Текст печатается по изданиям:
Авдеенко Ю. Этот маленький город. М.: ДОСААФ, 1977;
Авдеенко Ю. Сколько зим. М.: Молодая гваардия, 1975.
© Авдеенко Ю. Н., наследники, 2024
© ООО «Издательство «Вече», оформление, 2024
Юрий Авдеенко(1933–1982)
Этот маленький город
Глава первая
Нет, нет. Солнце не заходило. Оно могло заходить в горах, в пустыне, в степи. Здесь, в море, оно тонуло, заметно и быстро, как может тонуть корабль, получивший пробоины. Море лежало штилевое, все в блестках, и берег смотрелся отсюда, с ходового мостика «охотника», четко. Желтый и зеленый берег и синее, до такой степени синее, что казалось нарисованным, небо.
На ходовом мостике кроме командира катера стояли командующий Туапсинским оборонительным районом контр-адмирал Жуков, председатель горисполкома Шпак, управляющий нефтебазой Саркисов.
Жуков опустил бинокль, передал его председателю горисполкома:
– Посмотри, Дмитрий Акимович. Отлично! – Шпак с радостью ощутил в ладонях тяжесть морского бинокля, напомнившего ему собственную матросскую молодость и годы Гражданской войны. Вздохнул широко, открыто. И поднес бинокль к глазам.
На траверзе маяка Кадош был виден буксир «Вежилов». Какой-то продолговатый предмет, немного похожий на подводную лодку «малютку», почти весь скрытый морем, двигался за буксиром на расстоянии не более сотни метров.
Шпак сказал:
– Скорость «Вежилова» уже девять узлов.
– Это много? – спросил Саркисов.
– Это лучше, чем ничего, – улыбнулся Жуков.
– Главное – она двигается. – Шпак передал бинокль Саркисову.
Саркисов долго наводил окуляры. А быстрый «охотник» все приближался и приближался к буксиру.
Наконец Саркисов опустил бинокль. Протянул его Жукову. Осторожно спросил:
– А если шторм?
– Штормы бывают не каждый день, – ответил Жуков. – А горючее фронту требуется ежедневно.
…«Горючее фронту требуется ежедневно». Именно этими словами несколько дней назад контр-адмирал начал свое выступление на заседании городского комитета обороны. Он напомнил, что за год войны противник вывел из строя и повредил много мелкотоннажных нефтеналивных судов, доставляющих фронту нефтепродукты из Туапсе и Батуми. Сейчас, в связи с этим, возникли большие трудности. Он напомнил, что и военные бензозаправщики не в состоянии обеспечить в полной мере фронт из-за отсутствия автопокрышек…
– В то же время положение на Закавказском фронте, – говорил адмирал, – продолжает оставаться крайне тяжелым. Несмотря на большие потери в танках, самолетах, артиллерии, несмотря на то что, по нашим данным, немцы потеряли за короткий период наступления около пятидесяти тысяч человек, они продолжают держать на Закавказском фронте двадцать шесть дивизий. По сведениям разведки, противник уделяет большое внимание своей моздокской и хадыженской группировкам. Очевидно, цель его – дальнейшее наступление на Орджоникидзе и Туапсе. С захватом Орджоникидзе он имеет возможность перекрыть Военно-Грузинскую дорогу. И тем самым отрежет Северную группу войск от Закавказья, лишит ее возможности получать боеприпасы, питание, резервы… На туапсинском направлении… – Адмирал Жуков сделал паузу, словно подчеркивая ею значимость того, что будет сказано дальше. – На туапсинском направлении падение Туапсе позволило бы противнику отрезать от основных сил фронта черноморскую группу войск. И продвижением на юг вдоль побережья лишить Черноморский флот баз и портов…
Карта висела на стене, за спиной адмирала. Но Жукову не пришлось обращаться к ней. Все присутствующие знали, что значит сегодня Туапсе для всего Закавказского фронта.
– Мы должны, мы обязаны обеспечить войска горючим, – закончил свое выступление адмирал.
Председатель городского комитета обороны Шматов оглядел присутствующих утомленным взглядом и спросил:
– Какие будут мнения, товарищи?
Солнце заглядывало в кабинет секретаря горкома партии через окна, заклеенные крест-накрест белой марлей, тревожными, косыми тенями ложилось на стол, на стены. Присутствующие молча повернули головы в сторону управляющего нефтебазой Саркисова, специально приглашенного на это заседание.
Саркисов встал, оперся ладонями о стол. Сказал, немного волнуясь:
– Есть у меня одна задумка. Но… Проверки она требует. И вначале даже на бумаге…
– Проверить на бумаге – дело несложное, – улыбнулся Жуков.
– Для специалиста, – ответил Саркисов.
– Специалистов найдем, – заверил Жуков.
Саркисов кивнул, давая тем самым понять, что не сомневается в возможностях командующего Туапсинским оборонительным районом:
– Я предлагаю снять с колес железнодорожную пятидесятитонную цистерну и переоборудовать в плавучую емкость так, чтобы в последующем ее можно было транспортировать на буксире.
Жуков встрепенулся, сдвинул брови:
– На мой взгляд, предложение товарища Саркисова подтверждает прежде всего мысль о том, что все гениальное просто… Железнодорожная цистерна, переоборудованная в плавучую емкость, – это перспективная идея.
– А не пойдет ли она, груженная нефтью, на дно, как топор? – засомневался кто-то из членов городского комитета обороны.
– Не должна, – сказал Шпак. – Объем, вес… как там по Архимеду? На всякое погруженное в жидкость тело действует сила, равная весу вытесненной жидкости…
Жуков кивнул:
– Во всяком случае, все это можно рассчитать. Инженер-конструктор судостроитель у меня есть…
– Моряков бы мне, – попросил Саркисов. – С рабочей силой на нефтебазе, сами знаете…
– Моряки будут, – твердо сказал Жуков.
Шматов встал:
– Товарищи, есть такое предложение. Поручить товарищу Саркисову переоборудовать железнодорожную цистерну в плавучую емкость. Срок исполнения работы…
– Семь суток, – подсказал Жуков.
– Так… Семь суток, – согласился Шматов. – Контроль за выполнением решения комитета обороны есть предложение поручить товарищу Шпаку.
Возражений не было.
В тот же день железнодорожная цистерна была снята с платформы и доставлена в мастерские нефтебазы. Помня о коротком сроке, работали круглосуточно. Надо было приделать к цистерне нос, корму, пустоты, продольный и бортовые кили. Нужно было приделать буксирное приспособление, которое обеспечивало бы передвижение цистерны по морю с помощью буксирного троса…
А немцы бомбили город. И днем и ночью…
На седьмые сутки цистерна была спущена на воду, испытана. И вот сейчас ее, заполненную бензином Б-70, буксир «Вежилов» транспортирует в Геленджик, к фронту…
– Цистерна на буксире идет прекрасно, – сказал Жуков.
На розоватой поверхности воды, будто тело большой рыбы, темнела полоса верха цистерны.
– Возвращаемся. – Жуков посмотрел на командира катера.
– Есть, товарищ адмирал!
Через несколько минут, описав полукруг, «охотник» лег на курс в гавань. Море по-прежнему оставалось спокойным. Лишь за кормой катера разбегался волнистый след, широкий, как дорога.
– Доложу Октябрьскому[1] о нашей цистерне. И предложу изготовлять такие в Батуми. Мы с вами свое дело сделали.
…Ошвартовались в «ковше» – южной части гавани, отгороженной большими, нагроможденными одна на другую бетонными глыбами.
Настроение у адмирала Жукова было хорошее. Это чувствовалось и по улыбке, не сходившей с его лица, и по глазам, и по бодрому голосу. Он, конечно, еще не мог знать, что военно-морское командование примет его предложение, что плавучие цистерны изготовят в Батуми и они будут нести свою службу по Черному морю, по Дунаю до самой-самой Победы.
Прощаясь со Шпаком и Саркисовым, адмирал по-братски обнял их и расцеловал.
Журавлеву казалось, что близко рассматривает он живописное полотно. И эти светло-коричневые, белые, серые полосы – следы огромной кисти.
– …Майор Журавлев…
Вспугнутое голосом полотно отскочило назад. Обрело резкость, будто в окулярах бинокля. Теперь хорошо было видно, что за узкой, распахнутой настежь дверью штабной машины обнажена гора. А цветные полосы, которые он принимал за следы кисти, – пласты геологических пород. Старых, очень старых…
Зрение возвращалось. Журавлев без напряжения следил за карандашом, скользящим над картой, видел лицо полковника Гонцова. Полковник говорил, но опять беззвучно. Журавлева контузило лишь шесть часов назад. Слух пропадал на считанные минуты. И майор еще не научился понимать речь по движению губ. И не верил, что этому можно научиться.
Машина штаба – длинный, высокий фургон, разрисованный камуфляжными пятнами, – стояла в стороне от дороги, возле горы, прикрытая тенью двух раскидистых акаций. Тень не давала прохлады. День тянулся солнечный, безветренный. Запахи нагретой бумаги, бензина, одеколона были неподвижны, как болото. Журавлев давно бы расстегнул воротник гимнастерки, позволь полковник Гонцов себе то же самое. Но внешний вид начальника штаба дивизии мог служить наглядным пособием к строевому и дисциплинарному уставам.
– …Теперь уже нет сомнения, они отказались от мысли пробиться к Туапсе вдоль Новороссийского шоссе. – Голос полковника был еще глух, будто доносился снаружи.
«Видный мужик, – подумалось Журавлеву. – И как уверен в себе. Как уверен… Меня всегда сдерживает внутренняя робость. Я и говорю так, словно прошу прощения».
– …Располагаем любопытными разведданными. Из двадцати шести дивизий, имеющихся перед Закавказским фронтом, немцы восемнадцать сосредоточили против Черноморской группы войск. Им позарез нужен этот маленький город…
«Нет, я не пойду в санбат, – мысли жили в нем сами по себе, не подчинялись воле. И он не мог сосредоточиться и слушать Гонцова со вниманием, как требовала этого обстановка. – Из санбата меня сразу отправят в госпиталь. А там только попади в руки врачей. И тогда придется оставить полк. Оставить в такое время… Я лучше посплю часов пять подряд. И все пройдет. Ведь сейчас я вижу и слышу нормально. Очень даже хорошо слышу».
– Создана дивизионная группа под командованием генерала Ланца. У нее цель – захват города.
Кроме майора Журавлева в машине штаба дивизии находились и командиры трех других полков. Гонцов очень уважал сидящих перед ним людей, знал их отлично. Понимал, что они измотаны боями и бессонницей. Что им очень-очень трудно. И будет совсем скоро еще труднее.
– …Соотношение сил под Туапсе в пользу противника по пехоте в 1,5 раза, по артиллерии – в 2,6 раза. О танках судить не берусь. Во всяком случае, в армии Клейста двести пятьдесят танков, у нас же ни одного…
Обрисовав общую обстановку на туапсинском направлении, Гонцов начал ставить задачи каждому полку в отдельности. И командиры раскрывали свои планшеты, делали отметки на картах и в блокнотах.
Журавлев тоже развернул свою карту. И хорошо слышал начальника штаба. И был рад, что ни слух, ни зрение не отказывают ему в ответственные минуты.
– Ставка требует создания глубоко эшелонированной, сильной обороны, поэтому каждый полк обязан в самое короткое время обеспечить проведение оборонительных работ на занимаемых рубежах. Наличие развитой сети окопов, наблюдательных пунктов, ходов сообщений, заграждений, завалов командир дивизии будет проверять лично.
Потом Гонцов сказал еще несколько слов о бдительности, о воинской дисциплине. Поинтересовался, есть ли вопросы.
– Когда получим патроны? – спросил Журавлев.
Три других командира одобрительно закивали головами, услышав его слова.
– Боеприпасы прибыли на станцию Туапсе, – неторопливо ответил Гонцов. – Наши машины там под погрузкой. Те, что загрузились первыми, видимо, уже по пути на фронт…
– Стой! Что за экскурсия в кузове? – Серый, точно вывалянный в пыли боец устрашающе коснулся ладонями ремня, собираясь принять оружие из-за спины.
Закатное солнце бросало длинные тени. И вытянутая тень часового жердью перегораживала дорогу, ложась на пропахший бензином пыльный капот трехтонки.
– Не экскурсия… а беженцы, – небрежно ответил прыщеватый шофер, которому четверть часа назад мать Степки, Нина Андреевна, передала белоголовую бутылку водки.
Любаша смерила часового быстрым взглядом. Шофер же, наоборот, пристально и нестеснительно разглядывал ее. И, пряча бутылку в противогазную сумку, твердо обещал подбросить семью Мартынюк в Георгиевское без всяких проволочек.
Вначале он запросил литр. Но мать замахала руками и стала твердить, что Георгиевское близко.
– Вода-то близко, да ходить склизко, – пояснил шофер.
И матери нечего было возразить. И она бы уступила, потому что на дне корзинки лежала еще одна бутылка. А характер у Нины Андреевны хоть и вспыльчивый, но покладистый. Однако тут проявила себя Любаша. Слова не сказала: только в улыбке блеснула зубами… И шофер начал грузить в машину вещи – плетеную корзинку с продуктами, коричневый чемодан с потертыми углами, узел постельного белья. Потом все они – Степка, мать, Любаша – забрались в кузов. Любаше помог шофер, подхватив ее за обветренные икры и даже немного выше. И она еще поблагодарила его…
Степка залез сам. Несмотря на свои двенадцать лет, он никогда раньше не ездил в кузове грузовика. И потому не знал, сумеет ли забраться туда без посторонней помощи. А он хотел делать все так, как делают взрослые парни.
Помешкав, Степка поставил левую ногу на шину, схватился руками за край борта, подтянулся, дрыгая правой ногой в поисках опоры, и, собрав с борта всю грязь, перевалился на желтые ящики из толстых досок. Ящики зажимались блестящими металлическими уголками, точно такими, какие были на сундучке у их соседки, кругленькой женщины, которую все дети на улице знали под именем тети Ляли. Она давала уроки музыки и хранила в том сундучке истрепанные, пожухлые нотные тетради.
Мать скорбно посмотрела на некогда белую, а теперь ставшую землистой рубашку сына и лишь вздохнула.
Шофер засмеялся:
– Белое демаскирует!
Нина Андреевна жалобно спросила:
– Неужели и дорогу бомбят?
– Думаете, только ваш Туапсе стоит обгорелый?
Шофер захлопнул дверцу кабины, потом вновь открыл, перегнулся, вытянув шею, крикнул:
– Полегче, там в ящиках патроны!
Крышка одного ящика была сорвана. И лежала, точно кепка, надетая набекрень. Под ней тускло поблескивали длинные цинковые коробки.
Нина Андреевна опасливо жалась к борту. Когда машину подбрасывало на выбоинах, ящики шевелились, словно живые.
За месяц Степка и Любаша немного пообвыкли. Это вовсе не означало, что они стали смелее, – просто опытнее. Они больше не цепенели при звуке сирены, удручающе пронзительном вое, от которого даже у собаки Талки, беспородной дворняжки, леденел взгляд и дыбом поднималась шерсть.
В тот август и днем, и ночью, и вечером, и утром не унимались зенитки, рвались бомбы. И хлопья пыли летели над городом.
Двенадцать лет Степке исполнилось двадцатого июля, и в тот день по карточкам впервые выдали вместо хлеба кукурузу. Мать и Любаша тупо смотрели на желтые, на белые зерна. А он смеялся. Он никогда не пробовал кукурузных лепешек. И вообще ел кукурузу только молодую, отваренную в початках. Поэтому думал, что кукурузные лепешки такие же вкусные, как и молодая кукуруза.
Но мать знала, что это совсем не так. А Любаша, может, и не знала, но догадывалась. Для восемнадцатилетней девушки она обладала удивительной способностью догадываться обо всем на свете.
Кукуруза оказалась прошлогодней: сухой и прогорклой. Они еще не обзавелись тогда машинкой для помола. И Степка вызвался сбегать попросить машинку – нехитрое сооружение из доски, граненого стержня и чугунного стакана с ребрами из толстой проволоки – у бабки Кочанихи. Но мать боялась отпускать его от себя. Хотя бабка Кочаниха жила близко: через три дома, напротив.
Любаша предложила вначале отварить кукурузу, затем пропустить через мясорубку.
Мать испекла пышный чурек, желтый, будто омлет. Когда его вынули из духовки, он был сладковатым и вполне съедобным. Но потом чурек остыл и сделался сыпучим, как песок.
Это было в июле…
А сейчас август. И они – в кузове машины, стоящей у обочины Майкопского шоссе.
– Беженцы… – с усмешкой повторил боец. – От кого же они бегут? К фрицу в лапы? – Довольный остроумием, широко приветливо улыбнулся. – Слезай! По одному…
– Да что ж ты, родной!.. Да мы же… Да как же?.. – запричитала мать.
– «Да мы…» Да вы… – передразнил часовой. – Доверие у меня к вам не поступает. Слезай!
– Да не шуми ты, – миролюбиво сказал ему шофер. – Обстоятельства вначале выясни… По личному приказу Семена Михайловича везу… С «эмки» они пересели. Передний мост у нее за переездом полетел…
Водитель был отличным выдумщиком, но боец не понял его. Возможно, от усталости, возможно, от несообразительности.
– Что ты мне лясы точишь? Какой Семен Михайлович?
– Буденный…[2]
Часового словно током ударило. Подскочил, приосанился. С посерьезневшим лицом спросил:
– Приказ есть?
– Есть.
– Покажи.
– Устный… Или ты думаешь, что Буденный по каждому пустяку обязан письменные распоряжения отдавать? Или у него других забот нет?
– Забот много. Курнуть не найдется?
– Для хорошего человека самосад всегда есть.
Закуривая, боец сказал:
– Сводку Совинформбюро не слыхал? Что там про наше направление, про туапсинское, сказано?
– Ничего. Про бои в районе Моздока и Сталинграда сообщают. А на остальных участках существенных изменений не произошло.
– Непохоже… Цельную ночь раненых везли.
Машина покатилась резво, точно мячик. Будто привязанная, завиляла позади дорога. Трудная дорога. С обрывами и нависшими ребрами гор. То здесь, то там у дороги лежали кучи гравия, и солдаты, оголенные по пояс, с блестящими, цвета прелого яблока спинами, засыпали колдобины, рытвины, воронки, поругивая эту чертову дорогу, такую крутую, старую, узкую, что две машины разъезжались на ней с превеликим трудом.
Камень на дороге пылился мелкий. Булыжники уже давно были скрошены машинами, тягачами, орудиями, бесконечным потоком спадавшими по ночам со склонов гор, через обмелевшую, словно выпитую, Туапсинку. Поговаривали, будто инженеры из Германии, работавшие здесь в тридцатые годы, забетонировали русло реки, и теперь это не русло, а взлетная полоса. Говорили также, что городок Грознефть был построен в форме фашистского знака и государственная комиссия, принимавшая район, заметила это и велела перестроить ряд улиц. Правда, это или только уличные разговоры, Степка не знал. Но он много раз смотрел на Грознефть с горы и видел белые четырехэтажные дома, расположенные несколько крестообразно. Но это так же походило на свастику, как созвездие Большой Медведицы на медведя.
Машине пришлось свернуть к речке, потому что вода в радиаторе выкипела. Шофер подхватил мятое ведро и поспешил на реку. Любаша побежала мыть ноги.
Речка, мелкая, колени не намочишь, цеплялась за камни, скользкие от зеленой тины. И лишь в одном месте, справа у берега, возле кустов, где была выемка, воды накопилось много. Можно даже выкупаться.
Любаша приподняла юбку и вошла в воду. Крохотные рыбешки, серебристые, с темными спинками, сновали возле ее ног.
Шофер засмотрелся на Любашу и уронил ведро. Чертыхаясь полез в речку.
Любаша лениво улыбнулась.
– Как тебя зовут? – спросил шофер.
– Верни пол-литра, отвечу…
– Нет. Кроме шуток… – Шофер поймал ведро и направился к берегу.
– Я не шучу, время не подходящее, – ответила Любаша, повернувшись лицом к дороге.
– Молодчина, – сказал шофер. – Расти большая.
– Буду стараться…
– Только не переусердствуй. А то замуж не возьмут.
– Свежо предание, да верится с трудом. – Любаша поглядела на шофера с ухмылкой.
Поднимая длинные как у цапли ноги, она стала выходить на берег. Шофер смотрел на нее не дыша. Наконец, облизнув узкие пересохшие губы, сказал с придыханием:
– Меня Жорой зовут, а по паспорту Георгием…
– Ладно, Жора, а по паспорту Георгий, ехать надо. Вечереет.
– Какой вас леший к фронту несет? – взорвался шофер. – В Грузию бежать надо, в Абхазию. Мандарины там, лобия… Прожить легче. А в Георгиевском войск видимо-невидимо. Ну зачем туда ехать? Глупо! Верно я говорю? Верно…
– Расстегни противогаз, – строго сказал полковник Гонцов и скривил губы.
«Надо же так нарваться!» – тоскливо подумал шофер Жора, нащупывая пуговицу. Белая головка бутылки вызывающе торчала над темной гофрированной трубкой. Это совсем смутило Жору. И он уж очень наивно соврал:
– Они сами дали. Я с них не требовал.
– Даже отказывался? – подсказал Гонцов.
– Вот-вот… – подхватил было Жора, но, уловив в глазах полковника откровенную усмешку, покраснел и замолк.
Гонцов ловко вынул бутылку из противогазной сумки, подбросил на ладони, явно любуясь. Жидкость колыхнулась беззвучно. И солнце сверкнуло в ней весело, дерзко.
– Я специально издал приказ по дивизии, категорически запрещающий личному составу автослужб подвозить на машинах гражданское население.
– Так там женщины, детишки…
– Шестого августа к шоферу из артполка напросились две женщины, подложили толовую шашку – и… бывай здоров! Хорошо, что он вовремя спохватился.
– Ну и как?
– Да никак! Разобрались, и под трибунал его.
Жора вздохнул, почесал затылок.
– Вам же не раз твердили, что значит в боевых условиях бдительность… И потеря времени. Даже если ты вез честных людей, все равно, останавливал машину, грузил вещи… Опять останавливал, разгружал вещи… Там – три минуты, здесь – три минуты. За шесть минут можно проиграть бой и потерять тысячи людей. Теперь понимаешь, почему твой поступок – воинское преступление?
– Мы же не проиграли, – тихо возразил Жора.
– Еще неизвестно. – Гонцов перехватил бутылку за горлышко и швырнул на дорогу.
Стекло звякнуло глухо, словно ойкнуло. Жидкость расползлась по камням и пыли темным овальным пятном.
– Зачем? – сипло произнес шофер. – Лучше бы себе взяли, товарищ полковник.
Но Гонцов смотрел мимо Жоры на дорогу. Там показались другие машины. Они тоже везли патроны.
– Все ясно? – спросил Гонцов, присматриваясь к машинам.
– Так точно, товарищ полковник.
– Еще один такой случай, и – под трибунал.
Яблок в Георгиевском Степка увидел много. Сквозь листья – на закате они какого угодно цвета, только не зеленого – проглядывали крупные, величиной с хороший кулак, белые и розовые плоды. Ветки, отягощенные и неподвижные, пригнулись к земле, встречавшей их высокой, раскидистой травой.
Сразу же за поворотом, когда горы вдруг отступили назад, уступив место широкой долине, воздух стал свежим, как на рассвете. Высохшее русло речки, словно дорога, мощенная булыжником, делило деревню надвое. В небольшой запруде, сложенной из камня, купались ребятишки. Вспугнутые утки недовольно галдели на берегу, трясли перьями, роняя капли.
Солнце еще подсматривало из-за горы. И мокрые тени, перекинутые через проволоку, и стекла в домах, мелькающих в глубине садов, и вода в ведрах, которые несла на коромысле женщина, – все имело багровый, тревожный оттенок.
Они приехали к Софье Петровне, которая работала в столовой вместе с Ниной Андреевной, но была родом из Георгиевского. У нее там жили дочь, муж, мать, несколько снох, свояков. Она рассказывала, что Георгиевское не бомбят, что там тишь и благодать. Много яблок. И уговаривала Нину Андреевну укрыться от бомбежек в деревне.
Однако еще в пути Мартынюки слышали далекие, раскатистые взрывы. И это насторожило. И тоска по брошенному дому сделалась острее.
Вышедшая навстречу Софья Петровна, горестно качнув седеющей головой, сказала:
– Кривенковскую бомбили. Там эшелон на путях… Теперь взрывается…
Софья Петровна – высокого роста, широкая в кости, что было особенно заметно благодаря цветастому открытому сарафану, – подхватила узел с постелью и чемодан, несколько раз проговорила: «Я рада вам, рада». Однако не могла скрыть глухой тревоги и озабоченности.
Георгиевское теперь больше походило на военный лагерь, чем на маленький, затерявшийся в горах поселок. В садах под фруктовыми деревьями ходили солдаты, стояли орудия, санитарные машины, дымились походные кухни. Кое-кто из красноармейцев, намаявшись за день, спал прямо на траве, не выпуская из рук оружия. У одних под головами лежали скатки, у других – зеленые каски.
– Мои родичи имеют испуганный и даже какой-то пришибленный вид, – говорила Софья Петровна, ведя их к дому по узкой, пролегающей через сад тропинке. – Боятся бомбежек. А нам не привыкать, не такого в Туапсе насмотрелись…
Любаша не без ехидства заметила:
– Я не любопытная. Я могла бы и в Туапсе остаться. Мне все равно, как будут Георгиевское колошматить…
– Прикуси язык, – сказала мать, – может, никакой бомбежки и не будет. Может, немец вообще не знает, что Георгиевское существует на белом свете. Люди в Туапсе годами живут, а про Георгиевское слыхом не слыхали. А из Германии его и подавно не видать…
– А карта на что? – возразила Любаша.
– Откуда у него наши карты? – вмешалась Софья Петровна. – Взрослая девушка, а глупости говоришь! Они про нас ничего не знают… А Туапсе бомбят, раз он на глобусе имеется. Я бы всякие там глобусы запретила делать!
Софья Петровна боялась, что Любаша окажет дурное влияние на ее дочь Нюру.
– А как же в школе учиться? – спросила Любаша.
– Мы не учились, – возразила Софья Петровна. – В наше время так: дважды два – четыре; а, б, в, г, д… Три класса, два коридора… А родителей почитали! Мать, бывало, цельный день, словно дождь, бубнит. А ты глаза поднять не смей… Вот так мы и росли, Люба.
– Трава тоже растет… Да и бомбы вам на голову не сыпались. – Любаша была настроена непримиримо.
Они подошли к дому и остановились, потому что на порог вышла старуха. «Мать Софьи Петровны», – решил Степка. Из-за спины старухи поглядывала девчонка Любашиных лет.
Нина Андреевна сказала:
– Здравствуйте.
Любаша промычала что-то нечленораздельное, а Степка вовсе не открыл рта.
– Как же, как же, – сказала старуха. – Заходьте, постойте… У нас тута спокойно.
Ни приветливости, ни участия в глазах старухи не появилось. Глаза были неподвижны, точно слепые. Старуха стояла не шевелясь, сложив ладошки на животе. И гости тоже стояли, не решаясь переступить порог дома.
Всем стало неловко. Но тут девчонка выскользнула из-за спины старухи, деловито сказала:
– Проходьте! Вы без внимания… То бабушка с богом советуется. Когда на нее найдеть, она замреть, як полено. И молоко сбежать может, и поросятина обуглиться. Стара вона, ничего не слышит…
Девчонка была вся в мать, в Софью Петровну: широкое лицо, широкий разрез глаз, широкий рот. Она крепко загорела за лето. И губы у нее были темные, словно она только что ела черную шелковицу. Софья Петровна полушепотом сказала:
– Нина, веришь? Не могу привыкнуть. Старуха набожной стала…
– Чему удивляться? – вздохнула Нина Андреевна. – Сама молитвы ношу. И детям в белье зашила. А что делать?
Вошли в дом.
Первая комната оказалась большой, с длинным столом в центре. В углу, против двери, висели иконы. Тускло чадили лампадки. Дверь в другую комнату была раскрыта наполовину. Степка увидел темный комод с фотокарточками в затейливых рамках. Там стояли две кровати.
– Меня зовут Нюрой, – сказала Степке девчонка. – Мы, – это относилось к Степке и Любаше, – будем спать в пристройке.
Пристройка была узкая, как спичечный коробок. Впритык к окну, у стены, возвышалась желтая кровать с погнутыми латунными шишечками. Ближе к двери темнел диван, покрытый вышитой дорожкой. На диване жило пестрое семейство подушек мал мала меньше.
Дорожную пыль оставили в речке. Мылись с мылом – не так, как в море. Было много детворы. К изумлению Степана, не только малыши, но мальчишки и девчонки его лет купались безо всего. Мальчишки брызгались, девчонки пищали…
Вдоль берега брело стадо коров. Большие, с раздутым выменем коровы двигались медленно, вертели головами. Позвякивали колокольчиками из желтых артиллерийских гильз.
Степка продрог: вода в речке оказалась холодней, чем в море.
Домой возвратились к ужину.
На стол подали борщ в полосатых глубоких тарелках и отварное мясо с чесноком и толченым горьким перцем…
Шофер появился в дверях, когда все уже встали из-за стола. Он вошел без стука – дверь была открыта.
– Ты здесь что-то забыл, Жора? – спросила Любаша.
– Тебя, – ответил он.
– Нюра, покажи военному, где выход, – сказали Любаша.
– Выход – за спиной…
– Ты помолчи, – сказал шофер Нюрке. – С тобой не разговаривают.
– Подумаешь, командир!.. В чужой дом вломился и порядки наводит, – взъерепенилась Нюра.
– Кроме шуток, – сказал шофер Любаше, – выйди на минутку.
– На минутку. Не больше…
Вышли.
Сумерки были совсем густые. И на небе уже появились звезды. После комнатной духоты пахучий воздух казался особенно свежим и даже прохладным. В соседнем саду ходили солдаты. Кто-то грустно играл на гармонике.
Любаша и шофер Жора остановились под высокой грушей, темной, словно облитой дождем. Жора приоделся: новенькая гимнастерка, хромовые начищенные сапожки.
– Помечтаем у речки, – сказал он. – Луна-то какая!.. Знаешь, я из Карелии. У нас там озер больше, чем здесь, у вас, гор. Воздух сухой, здоровый… Война окончится, увезу тебя к нам. По субботам, в ночь, будем на рыбалку ездить. Зоревать. Кроме шуток! Пойдем помечтаем.
– Я уже намечталась. Ноги болят, я спать хочу…
– Хочешь, на руках понесу?
– Пройденный этап. Не произвел никакого впечатления…
– Железный ты человек!
– Каменный.
– От чистого сердца я!.. Кроме шуток…
– Устала. Хочу спать.
– В машине можно…
– В доме тоже.
– Тогда завтра?
– До завтра дожить надо.
– Глупости, доживем. Может, вам чего нужно? Может, чего подбросить?
– Картошки накопай, – сказала Любаша.
– Это запросто… Это сделаем… Так я на рассвете притащу, – обрадовался Жора.
– Слепой сказал: «Посмотрим», – усмехнулась Любаша и неторопливо, слегка покачивая бедрами, пошла к дому.
Легли в пристройке. Степка пытался заснуть, но не мог, потому что Нюра и Любаша разговаривали до полуночи.
Любаша сказала, что она в первый раз за два месяца ложится в постель, сняв платье. В Туапсе приходилось спать в халате или в сарафане, чтобы в случае тревоги успеть спрятаться в щель.
Нюра спросила:
– Как ты думаешь, война скоро кончится?
– Этого никто не знает. Никто не знает, когда кончится война. Я так думаю…
– А Сталин? Сталин все знает, даже про нас с тобой знает, – горячо возразила Нюра.
– Нюра, ты училась в школе?
– Пять лет.
– Почему бросила?
– А ну ее… Нужна она мне! Не идут в мою голову науки. Не прививаются.
– Чем же ты занимаешься?
– Хозяйством у бабки заправляю. Вечерами на пляс в клуб хожу. Там патефон есть и гармошка. Только на гармошке теперь играть некому. Федора в армию забрали… Ух и хлопец был! Волосы черные, аж блестят, глаза – кинжалы, нос с горбинкой. Адыгеец!.. На прощанье сказал мне: «Жди. Вернусь – сосватаю… Женой мне станешь».
– Ты с ним целовалась?
– На кой? Я еще ни с кем не целовалась, – гордо сказала Нюра.
– И ни один парень к тебе не приставал? – От удивления Любаша даже на локте приподнялась. Край одеяла сполз, оголив часть спины.
– Почему не приставал? – возразила Нюра. – Пойдет парень провожать. Наложит руку мне на плечо. А я ему враз: «А по какому это признаку?» Пусть только посмеет! Я бы ему рожу расцарапала, волосы повыдирала. Он бы у меня как подсолнух вылущенный маячил… Если драться, я парню и капли не уступлю. Танцевать приглашают, а у самих руки от страха потеют…
– Вот ты какая! – сказала Любаша. Легла на подушку и поправила одеяло.
– А я не хочу, чтобы он руку накладывал.
– Все у вас такие чудные?
Нюра засмеялась:
– Я чудная?.. Если бы захотела, я бы Лизку перевоображала. А кто меня потом за себя возьмет? На Лизке ни один дурак не женится.
– Что за Лизка?
– Девчонка… Не путем пошла.
– Почему так говоришь?
– А как сказать, если она и направо и налево…
– Красивая?
– Для парней…
– Вдруг на нее от зависти наговаривают? Может, ничего плохого и не было. Может, она только с одним и встречается…
– Нет. Она со всеми, – убежденно сказала Нюра. – У нее старшая сестра опытная. Она ее всему учит. Говорит: «Почувствуешь, что понесла, съешь кило сахара – и все как рукой снимет».
– Глупости все это, – сказала Любаша.
– Может быть, – охотно согласилась Нюра. – Только я так думаю: молодая еще. Рано мне влюбляться…
– Почему? – возразила Любаша. И с доброй усмешкой добавила: – Степка насколько младше тебя, а уже влюбился.
– Ой ты-ы-ы!.. – тихо протянула Нюра. – Кто она?
– Соседка наша, Ванда.
– Имя какое чудное.
– Она из Польши.
– Ой ты-ы-ы! Почти что немка.
– Нет, – возразила Любаша. – Это ты путаешь.
Нюра согласилась:
– Я всегда что-нибудь путаю. Я такая дура… Набитая…
Степка лежал ни жив ни мертв. Минуту назад ему и в голову не приходило, что сестра знает про его дружбу с Вандой. Значит, видела, как по утрам он приходил к окну Ванды, садился на скамейку под жасмином и ждал, когда меж раздвинутых занавесок мелькнет лицо девчонки, которая очень старательно говорит по-русски, но думает по-польски. И от души смешит ребят тем, что называет бабку Кочаниху «пани», а деда Кочана «пан».
Степка даже голос ее услышал: «Пани Кочаниха… Добже утро!»
И усмехнулся: «Ничего себе «добже», если пан Кочан простыню из дому унес. А вечером, об заклад биться можно, пьяненьким вернется».
«Добжый вечер, пан Кочан…»
Словно ветка под ветром, покачивается пан Кочан. Маленькими слезящимися глазами глядит на ребят. Что-то ищет в кармане. И вдруг протягивает блестящий осколок с рваными краями. А Туапсе только еще начинали бомбить. И осколки среди пацанов на вес золота. Дороже, чем кресало из стопроцентных стальных напильников.
«Спасибо, пан Кочан…»
Осколок под завистливыми взглядами исчезает в незагорелом кулачке Ванды.
Вечером, когда они сидели вдвоем у жасмина, девочка отдала ему осколок.
– Бери, Степа.
– Мальчишки увидят… И тогда все узнают.
Что узнают? Никогда не узнают, если он сам не расскажет, что целовался с Вандой на чердаке, и не только на чердаке. А ему так хотелось рассказать, даже кончик языка чесался…
«Пусть завидуют».
Она глянула ему прямо в глаза.
У нее были русые волосы, перехваченные голубой лентой. И зрачки светлые, то голубые, то серые, в зависимости от того, в какую сторону она глядит.
Ванда встает. Кончики ушей у нее красные. Не поднимая взгляда, она глухо говорит:
«Пойдем!»
Он знает, что теперь последует. За кустами жасмина, где их никто не видит, Ванда кладет ему руки на плечи. На этот раз она с досадой произносит:
«Ты не сжимай губы… А вытяни их, думай, что собираешься произнести букву «о».
Может, Любаша видела, как они целовались? Нет, нет… Она бы не вытерпела. Она бы задразнила его еще там, в Туапсе.
Девчонки замолчали. И Степка подумал, что они уже видят сны, и тоже крепко сомкнул ресницы. Но Любаша вдруг спросила:
– Нюра, тебе убежать никуда не хочется?
Степан даже вздрогнул. Неужели сестре известно и про это?
Нюра настороженно ответила:
– Нет. Не хочется…
– А мне хочется. Убежать бы далеко-далеко… Очутиться где-нибудь на островах Туамоту. Чтоб ни тревог не было, ни бомбежек… Собирать бананы. И чтобы от каждого прожитого дня только и оставалась зарубка на дереве, как у Робинзона Крузо…
– А кто такой Робинзон?
– Путешественник.
– Как Чкалов?
Пауза.
– Как Чкалов, – устало согласилась Любаша…
Ночью Георгиевское бомбили. Немцы повесили три «свечи», и село сделалось красивым, словно наряженная елка.
Земля стала дрожать. Тряслись стекла…
Степка не знал, куда бежать. Проснулся, когда девчонки с визгом лезли в окно. Любаша пыталась застегнуть халат. Нюра спала в одних штанишках и, ничего не понимая, вскочив, бросилась за Любашей.
– Степан, дуй за нами! – крикнула Любаша.
Но когда она выпрыгнула в окно, бомба разорвалась совсем рядом. На Степку упала штукатурка. Мальчишка плюхнулся на пол и, услышав нарастающий свист, проворно полез под кровать.
Тени плыли по комнате. «Свечи» сносило ветром. И свет двигался от доски к доске, словно пролитая вода. Степка боялся этого света, пятился, прижимался к темной стене, дыша сухой пылью, от которой першило в горле.
На мгновение комната сделалась серебристо-голубой, точно в нее плеснули кусок моря, причесанного луной.
Потом вновь нахлынула тьма.
Еще кашляли зенитки, но гул самолетов, тягучий и надрывный, удалялся, и Степка едва слышал его.
В комнату вбежала Нина Андреевна. Присмотревшись, громко сказала:
– И тут детей нет.
– Черт нас сюда принес! – зло выругался Степка, вылезая из-под кровати.
– Матерь божья, царица небесная! Здесь кто-то нечистую силу помянул, – запричитала старуха – мать Софьи Петровны. – Прости и помилуй дитя неразумное! Не порази нас стрелою огненной…
– Ты жив… Ты замерз? Сыночек…
У него лязгали зубы.
Мать схватила с постели одеяло. Битое стекло посыпалось на пол. Нина Андреевна набросила одеяло на плечи сына.
– А где Люба? Ты не видел Любу? Не терзай меня, скажи слово.
Степан сопел, надевая брюки.
– Они выскочили в окно. Велели, чтобы догонял. А тут бомба…
Мать подбежала к окну.
– Где же девочки?
– Не знаю.
Он был зол на мать за то, что она притащила их в это проклятое Георгиевское, где даже щели нет и от самолетов нужно прятаться под кроватью. Поэтому и сказал:
– А может, в Любку прямое попадание. Может, ее на деревьях искать надо…
Охнув, мать как подкошенная опустилась на кровать. Захрустели стекла.
Старуха зажгла лампу.
С улицы крикнули:
– Замаскируйте окно!
Степка закрыл дверь. Но тут же ее открыл дядя Володя.
– Нюрка отыскалась, – сказал он.
Нюра стояла посередине комнаты. В тех же белых штанишках, только теперь они стали черными. Девчонка растирала посиневшие руки. На коже выступили пупырышки.
– Я поскользнулась у колодца, упала… А Люба побежала дальше. В сторону речки.
– Ты бы позвала ее, – сказала Софья Петровна.
– Что звать! Когда осколки, как осы, так жужжат, жужжат… Да не горюйте, найдется ваша Люба. Вот посмотрите, сейчас придет.
Дядя Володя сказал ей:
– Спасибо, доложила… И хватит сиськами трясти. Забыла, где раздевалась, что ли?
Нюра, потупившись, прикрыла груди рукой и ушла в пристройку.
Нина Андреевна, непричесанная, беззвучно плакала.
Степка вышел в сад. На душе было скверно. Он злился на мать и недоумевал, почему так чудно устроен человек: сам сделает большую глупость, сам же потом плачет.
Отец совсем другой. Он всегда знает, чего хочет. Не зря же все говорят, что у Степки отцов характер. Железный.
Впереди, за дорогой, что-то горело. Пламя с гудением устремлялось вверх. Степка решил подойти поближе. Но едва вышел на обочину, как военный с двумя кубиками в петлицах цапнул его за плечо:
– Ну што?! Ну што?! Хошь, чтоб глаза в момент выжгло? Ну што?!
Через секунду он уже забыл о мальчишке и кричал бойцу, бежавшему по дороге:
– Никого не пущай, Федякин! Цистерна в момент рвануть может.
Мутное пламя дрожало на листьях, тени барахтались и метались на земле.
Несло бензином, ночной сыростью и горелым артиллерийским порохом, длинным и тонким. Степка вспомнил, что ребята называли его «солитером». И еще «псиком». Когда его поджигали, он метался из стороны в сторону, оставляя за собой беловатую полоску едкого дыма.
Цистерна рванула ярко и высоко. Степку обдало жаром. Он повернулся и побежал в сад.
Он был уверен, что Любка где-то там, за деревьями, что ее нельзя убить, что убивать молодых девчонок гадко.
Огонь плясал на траве и на ветках. И черные пятна ночи мелькали, как чужие следы. Где-то ржали лошади, раскатисто, нервно. Стучали копытами…
Ржание, огонь, дым заворожили Степана. Что-то напомнили. Может, он не просто читал об этом, а видел наяву? Или во сне? Но он не помнил такого сна. Он всегда забывал сны. И не любил, когда их рассказывают.
Чьи кибитки ползут, как змеи? Чьи кони – низкие, коренастые – воротят морды и грызут удила, словно собака кость?
Десятники, сотники, тысячники… Безусый татарский хан с бабьей мордой…
Костры – глаза степи… Вареная конина, присоленная ветром. И незнакомая речь…
У Степки было такое чувство, будто он старый-старый. И уже когда-то жил на земле…
Она увидела громадный темный силуэт. И вначале не угадала, что это человек. Она вообще не угадала, кто это – медведь, лошадь или просто куст, выросший у нее в ногах. Конечно, она понимала, что куст не мог вырасти за четверть часа. Но она могла его просто не заметить тогда, не обратить внимания на темные ветки, потому что глаза резал нестерпимо ослепительный свет «свечи», покачивающейся на парашюте.
Свет вновь ударил по глазам, словно плеткой. Любаша приподнялась на руках, и ресницы прильнули друг к другу. И настороженно замерли, точно колючки ежа.
Ее разглядывали совсем недолго. И она, так и не открыв глаза, то ли с перепугу, то ли из-за упрямства, тряхнула головой и почувствовала, что желтый комок вдруг покатился вниз. Она вспомнила, что полы халата запахнуты небрежно, но не сделала никакого движения, чтобы прикрыться. А свет уже катился по ее коленкам, икрам, ступням… Затем исчез, внезапно, сразу, словно его и не было.
Она слышала, как щелкнул выключатель фонарика, как мужчина спросил: «Вы не ранены?» И, не дождавшись ответа, склонился над ней.
Запах табака, и мужского пота, и сырой земли, и звезд…
Может, все-таки бывают сны наяву? Или бывает явь, как сон? Может, потому и появились на земле сказки, что раз в сто лет они обязательно сбываются у людей? И не беда, если принцы в них приходят не вовремя…
– Скажи мне свое имя, – попросила она.
И он ответил:
– Дмитрий.
– А почему ты не спросишь, как меня зовут?
– Для тебя есть одно имя: Любовь.
– Хорошо. Называй меня так, – сказала Любаша без всякого удивления.
Необыкновенная ночь, необыкновенная встреча, необыкновенная мокрая трава… И то, что Дмитрий сразу угадал ее имя, не выходило за рамки необыкновенного.
Он смотрел на нее, боясь дышать. Лейтенант с большими, сильными руками, колючим подбородком; волосы на голове – разоренное гнездо.
– Какие у тебя глаза? Я не знаю цвета твоих глаз, – говорила Любаша.
– И я не знаю. Кажется, серые… Скажи, откуда ты пришла?
– Снизу, – ответила она и указала рукой на поселок.
Он взял ее за руку и повел вниз.
Облака шагали по деревьям, как люди шагают по траве. Сизые и большие, они топтали горы, словно это были округлые булыжники. А где-то далеко небо было голубое и солнечное. Но это было очень далеко – узкая кромка над вершиной. Кромка, в которую верилось так же трудно, как в то, чему ты не был свидетелем.
Шофер Жора привез мешок картошки. Правда, неполный.
– Спасибо, – сказал Степка. – Только зря стараешься. Любаши нет.
– Что значит нет? – удивился Жора, – Любаша спит?
– У нас никто не спит.
– А где же люди?
– Пошли рыть бомбоубежище.
– Далеко?
Степка махнул рукой в сторону горы.
– Пойду туда, – сказал Жора.
– Пойдем вместе. Только Любаши там нет. Я говорю правду.
– Ничего не понимаю, – сказал Жора.
– Я тоже, – сознался мальчишка. – Любаша исчезла. Выскочила из окна, когда нас бомбили, – и след простыл!
– Может, с ней что случилось?
– Конечно случилось. Если она не сбежала на острова Туамоту, то ее разнесло на такие мелкие кусочки, что мы даже ничего не нашли. В Туапсе так никого не разрывало. Обычно руки, ноги находились.
– А острова Туамоту далеко? – спросил Жора.
– В Тихом океане…
– Это далеко, – сказал Жора.
– Ты возьми картошку, – сказал Степка. – Продашь кому-нибудь…
– Не покупал я ее, – застеснялся Жора.
– Все равно… Твоя она. А Любаши теперь нет. И глупо оставлять картошку.
– Это точно, – сказал Жора и пнул мешок ногой. – Килограммов сорок будет. Да мне-то она не нужна. Сам понимаешь.
– У тебя паек.
– Сухомятка, – сказал Жора. – А насчет Любаши ты, друг, темнишь.
– Я правду говорю.
– Никогда не поверю, чтобы с сестрой беда стряслась, а брат спокойный. И ни одной слезинки. И голос не дрожит.
– Мне нельзя плакать. Я силу воли вырабатываю.
– Да ну?
– Себя проверяю. Готовлюсь…
– К чему?
– Не твоего ума дело, – сказал Степка. – А картошку забери. Крупная картошка. Год жалеть будешь, что даром оставил.
– Люди нажитое даром оставляют, – ответил Жора. Махнул рукой и произнес разочарованно: – Всю ночь, дурак, не спал, вот о чем действительно жалею. Нет, скажи, а у Любаши жених есть?
– Она на островах Туамоту за туземца выйдет.
– За чернокожего?
– Туземцы и желтокожие бывают, и краснокожие. Кто знает, какого она предпочтет… Обычно ей густо загорелые ребята нравились.
– Много ребят было? – ревниво спросил Жора.
– Как тебе сказать… Может, Любашу и не разорвало. И на острова Туамоту она не сбежала, ведь кораблей в Георгиевском нет. Встретишься, спроси у нее сам…
– Слушай, как тебя зовут?
– Степка.
– Ты же все про нее знаешь, Степка…
– Подари гранату РГД.
– В вашем роду цыган не было?
– Угадал.
– Я догадливый. А зачем тебе граната?
– Орехи колоть…
– А скажешь? Про Любашу…
– Забирай лучше картошку. Народ вернется, интерес проявит, на каком поле ты ее сажал.
– Хорошо, – сказал Жора. – Я подарю тебе гранату без запала. Такой гранатой можно колоть орехи.
– Только вперед, – предупредил Степка. – На слово не верю.
Жора поплелся к машине. И вскоре вернулся с гранатой.
– Обращаться умеешь?
– Будь спок! – ответил Степка и спрятал гранату за пазуху. Потом хитро оглянулся, поманил Жору пальцем.
– У Любаши, я знаю точно… не было ни одного парня. Нравился ей один, когда она в пятом классе училась. Но он в Архангельск уехал. А остальные только записочки пишут. Она смеется и рвет их…
– Правда? – радостно прошептал Жора.
– Истинная правда, – поклялся Степка.
Пусть Любаша не ангел и ребят вокруг нее увивалось много, но продавать сестру за гранату РГД он не станет.
– В кино на дневные сеансы ходит. А на танцы или на свидания ее из дому не выгонишь. Мать даже удивляется. «Затворницей» называет…
У Жоры глаза стали масленые, как чебуреки.
– Я так и думал, – признался он. – Она мне сразу понравилась: боевитая! А я тихих не люблю. В тихом болоте, сам знаешь, кто водится?
– Правильно, – согласился Степка.
– Тащи кастрюлю или сумку какую, – сказал Жора. – Куда тебе картошку отсыпать?
Но Степка уже передумал:
– Слушай, Жора… А может, весь мешок оставишь? Любаша с островов вернется… Картошка ее всегда в хорошее настроение приводила. Особенно на постном масле.
– На постном масле?.. Хорошо, что-нибудь придумаем. Достанем постного масла. Пусть только она быстрее с островов возвращается.
Нюра видела, как, перекрестившись и охнув, по-мужски поплевав на руки, бабка подняла кирку и, не шибко замахнувшись, ударила о скалу. Сверху с шорохом поползла сыпучая земля. Юркнула медно-зеленая ящерица. Перебирая лапами, заспешил по паутине лохматый паук. Кирка оставила свежий след – узкую полоску, белую, словно сахар.
Женщины с сомнением смотрели на высокую скалу, на сухопарую старушку в длинной, до щиколоток, юбке. И с пергаментной кожей на лице, такой старой, что к ней уже не приставал загар.
Не глядя ни на кого, старуха опять перекрестилась, опять поплевала в ладони…
И тогда женщины усовестились и, не говоря ни слова, взялись за кирки, за лопаты – у кого что было – и невпопад торопливо принялись долбить камень. И земля теперь сыпалась сверху не переставая. А паук совсем скрылся в узкой щели.
Перед этим Нина Андреевна рассказала, что у них в Туапсе, прямо в саду, вырыта щель глубиной в два метра, сверху бревна в один накат и земля. И каждую бомбежку они прятались в этой щели.
Раньше, до войны, Нюра однажды видела Нину Андреевну, когда с матерью приезжала в Туапсе. Тогда эта невысокая женщина была полная, веселая. И глаза у нее были глубокие, светились добро, умно. Они и сейчас добрые, только стали тоскливыми. И похудела Нина Андреевна сильно. Любаша намного крупнее ее. Наверное, в отца.
– Что вы тут колдуете, товарищи соседки? – спросил шофер Жора.
– Помогать надо, а не языком чесать, – не очень приветливо ответил кто-то.
Увидев Степку, Нина Андреевна бросила лопату. Подошла, вытирая руки о подол:
– Люба не объявилась?
– Надо возвращаться в Туапсе, – сказал Степка. – Любаша на попутной машине могла укатить в город.
Нине Андреевне хотелось верить в это. И она поверила, потому что очень любила дочь, хотя и не всегда ее понимала.
– Жора подбросит нас, – сказал Степка. – Правда, Жора?
– Гоняют нас за это, – почесал затылок шофер. – Но я попробую… Если у меня будет другой рейс, устрою вас на машину товарища.
– Софа, мы уезжаем в Туапсе! – объявила Нина Андреевна.
Никто их не отговаривал. Все были удручены ночным налетом. И теперь уже не строили прогнозов насчет того, где безопасней: в Георгиевском или в Туапсе.
Софья Петровна и Нюра рады были прекратить бессмысленную работу в овраге. И тоже пошли домой. Степан с Жорой немного поотстали. Шофер, не опуская глаз, смотрел на Нюркину спину и на ноги и облизывал узкие блеклые губы. Говорил:
– Телушка. Ничего телушка… Откормленная сельская телушка.
Сад опустел. Солдаты на рассвете ушли. И машины исчезли, и пушки, и полевые кухни. Остались только обрывки газет, промасленная ветошь да мятые пачки из-под махорки.
Дверь в пристройку была распахнута. На кровати, прикрывшись одеялом, спала Любаша. Лицо у нее было розовое, счастливое.
Степка сказал Жоре:
– Танцуй! Любаша вернулась с островов Туамоту.
И Жора тоже порозовел от радости.
– Доченька моя родная! – Мать тормошила Любашу, целовала ее в лицо и в волосы. – Ты жива, здорова! Как я измучилась за эту ночь! Девочка моя, мы сегодня же уезжаем из Георгиевского…
– Никуда я не поеду, – сонно, но решительно ответила Любаша. – Мне и здесь хорошо.
– Правильно, – поддержал ее Жора. – Тут и воздух лучше. И картошки я целый мешок достал. Вы поджарите картошки. Она же любит картошку, жаренную на постном масле.
– Хорошо, Жора, – сказала мать. – Я нажарю картошки, когда Люба проснется. А сейчас давайте уйдем, не будем мешать ребенку…
Ребенок спал до заката солнца. Потом подкрепился картошкой. Лениво потянулся, не выходя из-за стола, и спросил, сколько времени.
Мать смотрела на Любашу с восторгом:
– Где ты была всю ночь, доченька?
– У любимого, – простодушно ответила Любаша.
– Ты все время шутишь над матерью… Пора бы быть серьезной.
Любаша печально заметила:
– Вот уж действительно: хочешь, чтоб тебе не поверили, – скажи правду.
Соседские девчонки кричали во дворе:
– Тетя Софа! Тетя Софа! Вашей бабушке плохо!..
В Георгиевском они пробыли три дня, но каждый из этих дней, прожитых в чужом доме, казался долгим, как месяц.
А когда машина въехала в город Туапсе, был уже вечер.
Луна светила полная, и кругом было очень тихо.
Над городом висел смрад, пахло гарью, разложившимися трупами. Город стал низким, словно его опрокинули на спину. Повсюду груды развалин, закопченные печные трубы. Пустые оконные проемы походили на глазницы слепца.
Тяжелым было первое впечатление. Но уже через день, через два они поняли: город не опрокинут, город залег, как боец.
Шофер Жора высадил их возле гостиницы, и они пошли в гору мимо Пятой школы, занятой под госпиталь и покрытой камуфляжными пятнами. Потом спустились узким проулком.
Армяне жарили во дворе рыбу.
Нина Андреевна спросила:
– Часто бомбят?
– Ни вчера, ни сегодня не бомбили.
Повеселев, они двинулись к своей улице.
Улица лезла в гору… Обсаженная белыми акациями и тополями, залитая лунным светом, она, казалось, обрадовалась им, как родным.
– Хорошо у нас, правда, дети? – сказала Нина Андреевна.
И дети согласились…
Ванда увидела Степку издалека. Она всегда хвалилась, что видит в темноте. И Степка услышал топот ее ног, а потом различил белый воротничок. Она бросилась ему на шею, точно брату.
– Здравствуй, Ванда! – сказал он.
Глава вторая
Землянка вгрызлась неглубоко. Потому что лопаты только надкусывали эту твердую, как скала, землю. А время ошалело. И неслось диким наметом. И семеро бойцов три с половиной часа не выпускали из рук черенков лопат. И даже не курили: приказ поступил строгий – землянку для командира полка закончить к 17.00.
В назначенное время пришел командир полка майор Журавлев и с ним две девчонки-радистки. Обе круглолицые, рыжеватые, похожие друг на друга, как сестры.
Потом явились адъютант и несколько красноармейцев. Они принесли ящики, мешки, складные стулья. Связисты с тяжелыми катушками стали тянуть провода на позиции батальонов.
КП спрятался у вершины горы, справа, где густо росли вечнозеленые фисташки и можжевельник, игловидные листья которого застилали землю, и она была мягкой, как манеж, и пахла хвоей. Метров на тридцать ниже, на тыльном, невидимом врагу склоне, между камней выступал родник. Он падал вниз с высоты человеческого роста в круглую каменную чашу, такую большую, что в ней могла уместиться машина. Родниковая вода плескалась, холодная и чистая. И конечно же, очень вкусная. Хотя пить ее большими глотками было трудно: ломило зубы.
Противник окопался за лощиной, прикрытой редколесьем. Передний край немцев чернел на юго-западных скатах – пологих, лысых, и лишь самый левый фланг был прикрыт низким жестким кустарником. Данные разведки говорили, что на этом коротком и, казалось бы, не главном участке немцы сосредоточили 72-й пехотный полк, 10-й велоэскадрон и 500-й штрафной батальон.
Солнце отступало. И темнота опускалась на землю плавно, словно с парашютом. Тяжелая туча низко замерла над горой. Из лощины не тянуло ветром. И командир полка с печалью подумал, что к ночи соберется дождь.
Адъютант притащил термос с кашей, и девчонки-радистки, Галя и Тамара из Новороссийска, которые не доводились друг другу сестрами, но действительно были очень похожими, сели ужинать. Стол, сложенный из ящиков, покрывала клеенка: новенькая, красно-белая – гордость девчонок. Чадила коптилка – сплющенная гильза артиллерийского снаряда. Огненный фитилек над ней был как гребень.
Девчонки не принимались за еду, не вымыв руки. Но майор, который уже третью неделю спал по два часа в сутки и был контужен, смотрел на них как-то странно, словно не видел и не слышал их.
Радистки завизжали от восторга, когда на пороге землянки появился полковник Гонцов, худощавый, с красивыми глазами. Он снял каску, бросил ее в угол. Распахнул плащ-палатку и вытащил две большие розовые груши. Он протянул груши девчонкам и поцеловал им ручки.
Майор, который, как и полагалось, при появлении старшего начальника встал навытяжку, вдруг обратил внимание на разрумянившихся радисток и удивился.
Может, только сейчас понял, что они женщины.
– Завидую, тебе, майор, – вздохнул полковник Гонцов. – Умеешь устраиваться. Ведь эти два ангела-хранителя любую землянку во дворец превратят.
Майор Журавлев равнодушно пожал плечами. Его это не волновало.
«Ангелы-хранители» кусали груши, и сок блестел у них на губах.
Адъютант Ваня Иноземцев сказал:
– Вот сейчас постельку майору способим. Тогда у нас и полный порядок станет.
– Можешь не торопиться, – ответил полковник Гонцов. – Я приехал с радиомашиной… – И многозначительно добавил: – Будем фрицев развлекать.
Гудит в небе самолет. Высоко гудит. А небо тучами задернуто – ни звездочки, ни луны. Но прохлады нет. А просто сырость. Подворотничок к шее липнет, словно смазанный. Неприятно.
Радистка Галя сидит на бревне у входа в землянку. Но вход завешен палаткой. И нет никакого выхода. Темнота. Только неподвижные деревья да силуэт часового между ними. Часовой ходит. И шаги его слышны. И радистке не так одиноко. Галя только три месяца как стала радисткой. А вообще она учительница. Самым маленьким дорогу в жизнь открывает. «Здравствуйте, дети! Вот и наступил тот час, когда вы стали школьниками…»
Где сейчас ее ученики?
Мать с сестренкой в Ташкенте, отец воюет на Балтике. А она вот здесь, под Туапсе…
Немцы повесили ракету. Ее не было видно – вершина горы прикрывала большую часть неба, однако макушки деревьев заблестели и тени побежали по лощине – ничейной земле, пристрелянной по квадратам и с той и с другой стороны.
Ваня Иноземцев вышел из землянки, когда ракета догорала.
– Убери лапы, – сказала ему Галя.
– Ты говоришь так, будто я не мужчина.
Иноземцев был роста невысокого, узколобый, с маленьким носом и маленькими глазками, но губы у него краснели очень сочные, и если бы не брюшко, он мог бы быть вполне сносным на внешность. Но брюшко (в его-то годы и в таких условиях!) придавало ему несерьезный и даже забавный вид. Тамара, насмешница, иногда озабоченно спрашивала:
– Ваня, а Ваня, ты случайно не в положении?
Ваня вскипал, словно чайник, только пилотка на нем не подскакивала, как крышка, и говорил:
– Ума нет – считай калека!
– Поделился бы, – поддерживала подругу Галя.
– И точно, – не унималась Тамара. – Смотри, какой у него лоб высокий. Сократовский.
Ваня – человек от земли, он-то чувствовал, что эти девчонки посмеиваются над ним беззлобно, и то лишь потому, что не признают его красоты, не подозревают о его мужской силе. И он срывался, психовал и выкрикивал:
– Я не обезьяна. Я, может, про тебя больше знаю. А за сократовский лоб перед командиром отчитаешься.
Однако эти маленькие стычки происходили исключительно в отсутствие майора Журавлева, которого одинаково боялись и уважали и адъютант, и девчонки-радистки.
Сейчас Галя сказала миролюбиво:
– Если ты мужчина, Ваня, то сбегай-ка лучше за водой. Душно, терпения нет, гимнастерка к лопаткам липнет.
Гремя ведрами, будто кандалами, Иноземцев пробурчал без злобы:
– Ваня – лошадь водовозная.
И вздохнул нелегко.
Галя поднялась, отряхнула юбку. Нащупав ногою ступеньку, вошла в землянку.
Полковник Гонцов и майор Журавлев склонились над картой.
– Словом, метров сто пятьдесят придется по-пластунски. А до этой дороги, – Гонцов ткнул карандашом в карту, – парами, на носилках.
Тамара сидела в наушниках, держала пальцами микрофон и тихо говорила:
– Индус, я – Чайка. Я – Чайка. Индус, как слышите меня? Прием.
Развязав вещевой мешок, Галя вынула полотенце и мыльницу.
Тамара посмотрела завистливо.
– Операцию начнем в двадцать три часа. Спрашивай, если что не ясно. – Полковник Гонцов выпрямился.
– Фонарики… Я думаю, необходимо всех обеспечить фонариками.
– Башковитый ты, майор. Верно, я забыл сказать: девяносто фонариков приготовлено…
Галя вышла из землянки:
– Это ты, Иван?
Иноземцев поставил ведро.
– Ну и темнота…
– А теперь будь другом, закрой глаза. И полей мне из кружки.
– Я это сделаю лучше, Галя, – сказал полковник Гонцов.
– Нет, нет, – поспешно возразила радистка. – Я вас стесняюсь.
– И почему я не адъютант?.. – пожалел полковник.
Журавлев сказал Ване:
– Если что… Я на позиции первого батальона.
– Слушаюсь, товарищ майор.
Офицеры, разговаривая, удалялись. Хвоя скрадывала шум шагов.
– Ты закрыл глаза?
– И так ни черта не видно! – огрызнулся Иноземцев.
Галя повернулась к нему спиной. Стянула через голову гимнастерку. Поколебавшись, расстегнула лифчик и бросила его на бревно, где уже лежали полотенце и гимнастерка. Наклонилась и сказала:
– Поливай. Только не мочи волосы.
Иноземцев, сопя, черпал воду из ведра, и вода стекала по гладким плечам и по спине. А когда он нагибался за водой, то видел ее грудь, потому что глаза уже привыкли к темноте и белое различалось хорошо.
Галя намылилась. И зафыркала. И попискивала от удовольствия, как мышь.
А немцы вновь повесили ракету. Но Галя не спросила, зажмурился ли он. Она была уверена, что нет. Но ей было все равно: она его не стеснялась.
А Иноземцев между тем перевел взгляд в сторону, глядел на плащ-палатку, что закрывала вход в землянку. И сожалел, почему он, Иноземцев, не полковник Гонцов.
Ракета погасла. И Галя, растираясь полотенцем, сказала:
– Теперь, Ваня, уходи.
Иноземцев без возражений поплелся в землянку.
Тамара сняла наушники, попросила:
– Позови Галю.
– Она банится. – Иноземцев устало опустился на нары.
– Счастливая! Ванюша, принес бы ты еще воды. А Галя меня у аппаратуры подменит.
– Ладно, – сказал Ваня покорно. Но не вытерпел: – Честно сказать, лучше в окопах с ребятами, лучше под пулями, чем вашему полу прислуживать. Капризные вы шибко.
– Не догадываюсь, за что ты тут портки протираешь, – сказал тощий Слива сутулому, немолодому бойцу интеллигентной внешности. – Да и мы с Чугунковым здесь – по чистому недоразумению.
Огромный Чугунков шевельнул ногой и пророкотал густым басом:
– Справедливо отмечено.
Слива продолжал:
– У нас все как в сказке: чем дальше, тем страшнее… Ты загляни в наши биографии: я, Антон Слива, – с завода «Красный металлист». Да знаешь, какой я токарь! Мне цены нет! Бронь на заводе положили. Только я на фронт пожелал. Гансов бить.
– Вот и бьешь, – съязвил Жора, бывший шофер.
Слива вздохнул сожалеючи, вынул кисет. Тоскливым взглядом обвел солдат.
– И что я все о себе? Вы на Чугункова посмотрите. Образованный человек, восемь месяцев в техникуме учился… А что случилось? Идем лесом. Корова мычит. Живых поблизости ни души. Думаем: жалко, пропадет скотина. А еще фрицам достанется. Ну, то, се… Изжарили. И поесть толком не поели, как хозяйка объявилась.
Образованный Чугунков вспомнил:
– Тысяча и одна ночь…
Слива одобрительно кивнул:
– Ну… И угодил сюда…
Послюнявил бумажку, самокрутка готова. Закурил. И стал прилаживать полозья, выструганные из молодого граба.
– Не пойму, – сказал Чугунков, – на кой… нас заставляют мастерить эти санки.
Слива предположил:
– Может, раненых вытаскивать?
Бывший шофер Жора не без логики заметил:
– Штрафная рота – это тебе не санитарный батальон.
– Тут дело серьезное, – сказал боец с интеллигентной внешностью. – Я сам видел: в роту ящик фонариков принесли. Старшина получал.
– Смотри! – кивнул на него Слива. – Доступ к старшине имеет! Уж точно, в писаря метит.
– Ерундишь, – сказал Жора. – Он лейтенантом был. Командиром батареи. Только вот в Кубани два орудия без нужды утопил.
– Ясно… Тогда все ясно, – согласился Слива.
– Ничего вам, товарищи, не ясно. – Интеллигентный штрафник положил топор и поднялся во весь рост. Ему было под пятьдесят, и выглядел он очень несчастным. – До войны я был архивариусом при народном суде.
Чугунков присвистнул:
– Судья! Ну и дела, чтоб тебе!..
– Я вас прошу, не ругайтесь, молодой человек. Мат – продукт варварства и дикости. – Архивариус взял свои санки, еще незаконченные, и переместился дальше.
Укрытая рощей каштанов, среди которых, однако, попадались деревья хмелеграба и лавровишни, перевитые лианами, рота занималась делом, казавшимся штрафникам странным. Однако приказ был ясен и лаконичен: на каждого человека срочно изготовить одни санки.
– В этих местах и снег выпадает только в январе. Да и то на неделю-две…
– Сдается мне, что салазки раньше потребуются.
– Тоже правда. Спешку зря пороть не стали бы.
День укорачивался. Солнце еще смотрело между гор. И в лесу было сыро и душно. Крупные комары с тонкими крыльями беззвучно кружились в воздухе. Поблескивала паутина. Ее было много – и на кустах, и между деревьями…
– Вот бы у паука терпения подзанять, – пожелал бывший шофер Жора.
– Нашел кому завидовать, – возразил Слива и плюнул.
– Я не завидую. Я бы в долг.
– Долги отдавать – не пировать. Расскажи лучше, за что попал?
– Я не попал. Я влип. Трижды предупреждали меня, чтобы гражданских не возил. А как откажешь? Девчонку одну из Георгиевского в Туапсе подбросил. А меня хватились и приляпали самовольную отлучку…
Жора вздохнул. Нет, он так не раскисал, как архивариус, утопивший пушки. Жора решил в первом же серьезном деле или геройски погибнуть, или смыть пятно.
Когда он думал о серьезном деле, то считал так: сама борьба с нашествием – дело серьезное, но как, допустим, в машине наряду с первой скоростью есть и третья, так и на фронте: одно серьезное дело другому не ровня. И если ты сидишь в обороне, то шанс остаться в живых или умереть колеблется – пятьдесят на пятьдесят. Но случаются и такие дела, когда цифровое соотношение бывает до жути страшным: девяносто девять против одного, одного-единственного шанса выжить. И если штрафная рота попала в такое дело и с честью выполнила его, тогда всем – и живым, и мертвым – прощаются провинности, ибо произошло самое чистое искупление – искупление смертью.
Интервалы между шеренгами были больше обычного. Каждый нес санки, и полозья торчали над касками, словно рога.
Широкая спина Чугункова раскачивалась перед Жорой, как телега на ухабах. И скатка очень походила на хомут. Это сравнение лезло в голову, и шофер злился – такая же скатка, может, только меньше потертая, ехала и на нем. Но правды ради не следовало забывать, что именно на скатке лежали санки и полозья не резали плечи.
Чугунков шел твердо и размашисто. Малорослый, щуплый Слива едва поспевал за ним, мельтеша короткими, как обрубки, ногами. Отставать было нельзя. Дорога в гору карабкалась узкая. Глина, песчаник. И рота двигалась по двое, растянувшись, точно оброненная пряжа.
Молчали. Даже Слива не трепал языком.
Лицо архивариуса было мокрым от пота. Он глядел вниз, где камни шевелились под ногами. Иногда скатывались с дороги и шуршали в цепком кустарнике, как змеи.
Гора разворачивалась, отступала назад. Но впереди вырастала новая. А за ней в расплывчатой дымке темнели другие вершины, лобастые и суровые.
Жора обожал дороги. Ему редко приходилось одолевать их пешком, но, сидя за баранкой руля, он смотрел в ветровое стекло, словно на экран, не задумываясь над тем, что видит, и не запоминая разных отдельных красот. Он воспринимал все сразу, как подарок. И получал большое удовольствие.
Житейские случаи, связанные с дорогой, Жора помнил. Охотно рассказывал:
– Еду однажды. Вижу, на шоссе, чистом как стол, ящик лежит. Чуть треснутый. Подошел, посмотрел: полный ящик сливочного масла. У какой-то раззявы из кузова выскочил… На пропой души прилично было бы. Только я масло в милицию отвез. Думал, в газете пропечатают. Никак нет. На три рубля братишки оштрафовали: стоп-сигнал на моей машине оказался не в порядке.
Или:
– Посадил я в кабину женщину. Проголосовала на дороге. Средних лет. Вроде как не деревенская, в полосатое платье одетая… Однако все твердит, что она – корова Ласточка. Я поначалу понял, что она корову Ласточку разыскивает. Да и говорю: дескать, ты бы лучше пешочком, корова не автомобиль, чего ей на дороге делать?.. А она как посмотрит на меня, как замычит. С перепугу я чуть баранку не выпустил… Оказалось, чокнутая, из сумасшедшего дома сбежала. К следователю меня вызывали, как и что спрашивали.
Когда свернули за гору, спрятались от солнца, идти стало легче.
Слива вполголоса запел:
А кто не помнит? Девчонка – это тебе не геометрия. По геометрии у Жоры всегда было «плохо». Из-за нее он, можно сказать, школу бросил. С восьмого класса шоферить пошел. Осенью любовь случилась. Кажется, с первого взгляда, а может, и не с первого… Получил он аванс, в клуб пришел выпивши, конечно. Танцевать Жора не умел, а веселье с ребятами какое? Папиросы да треп. Дождался конца танцев. Девчонки выходят. Смешком брякнул:
– Девочки, возьмите нас в провожатые. Без нас заблудитесь.
Одна не растерялась:
– Спасибо за заботу, только дорога к нам грязная.
– Ничего. Мы на резиновом ходу.
– Раз так, нам не жалко.
Лицом миленькая, но обыкновенная. А со спины как увидел! Да, что и говорить. Тоненькая, словно тростинка, а бедра, как буква «Ф». Нет, Жора – человек не тонкой конструкции. Другой бы полюбил за душу, за глаза, за улыбку, черт возьми, а вот Жора такой, простой.
– Сразу видать, сын сапожника, – и смеется.
Жаль, буква «Ф» подвела. Заметил инженер с целлюлозно-бумажного комбината. И хотя неизвестно, чьим сыном он был, но тоже пришел в восторг. Однако не стал поджидать девчонку возле клуба, а прямо сказал ей: «Будь моей женой».
В овраге, что зиял по правой стороне дороги, темнел немецкий самолет, и крылья лежали, словно две большие лапы. Видимо, «мессер» не первый день покоился в кустах, потому что листья, опадающие с ближних деревьев, успели основательно притрусить его, и он казался выкроенным из старушечьего ситца.
Рота опять пошла лесом. Дорога здесь была немного шире. И взводы перестроились в колонну по три.
Встретились связисты. Они торопливо тянули кабель между деревьями.
Чугунков сказал:
– Чую кухню.
Вскоре прибыли на тыловые позиции полка. Ржали лошади. Над котлами полевых кухонь бодро поднимался пар.
Подали команду:
– Приготовиться на ужин!
Сумеречное небо, скрытое деревьями, подсматривало мутными, словно заплаканными, глазами. И стволы тиса торчали, будто руки, воздетые кверху. Теней не было.
Повар манипулировал черпаком. Она вкусно пахла, эта перловая каша со свиной тушенкой. И входила в котелок весело.
Чугунков протянул два котелка. Повар вопросительно посмотрел на него, точно никогда не встречал нахалов, но Слива, невдалеке перематывавший портянку, крикнул:
– Это мне, шеф! Это мне!
И повару, который наверняка никогда не был шеф-поваром, очень понравилось такое обращение. Он не пожалел каши, положил в котелок, как говорится, от души.
Стучали ложки, торопливо, словно дождевые капли, а некоторые бойцы уже успели покончить с кашей и пошли за чаем. Только котелки мыть было нечем. И чай получился странным – не похожим ни на суп, ни на чай.
Ночь обволакивала лес.
Ситуация создалась столь неожиданная, чреватая такими серьезными последствиями, что из штаба армии уже спешил специальный представитель с особыми полномочиями. Между тем шифровка требовала начинать операцию, не дожидаясь его прибытия. Дорога была каждая минута.
Полковник Гонцов, всматриваясь в темноту, стоял на бугре, над поляной – не очень ровной, которую сторожили грушевые деревья.
– Они не заблудились? – спросил он майора Журавлева.
– Идут, – ответил Журавлев. – Слышите?
– Ничего не слышу, – признался Гонцов.
– Скоро выйдут из-за горы… У меня временами слух обостряется очень сильно.
– Это не последствия контузии? Кстати, почему вы о ней не доложили?
Шаги теперь слышались явственно. И камень скрежетал, и позвякивали подковки.
– Пустяки, – сказал Журавлев.
– Нет, майор. На войне не бывает пустяков… Спасибо вашим девочкам-радисткам, от них и узнал, что вас засыпало в окопе.
– Я здоров.
– Но они говорили, что вы целый час не слышали. И плохо видели.
– Им показалось. Я вижу и слышу хорошо.
Гонцов промолчал. Ясно же – недовольный. Потом сказал:
– Надо их встретить, – однако не двинулся с места.
И майор Журавлев воспринял это как приказание старшего начальника.
Фигура Журавлева растворилась в темноте сразу, словно ночь захлопнула за ним дверь. Потом послышались команды. Ротный доложил о прибытии.
Гонцов крикнул:
– Майор Журавлев, постройте людей в три шеренги!
Когда приказ был выполнен, полковник Гонцов пошел вдоль строя, останавливаясь возле каждого бойца и выхватывая его из темноты фонариком. Лица, освещенные пучком света, казались большими, чем на самом деле, словно поданные крупным планом.
Слива сощурился и расплылся в широкой улыбке.
И полковник Гонцов улыбнулся и совсем просто сказал:
– Ребята! – Необычность обращения почувствовал каждый. Полковник мог говорить тихо, не повышая голоса: – Командование фронтом идет вам навстречу и дает возможность всем сразу искупить свою вину перед Родиной. Дело, на которое мы вас посылаем, особо важное. Как ни странно, для его выполнения вам даже не потребуются карабины…
– Я что говорил, раненых вытаскивать, – прошептал Слива.
– …Получите ножи и пистолеты. – Полковник умолк, прислушивался, потом глухо продолжал: – Уж кто виноват в этом, честно говоря, не знаю… Но на ничейной полосе, между полком майора Журавлева и немецкими позициями, остался неэвакуированным склад с боеприпасами. Но главная беда не в этом… Среди прочих бомб и снарядов на складе имеются мины к реактивным минометам «катюша». Эти мины – секрет нашей армии.
Ваша задача – до рассвета эвакуировать склад в безопасное место. Над лощиной туман. Если действовать осторожно, без шума, с полным напряжением воли, смекалисто, то немцы никогда не обнаружат вас. Как я уже сказал, пойдете без карабинов, без вещевых мешков, без скаток. Возьмете противогазы, саперные лопатки, фонарики, пистолеты и ножи. Ракеты и бомбы через ничейную полосу будете вывозить на санках. Знайте: вас подстраховывают все огневые средства полка… Вопросы есть?
Чугунков спросил:
– Бомбы какого веса?
– Разного. Там, где не справится один, будете работать по двое, по трое.
– Ап-ап-чхи!.. – Представитель штаба армии вздрогнул: его испугал собственный чих, прозвучавший в ночной тишине, как выстрел.
– Вам будет лучше у меня в землянке, – сказал майор Журавлев. – С исходной позицией установлена прямая телефонная связь. Иноземцев, проводи подполковника!
Крохотный, словно высушенный, подполковник едва стоял на ногах. Еще вчера его хватил грипп. Но болеть теперь было некогда. И несмотря на озноб, кашель и ломоту в висках, он прибыл на позиции полка. И километров пять ехал ночью верхом на лошади, хотя до этого никогда не сидел в седле.
Ночь была безветренная. И туман белел внизу, точно сугробы снега. Тучи расползлись, и в небе желтели звезды – крупные и мелкие, похожие на рыб и рыбешек.
Немцы вешали двенадцать ракет в час. Каждые пять минут – ракету. И когда ракета гасла, тьма наступала непроглядная.
Первую группу из десяти человек майор Журавлев решил повести сам. Он мог этого и не делать, но понимал, что так будет лучше. Еще изучая на карте место расположения склада, он вспомнил, что во время рекогносцировки видел поросший травой и кустарником бункер, но принял его за заброшенное овощехранилище ближнего колхоза.
В первую группу майор хотел отобрать добровольцев, однако добровольцами пожелала стать вся рота. И майор взял тех, кто вызвался первым. Среди десятерых добровольцев были Слива, Чугунков, бывший шофер Жора.
Маскировались тщательно. Старшина притащил ворох списанного «хебе»[3]. Сапоги обернули тряпками. Каждый перепоясался веревками, между которыми, со спины, зажимались ветки хмелеграба, можжевельника, клена. Санки тоже стали похожими на кусты.
Иноземцев сказал:
– Товарищ подполковник, пойдемте.
– Нет, голубчик. Потерпи. – И представитель штаба армии опять чихнул, но теперь уже не так громко, потому что успел зажать нос платком.
Рявкнуло радио. Пропагандист сбивчиво выкрикивал антифашистские лозунги. Потом заиграла быстрая музыка.
Группа, возглавляемая майором Журавлевым, покинула передний край. Когда через пять минут немцы пронзили ночь ракетой, то ни представитель штаба фронта, ни полковник Гонцов, ни другие люди, наблюдавшие за поиском из окопов, не могли различить на ничейной земле Журавлева и его бойцов. Было только редколесье, кустарник и клочки тумана, словно вата под елкой.
– Возможно, они достигли склада, – предположил представитель штаба армии.
– Едва ли, – взглянув на часы, ответил полковник Гонцов.
Внезапно холодный ветер, взметнувшись над бруствером, лизнул лица, и с северо-востока потянуло гарью – казалось, она всплывает, точно муть в несвежей, взболтанной воде.
– Ветер! Его только не хватало, – Иноземцев сказал вслух то, о чем подумали все.
Вглядевшись, полковник Гонцов успокоил:
– Это здесь, наверху. Смотрите, в лощине туман неподвижен.
При второй ракете все успокоились: хотя над передним краем и погуливал свежий ветерок, там, внизу, туман покоился на прежнем месте.
Немцы выпустили двенадцать ракет, затем еще шесть. А группа Журавлева не подавала никаких признаков жизни. Между тем стало заметно, что ветер время от времени наведывается в лощину – и туман там понемногу рассеивается.
В 00.30 представитель штаба армии разрешил дать (так было условлено с Журавлевым) две красные и одну зеленую ракеты, что означало – тревожимся, посылаем новую группу.
Подполковник, кажется, забыл о своей простуде и уже давно не чихал, лишь нервничал.
– Удивляюсь, – говорил он полковнику Гонцову, – как вы, такой опытный солдат, не учли самой элементарной вещи: вдруг склад уже занят немцами?.. И они выдвинули туда сторожевой пост или устроили засаду?
– По данным разведки, немцы в районе склада не замечались.
– «По данным», – раздраженно повторил представитель штаба армии и отчаянно чихнул.
– Засада там, сторожевой ли пост или вообще нет ни души – принципиально дел не меняет. Люди вооружены пистолетами и ножами. Из орудий по складу палить нельзя.
– Группа готова, – доложил старшина.
– Пусть возьмут карабины, – сказал подполковник. Гонцов возразил:
– Лишняя помеха.
– Оружие не помеха для солдата. Подполковник пошел вслед за старшиной. Люди сидели в окопах на корточках, прислонившись к стене.
– Друзья! – негромко, проникновенно начал представитель штаба армии. Но тут же сорвался: – Кто курит?
– Мы в рукав, – ответили из темноты.
– Прекратить!
– Слушаюсь.
– Друзья, – повторил подполковник. – Группа майора Журавлева еще не вернулась. Мы не знаем, какие препятствия встретились на ее пути. Но время не ждет, и мы ждать не можем. Я поведу группу лично. Среди вас есть пулеметчики?
– Есть.
– Возьмите пулемет.
– Товарищ подполковник!.. – По траншее бежал запыхавшийся боец.
– Вы чего кричите? – ужаснулся подполковник. – Это же передний край.
– Товарищ майор вернулись…
– А люди?
– И люди тоже… Они вышли немного правее.
– Отставить пулемет, – сказал представитель штаба армии и поспешил за бойцом.
Траншея виляла, словно пыталась запутать, сбить со следа. И комья глины, протяжно шурша, время от времени сползали с бруствера. Боец юркнул вправо. Подполковник увидел ответвление в траншее лишь тогда, когда миновал его. Ему пришлось разворачиваться. И он зацепил плечом о стену, и песка осыпалось много.
Через минуту они оказались в овраге. Два солдата, тяжело ступая, несли что-то на носилках. За ними шли еще двое солдат с носилками.
– Раненые? – спросил подполковник.
– Реактивные мины, – ответил майор Журавлев и доложил: – Все в порядке. Задержаться пришлось потому, что вход в бункер был завален.
– Гора с плеч! – сказал подполковник и опустился на холодную землю. Сейчас, когда дело наконец сдвинулось с места, он почувствовал озноб и усталость. К сожалению, у него не было больше сил бороться с болезнью.
– Иноземцев, – сказал майор Журавлев, – фляжку!
Ваня отвинтил пробку, сунул фляжку подполковнику прямо в рот, точно соску грудному младенцу. Подполковник сделал глоток и неудержимо закашлялся.
– Не пошла, проклятая, – сказал Гонцов. – Ваня, проводи товарища подполковника в землянку.
– Да, – согласился Журавлев. – Там теплее. Там можно согреться.
Подполковник хрипло спросил:
– Как вы считаете целесообразным организовать работу?
Он произнес слово «работа», но оно показалось ему чересчур гражданским, и он поправился:
– Вернее, операцию?
– Группы в составе пятнадцати человек будут выступать каждые десять минут.
– Они не помешают одна другой?
– Нет. Дело в том, что со стороны противника заросли кустарника гораздо выше, чем с нашей. Для группы десять минут достаточно, чтобы вынести мины и бомбы из склада. Укладывать их на санки они будут прямо под открытым небом.
– Хорошо, – сказал представитель штаба армии. – Все правильно. Я согласен.
Он поднялся. Нерешительно произнес:
– Лихорадит… Может, мне действительно пройти на часок в землянку?
– Конечно, – в один голос сказали Журавлев и Гонцов.
Опираясь на плечо Вани, подполковник пошел к землянке.
У рации теперь дежурила Галя. Тамара спала на нарах, свернувшись под шинелью калачиком. Нары майора Журавлева, где вместо матраца лежал толстый покров из хвои, были свободны.
– Царское ложе, – пошутил подполковник и закашлялся.
Ваня уговорил его снять сапоги, накрыл одеялом и шинелью.
В землянке было тепло и даже душновато от коптилки. Радистка Галя, борясь со сном, щурила тяжелые, словно набухшие веки и монотонно повторяла:
– Индус! Индус! Я – Чайка. Как слышите меня? Прием…
Рядом с рацией лежал листок, на котором Галя от руки записала вечернее сообщение Совинформбюро. Ваня Иноземцев взял его и подсел к коптилке.
«В течение 19 сентября наши войска вели ожесточенные бои с противником в районе Сталинграда и в районе Моздока.
На других фронтах существенных изменений не произошло.
В районе Сталинграда продолжались ожесточенные бои. Наши части предприняли ряд контратак, в результате которых очистили от гитлеровцев несколько улиц…»
Слива верил в сны. Они навещали его редко, потому что чаще всего он спал спокойно и крепко, и ночь казалась ему не длиннее минуты, и не было ничего мучительнее, чем подниматься с постели, даже если ею служила охапка опавших листьев. И когда он видел сны, то он гордился ими, словно новой прочитанной книгой, хотя и в довоенные годы читал-то мало, но память у него была цепкая, как держидерево, и он охотно рассказывал сны другим, добавляя «для интереса» кое-что от себя. Сны, в которых чаще всего не сходились концы с концами, требовали особой фантазии. И Слива готовился к их пересказам вдохновенно, как актер к выступлению.
Последний сон не понравился Сливе. Он был каким-то очень законченным. И не то чтобы не похожим на сон, а малость неприятным. И после него остался тоскливый осадок на душе. И рассказывать его сердце не лежало.
Приснилось, что покупал он яблоки в магазине: большие, белые, сочные. Вида необыкновенного. А магазин стоял на горе, засыпанный снегом. И вдруг лавина снега поползла и подхватила магазин, словно ручей спичечную коробку, и Слива увидел, как закачался прилавок и продавщица схватилась за весы. Тогда пришел страх, тоскливый и нудный, похожий на бессильный осенний дождь. Наверное, такой страх испытывает умирающий, сломленный неизлечимой болезнью. Там, во сне, Слива считал, что всякая гора кончается пропастью. И магазин упал в пропасть. Но Слива остался жив. И пошел по дороге. Но потом вспомнил, что забыл на прилавке сетку с яблоками. Он вернулся, нашел сетку. И продавщица переставляла гири, словно ничего и не случилось. Но когда Слива вышел из магазина, дороги больше не было. Кругом лежал снег, поднимаясь высоко-высоко. А Слива стоял внизу, на дне шахты из тяжелого, холодного снега.
День заботами, как штыками, сразил дурное настроение, навеянное сном. Но когда поступило приказание строить санки, Слива опять вспомнил медленно движущийся, словно плывущий, снег.
Он, конечно, и виду не подал. И даже стал выяснять, кто и за что угодил в штрафную роту, не любопытства ради, а веселья. Потому что солдату не грех посмеяться над своими невзгодами.
Смерть, сука, боится смеха. Это давно подмечено. А Сливу всю жизнь друзья называли «веселым малым». И уж как-то получилось, что и сам Слива считал своей обязанностью дружить с улыбкой. И он наряжался в нее, как клоун. А между тем тоска частенько напрашивалась к нему в гости. Только об этом никто не знал. Догадывалась, наверное, жена. Или ему всего-навсего казалось так, когда она подолгу смотрела на него. А глазами мама с папой наделили ее такими, какие поэты называют бездонными. Во взгляде, подкрепленном молчанием, чувствовались и сила и мысль. Но он-то, Слива, знал: стоило сероглазой красавице произнести хотя бы слово, становилось ясно, что она пуста, как мячик.
– Слива, – тряхнул за плечо Чугунков, – закемарил?
– Пригрелся, как кот на лежанке, – усмехнулся Слива.
– Вставай. Нужно отправляться.
Они теперь входили в третью группу. И были в ней ведущими, так как знали дорогу.
Майор Журавлев, который минуту назад вернулся оттуда, со склада, напутствовал вполголоса:
– Ребята, в первую очередь вывозите мины, закрепляйте на санках основательно. Скатится – хлопотно будет…
– Понятно, товарищ майор.
Вечерняя духота сменялась прохладой, свежей, но не стылой. И туман в лощине медленно редел.
Слива перелез через бруствер. Комок глины попал к нему в сапог.
– Готов? – Чугунков подал санки: сначала одни, потом другие.
Первые метры они не ползли, а частили на четвереньках. И санки шуршали вслед за ними, словно листья, подгоняемые ветром. Чугунков, Слива и остальные солдаты привязали веревки от санок к поясам, но все равно передвигаться на руках и ногах и буксировать санки, даже пустые, было неудобно. А ползти обратно с тяжелой, будто налитой свинцом, бомбой? В прошлый заход Слива еле добрался до позиций своего полка. Так было тяжко!
Когда взлетела ракета, все плюхнулись на землю и замерли. Слива даже глаза закрыл: будь что будет! Ракета горела долго, вначале очень ярко, потом все тусклее и тусклее, как угасающая коптилка. Где-то слева, в километре, застрочил пулемет. Зеленые пули пропунктировали тьму. Это майор Журавлев указывал направление: если группа будет двигаться параллельно трассирующей линии, то как раз наткнется на склад.
Опять заиграла музыка, какое-то танго. Певец лениво растягивал нерусские слова. Пластинка была знакомой, но название ее Слива не помнил. Он просто вслушивался в мелодию, которая плыла верхом, над головой, и на душе становилось спокойно. И шумы, и шорохи, произведенные людьми и санками, больше не пугали. И не было проклятого одиночества – будто ты песчинка под этими дремотными звездами, – а припомнилось, что за твоей спиной свои, что тебя поддержат, прикроют. Уж только ты сам не подкачай.
Дальше двигались по-пластунски. И еще одна ракета настигла их в пути…
Но вот и склад. Старый бункер. Возле ребята, те, что ушли раньше, закрепляют бомбы на санях… Дверь, уходящая в землю. По ступенькам спускаются без санок. Оставили наверху. Воздух тяжелый, спертый. Пахнет гнилью. Лучи фонариков – непоседы. Прыгают, вертятся…
– Да, – говорит бывший шофер Жора, – дорога, прямо отметим, не шоссейная, но отмахать по рейсу еще придется.
Бомбы и ракетные мины лежали в длинных, узких ящиках, словно в гробах. Чугунков предложил:
– А что, если их прямо в таре транспортировать? Давай?!
– Чушь! – ответил Слива. – Тяжелее, неудобнее. Попробуй замаскируй желтые ящики.
Сорвал пломбу, распахнул крышку. Взрывателя, конечно, нет. Но посмотреть на всякий случай не мешает.
– Помоги, – попросил Слива.
Они с Чугунковым осторожно подняли мину с деревянного ложа.
– Посторонись, посторонись… – Медленно ступая, двинулись к выходу.
Проклятая глина! Вместе с ней в сапог к Сливе, видимо, попал и камень. Забился под портянку и мешает идти. Подниматься по глиняным ступенькам вот с таким грузом совсем непросто. Пальцы потеют и скользят, а металл грубый, твердый, в него не вцепишься ногтями.
– «Раненых таскать», – пробурчал Чугунков, передразнивая Сливу. – Человек, он есть человек. Больной ли, здоровый. С ним всегда договориться можно… А эти…
Они осторожно положили мину на санки Сливы.
– Потом закрепим, – прошептал Слива. – Пошли за второй.
Но когда они спустились в склад, там произошло следующее. Архивариус, который с каким-то бойцом поднимал ящик, не удержал свой конец. Ящик вырвался из рук напарника, перевернулся, и бомба вывалилась на пол и завертелась рыбой, выброшенной на берег. Все замерли. Не припали к земле, ища спасения, а словно остолбенели. И только уперли в бомбу лучи фонариков, точно это были прутья. Взрыва не случилось.
Старшина первый нашелся:
– Так дело не пойдет. Должон быть порядок! Слива и Чугунков, оставайтесь здесь, подготавливайте груз.
Порожние ящики, чтобы не мешали, решили ставить к стене один на другой. Ящики с бомбами и ракетными минами подтаскивали к самому входу, проверяли, нет ли взрывателей.
Люди подходили и подходили…
– Как там туман? – спросил Слива бывшего шофера Жору.
– Туман – свой парень. Вновь крепчает.
– Работы еще на час осталось. Продержится? Или нет?
– Я же сказал, крепчает. – Жора включил фонарик и, словно обметая пыль, повел лучом по стенам. – Слива, тебе не кажется, что здесь пахнет газом? Принюхайся.
– Нет. Здесь пахнет ленинградским рестораном «Астория».
– Белая кость, по ресторанам ходил! – изумился Жора. – А мы больше так, из горлышка.
– Хватит трепаться! – сказал Чугунков. – Давай лучше бомбу вытащим.
– Мне бы которую поменьше, – сказал Жора. – Я хилый.
– Не в магазине, – возразил Чугунков.
Они взяли бомбу на плечи, как бревно, и пошагали к выходу.
Рация молчала. А Галя привыкла к наушникам, как близорукие привыкают к очкам, и не замечала их. Подвинув поближе каганец, она разложила перед собой маникюрный прибор, открыла флакончик с лаком, понюхала и занялась ногтями.
Ночные дежурства, когда стояла тишина и не было срочной работы, растягивались точно резина. И самое гиблое дело поглядывать тогда на часы. Стрелки, казалось, спят на циферблате. А часы, насмехаясь, убаюкивают: ус-ни, ус-ни…
Никто ей не говорил, но она сама сделала это маленькое открытие: время можно перехитрить. Забыть о нем. И если думать о чем-то хорошем, строить планы, вспоминать прошлое, время начинает злиться. И торопится.
Галя усмехнулась: она обнаружила в собственной судьбе странную повторяемость. Она влюблялась трижды. И все три раза в своих начальников. Может, только к первому случаю слово «начальник» не очень подходит. Но она была десятиклассницей, а он учителем. Правда, всего лишь учителем черчения. Впрочем, он руководил драмкружком, а Галя считалась ведущей артисткой школы. Значит, он был все-таки ее начальником. Худой, всегда плохо выбритый, с кадыком на длинной шее, он умел быть заразительно непосредственным. И знал столько шуток, прибауток, анекдотов и рассказывал их всегда к месту и всегда с тактом. С ним было весело. Он не умел сидеть или стоять на одном месте. Всегда в движении. Не красивый, не юноша. И так ей нравился. Он с женой снимал комнату в частном доме рядом со школой. И жена его, плоская как доска, работала инспектором гороно.
Он днями пропадал в школе, а репетиции драмкружка порою затягивались до девяти, до десяти вечера. Иногда дольше.
Им надоели нравоучительные пьески из жизни школьников. Они обратились к классике и, увлекшись театром Клары Гасуль, решили поставить «Карету святых даров». Галя, конечно, исполняла роль Камилы Перичолы – отчаянной красавицы комедиантки.
«Я не называю никого, должность доносчика мне не по душе. Я молода, недурна собой, я актриса и не избавлена от наглых приставаний, вот мне и сдается, что какой-нибудь фат, которого вы почтили доверием, а я выгнала вон из театра, порадовал вас такого рода милыми выдумками».
Конечно, с точки зрения знатоков школьного воспитания, убежденных в святой наивности учеников, пьеса Проспера Мериме – безнравственна.
На генеральной репетиции разразился скандал. Его удалось замять лишь благодаря тому, что в качестве представителя гороно присутствовала именно она, жена руководителя драмкружка.
Он тогда поспорил со своей нравственной супругой. А рыжеволосая Камила Перичола плакала за кулисами. И он пришел к ней, и, успокаивая, стал целовать ее в мокрые глаза, щеки, а потом и в губы.
Вскоре жена его заболела. И он пошел навестить ее в больницу. Это было осенью. Вечером. Луна глядела такая яркая. И Галя провожала его до больницы. Но не ушла домой. А осталась ждать. Он изумился, когда, сдавая гардеробщице халат, сквозь застекленную дверь увидел Галю. Он повел ее к себе на квартиру. Но очень боялся хозяйки. И Галя это заметила. И страх передался ей, как зараза. Учитель не казался больше веселым и остроумным.
На другой день она не пошла к нему, хотя за кулисами он был настойчив и раза три помимо ее воли поцеловал. Она прятала в воротник лицо. Тогда он дышал ей на волосы и не понимал ничего-ничегошеньки. А торопливо, боясь, чтобы никто не услышал, уверял, что ей нечего опасаться. А она стояла как вкопанная. Обалдевшая, потерянная… Но ему все равно пришлось уйти ни с чем.
Второй раз она влюбилась, уже будучи учительницей. Директор был седой, интересный и очень умный. Он называл ее «деточкой». Иногда похлопывал по плечу. И все. Да, однажды, на Восьмое марта, он сказал ей комплимент:
– Где-то ходит юноша, которому я очень завидую. Вы понимаете почему? Да потому, что его полюбит такая девушка, как вы.
Третьим… Нечего и говорить о третьем. Ибо им был майор Журавлев. Чистое недоразумение. Он улыбался только тогда, когда ему докладывали о потерях противника. Ни разу не сказал ей ласкового слова, если не считать благодарности по службе, одной-единственной, объявленной ей как рядовому бойцу.
Галя заканчивала маникюр на левой руке, принялась рассматривать ногти на правой… И вдруг тоскливая ночная тишина была внезапно нарушена сильным ружейно-пулеметным огнем. Немного спустя стали слышны вой и взрывы мин.
Подполковник вскочил с постели, впопыхах натянул сапоги и бросился вон из землянки.
Музыка словно приветствовала возвращение Чугункова. Было чертовски приятно опуститься вот так на дно окопа, чувствовать за спиной надежную прохладную землю и слушать мелодию, под которую танцевал совсем недавно, каких-нибудь полтора года назад. Чугунков видел, как четверо солдат подхватили его санки и бомбу и потащили по извилистому ходу.
Подошел согнувшийся человек. Чугунков узнал майора. Но подниматься так не хотелось, будто проклятые санки вытянули из него все силы. Однако Чугунков сделал вид, что хочет подняться, но Журавлев жестом предупредил его – не надо. Спросил:
– Последний?
– Нет. Еще один.
В это время и раздались выстрелы.
– Слива! Они стреляют в него!
Чугунков и майор прильнули к брустверу.
Отсветы над землей метались широкими желтыми полосами – немцы стреляли трассирующими пулями. Сомнений не было: Слива обнаружен.
В ту минуту майор Журавлев отдал приказ подразделениям полка открыть ответный огонь.
Галя присела на нары. Землянка дрожала, и пыль клубилась над бревнами.
Тамара, сменившая ее у рации, жалобно посмотрела на подругу:
– Близко…
– Я пойду, – сказала Галя, но не двинулась с нар, а только закусила губу.
– Не имеешь права, – возразила Тамара.
– Я хочу быть с ним…
Галя вышла из землянки.
Им только казалось, что снаряды рвались рядом. Артналет бушевал там, внизу, над позициями полка. А здесь было свежо и немножко серо, и воздух самую малость отдавал порохом. Никаких тропинок возле землянки не пролегало. И Галя пошла напрямик, внимательно поглядывая себе под ноги, иногда хватаясь за ствол дерева или ветку кустарника.
Она спустилась метров на пятьдесят, а может быть, чуть больше. И встретила первую тропинку. Но на тропинке стояли маленькие кони темной масти. И бойцы вьючили на них бомбы. Галя заглянула в глаза лошади, а лошадь – в глаза Гали. И обе они насторожились и удивились, потому что артиллерийская канонада внезапно смолкла.
Галя пошла по тропинке к позициям, а бойцы, видимо казахи, по-своему покрикивали на коней и держали их под уздцы.
Ветки и листья присыпали землю. Справа меж кустов светлели плеши. Еще вчера их здесь не было. Галя поняла, что это следы от мин. У входа в траншею она увидела подполковника. Представитель штаба армии лежал на спине в распахнутой шинели и глядел в небо неживыми глазами.
Ветер слизал туман, но темные и серые пятна еще имели расплывчатые очертания. И только контуры гор проглядывались четко на посветлевшем небе.
– Восход в шесть восемь, – сказал полковник Гонцов.
Он высунулся над бруствером, хотя сознавал, что это рискованно, и посмотрел на место, где темнела фигура Сливы, распластавшегося на санках. Поняв, что ему не добраться, Слива в последний момент прикрыл бомбу своим телом. А может, все это вышло случайно… Кто теперь знает.
– Все-таки немцы его не видят, мешают кусты. Майор Журавлев возразил:
– Они знают, что он мертв… Ставим завесу.
Гонцов согласился.
Но когда десятка два шашек выбросили белые хвосты дыма, немцы вновь начали стрелять из минометов и не только по позициям, но и по ничейной земле, где лежал Слива.
Старший группы Чугунков сказал:
– Валяй, ребята! – И кое-что добавил для крепости.
Ребят было двое: бывший шофер Жора и архивариус.
Ветер гнал дым вдоль позиций низкой полосой, а когда в полосе рвались мины, то они вздымались белыми гривами. Гривы эти исчезали быстро, словно мыльные пузыри.
– Только бы не сбились с направления, – сказал полковник Гонцов.
Кто-то потеребил его за рукав.
Он обернулся.
– Галочка!
– Там… Подполковник из штаба лежит… убитый… – тихо сказала радистка.
– Где?! – это уже кричал Журавлев.
– У запасного входа.
– Иноземцев!
Но тут рядом упала мина. И всех присыпало землей. А Галю даже ударило о стенку окопа. И она стояла покачиваясь, потому что ее тошнило и перед глазами плыли желтые ромашки.
Она появилась в траншее, когда уже взошло солнце, еще не видимое отсюда, потому что его заслоняли горы.
Всего несколько минут назад благополучно вернулись Чугунков, бывший шофер Жора и архивариус. Они принесли тело Сливы, бомбу и санки. У Жоры была перебита левая рука. Санитарка перевязывала его бинтами. Чугунков, вынув из кармана гимнастерки Сливы потертый конверт, старался разобрать домашний адрес.
Архивариус жадно свертывал самокрутку.
Увидев Галю, полковник Гонцов спросил:
– Все нормально?
И вынул из кармана мятую плитку шоколада.
Галя покачала головой, и слезы опять побежали по ее щеке:
– Товарищ полковник, переведите меня в другую часть… Умоляю!
Но Гонцов ответил скороговоркой, не принимая ее просьбы всерьез:
– Хорошо, хорошо… Что-нибудь придумаем…
– Я очень прошу, товарищ полковник!
– Кушай, кушай… Переведем в штаб дивизии.
И он прошел мимо. И она удивилась, потому что от полковника пахло мылом и хорошим одеколоном.
Выйдя из траншеи, Галя вновь увидела маленькую лошадь темной масти и двух скуластых бойцов. Рядом на носилках покоилась бомба с желтым стабилизатором. Место, на котором час назад лежал мертвый подполковник, было присыпано сухой глиной.
Где-то далеко кричал майор Журавлев:
– Иноземцев, организуй завтрак!
Глава третья
Старая гречанка, жившая на самой вершине горы, всегда останавливалась под акацией, когда возвращалась из города. Одетая в свободное черное платье с широким, необыкновенной белизны воротником, она носила на рынок фрукты и овощи. Это было до бомбежек. И Степка несколько раз помогал ей нести корзину. Гречанка благоволила к нему и делилась житейской мудростью:
– Не оказав человеку помощь, не рассчитывай на его дружбу.
Вынимала из корзины грушу, желтую, как солнце, добавляла:
– В мире, сынок, дружба длится до тех пор, пока не иссякнут дары. Теленок, видя, что уже нет молока, покидает собственную мать.
Он недоверчиво улыбался.
Старая гречанка говорила:
– Ты слышал о шести признаках дружбы?
– Нет, – отвечал он.
– Давать и брать… Рассказывать и выслушивать секреты… Угощать и угощаться…
– Все это неправильно, – возражал он. – Пережиток капитализма.
– Нет, сынок… Это мудрость, открытая людям, когда никакого капитализма не было. Как не было и нас с тобой.
– Почему открытая! Разве мудрость дверь? Или она лежала где-нибудь зарытая? Лежала до происхождения человека. Или мудрость придумали обезьяны?
– Мудрость на всех одна, на все живое…
Она глубоко вздыхала. И шла дальше – сухопарая, высокая, не сгорбленная годами.
Он был далек от мысли проверять слова гречанки на практике, но дружба с Вандой началась с услуги, о которой без обиняков попросила его юная полячка.
Они поселились в их доме год назад, в «порядке уплотнения». Нина Андреевна уступила квартирантам две маленькие смежные комнаты, а сама с детьми занимала одну большую, которую называли «залом», и меньшую с окном во всю стену, выходившим на море. Правда, море, опоясанное горизонтом, чаще синее, но иногда и зеленое, и черное, и голубое, было далеко.
Степка привык видеть море и небо вместе. А Ванда не привыкла. Она таращила свои удивленные глаза и все пыталась выяснить, сколько до моря километров.
– Двадцать минут ходьбы быстрым шагом, – отвечал он. – А если медленным, то тридцать.
– Добже, – говорила Ванда. И спрашивала опять: – Сколько шагов ты делаешь в минуту, когда идешь быстро?
– Не знаю.
– А когда идешь медленно?
– Не знаю.
– Нужно подсчитать.
Но он ленился считать.
Пани Ковальская с дочерью Вандой приехали в Туапсе из Львова. Неизвестно, где они там скитались, когда Львов взяли немцы, но они приехали уже в октябре. В ту пору, когда обрывали виноград.
Они были настоящими польками. И мать, и дочка. Но отлично знали русский язык, потому что Беатина Казимировна была специалистом по истории русской литературы.
Отец Ванды был офицером. Степка видел его только раз, когда Ковальский приезжал за дочерью на Пасеку.
Вещей они привезли совсем мало, но Ванда одевалась лучше всех девчонок, и ей все очень шло, потому что она была складной и красивой.
Город тогда бомбили редко. Но к запахам осени уже прибавился новый запах, въедливый и стойкий. Так пахло все – и дом, и виноградные листья, и хлебные карточки, и даже голубые банты, вплетенные в косички Ванды. Это был запах пороха.
Немного позднее запахло гарью. Бомба нырнула в круглое, как консервная банка, хранилище нефтеперегонного завода, и черная борода дыма заслонила полгорода. Немцы пользовались этой завесой, их тусклые самолеты кувыркались в небе, словно дельфины. А бомбы, отделявшиеся от самолетов, вначале были похожи на маленьких мушек, потом увеличивались до размеров пчелы, потом их догонял свист… И тогда Степка закрывал глаза.
Итак, Ванда жила в доме уже больше месяца, они ходили в одну школу и даже в один класс. Но Степке тогда очень нравилась Инна – девочка из их школы.
В это трудно поверить, но Степка влюбился в нее еще в первом классе. Первого сентября! Он увидел ее на школьной линейке. Она стояла впереди него. И вначале он не видел ее лица. Только черные волосы, белую ленту. И нежное-нежное платье сиреневого цвета. Она держала за руку мальчишку. Потом подошла ее бабушка, и девочка повернулась. Лицо у нее было как у куклы, но очень умное. Степка подумал, что такая девочка обязательно станет отличницей и что ему хочется все время смотреть ей в лицо. И не притрагиваться к ней, а любоваться издалека, словно дорогой игрушкой.
Девочку звали Инной. Их посадили за одну парту. У него замирало сердце, когда он искоса поглядывал на свою соседку. Возможно, он часто смотрел на нее, возможно, по каким другим тайным признакам, по которым угадывают влюбленных, но в классе вскоре заметили его неравнодушие к Ивановой. И стали дразнить их женихом и невестой.
В самом начале войны Инна с матерью уехали в Архангельск. Там служил ее отец.
Степка затосковал. Однако Ванда не знала этого и думала, что он обижается на нее из-за «уплотнения». И смотрела на него холодно и гордо.
Она теперь всегда играла на скамейке между двумя кустами жасмина. Раньше это была его скамейка. Теперь Степану неудобно стало приходить туда. Тем более что с Вандой они почти не разговаривали. А после одного случая даже перестали здороваться.
По соседству жил Витька, внук Красинина, года на четыре младше Степана. Значит, ему было лет семь или около восьми и в школу он еще не ходил. И этот Витька подошел однажды к скамейке, где играла Ванда, расставив на кирпиче игрушечную посуду: белые чашечки с голубыми цветочками, блюдечки. Витька подошел и помочился на посуду. А Ванда от изумления не могла произнести и слова. Потом с ней случилась истерика. И Беатина Казимировна бегала к деду Красинину жаловаться на Витьку. Дед грозно звал внука домой, а Витька прятался за забором и показывал деду кукиш.
Ванда правильно угадала, что это Степан подговорил Витьку. Впрочем, подговорил – слишком мелкое слово. Витька и сам был превосходным выдумщиком. Степан просто поддержал его. Или, иначе говоря, благословил…
Когда Витька окроплял «святой водой» посуду Ванды, мальчишки хохотали как сумасшедшие. Степан даже упал на землю и катался по траве, держась за живот.
Вскоре Пятую школу, где они учились, заняли под госпиталь. Говорили, что на месяц, самое большее – на два. Однако каникулы затянулись до осени 1943 года.
Все дни с утра до вечера Степан болтался на улице и во дворе. Ванда тоже появлялась в саду, садилась с книгой на скамейку под жасмином. Как-то раз она вышла за калитку и долго смотрела на море. Степка сидел под акацией и от нечего делать ковырял напильником ее трухлявый ствол.
Вдруг Ванда обратилась к нему. Без улыбки, но вежливо сказала:
– Степан, проводи меня к морю. Одна я не найду дороги. И мама может заметить мое отсутствие.
Степка, конечно, не пошел бы, но ему очень понравилось, что Ванда хочет уйти тайком от матери. И он не мог не поддержать ее в таком достойном похвалы деле.
– Это можно, – сказал он.
– Мы будем идти быстрым шагом, – сказала Ванда. – Двадцать минут туда, двадцать – обратно. Пять минут постоим у моря. Я только послушаю шум волн. Всего сорок пять минут…
Они побежали вниз по улице, если можно назвать улицей узкую и длинную полоску земли, протянувшуюся по хребту горы между рядами крашеных деревянных домиков. Пространство без мостовой, без тротуаров. Для пешеходов и для дождя, больше для дождя. Потому что люди ходили там, прижимаясь к заборам, а машины вообще не могли ездить, и только дождь куражился, как подвыпивший гуляка, оставляя после себя изломанные трещины – канавы – с желтой глиной на дне.
Степка до войны и не подозревал, что такая же глина, цвета яичного желтка, есть у них в саду. Но когда стали копать щель, выяснилось: слой черной земли – не шире ладони, а под ним глина – слежавшаяся, твердая, будто макуха, которую они теперь часто грызли вместо хлеба.
Долбить глину приходилось тяжелым поржавевшим ломом. И женщины отдыхали после трех-четырех ударов. И разглядывали свои ладони, на которых появлялись водянистые волдыри. А ладони у них были нежными. Такая штука, как лом, рассчитана на мужские руки, на мужские плечи. И Степке было чудно видеть работу женщин. Чудно, как если бы вдруг его мать и сестра Любаша закурили трубку.
Чтобы сократить путь, Степка повел Ванду напрямик, через вокзал.
У перрона стоял санитарный поезд. Из вагонов выносили раненых. Белели бинты. И раненые виновато стонали, потому что на носилках их несли совсем молодые девушки.
Ванда сжала руку Степана. Но не плакала. И ничего не говорила.
По деревянному грязному мосту они перешли речку Туапсинку.
Море было спокойным и солнечным. У берега, невдалеке от устья, лежал тральщик. Он лежал на боку, точно большая диковинная рыба. И ржавчина чешуей желтела на его обшивке. Темная, зияющая пробоиной корма возвышалась над водой. Брус с четырьмя листами обшивки, загнутый, словно ковш, выступал из воды, образуя крошечную бухту. Море в этой бухте казалось куском стекла, мутного, с радужными разводами от мазута, который сбрасывал в речку нефтеперегонный завод.
Степка помнил другое море. Помнил гальку. И людей, довольных, загорелых людей. С вышки спасательной станции выглядывал длинный черный репродуктор, похожий на трубу граммофона. Дежурный в полотняной бескозырке, с татуировкой на груди, животе и даже икрах крутил пластинки. А внизу у белой цистерны продавали холодный морс. Рядом стояли весы, такие же белые, как цистерна, и на них можно было взвеситься, заплатив пятак старушке в чистом халате.
Ванда смотрела на море молча. Не выпускала Степкиной руки. И ладонь у нее была жаркая-жаркая…
Наконец она сказала:
– Мне сейчас кажется, что мы с тобой маленькие, как муравьи.
Степке не понравилось это сравнение. Он хотел возразить. Но глаза у девочки были такие счастливые, такие восхищенные, что Степка промолчал.
После Георгиевского все в доме выглядело особенно милым. И Степка как-то по-новому увидел, какая у них большая и светлая комната и как здорово, что розы цветут у самых окон, а глициния вьется по крыше.
Ванда повела Степку в дальний конец сада. Там был сложен шалаш из полыни.
Пахучая раскидистая полынь жила во дворе за домом, возле низкого забора, который наклонился и ронял тень на клубнику Красинина. И клубника вырастала у забора бледная, словно белый тутовник. Красинин ворчал и латал забор ржавой проволокой, и ставил корявые подпорки из молодого дубка. Дубок мужал на горе, там, на самом хребте, невысокий дубок с твердыми листьями: с одной стороны гладко-зелеными, с другой – матово-бледными, точно припудренными. Красинин обрывал листья и в мешке носил домой, складывал на чердаке. К зиме его чердак всегда был набит листьями, не пожелтевшими, а просто сухими. И козы Красинина (у него было три козы, не считая козлят) в дождь и слякоть, когда пастух не гонял стадо, жевали эти листья. А дед лазил на чердак по аккуратной, обструганной лестнице и выносил оттуда охапки листьев, которые так пахли лесом, что было слышно даже на соседнем дворе.
И вот этот Красинин сердился и поругивал лентяев Мартынюков за то, что они не «изничтожают» полынь у забора. И презирал за бесхозяйственность.
Родители Степана и в самом деле мало заботились о саде. Весной отец или мать окапывали фруктовые деревья и белили стволы известью. Так поступали все, и это было очень красиво. И деревья в садах казались подарками, завернутыми в чистую бумагу.
За день до отъезда в Георгиевское Степка с Вандой выдернули полынь. И хотя клубничный сезон давно минул и тень не раздражала Красинина, им почему-то взбрело на ум, что нужно избавиться от полыни. И они ее «разбомбили»: выли, подражая звуку падающих бомб, размахивали руками, кричали: «Трах-трах!» Хватали полынь за стебли, выдирали с корнями, разбрасывали в разные стороны.
Степка удивился, когда узнал, что из этой самой полыни Ванда и Витька сложили шалаш.
– Тебе помогал Витька? – не поверил он.
– Мы помирились. Он еще маленький и немножко глупый…
В шалаше стоял табурет, покрытый газетой, на газете лежали груши, яблоки, айва. У табурета – две низкие скамеечки. Видимо, Витька позаимствовал их у деда, скорее всего без разрешения.
– Какие здесь новости? – Степка сел на скамейку.
И Ванда села, потому что стоять в шалаше можно было лишь согнувшись. Ему было приятно смотреть на Ванду. Она сказала:
– Кушай фрукты.
Он взял айву. Повторил:
– Что нового?
– Пан Кочан бомбы разряжает. Его теперь возят от бомбы к бомбе на автомашине. Пешком он не успевает.
– Вот это да! – восхитился Степан.
– Я же сразу сказала, что пан Кочан – герой. Пани Кочаниха им очень гордится.
– Ты всегда говоришь правильно.
– Может, получается случайно?
– Может… Я вспомнил, деду Кочану сказала про бомбу ты.
– Кажется, я.
– Не «кажется», а точно.
Штаб противовоздушной обороны не всегда успевал вовремя объявить тревогу. И однажды Степан и Ванда, гуляя возле дома, вдруг услышали свист бомбы, потом увидели бомбу и двухмоторный самолет, летевший над ней. Это было настолько неожиданно, что ребята не успели испугаться и следили за бомбой, как могли следить за коршуном или бумажным змеем. Бомба скрылась за деревьями. И, судя по всему, должна была врезаться в соседнюю гору, в чей-то дом или сад. Однако взрыва не последовало.
Вскоре очнулись зенитки. Снаряды не оставляли в небе воронок. Они рябили его отметинами, белыми и круглыми, как парашюты. Только парашюты эти не опускались на землю. Они расползались, роняя осколки.
Когда налет кончился, Ванда сказала Степану:
– Та, первая, бомба не взорвалась.
– Ты думаешь?
– Думаю.
Он скоро забыл об этом разговоре. Но часа через два она напомнила:
– Может, поищем ее?
– Бомба – не мячик, – по-стариковски рассудительно сказал Степка.
– Ну и что? Трусишь?
– Сказанула! – возмутился Степка.
Невзорвавшуюся бомбу нашли на соседней улице. Вернее, в двух метрах от улицы. Она зарылась в землю между почерневшей огуречной ботвой заброшенного огорода. Зарылась настолько, насколько позволил тонкий слой скудной серой земли. И темное ее тело лежало на грядке, как недозрелая тыква.
Смотреть на нее было любопытно и страшно. Страшно до мурашек на спине. Но еще страшней было то, что улица вытянулась совершенно пустынная. Ни души…
– Пойдем, – сказал Степка. – Эта бомба замедленного действия.
Он уже слышал, что бывают такие бомбы.
– Надо сказать про бомбу.
Ванда покачала головой:
– Кому? Деревьям?..
Ванда не двигалась. Была ли она смелой девочкой или только упрямой, Степка еще не знал.
И тут они увидели деда Кочана.
Дед Кочан вовсе не был похож на деда, а скорее на подростка, если, конечно, смотреть издалека. Он поднимался в гору широкими шагами, слегка сутулясь. И руки его, длинные, как у обезьяны, почти касались земли. Ребята никогда не видели деда празднично одетым, неторопливо шествующим с бабкой Кочанихой. Трезвый, всегда быстрый, в серой, словно несвежей одежде, он нервически отвечал на ребячьи «здравствуйте» и проходил мимо.
Жил он со старухой по правой стороне улицы, на три дома выше Мартынюков. В их саду росли огромные деревья дикой черешни. Такие огромные и плодоносные, что бабка Кочаниха разрешала лазить на них всем мальчишкам и девчонкам с улицы. И сама почти ежедневно таскала черешню-дичок ведрами на базар. И все равно черные и сладкие плоды оставались на ветках до поздней осени. К сожалению, они висели очень высоко, у самой макушки. Птицы были проворнее ребят и лакомились ими даже тогда, когда золу от сожженных листьев уже развеял по двору ветер.
Дед Кочан был печником, и деньжата у него водились. И хотя он клал печки мастерски, но выпивал крепко, а потому и не пользовался общественным уважением. Его никогда не выбирали ни в райисполком, ни в горсовет, ни в народные заседатели, ни даже в члены месткома. И конечно же, никто не думал, что в самые страшные для города дни дед Кочан станет героем.
Город бомбили так часто, что военные саперы не успевали разряжать бомбы, не взорвавшиеся на глухих окраинных улочках. Этим занялся теперь дед Кочан – по заданию штаба противовоздушной обороны.
Собственно, «дед Кочан», «баба Кочаниха» были уличными прозвищами. Дом, который купили дед с бабкой, принадлежал каким-то Кочановым, и новых жильцов соседи стали называть: Кочан, Кочаниха. Настоящее имя деда было Алексей, фамилия Бошелуцкий.
Словом, в тот день, когда ребята нашли бомбу, первым взрослым человеком, повстречавшимся им, был дед Кочан-Бошелуцкий.
– День добжий, пан Кочан, – сказала Ванда. – А там бомба. – И она махнула рукой в сторону похилившегося забора.
Вначале дед просто не понял, о чем речь. Но потом посмотрел на ребят уже как-то недоверчиво.
– Там бомба, пан Кочан, – повторила Ванда.
Дед подошел к забору, заглянул в огород. И вдруг строго и громко сказал:
– Брысь отсюдова!
Вечером они узнали, что Бошелуцкий смастерил какой-то особый гаечный ключ, оттащил бомбу и разрядил ее.
– Пан Кочан – герой, – как и сегодня, сказала тогда Ванда. – Настоящий герой! Пани Кочаниха такая счастливая…
– Пойдем к ней, – предложил Степка.
Баба Кочаниха стояла возле калитки, поджидала деда. Увидев детей, она стала расспрашивать Степку о Георгиевском. И, выслушав, заметила:
– Я твоей матери говорила: из дому срываться – и людей вытруждать, и наплакаться можно вдоволь… – вздохнула и раздумчиво произнесла: – Беремечко – тяжелое времечко…
Потом спросила:
– Хотите вишневого варенья?
Они, конечно, хотели.
Баба впустила их во двор, усадила за стол на козлах. Принесла пол-литровую банку, на две трети заполненную вареньем, и ложки.
Дети не заставили себя уговаривать.
Выплевывая косточки, Степка рассказал, как их бомбили в Георгиевском. Баба Кочаниха и Ванда и смеялись и плакали.
Смеркалось, когда пришел дед Кочан. Он был маленько навеселе. Зеленая гимнастерка без петличек сидела на нем ладно, но была припачкана глиной и копотью, и сапоги пропылились густо. Он улыбнулся бабке губами, а глаза хоть и сузились, но остались грустными и усталыми.
– Вычаяли наконец-то, – сказала бабка Кочаниха. – Думали, и ночевать не придешь сегодня.
Дед покачал головой.
– Вот, – бабка показала на ребят, – дожидаются. Говорят, дед теперь герой. Посмотреть на тебя охочи…
Он обнял детей за плечи.
– Милые вы мои…
Потом, словно пошатнувшись, отступил к стене. И вынул из карманов две кассетные бомбы.
Бабка Кочаниха побледнела и, ахнув, схватилась за живот крупными, натруженными ладонями.
Дед сказал:
– Чем не игрушки?
Бомбы были синие, размером с пол-литровые бутылки. Белые стабилизаторы казались маленькими коронами.
– Что напрасличаешь, вычадок старый? В голове у тебя хоть маленько осталось? – запричитала бабка Кочаниха.
Дед покачал головой:
– Зря нервы изводишь. Бомбы безопасные. – И в доказательство грохнул одну о землю.
Бабка перекрестилась и, бормоча молитву, поплелась в комнату.
Дед авторитетно сказал:
– Они без взрывателя. Я из них взрыватели еще в девять утра вывернул. Берите! Таких игрушек в Туапсе, пожалуй, ни у кого нет. И кто знает, есть ли еще где вообще…
– А страшно, пан Кочан? – спросила Ванда.
– Что страшно?
– Выворачивать взрыватели?..
Дед Кочан почесал нос.
– Верю я словам своей бабки. Она меня каждое утро напутствует: «Не доглядишь оком, заплатишь боком». Потому и не страшно, что гляжу…
Ночью их пугнула тревога. Под одеялом было тепло, и постель так мягко обнимала бока, но сирена выла и выла, и паровозные гудки басами вторили ей. О том, чтобы не бежать в щель, не могло быть и речи.
Как назло, штанина брюк подвернулась. Степан злился, сидя на кровати. А в комнате темно. И свет нельзя включить, потому что они легли с открытыми форточками и окна были не замаскированы. Тем более что большущее окно в маленькой комнате можно было запластать лишь театральным занавесом.
Наконец Степка натянул брюки, а Любаша вообще не стала одеваться, завернулась в байковое одеяло, и пошлепала в щель. Мать еще запирала дверь, когда в небе заметались прожекторы и несколько раз хлопнули зенитки.
Щель была вырыта под ранней белой черешней, возле забора, узкая Г-образная траншея, перекрытая накатом бревен, который, в свою очередь, был притрушен желтыми комьями глины.
Ковальские уже сидели в конце щели. Беатина Казимировна посветила фонариком. Она экономила батарейку, приберегая ее для ночных тревог.
Ванда захныкала:
– Как это хорошо – не бояться ночных тревог! Наверное, я никогда не буду такой счастливой…
– Лучше пусть бомбят весь день, – подхватил Степка. – Только бы дали выспаться.
Зенитки не стреляли. И гула самолетов не было слышно. Лишь шумели цикады и потревоженные птицы. В щели пахло сырой землей.
Разговаривать не хотелось.
Любаша улеглась, и мать заворчала:
– Простудишься.
Но Любаша ответила раздраженно, что лучше подохнуть, чем так жить.
Степка знал: в таких случаях сестре не надо перечить. Она человек упрямый. И это не единственный ее недостаток. Любаша считает, что она самая умная, самая красивая, самая энергичная. «И пусть считает, – думает Степка. – Ведь от этого никому ни холодно и ни жарко. А вообще-то девочка она на самом деле заметная. И энергия у нее есть. Только пробуждается очень редко».
Последний раз «пробуждение» случилось весной этого года, когда в школе объявили кампанию по сбору бутылок.
В эти бутылки нальют горючую жидкость, и наши бойцы успешно станут сражаться с фашистскими танками.
Так на общей линейке сказал директор школы. И каждый школьник принес из дому все что мог. Но оказалось, четвертинки и поллитровки не очень годятся для столь грозного оружия. Как минимум, нужны семисотграммовые бутылки из-под вина, а лучше всего из-под шампанского. Словом, школа не выполнила плана.
И тогда Любаше пришла идея. Она пришла ей самой первой в городе. И это можно было бы назвать почином, прояви кто-нибудь из пишущих людей журналистскую сноровку и находчивость.
Любаша сидела на крыльце и смотрела в голубое весеннее небо. И глаза у нее от этого неба были голубыми, а лицо отрешенным, словно она жила там, на невидимых сейчас звездах, в окружении сказочных принцев и фей.
Возле калитки, спрятавшейся в кустах мелких роз – белых, розовых, ярко-красных, – шептались Степка и Ванда.
– Все сказку слушает…
– Часто с ней это бывает?
– Бывает… Она сама мне под большим секретом поведала. Слышится ей в такие минуты чей-то голос…
– Мужской, женский? – спросила Ванда.
– Не знаю. Только сказки ей рассказывает все больше про мертвецов… И про звезды.
– Ой!.. – поежилась Ванда.
Брат посмотрел на Любашу, приставил палец к виску, покрутил и многозначительно присвистнул.
Может, от этого свиста Любаша и спустилась с небес. Спросила по-будничному, озабоченно:
– Степка, у нас есть мешок?
– Какой? – не понял он.
– Обыкновенный. – В голосе сестры чувствовалось обычное, нормальное для ее паршивого характера раздражение.
И Степке стало ясно, что со сказкой на сегодня покончено.
– Должен быть, – ответил он.
– Я и без тебя знаю, что должен быть. – Любаша со вздохом поднялась с крыльца. – Спрашиваю где?
– Если хотите, я принесу, – вежливо сказала Ванда.
– Вот что значит девочка! – сказала Любаша. – А мальчишки – сплошная бестолковщина.
– Сама ты бестолковщина! – сказал Степка и на всякий случай выскользнул за калитку.
Но Любаша не разозлилась и не запустила в брата ничем тяжелым. Она как-то равнодушно сказала:
– Хорошо. Запомню твои слова. Неси, Ванда, мешок. И спроси у мамы разрешение пойти со мной. А этот мудрец пусть останется дома.
Но Степка, конечно, не остался. Он плелся за ними, как собака, увязавшаяся за хозяевами, не решаясь приблизиться, но и не отставая. Корчил рожицы, когда Любка и Ванда оборачивались. А они смеялись откровенно и вызывающе.
Солнце стояло уже над портом. И тени деревьев не пересекали улицу, а залегли вдоль заборов. Улица изгибалась в гору светлая-светлая. Цвели розы, сирень, акации. Но улица не пахла цветами. Она была пронизана запахом моря, как солнцем был пронизан этот ясный, голубой день.
Любаша и Ванда остановились возле калитки бабы Кочанихи, о чем-то поговорили с ней. Потом баба вынесла три большие бутылки. И Любаша спрятала их в мешок.
Наконец она поманила Степку пальцем, милостиво сказала:
– Грубые люди всегда отличались большой физической силой. Покажи-ка и ты свою!
Степка взял мешок.
Они ходили от двора к двору, точно странники. Объясняли, что им нужны бутылки, большие бутылки из-под вина. Эти бутылки они отнесут в школу, а оттуда их отправят на фронт.
Повторять все это приходилось возле каждой калитки. И у Любаши, как она заявила, «устал рот». Тогда они стали объясняться с хозяевами по очереди: Ванда, Степка, Любаша.
Бутылок в мешке прибавилось. Он был полон только наполовину, когда они остановились возле одного дома, утонувшего в листьях, точно птичье гнездо. Очередь «выступать» была Степкина, и он закричал хрипловатым, ломающимся голосом:
– Тетенька!
Они везде кричали «тетенька», ибо кричать «дяденька» в военное время было просто бессмысленно. Правда, случалось, что на крик выходил какой-нибудь старичок, тогда они говорили «дедушка». Однако в этот раз на голос Степана вышла тетенька. Впрочем, она не вышла, а выплыла, но не как лебедь, а как утка, небольшая, с прилизанными, видимо, недавно вымытыми волосами.
– Здравствуйте, извините за беспокойство, – сказал Степка.
– Ну какое же там беспокойство? – очень громко и очень напевно ответила тетенька. Щеки и нос ее сморщились в улыбке, а глаза оставались маленькими, острыми, как шурупчики.
Она подошла к калитке и коснулась ее ладонями, белыми и пухлыми, точно пышки.
– Мы собираем бутылки, – сказал Степка. – Для фронта.
– Значит, правда, что всем красноармейцам дают по сто граммов, а командирам по двести? – спросила тетенька.
– Не знаю, – ответил Степка. – Мы собираем бутылки для танков.
– Для борьбы с танками, – поправила его Ванда.
– Вот так дела! – по-прежнему напевно, но с оттенком изумления произнесла тетенька.
– В них жидкость наливать специальную будут, – поспешно пояснил Степка. – А потом поджигать…
– Спичками? – еще более изумилась тетенька.
Степка беспомощно посмотрел на Любашу. Но было очевидно, что она тоже не знает, чем станут поджигать бутылки.
Нашлась Ванда. Она сказала:
– Жидкость особая. Она воспламеняется от удара.
Позднее Степан узнал, что Ванда объясняла не совсем правильно, но тогда он обрадовался ее ответу.
– Да, от удара… Для этого нужны большие бутылки. Не меньше чем на семьсот пятьдесят граммов.
– Есть такие бутылки, – сказала тетенька.
– Принесите! – попросил Степан.
– Как же я принесу? – опять изумилась тетенька. – Их очень много…
Бутылок действительно было много. И все из-под шампанского. Они лежали в старом, запущенном свинарнике. Двери свинарника висели на одной петле, крыша сильно прохудилась, и бутылки лежали грязные, запыленные.
– Все в мешок не влезут, – сказала Любаша. – Придем еще раз.
– В мешок все не войдут, – согласилась и тетенька. – Мешок мал.
Согнувшись, Степка сунулся было в свинарник, однако белая ладонь хозяйки легла на его плечо, легла мягко, но властно.
– Детки мои, – сказала она, сверля их взглядом. – Я отдам вам все бутылки, но за это ваша старшая, – тетенька остановила взгляд на Любаше, – пусть вымоет в комнатах полы.
От сильного волнения у Степки засосало под ложечкой. Любаша и дома сроду никогда полы не мыла, а тут – чужой холеной женщине… Степка не мог себе представить, что сейчас начнется. Возможно, этой наглой тетеньке повезет, и Любаша ограничится лишь словами, но кто может поручиться, что сестренка не приложит руку?
Любаша стояла с окаменевшим лицом, только глаза ее расширялись.
В тягостной и беспокойной тишине как-то очень просто прозвучал голос Ванды:
– Я тебе помогу, Люба.
Любаша качнула головой, словно стряхнула с себя оцепенение.
И совершенно спокойно сказала:
– Ты поможешь Степану. Один он не донесет мешок.
…Мешок оказался тяжести непомерной. Сколько потов сошло с ребят, пока дотащили они его до своего дома!
Потом они вновь, с пустым мешком, пошли к тетеньке. И бутылки вновь были тяжелыми, как камни. Но с ними возвращалась Любаша. И втроем нести мешок было легче.
– Какая гадина! – сказал Степка. – Вымойте полы за бутылки.
– Ничего, – вздохнула Любаша. – Я ей в каждую комнату по ведру воды вылила. Дня три полы сохнуть будут. Она, стерва, еще меня вспомнит…
Степка и Ванда посмотрели на Любашу.
Отбой не давали. Сизый рассвет неторопливо обживал щель. Около часа слышалась далекая канонада: немцы бомбили аэродром в Лазаревской.
Степка стал зябнуть и вылез из убежища. Запрыгал, чтобы согреться. Ванда показалась за спиной. Пожаловалась:
– Я скоро стану маленькой старухой.
– Зачем? – спросил он.
– Ты думаешь, старятся от возраста?
– Факт.
– Нет. Вот и нет! Старятся от переживаний.
– А ты не переживай.
– Чемодан, – сказала Ванда.
– Где чемодан?
– Ты рассуждаешь, как чемодан.
– Чемоданы не рассуждают.
– Ты рассуждаешь – значит, и чемоданы рассуждают.
Он погнался за ней. Мокрые ветки хлестали его по лицу, по рукам. Ванда смеялась. И воздух был очень свежим и очень чистым. Худые лопатки Ванды двигались под платьем. И он не догнал ее: она сама остановилась. Он схватил ее за плечи. И впервые ощутил, как приятно (даже защемило сердце!) пахнет она вся.
Светало. Но солнце еще не пришло. И трудно было различить, где кончается небо и начинается море.
Мать крикнула из щели:
– Степан!
Но тут опять загудели паровозы. Только не так тревожно, как прежде. Отбой!..
Позавтракав, Степка вышел во двор и, осмотревшись, нет ли чего подозрительного, шмыгнул в подвал.
Низкая притолока оставила на его чубе кусок паутины. Степка пригнулся сильнее, запустил пальцы в волосы и с отвращением пытался нащупать паутину. Он терпеть не мог пауков и только делал вид, что не боится их.
Ящик, прикрытый рваным мешком, стоял в углу. И мешок лежал чуть наискосок, точно так, как его когда-то набросил Степка.
Он зажег спичку, заглянул на дно ящика. Все его «сокровища» лежали на месте. Степка вынул из-за пазухи гранату, которую выторговал у шофера Жоры, и положил в ящик.
Ванда увидела Степку, когда он вылезал из подвала.
– Что там делал? – поинтересовалась она.
– Искал напильник, – ответил он первое, что пришло в голову.
– Только испачкался…
А Ванда была чистенькая, в полосатом лилово-сиреневом платьице с белым воротничком и неизменным бантом – сегодня розового цвета. Она вертела в руках ключ.
– Угадай, что за ключ?
Степка был недоволен тем, что Ванда уже дважды замечала, как он наведывался в подвал, поэтому раздраженно ответил:
– От уборной.
– Хам! – вспыхнула Ванда.
– Пани… – усмехнулся он.
Она понурила голову, отошла, села на скамью.
Степан повертелся возле подвала, выглянул за калитку. На улице никого не было. Ему стало жаль Ванду, и он подошел к ней, сказал:
– Извини…
Ванда укоризненно посмотрела на Степана. Тихо призналась:
– Я так расстроилась.
– Невыдержанный я, – пояснил он. – Другой раз скажу, а уж потом подумаю.
– Так же нельзя, – перепугалась Ванда.
– Сам понимаю, нельзя. Только вот что-то не срабатывает во мне. А вдруг Люба права – я псих?
– Ерунда. Ты только не торопись, когда говоришь. Зачем тарахтишь как пулемет? Я раньше у тебя каждое третье слово не понимала.
– И сейчас не понимаешь?
– Привыкла.
– Значит, правда, когда привыкают к человеку, то не замечают его недостатков?
– Конечно.
Было часов десять утра. Небо немного хмурилось. И солнце состязалось с облаками, опережало их, и тогда четкие тени ложились на землю. Но чаще облака обгоняли солнце, и становилось пасмурно, будто перед дождем.
– Этот ключ оставила тетя Ляля, – сказала Ванда. – Она разрешила мне приходить в дом, играть на пианино.
– Эвакуировалась?
– В Сочи.
Тетя Ляля была маленькой, круглой, пожилой женщиной, которая одно время учила и Степку, и Ванду, и еще много других девочек и мальчиков игре на пианино. Призвание у Степки было к музыке такое же, как у слона к балету. Но его маме пришла блажь в голову. И Любаша, на которую часто «находило», поддержала мать. Он около года учил нотную грамоту. И даже однажды выступал в Доме пионеров, исполнял что-то в четыре руки с какой-то малокровной девчонкой.
…Степка понял, что Ванда не прочь пойти в дом тети Ляли и хочет, чтобы он пошел тоже.
– Ванда, если тебе охота постукать по клавишам, то нечего здесь сидеть. Но я к ним и не притронусь.
– Мы можем посмотреть альбомы и книги. Пошарить по ящикам… У тети Ляли много прехорошеньких мелочей.
– Она будет ругаться.
– Откуда она узнает? – Ванда вскочила со скамейки. – Я только принесу свои ноты.
– Зачем они? Может, ты и не станешь играть.
– А мама?
Конечно, мама должна думать, что Ванда примерная девочка. Что она только читает книжки, вышивает гладью, разучивает гаммы, а не шарит по чужим ящикам и не целуется с мальчишкой. Мама давно была маленькой, и в ее время дети были совсем другими.
Ванда вернулась с черной папкой, держа ее за длинные шелковистые шнурки.
Беатина Казимировна высунулась в окно, прикрытое гонкой, ветвистой алычой, что-то сказала дочери по-польски.
Ванда вежливо кивнула в ответ.
Степка спросил:
– Мать чем-то недовольна?
– Она сказала, если будет тревога, чтобы быстрей запирали дверь и спешили в щель.
Крыльцо немножко поскрипывало, низкое, выкрашенное яркой коричневой краской. А домик был зеленым и казался игрушечным.
На пианино лежал слой пыли, не очень густой, но разобрать, что Степка написал пальцем на крышке, было можно:
«Ванда + Степан =»
Он посмотрел на Ванду. Девочка вытянула мизинец и быстро закончила: «дружба».
Кажется, у него порозовели уши, во всяком случае, у нее порозовели точно. Не вытирая пыль, Ванда осторожно подняла крышку, села на круглый, вертящийся табурет и заиграла гамму.
Он стоял за ее спиной и смотрел то на пальцы, быстро бегающие по клавишам, то на бант, похожий на огромную бабочку. И не заметил, как в комнату вошли три красноармейца. Все трое были молоды и как-то очень похожи друг на друга. У них были винтовки, и скатки, и вещевые мешки.
А Ванда не видела, что они вошли, и продолжала играть.
Они некоторое время стояли молча. Потом один из них прислонил к стенке винтовку.
И тогда Ванда заметила всех. Растерянно сказала:
– Добрый день.
Красноармеец спросил:
– Можно я сыграю?
Ванда уступила ему место.
Он сел за пианино в скатке и при мешке. И сыграл «Синий платочек», а после «Чайку». Быстро, с душой.
Потом он поднялся, опустил крышку. И, конечно, увидел, что на ней написано. Он взял винтовку и, когда они уже выходили, вдруг повернулся и сказал:
– До свидания, Степан.
Ванда стояла пригорюнившись, обхватив пальцами подбородок, и мизинец, на котором еще остались следы пыли, оттопырился.
Красноармеец добро усмехнулся и добавил:
– Береги Ванду. Она у тебя хорошая.
Глава четвертая
– Лодка не вернулась на базу…
И сразу с пугающей ясностью Нина Андреевна увидела тесные отсеки, наглухо задраенные переборочные двери, услышала басовитый гул электромоторов. Нет, нет! Она никогда не была на подводной лодке. Но, видимо, капитан 3-го ранга Шитов обладал способностями настоящего рассказчика, если она зримо представляла, как от близких взрывов глубинных бомб трясутся светильники, установленные на особых амортизаторах, как сыплется с потолка пробковая крошка и палуба вздрагивает, точно испуганный человек.
Адмирал был широколиц и массивен. Он смотрел не мрачно, но чуточку тяжеловато.
– Может, еще есть надежда? – спросила Нина Андреевна.
– В моем возрасте трудно верить в чудо.
Адмирал переживал пору зрелой мудрости, отличной от мудрости старого человека.
– Зачем же тогда пирог? – тихо сказала Нина Андреевна.
– Мы помянем Женю. Таков обычай.
– Понимаю, товарищ…
– Гавриил Васильевич, – подсказал адмирал.
– Понимаю, Гавриил Васильевич. Сделаю…
– Я хорошо знал семью Шитовых. Они жили в Одессе. Пироги с грибами изумительно пекла мать Жени. А он говорил, что вы, Нина Андреевна, на нее похожи.
Да, она помнила этот разговор. Женщины не забывают таких вещей. Не каждый же день они узнают, что выглядят старше своих лет. Она, например, узнала об этом, когда Женя Шитов, задержавшийся после ужина, вдруг сказал:
– Нина Андреевна, вы удивительно похожи на мою мать. И не только внешне, но и голосом. Когда я слышу ваш голос, мне делается не по себе.
Капитану 3-го ранга было, во всяком случае, не меньше двадцати шести. И Нина Андреевна в свои тридцать восемь лет никак не могла представить себя его матерью.
– Где ваша семья? – спросила она.
– В Одессе, – печально ответил он. – Вся семья моя осталась в Одессе. Жена, четырехлетняя дочь. И мать…
– Они не смогли эвакуироваться?
– Дом разбомбили… Соседи сказали, что и мать, и жена, и дочь ушли в катакомбы… Я теперь на боевые задания стремлюсь ходить к Одессе. И подолгу гляжу на нее в перископ…
В другой раз он рассказал, что его дочка любит мишек. Равнодушна к куклам, а мишек у нее – целая команда.
Однажды сказал:
– Я провожу вас.
Слова его прозвучали по-мальчишески бесхитростно. И хотя Нину Андреевну никто никогда не провожал с работы, она не возразила. Однако посоветовала:
– Вы бы лучше отдохнули, Женя.
– Нина Андреевна, а это идея! После войны я во главе своего женского экипажа прибуду отдыхать в Туапсе. Уверен: моя мамочка согласится, что на Черном море есть место для отдыха не менее великолепное, чем Одесса.
– Боюсь, мама ваша будет не в восторге. Нефтеперегонный завод сбрасывает в Туапсинку мазут.
– Как говорят в Одессе, вы шутите!
– Я говорю правду.
– В таком случае завод непременно возглавляют юмористы.
Они не пошли горами, а спустились на улицу Шаумяна, которую перегораживала баррикада. Ежи, сваренные из рыжих железнодорожных рельсов, светлели в густом сумраке, как дорожные указатели. Дома прятались в садах, за не опавшей еще листвой. Окна не светились. И тишина над улицей зависла какая-то церковная.
Темно-серое небо с красными прометами сползало за край горы, словно шарф, накинутый на плечи. Ветра не чувствовалось. Теплота, будто из ладоней, исходившая от земли, была духомятной и немного горькой.
Шитов шел не рядом, а на полшага сзади Нины Андреевны. Нес ее сумку. За всю дорогу он не произнес ни слова. Лишь у баррикады остановился, повел головой справа налево, медленно всматриваясь в наседавшую ночь. Сказал, будто подумал вслух:
– Страшно.
– Вам, Женя?
– Мне в море не страшно. Море оно вечное, оно неуязвимое. А земля как человек. Ведь ее, Нина Андреевна, и убить можно…
Они дошли до подножия горы, по склону которой тянулась улица, темная и безлюдная, как пустыня. Нина Андреевна сказала:
– Дальше не нужно, Женя.
Шитов посмотрел вверх, где в темноте, словно в воде, растворялись деревья, дома, заборы.
– Этот город всегда такой тихий?
– Шумно только в столицах.
Нина Андреевна никогда не была ни в Москве, ни в столице какой-нибудь республики, но от своих знакомых и сослуживцев, склонных к дальним вояжам, она слышала примерно одно и то же:
– Ой, как шумно! Ой, как шумно! И все куда-то спешат, спешат…
И она, казалось, слышала шум переполненных людьми и автомобилями улиц и верила в то, что сама была когда-то свидетелем этого.
Нет, для нее на земле не было милее города, чем Туапсе. Здесь она родилась, выросла, встретила человека, которого полюбила. Это случилось 8 апреля 1920 года, когда 9-я армия Уборевича выбила белых из Туапсе. На улицах города появились конники в шлемах с большими красными звездами. У Володи Мартынюка тоже был такой шлем, и чуб из-под него выбивался кудрявый и желтый.
Нине тогда было всего шестнадцать лет. Но она полюбила сразу. И Володя Мартынюк полюбил ее. И вернулся в Туапсе в двадцать третьем. А год спустя они поженились.
Что было потом? Все! Мытарства по квартирам в Краснодаре, где Володя учился на рабфаке. Голодный тридцать третий год. Двое маленьких детей, которых нечем кормить… Но была еще и любовь, и радость материнства. И светлое предвоенное время, когда жизнь наладилась и магазины ломились от товаров и продуктов…
Нет, она никуда не уедет из Туапсе. Никогда!
Адмирал спросил:
– К двадцати ноль-ноль успеете?
– Сейчас тесто поставим, – кивнула Нина Андреевна.
Выйдя из столовой Военфлотторга, адмирал направился к своей машине. Болотные пятна камуфляжа делали ее похожей на жабу.
Захлопнув дверку, адмирал снял с седеющей головы фуражку, коротко бросил:
– В Анастасиевку.
Машина быстро набрала скорость и понеслась по улицам города. Глядя на выбитые окна, сорванные с петель двери, на баррикады, протянувшиеся через дорогу от стены к стене, адмирал невольно вспомнил Мадрид и подумал, что в горе люди похожи друг на друга. Даже если они говорят на разных языках.
Солнце лезло в ветровое стекло, слепило глаза. И адмирал, поправив пенсне, вновь надел фуражку, козырек которой обласкал лицо тенью. И боль покинула глаза, а теплота клубком скатилась вниз: к губам, к подбородку.
Горе сближает людей. А счастье… Разве счастье разобщает? Видел ли он, адмирал, коллективно счастливых людей? Свидетелем общей радости, ликования по случаю потопленного вражеского корабля или сбитого самолета он был много раз. Но можно ли поставить знак равенства между счастьем и радостью, между счастьем и ликованием? Скажем, могут ли быть счастливы одновременно все люди страны? Даже в радостный день победы будут улыбаться миллионы в общем-то далеко не счастливых людей, потерявших в войну отцов, матерей, сыновей…
Горе – оно цепче. Оно – как ночь. А счастье – солнце. Сколько ни светит, а тени остаются.
В кабине стало душно. Адмирал опустил боковое стекло. Ветер легко проник в машину. Он был прохладным, но не свежим – с запахами гари и разбитых зданий. Да, да, порушенные дома, большие и малые, имели свой особый запах – запах покинутого жилья, облущенной штукатурки, битого кирпича, рухнувшего застарелого дымохода.
В Мадриде адмирал принимал окружающие его запахи за нечто чисто испанское, национальное, подобное фиесте… Теперь он знает, что ошибался. Так же пахло в разбитой Одессе. Так же пахнет лежащий в развалинах Туапсе.
Машина резко затормозила. В двух метрах от радиатора стоял матрос с поднятым вверх красным флажком.
– Виноват, товарищ адмирал, проезд временно закрыт.
– В чем дело?
– Невзорвавшиеся бомбы.
– Много?
– Три. Уже разряжают.
– Кто?
– Бошелуцкий. Из штаба обороны.
Адмирал вышел из машины. Шоссе под старым асфальтом некруто взбиралось в гору. Три дома, справа над шоссе, были разрушены, кажется, недавно, потому что легкая пыль еще туманом висела между деревьями, а изломы не успели утратить свежести, что обязательно бывает, когда на них опустится ночная роса.
– Там опасно, – предупредил матрос с красным флажком.
– Продолжайте службу, – приказал адмирал.
Он пошел по дороге. Небыстро, степенно, как уже давно привык ходить, потому что служебное положение обязывало его пользоваться машиной, и он не часто имел возможность шагать вот так, по старому, заезженному шоссе, слышать хруст песка, стекол, щепок под каблуками и видеть дорогу, не стремительно мчащуюся, а медленно, по-черепашьи ползущую навстречу.
Бошелуцкий сидел верхом на бомбе, точно на лошади, обхватив ее корпус коленями. В руках он держал огромный разводной ключ, головка которого зажимала конусообразный взрыватель бомбы. Услышав звук шагов, Бошелуцкий повернул голову. Белесые, словно затянутые поволокой, глаза его не выразили удивления. Он только чуть передернул губами и с силой налег на рычаг.
Адмирал понимал, что вот сейчас, сию минуту, если ключ соскользнет, взрыватель сработает. Тогда на этом месте будет яма, судя по размеру бомбы, глубокая. Осенние дожди наполнят ее водой, которая вскоре зазеленеет от тины. И лягушки станут квакать пронзительно и монотонно.
Ключ не соскользнул. Красно-черный взрыватель мягко вывалился на заскорузлую ладонь Бошелуцкого. Редкие волосы старика были влажными от пота. Это было видно особенно хорошо потому, что солнце по-прежнему светило щедро и путалось в волосах, как зимой, случается, путаются снежинки.
Не спеша, с осторожностью Бошелуцкий поднялся на ноги и отнес взрыватель подальше от серого тела бомбы. Положил возле побитого осколками старого дуба, рядом с двумя другими, такими же красно-черными взрывателями.
Адмирал протянул старику руку.
Вскинув голову, Бошелуцкий как-то угловато сделал шаг вперед. И неожиданно звонким голосом сказал:
– Здравствуйте.
– Рад знакомству! – ответил адмирал.
Бошелуцкий покраснел от смущения.
– Воюем?
– Помаленьку, товарищ начальник.
– Пожалуй, здесь пострашнее, чем на фронте, – постучав носком ботинка по серому телу бомбы, сказал адмирал.
– Страшнее? Может, и нет. А ровно столько же… Но одно скажу… – Выгоревшая старенькая фуражка Бошелуцкого висела на черенке лопаты, торчавшей возле бомбы. Взяв фуражку, он закончил: – Фронтовые сто грамм, я считаю, мне непременно положены.
– Не дают?
– Никак нет.
– С завтрашнего дня станете получать.
– Вот за это спасибо.
– Спасибо вам, – сказал адмирал.
Они вместе вышли к шоссе. Простились, пожав руки. А когда машина с адмиралом уехала, Бошелуцкий, помявшись, сомнительно спросил матроса с красным флажком:
– Кто этот начальник будет, фронтовые мне пообещавший?
– Простота ты, отец… Это же командующий Туапсинским оборонительным районом контр-адмирал Гавриил Васильевич Жуков.
Небо набухало синевой, сочной и свежей, как весенние почки. Густо выпавшая роса еще не утратила ночной прохлады и пахла листьями. Хмельно, терпко. Утро подпирало ночь. И горы помогали ему в этом.
А вот Ивану Иноземцеву не помогал никто. Он тащил на спине термос с кашей. Брезентовые лямки термоса были старыми, рваными. Кто-то скрутил их крепко-накрепко проволокой. И теперь она надсадно давила плечи. И правое, и левое.
Майор Журавлев категорически запретил Ивану ходить на кухню без оружия. Но кухня все-таки была в тылу, еще дальше, чем штаб полка, а кроме термоса с кашей, еще нужно нести хлеб, сахар, а иногда и консервы (благо чай они кипятили у себя в землянке), и обе руки Ивана всегда бывали заняты, и винтовка казалась ему в таких случаях просто обузой.
Иван прятал свою винтовку на нарах, под соломой. И покидал землянку с таким расчетом, чтобы не попадаться на глаза командиру полка.
Сейчас, прислушиваясь к шуму леса и к звукам собственных шагов, Иван ступал без суеты, спокойно. Кроме термоса он нес вещевой мешок с хлебом и сумку с махоркой и водочным довольствием. Конечно, при хорошей жизни от штаба на пищеблок должны ходить два человека. Но в полку и без того не хватало личного состава. И на плечи Ивана легли вот эти хозяйственные заботы.
Он пробирался на кухню трижды в сутки. И не сетовал на судьбу, потому что повара встречали его приветливо. Они же, конечно, знали, что Иноземцев не какой-нибудь там стрелок из отделения, а адъютант самого командира полка. Иван, разумеется, не злоупотреблял своим служебным положением, но от черпака ароматной гречневой каши, куда умелец в белом колпаке не жалеючи клал полбанки свиной тушенки, не отказывался.
Так уж был устроен Иван Иноземцев. Ведь щедро кормили в полку. Досыта. Но то, что повар лично приносил Ивану котелок каши и улыбался при этом уважительно, как бы возвращало Иноземцева в гражданскую жизнь, где он неизменно работал в торговле и где все младшие по чину так же угощали его, соблюдая традицию, быть может, идущую еще со старых купеческих времен.
Путь от штаба полка на кухню менялся часто. В обороне все еще не было стабильности. И полк обновлял позиции, иногда выдвигаясь вперед, иногда отступая, само собой, по приказу свыше. Все понимали, что последние приказы отдают скрепя сердце, но опыта военных действий в горно-лесистой местности не имели ни бойцы, ни командиры. И учились чаще на ошибках. И наука эта доставалась дорогой ценой, очень дорогой.
Утром, если не было дождя и стояла прохлада, идти на кухню и обратно было гораздо приятнее, чем днем, потому что днем жара еще нависала над горами. И дышать становилось тяжело, особенно мужчине такого веса, как Иноземцев. Ему всегда приходилось ходить без тропинок. И он научился запоминать местность, которая вначале казалась однообразной: кусты, горы, деревья. Он помнил, что кизиловый куст, растущий за скалистым склоном, имеет шесть крепких стволов, а кизил на пригорке – двустволый, словно рогатина. Он знал, будто старых знакомых, акации, каштаны и всякие другие деревья, служившие ему ориентиром. Если позиция не менялась неделю или больше, Иван накрепко успевал подружиться с деревьями, ручьями, скалами. И даже наделял их прозвищами, кличками. Дряхлую колючую акацию окрестил «тещей», молодой веселый дубок – «кудряшом», лысый большущий камень, за которым можно было отдохнуть четверть часа, величал «философом», дикую низкую грушу, что уцепилась за склон горы, «малышкой».
Этой дорогой Иван шел только четвертый раз. Накануне полк, поддержанный морячками, захватил три большие высоты. Господствующие! И тогда штаб и кухня передислоцировались вперед, на позиции, которые вчера занимали немцы.
Еще по дороге из штаба Иноземцев обратил внимание на ствол подрубленного снарядом дуба. Ствол был лишь надрезан, поэтому, не переломленный до конца, он ветвями уперся в землю, образовав нечто, похожее на скамейку.
Здесь-то, возле дуба, и решил отдохнуть Иван. Он увидел немцев, как только прислонился термосом к стволу и почувствовал, что лямки отпускают и сладостное покалывание легонько щекочет плечи. Немцы шли не таясь – шестеро. И автоматы у них торчали над животами, словно колья. От Ивана их отделяло расстояние метров в сто пятьдесят, но никак не двести. Он это легко определил, потому что они спускались с возвышенности, на которой зеленела небольшая, но совершенно ровная площадка – редкость для предгорьев Северного Кавказа.
Заметив Ивана, они остановились, но не залегли. И теперь их уже было не шесть, а девять. Потом из-за кустов показались еще две каски. Отделение, взвод? Видимо, ночью они сумели просочиться в наш тыл. Или, наоборот, возвращались с разведки, не зная, что их прежние позиции уже отбиты русскими.
Слова «сообразил», «подумал», «решил» не выразили бы в тот момент сути мыслительного процесса Ивана Иноземцева. Видимо, его просто осенило: голову прикрывает каска, спину термос, по ногам в лесу, среди кустарников и камней, попасть трудно, Иван нырнул под опрокинутое дерево. И…
Он был готов к треску автоматных очередей, посвисту пуль, к сбитым листьям, расщепленной коре, которые будут обгонять его, забегать вправо, влево.
Но диво! По-прежнему стояла утренняя тишина. И он слышал шум собственных шагов и свое дыхание. Немцы не стреляли.
«Не хотят выдавать себя выстрелами, гады», – подумал Иноземцев. Пробежал метров пятнадцать. И на всякий случай обернулся.
Немцы, как и минуту назад, медленно двигались вперед, развернувшись цепью. Однако трое, здоровых и дюжих, сняв каски, бежали за Иваном.
Все было ясно. Гадать нечего. Они догадались, что русский без оружия. И решили взять его живьем.
Иван не пожалел, что никогда в жизни не занимался спортом. Да и минута для сожалений была не очень подходящая. Вот если бы не мешки и не термос. Тогда бы еще посмотрели, кто кого. Но мысль о том, что можно бросить все и убежать налегке, даже не пришла в голову Ивану. А если б кто-то друг крикнул ему: «Брось и беги!» Он наверняка ответил бы: «Оставить своих без завтрака?! Накось, фашист, выкуси!»
Быстрее побежал Иноземцев. Впрочем, ему это лишь казалось. Он действительно прилагал больше усилий, пытаясь уйти от гнавшихся по пятам фашистов, но гора, на которую он стремился, выгибалась на склоне. И преследователи его еще бежали по относительно ровному участку, в то время как Иван уже лез в гору. Расстояние катастрофически сокращалось.
Самым мучительным и непонятным становилось молчание наших огневых точек. И хотя Иноземцев торопился и ему было не до размышлений, он все же предположил, что взвод охраны штаба не ожидает противника с тыла, не подозревает об опасности.
И тогда он решил закричать. Первое слово, что пришло ему в голову – все по той же гражданской привычке, – было слово «караул!». Он мог выкрикнуть его и мог еще добавить «ратуйте!». Но вдруг споткнулся о труп немца, застрявший в кустах. Труп был при полной форме. При каске и ранце. Две гранаты с желтыми деревянными ручками торчали из сумки. И автомат был целехонек, только немец придавил его телом. И короткий тупорылый ствол выглядывал между бедром и локтем.
Кусты скрыли лежащего на земле Ивана. Он вынул из сумки гранаты. И, не выглядывая из-за кустов, так сказать, неприцельно, бросил одну за другой. Ухнули взрывы. Вот теперь Иноземцев приподнялся. Он снова увидел тех трех немцев. Они не были убиты, но и не бежали, а стояли неподвижно: возможно, дожидаясь команды. Один из них держался руками за лицо, и кровь сочилась у него между ладонями.
Иван опять приник к земле. Решил снять с убитого автомат, но сделать это оказалось непросто. Нужно было перевернуть труп, а он застрял в кустах. Иноземцев же дорожил каждой секундой.
Он догадался разомкнуть застежку ремня и таким образом высвободил оружие. Но в автоматном рожке не было ни одного патрона.
Оставив машину у дороги, адмирал Жуков и офицер для поручений из штаба 18-й армии еще четверть часа, если не больше, добирались до КП полка майора Журавлева.
Передовая пролегала близко, за склоном приземистой горы, на которой уцелело совсем мало деревьев, а те, что уцелели, тянулись к небу обгорелые и тонкие, как свечи. Нечастые взрывы снарядов сотрясали воздух жестоко, надрывно. Стон звенел между стволами, точно между струнами. И слышать его было неприятно.
Майор Журавлев кратко доложил адмиралу боевую обстановку.
Адмирал и сам все знал не хуже Журавлева, потому и сказал:
– Трудно.
– Не привыкать, товарищ адмирал. Им тоже не очень сладко. Вот-вот пупок надорвут.
Самый обыкновенный разговор. На всех позициях командиры полков говорили то же самое. Может быть, лишь с большим или меньшим зарядом бодрости. И Жуков понимал, что бодрость – это, конечно, могучая сила. И ему нравилась уверенность в голосе Журавлева. Но он понимал и другое: ни о каком серьезном успехе нечего и думать до тех пор, пока будет превосходство противника в людях и технике. Адмиралу было хорошо от сознания того, что сегодня он приехал не с пустыми руками, что он располагает силами и средствами, которых не имел еще сутки назад.
– Хорошо, сынок, – сказал он Журавлеву. – Я доволен тобой. Я тебе помогу… Мне подбросили восемьдесят первый гаубичный артиллерийский полк резерва Главного Командования. И я думаю придавить им дорогу Индюк – Туапсе и перевал в районе Семашхо. Мы сейчас поколдуем над картой. И наметим огневые позиции…
Да. Не часто, ох как не часто командирам пехотных полков приходилось выслушивать такие сообщения. С посветлевшим лицом майор Журавлев пригласил адмирала Жукова пройти в блиндаж, как вдруг, словно из-под земли, перед ними выросла взволнованная радистка Галя и, нарушая субординацию, обратилась к Журавлеву, не спросив разрешения старшего начальника.
– Товарищ майор. Там Иноземцев… за ним немцы гонятся.
Журавлев побледнел от негодования:
– Рядовая Приходько, кругом марш!
Но Галя даже не пошевелилась. Она смотрела на Журавлева так, точно не понимала языка, на котором он разговаривал.
– Немцы там… В тылу, – наконец пояснила она.
Журавлев повысил голос:
– Я сказал…
– Не горячись, сынок, – вмешался Жуков. – Немцы в тылу полка – это что-то новое в боевой обстановке.
– Виноват, товарищ адмирал. Сейчас разберусь…
Пулеметы заслонили его. Но Иноземцев не сразу догадался, что стреляют наши. Вначале он, грешным делом, подумал, что немцы целят по нему, по Ивану, в отместку за те две гранаты, которыми он только и сумел попортить физиономию какому-то фрицу. Но уже через минуту понял: свои, родные!
Вещевой мешок с хлебом и сумка с махоркой и водочным довольствием не позволяли Ивану двигаться на четвереньках. Однако он мог согнуться, и термос, доставляя неудобства, все же не был серьезной помехой для этого. Иноземцев чувствовал, немцы непременно станут стрелять в него, но теперь он не являлся такой легкой, неприкрытой мишенью, как несколько минут назад. Цепляясь за кусты и камни, Иван заспешил к своим, к штабу.
– Ой, братцы, снимите термос! – взмолился он, увидев своих. – Силушки нет, ноги подкашиваются…
Отдышавшись и попив водицы, Иноземцев тотчас же хотел явиться к командиру полка, чтобы доложить о происшествии, не дожидаясь вызова, а, так сказать, перехватив инициативу. Однако радистка Галя добро и между тем с чувством некоего превосходства остановила его:
– Нельзя к майору, черт чудной! Там адмирал… Из Туапсе приехал.
Иван и на этот раз не обиделся на Галю, потому что чувствовал за собой вину. И понимал: приезд адмирала, несомненно, усугубил ее. И гнев майора будет долгим, горячим.
Предчувствия не обманывали Иноземцева. Майор действительно был зол на своего адъютанта, опростоволосившегося в присутствии командующего ТОРом[4]. Но ни взглядом, ни выражением лица Журавлев не выдал своего раздражения. Сосредоточенно и спокойно смотрел, как адмирал ставил на карте черные отметины, подразумевая под ними артиллерийские батареи.
Жукову нравился этот молодой командир полка. Адмирал вообще любил молодежь. Он и в мирные дни, когда орудия стреляли лишь на учениях, настаивал на смелом выдвижении молодежи, на омоложении командных кадров, подчеркивая, что общие интересы защиты Родины всегда выше самых великих индивидуальных заслуг.
– Вот так, сынок! Орудия займут позиции сегодня же после захода солнца.
– Позавтракайте с нами, Гавриил Васильевич.
– Спасибо, я уже завтракал. Надо ехать.
Но сразу уехать в то утро адмиралу не удалось…
Немцы осознали безнадежность прямого штурма и, воспользовавшись направлением ветра, подожгли лес. Скорее всего где-то поблизости у них был склад горюче-смазочных материалов, который русские не успели обнаружить. И вот сейчас, на рассвете, раскупорив цистерны, они спустили их со ската соседней горы, потом пронзили зажигательными пулями. Тяга в лощине была, как в печке. Замысел удался. Лес запылал.
Обогнув гору, фашисты заслонили единственную дорогу, по которой можно было уйти от огня. Прямо на север гора желтела высокой скалой. На юго-восток от склона тянулся ручей, на левую сторону которого перешли немцы. Пусть не очень надежно, но все же ручей защищал их от огня. И, спрятавшись за камнями и кустарниками, они теперь ждали, когда вытесненные огнем русские появятся на открытом северо-восточном скате. Впрочем, они не стали терять времени в пустом ожидании, а начали обстреливать расположение штаба из минометов.
Адмирал вышел из землянки. Полы его шинели были распахнуты, и она сидела на нем не по-военному, а цивильно, точно макинтош. Небо было задернуто дымом, словно шторой. И солнце пряталось за эту штору, прорезаясь сквозь муть большим кроваво-бурым пятном.
Протерев пенсне, Жуков вновь водрузил его на переносицу и пошел вперед, где стояли повозки с двумя впряженными лошадьми.
Взвизгнув, рванула мина. Одна лошадь встала на дыбы, другая же с хрипом рухнула на землю. Повозка покосилась, но не перевернулась. Плащ-палатка, прикрывавшая ее, сползла на землю. И адмирал увидел противотанковые гранаты, лежавшие в повозке, как арбузы, без всякого порядка.
Подбежал майор Журавлев. Сказал:
– Товарищ адмирал, разрешите доложить обстановку.
Жуков кивнул.
– До роты противника сосредоточено у северо-восточного подножия высоты 284,6. Я приказал командиру первого батальона ликвидировать прорыв. Ему нужно полчаса, чтобы подтянуть к месту операции два взвода.
– Через полчаса огонь будет здесь, – сказал адмирал.
– Понимаю, – ответил Журавлев. – Я думаю, не дожидаясь атаки первого батальона, выйти к противнику со взводом охраны и штабом.
– Вариант не лучший, сынок, – возразил адмирал. – Прусская военная школа именно на это и рассчитывает.
– Но ведь другого выхода нет!
Адмирал опять снял пенсне. Дым ел глаза. И адмиралу было неудобно разговаривать с майором, почти не видя его.
– Вы когда-нибудь бывали в тайге?
– Нет, товарищ адмирал.
– В тайге пожары, между прочим, тушат взрывами… Соберите личный состав…
Дым, словно седое облако, уже плыл между землянками штаба. Стволы деревьев таяли в глубине, а макушки исчезли вовсе. Люди кашляли, пытались разогнать дым руками, точно мошкару.
Жуков сказал:
– Я принял решение. Персонал штаба и взвод охраны забирают документы и все имущество. У нас есть двадцать пять противотанковых гранат. Я, майор Журавлев и трое добровольцев будем двигаться впереди отряда и бросать гранаты. Майор будет считать до трех. По команде три все должны лежать. Шинели разрешаю использовать как подстилки. После взрывов гранат, не дожидаясь команды, все вскакивают и бегут за нами. Ориентировать направление будет майор Журавлев. Ответственность за сохранность документов и имущества возлагаю на начальника штаба.
Все вышло так, как и задумал адмирал Жуков. Он, конечно, мог не рисковать и вывести штаб на открытый северо-восточный склон, где поддержка первого батальона, вероятно, решила бы исход схватки в нашу пользу. Вот только бы людей полегло много. Полегло бы потому, что командиры не нашли оптимального решения и поступили, как люди, незаслуженно носящие свое высокое звание.
Жуков рискнул. Он слышал, что лесные пожары гасят взрывами. Но он, естественно, не знал, какой силы должны быть взрывы. Он просто подумал, что пять одновременно взорвавшихся противотанковых гранат – это мощь. Пять последовательных взрывов должны обеспечить личному составу штаба выход в зону, свободную от огня.
Он опасался, что люди могут задохнуться, и приказал надеть противогазы. Это было совсем рискованно, потому что резина нагревается очень быстро. И опасность ожогов на лице была велика. Но вместе с тем это грозило, несомненно, меньшей бедой, чем если бы потерявшие сознание люди остались умирать в горящем лесу.
Трещали ветки, ухали взрывы, земля и камни поднимались в воздух. Пламя было впереди, позади, справа, слева. Между тем взрывная волна делала свое дело. И огонь, морщась и как бы удивляясь, расступался перед отрядом. Он не был готов к такой смелости и напору. Он пятился, точно побитая собака.
Черный и большой майор Журавлев бежал впереди отряда. И синее небо, пробиваясь сквозь сети дыма, маяком светило ему. Он ориентировался бог знает по каким приметам, но четко, безошибочно, будто всю свою жизнь готовился к этому броску, И люди следовали за ним. Без паники, без суматохи. Потому что верили в него. Очень…
Выйдя к подножию горы, которое еще дышало жаром, но не было той гудящей, палящей смертельной опасностью, какая бушевала на вершине, Журавлев, по совету адмирала, развернул отряд вдоль ручья.
Они ударили по левому флангу немцев.
Минуту спустя открыли огонь и подразделения первого батальона. Фашистская рота оказалась в ловушке, которую еще час назад сама подготовила штабу Журавлева. У немцев была только одна дорога – в огонь.
Когда солнце выглянуло между горами, бой уже не гремел.
Фашистской роты больше не существовало… Жуков озабоченно спросил:
– Как же я теперь разыщу свою машину?
– Сейчас выясним по рации.
– Добре, сынок… Где бы мне умыться? Я, наверное, такой же черный, как и ты.
– Боюсь, что чернее, Гавриил Васильевич, обмундирование на вас все же темное.
Жуков улыбнулся. И зубы его казались нестерпимо белыми, как пронизанный солнцем первый выпавший снег.
– Давненько не бросал противотанковых гранат. Думал, что уже не придется.
– Война… – ответил Журавлев.
– Потому людям своим категорически накажи всегда иметь при себе оружие.
Журавлев вспомнил про Иноземцева: «Ну я ему!..» – и ответил:
– Слушаюсь!
Дождь бил о железо, которое нешироким карнизом тянулось над окном, и темнота льнула к стеклам, целым, с аккуратно наклеенными марлевыми полосками. Постукивание дождевых капель не отличалось обычной монотонностью, а было каким-то неритмичным, нервным и даже злобным.
Дыхание ветра, а точнее – его посвист отчетливо слышался в зале столовой Военфлотторга, погруженном в мрак, точно пещера.
Электрический свет сегодня не поступал, но Жуков не велел зажигать свечей. И два обыкновенных карманных фонарика, зашторенных синей слюдой, лежали на столе, и свет от них держался за потолок двумя синими кругами с желтоватыми оттенками близ центра.
Пирог источал хороший запах свежевыпеченного теста. Но из-за темноты все старания Нины Андреевны и Софьи Павловны оказались во многом напрасными. Пирог смотрелся обыкновенным круглым пятном.
Мужчины, как монументы, возвышались вокруг стола.
Жуков сказал:
– Память!..
– И слава! – ответили офицеры тихо, но дружно.
Это было уже традицией.
Стаканы сверкнули гранями, словно пламя салюта.
Шел сентябрь 1942 года…
Глава пятая
Погода в ту пору и в августе, и в сентябре была все-таки сносная, дожди приходили не часто. И виноград одичал и разросся, потому что много, очень много пустырей появилось вместо домов, и сады раскинулись беспризорные. Заборы исчезли. Горные улицы напоминали один большой сад.
Нижний город был разбит еще сильнее. В центре остались считанные дома да деревья с порубленными ветками, которые осколки, прежде всего от зенитных снарядов, срезали очень просто.
За колодцем разбомбило дом. Он был неглубокий, этот колодец, его деревянный сруб потемнел и оброс зеленым мхом. Вода в нем – холодная, прозрачная – едва прикрывала дно. Она не успевала накапливаться, потому что водопровод в городе не работал и к колодцу ходили люди с нескольких улиц.
Невдалеке от колодца, метров на пятьдесят ниже, жил большой парень лет пятнадцати – Васька Соломко. В детстве он упал с дерева, и с тех пор его били припадки. Вообще же он был хорошим малым, только немного заикался. Он охотно выручал малышей из беды – сердце у Васьки стучало доброе и справедливое. Он с увлечением собирал разные штучки, имевшие спрос среди пацанов. С ним всегда можно было обменяться той или иной вещью.
Степка размахивал пустым ведром, и оно издавало крякающий металлический звук: кря-кря, кря-кря!.. Солнце припекало спину. Земля пахла очень хорошо.
Возле дома и на крыльце Васьки не было видно. Степка крикнул:
– Вася!
Потом еще:
– Вася!
И еще:
– Вася!
– Ну чего кричишь? – спокойно спросил Васька Соломко, появляясь из-за угла дома.
Он ступал тихо, словно крадучись. И едва заметно улыбался. Улыбка редко сходила с его лица. Возможно, из-за природной вежливости, а может быть, общение с мальчишками доставляло ему удовольствие.
Степка сказал:
– Здравствуй, Вася!
– Объявился, значит, – ответил Васька и присел на порожек. – Ну рассказывай, рассказывай…
– А чего рассказывать?
– У-у-езжал куда-то?..
– Мать заставила.
– Значит, правильно. Мать нужно слушаться…
Васька почесал затылок, потом вынул из обтрепанных брюк обломок напильника, за ним – сизый, как дым, кремень. Трахнул по кремню напильником, посыпались искры: с десяток сразу. Спросил:
– Сменяем?
– Не на что.
– Так и поверю!
Степан опустился возле ведра на корточки. Пристально, словно гипнотизируя, стал смотреть на Ваську.
– Что я просил, достал?
– Mo-может быть, достал.
– Врешь!
– М-мое дело, значит, – осторожно заметил Васька и даже перестал улыбаться.
– Сам обещал, – Степан поднялся и взял ведро.
– Ракетница устроит? – спросил Васька.
– Ра-ке-тница?.. – недовольно протянул Степан.
– Нет, значит… А ты скажи, зачем тебе пистолет? – Васька вскочил, и глаза его заметались.
– Да ты что, Вася? У нас же договор был – полная тайна!
– Ладно, – вздохнул Васька, – был договор. Но пистолет я еще не достал. Самолет немецкий на Пролетарской улице упал. Пока прибежал туда – народ собрался, милиция. П-пу-лемет снять можно было, а пистолеты ни-икак…
– А если самолет упадет поблизости? Здесь, на улице Красных командиров?..
– Тогда другое дело. Однако они, значит, больше в море падают да в горы.
– Ракетница хорошая? – спросил Степан.
– Хорошая. Только не стреляет.
– Брак? – Степан явно приуныл.
– Курок обломан. Но ручка из кости.
– Покажи.
Васька отрицательно покачал головой:
– Нужно выяснить, на что меняться будем.
– У меня кинолента есть, одна часть. «Боксеры» называется.
– Посмотреть, значит, надо.
– Пожалуйста. Правда, мы с Вандой немного оторвали, там, где надписи. Ух! И горит она, Васька! А запах – удавиться можно.
– Приду, – сказал Васька. – Сегодня перед вечером, значит.
– Договорились, – сказал Степан. И пошел к колодцу.
Прежде чем набрать воды, он решил посмотреть дом, который недавно разбомбили. Бомба скорее всего угодила в трубу, потому что обычно трубы оставались торчать, как кресты на кладбище, а тут двор усеян кирпичной крошкой, и листья виноградные, и лозы были присыпаны розово-желтой пылью. Когда-то виноград оплетал дом со всех сторон, подбираясь, наверное, к самой крыше. Теперь же подмятые рухнувшими стенами лозы прижимались к земле, образуя огромное круглое гнездо с развалинами в центре.
Было что-то тревожное в этой вылазке. Степан подумал: сейчас что-нибудь случится. И ему стало жутко. Ведь если сюда никто не приходил, в подвале или в погребе могут томиться люди. И он услышит их хриплые стоны… И действительно, что-то шевельнулось под обломками. Степка почувствовал дрожь в коленках.
Вылез кот. Старый, пушистый. Дымчатого цвета. Посмотрел на солнце. Прогнул хвост. И медленно потопал в кусты.
Степка перевел дыхание. Вспомнил, что жильцы этого дома эвакуировались еще месяц назад. И конечно, никто не мог здесь погибнуть.
Сделав шаг или два, он внезапно поднял голову вверх и среди широких виноградных листьев увидел ножку ребенка, обутую в красную туфлю.
Ему стало плохо. И он не сразу разглядел, хотя это было очевидно: в винограде застряла кукла. Когда он взял ее в руки, кукла открыла глаза и посмотрела из-под черных изогнутых ресниц голубым взглядом.
– Какая же ты красивая, – сказал он, не в силах преодолеть дрожь в руках.
Он повернул ее, осматривая, а кукла плаксиво сказала: «Ма-ма!»
Он даже вздрогнул. Конечно, Степка знал, что существуют говорящие куклы, но сейчас вздрогнул.
– Ладно, – сказал он. – Не пищи… А тебе все-таки досталось, бедняжка.
Платьице у нее было пробито осколком и одна нога поцарапана.
Он принес куклу домой, сказал Любаше:
– Заштопай.
Любаша лежала на кровати поверх зеленого одеяла, читала газету. Сарафан ее сбился, тронутые ветрогаром ноги были стройными. И Любка знала про это, и знали все, кто не страдал близорукостью.
У Любаши глаза округлились, она бросила на пол газету и присела, подобрав ноги под себя.
– Где ты ее взял?
– Нашел.
– Вот я скажу матери, что ты шныряешь по развалинам.
– Матери и без этого трудно.
– Какой сознательный!
– Заштопай, – повторил Степан.
Любаша вертела куклу. Несколько раз заставила пропищать ее «мама», потом сказала:
– Это мне?
– Держи карман шире! – выпалил он.
Тогда Любаша догадалась:
– Ванде?
Он промолчал.
– Да… – Любаша опять легла. – Что с тобой будет, когда ты вырастешь?
– Стану летчиком.
Любаша не ответила. Смотрела на куклу, но уже без всякого интереса.
Стены стали синеть, и лишь пятно у самого пола продолжало оставаться розовым, потому что дверь в первую комнату была открыта и окно отбрасывало лоскут заката.
Лениво, словно поднимая непомерную тяжесть, Любаша сказала:
– Не знаю… Стоит ли показывать тебе письмо из Архангельска. Девчачий сердцеед!
– Я из твоих волос подушку набью, – пообещал Степан.
Любаша засмеялась:
– Я пошутила. Никакого письма нет. А кукле сошьем новое платье. Дыра слишком велика.
– Степан!!!
Васька кричал с середины улицы. Он всегда кричал, не подходя к забору, и стоял, чуть согнувшись, раздвинув ноги, словно собирался с кем-то бороться. Степан увидел его в окно. Васька не смотрел на дом, а кричал так, будто Степан находился внизу, под горой.
Любаша спросила:
– Что у тебя общего с этим психопатом?
– Не женского ума дело, – буркнул Степка и вышел на крыльцо.
Оно было бетонное, с человеческий рост. Без перил. Вместо них белые широкие ступеньки поджимались массивными гранеными брусьями. Брусья были чуть выше ступенек, и, если не жалеть штаны, можно было бы и не пользоваться ступеньками, а съезжать по брусьям.
Васька по-прежнему глядел в сторону моря и что было сил орал:
– Степа-ан!
– Закрой рот!
Васька закрыл. Степан поманил его рукой:
– Иди во двор.
Васька аккуратно затворил калитку. Приблизился, как всегда, неслышно.
При заборе росли мелкие розы – белые и красные. Они плелись, точно виноград, и лозы у них были очень похожими на виноградные. Степан сел на лозу в таком месте, где не было видно из окон дома. И Ваське предложил сесть.
– Показывай.
– Хи-итренький, – пропел Васька. – А может, у тебя никакого кино и нет?
– Я ракетницу тоже не видел.
– Сколько ни говорить, а с разговору сытому не быть, – сказал Васька, сорвал розочку и принялся вертеть ее, как пропеллер.
«Упрямый осел», – подумал Степка. Но в подвал пришлось идти.
Васька открыл коробку, долго нюхал пленку и даже пытался рассмотреть кадрики, однако ночь вырастала из-за горы и темнота наступала быстро. И Васька разочарованно вздохнул. Степан решил, что он сейчас отмочит какую-нибудь глупость, попытается набить цену своему товару. Но Васька, не говоря ни слова, вынул из кармана ракетницу и положил Степану на ладонь.
– Ну как? – спросил он. Ракетница была хороша.
– Не стреляет, – сказал Степан.
– Твое кино тоже не движется.
– По рукам!
– По рукам!
Сделка состоялась.
Люди гибли каждый день. Но это были незнакомые люди. Их гибель, конечно, пугала. И все же не воспринималась как личное горе, как трагедия. Степка чувствовал: все может быть страшнее. И прежде чем решиться на то, что он задумал, нужно проверить себя.
Свои физические возможности Степка представлял. На турнике он выжимался двадцать раз, на брусьях – шестнадцать. Стометровка – тринадцать секунд ровно, как у черепахи. Плавал, нырял. Результаты не засекал. Однако час на воде мог продержаться бы запросто. Это, конечно, козырь, если придется участвовать в десанте.
Одному оказаться в городе под бомбежкой – вот что еще необходимо. О том, чтобы дома не спрятаться в щель, и говорить нечего. Рука у Любаши была тяжелая. И потом она не разбиралась в средствах. И могла ударить его ногой, и кружкой, и палкой… Значит, нужно было под благовидным предлогом улизнуть в город, дождаться тревоги и где-нибудь спрятаться совершенно одному.
Все устроилось само собой. Пока он думал, как ему отпроситься в город, из военкомата сообщили, что в столовой Военторга для детей офицеров выдаются ежедневно обеды. Мать велела ходить за ними Любаше. Но Степка не беспокоился: с такой лентяйкой, как Любаша, всегда можно договориться.
Так и вышло. Дня через два Степка сказал Любаше:
– Что ты – лошадь? Ходишь и ходишь… Путь не близкий. Давай лучше я сбегаю.
У сестренки глаза увлажнились:
– Золотце, а не братик!
В макушку на радостях его поцеловала.
Вдоль Сочинского шоссе уцелело несколько домов. В одном из них открыли столовую. Повариха в несвежем халате плеснула в бидон две поварешки какой-то бурды. И Степка пошел домой. Он решил на первый раз не задерживаться в городе, чтобы Любаша доверяла ему и охотно пользовалась услугами.
Времени было около трех. И сирена лишь на несколько секунд опередила хлопанье зениток. Самолеты шли с моря, оттуда, где висело солнце. Сосчитать машины не удалось, потому что солнце беззаботно прикрывало их своей ладонью. И тогда Степка впервые понял, что оно светит не только для него.
Он как раз пересекал улицу Энгельса и поравнялся с трансформаторной будкой, которая много лет стояла в маленьком скверике напротив кинотеатра «Родина». Вокруг трансформаторной будки росли акации, на металлических, окрашенных в стальной цвет дверях были нарисованы молнии и человеческие черепа и было написано: «Не трогать! Смертельно!»
На углу, через дорогу, соседствовали пивная и хлебный ларек. Окна в пивной были закрыты желтыми деревянными щитами, а возле ларька стояла короткая очередь. Как только завыла сирена, люди разбежались.
Степка не верил, что в него может попасть бомба, но боялся осколков от наших же зенитных снарядов. Оглянувшись, он не нашел ничего лучшего, как перебежать через улицу и прильнуть к пивному ларьку, крыша которого карнизом выступала над стенами.
Узкий, изъеденный дождями тротуар коробился, уползал в центр, к телеграфу, и битое стекло, сверкая и переливаясь, лежало на нем, словно Млечный Путь.
К телеграфному столбу была приклеена листовка:
«Каждый камень, вложенный в стройку, каждый метр вырытой земли – удар по гитлеровским бандитам!»
Осколки секли воздух. Но Степка не чувствовал опасности до тех пор, пока один из них не чиркнул о стену рядом с ним и не упал возле ног, изломанный, темный, дымящийся. Мальчишка двинулся вдоль стены, прислонился спиной к двери, и она подалась внутрь, потому что была незапертой. Две бочки возвышались перед стойкой. И пивной насос, похожий на пулемет, стоял, прислоненный к узкому шкафчику без двери. В шкафчике висел белый халат с испачканным подолом. Степка поставил бидон с похлебкой на стойку. Качнул первую бочку, вторую. Пустые.
Зенитки стреляли остервенело. Но немцы не бомбили. И в этом было что-то нехорошее. Ему никогда не приходилось слышать, как шипят бомбы. Потому что, если бомбы шипят, а не свистят, – это очень плохо. И вот он услышал шип, нестрашный, как обыкновенно шипит у перрона локомотив, выпускающий пар. «Конец!» – решил он. И упал между бочками.
Он никогда не вспоминал да и не смог бы вспомнить, сколько раздалось тогда взрывов; грохот стоял, как у водопада. Потом все вдруг оцепенело в тишине. И он еще долго лежал на земле, а может, и недолго. Может, ему просто так казалось…
В пивной стало светлее: дверь вылетела, и в стенах было несколько пробоин размером с мальчишескую голову.
Поднявшись, Степка увидел, что дом, возле которого находилась пивная, разбит. И пыль еще не осела. И стены выступали, словно из тумана.
Может, он вспомнил рассказ одного раненого бойца (они ходили в госпиталь всем классом, и Степка даже пел там «Раскинулось море широко…» – только на другие слова: про Одессу, про Севастополь): в бою солдаты часто прячутся в воронках от бомб или снарядов, потому что попадания в одно и то же место случаются редко. Конечно, он ничего не вспомнил, но, видимо, этим можно объяснить, что подгоняемый страхом мальчишка выбежал из пивной. И, прыгая с камня на камень, с обломка на обломок, кинулся в разрушенный дом. Однако как у него оказался пивной насос, Степка объяснить не мог. Факт остается фактом: он бежал, держа насос как оружие.
Через пролом в стене шмыгнул на развалины и забился в угол. Пыль оседала медленно. И от нее першило в горле. А бомбы свистели, и земля дрожала очень сильно. Когда же пыль поредела и бомбы стали выть далеко, как шакалы, хотя зенитки и продолжали надрываться изо всех сил, Степка увидел, что сидит невдалеке от белого, точно присыпанного мукой, сейфа. И какой-то мужчина, усиленно матерясь, пытается взломать его.
Мародер!
Степка издал нечеловеческий возглас и ринулся вперед.
Возможно, мужчина принял его за сумасшедшего или пивной насос за пулемет, но он бежал до самого телеграфа, пока они не наткнулись на дежурных из местной противовоздушной обороны.
Потом выяснилось, что это вовсе не грабитель, а даже очень хороший человек, который пекся о важных документах и, не дождавшись отбоя, поспешил за ними в развалины. Верно, он сильно был близорук и слаб сердцем. И ему при Степке сделали какой-то укол, чтобы он пришел в себя после кросса.
Весельчаки утверждали, что он принял Степана за немецкий десант. Шутили, конечно.
– Ванда дома? – Степка впервые стучался в дверь Ковальских.
Они всегда встречались в саду, но сегодня Ванда почему-то не пришла. И Любаша заставила брата одеться во все чистое, умыться и причесаться. Волнуясь, он поднялся на крыльцо Ковальских.
Беатина Казимировна вздернула брови. Она была удивлена, но, видимо, приятно. Во всяком случае, она сдержанно улыбнулась. И сказала мальчишке, как взрослому:
– Пройдите.
Но ступил он, точно годовалый ребенок, неуклюже, зацепился за половик, едва не шлепнулся. И кукла сказала: «Ма-ма».
Он держал ее за спиной, обернутую в хрустящий целлофан. В новом платье, сшитом Любашей из голубого крепдешина, кукла была хороша.
В квартире пахло табаком; Беатина Казимировна курила.
– Ванда! – громко позвала она.
Молчание.
– Ванда! К тебе пришли. – Беатина Казимировна повысила голос.
Ванда показалась в другой комнате. Остановилась на пороге. Недовольная. С красными заплаканными глазами.
– Что? – спросила глухо и неприветливо.
Степка хотел, чтобы все скорее кончилось, и поэтому не стал дольше прятать куклу за спиной, а протянул Ванде. И протарахтел, как учила Любаша:
– Ванда, поздравляю тебя с днем рождения. Желаю здоровья, успехов в учебе, счастья в жизни. Прими подарок!
Но Ванда не приняла, а залилась жгучими слезами и убежала. Он готов был провалиться в подвал. Тем более что там стоял его драгоценный ящик, а возле него Степка чувствовал бы себя уютнее, чем здесь.
Беатина Казимировна взяла куклу и очень спокойно – она всегда обладала этим качеством – сказала:
– Спасибо, Степан. Кукла очаровательная. Как ты ее назвал?
– Я об этом не подумал…
– Хорошо, Степан. Садись сюда, посмотри журналы, Ванда сейчас придет.
Беатина Казимировна унесла куклу в другую комнату и плотно прикрыла за собой дверь.
Журналов на столе лежало много. В одном из них был нарисован пузатый Геринг, который смотрел в небо, и вместо облаков над ним витала петля. Все было угадано правильно!
Ванда вышла. Она была одета в другое, чем четверть часа назад, платье, сшитое из черной материи, тонкой, кажется, шелковой, а может быть, и какой иной, но очень богатой, с выбитыми сложными рисунками внизу и на груди. На этот раз она была приветлива и держала куклу очень бережно.
– Мы назовем ее Инна, – сказала Ванда.
– Как хочешь, – согласился он.
И это немножко разочаровало Ванду. Но когда они вышли во двор, она все же не стерпела:
– Что-то тебе давно не приходили письма из Архангельска.
Беатина Казимировна еще не закрыла за ними дверь:
– Ванда встала сегодня не с той ноги.
Девочка повела плечами. Побледнела. Даже ноздри расширились от злости.
Они молчали на скамейке долго. Наверное, с полчаса. Потом он не вытерпел и решил открыться:
– Хочешь, сегодня Красинину в сад гранату бросим?
Она повернула к нему голову, нацелилась взглядом, словно собиралась расстрелять, и твердо сказала:
– Хочу.
– Вечером, когда стемнеет…
– У тебя есть граната?
– Да. И запалы есть.
– Шутишь!
– Нет. Поклянись мамой и папой, что никому не скажешь.
Это была самая страшная клятва…
– Клянусь, – сказала она.
– Нет. По всем правилам.
– Клянусь мамой и папой, что никому никогда не скажу о том, что узнаю от тебя.
И он повел Ванду в подвал. И открыл свою тайну.
– Здесь целый склад! – удивилась она. – Зачем тебе столько?
– Так нужно… Я хочу убежать на фронт.
Тогда она шепотом сказала:
– Клянись мамой и папой, что никогда никому не выболтаешь.
Он поклялся.
– Хорошо, – удовлетворилась Ванда. – Знаешь, почему я поругалась сегодня с мамой?
– Нет.
– Она не разрешала мне надевать это платье. Правда, несправедливо? Ведь сегодня день моего рождения.
– Взрослые судят по-своему.
– Я с ней часто ругаюсь, – сказала Ванда.
Когда они вылезли из подвала, платье Ванды было в пыли и паутине. Степка тоже перепачкался с ног до головы. За кустами они долго и старательно очищали друг друга.
Ванде исполнилось тринадцать. На десять месяцев она была старше Степки. Но угадать этого не смог бы никто. Потому что Ванда ходила нежная и хрупкая, как Мальвина из «Золотого ключика». А Степка… Степка вымахал словно бурьян в огороде. И еще сильно загорел – от загара все кажутся взрослее. А к Ванде загар не приставал. И лицо ее по-прежнему оставалось светлым, но, конечно, гораздо темнее, чем волосы, потому что волосы совсем выгорели от солнца и стали не белыми и не желтыми, а такими, немытыми; но это была неправда, ибо Беатина Казимировна два раза в неделю заставляла Ванду мыть голову дождевой водой и ежедневно умываться с мылом, что, по мнению Степки, было большим неудобством. И он сочувствовал Ванде, когда она жаловалась:
– У меня лицо ни в жизнь не загорит. Я же каждый вечер смываю загар. Не веришь? А это правда. Смотри, ведь ноги у меня немножко загорели.
И она приподнимала платье, показывала круглые коленки и ноги повыше колен, которые были совсем другими, чем внизу, полными и ни капельки не загорелыми.
Стук топора слышался долго. Сумерки уже отгуляли свое. Подкрадывалась темнота. Ванда нервничала, Беатина Казимировна могла позвать ее ужинать, и тогда Ванда не увидела бы, как граната разнесет в щепки «дровяной склад» Красинина. Конечно, она услышала бы взрыв, панику… Но Ванда была не согласна:
– Это же лучший подарок. Лучше, чем кукла.
А топор все стучал, мерно, неторопливо. Красинин, который на памяти Степки никогда и нигде не работал, любил делать все не спеша и аккуратно. Из-за угла дома Степка видел, как он клал на пенек чуть привяленный ствол дубка и рубил его, почти не размахиваясь, маленьким острым топориком. Поленья укладывал в штабеля. Их было уже много, этих штабелей, – целый городок.
Прожектор метнулся по небу и уперся в море, но темнота еще только-только подступала, и луч был бледным. Словно поразмыслив, он постоял на месте и начал медленно скользить над волнами, которые были такими маленькими, что различить их из сада было невозможно.
Красинин отложил топор. Вынул кисет… Противный старикан! Степка вчера сказал ему:
– Вы слышали, дед Кочан бомбы разряжает?
– Алкоголик, – пренебрежительно отозвался Красинин. Прислонил лестницу к стволу сливы и полез.
– Зачем вы их срываете? – спросил мальчишка. – Все равно продавать-то некому. А съесть не съедите…
– Блин не клин, брюхо не расколет, – отозвался Красинин.
Тогда Степка сказал:
– А вы бы не стали разряжать бомбы.
– Точно. Ни за какие деньги.
– Струсили бы.
Старик посмотрел на мальчишку сверху вниз, стоя на лестнице. Повесил солдатский котелок на ветку. Внятно сказал:
– Пошел вон, сопляк.
И вдруг не выдержал, заорал на внука:
– Витька! Ступай в дом!
Он не хотел, чтобы Витька играл с соседями. Может, рассчитывал: заняв город, немцы обязательно повесят и Степку, и Ванду, и Любашу – за то, что их отцы командиры.
Ванда шепнула:
– Смотри, уходит.
Пыхтя самокруткой, Красинин шел через сад, направляясь к своему дому.
Граната, завернутая в виноградные листья, лежала возле скамейки. Запал Степка хранил в нагрудном кармане куртки. В последний момент он решил снять чехол с гранаты, чтобы осколки не поразили их самих. Но чехол снимался туго. И Ванда торопила, и Степан не вытерпел и грубо сказал ей:
– Помолчи!
Затаив обиду, она нахмурилась, но не ушла домой. Ванда ждала, что он извинится за грубость, и он, конечно бы, извинился, если бы в спешке не забыл это сделать.
Они пришли к крестовине, где сходились четыре забора, перелезли в покинутый соседский сад. Степка сказал:
– Ложись.
Она легла лицом вниз возле самого забора. Он вставил запал, повернул ручку гранаты вправо, резко бросил ее. Услышал, как она щелкнула. И упал рядом с Вандой. Взрыв прогрохотал сильный. Воздух колыхнул листья, и они посыпались, как листовки.
В ту же секунду до них донесся голос Беатины Казимировны:
– Ванда!
Тишина после взрыва. И затем испуганное:
– Ванда!!! Ванда!
Она увидела, как дети перелезали через забор.
– Что вы там делали?
– Играли, – растерянно сказала Ванда.
Беатина Казимировна смотрела на дочь в упор. А Степан совсем не обратил внимания на этот ее взгляд и не подумал, что выпачканное платье дочери поселит в сердце Беатины Казимировны нехорошее подозрение. Он прислушивался к тому, что происходит во дворе Красининых. Там хлопнула дверь. Красинин что-то сказал. Невестка громко добавила, она вообще была горластая:
– Да и тревогу объявить проспали. И я свиста не слышала.
Красинин заметил:
– Видать, разведчик. Сбросил и улетел.
Невестка ужаснулась:
– Еще бы пятнадцать метров – и в дом.
– Все тридцать будут…
– К Красининым бомба упала, – сказал Степка Беатине Казимировне.
Она взглянула на него чуждо, ничего не ответила. Кивнула Ванде:
– Иди в комнату!
Витька подошел к забору, радостно сказал:
– Степан! Слышь, Степан… К нам бомба упала. Все дрова дедушкины разнесла.
– Повезло, – сказал Степан.
Витька кивнул:
– Конечно.
– Могла бы и в дом…
– Фи! У нас крыша железная.
Степан пришел домой. Через стену все было слышно. Но там ругались по-польски. И он понял лишь, что Ванде очень обидно и она горько плачет.
Поздно, когда он уже лежал в кровати, Беатина Казимировна приходила к Нине Андреевне. Они о чем-то шептались в первой комнате. Беатина Казимировна ушла не раньше чем через полчаса.
Никто не знал и не мог знать, каким долгим и безрадостным окажется следующее утро…
Степке не спалось. Он лежал с открытыми глазами. Ветхие, рассохшиеся ставни были размалеваны рассветом: на каждой ставне по шесть узких, вертикальных полосок – оттенков мыльного пузыря. Когда мальчишка поворачивал голову, то полоски смещались вправо и влево или исчезали совсем. В непроветренной комнате пахло одеялами и простынями. Было еще темновато. И Любаша сопела, уткнувшись в подушку.
Опустив босые ноги на пол, холодный и гладкий, Степка встал и с удовольствием прошлепал в первую комнату, которая одновременно служила им кухней и спальней для матери.
– Разведи примус, – сказала мать.
Она никогда не говорила: зажги примус, протопи печь. «Разведи» было ее обычным словом в сходных случаях.
Мать чистила картошку. В семье все любили картошку, особенно жареную. Большие, как кулак, клубни выглядывали из миски, заполненной водой.
Крыльцо было влажным от утренней росы и не очень белым. Поднявшись на носках, Степка достал кисть винограда, прохладную и немножко матовую, и принялся есть виноград. Дворняжка Талка преданно смотрела на Степку и не гремела цепью, а сидела смирно и заглядывала ему в рот такими умными глазами, словно просила винограда.
Сунув ноги в сандалии, Степка сбежал по ступенькам, показал Талке язык, и она ответила ему тем же и приветливо забила хвостом о землю. Степка расстегнул ошейник. Талка взвизгнула, метнулась по саду. Может, каким-нибудь своим собачьим инстинктом она чувствовала, что он уже спас ей жизнь, а может, просто псине осточертело сидеть под сливой.
Почтовый ящик висел у калитки. Покосившийся, дырявый. Письма размокали в нем, когда шли дожди. Степка заглянул в ящик, хотя точно знал, что там ничего нет, потому что проверял его содержимое еще вчера вечером. А почту теперь приносили раз в три-четыре дня.
Дед Кочан шел из дому. Степка сказал ему:
– Здравствуйте.
В ответ он мотнул головой, как бодливая корова, и поспешил вниз.
Степка вспомнил про примус и поднялся на крыльцо. Мать вышла из комнаты:
– Беатина Казимировна жаловалась, что вы плохо вели себя.
– Я вел себя хорошо.
– Ты так думаешь?
– Нет. Считаю…
– Смотри… – сказала мать. – Ванда старше тебя. Она девочка.
– Ясно, что не мальчик, – огрызнулся он. – И при чем здесь старше?
– А то, что девочкам, с которыми ты станешь дружить, когда вырастешь, сейчас еще по пять, по шесть лет.
– А если я не вырасту! Если меня на куски разнесет бомба? Тогда что?!
– Я ничего. Конечно дружите, Ванда умная…
Нина Андреевна обычно отступала, когда Степка начинал раздражаться. Она очень боялась, что дети ее вырастут нервными и слишком впечатлительными.
К девяти часам Нина Андреевна пошла на работу. А в девять тридцать объявили тревогу. Любаша еще долго причесывалась. И Степка сидел в щели один. Потом пришла Любаша. Беатины Казимировны и Ванды не было. Степка удивился этому. Любаша то ли с веселой издевкой, то ли с легкой наглостью сказала:
– Больше не увидишь Ванду… Беатина Казимировна считает, что дружба с тобой плохо влияет на ее дочь.
– Ерунда, – обозлился Степка.
– Однако Ванда призналась мамочке, что целовалась с тобой, – сказала Любаша.
– Она сама хотела.
– Это не оправдание…
В щель через вход проникало солнце. И пригревало часть стены. И глина там была сухая, и камни сразу стали сыпаться, когда земля вдруг задвигалась, словно закипающая кукурузная каша. Ни Степка, ни Любаша вначале даже не поняли, что происходит. Ведь секунду назад даже зенитки не стреляли. Любаша сразу нахмурилась, схватила голову брата, прижала к себе. Степка ничего не видел. Но почувствовал: что-то вкатилось в окоп. Любаша закричала:
– Бомба!
Но это была не бомба, а дворняжка Талка. Она жалобно скулила. Степка высвободил голову из рук Любаши. И они оба принялись успокаивать и ласкать собаку. Потом бомба зашипела. И земля вздрогнула, как тогда – в пивной. Ясно, попадание в сад или даже в дом. Степке стало страшно за Ванду.
– Это хорошо, что Талка с нами, – сказала Любаша. – У собак чутье на безопасность. Ты видел хоть одну собаку убитую?
– Кошку видел.
– Кошки – другое дело. А собаки знают, где прятаться.
Бомбы опять засвистели. Стали падать дальше. И земля больше не вздыхала так, словно ее рвали на части.
Позднее Любаша уверяла, что она услышала рыдания еще до того, как Ванда прыгнула в щель. Степка же вначале увидел тень от банта, которая метнулась по солнечной стене, и только потом Ванду.
Задрав морду к темнеющим над головой бревнам, жутко завыла Талка.
– Ма-мо-чку убило!.. – заикаясь от рыданий, протяжно выкрикнула Ванда. – Дрогу матку…
Любаша обняла девочку за плечи. И Ванда плакала, уткнувшись ей в грудь. По лицу Любаши, сделавшемуся вдруг некрасивым, покатились слезы. И Степка понял, что сегодня, в эту минуту, самый старший здесь он. Мужчина. Только колени у него все-таки дрожат, незаметно, но дрожат. Он поднялся, переступил через Любашины ноги и сказал:
– Талка, пойдем.
Но дворняга виновато смотрела ему в глаза, не двигаясь с места, скулила и царапала глину лапами.
Самолет с черным крестом на брюхе шел совсем низко, оставляя за собой курчавый дымный след. Степка решил, что «мессер» врежется в гору, но он не врезался, а словно через силу взмыл вверх и на полпути к облакам взорвался, ярко и внезапно.
Степка закричал: «Ура!» Любаша подумала, что с братом беда, выскочила из щели. Над садом плыл дым. Степка размахивал руками. Лицо его было злым и радостным.
В дом бомба не попала. Но она упала рядом, у сливы, где всегда была привязана дворняжка Талка. И от сливы не осталось ничего. Просто голое как колено место. Крышу дома сорвало, исчезла и стена. И кухня стояла раскрытая, точно чемодан без крышки.
Квартира Ковальских пострадала меньше. Если не считать исчезнувшей крыши, то у них только повылетали стекла. Стены всего лишь в нескольких местах были порваны осколками. Один из осколков, величиной с пятак, пробил затылок и горло Беатине Казимировне. Она умерла мгновенно, не успев даже закрыть глаза.
Степка, Любаша, Ванда стояли возле кровати, на которой вся в крови лежала Беатина Казимировна, и не знали, что же делать, потому как зенитки еще стреляли и самолеты гудели в воздухе, хотя больше и не бомбили.
Вошла баба Кочаниха:
– Кто здесь живой?
Увидев Беатину Казимировну, запричитала:
– Матерь божья, царица небесная… Что же деется? Возле моей калитки гречанку убило…
– Какую гречанку? – не поняла Любаша.
– Старую… Что с корзинкой ходила. Господи, где там мой дед? – Схватившись рукой за лицо, прикрыв рот, долго-долго качала головой.
Любаша хотела пощупать пульс у Беатины Казимировны.
Ванда сказала:
– Зачем? И так видно.
И опять заплакала навзрыд. Рыдание Ванды вывело бабку Кочаниху из забытья. Она воскликнула:
– Вы же горите, дети!
Оказалось, горит сарай. Трухлявый и маленький, которым никто никогда не пользовался и даже не складывал туда хлам. Но сарай примыкал к стене дома, и ясно, что огонь нужно было тушить.
На счастье, бочка была полна дождевой воды, застарелой, в которой плавали виноградные листья и головастики. Дети таскали ведрами воду. Баба Кочаниха заливала огонь. Обгорелые доски фыркали и шипели.
Потом Степка увидел мать. Вначале она была белой, как молоко. А немного позднее лицо у нее раскраснелось. И она плакала без звуков, как-то между делом, выбирая из дому вещи.
От кого она узнала там, в столовой, что бомбы упали на улице Красных командиров, неизвестно. Может, она просто почувствовала это, догадалась. Может, накануне ей снились плохие сны, в которые она так верила. Мать есть мать…
Степка старался не смотреть на нее. Он думал о ящике в подвале, где хранятся патроны, гранаты, ракетница. Думал о том, что напрасно собирал все это. Жаль, очень жаль! Но завтра он не убежит на фронт, потому что детство его сегодня кончилось…
Глава шестая
Архивариуса Локтева звали Николаем Васильевичем. Сугубо штатский человек, он в первые же месяцы войны окончил под Рязанью краткосрочные командирские курсы, получил в петлицу кубик. И батарею сорокапяток. Боем крещен был под Тулой. Там же через неделю контужен. Из госпиталя попал в запасной полк. Потом оказался в Ростове. Оттуда в чине лейтенанта отступал через Кубань в Туапсе.
О Кубани вспоминать не хочется… Утопил орудие. Могли приговорить к расстрелу. Пожалели.
Как и обещал полковник Гонцов, все штрафники, участвовавшие в эвакуации склада, получили прощение. Локтеву вернули командирское звание, первичное: младшего лейтенанта. И вот сейчас Николай Васильевич стоял в землянке командира полка.
Входная дверь была распахнута, и свет упирался в застланный хвоей пол узким желтым столбом. Обшитые деревом стены угадывались в полумраке. Они пахли лесом – очень сильно.
Майор на каком-то загадочном языке разговаривал со штабом дивизии:
– Ты подбрось дынек. Крупненьких и побольше. Бахчисты заждались… Ветра с утра нет, желуди на исходе. Подуй, подуй обязательно…
Можно лишь предполагать, большего ли труда стоило немецкой разведке разгадать смысл сказанного, но называть снаряды снарядами, а патроны патронами в разговорах по телефону запрещалось категорически. Не зря же на крышке каждого телефонного ящика была надпись: «Враг подслушивает!»
Когда майор Журавлев положил трубку и крутнул ручку магнето, что означало – отбой, Николай Васильевич представился:
– Младший лейтенант Локтев. Извините, что побеспокоил.
– А, – вспомнил Журавлев и потер ладонью глаза. – Вы артиллерист?
– В некотором роде, – вежливо согласился Локтев.
– Не понимаю, – недовольно произнес командир полка. И сдавил пальцами виски. Немного помолчал, потом опустил руки и посмотрел на Локтева строго: – Если вы моряк, танкист или летчик, скажите прямо.
– По военной специальности я артиллерист. А вообще-то окончил историко-архивный институт… Архивы – моя страсть.
– Немцам на это плевать. Вам не кажется?
– Полагаю, вы правы. Извините, не знаю вашего имени и отчества.
– Надеюсь, звание вам мое известно.
– Майор.
– Спасибо и на этом. А теперь одна просьба: забудьте на время о своих архивах, о своей гражданской специальности. Вы меня поняли?
– Позвольте не согласиться. Профессии воина муза вовсе не противопоказана. Великий визирь фараона Джосера Имхотеп одновременно был и талантливым зодчим.
Услышав имена фараона и визиря, майор Журавлев хлопнул ладонью по столу:
– Минутку! Младший лейтенант Локтев, слушайте приказание. Сейчас вы направитесь на позиции второго батальона в распоряжение командира третьей стрелковой роты. И примете взвод.
– Пехотный? – упавшим голосом спросил Николай Васильевич.
– Стрелковый. В артиллеристах у меня пока нужды нет.
– Понятно, понятно, – закивал головой Локтев.
– Там увидим… Во всяком случае, я жду от вас мужества и боевой выучки. Дети есть?
– Две девочки. Восьми и пяти лет.
– Будьте осмотрительны. В полку ежедневно выбывает из строя от десяти до пятнадцати взводных.
– Многовато.
– Я тоже так считаю. Идите… Счастливого вам пути! – Журавлев поднялся и пожал Локтеву руку.
Выбравшись из землянки, Николай Васильевич оказался среди кустарника, не очень высокого, едва закрывавшего грудь. Сразу же услышал чей-то хриплый, раздраженный голос:
– Нагнись! Или схлопочешь. Здесь где-то снайпер евойный пригрелся…
Часовой, предупредивший Локтева, стоял в неглубоком окопчике возле входа. Он невольно улыбнулся, увидев, как младший лейтенант поспешно присел на корточки.
– Стреляет? – почему-то шепотом спросил архивариус.
– Время от времени, – охотно ответил часовой.
– Что же мне теперь, ползти?
– Да нет, товарищ младший лейтенант, согнуться подюжей надо. Да каску надеть.
– Совет дельный!
Через четверть часа Локтев благополучно спустился с горы. И пошел вдоль лощины разыскивать позиции второго батальона. Был уже полдень. На небе висели серые низкие тучи, грозившие разразиться мелким нудным дождем.
Штаб дивизии занял контору леспромхоза. Комнаты здесь были меньше, чем купе в поезде, но зато в одной из них полковнику Гонцову удалось уединиться и, засунув в дверную ручку обыкновенную палку, спокойно посидеть над чистым листом бумаги. К девяти вечера он был обязан составить докладную записку, обобщающую опыт боевых действий дивизии в горах Северного Кавказа.
Докладную требовал штарм[5]. И это, видимо, было связано с директивой Ставки Верховного Главнокомандующего. Гонцов знал содержание этой директивы, адресованной генералу Тюленеву. Ставка разъясняла в ней, что значение черноморского направления не менее важно, чем направление на Махачкалу, так как противник выходом через Елисаветпольский перевал к Туапсе отрезает почти все войска Черноморской группы от войск фронта, что, безусловно, приведет к их пленению; выход противника в район Поти, Батуми лишает наш Черноморский флот последних баз и одновременно предоставляет противнику возможность дальнейшим движением через Кутаиси и Тбилиси, а также от Батуми через Ахалцихе, Ленинакан по долинам выйти в тыл всем остальным войскам фронта и подойти к Баку. Основной задачей на сегодняшний день Ставка, как и прежде, считала не допустить прорыва противника в район Туапсе.
Докладную записку Гонцов решил начать с описания некоторых характерных приемов наступления противника. Используя в основном специально подготовленные горные альпийские части, немцы не спешили их вводить в бой. Они прежде подстраховывали пехоту мощным налетом авиации, ударом артиллерии, коротким, но достаточно плотным, и лишь затем бросали в наступление стрелков. Причем наступление велось не широкой цепью, как это бывает на равнине, а малочисленными группами – взвод, рота, реже батальон. Каждое подразделение в таком случае имело конкретную задачу продвигаться по руслам горных рек, по тропинкам и рокадным дорогам, как правило, с конечной целью захватить ту или иную господствующую высоту. Много хлопот причиняли группы автоматчиков противника, проникавшие на фланги и в тылы наших войск.
Окно, заклеенное крест-накрест полосками марли, было сумрачным и серым. Дождь не стучал в него, а ластился. И горы расплывались вдали. И дороги тоже…
Конторский стол-ветеран в кляксах, точно в шрамах, тягостно поскрипывал под рукой Гонцова. Перо быстро бегало по бумаге, потому что машинистка в штабе хорошо разбирала почерк полковника и ему не приходилось заботиться о каллиграфии. Сквозь щель под дверью в комнату проникал острый запах табака и махорки. Рядом, за стеклами, время от времени гудела застрявшая в грязи трехтонка. Кто-то ходил по коридору, громко разговаривал. Потом в дверь постучали.
– Товарищ полковник, – Гонцов узнал голос ординарца, – вас к командиру дивизии.
…У командира дивизии – морской лейтенант и с ним два матроса с рацией.
– Это корректировщики. Надо им помочь.
Гонцов ответил:
– Адмирал Жуков был в полку Журавлева. Они пометили секторы обстрела. Я сейчас свяжусь с майором. Где вы желаете разместиться?
Последний вопрос относился к морскому лейтенанту – очень молодому парню с розовыми, как у куклы, щеками. Моряк подошел к карте. Всмотрелся. И указал точку.
– Высота Сивая, – сказал Гонцов. – По разведданным на четырнадцать ноль-ноль – нейтральная… Хорошо. Я сейчас позвоню Журавлеву.
Взвод, который принял младший лейтенант Локтев, по тем страшным временам был просто большой. Четырнадцать человек. Сам пятнадцатый! Как выяснилось позднее, во взвод свели остатки всего второго батальона, вступившего в бой две недели назад. С пополнением из тыла пришли новые роты, новые взводы. А «старичков» собрали вместе. И командиром назначили Локтева.
Народ сошелся по возрасту разный, но обстрелянный. И это радовало взводного, если вообще можно радоваться на войне.
– Здорово, архивариус, – сказал ему один из солдат. – Да ты теперь в чине!
Локтев узнал недавнего «коллегу» из штрафной роты, любителя крепких слов. И фамилию вспомнил – Чугунков.
– Я теперь ваш командир, – вежливо пояснил Локтев. – Потому прошу без панибратства.
– Виноват, товарищ младший лейтенант, – ответил Чугунков не очень серьезно.
Локтев смерил его взглядом и печально вздохнул. Чугунков стоял, как гора, большой, могучий. И взгляд у него был веселый, жизнерадостный:
– В каком отделении служите?
– Во втором…
Локтев одобрительно кивнул:
– Будем воевать вместе.
– Хоть сейчас, – сказал Чугунков и потер ладони.
Встреча с Чугунковым все-таки обрадовала Локтева. Взводный чувствовал: от этого гиганта исходит уверенность, как тепло от печи. А на передовой это, быть может, важнее многого другого.
Взвод получил участок обороны по краю колхозного фруктового сада. Сад был заброшен. И трава между деревьями росла высокая и желтая. Ветки гнулись под тяжестью айвы, тоже желтой, но более светлого и чистого тона, чем трава.
Окапываться приходилось лежа. Ячейки получались мелкими. Локтев понимал солдат, потому что и сам не мог справиться с жестким кавказским грунтом. Моросил дождь, но земля от этого не делалась мягче. Лежать на ней было невмоготу.
Перед вечером приполз командир роты, сказал, что его срочно требуют к командиру полка.
На КП Локтев добрался, когда уже стемнело. Дождь теперь не моросил, а лил споро, деловито. И от шинели взводного поднимался очень заметный при свете трех коптилок, горящих в землянке, пар.
– Вы почему без плащ-палатки? – спросил Журавлев.
– Так у солдат их нет…
– Бросьте свои интеллигентские шуточки, – зло сказал Журавлев.
И не понравился сам себе. И землянка поплыла у него перед глазами. А Локтев закачался… Так качаются деревья и люди при близком взрыве. Но взрыва не было. И в землянке стояла совсем неестественная тишина.
Журавлев прикрыл лицо ладонями. Посидел около минуты. Почувствовал, как тепло приливает к глазам, скулам. И в ушах возникает слабый шум, похожий на тиканье часов: тик-так… тик-так…
Опустил руки. Сказал устало:
– В полку не хватает плащ-палаток для всего личного состава. Мы принимаем меры. Но это зависит не только от нас.
– Я понимаю, – произнес Локтев.
– Видимо, не все, – возразил Журавлев. – Приказы не подлежат обсуждению. Я приказал обеспечить плащ-палатками командиров… И, значит, вы обязаны пользоваться своей.
– Слушаюсь, товарищ майор.
Обернувшись вправо, Журавлев сказал:
– Эти люди – корректировщики с морских батарей.
Только сейчас Локтев обратил внимание на трех моряков. Они сидели на нарах. Полумрак прикрывал их.
– Очень рад, – сказал Локтев.
Майор поморщился, недовольный слишком штатским ответом. Развернул карту и сказал:
– Подойдите ближе. Вот высота Сивая. По данным разведки, немцев на ней нет. Вы со своим взводом займете ее и будете удерживать столько, сколько потребуется корректировщикам. Окопайтесь, устройте завалы. Словом, оборона должна быть прочной. Вам понятно?
– Понятно.
– Сейчас двадцать пятнадцать. Срочно получите дополнительные боеприпасы, продовольствие. Занять высоту Сивую приказываю к двум ноль-ноль.
Дождь перестал, но воздух был влажным, и вода чавкала под ногами, как на болоте. Тьма не давила, она струилась сизым, неверным светом. И было ощущение, что все-таки за тучами плавает луна, потому горы и смотрятся на этом низком сероватом небе.
Локтев шел впереди взвода. И рядом с ним нога в ногу шагал Чугунков. Как выяснилось, он был родом из здешних мест, хорошо ориентировался в горах и не один раз поднимался на высоту Сивую.
– Вот она, – сказал Чугунков и указал рукой в темноту. – Видите?
Но Локтев ничего не видел.
– Близко уже! – В голосе Чугункова звучала гордость: не зря доверился ему взводный. – Перейдем лощину – и на месте.
Они шли осторожно, не выдавая себя ни огнем самокрутки, ни громким говором. И вскоре Локтев действительно увидел темную, уходившую в небо махину.
– Она? – прошептал он.
– Сивая, – тихо ответил Чугунков.
И тут же Локтев увидел направленное на него дуло автомата. И услышал выкрик:
– Hände hoch![6]
Крова у них не стало. Семья Мартынюк жила теперь в саду под виноградом, который гибкими лозами своими оплетал деревья, образуя некое подобие шатра, высокого, зеленого.
Любаша, Степка, Ванда неотлучно находились возле щели, а точнее, возле кроватей, стоявших рядом под грушей.
Налеты участились. Сирена гнусаво завывала пять-шесть раз на день. Нина Андреевна не успевала по тревоге прибегать домой. И страх за детей извел ее. Тут еще муж письмо прислал.
Он, конечно, читал в газетах про туапсинское направление и настаивал на их эвакуации. Ему легко было настаивать, потому что он не имел и понятия, как им тут достается. А Нина Андреевна, хлебнув лиха в Георгиевском, боялась срываться с места. Зашила в одежду Степки и Любаши молитву. И все. Молитва начиналась страшными, непонятными словами: «Живы в помощи вышнего, крова бога небесного…»
Ванда жила с ними.
Беатину Казимировну похоронили во дворе, ибо никакой возможности отвезти ее на кладбище не было. Никто не смог бы и представить, где можно взять машину. Да и сама поездка потребовала бы часа три времени. Оказаться же на такой срок вдали от спасительной щели в те дни, когда город бомбили много раз в сутки, было просто боязно.
Витькин дед молча сколотил гроб из старых досок. Помог вырыть не слишком глубокую яму. Старик старался и потел. И Степке стало стыдно, что он бросал к нему в сад гранату.
Тело предали земле рано утром. Возле холмика, на котором белело много камней, стояли дед и сноха Красинины, баба Кочаниха, Нина Андреевна, Любаша, Витька, Ванда и Степан. Ванда вытирала слезы маленьким, припачканным глиной кулаком. У остальных лица были скорее озабоченными, нежели скорбными.
Потом Ванда и Любаша украсили могилу цветами. Вечером вернувшийся из города дед Кочан приволок высокий металлический крест давней, но добротной работы. Никто не уточнял, где дед раздобыл его. Ванда поцеловала деда в небритую щеку. Он растрогался и немного прослезился, хотя никогда и не был знаком с Беатиной Казимировной.
– Вот оно выходит как… – произнес дед Кочан. И снова повторил: – Вот оно выходит…
Что выходит, он так и не пояснил. Нина Андреевна поднесла ему полстакана водки. Он выпил ее как воду. И вдруг сказал:
– Собирайтесь все к нам. Зачем же с детьми и под открытым небом?
Но они уже привыкли жить в саду. И отказались.
Виноградные листья не мешали считать звезды. Это можно было сделать, лежа в постели.
Любаша и Ванда спали вместе. Их белый пододеяльник был хорошо виден. И кровать была похожа на парусную лодку.
Степка слышал, как Ванда говорила Любаще:
– Завтра напишу папе письмо.
– А как будешь писать?
– Я уже подумала. По правде. «Здравствуй, папочка. Нас постигло большое горе. Нашу маму убило осколком. Я осталась одна…»
Очень, очень ему было жаль Ванду в ту минуту. И Степка, наверное, расплакался, если бы дворняга Талка, которую на ночь привязывали к дереву, вдруг громко не залаяла и не бросилась на кого-то. Степка соскользнул с кровати.
– Пошел вон, кабыздох! – сказал чей-то знакомый голос.
Около крыльца стоял человек в военной форме и размахивал пистолетом.
– Эй! Хозяйка! Есть здесь живая душа?
– Талка! – крикнул Степка. – На место!
И побежал к военному, потому что узнал его. Это был шофер Жора.
Левая рука Жоры висела на перевязи, и бинт был широкий, но, наверное, не очень свежий, потому что он не белел в темноте, а просто был светлее, чем гимнастерка.
– Какого черта вы здесь сидите? – громко, без раздражения спросил Жора. И прошел мимо мальчишки, но, сделав несколько шагов, остановился и спрятал пистолет.
Он теперь стоял впереди, напротив разбитого крыльца, и Степка видел его спину, занятую скаткой и вещевым мешком, и голова под пилоткой казалась такой маленькой, что Степан усомнился: шофер Жора это или кто другой?
Из сада, который от калитки выглядел совсем темным, непроницаемым, спешила мать. Она ходила в старых, разношенных галошах, и они чавкали, как земля в слякоть, поэтому Степка и догадался, что идет мать, а не Любаша и не Ванда, хотя ни фигуры, ни силуэта из-за тьмы различить было невозможно.
– Кто здесь? – не очень смело спросила мать.
И Жора узнал ее и поздоровался. И Нина Андреевна тоже признала его, сказала:
– Добрый вечер.
– Поехали со мной в Сочи, – сказал Жора. – Я еду в госпиталь и возьму вас с собой.
– Сейчас все едут в Сочи и в Абхазию, – согласилась Нина Андреевна. Но тут же возразила: – А у меня здесь работа. И что я там стану делать без денег с тремя детьми?
– Я не ослышался? – спросил Жора. – С тремя?
Он был чуточку пьян и вроде бы позировал, а может, Степке только показалось это.
– Погибла соседка. Ее девочка живет с нами, – сказала мать.
– Ванда. Помнишь, я говорил тебе про Ванду? – сказал Степка.
– А, Ванда… Помню, – сказал Жора.
Но, конечно, не помнил…
Степка оставил Жору вдвоем с матерью, которую шофер все пытался убедить переехать в Сочи, и пошел к кроватям.
Ванда и Любаша уже сидели в платьях и поправляли волосы.
– Это приехал Жора. Он влюблен в Любашу. В нее всегда кто-нибудь влюблен.
– Лучше надень штаны, – сказала Любаша.
Возразить было нечего: Степка и позабыл, что, как спортсмен, расхаживал в одних трусах.
– Тепло. Уж не к дождю ли? – рассудительно заметил он, желая перевести разговор на другую тему.
– Я за дождь, – ответила Любаша. – Целую ночь могли бы спать спокойно.
– Под открытым небом? Фантазерка! – засмеялся Степка.
Ванда пояснила:
– Мы уйдем к тете Ляле. Фрицы в дождь не прилетят.
В ее сумке лежали ключи от домика тети Ляли. И домик стоял уютный, зеленый, целый, с закрытыми ставнями, но во дворе, близ дома, не было бомбоубежища. А баба Кочаниха, жившая по соседству, забор в забор, бегала прятаться от бомбежек вверх по улице, к своим знакомым, у которых была очень маленькая щель, и четверо лишних людей едва ли там поместились.
Во дворе у Мартынюков была печка. С помощью бабки Кочанихи они сложили ее возле ранней черешни, из настоящего кирпича. Но глина потрескалась. И все знали, что она потрескается, когда высохнет, но песок был только у моря. И они мазали печку жидкой глиной. Сырая, она была такая красивая. А потом появились трещины и сквозь них стал проходить дым, но тяга была хорошая. И мать готовила на печке.
В вещевом мешке у шофера Жоры оказались буханка хлеба, сухари, мясные и рыбные консервы, немного сахару и пачка соли. И еще по куску туалетного и хозяйственного мыла.
Туалетное мыло Жора оставил себе, а все остальное щедро пожертвовал Нине Андреевне. Она принялась вторично готовить ужин. На этот раз были длинные макароны с мясными консервами. А у Жоры еще нашлась фляжка с водкой. И даже Ванде и Степке досталось по глотку. Степка захмелел, и ему захотелось громко говорить и целоваться с Вандой.
Сидели за столом в самшитовой беседке. Над головой темнели листья груши и небо. Квадратное пятно клеенки и разделяло всех, и соприкасало, словно причал. Но море шумело очень далеко. И его было слышно тогда, когда за столом возникала тишина. Но в тот вечер это случалось редко.
Жора предложил:
– Выпьем за Сливу!
А Любаша сказала:
– Лучше за грушу!
И тут они сцепились…
– Слива за тебя жизнь отдал! – закричал Жора.
– Говори, да не заговаривайся, – возразила Любка.
Она не знала, что был такой хороший боец Слива, и думала, что захмелевший Жора несет околесицу. А Жора управлял машиной лучше, чем языком. И не мог сказать то, что хотел. Бормотал:
– Люди кровь проливают… А тебе, думаешь, можно все, потому как красивая. Разве заслуга машины, что ее с завода красивой выпустили?
Нина Андреевна успокаивала:
– Ты уж не кричи, Жора. Красинины услышат, из мухи слона сделают.
Жора неловко повернулся, ударился раненой рукой о стол и сморщился от боли.
Любаша, которая по натуре была добрая, сжалилась над ним:
– Псих ты, глупый псих, Жорик… И напрасно ко мне приехал.
– Жениться на тебе хочу, – сказал Жора. – Завтра в горисполкоме распишемся. И в Сочи вас всех заберу…
– Нет, Жорик. Ты нервный, я нервная. Веселая семейка у нас получится. Из Туапсе мы тоже никуда не поедем.
– Упрямые вы, как ослы, – невежливо заметил Жора. – Тогда уходите хоть в горы. Не ждите, когда немцы Туапсе ваш с землей сровняют.
И Степка в первый раз услышал название селения:
– Пасека. Недалеко это… По Сочинскому шоссе – до Краянска. А там километров шесть в горы. Приятель мой Чугунков из тех мест. Родители его и по сегодня на Пасеке живут.
Сидели долго. А когда стали собираться спать, дождь застучал по столу и по листьям.
К тете Ляле нужно было бежать через улицу и немного вверх по темной ослизлой глине, перепрыгивая через канавы, корявые, как осколки, и еще тащить на себе подушку и одеяло, к которым приставал дождь, что-то нашептывая. Вода спешила по земле, траве, по веткам, и небо опускалось грязное, а не синее, как в звездную ночь. Степка слышал за своей спиной шлепки шагов Ванды и Жоры, а может, и Любаши, но Ванды точно, потому что они много раз играли в ловитки, и он знал, как бегает Ванда и как дышит; но дождь шумел споро, и перекричать его могли только шаги, и Степка чувствовал, что Ванда бежит за ним шаг в шаг.
…Все стали укладываться спать, только Любаша и Жора еще долго разговаривали вполголоса…
– Нужно жить одним днем. – Может, Жора и не верил в сказанное, но сейчас ему так было выгодно.
– Это из области сказок, – возразила Любаша.
– Почему?
– Жить одним днем – значит жить только настоящим. Но ведь настоящее – мгновение. Разве тебе не радостно мечтать о будущем или вспоминать прошлое?
– Мне радостно, когда ты со мной.
– А мне нет, – ответила Любаша тихо, без всякого сожаления.
– Нет, неправда. Это у тебя с перепугу. Испугалась, когда поняла, что в доме кто-то шныряет. Бывает… Ты же здоровая, нормальная…
Жора, кажется, не находил слов.
– На луну не вою… – Любаша вздохнула.
– Сверни папиросу. Еще не привык…
Они молчали совсем немного; Жора доставал кисет, газету. Потом он сказал:
– Я не об этом… Думаешь, я не понимаю. Думаешь, не способен на высокие темы колеса наматывать? Пойми же: дорога не та, рейс не подходящий. Пули свистят, бомбы падают. Убивают.
– Значит, можно обойтись без хороших чувств, без любви? Война не спишет?..
– Твоя мама не падала, когда тобой ходила?
– Я рассуждаю как ненормальная? – с иронией спросила Любаша.
Ее забавлял этот парень, глядевший на жизнь из-за своей шоферской баранки. Она догадывалась, что Жора привык к легкому успеху и едва ли был способен увидеть в девушке что-нибудь, кроме внешности.
– Тормоза у тебя прихватывают, – ответил Жора.
– Это хорошо или плохо?
– Неудобно в движении, – пояснил Жора и чиркнул зажигалкой.
При неверном свете огонька было видно, что Любаша сидит возле пианино на вертящемся табурете, а Жора – на крышке пианино, словно на садовой скамейке.
– Нужно открыть дверь на террасу, – сказала Любаша, – чтобы уходил дым.
– Лучше выйдем, – предложил Жора.
Она ничего не ответила – наверное, покачала головой.
Он встал, прошел в другую комнату. И дождь застучал дружнее, и потянуло свежестью: Жора распахнул дверь. Вернулся. Сапоги, подбитые железными подковками, цокали об пол, и дождь не мог заглушить их. Самокрутка плыла в темноте, как огонек ночного самолета.
– Я вот о чем… – сказал он и замолчал. Может, поудобнее устраивался на пианино. – Сейчас не время разворачиваться насчет больших материй. Твои сверстницы, между прочим, шинельки носят и пилоточки. Воюют. Предположим, не слишком шибко, на первой скорости. Но все равно, не щадят своих молодых жизней и красивой внешности… Ясно?
– Даже очень.
– Вот так… А если баранку в сторону философии крутнуть, то любовь, она не левый пассажир, она не просит: подвези, братец. А лезет нахально, как начальство. И захлопывает дверцу…
Он крепко затянулся, так, что комната озарилась. И выдавил:
– Я тебя сразу полюбил.
– А я нет, – сказала Любаша.
– Что ж так? Сердцем не созрела или другой есть?
– Другой.
Долго молчал шофер Жора. Только затягивался часто. И цигарка светилась, как на ветру.
– Такое, значит, дело. – Он встал и заговорил решительно, почти грозно: – Только я задний ход давать не собираюсь. Учти. А пока… Я здесь, на полу лягу. И сапоги сниму.
– Ложись со Степаном. Вам будет не тесно.
– Хочу на полу, – упрямо повторил Жора.
– Твоя воля. Спокойной ночи.
Заскрипела кровать. Любаша сказала:
– Подвинься, Ванда.
Утром, когда все еще спали, кто-то постучал в окно. Нина Андреевна пошла на террасу. И оттуда послышались восклицания, вздохи. Степка решил, что ночью случилось какое-то несчастье, раз мать так расстроилась, и побежал за ней.
Стекла глядели влажные. А солнце светило яркое. И казалось, что стекла плавятся от солнца – до того хорошо было утро.
На пороге мать обнималась с Софьей Петровной. Нюра стояла рядом: в белой косыночке, завязанной узлом под подбородком, и в свежем, непримятом платье синего цвета с белыми горошинами.
– Теперь мы к вам приехали ховаться, – сказала Нюра.
Степка не знал, что ответить. Он смотрел на небо за ее спиной, голубое, как краска, на желтую гору, над которой кружился ястреб.
Нюра сказала:
– Наш дом разбомбили.
– Наш тоже.
– Мы видели. Отец в саду сидит на чемоданах, возле кроватей ваших.
– Проходи… Сейчас разбудим Любашу.
Любаша просыпалась трудно. Но, проснувшись, зацеловала Нюру, словно они были бог весть какими подругами.
Нина Андреевна рассказывала:
– Ночью дождь загнал в чужой дом, Софа. Остались без крыши, как погорельцы.
– Хоть живы, хоть живы…
– Ой, конечно! – Лицо у матери было постаревшее.
– А мы стоим посреди двора вашего, на дом разбитый смотрим, на могилку свежую… И волосы дыбом поднимаются. Неужто все и погибли?.. Спасибо, старичок сосед говорит: «Они через улицу в брошенном доме ночуют».
Конечно, это Красинин. Не спится, вдруг совесть мучает?
Дядя Володя улыбался приветливо и хитровато, будто говорил про себя: «Вот и снова встретились. Мы вас принимали, теперь вы нас…»
Он был одет в хороший костюм из коверкота цвета высушенного табака. А голова была прикрыта тюбетейкой: черной, с рисунком из красных и серебряных ниток. Он сидел на сетке кровати, а когда встал, то Степка понял, что дядя Володя уже не может стоять прямо, его тянет к земле, словно надломленную ветку.
Несильным голосом, хотя и со смешинкой, он приветливо сказал:
– Утро светлое, беглецы! Что ж получается? Приходите в гости, когда нас дома нет?
– Пословица нуждается в поправке, – возразила Любаша. – Приходите в гости, когда у нас дома нет.
– Да… – протянул дядя Володя. – Кто мог подумать?!
– А почему все так лихо получается? – Старик Красинин стоял возле забора и смотрел в сад.
«Все-таки бессовестная личность, – подумала Любаша. – К суду бы его привлечь за воровство. И расстрелять по законам военного времени. А он стоит и разглагольствует как лектор».
– Все потому, что немец самолеты создавал, а мы что… Куда смотрели? Вот и получилось… Да-а-а…
– Ты, папаша, свой брехливый мотор заглуши, а то я ненароком могу его запломбировать, – сказал шофер Жора, который был небритый, заспанный и вид имел угрожающий.
Старик Красинин не смутился, не возразил и даже не посмотрел косо. Повернулся спиной и степенно удалился.
– Вот что, хозяева, – громко сказал Жора. – Спасибо вам за гостеприимство, за ночлег. Извините, если что не так было. Человек не машина. Машины и то переворачиваются. Словом, до свиданья! Мне пора. Только на вашем месте я бы не стал с детьми ждать, пока на кузов бомбы свалятся. А пересидел бы это дело в горах. Запомните: Пасека, семья Чугунковых. Бывайте здоровы!
– Wer ist das?[7] – резко спросил Локтев. И сам удивился своей находчивости.
– Das ist…
Тра-та-та!.. – оборвал ответ немца автомат Чугункова.
Очередь была короткой. Но сразу запахло порохом и разогретым металлом. Небо чуть накренилось, и горы поползли в сторону. Локтев упал на бок. Крикнул:
– Взвод к бою!
Стреляли беспорядочно. С испугу. И те и другие…
Чугунков подсказал:
– Командир, давай подаваться влево. Иначе застрянем мы до рассвета. Тогда уже высоты Сивой нам не видать…
– Как они здесь очутились? – сдерживая дрожь, спросил Локтев.
– Может, поиск. А может, группа… Тоже на какую высоту нацелилась. Хрен их разберет!
– Так им недолго в тыл полка выйти.
– Здесь горы. Здесь всего остерегаться нужно. Выстрелы со стороны немцев отдалялись и затихали. Было похоже, что враг уходит.
Разведка не подвела. Высота Сивая и в самом деле сказалась нейтральной. В два часа три минуты Локтев по радиостанции моряков послал Журавлеву кодированную радиограмму: «Приказ выполнен».
Командир корректировщиков, совсем еще мальчишка, держался по-флотски, с апломбом.
– Вот что, взводный, – сказал он, – дай мне человека три. Пусть помогут окопаться. А сам займи круговую оборону. И прикажи людям замаскироваться так, чтобы высота, как и прежде, выглядела пустынной. Учти, если немцы засекут нас, будет шторм в девять баллов.
– Все понял, сделаю, – согласился покладистый Локтев.
– Ну и добре. Бывай здоров. – Командир корректировщиков повернулся к своему радисту и сказал: – Отстукивай: «Краб, Краб. Я – Рысь… Мое место – квадрат…»
А Локтев спешил вниз. Ему, уже немолодому человеку, было трудно идти вот так, в темноте, по крутому склону горы, в мокрой, тяжелой шинели, с автоматом, противогазом и двумя запасными дисками.
Ставя задачу командирам отделений, он дышал часто и шумно. И слова у него получались с хрипотцой, а фразы – короткими.
– Главное – замаскироваться и окопаться… Окопаться поглубже… Надежнее. Нам предстоит бой… Надо окопаться.
– Ни черта здесь не окопаешься, – сказал Чугунков.
– Вы не командир. Вас не спрашивают, – рассерженно возразил Локтев.
– Так спросите… Вы эту высоту никогда при белом свете не видели. А я знаю. Здесь на лопату земли, а дальше скала чистая…
– Что же делать? – упавшим голосом спросил Локтев. Он всегда легко переходил из состояния бодрости в состояние уныния.
– Приспособиться к местности, – уверенно ответил Чугунков. – Кто за камни спрячется, кто в расщелине. Кусты невысокие есть…
– Не густо, – отозвался один из командиров отделения.
– Потому высота эта никем и не занята. Она вся простреливается. Днем, если шевельнешься, – хана! – пояснил Чугунков.
…К рассвету взвод младшего лейтенанта Локтева занял круговую оборону высоты Сивой. Бойцы тщательно соблюдали маскировку, и, может, поэтому день прошел спокойно. Ночь тоже. И лишь на второе утро немцы засекли корректировщиков…
Покидали город впятером.
Узким и длинным проулком, темным, как пещера, Степка вывел их на улицу Энгельса. Улица показалась просторной и очень светлой, хотя по-прежнему была ночь, небо распласталось безлунное, далекое, и белизна звезд лишь подчеркивала его черноту. Но улица пролегала по склону горы. Здесь чувствовались воздух, расстояние.
На железнодорожном вокзале, пыхтя и роняя искры, маневрировал паровоз. Здание Пятой школы, в правое крыло которого недавно угодила бомба, слепыми окнами смотрело в сторону моря. Широкие светлые ступени, ведущие к главному входу, были усеяны битым стеклом, как берег галькой. Скульптуры пионера и пионерки пострадали. Они по-прежнему салютовали друг другу, только у пионерки была оторвана голова, а пионер был нещадно побит осколками.
– Госпиталь эвакуировали, – сказала Любаша.
– Хорошо, если загодя. Хорошо, если до того, как школу отыскала бомба, – сказал дядя Володя.
Дышал он тяжело. Значит, сами не замечая, они шли быстро. Хотя у каждого и была какая-то ноша.
Мать и Софья Петровна оставались в Туапсе. Их удерживала работа. И не только их. Работали в порту, на судоремонтном и машиностроительном заводах. Железнодорожники принимали и отправляли эшелоны, почтальоны разносили письма, пекари пекли хлеб.
Город жил и сражался…
…Дядя Володя остановился, вытер лицо и шею платком. И все остановились. И тогда услышали странный протяжный звук. Но сразу поняли, что это не самолеты. Как гудят самолеты, они знали хорошо и по гулу моторов научились отличать немецкие от своих. Звук был монотонный, въедливый. Они недоуменно переглянулись, но, не говоря ни слова, пошли вперед, мимо гостиницы. И когда стали спускаться, увидели, что по Сочинскому шоссе на очень малых скоростях одна за другой ползут машины, двигаются конные упряжки, колоннами идут пехотинцы со скатками и моряки в бушлатах. И все это сворачивает с Сочинского шоссе на Майкопское. И удаляется туда, к фронту.
А в сторону Сочи двигалось совсем мало машин. И чаще всего это были санитарные фургоны с красными крестами на бортах.
Солдаты говорили что-то шутливое Любаше и Нюрке. Степка не прислушивался к тому, что они выкрикивают, и не запомнил ни слова, лишь на душе осталось ощущение, что ребята, уходившие в ту ночь на фронт, говорили Любаше и Нюре что-то незлобное, необидное.
Шаркали подошвы, шуршали скаты, гудели моторы. Пахло гарью, морем, бензином и шинельным сукном.
До моста через Туапсинку нужно было пройти еще метров пятьсот, но они уже поняли, что затея их бессмысленна. Им не выбраться на тот берег… На шоссе стоял пост, разрешая проезд и проход к мосту лишь по специальным пропускам.
Сержант – начальник поста – говорил грубо, отрывисто. И оттого, что было темно и сержант не мог разглядеть, кто перед ним стоит, чары Любаши оказались бессильными, хотя она всячески старалась добиться его расположения и даже вызвать сочувствие.
– Мы беженцы, – быстро говорила Любаша. – Понимаешь, от нашего дома уцелела только печка. Мать погибла… Мы не можем оставаться в городе.
– Обратитесь к коменданту, – отвечал сержант невыразительно и нудно.
– Где же нам искать коменданта?.. Ну что тебе стоит?
Сержант был неумолим:
– Не мешайте работать.
– Если мы вернемся назад, – тихо сказала Ванда, – то мы еще выспимся.
Но тут вмешался дядя Володя. Он сильно кашлял, когда Любаша спорила с сержантом. И теперь, вытирая губы платком, приблизился к сержанту, резко вскинул голову, хрипловато сказал:
– Разве это справедливо? Детей несовершеннолетних задерживать во фронтовом городе. С таким бы рвением немцев не пускали!
– А мы и не пускаем, – огрызнулся сержант.
– Оно и видно. Фашист скоро на Волге рыбу ловить станет.
– Или рыба – фашиста.
– Была на Руси когда-то пословица: языком болтать – не мечом махать.
– Совершенно верно, – сказал мужчина, появившийся откуда-то из-за спины сержанта.
Позднее Степка различил в его петлице один квадратик – значит, он был младший лейтенант.
– Документы.
Словно ленясь, дядя Володя неторопливо вынул из бумажника паспорт. Младший лейтенант светил фонариком, когда листал документ.
– Эвакуироваться из города нужно в организованном порядке. Обращайтесь по этому поводу к местным властям, – сказал младший лейтенант, возвращая паспорт.
Так, не солоно хлебавши, они повернули домой. Еле плелись по обочине; впереди Любаша с Нюрой, а последним, волоча ноги, дядя Володя. Машины ехали небыстро, одна за другой, и фары были заклеены черной бумагой, но не сплошь. В самом центре оставалась щелка размером с палец. В нее-то, словно паста из тюбика, выдавливался свет. Он падал перед колесами машины и немного в сторону. И поэтому встречная машина осветила Любашу. И тогда все изменилось…
В машине ехал Дмитрий. Тот самый Дмитрий Кораблев, с которым Любаша так неожиданно познакомилась в Георгиевском.
Любаша вначале не узнала его, когда он вышел из машины, но потом протянула руки. И он держал ее за руки все время, пока они говорили, и она немного оробела и говорила сбивчиво. Но, когда он все понял, то велел им лезть в кузов. И они спрятались между ящиками с продуктами. И проехали мимо поста, который даже не остановил машину.
Туапсинка в это осеннее время года оказалась очень мелкой речкой. Транспорт, двигающийся в сторону Сочи, преодолевал ее вброд. Вдоль шоссе по обеим сторонам росли пирамидальные тополя. Машина поехала быстрее, потому что дорога стала свободнее. В садах Грознефти дремали домики. Их здесь уцелело больше, чем в городе. Старик в картузе, опираясь на палку, гнал куда-то корову. Колокольчик монотонно дребезжал на шее. Небо над горой серело. А у самой вершины, где ровность кромки была изрезана макушками деревьев, проступала белая-белая полоса.
Дмитрий посмотрел на циферблат. Шесть часов три минуты. Да, всего лишь три минуты назад он расстался с Любой. Сто восемьдесят секунд. Уже сто девяносто. Двести. А может, он и не расставался с ней и не виделся? Может, просто задремал в машине и приснился такой сон. Она и раньше ему снилась. И очень хорошо, что он сказал ей при прощании:
– Ты оставь что-нибудь. Иначе мне будет казаться, что я видел тебя во сне.
А у нее ничего не было, кроме узелка с одеялом и противогазной сумки через плечо. И тогда она вынула из волос заколку, маленькую, обтянутую голубенькой слюдой, и положила ему в карман.
Белое, совсем белое небо молчало над морем, а море было синее с желтыми прочерками. И город лежал у моря, побитый, искореженный, словно выброшенный на берег корабль.
Машина развернулась, и Дмитрий теперь не видел моря, а на кабину ребристыми крутыми боками стала наседать гора. Мотор надрывался. До батареи остались сотни метров…
Не успел Дмитрий выйти из машины, как дежурный по батарее подал команду «Смирно!» и доложил командиру, что за время его отсутствия никаких происшествий не случилось.
– Вольно! – сказал Кораблев. – Постройте батарею.
Он раздвинул кусты и пошел к землянке.
Потом вдруг остановился, вновь посмотрел на море. Нет, на рассвете в Туапсе оно было другим, чем в Одессе. Солнце иначе освещало его в эти часы. Оно вставало за спиной города и не слепило глаз, а только покачивалось на волнах, словно стая дельфинов.
Батарейцы в черных бушлатах и бескозырках сутулились на утренней прохладе, потому что некоторые еще минуту назад отдыхали в землянке, где широкие нары были покрыты свежим сеном. Ребята падали в сено не раздеваясь и спали, прикрывшись бушлатами, и золотисто-зеленые соломины липли к форменкам, к брюкам, и после нелегко от них было избавиться.
– Товарищи матросы! – недовольно начал старший лейтенант Кораблев. – Жаль, что у меня нет большого зеркала. Я бы поставил его перед строем, и тогда ясными очами вы увидели бы, на кого похожи. Мне некогда удивлять вас сравнениями. Но, даю честное слово, вы сейчас похожи не на боевых батарейцев прославленного зенитного артиллерийского полка, а на помятых пассажиров дальнего следования, какие обычно ютятся на вокзалах в ожидании поездов. Повторяю, зеркала нет… Но я привез котел. Старый, чугунный. Ставлю задачу: к десяти ноль-ноль оборудовать баню. Будем мыться… А после все чтобы ходили как с иголочки!
Стучат топоры. Часто и гулко, точно пулеметы. Приземляются ветки, опережая листья. А листья кружатся легко, потому что ветер тянет их к небу. Веселому и солнечному.
Бак установили на камнях, словно на треноге. Он не такой уж и большой, по пояс старшине второй статьи Самородову. А Самородов не исполин. Щуплый, росточка малого.
– Чтоб у меня все было как часы, – наказал ему Кораблев.
Вот и носится старшина. Преодолевает трудности. Настил нужно сделать. Не месить же грязь ногами.
– Обойдемся котелками, – кричит.
– Негигиенично, – морщится Кораблев.
– Тогда касками.
– Другое дело! Каскам ничего не станется. Все лишняя дезинфекция.
Солнце светит теперь в полную силу. Оно сегодня добрее доброго.
– Старшина, ты не убегай, – говорит Кораблев. – Потрем друг другу спины.
– У меня мочалка есть, товарищ старший лейтенант.
– Мочалка – вещь… Но лучше признайся, невеста у тебя есть?
– Чего нет, того нет.
– Зря…
Эх! Каска не шайка. Но перебиться можно. Горячая вода лихо щиплет тело. А мыльная пена сверкает под солнцем. Бодро сверкает. Не так, как в бане.
– Скажи мне, Самородов, только подумавши, – это старший лейтенант Кораблев. – Предположим, у тебя была бы невеста дома, а здесь, вот сейчас, ты такую повстречал… лучшую. И в душу она тебе ударила, точно хмель. Как бы ты поступил?
– Не знаю… Не могу предположить.
– Думаешь, плохо это?
– Что же хорошего. Сегодня одна, завтра другая…
– Это не те слова, сержант. Всех нельзя на один аршин. Понимаешь…
Самородов не успевает ответить.
– Тревога! Воздух! – кричит дежурный.
Кораблев ругается:
– Гады! Не дают и мыло смыть.
– Кто такие будете? – спросил мужчина в майке загадочного от ветхости цвета, повисшей на костлявых плечах.
– Не звери, а люди, – вежливо ответил дядя Володя и остановился, тяжело дыша.
У мужчины было вытянутое книзу лицо с большими скулами. Глаза пройдошистые.
– Все-таки непонятно, – сказал он. – Жители вы нездешние. Приезжие?
– Из города мы. От бомбежки спасаемся, – терпеливо пояснил дядя Володя.
– От бомбежки не обязательно тут спасаться. – Мужчина был босой, в закатанных до колен парусиновых брюках, на тропинке, преградив путь беженцам, они стояли напротив него, усталые за долгую дорогу и, конечно, голодные. Было только часов восемь, но им, вставшим в середине ночи, казалось, что сейчас уже за полдень.
– Говорите, из города? А хто, не знаю?
Он немного растягивал слова. И хотя голос у него был не звонкий, а скорее глуховатый, речь его звучала так, будто он ее напевал. И Любаша не сдержалась. Синева, словно тень, лежала у нее под глазами, и губы были темными и припухшими. Нюра догадывалась, что такими их сделал Дмитрий, когда, прощаясь, Любаша на две-три минуты задержалась у машины. Нюра и все остальные поднимались в гору по дну оврага, над которым темнел густой кустарник. Он протягивал им ветки, этот кустарник. Они хватались за них. И тогда становилось легче шагать вперед. Намного легче.
– Ты сам хто, мурло паршивое? И почему не на фронте?
Мужчина дернул назад головой, будто на что-то наткнулся:
– Я попрошу…
Но Степка знал, что просить Любашу бесполезно. Теперь ей на все наплевать. Раньше чем через полчаса она не успокоится.
– Я попрошу сумкой по роже! – закричала Любаша и замахнулась противогазной сумкой, в которой лежал хлеб. – Пошел вон с дороги!
Но бить мужчину противогазной сумкой не пришлось.
– Люба, не надо, Люба… – испуганно просил дядя Володя.
– Я что? Я не задерживаю… – Мужчина отступил в сторону.
И Любаша прошла мимо. За ней Нюра, Ванда и Степка. Дядя Володя шел последним. Рядом с ним мужчина в закатанных до колен брюках.
– Я сам приезжий, я сам из города, – говорил мужчина. – Моя фамилия Паханков. Может, слышали? Девушка зря меня за дезертира принимает. Я сердечник, поэтому не на фронте.
Подошли к ручью. Через ручей были перекинуты два затоптанных бревна. Они лежали, поддерживаемые тропинками, одна из которых катилась к ручью по склону горы, а другая уходила вверх, совсем не петляя, лишь изогнувшись, точно провисший электрический провод.
Пасека не была селом или деревней в обычном представлении. Десятка два домиков прижимались к горам без всякого порядка, лишь было бы удобно хозяевам. Поэтому улицы или хотя бы мало-мальски сносной дороги между ними не было. Дома стояли в большом отдалении друг от друга, скрытые деревьями, оврагами, склонами гор, наседающими одна на другую. Когда-то здесь действительно была пасека, и каждый крестьянин имел по сотне и больше ульев. В воскресные дни люди с бочонками душистого меда спускались с гор и торопились на воскресный базар в Туапсе, а те, кто был бойчее, энергичнее, садились на утренние поезда и добирались до самого Сочи, где всегда было много отдыхающих.
Но в ту осень сорок второго года Степка не увидел ни одного улья, а ложку меда там невозможно было купить ни за какие деньги. Он это хорошо помнил потому, что дяде Володе кто-то рекомендовал пить сок столетника с медом. Столетник Софья Петровна принесла из города, но вот меда на пасеке найти не удалось. Дядя Володя все вздыхал и возмущался:
– Пасека, Пасека… А мед черти съели! – Но это было потом, позднее…
А в первое утро они спросили назойливого Паханкова, не знает ли он, где здесь дом Чугунковых.
– Тот самый дед, у которого три семьи живут с маленькими детишками, – ответил Паханков. После Любашиного выпада с него слетела спесь. – Это еще пройти надо. Хороший дом. Я и к нему просился. Бесполезно. Здесь у каждого беженцы. А Чугунков три семьи пустил. И в сарае живут, и под грушей.
Не только у Степки, но и у всех остальных паршиво на душе стало после того, что сказал Паханков. Неприятное это дело – бросить обжитые стены, даже если они без крыши, и ночью уйти куда-то в горы, где тебя никто не ждет и не знает. Уж лучше бомбежки, но только дома.
Паханков ободрил:
– Вы духом не падайте. Не зима на дворе свирепствует… До позавчерашнего дня на старой конюшне девять человек жили. В Грузию выбирались.
– Где эта конюшня? – спросила Любаша.
– Я провожу, – охотно предложил Паханков.
Пошли за ним. Он говорил дяде Володе:
– Место здесь сухое, возвышенное… Природа – сами видите. Кислицы, груши в лесу есть. Каштаны скоро посыплются. Если дожди не прибудут, очень просто даже можно перебиться…
В заброшенной конюшне лишь с одной стороны сохранились стойла, но лошадьми не пахло, а пахло прелым сеном. Мятая газета, яичная скорлупа, затоптанные окурки – все это подтверждало слова Паханкова, что в конюшне еще недавно жили беженцы. Дыр в немазаных стенах, сделанных из тонких жердей, было много, и дневной свет просачивался, словно вода сквозь сито. Большая дверь напоминала не дверь, но ворота, одна половинка скосилась на верхней петле, а другая отсутствовала.
Вместо потолка под драночной крышей от стенки к стенке протянулись темные балки; на одной из балок висела мертвая змея.
– Нет, – брезгливо сказала Любаша, – лучше под открытым небом!
Когда вышли из конюшни, то снова поняли, как хорош мир, если бомбы не сыплются на голову и светит солнце, и ветер, бежавший от моря, немного шевелит волосы и забирается под рубашку.
На пригорке стоял домик с узкой во весь фасад террасой, он не был огорожен забором. Перед домом белела печка, и дым изгибался над невысокой мазаной трубой, словно рог.
– Это что? – спросила Любаша.
– Не поймешь, – ответил Паханков. – Склад не склад, контора не контора.
– Тем лучше. Будем жить на крыльце склада тире конторы, – решила Любаша.
– А как же? – возразил Паханков. – Там все-таки я со своей семьей располагаюсь.
– Не поместимся? – спросила Любаша.
– Да как сказать… – мялся Паханков. – Половину крыльца уступить могу…
– А может, все-таки попроситься к Чугунковым? – неуверенно сказал дядя Володя. – Жора обещал твердо.
– Жора… – пренебрежительно возразила Люба. – Жора не их сын. А сына Чугунковых мы не знаем…
– Это так.
– Рядовой Чугунков! – крикнул младший лейтенант Локтев.
Чугунков ящерицей проскользнул между камнями, прижимаясь к вздрагивающей от взрывов земле.
– Нужно пробраться к вершине. – Локтев перевернулся на спину и поднес к глазам бинокль. – Нет, я ничего не вижу.
Чугунков поморщился.
– Сможете? – спросил Локтев.
– Если приказываете.
– Зачем так? Нужно узнать, живы ли корректировщики. Может, и нет смысла держать эту проклятую высоту.
– Похоже, есть. Раз немцы на нее, как саранча, прут.
– Морские батареи не стреляют уже третий час.
– Это плохо, – сказал Чугунков. И добавил: – Я попробую…
– Только осторожнее, – попросил Локтев. – И возвращайтесь быстрее. Мне будет трудно без вас…
– Спасибо, командир…
– Знаете, я все-таки не командир, а архивариус… Это слово звучит очень книжно. Правда?
Но Чугунков не понял его. Он понял другое: нужно ободрить взводного сейчас же, не сходя с места.
– Вы командир, – сказал Чугунков. – Самый нормальный. Вам только нужно научиться ругаться матом. И будет полный порядок.
– Это неверно, молодой человек. Я знаю многих командиров разных рангов – людей исключительно культурных.
– Разных рангов – другое дело, – ответил Чугунков. – Но взводный и ротный должны уметь говорить по-свойски. Иначе им хана!
– А что такое «хана»?
– Конец, – пояснил Чугунков. И как-то посуровел, напрягся и стал осторожно пятиться назад. Потом он скользнул за камень, а еще через несколько секунд спрыгнул в расщелину.
Локтев потерял его из виду. Повернулся. Поднес к глазам бинокль и стал смотреть вперед.
Солнце еще не забралось в зенит. Светило слева над горой. И легкое марево дрожало перед фронтом, нежное, как ранний цветок. Стволы кленов и ясеней отливали обманчивой синевой, тогда как верхушки деревьев были багряно-желтыми, потому что марево струилось низом и солнце ласкало увядающие листья заботливо, щедро.
Немцы прятались там, за стволами деревьев. Вспышки их автоматов и пулеметов выдавали себя, словно огни маяков. Но патронов во взводе Локтева оставалось мало. И он уже час назад распорядился стрелять только наверняка.
К несчастью, противник патронов не экономил. И мин не экономил тоже. С пронзительным завыванием, шипением и свистом они неслись к высоте Сивой, норовя угодить в вершину, где затаились корректировщики. Засекли их немцы визуально или запеленговали работу радиостанции, Локтев не знал. Но у него не было сомнения: враг обнаружил корректировщиков и поставил своей целью уничтожить их.
Возможно, это уже случилось. Локтев не был уверен, что корректировщики живы и продолжают выполнять задачу. Молчание артиллерии лишь усиливало его беспокойство.
По цепи – беспроволочному телеграфу – пришло сообщение: противник в составе усиленного взвода атакует северо-восточный склон высоты.
«Надо спешить туда, – подумал Локтев. – Кажется, меня убьют. Вот только поднимусь и спрыгну в расщелину. Тогда Чугунков найдет мое тело, если, разумеется, вернется целым и невредимым. Нет, Чугункова не убьют. Это у него на лице написано. У снаряда и у пули понимание есть, что им можно, что нельзя. Есть ли? В народе говорят: смерть слепа… А может, остаться здесь? Ну какая от меня помощь там, на северо-восточном склоне? Из автомата стреляю хуже некуда. Нет. Не пойду».
И он встал не таясь. Равнодушно спрыгнул в расщелину. Вышел на склон. И, будто во сне, пренебрегая всеми правилами военной маскировки, размеренным шагом, сутулясь, пошел на северо-восток. Может, вокруг него свистели пули, может, нет, Локтев не знал, потому что не замечал ничего.
И бойцы взвода, увидев своего командира, спокойно шагающего вдоль позиции на виду у противника, не просто подивились его смелости, но и заразились ею. И каждый стал силен, как дюжина. И противник вновь отступил с большими для себя потерями…
Локтев сидел, прислонившись спиной к теплому шершавому камню, и видел над собой бесцветное солнечное небо и твердь горы, уходившей ввысь стремительно и круто.
Чугунков говорил:
– Там полный разгром. Они расквасили всю вершину – лейтенанта и матроса – подчистую. Радист ранен в бедро. Перевязал как мог.
– Рация?
– Была цела. Он с морским штабом связь держит.
– Потому немцы и бьют.
– Да, – удивленно согласился Чугунков. – Как я сразу не сообразил.
– Радиопеленг.
– Ему надо прекратить передачи, – сказал Чугунков. – Может, фрицы тогда отстанут.
«Надо связаться с майором Журавлевым, – подумал Локтев. – Надо просить помощь и боеприпасы. Отобьем одну атаку, самое большее – две… А что дальше?»
– Вы побудете здесь за меня, – сказал Чугункову.
– Это не по уставу. У вас есть помкомзвода.
– Убит.
– Остались командиры отделений.
– Я назначаю вас своим заместителем.
– Это не по уставу, – повторил Чугунков.
– Возможно. Но… приказ начальника не обсуждают.
Чугунков кивнул: ясно, не обсуждают. Предупредил:
– Будьте осторожны.
Радист стонал в неглубоком окопчике, вырытом за огромным морщинистым камнем. Камень центровал вершину. Однако немецкие минометчики не отличались меткостью. И не могли попасть именно в центр. Вот почему рация уцелела. А радист был только ранен, в то время как товарищи его погибли. Они лежали метрах в трех от радиста, чуть присыпанные землей.
Локтев попросил:
– Свяжитесь, пожалуйста, со штабом моего полка.
– Вам радиограмма от майора Журавлева, – сказал радист и протянул блокнот, где нетвердым крупным почерком было написано: «Держаться до последнего. Высоту не сдавать. Обеспечу поддержку в течение часа».
– Когда принята радиограмма?
Радист вынул карманные часы:
– Двенадцать минут назад. – Лицо у радиста было молодое, страшно бледное, с тонким, заостренным носом.
Глазок на рации вдруг беспокойно замигал. Локтев услышал прерывистый писк морзянки. Радист сказал:
– Это мои.
Морщась от боли, принялся записывать знаки.
– Что они говорят? – спросил Локтев.
– Требуют корректировки… У вас нет воды? – Радист облизывал сухие, сморщенные губы.