© Ревякина Н.В., перевод, вступ. ст., комментарии, 2025
© Издательская группа «Альма Матер», оригинал-макет, оформление, 2025
© Издательство «Альма Матер», 2025
Предисловие
Диалог «Цирцея» Дж. Джелли принадлежит к сочинениям позднегуманистической литературы. Он появился в тот период, когда славные времена гуманизма остались в прошлом. XVI век для Италии был временем испытаний, когда драматические жизненные коллизии (итальянские войны, угроза турецкого нашествия, потеря рынков, экономический спад и др.) повлияли на морально-психологический климат страны, став труднейшим испытанием для человека на душевную и нравственную прочность, и человек не всегда достойно выдерживал это испытание. Он оказался сложнее и противоречивее, чем это представлялось ранним гуманистам, его жизненные порывы низменнее, о чем свидетельствовали распространившиеся в обществе ложь, лицемерие, предательство, корысть. Все это не позволяло слагать прежние гимны человеку, возвышать его до небес. На страницах гуманистических работ все чаще появляется критика человека. Становится дискуссионным его центральное место во Вселенной – наиболее устойчивая позиция гуманизма XV в. В этих условиях развивается творчество Дж. Джелли.
Джамбаттиста Джелли (1498–1563) происходил из семьи виноградаря, а сам жил ремеслом чулочника. В 25-летнем возрасте, не оставляя занятия ремеслом, он занялся самообразованием, изучил латинский язык, литературу, философию и стал видным гуманистом своего времени. Философию он изучал у Франческо Верино, был тесно связан с философом Симоне Порцио. Хорошо зная латинский язык, преподавал его и переводил на итальянский работы современников и древних (некоторые сочинения Симоне Порцио, «Жизнь Альфонсо Эсте» Павла Йовия, «Гекубу» Эврипида [с латинского перевода Эразма Роттердамского]).
Джелли был одним из основателей и видных членов Флорентийской Академии, стал ее первым публичным лектором (с 1541), консулом (1548). В течение многих лет (с 1553 по 1563) он комментировал в Академии «Божественную комедию» Данте (прочитал 102 лекции), которого почитал и которым гордился; он читал также лекции о Петрарке. Джелли всячески защищал итальянский язык, отдавая ему предпочтение перед классическими языками, показывал его богатство и красоту, его способность выразить любую философскую концепцию или научный взгляд. В сочинении «Рассуждение о трудности подчинить правилам наш язык» (Raggionamento sopra la difficoltà di mettere in regole la nostra lingua, 1551) он рассматривал итальянский язык (флорентийский диалект) как живой и развивающийся, что ему невозможно дать фиксированные правила; придавал большое значение разговорной речи образованных горожан. Сам он использовал в своих работах живой итальянский язык, близкий к народному, на нем написаны и его комедии – La sporta (1543) и L’errore (1556). Любя свой город и испытывая патриотические чувства, Джелли написал небольшой трактат «Происхождение Флоренции» (40-е гг. XIX в.) и «Жизнеописания 20 художников Флоренции» (издана также в XIX в.). Он отличался широкой образованностью: работы свидетельствуют, что он знал древних авторов (Аристотеля, Платона, Цицерона, Плиния Старшего, Плутарха, Гермеса Трисмегиста и др.), средневековых и современных (Иннокентия III, написавшего, будучи кардиналом, трактат «О тщете человеческого состояния», Фому Аквинского, Данте, Марсилио Фичино, Пико делла Мирандола, Маттео Пальмиери, Савонаролу и многих других авторов)[1].
В творчестве Джелли наибольший интерес представляют его диалоги, богатые философско-психологическими и социальными размышлениями, – «Причуды бочара» (I саpricci del Bottaio, 1548) в 10 книгах[2] и «Цирцея» (La Circe, 1549) в 10 книгах. В «Причудах» старый Джусто, ремесленник, каждое утро разговаривает со своей Душой, а его племянник записывает эти разговоры. Джусто обладает жизненным опытом и здравым смыслом, он черпает свои знания, как сам говорит, из литературы на вольгаре и из проповедей. Но его работа показывает более широкую образованность автора. В 10 книгах (рассуждениях) «Причуд» обсуждаются вопросы этики, психологии, гносеологии, языка, часто используются доводы натурфилософского характера. В них говорится о связи и взаимодействии души и тела, о смерти и бессмертии, о понимании человека как связи мира в духе герметической традиции, о жизни в натурфилософском ее понимании и качестве жизни (местожительство, воздух, дом, пища, сон, физические упражнения и др.), о старости, о зависти и ненависти и различии между ними, о наслаждении.
Джелли затрагивает в разговоре о грамматике и тему языка, выступая против ученых, презирающих вольгаре и кичащихся своим знанием, в то время как превосходство знания должно вдохновлять не на изоляцию от большинства, а на добровольное принесение пользы ближним.
В «Причудах» обсуждаются также вопросы церкви и религии, критикуются пороки духовенства, индульгенции, признаются заслуги лютеран, отдающих приоритет Священному Писанию; Джелли говорит о необходимости перевода Священного Писания на национальные языки, о спасении через веру. Он защищает Пальмиери, хотя того за его сочинение «Град жизни» подозревали в ереси.
За нетрадиционные взгляды на католическую церковь и ее догматы «Причуды» в 1562 г. были занесены в Индекс запрещенных книг, а в 1605 г., после смерти Джелли, были вновь опубликованы, но с исправлениями, внесенными церковью.
Диалог «Цирцея» назван по имени волшебницы Цирцеи, на острове которой оказался Одиссей (Улисс) со своими спутниками, возвращаясь после взятия Трои на Итаку. Встретив там различных животных, в которых были обращены приплывшие на остров люди, Улисс просит отпустить с ним домой греков, вернув им человеческий образ. Джелли отталкивается в своем сочинении от небольшой работы Плутарха «Свинья» (он сам ссылается на Плутарха) и, возможно, от X книги гомеровской «Одиссеи», где рассказывается об обращении волшебницей Цирцеей спутников Одиссея в свиней. Кроме древних авторов, на Джелли, несомненно, повлиял и Макиавелли, сочинивший поэму «Золотой Осел»[3], в которой Свинья, бывшая когда-то человеком, не желает обрести прежний облик и вернуться в мир людей. В ее речи отстаивание превосходства животных сопровождается критикой человеческой нравственности, отношения человека к жизни, к своим сородичам и др.
Изменяя и развивая сюжеты предшественников, Джелли вводит в действие различных животных, встреченных им на острове, – это Устрица, Крот, Змея, Заяц, Козел, Олениха, Лев, Конь, Собака, Бык, Слон. Улисс ищет среди них греков, чтобы увести их с собой на родину вместе со своими спутниками. Цирцея соглашается отпустить греков вместе с Улиссом при условии, если каждый из них добровольно захочет вернуться в человеческий образ и стать человеком. Это важное условие и определяет содержание «Цирцеи». Разговор Улисса с животными, которым Цирцея вернула для этого разум и речь, ведется вокруг темы «хочу или не хочу вновь стать человеком». Из 11 встреченных Улиссом животных 10 отвергают предложение Улисса; и только Слона, бывшего когда-то философом Аглафемом, Улиссу удалось убедить в превосходстве человека.
Так в гуманизме XVI в. появляется тема, немыслимая в XV в. Когда-то Джаноццо Манетти в трактате «О достоинстве и превосходстве человека» говорил, ссылаясь на «Золотого осла» Апулея, что «любой человек предпочел бы умереть, чем обратиться в какого-либо зверя… сохраняя при этом человеческий рассудок». У Джелли Крот говорит прямо противоположное: «Я из тех, кто хочет скорее умереть, чем вновь стать человеком».
В отечественной историографии целостного прочтения диалога нет, однако на материале его и других сочинений Джелли изучались его социальные воззрения[4], этические взгляды и философско-религиозные представления[5].
Диалог в зарубежной историографии порой рассматривался с точки зрения влияния на Джелли «Божественной комедии» Данте, и диалог Улисса с животными при таком взгляде выглядел как общение представляющего высокий разум Улисса (Вергилия «Божественной комедии», выводящего Данте на правый путь) и защитников земной чувственной жизни – животных (сам Данте)[6]. При подходе к диалогу как отражению идей «Божественной комедии» конкретное содержание диалога часто игнорируется как малозначимое, и речи животных предстают в целом как защита низкой земной жизни, от которой человек должен оторваться, возвышаясь душой к небу. Повод для такого толкования дает 10-я книга диалога, в которой, как уже говорилось выше, Улиссу удалось убедить в превосходстве человека Слона, бывшего философа Аглафема, и основными аргументами служат ему интеллект человека, превосходящий любое чувственное знание, и свободная воля, которая отличает человека от животных и дает ему превосходство над ними. О свободной воле человека, возвышающей его и позволяющей сделать правильный выбор, поднять глаза к небу, к вещам высоким и божественным, живя в их созерцании счастливой и божественной жизнью, Джелли говорит и в посвящении «Цирцеи» герцогу Козимо Медичи. Но какую роль играют тогда 9 книг диалога, где Улисс пытается убедить животных вновь стать людьми, а они все отказываются от этого? Вряд ли можно игнорировать содержание этих книг, наполненных богатым критическим материалом в отношении природного, морально-психологического, социального бытия человека и содержащих сомнение в одной из ведущих идей гуманизма – антропоцентризме.
Но не все исследователи изучают диалог через призму «Божественной комедии». Иренео Санези, например, не видит никакой связи между поэмой Данте и «Цирцеей»[7]. Однако он связывает концептуально «Цирцею» с «Причудами», видя в ней как бы их дубликат, ибо в обеих работах противопоставлены чувство и разум, материя и дух, тело и интеллект, и каждое из животных отражает в себе Джусто, а Душа Джусто отражается в Улиссе[8]. Однако, справедливо замечает Санези, и животные наделены у Джелли разумными суждениями, логикой и знаниями, в то время как Улисс, который должен представлять разум, порой нерешителен, слаб в доводах; в диалоге, по словам Санези, чувство разбивает разум и само становится разумом и спорит с исключительной силой и пылом. Но исследователь называет это ошибкой Джелли, подобной той, что встречается и в «Причудах», когда Джусто, олицетворяющий косную материю, невежество тела, ничего не знающего и не понимающего, рассуждает часто с полным пониманием и знанием и даже в состоянии научить чему-то свою мудрую собеседницу – Душу[9]. Но ошибка ли это Джелли или принципиальная позиция, в соответствии с которой предлагается признать и другие, кроме разума, потенции человека важными для его жизнедеятельности и источниками знания?
Отвлекаясь от мысли о противостоянии чувственного и духовного в «Цирцее», посмотрим на диалог с содержательной стороны. Содержание 9 диалогов из 10 пронизывает сомнение в центральном месте человека в мире – важнейшей позиции христианства, развитой потом гуманизмом. Антропоцентризм отстаивает Улисс и опровергают животные. Человек у Улисса – господин всех других животных. Животные несовершенны, у них нет разума, благоразумия и прочих добродетелей, а есть инстинкт; добродетель – это середина между двумя крайностями, это навык, приобретенный с помощью воли и разума, а у животных нет разума, все их действия идут от чувства и желания. Но идея человеческого первенства и превосходства представляется животным субъективной и выдуманной человеком, как и ряд понятий, таких, как «добродетель», «природный инстинкт» и другие, которые используются Улиссом для доказательства превосходства человека и несовершенства животных. Когда говорят, что животные действуют на основании инстинкта и природной силы, а не по благоразумию, то речь идет всего лишь о понятиях, придуманных людьми, согласно тому, что им угодно, заявляет Собака. «Вы называете благоразумием и искусством в себе то, что в нас инстинктом и природной силой». Животные оспаривают мысль о собственном несовершенстве, заявляя, что удовлетворяются собственным совершенством в своем виде. Зачем говорить о несовершенстве животных, у которых нет некоторых ощущений? Зачем кроту зрение, если это не соответствует его природе? Животные были бы несовершенны, если бы им недоставало какого-то из ощущений, свойственного их природе. Тем самым обозначен отход от традиционной иерархии в природе: нет более совершенных или менее совершенных существ, все равны, будучи совершенными в своем виде.
Отказ от признания верховного места человека и сомнение в человеческом измерении ценностей сопровождается критикой всех устоев человеческой жизни и самого человека. Критикуется человеческая природа – незащищенность, телесная слабость человека и подверженность его многим болезням, ненасытность и беспорядочность человеческих желаний, человеческие фобии – болезни человеческой души (беспокойство за настоящее, страх и забота о будущем, страх людей друг перед другом и подозрительность, страх перед законом и страх смерти), нравственное поведение человека. Острой критике подвергаются социальные устои жизни, отсутствие в ней справедливости и равенства, необеспеченность владения имуществом, войны и грабежи. Не содержат справедливых решений законы. Они записаны людьми так, что естественный закон можно толковать по-своему, растягивая его то в одну, то в другую сторону. В человеческом обществе существует резкий контраст бедности и богатства; хотя природа создала в достаточном количестве то, что необходимо людям, «одному достается столько, что он расточительствует, а другому недостает самого необходимого». Бедность – «самая жестокая и непереносимая вещь в мире», бедняков презирают, избегают, а богатых уважают, хотя их нравственное поведение, способы обогащения заслуживают всякой критики. Остро ощущая социальное неравенство, Джелли пытается, подобно Томасу Мору, объяснить эту несправедливость: алчность и преступную жадность к богатству породило различие «моего» и «твоего»; то, что природа создала для всех общим, люди обособили посредством «моего» и «твоего», откуда каждодневно возникает среди людей столько обмана, мошенничества, ссор и вражды, постоянная боязнь потерять то, что человек имеет.
Встает и тема женского неравноправия. Вслед за Галеаццо Капрой и Бальдассаре Кастильоне Джелли высказывает свой взгляд на положение женщины. В брачном союзе он усматривает большое неравенство: женщина в нем – служанка, мужчина – господин; женщина без приданого становится служительницей Паллы или Дианы (т. е. идет в монастырь). Ум женщин, говорит Улисс, беседуя с Оленихой, плохо приспособлен к занятию большими делами. Олениха считает это сугубо мужским взглядом: «Спросите об этом нас (женщин), а если этого недостаточно, спросите опыт. И вы увидите, способны ли мы руководить большими делами или нет».
Так в разговоре Улисса с животными обсуждаются разные грани природной и общественной жизни человека.
В диалоге сталкиваются два взгляда – традиционный антропоцентрический, за которым стоят хорошее усвоение философской культуры, книжность, умозрительность, логическое доказательство, а с содержательной стороны – признание высокого достоинства человека – «чуда природы», земного бога, который своим интеллектом может познать все вплоть до Первопричины, т. е. Бога, а волей своей сформировать себя по собственному желанию и стать тем, кем захочет. За другим взглядом стоит связь с природой, высокая оценка чувственной природы человека, опыт, на который часто ссылаются оппоненты Улисса, острое осознание жизненных проблем и более тесная связь с жизнью – идеи, которые появляются в разных областях культуры и мысли XVI в.
Диалог «Цирцея» – источник, важный для изучения позднего итальянского гуманизма, периода, мало исследованного в нашей историографии. Он помогает лучше понять всю сложность и противоречивость позднего гуманизма, который обретает новые в сравнении с прежним гуманизмом методы познания (опыт и чувственное знание), обогащается новыми, социальными темами, но в котором высокие идеалы гуманизма, несомненно, дорогие гуманистам этого времени, все чаще приходят в противоречие с реалиями жизни и все чаще не выдерживают испытания.
Диалог интересен и как предвосхищение идей французского гуманиста Мишеля Монтеня, который в своих «Опытах», и прежде всего в «Апологии Раймунда Себундского», критически оценивает человека, показывает его как природное существо, отвергая представление о его верховном месте в мире.
Наконец, диалог получает неожиданное актуальное звучание, отвечая в известной мере современным размышлениям о природе и специфике человека. В нем конструируется фантастическая ситуация – взгляд на человека извне, со стороны животных, вне человеческого измерения ценностей. Это заставляет задуматься о месте человека в мире, о верности человеческой мерки, с помощью которой человек оценивает себя и животных, об ответственности человека в мире природы и в отношениях с себе подобными в обществе.
Перевод выполнен по изданию: Gelli G. В. Ореrе / A сurа di I. Sanesi. Torino, 1968. Р. 305–469. При составлении комментариев частично использованы комментарии издателя И. Санези.
За консультации по переводу выражаю искреннюю признательность профессору Пьеро Каццоле.
Цирцея
Посвящение
Светлейшему и превосходнейшему синьору Козимо де’Медичи. Герцогу Флоренции
Среди всего, что находится в этом мире, добродетельнейший и благосклоннейший государь, пожалуй, только человек может выбирать для себя самого положение и цель и, идя по тому пути, который ему более всего по душе, направлять свою жизнь свободно, как ему более нравится, скорее согласно желанию собственной воли, чем природной склонности. Ибо, если тщательно рассмотреть природу вещей, [становится очевидным], что тот, кто является причиной всего, установил и предписал всем видам их как нерушимый закон некоторые границы, которые им не позволено никоим образом преступать, изменяя в лучшую или худшую участь то бытие, которое изначально было им даровано; тогда как власти человека была свободно предоставлена возможность выбирать тот обpаз [жизни], в котором ему больше нравится жить и, словно новому Протею[10], преобразовать себя во все то, во что он желает, принимая, на манер хамелеона, вид всех тех вещей, к которым он страстно стремится, и стать, наконец, или земным или божественным [существом] и перейти в то состояние которое более всего будет угодно выбору его свободной воли. Поэтому ясно видно, что, когда люди из-за своей порочной участи или из-за своего дурного выбора живут устремленные к земным вещам и занятые ими, всегда сосредоточивая взгляд на чувственных предметах, никогда не поднимая глаза к небу, – их участь не лучше участи зверей; более того, они становятся как бы подобны другим животным, которым недостает во всем разума; и что, когда, освободившись от земных вещей, как только могут, они возвращаются к своим истинным и собственным действиям, поднимаясь от вещей низких и земных к высоким и божественным, то становятся (доведенные до своего истинного совершенства) подобными тем счастливым духам, которые живут вне этого бренного мира в созерцании божественных вещей счастливейшей и блаженнейшей жизнью[11].
Это то, что я исследую, светлейший и превосходнейший Государь, дабы помочь, как только могу, другим, что составляет собственный и истинный долг человека, [и] показать в этих своих настоящих Диалогах, следуя за Плутархом[12], лучшее, что я узнал. И поскольку люди естественным образом обязаны воздавать почести Богу не только душой и словами, но и каким-то внешним знаком, предлагая ему наиболее дорогие и наиболее ценные вещи, которые у них есть, и поскольку должны они также лучшим способом, каким умеют и могут, всегда почитать своих Государей, потому что те, как сказал тот же Плутарх, являются истинными подобиями и истинными образами Бога (потому и занимают ту ступень в своих государствах, которую занимает наилучший и величайший Бог во вселенной), то я, слуга и по природе и по выбору Вашего Светлейшего Превосходительства, считая большой честью для себя всегда почитать Вас и естественным образом, и за благодеяния, полученные от Вас, и желая, поскольку не могу сделать это таким способом, каким бы хотел, показать по крайней мере готовность своей души, – осмелился представить такими, какие они есть, малые мои труды, прося покорно Ваше Превосходительство, – подобно тому, как Бог величайший, каким он является, никогда не презирает никакого дара, хотя бы минимального и малоценного, лишь бы он был предложен ему от чистой и искренней души, – не пренебречь теперь моим малым даром, потому что, хотя он из лучших и наиболее дорогих вещей, какие я имею, но, без сомнения, является слишком слабым и бедным [знаком] уважения к Вашим величию и заслугам.
Итак, я прошу Вас, наконец, поскольку восполняю всякий недостаток добротой своего желания, благосклонно принять его, веря, что я не хочу ничего более, как всегда служить Вам и почитать Вас, что является моим долгом, ибо я Ваш вернейший и преданнейший слуга.
Из Флоренции 1 марта 1548 г. Джовамбаттиста Джелли
Сюжет
Когда Улисс возвращался после Троянской войны на свою родину в Грецию и был занесен ветрами, неблагоприятными для его плавания, во многие разные страны, он прибыл, наконец, на остров Цирцеи и был ею очень благосклонно принят; там он оставался некоторое время благодаря большой любезности, оказанной ею; желая снова вернуться на свою родину, он просит позволения уехать и одновременно просит, чтобы она вновь сделала людьми всех греков, которые были ею превращены в разных животных и находились там [на острове], с тем чтобы он мог увезти их с собой в их дома. Цирцея дарует ему эту милость, но с таким условием: чтобы от него получили это только те, которые желают [снова стать людьми], а другие остались бы там кончать свою жизнь в телах зверей. И чтобы он мог узнать это от них, она дарует возможность поговорить с каждым [так же], как когда он был человеком.
По всему острову ищет [их] Улисс и разговаривает со многими, которые по разным причинам желают скорее остаться в том состоянии, нежели вновь стать людьми. Наконец, он находит одного, кто, рассматривая обстоятельно величие человека и то, насколько он через посредство интеллекта более благороден, чем любое другое животное, желает вновь стать человеком, каким он был. Отчего возвращенный Улиссом в свое первое бытие, он, как свойственно человеку, выразив сначала признательность и воздав благодарность Богу, наилучшему и величайшему, с радостью отправился [затем] вместе с [Улиссом] на свою родину.
Диалог I
Улисс. Хотя любовь, которую ты ко мне питаешь, славнейшая Цирцея, и бесконечные услуги, которые я получаю от тебя, – причина тому, что я охотно нахожусь у тебя на твоем красивом и приятном островке, любовь к родине и желание после столь долгого странствия увидеть самых дорогих своих друзей постоянно побуждают меня уехать от тебя и возвратиться в свой дом. Но прежде чем я уеду, я хотел бы знать, есть ли среди тех, кого ты превратила во львов, волков, медведей и других зверей, какой-нибудь грек[13].
Цирцея. Их здесь достаточно, мой милый Улисс. Но почему ты меня спрашиваешь об этом?
Улисс. Мы можем посидеть на этой скале, где вид изменчивых волн моря и приятное ощущение от теплых ветров, которые сладостно веют, проходя через множество ароматных долин, сделают нашу совместную беседу гораздо более приятной – и я тебе скажу об этом.
Цирцея. Сделаем то, что ты хочешь: я ведь не желаю другого, кроме как угодить тебе.
Улисс. Причина, по которой я спросил у тебя, прекраснейшая Цирцея, нет ли среди тех, кого ты обратила в зверей, какого-нибудь грека, – в том, что я хотел бы вымолить у тебя своими просьбами, чтобы они вернулись в свое человеческое бытие и могли возвратиться со мной к себе домой.
Цирцея. А почему ты желаешь этого?
Улисс. Из-за любви, которую я чувствую к ним, так как у нас одна и та же родина [и] так как я надеюсь за это заслужить большую похвалу у своих греков, тогда как, напротив, я навлек бы на себя, думаю, немалое порицание, зная, что мог вытащить их из такого жалкого и несчастного состояния, но оставил их вести столь жалким образом жизнь в телах зверей.
Цирцея. И если другие, как ты думаешь, Улисс, тебя бы за это похвалили, то звери почувствовали бы к тебе за это такую ненависть из-за вреда, который ты им причинишь, что ты будешь раскаиваться в этом тысячу раз за день.
Улисс. О! Неужели губительно заставить кого-то вновь стать человеком из зверя?
Цирцея. Весьма губительно. И то, что это правда, спроси кого-нибудь из них, так как я даже не желаю даровать тебе этой милости, если они [звери] с этим не согласятся.
Улисс. Ну как могу я знать это от них, которые, будучи зверьми, не понимают и не умеют или не могут говорить? Подозреваю, что ты пошутила.
Цирцея. Не расстраивайся, потому что я позволю им это.
Улисс. И у них будет та же речь, какой они обладали, когда были людьми?
Цирцея. Да; потому что как превратила я их в зверей, так заставлю вернуться в них сознанию настоящих людей. И чтобы не терять больше времени, видишь те две [створки] раковины, прикрепленные вон к тому камню которые открываются и закрываются? И этот холмик земли, который находится недалеко от воды, в шаге от той пальмы?
Улисс. Вижу.
Цирцея. В одной – устрица, в другом – крот, которые были когда-то людьми и греками. Поговори с ними; и чтобы ты мог свободнее сделать это, я удалюсь отсюда, отправившись на прогулку по этому берегу. И затем, как услышишь об их желании, приходи ко мне; и я сделаю то, что ты захочешь.
Улисс. Несомненно, важную вещь сказала мне Цирцея: находясь таким образом в этих телах зверей, они смогут обладать даром речи и беседовать со мной, однако при ее помощи. И мне кажется [это] столь невероятным, что я не осмеливаюсь как бы испытать ее, боясь, если мне не удастся, прослыть глупцом, что кажется [вполне] разумным. Но, однако, здесь нет того, кто мог бы меня порицать за это, кроме Цирцеи; а она не может безосновательно сделать этого, так как [сама] мне это советовала. Итак, я не хочу отказываться. Но как я должен назвать ее [устрицу]? Сам не знаю, как, разве лишь по названию, которое они имеют как животные. Значит, сделаем так. Устрица! О, Устрица!
Устрица. Чего ты хочешь от меня, Улисс?
Улисс. Я назвал бы тебя и твоим именем, если бы знал его. Но если ты грек, как сказала мне Цирцея, будь любезен сказать мне его.
Устрица. Я был грек, прежде чем был превращен Цирцеей в устрицу; и происходил из местности близ Афин; а имя мое было Иттако; и поскольку я был бедняком (poveretto), то стал рыбаком.
Улисс. Итак, возрадуйся тому, что сострадание, которое я испытываю к тебе, зная, что ты родился человеком, и любовь, которую я к тебе питаю, поскольку ты с моей родины, побудили меня просить Цирцею о том, чтобы ты возвратился в свой первоначальный вид и затем отправился со мной в Грецию.
Устрица. Не продолжай дальше, Улисс, потому что твое благоразумие и твое красноречие, за которые тебя так хвалят у греков, не имели бы для меня никакой силы; так что не пытайся ни советовать мне оставить, с одной стороны, столько благ, которым я столь счастливо радуюсь в этом состоянии без забот, ни убеждать меня, с другой, вновь стать человеком; потому что он самое несчастное животное, какое существует в мире.
Улисс. О, мой Иттако! Когда ты потерял образ человека, ты, должно быть, потерял и разум, говоря так.
Устрица. [А] ты, Улисс, его не можешь уже потерять, потому что не имеешь его, веря в то, что говоришь. Но оставим в стороне оскорбления и немного поговорим друг с другом дружелюбно. И ты увидишь, покажу ли я тебе, испытав одну и другую жизнь, истинность того, что говорю.
Улисс. О! Я хотел бы это ясно увидеть.
Устрица. Итак, послушай меня. Но видишь [ли], я хочу, чтобы ты обещал мне предостеречь меня, когда я открываюсь, как видишь, для разговора с тобой, чтобы не вышел какой-нибудь предатель (traditorelli) из этих морских крабов и не бросил камешек между створками раковины, отчего я не мог бы потом закрыть их.
Улисс. А почему это?
Устрица. Чтобы вытащить меня наружу своими губами и съесть, как обычно делают, когда видят нас открытыми.
Улисс. О! Ты слышишь о тонкой хитрости! И кто научил вас охранять себя от них и избегать таким образом этого их обмана?
Устрица. Природа, которая никогда не отказывает никому в необходимых вещах.
Улисс. Оставь любое подозрение и говори без опаски, потому что я тебя предупрежу.
Устрица. Ну, выслушай меня. Скажи-ка мне, Улисс, вы люди, которые так хвалите себя за то, что более совершенны и более благоразумны, чем мы, так как обладаете мышлением (il discorso della ragione)[14], цените ли более те вещи, которые считаете лучшими, чем другие?
Улисс. Да, несомненно. Более того, это один из тех признаков, откуда можно узнать о нашем совершенстве и благоразумии; ибо оценка каждой вещи одинаково (в равной степени) происходит из малого знания природы и качественности вещей и является признаком глупости.
Устрица. И вы их любите больше, чем другие?
Улисс. Да, потому что за знанием следует любовь либо ненависть: поэтому все те вещи, которые оказываются для нас добрыми, любят и желают их; и, напротив, тех, которые кажутся нам порочными, ненавидят и избегают.
Устрица. И, любя их более, чем другие, вы разве не проявляете также бóльшую заботу о них?
Улисс. О! Кто сомневается в этом?
Устрица. А ты не думаешь, что это самое делает также и природа или тот ум (intelligenza), который руководит ею? И [делает] с гораздо большим основанием, чем вы, так как она не может ошибаться, как я уже много раз слышал от афинских философов, когда, чтобы продать выловленную рыбу, стоял у тех портиков, где они находились добрую часть дня, чтобы вместе беседовать и спорить.
Улисс. Я тоже так думаю.
Устрица. О! Если ты соглашаешься со мной в этом, [значит] ты согласился со мной и в том, что мы лучше и благороднее вас.
Улисс. И каким образом?
Устрица. Потому что, раз природа принимает в расчет больше нас, чем вас, из этого следует, что она любит больше нас; и любя нас больше, она это делает только по той причине, о которой я тебе сказал.
Улисс. О! Ты мне кажешься первым логиком Афин.
Устрица. Я не знаю, что такое логика; подумай, как я могу быть логиком! Говорю так, как меня научила природа. И это заключение (ragione), умей его делать всякий, кто обладает разумом, и является вернейшим.
Улисс. Да, если бы было верно, что природа больше считается с вами, чем с нами.
Устрица. О! Это легко проверить, и если ты хочешь, чтобы я тебе это доказал, послушай меня. И поскольку ты в этом более способен, я хочу, чтобы мы начали с первого дня, как она произвела и вас, и нас в мир, – дня нашего рождения; поэтому, скажи-ка мне, какую заботу она проявила, считаясь с вами, если заставила вас родиться голыми?[15] И, напротив, она показала, что достаточно ценит нас, заставив нас прийти в мир одетыми: кто – в скорлупу, кто – в шерсть, кто – в чешую, кто – в перья, и кто – в одно, кто – в другое; [в этом], несомненно, знак того, что ей было гораздо больше по сердцу сохранение нас.
Улисс. Это не довод, потому что, если она сделала нас голыми и покрытыми шерстью настолько тонкой, что нам причиняет вред любая малейшая вещь, то она это сделала вот почему: поскольку мы должны проявлять воображение и другие наши внутренние чувства гораздо тщательнее, чем вы, дабы затем они служили интеллекту, подобало, чтобы наши члены и особенно те органы и те орудия, где производятся эти действия, были из более благородной и более легкой материи, и также еще чтобы была [у нас] более тонкая кровь и больше тепла, чем у вас: откуда рождается слабость нашего телесного строения (complessione). Потому что, если бы мы были составлены из жидкостей более грубых и крови более жирной (grosso), как вы, откуда происходит, что вы более сильного и более мужественного телесного строения, чем мы, но отнюдь не более долгой жизни, поскольку это происходит из умеренности телосложения (temperatura della complessione), в чем мы вас значительно превосходим[16], и потому у нас чувство осязания гораздо более совершенное, чем у вас, поскольку оно ощущает любое малейшее различие, то из этого бы следовало, что мы, как вы, обладали бы малым знанием и малым умом. Ибо, как говорят физиогномисты, нравы души следуют за строением тела[17]; откуда всегда видно, что частям тела (членам) льва следуют нравы льва, частям тела медведя – нравы медведя. И чтобы [убедиться], что это истина, поразмысли над тем, что ты видишь среди людей: те, кто составлен из грубых жидкостей, – также грубого ума, и, напротив, те, у кого тонкая и легкая плоть, – также тонкого ума. Так что природа, желая создать нас разумными и обладающими совершеннейшим знанием, как бы была вынуждена сделать нас такими.
Устрица. О! Я не хочу даже думать, что она была вынуждена, ибо, когда она создавала все вещи, она могла их создать по-своему; и могла очень хорошо придерживаться другого правила и сделать так, к примеру, чтобы была вода, которая бы жгла, и огонь, который бы охлаждал.
Улисс. О! И не было бы в мире того столь восхитительного порядка, который существует среди творений, откуда, по признанию каждого, происходит его красота.
Устрица. И был бы здесь другой порядок, из которого родилась бы красота другого рода, которая была бы, может быть, более прекрасной, чем эта.
Улисс. О! Когда мы в сомнении, мы идем вслепую. Но какое имеет значение то, что природа создала нас голыми, если она дала нам столько знания и столько сил, чтобы одеваться в одежды, [сделанные] из вас?
Устрица. Да, но с какой опасностью? Со сколькими из вас происходило несчастье из-за желания схватить нас, чтобы мы служили вам [какими-то] из частей нашего [организма]? И кроме того, с каким трудом? Потому что, если вы хотите использовать для себя наши шкуры, вам необходимо обработать их, если нашу шерсть – вам необходимо спрясть ее, соткать и сделать с ней тысячу других вещей, прежде чем вы доведете ее до такого вида, чтобы можно было использовать ее.
Улисс. О! Эти труды нам сладостны и приятны, более того, они как бы времяпрепровождение[18].
Устрица. Да, тем, кто делает это ради удовольствия, как иной раз делаешь ты. Но порасспроси-ка об этом тех, кто делает это, вынуждаемый необходимостью и чтобы получить от своих тяжелых трудов возможность приобрести то, что надо; и ты увидишь, скажут ли они, что эти труды кажутся им сладостными. Я сам знаю, потому что, когда я был человеком, мне настолько не нравилось работать [на земле], что, как я тебе сказал, я сделался рыбаком; и я охотно принялся бы за любой большой тяжелый труд, чтобы не работать [на земле], так как считал [эту работу] ремеслом волов, которые работают всегда, и когда более не могут, им дают молотком по голове.