Технофеодализм. Что убило капитализм бесплатное чтение

Скачать книгу

© Yanis Varoufakis 2023

© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2025

* * *

Посвящаю своему отцу, показавшему мне, что всё значимое носит в себе свою противоположность

Предисловие

Несколько лет назад я решил написать краткую историю капитализма. Чтобы сделать задачу менее масштабной и заставить себя сосредоточиться на том, к чему сводится капитализм, я решил представить, будто рассказываю историю капитализма своей дочери, которой тогда было двенадцать лет. Так что, не спрашивая разрешения Ксении (о чем она никогда не позволит мне забыть!), я начал писать книгу в форме длинного письма к ней. Стараясь не использовать профессиональный язык (даже слово «капитализм»!), я постоянно напоминал себе, что лакмусовой бумажкой моего собственного понимания сути капитализма должно быть то, поймет ли мой рассказ подросток. Результатом стала небольшая книжка под названием «Беседы с дочерью: краткая история капитализма[1]». Отправной точкой для нее был, казалось бы, простой вопрос: почему в мире так много неравенства?

Еще до выхода книги в 2017-м, я чувствовал тревогу. С момента завершения рукописи и до получения отпечатанной книги меня не покидало ощущение, будто за окном 1840-е, а я собираюсь опубликовать книгу о феодализме; или, что еще хуже, будто в конце 1989 года я сижу и жду, когда из типографии выйдет моя книга о советском централизованном планировании. То есть будто я опоздал.

За годы после публикации книги, сначала на греческом, а затем и на английском, моя странноватая гипотеза, будто капитализм умирает (а не просто претерпевает одну из своих многочисленных впечатляющих метаморфоз), набирала силу. Во время пандемии она превратилась в убеждение, которое подтолкнуло меня изложить мысли об этом в книге хотя бы для того, чтобы дать друзьям и врагам, возмущенным моей теорией, возможность должным образом критически высказаться о ней, предварительно ознакомившись с содержанием.

Итак, в чем состоит моя гипотеза? Я полагаю, что капитализм уже мертв, в том смысле, что его динамика больше не управляет нашими экономиками. В этой роли его сменило нечто принципиально иное, то, что я называю технофеодализмом. В основе моего тезиса лежит ирония, которая на первый взгляд может показаться невразумительной, но которая, как я надеюсь продемонстрировать, имеет смысл: то, что убило капитализм, – это… сам капитал. Не тот капитал, каким мы его знали во времена расцвета индустриальной эры, а новая форма капитала, некая мутация, возникшая в последние два десятилетия, настолько более мощная, чем ее предшественник, что, как глупый, чрезмерно усердный вирус, она убила своего хозяина. Что стало причиной этого? Два основных события: приватизация интернета крупнейшими американскими и китайскими ИТ-компаниями и реакция западных правительств и центральных банков на мировой финансовый кризис 2008 года.

Перед тем как продолжить свои рассуждения, я должен подчеркнуть, что эта книга не о том, что технологии собираются сделать с нами. Речь не идет о больших языковых моделях, которые лишат нас рабочих мест, автономных роботах, которые будут угрожать нашей жизни, или плохо продуманной метавселенной Марка Цукерберга. Нет, эта книга о том, что уже сделали с капитализмом, а значит, и с нами, гаджеты, подключенные к облачным хранилищам, те самые, которые мы повсеместно используем, – наши скучные ноутбуки и смартфоны, – в сочетании с тем, как после 2008 года стали функционировать центральные банки и правительства. Историческая мутация капитала, которую я описываю, уже произошла, но, погруженные в наши повседневные драмы, от долговых проблем и пандемии до войн и опасного изменения климата, мы этого не заметили. Пришло время обратить на это внимание!

И если мы на самом деле обратим на это внимание, то без труда увидим, что мутация капитала в то, что я называю облачным капиталом, сокрушила два столпа капитализма: рынки и прибыль. Нет, рынки и прибыль, конечно, продолжают существовать – на самом деле рынки и прибыль существовали и при феодализме, – просто они больше не правят бал. За последние два десятилетия произошло следующее: прибыль и рынки были изгнаны из эпицентра нашей экономической и социальной системы, вытеснены на ее окраины и заменены. Чем? Рынки, как среда обитания капитализма, были заменены цифровыми торговыми платформами, которые выглядят как рынки, но не являются ими и больше напоминают феодальные владения. А прибыль, двигатель капитализма, была заменена своим феодальным предшественником: рентой. В частности, это та форма ренты, которую необходимо платить за доступ к этим платформам и к облачным хранилищам в целом. Я называю это облачной рентой.

В результате реальная власть сегодня принадлежит не владельцам традиционного капитала, такого как станки, здания, железнодорожные и телефонные сети или промышленные роботы. Нет, они продолжают извлекать прибыль из рабочих, из наемного труда, но они больше не правят, как раньше. Как мы увидим, они стали вассалами по отношению к новому классу феодальных сюзеренов, владельцев облачного капитала. Что касается всех остальных – то есть нас, мы вернулись к нашему прежнему статусу крепостных, внося вклад в богатство и мощь нового правящего класса нашим неоплачиваемым трудом – в дополнение к наемному труду, которым мы занимаемся, когда у нас появляется возможность.

Имеет ли всё это значение для того, как мы живем и как воспринимаем свою жизнь? Конечно, имеет. Как я покажу в пятой, шестой и седьмой главах, осознание того, что наш мир стал технофеодальным, помогает прояснить большие и малые тайны: от иллюзорной революции в области зеленой энергетики и решения Илона Маска купить Twitter до новой холодной войны между США и Китаем и того, как украинский конфликт угрожает господству доллара; от смерти личной свободы (либо «либерального индивидуализма») и невыполнимости идей социал-демократии до ложных надежд на криптовалюты и жгучего вопроса о том, как вернуть нашу автономию, а возможно, и нашу свободу.

К концу 2021 года, вооруженный этими убеждениями и подстегиваемый пандемией, подкреплявшей их, я понял: жребий брошен. Я должен сесть и написать краткое введение в технофеодализм – гораздо, гораздо более уродливую социальную реальность, которая вытеснила капитализм. Оставался один вопрос: кому адресовать эту книгу? Недолго думая, я решил адресовать ее человеку, который познакомил меня с капитализмом в невероятно юном возрасте – и который, как и его внучка, однажды задал мне простой на первый взгляд вопрос, определивший почти каждую страницу этой книги. Моему отцу.

Предупреждение для нетерпеливого читателя: до описания технофеодализма я дойду не раньше третьей главы. Ведь для того чтобы мое описание имело смысл, мне придется сначала рассказать о поразительных метаморфозах капитализма, произошедших с ним за предыдущие десятилетия: это вторая глава. Начало книги между тем вообще не о технофеодализме. В первой главе рассказывается история, как мой отец с помощью нескольких кусков металла и поэзии Гесиода познакомил шестилетнего меня с противоречивыми отношениями технологий с человечеством и в конечном счете с сущностью капитализма. В ней излагаются руководящие принципы, на которых основаны все последующие размышления, и она завершается тем, казалось бы, простым вопросом, который отец задал мне в 1993 году. Остальная часть книги написана в форме письма, адресованного ему. Это моя попытка ответить на его каверзный вопрос.

Глава 1. Стенания Гесиода

Мой отец был единственным левым из тех, кого я знаю, кто не мог понять, почему в прозвище Маргарет Тэтчер «Железная леди» находят нечто уничижительное. И я, должно быть, был единственным ребенком, которого воспитывали с верой в то, что золото – бедный родственник железа.

Моя катехизация волшебных свойств железа началась зимой 1966 года, запомнившейся мне лютыми морозами. Желая поскорее покинуть тесную съемную квартиру, в которой мы жили, пока перестраивался наш дом в Палеон-Фалироне – прибрежном пригороде Афин, родители посреди зимы перевезли нас обратно в не до конца достроенный дом еще до того, как в нем установили центральное отопление. К счастью, папа настоял, чтобы в нашей новой гостиной был приличный камин из красного кирпича. Именно там зимними вечерами, в отблесках его теплого сияния он знакомил меня со своими, как он их называл, друзьями, одним за другим.

Друзья моего отца. Его друзья прибыли к нам в дом в большом сером мешке, который он однажды вечером привез с фабрики, сталелитейного завода в Элефсисе, где он проработал инженером-химиком шестьдесят лет. Они не впечатляли. Некоторые выглядели как бесформенные камни: как я узнал позже, это были куски руды. Другие были столь же мало вдохновляющими – металлические прутья и пластины разных форм. Если бы не то, с какой любовью он выкладывал каждый из них на сложенную белую, вышитую вручную скатерть перед камином, я бы никогда не подумал, что они могут быть особенными.

Олово было первым другом, с которым он меня познакомил. Дав мне сначала подержать кусок, чтобы я почувствовал, что он мягкий, он поместил его в железный котелок, который поставил на пылающий в камине огонь. Когда олово начало плавиться, и блестящая жидкость заполнила котел, глаза у папы загорелись. «Всё твердое плавится и превращается в жидкость, а затем, при достаточном нагревании, превращается в пар. Даже металлы!» Как только он убедился, что я оценил величие перехода из твердого состояния в жидкое, мы вместе перелили жидкое олово в форму, погрузили ее в воду, чтобы охладить, а затем разбили, чтобы я мог снова взять олово в руки и убедиться, что наш друг снова в норме – что он вернулся в свое первоначальное состояние.

На следующий вечер мы экспериментировали с другим другом: длинным стержнем из бронзы. На этот раз великого перехода не было, так как температура плавления бронзы минимум в пять раз выше, чем у олова. Тем не менее конец стержня начал светиться ярким оранжево-красным цветом, и папа показал мне, как с помощью небольшого стального молотка придать его горячему кончику любую форму. Когда я наигрался, мы опять погрузили друга в холодную воду, чтобы вернуть его, холодного и не изменившегося, в первоначальное, ковкое состояние.

На третью ночь папа казался более воодушевленным, чем когда-либо. Он собирался познакомить меня со своим лучшим другом железом. Чтобы добавить напряженности моменту, он снял с пальца свое золотое обручальное кольцо и показал его мне. «Видишь, как блестит золото? – сказал он. – Люди всегда были влюблены в этот металл из-за его внешнего вида. Они не понимают, что это всё, что у него есть: оно всего лишь блестит – ничего особенного». Если бы я попросил, он был бы рад продемонстрировать, что, когда золото нагревают, а затем погружают в воду, чтобы снова охладить, оно, как олово и бронза, возвращается в свое прежнее состояние. Радуясь, что я не настаиваю на демонстрации, он перешел к своей любимой части.

Взяв кусок железной руды и посмотрев на этот скучный камень, словно Гамлет, созерцающий череп Йорика, папа торжественно произнес: «Итак, если хочешь увидеть по-настоящему волшебное вещество, вот оно! Это железо, волшебник в мире материалов». А затем он продолжил подкреплять свое заявление, подвергая железный прут тем же пыткам, которым мы подвергли его бронзовый аналог предыдущей ночью, но с парой существенных отличий.

Перед тем как нагреть его, он дал мне возможность постучать молотком по кончику прута, чтобы убедиться, что железо мягкое и почти такое же ковкое, как бронза. Поместив его в камин, мы с помощью небольших мехов раздували пламя, пока сияние раскаленного железа не окрасило тускло освещенную гостиную в алый цвет. Мы вытащили прут из камина и с помощью маленького молотка придали ему форму чего-то, что в моих мальчишеских глазах напоминало меч. Когда я опустил его в холодную воду, железо зашипело, словно торжествуя. «Бедный Полифем!» – загадочно заметил отец.

«Нагрей его снова», – сказал он. Я опять положил прут в огонь. «На этот раз погрузи его в воду прежде, чем он начнет светиться». Зачарованный шипением железа, я был рад, что мы повторили процесс «закалки», как его называют металлурги, три или четыре раза. Прежде чем я успел как следует полюбоваться своим новым мечом, папа объявил, что настал момент истины. «Подними молот и нанеси могучий удар по кончику меча», – приказал он.

– Но я не хочу его испортить, – запротестовал я.

– Давай же, сделай это, ты всё увидишь. Не жалей сил!

Я не пожалел. Молот ударил по кончику меча и отскочил. Я ударил еще раз. Потом еще и еще. Никакого эффекта. Мой меч был неуязвим. Он закалился.

Введение в исторический материализм для детей. Отец не мог сдержаться. То, что я наблюдал, объяснил он, было не просто магическим переходом – как в случае с расплавленным оловом, – а великой трансформацией. Да, медь помогла человеку покинуть доисторические времена: ее способность в сплаве с мышьяком и оловом превращаться в более твердый металл – бронзу – дала жителям древней Месопотамии, египтянам и ахейцам новые технологии, включая металлические плуги, топоры и искусственное орошение, что в конечном счете позволило им производить большие излишки сельскохозяйственной продукции, на которые финансировали как строительство великолепных храмов, так и вооружение смертоносных армий. Однако, для того чтобы разогнать ход истории до скорости, достаточной для порождения такого состояния общества, которое мы сегодня называем цивилизацией, человечеству требовалось что-то гораздо более твердое, чем бронза. Ему было нужно, чтобы плуги, топоры и металлические инструменты были столь же твердыми, как кончик моего меча. Ему было нужно научиться трюку, который показал мне отец в полумраке нашей гостиной: как превратить мягкое железо в закаленную сталь, проведя обряд его «крещения» в холодной воде.

Племена бронзового века, которые не научились крестить железо, утверждал он, исчезли.

Мечи облаченных в железо врагов пронзали их бронзовые щиты, их плуги не могли обрабатывать менее плодородные почвы, бронзовые скобы, скреплявшие их плотины и храмы, были слишком слабы, чтобы удовлетворить амбиции передовых архитекторов. Напротив, племена, которые овладели techne, искусством закалки железа, собирали обильные урожаи на обширных пашнях, побеждали на полях сражений, в мореплавании, в торговле и в искусстве. Магия железа лежала в основании новой роли технологии как движущей силы, которая привела к рождению цивилизации и сопровождающим ее проблемам.

Чтобы я не сомневался в культурной значимости нашего маленького эксперимента – и в наступлении железного века, – отец объяснил мне смысл реплики про «бедного Полифема», одноглазого великана, который, согласно Гомеру, заточил Одиссея и его спутников в пещеру, собираясь не торопясь пожирать их одного за другим. Чтобы обрести свободу, Одиссей дождался, пока Полифем уснет, напившись предложенного ему вина, обуглил деревянный кол на открытом огне, горевшем в пещере, и с помощью своих товарищей вонзил его в единственный глаз Полифема. «Помнишь, как тебя радовал звук шипящего железа?» – спросил папа. Гомер, должно быть, был так же впечатлен этим, судя по стиху в «Одиссее», который описывает этот жестокий момент:

  • Так расторопный ковач, изготовив топор иль секиру,
  • В воду металл (на огне раскаливши его, чтоб двойную
  • Крепость имел) погружает, и звонко шипит он в холодной
  • Влаге: так глаз зашипел, острием раскаленным пронзенный[2].

Одиссей и его современники жили до начала железного века и не могли знать, что шипение железа возвещает о молекулярной трансформации исторического значения. Но Гомер, живший через пару столетий после Троянской войны, родился на заре железного века и, таким образом, достиг зрелости в разгар технологической и социальной революции, которую произвела закаленная сталь. На случай, если бы я решил, что Гомер был исключением, папа указал на длительное влияние магии железа, процитировав Софокла, который четыре столетия спустя описал душу «закаленную, как погруженное в воду железо»[3].

Доисторическая эпоха сменилась исторической, сказал отец, когда бронза вытеснила каменные орудия. Широко распространившись после 4000 года до н. э., она породила могущественные цивилизации в Месопотамии, Египте, Китае, Индии, на Крите, в Микенах и других местах. Но тем не менее история всё еще исчислялась тысячелетиями. Чтобы исчислять ее веками, необходимо было открыть магию железа. Как только начался железный век, примерно за 900 лет до н. э., три разные и по-своему замечательные эпохи быстро сменили друг друга, в общей сложности не более чем за семь столетий: геометрический (или гомеровский, дописьменный) период, классическая эпоха и эллинистическая цивилизация.

От скорости ползущего ледника бронзового века человечество перешло к захватывающим дух разработкам железного века. Но долгое время выплавка железа и обработка стали оставались слишком сложными и слишком дорогими производствами. Даже в начале Промышленной революции первые пароходы изготавливались в основном из дерева, а сталь использовалась только для ключевых компонентов (котел, топка, соединения). В этот момент на сцену выходит еще один великий герой из пантеона моего отца, Генри Бессемер, который изобрел технологию дешевого производства большого количества стали путем продувки воздуха через расплавленный чугун для сжигания примесей. Именно тогда, по словам отца, история начала двигаться с теми скоростями, которые нам привычны сегодня. В сочетании с укрощением электромагнетизма, которым мы обязаны другому герою Викторианской эпохи, Джеймсу Максвеллу, технология Бессемера подарила нам Вторую промышленную революцию – начавшийся с 1870 года период быстрого технологического развития, отличающийся от происходившей ранее в том же столетии Первой промышленной революции с ее появлением фабрик, – эпоху, в которую чудеса и ужасы оказались тесно переплетены друг с другом.

Вспоминая те зимние вечера 1966 года, я понимаю теперь, что отец прочел мне вводный курс «исторического материализма» – метода понимания истории как механизма постоянной обратной связи между тем, как люди преобразуют материю, и тем, как человеческое мышление и социальные отношения преобразуются в ответ на это воздействие. К счастью, исторический материализм отца не был догматическим, его энтузиазм по отношению к технологиям смягчался разумными дозами беспокойства о бесконечной способности человечества всё портить, превращая чудесные технологии в сущий ад.

Железо, как и все революционные технологии, ускорило историю. Но в каком направлении? Для чего? Как это повлияло на нас? С самого начала железного века, объяснял отец, существовали люди, которые предвидели трагические последствия этого ускорения. Гесиод сочинял свои поэмы примерно в то же время, что и Гомер. Его «Труды и дни» оказали благотворное охлаждающее влияние на энтузиазм папы по поводу железа – и технологий в целом:

  • Если бы мог я не жить с поколением Пятого века
  • [Железного века]!
  • Раньше его умереть я хотел бы иль позже родиться.
  • Землю теперь населяют железные люди. Не будет
  • Им передышки ни ночью, ни днем от труда и от горя,
  • И от несчастий.
  • <…>
  • Дети – с отцами, с детьми – их отцы сговориться не смогут.
  • Чуждыми станут товарищ товарищу, гостю – хозяин,
  • Больше не будет меж братьев любви, как бывало когда-то.
  • Старых родителей скоро совсем почитать перестанут;
  • <…>
  • И не возбудит ни в ком уваженья ни клятвохранитель,
  • Ни справедливый, ни добрый. Скорей наглецу и злодею
  • Станет почет воздаваться. Где сила, там будет и право.
  • Стыд пропадет. Человеку хорошему люди худые
  • Лживыми станут вредить показаньями, ложно кляняся.
  • <…>
  • К вечным богам вознесутся тогда, отлетевши от смертных,
  • Совесть и Стыд. Лишь одни жесточайшие, тяжкие беды
  • Людям останутся в жизни. От зла избавленья не будет[4].

Согласно Гесиоду, железо сделало твердыми не только наши плуги, но и наши души. Под его влиянием наш дух прошел перековку в огне, а пыл наших вновь возникающих желаний охлаждается, как шипящее железо в калильной бадье кузнеца. Добродетели испытываются на прочность, а ценности уничтожаются, по мере того как растет наше богатство и расширяются наши владения. Сила породила не только новые радости, но и измождение с несправедливостью. У Зевса не будет выбора, предсказал Гесиод, кроме как однажды уничтожить человечество, неспособное сдержать свою технологически созданную силу, вышедшую из-под контроля.

Мой отец не хотел соглашаться с Гесиодом. Он хотел верить, что мы, люди, можем стать хозяевами наших технологий, а не порабощать ими себя и друг друга. Когда Прометей украл у Зевса огонь, символизирующий раскаленный добела жар технологий, он сделал это ради человечества, в надежде, что он сможет осветить нашу жизнь, не сжигая Землю. Мой отец хотел верить, что мы сможем использовать его дар так, чтобы Прометей мог гордиться нами.

От жара к свету. Врожденный оптимизм был лишь одной из причин, по которой папа продолжал надеяться, что человечество не растратит магические силы, с которыми он познакомил меня перед нашим камином. Другой причиной было его знакомство с природой света.

Однажды, когда я вынимал раскаленный железный прут из огня, папа спросил: «Как ты думаешь, что заставляет это изображение раскаленного металла попасть в твой глаз, чтобы ты мог увидеть его красное свечение?» Я не смог ответить. К счастью, я был не одинок.

В течение столетий, сказал он, вопрос о природе света был предметом жаркого спора величайших умов. Одни, например Аристотель и Джеймс Максвелл, считали свет своего рода возмущением эфира, волной, которая распространяется от первоначального источника – так же, как это делает звук. Другие, среди которых Демокрит и Исаак Ньютон, указывали, что, в отличие от звука, свет не может огибать препятствия – то, что присуще природе волны, – и, таким образом, он должен состоять из крошечных материальных элементов или частиц, движущихся по прямой линии, прежде чем попасть на сетчатку нашего глаза. Кто из них был прав?

Жизнь моего отца изменилась, или, по крайней мере, так он мне сказал, когда он прочитал ответ на этот вопрос, данный Альбертом Эйнштейном: правы были и те и другие! Свет – это одновременно и поток частиц, и серия волн. Но как такое возможно? Частица принципиально отличается от волны. Она находится только в одной точке в любой конкретный момент времени, у нее есть импульс, и она движется только по прямой линии, если только что-то не встанет у нее на пути. Волны, напротив, являются колебаниями среды, что позволяет им огибать препятствия и переносить энергию в нескольких направлениях одновременно. Доказать, как это сделал Эйнштейн, что свет – это и частица, и волна, означало признать, что нечто может быть двумя совершенно противоположными вещами одновременно.

Для папы двойственная природа света стала ключом к признанию сущностного дуализма, лежащего в основе не только природы, но и общества. «Если свет может быть двумя совершенно разными вещами одновременно, – размышлял молодой он в письме своей матери, – если материя – это энергия, а энергия – материя», что было открыто еще Эйнштейном, «почему мы должны описывать жизнь либо в черно-белых тонах, либо, что еще хуже, в оттенках серого?»

Когда мне исполнилось двенадцать или тринадцать, из наших постоянных разговоров я начал догадываться, что любовь отца к магии железа – то есть к технологии – и к физике Эйнштейна – противоречивой двойственности всех вещей – как-то связана с его левой политической позицией, за которую он провел несколько лет в лагерях. Моя догадка подтвердилась, когда я наткнулся на текст речи, произнесенной тем же человеком, который первым сформулировал понятие исторического материализма: Карлом Марксом. Эти слова звучали так, словно их говорил папа:

В наше время всё как бы чревато своей противоположностью. Мы видим, что машины, обладающие чудесной силой сокращать и делать плодотворнее человеческий труд, приносят людям голод и изнурение. Новые, до сих пор неизвестные источники богатства благодаря каким-то странным, непонятным чарам превращаются в источники нищеты. Победы техники как бы куплены ценой моральной деградации[5].

Сила, сокращающая потребность в тяжелом труде и делающая его всё более плодотворным, возникла из великой трансформации материи, которую стремился продемонстрировать мне отец: железо, превращающееся в сталь в нашем камине, тепло, превращающееся в кинетическую энергию в чудесной модели паровой машины Джеймса Уатта, невидимое глазу волшебство, происходящее в телеграфных проводах и магнитах. Но со времен Пятого века Гесиода эта сила одновременно несла в себе и свою противоположность: силу заставлять человека голодать, работать без отдыха и перерывов, превращать источники богатства в источники нужды.

Связь между двумя страстями моего отца – печами, металлургией и техникой в целом, с одной стороны, и его политическими убеждениями, с другой – стало невозможно не заметить, когда я впервые прочитал «Манифест Коммунистической партии», в частности знаменитую фразу[6]:

Все застывшие, покрывшиеся ржавчиной отношения, вместе с сопутствующими им, веками освященными представлениями и воззрениями, разрушаются, всё возникающие вновь оказываются устарелыми, прежде чем успевают окостенеть. Всё сословное и застойное исчезает, всё священное оскверняется, и люди приходят, наконец, к необходимости взглянуть трезвыми глазами на свое жизненное положение и свои взаимные отношения[7].

Это напомнило мне о его мальчишеском восторге при виде плавящегося в нашем камине металла или, что гораздо более впечатляюще, на сталелитейном заводе, отделом контроля качества которого он руководил и где температуры были достаточно высокими, чтобы железо буквально «растворялось в воздухе».

Но в отличие от Гесиода – и, конечно, моралистов нашей эпохи – папа не считал себя обязанным принимать чью-либо сторону, становиться либо технофобом, либо техноэнтузиастом. Если свет может сочетать в себе две противоречивые сущности одновременно, и если вся природа зиждется на подобной бинарной оппозиции, то закаленная сталь, паровые двигатели и компьютеры, объединенные во Всемирную сеть, также могут быть одновременно и потенциальными освободителями, и поработителями. И поэтому нам, всем вместе, предстоит определить, какой из этих вариантов будет реализован. Вот тут-то в дело вступает политика.

Самое необычное введение в капитализм. Левые обычно радикализуются в ответ на возмутительную несправедливость и ошеломляющее неравенство, которые порождает капитализм. Но не в моем случае. Конечно, взросление в условиях фашистской диктатуры сыграло свою роль, но моя левизна имела гораздо более эзотерическое происхождение: чувствительность к двойственной природе вещей, которую передал мне отец.

Задолго до того, как я прочел хоть одно слово, написанное Марксом, не говоря уж о других экономистах, я считал, что различаю целый набор двойственностей, лежащих глубоко в основах наших обществ. Первое подозрение о подобной двойственности посетило меня однажды вечером, когда мама жаловалась папе, что на заводе по производству удобрений, где она работала химиком, ей платят за время, но не за энтузиазм. «У меня дерьмовая зарплата, потому что мое время стоит дешево, – сказала она. – Мою страсть к достижению необходимых результатов начальство получает бесплатно!» Вскоре после этого она уволилась и устроилась на работу биохимиком в государственную больницу. Через несколько месяцев она с радостью заявила: «По крайней мере, в больнице я нахожу удовольствие в том, что мои усилия приносят пользу пациентам, даже если я для них так же невидима, как раньше была для владельцев фабрики».

Эти слова засели у меня в памяти. Мама невольно познакомила меня с двойственностью наемного труда. Заработная плата, которую ей платили за отработанное время и формальные навыки (ее сертификаты и степени), отражала «меновую ценность» часов, которые она проводила на работе. Но не рабочее время придавало истинную ценность тому, что там производилось. Она придавалась производимому на фабрике или в больнице благодаря ее усилиям, энтузиазму, усердию, даже таланту, но ничто из этого не оплачивалось. Как поход в кинотеатр: цена за билет отражает меновую ценность фильма, но она существует совершенно отдельно от удовольствия, которое он доставляет и которое можно назвать его «опытной ценностью». Точно так же труд делится на товарный труд (мамино время, купленное у нее за ее зарплату) и опытный труд (опыт, усилия, страсть и талант, которые она вкладывала в свою работу).

Когда со временем я всё-таки дошел до чтения Маркса, я отчетливо помню, как обрадовался, обнаружив, что благодаря вечерам, проведенным у камина с отцом, и объяснениям моей мамы я сам наткнулся на один из центральных принципов великого экономиста. В мире, который мы сегодня воспринимаем как данность, труд кажется таким же товаром, как все остальные. Отчаянно желая заработать на жизнь, люди рекламируют свои навыки так же, как продавцы рекламируют свои товары. Они соглашаются на определенную рынком цену (зарплату) за свой труд, которая отражает его меновую ценность, то есть то, что он стоит по сравнению с другими обмениваемыми товарами. Это товарный труд. Однако, как мы видели, в отличие от стирального порошка, картофеля или айфона, которые являются не чем иным, как товарами, труд – это нечто большее.

Чтобы проиллюстрировать вторую природу труда – опытный труд, мое внимание на который впервые направила мама, представьте себе блестящую идею, родившуюся в ходе брейншторма у группы архитекторов в многонациональной строительной фирме. Или позитивная энергия, которую излучает официант, предлагающий ознакомиться с меню. Или слезы радости педагога, когда трудный ученик решает сложную математическую задачу. Ничто из этого не может быть по-настоящему превращено в товар. Почему? Потому что никакое денежное вознаграждение не может вызвать момент настоящего вдохновения, искреннюю улыбку нельзя купить, настоящие слезы нельзя пролить ни за какие деньги. И вообще – любая попытка оплатить подобное сведет всё на нет. А любой начальник, который попытается подсчитать, оценить и превратить опытный труд в товар, будет звучать как идиот, призывая «работайте вдохновенно!».

То, что я называю опытным трудом, ту часть, которой невозможно торговать, Маркс называл просто трудом. А то, что я называю товарным трудом, Маркс определил как рабочую силу. Но идея одна и та же: «То, что продает рабочий, не является непосредственно его трудом, а является его рабочей силой, которую он передает во временное распоряжение капиталиста»[8]. Представьте себе мою радость, когда я обнаружил, что, основываясь на двух природах труда, Маркс создал целую теорию капитализма.

Именно в этом и кроется секрет капитализма: не поддающиеся переводу в категорию товара пот, усилия, вдохновение, добрая воля, забота и слезы работников – это то, что вдыхает меновую ценность в товары, которые работодатели затем сбывают жаждущим клиентам, это то, что на самом деле делает желанными новое здание, популярный ресторан или хорошую школу.

Можно возразить, что есть много производств, заполненных безрадостными, лишенными всякого вдохновения, похожими на роботов рабочими, производящими консервные банки или гаджеты, стоимость которых превышает траты на зарплату этих рабочих. Правда. Но это происходит только потому, что работодатели не могут купить усилия, прилагаемые неквалифицированными работниками физического труда. Они могут купить только их время, в течение которого всеми возможными способами принуждают их к тяжелому труду и выжимают из них пот. Суть в том, что этот пот синего воротничка, как и талант наемного архитектора, невозможно прямо купить или продать. В этом-то и состоит тайная сила работодателей: чтобы извлечь излишек из высококвалифицированной или не вдохновляющей, повторяющейся, роботизированной работы, они должны оплачивать время своих работников (товарная работа), но не могут купить их пот или талант (опытный труд).

Можно подумать, что работодателей крайне раздражает тот факт, что они не могут просто купить момент озарения архитектора, спонтанную улыбку официанта, слезу учителя, без которых работа сотрудников не представляет особой ценности. Напротив, работодатели напоминают покупателя, который купил пиджак за тысячу долларов и обнаружил, что в его подкладке зашито две тысячи долларов. И действительно, если они не находят ее, то разоряются!

Когда я впервые столкнулся с этим разоблачением секрета капитализма, оно показалось мне восхитительным: подумать только, капиталисты обязаны своей прибылью неспособности, невозможности напрямую покупать опытный труд. И всё же какое благо – страдать от такой неспособности! Ведь в конечном счете именно они кладут себе в карман разницу между меновой ценностью, которую они платят работникам в обмен на их товарный труд (заработную плату), и меновой ценностью товаров, созданных благодаря их опытному труду. Другими словами, двойственная природа труда – это то, что порождает прибыль.

Не только труд имеет двойственную природу. И сегодня, и во время моего взросления доминирует пропаганда, согласно которой прибыль – это цена или вознаграждение за обладание некой субстанцией, называющейся «капитал», и что люди, у которых есть «капитал» – например, инструменты, сырье, деньги и всё, что может быть использовано для производства продаваемых товаров, – получают прибыль, используя его, так же как рабочий получает заработную плату, используя свой труд. Но вывод о том, что прибыль является результатом противоречивой двойственной природы труда, заставил меня отвергнуть и это представление. Опять же, еще до того, как я прочитал Маркса, и благодаря вниманию к тому, что рассказывали мне мама и папа, чем больше я думал о капитале, тем больше убеждался, что, как свет и труд, он также имеет двойственную природу.

Первая – товарный капитал, например, удочка, трактор, сервер компании или любой товар, который производится для использования в производстве других товаров. Однако вторая природа капитала не имеет ничего общего с товаром. Предположим, я обнаружил, что владею инструментами, которые нужны вам для производства вещей, жизненно необходимых для вашего выживания и выживания вашей семьи, например, вышеупомянутыми удочкой, трактором, сервером. Внезапно я обрел власть над вами: я могу заставлять вас делать что-то, например работать на меня, в обмен на использование моих инструментов. Короче говоря, капитал – это и вещь (товарный капитал), и сила (власть капитала) – точно так же, как труд делится на товарный и опытный.

К тому времени, как я начал читать Маркса, я не мог не смотреть на его слова через призму маминого разочарования своей работой и папиного вдохновения открытиями великого физика ХХ века. Как бы я ни был восхищен той двойственностью, которую сам обнаружил, в глубине души меня мучил вопрос, что бы сказал Эйнштейн о моих диких экстраполяциях – от его теории о природе света, или, скорее, от моего примитивного ее понимания, к сущности капитализма. Может быть, мой отец непреднамеренно исказил Эйнштейна, заставив мое воображение пройти по касательной, благодаря ненадежной и, возможно, ложной метафоре?

Много лет спустя я случайно наткнулся на такое предложение, написанное самим Эйнштейном: «Важно понимать, что даже в теории оплата труда рабочего не определяется стоимостью его продукта». Оно появилось в статье под названием «Почему социализм?», опубликованной в мае 1949 года. Прочитав ее, я вздохнул с облегчением. Нет, в конце концов, я всё же не слишком вольно интерпретировал открытия Эйнштейна. Он тоже считал, что сущность капитализма заключается в несовместимой двойственности природы труда.

Столь же странное введение в природу денег. Дядя Альберт, как отец иногда называл Эйнштейна, не закончил мое образование в области капитализма. Открыв мне глаза на двойственную природу труда и капитала, он направил меня к двойственной природе денег еще более окольными путями при участии некоего Джона Мейнарда Кейнса.

В 1905 году двадцатишестилетний Эйнштейн нашел в себе смелость заявить глубоко скептически настроенному миру, что свет – это непрерывное поле волн, состоящее из вещей, подобных частиц, и, более того, что энергия и материя – это, по сути, одна «вещь», связанная самым известным уравнением в истории: E = mc2 (то есть содержание энергии в теле равно его массе, умноженной на скорость света, умноженную на себя). Десять лет спустя Эйнштейн расширил специальную теорию относительности, чтобы прояснить одну из величайших загадок – гравитацию.

Получившаяся в результате общая теория относительности была не для слабонервных. Чтобы понять ее, нужно было сначала принять образ мышления, который отвергает то, что говорят нам наши органы чувств. Если вы хотите понять гравитацию, объяснял Эйнштейн, вам нужно перестать думать о пространстве как о коробке, в которой находится вселенная. Материя и энергия, действуя как единое целое, формируют контуры пространства и определяют течение времени. Единственный способ понять пространство и время, или материю и энергию, – это представить их как партнеров, заключивших друг друга в самые интимные, самые неразрывные объятия. Гравитация – это то, что мы чувствуем, когда проходим кратчайшим путем через это четырехмерное пространство-время.

Неудивительно, что нашему мозгу трудно постичь реальность, которую рисует общая теория относительности Эйнштейна. Мы эволюционировали на поверхности планеты, которая ничтожно мала по сравнению со всей Вселенной. В нашем ограниченном мире мы можем прекрасно обойтись полезными иллюзиями от наших органов чувств: например, убеждением, что трава зеленая, что существуют прямые линии или что время постоянно и независимо от нашего движения. Эти убеждения ложны, но всё же полезны в той мере, в какой они позволяют нашим архитекторам проектировать безопасные здания, а нашим часам – координировать наши встречи в заранее согласованные моменты времени. Каждый раз при игре в бильярд, ударяя кием по цветному шару, мы убеждаемся в наличии четкой причинно-следственной связи. Но если бы мы полагались на эти иллюзии при путешествии за пределы нашей планеты, в макрокосм, мы бы буквально потерялись в пространстве. Точно так же, когда мы всматриваемся в мир субатомных частиц, из которых состоит наше собственное тело или стул, на котором мы сидим, даже связь между причиной и следствием исчезает.

Какое отношение всё это имеет к деньгам? Название самой известной книги об экономике ХХ века – «Общая теория занятости, процента и денег». Она была написана Джоном Мейнардом Кейнсом в 1936 году для того, чтобы объяснить, почему капитализм не может оправиться от Великой депрессии, и намек на общую теорию относительности Эйнштейна в названии был намеренным. Кейнс, который встречался с Эйнштейном и знал о его работах, выбрал такие слова, чтобы возвестить о полном разрыве с традиционной экономикой – разрыве столь же полном и решительном, как разрыв Эйнштейна с классической физикой.

О своих коллегах-экономистах, которые настаивали на том, что деньги следует понимать как еще один товар, Кейнс однажды сказал, что они «напоминают евклидовых геометров в неевклидовом пространстве», снова недвусмысленно подтвердив влияние Эйнштейна. Традиционное экономическое представление о деньгах наносит вред человечеству, считал Кейнс. Экономисты напоминают конструкторов космического корабля, гибельно полагающихся на Евклида, а не на Эйнштейна. Они использовали иллюзии, которые, хотя и были полезны в микрокосме отдельного рынка (например, рынка картофеля: снижение цен обычно может привести к росту продаж), вызовут катастрофу при применении к экономике в целом – макроэкономике, где падение цены денег (процентной ставки) может никогда не привести к увеличению денежных потоков в форме инвестиций и занятости.

Точно так же, как Эйнштейн положил конец нашим иллюзиям о том, что время существует вне пространства и отдельно от него, Кейнс хотел заставить нас перестать думать о деньгах как о вещи, как еще об одном обычном товаре, который существует вне и отдельно от наших действий на рынках и рабочих местах.

Сегодня нас бомбардируют фантасмагорически идиотскими представлениями о деньгах. Невежественные политики прибегают к метафоре крохоборства, чтобы оправдать саморазрушительную политику жесткой экономии. Управляющие центробанков, сталкивающиеся одновременно с инфляцией и дефляцией, напоминают пресловутого осла, который страдает одновременно от жажды и голода, но не может решить, что ему делать сначала – пить или есть, а потому умирает. Криптоэнтузиасты предлагают нам исправить мир, перейдя к наивысшей форме денег-как-товара: к биткойну и его различным потомкам. Информационно-коммуникационные корпорации Большой цифры[9] создают свои собственные цифровые деньги, чтобы глубже заманить нас в свою ядовитую паутину платформ.

Я не могу придумать лучшей защиты перед лицом этого организованной какофонии, чем совет Кейнса (выведенный из теории Эйнштейна): перестаньте думать о деньгах как о чем-то отдельном от того, что мы делаем друг с другом, друг для друга, на работе, во время игры, в каждом уголке и щели нашей социальной вселенной. Да, деньги – это вещь, такой же товар, как и любой другой. Но это также одновременно нечто гораздо большее. Это, прежде всего, отражение нашего отношения друг к другу и к нашим технологиям; то есть средствам и способам, которыми мы преобразуем материю. Или, как поэтично выразился Маркс:

Они – отчужденная мощь человечества. То, чего я как человек не в состоянии сделать, то есть чего не могут обеспечить все мои индивидуальные сущностные силы, то я могу сделать при помощи денег. Таким образом, деньги превращают каждую из этих сущностных сил в нечто такое, чем она сама по себе не является, то есть в ее противоположность[10].

Свобода выбирать? Или свобода проиграть? В начале 2015 года историческая случайность привела меня на пост министра финансов Греции. Учитывая, что в силу обязанностей мне было нужно сталкиваться с некоторыми из самых влиятельных людей и институтов в мире, международная пресса стала вчитываться в мои статьи, книги и лекции в поисках подсказок, чего можно от меня ожидать. Они оказались сбиты с толку моим заявлением о том, что я марксист-либертарианец – самоопределение, над которым немедленно начали насмехаться некоторые либертарианцы и большинство марксистов. Когда один из интервьюеров погрубее спросил об источнике моей «очевидной бестолковщины», я в шутку ответил: мои родители!

Шутки в сторону, отец был, по крайней мере косвенно, ответственен за другой важный компонент моего политического образования: мою неспособность понимать, как можно искренне дорожить свободой и терпеть капитализм (или, наоборот, как можно одновременно быть левым и не быть либералом). Он и моя мать, которая была феминисткой, завещали мне убеждение, диагонально противоположное тому, что стало, к сожалению, общепринятым заблуждением: что капитализм – это свобода, эффективность и демократия, в то время как социализм – это справедливость, равенство и этатизм. На самом деле с самого начала своего существования левые всегда выступали за освобождение.

В феодальную эпоху, которая прочно укоренилась в Европе в XII веке, экономическая жизнь не предполагала экономического выбора. Если бы вы родились землевладельцем, вам бы никогда не пришло в голову продать землю своих предков. А если бы вы родились крепостным, вы были бы вынуждены работать на землевладельца, не питая иллюзий, что когда-нибудь сможете сами владеть землей. Короче говоря, ни земля, ни рабочая сила не были товаром. У них не было рыночной цены. В подавляющем большинстве случаев переход права собственности происходил только в результате войны, на основании королевского указа или в результате какой-то катастрофы.

Затем, в XVIII веке, произошло нечто примечательное. Благодаря прогрессу в судоходстве и навигации международная торговля такими вещами, как шерсть, лен, шелк и специи, стала прибыльной. Это навело британских землевладельцев на мысль: почему бы не начать массово выселять крепостных с земель, на которых они выращивают бесполезную репу, и не заменить их овцами, которые дают драгоценную шерсть для международных рынков? Выселение крестьян, которое получило название «огораживание» – так как оно заключалось в ограждении тех земель, на которых их предки трудились веками, – дало большинству людей то, чего они лишились после изобретения сельского хозяйства: выбор.

Землевладельцы могли выбрать сдачу земли в аренду по цене, отражающей количество шерсти, которое она может произвести. Выселенные с этой земли крепостные могли выбрать продажу своего труда за деньги. Конечно, в реальности свобода выбирать ничем не отличалась от свободы проиграть. Бывшие крепостные, которые отказывались от грязной работы за жалкую плату, умирали от голода. Гордые аристократы, которые отказывались от превращения своей земли в товар, разорялись. По мере отступления феодализма появлялась возможность сделать экономический выбор, но он был таким же свободным, как тот, который предлагает мафиози, с улыбкой говорящий: «Я сделаю вам предложение, от которого вы не сможете отказаться».

К середине XIX века Маркс и другие основоположники левой мысли полностью сконцентрировались на поиске путей нашего освобождения. Конкретно в ту эпоху речь шла об освобождении нас от неспособности, подобно доктору Франкенштейну, контролировать наши собственные творения – и, не в последнюю очередь, машины, появившиеся в результате промышленной революции. Говоря нестареющими словами «Манифеста Коммунистической партии»:

…общество, <…> создавшее как бы по волшебству столь могущественные средства производства и обмена, походит на волшебника, который не в состоянии более справиться с подземными силами, вызванными его заклинаниями[11].

Более века левые были в первую очередь озабочены избавлением от самонавязанной несвободы – вот почему они глубоко поддерживали движение против рабства, суфражисток, группы, укрывавшие преследуемых евреев в 1930-х и 1940-х, организации за освобождение чернокожих в 1950-х и 1960-х, первых протестующих геев и лесбиянок на улицах Сан-Франциско, Сиднея и Лондона в 1970-х. Как же мы оказались в ситуации, когда «либертарианский марксизм» звучит как шутка?

Ответ кроется в том, что где-то в ХХ веке левые обменяли свободу на другие вещи. На Востоке (от России до Китая, Камбоджи и Вьетнама) стремление к освобождению было заменено тоталитарным эгалитаризмом. На Западе свободу оставили ее врагам, отказавшись в обмен на нечетко определенное понятие справедливости. Как только люди поверили, что им придется выбирать между свободой и справедливостью, между несправедливой демократией и жалким существованием в навязанном государством эгалитаризме, для левых всё было кончено.

Двадцать шестого декабря 1991 года я приехал в Афины, чтобы провести несколько дней с родителями. Пока мы болтали за ужином перед тем самым камином из красного кирпича, над Кремлем был спущен красный флаг. Благодаря коммунистическому прошлому папы и социал-демократическим наклонностям мамы они испытывали общую боль. Они знали, что в истории этот вечер ознаменует не только распад Советского Союза, но и конец социал-демократической мечты: смешанной экономики, в которой правительство обеспечивало общественные блага, а частный сектор производил изобилие товаров для любых прихотей, – в общем, цивилизованной формы капитализма, где неравенство и эксплуатация сдерживались в связи с политически опосредованным перемирием между владельцами капитала и теми, кому продавать, кроме своего труда, нечего.

Мы осторожно, хотя и не без доли оптимизма, согласились, что являемся свидетелями поражения, которое стало неизбежным, как только наша сторона утратила убежденность в несправедливости капитализма, потому что он неэффективен, что несправедлив, потому что нелиберален, что он хаотичен, потому что нерационален. Возвращаясь к основам, я спросил маму и папу, что для них означает свобода. Мама ответила: возможность выбирать партнеров и проекты. Ответ отца был схожим: иметь время читать, экспериментировать и писать. Каким бы ни было твое определение, дорогой читатель, свобода не должна представлять собой возможность проигрывать различными душераздирающими способами.

Папин вопрос. Почти все сегодня воспринимают капитализм так же, как рыба воспринимает воду, – даже не замечают, относясь к нему как к невидимому, незаменимому, естественному эфиру, в котором мы движемся. Как в известной цитате Фредрика Джеймисона, людям легче представить конец света, чем конец капитализма. Однако для того поколения левых, к которому принадлежал мой отец, в середине – конце 1940-х наступление конца капитализма на короткое время показалось вопросом всего нескольких лет, если не месяцев. Но затем одно, потом другое, и крах капитализма начал отодвигаться в будущее всё дальше и дальше, пока после 1991 года окончательно не исчез за горизонтом.

Будучи представителем поколения, которое считало, что капитализм должен смениться чем-то другим, папа продолжал размышлять о конце капитализма даже после того, как пришел к выводу, что не доживет до него. Тем не менее примерно через десять лет после наших экспериментов у камина, когда мечта о социализме пребывала в глубокой рецессии, я штудировал труды политических экономистов, а отец всё больше погружался в изучение древних технологий.

Время от времени, ощущая, что может, не испытывая чувства вины, предоставить мне заниматься исследованиями тайн капитализма, пока сам наслаждается чистыми радостями археометрии, он размышлял о том, как капитализм может однажды закончиться и что придет ему на смену. Он не хотел, чтобы капитализм рухнул с ужасным грохотом, потому что грохот имеет свойство отнимать ужасающее количество хороших людей; было бы лучше, если бы вместо этого посреди нашего обширного капиталистического архипелага могли спонтанно возникать социалистические острова, которые постепенно расширялись бы и в конечном счете образовывали целые континенты, на которых преобладали бы технологически развитые коммуны.

В 1987 году он обратился ко мне за помощью в настройке своего первого стационарного компьютера. Он назвал его славной пишущей машинкой, обладающей вместе с тем впечатляющей возможностью редактирования текста прямо на экране. «Представь, сколько бы еще томов добавилось к полному собранию сочинений Маркса, если бы у бородатого был такой», – пошутил он. Как будто в доказательство этого он использовал ее в последующие годы, чтобы штамповать объемные статьи и книги о взаимодействии между технологиями и литературой древних греков.

Шесть лет спустя, в 1993 году, я привез в дом в Палеон-Фалироне один из первых громоздких модемов, чтобы подключить его компьютер к зарождающемуся интернету. «Эта штука полностью изменит мир», – сказал он. С трудом дозвонившись до жутко медленного греческого интернет-провайдера, он задал вопрос на засыпку, который в конечном счете вдохновил меня на эту книгу: «Теперь, когда компьютеры могут переговариваться друг с другом, не сделает ли эта сеть свержение капитализма окончательно невозможным? Или, может быть, она наконец раскроет его ахиллесову пяту?»

Погруженный в собственные проекты и драмы, я так и не смог ответить на его вопрос. Когда я наконец решил, что готов дать ответ, папе было уже девяносто пять, и ему было трудно следить за моими размышлениями. И вот наконец несколько лет спустя, всего через несколько недель после его смерти, я пытаюсь изложить на бумаге свой ответ – с опозданием, но, надеюсь, не напрасно.

Глава 2. Метаморфозы капитализма

Папа, она всё-таки оказалась ахиллесовой пятой капитализма: цифровые сетевые технологии, порожденные капитализмом, в конце концов оказались его возмездием. Результат? Человечество оказалось в плену некоего явления, которое я могу описать только как технологически продвинутую форму феодализма. Технофеодализм, безусловно, не является тем строем, который, как мы надеялись, должен будет сменить капитализм.

Я полагаю, что ты озадачен, папа. Сегодня, куда бы мы ни бросили взгляд, капитал торжествует. Повсюду возводятся новые памятники его власти – физические в наших городах и наших ландшафтах, цифровые на наших экранах и в наших руках. Тем временем бедняки всё глубже погружаются в прекарность, а наши демократии преклоняют колени перед его волей. Так как же я посмел даже не то что утверждать, а вообразить, что капитализм уходит; что нечто смеет покушаться на его владения? Неужели я забыл, что ничто не укрепляет капитализм больше, чем иллюзия, что он эволюционирует, покидая свою жестокую форму, во что-то новое – смешанную экономику, государство всеобщего благосостояния, глобальную деревню?

Нет, конечно, я не забыл. Метаморфозы для капитализма – то же, что камуфляж для хамелеона: и сущность, и защитный механизм. И всё же речь не о простой маскировке. Капитализм претерпел несколько эпохальных трансформаций. Одна из них разворачивалась примерно в то время, когда ты обучал меня магии железа перед нашим камином. И на самом деле, чтобы объяснить, что я имею в виду под технофеодализмом, нужно сначала подробно описать эту трансформацию – последнюю из серий метаморфоз капитализма, которые являются предметом этой главы. Только тогда, в следующей главе, я смогу как следует объяснить, что пришло ему на смену.

Извлечение неизвлекаемого. В одном из эпизодов телесериала «Безумцы» о становлении рекламы в 1960–1970-е годы легендарный креативный директор Дон Дрейпер учит свою протеже Пегги, как надо думать о Hershey, шоколадном батончике, который рекламирует их фирма. Маркетинговая философия Дрейпера идеально передает дух времени: «Вы и есть продукт. Вы, то есть ваши чувства». Или, как интерпретирует реплику Дрейпера в журнале Time Джеймс Понивозик: «Вы не покупаете батончик Hershey ради пары унций шоколада. Вы покупаете его, чтобы вернуть то чувство любви и заботы, которое вы ощутили, когда отец вознаградил вас за постриженный газон»[12].

Массовая коммерциализация ностальгии, на которую намекает Дрейпер, ознаменовала поворотный момент для капитализма. В то время как главными проблемами 1960-х продолжали быть война во Вьетнаме, гражданские права и институты, которые могли бы цивилизовать капитализм (страховка Medicare, продуктовые талоны и государство всеобщего благосостояния), Дрейпер указывает на фундаментальную мутацию его ДНК. Эффективно производить вещи, которых жаждут люди, уже недостаточно. Капитализм теперь включает и искусное производство желаний.

1 Varoufakis Y. Talking to My Daughter About the Economy: A Brief History of Capitalism. London: The Bodley Head, 2017. Рус. пер.: Варуфакис Я. Беседы с дочерью об экономике. М.: Ад Маргинем Пресс, 2023. – Примеч. пер.
2 Гомер. Одиссея. Песнь девятая. Строфы 391–394 (пер. В. А. Жуковского). – Здесь и далее цифрами – примеч. автора.
3 Софокл. Аякс. Эписодий второй. Строфы 651–653. – Примеч. пер.
4 Гесиод. Труды и дни. Строфы 174–200 (пер. В. В. Вересаева).
5 Маркс К. Речь на юбилее «The People's Paper», произнесенная в Лондоне 14 апреля 1856 года // К. Маркс, Ф. Энгельс. Сочинения. Издание второе. М.: Государственное издательство политической литературы, 1958. С. 4.
6 В оригинале автор отсылает к фразе: «Всё твердое растворяется в воздухе, все святое оскверняется, и человек, наконец, вынужден трезво взглянуть в лицо своим реальным условиям жизни и отношениям с себе подобными». Однако канонический перевод на русский (см. ниже) сделан с немецкого оригинала: Alle festen, eingerosteten Verhältnisse mit ihrem Gefolge von altehrwürdigen Vorstellungen und Anschauungen werden aufgelöst, alle neugebildeten veralten, ehe sie verknöchern können. Alles Ständische und Stehende verdampft, alles Heilige wird entweiht, und die Menschen sind endlich gezwungen, ihre Lebensstellung, ihre gegenseitigen Beziehungen mit nüchternen Augen anzusehen. – Примеч. пер.
7 Маркс К., Энгельс Ф. Манифест Коммунистической партии. М.: Государственное издательство политической литературы, 1950. С. 36.
8 Маркс К. Заработная плата, цена и прибыль (Доклад К. Маркса на заседаниях Генерального совета I Интернационала 20 и 27 июня 1865 года) // К. Маркс, Ф. Энгельс. Избр. соч. В 9 т. Т. 4. С. 200.
9 Под Большой цифрой здесь и далее автор понимает Big Tech, также известные как Tech Giants или Tech Titans, которые являются крупнейшими ИТ-компаниями в мире. Обычно это относится к Большой пятерке технологических компаний США: Alphabet (Google), Amazon, Apple, Meta (Facebook*) [Компания Meta Platforms Inc., владеющая социальными сетями Facebook* и Instargam, по решению суда от 21.03.2022 года признана экстремистской организацией, ее деятельность на территории России запрещена] и Microsoft; в настоящее время к ним добавляют Nvidia и Tesla. – Примеч. пер.
10 Маркс К. Экономическо-философские рукописи 1844 года // К. Маркс, Ф. Энгельс. Из ранних произведений. М.: Политиздат, 1956. С. 216.
11 Маркс К., Энгельс Ф. Манифест Коммунистической партии. С. 38
12 The History of Mad Men by James Poniewozik: How Mad Men rode the carousel of the past into television history // The Time. URL: https://time.com/mad-men-history/
Скачать книгу