Журнал «Логос» №2/2025 бесплатное чтение

Скачать книгу

Издается с 1991 года, выходит 6 раз в год Учредитель – Национальный исследовательский университет «Высшая школа экономики»

Публикуемые материалы прошли процедуру рецензирования и экспертного отбора. Журнал входит в перечень рецензируемых научных изданий ВАК по специальностям 5.2.1, 5.7.1, 5.7.2, 5.7.4, 5.7.6, 5.7.7, 5.7.8

© HSE University, 2025 (https://www.hse.ru/en/)

Между декадентством и гуманизмом в Афинах и Риме

Дмитрий Панченко

Санкт-Петербургский государственный университет (СПбГУ); Национальный исследовательский университет «Высшая школа экономики» (НИУ ВШЭ), Санкт-Петербург, Россия, [email protected].

Ключевые слова: декадентство; гуманизм; эллинизм; Афины; Рим; Менандр; Сулла; Петроний.

Конфликтные отношения между творцами и обществом в Афинах в V веке до н. э. приводят к появлению идейных явлений, родственных европейскому декадансу, однако направление мысли здесь остается неизменно связанным с общей жизнью государства. При возвышении Македонии Афины утрачивают подлинную независимость, и пространство для общественной жизни заметно сворачивается. Однако обращение к новой аттической комедии, и особенно к творчеству Менандра, обнаруживает развитие не в декадентском, а в гуманистическом направлении, что следует связать с избавлением Афин от бремени империализма. В Риме декадентские жесты характерны для представителей власти и правителей, обладающих низким уровнем легитимности, таких как Сулла, Калигула и Нерон. В римской литературе наиболее близок европейскому декадентству «Сатирикон» Петрония, где тесно соседствуют имморализм и эстетизм. Вместе с тем Петроний был в некотором смысле декадентом поневоле, чье творчество связано с невозможностью следовать своим, в значительной мере классицистическим, идеалам.

1

Великие Сократ и Еврипид представлялись великому Аристофану упадническими типами, и оба неоднократно служили мишенями для его комедий. Тем не менее Аристофан находит возможным вложить в уста Еврипиду совсем не упадническое утверждение: назначение трагического поэта – делать сограждан лучше (Ran. 1009–1010). Сократ, сторонившийся участия в политической деятельности, говорит на суде, что и под угрозой смерти не откажется убеждать сограждан заботиться о разуме, истине и душе, чтобы она была как можно лучше (Plat. Apol. 29 d—e). Положим, то, что Еврипид говорит в «Лягушках», удобно для хода действия и совсем не обязательно отражает позицию самого Еврипида; то, что Сократ говорит у Платона, вполне может быть отзвуком его подлинных слов, но невозможно вообразить какую-либо иную ситуацию, кроме представленной в «Апологии», в которой Сократ сделал бы подобное заявление. Как бы то ни было, в конце V столетия до н. э. направление хода идей самых независимых и сильных умов остается тесно связанным с жизнью государства. Это не декадентство. Даже там, где индивидуальная точка зрения идет вразрез с общепринятой (как в ряде существенных отношений у Сократа, в меньшей степени у Еврипида), речь не идет о поглощенности собой, о балансировании на грани имморализма, о выдвижении на передний план эстетического как противоядия против банальности и скуки вульгарного мира.

И хотя у Еврипида, бесспорно, можно найти ряд черт, сопоставимых с духом и стилистикой декаданса (как интерес к иррациональному, темным глубинам, могущественным запретным влечениям), так что не случайно европейский fin de siècle и предвоенное время были увлечены его творчеством[1]; и хотя о Сократе кто-нибудь скажет, что с точки зрения логики жизни в гражданской общине он слишком много на себя берет; и хотя еще можно вспомнить различные демарши так называемых софистов и проч. и проч., все же не будет ошибкой заключить, что в конце V века время для декаданса еще не пришло.

К концу следующего столетия дело, казалось бы, обстояло иначе. В 338 году Филипп Македонский разбил коалицию греческих демократий; после похода Александра (334–324 годы до н. э.) тяжеловесы греческой политики предстали карликовыми государствами, и уже было благом, если они были свободны от присутствия на своей территории македонского гарнизона. Зато греческий язык, греческая культура и города с населением, говорящим по-гречески, распространились на обширные территории. Пространство общественной жизни заметно свернулось, пространство для частной жизни существенно расширилось.

Эпикур (342/341–271/270 годы до н. э.), в отличие от Сократа, обращался не к афинским согражданам, а к любому разумеющему по-гречески, особенно же – к своим друзьям и почитателям, и призывал он не совершенствоваться, а наслаждаться душевной безмятежностью и «прожить незаметно». Но Эпикур не декадент, а склонный к прозелитизму логик и педант. Он уверен в надежности своих умозаключений о богах! (Все соглашаются, что боги существуют и что они блаженны. Но как могут боги быть блаженными, если они наказывают или поощряют нас? Ведь нас такая прорва! Тут будет не блаженство, а непрестанный труд. Следовательно, богам нет до нас дела.) В стиле Эпикура ни малейшего эстетизма, хотя натренированный ум и привычка к труду позволят ему выразить основные положения своего тяжеловесного сочинения «О природе» (известного нам по папирусным отрывкам) в трех хорошо написанных письмах.

То единственное, что в его философствовании может показаться капризом, – непризнание некоторых научных истин, надежно установленных астрономами (Эпикур настаивал, например, что Солнце по величине является более или менее таким, каким кажется), – нужно скорее понимать как проявление неуступчивости со стороны амбициозного и заядлого спорщика: вышло так, что Эпикур некоторое время жил в близком соседстве с этими заносчивыми, в его восприятии, профессионалами[2]. Диоген Лаэрций, возражая хулителям Эпикура, говорит о том, что «муж этот имеет достаточно свидетелей своего несравненного ко всем благорасположения»: и отечество почтило его статуями, и друзей такое множество, что «число их не измерить целыми городами», и многовековая непрерывность его школы, и

… благодарность его к родителям, и благодетельность к братьям, и кротость к рабам… и вся вообще его человечность к кому бы то ни было (D.L. X, 9–10; пер. М. Л. Гаспарова).

В уединенных садах Эпикура нет ничего сродни хотя бы даже сугубо позерскому «я ненавижу человечество, я от него бегу спеша». Другое дело, что его строгое и размеренное свободомыслие не раз приводило к весьма различным видам вольнодумства; так что эпикурейцами будут и Лукреций, воодушевленный поэт, наделенный исключительным для классической древности просветительским пафосом, и Гораций с его изысканностью и советом отдавать предпочтение сегодняшнему дню перед неясным будущим, и Петроний, наиболее декадентский из всех древних писателей, не склонный убеждать нас в чем бы то ни было.

Чуть позже, в следующем за Эпикуром поколении, стали культивировать ученую поэзию: стихи отделанные, изощренные, насыщенные эрудицией, от жизни бесконечно далекие – своего рода искусство для искусства. Современники Эпикура, при участии даже тех, кто родился чуть раньше, придали новое направление комедии. Сложилась так называемая новая аттическая, или попросту новая, комедия. В ней нет ни политики, ни запальчивого обсуждения злободневных тем, ни буйного полета фантазии – словом, ничего (почти ничего), как у Аристофана. Вместо этого частные истории (преимущественно любовные) частных людей. Но комедия, явление, для социальной и культурной атмосферы показательное, в принципе не декадентский жанр. И выясняется, что при переходе от театра, увлеченного проблемами общественной жизни, к театру, сосредоточенному на жизни частной, мы наблюдаем в Афинах движение не в сторону декадентства, а в сторону гуманизма.

2

Из многих сотен произведений, созданных авторами новой комедии, в полном виде нам доступно лишь одно. Но и это подарок судьбы – папирус, купленный в 1955 году на базаре в Александрии. Автор русского перевода, Соломон Апт, закрепил за новонайденной комедией название «Брюзга»; филологи поначалу предпочитали называть ее «Угрюмец». Непринципиально: безусловного эквивалента греческому δύσκολος не существует. Принадлежит эта комедия классику жанра – Менандру. В древности этот автор был воистину знаменит – мог состязаться с кем угодно за второе место после Гомера[3]. Современниками был любим, хотя и не превозносим: всего восемь побед на театральных состязаниях, удивлялись более поздние читатели. Был признанным мастером стихотворных афоризмов (все комедии тогда писались стихами), из которых составляли сборники. Вырос и провел всю жизнь в Аттике. Цари звали его к себе, но он, как объясняет один замечательный римлянин, предпочел царским стипендиям литературу (Plin. HN VII, 111). Родился в 342/341 году (аттический год начинался посреди лета, а потому приходится на два наших); прожил чуть больше пятидесяти лет; умер редкостной для знаменитого человека смертью: купался в море и утонул. Комедий написал больше ста. Не ради заработка – Менандр был из обеспеченной семьи, – а из-за спроса на них и избытка творческих сил. Ему однажды: «Ты обещал нам комедию, а ее до сих пор нет!» – В ответ: «Уверяю, готова – осталось только стихи сочинить!»

Итак, «Брюзга». Сострат, юноша из богатой семьи, городской щеголь, отправившись на охоту в один из пограничных и небогатых округов Аттики, увидел девушку и тотчас в нее влюбился. Он шлет к отцу девушки, Кнемону, своего раба; тот застает старика работающим на отдаленном поле. Кнемон – нелюдим, каких свет не видывал; само уже появление на его территории незнакомого, собравшегося ему докучать человека вызывает в нем бешеную ярость. Раб спасается бегством, и преследующий его Кнемон врывается вслед за ним на сцену. Вместе с Состратом зрители уже кое-что слышали о нем и ожидают увидеть человека буйного и неотесанного. Кнемон себя так и ведет, но он не такая уж деревенщина, как мы подумали. Его первая реплика взывает к мифологии. Он завидует Персею: со своими крылатыми сандалиями тот может куда угодно улететь от людей и, пользуясь добытой им головой Горгоны, может кого угодно превратить в молчаливый камень – недостатка в статуях тогда бы не было! Сам он, Кнемон, «спасаясь от прохожих надоедливых», отказался даже от обработки той части своей земли, что примыкает к дороге, а теперь к нему пристают на отдаленном поле!

  • Хотя бы даже ты решил повеситься,
  • И то нигде безлюдных не отыщешь мест! (169–170)[4]

Объясниться с отцом девушки Сострату не удается. Когда он в другой раз появляется возле дома Кнемона, его останавливает молодой крестьянин – Горгий. Он – единоутробный брат девушки, в которую влюблен Сострат. Дело обстояло так: Кнемон некогда взял в жены овдовевшую мать Горгия; та не выдержала тяжелого нрава вздорного брюзги и вернулась в свой дом, где теперь мать, сын и слуга живут в честных трудах и бедности. Горгий, понятно, не испытывает добрых чувств к Кнемону, но считает своим долгом уберечь сестру от неприятностей и позора: он почти убежден, что богатый юнец появляется здесь, чтобы совратить ее. Горгий заговаривает с Состратом решительно, но все же в рамках приличий. Сострат объясняет, что хочет жениться. Это меняет дело. Горгий еще не вовсе оттаял, но враждебности больше нет. Хорошо зная Кнемона, Горгий дает Сострату совет: с городским белоручкой, объясняет он, Кнемон даже не будет разговаривать; переоденься, возьми мотыгу и поработай-ка с нами в поле – тогда старик тебе, может быть, даст хотя бы рот открыть. Влюбленный Сострат, не колеблясь, так и делает – чтобы появиться затем на сцене с охами и ахами от непривычной тяжелой работы.

Между тем Кнемон лезет в колодец выручить кувшин и мотыгу, которые туда уронила старенькая служанка (сначала она, конечно, выронила из рук кувшин, а потом уже при помощи мотыги пыталась его достать). Выбираясь из колодца, Кнемон сам туда сваливается. Мы, конечно, догадываемся, что Сострат вытащит Кнемона из колодца и тот, растроганный, согласится выдать за него свою дочь. Так это представлено и в дошедшем до нас древнем изложении содержания пьесы. На деле действие строится иначе. Спасением старика бескорыстно и с напряжением всех сил занимается Горгий. Сострат ему лишь слегка ассистирует; пока тот трудится, Сострат может хотя бы пару минут провести рядом с девушкой, которую он полюбил с первого взгляда.

В душе Кнемона происходит перелом:

  • Я уверен был: никто
  • Никому на свете блага не желает. Это мне
  • И вредило. Только Горгий, да и то с большим трудом,
  • Мне глаза открыл, поступок благородный совершив.
  • Старика он спас, который на порог его пускать
  • Не велел, ни разу в жизни не помог ему ни в чем
  • И к нему с учтивой речью никогда не подходил (720–726).

Кнемон передает в руки Горгия управление всеми своими делами – так что в противоположность стереотипам жанра сварливого старика не приходится ни уламывать, ни обманывать. Теперь, когда Кнемон переменился, перестал проявлять себя человеконенавистником, ему дано сказать кое-что в оправдание своего нрава и образа жизни:

  • Черствым стал я оттого,
  • Что на низость человечью, на корыстный ум людской
  • Нагляделся в жизни вдоволь (718–720).
  • Если б все такие были, мы не знали бы вовек
  • Ни судилищ, ни узилищ, где томится человек,
  • Ни войны. Достаток скромный всех бы радовал тогда (743–745).

Горгий, убедившись в том, что Сострат – честный и работящий, когда нужно, парень, готов отдать ему в жены сестру. Но Сострату нужно еще согласие отца на то, чтобы взять в жены почти бесприданницу. От отца – ни малейших возражений. Сострат, похоже, и не ждал другой реакции. Теперь, однако, возникает более трудная и деликатная задача. У Сострата, оказывается, тоже есть сестра, и он просит отца дать согласие на ее брак с Горгием. Главу семейства перспектива такой тотальной благотворительности (Горгий беден) смущает, но сын пламенно убеждает отца, что лучшее употребление денег – на благодеяния и приобретение друзей (797–812). Отец и сын приходят к полному единодушию.

Помимо устроения счастья всех «правильных» персонажей, развязка пьесы включает и традиционное комедийное посрамление персонажа «неправильного». Эта роль отведена слугам. Они убеждают, а можно сказать – вынуждают Кнемона отправиться вместе с ними на пирушку, где нелюдимому ворчуну придется – о ужас! – пуститься в пляс вместе с другими участниками праздника.

Такова в общих чертах комедия Менандра. Она живая, хорошо скроенная и, как нетрудно заметить, очень добрая. Даже о ее Кнемоне не скажешь, что он смешон, хотя он то и дело смешит нас. Свалившись в колодец, он, конечно, слегка зашибся[5], но, в сущности, никто не пострадал, никто не побит, никого не оставили с носом. Скажут, мы ничего не знаем о чувствах сестры Сострата, хочет ли она замуж за Горгия; но в Аттике времен Менандра это в порядке вещей: приличные девушки не влюбляются – они попросту не оказываются в подходящих для этого ситуациях; отцы и братья назначают им их мужей. Можно не беспокоиться: Горгий молодой и дельный, в дружбе с братом невесты.

Комедия Менандра не просто добрая, но и приглашающая к доброте. Реплики относительно бедности, нередкой среди людей, обрабатывающих каменистую почву окраинных территорий Аттики, построены и введены так, что провоцируют безусловное зрительское сочувствие (208–211; 603 сл.). Главное назначение старой служанки Кнемона в структуре пьесы состоит в том, чтобы уронить вещи в колодец. То, что ей придется расстаться с выходящей замуж дочерью Кнемона, функционально не имеет значения, но автор не забывает о предстоящей разлуке старушки со своей воспитанницей (883–884).

Если приглядеться – тут не только доброта и способность к эмпатии, а также житейский реализм, неоднократно отмечавшийся древними и новыми комментаторами творчества Менандра, но и нечто большее: программа.

Менандр изображает социальные предрассудки – и дезавуирует их. Кнемон не станет говорить о браке дочери с белоручкой, а бедный и работящий Горгий априори видит в богатом и досужем Сострате совратителя (художественный реализм автора ярко проявляется в том, что предубежденность обнаруживают низы по отношению к верхам, а не наоборот); выясняется, однако, что Сострат безупречно честен, да и от утомительной работы в поле он не отказывается. Отношения между Состратом и отцом, с одной стороны, отвечают задачам построения фабулы с безоблачным исходом, но с другой – последовательно представляют собой образец отношений между отцом и сыном, основанных на взаимном уважении и приязни.

Неординарным суждениям и решениям действующих лиц регулярно дается обоснование. Вступление юноши в брак по любви далеко не было общей практикой в Афинах и вообще греческом мире. Показательно, что отец Сострата не просто дает сыну свое согласие, но выражает радость и преподносит свое решение как вытекающее из общего принципа, обоснованного опытом:

  • Клянусь тебе богами, рад радехонек.
  • Известно ведь, что если в годы юные
  • Жениться по любви, то будет прочен брак (788–790)[6].

Сходным образом призыв Сострата к отцу не придавать значения бедности Горгия и тратить деньги на благодеяния – это не просто призыв, но и развернутое аргументированное рассуждение. У нас нет причин останавливаться здесь на этом рассуждении, но согласимся с мнением, что оно имплицитно являет собой критику принципа цензовой конституции, незадолго до постановки «Брюзги» введенной в Афинах[7].

Вполне вероятно, что Менандр по своему складу был оптимистом. Как бы то ни было, ему по душе укрепить дух своих зрителей, сказать им: Never give up! Его Сострат делится опытом:

  • Впадать в отчаянье
  • Не должен человек, в котором разум есть:
  • Усердьем и трудом всего решительно
  • Достигнуть можно. Я живой пример тому:
  • Женитьбы, о какой и не мечтал никто,
  • Добиться удалось мне за один лишь день (861–866).

Похоже на Голливуд? Но это не «фабрика грез». Перед нами история принца, а не нищего – история удачи богатого, оснащенного всем для хорошей жизни молодого человека. Ему, конечно, повезло, и все же с таким персонажем история со счастливым концом выстраивается убедительней, чем с персонажем, задавленным житейскими трудностями.

Менандр обращается к зрителям тактичным образом. Так, Горгий спешит воспользоваться случаем, чтобы сделать предполагаемому повесе, Сострату, грозное предупреждение: «Не лезь к сестре!» Однако у Горгия нет доказательств злонамеренности Сострата, сам он – человек скромного положения, а потому его предостережение строится, исходя из общих принципов – ими-то автор и хочет поделиться со зрителем:

  • По-моему, у всех людей решительно,
  • И у счастливцев, и у неудачников,
  • Какой-то свой рубеж есть, поворот судьбы,
  • И удаются все дела житейские
  • Счастливцу до тех пор, покуда может он
  • Своим прекрасным наслаждаться жребием,
  • Не совершая зла. А не удержится
  • От зла в хмелю богатства, – и дела его
  • Пойдут иначе, примут оборот дурной (271–279;
  • рассуждение продолжается и дальше).

А когда автор хочет высказаться по особенно деликатному вопросу – о жертвоприношении богам, – он, можно сказать, прячется за своего Брюзгу: тот ведь всегда ворчит, вечно недоволен другими, так что его устами можно напомнить о нелепости некоторых общепринятых религиозных практик, когда, например, человеку, приносящему жертву, достается съедобное, а божеству остается несъедобное (448–453).

Как это все охарактеризовать? «Воспитание»? Но это слово подразумевает наличие лица, наделенного авторитетом, с одной стороны, и каких-то несмышленышей – с другой. «Просвещение» тоже не подойдет – это слово принадлежит определенному положению дел в определенной исторической ситуации. Назовем это привычкой говорить о важных вещах, и особенно – стремлением к нравственному и идейному воздействию. Такого рода стремление является одной из характерных черт греческой литературы с самого ее начала, с «Илиады» и «Одиссеи»[8]. Другое дело, что в обществе равных необходимо соблюдать взаимоуважение и благоразумие и не докучать другим поучениями; то, что называется морализаторством, в греческой литературе, как правило, отсутствует. У Менандра стремление к нравственному и идейному воздействию на аудиторию самым непринужденным образом уживается с веселостью и умением выстроить убедительную комедийную фабулу. Он как бы никого не поучает – и тем вернее достигают цели его слова и образы.

Если «Брюзга» – единственная комедия Менандра, дошедшая целиком, то «Щит» сохранился более чем наполовину, «Самиянка» – едва ли не на четыре пятых; еще две комедии представлены обширными связными отрывками; в нашем распоряжении множество цитат из Менандра и немало древних свидетельств и отзывов о нем и его творчестве. Можно уверенно сказать: гуманность Менандра не является исключительным свойством одной комедии, она характерна для его творчества в целом. То, что мы имеем дело не просто с человечностью, но с последовательно продвигаемой гуманистической позицией, древние критики не отметили, а современные исследователи не подчеркнули. Соответственно, не был внятно поставлен вопрос о природе Менандрова гуманизма.

3

Наметить ответ на этот вопрос в наших силах: нам известен год рождения Менандра – 342/341, и мы хотя бы в общих чертах представляем атмосферу, в которой он формировался; между тем большой статистический материал показывает, что типичным образом именно годы формирования определяют мировоззрение выдающегося творца[9].

Вспомним основные историко-политические вехи, относящиеся к ранней жизни Менандра. В 338 году афиняне и союзники разбиты Филиппом в битве при Херонее. В 336 году македонским царем становится сын Филиппа Александр. В 335 году афиняне, как и все прочие греки (за исключением спартанцев, проявивших строптивость, и фиванцев, чье государство македонский царь повелел разрушить до основания), заключают союз с Александром. В 334–324 годах Александр совершает свой знаменитый поход. Летом 323 года Александр умирает в Вавилоне; известие о его смерти служит сигналом к освободительной борьбе, и союзному греческому войску, во главе которого стоял афинянин Леосфен, удается разбить македонского наместника Антипатра. В 322 году борьба оборачивается поражением греков; в Мунихии, крепости, возвышающейся над Пиреем, располагается македонский гарнизон; демократия в Афинах упраздняется, устанавливается цензовый строй (число полноправных граждан сокращается с двадцати одной тысячи до девяти). Вскоре Афины оказываются втянутыми в междоусобную войну в Македонии. В 317 году вышедший из этой войны победителем Кассандр заключает с Афинами союзный договор, гарантирующий городу самоуправление во внутренних делах, но сохраняющий за Македонией военный контроль над Мунихией; во главе Афин становится Деметрий Фалерский, который правит городом в духе просвещенной конституционной тирании. В 316 году поставленная на Ленеях комедия «Брюзга» приносит Менандру первое место[10]. В 307 году на фоне охватившей все Восточное Средиземноморье борьбы генералов Александра за его политическое наследие гарнизон Кассандра выбит из Мунихии, и победитель возвращает афинянам независимость и демократию. Деметрий Фалерский покидает город; Менандру, его другу, грозят большие неприятности, но в конце концов поэта оставляют в покое.

Когда Эрик Хэндли в предисловии к своему образцовому изданию «Брюзги» констатирует: «Менандр рос при македонском владычестве»[11], – тут, казалось бы, не возразишь, но на деле подобная формулировка дезориентирует.

В начале своего правления Александру пришлось отправиться на север Балкан. В Греции распространились слухи, что он там погиб. Фиванцы восстали и повели наступление на македонский гарнизон, размещенный в акрополе Фив. Тут с войском явился Александр, восставшие были побеждены, город разрушен, те, кто не погиб в ходе резни, были проданы в рабство. Греция содрогнулась в ужасе и страхе. Александр потребовал от афинян изгнать тех фиванцев, что нашли в их городе убежище, и выдать вождей антимакедонской партии – афинских граждан. Народное собрание отвергло оба требования. Александр думал о заморском походе, он нуждался в афинском флоте, к тому же нападение на Афины сделало бы официальный предлог для вторжения в Азию (возмездие за персидское нашествие 480 года) смехотворным, – он изобразил великодушие.

Во время похода Александра в своих внутренних делах Афины были свободны. В городе возобладали политики антимакедонской направленности, сторонники дружественных отношений с Македонией держались спокойно. В 330 году произошел громкий судебный процесс, на котором столкнулись лучшие ораторы обеих партий – Демосфен и Эсхин. Политические симпатии судей были явлены столь наглядно, что Эсхин добровольно удалился в изгнание.

По здешним меркам в Афинах в это время наличествовала политическая консолидация редкой степени. Множество граждан принимали активное участие в государственных делах: надписи демонстрируют доселе невиданно широкий круг людей, инициирующих законопроекты и другие общезначимые решения. Все политически видные лица понимали, что не время делать глупости и что нужно укреплять обороноспособность. Обновлялись и совершенствовались фортификационные сооружения, строились боевые корабли. Кардинальным образом была реорганизована двухгодичная военная подготовка молодежи, достигшей восемнадцати лет (Менандр и Эпикур, будучи сверстниками, проходили ее одновременно). Вместе с тем зависимость Афин и других греческих государств от Александра и наместника Македонии предупреждала разорительную перспективу в очередной раз втянуться в какую-нибудь войну. В атмосфере консолидации перед лицом постоянной, но не слишком близкой угрозы рациональные политические решения получали особый шанс. По общему согласию на протяжении 14 лет, с кризисного 338 года и до своей смерти, финансами Афин руководил один человек, Ликург, – сначала формально, а потом, скорее, неформально.

Человек исключительной честности, редкой энергии и решительности (подчас, возможно, с избыточным прокурорским уклоном), Ликург сделал государственные доходы Афин едва ли не более значительными, чем они были в V веке, когда афинскую казну пополняли взносы от многочисленных союзников. Деньги шли не только на корабли, вооружение, обучение военным навыкам афинских граждан. Основанная на богатом государственном опыте интуиция, непрерывная обратная связь политических лидеров с самым широким кругом граждан (вероятно, свойственная афинской демократии в большей степени, чем какой-либо иной политической системе) подсказывали Ликургу и его товарищам верные решения, далеко выходившие, на первый взгляд, за пределы практических нужд. Так, в эти годы большие средства отпускались на строительство общественных зданий, а театр Диониса – в котором были поставлены многие комедии Менандра, его и в наши дни видят миллионы посетителей Афин – получил новые, одетые в камень зрительные места[12].

Таким образом, Менандр формировался в обществе, которое не было сломлено, воспринимало себя как свободное и напрягало силы, чтобы в будущем добиться лучшего положения, которое становилось богаче, не отказывалось от высоких стандартов общественной жизни, не было раздираемо внутренними конфликтами и сохраняло основания для самоуважения. Формирование в таком обществе делало возможным восприятие сограждан скорее как друзей, нежели врагов или подозрительных личностей, или же безразличных посторонних; способствовало скорее социальному оптимизму и социальной активности, нежели унынию и праздной ностальгии.

В таких Афинах сама их слабость на фоне столь масштабного возвышения Македонии имела позитивное влияние на формирование гуманистического мировоззрения Менандра. Годы его становления проходят в государстве, которое в силу сложившейся ситуации сосредоточено на внутренней солидарности и не замышляет какой-либо несправедливости по отношению к другим государствам. Оно слишком слабо, чтобы впасть в искушение несправедливых насильственных действий по отношению к другим. Это искушение – искушение империализма – преследовало афинскую демократию на протяжении большей части ее существования. То, что считалось интересами государства, шло вразрез с принципами равенства и справедливости, на которых была основана сама афинская демократия. Это создавало напряжение, под знаком которого, можно сказать, проходила вся идейная жизнь Афин начиная с позднего Эсхила. Софокл, чья молодость пришлась на тот краткий период, когда Афины не только боролись за свою свободу, но и самоотверженно шли на помощь другим, сумел соединить разработку неразрешимых, трагических конфликтов с четкими принципами и гуманистическим духом. Родившемуся лет на пятнадцать-двадцать позже Еврипиду это было труднее. Так, в шоке от того, что сограждане учинили на Мелосе, небольшом островном государстве, не захотевшем подчиниться Афинам, он написал «Троянок», где сострадание замученным, протест против жестокой, ничем всерьез не оправданной агрессии сочетается с беспомощностью в обсуждении причин того, как все это могло произойти; спустя несколько лет Еврипид уехал из города. Сократ говорил о невозможности для себя погружаться в политическую жизнь Афин – как в самом деле можно было совместить империализм и жизнь в строгом соответствии со справедливостью?

Теперь в Афинах, освобожденных Македонией от империализма, государственные интересы не стояли на пути у справедливости и человеколюбия. Появилась возможность прийти к последовательному гуманистическому мировоззрению. К тому же со времен Сократа Афины стали городом философов. Менандр формировался в обществе, где была интеллектуальная среда, которая на протяжении уже нескольких поколений ставила жизнь, основанную на нравственных принципах, выше жизни, основанной на выгоде. Мы слышим, что Менандр учился у Феофраста, который после Аристотеля возглавил философскую школу в Ликее. Феофраст написал не только обширные философские и ботанические труды, но и прелестную книжицу – «Характеры». Менандров δύσκολος не соответствует в точности какому-либо из тридцати типов («характеров»), описанных Феофрастом. Но кто станет отрицать, что создателю такого персонажа, как Кнемон, было чему научиться у Феофраста?

Против нашего рассуждения о влиянии особой обстановки в Афинах на мировоззрение Менандра можно выставить то соображение, что гуманистическое начало свойственно эллинистической литературе вообще и новой комедии в частности. Вот слова превосходного знатока предмета: «По эллинистической литературе разлита атмосфера гуманного отношения к людям и мягкой чувствительности». Тот же ученый говорит об «основной установке новой комедии на смягченное изображение социальных противоречий», ее представители, по его словам, «в большей или меньшей степени являются носителями гуманно-филантропических идей»[13]. Возражать против этого нет причин. Нужно лишь уточнить, что Менандр занимает все же особое место. Из всех авторов новой комедии именно с ним древние связывают не только художественное мастерство, но и особое интеллектуальное, общекультурное начало. Плутарх говорит, что на комедию образованный человек отправляется в театр только ради Менандра (Mor. 853). Именно Менандр считался мастером афоризмов (хотя циркулировавшие под его именем собрания могли включать плоды остроумия разных авторов). «Менандр и его современники», – выражается Плиний Младший (VI, 21, 4). «Авторов новой комедии много, но Менандра ни с кем не сравнить; так нас учили», – подытоживает традицию поздний античный грамматик[14].

Если итоговый консенсус древних противопоставляет Менандра и других признанных мастеров новой комедии, нет ли чего-то общего у этой группы? Есть: все они – Филемон, Дифил, Аполлодор – не были, в отличие от Менандра, афинскими гражданами[15]. Вместе с тем едва ли не все, кто прославился в жанре новой комедии, приезжали в Афины, жили в Афинах, ставили свои комедии в Афинах, проникались особой атмосферой этого города, его укладом и особыми традициями, осознанными еще в V столетии:

В нашем государстве мы живем свободно и в повседневной жизни избегаем взаимных подозрений: мы не питаем неприязни к соседу, если он в своем поведении следует личным склонностям, —

говорит у Фукидида Перикл в речи, произнесенной зимой 431/430 года (II, 37; пер. Г. А. Стратановского), а его Никий летом 413 года призывает сограждан помнить о родине,

… которая наслаждается величайшею свободою, где каждому дана неограниченная возможность жить по своей воле (VII, 69; пер. Ф. Г. Мищенко, С. А. Жебелева)[16].

Когда в мире, подпавшем под власть эллинистических монархов, а затем римлян, распри городов-государств потеряли свое значение, а былые обиды и опасения стерлись и испарились, в греческом мире оценили, чем были Афины. Дельфийский декрет, датируемый 125 годом до н. э., воздает афинянам хвалу за то, что они «привели человечество от жизни диких животных к мягкости нравов»[17].

В новой аттической комедии человечность, идущая от политического сообщества, устроенного на принципах равноправия, свободы и всеобщего участия, соединялась с человечностью, имманентной жанру: действие, которое строится так, что в нем нет кровопролития, и где в итоге мы должны порадоваться удаче и благополучию героев, просто не может быть лишено хотя бы налета гуманности[18]. И если у Менандра тот гуманный тип человеческих отношений, который представляет и к которому сознательно приглашает его творчество, являет собой и глубоко укорененное мироощущение, и основательно продуманную позицию, тогда как у его товарищей по жанру все это, вероятно, было более поверхностным, они все же объединены общей тенденцией.

Такое историко-литературное явление, как влияние новой аттической комедии через посредство латинской на европейскую, давно и превосходно осознанно. К этому следует прибавить теперь историко-гуманитарное значение новой комедии, и особенно Менандра.

То, что однажды возникло в Афинах, – театр – в эллинистическую и римскую эпоху получило колоссальное распространение. Археология и наши глаза тому порукой. Помимо Греции, Турции и Италии, руины античных театров можно видеть на Кипре, в Албании, Болгарии, Хорватии, Австрии, Израиле, Иордании, Сирии, Египте, Тунисе, Алжире, Франции, Испании, Швейцарии; их отчетливые следы обнаружены в Англии, Португалии, Бельгии, Люксембурге, Германии, а также в северо-восточном Афганистане. Там, где нет материальных следов, есть исторические, литературные, языковые и прочие. Весть о разгроме римского войска и гибели Красса застала парфянского царя смотрящим «Вакханок» Еврипида. Индийская классическая драма типичным образом делилась на пять актов – деление, настойчиво рекомендуемое в «Поэтическом искусстве» Горация и присутствующее уже в «Брюзге» Менандра. Среди традиционного реквизита в индийском театре был занавес, именуемый греческим («яваника»). Тут даже не приходится удивляться. Во II–I веках до н. э. северо-запад Индии находился под властью греческих царей, а юг страны и в это, и в более позднее время поддерживал тесные торговые контакты с эллинистическим миром. Греческое влияние на индийское искусство определенной эпохи и на индийскую астрономию бесспорно.

Телевидения и кинематографа в древности не было, так что мастерам сценических представлений – будь то в жанре трагедии, комедии или мима – двери всюду были раскрыты настежь. Труппа актеров, наскучив в одном месте, перебиралась в другое.

Удивительное все же найдется: греческая театральная традиция была одним из источников японского театра масок[19].

Итак, на огромном пространстве на протяжении многих веков в древних театрах многократно ставились комедии Менандра, а также их обработки, переработки, перелицовки и подражания им. Если мы верим в некоторое воздействие литературы и театра на человеческие души, то какое великое множество людей на Земле сочинения Менандра сделали лучше!

4

Прежде чем переместиться в Рим, подведем краткий итог. В Афинах переход от уклада, в котором общественная жизнь играла огромную роль, к укладу, где от общественной жизни мало что осталось и почти все сосредоточилось на жизни частной, вел не к декадентству, а к гуманизму. Произошло это в первом приближении потому, что общество, основанное на взаимодействии свободных и равных и уже в силу этого проникнутое гуманными началами, сумело сохранить свою внутреннюю устойчивость и при этом волею судеб избавилось от бремени империализма[20].

Заметим еще, что декадентство может стать масштабным явлением лишь в обществе, которое само свое существование воспринимает как гарантированное. У небольших греческих городов-государств не было предпосылок для этого. Там и тогда, где и когда ближе всего к этому приблизились – в Афинах V века[21], – там же ближе всего подошли к декадентству.

Иное дело Рим, ставший господствовать над всем Средиземноморьем. В Риме декадентство начинается с Луция Корнелия Суллы (138–78 годы до н. э.). С того самого – храбреца, непобедимого полководца, узурпатора, тирана, садиста. Сулла не был тем юношей, который нуждался в совете «Никому не сочувствуй, сам же себя полюби беспредельно»; он и без того прожил свою жизнь так и ничуть того не стеснялся. Он был интересен сам себе и, словно лирический поэт, преобразовал этот интерес в общественно-культурное явление. Он был первой раскрепостившейся личностью среди римских политиков, позволял себе то, что и помыслить не смели другие. Скажут: «Неудивительно – он был первым римским полководцем, поведшим легионы на родной город!» Это верно и существенно, но это о практической политике, личных амбициях, личных обидах, личной бессовестности. Это не о пространстве жизни идей и жестов.

Вот где декадентство Суллы: на его многочисленных трофеях в нашей земле, как свидетельствует уроженец греческой Беотии Плутарх, написано: «Луций Корнелий Сулла Любимец Афродиты» (Plut. Sull. 34). Немало и других свидетельств на это счет. Когда Дарий Великий настойчиво провозглашает в своих надписях: «Ахурамазда мне помог», то это не культурный жест и не эксгибиционизм, а сознательное стремление внушить тем, кто еще не понял, что с таким царем не стоит связываться. Сулле же, великому воину, помогает Венера, а не Юпитер или Марс! Того же рода его настойчивые притязания, возведенные даже в статус официальных, что он – Счастливчик (Felix). Не считаясь с традиционными добродетелями, он регулярно подчеркивает, что в его ослепительной карьере счастье сыграло большую роль, чем расчет и доблесть. Великий полководец призывает нас верить, что он «больше одарен счастьем, чем военными способностями» (Plut. Sull. 6).

Стоит, конечно, учесть, что подобные заявления ему не вредили, поскольку по античной логике счастье указывает на благосклонность богов. Однако по всем контекстам видно, что дело тут не в расчете, а в подкрепленном расчетливой интуицией удовольствии порисоваться и покрасоваться. Показательно, что львиная доля такого рода заявлений восходит к «Воспоминаниям» Суллы. Отнюдь не лаконичным – в 22 книгах. Сохранись они – составили бы в современном издании по меньшей мере пухлый том[22]. Писал их Сулла, когда уже всего добился и формально даже отошел от дел. Не приходится сомневаться, что в них было много самовосхваления; но сохранению его власти они служить не могли, это для удовольствия автора, который с увлечением говорит не только о своем счастье, но и о своей внешности – необычном золотистом цвете волос (Plut. Sull. 6). И еще: это в XX веке любой неленивый маршал или генерал, а также многие бывшие руководители государств садились писать или диктовать мемуары; но для римского государственного деятеля писать автобиографию было делом несолидным, Сулла был одним из первых, кто позволил себе это.

Все же не первый. У римской автобиографии несколько неожиданный основатель. Это Марк Эмилий Скавр, написавший «О своей жизни» в трех книгах. Он был знатного рода и гордился своей блестящей карьерой: консул (115 год до н. э.), цензор (109 год до н. э.), на протяжении многих лет председатель сената. «Великий старик нашей партии лучших людей», – почтительно отзывается о нем Цицерон. «Особенно великий по части корыстолюбия», – заявляет Саллюстий, представитель народной партии. Прав или нет Саллюстий, за Эмилием Скавром не числится ни единого значительного деяния, и чем были заполнены три книги его автобиографии, сказать трудно – сохранились лишь жалкие фрагменты. Вполне возможно, что, преисполнившись чувства собственной важности, Скавр решил, что он не менее достойный предмет для сочинения, чем греческий государственный деятель Арат из Сикиона, чья приобретшая известность автобиография появилась в конце III века. Сулла унаследовал от Скавра не только литературный инструмент самовосхваления, но и жену: она была из клана Метеллов, самого могущественного в римской политике того времени.

Декадентство не считает грехом каприз. Сулла капризен: «…он производил впечатление человека переменчивого и с самим собой несогласного» (Plut. Sull. 6). Декадентство поощряет неконвенциональный образ жизни. Сулла демонстративно, вразрез с тем, что считалось подобающим государственному мужу, проводил много времени с актрисами, актерами и кифаристками (Plut.Sull. 2; 36). Декадентство балансирует на грани имморализма и цинизма. Сулла позволил себе вырубить священные рощи и присвоить (с туманными обещаниями относительно возмещения) храмовое имущество. И ради чего? Он спешил поскорее взять штурмом осаждаемый город (речь, собственно, идет об Афинах: «…он опустошил Академию, самый богатый деревьями пригород, и Ликей» (Plut. Sull. 12)). Посредством юмора он придавал такого рода действиям некое эстетическое измерение. Например, он послал в Дельфы своего друга, фокейца Кафиса, приказав ему принять каждую вещь по весу. Тот прибыл в Дельфы, но не решался прикоснуться к святыням.

И когда кто-то сказал ему, что слышал, как зазвучала находящаяся в храме кифара, Кафис, то ли поверив этому, то ли желая внушить Сулле страх перед божеством, написал ему об этом. Но Сулла насмешливо ответил, что удивляется Кафису: неужели тот не понимает, что пением выражают веселье, а не гнев, и велел своему посланцу быть смелее и принять вещи, которые бог отдает с радостью (Plut. Sull. 12; пер. В. М. Смирина).

Оценивая характер разнообразных жестов Суллы, следует иметь в виду его образованность: в знании греческой и римской литературы он не уступал ученейшим современникам – это мы слышим от Саллюстия, который не был поклонником диктатора (Iug. 95).

Стремление к раскрепощению, похоже, носилось в воздухе. За Суллой последовали другие римские политики. Словно с цепи сорвались! Даже идейный консерватор Катон вел себя не прилично, но как считал нужным: например, приходил раньше всех в сенат и, пока прочие собирались, – уважаемый римский сенатор! – демонстративно читал какую-нибудь книгу[23].

Впрочем, разнообразие в самовыражении политиков Поздней Республики редко приводило к вариантам, заставляющим вспомнить о декадентстве. Но кое-что в таком духе проникло в более широкие круги. В связи с событиями загадочного заговора Катилины (63 год до н. э.) мы находим у Саллюстия портрет своего рода декадентки по имени Семпрония:

Происхождением и внешностью, мужем и детьми эта женщина была вознесена судьбой; знала греческую и латинскую литературу, пела, играла, плясала изящнее, чем прилично порядочной женщине; знала многое, что влечет к удовольствиям. Что угодно ей было дороже пристойности и стыдливости; трудно было решить, о чем она меньше заботилась – о деньгах или добром имени. Была столь любострастна, что искала мужчин чаще, чем они ее. Не раз нарушала слово, отказывалась от долгов, бывала сообщницей в убийстве… Однако способностями отличалась незаурядными: умела сочинять стихи, шутить, вести беседу то скромно, то нежно, то вызывающе (Sall. Cat. 25).

Римские женщины последнего века Республики – особая и очень интересная тема. По ним сходили с ума, спрашивали их совета, они могли играть существенную роль в закулисной политике. Здесь многое больше похоже на Париж, чем на Афины. И в ряде других отношений личная и общественная, литературная и политическая жизнь Поздней Республики близка к европейской. Но все это, конечно, близость относительная. Так и с декадентскими повадками и настроениями: они были, но несопоставимого масштаба и значения. В рамках римской жизни декадентское поведение осталось в значительной мере привилегией тиранов – Суллы, Калигулы, отчасти Нерона.

5

Калигула был у власти недолго (37–41 годы) и успел немногое. Когда хлеба в Риме оставалось на неделю, а император, по своему обыкновению, занимался какой-то сумасбродной дорогостоящей чепухой, преторианцы, сообразив, что им скоро придется иметь дело не с горсткой сенаторов, грезящих о республике, а с разъяренной голодной толпой, отправили повелителя в царство мертвых.

Калигула, положим, не декадент, а попросту бесчувственный самодержец и мегаломаньяк, решивший, что ему позволено все, что только заблагорассудится. Однако даже такой ничтожный человек, будучи, как никто, раскрепощен, оказался способным на одну выдающуюся и, можно сказать, декадентскую выходку. Я присоединяюсь к легиону тех, кто ловит себя на желании аплодировать зачислению коня в состав сената. Это было свежо и дерзко, при этом не прямо оскорбительно: и потому, что никакого оскорбления не было произнесено, и потому, что конь – животное благородное, которое к тому же верно служит Императору, это не то, как если внести в список сената свинью. Конь в сенате – ироничный и емкий жест, насыщенный смыслом. Сенат – это почтенный совещательный орган власти, там высказываются умудренные опытом люди – и вот их высказывания приравниваются к ржанию животного; сенат, стало быть, ничего не значит, и значу здесь только я. Жест тут выразительней и эффективней, чем слова, поскольку слова, соответствующие смыслу послания, прозвучали бы тривиальным, высокомерным оскорблением. В общем – это стильно, Калигула поступает как эстет.

Нерон сам по себе не очень интересен. Другое дело – его эпоха (54–68 годы). Относительная вольница в правление Клавдия (41–54 годы) и в первые годы сменившего его молодого императора подраспустила римлян, развязала им языки. Наблюдается новый подъем римской поэзии, драмы, прозы и даже некоторое возвращение к политической жизни. К концу правления Нерона почти все это будет придушено, мало кто из наиболее одаренных людей останется в живых. Но останутся кое-какие тексты. Один из них дойдет до нас без начала и конца, со множеством пропусков, но этому тексту это по-своему даже идет, – «Сатирикон» Петрония.

По своему характеру «Сатирикон» – предшественник плутовского романа. Ждать здесь единства мысли, как и единства действия, не приходится. Перед нами калейдоскоп сменяющих друг друга сцен и приключений; целостность повествования обеспечивается главным образом наличием сквозного героя, от лица которого оно и ведется. Проза периодически дополняется стихотворными вставками. Совершенно особое место этого произведения во всей античной литературе и колоссальная одаренность его автора общепризнаны. В интересующей нас перспективе можно также сказать, что в литературе античности «Сатирикон» Петрония представляет собой явление, наиболее близкое европейскому декадентству. По крайней мере, нигде в ней имморализм и эстетизм не выступают столь заметно и в столь тесном соседстве.

В имморализме Петрония, правда, нет декадентского напряжения, вызова. Скажем, эротические сцены и истории, с любой точки зрения не очень нравственного свойства, непринужденно вписываются в вереницу приключений. Существенно вот что: в пространстве романа практически не предполагается морального осуждения.

Например, в непритязательных, но не лишенных изящества стихах говорится о повсеместной продажности римского правосудия. Однако то, что мы слышим о нашем герое, не предполагает, что ему в случае судебного процесса стоило бы уповать на честных судей. Его компаньону – тем более, так что приятели предпочитают добиваться возвращения вещи, которую они считают своей, иным способом (12–14). Правосудие за деньги выступает, таким образом, не как предмет нравственного негодования, а как обстоятельство, которое стоит учитывать при принятии практического решения.

По законам литературного жанра мы неизбежно с известной симпатией воспринимаем Энколпия, от лица которого ведется рассказ. А казалось бы, наше нравственное чувство должно этому противиться, поскольку он плутоват, имеются намеки на совершение им кражи, а однажды мы на основании его собственных слов должны заключить, что ему довелось даже, выйдя на гладиаторскую арену, совершить человекоубийство (81). Мы не знаем подробностей, и автор, я уверен, не имеет в виду, что мы должны воспринимать Энколпия как вора и убийцу; вместе с тем моральные категории в нашем отношении к герою имеют минимальное значение.

Иногда о романе Петрония, особенно в связи с описанием пира Тримальхиона, говорят как о сатире – и какая же сатира без осуждения? Но Петроний смеется над Тримальхионом и прочими нуворишами, а не осуждает их. Эта публика – нелепая, конечно, – не лишена даже некоторых симпатичных черт.

Своего рода эстетическим эквивалентом имморализма выступает в «Сатириконе» стихия пародийной игры с разнообразным классическим материалом: мифологическим, литературным, иногда историческим («Коли ты Лукреция – нашелся твой Тарквиний!»[24]). И даже религиозным. Действие романа (по крайней мере в дошедшей до нас части) вращается вокруг религиозного проклятия. Коллизия, не раз использовавшаяся в трагедии. И здесь тоже почти трагедия: Энколпий невольно оскорбил Приапа, и теперь мужская сила всякий раз покидает его в самые неподходящие моменты!

В повествовании полно литературных реминисценций – им суждено регулярно появляться в снижающем контексте. Например, риторскую школу возглавляет человек по имени Агамемнон, а в прислужниках у него – Менелай. Подразумевает ли это полемику с Гомером и его почитателями? Нисколько! Это всего лишь приятная для образованных людей игра со столь знакомым и понятным им материалом. Речи Тримальхиона дают много примеров: «Жили два брата: Диомед и Ганимед; и была у них сестрица Елена» (59). Это не вполне случайная галиматья, призванная лишь изобразить невежество и самоуверенность нувориша. Это изобретательно и смешно: Елена – действительно сестра двух братьев, Диоскуров, чье место заняли столь непохожие друг на друга Диомед и Ганимед в силу созвучного окончания имен. Еще смешнее: «Дедал Ниобу в троянского коня запихивает» (52). Петроний сочинял такие штуки с явным удовольствием – смеясь и предчувствуя, как вместе с ним смеются другие.

Есть, кажется, сфера, не охваченная общей тенденцией. Предоставим слово одному из переводчиков романа:

Широкая терпимость оставляет весьма мало места дидактике. Есть только одна область, которая настолько живо затрагивает Петрония, что он решается выступить в качестве учителя: это – область эстетики. В главе I он высказывает свои суждения по поводу красноречия, в главе V – по поводу литературного образования юношества, в главах LXXXIII и LXXXVIII он перечисляет образцовых художников, наконец, в предисловии к «Гражданской войне» он в аподиктическом тоне излагает принципы эпического творчества[25].

Борис Ярхо, разумеется, прав, обособляя область эстетики. Тем не менее даже там, где мы чувствуем искреннее воодушевление героев и стоящего за ними автора, оно быстро снижается и переводится в регистр двусмысленности. Рассмотрим сцену из жизни двух интеллигентов (83–90). Энколпий приходит в пинакотеку, смотрит картины, восхищается работами старых мастеров. Видит, что входит старец «с лицом, изборожденным мыслью и как бы обещающим нечто великое, а впрочем, не слишком прибранный». Тот объявляет себя поэтом, причем не последним, и, догадываясь о впечатлении, которое он производит, заявляет, что его бедность в полном согласии с его дарованием:

Несомненно так: кто противится всякому пороку и видит перед собой прямой путь жизни, тот уже из-за различия нравов заслужит ненависть. Но кто способен одобрять чуждое? И опять же: кто заботится единственно об умножении богатств, тот не желает, чтобы у людей что-либо считалось выше того, чем сам он обладает. Вот он и преследует, как умеет, любителей слова, дабы видно стало, что и те ниже денег.

Разумные и благородные слова! Завязывается непринужденное общение, и из остроумной эротической истории, которую поэт рассказывает о себе, мы узнаем, что тот может вести себя как законченный прохиндей. Это не смущает Энколпия.

Оживленный этими рассказами, я принялся расспрашивать столь искушенного человека о возрасте картин и разбирать их предмет, нередко для меня темный, а заодно обсуждать причину нынешнего упадка, когда сошли на нет прекраснейшие искусства, а живопись, та и вовсе исчезла без следа. На это он сказал: «Алкание денег причина этого упадка. Во время оно, когда привлекала сама по себе голая правда, преисполнено было силы чистое искусство, а среди людей шло упорнейшее состязание, как бы не оставить надолго скрытым что-либо полезное грядущим столетьям. Вот отчего Демокрит, дабы не укрылась сила камней ли, растений ли, выжимал соки всех, можно сказать, трав и средь опытов провел свой век. Так и Евдокс состарился на вершине высочайшей горы ради того, чтобы уловить звездное и небесное движение, а Хрисипп, тот, дабы сподобиться открытия, трижды прочистил душу чемерицею. Обращаясь к ваянию, скажу, что Лисипп угас в нужде, не в силах удовлетвориться отделкой очередной своей работы, а Мирон, едва ли не душу людей и зверья заключивший в медь, не нашел продолжателя. А мы, потонувшие в питье и в любострастии, не отваживаемся и на то, чтобы постичь готовые уже искусства; обвинители древности, мы лишь пороку учим и учимся. Где диалектика? Астрономия где? Где к разумению вернейший путь? Кто ныне вступает в храм, творя обеты единственно для того, чтобы обресть красноречие? Или чтоб прикоснуться к источнику любомудрия? Да они даже здравого рассудка или здоровья себе не ищут, а сразу, не коснувшись еще порога Юпитера Капитолийского, обещаются одарить его: один – если похоронит богатого родственника, другой – если откопает сокровище, а еще кто-нибудь – если, доведя свое состояние до 30 млн сестерциев, жив останется…»

Итак, серьезная тема и как бы серьезный ответ. Но не без странностей – восхваляемые ученые и художники предстают в двусмысленном свете: один состарился на горной вершине, наблюдая за звездами; другой умер от голода, будучи не в силах оторваться от работы над отделкой статуи; третий был столь увлечен своим творчеством, что не оставил наследников. Хотели бы мы оказаться на месте этих славных людей?

Воспламенившись, новый приятель Энколпия начинает стихами излагать то, что изображено на картине, представляющей взятие Трои. Какие-то люди, прогуливающиеся по галерее, принимаются швырять в поэта камнями, и нашим героям приходится спасаться бегством.

Все это вовсе не означает, что Петронию чужды приведенные мысли об упадке искусств и наук. Просто у него все что угодно становится предметом профанации – литературная классика, патриотические предания и даже учение Эпикура, которому он выказывает приверженность. Он более всего ценит красноречие и поэзию, но поэтов и людей, умеющих хорошо говорить, сплошь и рядом ставит в комическое положение.

А теперь взглянем на эту профанацию с другой стороны. Петроний не является циником, нигилистом или же релятивистом. Его эстетические предпочтения последовательны и не легковесны. В глубине души он – классицист, чуждый легкомыслия. Ему нравятся авторы, которые говорят и пишут всерьез, в чьей дикции присутствует сдержанная, но тем более притягательная и действенная страсть – такие, как Фукидид и Гиперид (2). Но наш автор тонко чувствует и здраво мыслит. Он живет не в литературном мире, а в окружающем. Какой смысл обсуждать политику, если нет независимой политики? К чему ведет обсуждение высших проявлений морали, если мы живем в фактическом бесправии, под дамокловым мечом императора и преторианцев? Пожалуй, ничто не мешает задержаться на таком туманном вопросе, как природа вызывающих восхищение произведений литературы или искусства, но есть ощущение, что и его обсуждение ни к чему не приведет[26]. А вот обстоятельно изобразить нуворишей имеет смысл: сравнить их образ жизни с нашим, убедиться, что нам, образованным людям со вкусом, совершенно нет причин им завидовать. Автору, явно не понаслышке знакомому с ораторскими школами, интересно порассуждать о принятой в них системе преподавания и о модной манере красноречия. Впрочем, руководитель одной из таких школ объясняет Энколпию, что вынужден приноравливаться к вкусам и требованиям учеников, а характер спроса с их стороны обусловлен представлениями и чаяниями их родителей (3–4); что с этим можно поделать – остается непонятным.

Это мир, в котором, кажется, ничего нельзя изменить. Потому никакой программы, никакого лозунга. А вместо порицания и осуждения – версия эпикурейской безмятежности: спокойное и даже веселое отношение ко всему – хотя бы на страницах романа.

В той мере, в какой Петроний – декадент, он таковой не столько по выбору, сколько по обстоятельствам. «Сатирикон» написан автором не статуса Энколпия – образованного, но бедного авантюриста, почти бродяги. От таких людей ничего не зависит, они принимают мир таким, каков он есть, более или менее беспроблемно, не по рангу им задумываться о том, что то-то и то-то здесь не в порядке. Петроний принадлежал к высшему кругу Правящего города, к той среде, которая была и по инерции все еще считалась причастной правлению, способной влиять на ход дел, призванной реагировать на общественное неустройство. Его идеалы связаны с этой средой и ее традициями, его декадентство – с невозможностью следовать этим идеалам.

Нельзя сказать, что то, как Петроний окончил свою жизнь (в 66 году), было предопределено, но то, что мы узнаем от Тацита, выглядит закономерным:

О Гае Петронии[27] подобает рассказать немного подробнее. Дни он отдавал сну, ночи – делам и удовольствиям жизни. И если других вознесло к славе усердие, то его – праздность. И все же его не считали распутником и расточителем, каковы в большинстве проживающие наследственное достояние, но видели в нем знатока наслаждений. Его слова и поступки воспринимались как свидетельство присущего ему простодушия, и чем непринужденнее они были и чем явственней проступала в них какая-то особого рода небрежность, тем благосклоннее к ним относились. Впрочем, и как проконсул Вифинии, и позднее, будучи консулом, он проявил энергию и деловитость. Возвратившись к порочной жизни или, быть может, лишь притворно предаваясь порокам, он был принят в тесный круг наиболее доверенных приближенных Нерона и сделался в нем законодателем изящного вкуса (arbiter elegantiae), так что Нерон стал считать приятным и исполненным пленительной роскоши только то, что было одобрено Петронием.

Это вызвало зависть Тигеллина, начальника преторианцев и любимца Нерона. Петрония обвинили в дружбе с человеком, готовившем покушение на императора.

Донос об этом поступает от подкупленного Тигеллином раба Петрония; бо́льшую часть его челяди бросают в темницу, и он лишается возможности защищаться. Случилось, что в эти самые дни Нерон отбыл в Кампанию; отправился туда и Петроний, но был остановлен в Кумах. И он не стал длить часы страха или надежды. Вместе с тем, расставаясь с жизнью, он не торопился ее оборвать и, вскрыв себе вены, то, сообразно своему желанию, перевязывал их, то снимал повязки; разговаривая с друзьями, он не касался важных предметов и избегал всего, чем мог бы способствовать прославлению непоколебимости своего духа. И от друзей он также не слышал рассуждений о бессмертии души и мнений философов, но они пели ему шутливые песни и читали легкомысленные стихи. Иных из рабов он оделил своими щедротами, некоторых – плетьми. Затем он пообедал и погрузился в сон, дабы его конец, будучи вынужденным, уподобился естественной смерти.

Даже в завещании в отличие от большинства осужденных он не льстил ни Нерону, ни Тигеллину, ни кому другому из власть имущих, но описал безобразные оргии принцепса, назвав поименно участвующих в них распутников и распутниц и отметив новшества, вносимые ими в каждый вид блуда, и, приложив печать, отправил его Нерону. Свой перстень с печатью он сломал, чтобы ее нельзя было использовать в злонамеренных целях (Анналы. XVI, 18–19; пер. А. С. Бобовича с незначительными изменениями).

Среди людей, кто в ту пору получил от Нерона приказ умереть, были люди менее ироничные, чем Петроний, но не менее мужественные, чем он. В Риме сложился феномен политического диссидентства[28]. На последних часах наиболее авторитетного представителя этого движения, Тразеи Пета, обрываются «Анналы» Тацита.

Потом были хаос и ужасы гражданских войн 68–69 годов. Потом было всякое, но со временем в повадках и политике императоров стало ощутимо проявляться гуманное начало. Римлянам дорогу к гуманности открывала административная деловитость. Ведь деловитость предполагает и даже настоятельно требует умения учитывать интересы и стремления других людей. Деловитость способствует поддержанию такого уклада жизни, где сама упорядоченность хода вещей делает ненужными вспышки произвола и насилия. На некоторых моментах, связанных с гуманизацией римской политической жизни, я останавливался в недавней статье, опубликованной в этом журнале и посвященной Плинию Младшему[29], одному из сотрудников императора Траяна, чье правление (98–117 годы) было вехой в установлении длительного периода конструктивной политики. Траяном и его преемниками власть передавалась не по наследству, как в царской династии, а от лучшего к лучшему. Но вышло так, что Марка Аврелия, философа на троне, сменил в 180 году его сын Коммод, который довольно скоро стал чудить в духе Калигулы и Нерона.

Народ недолюбливал Марка за то, что тот, придя в Колизей (совсем не появляться там было бы политически неприличным), упирался взглядом в свои свитки, не желая вместе со всеми радоваться баталиям гладиаторов. Распустили слухи, что жена императора изменяет ему с матросами. Но дело не в матросах, а в лицемерии и шизофрении политического строя, установленного Августом: единовластие продолжали именовать республикой. Одно дело, когда заслуженный администратор и генерал, будучи императором, публично объявлял другого заслуженного администратора и генерала своим преемником, соправителем и сыном. Другое дело, когда волею обстоятельств новым императором становился молодой человек, который не мог себе объяснить, по какому праву он властвует над Римом и половиной мира. Его надтреснутую психику продолжали расшатывать льстецы и привычка делать только то, что хочется. Если Нерон строил из себя актера, то Коммоду больше нравилась роль гладиатора. Он был скромнее Калигулы: тот выставлял себя Юпитером на Земле, а Коммод – всего лишь Геркулесом. Подозрительных сенаторов он истреблял ревностно.

В ночь на 1 января 193 года Коммод пал жертвой заговора. Император, сменивший его у власти, не понравился преторианцам, и они убили его. А затем… (Будь я автором fin de siècle, я бы сказал, что тогдашний начальник преторианцев был подлинным Художником; назову его на современный лад акционистом.) А затем преторианцы выставили право стать императором на аукцион. Покупатель нашелся. Но тогда командиры пограничных легионов призвали солдат вступиться за поруганное отечество. Быстрее других в Рим поспел Септимий Север. Армия разогнала всю эту преторианскую сволочь, а императором сделала своего предводителя.

Септимий Север был энергичным и неглупым человеком. В Риме признавали, что он навел порядок. Но его не любили. Чтобы сделать сенат лояльным, Север внедрил в него своих центурионов. Умирая, он завещал своим политическим наследникам: «Думайте о солдатах, остальное не имеет значения!» Ни гуманизма, ни декадентства: из узурпации и самовластия развились политический маразм, экономическая стагнация и культурная деградация. Но, как мы знаем, это не было концом истории. Жизнь продолжалась.

Библиография

Конрад Н. И. О литературном «посреднике» // Избр. тр. Литература и театр / Отв. ред. М. Б. Храпченко, сост. А. И. Владимирская. М.: Наука, 1978. С. 60–71.

Менандр. Комедии. Фрагменты / Подг. В. Н. Ярхо, отв. ред. М. Л. Гаспаров. М.: Наука, 1982.

Панченко Д. В. Эллинизм Роберта Кеннеди // Неприкосновенный запас. 2024. № 1. С. 144–147.

Панченко Д. В. Гомер. «Илиада». Троя. СПб.: ЕУСПб, 2016.

Панченко Д. В. Когда закончилось Новое время? // Неприкосновенный запас. 2009. № 5. С. 39–54.

Панченко Д. В. Культурный расцвет в Афинах в V веке до н. э. в сравнительно-историческом освещении // Вестник древней истории. 2012. № 2. С. 142–154.

Панченко Д. В. Римские моралисты и имморалисты на исходе Республики // Человек и культура / Отв. ред. А. Я. Гуревич. М.: Наука, 1990. С. 73–80.

Панченко Д. В. Уютопия римских вилл: письма Плиния Младшего в гуманистической перспективе // Логос. 2024. Т. 34. № 6. С. 135–156.

Петроний. Сатирикон / Пер. с лат. А. К. Гаврилова (проза), Б. И. Ярхо (стихи) // Римская сатира / Сост. М. Л. Гаспаров. М.: Художественная литература, 1989. С. 131–235.

Тронский И. М. История античной литературы. 3-е изд. Л.: Ленучпедгиз, 1957.

Тронский И. М. Новонайденная комедия Менандра «Угрюмец» («Человеконенавистник») // Вестник древней истории. 1960. № 4 (74). С. 55–72.

Хабихт Х. Афины. История города в эллинистическую эпоху / Пер. с нем. Ю. Г. Виноградова. М.: Ладомир, 1999.

Ярхо Б. И. Предисловие // Петроний. Сатирикон. М.: Вся Москва, 1990.

Ярхо В. Н. У истоков европейской комедии. М.: Наука, 1979.

Flower H. I. Sulla’s Memoirs as an Account of Individual Religious Experience // Religion in the Roman Empire. 2015. Vol. 1. № 3. P. 297–320.

Gomme A. W., Sandbach F. H. Menander. A Commentary. L.: Oxford University Press, 1973.

Hamilton E. The Greek Way. N.Y.: Norton, 1963.

Handley E. W. The Dyskolos of Menander. L.; Methuen, MA: Harvard University Press, 1965.

Konstan D. Comedy and the Athenian Ideal // The Hellenistic Reception of Classical Athenian Democracy and Political Thought / M. Canevaro, B. Gray (eds). Oxford: Oxford University Press, 2018. P. 109–122.

Lape S. Reproducing Athens: Menander’s Comedy, Democratic Culture, and the Hellenistic City. Princeton: Princeton University Press, 2004.

Noble F. M. Sulla and the Gods: Religion, Politics, and Propaganda in the Autobiography of Lucius Cornelius Sulla. PhD thesis. Newcastle: Newcastle University, 2014.

Reckford K. J. The “Dyskolos” of Menander // Studies in Philology. 1961. Vol. 58. № 1. P. 1–24.

Rudich V. Political Dissidence under Nero: The Price of Dissimulation. L.: Routledge, 1993.

Sedley D. Epicurus and the Mathematicians of Cyzicus // Cronache Ercolanesi. 1976. № 6. P. 23–54.

Simonton D. K. Genius, Creativity, and Leadership. L.; Cambridge, MA: Harvard University Press, 1984.

Williams G. Change and Decline: Roman Literature in the Early Empire. Berkeley, CA: University of California Press, 1978.

BETWEEN DECADENCE AND HUMANISM IN ATHENS AND ROME

DMITRI PANCHENKO. St. Petersburg State University (SPbU); National Research University Higher School of Economics (HSE University), St. Petersburg, Russia, [email protected].

Keywords: decadence; humanism; Hellenism; Athens; Rome; Menander; Sulla; Petronius.

The tension between creators and society in Athens in the 5th century BC led to the emergence of ideological phenomena akin to European decadence, but the course of ideas here invariably remained closely linked to the common life of the state. With the rise of Macedonia, Athens loses its true independence, and the space for public life is markedly reduced. However, the new Attic comedy and the work of Menander in particular reveal a development not in the decadent, but in the humanistic direction, which can be partly explained in terms of the deliverance of Athens from the burden of imperialism. In Rome, decadent gestures are characteristic of representatives of power and rulers with a low level of legitimacy – such as Sulla, Caligula, and Nero. In Roman literature, the closest to European decadence is Petronius’ Satyricon, where immoralism and aestheticism appear hand in hand. At the same time, Petronius is in a sense an unwilling decadent; his work is connected with the impossibility of following his own largely classicist ideals.

DOI: 10.17323/0869-5377-2025-2-1-32

References

Flower H. I. Sulla’s Memoirs as an Account of Individual Religious Experience. Religion in the Roman Empire, 2015, vol. 1, no. 3, pp. 297–320.

Gomme A. W., Sandbach F. H. Menander. A Commentary, London, Oxford University Press, 1973.

Habicht C. Afiny. Istoriia goroda v ellinisticheskuiu epokhu [Athen: Die Geschichte der Stadt in hellenistischer Zeit], Moscow, Ladomir, 1999.

Hamilton E. The Greek Way, New York, Norton, 1963.

Handley E. W. The Dyskolos of Menander, London, Methuen, MA, Harvard University Press, 1965.

Konrad N. O literaturnom “posrednike” [On the Literary “Mediator”]. Izbrannye trudy. Literatura i teatr [Selected Works. Literature and Theater], Moscow, Nauka, 1978, pp. 60–71.

Konstan D. Comedy and the Athenian Ideal. The Hellenistic Reception of Classical Athenian Democracy and Political Thought (eds M. Canevaro, B. Gray), Oxford, Oxford University Press, 2018, pp. 109–122.

Lape S. Reproducing Athens: Menander’s Comedy, Democratic Culture, and the Hellenistic City, Princeton, Princeton University Press, 2004.

Menander. Komedii. Fragmenty [Comedies. Fragments], Moscow, Nauka, 1982.

Noble F. M. Sulla and the Gods: Religion, Politics, and Propaganda in the Autobiography of Lucius Cornelius Sulla, PhD thesis, Newcastle, Newcastle University, 2014.

Panchenko D. Ellinizm Roberta Kennedi [Hellenism of Robert Kennedy]. Neprikosnovennyi zapas, 2024, no. 1, pp. 144–147.

Panchenko D. Gomer. “Iliada”. Troia [Homer. The Iliad. Troy], St. Petersburg, EUPRESS, 2016.

Panchenko D. Kogda zakonchilos’ Novoe vremia? [When Did the Early Modern Era End?]. Neprikosnovennyi zapas, 2009, no. 5, pp. 39–54.

Panchenko D. Kul’turnyi rastsvet v Afinakh v V veke do n. e. v sravnitel’no-istoricheskom osveshchenii [Cultural Flourishing in 5th Century BC Athens in the Light of Comparative Studies]. Journal of Ancient History, 2012, no. 2, pp. 142–154.

Panchenko D. Rimskie moralisty i immoralisty na iskhode Respubliki. Chelovek i kul’tura [Man and Culture], Moscow, Nauka, 1990, pp. 73–80.

Panchenko D. Uiutopiia rimskikh vill: pis’ma Pliniia Mladshego v gumanisticheskoi perspektive [The Villas of Pliny the Younger (Epist. 2. 17 and 5. 6) as a Humanistic Utopia]. Logos (Russia), 2024, vol. 34, no. 6, pp. 135–156.

Petronius. Satirikon [Satyricon]. Rimskaia satira [Roman Satire], Moscow, Khudozhestvennaia literatura, 1989, pp. 131–235.

Reckford K. J. The “Dyskolos” of Menander. Studies in Philology, 1961, vol. 58, no. 1, pp. 1–24.

Rudich V. Political Dissidence under Nero: The Price of Dissimulation, London, Routledge, 1993.

Sedley D. Epicurus and the Mathematicians of Cyzicus. Cronache Ercolanesi, 1976, no. 6, pp. 23–54.

Simonton D. K. Genius, Creativity, and Leadership, London, Cambridge, MA, Harvard University Press, 1984.

Tronsky J. Istoriia antichnoi literatury. 3-e izd. [History of Ancient Literature. 3rd Ed.], Leningrad, Lenuchpedgiz, 1957.

Tronsky J. Novonaidennaia komediia Menandra “Ugriumets” (“Chelovekonenavistnik”) [Menander’s Newly Discovered Comedy “The Grumpy Man” (“The Man-Hater”)]. Journal of Ancient History, 1960, no. 4 (74), pp. 55–72.

Williams G. Change and Decline: Roman Literature in the Early Empire, Berkeley, CA, University of California Press, 1978.

Yarkho B. Predislovie [Preface]. In: Petronius. Satirikon [Satyricon], Moscow, Vsia Moskva, 1990.

Yarkho V. U istokov evropeiskoi komedii [At the Origins of European Comedy], Moscow, Nauka, 1979.

Декаданс и современность

Сергей Лишаев

Самарский национальный исследовательский университет им. акад. С. П. Королева (СНИУ), Россия, [email protected].

Ключевые слова: декаданс; современность; время; индивидуализм; прогресс; выбор.

Статья посвящена осмыслению декаданса как понятия, описывающего современность (модерн). Его использование для оценки актуальных явлений культурной жизни XIX—XX веков рассматривается как симптом, характеризующий ментальность Позднего Нового времени (современности), в которой целое утрачивает свою самоочевидность. Декаданс в искусстве конца XIX века – одно из ярких выражений специфики современного общества. Это общество определяется тем, что в нем отправляются не от мира (античность), не от Бога (христианство), а от человека как первосубъекта (гуманизм). В современном сознании исходным оказывается не вечное, а временное, не общее, а частное.

Проблематичность целого, во-первых, делает неизбежным описание и оценку общества и человека в терминах развития или деградации и, во-вторых, постоянно генерирует волю к восстановлению и удержанию связи с целым (общим). В зависимости от решения вопроса об отношении к целому (к миру/обществу) человек склонен оценивать состояние современного общества в категориях развития, роста, ускорения или, если им движет ностальгическое влечение к целому, как, напротив, постоянно ускоряющийся упадок. И если уходящие от целого связывают декаданс с неспособностью части общества принять новое и с попытками сохранить или восстановить дискредитировавшие себя формы жизни, то идущие к целому ассоциируют его со слепой верой в прогресс и с разрушением любых органических форм.

Богаты мы, едва из колыбели,

Ошибками отцов и поздним их умом,

И жизнь уж нас томит, как ровный путь без цели,

Как пир на празднике чужом.

Михаил Лермонтов. Дума («Печально я гляжу на наше поколенье…»)

Смысловое содержание декаданса остается не вполне проясненным. Французское décadence, английское decadence, немецкое Dekadenz происходят от позднелатинского decadentia и говорят об упадке, разложении и распаде. Но что понимать под упадком, если учесть, что это понятие используется по отношению к разным предметам?

Сначала термин употреблялся для описания древнеримской культуры периода Поздней Империи[30]. Позднее, в XIX веке, к нему обратились для описания новых, непривычных, а порой – шокирующих для того времени явлений литературы и искусства. В конце века слово «декаданс» вошло в моду. Причем использовали его не только по отношению к произведениям искусства и людям искусства, но и применительно к явлениям, которые общественность так или иначе ассоциировала с тем, что делали и о чем писали декаденты[31]. Слово «декаданс» стало знаком современности людей, которые им пользовались. Его популярность объяснялась тем, что репутация декадентов в глазах части образованного общества не была однозначной: быть декадентом – не так уж и плохо, даже хорошо, пожалуй. Быть принятым в декадентском кругу – значит чувствовать тоньше, чем другие, видеть и знать больше, чем они, быть вхожим, что может показаться парадоксальным, в круг передовых людей культуры. В дальнейшем – вплоть до наших дней – термин «декаданс» сохранял свою двойственность: упадок – это, конечно, плохо, но, с другой стороны, это так красиво, необычно, тонко, оригинально! С конца позапрошлого века декаданс стал использоваться еще и как указание на особое, мрачновато-пессимистическое, настроение, на особую атмосферу: слегка меланхолическую, изысканную, эстетскую, с оттенком пряного эротизма.

С тех пор, пусть и со значительными перерывами, о декадентстве и декадентах вспоминали с завидным постоянством. Интересно, что в близкой к нашему времени России 1990–2000-х годов декадентство вновь вошло в моду (готы, некоторые рок-группы, декадентские фестивали 2000-х годов: «Бархатное подполье» и т. п.[32]).

Если вернуться к разным значениям термина «декаданс», их можно свести к двум: широкому и узкому. Когда говорят о декадансе в широком смысле, под таковым понимают эпоху общественного и культурного упадка (под упадком чаще всего разумеют дезорганизацию работы общественных институтов, падение нравов, пессимистическую атмосферу, чувство безнадежности, предчувствие неминуемого конца, изощренность и усложненность формы в изобразительном искусстве, эклектику и бескрылый функционализм в архитектуре и т. д.). В узком же значении декаданс указывает на особое настроение и специфическое понимание искусства в литературно-художественных кругах и образованном обществе Европы последней трети XIX – начале XX века.

Смысловое содержание декаданса остается предметом заинтересованного обсуждения в академическом сообществе. Кто-то оперирует им как понятием[33], а кто-то видит в нем емкую в смысловом отношении метафору[34]. Что касается меня, то в недостаточной определенности декаданса я вижу стимул к размышлению над ним как феноменом современной эпохи. Многозначность термина «декаданс» обусловлена – предположительно – сложностью феномена декаданса.

Оставляя в стороне специфику декаданса в той форме, которая была характерна для Поздней Римской империи, я сосредоточусь на прояснении природы упадка в условиях современности (модерна). Если исходить из понимания декаданса как «медленной и кажущейся необратимой эволюции к худшему или к ничто»[35] и применить его к истории новоевропейской культуры (то есть рассматривать декаданс в макроисторическом масштабе), это даст возможность глубже понять истоки декаданса как направления в литературе и искусстве конца XIX – начала XX века.

Именно в современном обществе XIX века, в «эпоху прогресса», европейцы стали использовать термин «декаданс» для самоописания. Причем не только в XIX и XX веках, но и в наши дни. Декаданс вошел в язык мышления в XVIII веке, но если тогда он служил для описания умершей культуры, то в XIX столетии с его помощью стали описывать явления современной жизни. Причем те, кого в декадансе обвиняли (во всяком случае – часть из них), вскоре признали себя таковыми, как, например, Верлен: они согласились (конечно, не без эпатажа почтенной публики), что упадок – это именно то, что определило их творческое настроение.

Но как такое стало возможно? Что стоит за включением «декаданса» в язык саморефлексии европейской культуры? Что сделало его одной из форм самосознания образованного класса? Как объяснить готовность творческой и академической элиты осмыслять современные им культуру и общество в терминах упадка, заката, деградации в то время, когда Европа быстро менялась, богатела, строилась, когда все в ней росло как на дрожжах? Может быть, дело в том, что там, где жизнь общества и человека оценивают в терминах развития и прогресса, с неизбежностью придется говорить и об упадке и разложении? Быть может, современность просто немыслима без декаданса? Если предположение верно, тогда появление декадентского искусства, декадентского стиля жизни и настроения представляется вполне закономерным[36]. В данной перспективе в регулярном возвращении моды на декаданс трудно не увидеть один из симптомов современного (модерного) состояния европейского общества. Дальнейший анализ покажет, почему мысль об упадке не оставляет европейское самосознание на протяжении двух последних столетий.

Современность: жизнь вразброд

Связав декаданс как термин самоописания с современностью, следует остановиться на особенностях этого периода европейской истории. В западной традиции модерном часто называют период Нового и Новейшего времени в целом, но я буду пользоваться терминами «современность» и «модерн» для обозначения культуры, берущей начало с конца XVIII века. Этот период нередко определяют как Позднее Новое время. Я исхожу из того, что причину декаданса как примету современного сознания следует искать в духе этой эпохи.

Раннее Новое время: под сенью большого стиля

Новое время – эпоха гуманизма – отталкивается от Средних («темных») веков. При этом Раннее Новое время существенно отличается от Позднего[37]. Эмансипация человека от Бога, мира и общества начинается в эпоху Возрождения, но до конца XVIII века общество оставалось религиозным и сословным. Реалистическая (в средневековом значении этого слова) логика еще доминировала над логикой номиналистической. Отдельный человек был вписан в коллективное тело социума с его сословиями, цеховыми корпорациями, священной фигурой монарха, церковью и верой в Бога[38]. Сергей Аверинцев справедливо заметил, что европейский рационализм рождался дважды: в античности и в Новое время (здесь ключевые фигуры – Фрэнсис Бэкон и Рене Декарт), отмечая, что прежний тип рациональности и культуры не сразу сошел со сцены, а продержался примерно до XVIII века, до Вольфганга Амадея Моцарта и Жана де Лафонтена. Аверинцев обращал внимание на то, что это была культура, основанная на «равновесии индивидуального и абстрактно всеобщего; критики и аксиом, постулатов, о которых не спрашивают»[39].

По установке, закрепившейся в сознании высших слоев общества еще во времена Возрождения и Реформации, и по тому направлению, в котором происходили изменения, общество становилось современным, но таковым еще не стало. Люди из высших слоев общества сознавали себя самостоятельными субъектами и в том, что касается земной жизни, все больше полагались на себя и свои силы. Но духовным основанием общества в этот период по-прежнему оставалось христианство. Самоидентификация осуществлялась, исходя из веры и сословной принадлежности, свое бытие люди той поры осмысляли в терминах служения, призвания, долга, чести и т. д. Цели в таком обществе были заранее заданы, определены, так что волю, разум и жизненные силы можно было концентрировать на их реализации. Признание человеком своей производности (от Бога, природы) поддерживало миметическое отношение как к природным и социальным формам, так и к Богу и духовным авторитетам.

Доминирование целого над частным с особой наглядностью обнаруживало себя в искусстве. Художник жил под куполом больших стилей, в которых дух его времени находил выражение на уровне формы, охватывавшей все сферы жизни и большую часть Европы. В большом стиле выражалось духовное единство, проявлявшее себя во множестве душ и народов одним и тем же образом. Возрождение, барокко, классицизм как большие стили не были для художников прокрустовым ложем, внешним принуждением, насиловавшим их творческую волю. Множество отличных друг от друга произведений, созданных в одном стиле, были выражением одного и того же духа. Стиль был воздухом, которым дышали и художники, и те, кто им внимал. Заранее данная форма облегчала творческий процесс, обеспечивала коммуникацию с публикой и позволяла сфокусировать внимание на решении конкретной художественной задачи[40].

Это была эпоха мастеров, а не авторов как творцов новых форм и неповторимых по содержанию произведений, способных увлечь оригинальностью замысла, воображением и полетом фантазии. Ни мастер от себя, ни публика от мастера оригинальности не требовали. В эпоху больших стилей купол вечности, распростертый над сущим, еще не был разрушен, Бах мог сочинять мессы, не задумываясь над тем, насколько нова и оригинальна его музыка, вечное еще определяло временно́е. В искусстве Раннего Нового времени художники исходили из того же, из чего исходили и верующие: есть нечто совершенное, безусловное и есть его образцовые выражения в природе, людях и искусстве. Образцы и темы для авторского воспроизведения они обретали и в античности, и в христианстве. Человек мыслился свободным в рамках целого, в рамках традиции, художник – в рамках большого стиля.

Понятно, что в таком обществе ни развитие, ни упадок не могли стать терминами, определяющими самосознание и оценку индивидуального и общественного бытия. Не рост или упадок приковывали внимание, а добро и зло, Бог и человек, спасение и гибель. В земном мире нет ничего постоянного, в нем подъем чередуется с упадком, а то, как закончится история человечества, – уже известно из Евангелия. В мире, где самое главное (Рождение и Воскресение Спасителя) уже случилось, в мире, живущем эсхатологическим ожиданием конца света, важно было отличить божественное от дьявольского, а не развивающееся от упадочного. Развитие в терминах добра и зла само за себя не говорит. Злоба, зависть, гордость тоже могут развиваться; развиваются и приводят к смерти болезни. Там, где правит целое (где исходят из того, что вечно), темпоральные понятия не могут определять достоинство человека и общества, не могут служить для его оценки.

Переход к Позднему Новому времени связан со сломом традиционного общества и установлением строя, в котором общепринятым мерилом благополучия/неблагополучия человека и общества как раз и становится ценностное противопоставление развития упадку, прошлого – будущему.

Современный человек в его отношении ко времени и вечности

Примерно с конца XVIII века шарнир времени повернулся, и европейское общество стало современным не только по тенденции, но и по состоянию умов, прежде всего умов горожан. Современностью называют особый тип общества, в котором за точку отсчета принимается не целое, а частное. Человек как частное лицо признается автономным субъектом, определяющим те области жизнедеятельности, в которые он вовлечен: хозяйство, политику, социальные институты, культуру. Понятно, что реализация данной установки свидетельствует об утрате общественной жизнью связи с религией как упорядочивающей инстанцией. Вера воспринимается теперь как частное дело частного лица. Вера перестала быть собирающим началом, а общественная жизнь приобрела секулярный характер.

С XIX века не только элита, но и обычные люди – буржуазия, мещанство, бюргерство – исходят из убеждения, что человек – это свободный субъект, способный «пользоваться своим рассудком без руководства со стороны кого-то другого»[41]

1 Вот свидетельство родившейся в 1867 году Эдит Гамильтон для англоязычного мира: «Когда благодаря переводам Гилберта Мюррея Еврипид стал широко известным автором, читателей поразила его современность» (Hamilton E. The Greek Way. N.Y.: Norton, 1963. P. 198). При этом не имеется в виду созвучность Еврипида именно декадентским настроениям.
2 Sedley D. Epicurus and the Mathematicians of Cyzicus // Cronache Ercolanesi. 1976. № 6. P. 23–54.
3 См.: Ярхо В. Н. У истоков европейской комедии. М.: Наука, 1979. С. 3–8.
4 «Брюзга» здесь и далее цитируется в переводе Соломона Апта.
5 Кнемон все же должен быть как-то наказан, чтобы в комедии восторжествовала справедливость (Gomme A. W., Sandbach F. H. Menander. A Commentary. L.: Oxford University Press, 1973. P. 268).
6 В любовной истории, представленной у Менандра, есть еще одна достойная внимания особенность: «Первый раз предметом любви юноши оказалась не гетера или отпущенница, а свободнорожденная афинская девушка, и впервые она показана на сцене, хотя и в незначительной по размерам роли» (Тронский И. М. Новонайденная комедия Менандра «Угрюмец» («Человеконенавистник») // Вестник древней истории. 1960. № 4 (74). С. 71).
7 Lape S. Reproducing Athens: Menander’s Comedy, Democratic Culture, and the Hellenistic City. Princeton: Princeton University Press, 2004. P. 134–135.
8 Панченко Д. В. Гомер. «Илиада». Троя. СПб.: ЕУСПб, 2016. С. 76–80; как ни странно, это часто недооценивается.
9 Simonton D. K. Genius, Creativity, and Leadership. L.; Cambridge, MA: Harvard University Press, 1984. P. 157.
10 Из-за дефекта рукописи эта дата, будучи обоснованно общепринятой, все же не является абсолютно надежной. См.: Gomme A. W., Sandbach F. H. Op. cit. P. 128 f.
11 Handley E. W. The Dyskolos of Menander. L.; Methuen, MA: Harvard University Press, 1965. P. 7.
12 Прекрасный обзор обсуждаемого периода времени дает Христиан Хабихт, см.: Хабихт Х. Афины. История города в эллинистическую эпоху / Пер. с нем. Ю. Г. Виноградова. М.: Ладомир, 1999. С. 14–71, 100–124.
13 Тронский И. М. История античной литературы. 3-е изд. Л.: Ленучпедгиз, 1957. С. 201, 206.
14 Менандр. Комедии. Фрагменты / Подг. В. Н. Ярхо, отв. ред. М. Л. Гаспаров. М.: Наука, 1982. С. 355.
15 В другой связи это, конечно же, уже отмечалось: Reckford K. J. The “Dyskolos” of Menander // Studies in Philology. 1961. Vol. 58. № 1. P. 2, n. 3.
16 Эти фразы в связи с Менандром и новой комедией уже вспоминали: Тронский И. М. Новонайденная комедия Менандра «Угрюмец». С. 59–60; Konstan D. Comedy and the Athenian Ideal // The Hellenistic Reception of Classical Athenian Democracy and Political Thought / M. Canevaro, B. Gray (eds). Oxford: Oxford University Press, 2018. P. 119.
17 Об этом декрете и его неожиданном использовании в не очень давней американской политической жизни см.: Панченко Д. В. Эллинизм Роберта Кеннеди // Неприкосновенный запас. 2024. № 1. С. 144–147.
18 О характере новой аттической комедии в известной мере можно судить по дошедшим переработкам ее образцов у Плавта и Теренция.
19 Конрад Н. И. О литературном «посреднике» // Избр. тр. Литература и театр / Отв. ред. М. Б. Храпченко, сост. А. И. Владимирская. М.: Наука, 1978. С. 60–71, особ. 68–69 со ссылками на недоступные мне японские работы.
20 В отличие от европейского, эллинистический гуманизм не мог включить в себя последовательную установку на усовершенствование окружающего мира. См.: Панченко Д. В. Когда закончилось Новое время? // Неприкосновенный запас. 2009. № 5. С. 45 сл.
21 Перикл, чьи слова передает Фукидид, убежден, что Афины будут вызывать удивление отдаленных потомков, а сам Фукидид называет свой труд «достояние навеки».
22 Среди недавних работ: Flower H. I. Sulla’s Memoirs as an Account of Individual Religious Experience // Religion in the Roman Empire. 2015. Vol. 1. № 3. P. 297–320; Noble F. M. Sulla and the Gods: Religion, Politics, and Propaganda in the Autobiography of Lucius Cornelius Sulla. PhD thesis. Newcastle: Newcastle University, 2014.
23 См.: Панченко Д. В. Римские моралисты и имморалисты на исходе Республики // Человек и культура. М.: Наука, 1990. С. 73–80.
24 Здесь и далее Петроний цитируется в переводе А. К. Гаврилова (Римская сатира / Сост. М. Л. Гаспаров. М.: Художественная литература, 1989. С. 131–235).
25 Ярхо Б. И. Предисловие // Петроний. Сатирикон. М.: Вся Москва, 1990. С. 23–24.
26 В паре «расцвет и упадок» умы римлян особенно занимала проблема упадка. «Широко говоря, было три объяснения упадка – объяснение в категориях морали; объяснение в категориях политических перемен, и объяснение, постулирующее некий фундаментальный закон, в силу которого за расцветом неизбежно следует упадок» (Williams G. Change and Decline: Roman Literature in the Early Empire. Berkeley, CA: University of California Press, 1978. P. 7). Об аспекте расцвета см.: Панченко Д. В. Культурный расцвет в Афинах в V веке до н. э. в сравнительно-историческом освещении // Вестник древней истории. 2012. № 2. С. 142–154.
27 Плиний Старший называет его Титом (HN XXXVII, 20).
28 См.: Rudich V. Political Dissidence under Nero: The Price of Dissimulation. L.: Routledge, 1993.
29 Панченко Д. В. Уютопия римских вилл: письма Плиния Младшего в гуманистической перспективе // Логос. 2024. Т. 34. № 6. С. 135–156.
30 Заявка на превращение декаданса в термин рационального мышления была сделана еще в XVIII веке Шарлем Монтескьё в работе «Рассуждения о причинах величия и падения римлян» (1734), см.: Монтескьё Ш. Размышления о причинах величия и падения римлян / Пер. с фр. А. Я. Поленова. СПб.: Лань, 2013.
31 О культурном, этическом, социальном декадансе применительно к истории XX века много говорилось по разным поводам. Но особенно часто – при анализе общественной и культурной жизни Европы и Америки 20-х годов прошлого века: «ревущие двадцатые» (Roaring Twenties) в США, «безумные двадцатые» (années folles) во Франции, «золотые двадцатые» (Goldene Zwanziger) в Веймарской Германии.
32 Преображенский В. и др. «Бархатное подполье». Декаденты современной России. М.: Спорт и культура, 2015.
33 См.: Брагина М. С. Этопея Сара Пеладана «Латинский декаданс» и семантика концепта Décadence во Франции 1880-х годов // Новый филологический вестник. 2016. № 2 (37). С. 155–166; Савельев К. Н. Новые подходы в осмыслении понятия «Декаданс» // Знание. Понимание. Умение. 2007. № 1. С. 141–146.
34 Зенкин С. Н. «Декаданс» в идейном контексте современности // Неприкосновенный запас. 2014. № 6. С. 113–132.
35 Конт-Спонвиль А. Философский словарь / Пер. с фр. Е. В. Головиной. М.: Этерна, 2012. С. 142.
36 Стоит подчеркнуть: в этой статье не ставится цель проанализировать декаданс как феномен литературы и искусства. Декадентство в искусстве – это отправная точка, повод задуматься над тем, что стоит за использованием этого термина.
37 Кто-то из историков относит начало Нового времени к XV веку, кто-то – к концу XVI века. Однако в том, что касается его окончания, историки сходятся, сознавая всю условность точных датировок, на революции 1789 года.
38 В образной форме это можно представить как переход от иконы к картине. С иконы, витража, мозаики, средневековой росписи на человека смотрит Бог, на картине, изображающей библейские сюжеты, на Бога смотрит человек.
39 Аверинцев С. С. Два рождения европейского рационализма и простейшие реальности литературы // Человек в системе наук. М.: Наука, 1989. С. 339.
40 Вейдле В. В. Умирание искусства. М.: Республика, 2001.
41 Кант И. Ответ на вопрос: что такое просвещение? // Собр. соч.: В 6 т. М.: Мысль, 1966. Т. 6. С. 27.
Скачать книгу