© ИП Воробьёв В.А.
© ООО ИД «СОЮЗ»
WWW.SOYUZ.RU
К русскому изданию
«Воспоминания о Сезанне» Эмиля Бернара были напечатаны в 1907 году в октябрьских выпусках журнала «Mercure de France» (№№ 247 и 248). В русском издании добавлены только семь фотографий его картин.
Недолговременное знакомство с Сезанном не могло доставить автору много эпизодического материала, и вот почему «Воспоминания» так невелики по объему. Но не размеры книги определяют ее ценность. Трудно так много сказать о человеке, так ярко описать его личность, как это удалось сделать Бернару на немногих страницах, и причина этому не искусство, составителя биографий, а непосредственное понимание творений Сезанна, глубокое проникновение в них и искреннее, никем и ничем не навеянное преклонение перед ним, о чем свидетельствует каждая страница «Воспоминаний».
Не даром книга Бернара является важным источником для понимания и оценки произведений Сезанна. Но еще более ценно в этой книге то, что идет непосредственно от самого Сезанна: его письма. То, что говорится в них о живописи, больше всего будет интересно художникам и, быть может, вполне понятно только им одним. Но в мыслях Сезанна содержится нечто большее. В них отражается мировоззрение человека, творения которого произвели переворот в культуре.
Сезанн, требовавший, чтобы художник был простым, искренним работником, искавший истину в познании и передаче природы, размышлявший о жизни с кистью в руке. Сезанн стал великим новатором, изобретателем новых путей в искусстве потому, что он был великим по искренности и убежденности человеком. Его судьба есть судьба всякого новатора, всякого проповедника. Она еще раз подтверждает, что искание истины есть борьба с косностью и ложью, и что эта борьба есть подвиг. Разве не подвиг вся жизнь Сезанна, его уединение, работа с утра до ночи, его суровая непреклонность в отстаивании своих принципов, его страдания вследствие общего отказа понять его честные искания и полного одиночества, и, наконец, смерть с кистью в руке? Когда читаешь «Воспоминания» Бернара, невольно думаешь о святом аскете, об основателе религиозной секты. Искания и творения Сезанна принадлежат искусству. Но человек духа отодвигает в нем на второй план художника-специалиста. Вот почему его имя достойно стать в ряду имен великих борцов за истину, и в его жизни не художник только, но всякий найдет для себя глубокий и поучительный смысл
Д.K.
Двадцать лет я был горячим почитателем Поля Сезанна. В то время, как непонимание, злорадство и зависть окружали враждебным смехом или упорным молчанием произведения Сезанна, я со страстью защищал и истолковывал его редкие тогда картины. Их можно было видеть лишь в лавочке улицы Клозель в Париже. Я никак не ожидал того огромного успеха, который с недавних пор вызвал особый интерес даже к самым незначительным полотнам Сезанна. Я помню, как возмущался молчанием критики, презрением друзей и невежеством художников – его современников. Теперь все переменилось. Маленькая заметка, помещенная мною в «Hommes d'aujourd'hui» в 1889 году была одним из первых проявлений благоговения к моему учителю и вдохновителю моих первых шагов. Теперь эта заметка мне кажется совсем малым воздаянием художнику, влияние которого сделалось таким многообразным и распространенным. Очень трудно было тогда увидеть картины Сезанна, а сам он казался уже совсем недосягаемым, затерянным где-то далеко в золотой пыли южного солнца-в Эксе. Все, что знали о Сезанне было рассказано стариком Танги добрым и благородным бретонцем, картинная лавка которого была единственным пристанищем живописи будущего в те времена, увы, так быстро отошедшие в прошлое.
Я, страстный ученик Сезанна, так горячо чувствовал его величие и превосходство, что и в мыслях не решился предстать перед ним со своей скромной фигурой и невежеством. Моей постоянной мечтой было только продолжать его работу. Восхищение Сезанном лишало меня терпимости ко всем другим современным течениям, и я всегда с особой гордостью буду называть его своим первым вдохновителем. Только двадцать лет спустя в 1904 году, возвращаясь из Египта, думая остановиться на короткое время в Марселе, я вспомнил о близости Экса и отправился туда в восторге, что наконец исполню давнишнее желание, которому так долго мешала моя скромность и – скрывать нечего – бедность.
Сезанн уже умер, а я, его ученик, в летах. Приближаясь к сороковому году жизни, утомленный исканиями более совершенных путей в искусстве, я не чувствую себя таким новичком и не так наивно верю в то, чем я прежде восхищался. Теперь я верю в искусство преемственное, полное и законченное, а не ограничивающееся одними только интересными исканиями. Я требую жизни и передачи правды (réalisation du vrai), потому что недаром я видел Микель-Анджело, Рафаэля, Тициана, Рубенса и Рембрандта во всем величии их творений, и знаю, что искусство есть подражание природе путем вымысла.
Я знаю, что только в самой жизни скрыта душа, что все теории, все отвлеченности постепенно, медленно, но наверняка губят художника, как и ловкость руки в работе без вдохновения. Опираясь на непреложные методы, которые изначально составляли само искусство, я не доверяю парадоксам и игре ума, даже гениального; ибо они всегда являются новым приобретением, вносящим только разрушение в наследие отцов. «Передать в совершенстве то, что чувствуешь – в этом вся цель». («Realiser-tout est la»). Так говорил мне Сезанн, после того, как Италия, Фландрия и Испания меня в этом убедили. В самом деле, произведения ценятся не по своей задаче, а по своему выполнению. Моя цель не в том, чтобы здесь разобрать все созданное Сезанном, и не в том, чтобы произнести приговор за или против него, как увы нам часто приходится слышать от художников, достойных сожаления: нет, уважение к памяти старого учителя мне этого не позволяет. То, чем я восхищался в нем, его удивительным даром оригинальности, силой чувства общего, пением красок и высоким стилем, заставляют меня смотреть на Сезанна с восторгом, как на захватывающее душу явление. Я считаю себя в праве говорить лишь о влиянии работ Сезанна в тот момент, когда его уже признали, влиянии, в большинстве случаев искаженном. Я попытаюсь доказать, что большая часть подражателей не знала и не постигала мудрости художника, которого она считала своим учителем.
Эта ошибка в значительной мере была причиной того, что все, что в тенденции Сезанна было честного, обновляющего и благотворного пропало даром, и что еще хуже, она заставила думать, будто сам оригинал лишен тех качеств, которыми он обладал в высшей степени. Обнародование мыслей Сезанна поможет ознакомлению с ним и, осудив чудовищные перевоплощения, которым он подвергался в неумелых руках его друзей, тем самым спасет по крайней мере его наследие.
Почти ежедневно в продолжение месяца совместной жизни с Сезанном, я вел записи: мне хотелось бы показать его образ, затуманенный или искаженный теми, кто с ним мало общался. И если и не скажу всего, то надеюсь, по крайней мере, сказать много, потому что я почувствовал это сердце и полюбил эту душу. Какова бы ни была моя любовь к Сезанну теперь, может быть, даже более к человеку, чем к художнику, я обрисую этот характер неровный, странный, измученный, в основе очень добрый, но в котором под конец озлобление восторжествовало. Так обыкновенно бывает с теми, кто встречает на своем пути недоброжелательность и корысть этого мира.
I. Приезд в Экс
После довольно спокойного плавания мы прибыли в Марсель в феврале 1904 года. Этот город, залитый солнцем, давал нам иллюзию Египта, откуда мы возвращались. Мне пришла мысль пробыть еще месяц на юге, и дождаться здесь конца холодов, прежде чем вернуться на север. Когда мы сидели в ресторане и ели отлично приготовленный буйабес, гордость этой страны, лакей нам сообщил, не помню по какому поводу, что между Марселем и Эксом запущен трамвай. Название Экса сразу напомнило мне о Сезанне. До сих пор я его знал только по произведениям. Узнав, что до Экса от Марселя не более двух часов езды, я решил посвятить завтрашний день посещению Сезанна.
На другой день в 7 часов утра, запасшись экземпляром «Hommes d'aujourd'hui» я занял место в трамвае. Мои опасения были велики, так как у меня не было адреса Сезанна и я не знал никого, кто мог бы его мне сообщить. Правда, я думал, что художник, ставший почти знаменитостью в Париже, наверно известен у себя на родине; но напрасно я спрашивал кое-кого в Марселе, показывая для пояснения мою брошюру с портретом Сезанна работы Камиля Писсаро. Брошюру осматривали со всех сторон, и ответ был каждый раз отрицательным. Кроме того, я замечал, что портрет человека, одетого по-крестьянски, с неприветливым лицом, не возбуждал ни в ком желания похвастаться ни знакомством с ним, ни даже знанием его имени.
Не было ни одного человека в трамвае из Марселя до Экса, к которому бы я не обратился с неизменной фразой: «Вы живете в Эксе? Давно?», потом, собрав все мое мужество, продолжал: «Не знаете ли вы там знаменитого художника, известного в Париже, славу своего города, Поля Сезанна?» Но ответ был всегда отрицательным, после как вопрошаемый безнадежным взором искал его на потолке вагона. Кондуктор, и тот совершенно не знал имени Поля Сезанна, и не мог дать мне никаких указаний несмотря на то, что я давал ему массу объяснений и показал портрет работы Писсаро. Таким образом я прибыл к месту назначения и решил спросить только дорогу к собору.
Городок Экс со своей просторной площадью, обсаженной чудными деревьями, со своими фонтанами теплой воды, льющейся в покрытые мхом бассейны, с домами, украшенными классическими кариатидами и молчаливыми аристократическими фасадами произвел на меня приятное впечатление. Мне казалось, что душа моего старого учителя на все налагала отпечаток интимности и теплоты.
Пройдя по извилистым улицам, я постоял некоторое время перед ратушей с ее сторожевой башней и наконец прибыл к собору. Наивно-грубые изображения святых, в которых чувствовалась горячая вера, сразу мне напомнили Сезанна. Это был как бы отблеск того благодушия, которое сквозит в его крестьянских портретах. И казалось мне, что сам Сезанн присутствует среди них.
Я снова принялся расспрашивать редких прохожих, шаги которых нарушали тишину и уединение этого места. Все те же безнадежные ответы. Никто даже в Эксе не знал Поля Сезанна. Я был близок к отчаянию, когда какой-то рабочий остановился на паперти и, последовав моему примеру, стал рассматривать старых святых. Я обратился к нему, но он, как и другие, не мог помочь мне: потом вдруг, его осенило, и он сказал: «Ваша последняя надежда-пойти в мэрию: если этот господин находится в списках избирателей, вы получите его адрес».
Мне и в голову не приходило такое простое решение вопроса. Я поблагодарил рабочего и отправился прямо в мэрию Экса. Она была в двух шагах. Там я немедленно узнал, что: Сезанн, Поль родился в Эксе, в Провансе, 19-го января 1839 года и что он живет на улице Булегон, 25. Я сейчас же пошел по этому адресу. Это был простой на вид дом с мастерской. С обеих сторон двери было по звонку, на дощечке стояло: Поль Сезанн. Да, это здесь! Наконец исполнилось то, чего я желал двадцать лет. Я осторожно позвонил: дверь отворилась сама собой, и я очутился в светлом веселом коридоре; окна выходили в залитый солнцем сад, со стенами, увитыми плющом. Широкая лестница была передо мною, я начал подниматься. Едва я поднялся на несколько ступенек, как столкнулся на повороте со стариком: он был одет в широкий плащ, и с альбомом в руках; походка его была медленна и тяжела; он шел согнувшись. Я подумал, что передо мной мой старый учитель, но так как не был уверен в этом, благодаря его несходству с портретом Писсаро, поравнявшись с ним, спросил его:
«Господин Поль Сезанн, если не ошибаюсь?»
Тогда он отступил на шаг назад, остановился, снял шляпу, опустил ее до земли и, открыв обнаженный череп и свое лицо старого генерала сказал: «он самый: что вы от него хотите?»
Я объяснил ему цель моего посещения. Я рассказал ему о моем давнишнем и постоянном восхищении им, о моем желании с ним познакомиться, о трудностях в его поисках, и, наконец, о моем приезде из Каира. Он быть очень удивлен всем этим и сказал: «Значит, мы собратья по искусству?»
Я отклонил эту честь в виду его возраста, а главное таланта.
«Совсем нет, ведь вы художник, неправда ли? – значит мой собрат.»
Голос его был полон мягкости, но звучал твердо; кроме того, было что то смешное и отечески добродушное в его южном, рокочущем говоре. Переспросив мое имя, он воскликнул:
«А! Вы Эмиль Бернар, так это вы писали обо мне? так вы составляете биографии? Мой друг Поль Алексис как-то прислал мне вашу брошюру обо мне, а ему ее передал Синьяк; когда я справился о вас они мне отвечали, что вы составляете биографии; но ведь вы художник, неправда ли?»
Так вот какую репутацию создали мне милые собратья! Что мог я ему ответить на это? Сезанн так тогда и не узнал правды, что я был его пламенным почитателем и яростным защитником, и что могло его интересовать еще больше – его учеником. Разговор велся на лестнице, а Сезанн по-видимому шел работать. Я выразил желание провести с ним несколько часов, и просил позволения проводить его до площади. «Я шел на пленэр (au motif), пойдемте вместе», сказал он. На улице мальчишки смеялись над ним, бросали в него камнями, а я их отгонял. Разбойничий вид Сезанна был, конечно, достаточным поводом для насмешек этих шалунов; он им казался кем-то вроде «буки». Позже я часто страдал от шалостей и насмешек, в которых изощрялись над ним уличные мальчишки Экса.
Мы тихо шли, разговаривая:
«Значит вы не только составитель биографий? Ведь вы художник?».
Мы вышли из города, пройдя мимо собора; я показал ему святых: «Они мне говорили о вас». – Да, я очень их люблю; это давнишняя работа одного здешнего каменщика; он уже умер. На вершине холма высился своим греческим фронтоном новый дом.
«Вот моя мастерская», – таинственно сказал он. «Сюда никто не входит, кроме меня; но так как вы мне друг, мы войдем вместе».
Он открыл калитку, мы вошли в сад, который спускался к ручью. Сад серебрился оливковыми деревьями на фоне нескольких сосен; он отыскал ключ под большим камнем и открыл дом, новый и молчаливый, который, солнце, казалось, сжигало. Направо по коридору виднелась большая открытая комната; старинные ширмы привлекли мое внимание.
«Я часто играл с Золя за этой ширмой; мы даже испортили на ней цветы. Это было несколько подрамков, скрепленных вместе, разрисованных большими листьями и сценами из сельской жизни, там и здесь были разбросаны цветы. Но рука, творившая это была сильна, и пожалуй принадлежала итальянцу».
«Вот живопись, да и настоящая живопись не труднее этого», – сказал Сезанн, «посмотрите, здесь все мастерство.»
На камине в комнате стоял бюст из красной глины; он должен был изображать Сезанна.
«Это делает с меня Солари, бедняга скульптор, мой старинный друг; я всегда говорю, что здесь ему не место с его Академией, но он умолял позволить ему работать с меня. Я прямо сказал ему: ты знаешь, я не люблю позировать; приходи, если хочешь, в нижнюю комнату, я работаю на верху; когда ты будешь видеть меня, наблюдай и лепи. Кончилось тем, что он бросил здесь эту дрянь. Это безнадежно и глупо наконец».
Сезанн схватил бюст, вынес его в сад, и, положив на плиту, яростно разбил ногой. Отскочив от подставки, неудачная, неоконченная голова скатилась в камни под оливковые деревья, где оставалась все время, пока я был в Эксе, а солнце завершало ее разрушение.
Мы не поднялись в мастерскую; в передней Сезанн взял картон и повел меня на пленэр. Это было почти в двух верстах от города, в виду долины, у подножия Святой Виктории, гордой горы, которой Сезанн восхищался и неустанно писал акварелью и масляными красками.
«Подумайте только, эта свинья Менье хотел здесь производить мыло для всего света!»
И Сезанн стал высказывать свои взгляды на современный мир и на промышленность и остальное.
«Скверно все это», – шепотом и с озлоблением добавил он. – «Как ужасна жизнь!»
Я оставил его одного на пленэр, чтобы не мешать ему работать, а сам пошел завтракать в Экс. Было четыре часа пополудни, когда я снова вернулся к нему. Мы занесли картон в мастерскую, он проводил меня до трамвая и взял с меня слово прийти завтра к нему завтракать. Я согласился на это с особенной радостью, так как чувствовал, что мой учитель стал моим другом.
II. Наше водворение в Эксе
На другой день рано утром я был уже в Эксе с решением устроиться в нем на целый месяц в какой-нибудь семье. Я долго искал себе квартиру и остановился наконец на прекрасной комнате с кухней. Большой камин, панно XVIII столетия и стенной шкаф наполненный посудой, до которого можно было добраться только по лестнице, придавали ей старинный вид. Каждый раз, как я видел открытым этот шкаф, мне представлялась гравюра Людовика XV; я рисовал себе ловкую субретку, в изображениях художников того времени на фоне высокой дверцы, покрытой сложной резьбой, среди этих салатников и блюд прозрачного японского фарфора. Я подписал контракт с мадам С., которая согласилась сдать мне комнату, и покинул ее очень довольный.
В ожидании одиннадцати часов, я отправился в музей, но он был заперт, и я возвратился к собору, чтобы осмотреть его внутри. Что особенно восхитило меня – это фламандские вышивки, которыми были украшены хоры, а большие шкафы, где хранилась драгоценная живопись Николая Фромана к сожалению, были заперты. Я обратил внимание также на алтарь, увенчанный готической группой, с драконом, изображающим Тараска на баптистерий очень красивой архитектуры.
В одиннадцать часов я снова позвонил на улице Булегон. Дверь отворила женщина, лет сорока, с приятным лицом, довольно полная. Перегнувшись через перила лестницы, она крикнула мне, чтобы я входил, лишь только услыхала мое имя. Квартира была скромная, на втором этаже. Комната, в которой ждал меня Сезанн, была маленькая, оклеенная старомодными обоями; почти всю ее занимали стол и печь, в которой горели мелко наколотые дрова. Не успел я войти, как Сезанн сказать: «М-me. Бремон, пожалуйста подавайте».
Тогда женщина, встретившая меня, стала подавать завтрак. Завязался разговор, прерванный накануне, и я мог теперь хорошо рассмотреть моего старого учителя. Он казался усталым и старше своего возраста. Больной диабетом, он вынужден был воздерживаться от многих кушаний, принимал лекарства и подчинялся режиму. Его глаза были красные и припухшие; черты лица одутловаты, а нос слегка лиловый. Мы говорили о Золя. Процесс Дрейфуса сделал его героем дня.
«Это ум весьма посредственный», – заметил Сезанн. «При том очень плохой друг, потому что во всем он видит только себя. Так его роман „l'Oeuvre“, в котором он хотел меня изобразить – сплошная и бессовестная ложь для собственной славы. Я приехал в Париж расписывать церковь Saint-Sulpice. Тогда я был наивен и довольствовался малым, кроме того был воспитан в набожности. Я встретил Золя в Париже. Он был моим школьным товарищем, мы играли вместе на берегу Арка и оба писали стихи. Я помню, что писал их так же и на латинском языке, в котором был сильнее Золя. На этом же языке я сочинил целую пьесу. Да, в наши времена особенно хорошо изучали языки и литературу.»
Тут разговор перешел на недостатки современного образования. Сезанн много и с легкостью цитировал Вергилия, Горация и Лукреция, после чего вернулся к прежнему разговору:
«Итак когда я приехал в Париж, Золя посвятил мне и Байлю, моему покойному товарищу, „Исповедь Клода“ и представил меня Манэ. Я им был очень увлечен, и он меня прекрасно принял. Но моя всегдашняя застенчивость к сожалению, мне мешала часто бывать у него. Золя по мере того, как росла его слава, делался все более важным и принимал меня как бы из снисхождения. Мне до такой степени было это противно, что я перестал у него бывать. Много лет прошло, прежде чем я снова посетил его. В один прекрасный день я получил „L'Oeuvre“. Это было ударом для меня. Я узнал его сокровенные мысли о нас. Это скверная книга и в добавок вполне лживая».
Сезанн налил себе и мне вина. Разговор коснулся этого напитка.
«Видите, вино многим из нас повредило. Мой земляк Домье слишком много его пил: каким громадным мастером был бы он, если бы не это».
После завтрака мы пошли в мастерскую за город. Сезанн показал мне наконец свои картины в собственной мастерской. Это была большая комната, окрашенная серой клеевой краской, с окном, обращенным на север. Свет мне показался не совсем хорошим; скала и деревья давали рефлекс на картины.
«Вот все, чего можно было здесь добиться. Я выстроил мастерскую на свои средства, но архитектор сделал совсем не то, чего я хотел. Я робок, я богема!» – закричал он вдруг, раздражаясь. «Все смеются надо мной. У меня нет сил бороться; одиночество вот все, чего я достиг; да оно и лучше: по крайней мере никто меня не заарканит!» («personene me met le grappin dessus»). Говоря это он своими старческими пальцами изобразил крючок.
Сезанн работал тогда над полотном, изображающим три черепа на фоне восточного ковра. Целый месяц писал он эту вещь по утрам от шести часов до половины одиннадцатого. День его распределялся так: вставал он рано, шел в мастерскую во всякое время года; с шести часов до половины одиннадцатого он работал в ней; затем возвращался в Экс завтракал и немедленно уходил на Почти каждый день он навещает Сезанна. Вместе они пойдут рисовать «на мотиве» (Гора Сент-Виктуар) и будут много говорить об искусстве. В этом рассказе о Сезанне, к которому редко подходят так близко, мы обнаруживаем трогательного Сезанна, который будет подписывать свои письма Бернару «ваш старый товарищ» и который, когда ему уже исполнится 60 лет, напишет «мне кажется, я делаю медленный прогресс…» и работал до пяти часов вечера. Затем он ужинал и сейчас же ложился спать; иногда мне случалось видеть его таким усталым от работы, что он не мог ни говорить, ни слушать. Тогда он ложился в постель, и впадал в беспокойный сон, и на следующий день чувствовал себя вполне свежим.
«То, чего мне не хватает» говорил он, стоя перед своими тремя черепами: – «это выполнения (la réalisation). Я добьюсь, может быть этого, но я стар и могу умереть раньше, чем достигну этой высшей цели».
«Выполнить, как венецианцы!» Потом он вернулся к мысли, которую он часто высказывал впоследствии: «Я хотел бы быть принятым в Салон Бугро: я прекрасно знаю, что является препятствием для меня: это то, что я недостаточно выражаю, что я чувствую, а моя особенная манера видеть (optique) не играет здесь никакой роли. Конечно этот модный художник мог найти в нем только осуждение. Но выраженная им мысль была совершенно справедлива: понять художника мешает не его оригинальность, но несовершенство его произведения. И чем субъективнее он, тем больше ценности имеет его работа. Главное препятствие в искусстве – это отношение между способностью подражать природе и оригинальностью. Подражание природе удовлетворяет всех, между тем как одна оригинальность, лишенная этой способности, остается курьезом без жизни и вызывает интерес только в редких художниках. Главное в художнике это тесное слияние чувства природы, индивидуального творчества и правил искусства.»