Сказка бочки. Памфлеты бесплатное чтение

Скачать книгу

© Перевод. Ю. Левин, наследники, 2024

© Перевод. А. Ливергант, 2024

© Перевод. Б. Томашевский, наследники, 2024

© Перевод. М. Шерешевская, наследники, 2024

© ООО «Издательство АСТ», 2025

Сказка бочки

Diu multumque desideratum.

Basima eacabasa eanaa irraurista, diarba da caeotaba fobor camelanthi.

Iren. Lib I, c.18.

Juvatque novos decerpere flores,

Insignemque meo capiti petеrе inde coronam,

Unde prius nulli vеlarunt tempora Musae.

Lucret.

Труды того же автора, большая часть которых упоминается в настоящем сочинении; они будут изданы в самом непродолжительном времени.

Характер теперешнего поколения умников на нашем острове.

Панегирическое рассуждение о числе ТРИ.

Диссертация о главных предметах производства лондонской Граб-стрит.

Лекции о рассечении человеческой природы.

Панегирик человеческому роду.

Аналитическое рассуждение о рвении, рассмотренном истори-тео-физи-логически.

Всеобщая история ушей.

Скромная защита поведения черни во все времена.

Описание королевства нелепостей.

Путешествие в Англию высокопоставленной особы из Terra Australis incognita[1], переведенное с подлинника.

Критическое исследование искусства говорить нараспев, рассмотренного философски, физически и музыкально.

Апология автора

Если бы доброта и злоба оказывали на людей одинаковое влияние, я мог бы избавить себя от труда писать эту апологию, ибо прием, оказанный моему сочинению, ясно показывает, что огромное большинство людей со вкусом высказалось в его пользу. Все же появилось два или три трактата, написанные явно против него, не считая множества мимоходом брошенных колких замечаний по его адресу; в защиту же моего произведения не было напечатано ни одной строчки, и я не могу припомнить ни одного сочувственного отзыва о нем, если не считать недавно напечатанного одним образованным автором разговора между деистом и социнианцем.

Поэтому, раз моей книге суждено жить до тех пор, по крайней мере, покуда язык наш и наши вкусы не подвергнутся сколько-нибудь значительным изменениям, я готов привести несколько соображений в защиту ее.

Большая часть этой книги была написана лет тринадцать назад, в 1696 году, то есть за восемь лет до ее выхода в свет. Автор был тогда молод, горазд на выдумку, все прочитанное им было свежо в голове. При содействии собственных размышлений и многочисленных бесед он старался, насколько мог, освободиться от действительных предрассудков; я говорю действительных, ибо автору известно было, до каких опасных крайностей доходят иные люди под видом борьбы с предрассудками. Подготовленный таким образом, он пришел к мысли, что множество грубых извращений в религии и науке могут послужить материалом для сатиры, которая была бы и полезна, и забавна. Он решил пойти совершенно новым путем, так как публике давно уже опротивело читать одно и то же. Извращения в области религии он задумал изложить в форме аллегорического рассказа о кафтанах и трех братьях, который должен был составить основу повествования; извращения же в области науки предпочел изобразить в отступлениях. Был он тогда юношей, много вращавшимся в свете, и писал во вкусе подобных ему людей; и, чтоб им понравиться, он дал своему перу волю, не подобающую в более зрелом возрасте и при более серьезном складе ума; все это легко было бы исправить при помощи очень немногих помарок, будь рукопись в распоряжении автора год или два до ее опубликования.

Но в своих суждениях автор вовсе не хотел бы считаться с нелепыми придирками злобных, завистливых и лишенных вкуса глупцов, о которых упоминает с презрением. Автор признает, что в книге его содержится несколько юношеских выходок, заслуживающих порицания со стороны людей серьезных и умных. Однако он желает нести ответственность лишь в меру своей вины и возражает против того, чтобы его ошибки умножались невежественным, чрезмерным и недоброжелательным усердием людей, лишенных и беспристрастия, чтоб допустить добрые намерения, и чутья, чтоб распознать намерения истинные. Сделав эти оговорки, автор готов поплатиться жизнью, если из его книги будет добросовестно выведено хоть одно положение, противоречащее религии или нравственности.

С какой стати духовенству нашей церкви негодовать пo поводу изображения, хотя бы даже в самом смешном виде, нелепостей фанатизма и суеверия? Ведь это может быть самый верный путь излечиться от них или, по крайней мере, помешать их дальнейшему распространению. Кроме того, книга эта хоть и не предназначалась для священников, однако осмеивает лишь то, против чего сами они выступают в своих проповедях. В ней не содержится ничего, что задевало бы их, ни малейшей грубой выходки против их личности и их профессии. Она восхваляет англиканскую церковь как самую совершенную среди всех в отношении благочиния и догматики; не высказывает ни одного мнения, которое эта церковь отвергает, и не осуждает ничего, что она приемлет. Если духовенство искало, на кого излить свой гнев, то, по моему скромному мнению, оно могло найти для себя более подходящие объекты: nondum tibi defuit hostis[2]; я разумею тех тупых, невежественных писак, известных своей продажностью, ведущих порочный образ жизни и промотавших свое состояние, которых, к стыду здравого смысла и благочестия, жадно читают просто по причине дерзости, лживости и нечестивости их утверждений, перемешанных с грубыми оскорблениями по адресу духовенства и явно направленных против всякой религии; словом, полных тех принципов, что встречают самый радушный прием, так как ставят своей целью рассеять все ужасы, которые, как внушает людям религия, явятся возмездием за безнравственную жизнь. Ничего похожего нельзя встретить в настоящем сочинении, хотя некоторые из этих господ с величайшей охотой набрасываются на него. Желательно, чтобы представители этой почтенной корпорации тоньше разбирались в том, кто их враг и кто друг.

Если бы намерения автора встретили менее предвзятое отношение у лиц, которых он из уважения не хочет называть, это, может быть, поощрило бы его к разбору некоторых книг, сочиненных вышеупомянутыми писаками, ошибки, невежество, тупоумие и подлость которых он способен был бы, по его мнению, изобличить и выставить напоказ в таком виде, что лица, которые, по всей видимости, в наибольшей степени поражены ими, живо присмирели бы и устыдились; но теперь он отказался от этой мысли, ибо самым высоким особам на самых высоких постах угодно было высказать, что гораздо опаснее осмеивать те извращения в религии, которые и сами они должны порицать, чем подрывать ее основы, относительно которых согласны все христиане.

Он считает неблаговидным поступком разоблачение имени автора этого сочинения, все время таившегося даже от самых близких своих друзей. Однако некоторые пошли еще дальше, объявив и другую книгу произведением той же руки, что и настоящая; автор категорически утверждает, что это совершенная неправда, он даже не читал никогда приписываемого ему произведения: наглядный пример того, как мало истины во всякого рода предположениях или догадках, основанных на сходстве стиля или манеры мыслить.

Если бы автор написал книгу, подвергающую критике извращения в юриспруденции или медицине, то, наверно, профессора обоих факультетов не только не негодовали бы против него, но были бы ему благодарны за его старания, особенно если бы он воздал должное тому, что есть истинного в этих науках. Но религию, говорят нам, нельзя подвергать осмеянию, и это правда; однако извращения в религии, конечно, можно осмеивать, ибо избитое изречение учит нас, что если религия – наилучшее, что есть в мире, то извращения в ней должны быть наихудшим злом.

Рассудительный читатель не мог не обратить внимания на то, что некоторые места этой книги, вызывающие наибольшие возражения, являются так называемыми пародиями; в них автор подделывается под стиль и манеру других писателей, которых хочет изобразить. Приведу в качестве примера одно место на с. 63, где пародируются таким образом Драйден, Л’Эстрендж и другие, которых не стану называть; предаваясь всю жизнь политическим интригам, отступничеству и всевозможным порокам, писатели эти притворялись страдальцами за верность присяге и религии. Так, Драйден в одном из предисловий говорит нам о своих заслугах и страданиях и благодарит Бога за то, что терпением спасает душу свою; в том же роде он говорит и в других местах; Л’Эстрендж тоже часто прибегает к подобному стилю; и я думаю, что читатель найдет и других лиц, к которым можно применить это место из моей книги. Сказанного достаточно, чтобы разъяснить намерения автора тем, кто почему-либо проглядел их.

Предубежденные или невежественные читатели с великими усилиями раскопали еще три или четыре места, в которых будто бы задеваются религиозные догматы. В ответ на все это автор торжественно заявляет, что он совершенно неповинен; никогда ему и в голову не приходило, что что-нибудь из сказанного им может дать малейший повод для подобных измышлений, и он берется извлечь столь же предосудительные вещи из самой невинной книги на свете. Каждому читателю должно быть ясно, что это нисколько не входило в планы или намерения автора, ибо отмечаемые им извращения таковы, что их согласится признать любой представитель англиканской церкви; и его тема вовсе не требовала касаться каких-либо других вопросов, кроме тех, что постоянно служат предметом споров с начала реформации.

Возьмем для примера хотя бы то место из введения, где говорится о трех деревянных машинах: в оригинальной рукописи содержалось описание еще и четвертой, но оно было вымарано лицами, в распоряжении которых находились бумаги, вероятно, на том основании, что заключавшаяся там сатира показалась им слишком уж перегруженной частностями, вследствие этого им пришлось заменить число машин тремя, и кое-кто старался выжать из числа три опасный смысл, которого автор никогда и в мыслях не имел. Между тем от изменения чисел сильно пострадал замысел автора: ведь число четыре гораздо более каббалистично и, следовательно, лучше выражает мнимую силу чисел, которую автор намеревался осмеять как суеверие.

Следует обратить внимание еще и на то, что вся книга пронизана иронией, которую люди со вкусом легко подметят и различат. Она сильно ослабляет и обесценивает многие возражения.

Так как эта апология предназначается главным образом для будущих читателей, то, пожалуй, излишне считаться с тем, что написано против нижеследующего сочинения; ведь все эти писания уже успели угодить в мусорную корзинку и преданы забвению соответственно обычной судьбе заурядных критических отзывов о книгах, в которых находят какие-нибудь достоинства: они подобны однолеткам, что растут возле молодого дерева и соперничают с ним в течение лета, но осенью падают и гибнут вместе с листьями, и больше ничего о них не слышно. Когда доктор Ичард написал свою книгу о презрении к духовенству, немедленно появилось множество критиков, и, не оживи он память о них своими ответами, теперь никто бы и не знал, что на его книгу писали возражения. Бывают, правда, исключения, когда высокоодаренный человек не жалеет своего времени на разбор глупого сочинения; так мы до сих пор с удовольствием читаем ответ Марвела Паркеру, хотя книга, на которую он возражает, давно предана забвению; так Замечания графа Оррери будут читаться с наслаждением, когда критикуемую им Диссертацию никто не будет искать, да и найти ее будет невозможно; но такие предприятия не под силу рядовому уму, и ожидать их можно самое большее раз или два в поколение. Люди осмотрительнее тратили бы время на подобный труд, если бы принимали во внимание, что серьезная критика на книгу требует больше усилий и мастерства, больше остроумия, знаний и мыслительных способностей, чем их затрачивается на писание самой книги. И автор уверяет господ, которым причинил столько хлопот, что сочинение его – плод многолетних занятий, наблюдений и изобретательности; что часто он вымарывал гораздо больше, чем оставлял, и рукопись его подверглась бы еще более суровым исправлениям, если бы не попала надолго в чужие руки. И подобную постройку эти господа думают разрушить комьями грязи, изрыгаемыми из своих ядовитых ртов! Автор видел произведения только двух критиков; одно из них сначала вышло анонимно, но потом было признано лицом, обнаружившим в нескольких случаях недюжинное дарование юмориста. Жаль, что обстоятельства заставляли его так торопиться со своими работами, которые при других условиях могли бы быть занимательны. Но в настоящем случае его неудача, как это достаточно очевидно, была обусловлена другими причинами: он писал, насилуя свой талант и задавшись самой противоестественной задачей высмеять в течение недели произведение, на сочинение которого было потрачено так много времени и с таким успехом осмеявшее других; какую именно манеру избрал этот критик, я нынче позабыл, так как, подобно другим, просмотрел его статью, когда она только что вышла, просто ради заглавия.

Другое возражение написано человеком более серьезным и состоит наполовину из брани, наполовину из примечаний; в этой последней части критик, в общем, довольно удачно справился со своей задачей. И мысль привлечь таким образом читателей к своей статье была в то время неплоха, так как некоторым, по-видимому, хотелось получить разъяснение наиболее трудных мест. Нельзя также слишком упрекать критика за его брань, ибо всеми признано, что автор дал ему для этого достаточно поводов. Большого порицания заслуживает его манера изложения, столь несовместимая с одной из исполняемых им обязанностей. Весьма многими было признано, что этот критик совершенно непростительным образом обнажил свое перо против одного значительного лица, тогда еще живого и всеми уважаемого, за совмещение в себе всех хороших качеств, какие только может иметь совершеннейший человек; критику, конечно, было приятно и лестно иметь противником этого благородного писателя, и нужно признать, что острие сатиры было направлено метко, ибо, как мне говорили, сэр У. Т. был очень обижен. Все умные и учтивые люди тотчас же воспылали негодованием, одержавшим верх над презрением: так они испугались последствий столь дурного примера; создалось положение, сходное с тем, в которое попал Порсенна: idem trecenti juravimus[3]. Словом, готово было подняться всеобщее возмущение, если бы лорд Оррери не сдержал немного страсти и не утишил волнения. Но так как его сиятельство был занят главным образом другим противником, то в целях успокоения умов признано было необходимым дать должный отпор этому оппоненту, что частью и послужило причиной возникновения Битвы книг, а впоследствии автор постарался поместить несколько замечаний о нем в текст этой книги.

Критику, о котором идет речь, угодно было ополчиться против десятка мест настоящей книги; автор, однако, не станет утруждать себя их защитой, а лишь заверит читателя, что в большинстве случаев его хулитель совершенно не прав и дает такие натянутые толкования, которые никогда в голову не приходили писавшему и не придут, он уверен, ни одному непредубежденному читателю со вкусом; автор допускает самое большее два или три указанных там промаха, которые попали в книгу по недосмотру; он просит извинить их ему, ссылаясь на уже приводившиеся им доводы: свою молодость, прямоту речи и на то, что во время опубликования рукопись не находилась в его распоряжении.

Но этот критик настойчив: он говорит, что ему не нравится главным образом замысел. Я уже сказал, в чем он заключается, и думаю, что ни один человек в Англии, способный понять эту книгу, не усмотрит в ней ничего иного, кроме изображения злоупотреблений и извращений в науке и религии.

Но желательно было бы знать, каким замыслом руководится этот хулитель, в заключение памфлета предостерегающий читателей принимать остроумие автора всецело за его собственное. Здесь, несомненно, есть некоторая доза личного недоброжелательства, соединенного с замыслом услужить публике столь полезным открытием; и действительно, он попадает в больное место автора, который категорически утверждает, что на протяжении всей книги не заимствовал ни одной мысли ни у одного писателя и меньше всего на свете ожидал подобного рода упрека. Автор полагал, что, каковы бы ни были его промахи, никто не станет оспаривать его оригинальность. Однако наш критик приводит три примера в доказательство того, что остроумие разбираемого им автора во многих случаях не самостоятельно. Во-первых, имена Петр, Мартин и Джек заимствованы из письма покойного герцога Букингема. Автор готов поступиться всем остроумием, какое может заключаться в этих трех именах, и просит своих читателей скинуть с этого счета столько, сколько они на него поместили; однако он торжественно заявляет, что до прочтения статьи критика никогда даже не слышал об упоминаемом письме. Таким образом, имена не были заимствованы, как утверждает критик, хотя они и оказались случайно одинаковыми, что довольно странно, что же касается имени Джек, то здесь совпадение не столь очевидно, как в двух других именах. Второй пример, показывающий несамостоятельность остроумия автора, – издевка Петра (как он выражается на воровском жаргоне) над пресуществлением, взятая из беседы того же герцога с ирландским священником, где пробка обращается в лошадь. Автор признает, что видел эту беседу, но лет через десять после того, как написал свою книгу, и через год или два после ее опубликования. Больше того: критик сам себя опровергает, соглашаясь, что «Сказка» была написана в 1697 году, памфлет же, мне помнится, появился несколько лет спустя. Извращение, о котором идет речь, необходимо было изобразить в форме какой-нибудь аллегории, как и остальные, и автор придумал наиболее подходящую, не справляясь, что было написано другими; обычный читатель не найдет ни малейшего сходства между двумя рассказами. Третий пример выражен следующими словами: «Меня уверяли, что битва в Сент-Джеймсской библиотеке заимствована, mutatis mutandis[4], из одной французской книги, озаглавленной Combat des Livres[5], если мне не изменяет память». В этом отрывке бросаются в глаза две оговорки: «меня уверяли» и «если мне не изменяет память». Желал бы я знать, будут ли эти две оговорки достаточным оправданием для нашего достойного критика, если его предположение окажется совершенно ложным? Тут речь идет о пустяке; но не осмелится ли он высказаться таким же образом и по более важному поводу? Я не знаю ничего более презренного в писателе, чем плагиат, который критик устанавливает здесь наобум, и не для какого-нибудь отрывка, а по отношению к целому сочинению, будто бы заимствованному из другой книги, только mutatis mutandis. Автору вопрос этот так же темен, как и критику, и в подражание последнему он так же наобум скажет, что если в этой хуле есть хоть слово правды, то он жалкий подражатель-педант, а его критик – человек остроумный, обходительный и правдивый. Но ему придает смелости то обстоятельство, что никогда в жизни не видел он подобного сочинения и ничего о нем до сих пор не слышал; и он уверен, что у двух писателей разных эпох и стран невозможно такое совпадение мыслей, чтобы два пространных сочинения оказались одинаковыми, только mutatis mutandis. Он не будет также настаивать на заглавии; но пусть критик и его друг предъявят какую угодно книгу: он ручается, что им не найти ни единой частности, в которой здравомыслящий читатель согласился бы признать малейшее заимствование; можно допустить разве только случайное сходство отдельных мыслей, которое иногда наблюдается в книгах; однако автор ни разу еще не заметил его в этом сочинении и ни от кого не слышал упреков в нем.

Поэтому если уже чей-либо замысел был неудачно осуществлен, так это замысел нашего критика, который, желая показать, что остроумие автора заимствованное, мог в подтверждение привести только три примера, из коих два совершенно вздорны, и все три явно ложны. Если таковы приемы критики, применяемые этими господами, которых нам недосуг опровергать, то читателям нужно с большой осторожностью относиться к их словам; а насколько подобные приемы можно примирить с уважением к людям и правде, пусть определяют те, кому не жаль тратить на это время.

Несомненно, наш критик успел бы гораздо больше, если бы всецело отдался комментированию Сказки бочки, ибо нельзя отрицать, что в этом отношении он оказал известную услугу публике и представил весьма удачные догадки для прояснения некоторых трудных мест; но подобные люди (в других отношениях заслуживающие большой похвалы за свое трудолюбие) часто совершают ошибку, стараясь подняться выше своего дарования и своих обязанностей и беря на себя смелость указывать красоты и недостатки, что вовсе не их дело; тут они всегда терпят неудачу; никто не возлагает на них в этом отношении никаких ожиданий и не бывает им благодарен за их усердие. Критику была бы по плечу работа Минеллиуса или Фарнеби, и тогда он принес бы пользу многим читателям, которым не под силу проникнуть в более темные части этого сочинения. Но optat ephippia bos piger[6]. Тупой, громоздкий, неуклюжий бык непременно хочет напялить сбрую лошади, забывая, что он рожден для черной работы – пахать землю высшим существам – и что нет у него ни стати, ни огня, ни резвости благородного животного, которое он тщится изобразить.

Можно привести еще один образец благородного поведения этого критика: он намекает, что автор – покойник, и при этом направляет подозрение на какого-то неведомого мне нашего соотечественника. На это можно возразить лишь, что его догадки совершенно ошибочны; и голые догадки – слишком слабое основание, чтобы публично назвать чье-нибудь имя. Критик осуждает книгу, а следовательно, и автора, которого совершенно не знает, и высказывает в печати самые неблаговидные вещи о людях, которые вовсе этого не заслужили. Вполне понятно раздражение человека, получающего пощечину в темноте; но весьма странный способ мести бросаться с кулаками среди бела дня на первого встречного и взваливать на него вину за ночное оскорбление. Но довольно об этом сдержанном, нелицеприятном, благочестивом и остроумном критике.

Как автор лишился своих бумаг, об этом здесь не место рассказывать, да и мало пользы, так как это его частное дело, и читатель может верить или не верить – как ему заблагорассудится. Однако в распоряжении автора был черновик, который он намеревался переписать набело со множеством поправок, о чем проведали издатели, так как в предисловии книгопродавца высказано опасение, что существует подложный список, в который внесено много изменений и т. д. Замечание это, хотя читатели не обратили на него внимания, совершенно справедливо, только подложен, скорее, напечатанный список; он был опубликован с совершенно излишней торопливостью, так как автор вовсе ни о чем не подозревал. Ему говорили, однако, что книгопродавец очень обеспокоен, так как заплатил порядочную сумму за свой список.

В подлинной рукописи автора не было столько пропусков, как в книге, и ему непонятно, почему некоторые из них остались незаполненными. Если бы опубликование рукописи было доверено ему, он произвел бы кой-какие исправления в местах, не вызвавших никаких нападок; равным образом он изменил бы немногое из того, на что были сделаны, по-видимому, основательные возражения. Но признаться откровенно, значительнейшую часть книги он оставил бы нетронутой, ибо никогда бы ему в голову не пришло, что в ней что-нибудь может дать повод к неправильному истолкованию.

В конце книги автор находит статью, озаглавленную «Отрывок», появление которой в печати поразило его больше, чем все остальное. Это весьма несовершенный набросок, с прибавлением нескольких разрозненных мыслей, который автор дал когда-то одному господину, собиравшемуся писать на какую-то очень родственную тему; поэтому автор никогда не вспоминал о нем впоследствии и весьма был изумлен, увидя его пристегнутым к книге, совершенно вопреки задуманным им методу и плану, ибо названный отрывок являлся основой гораздо более обширного сочинения. Очень прискорбно видеть такое нелепое употребление материала.

Еще один упрек был сделан критиками этой книги и некоторыми другими лицами: Петр слишком часто божится и ругается. Каждый читатель понимает, что Петру необходимо клясться и изрыгать проклятия. Божба не напечатана и только подразумевается, а одно лишь понятие клятвы, как и понятие богохульной или бесстыдной речи, не заключает в себе ничего безнравственного. Мы вправе смеяться над глупостью папистов, посылающих людей к чертям, и представлять, как они клянутся, – ничего преступного в этом нет; но непристойные слова или опасные мнения, напечатанные хотя бы не полностью, вселяют в умы читателей дурные мысли, и уж в этом автора никак нельзя обвинить. Ибо рассудительный читатель найдет, что самые жестокие удары сатиры в его книге направлены против современного обычая изощряться в остроумии на эти темы; замечательный пример такового дан на с. 125, а также на некоторых других, хотя иногда, может быть, в слишком вольных выражениях, извинительных лишь в силу указанных причин. Книгопродавцу было сделано через третье лицо несколько предложений изменить те места, которые, по мнению автора, этого требуют. Но книгопродавец, по-видимому, не захотел им внять, опасаясь, что изменения могут повредить продаже книги.

Автор не может не заключить эту апологию следующим размышлением: если ум – благороднейший и полезнейший дар человека, то юмор – дар наиприятнейший, и, когда обе эти способности соучаствуют в создании какого-либо произведения, оно непременно придется по вкусу публике. Между тем значительная часть людей, лишенных этих способностей или не умеющих их ценить, но благодаря своему чванству, педантизму и дурным манерам представляющих собой весьма удобную мишень для стрел остроумия и иронии, считает удар слабым вследствие своей нечувствительности, а если к остроумию примешана некоторая доля насмешки, они обзывают его зубоскальством и считают, что дело сделано. Благозвучное это словечко впервые было пущено в ход молодцами из квартала Уайтфрайерс, потом перешло в лакейские и, наконец, прочно привилось у педантов, каковыми применяется к проявлениям остроумия так же кстати, как если бы я применил его к математике сэра Исаака Ньютона. Но если это зубоскальство, как они его называют, столь презренная вещь, то откуда у них самих постоянный зуд к нему? Взять для примера хотя бы только что упомянутого критика: больно видеть, как в своих писаниях он поминутно уклоняется от темы, чтоб рассказать нам о корове, задравшей хвост; и в своем возражении на настоящее сочинение он говорит, что все это ерунда всмятку, и другие столь же блестящие вещи. Об этих impedimenta litterarum[7]можно сказать, что они позорят ум; и самое мудрое для таких господ – держаться подальше от греха или, по крайней мере, не показываться, пока не будет уверенности, что в них нуждаются.

В заключение автор думает, что после сделанных оговорок в книге этой останется очень немногое, чего нельзя было бы извинить юному писателю. Автор писал лишь для людей умных и обладающих вкусом; и ему кажется, что он не ошибется, если скажет, что все они на его стороне; этого достаточно, чтобы внушить ему суетное желание открыть свое имя, относительно которого свет, со всеми его мудрыми догадками, до сих пор пребывает в полном неведении, – обстоятельство, доставляющее не лишенное приятности развлечение и публике, и самому автору.

До сведения автора дошло, что книгопродавец убедил нескольких господ написать пояснительные примечания; за их доброкачественность автор не может отвечать, ибо не видел ни одного из них и не желает видеть, пока они не появятся в печати; и нет ничего невероятного, что тогда он с удовольствием обнаружит десятка два мнений, никогда не приходивших ему в голову.

3 июня 1709 года.

Postscriptum

Почти через год после того, как были написаны эти строки, какой-то неразборчивый книгопродавец опубликовал дурацкую брошюру под заглавием: «Примечания к Сказке бочки с некоторыми сведениями об авторе» – и с наглостью, которая, мне кажется, должна караться законами, позволил себе назвать некоторые имена. Автор уверяет читателей, что сочинитель брошюры совершенно не прав во всех своих догадках по этому поводу. Автор утверждает далее, что вся книга с начала до конца написана одним лицом, как это легко обнаружит каждый рассудительный читатель. Господин, вручивший рукопись книгопродавцу, – друг автора; он не позволил себе никакого самовольства, кроме пропуска нескольких мест, где теперь пробелы, помеченные desiderata[8]. Но если кто-нибудь станет притязать хотя бы на три строки во всей книге, пусть не чинится, назовет свое имя и предъявит доказательства; на этот случай книгопродавцу отдано распоряжение напечатать их в ближайшем издании, после чего претендент будет признан бесспорным автором.

Достопочтенному Джону лорду Сомерсу

Милорд!

Хотя автор написал обширное посвящение, однако оно обращено к принцу, которого я, по-видимому, никогда не буду иметь чести знать, – особе, к тому же, насколько я могу судить, вовсе не пользующейся уважением или вниманием ни у кого из наших теперешних писателей. Так как я совершенно чужд рабской угодливости прихотям авторов, обычно свойственной книгопродавцам, то считаю актом мудрой самонадеянности посвятить эту книгу Вашему сиятельству и просить Ваше сиятельство взять ее под свою защиту. Богу и Вашему сиятельству ведомы ее недостатки и достоинства, сам же я ничего в таких делах не смыслю; но хотя бы все были столь же несведущи, нисколько не боюсь пустить книгу в продажу по этой причине. Имя Вашего сиятельства на фронтисписе, прописными буквами, во всякое время обеспечит одно издание; и я не желал бы никакой другой помощи, чтобы стать олдерменом, кроме как монопольного права на посвящения Вашему сиятельству.

Мне следовало бы, на правах посвящающего, представить Вашему сиятельству перечень Ваших достоинств, но при этом очень не хотелось бы оскорбить Вашу скромность; особенно я бы должен был прославлять Вашу щедрость к людям с большими дарованиями и малыми средствами, прозрачно Вам намекнув, что подразумеваю себя самого. И я уже собрался, по принятому обычаю, прочитать сотню или две посвящений, чтобы сделать оттуда выдержки в применении к Вашему сиятельству, но одна случайность отвлекла меня: на обложке этой рукописи я вдруг заметил два следующих слова, написанных крупными буквами: Detur dignissimo, которые, как мне показалось, имеют какой-то важный смысл. Но, к несчастью, обнаружилось, что никто из работающих у меня авторов не знает латыни (хотя я им часто платил деньги за переводы с этого языка). Мне пришлось поэтому прибегнуть к помощи младшего священника нашего прихода, который перевел это так: пусть будет дано достойнейшему; по толкованию священника, автор желал, чтобы его произведение посвящено было величайшему по уму, учености, рассудительности, красноречию и мудрости гению нашей эпохи. Я зашел к одному поэту (работающему для моей лавки) из соседнего переулка, показал ему перевод и спросил, кого, по его мнению, может подразумевать автор; после некоторого размышления он ответил, что тщеславие есть порок, к которому он питает крайнее отвращение; но, судя по содержанию надписи, полагает, что подразумеваемое лицо есть не кто иной, как он сам, и при этом крайне любезно предложил свои услуги gratis[9], чтобы настрочить посвящение себе самому. Я попросил его, однако, высказать еще какую-нибудь догадку. «Отчего же? – ответил он. – Если это не я, то лорд Сомерс». Потом я отправился еще к нескольким знакомым умникам, подвергая свою особу немалому риску и неприятностям, благодаря несметному числу темных винтовых лестниц, но все они в один голос указывали на Ваше сиятельство и себя самих. Да будет ведомо Вашему сиятельству, что этот образ действия не мое изобретение, ибо я где-то слышал афоризм, что люди, которым все предоставляют второе место, имеют несомненное право на первое.

После этого я окончательно убедился, что Ваше сиятельство есть именно то лицо, которое имел в виду автор. Но, будучи очень мало знаком со стилем и формой посвящений, я поручил только что упомянутым умникам снабдить меня указаниями и материалом для панегирика доблестям Вашего сиятельства.

Через два дня они принесли мне десять листов бумаги, исписанных с обеих сторон. Они поклялись, что подобрали все, что можно было найти в характерах Сократа, Аристида, Эпаминонда, Катона, Туллия, Аттика и других людей с такими же трудными именами, которых я не могу сейчас припомнить. Однако мне сильно сдается, что, воспользовавшись моим невежеством, они надули меня, так как когда я стал читать собранное ими, то не обнаружил ни одного слога, который бы не был мне и каждому так же хорошо известен, как и им. Поэтому я с горечью подозреваю обман: мои авторы украли и списали от слова до слова единодушное мнение о Вас современников. Так что, по-моему, зря я выкинул пятьдесят шиллингов из кармана.

Если бы, изменив заглавие, я мог воспользоваться этим самым материалом для другого посвящения (как делали лица, выше меня стоящие), это позволило бы мне возместить мои убытки; но я дал просмотреть написанное нескольким лицам, и все они, не прочитав и трех строчек, уверяли меня, что оно ни к кому больше не может быть применено, кроме Вашего сиятельства.

В самом деле, я ожидал услышать о храбрости Вашего сиятельства как полководца; о бесстрашии, с каким Вы бросаетесь в брешь или взбираетесь на стену крепости; или увидеть, как Ваша родословная нисходит по прямой линии от австрийского дома; или узнать об удивительном Вашем искусстве рядиться и танцевать; или о Ваших глубоких познаниях в алгебре, метафизике и восточных языках. Но докучать публике старым избитым рассказом о Вашем уме, красноречии, учености, мудрости, справедливости, учтивости, прямоте и уравновешенности характера во всех жизненных положениях, о Вашем великом уменье распознавать достойных людей и готовности оказывать им поддержку и четырьмя десятками других общих мест – признаюсь, я слишком для этого совестлив и застенчив. Ведь нет таких добродетелей ни в общественной, ни в частной жизни, какие при нужных обстоятельствах Вы не выказали бы публично, а те немногие, что, благодаря отсутствию поводов проявить их, могли бы остаться не замеченными Вашими друзьями, позаботились недавно вынести на свет Ваши враги.

Конечно, было бы искренне жаль, если бы блестящий пример доблестей Вашего сиятельства пропал для будущих поколений, потому что это урон и для них, и для Вас, но главным образом потому, что они так необходимы для украшения истории последнего царствования; и это служит мне другим основанием воздержаться от перечисления их здесь, ибо я слышал от мудрых людей, что ни один добросовестный историк не станет пользоваться посвящениями для своих характеристик, если их будут писать в принятом теперь духе.

Есть один пункт, в котором, мне кажется, нам, посвятителям, хорошо было бы изменить свои приемы: вместо того, чтобы так рассыпаться в похвалах щедрости наших патронов, нам следовало бы потратить несколько слов на восхищение их терпением. Давая сейчас Вашему сиятельству такой прекрасный повод проявить его, я считаю, что это будет высшей моей похвалой. Впрочем, может быть, мне и не следует вменять терпение в большую заслугу Вашему сиятельству, давно уже привыкшему выслушивать скучные речи, иногда по такому же пустому поводу; надеюсь поэтому, что Вы будете снисходительны и к настоящей речи, особенно приняв во внимание, что к Вам обращается со всяческим почтением и благоговением,

Милорд,

Вашего сиятельства покорнейший

и преданнейший слуга,

Книгопродавец.

Книгопродавец – читателю

Вот уже шесть лет, как в мои руки попала эта рукопись, написанная, по-видимому, за год до этого, ибо в предисловии к первому сочинению автор говорит, что рассчитывал выпустить его в 1697 году, да и по некоторым намекам, разбросанным как в этом произведении, так и во втором, видно, что они написаны около этого времени.

Что касается автора, то не могу сообщить о нем решительно ничего; однако, по заслуживающим доверия сведениям, это издание совершается без его ведома: он считает рукопись потерянной, так как дал ее лицу, теперь уже покойному, и обратно не получил. Таким образом, было ли произведение окончательно отделано автором и собирался ли он восполнить пропущенные строки, остается одинаково неизвестным.

Если бы я вздумал рассказать читателю, по какой случайности я стал хозяином этих бумаг, мой рассказ в наш недоверчивый век был бы сочтен чем-то вроде надувательства торгаша. Поэтому я с удовольствием избавляю и его, и себя от столь ненужного беспокойства. Остается еще один щекотливый вопрос: почему я не издавал рукописи раньше? Я воздерживался по двум соображениям: во‐первых, имел в виду более выгодное дело, а во‐вторых, питал некоторую надежду услышать об авторе и получить от него указания. Но недавно меня очень встревожило известие о подложном списке, который какой-то большой умник заново отшлифовал и приукрасил или, как выражаются наши теперешние писатели, приспособил к духу времени, что уже так удачно проделано с Дон Кихотом, Боккалини, Лабрюйером и другими писателями. Я счел за лучшее предложить публике произведение в неискаженном виде. Если кому-нибудь угодно будет снабдить меня ключом для объяснения более трудных частей, я буду весьма признателен за одолжение и напечатаю этот ключ отдельно.

Посвятительное послание его королевскому высочеству принцу Потомству [10]

Сэр!

Преподношу вашему высочеству плоды очень немногих часов досуга, украденных у коротких перерывов между множеством дел и обязанностей, весьма далеких от подобного рода развлечений. Это жалкий продукт урывков времени, сильно меня тяготивших в периоды долгих отсрочек сессий парламента, оскудения заграничных известий и затяжной дождливой погоды. По этой и другим причинам он не особенно заслуживает высокого покровительства вашего высочества, чьи неисчислимые добродетели в столь раннем возрасте побуждают мир смотреть на вас как на пример в будущем для всех принцев. Ибо хотя ваше высочество только что вышли из младенчества, однако весь ученый мир уже решил подчиниться вашим будущим предписаниям с нижайшей и безропотнейшей покорностью, в убеждении, что сама судьба поставила вас единственным судьею произведений человеческого ума в наш просвещенный и благовоспитанный век. Мне кажется, что число обращающихся к вашему решению способно было бы смутить и испугать более ограниченное дарование, чем у вашего высочества: но, чтоб помешать столь замечательному суду, особа, заботам которой поручено воспитание вашего высочества (по-видимому), решила (как мне передавали) держать вас почти в полном неведении относительно наших занятий, наблюдать за которыми прирожденное и неотъемлемое право ваше.

Меня удивляет смелость этой особы, которая вопреки очевидности пытается убедить ваше высочество в том, что наш век почти вовсе безграмотен и едва ли произвел хоть одного писателя в каком-нибудь жанре. Я прекрасно знаю, что, достигнув более зрелых лет и изучив древних писателей, ваше высочество будете настолько любознательны, что не пренебрежете изучением авторов непосредственно предшествующего вам времени. И подумать, что этот наглец в отчете, подготовляемом для вашего обозрения, собирается свести их к столь ничтожному числу, что мне стыдно его назвать! Гнев закипает во мне при этой мысли, я весь горю желанием вступиться за честь и интересы нашей обширной цветущей корпорации, а также моей собственной особы, к которой, как мне известно из долгого опыта, он относился и теперь относится с особенной злобой.

Вполне возможно, что, прочтя когда-нибудь эти строки, ваше высочество вступите в спор со своим воспитателем по поводу правильности моих утверждений и прикажете ему показать вам что-нибудь из наших произведений. В ответ на это ваш воспитатель (я хорошо осведомлен о его намерениях) спросит ваше высочество: «Где же они? Что с ними сталось?» – и выдаст это за доказательство, что их никогда не было, ибо в то время их невозможно будет сыскать. Невозможно сыскать! Кто же запрятал их? Канули они в пучину вещей? Но ведь по природе своей они были достаточно легковесны, чтобы плавать на поверхности веки вечные. Значит, виноват он сам, привязав им такой тяжелый груз, что они пошли ко дну. Неужели же они истреблены без остатка? Кто же уничтожил их? Воспользовались ли ими после принятия слабительного или же изорвали на раскурку? Кто пустил их для задницы? Но чтобы у вашего высочества не было больше никаких сомнений, кто виновник этого всеобщего разрушения, прошу вас взглянуть на большую страшную косу, которую ваш воспитатель любит постоянно носить с собой. Благоволите обратить внимание на длину, крепость, остроту и твердость его ногтей и зубов; присмотритесь к его ядовитому гнусному дыханию, врагу жизни и вещества, гнилому и тлетворному, и рассудите, возможно ли для каких-либо тленных чернил и бумаги нашего поколения оказать ему приличное сопротивление. О, если бы ваше высочество решились когда-нибудь обезоружить этого узурпировавшего власть maître du palais[11], отняв у него разрушительные орудия, и установить вашу власть – hors de page[12]!

Было бы слишком долго перечислять различные способы тирании и разрушения, какие позволил себе применить ваш воспитатель в этом случае. Его закоренелая злоба к писаниям нашего времени так велика, что из нескольких их тысяч, ежегодно производимых нашим славным городом, ни об одном не бывает слышно по прошествии нескольких месяцев. Несчастные дети! Многие варварски истребляются прежде, чем научатся просить пощады на родном языке. Иных он душит в колыбели, других запугивает до конвульсий, от которых они скоропостижно умирают; с иных сдирает кожу живьем, других разрывает на куски. Великое множество приносится в жертву Молоху, а прочие, отравленные его дыханием, чахнут от истощения сил.

Но больше всего заботит меня положение нашего цеха поэтов, от лица которых я готовлю прошение вашему высочеству, которое будет покрыто ста тридцатью шестью подписями первоклассных имен; впрочем, бессмертные произведения их носителей, вероятно, никогда не достигнут ваших очей, хотя каждый из них в настоящее время смиренно и ревностно домогается лавров и в подкрепление своих домогательств может предъявить большие, изящно изданные тома. Бессмертные творения этих знаменитых мужей ваш воспитатель, сэр, обрек на неминуемую гибель, уверив ваше высочество, что нашей эпохе не выпало чести произвести ни единого поэта.

По нашему убеждению, бессмертие – великая и могущественная богиня; но напрасны наши приношения ей и жертвы, если воспитатель вашего высочества, узурпировавший обязанности жреца, в беспримерном своем честолюбии и жадности будет перехватывать их и пожирать.

Утверждать, будто наш век совершенно необразован и вовсе лишен писателей, мне кажется такой дерзостью и такой ложью, что я часто собираюсь доказать противоположное почти что неопровержимым образом. Впрочем, хотя число писателей громадно и произведения их несметны, они, однако, так молниеносно исчезают со сцены, что память о них и их образ изглаживаются, прежде чем успеют запечатлеться в нас. Когда у меня впервые возникла мысль об этом обращении, я приготовил обширный список заглавий для представления его вашему высочеству в качестве бесспорного довода в мою пользу. Свежие экземпляры заглавных страниц были только что выставлены на всех воротах и углах улиц; но, когда через несколько часов я вернулся с целью рассмотреть их внимательнее, все они были сорваны, а на их месте красовались новые. Я стал справляться о них у читателей и книгопродавцев, но мои расспросы не привели ни к чему: всякая память о них изгладилась среди людей, невозможно было больше узнать, где они находятся. Меня подняли на смех как деревенщину и педанта, лишенного всякого вкуса и тонкости, мало осведомленного в текущих делах и ничего не знающего о том, что творится в лучших придворных и городских кругах. Таким образом, я могу лишь в самой общей форме заявить вашему высочеству, что мы преисполнены учености и остроумия, но привести какие-нибудь подробности – задача слишком щекотливая для моих слабых способностей. Если бы в ветреный день я вздумал утверждать вашему высочеству, что у горизонта плывет большое облако, похожее на медведя, в зените – другое, имеющее вид ослиной головы, а на западе – третье, с когтями дракона, и ваше высочество через несколько минут пожелали бы проверить, правду ли я говорю, то, наверное, все эти облака уже изменили бы форму и положение, появились бы новые, и вы могли бы согласиться со мной лишь в том, что на небе есть облака, но признали бы, что я грубо ошибся относительно их зоографии и топографии.

Однако ваш воспитатель, может быть, все еще будет упорствовать и задаст вопрос: что же сталось с громадными кипами бумаги, понадобившимися для такого количества книг? Разве можно уничтожить их целиком с такой молниеносной быстротой, как я утверждаю? Что мне ответить на столь возмутительное возражение? Расстояние между вашим высочеством и мной слишком велико для того, чтобы послать вас убедиться воочию в отхожие места, к кухонным печам, к окнам непотребных домов или к грязным фонарям. Книги, подобно своим авторам – людям, одним только путем появляются на свет, но у них есть десятки тысяч путей уйти и никогда больше не возвращаться.

С полным чистосердечием заявляю вашему высочеству, что все, о чем я собираюсь говорить, – чистейшая правда в настоящую минуту, когда я пишу. Но я ни в коем случае не могу поручиться, что, перед тем как эти строки дойдут до вас, не случится никаких переворотов. Все же прошу вас принять их как образец нашей учености, нашей учтивости и нашего остроумия. Итак, даю слово честного человека, что в настоящее время у нас есть в живых некий поэт, по имени Джон Драйден, чей перевод Вергилия недавно напечатан большим, прекрасно переплетенным томом in folio, и если тщательно поискать, то, насколько мне известно, его еще можно найти. Есть и другой, по имени Наум Тейт, готовый поклясться, что настрочил для выпуска в свет кучу стихов, подлинные экземпляры которых и сам он, и его издатель (если законно потребовать) еще могут представить, так что он очень удивлен, почему людям доставляет удовольствие делать из этого такую тайну. Есть и третий, известный под именем Тома Дерфи, поэт обширных знаний, разностороннего дарования и глубочайшей учености. Есть также некий мистер Раймер и некий мистер Деннис, глубокомысленные критики. Есть и особа, величаемая доктором Б-ли, с огромной эрудицией написавшая около тысячи страниц в качестве полного и точного отчета об одном удивительной важности споре между ним и издателем. Это писатель бесконечного ума и юмора; никто не умеет шутить с бо`льшим изяществом и веселостью. Далее, признаюсь вашему высочеству, что собственными глазами видел особу Уильяма У-на, бакалавра богословия, написавшего благороднейшим слогом внушительных размеров том против одного друга вашего воспитателя (от которого – увы! – он не может поэтому ожидать большой благосклонности), украшенный крайней учтивостью и любезностью, полный открытий, одинаково драгоценных и своей новизной, и полезностью, и уснащенный блестками такого колкого и меткого остроумия, что автор его является достойным соратником своего вышеупомянутого друга.

Зачем мне входить в дальнейшие частности, которые могли бы наполнить целый том панегириками моим собратьям-современникам? Этот акт справедливости я отложу до более объемистого труда, в котором собираюсь написать характеристику теперешнего поколения умников нашего народа. Личности их я опишу пространно и во всех подробностях; дарование же и умственные способности – в миниатюре.

А покамест осмеливаюсь преподнести вашему высочеству верное извлечение из общей сокровищницы всех искусств и наук, предназначенное вам в помощь и руководство. И я ни капельки не сомневаюсь, что ваше высочество прочтете его так же прилежно и почерпнете оттуда столько же полезных сведений, как и другие молодые принцы почерпнули их из множества томов, написанных в последние годы в помощь их занятиям.

Да преуспеет ваше высочество в мудрости и добродетели, достигнет зрелости и затмит своим блеском всех своих царственных предков – такова будет каждодневная молитва,

Сэр,

Вашего высочества преданнейший и т. д.

Декабрь 1697 г.

Предисловие

Умников в нынешний век так много, и так они проницательны, что сановники церкви и государства начинают, по-видимому, сильно опасаться, как бы эти господа не вздумали в периоды долгого мира выискивать на досуге слабые стороны религии и управления. Чтоб это предотвратить, в последнее время с большим усердием стали выдвигаться проекты отвлечения сил и рвения наших грозных исследователей от разбора и обсуждения столь щекотливых вопросов. В конце концов все остановились на одном проекте, выполнение которого потребует, однако, известного времени и больших издержек. Покуда же – благодаря ежечасно возрастающей опасности со стороны новых отрядов умников, снабженных (как есть основание опасаться) перьями, чернилами и бумагой, каковые в течение часа могут быть обращены в памфлеты и другое наступательное оружие, годное для немедленного употребления, – признано было совершенно необходимым безотлагательно придумать какое-нибудь временное средство – впредь до окончательной разработки главного плана. С этой целью один любознательный и тонкий наблюдатель сделал несколько дней назад в одной большой комиссии следующее важное сообщение: у моряков существует обычай, когда они встречают кита, бросать ему для забавы пустую бочку и тем отвлекать от нападения на корабль. Притча эта немедленно подверглась истолкованию: кит был объявлен Левиафаном Гоббса, забавляющимся швырянием всех систем религии и государственного строя, великое множество которых подточены, иссушены, шумны, пустопорожни, топорны и крайне неустойчивы. Таков левиафан, от которого бесстрашные умники нашего века, как говорят, заимствуют свое оружие. Корабль в опасности понять легко, ибо издавна он служит символом государства. Но разгадать смысл бочки оказалось делом трудным; после долгого обсуждения и прений было решено сохранить буквальное значение, и собрание постановило: дабы помешать оным левиафанам швыряться и забавляться государством (которое и само по себе очень склонно к качанию), их следует отвлечь от той игры Сказкой бочки. И так как мои дарования сочтены были весьма подходящими для этой цели, то я удостоен заказом на сочинение названной сказки.

Вот единственная цель опубликования нижеследующего трактата, который, надеюсь, займет на несколько месяцев названные беспокойные умы – впредь до осуществления грандиозного плана, тайну которого разумно будет немного приоткрыть благосклонному читателю.

Мы собираемся учредить большую академию, могущую вместить девять тысяч семьсот сорок три человека, каковая цифра, по скромному подсчету, приблизительно равна наличному количеству умников на нашем острове. Их предполагается разместить по различным школам академии, где они будут предаваться тем занятиям, к которым чувствуют наибольшую склонность. Сам учредитель в весьма скором времени опубликует свои планы, к которым я и отсылаю любопытного читателя для более подробного ознакомления; здесь же упомяну лишь о нескольких главных школах. Там предполагается, во‐первых, большая школа педерастов с учителями французами и итальянцами. Далее школа грамоты, весьма просторное здание; школа зеркал; школа ругани; школа критиков; школа слюнотечения; школа езды на палочке; школа поэзии; школа искусства пускать волчки[13]; школа хандры; игорная школа и множество других, перечислять которые было бы слишком скучно. Никто не принимается в члены этих школ без удостоверения, за подписью двух компетентных лиц, в том, что предъявитель его действительно умник.

Но вернемся к делу. Я хорошо знаю, каким требованиям должно удовлетворять предисловие; только бы у меня хватило способностей достигнуть идеала. Трижды понуждал я воображение пуститься в область вымысла, и трижды мои попытки кончались впустую; вся моя изобретательность была истощена сочинением самого трактата. Не то у моих более удачливых собратьев, современных писателей: никогда не выпускают они предисловия или посвящения без какой-нибудь эксцентрической выходки, чтоб с самого начала поразить читателя и разжечь его любопытство к тому, что будет дальше. Так, один весьма изобретательный поэт в погоне зa новизной сравнил себя в предисловии с палачом, а своего патрона – с приговоренным к смерти преступником; вот что было insigne, recens, indictum ore alio[14]. Когда я проходил курс этих необходимых и благородных занятий[15], мне посчастливилось слышать много отменных штучек в таком роде, но не стану обижать сочинителей пересадкой их сюда, ибо я заметил, что нет вещи более нежной и хуже выдерживающей переноску, чем современные остроты. Иные вещи необыкновенно остроумны сегодня, или натощак, или в этом месте, или в восемь часов вечера, или за бутылкой, или летним утром, или сказанные г-ном Как его звать; но стоит только произвести самую ничтожную перестановку или сказать их чуточку невпопад, и они совершенно пропадают. Таким образом, у остроумия есть свои дороги и участки, от которых оно не может отклониться ни на волос под страхом гибели. Современные остряки научились искусственно останавливать эту ртуть и связывать условиями времени, места и личности. Есть шутка, которая не может выйти за пределы Ковент-Гардена, и шутка, понятная только в уголке Гайд-парка. И вот, хоть мне подчас и больно бывает при мысли, что все остроумные места, которыми я уснащу задуманное произведение, устареют и утратят соль с первой же переменой нынешней обстановки, все же я не могу не признать справедливости такого положения вещей; в самом деле, зачем нам стараться о доставлении острот будущим поколениям, если наши предки ничего нам не оставили в этой области? Это не только мое мнение, так думают все новейшие и, следовательно, ортодоксальнейшие и утонченнейшие судьи. Однако, будучи крайне озабочен, чтобы каждый образованный человек, достигший того уровня вкуса, на который рассчитано остроумие текущего августа 1697 года, мог проникнуть до самого дна всех возвышенных мыслей, заключенных в настоящем трактате, я считаю нужным установить следующее общее правило: всякий читатель, желающий до конца понять мысли автора, сделает лучше всего, если мысленно перенесется в ту обстановку и поставит себя в то положение, в каком находился автор, когда то или иное значительное место стекало с его пера, ибо таким образом установятся равновесие и точное соответствие понятий у читателя с автором. И вот, чтобы помочь прилежному читателю в таком деликатном деле, насколько это позволяет ограниченность места, вспоминаю, что самые удачные части этого трактата были сочинены в постели, на чердаке; нередко также я считал нужным (по причинам, о которых не нахожу удобным рассказывать) изощрять свое воображение голодом; и вообще вся книга, от начала и до конца, была написана во время продолжительного лечения и большого безденежья. Вследствие этого я утверждаю, что добросовестному читателю будет совершенно невозможно понять многие блестящие места, если он не соблаговолит приготовиться к преодолению встречающихся трудностей при помощи преподанных указаний. Таков главный мой постулат.

Так как я объявил себя усерднейшим почитателем всех современных форм, то боюсь, как бы какой-нибудь придирчивый умник не стал меня упрекать за то, что, написав уже столько страниц предисловия, я еще не сделал, согласно обычаю, ни одного выпада против массы писателей, на каковую вся эта писательская масса вполне справедливо сетует. Я только что прочел несколько сот предисловий, авторы которых с первого же слова обращаются к благосклонному читателю с жалобой на это крайнее бесчинство. У меня сохранилось несколько образцов, которые привожу со всей точностью, какую позволяет мне память.

Одно из этих предисловий начинается так:

Выступать в качестве писателя в то время, когда пресса кишит и т. д.

Другое:

Налог на бумагу не уменьшает числа пачкунов, ежедневно отравляющих и т. д.

Третье:

Когда каждый мальчишка, мнящий себя умником, берется за перо, небольшая честь стоять в списках и т. д.

Четвертое:

Когда наблюдаешь, какая мразь наполняет прессу и т. д.

Пятое:

Только повинуясь вашему приказанию, милостивый государь, решаюсь я выступить перед публикой; ибо кто же по менее серьезному поводу стал бы мешаться в эту толпу бумагомарак и т. д.

Теперь скажу два слова в свою защиту против этого упрека. Во-первых, я далеко не согласен с тем, что многочисленность писателей причиняет вред нашему отечеству, и настойчиво утверждаю обратное в различных частях настоящего сочинения. Во-вторых, для меня несколько сомнительна справедливость такого образа действий, ибо я замечаю, что многие из этих учтивых предисловий написаны не только одной и той же рукой, но и людьми, наиболее плодовитыми в своей продукции. Расскажу читателю по этому поводу сказочку.

Один скоморох собрал вокруг себя на Лестерфилдсе огромную толпу зевак. Среди прочих там находился толстый неуклюжий парень, полузадушенный толпой, который то и дело орал: «Господи, какое грязное сборище! Ради Бога, добрые люди, потеснитесь немножко! Тьфу, пропасть! Кой черт собрал сюда эту сволочь? Вот чертова давка! Дружочек, прибери, пожалуйста, локоть!» В конце концов один стоявший рядом ткач не выдержал: «Чтоб тебе пусто было! Ишь какое пузо отрастил! Кто, спрашивается, черт тебя побери, устраивает здесь давку, как не ты? Разве ты не видишь, чума тебя разрази, что своей тушей ты занимаешь место за пятерых? Для тебя одного площадь, что ли? Подтяни-ка свое брюхо, чертов сын, и тогда, я ручаюсь, места хватит на всех».

Писатель пользуется известными привилегиями, в благодетельности которых, надеюсь, нет никаких оснований сомневаться. Так, встретив у меня непонятное место, читатель должен предположить, что под ним кроется нечто весьма полезное и глубокомысленное; а если какое-нибудь слово или предложение напечатано другим шрифтом, значит, оно непременно содержит нечто необыкновенно остроумное или возвышенное.

Что же касается свободы, с какой я позволил хвалить себя по всякому удобному и неудобному поводу, то, я убежден, она не нуждается ни в каком оправдании, если считать достаточно авторитетной вещью множество великих примеров. Ибо следует здесь заметить, что похвала была первоначально как бы пенсией, уплачиваемой обществом; однако современные писатели, находя, что собирать ее очень хлопотно и обременительно, приобрели недавно в полную собственность право распоряжаться ею; с тех пор оно принадлежит всецело нам самим. По этой причине автор, расхваливая себя самого, облекает свои притязания в определенную формулу; она обыкновенно выражается такими или подобными словами: говорю без тщеславия, – что, мне кажется, ясно доказывает правоту и справедливость этих притязаний. И я раз и навсегда заявляю, что в настоящем сочинении приведенная формула подразумевается во всех подобных случаях; упоминаю об этом во избежание слишком частых ее повторений.

Великое облегчение для моей совести – сознавать, что столь обстоятельный и полезный трактат не содержит ни единой крупинки сатирической соли; это единственный пункт, в котором я позволил себе отклониться от прославленных отечественных образцов нашего времени. Я заметил, что некоторые сатирики обходятся с публикой совсем как школьные учителя с шалуном-мальчуганом, разложенным на скамье для порки; сначала отчитывают за проступок, потом доказывают необходимость розги и заключают каждый период ударом. А по-моему, если я смыслю что-нибудь в людях, эти господа отлично могли бы обойтись без своих выговоров и порки, ибо во всей природе нет более загрубелой и нечувствительной вещи, чем задница публики, действуете ли вы на нее носком сапога или березовыми прутьями. Кроме того, большинство наших современных сатириков, по-видимому, совершают большой промах, полагая, что раз крапива жжется, то и все другие сорные травы должны обладать таким же свойством. Этим сравнением я нисколько не хочу унизить наших достойных писателей. Ведь мифологам хорошо известно, что сорные травы стоят выше всей прочей растительности, вследствие чего первый монарх нашего острова, отличавшийся таким тонким вкусом и острым умом, поступил весьма мудро, вырвав розы из цепи ордена и посадив на их место чертополох, как более благородный цветок. На этом основании лучшие наши знатоки древностей высказывают предположение, что сатирический зуд, так распространенный в этой части нашего острова, впервые был занесен к нам из-за Твида. Пусть же процветает он здесь и благоденствует долгие годы! Пусть смотрит на презрение света с таким же спокойным и пренебрежительным равнодушием, какое свет проявляет к его уколам! Пусть не приводят писателей в уныние ни собственная тупость, ни тупость их собратьев! Но пусть они помнят, что остроумие подобно бритве, которой легче всего порезаться, когда она притупилась. Кроме того, люди, у которых зубы слишком прогнили для того, чтобы кусать, как нельзя лучше вознаграждены за этот недостаток зловонием своего дыхания.

В противоположность другим людям, я чужд зависти и не умаляю талантов, которые мне недоступны; поэтому я преисполнен почтения к обширному и блестящему цеху наших британских писателей. И я надеюсь, что этот маленький панегирик не оскорбит их ушей, особенно если принять во внимание, что он предназначается только для них. В самом деле, сама природа позаботилась о том, чтобы слава и почет приобретались сатирой легче, чем какими-либо другими произведениями ума: побои – самое верное средство добиться от людей похвалы, как и любви. Один старый писатель задается вопросом, почему посвящения и другие ворохи лести вечно состоят из затасканных общих мест, без малейшего намека на что-нибудь новое, и тем не только вызывают досаду и отвращение у читателя-христианина, но также (если не принять безотлагательных мер) распространяют по всему нашему острову губительную болезнь – летаргический сон, между тем как очень немногие сатиры не содержат чего-нибудь свеженького. Несчастные свойства лести обыкновенно приписываются недостатку выдумки у людей, занимающихся этим жанром, но я думаю, что это крайне несправедливо; дело объясняется проще и естественнее. Тем для панегирика так мало, что они давно уже исчерпаны. Ведь здоровье одно и всегда было одинаково, между тем как болезней тысячи, не считая ежедневно прибавляющихся новых; так и добродетели, когда-либо украшавшие человечество, можно все по пальцам перечесть; сумасбродств же и пороков несметное множество, и время ежечасно прибавляет к куче. Таким образом, самое большее, на что способен бедный поэт, – это затвердить наизусть список главных добродетелей и с величайшей щедростью оделять ими своего героя или патрона. Однако, в каких бы сочетаниях он их ни преподносил, как бы ни менял свои фразы, читатель живо обнаружит, что ему подают все ту же свинину[16], только под разными соусами. Ведь мы в состоянии придумать ровно столько выражений, сколько у нас есть понятий, и, когда понятия исчерпаны, та же участь неизбежно постигает словесные обороты.

Но если бы даже материал для панегирика был так же обилен, как и темы для сатиры, все же нетрудно найти удовлетворительное объяснение, почему последняя всегда будет встречать лучший прием, чем первый. Панегирик обращен лишь к одному или нескольким лицам одновременно; поэтому он неизбежно вызывает зависть и недовольство со стороны тех, кто оказался обделенным похвалами. Сатира же, будучи направлена на всех, никем не воспринимается как оскорбление, ибо каждый смело относит ее к другим и весьма мудро перекладывает свою долю тяжести на плечи ближних, достаточно широкие, чтобы выдержать ее. С этой точки зрения я не раз размышлял о различии между Афинами и Англией. В аттической республике[17] каждый гражданин и поэт пользовались привилегией и правом открыто и всенародно бранить или выводить на сцене, называя по имени, любое самое видное лицо, будь то Креон, Гипербол, Алкивиад или Демосфен. Но, с другой стороны, малейшее предосудительное слово против народа вообще немедленно подхватывалось и вменялось в вину обронившим его людям, невзирая на их положение и заслуги. В Англии же дело обстоит как раз обратно. Здесь вы можете безопасно пустить в ход все свое красноречие против человеческого рода и говорить в глаза публике: «Все сбились с пути, нет делающего добро, нет ни одного. Мы живем в гнуснейшее время. Мошенничество и атеизм распространяются эпидемически, как сифилис. Честность покинула землю вместе с Астреей» — и множество других общих мест, в равной степени новых и красноречивых, какие только может внушить вам splendida bilis[18]. И когда вы кончили, ваши слушатели не только не оскорблены, но горячо вас поблагодарят как возвестителя драгоценных и полезных истин. Больше того: стоит вам только рискнуть своими легкими, и вы свободно можете проповедовать в Ковент-Гардене против щегольства, блуда и кой-чего еще; против чванства, лицемерия и взяточничества – в Уайтхолле; можете обрушиться на грабеж и беззаконие в капелле квартала юристов, а с кафедры городских церквей громить сколько вам угодно скупость, ханжество и лихоимство. Все это только мячик, пускаемый то туда, то сюда, и у каждого слушателя есть ракетка, которой можно отбросить его от себя на других слушателей. Но, с другой стороны, стоит только человеку, имеющему превратное представление о природе вещей, публично обронить самый отдаленный намек, что такой-то уморил с голода половину матросов, а другую почти отравил; что такой-то из высоких чувств любви и чести не платит никаких долгов, кроме карточных и проституткам; что такой-то схватил триппер и просаживает свое состояние; что Парис, подкупленный Юноной и Венерой, чтоб не обидеть ни одной из сторон, проспал весь процесс, восседая в судейском кресле[19]; или что такой-то оратор произносит в сенате длинные речи, весьма глубокомысленные, маловразумительные и совершенно не относящиеся к делу. Стоит только, говорю, кому-нибудь вдаться в подобные частности, и он должен ожидать тюрьмы за scandalum magnatum[20], вызова на дуэль, преследования за клевету и привлечения к суду.

Но я забыл, что распространяюсь на тему, к которой не имею никакого отношения, так как нет у меня ни дарования, ни склонности к сатире. С другой стороны, я вполне доволен теперешним положением вещей и уже несколько лет занят подготовкой материалов для Панегирика человеческому роду, к которому собирался прибавить вторую часть, под заглавием: Скромная защита поведения черни во все времена. Оба эти произведения я хотел издать в виде приложения к настоящему трактату, но, увидя, что моя записная книга наполняется гораздо медленнее, чем я ожидал, я предпочел приберечь их до другого случая. Вдобавок осуществлению этого намерения помешала одна домашняя неприятность, в подробности которой хотя было бы очень кстати и совершенно в современном духе посвятить благосклонного читателя, и это очень способствовало бы удлинению настоящего предисловия до принятых теперь размеров, согласно правилу, что предисловие должно быть тем больше, чем меньше самая книга, – однако я не стану больше томить нетерпеливого читателя у преддверия и, надлежаще подготовив ум его этим предварительным рассуждением, с удовольствием посвящу в высокие таинства, которые следуют дальше.

Раздел I

Введение

Кто одержим честолюбием заставить толпу слушать себя, должен изо всех сил нажимать, толкаться, протискиваться, карабкаться, пока ему не удастся сколько-нибудь возвыситься над ней. Ведь в каждом собрании, битком набитом людьми, можно наблюдать такую особенность: над головами собравшихся всегда есть достаточно места; вся трудность в том, как его достичь, ибо из массы выбраться так же нелегко, как из пекла.

  • Evadere ad auras
  • Hoc opus, hic labor est[21].

Чтобы помочь беде, философы испокон веков применяли свой способ – строили воздушные замки. Но, несмотря на распространенность такого рода построек и давно приобретенную ими прочную репутацию, которая сохраняется и поныне, я смиренно полагаю, что все они, не исключая даже сооружения Сократа, подвесившего себя в корзине, чтобы привольнее было предаваться умозрению, страдают двумя явными неудобствами. Во-первых, фундамент у них возводится слишком высокий, так что часто они оказываются недоступными для зрения и всегда для слуха. Во-вторых, материалы их, крайне непрочные, сильно страдают от суровой погоды, особенно в наших северо-западных областях.

Таким образом, для верного достижения указанной высокой цели остается, насколько я могу представить, только три способа.

Весьма заботливая в этом отношении мудрость наших предков придумала, в поощрение всех предприимчивых людей, три деревянных сооружения, которыми могли бы пользоваться ораторы, желающие без помехи произносить пространные речи. Сооружения эти: кафедра, лестница и странствующий театр. Ибо что касается перил, то, хотя они делаются из того же материала и предназначаются для того же употребления, их нельзя, однако, удостоить четвертого места вследствие их более низкого уровня, позволяющего соседям постоянно перебивать оратора. Сама трибуна, хоть она и достаточной высоты, тоже не имеет на это права, как бы ни настаивали ее защитники. Ибо если они соблаговолят рассмотреть ее первоначальное назначение, а также побочные обстоятельства и околичности, служащие этому назначению, то легко признают, что теперешняя практика в точности соответствует первоначальному замыслу, а то и другое – этимологии слова, которое на финикийском языке необыкновенно выразительно и буквально означает место для сна; в ходячем же употреблении под ним разумеют мягкое, обложенное подушками сиденье для отдохновения старого подагрического тела; senes ut in otia tuta recedant [22]. Что может быть справедливее такого возмездия? Так как прежде они пространно говорили, а другие в это время спали, то теперь могут спокойно спать, пока другие говорят.

Но если бы даже невозможно было привести никаких иных доводов для исключения трибуны и перил из списка ораторских сооружений, достаточно того, что допущение таковых опрокинуло бы число, которое я решил отстаивать во что бы то ни стало, в подражание мудрому методу многих других философов и великих ученых, в своем искусстве производить подразделения, облюбовывающих одно какое-нибудь мистическое число, которое их воображение делает до такой степени священным, что, вопреки здравому смыслу, они находят для него место в каждой части природы: сводят, включают и подгоняют к нему каждый род и вид, насильственно спаривая некоторые вещи и совершенно произвольно исключая другие. Итак, среди всех прочих чисел больше всего занимало меня, в самых возвышенных моих умозрениях, число три, всегда доставлявшее мне неизъяснимое наслаждение. Сейчас печатается (и в ближайшее время выйдет в свет) мое панегирическое рассуждение об этом числе, в котором я не только подвел под его знамя, при помощи самых убедительных доводов, чувства и элементы, но и переманил на его сторону немало перебежчиков от двух его великих соперников – семи и девяти.

Итак, первым из названных ораторских сооружений как по рангу, так и по достоинству является кафедра. Есть несколько видов кафедр на нашем острове, но я ценю только сделанные из дерева, срубленного в Sylva Caledonia[23]и вполне пригодного для нашего климата. Чем более ветхи эти кафедры, тем лучше как в отношении передачи звука, так и других свойств, о которых речь будет впереди. Наиболее совершенной по форме и величине я считаю кафедру узенькую, с самым малым числом украшений, и особенно без балдахина (ибо по старинному правилу кафедра должна быть единственным непокрытым сосудом в каждом собрании, где ею законно пользуются); при этих условиях, благодаря своему большому сходству с позорным столбом, она всегда будет производить могущественное влияние на человеческие уши.

О лестницах мне нет надобности говорить. К чести нашего отечества, иностранцы сами отметили, что мы превосходим все народы по части устройства и применения этого сооружения. Всходящие на него ораторы доставляют удовольствие не только своим слушателям приятной речью, но и всему свету предварительным опубликованием этих речей; я рассматриваю их как изысканнейшую сокровищницу нашего британского красноречия, и мне сообщили, что достойный гражданин и книгопродавец мистер Джон Донтон с большим трудом собрал достоверную коллекцию, которую вскоре собирается издать в двенадцати томах in folio, с гравюрами на меди. Высокополезный и редкий труд, вполне достойный такой руки.

Последней разновидностью ораторских машин является странствующий театр[24], с искусством водружаемый sub Jove pluvio, in triviis et quadriviis[25]. Это великий питомник первых двух, и его ораторов посылают иногда на первую, иногда на вторую машину, соответственно их заслугам, так что между всеми тремя машинами существует самое тесное и постоянное общение.

Из этого тщательного описания ясно, что для привлечения внимания публики необходимо требуется возвышенное место. Хотя это требование признается всеми, однако относительно причины его существует разногласие; и мне кажется, что очень немногие философы напали на правильное естественное разрешение указанного феномена. Самое глубокое и толковое объяснение из всех, какие мне попадались до сих пор, сводится к тому, что воздух, будучи тяжелым и, следовательно (согласно системе Эпикура[26]), постоянно опускающимся телом, должен еще сильнее устремляться вниз под тяжестью и давлением слов, тоже являющихся тяжелыми и увесистыми телами, как это видно из глубокого впечатления, которое они производят и оставляют в нас; поэтому их следует пускать с должной высоты, иначе они и не достигнут цели, и не упадут с достаточной силой.

  • Corpoream quoque enim vocem constare fatendum est,
  • Et sonitam, quoniam possunt impellere sensus[27].

Я тем охотнее готов принять эту гипотезу, что она подкрепляется распространенным наблюдением: в разных собраниях, где выступают эти ораторы, сама природа научила слушателей стоять с открытыми и направленными параллельно горизонту ртами, так что они пересекаются перпендикулярной линией, опущенной из зенита к центру земли. При таком положении слушателей, если они стоят густой толпой, каждый уносит домой некоторую долю, и ничего или почти ничего не пропадает.

Должен признать, что расположение и архитектура наших современных театров отличаются еще большим совершенством. Прежде всего партер, в должном соответствии с вышеописанным наблюдением, помещен ниже сцены, чтобы любая пущенная оттуда весомая материя (будь то свинец или золото) попадала прямо в пасть неким критикам (так будто бы называется эта порода), которые стоят наготове, чтобы слопать все, что подвернется. Далее, из внимания к дамам ложи построены полукругом и на одном уровне со сценой, ибо подмечено, что значительная доза остроумия, расточаемого для возбуждения своеобразного зуда, распространяется по определенной линии, всегда круговой. Слезливые чувства и жиденькие мысли, по крайней своей легковесности, мягко поднимаются к средней области зала, где застывают и замораживаются ледяными умами тамошних завсегдатаев. Галиматья и шутовство, от природы воздушные и легкие, поднимаются на самый верх и, наверное, терялись бы под крышей, если бы благоразумный архитектор не устроил для них с большой предусмотрительностью четвертый ярус, называемый двенадцатипенсовой галереей, и не заселил его подходящей публикой, жадно подхватывающей их на лету.

Предложенная здесь физико-логическая схема ораторских вместилищ или машин содержит великую тайну, являясь некоторым прообразом, знаком, эмблемой, тенью, символом, составляя аналогию обширной республике писателей и приемам, при помощи которых им приходится возноситься на известную высоту над низшими людьми. Кафедра знаменует собой писания наших современных великобританских святых, одухотворенные и очищенные от грязи и грубости внешних чувств и человеческого разума. Материал ее, как уже было сказано, – гнилое дерево, по двум соображениям: во‐первых, гнилое дерево обладает свойством светиться в темноте; во‐вторых, поры его полны червей, что служит двояким прообразом[28], поскольку имеет отношение к двум главным свойствам оратора и двоякой судьбе, постигающей его произведения.

Лестница является вполне подходящим символом политических интриг и поэзии, которым такое внушительное число писателей обязано своей славой. Политических интриг, потому что[29].

(Пропуск в рукописи.) .

поэзии, потому что ораторы этого рода заканчивают свою речь пением; потому что, когда они медленно взбираются по ступенькам, судьба низвергает их в петлю задолго до достижения ими вершины; и наконец потому, что высокое звание поэта достигается заимствованием чужой собственности и смешением моего с твоим.

Образом странствующего театра охватываются все произведения, предназначенные для потехи и услаждения смертных, как то: Шестипенсовые остроты, Вестминстерские проказы, Забавные рассказы, Универсальный весельчак и т. п., при помощи которых писатели с Граб-стрит и для Граб-стрит одержали в последние годы такую блестящую победу над временем, обрезали ему крылья, остригли ногти, выпилили зубы, перевернули его песочные часы, притупили косу, выдернули из сапог гвозди. К этому именно классу я позволяю отнести и настоящий трактат, будучи недавно удостоен чести избрания в члены столь славного братства.

Мне небезызвестны многочисленные нападки, которым в последние годы стала подвергаться продукция братства Граб-стрит, и постоянное обыкновение двух младших новоиспеченных обществ осмеивать наше братство и входящих в него писателей как недостойных занимать место в республике остроумия и учености. Собственная совесть без труда подскажет им, кого я имею в виду. Да и публика не такая уж невнимательная зрительница, чтобы не заметить постоянных усилий Грэшемского и Вилльского[30]обществ создать себе имя и репутацию на развалинах нашей славы. При нашей чувствительности и справедливости мы еще больше огорчаемся, когда видим в поведении этих обществ не только несправедливость, но также неблагодарность, непочтительность и бесчеловечность. В самом деле, как может публика и сами они (не говоря уже о том, что наши протоколы чрезвычайно обстоятельны и ясны в этом отношении) забыть, что оба эти общества суть питомники не только нашей посадки, но и нашей поливки? Мне сообщают, что оба наши соперника недавно задумали объединить свои силы и вызвать нас померяться с ними весом и числом выпускаемых книг. В ответ на этот вызов я почтительно предлагаю (с разрешения нашего президента) два возражения. Первое: мы утверждаем, что их предложение похоже на предложение Архимеда относительно менее трудного дела[31]: оно практически неосуществимо; в самом деле, где им найти достаточно поместительные для наших книг весы и где сыскать математика, способного их сосчитать? Второе: мы готовы принять вызов, но с условием, чтобы было назначено третье, незаинтересованное лицо и его беспристрастному суждению предоставлено было решить, какому обществу по справедливости принадлежит каждая книга, каждый трактат и памфлет. Богу ведомо, как этот вопрос в настоящее время далек от определенности. Мы готовы составить каталог нескольких тысяч книг, на которые наше братство имеет самые бесспорные права, однако мятежная кучка новомодных писателей самым бессовестным образом приписывает их нашим врагам. По этим соображениям мы считаем совершенно несовместимым с нашим благоразумием предоставить решение самим авторам, тем более что происки и козни наших противников вызвали широкое дезертирство в наших рядах и большая часть членов нашего общества уже перебежала на сторону врага; даже наши ближайшие друзья начинают держаться поодаль, словно бы стыдясь знаться с нами.

Вот все, что я уполномочен сказать на столь неблагодарную и прискорбную тему, ибо мы вовсе не хотим разжигать спор, продолжение которого может оказаться роковым для интересов обеих сторон, и нам было бы, напротив, гораздо желательнее по-дружески уладить наши разногласия. Со своей стороны, мы настолько уступчивы, что готовы принять с распростертыми объятиями обоих блудных сыновей, когда бы они ни надумали вернуться от своей шелухи и блудниц, – мне кажется, что это самое подходящее название для занятий[32], которыми они в настоящее время увлечены. Подобно снисходительному отцу, мы по-прежнему их любим и шлем им свое благословение.

Но величайший удар прежнему благожелательному отношению публики к писаниям нашего общества (если не считать, что нет ничего вечного под луной) нанесен был верхоглядством большинства нынешних читателей, которых никакими средствами невозможно убедить заглядывать под поверхность и оболочку вещей. Между тем мудрость – лисица, которую после долгой охоты нужно напоследок с большими усилиями доставать из норы; она – сыр, который тем лучше, чем толще, проще и грубее его корка, и для тонкого нёба самое лучшее в нем – черви; она – сладкий напиток, который тем вкуснее, чем больше вы отпиваете. Мудрость – курица, к кудахтанью которой мы должны прислушаться, потому что оно сопровождается яйцом; наконец, она – орех, который надо выбирать осмотрительно, иначе он может стоить вам зуба и вознаградить вас лишь червяком. В соответствии с этими важными истинами мои мудрые собратья всегда любили вывозить свои поучения и измышления в закрытых повозках образов и басен; но так как они украшали их, пожалуй, заботливее и диковиннее, чем нужно, то с их повозками случилось то же, что обыкновенно случается со слишком хитро расписанными и раззолоченными каретами: они так ослепляют глаза прохожих и так поражают их воображение внешним блеском, что те забывают посмотреть на сидящего внутри владельца. Некоторым утешением в несчастье служит нам то, что мы разделяем его с Пифагором, Эзопом, Сократом и другими нашими предшественниками.

Однако, чтобы впредь ни публика, ни мы не страдали от таких недоразумений, я внял настойчивым просьбам друзей и принялся за полное и кропотливое исследование главнейших произведений нашего общества, которые, помимо красивой внешности, способной привлекать поверхностных читателей, таят в темной своей глубине законченнейшие и утонченнейшие системы всех наук и искусств. Я не сомневаюсь, что мне удастся вскрыть эти богатства путем раскручивания или разматывания, извлечь при помощи выкачивания или обнажить при помощи надреза.

Великий этот труд был предпринят несколько лет тому назад одним из наиболее выдающихся членов нашего общества. Он начал с Истории Рейнеке-Лиса[33], но не дожил до выхода в свет своего исследования, и смерть помешала ему продолжить столь полезное начинание, что весьма прискорбно, так как сделанное им открытие, которым он поделился с друзьями, получило теперь всеобщее признание: я думаю, никто из ученых не станет оспаривать, что эта знаменитая История является полным сводом политических знаний и откровением, или, вернее, апокалипсисом, всех государственных тайн. Но я двинул предпринятый труд гораздо дальше: мной уже закончены примечания к нескольким дюжинам таких произведений. Некоторыми из своих наблюдений я поделюсь с беспристрастным читателем, насколько это необходимо для вывода, к которому я стремлюсь.

Первой вещью, с которой я имел дело, является Мальчик-с-пальчик: автор его – пифагорейский философ. Этот темный трактат содержит целую систему метемпсихоза и излагает странствование души по всем ее поприщам.

Дальше идет Доктор Фауст, написанный Артефием, автором bопае notae[34]и адептом. Он выпустил это сочинение на девятьсот восемьдесят четвертом году своей жизни[35]. Писатель этот следует все время путем реинкрудации или via humida[36], и бракосочетание Фауста и Елены прозрачно освещает ферментацию мужского и женского дракона.

Виттингтон и его кошка – произведение таинственного рабби Иегуды Ганасси, содержащее защиту Гемары и иерусалимской Мишны и доказательство ее превосходства над Мишной вавилонской вопреки общепринятому мнению.

Лань и пантера. Это шедевр знаменитого ныне[37] живущего писателя, в котором он дает сводку выдержек из шестнадцати тысяч схоластиков от Скотуса до Беллярмина.

Томми Потс. Другое произведение, приписываемое тому же автору и являющееся дополнением первого.

Набитый дурак, cum appendice[38]. Этот трактат блещет огромной эрудицией и может быть назван великим образцом и источником всех доводов, которые приводятся во Франции и Англии в справедливую защиту современной учености и остроумия против заносчивости, чванства и невежества древних. Неизвестный автор так полно исчерпал предмет, что все написанное с тех пор по поводу этого спора, как это легко обнаружит проницательный читатель, есть почти сплошное повторение. Извлечение из этого трактата недавно было опубликовано одним достойным членом нашего общества[39].

Приведенных образчиков, я думаю, достаточно, чтобы дать просвещенному читателю представление о характере всего произведения, которому посвящены теперь все мои мысли и занятия; и, если смерть не помешает мне окончательно подготовить его к печати, я буду считать, что жалкий остаток[40] несчастной жизни нашел благое употребление. Правда, труд этот почти непосилен для пера, изношенного до сердцевины на службе государству, когда им столько было написано за и против папистских заговоров, мучных бочек[41], билля об отводе, пассивного повиновения, предложений жизни и имущества, прерогатив, собственности, свободы совести и писем к другу; непосилен для ума и совести, изношенных и истрепанных в постоянном вращении; для головы, пробитой в сотне мест недоброжелателями из враждебных партий, и для тела, истощенного плохо вылеченными венерическими болезнями, которыми я обязан доверчивому отношению к сводням и коновалам, оказавшимся (как обнаружилось впоследствии) заклятыми моими и правительства врагами, выместившими свою партийную злобу на моем носе и моих ногах. Девяносто одну брошюру написал я при трех царствованиях к услугам тридцати шести политических группировок. Однако, видя, что государство не нуждается больше во мне и в моих чернилах, я добровольно удаляюсь проливать их на более подходящие философу размышления, несказанно удовлетворенный безупречностью всей долгой жизни моей.

Но вернемся к делу. Приведенных выше образцов, я уверен, достаточно, чтобы обелить в глазах беспристрастного читателя остальные произведения нашего общества от распространяемой, ясное дело, завистью и невежеством клеветы, будто нет от них людям никакой пользы и добра и годны они только на то, чтобы развлекать остроумием и слогом; ибо этих последних качеств, мне кажется, еще не оспаривал у нас самый крайний недоброжелатель. И вот на всем протяжении настоящего трактата я, как в отношении обоих названных качеств, так и в более глубоком и сокровенном смысле, наиближайшим образом следовал самым прославленным образцам. И чтобы все требования были выполнены, я, после долгих размышлений и с великим напряжением ума, добился в заглавии моего трактата (под каким я намерен пустить его в обращение при дворе и в городе) точного соответствия со своеобразной манерой нашего общества.

Признаюсь, я не поскупился на заглавия[42], ибо заметил все возрастающую склонность к их усложнению среди писателей, к которым я питаю величайшее уважение. И действительно, ничего нет неразумного в том, чтобы книги, дети мозга, бывали окрещены несколькими именами, подобно детям знатных особ. Наш знаменитый Драйден пошел еще дальше, попробовав ввести также многочисленных крестных отцов[43], что является значительным усовершенствованием по весьма понятной причине. Жаль, что это удивительное изобретение не привилось лучше и не распространилось с тех пор путем всеобщего подражания, – ведь пример подан таким высоким авторитетом. Сам я не щадил сил на поддержку столь полезного начинания. Однако с приглашением крестного отца сопряжены большие расходы, что, можете себе представить, совсем вылетело у меня из головы. В чем тут было дело, не могу сказать наверное; однако, после того как с величайшим трудом и крайним напряжением мысли удалось мне раздробить свой трактат на сорок разделов и я обратился к сорока знакомым лордам с просьбой удостоить меня чести быть крестными отцами, все они прислали мне вежливый отказ, сочтя выступление в этой роли несовместимым со своей совестью.

Раздел II

Сказка бочки

Жил когда-то человек, у которого было трое сыновей[44] от одной жены, родившихся одновременно, так что даже повивальная бабка не могла сказать наверное, кто из них старший. Отец умер, когда они были еще очень молоды; на смертном ложе, подозвав к себе юношей, он сказал так:

Сыновья! Так как не нажил я никакого имения и ничего не получил по наследству, то долго раздумывал, что бы хорошее завещать вам. Наконец, с большими хлопотами и затратами удалось мне справить каждому из вас по новому кафтану[45](вот они). Знайте же, что у кафтанов этих есть два замечательных свойства. Первое: если вы будете носить их бережно, они сохранятся свежими и исправными в течение всей вашей жизни. Второе: они сами собой будут удлиняться и расширяться соответственно вашему росту, так что всегда будут вам впору. Позвольте же мне перед смертью взглянуть, как они сидят на вас. Так, отлично! Прошу вас, дети, носите их опрятно и почаще чистите. Вы найдете в моем завещании[46](вот оно) подробнейшие наставления, как носить кафтаны и держать их в порядке; соблюдайте же эти наставления в точности, если хотите избежать наказаний, положенных мной за малейшее их нарушение или несоблюдение; все ваше будущее благополучие зависит от этого. В своем завещании я распорядился также, чтобы вы по-братски и по-дружески жили вместе в одном доме; если вы меня ослушаетесь, не будет вам счастья на свете.

Тут, гласит предание, добрый отец умер, и три сына пошли сообща искать себе счастья.

Не буду докучать вам рассказом о приключениях, выпавших на их долю в первые семь лет, скажу только, что они свято соблюдали отцовское завещание и держали кафтаны в отличном порядке; посетили разные страны, выдержали схватку со множеством великанов и одолели несколько драконов.

Достигнув возраста, когда им можно было показываться в свете, приехали они в город и стали волочиться за дамами, особенно за тремя, бывшими в то время в большой славе: герцогиней d’Argent, madame de Grands Titres и графиней d’Orgueil[47]. При первом своем появлении трое наших искателей приключений встретили очень дурной прием. Они быстро смекнули, чем это вызвано, и немедленно начали делать успехи в тонком городском обхождении: писали, зубоскалили, подбирали рифмы, пели; говорили, ничего не высказывая; пили, дрались, распутничали, спали, ругались и нюхали табак; ходили в театры на первые представления; слонялись по кондитерским, учинили драку с городской стражей, ночевали на улице и заражались дурными болезнями; обсчитывали извозчиков, должали лавочникам и спали с их женами; избивали до смерти судебных приставов, спускали с лестницы скрипачей; обедали у Локета, бездельничали у Вилля; говорили о гостиных, в которых никогда не бывали; обедали с лордами, которых в глаза не видели; шептали на ухо герцогине, которой никогда не сказали ни слова; выдавали каракули своей прачки за любовные записки знатных дам; то и дело приезжали прямо из дворца, где их никто не видел; бывали на утреннем приеме короля sub dio[48]; выучивали наизусть список пэров в одном обществе и болтали о них как о коротких знакомых – в другом. А больше всего любили бывать в собраниях сенаторов, которые безгласны в палате, но шумят в кофейнях, где пережевывают по вечерам политические темы, окруженные тесным кольцом учеников, жадно подбирающих роняемые ими крохи. Трое братьев приобрели еще сорок таких же высоких качеств, перечислять которые было бы скучно, и в результате стали вполне заслуженно пользоваться репутацией самых благовоспитанных людей в городе. Но даже всего этого оказалось недостаточно, и вышеупомянутые дамы по-прежнему оставались непреклонны. Чтобы пролить свет на лежавшее тут препятствие, я должен, с любезного разрешения читателя и злоупотребляя его терпением, остановиться на некоторых важных обстоятельствах, недостаточно разъясненных писателями нашей эпохи.

Около этого времени[49] возникла секта, учение которой распространилось очень широко, особенно в высшем свете и среди модников. Приверженцы ее поклонялись некоему идолу[50], который, согласно учению, ежедневно создает людей при помощи особых механических приемов. Этого идола они ставили на самом верхнем этаже дома, на алтаре в три фута вышиной. Там восседал он на плоскости в позе персидского шаха, подогнув под себя ноги. Эмблемой этого бога был гусь; вследствие чего некоторые ученые выводят его происхождение от Юпитера Капитолийского. По левую руку от алтаря как бы разверзался ад, который поглощал создаваемых идолом животных. Для предотвращения этого несчастья некоторые жрецы время от времени бросали туда куски неодушевленной материи или вещества, а иногда и целые уже оживленные члены, которые эта ужасная пасть ненасытно пожирала, так что страшно было смотреть. Гусь также почитался как подчиненное божество, или Deus minorum gentium[51], на алтарь которого приносилась в жертву та тварь, что постоянно питается человеческой кровью и повсюду пользуется большим почетом, так как является любимым лакомым блюдом египетского cerco-pithecus’a[52]. Миллионы этих животных жестоко истреблялись ежедневно, чтоб утолить голод прожорливого божества. Главный идол почитался также изобретателем ярда и иголки, в качестве ли бога моряков или по причине неких других таинственных свойств – вопрос этот не получил еще достаточного освещения.

У почитателей этого божества был также свой символ веры, основывавшийся, по-видимому, на следующих основных догматах. Они считали вселенную огромным платьем, облекающим каждую вещь. Так, платье земли – воздух; платье воздуха – звезды; платье звезд – первый двигатель. Взгляните на шар земной, и вы убедитесь, что это полный нарядный костюм. Что такое то, что иные называют сушей, как не изящный кафтан с зеленой оторочкой? Что такое море, как не жилет из волнистого муара? Обратитесь к отдельным творениям природы, и вы увидите, какой искусной портнихой была она, наряжая щеголей из растительного царства. Посмотрите, какой щегольской парик украшает верхушку бука, какой изящный камзол из белого атласа носит береза! Наконец, что такое сам человек, как не микрокафтан[53]или, вернее, полный костюм со всей отделкой? Что касается человеческого тела, то тут не может быть никаких споров. Но исследуйте также все душевные качества: вы найдете, что все они по порядку составляют части полного туалета. Возьмем несколько примеров. Разве религия не плащ, честность не пара сапог, изношенных в грязи, самолюбие не сюртук, тщеславие не рубашка и совесть не пара штанов, которые хотя и прикрывают похоть и срамоту, однако легко спускаются к услугам той и другой?

Исходя из такого допущения и рассуждая последовательно, мы необходимо придем к выводу, что те сущности, которые мы неточно называем платьями, в действительности являются наиболее утонченными видами животных и даже больше – разумными тварями или людьми. Ведь разве не ясно, что они живут, движутся, говорят и совершают все прочие отправления человека? Разве красота, ум, представительная наружность и хорошие манеры не неотъемлемые их свойства? Словом, мы только и видим, что их, только их и слышим. Разве не они гуляют по улицам, наполняют парламенты, кофейни, театры и публичные дома? И правда, эти живые существа, по невежеству называемые платьями или одеждой, получают различные наименования, смотря по тому, из чего они состоят. Так, сочетание золотой цепи, красной мантии, белого жезла и большой лошади называется лорд-мэром; сочетание в определенном порядке горностая и других мехов величается нами судьей, а подходящее соединение батиста с черным атласом титулуется епископом.

Другие последователи этой секты, принимая основные ее догматы, еще больше изощрили некоторые второстепенные пункты. Так, они утверждали, что человек есть животное, состоящее из двух платьев – природного и небесного, – под которыми подразумевали тело и душу: душа – верхняя одежда, тело – нижняя, причем последняя – ex traduce[54], но первая творится и облекается ежедневно. Они доказывали это при помощи Писания, так как в них мы живем и движемся и существуем, а также при помощи философии, потому что они все во всем и все в каждой части. Кроме того, говорили они, разделите эти две одежды, и вы обнаружите, что тело есть лишь бесчувственный отвратительный труп. Из всего этого явствует, что верхняя одежда необходимо должна быть душой.

С этой системой религиозных догматов связывались разные второстепенные теории, встречавшие в городе весьма благожелательный прием. Так, например, тамошние ученые следующим образом толковали душевные способности: вышивка – неистощимое остроумие; золотая бахрома – приятное обхождение; золотые галуны – находчивый ответ; большой парик – юмор; густо напудренный кафтан – балагурство. Умелое применение этих способностей требовало, однако, крайней изощренности и деликатности, а также своевременности и строгого соблюдения требований моды.

С большим трудом, при помощи ученых изысканий, удалось мне извлечь из древних авторов этот краткий очерк философской и богословской системы, являющейся, по-видимому, плодом весьма своеобразного склада мысли и в корне отличной от всех других систем, древних и новых. И я пустился в эти изыскания не столько для развлечения читателя или удовлетворения его любознательности, сколько желая пролить свет на некоторые подробности этой повести: я хочу, чтобы, зная умонастроение и взгляды столь отдаленной эпохи, читатель лучше понял великие события, которые проистекли из них. Поэтому советую благосклонному читателю с величайшим вниманием многократно перечитать все написанное мной на эту тему. Теперь же, заканчивая свое отступление, я заботливо подбираю главную нить моей повести и продолжаю.

Итак, эти взгляды и практическое их применение были настолько распространены в изысканных придворных и городских кругах, что трое наших братьев – искателей приключений – совсем растерялись, попав в очень щекотливое положение. С одной стороны, три названные нами дамы, за которыми они ухаживали, были отъявленными модницами и гнушались всего, что хоть на волосок отклонялось от требований последней моды. С другой стороны, завещание отца было совершенно недвусмысленно и, под страхом величайших наказаний, запрещало прибавлять к кафтанам или убавлять от них хотя бы нитку без прямого на то предписания. Правда, завещанные отцом кафтаны были из прекрасного сукна и сшиты так ладно, что положительно казались сделанными из цельных кусков, но в то же время были очень просты и с самыми малыми украшениями или вовсе без украшений[55]. И вот случилось, что не пробыли братья и месяца в городе, как вошли в моду большие аксельбанты[56]; немедленно все стали щеголять в аксельбантах; без пышных аксельбантов нельзя было проникнуть в дамские будуары. «У этого парня нет души! – восклицала одна. – Где его аксельбант?» Три брата на горьком опыте скоро убедились, какой недостаток в их туалете; каждое их появление на улице вызывало насмешки и оскорбления. Приходили они в театр, капельдинер посылал их на галерку; кликали лодку – лодочник отвечал: «Мой ялик только для господ»; хотели распить в Розе бутылочку – слуга кричал: «Здесь пива не подают, любезные!» Делали визит к даме, лакей встречал их на пороге словами: «Передайте мне ваше поручение». В этом бедственном положении братья немедленно обратились к отцовскому завещанию, читали его вдоль и поперек, но об аксельбантах не нашли ни слова. Что было делать? Как выйти из затруднения? И повиновение было необходимо, и аксельбантов до смерти хотелось. После долгих размышлений один из братьев, который был начитаннее двух других, заявил, что придумал выход. «Действительно, – сказал он, – в завещании нет никакого упоминания об аксельбантах totidem verbis[57], но я осмеливаюсь высказать предположение, что мы можем найти их там inclusive или totidem syllabis[58]». Это различение тотчас же было одобрено, и братья снова принялись внимательно перечитывать завещание. Но несчастная их звезда подстроила так, что первого слога не оказалось во всей бумаге. Неудача не смутила, однако, того из братьев, что придумал первую увертку. «Братья, – сказал он, – не теряйте надежды; хотя мы не находим то, чего ищем, ни totidem verbis, ни totidem syllabis, но ручаюсь, что мы разыщем нужное нам слово tertio modo или totidem litteris[59]». Эта замечательная мысль тоже была встречена горячим одобрением, и братья еще раз принялись за работу. В самое короткое время они выискали А, С, Е, Л, Ь, Б, А, Н, Т. Но их положительно преследовала враждебная планета: буква К ни разу не встречалась во всем завещании. Затруднение казалось непреодолимым! Но находчивый брат (мы вскоре придумаем для него имя) при помощи весьма веских доводов, с завещанием в руке, доказал, что К – новая незаконная буква, неизвестная в просвещенные времена и отсутствующая в древних рукописях. Правда, сказал он, слово calendae[60]писалось иногда в Q. V. С.[61] через К, но ошибочно, потому что в лучших списках всегда стоит С. Вследствие этого большая ошибка писать аксельбант с К, и в будущем он примет меры к тому, чтобы эта буква была выброшена. После этого все затруднения исчезли: аксельбанты были явно дозволены jure paterno[62], и три наших кавалера со спокойной совестью стали важно разгуливать с такими же огромными развевающимися аксельбантами на кафтанах, как у самых записных модников.

Но человеческое счастье непрочно; недолговечными оказались и тогдашние моды, от которых это счастье всецело зависит. Аксельбанты отжили свое время, и мы должны теперь представить, как они постепенно вышли из моды. Дело в том, что приехал из Парижа один вельможа с пятьюдесятью ярдами золотых галунов на кафтане, нашитых по последней придворной моде. Через два дня все нарядились в кафтаны, сверху донизу обшитые золотым галуном[63]; кто осмеливался показываться в обществе, не украсив себя золотым галуном, тот вызывал скандал и встречал дурной прием у женщин. Что было делать трем нашим рыцарям в столь важных обстоятельствах? Они уже допустили большую натяжку относительно аксельбантов; обратившись к завещанию, братья нашли лишь altum silentium[64]. Аксельбанты были внешним, болтающимся, несущественным привеском, галуны же казались слишком серьезным изменением, чтобы произвести его без достаточного полномочия; они aliquo modo essentiae adhaerere[65], и ношение их требовало поэтому прямого предписания. К счастью, как раз в это время упомянутый ученый брат прочел Диалектику Аристотеля и особенно его удивительный трактат об истолковании, обучающий нас искусству находить для каждой вещи любое значение, кроме правильного; так поступают комментаторы Откровений, которые объясняют пророков, не понимая ни одного слова текста. «Братья, – сказал он, – да будет вам известно[66], что duo sunt genera[67] завещаний: устные [68] и письменные. Что в этом письменном завещании, лежащем перед нами, нет предписания или упоминания о золотых галунах, conceditur[69], но si idem affirmetur de nuncupatorio, negatur [70], ибо, если вы помните, братья, мы слышали, когда были маленькими, как кто-то сказал, что он слышал, как слуга моего отца сказал, что он слышал, как отец сказал, что он советует сыновьям завести золотые галуны на кафтанах, как только средства позволят нам купить их». – «Ей-богу, это правда!» – воскликнул другой брат. «Как же, прекрасно помню!» – отозвался третий. Без дальнейших споров обзавелись они широчайшими галунами в приходе и стали разгуливать нарядные, как лорды.

Вскоре после этого вошел в большую моду очень изящный атлас огненного цвета[71] для подкладки, и тотчас же один купец принес нашим кавалерам образчик. «Не понравится ли вашей милости (сказал он)? Милорд Клиффорд и сэр Джон Уолтер[72] вчера только взяли себе на подкладку из этого куска; берут нарасхват, и завтра к десяти часам утра у меня не останется даже лоскутка на подушечку для булавок жене». Тут братья снова уткнулись в завещание, находя, что теперешний случай тоже требует прямого предписания, так как подкладка считалась ортодоксальными писателями сущностью кафтана. Долго искали, но ничего не могли найти, кроме коротенького совета отца остерегаться огня[73] и тушить свечи перед отходом ко сну. Совет этот, хотя и очень подходил к делу и сильно укреплял сложившееся у братьев убеждение, все же не обладал всей категоричностью прямого предписания; тогда, чтобы положить конец дальнейшим сомнениям и устранить в будущем поводы для соблазна, ученый брат заявил следующее: «Помнится, читал я в завещаниях об особых приписках, являющихся их составной частью; все, что содержится в этих приписках, имеет такую же силу, как и само завещание. И вот, внимательно осмотрев завещание нашего отца, я не могу признать его полным вследствие отсутствия в нем такого рода приписки. Поэтому я и хочу прикрепить ее поискуснее в подобающем месте; приписка эта давно у меня, она составлена псарем моего дедушки[74], и в ней, к счастью, очень обстоятельно говорится как раз об атласе огненного цвета». Оба других брата тотчас с ним согласились; кусок старого пергамента по всем правилам искусства был приклеен к завещанию; атлас куплен и пришит к кафтанам в качестве подкладки.

В следующую зиму один актер, подкупленный цехом бахромщиков, играл свою роль в новой комедии, весь покрытый серебряной бахромой[75], после чего, согласно похвальному обычаю, бахрома эта вошла в моду. Когда братья обратились за советом к завещанию, они, к великому своему изумлению, нашли там слова: а также строжайше запрещаю поименованным трем сыновьям моим носить какую-либо серебряную бахрому как на указанных кафтанах, так и кругом них – и т. д.; далее следовал перечень наказаний в случае ослушания: он слишком велик для того, чтобы приводить его здесь. Однако по прошествии некоторого времени брат, выдававшийся своей начитанностью и весьма искусный по части критики, нашел у некоего писателя, которого называть не захотел, что стоящее в завещании слово бахрома значит также метла и, несомненно, должно быть истолковано здесь в таком смысле. С этим не согласился один из остальных братьев, потому что, по его скромному мнению, эпитет серебряный едва ли мог быть применен к метле; но в ответ ему было заявлено, что эпитет этот следует понимать в мифологическом и аллегорическом смысле. Однако скептик не унимался и спросил, зачем отцу понадобилось запрещать им носить метлу на кафтанах – предостережение ненужное и нелепое; его резко оборвали за столь непочтительное отношение к тайне, которая, несомненно, весьма полезна и многозначительна, но не следует чересчур о ней умствовать и со слишком большим любопытством совать в нее нос. Словом, отцовский авторитет в то время уже настолько поколебался, что эта выдумка была принята как законное дозволение увешать себя серебряной бахромой с головы до пят.

Через некоторое время возродилась старинная, давно забытая мода на вышитые индийские фигурки[76]мужчин, женщин и детей. Тут им не было надобности обращаться к завещанию. Братья отлично помнили, какое отвращение питал всегда их отец к этой моде; завещание содержало даже несколько специальных оговорок, в которых он выражал свое крайнее порицание и грозил сыновьям вечным проклятием, если они вздумают носить упомянутые фигурки. Невзирая на это, через несколько дней они разрядились, как первейшие городские модники. Затруднения же разрешили, говоря, что теперешние фигурки вовсе не те самые, что носили когда-то и которые подразумеваются в завещании. Кроме того, братья носили их не в том смысле, в каком они были запрещены отцом, но следуя похвальному и весьма полезному для общества обычаю. Таким образом, по мнению братьев, эти строгие оговорки завещания требовали некоторого смягчения и благожелательного толкования; их следовало понимать cum grano salis[77].

Но так как моды в те времена менялись беспрестанно, то ученому брату надоело искать дальнейшие увертки и разрешать возникающие одно за другим противоречия. Решив во что бы то ни стало следовать светским модам, братья обсудили положение вещей и единогласно постановили запереть отцовское завещание в крепкий ящик[78], привезенный из Греции или Италии (я забыл, откуда именно), и больше не беспокоить себя обращением к нему, а только ссылаться на его авторитет, когда они сочтут нужным. Вследствие этого, когда вскоре широко распространилась мода носить бесчисленное количество шнурков, в большинстве случаев с серебряными наконечниками, ученый брат заявил ex cathedra[79], что шнурки вполне согласуются с jure paterno, как все они хорошо помнят. Правда, мода в своих требованиях шла немного дальше прямых предписаний завещания, однако в качестве полномочных наследников своего отца они вправе сочинять и прибавлять некоторые оговорки на общее благо, хотя бы их и невозможно было вывести totidem verbis из буквы завещания, так как иначе multa absurda sequerentur[80]. Это заявление было признано каноническим, и в следующее воскресенье братья пришли в церковь, с головы до пят покрытые шнурками.

Столь часто упоминаемый ученый брат прослыл с тех пор знатоком во всех такого рода вопросах; поэтому, когда дела его пошатнулись, он удостоился милости быть приглашенным в дом к одному вельможе[81]учить его детей. Спустя некоторое время вельможа умер, и ученый брат, набивший руку на отцовском завещании, ухитрился смастерить дарственную запись, отказывающую этот дом ему и его наследникам. Тотчас же он вступил во владение, выгнал детей покойника и вместо них поселил своих братьев[82].

Раздел III

Отступление касательно критиков

Хотя до сих пор я всячески старался точнейшим образом соблюдать в своих произведениях правила и методы, преподанные примером наших знаменитых современников, но несчастная слабость памяти привела меня к одной ошибке, из которой я должен теперь же выпутаться, чтобы подобающим образом продолжать рассказ. Со стыдом сознаюсь, что сделал непростительное упущение, зайдя уже так далеко и ни разу не обратившись к милостивым государям критикам с укоризненными, просительными или задабривающими речами. Чтобы несколько загладить этот прискорбный промах, почтительно позволяю себе преподнести им краткую характеристику их природы и их искусства, где я исследую происхождение и генеалогию слова в общепринятом его значении и даю самый беглый обзор состояния критики в древности и теперь.

Словом критик, столь употребительным в разговорах нашего времени, некогда обозначались три весьма различных рода смертных, насколько я могу судить по книгам и памфлетам древних авторов. Так назывались прежде всего люди, придумавшие и изложившие для себя и для публики правила, при помощи которых вдумчивый читатель способен судить о литературных произведениях, образовать свой вкус для правильного распознавания возвышенного и прекрасного и отличать подлинную красоту содержания или формы от бездарного обезьяньего подражания ей. При чтении книг такие критики отмечали ошибки и недочеты, пошлость, непристойность, глупость и нелепость с предосторожностями человека, проходящего утром по улицам Эдинбурга и прилежно разглядывающего грязь на дороге вовсе не потому, что его интересует цвет и состав навозной кучи и хочется определить ее количество, поваляться в ней или попробовать ее на вкус, а лишь с целью обойти ее так, чтобы не замараться. Такие люди, по-видимому, впадали в большое заблуждение, понимая слово критик в буквальном смысле и считая, что главнейшими его обязанностями являются похвала и воздаяние должного и что критик, читающий книгу только с целью обругать ее и подвергнуть порицанию, такой же варвар, как судья, принимающий решение вешать без разбора всех, кого ему доведется судить.

Далее, словом критик обозначали тех, кто возрождал древнюю литературу, очищал ее от червей, плесени могил и пыли рукописей.

Но вот уже несколько веков, как обе эти породы совершенно вымерли, и, кроме того, рассуждать о них вовсе не входит в мои намерения.

Третьим и благороднейшим видом является истинный критик, род которого гораздо древнее, чем предыдущих. Каждый истинный критик – полубог от рождения, происходящий по прямой линии от небесного племени Мома и Гибриды, которые родили Зоила, который родил Тигеллия, который родил Ипрочая старших, которые родили Бентли, Раймера, Уоттона, Перро и Денниса, которые родили Ипрочая младших.

От этих критиков республика просвещения получала испокон веков столько благодеяний, что благодарные почитатели приписали им небесное происхождение, подобно Геркулесу, Тезею, Персею и другим великим благодетелям человечества. Но даже добродетель героев не была пощажена злыми языками. Этим полубогам, прославившимся победами над столькими великанами, драконами и разбойниками, был брошен упрек, что сами они причинили больше вреда человечеству, чем любое из поверженных ими чудовищ; таким образом, для завершения своих благодеяний им бы следовало, по истреблении всех прочих паразитов, с такой же решимостью расправиться и с собой – поступил же так с большим благородством Геркулес, заслужив себе вследствие этого больше храмов и приношений, чем прославленнейшие из его собратьев. Вот почему, мне кажется, возникла мысль, что великое будет благо для просвещения, если каждый истинный критик тотчас по окончании взятой на себя работы примет яд, накинет на шею веревку или бросится в пропасть с приличной высоты и если ничьи притязания на столь почетное звание ни в коем случае не будут удовлетворяться до завершения этой операции.

Из этого небесного происхождения критики и тесного ее родства с героической добродетелью легко вывести, в чем назначение всамделишного древнего истинного критика. Он должен странствовать по обширному книжному царству; преследовать и гнать встречающиеся там чудовищные глупости, извлекать на свет скрытые ошибки, как Какуса из пещеры; умножать их, как головы Гидры, и сгребать в кучу, как навоз авгиевых конюшен. Или же прогонять особую породу опасных птиц, имеющих дурную наклонность объедать лучшие ветви древа познания, подобно тому как стимфалийские птицы истребляли плоды.

Эти рассуждения приводят к точному определению истинного критика: истинный критик есть искатель и собиратель писательских промахов. Бесспорность этого определения станет ясной при помощи следующего довода: если исследовать все виды произведений, которыми эта древняя секта удостоила мир, из общего их направления и характера сразу обнаружится, что мысли их авторов устремляются исключительно на ошибки, промахи, недосмотры и оплошности других писателей. Их воображение до такой степени поглощено и наполнено этими чужими недостатками, что, с чем бы они ни имели дело, в их собственные писания всегда просачивается квинтэссенция дурных качеств, и в целом они кажутся лишь экстрактом того, что послужило материалом для их критики.

Рассмотрев таким образом происхождение и занятия критика, в самом общепринятом и благородном смысле этого слова, перехожу к опровержению возражений тех, кто ссылается на молчание древних писателей; таким способом будто бы можно доказать, что практикуемый сейчас и мной описанный метод критики насквозь современный и что, следовательно, критики Великобритании и Франции не вправе притязать на столь древнее и знатное происхождение, какое я им приписал. Но если я ясно покажу, напротив, что описание личности и назначения истинного критика, данное древнейшими писателями, согласно с предложенным мной определением, то возражение, построенное на умолчании авторов, тотчас же рушится.

Признаюсь, я сам долго разделял это общее заблуждение и никогда бы не освободился от него без помощи благородных наших современников, назидательные сочинения которых я неутомимо перечитываю днем и ночью для усовершенствования своего ума и на благо родной страны. С великим усердием произвели они полезные разыскания слабых сторон древних и представили нам объемистый их перечень[83]. Кроме того, они неопровержимо доказали, что лучшее из доставшегося нам от древности сочинено и произведено на свет значительно позже и что все величайшие открытия, приписываемые древним в области искусства и природы, совершены также несравненным гением нашего времени. Отсюда ясно видно, как невелики действительные заслуги древних и как слепы и неосновательны восторги, расточаемые им книжными червями, на свое несчастье весьма мало осведомленными о теперешнем положении вещей. Зрело обсудив предмет и учтя существенные свойства человеческой природы, я пришел к выводу, что, наверное, все эти древние живо сознавали свои многочисленные несовершенства и по примеру своих учителей, новых писателей, старались в своих произведениях смягчить или развлечь придирчивого читателя при помощи панегирика или сатиры на истинных критиков. Но я как раз весьма сведущ по части избитых приемов этих двух литературных жанров[84], благодаря долгому и плодотворному изучению предисловий и прологов; поэтому я решил, не откладывая, попробовать, могу ли я открыть следы того и другого при помощи прилежного чтения самых древних писателей, особенно тех, что повествуют о самых отдаленных эпохах. К крайнему своему изумлению, я нашел, что хотя все они, руководясь страхом или надеждой, дают при случае подробные описания истинного критика, но касаются этой темы с крайней осторожностью, облекая ее в покровы мифологии или иероглифов. Этим, я думаю, объясняется, почему поверхностные читатели считают молчание писателей доводом против древности истинного критика, хотя образы этих писателей так удачны и выведены так естественно, что трудно понять, как могли их проглядеть читатели с современным зрением и вкусом. Из огромного числа таких образов приведу несколько, в полной уверенности, что они положат конец всяким спорам по этому поводу.

Замечательно, что все древние писатели, трактуя иносказательно этот предмет, прибегали обыкновенно к одной и той же аллегории, меняя лишь изложение, соответственно своим склонностям или особенностям своего ума. Так, прежде всего Павсаний держится того мнения, что совершенством своим литературное искусство всецело обязано институту критиков; а то, что он подразумевает не иных каких-нибудь, а только истинных критиков, достаточно ясно, мне кажется, из следующего описания. Это, по его словам, порода людей, любящих лакомиться наростами и излишествами книг; заметив это, писатели по собственному почину стали из предосторожности обрезывать в своих произведениях слишком пышные, гнилые, сухие, хилые и чересчур разросшиеся ветви. Но все это он весьма искусно прикрывает следующей аллегорией: Жители города Навплии[85] в Арголиде научились от ослов искусству подрезать виноградные кусты, заметив, что они растут лучше и дают лучшие ягоды, когда их объедает осел. Геродот[86], прибегая к той же аллегории, говорит, однако, гораздо яснее, называя вещи почти что своими именами. Он имел смелость обвинить истинных критиков в невежестве и злобе; в самом деле, Геродот как нельзя более ясно говорит, что в западной части Ливии водятся рогатые ослы. Это сведение Геродота дополняет Ктесий[87], рассказывая о таких же животных в Индии. Тогда как у всех остальных ослов, говорит он, нет желчи, эти рогачи наделены ею в таком изобилии, что мясо их несъедобно по причине крайней горечи.

Причина, почему древние писатели говорили об этом предмете только образно и аллегорически, заключается в том, что они не смели открыто нападать на столь могущественную и грозную корпорацию, какую представляли в те времена критики. Самый голос критиков способен был повергнуть в трепет легион авторов, от ужаса ронявших перья. Так, Геродот[88]красочно рассказывает нам в другом месте, что большая армия скифов была обращена в паническое бегство ревом осла. Некоторые глубокомысленные филологи строят на этом догадку, что великое благоговение и почтение британских писателей к истинному критику унаследованы нами от наших скифских предков. Словом, страх был таким всеобщим, что с течением времени писатели, желавшие выразить более свободно свои чувства по отношению к истинным критикам различных эпох, принуждены были отказаться от прежней аллегории, как слишком приближающейся к прототипу, и придумать вместо нее другие, более осторожные и туманные.

Так, Диодор, касаясь того же предмета, решается сказать лишь, что на горах Геликона растет сорная трава, у цветов которой такой пагубный запах, что каждый понюхавший их отравляется. Лукреций дает точно такие же сведения:

  • Est etiam in magnis Heliconis montibus arbor,
  • Floris odore hominem taetro consueta necare. Lib. 6[89].

Но Ктесий, которого мы только что цитировали, проявил гораздо большую смелость. Истинные критики его времени обращались с ним крайне сурово, поэтому он не мог удержаться от того, чтобы хоть раз не отомстить по-свойски всему этому племени. Намерения его так прозрачны, что я удивляюсь, как могли их проглядеть люди, отрицающие древнее происхождение истинных критиков. В самом деле, под предлогом описания разных диковинных животных Индии он говорит следующие замечательные слова: среди других пород здесь водятся змеи беззубые и, следовательно, неспособные кусать; но их блевотина (которую они извергают очень часто), куда бы она ни попала, повсюду вызывает гниение и порчу. Змей этих обыкновенно находят в горах, где залегают драгоценные камни, и они часто выпускают ядовитую жидкость; у каждого, кто напьется ею, вылезают носом мозги.

Был у древних еще один род критиков, отличавшийся от предыдущего не по существу, а только по росту или по степени развития. С виду люди эти казались новичками или учениками первых, хотя вследствие деятельности иного характера их часто выделяют в самостоятельную группу. Обычным занятием этих практикантов было постоянное посещение театров и вынюхивание худших частей спектакля, которые они обязаны были тщательно отмечать и давать о них точный отчет своим наставникам. Остервенившись, подобно волчатам, на этих мелких охотах, они с возрастом приобретали такое проворство и силу, что могли бросаться и на более крупную дичь. Ведь давно уже замечено, что истинный критик как древности, так и Нового времени, подобно проститутке и олдермену, никогда не меняет своего звания и своей природы; седобородый критик, наверное, был в свое время критиком желторотым, он лишь усовершенствовал и обогатил с возрастом юношеские дарования; его можно уподобить конопле, которая, по утверждению натуралистов, годится для удушения уже в семенах. Мне кажется, мы обязаны изобретением или, по крайней мере, усовершенствованием прологов именно этим юным специалистам, которых Теренций так часто с похвалой поминает под именем Malevoli[90].

Нет никакого сомнения в том, что институт истинных критиков был совершенно необходим для республики наук и искусств. Ибо все человеческие дела, по-видимому, можно разделить так, как их делил Фемистокл и его друзья: один пиликает на скрипке, другой обращает маленькие деревни в большие города, а кто не умеет ни того, ни другого, того нужно попросту вышвырнуть вон со света. Желание избежать подобной кары послужило, несомненно, первым толчком к появлению на свет племени критиков, а также дало повод их тайным хулителям пустить клевету, будто истинный критик есть нечто вроде ремесленника, которому обзаведение нужными инструментами обходится так же дешево, как портному, и будто существует большое сходство между орудиями и способностями обоих: ад портного есть прообраз записной книжки критика, а его остроумие и ученость играют роль утюга; чтобы составился законченный ученый, требуется, по крайней мере, столько критиков, сколько нужно портных, чтобы получился человек; наконец, они не уступают друг другу в храбрости, и оружие их почти одинаково. Многое можно возразить на эти возмутительные инсинуации, и я категорически утверждаю, что все эти уподобления – совершенная ложь; напротив, для того чтобы вырваться из лап критиков, надо выложить куда больше наличными, чем спасаясь от любой другой корпорации. Как первый богач, желая стать истинным нищим, должен отдать за эту честь все до последнего гроша, так и звание истинного критика достается претендующему ценой всех его добрых душевных качеств, и сделку можно было бы назвать невыгодной, если бы речь шла о менее важном приобретении.

Приведя подробные доказательства древности критики и описав ее первоначальное положение, займусь теперь нынешним состоянием этой державы и покажу, как мало оно отличается от прежнего. Некий автор[91], все произведения которого потеряны много веков тому назад, говоря о критиках в восьмой главе пятой книги, называет их сочинения зеркалом образованности. Я понимаю эти слова в буквальном смысле, то есть считаю, что, по мнению нашего автора, всякий стремящийся к совершенству писатель должен смотреться в книги критиков, как в зеркало, и исправлять по ним свои произведения. Но если принять во внимание, что зеркала древних делались из меди и sine Mercurio[92], то можно будет тотчас же применить эти особенности к двум главным свойствам современного истинного критика и заключить отсюда, что тут все осталось и навсегда останется без перемен. Ибо медь есть эмблема долговечности и, если ее искусно отполировать, будет отбрасывать отражения от своей поверхности без помощи подложенной изнутри ртути. На прочих талантах критика не стоит подробно останавливаться, так как все они заключаются в названных и легко могут быть из них выведены. Приведу в заключение три правила, которые могут послужить и характеристикой современного истинного критика, позволяющей отличить его от самозванца, и прекрасным руководством для достойных умов, посвящающих себя столь полезному и почетному искусству.

Первое: в противоположность всякой иной умственной деятельности, критика бывает самой правильной и удачной, когда она результат первого впечатления критика. Так охотники считают первый прицел самым верным, и дело редко обходится без промаха, если они не ограничиваются одним выстрелом.

Второе: истинных критиков узнают по их манере увиваться вокруг самых благородных писателей, к которым они влекутся инстинктивно, как крыса к старому сыру или оса к сочному плоду. Так и король, выезжая верхом, наверняка оказывается самым грязным всадником всей кавалькады, потому что увивающиеся за ним царедворцы сильнее всех забрызгивают его грязью.

Третье: истинный критик, читая книгу, подобен собаке у стола пирующих, все помыслы которой устремлены на бросаемые объедки и которая поэтому тем больше рычит, чем меньше костей в кушаньях.

Думаю, что покровители мои, современные истинные критики, удовлетворятся этим моим обращением к ним и сочтут себя вполне вознагражденными за молчание, которое я до тех пор хранил по отношению к ним и, вероятно, буду хранить впредь. Надеюсь, я оказал всему их легиону такие услуги, что встречу великодушное и нежное обращение их рук. Ободренный этими упованиями, смело берусь за продолжение так счастливо начатых приключений.

Раздел IV

Сказка бочки

С большими усилиями и старанием довел я читателя до периода, когда ему придется услышать о великих переворотах. Не успел наш ученый брат, так часто упоминавшийся в этом рассказе, обжиться в собственном доме, как начал задирать нос и страшно важничать; поэтому, если благосклонный читатель, по великому своему беспристрастию, не соблаговолит несколько возвысить свои представления, боюсь, он с трудом узнает героя нашей повести при встрече с ним: настолько переменились его поведение, костюм и манеры.

Прежде всего он пожелал поставить своих братьев в известность, что он старший и поэтому единственный наследник отца. Больше того: через некоторое время запретил им звать его братом и потребовал, чтобы его величали господин Петр; потом – отец Петр и даже милостивый государь Петр. Вскоре он увидел, что для поддержания этого величия нужны более крупные средства, чем те, что были в его распоряжении; после долгих размышлений решил он стать прожектером и мастером на все руки и так преуспел на этом поприще, что много знаменитых открытий, проектов и машин, которые теперь в таком ходу повсюду, всецело обязаны своим возникновением изобретательности господина Петра. Приведу главнейшие из них на основании лучших сведений, какие мне удалось собрать, не заботясь о соблюдении хронологического порядка, потому что, насколько мне известно, среди ученых нет полного согласия на этот счет.

Льщу себя надеждой, что после перевода этого трактата на иностранные языки (без тщеславия могу утверждать, что он вполне заслуживает этой чести вследствие трудов, положенных мной на собирание материала, точности повествования и великой общественной назидательности предмета) достойные члены разных европейских академий, особенно французской и итальянской, благосклонно примут мою скромную лепту для развития человеческого знания. Оповещаю также преподобных отцов восточных миссионеров, что исключительно в их интересах я употреблял такие слова и обороты, которые легче поддаются переводу на восточные языки, особенно на китайский. Итак, продолжаю рассказ, удовлетворенный мыслью о неисчислимых выгодах, которые пожнут от моих трудов все обитатели земного шара.

Первым предприятием господина Петра была покупка обширного материка, по слухам, недавно открытого в terra australis incognita[93]. Этот кусок земли он приобрел за бесценок у открывших его людей (хотя есть скептики, сомневающиеся, что те когда-нибудь были там) и затем по частям перепродал разным предпринимателям, которые отправились туда вместе с колонистами, но все погибли в пути от кораблекрушения. После этого господин Петр снова продал упомянутый материк другим покупателям, потом снова, и снова, и снова, все с такой же выгодой.

Вторым его изобретением, заслуживающим упоминания, было радикальное средство от глистов[94], особенно тех, что водятся в селезенке[95]. Пациенту воспрещалось в течение трех ночей принимать какую-либо пищу после ужина; в постели он должен был непременно лежать на одном боку, а когда устанет – перевернуться на другой; он должен был также смотреть обоими глазами на один и тот же предмет и ни в каком случае, без настоятельной нужды, не пускать ветров сверху и снизу одновременно. При тщательном соблюдении этих предписаний глисты незаметно выйдут при помощи испарины, поднявшись через мозг.

Третьим изобретением было учреждение шептальни[96] для блага всех, и особенно людей, подверженных ипохондрии или страдающих коликами, подобно, например, соглядатаям, врачам, повивальным бабкам, мелким политикам, рассорившимся друзьям, поэтам, декламирующим собственные стихи, счастливым или отчаявшимся любовникам, сводням, членам тайного совета, пажам, тунеядцам и шутам – словом, всем подверженным опасности лопнуть от изобилия ветров. В этой шептальне так ловко помещалась ослиная голова, что больной легко мог приблизить свой рот к любому ее уху; если он держал его в таком положении некоторое время, то благодаря особой силе, свойственной ослиным ушам, получал немедленно облегчение посредством отрыжки, испарины или рвоты.

Другим весьма благодетельным проектом господина Петра было страхование трубок, мучениц современной страсти к курению; сборников стихов, теней…. и рек, чтобы охранить их от повреждений со стороны огня[97]. Отсюда ясно, что наши дружеские общества есть лишь копии с этого оригинала; впрочем, и те и другие были весьма выгодны как для предпринимателей, так равно и для публики.

Господин Петр считался также изобретателем марионеток и диковинок[98], великая польза которых настолько общепризнана, что мне нет надобности вдаваться в подробности.

Но особенно он прославился открытием знаменитого универсального рассола[99]. Заметив, что наш обыкновенный рассол[100], употребляемый домашними хозяйками, годится только для сохранения мяса битых животных и некоторых овощей, Петр, не щадя трудов и затрат, изобрел рассол, годный для домов, садов, городов, мужчин, женщин, детей и скота; все это он мог сохранять в нем в такой же неприкосновенности, как насекомых в янтаре. На вкус, на запах и на вид рассол этот казался совершенно таким же, как и тот, в котором мы обычно храним мясо, масло и селедку, и часто с большим успехом применялся для этой цели, но благодаря многим своим превосходным качествам в корне отличался от обыкновенного рассола. Петр клал в него щепотку особого порошка пимперлимпимп[101], после чего успех его действия был обеспечен. Операция производилась при помощи окропления в определенные фазы луны. Если рассолом окроплялся дом, то окропление вполне охраняло его от пауков, крыс и хорьков; если окроплялась собака, это оберегало ее от коросты, бешенства и голода. Рассол Петра был также верным средством против лишаев, вшей и паршей у детей и никогда не мешал исполнению окропляемым его обязанностей ни в постели, ни за столом.

Но из всех своих диковинок больше всего дорожил Петр одной породой быков[102], в силу счастливой случайности оказавшихся прямыми потомками тех, что охраняли когда-то золотое руно. Впрочем, некоторые знатоки, внимательно их осматривавшие, сомневались в совершенной чистокровности породы, потому что быки утратили некоторые из качеств своих предков и приобрели совершенно необыкновенные новые, чуждого происхождения. Предание говорит, что у колхидских быков были медные ноги, но от дурных ли пастбищ, от прелюбодеяния ли и примеси чужой крови, от слабости ли предков, ухудшившей качество семени, или же от естественного за столь продолжительный период времени упадка, благодаря которому вообще вся природа выродилась за последние грешные столетия, – словом, от той или иной причины быки господина Петра, несомненно, сильно сдали, и ржавчина времени превратила благородный металл их ног в обыкновенный свинец. Зато они в неприкосновенности сохранили свойственный их предкам страшный рев, а также способность извергать из ноздрей пламя; впрочем, некоторые клеветники уверяли, что это простой фокус и совсем не так страшно, как кажется; все объясняется пищей этих быков, которых обыкновенно кормят петардами и хлопушками[103]. Однако были у них две особенности, которые резко их отличали от быков Ясона и которых я не встречал в таком сочетании ни в одном описании других чудовищ, кроме как у Горация:

  • Varias inducere plumas,

и

  • Atrum desinit in piscem[104].

Действительно, у них были рыбьи хвосты, но при случае они могли летать быстрее любой птицы. Петр пользовался этими быками для самых различных целей. Иногда заставлял их реветь, чтобы напугать расшалившихся детей[105]и утихомирить их. Иногда посылал их с важными поручениями. И удивительнее всего – трезвый читатель, пожалуй, даже не поверит – то, что через все поколения перешел к ним от благородных предков, хранителей золотого руна, некий appetitus sensibilis[106] – быки обнаруживали такую алчность к золоту, что, когда Петр посылал их куда-нибудь, хотя бы только с простым приветствием, они принимались реветь, плевать, рыгать, мочиться, пердеть, пускать огонь и не переставали шуметь, пока им не бросали кусочек золота; зато потом, pulveris exigui jactu[107], становились спокойными и смирными, как ягнята. Словом, вследствие ли тайного потакания и поощрения их хозяина или от собственной жадности к золоту, а может быть, от обеих этих причин разом быки Петра стали какими-то навязчивыми и наглыми попрошайками и там, где им отказывали в милостыне, начинали такую музыку, что женщины преждевременно выкидывали, а у детей делался родимчик и они до сих пор обыкновенно называют привидения и домовых буками. Наконец, быки так всем опостылели кругом, что некоторые господа с северо-запада спустили на них свору добрых английских бульдогов, и те здорово искусали попрошаек – наверное, и до сих пор бока у них болят.

Нужно упомянуть еще об одном весьма необычайном проекте господина Петра, показывающем, насколько это был искусный и находчивый человек. Как только какого-нибудь мошенника из Ньюгейта приговаривали к повешению, Петр предлагал выхлопотать ему, за определенную сумму, помилование, и, когда бедняге удавалось наскрести денег и послать их Петру, он получал в ответ от его сиятельства бумагу[108] следующего содержания:

Всем мэрам, шерифам, тюремщикам, полицейским приставам, палачам и т. д. Получив известие, что имярек, приговоренный к смерти, находится в настоящее время в вашей власти или во власти подчиненных вам, желаем и приказываем вам по получении сего освободить упомянутого заключенного, за какое бы преступление он ни был осужден: убийство, содомию, изнасилование, святотатство, кровосмешение, предательство, богохульство и т. д. Эта бумага будет служить вам достаточным полномочием. И если вы ослушаетесь, да проклянет Бог вас и род ваш во веки веков. Шлем вам наилучшие пожелания.

Смиреннейший слуга слуг Ваших,

император Петр

Доверившиеся этой бумаге несчастные теряли и жизнь, и деньги.

Прошу всех, кому ученые наши потомки поручат комментировать этот глубокомысленный трактат, подходить с крайней осторожностью к некоторым темным пунктам, ибо, не принадлежа к vere adepti[109], легко сделать опрометчивые и поспешные заключения, особенно в мистических местах, куда, ради краткости, включены arcana[110], подлежащие расшифровке в процессе комментирования. Я убежден, что все будущие сыновья Искусства будут благословлять мою память за столь приятное и полезное предуведомление.

Легко себе представить, какой огромный успех в обществе имели все вышеперечисленные замечательные открытия; но уверяю читателя, что я привел самое ничтожное их число; моим намерением было изложить лишь наиболее заслуживающие подражания и дающие наиболее выпуклое представление о находчивости и остроумии изобретателя. Поэтому неудивительно, что господин Петр в короткое время баснословно разбогател. Но увы, наш прожектер так жестоко натрудил себе мозги, что в заключение они пришли в расстройство и по малейшему поводу начинали ходить кругом. Словом, от спеси, прожектерства и плутней бедный Петр совсем с ума спятил и стал предаваться самым диким фантазиям. В припадках безумия (как это обычно случается с людьми, у которых спесь повреждает рассудок) он называл себя всемогущим Богом

1 Неизвестная южная земля (лат.).
2 У тебя ведь был еще враг (лат.).
3 Все триста мы поклялись одной клятвой (лат.).
4 Изменяя то, что нужно изменить (лат.).
5 Битва книг (фр.).
6 Желает попоны неуклюжий бык (лат.).
7 Литературный багаж (лат.).
8 Недостающее, пробелы (лат.).
9 Даром (лат.).
10 Апеллировать к потомству – обычная манера неудачливых писателей. Потомство представлено здесь в виде несовершеннолетнего принца, а время – в виде его воспитателя. Автор начинает в обычном для него тоне, пародируя других писателей, нередко оправдывающих издание своих произведений при помощи доводов, которых им следовало бы стыдиться.
11 Надзиратель (фр.).
12 Без опеки (фр.).
13 Мне кажется, автору следовало бы опустить эту школу в своем перечне, так как по существу она является повторением школы езды на палочке, если только позволительно критиковать человека, с такой суровостью критикующего других, может быть, недостаточно разборчиво.
14 Нечто необыкновенное, новое, никем до сих пор не сказанное (лат.).
15 Чтение предисловий и т. д.
16 Плутарх.
17 См. Ксенофонт.
18 Сплин, Гораций. [Перевод. – Накопленная желчь (лат.).]
19 Юнона и Венера – деньги и любовница – очень соблазнительные взятки для судьи, если злые языки говорят правду. Помнится, недавно были брошены такого рода обвинения, но я не могу установить, кого они имеют в виду.
20 Величайший скандал (лат.).
21 Подняться к небу — Вот работа, вот труд (лат.).
22 Пусть старики удаляются на покой (лат.).
23 Каледонском лесу (лат.).
24 Ярмарочный балаган, ораторов которого автор предназначает к виселице либо к выступлениям на собраниях диссентеров.
25 Под дождем, на перекрестках (лат.).
26 Лукреций, книга 2.
27 Нужно признать ведь, что звуки и голос в себе заключают Сущность телесную, так как воздействовать могут на чувство (лат.).
28 Два главных свойства фанатического проповедника – внутренний свет и голова, полная бредней, и две судьбы его писаний – быть сожженными или съеденными червями.
29 Здесь рукопись будто бы повреждена. Такие места встречаются у нашего автора весьма часто: оттого ли, что, по его мнению, он не может сказать ничего, заслуживающего внимания; оттого ли, что у него нет желания углубляться в предмет; оттого ли, что этот предмет маловажен, или, может быть, чтобы позабавить читателя (к чему он часто бывает очень склонен), или же, наконец, автор делает эти пробелы с некоторым сатирическим намерением.
30 Кофейня Вилля была прежде место, где обыкновенно встречались поэты; хотя это еще у всех свежо в памяти, однако через несколько лет может позабыться, и тогда встретится нужда в настоящем объяснении.
31 То есть его предложения сдвинуть Землю.
32 Изощренные эксперименты и современные комедии.
33 Автор, по-видимому, допускает здесь ошибку, так как я видел латинское издание Рейнеке-Лиса, выпущенное около ста лет назад; мне кажется, что это и есть оригинальное издание. Кроме того, многие считают, что оно преследует некоторую сатирическую цель.
34 Высокого качества (лат.).
35 Жил он тысячу лет.
36 Влажный способ (лат.).
37 В 1698 году.
38 С приложением (лат.).
39 Я полагаю, что здесь имеется в виду Рассуждение о древней и новой учености мистера Уоттона.
40 Здесь автор, по-видимому, пародирует Л’Эстренджа, Драйдена и других писателей, которые, проведя жизнь в пороках, политических интригах и вероломстве, имеют бесстыдство говорить о заслугах, невинности и страданиях.
41 В царствование Карла II в одной мучной бочке были найдены документы о пресвитерианском заговоре, наделавшем тогда много шуму.
42 Титульный лист рукописи был так изорван, что не удалось разобрать некоторые из упоминаемых здесь автором заглавий.
43 См. его перевод Вергилия.
44 Под этими тремя сыновьями: Петром, Мартином и Джеком – подразумеваются папство, англиканская церковь и наши протестантские диссентеры. У. Уоттон
45 Под кафтанами, которые он завещал сыновьям, подразумевается еврейское платье. У. Уоттон Ошибка (да позволено мне будет указать) ученого комментатора, ибо под тремя кафтанами подразумеваются догматы и вероучение христианства, мудростью божественного основателя приспособленные для всякого времени, места и обстоятельства. Ламбен.
46 Новом Завете.
47 Любовницами их были: герцогиня d’Argent, mademoiselle de Grands Titres и графиня d’Orgueil, то есть Корыстолюбие, Честолюбие и Гордыня – три великих порока, на которые ополчались первые отцы Церкви как на главную язву христианства. У. Уоттон
48 Под открытым небом (лат.).
49 Эта сатира на одежду и моды предназначается для связи с последующим.
50 Под этим идолом подразумевается портной.
51 Бог низших племен (лат.).
52 Почитаемая египтянами обезьяна, очень любящая есть вшей, названных в тексте тварями, питающимися человеческой кровью.
53 Намек на слово микрокосм, или малый мир, как называют человека философы.
54 Из отводка (лат.).
55 Первая часть этой сказки содержит историю Петра и, таким образом, изображает папизм. Каждому известно, что паписты осложнили христианство большими добавлениями, что им и ставит главным образом в упрек англиканская церковь. Соответственно этому Петр начинает свои проделки нашивкой аксельбанта на свой кафтан. У. Уоттон Описание сукна, из которого был сшит кафтан, имеет более глубокое значение, чем то, что выражено словами: «Завещанные отцом кафтаны были из прекрасного сукна и сшиты так ладно, что положительно казались сделанными из цельных кусков, но в то же время были очень просты и с самыми малыми украшениями или вовсе без украшений». В том отличительная особенность христианской религии. Christiana religio absoluta et simplex [Перевод. – Христианская религия совершенна и проста (лат.).] по свидетельству Аммиана Марцеллина, который сам был язычник. У. Уоттон
56 Под аксельбантами подразумевается внесение в церковь пышности и ненужных украшений, создававших лишь неудобство и не годившихся для назидания, подобно бесполезному аксельбанту, который лишь нарушает симметрию.
57 В таких именно словах (лат.). Когда паписты не могут найти нужного им текста в Писании, они обращаются к устному преданию. Так, Петр удовлетворяется здесь отыскиванием всех букв слова, за которым он обращается к завещанию, когда ни составных слогов, ни тем более целого слова там не оказывается in terminis. У. Уоттон
58 По слогам (лат.).
59 Третьим способом: по буквам (лат.).
60 Календы (лат.).
61 Quibusdam veteribus codicibus – в некоторых древних рукописях (лат.).
62 По праву отца (лат.).
63 Не могу сказать, обозначает ли автор этими словами какое-либо нововведение или же только новые способы насилия над Писанием и искажения его.
64 Глубокое молчание (лат.).
65 Некоторым образом причастны сущности (лат.).
66 Ближайшим предметом остроумия автора являются глоссы и толкования Писания; целый ряд таких нелепых толкований допущен в канонических книгах Римской церкви. У. Уоттон.
67 Есть два рода (лат.).
68 Здесь имеется в виду предание, признаваемое Римской церковью таким же авторитетом, как и Писание, и даже большим.
69 Допустим (лат.).
70 Если кто станет утверждать то же самое об устном завещании, будем отрицать (лат.).
71 Намек на чистилище, о котором автор ниже говорит подробнее, здесь же лишь с целью показать, как было искажено Писание в угоду этому вымыслу; апокрифы, названные здесь припиской к завещанию, были приравнены к каноническим книгам. Каждое из упоминаемых здесь изменений в костюме братьев автор, вероятно, связывает с определенным заблуждением Римской церкви; впрочем, я думаю, нелегко найти применение им всем; ясно только, что атлас огненного цвета намекает на чистилище; под золотыми галунами следует, может быть, подразумевать пышные украшения и богатую утварь в церквах. Аксельбанты и серебряная бахрома не столь очевидны, по крайней мере мне; но индийские фигурки мужчин, женщин и детей явно относятся к иконам в римских церквах, на которых Бог изображается в виде старика, Дева Мария – в виде девушки и Спаситель – в виде ребенка.
72 Имена эти указывают на время, когда автор писал настоящие строки: четырнадцать лет назад два названных лица считались первыми модниками в городе.
73 То есть остерегаться ада и с этой целью укрощать и тушить свои вожделения.
74 Мне кажется, это относится к той части апокрифических книг, где упоминается о Товите и его собаке.
75 Это несомненный намек на дальнейший рост пышности церковных облачений и украшений.
76 Иконы святых, Девы Марии и Спасителя в виде ребенка. Ibid. Иконы Римской церкви служат автору чрезвычайно удобным предлогом. Братья отлично помнили и т. д. Аллегория здесь прямая. У. Уоттон
77 С долей иронии (лат.).
78 Паписты прежде запрещали мирянам чтение Писания на родном языке; поэтому Петр запирает отцовское завещание в крепкий ящик, привезенный из Греции или Италии. Эти страны названы потому, что Новый Завет написан по-гречески, а вульгарная латынь, перевод на которую служит каноническим текстом Библии в Римской церкви, является языком древней Италии. У. Уоттон.
79 С кафедры (лат.). В своих декреталиях и буллах папы дали свою санкцию многим выгодным для них учениям, которые ныне приняты Римской церковью, хотя о них нет упоминания в Писании и они были неизвестны древней церкви. Поэтому Петр объявляет ex cathedra, что шнурки с серебряными наконечниками вполне согласуются с jure paterno, и братья стали носить их в большом количестве. У. Уоттон
80 Последует много нелепостей (лат.).
81 Подразумевается Константин Великий, от которого папы будто бы получили в дар вотчину святого Петра, хотя они никогда не могли представить доказательства.
82 Римские епископы первоначально получили свои привилегии от императоров, которых в заключение вытеснили из их собственной столицы, после чего сочинили в оправдание своего поступка сказку о Константиновом даре. На это намекает поведение Петра, который, когда дела его пошатнулись, удостоился милости и т. д. У. Уоттон
83 См. Уоттон, «О древней и современной образованности».
84 Панегирика и сатиры на критиков.
85 Книга.
86 Книга 4.
87 Vide еxcеrpta ex eo apud Photium. [Перевод. – Смотри выдержки из него у Фотия (лат.).]
88 Книга 4.
89 А на высоких горах Геликона есть дерево, также // 3апахом скверным цветов наносящее смерть человеку. Кн. 6 (лат.).
90 Недоброжелатели (лат.).
91 Цитата по способу одного знаменитого писателя. См. Бентли, «Рассуждение» и т. д.
92 Без ртути (лат.).
93 Подразумевается чистилище. Неизвестная южная земля (лат.).
94 Покаяние и отпущение осмеяны под видом радикального средства от глистов, особенно тех, что водятся в селезенке, каковые при соблюдении предписания Петра незаметно выходят при помощи испарины через мозг. У. Уоттон
95 Здесь автор осмеивает епитимьи, накладываемые Римской церковью, которые облегчаются для грешника сколько угодно, лишь бы только он хорошо заплатил.
96 При помощи шептальни для облегчения соглядатаев, врачей, сводней и членов тайного совета автор осмеивает тайную исповедь, и принимающий ее священник изображен под видом ослиной головы. У. Уоттон
97 Мне кажется, что это конторы по продаже индульгенций; злоупотребления с этой продажей и были первым поводом для реформации.
98 Думаю, что это монашество, смешные процессии и т. д. у папистов.
99 Автор называет универсальным рассолом святую воду, охраняющую дома, сады, города, мужчин, женщин, детей и скот, как янтарь – насекомых. У. Уоттон
100 Прозрачный намек на то, что святая вода по своему составу ничем не отличается от обыкновенной воды.
101 Так как святая вода отличается от обыкновенной воды только тем, что ее освящают, то автор говорит нам, что рассол Петра получает от порошка пимперлимпимп новые свойства, хотя ни по виду, ни по запаху не отличается от обыкновенного рассола, сохраняющего мясо, масло и селедку. У. Уоттон
102 Папские буллы осмеиваются здесь под собственными именами, так что нам не приходится гадать относительно намерений автора. У. Уоттон Ibid. Здесь автор удержал название и имеет в виду папские буллы или, вернее, их трескучее обнародование и отлучение от церкви впавших в ересь государей; буллы эти всегда скреплялись свинцовой печатью с изображением рыбака.
103 Трескучие обнародования папами булл, угрожающих непокорным государям адом и вечными муками.
104 Покрыт разноцветными перьями… Кончается в черной рыбе (лат.).
105 Короли, навлекшие на себя их неудовольствие.
106 Чувственное побуждение (лат.).
107 Когда было брошено немножко пыли (лат.).
108 Это формула общего отпущения грехов, подписанная Servus servorum [Sеrvus Servorum Dei – раб рабов Божьих (лат.)]. Ibid. В письмах императора Петра осмеиваются отпущение in articulo mortis [Перевод. – Предсмертное отпущение грехов (лат.).] и такса саmerae apostolicae. [Перевод. – Папское казначейство (лат.).] У. Уоттон
109 Истинные адепты (лат.).
110 Тайны (лат.).
Скачать книгу