Автор выражает огромную благодарность Павлу Евгеньевичу Фокину (Музей Ф. М. Достоевского, Москва), Марии Валерьевне Григорьевой, Маргарите Львовне Кругловой (Музей К. А. Федина, Саратов), Анжелике Игоревне Дормидонтовой, Ирине Сергеевне Пахомовой (Музей К. Г. Паустовского, Москва), Виктору Геннадиевичу Ускову (Москва), Алесю Николаевичу Карлюкевичу (Минск, Республика Беларусь), Наталье Аркадьевне Прозоровой (Санкт-Петербург) за помощь в написании книги, а также низкий поклон всем тем, кто не мешал её писать, позволив тем самым создать реальный образ человека и великого русского писателя – К. Г. Паустовского, таким, каким он и был в жизни.
В основу книги положен личный архив К. Г. Паустовского (до 2019 года был закрыт для исследователей), ныне находящийся на хранении в ФКУ «Российский государственный архив литературы и искусства» (РГАЛИ), фонд 2119.
В оформлении использованы фотопортреты К. Г. Паустовского работы М. С. Наппельбаума (1924–1925, 1944 гг.).
© Трушин О. Д., 2024
© Государственный музей истории российской литературы имени В. И. Даля, 2024
© Издательство АО «Молодая гвардия», художественное оформление, 2024
Моим родителям – Дмитрию Васильевичу и Анне Ивановне Трушиным, их светлой памяти посвящаю эту книгу
Воспитай в себе чувство времени и чувство будущего.
И в людях я чувствую краски их души.
Константин Паустовский
Предисловие. Кто вы, «доктор Пауст»?
Влекомый силою какой-то непонятной,
Я уходил в леса, бродил в тиши полей,
И за слезой слеза катилась благодатно,
И новый мир вставал в душе моей.
Это строки из монолога Фауста одноимённого произведения Иоганна Вольфганга Гёте. Они удивительным образом, точно и содержательно раскрывают внутренний, весьма загадочный и очень ранимый мир героя нашего повествования и невольно наводят на вопрос: кто вы, «доктор Пауст»? Кто вы, Константин Паустовский? И ответить экспромтом тут вряд ли получится!
Знал ли об этих строках писатель Эммануил Казакевич, по-дружески нарекая своего соседа по писательскому дому в Лаврушинском переулке столицы в столь яркий титул – «доктор Пауст», который к Константину Георгиевичу прилип настолько крепко, что им стали пользоваться без исключения почти все те, кто хорошо его знал. Возможно, Эммануил Генрихович, вспомнив нетленное гётовское, всего лишь «сыграл» словами, вовсе не задумываясь о том, как глубоко «копнул» во внутренний мир своего друга, тем самым, неожиданно для себя самого, попал в точку.
О жизни и творчестве Константина Георгиевича Паустовского, чья проза несёт в себе самые лучшие традиции мастеров слова XIX и XX веков, говорить очень непросто. Хотя, казалось бы, творческая биография этого писателя, как и сама его жизнь, будто бы вся на ладони. Ведь в основе почти каждого произведения Паустовского лежит факт или событие его личной жизни. И даже в самых малых формах из написанного им – в коротких рассказах – наблюдательный читатель обязательно отыщет что-нибудь из биографии мастера.
Действительно, на первый взгляд может показаться, что проза Паустовского настолько автобиографична и писатель нарочно не оставил исследователям ни одного белого пятна в своей биографии, что могло бы представлять тайну в его жизни. «Вся моя жизнь с раннего детства до 1921 года описана в трёх моих книгах – “Далёкие годы”. “Беспокойная юность”, “Начало неведомого века”», – признавался читателям Паустовский в своём авторском предисловии к одному из первых собраний сочинений, вышедшем в 1958 году1.
Может быть, в этой самой убедительности и сокрыта особая привлекательность прозы Паустовского, её внутреннее притяжение, где мостиком доверия от автора к читателю и стала та исключительная жажда жизни, то, чем так щедро сдобрены литературные творения Паустовского. И даже присутствующий в прозе авторский домысел (что, допустим, не осуждается в беллетристике) нисколько не нарушает строй подлинного автобиографического повествования и воспринимается читателем как чистая правда. Поэтому при чтении произведений Паустовского, проживая жизнь вымышленного им лирического героя, прототип которого – он сам, не возникает и доли сомнения в том, что в реальной жизни Константина Георгиевича вполне всё могло быть не так, а представленный биографический факт – всего лишь мелкий штрих, густо обросший фантазией автора и не имеющий ничего общего с действительностью.
Своей жизнью он захватил «хвостик» XIX века и прошёл с XX веком за шесть его десятилетий немало испытаний. Прошёл вовсе не сторонним наблюдателем! А именно участником. Судьба, словно проверяя на прочность, желая переломить, не единожды пыталась поиграть им, но всякий раз отступала перед силой его внутренней целеустремлённости. Поразительно, но ведь жизнь так и не смогла выбить его из седла предначертанной судьбы, перекроить, перештопать, сгладить острые углы в угоду тем, кто желал видеть другого Паустовского. И за своё упорство в отстаивании личностной свободы он не единожды мог лишиться самого дорогого в творчестве – быть услышанным читателями. Было время, когда его прозу отказывались публиковать, а он всё одно – работал, будучи уверенным в том, что все его вирши обязательно найдут своего читателя.
На излёте жизни в номенклатурных, да и отчасти в некоторых писательских кругах «за глаза» Паустовского часто называли «буржуазным писателем», а в официальной советской печати – «самым читаемым писателем современности».
Он не был в плену у тех, кто вершил писательские судьбы, сторонился в отношении себя всякого официоза и не «лез в кадр» и, может быть, уже поэтому чувствовал себя счастливым, внутренне свободным человеком.
Его кумиром и главным вдохновителем в творчестве, архитектором его литературных творений, несомненно, помимо неугомонного труженика скитальца-путешественника была ещё и природа. Он её боготворил и по-особенному чувствовал. Он ею жил, вновь и вновь открывая её не только для своих читателей, но и для себя самого. Именно природа ввела его в стан детских писателей, которым, конечно же, он был лишь отчасти, а может быть и не был таковым вовсе. Просто так сложилось – вопреки его желанию, благодаря времени.
В его манере общения, облике и жестах было что-то особенное, старорежимное. Он был из числа тех интеллигентов, когда достоинство личности, сопряжённое с размеренностью и исключительной деликатностью, передаётся в поколениях от плоти к плоти, впитывается с молоком матери. Его подчёркнуто суровые черты лица были всего лишь завесой, за которой скрывалась очень ранимая и чистая душа.
Весьма органичную характеристику личности нашему герою дал писатель Юрий Гончаров в очерке «Сердце, полное света», опубликованном в сборнике «Воспоминания о Константине Паустовском»: «Паустовский так невысок и при невысокости своей ещё и сутуловат, что совсем уменьшает его рост, что шажки у него мелкие, а ступни какие-то даже не мужские, почти как у мальчика… Вот руки у него действительно оказались примечательные: крепкие, совсем не кабинетного, книжного человека, – с широкими ладонями, широкими, плоскими пальцами…
И ещё меня удивило то, что плохо передавали фотографии, – его совсем не русское, а какое-то южное, турецкое, что ли, лицо: смуглое, горбоносое, с резкими морщинами по краям рта, с глубоко вдавленными под крутые надбровные дуги тёмными, блестящими, как два каштана, глазами»2.
Детальное, будящее воображение описание внешности человека, непременно порождающее желание познать его ближе, заглянуть в тайники его натуры, проникнуться ещё большим чувством созерцания к колоритно нарисованному образу.
В новелле «Последняя глава», написанной в 1945 году в качестве эпилога к повести «Далёкие годы», но при жизни так и не напечатанном, Паустовский скажет, что «…жизнь представляется теперь, когда удалось кое-как вспомнить ее, цепью грубых и утомительных ошибок. В них виноват один только я. Я не умел жить, любить, даже работать. Я растратил свой талант на бесплодных выдумках, пытался втиснуть их в жизнь, но из этого ничего не получилось, кроме мучений и обмана. Этим я оттолкнул от себя прекрасных людей, которые могли бы дать мне много счастья.
Сознание вины перед другими легло на меня всей своей страшной тяжестью.
На примере моей жизни можно проверить тот простой закон, что выходить из границ реального опасно и нелепо. <…>
Что говорить о сожалении? Оно разрывает сердце, но оно бесплодно, и ничего уже нельзя исправить – жизнь идет к своему концу. Поэтому я кончаю эту книгу небольшой просьбой к тем, кого я любил и кому причинил столько зла, – если время действительно очищает наше нечистое прошлое, снимает грязь и страдание, то пусть оно вызовет в их памяти и меня, пусть выберет то нужное, хорошее, что было во мне.
Пусть положат эти крупицы на одну чашу весов. На другой будет лежать горький груз заблуждений. И, может быть, случится маленькое чудо, крупицы добра и правды перетянут, и можно будет сказать: простим ему, потому что не он один не смог справиться с жизнью, не он один не ведал, что творит. <…>
Улыбнитесь же мне напоследок. Я приму эту улыбку как величайший и незаслуженный дар и унесу ее с собой в тот непонятный мир, где нет “ни болезней, ни печали, ни воздыхания, но жизнь бесконечная”».
Что же хотел сказать Паустовский своим читателям этим признанием? О чём предостерегал и от чего хотел огородить? На какие мысли настраивал? И перед чем сам покаянно сникал главой? Было ли в жизни Паустовского то, о чём он жалел и о чём сам у себя не то чтобы просил прощения, но искал оправдания? Было ли в жизни Паустовского внутреннее противостояние – противостояние между реальностью и избранной им мерой жизненного комфорта?
Как видим, вопросов много. Ответов на них пока нет.
Кто вы, «доктор Пауст»?
Кто вы, Константин Паустовский?
Позвольте разобраться!
Февраль 2024 года, Мещёра
Часть первая. «Детства я не знал…». 1892—1913
«К Москве… я чувствую свою сыновность, как к старенькой няньке»
Константин Георгиевич Паустовский родился в Москве, в Гранатном переулке, 18 (31-го по новому стилю) мая 1892 года в семье мещанина, интеллигента, как бы теперь сказали, «средней руки», отставного унтер-офицера, железнодорожного конторщика, занимавшего весьма не столь перспективную в карьерной лестнице должность статиста, Георгия Максимовича и его законной супруги – Марии Григорьевны Паустовских и был четвёртым, самым младшим ребёнком после дочери Галины (р. 1886) и двоих сыновей – Бориса (р. 1888) и Вадима (р. 1890).
Неспешные, «уединённые», располагающие к созерцанию Вспольный и Гранатный переулки, уютная, «задумчивая» улица Спиридоновка, и совсем рядом оживлённо-шумное, в любое время суток, грохочущее гулом машин Садовое кольцо. Отсюда не так далеко и до изящных арбатских улочек, знаменитых Борисоглебского и Мерзляковского переулков, таинственных Патриарших, и, словно две родные сестры, улицы Большая и Малая Никитские «обнимут» вас при встрече. Ничего не скажешь – центр Москвы, её чрево.
История же самого Гранатного переулка восходит к допетровским временам, к началу грозного XVII века, когда, по сохранившимся до нас преданиям, здесь находился госпиталь, в котором не только лечили, но и готовили лекарей. Название же самому переулку дали арсенальные гранатные дворы, что располагались тут при Петре I, и от взрыва которых 13 мая 1712 года вздрогнула Белокаменная.
«До сих пор Гранатный переулок осеняют, говоря несколько старомодным языком, те же столетние липы, какие я помню ещё в детстве», – напишет Паустовский в одной из глав повести «Начало неведомого века», тем самым как бы возвращаясь на склоне своих лет, душой и сердцем в пору своего короткого московского детства, под своды вековых деревьев, стараясь увидеть сквозь плотную дымку времён, словно мираж, самого себя, лежащем в колыбели в детской, а за окном цвёл усадебный сад, наполненный прохладой и птичьим многоголосием, пронизанный ароматами черёмух, сирени, шиповника, жасмина и трав – всем тем, что тогда казалось, будет с ним, родившимся на изломе весны и лета, вечно. И молодая, изумрудная зелень сада была первой карточкой увиденного им мира, восторг от которой он сохранит на всю жизнь.
Впрочем, и поныне Гранатный всё такой же, как многие годы тому назад, во времена маленького Кости Паустовского. Застенчивый, затерявшийся среди множества кварталов, словно заблудившийся путник, сбившийся с пути и не желающий найти верной дороги. Его ровная, как стрела, узкая улочка плотно обставлена домами. И среди каменных громад ещё встретятся пара-тройка особняков, помнящих рубеж XIX–XX веков. Взгляд непременно остановится на изящном, увенчанном с фасада несколькими колоннами господском доме, всё ещё окружённом деревьями, среди которых есть пара клёнов и лип, давно перешагнувших вековой рубеж. Это главный дом дворянской усадьбы первой половины XVIII века, первоначально принадлежавший внуку Суворова – Платону Николаевичу Зубову, а затем перешедший к его наследникам по материнской линии – Леонтьевым.
Дом, в котором родился будущий писатель, ныне не существует. Этому «низкорослому» одноэтажному домишке-флигелю, одной из барских построек имения Зубовых – Леонтьевых, повезло меньше всех – его снесли за ненадобностью, не то в конце 30-х годов XX века, не то в первые послевоенные годы, тем самым как бы «облагородив» Спиридоновку, на которую он выходил фасадом, хотя и числился по Гранатному.
Константин Георгиевич хорошо помнил московский дом своего детства.
Однажды он даже собственноручно расчертит на листке бумаги замысловатое хитросплетение улиц в районе Никитских Ворот и, словно маститый картограф, точно укажет на улице Алексея Толстого (именно так до определённого времени именовалась Спиридоновка. – О. Т.) то место, где находился тот самый флигель.
Ныне на месте родного дома Паустовского расположен внутренний двор одной из масштабных современных жилых построек.
Каким образом семья Паустовских обосновалась в усадебном флигеле, не известно. Вполне возможно, что во второй половине XIX века усадьба со всеми её постройками использовалась владельцами как доходный дом.
11 августа 1892 года трёхмесячного младенца крестили в храме Святого великомученика Георгия Победоносца на Всполье, стоявшем недалеко от Гранатного, на пересечении Малой Никитской улицы и Георгиевского (Вспольного) переулка, с именем Константин в честь равноапостольного императора Константина, день памяти которого – 21 мая (3 июня) максимально приближен к дню рождения мальчика.
Как сказано в церковной метрической книге о родившихся, восприемниками, то есть крёстными отцом и матерью младенца стали «числящийся из армейской пехоты поручик Иосиф Григорьевич Высочанский (дядя по линии матери. – О. Т.) и вдова надворного советника Терезия Ивановна Минят», а само крещение провёл «священник Сергей Садковский».
Сам же Паустовский, в своих дневниковых набросках, датируемых 1920 годом, отметит: «Я родился в Москве, крестили меня в Георгиевской церкви (что на Всполье), и Москва преобразила мою хохлацкую кровь, дала ей древность и крепкую свежесть русской земли»3.
Ныне на том самом месте, где некогда возвышался небольшой, приземистый однокупольный храм с изящной, строгой трёхъярусной колокольней «под ампир», где Костю Паустовского крестили в православие, выстроено монументальное здание в стиле «сталинского ампира», в котором разместился Дом радиовещания и звукозаписи, числящийся под номером 24 по Малой Никитской.
И всё-таки, разбираясь в раннем детстве Паустовского, так или иначе наталкиваешься на мысль: почему он так мало рассказал нам об этой поре своей жизни, о матери и отце, о старших братьях? Не помнил (что вполне естественно)? Но мог бы и с чьих-то слов, например, с рассказов старших. Не желал? Почему? И вот тут его фраза «детства я не знал…», «обронённая» в первой автобиографии, опубликованной в журнале «Детская литература» № 22 за 1937 год, обретает весьма загадочное значение.
Старший сын писателя, Вадим Паустовский, вспоминал, что, Константин Георгиевич относился к факту своего рождения в Москве как к некой случайности в своей биографии, объясняя это тем, что по долгу службы его «отец с семьёй временно оказался» в Первопрестольной4.
Храм Святого великомученика Георгия Победоносца на Всполье, в котором крестили Константина Паустовского. Москва, Георгиевский переулок. Конец XIX в.
В уже упомянутой статье своё киевское детство Паустовский именует «поздним», а значит, в его понимании, было и детство раннее, в котором хоть и малой, едва приметной песчинкой, было и московское. В «московском» детстве для Кости Паустовского были рядом отец и мать, в «киевском» всё было несколько иначе.
И всё-таки, была ли для Паустовского Москва сопряжена с понятием отчего дома? Тем местечком на его огромной карте странствий, куда он хотел вернуться в годы своих многочисленных поездок по стране и за рубеж?
Скажем убедительно: Москву Паустовский любил, и не просто как город, в котором пришлось много жить и работать, а именно как колыбель своего детства..
Ещё в мае 1915 года, добившись своей отправки на Западный фронт Великой войны в качестве санитара тылового госпиталя, 23-летний Костя Паустовский, на несколько дней вырвавшись в Москву, к матери, в письме Екатерине Загорской напишет:
«Когда я ехал по Бородинскому мосту, словно марево взглянули на меня московские заставы, потянулся Арбат, Смоленский рынок, Кудрино – и всё это было уже моим, родным и близким. И простой, широкой и свободной показалась мне моя любовь…»5
Позже, находясь в 1920 году в Одессе, 28-летний Паустовский, идущий по канату времени, запишет в своём дневнике:
«Есть три важных города, где я хотел бы жить, – Москва, Париж и Рим.
В Москве – потому, что там есть Гранатный переулок и “в ноябре на Тверской лежит снег”, потому что там прекрасные русские девушки, милый ласковый быт и белые соборы в Кремле»6.
«“Универсал”… от гетмана Сагайдачного…» и внук нотариуса
О родословии Паустовского споров предостаточно. И всё потому, что уж больно много в этом вопросе тайн и мистификаций, порождённых самим писателем. Его биографы настойчиво пытаются разделить между собой столь богатые на события и идущие как бы параллельно две судьбы писателя – реальную и романную. И вот тут вопрос о предках писателя, его корнях, приобретает особую форму, подобие наслоившихся красок, где без хорошего художника-реставратора вряд ли подберёшься к первооснове. Писатель надёжно замаскировал то, что ему показалось неинтересным и что можно было частично «опустить» в биографическом контексте повествования или вовсе исправить, включив собственное воображение.
У Константина Паустовского дворянские корни и по матери, что подтверждено документально, и по отцу – на основе семейного придания. Именно это и вызывает ряд споров у исследователей, порождая различного рода небылицы и иносказания.
Сам же Константин Георгиевич в своих официальных документах надёжно «путал» своё сословное происхождение, естественно, делая это намеренно. Так, в анкетных сведениях члена Литературного фонда СССР от 25 февраля 1938 года он укажет что «крестьянин». А в анкете от 17 апреля 1951 года в графе «сословие» уже отметит – «сын служащего»7.
Как известно, официальная версия родословия Константина Георгиевича Паустовского строится на его «Повести о жизни», где, как оказалось, художественный вымысел был очень удачно вплетён автором в реальность. В ней Паустовский указывает, что его род по отцу берёт своё начало от запорожских казаков и имеет в пращурах самого гетмана Войска Запорожского, дворянина Петра Кононовича Конашевича-Сагайдачного, жившего на рубеже XVI–XVII веков.
Паустовский, дабы подтвердить «гетманское» происхождение своего рода по отцовской линии, в повести «Далёкие годы» подчёркивает, что в семье деда (в повести он предстаёт как Максим Григорьевич) хранилась гетманская грамота – «универсал» и медная гетманская печать с гербом, а сам Георгий Максимович, то есть отец писателя, «посмеивался над своим “гетманским происхождением”, любил говорить, что “наши деды и прадеды пахали землю и были самыми обыкновенными терпеливыми хлеборобами”»8. Поди разбери, где тут правда, а где вымысел!
Сын писателя Вадим, оправдывая «казацкие корни» Константина Георгиевича, указывал на его особый, казацкий облик и даже провёл параллель с описанием внешности Григория Мелихова из шолоховского «Тихого Дона», отметив следующее:
«Такой облик – то ли турецкий, то ли кавказский – был вообще свойственен многим казакам, не только запорожским. <…> Поэтому не мешает остановиться на казацких чертах его (Константина Паустовского. – О. Т.) самого. Прежде всего это проявляется в физическом облике. Константин Паустовский был невысок, мускулист, клещеног, с очень развитым торсом и плечевым поясом. Такая фигура как бы самим отбором была приспособлена к длительному пребыванию в седле, умелому владению саблей и пикой, но менее всего – писательским пером.
Что же касается психологических черт, то и здесь казацкого было достаточно. Выработанную у себя железную настойчивость, даже жёсткость, он умело сочетал с простотой общения и неизменной тактичностью. Не раз доказывал, что умеет не теряться под стволами винтовок, но мог пасовать перед женскими капризами и своеволием»9.
На первый взгляд такое «убеждение» в «казацкой родословной» Паустовского может показаться для читателя несколько наивным и мало сопряжённым с тем, что таится в родовых закромах. Не правда ли, ведь внешность человека не всегда раскрывает глубины его рода: даже у человека с белым цветом кожи в роду могут быть чернокожие предки. И что тогда?! В случае с Паустовским речь идёт о всего лишь отношении к казачеству. Не будем оспаривать версию сына писателя – доказательств непричастности рода Паустовских к запорожскому казачеству, как, впрочем, и подтверждения того, нет. И вполне возможно, что в этих доводах есть своя правда.
Основателем хутора Паустовских, появившегося на реке Рось близ города Белая Церковь, по официальной версии считается прадед писателя Григорий Паустовский-Сагайдачный, отчество которого не упоминает ни сам писатель в «Повести о жизни», ни исследователи генеалогического древа рода Паустовских.
Григорий Паустовский-Сагайдачный поселился на хуторе Городище на берегу Роси в конце XVIII века, вскоре после роспуска Войска Запорожского (по версии Валентины Ярмолы, в 1775 году10).
Лариса Платонова в статье «Генеалогическое древо К. Г. Паустовского»11, не указывая на временной отрезок жизни Григория Паустовского-Сагайдачного, взяв во внимание лишь генеалогическую разработку рода Паустовских Вадимом Паустовским, также определит гетмана Сагайдачного как «корень» рода Паустовских.
В своё время известный литературовед Лев Абелевич Левицкий, хорошо знавший Паустовского, в своей работе о творчестве писателя, рассуждая и тем самым как бы призывая читателей к дискуссии, ни в коем случае не ставя под сомнение «принадлежность» гетмана Сагайдачного к роду Паустовских, отметит: «Да мало ли было на Украине Сагайдачных! И где доказательства, что они ведут свой род именно от гетмана, о котором поётся в украинской песне: “Попереду Дорошенко, а позади Сагайдачный”?»12 И в этом Левицкий абсолютно прав. Таких доказательств нет. Ну а если были бы, то разговор по этому поводу строился бы несколько в иной плоскости.
Говоря о родстве Григория Паустовского с Петром Сагайдачным, невозможно не заметить, что между их жизнями временнáя «пропасть», как минимум, полтора столетия. А это значит, что живший на рубеже XVIII–XIX веков Григорий Паустовский никак не мог состоять в запорожском казачестве времён Екатерины II всего лишь в силу того, что просто не застал существование самой Запорожской Сечи, так как она была упразднена в 1775 году на основании манифеста Екатерины Великой. А если так, то основателем хутора Паустовских на Роси (если, конечно, брать во внимание год, указанный Валентиной Ярмолой), вероятнее всего, мог быть прапрадед писателя, действительно имевший отношение к запорожскому казачеству, получивший эти земли в дар, а вместе с ними и звание поместного (или же личного – согласно Табели о рангах 1722 года) дворянина, имя которого Константин Паустовский никогда и ни при каких обстоятельствах не называл.
Не исключено, что на прапрадеде писателя всё «дворянство» рода Паустовских, равно как и их право владения землями и прикреплёнными к ним крестьянами на реке Роси и закончилось. А наличие дворянского титула в роду Паустовских к моменту рождения Кости Паустовского обрело форму стойкого семейного предания, как, впрочем, и история с гетманом Сагайдачным. Но то и другое в семье будущего писателя никогда не оспаривалось, потому и было «врублено» в родословие Константина Паустовского на полных правах.
И если о внешности Григория Паустовского ничего не известно, то образ его сына – Максима Григорьевича, который приходится Константину Паустовскому дедом, предстаёт перед читателями в «Повести о жизни» весьма колоритно. Он был похож на «маленького, седого, с бесцветными добрыми глазами» старика-казака, который «всё лето жил на пасеке за левадой», боялся «гневного характера» своей «бабки-турчанки» и, «сидя около шалаша, среди жёлтых цветов тыквы, напевал дребезжащим тенорком казачьи думки и чумацкие песни или рассказывал всяческие истории» своим внукам.
По всей видимости, в семье Паустовских царил культ Максима Григорьевича, в хорошем смысле понимания, и даже после его ухода из жизни 24 октября 1862 года его незримое присутствие весьма благодатно сказывалось на воспитании внуков, которые вовсе не знали своего деда. Впрочем, это обстоятельство прямо относится и к Косте Паустовскому, который родился, подчеркнём это, спустя 30 лет с момента кончины Максима Григорьевича.
И тем не менее в «Далёких годах» (первая книга «Повести о жизни»), словно сокрушаясь о невозвратном, Константин Паустовский с тоской в душе напишет: «Ах, дед Максим Григорьевич! Ему я отчасти обязан чрезмерной впечатлительностью и романтизмом. Они превратили мою молодость в ряд столкновений с действительностью. Я страдал от этого, но всё же знал, что дед прав и что жизнь, созданная из трезвости и благоразумия, может быть, и хороша, но тягостна для меня и бесплодна». Такого никогда не скажешь о человеке, жизнь которого прошла стороной и который для тебя не более чем образ, затерявшийся во времени.
Посвятив любимому деду в повести целую главу, которую так и назвал «Дедушка мой Максим Григорьевич», Паустовский не просто рассказал о своей любви к человеку, очень духовно близкому для него, но и, применив приём литературного вымысла, как бы «оживил» его самого на уже реальном для себя временнóм отрезке, сделав не только собеседником, другом, но и своеобразным эталоном духовной чистоты, ориентиром в мир прекрасного, подарившим особое восприятие жизни.
В этом контексте повествования следует отметить, что существует совсем иная версия корней Паустовского по отцу, озвученная одесской исследовательницей Лилией Мельниченко в статье «“Корни” Константина Паустовского», опубликованной в газете «Всемирные одесские новости» № 1 за 2017 год. На основе проведённого исследования автор статьи указывает, что «основателем городищенской ветви рода Паустовских был однодворец Дмитрий Антонович Паустовский (1793–1849) – прадед писателя (заметьте, Антонович. – О. Т.). У него было пятеро сыновей и дочь. Его старший сын Максим Дмитриевич (1821–1862) – дед писателя, представлен в повести («Далёкие годы». – О. Т.) как Максим Григорьевич. У него было трое сыновей и три дочери. Старший сын Георгий – отец писателя (1954–1912)».
И если взять за «чистую монету» выводы Мельниченко, то из данного текста видим, что родоначальником ветви Константина Паустовского является некий Антон, живший во второй половине XVIII века. Именно один из его сыновей – Дмитрий и стал основателем фамильной династии Паустовских.
Состоял ли пращур Константина Паустовского Антон в казаках Запорожской Сечи? Предположим, что да. Тогда вроде бы всё становится на свои места: предок писателя запорожский казак и после роспуска Войска Запорожского, поселившись на берегах Роси, основал свой хутор. Не исключено, что на тот момент дальний предок Константина Георгиевича именовался именно как Сагайдачный. Но что это было – прозвище или фамилия, нам неведомо.
Вернёмся к деду писателя – Максиму Григорьевичу. Контрастом к его образу выведена неуживчивая, «с суровой душой», деспотичная и придирчивая «бабка-турчанка» по имени Гонората, которую внуки «боялись не меньше, чем дед, и старались не попадаться ей на глаза».
Согласно повести, её, «жену-красавицу турчанку» по имени Фатьма дед привёз из города Казанлыка, окружённого Долиной роз, что во Фракии, куда тот попал по случаю плена во время Турецкой кампании, служа в николаевской армии. В замужестве Фатьма, приняв христианство, поменяла и имя, став Гоноратой, вот только «её турецкая кровь не дала ей ни одной привлекательной черты, кроме красивой, но грозной наружности». Она «выкуривала в день не меньше фунта крепчайшего чёрного табака», «ведала хозяйством», и «её чёрный глаз замечал малейший непорядок в доме». А иногда, сидя на завалинке и дымя трубкой, она «смотрела на быструю реку Рось», и случалось, «громко смеялась своим мыслям, но никто не решался спросить её, чему она смеётся».
Неправда ли, что таинственный и загадочный, почти сказочный образ бабки Гонораты, окутанный некой тайной её внутреннего мира, притягивает к себе даже несколько больше, нежели образ Максима Григорьевича, который «прятался от неё». Не соизволь Паустовский создать столь сочный образ своей «бабки-турчанки», согласись читатель, то бы и Максим Григорьевич смотрелся бы несколько тускловато.
Именно в этом контексте повествования о роде Паустовских, наверное, будет уместно сказать о самой фамилии.
Запорожские казаки по части сохранения своего родословия мало чем отличались от обычных крестьян, а потому семейных хроник не вели. Лишь кропотливое изучение источников, и в первую очередь сохранившихся до наших дней ревизских сказок (переписей) и приходских книг церквей, даёт возможность разобраться в их родовых перипетиях и познать, кто для кого «брат али сват».
Известно, что в крестьянской среде появление фамилии как таковой, то есть определяющей принадлежность к определённому роду по мужской линии, относится к середине XVIII века. До этого времени отчество отца заменяло и фамилию, и, собственно говоря, определяло отеческие корни лишь в двух поколениях – «отец – сын (дочь)». Ну а уж далее родство можно было определить лишь по церковным росписям да деревенским «языкам». Казаки, в частности и запорожские, в этом вопросе мало отличались от крестьян, разве что быстрее первых «определили» прилипчивые прозвища, которыми они так любили нарекать друг друга, в «фамилии».
Впрочем, у крестьян было не редкостью обретение фамилии по принадлежности к тому дворянину, во власти которого находились и на землях которого жили, а у казаков чаще всего – по месту службы, по чину старшего, в чьём подчинении состояли, или по селению, откуда происходил служивый.
Возможно, и с фамилией «Паустовский» произошло что-то подобное.
На этот счёт есть весьма жизнеспособная версия, которая появилась ещё при жизни писателя и которой вполне можно отдать предпочтение.
Так, в нынешней Молдове существует старинное бессарабское поселение, название которому – Паустов и которое вполне могло дать фамилию казакам, оказавшимся там после упразднения Запорожской Сечи. Многие из них впоследствии расселились по берегам Роси. «Откуда вы?» – «С Паустова». Вот и разгадка фамилии.
Именно на такую версию указывал в своих трудах по антропонимике и лексикографии филолог Олег Николаевич Трубачёв:
«Паустовский – образование на – ский по распространённому среди еврейских фамилий географическому типу от названия населённого пункта Паустов, в Бессарабии. <…> Фамилиеобразование осуществлено здесь по славянской (польской) модели, также весьма популярной в фамилиях евреев Восточной Европы.
<…> Что касается названия бессарабского местечка Паустов, давшего начало фамилии Паустовский, то в его основе лежит народная форма церковного календарного имени Фавст (из лат. Faustus или через греческое посредство); отражение иноязычного f как p объясняется раннеславянской субституцией… Ср. иную (тоже народную) передачу ф>х в фамилии Хаустов, в конечном счёте восходящей к тому же личному имени Фавст / Фауст.
Латинское Faustus — фамильное имя Л. Корнелия Суллы, противника Цезаря. Это имя можно сравнить с латинским Faustus – “благоприятный, счастливый”, однокоренным с глаголом faveo – “благоприятствовать, благоволить”, “желать, стремиться”.
Немецкое имя Фауст у Гёте того же происхождения, что и церковное календарное Фавст, фамилии Паустовский (т. е. из латинского Faustus)»13.
И с этой версией происхождения фамилии Паустовский трудно не согласиться. Примеров подобного рода, когда фамилию получали по месту проживания, предостаточно.
Впрочем, тут вроде бы нашлась и разгадка прозвища, слетевшего когда-то с языка Эммануила Казакевича.
Что же получается – что между именем Фауст и фамилией Паустовский твёрдый знак равенства? Вполне возможно.
И всё же, кудесничая над разгадкой фамилии Паустовский, всё же доподлинно неизвестно, кто из его предков и в какое время первым обрёл эту фамилию. А это немаловажно в обретении истины.
Впрочем, предостерегая от всякого рода нелепостей по этому поводу, думаем, что вовсе не стоит горячиться и в поиске еврейских «корней и окончаний» в фамилии нашего героя, как бы того ни желали приверженцы именно этой версии. Ведь нет ни одного документа, который бы, так или иначе, определял бы иудейские корни Константина Георгиевича. Да, согласимся, что еврейскому происхождению Паустовского нет твёрдого опровержения, но нет и убеждающих мнений. А вот русские, украинские и польские корни по линии обоих родителей Константина Георгиевича прослеживаются со стопроцентной вероятностью. И это факт!
Паустовский никогда не объяснял историю происхождения своей фамилии и никогда не связывал её появление с названием какого-либо населённого пункта, включая «бессарабскую» версию, и уж тем более не «завязывал» свой род на иудейских корнях (впрочем, если бы это было так, ничего зазорного и предосудительного в этом не было бы).
Неизвестно почему, но Константин Георгиевич не очень-то любил рассказывать о своих родителях. Даже в его многочисленной переписке с друзьями и знакомыми он не касался этой темы.
Отец писателя, Георгий Максимович Паустовский, родился 1 января 1854 года, происходил из мещан города Василькова Киевской губернии и был вторым ребёнком в многодетной семье, где ещё росли трое дочерей – Мария (р. 1846), Анна (р. 1856), Феодосия (р. 1857) и двое сыновей – средний Илья (р. 1855) и младший из детей Иван (р. 1862).
В повести «Далёкие годы» Паустовский рисует отца «немного сутулым» и в то же время «стройным, изящным, темноволосым, с необыкновенной его печальной улыбкой и серыми внимательными глазами». «Отец мой закончил сельскую школу и провинциальную гимназию и стал статистом. Эта либеральная профессия соответствовала его взглядам, но шла вразрез с его характером, он был непоседлив, добр, вспыльчив, считал лучшим занятием в мире путешествия, был широко образован, любил литературу, втайне гордился своей дружбой с художником Врубелем, проводил почти всё время в обществе журналистов» и, по всей видимости, добавим уже от себя, был безгранично интересным человеком.
Будучи по своему характеру человеком весьма непростым, самолюбивым или, как ещё про таких говорят, – «знавшим себе цену», Максим Георгиевич плохо «уживался с начальством», отчего, по всей видимости, часто менял место своей службы, о чём в общем-то никогда не жалел, находя в этом плюсы – удовлетворяя тем самым свою врождённую страсть к путешествиям. Возможно, это может показаться несколько наивным с его стороны, но это было именно так. Местом работы Максима Георгиевича были отделы статистики Управления железных дорог – Московско-Брестской, Петербургско-Варшавской, Харьковско-Севастопольской и Юго-Западной. В какой-то момент своей служебной карьеры он даже поднялся с обычного статиста до начальника отдела и, по всей видимости, не особо стремился удержаться в этой должности.
Горячий и в то же время добрый человек, Георгий Максимович, с одной стороны, слыл в семье сущим романтиком и мечтателем (а что в этом плохого?), а с другой – был настолько слабохарактерным и легкомысленным, что, по словам его же матери, «он просто не имел права жениться и заводить детей», что, согласитесь, звучит приговором! Но, как говорится, из колоды карты не выбросишь: что есть, то есть.
Лев Левицкий, размышляя о главной внутренней составляющей характера отца Константина Паустовского, указывает, что: «Человек живой и смышлёный, наделённый обострённой восприимчивостью, не чуждый художественных интересов и склонностей, Георгий Максимович посвятил себя не искусству, как этого ожидали те, кто близко знал его, а делу сугубо прозаическому, которое едва ли могло по-настоящему захватить его. Он стал железнодорожным статистом». И ничего с того, что он не стал художником или, скажем, литератором. В конечном счёте, творческая одарённость натуры Георгия Максимовича, его романтизм и любовь к прекрасному – музыке, живописи, литературе, увлечённость путешествиями, найдёт свой ошеломляющий выплеск в многогранном даровании его младшего сына – Константина. А сам Константин Георгиевич уже спустя многие годы после кончины отца, благодарно памятуя о роли отца в своём воспитании, в одном из своих писем к старшей сестре Галине искренне напишет: “Если я и обладаю какими-либо способностями, то это его (отца. – Л. Л.) – наследство”»14.
В своей любви к родителям Паустовский не делал различий. И всё же, если образно положить на две чаши весов любовь Кости Паустовского к матери и отцу, то это глубокое и искреннее чувство в отношении последнего явно перевесит.
И если от отца у Константина Паустовского не только внешнее сходство в чертах лица и стати, но и тонкий романтизм в восприятии жизни, неуёмная тяга к путешествиям, любовь к книге и театру, живописи, ко всему тому, что зовётся одним словом – искусство, то от матери – Марии Григорьевны – собранность, целеустремлённость в действиях и, как следствие, умение ценить время, чего, наверное, Паустовскому так недоставало в жизни.
Мария Григорьевна Паустовская, в девичестве Высочанская, родилась 25 июля 1858 года в селе Балаклее Черкасского уезда Киевской губернии, была дочерью православного и католички и по отцу – Григорию Моисеевичу Высочанскому, обедневшему дворянину второго разряда, служившего на Черкасском сахарно-бакалейном заводе (по повести «Далёкие годы» – нотариуса города Черкассы), имела чешские корни.
«Деда я помню плохо», – скажет о Григории Моисеевиче Паустовский. И это будет правдой. Григорий Высочанский уйдёт из жизни в 1901 году, когда его внуку Косте не исполниться ещё и десяти лет, а это значит, что их земные пути всё же сойдутся.
По Паустовскому, его дед по матери был человеком бирюковатым, молчаливым не в меру и ввиду своей непомерной страсти к курению был «выселен» супругой, Викентией Ивановной, в мезонин дома, откуда «редко спускался». Своих внуков он особо не жаловал, «только взъерошивал тяжёлой рукой волосы у нас на затылке и дарил лиловую глянцевую бумагу из табачных коробок».
Викентия Ивановна переживёт своего супруга на 13 лет, и её «траур и чёрная наколка», так запомнившиеся юному Косте Паустовскому, будет вовсе не по «разгрому Польского восстания 1863 года», а именно по Григорию Моисеевичу, которого она, по всей видимости, беззаветно любила.
Всего, помимо дочери Марии, в браке у Векентии Ивановны и Георгия Моисеевича родились ещё семеро детей: три сына – Алексей (р. 1856), Иосиф (р. 1859), Николай (р. 1874) и четыре дочери – Евфросиния (р. 1857), Вера (р. 1870), Елена (р. 1872), Надежда (р. 1876).
Нужно отметить, что, по воспоминаниям знавших её, Викентия Ивановна обладала особым складом характера, замешанного на сильной религиозности и душевной доброте. А ещё она была «тиха в голосе», была волевой «и в семье имела огромный авторитет». Но тем не менее, как пишет о ней Паустовский, её религиозность «уживалась в ней с передовыми идеями. <…> Портреты Пушкина и Мицкевича всегда висели в её комнате рядом с иконой Ченстоховской Божьей Матери». Поверим написанному Паустовским.
Безусловно, многие черты характера Викентии Ивановны дали крепкую отметину и в натуре её младшей дочери – Марии. «Моя мать, – скажет о ней сам Константин Паустовский, – дочь служащего на сахарном заводе – была женщиной властной и неласковой. Всю жизнь она держалась “твёрдых взглядов”, сводившихся преимущественно к задачам воспитания детей. <…> Неласковость её была напускная. Мать была убеждена, что только при строгом и суровом обращении с детьми можно вырастить из них «что-нибудь» путное».
«Я вырос на Украине…» Киев – Городище – Черкассы
В интервью корреспонденту «Литературной газеты», опубликованном 3 ноября 1960 года, Паустовский отметил: «Мне, в общем-то, повезло. Я вырос на Украине. Мои родные со стороны отца говорили только по-украински. С детства я любил певучий, гибкий, лёгкий, бесконечно богатый образами и интонациями украинский язык и горжусь, что достаточно прилично владею им до сих пор». И если Москва стала для Паустовского колыбелью его детства, то Киев – сторонкой детства и юности будущего писателя.
В 1898 году семья Георгия Паустовского переехала в Киев.
По официальной версии, причиной переезда семьи Паустовских в Киев станет новая работа главы семейства в чине делопроизводителя в отделении счетоводства службы движения в Управлении Юго-Западной железной дороги, по другой, – что вполне не исключено, появившаяся у Георгия Максимовича возможность перебраться поближе к отчим местам.
Если бы у Паустовского спросили, какой адрес в Киеве для него наиболее памятен, то он вряд ли бы ответил точно. И вовсе не потому, что не захотел бы выделять какой-либо один адрес из многих, а потому, что все они крепко-накрепко между собой связаны. И даже упоминание Паустовским в «Далёких годах» «сумрачной и неуютной квартиры» на Святославской, 9, куда их семья переехала в конце 1902 года, когда Косте уже шёл одиннадцатый год, это вовсе не предпочтение, а лишь простое указание на адрес, ярко отобразившийся в детском сознании, как, впрочем, и дом бабушки Викентии Ивановны в Лукьяновке, местечке, что славилось на весь Киев великолепием фруктовых садов и крутыми ярами.
Уже на склоне лет, памятуя о квартирной непостоянности той поры, Паустовский отметит: «Сам я вырос в семье с неустойчивым и беспокойным бытом, с разнокалиберной обстановкой случайных квартир…»
Паустовские жили и на Фундуклеевской, 72, и на Никольско-Ботанической, 13… И не только. Они довольно часто переезжали, сменив в Киеве множество адресов, некоторые из них попросту затерялись в потоке времени. И кто знает, может быть, уже тогда «непоседливость» Георгия Паустовского породила в младшем сыне ту неудержимую тягу к странствованиям, что всю жизнь вызывала у него ощущение счастья.
Изначально семья Георгия Максимовича поселилась в центре города, на тихой и неширокой, мало приметной в городской суете улице Анненковской, прежде Лютеранской[1], выходившей на Крещатик, в доме 33. Семья проживёт здесь относительно недолго – без малого четыре года. Здесь, перед поступлением в гимназию, пройдут последние несколько лет беззаботного детства Кости Паустовского.
На лето Паустовские уезжали в Городище, свой хутор на Роси, или в Черкассы к бабушке Викентии Ивановне.
Бывать у бабушки было настоящим праздником. У её дома в Черкассах стояли «в зелёных кадках» олеандры, что «цвели розовыми цветами», и рос необыкновенный сад, будораживший Костино воображение. По признанию взрослого Паустовского, здесь «родилось моё пристрастие к путешествиям».
В Черкассы «…добирались ночью». Сначала ехали на извозчике до вокзала в Белой Церкви, пересекая погружающийся в сон город. Затем садились на проходящий поезд из Киева, который останавливался здесь поздно вечером. По железной дороге ехали 12 вёрст. Вероятно, в Черкассах и особенно в Городище душа Кости Паустовского обретала то самое постоянство и спокойствие, чему мешала городская суета.
Особым местом для всех поколений Паустовских была Белая Церковь. Как указывает писатель, его дед по отцу, да и сам Георгий Максимович «выросли и долго жили» в этом городе. Для Георгия Константиновича детство в Белой Церкви осталось в памяти «как тёплая роса на ползучих цветах портулака, как сладкий дым соломы – ею топили печи в городе», и где «не только ночью, но даже днём шум листьев и протяжные крики петухов» были обычным явлением.
И всё же, что было ближе Косте Паустовскому – хутор на Роси возле Городищ или Черкассы на Днепре? Однозначно на этот вопрос не ответишь. И всё же смеем предположить, что отцовский приют был роднее.
Хутор Паустовских, «усадьба на острове», «её левады и плетни, коромысла колодцев-журавлей и скалы у берега», овраги «за усадьбой, где густо рос около плетня чертополох-будяк», «заросли ежевики» и где «облака останавливались в небе над оврагом – ленивые и пышные, настоящие украинские облака», и «два огромных глубоких пруда» за домом, и «роща с непролазным орешником», «поляны, заросшие по пояс цветами», и конечно же «красные гранитные скалы, покрытые ползучими кустами и сухой земляникой»…
В Городищах у Константина Паустовского была своя Арина Родионовна. И это даже несмотря на то, что образ Феодосии Максимовны Паустовской отмечен автором повести как бы штрихом, пусть и лёгким, но значительным и весьма запоминающимся.
На первый взгляд может показаться, что автор этих строк сильно преувеличивает и вообще идеализирует роль тёти Феодосии, младшей сестры отца, в воспитании племянника Кости. Но, поверь, читатель, такой вывод сделан отнюдь не на пустом месте, и уж вовсе не для того, чтобы привнести в биографию главного героя некий «пушкинский» оттенок.
Безусловно, Феодосия Максимовна не была своему младшему племяннику нянькой в прямом понимании этого слова, но всё же…
Вот как он трогательно описывает свой детский приезд в усадьбу. «Тётка Дозя (так звали в семье Паустовских Феодосию Максимовну. – О. Т.) вносила меня, сонного, в тёплую хату, устланную разноцветными половиками. В хате пахло топлёным молоком. Я открывал на минуту глаза и видел около своего лица пышную вышивку на белоснежных рукавах “тётушки Дози”». Или же: «Вечерами, после похорон моего отца, чтобы успокоить меня, тётя Феодосия Максимовна вытягивала из сундука растерзанный том “Кобзаря”», Тараса Шевченко, «читала его мне, умолкала на полуслове, снимала нагар со свечи…»
Паустовский, хорошо помнивший «тётушку Дозю», отчего-то не оставил нам ни строки описания её внешности. Знаем только одно то, что «она надевала широкое шумящее платье из коричневого атласа, вытканное жёлтыми цветами и листьями, накидывала коричневую шаль на шею», а голову «повязывала, как все украинские бабы, чёрным платком с маленькими розами».
По всей видимости, «тётушка Дозя» была тем редким человеком, наделённым богатейшей душевной красотой и воплощавшим в себе некий дивный симбиоз доброты и строгости. С присущей ей рачительностью она следила за сохранением установленных порядков в усадьбе. Своим присутствием она создавала в доме не только атмосферу уюта, но и особую ауру благожелательности ко всем переступавшим порог. А для маленького Кости – это очевидно – она была как бабушка: встречала и провожала его из Городищ, иногда сама наведывалась к нему в Киев.
Отдавая должное воспитанию Феодосией Максимовной своего младшего племянника, упомянем, что любовь Кости Паустовского к книгам «досталась» ему не только от отца, но и от «тётушки Дози». И дело здесь вовсе не в чтении ею вслух шевченковского «Кобзаря», а именно в той одухотворённой атмосфере, в которой проходило это чтение. Книга была для неё священна. А «пожелтевший», «закапанный воском» томик «Кобзаря», хранящийся в «окованном сундуке», Паустовский сравнил с Библией, которую он ей заменял.
«Каторжанин»: время гимназии
Помнил ли Паустовский свою школу? Помнил ли гимназию, первое и единственное в своей жизни учебное заведение, полный курс которого, пусть и с трудностями, ему довелось окончить. Несомненно, помнил. И вторую часть своей повести о детстве – «Далёкие годы» – Паустовский должен был назвать «Классическая гимназия».
Время обучения Константина Паустовского в Первой киевской гимназии пришлось на непростые годы начала века XX, первое десятилетие которого было ознаменовано не только расцветом блистательного Серебряного века русской культуры, но и событиями Русско-японской войны, революции 1905 года и времени мнимого спокойствия на пороге Первой мировой войны.
Паустовский не станет идеализировать свои гимназические годы. Наоборот, назовёт их «кабалой свободы», обременением, навязанным возрастом, обязательствами и долгом, – всеми теми обстоятельствами, «которые губят жизнь» и «личное счастье».
Учёба в гимназии никоим образом не вписывалась в контекст беззаботного детства двенадцатилетнего Кости. Оттого все эти «обязательства», касающиеся учёбы, приобретали для него не только болезненный оттенок негодования, но и полное неприятие грядущей действительности. Нежелание стать гимназистом подогревалось в Костином сознании ещё и ворохом «страшилок» о взаимоотношениях ученик – преподаватель, что вылетали из уст старших братьев. А может быть, в таком отторжении учёбы были излишняя эмоциональность и впечатлительность будущего гимназиста, его особенная привязанность к семье, к дому и нежелание впускать в свой маленький мир иную череду событий.
В повести «Далёкие годы» Паустовский не пожелал указать реальный год своего поступления в гимназию. А это 1904-й.
По всей видимости, он просто не пожелал вдаваться в подробности своего гимназического прошлого, обойдя эту «правду» стороной, не желая тем самым делать акцент на своём «провале» при первом поступлении в гимназию.
Мальчиков принимали в гимназию с десяти лет, в подготовительный класс – с девяти. Общий срок обучения был восьмилетним. Паустовский умело вводит в текст повести «Далёкие годы» главу «Кишата», в которой повествует о своём якобы поступлении в подготовительный класс, в котором в реальности вовсе не учился. Годом поступления в гимназию он указывает 1902-й, когда ему действительно исполнилось десять лет.
Этот «манёвр» с годами поступления не повлёк в итоге особых разночтений в жизнеописании писателя, однако сделал полезное дело – несколько уравновесил временнóй отрезок его биографии с предполагаемой реальностью и той, которая, по сути, произошла. Для Паустовского это был вызов времени и возможность вырваться из его плена.
На этот казус «неуравновешенности» лет гимназической поры Паустовского обратили внимание и читатели. Так, Виктор Тимофеевич Семейкин из Краснодара после прочтения повести «Далёкие годы» 21 августа 1957 года напишет Паустовскому:
«И вот в 1-ой ч. (“Далёкие годы”) мне бросилась в глаза некоторая несообразность хронологического порядка. В этой автобиографической повести Вы пишете о себе (в гл. “Кишата”), что в 1902 г. Вы поступили в подготовительный класс Киевской гимназии. Получается, Вы в ней всего [учились], очевидно, 9 лет. (Вы нигде не говорите о том, что Вы оставались на 2-й год, и фамилии Ваших школьных товарищей сопутствуют Вам до окончания гимназии.) Следовательно, Вы должны были закончить гимназию весной 1911 г. Так сначала и получается у Вас. В гл. “Первая заповедь”… Вы, рассказывая о ноябрьских днях 1910 г., когда умер Л. Н. Толстой, замечаете здесь, что “это было в восьмом классе”…»15
И автор письма был аргументированно точен!
Первая киевская гимназия с момента своего основания занимала одно из лидирующих положений среди учебных заведений города, и быть её воспитанником, и уж тем более выпускником, было и почётно, и престижно.
Преобразованная по высочайшему указу императора Александра I от 5 ноября 1809 года из Главного народного пятиклассного мужского училища и торжественно открытая (изначально в здании на Подоле) она была приравнена к высшему учебному заведению.
Государь-император Николай II, посетивший Первую киевскую гимназию в сентябре 1911 года (якобы, проходя мимо выстроившихся гимназистов, он отметил среди них и Костю Паустовского: «Он рассеянно посмотрел на меня, привычно улыбнулся одними глазами и спросил: – Как ваша фамилия? Я ответил. – Вы малоросс? – спросил Николай. – Да, ваше величество, – ответил я», – так описана Паустовским та самая встреча), не обидел гимназию и особым распоряжением даровал ей новое название – Императорская Александровская гимназия[2]. Именно в таком статусе она и просуществовала до 1917 года, в котором её закрыли.
Николай Владимирович Шмигельский, обучавшийся в гимназии позже Паустовского на четыре года, вспоминает о ней так:
«Дисциплина в гимназии вообще-то держалась. Был карцер. Он размещался в католическом классе на третьем этаже. <…> В актовом зале висел большой парадный портрет Николая II работы известного киевского живописца Пимоненко. В проёмах окон – портреты Николая I и Александра II, но уже меньших размеров. Отдельно портрет Петра. Почему-то в кольчуге. Под ним стеклянный параллелепипед, крышку венчал орёл, а внутри лежал петровский “Табель о рангах”. Хорошо помню занавес, выполненный в билибинском стиле: богатыри, крупные подсолнухи…
В гимназии было четыре оркестра: симфонический, балалаечный, мандолинистов и духовой. <…>
Гимназия славилась своими библиотеками. Кроме общей, была ещё библиотека географическая, историческая и ещё какая-то.
Во дворе гимназии – вольер-зверинец: лось, волки, лисица, даже медведь. Потом вместо них появились чучела. В этом же дворе, у чугунной ограды возвышались штабеля дров. Гимназия имела центральное отопление со своей котельной в подвале, так что штабеля красовались круглый год. <…>
Выпускались гимназией литературные сборники “Молодые побеги”. <…>
Во время I-й Мировой войны в крыльях гимназии разместили госпиталь»16.
Первая киевская гимназия по тем временам действительно давала блестящее образование как в области изучения общественных, так и естественных наук. История, география, физика, языки – французский и латынь, немецкий и старославянский… курс рисования и каллиграфии… Преподавание предметов шло в ногу со временем, и все новаторства в области наук непременно отзывались в учебном процессе. Гимназисты посещали музеи и театры, что своего рода было весомым дополнением к учебному процессу. Штудировали гимназисты и Закон Божий, являвшийся главным предметом на всех курсах обучения и без хорошего знания которого нельзя было быть зачисленным на обучение.
За обучение в гимназии платили. Платили по-разному, в зависимости от класса обучения. И порой эта плата доходила до «катеньки», как тогда душевно называли серое «полотно» сторублёвой купюры, на которой красовалось пышное изображение Екатерины Великой.
Случалось, что плату за учёбу своих воспитанников принимала на себя и сама гимназия, и в таком случае гимназист полностью освобождался от какого-либо бремени оплаты за обучение. И такое бывало довольно часто. Так на определённом этапе пребывания в гимназии, и об этом ещё будет сказано, случится и с Костей Паустовским.
В 1903 году провалив вступительные испытания в гимназию, одиннадцатилетний Костя Паустовский, так и не пройдя обучения в подготовительном классе, следующим годом предпринимает весьма отчаянную попытку вновь поступить в гимназию, причём сразу на второй курс.
Литературовед Леонид Фёдорович Хинкулов в своих исследованиях указывает на документ – прошение Георгия Максимовича Паустовского в адрес попечителя Киевского учебного округа действительного статского советника Владимира Ивановича Беляева о возможности принятия сына Константина в первый класс гимназии в 1904 году, в том случае если тот не сдаст вступительные испытания во второй класс:
«Мой сын Константин, которому в наступающем мае исполняется 12 лет, – по несоответствию его возраста условиям поступления в первый класс, – готовится к вступительному испытанию во второй класс министерских гимназий…
Я обращаюсь с ходатайством к Вашему превосходительству с покорнейшей просьбой разрешить принять его в первый класс Первой киевской гимназии, в случае если он, при испытании во второй класс, не покажет необходимых познаний.
Апреля 19 дня 1904 года. Адрес: Святославская ул., Старо-Киевского участка, № 9.
Георгий Паустовский»17.
Со стороны Георгия Максимовича это был весьма отчаянный шаг, так сказать последний выброс «спасательного круга», так как уже две попытки поступления Косте не удались, и с мечтой начать обучаться в гимназии можно было бы попрощаться.
Но, к счастью, всё сложилось благополучно.
20 августа 1904 года решением педагогического совета гимназии «по конкурсу отметок» Костя Паустовский был зачислен в первый класс. Прошение Георгия Максимовича, видимо, всё же возымело успех и Костю, освободив от экзаменационных испытаний во второй класс, допустили к таковым, но в первый, где он показал блестящие знания – «отлично» по Закону Божьему и русскому языку и «хорошо» по арифметике.
1904 год отметился в жизни Константина Паустовского ещё одним событием, о котором он будет помнить всю жизнь.
2 июля в Баденвейлере в Германии и, как тогда писала официальная пресса, «без агонии… по причине бугорчатки лёгких», на сорок пятом году жизни умер Чехов.
Весть о смерти Чехова была потрясением для семьи Паустовских, и когда она пришла в их дом, Георгий Максимович был на рыбалке. Сообщить отцу о кончине Антона Павловича пришлось Косте. А через некоторое время в Москву к гробу Чехова отправится корзина с полевыми цветами, собранными Костей Паустовским вместе с матерью. Корзину полевых цветов для Чехова увезёт в Москву близкий друг семьи Паустовских, специально отправившийся в Первопрестольную на похороны писателя.
Похороны Чехова состоялись 9 июля на Новодевичьем кладбище. Могила, как сообщалось позже в газетах, «была уложена внутри цветами и зеленью». И среди этого цветочного хаоса был букет полевых цветов от Кости Паустовского.
Но вернёмся к гимназической поре Паустовского, светлому и очень ревнивому во времени периоду жизни нашего героя, в котором переплелось всё – детство и взросление, потеря семьи и обретение ранней самостоятельности. И тем не менее это было счастливое, а может быть и даже самое счастливое время в его жизни, ещё не обожжённой трагедиями войн, хаосом революций, временем, когда на смену одним идеалам приходили другие и одна за другой накатывали волны новой эпохи, поглощая под собой миллионы жизней соотечественников его времени.
Первая киевская гимназия в судьбе Константина Паустовского явилась чрезвычайным явлением. И дело даже не в том, что он стал её выпускником, а в том, что именно в её стенах Паустовский сформировался как литератор. Именно здесь он впитал в себя уважение к слову как некой Божественной тайне, перед которой благоговел всю жизнь.
Уже спустя годы, признаваясь читателям о роли гимназии в собственной судьбе, Паустовский искренно скажет, что именно в ней он познал чувство прекрасного, что наполняло его естество «гордостью, сознанием силы человеческого духа и искусства».
«Преподавательский состав гимназии был блестящий, – вспоминает Николай Шмигельский. – Историк Василий Клягин – якобинец, влюблённый во Французскую революцию… <…>
Литератор Тростянский Митрофан Иванович, пушкинского “Онегина” знал наизусть. <…> Всегда приходил в чёрной визитке, форменного сюртука не признавал и никогда его не надевал.
Владимир Фаддеевич Субоч – латинист. <…>
Латынь вёл ещё и чех Поспишиль. <…>
Бодянский читал в подготовительных классах историю Руси. По тоненькому учебнику. Какая-то у него была своя методика: надо было всё время что-нибудь вычёркивать или дописывать. Для лучшего запоминания, как он говорил»18.
Но среди преподавателей гимназии особо нужно выделить фигуру доцента Селихановича, преподававшего литературу и психологию и внешне очень похожего «на поэта Брюсова».
Удивительно, но образ Селихановича, описанный Паустовским в повести «Далёкие годы», есть своего рода зеркальное отображение его самого, естественно, в том смысле, когда мы говорим не о внешнем сходстве, а об общности взглядов и вкусов. На эту мысль наталкивает сам Константин Георгиевич. Селиханович «ходил в чёрном, застёгнутом наглухо штатском сюртуке» и «был человек мягкий и талантливый»[3].
И только благодаря описанию отношения Селихановича к литературе начинаешь понимать, какой душевной красоты и щедрости был этот человек, какой свет знаний нёс он своим ученикам, являясь для них больше чем центром «литературной вселенной». Через любовь к литературе он выражал себя самого.
Масштаб тех знаний, которыми обладал Селиханович, был, по всей видимости, внушительным. И Паустовский об этом говорит прямо:
«[Селиханович] открыл нам эпоху Возрождения, европейскую философию XIX века, сказки Андерсена (именно творчество Андерсена сыграет в творчестве Паустовского особую роль, и, как он сам признаётся в очерке «Сказочник», научит «верить в победу солнца над мраком и доброго человеческого сердца над злом», и это станет своего рода заповедью, определённым «послушанием» всего творчества Константина Паустовского». – О. Т.).
У Селихановича был редкий дар живописного изложения. Самые сложные философские построения в его пересказе становились понятными, стройными и вызывали восхищение широтой человеческого разума.
<…> Мы пристально проследили жизнь тех людей, кому были обязаны познанием своей страны и мира и чувством прекрасного, – жизнь Пушкина, Лермонтова, Толстого, Герцена, Рылеева, Чехова, Диккенса, Бальзака и ещё многих лучших людей человечества. Это наполняло нас гордостью, сознанием силы человеческого духа и искусства.
Попутно Селиханович учил нас и неожиданным вещам – вежливости и даже деликатности. Иногда он задавал нам загадки»19.
Ко всему тому Селиханович в гимназии вёл ещё и литературный кружок. Посещал занятия кружка и Костя Паустовский.
По всей видимости, Селиханович был одним из немногих преподавателей, который знал о страстном желании Паустовского стать писателем:
«Однажды он остановил меня в коридоре и сказал:
– Приходите завтра на лекцию Бальмонта. Обязательно: вы хотите быть прозаиком, – значит, вам нужно хорошо знать поэзию»20.
Вряд ли этот разговор Селихановича с гимназистом Костей Паустовским есть всего лишь беллетристический приём писателя Паустовского. Верится, что так оно и было на самом деле.
Паустовский нигде и ни при каких обстоятельствах не говорил о Селихановиче как о своём первом наставнике в делах литературных, но вполне можно предположить, что первые рассказы, написанные им ещё в гимназии, были созданы в какой-то степени под влиянием Александра Брониславовича.
Селиханович «подарил» Паустовскому не только модель восприятия литературы в целом и ту интонацию, с которой можно было говорить о ней, но и задал тот правильный вектор в творчестве, которому Константин Георгиевич останется верен всю свою жизнь. В этом и было светлое солнце его лирической прозы.
Долгое время считалось, что след Селихановича в биографии Паустовского потерян с переездом последнего в Москву в 1914 году. Но это не так.
Селиханович прожил долгую жизнь и успел застать своего ученика не только в литературных мэтрах, но и разделить с ним шестое десятилетие XX века, которое для них обоих станет последним в жизни.
22 января 1961 года профессор Александр Николаевич Волковский, проживавший в Москве на улице 25 Октября, 4, напишет Паустовскому письмо следующего содержания:
«Глубокоуважаемый Константин Георгиевич,решил написать Вам о Вашем учителе по Киевской I-й гимназии Селихановиче Александре Брониславовиче.
Он жив, но после инсульта правая рука и правая нога работают плохо. Сознание, речь – ясные.
Живёт он с женой – Натальей Алексеевной в Пятигорске, по Лермонтовской ул. д. 11, кв. 12.
Года два назад он оставил работу в Пятигорском педагогическом институте, где был профессором. Лекции его были интересны, вдохновенны. Ал-др Бронис. подготовил целую группу аспирантов и научных работников. Мы с ним большие друзья, я очень его уважаю и люблю как редчайшего по своему идейному и моральному облику человека.
Весной прошлого года мы виделись в Пятигорске.
Он очень много говорил о Вас. На днях получил от него письмо. Если бы Вы ему написали, надолго подняли бы его настроение. Он ответит, конечно, Вам (пишет под его диктовку его жена). Желаю Вам, Константин Георгиевич, душевной бодрости и творческих сил на долгие годы»21.
По всей видимости, узнав от самого Селихановича о том, что Паустовский ему так и не написал, Волковский, понимая, что Константин Георгиевич по каким-то обстоятельствам просто не смог получить его письма, вторично, и последний раз, обращается к Паустовскому с просьбой, чтобы тот написал своему учителю письмо. Из письма Волковского Паустовскому 9 марта 1961 года:
«Сейчас я узнал Ваш московский адрес. Было бы по-человечески хорошо, если бы Вы нашли время написать Ал. Бр. Селихановичу. Ему уже более 80 л.»22.
По всей видимости, Селиханович всё же очень ждал письма от своего именитого ученика, но, вероятнее всего, так и не дождался. Сам же Александр Брониславович отчего-то написать Паустовскому так и не решился.
С чем же была связана «осторожность» Паустовского в отправке письма Селихановичу, сказать сложно. Возможно, это была вовсе и не «осторожность» – Паустовский в эти годы уже серьёзно болел и собственный недуг не дал возможности наладить общение.
Но на этом история Паустовский – Селиханович не закончилась.
Спустя три года Паустовскому вновь напомнят о его учителе.
Ксения Колобова из Пятигорска, надеясь на авторитетное вмешательство Паустовского в судьбу Селихановича, своим письмом привлечёт к нему внимание со стороны бывших сослуживцев и учеников, и тому будет оказана помощь. 20 апреля 1964 года она напишет Паустовскому:
«Уже в течение нескольких лет А. Б. Селиханович лежит частично парализованный. В течение последних двух месяцев он был на грани смерти и, если сейчас остался жив, то только благодаря беспримерному героизму его жены – простой русской и уже старой женщины.
Его товарищи по работе в Педагогич. институте Пятигорска забросили его уже года 4 тому назад; никто из его бывших учеников, друзей… больше его даже не навещает. <…>
1. Напишите в Пед. институт Пятигорска с запросом о здоровье А. Б. Селихановича и с просьбой регулярно извещать Вас о его состоянии.
2. Если у Вас найдётся хоть минута свободного времени, написать А. Б. Селихановичу хотя бы страницу привета»23.
Но Паустовский промолчал и на этот раз. Почему? Сказать трудно.
Легко ли Косте Паустовскому, гимназисту-романтику, давалась учёба? Полюбил ли он ту казённую гимназическую обстановку, в которой очутился не по своей воле, а по необходимости? Выделялся ли прилежностью в учении или же наоборот? Торопил ли он гимназические годы, ворвавшиеся в его беззаботное детство?
О том, каким гимназистом был Костя Паустовский, доподлинных сведений нет. Но эта страница его биографии вовсе не тайна за семью печатями. Просто к тому моменту, когда среди литературоведов интерес к биографии Паустовского созрел, в живых от его гимназических однокашников практически никого не осталось. 3 сентября 1962 года в ответном письме Борису Човплянскому, в прошлом однокласснику по учёбе в гимназии, Паустовский, напишет:
«Нас осталось в живых (по моим сведениям) всего шесть человек – ты, Боремович… Серёжа Жданович… Шпаковский… Георгий Суровцев… Вот и всё, а шестой – я… А остальных нет. Шмуклер умер в Ленинграде во время блокады, Володя Головченко – умер. Станишевский погиб на войне. Об остальных ничего не знаю».
Но Паустовский слукавил. К этому времени здравствовал ещё один из его однокашников по гимназии, сын священника, и по возрасту двумя годами его младше – Сергей Петрович Рыбаковский, который проживал в городе Яшалте, в Калмыкии. Прочитав «Далёкие годы», Рыбаковский написал Паустовскому письмо, в котором напомнил о том, что того в классе звали «каторжанином», и подметил:
«Вы, помнится, сидели на первой парте с Шмуклером Эммой. Такой изящный был смуглый паренёк»24.
Без всякого сомнения, в искренности и правдивости воспоминаний Рыбаковского вряд ли можно усомниться. И упоминание в письме гимназического прозвища Паустовского как нельзя ярко и сочно характеризует его отношение не только к учебе, но и ко всему «скованному» процессу пребывания в гимназии, которое приходилось преодолевать.
Занимательно, но в своей автобиографии 1937 года Паустовский о своём обучении в гимназии напишет так:
«Несколько раз меня исключали из гимназии – за невзнос платы (с пятого класса я платил сам, зарабатывал уроками), за неподходящий образ мыслей, даже за то, что в классном сочинении я привел слова Пушкина о Державине: “Подлость Державина для меня непонятна”. В гимназии я учился средне, всё время читал, читал запоем, и книги открыли мне мир сверкающий и печальный. От чтения и множества мыслей я глох, слеп, забывал есть и не спал по ночам».
Ну что же, написано «искренне» и «правдиво» в духе времени. А что было делать?! Тогда написать по-другому было просто невозможно, и с этим нельзя не согласиться.
Если взглянуть на оценки Паустовского в аттестате зрелости, полученном по окончании гимназии, то он не так уж и плох и даже более того, весьма пригляден – всего лишь одна «тройка», заработанная по физике, среди всей густоты оценок «отлично» и «хорошо» кажется на этом фоне вполне неуместной и даже несколько вычурной.
Одним словом, Костя Паустовский учился хорошо. «Отлично» по русскому языку и словесности, философии и истории… Даже по «нелюбимому» Закону Божию, обучение которому было «мученическим» (радовали лишь «великопостные каникулы»), у него оценка – «отлично». От природы целеустремлённый и крайне усидчивый, Костя очень много читал. Чтение было не времяпровождением, а потребностью, тем радостным занятием, любовь к которому он впитал в себя с малолетства. И чем взрослее он становился, всё настойчивее и настойчивее овладевала им тяга к чтению, географии, природе, познанию мира.
И первое в жизни Кости Паустовского большое путешествие, совершённое в августе 1903 года с отцом в Одессу, к берегам Чёрного моря, окажет на него неизгладимое впечатление. Второе в Тавриду – в августе 1906 года – ещё больше закрепит это впечатление. Он увидит Ялту и Одессу, Симферополь и Севастополь, Алушту и далёкие Судакские горы, таящиеся в глубине горизонта и больше похожие на обманчивый мираж. Перед ним во всём величии предстанет гора Кастель, вершины Северная и Южная Демерджи, у подножия которых раскинулись черешневые сады и виноградники, лавандовые поля и заросли бесконечно цветущей всё лето колючей дикой розы и, конечно же, Орлиная гора в Алуште, почти в самом центре города, совсем недалеко от которой семья Паустовских снимет дом. А ещё Костя будет заворожён говорливыми горными реками, на которых играли водным потоком шумные водопады. Он будет вдыхать горьковато-пряный, пропитанный ароматом смол, перемешанный с солёным бризом Чёрного моря запах вековых кипарисов и можжевельников и гулять по витиеватым тропкам, многие из которых, извиваясь по склонам змейкой на измождённом зноем суглинке, будут непременно сбегать к большой воде – морю, такому манящему, далёкому и близкому, такому разному в лучах восходящего и закатного солнца, тишайшему и штормовому…
«Прививка морем» тогда сработает безотказно. «И море вошло в меня, – скажет Паустовский в «Далёких годах», – как входит в память великолепный, но не очень ясный сон»25.
«Ещё мгновение – и она позвала бы его»: распад семьи
1906 год принёс Косте не только радость семейной поездки в Тавриду, но и массу глубоких потрясений.
Почти перед самым отъездом из Алушты, в конце первой половины августа, Костя тяжело заболел. Врачебный диагноз был неутешительным: правосторонний экссудативный плеврит. По настоянию докторов нужно было оставаться в Алуште и лечиться, а это означало, что пропуск начала учебного года в гимназии, который начинался как раз с 18 августа, был неизбежен. В Алуште он пробыл до конца сентября.
Хворая в Алуште плевритом, Костя Паустовский ещё не знал, что судьба в этот год уготовит ему ещё не один «подарок», и первым из них будет переезд из дома на Никольско-Ботанической в полутёмную, холодную квартиру полуподвального цокольного этажа дома 9 по Ярославскому Валу. Из-за нехватки уличного света в квартире рано вечерело, и ночной мрак держался до первых солнечных лучей.
Переезд Паустовских в столь худшие условия был вынужденным. Георгий Максимович расстался с работой, и прежняя квартира в доходном доме, числящаяся за управлением Киево-Полтавской железной дороги, оказалась не по карману.
Возможно, что именно этот переезд и сыграл решающую роль в семейном разладе. Бранные скандалы между родителями, жестокие упрёки супругу, не способному материально обеспечить семью… Что ещё могла излить женщина, оставшаяся в каком-то смысле один на один с судьбой? А ещё – всё та же противоположность натур.
Осенью 1906 года Георгий Максимович ушёл из дома и поселился в Городищах.
И супруга Григория Максимовича, и старшие сыновья не приняли его ухода.
«Их точно прорвало. Они дружно клеймили Георгия Максимовича и были неистощимы в предъявлении ему всё новых и новых упрёков. Что можно ждать от человека, который легкомысленно пренебрёг долгом супруга и родителя и забывает о святых обязанностях перед теми, о ком ему положено печься?»26
Насколько содержательны и объективны были эти упрёки, ныне сказать сложно. Ясно лишь одно – радуга эмоционального восприятия ухода отца перевесила понимание истинного разлада в семье и её распада.
И всё же, вернись Григорий Максимович в семью, он был бы безапелляционно принят. Почему? И об этом говорит сам Паустовский в «Книге скитаний»:
«Моя мать, когда разошлась с отцом после того, как она осудила его за легкомыслие и прокляла за свою разбитую жизнь и неизбежно горестное будущее своих детей, разрыдалась, когда увидела сгорбленную, виноватую спину уходящего навеки отца.
В спине этой было столько беспомощности, что мама не могла не разрыдаться. Ещё мгновение – и она позвала бы его, побежала бы за ним, и он бы, конечно, вернулся. Но гордость, обида, нетерпимость не позволили ей этого сделать»27.
Крах семьи стал ударом для четырнадцатилетнего Кости, к тому времени перешедшего в третий класс гимназии, и, может быть, самой тяжёлой драмой во всей жизни писателя Паустовского. Мир его детства раскололся. Наступали новые реалии, в которых в какой-то момент от его детского романтизма не осталось и следа. Костя простил отцу этот поступок, приняв его, наверное, как неотвратимость, как неизбежность.
В его сознании любовь к отцу и уход последнего не уравновешивались на одних весах. Первое явно перевешивало. Потеря отца в семье не вытеснила любви младшего сына к нему, и может быть, даже наоборот душа Кости ещё больше потянулась к Георгию Максимовичу.
«Главное – не скисай!» Брянск
После ухода Георгия Максимовича Мария Григорьевна с дочерью Галей и сыном Вадимом в доме на Ярославском Валу оставались недолго. Уже летом будущего года они переехали из Алушты в Москву и осели там. К моменту их отъезда пожелавший отделиться от семьи и остаться в Киеве старший сын Борис снял квартиру в одном из доходных домов по соседству с Политехническим институтом, в котором обучался.
Младшего же сына Константина ждал Брянск. Для этого пришлось оставить гимназию и перебраться на попечение Николая Григорьевича Высочанского, родного брата Марии Григорьевны, на тот момент служившего в чине майора начальником литейных и кузнецких мастерских Брянского арсенала.
«Мне трудно было бросить гимназию, товарищей, начинать новую и, как я знал, невесёлую жизнь»28, – откровение Паустовского тех лет, которое он пронесёт через всю жизнь.
Уезжая в Брянск, с ощущением, что покидает Киев навсегда, Костя расставался не только с тем, ставшим ему близким мирком, центром которого прежде всего была Первая киевская гимназия, но и терял ту атмосферу бытия, которая сопровождала его все годы. «Взрослое детство», неожиданно ворвавшееся в его судьбу, было жестоко – при живых родителях он должен был оказаться в опекунстве. И каким бы ни было отношение к нему «дяди Коли», всё же это был чужой для него дом. И даже Брянская гимназия, в которую его устроит Николай Григорьевич, ни коим образом не принесёт душевного равновесия и не заменит Первой киевской.
Письмо Кости Паустовского отцу в Городище, написанное за несколько дней до отъезда в Брянск, станет тем самым моментом истины: в любви к Георгию Максимовичу, в котором он искал утешения от неожиданно свалившегося на него горя. И эту любовь к отцу Паустовский со всей мощью выплеснет на страницы повести «Далёкие годы», что, естественно, не останется незамеченным читателями. Так, жительница Ленинграда Т. Некрасова 9 августа 1963 года под впечатлением от прочтения повести в своём письме Паустовскому укажет:
«Мне кажется, что Вы недостаточно её любили (мать. – О. Т.), во всяком случае, заметно меньше отца»29.
Уезжающему в Брянск Косте отец ответит:
«Может быть, жизнь обернётся к нам светлой стороной, и тогда я смогу помочь тебе. Я верю до сих пор, что ты добьёшься в жизни того, чего не мог добиться я, и будешь настоящим. Помни один мой совет (я тебе своими советами никогда не надоедал): не осуждай сгоряча никого, в том числе и меня, пока ты не узнаешь всех обстоятельств и пока не приобретёшь достаточный опыт, чтобы понять многое, чего ты сейчас, естественно, не понимаешь. Будь здоров, пиши мне и не волнуйся».
И это письмо, нашедшее своё место в повести «Далёкие годы», вряд ли является вымыслом писателя, написанное лишь для украшения текста. Возможно, оно было несколько другим по содержанию (время не сохранило подлинника, да и Константин Георгиевич вряд ли воспроизвёл текст дословно), но по смыслу оно наверняка было именно таким – обращённым в будущее.
В Брянск Костя Паустовский ехал с ощущением холода в сердце.
Иначе ведь и не могло быть. Преломление жизни. Новая обстановка. Потеря душевного комфорта. Наделённый от природы тонкой внутренней созерцательностью, острым чутьём, умением всё зорко подметить и впечатлительностью, Костя глубоко переживал случившееся. И если первый, двумя годами раньше, самостоятельный приезд к дяде Коле в село Рёвны (Николай Григорьевич ежегодно снимал там дачу на лето) был предопределён нескрываемой любознательностью, то теперь его мучили обречённое прощание со своим прошлым и неизвестность.
В декабре 1906 года его встречал заснеженный, продуваемый всеми встречными и поперечными ветрами город Брянск, стоящий на берегах реки Десны.
В начале XX века Брянск – «маленький, деревянный, очень пыльный, плохо мощённый, без перспектив….» городишко, где «каменные здания – в основном казармы и арсенал, несколько двухэтажных домов брянских миллионеров, купеческие лабазы…», и то, что радовало, так это «вид с Покровской горы в сторону Десны, её широчайшей левобережной поймы, окаймлённой вдали сосновым лесом»30.
И всё же из всего этого городского пейзажа и окружающего его антуража Паустовский выберет Десну, реку, которая на все последующие годы его жизни станет доброй памяткой, олицетворением его пребывания в Брянске в тот непростой в его юной жизни год. И спустя ровно 30 лет, в августе 1937 года, будучи уже известным писателем, в ответ на предложение Московского городского дома пионеров и популярного журнала «Пионер» совершить лодочное путешествие с группой московских школьников по одной из рек, соединяющих земли Великороссии, он выберет именно Десну, чтобы проплыть по ней от Бежецка до Новгород-Северского. И пусть путешествие станет намного короче и закончится в Трубчевске, для Паустовского это будет глоток воздуха юности, возможность ещё раз, но уже с новой силой ощутить крепкую связь прошлого и настоящего, понимая, что самым главным и ценным звеном в этом восприятии, конечно же, является природа, красота которой словно маяк освещает не только душу, но и творчество.
«Всё было звонко и весело в доме у дяди Коли. Гудел самовар, лаял Мордан, смеялась тётя Маруся, из печей с треском вылетали искры.
Вскоре пришёл из арсенала дядя Коля. Он расцеловал меня и встряхнул за плечи:
– Главное – не скисай! Тогда мы наделаем таких дел, что небу будет жарко»31.
Это весьма феерично-восторженное и несколько наигранное литературным мастерством писателя описание атмосферы, царившей в доме дяди Коли, Паустовский вытянет из потаённых глубин своей памяти, чтобы ещё раз на фоне семейного благополучия принявших его родственников показать трагедию собственной семьи.
Дом дяди Коли, который принял Костю Паустовского, находился «на улице, которая поднимается от арсенала в гору» напротив Горно-Никольского монастыря, и стоял в окружении яблоневого сада. В «Далёких годах» Паустовский называет его как «дом купца Салютина» (правильно – дом купца Самохина).
Исследователями творчества Паустовского чаще всего упоминается двухэтажный дом с верандой и мезонином, стоящий на «Генеральской горке», предназначавшийся для начальника Брянского арсенала, в котором якобы и жил в период зимы – весны 1906/07 года Костя Паустовский, и даже указывают на соответствующую квартиру, которая своим расположением смотрит окошками во двор.