Журнал «Парус» №81, 2020 г. бесплатное чтение

Скачать книгу

Цитата

Константин ПАУСТОВСКИЙ

Есть много признаков весны, но один из самых верных – это пристальное и радостное внимание, пробуждающееся в человеке к каждой лопнувшей почке, к каждому еще бледному и сморщенному листку, к каждой капле воды, слетевшей наискось с крыши и на мгновение блеснувшей в глазах, как маленькое белое солнце.

Вешние воды. 1953.

Художественное слово: поэзия

Тамара ПИРОГОВА. Весны веселые капризы

***

Зима уставшая уходит.

Прощай, студеная пора.

Как смело солнце колобродит! —

Вовсю капель звенит с утра.

И до весны всего неделя,

И светом полнится земля,

И призрак юного апреля

Обходит снежные поля…

***

Как сегодня Сретенье сияет!

Солнышко на небе и в душе.

Этот день так много обещает…

Дух Воскресный царствует уже!

***

Морозит и ночью, и днем,

Как будто весне не до марта.

Туманом закрыт окоем…

Весне не хватает азарта!

И мне не хватает тепла

И песенок милой пичуги,

Что время свое проспала…

Опять загостилась на юге?

***

Печальная, холодная весна:

И снег, и дождь, и слякоть по колено…

Что дальше – перспектива неясна.

Так будет ли в природе перемена?

Раскроются ли почки, наконец,

Наденут ли сады наряд свой пышный

И запищит ли в гнездышке птенец?

О том молчит пока и сам Всевышний…

***

Весны веселые капризы

Нам снова надо пережить.

В слезах сосулек – крыш карнизы…

Но вьюгам хочется кружить!

Температурные качели

Бросают всех в озноб и в жар.

Зато какая легкость в теле!

Зато какой в душе пожар!

Сверкают наледи и лужи…

Весне простим лукавый ход.

Пускай и ежится от стужи,

Но всё бодрей глядит народ!

***

Природу март морочит —

Морозец ей послал,

И весело хохочет,

Напорист и удал.

Пускай озорничает —

Его привычен нрав!

Ведь каждый понимает:

Весенний месяц прав!

***

Ручьев бурливых суматоха

И ливней теплых суета…

Как будто новая эпоха,

Весна капризна и крута.

Но пятна темные проталин

Уже украсил первоцвет.

И вновь подснежники привстали,

Встречая смело белый свет…

***

Природа еще неказиста:

Буянит порою метель.

Но хор на деревьях неистов —

Все птахи вернулись в апрель.

Ликуют их звонкие трели

И будят листву и цветы.

Те песенки душу согрели —

И в сердце запели мечты…

***

Весна – мое желание.

Весна – мое прощение.

Весна – мое прощание.

Весна – мое стремление.

Весна – мое гадание.

Весна – мое терпение.

Весна – мое свидание.

Весна – мое смятение.

Весна – миг ожидания

И песенка сердечная.

Весна – мои страдания

И юность моя вечная.

***

Весна, открой свои шкатулки,

Достань сокровища свои:

И теплый день, и гомон гулкий,

И запах солнечной хвои!

Достань все россыпи сережек

И раздари березам их,

И вдоль оттаявших дорожек

Строкой ручья пиши свой стих!..

***

Дождем весенним

Земля омыта.

Он стал спасеньем:

Зима забыта!

В истоме нежной

Раскрыты почки,

И пьют безгрешно

Их запах строчки.

***

Весной усталый взгляд

Лукавей, веселее.

И лица все подряд

Становятся светлее.

Ушла эпоха вьюг,

Мы будем жить иначе!

Блестит капель вокруг

И мир от счастья плачет.

НА ПАСХУ

Таинственная ночь

И чудо Воскресенья…

Гоню сомненья прочь:

Он здесь, мой Дух спасенья!

В душе моей светло —

Звезда над ней сияет…

Две тыщи лет прошло,

А Бог не оставляет!

О ЖИЗНИ

Лишь попади в водоворот —

И грязь мгновенно засосет.

Лишь угоди в потоки лжи —

Попробуй имя удержи!

Споткнись нечаянно в дверях —

И за порогом встретишь страх…

Но чуть припомнишь слово Бога —

Придет счастливая подмога.

***

И снова наш мир удивился,

Очнувшись от зимнего сна!

На яблони снег опустился,

Нежна лепестков белизна.

И теплой метели кипенье —

Как Божье дыханье в садах…

Растает земное мгновенье,

Но вызреет вечность в плодах.

ЛИСТЬЯ

Вновь вырвались листья на волю,

Шумят на весеннем ветру.

И каждый вещает раздолью:

– Нет, я никогда не умру!

В прожилках – бурлящие соки

Разбуженной солнцем земли.

Недолги их летние сроки,

Но веру они – принесли.

***

Одуванчик приютился у дороги. —

И вот-вот его растопчут чьи-то ноги.

Но цветок сияет, не боится,

И лучатся золотистые ресницы.

Словно путника приветствует: «Потрогай,

А потом и уходи своей дорогой,

Уноси в душе по белу свету

Светлой радости весеннюю примету!»

***

В зеленой дымке тонут города,

Весна туманит улицы и души.

Дождей прозрачных светится вода

И полнятся величественно лужи.

И радуется каменная плоть

Тепла и ветра солнечным потокам.

Видать, не забывает нас Господь,

Коль зрит на землю просветлевшим оком!

Дмитрий КУЗНЕЦОВ. В России когда-то жил маленький ангел

WINTER LOVE

Беспечные песни о детстве, о девстве

Уже не звучат по окрестным лугам.

Зима в королевстве, зима в королевстве,

Всё отдано стуже и белым снегам.

Но снова в чертоги волшебного леса

По хрупкому мостику сказочных дней

Из замковой башни выходит принцесса,

И мех горностая искрится на ней.

В чудесных глазах оживают баллады,

Легенды и были минувших времён,

Пиры и турниры, балы и парады,

Стихи менестрелей и шелест знамён.

О, эти глаза, это светлое пламя! —

В них радость и тайна, надежда и боль.

И зимнее небо, как белое знамя,

Сжигает фатально огонь голубой.

***

Аддис-Абеба, Эзбекие,

Чужого неба пёстрый зонт…

Мне с детства трубы заводские

Перекрывали горизонт.

Малометражная квартира,

Крупнопанельные дома.

Но – оставалась карта мира

И мир волшебный синема,

Но Пушкин был и был Дюма,

В томах Брет Гарта и Шекспира

Жила Романтика сама!

Звучали музыка и слово,

Вскипали радость и беда,

И лишь героев Гумилёва

Не знал я в детские года.

До них бесчисленные мили

Легли в столетии моём.

А трубы чёрные дымили,

Темнел свинцовый окоём.

И только в девятнадцать лет,

Сломав запреты и границы,

У горизонта дымный след

Стал следом Божьей колесницы.

Я это видел наяву,

Когда, – до шага помню это! —

Через дождливую Москву

Нёс, словно шпагу, том поэта,

Приобретённый в три цены

На месте явно незаконном…

О, детства радужные сны,

Дым в перекрестии оконном!

О, жизни будущий экспромт,

Где встретят новые, другие,

Чужого неба пёстрый зонт,

Аддис-Абебу, Эзбекие!

Без хлеба можно жить и без

Чудес искусственных и вздорных,

Но – невозможно без небес

Божественных и стихотворных.

***

Всё начиналось, как страшная сказка,

Как роковое пари.

Мы уходили из Новочеркасска

В саване бледной зари.

Русской Вандеи победная воля,

Мести разящая сталь,

Шли мы, зверея от ветра и боли,

В злую, слепящую даль.

Шли сквозь пургу, но к весне уносили

В год восемнадцатый свой

Веру России, надежду России…

И в белизне снеговой

Гибельный вихорь вселенского гона

Нас закружил навсегда,

Призрачный блеск золотого погона

Слился с сиянием льда.

Солнце Империи кануло где-то

В дикой метельной пыли,

И по щекам у мальчишки кадета

Взрослые слёзы текли.

Только, как вспышка мятежного блица,

Грезились нам в синеве

Питерских барышень нежные лица,

Яхты на сонной Неве.

С грёзою той мы теперь умираем.

Рока печать тяжела!

Грозной чертой между адом и раем

Наша дорога легла.

Но у предела невидимой грани,

В тихом, небесном краю,

Те, кто упал, застывая в буране,

Молят о тех, кто в строю.

Пламя над Курском, бои за Ростовом.

В зареве колокол бьёт.

Знаменем русским в походе крестовом

Молодость наша встаёт.

Кто же твердит, что, утратив победу,

Мы опустили штыки?

Век пролетит – и по прежнему следу

Новые выйдут полки.

Так же к затворам потянутся пальцы,

Хрипло зальется труба,

Двинется в такт пулеметного вальса

Странная дама Судьба.

И на столетья останутся с нами,

В вечность врезаясь свинцом —

Белая гвардия, русское знамя,

Меч под терновым венцом.

БАЛЛАДА О РУССКОЙ СУДЬБЕ

Светлой памяти В.В. Звегинцова

Солдатики и пушки,

Обломок палаша…

Военные игрушки

В руках у малыша.

И сам-то он упрямо

Лишь учится ходить,

Но если рядом мама,

Его не победить.

А где-то за Двиною —

Окопы и пурга,

Там тешится войною

Безносая карга,

Грозя косой и ямой,

Не ведая, что тут

Её – Прекрасной дамой

Уже полвека ждут.

Она ворвётся зверем,

Растлением дыша,

И выкинет за двери

Из дома малыша,

Чтоб вечным эмигрантом

Он помнил даму ту

В шинели с красным бантом,

С цигаркою во рту.

С тех пор промчались годы,

Сменились времена,

Но призраком свободы

Чужая сторона

Его не обольстила.

В реальности иной,

Все помыслы и силы

Отдав земле родной, —

В Стокгольме и Стамбуле,

В сумятице людей,

В разноголосом гуле

Парижских площадей

Он верил, что найдётся,

Пусть очень далеко,

Тот дом, где сердце бьётся

Младенчески легко.

…А те, кто жить решили

Без Бога и Царя,

Себя передушили,

Построив лагеря.

Такие жизни, право,

Не стоят и грошей,

Из них – одна отрава

Для новых малышей…

***

В России когда-то жил маленький ангел,

Растерзанный силами слуг сатаны, —

С той страшной поры лишь ракеты и танки

Хранители нашей бескрылой страны.

КАЖДОМУ СВОЁ

Я пью за здоровье немногих…

П. Вяземский

Да, все мы, право, не герои.

Но что поделать, век такой.

Я на друзей смотрю порою

И с удивленьем, и с тоской.

Они теперь не те, что раньше,

Пришли к иному рубежу,

И что-то с ними будет дальше…

А что? – ума не приложу.

Подобно мякоти в арбузе

Один в писательском союзе

Уж покраснел: сей цвет зари —

Надёжный путь в секретари.

Другой, зелёный от запоя,

Уже ни мёртвый, ни живой,

Ушёл с безликою толпою,

Качнув упрямой головой.

А третий, злой и закалённый

В житейской мелочной борьбе, —

Нет, он не красный, не зелёный,

Он никакой, сам по себе.

И вот в сознанье оробелом

Сжигаю прошлое дотла:

Неужто я остался белым

Один из общего числа?

Да нет, я вовсе не святой.

Во мне морали пуританской —

Как у гусарского рубаки.

А не меняюсь потому,

Что до сих пор живу на той,

На той единственной, гражданской,

И, кроме белого, во мраке

Иного цвета не приму.

Иной судьбы, иного цвета

Мне в смутном мире не дано.

Друзья мои, конечно, это

Для вас и глупо, и смешно.

Но, отвергая ваши тропы,

Своей тропой пойду и я.

В расстрельном рву, у Перекопа,

Ещё хрипит душа моя.

***

Я помню старый барский дом,

В России их уже немного,

Хранивший меж столетних лип

И женский смех, и детский страх.

За ржавым, высохшим прудом

Лежала пыльная дорога,

И слышался скрипучий всхлип

Дверей на темных этажах.

Мне было грустно в этот час

И от увиденного больно,

И чудилось, как будто я,

Птенец, упавший из гнезда,

Душою в прошлое умчась,

Ищу потерянный невольно

Свой кров, где дружная семья

Живёт счастливые года.

Не оттого ли я люблю

Следы имперского величья,

Что красота дворянских гнёзд

В них так печальна и тиха?

Я боль свою не утолю,

Поскольку боль моя – не птичья,

Но в прошлое построю мост

Из строк прощального стиха.

***

Восторгом разливая

Победный полонез,

Музыка полковая

Взлетает до небес.

Имперская столица

Вся в золоте икон.

И матушка Царица

Выходит на балкон:

Узоры позумента,

Алмазы и парча,

Андреевская лента

Струится от плеча,

Взор, холоден и важен,

Решимостью горит…

Не зря обескуражен

Вчерашний фаворит:

Властительные очи

Пощады не дают,

Бежать бы что есть мочи

В спасительный приют,

Где блеском фейерверка

Расцвечена река,

Цыганская венгерка

Беспечна и легка…

Но не уйти из ряда

Камзолов и ливрей

От царственного взгляда,

Что лезвия острей.

***

Безнадёжно любя, я вздохну поутру,

Как бывалый поручик в отставке:

– Целовать бы тебя на балтийском ветру

Где-нибудь у Лебяжьей канавки!

Только ты от меня далека, далека…

И летят в заоконном дожде

Петербургского дня корабли-облака,

Будто яхты по сонной воде.

Петербургского дня голубые струи

Прожигают туман над Невой…

Но тревожат меня – нет, не губы твои —

Просто капли воды дождевой.

Я мгновенную боль доверяю перу,

Составляя любви логарифм:

Целоваться с тобой на балтийском ветру

Можно только в сплетении рифм.

Валентина ДОНСКОВА. Соловьиная песнь в судьбе

ДЕРЕЗА

Неба пурпур и бирюза,

Рыжий плёс, ивняка кусты…

Желтоглазая дереза,

Пахнут мёдом твои цветы!

Из-под тёмных витых корней

Родничок-непоседа бьёт,

Средь колючих твоих ветвей

Соловьиная песнь живёт.

Шелестящей стеной камыш,

Страстной неги полна земля,

Что ж ты, сердце моё, болишь,

Что ж ты плачешь, душа моя?!

Тёмной ночью в моём саду

Плакал сыч, как дитя, навзрыд,

Замутилась вода в пруду,

Жаба гулко в камнях кричит.

С золотым хохолком удод

Свил гнездо под стрехой в углу.

Говорит хуторской народ:

Это, в общем-то, не к добру…

Говорят, опустеет дом,

Зарастёт, одичает сад,

Все, один за одним, уйдём

И никто не придёт назад…

Наваждение злых примет

Отряхну и приду к тебе.

Цвет листвы – серебристый свет.

Стойкость в бурях минувших лет —

Соловьиная песнь в судьбе.

Солнце бьёт сквозь листву в глаза,

Ветерок теребит кусты,

Желтоглазая дереза,

Пахнут мёдом твои цветы…

***

О, этот чудный миг,

Когда в руке рука,

Когда к губам прильну

Горячими губами —

Как будто упадут

Под ноги облака,

И далеко земля —

Внизу – под облаками…

***

Ночь. Луна. Безбрежно небо.

Я иду к тебе.

Перепутал быль и небыль

Ты в моей судьбе.

Некрасива, недостойна —

Знаю, повезло.

Совесть спит во мне спокойно,

Разуму назло.

В лунном призрачном сиянье

Я иду спеша.

Замирает в ожиданье

Трепетном душа.

Ночь встречает звездопадом

Зарожденье дня,

Даже здесь, когда ты рядом,

Я ищу тебя.

***

Не знаешь ты, как я тебя люблю.

Как жадно взгляд случайный твой ловлю.

Как больно мне, и горько, и обидно,

Что всё тебя ищу, да всё тебя не видно.

И кажется, уж лучше б не родиться,

Чем этой горькою любовью отравиться.

НЕУДАЧА

Говоришь: «Не отступлюсь!

Не оставлю! Не отстану!»

Только я ведь не боюсь

Ни обиды, ни обмана.

Чтобы жажду утолить,

Лишь прильну к губам губами,

Не стараюсь угодить

Ни словами, ни делами.

Слышишь? В роще соловьи…

Помолчи…. Не то заплачу…

Быть неравною в любви —

Горше нету неудачи…

КАЗАКИ

Совесть – побудка. Время – горнист.

В грозных зарницах небо.

Ржанье коней, голоса и свист.

Запах ржаного хлеба.

Племя казачье! Сары-азман!

Племя отваги редкой!

В Старой степи спят по холмам

Кости далеких предков.

Родина наша – вольная степь,

В алых тюльпанах поле.

Принципы – выстоять и суметь,

Верность, отвага, воля!

Ветер веков не разметал

Сердце казачье (в битве – металл!).

Вечный попутчик – время,

Сердце казачье – пламя в любви.

Вера – казачье знамя!

Племя казачье, вечно живи,

Сил не теряй с годами.

Совесть – побудка! Время – горнист!

Звездный колючий ветер.

Племя казачье, крепко держись

В слове – в седле – на свете!

***

Не сказал ты мне «люблю»,

Только – «нравишься» и «тянет».

Что ж! И это я стерплю,

Только чуть больнее станет.

Мне больней, зато тебе

Легче сладить с наважденьем,

Страсти лёгким отраженьем

Я мелькну в твоей судьбе…

СЧАСТЬЕ

Жаркий полдень. В глуши сосняка

Терпко пахнет от хвои нависшей.

Тишина как печаль глубока —

Даже птичьего пенья не слышно.

С загорелых, упругих стволов

Не слетит чешуя золотая,

Лес молчит, а над ним облаков

Златоверхая, лёгкая стая

Плавно кружится в небе пустом,

Подставляя бока освещенью.

Столько жизни в пейзаже простом!

Сколько красок! Какое мученье!

Я почти не могу говорить

О живой красоте поднебесья…

Если б птицею к облаку взмыть

С искрометною звонкою песней!

Но тогда бы, пожалуй, опять

Оказалось, что этого мало.

Если б вдруг научилась летать,

Мне б чего-то опять не хватало.

Счастье с поиском век сплетено,

А иначе и не было б счастья.

Надоело бы людям оно,

Новизну потеряв, в одночасье.

ВДОВА

Лишь утро займётся,

Забрезжит едва,

В постели проснётся

Седая вдова.

Начистит картошки,

Накрошит капусту,

И печь, как машину,

В работу запустит.

Поставит кастрюлю

И чайник на печь

И примется булочки

В коробе печь.

Нажарит картошки

Наварит компот,

А белое утро

Стоит у ворот.

Вот кур накормила,

И выгнала уток,

И вынесла пойло

Свинушке в закуток.

Потом разбудила

Трёх школьниц-девчонок,

Ворчала, что те

Непроворны спросонок.

Кормила и в школу

Девчат провожала.

На сердце печаль,

Словно морось, лежала.

Своих не случилось:

Не знает сама —

Жена иль невеста,

Но, в общем, вдова.

Ивана на фронт

После свадьбы призвали.

Ждала всю войну —

Похоронку прислали.

***

Средь голых опечаленных ветвей

Поёт сегодня птица – птица-ветер.

Закат в полнеба ярко-ал и светел —

Пой песню, ветер, ветер-снеговей.

Пусть снег засыплет мокрые поля,

Пусть белым пухом на леса осядет,

Устала жить у осени в осаде

Без ярких красок стылая земля.

***

Пахло сиренью утро,

Ветер шумел беспутный,

Пели всю ночь в округе

Шалые соловьи.

Встретились мы случайно,

И унесла я тайну:

Взгляд твой влюблённый, жаркий,

Клятву, слова любви.

В небе пылали зори,

В поле цвели зарницы.

Смолкли и улетели

За море соловьи.

Нет ни тоски, ни боли…

Лишь по ночам не спится,

Лишь не могу поверить

Больше словам любви.

***

Снова утро,

Снова солнце,

Снова ветви,

Снова ветер,

Снова звёзды на рассвете,

Снова счастье и весна,

Снова жёлтая луна,

Снова моря глубина…

…………………………

Снова сложены, как руки,

Нашей лодки два весла!

Художественное слово: проза

Анвар КАСИМОВ. Силуэт в окне

Рассказ

Не нужен нам берег турецкий,

Не нужен нам Франкфурт-на Майне.

Мы едем, мы едем, мы едем,

Едем, Jedem das Seine.

По мотивам Елизарова

В Казани я долго обитал в стандартной хрущевке-пятиэтажке, в доме номер 10 по улице 50 лет Октября. Мой сверстник, друг по двору и школе Рауль жил на пятом этаже того же дома. В мае 1969-го я, второклассник 72-й школы Казани, забежал в квартиру Рауля за одолженной тетрадкой (с детсадовских горшков мы с Раулем взаимоплагиатили домашние работы). Рауль еще сидел за столом, скрипел пером. Дело было вечером, делать было нечего, я подошел к окну. И обомлел.

Напротив нашего дома номер 10, параллельно ему, в полусотне метров, лицом к лицу стояла такая же пятиэтажка – дом номер 12. И в окне этого дома я увидел Ее Силуэт за тюлевой занавеской.

Прекрасная Незнакомка! Дары речи и соображения, и так-то скудные у меня тогда, мгновенно пропали. Потерял я и механическую мобильность. Кинк!

Рауль закончил передирание задания и затеребил меня: чего, мол, ты застыл, как столб? Я только промычал что-то, кивнув на Ее Силуэт.

Рауль мгновенно выдал:

– Энже Саттарова. Восьмой «бэ». Отличница. Этим летом едет в ГДР по обмену как лучший ученик Советского района Казани. КМС по фехтованию. Юношеская сборная Татарии. Папа – майор, летчик-испытатель. Не изъянься попусту, чушкарь.

«Чушкарь» – это была моя дворовая кличка такая. Я слушал вводную Рауля, но, ударенный током Ее очарования, эманациями из проема Ее окна, лишь болванно кивал головой.

На следующий день, после уроков, я дожидался Ее во дворе возле подъезда. Она бежала вприпрыжку из школы, перескакивая квадраты «классиков», расчерченные на чистом весеннем асфальте. Вблизи Она оказалась Ангелом, Кипридой, Грацией. Над белым бантом и колыхаемыми свежим бризом уголками красного галстука сияла аура Пуруши.

Я не доставал ей даже до плеча. Поднял к Ней свое прыщавое лицо и промычал:

– Э-э-э…

Она посмотрела сверху вниз, улыбнулась:

– Чего тебе, мальчик?

Я показал пальцем куда-то вверх и пробормотал:

– Я из десятого д-дома, тоже с п-пятого этажа…

Она взглянула на окна квартиры Рауля, снова на меня. Мягко улыбнулась и промолвила:

– Смотри окно, шкет…

И упорхнула в свой подъезд.

Несколько ночей я горько рыдал под одеялом, повторяя:

– Я тоже в-вырасту! И п-перестану заикаться!

Прошло ровно пятьдесят лет. В мае 2019-го я прихромал в «Пятерочку» и на сэкономленные пару сотен взял там по пенсионерской акции палку белорусской ливерной (той самой, которая в СССР стоила 47 коп. за кило), банку кильки в томате, пару баллонов «Раифской» и с одышкой, с передышками, стуча клюкой, потащился к Раулю.

Он уже лежал парализованный, дверь в его квартиру открыла мне сердобольная соседка по «клетке», тетя Аня. Древняя пенсионерка запричитала:

– Ты сам-то, Анвар, совсем худой да убогий! Сущий оборванец…

Протискиваясь заваленным хламом коридорчиком, я просипел в ответ:

– Тетя Аня, с моим Альцгеймером и шизофренией, по моим-то эпикризам на жальнике давно уж водворятися пора…

Вообще-то, в эту пору с Раулем мы встречались-перетирались часто, каждое лето. Дружно плелись в местную поликлинику, где молоденькая медсестра на регистратуре встречала нас весело-ободряющим: «Вы чье, старичье?». А потом растрюхивались по своим «диспансерам»: Рауль – в неврологию, я – в психиатрию (это были наши перевалочные на пути к Самосырову, к последнему приюту).

Но в начале 2019-го Рауль совсем сдал. В колонии, из которой он вышел в 2003-м, ему отбили не только голову, но и позвоночник. Трезвым Рауль был работящим, смирным и безропотным, а по пьяни сперва дурел, а потом зверел. Сидел за убийство.

Итак, дом номер 10, пятый этаж, майский вечер 2019-го. Рауль тихо сопит на чем-то вроде шконки. Я прошаркал к балкону. И в золотом прямоугольнике вечернего окна 12-го дома снова увидел Ее Силуэт.

Удар током был такой же ошеломляющий, как и полвека назад, в 1969-м. Сколько времени я стоял-глазел, завороженный, – не помню. Лишь когда закряхтел, захрипел проснувшийся Рауль, меня слегка разморозило.

На следующий день я дежурил трухлявой кучкой на скамейке у Ее подъезда. Мягко подкатил белоснежный Хюндай-109. Из него сафродитилась Она. Те же 15 лет, те же стан и шарм. Летящая походка, путь к подъезду… Королева! А я, сгорбленный, обрюзгший, лысый хрыч – ей снова по плечо.

Я замычал, как в прошлом тысячелетии. Она остановилась, участливо посмотрела на копошащуюся развалину, пытающуюся встать со скамейки:

– Что с вами, дедушка? Может, «скорую» вызвать?

В ответ я смог только указать подагрически скрюченным пальцем на окно 5-го этажа дома номер 10.

Она вскинула брови. В Ее глазах блеснула искра. Опустила взгляд на меня.

– Так это ты, шкет?

Она читала мои мысли. И лукаво продекламировала:

Вот девушки случайной взор

Блеснул так нежно;

О, кто его так быстро стер

Толпой мятежной?

– Не виноватый я… – прошамкал я не в лад.

Ее голосок прожурчал иронично:

– Наказания без вины не бывает. Наазартился, Парамоша? Добегался? Отъерыжился? Я же сказала тебе тогда: смотри окно…

Я выдавил:

– Далеко был…

– Далеко? – пропела она удивленно. – А Ютуб на что?

Я оцепенело тщился дотянуться до переплетения смыслов Ее слов.

Она звонко засмеялась:

– Да в кавычках окно, в кавычках. «Окно» Бориса Степанцева!

Дружелюбно махнула мне огромным фехтовальным чехлом и взмыла вприпрыжку в свой подъезд.

Через помойку я доковылял до своего промозглого логова. И с опозданием в полвека посмотрел «Окно»: https://www.youtube.com/watch?v=OGGc2w1DVcc.

Всю ночь мой плач дотарда перемежался спазмами эмфиземического кашля. Старческие слезы капали с седой щетины на истлевающую рванину порток. За зарешеченным оконцем логова выли шакалы соседних берлог.

Тупица! Не разгадал даже кавычек!

Ах, родные окна нашей юности… Тараканами и крысами мы расползлись из наших дивных и добрых дворов и домов, которые стояли окно в окно, по своим отдельным фазендам и именьям. Дорвались до вожделенных сапогов-шуб, до «поместий», до турций и франкфуртов. И закопошились там слепыми опарышами.

Нас больше нет там, в тех кирпичных коробках, где из окон виден сегодня только мертвый пейзаж. Там, где гнетущая пустота и могильная тишина. Где не раздастся гвалт дворовой ребятни, пинающей газонный мяч, где не слышен вечерний стук доминошных костяшек, где нет больше спокойных ветеранов, скучившихся вокруг дощатого, крашенного, скрывающегося в клубах «Севера» дворового стола. Где с балкона мамаша трубит зычно: «Ильдар, домой!» (а потом тихонько в халат: «Уже “Время” началось, а он еще и портфель не раскрыл…»). Где круглый год, призывая на смену, спозаранку гудят трубы «Матмаша», «Пишмаша», «Компрессорного», 416-го, 230-го… Где больше не задрожат окна и не встрепенутся чердачные голуби, когда взмывший с аэродрома 22-го завода «Белый Лебедь», пилотируемый Ее отцом, перейдет (всегда неожиданно – бум!!!) звуковой барьер; а потом, если безоблачно, над городом – почти в космосе – чертится белая реверсионная полоса…

Где в окне напротив никогда не мелькнет Ее Силуэт.

Доехали. Добрались до цели. Jedem das Seine.

Судовой журнал «Паруса»

Николай СМИРНОВ. Судовой журнал «Паруса». Запись шестнадцатая: «Слово без слов»

«Слово – самопознающаяся жизнь» – одно из самых моих любимых изречений. Принадлежит оно поэту и мыслителю Алексею Степановичу Хомякову, и я часто по разным поводам вспоминаю это философское определение.

…Дорога вдоль ограды кладбища, одевшегося первой, младенчески чистой листвой берез. Черная, молодая собака, увидев меня, выбежала из-за штакетника навстречу. У нее обломок ветки в зубах.

– Это ты мне несешь?  – стал приговаривать я опасливо и не сразу заметил на крайней могиле улыбающуюся, опершуюся на лопату хозяйку собаки:

– Это она хочет с вами поиграть!

Мне неловко, что женщина подслушивала, посмеиваясь над моей опасливостью. Поздоровался как ни в чем не бывало, пошутил.

– Вот купила краску за бронзовую, – подхватила она, – а выкрасила ограду – она серая…

Я посмотрел на ограду и опять встретился с браво ожидающим взглядом янтарно-желтых небольших глаз на черной морде, из которых лучилась такая осмысленная просьба, что в уме отдались ясно чеканные, благородно простые фразы, будто излучаемые этими глазами. У собаки был – честный, детский взгляд. В зубах она по-прежнему держала обломок ветки и терпеливо ожидала, когда я наговорюсь с хозяйкой и обращу на нее внимание. Я еще долго удивлялся четкости этой просьбы, ее переводимости на классический русский язык. Так ясно и просто даже люди теперь не говорят, шутил я, и литераторы так выразительно писать разучились. И мне вспомнился взгляд волка…

Мы ехали между бессолнечных февральских полей и перелесков к деревне Левинской. После недавней метели грейдером расчистили дорогу, по бокам – высокие, большие отвалы снега. Впереди по асфальту трусила какая-то серая собачонка.

– Волк! – удивился шофер.

– Не может быть! – сказал я.

– Давай попробуем! – шофер стал наезжать на нее радиатором: – Если это собака, то взлает, завизжит!

Собака не завизжала – вскочила на высокий отвал и села. Я вылез из кабины и, беззаботно посвистывая – к ней. Но в двух метрах меня остановил дремучий взгляд серо-зеленых, как лесной мох, глаз. Они уперлись в меня и запрещали подходить ближе. Этот взгляд дремучий звериной своей мукой сразу сказал мне все. Волк сидел, не двигаясь, но я повернулся и – в кабину. А испуг свой осознал только потом, когда мы поехали, а волк, не прячась, потрусил следом, навстречу тяжелому трактору Т-100. Как потом я узнал, он был раненый, охотники его гоняли, снег глубокий – он и вышел на дорогу. Дня через три его застрелил председатель местного колхоза.

И еще так, глазами, умеют говорить кошки. Весной кот молоденький, рыжий пришел к нашему подъезду и сел на дорожке, с таким видом, будто бы он просто гуляет. Тощий: верно, заблудился, потерялся. Потом оказался уже на бетонном крыльце и встречает заинтересованно жильцов на пороге, будто бы он и живет уже здесь. Тут обычно сидел умный спаниель Тима, а к нему забегал какой-то уличный барбос. И я видел, как вышедший из подвала рыжий вдруг одним прыжком махнул и пристроился рядом, так что у барбоса, уже сделавшего движение схватить его – отвисла челюсть. Так они и сидели втроем. Потом соседка сказала: «Я поглядела коту в глаза – а он так смотрел, что я взяла его к себе».

Все-таки чаще рыжий обитал в подъезде. Я ему у нашей двери положил на шкафчик тряпицу, и он на ней спал. Стоило ему только подключиться взглядом, и – лилась в меня золотая и зеленая – солнечная музыка его глаз. О чем она пела? Скорее – ею он чувствовал, осязал, что я о нем думаю, что собираюсь подумать. Кот услужливо, чутко улавливал фон моей души, готов был на все ответить. А то каким-то, почти человеческим движением протягивал лапы, будто умолял, чтобы я пустил его в квартиру. Точно чувствовал, что тем же летом его безжалостно убьют…

У черной собаки был детский взгляд, а кот потворчиво изливался в учтивых чувствах, какой он умный, как он понимает меня. А волк? Так могло посмотреть, наверно, будь у него глаза – раненое дерево, или искореженная железными гусеницами живая лесная земля.

Эти три разных взгляда, три слова животного мира удивляют меня, светясь из недосягаемой области, которую мы называем душой. Может, и действительно, как в сказках, когда-то и птицы, и звери, и деревья, и люди – все говорили одним, общим языком?..

А если животные не просто, как безликие «жучки» и «мурки», на звуковой сигнал реагируют, а… видят само Слово? Люди говорят, но до конца, по их же признанию, не могут выразить себя, потому что слова их лишь осколки: дроби от целого числа – Слова.

Пророки древние видели как бы части Слова – что называется «видения», или «зрения», тоже до конца невыразимые, но в волевом направлении понятные: «Было Слово Господне ко мне». Не о таком ли «слове без слов» или таинственной «музыке» пишут и поэты? Что если, пусть в очень малой степени, но так видят Слово и животные? Встаёт перед ними оно в образах и направляет их, дает понимание лучше всякого дробленого на звуки слова человеческого, которое животные, действительно, может, воспринимают, как заученный сигнал. В последние столетия механицизма их сильно опростили, вплоть до убогого утверждения, что животные – машины. А в их молчании, в поведении столько таинственного, будто они и вправду видят или, как говорили еще в народе, придавая этому мистический смысл: знают слово.

Литературный процесс

Евгений ЧЕКАНОВ. Горящий хворост (фрагменты)

ВЕСТОВОЙ

Куда гоню, зачем гоню,

Шальная голова?

О том поведала коню

Свистящая листва.

Дорога – в пыль, деревья – в ряд!

Зачем гоню, куда?

О том пропел ему снаряд

Высокий, как звезда.

Летим, воспетые молвой,

Из пламени в огонь…

Я – вестовой, ты – вестовой,

Мы вестовые, конь!

Мы вестовые, друг, – а весть,

Которую несем,

Проста, как жизни нашей песнь,

Как песнь – Бог весть о чем.

Слова кричат: патронов нет!

Но это внешний след.

Какую весть несет пакет

Во мглу грядущих лет?

О том, что шел кровавый бой

Средь хаоса и тьмы?

А может быть, о нас с тобой –

О том, что были мы?

Кто знает смысл, конечный смысл,

Грядущий вести смысл?

Ответ найдет потомка мысль.

Ну а пока – стремись!

Лети, мой конь, во тьму судьбы

И ставь на всем скаку

Лихие оттиски копыт

В истории строку.

Это стихотворение сочинилось у меня в конце 70-х годов прошлого века – и оно, конечно, ученическое, подражательное. Какие там снаряды, какое пламя!.. я тогда протирал штаны на студенческой скамье, поглядывал на девушек да зубрил «историю КПСС»…

Однако, перечитывая сейчас эти скачущие строчки, с радостью вижу, что уже тогда пытался мыслить в стихах. Вскочить на Пегаса просто так и мчаться неведомо куда мне, совершенно очевидно, не хотелось: я воображал себя гонцом, нарочным, несущим куда-то, кому-то некое известие. Но – куда? кому? какое?

Поэтически размышляя об этом, я выходил на очень серьезную тему – о глубинном значении любой человеческой жизни, о многозначности ее вклада в людскую историю, о неисчерпываемости современностью той «вести», которую каждая прожитая жизнь несет в будущее. Я догадывался, что такие послания только кажутся простыми, а на самом деле они – «Бог весть о чем», оценить их конечный смысл по достоинству смогут только потомки. Вот так у меня и получалось, что каждый из нас – это мчащийся вперед вестовой, не знающий содержания своего пакета…

Но развить тему я тогда не сумел, не задал логически возникающий, казалось бы, вопрос: а всё земное человечество? Какую «весть» несет оно во Вселенную, о чем оно говорит ей самим фактом своего бытия в ней?

Не задал, не дерзнул. В свои двадцать три года я еще не умел додумывать мысль до конца.

ОЧЕРЕДЬ ЗА ВОДКОЙ

Гомер завершил описание кораблей,

Рублев задумал «Троицу»,

Ян Гус сгорел на костре.

Всё это произошло,

пока ты стоял в очереди.

Ох, уж эта мне борьба за трезвость!

Но ничего –

сейчас ты отыграешься!

Сейчас ты тоже сотворишь

нечто –

с узким лбом,

выдающейся нижней челюстью

и ладонью,

созданной для рукоятки ножа.

Сорокаградусная кровь

не даст твоему созданию

усидеть на месте.

Вперед, вперед!

Кто-то должен оттенять великих.

«Борьба за трезвость», начатая новым кремлевским хозяином в середине 80-х годов и тут же подвергнутая в моем отечестве всеобщему осмеянию, вызывала у меня, при всех глупостях, допущенных во времена ее осуществления, скорее положительное отношение: с повальным отечественным пьянством нужно было что-то делать. По крайней мере, осознали сие и на «самом верху», и это уже хорошо, – думал я.

Но толчком к написанию «Очереди за водкой» стала не горбачевская кампанейщина, а картина деградации моих сограждан, которую я созерцал с младых своих ногтей. Просто так уж совпало, что этот верлибр выплеснулся из меня в те же самые времена. Правда, опубликовать его я смог лишь в начале 1991 года.

Сегодня, перечитывая свое сочинение, вижу, что у меня не хватало тогда бесстрашия додумывать любую мысль до конца. А ведь мог бы пораскинуть мозгами, глянуть вперед не на шаг, а хотя бы на два. Ну, предположим, все вокруг мгновенно протрезвеют – и что из этого получится? Куда рванется народное сознание, привыкшее опьяняться? чем занять рабочие руки, оторванные от стакана? Что, все бывшие алкоголики тут же начнут вышивать крестиком – или ринутся выдавать тройную норму на родном заводе? Или, может, протрезвевший народ начнет всё свободное время посвящать спорту и танцам?

Управление государством – наука сложная, не прощающая прекраснодушия и опрометчивых шагов. Михаил Горбачев, получивший в итоге «борьбы за народную трезвость» лишь народное недовольство и падение бюджетных доходов, тоже понял это. Но слишком поздно.

ДОЖДЬ В ИМПЕРИИ

В моей деревне дождь идет

Уже три дня, без перерыва.

И глина жидкая ползет

В реку со скользкого обрыва.

Мутится пенная река

И вдаль уносит пятна мути.

А за кустами ивняка

Мелькают вымокшие люди.

Движенья вижу, слышу речь,

Что и надсадна, и тосклива.

Они желают уберечь

Свой бедный берег от размыва,

Хотят избыть свою беду,

Свою грядущую потерю.

И помогать я им иду,

Хотя в успех почти не верю.

И вот уже который год

Копаюсь на краю обрыва…

В моей отчизне дождь идет

Уже сто лет, без перерыва.

Сочиненное в начале 90-х годов, это стихотворение было рождено моим печальным раздумьем над неоспоримым фактом постоянного убывания моей державы, убывания из века в век. Ленин отдал Финляндию, Горбачев – Прибалтику, Ельцин – Украину, Беларусь, Казахстан, Узбекистан… что отдадут будущие российские вожди?

Как уберечь наш берег от размывания? Какие колья вбить в него, каким хворостом выстлать? И что это такое – этот вечный дождь, идущий из века в век в моей отчизне? Это глупость наших вождей? Слабость наших вождей? Или это Божье наказание нам за наши грехи?

Я не идеализирую Владимира Путина. Но он первый из наших послеоктябрьских правителей, кто начал вновь приращивать империю, а не растранжиривать ее земли. За одно то, что он вернул нам Крым, вечная ему слава!

ОСАННА

Расколота древняя зыбка –

И в красном свету фонарей

Твоя золотая улыбка

Зажглась у веселых дверей.

И сыплются фунты и кроны…

А по небу чертится текст:

«Не будет детей – будут клоны,

Не будет любви – будет секс».

О мати, пусть будет, как будет!

Хоть душу снедает тоска,

Мой голос тебя не осудит

И камня не бросит рука.

Твой выбор – в туманах сомнений,

Но главное брезжит во мгле:

Отныне без вечных мучений

Ты сможешь прожить на Земле.

Навеки родив человека,

Его отдала ты судьбе…

Из зыбки грядущего века

Я крикну осанну тебе!

Когда же до слез затоскую –

Найду, чтоб губами прильнуть,

Твою молодую, тугую,

Уже не кормящую грудь.

Тысячи лет женщина носила в своем чреве человека, в муках рожала его, потом нянчила… и вот, наконец, в мои времена она может избавиться от этой «общественной нагрузки». Если, конечно, захочет избавиться. Техническая возможность есть.

Как человек православный, я, разумеется, смотрю с ужасом на эту перспективу. Но если такому будущему все-таки суждено когда-то осуществиться, я не брошу камня в женщину, нет. Я встану на колени и скажу ей спасибо за ее великую историческую миссию, за те тысячи лет, которые она провела, заботясь о человеке, приглядывая за его детством.

***

Царствие Божие, как мне увидеть тебя?

Стану плодиться, скудеющий род умножая:

В ласковых женщин бросать, веселясь и любя,

Светлое семя – и с трепетом ждать урожая.

Дети взойдут – и шагнут за земной окоем,

Семя любви пронося сквозь года и народы.

Минут века – и очнусь я в потомке своем,

В Царствии Божием, в мире любви и свободы…

Размышляя о Царствии Божием, где нет ни смерти, ни нужды, ни воздыхания, я подумал однажды, что путь к нему заповедан самим естеством человека, созданного Господом «по образу и подобию». Ведь сказано: плодитесь и размножайтесь, наполняйте Землю.

Мириады книжников и фарисеев разных стран и народов тут же начали грызть мое простодушие: да как, мол, ты смеешь даже сравнивать высокий путь нравственного самоусовершенствования, ведущий прямиком в Царствие Божие, с вульгарным деторождением!

Ну, вот так и смею, – ответил я им, просияв розановской улыбкой. – Вы, конечно, совершенствуйтесь на здоровье, но кто вам сказал, что именно ваши усилия и есть генеральный путь в то самое Царствие? Я-то, по крайней мере, создаю своим поведением некую цепь ДНК, тянущуюся в следующие земные тысячелетия, забрасываю свой генотип в грядущее – а вы? Вы призываете построить это Царствие прямо сейчас, внутри каждого отдельного человека, в тварном его образе. Возможно ли сие в принципе?

Если и невозможно, – парировали книжники и фарисеи, – то всё равно надо к этому стремиться. А ты к чему зовешь? Тупо создавать свои копии, чтобы те создали свои, и так до бесконечности? Дурная это бесконечность! Имя ей – регресс!

Нет, погодите, господа духовные прогрессисты, – наседал я. – Стопроцентных копий всё равно не получится, это исключено. Но я, созидая, скажем так, всё новые и новые человеческие организмы, тем самым как раз обеспечиваю для своих потомков вполне реальную возможность становиться лучше, нравственнее, чище, – основу для этого создаю! А вы говорите, что такая основа – совсем не главное. В конечном счете, получается, что вы к абортам зовете? Ведь если перед вами на весы положить, с одной стороны, нравственность, а с другой – живую жизнь, вы же нравственность выберете, не так ли? А я, – хоть прямо и не говорю в своем стихотворении этого, – по сути, выступаю тут против абортов, ибо зову плодиться и размножаться. Ну-ка, что вы на это скажете, гробы повапленные? Не про вас ли сказано: сами не входите и хотящих войти не допускаете!

Тут повапленные гробы зачесали в затылках. Да нет, что ты, что ты, – заскулили они, – разве мы против живой жизни? Но и ты тоже, с этим своим «бросанием семян», – перегибаешь, братец, перегибаешь. Дурное-то дело, знаешь ли, оно нехитрое. Давай-ка лучше выпьем мировую…

Ну, и выпили мы. Сначала все-таки за детей, а потом – и за нравственное самоусовершенствование.

РУССКИЕ

В тот светлый день, когда в своих гробах

Мы прилетим, когда из них мы выйдем,

Лия повсюду белый свет рубах,

И строгий лик архангела увидим, –

Мы встанем молча. В гулкой тишине

Раздастся голос:

– Русские, вам слово!

Показывайте ваших!..

Как во сне,

Начнем тревожить тишь и гладь былого.

Оглядывая замерший народ,

Переберем и прадедов, и внуков:

– Вот страстотерпцы, мученики вот,

А вот герои – вот Суворов, Жуков,

Вот Рокоссовский… Враг-то был жесток,

Ну, и они уж не играли в цацки…

А вот поэты – Пушкин, Тютчев, Блок;

Ученые – вот Павлов, вот Вернадский,

Курчатов вот… Считать по головам,

Так наберутся тысячи, поди-ко…

– А где же те, за коих стыдно вам?

Где худшие?

– Да вот они, владыко!

Теперь не штука взять их в оборот,

Да стоит ли? Они и так, как тени…

– Покайтесь, злыдни! – зыкнет весь народ,

И часть народа станет на колени.

Тогда вздохнет оставшаяся часть

И светлый старец выйдет из народа,

Шапчонку скинет, низко поклонясь,

И скажет так:

– В семье не без урода,

Недоглядели… Знать, попутал враг.

Прости нас, отче, грешных человеков.

– Уже простил, – вздохнет архангел. – Так…

Ну, хорошо… Теперь давайте греков!

Идея Страшного Суда, на котором каждому воздастся по справедливости – и за грехи, и за хорошие поступки, живет в сердце каждого русского человека. Даже если ты и в церковь Божию не заглядываешь годами, и оскотинился совсем в погоне за земными благами, – все равно на самом донышке твоей русской души есть это знание: Господь поругаем не бывает, каждый в итоге получит по заслугам.

Тем и жив, тем и силён наш народ в веках. Справедливость, пусть и свершаемая лишь на небесах, – вот наша подлинная вера. Если Господь будет несправедлив, тогда и сам Он не нужен нам станет. Но в том-то и дело, что Он не бывает несправедлив. Он всегда прав, даже когда жестоко наказывает нас – и весь народ, и каждого по отдельности.

Так мы верим – и с этой верой пройдем свой исторический путь в череде земных цивилизаций. Много их было на нашей планете: и Древняя Греция свой путь давно прошла, и Древний Рим исчез, оставив после себя разношерстную толпу без великих идей и твердых принципов. Может быть, когда-то сгинет и наша евразийская держава. Но пока что она жива – и несет свой крест во мгле земных веков.

Веру в Высшую Справедливость – вот что нужно убить нашим врагам, прежде чем уничтожить наш народ. Убьют эту веру – и народа не будет, останется толпа…

ГРАФОМАН

Вот и отшумел, отсумасбродил

Со своей «непонятой тоской»,

Настрогал мишеней для пародий

И детей для жизни городской.

Сохранят и дети, и страницы

Жизнь его – с возней по мелочам,

С безутешным вздохом «Не пробиться…»,

С женщиной, что плачет по ночам.

На что в советские времена уходила жизнь провинциала, не обладавшего несомненным литературным даром, но поставившего себе целью непременно стать членом СП – Союза писателей CCCР? Вместо того, чтобы вперять алчущий познаний ум в науки, находить и читать умные книги и пытаться стать в просвещении с веком наравне, вместо того, чтобы торить собственный путь к Богу, вместо того, наконец, чтобы просто своим трудом достойно содержать семью и надлежащим образом воспитывать детей, – он годами, десятилетиями марал бумагу, радуясь, как ребенок, каждой публикации своих сочинений в местных газетах и коллективных сборниках.

Шли годы, десятилетия… И вот, наконец-то, у нашего героя выходила в свет первая книжечка – тоненькая, в мягкой обложке, не содержавшая ничего, кроме прописных истин и авторских амбиций, да вдобавок еще изуродованная цензурой. Но наш герой был отныне не просто автор – он становился автором первой книги!

Дальше у него всё шло как по писаному. Раз первая книжка вышла в свет, значит, рассуждали редакторы в местном издательстве, автор достоин и второй. А по второй книге уже заведено было принимать в СП. И вскоре трубили фанфары, ликовали друзья, скрежетали зубами завистники, а местные средства массовой информации торжественно сообщали о том, что писательского полку прибыло, – нашему герою прилюдно вручали пришедшую из Москвы пухлую красную книжечку, членский билет СП СССР.

Отныне он входил в местный «писательский домик» уже не так, как вчера – не с согбенной спиной, ищущим взглядом и заранее раскрытой для рукопожатия ладонью. Нет, он становился равноправным членом областной писательской организации: имел полное право заводить тут собственные интриги, отчаянно биться в издательстве за листаж и тираж каждой своей новой книги, а также поощрительно хлопать по плечу начинающих авторов. Жизнь удалась!

Но Боже, Боже, как же несчастна была судьба другого такого же автора – не сумевшего «пробиться» в писательский союз! Самое главное: он никак не мог понять, почему, с какой стати его туда не принимают – ведь он марал бумагу ровно на том же уровне, что и наш счастливчик, а то, пожалуй, и лучше. Но вот не получалось у бедолаги издать книгу, а если и получалось издать первую, то до второй дело так и не доходило: осечка следовала за осечкой. Собственная ли его оплошность была тому виной, доносы ли завистников, несчастная ли судьбина, – Господь ведает. А годы между тем шли, жена критиковала страдальца за любовь к сочинительству всё громче, а взгляды его товарищей по работе становились всё насмешливее…

Сколько таких неудавшихся писательских судеб я наблюдал в советские годы! И порой с внутренним содроганием думал о том, что и меня самого, сложись всё иначе, могла бы ждать подобная участь. Но уже тогда, в середине 80-х, когда рождался «Графоман», приходили в мою голову странноватые по тем временам мысли: а вот не были же «профессиональными писателями» ни Лермонтов, ни Кольцов, ни Чехов, ни Фет, ни Тютчев… один был офицером, другой прасолом, третий врачом, четвертый помещиком, пятый – дипломатом… У всех у них было какое-то основное занятие, ремесло, которое их кормило, и это свое ремесло каждый из них знал досконально. А стихи и прозу они писали в свободное время. Так уж не поэтому ли они и остались навсегда в русской и мировой литературе, – спрашивал я сам себя, – не потому ли, что, склоняясь над чистым листом бумаги, они были полностью свободны и не ожидали от этих своих занятий ни прибыли, ни наград?

Но если так, рассуждал я далее, то… то зачем же ты сам-то столь упорно стремишься уйти на «вольные писательские хлеба»? не лучше ли будет отыскать в жизни какую-то постоянную специальность для прокорма, а сочинительством заниматься лишь в качестве «хобби»? Может быть, только в этом случае тебя и ждет какой-то осязаемый урожай на литературной ниве?

Но советская власть повесила перед писательским носом не только морковку высокого общественного статуса – за литературный труд «членам СП» еще и очень неплохо платили. Простой народ, который всегда зрит прямо в корень, это отлично понимал. До сих пор помню, как однажды, году этак в 1972-м, за окном райцентровской типографии, где я начинал свой трудовой путь, медленно прошел незнакомый мне пожилой мужчина. Старик как старик, ничего особенного в нем, на первый взгляд, не было. Но стоявшая рядом моя сорокалетняя наставница, тетка Тоня-печатница, аж подпрыгнула на месте:

– Вон-вон, смотри – Ракитин идет!

– А кто он такой?

– Как же!.. не слыхал про Ракитина? Он книгу в Ярославле издал! Книгу!.. Во деньжищ-то огреб!.. Тыщ пять, не меньше!..

СТАРЫЙ ПИСАТЕЛЬ

Сценический монолог

Мой юный друг! Пока не пьян ты,

Сгоняй-ка, брат, за пузырьком.

Твои бесспорные таланты

Я признаю. Но я знаком

Со всею кучкою могучей,

И так скажу: талант – пустяк!

Из тех, кто грамоте обучен,

Марать бумагу может всяк.

А вот уважить старших, скажем,

За водкой сбегать… Ба! Уже?

Тогда налей! На свете нашем

Наикратчайший путь к душе –

Напиться в стельку. Ты, наверно,

Оспоришь это, ты в плену

Своих надежд – и это скверно.

Но я тебя не обману…

(Выпивает)

Литература – бред больного!

Она, мой друг, была сильна

Тогда, когда свободы слова

Еще не нюхала страна,

Когда на горло нам цензура,

Как неподъемная скала,

Давила, – и литература

Одна отдушиной была.

Читатель дошлый не газеты,

А наши книги покупал,

И между строк искал ответы…

На том наш брат и выезжал!

Проблемы жизни социальной

Вплетали мы в свой чуткий бред

И шли походкой триумфальной

Из тьмы забвения – на свет.

А нынче все свои проблемы

Читатель тащит в думу, в суд.

Метла парламентской системы

Смела литературный труд.

Теперь все чисто, гладко, ясно:

Товар-продажа, спрос-заказ.

Мы издаемся – но напрасно:

Никто не покупает нас.

Пес лютой бедности кусает

Уже за пятки, сатана.

Меня лишь пенсия спасает,

Да вот работает жена…

И ты, коль хочешь все таланты

Стихам и прозе посвятить,

Готовым будь не бриллианты –

Долги нанизывать на нить…

(Выпивает)

Не жди ни славы, ни богатства,

Коль мнишь писателем ты стать!

И всё же тост за наше братство

Хотел бы я сейчас поднять, –

За тех, кто пишет!.. За великих

И малых рыцарей пера,

За гениальных и безликих,

За тех, кто завтра и вчера

Грозит пером судьбе и веку,

Не зная, мал он иль велик,

Кто создает библиотеку

Прекрасных книг, напрасных книг…

Не верь, мой друг, когда я снова

Начну нещадно бить своих.

Литература – бред больного?

За тех, кто бредит!.. За больных!..

(Выпивает)

Ах, хорошо пошло!.. Дружочек,

Тебе родиться повезло:

Ты можешь враз, без проволочек

Поставить целью ремесло.

А мы в политику играли

На переломе двух эпох,

Пытаясь вглядываться в дали,

Которые наметил Бог.

То восклицали: «Где хозяин?»,

То, теша умственную прыть,

Святую Русь от нацокраин

Предполагали отделить,

То вычисляли в рвенье глупом,

Кто жид средь нас, кто юдофил.

А тут и грянуло!.. По трупам

Борис в историю входил!..

Борис, Борис!.. Дурак с Урала,

Он стал хозяином всерьез.

Теперь уж смерть его достала,

Так глянем в прошлое без слез:

Хоть и давил нас, русофилов,

Сей полупьяненький царек,

Но наши грезы воплотил он –

Полуколонии отсек.

Сбылась мечта! Во мгле безвластья

Забрезжил, радуя наш взор,

Простор, лишенный в одночасье

Коммунистических опор.

Но рухнул свод державы грозной,

Святую Русь накрыв собой,

И мы раскаялись, – но поздно.

Нельзя, нельзя играть судьбой!

(Выпивает)

Да что я!.. Пошлым назиданьем

Твой дух мрачить мне не резон.

Ты этой болью, этим знаньем,

Счастливец, не обременен.

Тебе не надо знать об этом!

Имея ручку и тетрадь,

Ты можешь просто быть поэтом

И просто душу изливать –

Писать о космосе, о звездах,

О гуле в бешеной крови,

О вешних днях, о днях морозных,

О снах, о яви, о любви!

Смотреть открытыми глазами

На мир – и слушать!.. И дышать!..

Искусство чистое – вот знамя!

Пора поднять его опять!

(Выпивает. Заметно пьянеет)

А кстати, как дела с любовью?

Ты холостяк? Жениться лень?

Но ведь телесному здоровью

Соитье нужно каждый день!

Я, погуляв по белу свету

И полюбивши на веку,

Однажды сдался. По секрету:

Моя жена еще в соку!

Мудра в быту, сильна на ложе,

Не зря я в те еще года

Взять догадался помоложе…

Да я и сам-то хоть куда!

Маруся, где ты? Без сомнений,

Ты сам ее оценишь вмиг.

Знакомься, Маша: юный гений,

Мой самый лучший ученик!

Налей ей твердою рукою,

А сам закусывай – и в путь.

А я вздремну… А? Что такое?

Ребята, дайте мне всхрапнуть!

Эй-эй, жену мою не лапай!

Я сам был спец в твои года

И знаю всё… Вы тихой сапой

В дом проникаете всегда,

В доверье лезете – и тут же

Хозяйку жмете втихаря…

Садись сюда, так будет лучше!

Дружок, короче говоря,

Тебе препоручаю Машку:

Веди беседу, кушай сыр,

А мне налей еще рюмашку…

Ну, будем здравы… здравы…

Хр-р-р-р…

Фигура «профессионального писателя» советских времен, оказавшегося в 90-х годах двадцатого века не у дел, выведена мною в этом «сценическом монологе» несколько иронически – и тому есть причина. Наблюдая в ельцинские времена крушение десятков писательских судеб, я приходил к выводу, что этот процесс был, увы, предопределен: многие «инженеры человеческих душ» к тому моменту несколько, по-русски говоря, подзажрались, забыв все свои прежние «дописательские» умения, некогда кормившие их.

Надо признать: в послевоенные годы значительная часть советских литераторов стала поистине «белой костью», получала за свои сочинения немалые деньги – даже в провинции. За одно только переиздание в «Роман-газете» своего тягомотного романа один наш губернский «классик» получил, помнится, аж 30 000 рублей. Для сравнения: работая примерно в те же времена печатником в районной типографии (с ночными сменами!) я получал в месяц 80 рублей. Неплохо, совсем неплохо жили советские сочинители – особенно те, кто умел держать нос по ветру.

Но вот грянули 90-е годы – и вся эта малина накрылась медным тазом. И тут же начался массовый исход из писательской профессии. Правда, свято место никогда не бывает пусто: освободившееся статусное пространство мгновенно заняло ликующее племя графоманов, сугубому большинству которых в прежние времена вход в имперский Союз писателей был наглухо закрыт. Получив вожделенные «красные корочки», они немедля начали надувать щеки, прославлять себя в интернете, получать премии, учрежденные такими же графоманами, – и громко требовать внесения писательской профессии в Трудовой кодекс…

Всё это ни для кого из серьезных людей не было тайной, ибо происходило у всех на виду. Поэтому престиж писательского имени в глазах общества постоянно падал. В начале XXI века все писательские союзы России уже были всего лишь «клубами по интересам», влачившими нищенское существование и, в силу этого, неустанно клянчившими у власти подачки.

Тем не менее русская литература не умерла и тогда. Были еще живы «мастодонты», мастерски владеющие пером и верно оценивающие задачи и роль литературы; с явными огрехами, но взращивал сочинительскую поросль Литературный институт. Продолжал выходить в свет и держать планку качества ряд литературных журналов; в большинстве российских губерний действовали десятки литературных объединений. Не получая за свои труды ни копейки, энтузиасты создали в интернет-пространстве массу литературных сайтов и потащили их на своих плечах в будущее. А самое главное – творческая молодежь продолжала сочинять!

Таков был пейзаж, на фоне которого произносили свои страстные монологи «старые писатели», вынужденные в новые времена многое переосмыслить в своей жизни, но продолжавшие искренне любить свое вдохновенное ремесло и истово служить ему…

ТРОПКА

На большак взобрался – и обочиной

Зашагал в темнеющую даль.

Весь усталый, злой, в росе измоченный,

Всё же я на сумрак заболоченный

Оглянулся: тропку стало жаль.

Узкая, извилистая, темная,

Тропочка моя! Планида скромная!

То цветком, то ягодой дразня,

Ты плутала мшаниками долгими…

Но на тракт со светлыми поселками

Только ты и вывела меня.

В отличие от своего учителя, торившего «славный путь напролом», я двигался к широкому тракту своей судьбы по извилистой, узкой тропе, постоянно отвлекаясь, – то на любование неяркими болотными цветами, то на увлечение кисло-сладкими местными ягодами. Что ж, у каждого из нас – собственный путь на Земле, и я не жалуюсь на свой. Все-таки именно эта тропа вывела меня из края кочек и торфяников на просторный большак. Другая, может статься, и не вывела бы.

Но нельзя, конечно, сказать, что я очень горд или хотя бы доволен своим путем. Нет, этого и в помине нет. Просто это мой путь, каким уж мне Господь его дал. Путь по болотистой местности, с ее туманами, пнями и опасно-изумрудной ряской, с усыпанными рубиновой клюквой мшаниками. И, конечно, со скользящими под ногами черными гадюками. Слава Богу, у меня всегда была при себе хорошая хворостина…

Я шел по своей узкой тропе, вновь и вновь повторяя слова учителя, написанные им задолго до встречи со мной, но обращенные, как мне всегда казалось, прямо ко мне:

На землю приходят один только раз.

Что думает мальчик об этом?

***

Не все ли равно вам, летящим во мгле,

Кого я любил и оставил?

Не все ли равно, как я жил на земле –

По правилам или без правил?

Я падал, я путал своих и чужих,

Я кланялся черствому хлебу,

И слезы ронял я… Но что вам до них.

Далекие братья по небу?

Вам главное – видеть, что в стае людской

Отмечен я метою клятой.

Вам главное – знать, что я тоже такой:

Печальный, бездомный, крылатый.

Возьмите с собою! Ведь все, кто крылат,

Сбиваются в стаю когда-то…

А землю уже заливает закат,

И надо взлететь до заката.

Это очень разные стаи – стая бескрылых и стая крылатых. И на тебя они смотрят по-разному. Для бескрылых важно, что ты делал, живя среди них. Крылатые же твоим земным прошлым не особо интересуются, для них главное – есть ли у тебя крылья и ощущаешь ли ты этот факт главным в своей судьбе.

Они, крылатые, могут взять тебя с собою. Если ты, конечно, захочешь. Но хочешь ли ты этого? Ведь эта печальная стая, покинув земной дом, летит где-то во мгле…

Но герой моего стихотворения уже всё решил для себя. Он видит, что его планета уже тонет в закатном огне – и нужно успеть присоединиться к стае крылатых.

Братья, возьмите меня с собою!

Литературоведение

Юлия СЫТИНА. «Русь, куда ж несешься ты?»: от «птицы-тройки» до железной дороги (Гоголь, Достоевский и другие)

За XVIII и первую половину XIX в. Россия проделает огромный путь как в материальном, так и в интеллектуальном и эстетическом плане. Стремительность развития будет очевидна уже современникам, перед которыми встанет вопрос о том, куда же ведет это бурное развитие, в какое русло его направить? «Куда ж нам плыть?»1 – задастся вопросом лирический герой Пушкина, и вопрос этот чем далее, тем более будет осмысляться по отношению ко всей России. Путь страны в художественно-символическом плане связывается с движением: и корабля, и «телеги жизни», прежде всего тройки. Этот образ мыслился в метафизическом ключе в поэзии А. С. Пушкина («Бесы»), П. А. Вяземского («Зимние карикатуры»), Ф. Н. Глинки («Сон Русского на чужбине») и других (см.: [Вранчан], [Кошелев], [Мароши]), однако именно у Н. В. Гоголя он субстанциально соединится с Россией, станет ее символом.

Проблема выбора исторического пути России теснейшим образом связана с вопросом о соотношении России и Европы (см.: [Захаров, 2013], [Русская классическая литература…]). Запад в XIX в. воспринимается русской общественностью по-разному. И как безусловный ориентир для России, и как источник ценных знаний и обычаев, к которому нужно прислушиваться, но с оглядкой, живя своим умом, и как абсолютное зло, причем порою даже в апокалиптическом, мистическом ключе. К 1840-м гг. вопрос этот окончательно обретет историософскую глубину: с одной стороны, стремление к древнерусским истокам усилится в трудах и произведениях славянофилов, а с другой – ослабится у западников, увлеченных идеями прогресса и единства развития мирового исторического процесса – европоцентризмом.

Гоголь, будучи прежде всего художником, подобно Пушкину или Лермонтову, не касается непосредственно темы европейского влияния на Россию – не выносит своего суда на этот счет, славянофильские и западнические интенции сливаются у него в единстве русской жизни, в ощущении ее сложности и неисповедимости. Как представляется, даже в «Тарасе Бульбе», поэтизируя казачество, писатель и у католиков-ляхов находит собственную правоту и эстетическую привлекательность. Недаром не только мать Остапа и Андрия, но и прекрасная полячка молится Богородице, и эта «общая» молитва, «как и героизация противника, а не только самих казаков», позволяет говорить о том, что в повести «изображается братоубийственная война» [Есаулов, 2016: 282].

Вместе с тем вопрос о судьбе России глубоко волновал писателя. Разъезды Чичикова, изначально носящие сугубо бытописательный характер, приобретают все более метафорические оттенки, в финале первого тома «Мертвых душ» развертываясь «в символический образ, включающий в себя традиционные для русского культурного сознания мифологемы» [Маркович: 165]. Этот заключительный аккорд восхитил славянофила К. С. Аксакова, увидевшего в лирических отступлениях Гоголя мерцание самой «тайны» русской жизни:

«Чичиков едет в бричке, на тройке; тройка понеслась шибко, и кто бы ни был Чичиков, хоть он и плутоватый человек, и хоть многие и совершенно будут против него, но он был русский, он любил скорую езду, – и здесь тотчас это общее народное чувство, возникнув, связало его с целым народом, скрыло его <…>. И когда здесь, в конце первой части, коснулся Гоголь общего субстанциального чувства русского, то вся сущность (субстанция) русского народа, тронутая им, поднялась колоссально, сохраняя свою связь с образом, ее возбудившим. Здесь проникает наружу и видится Русь, лежащая, думаем мы, тайным содержанием всей его поэмы» [Аксаков: 9–10].

Западнически настроенный В. Г. Белинский отнесся к подобной трактовке с едкой иронией, заметив, что «субстанции русского народа» он не видит «ни в тройке, ни в телеге». Даже более удобной «коляске четвернею» Белинский предпочитает железную дорогу:

«Иначе и быть не может: свет победит тьму, просвещение победит невежество, образованность победит дикость, а железными дорогами будут побеждены телеги и тройки» [Белинский, 1955: 429–430].

Железная дорога становится для критика символом преобразований и прогресса, и символ этот закрепится в русской литературе.

Новые эпохи рождают новые интерпретации финала «Мертвых душ». В инфернальном ключе, припоминая «тройки» Поприщина и Хлестакова, рассматривает его Д. С. Мережковский, по мнению которого «ужасной, неожиданной для самого Гоголя насмешкой звучит его сравнение России с несущеюся тройкой» [Мережковский: 31]. Тоже негативно, но в совершенно ином ключе воспринимается финал «Мертвых душ» «простым человеком» XX в. – героем рассказа В. Шукшина «Забуксовал». У него вызывает недоумение, как можно восхищаться тройкой, в которой мчится «прохиндей, шулер»2 Чичиков? В. А. Кошелев объясняет такое восприятие тем, что в поэзии XIX в. «возникший в народной песне и закрепившийся в народном сознании образ тройки выступал как семантически самодостаточный и как будто не предполагал, что в тройке может находиться еще какой-то “путник”» [Кошелев: 149]. Исследователь сводит финал к чисто художественному поэтическому приему: «И не все ли равно, кто едет в конкретной русской “тройке” – Чичиков или какой-нибудь Правдин – важна сама поэзия движения…» [Кошелев: 150]. Таким образом, в интерпретации В. А. Кошелева та соборность, которую подчеркивает К. С. Аксаков, превращается в исчезновение личностного начала вообще, утверждение его избыточности.

Анализируя историю интерпретаций образа гоголевской тройки, В. В. Мароши отмечает его амбивалентность, настаивая на том, что ее задает сам текст произведения: «Двусмысленность символа позволяет увидеть в нем как негативный, так и позитивный аспект, в зависимости от позиции интерпретатора и прагматики истолкования <…> смысловая контроверсивность этого фрагмента поэмы задана внутри самого гоголевского текста» [Мароши: 205]. Традицию негативной интерпретации гоголевской тройки исследователь возводит к спору прокурора и адвоката в «Братьях Карамазовых»: «Именно в этих прениях тройка впервые была вполне резонно сопоставлена с бричкой Чичикова» [Мароши: 205].

Иначе, в контексте «большого» времени русской культуры и исходя из первоначального замысла Гоголя о трехчастной структуре поэмы в соответствии с «Божественной комедией» Данте, предлагает понимать финал «Мертвых душ» И. А. Есаулов: «Как представляется, пространственная горизонталь тела России (“ровнем-гладнем разметнулась на полсвета”), преодолевая апостасию – в символе Руси-тройки, должна преобразиться в соборную духовную вертикаль». Это преображение в финале «Мертвых душ» осмысляется Гоголем как «Божие чудо» и имеет, по мнению И. А. Есаулова, «отчетливый пасхальный смысл»: «в финале “Мертвых душ” происходит пасхальное чудо воскресения “мертвого душою” центрального персонажа гоголевской поэмы» [Есаулов, 2017: 153–154]. Доказательства такого понимания гоголевского текста исследователь находит и в «Выбранных местах из переписки с друзьями», указывая на пасхальность, заложенную в самой структуре этого произведения, идущего от «Завещания» к «Светлому Воскресению» (см. также: [Есаулов, 1994]).

Именно в «Выбранных местах…» Гоголь обращается и непосредственно к разгоревшимся в 1840-е гг. спорам «о наших европейских и славянских началах», однако и здесь не становится однозначно на сторону западников или славянофилов, но явное предпочтение отдает «славянистам и восточникам»3, ближе к которым он был и в жизни (см. подробнее: [Виноградов, 2014], [Виноградов, 2017]).

Гоголь подчеркивает различия, существующие между православной Россией и католическим по преимуществу Западом, но и русское, и европейское современное общество представляется ему ложно-рациональным, мертвенным, утратившим подлинную святость и гармонию, живую органичность. Размышляя о России, Гоголь выделяет два пласта понимания – то, какова реальная Россия сейчас, и то, какой она могла бы явить себя миру, благодаря заложенным в ней силам. Именно на освящение путей к духовному преображению каждого человека и всей Руси-тройки и направлены поучения в письмах к друзьям.

Возможность обретения чаемой святости и должного земного уклада Гоголь усматривает в действительном – в прорывающемся сквозь повседневность – пасхальном божественном свете (см. подробнее: [Есаулов, 2004]). В заключительной главе «Светлое Воскресение» писатель размышляет об «особенном участии к празднику Светлого Воскресенья» в русском человеке, и не потому, что русский народ «лучше» (подобно Чичикову: «хуже мы всех прочих» (Гоголь, 8; 417)), но потому, что «есть много в коренной природе нашей, нами позабытой, близкого закону Христа», и самая неустроенность «пророчит» возможность обновления и великого будущего:

«Мы еще растопленный металл, не отлившийся в свою национальную форму; еще нам возможно выбросить, оттолкнуть от себя нам неприличное и внести в себя все, что уже невозможно другим народам, получившим форму и закалившимся в ней» (Гоголь, 8; 417).

Осознание греховности должно привести к ее преодолению, и тогда окажется возможным «сбросить с себя все недостатки наши, всё позорящее высокую природу человека», когда – во время пасхального торжества – «вся Россия – один человек» (Гоголь, 8; 417).

Описывая же теперешнюю неустроенность и бесприютность, Гоголь, как и в поэме, обращается к образу дороги и несущейся по ней тройки, но на этот раз движение исчезает, прежние лошади утомились:

«…будто бы мы до сих пор еще не у себя дома, не под родной нашею крышей, но где-то остановились бесприютно на проезжей дороге, и дышит нам от России не радушным, родным приемом братьев, но какой-то холодной, занесенной вьюгой почтовой станцией, где видится один ко всему равнодушный станционный смотритель с черствым ответом: “Нет лошадей!”» (Гоголь, 8; 289; курсив мой. – Ю. С.).

Образ гоголевской тройки еще не раз будет появляться в литературе и критике (см.: [Кошелев], [Мароши]). В сороковые годы к нему обращается В. А. Соллогуб в повести «Тарантас». Ее главный герой – Иван Васильевич – предстает как пародия на юного славянофила, который «пошатался» по Европе, «видел много трактиров, и пароходов, и железных дорог»4, разочаровался в ней и вернулся на родину патриотом, жаждущим обретения народности. «Тарантас» пестрит пародийными и ироничными эпизодами, построенными на развенчании высоких замыслов и суждений героя-славянофила при столкновении с обыденной действительностью. Впавший в уныние и отчаявшийся отыскать народность, к концу повествования герой все же обретает на миг чаемое преображение Руси. Тарантас, на котором Иван Васильевич возвращается в родное поместье где-то в глубине России, с самого начала претендует если не на символ, то на аллегорию русской жизни с ее несообразностью и практичностью, внешней неустроенностью и надежностью. В последней главе он проявляет свою фантастическую сущность, во сне Ивана Васильевича превращаясь в таракана, затем в птицу, потом в фантастического гипогрифа. Пролетев на сказочном существе через узкую и страшную пещеру, населенную жуткими фантомами (в том числе «народным» медведем, играющим «плясовую на балалайке» (Соллогуб, 267)), стремящимися поглотить его, герой с удивлением видит дивную картину счастливого и великого, исполненного народности будущего России.

Тарантас перерождается, в него впрягается ретивая тройка и смело несется с быстротой ветра. Аллюзия на гоголевский финал «Мертвых душ» становится очевидна. То же чувство простора и восторга, но у Соллогуба оно обретает пародийные оттенки и отягчается множеством бытовых подробностей счастливо преображенной Руси. Меняются и знакомцы Ивана Васильевича. Граф, бывший дотоле западником самого дурного толка и презиравший свое отечество, вдруг становится патриотом, прославляет арзамасскую школу живописи, рассуждает о том, что в России «есть свой запад, свой восток, свой юг и свой север» (Соллогуб, 273), и даже проповедует идею о богоизбранности русского народа:

«Мы шли спокойно вперед, с верою, с покорностью и с надеждой. <…> Бог благословил наше смирение. Вы знаете, Россия никогда не заносилась духом гордыни, никогда не хотела служить примером прочим народам, и оттого-то Бог избрал Россию» (Соллогуб, 274).

Эти убеждения, сокровенные для славянофилов, горячо проповедуемые Гоголем в «Выбранных местах из переписки с друзьями», в устах пародийного героя Соллогуба обесцениваются, выглядят странно и потому нелепо. Несостоятельность явленного идеала счастливого будущего подчеркивает и финал повести. На самом пике восторга герой вместе со всем казавшимся несокрушимым тарантасом опрокидывается в грязь – так отвечает реальность на мечты славянофила. Полет, исполненный у Гоголя лирически-пророческого чаяния, у Соллогуба оборачивается иронией, но это, в понимании автора, не демонический хохот злого духа, а веселый и здоровый смех прагматического здравого смысла. Как и у Гоголя, горизонталь пространства сменяется вертикалью, но уже не взлетом в неведомую высь, а резким падением вниз, но не во ад, а в грязь повседневности.

Гораздо более иронично, чем сам Соллогуб, к герою его отнесся Белинский, весьма экспрессивно в статье о «Тарантасе» обрушившись на Иванов Васильевичей, обличая как всех славянофилов, так и конкретно намекая на Ивана Васильевича Киреевского. Б. Н. Тарасов напоминает, что «умиравший от чахотки» Белинский «совершал ежедневные прогулки к вокзалу строившейся Николаевской железной дороги и с нетерпением ожидал завершения работ, надеясь на капиталистическое развитие страны в деле созидания гражданского общества и нравственного совершенствования его членов. Белинский думал, что железные дороги победят тройку» [Тарасов, 2001(а): 6] (курсив мой. – Ю. С.). Будучи западником, он чаял промышленного и научного переворота, победы цивилизации над иррациональностью и хаотичностью (с его точки зрения) русского бытия и быта. Ажиотажу Белинского Б. Н. Тарасов противопоставляет точку зрения Тютчева, который писал С. С. Уварову в 1851 г.: «Я далеко не разделяю того блаженного доверия, которое питают в наши дни ко всем этим чисто материальным способам, чтобы добиться единства и осуществить согласие и единодушие в политических обществах. Все эти способы ничтожны там, где недостает духовного единства…» (курсив Б. Н. Тарасова. – Ю. С.) [Тарасов (а), 2001: 6]. Подобным образом размышлял и Гоголь в «Выбранных местах…». В письме к «Занимающему важное место» он призывает задаться вопросами:

«Зачем эта скорость сообщений? Что выиграло человечество через эти железные и всякие дороги, что приобрело оно во всех родах своего развития и что пользы в том, что один город теперь обеднел, а другой сделался толкучим рынком да увеличилось число праздношатающихся по всему миру?» (Гоголь, 8; 352–353).

Белинский, оказавшись за границей, по свидетельству П. В. Анненкова, меняет отношение к России и Европе:

«…насколько становился Белинский снисходительнее к русскому миру, настолько строже и взыскательнее становился он к заграничному. С ним случилось то, что потом не раз повторялось со многими из наших самых рьяных западников, когда они делались туристами: они чувствовали себя как бы обманутыми Европой, смотрели на нее с упреком, как будто она не сдержала тех обещаний, какие надавала им втихомолку» [Анненков: 592].

Но в трудах Белинского переосмысление Европы отразиться не успело. Своего рода «завещанием», квинтэссенцией его взглядов на Россию стало письмо к Гоголю по поводу «Выбранных мест из переписки с друзьями». Смело беря на себя роль выразителя мнения всего народа, Белинский пишет, что «Россия видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиетизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности». [Белинский, 1956: 213].

Как известно, Гоголь не отправит Белинскому первый вариант ответного письма, написанного в развернутой полемической форме. Пожалуй, наиболее ярким возражением критику станут публицистические и художественные произведения Достоевского, написанные после каторги, и они будут тем убедительнее, что до ареста писателю были близки идеалы «прогресса». Символично, что одной из причин ареста Достоевского стало именно публичное чтение того самого письма Белинского Гоголю.

В историософских раздумьях о судьбе России Достоевский также обращается к образу тройки5 и мотиву скачки, быстрого и безудержного передвижения в пространстве. В историософском аспекте одним из ключевых этот мотив становится в «Бесах». Как отмечает Ф. Б. Тарасов, он задается уже эпиграфами: «Кружение в поле в стихотворении через евангельский текст коррелирует с падением свиней, в которых вошли бесы, в озеро и их гибелью в пучине как потенциальным итогом уклонения России от пути, приводящего к “ногам Иисусовым”» [Тарасов, 2001 (б): 408]. Комментарий Степана Трофимовича к евангельскому фрагменту в финале романа подчеркивает вектор этого хаотического движения, связь символики евангельского текста с Россией: бесы должны покинуть ее и низвергнуться с обрыва, Россия же – прекратить бешеный бег, успокоиться и, наконец, остановиться, замереть у «ног Иисусовых». Бешеный полет тройки (ассоциации с финалом «Мертвых душ» угадываются в замысле Достоевского), тем самым, должен окончиться не инфернальным крахом, но божественным воскресением. Характерно, что Гоголю, для того чтобы показать полет тройки ввысь, не понадобилось «ссаживать» с нее «жулика» Чичикова. В художественном же мире Достоевского оказывается, что «бесы», за которыми скрываются конкретные люди, должны все-таки покинуть тройку, чтобы бег ее мог, наконец, достигнуть священной цели. «Полет» у Достоевского окрашивается инфернальными красками, место по-своему безобидного Чичикова захватывают одержимые нигилисты во главе с «лукавым змием» Петром Степановичем – такая трансформация обусловлена стремительным ходом самой русской истории.

Распространена точка зрения, согласно которой в финале «Мертвых душ» «Гоголь не указывает путей к грядущему и светлому обновлению (обстоятельство, ядовито отмеченное в романе <“Братья Карамазовы”> прокурором)» [Ветловская: 188], тогда как у Достоевского этот полет получает чаемый – пусть не в настоящем, но в прозреваемом будущем – счастливый конец: замереть у «ног Иисусовых». Вместе с тем цель эта (не только в области возможных трактовок, но буквально в тексте) появляется и у Гоголя, в лирическом отступлении рисующего образ грешника, поверженного к ногам Спасителя:

«…может быть, в сем же самом Чичикове страсть, его влекущая, уже не от него, и в холодном его существовании заключено то, что потом повергнет в прах и на колени человека пред мудростью небес» (Гоголь, 6; 242; курсив мой. – Ю. С.).

Также и в «Выбранных местах…», развивая метафору движения от бесприютного скитальчества к обретению дома, автор пророчески призывает русских писателей «воспитаться» «христианским, высшим воспитаньем», и тогда

«Скорбью ангела загорится наша поэзия и, ударивши по всем струнам, какие ни есть в русском человеке, внесет в самые огрубелые души святыню того, чего никакие силы и орудия не могут утвердить в человеке; вызовет нам нашу Россию – нашу русскую Россию <…> все до единого, каких бы ни были они различных мыслей, образов воспитанья и мнений, скажут в один голос: “Это наша Россия; нам в ней приютно и тепло, и мы теперь действительно у себя дома, под своей родной крышей, а не на чужбине”» (Гоголь, 8; 409).

Непосредственно к образу гоголевской тройки обратится Достоевский в «Братьях Карамазовых», сделав трактовку финала «Мертвых душ» одним из центральных пунктов спора прокурора и адвоката. Первый в неистовстве Мити увидит эмблему современной России, подобно гоголевской тройке несущейся вперед без удержу и цели. Адвокат, напротив, в тех же знамениях времени усмотрит повод для гордости за отечество и пророчество о его великом и торжественном будущем – не безумном беге ошалелой тройки, но плавном и горделивом движении колесницы. Как аргументированно показывает Ф. Б. Тарасов, в свете аллюзий на евангельский текст противопоставление тройки и колесницы оказывается мнимым [Тарасов, 2001 (б): 410].

И прокурор, и адвокат стремятся выстроить свою речь с точки зрения здравого смысла, понимаемого – что примечательно6 – ими совершенно по-разному. При этом прокурор, развивая «психологию на всех парах», будет ссылаться на «тревожные голоса из Европы» (Достоевский, 15; 150), адвокат же, напротив, станет апеллировать к «правде русской», у которой «дух и смысл, спасение и возрождение погибших» (Достоевский, 15; 173). Однако славянофильский пафос адвоката тут же разобьется о модное словечко «клиент», вставленное им в речь (Достоевский, 15; 173).

И прокурор, и адвокат не выходят за рамки «горизонтального измерения», замыкаются в нем, и потому не в силах постигнуть пафоса полета тройки ввысь. Рассуждения их обоих оказываются внешними и потому неадекватными по отношению к истории и пути Дмитрия Карамазова: «…позитивистская “совокупность фактов” <…> приводит к несправедливому судебному решению, внешнему по отношению к истинному “греху” героя. Таким образом, вина и наказание фактически выносятся из сферы “правового пространства”» [Есаулов, 2017: 169]; см. также: [Русская классическая литература…: 195–196].

Сюжет о тройке в речи прокурора подготовляется всем предыдущим ходом романа, наполненного бешеной ездой (см.: [Крюков]). Как становится известно из «Исповеди горячего сердца», Митя немало катался на тройках и любил быструю, безудержную езду. На тройке уедет в Мокрое Грушенька к «ее первому» и «бесспорному». На тройке помчится за нею Митя, и на тройках же приедет под утро за ним «все начальство». В. Е. Ветловская, рассуждая о символах в «Братьях Карамазовых», усматривает в нарочитой повторяемости суммы «три тысячи» ее «символическое значение», обозначающее «вообще какое-то наследство», «материальную сторону дела (в том широком плане, в каком толкует ее Достоевский)» [Ветловская: 267]. По аналогии можно заметить, что и тройка лошадей включается в числовой карнавал романа, вероятно, помимо пасхального гоголевского смысла, обретая и другой – инфернальный смысл безудержья карамазовского, свойственный не только Карамазовым, но и всем русским людям7. Безудержья, от которого Руси-тройке нужно опомниться, очиститься и замереть у «ног Иисусовых».

Очевидно сходство бешеной езды Дмитрия Карамазова на тройке в Мокрое и «“аллегорического” финала» его блужданий – «“странного” сна» с финалом первого тома «Мертвых душ» [Ветловская: 188], впрочем, еще до того герой не раз ощутит вертикаль бытия. Внутренний мир его изначально «широк», и «горячее сердце» разрывается между низостью «идеала содомского» и высотой «идеала Мадонны». Отчетливо в художественном мире романа обе бесконечности встают перед Митей во время бешеной скачки в Мокрое.

Этот стремительный полет открывает для Мити и бесконечность неба, и бездну ада. В начале пути, освеженный быстрой ездой герой смотрит на крупные звезды, сияющие на чистом небе: «Это была та самая ночь, а может, и тот самый час, когда Алеша, упав на землю, “исступленно клялся любить ее во веки веков”» (Достоевский, 14; 369), – находит нужным пояснить рассказчик, тем самым объединяя братьев в созерцании бесконечности неба. Однако если Алеша станет «твердым на всю жизнь бойцом» и укрепится в вере, то у Мити пока «смутно» на душе. Но он уже оказывается способным признать право другого человека на счастье (того, кого и обозначит затем Вяч. Иванов как «Ты еси»), уступить Грушеньку «ее первому»:

«И никогда еще не подымалось из груди его столько любви к этой роковой в судьбе его женщине, столько нового, не испытанного им еще никогда чувства, чувства неожиданного даже для него самого, чувства нежного до моления, до исчезновения пред ней» (Достоевский, 14; 370).

Так уже теперь для Мити через сладострастный «идеал содомский» в Грушеньке начинает проступать «идеал Мадонны».

Вместе с тем героя посещают мысли о самоубийстве. Наравне с созерцанием звезд является и иной образ: «Во ад? <…> попадет Дмитрий Федорович Карамазов во ад али нет, как по-твоему?» – с истерическим хохотом спрашивает Дмитрий кучера Андрея, на что тот рассказывает народную легенду про Ад и с искренней наивностью отвечает Мите: «Не знаю, голубчик, от вас зависит» (Достоевский, 14; 371–372). Заканчивается скачка исступленной молитвой Мити, но не о грядущем или минувшем, а о настоящем:

«Не суди, потому что я сам осудил себя; не суди, потому что люблю тебя, Господи! Мерзок сам, а люблю тебя: во ад пошлешь, и там любить буду и оттуда буду кричать, что люблю тебя во веки веков… Но дай и мне долюбить… здесь, теперь долюбить, всего пять часов до горячего луча твоего…» (Достоевский, 14; 372).

В «реальности» событий романа скачка в Мокрое станет для Мити последней, оборвется с его арестом, назад в город его уже повезут (пассивность героя подчеркнута названием главы – «Увезли Митю»). Однако наравне с «действительностью» в романное повествование входит сон Мити, становясь ключевым для перерождения героя. Во сне он едет уже не на лихой тройке, но в телеге, запряженной «двойкой» (тем самым – на уровне символики чисел – размыкается инфернальный круг карнавального кружения на тройках). Хоть и «лихо» пролетает он мимо стоящих у дороги женщин, но оказывается способным заметить и выделить одну из них с плачущим дитём на руках. «Горячее сердце» Мити разрывается от жалости к плачущему ребенку. Вкупе с состраданием он обретает и осознание собственной вины, перед ним открывается путь покаяния и искупления вины через страдание. Вместе с тем целый ряд деталей позволяет соотнести Митю и с плачущим «дитём» [Моррис: 621].

Знаменательно, что не только Митя едет этой ночью куда-то – семичасовым поездом по железной дороге уезжает в Москву другой брат – Иван.

В художественном мире Достоевского железные дороги занимают особое место, в метафорическом восприятии их писатель сходится с Гоголем, Тютчевым и другими русскими мыслителями (см.: [Сытина]). Нечто зловещее образу железной дороги придает и Л. Н. Толстой в «Анне Карениной», а затем в «Крейцеровой сонате». Стоит заметить, что как некий инфернальный символ железная дорога выступает порою и у «прогрессистски» настроенных авторов. Так, мистическим ужасом наполняет ее образ Некрасов в одноименном стихотворении:

Прямо дороженька: насыпи узкие,

Столбики, рельсы, мосты.

А по бокам-то всё косточки русские…

Сколько их! Ванечка, знаешь ли ты?

Чу, восклицанья послышались грозные!

Топот и скрежет зубов;

Тень набежала на стекла морозные…

Что там? Толпа мертвецов!8

И хотя рассказчик пытается ободрить Ваню тем, что русский народ «Вынесет всё, что Господь ни пошлет! / Вынесет всё – и широкую, ясную / Грудью дорогу проложит себе» (Некрасов, 170), заканчивается стихотворение «отрадной» картиной пьяного народного разгула.

Метафизическое значение железной дороги оказывается в центре полушутовских, полусерьезных «“ученых” споров» в «Идиоте». Гостей князя Мышкина, как и его самого, крайне занимает толкование Лебедевым Апокалипсиса, а именно его видение «Звезды Полыни» в сети железных дорог. В пылу «проповеди» Лебедев разъясняет, что боится «не железных путей сообщения, <…> а всего того направления, которому железные дороги могут послужить, так сказать, картиной, выражением художественным» (Достоевский, 8; 311). Лебедев с жаром поясняет, что комфорт и прогресс ведут к ослаблению «источников жизни», и в подтверждение рассказывает историю о человеке двенадцатого столетия, который съел за жизнь свою «шестьдесят монахов и несколько светских младенцев» (Достоевский, 8; 312), а затем раскаялся и донес на себя. Из такого глубокого и искреннего покаяния Лебедев делает патетический вывод:

«<…> была же мысль сильнейшая всех несчастий, неурожаев, истязаний, чумы, проказы и всего того ада, которого бы и не вынесло то человечество без той связующей, направляющей сердце и оплодотворяющей источники жизни мысли!» (Достоевский, 8; 315).

Теперь же, «в наш век пороков и железных дорог», герой не усматривает «связующей силы», но напротив, видит оскудение духа:

«Богатства больше, но силы меньше; связующей мысли не стало; всё размягчилось, всё упрело и все упрели!» (Достоевский, 8, 315).

Неистовая проповедь Лебедева возбуждает всеобщий смех и недоумение, единственным благосклонным слушателем его оказывается князь Мышкин.

Интересно, что спустя почти десятилетие уже от своего лица в «Дневнике писателя» 1876 года Достоевский вернется к этой логике доказательства упадка духа, несмотря (или вследствие?) роста прогресса и «гуманности», причем воспользуется образами тройки и железной дороги. Рассуждая о «Российском обществе покровительства животным» и с иронией отмечая важность того, что «“Обществу” дороги не столько скоты, сколько люди, огрубевшие, негуманные, полуварвары, ждущие света!» (Достоевский, 22, 26), писатель припоминает случай из своей юности. По дороге из Москвы в Петербург они с братом и отцом стали свидетелями страшной сцены: фельдъегерь, выпив водки на станции и вновь вскочив в тележку, начал методически бить ямщика кулаком в затылок, от чего тот, в свою очередь – нещадно хлестать обезумевшую тройку. «Тут каждый удар по скоту, так сказать, сам собою выскакивал из каждого удара по человеку», – комментирует Достоевский и замечает:

«<…> если б случилось мне когда основать филантропическое общество, то я непременно дал бы вырезать эту курьерскую тройку на печати общества, как эмблему и указание» (Достоевский, 22, 29).

Но как ни страшна нарисованная картина старых нравов, ставшая более «гуманной» современность вызывает у Достоевского больше поводов для беспокойства:

«<…> теперь не сорок лет назад и курьеры не бьют народ, а народ уже сам себя бьет, удержав розги на своем суде. <…> Нет фельдъегеря, зато есть “зелено-вино”» (Достоевский, 22, 29).

Растущее пьянство, «дурман», «какой-то зуд разврата», «неслыханное извращение идей с повсеместным поклонением материализму», то есть «золотому мешку» (Достоевский, 22, 30), и утрата веры отцов пугают Достоевского. Прежнее рабское поклонение перед мундиром и авторитетом сменилось признанием власти денег надо всем, ротшильдовской идеей «Подростка». Иллюстрируя современное насилие и развращенность, писатель обращается к ситуации на железных дорогах:

«По всей России протянулось теперь почти двадцать тысяч верст железных дорог и везде, даже самый последний чиновник на них, стоит пропагатором этой идеи, смотрит так, как бы имеющий беззаветную власть над вами и над судьбой вашей, над семьей вашей и над честью вашей, только бы вы попались к нему на железную дорогу» (Достоевский, 22, 30).

Завершает же Достоевский не призывом вернуться к прежнему, но верой в светлое будущее русских людей, которые «будут все, когда-нибудь, образованы, очеловечены и счастливы» (Достоевский, 22, 31).

В «Братьях Карамазовых» пугающая символика железной дороги возникает вновь. Иван, начав поездку в Чермашню на тарантасе, по-своему предвосхищает путь Мити в Мокрое: он также любуется ясным небом, заговаривает с извозчиком, но «не понимает» того, что отвечает мужик (Достоевский, 14; 254). Однако потом, вместо продолжения поездки в деревню, Иван предпочтет уехать в Москву по железной дороге. В символическом плане он давно уже предпочел и теоретически обосновал этот рациональный, механистический ориентир, теперь же только закрепляет свой выбор – и последствия его не замедлят.

Железные дороги не раз появляются в романе и всегда имеют зловещий оттенок. «…Нынче век либеральный, век пароходов и железных дорог» (Достоевский, 14; 83), – провозгласит в шутовском запале Федор Павлович за монастырской трапезой. Затем «веком железных дорог» назовет свое время госпожа Хохлакова, отправляя Митю на «золотые рудники» (Достоевский, 14; 348–349). Железная дорога пересекается и с темой детства: Коля Красоткин решается испытать себя, пролежав под стремительно несущимся поездом, а выдержав испытание, он «заболел слегка нервною лихорадкой, но духом был ужасно весел, рад и доволен» (Достоевский, 14; 464). Символично, что Коля изучает железную дорогу «в подробности», живя именно на той станции, «с которой Иван Федорович Карамазов месяц спустя отправился в Москву» (Достоевский, 14; 463). Неожиданное соединение этих подробностей не важно для сюжета, но необходимо для символической подоплеки романа: становится очевидна связь новых идей, завладевающих Колей, с идеями Ивана. Безжалостность, скрытая за прогрессом, бездушность – за внешним обаянием удобства – все это настораживает, заставляет опасаться за будущее Коли и других мальчиков, за будущее самой России.

Таким образом, в русской литературе XIX в. возникают и разрастаются два символа, за которыми скрываются различные векторы развития России: «живая» птица-тройка и механическая железная дорога. И если первый отсылает к исконной самобытности и Православию, то второй – к научно-техническому и социальному «прогрессу». Оформились эти символы в споре Гоголя и К. С. Аксакова с Белинским в 1840-е гг.; их позиции послужили своего рода показателями разных полюсов историософских и – исходя из этого – футурологических идей. Был в русском обществе и иной взгляд на проблему, исходящий из здравого смысла, с точки зрения которого сама проблематика споров была умозрительна и несостоятельна, ярким примером такого взгляда в литературе стал «Тарантас» Соллогуба, травестийно высмеивающий славянофильские искания современников, в том числе и Гоголя. Но подобные насмешки радикализировались и превращались в оружие в руках революционно настроенных западников – в данном случае Белинского, итоговые размышления которого были для графа Соллогуба гораздо более неприемлемы, чем изыскания Гоголя.

К образам тройки и железной дороги обращался Достоевский. В его реализме «в высшем смысле» они разрастаются в символы уже не просто разных путей развития России, но двух начал бытия: живого и, при всем безудержье, стремящегося к святости – и мертвого, механического, таящего в себе нечто инфернальное. В главном же Достоевский сходится с Гоголем: основополагающим у него также оказывается пасхальный архетип, свойственный всей русской культуре (см.: [Захаров, 1994], [Есаулов, 2004], [Есаулов, 2017]).

Образы тройки и железной дороги еще не раз возникнут в русской литературе. В XX в. они столкнутся в трагическом «Сорокоусте» Есенина. Традиционно это стихотворение принято интерпретировать как победу города над деревней, однако контекст «большого» времени, представленный выше, позволяет взглянуть на есенинский текст иначе. В «Сорокоусте» «бежит по степям» «Железной ноздрей храпя, / На лапах чугунных поезд». «А за ним <…> Тонкие ноги закидывая к голове, / Скачет красногривый жеребенок». От тройки останется здесь только жеребенок, но бегущий и не сдающийся вопреки очевидности того, что «живых коней // Победила стальная конница»9 (курсив мой. – Ю. С.). Вместе с тем последнее утверждение станет все же частью пусть риторического, но вопроса – и это, вкупе с упорством жеребенка, авторским и читательским сочувствием к нему, позволяет надеяться, что победа «стальной конницы» все-таки не является окончательной, а потому и борьба двух начал бытия, скрывающихся за символами живой тройки и механической железной дороги, продолжается.

Список литературы

1. Аксаков К. С. Несколько слов о поэме Гоголя: «Похождения Чичикова, или Мертвые души» – М.: Тип. Н. Степанова, 1842. – 19 с.

2. Анненков П. В. Литературные воспоминания. – Л.: Academia, 1928. – 661 с.

3. Белинский В. Г. Объяснение на объяснение по поводу поэмы Гоголя «Мертвые души» // Белинский В. Г. Полн. собр. соч.: в 13 т. – М.: Изд-во АН СССР, 1955. – Т. 6. – С. 410–433.

4. Белинский В. Г. <Письмо к Н. В. Гоголю> // Белинский В. Г. Полн. собр. соч.: в 13 т. – М.: Изд-во АН СССР, 1956. – Т. 10. – С. 212–220.

5. Ветловская В. Е. Роман Ф. М. Достоевского «Братья Карамазовы». – СПб.: Изд-во «Пушкинский Дом», 2007. – 640 с.

6. Виноградов И. А. Космополит или патриот? Концепция патриотизма в спорах с Гоголем и о Гоголе // Проблемы исторической поэтики. – 2017. – Т. 15. – № 3. – С. 35–69 [Электронный ресурс]. – URL: http://poetica.pro/files/redaktor_pdf/1506330606.pdf (15.08.2018). DOI 10.15393/j9.art.2017.4461

7. Виноградов И. А. Н. В. Гоголь как славянофил: Славянская тема в наследии писателя // Проблемы исторической поэтики. – 2014. – Вып. 12. – С. 199–219 [Электронный ресурс]. – URL: Available at: http://poetica.pro/files/redaktor_pdf/1429614824.pdf (15.08.2018). DOI 10.15393/j9.art.2014.741

8. Вранчан Е. В. Функции средств передвижения в художественном мире Н. В. Гоголя: дис. … канд. филол. наук. – Новосибирск: 2011. – 219 с.

9. Есаулов И. А. Богатырская доблесть казаков и удаль ляхов: типы героики в художественном мире Гоголя // Творчество Н. В. Гоголя и европейская культура: Пятнадцатые Гоголевские чтения. – М.; Новосибирск: Новосибирский издательский дом, 2016. – С. 275–282.

10. Есаулов И. А. Пасхальность русской словесности. – М.: Кругъ, 2004. – 560 с.

11. Есаулов И. А. Русская классика: новое понимание. – СПб.: Изд-во Русской христианской гуманитарной академии, 2017. – 550 с.

12. Есаулов И. А. Тернарная структура «Мертвых душ» (проблема преодоления апостасии) // Микола Гоголь i свiтова культура: Матерiали мiжнародноï науковоï конференцiï, присвяченоï 185-рiччю з дня народження письменника). – Киïв-Нiжин, 1994. – С. 86–87.

13. Захаров В. Н. Символика христианского календаря в произведениях Достоевского // Новые аспекты в изучении Достоевского. – Петрозаводск: ПетрГУ, 1994. – С. 37–49.

14. Захаров В. Н. Сколько будет дважды два, или неочевидность очевидного в поэтике Достоевского // Вопросы философии, 2011. – № 4. – С. 109–114.

15. Захаров В. Н. Поэтика хронотопа в «Зимних заметках о летних впечатлениях» Достоевского // Проблемы исторической поэтики. – 2013. – Вып. 11. – С. 180–201 [Электронный ресурс]. – URL: http://poetica.pro/files/redaktor_pdf/1431516399.pdf (15.08.2018). DOI 10.15393/j9.art.2013.379

16. Кошелев В. А. «Время колокольчиков»: литературная история символа // Русская рок-поэзия: текст и контекст. – Тверь: ТГУ, 2000. – Вып. 3. – С. 142–162.

17. Крюков В. М. След птицы тройки. Другой сюжет «Братьев Карамазовых». – М.: Памятники исторической жизни, 2008. – 536 с.

18. Маркович В. М. Парадокс как принцип построения характера в русском романе XIX века. К постановке вопроса // Парадоксы русской литературы: Сб. статей. – СПб.: Инапресс, 2001. – С. 158–173.

19. Мароши В. В. Тройка как символ исторического пути России в русской литературе ХХ века // Филология и культура. Philology and culture, 2015. – № 2 (40). – С. 204–209.

20. Мережковский Д. С. Гоголь и черт. – М.: Скорпион, 1906. – 219 с.

21. Моррис М. Где же ты, брате? Повествования на границе и восстановление связности в «Братьях Карамазовых» // Роман Ф. М. Достоевского «Братья Карамазовы»: современное состояние изучения. – М.: Наука, 2007. – С. 605–630.

22. Русская классическая литература в мировом культурно-историческом контексте / коллектив авторов под ред. И. А. Есаулова, Ю. Н. Сытиной, Б. Н. Тарасова. – М.: Индрик, 2017. – 488 с.

23. Сытина Ю. Н. Россия и Европа в полемике авторов «Московского наблюдателя» // Проблемы исторической поэтики. – 2016. – Т. 14. – С. 172–184 [Электронный ресурс]. – URL: http://poetica.pro/files/redaktor_pdf/1482920548.pdf (15.08.2018). DOI 10.15393/j9.art.2016.3602

24. Тарасов Б. Н. Куда движется история? (Метаморфозы идей и людей в свете христианской традиции). – СПб.: Алетейя, 2001. – 348 с. (а)

25. Тарасов Ф. Б. Речь Ф. М. Достоевского о Пушкине: между «тройкой» и «колесницей» // Проблемы исторической поэтики. – 2001. – Вып. 6. – С. 399–419 [Электронный ресурс]. – URL: http://poetica.pro/journal/article.php?id=2638 (15.08.2018). DOI 10.15393/j9.art.2001.2638 (б)

26. Zakharov V. N. What is Two Times Two? Or When the obvious is anything but obvious in Dostoevsky’s Poetics // Russian Studies in Philosophy. – 2011. – Vol. 50 (3). – Pp. 24–33.

Исследование выполнено при финансовой поддержке РФФИ в рамках научного проекта № 18-012-90043 («Анализ, интерпретации и понимание как методологические установки в изучении наследия Достоевского»).

Впервые опубликовано: Сытина Ю. Н. «Русь, куда ж несешься ты?»: от «птицы-тройки» до железной дороги (Гоголь, Достоевский и другие) // Проблемы исторической поэтики, 2018. – Т. 16. – № 4. – С. 115–139.

Сотворение легенды

Ирина КАЛУС. Цвет неба

Рассказ

Когда оставалось дня три до назначенного срока, мне приснился сон: я веду за руку мальчика лет пяти, с волосами цвета спелой пшеницы, голубоглазого, улыбающегося. Сон был настолько отчётливым и неожиданным, что я тут же проснулась, медленно села на кровати, устроилась так, чтобы было удобно животу, и начала смотреть в окно. Почти рассвело, но все спали, поэтому в палате, как туман, стояла густая утренняя сумеречная тишина. Можно было погрузиться в неё и какое-то время побыть в покое, сосредоточившись на своих мыслях.

Прогулки запретили профилактически: чтобы никто ненароком не простудился, не заразился – в разгаре была эпидемия гриппа – и не поскользнулся на заледенелых дорожках роддомовского двора. Все сидели в заточении. По коридорам гулять тоже не велели – оставалось только лежать на своих кроватях. Я днями напролёт обживала своё маленькое пространство и пыталась отвлечься от назойливой болтовни соседок.

Единственной моей подругой здесь была Мария – только с ней я и любила говорить. Мы понимали друг друга с полуслова и всегда выходили на какую-то особенную глубину в общении, смеялись, даже творили: в предновогодние дни смастерили себе из шариков и ленточек импровизированную ёлку и верили, что скоро наше пребывание здесь счастливо закончится.

Посмотрев на заснеженную крышу пристройки, видную из окна, на ещё светящий тусклым светом фонарь, я перевела взгляд на декабрьское небо: оно было тёмно-серым, с белой пеной облаков по краю – обещали новый снег и усиление морозов.

Не включая свет, встала и подошла к раковине, чтобы умыться. В утренней полутьме посмотрела на отражение в зеркале: на бледном лице – карие глаза с синяками вокруг, как у привидения, взъерошенная каштановая чёлка – надо привести себя в порядок.

День прошёл стандартно: обход, капельницы, уколы и посещения столовой с унылой пресной едой, где меня опять поймали с кетчупом. Пыталась написать обещанную статью в литературный журнал, но мысли буксовали, дело продвигалось медленно. Скрашивали больничную жизнь беседы с Марией и звонки родным, где я давала волю эмоциям и от души ругала назначенные мне неприятные процедуры, которые считала совершенно лишними. «Держись! Будь мужиком!» – шутила Мария.

Вечером, когда все заснули, я в отчаянии вперила взгляд в серый потолок. Сегодня врач сказала, что если через три дня роды не начнутся, то мне «помогут» – будут прокалывать пузырь железной спицей.

Мне было жутко, больше всего переживала за того, кто шевелился внутри. Я погладила живот: «Давай, малышок, выходи поскорее, нас торопят». Меня охватывали ощущение безысходности и желание сбежать. Почему мною и моим телом распоряжаются другие люди? Хочется верить в их милосердие и компетентность, но к чему эта спешка с родами? А вдруг всё идёт хорошо – и врачи просто ошиблись на один-два дня со сроками? Зачем в здоровый организм, переживающий такой сокровенный период, вторгаться иглами и железными спицами? Беременность я переносила легко и чувствовала себя в бодром здравии.

А вдруг в новогодние праздники врачей и медсестёр не окажется на месте? А если они и придут, то будут погружены в свою праздничную суету и не уделят мне должного внимания… По больнице гуляли «страшные истории» про новогодние роды, а меня весь персонал и так открыто шпынял за то, что решилась завести ребёнка «в таком возрасте».

Я вернулась мыслями к своему сегодняшнему сну, который мы потом обсуждали с Марией, – об улыбающемся мальчике. Голубоглазый малыш? У меня? Разве такое может быть? Но, конечно, я любила его сразу и заранее, каким бы он ни родился. Только надо было дождаться. Главное – дождаться…

При мыслях о крохотном человечке, ещё только ждущем появления на свет, но которому уже грозит железная спица, на глаза у меня навернулись слёзы. Вскоре я уже не могла сдержать рыданий и моё состояние доросло до отчаяния. Обводила невидящими глазами потолок и стены палаты, скользила взглядом по мутному пятну фонаря в окне.

Я прочла все молитвы, которые знала наизусть, и мне стало немного лучше. «Не я первая, не я последняя», – успокаивала себя, переключившись на размышления о своей семье. «Мама, папа, дедушка Андрюша, бабушка Нюра, миленькие…», – шептала я в серый предрассветный сумрак палаты. Делалось легче, но до конца тревога не уходила. Я перебирала в голове судьбы своих родных и вспомнила вдруг мамин рассказ про её отца, моего дедушку Андрея, который три дня раненый лежал в альпийских горах. Товарищи, ушедшие на задание, вернулись за ним, но что он в те три дня чувствовал и как прожил их? Сегодня никто из нас уже не знал и представить не мог.

Наступил первый день нового года. На моём счету числился тайный побег из роддомовского заточения (больше чем на сутки!), весёлый поход в супермаркет, где я с наслаждением, с девятимесячным животом широко вышагивала за тележкой, встреча праздника в кругу родных и любимая комната с небесно-голубыми в серебряную искру обоями.

– Я вас не видела. И ночью проверять не буду. Только чтобы на «скорой» сюда не возвращались, иначе всех под монастырь подведёте, – громким хриплым голосом говорила всем «мамочкам с креветками внутри» пожилая дежурная медсестра, явно уже проводившая старый год.

Вернувшись в свою палату, к ночи я опять погрузилась, было, в тревожные мысли про железную спицу – завтра наступал срок, объявленный врачами. Но через несколько минут вдруг почувствовала – начинаются роды!

«Наконец-то! – прошептала я, бросив благодарный взгляд вверх. – Наконец-то!»

***

…Он аккуратно подтянул себя поближе к дыре – так, чтобы лучше были видны седовато-синие клочья тяжёлых облаков. Сегодня с утра моросил мелкий колючий дождик, но даже скудный унылый свет обложных туч казался ему той поддержкой, без которой внутри зарождалось отчаяние. Он вдыхал холодящий запах прелых листьев и сырой земли, перемешанный с небесной влагой, думал о своей незавидной ситуации и о том, что нужно быть сильным и не сойти с ума в этой земляной яме.

Дыра, служившая одновременно окном и входом в его небольшое убежище, была чуть осыпана по одному краю прелыми листьями, ветками и лохматыми комьями рыжей глины. Эту крохотную землянку рыли наспех, но Андрей, несмотря на высокий рост, отлично в ней помещался – да и о комфорте ли рассуждать на войне?

Оставшись один, он надолго, до самого вечера приклеился взглядом к краю дыры и уже запомнил рисунок его очертаний, похожий на географическую карту какого-то таинственного острова. Когда край дыры начинал плавиться, а потом двоиться в глазах, он чуть смещал фокус и смотрел в небо. Наверху сменяли друг друга дождевые тучи, оставляя размазанные акварельные следы. Постепенно темнело. Его серо-голубые глаза сперва вбирали густую блекло-синюю небесную гуашь, а потом – сизую, набирающую яркость мглу. Иногда он смежал веки и его тянуло впасть в дрёму, но сверху и снизу слишком ощутимо веяло прохладой – он ёжился и, превозмогая боль, глубже вдыхал сырость осеннего леса, как будто ища точку опоры в зыбком пространстве, снова, делая усилие, упирался глазами в жидкое тёмное серебро небесной бездны.

Ноющая боль в левой ноге была гораздо неприятнее, чем сырость и холод. Эта боль то не давала уснуть, то наоборот – погружала в состояние, близкое к нереальному – ко сну наяву. Периодически он отчаивался и впадал в панику или, поднимая глаза к дыре, грезил несбыточными надеждами на то, что вот-вот ребята вернутся за ним на машине и что в этом случае он скоро окажется в тёплом и сухом, пропитанном белым светом советском госпитале с опытными доброжелательными сестричками. Но потом спохватывался: автомобилю сюда не проехать, а чтобы добраться до ближайшего советского госпиталя, нужно пересечь Австрию и Венгрию, и тогда только начнётся СССР – Украина!

Теперь же – его первая ночь в земляной яме была хоть и тихой, но не украинской, а австрийской и таких ожидалось как минимум ещё две, а то и… он даже не хотел думать о худшем.

Вопреки здравому смыслу Андрей то и дело воображал себе всякую всячину: представлял свежий хлеб, только что вынутый из печи, завёрнутый в белый, с ярко-красными ромбами и крестами по краям, рушник; видел парное молоко, галушки со сметаной, горячий жирный борщ, тоже красный и густой; потом откуда-то выплывали карие глаза крепкой селянки в белой блузе с красной же вышивкой.

Он вспоминал, как незадолго до войны в их маленьком зауральском посёлке мать со звучным именем Мила-Людмила пекла хлеб, как она быстрыми чеканными движениями рубила капусту и ловко утрамбовывала крошево в деревянной кадушке, как он, крепкий шестнадцатилетний парень, возвращался с братьями с поля, его мышцы гудели от работы, и тогда казалось, что он был готов съесть целого телёнка.

– Матушка, опять бурьян рубишь? – всю зелень и овощи он называл бурьяном.

Она вскидывала такие родные ему синие глаза, улыбалась и тут же опускала их, молча продолжая шинковать крепкий кочан.

Даже сейчас, в этой земляной норе, ему помстился запах свежей капусты. Он приподнялся – но тут же понял, что это тянет прелой сырой листвой и мокрой глиной.

Он не голодал – товарищи оставили ему почти всю тушёнку, а в полевой сумке ещё лежали сало и сухари. Были даже сушки из груши-дички, которые он сам насушил на отдыхе у костра длинной августовской ночью. Тогда их маленький отряд особого назначения два дня стоял у реки Стырь, на украинской земле. Сушки можно было заваривать как чай, а можно было есть как конфеты.

В действительности он не так уж часто думал о еде – словно и в мыслях был парализован. Больная нога ограничивала его подвижность, и точно так же ограничено было его сознание, уже впитавшее в себя всю зябкость осенней альпийской ночи и одиночество утра, и тоску долгого вечера, безотрадное ощущение покинутости, и физической немощи.

Товарищи должны были вернуться за ним примерно через три дня, выполнив задание – само собой разумелось, что со своим ранением в ногу он не мог идти с ними.

И вот он, уставший от шока первой боли, от того, как мучительно доставали пулю, от перевязки и осознания себя раненным, уже лежал на ворохе сухих листьев и еловых веток в расширенной лисьей норе под откосом пологого склона. Вход в нору засыпали землёй и привалили камнем для маскировки. У противоположного края вверху пробили для Андрея небольшое дверь-окно.

Он начал ждать, когда за ним придут, почти с первой минуты своего одиночества. В этом постоянном ожидании прошли первые сутки, потом протянулись ещё один день и ещё одна ночь. Над ямой, где-то наверху, на склоне, кто-то каждую ночь хрустел ветками; он догадывался, что это звери. Но близко подойти они не решались – видимо, интуитивно не желая познакомиться с его автоматом, да и одежда была пропитана отпугивающими запахами солярки и мазута – за два дня до ранения он помогал ремонтировать трактор, тягавший артиллерийские орудия.

Пару раз, когда хруст веток раздавался в угрожающей близи, Андрей нащупывал рукой свою единственную гранату. Но шума без лишнего повода он поднимать не хотел, помня слова Валентиныча: «Ты должен раствориться в лесу – быть тише воды, ниже травы». Поэтому Андрей не разжигал костра, чтобы не привлечь внимания дымом.

Дважды в сутки он с большим трудом выбирался из своего логова по нужде, настороженно ловя лесные звуки и в то же время отпуская в себе чувство условной кратковременной свободы от заточения. Он полной грудью вдыхал ароматы поздней осени, наслаждался ощущениями открытого пространства, видами лесных гористых далей, кожей чувствуя свет, обступивший его со всех сторон. Он обтекал взглядом рельефы наваленной под деревьями, скрученной и покоричневевшей листвы.

Разрешив себе пятнадцать минут такого отдыха, Андрей опять полз к своей норе и медленно совершал погружение в полутьму, где всё сгущалось – сырость, запахи, пространство и, как ему казалось, время.

«Что может чувствовать человек, похороненный заживо?» – эта мысль в первые сутки его одиночества назойливо сверлила мозг, обдавая душу холодящим неверием в своё спасение. Ему казалось, что сейчас он, будто подвешенный за раненную ногу, болтается на хлипкой верёвке над пропастью – и чтобы чудо спасения совершилось, должно сложиться в одну цепь сразу множество благоприятных обстоятельств: если, выполняя задание, выживет его группа, если за ним вернутся, если найдут, если не решатся бросить его вот так… Но нет, они не способны на такое предательство…Если он дождётся своих без приключений, если враг не найдёт его раньше…

«Вот и могила моя», – он гнал от себя эту фразу, начинавшую всё отчётливее звучать внутри него ближе к вечеру вторых суток и притягивающую другие, не менее мрачные: «Я – как раненный волк в волчьей яме»; «Они не вернутся»; «Они изменят маршрут»; «Нарвутся на немцев или замаскированную мину»; «Они задержатся на неделю или на две, загнанные в ловушку или вынужденные идти в обход, а когда за ним придут – будет уже поздно…». Но потом он вспоминал серые, слегка прищуренные глаза командира и немного успокаивался: «Не-ет, Валентиныч за версту почует недоброе – хоть десант, хоть патруль, хоть мину, на полметра зарытую в землю. И все у него всегда возвращались и вернутся живыми.

Только дождаться. Главное – дождаться».

Образ командира перекрывал поднимавшуюся было в его душе волну паники и даже, казалось, утихомиривал боль в ноге. Тогда Андрей засыпал.

На вторые сутки к вечеру он ощутил необъяснимое беспокойство. Усилилась боль в ноге; ему даже показалось, что он чувствует какой-то не совсем обычный жар – липкий и тяжёлый, распирающий изнутри, сдавливающий виски.

Раньше намеченного он, против воли, начал впадать в дрёму. Одновременно пытался выползти из её засасывающей трясины, но на него неотвратимо надвигался какого-то другой, особый сон – как казалось, опасный и смертельный. Только тянущая, пекущая боль возвращала ему сознание – но возвращался он снова в сон. Следуя за своей болью, Андрей хотел очнуться, пошевелить рукой или хотя бы повалиться на бок, чтобы вытащить себя из мутной дрёмы – но тело его будто сковало невидимыми цепями, в то время как сознание в панике металось так, что было уже трудно дышать.

И вот, прямо в этом парализующем сне, его вдруг прошиб холодный пот и жар отступил. Казалось, всё его тело обдало ледяным движением воздуха, даже волосы на голове зашевелились – огромным усилием воли удалось открыть слипшиеся веки, и тут он увидел их.

У противоположной стены стояли двое – маленького роста, они были похожи на гномов. Он чувствовал, что они сердятся, необъяснимо понимая это по их беззвучным жестам недовольства. По лицу Андрея продолжал течь сквознячок. Он не мог понять, как они помещаются в его низкой пещере, не мог себе объяснить их появление, но явственно ощущал, что его присутствие раздражает их.

С неимоверным трудом, наконец, вскинув голову к спасительному «окну», Андрей пытался нащупать глазами свою дыру в небо. На фоне черноты горной альпийской ночи она была практически незаметна, но вот он увидел две едва заметные светящиеся точки и ликуя понял, что это звёзды: «Нашёл!».

Звёзды были его спасительным якорем с самого детства – с тех времён, когда в ночном, лишь угадывая по редким знакомым звукам, где пасутся стреноженные кони, он ложился у почти погасшего костра и, немного отползая от спящих мальчишек, смотрел в бездонный чёрно-синий купол, в его усыпанную мириадами мерцающих точек чарующую бесконечность, наполненную смыслом и несущую какое-то важное послание. Много ночей своего детства он провёл, пытаясь разгадать небесные знаки. Как опытный мореход, проплывал по руслам знакомых созвездий, силясь разглядеть самые маленькие и незаметные точки, которых кроме него никто не видел.

Как-то мать сказала ему, что с неба смотрят глаза его деда с бабкой. И Андрей, ещё будучи мальчишкой, пытался выбрать, какие же из звёзд – самые родные для него. Иногда он был уверен, что видит именно их, иногда – вообще ничего не мог разглядеть сквозь туман и облака. Порой они светили как-то по-другому, и тогда он выбирал себе новые яркие точки. Мигая, они распускались в его воображении как неведомые небесные цветы.

Но любые звёзды он всегда считал своими хранителями, чем-то добрым и неизменным – тем, что держит на себе весь бездонный тёмный океан ночного неба.

Вот и сейчас, когда точки звёзд замерцали в дыре, он вспомнил своего деда, дедушку Федю. А когда перевёл взгляд на то место, где только что были гномы, увидел в тёмной стене лишь едва заметные тающие тени.

«Господи! – Андрей схватился за крестик, зашитый в левом кармане гимнастёрки, – Неужели я тронулся умом? Кто они? Показалось?» Он боялся всматриваться в окружающую темноту, но глаза помимо его воли обшаривали скудное пространство. Он не знал, ползти ли ему наружу или оставаться в норе, не знал, где найти себе убежище.

Через какое-то время, обессиленный от явившейся жути, он кое-как заснул, сжимая оловянный крестик в правой руке.

Утро выдалось по обыкновению серым, но ветер утих и дождик уютно шуршал по лесному ковру. Андрей, преодолевая себя, подполз к дыре, подтянулся на руках и высунул торс из норы. Ему показалось, что вдали он слышит залпы орудий. Почти не дыша, он вслушивался и вглядывался во все стороны, но ничего не уловил наверняка, выбросил тело на сырую листву и долго лежал, глядя в октябрьское небо, затянутое серебристо-серой паутиной, и ловил ртом пыльцу из дождевых капель. Вчера там, в небе, мерцали светлые точки, спасшие его от гномов, от отчаяния и сумасшествия. Сегодня верхушки гор утопали в густом тумане и на помощь вечерних звёзд рассчитывать не приходилось.

Он подполз к замаскированной с вечера пустой банке из-под тушёнки, на дне которой скопилось немного дождевой воды. Вода была ещё и во фляге, поэтому Андрей опрокинул содержимое жестянки в согнутую ладонь и умыл лицо. «Третий день», – подумал он. И беспокойство снова зашевелилось в нём, отдаваясь болью в ноге.

Спустившись в нору, он позавтракал холодной тушёнкой, сухарями и грушевыми сушками и, открыв вещмешок, достал из него небольшие походные шахматы. Разложив их на земле под световым пятном, начал партию, мысленно беседуя с Алексеем Петровичем – фельдшером из Бердичева, его постоянным партнёром по любимой игре.

Игра на время отвлекла Андрея от боли и тревоги. Но после обеда он вернулся в ставшее за эти три дня привычным тревожное состояние. И вдруг услышал, а скорее почувствовал, как кто-то или что-то подкрадывается к нему, продвигаясь по лесу. Он чуть высунул голову из норы и понял, что не ошибся. На этот раз звуки и ощущения были вполне реальными, он не спал.

Раздался глухой крик напуганной птицы, послышался хруст веток. У Андрея упало сердце. «Живым не сдамся!» Рука потянулась к гранате, всегда лежащей рядом. Впрочем, их, воздушных десантников из отряда особого назначения, подготовленных для диверсий в тылу врага, в плен и так не брали. Обнаружив наколку на руке в виде «крылышек», фрицы убивали таких на месте, считая особо опасными.

«Вот и всё… А может, не заметят…»

Хруст и шорохи приближались. Андрей запоздало глянул на свою зияющую дыру – эх, надо было замаскировать ее как следует… Но поздно. Он отполз к дальней стене и замер в отчаянном ожидании, пока не услышал глуховатый голос командира:

– Андрюшка, живой?

В голове Андрея взорвался и разлетелся цветным фейерверком пушечный залп.

– Валентиныч…

Он не смог справиться с собой, по лицу потекли слёзы. Слова застревали в горле, он только улыбался, смущённо сжимая губы. А Валентиныч с Жориком и Костиком, двумя худолицыми и тоже сероглазыми подручными, уже тащили его из норы. На земле они молча обняли полулежащего и обсыпанного прелой листвой Андрея, и только тогда он со всей силой почувствовал, как не хватало ему в эти три дня живого человеческого тепла, прикосновений огрубевших рук, звуков знакомых голосов и, главное – самой настоящей уверенной радости от того, что всё невероятным образом сложилось, что счастливая звезда его не подвела.

Ещё три дня они тащили Андрея лесом на волокуше из еловых веток. Сначала он пытался идти сам, опираясь на плечи Жоры и Кости, и даже прошёл несколько километров, пока нога совсем не распухла и не начала болеть нестерпимо. Пришлось снова лечь на волокушу.

К вечеру третьего дня они вышли к «точке», где ждал борт ТБ-3, тяжёлый бомбардировщик Туполева.

Когда они летели в ночи по направлению к Украине, Андрей бредил. Позже ребята рассказывали ему, что он всё время просил показать ему небо.

В госпитале, как ему и мечталось, действительно было тепло и сухо. Только не пахло ни борщом, ни галушками – тем, кто мог есть сам, давали щи и кашу, а вместо обворожительных сестричек дежурила пожилая, но ещё черноволосая старуха Анна, которую все называли Нюсей. Когда Андрея привезли из операционной, она озабоченно вздохнула, но потом, блеснув карими глазами, улыбнулась:

– Хорошо, нога на месте осталась, не отпилил её тебе наш Горыныч.

Андрей медленно приходил в себя. Слова старухи Нюси звенели и громыхали в его голове. Он закрывал глаза и ему мерещился летящий по небу карликовый Горыныч с тремя головами.

– На, попей вот.

Старуха подошла и протянула ему гранёный стакан с водой.

Андрей с трудом взял стакан в руки, посмотрел сквозь стекло на множащееся во всех гранях отражение старухиного лица, а потом, со ставшим ему привычным усилием повернул голову на бок. Он словно прилип к койке и уже не слышал голоса старухи, продолжающей что-то говорить про «Горыныча». Из кровати, прямо с подушки, через окно, сквозь сетку ветвей опавшего клёна ему было видно светлеющее небо с ещё угадывающимися на нём точками звёзд.

***

«Мне кажется, так это было», – за три дня до родов говорила она Марии.

И потом ещё часто возвращалась мыслями к той истории о дедушке – к истории, подробностей которой никто не знал и уже не узнает.

Ей не хватало воздуха после родов ещё дня три. Она не могла вставать без опоры, не могла пройти десятка неспешных шагов без одышки, не могла есть, сразу начиная задыхаться. Но рядом мирно сопел носом крохотный младенец с голубыми глазами и льняным чубчиком, отличающийся редкостным спокойствием, деловитостью и деликатностью одновременно. Ей казалось, он был удивителен сочетанием всех этих качеств.

Он был невозмутим, когда в роддоме отключили отопление и все сознательно мыслящие пациенты впали в панику; он безропотно лежал, как солдатик, там, куда его положили, не сдвигаясь с места даже на миллиметр; он послушно давал себя запеленать и всегда точно знал, чего хочет. Но самым невероятным был цвет его глаз: густой, муаровый, насыщенный тёмно-голубой – как цвет дождевых облаков, хранящий память об осеннем небе Австрии, о раненом русском солдате, пролежавшем три дня в земляной яме, о дождливом сумраке и о звёздах, смотрящих на всех, кто хочет их увидеть.

***

Девятого мая они с малышом лежали в её любимой комнате с голубыми обоями. Он проснулся и заворочался, зачмокав губами. Пришло время кормления, и она устроилась поудобнее.

– Сейчас, малыш, я расскажу тебе одну историю.

Алексей КОТОВ. Мера любви

Рассказ с послесловием автора

1

…У мальчишек всегда много дел. Поэтому я не слышал с самого начала этот страшный рассказ бывшего фронтовика «Майора» и едва ли не половина его в моем пересказе это только попытка восстановить хронику событий с помощью логики.

Но я хорошо запомнил то, что услышал, когда подошел к столу.

– …Коля, пойми, тогда я просто запутался, наверное. А может быть, и хуже. Представь, ты переходишь реку вброд, тебя вдруг подхватывает поток воды, приподнимает так, что ты теряешь опору под ногами и тебя несет черт знает куда. Дело-то было не в моей глупости или слабости. «Смерш» он и есть «Смерш», там слюнтяев и дураков не держали, но… От ребят слышал, что самым трудным было из окружения в одиночку выходить. Вроде бы никто тебя никуда не торопит, никто тобой не командует. Но через немцев идти – все равно что со смертью в прятки играть. Вот тогда-то и начинает в тебе шевелиться сомнение, а стоит ли?.. И зачем все это?..

У «Майора» было растерянное лицо и виноватые глаза. Из всех гостей моего отца, как говорила моя мама, он был самым «буйным и невоспитанным». Я бы добавил со всей мальчишеской откровенностью: «а еще веселым!», но, уверен, что не заслужил бы одобрения матери. Короче говоря, я никогда не подозревал, что увижу «Майора» не то чтобы спокойным, а вот таким, словно придавленным грудью к столу какой-то неведомой и недоброй силой. Он сгорбился, его лицо было непривычно мрачным, а полный и, как мне всегда казалось, упругий и упрямый лоб пересекала глубокая морщина.

Мой отец не воевал в Отечественную, не хватило одного года до призыва и – кто знает? – может быть, некое чувство вины тянуло его к фронтовикам. Среди них было много разных людей, в том числе и странных, но дядя Семен по прозвищу «Майор», наверное, был самым заметным.

Он как-то раз сказал:

– Эх, мне бы писателем стать!.. – «Майор» засмеялся и стукнул ладошкой по столу. Он всегда заметно оживлялся, когда к нему, по его мнению, приходили хорошие «идейки». – Какие бы я замечательные романы о средневековых рыцарях тогда написал!..

Я удивился, услышав такое странное желание от бывшего фронтовика и уж тем более «смершевеца». Нет, конечно, я бы сам с удовольствием прочитал приключенческую книгу «про рыцарей», но представить себе дядю Семена в роли писателя я все-таки не мог.

«Майор» взъерошил мне волосы и снисходительно сказал:

– Жизнь – это интереснейшая штука, пацан. А если прожить ее по-настоящему, то к концу она должна стать еще интереснее. Ну, как хорошая книга. Только так почти никогда не бывает. А почему, как ты думаешь?

Я немного подумал и сказал, что не знаю.

– А этого никто и не знает, – лицо «Майора» вдруг стало нарочито сердитым. – Интересно почему?.. Это что, шпионский заговор какой-то?!

Но вернемся к тому страшному рассказу, о котором я упомянул в начале. Напомню, что этот, так сказать, восстановленный монолог дался мне не без труда. В такой работе не так тяжело находить нужные слова, как отсекать лишние, чтобы не расплывались образы. Не думаю, что это удалось мне в полной мере, но не хотелось, чтобы в рассказе «Майора» вдруг зазвучали резкие и откровенно жестокие нотки…

2

– …Этого гада прямо на месте выброски в районе Вильно взяли. Знаешь, я теперь даже его фамилию не помню. Звали Мишкой, а фамилия… Только и помню, что на «ий» кончалась. В общем, на «Вий» похоже. Так и буду его называть, потому что гадом он оказался редчайшим.

Мы тогда особо с такой братией не возились, все понимали, что война к концу идет и нечего тут, понимаешь, с разной мразью возиться. Когда диверсионная группа на месте выброски попыталась отстреливаться, мы им такой пулеметно-минометный «концерт» закатили, что потом только двоих на поле боя нашли – этого Мишку «Вия» и второго, полуослепшего здоровяка. Мишке осколками ноги посекло, а здоровяка, видно, контузило сильно, он нас к себе так и не подпустил. Нож, сука, вынул и тыкает им вокруг себя, зачем-то воздух дырявит. С ним возиться не стали – просто пристрелили, а Мишку пришлось живым брать. Не одобрило бы начальство полного отсутствие пленных.

Дальше что?.. Особого интереса этот Мишка «Вий» не представлял, но начальство решило показательный процесс устроить. Не знаю, для чего это вдруг потребовалось, но видно, и в самом деле нужно было.

Для суда информация нужна. Вот и посадили меня напротив Мишки и его ободранного костыля с пачкой бумаги. Работенка не из легких с таким подонком разговаривать. Казалось бы, все просто, я – спрашиваю, он – отвечает, но нет!.. Ненависть мешает. Он же – русский, как и я. И в своих стрелял, сволочь. Мишка понимал это и частенько усмехался. Как-то раз сказал, мол, мучаешься ты сильно, ударь меня, тебе легче станет. У меня от такой его «жалости» чуть челюсть судорогой не свело. Ну, я в крик, конечно, и кулаком – по столу. Как только сдержался и по роже ему не съездил – не знаю.

В общем, сначала все довольно просто было… Враг он и есть враг, тут нюансов быть не может. Стал Мишка «Вий» о себе рассказывать. Мол, в 1939 году получил пять лет за драку. Какой-то комсомольский лидер (тут он, конечно, совсем похабное слово ввернул вместо «лидер») стал приставать к его жене. Мишка его предупредил. Потом еще раз, а когда однажды жена домой в слезах пришла – физиономию этому «лидеру» набил.

Дали «Вию» пять лет, попал в лагерь. До Москвы, как говорится, рукой подать, всего-то полторы тысячи километров на юго-запад. В лагере два «блатных» барака и пять – для «мужиков». Лес – прямо за колючей проволокой, руби сколько захочешь…

3

…Мишка «Вий» попросил папиросу. «Майор» положил на стол пачку и спички. Мол, черт с ним, пусть дымит, не собачиться же с этим гадом каждые пять минут.

«Вий» глубоко затянулся дымом и продолжил:

– До войны в лагере еще можно было как-то прожить, а начиная с июля 1941 года такая голодуха началась, что хоть ложись и помирай. К тому же «блатные» озверели, чуть ли не последнее отнимали. Они слаженной стаей жили, не то что мы, «мужики». Слово поперек скажешь – «перо» под ребро и пусть рядом с тобой хоть сто «мужиков» стоит, ни один на защиту не бросится.

Что начальство?.. А ничего. Мы лес рубим и мы же как щепки летим… Но не на свободу, а на тот свет. Война человеческую жизнь совсем дешевой сделала.

Начальником лагеря был капитан Кладов. Солидный мужчина!.. Рост под два метра и физиономия как у раненного бульдога. Порядок в лагере его так же интересовал, как чистота в общем нужнике, в который он ни разу не заходил. Кстати говоря, если бы не «блатные», туда вообще нельзя было войти. Вот они и находили «дежурных», и они же заставляли их там порядок наводить.

В конце октября 1941 года к капитану дочка приехала… Беленькая такая, чистенькая, лет семнадцати. Говорят, что тогда в Москве большая паника поднялась и народ на все четыре стороны рванул из белокаменной. Что с матерью девчонки случилось – не знаю, умерла, наверное… А податься ей, кроме как к отцу, видно, больше не к кому было. Я слышал, что, мол, Кладов с родней из Омска пытался списаться, чтобы дочку к ним отправить, только что-то не получалось там у него…

А через месяц убили его дочку. Утром голый труп нашли возле внешней колючей проволоки. Поиздевались над ней здорово, даже глаза выкололи. Я помню, как Кладов мертвую дочь на руках в свой начальственный барак нес… Хоть и гадом он был, но за дочь переживал, конечно, сильно. Из барака через час вышел – виски совсем седые. В руках – автомат. Вообще-то, у нас охрана была винтовками вооружена, на вышках – ручные пулеметы, но у Кладова автомат еще был… ППД. Видно, положено ему было как начальнику для общения с зеками.

На работу в тот день нас не послали. Выстроил Кладов весь лагерь на плацу и спрашивает: «Кто?!» Только одним словом спрашивал и так, словно кулаком бил. Лицо у него… В общем, совсем нехорошая физиономия была, – Мишка хмыкнул. – Совсем в звериную морду превратилось. Зеки стоят и молчат… Потому что все знали, что вечером девчонку блатные во второй барак затащили. Но легче сразу на проволоку броситься, чем такое начальству сказать. «Блатные» подобного не прощали. Папашка ее в это время к начальству отъезжал, вернулся поздно, в комнату дочки заглянуть не догадался, посчитал – спит дочка.

Кладов снова спрашивает: «Кто?!»

Мы молчим… Кладов поднимает «ППД» на уровень своего пуза и велит отойти в сторону троим «блатным» из первого барака и двум «мужикам». Ну, и после третьего «кто?!», почти без паузы – очередь в упор на два десятка патронов. «Зеков» как косой срезало…

1 Примечания  Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: в 10 т. М.: ГИХЛ, 1959. Т. 2. С. 383.
2  Шукшин В. М. Собр. соч.: в 4 т. М.: Литература; Престиж книга; РИПОЛ классик, 2005. Т. 4: Рассказы. С. 241.
3  Гоголь Н. В. Полн. собр. соч.: в 14 т. М.: Изд-во АН СССР, 1937–1952. Т. 8. С. 262. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте статьи с указанием фамилии автора курсивом, тома и страницы в круглых скобках.
4  Соллогуб В. А. Повести и рассказы. М.: Сов. Россия, 1988. С. 193. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте статьи с указанием фамилии автора курсивом и страницы в круглых скобках.
5  О народности образа тройки Достоевский пишет в записной книжке 1875 года: «<…> все знают тройку удалую, она удержалась не только между культурными, но даже проникнула и в стихийные слои России» (курсив Достоевского. — Ю. С.). Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: в 30 т. М.: Изд-во АН СССР, 1972–1990. Т. 21. С. 264. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте статьи с указанием фамилии автора курсивом, тома и страницы в круглых скобках.
6  Выпадами против здравого смысла наполнено творчество Достоевского. Здравый смысл у него оборачивается или глупостью и ограниченностью, или преступным лукавством. Характерно, что «гость Ивана Федоровича» «оправдывает» свое богоотступничество именно здравым смыслом: «Я был при том, когда умершее на кресте Слово восходило в небо, неся на персях своих душу распятого одесную разбойника, я слышал радостные взвизги херувимов, поющих и вопиющих: “Осанна”, и громовый вопль восторга серафимов, от которого потряслось небо и все мироздание. И вот, клянусь же всем, что есть свято, я хотел примкнуть к хору и крикнуть со всеми: “Осанна!” Уже слетало, уже рвалось из груди… я ведь, ты знаешь, очень чувствителен и художественно восприимчив. Но здравый смысл – о, самое несчастное свойство моей природы – удержал меня и тут в должных границах, и я пропустил мгновение! Ибо что же, – подумал я в ту же минуту, – что же бы вышло после моей-то “осанны”? Тотчас бы все угасло на свете и не стало бы случаться никаких происшествий. И вот единственно по долгу службы и по социальному моему положению я принужден был задавить в себе хороший момент и остаться при пакостях» (Достоевский, 8, 80; курсив мой. – Ю. С.). Эмблемой здравого смысла будет для Достоевского формула «дважды два – четыре». Сомнения в ней и нежелание принимать этот постулат за истину в последней инстанции стали своего рода иллюстрацией «реализма в высшем смысле» (cм.: [Захаров, 2011]).
7 Любопытно, что в «Дневнике писателя» за 1873 год, размышляя о «вранье» как о свойстве русского человека, Достоевский, приводя примеры лжи из желания «произвесть эстетическое впечатление в слушателе, доставить удовольствие», первым делом обращается к быстрой езде: «<…> не случалось ли ему (читателю. — Ю. С.) раз двадцать прибавить, например, число верст, которое проскакали в час времени везшие его тогда-то лошади, если только это нужно было для усиления радостного впечатления в слушателе. И не обрадовался ли действительно слушатель до того что тотчас же стал уверять вас об одной знакомой ему тройке, которая, на пари, обогнала железную дорогу и т<ак> д<алее> и т<ак> д<алее>» (Достоевский, 21, 118).
8 Некрасов Н. А. Полн. собр. соч.: в 15 т. Л., СПб.: Наука, 1981–2000. Т. 2. С. 169. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте статьи с указанием фамилии автора курсивом, тома и страницы в круглых скобках.
9  Есенин С. А. Полн. собр. соч.: в 7 т. М.: «Наука» – «Голос», 1995. Т. 2. С. 82–83.
Скачать книгу