Круг ветра бесплатное чтение

Скачать книгу

© Олег Ермаков, 2024

© «Время», 2024

* * *

С благодарностью Сюань-цзану, чья книга стала опорой этой[1].

Танский монах при жестоком ветре весело танцевал.

Дун Юэ. Новые приключения Царя Обезьян

Книга первая. Западный Край

Учителю географии Е. Д. Погуляевой

И слушать в мире ветер!

А. Блок

Глава 1. Хэсина, столица Цаоцзюйто

Уже пело.

На закате, в вечерних сумерках, погонщики подводили верблюдов и лошадей к реке. Здесь дорога пересекала реку, моста не было, видимо, из-за неглубокой воды. Лошадей, запряженных в повозки, не стали выпрягать, все равно надо было входить в воду. Река в это лето сильно обмелела. А может, и всегда так мелела. Или это вообще был приток главной реки. Скрипели колеса, лошади входили в речку, прозрачная вода пенилась вокруг их ног, животные склоняли головы, захватывали воду губами. Бритоголовый, спешившись, положил зонт на землю, подоткнул края шафранового одеяния и, не снимая сандалий, вошел в воду, шепча. Склонившись, он зачерпывал воду и поливал голову. Остальные тоже умывались, но воду из реки не пили. Двое наполняли кожаные бурдюки. Слышно было фырканье лошадей и верблюжий храп. С противоположной стороны реки дети молча смотрели на пришельцев. Вскоре к ним присоединился белобородый старик. Приложив большую ладонь ко лбу, он рассматривал караван. В городе, обнесенном стенами, лаяли собаки, кричали петухи, затянул свое сиплое утробное «иа» осел, но смолк, может, получил пинка. К старику присоединился молодой мужчина в полосатом халате, зеленом маленьком тюрбане. Они о чем-то переговаривались.

Они тоже еще не слышали, но уже видели полчище.

Старик поднял руку и ткнул корявым пальцем на сопки, подернувшиеся мутной завесой. Потом он подозвал одного чумазого босого мальчишку с запыленной смоляной гривкой и что-то сказал ему, тот вприпрыжку побежал было к реке, но мужчина его грубо окликнул. Погонщики поднимали головы, смотрели на них. Мальчишка переводил глаза со старика на мужчину. Тот снова что-то велел ему, и мальчишка повиновался, вернулся к своим друзьям. Старик повернулся к молодому чернобородому мужчине и начал что-то говорить. Тот слушал его, усмехаясь. И смотрел, как над сопками вспухает мутное варево дэвов[2]. А прибывшие в этот город странники ни о чем и не ведали, поили животных, умывались.

И наконец с сопок сорвался ветер, погнал вихры сухих трав, листву. Никто не успел опомниться, как забились края матерчатых покрытий на повозках и в воздух взмыл выцветший зонт. Лица всех обратились вверх. Все следили за тем, как странная птица стремительно уносится над глинобитными домами, башнями, стенами, четырехугольными храмами с колоннами и без крыш и белыми дворцовыми постройками на холме посреди города. Наверное, этот зонт сейчас, в эру Чжэгуань, видел весь город Хэсина[3] – столицу царства Цаоцзюйто. Так мог думать его бритоголовый хозяин в шафрановом одеянии. А на календаре самих жителей был, конечно, совсем другой год – 14-й год эры Йездегерда[4]. Погонщики обернулись и увидели, как над сопками уже встают космы пыльной бури, зловеще окрашенные закатным светом на высоте. А внизу уже быстро темнело, как будто ночь спешила все захватить, поглотить. Погонщики закричали и повели свой караван через речку.

Но из городских ворот уже вышли стражники. Один из них, при мече на поясе, в кольчуге, шишаке и плаще, выступил вперед и закричал зычно:

– Остановитесь! Стойте! Слушайте!.. – И, набрав воздуха, возвестил: – Аргбед[5] запрещает входить в город!

Свистящий ветер срывал слова и уносил их за улетевшим зонтом.

Погонщики замешкались.

Один из караванщиков в красном тюрбане, нахлобученном на оттопыренные уши, что-то крикнул в ответ стражникам совсем на другом языке.

Вислоусый стражник мотнул головой и повторил приказ на своем языке. Бритоголовый вопросил одного сопровождающего в черном тюрбане, в темной накидке, под которой тускло светилась кольчуга, что им кричат. Тот перевел речь стражника. Все растерянно смотрели на стражников. Тогда бритоголовый обратился к стражнику. Мужчина в черном тюрбане перевел:

– Мы паломники и пришли с миром! В повозках у нас священные книги и четыре рода вещей, которые мне дозволены: одежда монаха, еда и питье, постель, утварь и лекарства. И в сердце три сокровища: Фо[6], Дхарма[7] и сангха[8].

Ветер выхватывал слова из уст бритоголового, и вдогонку им летели слова переводчика.

Выслушав, вислоусый стражник отвечал:

– Такова воля аргбеда! Аргбед запрещает входить в город до особого распоряжения!

Бритоголовый кивнул за оголенное правое плечо и сказал, что им надо укрыться за городской стеной хотя бы на короткое время, пока не пройдет буря.

– Нет! – был ответ.

Верблюды хлопали своим темными огромными глазами, похожими на каких-то диковинных бабочек, лошади пугливо прижимали уши и коротко ржали. Погонщики заматывали лица, пробовали на прочность веревки повозок. Бритоголовый замолчал. Он обернулся к надвигающейся буре и, сложив руки у груди, ждал. Стражники ушли в ворота. Ухмыляясь, пошел за ними и мужчина в зеленом тюрбане. Детвора еще не уходила, но старик прикрикнул на них, и те нехотя последовали за мужчиной. А сам старик, наоборот, направился, прихрамывая и опираясь на суковатую гладкую палку, к пришельцам. Указывая снова за реку, влево, на холм с какими-то строениями, он хрипло и громко заговорил. Мужчина в черном тюрбане быстро перевел его слова бритоголовому. Тот удивленно оглянулся на старика, потом посмотрел на холм, и улыбка тронула его полное лицо с толстыми губами.

– Амито-Фо![9] – воскликнул он радостно.

Мужчина в красном тюрбане и с растрепанной пегой бороденкой и такими же усами, прикрывающими странно выпирающую верхнюю челюсть, тут же отдал приказ, и погонщики начали поворачивать караван; они заставили верблюдов перейти на неторопливую иноходь и сами побежали рядом; за верблюдами последовали и навьюченные лошади и лошади с повозками. Позади всех спешил бритоголовый в шафрановом одеянии.

Старик поднимался к городским воротам. Здесь он нагнулся, поднял связку умятой верблюжьей колючки, собранной для очага, закинул ее за спину и пошел, опираясь на палку. В воротах остановился и оглянулся.

С сопок валила колышущаяся стена или целое воинство дэвов, да всюду темнели шары пустынных и степных переплетенных трав, будто головы злобных существ, а сломанные ветки тополей мелькали тонкими руками-костями. И какой Рустам справится с этим воинством? Да еще над их головами раскинула свои черные бескрайние крыла птица Симург, что наречена летающей горой. В когтях и слона утащит. А где ее покоритель Исфандиар?.. Где его железный сундук, ощетинившийся острыми мечами? На сундук-то и бросился Симург, словно барс на олененка, да и весь изодрался и залил черной кровью склоны гор и луг, рассыпал перья по земле толстым ковром… И не птенцы ль того Симурга летят мстить, и воздух наполнен перьями их родителя. Такую сказку уже задумал старик для своего внука с черной пыльной гривкой, пока глядел на вал пыли и спешащих к Тепе Сардар странников.

«Не успеют».

И он вошел в ворота.

А странники бежали, задыхаясь в порывах секущего песчинками ветра, погоняли животных. Одеяние бритоголового трепетало странным пламенем. И уже шары спутанных корявых трав падали на верблюдов и лошадей, ударяли в погонщиков. Караван достиг подножия Тепе Сардар. Теперь надо было подняться в монастырь. И буря поглотила странников клубящейся пастью.

Глава 2

Когда иссеченные песком, исхлестанные ветками, избитые камешками путники добрались до стен монастыря, деревянные ворота оказались открытыми. Значит, их ждали. Но никого не было видно. Хотя и видеть что-либо в коричневой свистящей мгле было почти невозможно. И все-таки вход в монастырь был найден. Задыхающиеся люди ставили животных у стен, укрыв им головы мешками из грубой ткани. Люди шли вдоль стен, ощупывая их, чтобы добраться до какого-либо помещения, пока не наткнулись на двери, тут же распахнули их и стали быстро входить внутрь.

– Все? – прокашлявшись, хрипло спросил мужчина в черном тюрбане.

Люди называли свои имена:

– Банупрасад.

– Джаянт!..

– Махендра!..

А в это время монах, накрыв голову накидкой и крепко прижимая ее вокруг головы, еще блуждал по двору в гудящей мгле и упал, натолкнувшись на камень. Ветер чуть не вырвал из рук накидку, но монах успел ухватить ее. Другой рукой он ощупывал камень. Вначале ему показалось, что под рукой какая-то колонна, лежащая на земле. У колонны были украшения в виде крупных виноградин, что ли. Или это были, скорее, лепестки цветка? Не лотоса. А какого-то другого цветка. А может, это были волны или грива какого-то животного. Или веер. Монах ощупывал колонну. Но их было две. Дальше шли какие-то складки. Колонны закончились, точнее, превратились в обработанный большой кусок камня. Но и на нем были волны или складки, может, какие-то желоба для стока вод. Поверх этих складок оказались хоботки или толстые стебли, венчающие еще одну колонну, параллельную земле. Она была немного выгнута вверх. Со странным чувством монах продолжал вести рукой по этой глыбе, удерживая другой накидку, снова намотанную вокруг головы и лица. Щиколотки резал песчаный ветер, в кожу впивались колючки.

И там, где верхняя колонна заканчивалась, переходя в крутой лоб, монаха озарило: слон!

Это был слон.

Он тут же увидел слона, подаренного правителем и так нелепо погибшего. Эти камни и детали мгновенно обрели целостность, словно волшебная сила – не оживила, но наполнила их смыслом. Осмысленный камень? Мертв ли он?

Раздумывать об этом можно будет и потом, во время дхьяны[10].

А пока надо было все-таки где-то укрыться от пыльных вихрей, охватывающих тело со всех сторон, наполняющих одежду горячими и колючими змеями.

Но монах не мог теперь оторваться от камня, обретшего смысл. Только дисциплина познания и заставляла монаха следовать за ощупывающей рукой, а не бежать в укрытие.

Как уже не раз случалось, монах сразу вошел в состояние делания. Это умение он смог приобрести в Наланде, где провел годы, обучаясь у Шилабхандры.

Он снова думал о слоне, подаренном махараджей Харшей. Слон не сумел одолеть реку. Или не захотел ее одолевать… Разбойники загорелись захватить именно слона с паланкином, в котором по желанию царя должен был возвращаться на родину мудрый монах, одержавший много побед в диспутах с брахманами, – словно раджа истины. Что было совсем не так, и монах прекрасно понимал это. Сказано, чем может владеть монах: кашая[11], еда и питье, постель, утварь и лекарства. В повозках были книги, изображения и изваяния, монастырские чаши, ароматные палочки для курений. И все это можно считать тоже и пищей, и лекарством. И все это уже принадлежало сангхе, монастырю в Чанъани[12], куда держал путь караван. Принять в дар белого слона монах согласился лишь с одной целью: передарить его императору Поднебесной.

И еще монах подумал о слоне из знаменитой джатаки[13], который жил одиноко в лесу, питаясь листьями и побегами лотосов, росшими в лесном озере, и вышел в окружавшую лес пустыню, услыхав зовы о помощи: там страдали люди, изгнанные злым царем; и слон пожертвовал собой, велев завялить свое мясо, а из внутренностей сделать бурдюки для воды, и так пересечь пустыню в указанном им направлении.

Но что делает здесь этот слон?

А может, это такой же слон, как и тот, к которому я прибрел еще по пути в Таньчжу?[14] Да, это было в Капише[15], где есть гора Пулисара[16]. В горе столь силен дух слона, что она принимает его облик, и место называется Каменный Слон. Там царь Ашока[17] воздвиг ступу Каменный Слон.

Рука двигалась дальше и снова нащупала некие волны, и монах вспомнил волны на Ганге, перевернувшие лодки. Все уцелели, достигли берега, но драгоценные письмена намокли, и пришлось все срочно сушить, а что-то даже и переписывать. Благо там неподалеку был монастырь, чей настоятель уже прослышал о путешествующем мудреце из далекой Тан. Его монахи дружно взялись за дело, рассевшись на каменных плитах во дворе.

И вот уже рука ухватилась за толстый каменный лист – или это было ухо слона? Несомненно. Рука скользнула дальше и напала на мелкие бугорки, их было множество, как если бы странник вдруг вышел на кочковатое место или ступил на солончак, – на западе Таньчжу в тамошней стране Саураштра[18]. Он даже почувствовал особенный запах соли, которую там добывали после сезона дождей, в октябре, откачивали из болотистой местности воду, соль собирали в кучки и сушили.

Там он поднялся на гору Уджджьянта с монастырем на вершине. Монастырь был высечен в самой горе, поросшей густо лесом с родниками и ручьями. Песни птиц и хладный клекот родников и ручьев навсегда запомнились ему…

Внезапно пальцы наткнулись на… на червячка солнца. И он отдернул руку, словно обжегся. И уже все понял. Мгновенно слон, солончак вблизи монастыря на горе Уджджьянта, весь путь от Чанъани до Таньчжу и по Таньчжу и наконец сюда, весь путь с великими пустынями – Большой Песчаной[19], другими, с Большим Чистым озером[20], с Большими Снежными Горами[21], с великими реками Цзинцзя[22], Синьду[23], с городами и морями и одним океаном – Да Хай[24], с зелеными полями и пышными лесами, полными птиц и зверей, весь путь, посреди которого возвышается древо пути Шу[25], обычное дерево с корой, ветвями и листьями, – но почему же Татхагата[26] взирал на него с благодарностью и благоговением семь дней? – Ибо это была Гайя – пуп земли, – и вот весь путь его так озарился этим деревом, которое свернулось солнечной точкой под пальцами, – и это была лакшана[27] на каменном лбу Татхагаты. Солнечная родинка вечного просветления.

«…И где я дотронулся до нее?

Здесь, в захолустном городе Хэсина».

И тут донеслись крики:

– Бханте![28]

– Бхо!..[29]

Монах мгновенье размышлял, идти ли ему на крики, ведь в столь ослепительный момент всегда слетаются на яркий свет преты и ракшасы[30], чтобы искушать и уводить во мглу, но тут долетел клич:

– Махакайя![31]

И монах пошел на зов. Так его звал другой монах, Дармадев, отправившийся с ним в далекую страну Тан из монастыря Шраманера, что неподалеку от Ступы Возвращения Коня, того места, где царевич Шакьямуни сбросил дорогие одежды и украшения, отпустил своего коня, предпочтя посох странника уздечке, седлу, и сказал: «Здесь я выхожу из клети, сбрасываю оковы». И, как видно, неспроста Дармадеву подчиняются все лошади каравана. Прозвище ему дал один лесоруб у Ступы Возвращения Коня: Хайя[32].

«…Но возвращается не он, а я. Хотя, как знать, возможно, Дармадев в одном из перерождений и жил в Чжунго…[33] – подумав так, монах изумился. Что это? Вдруг Ханьские земли снова становятся Срединной страной, хотя за долгие годы странствий по истинно Срединной земле – Таньчжу, где родился Будда, я думал о родине только как об окраине… И даже не хотел туда возвращаться, как тот монах, что сопровождал моего предшественника Фа-сяня[34], сказавшего, что…»

– Махакайя! – снова закричал Хайя.

И монах шел дальше, защищая лицо сангхати[35]. Споткнулся и упал, быстро встал, озираясь. Ветер все-таки вырвал сангхати и тут же как будто сожрал. Глаза забило пылью и песком, в лицо больно впились каменные крошки и кусочки игл верблюжьей колючки. Монах схватился за лицо.

Опять раздался крик, рваный, протяжный. Монах слепо пошел за ним. Если монастырь – а это был монастырь, как сказал ему тот старик у городских ворот, – обнесен стеной, – а он, конечно, окружен стеной, это они видели собственными глазами, снизу, пока еще полчище Мары[36] не напало на них, – монах в конце концов придет в вихару[37]. Надо найти стену. Но уже он видел очертания стен, ступы, вихары. Первый натиск бури миновал. Самую густую пыль сносило с этого холма.

И монах увидел фигуру идущего к нему человека. По ветру трепались его длинные волосы, выбившиеся из-под накидки и чалмы. Даже в этой пыльной мгле они были яркими. Это был Бурай, Злой, или Адарак, Рыжий, – Злой Араб, или Рыжий Араб. Он пристал к каравану как раз во время нападения разбойников, позарившихся на белого слона у Инда. С ним были два его слуги, такие же воинственные и отлично вооруженные. Втроем они сумели прогнать восьмерых разбойников, но одного из слуг зарубили, а второму убегающий разбойник, на ходу выстрелив из лука, нанес смертельную рану – стрела впилась в горло, и через сутки он тоже умер. Адарак оказался странствующим воителем. Поссорившись с начальником дворцовой стражи правителя Синдху[38], в которой он служил, Адарак отправился искать лучшего правителя. Архат[39] Упагупта часто навещал эти края, наставляя людей… Но что толку? По реке Синьду[40] обитает жестокосердный народ. Нет над ними власти ни Будды, ни правителя. Хотя они и бреют волосы и усы, будто приверженцы истинного пути, и даже носят крашеные одежды, как бхикшу[41], но убийство и грабеж им милее сутр и жертв цветами. А ведь архат, прибыв туда по воздуху, творил чудеса и наставлял этих животных в облике людей. И они напялили одежду бхикшу и побрились, отступились от убийств и грабежа. Но время, как Инд цветочную пыльцу, унесло поучения, и они взялись за старое. Адарак отзывался о них с презрением и вообще едва ли принимал за людей. Да и всех остальных считал менее способными и храбрыми, нежели благородные воители его рода-племени. На привалах он любил распевать стихи своих родичей:

  • Меткий лучник из бану суаль
  • Край бурнуса откинет, бывало,
  • Лук упругий натянет, и вмиг
  • Тетива, как струна, застонала.
  • Сколько раз он в засаде следил
  • За газелью, ступавшей устало
  • К водопою по узкой тропе,
  • И стрела антилопу пронзала,
  • И мелькала в полете стрела –
  • Так летят угольки из мангала.
  • У стрелы были перья орла
  • И о камень отточено жало…[42]

Пел он по-арабски, а потом переводил. Говорил, что это был великий поэт Имру аль-Кайс, самый великий из поэтов, сын последнего царя наждитского княжества йеменского племени Кинда, аль-Худжра II ибн аль-Хариса Киндского царства, который прогнал его за любовь к вину и разгулу, а еще и за пристрастие к стихам. Но как узнал этот скиталец о гибели отца, то поклялся отомстить, убил главу враждебного племени, да в дело вступил другой враг, и поэту пришлось спасаться бегством. Судьба забросила его далеко от родных песков, в Рум[43], и тамошний император принял его приветливо, только наш поэт не утерпел и приударил за его дочкою – и был изгнан. Хотя, говорят, что дело и не в дочке, а в том, что он якшался с врагами Рума – персами. И от гнева императора скрывался в Анкаре. Но и туда дотянулась длань карающая: ему была прислана отравленная одежда. Поэт не утерпел, вырядился и умер, покрытый язвами.

Иногда казалось, что Адарак сам Имру аль-Кайс и есть.

Он высмеивал миролюбие монахов и говорил, что лучшая сутра на земле – это свист лезвия дамасской стали. Только эта музыка мир и сулит. Монахи и погонщики виновато помалкивали. Неизвестно, как все обернулось бы, если бы в момент нападения тех лихих людей на берег не выехал странствующий воин с рыжими развевающимися волосами. За свои слова он заплатил жизнями верных слуг. И все отводили глаза, глядели на языки пламени костра на привале. И когда этот Злой Араб предложил сопровождать караван некоторое время, ну пока не отыщется хорошее место для службы, никто не стал возражать.

И сейчас именно он подошел к монаху, схватил крепко его за руку и увел в вихару.

Уф, наконец-то…

Глава 3

В помещении было сумрачно. Монах кашлял, тер глаза. Ему поднесли ковш воды, и он жадно отхлебнул из него, потом еще. Кто-то мокрой тряпкой принялся протирать ему лицо. Как вдруг ноги его ослабели, и он повалился, его успел подхватить, кажется, Адарак или кто-то другой, может, наставник монастыря в Чэнду[44], предупреждавший его при посвящении о том, что для следования истинным путем надобны крепкие ноги… Он даже увидел его тихое желтоватое лицо с маленьким подбородком и большим лбом, дряблые руки… Да и ходил он уже с трудом, но все знали, что в пути его ноги проворны.

Жив ли ты, наставник Дацзюэ?.. Я навещу монастырь и поведаю о йоджанах и десятках тысячах ли[45] этого пути. То-то он подивится… И мой старший брат, Чанцзе, да и остальные братья.

И лица всех трех братьев замелькали перед ним. А за ними и грустное лицо с родинками, лицо матушки, оставленной в их добром и уютном доме в Коуши[46]. Ох, как давно это было. Ему едва исполнилось тринадцать, и старший брат сманил его в Цзинтусы в Лояне, монастырь Чистой земли. И как матушка ни просила, ни умоляла, он не послушался. Его влекли подвиги пути. И старший брат вел его… Да вот в этот путь за сутрами и не решился пойти.

Старший брат смотрел на него сквозь ветви монастырского сада.

Или Чанцзе смотрел на прилетевшую туда птицу, изумрудную, с кольцом розовых перьев вокруг шеи, подарок махараджи Харши, говорящий попугай… И чудесным образом эта птица перенеслась в монастырь брата, чтобы поведать о пути младшего.

– Бхикшу! – окликали его, били по щекам и брызгали водой в лицо.

Он открыл глаза. По стенам тускло горели плошки с маслом, кое-как освещая внутренности вихары.

– Махакайя, – грубо, но почтительно звучал голос Хайи, – мы думали, тебя унесли преты.

– Надо меньше раздумывать, – медленно произнес Адарак. – Не раздумывает стрела с орлиным оперением – и попадает в цель.

Он снял тюрбан и начал вытрясать из своей шевелюры пыль.

– У человека голова немного больше наконечника стрелы, – ответил ему из-за спины мужчина в красном тюрбане и с пегой бородкой.

Адарак обернулся и смерил взглядом человека в красном тюрбане, из-под которого торчали большие уши.

– Вот поэтому сабли частенько и обтачивают их, – ответил он в своей обычной неторопливой манере.

Монах попытался встать, но Хайя удержал его.

– Махакайя, приди в себя. А не то упадешь.

– И кто тогда приведет нас в страну тысячи пагод и шелковых небес, – гнусаво сказал мужчина с пегой растрепанной бородкой.

Еще отправляясь в путь по указу раджи Харши, этот человек говорил хорошо, чисто, но один из напавших разбойников огрел его дубиной, сломал переносицу и верхнюю челюсть. Теперь на носу у него была вмятина, и говорил он гнусаво, а верхнюю губу распирала неровно сросшаяся челюсть. И погонщики между собой стали кликать его Бандар (Обезьяна). И Готам Крсна, – таково было его настоящее имя, – услышав это, совсем не обиделся. Он был весельчак.

– Шива обратил милость и на меня, – заявил он, играя агатовыми глазами. – Правда, не кусок прасада принес Ваю, а тумаков. Но надо уметь вкушать и тумаки, как прасад.

Монах просил объяснить, что это значит. Что ж, Готам Крсна охотно ответил на его просьбу. Шива однажды наложил заклятье на человека, и тот стал обезьяной; бог ветра Ваю похитил кусок сладкого прасада у Агни и нес его, обронил, обезьяна его съела и разродилась Хануманом, царем обезьян, помогавшим Раме отыскивать его Ситу. Мать обещала, что Хануман будет всю жизнь есть сочные яркие плоды, и у него взыграло, он устремился к солнцу, намереваясь вкусить и от того, за что получил хорошую затрещину вышних сил, и упал со сломанной челюстью. Хануман на санскрите и означает «Сломанная челюсть». Ну а погонщики, не ведая ни санскрита, ни пали, на своем языке просто называют его Бандар, чему он, Готам Крсна, даже рад. Может, и ему предстоит стать героем какого-нибудь сказания. Ведь неспроста махараджа именно его назначил вождем этого великого каравана.

Караван, конечно, был вовсе не велик…

Монаху на своем пути доводилось встречать караваны, подобные дракону Ао Гуану, царю Восточного моря, – среди барханов горбы верблюдов с тюками терялись, как изгибы драконьего тела в волнах, скрываясь за горизонтом. «О нет, нет, не спорьте шриман Бхикшу Трипитак![47] Караван наш поистине велик», – возражал Готам Крсна.

Монаху не нравилось, когда его называли – шриман, и он просил не делать этого. Но Готам Крсна как будто забывал и снова и снова так обращался к нему. Да и звание это, придуманное им – Монах Трипитаки, – тоже казалось слишком пышным: то есть монах Трех Корзин Учения, всех священных текстов Дхармы.

Монах пытливо взглядывал на этого странного человека и думал, что в нем действительно есть какое-то обезьянье качество. Как будто он все время корчит рожи, машет хвостом, кажет язык с самым серьезным видом. Но Готам Крсна снова возражал, вопрошая, разве монах не раздобыл в своих странствиях всю «Трипитаку» на санскрите? «Нет, далеко не всю», – отвечал монах. «Потому что это и невозможно, – тут же говорил Бандар Крсна. – Для этого вам надобно увезти всю Индию в свою страну Тан». Помолчав, он степенно добавлял: «Я бы мог испросить у своего предка разрешения последовать его примеру, но, боюсь, возникнут трудности с реками: Ганга и Инд утекут сквозь пальцы!»

Насладившись недоумением монаха, он снисходительно объяснял, что когда-то Хануман кинулся в Гималаи на поиски целебной травы для спасения пораженного в сердце брата Рамы и, не сумев сразу сыскать чудодейственную траву на холме Садживи, просто вырвал весь холм и понес над землей, освещенной полной луной, – так что временами заслонял лунный свет влюбленным и стражникам, а также мудрецам и отшельникам, созерцавшим со своих башен и из лесных шалашей льющийся лунный свет среди звезд, а еще и служителям храмов, моливших Чандру[48] о посевах, о помыслах и о времени, ведь Чандра властвует над временем и ведает сомой – питьем, дарующим забвение времени…

Нет, этот Обезьян был сладкоречив!

Махараджа умел привлекать к своему двору талантливых людей и сам не чужд был творческих радений. И он хотел, видимо, чтобы в далекой стране Тан тоже оценили по достоинству дух его царства. Вообще, если бы не энергичные возражения, махараджа снарядил бы целое посольство. Но удалось его убедить, что книги – самые лучшие послы; а большой караван будет идти долго и привлекать много внимания, и это опасно. Махараджа внял этим доводам. Жаль только, что свои творения он так и забыл подарить. Его все время отвлекали неотложные дела управления страной среди враждебных соседей. К сожалению, махараджа в молодости много воевал, не давая никому покоя. Впрочем, и его не оставили бы в покое. Сутки Будды в его царстве были только сутками, не более.

Глава 4

– Что такое Сутки Будды, вы и сами знаете, – говорил Махакайя, оглядывая лица слушателей, сидевших вдоль стен вихары, на которых трепетали фитили в плошках с маслом.

Буран все продолжался, хотя уже и был не столь непроницаемо густ и свиреп. Но ветер с песком и пылью еще свистел вокруг построек монастыря на холме и проникал в вихару, отчего огоньки глиняных плошек, укрепленных на стенах, метались, будто огненные бабочки или глаза испуганных газелей. Монахи спать не хотели. Не так часто сюда заглядывают такие странники, видевшие полмира. А вот накормленные спутники Махакайи задремывали, слушая голос монаха и ничего не понимая, – ну, кроме Хайи, он bhāṣā traiviṣṭapānām[49]. разумел. А Готам Крсна знал пали, он был родом с восточного побережья Магадхи, а там этот высокий язык был в ходу не только между почитателями Будды. Иногда Махакайя переходил на этот язык «Трипитаки». Его тоже знали монахи и этого монастыря. Поэтому Готам Крсна тоже прислушивался, качал головой и временами трогал свой разбитый нос.

Поначалу и Махакайя был слаб, но после чаепития приободрился. Время трапез, как обычно, закончилось в этом монастыре еще в полдень. На иноверцев погонщиков, пришедших с Махакайей, это правило не распространялось. А вот Махакайя и монах Хайя пили только чай. Но каков это был чай! Травы явно собирали на склонах гималайского холма Садживи. Хотя тут и своих холмов и трав хватало. А когда его стал расспрашивать настоятель монастыря и глаза остальных монахов устремились на него с великой живостью, то и вовсе вдохновился на долгие речи. Кроме того, случившееся с ним во дворе монастыря происшествие тоже наполняло его какой-то таинственной силой. Будто солнечный червячок-протуберанец, kṛmika-bhānava[50] проник в его жилы и устремился по синим рекам, воспламеняя кровь. Мгновениями Махакайя останавливался, замирал, с изумлением думая о происшедшем – так внезапно, странно, неловко и в то же время просто, обыденно, – и продолжал насыщать слушателей рисом своих слов.

Он рассказывал, как отправился в этот путь.

Ему приснился сон.

Вот какой.

– Издали я заметил призывный блеск в песках. Приблизившись, увидел, что это какой-то металл, какой-то металлический предмет. Появились люди, привлеченные блеском; они принялись очищать этот предмет, и вскоре из песка показался глаз, появились губы, – это была маска, золотая маска Будды. Но не вся, а только половина. И эти люди переговорили между собой и вдруг решили, что место, где находится другая половина, известно именно мне. Они обступили меня со своими кирками и заступами и, размахивая ими, потребовали открыть то, что мне известно. Я пытался их убедить, что они ошибаются, я ничего не знаю, и тогда они накинулись на меня и стали истязать, вырывать кирками из тела куски мяса, я кричал… И тут появился Татхагата. Все замерли с занесенными окровавленными кирками и забрызганными моей кровью лицами. Татхагата приблизился и помог мне встать. И мы пошли по пескам. Татхагата сказал, что покажет мне, где восходит Тяньлан[51]. «А другую половину маски?» – глупо спросил я, хотя видел перед собой все лицо живого Татхагаты. «И ее ты увидишь, – отвечал он. – Следуй за Небесным Волком». – «Но как? – спросил я. – Идти ли мне ночами?» – «Нет, ответил Татхагата, я научу тебя видеть звезду и днем, и она приведет тебя туда, где много оленей», – так молвил Татхагата. И еще он сказал: «Все дхармы опираются на местопребывание во вместилище». И я слушал. И он добавил, указывая на огонек в небе: «Алая!»

И я проснулся.

Так я понял, что должен выступить в путь – сначала на запад от столицы, а потом на юг, где и восходит Небесный Волк. Идти за «Йогачарабхуми-шастрой».

– Смею ли спросить, почему вы так решили? – подал голос настоятель, средних лет человек с головой, похожей на дыню, и близко посаженными какими-то изумленно пытливыми глазами.

– Алая-виджняна[52] изучается в этой книге, – отвечал Махакайя. – Татхагата сравнил это с самой яркой звездой, Небесным Волком, или в Индии – Охотником на Оленей. Сознание-вместилище должно быть озарено до самых уголков, дабы навсегда исчезло неведение. Как этого достичь? Речи об этом мы вели в монастырях Чжунго, но возникало много недоразумений и споров, потому что «Йогачарабхуми-шастры» целиком нигде ни у кого не было. Я искал ее в отдаленных уголках, исходил родные дороги Чжунго, забирался в леса и ущелья, но находил лишь отрывки и толкования вкривь и вкось… И наконец меня настиг этот сон. Но император отклонил прошение, поданное на высочайшее имя наставником монастыря в Чанъани. Императорская канцелярия ответила так: «Известно, что Чанъань, столица великой империи, устроена в соответствии с гексаграммами “И Цзин” и небесами. На возвышенности равнины Луншоуюань с учетом гексаграммы Цянь[53], с севера на юг разместились дворец, град императора и жилые районы. Дворец императора севернее центральной оси – как Тянь-цзи-син[54] и Бэй-доу[55]. Разные приказы – звезды Пурпурной Малости[56], что южнее Полярной звезды и Северного Ковша. Кварталы и рынки, восточный и западный, – словно сонм других звезд, что кружат вокруг главной звезды – Тянь-цзи-син. И кварталов тринадцать, а это значит: двенадцать месяцев года и один добавочный. И кварталы, что впритык ко дворцу – по четыре с запада и востока, – это осень и весна, зима и лето. И главная улица Чжуцюэдацзе идет прямо с юга на север, длинная и широкая, как Серебряная Река[57]. Какой же светоч надобен еще монахам? Разве император не сияет подобно Тяньлан? А мудрецы чиновники не горят вокруг звездами? Сюда устремляются лучшие умы всей Срединной страны и соседних государств. Варвары получают в награду ханьские[58] фамилии. И варвары почитают императора родителем и называют его Небесным каганом. По пустыне Шамо[59] проложили Дорогу к Небесному кагану. Арабы и персы стремятся в Чанъань. А праздничные шествия у ворот Аньфумень с десятками тысяч зажженных фонарей на Празднике фонарей? Мотыльками к ним слетаются живописцы и поэты, чтобы не сгореть, а дать ярче вспыхнуть своему таланту…»

Монах замолчал смущенно. По знаку наставника ему дали воды. Монах поблагодарил, отхлебнув, и сказал, что ответ канцелярии был немного короче. Просто он пятнадцать лет не видел родную землю, ее города и столицу Чанъань. А ведь ему надо рассказывать о других чужеземных городах и селениях, о землях Индии.

– Но многие из нас жили в Индиях, – мягко возразил наставник Чаматкарана. – И слушать о стране Чжунго для нас отрадно.

И в это время донесся мощный храп. Это храпел кто-то из караванщиков. Вскоре к нему присоединился и другой. Монахи переглядывались, пряча улыбки.

Махакайя взглянул на Чаматкарана и спросил, здесь ли им отведено место для ночлега? Чаматкарана ответил, что нет, надо перейти в другое место, приют для странников. И Готам Крсна разбудил погонщиков:

– Эй вы, невежды и лентяи! Нечего тут дудеть в свои трубы и бить в барабаны брюх. Шриман Бхикшу Трипитак обойдется и без вашей музыки, варвары.

Почесываясь и зевая, люди вставали, топтались. Никому не хотелось выходить на улицу, где все еще завывал ветер, идти туда, где оставили животных и сложили вещи, разбирать свои постели. Но ничего не поделаешь. Монахи им помогли и увели в саманный дом с плоской крышей. А потом вернулись, чтобы слушать рассказ Махакайи. Но и Махакайя сомлел. Подъем сил также внезапно прошел. Он еще отвечал на вопросы Чаматкараны, но уже вяло, с трудом преодолевая навалившуюся усталость и сонливость. И Чаматкарана предложил всем спать. Махакайя не стал возражать. Он поднялся, собираясь идти в дом для странников, но Чаматкарана остановил его, сказав, что он и Хайя могут спать здесь, в вихаре, вместе с сангхой. И после всеобщего пения мантры защиты: «Ом Махадевайя намах!» – они устроились у стены. Вскоре все огоньки в плошках были погашены. И наступила тьма.

Монах лежал на травяной подстилке, завернувшись в верблюжье одеяло, и пока не мог уснуть, хотя только что еле разлеплял глаза и губы для пения.

Снова происшедшее во дворе виделось ему как бы со стороны. Блуждания в воющей мгле… Разве не так же блуждают все существа в этом мире? И неведение, страсти, жажда застят им глаза, как песчаные и пыльные космы сарги[60]. Но однажды ты приходишь к Татхагате. К его образу. Татхагата лежащий знаменует достижение главной цели – ниббаны[61]. Одолеть поток жизни и возлечь в созерцательном спокойствии. Алая-виджняна опустошена. Больше нет ничего, кроме ясного света.

Глава 5. Газни, 1362 год солнечной хиджры[62]

Уже пело.

В горячем воздухе за речкой струились глинобитные дома с плоскими крышами; направо – ряды дуканов с разноцветьем одеяний и земных плодов… И Стас подумал, помешивая ложечкой в пиалушке горячий зеленый терпкий чай, подумал о плодах: какие еще бывают? Земные и… небесные? А что это такое, в принципе…

– Уф-ф… – произнес Георгий Трофимович и достал цветной, уже и так сырой, платок и промокнул плоский широкий лоб.

У него были толстые короткие пальцы, водянистые серые с зеленцой глаза, облупленный нос картошкой. И можно было подумать, что ему много лет, за сорок, а на самом деле – тридцать два или тридцать три, что-то Стас запамятовал… Солнце, ветры и забота делали свое дело. Вечная забота… забота. Забота. Человек находится в состоянии падения, падения в мир, который он не выбирал. И его одолевает забота. Так говорил Конь Аш Два О. Или Заратустра. Или Хайдеггер. Короче, Федя Иванов, фанат Ницше.

У бога вечность, у человека – забота.

Вот Георгий Трофимович собой и олицетворяет эту заботу.

Вообще Федьке Иванову следовало все-таки учить не немецкий, а фарси и отправляться не в ГДР, а сюда. Тут еще есть развалины огнепоклонников, башни молчания, в которые они сбрасывали трупы, дабы не осквернять землю… И сам Заратустра похоронен где-то на севере, в Балхе. Тут он ходил три тысячи лет назад, сочинял свои гаты. А Федька прохлаждается в Плауэне, столице немецкого кружева. Потягивает немецкое и чешское пивко, глядя на шпили готических соборов, слушает своего любимого Иоганна Себастьяна, даже познакомился с тамошним органистом…

И как бы заговорил наш Ницше, окажись здесь?..

Стас представил долговязую сутулую фигуру, продолговатое светлое лицо Феди, его серые глаза, меланхоличную улыбку. В лагерях на летнем солнце он сразу обгорал, делался красным, будто именно его за проказы и буйства в небесных чертогах Нефритового императора бросали в печь, чтобы выплавился воровски проглоченный эликсир бессмертия. Хотя не он был этой буйной обезьяной. Федька в прежнем воплощении был белым конем-драконом. Безымянным. Но его русскую реинкарнацию все-таки наделили именем: Конь Аш Два О. Ну прототип дракон обитал ведь под водой. А Иванов в увольнительную куда бежал? Домой? За пирожками? Нет, в бассейн. Он родился под знаком Рыб, за тотемом своим и охотился в школьные годы – в реках и озерах СССР с ластами, маской и подводным ружьем.

Пропылила за речкой машина с зелеными. Солдатами правительственных войск в неказистой зеленой форме. Они ехали в кузове, дружно раскачиваясь, и, грешным делом, напомнили Стасу баранов.

Воевать зеленые не любят и как-то не умеют. Все здесь держится на ОКСВА[63] и ХАДе[64], да Царандое[65] еще. Не хотелось бы тянуть службу с советником у зеленых. Так что Стасу, наверное, повезло. То и дело зеленые поднимают мятеж, чикают своих командиров, а то и действуют с ними заодно, срезают головы шурави мушаверу[66] и его толмачу, такому же лейтенантику, как Стас, захватывают оружие – и в горы, к братьям по разуму.

Оно уже ныло, ныло в горячем воздухе…

Веяние Аирйанэм-Ваэджа.

Конь был самым благодарным его адресатом, он требовал все новых и новых подробностей об Аирйанэм-Ваэджа, Арийском просторе, воспетом Заратустрой. Это, разумеется, неточное толкование названия. Последнее слово филологи предлагают переводить, учитывая древнеиндийский корень, как ложе реки и двигаться с большой скоростью. Но и название Иран нельзя упускать из виду, то есть Эранвеж – Иранский простор.

Да, хорошее название вообще-то, как будто ветер веет, а может, уже и несется… закручивая джиннов пыли, встающих к небу, футболя косматые головы всякого степного праха…

Пока нет. Но это впереди. У Стаса было предчувствие самума. Отсюда не видна была степь, уходящая в провинцию Пактия, в сторону Гардеза, рощи пирамидальных серебристых тополей загораживали вид. Обычно оттуда самум и приходил. Однажды он видел его с холма, на котором посреди города высятся руины цитадели. А посреди этой крепости расположилась афганская дивизия. Они поднимались туда с Георгием Трофимовичем для встречи с информатором. Тот должен был ждать в одной из башен внизу. Там шла торговля. А в башнях гнездились птицы и жили кошки. Стас, конечно, сравнивал эту крепость с родной, смоленской, выстроенной Борисом Годуновым на четыреста лет позже, в семнадцатом столетии. У смоленской крепости было тридцать восемь башен. Остались после польской войны и войны с Наполеоном семнадцать.

Наполеон намеренно взрывал смоленские башни.

А тут штурмом крепость брали англичане в девятнадцатом веке. Высота башен и стен была примерно одинаковой. Но материал совсем другой, смоленский – кирпич, тяжелый и прочный, газнийский – глина, смешанная с камешками и травой. Дожди и ветры делают свое дело, грызут эту глину веков. Но удивительно, сколько башен всё еще стоят. Смоленские башни и сами жители разбирали на кирпичи.

Информатор не появлялся, и они сидели на склоне под башней, курили, Стас – пакистанские сигареты «Red&White», а Георгий Трофимович трубочку, купленную у дуканщика, хорошую, кривую, с чашечкой из какого-то крепкого красноватого дерева. Когда майор Новицкий неторопливо набивал ее табаком «Берли Иран» – он покупал этот табак у того же дуканщика, сын которого ездил по кандагарской дороге в Иран за табаком, трубками, сигаретами, кальянами, зажигалками и всякой мелочовкой и еще за чайниками всевозможных размеров и форм, пиалушками и чаем, – то всегда с усмешкой взглядывал на Стаса и вопрошал: «Покурим, Печорин?» Вспыхивала спичка, и меланхоличное лицо белоруса окутывалось дымком, пахнущим деревом, орехом, чуть-чуть печеным яблоком.

Стас этого дуканщика с порыжевшей от хны и курений бородой и зеленоватыми глазами Жамааха просил об одном одолжении: привезти из Ирана пару книжек. Он записывал неграмотному сыну Жамааха Рахмдилу название этих книжек: «Сайр ал-‘ибад ила-л-ма’ад»[67] и «Хадикат ал-хака’ик»[68]. И тот всякий раз то ли забывал о просьбе, то ли просто валял дурака. Жамаах ахал, качал головой и клялся Аллахом и пророком, что сын обыскал все в иранском Заболе, городе, что был неподалеку от границы, но так и не обнаружил эти книги великого Санаи.

Вообще это было как-то нелепо…

…И тогда сверху, сидя под башней, они и увидели грандиозное представление: надвигающийся самум.

Первым заметил его Георгий Трофимович. Он вытянул руку с дымящейся трубкой и ткнул ею в сторону цепочки далеких хребтов за Мраморной горой, возле которой располагался городок пехотного советского полка, и сказал, что он уже прет, вихура[69].

Стас долго всматривался и наконец увидел, что это уже и не цепочка далеких гор, точнее, что эта цепочка темного цвета движется. Нет, пока не движется, а как будто сотрясается на месте, как волна.

А потом горные хребты двинулись, да. Хребты с тонкими косматыми вершинами. Георгий Трофимович жалел, что не взял трофейный бинокль, подаренный сразу после одной операции по захвату командира местного отряда в пригородном кишлаке начальником Царандоя Хазратом Абдулом. Бинокль был немецкий, цейссовский.

Прикрытие Царандоя таилось в соседней башне, хотя крепость была безопасным местом, как и вообще весь центр города. Ну относительно безопасным, конечно. Но кто его знает, этого информатора, болезненного вида мужичка с кривым носом, жидкой бороденкой и фурункулами на шее. Кого он еще информирует? Здесь такие хитросплетения спецслужб, что впору снимать новый фильм про агента 007. Любой житель этого двухсоттысячного города может быть двойным и даже тройным агентом. Здесь тебе и встретились Запад и Восток, сэр Киплинг. Как это у него в «Арифметике афганской границы»?

Короче, пуля – дура, и невежественный парень с подведенными сурьмой – от сглаза и болезней и для остроты зрения – глазами вмиг обратит во прах годы учений британского парня. Или советского.

А самум, или вихура, как говорит товарищ майор, вырастал. Уже можно было различить тянущиеся к небесам шеи и диковинные головы этого вихуры. Вихура напоминал какого-то Змея Горыныча, точнее целое войско таких сказочных персонажей. И оно, это войско, безмолвно и неотвратимо перемещалось по степи от далеких-далеких гор.

Когда оно добралось до полка у Мраморной горы, то стало ясно, что самум движется на самом деле очень быстро. Это была какая-то игра времени и пространства. Пространство расторопно пожиралось временем. И – исчезало. Да, позади самума уже не было ни горных отрогов, ни кишлаков с дувалами и деревами, ни степи – ничего, только темно-коричневая завеса.

И по полковому городку катился самый настоящий девятый вал, чудовищно огромный, непроницаемый, бешеный. Какое-то время была видна Мраморная с пятнами разрытых склонов, где добывали необыкновенный мрамор – белый с прожилками цвета морской волны – для полковых нужд и отправки в Союз (похоже, контрабандной, но, как рассуждал капитан «Каскада»[70] Берснев, Союз должен покрывать расходы на интернациональную помощь; он же проговорился, что Первое Главное управление КГБ рассылает спецов-геологов по провинциям для разведки природных богатств и дальнейшей их разработки). Но в пехотном полку давно по достоинству оценили залежи мрамора и возводили из него туалеты, бани, каптерки, офицерские домики и отправляли мрамор в колоннах в Союз, а там уже из него будут строить бассейны, парадные лестницы, камины, облицуют какую-нибудь станцию метро. Станцию «Афганская».

Вскоре потонула и Мраморная. И потом вал поглотил кишлаки между полком и городом, картофельные и хлебные поля, печи для обжига кирпичей. И когда тонко заныли его трубы и скрипки, а лучше сказать – гайчак с грифом из ивы или тутового дерева, такая афганско-иранская скрипка, майор Новицкий выбил трубку, пригладил белесо-табачные небольшие усы и медленно встал. «Успеем до УАЗа?» И они кинулись вниз. А вихура уже гудел и ревел в рощах пирамидальных тополей, как невиданный орган азиатского Баха. Солнце померкло. В небе летели какие-то клочья, шары перекати-поля, кусок то ли материи, то ли газеты. Воздух тонко свистел. Кожу секли песчинки. И едва они заскочили в УАЗ, самум накрыл Газни, крепость.

Информатор так и не явился. Вечером его нашли с отрезанными и засунутыми в рот ушами и щепками в глазах. Можно было подумать, что он стал жертвой вихуры…

И вот снова Стас ощущал приближение этого оркестра под управлением вихуры. У него медленно натягивались жилы и сухожилия. «Вот какие симфонии звучат в Аирйанэм-Ваэджа, дружище Конь, – мысленно начал письмо в ГДР Стас, – что там твой Штраус, который не Иоганн, а Рихард…» Этого немецкого композитора Конь почитал даже больше Баха. Ну еще бы, ведь он наваял целую симфоническую поэму «Also sprach Zarathustra» – «Так говорил Заратустра».

Глава 6

  • Ом Амогха Шила Самбхара
  • Бхара-Бхара
  • Маха Шуддха Сатуа
  • Падма Вибхушите
  • Бхудза
  • Дхара-Дхара
  • Саманта
  • Авалоките Хум Пет Соха… –

стройно пели монахи поутру мантру Чистой нравственности. И умытые лица монахов были чисты, глаза ясны. Пели они в храме, небольшом по высоте, но вместительном, с молитвенными красными барабанами, покрытыми золотистыми письменами, с курильницами, скульптурами Татхагаты и изображениями будд и бодисатв. Напротив входа был алтарь, и там возвышалась фигура сидящего Будды. И вид его был необычен: выпирали ребра, руки состояли из костей, живот глубоко западал, между ключиц обозначались провалы, мышцы шеи охватывали позвоночник, подбородок курчавился бородкой, нос резко выступал, и глубоко сидящие глаза были особенно пронзительны. Висевшие на локтях лохмотья ниспадали на ноги. Позади головы был круг. Будда, истязающий себя воздержанием от пищи. Он так ослабел, что выкупавшись в реке, не мог сам выбраться на берег, и ему подали ветки. И пастушка предложила чашку риса на молоке. Татхагата принял ее приношение. И тогда-то решил в сердце своем, что истязание плоти не ведет к просветлению. Но выход есть. Это – Мадхъяма пратипад – Срединный путь. Им и надо следовать. И там, под деревом, после вкушения молочного риса вскоре и вспыхнула в сознании Татхагаты всеозаряющая звезда бодхи. И дерево так с тех пор именуется. И я его видел. А среди монахов этого монастыря на родине Будды бывал лишь один монах, хотя Чаматкарана вчера и говорил, что многие из них жили в Индиях. Но Индией был когда-то и этот город Хэсина.

И монахи хотели услышать новый рассказ о родине Будды, о дереве бодхи и о многом другом.

И после утреннего вкушения вареной пшеницы с изюмом и лепешками все собрались в зале для дхьяны, пристроенном к храму слева. У гостей не было возможности хорошенько осмотреть монастырь. Горячий ветер не стихал. Он не нес с собой уже столько песка и пыли, но все же засорял глаза и мешал свободному дыханию. Махакайе уже доводилось проводить долгие дни в ожидании, пока уймется пыльная буря. Так могло продолжаться и день, и два, и больше.

Ничего не оставалось делать, как только ждать, читать, молиться или чинить одежду, седла, обувь, – чем и занялись караванщики. А Бандар с Адараком все-таки вышли за ворота монастыря, плотно запахнувшись и оставив для глаз лишь узкие прорези. Им не сиделось на месте и хотелось осмотреть город хотя бы издалека. Но город был виден смутно.

Махакайя успел поведать Хайе о вчерашнем событии во дворе монастыря. Тот спросил, что же теперь? Если это было озарение, то каковы его последствия? Ведомо ли ему тройственное знание? Увидел ли он свои прошлые рождения? Знает ли теперь чужие мысли и судьбы? И овладел ли главным знанием, что освобождает сознание от всех язв?

И Махакайя ответил, что не все ему пока открылось… ни первая ступень, ни третья, но, кажется, вторая. Чьи-то мысли как будто настигли его. И веяние чьих-то судеб коснулось его лица, как этот горячий ветер. Он еще не разобрался, что это такое, все довольно неожиданно и непостижимо. И пока лучше молчать об этом. Просто он хотел проверить, не наваждение ли всё? Не игры ли Мары? Не было ли странных видений этой ночью у Хайи?

– Я дрых как убитый! – тут же ответил в своей грубой манере долговязый и немного нескладный Хайя, выкатывая свои светлые честные глаза.

И Махакайя с удивлением отметил сходство его глаз с глазами Будды в храме. У этой скульптуры вообще было немного странное лицо, скорее напоминающее лицо северного варвара. То же и длинное лицо в оспинах Хайи.

Под тонкое завывание ветра в зале для медитаций Махакайя рассказывал монахам о своем пути. Его внимательно слушали.

Махакайя говорил о том, что вопреки отрицательному ответу императорской канцелярии он все же решил нарушить высочайшую волю, ибо сказано: «Изнашиваются даже разукрашенные колесницы, также и тело приближается к старости. Но дхамма[71] благих не приближается к старости…»[72] Придут в упадок и блистательные царства, и будут разрушены величественные дворцы, и только благая дхамма пребудет. И это крепче всех дворцов, а зов Татхагаты сильнее запретов всех канцелярий.

– Поэтому я выступил. Со мной пошли и еще несколько бхикшу. Мы добрались до пограничной заставы Юймэньгуань, Нефритовых врат, и нас никто не останавливал, полагая, что мы обычные монахи, странствующие в стране от монастыря к монастырю. Но дальше уже начинались чужие земли. И чтобы миновать заставу, надобно было иметь разрешение. Его у нас не было. Мы попытались пройти поздно вечером, таясь среди скал и высоких красных барханов, но неожиданно столкнулись с солдатами, вооруженными луками, в окровавленных одеждах: они тащили трех убитых антилоп с болтающимися головами на изящных длинных шеях.

Командир солдат не поверил нашим утверждениям, что мы будто бы заблудились, свершив паломничество к Пещере Тысячи Будд возле Дуньхуана, где в скалах выбиты сотни пещер, изукрашенных буддами, бодисатвами, сценками из джатак и сутр и даже с изображением Чжан Цаня, первого путешественника, отправившегося на Запад. И под стражей нас повели назад, ввели в ворота крепости, и мы предстали все-таки пред начальником заставы. Звали его Гао Хань. Он был варвар, получивший за службу ханьскую фамилию. И как раз с его сородичами, обитавшими к северо-западу от Чанъани, в то время и начались войны империи Тан. А точнее, они прекращались лишь на короткое время.

Гао Хань не мог поверить, что мы решили уйти в страну Ситянь – Западного неба, Иньду, Индию. Он не был приверженцем нашего учения, но оказался почитателем Старого Младенца[73] и знатоком «Шань хай цзин»[74].

– Просим объяснить, – сказал настоятель Чаматкарана, – что это такое?

Махакайя отвечал, что если бы кто-то захотел руководствоваться этими нитями[75], то пришел бы в определенное место не сразу. Трудился над собиранием всех этих цзюаней[76] Го Пу, поэт. Поэтому «Каталог», прежде всего, поэма земли и неба. Но и карта.

– А кто же их создавал? – снова подал голос настоятель, не спуская своих удивленных близко посаженных глаз с рассказчика.

И взгляды остальных монахов тоже были устремлены на большого Махакайю с пробивающимися на голове черными жесткими волосами.

– Великий Юй и его помощник Бо И. Великий Юй был покорителем потопа и устроителем Земли. Чтобы одолеть потоп, он всю Землю измерил шагами, переставляя горы, раздвигая хребты, чтобы спустить воды. И он давал названия горам и рекам и считал духов и животных, растения, а также народы. Эти сведения его помощник Бо И нанес на священные сосуды. Как говорится, они видели тьму вещей. Вели беседы с духами, узнавали, где сокрыты золото и нефрит. И на девяти сосудах был запечатлен «Каталог».

– Что же тогда сделал этот поэт? – подал голос монах, сидевший поодаль, отдельно от всех.

Голос у него был каким-то свежим, чистым. Махакайя пристально взглянул на него и ответил:

– Сосуды исчезли. Потом снова были найдены, и тогда с них и списали все сведения и рисунки птиц, зверей, духов и растений, а также людей. Но мудрые говорят, что сосуды эти были из слов. И долго их никто не записывал. Вот поэт всё собрал и записал.

– Смею ли спросить, – громко сказал худощавый смуглый монах, сидевший справа, – не везете ли вы с собой эти письмена?

Чаматкарана улыбнулся, взглянув на спросившего, и ответил сам:

– У тебя все перепуталось в голове. Шрамана[77] Махакайя уже возвращается. Зачем ему везти на родину то, что там и так есть?

Худощавый монах смущенно кашлянул, но все-таки снова спросил:

– Не помнит ли шрамана Махакайя этих письмен?

– Они уведут нас в сторону, – подал слабый голос высохший полуслепой старец, бывавший на родине Будды, в Лумбини.

– В монастыре Чистой земли в Лояне, еще будучи мальчишкой, – отвечал Махакайя, – я сразу выучил назубок «Непань цзин» и «Шэ дачэн лунь». Это «Маха паранирвана сутра» и «Махаяна сампариграха шастра». Наставники Цзин и Ян отказывались верить своим ушам. Но я читал без запинки. С годами моя память стала не такой цепкой, как репейник или шиповник. Но кое-что я все еще помню, – скромно отвечал Махакайя. – Прежде чем попасть в монастырь, я учился дома в Коуши, мой дед был знатен, и наш дом пользовался всеобщим уважением. Отец, чиновник высоко ранга, был истым последователем учения Кун-цзы[78]. И в нашем доме было много книг… И среди них «Каталог». Я могу кое-что прочесть вам по памяти, – произнес Махакайя с невольной грустью.

И подвывавший ветер словно вторил его мгновенному настроению. Махакайя поймал взгляд больших светлых глаз Хайи и прочел в них недоуменный вопрос. Да, у бхикшу нет родины. Ведь родина – это центр мира, пуп земли и неба. А для бхикшу это дерево бодхи в Гайе[79]. И сангха заменяет сильному духом бхикшу отца и мать, братьев и деда. Бхикшу навсегда один. И он навсегда подобен носорогу. «Пусть не жаждет никто ни сынов, ни друзей, пусть он грядет одиноко, подобно носорогу. Из близости к людям возникают страсти и печаль возникает, всегда идущая за страстями; поняв, что в страстях коренятся страдания, ты гряди одиноко, подобно носорогу»[80]. Таковы слова Татхагаты в «Сутта-Нипате». И их нельзя забывать, даже если тоска о доме среди ив и тополей, озаренном ранним солнцем из-за горы, пронзает стрелой сердце. О сердце носорога должны ломаться все стрелы.

Махакайя вспомнил, как на юге Индии ему довелось видеть это грозное животное. На равнине среди кустарника голубело небольшое озерцо, и к нему направились два слона с детенышем, намереваясь, видимо, напиться и искупаться. Как вдруг из воды и вышел этот зверь. Он был великолепен. Его мокрый панцирь блистал на утреннем солнце, как доспехи императорского стражника. Он наблюдал за пришельцами. Слониха и слоненок сразу остановились, заметив хозяина озерца. Но слон продолжал свое величавое шествие, покачивая хоботом и обмахиваясь ушами… И тогда носорог устремился прямо на него, на эту махину с колоннами ног и бивнями, большим толстым хоботом и опахалами ушей. Носорог был подобен снаряду из катапульты. И хотя слон возвышался горой на этой равнине у озерца, он повернул и пошел прочь. Даже как будто побежал, но, правда, тут же перешел на шаг, словно устыдившись… Но уши его раскачивались изрядно. И хобот дергался. А вот слониха с детенышем уже бежали впереди слона. Носорог сразу удовлетворился этим отступлением и, постояв еще немного, вернулся в свои водяные покои. Это был как бы его дом. Носороги не могут без воды[81], любят болотистые низины и озерца, реки. И терпят возле себя лишь птиц, оказывающих им услуги: выклевывают клещей, прободающих их такие крепкие на вид панцири.

Монахи одного монастыря близ селения Брахмана[82] рассказывали о том, как им довелось однажды наблюдать схватку тигра с носорогом. И это случилось именно в том месте, где в стародавние времена произошел знаменитый диспут между одним брахманом и бхикшу Бхадраручи, светочем всей Западной Индии. Брахман тоже был светлого ума и больших познаний. Как сообщают старинные записи, его чтил царь и все жители, слава его простиралась далеко, тысячи последователей ловили каждое его слово. И он им говорил, что знает истину и всех поведет за собой, и слава его затмит славу Васудэвы и Будды, Почитаемого в Мире. И почитатели вырезали для него из красного сандала кресло с ножками в виде мудрецов и Будды. И прознавший о том Бхадраручи вооружился посохом и пришел в ту страну, обратился к царю с просьбой о диспуте. И толпа в тысячи людей окружила их, чтобы слушать. Бхадраручи нарвал травы и сел на нее, а брахман – в свое кресло из красного сандала… чтобы вскоре пересесть на осла. Так его решил наказать царь, когда он проиграл в диспуте. Царь и вовсе хотел усадить его на раскаленное железо, но Бхадраручи упросил не делать этого. Но и сидеть на осле и ездить с позором по городам и селам царства было для брахмана казнью, и от возмущения у него хлынула кровь из носа. И он был повержен. С окровавленной мордой бежал на этом же месте и свирепый тигр, оплошавший в безумной схватке с носорогом. Тигр был яростен и вставал на задние лапы, делал скачки. Но всегда натыкался на упрямый рог. Этот рог был как острая ясная мысль Бхадраручи против пышных доводов брахмана. Иногда рог описывал круги, как ветер, что не может разбить ваджра[83].

Жаль, что в старых записях, о которых ему поведали тамошние монахи, не приведена речь Бхадраручи. Лишь сказано, что речь его была ясной, как струя воды, и его мысль описывала круги, уходила вперед и возвращалась обратно. Да, и тогда это были скорее круги воды, а не ветра, как привиделось Махакайе сразу. Круг воды, сказано в «Абхидхармакоше»[84] Васубандху, встает на круге ветра, возникшем из энергий живых существ. Таково основание Вселенной.

И слова Васубандху, мудреца и учителя, почитаемого как второй Будда, о том, что этот ветер так прочен, что его не может сокрушить ваджра, закружились рогом носорога, когда монахи рассказывали о происшедшем близ селения Брахмана.

Глава 7

Еще немного подождав, пока семена воспоминаний о виденном и слышанном в Индии, ускользнут в светлую прореху ничто, а обратно посыплются иные семена, Махакайя начал, полуприкрыв глаза:

– В цзюани пятнадцатой «Каталога», там, где говорится о «Великих пустынях юга», указано, что есть царство народа Ти. Предок Шунь родил Праматерь Инь. Она спустилась в страну Ти и поселилась там. Назвали народ Прародительницы-Жрицы Ти. Народ Прародительницы-жрицы Ти принадлежит к роду Фэнь, питается злаками… – Махакайя на миг задумался, и семена памяти снова посыпались из прорехи к нему, попадая в луч и сверкая, и он только и успевал их прочитывать: – Не ткет, не прядет, а одевается. Не пашет, не жнет, а питается. Там живут поющие и танцующие птицы. Птица феникс луань поет, а птица-феникс хуан танцует. Там водятся всевозможные звери, живут они все вместе. Там произрастают все злаки.

– О Амитабха! – невольно воскликнул кто-то из монахов.

Чаматкарана, обернувшись, сделал предупредительный жест. Махакайя же кивнул с легкой улыбкой, и большие его глаза с припухлыми веками, обширный лоб и даже редкие усы и крошечная бородка на самом подбородке осветились.

– Да, Чистая земля[85] Амитабхи на мгновенье достижима не только при созерцании заходящего солнца, или прозрачной воды, или льда, или лотосового трона, – промолвил он, обращаясь к тому монаху, чей голос был так свеж, – не только при чтении мантры Ом Ами Дэва Хри и Намо Амито Фо, – Махакайя вторую мантру произнес по-китайски и поправился: – Намо Амитабхая Буддхая. – Махакайя вздохнул. – Но и при чтении таких книг может возникать образ Чистой земли. Она выступает под разными названиями. Когда комната твоего сознания почти совсем чиста, входящие в нее люди, книги обретают особый смысл, их охватывает это свечение, и они могут стать твоими проводниками в Сукхавати[86]. Все превращается в мантру Амитабхи: пение птиц, звук ручья, шкворчание масла на сковородке, храп соседа по вихаре или чьи-то глаза.

Махакайя замолчал, снова пристально глядя на округлое нежное лицо того монаха с лучистыми глазами.

– Тогда, шрамана Махакайя, прочтите что-нибудь еще из этой книги, – попросил Чаматкарана.

И Махакайя продолжил:

– Цзюань одиннадцатая, где речь идет о Западных землях внутри морей, сказано, что в пределах морей, на северо-западе, находится гора Куньлунь. Это земная столица предков. Гора Куньлунь занимает в окружности восемьсот ли, в высоту она вздымается на десять тысяч жэней.

– Шрамана, сколько это? – спросил ворчливо старик монах, подняв дряблую слабую руку.

Махакайя поискал взглядом Хайю. Тот умел быстро считать. И он сразу пришел на помощь, спросил, сколько в жэни йоджан, и ответил:

– Тысяча девятьсот двадцать три[87].

– А в окружности?

Хайя переспросил, сколько йоджан в ли, Махакайя сказал, и тот ответил:

– Тридцать тысяч семьсот шестьдесят девять йоджан[88].

– Большая гора, – почти хором произнесли монахи.

– Куньлунь одна из пяти священных гор Ханьской земли, – сказал Махакайя и продолжал чтение-воспоминание из «Шань хай цзин»: – На ее вершине растет хлебное дерево… На горе той девять колодцев, огороженных нефритом, и девять ворот, их охраняет зверь Открывающий Свет.

– Смею ли узнать о нем? – подал голос настоятель.

– Зверь Открывающий Свет похож на огромного тигра с девятью головами, у каждой из которых человеческое лицо; стоит на вершине Куньлуня, обернувшись к востоку. К западу от Открывающего Свет живут птицы фениксы фэн, хуань и луань. На головах и на ногах у них висят змеи, на груди тоже змеи красного цвета. К северу от Открывающего Свет обитает Дающий мясо, растут жемчужное дерево, дерево цветного нефрита, дерево яшмы юйци, дерево Бессмертия. Птицы фениксы фэн, хуан и луань носят доспехи и оружие. Там растут лижу, хлебное дерево, кипарис. Там течет река Благостная, растет дерево Мудрости, маньдуй…

– Как бодхи? – переспросил кто-то из монахов.

– Для архата[89] любое дерево – бодхи, – сказал Махакайя. – Даже обычная ива, которой обломали ветки, прощаясь.

– Прощаясь с кем? – спросил другой монах.

– Таков обычай у нас в Махачине[90], – отвечал Махакайя. – При расставании на иве ломают ветки.

– Она же живая, – тихо произнес тот монах со свежим голосом.

– Да, – охотно согласился Махакайя и пригладил свои редкие усы, потрогал крошечную бородку. – Ведь может это был какой-то мудрец.

– В прежнем воплощении?

– Нет. В нынешней жизни. Об одном таком я узнал в стране Каньякубджа на Ганге, где густые леса и сияющие зеркалами синие озера, куда стекаются товары из иных стран, а жители богаты и радостны и цветов и плодов изобилие, они по нраву просты, склонны к учености и искусствам, а приверженцев ложной и истинной веры там поровну, монастырей сто, монахов десять тысяч. И вот там один риши вошел в дхьяну и стал подобен высохшему дереву. Пролетала птица и уронила на него плод ньягродха. И к следующей весне дерево пустило листву, зашумело радостно, распростерлось вольной кроной, стало толще в обхвате. И в кроне птицы свили гнезда. А риши наконец вышел из дхьяны. И он хотел сбросить это дерево, но пожалел птенцов в гнездах. И его именовали с тех пор Махаврикша[91].

– Он так и жил деревом с гнездами?

– Нет. Он осторожно вышел из дерева, лишь потревожив немного птиц, и сорвав чуть-чуть коры, и капнув кровью на траву и палую листву. И дерево осталось его частью.

– Наверное, то дерево окружили почетом, – предположил худощавый монах.

– Сам риши поселился неподалеку в хижине и поливал его, ласково трогал. Хотя царь предлагал ему жить даже во дворце подле него. Но риши отказывался. Он был мудрец… Да и на мудреца находит блажь.

Махакайя замолчал, о чем-то думая напряженно.

Выждав, настоятель напомнил о риши. Махакайя продолжил:

– Татхагата учил: «Бывает, что на человека нахлынут плотские вожделения. Привязанные к удовольствиям, ищущие счастья, такие люди, поистине, подвержены рождению и старости». То же случилось и с риши. Однажды он увидел купающихся царевен и воспылал. Все скандхи[92] его загорелись желанием. Все семьдесят две дхармы[93] пяти скандх. И он утратил способность видеть себя со стороны. Иначе ему стало бы стыдно и смешно. Но он забыл поучения Татхагаты: «Люди, гонимые желанием, бегают вокруг, как бегает перепуганный заяц. Связанные путами и узами, они снова и снова в течение долгого времени возвращаются к страданию»[94]. Риши уже не мог видеть себя зайцем. И он отправился к царю. И прямо все сказал ему. Царь был поражен. Справившись с замешательством, он попросил мудреца вернуться в лес и обождать, он должен спросить дочерей… И когда риши ушел, царь призвал своих дочерей и поведал им о желании великого и всесильного мудреца. Да, перед этим Махаврикшей трепетали сильные мира. И царь боялся, что он нашлет проклятье на страну. Все дочки отвергли самую мысль о замужестве с Большим деревом. И только младшая согласилась. Тут же царь с дочкой и отправились в украшенной повозке к лесной хижине, царь торжественно возгласил, что приносит в дар великому мудрецу свое сокровище… Но риши, взглянув на девушку, озлился и сказал, что царь привел ему замухрышку и произнес страшное проклятье, согнувшее всех дочерей царя до скончания их дней. И с тех пор город стал называться – Согнутые Девушки.

– Они все-таки стали как деревья! – воскликнул монах со свежим голосом.

Махакайя чуть заметно улыбнулся.

– В Магадхе я нашел другую историю о дереве, – сказал он.

– Просим ее рассказать, – нестройно отозвались монахи.

– Ом, поклонение Будде, – ответил Махакайя.

И все хором повторили: «Ом, поклонение Будде». Чаматкарана с благодарностью взглянул на Махакайю. Ведь сейчас было время пения мантр. Но и голос этого удивительного странника звучал певуче, как мантра. И в повествовании открывались всё новые и новые стадии пути, бросавшие сполохи света и пробуждавшие разум.

Махакайя снова возгласил: «Ом, поклонение Будде!» И монахи откликнулись. А один послушник – шраманера – по знаку настоятеля быстро встал и ударил в гонг. И все поклонились.

Махакайя заговорил. Он рассказал, что в стране Магадха, к югу от Ганги есть древний город, называвшийся прежде Кусумапура, что значит Город цветов. Но теперь его название другое: Паталипутра[95]. В давние времена ученики одного брахмана гуляли среди трав и деревьев, и когда один из них стал жаловаться, что он красив и полон сил, а предназначения своего не исполнил, в шутку сосватали его за дерево патали. И вкушали собранные плоды, пили воду, бросали цветы. А как пришло время уходить, тот юноша отказался следовать за друзьями, и как они ни упрашивали, стоял на своем, мол, останусь с невестой. Раздосадованные друзья ушли. А тот сел у дерева в благоговении. И тут полилась музыка, вспыхнул свет, из-за деревьев вышли старец с посохом, старуха, ведущая за руку девушку. Старец возвестил, что это невеста его. И семь дней там звучали песни и музыка, веселились гости… Друзья вернулись за ним и видят: сидит юноша под цветущим деревом и раскланивается, складывает руки, улыбается и говорит как будто с гостями… Снова звали его, но юноша лишь смеялся. И через год дерево родило ему мальчика. Он хотел теперь вернуться в город к родителям, чтобы воспитывать там сына, но родня цветущего дерева удержала его и посоветовала здесь строить дом. Снова пришли друзья и видят всякие постройки, сады. Это пришлось им по душе, и они тоже стали строить здесь дома. Жилья и людей становилось все больше. И так разросся город, таким он стал прекрасным, что столицу и перенесли туда. И в веках просиял город Паталипутра, столица царства Магадхи, столица империи Маурьев и империи Гуптов.

Монахи сидели недвижно, взирая на рассказчика. Но у некоторых глаза были прикрыты. Возможно, они осуществляли дхьяну на голос Махакайи и глубже вникали в суть его историй и ярче все видели.

Махакайя умолк после рассказа о Паталипутре, собираясь с мыслями…

– Уж не прикинулись ли вы деревьями с тем начальником пограничной заставы? – вдруг скрипуче спросил старик.

И все монахи засмеялись.

– Да, – сказал Чаматкарана, – шрамана Махакайя, как вам удалось миновать заставу?..

Но тут вдруг снова ударил гонг. До полудня оставалось немного, а это было время дневного и последнего для монахов вкушения пищи. После полудня это уже запрещено. И все отправились в вихару. На улице все так же дул горячий ветер. Все было подернуто пыльной дымкой. Прежде чем пойти в вихару, Махакайя решил разглядеть статую лежащего Будды.

Он остановился у колосса, с благоговением взирая на него и вспоминая вчерашний опыт ощупывающего познания. Теперь он уже мог ясно классифицировать его. Гимнастика ума в прославленном монастыре Наланда не прошла даром.

Тут был урок: сань цзы сян[96]. Ощупывая статую, он переходил с уровня парикалпита, что значит баньцзи со чжи сян[97], с уровня человека, который не думает ничего вообще о сознании, на второй уровень – паратантра, и то ци сян[98]. Здесь устанавливаются взаимосвязи и обусловленность дхарм.

А потом оказался на третьем уровне? Паринишпанна, юаньчэн ши сян?[99] Когда коснулся лакшана, солнечной родинки вечного просветления. И ему стали ведомы повороты чьей-то судьбы.

Глава 8

Глиняные продолговатые тумбы-сиденья были теплыми и гладкими. Стол из глины тоже был похож на такую тумбу, но чуть повыше, на нем и разместился железный покоробленный поднос с фарфоровым белым чайником, с горстью коричневого урюка. Но к чаю ни Стас, ни Георгий Трофимович не притрагивались – пусть остывает, и как раз поспеет шашлык. Справа эту тумбу, видимо, совсем недавно подлатали, отчетливо выделялся круг свежей глины, величиной с лепешку. Стас и подумал о лепешке, сглотнул, протянул руку к урюку. Да, о плодах небесных… Это устойчивое выражение имеет явный религиозный ну или мифологический… то есть мифологическую и религиозную окраску, короче, но советник прервал его размышления замечанием, что американцы, вот, умнее, пьют холодный чай. Он постучал толстыми пальцами по краю подноса и повел глазами вокруг, и вверх, и вправо, пытаясь что-то там увидеть, но ближние горы тонули в жарком мареве, сила солнца просто растопила камень, и теперь эти глыбы камней, став грязно-прозрачными, плавали в воздухе.

– В какой-нибудь пещере там, может, и прохладно, – проговорил он и облизнул пересохшие губы цвета его белесо-табачных усов.

И древняя цитадель на холме, еще правее, в общем позади, – она тоже растворялась в пылающем воздухе, но все-таки еще угадывалась в твердом состоянии: башни, стены. Хотя обрушения некоторых башен и участков стен уже казались… казались деянием солнечных лучей… Слова у Стаса путались от жары. Он бросил в рот урючину, начал жевать. Она была кисло-сладкой.

Цитадель-то и не древняя вообще-то, Средние века, тринадцатый век. А первое упоминание города Газни – у монаха из Китая. Он шел в Индию за буддийскими книгами. В седьмом веке шел. Но это тоже не древность.

Сунь Укун, то бишь Генка Карасев, Великий Мудрец, Равный Небу, он же – Прекрасный Царь Обезьян, тут же прислал отрывок из «Записок о Западных странах» монаха Сюань-цзана, повествующий как раз об этом месте – о Газни, как только узнал, куда попал служить Стас.

Он тоже завидовал Стасу и писал, что тот на верном пути – в Индию и как доберется до нее, то явно станет Сюань-цзаном. И перестанет быть Бацзе. То есть поросенком.

Стас усмехнулся. Когда-то его это задевало, ну что в их четверице ему выпала такая незавидная роль всего лишь из-за доброй, как говорится, комплекции… Хотя теперь-то он явно стал худее, на таком солнышке мудрено не поплавиться чуток…

Настоящий Бацзе был плут и шалопай, алкаш и, в общем, похотливая свинья. Из этих талантов Стасу только и было присуще некоторое, ну да, чревоугодие, поесть он любил и любит, что при его росте вполне объяснимо. Генка сдабривал эту кличку ссылками на то, что имя монаха, который и повел за собой четверку отважных в Индию, – Сюань-цзан – переводится как Таинственный толстяк. Мол, кто знает, не ты ли он и есть? А Бацзе – это только прикрытие. Хотя вроде бы другого Сюань-цзана они и нашли, но…

…С кончика носа упала капля. Стас утерся закатанным рукавом светлой рубашки. Одет лейтенант был в гражданское: рубашка, джинсы, кроссовки. На носу очки-хамелеоны бликовали разноцветной нефтью под густыми «персидскими», сросшимися бровями. Короткоствольный автомат без приклада – для уличных боев – лежал на глиняной тумбе рядышком, и подсумок с рожками на ремне. Майор Новицкий дозволял своему переводчику эту вольность, потому как и сам предпочитал форме традиционную одежду афганцев: длиннополую серо-голубоватую рубаху с разрезами по бокам, такого же цвета шаровары и темную легкую безрукавку, на голове, правда, не паколь, не чалма и не тюбетейка, а привезенная из Союза светлая летняя кепка; в такой одежде легче переносить зной и удобно под рубахой таскать на ремне пистолет.

Они высадились здесь, чтобы закусить у Редая; пропыленный уазик с продырявленными с обеих сторон дверцами стоял поодаль; шофер Иззатулла пошел по дуканам, что тянулись в два ряда через дорогу; его серая форма маячила то там то здесь у прилавков, пестреющих горками фруктов, орехов, сластей, поблескивающих на солнце чайниками, кувшинами, сковородками, огромными блюдами. Базар гомонил; слышны были крики ребятишек, то и дело чей-то осел ревел дурным голосом; квохтали куры, блеяли овцы. Иззатулле там ничего не надо было, просто он следовал любимой поговорке: ходить без цели лучше, чем сидеть без цели. Сопровождавшие их автоматчики Царандоя вышли раньше на своей улице, чтобы пообедать дома. Здесь, в центре города в основном было спокойно. Ну, днем. Ночью-то начинался газнийский фейерверк. Оружия и боеприпасов у обеих сторон было в избытке, одним оно шло из-за речки – Амударьи, другим – из-за гор и степей. И все это хозяйство-богатство требовало себя израсходовать. Обычно сразу после вечернего, последнего намаза, когда солнце уже прочно село за горизонт, небо над городом разрезала дуга автоматной трассирующей очереди. Это был как бы призыв к ночным радениям, и на него почти сразу откликались все: зеленые из дивизии на горе в крепости, советский батальон охраны вертолетного аэродрома, каскадовцы, царандоевцы, обитавшие рядом с домом губернатора. И начиналась потеха, газнийская симфония мурд мажор[100]. Автоматные очереди и одинокие ружейные выстрелы перечеркивала пулеметная долбежка, следом начинали ухать гранатометы и взвывали мины. Разрывы ударяли, как трескучие барабаны. От аэродрома бухал танк. Небеса озарялись всполохами. В первую такую ночь ошарашенный Стас не мог представить, как же они будут тут вообще существовать. Это же буквально фронт посреди города. Но через час или полтора почти все музыканты мирно посапывали, ну разве кто-то, мучающийся бессонницей, еще зло пиликал на своем автомате, но и он в конце концов засыпал. А утром – утром Газни шумел автомобилями, чирикал и по-птичьи свистел, мычал и блеял и благоухал.

Стас прилетел весной. И как будто десантировался в облако цветения.

Такого головокружительного аромата цветущих садов ему не доводилось нигде и никогда чуять. Пряный розовый аромат с легкой горчинкой накрывал глиняный и уже пыльный выжженный солнцем город. Все эти жалкие глиняные домишки с плоскими крышами казались парфюмерными лавками. Аромат наполнял узкие улочки, в нем купались плохо одетые дети, порхали птицы. Пирамидальные тополя сияли, как изумрудные факелы, устремленные к безмятежному глубокому небу, столь густо синему, что мерещилось, будто оно вообще из фаянса. А… что было ночью-то? Стас изумленно озирался. Опера спокойно умывались во дворе. Тут их было четверо со своими переводчиками. Говорят, раньше было больше и по городу они перемещались сами, без царандоевцев. Но вскоре пришли к выводу, что это вредит оперативной работе, ну то бишь вовлечению местных в диалог, и решено было уменьшить число советских сыскарей и операм дать для сопровождения по два царандоевца. Это, кончено, было опаснее, но местных точно больше располагало к общению. Руководил подразделением майор Новицкий. Он ободряюще улыбался в то утро новенькому и говорил, что иногда все же бывает потише. Впрочем, ночью огненный намаз повторился с той же яростью. И, как и предупреждал его майор, уже через пару недель Стас плохо засыпал, если над Газни стояла тихая ночь.

Конечно, можно было заказать шашлык в резиденцию или даже самим его пожарить во дворе, но, как говорится, чужой осел кажется сильнее своего. Да и там пришлось бы делиться с соседями каскадовцами. Они тут же подтянулись бы. Попробуй накорми всю ораву… Да и разве можно это сравнить с тем, что делает самолично Редай? За шашлыками Редая даже кэп из полка у Мраморной горы присылал гонцов на бэтээрах на Новый год – конечно, не только за этим; родной брат Редая держал пасеку у гор Искаполь, горной системы Хазареджат, и мед его был душист, как будто собран в райских кущах благородного Корана, по замечанию джаграна[101] Хазрата Абдулы из Царандоя. Ну да, разумеется, афганский милиционер поминал Коран, не только восхваляя мед; он еще и пять раз на дню свершал намаз, читая суры[102]. В первые дни и недели пребывания в этой стране переводчика Стаса такие вещи удивляли, хотя перед отправкой он много перелопатил всякой информации об Афганистане. Ну просто тут срабатывал метод индукции, предполагающий умозаключение по аналогии, то бишь установление соответствия между хорошо известным и неизвестным. Так вот Стас и представлял советского майора милиции, спешащего на службу в храм и бьющего потом там поклоны. На ум ему приходил капитан Жеглов Высоцкого, – да, вот он и занимается поклонами… Хм.

Бача[103] в замызганной длиннополой серой рубахе с разрезами, в застиранных шароварах и в драных сандалиях на босу ногу уже нес, сверкая белозубой улыбкой, мед и хлеб, но еще не шашлык.

Он поставил голубую глубокую большую пиалу, наполненную прозрачным чудесным медом на поднос, и положил тончайшие свежие лепешки.

– Бесяр ташакур[104], Ацак, – проговорил майор, кивая парнишке.

Тот заулыбался еще шире. Черные его глазенки так и засияли, будто он получил от джаграна мушавера щедрые чаевые. Георгий Трофимович нравился афганцам. Наверное, потому, что олицетворял собой классический тип шурави – добродушный, немного ленивый и нос картошкой, хе-хе. Вот бы кому дать это прозвище – Бацзе. Но у него уже было другое. В Союзе он служил в милиции, был настоящим опером и сюда прибыл налаживать оперативную работу Царандоя. Со многими газнийцами он свел знакомство. По городу перемещался на уазике с простреленными с обеих сторон дверцами, – стреляли не в него и не в его переводчика, а еще по дороге из Кабула, когда уазик перегоняли в колонне. Самое интересное, солдат, шофер из полка у Мраморной горы, не получил ни царапины. На него смотрели, как на Лазаря, восставшего со смертного одра.

Но местные об этом и не знали и думали, что в дуршлаг уазик превратился, когда в нем ехал джагран Бини-Качалу (что означает Нос-Картошка), и его-то и считали заговоренным. А заодно и шофера Иззатуллу. Тот не возражал и скромно отмалчивался. Прикрыв большими ладонями глаза от солнца, газнийцы смотрели на проезжающий уазик и покачивали головами в светлых и темных чалмах: «Бини-Качалу покатился».

Все-таки отношение к этому шурави-мушаверу было не такое, как к остальным военным, пришедшим из-за реки, – не этой тщедушной, почти пересохшей речки, что поблескивает там, внизу, в глиняных берегах, почти в двух шагах от чайханы, а из-за великой Амударьи. Афганцы хорошо понимали разницу между его делом и тем, что получалось у того же полка возле Мраморной горы. Бини-Качалу работал аккуратнее. И царандоевцы все-таки отлавливали разбойников и пресекали всякие бесчинства. А бесчинства со времен Саурской революции[105] куда как возросли. Много появилось недовольных, и у каждого была своя правда. За нее они и сражались кто как умел. Ну а простые дехкане и ремесленники, торговцы, женщины и дети, старики оказывались между – не двумя или тремя, а десятью и более – огнями.

А вот на противоречиях между разными отрядами, скрывавшимися и здесь, в Газни, и в горах Искаполь, и в окрестностях водохранилища Сарде, и дальше, в горах и кишлаках у пакистанской границы, Георгий Трофимович Новицкий и учил играть своих подопечных. Правда, тут иногда возникали и противоречия между «Каскадом» и ХАДом с одной стороны и Царандоем с другой. Цели у тех и других были одинаковы – построение социализма в отрогах Гиндукуша, – но разные ведомства есть разные ведомства и даже в одном пехотном полку между разными подразделениями возникали недоразумения во время операций.

Правда, отряд Царандоя тоже проводил свои операции, но, конечно, масштабы были другие. Полковые операции были сокрушительными, тем более войсковые. Артиллерия, танки, самолеты наносили хирургически точные удары только в реляциях да в воображении пропагандистов и журналистов. Ведь неспроста душманы плененных летчиков и артиллеристов зачастую сразу расстреливали, хотя вообще-то пленный шурави был выгодным товаром. За Стаса они могут выручить сто тысяч афгани. За мушавера много больше.

Стас это знал уже хорошо. Приходилось бывать в тех местах, где недавно прогрохотала операция. Пустые руины кишлаков, хлебные поля в темных пятнах, измочаленные сады… И взгляды редких дехкан, исполненные черной пустоты.

Такие же взгляды были у тех, кого допрашивали царандоевцы под руководством Георгия Трофимовича. То есть все-таки нет. При шурави царандоевцы хотя и были жестки, грубы, но не жестоки. Георгий Трофимович не позволял им этого. «Ударь собаку, и она заговорит, – учил он. – И даже сознается, что не собака, а змея. Но обман – как дым, его никогда не спрятать, – не так ли говорят у вас?»

Но и допросы в присутствии майора Стас не любил. Все-таки он был военным, а не милицейским переводчиком, мечтал о такой именно стезе, о стезе военного интеллектуала. Примером для него со школьной скамьи был соотечественник Николай Пржевальский. Хотя он странствовал восточнее тех мест, которые почему-то всегда манили мальчика. Стаса влекла Персия. И это необъяснимо.

Глава 9

– Упадхьяй, – негромко окликнули его.

Махакайя обернулся. Перед ним стоял невысокий монах с круглым лицом, немного курносый, тот обладатель свежего голоса.

– Ну я вовсе не твой учитель, – отозвался Махакайя.

– Но я хочу, чтобы вы им стали, – смиренно отвечал монах.

– Ты шраманера?

– Да.

– По-моему, Чаматкарана хороший наставник, – сказал Махакайя. – Сколько лет ты провел здесь?

– Я здесь только с весны.

– Откуда же ты пришел?

– Из Нагара[106].

– Из Нацзелохэ? – на свой манер произнося, переспросил Махакайя.

– Да.

– По пути в Индию я был там. И посещал тамошние монастыри, их немало… В пещере видел тень Будды… Но что же привело тебя сюда? В Нагаре есть монастыри, правда, некоторые из них ветшают и стоят почти пустыми. Но и этот монастырь не назовешь процветающим.

Ветер волнами прокатывался по лицу шраманеры, как бы задергивая его прозрачным шелком.

– О Нагара, благое место! – воскликнул шраманера. – Там хранятся следы Татхагаты, и следы одежды на камне, которую он расстелил после стирки, и сандаловый посох…

Шраманера хотел продолжать, но тут раздался грубый крик Возвращения Коня, Хайи:

– Шрамана Махакайя! Вы останетесь без обеда! Вот-вот минует полдень!.. Эй, шраманера, отстань от учителя!

Шраманера быстро взглянул на Махакайю и, опустив глаза, что-то пробормотал на своем языке.

– Ты не мог бы говорить яснее, – попросил Махакайя.

– Он называет вас учителем. Того же хочу и я.

– Пошли, а то и вправду до завтрака будем пробавляться одной водой, – сказал Махакайя, кладя руку на плечо шраманере.

И они пошли к вихаре.

На обед была рисовая похлебка. Еще и лепешки, бананы, сушеный урюк, гранатовый сок. Все ели в совершенной тишине. И Махакайя невольно подумал о том, что сосредоточиваться можно и на обеде, как на солнце или ветре, для достижения созерцательного пространства, именуемого акаша[107]. И это наиболее сложная дхьяна. Дхьяна выводит сознание из сансары[108]. А поглощение пищи – самое сансарическое деяние.

На зубах скрипел песок. Пыль и песок в такую погоду неизбежно оказывались в пище. После обеда все полоскали рот, умывались, прочищали веточками зубы. Не сделав этого, нельзя было близко подходить друг к другу, а тем более дотрагиваться друг до друга. Да, еда – дрова сансары. Поглощение пищи – как топка очага в холодную погоду. Но и прекращать это Татхагата воспретил. Не истязайте себя, учил Будда.

…А в Индии к этому относятся по-другому иноверцы. В городе Праяга[109], который лежит меж двух рек, где есть Ступа Волос и Ступа Ногтей Татхагаты, благоденствует храм дэвов, знаменитый всякими чудесами и дарующий заслуги очень щедро: за одну золотую монету – заслуг на тысячу монет. И если в этом храме покончить с собой, то уж точно родишься на небесах. Там перед входом большое дерево, и под ним валяются кости тех, кто так и поступил, поверив этим лживым утверждениям. Один брахман при стечении народа бросился там вниз, чтобы достичь блаженства, но умные его родичи успели растянуть покрывала, и так он был спасен.

Там, у слияния есть место, называемое так: Поле Великих Даров. Шелковистый белый песочек все усыпает. На этом месте издавна цари и родовитые люди совершают жертвоприношения одеяниями, драгоценностями, которыми украшают большую статую Будды, а потом одаривают монахов, странников, ученых, поэтов и художников, вдов, сирот, нищих, бедных. То же при мне свершил царь Харша. Даже жемчужную булавку из узла своих волос он пожертвовал, сказав, что все вошло в алмазную наитвердейшую сокровищницу. И после этого все подвластные ему правители начинают понемногу наполнять его казну.

И там еще одну жертву свершают иноверцы. Сидят на берегу, семь дней постятся, потом берут лодку, отплывают на середину, призывают своих богов и бросаются в воду и топятся. Даже на животных распространяется это безумие. Туда приходят горные обезьяны, олени и плывут, топятся. Когда Харша свершал свою жертву, одна обезьяна поселилась на дереве и сидела там без пищи, пока не уморила себя голодом и не свалилась.

Но иноверцы показывают там и большие способности. Посреди реки они водрузили высоченный столб и взбираются на него на рассвете совершенно голые и держатся только одной рукой и одной ногой за верхушку, а другую ногу и другую руку вытягивают в сторону и так смотрят распахнутыми глазами на солнце и поворачиваются за его движением весь день, как стрелка компаса за металлическим шариком. Только вечером спускаются, полные надежд на скорое рождение в небесах.

Правда, тут же в прореху памяти, как в пещеру, заглянул один бхикшу, приверженец учения, а вовсе не иноверец. И хотя Махакайя не хотел его впускать, но вынужден был обратить на него взор…

И тот подхватил мое внимание и увлек снова в Индию, в Город, Окруженный Горами, к западу от которого есть гора Пибуло с теплыми родниками, а к востоку – каменная келья и большой плоский камень со множеством цветных пятен, и это капли крови бхикшу. Он долго здесь совершенствовался в самадхи[110], но не мог обрести «священный плод», то есть войти в нирвану. И тогда он сказал, что тело – обуза и тщета, в нем нет никакой пользы, взял нож и на этом камне перерезал себе горло. И явил чудесные превращения: сотворил огонь, и сжег тело и достиг желаемого. И там выстроили ступу Обретения Плода Бхикшу. Еще подальше ступа, и я помню ее и сейчас вижу: прямо на скале. Там тоже один бхикшу совершенствовался, дабы обрести «плод». И однажды, узрев святую сангху в небесах, кинулся с этой скалы. И обрел «плод», еще не ударившись о землю. Силой явившегося Татхагаты он был вознесен в небеса и явил чудесные превращения.

«И эти примеры смущают мой ум», – признался себе Махакайя… И невольно оглянулся по пути из вихары в храм. Не услышал ли кто его помыслы?.. Но монахи торопливо шагали, закрывая лица краями накидок и стремясь побыстрее миновать двор, наполненный потоками горячего пыльного дыхания великих пространств. Говорили, что эти ветры дуют из пустыни Арахозии[111], что лежит к югу от этого города.

Татхагата однажды произнес отповедь самоубийце, но это был монах, не вынесший тягот отшельничества и бросившийся тоже со скалы – и убивший стоявшего там человека.

Если атман[112] – иллюзия, то и смерть иллюзия. И самоубийство иллюзия?

Иногда в пути мне было очень тяжело и плохо; мучил голод, изматывала усталость; тело выжигало солнце пустыни; плоть схватывала болезнь; и казалось, что настала пора оставить тело, отпустить поток дхарм, входящих в скандхи, на волю, как отпускают птиц… Почему же я этого не делал? Прежде всего из заботы о книгах и последователях. Кто бы тогда довел мое дело, дело, выпавшее на долю именно этому косяку дхарм-скандх, снующих в толщах вод сансары, этой стайке синих птичек с именем, данным родителями, а потом и другим именем, данным в монастыре в Чэнду.

…В прорехе моей пещеры в луче засверкали синевой птички Будды. Но наяву я их так и не увидал у дерева бодхи в окрестностях Гайи в царстве Магадха. Еще бы! Это случилось перед самым обретением «плода» Гаутамой, знамение – стайка синих птичек.

Думаю, что стайка моих дхарм другого цвета, светло-зеленого, как листва пышного волчелистника под окнами нашего дома в Коуши или его сизые мелкие ягоды. Одни – сизо-сине-зеленые, другие – розовато-желтые, как кора древнего кипариса, росшего прямо в нашем дворе. И не все они прозрачны. В углубленной дхьяне я вижу их. После упражнений с йогином Кесарой (и у него была пышная львиная грива темных спутанных, жестких, как ветки, волос)[113] я научился это делать почти мгновенно, дайте лишь миг тишины и покоя. И за годы пребывания в монастыре Наланда эта стайка стала легче и прозрачнее, но еще видна ясно. Я жду момента, когда она совсем исчезнет, упорхнет в расщелину пещеры моего сознания, прихватив с собой и расщелину, и пещеру с ее мраком в углах. И ничего не будет видно и слышно в великом безветрии

Но… случись это раньше, чем наш караван с сутрами достигнет пределов родины, я их непременно задержу.

Хотя в ниббану Гаутама Шакьямуни вошел сразу под деревом бодхи и еще сорок пять лет проповедовал и всюду странствовал.

Но доступно ли это мне? Боюсь, что нет…

В храме монахи запели мантру Устрашения демонов: «Ом Сарва Татхагата Мани Шата Дхиваде Джвала Джвала Дхарматхату Гарбхе Мани Мани Маха Мани Хридая Мани сваха».

Повторяли ее много раз, и наконец шраманера ударил в гонг, и все замолчали, встали и перешли в зал дхьяны.

И Махакайя продолжил свой рассказ.

Начальник пограничной заставы Гао Хань был приземистый человек с лунообразным лицом, по которому вольно разлетались брови. Эти брови напоминали ласточек. Он сидел в кипарисовом резном кресле и с любопытством взирал сквозь щелки черных глаз на монахов. Выслушав доклад командира стражников, захвативших монахов, он предложил старшему объясниться. Махакайя выступил вперед.

– Но разве тот монах не старше? – спросил Гао Хань, указывая на другого монаха, который действительно был старше, виски его уже серебрились инеем, как говорится. – Сколько вам лет?

Махакайе тогда было двадцать семь лет…

(И монахи монастыря Мадхава Ханса́ на холме возле города Хэсина, воззрились на крупнотелого странника в поношенной одежде, бронзового от солнца, с морщинами на лице, с редкими усами, в которых снежно вились белые волоски, то же и в бородке.)

Махакайя сказал начальнику заставы, что всех ведет он. И далее он поведал всю правду, ибо не мог осквернять язык ложью. Начальнику заставы это пришлось по сердцу, но неподчинение императору грозно сверкало в этой истории. И брови-ласточки слетелись к переносице.

– Мои лучники не вашей веры, как и я! – воскликнул он. – Им и мне все равно, чье веление вы все исполняете – Будды или еще какого-то своего бога. Вы хотели нарушить границу империи и подлежите наказанию. Чтобы не затягивать дело, я могу просто приказать лучникам подстрелить вас всех до единого на границе.

– Что считать границей? – спросил Махакайя. – Девять сосудов, на которых были выгравированы «Нити гор и морей», можно было обойти в два счета, но как обойти всю Поднебесную, что была сокрыта в тех письменах? Письмена безграничны. И они начинаются с упоминания главной из южных гор – горы Блуждающей. Что это значит? Гора Блуждающая?..

Брови Гао Ханя разлетелись в стороны.

– Вам ведомо не только учение вашего Будды? – спросил он и, хлопнув в ладони, велел принести чая, винограда и лепешек, а монахам предложил пойти умыться, свершить свою молитву и приступить к чаепитию.

Удивительно, конечно, было встретить в этом отдаленном районе любителя древней географии. Но в своих странствиях по землям Десяти Тысяч Царств[114] Махакайе приходилось знакомиться с разными людьми, к которым в полной мере применима поговорка: «Одет в рубище, а за пазухой нефрит». Ну, Гао Хань был совсем не в рубище, а в шелковом халате-юаньлинпао красного цвета, подпоясанном кожаным ремнем с нефритовыми накладками и с коротким мечом в ножнах, а также мешочком с благовониями, ибо дурно пахнет только варвар; на ногах сапоги из мягкой коричневой кожи; на голове черный платок путоу, который повязывают на каркас из грубых ниток, надетый на пучок собранных на макушке волос. В дополнение к мешочку на поясе сбоку от кресла на подставке сизо и ароматно дымилась серебряная круглая курильница.

Махакайя встречал поэтов в диком лесу, где только и слышны крики обезьян и рыки тигров, – с одним таким он познакомился в лесу неподалеку от Лянчжоу. Он жил в хижине из бамбука, ловил рыбу, птиц силками и сочинял стихи. Но записывать их ходил в даосский храм, что был поблизости, потому что писать он не умел. И читать. Да как сказать. Он как раз и читал книгу мира: свитки облаков, свиток реки, свитки деревьев, снегов, дождя, луны. Был он простец и немного не в себе. Даосы его любили и привечали. И хотели выучить грамоте, но грамота поэту и не давалась совсем.

В другой местности Махакайя узнал о музыканте, охотившемся за птичьими песнями для представления новых мелодий в Музыкальную палату. Он услышал однажды утром его игру на бамбуковой флейте, – их у него было несколько, и продольные сяо, и поперечные дицзы, – направляясь по дороге к Каменным пещерам у Драконовых ворот, что неподалеку от Лояна. Его игра была прекрасна. И сам музыкант оказался необычным на вид, он был биянь-ху – голубоглазый варвар со светлой бородой, согдиец. Звали его Рамтиш. Махакайя разговорился с ним. Рамтиш был непревзойденным знатоком птиц. Он знал всех птиц, обитающих в лесу, в горах, в степи или пустыне. И голоса многих наигрывал на флейте. Но у него была странная мечта – услышать голоса феникса луань и феникса хуан. А именно на звуки сяо слетаются фениксы, как говорят… Но к нему они почему-то так и не прилетали. Может, все-таки люди врут, и фениксам милее звук ветра, а значит, дицзы? Но игрой и на поперечной флейте не удалось их приманить. Где их искать? Об этих птицах и говорит «Каталог», о чем Махакайя и сообщил тому чудаку. Надо просто вооружиться книгой и следовать за ее нитями. Но ведь, добавил он, как известно, двенадцать люй[115] и напел впервые феникс, шесть люй – ян и шесть люй – инь[116]. Что же нового можно от фениксов услышать? Не лучше пойти в Каменные пещеры у Драконовых ворот и попытаться услышать другую музыку? Рамтиш заинтересовался, что имеет в виду монах, и они отправились дальше вместе.

По дороге Рамтиш рассказывал о Музыкальной палате, о птицах и о своей родине – Согдиане. И Махакайя до времени помалкивал, приглядываясь к этому человеку в потрепанной войлочной шапке, в простом грубом шелковом халате белого цвета, какой носят байи – люди без звания. Ничего не говорил он ему и потом, когда они пришли наконец к пещерам в скалах и стали осматривать их с изволения настоятеля, сразу проникшегося симпатией к монаху-страннику и его спутнику с флейтами. Они видели изваяния будд и бодисатв, видели изображения на стенах танцующих и играющих апсар[117]. Сотни будд восседали на каменных лотосах. Монахи и рабочие неустанно продолжали свой труд в этих скалах, восстанавливая погубленные изваяния в предыдущие годы. Династия Суй не жаловала последователей учения Будды. Река несла свои воды мимо, в ней отражались скалы, сосны и кипарисы. Шел теплый дождь. Осмотреть всё за один день было невозможно, и они остались там еще. Настоятель разрешил занять одну из пустующих пещер. И вечером они глядели на протекавшую внизу реку, следили за полетом белых цапель, за возвращающимися домой лодками рыбаков, и Рамтиш играл на флейтах.

Его музыку услышали обитатели соседних пещер, и вдруг в одной из них раздался сильный чистый голос:

  • Подхожу к высокой башне,
  • на террасу поднимаюсь,
  • А внизу струятся воды,
  • и чисты, и холодны…

Здесь Рамтиш принялся подыгрывать, схватив мелодию. Невидимый певец продолжал:

  • Там, среди травы душистой,
  • ароматные цветы,
  • В небе иволга летает,
  • и порхает, и кружит.
  • Вынимаю лук и целюсь:
  • слушай, иволга,
  • Продли мне жизнь на десять тысяч лет!

И, выдержав паузу, певец закончил:

– Это песня-юэфу ханьских времен, – тут же определил Рамтиш.

И Махакайя смутился. Он-то уже считал Рамтиша почти шарлатаном, но у того явно были познания в песенном и музыкальном искусстве. Как же так? Он покосился на него.

– Эй, певец, спой что-нибудь еще! – попросил Рамтиш.

Махакайя покачал головой и заметил, что это может не понравиться настоятелю и монахам, отдыхающим после работы или напевающим мантры. Но, видимо, в той пещере обитали рабочие, и кто-то из них был весел и далек от буддийского смирения, и он снова запел:

  • Ну так выпьем вина,
  • Оседлаем звезду
  • И познаем прекрасного суть!
  • Мир объят весь стихами,
  • Древних песен словами,
  • Выражаем сердца мы,
  • С Женской силой в единство придя.
  • Смысл вещей постигая стихами,
  • Даже тяжесть великих деяний
  • Императора Юя поймем!

И вслед за этим раздался дружный смех. Певец хотел и еще спеть и уже начал:

  • Это что за земля, Хаоли?
  • Душ умерших приют – кто был мудр и кто глуп…[119]

Но вдруг песня его резко оборвалась. Как потом выяснилось, настоятель отправил монаха с требованием замолчать. И певец тут же повиновался.

Рамтиш рассказал, что он прибыл сюда уже пятнадцать лет назад вместе отцом, торговцем украшениями. Они поселились сначала в приграничном Шачжоу, но потом переехали ближе к столице, в Личжоу, а затем и в Чанъань. Дела у отца шли хорошо, он сумел наладить доставку украшений из Согдианы. Его покупателями были именитые люди столицы, например, Чжан Лян, занимавший должность цаньюя чаочжэна («участвующего в политике двора») или Сунь Сымаю, знаменитый врач, алхимик-даос, а еще и Оуян Сюнь, ученый и каллиграф, живописец Янь Либэнь, тот самый, написавший грандиозный свиток «Властелины разных династий», на котором изображены тринадцать императоров от Хань до Суй, а также историк Вэй Чжэн и даже Вэнь Яньбо, министр Императорского секретариата. Отец хотел, чтобы и сын занимался тем же. Но того не прельщал блеск сребра и злата, хотя да, украшения Согдианы и других сопредельных стран, которые собирали в Согдиане братья отца, а потом с караванами отправляли в Чжунго, были изящны и отменно хороши. Рамтиша влекли фениксы музыки… И он стал преданным служителем Музыкальной палаты.

Тут Махакайя не выдержал и наконец-то сказал, что все это красиво и невозможно. Ведь Музыкальной палаты больше нет! Ее закрыли еще полтысячи лет назад, когда прервалось правление династии Лю! Того требовали ученые конфуцианцы, считавшие, что музыка, гнездящаяся в Юэфу, Музыкальной палате, подрывает устои всей Срединной страны.

– Да-да, – подхватил с усмешкой Рамтиш, – первая нота гаммы – гун – это властитель, шан – его слуги, цзюэ – народ, чжи – трудовая повинность, юй – все вещи. И если в согласии эти пять звуков, то музыка гармонична. А если первая нота расстроена, то звук грубый. Значит, властитель задается. Когда расстроена вторая нота, то звук нервный. Выходит, чиновники недобросовестны. А расстроена третья нота, то и звук печальный – значит, народ негодует. Расстроена четвертая нота, то и звук жалобный – труд тяжел. Если и пятая нота расстроена, то и звук оборванный – значит, просто не хватает вещей. А если все пять звуков разлетаются, как вспугнутые птички, то наступает равнодушие. Ну а коли дошло до этого, государство погибнет со дня на день[120]. Это все и я знаю. Конфуцианцы и посчитали так… Но сколько воды утекло! Века и века. И пора возродить Музыкальную палату, мой друг. Она на самом деле никуда не подевалась. Она здесь. – И он окинул взглядом своих голубых согдийских глаз зеленые поля за рекой, курящуюся серебром ленту реки, пепельно-жемчужные небеса после дождя, затихшие сосновые леса. – Не хочешь ли стать ее монахом?

– Нет, – ответил Махакайя. – Во-первых, уже есть канцелярия Даюэшу, ведающая каноном и простонародной музыкой, а еще и Кучуйшу, канцелярия придворных оркестров. Неужели вам это неизвестно?

– Мне нужна другая Музыкальная палата! Полная ветра, – тут же отозвался Рамтиш, – и звезд.

– И Будда порицал музыку, – добавил Махакайя.

– И зря, – сказал Рамтиш. – Почва истощена, и на ней не вырастают деревья и травы; вода взбаламучена, и в ней не растут рыбы и черепахи; когда в упадке жизненные силы, живые существа не развиваются[121]. Зачем же этому потворствовать? Музыка наполняет Поднебесную радостью и силой жизни, как влажный ветер истомленную сушью… сушью… – Рамтиш сбился…

Послышались голоса, Махакайя различил гнусавую речь Бандара. Он оглянулся, и точно – в зал входили Бандар и Адарак.

– Досточтимый! – обратился Бандар, открывая лицо, и из складок материи сыпалась пыль, глаза его от горячего ветра покраснели. – Наши запасы истощены. Придется в городе закупить провизию. Но сейчас-то мы с Адараком голодны, будто волки Снежных Гор. А нам отказывают в пище!

– Готам Крсна, – отозвался Махакайя, – ведь уже миновал полдень, а законы сангхи строги.

– Но в первый-то вечер мы спокойно откушали! – напомнил Готам Крсна.

– Нас привечали после долгого пути.

– Но мы же не братья вашей сангхи, – напомнил Адарак, недружелюбно озирая собрание. – Готам Крсна поклоняется Шиве, а я – моему клинку.

Махакайя обратил лицо к настоятелю. Чаматкарана…

Глава 10

Персия. В детстве он зачитывался книгами о Кире Великом, Дарии, о греко-персидских войнах, руинах Персеполя и Пасаргада. Два с половиной столетия Персия рулила в древнем мире, рулила древним миром, пока не явился Александр Македонский. Но потом Персия снова вернулась двумя царствами: Парфянским и Сасанидов, чтобы семь веков задавать жару Риму, а после – Византии. И, увы, в седьмом веке пришли арабы… Ша Сэн, или Песчаный монах, из их четверки, рыжий и с разными глазами (один – синий, другой – зеленый), на эти сетования разражался арабскими поговорками вроде этой: «Прежде чем высказать кому-то горькую правду, помажь кончик языка медом. Помазал, Бацзе?» Ша Сэн, он же Юра Васильев, был вообще-то арабистом до встречи с весельчаком и выдумщиком Генкой Карасевым, то бишь обезьяном Сунь Укуном. «Чем тебе не нравится халифат? Или Омар Хайям? – наступал Юра Ша Сэн. – Все твои персы-поэты были суфии, так ведь? Персию оплодотворил пророк».

На самом-то деле все они были вполне русскими, ну за исключением Генки Карасева, он наполовину, а может, и на все девяносто девять процентов – цыган, так что лучше сказать, все они сыны СССР с нормальным чувством патриотизма, и все эти споры, крики посреди студенческой пирушки – за халифат, пророка, Аирйанэм-Ваэджа, или Заратустру с Ницше, или за Поднебесную – это все-таки было в большей степени игрой. Хотя и не совсем игрой. Ведь каждый пришел в ВИИЯ[122] не только потому, что так уж хотелось оказаться в этом престижном вузе, пожить в Лефортове, в Астраханских казармах вблизи Яузы и дореволюционного ликеро-водочного завода «Кристалл», что возле церкви, и стать на долгие годы выездным, пощупать мир своими руками, пожирать его своими глазами, а не глазами Юрия Сенкевича в «Клубе путешественников», и не только потому, что у Стаса дядя Боря, дошедший на танке до Берлина, запойно дружил с таким же танкистом, преподававшим в этом вузе военное дело, или у Сунь Укуна, старшая сестра вышла замуж за генеральского сына, уже окончившего этот вуз, обретя там покровителей, благодаря своим блестящим способностям, – нет, не только поэтому. У каждого, по крайней мере из их лингвобанды, были еще и просто симпатии к тому или иному языку, культуре, и это необъяснимо, как необъяснима страсть коллекционировать марки, ловить рыбу, когтить ледорубом Эльбрус, учить детей или лечить занемогших.

Но они пытались обосновать свои пристрастия. Генка Карасев рассказывал, что в пионерском лагере была традиция по очереди травить на ночь страшилки и он чаще других это делал, потому что от его страшилок у всех – и у него самого – кровь леденела и волосы вставали дыбом. И почему-то ребята посчитали, что такой дар может быть только у китайца. Кто это первым ляпнул? Что ему взбрело? И остальные подхватили, кличка прочно приклеилась, да и смугл, черняв был Карасев. А страшные истории у него были не свои – старшей сестры. Она была рапсодом. Много читала рыцарских романов и причудливо претворяла прочитанное в устные рассказы, забавляя младших братьев. Потом она взялась за китайские повести и рассказы о духах, демонах, лисах-оборотнях. И тут уже кличка Карасева полностью себя оправдала. Наконец он и сам взял одну такую книжку «Трое храбрых, пятеро справедливых» и, как говорится, утонул, а точнее – вознесся в Поднебесную. Ага, он же Сунь Укун, а тот, как известно, в свое время тоже был вызван в небесные чертоги Нефритового императора – и учинил там дебош, съел персики бессмертия, погромил колонны и столы, выдул литры вина бессмертных небожителей и быстренько унес ноги к своим обезьянкам и стал у них царем. «Как и я у вас», – с неподражаемой ухмылкой заключал девяностодевятипроцентный цыган.

У Юры Васильева отец был археолог, и он бывал в экспедициях в Египте, однажды взял сына, поступившего уже в археологический и отучившегося два года. «И я потонул в песках», – подытожил Васильев. Пирамиды, оазисы, караваны верблюдов, саркофаги, черепки и мумии – это, в общем, с детства окружало сына археолога, но здесь вдруг, как по мановению руки, все ожило, зазвучало, запахло. Неподалеку работала экспедиция александрийского профессора Хассана Бакра Хайрата. И вместе с ним в походном лагере жила его дочь, что было странно, но все же объяснимо. Отец Васильева, Герман Альбертович, немного выучил арабский, так, чтобы самому без переводчика понимать речь местных, но говорил скверно. Хассан Бакр Хайрат приглашал советских в гости в свой лагерь посмотреть на работы, выпить потом зеленого чая с финиками и лепешками. Да, всякие черепки и целые сосуды, бронзовые зеркала и наконечники стрел, ножи – все это было здорово, но Юрку больше всего заинтересовал живой артефакт: девушка, закутанная в платок, истая арабка, но с прозрачно-синими глазами. Она была совсем не Нефертити. Да, ее звали Табия. Но столь жива и непосредственна, что советский студент захотел тут же выучить ее язык. А пока через переводчика узнал, что она учится в Александрийском университете на кафедре археологии, конечно. А до этого поступила в Каирскую консерваторию, она с детства играла на флейте. Но археология победила.

Еще через какое-то время в советский лагерь пришел, точнее, прибежал запыхавшийся паренек и, сверкая глазами, передал приглашение сайеда[123] Хайрата срочно прийти и увидеть нечто своими глазами. Советские археологи тут же собрались и последовали за пареньком. Он шел, пританцовывая от нетерпения. Хассан Бакр Хайрат ждал их у входа в подземелье. И когда они все туда спустились, то увидели в известняковых двух саркофагах мумии, они были пыльно-серые, такого же цвета полурассыпавшиеся черепа с дырами глаз, несколькими уцелевшими зубами – но вот в зубах, точнее, за зубами, в провалах ртов тускло желтели пластины языков. И Хассан Бакр Хайрат попросил свою дочь растолковать советским друзьям, что все это значит. В свете электрических фонарей ее глаза светились лазуритом. И речь ее потекла в этой гробнице. Переводчик перенаправлял ее соотечественникам. Захоронение очень древнее, явно за две тысячи лет. Похоронены мужчина и женщина. Во рту у них языки из золота. Для чего? Только такой язык и мог убедить Осириса быть благосклонным к душам усопших. И в этот миг Юра Васильев и потонул в песке, но то был песок золотой, песок текучей арабской речи. Вернувшись в Москву, он объявил родителям, что уходит в другой вуз.

«А та деваха?!» – вскричал Сунь Укун.

Они с ней начали переписываться, ну когда Ша Сэн немного освоил золотой арабский язык. Совпадение их судеб было странным. Но и расхождение: она в археологию, он – по сути, в музыку, ибо благородный арабский язык – эта музыка звучит в райских садах у Аллаха! (Тут же все остальные начинали наперебой воспроизводить свою музыку: немецкую, китайскую и персидскую.)

А потом она, окончив университет, работала в Греко-римском археологическом музее в Александрии. Ша Сэн надеялся попасть на практику в благословенный Египет уже на втором курсе, но фиг. Анвар Садат взял курс на сближение с Америкой, и советских спецов стали вытуривать из страны фараонов.

А по окончании института его отправили в глиняную дыру в Северном Йемене.

Конь, тот любил с пеленок Ницше, и этим все сказано. Первыми его словами из колыбели были: «Ма, а что говорил Заратустра?» Он устроился лучше всех. Запад есть Запад… Дядя его работал дипломатом в Австрии. Ладно, хоть нагло не организовал местечко племяшу возле себя. Долговязый Конь немного напоминал Блока осанкой, посадкой головы и шевелюрой – на школьных фотографиях, но вот нос у него был истинным шнобелем. Когда он волновался, то начинал слегка заикаться.

Сунь Укун до Поднебесной так и не дотянул, угодил в настоящую дыру, в Зайсан. И ради этого он свершал великий подвиг одоления китайской грамоты? О боги, боги ВИИЯ! И Нефритовый император Танкаев![124]

Стас увидел отчаянные гримасы подвижного смуглого лица с широким носом, густыми бровями и невольно улыбнулся. Глядя на Генку, понимаешь, что старик Дарвин был прав.

Ну а Стас вместо Персии оказался в Афганистане подручным милицейского майора.

И все остальные члены лингвистической банды ему завидовали по-черному. И по-белому. Все считали, что ему повезло участвовать в истории. Уже было ясно, что этот разлом между Востоком и Западом Киплинга снова здесь – в Афгане. Весь мир устремил свои взоры сюда. Но и не только взоры были направлены сюда, а еще инструкторы, наемники, журналисты, врачи, денежные вливания и железный поток оружия. Первым рапорт о направлении в Афган написал Сунь Укун. И только на первый взгляд его порыв был безумен. В Афганистане действовали маоисты, Китай оказывал помощь мятежникам, засылал своих людей под видом торгашей в караванах.

И через Афганистан пролегал путь Сюань-цзана: вначале он достиг северного Балха, пройдя Шелковым путем по нынешним Киргизии, Узбекистану, оставил позади Тянь-Шань, Иссык-Куль, Ташкент, Самарканд; после Балха перевалил Гиндукуш и спустился в Бамиан к величайшим в мире скульптурам Будды, вырубленным в скалах, оттуда добрался до Кабула и дальше – в Пакистан. Из Кабула в Пакистан он должен был, скорее всего, идти через Газни. Правда, о Газни Сюань-цзан сообщает, только описывая обратный путь из Индии.

Сунь Укун мечтал все это увидеть. И пятидесятипяти-, и тридцативосьмиметровые статуи Будды.

Его примеру последовал и Ша Сэн, Юрка Васильев, одуревший, по его словам, в глиняном заточении посреди Йемена. Арабов в Афганистане было достаточно, это уж так. Арабы всего мира, конечно, сразу встали на сторону мятежников. Юрка надеялся найти в Афгане даже тайный орден ассасинов, которым когда-то заправлял Хасан ибн Саббах, правда, штаб-квартира его, так сказать, находилась все-таки в Персии, в виде неприступной горной крепости. Орден был истреблен, но позднее его последователи в Иране были даже признаны ветвью шиизма. И сейчас у исмаилитов даже есть духовный лидер, но это, конечно, карикатура на Хасана ибн Саббаха. Он капиталист и кайфует себе в Женеве и Лондоне. А вот где-нибудь в ущельях Афганистана и живут коммуной настоящие ассасины, покуривают гашиш, штудируют манускрипты, которые собирал со всего света Старец Горы, как звали неистового и великолепного Хасана ибн Саббаха, изучают боевые искусства и готовят мировое переустройство.

Узнав об этих деяниях собратьев по банде, Конь не мог к ним не присоединиться. Эта новость прозвучала новогодним китайским фейерверком. Ладно остальные рвутся из своих захолустий, но Конь Аш Два О? И при чем тут его немецкий? Ну не из-за «Заратустры» Ницше его могут сюда направить?

«Нет, – написал Стасу Федя Иванов, он же Конь, – меня направят к тебе по простой причине знания дари. Поступлю вот на ускоренку». С вводом войск в Афганистан в институте организовали ускоренные курсы по изучению дари. Но на самом деле здесь уже служили переводчики-западники – и «французы», и «англичане», и «немцы».

  • Как там у Высоцкого?
  • Мне скулы от досады сводит:
  • Мне кажется который год,
  • Что там, где я, – там жизнь проходит,
  • А там, где нет меня, – идет.

А Стасу уже через полгода жизни в Газни скулы сводило от несоответствия его устремлений и мечтаний и этой службы у опера.

И только стихия языка как-то освежала и не давала впасть в полное уныние. Но и тут все было не так просто. Стас изучал прилежно прекрасный персидский язык. А здесь говорят на дари, то есть на афганском персидском. Понять-то они понимают друг друга, афганец и иранец, но нюансы им недоступны, а то и смысл. Скажи «шир» афганцу, и он может услышать «молоко», а иранец имел в виду и льва, и молоко, это уже в зависимости от контекста. Так что афганское название знаменитого ущелья Панджшер в устах иранца может иметь двоякий смысл: и Пять львов и Пять молока. И тогда некоронованного его короля Ахмад Шаха Масуда, засевшего прочно со своими бойцами в этой важной великой извилине, можно назвать Молочником?.. Хм… Да уж. Трудности несовпадения произношения гласных, долгих и кратких. Стас, впрочем, быстро освоил дари.

А ему хотелось окунуться в чистую стихию фарси.

Ну иногда это удавалось сделать и тут, в Газни. На том же рынке появлялись торговцы из Ирана. А однажды довелось допрашивать настоящего иранца. Он выдавал себя, конечно, за афганца, точнее, таджика, но в нюансах дари как раз и ошибался. И Стас это понял и вдруг перешел на чистый персидский. И глаза у губастого улыбчивого молодого «афганца» с занесенной щетиной половиной лица расширились в ужасе, но улыбка не сошла… Нет, он продолжал улыбаться. И говорил – все же не соскакивая с дари, – что идет в горный кишлак, чтобы проведать своих дедушку и бабушку после долгой отлучки – как раз в Иране, он там был на заработках, в городе Заболь. И ох как его вымотала ежегодная четырехмесячная песчаная буря. Четыре месяца? Да-а, дышать нечем. Бродишь в потемках. Говорят, у вас, в СССР, на самом севере несколько месяцев зимняя ночь. И тут ночь. «Там ты подзабыл родной язык?» Он спокойно кивнул. Держался великолепно. Выучка чувствовалась. Джагран Хазрат Абдула с увесистым угрюмым носом и пышными иссиня-черными усами не верил ни одному его слову и говорил, что просто чует инструктора ведения диверсий и подрывных работ. Наверное, он был прав. В кишлак, который этот человек называл своим родным, путь был неблизкий и трудный. Не вызывать же вертушку для проверки. Да и неизвестно, можно ли там приземлиться. Стас почему-то не стал делиться ни с Новицким, ни с Хазратом Абдулой своими лингвистическими наблюдениями. Потому что тогда «афганца», скорее всего, просто начнут бить. И Стасу почему-то стало жаль этого человека. Скорее всего, врага?

«Спроси, что тогда он делал на старом кладбище, где его и прищучили?» – сказал Георгий Трофимович. Стас спросил. «Афганец» охотно кивнул, словно только и ждал, когда шурави зададут ему этот вопрос. И он ответил, что хотел только навестить могилы святых лекарей и поклониться одному святому. «Какому еще святому?» – оживился усталый и потный майор Новицкий. «Абу-ль-Маджд Махмуд ибн Адам Санаи», – отвечал, слегка улыбаясь, «афганец». Новицкий оглянулся на переводчика. Тот перевел. «И чего, действительно имеется такой?» – спросил Георгий Трофимович, озираясь уже на Хазрата Абдулу. Стас спросил. Джагран достал пачку сигарет и, закуривая, кивнул. Дым охватывал его выбритые иссиня-темные щеки. «Афганец» продолжал говорить. Называл еще имена: врач Ходжа Булгари, которого усыновил Санаи, но тот умер рано, и Санаи его похоронил, а на надгробии начертал: «Упокойся, самый уважаемый преподобный юноша, избранный среди ученых, благочестивый юноша шейх Хезер сын Магфура, свободного шейха Мухаммеда из Рауды»; еще и другой врачеватель, живший на пару веков раньше: Ходжа Абу Бакер Балхи бин Булгари. Да и кроме них есть другие… Но тут джагран исподлобья взглянул на «афганца» и вдруг поднес к его лицу увесистый волосатый кулак и гаркнул. «Чего он?» – поинтересовался Новицкий. Стас вздохнул. «Просит не морочить нам голову». Джагран продолжал говорить. «А дальше?» Стас переводил: «И грозится прочистить ему мозги». – «Погоди ты, рафик[125] Абдула, – проговорил Новицкий, обращаясь к джаграну. – Он что, религиозный паломник?» – «Студент». – «А говорил, что на заработках?» – «Зарабатывает и учится». – «Где?» – «В медицинском». – «В Заболе есть такой?» Джагран пожал плечами и ответил, что, кажется, да. Джагран вдруг прихлопнул по столу большой ладонью и сказал, что готов поверить ему и отпустить восвояси, но только при одном условии. «Афганец» внимательно смотрел на него, в черных его глазах посверкивали серебряные точки. При одном условии: студент вылечит его от головных болей. Студент тут же сказал, что джаграну следует бросить курить. И это был уместный рецепт. Но джаграну он не понравился. «Умник!.. Я брошу курить, когда закончу эту войну, – заявил джагран. – Когда очищу мою родину от шайтанов вроде тебя».

Что делать дальше с «афганцем», не знали. Сопровождать его в горный кишлак к родителям было очень далеко, не хотелось отвлекать людей, жечь бензин, да и район там был неспокойный, пришлось бы проводить целую операцию. Сделали запрос в Кабул. Оттуда пришел ответ: отпустить и следить. Джагран Хазрат Абдула был вне себя. Глаза его сверкали из-под густых бровей. «У меня что, есть невидимки на службе?! Он сейчас сядет на попутку. Потом прибьется к какому-нибудь каравану, поедет на ишаке!..» Новицкий сказал, что придется его все-таки подбросить, подогнать ему попутку. Джагран стиснул зубы, пустил дым в ноздри, как дракон. «Хоть бы за что зацепиться!..» Стас подумал снова о произношении «афганца», пошевелился, но так и не сказал ничего. Кто его знает, может, ему все мерещится. Если сам джагран тут ничего не чует… зачем же Стасу быть святее папы римского… афганского. Да и, возможно, в самом деле студент в иранском Заболе чуть и подзабыл родное наречие. И он так и не поделился своими наблюдениями ни с кем.

А «студента» все-таки не отпустили, а отправили в Кабул, с двумя сопровождающими. Там разберутся?..

Когда уазик проезжал мимо старого кладбища, Стас предложил Георгию Трофимовичу посмотреть кладбище. Тот махнул рукой. «Да ну!» Но все же велел Изатулле остановиться, а когда Стас вылез из машины, кряхтя, последовал за ним, попросив обождать. Двое охранников из Царандоя тоже вышли. Майор, шагая за Стасом, заметил, что в оперативной работе все важно. Они шли мимо скукоженных холмиков с плоскими торчащими, будто перья пролетевших здесь и обстрелявших какого-то нового Геракла стимфалийских птичек, только все же у местных птичек были не медные, а каменные перья. Сказав об этом майору, Стас еще добавил, что вскармливал их Арес, бог войны. «А в местном пантеоне кто этим ведает?.. – поинтересовался Георгий Трофимович и тут же хлопнул себя по лбу: – Да кто-кто – Аллах ихний». Стас ответил, что в доаллаховы времена, когда народ поклонялся огню, почитал воду и бога Ахурамазду, войной ведал вепрь Вертрагна. «Кабан? – переспросил майор и засмеялся. – Ишь, кабанятиной брезгуют нынешние, а войну-то лю-ю-бят».

Некоторые холмики венчали древки как будто копий с зеленой материей. Сопровождающие объясняли, что здесь захоронены свершившие хадж, то есть паломничество в Мекку, а также шахиды, мученики-воины. Стас спросил провожатых, где мазар святого Санаи. Те пожимали плечами. Но зато показали мазар аль-Бируни, великого ученого, жившего в конце десятого – начале одиннадцатого века и умершего в Газни. В ВИИЯ Стасу доводилось читать отрывки его единственного труда на персидском о Квадривиуме, посвященного арифметике, геометрии, музыке и астрономии, то есть числу в этих дисциплинах: арифметика – число в абстракции, геометрия – число в пространстве, музыка – число во времени и астрономия – число в пространстве и времени. Остальные его работы написаны на арабском, в том числе знаменитая «История Индии», где он бывал со своим покровителем газнийским правителем Махмудом Газневи, и «Оставшиеся знаки минувших времен» и другие. Песчаный монах, Юрка Васильев, читал как раз отрывки из его арабских книг и, узнав, где оказался Стас Бацзе, просил его сходить на кладбище и сфоткать мазар. Хм, как будто это было так же просто, как завернуть на мусульманское кладбище в Москве, – доехал до Тульской, там пешочком до Даниловского кладбища, ага.

Они приблизились к могиле великого ученого. Майор спросил о нем. Стас ответил, что Бируни был полиглотом, знал хорезмийский, персидский, арабский, еврейский, сирийский, греческий и санскрит. То же самое он сказал на дари и охранникам, смуглолицым парням в серой шерстяной форме, с автоматами и подсумками, Забиулло и Шамсу. Те защелкали языками. Похоже, они смутно представляли, кто такой этот аль-Бируни, удивительно вообще, что они смогли указать на его мазар. Стас добавил, что аль-Бируни был астроном, математик, физик, вычислял радиус Земли, написал «Минералогию» и «Фармакогнозию» про лечебные растения.

«Что ж они так попустительствуют, если это великий ученый и мудрец», – проворчал Георгий Трофимович, скептически осматривая могилу. Это был и не мазар уже. А груда глиняных черепков на бугорке выжженной земли. Ну еще стенки мазара кое-как держались, но перекрытие рухнуло. Стас достал свой «Зоркий» и сфотографировал эту бедную могилку для Песчаного монаха.

Глава 11

Рамтиш остался в монастыре Каменных пещер внимать каменной музыке изваяний, он ее уловил. Махакайя не знает, что с ним случилось потом, может быть, он даже вошел в сангху. Как писал Цзо Сы:

  • К чему мне свирели
  • И цитры в далеком пути:
  • Прекрасней и чище
  • Есть музыка в этом краю[126].

Древнее знание всюду было разлито в Ханьской земле. «Как повозки и дороги, так книги соединяют страны», – говорил император. И эти дороги были проложены по степям и пустыням, водам и облакам Ханьской земли и простирались в иные края. Первые письмена были явлены в глубокой древности на панцире священной черепахи. Случилось это, как известно, во времена Желтого императора – Хуанди. И с тех пор житель Ханьской земли внимает этим знакам и сам их чертит. Таков путь человека – заполнять свитки иероглифами. Это пути шелка и бумаги. Шелк дорог, бумага дешева. И бумажные книги можно встретить повсюду, от морей до пустынь, окружающих Поднебесную.

– Так что Гао Хань с его вниманием к «Книге гор и морей» не был столь необычен на моем пути, – говорил Махакайя, слегка покачиваясь под взорами монахов Мадхава Ханса́.

Так монастырь назвали из-за того, что, как говорят, весной здесь пролегает дорога фламинго на большое озеро у Снежных Гор, и летящие птицы, так напоминающие буквы санскрита, сорят перьями на храм, и все постройки, и на лежащего Будду. И монахи поют Преобразующую мантру: «Ом Самбхара Самбхара Бимана Сара Маха Дзаба Хум Ом Смара Смара Бимана Скара Маха Дзаба Хум». И летящие птицы и впрямь превращаются в буквы санскрита, в буквы и звуки какой-то новой весенней мантры: Мадхава Ханса́ – Приносящий весну фламинго.

– И мы были три дня его гостями. А потом он нас отпустил.

По залу прошел вздох удивления.

Махакайя кивнул.

– Да. Но только в разные стороны. Всем перейти границу он не мог позволить. А для одного – сделал исключение, сказав, что хочет стяжать такую же славу, как начальник заставы, через которую в свое время на запад проехал верхом на быке Лао-цзы. Правда, имени того начальника заставы никто уже не помнит. А имя Гао Хань начальник этой заставы попросил меня сохранить… Но я не знаю пока, как поступить. Вам я открыл это имя. Но когда вернусь в Поднебесную, еще не ведаю, каков мне будет прием. Ведь мною был нарушен указ императора. И я могу за это поплатиться. Наказания в Индиях много мягче. Те, кто причинил ущерб государственным устоям или даже посягал на правителя, заключаются в тюрьму. Их не казнят, но отрезают ухо или нос, отрубают ногу или руку. Или изгоняют из страны. А то и ссылают в пустыню. За другие провинности берут плату. А расследуя то или иное дело, не бьют палками или розгами. Есть и ордалии: водой, огнем, весами и ядом. Праведный не утонет с мешком камней, не обожжется на раскаленном железном стуле, и спокойно лизнет раскаленный брусок, и окажется легче камня. А если человек слаб, стар и не сможет выдержать жар, то его испытывают цветами. Пук нераскрытых цветов бросают в пламя. И для невиновного цветы распускаются, а для повинного – обгорают.

– А испытание ядом? – напомнили ему.

– Черному барану надрезают правое бедро, насыпают туда яда и кладут часть пищи, которую обычно употребляет обвиняемый, умрет баран – вина доказана, нет – нет.

Монахи не одобрили ни один из этих способов, кроме цветочного. И старый монах скрипучим голосом прочел из «Дхаммапады»:

– Все дрожат перед наказанием, все боятся смерти – поставьте себя на место другого. Нельзя ни убивать, ни понуждать к убийству

– Если ваш император привержен учению, то вас ожидает награда, – сказал настоятель.

– Когда наше войско разбило войско северных степей и пленных привели в столицу, их хотели казнить. Народ жадно смотрел на толпу плененных варваров, идущую по главной улице Чанъани. И многие желали увидеть, как они умирают. Но государь просил даровать им жизнь в ознаменование победы. Тогда высшие чиновники потребовали возродить хотя бы древний ритуал смерти вражеского властителя. И государь вынужден был пойти на уступки. Степного властителя возвели на построенный на площади помост, где его ожидали палачи с обнаженными мечами в обеих руках. И по знаку распорядителя эти мечи засверкали в воздухе, будто крылья стрекоз. Всем казалось, что они измельчают степного властителя, и он стоял ни жив ни мертв. Туго бил большой барабан. Но ни каплей крови не окрасилась белая рубаха приговоренного. В конце ему срезали волосы и подбросили – и тут же рассекли их этими сверкающими крыльями. Смерть его была ритуальной. И народ остался доволен, и требование высших чиновников было исполнено. Пленных отправили на юг строить дамбы, укреплять берега рек и вырубать джунгли. Но они остались живы. – Махакайя, помолчав, добавил: – Хотя неизвестно, как долго там продолжалась их жизнь…

Монахи все-таки согласились, что император человеколюбив.

– Но я давно не получаю никаких вестей с родины, кто знает, здравствует ли он, – заметил Махакайя.

О казнях, которые все-таки регулярно происходили в столице и всюду, он умолчал. Против казней и вообще пролития крови хотя бы мыслящих существ, а равно и существ с еще не пробудившимся мышлением, детенышей, в его собрании была не одна сутра. Все учение – об этом. И он видел, что в Индии, откуда идет учение, откуда расходятся во все стороны проповедники благородных истин, законы человечнее. И двести двадцать четыре сутры, сто девяносто две шастры, пятнадцать канонических текстов стхавиры, пятнадцать – школы самматия, двадцать два – школы махишасака, шестьдесят семь – школы сарвастивада, семнадцать – школы кашьяпия, сорок два – школы дхармагуптака, тридцать шесть книг «Хетувидья-шастры» и тринадцать – «Шабдавидья-шастры», которые он вез с собою, должны были умягчить нравы родины. И среди них была еще одна – «Вайя-шастра»[127]. Эту «Вайю-шастру», гимн, он сам сочинил, уловив в силки слов прану[128] Индии.

Настоятель Чаматкарана попросил продолжить рассказ.

…И, простившись со спутниками, монах сел на свою лошадь и отправился дальше. Миновав горы, он вышел на окраину великой пустыни. Гао Хань снабдил его двумя бурдюками с водой. Но путь в горячих песках был не скор, и бурдюки опадали на глазах. Идти лучше было бы ночью, да монах опасался потерять дорогу. И восходящий вечером Небесный Волк ничем не мог ему пособить. Он лишь указывал, куда в конце концов должен прийти странник. Небесный Волк восходил на юге. А пока нужно было двигаться на запад, в сторону Согдианы, а потом взять севернее, да, почти на север. И тогда идти под углом к Небесному Волку, держать его за левым плечом, а Тянь-цзи син, Полярную звезду – за правым.

Устало глядя на ярко горящий над сизыми барханами зрак Небесного Волка, Махакайя думал об акаше. Если бы он в достаточной степени освоил упражнения йогачары, то смог бы входить в это особое пространство, где распространяются лишь звуки, и прямиком отправился бы в страну Небесного бамбука. Но в том-то и дело, что ни достаточного числа книг йогачары, ни мастеров здесь нет. И остается лишь следить за тем, как сиятельный Небесный Волк медленно шествуют на своих беззвучных мягких лапах по небу над барханами и костями погибших здесь животных и путников. Да думать о другом прямом пути – через нагорья и горы Туфаня[129], царства под управлением Сонгцэна Гампо. Но этот путь был труднее и опаснее избранного им. Туфаньцы дики и воинственны, они издавна досаждают Срединной стране. А горы Обитель Снегов[130] не одолеть и летящему орлу. Говорят, они пешком через них переходят.

Фа-сянь, чьи записки о путешествии «Фо го цзи»[131], Махакайя искал, собираясь даже отправиться за ними в монастырь в Цзанькане, что на побережье моря, где и писал его предшественник свой труд, вооружившись бамбуком и шелком, тушью, – Фа-сянь двести лет тому назад шел здесь и отважно повернул на Небесного Волка, двинулся через пески и одолел их примерно за месяц.

Небесный Волк над барханами как будто подмигивал Махакайе, звал поступить так же.

Глава 12

Отыскивая книгу Фа-сяня, Махакайя однажды оказался на Западном рынке. Конечно, эта книга наверняка была в Императорской библиотеке, и настоятель монастыря сделал запрос о ней, но это уже случилось после отказа Канцелярии в дозволении монаху совершить путешествие в Индию. И во дворце посчитали, что чтение записок о таком же путешествии сейчас нежелательно. Но Махакайя не оставлял попыток.

И, оказавшись на Западном рынке, столкнулся с большим человеком. Звали его Шаоми[132]. Но уж на зернышко он мало походил. Они и обратили внимание друг на друга в пестрой толпе Западного рынка, потому что это обычное дело, бородач, не стригущий бороду, замечает прежде всего такого же любителя с вольной бородой, варвар с косичкой сразу выхватывает из толпы такого же с косичкой, ну а толстяк видит толстяка. Хотя Махакайя и не был толст, а просто крупного телосложения, но братья его только так и звали – Толстяк или Упитанный. Оказавшись в монастыре, Махакайя отощал, и когда они вместе со старшим братом, монахом, навестили матушку в Коуши, она залилась слезами и не отпускала их, пока ее любимчик вновь не стал похож на хорошего человека. По возвращении в монастырь Махакайя снова потерял в весе. Растущему юноше надо было хорошо питаться, а он обуздывал свой голод. Ведь голод – главный господин нашей жизни и, значит, сансары. В монастыре был монах, который вообще почти ничего не ел, буквально держался на горстке риса и воде, и когда он ходил, казалось, слышен тихий дребезг его костей, и тело его было почти прозрачным. И тогда монахи прикладывали палец к губам, призывая слушать. И благоговейно внимали этому серебряному звону. Махакайя ему завидовал. Но вскоре у юноши начались головокружения и даже обмороки, и настоятель запретил ему воздержание в пище, велел хорошо есть, поминая в назидание чашку риса, которую сварила на молоке пастушка для Татхагаты, увидав, какой он листок с прожилками после многодневного поста. Так что щеки Махакайи снова округлились, в глазах появился блеск, и он стал как-то выше ростом. Настоятель одобрительно кивал и говорил, что вот теперь он похож на истового воина пути.

А юный послушник, ставший после двадцати лет монахом, уже мечтал о пути в иные пределы, для которого ему и впрямь необходимы силы телесные, а не только душевные.

– Где твое опахало, воскрешающее мертвецов?[133] – насмешливо спросил высокий человек с толстым носом, зазором меж передних верхних зубов и заметным брюшком, нависающим над поясом.

Махакайя не понял шутки и удивленно поднял брови.

Щеки человека расплылись, и прореха в зубах стала хорошо видна. Он цыкнул и понимающе кивнул.

– Ах да! Соперников лучше презирать незнанием. Но скажи мне, чем отличается ваша шуньята[134] от тай сюй дао?[135]

Махакайя невольно оглянулся на проходивших мимо людей в цветных пестрых халатах, с разными лицами, среди которых было много варварских. Совсем рядом здесь зычно кликал и духовито пах восточный базар, где торговали персидской парчой, золотой и серебряной посудой, бронзовыми зеркалами, расшитыми дорогими халатами, хлопковыми одеялами, безрукавками. Слышны были ржанье лошадей, блеянье овец и козлят, наигрыши на цисяньцине[136]. Со стороны кузнечного ряда доносился металлический перестук. От лекарственного ряда веяло запахами трав и снадобий, корешков и грибов. Винные курились ароматами всех вин вселенной: винами, смешанными с минералами, разнообразными цветочными винами, рисовым и пшеничным и вином «Соски кобылицы из Западного края», то бишь вином из длинного винограда, присылаемым из Гаочана. Кожевенный ряд тоже благоухал выделанными и невыделанными кожами животных.

– Что же ты молчишь? Не соберешь в пучок власы рассыпавшихся помыслов? – спрашивал с усмешкой этот человек. – А я слышал, наставники вас вдруг колотят палкой, или обливают ледяной водой, или плюют в глаза и ждут достойного ответа. Не пробудился?

Махакайя и впрямь немного растерялся от пестроты и шума Западного рынка. Хотя он уже второй год обитал в монастыре в Чанъани, но все же монастырские стены надежно защищали от гомона столичной жизни. И ведь только вчера он так же бродил по торговым рядам другого – Восточного рынка, где торговали скобяным товаром, сластями, музыкальными инструментами и многим другим, но не книгами, и поэтому монах направился на следующий же день сюда, на Западный рынок, где было больше хукэ, или фаньке, ну короче – бэйху[137]. Но там продавали и книги.

– Я ищу торговца книгами, – сказал Махакайя, внимательно взглядывая в лицо этого человека в халате, перепачканном чем-то черным.

– А я ищу монаха! – неожиданно воскликнул толстяк и рассмеялся.

Махакайя вопросительно на него смотрел.

– Да, мне нужен буддийский монах, который поведал бы, что такое мгновенное пробуждение и что можно после этого видеть, – с этими словами он обвел широким жестом вокруг себя. – И! – Он вскинул руку с воздетым указательным пальцем. – Можно ли это написать тушью?

Махакайя учуял запах вина и понял, что этот толстяк только что наведался в винную лавку. Он смутился, не зная, как к нему вообще относиться, не лучше ли повернуться и уйти.

А человек наставил указательный палец на монаха и сказал:

– Мгновенный ответ мне и нужен! Да или нет?

Тут Махакайе что-то сверкнуло, и он сдержанно ответил:

– Нет.

– Что «нет»? – переспросил толстяк.

– Просто так это невозможно, – убежденно ответил монах, сторонясь, чтобы пропустить торговца железными, тихонько позвякивающими кувшинами, которыми была увешана его крепкая палка с обеих концов.

– Уважаемые, купите кувшины и наполните их родниковой водой или… – торговец потянул приплюснутым носом воздух со стороны толстяка в перепачканном халате, – или вином.

– Для воды есть каменное ложе ручья. Для вина – лавка, – отвечал ему толстяк и, снова обращаясь к монаху, вопрошал: – А не просто так возможно?

– Может ли этот торговец заговорить на санскрите? – вопросом на вопрос ответил монах, кивая на уходящего со своими покачивающимися на палке кувшинами торговца в полосатом халате, стоптанных сапогах и войлочной шапке. – Могут ли его кувшины спеть «В горах карагач растет»?..

И тут же этот толстяк подхватил и запел:

  • В горах карагач растет.
  • Вязы – среди бо-ло-о-т.
  • Наряды неношеные твои.
  • Пылятся который го-о-д…[138]

Замолчав, он откашлялся и постучал себя в грудь.

– Я могу спеть.

– Потому что вам пела ее мать. И это вас подготовило. То же и с пробуждением.

Толстяк хмыкнул.

– Значит, мне надо пойти в монастырь?

Махакайя пожал плечами и, подобрав полы своего одеяния, направился было дальше, но толстяк его снова окликнул:

– Меня зовут Шаоми́, художник. А тебя?

Махакайя ответил.

– О! – воскликнул Шаоми. – Уж не тот ли монах, что всюду побеждает в диспутах и знает наизусть тысячу книг? Не тот ли монах, который собирается в Индию?

Махакайя ответил с неудовольствием, что он вовсе не знает столько книг наизусть, к чему множить пустые слухи…

– Позвольте спросить, почтенный монах, какую книгу вы желаете отыскать у торговца? – спрашивал толстяк, идя рядом, и, когда Махакайя ответил после некоторого раздумья, воскликнул: – Ну вот! А говорите, пустой звук… слух. Ногти растут, волосы удлиняются. Так и слухи. И однажды достигают того, кому… кому… – Здесь Шаоми поперхнулся слюной и закашлялся. – Да постойте на миг! Дайте сказать, – проговорил он, отдуваясь и утирая пот.

Махакайя приостановился и обернулся к Шаоми. Поблизости уныло взревел осел. В воздухе пронеслась стайка ласточек.

– Эй, уважаемые! Зайдите ко мне! Попотчую вас сладким! – крикнул зазывала из винной лавки.

– Разуй глаза! – рявкнул Шаоми и указал пальцами на свои глаза, а потом на монаха.

Веселый смуглый зазывала с отсутствующими верхними зубами еще шире улыбнулся.

– Плывет лодка, но без воды она стоит. Так и трезвые – все на мели, хоть солдаты, хоть чиновники, хоть монахи!

– А ты мудёр! – восхищенно воскликнул Шаоми. – Погоди, скоро я к тебе снова приду, только продам пару свитков.

– Нарисуйте моего хозяина богом вина, и будет вам награда.

– Эй! – Шаоми погрозил ему кулаком. – Не богохульствуй!

Он снова догнал ушедшего вперед монаха. Мимо проскакал довольно быстро всадник, вздымая пыль и не обращая внимания на людей. Все шарахались в стороны. Это был чей-то вестник в синем халате и в черном платке, повязанном на нитяной каркас и пук волос, как обычно, но сбоку у него торчало фазанье перо.

Шаоми с негодованием на него оглянулся.

– Доставщик пустых вестей!.. Забот! Воплощенная забота. – Художник переводил дыхание, догнав монаха. – А благородный муж всегда беспечен.

Эту сентенцию Кун-цзы, немного переиначенную Шаоми, очень любил отец Махакайи.

– Послушайте, почтенный монах! Я – тот, кто вам нужен. А вы – тот, кому нужен я… – Шаоми завращал глазами, соображая, и, сообразив, расхохотался, прихлопывая себя по животу. – Заговорился. Хотел сказать… сказать… – Он пристроился идти рядом. – Я читал эти записки.

Махакайя резко остановился и посмотрел на Шаоми. Тот кивнул, поглаживая себя по животу.

– И я вам ее достану.

Монах глядел на этого грузного человека, от которого разило вином, не зная, верить ли ему. Помолчав, тот добавил уже совсем тихо, но решительно:

– Когда ищешь огонь, находишь его с дымом, а зачерпывая воду в колодце, уносишь луну. Я дым и колодец. Огонь и луну вы уносите и скоро узрите.

Глава 13

И Шаоми сдержал свое слово.

Однажды прислужник сообщил Махакайе, что его там во дворе спрашивает какой-то громила. Махакайя просил ответить, что сейчас у него начинается дхьяна и он не может выйти. И, войдя в зал, уселся, развязал пояс, опустил голову и, расслабив все члены, начал простой отсчет – до десяти на вдохе и до десяти на выдохе, потом снова на вдохе и опять на выдохе, и на третьем круге – а именно кружащимися ему представлялись эти цифры – он вошел во врата пустотности. И там ничего не было. Совсем. Хотя все же что-то неясное пребывало. Добиться чистоты было не так просто. Махакайя никак не мог схватить, что же ему мешало. Настоятель учил его, что надо и саму попытку, само желание схватить это преодолеть. Легко сказать.

И все же время отсутствовало. Почти. Когда Махакайя вышел во двор, тень от старой сосны в седых космах мха сместилась далеко в сторону от утра… И во дворе он увидел грузного человека с толстым носом. Тут же на ум ему пришел Западный рынок, он даже почуял запах вина… Но сегодня от этого человека пахло только чем-то ароматным, не перебивавшим все-таки запах пота. Рисовое зернышко, уже вспомнил Махакайя и снова подивился полному несоответствию имени его носителю. И на этот раз он был в чистом белом халате, хотя, как понял Махакайя, живописец происходил из чиновничьей семьи, только обедневшей. И фигура вставшего с большого валуна Шаоми выражала смирение. Хотя и производила несколько комичное впечатление. Они поздоровались.

– Признайтесь, уважаемый, – сказал Шаоми, – вы уж и стерли меня со свитка своей памяти?

Все-таки он не умел говорить смиренно.

Монах хотел возразить, но вдруг кивнул и улыбнулся.

– Как я не люблю постных неправд! – тут же воскликнул громко Шаоми. – И ваша правда мне по сердцу. Так вот. – Он протянул длинный круглый футляр. – Вот, – повторил он и все-таки склонил голову, так что его толстые щеки обвисли, и усы тоже. – Вот.

Махакайя взял футляр, осторожно открыл верхнюю крышку и бережно достал свиток, начал его разворачивать и уже прочел: «Записки о буддийских странах». Глаза побежали дальше: «1. Фа-сянь из Чанъани, будучи обеспокоен ущербным состоянием книг винаи в Китае, во второй год правления Хун-ши, в год цзи-хай, в сообществе с Хуй-цзином Дао-чжэном, Хуй-ином и Хуй-вэем отправился в Индию для изучения установления винаи. Вышли из Чанъани…»[139]

У Махакайи в горле пересохло. Он быстро взглянул на Шаоми. Тот смотрел серьезно, маленькие ореховые глазки его были изучающе глубоки.

– Где вы это взяли?

– Моя забота.

– Когда вернуть?

– Как перепишете.

Махакайя услышал свист и поднял голову. Чистую синеву рассекали крылья ястреба. Он спикировал на сосну. Этот ястреб жил здесь и охотился на ласточек. И монахи не знали, что с ним поделать. Спрашивали у настоятеля, но тот лишь разводил большими руками и обращал лицо в пигментных пятнах к небу. Каждый день тот или иной монах предлагал новое решение задачи. Например, один сказал, что нужно ястреба кормить и так отвадить от охоты на ласточек. И стал подвешивать на сосну кусочки мяса, за которым специально выходил в торговые мясные ряды со второй патрой[140], объясняя мясникам, для чего ему это надо, для кого. Те, отпуская шуточки, все-таки оделяли монаха кусочками баранины и верблюжатины, конины. Но мясо склевывали сороки и вороны, а ястреб к нему и не притрагивался. Так что и кусочки перестали подвешивать к веткам. Разорить гнездо ястреба никто не решался. Но и спокойно глядеть, как он пикирует на ласточек, схватывая ту или иную белогрудую птичку, монахи не могли. И они отворачивались. Этот ястреб был каким-то вызовом самой природы или наказанием. Сами монахи мясо могли употреблять лишь при соблюдении трех условий: первое – не видеть и не слышать; второе – не знать; третье – быть случайным едоком.

Все ждали, что скажет или предпримет Махакайя, известный уже своим ярким умом.

Но тому пока ничего не приходило в голову.

Шаоми тоже посмотрел на ястреба.

– О, я хочу его нарисовать.

– Хорошо, – сказал Махакайя, – я испрошу для вас дозволения. Но, наверное, это не вся плата?

Шаоми тут же кивнул.

– Разумеется.

– Сколько вы хотите?

Шаоми сделал отстраняющий жест и ответил брезгливо:

– Нисколько. Мне ничего не надо. – Он сглотнул и быстро добавил: – Только одно: вы возьмете меня в Ситянь, Чжуго, Чжутянь[141]. Я давно об этом мечтал.

В воздухе снова просвистели крылья ястреба.

Махакайя, помолчав, ответил:

– Но путь туда запрещен.

– Я готов ждать, когда будет получено разрешение. Ведь вы, как и Фа-сянь, напишете свои записки. Но они будут с моими рисунками.

– Я еще не видел ни одной вашей работы.

Шаоми покачал головой.

– Слава обо мне полнит дома всех жителей Танской земли.

На самом деле почти никто и не знал такого художника. На следующий день он принес пару своих свитков.

А пока, простившись с ним, Махакайя вернулся к себе и с жадностью набросился на записки Фа-сяня.

Путешествие его было головокружительно.

Прежде всего надо отдать должное его годам: в путь монах выступил, когда ему перевалило за шестьдесят. Впятером монахи пересекли Песчаную Реку, пустыню, полную горячих ветров и злых духов. Через Луковые горы[142] они вышли в Индию в верховья Инда. И там они провели сезон дождей в дхьяне и постижении учения Татхагаты. Затем вошли в Гандхару, одолели Малые Снежные горы, в которых простудился один монах и, сказав, что ему долее не жить и надо его оставить, чтобы всем не пропасть, вскоре умер. И Фа-сянь скорбно восклицал: «Не сбудутся замыслы Хуй-цзина! Как же так!» А трое монахов решили вернуться. Фа-сянь с другим переправились через Инд. Потом через Гангу. И видели ступы, статуи, монастыри. Видели ту самую веточку Татхагаты, которую он, разжевав, воткнул в землю, и она разрослась в великую иву. Брахманы-иноверцы ее порубили, а она снова выросла – великая, мощная.

Далее вышли к вихаре Джетавана и погрузились в размышления.

Читая это место, Махакайя как бы замер, впитывая с благоговением строки: «В прежние времена Почитаемый в Мире прожил здесь двадцать пять лет. Мы же сами, к несчастью, рождены в окраинной стране. Вместе мы отправились в странствия. Кто-то вернулся назад, иные погибли в пути, не достигнув вечной жизни. И наконец сегодня видим опустевшее место, где жил Будда».

1 Сюань-цзан. Записки о Западных странах [эпохи] Великой Тан (Да Тан си юй цзи). Перевод с кит. Н. В. Александровой.
2 Дэвы – злые духи в зороастризме.
3 Хэсина – город отождествлялся исследователями с Газни или древним городом Забал в окрестностях Газни.
4 Названа по имени последнего персидского царя династии Сасанидов Йездегерда Третьего (правил в 632–651/652 гг. н. э.).
5 Комендант крепости (среднеперс.).
6 Будда (кит.).
7 Здесь: Учение (санскр.).
8 Буддийская община (санскр.).
9 Китайская транскрипция имени Амитабха – Будды западного рая.
10 Дхьяна – медитация в буддизме (санскр.).
11 Одеяние монаха (инд.).
12 Столица империи Тан.
13 Джатаки – притчи о земных перевоплощениях Будды.
14 Историческое китайское название Индии.
15 Современная провинция Афганистана Каписа.
16 Сила слона.
17 Правитель империи Маурьев с 273 по 232 г. до н. э.
18 Юго-запад Гуджарата.
19 Голодная и Джизакская степи.
20 Иссык-Куль.
21 Гиндукуш и Памир.
22 Ганга (кит.).
23 Инд (санскр.).
24 Здесь: Индийский океан (вообще – просто океан).
25 Древо бодхи, под которым Будда обрел просветление.
26 Будда, «Так ушедший или Так пришедший».
27 Благой знак, один из тридцати двух, присущих буддам и бодисатвам.
28 Обращение к монаху.
29 Обращение к монаху менее почтительное.
30 Души мертвецов и злые духи.
31 Толстый, высокий, огромный (санскр.).
32 Конь (пали).
33 Срединная страна, Китай.
34 Фа-сянь – китайский буддийский монах, совершивший путешествие в 399–412 гг. в Индию и Шри-Ланку, на остров Яву и вернувшийся в Китай морем.
35 Верхняя накидка.
36 Демон.
37 Место проживания монахов.
38 Страна в долине Инда.
39 Буддийский святой.
40 Инд.
41 Монахи.
42 Имру аль-Кайс / Из арабской поэзии Средних веков (пер. А. М. Ревича).
43 Здесь: Византия, от арабского названия Рима.
44 Город в юго-западном Китае.
45 Йоджана – базовая мера длины в Древней Индии, равна 8–13 км. Ли – китайская единица измерения расстояния, равна 500 м.
46 Коуши (Гоуши) – гора, со времени Хань – название уезда на юго-западе, соответствует современному уезду Яньши, провинция Хэнань.
47 Господин Монах Трипитаки.
48 В индуизме божество Луны.
49 Язык богов, санскрит (санскр.).
50 Червячок-солнечный (санскр.).
51 Небесный Волк (кит.), Сириус.
52 Сознание-хранилище.
53 Гексаграмма, означающая небо.
54 Полярная звезда.
55 Северный Ковш, или созвездие Большой Медведицы.
56 Средний участок центральной области звездного неба.
57 Млечный Путь.
58 Хань – главная этническая группа в Китае.
59 Гоби.
60 Сарга – буря (санскр.), а также в индийских космогонических учениях начало нового цикла, в основе которого ветер.
61 Ниббана – нирвана (пали).
62 Иранский астрономический солнечный календарь, который используется в качестве официального календаря в Иране и Афганистане; 1362 год соответствует периоду с 21.03.1983 г. по 20.03.1984 г.
63 Ограниченный контингент советских войск в Афганистане.
64 ХАД – Служба государственной безопасности Афганистана.
65 Царандой – Министерство внутренних дел Афганистана.
66 Шурави мушавер – советник (шурави – так местные называли советских солдат, воюющих в Афганистане).
67 Путешествие рабов божьих к месту возврата (фарси).
68 Сад истины и путь к путешествию (фарси).
69 Вихрь, смерч (белорус.).
70 «Каскад» – оперативно-разведывательный боевой отряд КГБ СССР.
71 То же, что и дхарма, здесь: нравственный закон, учение, сумма благих деяний.
72 Строфа из «Дхаммапады» – произведения, составленного из изреченний Будды Шакьямуни. Здесь и далее цитаты из «Дхаммапады» даны в переводе В. Н. Топорова.
73 Лао-цзы.
74 Каталог гор и морей.
75 «Нити гор и морей» – одно из значений названия.
76 Цзюань – глава, том (кит.). Первоначально обозначала кусок шелка, который до изобретения бумаги использовался в качестве материала для записи и хранения рукописей.
77 Странствующий монах (санскр.).
78 Конфуций.
79 Город в древней Магадхи, место просветления Будды.
80 Сутта-Нипата: Сборник бесед и поучений (пер. с пали Н. И. Герасимова).
81 Махакайя ошибался: без воды носороги могут прожить до пяти дней.
82 Где-то неподалеку от Камбейского залива.
83 Алмаз (санскр.). У Индры – скипетр-трезубец, молния.
84 «Энциклопедия Абхидхармы», трактат, систематизирующий учение Абхидхармы, третьей части Типитаки, в которой представлено мироздание как психокосмос.
85 Здесь и далее древнекитайский трактат «Каталог гор и морей» (Шань хай цзин) цитируется в переводе Э. М. Яншиной.
86 Чистая земля, Западный (Буддийский) рай (санскр.).
87 25 000 м.
88 400 000 м.
89 Архат – человек, достигший наивысшей степени просветления, вступивший в неполную нирвану.
90 Махачина – еще одно название Китая.
91 Большое дерево.
92 Пять составляющих, необходимых для формирования личности.
93 Здесь: элементы потока бытия.
94 Дхаммапада.
95 Означает «Город патали»; досл. пер.: Ребенок (дерева) патали.
96 Три уровня реальности (кит.).
97 Знак привязанности к всеобщим расчетам (кит.).
98 Знак возникновения с опорой на другое (кит.).
99 Знак совершенной истины (кит.).
100 Мурд мажор – смерть (тадж.), большая, веселая.
101 Джагран – майор (фарси).
102 Сура – глава Корана.
103 Мальчик (фарси).
104 Большое спасибо (фарси).
105 Апрельская революция 1978 года.
106 Нангархар – провинция на востоке Афганистана.
107 Психопространство, первоначально среда для распространения звука.
108 Сансара – круговорот бытия, одно из основных понятий в индийской философии.
109 Древний индийский священный город у слияния рек Джамбу и Ганга, совр. Аллахабад.
110 Погружение, собирание – медитативная практика.
111 Арахозия – эллинистическое название земли вокруг Кандагара.
112 Я сам, самость, душа (пали).
113 Кесара – грива (санскр.).
114 Древнее название Китая.
115 Система 12 люй – правило, устав, в музыкальной теории нормативный звук, звуковысотный строй.
116 Ян, инь – мужское и женское начала.
117 Апсара – полубогиния.
118 Поэзия эпохи Хань (206 г. до н. э. – 220 г. н. э.) / Хрестоматия по литературе Китая (пер. с кит. М. Е. Кравцовой).
119 Поэзия эпохи Хань (пер. с кит. М. Е. Кравцовой).
120 Рамтиш пересказывает сентенцию из «Юэ-цзи» («Записок о музыке»), приписываемых Гунсунь Ни-цзы, V–III вв. до н. э.
121 Рамтиш снова вольно пересказывает «Юэ-цзи».
122 Военный институт иностранных языков.
123 Сайед – господин (араб.).
124 Генерал-полковник Танкаев Магомед Танкаевич, начальник ВИИЯ с 1978 по 1988 г.
125 Товарищ (фарси).
126 Перевод с кит. Л. Е. Бежина.
127 Ветер-шастра (санскр.).
128 Прана – дыхание (санскр.).
129 Тибет.
130 Гималаи.
131 Записки о буддийских странах.
132 Рисовое зернышко.
133 Намек на предводителя восьми бессмертных, которого изображали толстяком и с веером, которым он мог воскрешать мертвых.
134 Пустота (санскр.).
135 Великая пустота дао (кит.).
136 Цисяньцинь, или гуцинь, – старинный китайский семиструнный музыкальный инструмент, разновидность цитры.
137 Гость с севера, гость из далеких земель, северный варвар (кит.).
138 Песни царства Тан (пер. В. Б. Микушевича).
139 Здесь и далее Фа-сянь цитируется по изданию «Записки о буддийских странах» (пер. А. А. Вигасина)
140 Патра – чаша для подаяния (санскр.).
141 Западное небо, страна Бамбука, небо Бамбука – названия Индии (кит.).
142 Здесь: Каракорум.
Скачать книгу