Božena Němcová
BABIČKA
Перевод с чешского Инны Безруковой
Оформление обложки Валерия Гореликова
Иллюстрации Адольфа Кашпара
© И. Г. Безрукова, перевод, 2025
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2025 Издательство Азбука®
Предисловие
Много воды утекло с тех пор, как смотрела я в последний раз на это милое, спокойное лицо, целовала эти бледные щеки, покрытые морщинами, глядела в синие глаза, полные доброты и любви; давным-давно благословили меня в последний раз ее слабые руки. Нет уже доброй старушки! Давно отдыхает она в сырой земле!
Но для меня она не умерла! Яркий образ ее сохранился в моей душе, и пока я жива, он тоже будет жить! Владей я мастерски кистью, милая моя бабушка, я восславила бы тебя иначе; этот же набросок, сделанный пером, – не знаю, ах, не знаю, придется ли он кому по вкусу!
Однако же ты частенько говаривала: «Всем на свете не угодишь». Хватит с меня и того, если сыщется несколько человек, которые прочитают о тебе с таким же удовольствием, с каким я о тебе писала.
Daraus siehst du, daß die Armen nicht so ganz elend sind, wie wir uns denken; sie haben wirklich mehr Paradies, als wir uns einbilden und selbst besitzen!
K. F. Gutzkow[1]
I
У бабушки были сын и две дочери. Старшая много лет жила в Вене у друзей и там вышла замуж. Вторая дочь заняла после этого ее место. Сын-ремесленник тоже к тому времени женился, жена его была городская, и он поселился в ее доме. Бабушка жила-поживала в горной деревеньке на границе с Силезией, в маленьком домишке, вместе со своей ровесницей – старой Беткой, которая служила еще у бабушкиных родителей.
Одинокой она себя не чувствовала; деревенские обитатели стали ей все равно как родные, она же была им матерью и советчицей, и без нее не обходились ни крестины, ни свадьбы, ни похороны.
И вот внезапно получила бабушка письмо от старшей дочери из Вены; та сообщала, что ее муж определился на службу к одной княгине, у которой в Чехии есть большое имение, расположенное всего в нескольких милях от бабушкиной деревеньки. Туда-то, мол, она с семейством и перебирается, а муж будет жить там только в летние месяцы, тогда же, когда и княгиня. Кончалось письмо слезной просьбой: пускай бабушка переедет к ним навсегда и коротает век подле своей дочери и внучат, которые ее ждут не дождутся. Бабушка горько расплакалась – она не знала, как ей поступить. Сердце влекло ее к дочери и внукам, тем более что детишек этих она до сих пор ни разу даже не видела, а привычка нашептывала остаться в своем домишке, рядом с верными друзьями. Но кровь не водица, тоска по родным в конце концов победила, и бабушка решилась ехать. Домик свой со всем, что в нем было, оставила она старой Бетке со словами: «Не знаю, приживусь ли я там, а то, может, умру все же здесь, рядом с вами».
Спустя какое-то время к бабушкиному дому подкатила повозка и кучер Вацлав погрузил на нее расписной сундук, прялку, без которой старушка никак не могла обойтись, корзинку с четырьмя хохлатыми цыплятами, мешочек с двумя четырехцветными котятами и, наконец, саму бабушку, мало что видевшую из-за застилавших глаза слез. Друзья проводили ее благословениями, и она отправилась на новое жительство.
Ах, с каким нетерпением ожидали ее в Старой Белильне![2] Так местные называли стоявший на отшибе в живописной долине дом, отведенный пани Прошековой, бабушкиной дочери, под жилье. Дети то и дело выскакивали на дорогу – посмотреть, не показался ли Вацлав, и говорили каждому, кто шел мимо: «Сегодня приедет наша бабушка!» Да и между собой беспрестанно шушукались: «Какая же она, эта бабушка?»
Они знали много бабушек, их образы путались у них в головах, и они не понимали, на кого похожа их собственная. Наконец подъехала долгожданная повозка.
– Бабушка едет! – разнеслось по дому.
Хозяин пан Прошек, хозяйка, Бетка с младенцем на руках, дети и два огромных пса, Султан и Тирл, выбежали навстречу путешественнице.
Из повозки выбралась женщина в большой белой шали, одетая по-деревенски. Дети, все трое, рядком, замерли на месте, не спуская с нее глаз. Батюшка пожал ей руку, матушка с плачем ее обняла, а она со слезами поцеловала обоих в щеки. Бетка поднесла ей малышку, пухленькую Аделку, и бабушка засмеялась, назвала ее «милым дитятком» и перекрестила. Потом она взглянула на других ребятишек и окликнула их ласково:
– Детки мои золотые, голубчики мои, как же я хотела вас увидеть!
Но они потупились и так и стояли, пока мать не велела им подойти к бабушке, и только тогда подставили они ей для поцелуя свои розовые щечки. Дети просто опомниться не могли. Почему их бабушка совсем не такая, как те, которых они видели прежде? Такой бабушки им еще встречать не доводилось! Они не могли наглядеться на старушку. Обходили ее кругом, осматривали с ног до головы.
Удивлялись ее темной шубейке с длинными фалдами сзади, сборчатой зеленой юбке из камлота[3], окаймленной по подолу широкой лентой; любовались красным цветастым платочком, повязанным под белой шалью; присаживались на корточки, чтобы получше разглядеть красные клинья на белых чулках и черные туфли. Вилимек поскреб пальцем разноцветные лоскутки, нашитые на холщовую сумочку, которая висела у бабушки на локте, а Ян, старший из мальчиков, осторожно приподнял белый, в красную полоску фартук, потому что нащупал под ним что-то твердое. Это оказался огромный кошель! Яну очень хотелось узнать, что там лежит, но Барунка, самая старшая, оттолкнула его, прошептав:
– Вот я расскажу, что ты лезешь в бабушкин кошель!
Шептала она так громко, что все вокруг ее услышали; бабушка прервала разговор с дочерью и открыла кошель со словами:
– Ну-ка поглядим, что тут у меня!
И выложила на колени четки, складной ножичек, несколько хлебных корок, обрывок шнурка, две марципановые лошадки и две куколки. Лошадки и куколки предназначались детям; подав их, бабушка добавила:
– Я вам и еще кое-что привезла.
И тут же извлекла из сумочки яблоки и крашеные яйца и выпустила из мешочка котят, а из корзинки – цыплят. То-то было радости! То-то детки напрыгались! Бабушка оказалась лучшей бабушкой на свете!
– Котята майские, в четыре цвета, они отлично ловят мышей; в доме от них только польза. А цыплята ручные; если Барунка их научит, они станут бегать за ней, как собачки! – объяснила бабушка, и ребята, уже не робея, засыпали ее разными вопросами и вскоре совсем с ней подружились.
Мать их даже одернула – дескать, надо дать бабушке отдохнуть с дороги, но бабушка сказала:
– Ничего, Тереза, пускай порадуются нашей встрече! – И внуки остались с ней.
Один взобрался к старушке на колени, второй вскарабкался на скамью, где она сидела, а Барунка стала прямо перед ней и принялась разглядывать. Одному кажутся странными ее белые волосы, второму – морщинистые руки, а девочка говорит:
– Ой, бабушка, у вас всего четыре зуба.
Бабушка с улыбкой гладит темно-каштановые кудри внучки:
– Я старая; когда вы будете старыми, то тоже изменитесь.
Но ребятишки не могут поверить, что их беленькие гладкие ручки станут со временем такими же сморщенными, как руки у бабушки.
Бабушка сразу, с первой же встречи, завоевала сердца своих внучат и отдала им свое. Пан Прошек, бабушкин зять, которого ей прежде видеть не доводилось, покорил старушку душевностью и красивым лицом, светившимся добротой и искренностью. Правда, был в нем один изъян: он не говорил по-чешски. А она и то немногое, что прежде разбирала по-немецки, давно позабыла. А ведь ей так хотелось поговорить с Яном! Но тот ее успокоил – чешскую речь он, мол, понимает; бабушка скоро услышала, что говорят в доме на двух языках. Дети и прислуга обращались к пану Прошеку по-чешски, а он отвечал им по-немецки, и все друг дружку понимали. Бабушка надеялась, что тоже со временем начнет разбирать, о чем Ян толкует, а пока будет справляться как может.
Дочку свою бабушка еле узнала, ей-то Тереза помнилась веселой деревенской девушкой, а теперь перед ней предстала серьезная молчаливая женщина в господском платье и с господскими же манерами. Нет, не такова была ее прежняя Терезка! Вдобавок бабушка сразу заметила, что и хозяйство ведется здесь совсем не так, как она привыкла. В первые дни у нее голова кругом шла от радости и удивления, но постепенно ей становилось не по себе в новом доме; она чувствовала какую-то неловкость и, если бы не внучата, предпочла бы, пожалуй, вернуться в свою хибарку.
У пани Терезки и впрямь появились кое-какие господские прихоти, но упрекать ее за это никто бы не стал, потому что женщина она была хорошая и рассудительная. Мать свою пани Прошекова очень любила, а отпускать ее от себя не хотела еще и потому, что служила в замке кастеляншей и никому, кроме матери, не могла доверить дом и детей.
Поэтому она огорчилась, увидев, что бабушка тоскует, но, к счастью, быстро поняла, чего именно не хватает старушке на новом месте. И однажды сказала:
– Я знаю, матушка, что вы привыкли трудиться и что вам скучно целый день возиться с ребятишками. Если вы хотите прясть, так на чердаке у меня есть немного льна; коли он в этом году уродится, то будет его у нас вдоволь. И очень бы вы меня одолжили, если бы согласились приглядывать за нашим хозяйством. Я ведь в замке работаю и еще шью и готовлю, вот все время у меня на это и уходит, а прочее я вынуждена на чужих людей оставлять. Пожалуйста, станьте мне помощницей и распоряжайтесь в доме так, как сочтете нужным.
– Я согласна, хотя и боюсь не угодить тебе; к работе-то я привычная, – ответила ей польщенная бабушка.
И в тот же день она взобралась на чердак, чтобы взглянуть на лен, а назавтра внуки впервые увидели, как крутится бабушкино веретено.
Первым делом бабушка занялась выпечкой хлеба. Ей невыносимо было смотреть на то, как небрежно обращается служанка с Божьим даром: в квашню и из квашни, в печь и из печи – и все без крестного знамения, словно не хлеб у нее в руках, а кирпич какой. Бабушка, когда тесто ставила, всегда над квашней знак креста в воздухе чертила, и это благословение повторялось до тех пор, пока готовый хлеб на столе не оказывался. И никакой ротозей не должен был стоять рядом, потому что он мог «Божий дар сглазить», так что Вилимек, входя на кухню, где пекся хлеб, никогда уже не забывал сказать: «Господи, благослови!»
Когда бабушка пекла хлеб, у внучат бывал праздник. Им всякий раз доставались поскребыши (хлебцы из остатков теста), а то и булочки с яблоками или сливами, чего прежде никогда не случалось. Правда, им приходилось внимательно следить за тем, чтобы крошки не падали на пол. Крошки со стола бабушка отправляла в печку, приговаривая: «Крошки – огню». Если же кто-нибудь из ребят крошил на пол, бабушка велела немедля все подобрать:
– Нельзя на крошки хлебные наступать, потому как от этого души в чистилище плачут.
А еще ее очень сердило, когда хлеб был нарезан неровно.
– Кто с хлебом не управится, тот и с людьми не справится, – вот что она говорила.
Однажды Еник[4] попросил, чтобы бабушка нарочно отрезала для него горбушку, ведь она такая вкусная, но старушка не согласилась:
– Разве ты не слыхал, что кто хлеб кромсает, тот Христу пятки режет? Не надо тебе горбушку, не привередничай!
Так что пришлось малышу обойтись без любимого лакомства.
Все хлебные кусочки и корочки, недоеденные внуками, бабушка прятала в свой кошель; если ей случалось идти мимо воды, она бросала их рыбам, а если гуляла с детьми, то крошила хлеб муравьям или лесным птицам; короче говоря, у нее ни единая крошка не пропадала, и она не забывала напоминать внукам:
– Цените Божий дар, без него людям плохо, а того, кто его не ценит, Бог тяжко наказывает.
Если ребенок ронял хлеб, то ему полагалось поцеловать его, как бы прося прощения; так же поступала бабушка и с горошинкой, замеченной ею на земле: она поднимала ее и целовала почтительно. Тому же она учила и внуков.
Если бабушка видела упавшее гусиное перышко, то непременно указывала на него со словами: «Подними-ка его, Барунка!» Иногда Барунке лень было наклоняться, и она говорила:
– Да ну, бабушка, одно-то перышко?
И бабушка отвечала нравоучительно:
– Девочка моя, одно перо к другому – вот их уже и много; не забывай поговорку: хорошая хозяйка за перышком и через забор прыгнет.
Комнаты у пани Прошековой были обставлены современной мебелью, но бабушке она не больно-то нравилась. Ей казалось, что на этих пухлых креслицах с резными ручками неудобно сидеть: вечно будешь бояться на пол упасть, а обопрешься на спинку – так она, пожалуй, переломится. На диван она уселась всего один раз; когда пружины под ней прогнулись, старушка так перепугалась, что чуть не закричала. Дети смеялись, усаживались на диван, подпрыгивали на нем и звали бабушку к себе, но та только отмахивалась:
– Вот еще – на качели садиться; они для таких, как вы, годятся, не для меня.
На блестящие лаковые столики и шкафчики она старалась ничего не ставить («Еще поцарапаю!»), а застекленную горку, полную всяких безделушек, обходила стороной «от греха подальше». А вот дети любили скакать рядом с ней и иногда что-нибудь разбивали. Тогда матушка делала шалунам строгое внушение. Зато бабушка с удовольствием подсаживалась к пианино, держа на коленях малышку Аделку, если та капризничала, потому что ребенок замолкал, когда старушка принималась тихонько постукивать по клавишам. Барунка даже пробовала научить бабушку наигрывать одним пальцем «А вот кони, а вот кони…», и бабушка кивала в такт и подпевала, приговаривая:
– Чего только люди не напридумывали! Можно подумать, там внутри птичка поет.
Так что без особой нужды бабушка в гостиную не заходила и, если не хлопотала по хозяйству в доме или во дворе, предпочитала сидеть в своей комнатке, по соседству с кухней и людской.
Комнатка эта была устроена по бабушкиному вкусу. У большой печи стояла скамья, вдоль стены – бабушкина кровать; рядышком с печкой, в ногах кровати, помещался расписной сундук, а у другой стены располагалась кроватка Барунки, которая ночевала у старушки. Посредине красовался липовый трехногий стол, а над ним свисала с потолка бумажная голубка – видимый образ Святого Духа. В углу у окошка стояла прялка; на пряслице была намотана кудель[5], из кудели торчало веретено; мотовило, служившее для наматывания пряжи, покачивалось на гвоздике. По стенам были развешаны картинки с изображениями святых; прямо над бабушкиной кроватью виднелось распятие, увитое цветами. Между рамами зеленели в горшках мускат и базилик, а на оконных откосах висели холщовые мешочки со всяческими кореньями, липовым и бузинным цветом, ромашкой и многим другим – это была бабушкина аптека. За дверью висела на крючке оловянная кропильница. В ящике маленького столика хранилось бабушкино шитье, томик божественных песнопений, молитвенник для особых случаев, моток запасных шнурков для прялки, «мелок волхвов», освященный в праздник Богоявления, и «громовая свеча», которую бабушка всегда зажигала во время грозы. На печке лежали кремень с кресалом и трут[6]. В комнатах огонь давно разжигали с помощью бутылочки с фосфором, но бабушка не хотела иметь с этой дьявольской штуковиной ничего общего. Правда, однажды она ею все-таки воспользовалась… и едва не задохнулась, да еще и прожгла фартук, который носила целых двадцать пять лет. С тех пор она к бутылочке не прикасалась. Старушка привыкла к кресалу, а тряпки для трута приносили ей внуки; они делали спички, окуная жгутики в серу. Детям это занятие очень нравилось, и они каждый день спрашивали бабушку, не нужны ли ей новые спички. Лишь удостоверившись, что ее зажигательное приспособление лежит на печке, бабушка могла со спокойным сердцем укладываться спать.
Но более всего в бабушкиной комнатке занимал малышей расписной сундук. Они любили разглядывать нарисованные на его красной крышке синие и зеленые розы с коричневыми листьями, голубые лилии и паривших над ними красно-желтых птичек; а еще детишки очень радовались, когда бабушка иногда его открывала. Да уж, там было на что посмотреть! Вся внутренняя часть крышки была обклеена картинками и листочками с молитвами – память о богомольях. А сколько всего интересного хранилось в маленьком ящичке! Семейные бумаги, письма от дочерей из Вены, холщовый мешочек, полный серебряных монет, которые взрослые дети слали бабушке в подарок и которые она не тратила, а только любовалась ими. И еще деревянная шкатулка с пятью низками гранатов и привешенной к ним серебряной монетой с изображениями императора Иосифа и Марии Терезии[7]. Отпирая шкатулку (она всегда это делала, когда внуки приступали к ней с просьбами), старушка говаривала:
– Вот, голубятки, эти бусы подарил мне к свадьбе ваш покойный дедушка, а этот талер я получила из рук самого императора Иосифа. Хороший был человек, благослови Господь его память!
А запирала она шкатулку со словами:
– Вот умру я, и все это будет вашим!
– Но, бабушка, как же так вышло, что император подарил вам талер? Расскажите! – попросила ее однажды Барунка.
– Напомните мне как-нибудь потом, и я с радостью расскажу, – ответила бабушка.
Еще в ящичке хранились двое освященных четок, ленты для чепцов… и какое-нибудь лакомство для детишек.
На самом дне сундука лежали бабушкино белье и одежда. Все эти юбки, фартуки, летние жакетики, корсажи и платки были аккуратнейшим образом сложены; сверху красовались два накрахмаленных чепца с пышными бантами на затылке. Детям ничего из этого трогать не дозволялось, но если бабушка была в хорошем расположении духа, то она сама по очереди вынимала одну вещь за другой, поясняя:
– Глядите, дети, эта юбка у меня уже пятьдесят лет, а эту кофту носила еще ваша прабабушка, а этот фартук – ровесник вашей матушки, и поглядите-ка – все как новое! А вы вот вечно одежду портите. Верно, оттого, что не знаете пока цену деньгам! К примеру сказать, эта шелковая блузка обошлась в сто золотых, хотя тогда за все платили ассигнациями…
И бабушка продолжала свой рассказ, а дети внимательно ее слушали и, казалось, все понимали.
Пани Прошекова очень хотела, чтобы бабушка сменила свой наряд на что-то более, как ей думалось, удобное, но бабушка не согласилась отказаться ни от единой тесемочки:
– Сам Господь меня, старуху, наказал бы, вздумай я за модой гоняться! Все эти ваши новинки не для моего дряхлого ума придуманы!
И пани Тереза смирилась и оставила свою мать в покое.
Очень скоро все в доме стало делаться по бабушкиному слову; каждый звал старушку «бабушкой»; и что бы она ни советовала и ни говорила, все было правильно и хорошо.
II
Летом бабушка просыпалась в четыре, а зимой – в пять часов. Первым делом она крестилась и целовала крестик, что висел на четках, с которыми она не расставалась даже ночью, кладя их под подушку. Поднявшись с кровати и одевшись, она кропила себя святой водой, бралась за веретено и принималась прясть, тихонько напевая утренние песни. Сон у нее под старость стал короткий, но она знала, как сладко спится другим, и от души за них радовалась. Примерно час спустя раздавался мерный перестук туфель… скрипела дверь – и бабушка выходила на порог дома.
Во дворе тотчас же поднимался невероятный шум: гоготали гуси, хрюкали свиньи, мычала корова, махали крыльями куры, с мяуканьем жались к ее ногам невесть откуда прибежавшие кошки. Собаки выбирались из будок, потягивались и в один прыжок подскакивали к бабушке; не остерегайся она их, они, пожалуй, сбили бы ее с ног или она выронила бы миску с зерном для птиц. Бабушку любили все домашние питомцы, и она отвечала им тем же. Не дай Бог увидит кого, кто зверушку мучает, пускай даже червячка, сразу сердится: «Что человеку во вред или на пользу и что умертвить надобно, следует убивать во имя Господа, а не терзать понапрасну». Детям она даже не разрешала смотреть, как режут кур, потому что малыши могут пожалеть их и это продлит птичьи муки.
Но однажды бабушка страшно разгневалась на обоих псов – на Султана и Тирла, да и было за что! Они устроили подкоп в сарай и загрызли ночью десяток прехорошеньких желтеньких утят. Бабушка только руками всплеснула, когда утром отперла птичник и оттуда выскочила, заполошно гогоча, гусыня с тремя уцелевшими утятами; она словно оплакивала своих убитых детенышей, которых высиживала вместо их беспокойной непутевой матери-утки. Сначала бабушкино подозрение пало на негодяйку-куницу, но следы привели к собачьим будкам. Да неужто же такой ужас сотворили собаки, эти надежные сторожа?! Бабушка глазам своим не верила! А они вдобавок как ни в чем не бывало подбежали ластиться к ней, вконец рассердив этим старушку.
– Пошли отсюда, злодеи! Что вам сделали эти утята? Вы что, голодны? Нет! Вы поступили так только из озорства. Убирайтесь, видеть вас не хочу!
Псы, поджав хвосты, заползли в свои будки, а бабушка, позабыв, что еще совсем рано, пошла к дочери, чтобы все ей рассказать.
При виде вошедшей в комнату заплаканной бледной бабушки пан Прошек решил было, что грабители забрались в кладовую или даже что Барунка умерла. Но, выслушав всю историю, не сдержал улыбки. Конечно, ему-то что за дело до этих утят? Он же не высаживал гусыню на утиные яйца, не видел, как вылупились эти птенчики, не видел, как славно они плывут по воде, как ловко ныряют и машут в воздухе лапками! Пан Ян всего только и лишился, что нескольких порций утятины! И все же он решил восстановить справедливость и потому, прихватив кнут, отправился проучить обеих собак. Бабушка зажала уши, чтобы не слышать звуков расправы, но все-таки думала про себя: «Поделом негодникам, будет им наука!» Однако же, заметив, что собаки вот уже два часа не вылезают из будок, пошла глянуть, не слишком ли их обидели.
– Что было, то было, а твари-то они бессловесные, жаловаться не могут! – приговаривала она, заглядывая в будки. Псы, заскулив и печально на нее посматривая, поползли к ее ногам. – Устыдились, да? Не станете больше безобразничать? Поняли, что бывает с разбойниками?
И собаки поняли. Теперь Султан и Тирл, стоило только появиться во дворе стайкам гусят или утят, сразу отворачивались или вовсе уходили прочь и тем опять заслужили бабушкину благосклонность.
Накормив животных, бабушка будила, если они еще не поднялись, слуг; в шесть часов она подходила к кровати Барунки, легонько постукивала внучку по лбу (чтобы душа проснулась) и шептала:
– Вставай, девонька, уже пора!
Потом помогала ей одеться и шла к малышне – проверить, как там дела. Если кто-то из ребятишек все еще валялся, она похлопывала его по попке со словами:
– Подымайся, подымайся, петух уже девять раз навозную кучу обошел, а ты все спишь! И не совестно тебе?
Умыться детишкам бабушка помогала, а вот одевать их наотрез отказывалась: она путалась во всех этих пуговках, крючочках и тесемках на курточках и платьицах и обыкновенно натягивала на внучат одежку задом наперед. Когда ребятишки бывали готовы, она опускалась вместе с ними на колени перед образом Христа, благословляющего детей, и читала «Отче наш»; потом все шли завтракать.
Зимой, если никаких особо важных хозяйственных дел у нее не было, бабушка сидела за прялкой в своей комнатке, а летом устраивалась с веретеном во дворе под липой или в саду либо шла с детишками на прогулку. В это время она собирала разные травы, которые потом сушила и складывала в мешочки на случай болезни кого-то из домашних. Особенно полезны были травы, собранные на рассвете в праздник Иоанна Крестителя. Если кто-то хворал, бабушка поила его отварами: из клевера – при болях в животе, из сурепки – для лечения горла… С врачами бабушка никогда не зналась.
Вдобавок кое-какие коренья приносила травница с Крконошских гор, и бабушка очень их ценила и покупала во множестве. Эта женщина появлялась всегда осенью, и в Старой Белильне для нее накрывали стол и потчевали с утра до вечера. Каждый год дети получали от травницы по кулечку чемерицы – для чихания, а хозяйка дома – мох для закладывания между оконными рамами и пахучие травы; гостья обыкновенно рассказывала малышам о духе Крконошских гор, по имени Рюбецаль, – о том, что этот проказник у себя вытворяет. Время от времени, говорила она, Рюбецаль перебирается жить к принцессе Каченке, обитающей в Каченкиных (или Орлицких) горах. Но Каченка, как это водится у принцесс, капризна. Она не может долго терпеть Рюбецаля подле себя и гонит его прочь. Тогда он начинает плакать, и его слезы переполняют все тамошние реки и речушки, отчего случаются наводнения. Ну а если принцесса опять его призывает, то обрадованный Рюбецаль так спешит к ней, что ломает и сокрушает все на своем пути. Вырывает с корнем деревья и целые леса, швыряет камни с горных вершин, сбивает крыши с домов – словом, там, где он проносится, воцаряется настоящий хаос.
Травница каждый год приносила одни и те же коренья и одни и те же сказки, но детям они всякий раз были в новинку, и они травницу очень ждали. Как только на лугу расцветали первые безвременники, малыши сразу восклицали:
– Скоро придет тетечка с гор!
Если же она почему-то запаздывала, бабушка начинала волноваться:
– Не случилось ли чего с нашей травницей? Не заболела ли она, часом? Не умерла ли, не приведи Господь?
И разговоры о травнице не стихали до тех пор, пока она не появлялась во дворе со своей большой корзиной.
Иногда бабушка уходила с детьми довольно далеко, например к дому лесничего или к мельнице, а то и в самый лес, где распевали птицы, а под деревьями ожидали путников мягкие подушки изо мха. В лесу росло множество цветов: душистые ландыши, примулы, перелески, зорьки… и прекрасные кудреватые лилии. Эти последние приносила бабушке с детишками Викторка, когда видела, что они вяжут букеты. Викторка всегда была бледная, с горящими, точно угли, глазами; ее черные волосы не знавали гребня, а платье было изорвано. И она никогда не произносила ни словечка. На лесной опушке высился могучий дуб, и Викторка часами стояла под ним, глядя вниз, на реку. В сумерках она спускалась к плотине, садилась там на замшелый пень, смотрела на воду и пела до тех пор, пока не сгущалась тьма.
– Бабушка, – спрашивали дети, – почему Викторка никогда, даже по воскресеньям, не носит красивую одежду? И почему она всегда молчит?
– Потому что она безумная.
– А что это значит, бабушка, – безумная? – не отставали дети.
– Ну, это значит, что у нее повредился разум.
– И как же Викторка живет с таким разумом?
– Она ни с кем не разговаривает, ходит в лохмотьях и круглый год живет в лесной пещере.
– Даже ночью? – уточнял Вилимек.
– Даже ночью; вы же слышите, как она поет до темноты у плотины… а потом идет спать в лес.
– И она не боится ни блуждающих огоньков, ни водяного? – удивлялись ребятишки.
– Батюшка же говорил, что водяных не бывает! – вмешивалась Барунка.
Летом Викторка попрошайничала редко, но зимой все-таки приходила – черная, как ворона, – чтобы постучать в дверь или в окошко и молча протянуть руку. Получив кусок хлеба или еще какую еду, она так же безмолвно исчезала. Дети, заметив на смерзшемся снегу ее кровавые следы, бежали за ней, крича:
– Викторка, ступай к нам, матушка даст тебе башмаки, останься у нас!
Но Викторка, не оглядываясь, спешила к лесу.
Летними погожими вечерами, когда на ясном небе сияли яркие звезды, бабушка садилась во дворе под липу. Пока Аделка была совсем мала, бабушка брала ее к себе на колени, а Барунка и мальчики обступали старушку, вставая так, чтобы видеть ее лицо. Да и как иначе? Когда она принималась рассказывать, дети глаз с нее не сводили, боясь упустить хоть слово.
Бабушка рассказывала о светлых ангелах, обитающих наверху и зажигающих для людей звезды. Об ангелах-хранителях, которые оберегают ребятишек на земном пути, радуясь, когда те ведут себя хорошо, и печалясь, когда те не слушаются. Дети задирали головки к небу, где горели и переливались разными цветами тысячи и тысячи огней, маленьких и больших.
– А какая из этих звездочек моя? – спросил однажды вечером Ян.
– Это ведомо только Господу. Да ты сам подумай – разве можно отыскать ее среди миллионов других? – ответила бабушка.
– А чьи это звезды, что блестят ярче всех? – поинтересовалась в свою очередь Барунка.
– Тех людей, кого Бог любит особо, – избранных, кто сделал много добра и никогда не гневил Создателя, – объяснила бабушка.
– А скажите, бабушка, – спросила Барунка, услышав, как поет возле реки бедная умалишенная, – у Викторки тоже есть своя звезда?
– Есть, но она совсем тусклая; а теперь, дети, пора в дом. Я уложу вас спать, уже совсем темно.
И старушка прочитала с ними молитву, обращенную к ангелу-хранителю, окропила их святой водой и развела по кроваткам. Малыши уснули сразу, но Барунка еще несколько раз подзывала к себе бабушку и просила:
– Сядьте возле меня, мне не спится!
В конце концов старушка взяла ее за руку, и они вдвоем принялись молиться; совсем скоро внучка заснула.
Бабушка укладывалась спать в десять, это было ее время – время, когда у нее уже слипались глаза. К этому часу она старалась закончить все дела, которые наметила себе на день. Но прежде чем идти спать, старушка обходила дом, проверяла, заперты ли двери и окна, созывала кошек и загоняла их на чердак, следя, чтобы они не остались внизу, – не то прыгнут на спящих детей и задушат их. Потом она заливала водой все до единой искорки в печах, клала на свой стол огниво, зажигала «громовую свечу», если похоже было, что начнется гроза, заворачивала в белую тряпицу хлеб и наказывала слугам:
– Помните, коли будет пожар, первое, что спасти надо, это хлеб. Тогда с вами ничего худого не приключится!
– В наш дом молния не попадет! – уверяли ее слуги. Однако бабушке такие слова не нравились.
– Вам-то откуда знать? Один только Господь всеведущ. Предосторожность не помешает!
Когда все было сделано, старушка опускалась на колени перед распятием, молилась, кропила себя и Барунку святой водой, клала под голову четки и засыпала.
III
Если бы человек, привычный к городскому шуму, ехал через долину, где стоял уединенный домик семейства Прошековых, он бы наверняка подумал: «Да как же люди могут жить здесь круглый год? Разве что когда розы цветут… А в другое время – ну что это за радость?» Тем не менее радостей тут хватало и зимой, и летом. Под низкой кровлей обитали любовь и покой, который нарушался лишь изредка, когда, например, уезжал в столицу[8] пан Прошек или заболевал кто-нибудь из близких.
Домик был небольшой, но прехорошенький. Окна, глядящие на восток, обвивали виноградные лозы; спереди был разбит палисадник, полный роз, фиалок, резеды и разной вкусной зелени – салата, петрушки и других трав. С северо-восточной стороны располагался фруктовый сад, а за ним до самой мельницы простирался луг. Возле дома стояла старая груша, ветви которой покоились на крытой дранкой крыше, приютившей под собой множество ласточек. Посреди двора возвышалась липа, а под ней стояла лавочка. С юго-западной стороны находились хозяйственные постройки; за ними тянулись по крутому склону заросли кустарника. Около домика пролегали две дороги. Одна, проезжая, шла вдоль реки: в одну сторону – к Ризенбургскому замку и вверх, к Красной Горе, а в другую – вниз, к мельнице и к соседнему городку, до которого был примерно час езды. Река эта – бурная Упа, что бежит с гор, перепрыгивая через скалы, пробираясь по узким ущельям и устремляясь к равнине по направлению к Лабе, меж зеленых берегов, поросших деревьями.
Перед домом, чуть не вплотную к палисаднику, вдоль глубокой канавы с водой, прорытой мельником от плотины к мельнице, бежала тропинка. Через канаву был перекинут мостик к сушильне с печью. Осенью, когда в сушильне стояли полные корзины слив, яблок и груш, Ян и Вилим частенько бегали туда, таясь от бабушки. Но, войдя в сушильню, старушка каким-то чудом всегда угадывала, сколько слив недостает и по чьей вине.
– Янек, Вилим, а ну-ка идите сюда! – звала она. – Вы брали сливы из корзины?
– Нет, бабушка! – краснея, отпирались мальчики.
– Не лгите, – грозила им пальцем бабушка. – Господь все слышит!
Мальчики молчали, и бабушка сразу все понимала. Дети диву давались, откуда бабушка знает об их шалостях. Может, она умеет читать по лицам? И в конце концов они решили никогда больше ничего от нее не скрывать.
Летом, когда становилось очень жарко, бабушка раздевала детишек до рубашонок и вела к мельничному ручью купаться. Воды там было всего лишь по колено, но старушка все равно боялась, что внуки утонут. Иногда она садилась вместе с детьми на мостки для полоскания белья и позволяла им болтать ножками в воде и играть с юркими рыбками. Над ручьем склонялись темно-зеленые ольхи; ребята пускали по воде прутики и следили, как они уплывают.
– Только бросайте прутики подальше. Если они будут у самого берега, то их зацепит любая травинка, любой корешок, и потому плыть им придется долго-долго! – поучала она внуков.
И вот Аделка бросила свой прутик на самую середину ручья и стала смотреть, как течение уносит его все дальше. А потом спросила:
– И что будет, когда он доплывет до плотины? Застрянет, да?
– Не застрянет, – уверенно ответил Ян. – Я как-то бросил прутик в воду перед самой плотиной, он вертелся-вертелся и вдруг скользнул по желобу под мельничное колесо, проехался на его лопастях, и не успел я перебежать на другую сторону, как прутик уже спешил к реке.
– А куда он потом поплывет? – опять спросила Аделка.
– От мельницы к Жличскому мосту, оттуда вдоль крутых берегов к омуту, от омута через другую плотину вниз, мимо Барвиржского холма к пивоварне; там его поджидают большие валуны, но он проберется меж ними и приплывет к школе, куда вы через год пойдете, – объяснила бабушка. – А дальше есть еще одна плотина, а за ней луга и мост; ну а там уж деревня Зволе, город Яромерж и, наконец, Лаба.
– А что с ним будет после Лабы? – спросила девочка.
– Он поплывет в далекое море.
– Ох, прямо в море. А где оно? И какое оно – море?
– Ну, море широкое и глубокое, и до него от нас в сто раз дальше, чем до города, – ответила бабушка.
– И что же станется там с моим прутиком? – грустно спросила Аделка.
– Он будет качаться на волнах, и они вынесут его на берег; по берегу будут гулять разные люди – и дети, и взрослые; какой-нибудь мальчик поднимет прутик и подумает: «Откуда же ты приплыл сюда? Кто пустил тебя по воде? Наверное, сидела где-то далеко-далеко на бережку девочка, она-то и отправила тебя в путешествие!» И мальчик отнесет твой прутик домой и посадит в землю; из прутика вырастет красивое деревце, на нем станут петь птички, и деревце будет радоваться.
Аделка глубоко вздохнула и в задумчивости отпустила подол платья. Он тут же намок, и бабушке пришлось его выжимать. Мимо как раз проходил пан лесничий и поддразнил Аделку:
– Ах ты, маленькая водяница!
Но девочка покачала русой головкой и ответила:
– Раз водяных не бывает, то и водяниц тоже!
Завидев лесника, бабушка обыкновенно предлагала:
– Заходите, куманек, наши все дома!
Мальчики брали его за руки и вели к Белильне. Иногда лесник отнекивался, говоря, что ему надо поглядеть, не вылупились ли уже фазанята, или что в лес срочно надобно, чтобы сделать обход, но тут его замечал кто-нибудь из хозяев дома, и ему волей-неволей приходилось принимать приглашение.
У пана Прошека всегда была припасена для дорогих гостей бутылочка хорошего вина, а уж пан лесничий, конечно же, принадлежал к их числу. Бабушка сразу накрывала на стол, и лесничий охотно забывал про крохотных фазанят. Потом, правда, он бранил себя за забывчивость, торопливо перекидывал через плечо ружье, выходил во двор и принимался высвистывать свою собаку.
– Гектор! Гектор! И где его нечистый носит?
Мальчики с удовольствием бежали искать пса, уверяя, что он просто заигрался с Тирлом и Султаном. Пока ребята занимались поисками, пан лесник сидел на скамейке под липой. А уходя, он еще непременно оборачивался и кричал бабушке:
– Загляните к нам, жена хочет дать вам яйца под наседку от наших кур-тиролек!
Да уж, пан лесник знал слабые струнки хлопотливых хозяюшек!
Бабушка тотчас отзывалась:
– Кланяйтесь дома да скажите, что скоро буду!
И на этом друзья ненадолго расставались.
Пан лесник проходил мимо Старой Белильни из года в год чуть не ежедневно, уж раз в два дня точно.
Вторым человеком, которого часто встречали поутру возле Старой Белильни, был пан мельник, который в это время хаживал осматривать шлюз у плотины. Бабушка считала, что мельник, или пан отец, как звали его все местные, мужчина славный, хотя и большой насмешник.
Он и впрямь любил пошутить и поддразнить; правда, сам он смеялся редко, разве что «усмехался». Из-под густых нависших бровей смотрели на Божий мир веселые глаза. Среднего роста, коренастый, пан отец круглый год ходил в белесых штанах; мальчики очень этому удивлялись, пока он однажды не сказал им, что этот цвет более всего годится для мельников. Зимой он облачался в длинную шубу и тяжелые сапоги, а летом – в голубоватую куртку, белые войлочные чулки и белые же башмаки. На голове у него всегда была мерлушковая шапка, а штаны вечно засучены – не важно, сухо под ногами или грязно; и он никогда не расставался со своей табакеркой.
Едва завидев, дети бежали к нему, желали доброго утра и сопровождали к шлюзу. По дороге пан отец обыкновенно подшучивал над Вилимеком и Яном: одного спрашивал, к примеру, знает ли он, куда, садясь, поворачивает клюв зяблик[9], а второго – где находится костёл из вола[10]; или же задавал Яну ужасно сложный вопрос: сколько будет стоить булочка за один крейцер, если корец[11] пшеницы продают за десять гульденов? Мальчик, засмеявшись, отвечал верно, и мельник говорил:
– Ну ты и молодец! Тебе бы в Крамолне[12] старостой быть!
Он всегда давал ребятишкам по щепотке табаку и усмехался, когда те чихали. А вот Аделка при виде мельника норовила спрятаться за бабушкиной юбкой, потому что она еще не умела толком говорить, а пан отец, как назло, просил ее повторять за ним: «Наш щипец[13] самый щипцовый из всех щипцов» – и тем едва не доводил малышку до слез. Зато он частенько приносил ей корзиночку земляники, кулечек миндальных орехов или еще какое лакомство и, если хотел похвалить, называл маленькой чечёткой[14].
А еще мимо Старой Белильни каждый вечер проходил долговязый Мойжиш, сторож из господской усадьбы. Он был худой как жердь, вечно хмурый и всегда с мешком за спиной. Служанка Бетка как-то сказала детям, что в этот мешок он сует непослушных ребятишек, и с тех пор малыши даже дышать боялись, когда его видели. Бабушка запретила Бетке пугать их таким вздором, но когда Ворша[15], другая служанка, сказала, что Мойжиш воришка и хватает все, что плохо лежит, бабушка промолчала и возражать не стала. Так что, судя по всему, человек это был дурной, и братья с сестрами по-прежнему его страшились, хотя и не верили уже, будто он носит в мешке детей.
Летом, когда господа навещали свое имение, ребята часто видели красавицу-княгиню, которая ехала верхом в сопровождении пышной свиты. Мельник сказал однажды бабушке:
– Ишь, какой хвост за собой волочит, ни дать ни взять комета!
– Ну нет, пан отец, комета пророчит людям беду, а от приезда господ порой и радость бывает, – ответила ему бабушка.
Пан отец, по обыкновению, повертел в пальцах табакерку и только молча усмехнулся.
Под вечер забегала навестить бабушку и детей Кристла, дочка хозяина трактира, что стоял у мельницы, – девушка свежая и румяная, как гвоздика, бойкая, как белка, и веселая, как жаворонок. Бабушка всегда была ей рада и звала хохотушкой, потому что Кристла часто смеялась.
Кристла никогда у них не засиживалась, прибегала лишь словечком перекинуться. Лесник мог порой и задержаться. Пан мельник заглядывал только ненадолго. Его жена если уж выбиралась в Старую Белильню, то непременно прихватывала с собой веретено; лесничиха приходила запросто и приносила грудного ребенка. Но если дом Прошековых собиралась почтить своим присутствием супруга управляющего имением, то пани Прошекова непременно предупреждала: «У меня нынче гости!»
Тогда бабушка забирала внуков и уходила; в ее добром сердце не было места ненависти, но жена управляющего ей не нравилась, потому что слишком уж важничала. Задирала нос, попросту говоря. Однажды, вскоре после бабушкиного приезда, когда старушка не успела еще со всеми в округе перезнакомиться, жена управляющего и две ее приятельницы подошли к Белильне. Терезы дома не было, и бабушка, как это у нее водилось, предложила дорогим гостьям сесть и подала им хлеб-соль. Но «дорогие гостьи» брезгливо наморщили носики и от хлеба отказались, да еще и переглянулись насмешливо, словно желая сказать: «Вот же деревенщина! Думает, мы ей ровня!»
Когда пани Прошекова вернулась, она сразу поняла, что бабушка поступила вопреки господским обычаям, и после ухода дам сказала матери, чтобы та впредь подобным гостям хлеб-соль не предлагала, – они, мол, к другому привыкли.
– Знаешь, Терезка, – обиженно ответила бабушка, – кто от моего хлеба с солью отказывается, тот и моих стульев недостоин. Но дело, конечно, твое, я этим вашим новомодным штучкам не обучена.