Глава 1
«Красавица, окончившая гимназию и женские медицинские курсы А.И. Свиридовой, 22 лет от роду, бедная, с безупречной нравственностью (моя племянница), которую желаю выдать только за очень богатого господина. Бедных прошу не беспокоить. Лета и возраст безразличны»[1].
«Родина», иллюстрированный журнал.
К боли привыкаешь.
Человек – еще та тварь, привыкает ко многому. А я – не исключение. Боль выматывала. А с другой стороны она и держала, заставляя жить.
Вопреки прогнозам.
И наперекор здравому смыслу.
Вдох. И пищит машина слева, заставляя очнуться от дрёмы дежурную медсестру. Впрочем, не настолько, чтобы та пошевелилась. Бросила один взгляд на показания, с трудом подавив зевок. Второй – на часы.
Ну да, до следующего укола ещё прилично. Это я знаю лучше её, как и то, что время будет тянуться вечность. Нет, в самом деле, почему бы мне просто не сдохнуть?
Закрыть глаза.
Улечься поудобней на этой вот высокотехнологичной койке, за аренду которой я плачу, как и за аренду палаты, медсестры и прочего, прочего… и сдохнуть.
А я всё цепляюсь.
Дышу.
Разговариваю вон порою. Ну, если день хороший. Правда, собственный голос стал сиплым вороньим. И даже Ленка, точнее давно уже Елена Павловна, верный и вечный мой секретарь, понимает меня с трудом. Но понимает же.
Надо было на ней жениться.
Тогда, лет тридцать тому, когда мы оба были моложе и думали, что впереди целая жизнь. Она бы не отказала. Она даже ждала, что я решусь, сделаю предложение. Что мы заживём вместе, детишки появятся и всё такое… и это я видел в её глазах.
А на хрена мне «всё такое», спрашивается? Ну, тогда.
Вот то-то и оно…
У меня бизнес был.
Дела.
Вершины, которых надобно достичь или сдохнуть. И за каждой взятой появляется новая, этаким вызовом – мол, возьмёшь ли? И тут же страх, что если остановлюсь, то всё потеряю. Вернусь туда, где нет Савелия Ивановича Громова, а есть лишь Савка-Сявка с кровавыми соплями и полными штанами перспектив счастливого будущего.
Какое, на хрен, счастливое будущее, если ты детдомовский?
Если…
Дерьмо.
Одно дерьмо. И время тянется медленно. Медсестра вон растеклась по креслицу и похрапывать начала. А охрана моя делает вид, что не замечает, хотя храп её и за дверью слышен. Разбаловались. Поняли, что отсюда я уже не выйду, во всяком случае своими ногами.
Будет им… сюрприз.
И Ленке.
Должен я ей. Если кому, то только ей… вряд ли деньги могут компенсировать отсутствие семьи и детей, и что там ещё бабе надо для счастья. Но и лишними не станут. Я Ленусю знаю. Она не подведёт.
Не развалит.
И спуску никому не даст. Она со мной едва ли не с самого начала была. И о делах моих знает больше, чем кто бы то ни было…
Придёт?
Не придёт?
Кто бы знал, до чего тоскливо валяться в палате и ждать смерти. Особенно, когда та не торопится. А сил даже на то, чтобы глаза открыть, уходит немеряно.
Но открываю.
Может, если силы закончатся, я, наконец, сдохну…
Проваливаюсь в какой-то момент и даже с облегчением выдыхаю. Вот оно… кома. В коме боли нет. А значит, и злости, которая держит.
Значит…
Боль возвращается. Правда, другая. Хорошо знакомая боль треснувших рёбер. А рот наполняется смесью крови и слюны.
– Знай своё место, барчук… – доносится откуда-то. Голос срывающийся и злой. – Хотя какой ты барчук… ублюдок!
Руки дрожат.
Не те, которые болезнью источены и превратились в иссохшие палки, но вполне себе обычные руки, слабые только. Растопыренные пальцы впиваются в землю, пытаясь поднять тело. Колени подползают. Спина выгибается, сдерживая дерганье в животе. Правда, ровно лишь до того момента, как в живот впечатывается нос чьего-то ботинка. Сила удара опрокидывает на бок и там, внутри живота, что-то обрывается. А потом и течёт, по ногам.
– Гля, барчук обоссался!
Гогот говорит, что я не ошибся.
– Ах вы, ироды! – громкий женский голос отвлекает не только меня. – Уж я вам! Уж я Евдокии Путятичне всё-то расскажу… ишь ты… совсем страх потеряли…
А вот такого я не помню.
В упор.
То, как били меня за старым сараем, помню распрекрасно. И запах навоза, в который как-то запихали смеху ради. Что поделать, развлечений в приюте было не так и много.
И боль в сломанной руке.
Пальцы до конца жизни не восстановили подвижность. Ничего. Научился писать левой. Худо-бедно, а большего сироте не нужно. И Ленка вон писаное понимала.
Дурак я…
– Ишь ты, – меня подняли. – Вставай, болезный… вставай… крепко тебя. Идти-то можешь?
От женщины пахло тем же навозом, но больше – молоком и свежим хлебом.
– Ничего, перемелется, мука будет… Евдокия Путятична вон деду вашему отписалася. Глядишь, и смилостивится над сиротою-то… чай своя-то кровь – не водица.
Деду?
Какому деду?
Всё-таки на этот раз мне что-то на диво ядрёное вкололи. Или болезнь принялась за остатки мозга? Хорошо, что завещание составил ещё тогда, когда впервые диагноз поставили. И справочку взял о вменяемости, чтоб потом Ленке проще было. А то знаю, стоит подохнуть, так налетят дорогие родственнички, потребуют законную долю… проходили. Правда, когда папаня в последний раз заявился, слезу роняя, я уже крепко семейными узами наученный был, потому и сумел послать, куда надобно, а заодно братика с сестричкой, племянников и прочую, неожиданно многообразную родню.
Может… зря?
Что было, то было… времена такие… и я не ангел. Никогда не притворялся. Они же… просто люди. А людям свойственно подкидывать дерьма ближнему своему. Племянники тем паче ни в чем не повинны. С ними я-то толком и не знаком. Ладно, их как раз не обидел. Может, не так, как они рассчитывали, но… хорошим людям помощь будет, а плохим – сколько ни дай, всё мало.
Ноги дрожали.
Так вот крепко дрожали, мелко, норовя подломиться при каждом шаге. И главное, я чувствовал обиду. И горечь. И страх. И снова обиду, что всё вышло так…
Стыд дичайший.
Будто изнутри глядел в мальчонку.
Савелий.
Его тоже Савелием звали.
Правда, фамилии у него не было. Это как? Отец отказался признавать сына… мать из подлого сословия, к тому же родила вне брака, потому…
Чушь какая.
Как подобное вообще возможно-то? Но возможно. Он ведь думал. О матери. О том, что отец, пусть и не признал, но заботился. Дом вот купил. Определил содержание, которого хватило на жизнь вполне себе безбедную. И даже обещал в род забрать.
После.
Когда главою сделается.
Нет, точно чушь.
Но отец сгинул, а духовной… завещания? Точно, завещания, не оставил.
Идиот, что скажешь.
Безответственный причём.
Мальчишка обиделся.
То есть, он тоже меня… воспринимает? Получается, что да. Такая… забористая дрянь, однако. Наверняка, японская. Узкоглазые вечно придумывают что-то этакое. Пускай себе. Я не в претензии, наоборот даже. Всяко лучше, чем корчиться от боли, пытаясь ухватить зубами подушку, чтоб не застонать. Так что продолжаем познавать познаваемое.
Хотя познавать особо нечего. Дальше просто. Дом они потеряли. Кажется, матушка хотела купить другой, дешевле, а на разницу жить, но её обманули. Затем и обокрали, лишив той малости, которая у них была. Матушка от этого впала в тоску и умерла.
Охренеть, история.
В тоску она впала.
То есть, причины для депрессии у неё, безусловно, имелись, но вот чтоб взять и помереть, бросив ребёнка…
Ленка однажды залетела.
Не скажу, что мы так уж предохранялись или вообще о чём-то таком думали, а потому залёт – штука в целом даже ожидаемая. И было нам уже не по двадцать, когда такого пугаются. И даже не по тридцать. Я и обрадовался грешным делом.
Колечко выбрал.
Чтоб всё честь по чести. Только длилась радость недолго. Больничка. Выкидыш. И Ленкино бледное лицо. Я ещё успокаивать пытался, что, мол, тридцать семь – это не возраст, что и в пятьдесят рожают…
Хрена с два угадал.
Почему?
Это ему интересно? История не для детей. Но этот Савелий выдуманный. Стало быть, можно. Просто вот… у меня – детдом. Отбитые почки, которым служба в армии на пользу не пошла, особенно в той, что пыталась меняться вместе с остальною страной и с нею же стремительно разваливалась. Потом после армии побомжевать пришлось, помёрзнуть, пока дядьке Матвею не попался. А он меня и пристроил.
Не только меня.
Хорошую стаю собрал. Зубастую. И голодную. До всего голодную. Вот и выгрызали мы место под солнцем да своё счастливое настоящее. И платили за него кровью, да не всегда чужой. А избыток железа в организме и старые дырки, как выяснилось, не слишком хорошо на репродуктивном здоровье сказываются.
Это мне потом уже доктор поведал.
У Ленки тоже хватило. И детство у неё было веселым, в котором пришлось и поголодать, и помёрзнуть. Побег. Шатания по необъятной. Потом уже был рынок, сумки и забеги с ними через границу. Водка, чтоб крышей не поехать от этакого счастья, и сигареты. Отчаяние, когда её снова кинули. И смена сферы деятельности, как это принято говорить, на иную, ту, что женская традиционная.
Высоко, в теории, доходная.
Потом-то я уже запретил ей… в общем, другая история. Главное, что потрепало её не меньше, чем меня. Да и в моих войнах, пусть тогда и догоравших, её задело…
Короче, херовые из нас родители.
Да…
Сочувствует? Даже жалеет? Смешно. Так-то потом уже у нас всё было… ну, кроме брака. С другими? Ну да… бывали. Я не святой и близко. Одно время, как бабки шальные пошли, так и вовсе одурел от чувства собственного величия. Хорошо, выдуреть успел, пока живой. И у Ленки случались романы. Даже замуж как-то собралась, только женишок на проверку гнилым оказался. А так бы я отпустил, да.
И помог бы.
Всем.
У меня немного близких, если подумать. Точнее только вот Ленка одна, которая каждый день в больничку тягается. Может, как помру, даже всплакнёт.
– Евдокия Путятична… – этот голос снова сбил с печальных мыслей. – Евдокия Путятична! Вы только поглядите, чего эти ироды натворили-то! Вона, живого места на мальце нет. Как бы утробу не отбили-то? Помрёт, а с нас потом спросят.
Лица коснулись теплые пальцы.
И… какого хрена я не вижу? Даёшь бред с картинками! Так веселей.
– Кто? – вопрос сухой и в голосе слышу раздражение.
– Так этот… Метелька со товарищами! Барагозят и барагозят. Никакой на них управы. Уж я и так, и этак… – женщина лопотала и чувствовалось, что она неведомой Евдокии Путятичны – смешное отчество – если не боится, то всяко опасается.
– По десятку розог, а потом в карцер дня на три. На хлеб и воду. И донеси, что ещё раз позволят себе подобную вольность, и я их Трубецким отправлю, на фабрики.
Женщина тихо охнула. Видать, угроза была не пустяшной.
– Где болит? – это уже нам с Савкой.
– Т-тут… – он коснулся бока. – И тут… и…
Голос у него сделался ноющим и плаксивым.
Стоять.
Я одернул пацана. Нытики раздражают. А он того и гляди готов был разреветься, в голос, трубно и размазывая сопли по физиономии.
Не надо.
Не из тех она, кого слезой разжалобить можно. Вот что мне в жизни реально помогло – это чуйка. Ленка говорила, что это талант, людей так вот, с полуслова срисовывать, понимать, кто и чем дышит. Так что вдох… да, больно, но боль перетерпеть придётся. И выдох. И спокойным голосом… спокойным сказать:
– Рёбра, кажется, сломаны, – голосок у мальчишки тонкий и дрожит, но уже в слезу не падает. – Справа два. Слева – одно. Возможно, трещины.
Евдокия Путятична слушает.
А Савка, пусть из последних сил, но держится.
– Ушибы… мягких тканей. Не опасно. А вот о внутренних повреждениях сказать не могу.
– Надо же, – рука переместилась на живот и от неё внутрь что-то потекло. Тёплое. Даже горячее.
Охренеть обжигающее.
– Стой, – велели Савке, когда он дёрнулся. – Что чувствуешь?
– Жар, – он ответил уже сам, хотя внутри дрожал, что лист осиновый. Боялся. Женщину?
– Сильный?
– Да. От… ваших рук. И внутрь. А потом растекается…
– Интересно, – руки женщина убрала. – Весьма… интересно. Что ж, молодой человек… Зорянка! Зорянка, отведи его в душ, пусть умоется. Одежду выдай.
– Так ить… не напасёшься же… чистой-то не напасёшься. Если каждому давать… до сроку… это ж порядка не будет! Вон, нехай в воде прополощет, ныне тепло, не застудится как… а там и просохнет. И добре.
– Зорянка, я ведь и проверить могу, – Евдокия Путятична позволила себе лёгкое недовольство. – А то и инвентаризацию провести… и аккуратней. Помой сама. И смотри, чтоб не упал. Сотрясение всё-таки имеется. Потом отведешь в лазарет. Пусть день или два отлежится…
Она замерла, явно задумавшись.
– Каледин когда отбыл?
– Так ить намедни…
– Тогда сама отыщи медицинскую карту и принеси мне.
– Антон Петрович расстроится. Он не любит, когда в его кабинету кто лазаит.
– Если бы Антон Петрович был чаще трезв, чем пьян и с большей ответственностью относился к работе, ему не пришлось бы расстраиваться.
В голосе Евдокии Петровны мелькнуло раздражение.
– Проверка на чувствительность к стихиям относится к его непосредственным обязанностям, а я узнаю, что у нас появился потенциальный дарник вот так вот…
Дарник?
Это как?
Ответить Савелий не успел.
Меня потянуло… выкинуло? Стоять! Я, может, не хочу возвращаться… мне тут, в компании, помирать веселее. Но кто бы слушал, да…
Глава 2
«Священный Синод напоминает: по-настоящему намоленные иконы, а также образки и свечи, осенённые истинным благословлением, можно приобрести только в лицензированных церковных лавках»
Время на часах прежнее.
Почти.
Сколько минут прошло? Две? Пять? Ничтожно мало. Жаль… может, если закрыть глаза и попытаться представить себе того мальчишку, я вернусь?
Я был бы не против.
И честно попытался. Только ни хрена не вышло. Зато боль накатывала волна за волной, и ярче, злее… когда-то привела бы в ярость, как в тот раз, когда нас с Димоном зажали на объездной. Думали, скоты, что если Гром пулю поймал, то всё уже.
Девяностые… много крови пролилось. Большею частью не моей. А теперь о них вспоминают с ностальгией. Смех один.
Сколько в тех девяностых навсегда осталось?
Витёк. Сторчался. Бешеные бабки, водяра и девочки. Ощущение, что мир у его ног и желание по нему потоптаться, вымещая детские обиды. Кто и когда ему первую дозу подсунул? Главное, я долго не замечал.
Да и он сам, понимая, что за дурь дядька Матвей по головке не погладит, таился до последнего.
Никитка.
Этот застрелился после того, как жену с дочками грохнули. Ведь тоже суки. Выкуп получили, могли б и вернуть. А они…
Мы их нашли. Всех. И убивали долго. А потом Никитка вернулся домой, опрокинул стакан и сунул дуло в рот. Записочку черканул, что всё обрыдло и он уходит к своим.
Сапурину тут больше повезло. Вряд ли он вообще чего понять успел. Машину рванули и никто-то не выжил, ни сам он, ни телохранитель, ни жена беременная. Тёща очень на похоронах убивалась за единственной дочкой.
Может, тогда я и отказался от мысли семью заиметь?
Слабое место…
Помню ещё, обещал отомстить. А она так глянула и сказала что-то… вроде как смысла нет. Месть никого не вернёт. Тогда я не понял. Решил, блажит, баба да и вообще дура деревенская ни хрена в настоящей жизни не разбирается. Теперь вижу, что не понимал как раз я сам.
Тимку грохнули. Потом и Димона, не на объездной тогда, а в бане. Кинули гранату прямо в парилку. Стасика положили годом позже… я тогда похоронную фирму и прикупил, решив, что дешевле будет. А по факту ввязался в новое дерьмо.
Лёшка… Лёшка тварью оказался. Сдал нас Семёновским. За что своё и получил в ближайшем лесочке. В лесах окрестных хватает призраков.
Надо же, вспоминаются.
Это всё время. Тянется и тянется. Скорей бы укол. Забытьё. И сдохнуть, наконец. А я держусь. Маюсь…
И когда время приходит, снова падаю.
Куда?
Туда где покой. Тишина. Только часы ходят. Такой характерный звук.
Чок-чок.
Часы слева. Запах… соломы. Трав каких-то. И лежать неудобно.
– Савка? – произношу это имя внутри. – Ты где?
Или в этом контексте правильно говорить «мы»?
Контекст… мне уже под сороковник было, когда понял, что учиться надо. И не только экономикам с финансами, но и разговору. Что все эти понты, гнутые пальцы да крутость уже не в теме. И партнёров потенциальных мои манеры скорее пугают.
Да…
Ленка нашла учителей. По этикету там. Риторике. Прочей херне. И я честно старался. Раз уж уплочено. Не привык я деньги зазря тратить. А потом и понравилось. Втянулся, да…
Языки учить начал.
Книги почитывать… смех да и только. Но смеяться не хотелось. И теперь вот тоже.
Где мы, к слову?
Больничка?
Точно. И мальчишка радостный. Ага… а теперь я воспринимаю его куда чётче. И чувствую тоже. Вот неровность матраса, тонюсенького, комковатого. И то, как прогибается под Савкиным весом панцирная сетка.
И что лежать ему больно.
Печётся в левом боку.
Но зато у него дар! Потенциальный.
Что за он?
Поток чужого сознания воспринимать сложно, особенно, когда этот поток сразу обо всём. И об ужине, который сюда принесли и никто-то не пытался его отнять. Даже в компот не плюнули…
Это хорошо.
И понятно.
О Евдокии Путятичне, что новое письмо составила, потому что теперь Савка не просто так, а перспективный. Что у него, может, дар откроется, потому что чувствительность к чужой силе очень высокая, но вектор пока определить затруднительно.
Здесь я уже мало что понял.
Как и про то, что дарники любому роду нужны. И если Громовы откажутся…
Кто?
Громовы.
Он Громов по отцу. То есть был бы, если бы отец его признал.
Савелий Громов… двойной тёзка. Может, поэтому нас… что? Притянуло? Связало? Или просто разрушающийся мозг создаёт новую реальность из подручных средств и имён?
А и пофиг.
…но если Громовы откажутся, то кто-нибудь другой заберёт. И Евдокия Путятична сказала, что у неё есть на примете достойные кандидаты. А значит, скоро Савка отсюда уедет.
Радость мальчишки была такова, что я промолчал.
Приёмная семья?
Оно-то, конечно, хорошо… в теории. Добрые люди приютят сиротку. Да… чтоб всё так просто было. Мне вот в приёмных пожить не довелось. Всё-таки мой поганый волчий характер – если верить директрисе нашего приюта – сразу был виден. Смелых не находилось.
А вот Инку забрали.
Я встретил её, потом… поздно встретил. Едва узнал, настолько страшною стала. Дурь и водяра в принципе никого до добра не доводят. Но посидели по старой памяти. Она мне многое порассказывала… хотя, может, это ей не повезло?
А я просто людям не верю.
Психоаналитик, которого я когда-то нанял, так и сказал, что, мол, проблема у вас, господин Громов, с доверием. А я ему ответил, что проблемы у меня нет.
Как и доверия к людям.
Что это как раз больше их проблема, чем моя.
Но мальчишке ответил:
– Ты только соглашаться сразу не спеши. Скажи, что шаг ответственный, что надобно познакомиться с разными вариантами.
Потому что не он им будет нужен, а дар, что бы это ни было. И стало быть, можно за условия поторговаться. Если духу хватит.
Изнутри мальчишка выглядел… не особо сильным.
Хотя чего ждать от ребенка, жизнь которого до определённого времени была спокойна и даже беспечна? Вот то-то и оно…
И мне жаль его.
А ещё немного завидно, потому как у меня такой жизни никогда не было. Я ведь хотел. Я ведь для детей своих будущих старался. Ну, тогда, сначала, пока еще держались в голове идеалы про семью и дом.
Куда что ушло…
– Вы хороший… – бормочет Савка.
Я?!
Смешно.
Хороший… знал бы ты, сколько на моих руках крови, парень. Нас ведь не просто так воевали. Мы в свое время изрядно поколобродили. И всякого случалось, за которое теперь спросится. И душе моей на небесах не будут рады. Это я знаю…
Может, потому и терплю боль, что пытаюсь ею хоть как-то искупить… что?
Того парня, перегонами промышлявшего, который навек в лесу остался, потому что три наглых голодных придурка позарились на тачку? Или старуху, сгоревшую вместе с кафешкой упрямого… как его звали? Не помню. Помню, платить отказывался…
Бизнесменчика, решившего, будто он самый крутой… долго ломался, не желал документы подписывать, дурак… финал-то один.
Нет, мальчик. Я и близко не хороший.
Пусть потом уже, нацепивши маску приличного бизнесмена, я и жертвовал щедро, что на храмы, что на приюты… но от мертвецов не откупишься.
Придут они.
Ничего. Встретимся… кстати, почему я всё слышу, чувствую, но видеть не могу.
– Это просто я слепой, – вежливо ответил Савка.
Охренеть.
И снова вываливаюсь.
Главное, вовремя, потому что, открыв глаза, вижу медсестру, нависшую надо мной с видом преозабоченным. Впрочем, она тотчас убирает руку.
Пульс щупала?
Не верит своим машинкам? Они вон пикают, рисуют кривые остатков моей жизни.
– Вы уснули.
Уснул.
– Это замечательно… вам лучше. К вам посетитель. Готовы принять?
Готов.
Ленку я всегда принять готов. Но сейчас расцепляю зубы и просто говорю:
– Да.
Когда я только-только угодил в больничку – тогда мне сказали, что пара недель всего осталось в запасе – ко мне потянулась вереница беспокоящихся и сочувствующих. А заодно озабоченных вопросом, куда я собираюсь капиталы девать и не желаю ли пожертвовать какому-нибудь фонду.
Во спасение.
Детдому я своему кое-что оставлю. Всё же не дали сдохнуть под забором, да и наука жизни получилась неплохой. Остальные же…
Додумать не успел. Дверь отворилась и вошла Ленка, придерживая огромную торбу. Пусть кожаная, дизайнерская, по специальному заказу шитая, но всё одно ведь торба.
– Привет, Ленусик. Ты сегодня красавица, – выдавил я, пытаясь изобразить ответную улыбку. И удивился даже, что голос звучал почти нормально. Чуть хриплый и только.
– Привет. Как ты?
– Хреново, – я смотрел, как она достает из своей торбы баночки, одну за другой.
Опять суп сварила?
И пюрешку.
Медсестра за спиной Ленки кривится, смешно ей. Надо будет сказать, чтоб другую приставили, не такую веселую.
– Я тебе супа принесла. Домашнего. На курочке. Курочка деревенская, сама выбирала, на рынок вот ездила… – голос Ленки спокоен. И верю, с нее станется поперется на рынок и угробить там пару часов на поиски той самой суповой куры. – А то кормят тут не пойми чем…
В основном питательным раствором. Последние дни тело мое отказывается принимать другую пищу. И Ленка знает. Просто не в её характере просто сидеть и ничего не делать.
– Котлетки паровые… Может, получится попробовать? Сегодня ты выглядишь получше.
Да и чувствую себя тоже.
Настолько, что честно проглатываю пару ложек супа. Заодно вспоминаю, что готовит Ленка отвратительно. С другой стороны, у меня сейчас любая еда с привкусом то ли лекарств, то ли дерьма. Так что один хрен.
Мне не сложно. А она вот радуется.
– Ленусь, – я позволяю ей вытереть губы салфеткой и даже не отворачиваюсь. – А выходи за меня замуж?
Ленка вздрагивает.
– Сдурел? – она снова пытается изобразить улыбку.
– Одумался, – отвечаю ей. – Надо же когда-то…
– Ты…
– Я, – мне удается поймать её взгляд. – Ты… Прости меня, Ленусь. За все. За то, что сделал… И за то, чего не сделал.
– Дурак ты, Громов.
– Выйдешь?
– Раньше бы побежала вприпрыжку…
Вот за что Ленку люблю, так за то, что правду говорит.
– А теперь старый и больной?
– Я и сама не так, чтобы молодуха.
Она касается волос. Ну да, седина. Ленка ее закрашивает, но мы оба знаем, что седина есть. И морщины. И фигура у нее давно не девичья. Взгляд усталый…
– Какая из меня невеста? Да и…
Она замолкает, зачем воздух сотрясать, когда все очевидно. Брак в больничке, когда жених на последнем издыхании – та ещё затея. И родственники мои разлюбезнейшие попытаются оспорить его в суде.
Хрена им.
Больничка тут или как? Вот пусть и найдут пару мозгоправов для консилиума. В любом случае, по завещанию Ленка и так все получит. Но… могу я хоть раз в жизни женатым побыть?
– Черт с тобой, – она нюхает банку с супом. – Давай жениться, раз ты такой дурак, Громов…
Дурак. Как есть дурак.
А теперь ещё и женатый буду.
Теперь я чётче улавливаю переходы, если это можно так назвать. Будто внутри головы, разваленной опухолью, что-то щёлкает.
Запахи.
Запахи чётче, яснее. Место то же, правда, воняет теперь чем-то непонятным, но очень больничным. И эта резкая вонь забивает всё остальное. Хотя… матрас.
Пот.
И гречка.
Мальчишка держит тарелку и ест, жадно так, не пережёвывая. Хотя чего там жевать. Гречка переваренная, а ещё пресная, в неё не то, что масло, соли и то пожалели. Котлеты там? Мясо?
Хотя чего это я. Какое в приюте мясо.
Мысль оформилась, а следом я уловил волну радости. Надо же… это приятно, когда твоё появление кого-то радует. Я от такого отвык? Хотя… ложь, я к такому и не привыкал.
– Привет, Савелий, – говорю ему.
– Здравствуйте! – мальчишка отвечает мысленно. – А я испугался, что вас не было и не было! Давно не было!
– Сколько?
– Три дня. А у меня рёбра зажили. Евдокия Путятична самолично каждый день приходила и лечила. А у неё сила горячая-горячая. Ещё я ледяную чувствую. И другие разные. Она камни давала. И сказала, что необычайно высокий потенциал.
Поэтому, надо полагать, и лечила сиротинушку. Сомневаюсь, что она со всеми такая добрая.
– Какой потенциал? – уточняю, загоняя иные мысли подальше. Ни к чему ребёнка смущать, даже если он твоим воображением рождённый.
– Дарника, – Савелий отставляет тарелку. – Правда, сложно сказать что-то по направленности, потому что восприятие почти всех иных оттенков одинаково и нет выраженного сродства.
Это он явно за дамочкой повторяет. Уж больно завёрнутая фраза.
– Спрашивала, какой дар у отца был.
– А ты?
– Не знаю… а она сказала, что ясно, что с тенями связанный, потому как Громовы – охотники, это все знают…
Я вот не знаю.
– …но даже у теневых даров есть сродство со стихией. Поэтому надо к себе прислушиваться.
– А про глаза твои что сказала?
Потому как рёбра рёбрами, но они бы и сами заросли, я так думаю. Глаза же – дело иное. Как бы ни был ценен дар, но за здорового питомца явно можно выручить больше, чем за калеку.
– Сказала, что это надо в столицу везти, в Петербург.
– В Москву?
– Не-а… говорю ж, в столицу, в Петербург… а Москва – это старая столица. Вы не подумайте, я не неуч какой. Меня наставники хвалили. Ну, когда ходили. Мама говорила, что негоже род позорить. Что когда придёт срок и меня к Громовым примут, надо соответствовать.
Москва – старая столица…
Петербург – новая?
Хотя… почему бы и нет. В конце концов, не больший бред, чем всё остальное. И дарники эти…
– И сказала, что там, может, и помогут, хотя вряд ли, потому что повреждения старые уже.
– То есть, ты не от рождения слепой?
– Не-а… это я заболел. Потом. Когда папа умер… мама потому и дом продавать стала, чтоб денег на целителя хорошего выручить.
– А чем заболел?
– Мозговою горячкой… три дня лежал. Думали, что всё, отойду. Даже батюшку позвали, чтоб соборовал… он приходил. Там хороший батюшка. У нас. Не посмотрел, что я… ну… по отцу. Мама меня и в церковь водила, тайком. Говорила, отцу не рассказывать. Он бы сильно ругался, если б узнал. Но он помер. И я тоже вот едва-едва. Мама и побежала. Батюшку я уже помню. И молитву помню. А потом полегче будто бы стало. И поправился… только глаза с тех пор на солнце болят и не вижу ничего. Год с повязкой ходил…
Он потрогал висок, и я ощутил прикосновение.
А ещё понял, что вижу. Смутно. Размыто. Как в глубокой темноте.
– Ну а потом мамку обманули. И с лечением тоже… она на те деньги, которые остались, меня пользовала. Обещали, что видеть начну. Святую воду продали. И ещё платок с волосом святой Лукреции, настоящим, вроде как обещали.
Серьезное снадобье, надо полагать.
– А он не помог. И соседка наша, которая новая, она сказала, что мама дура. И что обманули её… вот. Мама с горя слегла и померла… а меня сюда.
– Но ты всё равно видишь?
– Ну… так-то да. Немного.
Стена.
Темно-серое полотно со светлым квадратом окна. Над ним – тускло светящиеся квадратики. И ещё такой же – над дверным проёмом.
Что это?
– Иконы, – подсказал Савка. – Они всегда светятся. Ну, когда намоленные… тут все хорошие так-то. Батюшка Афанасий умеет правильно молиться. Хотя говорит, что я безбожник.
И задницу потёр.
Смотрим дальше.
Лавка… стол? Кажется. Если поймать предмет и сосредоточиться, то он обретает некоторую чёткость. Но стоит внимание ослабить, и снова расплывается.
– Так-то ничего, я привык. Иконы всегда видать. Настоящие если. Людей ещё хорошо. Особенно дарников. Евдокия Путятична яркая… я хотел ей сказать.
– Не стал?
– Не-а… – Савелий замялся. – Думаете, надо было?
– Пока не стоит. Не всё о себе нужно рассказывать.
Потому как мало ли…
– Она неплохая. Строгая очень… жаль только, что читать не могу. Книги вот пробовал, открываю, а там всё… серое и только.
Он вздохнул тяжко-тяжко.
– Ничего, – утешаю, хотя получается не слишком искренне. – Глядишь, и вправду со временем легче станет. Некоторые болячки перерастаются… да и так-то…
– Ну да. Только скучно тут… мне из лазарету не велено выходить, ну, чтоб чего не приключилось, а то Метелька Косоротов злой на меня. Их же розгою выпороли, а ему, как зачинщику, больше других досталось. И лечить Евдокия Путятична не велела, за нарушение порядку. А потом вовсе в карцеру отправили. Он там. А я тут…
Потому что у Косоротова дружки наверняка имеются.
– А чего вы не поделили-то?
Может, конечно, статься, что дело не в делёжке, а во власти, которую указанному Косоротову надо было отстоять во что бы то ни стало. И нет лучше способа самоутвердиться, чем загнобить того, кто слабее.
– Ну… он же ж не простого звания. У него тятька при храме Новоспасском ключником был, а маменька вовсе из купеческих, только померли в том году. А его вот сюда… я же ж байстрюк и незаконный. И ещё… не из божьего люду.
Мда, проблемы выше моего понимания.
И по печали, которую ощущает Савелий, а заодно и я, понимаю, что тему надобно менять.
– Расскажи-ка, Савелий, для начала… какой сейчас год-то?
– Так… тысяча девятьсот шестьдесят третий, – сказал он с удивлением. – Аккурат скоро императорские именины. Пятьдесят лет государю-батюшке будет, дай ему Господь долгих лет…
И поклонился куда-то в угол, где меж двух светящихся квадратов виднелся третий, тусклый. По размеру он был чуть больше икон. Портрет?
Того самого государя-батюшки?
Я же снова в ступор впал.
Шестьдесят третий? Тысяча девятьсот… государь батюшка… с другой стороны, Громов, ну кому еще столицей-Петербургом править, как не государю-батюшке-то?
– Евдокия Путятична говорила, что, ежели будем вести себя хорошо, то свозит нас в город, на гуляния. Ярмарку обещали большую. И ещё дамы приедут, попечительницы, из комитету благотворительного. Пряники раздавать будут. Мне сказали, что каждый год на императорские именины раздают. А ныне ж не просто так, этот… как его…
– Юбилей? – подсказал я.
– Точно! – Савка обрадовался. И тут же огорчился. – Меня, небось, спрячут…
– Почему?
– Ну… негоже ублюдка благородным дамам показывать.
Глава 3
«В Сосновицах сегодня днем на горизонте показался военный немецкий аэростат. Пролетев над Сосновицами и Клементьевым, аэростат полетел обратно в Германию»[2].
Вести.
Снова посетитель.
Братец мой. Единокровный. По пареньке. Самого папеньки давно уж нет, а братец ничего. Стоит. Пыхтит. Дышит праведным гневом. Сам тощий носатый и в очках кругленьких. Волосы седые на пробор.
Смешной.
Только смеяться нельзя. Когда начинаю, приборы отзываются всполошенным писком, волнуют больничный народ.
А оно нам надо?
– Привет, – говорю, – Викентий. Проведать решил?
Братец руки на груди скрестил и смотрит. Свысока. Ну, ему так кажется, что свысока. Тут дело не в том, что он стоит, а я лежу. Дело в характере. А характера у него никогда-то и не было.
– Ты, – отвечает, – Савелий, видать, совсем ума лишился, если жениться надумал. На этой своей…
И замолчал.
Был у нас в прошлом разговор, в котором он Ленку нехорошим словом обозвал, за что и получил в зубы. Запомнил, стало быть.
– Почему надумал, – спрашиваю. Заодно и удивляюсь, что говорить получается почти без боли. Да и голос скрипучий, но вполне человеческий. – Я и женился. Можешь поздравить.
Ага. Сейчас. Вон, аж перекосило.
Ну да, у него планы.
И дети. И дети детей… И все-то с нетерпением ждут моей кончины. А тут в наследники первой очереди новоявленная жена впёрлась и все перспективы порушила.
– Ты, – Викентий руку воздел и пальцем мне погрозил. – Думаешь, этот брак кто-то признает…
Вот чем хороши деньги, так это возможностями. Да, всех проблем не решат, и нынешнее моё состояние наглядный тому пример, но многие вещи облегчают.
Консилиум из трех психиатров вчера прямо в палате собрали.
И заключение о полной моей вменяемости прям на месте выписали. А потом на этом же месте и бракосочетание устроили. Пусть и без платья белого, без лимузина с шарами, но… какое уж есть.
Кольцо вот осталось в особняке.
То самое, купленное когда-то. Я Ленке, конечно, шепнул, где искать. А она опять дураком обозвала. Мол, надо было раньше.
Надо.
Но как-то оно… не случалось. Тогда-то Ленка сама сбежала, нервы успокаивать и счастья личного искать с другим. Да и я не лучше, баб вокруг хватало, чего уж тут.
Бизнес опять же внимания требовал.
Конкуренты.
Тогда, пусть вроде девяностые и отгремели, грохнули Антипку, прямо на пороге его банка. Ну и пошла эхом запоздавшая волна. Я Ленке велел куда-нибудь сгинуть, чтоб не попала под замес.
Когда же всё облеглось, то и… зачем?
Но этому, носатому и возмущённому, такое рассказывать не стану.
– Не кипиши. Всё чин чинарём, Викуся…
Вот не знаю даже, что его сильнее коробит, то, как я выражаюсь, или имечко? С имечком претензии не ко мне…
– Ты… ты думаешь… ей ведь только деньги твои и нужны были! Всегда!
– А тебе, – я нажал кнопку, и изголовье кровати послушно приподнялось, чтоб лучше видно было дорогого родственника. – Тебе от меня надо что? Большой братской любви?
И в глаза смотрю.
А Викентий от этого взгляда дёргается, отворачивается.
– Хрен вам, – говорю и кукиш скручиваю, хоть и не с первого раза. Руки слушаются всё-таки плохо. – А не денег… и близко не рассчитывайте!
– Упырь ты! – взвизгнул Викентий. – Упырем был, упырём и остался! Им и сдохнешь, в одиночестве… ни семьи, ни близких…
Зато охрана, которая прислушивается к происходящему.
И палата.
Дежурные медсёстры. Врачи. Захочу – девок вызову, прям с шестом приедут и никто-то слова не скажет поперёк. Захочу – цыган с медведем в соседней палате поселю. Или вовсе цирк, вместе с клоунами и слонами организую. Вон, один клоун уже явился.
– Тебе и объяснять что-то бесполезно. Ты не понимаешь, что такое долг перед семьёй! – Викуся никак не успокаивался.
– Долг? – от злости и боль прошла. – Долг, говоришь, Викуся… какой это долг? Перед кем? Перед вашей большой и дружной семейкой, в котором осиротевшему ребёнку корки хлеба не нашлось? Думаешь, не помню, как меня привели, когда мамки не стало. И ведь к законному папеньке привели. А твоя маменька разоралась, чтоб забирали, уводили, что ублюдки в доме ей не нужны…
Это меня ещё и от Савки накрыло.
От благородных дам, которым ублюдков показывать никак нельзя. Та дама была огромной, как мне тогда казалось, белолицей и беловолосой. И волосы на голове скрепляла алой лаковой заколкой, из импортных. Ну, про импортные я тогда узнал.
– И папенька ж слова поперёк не сказал. Написал отказ и забыл, что я есть.
Викентий молчит.
Ну да, что тут скажешь… папаня наш – тот ещё дебилоид. Ладно, роман на стороне закрутил, но детей делать зачем? И уж тем более бросать после смерти матери.
– И сплавили меня в детский дом. И сто-то не припомню, чтобы меня хоть раз кто навестил…
– Это… это…
– Другое, да… и за родителей с тебя спрашивать негоже. Только… помнишь, когда я из армии вернулся? Жить негде и не за что…
Прописка у меня в старом мамкином доме, от которого три стены и крыша провалившаяся остались. Но числился он жилым, так что хрен вам, а не помощь… хотя тогда всем с помощью от государства было туго. Рассыпалось государство. А новое не спешило заботиться о социально незащищённых группах граждан, как теперь модно говорить.
– К вам сунулся от безнадёги. Что получил?
– Места… не было…
– Ну да… где взяться… у тебя трёшка, у сестрицы моей – ещё одна. Кооперативные. Построенные стараниями вашей матушки в последние-то годы. У родителей твоих дом… а места-то нету… нету места всяким голодранцам с оборванцами.
Злость душила.
Распирала.
Вот же…
– Не захотели связываться… понимаю… я ещё тем придурком был. Но… раз уж про семью и долг, Викуся… я ведь, когда дела пошли вверх, от вас не отворачивался. И помощью моей ты не брезговал. Когда на магазинчик твой наехали, к кому ты побежал? А сестрица наша? Она тоже подарки принимала. Братиком называть стала. Встречались вот. Сидели за одним столом. Хлебушек кушали. Икорку красную, икорку чёрную… и думалось мне, что всё-таки наладятся отношения. Что будет у меня семья, преодолеем мы внутренние разногласия и психологические травмы заживим. И станем жить-поживать, добра наживать и жизни радоваться. Так и думал, пока в замятню не попал. Помнишь? Пришёл. К тебе пришёл. Дополз, считай, на последнем. Укрыться просил… отлежаться… а ты мне что? Что ты в бандитские разборки не полезешь. Что у тебя дети. Семья… ты не имеешь права и всё такое… вытолкал из прихожей и дверь запер. Обе… у тебя ж тогда модная, двойная стояла… я её и подарил… а ты закрыл. И если б не Ленка, я б в том подъезде и сдох. Истёк бы кровью. А ты, Викуся, «Скорую» и то не вызвал.
Хрен бы она приехала. Но факт же.
– Я просто не хотел, чтобы меня следом за тобой отправили!
Вот зачем так орать-то? Вон, и охранник в палату заглянул, но я ему знак подал, что всё-то нормально.
– Ты… ты…
– Ленка тоже не хотела… только пожалела.
Пулю ту она выковыряла спокойно так, и швы наложила. И антибиотики колола, которые за свои же, кровные, купила, хотя тогда-то я ей был никто.
И она мне.
– Да твоя Ленка… знаешь… знаешь, кем она была? Проституткой!
Выпалил и не покраснел.
Тоже мне, удивил.
– А ты – трусливой сволочью, – отвечаю спокойно. – И был, и остался… и готов поспорить, сам к ней и захаживал. Захаживал, верно?
Лицо братца наливается краской.
– В этом и разница между вами, – мне смешно. Он ведь считает себя хорошим человеком. Порядочным… интеллигентным. У него вон и высшее есть, и даже степень учёная. Только сволочизм степенью не прикроешь. – Ленка знала. Всё знала. Про себя. Про меня…
Сомневаюсь, что она на благодарность рассчитывала.
Времена были не те, чтобы всерьез и на благодарность рассчитывать. Да и нынешние не лучше.
– И ей похрен было…
Губу выпятил. И явно возразить желает. Рассказать про высокие моральные принципы, которые не позволяют ему связываться со всяким быдлом.
– Тебе не по хрен. Имя там… репутация… и твое право, если так-то. Я принципы уважаю, – странно, давно уже я не говорил столько. И главное, заткнуться не тянет, наоборот, азарт какой-то в крови, прям тянет, пусть не душу наизнанку вывернуть – было бы перед кем – но всяко побеседовать на отвлеченные темы. – Только нет их у тебя, Викуся… нет и не было. Ни у тебя. Ни у сестрицы нашей… презирать проституток, но к ним захаживать тайком от жены. Осуждать бандитов, но гулять на бандитские деньжата… у вас мышление падальщиков… хищникам на глаза не попадаться, но если случай выпадет, то кусочек урвать. Так что… иди-ка ты домой…
– Я-то пойду, – братец подбородок задирает, только выглядит это не гордо, а глупо. – Ты же… ты же так и сдохнешь… в одиночестве… вот скажи, сильно тебе твои деньги помогли?
– Сильно. Видишь… палата личная. Медсёстры с сиделками круглосуточно при мне… охрана, комфорт… а сдохнуть, так все мы, Викуся, рано или поздно там будем.
– Медсёстры, охрана… это да, это круто, – он цепляется за единственное, в чём он меня превзошёл. – Но ни детей, ни внуков… а из близких – постаревшая потаскуха.
Всё-таки слабо я ему тогда врезал.
– Не зря тебе Господь детей не дал, Громов… это знак! – и пальчиком в потолок тыкнул. – Не зря… желает он, чтоб род твой гнилой прервался…
– Заткнись, а?
– Это потому что не понимаешь ты, что такое нормальная семья…
– Семья? – ярость накрывает. С головой вот. И приборы отзываются всполошенным писком. А я сажусь. Откуда только силы взялись? – Семья, Викуша… действительно, я не понимаю, что такое нормальная семья… откуда мне… меня ж в детдом запихнули, когда мне пять исполнилось. При том, что от прав своих папенька не отказался…
Не знаю, были ли желающие меня усыновить. Сомневаюсь. Хотя…
И может, иначе бы пошла моя жизнь.
И не только моя.
Может, тот парень, из перегонщиков, довёз бы машинку до дома и жил бы. Или та старуха. Или пацанёнок… его ведь не специально задело, мы ж не отморозки, чтоб по детям прицельно шмалять, но… единственный, за кого мне совестно отвечать будет. Хотя, может, и не я его… там не понять, кто.
Другие опять же…
Может, тогда не было бы Грома, а был бы вот ещё один бесхребетный интеллигент, который пытается пыжится, дуется, того и гляди лопнет.
– И потом… хоть раз, когда мне была нужна помощь, эта вот семья помогла? Нет… вы делали вид, что меня не существует. И вспоминали только когда сами оказывались в жопе… и не стеснялись… и петь начинали…
Хлопнула дверь, впуская докторов…
Да живой я.
Пока ещё живой.
Но меня укладывают, спешно колют что-то такое…
– Семья, – я не уверен, что Викуся меня слышит, но не сказать, чтоб сильно беспокоился. Говорю больше для себя. – Семья – это когда в обе стороны работает…
И речь становится бессвязной.
Вижу, как охрана вежливо выводит Викентия из палаты. Последняя мысль: надо пробить, кто из местных ему стучит. А что стучат, сомнений нет, иначе откуда бы так скоренько про свадьбу эту идиотскую пронюхал.
Как бы не натворил беды…
Чем умней башка, тем больше в ней дури собирается.
Место то же.
Запахи.
Силуэты.
Кровать. И окно. Савка решился добраться до него и на подоконник залез. Интересно, что там? Мне вот тоже интересно. В моё, больничное, видны стрелы небоскрёбов.
– Что такое небоскрёбы? Здравствуйте, – Савкина радость светлая и даже немного неудобно, потому что было бы кому радоваться.
Но приятно, что уж тут.
И будет ложью сказать, что я совсем не думал о семье. Думал. Особенно в последние годы. Или когда диагноз поставили. И о детях думал. О сыне. Наследнике. Чтобы передать всё. Только как-то оно не заладилось, что ли?
А болит. Нашёл-таки Викуся, поганец, слабое место. Оказывается, и у меня они есть.
Не важно. Небоскрёбы, Савка, это дома. Во много этажей.
Савка знает. Видел. Они с маменькой одно время жили в доходном доме купчихи Селюцкой, правда, на самом верху, на чердаке, но так дешевле. Там ему нравилось. Высоко. Интересно. И за стенкой – голуби курлычут. Только подниматься тяжко, на пять этажей.
Нет, Савка, небоскрёбы – это выше. Много выше.
Вспоминаю, почему-то уверенный, что вспоминания мои Савка увидит. И он видит. И замирает в восторге. Он про такое только читал, раньше, когда мог читать. И картинку видел, про то, что в Москве высотное строение указом Его императорского Величества возвели.
Отец ещё сказывал, что когда-нибудь Савку в Москву возьмёт.
Учиться.
И следом я уловил печаль.
Не взял, выходит… ну ничего. Вырастешь и сам поедешь. В больших городах и возможности большие. Поступишь учиться…
– Вряд ли, дяденька…
– Савелием зови, – отвечаю Савке. – Тёзки мы. Отчего же? Хотя так-то да… слепым тут тяжелее. Но, может, способ отыщешь, было бы желание… и так-то…
– Ублюдкам не положено, – Савка ответил это со всею взрослой серьёзностью. – Только если кто в род возьмёт и имя с отчеством даст.
– А если нет? Что, до конца жизни сидеть без фамилии с отчеством? А документы как?
– В приюте выправят. Буду тогда государевым…
– Это как?
– Савелием Государевым, – пояснил мальчишка. – Павловичем, как нынешний император зовётся. Сироты все на его попечении пребывают. Ну и с его милости живут.
Порядки, однако.
– После уже, если выслужить там, то можно подать прошение, чтоб фамилию сменить. Отчество-то государево останется, но… ну и так-то… сложно.
Думаю.
Если по фамилии понятно, кто ты и что за тобой семьи нет, которая при нужде вступится… хотя вот и за мной нет. Ничего. Выжил как-то. Правда, в том и дело, что «как-то»…
– В гимназии и лицеи Государевых не принимают…
– Совсем?
– Если только особые таланты к учению выказывают. Или вот дар находится… тогда от приюта прошение поступает. Но там мало.
Квоты, ясно.
И Савелий вздыхает. А потом добавляет.
– Но способных быстро по родам да семьям разбирают… и так-то…
– Так и тебя ж заберут.
Помню, о чём в прошлый раз говорили.
– Хорошо бы… – теперь в голосе Савки сомнения. – Но вдруг им слепой и не нужен? Вдруг… дар так себе, а я вот…
Страх его заставляет сердце колотиться.
– Значит, надо готовиться.
– К чему?
– К жизни… давай-ка… вставай.
– Зачем?
Затем, что вечность в этом лазарете или что оно тут, отсиживаться не выйдет. И сомневаюсь, что та стая мелких ублюдков оставит Савку в покое.
– Не оставит, – согласился Савка, сползая с подоконника. Причём делал он это тяжко, осторожно. – Он упрямый. И злой.
– Тогда для начала разомнёмся… слушай, лет тебе сколько-то? – спрашиваю зачем-то.
– Тринадцать, – отвечает Савка. – Было… позавчера.
И снова тоска.
– Маменька на именины всегда-то стол накрывала. Даже потом, когда отец умер. А когда жив был, то стол красивый. Всех звала. И няньку. И гувернера. Учителей. Даже прислугу потчевала, но уже на кухне. А на чистый стол торт брала в кондитерской. И пирожные всякие… я с кремом любил. А потом не пирожные, но кренделя покупала. Сахарные…
Хорошая была, наверное, женщина. Слабая только.
– А вы как праздновали? – интересуется Савка.
– Поверь, мальчик, тебе лучше не знать…
Потому как, если мне и пекли торты с кренделями, я об этом помню ну очень смутно. В детском доме праздновать дни рождения вовсе было не принято. А потом…
Бабки.
Водка.
Бабы. Бани. Или вон, в последние годы, приёмы, цивилизованные, с кейтерингом, ивент-агентством, бравшим на себя всю мутотень с приглашениями и прочей хренью…
– Давай, начнём с разминки.
– Я… не уверен… что получится. Я болел много.
Слабый.
Это я уже понял. И не ощущается он на тринадцать. В тринадцать я уже сумел себя поставить. Со мною даже воспитатели связываться не желали. А Савка десяток раз присел и сердце уже колотится.
Отдышка опять же.
Его бы на пробежечку, но что-то подсказывало, что не стоит пока покидать безопасную нору. Отжиматься… отжиматься не получалось от слова совсем.
– Ты когда-нибудь занимался? – интересуюсь, сдерживая раздражение.
– Отец… ещё когда живой был, то нанял гувернёра. И наставника по фехтованию…
Чему?
– И тогда да, приходилось, – в голосе тоска и очевидно, что занятия Савке радости не доставляли. – Правда, получалось не очень хорошо. И мама переживала. Я слабым родился. Болел много. Она даже с наставниками ругалась. И с отцом.
Жалела, стало быть.
И… завидую? Или нет? Меня не жалели. Но если б жалели и берегли, если б попал я в приют не в пять лет, а в тринадцать, как Савка, тогда бы что? Не выжил бы? Или, скорее уж, стал бы одним из тех, кого шпыняли все, кому не лень.
– Дай угадаю, когда отца не стало, она от наставников избавилась.
– Мы больше не могли себе позволить, – Савка чинно повторил чужие слова. – А потом вот… меня побили… вроде не сильно, но я слёг. И потом уже от расстройства эта горячка приключилась… мозговая, которая. Доктор сказал, что она нервическая.
Хреническая. По башке он явно словил, а потом сотрясение усугубилось, видно. Или инфекцию какую схватил заодно. И так, что едва не умер.
Ясно.
– Значит так, Савка, – поймал себя на мысли, что воспринимаю Савку, как вполне реального, настоящего человека. – С детьми я говорить не умею, но надеюсь, что ты поймёшь. Как я вижу, ты в полной жопе. И помочь тебе в этой жизни некому. Так?
– Вы же помогаете, – возразил Савка робко.
Ну да, голос в голове – охереть до чего полезный помощник.
– Я… пока есть, но как надолго – сам не знаю. Я… – как сказать мальчишке, что он – плод твоего воображения? Часть затянувшейся агонии. – Я умираю, Сав. Там, у себя дома… и не знаю, сколько ещё осталось. А потому постараемся использовать время с пользой. Я тебя буду учить, чему получится. А ты учись.
– Приседать?
– И приседать. И отжиматься. И терпеть… и помнить, Савка, главное, помнить, что жизнь – штука сложная. В ней никогда не знаешь, как оно вывернется. Так что поднимай свою жирную задницу и давай… раз, два…
Может, я из него и не успею человека сделать, но всяко попытаюсь.
Глава 4
«Три дня длилась стачка рабочих на льнопрядильной фабрике Селивестрова. Фабричный инспектор вынужден был доложить о ней губернатору и просил прислать войска для охранения имущества. В тот же день на фабрику были отправлены две роты, усиленные четырьмя жандармами, дознавателем Священного Синода и представителем городского общества Охотников. Проведенная комиссией проверка выявила ряд существенных проблем в защите фабрики, вследствие которых рабочие подвергались негативному воздействию…»
Вести.
Время.
Одно дело понимать, что оно такое вот, неоднородное. И другое – ощущать эту неоднородность на собственной шкуре. Мой мир раскололся надвое или, вернее сказать, их стало два, этих мира.
В одном я, Савелий Громов, застрявший на пороге смерти, считал минуты от укола до укола. В другом – жил. Пусть и не я, но парень Савка, без права на имя и фамилию, но и я с ним.
– Давай теперь бегом вокруг сарая. Давай, давай, не жалей себя, другие точно не пожалеют, – я подгонял и поторапливал, не позволяя мальчишке перейти на шаг. Он задыхался и хрипел, и там, в груди, что-то клекотало, время от времени вырываясь приступами кашля. И тогда Савка замирал, обеими руками держась за грудь и готовясь помереть.
Хрена с два.
Я пропустил момент, когда его выпустили из лазарета.
Вообще я понял, что время в этих двух мирах течёт по-своему. Причём как-то так, что понять сложно. Иногда я выпадал на дни и даже недели, иногда – я почти всё время был рядом, мешая Савке даже во сне.
Нет, ну не я ж виновато, что он к своим годам даже таблицу умножения не усвоил.
А спросят же.
И подсказывать не стану. Из принципа. И из понимания, что сдохну я, скорее всего, в обоих мирах сразу. А он останется. И чего будет без моих подсказок?
То-то и оно…
Так что вперёд. Бегом. И таблицу злосчастную про себя рассказывать. И за дыханием следить. Вдох и выдох. Вдох и… дышать меня когда-то дядька Матвей и научил. И драться.
И многому другому.
За всё благодарить не стану, он не из большой любви с нами возился, а из понимания, что бойцы должны быть не только злыми, но и здоровыми.
Так что раз и два…
Что ещё сказать.
Приют.
Приют располагался, сколь я понял, на городских окраинах. Да и те окраины виднелись чередою заборов и разномастных домишек, приближаться к которым было строго-настрого запрещено. Савка уверял, что в домах тех обретаются большею частью мастеровые, из числа чистых, чьи заработки позволяют дом поставить. А ещё всякого рода чиновники невеликой руки.
Мелкие купцы.
Ну и прочие, кто не особо богат, но и не так, чтобы беден.
Сам приют занял старинную усадьбу, некогда принадлежавшую роду Куракиных, но после переданную на благое дело. То ли содержать её, ветшающую, накладно стало, то ли Куракины социальный долг обществу вернуть решили, то ли ещё что.
Нет, я-то не в претензии.
И Евдокию Путятичную, местными делами ведавшую, зауважал крепко. Это Савка может вздыхать да жаловаться, до чего всё плохо. Я-то иное вижу. Точнее чувствую.
Чистоту.
Порядок.
Несколько огромных комнат превратили в общие спальни, поставив кровати тесно. Но так и сирот на попечении находилось много. Причём лишь мальчиков. Савка пояснил, что приют мальчишеский, что девчонок, если случаются вдруг сироты, передают на воспитание в иные, девичьи.
Заведено так. Может, оно и правильно.
В общем, кровати были и железные, пусть краска на них потрескалась и местами облупилась, и неровности эти чётко под пальцами ощущались, но стояли кровати на своих ногах да и разваливаться не спешил. Тощие матрасы не воняли мочой. Постельное, пусть штопанное, было чистым и в стирку сдавалось раз в две недели. Одежда на сиротах из грубой ткани, не самого удобного крою, но тоже далеко не ветхая.
Была вода, в том числе и горячая.
Был душ, куда всех загоняли раз в три дня, выдавая при том небольшой, со спичечный коробок, кусок едкого хозяйственного мыла. Я ещё обрадовался ему, как родному. Едва ли не на слезу пробила. Савка же скривился.
Мама другое покупала.
Душистое.
И шампунь.
И еще полотенца были мягкими, а не эти, которые кожу раздирали. Мыться Савка любил подолгу. И чтоб без присмотра. Так-то в душ с воспитанниками ходил то один наставник, то другой, а то и вовсе Фёдор, бывший при приюте кем-то вроде разнорабочего. Он-то не чурался высказаться и матерно, да и палку с собой таскал длиннющую.
На всякий случай.
Верно от того и готовности Фёдора эту палку в дело пустить, всяких случаев в душевой не происходило.
Кормили же не буду врать, что сытно. Мясо случалось редко. Но вот каши да картошку, да супы горячие на столе бывали. Хлеб опять же выдавался нормальными кусками.
А случались и бутерброды с маслом.
В моё время роскошь.
– Беги, беги… – я мысленно подтолкнул Савку. – Давай, шевели ногами… ещё отжиматься.
Он вздохнул и потрусил.
И вот странность. С одной стороны порядки в приюте царили довольно строгие, однако нашим с Савкой занятиям никто-то не мешал. Только в самый первый раз Евдокия Путятична самолично вышла – и чего ей не спалось-то в шестом часу утра? – посмотрела и сказала:
– Физические упражнения полезны. Но если будешь спать на занятиях, выпорю.
И не шутила.
В этом я имел счастье убедиться. Сперва не на себе, но потом и на собственной шкуре, точнее заднице… до сих пор вот ныла, а воспоминания о пережитом отзывались в Савкиной душе смесью чувств – обиды, страха и гнева.
А во всём был виноват закон Божий.
Ну и наши с Савкой занятия, которые и вечерние, и утренние. Потом и дневные добавлю, если в приютское расписание впишусь. Не скажу, что нагрузка была так уж велика, но Савка выматывался.
В первое время он даже вокруг усадьбы пробежать не мог.
А добежав вечерний кружок, падал в кровать и засыпал.
Просыпаться приходилось засветло, чтоб успеть пробежаться и вернуться до заутреней. Ну и завтрака, который сразу после неё устраивали. После завтрака, собственно, учёба и начиналась. А после неё – обязательные работы, которых в приюте находилось изрядно. И за тем, чтоб от работ воспитанники не отлынивали в приюте следили куда строже, чем за усвоением знаний.
В общем, такая себе учёба.
Я школу помню смутно. Тогда не сильно понимал, на кой мне вся эта наука впёрлась. Да и учителя наши не скажу, чтоб из шкуры лезли, то ли отношение чуяли, то ли просто. Здешние были и того горше.
Чтение.
Письмо.
Арифметика на простейшем уровне, потому как до таблицы умножения не дошли.
Закон Божий.
Ну и церковное пение, на которое времени приходилось едва ли не больше, чем на все прочие науки вместе взятые. Пели все, вне зависимости от наличия слуха. Ну да ладно… пение, если так, то дыхалку развивает неплохо. Интересно не это, а то, что Савка ввиду своей слепоты от занятий избавлен не был. Ему предписывалось сидеть тихонько и внимать педагогической мудрости.
Знания на слух впитывать. Правда, слушая, как давятся, пытаясь прочесть книгу по слогам, другие, Савка кривился и утверждал, что он-то лучше умел. Даже раньше. И теперь бы прочёл нормально. В общем, так мы и сидели.
Внимали.
Два урока внимали, а на третьем и заснули. Уж больно у батюшки Афанасия, к приюту приписанного души спасать, голос оказался мягким, убаюкивающим. Он нам вещал что-то про долг с предназначением и благодарность, и прочие вещи, несомненно, важные, но…
У Савки закрылся один глаз.
Потом другой.
А я… не стал мешать. Пусть поспит малец, силёнок наберется. Кто ж знал…
– Язычник! – голос у батюшки изменился, а стальные пальцы вцепились в ухо и выкрутили так, что мало не оторвали. Савка спросонья взвыл и вскочил, только ухо потянули выше, заставляя встать на цыпочки. – Мерзкий язычник!
Это он про кого?
Я вот от этакого перехода ошалел слегка.
– И сказано было, что те, чьи души костенеют в язычестве, прокляты! И обречены на вечные муки адские…
Голос батюшки Афанасия гремел, заполняя всю-то комнатушку, не сказать, чтобы сильно большую. Прочие попритихли, застыли, боясь шелохнуться.
– Ибо нет больше мерзости, чем…
Он ухо отпустил и пальцем в лоб Савкин ткнул.
– Господь в милосердии своем дал тебе знак…
Какой?
– К-какой? – выдавил Савка спросонья, слова мои повторяя. За что заработал увесистый подзатыльник, согнувший его едва ли не пополам.
– Он дал тебе жизнь презренную, дабы в муках и покаянии провёл ты её, испрошая о прощении тех…
В общем, дальше мы поняли мало, кроме того, пожалуй, что сами во всём виноваты. Говорил батюшка долго, пространно и не для нас, ибо теперь слушали все и с радостью. Ну да… банда от нас отстала, верно, угроза отдать на фабрику возымела действие, но это не значит, что Савку приняли.
Не считали его своим.
Вот не считали и всё тут.
В общем, закончилось все торжественной процессией, возглавляемой батюшкой Афанасием и включившей весь Савкин класс, а потом не менее торжественной поркой во дворе.
И порол Афанасий лично.
И так… душеспасительно. От первого удара розги Савка хотел взвыть и рот открыл даже.
– Молчать, – велел я. А потом как-то… подвинул мальца? Перехватил тело? Главное, что сил хватило в лавку вцепиться и зубы стиснуть.
Не хватало…
Громов орать не станет. И о пощаде умолять.
Свистнуло над головой. Розги тонкие, но бьют так, что через одежду обжигает. Ничего, это ерунда… это мелочь.
Насмерть не запорет.
Не должен.
Это как-то чересчур…
– Молись! – рявкнул Афанасий. А я понял, что не могу. Вот не могу и всё тут. Ни слова выдавить. А ведь кое-какие молитвы знал. Выучил, когда церковь в моду вошла.
Но будто рука невидимая горло перехватила.
А потому свистнуло снова.
И снова.
– Хватит, – этот холодный голос уже воспринимался почти родным.
– Не лезь, баба…
– Хватит, – а вот теперь в голосе уже не холод – откровенный лёд. И ещё что-то изменилось. В мире. Рядом. Будто… сквозняком потянуло?
Или жаром?
Главное, розга опустилась.
– Прошу прощения, Евдокия Путятична, не признал сразу. Этот мерзкий язычник заслужил наказание, – и батюшка заговорил иначе, заискивающе. – Возможно… в слабости своей… желая зажечь в душе его огонь истинной веры…
– Розгой? – поинтересовалась Евдокия Путятична. И следом я ощутил её руку на загривке. Жар от неё прокатился по телу, словно выталкивая свежие раны наружу.
– И увещеваниями.
Ну да, куда ж без увещеваний. Розга без увещеваний не работает.
– Все свободны… Зорька, отведи его умыться и дай новую одежду.
– Не напасёшься на них… одно разорение… – ворчание Зорьки было знакомым, как и тёплая рука. А стоило отойти, как заговорила она: – Что ж ты, барчук, упрямишься… чай, батюшка-то добрый, батюшка-то хороший… порой гневливый, так ты не лезь под горячую-то… покайся, голову склони, помолися Богородице-матушке. Небось, она-то за сироток всегда заступается…
– А почему он назвал меня язычником? – спросил я тихо.
– Так… – Зорька удивилась. – Потому как креста на тебе нету. Вона, на шее не крест. У меня крест. У Евдокии Путятичны крест. У всех-то людей русских крест… а у тебя?
Я поднял руку и, потрогав висюльку на шее, убедился, что и вправду не крест.
– Отец, – прошелестело в голове. – Посвятил меня Море… все Громовы ей служат.
Охренеть.
Сколько здесь открытий чудных.
Тогда я спросить ничего не успел. Снова… выкинуло? Переместило. Хрен поймёшь, но раздражала эта неспособность контролировать процесс зверски.
Вот я там.
И вот тут.
Лежу.
Чувствую и иголки, что вошли в тело, главное так вот, хорошо чувствую, каждую буквально. И лекарство, которое в кровь поступает, тоже чувствую. И тело свое, рассыпающееся. Если так-то снаружи оно ещё целое, но там, внутри, много мелких очагов, будто термитами поеденное.
Недолго осталось.
И жаль.
Нет, смерти я не боюсь. Я давно под ней хожу. Тогда, в девяностые, чудом выжил, хотя и не думал ни о чём таком. Из наших только я и уцелел. Даже дядька Матвей… дядьку Матвея я своей рукой уже.
Очень он удивился. И разозлился.
А потом сдох.
А я вот живой.
Пока.
Так что нет, не боюсь. Жаль немного. Савку бросать жаль. Он не справится один. Хороший мальчишка, но уж больно домашний, слабый. И заниматься бросит. И эти, приютские, почуют, что я ушёл.
Нет, так-то там обо мне никто не догадывается.
Ну, я думаю, иначе как пить дать батюшке заложили бы. Нет, просто чуют. У приютских чутьё на людей скоренько вырабатывается, такое вот, которого говорит, кого можно прессануть, а кого лучше бы стороночкою да по широкой дуге обойти. В этом есть что-то донельзя звериное.
Так что…
– Гром, – Ленка улыбается сквозь слёзы. – А я знала, что ты очнёшься… ты поборешься ещё. Поживёшь.
В горле саднит.
И ответить не выходит. Не сразу. Потому как в палате снова становится людно и бело от халатов. Меня щупают, трогают, спрашивают о чём-то, при том ответа не дожидаются.
Ещё одна странная врачебная привычка.
В конечном итоге всё-таки оставляют в покое, правда, умыв, переодев и вколов ещё какой-то пакости, которую я тоже вижу. Изнутри.
Главное, в сон не тянет.
Не хочу спать. Жалко времени.
– Ленусь, – способность говорить возвращается. – Ты знаешь, кто такая Мора?
– Что?
Она моргает и слёзы уходят.
Так-то лучше. Ленка, она в целом не слишком сентиментальная, и теперь вопроса хватает, чтобы отвлечь от мыслей о моей тягостной судьбинушке. Или о чём она там рыдать собралась.
– Мора, – повторяю.
И жалею, что не удалось разглядеть кругляш. Он был теплым и неоднородным под пальцами.
Мелькает мысль рассказать, но… Ленка доложит врачам, те снова сбегутся. Пусть и понимают, что ничего-то сделать не способны, но активность изображать станут. А потом ещё отзовут справочку о вменяемости, изрядно Ленке жизнь осложнив.
Нет уж.
И вообще, глюки или нет, но вреда от них никому не будет. А значит…
– Мара есть… Мара, Морена, Морана, – Ленка мазнула пальчиком по экрану. – Богиня зимы и смерти у славян…
Ничего так. Подходяще к ситуации. К моей – так точно…
– …правит миром Нави вместе с Чернобогом…
Под мягкий Ленкин голос меня вырубило.
Глава 5
«Член Государственной Думы от амурского казачества И.М. Гамов обратился в министерство народного просвещения с просьбой принять в свое ведение казачьи школы и тем уберечь их от закрытия, но получил отказ: вследствие сокращения министерских кредитов имеется существенный недостаток финансов. Таким образом из 66 существовавших в округе школ остались лишь 19 церковно-приходских и несколько частных, оставшихся в наиболее состоятельных станицах»[3].
«Отголоски жизни»
Больше на уроках Закона Божия Савка не спал.
Сидел тихонько. Слушал. И отвечал даже, когда спрашивали. А спрашивал батюшка Афанасий частенько, явно выделяя нас среди прочих учеников. Главное, спросит, вопрётся взглядом и буравит, буравит, ввергая Савку в ужас. Но ужас мы с Савкой худо-бедно одолевать научились и отвечали бодро, не давая повода снова но розгу попасть.
Вот и чего привязался?
Из-за веры? Ну да, из-за неё. Здесь, как я понял, к вере относились куда серьёзнее, чем я привык. И эта серьезность изрядно выбивала из равновесия. Какая, казалось бы, разница, висит на шее крестик или вот кругляш с непонятною руной, про которую Савка ничего не знал, а я и подавно?
Кругляш мы сняли.
Ощупали вдоль и поперек, но так ничего и не поняли.
Спросить… в общем, вопросы я предпочёл отложить до лучших времен. И здесь Савка был со мною всецело согласен.
Так что в храм ходили.
Гимны церковные на пении петь старались, потому как и тут батюшка Афанасий вниманием не обходил. Иконам, которых над каждым окном было, а над дверью целый иконостас светился, кланялись. И всяко старались не выделяться.
Получалось не ахти, но как уж есть.
Так пару недель и протянули.
Тем вечером Савка, отлежавшись после ужина, привычно потрусил на пробежку. Ну и я с ним, что уж тут. Будто выбор есть. Главное, за прошедшее время тело Савкино, если и не закалилось, то всяко окрепло. Странное зрение его тоже улучшилось. Теперь серые контуры предметов сделались чётче и не норовили расплыться, стоило отвести взгляд. Более того, даже в раскрытой книге на некогда белых листах проступили черные нити строк. Пока разобрать написанное не выходило, но Савка очень воодушевился.
Кстати, тоже странно.
Он ведь слепой. И приютские об этом знают. И сама Евдокия Путятична. Но как-то вот мало кого сие волнует, как и факт, что держится Савка для слепого очень даже бодро.
С другой стороны, оно и лучше.
Для нас.
Меньше внимания – больше простора.
На сей раз я погнал Савку не вокруг дома, как обычно, но дальше, за сараи. Усадьбу-приют окружали хозяйственные постройки, в которых держали и скотину, и птицу. Имелись тут и поля с огородами, на которых, собственно, сироты и трудились, ибо сказано…
В голове зазвучал голос батюшки Афанасия, повествующий про душеспасительную пользу работы, и Савка сам головой мотнул.
А потом голос зазвучал уже вполне наяву.
– Я понимаю вашу женскую жалостливость, – этот голос раздавался из-за птичника, места нам с Савкой хорошо знакомого. Прополку нам не доверяли, как и дойку, а вот чистить хлева от навоза слепота не мешала. – Но ныне она во вред…
Савка замедлил шаг.
И я одобрил.
А заодно велел уйти с дороги. Нечего внимание привлекать. Вот к стеночке прижаться – это правильно. На дворе по расчётам нашим сумерки, глядишь, и не заметят. Куры и те уже на насестах, дремлют, но Савку они знают хорошо, так что не выдадут всполошенным квохтанием.
– А мне вот совершенно не понятна ваша нынешняя упёртость, – голос Евдокии Путятичны был спокоен. – В конце концов, он тут один такой…
– И одна паршивая овца способна попортить всё стадо.
– Вот давайте не будем. Вы же вполне разумный человек, Афанасий Петрович. Да, мальчика не крестили. Таково было желание его отца.
– Который при этом не сподобился дать ему своего имени.
Так это про нас говорят? Тем паче надо послушать. В своё время я и выжил-то отчасти потому, что вовремя понял – не бабло рулит миром, а информация. И не бывает её, лишней. Всякая сгодится в своё время.
Главное, распорядиться ею правильно.
– Да, это кое-что осложняет, но…
– Мы обязаны спасти его душу!
– Как? Крестив насильно? Вы ведь должны понимать, что такой обряд не будет иметь силы.
Не понимаю.
Но слушаем.
И прижимаемся к темной стене.
– Он ребёнок. Его сердце ещё не очерствело. И его душа открыта для нового. Он не коснулся скверны, а потому у нас есть шанс…
– Лишить его силы? И единственной надежды хоть как-то устроить своё будущее? Вы ведь понимаете, что Громовы неспроста служат… ей. И людям тоже. Вера верой, но миру нужны Охотники. Они защищают его от теней.
А это кто такие?
– Или они влекут их в наш мир? – пылко возразил батюшка Афанасий. – Будучи сами скверной, скверну и притягивают…
– Это всё богословские споры, – Евдокия Путятична произнесла это очень устало. – Да и… опоздали вы, Афанасий Петрович. Его дар уже очнулся.
Какой?
– Уверены? – переспросил Афанасий Петрович.
– Более чем… он если не в активной фазе, то на пороге её точно. Да и вы сами понаблюдайте за ним. Мальчик незрячий. Давняя травма привела к отслоению сетчатки. Так что он ослеп давно и, боюсь, бесповоротно, но при том он как-то видит… достаточно, чтобы не натыкаться на предметы, обходить людей. Найти дорожку вот… даже в полной темноте.
Чтоб вас… а батюшки, оказывается, умеют ругаться.
Вычурно так.
– Как давно? – голос его аж подсел. А я порадовался, что если тут про темноту, то нас точно не увидят.
– Полагаю, после того… столкновения. Его снова ударили по голове. Возможно, это как-то повлияло… он очень переменился с той поры. Неужели сами не заметили?
– Я думал он так… плохо видит. Или притворяется. Вам ли не знать, сколь часто они притворяются.
– Уж поверьте мне… может, я и не лечу, но такие травмы не подделаешь.
– Значит, он вот-вот…
Савка зажал рот руками. И я с трудом подавил даже не страх – первобытный ужас.
– Вы кому-нибудь говорили? – а вот изменившийся тон Афанасия Петровича мне не понравился. Категорически.
– Пока взяла на себя смелость написать ещё одно письмо Громовым.
– Молчат?
– Да.
– Звонить?
– Не выходит. Не отвечают.
– А если не откликнутся? Вы же понимаете, насколько это опасно… даже не для него. Для всех… если мальчик видит тени, то рано или поздно они увидят его.
– В пятницу я встречаюсь с Завадским. Да и не стоит беспокоиться. Поверьте, я имела дело с охотниками. Они годами учатся видеть.
Это слово она произнесла особым тоном.
– Так что время у нас есть…
– И всё-таки, надеюсь, вы осознаёте, сколь опасно держать его здесь, среди обычных детей.
– Осознаю.
– Как и то, что я обязан доложить…
– И это осознаю. Более того, я надеюсь, что вы, как верный служитель Церкви сообщите Синоду…
Они всё-таки ушли, куда бы там ни собирались.
– Кто такие Охотники? – спросил я у Савки, раз уж мы всё одно стоим. Выходить сейчас было небезопасно, мало ли, вдруг да Евдокия Путятична вернётся или вон батюшка.
– Это… это те, кто убивают тени.
– А кто такие тени?
– Это… это тени… они идут с изнанки. С мира нави. Они пьют силу и жизни. Они… они теперь нас увидят! Увидят нас! Увидят и…
Его затрясло.
– Тихо, – рявкнул я. – Пока не увидели.
– Но…
– Успокойся. Как я понял, эти тени опасны?
– Д-да.
– Но убить их можно?
Савка кивнул, но как-то нерешительно.
– Вот. Значит, всё в порядке. Ты вырастешь. Выучишься… и вообще смотри на это как на шанс.
– К-какой?
– Жирный, Савка. Жирный…
Я задумался, как объяснить мальчишке. Тени… кем бы они ни были, опасны для простых людей. Стало быть, Охотник, эти тени истребляющий, будет человеком обществу нужным. А раз так, то и впишется в это общество куда легче, чем незаконнорожденный слепой мальчишка.
– Ты не понимаешь… – Савка затряс головой. – Они убьют… как только поймут, что я… что я их вижу, они придут за мной… придут…
– Не придут, – произнёс я со всей возможной убеждённостью. – Ты же сам слышал, что увидеть их не так просто. И Евдокия вон сказала, что время ещё есть.
Но я ошибся.
Времени у нас не было.
В тот вечер мы изрядно подзадержались. Пока я Савку во вменяемое состояние привёл. Пока отсиделись, чтоб ненароком на глаза кому не попасться. Пока пробежку завершили и занятия. Пока назад добрались. И наткнулись на запертую дверь.
Вот же ж.
Савка снова пришёл в ужас. Я же, вымещая раздражение, дверь эту пнул, сколько было силы, заодно уж прикидывая, где ночевать – в коровнике или на конюшне. Но, благо, не пришлось. Открыли.
Мрачный Фёдор, широко позёвывая, буркнул:
– Где шляешься? Завтра вон доложусь и всыпет тебе наша княгинюшка по первое… иди вон. Не перебуди…
Мы и пошли, благо недалеко.
Дортуар, в котором стояла Савкина койка, был первым от лестницы. И сама койка находилась почти у двери. А потому Савка, скинув ботинки, на цыпочках проскользнул в эту самую дверь. Разделся и нырнул под тонкое одеяльце.
Остальные спали.
Здесь вообще засыпали быстро. Ну да за учёбой и работой так уматывались, что сил на иное уже не оставалось. Вот и Савка глаза закрыл, готовый отключиться.
Не вышло.
Прохладно.
Это мы оба отметили. И я ещё подумал, что вроде бы как лето на дворе, а уже вон прохладно. В старых домах всегда так. Камень хранит свой холод. И если летом эта прохлада скорее приятна, то к осени всё изменится. А до осени немного осталось.
Дотяну ли?
Савка, унимая дрожь, вытянулся в кровати. Лёг на спину. Замер. И осторожно, стараясь лишний раз не ворочаться, чтоб не разбудить кого, перевернулся на бок. Панцирные сетки имели обыкновение безбожно скрипеть и постанывать. Не в этот раз.
Как-то вот…
Звуки исчезли. То есть сетка растягивалась под тяжестью тела, а звуки исчезли. И холод сделался более отчётливым.
И в целом что-то изменилось.
Рядом.
И что бы это ни было, оно представляло опасность.
– Вставай, – я сдёрнул Савку, который уже вознамерился уснуть. – Подъём, подъём. На том свете отоспишься. Так, тихонько… не делай резких движений. Просто открой глаза. Не отрывая голову от подушки.
Скрип.
Протяжный скрип открывающегося окна. И шипение, раздражённое такое, на самой грани слышимости. А может, и за гранью, потому что не раз и не два я убеждался, что Савкин слух куда острее обычного человеческого.
Дыхание сбивается.
– Тихо, – шепчу я. Вот никто-то до сих пор меня не слышал, а всё одно шепчу. – Давай… поворачивайся на другой бок. Так вот, будто сон плохой.
Потому что сейчас Савка лежал спиной к окну.
Он всхлипнул.
Но подчинился.
– Глаза не раскрывай полностью. Прищурься и сквозь ресницы…
Всему его учить надо. Но справляется.
Окно приоткрыто.
Странно.
Неправильно.
Окна в приюте, те, которые не были заколочены изначально, запирались. И массивная щеколда уж точно не сама собой сдвинулась. Она тугая. И Фёдор, запирая окна на ночь, всегда матерится на эту тугость. Но ведь сдвинулась. И ветер жадно то засасывал белую тряпку занавески, то выплевывал её, заставляя вспучиваться пузырём.
Как такое пропустили?
Щеколды проверялись перед сном и дважды. Мне это ещё казалось такой от начальственной блажью, но…
Черное пятно протянулось по подоконнику, превращаясь в тощую длинную конечность. Савка даже моргнул, но тут же опомнился и поспешно задышал, изображая сон. Актёр из него был так себе, но…
– Что за хрень? – спросил я, поскольку тощая лапа с подоконника не убралась. Она становилась то короче и толще, то вытягивалась в нить, постоянно меняя местоположение, точно пытаясь нащупать что-то на этой вот белесой глади.
– Тень, – шепотом ответил Савка. – Отец… рассказывал.
– А чего ей надо?
– Н-не знаю… – он вдруг вспомнил, что очень боится этих теней и поспешно зарылся в подушку лицом. Э нет, так не пойдёт.
Если эта тварь опасна, то выпускать её из виду нельзя.
На помощь звать?
Кричать?
Кому?
Фёдору? А он поможет?
Меж тем шипение раздалось снова, заставив Савку слегка повернуть голову.
– Она… нашла ход.
Тень протянулась сквозь подоконник, такой длинной чернильной нитью, на конце которой набухла капля. Да что оно вообще такое?
Капля сорвалась и беззвучно шмякнулась на пол, чтобы вспучиться существом…
Созданием?
Тварью?
Как назвать это вот… неестественно-тонкие конечности кое-как удерживали тело, плоское, покрытое чешуйчатым панцирем. Из передней части высовывался пучок то ли щупалец, то ли брызг тьмы, которые шарили, пытаясь нащупать что-то, одной Тени понятное. Но вот нащупали. И издав тонкий скрежещущий звук, в котором мне почудилась радость, Тень сделала неуверенный шажок. Один.
Второй.
– Как их убить? – поинтересовался я, уже сообразив, куда она направляется.
К кому.
Очень уж характерной была траектория.
– Т-тени? Обычный человек… если только молитвой… чтоб только с верой читать.
А я-то удивлялся тому, как здесь все верят.
Если молитва от подобной херни защищает, то поневоле уверуешь.
– Только мы молиться не можем… мы же ж не крещеные…
– Ещё как?
Не может такого быть, чтобы способов не было. Люди, они всегда способы находят. А Тень приближалась. Причём шла она, словно перетекая с одного места в другое.
– С-серебро ещё… особенно, намоленное или освящённое… мощи… иконы…
Иконы имелись. Над дверью.
Над каждым окном.
Проклятье… дверь близко, но не настолько. Да и как знать, не повлияет ли на чудотворную мощь иконы прикосновение некрещёного Савки. А шанс у нас будет лишь один.
Я это задницей чуял.
Ну и всем накопленным жизненным опытом.
– А Охотники как?
– С-силой… у них сила… скверны… они силу у теней забирают. Пьют…
А вот это больше подходит. Если Савка потенциальный Охотник, то… то как-то должен тварь одолеть.
– Как?
– Н-не знаю.
А теперь мы ощутили и запах. Такой вот… кладбища. Сырой земли. Разрытой могилы. Смерти во всём её многообразии, в том, где и дым, и смрад, и боль, и слёзы. Тоска, которую не передать словами. Она нахлынула следом, вдавливая в кровать.
Выбивая остатки воздуха.
И желания жить.
Тихо заскулил Савка, давясь слезами.
Нет уж.
Нельзя поддаваться. И даже могила – это ещё не повод. Я знаю. Случалось стоять на краю. Но ничего, живой.
Так что дышать.
И Савку я потеснил. Во второй раз получилось даже легче. А потому заставил его сесть. Тень была рядом. Она нависала над кроватью, растянувшись облаком дыма, в котором смутно угадывался силуэт твари… что-то омерзительное.
Паучье.
И столкнувшись с ней взглядом, я ощутил, что она тоже смотрит.
Нет, не так.
Смотрит.
На меня.
В меня.
И видит.
Всего видит, каков я есть. Со всем дерьмом. С землёй, что жирными комьями вываливалась сквозь пальцы, с темной жижей, стекающей в рукава. Со вкусом крови во рту и выбитыми зубами. С яростью, что накрывает с головой, заставляя сжимать чьё-то горло…
Да.
Знаю.
Без тебя знаю, тварь. Никогда не обманывался. Царствие небесное – не для таких, как я, но мальчишку не отдам. И как когда-то давно тянусь, понимая, что ни хрена не получится, только… плевать. Главное – добраться.
До горла.
Шеи…
И пальцы сводит судорогой от холода. На горле. На призрачном горле твари, которая вполне себе материальна. Осознав это, я улыбаюсь. Гляжу в выпуклые её фасеточные глаза и улыбаюсь.
Сдохнем.
Вдвоём.
И она, осознав это, визжит. Громко. Надрывно. Пытаясь вырваться. За спиной её раскрываются полупрозрачные крылья, которые колотят по рукам, по лицу. Вполне себе ощутимо. Только мы с Савкой крепче сжимаем руки.
Мир вокруг выцветает, становится серым, что карандашный набросок.
И тут, в нём, мы снова получаем возможность видеть.
Вот только разглядывать некого.
Ну, кроме твари.
Я стискиваю руку, жалея, что детские слабы. Но и они сминают панцирь. Внутри твари что-то хрустит, и влажный этот звук заставляет Савку содрогнуться. Он сжимает зубы.
И тянем тварь.
Она вязкая. И слабо подёргивается ещё. Когти на лапах вспарывают кожу. Кровь в этом карандашном мире чёрная. Она выползает, обвивая запястье тонкими нитями, и собирается в капли.
Летит, чтобы разбиться о пол.
Кто-то кричит.
Там, вовне.
Громко так, что крик этот заглушает предсмертный вопль твари. И та, уже ослабевшая, вялая, вдруг дергается, желая добраться до Савкиного лица. И над тварью поднимается облако дыма, который Савка вдыхает.
Горький.
Какой, мать вашу, горький.
От этой горечи язык присыхает к нёбу. И сам рот внутри идёт трещинами. Горло – что раскалённая труба, втягивающая то ли прах, то ли песок от твари, тело которой стремительно рассыпается. А сила, мешаясь с нашей кровью, пробирается внутрь.
И…
Горечь отступает.
Зато по крови растекается тепло. Как будто спиртяги стакан хлопнул. Сперва не отдышаться, зато потом хорошо… как хорошо… из кулака сыплется пепел. А крики бьют по нервам. Мир дрожит. И серость, четкость сползают с него, словно старая шкура.
Савка оборачивается…
Дети.
Другие.
Сбились в кучу в углу. Над ними, точнее между ними и Савкой, встал Фёдор с иконой в руках. И слабое свечение её оборачивается сиянием, ярким таким. Слепящим. И Фёдор что-то говорит.
Молитву?
Ну да. Молитвы помогают.
– Я… – голос Савки срывается на шёпот, а мир всё так же стремительно блекнет. Размываются контуры, возвращая нас в привычную полуслепоту. – Я её…
Выпитая сила катится теплом.
– Убил…
…и вышибает меня вовне.
Глава 6
«Освящение нового храма Великомученицы Марфы в Никитской слободе состоится 9 сентября сего года в третьем часу пополудни…»
«Вестник Синода».
Я открываю глаза. Резко так. И закрываю, не способный вынести ни яркий свет, ни белизну потолка. Проклятье… снова здесь.
А Савка там.
Как бы не вышло чего. С их-то суевериями. Хотя… какой хрен, там не суеверия, там реально не понять, что творится.
Лежу.
Слушаю, как мерно пикают приборы. Никто ко мне не спешит, стало быть, просто спал, а не в кому провалился. Хорошо. Наверное.
Позвать кого…
Зачем?
Толку-то от них. Раздражение ворочается в груди. Тяжёлое. И злость иррациональная на них, которые живы и здоровы. Которые будут жить, когда я сдохну.
Жить и радоваться.
Делить наследство.
– Дядь, а дядь… – детский голос пробивается сквозь эмоции. И они отступают. – А ты живой, да?
Мальчишка сидит у стеночки, на стульчике.
Мелкий.
Сколько ему? Пять? Шесть? Меньше? Или наоборот? Я в детях не разбираюсь вот совершенно.
– Живой, – отвечаю, поворачивая голову. – А ты кто?
– Тимоха…
Тимоха.
Тимофей… знакомое имя. Да. Это от Викусиного… среднего? Память подводит. Память у меня хорошая, но вот подводит. Среднего вроде. Или младшего? Он там ещё развёлся… надо будет спросить у Ленки, она точно знает.
Она собирала папочки на всех их.
Тимоха.
– Что ты тут делаешь, Тимоха? – интересуюсь.
В том, что охрана его пропустила, ничего удивительного нет. Я разрешил, точнее приказал, что если вдруг найдутся желающие, то пускай себе. И охране приказал. И докторам. Не мне сейчас бояться покушений или чего там. И сама охрана больше по привычке, чем и вправду нужна. Так что… пусть ходят.
Один хрен, кроме Ленки некому.
Я так думал.
– Сижу, – сказал мальчишка и ногой дёрнул.
Светленький. Волосы отросли, завиваются колечками. Нос конопатый. Глаза яркие, голубые. Славный мальчонка… коленки вот содраны.
– Это где ты так? – интересуюсь.
А ещё понимаю, что такие мелкие дети не могут находиться где-то сами по себе.
– А… это упал, с велика, – Тимоха потёр коленку. – Мне Колька дал прокатиться. Но у него большой. Тяжело.
Он вздохнул. И тут же добавил.
– Но классно! Мама сказала, что если папа алименты заплатит, то она и мне велик купит. По размеру.
– А он не платит?
Тимоха пожал плечами и ответил:
– Теперь обещался, если я тут посижу.
– Зачем?
– Ну… папка сказал, что ты – ещё тот старый упырь…
Вот за что люблю детей, так это за их искренность.
– Но я прикольный и могу понравится. А ты вправду упырь?
– А что, похож?
– Ну… так-то… я кино смотрел одно. Там такой же в гробу лежал. Страшный.
Смеяться, когда сил нет, тяжело. Но папаня его прав, Тимоха действительно прикольный. И нравится мне.
– А у тебя клыки есть? – поинтересовался он серьёзно.
– Как у всех…
Я бы оскалился. Зубы у меня красивые. Отличного качества импланты. В Швейцарии ставил. Да… испугать пацана не хотелось.
– Тогда не упырь… мама сказала, что ты просто болеешь. И скоро умрёшь. И что папа зря на что-то надеется.
Умная мама.
– Что папе раньше надо было суетиться…
Тимоха ковырнул тёмную корку спёкшейся крови.
– Не раздирай.
Тимоха вздохнул.
– А папа твой где?
– Ушёл.
– Куда?
– Не знаю.
– А мама?
– На работе.
– То есть, ты тут один?
Такое даже в моей голове не укладывалось.
– Ага… папа сказал, чтоб я посидел. Ну и поговорил. Стакан воды принёс. Я принёс, – Тимоха указал на одноразовый стаканчик с водой, который он примостил на тумбочке. – Только я пил чутка. Очень хотелось.
– И давно сидишь?
– Не знаю… но я тихо!
– Верю. Выгляни… там дядька стоять должен. В костюме.
– Охрана?
– Да. Скажи, чтоб зашёл. Есть хочешь?
– Ага, – не стал отказываться Тимоха. – Папка обещал, что потом в парк пойдём. И он мне мороженое купит. И ещё «Лего».
Тимоха сполз со стула и, чуть прихрамывая, отправился выполнять поручение. Судя по тому, что отсутствовал он прилично, дядя в костюме за дверью не стоял.
Совсем страх потеряли.
И охранник что-то такое понял по взгляду.
– Прошу прощения, Савелий Иванович. Отлучился. Больше не повторится.
Ну да, а я взял и поверил. Уволил бы… но теперь почему-то лень. Потому говорю:
– Организуй тут обед… Тимоха, что ты ешь?
– Всё, – уверенно заявил Тимоха. И подумав, добавил: – Кроме кабачков. Кабачки не люблю. И перцы тоже. Особенно тушеные.
– Кто их любит… – согласился я. – Тушеные перцы – редкостная мерзость… и десерт чтоб обязательно. В общем, сам подумай, чем детей кормят.
Больничка дорогая.
Тут и кафе имеется, и из ресторана доставку организовать можно.
– Круто, – сказал Тимоха, когда охранник ушёл. – Папа сказал, что у вас денег – куры не клюют. И что это нечестно, что вы помрёте, а деньги из семьи уйдут. А ещё, что у вас с дедом моим война, но я-то ребёнок, меня жалеть надо… и всё такое.
Ребёнок.
Я и забыл, что порой дети слышат и понимают куда больше, чем взрослые.
И взгляд у Тимохи грустный.
Ничего.
Разберёмся.
Если времени хватит.
За Тимохой пришли через полтора часа. Что сказать… Викуся в молодости выглядел куда попроще. Этот, конечно, папенькина копия, за что мне вдруг стало несказанно обидно, будто братец украл у меня не только семью и счастливое детство, но что-то ещё, очень важное, отсутствие чего я лишь начал осознавать.
Захотелось вдруг, чтоб у меня тоже сын был, на меня похожий.
Как этот вот на Викусю.
Рожа, правда, покруглее и понаглее. Сам улыбается, а в глазах такое вот… характерное выражение, уверенность, что он-де самый умный, самый ловкий.
– Доброго дня, Савелий Иванович, – и говорит-то бодренько, радость от встречи изображая. – Не надоел вам тут Тимошка?
Тимоху по макушке гладит, играя доброго папочку.
– Шлялся где? – интересуюсь.
– Простите?
– Ты чем думал, придурок? Привести ребёнка в больничку и бросить на пару часов.
– Я… у меня дела были…
Ага. Были. Даже знаю, какие… вон, духами от него тянет, слабенько, но в стерильном воздухе палаты запах этот чёткий. И след от помады на шее так и не достёр. Помады ныне особо стойкие пошли. Хрен избавишься.
– Дела у него… – на меня накатывает усталость. – Вали отсюда, отец года… и обещание выполни. Проверю…
Он вспыхивает. И хочет что-то ответить, только под взглядом охранника, которому и пришлось развлекать Тимоху, сдувается быстро.
– Пока, – Тимоха машет рукой. – Не умирай ещё. Ты смешной.
– Ты тоже… заглядывай, если будет время.
И по глазам его папеньки вижу, что заглянет. Не раз и не два…
Скотина.
А там мне холодно. И мутит. Тошнота подкатывает к горлу, упирается в стиснутые зубы и отступает, оставив характерный кислый вкус во рту.
Холод же пробивается мелкой дрожью.
И Савка сворачивается клубком, дышит на руки, пытаясь унять его. И моему появлению он не рад. Он… испуган? Обижен? И всё сразу?
Но сил вытолкать меня не хватает. А я… я молчу.
Что тут скажешь?
– Вот… так и лежит, Евдокия Путятична, – голос Фёдора полон беспокойства. – Ни живой, ни мёртвый. Я велел его перенесть. Ну, чтоб беды не вышло. Дети-то страсть до чего напужалися. Да и я, признаться… спаси Господи.
Я почти вижу, как он крестится, широко и размашисто.
– Давненько жути такой не видал. И не просто пиявка какая, нет, настоящий крухарь. Воплотившийся почти…
– Как он попал за периметр?
Вот и мне интересно – как.
А название твари запоминают. Крухарь. Ни о чём не говорит, но это пока.
– Так… окно открыли… открыли окошко… и иконка сдвинулась… чутка так, на малость самую.
– Сама?
– Так… кто ж его знает. Окошко-то я закрывал самолично, Евдокия Путятична. Вот вам крест, закрывал! И проверял! Я ж разумею, я ж не они…
И тут я Фёдору верю. К ежевечерним обходам он относился серьёзно, каждое окно проверял, створки дёргал, шпингалеты пальцем тёр. Я ещё думал, это чтоб подопечные не разбежались.
– Да и крухарь… откуда здесь такой твари взяться-то?
– Он ли?
– Уж поверьте, Евдокия Путятична… он… как есть он… я их навидался, когда служил-то… не ошибусь… но в том и дело, – Фёдор понизил голос. – Что и в местах скверных они не сразу заводятся. Сперва-то пиявки да шептуны, да прочая мелочь всяко-разная. А уж после, если обживаются, то и покрупней кто. Навроде крухарей. Но и те сперва жиденькие, слабенькие. Этот же не вчера границу пересёк, говорю же, почти воплотился. Так что…
Теплая рука легла на лоб и от неё потянуло силой.
Хорошо.
Теперь жар, исходивший от Евдокии Путятичны, согревал. И Савку перестало трясти.
– А малец-то одолел… – добавил Фёдор. – От же ж… хорошую кровь сразу видать. Вы… чего с ним делать будете?
– Не знаю… – Евдокия Путятична вздохнула. – Надеялась, что время ещё есть, а оно вот как повернулось.
– Тут ещё… – Фёдор замялся. Явно было, что ему есть что сказать, но он сомневается, надо ли. И всё же решился. – Извините… кому бы другому… смолчал… не моё это дело, в барские игрища… но вот.
– Это что?
– Метка…
Я бы посмотрел. Но Савка упрямо отказывался открывать глаза. Да и вовсе ощущался… нехорошо. Слабо.
– Ну, вроде метка. Или вот манок. Камень со скверного места. Не сказать, чтоб с самого… но тени такие от чуют. Я ещё тогда подумал, чего он к мальчонке попёрся? Кровать-то от окна далече, у двери самой. А это комнату надобно перейти…
Интересно.
У меня вот похожие мысли возникли.
– Тени ж… им же ж всё одно, кого жрать… а он тех, у окна, не тронул. Мимо прошёл. Чтоб крухарь да полез дальше, чем надобно? Только если вот…
– То есть, ты хочешь сказать…
– Позвали его. Я этот камушек под кроватью мальчишкиной нашёл. Кто-то кинул его. И окошко приоткрыл. И иконку сдвинул… не снял, а сдвинул. Может, даже проклятой водой и дорожку прочертил, батюшка ж наш крепок в вере… только, Евдокия Путятична… вы это… не говорите никому.
– Почему?
– А потому что скверну из камушка вытянули. И с окошком не докажешь. Но ежели так, то выйдет, что у вас тут чуть ли не смертоубийство затевается.
Разумно.
Очень даже.
– А сами ведаете, сколь многим вы не по нраву. И случая ведь не упустят подвинуть. Тот же Антошка спит и видит, как бы в креслице сесть. Одно дело, когда несчастный случай по служебному недосмотру… я уж тут покаюсь. Вы мне штрафу там или взыскания какого возложите, как оно положено… и на том всё притихнет.
Лежу.
Дышу. Впитываю силу, которая уходит куда-то внутрь. И чувствую слабое Савкино возмущение. А с чего возмущаться-то? Не я эту тварь привёл. А без меня хрен бы Савка справился.
Сожрала бы.
От этой мысли его трясёт. И тряска передаётся телу.
– Фёдор, тебя ведь и уволить могут… за окно… лучше будет сказать правду, что ты закрыл, но кто-то… возможно из шалости или по глупости… или бежать хотел.
– Ночью?
– Утром. Вечером… или вовсе отлучался, главное, что не ты открывал. Ясно?
– Да, княгинюшка.
– Не надо, не называй меня так, – а теперь в голосе слышится усталость. – К сожалению, про крухаря придётся сказать. Слишком многие тварь видели. И молчать не станут.
– Да чего они там поймут.
– Чего бы ни поняли, но до полиции точно дойдёт… в лучшем случае, до полиции.
Руку убрали.
– Разбирательство?
– И оно тоже. Поэтому сейчас мы сами обратимся с заявлением и потребуем, чтобы прислали кого из Синодников.
Федор матюкнулся.
– Может…
– Нет, – Евдокия Путятична и дослушивать не стала. – Да и… если тварь сюда притащили, как ты говоришь, то кто знает, не повториться ли. И с мальчиком надо что-то решать.
– Они ж тут всё… облазают.
– Не без того.
Вздох.
– Тогда… надобно будет коробочки те, из подвалу… убрать… вот, ежели позволите, я и займусь.
– Фёдор?
– И дружкам вашим скажите, чтоб забыли дорожку-то, коль не желают вас под монастырь… или в монастырь.
Это как?
– А лучше бы вам, княгинюшка, – голос Фёдора обрёл силу и уверенность, и заговорил он быстро, словно опасаясь, что уверенности этой надолго не хватит. – Бросить дурное это дело, пока беды не случилось. Оно же ж опасно… оно же ж вон как… и другим разом батюшки вашего власти не хватит, чтоб беду отвести. Да и его б пожалели.
– Жалею, Фёдор. Жалею. Но… кто-то ведь должен.
– Вы?
– Отчего нет. Да и не беспокойся. Я не делаю ничего такого…
Фёдор сопит, явно не согласный.
– Порой мне кажется, что я не делаю вовсе ничего… что все эти листовки и воззвания… это пустое, ничтожное… и что надобно иным путём идти.
– Бонбы кидать?
– Нет. Террор – это… это отвратительно, – сказала Евдокия Путятична и я с ней согласился. – А ещё совершенно бессмысленно. Террор лишь озлобляет власти и мешает диалогу. Он противен самой идее гуманизма и…
– Что тут происходит? – раздался незнакомый голос и Евдокия Путятична осеклась. И руку убрала. Жаль. Сила её изрядно согрела. Вон, и оцепенение у Савки почти прошло-то.
– Всё, Фёдор. Идите, – Евдокия Путятична тоже поднялась. – Наведите порядок. И воспитанников надо убрать, чтобы следы не затоптали. Вовсе комнату заприте, тех, кто был в первом дортуаре, переведите в другие, временно.
Голос стал прежним, равнодушно-спокойным.
– А вам – доброй ночи, Антон Петрович. Рада, что вы, наконец, вспомнили о своих должностных обязанностях и вернулись. Кажется, ваш отпуск должен был завершиться дня три тому?
– Я болел, – голос мне не понравился.
Такой вот капризный, ноющий. И раздражения своего тип не скрывает.
– В таком случае счастлива, что вам стало легче.
– Мне сообщили, что здесь случилось… к слову, что случилось?
– Кто сообщил?
– Разве это так уж важно?
Не Фёдор. Тот топтался у двери, явно не желая оставлять Евдокию Путятичну наедине со мной и этим типом.
– Кто-то из старших… – директриса сделала свой вывод. – Ожидаемо… но да, кое-что произошло. В приют проникла тень и напала на воспитанника.
– Ужас какой! – воскликнул Антон Петрович, но как-то так, не сильно ужаснувшись. – Бедное дитя… сильно пострадал? Надо будет вызывать полицию…
– Фёдор займётся.
Шелест.
Шорохи какие-то…
– До утра дотянет? – Антон Петрович переместился. Всё-таки Савке бы глаза открыть или приоткрыть, потому как напрягает. – Позволите? Я, конечно, не столь силён и талантлив… но зато у меня имеется лицензия на врачебное вмешательство…
Это он на что сейчас намекает? Всё-таки мало информации. До отвращения мало.
– Моя лишь ограничена, – мягко произнесла Евдокия Путятична. – И допускает использование… способностей в ряде случаев. Вроде нынешнего…
Его сила иная.
Тоже ощущается горячей, но… такой вот, неровной, будто не поток кипятка, а редкие капли, внутрь попадающие. И Савка ворочается. Ему эта сила не по вкусу. Но чья-то рука прижимает мальчишку к кровати.
– Ишь ты… тень до него не добралась?
– Добралась.
– Тогда… да быть того не может!
– Именно, Антон Петрович… именно… мне весьма любопытно, почему в медицинской карте нет ни одной отметки о том, что мальчик – потенциальный дарник, – а вот теперь в голосе её был лёд. Такой, что и меня пробрало до печёнок.
Как-то сразу поверилось, что княгинюшка она.
Даже целая княгиня.
– Потому что никаких оснований полагать, что он дарник, не было… – раздражение прорывается. – Мальчишка был обычным…
– Или вы не удосужились обратить внимания на кое-какие признаки.
– Удосужился, дорогая Евдокия Путятична… ещё как удосужился… я, если хотите знать, каждого проверяю. И не по разу в год, как сие предписано. Нет… раз в квартал я прогоняю каждого щенка в надежде, что хоть кто-то выдаст реакцию… хоть какую-то. Ваше здоровье!
– Постыдились бы пить при ребёнке, раз уж при мне не стыдно.
– Да бросьте, Евдокиюшка… мы с вами в одной лодке… в одном дерьме варимся. И вариться будем до скончания времён. И пьянство – это не пьянство. Это способ принятия мира…
– Это вы себя так обманываете.
Шелест юбок.
Тонкий аромат духов.
– Это я обиду глушу… очень ведь обидно, когда впервые за пять лет отправляешься в отпуск, а тут вдруг средь подопечных дарник прорисовывается… и такой… тень, говорите, одолел.
– Поглотил.
– Стало быть, охотник… потенциально сильный охотник… и без рода-имени. Знаете, сколько за такого заплатят?
– И знать не хочу.
– Вам не понять… вы же княгиня… дочь воеводы Виленского… всю жизнь при папеньке да маменьке. На шелках спали, на фарфорах обедали…
Ну да, а он, несчастный, страдал в подворотне.
– Вы и ныне-то… вы свой оклад жертвуете приюту. Вон, книги для библиотеки закупили. Стулья новые. Матрацы. Одежонку… благородство на первый взгляд. Только вам на этот оклад жить не приходится. И семью содержать.
– Не знала, что у вас семья имеется, – ехидно произнесла Евдокия Путятична.
– Это так, к слову.
Его сила не спешила растворяться, так и болталась внутри Савки клочьями чего-то тусклого и неприятного.
– Вам с первых дней жизни везло. Вы из тех, кому всё от рождения… имя, положение. Сила. Красота… потому и тянет вас, ангелов, спуститься к убогим, поделиться светом небесным… – он наклонился и дыхнул. А ведь пьёт дяденька не первый день и даже не второй. Перегар стойкий, выдержанный.
– По-моему, вам стоит…
– По-моему, – перебил Антон Петрович, – это вам стоит снять ваши чудесные очки. Мир – дерьмо. И люди тоже. И я лишь один из них. Из многих убогих, которым ваши красивые словеса о всеобщем равенстве… что… думаете, раз пью, так не вижу и не понимаю? Вижу и понимаю побольше вашего… наивная вы… и дура.
– Сами вы… недостойный человек. И пить вам, по-моему, уже хватит…
– Хватит. Только как остановиться… но я не о том. Вы, Евдокия Путятична, весьма идеалистичны. И странно даже, что этот идеализм не пооблез… мальчишку надо продать.
Что?
Тут что, людей продают?
– Я даже сейчас могу позвонить… его заберут. Вам заплатят… или, раз уж деньги не нужны, окажут услугу. Услуги вам нужны… скажем, тихое место для вашей типографии… или вот лаборатория. Ингредиенты особого свойства.
– Боюсь, вы меня с кем-то путаете.
– Ну да, ну да… что это я… ингредиенты… Вы ж у нас из числа гуманистов, которые против террора. Но вот Особому отделению, как мне сдаётся, плевать… у него своя отчётность. И вы со своими бумажками да проектами народных школ вполне в неё впишетесь.
Эта падла что, угрожает?
– Вы мне угрожаете?
– Предлагаю… мы же можем дружить, Евдокия Путятична… и вместе работать. Объединить усилия, как вы там писали, во имя всеобщего благоденствия и чего там ещё? От вас-то и потребуется лишь малость… бумаги там подписать… акты…
Он отошёл от нас с Савкой. И я заставил-таки Савку открыть глаза.
Туман. И серость. Она стала чуть более плотной, что ли. И в ней различимы два силуэта – мужской и женский. Причём женский яркий, и вправду будто светом объятый. А вот мужской будто пятнами побило, светящимися.
Сила так проявляется?
– До сих пор не смирились, что я прикрыла ваше маленькое дело? – женщина ниже. Но всё-таки она не отступает, хотя мужчина и навис над нею, перекрывая проход. – Вы продавали детей.
– Доказательств у вас нет…
– Если бы были, я бы обратилась в полицию.
– Ну да, несомненно… бросьте, Евдокиюшка… взгляните на это иначе… что их ждёт? Сироты. Многие подкидыши. Ни рода, ни имени. Ни малейшего шанса на нормальную жизнь. В шестнадцать их выставят за ворота и… что дальше? Они пойдут, пополнив число бродяг и ворья, мелких разбойников, попрошаек, всего того сброда, который лишь отравляет жизнь нормальным людям.
Это он про себя?
Себя нормальным считает? Руки сами сжались в кулаки.
– Я же даю им шанс… и работу. Да, тяжёлую. Но она неплохо оплачивается.
– Номинально. А реально? Что от этой оплаты остаётся после вычета за жильё, питание? За целителей, которые часто не работают как должно. За стабилизирующие артефакты? За… не мне вам рассказывать, что редко кто на этих фабриках выдерживает больше года. Вы их продаёте практически в рабство…
– Социально полезное! Ваши друзья ведь выступают за то, чтобы каждый человек был социально полезен. Вот я и действую, можно сказать, в парадигме…
– Нет.
– Что «нет»?
– Я не стану вам помогать. Хватит того, что на ваши делишки с выпускниками власти смотрят сквозь пальцы…
– Потому как согласны со мной… а вы, стало быть, не боитесь?
– Чего? Вас? Или ваших приятелей из жандармерии? Нет, не боюсь… да и чего стоят принципы, от которых так легко отказаться. Кстати, настоятельно рекомендую протрезветь. Синодники не любят пьяных.
– А эти-то тут зачем?
– Затем, что таковы правила…
Хлопнула дверь.
И Антон Петрович выругался.
Глава 7
«Трое неизвестных ворвались в нумера, где остановился новгородский купец первой гильдии Н., и, застреливши охранника, связали и самого купца, и двух его приказчиков. После чего изъяли двести тысяч рублей, а также золотые украшения в большом числе, сообщив, что совершают акт реквизиции в пользу нуждающихся, и скрылись в неизвестном направлении. Дознание ведётся…»
«Вести»
Ленка сидела у кровати, на том креслице, которое обычно занимала медсестра. И покачивалась. Взад-вперед, взад-вперед…
А она старая.
Я и сам немолод. Сейчас и вовсе лучше в зеркало не смотреться. Но я-то ладно. Когда я пропустил момент, что Ленка постарела? Вон, морщины… она не колет всю это новомодную хренотень, за которой млеют, кажется, все. Мне одна подруга, из числа последних, твёрдо вознамерившаяся статус сменить, помнится, втирала, до чего это всё важно.
Ботокс.
Нити какие-то.
Массажи, хренажи… нет, расстались не по этому. Просто скучно стало.
– Ленка, а Ленка, – отвлекаю её от раздумий. – А у тебя морщины. Знаешь?
– Падла ты, Громов, – говорит она и улыбается.
И морщин становится больше.
Нет, Ленка, она… ухоженная. Вроде это так правильно говорить. Причёска вон. Костюмчик не из дешевых. Всяко лучше того, у китайцев отжатого, из скользкой типа шёлковой ткани, который я когда-то подарил. Последнюю мою очень злило, что я столько на Ленку трачу.
Вообще требовала уволить.
Дура.
– Какой есть… давно я?
– Спишь? Да уже часа два. Знаешь, врач сказал, что тебе вроде бы лучше… что…
И голос дрогнул. Значит, эти улучшение – не для порадоваться.
– Говори уже.
Вздох.
И взгляд на руки.
– Ноготь вот сломала, – и руку протягивает, показывая. Ногти у неё тоже короткие, потому как знает, до чего меня нынешняя мода с ведьмачьими когтями выбешивает. И лак нежненький, то ли розовый, то ли бежевый, то ли ещё какой. У баб этих цветов уйма. И каждый по-разному называется.
– Ты, – говорю, – не увиливай. И попить дай. Может, бульончику принесла?
Ленка покраснела.
– Извини… я посолить в прошлый раз забыла.
– Зато знаю, что варила сама…
– Ну да, – руку она убирает за спину и выдаёт. – Врач этот… вроде как улучшения часто происходят… перед…
– Смертью?
Ленка оборачивается, точно та, о ком я говорю, рядом.
И кивает.
– Хорошо тогда.
– Хорошо?!
– Не ори, а то сбегутся.
Я не хотел видеть ни докторов, ни медсестёр. Сделать ничего не сделают, а суеты наведут. Мне же и так неплохо. Я подумал и с немалым удивлением понял, что действительно неплохо.
Хорошо даже.
Боль отступила.
Тело вдруг легкое-легкое, будто пухом изнутри набитое. И кажется, если возникнет у меня желание встать и пойти, я встану и пойду.
Вот же…
– Извини, – Ленка тотчас усовестилась. – Тут… твоя… сестра приходила скандалить.
Дура.
Если Викуся хоть как-то соображал, то Янка вовсе безмозглою уродилась. Точнее в маменьку пошла, которая всю жизнь в торговле обреталась, сделавши карьеру от продавщицы до заведующей мясным местного универмага. И главное, раньше-то должность была хорошей.
Уважаемой.
Денежной.
Вот и привыкла папенькина супружница на людей сверху вниз поглядывать да и обращаться так же. Новые времена её не пощадили.
На хрен.
– Надеюсь, ты её послала, куда подальше?
Янка эту вот манеру от маменьки взяла, только уже без должности и возможностей. Хотя… как-то ж в прокуратуре обжилась. На это её хватило.
– А то… потом ещё этот… такой… твой племянничек…
– Скандалил?
– Цветочки принёс. Конфеты. Кстати, на приличную кондитерскую раскошелился. Песню пел, как страдает…
Даже знаю, кто именно.
– И что очень хотел бы сблизиться. И что его сын тебя полюбил. Смешной мальчонка.
– Ага, – говорю. – Тимоха звать…
– Громов…
У Ленки усталые глаза. И возраст в них читается яснее, чем в морщинах. Все те года, когда пришлось голодать или жрать дерьмо, или же его творить. Это ведь не прошло даром.
Этот взгляд, его золотыми нитями не ушьёшь и чудо-зельем не закапаешь.
– Чего?
– Ты только не ругайся…
Времени у меня не осталось ругаться. Но Викушин сыночек удивил. Раньше других понял, что с Ленкою дружить стоит.
– Продай, – сказала она и выдохнула. – Фирму… заводы… всё… от Антоненко до сих пор ждут согласия. И цену дают нормальную.
– Лен…
– Я понимаю, что тебе жаль. Но… ты тоже пойми. Я не справлюсь.
– Справишься.
– Нет, Громов… это не тебя штопать. И не… в овражке покойников закапывать, – она отвернулась, но слёзы не скрыть. – Это другое…
– Всё равно справишься. Ты же вела последние сделки. Ты… управляющие толковые. Тебя знают. Поставщики… связи…
– Держатся на тебе, Громов. А тебя не станет, кто я?
– Моя жена…
– Это да, но… – она мотнула головой. – Я не хочу… просто не хочу. Я тоже устала, Громов. Ты бы знал, как я устала… даже тогда, когда… ну…
Вслух она некоторые вещи говорить боится.
– Тогда я так не уставала. А теперь… звонят-звонят. Встречаются. Уже интриги плетут… твои хорошие управляющие готовы в горло друг другу вцепиться, чтоб кусок пожирнее урвать. Со мной считаются, но как бы невсерьёз. Приятели твои из муниципалитета… ты же сам понимаешь, отвалятся, как только выпадет случай. Про тех, кто повыше, вовсе молчу. Те нас уже списали. И другие тоже… и Антоненко пойдёт в наступление. И да, может, поднатужившись, я и удержу. Застрою тех и других, и третьих… – она снова посмотрела на ногти. – Но я больше не хочу поднатуживаться. Я… я хочу уехать. К морю. Куплю себе дом с садом. Буду сидеть и пялится на волны. Лошадь заведу…
– Я тебе конезавод купил.
– В этом ты весь, Громов… на кой ляд мне этот конезавод нужен был? Я хотела лошадку выгуливать. Яблоками угощать. Морковкой. Может, сесть бы верхом решилась… а конезавод – одна морока. То корма, то падёж, то ещё что…
Да уж.
Об этом я как-то не подумал.
И Ленка понимает.
Улыбается, как когда-то давно. Улыбка у моей Ленки крышесносная. И я снова чувствую себя молодым, безбашенным и готовым мир на части порвать. Не ради неё, но… и ради неё тоже.
Тогда я не слишком задумывался, почему.
– Готовь, – выдавливаю из себя. – Документы. И поскорее…
– Готовы уже…
– Ты могла бы и сама. Объявить меня, скажем, недееспособным…
Качает головой.
Не могла.
Нет, технически – вполне. В чьих руках бабки, тот и рулит. Это я давно уже понял. Но Ленка не из таких.
– Деньги хоть нормальные дает?
– Хватило бы и праправнукам… если б они у нас были, – улыбка тускнеет. – Но так-то да… норм. Подумай… может, фонд какой… имени Громова…
Я ржу и от смеха там, в груди, что-то смещается, подталкивая к горлу. И булькает. И я захожусь кашлем, на который машины отзываются писком.
Фонд имени Громова…
Придумала же.
– Сама… решишь… звони этой сволочи… пусть приходит, пока я в сознании. И мозгоправов захватит, чтоб потом оспорить не мог. Да ты лучше меня знаешь…
Знает.
И выдыхает с облегчением. Неужели и вправду думала, что откажусь? Хотя… год или два тому отказался бы. Она же предлагала. Раньше. Когда только стало ясно, что мне не жить, что срок отмерен невеликий, аккурат с делами разобраться. Я тогда обматерил её, потому что показалось Ленкино предложение предательством.
Как так…
Я всю жизнь положил на фирму, которая давно уже концерн и чего-то там ещё, и по сути даже маленькая империя. Моя. Личная. И обладание ею грело душу. Самолюбие опять же тешило, потому как выходило, что я, Савка Громов, не шушера детдомовская, не бомж и даже не бандос, а уважаемый человек и бизнесмен.
Олигарх. Ну или почти.
Хрена.
– Ты… – просить я не привык, но тут иначе не выйдет. – Того паренька… если захочет, то привези. Ладно? Только нормально… без этих вон.
А то явятся мордовороты. Напугают.
– Можешь с мамкой, чтоб глянула, что тут никто обижать не станет.
– А ты меняешься, Громов, – Ленка смотрит внимательно. – Возможно…
Запнулась.
Не сказала, что к лучшему это. Или к худшему. Или потому, что мозги плавятся. А они плавятся. И когда Ленка берет телефон – с Антоненко договаривается, не иначе – я закрываю глаза. И уже почти без усилий оказываюсь там.
Лазарет.
Запахи знакомые. Да и где мне ещё быть? Но не один. Мы с Савкой лежим в кровати, а над нею нависает фигура.
От фигуры пахнет спиртным.
И она покачивается. Будто человек этот всё никак не может решение принять. Или принял, но в голове, а взять и сделать то, чего он там в голове надумал, оказалось сложнее. В руках он мнёт что-то…
Подушку?
Серьёзно?
Савка. Дёргаю мальца, пытаюсь во всяком случае, но не выходит. Савка прячется где-то там, в глубинах то ли разума, то ли души. Главное, что спрятавшемуся там, ему выглядывать не хочется. Как ребенок, который при пожаре под кровать забивается, надеясь спастись.
Нет.
Не выйдет.
И раз уж так, я занимаю тело. Приоткрываю глаза. Осматриваюсь, отмечая, что очертания предметов становятся чётче. И мужика узнаю – тот, свежеявившийся, который нас продать кому-то собирался.
А теперь, когда не вышло, прибить?
Ни хрена это не логично.
И главное, видно, что трусит, что прям весь на дерьмо исходит, до того ему страшно и непривычно. Ну да, убивать людей непросто. Особенно в первый раз. А тут ребёнок.
Дети…
Спокойно убивают детей лишь конченные психи. Этот же…
– Дяденька, – я решил рискнуть и глаза открыл. – Дяденька, а что вы делаете… мне страшно, дяденька!
И сказал это громко. А ну как тут ещё кто есть поблизости.
– Я? – он стушевался и от кровати отскочил, убирая подушку за спину. – Я тут…
Как есть трус.
И из тех, кто до последнего будет отступать. А потому самое главное – не загонять в угол.
– Вы… меня лечите, да? – и глазками хлопнуть. Не знаю, видит он там что или нет, но хлопаю старательно и голосок вымучиваю жалостливый. – А что со мною было, дяденька? И попить бы…
– Попить… да, попить…
Внимание его переключается, а я выдыхаю. Если он не решился убить меня спящего, то бодрствующего тем паче не рискнёт.
– Сейчас. А ты что, не помнишь?
– Помню… плохо помню… вот как бегал… и вернулся…
– Куда бегал?
– Так, вокруг. Для здоровья. У меня здоровье слабое. Я решил, что если бегать буду, стану сильным… вот как вы.
Он что-то там пыхтит. И уходит недалеко, к столу, на котором графин с водой стоит. Наполняет стакан. Возвращается. Пить страшно, а ну как плеснул чего. С другой стороны, что ему мешало это и сделать? А он с подушкой припёрся. Значит, или нечего плеснуть, или опасается, что отравление обнаружат.
Сказать определённо сложно. Я слишком мало знаю про мир.
Пью.
Вода местная имеет своеобразный привкус, но его я уже знаю.
– Ты… мальчик… отдыхай, – велит Антон Павлович. – Тебе надо восстанавливать силы…
– Антон Павлович? – дверь открывается без стука, и в комнату входит Евдокия Путятична. – Что вы тут делаете?
– То, что и должен.
Он чуть дёргается, но вспоминает, что треклятая подушка лежит на табурете, у стола с графином, и успокаивается этим.
– Наблюдаю за пациентом.
– Что ж. Очень рада, что вы снизошли до исполнения непосредственных обязанностей, – голос Евдокии Путятичны сочится ядом. – Но теперь я вас сменю. Вам стоит… подготовиться.
– К чему?
– Ко встрече с дознавателем.
– Синод? – обречённо поинтересовался Антон Павлович.
– Он самый… завтра с утра и прибудет.
– С чего вдруг так скоренько зашевелились?
– Понятия не имею, – она подвигает стул и садится подле кровати. – Возможно, рядом оказался. А возможно… разные слухи ходят, Антон Павлович.
– Вам ли слухам верить…
Эти двое за время моего отсутствия то ли договорились, то ли примирились. Во всяком случае прежнего раздражения я не ощущал.
– Порой только им и остаётся… цензура в последние годы стала куда как жёстче. И многое до людей просто-напросто не доходит. Впрочем, не стоит пугать юношу. Давно очнулся?
– Только что. Воды вот попросил. Я и налил.
Антон Павлович явно не спешил уходить.
– Как твоё самочувствие? – обратилась ко мне Евдокия Путятична.
– Голова болит, – честно ответил я, хотя и не был уверен, что болела она после стычки с тварью. Может, Савкино тело так на меня реагирует. – И есть хочется. Очень.
– Это нормально. Энергетическое истощение…
– Чай поможет, – согласилась с ним Евдокия Путятична. – С вареньем. И сушки есть.
– Я печенье привёз. Шоколадное. Будете?
Отказываться она не стала. Я тем более. Не настолько я вежливый, да и не положено сироте. Так мы и пили чай с сушками, вареньем крыжовенным, которое Евдокия Путятична намазывала на ломти белого хлеба, и шоколадным печеньем.
Просто пили.
Молча.
И так же молча, допив, они разошлись, а я остался. Разве что Евдокия Путятична в дверях сказала:
– Завтра прибудет дознаватель от Священного Синода. Он хочет поговорить с тобой. Не следует его бояться…
И тут соврала. Мы это поняли.
– Главное, – добавил Антон Павлович. – Не пытайся от него что-то утаить…
Интересное, однако, напутствие.
Глава 8
«Предохранить ребенка от заболеваний может каждая мать. Медицинские авторитеты подтвердили, что молочная мука от завода Михеева действует самым благотворным образом на развитие детского организма…»
Объявление
О прибытии дознавателя возвестила суета. Сперва, стоило чуть придремать, нагрянула Зорянка с ведром и веником. И громко охая, причитая и молясь – причём получалось у неё как-то одновременно – принялась наводить порядки.
– Господи, что ж это деется, что деется… – повторяла она, натирая дежурные иконы. Время от времени Зорянка поплёвывала на тряпку, а потом тёрла с особым остервенением.
Затем поменяла бельё.
И даже без ворчания почти выдала новую одежду.
Заглянула и Евдокия Путятична.
Антон Павлович, от которого тянуло свежим перегаром, пощупал лоб и рекомендовал лечение отдыхом. А батюшка Афанасий, вошедши в лазарет, щедро облил святою водой. Подозреваю, больше досталось мне, нежели стенам, но на том всё и затихло в ожидании.
Завтрак и тот отложили.
Я даже начал было подумывать, не попросить ли ещё еды, потому как шоколадным печеньем с сушками долго сыт не будешь, но услышал рокот мотора. Затем раздались голоса. Хлопнула дверь.
И другая.
Пол заскрипел под тяжестью тела. И, наконец, явился дознаватель Священного Синода.
От него пахло мятой и ещё клубничным вареньем. Сдобой. Ванилью. И главное, запахи эти не перемешивались, существуя каждый по себе. Они окутывали массивную фигуру дознавателя облаком, словно бы желая сгладить и очертания ее, и в целом страх, который люди испытывали пред Священным Синодом. В глазах же Савки, который только-только выполз из убежища души или разума, дознаватель вовсе был огромен. Он заслонил собой не только дверь и отца Афанасия, увязавшегося следом, но и весь мир.
– Доброго дня, – произнес дознаватель неожиданно мягким голосом. – Как себя чувствуете, молодой человек?
И улыбнулся. Вот хоть мы не могли видеть, но я остатки души поставить готов был, что он улыбнулся.
– Д-доброго дня, – слегка заикаясь, выдавил Савка. И попытался сползти с кровати.
– Лежи, лежи, – дознаватель замахал руками. – Тебе вставать ещё рановато.
– Лежи, – буркнул и я.
Вот не понравился мне этот тип. Категорически.
– Ну, давай, что ли знакомиться, герой, – произнес он вроде бы с насмешкой, но не обидной. – Меня вот кличут брат Михаил. Но можешь звать Михаил Иванович. А ты у нас Савелий. Верно?
– Д-да.
– От и славно. Хорошее имя. Сильное. И ты у нас не слабый. Брат Афанасий, а сообрази-ка нам чайку. Под чаёк всяко беседовать сподручней. И чтобы не пустого, с плюшками там, с баранками. С пирожками вот ещё можно. Любишь пирожки?
Спрашивает ласково. И Савка от голоса этого, от разговора, столь разительно расходящегося с ожиданиями, успокаивается.
– Люблю, – отвечает.
– А с чем? Я вот с яблоками…
И знак делает рукой, чтоб батюшка Афанасий вышел да не мешал беседе. Тот и выходит.
– Сладкие. Мама с вишней пекла. И с черникой, – сказал Савка и посмурнел.
– С черникой не обещаю… А матушку твою жаль. Помолюсь за неё.
И крестом себя осенил. И в том ни толики притворства. Ну или я не почуял. Хотя… Крепкий мужик. И дело свое знает хорошо. Савка вон почти уже доверием проникся, а если и дальше так пойдет, то и вовсе наизнанку вывернуться рад будет, лишь бы новому приятелю угодить.
– Тяжела доля сиротская… – выдал дознаватель. – Я вот своих родителей и не ведаю… Подкидыш.
Савка на него и глянул иначе.
Не врёт?
Не врёт. Хрен его знает, откуда это понимание, но точно знаю, что не врёт. И вновь же на доверие работает. А Савка ещё мелкий и на манипуляции ведётся. На такое вот, тщательно отмеренное доверие, которое ему представляется полным.
– К монастырю святого Георгия, – продолжил Михаил Иванович. – Господь так пожелал. И стезю мне с малых лет определил. Как и тебе её определили.
– Я, – Савкина рука потянулась к медальону. – Не хочу…
– Страшно было?
Савка кивнул.
– Очень, – выдавил он тихо. – Я… Я не хочу снова… не хочу такое видеть!
Но дознаватель головой покачал и промолвил:
– У каждого из нас свое испытание… Позволь?
И тяжёлая рука легла на макушку, показалось, что того и гляди придавит, а то и вовсе раздавит.
А потом от неё потянуло… Силой? Светом? Теплом? Всем и сразу. И свет этот с теплом пробились сквозь кожу. И дальше. И в самую глубь Савки ухнули, разом выдернув всё то, что люди прячут от посторонних глаз.
Страх.
Обиды пёстрым ворохом, от самых ранних детских, где разбитые коленки мешались с сахарным пряником, который родители не купили, до поздних, густых, тягучий, что дёготь. В них и боль. И стыд. И ненависть, пока слабая, зарождающаяся, но уже явная вполне. И так хорошо мне знакомая. К смешкам за спиной.
К прозвищу.
Барчук.
К тычкам исподволь и подножкам. К мокрой кровати, за которую Савка получил нагоняй, потому как решили, будто он ночью обмочился. И весь день заставили стоять в углу, в одном исподнем. Никто и слушать не захотел, что воды просто налили.
Всем было весело.
А его душило то непонятное, не имеющее словесного выражения чувство, когда горло перехватывает невидимая рука, в груди же то ли огонь кипит, то ли, наоборот, холод вымораживает всё. Того и гляди сердце осыплется горсткою пепла.
Оно не осыпается.
Оно запоминает. И ситуации. И имена.
Я… я своим обидчикам отомстил. Не сразу, конечно. И не всем. Некоторые не дождались. Вован, который меня в нужник головой макал, сдох от передоза. Да и… не хочу об этом думать. Не сейчас.
– Вот так, малыш, дыши… глубже дыши. И не держи в себе. Отдай.
Что?
Обиду? Ненависть? Слёзы. Чувство одиночества. Или понимание, что всё-то, что жизнь окончена? Завывания плакальщиц. Стылый ветер. И жалобы могильщиков, что весна ранняя и копать тяжко, а потому надо бы накинуть.
Дрожки.
Тряску. Голод и чувство беспомощности, потому как все-то вдруг позабыли про него, Савку. И соседка, которая и занялась похоронами, тоже.
Не забыла.
Просто… думаю, что не всего-то лишилась Савкина матушка. Или соседка так решила. Вот и схоронила несчастную, прибрав и сироту, и имущество его. А потом, после похорон, сирота, в отличие от имущества, сделался не нужен.
– Отдавай… все люди твари божьи, но некоторые – просто твари…
Как-то он не по-церковному говорит, этот дознаватель. Но становится легче. Там, внутри. Узел тугой развязывается. И снова можно дышать, хоть бы и светом.
– А от теперь чайку. Ты как?
– Что… это было?
– Так… благословение Господне.
Ага. А поподробней? Потому как там, дома, меня благословляли не единожды, но так никогда не штырило. То ли не так благословляли, то ли не те. Второе, чуется, вернее.
– У каждого из нас, Савелий… на от, держи кружечку. Крепко держи. Сладкий чаёк – самое оно, чтобы силы восстановить.
Надо же, уже и самовар принесли, и всё-то прочее, что к нему полагается. Когда успели только? Пальцы Савки цепляются за кружку. Самого его потряхивает.
– Так вот, у каждого из нас свой дар. И своя стезя. Ты вот Тень увидеть сподобился. И одолеть, что не каждому дано, а уж в твои-то годы – подавно…
– Я… язычник… проклятый… – выдавливает Савка, но чай берёт. И край кружки мелко стучит о зубы.
– Милостью Императора у нас свобода веры…
– Но…
– Господь велик. И мудр. Столь мудр, что не дано обыкновенному смертному постичь его замыслы. И если в мудрости своей он дозволяет существовать магометянам или иудеям… или детям Неназываемой, то не нам, слабым, тому препятствовать.
Неожиданно.
Реально.
– А… отец Афанасий говорит, что скверна… что от того, что я такой. Не только я, – Савка слегка путался. А вот я сидел тихо.
Очень тихо.
Что-то подсказывало, что если кто и способен почуять мое в теле Савки присутствие, так вот этот понимающий и добрый с виду мужик.
– Есть и такое мнение. Знаю. Я поговорю с отцом Афанасием.
Вот только не хватало. Сам-то Михаил Иванович в наших краях задержится ненадолго, а нам вот с отцом Афанасием жить и жить. И сомневаюсь крепко, что хватит у него христианского смирения, чтоб принять, простить и не отыгрываться на Савке.
– Н-не надо, – Савка и сам сложил два и два. – Он… так-то хороший. И молится крепко. Все вон иконы… светятся…
– Видишь?
– Вижу.
И я вижу, что теперь мужик сбросил маску расслабленности.
– И хорошо… тогда он и вправду молодец. Ты, Савелий, пойми, что и священники – они тоже люди. А у людей случаются и слабости, и заблуждения. И с мнением, что Охотники – суть порождение скверны, ты ещё столкнёшься не раз и не два.
– А если… и вправду? Тень ведь меня не видела, пока я не… не уставился на неё.
Савку передёрнуло от воспоминаний. И сердце его заколотилось быстро-быстро, но тяжёлая рука легла на плечо, успокаивая.
– Это свойство дара. И не только твоего. Отец рассказывал тебе, что есть тени?
– Нет. Он… он говорил, что я мал ещё. И не готов. Я знаю, что они есть… ну, все говорили, что они есть.
– Есть, – согласился Михаил Иванович.
А то.
После увиденного даже у меня сомнений не осталось, что тени есть.
– Наш мир лежит меж миром Вышним, где обретаются ангелы Господни и души праведников, а также миром, более известным, как Навь, куда попадают души грешников, – Михаил Иванович рассказывал спокойно. – Из мира Вышнего люди получают благодать, которая у иных становится Даром.
– Дарники?
– Именно. Они волею Божьей обретают силу повелевать огнём ли, водою ли. Исцелять, как ваша Евдокия Путятична… хорошая женщина?
– Хорошая, – согласился Савка.
– Вот и мне так подумалось, – кивнул Михаил Иванович. – Ты от кушай, кушай… кушай и слушай. От мира Нави тоже поднимается сила. Одни говорят, что происходит это из природного равновесия, дабы Вышний мир не поглотил наш всецело, а потому прорывы сии есть в какой-то мере благо. Другие, что происходит сие вследствие древней катастрофы, нарушившей целостность миров, что так-то они подобны яйцам куриным, каждый в своей скорлупе.
Савка хихикнул.
И окончательно расслабился. Ну да, человек, который говорит так забавно, не может быть плохим. А ещё вот чаёк имеется, сладкий, и плюшки, и варенья, и многое иное к беседе располагающее.
Не уверен, существует ли в этом мире наука психология, но Михаил Иванович точно знал, что делать.
– И когда скорлупа эта треснула, то и содержимое миров начало перемешиваться. И ладно бы только Вышнего. От него-то зла людям нет.
Одна сплошная польза. Ага. А я взял и поверил. Точнее не поверил, потому как нечто неуловимое изменилось в голосе дознавателя. Такое вот… будто сам он в сказанном сомневается.
И боится этим сомнениям верить.
– А вот от мира Нави исходит сила, которая, просачиваясь в наш, обретает форму.
– Тени.
– Верно. Тени. Существа оные сперва слабы и бесплотны. И оказываясь в местах безлюдных, они сами собой гибнут.
– А если людных?
– Правильно мыслишь. Ты сообразителен для своих лет.
От похвалы Савка расцвёл. И вторую плюшку цапнул, уже нисколько не смущаясь высочайшего присутствия.
– Тени не могут видеть людей сами. На сей счёт многие изыскания проводились. Иные были весьма… нехороши, – дознаватель явно собирался употребить иное слово. – Однако и узнать получилось многое. Не суть… важно, что тени питаются жизненной силой, а после – самой душой.
Савка замер.
– Они чувствуют… неладное. Смятения душевные, неустройство. Дурные пожелания или мысли. Эмоции. Ненависть вот, зависть, всё то, что случается в жизни любого человека. Всё это подобно крови, что разливается и манит дикого зверя.
Образно он. Савка вот съёжился и ясно, о чём думает. О том, что это его, Савки, дурные мысли тварь призвали.
– Я не о тебе сейчас, – Михаил Иванович тоже заметил, а стало быть, за Савкой он наблюдает очень пристально. – Я в целом о людях. И теперь понимаешь, что чем больше людей собирается, чем хуже устроена их жизнь, тем больший интерес представляют они для теней.
Савка кивнул.
– А… такие… как я? Мой дар ведь… не вышний?
– Не вышний. Твой дар от того же мира, к которому принадлежат и тени. Как и у всех охотников. И нет, не вы притягиваете скверну. Напротив, только вы и способны её одолеть. Поглотить. Очистить силой своей души.
Звучало слишком хорошо, чтобы не ждать подвоха.
– А…
– Моё благословение изгнало бы тень, если бы она спряталась в тебя. Тени… тоже бывают разные. Малые и слабые сгорают, а те, кто посильнее, те могут пробираться внутрь человека и даже, случается, подчиняют его себе. Причём так, что порою человек и сам о том не подозревает. Слышал про сумеречников?
Охренеть у них тут весело.
– Н-нет.
– Ещё услышишь. И да, благословение изгнало бы, но я не могу благословить каждого даже в этом приюте, не говоря уже о городе или Империи. Да и ни одно благословение не держится вечно… – теперь в голосе мне слышалась искренняя печаль. – А вот Охотник способен поглотить тень и изничтожить её. И зачистить от теней дом или даже улицу. А главное, что Охотник может видеть не только тени, но и Полыньи.
А это что за…
– Знаешь, что это такое?
Савка помотал головой.
– Когда два мира соприкасаются, возникает место… размытия границ. Полынья. Именно её используют тени, чтобы проникнуть в наш мир. Охотник способен отыскать такую вот Полынью.
– И закрыть её?
– Если сил хватит. Но чаще он сообщает об открытии Синоду. И тогда к месту отправляются мои братья. Недостаточно просто закрыть Полынью. Надобно наложить на место благословение… особое благословение, которое не позволит Полынье открыться вновь. Тут же или рядом… это уже сложно. После научишься.
Савка в очередной раз кивнул, соглашаясь, что хватит с него откровений.
– Охотники нужны… очень нужны. А что до мнения иного… в позапрошлом году случилось мне отправиться в Сибирь. На скит, в котором обретали староверы из тех, которые мнят себя истинно верующими.
Савка слушал и плюшку жевал.
Я тоже слушал, пусть и без плюшки.
– Запрос пришёл из Кедрового… такое небольшое поселение. В основном заготовками занимаются. Староверы там и сдавали своё… разное. Так вот, сообщили, что перестали на связь выходить. А когда местный урядник к скиту направился, так собака завыла. Собаки и в целом зверьё куда острее человека неладное чуют. Хотя как раз им-то тени и не опасны. У них-то души нет.
Михаил Иванович взял плюшку со стола и разломил пополам.
– Никого-то в том скиту не осталось живого. Скотина от голоду померла, да и волки там погуляли. Места всё ж дикие. Нет, частокол там стоял, чин чином, согласно Уложению. Но что толку, когда ворота настежь. Полынья там открылась. В овине. Хотя ни одного Охотника на сотни вёрст окрест.
– А вы…
– А я, когда увидел, сколько теней там роится, сбежал, – спокойно отозвался Михаил Иванович. – Моего благословения только и хватило, что не позволить им приблизиться. Это вовсе счастье, что скит тот наособицу стоял и они чужаков не привечали, сами предпочитая в Кедровое являться. А будь там Охотник толковый, может, и сообразил бы… почуял… вы, говорят, способны чуять, когда ткань мироздания истончается крепко.
– Не знаю. Я пока только вижу… и то слабо, – честно ответил Савка.
А я задумался.
То, что твари – не плод чужого воображения, понятно. И что опасность они представляют реальную, тоже. При том, что, чую, обычное оружие их не возьмёт, иначе решили бы проблему просто, снарядивши пару рот особым оружием, с теми же серебряными пулями.
Значит…
Не знаю пока, что это значит.
– Это пока. Любой дар нуждается в освоении. И тренировке. Чем старше ты будешь становиться, чем старательней заниматься, тем более сильным ты станешь.
И говорит же, гад такой, со всею серьёзностью, без тени снисходительности или вот этой плохо скрытой насмешечки, которую взрослые часто за маской серьёзности скрывают. И Савка преисполняется уверенности, что он будет стараться.
Очень.
И станет великим Охотником.
Я привычно молчу.
– Так что, отрок, всё в твоих руках, – произнёс Михаил Иванович.
– Я… я… – Савку распирало от желания сделать что-нибудь такое, героическое, чтобы поразить нового друга. А ведь он в самом деле полагал этого дознавателя другом.
Или почти.
Кажется, жизнь у парня была не только тихой, но и очень одинокой, если он от пары ласковых слов растаять готов.
– Ты поправишься, – Михаил Иванович говорил это с убеждённостью. – И вернёшься в класс. Будешь учиться…
– Я останусь тут?
– Тут плохо?
Савка замолчал, не зная, что сказать. Врать не хотелось. А говорить правду ему казалось на диво неудобным. Но дознаватель и сам всё понял.
– Понимаю… тут и близко не дом. И по матушке скучаешь?
Савка мотнул головой.
– Это нормально. И правильно. И даже хорошо. Раз болит душа, значит, живая она. И в натуре человеческой желать… всякого. Ты вот семьи желаешь.
– Я им не нужен.
– Им – нет, но кому другому и сгодишься. Охотников немного. Куда меньше, чем надобно.
– Я слепой.
– Вот… лукавство – тоже грех, – он погрозил пальцем. – Ты-то видишь. Пусть иначе, чем обычные люди, но и вовсе слепым тебя назвать не выйдет.
Савка опять подавил вздох и, преодолевши робость, поинтересовался:
– А могу я с вами?
– В монастырь?
– А хоть бы и в монастырь! Я… я тоже буду служить Священному Синоду!
Бестолочь.
Хотя… ребёнок же.
– Не выйдет, – Михаил Иванович отозвался, считай, сразу. – И не потому, что у Синода желания нет… нам бы свои Охотники крепко облегчили бы жизнь. Но… во-первых, душа твоя, как бы выразиться понятнее… пребывает опричь. И принадлежит не Господу.
Он перекрестился, а после указал на кругляшь.
– Отринешь её – утратишь дар… да и жизнь, скорее всего, тоже.
Вот-вот. Перебежчиков никто не любит.
– Во-вторых, указ государев прямо сие запрещает. И это правильно, ибо Церковь велика и люди в ней всякие бывают. Иные могут решить, что раз уж в их руках такая власть, то им и управлять не только путем в мир вышний, но и земным бытием, устраивая его по своему разумению. А ведь даже если по благому, но силой, добра от этого не будет. В Европах вон как заведено?
– Как? – спрашивает Савка.
И мне вот тоже до страсти хочется узнать, как там, в здешних Европах заведено. В наших-то не особо интересно. Бывать доводилось. Иные и вовсе жить переехали, решивши, что так оно безопасней. Хотя как по мне, если надо тебя достать, то и там достанут.
А так-то…
Нет, я подумывал одно время. Примерялся, представлял, как прикуплю себе замок да заживу там, средь истории и позолоты, важным человеком стану. А потом понял – хрена с два.
Не стану.
Один замок, десяток, да даже сотня, пусть бы самых древних и помпезных, набитых историческим барахлом по самую маковку, не сделают из Савки Грома аристократа.
Хотя и родословную мне приобресть предлагали. Под стать замку.
Да…
– А вот так, что и во Французском королевстве, и в Британском, и в Испанском, да и в Австрийском правят не короли, но Святая Инквизиция, которая за спиной стоит да указывает, как оно жить. И подмяла под себя, что дарников, что Охотников. Про Сумеречный орден слыхал?
– Нет.
– Подрастёшь, – Михаил Иванович, кажется, притомился от душевной это беседы. – Тогда и узнаешь… хотя… они вот тоже горазды людишек собирать. Ищут молодых одарённых, сманивают, обещая силу и блага многие… впрочем, мал ты ещё.
Он осёкся, сообразив, что говорит не о том. И встал.
– Отдыхай.
– А… вы?
– А меня в храме вон ждут. На службу. Обещался помочь вашему отцу Афанасию… заодно и с благословлением, – он покачал головой и добавил: – На всех не хватит, чтоб вот как тебя, но понемногу каждому достанется. У каждого свой крест.
– Вам… больно?
– Больно? Нет, скорее уж… неприятно. Вот как… касторовое масло пробовал?
– Гадость! – Савку аж скривило.
– Вот! А теперь представь, что оно у тебя и на завтрак, и на обед, и на ужин… это если по ощущениям. Так-то я не Исповедник, а потому ни видеть грехи, ни забрать их сил не имею.
То есть, кто-то тут ещё способен грехи видеть?
Ладно, момент с забрать меня пока не волнует, но видеть… вот так, как есть?
Почему-то опять вспомнил того парнишку, который стоял на краю ямы, глотая сопли и приговаривая, что он никогда и никому, что…
Дерьмо.
И вот это кто-то здесь сможет увидеть? А остальное?
– Но вот саму тьму – это да… тяжёлая она. И не всякая душа желает с ней расставаться. Порой человек привыкает к тому, что внутри него. Срастается со своей тьмой, не понимая, что с нею душа открывает путь теням… это сложно, пожалуй, для тебя. Да и для меня. Бывай, Савелий… думаю, мы ещё встретимся.
А я вот в этом не сомневаюсь почти.
Глава 9
«Выступление советника Его императорского Величества и главы попечительского комитета князя Н. В. Метельского пред студентами было прервано самым чудовищным образом. Дождавшись начала приветственной речи, студенты Л. Лозовский и Д. Квитко вскочили с мест своих, выкрикивая дурные слова и неуместные призывы. После чего Л. Лозовский выхватил револьвер и сделал три выстрела, а Д. Квитко, видя, что усилия товарища не принесли должного эффекту, решился швырнуть теневую бомбу. Однако силой князя и его охраны удалось не только предотвратить взрыв, но и…»
«Вести Екатеринбурга»
Тимоха сидит на кровати и мотает ногой. Левой. На кроссовке развязались шнурки и теперь при движении они взлетают и падают.
Смешно.
А главное, в палате опять пусто.
Вот интересно, за что я медсёстрам-то плачу? Ладно, хрен на них.
– Привет, – говорю.
– Привет, – Тимоха оборачивается и губы его растягиваются в улыбке. – Ты проснулся? Сказали, что ты спишь. И будить нельзя. Сидеть надо тихо. Я сидел. Честно. Просто…
– Скучно?
– Ага.
На часах четверть третьего. За окном светло. Окно и приоткрыто. Тянет дымом и улицей, и слышен шелест пролетающих мимо клиники машин. Их не так много, да и место само отдалённое, почти санаторий.
– А папа где?
– Не знаю. Наверное, к Динке ушёл… он постоянно у неё сидит. И раньше тоже. Меня брал, но она меня не любит. А я её, – Тимоха скорчил рожу.
– А мамка твоя где?
– Так… дежурит.
Ленка узнавала.
Ленка не спрашивала, на кой оно мне, но узнала. А я вот сейчас пытался сообразить, что с этим вот знанием делать. Расчувствоваться, пожалевши несчастную незнакомую мне женщину, которая вламывала на полторы ставки, чтобы хоть как-то оплачивать съемную квартиру и содержание Тимохи, или же забить?
В конце концов, это меня не касается.
Вот вообще.
А потому спрашиваю:
– Лего купил?
– Ага… только не настоящее. Но тоже хорошо.
– Набор хоть большой?
– Ну… – Тимоха смутился. – У него денег немного…
Ну-ну, только и хватает, что на Динку или как там её… про эту девицу Ленка тоже сказала и фыркнула, что та из молодых да хищных. И вообще, что девки теперь всякий стыд потеряли, вот раньше никто себе такого не позволял и Ленка тем более.
Мы потом вдвоём посмеялись.
Вчера?
Или позавчера? Спросить что ли, какой день? А с другой стороны, разница-то? Я вот жив. И боль… боль есть, но тихая, присмиревшая.
– Охранника кликни, – велел я Тимохе.
– Обедать будем? – тот оживился.
– А хочешь?
– Ага… папка сказал, что тут покормят. Что тут всё равно уплочено, а вы не едите. Только…
Не покормили.
Скорее всего не со зла, может, внимания не обратили, может, решили, что ребенок с папенькой ушёл, что взрослый адекватный с виду человек не бросит малолетку в палате умирающего.
А может, ещё по какой причине.
– Мудак твой папка, – сказал я искренне, хотя детям, кажется, такое говорить нельзя. Психологическая травма случится. Но Тимоха кивнул:
– Мама его так и называет. Ну, когда думает, что я не слышу. Звать?
– Зови.
Охранник появлению Тимохи не удивился, а вот моё пробуждение его обрадовало.
– Савелий Иванович, Елена Петровна просила сообщить, если вы вдруг придёте в себя, – сказал он.
– Сообщай. И поесть мальцу сообрази. Да и я бы не отказался… и это… «Лего» ему купить. Только оригинал. И чтоб нормальный. Спроси, может, чего конкретно хочет?
Тимоха явно обрадовался.
Ну а что, любой труд должен быть вознаграждён, а Тимоха тут со мной сидеть не обязанный.
Ленка появилась, когда мы с Тимохой доедали. Он – картошку-фри с курицей, я – зеленовато-бурую и наверняка сверхполезную дрянь, которую приходилось тянуть через трубочку.
Ленка явилась не одна.
– Здравствуйте, – в палату заглянула бледная женщина с тёмными глазами. – Извините… мне сказали, что Тимофей здесь, что… он его опять бросил! Извините.
– Мам, а мы тут вот… кушаем! – Тимоха показал картофелину, измазанную в кетчупе. Капля сорвалась, чтобы плюхнуться на кипенно-белый пододеяльник.
– Ой…
– Поменяют, – успокоил я его. А вот женщина не успокоилась, женщина усилием воли подавила ярость.
Ленка посторонилась и женщину эту в спину подтолкнула. А потом сказала:
– Ты как? Часик-другой продержишься? Я позвонила. Антоненко прибудет, чтоб уж всё и сразу. Извини, только он на своих медиках настаивает. На оценке…
– Пускай, – даже не злюсь.
Мне почему-то совершенно не интересна грядущая сделка. Выгодная. Не выгодная… своего Ленка не упустит. Я тут не задержусь, хотя и так все врачебные планы поломал, но на чудесное выздоровление точно рассчитывать не стоит.
Так что…
С собой не заберу. Ни концерн, ни деньги.
А вот тут… разглядываю женщину, а она изо всех сил старается не смотреть на меня. Но смотрит. И хмурится. И не выдерживает-таки:
– Кто вам так капельницу поставил? Погодите.
На подоконник бахнулась сумка, не дизайнерская, как у Ленки, но тоже огромная. А я подумал, что давно в моей палате такой движухи не было.
Из сумки появились влажные салфетки.
Флакон, из которого женщина попрыскала на руки. Потом тщательно потёрла их. И салфетками…
– Может, лучше позвать кого? – Ленка наблюдала за ней с интересом, не делая попыток помешать.
– Не стоит, тут быстро… меняли недавно, но видите, поставили неудачно. Или сдвинули, возможно. Лекарство в вену не попадает.
Рука выглядела какой-то… набрякшей? Опухшей? Главное, боли я не ощущал.
– Я их… – Ленкины глаза потемнели.
– Угомонись, – говорю тихо.
Даже если эта дрянь мимо вены льется, мне от этого ни хуже, ни лучше. А вот Тимохина мамаша как-то быстро всё исправляет. Главное, даже не успеваю понять, как именно. Тут потёрла, там подвинула… согнула-разогнула руку. Надавила то тут, то там.
Ну да, вены у меня есть.
Где-то несомненно есть.
Нахмурилась.
– У вас сосуды очень хрупкие, вам надо…
– Что здесь происходит? – в палату заглядывает медсестра – всегда удивляло, как они умеют приходить-то не вовремя. – Что вы делаете…
Дальнейшую перебранку наблюдаем мы втроем. Я, Ленка, обнимающая баул, и Тимоха с картошкой. Картошка в него явно больше не лезла, но и оставить такое богатство он не мог.
– Ты меня ещё учить будешь… что вообще посторонние делают… – нервный голос медсестры заставил поморщиться.
– Хватит, – сказал я.
И Ленка повторила чуть громче. А Ленка умела говорить так, что её и нынешние директора, что обычные, что коммерческие, в пару с эффективными менеджерами слушали. Куда там медсестре.
– Капельницу заменить, – Ленкин взгляд не предвещает ничего хорошего. – И с рукой сделайте что…
– У него вены…
– Вены. И не только вены, – вот не любила Ленка, когда ей возражают. И теперь ткнула в мамашу Тимохи. – Ты. Сможешь поставить нормально?
– Смогу.
– Тогда и ставь.
– Это… это не положено.
Да-да, не покладено и не зарыто. Слышали.
Вопрос решается быстро. А вот новую капельничку Тимохина мамка ставит на раз. Пальцы у неё ловкие, а я почти ничего и не ощущаю.
– Почему вообще не катетер? – спрашивает она, закрепляя иглу.
– Да чего-то там у них не заладилось, – отвечаю. – Я в этом не смыслю ни хрена.
Тимоха хихикает. И картошка вываливается изо рта.
– Ой…
– Извините, пожалуйста, – Тимохина мать убирает картофелину и сына за ухо с кровати стаскивает. – Я прослежу. Больше он вас не побеспокоит. Я не знала… отец вдруг решил, что хочет общаться…
– А так не хотел?
– Не особо, – она отводит взгляд, будто стыдясь. – Я думала, они в парк ходят или… Тимофей в прошлый раз игрушку принёс. И врал, что на горках катался.
– Врать своим – западло, – говорю.
И Тимоха обижается.
Надувается.
Да, с детьми сложно, особенно с мелкими.
– Иди, – указываю на дверь палаты. – И подумай…
– Папа… сказал, что так лучше, – он шмыгает носом. – Чтоб мама не нервничала… хорошо же.
Ну да. Папе – определенно. Привести малого, бросить… хорошо. Очень.
– Папа говорить может чего угодно. А у тебя своя голова на плечах должна быть. Думать надо. Ясно.
Кивает.
И руку протягивает робко так.
– Мир? Я… я так… лего оставить могу! Я ж так…
– Какое лего? – вспыхивает мать?
Понятия не имею, но коробка здоровая. Надеюсь, понравится.
– Да нет, это подарок, – руку поднять тяжело, пусть и не ту, которая капельницами сегодня обвита, но вот вторая с трудом отрывается от одеяла. И касаюсь теплых Тимохиных пальцев со страхом… нет, я ж не заразный. И вообще тут стерильно до охренения.
Но вдруг да…
Вдруг что-то случится от этого прикосновения.
– Мир, – отвечаю. И Тимоха убирает руку. – А теперь подожди там за дверью. С мамой твоей переговорим.
– Идём, – Ленка протягивает руку. – Слушай, знаешь, где тут воды взять можно? Пить хочется…
– Там кулер есть…
Ленка наверняка знает. Да и есть у неё, кому за водой сходить. Но уходят. И дверь она прикрывает. А я смотрю на женщину. Обычная. Может, когда-то была красавицей, но красота уход любит. А ей некогда. Она пашет и давно. Устала вон.
– Я… мне жаль…
– За работу очень держишься? – интересуюсь. – Руки у тебя больно хорошие. Иди ко мне.
– Кем?
– Медсестрой. Будешь вон иголки втыкать и за машинками этими следить. Не обижу.
Она вздыхает и качает головой:
– Извините, но… нет.
– Чего так?
Поджимает губы. Неприятно говорить людям, что они скоро сдохнуть. Но и врать она не станет. По лицу вижу. А ведь сынуля Викушин хорошую женщину нашёл. Только, как любой придурок, не понял. Я вот тоже мало что понимал.
– Вам… недолго осталось. А мне… увольняться. И потом куда? Здесь не оставят. Здесь… место для своих.
А этих своих она ткнула носом в грязь.
– Могу… подработкой… ночью, – она вцепляется в свою сумку. – Подежурить… когда своих нет.
– Подежурь, – соглашаюсь. – А малого куда денешь?
– Подруга присмотрит. Мы вместе квартиру снимаем. Они ладят. Да и Тимоха самостоятельный. А деньги мне нужны.
Я это вижу. Понимаю.
И она понимает.
– Что думаешь? – спрашиваю. – Про план твоего бывшего?
– Придурок он…
Ну это очевидно.
– Жаль, раньше не понимала. А так… не надо.
– Чего не надо?
– Если вдруг появится у вас мысль оставить Тимохе… деньги там… не надо.
– Почему?
– Потому что тогда он его отберёт, – и в глазах тоска. – Заявит, что у него жильё… и связи… у него тетка в прокуратуре.
Ну да, сестрица наша карьеру сделала весьма неожиданную. Оно-то секретарь при прокуратуре тоже, если разобраться, невеликая птица, но иные связи не в должностях.
– Ему ведь Тимоха и не нужен. Но как опекун…
Он будет иметь права на деньги.
– Молодец, – говорю. – Что понимаешь… и не бойся. Я не настолько мозгами размяк. Упыри… они устойчивые.
Ленке надо будет шепнуть.
Пусть придумает чего. Наверное, всё же мозгами размякать начинаю. А хорохорился-то… какой из меня упырь. Впрочем, приехавший Антоненко уверил, что самый настоящий. Нет, будет он мне тут бумажки пихать на подпись с надеждою, что читать не стану.
Стану.
И обсудить контракт сил хватит. И вообще… я ещё живой.
На этот раз возвращаюсь почти в момент. Раньше такого не было. Какой-то кусок нет-нет да выпадал. А тут вот если и ушло, то буквально пара секунд. Дверь за дознавателем закрывается.
А Савка сидит.
Жует плюшку и радуется, что всё так хорошо сложилось.
Ну да.
Хорошо.
Для кого-то.
Но мне всё это не нравится. Очень не нравится.
– Почему? – интересуется Савка, прихлёбывая остывший чаёк. Причём торопливо так, уже сообразил, что в любой момент отобрать могут, что не для его, Савкиной, персоны нынешняя благодать.
– Потому что он не спросил о том, что было ночью.
А ведь должен был.
Он же ради происшествия этого и припёрся. А тут чаи, беседы на отвлеченные темы о смысле жизни и иных высоких материях. Чудовища же ночного будто и не было. И сомневаюсь, что господин дознаватель опасался нанести мальчику непоправимую психологическую травму.
Нет…
Дело в ином.
В чём?
Он знал, что случилось? Без Савкиных показаний.
– Он хороший.
– Да просто замечательный, – соглашаюсь с Савкой, сожалея, что привязаны мы к кровати, точнее Савка. Ну и я с ним.
Мне бы бесплотной тенью выйти.
Прогуляться по здешним коридорам в виде призрака. Да и послушать, о чём любезнейший Михаил Иванович беседует с другими свидетелями.
И отзываясь на желание моё, внутри шевельнулось… что-то.
Часть меня?
Такая, которая подалась наружу, готовая покинуть Савкино тело? Это… возможно? Хотя… я ж не пробовал. А если…
Я сосредоточился, подталкивая эту часть. Потихоньку… понемногу.
– Ой, – Савка поднял руку и растопырил пальцы, над которыми будто дымка собралась. Но вот она обрела плотность и с руки скатилась тень.
Натуральная.
Этакой чёрной каплей, хорошо видимой нами обоими. Она плюхнулась на колени, соскользнула на пол, собираясь и вытягиваясь черным ужом. А потом, извиваясь, споро поползла к двери. Причем сейчас икона, над этой дверью висящая, тень нисколько не смутила.
– Спокойно, – сказал я, потому как Ставке пришлось закрыть рот руками. – Это теперь наша тень. Чувствуешь? Ты с ней связан. И она подчиняется тебе.
Или мне?
– Не кричи. Не будешь?
Савка мотнул головой и поинтересовался, отчего-то шепотом.
– Она нас слушается?
Слушается.
А ещё от нас к тени протянулась тончайшая полупрозрачная нить силы.
– То есть, она теперь домашняя?
Пожалуй что.
– А как?
Если бы я знал. Но я не знал и потому лишь руками развел. Мысленно.
– Наверное, это дар такой, – предположил Савка.
Возможно.
Змея выползла в коридор. И вот теперь я чувствовал, что сил она тянет прилично. Так, надо решать, то ли отправлять дальше, то ли…
– Я категорически протестую! – голос Евдокии Путятичны раздался в голове. – Это… Это недопустимо!
Тень прижалась к стене и растеклась по ней темной лужей, которая впитывала каждый звук.
– Это опасно. Для всех… Если дар мальчика перешёл в активную фазу…
– Вот от вас, Евдокия Путятична, не ожидал этакой косности, – Михаил Иванович был благодушен. – Ладно, простолюдины, но вы-то княжна урождённая. И образование получили отменнейшее… и такие глупости. И вправду верите, что Охотники приманивают тени?
– Я… это просто… но ведь ночью… она же появилась.
– Камень.
– Что?
– Будьте добры отдать камень, который вы или ваш человек припрятали. Где он лежал?
А мужик своё дело знает. Скоренько два плюс два сложил.
– Под кроватью, верно?
– Я… просто…
– Испугались.
– Да.
– Но не настолько, чтобы не позвонить мне.
– Извините.
– Все мы люди, все мы человеки. И не мне осуждать чужие слабости. Вы правильно сделали.