С кровью на руках ты придешь в мой дом.
С болью на душе ты мне дашь зарок.
Выплакав глаза, отвори засов
И впусти всех тех, кто не видит снов.
Бродит по земле бедная душа,
Кость ее молит: «упокой меня».
Ты не слышишь песнь, той гнилой кости?
Ай, беда пришла воли вопреки!
Ты замрешь в углу, стает уголек.
Нет, всё впереди, дай мне только срок!
Тьма сомкнула пасть, нет не убежишь.
Маленькая мышь, что же ты молчишь?
Вихорево гнездо
Мало света при свечах,
но и тьма конечна,
гаснут свечи,
ты – лишь прах,
замолчи – навечно (с)
Часть первая. И лег туман
Глава 1. Забытые земли
…сыскали мужика с волчьим хвостом да порешили его всем миром. Кинули тело хладное на костер из осиновых дров во сто возов и подожгли. Полезли из лопнувшей утробы колдуна змеи и черви, да разные гады, полетели сороки и вороны. Народ их метлами, лопатами, кочергами бьет да обратно в огонь бросает, ни одному червяку не дали ускользнуть! Сгорел колдун дотла, ничего от него не осталось, окромя сердца черного. Разрезали то сердце – а внутри лед.
Туманная дымка легкой паутинкой стелилась по едва тронутой солнцем земле. Пробудилась птичка малая, птичка бойкая – пеночка-теньковка – почистила перышки бурые, да только заводить свою песенку жалостливую, песенку нежную временила. Таил опасность обманчиво мирный час. Пусть схоронились по норам твари до крови жадные – острят они клыки да точат когти, который день белый, дожидаясь ночи темной — а далеко не всяк кошмар рассеивается с первыми солнечными лучами. Ухо востро держать — занятие не лишнее, а то останутся от тебя одни рожки да ножки. Поди собери их потом. Ни пришить, ни приделать.
Облетели деревья – поредел осенний лес. Цветистым ковром покрылся, куда взор не кинь – желтая, красная листва то тут, то там мелькает на земле. Ох, поспешил зайчишка-белячишка шубку свою менять! Пятнами белыми косой весь пошел. На снегу-то его не увидать, а нынче… Нынче трясется облоухий под кустом, во влажный мох пузом прижавшись – страшно. Чай, охотник аль зверь хищный какой его приметит? Вопьются зубы в тельце мягкое, разорвет дробь сердечко суетное – ой, как страшно! А зверь уж и впрямь след взял. Лист сухой гремит под неуклюжими ногами, почто гром среди ясного неба, но под чуткой хищной лапой клонится в безмолвном поклоне пожухшая трава, молчание хранит облетевшая листва. Дрожит зайчишка. Попусту дрожит. Не его учуял зверь плоти алчущий. Глупая коза, даром забрела ты в дремучую чащу. В Гнилой лес. В селе тебе страшиться бродячих собак иль проказливых мальчишек. Чащоба же скрывает зверей куда опасней.
Замер зверь. Натянулась тетива мышц. Стоит разжать пальцы, и некому остановить пустившуюся в полет стрелу. Некому сдержать сорвавшегося в прыжок грима. Свистит стрела. Рычит зверь.
Раз!
Аромат пряных подгнивших листьев сменяется запахом смерти: металлический, тягучий, сосущий под лопаткой с солоноватым привкусом на обветренных губах. Откинулся грим на бок, дернул раз-другой в корчах лапами, дык и обмяк, бездыханно вытянувшийсь на сосновом иглище. Закатились глаза, потухли угли жизнь в них. Из распоротого звериного брюха сочился алый ручей. Не издавал тот ручей сладкозвучного журчания, подобно горному собрату. Не сулил уставшим путникам избавления от жажды. Он был нем и тих, как сердце застывшее в груди грима. Предвестник смерти сам повстречал свою погибель.
Фигура в белом саване поднялась с колен. Тонкоствольной березкой заколыхалась на ветру, зашуршала пожаром осенней листвы спутанных волос. Мелькнул сжатый в руке нож. Старая поговорка гласила: есть три вещи, которых никогда не видно – острие лезвия, ветер и любовь. То-то и грим не углядел клинка. Как и то, на кого дерзнул напасть. Куда ему тягаться с баггейном1! У того людской ум да подлость, обросшая шкурой из звериных повадок. Где не возьмет силой – добьет смекалкой.
Девица с презрением пнула мертвую тушу и убрала нож за пояс рубахи. По ситцевому подолу черновыми цветами вспыхнули пятна окаянной крови. Нечаянная встреча Юшку не осчастливила. Она-то было понадеялась на бирюка2 иль муравейничка3, а тут нате, нечисть зубоскальная! Гримы, как водится, ютились около заброшенных жальников4 близ церквей. До оной, к слову, рукой подать – аршинов двадцать – ровнехонько на краю леска стоит. Прогнила черепица, обвалился шпиль, алтарь загадило зверье лесное, а сам могильник порос густым бурьяном. Люд сюда ходить не смеет. Балакали, ночами в церквушке воет да свищет, аж кровь в жилах стынет! Ажно кому охота с жизнью распрощаться – место самое то! Грибное!
Так-то оно так, одначе нарваться на грима с первыми петухами, что повстречать медведя-шатуна посреди лютой зимы. Свезло, ничего не скажешь! Вконец страх потеряли! Юшке чай, ремень доставать и показывать, кто нынче в доме хозяйка? Иль на худой конец, заговоренный медный нож с глупым именем Сверкунчик. Пусть от нелепого прозвища коробило, а не повадно по лесу ходить, покуда нож не наречешь. Обернется он в дурной час против тебя.
Чудно́е творилось с месяц. Ломило Юшкину головушку, кололи подушечки пальцев. Ворожбу творил кто-то. Копотливо да неумело. Мазнул здесь, мазнул там, верно, пенку с молока собирает. Пробует. А коль распробует, далече что? Баггейн поморщилась. Подкатил к горлу ком. Молочную пенку девица терпеть не могла. Гадкая липкая – одни кишки выворачивать и годится! Чужое ведовство будило чувства сродные. А уж гневило-то как! Не пойми откуда сия пакость тянется, кто творит и чего добивается. Ничего хорошего, это как пить дать! Тут иной вопрос назревал: дождаться ли сего «ничего хорошего» или обрубить заразу на корню?
Запел на кромке рассудка песней соловьиной охотничий манок. Повело Юшку, заштормило. На миг пошел мир вокруг рябью, будто в обманчиво тихий омут кто-то бросил камушек. Разошлись круги по водной глади, едва коснулись берега незримого, как сызнова застыл омут.
Баггейн фыркнула. Можно подумать, ей ли решать. Она жила не по своим законам, накрепко влипшая в паутину бытия. За ниточки дергали, и она отзывалась. Ах, перерезать бы эти ниточки! Да держится на них все.
Из дум невеселых Юшку вырвало хлопанье крыльев. Колючим дождиком осыпались еловые иголки на рогатое темечко. Как ощерилась оборотень, как прижала козьи уши, как вскинула голову, так и насупила брови хмурные. Пустой взор Гамаюн вперился в нее с ближайшего сука.
Юшка скрестила руки на груди:
– Эй, курица ты не с того конца ощипанная, чаво зенки свои вылупила?
Слыла Гамаюн глашатаем божеств. Все на свете знала вещая птица: о сотворении земли и неба, богов и людей, чудовищ и скрытого народца, зверей и птиц. Ежели летела Гамаюн с востока – жди смертоносной бури. Боялись и чтили птицу Гамаюн.
Чушь несусветная! Все до последнего слова! Пусть имела Гамаюн лик человечий, а разум у нее оставался на редкость куриный. Не способна была сия птица, далеко не синица, ни на связные беседы, ни на людские чувства. Кукушкой несмышленой куковала божественная глашатай пророчества, тем и славу в миру сыскала. Ибо всегда сбывались те пророчества, будь они неладны!
Глаза Гамаюн вспыхнули искрой осмысленности. Склонив девичью голову на иссиня-черное крыло, она пропела:
– …и явится смерть, доколе единая косточка будет лежать наружи, ибо сказано, что ни один человек поверх земли лежать не должен.
– Чаво?!
Уж за что баггейн на дух не переносила всяческие пророчества, так за их туманность. Ни один ведун на свете белом не молвит доброму человеку, куда тому именно путь-дорогу держать и какое дело делать. Махнет перстом указывающим, намеки, что крохи птицам раскидает, да и будет таков. Никакого с них проку!
– Усе? Иль еще чаво прокукарекаешь? Да побредовее, да позадиристей?
Гамаюн нахохлилась, оттопырила хвост и смачно нагадила. Баггейн едва успела отскочить.
– Мохре́х5! – Зло зыркнув, девица подобрала с земли шишку и метко швырнула в глашатая. Птица тяжело поднялась на крыло и сорвалась в полет. Не отрывая прищуренных вежд от исчезающей в сером небе Гамаюн, Юшка пробухтела: – Плохая примета.
Встреча со скрытым народцем не сулила никому добра. Ни другому скрытому народцу, ни человеку. Особенно человеку. Охочи были люди винить прочих в своих горестях, невзгодах и бедах. И не важно, что далеко не каждый разбитый горшок – проделки злокозненных фейри, а пьяные ноги и сами рады завести хозяина во мшарник. Свою вину признать – для человека дело тяжкое. Это нечета тебе пальцем обличительно в соседа тыкнуть! Дык и фейри не лыком шиты. Обидно, ежели тебя беспочвенно бранят, посему с чувством злорадной справедливости те делали людскую брань почвенной. Ни дать ни взять порочный круг. Мается народец скрытый, мается род людской, а ни выйти из сего круга, ни разорвать. Крепко-накрепко Покутная Матушка вяжет узлы. Крепко-накрепко всех в полотно жизни вплетает.
А совсем уж круглые дураки мнят, будто повстречав лепрекона, непременно сыщется горшочек с золотом и жизнь твоя обернется сказкой. Да токо забывают они, что сказочки-то бывают и с плохими концами. И вот оказываешься ты без килта в зарослях ежевики, откуда выбраться тебе суждено исцарапанным и приниженным. Коль вообще суждено выбраться.
Ежевика – есть иллюзия, приворот, обман, очарование и опасность. Нежно-белые цветы прячут шипы да черные ягоды. Не смей вкушать их! Мглой налиты некогда рдяные плоды, как и сердца фейри. Перепачкаешь пальцы не разобрав, где кровь, а где ягодный сок, да вовек не отмоешься.
↟ ↟ ↟
Голые ветви деревьев скреблись в оконца домов. Ветры-листодёры гоняли по истоптанным улочкам охапки листвы, седой от изморози, что ударила с утра, да так и не удосужилась стаять. На тыквенных полях, перепрыгивая с одной пухлобокой тыквы на другую, хозяйничало воронье. Изжитое временем и непогодой пу́гало едва ли их страшило. Положа руку на сердце, пугало будило скорее жалость, нежели страх. Молчаливый соломенный страж в досюльной6 дохе7 с худым котелком на пустой башке. И в снег, и в дождь, и в град нес он свою одинокую службу, чтоб под конец сгореть в майском костре. Горькая судьбинушка, ничего не скажешь.
Как по ворожбе, распускался на облетевших кустах белоснежный яблоневый цвет – то стайка лазоревок порхала с места на место. Перебирала ладно цепкими лапками. Свистела мелодично тонкими голосками. Тосковала по ушедшему лету. Вдруг замахала лепестками-крылышками, вспорхнула и расселась на ветвистом венце рогов одного из двух бронзовых оленей. Царственно возлежали те на булыжных тумбах въездных ворот, охраняя главную и единственную дорогу. Под копытом левого оленя была выгравирована надпись: «Vestigia nulla retrorsum», что означало «Я никогда не возвращаюсь по своим следам». Под копытом правого же висела табличка, гласившая: «Сент-Кони». Гиблое местечко.
Сент-Кони сыскали славу захолустного поселения даже по меркам самого Кетхена. Земли его были сплошь усыпаны островами. Коль принять за чистую монету последний счет, было тех островов аж шестьсот штук! Вот токо люди жили едва ли на девяноста двух из них. Бо́льшая часть суши служила рыбакам или вовсе пустовала, отданная на гнев и милость матушке-природе.
Деревеньке Сент-Кони подвезло вырасти на добротном куске камня, прозванном островом Схен. На том, собственно, везение ее и кончалось. Жилось в деревне чуть больше, чуть меньше, душ пятьсот. Позабытые другими людьми и богами, Сент-Кони лежали вдали от наезженных трактов и не были никому любы, кроме тех, кто там проживал. Житие-бытье в деревне текло до того мирно, что казалось, и вовсе застыло вне времени. В Кетхене многие земли такие, что каких-то сто-двести лет – будто вчера. Ничего не менялось, но неизбежно подходило к концу.
Нынешним утром Сент-Кони как никогда смахивали на мертвую станицу. Лавочки затворены, улочки пустынны, а ветки деревьев продолжают настойчиво скрестись в темные окна без единой зажженной свечи. Но коль хорошенько прислушаться, то можно услыхать взбудораженную людскую молву. Доносилась та молва из самоделкового театра.
Уж третий час шло в нем очередное деревенское собрание. Похвастаться Сент-Кони могли всего двумя улицами и парой увеселительных публичных мест: театром и пабом. Местные жители охотно росли духовно в первом и еще охочее разлагались во втором. На повестке дня поднимались житейские вопросы деревни. Скажем, ремонт церковной крыши. Та зачастила протекать на головы добропорядочных прихожан, отвлекая тех от молебен праведных, сетовал настоятель, выжимая стихарь8. Или же, как в оном году прошли Осенины9. Все ли обновили огонь в доме? Никто ль из девиц не утоп, покуда ходили к озеру-реке, дабы встретить там матушку-Осенину овсяным хлебом с киселем? И какой то́ла-то́не10 так и не соблаговолил скинуться на братчину11, а дармовых яств отведал?!
Баяли и о «горячем»: у соседей с Церковного хутора повадились исчезать люди. Иногда сгинувших удавалось сыскать целехонькими, пусть и в забытье, но куда чаще тела их хладные вылавливали из Козлиной реки, коя протекала неподалеку от Сент-Кони. Мертвяки всяк раз были раздувшимися, с черными синяками на шее. Душегуб ли лихой по Пустошам промышлял, аль зеленый змий народ разгульный топил – оставалось неведомо.
Как бы то ни было, беды горемычных хуторян заботили деревенских куда меньше, нежели напасти со скотом. Не дали как в конце лета в полях Теплого Пастбища некто или нечто порешило несколько голов коров. Туши пастухи сыскали растерзанными, почерневшими и совсем не пригожими в пищу. Уж тогда-то вся деревня встала на уши! А сейчас чего там! Так, помолоть языками да непутевую молодежь попугать не бродить впотьмах. Впрочем, двери на ночь стали запирали накрепко и перепроверять не забывали.
– Все мы поляжем по зимней бескормице! – в сотый раз заголосила старуха Гульдра свою излюбленную присказку, стоило выступающему на секунду умолкнуть. Она запевала ее каждую осень, без малого лет десять. Покамест Сент-Кони не полегли, но Гульдра не теряла надежды. Должно же в какую-нибудь зиму свезти!
Пыля украдкой зевнула, мимоходом потерев озябший нос. Утепления театра тоже коснулись. В бывшем амбаре, удостоившемся чести стать культурным центром деревни, стоял собачий холод. Быть может, актерам отплясывать на сцене, и ничего, а вот зрителям хлопать дрожащими руками радости, эх, мало.
Прозорливо поминая колотун на протяжении всего собрания, людям разносили дымящийся грог и жареные каштаны. Заправив светлую прядь волос за ухо, Пыля дунула и робко отпила из кружки. Грог – насыщенный и терпкий, черный, как деготь, густой, словно мед, защекотал язык своей нестерпимой пряностью трав кардамона, корицы, звездчатого аниса и малость лугового клевера. Горячая «патока» медленно стекала по горлу, отогревая каждую частичку окоченевшего тела. Сверток с каштанами девушка дальновидно припрятала за пазуху: и тебе грелка, и червячка заточить в обратном пути.
Мало тревожили Пылю деревенские проблемы. В Сент-Кони она и вовсе не жила. Просто-напросто любила девушка оставаться в курсе всего, а собирать, как речной жемчуг, правду с враньем, и того пуще. В компании пленительной травницы язык у многих развязывался не хуже, чем после медовухи. Красива Пыля была, словно вишневое деревце, что по весне нежными цветками распускается. Были у девицы большие голубые глаза, светлые, как небо в ясный день. Были волосы цвета зрелых пшеничных колосьев. Был и румянец маковых лепестков на щеках, а ее улыбке, чаялось, под силу рассеять беспросветный туман.
Участливые кивки здесь, доброхотные вздохи там, и вот юная травница уже ведает подноготную каждого жителя Сент-Кони! Рачительно берегла в шкатулке памяти кропотливо добытое. Перебирала меж пальцев, равно острые шпильки, что вмиг уколют небрежно протянутую руку. Да доставать на свет не спешила. Не тот нрав у Пыли был, чтобы людей зазря ранить. Но и себя в обиду не отдаст, посему всегда и начеку была, а «шкатулочку» под боком держала.
И нынешнее собрание не нарушило заведенной традиции: кончили на том, что каждый остался при своем мнении, однако крышу у церкви починить обязались. Принялся народ кто куда по делам своим расходиться, заняли актеры сцену законную, репетицию спеша начать. Жизнь в Сент-Кони вернулась в привычную колею.
Промозглый воздух, наполненный душистым ароматом жареной рыбы с привкусом укропа и черного перца, дыхнул из паба по соседству. Живот заурчал. Пыля плотнее укуталась в плащ. Осенний день недолог. То сквозь шоры облаков проглядывает скупое солнце, как не успеешь оглянуться, – стемнеет. Травнице не хотелось возвращаться по темну. Мало ли что. Мало ли кто. Мрачные мысли роились в голове. Мрачные дела творились в округе. Девушка убеждала себя: бояться ей нечего, самые страшные вещи с ней уже случились. Но стоит ли будить лихо?
С приходом холодов люди заскороходили хворать. Укрепляющие настои и жаропонижающие отвары разлетались почто горячие пирожки. В Сент-Кони не было ни законников, ни собственного лекаря. Городской доктор наведывался в деревню раз в месяц, посещая за компанию и несколько ближайших поселений. По сему услуги самозваных целителей и знахарок всегда слыли у местных в почете. И поделом, что сперва Пылины снадобья избавляли разве от запора. Дык ведь и не помер никто! А на безрыбье и рак рыба. Теперича девушка поднаторела, хворые шли на поправку, а не токо в нужник.
Телегу Пыля оставила у общинного колодца. Не наличествовала за ней лошадь, зато имелся в хозяйстве скромном добротный бычок по кличке Сивуня. Походил Сивуня на огромную мохнатую глыбу. Густа и тепла была шерсть у быка. Круглый год мог он пастись в любую погоду, не утруждая хозяйку заботами об устройстве коровника или укрытия на пастбище. Хоть размеры у Сивуни были немалыми, а рога солидными, нравом бык располагал мирным. Чужих сторонился, в домашних же души не чаял. Того и гляди, залижет от нежности вусмерть языком-лопатой! Коровы породы хайленд – это вам не упряжная скотина, и тут мало кто поспорит. Однако Пыля поспорила бы. И пущай Сивуня в повозке на показ переставлял ноги еле-еле, но дык тише едешь – дальше будешь.
Нахохлившись ступала травница, отрешенно теребя латунную застежку накидки. За сегодня ей нужно посетить несколько десятков домов, развозя заказы. И ежели в Сент-Кони оббежать целых две улицы – дело минутное, а Пыля и без того схитрила, разменяться со всеми на собрании, то объезд ближайших хуторов отнимал времени немало. И в монастырскую прачечную не излишни наведаться: стиранное забрать, грязное сгрузить. Поспеть бы со всем управиться, покуда дождь не припустил. Вона и накрапывать понемногу стало.
Шелестели на ветру березы осиротевшими гнездами. Одначе стоило подойти поближе и всмотреться хорошенько – ба, да никакие это не птичьи, а вихоревы гнезда! Те, что росли комьями тонких прутьев, в народе еще ведьмиными метлами прозывали. Дескать, ни одна чаровница без метлы обойтись не может. Ажно и напускают они на деревья сию хворь, чтоб вырастили у тех на ветвях метелки чаморные. Впрочем, бывают гнезда вихоревы и из омелы свитые. Про них иные сказки баяли, мол, семена омелы падают с небес на стрелах молний. Девицы же на ссыпчинах, щеками рдея, подружкам про омелу на ушко иное нашептывали – кто под омелой целуется, тот никому не виден, ибо растение то ведовское, глаз отводящее.
Прошла травница под вихоревыми гнездами, обогнула дом конечный да так и обмерла, рот свой разинув. Предстала взору Пыли картина красочная: поля тыквенные, а на полях тех Сивуня, бык ее родный, бесчинство учинил. Пожрала часть тыкв скотина ненасытная, а что сожрать не смогла – рогами перепахала да копытами в землю втоптала. Сгинул урожай тыкв с общинных полей. Помилуйте, Боги!
Эх, поделом распрягала! Знала ведь девушка, чем дело кончится. Стоило Сивуне избавиться от «оков», как он враз отправлялся в самоволку. Наглый, спасу нет! А привяжи быка – и того хуже будет: силушка у Сивуни ого-го, коль ему куда-то надо – попрет напрямик вместе с телегой, или столбом. Или створкой ворот. Даже забор перемахнет! А вот что опосля сделается с тем забором, телегой или столбом – додумайте сами.
Свистнула Пыля. Вскинул бык голову, навострил уши, приметил девушку, да испустил приветливое «мууу», дескать я тебя, хозяйка, вижу, как закончу – подойду». Холера! Заозиралась травница по сторонам. Свидетель вины сыскался один. Рыжий, под стать тыквам порченым, парень куражно улыбался вершащемуся пред ним беспределу. Графитный карандаш, что он сжимал в руке, отрывисто и быстро черкал по листу бумаги. Узрев Пылю, искусник поманил ту к себе. То краснея, то бледнея со стыда, девушка робко потянулась на его зов, почто бескостная медуза за отливом.
Сумев выдавить из себя улыбку, Пыля с куда меньшим успехом силилась выдавить оправдания:
– Прошу извинить, вышло так…
– Картинно! – с восторгом перебил ее незнакомец, а вслед протянул листок бумаги. – Примите в дар, миледи!
Пыля растерянно взяла внезапный подарок. На рисунке Сивуня с чувством уничтожал общинный урожай. Вышло до того живо, что эдак сразу и не смекнешь сошел бык с картины или, напротив, взошел на нее. До ушей травницы донесся треск очередной казенной тыквы. Увы, не взошел…
– Благодарю, Сивуня-таки живой! Разве вреда от него порядком меньше, – виновато вздохнула Пыля. – Вы странствующий искусник?
В окрестностях Пустошей Орлиного Озера травница знавала всех от мала до велика. С рыжеволосым живописцем она столкнулась впервой. Уж такого-то наверняка запомнила бы! Внешность шибко приснопамятная. Парень был сплошь веснушчатый, знать, его при рождении обсыпали корицей, а отряхнуть забыли. На губах, ты погляди-ка, и то веснушки! А глаза, как у дворового кота – зеленые, шаловливые, но добрые. Да и выговор, экий тягучий и малость липковатый на слух, не присущ коренным жителям Схен. Незнакомец явно слыл уроженцем иных островов.
– Странствующий – да, – кивнул молодец. – Искусник – не сказал бы.
– Ищете себя?
– Скорее бегу.
– Понимаю, – Пыля и правда могла понять, как никто другой. – И каким же ветром вас занесло в наши края?
– Полунощником12! Он раздувал паруса судна, отбывшего с острова Бакки много лун тому назад.
– Бакки? – переспросила девушка. – Хм, не слыхивала о таком острове. Сама-то я родом с южных Схен. И каков-таков Бакки?
– О, Бакки – пустынный и унылый островок. Куда ни плюнь – всюду камни, вересковые пустоши, овцы, щиплющие траву, и сиротливые рыбацкие домишки, а вокруг – бескрайнее море. И кажется, бежать тебе некуда, – поведал «чужеземец», а поразмыслив, добавил: – Там ютятся около ста человек и никогда ничего не происходит. Все друг друга знают, любят и ненавидят. Каждый втихаря мечтает уплыть оттуда, но боится, чем может обернуться воплощение мечты.
– И впрямь нерадостная картина, – с сочувствием покачала Пыля головой. – Я бы, верно, тоже решилась оттуда уплыть! Вы, небось, там всех перерисовали?
– Каждый овечий завиток!
– Ну, овец у нас побольше вашего! Пяток дней при деле будете.
– Хах! Миледи, вы меня обнадежили! Охота верить, Боги смилостивятся – буду при деле не едиными овцами, – понизив голос, доверительно признался рыжий незнакомец и задумчиво почесал подбородок.
Рука его пестрела заковыристыми узорами. Царапины, ожоги и шрамы слагали напоенную, но, увы, безотрадную историю жизни. Из-под воротника рубашки робко выглядывал гладкий рубец шрама столь причудливой формы, будто кто-то пытался перегрызть незнакомцу горло.
Завертелись у Пыли на языке вопросы, да вот только хруст «свежеубиенной» тыквы напомнил о делах более насущных.
– Сивуня, деспот ты окаянный, прекрати немедля! Желудок скрутит! Какой-нить из четырех… Или сколько у тя их там? Помилуйте, Боги.
– Подсобить закамшить13?
Выходец Бакки был невысок, но широкоплеч и крепок.
– Благодарю, не стоит! Не впервой, – обреченно ответила девушка, подхватила подолы платья и ладно перескочила через ограду. – Ой, чуть не запамятовала, спасибо за рисунок и добро пожаловать на Пустоши Орлиного Озера! Надеюсь, Боги будут к вам милосердны, и вы отыщите то, за чем прибыли. Прощайте!
– До свидания, миледи! – отсалютовал карандашом парень. Несколько крупных капель дождя упали на пожелтевшую страницу раскрытого дневника. Отступив от мокрого развода, искусник вывел надпись: «Фейри острова Схен». – Я тоже очень на это надеюсь.
Глава 2. Водяная мельница
Говорят, у Него есть псы. Только дай приказ – отправятся рвать. Одна правда была: Он держал зверя. Но то был не пес.
Стояла поздняя осень, когда леса и горы делались безлюдными. Девицы-пастушки, кои летом пасут на горных пастбищах скот, в сию пору сидят по домам, греются пред печкой, прядут шерсть, снятую с овец, и вышивают приданое, покуда их пастушьи избушки остаются безжизненными и заколоченными. Пустые деревянные скорлупки, застывшие в ожидании последующей весны. Пустоши Орлиного Озера безмолвствовали. В воздухе висела тонкая, медленно растворяющаяся дымка, предвещающая очередной не по-осеннему холодный день. Лесистые холмы накинули пестрые платки, а там, под ними, насколько хватало глаз, простиралось поле не отцветшего синего-пресинего люпина. Колышется волчий боб под ветром, словно зыбь морская. И страшно ступить в него: того и гляди – потонешь.
Юшка выпустила изо рта облачко пара и неспешно прошествовала вдоль ряда менгиров14, мозолистой ладонью поглаживая их шершавые бока. Под босыми пятами хрустела схваченная первым утренним морозцем трава. В лесной чаще, куда теплее. Там оставалось почти незамеченным дыхание неотвратимо подступающей зимы. Лес жил своей жизнью, повинуясь собственным законам. Не примечала оборотень щиплющего кожу нагую холода. Чутко всматривалась в камни, тщась прочесть незримые надписи, высеченные на них. Менгиры не спешили с ответами. Ступила Юшка в центр круга, застыла. Под сомкнутыми веками едва-едва трепетали ресницы – пойманные в кулак бабочки, бессильно машущие крылышками. Меж бровей пролегла хмурая складка. Вверенные ей земли молчали. Оббежать их на своих четверых, вспахивая носом землю, примечая мало-мальские изменения, баггейну всяк раз было проще, чем сдюжить объять необъятное. Бестолку. Ей никогда не хватало терпения. Мнилось, оно приходит с годами. Ты живешь и ждешь, и ждешь, и ждешь. Прошло столько зим. Ее имя бы уже стерлось с могильного камня. Будь у нее когда-нибудь могила.
Юшка распахнула глаза – взметнулись ресницы-бабочки. Пунцовые капли рябиновыми ягодами зажглись у самых стоп. Припорошенные, но не укрывшие горькую правду. Оборотень оскалилась.
Кровь на камнях пролилась – ворожбе быть.
↟ ↟ ↟
С делами удалось управиться далеко за полдень. Зацепилась Пыля с хуторянами языками – время незаметно и пролетело. На хуторах травницу хорошо знавали. Встречные жители раскланивались, снимали балмо́ралы15 и тэмы16, приглашали заглянуть в гости, отведать каллен скинк17 иль испить домашнего вина из морошки. Девушка любезно отказывалась, ссылаясь на занятость, но перекинуться парой словечек считала за долг.
Заночевавшие у кузнеца батраки из соседнего села растрепали, мол не дали, как третьего дня в здешних краях объявился Охотник. Кузнец за неторопливой, приятной беседой и на размен отсыпал сей слух Пыле. Новость ту не осчастливила, впрочем, те, с кем боле кузнец успел «разменяться», тоже не шибко утешились.
На одних островах фейри приклонялись едва ли не наравне с божествами. Делали им подношения, просили милость и защиты, боялись прогневать. На иных считали хуже бурьяна и изводили всеми возможными способами: своими силами или, вон, зазывали Охотников. Изничтожить фейри – дело не столь трудное. В прямом мире они обладали плотским телом: их можно ранить или убить. К тому же, те боялись железа и проточной воды. Закавыка в другом крылась: живя бок обок с людьми, скрытый народец прибывал в обратном мире, где отличные время и междупутье. В том мире фейри для людей незримы и неуязвимы. Предстают они пред человеком, ежели им самим что нужно. Чтоб убить фейри, надобно заставить их «пересечь границу». И тут-то требуется смекалка и дар особый. Бывалые Охотники кичились умением зреть сквозь «границу». Для них обратный мир лежал, почто россыпь томленых шкварок на сковороде, дай токмо цапнуть вилкой лакомый кусочек.
Схенцы Охотников не шибко жаловали. Имелся у местных к народцу скрытому подход деловой. Редкие фейри совали свой нос в дела людские по причине «божественной лени». А коль вдруг помогали, или куда чаще, пакостили, то это уж когда люди сами вставали у них на пути. Кумекали схенцы, дескать, изловчился ты посадить зад свой голый в крапиву – сам и дурак! Почему зря ее губить? Щи-то с нее ого-ого наварить можно! Перчатки прихватить памятуй. Да и на ошибках чужих учиться стоит. Век тому назад на острове Клард истребили всех волков. Жрут, окаянные, скот, зверье промысловое да и заплутавшими в лесу грибниками, эх, закусить не дураки! И что с того вышло? Расплодились кабаны да зайцы, пожрали урожай, испоганили поля. Зиму народ сидел впроголодь, прирезали больше половины скота, кормить-то нечем, а далее и хворь прокатила. Фейри, может, и не волки. Да только Макошь ведает, что за чем последует. Переведешь народец скрытый, и что с миром сделается? То-то!
В воздухе висела сумрачная мокрядь. Солнце хоть и мелькало скупо, где-то там, за вязкими хмурыми тучами, ветром нагнанные с моря, но толку? Верно щепа догорает, ни тебе тепла, ни света. Пара недель, и вся Пустошь Орлиного Озера окрасится под стать небу в неприметный мышастый цвет. Но доколе пестрят леса с холмами яркими красками – упивайся ими, вбирай в себя. Ступит Морана,18 ведя за собой зиму. А та и рада отбелить все подчистую: леса, пустоши, дома и незахороненные кости тех, кто сию пору не пережил.
Мирно ехала травница меж огороженных пастбищ и поросших высокими деревьями рощ, где на самых верхушках тиса скакали проказливые белки, суетливо пополняя закрома припасами, и щебеча порхали хохлатые синицы. Веяло от корзины со странным бельем березовым мелом. Запах чистоты. Смыло мыло грязь. Смыло мыло и Пылину суть. Чужие натруженные руки, того не ведая, стирали ее секреты. Утекали те с мутной, пенной водой, лопались радужными пузырями. Некогда тайны девушки смывались не столь легко. Они требовали пролитой крови. Отозвалась тупая боль в ребрах. Спохватилась Пыля, что прижимает ладонь к груди. Медленно и глубоко задышала. Промозглый воздух горчил на языке, отдавался в висках стук сердца. Удар за ударом. Удар. Мир в сполохах алой боли. Нет, то было давно! Настолько давно, что и не с ней.
Твердо мотнула Пыля головой, упал капюшон на плечи. Разметались ржаные пряди. Захлестали шелковыми плетками по побледневшим щекам. Смыло все волны времени. Но коварно море памяти: порой выбрасывает оно на берег давно схороненное на дне. Не нужны Пыле те клады. Проклят каждый из них. Как и она сама. Но разве то повод горевать?
Жила травница за хуторами, у самого края раменья19, на берегу Жабьего Хвоста – узенькой речушки, коя впадала в Козлиную реку. По первости косились местные на пришлую девку с едва скрываемым недоверием. Негоже бабе одной коптить небо вдали от жилых сел, тем паче в таком месте. По преданиям народным, заброшенная мельница – есть место обитания нечистой силы. Под мельничным колесом живет водяной, русалки моют волосы в ее водах, на столбах сидят анчутки20, а на крыше – ырка21. Водяные фейри празднуют там свадьбы и затащить к себе незадачливого прохожего им ничего не стоит. Добрый люд старался обходить пустые мельницы стороной.
Долго ли, коротко ли, а удалось Пыле людей к себе расположить. Таяли тонкой ледяной коркой чужие опасения под лучами поступков добродетельных. Вскоре и слух расползся по округе, мол: неподалеку от деревни Сент-Кони обосновалась приветливая травница. Заказчиков прибавилось. Кончили девице задавать вопросы неловкие, на которые та не знала, как ответить, не солгав или солгав половчее. Прекратились и косые настороженные взгляды. К Пыле стали тянуться, а ей было по сердцу помогать.
Ближе к лесу Сивуня ускорил шаг. Раньше прочих примечала скотина чуткая шум воды падающей, скрип несмазанного мельничного колеса и запах тины. Прекрасно знал бык путь к дому родному и всяк раз сворачивал на нужную дорожку до рывка вожжи. Дома-то ждало Сивуню свежее сено. Грешно не поспешить! Позади телеги тестом подошедшим разбухал туман из низин. Пройденная дорога тонула в молоке.
Мельницу-колесуху стало видать издалека. Стояла та ровнехонько на границе леса с полем, разделенной темной лентой реки. Высокие бревенчатые стены, маленькие окошки, желоба на тонких ножках-спичках и плотина с заросшим омутом. Чуть ниже речного русла труженики бобры возвели собственную запруду с хаткой, разлив омут в целый пруд. Неподалеку от оного растиралась крошечная полянка, частично поросшая малинником, куда Пыля любила наведываться летом лакомиться сладкими ягодами. Вдоль берегов Жабьего Хвоста буйно росли огромные лопухи, колючий чертополох и кислый щавель, местами дикая жимолость и крыжовник. Спуститься к реке, не ободравшись, удавалось не везде и не всегда.
Не к чему было травнице торопиться. Распрягла она быка, потрепала по густой челке, скормила остатки каштанов жареных, к которым прожорливая животина принюхивалась всю дорогу с укором, и отправила гулять по округе. Слыл Сивуня первым парнем на деревне. Колокольчик заговоренный на мощной бычьей шее звоном своим отпугивал зверей хищных да нечисть дурную. Вкусив «неуязвимость», бык сам сделался главным ужасом сих земель. Оставалось Пыле пожимать плечами: чем бы скотинка ни тешилась, лишь бы никто не сожрал.
Корпя от натуги, сгрузила травница корзины на лежащий во дворе блин старого жернова. В жизни новой сделался тот столом для сушки трав и разделки звериных туш. Утомленно потерла девушка поясницу свою, а вслед дюже громко потопала ногами и похлопала в ладоши. Окромя водяных, русалок и прочих фейри, коим полагалось жить по соседству, на мельнице водились самые обыкновенные болотные гадюки. От одной Пыля как-то раз с оглушительным визгом забралась на дерево. А опосля долго изображала на нем пучеглазую сову, труся спуститься. Совестно девице за свой страх было. Не дюже травникам змей страшиться, ведь слыла среди их брата легенда про некого господчика, который ходил в лес, собирал там змей, что с короной на голове, а дома велел слуге из тех змей готовить кушанье. Отведавший то кушанье начинал понимать разговор огня с огнем, травы с травой. Господчик подслушивал в лесах и полях беседы трав, да записывал их свойства целебные. Раз, отведав тайком кушанье хозяйское, следом за господчиком увязался слуга. Услыхал он разговор трав и рассмеялся, ибо туп, как пень был. Спросил господчик его: «Чаво хохочешь ты?» – «Ничего, так», – ответил слуга. Смекнул господчик в чем дело, велел слуге оборотиться, после чего тот перестал язык трав понимать. От господчика того и пошли травники, цветники, стали они потом ведать пользу растений.
Пусть и знавала Пыля легенду ту наизусть, а все равно боялась гадов ползучих и клала цветок вероники22 в броги23, чтоб змеи укусить не смели.
Шумела падающая на мельничное колесо вода, дрожали пол и стены, поскрипывали жернова, а в воздухе стоял тугой запах муки и зверобоя. Мельница за работой – равно живое существо: дышит, дрожит, пыхтит. А стоит заслонкой-то, желоб, эть, закрыть и разом жизнь ее остановится, тишина благодатная воцарится. Толку-то шуметь? Мелет все равно вхолостую. Уж сколько зим никто не засыпал зерна той в «глотку». А все ж таки с дня того самого, как травница едва переступила порог ветхий да воду, застоявшуюся, соками жизненными по венам гниющих досок пустила – ни на секунду колесо не останавливало свою круговерть. Мнилось Пыле, замрет мельничное колесо – замрет и жизнь вокруг. Спелся грохот мельницы с биением сердца новоиспеченной хозяйки. Слышался ей в шуме том ритм. Порой и не лень станцевать под него было: руками в бока упрется, ножкой притопнет и чинно поклонится незримым зрителям.
По-хозяйски прошлась девица по мельнице, языком зазывно щелкая, навроде какую зверюшку подзывала. И пущай ликом Пыля оставалась спокойна, внутри нее все сжато было. Чуть не доглядишь, и прилетит тебе тяжелым в лоб за эдакие «шуточки». В лоб не прилетело. Выходит, одна травница на мельнице. Знать, и работай заняться спокойно можно. Поставила девушка на растопку горшок с жиром гусиным для мазей. Покуда жир топился, огляделась неугомонная Пыля да решение волевое приняла – пол вымыть.
Быстро дело спорилось. Когда девушка в крайний раз отжала тряпку над кадушкой и выплеснула воду грязную за порог, туман почти подкрался к мельнице. Потерла травница очи ясные кулаком, поморгала ресницами длинными, только не спасло ее это от накрывшей весь мир пелены. В пелене той раздавался негромкий, но исполненный невыразимой горести вой невидимого зверя. Стая птиц вспорхнула из темнеющих крон деревьев, мигом растворившись в мареве, точно корова языком слизала. Иль кто поклыкастей. Пыля зябко поежилась и преувеличенно бодро изрекла:
– А не испечь ли нам пирог!
В любых непонятных обстоятельствах Пыля пекла пирог. И чем обстоятельства были непонятней и паршивей, тем лучше выходила выпечка. Толкуют, еда вкусна, коль готовить ее с любовью? Ха! А вот Пыле пособляли струны натянутых нервов! Как знать, авось трясущимися-то руками тесто замешивалось лучше.
На задворках водяной мельницы высилась старая раскидистая яблоня, что почти срослась своей кроной с черепицей. Тщетно травница ползала под ней в поисках приличных плодов для начинки. Попадались либо совсем сгнившие яблоки, либо не попадались вообще. Наверняка не обошлось без Сивуни. Подъел-таки опадаши первым! Распрямила спину Пыля, отряхнула передник шерстяной и с тоской наверх посмотрела, где среди кривых ветвей стеснительно выглядывали последние наливные яблочки. Корячиться за ними девушке, ох, как не хотелось!
Бесшумно выплыла темная тень из тумана. Ухватисто проскакала по коньку желоба. Гремучим серебром стекла вниз. Не смела дрогнуть земля под ее весом. Веяло от той тени жутью глубинной, что цеплялась, как вьюнок за плетень. Отворилась звериная пасть в зубастом оскале. Протянулась ниточка слюны от клыка к клыку. Зародился утробный рык в глубины бездонной глотки. Сощурились зенки со штрихами зрачков. Сузился мир до полосы в один прыжок: от твари опасной до жертвы безвинной.
Кольнул в спину недобрый взгляд, обернулась Пыля и… разразилась улыбкой столь сияющий, точно ложку меда съела!
– Воротилась! Я уж тебя заждалась! Хочу пирог испечь, да токо яблок мне не достать. Подсоби, будь добра.
– Не буду, – окрысилась хмурная девица, что выросла на месте тени хищной. – Я те не коза на побегушках! Сама, трупёрда24, туда корячься.
– Не могу-у-у, у меня ноженьки болят, у меня рученьки болят. Ну, пожа-а-алуйста! – прокурлыкала травница, с щенячьим обожанием глядя на баггейна.
Юшку аж перекосило! Скажи ей Пыля убрать свежие коровьи лепешки, оборотня и то бы меньше скрутило, нежели от рожи сей слащавой. Обогнула баггейн, гадливость свою не скрывая, травницу и вскочила проворно на яблоню. Хоп, едва чумазые пятки блеснуть и успели!
– Выбирай те, что покрепче! Ай, ай, ай! Юша!!!
Из чистой гадливость естества стала фейри кидаться яблоками девушке ровнехонько в темечко светлое. Пришлось той живенько укрыться кадушкой.
От случая к случаю, то есть почти всегда, слыла Юшка тварью на редкость пакостной. Тощая, сутулая, шпынь-голова25 с носом длинным да горбатым, почто клюв экой хищной птицы. Нрав у фейри был под стать облику зачуханному: язвительный и злобный. Смех у нее был лающий, а улыбка зубоскальная. Нередкий скрытый народец лукав, мстителен да на злые шутки падок. Но и тут-то дала баггейн всем перца! Сами фейри сторонились с ней якшаться. «Достоинств» у Юшки, что звезд на небе, ажно оставалось дивиться, как стали они с Пылей подругами закадычными. Оборотень травницу подружайкой ни сколь не считала. Не умела рогатая дружбу водить. Стала девица для нее чем-то навроде привычки, как табак для человека – сплошной вред, а бросить не выходит. Пылю то ничуть не огорчало. Тепло ей на душе делалось и от мысли одной, будто они всамделишные друзья. А уж мечтать про то никто не запрещал.
– Слыхивала? На купца из Шалмаха тати напали! Ездил, значит, он в город на ярмарку, овец продавать. Или то поросята были? Хм… Ну, не суть! – трещала Пыля, нарезая круги под деревом. Не терпелось ей поделиться с Юшкой распоследними сплетнями. – Бают, продал задорого. В городе ночевать не решил. И чего? В кормильне цены, что ли, вновь подняли? Ой, а может и нам из мельницы кормильню устроить? С выпечкой домашней! Вмиг озолотимся! Стоит покумекать на досуге. О чем бишь я? А, вспомнила! Значит, вертался кузнец по темну и тут, как из кустов повыскакивают…
Взведено дергались уши баггейна, как кончик кошачьего хвоста. Допекал Юшку треп травницы. Мирские дела фейри по боку, а попробуй-ка заставь умолкнуть словоохотливую девку? Знавала, конечно, баггейн один способ верный, дык морока опосля с телом возиться.
– …обольстил девицу пригожий да продувной работник, и в скорехоньком времени приметили соседские кумушки, что девица-то в тягости.
– Шило мне в рыло! Да заткнешься ты, али нет?! – сорвалась Юшка, терпение чье на рассказе про залет дочери сапожника вконец иссякло. – Сегодня, мохрех, что, день сказок и прибауток?!
– Не, сегодня, кажется, Савватий-пчельник26, коль я ничего не путаю, – повела плечами Пыля и запальчиво продолжила: – Объезжала я, значит, хутора, была у кузнеца, отдала ему мазь от чирья. Здоровенный экий выскочил, ужас! И вот рассказал он, кузнец, не чирей, останавливались у него…
– Ближе к телу!
– Охотник объявился, – выпалила травница, обиженно поджав губы.
– Мохрех! – резко выдохнула Юшка, едва не рухнув с ветки. Яблоко, что висело позади, с хрустом смачным накололось оборотню на рог. Потек липкий сок на медную проволоку век нечесаных волос. – Кют27! Ну не было, га́ла28, печали!
– Стоит ли нам о том тревожиться?
– Ну, ежели ты, ёнда29, надумала голышом с ним искупаться в Козлиной реке…
– Еще чего! Околеть недолго. Холодрыга какая!
– Тебе на пользу, отморозишь все ненужное, – паскудно улыбнулась баггейн.
– У меня все нужное!
– Сельчанам это скажи! А лучше – покажи!
Насупилась Пыля, смолкла. Но долго гневаться, как и держать язык за зубами она не умела.
– Недалече скот мер, а люд и по сей день пропадает, из реки утопцев баграми достают. Нынче и Охотник к порогу явился. Неспроста все это, да?
Ой, не по нраву Юшке было, что травница мысли ее дурные балакает. Облачи мысль в слово и скор будет тот час, как исполнится та.
Сняла баггейн с рога яблоко и бросила прямиком в Пылин лоб.
– Ай! Чаво опять дерешься?!
– Поделом тебе! Нечего сорок считать, – задрала подбородок Юшка, а после угрюмо проронила: – На камнях кровь куриная.
– Ась?
– Бесь! Полно на пирог, а то зад слипнется.
– Не слипнется!
– А харя треснет!
Спрыгнула фейри с яблони, рубаху задравшуюся поправила и мявшейся с ноги на ногу Пыле кивнула:
– Ну, чаво тебе, блаженная?
– Юша, а что все-таки происходит?
– А я пердоле? – только и ответила Юшка. – Но мне оно не по нутру.
К горлу травницы подкатил желчно-горький комок страха.
– И что нам делать?
– Снимать исподнее и бегать! – развела фейри руками. —Неплохо бы во поле чертополоха. Бают – надежней способа отвадить беды не сыскать. Глянет, как поруха на этаких божевольных30, так сразу отпрянет! Попробуешь?
– Ну тебя, белебеня31!
Упал невольно Пылин взгляд на голые щиколотки баггейна. Исцарапаны те были, как и сама хозяйка. Век имела Юшка таковой вид, словно недалече зашла в курятник и там ей навалял петух. Однако по ухмылке наглой победа осталась за оборотнем.
Завыло-зарыдало вновь из марева тумана смертной колыбельной. Вросло стужей в кости. Обернулись в сумрачном свете яблоки в подоле окровавленными отрубленными головами. Бай-бай да люли! Хоть сегодня умри. Завтра мороз, снесут на погост. Мы поплачем, повоем, в могилу зароем.
Облизала травница пересохшие губы:
– Кто… кто воет там на болотах?
– Я, – ответила Юшка. – От тупоумия твоего несусветного!
– Но ты же рядом!
– Да ну-у-у!
Тут вторили оборотню. Разнесся вой средь высоких деревьев, покуда резко не оборвался вскриком сдавленным. Повисла тишина, в кой не смел звучать ни единый живой звук. Даже комары и те умолкли.
Переглянулись девицы, да не сговариваясь, внутрь мельницы отступили. Помедлила Юшка на пороге, оборотилась. Зябкой лапкой тянулась дымка к ее босым ногам.
Ощерилась баггейн. Воткнула нож в зень32 у крыльца, бросила в туман горсть ржи и монетку, а после молвила нараспев:
– На тебе грош,
На тебе нож,
На тебе рожь,
А нас не трожь! Гой!
Задрожала марь, отступила. Плюнула Юшка ей в след:
– Сплошной бардак!
В вверенных фейри землях творилось неладное. Словно нечто проникало на Пустоши, подтачивая защиту с краев. И под завесой молочно-белого тумана оно наконец пришло.
Глава 3. Охотник
В давние-предавние времена рыскал по землям зверь невиданный, страх на людей наводящий. И были у того жестокого и кровожадного зверя когти медведя, зубы волка, рога козерога и сила быка. А заместо шерсти клубилась по телу его беспросветная тьма, кую не могли пробить ни стрела летучая, ни меч верный, ни слово праведное. Ломалась сталь и тонула во тьме той, стоило только ее коснуться. Горящей парой глаз глядел зверь на свет белый. И отражалась в тех глазах душа всякого, кто смел встать на пути зверя. Со всеми его горестями, потерями и грехами. Ничего от того страшного зверя нельзя было сокрыть. А он, дай волю, скалить зубы.
Утро пахнет дождем. Утро пахнет подгорелой картошкой и бражкой. Прелостью отсыревших простыней. Сыростью, просочившейся между прорехами в черепице. Утро пахнет чужим кровом. Людвиг выныривает из него, как из киселя. Ему свычно встречать утро под левой крышей. Свезло, коли под крышей! Частенько коротал молодец ночь под открытым небом или сводом шалаша, свернувшись в три погибели на лежанке из елового лапника. После эдаких ночевок на воздухе свежем навещали Людвига прострелы во всем теле да сопли, что хоть на кулак их наматывай. Быстро научился молодец ценить кров сухой, будь тот хоть с клопами али крысами чумными. Не из привередливых был Людвиг. Гонимым Бадзулой33 не пристало воротить нос от скупых подачек Покутной Матушки. Быстро те оборваться могут, как и сама нить судьбы.
Сполз МакНулли с кровати, каждую натруженную жилку ощущая. Драла ярая боль горло, зато, о чудо, дышал нос. Аукнулось Людвигу нечаянное купание в реке ледяной. Проторчал он, дурак дураком, полночи, неся караул у моста, где, по деревенской быличке34, в годы оные страшил народ ниваши35.
Покуда скитался Людвиг по Пустошам Орлиного Озера, дошла до него молва о вещах нечистых и диковинных, что деялись недалече от деревни Сент-Кони. Задушенные утопцы – ни дать, ни взять, а не обошлось без водяных фейри! Перво-наперво МакНулли на ум пришли ниваши. Тем особенно невзлюбились люди. Опасность грозила всякому, кто отважился ступить на мост через глубоко реку, где на ложе из мягких водорослей и зеленой ряски сам владыка речной почивать изволит. Выскочит разбуженный ниваши, схватит скользкими лапами человека и утащит на дно реки в свои владения. Там он темными силами вынет из жертвы душу, положит ее в горшок, засмолит его и айда злорадствовать да слушать, как душа жалобно постанывает внутри!
Изобиловал Схен венами рек и артериями озер, но далеко не каждый тихий омут чертями полнится. Как ни крути, а место все же должно быть особенным – нахоженным и напуганным. В Сент-Кони, благо, такое имелось. Поросшее байками, что трут на вечерних посиделках, когда бабы сообща щиплют перья. По ту сторону деревенской изгороди, за которой в тени орешника с бойким плеском течет Козлиная река, перекинут старый мост. Вдоль реки густые камыши с осокой растут, а в них то и дело птицы болотные перекрикиваются. Почти век никто в тех местах ни зверя, ни птицу не пугивал. Деревенские носу казать боялись. Молва стоустая ходила, дескать, у того злополучного моста не один человек душу богам отдал. Коль пьяный мужик реку переходит и песни залихватские горланит, снизу словами той песенки ему вторят. А коль вздумается кому заглянуть в заросли камыша – схватят его за полу рубахи и в воду утащат! И река при этом бурлит, плескается, точно похлебку в ней варят, да, видать, на людских мослах!
Происки ниваши в годы те лихие горько отозвались местному мельнику. Стояла мельница его на малой речушке, что в Козлиную впадала. Путь на ту мельницу-колесуху вел прямехонько по старому мосту. Стоило моровым поветрием вести о кознях ниваши разлететься – мельницу обходить начали, на полевую тропу сворачивали, лишь бы подальше убраться. Все реже и реже помольщики наведывались, мельничный двор пустел, не было жерновам работы, все чаще и чаще колесо замирало за ненадобностью. Горевал мельник-бедняга, а после и совсем туго стало. Ушли от него подручные: нечем им платить, нечем семью кормить. Не смог мельник и сам долго в таком безлюдье куковать – мерещилось ему нечистое. И осталась та водяная мельница заброшенной.
Неистовствовало сие лихо без малого полвека назад. А в наши дни и не отыщешь уж того, кто со злобным водяным лицом к рыбоподобной харе сталкивался. Мост заново обкатали, а на мельнице старой прижилась травница юная. Живет она себе поживает и горя там не знает. В Сент-Кони девица захаживала всегда румяная, златокудрая и улыбчива. Ажно, может, того, утек ниваши вместе с водой талой?
Может, оно и так, но коль дело касалось народца скрытого – для Людвига МакНулли не было срока давности! Клюнул молодец на байку про водяного, едва удочку закинули. Не из тех людей был Людвиг, кто пред трудностями робеет. Упертости у Людвига, как у лося, прущего сквозь непролазный бурьян к вожделенному солонцу – рога пообломает, все вокруг снесет, а своего не упустит.
Чуть затеплилась ночь, а с ней и время, когда невидальщины фейри вытворяют – МакНулли за дело. С вересковых пустошей ветер прилетел. Дымку туманную над рекой всполошил. Старушку-иву по длинным веткам-сережкам потрепал. Потом выше взлетел и айда гонять лоскуты облаков! Выглянул месяц серебристый, засуетились вокруг него светлячками звезды. Вышел парень крадучись на улицу и оленем резвоногим скорее к Козлиной реке припустился. Перелез через забор, спугнул заночевавших в траве перепелок и, прячась в орешнике, никем не замеченный, к мосту подошел и в камышах прибрежных притаился.
Час прошел, второй миновал. Стрекотали тихо заросли. Нещадно кусали комары. А ездоков полуночных как не было, так и нет. Ни единого добровольца подневольного, что жертвой благой готов пасть во имя ума чужого пытливого! Почесал Людвиг укусы комариные и решился сам живцом поработать.
Трещал и шатался мост под его ногами. Прошелся парень вдоль, прошелся попрек, попрыгал на месте, да так, что доска сгнившая оторвалась и в воду с плеском громким шлепнулась. А ниваши жертву заграбастать и не спешит. Завел МакНулли песню – деревенские псы ему вторили. Тишь да гладь на Козлиной реке. Пригорюнился парень, присел на мосту, ножки свесил, трубку раскурил.
Измывательство какое-то! Ну, положим, всплыл ниваши кверху брюхом. Положим, в местных бедах иные фейри повинны. Те же келпи или аванк. На последнего Людвиг уповал больше всего. С лошадьми зачарованными, что всадников безвинных топят, затейница-судьба его сводила, а поглядеть на «громадного чудовищного бобра», как изображали аванка случайные свидетели, МакНулли не случалось.
На самом краешке разума, мухой, угодившей в горлышко пустой бутылки, назойливо жужжало предчувствие дурное. Отчаянно Людвиг напрашивался на неприятности, но никто ему их не предоставлял. Пустоши Орлиного Озера возмутительно безмолвствовали. Безмолвие не несло покоя. Оно граничило с затишьем пред бурей: свирепой и жестокой, когда вырывает с корнями вековые деревья и разбивает бушующими волнами рыбачьи шхуны, а по небу то тут, то там змеятся сверкающие молнии, серебряными мечами рассекая непроглядную тьму на осколки стекла. Прозорливый зверь чует приближение бури, спеша укрыться от ее гнева. Людвиг, что тот зверь. Он не видел, но ведал. На Пустоши что-то опускалось.
Покамест дымил и думу думал, не заметно сморить успело. Спать молодец мастак на любой манер: лежа, сидя, верхом на лошади, стоя на одной ноге, не выпуская изо рта трубки. Снилось муторное и неприятное. МакНулли тонул в лесном болоте. Наливались тяжестью его ноги, наливались тяжестью его руки. Сдавливала трясина грудь медвежьим капканом – ни вздохнуть, ни охнуть. Вокруг куталась тьма. А Людвиг ей и рад. Он любил тьму. В ней тонули тени. Тонули, как он в болоте. И пусто, что то болото – его жизнь.
До илистого дна и желанного беспамятства оставалось всего ничего, когда нечто смачно лизнуло парня в ухо. МакНулли вздрогнул, точно его прутом стегнули, и рывком на ноги вскочил. Злую шутку сыграли побудки. Запамятовал молодец-то, где прикорнуть изволил, да рыбкой в реку с моста нырнул. Теперича стало ясно Людвигу, отчего ни ниваши, ни келпи, ни тем паче аванк не польстились на его утопление. Воды в русле Козлиной реки оказалось козе по колено. Не утоп МакНулли, зато здорово локтем хряснулся и обе ладони ссадил, дивом не разбив головушку свою о дно каменистое. Коротко взвыл молодец сквозь зубы, с трудом дыхание сбившееся после удара восстанавливая. Кружилась голова. На прыгуна сверху любознательно взирала косматая морда. Стоило миру перестать двоиться – взору явились колья рогов и блестящий мокрый нос.
– Мууу?
– Я цел! – зачем-то доложил быку парень. Одежу не порвал и на том спасибо. Шкура-то заживет, а штопкой прорех мучайся потом. – Местами…
Тотчас утратив интерес, скотина чавкнула жвачкой, развернулась и, отрывисто звеня колокольчиком, побрела пужать другую «жертву». МакНулли долго смотрел вслед удаляющемуся быку, пока тот вовсе не растворился в тумане.
Шипя от боли, Людвиг нагнулся и принялся слепо шарить руками по дну реки. Нашлась трубка в гуще камыша – вывалянная в песке и тиной изгаженная. Парень досадливо прикусил губу.
– Горе – не беда. Делай выводы и двигайся дальше. Всегда двигайся дальше. Вывод первый: дрянная идея спать на мосту. Вывод второй: коровы таки умеют подкрасться незаметно. Вывод третий: водяных фейри можно вычеркнуть. Покамест. Вывод четвертый: а-а-апчхи! – утер МакНулли рукавом нос. – Утром мне будет худо.
Любили опасения, вопреки надеждам, сбываться. Полежал с минуту Людвиг, поизображал из себя мученика великого, а затем принял решение волевое: встал с кровати и побрел к табурету, где дожидались его таз и кувшин с водой для умывания. Непростое предстояло парню дело – привести в божеский вид то, что встает по утрам после ночи бессонной.
Долго глазел МакНулли на свое отражение. Взирал на него в ответ из зеркала треснутого помятый, взлохмаченный и до боли знакомый чудак: волосом морковно-рыжий, ростом невелик, плечами широк, кожей бледен, но сплошь в веснушках, что обманчиво загорелым кажется. Отек утренний придал Людвигу схожесть с купцами заморскими. Из далеких, обласканных солнцем земель привозили те на туманные острова радужные, пахучие специи: пряный перец, шафран и корицу. И без того дюже раскосые для коренного кетхенца зенки парня обратились щелями бойниц. Из глубины тех бойниц веяло отчаянно таимым страхом и щемящей пустотой. Словно давным-давно изжили внутри все, изъели, а несуразную побитую оболочку – шкурку змеиную – оставили. И каждодневный крест Людвига – раз за разом наполнять ее до краев.
Глядишь на сию животную безнадегу, и тошно делается. Изогнулись потресканные губы в усмешке невеселой. Сострой из усмешки той улыбку – натянется корочка засохшая, лопнет помидором переспелым и прольется солона кровь. МакНулли, конечно же, улыбнулся. Алая бусинка упала на дно таза. Другая, третья… Не мог парень не улыбаться. Улыбка – привычная стена его обороны.
Утерся Людвиг небрежно ладонью, размазал кровь по щеке и подбородку. Уколола щетина трехдневная. Надобно побриться. И умыться. И пора бы наконец собрать себя в кучку, раз уж в нечто более разумное да цельное он давно не собирался.
От воды колодезной сводило зубы, спина покрывалась бугорками мурашек. Капля за каплей возвращалась ясность ума. Вот и от отражения воротить перестало. Отозвались вчерашние ссадины болью свербящей. Перетряхнул Людвиг всю постель, а затем и вовсе под кровать покорячился. Сыскалась баночка мази заживляющей в щели меж половиц. Не мало пришлось парню попыхтеть, чтобы вызволить ее на свет белый. Да токмо мази той оказалось на самом донышке. На раз сойдет, но запасы не излишне пополнить – у МакНулли далеко идущие планы.
Спешно обрядившись да набив сумку всяческими свертками, мешочками, графитными карандашами и видавшим виды дневником, трепетно покоившимся под подушкой, спустился молодец вниз. Спертый воздух, пропитанный запахом кислых щей и потных тел, поздоровался с Людвигом раньше вяло копавшегося с пивными бочонками хозяина. Махнул Людвиг тому рукой, занял стол у окна и закурил. Табак отдавал речной тиной, но ничего тут не попишешь. Паб, под чьей крышей МакНулли снял комнату, неуловимо напоминал ему отчий дом. Рыбаки Бакки обретались в лачугах с земляным полом, травяной крышей и крохотными оконцами. Строились эдакие бесхитростные жилища как есть: из говна и палок. Весь выловленный из моря сор шел в дело. Деревья на острове – товар редкостный. По сему дома отапливали торфом. В камине паба трещали поленья, а не чадила «грязь», однако не крытый доской пол, рассохшиеся скрипучие лавки и общая скудность убранства ворошили воспоминания о далеком детстве.
Пустовал спозаранку паб, у стойки опохмелялась пара-тройка верных забулдыг. МакНулли заказал кролика жареного, миску похлебки жирной, калач и жбан молока. Подкрепиться следовало впрок. Намеревался Людвиг весь день пропадать, Пустоши Орлиного Озера обшаривая вдоль и поперек. Где-то да должно свезти!
Блеяло овечье стадо из распахнутого настежь окна. Клочками ваты белесой, гонимой верховым36 ветром, рассыпались овцы по деревенской улице. Задуло парочку беспризорников во чужой двор, где теперя промеж собой делили они вывешенную на просушку ночнушку. Опосля ночи, сна лишенной, умаялся Людвиг до того, что, покудова трапезничал, едва с ложкой во рту не уснул. Узрев же за окном овечью возню, парень слегка взбодрился. Повеселел МакНулли, решил было из-за пазухи книжицу достать и наброском чуток набросать «съедения ночнушки зверского», как приметил пастуха незадачливого. Тот и в ус не дул, поглощенный беседой. Его слушатель, рослый мужик, лишь потирал бороду и участливо кивал. Для местного незнакомец одет был уж крайне добротно: укутанный в большой килт37 с щегольским килтспин38, начищенным ружьем и привешенными к поясу ножнами с кинжалом размером в полмеча и дюжинной подсумок. Лощеность вкупе с обвесом немалым прямо-таки кричали, что обладатель их уж точно не овчар, а двустволка на крепком плече – далеко не от волков.
Толкующие поравнялись с пабом, и Людвиг обернулся к окну единственным слышащим ухом39.
– …та тварь размером с матерого волка, – запальчиво баял пастух. – Морда острая, зубастая, а на макушке рога. Тело поджарое, жилистое, холка горбатая, ноги длинные-ходули. Шерсть темная, всяк свет в ней тонет. То ли когти, то ли копыта – не разобрать. Но борозды оставляет – во! В два пальца! Двигается быстро, но уследить можно…
Не клонило больше МакНулли в сон, его точно водой ледяной окатило. Последнее что парень смог расслышать:
– …около Гнилого леса…
– Не прошло и одной боевой песни, – проворчал Людвиг себе под нос старую присказку, швырнул на стол монеты звонкие и был таков.
Его планы постоянно летели к фейри под хвост. Вместе с тем, жизнь столько раз МакНулли била да терла, что чему-то и научила. Скажем, держать удар и принимать решения быстрые. Или же поспешные. Но когда Людвига МакНулли это останавливало?
Охотник с глазами, горящими как свеча, встал на след Зверя – охота началась.
Глава 4. Считалочка
Она – ярость бури, горечь чертополоха, раскаты осеннего грома. Она – саднящие царапины на руках, запах горящего вереска, дым затухших свечей. Она здесь единый законник и палач. Она та, кто исполняет Его волю. И она уже вышла на твой след. И не знать ей ни сна, ни покоя.
Не передать словами, не описать красками, коим гневом и негодованием охвачена была Юшка в час тот злополучный. Один шаг опрометчивый — и нате, болтается оборотень срамно, что твоя колбаска вязанка, в сети ловчей.
Висит, глядит баггейн на пустоши и горы, где над северными грядами тонкой вуалью парит пелена дождя, на склоны туманом повитые, на небо дымчатое, на земли ей порученные. Висит себе и думу думает – стара она больно для дерьма всего этого.
– Моя жизнь – пекло, – скорбно вздохнула Юшка.
В сажени пяти от нее, с видом полной беспричастности, валялся окоченевший труп бубри. От прежде громадной озерной птицы, быком ревущей и скот мелкий пожирающей, осталась обглоданная зверьем да поклеванная вороньем туша жалкая. Выжрано нутро, растасканы по норам кости, выдернутые за несъедобностью перья там-сям разбросаны по лесу. Подушка выпотрошенная, а не бубри, тьфу!
Не пробила на слезу Юшку кончина чужая печальная, а вот жрать отчего-то захотелось. Срыгнула баггейн травяную жвачку и стала жевать обреченно. А ведь поймали ее даже не на живца, а на падаль поганую! «Эх, сгоняла, называется, на разведку!», – кляла себя Юшка неустанно последние полчаса. Суть ли отчего сдохла бубри? Сдохла и сдохла, скотина крикливая! Фейри и сама была не прочь свернуть ночами бессонными той шею, дай токмо обхватить! Славилась бубри на пару с быком травницы позавывать в полуночи всем мартовским котам на зависть. Выла бубри от бешенства, что сожрать Сивуню не могет, тот же выл от злорадства.
Тем неспокойным вечером оборванный вой ее охотничьей песни, реквием, пронеся по холмам, лесам и чащобе, потонув в туманном молоке. Взывал ли он к возмездию или молил оплакать первым дождем, что омоет проросшие сквозь обглоданное мясо кости? Юшка не ведала. Не записывали оборотня в душеприказчики. У «начальства» ее иное в почете.
Мирно качалась сеть под сводом ветвей, и, ежели глаза прикрыть, то можно и вовсе себя в гамаке возомнить. Подумывала баггейн, а не повалять ли ей еще дурака и чутка не соснуть, как хрупнули кусты, шелохнулись и… Заветное «ну, еб твою мать» мелькнуло в голове Юшки за миг до того, как дуло ружья уперлось ей в лоб.
– Ну, здравствуй, тварь невиданная, трофей будущий.
– И тебе не хворать, Охотник.
Глотай горчащий от полевых трав воздух, утирай росу с ресниц, ступай по гнилой листве. По чужой жизни. Трубят охотничьи рожки. И вторит им соловьиная трель маленького серебряного манка. Чуть слышно, но всякий раз неотвратимо.
↟ ↟ ↟
Устав от подъема на склон, Людвиг решил немного передохнуть. Присел на поросшие мхом камни, закурил, вынул из-за уха точеный карандаш, расправил на коленях выцветшую от времени карту и давай пометки на ней чиркать, одному ему ведомые.
– И тут пусто, – бухтел МакНулли сквозь зажатую в зубах трубку. Колечки дыма венчали его рыжую макушку расплывчатым нимбом. Ни девки румяные были в той светлой голове, ни о славе бессмертной грезил парень, ни о срубе с хозяйством его заботы были. Скрытый народец – вот что тешило и влекло молодца. С измальства тянуло Людвига ко всему, что не вписать в порядок обыденности, что выходило за контуры понимания.
Пронизывающий ветер свистнул в лицо. Вдали, на горизонте, высилась огромная грозовая туча с вылинявшими краями. Под ней отражением простиралась озерная гладь. И было то озеро так велико, что самой короткой дорогой вокруг него ехать без малого двадцать восемь верст! Пустоши Орлиного Озера гордо носили свое название. Надвигался ливень. Долго ли, коротко ли, а к вечеру хмурники40 дотащат тучу к Пустошам, собьют в нее туман, наполнят водой с помощью радуги, истолкут железными цепями лед, превращая его в град, и уж тогда как обрушатся из дырявого тучевого подола щедрые дожди на долину! Промокать до нитки второй день к ряду МакНулли не горел желанием, как нынче горели его щеки, отливая нездоровым румянцем. Хворь захватывала молодое тело нитками грибницы. Не обращал внимания его хозяин на первые позывные беды. Иное ум терзало.
Высыпал Людвиг из споррана41 на длань горсть залежавшейся муки. Голодный ветер вмиг слизал подношение, унося его высоко в облака. Едва ли столь жалкая подачка оградит парня от гнева непогоды. Точно не с его везением! МакНулли не счастливилось неделю. Не изволила благоволить Макошь, явно решив, что Людвигу и без того живется неплохо. Полное безрыбье начинало угнетать. Либо фейри в Схен «зверь» редкий, либо Людвиг растерял сноровку. Первому противоречил утренний незнакомец с обвесом, а во второе верить просто не хотелось.
– Что такое не везет и как с этим бороться?
Поскреб молодец ожог давнишний на подбородке, коей не давал бороду отпустить (росла та плешью), вздохнул горестно и сложил обратно мятую-перемятую карту. Хоть вешайся. Позади позолоченной кроной шуршал высоченный каштан. МакНулли многозначаще окинул дерево неумолимо жаждущим взглядом мшистых глаз и решительно достал из сумки веревку. Подумал, убрал и выгрузил железные «кошки», коими бортники пользуются.
Залез Людвиг на самую верхушку огромного дерева, притаился в сухой листве, выудил трубу подзорную и айда окрестности обозревать.
– Высоко сижу, далеко гляжу, – мурлыкал верхолаз себе под нос, ястребом зоркоглазым озираясь по сторонам. Старый каштан был столь высок, что Пустоши Орлиного Озера лежали пред ним, как на ладони: вот тебе чащобы дремучие Гнилого леса, степи и луга разливные, топи опасные. То тут, то там ленточки рек блестят меж медных земель. Вон Козлиная река бежит, а чуть поодаль в лесок Жабий Хвост тянется. Теплые Пастбища по левую руку. Лавовое поле по правую. Посредине Баранья гора. А над самой чащей, задевая крылами макушки сосен, воронье кружит. А макушки-то, поглядите-ка, не целые! Поломанные, точно ветер лихой им «шапки» посбивал! Ток поди ураган-то давно в здешние края не захаживал.
Быстро-быстро у МакНулли сердце забилось, загудело в голове, весь он задрожал от предчувствия чего-то стоящего. Убрал трубу, метку в карте навесу черкнул, куда далее путь-дорогу держать, и давай скорее с дерева спускаться. И настолько Людвиг спешил, что едва успел на землю ступить, как «кошкой» за корень каштана зацепился и носом ту землю и пропахал.
– Не больно! —по старой привычке вскрикнул молодец, спешно вскакивая на ноги и украдкой потирая отбитый нос.
Когда МакНулли был совсем мал и вовсе не удал, он чаще прочих братьев щеголял в бинтах да масле камфорном. С досадой взмахивала матушка руками, стоило нерадивому чаду вновь навернуться на, казалось бы, ровном месте. Не любил Людвиг печалить матушку, спешил подняться скорее и уверить всех, что горе – не беда, покуда крики не начались. А ссадины и шрамы, ай, что там! Дык, они украшают мужчину, правда?
Шли годы, мальчонка рос, и мягкий детский жирок сошел вместе с медвежьей границей. Юный Мак подтянулся, окреп и стал самым шустрым и проворным среди прочих Маков. Не журила больше матушка сына за синяки, поди теперь, догони мальца проворного! И все же, много зим спустя нескладность вернулась, как возвращаются с плохими новостями. Никто их не ждет, никто не хочет их слышать. Но они уже во всю стучатся в двери. Неспроста воротилась неловкость. Пришла она по тропинке проложенной, тропинке из страха и сомнений вытоптанной. И как бы Людвиг ни силился замести ту тропу, его демоны всегда отыскивали верный путь. А он как будто бы и рад. Все лезет на рожон. Порой МакНулли и сам диву давал, как по сей день жив да цел остался. Цел, надо признать, кусками, но кусками солидными. Их пока удавалось сшивать в мало-мальского человека. И пусто, что грубые швы давно составляли почти большую его часть.
Двинулся Людвиг лесом вдоль Лавового поля, жуя на ходу кусок хлеба с сыром. Ветер завывал в беспокойных кронах, подгоняя ноги. Никого МакНулли на своем пути не встретил, лишь вранье карканье и далекое бренчание бубенцов, которые по горскому обычаю вешали на шеи овцам, составляли ему компанию. На правом берегу Козлиной реки шумела дубрава. Там, в тени деревьев, среди обломанных веток, голодного воронья и пропитанной кровью земли лежало свидетельство чужой вины. Парень сжал кулаки и стиснул зубы. К глазам подступили непрошеные слезы. Он задержал дыхание и будто на миг попытался удержать, остановить нечто непоправимое. Но было поздно. Безвозвратно поздно.
Раз, два, три, четыре, пять…
Фейри вышла полетать.
Крылом небо разрезает,
Да добычу примечает.
Но Охотник не дурак,
Он в засаде битый час.
Буду резать, буду бить,
Дай же только подстрелить!
Раз, два, три, четыре, пять…
Не спастись, сколько ни плачь.
Дробь пробьет лихое тело,
Не успела, не успела!
Сердце вновь тебе не сшить,
Будешь кости хоронить.
Считалочка жизни – ни убавить, ни прибавить.
– Внутри пустота, а вокруг красота, наше дело – ее осквернить, – дрогнувшим голосом пробормотал Людвиг и опустился на корточки рядом с распластанным телом могучей птицы.
Голова бубри была неестественно запрокинута, мощный клюв раскрыт в немом крике, а мертвые, широко распахнутые глаза остекленели. Птица казалась молодцу сразу и больше, и меньше, нежели он себе представлял. Больше – оттого, что находилась столь близко, меньше – оттого, что была мертва. Будто, помимо выпущенной жизни, ушло и что-то еще. Жизнь многое делала больше, но только смерть придавала ей значение.
МакНулли протянул руку и едва-едва, самыми кончиками пальцев, коснулся края раны, распарывающей живот бубри. Как и многие хищные птицы, та отрыгивала погадки42. Те часто скапливались под гнездами, но именно не срыгнутые особо высоко ценились среди дремучих знахарей и лекарей. Почти всякую «мистическую» и трудно добываемую дрянь можно загнать как диковинный компонент снадобий. Неписаный закон «чем противнее, тем целебнее» порождал спрос и предложение. Сами знахари никогда не пачкали руки и не спешили рисковать здоровьем в сражении за ливер скрытого народца. Для «грязной работы» имелась иная порода людей. Людвиг ее отлично знал, как и то, зачем они приходят. Ищущие наживы и власти ходили по тем же следам, что сам парень, оставляя за собой бордовые разводы на березовых стволах. Им хотелось упиться подобием собственной значимости. МакНулли не желал ни наживы, ни власти. Он просто хотел знать. Он просто хотел быть частью мира, в котором ему случилось родиться и до сих пор не случилось познать.
Людвиг отдернул руку и выудил из-за пазухи дневник. С легкой дрожью перелистнул желтоватые, слипающиеся страницы.
– Прости, друг, послужи ради света знаний в этой непроглядной тьме алчности и невежества, хорошо?
Тишина была ему ответом.
– Молчание – знак согласия.
Быстро и ладно набросал парень бубри, не забыв, где нужно подштриховать. Следом настал черед измерений: размах крыльев, обхват туловища, длина от кончика клюва до кончика хвоста и прочие замеры. К рисунку добавились пометки с цифрами. Составление классификации заставило МакНулли серьезно призадуматься. На деле он не был уверен, справедливо ли относить озерную птицу к фейри. Вправду ли та принадлежала обратному миру или попросту слыла замысловатой тварью здешних земель? Слишком мало данных, но приходилось работать с тем, что было – додумывая и придумывая.
царство – фейри (?)
класс – птицы
отряд – олушеобразные
семейство – бакланоподобные
род – бубри
вид – бубри схенская
Покончив с записями, Людвиг не спешил откланиваться, пусть вороны с сороками и укоризненно косились на потревожившего их пир человека, с нетерпением ожидая, когда тот уберется подальше. Он был обязан сделать кое-что еще напоследок.
Щедро исколовшись, МакНулли сплел погребальный венок из чертополоха и уж было собрался возложить его на тело, как чуть не напоролся на заряженную ловчую сеть. Просто диво, как парень не попал в нее раньше, покуда носился вокруг бубри с замерами! Быть может, удача и не покинула отважных странников, а лишь взяла выходной?
Осмотрев внимательно ловушку бесхитростную, скривил Людвиг рот и потянулся за скин ду43, дабы растяжку перерезать, как тут его осенило. Засиял взор МакНулли, точно его лихорадка жгла, а в голове уж замысел лихой роиться начал.
Глава 5. Паскудное племя
Когда-то в детстве она искренне верила, что есть такие спины, за которыми можно спрятаться от всего на свете. Задержать дыхание, закрыть глаза и не смотреть, как нескончаемой чередой мчится вокруг беспокойный, пугающий мир. Уткнуться в любимую ямку меж лопаток, греть об нее лоб, вдыхать родной запах и ни о чем не думать. Знать, что тебя никогда не дадут в обиду. Теперь осталась лишь одна спина – своя. И та давно не расправляла плеч от навалившегося груза.
Было время, когда за Охотником водилось имя. Водилась и семья с хозяйством: жена, сын, толика серебра на дне сундука, сосновый сруб, старый сад, клочок земли и несколько голов овец. Чин по чину. Жил Охотник скромно да припеваючи, в покое и радости, но одним днем постучала в дверь беда-злодейка. Хворь прошлась по землям. Косарем заправским косила она жизнь за жизнью. Занемог охотников сын. Качали седовласыми головами лекари. Разводили морщинистыми руками травницы. Нет у них управы от немочи той. Снадобье заморское слыхивали, есть. Да не по карману дырявому оно дюжинному Охотнику! Но коль достаточно отчаялся, то можно и судьбу испытать. Иди-ка ты к развалинам старого храма. Сыщи тварь людскому взору невиданную, скрытому народцу служивую, да загадывай желание. Чай, свезет и хворь отступит!
Накинул Охотник единственную твидовую куртку с заплатками на локтях, взял ружье старое, но верное, и отправился в путь-дорогу на поиски дичи чу́дной. Сыскал. Не исполнила та дичь его желаний. Зато исполнило снадобье заморское, купленное с продажи жемчужного рога твари сей чудесной. Пошел сын на поправку. Пошел и смекалистый Охотник за новой дичью.
Сладостна песнь русалок. А кило чешуи с их хвостов даруют сладость изысканных вин. Баска́я44 шкура у Арысь-поля45 – и жене не срамно в шубе новой, пред бабами соседскими щегольнуть. Изловленный татцельвурм46 – работников в подспорье нанять не грех. Мешок крыльев фей – блеют овцы брудастые в овчарне.
Некогда сруб малый рос вширь и ввысь. Сундук полнился звонкими монетами, а стены – охотничьими трофеями. По пятам ступала и слава. Все меньше Охотник бывал дома и все чаще пропадал, промышляя отстрелом народца скрытого. Истреблял фейри и не примечал, как меньше человека оставалось в нем самом. Так они и сошлись: тот, в ком жила тварь, и та, кто жила в твари.
↟ ↟ ↟
Охотник, черноволосый и чернобородый детина, схожий чем-то с капитаном дальнего плавания, точил нож и незатейливо насвистывал себе в усы.
– Не в тон, – Юшка скривилась. Кислил мотивчик мелодии неспелой ягодой крыжовника на языке. – Лучше бы ты меня уж резать начал, чем распевами своим истязал, мразота небритая. Топчешься на месте, аки тетерев токующий, и все бестолку. Загодя, душегуб разгильдяйский, подготовить орудия пыток не мог, что ли? У меня все четыре ноги затечь успели, пока ты там гоношишься! Болтаюсь тут соплей без дела. Долго еще? Может, подсобить? Глядишь, к закату сдюжим!
Мужик оторвался от занятия своего и с вниманием непритворным окинул фейри взором. Спешить ему было некуда. Как бывалый «чревоугодник» он любил помаленьку подогревать аппетит. Пущай захлебывается добыча в страхе. Пущай тонет в крови. Пущай рвет глотку криками. Позабыл Охотник все наказы брата своего: не тот охотник хороший, который убивает, а тот, который бережет и охраняет.
Однако нынешняя добыча оказалась тварью непуганой. Или попросту дурой конченой.
– Ишь, борзая какая выискалась! Знаешь, кто я?
– Жалкий мешок дерьма, вот кто ты.
– Никак не вразумлю: ты дурная или смелая? – покачал Охотник головой. – Не волнует тебя, ащеулка47, что нынче ты в прямом мире находишься? Не боязно?
– А тебе? – дернула подбородком Юшка. – Маятники? Умно.
В стороне лежала скрученная веревка с нанизанными железными грузилами. Оборотня ждали. Готовились. Ставили капкан. Стоило фейри проскакать под эдаким «переходником» причудливым, как тотчас она оказалась в прямом мире. И на тебе, мать перемать, последствия! Сейчас переходники за ненадобность «разрядили», но до этого те были развешены меж деревьев, ровнехонько вокруг бубри. Надо же, какой старательный душегуб выискался! И не лень ему было по деревьям корячиться! У человека явно слишком много свободного времени. И лишних зубов. Выбить бы ему те зубы. Эх, жаль, не дотянуться никак. Черт бы подрал этот день и этого Охотника!
Подранный чертом Охотник с удовольствием мстительным вопросил:
– О, ты оценила? Жалеешь, небось, что не приметила раньше?
С трудом подавила Юшка желание закатить зенки свои.
– Ну да, ну да, куда же мне, скотине тупой, до твоего людского скотства! Ой, я бедная-я-я, несчастная-я-я! – запричитала оборотень. Не будь она в звериной личине, то и слезу не поскупилась бы пустить. – По что бубри грохнул, бла́герд48 смертный? Она к скрытому народцу имеет такое же отношение, что ты, дру́шире,49 к приличному обществу!
– Пожалуй, язык я тебе вырежу первым…
– И хвост с копытами на холодец отрезать не забудь, – тон у фейри был возмутительно спокоен и вкрадчив. – Мужик, кончай ты с прелюдиями, а? Сил нет. Седалище чешется, жуть!
– Зубоскаль на здоровье. Когда я приступлю – ты будешь рыдать.
– Ой, а то я по жизни мало рыдаю! Напугал козу баяном.
Гадко облизнулся Охотник, почто кот, налакавшийся хозяйских сливок, пальцем по острию лезвия провел и усмехнулся недобро:
– Любопытно, что же ты за тварь такая речистая? Много я вашей братии перебил, но экую скотину паскудную впервой вижу! Но иное волнует меня: как же тебя потрошить? Как лося? Знаешь, как их разделывают, а? Я расскажу. – Голос звучал натянуто и хрипло. Он вбивался в черепную коробку ржавым гвоздем. – Перво-наперво надобно перерезать зверю горло с тем, чтобы обескровить тушу и сохранить мясу хороший вкус. Подходишь со спины, ухватываешься одной рукой за рога, а второй быстрым точным движением, раз! – Серебряный росчерк скосил головки маковых коробочек. Покатились те по примятой листве. – Но в каждом ремесле свои хитрости водятся: нельзя резать поперек горла – попортишь шкуру, не ровен час. А как быть? А вот, нож вонзают в место, где грудь переходит в шею, лезвие держат по направлению к сердцу и ведут вверх. Тут-то собраны все крупные сосуды, животное быстро истекает кровью…
Словоохотливый убийца – горе в семье. Когда люди усвоят, что нужно сперва прибить, а уж потом толкать речи за упокой? Нет, Юшке, конечно, грешно жаловаться, коль время со шкурой расставаться откладывается, да токмо баггейну и говорильни травницы хватало по самые рога, а тут этот – очередной со словесным поносом. Можно подумать, они к оборотню на исповедь приходят!
Многое Юшка могла стерпеть. Даже слишком многое. Но всему есть предел.
– Скажи-ка, а поголовное тугодумие – отличительная черта всей вашей охотничьей братии, или ты один эдакий говномес у давно сдохшей свиноматки уродился? – как бы между прочим справилась баггейн, которой ловчая сеть успела натереть места мягкие, а чужой треп порядком надоесть.
Охотник разразился дробным, шелестящим смехом, будто пригоршня пустых ракушек рассыпалась по полу. А после вмиг умолк и замер, неестественно выпрямившись. Одни побелевшие костяшки пальцев слегка подрагивали, крепко впившись в рукоять ножа.
– Вы, фейри, – паскудное племя. Лукавые и мстительные, склонные к…
– …злым шуткам, похищениям, бесчинствам с непотребствами. Коварные и подлые, нет нам доверия, миру будет лучше без нас и бла-бла-бла? – услужливо подсказала Юшка. Она давным-давно могла расписать беседу сию по нотам и исполнить обе партии.
– Верно! – запальчиво поддакнул Охотник и, опомнившись, с досады плюнул. Не прикрытое торжество в глазах нечисти казалось оскорбительным. Тварь откровенно над ним потешалась! – Я тебе ща, ёнда, второй рог обломаю, – выдохнул быком чернобородый.
– Ух, мохрех, какой страшный! Ой, поджилки затряслись, что твое пивное пузо! – глумливо передернула плечами баггейн. Она почти чувствовала вкус чужой злости у себя на языке. – Ты пришел в мой лес, в мои владения. Не разуваясь, нагадил на пороге, и у тебя ко мне предъявы?! Ха! От имени всего скрытого народца нарекаю тебя почетным скотоложцем! Видала я тебя в могильном кургане, и мово́д!50
Молча перекинул Охотник из руки в руку разделочный нож, решительно сделал шаг в сторону оборотня. Давай, давай, голубчик. Подойти чуть ближе – тут-то мы и узнаем, кто из нас самый быстрый клинок на Пустошах. Глупый грим. Глупый человек. Все идет по замкнутому кругу. Все скручивается в вихорево гнездо. Виток за витком. Некому обрубить узел. Не съехать с накатанной колеи. Давай, давай. Еще немного…
От душераздирающего хруста, сродни тому, с коим мощные челюсти раздрабливают хрупкие кости, у баггейна екнуло в животе. Вскинула оборотень морду и…
– Мать твою за ногу! – было единственным, что успела изречь Юшка, прежде, чем на нее навалилась вся бренность бытия и чье-то тяжелое тело.
↟ ↟ ↟
Людвиг сидел, чуть дыша, вжавшись в ствол дерева. Его хрустящая, точно хлебная крошка, кора липла к вспотевшим ладоням. Норовил скин ду рыбкой выскользнуть из рук, или того хуже, оставить своего владельца без очередного пальца. Одного МакНулли благополучно успел лишиться несколько зим назад. Веревка, чаялось, не уступала прочности корабельному канату. Людвиг начал полагать, что скорее сотрет себе от натуги зубы, нежели сумеет ее перерезать. А может, в самом деле, попробовать перегрызть? Бррр, нет, нужно собраться! Так, ты смогешь!
Страсти под «насестом» накалялись. Вены на лице Охотника вздувались соразмерно растущей наглости фейри. Занятно, она от природы остра на язык иль где училась? Дивился Людвиг словарному запасу твари, коему позавидовать мог сапожник прожженный. Хоть под диктовку записывай, честное слово! Такое добро для языковедов пропадает, эх! Сам Мак нечасто позволял ядреному словцу слететь с языка. Даровали Боги молодцу нрав спокойный да матушку строгую. Сильно ярилась та, стоило токмо ей услыхать неумелую сыновью брань. Непоколебима была матушка в вопросе сем: вырастите, дескать, бывалыми моряками, сделаетесь и, пожалуйте, бранитесь тюлькиными письками сколько душе угодно! А доколе молоко на губах не обсохло, будьте добры, следите за языком. Ух, как горели оттянутые уши у тех, кто осмелился нарушить матушкин наказ!
Не сделался Людвиг на своем веку морским волком, ажно справедливости ради мыслил, что и злословить ему не пристало. Да и кого матом крыть, ежели житие у него довольно одинокое? Себя же он и молча умел ненавидеть.
«Да чтоб тебе икалось!», – были последние мысли МакНулли, прежде чем ветка под ним затрещала, и он с криком позорным ухнул вниз. За считанные секунды падения пронесся свет белый пред очами, а после разом оборвался темнотой, ворохом веток, сети и чьего-то теплого и брыкающегося тела.
Приземлился Людвиг прямиком на фейри. Пусть соображал молодец в сей час туго, а возблагодарить Богов не запамятовал. Отвели Боги от него участь скорбную – напоротым быть на серп острый рога твари. Зато другой беды не миновать никак было.
– Ну-ка, слез с меня живо, лось стопудовый! – срывающимся на хрип голосом проголосила фейри, брыкаясь у МакНулли под спиной. – У меня ребра трещат, что твои поленья в огне! Откуда ты вообще, больной утырок, свалился на мой хребет?!
– Так то ваши ребра хрупнули? Ох, а я думал, мои. Прошу прощения!
– Проси пощады!
– Ее тоже прошу! Я просто добро хотел сделать…
В затылок Людвига ударило лающим смехом.
– Добро должно быть с головой! А ты чем думал, дундук? Звенящими на ветру яйцами?!
Залился молодец румянцем, одеяние задравшееся спешно одернул. Людвиг МакНулли не слыл хранителем народных традиций. Предпочитал парень носить под килтом исподнее, а не одно достоинство голое. Как ни крути, а так дык и правда теплее! Срамно признать, было дело, случалось Людвигу удирать с задницей голой от выпи, что килт его на лоскуты изодрала. Больно стегала крапива по ягодицам нагим, а, впрочем, на пользу то вышло – быстро-быстро бежал Людвиг. Но как опосля невмоготу сидеть-то было!
– Право, я не вполне уверен, что ими можно думать… – Понимал МакНулли, что лопочет ерунду несусветную. А попробуйте-ка сами беседу непринужденную с фейри озленной вести! Затруднительно, знаете ли! – Признаю, идея оказалась плохая.
– Плохая идея – ссать против ветра! А это полный зашквар!
– ЧТО ЗА БЕСОВЩИНА ТУТ ТВОРИТСЯ?!
Взбелененный Охотник стоял в нескольких аршинах от разразившейся кутерьмы. Выглядел тот поистине жутко, озираясь из стороны в сторону стеклянными безумными глазами. Охотнику свезло, куда больше фейри. Не угодил он под снаряд тяжелый в лице Людвига – отскочил. Вдобавок и нож на ружье сменить успел.
– Оссподи, что же ты, летун, на него не грохнулся, а? Вот это было бы доброе дело!
Вылезла наконец фейри из-под МакНулли. Вскосмаченная и дюже злющая. На заднюю ногу тварь приметно ковыляла. Свихнула? Сломала? Ей, поди, не убежать теперь! И все из-за него! Опять из-за него.
Рассудив здраво, что на сегодня источник его глупостей не иссяк, подскочил Людвиг и тварь пришибленную собой заслонил. Тишина повисла над лесной поляной. В тишине той раздался стук отчетливый, с коим столкнулась о землю чья-то отвисшая челюсть. И не сказать никак наверняка, кто в сей миг обомлел больше: фейри, Охотник или сам Людвиг.
– Эй, ты, это, чаво…, – растерялся Охотник. – Малец, ты часом не блаженный? Ты на кой под дуло лезешь?! Поди прочь! Не порть мне охоту!
– Извините, не могу. Вы же ее убьете!
– Дык в том и суть охоты! Ты на голову упал? – прищурился мужик. – Не видишь, кто то?! Да сия гадина тебя первым хлопнет, стоит дать слабину! Сваливай, по-хорошему, кому говорю! Иначе я за последствия не ручаюсь.
– Нет, она…
– А волчий сын прав. Слушал бы старших – дольше бы прожил.
Как ворожбой опутанный, уставился МакНулли на чужую руку. На руку тощую, с ногтями обломанными, с полосами под ними грязи черными. На руку с венами вздутыми и костяшками сбитыми. На руку такую настоящую и такую человеческую. На руку твердо, сжимающую нож, колющий МакНулли под ребро.
Вот оно значит, как. Кому-то сегодня не избежать породниться с болью. И, видать зря, мнилось молодцу, что он в конце списка.
– Не рыпайся, подзалупник рыжий, от проколотого легкого издыхать долго и погано, – будничным тоном молвила фейри.
Чужое дыхание опалило шею. Встали волосы на затылке дыбом. Разрывало желание нестерпимое деру дать, но не мог Людвиг и шагу ступить. Стоял и жадно слушал, как притаившаяся на кривом суку вербы кукушка, не то смеясь, не то плача, отбивала свое бесхитростное: ку-ку… ку-ку… ку-ку… А за спиной, в каждый позвонок, отдавался стук стороннего сердца. И стучало то сердце неумолимо быстро. «Как у пойманной птички», – пронеслось в голове Людвига.
– Вона, справься у того бредкого51 выпоротка. Он у нас по части резни большо-о-ой мастак! Все уши прожужжали мне, говна мешок!
– Оборотнюха! – то ли вопросил, то ли обличил Охотник. Такого поворота событий мужик явно не ожидал.
– «Оборотнюха» это девка по залету, ссанина ты безмозглая!
– Она баггейн, – зачем-то педантично поправил МакНулли.
– О, ну хоть один образованный труп сыскался!
– Спасибо! Погодите-ка, что?!
– Тьфу, а я говорил…
– Да-да, мы подонки и выродки, ты безусловно прав! – рассеянно, как заправский лицедей, отозвалась оборотень. – Мужик, ты нудный, что трындец!
– Нужно было сразу башку тебе прострелить!
– Да ла-а-адно! Умная мысля приходит опосля?
Нервно переступил Людвиг с ноги на ногу. Далеко не глупым парнем он был и разумел, что перемелют его, аки зернышко, попавшее в мельничьи жернова, и даже не заметят. Помыслил было МакНулли упасть малодушно в обморок, но мигом отбросил идею сию соблазнительную. Быть может, ему по силам еще что-нибудь сделать?
– Кажется, дело патовое. А давайте-ка разойдемся с миром? – робко предложил Людвиг, загодя не чая успех. – Или я воспользуюсь минувшим советом и свалю. Скажем, вон туда, в кусты…
– Стоять, тру́сдар52, – в голосе баггейна прозвучала и нежность, и сталь. Свободная от оружия рука до синяка сдавила Людвигу плечо, не позволив двинуться с места. —Мясному щиту слово не давали. Этот паплюх53 косорукий едино выстрелит, дык пущай об тебя, сопляка, дробь стопанет. Не все мне шкурку портить!
– Ой, нехорошо…
– Не робей! Иль не у тебя здесь на подвиги свербело? Получи – распишись! Геройская, мать его, смерть! В лучших традициях!
– Справедливо…
– Знать не знаю, что за балаган вы тут учудили, а без трофейной головы сей заразы языкастой я не уйду, – внезапно заговорил Охотник, которому порядком надоело молча наблюдать за сим спектаклем. – Не серчай, парень, самому тошно признать, но тварь дело говорит. Я и так, и так выстрелю. Наивным дураком больше, наивным дураком меньше.
Решительно дуло ружья нацелилось Людвигу в грудь. И все, о чем мог молодец думать пред своим расстрелом, как мало в жизни ел. Нажрал бы себе брюхо, глядишь, и впрямь не прошла бы пуля на вылет. А нынче какие шансы?
– Понеслась коза по грядкам, – страдальчески простонала фейри, а после очень тихо и очень строго шепнула МакНулли в самое ухо, от чего у последнего по телу побежали мурашки: – По моей команде: лежишь и не отсвечиваешь, усек?
– Что?
– Атас!!!
Шаровой молнией пронзила боль бок и вспыхнула металлическим вкусом под языком, ровно за миг, прежде чем оглушительный выстрел в дребезги разбил лесную тишину. Взметнулись в небо перепуганные птицы. Недовольно зашумели кронами растревоженные деревья. Оборвала кукушка свой счет. Сколько та успела накуковать прожить Людвигу? Обсчиталась, как пить дать.
А вокруг широко разливался запах иссушенной осенью травы. Темной, злобой напитанной. Людвиг опускается в нее. Людвиг тонет во тьме. Мелькает белый саван. Отливают медью бойкие кудри. Догони-догони. Не догнал. Опоздал. То, что посеял в прошлом, прорастает бедой. Всегда. Ты ведь знал? Конечно, знал. Иначе что ты тут забыл, пропащая душа? Людвиг пропадает.
Глава 6. Лозняковое Болото
Глупый мальчик бежал по дорожке. У глупого мальчика подкосились ножки. Вдруг упал с дорожки, переломал ножки. Заплутал он в чаще. Выл он от несчастий. Звери облизнулись, звери усмехнулись. Глупый, глупый мальчик, порванный на части.
Близ Пустоши Орлиного Озера тянулось глухое лесистое болото. Много миль земли сожрала поганая топь. И молва о ней ходила недобрая: чай, забредет кто туда ненароком – человек ли, зверь ли – сгинет без следа. Звалось сие гиблое место Лозняковым Болотом.
Но, что та марь для дважды проклятой души? Болото пересечь, что поле перейти! Юшка с кочки на кочку перескакивает, во мху тропку отыскивает – в трясине увязнуть не страшится. Чует звериным нюхом, где гнила водица, а где сыра земля. А Охотнику приходится несладко. Кругом глушь да мочажина, осока и пушица высокие, кустарники колючие. Каждый шаг может обернуться последним, коль не разглядишь заветную тропу.
Фейри убегать и не спешит. Подоспел черед зверя «нагуливать себе аппетит». Сделает два проскока и замирает, ждет. Ей и оглядываться нет нужды. Вон он, плетется родимый: трещат ветки брусники, чавкают промокшие броги, устало хрипит глотка, скрежещут зубы. Последняя дробь ушла в молоко. Бесполезное ружье висело на плече мертвым грузом. Оборотень скалится. Ишь, упертый какой выискался! Иной бы плюнул да взад повернул, покамест медленную, но верную гибель не сыскал. Утопнуть в болоте – смерть гнусная, уж Юшка знает! Скольких она здесь за пару веков схоронила? Кто считает!
Не успели оглянуться, как стемнело, и стежки на Лозняковом Болоте уж не видать совсем. Над землей то тут, то там начали вспыхивать призрачно-голубые огоньки – блудички. В некоторых частях Схен их прозывали «свечами покойника». Завидеть блудички – ровно получить предупреждение о скорой кончине. «Поворачивай к черту! Здесь тебе путь заказан!» – недвусмысленно кричали они. Но никто никогда не слушает. Самоуверенные, отчаянные глупцы. А ведь их не раз предупреждали: не гуляй на болотах, не слушай щебет одинокой камышницы, не вдыхай одурманивающий запах багульника, не следуй за мерцанием блуждающих огней. Раз ты уже плутал. Еле ноги целым воротили домой! Но нет, куда там!
Баггейн уж намаялась круги по топи нарезать, отсчитывая чужое везение, когда позади раздался долгожданный «бултых». Фейри выпрямилась в человечьей личине и осторожно ступила к краю кочки. Охотник тонул быстро. Немудрено, здоровенный детина с обвесом! Видать, знатно его припекло, коль рванулся очертя голову, сквозь болото, не смекнув оставить лишний груз. Ну, долго мучиться не будет.
– Ох, заманал ты меня, вытсыпа54. Весь зад в мыле!
Смерила Юшка мужика взглядом оценивающим, взглядом едва таящегося живодера. Точно примерялась, с какого места начать кожу срезать, как некогда Охотник примерялся к ней. Не людской то был взгляд – звериный. И поделом, что на двух ногах стоит и человечье слово молвит. Да и что труднее: найти человека в звере или выгнать зверя из человека?
Услыхав брань Охотника, баггейн широко оскалилась, обнажая набор крепких зубов, с едва заметными клыками. Ой, как шел ей тот оскал! Оскал, кой подчеркивал всю сущность чудовищную. Оскал, кой обнажал наспех запрятанные бездны злобы, низости и уродства всякого. Один раз глянешь на эдакую вот улыбочку, и слова никакие не потребуются более. Все вмиг ясно станет.
– Ружье-то брось! Жалко вещицу хорошую. Ствол денег стоит, а твоя жизнь – дармовая.
Пролетела двустволка над левым плечом оборотня. Разразилась Юшка хохотом.
– Тварь, на свете том счеты сведу, погань! Гала!
– О, сильно сомневаюсь, шипс55! У нас с тобой разные на тот свет дорожки. Ну, мавки в помощь! – козырнула фейри. – Давненько они плоть свежую не обгладывали.
Едва баггейн слово молвить успела, как разошлась рябь по воде, и почуял мужик, как нечто ухватило его за край куртки и вниз тянуть начало. Оглянулся Охотник, и язык со страху чуть не проглотил – бледная, точь-в-точь лягушачье брюхо, рука с гниющей плотью и перепонками промеж пальцев хваткой стальной впилась в него, силясь утащить на дно. А из-под толщи мутной болотной воды глаза желтые горели, да зубы острые щелкали, пуская пузыри. Завопил Охотник, заметался со страху, рванул к берегу, что было мочи, да уж поздно! Топь держит крепко. Она никогда не отпускает данное ей.
А Юшка стоит, глядит и смеется, смеется, смеется. И трескается кора на деревьях от смеха сего нечеловечьего.
Кричит Охотник с лицом, перекошенным от ярости и страха:
– Скотина!
– Зато бодро скачущая! А ты отныне стал скотиной дохлой, – глумливо отбила оборотень. – По зубам себе нужно добычу выбирать, охотничек. А то, что от тебя останется? Правильно, рожки да ножки! Бывай.
Стих последний крик. Сыто булькнула трясина, новую жертву принимая. Не успела оборотень выдохнуть, как плеск нежданный вынудил ее содрогнуться. Будь Юшка в обличье зверином, ей-ей, шерсть встала бы на загривке дыбом! На Охотника фейри грешить не стала. Тот в склизких да крепких объятьях нежити болотной. Но ежели беготня их растревожила местных утопцев56, то у Юшки нет ни малейшего желания встречаться со старыми знакомыми. Ворошить, как прошлое, так и старых покойников она не любила. Баггейн навострила уши. Незримая шерсть-таки встала дыбом. Юшке отчаянно захотелось взвыть.
↟ ↟ ↟
На Лозняковом Болоте упавшими звездами светятся зеленоватые гнилушки, промеж стеблей пушицы застенчиво выглядывают иные огоньки, тлеющие крошечными свечками. Сквозь топь бежит молодой парень. То тут, то там мелькает средь зарослей камыша и аира его огненная шевелюра. Он мчится почти вслепую, не разбирая дороги, спотыкаясь о мшистые кочки, продираясь меж бородатого манника и белокрыльника, верно за ним сам черт гонится. Людвиг спешит за огнями. Он знает – блудички дурная компания доброму человеку. Но не сбавляет шаг. Топкая земля тянется к ногам, тихо шепчет: стой, не спеши, все равно поляжешь во мне. Все равно прорастут сквозь тебя новые травы. Куда же ты?
Воют вытьянки. Тсс! Остановись, послушай, как они поют. От их жалостной песни способна застыть кровь в жилах. Но у молодца горят щеки. Он боится не успеть. Его гонка началась много зим тому назад, а он до сих пор мчится без оглядки. В поту и мыле. Он до сих пор боится обернуться. Он слишком хорошо знает, что позади.
Твердая почва заканчивается в тот самый миг, когда меж веток МакНулли видит ее. Светлое пятно во тьме. В белой рубахе девушка чудится духом, бродящим по болоту. Одной из вытьянок. Но нет, она живая и дышащая. Из крови и плоти. Людвиг хорошо помнит, как бешено стучало ее сердце, когда та прижималась к его спине. Так быстро сердце бьется только у живых.
Фейри, как та русалка из забытого детства. Где сверкало и играло волнами темное море. Где только он, пустынный пляж со смоленым песком и зародившаяся мечта. Мечта семилетнего мальчонки, за которой он бросился в неизведанный, беспокойный мир. Мечта, за которую он заплатил страшную цену. Но долг непомерен, и Людвиг выплачивает его по сей день.
МакНулли тонет, сколько бы ни барахтался, ни бился, силясь дотянуться до ближайшей кочки. Отяжелела от воды одежа. Тянет молодца вниз. Ко дну. В самую топь. Не осталось сил. Нет крыльев. И кого молить о спасении? И имеет ли он на него право? Людвиг устал. Он слишком долго бежал. Слишком долго и безуспешно.
За мгновение до того, как Людвига поглотила марь, а глаза заволокла мутная, беспросветная вода, он ловит чужой испуганный взор.
↟ ↟ ↟
Парень был чудно́й. Ни открещивался, ни проклинал, ни убегал. Свалился, как снег на голову. Нес неурядицу и зачем-то подставлял спину. Какая нелегкая пустила его следом? Охотник жаждал крови и наживы, власти над чужими жизнями. А чего жаждал ты, кружа во тьме, в погоне за бродячей фейри? Глупый заплутавший в чаще мальчик. Наивный и добросердечный. Искренне не понимающий, что у него в руке не меч, а палка. Он и сам-то, как та палка – перекусишь, даже щепками пасть не поранишь. В самом деле, на что ты надеялся? Знавала Юшка одну такую же добрую дурочку. Ту, что хотела помочь, пусть и сама тонула в собственных бедах и чужой крови, разившей от нее по всему лесу, по всем вересковым пустошам, заставляя капать слюной голодных зверей. На запах страха, отчаяния, горя и смерти явилась тогда оборотень. И узрела перепуганную курицу, бегающую от самой себя в трех соснах. Так бы и бегала, коль не вывела ее фейри. Но чего рваной душой кривить. Вывела она травницу из чащи, ведомая единой мыслью – погубить. Когда ледяные воды реки сомкнулись над ржаной макушкой, баггейн решила: туда и дорога. Вот только кот наплакал Юшкиной воли, будто в принятых ею решениях.
Марь не река. Из нее никто живым не выбирался. Удары сердца отсчитывали всплывающие на поверхность пузыри: девять, десять, одиннадцать… Фейри сжала кулаки. Обгрызенные ногти впились в мякоть ладоней, оставив белые каемки полумесяцев. Серебряный манок звучал в каждой крупице тела. Она ненавидела и боялась всего, что следовало после, ведь всегда начиналось одно и то же – насилие над ее телом и волей. Всегда.
– Мохрех, ну почему я просто не дала его пристрелить!
Юшка зло матюгнулась и решительно шагнула в омут. Потому что такова Его воля.
↟ ↟ ↟
На старой мельнице вертятся жернова жизни. Пыля делает настой из шиповника. Пыля смахивает паутину с потолочных балок. Пыля укладывает в дровницу поколотые дрова. Пыля шугает мышей из кладовой взашей. Пыля распахивает окно, пуская осень в дом с ее терпким духом влажной плесневелой земли. Пусть похозяйничает, покуда сама травница в делах-заботах. Кладет быку свежее сено. Перебирает сухие цветы: василек, герань, колокольчик, клевер, мак, лютик, ромашка, люпин… И что-то еще. Неумолимо знакомое, но ускользающее из памяти.
У Пыли тьма дел. И тьма обступила мельницу со всех сторон. А с Козлиной реки крадется туман. Пыле неспокойно. Пыля знает верное лекарство: открыть шкаф. Раздвинуть вешалки со скудными нарядами. И достать самую теплую и любимую шаль. Вдохнуть ее запах. Накинуть на плечи, впитать колючее тепло и занять себя работой. У Пыли тьма дел. Пыля ждет ту, что сейчас бродит во тьме. Пыля ждет.
Глава 7. Дикая Охота
Он носит фонарь, что способен осветить кромешную тьму. Он развешивает вихоревы гнезда на ветки деревьев, как игрушки в сочельник. Он хранит клубок нитей за пазухой там, где могло быть сердце. Он дует в манок, подзывая рогатого зверя. Он открывает свои двери тем, кого больше никто не пустит на порог. Он любит сломанные вещи. Трещины и сколы. Но Он их никогда не чинит…
Старина Рассет работал фонарщиком в Сент-Кони вот уже без малого тридцать лет. Работа бесхитростная, но значимая: обходить каждый божий вечер, с первыми звездами, деревню и зажигать фонари, а затем каждое божье утро, с первыми петухами, их тушить. Ни дня не пропустил старина Рассет. И в снег, и в дождь, и в град – как штык! Коль звезды на небе кто-то зажигает, чай, и в деревне свет гореть должён, а тут и Рассет на посту! Не мог он сплоховать пред небесными служивыми.
Высокий и жилистый, точь-в-точь каланча, был старина Рассет, подстать фонарным столбам, что слыли ему в подчинении. Деревенская ребятня любила дразниться: на кой фонарщику лестница? Он и без того, глядишь, луну редеющей макушкой вот-вот собьет! «Эй, дядя Рассет, а слабо достать луну? Не достал, не достал! Ветер в степи килт сорвал – с голым задом ты удрал!», – и давай заливаться хохотом.
Ничего не боялся старина Рассет: ни шлынды запойной, припозднившейся, ни народца скрытого зловредного. Честному люду и в кромешной тьме страшиться нечего – наивно мнил фонарщик. А кто уж честнее его живет и работает? Поди сыщи!
Чуть по-осеннему скупое солнышко за горизонт закатилось, разлило, пухлобокое, скляночку с чернилами, коими писари королевские летопись ведут, залило все небо черным цветом – старина Рассет, айда, лестницу на плечо да на пост. Идет себе, бредёт, в ус не дует. А вокруг широко разливается сладкий запах флокс из садов, что при деревенской дороге растут, и «собачек57» возле воды цветущих. Легонько плескается Козлиная река, чуть шелестит рогоз. Тишина повсюду стоит, лишь слышно, как овцы тихохонько блеют в овчарне. Тишь да гладь.
Ох, ведали бы смертные, что может за собой таить безмолвие! Нос бы казать боялись! Робей от тишины без жизни, нет тебе, из крови и плоти, в ней места. Иным она принадлежит. Тем, кто не отбрасывает тени. Тем, кто ступает без звука шагов.
Тут с реки туман поднялся, густой сметаной над Теплыми Пастбищами навис. Растекся по тропинкам, щупальцами осьминожьими деревню опутал. Попадись в объятья сим щупальцам хладным – не отдерешь. А ежели смогешь отодрать, то след тебе вовек на память останется. Не стереть. Не изгладить.
Последний из фонарей сиротливо ютился на самой окраине Сент-Кони близ старого моста, что на водяную мельницу-колесуху вел. Поравнялся старина Рассет с мостом, раз, чудится ему дыхание в туманном мареве чье-то тяжелое, неровное. Покрутился, повертелся – не видно ни зги, хоть глаз выколи! Плюнул фонарщик, счел, что показалось. С сим мостом и не такое доброму люду мерещилось! Нехорошее место. Многих тута скрытый народец сгубил. А души, поди, все маются. Нет им покоя.
Приблизился старина Рассет к фонарному столбу, лестницу скрипучую приставил и едва ступить успел, как вдруг слышит перезвон колокольный: бом-бом, бом-бом. Да какой колокол звонит в ночи?! Бом-бом, – вторило, казалось, со всех сторон. Бом-бом, – отзывалось в каждой жилке ставшего ватным тела. Бом-бом, – по ком звонит колокол в туманной тьме? Может, то гримы потешаются? Люд наивный заманить хотят?
От страха суеверного залез старина Рассет на столб фонарный, обхватил его, как дитя ро́дное руками, и давай молитву пересохшими губами читать.
Затрещали кустарники, задрожала землица, засверкали глаза свирепые, дыхнуло из ноздрей дымом серным и выскочило из тумана на свет лунный…
– Мууу!
– Тьфу ты, окаянный! – в сердцах плюнул фонарщик. – Чтоб тебя кошка съела, а кошку черти задрали!
Бык с ленивым интересом воззрел на обнимающего фонарь человека. Покрутил твердолобой башкой, да рог об столб почесал. А столб-то давай ходуном ходить.
– Эй, ну-ну-ну, деспот рогатый! Кыш, отседав! Совсем распустился, тола-тоне, все-все твоей хозяйке расскажу, как ты народ честной тиранишь! – разразился праведным гневом старина Рассет. – Кыш, кому сказал?! Вырезка второсортная! Где это видано, чтоб коровы в ночи по улицам шлындали?! Никакого порядка!
– Мууу!
Махнув на прощание хвостом, бык чинно удалился обратно в туман. Засада нынче сызнова удалась.
Плюнув для верности, спустился старина Рассет – фонарь зажечь не запамятовав – взвалил лестницу назад на плечо и путь обратный держать стал. Дошел до перекрестка, где несколько веков тому назад заложных покойных58 деревенские хоронили, а нынче телеги обкатывают и, вдруг, слышится ему мелодия чудесная и песня ей вторящая. От пронзительных и грустных посвистов тростниковой дудки, что неведомо откуда звучали – гусиной кожей покрылся фонарщик. Чуял старина Рассет, ступает кто-то за ним, играет и поет ему над самым ухом, а кто – неведомо. А туман белый-белый, густо-густой вконец наполнил собой Сент-Кони, обволок все углы так, что ничего не разглядеть, как не силься, кроме молочных клубов. И вот из этих клубов выплыла фигура человеческая. Скользит навстречу фонарщику тенью легкой, тенью бестелесной и холодной, как сам туман, девица молодая. Тихонько мурлычет незнакомка песнь, шуршат опавшей листвой подолы ее юбки, косы смоляные землю метут, а в руках стылых, как утренняя роса, венок покачивается.
Серп месяца светит в окошко,
Затерялась в полях моя крошка.
Не вернулась домой, повенчалась с зимой.
След простыл, снег замел пеленой.
Ветер морозный девичьи ленты сорвал,
Час в землю пасть ее уж настал.
Плакала, плакала моя крошка,
Инеем слезы застыли немножко.
Синюшные пальцы не отогреть.
Губы целуй не целуй – им не петь.
Горюшко, горюшко моей крошке,
Смерть к ней пришла не понарошку.
Подкралась к старине Рассету девица и, не смотря тому в глаза, протянула венок свой. Принял он подарок бездумно, зырк, а то и не венок вовсе, а гнездо птичье, из веток омелы сплетенное. Блестят речным жемчугом белоснежные ягоды, и три яйца покоятся на дне. В миг треснули яичные скорлупки. Оборвалась песнь. Сомкнулся туман. Перерезал серп нить. Улыбнулась Морана, жатву приняв.
А по утру пропели петухи, да некому было затушить фонари.
↟ ↟ ↟
Загребая пальцами дрожащими землю, силилась Юшка откашляться от жижи смрадной. Чаялось, вылакала баггейн добрую половину трясины, и та вот-вот польется из ушей. Небрежно утерев губы, Юшка кинула полный ненависти взгляд на лежащее рядом тело. Тело не подавало признаков жизни, но оборотень чуяла, та в ней пока теплилась. Плескалась на донышке, ровно как и марь в легких.
Еще один. Всех вас тянет сюда. Сирые, убогие, пропащие души! Баггейн отчаянно схватилась руками за голову. Пробежала пальцами по влажным спутанным кудрям. Обхватила рога. Как ей хотелось вырвать их из черепа и вонзить прямиком в грудь тому, кто не утоп в болоте. Всадить до основания, покуда не лопнет тонкая кожа и не польется кровь потоком нескончаемым, наполняя собой болото. Разорвать на мелкие кусочки и сожрать. Чтоб ни одна косточка не досталась поганой нежити. Чтоб ничего не досталось Ему! Серые глаза Юшки на миг вспыхнули отражением безумия – душным и болезненным, но тут же потухли. Она зверь обученный рвать за глотку. Выслеживать. Догонять. Убивать. Охранять. Послушная марионетка. Тряпичная кукла. Внутри которой опилки и ничего более. Ничего.
Саданула Юшка парня кулаком в живот и спешно на бок перевернула. Охнул незнакомец, содрогнулся и исторг из себя воду тухлую. Когда корчи прекратились, медленно моргнул стекленеющими глазами. С трудом перевел их на оборотня, тщетно пытаясь свести в одной точке. Похоже, узнал. Собрав остатки сил, он почти беззвучно прошептал:
– У вас такие красивые рога…
Изо рта плеснула тина, темными разводами обволокла подбородок. Парень затих. Юшка бессильно опустилась рядом. Подтянула к груди острые колени и разрыдалась. Ее плачу подвывали окрестные вытьянки. Души не упокоенных умерших выли, моля схоронить их кости. О чем молила баггейн, ведала она одна.
↟ ↟ ↟
Теплый аромат душных снов окутывал. Немного сладкий, как запретные ягоды ежевики. Немного горький, как дым полыни. Дурманил сродни перебродившему вину. Будил глубоко запрятанные воспоминания. Болезненная память – ранка, что едва начала затягиваться, как с нее содрали корочку. Аромат дразнил утерянными чувствами. Тоской по дому.
Пыля любила свою семью. Отца с его широкими плечами, на которых так весело каталась в детстве, и сеточкой морщин в уголках насмешливых глаз. Тихую мать, что снисходительно улыбалась, гладя солнечных зайчиков, скачущих в волосах дочери. От нее всегда пахло корицей и свежим хлебом. Пыля любила их старый дом, окутанный призраками прошлых поколений и душным запахом цветов вперемешку с пылью. Она любила свою жизнь.
Теперь девушка и не припомнит, какие цветы в тот день стояли в вазе. В тот последний день. Может, то были розы, засохшие с одной и подгнившие с другой стороны? Гниль со сладковатым подтоном. Запах неизбежной кончины. Он пропитал собой девичью комнату И глубоко засел в сердце Пыли. Отделаться от него, казалось, возможно, лишь вспоров себе грудь и вынув сердце. И с ужасом обнаружить, как некогда алая плоть налилась нескончаемой тьмой, словно спелые ягоды ежевики, оплетающие могильные камни. Вовек ей не смыть ягодные чернила с рук. Да то и не чернила вовсе.
Пыля вздрогнула. Ветер ночной, бойкий странник, наведался в гости. Засвистел, заухал в щелях крыши худой, застучал ставнями, что на паре гвоздей да честном слове висели. Сдул девичий сон, как мучную пыль с мельничного жернова. Сморило Пылю прямо за столом, среди разложенных вокруг пучков трав, скруток коры, пахучих свертков, мешочков, скляночек, ступок и прочей знахарской утвари. К щеке прилип листочек, а в волосах запуталась шелуха. Потянулась девушка, похрустела косточками, чтоб окончательно сонную память прогнать. В углу зашуршало. Баечник недовольно заохал. Травница разом выпрямилась, покрепче стиснула зубы и глаза зажмурила. Больно уж серчал злой домашних дух, ежели за ним кто наблюдал. Разговоры с людьми вести он тоже не любитель, впрочем, и люду беседы с ним чреваты – от сего «добра не будет». Да и как, скажите на милость, ждать добра от того, кто воплощает собой страх, сотканный из вечерних разговоров о вещах жутких и силе нечистой? Случается, вечером начнет народ травить страшные сказки иль байки дрянные, а опосля, как все улягутся спать, баечник выходит: тихо плачет он и глухо стонет, бормочет что-то неразборчивым голосом, бродит по избе, половицами скрипит, шуршит, постукивает в дымоходе, мерещится по темным углам. А бывает и того пуще: заберется к человеку на кровать, сядет на грудь и давай над головой руками водить – сны дурные навлекать, покуда не привидится рассказанное на ночь, да человек и не проснется от кошмара в поту холодном. Поговаривают, была некогда защита от сих зловредных домовых фейри – заклятия-заговоры читали, но канули их строки в лету. А больше баечники ничего не страшатся. Ну, кроме Юшки. Баггейна страшились все. Да где ж она, рогатая, сейчас бродит?
Баечник стих. Стряхнула Пыля ошметки цветочные, расправила плечи и встала решительно. Надобно дров в печь подкинуть да тесто свежее замесить, пироги напечь. Шагу ступить не успела, услышала шум за окном, будто свора собак лает и свинья визжит, верно, те ее, ни дать, ни взять, живьем дерут. От сих воплей и завываний кровь стыла в жилах. Мышкой подкралась девушка к оконцу, неуверенно потопала ногами, будто снег сбивая, вздохнула и наружу осторожно выглянула – а после тотчас назад метнулась и испуганно лопатками в стену вжалась. Вмиг краска с лица травницы схлынула, такой бледной та сделалась, ажно еще чуть-чуть – и в темноте засветится!
С лаем и воем свора больших и малых черных псов носилась по мельничному двору, рассекала мощными лапами клочья тумана, остервенело гоняла бесформенные многоликие тени, копошившиеся у самой земли. Загоняли псы пытавшихся удрать в «стадо», точно скот на бойню вели. Скалилась свора, безжалостно рвала на части беглецов. Мешались темные тени с белоснежным туманом в единый бесформенный клубок – не разглядеть, не разобрать.
Сидела Пыля на полу ни живая, ни мертвая, зажав уши руками. Но даже так не могла она укрыться от боя барабанного, что Дикую Охоту знаменовал. Знала девушка, что та охота не по ее душу, пока не по ее, но каждый раз боязно было. Казалось, сердце клеть свою проломит – травницу тут же и схоронят.
– Ныне же не Самайн59…
Когда грохот барабанов вконец сделался нестерпимым, заполнив собой все мельничное пространство, не дав девушке продохнуть, донесся цокот лошадиных копыт: то Дикий Охотник нагрянул за слуа60! Трубят рога, мешаясь с барабанным набатом, воют псы, визжат испуганные тени. «Го-го!» – как гром, звучат охотничьи возгласы! Захлопали ставни, задребезжали стекла, затряслась старая мельница листом осиновым. Сглотнула Пыля, подневольно жалея несчастные проклятые души. Никому судьбы эдакой не пожелаешь. Все закончилось так же внезапно, как началось.
Сколько девушка просидела на полу, не помня себя, она не ведала: дверной стук вывел ее из оцепенения. Пыля метнулась было к двери, но та распахнулась ударом ноги. На пороге возникла Юшка. Мокрая и злющая, вся подранная и в ряске болотной, опиралась она на ружье, как на палку, а на хребет себе, то ли мешок какой водрузила, то ли тюк тяжеленный. Аж коленки подгибались!
Ввалилась баггейн в дом. Прямо на пол ношу свою скинула, а в сторону двустволку жестом широким зашвырнула.
– Делать мне больше нечего, как всяких фуфлыг из болота вытаскивать, – сквозь зубы прокряхтела Юшка, с трудом разгибаясь. Едва дверь за ней захлопнулась, как грянул гром. Нескончаемая череда дождя с сокрушительной мощью обрушилась на мельницу. Непроходимой стеной ливня отгородила ее от внешнего мира. – Уф, заманалась дождь держать. Все гадала, что скорее разорвет: мой зад или долбаную тучу!
– Юша, ты в порядке?!
– Я сейчас что угодно, но не в порядке! Кто будет спрашивать: я сдохла!
– Что случилось? Где ты пропадала? Ты что, с кем-то подралась? Почему вся мокрая? – затараторила травница, юлой крутясь вокруг фейри. – А знаешь, что здесь делалось, покуда тебя не было?! Дикая Охота, вот что! Ей-ей, я едва со страху не околела! До Самайна месяц! Чаво они явились-то? Иль мы нынче по новому календарю летоисчисление ведем? Да быть не может! Или может?
– В смутное время многое часто оказывается не на своих местах, – сердито махнула рукой Юшка на назойливые расспросы травницы. Недолго думая, выцыганила из-под полотенца тарелку с ватрушками, Пылей утром напеченных, небрежно стряхнула те обратно на стол, а от тарелки смачный кусок откусила. Хрум-хрум.
– Новая тарелка, – простонала Пыля, тотчас погрустнев.
– М-да? По фкуфу, как фтарая.
Обладала баггейн тягой необъяснимой к посуде глиняной. Щелкала рогатая миски с горшками, что твоя белка орешки! Сметливо подменила травница всю утварь гончарную на чугун да дерево. А стоило пронести из-под полы «плод запретный», как баггейн всяк раз про него прознавала и сжирала. И ведь не подавится никак, коза прожорливая!
– А ружье у тя откуда? И нож твой где? – озирая с тревогой подругу, спросила рассеяно Пыля о том, за что первым глаз зацепился. Затем уж она приметила и укус на запястье у Юшки, такой, будто кто-то зубами впился – след свежий, кровоточит. На гончих напоролась, что ли?
– Ружье – преемство страхолюда покойного. А нож… Нож утоп. – Пустоши Орлиного Озера – древние земли, напоенные кровью и ужасом. Они не отдавали ничего просто так. За все нужно платить. Не желали мавки треклятые с добычей расстаться. Но упрямей оказалась оборотень. Свою цену на весы Юшка всегда бросала не глядя. Пусть она увязла в долгах и грехах. Искупления та не искала. Так чего мелочиться? – В уплату сего волчьего сына.
Гадливо пнула баггейн всеми позабытый «тюк». Перекатился «тюк», и Пыля, как пчелой ужаленная, подскочила:
– А-а-а, человек!!! Живой?!
– Ну, эт легко исправить.
Забился вдруг парень в корчах и исторг из нутра своего нечто темное и вязкое. Пахнуло гнилью и тиной. Мелькнула мысль крамольная у травницы, дескать, зря она пол мыла. Встрепенувшись, опустилась Пыля рядом с несчастным. Совсем плох был незнакомец: в бреду метался, пыхал, как печка жаром, да ртом воздух жадно хватал. Руки, ноги изодраны, одежа тоже, но с ней-то Боги!
– Юшка, похоже, ему совсем худо.
– Худо мне! А он кони двинуть пытается.
– Ой-ё-ё-ёй, надо бы сделать что-нить, покуда он вконец не помер.
– Делай, – повела острыми плечами Юшка. – Я пас. Хватит с меня на сегодня дел добрых. Не дай боги, уйду в плюс, тьфу!
– Боюсь, одна я не сдюжу.
– Боюсь, мне глубоко насрать.
– Юш, ну чаво ты злая такая-то?
– Мне в рифму ответить или сама смекнешь?!
– Но…– Одного быстрого взгляда баггейна хватило, чтоб Пыля смолкла. Владела Юшка дивным талантом – умела смотреть на людей матом. – Смекнула! Не серчай, управлюсь как-нибудь сама! Травница я или как?
– Или как.
– Юшка! Обидно же…
Пребывал молодец в бреду горячечном. Стонал, руками сучил, все бежать куда-то порывался. Огромного труда стоило Пыле парня по рукам и ногам связать, чтоб тот ни себя, ни ее ненароком не прибил. В борьбе той правой ей даже заехали кулаком в ухо! Долго в нем опосля звенело. Оборотень наотрез отказалась помогать. Стояла в дверном проеме, руки в боки, и мерзко подхихикивала. Пыля на ту не серчала. И сама Юшка выглядела до нельзя вымотанной. Того и гляди, ей-ей, свалится рядом и откачивай двоих.
С приготовлением отваров баггейн, скрипя сердцем, все ж подсобила. Нервничала травница, поспешала, все из рук у нее валилось. Стоило очередному отвару убежать из котелка – не выдержала Юшка и на подмогу кинулась. Огрела Пылю мешалкой по лбу, и сама за дело взялась, браниться не забывая:
– А-а-а, гала, да ты стебешься! Уйди, михрютка61! Я на смертном одре могу сварить лучше, чем ты в расцвете сил!
Отпаивала Пыля недужного, вливая по каплям горький живительный отвар. Развешивала под потолком чертополох – отпугнуть нечистый дух. Жгла травы целебные, шепча наговор от имени сестер лихорадок: Мне есть имя Трясея. Не может тот человек согреться в печи. Мне есть имя Огнея. Как разгорятся дрова смоленые в печи, так разжигает во всяком человеке сердце. Мне есть имя Ледея. Знобит род человеческий. Мне есть имя Гнетея. Ложится у человека в ребре, как камень, вздохнуть не дает, охнуть не дает. Мне есть имя Хрипуша. Стоя кашлять не дает, у сердца стоит, душу занимает, исходит из человека с хрипом. Мне есть имя Глухея. Та ложится у человека в голове, и уши закладывает, тот человек глух. Мне есть имя Переходная. Перехожу у человека по разным местам с места на место, ломлю кости, спину, поясницу, главу, руки, ноги; ною, сверблю, мощу, сушу, крушу человека, тоску, скуку, печаль, невеселие творю…
Третьего дня хвори напекла Пыля двенадцать пирожков. Ушла с ними в лес и разложила по двенадцати пенькам, приговаривая: Двенадцать сестер, берите все по пирожку и не ходите к больному!
Всякую ночь истомленная засыпала Пыля у постели больного. Качала баггейн рогатой головой. Рычала на баечника, не пускала кошмары на дремлющих кликать. Покой стерегла. Юшка стерегла. Вновь и вновь.
Глава 8. Дети в темном лесу
Ваши темные души, в Аду проводящие дни, вышли сегодня наружу, обнялись, узнались и за стол провели. Черноплодной рябины вино разливалось рекой, и неспешной беседы журчал их покой.
Утро пахнет корицей и пылью. Накрахмаленными простынями, что хрустят корочкой свежего хлеба. Хлебом утро тоже пахнет. И никакой тебе гнили болотной иль бражки кислой. Людвиг потирает лицо, колется о щетину. Сколько он проспал? Сон его был так крепок, что не пробудили молодца ни склоки за кость сорочьи шумные, ни мыши в мешках с крупой шуршащие, ни прокравшаяся в чердачное оконце красавица-куница. Облизал зверек хитрую мордочку от крови – охота удалась.
Проснулся Людвиг на самом рассвете. Несколько часов лежал он бездумно, утопая в тишине гудящей, упиваясь теплом и уютом. Тщился упомнить случившееся. Но мысли, что бабочки, слабенько стучались внутри пустой головы. Фейри. Охотник. Ночь. Болото. Погоня. Тьма. Просто образы и картинки, которые в сей час лишены всяк смысла.
Выбрался Людвиг из-под одеяла, отметив мимоходом на себе рубаху чистую. Вещи его – стираные и заштопанные – были заботливо развешены на бельевой веревке, что под балками потолочными тянулась. Пополам с одеждой рядом же висели вязанки и веники их трав всяческих. Принюхался молодец и громко чихнул.
– Будь здоров! – пожелал МакНулли сам себе, нос утирая.
На крышке сундука резного отыскалась и сумка Людвига. Все в ней было на месте, окромя дневника. Прикусил парень губу. Не уж утоп? Пригорюнился МакНулли от потере сей пуще, нежели когда палец его безымянный сгинул в зубастой пасти пикси. Ох, зря он попутал урхина62 с ежом! Навряд ли палец сызнова отрастет, а записи молодец помнил назубок, а все равно худо. Худо плоды труда терять. Для Людвига то оказалось горче утраты плоти.
Оделся МакНулли наскоро и пошел пристанище новое изучать. За оконцем лес шумел, где-то бойко журчала вода, «дышали» стены, как шершавые бока кита: вдох-выдох. Не водили киты родства с народцем скрытым, а все одно, восторгался Людвиг сими созданиями величавыми. Когда молодец был мал, отец порой брал его с братьями в море. Стоило в воде заприметить огромные бока и спины, омываемые синью холодной, как Людвиг на радостях едва из килта не выскакивал! А уж чуть взмоет в небо фонтан брызг – держи бойких сорванцов, чтоб те не сиганули за борт! Чудо-рыба! Чудо-кит! Молвил люд ученный, дескать, киты и не рыбы вовсе. Дышат они воздухом, а детей своих кормят молоком! Округлялись очи МакНулли. А точно-точно киты не в родстве с фейри? Троюродные родственники со стороны матери, скажем? Нет? Надо же! Поди сыщи эдакую диву-дивную!
Не успел Людвиг спуститься благополучно, как заплелись у него ноги. Проскочил молодец пару ступеней и с силой об стену хряснулся. Эх, ну здравствуй, синяк новый.
– Ауч!
– Утро злое, дорогуша.
Встрепенулся МакНулли. На скамье за столом широким, прямо с ногами босыми да чумазыми, сидела девица из народца скрытого. Висок на ладонь опирала да за человеком непутевым доглядывала. Взор у той девицы – птицы хищной: мрачный и настороженный.
Не поспев опомниться, Людвиг растерянно вопросил:
– А разве не доброе?
Несколько секунд сверлила баггейн МакНулли бельмами своими чудны́ми бесцветными, ни дать ни взять, стекло морское – холодное и мутное. После фыркнула и отвернулась:
– Не в твоем случае.
Улыбнулся Людвиг натужно и бочком к столу подошел. Снедало его поровну любопытство с волнением. Много баек в мире про баггейна ходит. Равно тех изображали как распоследними злыднями, так и славными малыми, коим ни что человеческое не чуждо. Молодец помышлял здраво – истина где-то посредине. Сам МакНулли баггейна повстречал вперой. И ныне, при свете дня, мог хорошенько рассмотреть новую знакомую.
Оказалась фейри осинкой хлипкой, короедами изгрызенной. Вся в царапинах, ссадинах да расчесах. Места целого на баггейне не шибко больше, чем на вечно подранном Людвиге. При всем при том, ни единого шрама давнего парень углядеть не смог. Острые коленки, локти, черты лица и язык, как нож – была девица сплошь из углов сбита. Рубаха безразмерная – видать, с плеча чужого – токо пуще фигуру неказистую подчеркивала. Смахивала оборотень на дворнягу безродную, шелудивую и потасканную, но тем паче опасную. В личине человечьей у баггейна завсегда черты звериные наличествуют. Отгадать, какой тварью девица обращалась, и дураку труда не составит. Рога-серп (второй обломан наполовину), растопыренные уши, черточки зрачков – и, помнится, в тот злополучный день МакНулли успел углядеть даже хвост, торчащий из прорези рубахи – не давали обмануться. Однако нутром чуял молодец в козе той хищника. Не несло от оборотня скотиной, а как-то по-особому веяло мускусом и горечью. От сей горечи сосало под ложечкой.
Наполнило комнату молчание тягостное. Откашлялся Людвиг, улыбнулся, и протянул фейри слегка вспотевшую ладонь:
– Я Людвиг МакНулли, а как тебя величать?
Косо зыркнула баггейн на протянутую руку и лишь скривилась презрительно. Покраснев, молодец поспешно убрал ее за спину.
– Прости, меня звать Людвиг, а…
– Как скажешь, – перебила его девица. – Хоть жопа с ручкой, мне какое дело.
– Ха-ха, да… А твое имя?
– Имя? На холеру оно тебе, смертный?
– Ну, должен же я как-то к тебе обращаться.
– Предпочту, чтоб ты, негораздок63, ко мне вообще не обращался, – ответила тяжеловесно фейри, затем нехотя добавила: – Бестолочь одна меня Юшкой кличет.
– О, хорошо! Приятно познакомиться, Юшка!
– Не взаимно, арш64.
– Кхм, так ты… Ты баггейн, верно?
– Нет, блин, фея крестная!
– Правда?! Хм, не угляжу крылья…
– А я не угляжу в тебе ростков ума. Они не взошли иль не посеяны вовсе? – прикинула Юшка, барабаня пальцами по столешнице. – Совсем избу сорвало?! Глаза разуй! Где ты видел фею с рогами, божедурье65?! Ничего не попутал?
– Всякое бывало! – легкомысленно заверил Людвиг и охотно кинулся в пояснения: – Скажем, многие ведь частенько путают келпи и эх-ушге. И немудрено! И те, и те водяные кони. Но! Келпи обитают в проточной воде, а эх-ушге, тем временем, живут в море и в лохах. К тому же, келпи славятся благосклонностью к людям. Они не всегда топят случайных наездников, порой им достаточно тех подмочить. Эх-ушге, наоборот, чуть ли не самые свирепые из всех водяных коней. Они не просто отправляют всадников на дно морское, но и пожирают бедолаг, оставляя от человека одну печень, которая всплывает на поверхность, покачиваясь на волнах. Мне всегда было интересно, отчего печень им не гожа? Ты, как считаешь, дело во вкусе? Или причина более сакральная? Я где-то читал, в землях восточных бытует мнение о том, дескать печень воплощает средоточие жизни в теле человечьем. Значит ли, что эх-ушге не хотят лишать своих жертв жизни и оставляют тем лазейку? Пожалуй, слишком глубокомысленно выходит, хм. С другой стороны, многие народы практикуют гадания на печени овец и прочих животных. Быть может, требуху от пиршества эх-ушге другие фейри применяют для гадания? Юшка, фейри гадают, не знаешь?
– Конопатый.
– А, я?
– Не заставляй жопу разговаривать! Мне по боку чужая не пожранная печень, но твои россказни в моей сидят глубоко!
– Ох…
Баггейн истомлено потерла переносицу. Разговор ее замаривал. Не слыла Юшка мастаком по части бесед светских, ежили те не сулили унижение достоинства чужого. Парень сыскался трепачом подстать травнице, а то и хуже. А некогда наивно мнилось – хуже быть не может. Темы тот выбирал… на любителя. От всей проклятой души начала жалеть оборотень, что не решилась отделаться от проблемы одним махом. Одним махом ножа. И мавки сыты, и она без головной боли.
– Экая напасть! Хоть бы раз прислали немого.
– Что, прости?
– Не прощаю! – окрысилась фейри. – Погляжу, ты у нас и швец, и жнец, и на дуде игрец! Не токмо болтун, но и писун! Че за параша?
Бухнулась на стол видавшая виды книжица.
– О, так вот он где! – просиял Людвиг, едва об скамью не навернувшись. – А я-то, дурак, струхнул, что потерял его! Столько времени ушло, чтобы все переписать. У меня, конечно, есть в закромах черновики, но там отнюдь не все записи и…
– Ближе к телу!
– Ах, да! Увлекся, спусти. Люблю поговорить, но меня мало кто слушает. Да и сами слушатели, впрочем, народ редкий.
– Да ла-а-адно! И с чего бы? – деланно удивилась Юшка.
Зрила баггейн людей насквозь и давно скумекала, что неуклюжий и чудаковатый парень, не сказать чтоб нелюдимый, а все же фейри ему по сердцу больше, нежели простые смертные. Бродить по глухим лесам да болотам, в дали от деревень и сел, где тебя могет запросто сцапать местный лошолич66, для парня – обыкновенное дело. Коль судить по общей «поклацканости», цапали того не единожды.
– Не знаю. Отчего-то не всем любо о фейри балакать.
– Я в ступоре!
– Я тоже! – горячо подхватил Людвиг, не смекнув, что над ним потешаются. – А книжица, то мой бестиарий67 скрытого народца. Уж несколько лет тружусь я над ним. Вношу туда всех ныне живущих фейри. Дословно описываю, зарисовываю и стараюсь классифицировать, по возможности. Осмелюсь признать, я лучший в своем деле!
– Легко быть лучшим, когда ты единственный, – прозорливо заметила девица, разом скомкав волшебство момента.
– Бродить по нехоженым тропам дело непростое, – попытался неуверенно оправдаться МакНулли. – Дорогу прокладываешь сам и ничего не стоит сбиться с курса.
– По прямой бы ты бродил, а не петлял, как подстреленный заяц, ажно и не сбивался бы! – фыркнула Юшка. – Тем, чаво тут понаписал, можно подтереться. И на кой хрен оно тебе надо?
– Никто раньше такого не делал.
– И?
– И кто-то должен сделать.
– Тоска.
– Ты просто не понимаешь!
– А я и не хочу.
– Ч-что?
– С чего все разом порешили, что их должны понимать? – вкрадчиво-приторным до оскомины голосом поинтересовалась баггейн. – Много чести! Мало толку! Поверь, сопляк, чужие забобоны я готова принять. Ежели у кого нет в башке тараканов, то те сдохли на пару с владельцем. Но силиться понять всех и вся… То выше моих сил! Так и сбрендить недолго.
Не стал возражать МакНулли, призадумался над словами оборотня.
– А на счет книги твоей бесовской…
– Бестиария.
– Один хрен, – отмахнулась Юшка. – На что ты уповал, белебеня68? Да тута от балды четверть написана! Эдак сочинять ты мог и дома сидя на печи, а не мочить килт в болоте. Тепло, сухо, комары не жрут, а толку как не было, так и нет.
– Совсем худо? – вопросил Людвиг убито.
– Как бы тебе, межеумок69, внятно объяснить? Остаться в живых, повстречавшись с боглом70, можно, коль не следовать твоим «советам».
Пролистал бестиарий МакНулли вдумчиво, ожог на подбородке почесывая да кончик карандаша покусывая, доколе не озарило его. Наивно чаяла Юшка, что свалит молодец в расстроенных чувствах. У того, же супротив, подозрительно радостно глаза загорелись. Не к добру. Ох, не к добру.
– Юшка, а ты хорошо кумекаешь в народце скрытом?
Указала баггейн красноречиво на рога свои:
– Стебешься? Ясень люль71! С кем поведешься, знаешь ли.
– Добро! Не могла бы мне помочь? Твой личный опыт бесценен!
– О, само собой! Я по образованию магистр чудесных наук!
– Взаправду?!
Подскочил Людвиг на месте, тотчас коленом саданувшись об край стола, и уставился на оборотня с собачьим обожанием: и на задних лапах постою, и голос подам – косточку кинь!
– Епт твою мать, – простонала оборотень, кудлатую голову на кулаки уронив. Нет, она его прибьет, честное слово. Прямо здесь и сейчас. – Остуди пыл! Скажи-ка мне лучше, ушлепока ученный, ты на кой хрен тогда сидел дятлом на суку? А? Недобитый спаситель сирых и убогих фейри, ты меня загодя из ловчей сети вызволить не мог? Скажем, покуда кровопийца бородатый не пожаловал. Иль у тебя на подлинный героизм не встает без свидетелей?
Застыдился молодец, хотел было оправдаться пред баггейном:
– Дело как было, видишь ли, смола дюжа липкая и…
Нежданно-негаданно распахнулись ставни со скрипом, точно ветер буйной их кулаком саданул, и, сметя добрую половину утвари с подоконника, в окно протиснулась огромная лохматая морда. Едва не выколов рогами у сидящих за столом зенки, морда попыталась стряхнуть с челкастой башки занавеску. Попытка увенчалась выдернутым из стены карнизом, кой вкупе с уцелевшей шторой грохнулся на вопящего дурниной Людвига.
– Уааа!!!
– Захлопнись! – рявкнула Юшка на продолжающего подвывать молодца, а вслед обратилась к единому здравому, после себя, существу в комнате: – Морда мохнатая, че надо? Все было сожрано до тебя!
– Мууу? – недоверчиво промычал бык, косясь на гостя.
Давно подозревал Сивуня, что все вкусное в доме снедают тайком от скотинки «голодающей». Но неужто бессовестные двуногие стали подкармливать и чужаков?!
– Не «му», а дуй отсюда!
Украдкой сунула фейри быку припрятанный пирожок и делано сердито попыталась выдворить его взашей. Проще гору сдвинуть. Смачно, как теленка, лизнул Сивуня баггейна прямо в лицо, но удалиться не поспешил. Авось, еще что перепадет?
– Фу! Телячьи нежности! Гадость какая, бррр! Блаженная с тобой?
– Я дома!
– Помяни черта…
Покачиваясь под тяжестью бельевой корзины, в горницу зашла травница, разбавляя привычный мельничный дух запахом лесной хвои, влажной плесневелой земли, березового мыла и лавандовой воды. И, знамо дело, едва подол ее юбки пересек порог, девушка сходу загалдела:
– Юша, а чаво я расскажу! Пивовар Карл не далее как на днях вызвался починить церковную крышу. Помнишь, та протекала вечно? А дык опосля ливня течь прекратила – начала литься. Аки из ведра! Тут-то Карл возьми и скажи, мол, а чего нам на левых батраков разоряться! Ну, ты знаешь, он батраков не шибко жалует. Года два назад жена его с одним таким – фюйть – смылась. Он тогда здорово, бедняга, запил, а после по пьяни под лед провалился, его мужики баграми вытаскивали. Я ему сосновое молоко от легочной хвори всю зиму возила, помнишь? Хорошо, выкарабкался и одумался. Но, мнится, обида не прошла. Но, право слово, ровнять всех под одну гребенку – несправедливо! В «Кружке кружев» поговаривают, до батрака жена Карла с булочником крутила, и отнюдь не рогалики! А тот почитай с половиной деревни и ближайшими хуторами знается. И чаво теперича всех булочников курощупами72 считать и булки не есть? Глупо как-то получается. О чем бишь я? А! Ну вот, наш-то деревенский плотник совсем стар. На верхотуру его ни в какую не загнать! Твердит, эдаким дешевым трюком от него не избавиться – он всех нас переживет! Сколько ему в сем году минуло? Восемьдесят? Ну и Карл взял дело в свои руки. Зря, конечно. Пока суть да дело, за работой проглотил пяток гвоздей! Веришь?! Ему уж и свечку за упокой собирались ставить, и церковь в его честь переименовать, а он, нате, живехонький-здоровехонький! Бегает! Как вышли гвозди, не признается. На желудок ссылается, мол, и не такое переварить могет! Однако в пабе какой день выпивает стоя. Я ему мазь заживляющую для мест, кхм, «нежных», под шумок сунула. Жалко ведь, намаялся небось, настрадался. Эх, а все ж чутка обидно, экую красивую табличку заказать поспели! Медную и буковки с загогулинками! Может, на именины подарить, как думаешь? О, а еще фонарщик сгинул! Как в воду канул! Одна лестница осталась, а от него ни следа! Куда старик запропаститься мог? Беда не уж какая приключилась? Ничего не чуешь? Ой, а чаво с занавеской? – вопросила Пыля, узрев наконец творящийся разгром. – Ты прибраться удумала?
– Ага, мечтать не вредно.
– Уф, сдюжил! – доложил Людвиг, насилу выбравшись из-под занавесы. Видок у молодца сделался, как опосля недельного запоя, но на обаяние то едва ли сказалось. Приметив белокурую травницу, молодец оживленно улыбнулся: – День добрый, миледи!
– Ах да, обморочный очнулся, – как бы невзначай вспомнила про парня баггейн. – Как тя там?
– Людвиг МакНулли.
– Поуху.
Не кликала Юшка никого по имени. Ежели дать имя, то можно и привязаться к скотине. А скотина у Юшки вся на убой.
– А с чего я «обморочный»?
– Она трунит! – поспешно заверила травница, поглядев осуждающе на подругу. В ответ на немой укор оборотень показала средний палец. – Любо видеть тебя в добром здравии. Знаешь, ты был совсем худ. Мы с Юшей переживали.
– Говори за себя, гала!
– Переживали! – не сдавалась девушка, вопреки грозному пыхтению фейри.
Даже МакНулли, впервой узрев сию парочку вместе, тотчас понял – те были различны, что свет и тьма. И общались друг с другом, как воду ледяную на угли раскаленные лили: одна шипит и шпарит, а другая продолжает мелодично журчать. И свела же их судьбы дорожка!
– Приятно познакомиться, Людвиг. Я – Пыля.
Просто Пыля. Не имело платье верхнее из шерсти на травнице рисунка кланового. Получается, безродная та. Была ли у Пыли когда-то семья? Отреклась ли от нее? Узнать не узнаешь. Спросить не спросишь.
Пыля, тем временем, скользнула по МакНулли любопытствующим взглядом и прозрев весело хлопнула в ладоши:
– А я тебя вспомнила! Бегущий от себя искусник! Ты подарил мне рисунок с Сивуней и тыквами. Вот и свиделись!
– Он самый, миледи!
– Оссподи, вы оба на всю голову тронутые…
– А-ха-ха, м-да. Настиг меня тогда приступ философского настроения, – стушевался Людвиг, карандашом почесав нос. Соединились несколько веснушек темной линией в созвездия.
– Со всяким бывало, не бери в голову! Меня, скажем, настигают приступы нечаемой выпечки! А у Юши припадки костерить бобров, – проворковала травница, а затем, склонилась к молодцу и прошептала заговорщически: – У Юши с ними что-то личное. С бобрами. Бывает, встанет у запруды и, айда, поносить их почем зря!
– И чем ей бобры не угодили?
– Вы же, мохрех, в курсе, что я вас прекрасно слышу?!
Волком нависла баггейн над шептунами. Хищно сверкнули прищуренные глаза и оскаленные зубы. Пролегла меж бровей складка глубокая. Чудилось, даже шерсть на загривке дыбом встала! И поделом, что в личине человечьей никакой шерсти и в помине нет. Улыбнулся МакНулли повинно. А травнице хоть бы хны. Она наученная. Ежели об крапиву долго жалиться – перво́й наплачешься, а затем и не почувствуешь вовсе! Не оробела Пыля под взором фейри грозным, а звонким колокольчиком рассмеялась.
– Смейся-смейся, сучий потрох, облезешь и обрастешь криво!
– Ну тебя! – беззлобно отмахнулась девушка, а потом, как шлепнет себе по лбу: – Точно, потроха!
– И ты будешь про ливер заливать?! – скривилась Юшка.
– Какое заливное из ливера? – переспросила растеряно Пыля, услыхав свое. – Я о другом! Людвиг же не ел ничего! Ты ведь голодный, небось? Пожди, пожалуйста, немедля все будет!
Людвиг и отозваться не поспел, как вокруг него завертелось-закружилось: травница, мигом сделавшись хлебосольной хозяйкой, заскакала по кухне белкой в колесе, беспрерывно что-то щебеча. Гремели горшки, стучала посуда, скрипела заслонка печи.
Оборотень на кутерьму вокруг и не глядит. Скармливает быку очередной, не пойми откуда взявшийся, пирожок. А Сивуня, знай себе, жует и за хозяйкой, круги нарезающей, следит. Занятное дело! МакНулли же боролся с желанием нестерпимым в бестиарий пометку внести: «Идеологическая вражда меж баггейном и бобрами. Правда или байка? В чем ее суть?».
– Долго она суетиться будет? – осторожно спросил Людвиг, когда Пыля с дежой73 подошедшего теста в сотый раз пронеслась мимо них. Резкий запах дрожжей повис в воздухе.
– Пока не навернется, – баггейн равнодушно пожала плечами. – Да уймись ты, свербигузка74! Носишься, аки в жопу раненая рысь! Голова кругом!
– Я кухарю! – откликнулась травница, откуда-то из-за печи. – Пособить не хочешь?
– Хрен тебе!
– Хрена нет, – голос теперь раздавался из распахнутого навесного шкафчика. Пахнуло мятой и медуницей, в носу засвербело. Извлекши из темных недр маленький холщовый мешочек, Пыля потрясла им над головой: – Людвиг, ты чай будешь?
Принюхалась Юшка, оскалилась, а затем, усмехнувшись едко, обратилась к молодцу:
– Рыжий, те годков сколько минуло?
– Зимой двадцать шесть будет.
– Не будет.
– Юша! Кончай гостей стращать!
– Кончай пытаться их травить! И положь белладонну на место, бестолочи ты кусок!
– Белладонну? – девушка развернула мешочек и задумчиво перетерла меж пальцев сухой листок. – Оплошала, я думала, то чабрец.
– Не думай. Ты не умеешь. И у тебя там всё подписано! Собственной, гала, рукой!
– Хорошо тебе с нюхом звериным! – посетовала Пыля, на сей раз вчитываясь в надписи. – Мне бы такой.
– Тебе не нюх, а ум нужен! Ума нет – считай, калека.
Утихомирилась травница кругу на надцатом. Число точное неизвестно, ибо Людвиг со счету сбился уж как пару часов назад. За время метаний девушки тот успел: выкурить трубку, внести в записи правки, засыпать фейри расспросами, получить пожелание сходить в плотскую пешую прогулку (на вопрос про сломанный рог к плотской пешей прогулке Людвига присоединились черти), намарать несколько набросков убранства мельницы и один – Юшкиного профиля.
Сгрузив на стол яства, запыхавшаяся Пыля уселась напротив молодца, подперла ладошкой разрумяненную щеку и с умилением принялась смотреть, как тот наворачивает брашно75. Курица в горшочке оказалась недожаренной и недосоленной. В скирли76, куда больше лука, чем геркулеса. Зато выпечка удалась на славу! Тут тебе и хлеб с пылу с жару – пышный, с нежной мякотью и хрустящей корочкой, обжигающий язык. И грибной пирог из лисичек, что навевают воспоминания о мшистом боре в предрассветный час. И плюшки с черникой, после которых долго-долго можно облизывать липкие от сладкого сока пальцы и смеяться над синим языком соседа.
МакНулли чуть не лопнул. Пришлось даже расслаблять пояс. Все, что в него не влезало, любезно всасывал в себя бык. Отогнать скотину прочь удалось, когда стол опустел.
Едва Людвиг перестал молотить ложкой, травница набросилась на него с расспросами. Старушка мельница-колесуха наполнилась людским щебетом, как некогда та полнилась зерном. Людвиг с Пылей, ни больше ни меньше, печально разделенные в младенчестве брат с сестрой: цветом волос не сошлись, зато чертами характера и взглядом на мир – вполне! И оба почти не затыкались. После часа их трепа стала Юшка вспоминать лихорадочно, куда запрятала ружье трофейное. Молодец без продуха вещал про всяких гадостных фейри. Пуще того, ему хватало наглости с бесящей любезностью справляться у баггейна, верно ли он слово молвит. Пару раз даже схлопотал от оборотня под столом ногой в колено, но едва ли понял намека. Юшка намеревалась целиться выше.
Пыля – травница от бога, но от какого уточнить забыли – со своей стороны с огнем в глазах пересказывала свойства лечебных растений. Незадача в том, что девушка беспросветно путала их названия. Ей что подорожник, что крапива – все едино. Упаси МакНулли воспользоваться ее советами – околеет до первых петухов! Глядя на сию прекраснодушную картину, оборотню делалось тошно. Тепло чужое да жизнь рядом бурлящая причиняли ей почти плотскую боль. Пора внести ложку дегтя. Тварь она иль не тварь?
И задала Юшка вопрос, что выстрелил в упор, как из арбалета:
– Где ты пропил свою тень?
Повисла тишина, кую можно было резать ножом. Сердце Людвига заколотилось, аки бешеное, подначивая ноги сорваться в бег. Остатки в раз помутневшего от дурноты рассудка еле-еле их удерживали. Молодец обессилено облокотился о стену, прижав ватные руки к груди в жесте защитном, словно фейри его била. Она и била – своим вопросом и своим упрямым взглядом исподлобья, выворачивающим наизнанку и смотрящим прямо в твою суть. Людвиг посмотрел на баггейна затравленно, и, судя по его дикому виду, тому было легче откусить себе язык, чем вымолвить хоть слово. Токо губы дрожали в невеселой изломанной улыбке.
Первой отмерла Пыля. Она медленно глянула на потертый пол, где в скудном свете отражались одна рогатая тень, одна безрогая и одна никакая.
– О-о-о…
Чужой голос вывел МакНулли из оцепенения. Туман в голове и немота в теле рассеялись. Молодец с трудом сглотнул вязкий ком и все же выдавил из себя подобие улыбки:
– О, значит, ты заметила… Люди обычно не примечают.
– Люди слепы, глухи и с заложенными носами, а я не человек. Ну?
– Долгая история.
– И явно без счастливого конца.
Глаза у парня сделались непривычно темными и пустыми, будто копоть из печи прокралась и заполнила изнутри. Травница с сочувствием протянула руку Людвигу. На ощупь тот был ледяным.
– Юша, зачем ты так?
– За «надом». Уж и справиться нельзя.
– По-моему, не вежливо указывать на чужие, эм, недостатки. И к тому же в столь обличительном тоне!
– Сердечно простите! То есть упоминать твой…
– Не вежливо!!!
– Ладно, как хочешь, мохрех.
Юшка резко встала из-за стола. Содрогнулся Людвиг всем телом, уставившись на баггейна, точно впервой увидав. Лежачего не бьют, а добивают – жестокое правило жизни. Да не тех оборотень бьет и не с тем. Посему тщетно подавляемые, но ясно различимые боль и страх в чужих глазах были для нее унизительными.
– Не бери в голову, конопатый. Злобное я существо. Злобное и нерадушное. Ажно забей. Но коль решишь сызнова глупость неотвратимую свершить да жизнь свою по месту одному пустить: читай мелкий шрифт! Выпускник.
Развернулась фейри на пятках и вышла, громко дверью хлопнуть не поленившись.
«Ну хоть умолкли, – хмуро подумала Юшка. Во рту сделалось горько и сухо, подстать тлеющей внутри злости. – Отвергаете сами себя, маленькие недоноски. И куда вас это привело? В болото? В дремучий бор? Давно пора вырасти и скумекать: отрезать от себя куски и прятать их в коробок – идея дурная. Либо кровью истечешь, либо вырвется однажды то, что прятал, наружу. Оно всегда вырывается. И придет, тогда беда. Настоящая беда. А ты, дурак, делающий вид, что знать ничего не знаешь, и не будешь к ней готов. Сожрет она тебя. Вот и весь сказ».
Обманчиво медленно поднимался туман с реки. Лес уж стоял в нем по колено, не поспеешь оглянуться, как затянет все вокруг. Холодало. Небо, налившееся свинцом, тщилось слиться с угольными верхушками деревьев. На их зубчатой границе то тут, то там мелькали галочки птиц. Безмолвие и шум воды. Призрачную тишину нарушало, лишь кваканье лягушек, Юшкино неровное дыхание и шелест листвы под ногами.
Оборотню нестерпимо хотелось выбраться из собственной шкуры, которая резко перестала быть ей впору. Она не сожалела о том, что ее жизнь полетела к чертям – скорее, ей было жаль, что от жизни вообще что-то осталось.
– Вы все маленькие дети, заблудившиеся в темном лесу. Лучше бы вас съел большой злой волк.
Юшка глухо рассмеялась и направилась к запруде, покуда ту не поглотил туман. Она шла орать на бобров.
↟ ↟ ↟
Спит куница под коньком. Спит девица под окном. Спят бобры по хаткам. Токо молодец не спит. Токо молодец глядит. Он несет дозор. Тьма ему в ответ поглощает свет. Сон все не идет, голова кругом. В ней вопросы, что шмели, все жужжат внутри.
Могет ли Юшка перекинуться во сне? А удобно ли ей спать спине? А рога не мешают? А хвост отвлекает? Тепла ли козья шкура, чтоб ее на полу не продуло?
Пялил Людвиг слипающиеся от усталости зеницы на дремавшую у очага баггейна. Блики затухающих углей отражались в рогах и тухли в матовой шерсти зверя. Жесткий гребень щетины на холке вздымался в такт ровному дыханию. Коза, надо признать, вышла из фейри потешная: будто кто в злую шутку натянул козлиную шкуру на волка матерого. И как оно так? Вопросы и не думали кончаться.
Встал МакНулли тихонько с кушетки, где ему постелили, крадучись подошел к спящему оборотню и, не придумав ничего умнее, накрыл ее пледом своим. Дернула баггейн ухом, но не проснулась. Улегся молодец назад и по-походному в килт завернулся, глаза наконец блаженно закрыв. Едва ль Юшка в заботе мнимой нуждается. Однако рос Людвиг в семье большой и был вторым по старшинству сыном. Не мог молодец никак не опекать тех, с кем делил хлеб и кров. Да и парнем никогда не был обидчивым. Пытливый разум – молодым людям ветреный друг, нередко сердца глупого слушает. Многое мог простить Людвиг предмету восхищения своему. Очень многое. Пожалуй, почти все.
Спит куница под коньком. Спит девица под окном. Спят бобры по хаткам. Крепко молодец уснул. Токо оборотень не спит. Токо оборотень глядит. Тьма же ей в ответ возвращает свет.
Молчаливо бдела Юшка за молодцем крепко уснувшим. Перевернулся тот с бока на бок, скатилась рука безвольной плетью с края кушетки, едва-едва пола холодного кончиками пальцев коснувшись. Поглядела фейри на потолок, где ровнехонько над ней комната травницы была. Тихо скрипнула кровать. Вздохнула Юшка и с брезгливостью закинула руку Людвига обратно, а сверху плед кочующий небрежно бросила. Не сдюжит баггейн сызнова парня от лихоманки врачевать.
На пол уселась, спиной к кушетке устало прислонилась и головой рогатой покачала:
– Два балбеса из разных сказок. Откуда вы такие выискались?
Крепко спали Людвиг с Пылей. Не могли они услышать Юшку. Но Он услышал. И Он задорно усмехнулся.
Сказочник-затейник, блин.
Глава 9. Под крылом
На закате дня, когда последний луч солнца прячется за линией горизонта и ветер холодит разгоряченную кожу, мир кажется тихим и спокойным. Но древние земли не спят. Они не ведают покоя, полнясь голосами тех, кто в них когда-то пал. Голосами тех, кому в них суждено пасть. Если ты довольно смел, чтоб не затыкать уши, то скоро услышишь их зов. Но помни: не отзывайся!
Заброшенный помещичий пруд на окраине леса – мрачное место, объятое мертвой тишиной. Поросший бледными кувшинками и шепчущим камышом, он спит и видит сны, а во снах к нему являются тени. Приходили к тому пруду на кровавый поклон и те, кто ненависть жнет, и те, кто вкушает любовь. Многих несчастных за свой век приняла мутная вода.
Бредет фигура одинокая, как тень беды среди дороги. Сотней черных зенок с белоснежных стволов глядят ей вслед березы. Шлепают под поступью нервной доски гнилые, дорожкой узкой выложенные поверх землицы мозглой. Просачивается грязь сквозь щели, заляпывает подол платья, будто ставит клеймо позорное – свидетельство пути сюда.
Замерла фигура у самой кромки воды. Долго-долго взирала на неподвижную темную гладь, словно в зеркало, в душу свою. И не по сердцу было ей то, что отражалось в той душе. И не по сердцу ей было то, что хотела она сотворить. Но как иначе быть? Как быть?! Ведь прознает кто, и беды не миновать! Не единая кровь прольется на землю! Дурная кровь. Проклятая кровь проклятого рода.
Отняла женщина от груди руки со свертком. Сдержала плач утробный, ее разрывающий. «Разожми пальцы, опусти руки, – шуршали резные листья берез. – Пусть покоится на дне илистом. Никто не должен прознать твою тайну. Никто! Отпусти, отпусти…». Почти разжались над водой сведенные отчаяньем пальцы, почти выпустила она кулек из рук, и вдруг услышала шепот тихий и острый, как нож:
– Не сметь, не сметь…
То сыч пронесся над кустом, крылом разрезая ночь. Бухнулась женщина на колени. И горько-горько принялась слезами заливаться. И некому было разделить боль и страхи ее. Некому было утешить. Да и чем утешить того, кто волен решиться на самые жуткие вещи? Того, кто не страшится, что дрогнет опосля рука, не выдержав кровавой ноши? Того, кто без оглядки бежит от себя? Нет тому несчастному слов утешения.
Тихонько заплакал младенец, что слепой кутенок, прижатый к вздымающийся от слез груди матери своей. Матери, едва его не сгубившей. Ах, как он был румян и славен! Да какая родительница не была бы ему рада! Да коле не коровий хвост.
↟ ↟ ↟
Ай, и многолики! Ай, и богаты Пустоши Орлиного Озера! Делят реки буйные и озера глубокие сие богатства чу́дные. Делят по уму, да не поровну. Делят по совести, да не по людскому хотению.
На семо берегу Козлиной реки житье-бытье неспешное кипит, что та каша в котелке варится. Деревушка Сент-Кони там обосновалась, поля и пастбища заливные тянутся, горы в небеса высятся, скот пасется, люд прокармливает. На овамо – худое место для доброго человека притаилось. Лозняковое Болото да Гнилой лес на той стороне царствуют. Ничего там, окромя гибели, сыскать нельзя. Топь ту землю уж какой век пожирает, а куда трясина ненасытная не добралась, так пожар подсобил лихой бедой! Несколько верст земли выжег он. Головешками трухлявыми, пусто колья чумных столбов, торчат погибшие деревья. Зверье голодное по тому пепелищу рыскает, чего-то вынюхивает – кости сгоревших из сажи выкапывает. Нет там жизни. Для человека.
То ли дело Лисицын бор! Жемчугом в навозной куче сверкал из мертвого лона Гнилого леса. Грибов и ягод водилось в том бору видимо-невидимо! И не властвовали времена года над той кладовой природы. Но что за радость местным с тех лесных даров? Не мог отведать их никто, ибо обитал в чаще зверь невиданный, но дюже зловредный. Ни единому человечьему духу в лес ступить не давал: кого в болото уведет, кого и вовсе изведет. А коль находились смельчаки ступить на ту лесную тропку, дык и те уходили ни с чем! Вот какая незадача: не желают ягодки-грибочки в корзинки лезть, под листочками хоронятся, в травке-муравке затаиваются. А под каждый-то листок не заглянешь, каждому кусту поклон не отобьешь! Кто спину не пожалел, и то остался с носом! Ягодки-то, поди же, заговоренные, из корзинки прыг да скок, прыг да скок и обратно на полянку катятся.
Никому не отдавал зверь свои сокровища. Кроме тех, кого сам же и взял под крыло.
↟ ↟ ↟
По лопастям водяной мельницы бурно вода ниспадала. Крутились и крутились старые жернова. Не мололи те муку, но мололи жизнь, в привычный круг воротившуюся. Поднявшаяся прежде кутерьма, почитай, что взбаламутившая ногами вода, вся в мелкой иловой взвеси, не видно ни зги, но дай токмо срок – осядет на дно. Все устаканится, все сложится. И ясная картина предстанет пред очами.
Людвиг притерся на мельнице-колесухе котом блудным, прикормленным. Ночи ночевал в деревне, где продолжал снимать комнатушку. Зарабатывал себе на кров подработками там-сям. Умельцем парень сыскался на все руки мастер. Коль руки с ногами иной раз не подводили. Залатал-таки церковную крышу заместо горемычного Карла. Гвоздей не наглотался, но тоже отличился, вниз котелком навернуться успел, благо, тот и раньше дурной был, да и куст подсобил, смягчил падение. И пусто, что куст шиповника. Долго Юшка реготала над везением черным молодца, покуда Пыля из него колючку за колючкой выковыривала. За сие правое дело сыскал МакНулли у деревенских почет и уважение. На мельницу же захаживал без малого каждый день, верно, медом ему намазано тут было. Пособлял с хозяйством, на пару гогоча, выпекал с травницей пироги, донимал баггейна расспросами про народец скрытый. Фейри перво́й рявкала, а позже уяснила, куда проще ответить – скорее отвяжется, репей приставучий.
Бывало, засядут вечерами томными на завалинке оборотень и человек. Первый слово держит, «мудростями», сокрытыми от людского ума, делится, покуда второй неистово строчит под лучину.
Изъяснялась Юшка, лениво пережевывая травяную жвачку, что бывалые моряки табаком жевательным балуются. Намедни полюбопытствовал Людвиг, мол, а чаво это она время от времени срыгивает? А фейри возьми и брякни сдуру – яд сцеживаю. Ух, как взбудоражился молодец! Проходу баггейну с ядом этим проклятущим не давал: а что за яд? А как работает? Смертельный? А он с клыков капает яко у змеи, иль то слюна ядреная? А кусать надо иль достаточно плюнуть? Юшка, не будь дурой, возьми да плюнь! Прямо МакНулли в лицо. Яда у нее, знамо дело, не имелось (а жаль!), одначе травяная жвачка, щедро сдобренная соком желудочным, оказалась гадостью дюже клейкой. Полдня отдирал ее Людвиг, и то вместе с ресницами вышло. Впредь стоило фейри срыгнуть, как молодец прытко укрывал глаза ладонью. Мало ли.
– Есть оборотни по рождению, а есть обращенные по проклятию.
– А ты?
– А я по дурости.
– Значит, по проклятию, – кивал Людвиг, черкая пометки очередные.
– Смекаешь! У тебя-то, поди, в дурости опыта не меньше нашего, – не упускала шанса поддеть рыжего за живое, гнусно подмигивала Юшка. – Не запамятуешь, чаво мы тут с тобой научили, ученичок, а?
– Не запамятую, – сдержанно выдавливал молодец с улыбкой вымученной, не отрывая от бестиария глаза свои зеленые, точно озера лесные. – Для этого и записываю…
– Ну-ну, ну-ну.
Опосля к ним непременно заглядывала Пыля, приглашая отведать чаю с плюшками, пирогом, овсяными лепешками, кексом, ватрушками, кренделями или на что ее сегодня «пронесло». Сдоба завсегда была хороша собой, а чай нередко приходилось заваривать вдругорядь, стоило баггейну едва нюхнуть. Горе-знахарка вновь и вновь перепутывала мешочки со сборами.
Ходили в леса и болота по травы. Точнее, по травы ходила Пыля, а у МакНулли единый интерес по жизни – фейри. Ой, и ненавидела сие вылазки Юшка! Да за выводком сотни свежевылупившихся цыплят уследить проще, нежели за этими двумя! О многочисленных попытках травницы скоропостижно свести счеты с жизнью оборотень знавала не понаслышке. Девушка кичилась, дескать, знает в лесу каждую опушку и тропку. А фейри глумливо напоминала, как та едва не утопла в багне77, постыдно спутав стороны света.
– Ну, ошиблась чутка. И вообще, там было всего по колено!
– Ага, токмо ты нырнула туда вниз башкой!
С Людвигом дела обстояли, куда хуже. Юшка доподлинно уяснила – животное чувство самосохранения молодец посеял вместе с тенью. За травницей следи, чтоб та поганки заместо опят в корзинку не сунула да в канаву не провалилась. А МакНулли – напасть иного рода. Спасу от него неуемного нет! В каждую нору пролезет, в каждое дупло заглянет, до зверья мимо бегущего докопается, зубы ему пересчитает, чай не фейри обращенная? Особо худо делалось оттого, что Людвига учуять никак нельзя. Ну немыслимо оборотню не приметить человека, засевшего на суку в каких-то жалких нескольких сажен! А Юшка возьми и не приметь. Диво! Признаться, по совести нечистой, имелась парочка хитроумных трюков, коими стрелянные охотники пользуются, чтоб нос звериный чуткий обмануть. Взять хоть дедовский проверенный метод: натереться борец-корнем78 (в простонародье его еще «козьей смертью» кличут, отчего Юшка гадливо скалилась). Он-то любой дух отобьет! Но и натираться им нужно знающи. А то, того и гляди, дух из самого охотника выбьет – борец, поди, ядовитый. А Людвигу-то борец-корень и без надобности вовсе. Не пах рыжий ничем. Не водился за ним дух людской. Сливался он с окружением, как лягушка с ряской. Был в лесу – пах лесом! В деревне – деревней! Знамо ело, нет тени у тебя – нет и привязки прочной к миру прямому. Будет шлюпкой мотылять тебя по волнам, швырять о берега. Нет тени, значит и тебя будто нет. А ты есть. Незадача. Ворожба на МакНулли тоже косо ложилась. Оставалось надеяться на глаз зоркий да слух острый. Благо, молодец вечно мурлыкал что-то себе под нос. Заткнуть его – другой вопрос.
Почти еженощно пасла Юшка двух недотеп, диву давая, как сие выкидыши судьбы исхитрились дожить до своих лет. И когда, скажите на милость, она успела из оборотня в пастушью овчарку заделаться?! С кого спросить, а?
Стоило токо отвернуться, и нате! Как-то раз сладкая парочка умом обделенных, ветки бузинные наломал, не скумекав справиться у Бузинной Матушки позволения. И всего-то надобно молвить: «Старуха, старуха, дай мне свое дерево, а я тебе свое дам, когда деревом вырасту». Разразилась гневом праведным Матушка, порчу навести вознамерилась, да встретила хмурого баггейна (какого хрена?!), восторженного Людвига (ой, сработало!) и неловко мнущуюся Пылю (простите, мы забылись). В иной раз, покуда крыжовник собирали, под шумок Крыжовничную женушку79 умыкнули! Клятвенно заверял МакНулли, дескать, вернул бы ее всенепременно опосля изучения тщательного и зарисовки дотошной. Последний же гвоздь в крышку гроба Юшкиного терпения забили, когда в мельничную дверь постучался – да робко так, тихохонько – Баламутень80. Лист кувшинки в руках своих склизких заместо балморала мнет, на тоненьких кривеньких ножках покачивается. Прямо на баггейна глядеть стыдится. Вздохнул раз, вздохнул второй, а потом, как возьми и на одном духу выпали, дескать, рыжий аспид его домогался! Его! Баламутенья! Оборотень от эдаких предъяв чуть не поседела. А потом так заорала благим матом, что в Сент-Кони овцы траву щипать перестали с испугу, да младенцы в люльках заплакали! Юшкиных «лечебных» люлей, от щедрот души, досталось всем! И Людвигу, аж покрасневшему со стыда до корней волос, кой из-за своей больной одержимости скрытым народцем у оного заделался местным «срамником». И Баламутню, резко пожалевшему, что пришел, кой, блядушка81 плешивый, не мог просто-напросто притопить чутка божедурье конопатое. И Пыле, дурехе шибко сострадательной, с ее «ой, ну разве можно на них злиться?». Еще как можно и нужно! Сидели вслед за тем дружненько рядком на скамеечке – Людвиг, Пыля и Баламутень – подзатыльники украдкой почесывали и чай молчком прихлебывали. Разошлись, почитай, товарищами «боевыми» – тумакам сплоченные! А дури, поди, ни на грамм не убавилось! Ни у кого. Тьфу! Так они и жили.
Дни проходили за днями. Старилась осень. Отцвела горечавка, отцвел и вереск на ветряных пустошах. Желтела и опадала с деревьев листва, лишь вечно моложавая хвоя заносчиво поглядывала с макушек сосен. Наливались алым соком рябиновые гроздья на радость свиристелям. Дул знобкий ветер с гор. С каждым днем все холоднее делалось. Редкое солнышко скорее дразнило, чем грело. Ясные деньки, пусть и на краткий миг, отвлекали от привычных хлопот. Мир застывал, ловя в свою паутину последние золотые лучи. Зима будет долгой, и все это знали.
На каменном предпорожье мельницы, блестя пепельными чешуйками, грелась ящерица. Сороки-белобоки скакали по крыше, выковыривая из поросшей мохом дранки82 какой съестной мусор. Юшка лежала на куче нагретой золы и лениво прядала ушами. Все кругом навевало дремоту, даже крошечные мошки вились над оборотнем неторопливо, словно в киселе барахтались.
– Хм, подозрительно спокойно, – подала голос баггейн, не поднимая веки. – И когда же затеется разброд неминуемый?
Заскрипели несмазанные колеса телеги, затряслась земля под беспокойными ногами. Песком прибрежным зашуршала зола с навала.
– Юша! Юша! Где ты? А, сыскала! Мне помощь твоя надобна!
– Началось в деревне утро.
И кто дернул оборотня за язык?
– Юша, нам нужно спешно собираться! – затараторила беспокойно травница, нарезая круги вокруг кучи, где фейри возлежала. – Я в деревне была, в церковь завозила выпечку – у них там скоро благотворительные сборы – перебросилась парой слов с кузнецом Махоном. Он обещал подновить телегу, а то оглобля расшаталась и… А Людвиг, где? Он, вроде, с тобой оставался?
Потянулась Юшка по-кошачьи, дыбя шерсть на спине.
– Конопатый благерд вконец меня достал, и я послала его на чердак за киллмулисом83.
– Но у нас нет никакого киллмулиса! – непонимающе нахмурилась Пыля. Авось в лучшие времена на мельнице и вековал сей домовой фейри, но с заселением сюда девушки он ни разу не повстречался. – На чердаке живет одна Куня… Юшка!!!
– Уаааа!!!
От поднявшегося крика сороки испуганно сорвались с крыши и, растревожено треща, черно-белым хороводом закружили над домом. Дверь тихонько приоткрылась, и во двор бочком прошмыгнул МакНулли. Вид у того был, как у человека, зверски подранного крайне недружелюбной куницей. Впрочем, так оно и было.
– Ну что, хех, сыскал киллмулиса? – с мстительным удовольствием, сладко вопросила баггейн.
– Сыскал, – слегка пошатываясь, бесцветным голосом отозвался молодец. Из рассеченной брови текла кровь. Глаз нервно поддергивался. Рукава рубашки болтались бахромой. Однако все конечности были на месте. Свезло! Людвиг сделал пару неуклюжих шагов и начал опасливо сползать по стеночке. – Я видел истинный ужас. Его теперь не развидеть. С вашего позволения, я чутка посижу. А может, и полежу.
Травница поспешно бросилась ловить полуживого друга под локоть.
– Я принесу бинты! Хм, и, пожалуй, нить с иглой, – изучив рассеченную бровь, порешила девушка, а после с осуждением обратилась к оборотню: – И не стыдно тебе?
– Мне-то?! – коротко и обидно хохотнул Юшка. – Не-а. Впредь будет ему наука.
– Какая?
– Не все то правда, что фейри мелят.
– Справедливо, – сипло выдавил Людвиг.
– Ничего подобного! – От возмущения Пыля сгоряча хлопнула МакНулли по плечу, и тот зашипел от боли. – Ой, прости, пожалуйста! Я нечаянно. Просто вы мне сегодня оба целые нужны, а вы, вона, чаво творите!
– Значит, в остальные дни можно калечиться сколько угодно?
– Нет! Юшка, не путай меня! Нам срочно надо в деревню.
– Говоришь «надо», будто нам оно надо. С какой радости? – насторожилась фейри. – Чаво ты, блаженная, удумала?
Травница с такой непоколебимой решимостью посмотрела прямо Юшке в глаза, что у той екнуло в животе от догадки жуткой.
– Погодь. Какой нынче идет месяц?
– Тот самый. Тот самый.
– Ядрен батон!
– И мне нужна ваша помощь! И нет, ты не отвертишься! Раньше нужно было в лес тикать.
– Да твою ж…
– Простите, что вмешиваюсь, – подал голос, позабытый Людвиг, – Я с вами за любой кипиш, но что, собственно, происходит?
Вид и тон у Пыли был такой, будто она, без малого, собралась вести друзей на бой правый и непременно смертный:
– Марта разродилась!
Укрылось солнце за облаками. Мир вновь сделался серым и мрачным. Порыв ветра согнул еловые макушки, затрещали перезрелыми плодами их стволы. Жабий Хвост медленно тек меж берегов, поросших водяной зеленью. Прочистив глотку, пронзительно заквакали лягушки. Юшка кидала тоскливые взгляды на темную лесную гряду. А может, того, бежать и не оглядываться?
МакНулли робко поднял руку, осмелев задать вопрос животрепещущий:
– Кто такая Марта?
Глава 10. Страшные вещи
Знаешь, в чем соль? Вы, грешные, в поисках искупления приносите проку, куда больше праведно живущих.
Поговаривают, бабки лютые коромыслом от злости гнуты, ежели кто дурен и намеревается оборотнем заделаться, то должён уйти в чащу лесную глухую, подальше от человеческих сел и духа. Найти там пень вековой, воткнуть в него нож медный, хранимый за пазухой к сердцу поближе. А следом обойти вокруг пня, вторя заговору:
На море, на океане, на острове Буяне,
На полой поляне светит месяц на осинов пень,
В зелен лес, в широкий дол.
Около пня ходит волк мохнатый,
На зубах у него весь скот рогатый
А в лес волк не заходит,
А в дол волк не забродит
Месяц, месяц, – золотые рожки!
Расплавь пули, притупи ножи, измочаль дубины,
Напусти страх на зверя, человека и гада
Чтобы они серого волка не брали,
Теплой шкуры с него не драли.
Слово мое крепко, крепче сна и силы богатырской84.
Ежели опосля трижды перепрыгнуть через пень – волком серым вовек тебе на луну выть.
В чащу вошла девка горемычная, шкуру козью носить не сносить, проклятая. А вышел зверь неслыханный тому, у Кого Нет Имени служить повязанный.
↟ ↟ ↟
Сидело солнце, почто сыч в дупле. Моросило уж какой день к ряду. С экой погодкой никакое белье не просохнет, хоть ты лопни! Но то отговорки для нерадивых хозяек. У миссис Гурни белье сохнет при любой погоде! Оно высохнет, даже ежели весь Схен сгинет в пучине морской, ибо у миссис Гурни все всегда в порядке. И это закон.
Самое главное правило жизни миссис Гурни гласило: всё должно быть, как у людей. А самый главный страх звучал: что подумают люди? И миссис Гурни не важно, хорошо иль худо это заветное «все, как у людей». Да пусть хоть муж распоследний забулдыга и пьяница, коему охота жену с детьми поколачивать. Пущай! Коль у всех оно так. Осудили без суда и следствия бедолагу какого несчастного? Добро! Чай народу виднее! Надобно тоже камень бросить, покуда не бросили его в тебя. Ишь, чаво удумали, отбиваться от толпы! Назавтра повелит король оставить дома свои да кинуться со скалы высокой прямиком в море – раз надо, так надо. Все, глядишь, пошли, как миленькие! Стыдно вороной белой быть, стыдно. И пусто, что едино живой и со своей головой на плечах. Жить и помирать положено порядочным людом. А порядочный люд делает, что велено. Порядочному люду не пристало думать своей головой. Это, вон, непорядочный люд вечно надумывает себе не весть чего, а после вытворяет беспредел! Не живется им, дуракам, как положено. А кем положено? Да, фейри его знает! Фейри, к слову, не знают. У них почивай свои порядки. И над людскими они потешаются в голосину.
Миссис Гурни осторожно выглянула на улицу, осмотрелась: чист ли горизонт? Порядочному человеку скрывать нечего. Но есть и то, что порядочному человеку не надобно вытворять у всех на виду. Заодно и сад свой зорким взглядом окинула: нигде ли листвы с соседских деревьев не нападало? Нигде ли крот свежую кучку не вырыл? Все у миссис Гурни было чин по чину.
Выкатилась женщина из дома. Была она круглой на коротких ножках, верно, пивной бочонок на низких козлах. Если человек тощий, стало быть, он мало ест. Раз он мало ест, стало быть, совесть у него нечиста, коль кусок в горло не лезет. Миссис Гурни аж трещала в боках! А это о многом говорило.
Миссис Эвелина Гурни работала в мясной лавке, сколько себя помнит. Но односельчане знавали ее не едино мясником, но и самой добропорядочной жительницей Сент-Кони и пятикратной призершей цветочных корзинок, о чем она неустанно напоминала при всяком удобном случае. У миссис Гурни росли самые чудесные бегонии в горшках на окошках и висели самые чистые тюлевые занавески – загляденье!
Ходила женщина потешно, быстро-быстро перебирая своими чуточными ножками, ну чисто песчаный краб! Сегодня миссис Гурни особо поспешала, отчего ее круглое тело раскачивалось маятником. Добредя до края деревни, женщина поневоле встревожилась. За всю свою пятидесятилетнюю жизнь она ни разу не казала носу дальше Сент-Кони. Даже этакое гулянье, чуть ниже привычной улочки, было ей не по нутру. Миссис Гурни мнила, чай ты не купец какой, то на кой лад вообще покидать родные края? Чаво ты там не видел? Человек, где родился, там и сгодился. Нечего себе выдумывать.
Старый мост через Козлиную реку тоже не по нутру был миссис Гурни. Приходить к нему, покуда на Пустошах Орлиного Озера творится бесовщина – дело худое. Вдобавок, после пропажи старины Рассета, тутошний фонарь продолжал гореть и по сей час. Огонь его не затухал ни днем, ни ночью. Не иначе, как фейри зловредные шалят, ух! Ни за что по доброй воле миссис Гурни сюда не сунулась, кабы не дело привычки. А привычкам она верна.
Заступила женщина на деревянные доски, облизала пересохшие губы и мотивчик спасительный, скрытый народец отпугивать должный, насвистывать айда! Идет себе, посвистывает, и тут, оп, встала как вкопанная. Мерещится, верно, кто-то чужой передразнивает ее. Постояла, послушала-послушала, да окромя ударов собственного сердца и плеска воды ничего не услыхивала. «Чудится, небось», – решила миссис Гурни. Сделала пару шагов и вновь замерла: а может, и не чудится. Свистит кто-то, этак тихонько, будто прямо под ногами. Головой своей, что капустный кочан, повертела женщина – влево, вправо – никого. Повела зябко плечами, э нет, так дело не пойдет. Опустила миссис Гурни корзинку, яку несла, на мостки скрипучие, открыла крышку плетеную, выудила мешок холщовый. Вздохнула. Неприятно, а надо. Подошла к перилам. Перекинула, через них мешок. Едва выпустить поспела, как нечто с силой боднуло ее под зад! Плеск женщина уж и не расслышала.
– Ай, ай, ай!
Завопила миссис Гурни. Перекатывается на спине, яко черепаха опрокинутая, а встать никак не могет. Не весть сколько бы лежала и дрыгалась, коль над самым ухом со страшащей ясностью не прозвучало сварливое:
– Вставай, хорош уж прибедняться, ка́лех85.
Тут-то женщина вмиг подскочила! И, что есть духу, припустилась бежать, как можно дальше от места сего худого! У миссис Гурни имелось уйма талантов. Но углядеть в обратном мире фейри, ежели те того не желали, – она не могла.
Баггейн стояла на мосту, смотря женщине вслед. Ишь, как драпанула! Да на таких-то коротких культяпках! Любо-дорого глядеть! Покончив с любованием, оборотень свесила морду с мостка. Внизу воровато замаячило морковное темечко, повернулось – конопатое лицо Людвига озарилось лучезарной улыбкой. Молодец показательно поднял большой палец вверх – успех. Юшка оскалилась и смачно плюнула. Увернулся. Жаль.
Фейри спустилась к реке. Из камышей ей на встречу выползли – гордые до нельзя – причины мнимой седины. Пыля любовно прижимала холщовый мешок к груди. МакНулли проворно сматывал простыню, насвистывая незатейливый мотивчик. Вид сей полоумной парочки вызывал у Юшки диковинную смесь раздражения, усталости, глухой злости, жалости, отголосков давно утраченной нежности и отчаянного желания разорвать обоих на мелкие кусочки. Присела травница на корточки и развязала горловину мешка. Баггейн деловито сунула внутрь морду. Попискивая, оборотня тотчас лизнули в нос. Юшка дернула ушами. Фейри, хрен знает, сколько минуло, и вот, чем спрашивается, она занимается? Прознает кто – подымет на смех!
↟ ↟ ↟
По-настоящему страшные вещи случаются не в темных чащах с голодными зверьми, а в маленьких домиках с тюлевыми занавесками. По-настоящему страшные вещи порой делают по-настоящему нестрашные люди. И самое страшное, что эти нестрашные люди отнюдь не считают, будто они творят страшные вещи. Для некоторых ужасы так же привычны, что солнце, которое встает по утрам. И как с такими быть?
В закоулках Сент-Кони каждая собака и кошка знавала Пылину пружинистую походку. От девушки, что завсегда пахла хлебом свежим и водой лавандовой, не укроешься ни в подвальных щелях, ни в чердачных оконцах. Не спасали ни лай грозный, ни когти острые. Не ведала доброта травницы пощады. Оставалось смириться и принять.
Сент-Кони населяли самые сытые и лощеные дворняжки во всем Схене. Всех беспризорных тварей Пыля подкармливала, расчесывала, вытаскивала из ушей репей и посыпала порошком от блох. Как-то пару лет назад, особо лютой и голодной зимой, одного мальчонку задрала свора бродячих собак. Их потом неделю ходили, отстреливали по всем хуторам, а щенков и у домашних сук топили не глядя. Струхнули, что сказать. Бестолку Пыля тогда обливалась горючими слезами да горестно руки заламывала. Поровну жалость ее съедала и за тех, и за этих. Середину чаяла сыскать, ту золотую, где не пришлось бы человеку познать смерть жуткую от клыков терзающих. А зверю – от пули в черепе иль воды колодезной. Покуда голову ломала, пришла весна на редкость дружная, теплая, а с нею и ответ спасительный.
Из соседнего села коновал пожаловал. До начала летнего выгула скота на пастбище холощение86 бычков откормочных провести созвали. Ох, и чудной тот выискался! Шевелился, яко сонная муха, потирая свою козлиную бородку. А уж тоненький-претоненький какой был, ух! Похожий на иголку с ниткой. Куда там коня, ему бы ягненка завалить! И то силенок навряд ли хватит. Да выбирать не приходилось. Травница тоже подсуетилась. Сивуня креп ни по дням, а по часам. Так-то он смирной, но как вожжа под хвост ударит иль кровь кой-куда прильет, по каким кустам, потом прятаться, а? То-то. Пыли такие радости ни к чему. Покуда быка лишали «ненужного», чуть коновала не лишили жизни. Едва Сивуня не прибил. Случайно. Хвостом. Как махнул! Мужик в полет и в отключке. Покамест девушка лекаря скотского в чувства приводила, вопрос в ней животрепещущий зародился. А можно ли того и этого с тварью поменьше сотворить? Ну, скажем, собакой аль кошкой? Недобитый коновал пожал плечами, мол, промахнуться чай проще, чем у рогатой скотины, но чтоб нет? Вот тут-то и началась потеха на радость всей деревне! То Пыля носилась за животиной, то животина, праведно мстя, гоняла Пылю. Переловили, почитай, всех окрестных кобелей. С котами похуже было. Те на дерево, на крышу, но травница и туда добралась. Кого смогла из деревенских и хуторских уговорила на холощения цепных кобелей. Не все, знамо дело, добро дали. Считали, дескать, жестоко это. У твари ведь потребность есть. Ну и как она без, а? Мужики, при этом оправдываясь, неловко поправляли килты. Ни дать, ни взять, воспринимали сие предложение как покушение на хозяйство собственное! Девушка никогда не настаивала. Родно улыбалась, но хмурила брови. Жестоко? А расплодившаяся по недосмотру голодная собачья свора, разносящаяся хвори и кидающаяся на одиноких прохожих – не жестоко? А топить год за годом слепых кутят? Это ли милосердие? Не было ей ответа.
– Миссис Гурни тоже добро не дала. Знамо дело. Она все новое воспринимает в штыки. Боязно ей. Что люди скажут? Ох. А у них-то две собаки, как на зло, кобель и сука. Марта сторожевая. Злющая такая! Ну, дом сторожить самое то. А Лир – пастуший пес. Мистер Гурни – пастух. Все лето проводит в горах на пастбищах. Мнится мне, от жены подальше. У миссис Гурни, знаешь, какой характер тяжелый? Бррр! Они мне все твердили, мол, эдакие «непотребства», чего доброго, могут попортить Лиру пастушье чутье! Интересно как? Что он там с этими овцами вытворяет? Я думала, пастушья собака их сторожит и загоняет в стадо, а не… Кхм. В общем, от Марты с Лиром каждый год помет. А миссис Гурни, по старой доброй памяти, концы в воду.
Они почти прошли деревню насквозь. Людвиг всю дорогу курил трубку и непривычно помалкивал. Тонкие солнечные нити проглядывали сквозь тучевое решето. На деревенской площади устроили выходное торжище. Тесно, не протолкнуться, приходилось протискиваться меж лавок и лотков купецких. Пыля поднимала высоко над головой корзину с кутятами, боясь, чтоб ту ненароком не придавило в толпе. Много на том торжище всего на радость и продажу было. Тут тебе и гилли87 отличной выработки (хоть сразу покупай и в пляс иди!), полотна с сукном отменные, шкуры дубленные. Тут и снеди разной в избытке: меда душистого, пряностей заморских, вина в бочонках. Редко купцы в здешние края заглядывали. Теперича лишь весной приедут. Налетай, разбирай, пока есть чего! Но не до того честной компании было.
Когда шум торжища за спиной стих, травница с горечью призналась:
– Знаешь, я очень стараюсь, но не всегда понимаю людей.
МакНулли задумчиво прикусил загубник88 трубки. Клубы дыма взмывали вверх, вились над макушкой, облекая ее сродни странному туману. Горький дым впитывался в волосы и одежду. Горький вкус сводил язык и горло. Даже кончики пальцев и те горчили. Людвиг не курил фруктово-табачных смесей и не вдыхал сладостный аромат. Ему мнилось, ежели ты саморазрушаешься, то странно получать от сего действа удовольствие. Разрушение должно нести привкус горечи. И сожаления.
– Юшка как-то мне обмолвилась, мол, не обязательно людей понимать. Достаточно их принимать. Или не принимать. На твое усмотрение. Хм, она баяла что-то и про тараканов, но суть я, вроде, уловил.
– Ни хрена ты, шипс, не уловил, – фыркнула баггейн, вынырнув откуда-то сбоку. Была она, как на иголках: уши прижаты, шерсть топорщится, напряженно втягивают ноздри воздух. Искоса посматривала оборотень на мелькающих то тут, то там случайных прохожих, силясь свыкнуться с ощущением чужого присутствия рядом с собой. От людей Юшке всегда делалось мутно. – Та кют простая бабища с загонами. Толстая, как слой навоза, а толку вдвое меньше. Нечего тут силиться понять.
– Юша, ну нельзя же так о людях! – неожиданно вступилась за твердолобую сельчанку Пыля. – Я уверена, миссис Гурни вовсе недурной человек. Просто недалекий. И она очень много хорошего делает во благо деревни!
– Она делает не во благо деревни, а во благо себя любимой, – цинично парировала фейри. – Как и все люди. Всегда. Однако, ничего не имею против здорового себялюбия. Оно, по крайней мере, честное.
– Ну знаешь…
– Ааа, в жопу! Ничего не знаю и знать не хочу! Зрю в людях я токо плохое. Точка. Да и не верю тому, кто без демонов. А ты, сярун конопатый, даже не смей!
– Я же ничего не сказал!
– Но собирался! – Юшка протиснулась меж Людвигом и Пылей, исхитрившись пакостно растолкать обоих, что те едва удержались на ногах. – Приперлись. Пора кончать с вашей благодетельностью, покуда вы, выпоротки, еще чаво доброго не удумали. И меня не втянули.
Глава 11. Миссис Странная
По крошкам, по крошкам. Все собиралось по крошкам. По глиняным черепкам кувшина, что случайно уронила кошка. В ту весну, когда казалось, все еще можно. Не воротить былое. Не воротить память минувших лет и зим. Да и надо? Она уже не помнит ни имен, ни лиц. Лица стерлись, словно фрески со стен заброшенного храма. Поди, пойми, на чем по сей день держатся его развалины: на корнях, проросших деревьев или святости духа?
Честна́я компания остановилась напротив самого крайнего обшарпанного, но вполне себе добротного домишки, почти целиком заросшего ползучим плющом, что чаялось, верно то и не дом вовсе, а здоровенный куст. На крыше, грозно поскрипывая ржавыми болтами, вертелся флюгер с химерой. Бойко разбавлял он стройные ряды деревенских петушков, добавляя повода для пересудов. Но хозяйке сего жилища на то было глубоко плевать.
Пыля побарабанила в дверь. Куски потресканной масляной краски цвета переспелой сливы, яичной скорлупкой осыпались к ногам. На стук отозвались яростным лаем, мяуканьем и даже кряканьем. Людвиг усомнился, не в амбар ли они ненароком наведались? Не успела дверь распахнуться, как травница с фейри диво слаженно отскочили в разные стороны, а заставшего врасплох МакНулли торовато окатили из бадьи смердящей чесноком водой с картофельными очистками.
– Изыди, нечисть! Кому сказано было, деспоты, мои гуси пасутся, где им нать!!! – Замершая в дверном проеме каменным изваянием женская фигура воинственно посверкивала глазами. В руках та грозно сжимала пустое ведро. Того и гляди, вот-вот пустит его в бой! Не зря народная мудрость гласит, что сия встреча не к добру.89 – О! Ты кто таков будешь? – с раздраженным удивлением вопросила женщина, наконец рассмотрев гостя на пороге.
– День. Добрый, – обалдело выдавил молодец, выливая из затухшей трубки воду. – Я так, за компанию…
– Здравствуйте, миссис Бэрэбэл! – рыбкой вынырнула из укрытия Пыля, звонко поздоровавшись. Повинно улыбнувшись, она сняла у приятеля с уха стружку кожуры и торопливо его представила: – А это Людвиг МакНулли, он со мной. Мы к вам в гости!
– Так чаво сразу не сказали! – всплеснула руками миссис Бэрэбэл. – Я решила уж, опять ироды эти бесовские, тьфу, соседи родные пожаловали. Все им не так и не эдак, окаянным.
– Что-то случилось? – участливо осведомилась девушка.
– Всегда что-то случается, – отмахнулась женщина, а опосля обратилась к Людвигу: – За «помыв» не серчай, уж парень. Не со зла я. Зато чай никакая зараза к тебе не прицепится! Ни хворая, ни нечистая! – «Нечистая зараза» в морде оборотня пакостно оскалилась. – Ну, проходите, чего встали? Негоже гостям дорогим на улице торчать.
Друзья, сбив с брог налипшую грязь, прошли внутрь. Юшка не ворохнулась. Ровнехонько над дверью покачивалась ржавеющая подкова с погнутыми гвоздями. Память о злоключениях с Охотником заныла, ровно ссадины на сбитых коленках.
Скрытый народец принадлежал иному миру – обратному. В том мире они неуязвимы для простого смертного. Чтоб человеку заиметь над фейри власть или причинить вред, нужно вынудить тех преступить «границу». Для того надобно либо наложить прямой порядок на фейри, либо самому соделать нечто в обратном порядке. А самый посильный способ – перекинуть через голову фейри стальной предмет. Иль же попросту вынудить под ним пройти. Скрытый народец с железом и сталью не шибко дружен. Но отнюдь далеко не так, как мнится людям. Людвиг однажды у Юшки справился, припоминая почивший ножик, кой едва не всадили ему под ребро:
– А фейри разве не вредит железо?
– Угу, вредит. Ровно как и «человекам».
– То есть?
– А что? Скажешь, пуля в лоб, вилка в глаз иль кинжал в печень для вас подстать щекотке? Айда, проверим! Чур, ты, малой, первый!
Проверять не стали. Уверовали на словах. Смерть от жалкого металла для всех едина, а вот что «переходник» тот хороший… Про то знавали немногие. И хорошо, что так.
Баггейн гадливо сплюнула, а затем перемахнула заборчик и посеменила в обход дома. Для незваных гостей всегда найдется черный ход.
Миссис Бэрэбэл славилась на весь Сент-Кони двумя вещами: оладьями из картошки и тем, что в свои шестьдесят лет слыла крайне взбалмошной особой. И сие, положа руку на сердце, мягко сказано. Недаром прозвали ее Бэрэбэл90. То, ведь и не имя вовсе – прозвище. С именем оно как? Именем награждают родители родные, покуда знать не знают, что из их кровиночки вырастет. Тут-то и промаху дать можно! А уж прозвищем сами люди да жизнь, прожитая, величают, когда ясно, кто таков и чего стоишь. Вот и пришлось прозвище женщине впору, точно по мерке сшитое. Хошь, не хошь – не снимешь.
Миссис Бэрэбэл была высокая да сбитая женщина с волосом вороным, сединой побеленным, что наскоро заплетен косой тугой вокруг головы, дюже толковой. Красы в ней, признать, что в цапле облезлой. Зато взгляд темных глаз лисий: хитрый-прехитрый, да сердце чуткое ко всякой чужой беде. Руки у нее мозолистые и сухие, как язык у бездонной кошки. Ладила она этими руками корзины плетеные с двумя ручками, туески ягодные из крепких ивовых прутьев, да коши из корней сосновых. На торжища в соседнее крупное село корзины миссис Бэрэбэл свозила. Ой, хорошо они раскупались! А как-то вовсе исхитрилась она коши смастерить, в коих воду таскать можно, ну право подстать ведру! Да токмо легче они в разы. И делов-то, смолой поверх готовый кош обмазать, чтоб вода не вытекала, и готово! Охотно люди те коши покупали, не скупились.
Жительствовала женщина одна. Лет эдак десять назад, а то и больше, как овдовела. Деревенские говорят, мол, после смерти супруга вожжа-то ей под хвост и вдарила. С горя-то, небось, тронулась. Но вдовье горе, что та мозоль – болит сильно, да скоро проходит. Миссис Бэрэбэл, по секрету, созналась Пыле, дескать, лишь овдовев, заделалась она счастливой. Жилось с мужем, не соврать, чтоб дурно, но пресно. Верно, хлеб пустой без масла ешь. Не голодно, а удовольствия никакого. Совместный быт сер да скучен. Но вроде как в браке веселиться и не пристало. Брак ж подстать иной работе. И свезло, коль любимой. А у большинства, почитай, как складывается? Стерпится, а там не слюбиться, так хоть в привычку взрастет, монету принесет, кров даст – и на том спасибо! На большее льстится желторотая молодежь. Потом «оперится» и поймет, что к чему. Да поздно будет. Дров наломанных обратно не собрать. Жизнь – она не сахарная свёкла, а скорей ядреный хрен. И мало кому по силам его перетереть. Быстрее он тебя. Но миссис Бэрэбэл и не такое терла! Едва благоверного землице сырой предали, как сменила женщина тартан мужа сызнова на девичий и понесла ее нелегкая! Продала скот, а заместо оного гусей развела. Ух, и злющие оказались твари! Жутче всякого цепного пса. Всем в деревне лиходеи шипящие пороху нюхнуть дали! Ни у кого ног не щипленных не осталось. Засадила весь сад кошачьей мятой – котам на радость, соседям на особо бессонные весенние ночи. Увешала деревья домодельными плетеными скворечниками. Птицы первой шугались их, а потом ничего, привыкли. Принялась подбирать и выхаживать беспризорную животину. А тартыг91 заядлых отвадила от бутылки. Да поди как! Не проповедями воздух сотрясала, а делом правым. Бросала вызов, кто кого перепьет. Обыграла всех подчистую. Долго потом проигравшие выпивохи на воду огненную глядеть не могли. Некоторые и вовсе пить насовсем бросили, поминая таков позор!
Не передашь словами, как все это миссис Гурни гневило! И немудрено! По ее вразумлению соседка вела себя больно неподобающе порядочной вдове. Душенька, что подумают люди?! Но миссис Бэрэбэл слеплена из теста иного. Чихать она хотела на то, что подумают люди! Они ей родные, что ли? Женщине едино важно было собственное мнение и житье по совести с собой. Миссис Гурни много лает, но не кусает. А миссис Бэрэбэл, стоя на своем, и цапнуть может! Было дело, основала вдова в деревне клуб «Любителей ловли сомов», и пусто, что ни в Козлиной реке, ни в Жабьем Хвосте оные отродясь не водились. Про то горе-сомятники прознали далеко не сразу. Не считая самой женщины, в клубе состояло всего два члена: Пыля (та входила во все деревенские клубы) и старик Комнол. Последний на сих собраниях попросту отсыпался. Ходили на лодке летом по рекам, да окромя окуней, карпов, пары щурят, ершей и плотвичек ничего не словили. Зато какие окуни были! Большие, жирные! Травница неделями рыбными пирогами промышляла. Юшка видеть те уж не могла! Орала, что заместо шерсти вот-вот чешуей покроется! Задорно было. И все ничего, но вызнала миссис Гурни. Тотчас хай подняла: ежели, ни единого захудалого сома поймать не можете, то треба клуб распустить. Нечего время у прочих культурных людей отнимать! В Сент-Кони имелось несколько клубов. Встречи у всех проводились по разным дням недели, но неизменно в самодеятельном театре. И всем всего хватало, но миссис Гурни только дай повод прикрыть «Любителей ловли сомов». Не могла она никак в толк взять, что вдова клуб открыла, да не «кройки и шиться» какой-нить, а рыбной ловли! Где это видано! Но миссис Бэрэбэл голыми руками не возьмешь! Она всех лис перехитрит и волка до слез доведет. Выкупила женщина тишком сома у рыбаков из другой деревни, в речном иле тушку повазюкала, веслом для вида по башке треснула (да токмо околел!) и на показ к ногам соседки кинула: на, смотри, что выловили! Миссис Гурни дулась-дулась, пыхтела самоваром, а крыть нечем. Из того сома чучело памятное смастерили и повесили на стенку в театре: себе на радость, врагам на зло. По сей день висит. А когда собрания клуба миссис Гурни там проходят, то она чучело это тряпочкой занавешивает. Смотреть со спокойной душой ну никак не может! Но душок от сома, знаменующий победу миссис Бэрэбэл, завесить было нечем. Подобно ратному духу женщины – тот был неистребим!