Следующая остановка – «Пионерская-стрит» бесплатное чтение

Скачать книгу
Рис.0 Следующая остановка – «Пионерская-стрит»

© Обух А.П.

© ООО «Издательство АСТ»

Следующая остановка – «Пионерская-стрит»

Рассказы

Рис.1 Следующая остановка – «Пионерская-стрит»

Следующая остановка – «Пионерская-стрит»

1

Выхожу из дома и вижу страсть. Она бьёт о гранит набережной.

Нева забирает себе пристани. Исчезают ступеньки, что вели к воде.

Нева вспоминает себя. Много лет назад она имела власть захватить весь город. Остались отметины: «Вышина Воды 7 ноября 1824 года», «Уровень Воды 23 сентября 1924 года»… Смертельная близость.

Слово «Вода» – с заглавной буквы. Это уважение? Или священный ужас? Это что-то рыбье: поэт говорил, что мы произошли от хордовых. Вода. Праматерь. Первый дом. Из которого нас изгнали.

Я иду в салон Анны Павловны Шерер. Да, это вечная Анна Павловна, которая устраивает кутёж посреди войны и мира.

Подхожу к её двери. И прохожу мимо. Там слишком много знакомых лиц. У них взгляды, мысли, позиции. И веера из слоновой кости.

Сажусь в автобус. У Андрея Битова был такой рассказ, когда лирический герой весь сюжет просто ехал в автобусе и думал. Хорошо…

Обитаю в квадрате окна. Как рыба в аквариуме.

Отец Питер смотрит на меня.

Спрашиваю: «Ты меня любишь?».

Молчит.

Ты и наяву снишься мне, отец Питер.

Значит, ты меня любишь.

Хотя, конечно, тщательно это скрываешь.

Твой сложный характер, сложный климат, сложная архитектура… Всё это – не о любви. Это о величии, о подвиге, о самопожертвовании. Ты всё время ставишь себя в пример. Ты укоряешь своей красотой.

Рядом с тобой чувствую себя маленькой, слабой, немощной. Защити, отец Питер. От себя – защити тоже.

Даже ледяная горка из детства, с которой так весело было скатываться на санках, вдруг оборачивается бомбоубежищем.

У тебя сложное прошлое, настоящее и будущее. И ни одно из этих времён – не закончилось. Мы переживаем их вместе.

Мы знакомы с самого рождения.

Я родилась – а ты уже был. Ты меня встречал.

Помнишь апрель 1995-го? А я не помню.

Ты быстро менялся. Словно потерял память, но во что бы то ни стало пытался себя вспомнить: свои имена, людей, традиции, названия улиц и площадей… Или, наоборот, ты от кого-то прятался: шифровался, заметал следы, старался быть неузнанным. Ты до сих пор это делаешь.

2

В пространстве автобуса я не одна.

Дама лет восьмидесяти – видимо, обладая чутким внутренним слухом, – присоединяется к нашему диалогу с городом и доверительно сообщает:

– Я всю жизнь приезжаю в Петербург в день рождения Эдуарда Хиля.

Поймав мой выразительный взгляд, она поясняет:

– Он всегда давал концерт в этот день. Но вот уже много лет как он умер. А я всё равно приезжаю – теперь на Смоленское кладбище. Я просто не могу не приехать. И Петербург я очень люблю. Хотя всю жизнь живу в Москве, но всегда, знаете, хотелось жить в Петербурге.

Конечно, из Москвы. Из Владивостока она бы вряд ли приехала бы.

– Нет, я неправильно вам сказала: мне всегда хотелось жить – в Ленинграде. Жалко, что Хиль ушёл… Но он, конечно, попал в рай. Поэтому я тоже туда хочу. Умру, попаду в рай – и пойду на его концерт. Я всю жизнь коммунисткой-атеисткой была, но сейчас даже причащаться стала, да. А подруга моя, Тамара, она вообще… Мы с ней из-за Хиля поссорились. Она говорит: «Это дремучее ретро», я отвечаю: «Сама ты дремучее ретро!». Джинсовый костюм напялила – и ходит, дитя дефицита… И… простите, что вам рассказываю всё это, но она мужу своему всю жизнь изменяла. Это же грех? Нет, она не кается. Я ей говорю: «Тома, ты попадёшь в ад». А она: «Что, опять в СССР?!» Короче, я трубку бросила, меня до сих пор от неё трясёт.

Автобус, вступая в беседу, объявляет следующую остановку, и в конце переходит на английский: «Некст стейшн из Пионерская-стрит».

– Зачем он со мной по-английски говорит?.. – удивляется дама.

– Ну, это для туристов.

Я представляю, как сотни туристов садятся в этот автобус, чтобы приехать на «Пионерскую-стрит» и застыть перед памятником в честь 50-летия Всесоюзной пионерской организации имени В.И.Ленина. И чтобы обязательно шёл дождь, и они все открывают зонтики – и стоят.

На прощание моя новая знакомая сообщает:

– Меня, кстати, Зоя зовут.

И выходит – на «Пионерской-стрит».

И вот теперь я знаю, что есть женщина Зоя, которая каждый год, 4 сентября будет садиться в поезд «Москва – Петербург» и ехать на день рождения Эдуарда Хиля. И я, если захочу, смогу встретить её на Смоленском кладбище.

Следом мелькает тревожная мысль: а ведь наступит день, когда она не придёт?

Проверять не буду, но я это точно почувствую: нарушится какая-то связь; может быть, даже связь времён.

3

Значит, Тамара попадёт в ад.

Новопреставленную примут в комсомол. Поступит в институт, на картошку поедет. А по распределению её отправят учительницей в сельскую школу. Там будут открывать памятник комсомолу и всем коллективом капсулу времени закапывать.

Коммунизм будет строить. Вечность простоит в очереди за томиком Пастернака, но так и не сможет его получить.

А жить она будет в коммуналке на улице Пионерской. И каждое утро просыпаться под гимн, и делать зарядку под «Кипучую, могучую». В телевизоре будет лицезреть спящего Брежнева, а по радиоприёмнику – ловить «Шёпот Америки».

В кино у каждого героя в руке будет бутылка кефира. И повсюду – конструктивизм.

И, конечно, в аду все будут читать толстые журналы. Только Тамару там не будут публиковать, и ей придётся писать ударные статьи в «Красные Зори».

А когда на горизонте замаячит 1991 год – картинка замигает и всё начнется сначала: комсомол, картошка, капсула времени…

…А Зоя попадёт в рай.

Её примут в комсомол. На картошку поедет. С песнями.

Будет выполнять пятилетку в три года. Собирать двадцать килограммов макулатуры, чтобы получить талон, дающий право купить желанную книгу.

На концерте Эдуарда Хиля Зоя встретит Тамару.

В общем, ад и рай находятся по одному адресу, записывайте: планета Земля, СССР, брежневский застой, «Пионерская-стрит». Туда идут три автобуса: № 1, 191 и 227. До встречи!

Рис.2 Следующая остановка – «Пионерская-стрит»

ХРУПКО!

Но кто в этом городе коренной?!

Разве что лешие и русалки.

Светлана Мосова. «В поисках прошлогоднего снега»

Майре ушла от Йоханнеса

– Бог был керамистом.

Она держит паузу и продолжает:

– В начале было что? Глина. Бог сначала замесил глину. А потом уже началось!.. В общем, вы понимаете: живописцы, графики – все! – появились потом. Первыми были – керамисты.

Так говорит Створа.

Конечно, можно назвать её и по имени – Александра. Но фамилия самодостаточна.

Она – керамист, мастер. Делится знаниями со своими учениками. В её руке – бокал вина. А за окном – ветхозаветность ночи. Как звёзды, горят огни мастерских. Одно из окон принадлежит мастерской директора Академички – Максиму Титову.

Это деревня художников. Называется «Малый городок». То есть деревня, но городок. Городок, но деревня. Скажем так: деревня с гордыней. А как не загордиться, если тут академическая дача имени Репина? Местные называют по-домашнему: «Академичка». В общем, есть такое пространство между Москвой и Петербургом.

Мысленно я часто возвращаюсь туда, в эту хрупкую керамическую лёгкость бытия, чтобы услышать эту коронную фразу Створы и смех Бодриковой, другого нашего мастера. И чтобы ещё раз увидеть то чудо, или, как некоторые считают, чудище, которое лежит посреди поля.

У чуда нет определённой формы, оно огромно. И с каждой стороны – это уже что-то другое. Скажем так, это форма жизни.

Ходишь кругами, как баран, смотришь.

– Что это?!

– Это кинцуги, – объясняет гончар.

Ясности не прибавляется.

Зато становится легче оттого, что нечто обретает имя.

«Кинцуги». Японцы придумали.

У нас как: битое – дурная примета, выкинули. А то, что нам особо дорого, – склеили. Но так, чтоб «незаметно», чтоб «как было».

Но «как было» – уже не будет; наши усилия напрасны. Самые невидимые шрам, шов, трещина – будут торчать. И в нашей памяти – тоже.

Мы лучше поставим цветы в другую вазу.

А у японцев – кинцуги: они собирают осколки, склеивают их – и не маскируют швы, а, наоборот, в раны разбитого горшка заливают золото.

Мол, смотрите: я падал, я страдал, и боль моя – красива.

Раскаты золотых молний соединяют разбитое. А порой и вовсе дают осколкам новую форму жизни.

…Я смотрю на чудище в поле и снова спрашиваю гончара:

– Что это? Чем оно было раньше?

– Раньше… это была международная выставка. Японцы, китайцы, греки, немцы, французы, русские… Вавилон. А потом одного финна жена бросила. И он всё, сука, побил, всё в осколки превратил. Всё!.. Всю выставку убил. У меня там три работы было, по метру каждая. Горе. И тут возникает японец, он и раньше меж нами ошивался, но тут был его звёздный час: он показал нам, что такое кинцуги. Притащил золото – раствор такой, схватил первые попавшиеся под руку осколки и начал склеивать. То есть из разных работ фрагменты клеил, клеил, клеил… Мне даже в какой-то момент показалось, что они с этим финном заранее договорились обо всём. Перфоманс устроили. В общем, каждый сотворил себе кинцуги. Но японец, конечно, больше всех скульптур сделал, в Японию с собой увёз.

– А с финном что?

– Ну, сюжет такой был: Майре ушла от Йоханнеса. Ну это как Маша ушла от Ивана. Ну то есть она позвонила ему из Финляндии и всё. И он выпил море, просто море анисовой. Просто Господин Анис. В смысле, узо он пил, дело в Греции было. Ну пил и пил, никого не напрягал особо. После открытия выставки все вышли в сад, там был фуршет, а он чуть-чуть задержался. Ну никто на это внимания не обратил. Наоборот, хорошо. Ни шума, ни звона, ничего не было. Двери и стены – звуконепроницаемые. Мы только увидели такую картину: открываются двери, выходит Йоханнес весь в крови, делает три очень будничных шага вдоль стены и падает в траву.

– Умер?..

– Не-ет!.. Первую помощь ему оказали, всё сделали. А потом увидели побитую экспозицию. Вся керамика – к чертям! Когда этот варвар пришёл в себя – побили его, и снова первую помощь оказали. Отношения, конечно, уже напряжённые были.

– А дальше?

– Все клеили, торопились. Вот я это чудище сделал.

– А Йоханнес?

– У него рука распухла. Грек-галерист его в больницу повёз. Осколки вытащили, забинтовали, обратно привёз. Конечно, мы все с сочувствием. Он всё жене пробовал дозвониться, та трубку не брала. Кто-то, кто английский знает, позвонил ей со своего номера, чужой номер она взяла. И ей все хором начали объяснять, что Йоханнес ранен и что уходить от него не надо. Она ответила что-то по-фински. Только Йоханнес понял – и перевёл нам на английский. А грек мне перевёл на русский. Не знаю за качество этого перевода, но я понял, что она оставила ключи и кошку какому-то пекарю – в Финляндии, а сама уехала не помню куда, но с кем-то куда-то уехала. Не знаю, от меня тоже жена ушла однажды, я счастлив был. А Йоханнес, короче, весь разбит. А они же там – финны – на первом месте по самоубийствам. Мы от него не отходили. Точнее, он всё время при нас был. Лежал в шезлонге, не двигался. А мы всё клеили. И мне вдруг показалось: если всё склеим, то Маша эта вернётся. Придумал это и говорю типа: «Переведите Йоханнесу». Он это услышал, вник, ожил немного. Стал, короче, одной рукой нам помогать, в раствор макал, осколки подносил… В общем, не осталось осколков.

– И она вернулась?

– Не знаю.

Открытый финал.

Гончар докурил и ушёл в мастерскую.

…Наверное, Майре, перед тем как уехать, навела порядок в квартире. Да, собирая свои вещи, увлеклась – и сделала уборку. Последний подарок мужу.

Муж входит в квартиру. Чистую, пустую, мёртвую, икеевскую квартиру. Слышны только его шаги. Не быстрые, он не спешит увидеть последнюю комнату, как бы давая жене шанс нечаянно появиться, занять своё место. Но её нет.

А до этого ещё была сцена с пекарем. Тот отдал ему ключи, налил кофе и написал свой домашний адрес, сказав, что кошку можно забрать в любое время. Пекарь не был близким другом бывшей семьи, но в то же время он был человеком, которого и Майре, и Йоханнес видели каждый день. Скорее всего, он не знает, что является свидетелем трагедии. Хотя в голове керамиста уже промелькнула мысль, что это не трагедия. И он зацепился за эту мысль.

Ещё четыре часа назад он был в Греции. Грек проводил его на самолёт, подарил на прощание бутылку узо, но велел почему-то не пить. Бутылка была самой тяжёлой вещью в рюкзаке. Больше поклажи не было. Летел налегке. Ну, как бы налегке. Если бы приходилось сдавать мысли в багаж, то ему бы пришлось сурово доплатить.

…Гончар подарил вечный сюжет. Майре ушла от Йоханнеса.

Мне нравятся женщины, которые уходят.

Петербурженка

Керамист Клим лепит земной шар. Вероника мастерит Адама и Еву. И ещё целая группа учеников высекает из глины человека. Все близко к сердцу приняли слова Створы о Боге-керамисте.

А я пытаюсь слепить коренного петербуржца. Точнее, русалку-петербурженку. Подругу себе леплю. У неё – мой нос, моя шляпка. Но во всём остальном она лучше меня: монументальный хвост, плавники-крылья, необыкновенно длинная шея, тяжёлые груди и вообще. Она весит шесть килограммов.

– Она взорвётся, – вздыхает Створа.

– В смысле?

– Ты воздух в глине оставляешь. Она у тебя в печке взорвётся – и все наши работы побьёт.

Чувствую себя Йоханнесом.

– А что делать?

– Дыры, чтобы воздух выходил. Но она у тебя всё равно взорвётся.

Я тоже думаю, что она взорвётся. Потому что я не керамист, а книжный график, который верует, что «В начале было Слово», а не глина. Но я перепутала кнопки – и вместо резиденции для графиков оказалась среди керамистов. Чужой среди чужих.

– Её бить надо, выбивать пузыри воздушные, – сказала Створа, ударив русалку в круглый бок. – Вот так, старайся.

Стараюсь. Побила русалку.

Русалка побита, а больно мне: значит, она – точно я.

У неё даже крыло отвалилось. Бегаю по мастерской с крылом: мол, помогите, кто может. Клим даёт добрый совет:

– Сделай шликер. И камыша туда добавь.

– Что?!

– Шамот в воде разведи. Когда высохнет – можно ангобами красить.

– Чем?..

– Тебе на утиль или политой?

– Куда?..

– Сегодня ночью будет ра́ку.

– А это прилично?..

Иногда лучше не переспрашивать. Просто медленно входить в ситуацию. Повторять чужие движения, мимикрировать. Кожа и одежда сами сменят окрас под окружающую среду: всё цвета глины.

* * *

В полночь керамисты вышли на улицу с лопатами и стали рыть ямы. Я уже ничего не спрашиваю, просто смотрю. Ямы становятся всё больше и глубже, инстинктивно хочется отойти подальше.

– Стой, куда? – останавливает Створа. – Ты на огне будешь.

Чувствую себя Джордано Бруно. Не хочу на огонь: готова признать, что Солнце вертится вокруг Земли.

Мне вручают перчатки и какой-то щит. Усаживают рядом с ямой.

Открывается жерло уличной печи – и Люда вилами вынимает раскалённых Адама, Еву, планету Земля… Кладёт всё в ямы – и внутри начинается пожар. Прячусь за щит, думаю: в какой момент жизни что-то пошло не так, что я теперь на корточках рискую провалиться в геенну огненную.

– Накрывай! Накрывай давай! – кричит Створа.

Выпускаю из рук щит. Всё, огонь в ловушке.

– А что это было?

– Обжиг ра́ку. Японец один придумал. Хотел пить чай из простых, но красивых чашек. Кстати, русичи тоже были неравнодушны к простоте и красоте, вон, видишь…

Поглядев в ночь, я увидела, что средь ёлок стоит огромная русская печь. Задумчивый отшельник. А на небе – привет от Куинджи: он в этих местах бывал, луну на память оставил.

Рис.3 Следующая остановка – «Пионерская-стрит»
* * *

И однажды русалка выйдет из печи.

– Надо же. Она не взорвалась!.. – удивится Створа.

А в последний день керамической осени раздастся громогласное:

– Давайте, живей, по коробкам! Пихайте туда всё, что найдёте мягкое: тряпки, бумагу, поролон! Хрупко! Всё очень хрупко! Заматывайте всё! Как оно до Третьяковки доедет, по-вашему?!

Клим укутывает земной шар в собственный шарф и качает его. Очень хрупкая ноша.

– Так, ребята, пишем на коробках свои имена, потом большими буквами: «ХРУПКО» – и восклицательный знак.

Пошли титры:

Клим Сенев ХРУПКО!

Анна Дорн ХРУПКО!

Людмила Козлова ХРУПКО!

Вероника Вологжанникова ХРУПКО!

Петербурженка ХРУПКО!

И другие действующие лица…

Петербурженка сначала побудет экспонатом в Третьяковке, а потом поедет на свою историческую родину.

Здравствуй, отец Питер!.. Ещё одна хордовая к твоему берегу.

«Услыши ны…»

Питер

– Ты красивый.

– Я провинциальный.

– Нет, ты красивый.

– Я дождливый. Зонт взяла?

– Нет, ты очень красивый. У тебя такая история!..

– Да, я исторический.

– Но, главное, ты красивый!

Непробиваемая. Приехала без предупреждения. Лишь за полчаса оповестила: «Приезжаю в 13:10, встречай».

Он отложил диссертацию, депрессию, оставил кота соседям, выбежал на улицу. Здравствуй.

– Боже, Питер, как я ждала этих выходных, чтобы вырваться наконец. Знаешь, тут даже дышится по-другому!..

– Я перенёс два воспаления лёгких за год; я знаю, как тут дышится.

Москва хочет радости. Не больше. Она гостья. Она хочет смотреть на красивый город и говорить красивые слова. Она смотрит на Петербург и говорит:

– Ты красивый.

Закоротило.

Москва любит приезжать на выходные. «На уикэнд». И бродить не по центру, а по обшарпанным предместьям. Это модно.

– А ничего, что я тебя всегда «Питером» называю?

– Меня так ещё отец называл. И друг его Меншиков.

– Хорошо. Куда пойдём?

Питер не успел пообедать, и мысли его скользят в сторону Александро-Невской лавры: там в глубине есть чудесный мирской уголок под названием «Вареничная». А ещё на острове Декабристов есть кафе на крыше. В общем, он знает места ближе к небу и чтобы поесть.

– А ты куда хочешь?

– Всё равно, куда, – лишь бы какими-нибудь улочками, дворами, окраинами…

– Всё, что чуть левее или правее Невского, – уже окраина.

– Люблю твою самоиронию.

– Психолог советует мне антидепрессанты.

Невский остаётся в стороне. Начинаются лабиринты дворов.

Раньше Москве нравились дворцы, а теперь она вдруг увлеклась «травмой»: запустение, открытые раны кирпичных стен, невроз штукатурки…

– Такая честность в тебе, такая подлинность… Ты такой…

– Красивый?

– Настоящий.

Он взглянул на Москву. Оценил. Распогодился.

– Погляди на тот дом, тебе он должен понравиться.

Москва смотрит на зелёного цвета брандмауэр с одним окошком.

– Да, я так люблю твои брандмауэры. Знаешь, мне эта картинка – стена, окошко, плющ – чем-то Францию напоминает, предместье Шато-Шалон.

– А мне нравятся твои сакуры на Арбате.

– Издеваешься?.. Они так же хороши, как ваши заборы в Летнем саду.

– Нет, сакуры, правда, хорошие. Я бы их и тут посадил.

– Издеваешься.

– Нет, говорю. Они, конечно, пластмассовые, но от них – настроение. И цветут круглый год.

– А давай ты будешь молчать, а я на тебя смотреть?

– Давай.

Ему идёт молчание. Он сразу становится похож на самого себя. Сложнохарактерный, отстранённый, сумрачный. И красивый.

Москва летит по улицам, а он степенно шагает. Хотя ему всего триста семнадцать, а ей уже под девятьсот.

Вышли к набережной. Москва зачарованно смотрит на своё отражение в реке.

– Как я люблю Фонтанку!.. Как я люблю Петербург!..

Но Питер точно знает, что у Москвы к нему некое чувство вины. Но такое… не обременительное. А романтичное, приятное, с горчинкой.

А любовь её принадлежит Парижу. Хотя она и знает, что любить Париж – это банально. И даже пошло – как сакуру на Арбате, но. Настроение!..

– А ты был в Париже? – ей хочется поговорить о любимом.

– Был, – Петербург смотрит в сторону.

– И что видел?

– Носки с Джокондой.

– Пи-итер!..

– К самой Джоконде подойти не получилось: китайцев много было. Но в том же Лувре носки продавались.

– Купил?

– Нет, но рассмотрел. Честно говоря, никогда ничего не чувствовал к Джоконде.

– Это шедевр!

– Ты просто слишком доверяешь путеводителям.

– А тебе правильно прописали антидепрессанты.

За секунду до начала гражданской войны между двумя городами официант приносит пиццу. Питер улыбается:

– Как ты живёшь вообще?

– Я много работаю. А ты?

– А я много сплю. Погода наша располагает. Последнее время, кстати, сны стали интересные показывать. Рассказать?

– Расскажи.

На Васильевский остров я приду…

– Значит, в мастерской Клода Моне собралось много гостей – Пикассо, Шишкин, Вермеер, Айвазовский, Кандинский и передвижники. И Моне решил показать собратьям свою серию работ «Стог сена»: стог сена в снегу, стог сена в тумане, стог сена в дожде, стог сена на рассвете и т. д.

Пикассо сразу дал совет: «Слушай, а ты сломай этот стог сена. Ну как я Дору Маар».

Шишкин перебил: «Не надо ничего ломать, лучше пропиши хоть одну соломинку. А так – это просто пятно».

«А зачем вообще рисовать стог сена, если есть окно?!» – не понял Вермеер.

«А где море?!» – подхватил Айвазовский.

«Сено – это хорошо, но тут не хватает народной судьбы, – хором сказали передвижники. – Сюжет – вот что тянет за собой краску!»

При слове «сюжет» Кандинский поморщился.

Но неожиданно где-то сверху возник балкон и окно с видом на полторы комнаты. Оттуда вышел Бродский. Поздоровался, но предупредил, что он только на минутку – перекур.

Вот такой сон, представляешь?

– Таких снов не бывает.

– Хочешь сказать, что это была явь?

– Да.

Её «да» получилось таким простым и естественным, что не оставалось ничего другого, кроме как поверить. Конечно, всё это так и было. Он же своими глазами видел. Вот как её сейчас видит.

Они вышли из кафе, и остров Декабристов повёл их вдоль Смоленки. Начался парк. Хотя «парк» – слишком пышно сказано: просто скамейки и деревья. Деревьев было не так уж и много, но где-то они стояли толпой, создавая сумерки среди ясного дня.

И в этих сумерках они вдруг увидели его.

Не поверили. Подошли ближе.

– Ну вот. А ты говоришь – сон…

Перед ними стоял Бродский. И глядел ввысь.

Было ощущение, что поэт только что вернулся, а они – первые, кто встретил его на родине.

Нет, не первые.

Пафос момента разрушили рыбаки, спавшие на скамейках рядом. Под их головами покоились рюкзаки, а под скамейками – снасти: удочки, вёдра, сети, пустые бутылки… Рыбаки, будто сторожевые петербургские львы, охраняли поэта.

Услышав шаги, львы открыли глаза, проверили обстановку и снова задремали. Они как бы одобрили незнакомцев и позволили им войти в круг приближённых к поэту.

– Какой необыкновенный памятник!.. Как хорошо ты придумал – прийти сюда.

– Да. Только я впервые тут Бродского вижу.

– Как?! Я думала, ты специально… Потрясающе.

– Может, его сегодня поставили?..

Было понятно, что рыбаки находятся на поверхности сна, поэтому она решила задать им вопрос, но шёпотом, чтобы не будить окончательно, а стать как бы частью их сновидения:

– Простите, а Бродский тут давно?..

– Года четыре вроде, – ответил один.

– Зимой, среди ночи, выгрузили его и уехали, – отозвался второй. И снова нырнули в сон, доверив явь незнакомцам.

Незнакомцы смотрели на Бродского. Молчали, словно ожидая, что поэт сейчас сам всё расскажет: так, мол, и так, обещал, вернулся.

Они присели на скамейку близ поэта и львов в полудрёме. Идти больше никуда не хотелось. Наоборот, было чувство, что они уже пришли.

– Странно, – сказал Питер. – Четыре года… А я ни разу его тут не видел. И таблички нет… И открытия торжественного точно не было, ничего не было. Вернулся, никого не предупредив.

– Он ведь так и писал: «Как хорошо на свете одному…». И ещё – «На Васильевский остров я приду умирать» – вот и пришёл.

– Васильевский на другом берегу, – поправил Питер.

– Всего один мост перейти, – улыбнулась Москва. – А у тебя какое стихотворение любимое?

– Первое, которое я у него прочитал. «Нет, мы не стали глуше или старше, мы говорим слова свои, как прежде, и наши пиджаки темны всё так же, и нас не любят женщины всё те же…». Я сразу полюбил Бродского и его пиджак.

Спящие рыбаки зашевелились; сон их был хрупок.

– Пора? – спросил один рыбак.

Вопрос был универсален, так что задумались все присутствующие.

– Пора, – ответил за всех второй рыбак.

Оба приняли вертикальное положение, сделали первые шаги, как бы пробуя на прочность земную твердь. Земля держала, но сомнения оставались.

– А какая рыба тут ловится? – спросила Москва.

– Разная ловится. Форель, треска, щука… Осётр, сом попадается, севрюга…

Мужики стали перечислять всё, что успели поймать во сне. Потом надели рюкзаки, собрали снасти и пошли, с трудом пробираясь сквозь плотный июльский воздух.

Было душно. Синоптики второй день обещали грозу, но небо никак не решалось на сильные чувства, копило влагу. А город жил в предчувствии этого рыдания.

– Мне кажется, если мы сейчас уйдём, то Бродский исчезнет. Может, не уходить? – спросила Москва.

– Пора, сейчас ливень хлынет, промокнем.

Они продолжили свой путь вдоль Смоленки.

– Что ты оглядываешься?

Ей казалось, что взглядом она сможет закрепить поэта в пространстве, продлить его присутствие.

– Дай ему спокойно мост перейти, – улыбнулся Питер.

Питер живёт по правилам сна.

И Москва поняла, что, пока она смотрит вперёд, – Бродский переходит Ново-Андреевский мост. Улица Беринга встречает его – и ведёт к линиям Васильевского.

«На Васильевский остров я приду…»

Москва

Питер тоже приезжает в Москву. Но по будням. И устремляется сразу в центр.

Стоит, переминаясь с ноги на ногу, неловко подбираясь под зонтик к Москве, потому что свой, сломанный, забыл дома. Москва распахивает глаза, окаймлённые в дорогую итальянскую оправу, разглядывает своего визави в промокших ботинках из Гостиного двора и принимает решение отогреть и накормить гостя. Питер хлюпает носом, как бы поощряя её намерение.

Питер растапливают чаем, и он обмякает: Москва, родная…

Москва рассказывает об амбициозных проектах, фестивалях, премиях… Питер внемлет, а потом расплачивается – за себя и за Москву. Ведёт себя с самодостаточностью недавно заштопанного кармана. Играет в нём какая-то антикварная столичность.

Москва водит Питер по галереям и офисам. А Питер смотрит на девушек. Их много. Они красивые.

– Это город одиноких девушек; ты им не нужен, им нужна Москва, – поясняет Москва.

– А мужчины?

– Их не существует.

Это правда. Ни в музеях, ни на улице, ни в присутственных местах нет ни одного мужчины. Конечно, есть официанты, таксисты, полиция, но нет просто мужчины, который просто шёл бы по улице, вне профессии. Как это обычно бывает в Питере: идёт человек лет сорока, пасмурный, зовут Сергей. Проходит мимо водосточной трубы с объявлением: «Пропал человек! Сорок лет, пасмурный, зовут Сергей»… То есть, с одной стороны, Сергея ищет водосточная труба, а с другой, никто не ищет. Показалось. Это кот у кого-то пропал: Серый, дымчатый, тёзка.

Короче: никто в Москве не фланирует. Нет внутри людей чувства прогулки. Даже туристы – в напряге, потому что «надо всё посмотреть».

А Питер – город «спящего режима». Его будит Москва, зовёт на поиски гранта. Питер являет собой свободного (и от денег в том числе) художника.

– А хочешь, фотографии покажу? – спрашивает Питер. – Я тут недавно на литературный вечер ходил в Дом Ахматовой, вот, смотри… Узнаёшь?

– Узнаю.

На фотографии критик Н. протянул руку к писателю С.

– Скажи, похоже на картину Ге «Что есть истина?». Н. спрашивает: «Что есть истина?», а С. отвечает: «Денег нет».

Питер смеётся над собственной шуткой. Самодостаточный. Москва улыбается, глядя, как Питер достаёт платок и утирает выступившие от смеха слёзы.

Москва раскладывает бумаги:

– Подпиши. И тут подпиши. И тут, – Москва листает страницы договора. – И вот здесь. Последнюю, да. Отлично. А это твой экземпляр, держи.

Питер поставил подписи – и уже куда-то летит. На симпозиум, фестиваль, форум – какая разница.

Остановится там в отеле. Номер будет с балконом – вид на другую жизнь. Выйдет из отеля на одинокую улочку, вымощенную булыжником. Мосты, каналы, одинокие столики маленьких ресторанов… Моросит дождь. «Как в Питере, – обрадуется он. – И людей вообще нет. Хорошо».

Питеру, чтобы куда-то лететь, достаточно поставить подпись – и остаться в квадратике своего воображения.

– Проснись! – окликает его Москва.

Он просыпается, и что-то говорит Питеру, что Москва ведёт его на вокзал. Это подсказывает не только Москва, но и потерянный кошелёк. В котором-то и было, что называется, – и вор не рад, и потерявший не в убытке.

– Хорошо, что ты вырвался, – говорит Москва. – Я тоже скоро к тебе приеду; ты же знаешь, как я люблю Петербург.

А саму себя она не любит. Такая она сложная.

Питер садится в «Сапсан», смотрит в окошко. Москва делает последний взмах рукой, а по губам можно прочесть: «Напиши, как приедешь».

Питер растворяется сам в себе, поспешая в свою тихую пристань близ Смоленского кладбища.

И спустя несколько дней – видит пропущенные звонки от Москвы. Перезванивает, конечно.

– Почему на звонки не отвечал?! Я уж подумала, что тебя нет.

– Я есть, – твёрдо отвечает Питер.

И – улыбается. Ему даже показалось, что он всё это время скучал по Москве. Поэтому он так и говорит:

– Я по тебе скучал. Скоро приедешь?

– Нет, я в Чаронду собираюсь.

– Куда?

– Ты вообще в курсе, что, кроме нас, есть другие города и веси?

– Слышал об этом.

– И там красиво.

– Тогда, может быть, вместе поедем?

Чаронда

Легко любить Петербург.

Легко любить Москву.

А ненавидеть их – это вообще особый шик. Ради этого некоторые специально туда переезжают.

Но некому полюбить город, где умер последний житель. Место освободилось.

* * *

Вообще-то городом Чаронда была во время оно.

Дороги туда нет: с одной стороны – болото, с другой – озеро. Можно сказать, остров. Зима скрепляет отношения Чаронды с Большой землёй, а летом одиночество обостряется.

Ненаселённый пункт. Необитаемый остров. Хотя для жизни вроде бы всё есть: дома, лодки, погост, храм. Чёрные купола – цвет аскезы.

Теперь сюда наведываются только рыбаки и паломники. И каждый раз, встречая гостей, остров думает, что люди пришли навсегда: они гладят стены храма, наводят порядок в доме, ночуют. Читают имена на могильных плитах: Василий, Нина, Иван, Анна…

А когда-то давно Василий, Нина, Иван, Анна и весь остальной люд решили провести на остров электричество. Ну, надоело солярку в керосиновую лампу заливать. Сделали электростанцию. Генератор в церкви поставили: ну, пока Бога нет, времена атеистические…

В общем, сожгли – и храм, и дома полыхнули некоторые.

На собрании погорельцы постановили, что Бог всё-таки есть. Строг. К теме электричества больше не возвращались.

Теперь фрески в храме омывает дождь. Паломники шепчут молитвы, женщины часто плачут. Жалеют. Любят, значит. И если не всем сердцем, то всей болью. А боли в женщине всегда много, с избытком.

Но и женщины, и мужчины покидают остров. Он остаётся один.

…Каждый раз, прощаясь, Чаронда чувствовала, что от неё уезжают не только гости, но и Бог: «Вы куда? Вы же меня полюбили. Вы Бога забрали, а меня оставили».

Ей казалось, что Бог сидит в моторной лодке, вздыхает, мол, извини, но я там, где люди, они одни не справятся, а ты не бойся: с того берега скоро приплывут другие люди. И я опять буду рядом.

В первые минуты богооставленности остров сам не свой. Потом смиряется. Решает, что Бога нет, – но там, за озером, в посёлке городского типа, Он точно есть. В магазине, где Любовь Аркадьевна работает. Все говорят: баба с придурью. Но так из неё, видимо, боль выходит – крикнет и легче становится.

В Бога Любовь Аркадьевна не верит – и не понимает, чего Он каждый день к ней является. А Бог её одну оставить боится. Она и пожар устроить может, и в речку броситься. А у неё ребёнок дома: сорок два года, абьюзер.

Вот так город-остров представляет своих далёких соседей. А всё, конечно, из разговоров и слухов, людьми оставленных.

Город любит вспоминать. Например, как в незапамятном году телевизионщики приезжали, интервью у местных жителей брали. А те сетовали на то, что нет электричества… История про церковь и генератор тоже была рассказана.

Один пожаловался, что сын его в Петербург уехал, там вроде как работа есть, но лучше бы он тут оставался. Петербург – это как-то совсем далеко. Может быть, его даже не существует, города этого.

Потом телевизионщики уехали, но столько разговоров после себя оставили, что кажется – и не уезжали.

А в новые времена прибыли другие телевизионные служащие: делали кино про последнего жителя. Жили тогда на острове только дед Алексей и собака Надя. Вместе на рыбалку ходили. Родственники приезжали, уговаривали деда Алёшу домой вернуться, манили цивилизацией. Но остров не отпускал.

Потом Алёша болеть начал, родственники снова приехали, посадили в лодку, увезли в больницу. Позже вернулись, гроб привезли.

А может, нет. Наверное, его рядом с цивилизацией похоронили. Чтобы навещать почаще, чтоб рядом был. Но, пребывая в бессмертии, каждый имеет право вернуться туда, куда хочет. И, став прозрачным духом, небесной пылью и северным ветром, новопреставленный дед Алёша вернулся обратно, на остров.

Только теперь ни снег, ни трава не запоминают его шаги.

* * *

Питер прибыл в Чаронду в качестве рыбака, Москва – паломницей. Она надела шёлковый платок и пошла в сторону храма. Питер – следом.

– А ты православный?

– Я многоконфессиональный, – ответил Питер.

Колонны храма держались за крышу, земли не касались, парили в воздухе. На карнизе росли юные деревья – они как дети, выбежавшие на крышу посмотреть: кто пришёл?

За время своей жизни церковь утратила крест, колокольню, похоронила всех своих прихожан. Белые стены постарели и пошли кирпичной рябью.

Рис.4 Следующая остановка – «Пионерская-стрит»

Церковь была заперта, но Питер нашёл в стене сквозную рану. Всё пространство внутри окропили три цвета: белый, небесный и охра. Единственные прихожане тут – дождь и снег, которые вольно заходят через окна и крышу. Сквозь время на стенах проступали лики святых.

– Смотри, молитва… слова едва видны, – Питер подошёл ближе к стене. – «Господи спаси… спаси царя и… и услыши», не пойму. «Услыши…»…

– «Ны». Услыши нас. «Господи спаси царя и услыши ны»…

Молитвенные слова высились над изображением святого.

– Царь? Сапоги, мантия…

– Князь, – ответил Питер.

– Точно. Причём твой, да? Александр Невский?

– Мой князь, – кивнул Питер.

И вот уже в мыслях мелькнули Старо-Невский проспект, площадь, мостик через речку Монастырку, Александро-Невская лавра… «Вареничная».

Храм оказался высоким. Неизвестный мастер вывел кистью и Всемирный потоп, и Адама, и Еву, и блудного сына…

– Ты чего? Плачешь, что ли?..

– Умирает всё… Тихо умирает, не слышит никто.

– Ну чего ты, я тоже несколько раз умирал. Но потом жизнь как-то заново начиналась. Много храмов, конечно, утратил, на месте некоторых метро поставили. Может, тут тоже метро будет?

– Не смешно.

– Мы с тобой сюда прибыли в одинокую минуту. В мире должно быть одиночество, одичание… Пойдём, вон Чаронда нам солнце показывает.

Чаронде по сердцу были слова Питера и слёзы Москвы.

Двое вышли из храма. Совершили земной поклон и вошли в сельский пейзаж.

– Кто-то тропинку прокосил. Прям для нас.

– Кто?

– Ну, местный житель какой-нибудь.

– Тут нет никого, последний умер в 2015-м.

– А я прочёл, что после него правнук чей-то приехал. Жить, за могилами ухаживать.

– Тут никого нет, только туристы.

– Нет, я знаю, что вернулся сюда человек нелюдимый. Сергей, кажется, зовут.

– Нет, это был Алексей и умер он в 2015-м.

– Я тебе говорю – это новый! Родственник евонный, наверное.

– Евонный? Ты на каком наречии сейчас говоришь?

– На русском народном. Выключи снобизм.

– Евонный. Ты хочешь сказать, что в каком-то из этих домиков живёт Сергей?..

– Слушай, может, это тот Сергей, которого водосточная труба ищет?

Тропинка пролегала сквозь дикое зелёное бурьян-поле, в котором росли дома; некоторые уже сровнялись с землёй, скоро заезжие рыбаки растащат их на костры. Но были и другие – упрямые, они стояли нараспашку, ждали гостей: заходите, у меня есть стол, правда, без одной ножки, стул, шкаф, чашки, прялка моей хозяйки, вы, кстати, не знаете, она скоро вернётся?.. Другие дома – всё понимали, и хозяев не ждали (ни новых, ни старых): на дверях – замки, окна заколочены.

Внутри домов – заброшенная советская жизнь: газета «Красный Север», ботинки фабрики «Скороход», детские и взрослые, в одном доме на стене висела чёрно-белая фотография семьи… Жили.

Озеро, которое весь день было синим, ушло в перламутр. То ли потому что небо его покрасило, то ли просто такое было у озера настроение.

– Ну а Сергей твой где? – спросила Москва.

– На рыбалке, наверное. Видишь, лодки у берега? Взял одну и уплыл.

– Лодки мхом поросли, с ними только в последний путь.

– Нормальные лодки, это не мох, а водоросли.

– А ты когда рыбачил, видел кого-нибудь?

– Нет. Думаю, Сергей с туристами хороводов не водит. Особняком держится.

– Нет никакого Сергея. Никого тут нет.

– Да вон следы жизни, видишь? – Питер показал на деревянный стол с неубранной посудой. – Гости оставили, а дождь вымыл.

– А если не дождь?

– Значит, Сергей.

– А если не Сергей?

– Значит, призраки. Это местное население.

Двое сели в лодку. Оглянулись окрест, помолчали и отбыли в перламутр.

– Я свою удочку забыл.

– Сергею оставил, – улыбнулась Москва.

Медленно опускались сумерки, Чаронда смотрела вслед уплывающим – и вдруг зажгла на прощанье одно окошко.

– Смотри! А ты говорила, не живёт никто!..

Ветер и волны, в едином служении, затянули ежевечернюю песнь: «Услыши ны… услыши ны…».

Спиной к прозаику Гоголю

Поэты стояли на Малой Конюшенной спиной к прозаику Гоголю и читали свои стихи.

Слушал их один Гоголь. Стоял под дождём и внимал. Нравилось, не нравилось – вопрос.

Поэтический фестиваль. Поэтов очень много. Но не столько у Гоголя, сколько в кафе рядом: прочитав стихи, поэты бегут туда, пережидать дождь. А дождь не переждать.

– Мы умрём, а она о нас напишет! – сообщает поэт, указывая на меня.

Новость о смерти никого не воодушевляет. Тут все бессмертные.

– Вы красивая, – говорит одна из поэтесс.

– Спасибо.

– Что – «спасибо»? Я вам сочувствую.

Я смотрю на поэтессу: красивая. Значит, знает, о чём говорит.

Наконец, рядом с памятником остался стоять лишь один поэт. Он беседует с Гоголем. Поэт распивает коньяк – и доходит до той кондиции, когда оживает бронза.

– Нас много, а вы один, Николай Васильевич…

Сквозь серое волокно дождя я вижу рыже-фиолетовую птицу Асю. Она подходит к поэту.

– Ася, ты чудо! – сообщает поэт.

У Аси стрекоза на безымянном пальце и осколок метеорита на указательном. Её шею обнимает длинными руками плюшевая кукла-кулон. У Аси рыжее каре, фиолетовое платье из льна и абрикосового цвета сумочка из кожи, тонкий узор, авторская работа. Длинный ремешок сумки делит Асю пополам. И обе половины – прекрасны.

– Ася, ты чудо, – повторяю я вслед за поэтом.

– Мне через два месяца пятьдесят, – отвечает Ася.

Нет-нет, пятьдесят ей исполнится лет через триста. Вероятно, возраст ищет её где-то в Тарту, Суздале, Алма-Ате, Каире, но Ася так часто меняет свои координаты, что возраст вряд ли её отследит.

Асю надо запоминать, фотографировать каждый день. Потому что она никогда не повторяет свои наряды, единичный выход.

Ася занимается антиквариатом. Скупает его по всему свету и продаёт. Ася – поэт, филолог, птица и антиквар.

Но я вижу так: на самом деле она просто приходит домой, открывает большую книгу сказок всех народов мира и проваливается в одну из иллюстраций. Там все эльфы, феи, драконы, кузнечики, лисы и шелкопряды отдают ей свои наряды и украшения. И Ася возвращается обратно в мир.

Отведав с поэтом по пятьдесят, Ася зовёт меня в кафе, названное именем рыжего постимпрессиониста.

Мы раздвигаем дождь, как кулисы, и садимся за уютный столик у окна. За окном – старинный дом, в котором когда-то обитали придворные музыканты, а в ленинградское время жили писатели.

По этой улице ходили и Зощенко, и Шварц, и Форш… И теперь тоже ходят: призрачны и прозрачны.

– Ася, расскажи о себе.

И Ася рассказывает.

…На дворе середина шестидесятых. Физики и лирики. Мама Аси – лирик. Папа – астрофизик: в двадцать два года открыл комету, молодой перспективный учёный. У лирика и астрофизика появилась астра-Ася.

Когда ей исполнилось десять, родители развелись. Мама вышла замуж за московского режиссёра и уехала вместе с ним и Асей в Москву.

…В девяностые Асе понадобилось фиктивно выйти замуж. За бандита. Так сложилось, мать не возражала.

– А я вся в Серебряном веке была, понимаешь, мне вообще не до того было, у меня – диплом по Георгию Иванову…

Ася осталась верна Георгию Иванову.

А в 91-м Ася стояла у Белого дома. Ася была за мир. И в дула танков вставляла гвоздики. Потом в газетах появилась фотография Аси и подпись под ней: «Девушка, целующая солдата Таманской дивизии, перешедшего на сторону защитников Белого дома».

Она днём и ночью раздавала гвоздики, мокла под дождём, ждала мира, – и вдруг к ней подошёл человек, снял с себя куртку и надел на неё.

– Я тогда не очень красивая была – мокрая курица; не понимаю, почему он ко мне подошёл… Уже потом спросила его – а он говорит: «У тебя был самый несчастный вид, захотелось тебя обнять».

– А дальше?

– Обнимал три года. А потом я в другого влюбилась, замуж вышла… И он женился.

Много всего было. Свобода была. Одни защищали Белый дом в 91-м – а другие в 93-м. Меня лично не было ни там, ни там. Я появилась только в 95-м.

А Ася в 95-м уже разводилась с новым мужем в Лондоне. Муж предложил Асе составить завещание – мол, «всякое может случиться, мы не вечные». Асе было двадцать восемь, и впереди у неё была именно что вечность. Ася решила, что муж торопится, и тут же развелась.

– И что потом?

– Он умер.

И вправду торопился, значит.

Папа любимый тоже умер. Астрофизик ушёл на небо – звёзды позвали. Маленькая астра-Ася осталась на Земле. Копия папы, кстати.

– А мама?

– А мама… знаешь, она всю жизнь говорила мне, что я худая. «Ты такая худая». «Ты опять похудела». Только когда я забеременела, она не знала, как меня задеть, и поэтому сказала: «У тебя кошка худая».

Говорят, что мать отняла у Аси дочь. То есть дочка теперь живёт с бабушкой в Израиле; встречи с Асей запрещены. Ася пытается вернуть дочку, долго и мучительно тянется эта история…

Материнство осталось в сердце и на фотографиях – нежное, далёкое, недостижимое. Есть сказочное фото: Ася вместе с дочкой на закате солнца, их тени смотрят друг на друга…

Теперь не смотрят.

Но, с другой стороны, Асе идёт её жизнь. Вокруг Аси – голоса, сплетни, жадные языки пламени неугасающих костров:

– Нет, ты представь: Ася прилетела на фестиваль в Коктебель с коляской! Купалась в море, парила над Кара-Дагом, вечно оставляла где-нибудь коляску, и весь фестиваль нянчил её птенца.

– Кстати, отец её ребёнка – тоже поэт.

– Нет, он учёный.

– Не знаю, кто он, но у него есть жена.

– Но он, кажется, хотел уйти из семьи…

– Наоборот, он только вернулся.

– Этот поэт уходит из семьи лет десять. Вечный двигатель.

* * *

…Мы все привыкаем к собственной жизни. Да что там к жизни, вот мой знакомый недавно купил себе новую куртку – замшевую, фирменную. И понёс свою старую куртку, которую носил шесть лет, на помойку. По дороге достал её из пакета и обнял. Старая куртка тоже обняла хозяина. Так они и стояли у помойки, не в силах расстаться. Старая куртка была уютной, она всё знала про своего хозяина, она его принимала, и даже простила ему сломанную молнию… Новая куртка была хороша, по фигуре, но в ней не было этого уюта.

Рис.5 Следующая остановка – «Пионерская-стрит»

…В общем, мой знакомый до сих пор носит любимую старую куртку.

Мы все привыкаем к жизни – а жизнь привыкает лишь к некоторым. Вот к Николаю Васильевичу она привыкла. Он теперь вечно стоит тут, на Малой Конюшенной, а сверху идёт вечный дождь.

На вечную жизнь обречён и рыжий постимпрессионист, именем которого названо кафе на Малой Конюшенной, где мы сидим с Асей. Я думаю, что сейчас этот нидерландец носится рыжим ветром по всему миру, залетает во все кафе и музеи своего имени…

– А знаешь, что перед смертью сказал Ван Гог? – спрашивает Ася, и сама отвечает: – «Печаль будет длиться вечно».

Жизнь идёт какими-то зигзагами, неправильно, и выстраивается в судьбу, – а печаль длится вечно.

Ася смотрит в окно, а я на Асю. Её профиль чудесным образом вписывается в невозможно прекрасные подсолнухи великого нидерландца, её рыжие волосы вплетаются в этот букет и горят: кадмий оранжевый, неаполитанская желтая, сиена натуральная. И серёжка-стрекоза Аси – изумрудная капля.

– Какая ты красивая, Ася.

– Спасибо.

– Что «спасибо»? Я сочувствую…

* * *

…Я редко вижу Асю. В основном – на фестивале поэтов «Петербургские мосты», в сезон белых ночей. Встреча наша обычно проходит так: мы стоим у памятника Гоголю и нас фотографируют. Вот и теперь:

– Нам нужна одна фотография, а не сто!

– Тихо! Не двигайтесь! Я компоную кадр! А то вы не все помещаетесь!

– Кто «не все»?! Нас двое!

Кажется, фотограф видит такую компанию: Гоголь, Зощенко, Шварц, Форш, невидимый небесно-рыжий постимпрессионист – и мы с Асей с боку припёка.

– Ну что? Получилось?

– Да!

– Покажи.

…Малая Конюшенная, ночь светла. Мы с Асей стоим у памятника. Очень сильный дождь.

Свободный немецкий человек в русском подъезде

Репа

– Кстати, вот посмотри, Ван Гог сообщает в письме брату, что корпит над фигурой женщины, которая откапывает репу из-под снега…

– И что?

– А то, что он видел эту женщину – прошлой зимой. То есть он ЦЕЛЫЙ ГОД носил в душе эту репу!

– Не репу, а женщину.

– Да. Но главное, у него двадцать шесть женщин с репой! То есть двадцать шесть вариантов одного впечатления! Глянь.

– Это женщина? Это попа с чепчиком.

– Попа, спина, шея, руки, драпировка с завязками, чепчик, калоши. И всё это тянет из земли репу. Тянут в профиль, тянут в анфас, тянут в раскоряку, в три четверти тянут. Не человек, не поза, а усталость. Каменная, стержневая, по наследству переходящая.

– Хорошо сказала. Запиши.

– Ладно. Но я это к чему: вот он двадцать шесть раз одну и ту же женщину написал, а ты ставишь мне в упрёк, что я опять про Леона Шмидта хочу рассказать. А я ведь теперь вижу его иначе. С другого ракурса.

– Да ты вообще его никогда не видела!

– Я его чувствовала.

Всё это уже было

Красный свет светофора разрешал мне смотреть на неё ещё целую минуту. Она поймала мой взгляд. И даже попробовала за него ухватиться, чтобы не упасть.

Судя по всему, у этой женщины внутри была невероятная лёгкость, с которой она никак не могла справиться: плащ разносило ветром в разные стороны, женщина цеплялась за оба края своего плаща-паруса. Не в силах побороть порывы ветра, она остановилась; её раскачивало. Намерения улететь у неё очевидно не было.

К ней подошёл мужчина:

– Ира, ты подшофе, пойдём.

Он не ругал её, а просто объяснял, что́ с ней происходит. И даже как будто боялся обидеть её словом «пьяная», поэтому выбрал именно «подшофе».

– Нет, подожди…

Она вдруг застыла на ветру, как это обычно делают чайки. Мужчина стоял рядом, аккуратно придерживая её за локоть.

– Всё это уже было, да?

– Да, – он сказал это очень твёрдо, чтобы у неё не оставалось сомнений.

Они пошли по улице. Я пошла через дорогу. Все куда-то пошли.

И всё это уже было. Ира (эта, другая, третья) уже замирала на ветру как чайка, а я – я уже однажды ехала за письмами Леона.

Беж

Пришла смс-ка: «Вас ожидает серый Хёндай Солярис».

Ищу. Тут вся улица сплошной серый Солярис.

Деревья тянутся к небу возмущёнными ветками. Всего четыре часа дня, а город уже накинул на себя серый платок-туман.

Водитель – женщина. Плотная, похожа на тюбик краски. Цвет пальто – беж. Ей очень подходит даже не цвет, а само слово «беж».

Мастер по живописи, когда видел у кого-то тюбик с этим цветом, – моментально свирепел. Мол, этот цвет можно получить, смешивая, и только ленивый будет покупать готовое: сам смешаешь – богаче получится. Но мы всё равно покупали эту краску. Она хорошая.

В общем, за рулём сидит женщина-беж. И если она вдруг побежит, то это будет не бег, а именно беж. Тяжёлый беж с одышкой. Видимо, она передвигается только на машине.

А по радио – знакомый голос: Гар поёт «Русскую дорогу».

Беж кивает головой в такт, мелодия в ней живёт, набирает круг. Волосы короткие, русые. Едет молча. Спокойно с ней. Наша с Беж дорога возникает исключительно благодаря фарам автомобиля. Если они погаснут – всё. Останется один Солярис.

Гар

Гар – это атмосферное явление.

Потому что он атмосферен. И он – явление.

– Представляешь, я ехала в такси – и женщина-водитель слушала твою «Русскую дорогу».

Гар спокойно принимает эту информацию. Потому что он и его песни – «две вещи несовместные». Так бывает. Точнее, только так и бывает.

Сообщает, что на днях вернулся из Перми.

– В Перми есть музей, а в нём – зал деревянной скульптуры, слышала о таком? Там всё из дерева: и Божья Матерь, и ангелы, и распятие. И все святые с лицами пермяков. Все святые – пермяки! И Иисус Христос – пермяк. Представляешь?

* * *

У меня дома тоже есть деревянное распятие. Мой Иисус Христос – из Кишинёва. Политический эмигрант, в девяностых переехал в Питер.

А раньше жил на поклонном кресте у сельской дороги.

Когда в советское время объявили, что Бога нет, все дорожные поклонные кресты сняли и вынесли на задворки.

Художники ездили по свалкам, брали на себя кресты и прятали Бога в своих мастерских. Мало кто из них тогда веровал, но красоту – чтили и спасали.

Мой Христос – дело рук неизвестного мастера. Почти все молдавские крестьяне были неизвестными мастерами.

Сначала Бог создал их по своему образу и подобию, а потом они Его – по своему образу и подобию.

В детстве я не понимала, кто этот человек на стене. По росту он – как семилетний ребёнок. Распят, но креста нет. Снят с креста – воскрес. То ли летит, то ли всех обнять хочет. Как Гагарин.

«Как бы хотелось вас всех обнять!..» – сказал Гагарин. И обнял.

А тут – вечный полёт, вечное объятие.

Непонятно только, как жить, если Бог всегда рядом: одно дело – когда в церкви, на Небе, а другое дело – когда дома, когда Он так зримо рядом. И всё видит.

* * *

А над Гаром такого пристального присмотра нет. У него на стене висит огромный портрет подсолнуха. На картине – сильный ветер, и наклон солнечной головы кажется скорбным.

А Гар живёт и не вздыхает. Жизнь – хороша; просто подсолнух не в курсе. Вообще Гар – тот редкий человек, которому нравится его жизнь. Всё в ней его устраивает, перемен не требуется. Однажды сказал, что с годами к нему пришла мудрость. Пришла мудрость – и ночевать осталась. Так с ней и живёт. Но иногда он ей изменяет.

Об этом свидетельствует блюдце с серёжками-одиночками. Девушки появляются в его доме и по (намеренной?) случайности теряют одну серёжку. На счастье; чтоб вернуться.

– Ну вот эти сумасшедшие послания, держи, – Гар вручает мне стопку запечатанных писем.

Восторг: это всё – мне! Точнее, не мне, а Гару. Но он их не читает, сразу отдаёт мне и, на всякий случай, предупреждает:

– Но ты же в курсе, что нехорошо читать чужие письма?

– Они мне не чужие.

Свободный немецкий человек в русском подъезде

Я всё время думаю про этого человека, день и ночь сидящего на подоконнике чужого подъезда.

Каждый год Леон Шмидт приезжает из Германии в Питер и несколько дней сидит в подъезде Гара. Ждёт, когда тот выйдет из квартиры. Ждёт напрасно.

Рис.6 Следующая остановка – «Пионерская-стрит»

Гар – это прекрасная безответственная свободолюбивая песня. Её надо слушать – и всё. И больше ничего делать не надо.

А Леон не понял. Леон слушал, слушал, а в песне были такие слова: «Есть лишь я – и есть лишь ты». И это была правда: у Леона никого больше не было.

Он родился в Казахстане. Этнический немец. В девяностых с женой переехал в Германию. Но жизнь не задалась. Однажды жена оставила Леона в больнице и исчезла.

Смирительная рубашка – смиряла, а радио на подоконнике – играло. Звучала какая-то русская волна. Гар пел «Русскую дорогу».

Никто в палате не понимал эту песню, кроме Леона: он в совершенстве знал и русский, и немецкий.

Песня заполняла собой всё его жизненное пространство. Он становился нежным и податливым, как ребёнок: не сопротивлялся уколам и послушно пил таблетки.

Он выучил наизусть все песни Гара. И понял, что они с ним – родные души: оба не принимают это поганое устройство мира. Гар пишет об этом песни, а Леон – письма: главам государств, правительствам и прочим ответственным за бардак на планете лицам.

Дело в том, что Леон знал, как изменить мир. Им с Гаром просто надо объединиться – и вдвоём будет легче. И он принял решение.

«Беру курс на Ленинград, через тонкий лёд!..» – написал Леон, цитируя песню.

…Каким образом он узнал адрес – не ясно. Но – приехал в Питер, нашёл дом, сел на подоконник первого этажа – и стал ждать Гара.

Дождался. И сказал:

– У меня, кроме тебя, никого нет. «Есть лишь я – и есть лишь ты».

Гар даже не сразу понял, что этот тип говорит с ним цитатами из его же песен. А когда понял, поспешил к лифту.

Леон просидел в подъезде три дня. И исчез.

Но через год снова явился. Вошёл в знакомый уже подъезд, сообщил консьержке, что он к Гару, – и прилёг на подоконник.

При встрече с Гаром он снова сказал:

– У меня, кроме тебя, никого нет.

Гар решительно не знал, что делать. Психушка Леона не заберёт, так как от сумасшедшего требуется письменное подтверждение, что он сумасшедший, а Леон подтверждать это не собирался. Ментам он тоже был ни к чему – Шмидт не наркоман, не убийца, просто сидит на подоконнике. Свободный человек, имеет право.

И вот уже шесть лет этот свободный немецкий человек приезжает в русский подъезд и сидит. Иногда три дня, иногда пять; потом уезжает.

У меня, кроме тебя, никого нет

Леон не терял надежды, а Гар – бдительности: в очередной приезд немца он три дня не выходил из квартиры.

Но вечером третьего дня в его дверь позвонили. На пороге стояла соседка.

– Здравствуйте. Леон живёт у меня. Он говорит, что уедет только тогда, когда вы с ним поговорите. Поговорите с ним, пожалуйста. У меня завтра ребёнок из лагеря приезжает.

– Но вы же понимаете, что Леон – сумасшедший?

– Он немного необычный, да. Вы поговорите с ним? Он ждёт вас.

Есть женщины у русских селеньях!..

Соседке было жалко Леона, но у жалости прошёл срок годности. Ей захотелось вернуться обратно, в свою жизнь. Без Леона.

Гару стало жалко женщину, которой было жалко Леона, и он пошёл поговорить.

«Немного необычный» Леон и чашка чая ждали Гара на кухне.

– Леон. Вот вы пишите мне письма, вы приезжаете, живёте у чужого человека, – но вы же понимаете, что это не совсем нормально? – начал Гар.

– Да-да, понимаю, – ответил Леон. – Я просто к тебе приехал.

– Что значит «к тебе»? Жить у себя я вас не оставлю. Чем же я могу вам помочь?

– Я просто приехал, я всё понимаю. Я просто приехал. А что ты мне на письма не отвечал?

– А как я мог на них ответить?!.

– Я понимаю тебя, – не сдавался Леон, отхлёбывая остывший чай.

Шмидт выглядел кротким и, кажется, правда всё понимал. Кроме одного:

– Но ты же сам пел, что «Есть лишь я – и есть лишь ты»!

– Леон, я пел – не о тебе.

– А о ком? – Леон напрягся.

– Господи, но это же песня, просто песня!..

– Да? А я тебе верил, думал – мы вместе…

– Что вместе?

– Вместе переустроим этот мир… Я ведь писал во все центры.

– Какие центры?..

– Центры управления планетой. Но мне не ответили. Видимо, их это не волнует.

Гар безнадёжно смотрел на визави.

– Так, – твёрдо сказал Гар. – Ты обещал, что, когда мы поговорим, ты уедешь.

Леон кивнул. И уехал.

* * *

И снова посыпались письма из Германии.

Леон продолжал бранить миропорядок. И уверял, что только Гар и он смогут спасти мир. Обещал для этого прислать много денег.

Иногда его вера гасла – и он ругал Гара за предательство; но потом прощал. И снова обижался: ты же сам пел!.. Я тебе верил, а ты!..

Порой Леону очень хотелось дать послушать Гару его же песни, чтобы тот проникся, сердцем растаял. Мол, вот, слушай, может, поймёшь что-нибудь. Приблизишься, так сказать, к образу и подобию.

* * *

Письма летели и летели.

На моей полке была уже целая стая, которая звала, жаловалась, кричала, плакала, а иногда просто просила прислать сигарет.

Марки на конвертах были немецкие, настоящие, адрес – тоже. Но иногда мне казалось, что Леон где-то рядом. Что эта Германия находится за рекой Пряжкой. Возможно, Леон загремел к Николе: стал прихожанином психиатрической больницы св. Николая Чудотворца, что на Матисовом острове. Время от времени Леона выписывают – и он снова идёт к заветному подъезду. Сидит на подоконнике или на ступеньках. А потом возвращается обратно на Пряжку, к Николе.

В его палате лежат ещё четыре человека, ещё четыре леона, тоже не сдюживших противоречий этой жизни. Тишина капельная. Капает всё время: за окном – дождь, в палате – капельницы.

– У меня, кроме тебя, никого нет, – говорит Леон.

– У меня, кроме тебя, никого нет, – повторяет второй Леон, а следом четвёртый и пятый.

Эхо носится по палатам. Ищет носителя: «тебя», «тебя», «тебя».

Потом их отпускают в мир, но мир не жалует леонов, и Никола опять забирает их к себе.

* * *

Звонки с Земли.

Он смотрит на Землю. Дороги, леса, моря… Красиво. Сам сделал.

Следит за гармонией, равновесием: тут мир, там война.

А мы звоним, звоним…

Занято. Музыка. И ангельский голос:

– Ваш номер семь миллиардов семьсот тридцать девять миллионов восемьсот семь тысяч двести сорок четыре. Пожалуйста, оставайтесь на линии, ваш звонок очень важен для нас.

И ты – последний в очереди.

Присядь на ступеньки, подожди.

У смерти были розовые вьетнамки

Март

– Почему у тебя дома на календаре всегда март?

– Потому что на этой странице Белла Ахмадулина. Там дальше Горький хмурится, Шукшин щурится… Нет, не надо. Пусть будут Белла и март. А то, что сейчас декабрь, это и так хорошо видно.

Она посмотрела в окно машины. Чёрная речка была совершенно белой.

– Чёрная речка, Новая деревня, Старая деревня… – продолжила она. – Название этих районов не для амбициозных людей: понты некуда кинуть.

Двое в машине, на «Яндекс. Карте» высвечивается надпись: «Место дуэли Пушкина».

– Нет, ну место, конечно, неудачно выбрано, – заметил он. – Дорога, дома… Из окон могли увидеть, да?

– Да, жители каждый раз выходят на балкон и пытаются их остановить. Ни разу не получилось: Дантес стреляет, Пушкин падает в снег. А потом на то же место приходят кидать понты Волошин и Гумилёв.

– Трагифарс по мотивам трагедии. Волошин, кажется, по дороге к барьеру сапог потерял или что там…

– Калошу. Долго её искал, наотрез отказывался дуэлировать в одной калоше.

Снег серебрил город. Показалась церковь Рождества Иоанна Предтечи.

– Здесь Пушкин крестил своих детей.

Проезжая мимо, она всегда почему-то произносит эту фразу. Словно Пушкин их вчера крестил. Последняя новость.

– Не представляю на Пушкине креста, – говорит он. – Нет, я всё понимаю, крестил детей, но крестик на нём представить не могу.

– Ну правильно: крест не должен быть виден, он спрятан, нательный.

– Хорошо, я могу представить голого Пушкина, но крест на нём…

– Я знаю, что ты не веришь в Бога, но, наверное, с тебя достаточно того, что ты веришь в Пушкина.

Остановились на светофоре. Через дорогу шла женщина – джинсовая куртка, рыжие волосы из-под кепки. Девушка неотрывно смотрела на неё.

– А вечной жизни тоже нет?

– Нет.

– А во сне к тебе умершие разве не приходят? Дедушки, бабушки…

– Приходят.

– И что говорят?

– Разное говорят.

– Смотри, это моя бабушка, видишь? Рыжая, в кепке. Она тоже на Чёрной речке живёт. Два года назад умерла.

– Умерла или живёт?

– Ты знаешь, однажды во сне она позвонила мне и сказала, что отдыхает в Железноводске. А я ей говорю: «Подожди, так ты живая?!» А она отвечает: «Ты что, с ума сошла?!» – и бросила трубку. Прям как живая: она с характером была. Слушай, а я тебе про «Комнату страха» рассказывала?..

* * *

Я впервые перестала бояться смерти, когда увидела, что у неё розовые вьетнамки.

Она помахала мне рукой и сказала:

– Привет, малышка. Сколько тебе лет?

– Восемь.

– О, когда вырастешь – заходи в гости.

Смерть не пускала меня в «Комнату страха», загораживая чёрную дверь. Из этой комнаты доносились крики и зловещая музыка.

Мне хотелось попасть туда, хотя все, кто входил в эту чёрную дверь, – не возвращались.

Через несколько минут бабушка Катя посадила меня в огромную «Чашку для чая». Это был один из тех аттракционов на Крестовском острове, куда пускали восьмилеток.

Рис.7 Следующая остановка – «Пионерская-стрит»

Кружась в «Чашке», я вдруг увидела, что люди, которые вошли в «Комнату страха», вышли с другой стороны.

Все живы. Смерти нет.

* * *

– Да, забавно. Ты когда приедешь в Москву?

Открыла нараспашку окно. А там – Салоники, Брюгге, Сент-Аньес… В Петербурге можно найти любой город.

А она находит себя на перроне, отражаясь в стекле «Сапсана».

– Ты не ответила. Когда приедешь в Москву?

Он уезжает, она остаётся. Это происходит из века в век: поезд Петербург—Москва вот уже 169 лет идёт по своему маршруту.

Дантес 183 года убивает Пушкина.

Пушкин живёт уже 221 год.

А на календаре – Белла Ахмадулина. Март.

Сёдня

Бабушка пригласила на обед Кончаловского и Высоцкую.

Сидели за длинным неудобным столом. Кончаловский молчал. Высоцкая делилась рецептом салата. Они были нашими далёкими родственниками.

Мы с бабушкой хотели, чтобы они поскорее ушли: нам надо было поговорить о главном.

Когда они наконец ушли, мы обрадовались. Я развалилась в кресле, бабушка присела рядом. И тут я подумала, что как-то нехорошо получилось. Всё-таки родственники. И не какие-нибудь, а знаменитые. Надо связь поддерживать, а мы всю жизнь так, не особо общались. Бабушка даже не знает, кто это. Я стала объяснять ей.

– Это Кончаловский – известный режиссёр. А это жена его, актриса. Салаты готовит по телевизору.

Но бабушка Катя желает поскорее закончить этот пустой разговор: она как бы осознаёт, что это дурка сна. То есть, в отличие от меня, понимает, в каких обстоятельствах мы находимся, и поэтому обнимает меня за плечи и спрашивает о главном:

– Ну а с женихами-то у тебя как?

Даже после смерти её волнует этот вопрос.

Надо ответить. Сегодня пойду на кладбище и расскажу.

* * *

Смоленское кладбище, Малышевская дорожка.

– Привет, вот и я.

Рассказываю новости. Рядом кружит пчела. Она всегда тут летает, ждёт меня.

Странно: такое большое кладбище, столько живых цветов, – а она вьётся только у Катиной могилы, причём опыляет искусственный колокольчик. Хотя рядом стоят две живые розы, которые я принесла.

Начинаю рассказывать про деда Виталия, что отпели его спустя тридцать лет после смерти… Недослушав, пчела быстро улетает. Резко и даже немножко обиженно. Узнаю́ бабушкин характер: ревнует. И вообще. Хочет только про любовь слушать.

– Ладно. Про любовь.

Пчела возвращается. Снова притворяется, что опыляет пластмассовый колокольчик. Старается себя не выдать. Актриса.

– Я влюблена…

Пчела подлетает ближе, замирает в воздухе – вся внимание.

– Я влюблена в того, про кого ты говорила: «Только не этот!».

Пчела не улетает. Хороший знак. Значит, уже «этот». Смирилась.

«Хочу на твоей свадьбе погулять», – так говорила.

«Хочу на твоей свадьбе полетать», – так говорит.

Возвращаюсь домой.

Мне почему-то всё время хочется петь. В бабушку пошла.

Голоса у меня совершенно нет (как и у неё), но песня внутри кружит. Летает, смешит, поёт, жалит. «Верила, верила, верю-ю. Верила, верила я-я… Время настанет – полюбишь, но будет уж поздно тада».

И обязательно в конце это Катино твёрдое белорусское «тада».

Когда – «тада»?

Сёдня.

Белый, неосязаемый, яремный

– На Васильевский остров я приду полетать, – обещает он.

И прилетает. Снимает крылья и оставляет их на вешалке в коридоре.

– А можно примерить?

Он помогает мне прикрепить крылья к спине.

Крылья велики. Они волочатся по полу. Ни шагу ступить, ни взлететь.

– Тяжёлые… Как ты их носишь?

– Тут сноровка нужна, – улыбается он.

У него всегда неотложные дела, каждый день спасает мир: с миром всё время что-то не так. Мир постоянно требует его внимания.

Я не знаю, кто он, поэтому называю его просто Белый.

С крыльями – точно ангел. Без крыльев – человек.

Может быть, всё это неправда, но, с другой стороны, я же своими глазами видела эти крылья. Многим людям, чтобы уверовать, – нужно что-то осязаемое.

У меня был знакомый, который не верил в Бога, но носил крест: родители крестили, он понимал, что это традиция, и крест не снимал никогда, но веры не было. Белый говорит, что так многие люди живут. А когда попадают на небо, они там самые ошалевшие бродят, удивляются, облака трогают, каждого ангела останавливают и спрашивают: «А что дальше? А куда идти?..». Суматоха как в аэропорту. Потом их вызывают на стойку регистрации… Ад, рай, возьмите билетик. А знакомый мой, неверующий, три раза крест в реке терял. И три раза обретал новый. Была у него какая-то необходимость в этой ноше. Белый говорит, что ангелы летят на крест и садятся на «ангелову полочку».

– Какую полочку?

– Вот тут.

Белый касается моей шеи и чуть надавливает на яремную ямку.

– Вот тут слышно, о чём голова думает и про что сердце стучит, очень удобно. Кстати, перестань свои ошибки считать, отпусти их, почисти память.

Но я перестаю думать о них только тогда, когда Белый накрывает меня крылом. В эту минуту мир сокращается до пределов одного крыла.

* * *

В моей жизни Белый появился неожиданно и вовремя.

В тот год смерть забирала всех наспех, без передышки. Все только и успевали повторять: «Ушла эпоха, ушла эпоха, ушла эпоха».

Умирали великие актёры, режиссёры, музыканты, писатели, художники… Словно Там был запланирован какой-то заоблачный фестиваль, где непременно должны выступить все лучшие люди планеты Земля.

А небесный зрительный зал заполнили зрители.

Моя бабушка Катя, по земной привычке, пришла на концерт заранее, на два часа раньше, заняла место.

30 августа давал концерт Иосиф Кобзон.

– А Кобзон спел «Катюшу»? – спрашиваю я.

Белый кивнул.

– Правда?

– Конечно, ты же просила. А я передал.

А 1 октября он так сказал:

– Ей сегодня Шарль Азнавур поёт.

И Белый показал контрамарки.

* * *

В детстве игра такая была – «Секретик»: роешь в земле ямку, кладёшь в неё красивый цветок, накрываешь стёклышком, запоминаешь место и никому про него не рассказываешь – всё, тайна готова.

А теперь моя тайна – Белый. И тоже в ямке – яремной.

…А однажды на одной из стен моего двора появилась надпись: «Бесконечность минус значимое равно бесконечность».

Весь двор думал над данным уравнением, никто не мог осилить этого вычитания и полученного результата.

Стёрли, закрасили, почистили память.

Но надпись опять появилась. Проступила. И на себе настаивала: «Бесконечность минус значимое равно бесконечность».

Рис.8 Следующая остановка – «Пионерская-стрит»

То есть: минус Катя – «минус значимое». На Земле всё время идёт вычитание. И прибавление – планета прирастает новосёлами. Бесконечность такая. А минусы принимает Небо, тоже бесконечное.

* * *

У меня в коридоре крылья висят. Оставил кто-то.

Надеваю. Смотрю в зеркало: великоваты. Зато тёплые.

По дороге на Смоленское кладбище всегда вижу одного и того же нищего, Филимоном зовут. Его все знают, у него собственное кресло. Он как памятник для голубей: они сидят на его голове, плечах, ногах, животе… Бог голубей. Любит деньги, но принимает их с достоинством.

– А крылья возьмёте?

– Так это ж мои!

Он на всё так реагирует: думает, что люди ему не подают, а возвращают.

Надел крылья и взмыл в небо вместе с голубями.

Всё это – правда, всё – было.

И падал петербургский снег, мартовский. Белый, неосязаемый, яремный.

Два человека для масштаба

Короткометражка

Город, ветер, двое на «вы».

А на часах уже два ночи. Ещё пятнадцать минут – и всё. Они просто гуляют по городу и разговаривают.

Три часа ночи. Ладно, ещё пять минут…

Ещё пятнадцать минут – и решительно всё.

Четыре часа. Ей хотелось лечь пораньше, но она дождалась титров.

Профессионалы всегда читают титры. Она не была профессионалом, но прочла.

Белая ночь перешла в белое утро. Девушка задёрнула шторы, легла, но не могла перестать думать про этот фильм.

* * *

Сначала их было трое: Довлатов, он и она.

Но Довлатов остался стоять на улице Рубинштейна, а двое двинулись дальше и остановились у Пяти углов.

Она обратила его внимание на дом с башней.

– Это башня художника Саши Мельничука. Ночью, когда горят окна, видна огромная красивая Сашина люстра. Всю мастерскую он создал сам. А потом умер. Теперь там живёт фотограф. Однако башню люди называют «башней художника». И это название хранит память о Саше. Но люди знают только про этого фотографа…

Посмотрели на башню, а потом свернули с темы народного беспамятства на улицу Ломоносова. Нашли кафе, сели за столик. Сидеть можно было только на улице – карантин закончился, но призрак коронавируса ещё бродил по планете, и рекомендовалось соблюдать дистанцию. Двое соблюдали.

Она первый раз за два месяца самоизоляции вышла «в люди», в центр города, и он с иронией смотрел на её карантинные перчатки.

– Ваши синие перчатки очень подходят к этой синей чашке.

Помолчали, потом сказали, что очень рады друг друга видеть. Порадовались и снова замолчали.

Раздался звонок.

– Алё. Нет, я сейчас не в Москве. В Питере, да, на три-четыре дня приехал…

Разговор заканчиваться не спешил. Он два раза успел приложить руку к груди – мол, извините, но тут важный разговор.

– Это продюсер звонил. По поводу окончательного монтажа. Простите.

– Нет, мне было даже интересно.

– Думаете, я бы всё это говорил, если бы вас рядом не было? Нет, конечно. Это я для вас старался. Производил впечатление.

– И вам это удалось.

Она с улыбкой смотрела на человека из титров.

…Они шли по улице, разговор заворачивал во дворики, переходил мосты, разворачивался на площадях. А если вдруг наступало молчание, то оно было каким-то необременительным.

На центральных улицах было много людей, но стоило свернуть, пройти чуть дальше, вглубь, – всё исчезало: шум, люди, машины – ничего не было. Картина «Двое в городе» в духе Эдварда Хоппера. Бессюжетная живопись, портреты домов.

И два человека – для масштаба.

На улице Декабристов они увидели одинокий маленький столик и скамейку. Они не устояли – и сели.

– Знаете, я был в Италии, жил на берегу моря, и там хозяева разводили мидии. Горы мидий. А я вегетарианец. Не выдержал: сказал себе, что это достопримечательность, которую обязательно нужно попробовать. Ну это как быть в Голландии и не есть сыр. Или в Германии не попробовать сосиски с капустой. Это всё – достопримечательности.

Их беседу прервал голос проходящего мимо мальчика:

– Папа, а что такое декабристы?

Крошка сын спросил отца, но не получил ответа.

– Папа! А что такое декабристы?!

На этот раз мальчик уже проорал свой вопрос на всю улицу Декабристов.

– Это… – отец замялся. – Ну-у… это такие цветы. Они цветут в декабре.

Шестилетний человек ответ отца принял.

Она быстро открыла интернет и прочла:

– «Декабристы. Эпифитные кактусы. Произрастают не в почве, а на другом растении. Расцветают в декабре», – и добавила: – Надо думать, расцветают алым мятежным цветом.

– Сначала улицы будут называться именами цветов, потом мальчик подрастёт, будет читать Шефнера – и улицы превратятся в «Линии грустных размышлений» и «Проспекты замечательных недоступных девушек».

Отец и сын растворились в конце улицы. Мир замер. Нежно-серый, перламутровый, мягкий. Рыжее небесное тело куталось в облаках, смотрело сон.

– Ну-ка, замрите. Я вас сфотографирую. Смотрите прямо, да, теперь в сторону, чуть на меня, стоп.

Поднялся сильный ветер – и принял горячее участие в фотосессии.

Город, ветер, двое на «вы».

…Получилось девяносто две фотографии.

Одна была общая.

Он поставил телефон на парапет, включил камеру и таймер, они быстро сели на ступеньки набережной и полминуты сидели неподвижно. Был в этом какой-то девятнадцатый век, фотоателье Карла Буллы, фото на память: не дышать, не двигаться, важность момента. Он чуть склонил голову в её сторону, как и положено кавалеру на старинной открытке.

* * *

На следующий день опять встретились у Довлатова.

Довлатов их ждал.

Периферическим зрением оба заметили, что открылись ворота в знаменитый двор Толстовского дома. Быстро, с ловкостью двенадцатилетних, побежали к воротам. Успели. Огромный арочный Толстовский двор принял двоих в свою утробу.

– А я сегодня короткометражку придумал. Представьте: два человека – мужчина и женщина. Первый кадр: он просыпается в своём доме, одёргивает шторы, смотрит в окно. Следующий кадр: она едет в поезде. А можно и без первых кадров. Просто встречаются двое и говорят друг другу: «привет – привет», обезличенно так, не обращаются друг к другу ни на «вы», ни на «ты». Мы пока не понимаем, знакомы они – или первый раз друг друга видят. Идут куда-то, и он ей рассказывает… Ну, сейчас я наугад что-нибудь придумаю: «Вот, видите балкон? С него в своё время упал граф. А теперь посмотрите сюда…». Ну то есть мы понимаем, что девушка приехала в город на экскурсию, он – экскурсовод. И вот как бы ничего не происходит, они гуляют, он рассказывает ей о городе, – но зритель при этом чувствует, как этих двух незнакомых людей друг к другу тянет, бешено. Сильное напряжение, которое нарастает. Всё на уровне энергии. И вот в конце короткометражки они просто прощаются. Пока. Пока. Всё.

– Мне нравится, – сказала девушка.

Но ей показалось, что она не первая, кому он рассказывает эту «только что придуманную» короткометражку.

Режиссёры – люди опасные и продуманные. Особенно когда у них есть собственный сценарий.

А впрочем, это неважно. Люди часто рассказывают всем одни и те же истории. И даже не потому, что желают понравиться; возможно, просто ждут какой-то другой, инаковой реакции.

– Смотрите, какая стенка красивая. Интересно, это такой дизайн – или просто штукатурка посыпалась? – сказал он и стал фотографировать.

Стена замерла, не дышала, желая ещё больше приглянуться.

Девушка тоже сфотографировала, чтобы в памяти телефона осталась эта стена. Память телефона как-то связывалась с её собственной памятью.

…Питер включил белую ночь.

Их перехватила улица Зодчего Росси.

– «Зодчего»… Зачем такая архаика? – сказал он. – И зачем вообще эта добавка? Все же и так знают, кто такой Росси.

Рис.9 Следующая остановка – «Пионерская-стрит»

– Звучит красиво, – ответила она. – И, может быть, ещё из коллективного чувства вины. Он построил Петербургу дворцы, а умер – в бедности на съёмной квартире. Справедливость держит дистанцию от Земли, соблюдает карантин.

Стало темнеть, загорелись люминесцентные вывески баров.

За одним из столиков сидел Пётр I. Его глаза горели, отражая экран смартфона. Сам царь был сумрачен.

Девушке очень хотелось сфотографировать эту сценку, но было понятно, что царь бы её не помиловал. Его рабочий день закончился. Он больше не хочет фотографироваться. Он хочет быть просто уставшим человеком.

Двое свернули с центральных улиц и оказались в лабиринте дворов-колодцев. Темнота, дворы не заканчивались, выхода не было. Но вдруг в одной из арок показался свет. Это ресторанная улица Рубинштейна сияла и пела. Людей было очень много. Довлатов потерялся в толпе.

…А потом Питер сократился до одного неба. Размером примерно метр на метр. Квадрат светил с потолка чёрным светом. Малевич сидел на мансардной крыше гостиницы и водил кисточкой, рисуя ночь. Двое сидели в комнате и следили за его работой, сохраняя молчание.

Посередине комнаты стояла кровать. Стояла и на себе настаивала. Она была композиционным центром.

– Помните, вы говорили, что были в Италии и ели там мидии. И что в Голландии надо обязательно попробовать сыр, а в Германии – сосиски с капустой. Потому что это достопримечательности…

Он кивнул.

Она хотела продолжить монолог, но потом поняла, что роль – неудачная. В конце должна была бы прозвучать фраза: «…а я не хочу быть достопримечательностью». Но зачем тогда она пришла в гостиницу? Вопрос.

…У него был такой фильм, где двое не спали. Точнее, они именно спали – просто засыпали вместе на одной кровати. И это было хорошо. Она про этот фильм думала.

Скачать книгу