Испанская баллада бесплатное чтение

Скачать книгу
Рис.0 Испанская баллада

Иностранная литература. Большие книги

Lion Feuchtwanger

DIE JÜDIN VON TOLEDO (SPANISCHE BALLADE)

Copyright © Aufbau Verlage GmbH & Co. KG, Berlin 1955 and 2009

DIE HÄßLICHE HERZOGIN MARGARETE MAULTASCH

Copyright © Aufbau Verlag GmbH & Co. KG, Berlin 1954 and 2009

All rights reserved

Перевод с немецкого Галины Потаповой, Веры Станевич

Издание подготовлено при участии издательства «Азбука».

Рис.1 Испанская баллада

© Г. Е. Потапова, перевод, 2025

© В. О. Станевич (наследники), перевод, 1960

© В. Н. Ахтырская, перевод стихотворений, 2025

© Б. В. Ковалев, перевод стихотворений, 2025

© Издание на русском языке, оформление.

ООО «Издательская Группа

„Азбука-Аттикус“», 2025

Издательство Иностранка®

Испанская баллада

Часть первая

Король воспылал страстью к еврейке, а прозвание ей было Фермоза, Красавица, и с нею позабыл он свою супругу.

Альфонсо Мудрый. Crónica general[1] (ок. 1270)
  • El Rey con la su mujer,
  • A Toledo habia llegado;
  • Mas como amor es tan ciego
  • Al Rey habia engañado.
  • Pagóse de una judía;
  • D’ella estaba enamorado.
  • Fermosa habia por nombre,
  • Cuádrale el nombre llamado.
  • Olvidó el Rey á la Reina,
  • Con aquella se ha encerrado[2].
Лоренцо де Сепульведа. О том, как король Альфонсо Восьмой пленился прекрасной еврейкой (романс, 1551)

Глава 1

Минуло восемьдесят лет после кончины пророка Мухаммада, и мусульмане за это время создали мировую державу; от индийских пределов она широкой полосой протянулась через всю Азию и Африку, вдоль южного побережья Средиземного моря, до самого Атлантического океана. На восьмидесятом году неустанных завоеваний мусульмане достигли узкого западного пролива Средиземного моря, переправились в Андалус, то есть Испанию, сокрушили христианское государство, за триста лет до того основанное вестготами, и покорили себе полуостров до Пиренейских гор.

Новые властители принесли с собой новую, более развитую культуру и превратили завоеванный край в прекраснейшую страну Европы, обустроенную наилучшим образом и густонаселенную. По планам искусных архитекторов, под мудрым градостроительным надзором возникли великолепные большие города, каких в той части света никто не видывал со времен древних римлян. Кордова, резиденция халифа, превратилась в столицу всего западного мира.

Мусульмане занялись сельским хозяйством, которое здесь давно пришло в упадок, и, продумав систему орошения, сделали почву на удивление плодородной. Они добились успехов в горном деле, призвав себе на помощь новые достижения техники. Их ткачи производили драгоценные ковры, тончайшее сукно; их столяры и резчики выполняли изысканную работу по дереву, а скорняки славились выделкой мехов. Их кузнецы не знали себе равных, они с одинаковым совершенством ковали орудия труда и войны. Чего только не выходило из их мастерских: мечи, шпаги, кинжалы – острее и красивее, чем у немусульманских народов, и доспехи у них получались самые крепкие, и метательные орудия самые дальнобойные, а еще они выделывали хитроумное потайное оружие, тоже внушавшее христианам немалые опасения. Умели они изготовлять и еще кое-что, наводившее жуть, – так называемый жидкий огонь, смертоносную горючую смесь.

Корабли андалусских мусульман, благодаря искусству математиков и астрономов, были быстрыми и надежными, так что торговля шла успешно и испанские рынки заполнялись всевозможными товарами, доставлявшимися изо всех концов исламского мира.

Искусства и науки достигли расцвета небывалого, прежде неслыханного в том краю. В отделке зданий величавость сочеталась с проработанностью мельчайших деталей, что создавало впечатление чего-то особенного, значительного. Продуманная система воспитания, включавшая самые разные дисциплины, каждому давала возможность приобрести знания. В Кордове было три тысячи школ, в каждом крупном городе – свой университет, а столь богатых библиотек не существовало со времен эллинской Александрии. Философы дали Корану более широкое толкование, перевели мирские сочинения греческих мудрецов, приспособив их к своему образу мысли и в итоге пересоздав. В пестром, красочном искусстве рассказа фантазия вырвалась на неведомые доселе просторы. Богатый, звучный арабский язык был усовершенствован великими писателями до такой степени, что мог передавать малейшие оттенки чувств.

С покоренными мусульмане обращались милостиво. Для своих христиан они перевели Евангелие на арабский язык[3]. Многочисленным евреям, при христианах-вестготах всячески притесняемым, они предоставили права обычных граждан. Да, под властью ислама евреи в Испании зажили так счастливо, как не жили, пожалуй, никогда после падения их собственного царства. Они служили халифам, занимая должности министров и лейб-медиков, основывали мануфактуры и большие торговые предприятия; их корабли бороздили просторы семи морей. Не забывая своей собственной, еврейской письменности, они развивали целые философские системы на арабском языке, они переводили Аристотеля, соединяя его учение с учением своей Великой Книги и с доктринами арабских философов. Библейскую критику они развивали свободно и смело. Их усилиями возродилась еврейская поэзия.

Такой расцвет продолжался более трех столетий. А потом пришла великая буря и все уничтожила.

Дело в том, что во времена мусульманского завоевания разбитые отряды христиан-вестготов сумели укрыться в гористой северной части Испании, в этих труднодоступных местах они основали маленькие независимые графства и оттуда, из поколения в поколение, продолжали вести войну с мусульманами – партизанскую войну, герилью. Они долго сражались одни. Но потом римский папа объявил крестовый поход, и выдающиеся проповедники принялись обращаться к верующим с пламенными речами, призывая вырвать из-под власти ислама земли, некогда отнятые у христиан. И тогда к воинственным потомкам христианских властителей Испании начали отовсюду стекаться крестоносцы. Почти четыре столетия дожидались последние вестготы своего часа и теперь наконец устремились на юг. Изнежившимся, утонченным мусульманам было не выстоять против грубого натиска. За несколько десятилетий христиане отвоевали всю северную часть полуострова, до реки Тахо.

Мусульмане, все сильнее теснимые христианским воинством, призвали на помощь своих африканских собратьев. То были дикие, ревностно преданные своей вере воины ислама, многие из них были обитателями огромной южной пустыни, Сахары. Им-то и удалось остановить продвижение христиан. А заодно они изгнали хорошо воспитанных, свободомыслящих мусульманских государей, до сих пор владевших аль-Андалусом[4]; африканским воинам было не по нутру прохладное отношение к вере. Африканский халиф Юсуф[5] присоединил аль-Андалус к своим владениям. Дабы очистить страну от всяческого неверия, он велел представителям иудеев явиться в Лусену, в свою ставку, и обратился к ним с такими словами: «Во имя всемилостивого, всемилосердного Бога! Пророк обещал вашим праотцам, что их будут терпеть в землях, где властвуют правоверные, – но есть одно условие, записанное в древних книгах. Если пройдет полтысячелетия, а ваш мессия так и не явится, тогда вы – ведь праотцы ваши на то согласились – признаете Мухаммада величайшим из всех пророков, который превосходит всех ваших посланников Божиих. Ныне пятьсот лет истекло. Так исполните договор, признайте пророка и станьте мусульманами! Или покиньте мой Андалус!»

И тогда огромное множество евреев покинуло ту страну, хоть им и не было разрешено взять с собой имущество. Большинство из них направилось в северную Испанию, ведь для того, чтобы восстановить разоренный войной край, христианам нужны были евреи с их познаниями по части хозяйства и ремесел и разнообразными другими навыками. Они предоставили евреям равные гражданские права, отнятые прежними христианскими властителями, а вдобавок даровали им многие привилегии.

Однако некоторые евреи оставались в мусульманской Испании и принимали ислам. Таким образом они надеялись спасти свои богатства, а позже, когда обстоятельства станут более благоприятными, переселиться на чужбину и вернуться к вере отцов. Но до чего же сладостно было жить на родине, в милом Андалусе! Поэтому переселение все откладывалось да откладывалось. Когда после смерти халифа Юсуфа власть перешла к менее суровому правителю, евреи еще немного пораскинули мозгами, а потом и вовсе оставили мысль о переселении. Правда, находиться в аль-Андалусе по-прежнему не дозволялось ни одному неверному, но в доказательство своей приверженности к истинному исповеданию достаточно было время от времени появляться в мечети и пять раз на дню произносить: «Нет бога, кроме Аллаха, и Мухаммад – пророк Его». Прежние иудеи могли втайне соблюдать свои обряды, и в очищенном от евреев аль-Андалусе, если поискать, можно было найти немалое количество еврейских молитвенных домов.

И все же они, эти тайные иудеи, хорошо понимали, что их тайна известна многим и, если разразится новая война, их всех объявят еретиками. Они знали: начнись новая священная война – им всем конец. И когда они каждый день, как предписывал их закон, молились о ниспослании мира, эту молитву творили не только уста, но и сердца.

Присев на обвалившиеся ступени старого фонтана в последнем из внутренних дворов, Ибрагим вдруг почувствовал, до чего устал. Вот уже битый час бродит он по этому дому – не дому, а развалине.

Между тем ему нельзя терять времени даром. Прошло десять дней, как он приехал в Толедо, и вполне можно понять советников короля, которые требуют ответа – примет Ибрагим должность главного откупщика налогов или не примет.

Купцу Ибрагиму из мусульманского королевства Севилья не раз приходилось вести дела с христианскими государями Испании, но за столь колоссальное предприятие он еще никогда не брался. В казне Кастильского королевства давно уже зияли прорехи, а после того как король Альфонсо опрометчиво ввязался в войну с Севильей и потерпел поражение (случилось это, считай, пятнадцать месяцев назад), с государственными доходами стало и вовсе скверно. Дону Альфонсо нужны были деньги, много денег, причем незамедлительно.

Севильский купец Ибрагим был богач. Владел кораблями и поместьями, располагал кредитом как во многих исламских городах, так и в больших торговых центрах Италии и Фландрии. Но если он впутается в это кастильское дельце, придется, пожалуй, вложить весь свой капитал. И даже самый изощренный ум не в силах предугадать, удастся ли вытащить Кастилию из той неразберихи, которая ей грозит в ближайшие годы.

С другой стороны, посулы короля Альфонсо были чрезвычайно заманчивы. Ибрагиму передавали не только полномочия сборщика налогов и пошлин, но также и доходы с горных рудников. К тому же он не сомневался: если удастся раздобыть нужные деньги, можно выговорить себе еще и не такие условия – он будет контролировать все доходы королевства. Конечно, с тех пор, как христиане отвоевали этот край, торговля и ремесла пришли в упадок; и все-таки Кастилия – самое большое из испанских государств – была плодородной страной, ее недра скрывали огромные богатства, и Ибрагим считал, что у него достанет ума и сил вывести страну из теперешней разрухи.

Только как же руководить подобными начинаниями издалека? Придется быть здесь, на месте, чтобы следить, как выполняются распоряжения; придется покинуть мусульманскую родину, Севилью, и перебраться сюда, в христианский Толедо.

Ему уже исполнилось пятьдесят пять. В жизни он достиг всего, чего хотел. Не следовало бы человеку его лет, человеку преуспевающему, даже помышлять о такой рискованной затее.

Подперев голову рукой, Ибрагим сидел на обвалившихся ступенях давно заглохшего фонтана – и вдруг понял главное: знай он наперед, что все это предприятие – пустая авантюра, и ничего больше, он все равно перебрался бы в Толедо, именно сюда, в этот дом.

Да, сюда его приманил именно этот неcуразный, обветшалый дом.

Странная привязанность давно существовала между ним и этим домом. Конечно, он, Ибрагим, ворочает большими деньгами в гордой Севилье, он друг и советчик эмира и еще в ранней юности признал пророка Мухаммада. Но родился-то он не мусульманином, а иудеем, и это жилище, кастильо де Кастро, принадлежало его предкам, принадлежало роду Ибн Эзров все время, пока мусульмане были властителями Толедо. Только потом – уже сто лет минуло с тех пор – король Альфонсо, да, Альфонсо Шестой, отбил город у мусульман. Тогда-то бароны Кастро[6] и захватили дом Ибн Эзров. Ибрагим несколько раз бывал в Толедо, и каждый раз, томимый странным желанием, он останавливался у мрачных наружных стен дворца. Однако теперь, когда король изгнал семейство Кастро, а дом забрал в казну, он, Ибрагим, смог наконец-то проникнуть внутрь, осмотреться и поразмыслить – не стоит ли вернуть в свое владение то, чем издревле владели отцы и деды.

Неторопливым шагом, жадно впиваясь глазами во все подробности, он бродил по многочисленным лестницам, залам, комнатам, переходам, дворам. Запустелое, довольно-таки безобразное строение, больше напоминавшее крепость, чем дворец. Скорее всего, снаружи дом выглядел примерно так же, когда в нем обитали Ибн Эзры, предки Ибрагима. Но внутри, конечно, все тогда было устроено удобно, обставлено арабской утварью, а дворы напоминали тихие сады. До чего же заманчивая мысль – восстановить дом отцов, превратить неуклюжий, обветшалый кастильо де Кастро в красивый, изысканный кастильо Ибн Эзра.

Что за безрассудные помыслы! В Севилье он слывет князем среди купцов, его охотно принимают при дворе – наряду с поэтами, художниками, учеными, которых эмир созвал в Севилью из всех арабских стран. Разве ему, Ибрагиму, там плохо? Напротив, ему там по душе, как и его любимым детям – Рехии, его девочке, и Ахмеду, его мальчику. Разве не грех, не сумасбродство – пускай даже мысленно, в шутку – променять благородную Севилью с ее высокой культурой на варварский Толедо!

А впрочем, не такое уж и сумасбродство – и уж подавно не грех.

Род Ибн Эзров, благороднейший из всех иудейских родов полуострова, за последние сто лет то падал, то снова возвышался. Невзгоды, какие принесло с собой вторжение берберов в аль-Андалус, коснулись и Ибрагима; в ту пору он был еще мальчишкой, а звали его Иегуда ибн Эзра. Как и бóльшая часть евреев Севильского королевства, семья Ибн Эзра бежала в северную, христианскую Испанию. Однако ему, отроку, родные велели остаться и принять ислам. Они надеялись таким образом спасти часть накопленных богатств, потому что Ибрагим был дружен с сыном правителя, Абдуллой. И в самом деле, когда Абдулла взошел на престол, он вернул Ибрагиму состояние его семьи. Эмир знал, что друг его в душе оставался приверженцем старой веры; другие тоже знали, но до сих пор не слишком о том беспокоились. Однако теперь христиане вновь затевают поход против правоверных[7], и, когда начнется священная война, эмир Абдулла не сможет защитить еретика Ибрагима. Тогда не останется иного выхода, кроме как последовать примеру отцов и дедов – бежать в христианскую Испанию, бежать нищим, бросив все нажитое в Севилье. Так не разумнее ли переселиться в Толедо уже сейчас, по доброй воле, пока он богат и славен?

При желании он будет пользоваться здесь, в Толедо, не меньшим почетом, чем в Севилье. Стоило ему проронить одно только слово – и ему тут же предложили занять место Ибн Шошана, толедского министра финансов, тоже еврея; тот скончался три года назад. В здешнем королевстве Ибрагим, несомненно, сможет рассчитывать на любую должность, даже если открыто вернется к вере иудеев.

Тем временем кастелян посматривал на двор сквозь щель в ограде. Уже почти два часа, как чужеземец здесь; и что он так разглядывает эти старые стены? Расселся, нехристь, будто у себя дома, будто намерен остаться здесь навсегда. Люди из свиты чужеземца, дожидавшиеся в наружном дворе, болтают, что в Севилье у него пятнадцать породистых коней и восемьдесят прислужников – тридцать из них чернокожие. Да, нехристи всегда жили в богатстве и роскоши. Ничего, хоть в прошлый раз король, наш государь, и дал маху, но однажды – да будут милостивы к нам Святая Дева и Сант-Яго[8] – мы этих мухаммеданцев разобьем, перебьем, а их сокровища заберем.

А чужеземец, похоже, и не собирался уходить.

Да, севильский купец Ибрагим сидел погруженный в раздумья. Ни разу в жизни он не принимал столь важного решения. В ту пору, когда африканцы пришли в аль-Андалус и он сменил веру, ему еще не исполнилось тринадцати лет. На нем тогда не лежало ответственности – ни перед Богом, ни перед людьми; за него все решила семья. А теперь приходилось решать самому.

Севилья словно бы излучала великолепие, зрелую красоту. Только, как утверждал его старый приятель Муса, это уже не зрелость, а перезрелость; солнце западного ислама миновало зенит и начало клониться к закату. Здесь, в христианской Испании, в этой несчастной Кастилии, всё впереди, подъем еще нужно осуществить. Люди здесь живут грубо и просто. Они сокрушили то, что создал ислам, и на скорую руку слепили все заново. Поля оскудели, землю обрабатывают прадедовскими способами, ремесла в упадке. Население заметно поубавилось, а те жители, которые еще остались, привычнее к войне, чем к мирным трудам. Он, Ибрагим, призовет сюда людей, которые научились что-то производить, которые сумеют извлечь из земных недр то, что праздно лежит там от века.

Нелегкое это будет дело – вдохнуть новую жизнь в обедневшую, разоренную Кастилию. Но именно потому оно и заманчиво.

Конечно, на это нужно время, нужны долгие годы мира, ничем не потревоженного мира.

И внезапно ему открылось: это Божий глас, это по Его наитию действовал Ибрагим уже тогда, пятнадцать месяцев назад, когда дон Альфонсо потерпел поражение и просил мира у владыки Севильи. Воинственный Альфонсо готов был согласиться на многое: уступить некоторые территории, возместить военные убытки, но изо всей мочи противился желанию эмира заключить мирный договор на целых восемь лет. А он, Ибрагим, внушал своему другу-эмиру, что надо настаивать на этом требовании, – лучше уступить в чем-то другом, удовлетвориться меньшими выплатами и даже пожертвовать частью предложенных земель. В конце концов он добился своего. Подписанный и скрепленный печатями договор гласил: восемь лет перемирия, целых восемь лет. Да, это сам Бог взывал к нему тогда: «Отстоять мир! Не сдавайся, ты должен отстоять мир!»

И тот же внутренний голос направил его сюда, в Толедо. Вспыхни новая священная война – а она обязательно вспыхнет – и кастильский забияка, дон Альфонсо, легко поддастся соблазну нарушить мир с Севильей. Но он, Ибрагим, будет здесь, при короле, и постарается удержать его любыми средствами: хитростью, угрозами, доводами рассудка, – и даже если не удастся отговорить короля от участия в священной войне, какое-то время Ибрагим все-таки выиграет.

А каким благословением будет для иудеев, его иудеев, если при начале войны он, Ибрагим, будет заседать в королевском совете. Ведь первыми жертвами крестоносцев, как бывало это и в прежние войны, станут евреи, но он протянет руку и оградит их.

Ибо он брат им в сердце своем.

Севильский купец Ибрагим не лгал, называя себя последователем ислама. Он чтил Аллаха и пророка, любил арабскую поэзию и ученость. Он сроднился с обычаями мусульман; для него стало привычкой по пять раз на дню совершать предписанные омовения, пять раз падать ниц и, обратив лицо к Мекке, творить молитвы, а если ему предстояло важное решение или поступок, он по зову сердца обращался к Аллаху и произносил первую суру Корана. Однако по субботам он собирал севильских евреев в подвальном покое своего дома, где была тайная молельня, и вместе с ними возносил хвалу богу Израиля и читал Великую Книгу. И сердце его исполнялось блаженного спокойствия. Он знал – то было глубочайшее исповедание веры, и каждый раз, исповедуя истину из истин, он чувствовал, как очищается от полуистин, произнесенных за неделю.

Это Бог праотцев, Адонай[9], зажег в его сердце сладостно-горькое желание вернуться в Толедо.

В ту пору, когда на андалусских евреев обрушились великие невзгоды, один из его дядей, Иегуда ибн Эзра[10], сумел-таки помочь своему народу отсюда, из Кастилии. Тот Иегуда был военачальником на службе у тогдашнего короля, Альфонсо Седьмого. Он отстоял приграничную крепость Калатраву от натиска мусульман, и тысячи, десятки тысяч евреев, бежавших из аль-Андалуса, укрылись в ее стенах. Подобное посланничество возложено Богом и на него – того, кто был купцом Ибрагимом.

Да, он возвратится сюда, в сей дом.

Его живое, быстрое воображение мигом нарисовало, каким станет этот дом в будущем. Снова бил фонтан, двор тихо расцветал в тени дерев, спокойная, но разнообразная жизнь наполняла пустынные покои, нога ступала по мягким коврам, а не по суровым каменным плитам, по стенам бежали надписи, еврейские и арабские, стихи из Великой Книги, из мусульманских поэтов, и везде слышалось освежающее журчание прохладной воды, и в одном ритме с нею текли грезы и мысли.

Да, таким и станет сей дом, и он вступит в него под тем именем, какое принадлежит ему по праву: Иегуда ибн Эзра.

Он не старался припомнить стихи из Великой Книги, которая отныне заменит ему Коран, – стихи, которые благословят и украсят его дом, пришли в голову сами собой: «Горы сдвинутся, и холмы поколеблются, – а милость Моя не отступит от тебя, и завет мира Моего не поколеблется»[11].

По его губам растекалась безмятежная, блаженная улыбка. Внутренним взором он уже видел надпись с торжественными словами Божьего обетования: черными, синими, красными и золотыми письменами вилась она по верху стен, украшая его спальню. Всякий раз, отходя ко сну, он запечатлеет эти слова в своем сердце, и они же будут приветствовать его по утрам, в минуту пробуждения.

Он поднялся, расправил плечи. Решено, он переберется сюда, в Толедо, поселится в старом доме праотцев, заново отстроив его. Он вдохнет новую жизнь в суровую обнищавшую Кастилию, он позаботится о том, чтобы сохранить мир и обеспечить приют гонимым сынам Израиля.

Манрике де Лара, первый министр, разъяснял дону Альфонсо содержание договоров, согласованных с севильским купцом Ибрагимом; королю оставалось только скрепить их подписью. Королева присутствовала при докладе. В христианской Испании давно вошло в обычай, чтобы супруга государя делила с ним бремя власти; в ее привилегии входило участие в государственных делах.

На столе лежали три документа, в которых соглашения были изложены по-арабски. Договоры были длинные и обстоятельные, и дону Манрике потребовалось много времени, чтобы все объяснить подробно.

Король, похоже, слушал краем уха. Донье Леонор и первому министру пришлось долго и настойчиво убеждать дона Альфонсо, чтобы он согласился принять неверного на службу. Ведь именно по вине этого нехристя королю пришлось пятнадцать месяцев назад подписать столь жесткий мирный договор.

Да уж, хорош мирный договор! Приближенные внушили ему, что договор чрезвычайно выгоден. В самом деле, дону Альфонсо, вопреки всем опасениям, не пришлось возвращать эмиру крепость Аларкос, дорогой ему город, который он отвоевал у мавров в свой первый поход и присоединил к Кастильскому королевству. Сумма на покрытие военного урона тоже не была чересчур высокой. Но восемь лет перемирия! Молодой пылкий король, солдат до мозга костей, просто представить себе не мог, как это так: ему придется ждать восемь бесконечно долгих лет, а неверные тем временем будут похваляться своей победой. И с человеком, навязавшим ему столь позорный мир, он теперь вынужден заключить второй договор, тоже чреватый последствиями! Отныне ему придется постоянно терпеть этого человека рядом с собой, выслушивать его сомнительные предложения! В то же время нельзя было не согласиться с теми доводами, которые приводили умница-королева и надежный друг Манрике: с тех пор как умер Ибн Шошан, старый добрый богатый еврей, становится все затруднительней раздобыть хоть сколько-то денег у крупных торговцев и банкиров, и помочь во всех этих финансовых неурядицах способен не кто иной, как купец Ибрагим из Севильи.

Рассеянно слушая Манрике, он задумчиво разглядывал донью Леонор.

В королевском замке Толедо ее видели не часто. Она родилась в герцогстве Аквитании, очаровательной стране на юге Франции, где придворная жизнь отличалась изяществом и галантностью. А в Толедо, хоть город уже сто лет назад перешел в руки кастильских королей, все казалось ей грубым и неотесанным, как в военном лагере. Конечно, она понимала, отчего дону Альфонсо приходится проводить бóльшую часть жизни в этой своей столице, под боком у извечных врагов, но сама королева все-таки предпочитала держать двор в Бургосе, на севере Кастилии, неподалеку от родных краев.

Альфонсо, хоть он ни с кем об этом не говорил, хорошо знал, зачем донья Леонор на этот раз явилась в Толедо. Разумеется, она здесь по просьбе дона Манрике. Должно быть, его министр и добрый друг решил, будто без доньи Леонор ни за что не подвигнуть короля на то, чтобы он назначил неверного своим канцлером. Но в сущности, Альфонсо и сам скоро осознал неизбежность такого шага; он бы и сам все сделал, без уговоров доньи Леонор. Тем не менее он был доволен, что для виду долго противился: приятно, что донья Леонор снова здесь, рядом с ним.

До чего же тщательно она нарядилась! А ведь им предстояло всего-навсего выслушать доклад Манрике, доброго друга. Она всегда старалась сочетать в своем облике очарование и королевское достоинство. На его вкус, это было немного смешно, и все же он смотрел на нее с удовольствием. Пятнадцать лет тому назад, едва выйдя из детского возраста, она покинула двор своего отца, Генриха Английского, и стала невестой Альфонсо. Немало времени провела она в нищей, суровой Кастилии, где военные походы не оставляли досуга для куртуазных забав, но вопреки всему донья Леонор осталась верна утонченным придворным манерам, тем самым сохранив дух родины.

Несмотря на двадцать девять лет, она казалась девочкой, одетой в тяжелое роскошное платье. Даже при своем небольшом росте она выглядела очень представительной. Пышные светлые волосы схвачены красивым обручем. Лоб высокий, благородно очерченный. Большие умные зеленые глаза глядят, пожалуй, холодновато, будто она тебя испытует, но чуть заметная улыбка озаряет спокойное лицо, делает его теплее и приветливее.

Что же, милая донья Леонор может посмеиваться над ним, сколько ей заблагорассудится. Умом-разумом Господь его не обделил. Альфонсо и сам способен сообразить – не хуже жены и ее отца, английского короля, – что для процветания Кастилии поднять хозяйство не менее важно, чем посвящать себя трудам войны. Да вот незадача: ему не по душе хитроумные окольные пути. Допустим, они ведут к цели вернее, чем меч, но для него все это чересчур медленно и скучно. Он ведь солдат, а не счетовод. Да, солдат и еще раз солдат. И такие, как он, особенно нужны сегодня, когда сам Господь повелевает христианским государям неустанно вести войну с неверными.

Донья Леонор тоже предалась ходу своих мыслей. Глядя в лицо своему Альфонсо, она видела, что в нем борются противоположные чувства: да, он все понял и готов смириться с неизбежным, но все-таки не может не скрипеть зубами, не сопротивляться. Быть государственным мужем ему не дано – никто не знал этого лучше, чем она, дочь короля и королевы, за дерзкой и хитрой политикой которых вот уже несколько десятилетий пристально наблюдал весь западный мир. Альфонсо проявляет большую сообразительность, когда ему это по-настоящему нужно, однако неукротимый нрав то и дело сокрушает стену разума. Эту горячность, эту веселую удаль она любила в нем больше всего.

– Как видишь, государь, и ты, донья Леонор, тоже, – закончил свою речь дон Манрике, – он не отступился ни от одного из выдвинутых им условий. Однако и предлагает он нам гораздо больше, чем способен дать кто-либо другой.

Дон Альфонсо бросил рассерженным тоном:

– И кастильо он тоже хочет взять себе! Как альбороке!

Словом альбороке принято было называть подарок, которым, согласно правилам тогдашней вежливости, сопровождалось заключение договора.

– Нет, государь, – ответствовал дон Манрике. – Прости, что забыл о том упомянуть. Он не желает получить кастильо просто так, в подарок. Он хочет его купить. За тысячу золотых мараведи.

Это были огромные деньги, обветшалый дворец не стоил и половины. Широкий жест! Такое предложение приличествовало бы знатному вельможе, но со стороны севильского купца это, пожалуй, наглость! Поднявшись, Альфонсо зашагал по зале из угла в угол.

Донья Леонор смотрела на него. Этому Ибрагиму придется хорошо постараться, чтобы угодить ее Альфонсо. Ведь он рыцарь, кастильский рыцарь. Как он хорош – настоящий мужчина, и притом, несмотря на свои тридцать лет, юношески горяч! Часть детства донья Леонор провела в замке Донфрон; там имелось вырезанное из дерева изображение молодого грозного святого Георгия – он считался могущественным охранителем замка, и она часто вспоминала тот святой образ, глядя на смелое, решительное худощавое лицо Альфонсо. Ей нравилось в нем все: светлые, чуть в рыжину волосы, короткая окладистая борода, выбритая у самых губ – так, чтобы четко выступал узкий рот. Но больше всего ей нравились выразительные серые глаза Альфонсо, в которых иногда, в минуту возбуждения, словно бы вспыхивало предгрозовое зарево. Вот и сейчас глаза у него такие.

– Он просит тебя лишь об одной милости, – продолжал Манрике. – Он желал бы сам предстать пред очи твоего величества и от тебя лично получить подписанные акты. Эмир, – пояснил Манрике, – возвел его в сан рыцаря, поэтому ему так важно соблюсти свое достоинство. Не забывай, дон Альфонсо, что в землях неверных купец пользуется не меньшим почетом, чем воин, у них ведь даже пророк был купцом.

Альфонсо расхохотался – его настроение улучшилось; когда он смеялся, лицо его по-мальчишески сияло.

– Может, еще прикажешь мне побеседовать с ним по-еврейски? – воскликнул он.

– Латынью он владеет более чем сносно, – ответил Манрике деловым тоном. – Да и на кастильском наречии изъясняется неплохо.

Лицо дона Альфонсо вдруг, без всякого перехода, стало серьезным.

– Я ровно ничего не имею против еврейского альфакима[12], – сказал он, – но сделать еврея моим эскривано майор[13] – вот это уже новшество. Вы оба и сами понимаете, что мне это претит.

Дон Манрике в очередной раз повторил то, что твердил королю в течение последних недель:

– Целых сто лет мы были заняты одной лишь войной и завоеваниями, нам некогда было думать о хозяйственных заботах. Зато у мусульман времени было достаточно. Если мы желаем их превзойти, нам необходима практическая сметка евреев, их красноречие, их налаженные связи. Христианским государям крупно повезло, когда мусульмане изгнали евреев из аль-Андалуса. Теперь у твоего дяди, короля арагонского, имеется свой дон Иосиф ибн Эзра, а у наваррского короля – свой Бен Серах.

– Мой отец тоже завел себе какого-то Аарона из Линкольна, – добавила донья Леонор. – Время от времени отец запирает его в темницу, а потом снова выпускает и дарует ему земли и отличия.

А дон Манрике подвел итог:

– Дела в Кастилии шли бы не так худо, не помри наш старый еврей Ибн Шошан.

Дон Альфонсо нахмурился. Это напоминание рассердило короля. Если бы его не отговаривал Ибн Шошан, он начал бы войну с Севильей четырьмя годами раньше и, быть может, долгожданный поход не завершился бы такой неудачей. Теперь место Ибн Шошана, очевидно, займет этот Ибрагим из Севильи (по крайней мере, того желают донья Леонор и Манрике) и тоже будет удерживать его, дона Альфонсо, от скоропалительных решений. Может статься, именно потому, а вовсе не из хозяйственных соображений они с такой настойчивостью убеждали его взять на службу еврея. Его, Альфонсо, они считают чересчур пылким, воинственным, они думают, ему недостает хитрости и презренного терпения – тех качеств, без которых в сей торгашеский век не обходятся и короли.

– Вдобавок вся эта арабская писанина! – сердито заметил он, разворачивая договоры. – Толком даже не прочитаешь того, что приходится подписывать.

Дон Манрике догадался: королю хочется оттянуть подписание этих актов.

– Если такова твоя воля, государь, – с готовностью ответил он, – я прикажу переписать договоры на латыни.

– Хорошо, – сказал Альфонсо. – Только до среды не зови сюда этого еврея.

Аудиенция, во время которой должен был состояться обмен подписями, проходила в небольшом покое замка. Донья Леонор тоже пожелала присутствовать: ей любопытно было взглянуть на еврея.

Дон Манрике был в облачении, которое надевал только по официальным поводам. На груди у него, на золотой цепи, красовалась пластина с гербом Кастилии – тремя башнями, изображавшими «Страну замков»[14], – такой знак носили фамильярес, тайные советники короля. Донья Леонор тоже была в парадном туалете. Один дон Альфонсо оделся по-домашнему, совсем не так, как подобало для торжественной церемонии; он был в домашнем камзоле с широкими свободными рукавами и в удобных башмаках.

Все ожидали, что Ибрагим, войдя в покой, опустится на одно колено перед королем, как велит обычай. Но ведь он пока еще не подданный дона Альфонсо. Он – большой вельможа, прибывший из гордой мусульманской державы. Одет он был так, как принято у испанских мусульман. На плечах – роскошная синяя мантия на подкладке, такую надевали мусульманские сановники, отправляясь ко двору христианских государей, им тогда предоставляли право беспрепятственного проезда и обеспечивали сопровождение. Для приветствия Ибрагим ограничился тем, что отвесил низкий поклон донье Леонор, дону Альфонсо и дону Манрике.

Первой заговорила королева.

– Мир тебе, Ибрагим из Севильи, – сказала она по-арабски.

В те времена образованные люди даже в христианских королевствах полуострова знали не только латынь, но и арабский.

Долг вежливости предписывал, чтобы король тоже обратился к гостю на арабском языке. Сначала Альфонсо собирался поступить именно так. Однако надменное поведение купца, не пожелавшего преклонить колено, заставило короля обратиться к нему на латыни.

– Salve, domine Ibrahim[15], – пробурчал он в качестве приветствия.

В нескольких общих фразах дон Манрике объяснил, с какой целью явился купец Ибрагим. Тем временем донья Леонор со спокойной, церемонной улыбкой знатной дамы внимательно изучала гостя. Он был среднего роста, но казался значительно выше, потому что носил башмаки на высоких каблуках и осанка у него была прямая и горделивая, хоть держался он непринужденно. Матово-смуглое лицо обрамлено короткой окладистой бородой, спокойные миндалевидные глаза смотрят проницательно, чуть-чуть высокомерно. Длинная синяя мантия благородного покроя сразу выдает в нем знатного посланца. Донья Леонор не без зависти разглядывала дорогую ткань – в христианских странах редко встретишь такой материал. Когда этот Ибрагим поступит к ним на службу, он, пожалуй, раздобудет и для нее такую же ткань, а еще – чудодейственные благовония, о которых много судачат.

Король сидел на кровати с балдахином, напоминавшей софу, откинувшись, полулежа, в подчеркнуто небрежной позе.

– Надеюсь, – произнес он после того, как дон Манрике кончил свою речь, – обещанный тобою задаток, двадцать тысяч золотых мараведи, мы получим в указанный срок.

– Двадцать тысяч золотых мараведи – немалые деньги, – ответствовал Ибрагим, – а пять месяцев – срок весьма краткий. И все же деньги будут уплачены своевременно, государь. Конечно, при том условии, что полномочия, предоставленные мне договором, не останутся всего лишь словами на пергаменте.

– Твои сомнения вполне понятны, Ибрагим из Севильи, – сказал король. – Полномочия, которые ты себе выговорил, просто неслыханны. Как объяснили мои приближенные, ты хочешь наложить руку на все, чем я владею по милости Божией: на сбор налогов, на государственную казну, на взимаемые мною пошлины, на мои железные рудники и соляные копи. Сдается мне, твои желания ненасытны, Ибрагим из Севильи.

Купец спокойно ответил королю:

– Насытить меня трудно, ибо долг мой – насытить тебя, государь. Ведь это ты испытываешь немалый голод. Я обязался уплатить наперед двадцать тысяч золотых мараведи. А сколько удастся выручить денег из твоих владений – пока еще большой вопрос. Да, мне причитаются небольшие проценты с выручки. Но ведь твои гранды и рикос-омбрес[16] – господа несговорчивые и грубые. Не взыщи, о луноликая государыня, – с глубоким поклоном, переходя на арабский язык, обратился он к донье Леонор, – что в твоем присутствии я, купец, веду речь о вещах обыденных и скучных.

Но дон Альфонсо заупрямился:

– На мой взгляд, лучше бы тебе удовольствоваться званием альфакима, подобно прежнему моему еврею, Ибн Шошану. Хороший был еврей, и его кончина весьма меня опечалила.

– Для меня высокая честь, государь, – отвечал Ибрагим, – что ты избрал меня преемником сего умного и удачливого мужа. Но поскольку долг мой – служить тебе в полную силу того рвения, какое пылает в моей душе, мне нельзя удовлетвориться полномочиями, когда-то данными благородному Ибн Шошану – да подарит ему Аллах все радости рая!

Между тем король продолжал говорить, не слушая собеседника. С правильной латыни он перешел на вульгарную, то есть на свое родное кастильское наречие:

– Но ты хочешь, чтобы я назначил тебя хранителем печати. Такое требование выглядит, мягко говоря, неподобающим.

– Я не сумею собрать для тебя подати, государь, – спокойно возразил купец, медленно, с заметным трудом подбирая кастильские слова, – если останусь в должности твоего альфакима. Поэтому я вынужден настаивать на том, чтобы ты сделал меня своим эскривано. Ведь если я не буду распоряжаться твоей печатью, твои гранды не пожелают меня слушать.

– Голос твой звучит скромно, и слова ты выбираешь скромные, вполне уместные, – ответил на это Альфонсо. – Но провести меня не удастся. Помыслы у тебя гордые, я бы сказал, что ты, – тут он употребил довольно крепкое словцо из вульгарной латыни, – большой наглец.

В беседу поспешно вмешался Манрике:

– Король хочет сказать, что ты знаешь себе цену.

– Да, именно это имел в виду король, – подтвердил звонкий голос доньи Леонор, с чрезвычайной любезностью изъяснявшейся на отменной латыни.

Купец опять склонил голову в низком поклоне – сначала перед доньей Леонор, затем перед Альфонсо.

– Да, я знаю себе цену, – произнес Ибрагим, – и знаю цену королевским налогам. Не поймите мои слова превратно, – продолжал он, – ни ты, о государыня, ни ты, великий и гордый король, ни ты, благородный дон Манрике. Бог благословил сию прекрасную землю, Кастилию, сокровищами бессчетными, возможностями неисчерпаемыми. Но войны, которые пришлось вести твоей королевской милости, как и твоим предкам, не оставили вам времени, чтобы воспользоваться всеми этими благами. Ныне, государь мой, ты соизволил даровать сим усталым землям восемь лет мира. Каких только богатств не раскроют за это время недра твоих гор, не породят плодородные земли, не принесут реки! Я призову людей, которые научат твоих крестьян, как сделать поля урожайнее, как приумножить стада. Я и сквозь землю вижу залежи железа в твоих горах, богатейшие залежи бесценного железа! А еще я вижу медь, ляпис-лазурь, ртуть, серебро, и я приведу с собой знающих людей, которые сумеют извлечь все это из недр земных, и смешать надлежащим образом, и выковать, и отлить. Из стран ислама я доставлю хороших мастеров, и они сделают так, что твои оружейные мастерские, о государь мой, не уступят мастерским Севильи и Кордовы. И вдобавок есть на свете такой материал, о котором еще мало слышали в северных краях, зовется он бумагой, и писать на нем проще, чем на пергаменте, и, если знаешь тайну его приготовления, он обходится в пятнадцать раз дешевле пергамента, а на берегах твоего Тахо имеется все необходимое для производства этой самой бумаги. И тогда точные знания, мудрые размышления и поэтический вымысел, о, господин мой король и госпожа моя королева, станут в ваших землях богаче и глубже.

Он говорил воодушевясь, с убеждением, с мягкой настойчивостью, и взор его разгоревшихся глаз устремлялся то на короля, то на донью Леонор, и они слушали этого красноречивого человека с интересом, почти поддавшись его влиянию. Дон Альфонсо все-таки находил, что речи этого Ибрагима немного смешны и даже подозрительны: ведь богатства завоевываются мечом, а не трудом и потом. Однако Альфонсо был наделен живым воображением, мысленно он уже видел сокровища и процветание, какие сулил ему этот человек. Король широко, радостно улыбнулся, он снова выглядел совсем молодым – такое выражение его лица особенно любила донья Леонор.

С королевских уст слетело признание:

– Складная речь, Ибрагим из Севильи, и кто знает, возможно, ты выполнишь часть того, что нам обещаешь. Ты производишь впечатление умного, сведущего человека. – Но тут же, словно устыдившись, что с одобрением слушал торгашеские речи, Альфонсо резко сменил обращение и сказал с ехидной ухмылкой: – Слышал я, ты дал высокую цену за мой кастильо, бывший кастильо де Кастро. Видать, у тебя большое семейство, если ты пожелал иметь такой огромный дом?

– У меня сын и дочь, – отвечал ему купец. – Но я люблю находиться в окружении друзей, с которыми можно держать совет и вести беседу. Вдобавок ко мне многие обращаются за помощью, а Бог повелевает, чтобы мы не отказывали тем, кто нуждается в крове.

– Недешево, однако, обойдется тебе столь верная служба твоему Богу, – сказал король. – Взамен того я даром бы предоставил тебе этот дворец в пожизненное владение, в качестве альбороке.

– Имя сего дома, – вежливо ответил купец, – не всегда было кастильо де Кастро. Раньше его называли Каср-ибн-Эзра[17], оттого-то мне и хотелось стать его хозяином. Думаю, государь, твои советники сообщили тебе, что я, несмотря на арабское имя, принадлежу к роду Ибн Эзров, а мы, Ибн Эзры, не слишком охотно живем в домах, которые нам не принадлежат. Отнюдь не дерзость, мой государь, – продолжал он, и теперь в голосе его слышалась учтивость, доверие, почтительность, – побудила меня испросить себе другое альбороке.

Донья Леонор, удивленная, спросила:

– Как, другое альбороке?

– По просьбе нашего эскривано майор, – внес ясность дон Манрике, – ему даровано право каждый день получать к своему столу отборного ягненка из королевских стад.

– Эта привилегия, – пояснил Ибрагим, обращаясь к королю, – важна мне потому, что твой дед, светлейший император Альфонсо[18], даровал то же право моему дяде. Я принял решение: когда перееду в Толедо и стану служить тебе, я пред лицом целого света вернусь к вере моих предков. Я отрекусь от имени Ибрагим и вновь стану зваться Иегуда ибн Эзра. Имя сие носил и мой дядя, некогда удержавший для твоего деда крепость Калатраву. Да простят мне ваши королевские величества одно признание, столь же откровенное, сколь безрассудное. Будь мне позволено открыто исповедовать веру отцов в Севилье, я бы никогда не покинул своей прекрасной родины.

– Мы рады слышать, что ты по достоинству оценил нашу терпимость, – сказала донья Леонор.

Альфонсо же спросил без всяких околичностей:

– Уверен ли ты, что тебе разрешат беспрепятственно покинуть Севилью?

– Свернув все свои дела в Севилье, – ответил Иегуда, – я, конечно, понесу убытки. Но других неприятностей я не опасаюсь. Бог явил свою неизреченную милость, склонив ко мне сердце эмира. Это человек высокого и свободного ума, и, если бы все зависело только от его личного мнения, я мог бы и в Севилье вернуться к драгоценной мне вере отцов. Эмир понимает мое положение, и он не станет чинить мне препятствий.

Альфонсо внимательно разглядывал этого человека, почтительно склонявшегося перед ним и в то же время пускавшегося в столь дерзкие откровенности. Королю он казался дьявольски умным и дьявольски опасным. Он изменил своему другу-эмиру – так можно ли рассчитывать, что он сохранит верность ему, христианскому государю? Словно угадавший его мысли, Иегуда заметил почти веселым тоном:

– Расставшись с Севильей, я, разумеется, не смогу возвратиться туда вновь. Как видишь, государь, если я обману твои ожидания и окажусь плохим слугой, деваться мне будет некуда.

Дон Альфонсо молвил коротко, почти грубо:

– Ладно, подписываю.

Раньше он подписывал все акты на латыни: «Alfonsus rex Castiliae»[19], или «Ego rex»[20]. Но в последнее время все чаще использовал народный романский язык – вульгарную латынь, кастильское наречие.

– Надеюсь, ты удовлетворишься, – не без ехидства полюбопытствовал Альфонсо, – если я ограничусь словами «Io el Rey»?[21]

Иегуда отвечал в тоне веселой шутки:

– С меня, государь, довольно будет твоих инициалов, одного росчерка твоего пера.

Дон Манрике подал королю перо. Альфонсо быстро подмахнул все три договора. Лицо его было непроницаемо, упрямо – лицо человека, делающего неприятный, но неизбежный шаг. Иегуда наблюдал за ним. Он был вполне доволен достигнутым, он с радостью предвкушал будущее. Его переполняла благодарность судьбе, благодарность Аллаху, благодарность Богу отцов – Адонаю. Он чувствовал, как мусульманская вера, подобно облачению, ниспадает с него. И внезапно в памяти его воскресло заученное еще в детстве благословение, в ту пору он повторял его всякий раз, когда узнавал что-то новое: «Благословен Ты, Адонай, Бог наш, давший мне дожить до сего дня, достигнуть его, узреть его свет».

Затем он тоже подписал документы и вернул их королю почтительно, но с чуть заметной лукавинкой во взгляде, будто заранее предвкушая реакцию собеседника. В самом деле, взглянув на подпись, Альфонсо пришел в немалое изумление. Он поднял брови, наморщил лоб – буквы были какие-то диковинные.

– А это еще что такое? – воскликнул он. – Какой же это арабский!

Иегуда вежливо пояснил:

– Государь мой, я позволил себе поставить подпись по-еврейски. Мой дядя, милостью твоего августейшего деда возведенный в княжеское достоинство, – продолжал он самым смиренным голосом, – всегда подписывался на еврейском языке: «Иегуда ибн Эзра ха-Наси, князь».

Альфонсо только плечами пожал и повернулся к донье Леонор. Судя по всему, он считал аудиенцию оконченной.

Однако Иегуда сказал:

– Покорно прошу вверить мне перчатку.

Перчатка была символом того, что один рыцарь дает другому рыцарю важное поручение. Успешно его выполнив, рыцарь возвращал перчатку сюзерену.

Альфонсо считал, что и без того уже проглотил достаточно дерзостей. Он собирался выпалить в ответ какую-нибудь резкость, однако, заметив предостерегающий взгляд доньи Леонор, сдержался и произнес:

– Ладно, будь по-твоему.

И тогда Иегуда преклонил колено. А король вручил ему перчатку.

Однако затем, словно устыдившись произошедшего, словно желая свести заключенный союз к торговой сделке, и не более того, Альфонсо сказал:

– Вот так, и постарайся как можно скорее доставить мне двадцать тысяч мараведи.

Зато донья Леонор, пристально глядя на Иегуду своими большими зелеными глазами, в которых светился озорной огонек, сказала звонким голосом:

– Рады были познакомиться с тобой, господин эскривано.

Прежде чем покинуть Толедо и уехать в Севилью, чтобы уладить и завершить свои тамошние дела, Иегуда решил навестить дона Эфраима бар Аббу, старшину еврейской общины – альхамы[22].

Это был маленький, сухонький человечек лет шестидесяти; внешность у него была неброская, одежда тоже неброская. При взгляде на дона Эфраима никому бы и в голову не пришло, что в его руках сосредоточена огромная власть. Ведь старшина еврейской общины Толедо был фигурой не менее влиятельной, чем иной государь. Еврейская община, альхама, обладала правом вершить собственный суд, и другим властям возбранялось вмешиваться в ее дела. Кроме своего пáрнаса[23] дона Эфраима, еврейская община подчинялась одному лишь королю.

Тщедушный, вечно мерзнущий дон Эфраим сидел в комнате, загроможденной всевозможной утварью и книгами. Хоть на улице было уже тепло, он закутался в шубу и подсел поближе к камельку. Он был неплохо осведомлен о положении дел в королевской резиденции. Официально о назначении купца Ибрагима должны были объявить, лишь когда тот окончательно переберется в Толедо, однако дон Эфраим уже прознал, что севильский негоциант согласился стать новым откупщиком налогов и преемником альфакима Ибн Шошана. Самому дону Эфраиму уже предлагали эти должности, но в его глазах вся затея выглядела слишком рискованной, а высокий сан альфакима – слишком блестящим, а значит, опасным. Дон Эфраим знал о происхождении Ибрагима и о его положении в Севилье; знал он и о том, что Ибрагим втайне соблюдает иудейские обряды. Внутренние и внешние причины, заставившие купца переселиться в Кастилию, были хорошо понятны дону Эфраиму. Несколько раз Эфраим заключал выгодные сделки с Ибрагимом, иногда, напротив, действовал заодно с его конкурентами и теперь не испытывал особого удовольствия оттого, что сей сомнительный отпрыск рода Ибн Эзров намерен обосноваться в Толедо.

Дон Эфраим сидел, почесывая ладонь одной руки ногтями другой, и ожидал, что скажет ему гость. Дон Иегуда вел беседу по-еврейски; используемые им обороты были изысканными и учеными, они выдавали начитанность, знание еврейской литературы. Он сразу поведал Эфраиму, что получил право на откуп всех доходов королевской казны в Толедо и Кастилии.

– А ты, как я слыхал, отказался от звания главного откупщика, – добродушно заметил он.

– Да, – сказал дон Эфраим, – я все взвесил, все подсчитал и отклонил предложение. Отказался я и от должности нашего старого альфакима Ибн Шошана, да пребудет благословенна память праведника! Чересчур блестящее звание для столь скромного человека, как я.

– А я принял это звание, – не мудрствуя, ответил дон Иегуда.

Дон Эфраим встал и поклонился ему.

– Твой верный слуга поздравляет тебя, дон альфаким, – сказал он.

Иегуда только молча улыбнулся в ответ на эти слова, а потому Эфраим продолжал:

– Или мне позволено именовать тебя титулом более высоким – альфаким майор?

С трудом сдерживая ликование, дон Иегуда ответил:

– Государь наш король соблаговолил назначить меня одним из своих фамильярес. Да, дон Эфраим, мне предстоит стать одним из четырех тайных советников, я буду заседать в курии. Буду управлять делами его королевского величества, избравшего меня своим эскривано майор.

Неожиданное сообщение вызвало в душе дона Эфраима смешанные чувства: восхищение мешалось с неприязнью, радость – с недовольством. Он думал: «Судя по всему, этот смельчак, этот отчаянный игрок заплатил бешеные деньги за такое назначение!» И еще он думал: «Куда приведет этого безумца его гордыня? Да охранит нас Всемогущий, да не даст Он мужу сему навлечь бедствия на народ Израилев!»

Дон Эфраим был чрезвычайно состоятелен. До ушей его доходили слухи о несметных богатствах севильского купца Ибрагима, но втайне дон Эфраим полагал, что по части оборотистости и накопленного имущества сам он вряд ли уступит этому вероотступнику и гордецу. Он, Эфраим, всегда скрывал свое богатство и не любил быть на виду. А этот севилец Ибрагим, как истый Ибн Эзра, обожает, чтобы все судачили о его особе, о его роскошествах. Да, многое способен натворить в Толедо сей одаренный, сомнительный, опасный человек, когда, бросив вызов самому Богу, вознесется на вершину власти.

Эфраим ограничился осторожным замечанием:

– Мы, члены альхамы, всегда ладили с Ибн Шошаном.

– Ты испытываешь какие-то опасения, дон Эфраим? – дружелюбно спросил дон Иегуда. – Не бойся! У меня даже в мыслях нет вмешиваться в дела толедской общины, а того менее – притеснять ее. Я ведь и сам стану одним из ее членов. Дабы сказать тебе это, я и пришел сюда. Ты ведь и сам знаешь: в сердце своем я всегда считал веру сынов Агари[24] лишь вполовину истинным ответвлением нашей древней веры. Лишь только я переселюсь в Толедо и приступлю к своим обязанностям, я тотчас вернусь в Завет Авраамов и открыто, пред лицом всего мира, буду зваться тем именем, какое дали мне при рождении: Иегуда ибн Эзра.

Дон Эфраим попытался изобразить радостное изумление, хоть при этих словах его тревога только усилилась. Он предпочитал, чтобы его альхама, подобно ему самому, не привлекала к себе излишнего внимания. Того и гляди начнется новый крестовый поход, а с ним и новые гонения на евреев. В такие времена мудрая осмотрительность бесценна вдвойне. А тут вдруг этот Ибрагим из Севильи! Если он присоединится к общине, все взоры обратятся на толедских евреев! Испокон веку представители рода Ибн Эзров любили побахвалиться. Все они хвастуны, крикуны, точь-в-точь фигляры на ярмарке. Хорошо еще, что до сих пор они сидели в своей Сарагосе, Логроньо, Тулузе; по крайней мере, Ибн Эзры не добирались до Толедо. И вдруг этот гордец, самый опасный из их клана, хочет навязаться ему на шею!

Будучи человеком умным и набожным, Эфраим не хотел быть несправедливым. Разумеется, Ибн Эзры, с их привычкой к роскоши, с их манией величия, были чужды его душе, и все же он вынужден был признать: они – благороднейший из родов Сфарaда, испанского Израиля[25], из этого семени произошли многие ученые, поэты, воины, купцы, дипломаты – лучшие сыны еврейского народа, стяжавшие известность в мусульманском и христианском мире. А главное, Ибн Эзры великодушно помогали соплеменникам в века утеснений, тысячи евреев выкупили они из языческого плена, тысячам предоставили убежище в Сфараде и Провансе. И тот Ибн Эзра, что ныне пришел к нему, тоже отмечен печатью Господа – не случайно удалось ему в столь трудное время стать богатейшим купцом в Севилье. И все же… О, лишь бы этот человек с его честолюбивым азартом, с его преступной гордыней не принес сынам Израиля новые бедствия вместо благодеяний!

Все это успело мелькнуть в мозгу дона Эфраима за каких-то три секунды. Ибо спустя три секунды после того, как замолчал дон Иегуда, он с самым почтительным видом произнес:

– Для нас великая честь, дон Иегуда, что ты желаешь присоединиться к нам. Господь Бог в нужный час посылает нужного человека, способного стать во главе толедской альхамы. Так позволь же мне возложить на твои плечи новое бремя и передать тебе мои полномочия.

Но мысленно он произносил совсем другое: «О Господи Всемогущий, не будь жесток к народу Израиля! По воле Твоей сердце сего мешумада[26], вероотступника, вновь обратилось к Тебе, и ныне он возвращается к нам. Наставь его на путь истинный, дабы здесь, в Твоем Толедо, он не чванился и не возносился, не допусти, чтобы гордыня сего человека умножила зависть и ненависть, какую другие народы, гои, питают к Израилю!»

Между тем дон Иегуда молвил:

– Как можно, дон Эфраим! Разве кто-то способен вести дела альхамы лучше тебя? Но я буду счастлив и горд, если в субботу вы призовете меня, чтобы прочитать недельный отрывок из Пятикнижия вместе с другими добрыми евреями. Позволь мне уже сегодня, дон Эфраим, проявить заботу о ваших бедняках. Я хотел бы передать тебе небольшую лепту – скажем, пятьсот золотых мараведи.

Никто никогда не жертвовал толедской общине столь крупной суммы. Дон Эфраим был испуган и возмущен широким жестом гостя – жестом смелым, надменным, артистическим, греховным. Нет, если этот человек, словно бы излучающий великолепие и блеск, станет обитателем Толедо, то разве сможет он, Эфраим, оставаться парнасом альхамы?

– Сам поразмысли, дон Иегуда, – сказал он. – Альхама не захочет удовольствоваться каким-то жалким Эфраимом, если в Толедо будет Иегуда ибн Эзра.

– Не потешайся надо мною, – спокойно ответил Иегуда. – Ты же и сам все понимаешь не хуже меня: альхама не потерпит, чтобы во главе ее встал человек, сорок лет исповедовавший веру сынов Агари и пять раз на дню восхвалявший Мухаммада. Ты бы и сам не захотел, чтобы мешумад сделался старшиной толедской общины. Ведь это так, признайся.

И вновь Эфраим ощутил и досаду, и восхищение. Сам он намеренно не проронил ни слова о пятне, лежавшем на Иегуде. А собеседник говорит о том с бесстыдной откровенностью, чуть ли не с гордостью, нечестивой гордостью всех Ибн Эзров.

– Мне не пристало судить тебя, – вымолвил он.

– Учти и следующее, господин мой и учитель Эфраим, – сказал дон Иегуда, смело глядя ему прямо в лицо, – если не брать в счет ту первую жестокую обиду, сыны Агари не сделали мне ничего дурного. Напротив, обхождение с ними было пользительно, как теплая розовая вода. Они напитали меня туком[27] своей страны. Их нравы пришлись мне по душе, и как ни противлюсь я тому в сердце своем, многие обычаи приросли ко мне, как вторая кожа. Очень может быть, что однажды, в минуту важного решения, я по старой привычке призову на помощь Аллаха и произнесу первые стихи Корана. Случись тебе услышать такую молитву, дон Эфраим, разве не возникло бы в груди твоей желание отлучить меня от общины, провозгласить мне херем?[28]

Дона Эфраима рассердило, что собеседник опять угадал его мысли. Ясно как день, этот Иегуда, несмотря на свое великодушное решение, святотатец и вольнодумец. На какой-то миг в уме Эфраима действительно мелькнула соблазнительная мысль: он, Эфраим, стоя на альмеморе[29], возглашает под звуки шофара, бараньего рога, что еретик Иегуда навеки отлучен. Пустые мечты. С таким же успехом он мог бы провозгласить свое «отлучаю» великому халифу или кастильскому королю. И дон Эфраим предпочел вежливо уклониться от прямого ответа.

– Ни один другой род не сделал для сынов Израиля столь много, как семейство Ибн Эзра, – сказал он. – К тому же всем известно, что ты, выполняя волю отца, отступился от истинной веры раньше, чем достиг тринадцати лет[30].

– Читал ли ты послание, в коем господин наш и учитель Моше бен Маймон[31] выступает в защиту тех, кто вынужденно признал пророка Мухаммада? – спросил Иегуда.

– Я человек простой и не мешаюсь в споры раввинов, – настороженно ответил Эфраим.

– Поверь мне, дон Эфраим, – с чувством вымолвил Иегуда, – не было ни единого дня, когда бы я позабыл об истинном учении. В подвальных покоях моего севильского дома есть синагога, и в большие праздники мы приходили туда, десять мужей, как предписано законом, и возносили молитвы. И я позабочусь о том, чтобы моя синагога в Севилье сохранилась, даже когда сам я переберусь сюда. Эмир Абдулла – человек великодушный, и он мне друг. Он посмотрит на это сквозь пальцы.

– Когда же состоится твой переезд в Толедо? – осведомился дон Эфраим.

– Наверное, через три месяца, – ответил Иегуда.

– Могу я надеяться видеть тебя своим гостем? – вежливо предложил Эфраим. – Хоть дом мой, конечно, скромен.

– Благодарю тебя, – сказал Иегуда. – О крове над головой я уже позаботился. Я выкупил у короля, нашего государя, кастильо де Кастро. И распоряжусь, чтобы его перестроили для меня, для моих детей, моих друзей и слуг.

Дон Эфраим ужаснулся – и не сумел этого скрыть.

– Эти проклятые Кастро, – предостерег он, – в своей жестокости и мстительности превосходят всех прочих рикос-омбрес. – Когда король отнял у них кастильо, уста их извергали безумные угрозы. И если там поселится иудей, они сочтут это величайшим поношением своему роду. Поразмысли над этим, дон Иегуда. Бароны Кастро сильны и могущественны, у них много приверженцев. По их внушению полкоролевства ополчится на тебя – и на весь народ Израилев.

– Благодарю тебя за предостережение, дон Эфраим, – ответил Иегуда. – Всемогущий вложил мне в грудь бесстрашное сердце.

Глава 2

Снабженный охранной грамотой, в Толедо явился Ибн Омар, управляющий и секретарь дона Иегуды. Он привез с собой мусульманских зодчих, художников, ремесленников. Работа, закипевшая в кастильо де Кастро, и расточительность, с которой велась перестройка, взбудоражили весь город. Позже из Севильи прибыли всевозможные челядинцы, еще позже – большое число повозок с домашней утварью да вдобавок тридцать мулов и двенадцать лошадей. Самые фантастические, красочные россказни ходили о чужеземном хозяине, прибытия которого все ждали.

Наконец он прибыл. И с ним вместе – дочь его Ракель, сын Алазар и лекарь Муса ибн Дауд, близкий друг дона Иегуды.

Иегуда любил своих детей и беспокоился о том, насколько быстро смогут они, выросшие в утонченной атмосфере Севильи, привыкнуть к суровой жизни в Кастилии.

Неугомонному Алазару в его четырнадцать лет, конечно, понравится этот грубый рыцарский мир. Но вот Рехия, то есть Ракель, его любимица, – каково-то придется ей?

Нежно, с едва заметным беспокойством смотрел Иегуда на ехавшую рядом с ним дочь. По тогдашнему обычаю она путешествовала верхом, в мужской одежде. Похожая на юношу, сидела она в седле – чуть угловато, неловко, с детским вызовом. Волна роскошных черных кудрей выбивалась из-под шапочки. Большими голубовато-серыми глазами разглядывала Ракель людей и улицы города, который отныне должен стать для нее родным.

Иегуда знал, она искренне постарается полюбить Толедо, по-настоящему освоиться здесь. В тот раз, тут же по возвращении из Кастилии в Севилью, он подробно объяснил дочери, почему желает уехать из мусульманских владений. Он разговаривал с ней, семнадцатилетней девушкой, столь же откровенно, как говорил бы с человеком одного с ним возраста, с человеком таким же опытным, как он сам. Он чувствовал: Ракель, какой бы ребячливой она временами ни казалась, в душе понимает его. Она его дочь, плоть от плоти. И как убедился Иегуда во время того разговора с Ракелью, она – подлинная Ибн Эзра, отважная, умная, открытая всему новому, богато наделенная чувством и воображением.

Но как будет она чувствовать себя здесь, среди этих христиан-воинов? Разве не естественно, что в холодном, голом Толедо она затоскует по Севилье? Там все ее любили. Там у нее были подруги-сверстницы. Да и приближенные эмира, ученые мужи, проницательные дипломаты, поэты, художники не раз поражались наивным, но метким вопросам и замечаниям его Ракели, почти еще девочки.

Как бы то ни было, они уже приехали в Толедо, и вон там, впереди, виднеется кастильо де Кастро, и сейчас они вступят во владение, и дворец станет зваться кастильо Ибн Эзра.

Иегуду немало порадовали переделки, которые в столь краткий срок предприняли в заброшенном обиталище его испытанные помощники. Каменные плиты, раньше гулко откликавшиеся на каждый человеческий шаг, были устланы мягкими, плотными коврами. Вдоль стен появились диваны с удобными подушками и валиками. Красные, синие, золотые письмена бежали по фризам; арабские и еврейские надписи сплетались в искусные орнаменты. Небольшие фонтаны, питаемые продуманной системой труб, дарили приятную прохладу. Под библиотеку было выделено особое помещение. Несколько книг уже лежало на пюпитрах; открытые страницы были украшены разноцветными, замысловато исполненными инициалами и заставками.

Вот наконец и патио, тот памятный ему двор, где он принял окончательное решение, вот и фонтан, на ступенях которого он тогда сидел. Струя фонтана опять вздымалась и падала, спокойно, размеренно – все так, как он себе воображал. Густая тень от насаженных деревьев усиливала ощущение безмятежности. А сквозь листву проглядывали ярко-желтые апельсины и матово-желтые лимоны. Деревья искусно подстрижены, среди них устроены пестрые цветочные клумбы, и повсюду слышится тихое журчание воды.

Донья Ракель вместе с прочими осматривала новое жилище. Глаза ее были широко раскрыты, она ограничивалась односложными замечаниями, но в душе была очень довольна. Потом Ракель удалилась в отведенные ей покои, состоявшие из двух комнат. Она скинула с себя тесную, грубоватую мужскую одежду. Наконец-то можно смыть пот и дорожную пыль.

Рядом со спальней находилась ванная комната. Пол был выложен цветными изразцами, а посередине имелся глубокий бассейн, с трубами для теплой и холодной воды. Кормилица Саад и горничная по имени Фатима прислуживали при купании доньи Ракели. Блаженствуя в теплой воде, она сначала вполуха слушала болтовню кормилицы и служанки.

Потом бросила их слушать, целиком уйдя в собственные размышления.

Все как в Севилье, даже ванна совсем такая же. Только сама она уже не Рехия, а донья Ракель.

Во время путешествия, постоянно отвлекаемая новыми впечатлениями, она еще не во всем отдавала себе отчет. Теперь, когда она наконец прибыла на место и, расслабившись, лежит в теплой ванне, она по-настоящему понимает, до чего же важная перемена совершилась в ее жизни. Будь она в Севилье, тотчас побежала бы к подружке Лейле, и они бы вдосталь наговорились. Лейла, предположим, была не слишком-то умна, мало что понимала и вряд ли сумела бы ей чем-то помочь, но зато они с детства дружили. А здесь у нее нет подруг, здесь все чужое и люди тоже чужие. И мечети Асхар здесь нет. Крик муэдзина, раздававшийся с минарета мечети Асхар и призывавший к омовению и молитве, был не громче и не тише, чем крики с других минаретов, но она бы отличила этот голос от тысячи других. Нет здесь и хатиба[32], способного растолковать ей темные места в Коране. И только в своем домашнем окружении сможет она теперь разговаривать на милом ее сердцу арабском языке. Ей придется перейти на грубое, нескладное наречие этой страны. Вокруг нее будут люди, чьи голоса жестки, движения резки, мысли суровы… Кастильцы, христиане, варвары.

Она была так счастлива в Севилье, этом светлом, дивном городе. Там отец принадлежал к числу богатейших вельмож, и она пользовалась почетом и уважением уже потому, что была дочерью своего отца. Что будет с ними здесь? Поймут ли эти христиане, что ее отец – действительно выдающийся человек? Будут ли они готовы понять и принять саму Ракель, ее характер, ее поведение? Что делать, если в глазах христиан она будет выглядеть такой же чужой и странной, какими кажутся ей они?

И еще одно новое, чрезвычайно важное обстоятельство: теперь все на свете будут знать, что она иудейка.

Она была воспитана в мусульманской вере. Но как-то раз – тогда ей исполнилось пять лет, дело было вскоре после смерти матери – отец отвел ее в сторонку и шепотом сообщил нечто очень важное: она принадлежит к роду Ибн Эзров и это исключительная, великая честь, но вместе с тем – великая тайна, о которой нельзя рассказывать никому. Позже, когда она подросла, отец открыл ей, что исповедует не только ислам, но также иудейскую веру. Он много рассказывал дочери о вероучении и обычаях евреев, однако не приказывал следовать иудейским обрядам. Однажды она прямо спросила у него, во что же ей все-таки верить и как поступить, но он мягко ответил, что принуждать никого не хочет; когда она станет взрослой, тогда пусть сама решает, принять ли на себя столь великий, но, увы, небезопасный долг – втайне исповедовать иудейство.

То, что отец предоставил решение ей самой, наполняло ее сердце гордостью.

Однажды Рехия не удержалась – сама не знала, как это вышло, а все-таки рассказала подружке Лейле, что, вообще-то, принадлежит к роду Ибн Эзров. А Лейла тогда ответила странно: «Я знала о том». И, немного помолчав, добавила: «Бедняжка».

Больше Ракель ни разу не заговаривала с Лейлой о своей тайне. Но когда она, перед отъездом из Севильи, видела Лейлу в последний раз, та рыдала в три ручья. Только и смогла выговорить: «Я наперед знала, что так оно все и получится».

После того старого, еще детского разговора, обиженная глупой жалостью Лейлы, Ракель решила подробнее разузнать, кто же такие эти самые евреи, к которым принадлежит она, как и ее отец. Мусульмане называли их народом Книги. Значит, первым делом ей нужно прочитать эту книгу.

Она попросила Мусу ибн Дауда – славного дядю Мусу, который жил под кровом ее отца и был такой мудрый и знал так много языков, – чтобы он обучил ее еврейскому. Она оказалась способной ученицей и вскоре начала читать Великую Книгу.

Дядя Муса всегда ей нравился, с самого раннего детства, но по-настоящему она узнала и оценила этого человека только в часы занятий. Ближайший друг отца, существенно старше его, отличался высоким ростом и худобой; иногда он выглядел древним стариком, а иногда – на удивление молодо. На худом лице резко выделялся мясистый горбатый нос, зато глаза были большие и очень красивые; их взгляд проникал прямо в душу. Он многое повидал на своем веку; огромные знания и свободу ума он приобрел ценой великих страданий, по крайней мере, так утверждал отец. Сам Муса об этом не говорил. Но иногда он пускался в рассказы о дальних странах, необычайных людях, и для девочки Ракель его беседы были занимательней всех сказок и историй, которые она обожала читать и слушать. Ведь их друг Муса, дядя Муса, сидевший тут, перед нею, все это видел собственными глазами.

Муса был мусульманином, он соблюдал все обычаи. Но к вере относился не слишком ревностно. Он и сам не скрывал, что сомневается во всем, кроме точных знаний. Однажды, читая с ней Книгу пророка Исаии, он сказал:

– Великий был поэт. Быть может, более великий, чем пророк Мухаммад или пророк христиан.

Подобные замечания сбивали ее с толку. Если она мусульманка, то, говоря по совести, можно ли ей вообще читать Великую Книгу иудеев? Она, как положено, каждый день произносила первую суру Корана, а там, в последних стихах, правоверные просят Аллаха вести их прямым путем, не дать им ступить на путь тех, на кого пал Его гнев, – на путь заблудших. Хатиб из мечети Асхар (он ведь тоже ее друг) объяснял ей, что под «заблудшими» подразумеваются евреи: если бы они не прогневили Аллаха, Он не обрушил бы на них страшные бедствия. Быть может, и она, читая Великую Книгу, ступает на неправый путь? Собравшись с духом, она спросила Мусу. Он смерил ее долгим ласковым взглядом, а затем сказал, что, судя по всему, Аллах вовсе не гневается на род Ибн Эзров.

Ракель решила, что Муса прав. Всякому должно быть понятно, что Аллах благосклонен к ее отцу. Аллах наделил его не только мудростью и добросердечием – Он даровал ему земные блага, высокие почести.

Ракель очень любила отца. Ей казалось, что в нем одном воплотились все герои тех баснословных вымыслов, тех красочных сказок, которые она просто обожала слушать: достойные правители, хитроумные визири, мудрые лекари, вельможи, волшебники, а заодно – сгорающие от любви юноши, к которым так влекутся сердца всех женщин на свете. К тому же отца окружала великая, страшная тайна – он принадлежал к роду Ибн Эзров.

Из всех событий ее недолгой жизни глубже всего запечатлелся в душе Ракели тот смутный, странный разговор, когда отец шепотом открыл ей, что он – Ибн Эзра. Но теперь впечатление от той старой беседы померкло перед недавним, еще более значительным событием. Вернувшись из далекого путешествия в северный Сфарад, христианскую Испанию, отец снова пожелал говорить с ней наедине. Негромким голосом, как в ту первую беседу, он объяснил ей, каким опасностям подвергнутся тайные евреи, оставшиеся здесь, в Севилье, если вновь вспыхнет священная война. Затем продолжал тоном сказочника – так, будто говорил в шутку:

– А теперь, правоверные, поведем рассказ о третьем брате, который, покинув ясный свет дня, углубился в пещеру, откуда шло тусклое золотое свечение.

Ракель тотчас включилась в игру и спросила так, как спрашивают слушатели в сказках:

– И что же сталось с этим человеком?

– Чтобы узнать это, – ответил отец, – мне предстоит спуститься в сумрачную пещеру.

Он не сводил с нее глаз, и во взоре его была мягкая настойчивость. Дав ей время немного подумать и разобраться в том, что он сейчас сказал, отец продолжал:

– Когда ты была ребенком, дочь моя, я предрекал, что однажды тебе придется сделать выбор. Сей день настал. Не отговариваю, но и не уговариваю тебя последовать за мною. Многие из превосходнейших мужчин в Севилье – молодые, умные, образованные – были бы счастливы жениться на тебе. Если ты сама этого хочешь, я вверю тебя одному из них, и на приданое я не поскуплюсь. Обдумай все хорошенько и через неделю скажи мне, что ты решила.

Она же ответила без колебаний:

– Пожелает ли отец оказать мне великую милость и спросить меня прямо сейчас?

– Хорошо, дай ответ сейчас.

И она сказала:

– Решение, принятое моим отцом, не может быть плохо, и я поступлю так же, как он.

Ее переполняло сознание неразрывности их уз, и на сердце было очень тепло. В глазах отца тоже светилась радость.

Потом он стал рассказывать ей о многотрудном пути еврейского народа. Евреи испокон веку подвергались бесчисленным опасностям, вот и теперь они оказались меж двух огней – между мусульманами и христианами, и это – великое испытание, ниспосланное Богом своему народу-избраннику. Среди этого народа Божьего, прошедшего через многие беды, опять-таки были избранники – род Ибн Эзров. Ныне Бог возложил на него, представителя рода Ибн Эзров, великую миссию. Он внял гласу Божьему и ответствовал: «Вот я!» И ныне он, до сего дня живший где-то на окраине еврейского мира, обязан находиться в самом его средоточии.

Отец позволил ей заглянуть в свои мысли, он доверял ей так же, как она доверяла ему; теперь она окончательно почувствовала себя частью отца.

Вот и сейчас, когда они достигли места назначения и она тихо блаженствует в ванне, в ее мозгу вновь звучат слова отца. Правда, иногда в эти речи вторгаются безутешные рыдания ее подружки Лейлы. Да что там! Лейла – маленькая глупая девочка, ничего она не знает, ничего не понимает. Ракель благословляла свой жребий, ведь она – из рода Ибн Эзров. Ее переполняли счастливые ожидания.

Очнувшись от своих мечтаний, она опять услышала болтовню старой милой глуповатой кормилицы Саад и шустрой Фатимы. Обе они сновали взад-вперед, из ванной в спальню и обратно; трудно было сразу освоиться в новых покоях. Это насмешило Ракель; ее вдруг охватило дурашливо-веселое настроение.

Она поднялась. Оглядела себя – от груди до ступней. Выходит, эта обнаженная матово-смуглая девочка, покрытая каплями воды, уже не Рехия, а донья Ракель ибн Эзра. С неистовым хохотом она спросила старуху:

– Так я теперь другая? Ты заметила, что я другая? Ну, живо отвечай!

Старуха сперва ничего не понимала. А юная хозяйка смеялась и настойчиво требовала ответа:

– Да ведь я же кастильянка, толедка, еврейка!

И тогда ошеломленная кормилица заголосила своим тонким, жалобным голосом:

– Не возводи на себя напраслину, Рехия, зеница ока моего, доченька моя, ягненочек ты мой правоверный! Неужто ты не веришь пророку?

Ракель присмирела, улыбнулась и сказала:

– Клянусь бородой пророка, кормилица: здесь, в Толедо, я не могу сказать тебе наверное, верую ли я в пророка.

Старуха отпрянула в испуге.

– Да убережет Аллах твой язык, Рехия, доченька, – сказала она. – Такие шутки – большой грех.

Но Ракель потребовала:

– Отныне изволь называть меня Ракель! Изволь называть меня Ракель! – И она перешла на крик: – Ракель! Ракель! А ну-ка, повтори! – С этими словами она опять плюхнулась в воду, обрызгав старухе все платье.

Лишь только Иегуда явился во дворец, король Альфонсо сразу его принял.

– Итак, – спросил он сухо и вежливо, – тебе уже удалось чего-то добиться, мой эскривано?

Иегуда приступил к отчету. Его репозитарии, законоведы, пока еще пересматривают и дополняют списки налогов и податей; точные цифры он сообщит королю в ближайшие недели. Им призваны в страну сто тридцать сведущих людей, в основном из мусульманских земель, но также из Прованса, Италии и даже из Англии. Они помогут наладить сельское хозяйство, горное дело, усовершенствовать ремесла, построить новые дороги. Иегуда приводил подробности, конкретные цифры, и все это он помнил наизусть, говорил свободно, никуда не заглядывая.

Казалось бы, король слушал доклад не слишком внимательно. Но когда Иегуда закончил, он поинтересовался:

– Помнится, ты хотел заняться устройством новых конных заводов? В докладе ты ничего о том не сказал. И еще ты обещал доставить сюда золоточеканщиков, ведь мы намерены чеканить собственные золотые монеты. Здесь тоже приняты какие-то меры?

В своих многочисленных докладных записках Иегуда один-единственный раз упомянул о коннозаводстве, о чеканке монет тоже только раз. Он поразился отменной памяти дона Альфонсо.

– С помощью Божьей и твоей, о мой государь, – ответил он, – быть может, и удастся наверстать за сто месяцев то, что было упущено за сто лет. Приготовления, сделанные за последние три месяца, кажутся мне неплохим началом.

– Да, кое-что сделано, – согласился король. – Но я не привык долго ждать. Скажу тебе прямо, дон Иегуда: я опасаюсь, что ты принесешь мне больше вреда, чем пользы. Прежде мои бароны пускай неохотно, пускай с оговорками, но все-таки делали взносы на военные надобности. Как мне говорили, это был главный источник пополнения казны. А теперь, когда ты стал нашим эскривано, они твердят, что нам-де предстоят долгие годы мира, и ровно ничего не хотят платить.

Иегуду раздосадовало, что король, даже не поблагодарив его за явные достижения, выискивает какие-то недостатки. Жаль, что донья Леонор вернулась назад в свой Бургос. В прошлый раз присутствие королевы с ее веселым взглядом, веселым голосом придавало беседе более приятный характер. И все же Иегуда подавил раздражение и ответил с почтительной иронией:

– По этой части твои менее знатные подданные не уступят твоим грандам. Когда дело заходит о платежах, все стараются как-нибудь увернуться. Но доводы, приводимые твоими баронами, шатки, и мои опытные законоведы легко их опровергнут. В самом скором времени я составлю письменное напоминание о долгах, обращенное к твоим рикос-омбрес, и буду смиренно просить, чтобы ты его подписал.

Бесстыдство и спесь грандов раздражали и самого короля, но все-таки его рассердило, что еврей позволил себе неуважительно о них отозваться. Тем более злило дона Альфонсо, что без еврея ему не обойтись. И он яснее повторил то, что уже сказал:

– Это ты навязал мне постылые восемь лет перемирия. Оттого я сейчас и вынужден прибегать к услугам торгашей и писак.

Иегуда опять сдержался.

– Твои советники ведь тоже признали, – парировал он, – что длительный мир выгоден тебе не меньше, чем эмиру Севильи. Земледелие и ремесла пришли в упадок. Бароны твои притесняют горожан и крестьян. Тебе нужны годы мира, чтобы достичь улучшений.

– Да, – с горечью ответил Альфонсо, – мне придется стоять в стороне, наблюдая, как другие воюют с неверными. А ты тем временем провернешь не одну выгодную сделку.

– Речь идет не о сделках, мой государь, – терпеливо попытался Иегуда втолковать королю. – Твои гранды стали чересчур спесивы оттого, что в военное время обойтись без них было невозможно, а сейчас ты должен внушить им, что ты король.

Альфонсо подошел к Иегуде совсем близко и заглянул ему в лицо своими серыми глазами, в которых светилось недоброе зарево.

– Какие же окольные пути измыслил ты, мой хитроумный господин эскривано, чтобы получить назад внесенные тобой деньги, так сказать, выколотить их из моих баронов, да еще с процентами? – спросил он.

Но Иегуда не отступал.

– Я располагаю кредитом, мой государь, – ответил он, – а следовательно, располагаю временем. Поэтому я и был в состоянии одолжить твоему величеству такие деньги. Не страшно, если придется долго ждать, пока они вернутся ко мне. На том-то и строится мой замысел: мы потребуем, чтобы твои гранды признали правомерность твоих налогов, но не станем требовать скорой уплаты. Мы будем давать им всё новые отсрочки. Зато потребуем ответных уступок, которые будут не так уж дорого стоить твоим баронам. Нужно, чтобы они предоставили своим городам и деревням фуэрос[33], привилегии, которые дадут этим поселениям независимость, в известных рамках конечно. Наша задача – добиться того, чтобы все больше городов и сел было подвластно тебе одному, а не твоим баронам. Горожане будут платить налоги охотнее и аккуратнее, чем твои гранды, и полученные с них подати будут более высокими. Трудолюбие землепашцев, торговая и ремесленная сметка горожан – вот в чем твоя сила, государь. Умножь их права – и сила твоих заносчивых грандов уменьшится.

Альфонсо был слишком умен, чтобы не согласиться со своим эскривано, что только таким путем и можно сломить сопротивление вконец обнаглевших баронов. Король знал, что в других христианских государствах Испании – в Арагоне, Наварре, Леоне – короли тоже пытались поддержать горожан и крестьян и умерить амбиции грандов. Но делалось это с крайней осторожностью. Короли ведь и сами принадлежали к грандам, а не к простому люду; они были рыцарями, они даже самим себе не желали сознаться в том, что берут сторону черни в борьбе против грандов. И никто до сих пор не осмеливался в столь неприкрашенных выражениях предложить подобные меры дону Альфонсо. Осмелился на это лишь чужестранец, который, естественно, понятия не имеет, что такое рыцарство и дворянское обхождение. В обыденных словах он описал обыденную задачу, которую и надо было решить. Альфонсо испытывал к нему и благодарность, и ненависть.

– Неужели ты всерьез полагаешь, – насмешливо заметил король, – что писаниной и болтовней можно заставить дона Нуньеса или дона Аренаса расстаться с городами и крестьянами? Не забывай, хитрец, что мои бароны – рыцари, а не торгаши или адвокаты.

И снова Иегуда превозмог обиду.

– Твоим господам рыцарям, – ответил он, – еще предстоит усвоить, что право, закон и договор обладают не меньшей силой и действенностью, чем их мечи и зáмки. Я убежден, мне удастся их этому научить, но, конечно, лишь при условии доброго содействия с твоей стороны, о государь.

Король внутренне сопротивлялся тому впечатлению, какое производили на него спокойствие и уверенность дона Иегуды. Он продолжал упрямиться:

– Возможно, они в конце концов и предоставят право свободной торговли какому-нибудь дрянному городишке, но взносов платить не станут, это я тебе наперед скажу. Бароны по-своему правы. В мирное время они не обязаны платить налогов. Я сам им в том поклялся, когда они поставили меня королем, и скрепил свою клятву подписью и печатью. Io el Rey. Но теперь, благодаря твоей мудрости, нас ожидают долгие годы без войны. На это они ссылаются, на этом они уперлись.

– Да простит мне твое величество, – как ни в чем не бывало продолжал дон Иегуда, – что мне приходится защищать короля против короля. Бароны твои не правы, доводы их несостоятельны. Я всем сердцем надеюсь, что мир продлится восемь лет, – но потом опять начнется война, ведь всем известно, что ты любишь войны. Оказывать тебе помощь в войне – это долг грандов. Я же, как твой эскривано, обязан заблаговременно позаботиться о твоей войне, то есть уже сейчас подумать о том, как изыскать необходимые средства. Пытаться спешно наскрести нужные деньги, когда война уже идет, было бы крайним неразумием. Сейчас мы учредим лишь малый ежегодный сбор и на первых порах будем взимать его только с твоих городов. Мы пожалуем им некоторые свободы, и они охотно будут обеспечивать тебе военные нужды. Бароны постыдятся выглядеть менее рыцарственными, чем горожане, и поэтому не откажут тебе в уплате того же взноса. – Дон Иегуда помолчал, предоставляя Альфонсо обдумать сказанное. Затем, уже уверенный в победе, продолжал так: – К тому же, мой государь, ты можешь совершить деяние, исполненное рыцарского великодушия, и тем самым принудить своих грандов согласиться платить требуемые взносы.

– Ну что там еще за махинации? – с недоверием спросил дон Альфонсо.

– После того неудачного похода, – пояснил Иегуда, – в руках севильского эмира осталось немало пленных. Твои бароны не слишком торопятся исполнить свое обязательство – выкупить пленников.

Дон Альфонсо покраснел. Обычай предписывал, чтобы вассал выкупáл своих ратников, а барон – своих вассалов, если те угодили в плен, находясь у него на службе. Бароны, разумеется, не отказывались от такого обязательства, только на этот раз выполняли его особенно неохотно. Они утверждали, что виноват во всем король: дескать, из-за его неблагоразумной поспешности они потерпели поражение. И сам дон Альфонсо был бы рад объявить: «Можете жмотничать дальше, я беру на себя выкуп пленников!» Но деньги для этого нужны были огромные, он не мог позволить себе такой широкий жест. И вот перед ним стоит Иегуда ибн Эзра и говорит ему:

– Смиреннейше предлагаю – выкупи всех пленных за счет государственной казны. Твои бароны не могут не видеть, что это им выгодно, а взамен мы потребуем от них одно-единственное обязательство: признать, что они и в мирные годы обязаны платить взносы на военные нужды.

– А средств в моей казне достаточно? – как бы невзначай поинтересовался дон Альфонсо.

– Об этом я позабочусь, государь, – бросил Иегуда, тоже как бы вскользь.

Лицо дона Альфонсо осветилось радостью.

– Великолепно продуманный план, – признал он.

Подойдя вплотную к своему фамильяру, он дотронулся до его нагрудной пластины.

– Нечего сказать, ты знаешь свое дело, дон Иегуда, – молвил король.

Но к радости и благодарности примешивалось горькое сознание того, что он все больше и больше зависит от умного, но неприятного ему торгаша.

– Жаль только, – сердито заметил дон Альфонсо, – что не удастся заодно посрамить баронов Кастро и их друзей. – И, подумав, прибавил: – С этими Кастро ты впутал меня в скверную историю.

Иегуду возмутило подобное извращение фактов. С баронами Кастро король враждовал еще с детских лет; их ненависть только обострилась, когда он забрал в казну толедский дворец баронов. А теперь король пытается изобразить дело так, будто во всем виноват он, Иегуда.

– Мне хорошо известно, – ответил он, – бароны Кастро винят тебя в том, что какой-то обрезанный пес оскверняет их замок. Но ты же и сам знаешь, государь, что уста их поносят тебя с давнишних пор.

Дон Альфонсо проглотил это замечание без возражений.

– Ну ладно, попытайся, – сказал он, пожимая плечами, – пусти в ход свои фокусы-покусы. Да только мои гранды – крепкие орешки, скоро сам убедишься. И с этими Кастро еще будет хлопот по горло.

– Благодарю тебя, государь, за то, что явил милость и одобрил задуманное мною, – ответил Иегуда.

Он преклонил колено и поцеловал королю руку. Сильная мужская рука дона Альфонсо, усеянная рыжими волосками, прикоснулась к пальцам дона Иегуды вяло и неохотно.

На следующий день дон Манрике де Лара, первый министр, посетил кастильо Ибн Эзра, чтобы выразить свое почтение новому эскривано. Министр прибыл в сопровождении своего сына Гарсерана, близкого друга дона Альфонсо.

Дон Манрике, по всей видимости отлично осведомленный о вчерашней аудиенции, заметил:

– Меня поразило, что для выкупа пленников ты готов предоставить в распоряжение его величества такую колоссальную сумму. – И он предостерег словно бы в шутку: – А не опасно ли одалживать могущественному королю такую уйму денег?

Дон Иегуда был сегодня скуп на слова. Гордыня и недоверчивость короля разгневали его, и обида еще не прошла. Он, конечно, знал, что в варварских северных краях лишь воин может рассчитывать на почет и уважение; о людях, которым вверено благосостояние страны, здесь отзываются пренебрежительно. И все же он не ожидал, что ему так трудно будет с этим свыкнуться.

Дон Манрике угадал его настроение и, словно желая смягчить бестактность дона Альфонсо, завел речь о том, что не стоит, дескать, обижаться на молодого горячего короля, которому разрубать запутанные узлы мечом нравится больше, чем заключать договоры. Ведь все детство дона Альфонсо прошло в военных лагерях. На поле брани он чувствует себя на своем месте, не то что за столом переговоров. Однако, сам себя прервал дон Манрике, он не затем явился, чтобы разговаривать о делах. Он просто хотел приветствовать своего сотоварища по королевскому совету, дона Иегуду. Не окажет ли он любезность дону Манрике и его сыну, показав им дом, о чудесах которого толкует весь Толедо?

Иегуда охотно исполнил просьбу гостей. Долго шагали они по устланным коврами покоям, по переходам и лестницам, а многочисленные слуги молча склонялись перед ними. Дон Манрике расхваливал убранство замка с видом знатока, а дон Гарсеран – с наивным восторгом.

В саду они повстречали детей дона Иегуды.

– Это дон Манрике де Лара, первый советник короля, нашего государя, – представил Иегуда, – а вот и его достойный сын, рыцарь дон Гарсеран.

Ракель смотрела на посетителей с детским любопытством. Она без тени смущения вступила с ними в беседу. Изъясняться по-латыни ей было еще трудно, хоть она и училась, не жалея сил. Посмеявшись над своими собственными ошибками, Ракель попросила мужчин перейти на арабский язык. Беседа стала более оживленной. Оба гостя восхваляли остроумие и очарование доньи Ракели, используя галантные выражения, по-арабски звучавшие особенно витиевато. Донья Ракель смеялась, гости смеялись вместе с нею.

Четырнадцатилетний Алазар тоже не отличался робостью. Он принялся расспрашивать дона Гарсерана о конях и рыцарских забавах. Молодой рыцарь не мог не поддаться обаянию этого живого, непосредственного мальчика и охотно отвечал на его расспросы. Дон Манрике дал дону Иегуде дружеский совет – определить мальчика пажом в какое-нибудь знатное семейство. Дон Иегуда ответил, что подумывает об этом; в душе он надеялся на то, что мальчика возьмет ко двору сам король, но сейчас предпочел промолчать о своих планах.

Вслед за доном Манрике другие гранды, прежде всего друзья семьи де Лара, тоже засвидетельствовали свое почтение новому эскривано майор.

Особенно охотно являлись с визитами молодые рыцари. Им нравилось находиться в обществе доньи Ракели. В Кастилии дочери знатных семейств присутствовали только на больших придворных церемониях и церковных праздниках; с ними трудно было поговорить с глазу на глаз, и обычно беседа ограничивалась избитыми пустыми фразами. В таких условиях, хотя бы просто для разнообразия, приятно было побеседовать с дочерью министра-еврея. Она ведь тоже была почитай что дама, а преграды этикета были в доме министра менее строгими. Молодые люди говорили Ракели длинные высокопарные комплименты. Девушка приветливо выслушивала эти куртуазные любезности, однако считала их всего-навсего забавной болтовней. А иногда она угадывала, что за подобными речами скрывается грубое желание. В таких случаях она сразу становилась робкой и замкнутой.

Ракель охотно общалась с христианскими рыцарями уже потому, что в беседах с ними можно было выучиться здешнему языку – не только официальной латыни, используемой в придворном обществе, но также и низкой будничной латыни, кастильскому наречию.

Кроме того, эти господа сопровождали Ракель, если ей хотелось посмотреть город.

Тогда она садилась в паланкин; по одну сторону ехал верхом на коне, к примеру, дон Гарсеран де Лара или дон Эстебан Ильян, а по другую – ее брат дон Алазар. За ней, тоже в паланкине, следовала кормилица Саад. Впереди, расчищая дорогу, бежали скороходы; чернокожие слуги замыкали процессию. Вот так Ракель и передвигалась по Толедо.

За сто лет, прошедших с тех пор, как город перешел в руки христиан, часть былого великолепия и роскоши была утрачена. Толедо был меньше Севильи, и все-таки в городе и его предместьях насчитывалось более ста тысяч жителей, а быть может, уже и двести тысяч. Таким образом, Толедо превосходил другие города христианской Испании, он был больше, чем тогдашний Париж, и гораздо больше, чем тогдашний Лондон.

В тот воинственный век крупные города не могли не быть крепостями – это касалось даже веселой Севильи. Каждый квартал Толедо был обнесен дополнительными прочными стенами с башнями, многие дома знати тоже строились как маленькие крепости. Все городские ворота представляли собой укрепленные сооружения, укреплены были все церкви, все мосты, перекинутые через реку Тахо у подножия высокого мрачного крепостного холма. А внутри городских стен домики теснились один к другому, кварталы взбирались по склонам. Ступенчатые улочки были темные и узкие и часто очень крутые, они напоминали донье Ракели опасные ущелья – целый лабиринт из выступов, закоулков, тупиков, повсюду каменные стены и тяжелые, окованные железом ворота.

Большие, солидные здания были в большинстве своем сооружены еще в мусульманскую эпоху; сейчас их кое-как поддерживали, не пытаясь что-либо изменить. В душе донья Ракель была уверена, что дома эти выглядели гораздо красивее, пока о них заботились мусульмане. Зато ей нравилось наблюдать за пестрой людской сутолокой, с раннего утра до позднего вечера заполнявшей улицы Толедо, а в особенности Сокодовер – старинную рыночную площадь. Шум людей, лошадиное ржание, крики ослов… Из-за всеобщей сумятицы на улицах то и дело образовывались заторы, повсюду валялся мусор. Жизнь в Толедо так и кипела, так и бурлила – это очень нравилось Ракели, и она почти не сожалела о прекрасной, упорядоченной Севилье.

Ей бросилось в глаза, до чего же робко и настороженно держались здесь мусульманские женщины. Все они были укутаны в плотную чадру. В Севилье женщины из простонародья частенько снимали чадру, когда работали или ходили на рынок, а в домах просвещенной знати только замужние дамы скрывали лица под вуалью – тончайшей драгоценной вуалью, воспринимавшейся скорее как украшение, а не как завеса. Но в Толедо – очевидно, затем, чтобы укрыться от взоров неверных, – все мусульманки всегда носили длинную плотную чадру.

Молодые гранды, гордившиеся своей столицей, поведали донье Ракели историю Толедо. На четвертый день творения, когда Господь Бог создал солнце, Он поместил его прямо над Толедо, поэтому считается, что город этот старше остальной земли. Действительно, город существовал с незапамятных времен, тому имелось множество доказательств. Этот город повидал карфагенян, затем в течение шестисот лет им владели римляне, триста лет – готы-христиане, четыреста лет – арабы. А ныне, вот уже сто лет, со времен достославного императора Альфонсо, городом снова владеют христиане – и они не уйдут отсюда до Страшного суда.

Лучшую свою эпоху, рассказывали молодые гранды, город пережил при христианских, вестготских властителях. Их-то потомками и являются сами они, рыцари. В те времена Толедо был самым богатым и великолепным городом на свете. Дочери своей Брунгильде король Атанагильд дал в приданое огромные сокровища – они стоили три тысячи крат тысячу золотых мараведи. Королю Реккареду достался стол иудейского царя Соломона, и стол тот был выточен из единого огромного изумруда и вделан в золотую оправу. Вдобавок у короля Реккареда имелось волшебное зеркало, в которое можно было увидеть весь мир. И все это разграбили, разрушили, растратили мусульмане, эти неверные, эти псы, эти варвары.

Юные рыцари с особой гордостью говорили о толедских церквях. Ракель с робким любопытством разглядывала тяжелые постройки, напоминавшие крепости. Она пыталась представить себе, до чего же благородными и красивыми выглядели эти здания сто лет назад, когда они еще были мечетями, когда их окружали деревья, фонтаны, аркады, мусульманские училищные дома. Теперь все так голо и мрачно!

Во дворе церкви Святой Леокадии она увидела фонтан, окаймленный искусно обточенными камнями, на которых была высечена арабская надпись. Ракель, чрезвычайно гордившаяся тем, что умеет разбирать старинные куфические письмена, стала водить пальцем по полустершимся каменным буквам. Наконец она прочитала: «Во имя всемилостивого, всемилосердного Бога. Халиф Абдуррахман, победитель – да продлит Аллах его дни, – повелел соорудить сей фонтан в мечети города Толейтолы[34] – да сохранит Аллах сей город – в семнадцатую неделю 323 года»[35]. Выходит, с тех пор минуло двести пятьдесят лет.

– Давненько это было, – сказал дон Эстебан Ильян, в тот день сопровождавший ее, и ухмыльнулся.

Молодые рыцари не раз предлагали ей зайти внутрь церкви и осмотреть убранство. Обитатели Севильи много говорили об этих «церквах», о мерзостных кумирнях, в какие превратились под владычеством северных варваров прекрасные когда-то мечети. Ракель была бы не прочь осмотреться в такой церкви, и все же ее одолевала робость, и девушка всякий раз находила предлог для отказа. В конце концов она преодолела нерешительность и в сопровождении дона Гарсерана и дона Эстебана вступила под своды церкви Святого Мартина.

Свечи мерцали в полумраке. Из кадил курился ладан. А вот и они, те самые, которых она одновременно и хотела, и страшилась увидеть: изображения, образы идолов, в исламе находившиеся под запретом. Предположим, западные мусульмане довольно-таки свободно толковали то или иное предписание пророка, пили вино, разрешали женщинам не закрывать лиц, но притом они свято соблюдали запрет, провозглашенный пророком: не изображай Аллаха, не изображай живых существ, будь то люди или животные. Самое большее, что дозволялось искусству, – наметить форму растения или плода. А тут повсюду стояли люди из камня, люди из дерева. Вдобавок тут можно было увидеть плоских, пестрых людей и животных, написанных на деревянных досках. Значит, вот они какие – идолища, ненавистные Аллаху и пророку!

Разумный человек, от Бога наделенный нравственным чувством, будь он иудей или мусульманин, не может не гнушаться подобными изображениями. Ничего не скажешь, они и впрямь отвратительны, странно застывшие и все-таки живые, неестественные, полумертвые, чем-то напоминающие почти задохшихся рыбин на рынке. Эти варвары дерзнули сравняться с Аллахом, они создали людей по Его образу и подобию – и сами же, глупцы, преклоняют колени перед кусками камня и дерева, ими же обработанными, и кадят им ладан. Но в Судный день Аллах призовет тех, кто сотворил сих истуканов, и спросит, способны ли они вдохнуть в них жизнь, – а если не смогут, Аллах навеки предаст их погибели.

И все же Ракель неотрывно глядела на идолов. Ее поразило сознание того, что такое вообще возможно: сохранить человеческий образ, бренную плоть, выражение лица, мимолетный жест. Выходит, подобное искусство доступно смертному человеку – это наполняло душу Ракели гордостью и ужасом.

Сопровождавшие ее рыцари благоговейно и подробно объясняли, где что изображено. Вот там стоит деревянный человечек в плаще и с гусем. Это святой Мартин, которому посвящен сей храм. Он был римский офицер; он вышел на поле брани, вооруженный одним только крестом, и это против несметного вражьего полчища. Как-то раз, когда было очень холодно, он отдал свой плащ нищему, и Бог с неба тотчас накинул ему на плечи новый плащ. В другой раз император остался сидеть в присутствии Мартина, но трон загорелся, и государю пришлось-таки встать и почтить святого. Все эти чудеса были наглядно представлены на раскрашенных досках. У доньи Ракели голова шла кругом – судя по всему, этот Мартин был великим дервишем.

Другая картина изображала мусульманскую девушку с корзиной, полной роз, а перед девушкой в изумленной позе замер человек в арабских одеждах, с царственной осанкой. Дон Гарсеран – с таким видом, словно на что-то намекал, – стал рассказывать историю о принцессе Касильде и ее отце Аль Меноне, короле Толедо. Касильда, тайно воспитанная своей нянюшкой в христианской вере, самоотверженно заботилась о христианских пленниках, которых отец ее заточил в темницы. От доносчика король узнал, что девушка носит пищу пленным. Он неожиданно предстал перед дочерью и спросил, что у нее в корзине. Там был хлеб, но девушка ответила: «Розы». Разгневанный отец приподнял крышку корзины, а хлеб, подумать только, уже превратился в розы. Ракель не так уж удивилась этому рассказу. Нечто подобное она читала в арабских сказках.

– А-а, ясно, – сказала она, – девушка была волшебница.

Дон Гарсеран строго поправил ее:

– Она была святая.

Дон Эстебан Ильян поделился с нею тайной: в рукоять его меча вделана косточка святого Ильдефонсо; эта реликвия уже два раза помогла ему спасти жизнь в битве. «Сколько же волшебников у этих христиан», – подумала донья Ракель и живо рассказала рыцарям, что существует еще одно верное средство: нужно, чтобы в утро битвы паломник, побывавший в Мекке, лучше всего – дервиш, плюнул в чашу с питьем.

– Так поступают многие из наших воинов, – пояснила она.

За всем новым, что Ракель видела, слышала и переживала в Толедо, с поразительной быстротой тускнели в памяти впечатления прежнего, мусульманского мира. Ей уже трудно было в точности припомнить черты своей любимой подружки Лейлы или резкий призывный крик муэдзина с минарета мечети Асхар. Но она не хотела быть слишком забывчивой, она по-прежнему много читала по-арабски и упражнялась в затейливой арабской каллиграфии. Теперь она в большей степени чувствовала себя еврейкой, но все-таки продолжала соблюдать мусульманские обряды, совершала предписанные омовения, читала молитвы. Отец ее ни к чему не понуждал.

Кормилица Саад постоянно находилась рядом с Ракелью и не давала ей забыть прошлое. По вечерам, когда кормилица помогала ей раздеться, они болтали о том, что видели за день, и сравнивали Толедо с Севильей.

– Поменьше водись с неверными, Рехия, ягненочек ты мой, – внушала кормилица. – Все они отправятся в геенну огненную, потому что все они бесстыдники. Они это и сами знают, а оттого еще больше чванятся перед другими здесь, на земле. А самая чванливая женщина – их султанша. Эта неверная проводит время где-то вдали от гарема своего мужа, султана Альфонсо, в каком-то северном городе. Люди рассказывают, будто ее город такой же холодный и гордый, как она сама.

Ничего не возразишь, неверные горды и чванливы, в этом кормилица права. Донья Ракель еще ни разу не видала короля, не знала, как он выглядит. Даже отец – а он ведь один из советников короля, – похоже, видит его не часто.

От Ибн Омара, своего управителя и секретаря, умевшего раздобыть полезные сведения, дон Иегуда узнал, что здешние гранды относятся к нему враждебно. За несколько лет, прошедших со смерти хитроумного Ибн Шошана, они добились расширения своих привилегий, а после поражения короля Альфонсо присвоили себе новые преимущества. Теперь они возмущались: дескать, явился новый еврей, еще хитрее, еще ненасытнее прежнего, и мечтает заграбастать все, чем они владеют. Они поносили его последними словами, склочничали, строили козни. Иегуда невозмутимо выслушал доклад управителя. Он дал Ибн Омару указание – распространить слухи о том, что новый эскривано защищает угнетенный народ от баронов-грабителей и заботится о благе горожан и крестьян.

Партию противников дона Иегуды возглавлял архиепископ Толедский, воинственный дон Мартин де Кардона, близкий друг короля. С тех пор как христиане отвоевали эти земли, церковники неустанно боролись с еврейскими общинами. В отличие от прочего населения, евреи не платили церковную десятину, уплаченные ими подати шли непосредственно королю. Ни папский эдикт, ни постановления кардинальской коллегии не могли изменить положения дел. Архиепископ дон Мартин был заранее озлоблен, так как предвидел, что евреи, имея на своей стороне хитроумного Ибн Эзру, будут еще сильнее упорствовать в своем нечестивом нежелании подчиниться требованиям церкви. Он старался любыми средствами противодействовать новому эскривано.

Тем большей неожиданностью стал визит, вскоре после переезда дона Иегуды в Толедо нанесенный ему – по-видимому, с самыми дружественными намерениями – каноником доном Родригом[36], который был секретарем архиепископа и духовником короля.

Этот спокойный, учтивый человек живо интересовался книгами. Он говорил, читал и писал на латинском и арабском языках, умел читать и по-еврейски. Он с удовольствием побеседовал с Иегудой, а еще больше ему понравилось общаться с мудрым другом Иегуды – Мусой ибн Даудом.

Помещения, отведенные Мусе, были обставлены покойно и уютно. Старик дважды на своем веку пережил изгнание; он знал, что такое нищета, и научился сносить ее без ропота. Но именно поэтому он ценил удобства. Не без легкой гордости показывал он канонику, как продуманно расположены в его покоях отопительные трубы, как тщательно выполнен войлочный настил на стенах – его можно было смочить при помощи хитрого устройства и таким образом обеспечить себе приятную прохладу в жаркие дни. Многочисленные книги были размещены так, чтобы в любой момент Муса мог достать нужную; его любимый книжный пюпитр стоял на хорошо освещенном месте. Маленький круглый зал распахивался прямо в сад, так и призывая посидеть, отдавшись спокойному созерцанию.

Любознательный каноник просто наглядеться не мог на библиотеку Иегуды и Мусы. Он удивлялся разнообразию книг, представлявших все отрасли знания, изящной каллиграфии, красоте инициалов и пестрых заставок, ловко сработанным футлярам для свитков, изысканным и в то же время прочным переплетам книг. Но больше всего поразил его материал, использованный при изготовлении большинства книг. Это был материал, о котором христиане знали только понаслышке, – бумага.

А ведь ученым христианского мира приходится писать на пергаменте, который делают из кожи животных! Мало того что писать на нем труднее, вдобавок материал этот дорог и его не всегда достанешь. Писцы нередко использовали пергаменты, уже побывавшие в употреблении; чтобы записать новые сочинения, они вынуждены были с большим трудом соскабливать то, что с неменьшим трудом записали их предшественники. И кто знает, вполне может случиться так, что какой-нибудь сегодняшний писец, пускай с наилучшими намерениями, уничтожит благороднейшую старинную мудрость, дабы сохранить для потомства свои собственные, иногда крайне наивные размышления.

Дон Иегуда поведал канонику, как производят эту самую бумагу. Используя мельницы, перетирают растительный материал, называемый хлопком, в кашицу беловатого цвета, которую затем вычерпывают и высушивают; и все это обходится совсем недорого. Лучшую бумагу изготовляют в Хативе, она крупнозернистая и зовется хатви. Дон Родриг осторожно подержал в руках книгу, сделанную из такой бумаги, с детским изумлением думая о том, сколько умственных богатств можно вместить в столь малый объем и вес. Иегуда рассказал, что сейчас занят приготовлениями к устройству бумажных мануфактур в Толедо – река здесь есть, и почва для растений тоже подходящая. Дон Родриг пришел в восторг. Тем более что Иегуда обещал прямо сейчас доставить ему немного бумаги.

Потом дон Родриг и старый Муса сидели одни в маленьком круглом зале и неспешно беседовали. Дон Родриг говорил о том, что даже в христианские земли проникли слухи об учености Мусы, и в особенности о большом историческом труде, над которым тот работает; слышали здесь и о злоключениях, какие претерпел Муса. Араб поблагодарил гостя вежливым кивком. Высокий и худой, он удобно посиживал в мягких подушках, слегка склонившись вперед, а в его больших добрых глазах светились спокойствие и мудрость. Он был немногословен, однако каждая фраза свидетельствовала об обширных познаниях, богатом опыте, глубоких размышлениях. Все, что он говорил, звучало так ново, так увлекательно – притом немного сомнительно, по мнению дона Родрига.

Да и кое-что другое в этом кастильо Ибн Эзра не могло не внушить сомнений. Например, среди разноцветных надписей, бежавших по фризу, встречались и еврейские. Прочитать их было нелегко, потому что знаки сплетались с узорами орнамента. И все же каноник, гордившийся своими познаниями в еврейском языке, сообразил, что они заимствованы из Священного Писания, из книги Кохелет[37], приписываемой Соломону. Да, подтвердил Муса, совершенно верно. Он взял посох и стал указывать канонику на письмена, которые вились среди затейливых арабесок, то исчезая, то снова появляясь. Указывая, он одновременно читал и переводил на латинский язык. Надпись гласила: «Ибо участь сынам человека и участь скоту – одна и та же им участь: как тому умирать, так умирать и этим, и одно дыханье у всех, и не лучше скота человек; ибо все – тщета. Все туда же уходит, все – из праха, и все возвратится в прах. Кто знает, что дух человека возносится ввысь, а дух скота – тот вниз уходит, в землю?»[38] Глаза дона Родрига следили за еврейскими письменами на стене, он видел и слышал, что Муса переводит правильно. Но ведь в переводе святого Иеронима эти стихи, которые дон Родриг помнит наизусть, звучат несколько иначе? Странно, отчего же в устах этого мудрого, благодушного Мусы даже слово Божие чуточку отдает запахом серы?

Но как бы то ни было, этот старик, надзиравший над библиотекой кастильо Ибн Эзра, привлекал каноника едва ли не сильнее, чем сама библиотека. Невольно возникало ощущение, что Муса, спокойно восседающий в подушках, пребывает вне времени, выше времени, – говорят, что истинная мудрость тоже неподвластна времени. В иные минуты дону Родригу, пятидесятилетнему мужчине, казалось, что Муса лишь немногим старше его, а иногда – что он старше на тысячу лет. Блеск, светившийся в спокойных, чуть насмешливых глазах Мусы, одновременно завораживал и смущал слушателя. И все-таки дон Родриг, разговаривая с этим человеком, чувствовал себя свободнее, чем в беседах с подавляющим большинством христиан, наивно преданных вере.

Он рассказал Мусе об академии, которую учредил. Само собой разумеется, его скромное начинание даже сравнить нельзя с мусульманскими «домами мудрости», и тем не менее он приложит усилия к тому, чтобы познакомить христианский Запад с арабской мудростью, как и с языческой мудростью древних.

– Не подумай, о премудрый Муса, – с жаром убеждал дон Родриг, – будто сердце у меня недостаточно широкое. Я распорядился перевести Коран на латинский язык. Даже неверные – как иудеи, так и мусульмане – трудятся в моей академии. Если позволишь, я приведу к тебе кого-нибудь из своих учеников, и пусть он тоже удостоится беседы с тобой.

– Так и поступи, высокочтимый дон Родриг, – любезно ответил Муса. – Приводи ко мне своих учеников. Только посоветуй им проявлять осторожность. И сам будь осторожен!

И он указал еще на одно изречение, начертанное на стене. Оно опять-таки было заимствовано из Священного Писания, на этот раз из Пятой книги Моисеевой: «Проклят, кто слепого сбивает с пути!»[39]

Когда дон Родриг прощался с владельцем кастильо (это произошло гораздо позже, чем входило в первоначальные намерения гостя, в итоге засидевшегося неприлично долго), он в шутку сказал:

– Мне надлежало бы досадовать на тебя, дон Иегуда. Ты едва не вынудил меня преступить десятую заповедь. Я, правда, не возжелал ни дома твоего, ни ослов, ни слуг и служанок твоих, однако опасаюсь, что возжелал твоих книг.

Старшина общины, дон Эфраим, явился к Иегуде, чтобы побеседовать о делах альхамы.

– Как и ожидалось, – начал он, – слава твоя и блеск стали благословением для всей общины, но вместе с тем привели к новым притеснениям. Зависть к твоему высокому рангу поджигает ненависть, кою питает к нам архиепископ, сей нечестивец, сей Исав[40]. Дон Мартин снова вытащил на свет божий один пергамент, провалявшийся в пыли целых шесть лет, – это постановление кардинальской коллегии, и там предписано, чтобы не только сыны Эдома[41], но также и дети Авраамовы выплачивали десятину церкви. Шесть лет тому назад благородный альфаким Ибн Шошан – да пребудет благословенна память праведника! – сумел отразить натиск попов. Однако ныне, возомнил нечестивец, пробил час расплаты. Он направил в альхаму послание, полное угроз.

Дон Иегуда хорошо понимал: речь в данном случае идет не только о деньгах. Если спор о десятине будет решен в пользу церкви, под угрозой окажется главная привилегия евреев – подчиняться непосредственно королю. Если церковь одержит победу, между еврейской общиной и королем будет стоять архиепископ. В душе дон Иегуда не мог не признать, что опасения дона Эфраима насчет архиепископа далеко не беспочвенны. Дон Мартин – близкий друг короля. И уж конечно, ему со всех сторон нашептывают, что неправое возвышение Ибн Эзры (назначить еврея на столь высокую должность – большой грех) можно хоть как-то загладить, наконец-то принудив евреев платить десятину церкви.

Но Иегуда не хотел выдать своих опасений.

– Нечестивец и на сей раз преуспеет столь же мало, как прежде, – молвил он, а затем добавил: – Кстати, разве не находится в моем ведении все, что имеет касательство к налогам? Если дозволишь, на послание архиепископа отвечу я.

Это совершенно не входило в расчеты дона Эфраима; он не желал уступить Иегуде хоть что-то из своих полномочий. И он вежливо ответил:

– Я бы постеснялся, господин мой и учитель Иегуда, возложить на твои плечи новое бремя. Сегодня я, от имени альхамы, прошу тебя поразмыслить кое о чем другом. Роскошь сего жилища и все богатства, какими благословил тебя Господь, и слава, сопряженная с благорасположением короля, которое, конечно, сам Господь обратил на тебя, – для завистников народа Израилева все это как сучок в глазу, это кровоточащая язва для черного сердца архиепископа. Поэтому я опять внушал всем членам альхамы, чтобы они вели себя как можно незаметнее, не раздражая злодеев наружным блеском. Прошу тебя, постарайся и ты не распалять их ненависть, дон Иегуда.

– Я понимаю твое беспокойство, господин мой и учитель дон Эфраим, – ответил Иегуда, – но не разделяю его. Долгий опыт научил меня, что гордый и властный вид внушает людям почтение и отпугивает врагов. Прояви я слабость или скаредность, архиепископ еще жесточе ополчится на меня и на вас.

В субботу после этого разговора дон Иегуда пришел в синагогу.

Его изумило, до чего же убогим было убранство этой главной святыни испанских евреев. Даже в синагоге дон Эфраим не допускал роскоши. Правда, когда открывался ковчег, где хранятся свитки Торы (его называют Арон ха-кодеш, кивот Завета), внутри поблескивали инкрустированные футляры со свитками, богато вышитые покровы, золотые, искусно выкованные пластины и короны.

Дон Иегуда был позван прочитать недельный отрывок из Пятикнижия. Повествовалось на сей раз о том, как языческий пророк Валаам был послан, дабы проклясть народ Израилев, однако Бог заставил его изречь благословение избранному народу, и язычник возгласил: «Как прекрасны шатры твои, Иаков, жилища твои, Израиль! Расстилаются они, как долины, как сады при реке, как алойные дерева, насажденные Иеговой, как кедры при водах… Он пожирает народы язычников, враждебные ему, он раздробляет кости преследователей»[42].

Иегуда монотонно, нараспев, как предписано древним чином, возглашал стихи Писания. Он читал с заметным усилием, его выговор, вероятно, кому-то казался странным и даже немного смешным. Однако никто не смеялся. Напротив, толедские евреи, как мужчины, так и женщины, внимали ему с величайшим почтением; искреннее чувство, одушевлявшее дона Иегуду, передалось им всем. Сей муж, по воле судьбы во отрочестве своем сделавшийся мешумадом, ныне вернулся в Завет Авраамов, вернулся добровольно, со смирением в сердце. Сей муж, облеченный властью, способен сделать так, чтобы благословения, которые он сейчас изрекал, сбылись и для них.

Теперь, когда Ракель могла не таясь исповедовать свою настоящую веру, ей стало труднее, чем прежде, чувствовать себя еврейкой. Она часто читала Великую Книгу; случалось, она по целым часам сидела, упоенно мечтая о тех временах и событиях, о деяниях патриархов, царей и пророков. Мощь и величие духа, глубочайшее благочестие, о котором там говорилось, но также и проявления слабости, мелочности, глубочайшей порочности, о чем Великая Книга тоже не умалчивала, – все это будто бы снова облекалось в плоть и кровь, и Ракель была так горда, так счастлива, что род ее восходит к подобным праотцам.

Но с живыми евреями, окружавшими ее в Толедо, она не чувствовала особого родства – несмотря на то, что твердо и честно решила стать одной из их общины.

Чтобы лучше познакомиться со своим народом, она часто бывала в еврейском городе, иудерии.

В таких прогулках ее обычно сопровождал дон Беньямин бар Абба, молодой родственник старшины альхамы. В кастильо Ибн Эзра его однажды привел каноник дон Родриг. Беньямин принадлежал к числу его учеников, он был переводчиком при академии.

Дону Беньямину не исполнилось еще и двадцати трех лет, но рассудок у него был острый, а познания глубокие. Было в нем что-то мальчишеское, плутоватое, озорное, и это привлекало Ракель. Скоро они совсем подружились. Оба охотно посмеивались над тем, что другие, пожалуй, сочли бы неподходящим предметом для шуток. На некоторые темы, о которых донья Ракель не решилась бы заговорить с отцом и даже с дядей Мусой, она охотно беседовала с Беньямином.

Он, в свою очередь, чистосердечно делился с Ракелью многими размышлениями и переживаниями. Рассказывал он ей, например, что ему не слишком-то нравится родственничек, дон Эфраим, па`рнас – это человек хитрый и непростой, если бы у Беньямина водились хоть какие-то собственные деньги, он бы и дня не выдержал в доме этого дона Эфраима. Донье Ракели еще никогда не случалось иметь бедных друзей. Она смотрела на своего нового товарища с удивлением и любопытством.

Беньямин соблюдал иудейские обряды, но только затем, чтобы не вызвать недовольства у дона Эфраима, сам же он не придавал им особого значения. Зато восхищался арабской мудростью, а еще говорил о великих древних, давно сгинувших народах, чаще всего о греках – об ионийцах, как он их называл. Он даже осмеливался утверждать, будто один из этих ионийцев, некий Аристотель, такой же мудрый, как учитель наш Моисей. При всем том он гордился, что принадлежит к евреям – народу Книги, народу, свято пронесшему Великую Книгу сквозь тысячелетия.

В иудерии этот Беньямин был проводником доньи Ракели. В стенах Толедо обитало свыше двадцати тысяч евреев, еще пять тысяч насчитывалось в городских предместьях. Хоть в ту пору никакой закон того не предписывал, большинство предпочитало жить в своем собственном квартале, который тоже был обнесен стенами с укрепленными воротами.

Евреи, рассказывал Беньямин, давным-давно осели в Толедо, и даже само название города происходит от еврейского слова толедот – родословие. Первые евреи, явившиеся сюда, были посланцами царя Соломона, и они собирали дань с варваров, и жилось здесь евреям неплохо. Только при христианах-вестготах на них обрушились страшные гонения. Жесточе всех прочих преследовал их выходец из собственного роду-племени, некий Юлиан[43], переметнувшийся к христианам и возведенный ими в сан архиепископа. Все более суровые указы издавал он против своих прежних собратьев и в конце концов добился закона, который предписывал всем евреям перейти в христианство, а кто не перейдет, тот будет продан в рабство. В ответ на это евреи призвали из-за моря арабов и помогли им завоевать страну. В захваченных городах арабы оставляли еврейские гарнизоны, и коменданты тоже были евреи.

– Представь себе, донья Ракель, – обратился к ней Беньямин, – каково все тогда обернулось: угнетенные вдруг стали господами, а бывшие угнетатели – рабами.

Беньямин с восторгом говорил ей о книгах, созданных сефардскими евреями – поэтами и учеными – в последующие века мусульманского владычества. Наизусть читал он пылкие стихи Соломона ибн Габироля[44] и Иегуды Галеви[45]. Рассказывал он и о математических, астрономических, философских трудах Авраама бар Хия[46].

– Все то великое, что создано здесь, в стране Сфарад, все, что облеклось в мысль или в камень, – с глубоким убеждением произнес Беньямин, – создано при участии евреев.

Однажды Ракель рассказала ему о смущении, в какое пришла она при виде идолов в церкви Святого Мартина. Он выслушал ее внимательно. Постоял в нерешительности. Затем, с лукавым и таинственным видом, достал какую-то книжку и показал ей. В этой книжице – он называл ее записной книжкой – были рисунки, образы людей. Порой в них проглядывала злая насмешка, лица людей иногда превращались в самые настоящие звериные морды. Донья Ракель была изумлена, перепугана, заинтересована. Неслыханное святотатство! Этот дон Беньямин дерзнул не только в общих чертах воссоздать человеческие фигуры наподобие тех языческих кумиров, которых донья Ракель видела в церкви, – нет, он осмелился на большее, он создавал вполне определенных, узнаваемых людей. Он, верно, решил сравняться с Богом – его дерзновенная воля изменяла черты людей, уродовала их души. Да как же земля не разверзнется, не поглотит святотатца? А сама она, Ракель, – разве она не участвует в нечестивом деянии, разглядывая эти рисунки? И все-таки она ничего не могла с собой поделать, она продолжала листать книжицу. На этой вот странице изображен зверек, кажется лисица, однако нет, не лисица, ведь с хитрой мордочки на нее поглядывали благостные глаза дона Эфраима. И тут Ракель, несмотря на терзавшие ее сомнения и страхи, не могла не расхохотаться.

Но ближе всего казался ей Беньямин, когда он начинал рассказывать удивительные истории, приключившиеся с великими иудейскими мужами, некогда жившими в Толедо.

Взять хотя бы историю рабби Ханана бен Рабуа. Он придумал удивительные водяные часы. Две чаши фонтанов, две цистерны, устроенные с таким расчетом, чтобы одна чаша медленно наполнялась водой, по мере того как луна прибывала, другая же опустошалась, а когда луна шла на убыль, все происходило наоборот, и по этим часам сразу было видно, какой сейчас день месяца и даже час дня. Завистливые соперники обвинили рабби Ханана в колдовстве. «Знания всегда внушают подозрение», – с видом умудренного годами старца заметил дон Беньямин. И алькальд заточил рабби Ханана в темницу. Между тем цистерны перестали наполняться водой, как положено. Тогда подумали, что рабби, до того как его заключили под стражу, намеренно повредил часы, над которыми сам же трудился трижды семь лет. Его пытались принудить починить часы, но он только испортил их вконец. И тогда его сожгли на костре.

– Башня, в которую его заточили, сохранилась по сей день, – заключил дон Беньямин. – И те цистерны тоже еще можно увидеть в Уэрте-дель-Рей, в давно заброшенном дворце Галиана.

Вечером Ракель пересказала кормилице Саад историю несчастного изобретателя, рабби Ханана, которого злые люди подвергли таким мучениям в награду за все его искусство и науку. Она в ярких красках поведала кормилице о водяных часах, о темнице, о сожжении рабби. А кормилица Саад на это ответила:

– Какие злые люди здесь, в Толедо! Куда бы как лучше нам, Рехия, ягненочек ты мой, вернуться назад в Севилью, да хранит ее Аллах!

Глава 3

Братья Фернан и Гутьерре де Кастро, не ограничившись пустыми угрозами, перешли к действиям против того, кто отдал их кастильо обрезанному нехристю. Бароны с оружием в руках нападали на владения дона Альфонсо, однажды подошли к самым стенам города Куэнки. Они захватывали горожан, находившихся в пути, и уводили пленников в свои замки. Они угоняли скот у кастильских крестьян. Завладев добычей, они возвращались в свой Альбаррасин, лежавший в неприступных горах.

Дон Альфонсо был в бешенстве. Этих баронов Кастро он ненавидел с малолетства. Альфонсо стал королем в трехлетнем возрасте, а регентом тогда назначили одного из их клана. Тот обращался с мальчиком плохо, был строг к нему, так что Альфонсо возликовал, когда Манрике де Лара наконец-то сокрушил партию баронов Кастро. Но те по-прежнему пользовались большим влиянием в своем графстве, и среди кастильских грандов у них насчитывалось немало приверженцев.

Новые бесчинства братьев Кастро чертовски разозлили Альфонсо. Терпеть дальше он не намерен. Он возьмет штурмом их замки, разрушит их до основания, он велит остричь этих баронов наголо и заточит их в монастырь. Или нет, лучше отрубить им головы.

В глубине души он понимал, что, предприми он подобный поход, ему не миновать опасной стычки с дядюшкой, королем Арагонским.

Арагон, как и Кастилия, давно уже претендовал на сюзеренные права над графством этих Кастро, владевших гористой местностью Альбаррасин, на самой границе Кастилии и Арагона. Однако сыновья последнего владетельного графа, братья Фернан и Гутьерре, после смерти отца отказались признать над собой чье-либо сюзеренство. А значит, если теперь он, Альфонсо, вторгнется в их графство, они могут просить Арагон о защите. И его дядя Раймундес, король Арагонский, не упустит случая заполучить себе новых вассалов и возьмет Альбаррасин под защиту от кастильских войск, что неминуемо приведет к войне с Арагоном.

Но Альфонсо отгонял прочь подобные сомнения, не позволяя им стать отчетливыми мыслями. Он пойдет походом на этих проклятых Кастро! Сейчас он вызовет Иегуду. И пусть тот раздобудет ему деньги!

Во дворец Иегуда шел в отличном расположении духа. Он не знал, зачем дон Альфонсо, которого он давно уже не видал, повелел ему прийти. Иегуда с радостью предвкушал, как будет докладывать королю о последних успехах. Более того, он нес с собой вещественное доказательство одного из своих успехов, и эта безделушка, несомненно, порадует дона Альфонсо.

Он стоял перед королем и докладывал. Несколько рикос-омбрес (девять, если быть более точным), давно просрочивших уплату налогов, скрепили подписями и печатями важное обязательство: в случае дальнейшей неуплаты они откажутся от своих притязаний на некоторые города, передав их королю. Кроме того, Иегуде приятно было отметить, что налажено одиннадцать новых земледельческих хозяйств, которые послужат примером другим; что поблизости от Талаверы начато пробное разведение шелковичных червей; что открыты новые большие мастерские здесь, в Толедо, а также в Бургосе, Авиле, Сеговии, Вальядолиде.

Наконец Иегуда преподнес свой сюрприз.

– Однажды ты, государь, – начал он, – упрекнул меня в том, что я не призвал в Кастилию золотых дел мастеров и чеканщиков монет. Дозволь же мне почтительно вручить тебе первое изделие твоих золоточеканщиков.

Гордо улыбнувшись, он передал дону Альфонсу «безделушку», которую принес с собой.

Король взял ее, посмотрел, и лицо его просияло. До сего дня в христианских государствах полуострова были в ходу арабские золотые монеты. А сейчас он держал в ладони первую золотую монету христианской Испании, и это была кастильская монета. Посередине, поблескивая красноватым золотом, выделялся королевский профиль – да, это он, Альфонсо! – а по кругу шла латинская надпись: «Альфонсус, милостию Божией король Кастилии». На другой стороне монеты был отчеканен небесный покровитель Испании – апостол Иаков, Сант-Яго, на коне, с воздетым мечом. Таким он всегда и мчится по воздуху, помогая христианскому воинству разить неверных.

Дон Альфонсо жадно, с детским удовольствием рассматривал и ощупывал прекрасное создание чеканщиков. Так, значит, его лик, запечатленный на добром, полноценном золоте, впредь будет известен всем христианским странам, как и странам ислама, и всем он будет напоминать, что у Кастилии надежные заступники – Сант-Яго и он, дон Альфонсо.

– Превосходно, дон Иегуда, – похвалил король, и на его светлом лице, в его светлых глазах сияло такое счастье, что дон Иегуда мигом забыл все обиды, какие претерпел от этого человека.

Однако изображение Сант-Яго, кличущего за собой рать, напомнило королю о его решении и о том, чего ради он вызвал сегодня своего эскривано. Веселым голосом, без всякого перехода дон Альфонсо сказал:

– Выходит, у нас есть деньги и я могу идти походом на баронов Кастро. Думаешь, шести тысяч золотых мараведи хватит на такую вылазку?

Дон Иегуда сразу помрачнел. Он стал толковать о том, что бароны Кастро, вне всякого сомнения, попросят короля Арагонского о защите, и тогда король Раймундес признает их своими вассалами.

– Твой сиятельный дядя, конечно, вмешается в дело, – настойчиво убеждал Иегуда. – У него наготове войско, собранное для похода в Прованс, и военная казна у него не пустует. Так что обстоятельства сейчас крайне неблагоприятные, чтобы начинать войну с Арагоном.

Дон Альфонсо ничего не желал слушать.

– Вечно у тебя какие-то ничтожные сомнения! – отмахнулся он от доводов Иегуды. – Чтобы одолеть Кастро, достаточно нескольких сот хороших копий, я знаю толк в быстрых атаках, все решит одна стремительная вылазка. Если Альбаррасин или хотя бы крепость Санта-Мария окажется в моих руках, мой малодушный дядюшка-арагонец ограничится пустыми угрозами, а в дело не сунется. Ты только достань мне шесть тысяч золотых мараведи, дон Иегуда! – настаивал он.

Иегуда знал: то, что король сейчас пытается внушить себе самому, – тщетные надежды. Дон Раймундес в самом деле человек довольно уживчивый, и все-таки он пойдет войной на дона Альфонсо, если дать к тому удобный повод.

Не следовало забывать о том, что король Раймундес питал глубокую неприязнь к своему племяннику Альфонсо, причем не без оснований. Кастилия, ссылаясь на какие-то ветхие грамоты, притязала на сюзеренные права над Арагоном. Такой «сюзеренитет» был, конечно, всего-навсего вопросом престижа. К примеру, могущественный английский король, владевший многими франкскими землями, признавал сюзеренство французского короля, хоть тому принадлежала значительно меньшая часть Франции. В сущности, арагонскому королю Раймундесу был не так уж и важен подобный «престиж». Но племянник, дон Альфонсо, с его неукротимым нравом, в глазах старого короля был воплощением пустого, устаревающего рыцарского идеала, и дона Раймундеса раздражало, что многие, даже его собственный сын, все еще цеплялись за это представление, столь далекое от реальной жизни, и смотрели на дона Альфонсо снизу вверх, как на героя. Поэтому король и заявил, что требование дона Альфонсо признать его сюзереном – бессмысленная болтовня о давно прошедших делах. В свою очередь, Альфонсо, с поводом и без повода, во всеуслышание говорил о своих притязаниях и бахвалился, что наступит день и наглые арагонцы преклонят перед ним колено как перед своим богоданным повелителем.

Стало быть, если Альфонсо в самом деле предпримет набег, Арагон наверняка вступит в войну. Дон Иегуда прикидывал, как бы поосторожнее растолковать это королю. Но Альфонсо и сам предвидел все возражения, только не хотел их слышать, а потому опередил своего эскривано.

– В конце концов, это ты во всем виноват, – запальчиво бросил он, – ты заграбастал дом Кастро!

Дон Иегуда за эти нелегкие месяцы успел обзавестись вторым лицом – лицом-маской, на котором изображалось вежливое смирение. Но ему не удавалось совладать со своим голосом, эскривано заикался и пришепетывал, когда приходил в волнение. Именно таким голосом он и ответил королю:

– Для похода против Кастро, государь, потребуется не шесть тысяч золотых мараведи, а двести тысяч. Смею уверить твою милость, арагонцы не так-то легко смирятся с тем, что ты вторгнешься во владения Кастро. – Он решил высказать свой последний, неопровержимый довод: – Ты ведь знаешь, что должность альфакима при арагонском дворе исполняет мой кум дон Иосиф ибн Эзра. Ему известны замыслы короля. Твой сиятельный дядя уже неоднократно подумывал о том, чтобы оказать вооруженную поддержку баронам Кастро. Мы с куманьком немного посовещались в письмах, и дону Иосифу удалось отговорить своего короля. Однако он предостерег меня: арагонцы связали себя обязательством выступить на помощь баронам, если ты на них нападешь.

На гладком лбу дона Альфонсо вдруг проступили глубокие морщины.

– Ты и твой любезный куманек, похоже, ведете тайную дипломатию за моей спиной, – сказал он.

– Я бы несколькими днями ранее передал тебе предостережение дона Иосифа, – возразил Иегуда, – но ты не соизволил призвать меня пред свои очи. – Король размашистыми шагами ходил из угла в угол. Дон Иегуда продолжал свои разъяснения: – Я понимаю, что твоему величеству угодно было бы поскорей сбить спесь с наглых баронов. Мне и самому – не прогневайся на смиренное признание – очень бы этого хотелось. Но будь милостив, прояви терпение. Если разобраться, ущерб, нанесенный этими наглецами, не так уж велик.

– Они держат в застенках моих подданных! – воскликнул Альфонсо.

– Поручи это мне, и я выкуплю пленников, – предложил Иегуда. – Все это горожане, мелкий люд. Достаточно будет двух-трех сотен мараведи.

– Молчи! – рассвирепел Альфонсо. – Как может король выкупать своих подданных у своего же вассала! Только ты, торгаш, этого не понимаешь!

Иегуда побледнел. Являются ли бароны Кастро вассалами дона Альфонсо – это еще неясно, о том и идет спор. Но в глазах всех этих гордецов грабеж и убийство – единственно достойный способ к тому, чтобы уладить разногласия. Он бы охотно ответил королю: «Так отправляйся же в свой поход, ты, рыцарь-глупец! Шесть тысяч золотых мараведи я, так и быть, пожертвую!» Но если начнется война с Арагоном, все его планы рухнут. Надо любыми средствами предотвратить поход.

– Возможно, – начал он, – найдется способ освободить пленников, не унижая твое королевское достоинство. Пожалуй, можно добиться того, чтобы Кастро выдали своих пленников Арагону. Позволь мне вступить в переговоры. Если тебе угодно будет дать дозволение, я лично отправлюсь в Сарагосу, чтобы посовещаться с доном Иосифом. Об одном прошу тебя, государь: обещай мне, что не объявишь поход против Кастро, пока не соблаговолишь еще раз выслушать меня.

– Ты много себе позволяешь! – проворчал Альфонсо. Но он уже и сам понял безрассудство своих намерений. К несчастью, еврей прав.

Король опять взял золотую монету, взвесил ее на ладони, еще раз внимательно осмотрел. Его лицо просветлело.

– Обещать ничего не хочу, – молвил он. – Но я обдумаю то, что ты сказал.

Иегуда видел, что большего ему не добиться. Простившись с королем, он тотчас отправился в Арагон.

Каноник Родриг даже в отсутствие Иегуды нередко навещал кастильо Ибн Эзра. Ему нравилось быть в обществе старого Мусы.

Они сидели на маленькой круглой террасе, вслушиваясь в тишину сада, в мерный, но разнообразный говор струй, и вели неторопливые беседы. По верху стен бежали красные, синие, золотые письмена, свивавшиеся в мудрые фразы. Замысловатые знаки нового арабского письма, вплетенные один в другой, обвитые цветочным орнаментом, напоминали скорее арабески, чем буквы; пестрой сетью, словно ковром, покрывали они стены. На фоне причудливых завитушек выделялись угловатые староарабские, «куфические» письмена и массивные еврейские; они складывались в изречения, и тут же терялись, мешаясь с другими знаками, и снова проступали, странно беспокойные, вводящие в сомнение.

Взгляд дона Родрига, пробиваясь сквозь буйные заросли орнаментов и арабесок, вновь скользнул по еврейскому изречению, которое прежде, при первом его посещении, перевел Муса: «Ибо участь сынам человека и участь скоту – одна… И одно дыханье у всех… Кто знает, что дух человека возносится ввысь, а дух скота – тот вниз уходит, в землю?» Уже в тот первый раз каноника смутило, что стихи эти, прочитанные Мусой, звучали иначе, чем в знакомом ему латинском переводе. Собравшись с духом, он решил побеседовать об этом с Мусой. Но тот дружески остерег его:

– К чему тебе пускаться в столь каверзные рассуждения, мой многочтимый друг? Тебе ведь известно, что, когда Иероним перелагал Библию, его рукой водил Святой Дух, а значит, слова, которыми Бог обменивается с Моисеем по-латински, не менее божественны, чем слова на еврейском языке. Не стремись к чрезмерно большой мудрости, многочтимый дон Родриг. Пес сомнения всегда начеку, даже во сне. Что, ежели он проснется и с лаем набросится на твои убеждения? Тогда ты пропал. И без того многие твои собратья в других христианских странах кличут наш Толедо городом черной магии, а наши затейливые арабские и еврейские письмена представляются им какой-то сатанинской грамотой. Вот увидишь, тебя еще объявят еретиком, если будешь не в меру любопытен.

И все же спокойные глаза дона Родрига неотрывно следили за хитросплетениями надписей, смущавших ум и душу. Но еще больше, чем сами эти надписи, озадачивал каноника человек, распорядившийся украсить стены таким образом. Старик Муса (дон Родриг сообразил это очень скоро) был безбожником до мозга костей, он не веровал даже в своего Аллаха и Мухаммада. Но, как ни крути, этот язычник был человеком добрым, терпимым, приятным. Сверх того и прежде того – он был истинным ученым. За свою жизнь дон Родриг постиг все, что могла ему дать христианская наука, тривиум и квадривиум[47], – грамматику, диалектику и риторику, арифметику, музыку, геометрию и астрономию и еще, конечно, теологию, а кроме того – все то из арабской учености, что не было запрещено церковью. Однако Муса знал неизмеримо больше, знал все – и не просто выучил все наизусть, а надо всем размышлял. И беседовать с этим безбожником было одним из прекраснейших даров Божьих.

– Это я-то еретик? – с сердечной печалью ответил дон Родриг на предостережение собеседника. – Опасаюсь, что еретик – это ты, мой дражайший, премудрый Муса. И не просто еретик, сдается мне, а самый настоящий язычник, не верящий даже в истины своей собственной веры.

– Ты этого опасаешься? – спросил старый и довольно-таки уродливый мудрец, впиваясь пронзительным взглядом в кроткое лицо Родрига.

– Опасаюсь я потому, что я тебе друг, и мне больно знать, что тебе суждено гореть в геенне огненной, – ответил тот.

– А будь я просто мусульманин, – осведомился Муса, – неужели в таком случае я не отправился бы в геенну огненную?

– Не обязательно, дражайший Муса, – поучительно заметил Родриг. – И во всяком случае, ты бы тогда поджаривался на менее жарком огне.

Муса, немного помолчав, задумчиво изрек весьма двусмысленную фразу:

– Для меня не существует большого различия между тремя пророками, здесь ты, пожалуй, прав. Моисей значит для меня столько же, сколько Христос, а сей последний – столько же, сколько Мухаммад.

– Такие слова мне даже слушать не подобало бы, – сказал каноник, немного отшатнувшись. – Я вынужден был бы принять против тебя меры.

Муса примирительно молвил:

– Тогда считай, что я тебе ничего не говорил.

Беседуя таким образом, Муса иногда вставал, подходил к своему пюпитру и, не прекращая говорить, чертил какие-то круги и арабески. Родриг с завистью и укоризной поглядывал, как собеседник транжирит драгоценную бумагу.

Каноник охотно знакомил Мусу с отрывками из своей хроники[48], иногда старик мог что-то дополнить или уточнить. В хронике много говорилось о давно почивших святых. Являясь в облаках пред христианским воинством, они часто помогали одолеть неверных; также святые реликвии, сопровождавшие христианских воинов в битве, не раз приносили им победу. Муса заметил по сему поводу: святые реликвии, случалось, присутствовали и при тяжких поражениях христиан. Однако он высказал это замечание мягким, беспристрастным тоном и счел вполне естественным, что Родриг обходит это обстоятельство молчанием. Вообще же, он сочувственно и внимательно слушал то, что читал каноник, и тем самым подкреплял его веру в значимость предпринятого труда.

Когда же Муса принимался вслух читать свое собственное сочинение «История мусульман в Испании», Родриг чувствовал себя очень бедным и в то же время очень счастливым: ему казалось безнадежно примитивным все, что написал он сам. Его бросало то в жар, то в холод, когда он слушал отрывки из этого уникального, смелого исторического исследования. «Государства, – утверждалось там, – установлены не Богом, они порождаются естественными силами жизни. Соединиться в общество необходимо для того, чтобы сохранить человеческий род и культуру; государственная власть необходима, ибо иначе люди истребили бы друг друга, ведь они от природы злы. Сила, делающая государство единым целым, есть асабийя[49], внутренняя связь, определяемая волей людей, их историей, их кровью. Как и все вещи тварного мира, государства, народы и культуры имеют свой собственный срок жизни, уготованный им природой. Подобно отдельным существам, они проходят через пять возрастов: возникновение, восход, высшее цветение, закат, уничтожение. Цивилизация вырождается в изнеженность, свобода – в болезненное сомнение, – и государства, народности, культуры сменяют друг друга согласно строгим, от века неизменным законам; все неизменно изменчиво, как движущиеся пески пустыни».

– Если я верно тебя понимаю, друг мой Муса, – заметил однажды, выслушав подобный отрывок, дон Родриг, – ты вообще не веруешь в Бога, а веруешь только в кадар[50], судьбу.

– Бог и есть судьба, – ответил Муса. – Это итог познаний, проистекающий из Великой Книги евреев, как и из Корана.

Он устремил взгляд на одно из речений, украшавших фриз; за ним и Родриг прочитал сии стихи, в которых проповедник Соломон возвещает: «Всему свой час, и время всякому делу под небесами: время родиться и время умирать, время насаждать и время вырывать насаженья, время убивать и время исцелять… время рыданью и время пляске… время любить и время ненавидеть, время войне и время миру. Что пользы творящему в том, над чем он трудится?»[51] Убедившись, что каноник прочел это речение, Муса продолжал:

– А в восемьдесят первой суре Корана, где речь ведется о конце мира, пророк говорит: «То, что я возвещаю, – это только напоминание мирам, тем из вас, кто желает следовать прямым путем. Но вы не пожелаете этого, если этого не пожелает Аллах, Господь миров». Как видишь, мой многочтимый друг, и Соломон, и Мухаммад приходят к тому же выводу: Бог и судьба тождественны, или, выражаясь философски: Бог есть сумма всех случайностей.

Наслушавшись подобных речей, дон Родриг приходил в подавленное настроение и клялся себе, что больше ноги его не будет в кастильо Ибн Эзра. Но уже дня через два он снова сидел на террасе под бередящими душу надписями. Иногда он даже приводил кого-нибудь из учеников, чаще всего молодого Беньямина.

Случалось, на ту круглую террасу являлась и донья Ракель. Под тихий плеск фонтана прислушивалась она к неспешной беседе ученых мужей.

Как-то раз, оттого что присутствие Беньямина напомнило ей историю рабби Ханана бен Рабуа, девушка спросила каноника, известно ли ему что-нибудь о том ученом и о его машине для измерения времени. В памяти Ракели прочно засел рассказ дона Беньямина о преследованиях, которым подвергся ученый раввин, и о том, как ему пришлось разрушить создание собственных рук, и о том, как его пытали и сожгли. Дону Родригу не хотелось признать, что ученые претерпевали муки из-за своей учености, поэтому он не включил историю рабби Ханана в свою хронику.

– Я осматривал те цистерны во дворце Галиана, – пояснил он, – это самые обыкновенные цистерны. Сомневаюсь, чтобы они когда-то служили для измерения времени. К тому же мне кажется невероятным, что этого рабби Ханана пытали и казнили. В просмотренных мною актах ни слова о том не сказано.

Молодой дон Беньямин, обиженный тем, что каноник не придает веры его рассказу, возразил пылко, хоть и почтительно:

– Но во всяком случае, рабби Ханан был выдающимся ученым, с этим ты и сам согласишься, многочтимый дон Родриг. Он не только создал отменную астролябию, он также перевел труды Галена[52] на арабский и латинский языки и таким образом донес до нас медицинские познания древних греков и римлян.

Дон Родриг ничего не возразил, вместо того он стал рассказывать о великих целителях первых веков христианства. К примеру, святые бессребреники Косма и Дамиан (кстати, арабского роду и племени) врачевали больных не менее искусно, чем Гален. Недоброжелатели донесли на них, что они христиане. Братьев приговорили к смерти и бросили в море, но ангелы Божии спасли их. Их бросили в огонь, но и в огне они остались невредимы. Их хотели побить камнями, но брошенные камни обратились вспять и побили извергов. И даже после смерти братья совершали чудесные исцеления. Так, некий человек много лет страдал от незаживающей язвы на бедре. Он помолился пред образом братьев-целителей, затем погрузился в глубокий сон. И приснилось ему, что святые отрезали больную ногу и приставили ему ногу мертвого араба. В самом деле, когда он проснулся, у него была новая, здоровая нога; отыскали и мертвого араба, чью ногу святые пришили больному.

– Выходит, они были великие волшебники, – не могла не признать донья Ракель.

Муса же сделал замечание:

– Мусульманские великие врачи при жизни своей исцеляли гораздо успешнее, чем по смерти. Знакомы мне также и христиане, которые, случись им серьезно заболеть, охотно призывают к своему ложу еврейского или мусульманского лекаря.

Дон Родриг, настроенный не так миролюбиво, как в обычные дни, ответил на это:

– Мы, христиане, учим, что скромность – великая добродетель.

– Да, учить-то вы учите, мой многочтимый друг, – дружелюбно заметил Муса.

Дон Родриг рассмеялся:

– Не в обиду будь сказано! Случись мне захворать, для меня будет великим счастьем, если за лечение мое возьмешься ты, о премудрый Муса!

Дон Беньямин украдкой черкал что-то в записной книжке. Он показал донье Ракели, что` у него получилось: на дереве сидел ворон, а лицо у ворона было совсем как у Мусы. Ясное дело, он нарисовал портрет, а значит, совершил двойной грех. Но рисунок был забавный. Ракели этот шутливый дружеский портрет понравился, как и тот, кто его выполнил.

Оттого что король ничего не предпринимал против братьев Кастро, их сторонники только смелели. Как некогда жители Бургоса защищали национального героя Сида Кампеадора от Альфонсо Шестого, так и теперь недовольные бароны защищали Кастро от Альфонсо Восьмого, объявляя: «Они были бы верными вассалами, будь у них хороший король!» А Нуньесы и Аренасы, когда король хотел стребовать просроченные взносы в казну, потешались: «Ну что ж, дон Альфонсо, приходи и забирай свои деньги! С такой же расторопностью выкупаешь ты своих подданных из замков баронов Кастро».

Дон Альфонсо был в ярости. Нельзя допустить, чтобы эти Кастро окончательно сели ему на голову, иначе и все прочие бароны выйдут из повиновения.

Король созвал на совет своих приближенных. Явились дон Манрике де Лара с сыном Гарсераном, архиепископ дон Мартин де Кардона и каноник дон Родриг. Эскривано майор дон Иегуда еще находился в Арагоне.

Дон Альфонсо в кругу близких друзей дал волю своему бессильному гневу. От этих Кастро он терпит одно поношение за другим, а тем временем его эскривано ведет переговоры с этим двуличным королем Раймундесом и хочет уладить рыцарский спор торгашескими увертками. А ведь больше всех виноват во всей этой склоке, понятно, еврей; нечего ему было лезть в кастильо де Кастро.

– Так бы его оттуда и вышвырнул! – горячился дон Альфонсо.

Дон Манрике увещевал его:

– Будь справедлив, государь. Кто-кто, а наш еврей честно заслужил свой кастильо. Он дал нам больше, чем обещал. Гранды согласились выплачивать налоги в мирное время. Семнадцать городов, прежде принадлежавших грандам, отныне повинуются тебе. А если эти проклятые Кастро и держат в застенках нескольких твоих подданных, зато свободу обрели сотни рыцарей и солдат, томившихся в севильском плену.

Ему возразил архиепископ дон Мартин, круглолицый, краснощекий, веселый, хоть и грубоватый человек с заметно поседевшей шевелюрой. Своей воинственной статью он больше напоминал рыцаря, чем духовного пастыря. Одеяние, приличное его сану, было надето поверх лат. По его мнению, жить здесь, в Толедо, в непосредственной близости от мусульман, значило постоянно находиться в крестовом походе.

– Ты не поскупился на похвалы своему еврею, благородный дон Манрике, – произнес он зычным голосом. – Соглашусь, этот новый Ибн Эзра умудрился выколотить из страны сотни тысяч золотых мараведи и даже поделился этими деньгами с королем, нашим государем. Но тем больший ущерб нанес он нашей Святой церкви. Не скрывайте от себя это печальное обстоятельство, господа! Толедские евреи уже во времена готов, наших отцов, отличались наглостью. Теперь же, государь, когда Иегуда облечен высоким придворным саном, альхама вконец обнаглела. Их cтaршина, этот чертов Эфраим бар Абба, не только отказывается платить причитающуюся мне десятину – и здесь он, к сожалению, может сослаться на тебя, государь, – вдобавок он имеет бесстыдство возглашать в синагоге пророчество Иакова: «Скипетр будет в руке Иуды и жезл повелителя – у ног его»[53]. А ведь я не поленился прибегнуть к сочинениям Отцов Церкви, чтобы ясно доказать ему: благословение Иакова оставалось в силе до прихода мессии, но утратило всякую цену после явления Спасителя. Да что тут скажешь, ведь только нам, христианам, удалось докопаться до потаенного смысла Писания. Евреи же, подобно неразумным тварям, цепляются за его букву.

– Возможно, все же, – кротко заметил каноник, – не следовало бы столь строго порицать толедскую альхаму. Во время оно, когда евреи Иерусалима, сии нечестивцы, слепцы, грешники, волокли Господа нашего Иисуса Христа на неправый суд, толедская община отправила послание первосвященнику Каиафе, остерегая его: да не распнет он Спасителя. Так оно записано в древних книгах.

Архиепископ смерил дона Родрига недовольным взглядом, однако удержался от резкого выпада. С каноником-секретарем его связывали довольно-таки необычные узы. Архиепископ был набожен и в душе глубоко честен; он сознавался сам себе, что бойцовская натура иногда побуждала его к словам и делам, кои мало приличествовали примасу Испании[54], преемнику святых Евгения и Ильдефонсо. Ради искупления грехов, в кои могла его завлечь собственная воинственность, он и возложил на себя тяжкое бремя – постоянное присутствие кроткого, как ягненок, дона Родрига; на то он и сошлется в свое оправдание, если на Страшном суде ему вменят в вину, что воин подчас одолевал в нем пастыря.

Поэтому он, оставив без ответа возражение дона Родрига, обратился к королю:

– Когда ты, послушавшись необходимости и своих советчиков, призвал ко двору еврея, я уже предостерегал тебя, дон Альфонсо. Я предсказывал: пройдет некоторое время и ты пожалеешь о том. Не зря ведь Святейший собор постановил, что христианским королям не следует назначать неверных на высокие должности.

Дон Манрике заметил:

– Тем не менее король Английский, король Наваррский, короли Леона, Португалии и Арагона, вопреки постановлению Латеранского собора, сохранили своих министров-евреев. Они ограничились тем, что выразили Святейшему отцу свое сожаление. Именно так поступил и наш государь. Кроме того, государь мог сослаться на пример своих сиятельных предков. У Альфонсо Шестого, императора всея Испании, было два еврейских министра, а у Альфонсо Седьмого – целых пять. Мне сложно себе представить, чтобы кастильцы одни, без помощи евреев, смогли построить столько святых церквей, столько крепостей для защиты от мусульман.

– Дозволь мне, досточтимый архипастырь и отец, – продолжал каноник, – смиренно напомнить тебе о друге нашем, досточтимом епископе Вальядолидском. Он тоже годами не мог получить причитающиеся ему подати и вынужден был препоручить это нашему Иегуде.

На этот раз дону Мартину не удалось сдержать приступ гнева.

– Ты украшен многими добродетелями, дон Родриг, – буркнул он, – ты почти святой, оттого-то я тебя и терплю. Но позволь мне со всем смирением заметить: иногда твои кротость и терпимость граничат с бесстыдством.

Король не слишком вслушивался в их пререкания. Он сидел погруженный в свои думы, но теперь наконец высказал то, что его занимало:

– Я не раз задавался вопросом, отчего это Бог даровал нехристям многие способности, в которых отказал нам? На мой взгляд, дело обстоит вот как: именно оттого, что они прокляты во веки веков, Господь в своей великой милости наделил их – на сей краткий земной век – изворотливостью ума, красноречием и способностью наживать сокровища.

Остальные смущенно промолчали. Странно было слышать, что король столь прямо открывает свои сокровенные мысли; это считалось не слишком приличным. Однако короли имеют право с королевской беспечностью высказывать все, что придет им в голову.

Молодой дон Гарсеран вернулся к прерванному обсуждению.

– Можно все-таки кое-что предпринять, государь, – предложил он. – Даже не идя походом против Кастро, ты можешь выставить гарнизон у границы их владений. Направь в Куэнку своих солдат.

– Неплохой совет, – громогласно объявил архиепископ. – Размести в Куэнке гарнизон, чем больше, тем лучше. Тогда у этих Кастро живо пройдет охота нападать на твоих подданных.

О такой мере дон Альфонсо уже и сам подумывал. Но ему хотелось, чтобы этот совет подали другие.

– Да, так я и поступлю, – решил он. – Тут даже нашему еврею возразить будет нечего, – добавил он с жесткой усмешкой.

По мнению дона Манрике, для защиты Куэнки хватило бы трех отрядов. Дон Альфонсо возразил ему: эмир Валенсии, посмотрев на разбои, чинимые баронами Кастро, тоже может позариться на этот городок, поэтому лучше послать туда побольше солдат, скажем двести копий. Архиепископ, заслуженно считавшийся знатоком военного дела, напомнил, что сколько-то солдат нужно будет посылать в наряды, чтобы они охраняли крестьянские дворы и сопровождали мирных проезжих.

– Пошли триста копий, дон Альфонсо, – потребовал он.

Дон Альфонсо послал пятьсот копий.

Командовать небольшим войском он поручил своему другу дону Эстебану Ильяну, молодому, жизнелюбивому, бесшабашно смелому. Прежде чем отбыть в Куэнку, дон Эстебан выслушал следующие распоряжения короля:

– Смотри не допусти новых посрамлений и обид, дон Эстебан! Если сподручники баронов Кастро зацапают на нашей земле хотя бы и курицу, ты им спуску не давай! Преследуй их, ворвись в Санта-Марию и отбей у них злополучную курицу! Пускай это будет стоить десятка наших солдат!

В знак рыцарского поручения он дал ему перчатку. Дон Эстебан поцеловал королю руку и сказал:

– Можешь во всем на меня положиться, дон Альфонсо.

Итак, солдаты расположились в Куэнке и окрестных деревнях. Разъезды рыскали по горам на границе с графством Альбаррасин. Но никаких сподручников Кастро они не обнаружили. Прошла неделя, за ней другая. Солдаты дона Эстебана ворчали, что служить здесь – скука смертная, а жители Куэнки пеняли на то, что солдатский постой уж больно обременителен.

Все это время дон Иегуда находился в Сарагосе и совещался со своим кумом. Дон Иосиф ибн Эзра, человек скептического склада ума, весьма дородный и весьма обходительный, проник в тайные побуждения Иегуды. Но дону Иосифу и самому хотелось сохранить мир, так что он решился помочь сородичу. Иегуда предлагал следующее: пусть Арагон выкупит кастильцев, взятых в плен баронами Кастро, и вернет их дону Альфонсо, тогда кастильский король откажется от притязаний на город Дароку. Дону Иосифу такое предложение казалось выгодным; он думал, что сумеет убедить в том и своего государя. Но торопить дело не следует. Король Раймундес сейчас в военном лагере, он только и помышляет, как бы благополучно окончить войну с графом Тулузским, а значит, дону Иосифу придется выждать подходящую минуту, чтобы обсудить с государем столь незначительный вопрос. Недели через две он собирается съездить к дону Раймундесу в его лагерь. До тех пор, ничего не поделаешь, дону Иегуде придется проявить терпение. А уж потом он, пожалуй, и сам может предстать пред очи дона Раймундеса.

Эти две недели Иегуда провел с пользой. Он съездил в Перпиньян и довел до конца одно довольно запутанное дело. Съездил также в Тулузу, чтобы навестить родственника, Меира ибн Эзру, еврейского бальи[55] этого города. Наконец он отправился в лагерь короля Раймундеса. Дон Иосиф не оставил Иегуду без поддержки, и дон Раймундес благосклонно его выслушал. Но король был человеком неспешным, основательным, так что прошла еще неделя, прежде чем он решился сказать «да».

Иегуда облегченно вздохнул. Вот и устранено самое дурацкое из всех затруднений, грозивших пустить насмарку все его миротворческие усилия. Он послал гонца к дону Альфонсо с вестью, что долгожданный договор подписан и скреплен печатью, а сам он, Иегуда, возвратится через несколько дней.

Но не успело сие известие прибыть в Толедо, как дон Альфонсо получил из Куэнки длинное сбивчивое письмо Эстебана Ильяна.

Случилось то, чего никто не мог предвидеть. Вооруженные слуги баронов Кастро вознамерились угнать с кастильской земли отару овец. Солдаты дона Эстебана, пустившиеся вдогон, пересекли границу владений Кастро. На пути им попался небольшой отряд из рыцарей и оруженосцев. Последовал обмен ругательствами, затем настоящая стычка. В ходе сего столкновения был убит рыцарь, и, надо ж вообразить такое несчастье, убитый был одним из братьев Кастро, графом Фернаном. Нельзя умолчать о том, писал дон Эстебан, что Фернан де Кастро в ту минуту, когда его сразила кастильская стрела, не был облачен в доспех, по-видимому, он просто выехал на охоту – у него на перчатке сидел любимый сокол. Отчего кастильский лучник столь опрометчиво пустил стрелу, выяснить затруднительно; на всякий случай он, Эстебан, сразу распорядился повесить виновника.

Когда дон Альфонсо все это прочитал, сердце у него упало. Да, худшего исхода не придумаешь. Простой солдат, наемник, предательски убил дворянина, представителя высшей знати, да к тому же безоружного, да к тому же по приказу его, Альфонсо. По крайней мере, вся Испания так подумает. Какой позор падет на его голову – голову кастильского короля!

Оставшийся в живых Кастро, Гутьерре, теперь имеет неоспоримое рыцарское право мстить за брата. Он прибегнет под покровительство Арагона, и тогда у короля Раймундеса, одержавшего победу в Провансе, появится желанный повод ополчиться на ненавистного племянника. Вот так, нежданно-негаданно, Альфонсо ввязался-таки в нелепую войну с Арагоном, которой он вовсе не желал и от которой все его предостерегали.

Альфонсо чувствовал стыд перед Иегудой. Стыд перед своими советниками. Перед всем христианским миром. Но он же сделал только то, что сделал бы на его месте всякий уважающий себя рыцарь! Разве не было его королевским долгом защитить свой славный город Куэнку, послав туда войско? И если он дал храброму дону Эстебану Ильяну соответствующие распоряжения, никто не смеет его за это бранить. Дон Эстебан – его друг и доблестный рыцарь. Более того, в рукоять его меча вделана косточка святого Ильдефонсо. Надо же, старая добрая реликвия не уберегла от происков Сатаны! Ведь все это – роковое стечение обстоятельств, это сам Сатана расставил им сети, и никто не виноват, что так оно обернулось, – ни он сам, ни дон Эстебан, ни Фернан де Кастро, даже еврей и тот не виноват. И однако, весь христианский мир возведет хулу на него, дона Альфонсо.

Нет, с этого Иегуды мало толку. Вот и теперь, когда он, Альфонсо, нуждается в разумном совете, его нет как нет!

Впрочем, и хорошо, что нет. Сейчас Альфонсо был бы не в состоянии смотреть ему в глаза. Было бы просто невыносимо слушать его складные укоризненные речи. Альфонсо нужен человек, способный понять все до конца, способный понять, что он не виноват, что на него обрушилось страшное несчастье, – нужен очень близкий, родной человек.

Не дождавшись возвращения Иегуды, Альфонсо с малой свитой поскакал в Бургос, к своей королеве, донье Леонор.

Глава 4

Донья Леонор была рада приезду короля. Ему не пришлось долго объяснять, что случилось, она его и без лишних слов понимала. Она чувствовала так же, как он. Всему виной дьявольское стечение обстоятельств, ее Альфонсо ни в чем не виноват.

Осознание того, что войны с Арагоном не избежать, было для доньи Леонор еще тягостнее, чем для короля. Она мечтала объединить две страны, и предстоящая война разрушала все ее надежды. Но она скрывала свою подавленность и держалась спокойно, по обыкновению. В ее обществе, в беседах с нею Альфонсо, как и ожидал, почерпнул утешение и новые силы.

Вообще-то, Бургосу он предпочитал Толедо. В Толедо он, еще будучи отроком, совершил свое первое великое деяние, именно оттуда он отвоевывал свое королевство. К тому же Толедо лежит у самой границы владений заклятых, извечных врагов – мусульман, а ему, королю-солдату, подобает быть там, где близок враг. Но в этот раз ему приятно было находиться в старинном Бургосе, искони принадлежавшем христианам, а исторические воспоминания, связанные с этим городом, вливали в короля силу и уверенность. От кастильо города Бургоса происходит название его Кастилии; правивший в этом городе Фернан Гонсалес, предок Альфонсо, добился независимости для Кастильского графства, сделал его великим и могущественным. Здесь, в Бургосе, его прадед Альфонсо Шестой всем доказал, что король не уступит и славнейшему мужу Испании. Тот Альфонсо изгнал из города храбрейшего героя, Сида Кампеадора, потому что Сид был недоволен тем, как Альфонсо вел войну. Король Кастилии не должен прощать неповиновения даже Сиду, а что уж там говорить о каких-то Кастро.

Но Сид Кампеадор давно уже умер, короли перестали гневаться на благороднейшего из всех испанских рыцарей и воинов, и город Бургос по праву гордился воспоминаниями, имевшими отношение к сему герою. С язвительной улыбкой любовался король сундуком, который был подвешен на цепях в церкви монастыря Уэльга. Этот сундук Сид когда-то оставил в залог двум евреям-ростовщикам; предполагалось, что в нем полным-полно сокровищ, а на самом деле внутри был песок. Сид считал, что ему должны верить на слово. Поступок Сида – наглядный урок, каким образом следует рыцарю обходиться с торгашами.

Дон Раймундес Арагонский не спешил с военным походом, он вообще отличался медлительностью. Для дона Альфонсо ожидание было мучительно, и он решил поговорить с доньей Леонор о своем замысле – первым напасть на арагонцев.

Но донья Леонор не стала дальше молчать. Она со всей прямотой сказала Альфонсо, что кастильцы еще не простили ему севильского поражения. И даже если придется обороняться от натиска арагонцев, новая война все равно вызовет недовольство. А напасть первому, то есть преступить право, было бы и вовсе безумием. Дону Альфонсо ничего не оставалось, как смириться с горькой истиной слов королевы.

Наконец Иегуда тоже прибыл в Бургос. Какими последствиями грозит убийство Фернана де Кастро, он понял сразу, как только ушей его достигла эта весть. Глубоко расстроенный, он во всем винил себя. Его расчеты были ошибочными. Ему надлежало остаться в Толедо и удержать короля. На этот раз интуиция его подвела.

И все же дон Иегуда, по натуре человек деятельный, не терял надежды: а вдруг удастся избежать войны? Он без промедления отправился в Толедо. Там узнал, что Альфонсо отбыл в Бургос. Повернул назад, помчался в Бургос.

Велел сообщить во дворец о своем прибытии. Дон Альфонсо отказался его принять, прибегнув к разным отговоркам. Зато за ним послала донья Леонор.

В присутствии этой умной женщины Иегуда ощутил в груди прилив мужества.

– Если твое величество даст мне дозволение, я отправлюсь в Сарагосу и попытаюсь смягчить сердце короля, – предложил он. – Недавно, когда я был у него в лагере, он любезно склонил ко мне свой слух.

– С тех пор обстоятельства переменились, – сказала донья Леонор.

Дон Иегуда осторожно намекнул:

– Конечно, явиться к нему с пустыми руками я не могу.

– А с чем к нему можно было бы явиться? – спросила Леонор.

– Быть может, – еще деликатнее заметил Иегуда, – удастся убедить дона Альфонсо отказаться от весьма спорных сюзеренных притязаний.

– Сюзеренные права Кастилии неоспоримы, – холодно ответила донья Леонор. – Тогда лучше война!

При этих словах она смерила Иегуду таким отчужденным, презрительным взглядом, что он понял: она и король – люди одной закваски. Она тоже ни за что на свете не отказалась бы от пустого, нелепого рыцарского титула «сюзерен». Разумно взвешивать обстоятельства и действовать сообразно с ними – в ее глазах тоже торгашество.

Когда Иегуда наконец был допущен к дону Альфонсо, тот язвительно заметил:

– Ну вот, мой эскривано, ты проявил усердие и изобретательность, обстряпав в Сарагосе и в лагере под Тулузой разные хитрые сделки. Теперь видишь, чего они стоят. Удачи ты мне не принес. Постарайся хоть здесь принести какую-то пользу, дон Иегуда, и раздобудь мне денег. Опасаюсь, что нам потребуется очень много денег.

Дон Альфонсо созвал на совет своих рыцарей. Военное ремесло он знал в совершенстве и теперь стремился нанести врагу как можно больший урон. Он ясно видел, что все преимущества на стороне противника, но надежда его не покидала. Он рыцарь-христианин, и он вверяет себя Господу Богу, который не попустит, чтобы погиб его верный слуга Альфонсо Кастильский.

И Господь сторицей вознаградил его веру. Дон Раймундес Арагонский внезапно умер в возрасте пятидесяти семи лет, будучи еще крепким мужчиной, одержав свои лучшие победы в Провансе. Господь поразил его в сердце, и король скончал дни свои, так и не успев навредить племяннику.

Сложное положение, в какое угодил дон Альфонсо, неожиданно выправилось. Наследник арагонского престола, семнадцатилетний инфант дон Педро, совсем не походил на своего отца. Дон Раймундес расширил пределы своего королевства, действуя как мудрый политик: он хитростью приобрел владения в Провансе, а военную силу применял только тогда, когда был уверен в победе; он безропотно смирял собственное самолюбие перед своими грандами, если так удобнее было вытряхнуть из них деньги или заставить служить себе. Юному дону Педро все это казалось уловками, недостойными рыцаря, напротив, в своем кастильском кузене он, подобно многим, видел идеал рыцаря-христианина. Можно было не опасаться, что он выступит в поход против дона Альфонсо.

«Сам Господь защищает меня!» – с ликованием объявил Альфонсо своей королеве. А Иегуде он хвастливо сказал: «Ну вот видишь! А ты еще сомневался!»

Донья Леонор молча улыбалась, глядя на его необузданное веселье. Ей всегда хотелось упрочить союз Кастилии с Арагоном, и хоть королева ни в коем случае не отступилась бы от притязаний Кастилии на сюзеренство, она всеми силами старалась сделать так, чтобы это не привело к новым раздорам.

От своего отца-короля, как и от своей матушки-королевы, донья Леонор унаследовала вполне достаточно политической мудрости, чтобы ясно понимать: сама по себе Кастилия никогда не станет такой же сильной державой, как Священная Римская империя, Английское королевство, Французское королевство. В былые времена Кастилия и Арагон уже объединялись, и тогда монарх, венчанный обеими коронами, с полным правом именовал себя императором всей Испании. Раздор между королями Раймундесом и Альфонсо крайне угнетал донью Леонор. Теперь она хотела положить конец этому спору и связать обе страны новыми, крепкими узами.

И средства к тому были. Донья Леонор, хоть и не подарила королю престолонаследника, была матерью трех инфант. Стало быть, тот, кто взял бы в жены старшую из них, тринадцатилетнюю Беренгарию[56], мог бы унаследовать кастильскую корону. Вполне естественной мыслью было обручить инфанту с наследником арагонского престола, чтобы в будущем обе короны увенчали главу одного властелина. До сих пор взаимная неприязнь королей Арагона и Кастилии препятствовала такому браку. Теперь все преграды устранены и ничто не мешает обручить инфанту с доном Педро. Этот юнец всегда восхищался королем Альфонсо, и его нетрудно будет подвигнуть к тому, чтобы он признал сюзеренные права тестя, тем более что кастильскую корону он все равно унаследует.

Дон Альфонсо вежливо, с чуть заметным нетерпением выслушал пространные рассуждения королевы.

– Очень дельно придумано, умница моя Леонор, – сказал он. – Но спешить нам некуда. Этот мальчик еще не посвящен в рыцари. Дяде Раймундесу не хотелось обращаться ко мне с подобной просьбой. Думаю, уместно будет пригласить сюда дона Педро, чтобы я собственнолично вручил ему меч и посвятил в рыцари. Остальное уладится само собой.

Порешив на том, королевская чета с большой свитой отбыла в Сарагосу на торжественные похороны дона Раймундеса.

Как и следовало ожидать, дон Педро, юный король, выказывал дону Альфонсо почтительное обожание. И с нескрываемым восторгом смотрел на донью Леонор. Она воплощала в себе идеал дамы, какую воспевают поэты, идеал недоступной красавицы, с высоты своего трона выслушивающей излияния рыцаря, который пылает к ней чистой любовью.

Донья Леонор прислушалась к совету дона Альфонсо и не стала торопить события. Она только в самых общих, расплывчатых словах упомянула, что им с доном Альфонсо приятно было бы упрочить союз с арагонским кузеном. В ее манере держаться было что-то дружески доверительное и в то же время чуточку материнское, так что молодой стройный принц сразу все понял – и покраснел до корней волос. Перед ним не только открывалась возможность породниться со столь прославленным рыцарем – в отдаленном будущем ему уже мерещилась императорская корона, корона объединенной Испании. Он поцеловал руку доньи Леонор и ответил:

– В целом свете нет такого поэта, о высокородная дама, который сумел бы воспеть мое счастье.

В остальном о государственных заботах предпочитали молчать, об отношениях между Кастилией и Арагоном тоже. Зато много разговоров было о посвящении дона Педро в рыцари. Ему исполнилось семнадцать лет – самый подходящий возраст. Будет во всех отношениях лучше, если посвящение состоится до коронации. Альфонсо предложил принцу, чтобы церемония опоясывания мечом прошла в Бургосе. Там он собственнолично посвятит его в рыцари, и празднество будет такое, какое приличествует двум самым могущественным владыкам Испании.

Дон Педро был счастлив принять приглашение.

В Бургосе спешно готовились к торжественному приему. Дон Альфонсо вызвал туда из Толедо весь свой придворный штат. Донья Леонор подала мысль, что не худо бы пригласить и детей эскривано. Король согласился, хоть и не без колебаний.

Когда в кастильо прибыл герольд, передавший приглашение короля всем троим представителям рода Ибн Эзров, Иегуда в душе возликовал. В сопровождении подобающей свиты, при полном параде отправился он вместе с детьми в Бургос.

Дон Гарсеран и еще один молодой рыцарь, состоявший при дворе доньи Леонор, долго водили по старому городу донью Ракель и ее брата. Юный Алазар, восприимчивый ко всему рыцарскому, с жадностью осматривал все, что осталось от Сида Кампеадора: его могилу, оружие и доспехи, боевое снаряжение его коня.

С еще бóльшим восторгом смотрел мальчик на приготовления к состязаниям. Уже были вывешены гербовые щиты рыцарей, вызвавшихся участвовать в большом турнире. Соревноваться собирались также стрелки из арбалета. Алазар, гордившийся своим превосходным арабским арбалетом, тут же решил принять участие в соревнованиях. С детским любопытством постоял он и у той ограды, за которой находились быки, предназначенные для боев.

Пир в честь дона Педро состоялся в королевском замке, в том кастильо, от которого произошло название страны Кастилии. Здание было старинное, строгое и несколько голое. Полы устлали мягкими коврами, лестницы усыпали розами. Стены были завешены гобеленами, изображавшими баталии и охотничьи сцены, – донья Леонор распорядилась доставить их из французских краев, милых ее сердцу. И все же сквозь веселые декорации по-прежнему проступал серьезный, суровый характер замка-крепости.

В огромных покоях расставили длинные столы и маленькие столики, и во дворе замка тоже. Арагонский принц прибыл со своим альфакимом, доном Иосифом ибн Эзрой, которого вместе с «куманьком», Иегудой ибн Эзрой, усадили за стол во дворе. Место было не самое почетное, но при таких пышных празднествах разместить гостей за столом по чинам – непростая задача.

Город Бургос славился своей неласковой погодой – даже сейчас, в июне, во дворе замка было неуютно и холодно, жаровни с углем давали мало тепла, и в течение всего пира еврейские вельможи думали о том, что сидеть внутри замка удобнее и приятнее. Но они даже друг перед другом делали вид, будто нисколько не обижены, и оживленно беседовали о тех отрадных возможностях, какие открываются благодаря примирению Кастилии с Арагоном: обмениваться товарами станет проще и хозяйство тоже пойдет на подъем.

Беседуя с доном Иосифом, Иегуда поглядывал на дочь, сидевшую напротив. Девушка-умница, наверное, заметила, что молодой арагонец, которого посадили за стол рядом с ней, явно происходит из второсортного дворянства, но, похоже, ей с ним не скучно. Алазар тоже весело болтал, сидя за отдельным столом вместе с другими подростками.

Покончив с трапезой, все собрались в большом внутреннем покое замка. Вдоль стен были сооружены возвышения. На них, за невысокими балюстрадами, сидели дамы, а кавалеры беседовали с ними, стоя внизу. Донью Ракель усадили во второй ряд – иногда ее трудно было рассмотреть за дамами, сидевшими впереди. Дон Гарсеран обратил на нее внимание короля. Другие молодые придворные уже рассказывали дону Альфонсо, что дочь еврея – весьма примечательная, живая и умная девушка, и королю стало любопытно на нее поглядеть. Дон Гарсеран указал ему на донью Ракель, когда они стояли довольно далеко от девушки, но зоркому оку короля достаточно было беглого взгляда, чтобы в точности различить ее черты. Шапочка с низко опущенными полями обрамляла худенькое матово-смуглое лицо, казавшееся совсем детским; глубокий вырез лифа, опушенного мехом, оттенял девичью грудь и нежную шею.

– Что ж, – сказал Альфонсо, – очень недурна.

Донья Леонор была хорошей хозяйкой, она давно заметила, что дону Иегуде не оказывают того почтения, какое приличествует королевскому эскривано. Через пажа она попросила его подойти ближе и, как водится, учтиво поинтересовалась, нравится ли ему празднество и всем ли он доволен. Затем она пожелала, чтобы эскривано представил ей своих детей.

Донья Ракель с нескрываемым любопытством смотрела прямо в лицо королеве, и донью Леонор слегка рассердило, что еврейка нимало не смутилась перед своей королевой. Пожалуй, и кружева на ее корсаже чересчур изысканны, и платье из зеленого дамаста чересчур дорого для молоденькой девушки. Но донья Леонор была хозяйкой замка, она соблюдала все правила учтивости, а потому обошлась с девушкой приветливо, больше того, она намекнула дону Альфонсо, что неплохо бы ему самому сказать несколько добрых слов детям министра.

Юный Алазар покраснел до корней волос, когда король обратился к нему. В доне Альфонсо он видел зерцало рыцарских добродетелей. С почтительной наивностью мальчик поинтересовался, намерен ли дон Альфонсо участвовать в ристалищах, а заодно поведал, что сам он, Алазар, обязательно примет участие в соревновании арбалетчиков.

– Мой арбалет изготовил собственноручно Ибн Ихад, знаменитый севильский оружейник, – гордо заявил он. – Вот увидишь, государь, трудновато придется твоим рыцарям.

Дон Альфонсо усмехнулся про себя и подумал, что этот мальчик – достойный сын честолюбивого эскривано.

Менее гладко прошла беседа с доньей Ракелью. Сначала они обменялись несколькими ничего не значащими фразами по-латыни. Девушка смотрела на короля своими большими голубовато-серыми глазами, которые, казалось, спокойно изучали его. Это полное отсутствие смущения не понравилось дону Альфонсо, как и донье Леонор. Он попытался найти подходящий предмет для беседы:

– Ты понимаешь, что поют мои хуглары?

Однако его музыканты, хуглары[57], пели по-кастильски. Донья Ракель дала честный и точный ответ:

– Многое я могу разобрать. Но не все в их низменной латыни мне ясно.

«Низменная латынь» – обычно так и называли народный язык, и чужеземка, по-видимому, не хотела сказать чего-то обидного. Но Альфонсо, не терпевший, когда с презрением отзывались о его родном языке, счел нужным одернуть ее:

– Здесь этот язык зовется кастильским. На нем говорят почти все мои подданные, сотни тысяч честных людей. – Но едва он вымолвил эти слова, как они показались ему излишне строгими, педантичными. И дон Альфонсо переменил тему: – Кстати, страна Кастилия ведет свое имя от этого замка. Отсюда, из этого кастильо, граф Фернан Гонсалес отправился завоевывать свои владения. Тебе понравился замок?

Пока донья Ракель подыскивала слова для ответа, дон Альфонсо прибавил по-арабски:

– Замок очень старый, он полон воспоминаний.

Донья Ракель, привыкшая прямо высказывать то, что думает, ответила:

– Тогда мне понятно, отчего этот замок тебе так нравится, государь.

Дон Альфонсо был недоволен ее замечанием. Выходит, она считает, что прославленный бургосский замок может нравиться только тому, кто связан с сим местом узами воспоминаний? Он уже собирался ответить какой-нибудь колкостью. А впрочем, ладно, все-таки донья Ракель его гостья и обучать дочь еврея хорошим манерам не входит в обязанности короля. И дон Альфонсо заговорил о другом.

Не вмешайся в дело дон Манрике, еврейскому мальчику дону Алазару вряд ли позволили бы состязаться в стрельбе из арбалета, пусть он и был сыном эскривано. И все-таки его допустили, и он взял второй приз. Чистосердечие мальчика, его бурная радость, когда он взял приз, его огорчение оттого, что приз только второй, а не первый, да вдобавок его наивная гордость за свой арбалет (в Бургосе таких поди поищи!) – все это невольно расположило к нему сердца зрителей.

Король поздравил его. Алазар стоял перед ним счастливый, радостно взволнованный, и все же было видно: его одолевают какие-то сомнения. И вдруг он решился – протянул королю свой арбалет и сказал:

– Вот мой арбалет, государь. Если тебе любо, прими его в дар.

Альфонсо был глубоко изумлен. А мальчик-то, похоже, не в отца. Такой не прельстится деньгами и имуществом. В нем чувствуется одна из главных рыцарских добродетелей – щедрость.

– Ты и впрямь молодец, дон Алазар, – похвалил он.

Мальчик продолжал доверительным тоном:

– Признаюсь тебе, государь, одержать победу в состязании мне не было сложно. В стрельбе из арбалета я упражняюсь с пятилетнего возраста. У мусульман плохого стрелка никто не примет в рыцарский орден.

– Они и в самом деле этого требуют? – спросил дон Альфонсо.

– Конечно, государь, – ответил Алазар и бегло перечислил по-арабски десять добродетелей мусульманского рыцаря, заученные им наизусть: – Добросердечие, смелость, учтивость, поэтический дар, дар красноречия, физическая сила и здоровье, искусство наездника, метание копья, фехтование, стрельба из арбалета.

Дон Альфонсо призадумался и решил, что самого его вряд ли примут в мусульманский рыцарский орден, так как по части поэзии и красноречия он откровенно слаб.

Настал третий день состязаний – с боем быков. В этой забаве принимали участие лишь знатнейшие из грандов. Прелатам – с того злополучного дня, как Евсевий, епископ Тарагонский, попался быку на рога, – участвовать в таких боях запретили. Это немало удручало архиепископа дона Мартина – будь его воля, он бы охотно проявил свои таланты в сем рыцарском развлечении.

С трибуны на площадь смотрели дон Альфонсо с королевой, в окружении первых мужей государства. Король был в отменном настроении – зрелище того, как люди бьются с быками, согревало его сердце.

На другой трибуне и на балконах домов, окружавших площадь, сидели пышно убранные дамы, среди них и донья Ракель. Она опять сидела в заднем ряду, почти спрятавшись, но зоркое око дона Альфонсо отыскало девушку. От него не укрылось, что глаза доньи Ракели не всегда следили за боем – иногда они устремлялись на него, короля. Он вспомнил, как эта красотка – еще такая молоденькая, а дерзости в ней почти столько же, сколько в папаше! – заявила ему прямо в лицо, что ей не нравится королевский замок. И ему вдруг припала охота самому поучаствовать в ристалище. Зачем же разочаровывать славного мальчугана, который хотел подарить ему арбалет! Да и подкрепить свой авторитет в глазах молодого восторженного родственника-арагонца тоже не помешает. Решено, он сам бросит вызов быку и сразит его.

Дон Манрике заклинал его не рисковать своей драгоценной жизнью понапрасну. Донья Леонор тоже просила отказаться от странного намерения. Дон Родриг привел исторический довод: со времен Альфонсо Шестого ни один испанский король не принимал участия в бое быков. Архиепископ Мартин поставил в пример самого себя, дескать, он тоже себя обуздывает. Но дон Альфонсо только отшучивался. На него нашло какое-то мальчишеское веселье, и он не слушал ничьих доводов.

Дон Альфонсо скинул с плеч королевскую мантию, и вот он уже облачен в кольчугу из крупных колец.

Трубят трубы, и герольд возглашает:

– Со следующим быком сразится дон Альфонсо, милостию Божией король Толедо и Кастилии.

Он был чудо как хорош в тот миг, когда верхом выехал на арену не в тяжких доспехах, а в легкой кольчуге, с открытым лицом и шеей, в железном шлеме-капеллине[58] на золотистых кудрях. Он был отличным наездником, конь слушался малейшего его движения. Однако, невзирая на все его искусство, первые три удара не удались, а в третий раз он едва ускользнул от рогов быка, так что все вскрикнули от ужаса. Но Альфонсо быстро совладал с собой и с конем. Он звучным голосом воскликнул: «Для тебя, донья Леонор!» – и четвертый удар удался на славу.

Вечером, нежась в ванне, донья Ракель болтала с кормилицей Саад:

– Какой смельчак этот Альфонсо! Все было точь-в-точь как в сказке о странствиях купца Ахмеда, когда тот вошел в потайную комнату к чудовищу. Бои быков мне вовсе не нравятся. Очень хорошо, что у нас в Севилье их отменили. Но может быть, христианам такие занятия больше подходят. Видела бы ты, до чего захватывающее было зрелище, когда их король помчался на разъяренного быка. Перед последним ударом губы его шевельнулись, я это ясно видела. Купец Ахмед, перед тем как войти в потайную комнату, прочитал первую суру, наверное, король тоже шептал святую молитву, и ему это тоже помогло. Он был прекрасней утренней зари! Был так горд и счастлив, когда бык упал замертво! Да, он герой. Но если по-настоящему, он все-таки не рыцарь. Для этого ему не хватает некоторых добродетелей. Он говорит довольно нескладно и в поэзии тоже ничего не понимает. Иначе как мог бы он любить этот свой древний мрачный замок!

Дон Альфонсо и донья Леонор не желали омрачать праздничное веселье докучными разговорами о разных спорных вопросах, а потому никто в эти дни не возвращался к обсуждению помолвки и вассальной присяги.

Вот и подошла к концу неделя празднеств. И наступил знаменательный день – день опоясывания мечом, когда дону Педро предстояло быть посвященным в рыцари.

Утром молодой принц принял очистительное омовение. Два священнослужителя облачили его в новые одежды. Одеяние было красным, как кровь, кою рыцарь отныне обязан проливать, защищая церковь и установленный Богом порядок; сапоги были коричневые, как земля, в кою ему однажды предстоит лечь, а пояс – белый, как чистота помыслов, кою он клянется хранить.

В городе звонили все колокола, когда принц с сопровождающими шествовал по усыпанным розами улицам в церковь Сант-Яго. Там, окруженный грандами и знатными дамами Кастилии и Арагона, его ожидал дон Альфонсо. Мальчики-оруженосцы надели разволновавшемуся дону Педро шлем на голову, облекли принца в кольчугу, вручили треугольный щит – теперь у него были доспехи, чтобы защищаться. Они опоясали его мечом – теперь у него появилось оружие для нападения. Две благородные девицы прикрепили к его сапогам золотые шпоры – теперь он мог мчаться в бой за право и добродетель.

В этом новом облачении дон Педро преклонил колени, и архиепископ дон Мартин громовым голосом прочел молитву: «Отче наш, иже еси на небесех, Ты, повелевший нам на земли карать мечом зло, Ты, определивший христианскому рыцарству защищать правду, соделай так, чтобы меч сего раба Твоего не обратился против невиновных, соделай так, чтобы он всегда защищал правду Твою и установленный Тобою порядок».

Тем временем дон Альфонсо вспоминал тот день, когда его самого, совсем еще мальчишку, после кровавого боя с мятежниками на улицах Толедо посвятили в рыцари. То было в Толедском соборе, перед статуей Сант-Яго – сам небесный хранитель Испании удостоил его рыцарского сана. Впрочем, иные маловеры утверждали, что стукнул его мечом не святой, а только статуя, приведенная в движение искусным механизмом. Но все-таки, как уверял архиепископ, вполне возможно, что статуя в тот торжественный миг превратилась в самого святого. И в самом деле, разве не мог Сант-Яго явиться собственнолично, чтобы посвятить в рыцари кастильского мальчика-короля?

Полусочувственно-полупрезрительно смотрел дон Альфонсо на своего молодого родственника, смиренно стоявшего пред ним на коленях. Сколько деяний уже успел совершить он, Альфонсо, в возрасте этого молокососа! Мятежные рикос-омбрес требовали, чтобы он скрепил клятвенными заверениями какие-то их права, якобы им причитающиеся. Но он, как подобало богоданному королю Толедо и Кастилии, гневно прикрикнул на них еще не окрепшим мальчишеским голосом: «Нет, нет и нет! На колени, мерзавцы вы, а не гранды!» Они грозили ему, размахивая обнаженными шпагами, они выставили против него войско, большое войско. Он уже знал, что такое настоящий удар мечом, он уже бился с врагами. А этот двоюродный братец, сейчас склоняющий пред ним колени, – он всего-навсего король жалкого Арагона. Глупому мальчишке, конечно, и в голову не придет сопротивляться, когда наглые гранды потребуют от него рабской присяги, которую арагонские бароны навязали этим так называемым королям: «Мы, кто ничуть не хуже тебя, а вместе – сильнее, избираем тебя своим королем при условии, что ты станешь соблюдать наши права и вольности, а чтобы решать споры между тобой и нами, мы изберем судью, и он будет облечен большей властью, чем ты. Если нет, то нет. Si no, no!» Огромное благодеяние для такого, с позволения сказать, «короля», что он, дон Альфонсо, соглашается отдать ему в жены свою дочь, а значит, сделать его своим преемником. Разве не справедливо будет потребовать взамен самой малости: признать его, Альфонсо, сюзереном, чтобы он еще при жизни мог чувствовать себя королем всей Испании?

Дон Педро с глубоким, истинно рыцарским благочестием произнес обет: «Клянусь, вверенный мне меч никогда не поднимется на невиновного, сим мечом я всегда буду защищать правду Господа и установленный Им порядок». И склонил голову в ожидании благословенного удара, которым будет навеки скреплен его рыцарский обет.

Долго ждать не пришлось. Меч дона Альфонсо плашмя ударил юношу по спине, не слишком сильно, но все же достаточно крепко, чтобы тот почувствовал боль даже сквозь кольчугу.

Дон Педро непроизвольно передернул плечами. Он поднял голову и уже хотел встать. Но дон Альфонсо удержал его.

– Нет, кузен, повремени! – сказал король. – Мы соединим в одной церемонии твое посвящение в рыцари и твою ленную присягу. – Затем он приказал: – Подайте мне знамя!

Ожидая, пока принесут кастильский стяг, король снял перчатку с правой руки. Затем, держа знамя в левой руке, произнес:

– Да будет по желанию твоему, брат мой дон Педро Арагонский! Я принимаю тебя в число моих вассалов и клятвенно обещаю защитить тебя, если явится в том нужда. Бог свидетель моим словам! – Король говорил негромко, но его повелительный голос отчетливо раздавался под сводами церкви.

Юный дон Педро, сильно разволновавшийся от ритуальных унижений и превозношений, которыми был обставлен обряд посвящения в рыцари, сам не понимал, что это такое сейчас происходит. Донья Леонор намекнула ему на возможный брак с инфантой и наследование кастильского престола. Или она дала ему твердое обещание, а он и не заметил? И что бы могла значить эта вторая клятва – клятва вассала? А что, если он сам молвил неосторожное слово и связал себя обязательством? Но разве пристало ему быть подозрительным и недоверчивым? Сию минуту он дал обет рыцарского послушания – и при первом же испытании хочет его нарушить?

Он, молодой рыцарь, стоит на коленях пред старшим, и тот взывает к нему своим мужественным громким голосом:

– Ты же, дон Педро, обещай, что будешь служить мне по чести и в страхе Божием, в какое бы время я тебя ни призвал, и целуй мне на том руку!

И дон Альфонсо поднес руку к губам коленопреклоненного юноши. В заполненной людьми церкви повисла тяжелая тишина. Арагонцы застыли в изумлении. Уже давным-давно короли Арагона не признавали себя ничьими вассалами. Почему же сейчас их молодой властелин намерен принести позорную присягу кастильцу? Или, может быть, помолвка уже скреплена печатями?

А дон Педро все еще стоял на коленях, и длань дона Альфонсо была у самых его уст. Многие из присутствующих, стоявшие позади, поднялись на цыпочки – всем хотелось увидеть, что же сейчас совершится.

И вот наконец совершилось. Юный арагонский король поцеловал правую руку человека, в левой руке которого был кастильский стяг. И сюзерен дал ему перчатку, и арагонец ее принял.

Но совсем скоро, выйдя из сумрачной церкви на свежий воздух, дон Педро, окруженный своей угрюмо-молчаливой свитой, очнулся от снов и мечтаний. И вдруг осознал, что` сейчас произошло, что он сам натворил.

Но разве это он? Нет, это все тот, другой. Тот, кто застиг его врасплох, кто бесстыдно расставил ему западню. Человек, которого он обожал, который казался ему зерцалом рыцарских добродетелей, – этот человек не погнушался использовать святой обряд как прикрытие для подлой уловки!

За церковным праздником должно было последовать народное гулянье. Кастильские бароны уже выстроились в почетный кортеж. Но дон Педро отдал приказ своим арагонцам:

– В дорогу, господа, сей же час прочь отсюда! Когда вернемся к себе в столицу, решим, что делать!

Громко бряцая шпорами, не одарив кастильцев ни единым приветливым взглядом, молодой король со своей свитой покинул Бургос.

На этот раз даже королева вышла из равновесия. Теперь и думать нечего о союзе, который она мечтала устроить. Нет, не геройство, а ребяческая гордыня заставила ее супруга действовать с наскоку там, где мирными беседами можно было добиться всего, чего угодно.

Но гнев ее продолжался недолго. Ничего не поделаешь, Альфонсо не из тех людей, которые терпеливо ведут переговоры. Ему бы хотелось летать, а не ползти вперед пядь за пядью. Случалось, и на ее отца, великого короля Англии, умнейшего из государственных мужей, находили приступы ярости. Однажды брошенные им гневные слова побудили английских рыцарей убить архиепископа Кентерберийского[59], хоть это и было чревато пагубными последствиями.

Дон Манрике и дон Иегуда просили королеву об аудиенции. И она приняла их.

Иегуда был сам не свой от досады. Бездумная солдатская выходка короля уничтожила все то, что он, Иегуда, приуготовлял с таким трудом и терпением. Дон Манрике тоже был возмущен. Но донья Леонор с поистине королевским достоинством и холодностью оборвала их сетования. Во всем виноват не Альфонсо, а юный дон Педро – это он сломя голову, нарушив все правила куртуазного обхождения, умчался из Бургоса прежде, чем разрешилось сие прискорбное недоразумение.

Дон Манрике заметил, что остаться в Бургосе было бы, пожалуй, учтивее. Но так или иначе, этот неблаговоспитанный юнец – король Арагона. И теперь он, разумеется, примет Гутьерре де Кастро в число своих вассалов, и война, которую само Провидение отвратило от Кастилии, все-таки разразится.

Иегуда осторожно намекнул:

– Но если это было недоразумение, то, возможно, еще есть шансы его уладить? – Поскольку донья Леонор молчала, он прибавил: – На свете существует только один человек, способный убедить юного арагонского короля, что гневается он понапрасну. Этот человек – ты, государыня.

Подумав, донья Леонор сказала:

– Если вы оба мне поможете, я напишу ему письмо.

Дон Иегуда заметил еще более вежливым тоном:

– Опасаюсь, письмом здесь не обойтись.

Донья Леонор удивленно вскинула брови.

– Мне что же, самой отправиться в Сарагосу? – спросила она.

Дон Манрике поспешил прийти на помощь Иегуде.

– Другого средства, пожалуй, нет, – сказал он.

Донья Леонор молчала, и вид у нее был надменный и неприступный. Дон Иегуда забеспокоился, что гордость королевы окажется превыше рассудка. Но наконец она вымолвила:

– Я подумаю, что я могу сделать, не запятнав чести Кастилии.

Она ничего не говорила дону Альфонсо, ни в чем его не упрекала, она ждала, пока он сам заведет разговор. И в самом деле, он вскоре начал жаловаться:

– Не понимаю, что с ними со всеми случилось. Поглядывают на меня как на больного. Неужели я должен отвечать за то, что паршивый мальчишка сбежал! Во всем виноват его папаша – плохо воспитал сынка.

– Он еще так молод, – примирительно заметила донья Леонор. – Не стоит принимать близко к сердцу его неучтивость.

– Ты, как всегда, добра, донья Леонор.

– Наверное, я тоже немножко виновата. Возможно, мне следовало раньше поговорить с ним о ленной присяге. Что, если я попробую исправить свою ошибку – съезжу в Сарагосу и выясню это недоразумение?

Альфонсо удивленно вскинул брови.

– Не слишком ли много чести для такого сопляка? – спросил он.

– И все-таки он король Арагона, – возразила Леонор, – и мы собирались обручить с ним нашу инфанту.

Альфонсо ощущал легкое раздражение и очень большое облегчение. Как хорошо, что у него есть Леонор. Незаметно, без громких слов пытается она выправить то, что пошло вкривь и вкось.

– Ты как раз такая королева, какой нужно быть в наше время, когда в ходу уловки и обходные пути, – сказал он. – Я всегда был и всегда останусь рыцарем. У меня нет терпения. Тебе бывает нелегко со мной.

Но еще более внятно, чем эти слова, говорило о радости и признательности дона Альфонсо его лицо, просиявшее счастливой мальчишеской улыбкой.

Прежде чем отправиться в Сарагосу, донья Леонор снова посоветовалась с Иегудой и доном Манрике де Ларой. Они сошлись на том, чтобы предложить арагонцам следующее: Кастилия выведет свой гарнизон из Куэнки и примет на себя обязательство в течение двух лет не посылать военные отряды к границам графства Кастро, а Арагон, со своей стороны, обязуется воспретить Гутьерре де Кастро дальнейшие враждебные выходки. Если этот Кастро признает себя вассалом Арагона, Кастилия не станет возражать, однако от своих притязаний не откажется. Что же касается верховенства Кастилии над Арагоном, этот вопрос остается открытым, а состоявшейся в Бургосе церемонии незачем придавать слишком большое значение: ведь обязательство оказывать соседям помощь и защиту, взятое на себя кастильским королем, вступит в силу лишь тогда, когда Арагон уплатит причитающиеся в таких случаях сто золотых мараведи, – между тем Кастилия не настаивает на этой выплате.

В Сарагосе молодой король принял донью Леонор чрезвычайно учтиво, однако не скрыл от нее, что горько разочарован недавними событиями в Бургосе. Королева не стала оправдывать своего Альфонсо, зато рассказала, как угнетает его долгое перемирие с Севильей, заключенное по совету чересчур осторожных министров. Кастильский король всем сердцем желает искупить поражение, нанесенное ему Севильей, и во славу Креста одержать новые победы над неверными. Добиться этого в счастливом союзе с Арагоном, который казался легкоосуществимым, было бы намного проще, и в своей рыцарской пылкости ее супруг излишне поторопился. Она понимает обоих государей – и дона Альфонсо, и дона Педро. Она смотрела ему в глаза так открыто, так сердечно, по-матерински, по-женски.

Дону Педро в беседе с великодушной и привлекательной дамой с трудом удалось сохранить вид неприступного достоинства, подобающий оскорбленному рыцарю. Он сказал:

– Ты, о госпожа, смягчаешь поругание, какому подверг меня твой супруг. И я признателен тебе за это. Вели своим советникам переговорить с моими.

Прощаясь с доном Педро, донья Леонор в столь же милых, женственных выражениях, как в прошлый раз, намекнула на возможность более тесного союза между королевскими фамилиями Кастилии и Арагона. Дон Педро опять покраснел.

– Я почитаю тебя, госпожа, – ответил он. – Когда ты впервые одарила меня благосклонной улыбкой, в сердце моем расцвела радость. Но ныне воцарилась суровая зима и все заледенело. – С видимым усилием он продолжал: – Ради тебя, о госпожа, я велю своим советникам согласиться на предложения Кастилии. Я буду соблюдать мир с доном Альфонсо. Однако альянсу не бывать, он сам его разбил. Я не хочу, чтобы он стал моим тестем. И отправляться в поход вместе с ним я тоже не собираюсь.

Донья Леонор вернулась в Бургос. Дон Альфонсо хорошо понимал, чего ей удалось добиться: война предотвращена.

– Ты умница и настоящая дама, Леонор, – похвалил он. – Ты моя королева, ты моя жена.

Той ночью дон Альфонсо любил жену, родившую ему трех дочерей, не менее страстно, чем в ту первую ночь, когда познал ее.

Глава 5

Почти полтысячелетия владели мусульмане Иерусалимом, но наконец Готфрид Бульонский во славу Креста отвоевал у них сей город и основал там Иерусалимское королевство. Однако господство христиан продлилось лишь восемьдесят восемь лет, теперь город вновь перешел в руки мусульман.

В том походе на Иерусалим предводительствовал Юсуф, прозванный Саладином[60], султан Сирии и Египта, а сражение, в котором он одержал решающую победу, состоялось близ горы Хаттин, на запад от Тиверии. Очевидцем сей битвы был мусульманский историк Имад ад-Дин. Он был другом Мусы ибн Дауда и подробно описал ему это событие в письме.

«Вражеские латники, – сообщал он, – были неуязвимы, пока оставались в седле, ибо железные кольчуги покрывали их с головы до пят. Но стоило сразить коня, погибал и всадник. В начале битвы они походили на львов, а когда все было кончено, уподобились разбегающейся отаре овец.

Ни одному из неверных не удалось уйти. Было их сорок пять тысяч; в живых не осталось и пятнадцати тысяч, и те были взяты в плен. Все попались к нам в руки – сам король иерусалимский и все его графы и вельможи. Веревок от палаток не хватало, чтобы их вязать. Я видел тридцать или сорок из них, ведомых на одной веревке, я видел более ста пленников под охраной одного нашего воина. Все это зрели мои благословенные очи. Погибло около тридцати тысяч врагов, но и в плен попало великое множество. Я видел, как наши продавали пленного рыцаря за пару сандалий. Уже целое столетие не случалось, чтобы пленных меняли так дешево.

Какой гордый и внушительный вид имели христианские рыцари несколько часов назад! А ныне графы и бароны стали добычей охотника, рыцари – снедью львов; кичившиеся своей свободой были повязаны веревками, закованы в цепи. Аллах велик! Они звали правду ложью, Коран – обманом. Теперь они сидели полуголые, понурившиеся, безжалостно сраженные рукою истины.

Ослепленные глупцы, они взяли с собой в битву свою величайшую святыню – крест, на котором скончался их пророк Христос. Ныне сей крест в наших руках.

Когда битва была кончена, я взошел на гору Хаттин, чтобы оглядеться вокруг. К слову сказать, на этой самой горе Хаттин их пророк Христос произнес знаменитую проповедь. Я окинул оком поле битвы. И мне ясно представилось, что может сделать народ, благословенный Аллахом, с народом, над коим тяготеет Его проклятие. Повсюду валялись отрубленные головы, искромсанные тела, отсеченные конечности; повсюду видел я умирающих и мертвецов, покрытых кровью и прахом. И вспомнились мне слова Корана: „И говорят неверные: Ужель, когда мы станем прахом, воскрешены мы будем?“».

В письме историка Имада ад-Дина, воодушевленного сим зрелищем, было еще много подобных фраз. А закончил он словами: «О, сколь сладостен запах победы!»

Муса читал его письмо и все больше огорчался. Со стены на него глядело старинное мудрое изречение, начертанное куфическими письменами: «Унция мира дороже, чем сто пудов побед»[61]. Во время священной войны многие достойные мусульмане, осмелившиеся напомнить сию мудрость, приняли казнь как еретики. И все же многие мудрые люди не уставали повторять эти слова. Бывало, произносил их и друг его Имад, тот, кто написал вот это письмо; однажды какой-то фанатик-дервиш чуть не убил Имада, услышав подобные речи. А теперь друг его пишет такие строки!

Да, все так и есть, как сказано в Великой Книге евреев: иецер ха-ра, «злое начало», владеет человеком с младых ногтей. Людям всегда нравилось кого-нибудь гнать и избивать, рубить и убивать, и даже столь мудрый человек, как друг его Имад, нынче «упивается вином победы».

Ах, уже недалеко то время, когда многие, очень многие упьются вином войны. Теперь, когда Иерусалим вновь перешел в руки мусульман, христианский первосвященник, конечно же, всех призовет к священной войне, и много еще будет полей битвы, подобных тому, кое описал Имад с такой ужасающей наглядностью.

Так оно и вышло.

Весть о падении Иерусалима – города, который меньше чем девяносто лет назад был завоеван крестоносцами ценой неимоверных жертв, – повергла весь христианский мир в скорбь и отчаяние. Все предавались посту и молитве. Князья церкви отказались от роскоши, дабы их строгая воздержанность служила примером для остальных. Даже кардиналы давали обет не садиться на коня, пока землю, по которой ходил Спаситель, топчут и оскверняют нехристи; лучше уж они, кардиналы, будут пешком странствовать по христианским владениям, питаясь милостыней, призывая к покаянию и возмездию.

Святейший отец призывал рыцарей отправиться в новый крестовый поход, чтобы освободить Иерусалим – пуп земли, второй рай. Каждому, кто примет крест, он обещал вознаграждение – как в будущей жизни, так и на сем свете. Он объявил всеобщий мир на семь лет, treuga Dei[62].

Желая всем подать благородный пример, Святейший отец прекратил длительную распрю с германским властителем Фридрихом, императором Священной Римской империи. Папский легат, архиепископ Тирский, отправился к королям Франции и Англии, он убеждал их простить старые обиды. Сам папа в своих посланиях настойчиво внушал королям Португалии, Леона, Кастилии, Наварры и Арагона, что пришла пора забыть раздоры и братски объединиться, дабы иметь возможность внести свою лепту в священную войну: им предстояло выступить против мавров, заполонивших Иберийский полуостров, а заодно и против «западного антихриста», халифа Якуба аль-Мансура в Африке.

Архиепископ сообщил дону Альфонсо о папском послании, и он тут же созвал свою курию, коронный совет. Дон Иегуда благоразумно уклонился от приглашения, сославшись на нездоровье.

В своей пламенной речи архиепископ особо напирал на то, что в Испании крестовые походы начались раньше, чем в прочих странах, на полтысячелетия раньше. Как только нагрянула чума (сиречь мусульманское нашествие), готы-христиане, отцы и деды тех рыцарей, что ныне собрались в сем зале, выступили на защиту святой веры.

– Нам выпало продолжить великое, святое дело! – восторженно воскликнул он. – Deus vult – так хочет Бог! – боевым кличем крестоносцев завершил он свою тираду.

Рыцари охотно последовали бы его призыву. У всех, даже у миролюбивого дона Родрига, сердца разгорелись одним желанием. Но было тут, к несчастью, неодолимое препятствие. Все они знали об этом и сидели, погрузившись в молчание.

– Хорошо помню, – сказал наконец старый дон Манрике, – как мы вторглись в Андалус, дошли до самого моря. Я присутствовал при взятии королем, нашим государем, славного городишки Куэнки и крепости Аларкос. Я бы очень желал, прежде чем сойду в могилу, вновь сразиться с неверными. Но мы ведь связаны договором – договором о перемирии с Севильей. Он подписан королем, нашим государем, и скреплен его гербовой печатью.

– Вся эта писанина ныне изгладилась, обратилась в ничто! – гневно возразил архиепископ. – Никто не посмеет упрекнуть короля, нашего государя, если он предаст сей жалкий пергамент палачу на сожжение. Не считай, будто ты связан этим договором, государь! – повернулся он к Альфонсо. – Ведь, как сказано в Декрете Грациана[63], Iuramentum contra utilitatem ecclesiasticam praestitum non tenet, что означает: клятва во вред интересам церкви недействительна.

– Так-то оно так, – согласился каноник, почтительно склоняя голову. – Но ведь неверные не хотят с этим считаться. Они настаивают на том, что договоры непременно нужно соблюдать. Султан Саладин сохранил жизнь большинству своих пленников, однако, когда маркграф Шатильонский[64] стал утверждать, что имел право нарушить перемирие, ибо его клятва не имела силы пред церковью и Богом, султан (вы все это помните, господа!) велел его казнить. А халиф западных неверных[65] думает и поступает точь-в-точь как Саладин. Решись мы нарушить мир с Севильей, он живо нагрянет сюда из своей чертовой Африки, а солдат у него не счесть, как песка в пустыне. Против такого воинства не поможет ни доблесть, ни отвага. Стало быть, если король, наш государь, сославшись на священное право церкви, объявит договор недействительным, сие решение пойдет не на пользу церкви, а во вред ей.

Дон Мартин мрачно взглянул на своего секретаря: вечно он встревает со своими поправками! Но дон Родриг бестрепетно продолжал:

– Бог, читающий в сердцах, ведает, сколь рьяно желаем мы отмстить за поругание святого города. Но Бог даровал нам рассудок, дабы мы излишне поспешным рвением не умножили несчастий христианского мира.

Дон Альфонсо сидел угрюмый, погруженный в размышления.

– Африканское войско явится на помощь севильцам, это верно, – наконец вымолвил он. – Но я ведь тоже буду не один. Крестоносцы, которые высадятся на побережье, придут на подмогу, когда я ударю по мусульманам. Они и прежде помогали нам.

– Крестоносцы будут прибывать небольшими отрядами, – возразил Манрике, – они не смогут противостоять дисциплинированной, отменно организованной армии халифа.

Но поскольку король все еще не сдавался, дону Манрике пришлось назвать истинную причину, по которой кастильцам придется бездействовать. Он взглянул дону Альфонсо в лицо и произнес медленно и отчетливо:

– Рассчитывать на победу можно только в том случае, если ты, государь, заручишься поддержкой твоего коронованного брата-арагонца. Причем его поддержка должна исходить от чистого сердца, он должен верить тебе всецело. Надо, чтобы дон Педро добровольно препоручил тебе командование. Если не будет единоначалия, христианские армии нашего полуострова не смогут противостоять халифу.

В душе дон Альфонсо понимал, что это так. Он ничего не ответил. На том и кончилось заседание совета.

Когда он остался один, его охватило настоящее бешенство. Скоро ему исполнится тридцать три года, он прожил целый человеческий век, а судьба так и не позволила ему свершить хоть что-то воистину великое. Александр в том же возрасте покорил целый мир. Теперь наконец явилась великая, единственная возможность – начинается крестовый поход. А эти, эти – своими неопровержимыми, хитрыми рассуждениями они стараются ему воспрепятствовать, они не дадут ему завоевать славу нового Сида Кампеадора.

Но нет, он не позволит, чтобы они лишили его великого жребия. И если этот молокосос, этот вшивый арагонский мальчишка, откажется поставить войско под его начало – что ж, он выступит в поход без него. Сам Бог назначил ему предводительствовать рыцарями Запада, и он никому не позволит вырвать у себя из рук это священное право. Он и без арагонцев раздобудет подкрепление для своего войска. Ему помогут крестоносцы, которые прибудут в его владения. Их поддержка потребуется на несколько месяцев, а потом пусть себе плывут дальше, в Святую землю. Если у него – сверх собственного, кастильского войска – будет еще двадцать тысяч солдат, он завоюет весь Андалус, дойдет до южного побережья и вторгнется в Африку прежде, чем халиф успеет собрать войско. И тогда этот Якуб аль-Мансур дважды пораскинет мозгами, стоит ли обнажать восточную границу своей державы ради того, чтобы удержать Андалус.

Нужны только деньги. Деньги на поход, который продлится не меньше полугода, деньги, которых достанет на жалованье наемным солдатам.

Он распорядился, чтобы пришел Иегуда.

Иегуда, когда ушей его достигла весть о новом крестовом походе, встревожился, но в то же время ощутил сильнейший внутренний подъем. Вот и пришла великая война, которой все опасались; на границах между исламом и христианским миром опять неспокойно, а значит, перед ним, Иегудой, открывается великое поприще, его ждет высокая миссия. Кто же, как не он, эскривано кастильского короля, сможет даровать мир полуострову?

Он не мог лишний раз не подивиться мудрости своего друга Мусы. Всю жизнь Муса внушал ему: сохраняй невозмутимость, поменьше хлопочи, поменьше исчисляй и взвешивай, покорись судьбе, ибо она повергает в прах все расчеты и планы. Но он, Иегуда, не мог отказаться от привычки рассчитывать все заранее, не мог сидеть в бездействии. Когда по вине короля едва не разразилась война с Арагоном, к каким только хитростям не прибег он, Иегуда. Он так старался, он изъездил всю страну – сначала север, потом юг, потом опять север, – вел какие-то переговоры, вступал в какие-то сделки. Потом то же самое пошло по второму кругу, и когда он постиг, что все расчеты были тщетны, он возроптал на самого Бога. Но судьбе, мудрой и лукавой, как и друг его Муса, угодно было распорядиться таким образом, чтобы великое благо произросло из того, что казалось ему величайшим злом. Распри с Арагоном, которые он так старался отвратить, теперь не позволят дону Альфонсо вступить в войну. Выходит, не его, Иегуды, дальновидные расчеты и взвешивания, а дурацкая, безрассудная выходка дона Альфонсо принесет счастье и мир полуострову.

Из Севильи приехал книготорговец и издатель Хакам. Он был самым крупным из книготорговцев западного мира; сорок писцов трудились на него; в его прекрасной лавке было отведено свое особое место книгам, относившимся к каждому из разделов знания. Он вручил дону Иегуде подарок от эмира Абдуллы – оригинальную рукопись «Жизнеописания» Ибн Сины. Умерший полтораста лет тому назад Ибн Сина считался величайшим мыслителем исламского мира; даже христианские ученые, которым он был известен под именем Авиценны, ценили его необычайно высоко. За обладание манускриптом, ныне подаренным Иегуде, в свое время шли страшные раздоры. Один кордовский халиф, чтобы заполучить рукопись, убил ее владельца, а заодно истребил весь его род. Иегуда не мог сдержать бурной радости, настолько поразил его бесценный подарок эмира, он тут же побежал к Мусе – друзья трепетно, с душевным волнением рассматривали письмена, в которых сей перс, мудрейший из смертных, запечатлел для потомства свою жизнь.

Вместе с подарком Хакам изустно передал секретное сообщение эмира. Абдулла велел предупредить своего друга Иегуду: халиф Якуб аль-Мансур уже занят военными приготовлениями. При первом же известии, что христиане напали на Севилью, он во главе огромного воинства переправится на полуостров; для этой цели он возвратился в Маррaкеш от восточных границ своей державы. Эмир Абдулла убежден, что друг его Ибрагим не менее, чем он сам, заботится о сохранении мира. Всем будет во благо, если он предостережет королей неверных.

Об этом-то и думал Иегуда, входя в покои дона Альфонсо.

– Вот наконец ты и явился, мой эскривано, – с язвительной учтивостью приветствовал его король. – Уже оправился от своих недугов? Жаль, что ты не принял участия в последнем обсуждении.

– Я бы все равно не мог подать тебе иного совета, чем остальные твои фамильярес. Будучи твоим эскривано, я обязан с еще бо`льшим рвением, чем они, ратовать за нейтралитет. Возьми в рассуждение следующее, государь. Если ты сейчас примешь крест, к войску твоему присоединятся многие, кого тебе вряд ли хочется видеть в числе своих ратников. Иные твои незакрепощенные земледельцы[66] решат стать солдатами, чтобы воспользоваться преимуществами, которые предусмотрены для крестоносцев. Они сбросят с плеч бремя каждодневных трудов и станут кормиться за твой счет, вместо того чтобы кормить тебя и твоих баронов. Это нанесло бы огромный ущерб хозяйству страны.

– Хозяйству! – с насмешкой повторил Альфонсо. – Да что ты понимаешь, убогий меновщик! Что значит «хозяйство», когда надобно встать на защиту чести Божией и кастильского короля!

Дон Иегуда продолжал настаивать на своем, хоть и знал, что у дона Альфонсо бывают страшные приступы ярости.

– Покорнейше прошу тебя, государь, – молвил он, – не истолкуй слова мои превратно. У меня и в мыслях нет отговаривать тебя от войны. Напротив, я советую тебе готовиться к войне. Да, прошу тебя, начни уже сейчас взимать военные налоги, именно те добавочные налоги, ввести которые предложил папа. Я работаю над меморандумом, в котором доказываю твое право на сбор таких же налогов, несмотря на то что ты еще не вступил в войну. – Он дал королю время обдумать предложение, затем продолжил так: – Твоя казна будет пополняться и другими доходами, пока ты не участвуешь в войне. Торговля с восточными исламскими странами прекращена. Большинство судовладельцев и купцов христианского мира, и даже самые предприимчивые из них – венецианцы, пизанцы, фландрские торговцы, – в нынешних обстоятельствах ничего не ввозят с Востока. Товары из самой богатой части света отныне могут поступать в христианские земли, лишь пройдя через руки твоих купцов, государь. Если кто-то захочет получать из мусульманских стран зерно, скот, благородных коней, он вынужден будет обратиться к тебе, государь. Изделия, произведенные искусством мусульманских кузнецов и оружейников, надежнейшие доспехи, великолепная металлическая утварь, шелк, меха, слоновая кость, золотой песок, кораллы и жемчуга, дорогие пряности, краски, стекло – если кто-то из христиан пожелает иметь сии сокровища, они обязательно прибегнут к посредничеству твоих подданных. Поразмысли над этим, государь. Казна всех прочих королей оскудеет, пока длится эта война, твоя же казна приумножится. А когда все прочие выбьются из сил, тогда-то и ударишь ты, король Кастильский. Ты нанесешь последний, решающий удар.

Еврей говорил с большим убеждением. То, что он предлагал, звучало заманчиво. Но тем сильнее все это злило короля.

– Раздобудь мне денег! – прикрикнул он на Иегуду. – Двести тысяч для начала! Я хочу ударить сейчас! Сейчас, прямо сейчас! Достань мне денег, все равно под какой залог!

Побледневший Иегуда ответил:

– Не могу, государь. И никто другой не сумеет.

Весь гнев дона Альфонсо на себя самого и на злую судьбу, не позволившую ему стяжать бессмертную славу, в эту минуту обратился на Иегуду.

– Это ты виноват в моем позоре, – бушевал он. – Это ты навязал мне унизительное перемирие, опутал разными жидовскими хитростями! Ты изменник! Ты стараешься ради Севильи, ради своей обрезанной братии! Боишься, что я на них всех нападу и верну себе утраченную славу. Подлый изменник!

Иегуда промолчал, только побледнел еще сильнее.

– Убирайся! – заорал на него король. – Пошел с глаз долой!

Особый налог, о котором Иегуда говорил королю, назывался саладиновой десятиной. Папа римский постановил, чтобы во всех христианских странах мужчины, не вступившие в ряды крестоносцев, хоть как-то участвовали в великом походе против султана Саладина, а именно чтобы они вносили лепту деньгами. Отдавать полагалось десятую часть своего движимого имущества и годового дохода.

Эскривано короля Кастильского был только рад указу Святейшего отца. Посовещавшись со своими законоведами, он решил, что саладинову десятину надо взимать и во владениях дона Альфонсо. Конечно, Богу угодно, чтобы король, наш государь, до поры до времени воздержался от военных походов, однако нейтралитет этот временный, а потому король обязан готовиться к священной войне. Иегуда составил на сей счет подробнейший меморандум.

Дон Манрике передал меморандум королю. Альфонсо его прочел.

– До чего же хитер, – сказал он тихо и зло. – Хитрая сволочь, сукин сын, торгаш. Ведь он, пес паршивый, мог бы раздобыть для меня денег, если бы захотел. Почему он, кстати, сам не явился? – спросил король.

Дон Манрике ответил:

– Полагаю, он не хочет вновь подвергать себя твоему гневу.

– Надо же, какой чувствительный! – усмехнулся Альфонсо.

– Видать, ты слишком уж на него напустился, государь, – заметил дон Манрике.

Король был достаточно умен, чтобы понимать: у еврея были все основания обидеться. Король досадовал на себя. Однако все христиане во всех соседних странах собирались отправиться в крестовый поход, только его, Альфонсо, несчастные обстоятельства обрекли на бездействие. Неужели ему нельзя маленько вспылить и сорвать свой гнев, пусть даже на безвинном! Такой умный человек, как министр-еврей, должен бы это понимать.

Он искал предлога, чтобы снова увидеть Иегуду. Дон Альфонсо уже давно подумывал отстроить крепость Аларкос, которую когда-то сам присоединил к королевству. Если доверять рассказам этого Ибн Эзры, денег в казне должно хватить на строительство. Он послал за Иегудой.

Тот еще не позабыл последних оскорблений и ощутил злобное удовольствие оттого, что Альфонсо зовет его. Выходит, король быстро сообразил, что без него не обойтись. Но Иегуда решил выдержать характер, да и новую ругань выслушивать не хотелось. Он почтительно просил извинить его, дескать, ему нездоровится.

Король вспылил было снова, однако сдержал себя. Через дона Манрике он передал приказ доставить деньги для Аларкоса, много денег, четыре тысячи золотых мараведи. Эскривано сразу и без возражений прислал нужную сумму; к деньгам он приложил самое верноподданническое письмо, в котором поздравлял короля с принятым решением: укрепив крепость, он докажет всему свету, что готовится к войне. Король был смущен; он не знал, что и думать об этом еврее.

Альфонсо охотно отправился бы в Бургос, чтобы посоветоваться с королевой. Давно следовало ее навестить. Донья Леонор опять понесла. Наверное, с той самой ночи, которую они провели вместе после ее возвращения из Сарагосы. Но слишком уж много было сейчас в Бургосе гостей, которых не очень хотелось видеть королю. Город лежал на одной из главных дорог Европы – на пути к Сантьяго-де-Компостела, одной из величайших святынь. Паломников всегда было предостаточно, а теперь гораздо больше обычного, потому что многие знатные рыцари, перед тем как отправиться на Восток, желали заручиться поддержкой святого Иакова. Все они ехали через Бургос и считали своим долгом нанести визит донье Леонор, и у дона Альфонсо кошки скребли на душе при мысли, что ему придется смотреть в глаза этим отважным воинам, ведь он-то, почитай, отсиживается дома у печки!

Но не сидеть же ему было в своем толедском замке, предавшись тоске и лени. Он занимался разными делами, разъезжал то туда, то сюда. Был в Калатраве, у орденских рыцарей, и произвел смотр этому отборному войску. Съездил и в Аларкос проверить, как движется строительство укреплений. Обсуждал с приятелями честолюбивые военные замыслы.

А если других дел не находилось, выезжал на охоту.

Однажды, возвращаясь с охоты вместе с Гарсераном де Ларой и Эстебаном Ильяном, король решил провести знойные полуденные часы в своем владении Уэрта-дель-Рей.

Расположенная у излучины Тахо, овеваемая речной прохладой Уэрта-дель-Рей была достаточно обширным имением, обнесенным каменными стенами, ныне полуразрушенными. Одиноко высились ворота, на которых сохранилось выбитое резцом затейливо изукрашенное арабское приветствие: «Алафиа – благословение и мир». В парке буйно разрослись кустарники, была и небольшая рощица, сохранились остатки клумб; однако там, где в прежние времена, по-видимому, выращивали редкие цветы, теперь были насажены полезные растения: овощи, капуста, репа. Посредине сада стоял небольшой дворец, была там и маленькая изящная беседка, такая же заброшенная, а на берегу – рассохшийся деревянный домик, где раньше хранились лодки и была устроена купальня.

Рыцари расположились под деревом напротив дворца. Это было диковинное здание, сразу видно, исламское. Издавна повелось, что у этой речной излучины, откуда можно было любоваться городом, наслаждаясь прохладой, люди ставили какой-нибудь дом. Римляне возвели здесь виллу, готы – загородную резиденцию, а про нынешний дворец, сейчас совсем запустелый, было достоверно известно, что сооружен он по приказу арабского короля Галафре для его дочери, инфанты Галианы; по сию пору дворец так и называли – Паласио-де-Галиана.

В тот день даже в саду было жарко. Ни дуновения, ни ветерка с реки, одуряющая тишина. Разговаривать и то было лень.

– А Уэрта, оказывается, больше, чем я предполагал, – заметил дон Альфонсо.

И вдруг ему пришла в голову мысль. Его отцы, как и он сам, больше занимались разрушением, чем созиданием; времени, чтобы что-то строить, оставалось мало, хоть, вообще говоря, такие наклонности у них тоже были. Его жена Леонор строила церкви, монастыри, богадельни, да и сам он заботился о возведении церквей, замков, крепостей. Почему бы теперь не выстроить дворец для себя и своей семьи? Вероятно, не так уж и сложно восстановить Галиану, сделать ее пригодной для жилья. Летом здесь очень даже славно; может быть, и донье Леонор понравится приезжать сюда в жаркие месяцы.

– Что думаете, господа? – спросил он. – Не восстановить ли нам эту Галиану? – И, повеселев, предложил: – Давайте-ка осмотрим развалины!

Они направились к дому. Навстречу уже спешил кастелян Белардо, разволновавшийся, отменно почтительный. Широким жестом указывая на грядки, он обратил внимание рыцарей на то, сколько пользы удалось ему извлечь из этого никчемного сада. В доме он долго демонстрировал королю многочисленные поломки, попутно болтая о том, до чего же красиво, наверное, было здесь когда-то: везде мозаика, роскошно изукрашенные полы, стены, потолки. Но Тахо то и дело разливается, и вода проникает в дом. Сердцу больно глядеть, как разрушается дворец, но ничего не попишешь – в одиночку ему, Белардо, ничего не сделать. Он не раз самолично являлся к господам королевским советникам, твердил им, что дом нужно восстановить, а на реке соорудить плотину, да только его и слушать не хотели – денег, мол, не напасешься.

– Болтун прав, – по-латыни обратился Эстебан к дону Альфонсо. – Должно быть, дворец и в самом деле был необычайно красив. Старый обрезанный король не поскупился для своей дочки.

Шпоры на сапогах рыцарей громко звенели, когда они ступали по выщербленным мозаичным полам. Голоса гулко отдавались в опустевших покоях.

Дон Альфонсо молча осматривал дом и думал: «Да, следует поспешить, чтобы Галиана вконец не разрушилась».

Дон Гарсеран заметил:

– Затея будет стоить труда и денег. Но мне, дон Альфонсо, кажется, если Галиану как следует отстроить, будет просто загляденье. Видел бы ты, как преобразился старый уродливый кастильо де Кастро, попав в руки к твоему еврею.

Дон Альфонсо вдруг вспомнил, как удивилась дочь еврея старомодной простоте бургосского замка – и как дерзко высказала ему свое удивление. А дон Эстебан уже подхватил слова дона Гарсерана и присоветовал королю:

– Если не шутишь, а в самом деле намерен восстановить Галиану, осмотри сначала дом твоего еврея.

«А я ведь и впрямь грубо обошелся с евреем, – подумал Альфонсо. – Дон Манрике тоже так считает. Ладно, как-нибудь утрясу дело, а заодно погляжу на его дом».

– Пожалуй, вы правы, – нарочито равнодушно ответил он.

Христиане всего Запада устремились на священную войну, а Кастилия тем временем, как и предсказывал Иегуда, вступила в пору расцвета. Караваны и корабли доставляли товары с Востока в мусульманские страны Иберийского полуострова, оттуда они шли в Кастилию, а оттуда и дальше – во все христианские королевства.

Сначала, при объявлении крестового похода, бароны горько пеняли на то, что им по вине еврея нельзя участвовать в священной войне, гнать бы, мол, этого жида в шею. Но вскоре сделалось ясно, какую огромную пользу принес стране нейтралитет; ропот стал тише, а страх перед евреем и тайное уважение к нему возросли. Многие дворяне старались снискать его расположение. Один из представителей рода де Гусман, как и один из представителей рода де Лара (правда, совсем захудалый родственник всемогущего дона Манрике), просили министра-еврея принять их сыновей к себе в пажи.

Старый Муса, когда Иегуда мимоходом, но все-таки не без гордости поведал ему, насколько хорошо идут дела Кастильского королевства, как, впрочем, и его собственные, смерил друга проницательным взглядом, в котором светилось не только уважение, но также сожаление и насмешка. «Вот неймется человеку, – думал он. – Все-то он суетится, старается одновременно уладить тысячу дел. Чтобы быть довольным собой, ему нужно распоряжаться множеством людей и вещей, нужно, чтобы все пришло в движение, чтобы перья безостановочно скрипели в королевских канцеляриях, чтобы всё новые корабли бороздили просторы семи морей, всё новые караваны отправлялись в новые земли. Он внушает себе, что делает это ради мира и ради блага своего народа. Так оно и есть, с одной стороны, но с другой – он суетится в первую очередь потому, что любит деятельность и власть».

– Так ли уж это важно, удастся ли тебе стяжать еще больше власти? – спросил он. – Так ли уж это важно, будет у тебя двести тысяч золотых мараведи или двести пятьдесят тысяч? И как можешь ты знать наверняка, что в сию самую минуту, когда ты сидишь со мною и пьешь свое доброе вино, где-нибудь в четырех неделях пути отсюда самум не погубит в пустыне твои караваны, а море не поглотит твои корабли?

– Я не боюсь ни самума, ни моря, – ответил Иегуда. – Зато боюсь кое-чего другого. – Он решил не таиться перед другом и поделился с ним своими сокровенными опасениями: – Я боюсь необузданной вспыльчивости дона Альфонсо, нашего короля-рыцаря. Он снова нанес мне незаслуженную обиду. Теперь, когда он призовет меня пред свои очи, я сошлюсь на недомогание, и он не увидит лица моего. Конечно, я и сам хорошо понимаю, что веду опасную игру, придавая такое значение своей драгоценной особе.

Муса подошел к пюпитру и принялся чертить круги и арабески.

– Послушай, мой Иегуда, – пробормотал он через плечо, – ты так высоко ставишь свою особу лишь из любви к делу мира или из гордости?

– Я и в самом деле горд, – ответил Иегуда. – Только на этот раз сдается мне, что моя гордыня – добродетель и хороший расчет. Безрассудство и рассудок поразительным образом сочетаются в характере нашего короля, и никто не может предсказать наперед, как же он поступит в итоге.

Иегуда по-прежнему избегал короля, а тот ограничивался тем, что слал ему короткие начальственные распоряжения. Беспокойство Иегуды все возрастало. Он был готов к тому, что сей резкий, вспыльчивый государь способен не сегодня завтра выгнать его из кастильо и вообще из страны. А может быть, король велит схватить его и заточить в темницу. В иные минуты он все-таки надеялся, что Альфонсо с ним помирится и даже удостоит какого-нибудь знака благоволения на глазах у всех грандов. Это было мучительное, долгое ожидание. А сынок Алазар то и дело любопытствовал с наивным огорчением:

– Дон Альфонсо ни разу обо мне не спрашивал? Почему он не приходит к тебе в гости?

У Иегуды щемило в груди, когда он отвечал Алазару:

– В этой стране другие обычаи, сын мой.

У него просто камень с души свалился, когда гонец из королевского замка возвестил, что дон Альфонсо собирается нанести ему визит!

Король явился с Гарсераном, Эстебаном и небольшой свитой. Он пытался скрыть легкое смущение под маской снисходительной любезности и веселости.

Дом показался ему чуждым, едва ли не враждебным, таким же, как его хозяин. Но про себя он не мог не признать, что в своем роде этот дом – само совершенство. Непостижимым образом здесь даже самое разнородное повиновалось закону порядка, соединялось в гармонию. Все было щедро и богато украшено, даже самые укромные уголки. Присутствие слуг было почти незаметно, однако они являлись по первому зову. Ковры заглушали малейший шум, тишина в доме казалась еще тише от журчания фонтанов. И все это, подумать только, посреди шумного Толедо! Настоящее чудо совершилось с его кастильо де Кастро! Альфонсо чувствовал себя здесь чужаком, непрошеным гостем.

Он увидел многочисленные книги и свитки – арабские, еврейские, латинские.

– И ты успеваешь читать все это? – поинтересовался он.

– Многое читаю, – ответил Иегуда.

В покоях для гостей он представил королю Мусу ибн Дауда, заявив, что среди приверженцев всех трех религий не найдется более ученого врача. Муса склонился перед доном Альфонсо, но при том смерил его взглядом непокорных очей. Дон Альфонсо пожелал, чтобы ему перевели одно из мудрых речений, пестро-золотыми письменами вившихся по стенам. Муса перевел, как переводил он уже дону Родригу: «Ибо участь сынам человека и участь скоту – одна и та же им участь… Кто знает, что дух человека возносится ввысь, а дух скота – тот вниз уходит, в землю?»

Дон Альфонсо задумался.

– Мудрость какого-нибудь еретика, – строгим тоном заметил он.

– Это из Библии, – любезно растолковал ему Муса. – Речение принадлежит проповеднику Соломону, царю Соломону.

– По моему мнению, мудрость эта совсем не царская, – пренебрежительно бросил дон Альфонсо. – Король не сходит в землю, как скот. – Он прервал разговор с Мусой и обратился к Иегуде: – Покажи мне оружейную залу.

– Если позволишь, государь, – отвечал Иегуда, – оружейную залу тебе покажет мой сын Алазар, для него этот день станет лучшим днем в жизни.

Дон Альфонсо был рад снова увидеть того славного мальчика.

– Сын у тебя понятливый, бодрый духом и телом, из него выйдет настоящий рыцарь, – сказал он и прибавил: – С твоего позволения, дон Иегуда, я хотел бы повидать и твою дочь.

Он дружески, с видом знатока побеседовал с юным Алазаром об оружии, конях и мулах.

Потом все вышли в сад, а там, надо же, уже ждала донья Ракель.

Эта девушка была та же Ракель, которая тогда, в Бургосе, неподобающим образом отозвалась о его замке, и все-таки сегодня она была уже другая. Платье на ней было слегка иноземного фасона, и сама она теперь выступала в роли хозяйки дома, принимающей высокого гостя. Если в Бургосе она выглядела несколько странно, чужеродно, то здесь, посреди искусно разбитого сада с фонтанами и заморскими растениями, Ракель находилась в своей естественной обстановке, все здесь как нельзя лучше обрамляло ее образ, зато он, Альфонсо, казался чем-то чужеродным и неуместным.

Он поклонился, затем, по всем правилам куртуазного обхождения, снял перчатку, взял руку Ракели и поцеловал.

– Рад, что снова вижу тебя, госпожа моя, – произнес он громко, так чтобы все слышали. – В прошлый раз, в Бургосе, мы не довели беседу до конца.

В саду собралось довольно обширное общество: к королю и его рыцарям присоединились Алазар и пажи Иегуды. Во время неспешной прогулки по дорожкам сада Альфонсо с доньей Ракелью немного приотстали от других.

– Теперь, осмотрев этот дом, – заговорил он, на сей раз по-кастильски, – я понимаю, госпожа моя, отчего тебе не понравился мой бургосский замок.

Ракель покраснела, смущенная тем, что ее тогдашнее поведение обидело короля, и в то же время ей льстило, что ему запали в душу ее слова. Она молчала, но едва уловимая, загадочная улыбка тронула красивый изгиб ее губ.

– Ты понимаешь мою низменную латынь? – спросил он.

Она покраснела еще сильней, – оказывается, он помнил каждое ее слово.

– Теперь я гораздо лучше выучилась кастильскому языку, государь, – ответила она.

– Я бы охотно беседовал с тобой по-арабски, госпожа моя, – продолжал король, – но в моих устах это будет звучать нелепо и грубо и оскорбит твой слух.

– Тогда говори по-кастильски, государь, ведь это язык твоей родной страны, – со всей искренностью ответила донья Ракель.

Ее ответ опять раздосадовал дона Альфонсо. Ей следовало бы сказать: «Мне приятно слышать сии звуки» – или еще что-нибудь столь же затейливое и куртуазное. Вместо того она высокомерно высказывает все, что придет ей на ум. Она порочит его кастильское наречие.

– Для вас с отцом моя Кастилия, верно, все еще чужая страна, – с вызовом произнес он. – Ты только здесь чувствуешь себя по-настоящему дома.

– Ничуть не бывало, – ответила Ракель. – Рыцари твоего королевства чрезвычайно любезны, они стараются сделать так, чтобы эта земля стала для нас родной.

Полагалось бы, чтобы дон Альфонсо в свою очередь произнес что-нибудь учтивое, к примеру: «Нетрудно быть любезным с такой дамой, как ты». Но ему вдруг стала обременительна вся эта пустая, напыщенная модная болтовня. Да и Ракель, похоже, считает все эти галантности смешными. И вообще, как с ней полагается разговаривать? Она определенно не из тех дам, которым нравятся преувеличенные комплименты, якобы диктуемые влюбленностью, но еще меньше она похожа на тех женщин, с которыми можно вести себя грубо, по-солдатски. Он привык, чтобы у каждого было свое определенное место и чтобы сам он, Альфонсо, сразу понимал, с кем имеет дело. А что собой представляет эта донья Ракель и как ему с нею обходиться, он не понимал. Все, что окружало еврея Ибн Эзру, сразу стало каким-то зыбким, неясным. Далась ему, королю Альфонсо, эта донья Ракель! Чего он от нее хочет? Неужели ему хочется (в мыслях он произнес очень грубое словцо на своей вульгарной латыни) с ней переспать? Он и сам того не знал.

На исповеди он мог с чистой совестью утверждать, что никогда не любил ни одной женщины, кроме своей доньи Леонор. К рыцарской любви, какую воспевают трубадуры, у него вкуса не было. Незамужние дочери знатных семейств если и появлялись вне дома, то крайне редко, во время больших церемоний. Поэтому куртуазные правила предписывали влюбляться в замужних дам и посвящать им выспренние любовные стихи, холодные как лед. И толку с подобного ухаживания не было. Поэтому он иногда спал с обозными девками или взятыми в плен мусульманками – с ними можно было обходиться и разговаривать так, как взбредет в голову. Однажды он, правда, завел интригу с женой одного наваррского рыцаря, но особой радости ему это не принесло – он почувствовал большое облегчение, когда дама отбыла на родину. Короткая любовная история с доньей Бланкой, придворной дамой королевы, была мучительной. В конце концов донья Бланка навеки удалилась в монастырь, то ли по доброй воле, то ли не совсем. Нет, счастлив он был только со своей Леонор.

В голове дона Альфонсо вдруг пронеслись все эти воспоминания, пусть и не облеченные в ясные слова, но все же дразнящие, и его рассердило, что он завел подобный разговор с дочерью еврея. Притом она ему нисколько не нравилась. В ней не чувствовалось мягкости, женственности, чего-то дамского. Больно уж она скорая на язык – позволяет себе судить обо всем, хоть, в сущности, еще дитя. Какая пропасть между этой Ракелью и златокудрыми христианскими дамами с их холодным величием! Никакой рыцарь не стал бы слагать стихов в ее честь, да она и не поняла бы их.

Он не хотел продолжать беседу, не хотел больше ни минуты провести в этом доме. Тихий сад с однозвучным журчанием фонтанов, с дурманяще сладким ароматом померанцевых деревьев раздражал его. Хватит строить из себя дурака и обхаживать эту еврейку! Сейчас он развернется и уйдет!

Но вместо того Альфонсо услышал, как его собственный голос произнес:

– У меня есть имение неподалеку от города, его называют Галиана. Тамошний дворец очень старый, его соорудили по приказу мусульманского короля. О дворце ходит немало рассказов.

Донья Ракель сразу оживилась. Помнится, она что-то слышала об этой Галиане. Не там ли рабби Ханан устроил свои водяные часы?

– Я задумал восстановить дворец, – продолжал дон Альфонсо, – причем так, чтобы новый не уступал старому. И ты, госпожа, очень помогла бы мне, если бы осмотрелась там и дала совет.

Донья Ракель взглянула на него с недоумением, почти гневно. Мусульманский рыцарь ни за что не осмелился бы в таких неловких и двусмысленных выражениях пригласить к себе даму. Но она тут же сказала себе, что у христианских рыцарей, наверное, все по-другому: правила куртуазии подчас вынуждают их произносить разные излишне смелые фразы, за которыми ровно ничего не стоит. Но тут она еще раз искоса посмотрела на дона Альфонсо и испугалась. Лицо у него было напряженное, хищное, алчное. За его словами стояло что-то большее, нежели куртуазная причуда.

Она оробела, обиделась и сразу замкнулась в себе. Превратилась в важную даму, хозяйку дома. Вежливо ответила, на этот раз по-арабски:

– Мой отец будет счастлив помочь тебе советом, о государь.

Лоб дона Альфонсо прорезали глубокие морщины. Что он наделал! Он заслужил, чтобы его вот так одернули, он должен был этого ожидать. Тут с самого начала следовало проявлять осторожность, ведь он имел дело с дочерью про`клятого самим Богом племени. Всему виной этот проклятый сад, этот проклятый, заколдованный дом – это они внушили ему подобные речи. Он овладел собой, ускорил шаг, и через несколько мгновений они нагнали остальных.

Юный Алазар тотчас обратился к дону Альфонсо. Он только что всем рассказывал про новые доспехи, про шлем с забралом, все части которого подвижны, так что можно по желанию поднимать и опускать шарнирные пластины, защищающие глаза, нос и рот. Но королевские пажи ему не поверили.

– Я же сам видел эти шлемы, – петушился он. – Их кует оружейник Абдулла в Кордове, и отец обещал сделать мне подарок, как только меня посвятят в рыцари. У тебя ведь, наверное, тоже есть такие доспехи, государь?

Дон Альфонсо подтвердил, что ему уже доводилось слышать об этом изобретении.

– Но у меня таких доспехов нет, – сухо объявил он.

– Так пускай отец раздобудет их для тебя! – выпалил Алазар. – Тебе они чудо как понравятся, – заверил он короля. – Ты только дай отцу дозволение, и он их сразу для тебя выпишет.

Лицо дона Альфонсо прояснилось. Нехорошо было срывать на мальчике досаду из-за того, что сестрица столь дерзка на язык и в то же время столь обидчива.

– Вот видишь, дон Иегуда, – сказал он, – мы с твоим сыном отлично понимаем друг друга. Может быть, отдашь мне его в пажи?

Донья Ракель, похоже, была в замешательстве. Остальные тоже с трудом скрывали изумление. Алазар, чуть ли не заикаясь от радости, выдохнул:

– Ты не шутишь, дон Альфонсо? Ты и взаправду хочешь стать моим добрым господином?

А дон Иегуда, который и не чаял, что его давнее желание осуществится при столь неожиданных обстоятельствах, отвесил королю низкий поклон и сказал:

– Это величайшая милость, твое величество!

– Мне показалось, дочь моя, – заметил в тот же вечер Иегуда, – король, наш государь, беседовал с тобой достаточно любезно?

Донья Ракель отвечала откровенно:

– На мой взгляд, король был чрезмерно любезен. Он меня даже напугал. – Тут она пояснила: – Он задумал восстановить свой загородный дворец Галиана и хочет, чтобы я помогла ему советом. Разве это не… не… не довольно странное предложение, отец?

– Довольно странное, – признал Иегуда.

В самом деле, через несколько дней Иегуду и донью Ракель пригласили вместе с другими поехать в Галиану. На этот раз дон Альфонсо был в окружении большого общества, и, когда все осматривали сад и дворец, он почти ни слова не сказал донье Ракели. Зато часто обращался с вопросами к неуклюже-болтливому садовнику Белардо, чьи ответы потешали гостей.

Когда осмотр поместья был завершен, на берегу Тахо устроили обед. Под конец трапезы король, сидя на пне, с наигранной торжественностью возвестил собравшимся:

– Божией милостию уже целое столетие сей град, Толедо, находится в Наших королевских руках. Мы соизволили сделать его Нашей столицей, Мы отстроили его, укрепили, оградили от набегов неверных. Однако, преуспев на поприще чести, веры и в ратных подвигах, Мы до сих пор не имели досуга, дабы обратиться к другим делам, кои, пожалуй, можно счесть за роскошные излишества, однако королям подобает роскошь и величие. Чтобы далеко не ходить за примером, сошлюсь на то, что Наши друзья из южной страны, дон эскривано и его дочь, глядящие на Наши города и здания взором посторонним и непредвзятым, сочли Наш королевский замок в Бургосе голым и неуютным. И вот в минуту досуга Нашему Королевскому Величеству пришла счастливая мысль отстроить Наш заброшенный Паласио-де-Галиана, сделать его еще красивее, чем был он прежде. И да узрит весь свет, что Мы больше не прозябаем в нищете, что и Мы способны возводить роскошные строения, ежели у Нас явится к тому желание.

Столь длинные и гордые речи дон Альфонсо произносил разве что во время государственных церемоний, и гости, мирно сидевшие на берегу за остатками трапезы, были немало изумлены.

А король обратился к Иегуде, уже без излишней торжественности:

– Что ты по этому поводу думаешь, мой эскривано? Ведь ты знаток в таких делах.

– Твой загородный дом Галиана, – неторопливо начал дон Иегуда, – расположен в прекрасном месте. Прохлада реки отрадна, вид на твою славную столицу великолепен. Потратить труды на восстановление сего дворца было бы удачной затеей.

– В таком случае Нашему Величеству угодно восстановить Галиану, – недолго думая, решил король.

– Но есть одно препятствие, государь, – почтительно возразил Иегуда. – У тебя много отважных солдат и прилежных ремесленников. И все же твои мастера и ремесленники еще не достигли искусства, которое позволило бы отстроить сей дворец так, чтобы он был достоин твоего величия и твоих желаний.

Лицо короля омрачилось.

– А твой собственный большой дом? – спросил он. – Ведь ты же отстроил его в краткий срок, и отстроил роскошно?

– Я тогда выписывал мусульманских зодчих и мастеров, государь, – негромко, деловым тоном ответил дон Иегуда.

Все неловко молчали. Христианский мир вел священную войну против неверных. Пристало ли христианскому королю выписывать мусульманских мастеров? И захотят ли мусульмане строить дворец христианскому владыке?

Дон Альфонсо обвел взглядом лица придворных. На них было написано ожидание, но не насмешка. В лице еврейки тоже не было насмешки. Но что, если в душе у нее все-таки таится обидное сомнение: дескать, он, Альфонсо, не в состоянии отстроить ничего, кроме своих старых мрачных крепостей? Неужели такая малость, как восстановление загородного дома, не по силам ему, королю Толедо и Кастилии?

– В таком случае выпиши мне мусульманских строителей, – бросил он как бы мимоходом; затем нетерпеливо добавил: – Я твердо намерен восстановить Галиану.

– Коль скоро ты так приказываешь, государь, – ответил дон Иегуда, – я поручу дело моему Ибн Омару, пусть выпишет нужных тебе мастеров. Он знает, что к чему.

– Хорошо, – сказал король. – Проследи, чтобы дело шло без задержки. А теперь домой, господа! – заключил он.

Ни во время прогулки, ни за обедом он ни разу не обратился к донье Ракели.

Глава 6

Дону Альфонсо все сильней недоставало умиротворяющего присутствия Леонор. К тому же королева переносила свою беременность довольно тяжело, а роды ожидались через шесть-семь недель. Неловко было оставлять ее одну. Альфонсо послал к ней гонца с сообщением, что скоро сам прибудет в Бургос.

Донья Леонор не серчала на него за долгое отсутствие. Она понимала, как мучился он вынужденным бездействием. Понимала, как не хотелось ему встречаться при бургосском дворе с рыцарями, отправлявшимися в Святую землю. Она была благодарна мужу за то, что он все-таки приехал.

Она старалась показать дону Альфонсо, что отлично его понимает. Ей и самой больно, но ничего не поделаешь, Кастилия вынуждена соблюдать нейтралитет. Донье Леонор было известно, как глубоко засела обида в сердце дона Педро. Она знала: даже если бы удалось заключить союз с Арагоном, мстительное чувство не изгладилось бы в душе молодого государя, между ним и доном Альфонсо шли бы непрерывные дрязги из-за верховного командования, а в таком случае поражение было бы неизбежно.

Умными речами она внушала королю, что для победы над собой ему потребовалось не меньше мужества, чем для ратных подвигов. Все хорошо понимают, что его бездействие вызвано злосчастным стечением обстоятельств.

– Ты по-прежнему первый рыцарь Испании и лучший ее герой, ты, мой Альфонсо, – сказала она, – и это известно всему христианскому миру.

От ее слов у Альфонсо потеплело на сердце. Она его дама, его королева. Как мог он так долго оставаться в Толедо без ее успокоительных слов, без ее совета и поддержки?

Он, в свою очередь, старался понять ее лучше, чем понимал прежде. До сих пор он считал каким-то дамским капризом, что она предпочитала свой Бургос его столице, Толедо. Только теперь он понял, до чего глубоко укоренилась такая привязанность в натуре Леонор. Ведь детство ее прошло при дворах отца и матери – Генриха Английского и Эллинор Аквитанской[67], где очень заботились о высокой образованности, об учтивых манерах. Немудрено, что ей трудно было освоиться в его далеком Толедо. Бургос лежал на пути у пилигримов, направлявшихся в Сантьяго-де-Компостела, и отсюда легче было поддерживать сношения с утонченными христианскими дворами. В гостях у доньи Леонор нередко бывали рыцари и придворные поэты ее отца и сводной сестры – принцессы Марии де Труа[68], самой прославленной из всех дам христианского мира.

Глазам дона Альфонсо, умудренным разлукой, по-новому представился и сам облик Бургоса. Ему стала внятна суровая, сосредоточенная красота древнего города, который скинул с себя все мавританские прикрасы и гордо высился к небу, величественный, чинный, суховатый, христианский. Ну и глупец же он, если хоть на мгновение мог устыдиться своего благородного рыцарского Бургоса из-за пустого слова, брошенного глупой девчонкой.

Его брала досада, что он распорядился отстроить Галиану во всей ее прежней мусульманской роскоши. Он ничего не сказал о том донье Леонор. Сначала ему казалось, что, восстановив прекрасный дворец, в летний зной так и манивший прохладой, он сможет уговорить королеву почаще бывать в Толедо, каждое лето проводить там по нескольку недель. Но теперь он понимал – Галиана ей не понравится. Леонор присуще чувство меры, ей по нраву сдержанность, серьезность, ясные очертания. Изнеженная роскошь, замысловатость, игра орнаментов и переливов – все это не для нее.

Все эти недели он как мог угождал донье Леонор. Она ведь была на сносях, а значит, не могла участвовать в верховых прогулках и выездах на охоту, поэтому он тоже отказался от таких развлечений и почти все время проводил в замке. Больше внимания, чем обычно, он теперь уделял своим детям, особенно инфанте Беренгарии. Это была сильно вытянувшаяся девочка-подросток, некрасивая, но со смелостью на лице. От матери она унаследовала любопытство, интерес к миру и людям, как, впрочем, и ее честолюбие. Инфанта много читала и училась. Очевидно, ее радовало, что отец стал к ней более внимателен, но, несмотря на то, она оставалась молчаливой и замкнутой. Альфонсо так и не удалось сдружиться с дочерью.

Донья Леонор уже примирилась с мыслью, что ей не удастся родить наследника. Не так уж и плохо, как-то раз с улыбкой заметила она, если и в четвертый раз на свет явится девочка. Тогда будущий супруг Беренгарии будет иметь самые твердые виды на корону Кастилии, а следовательно, будет вести себя как честный союзник их королевства. Она не расставалась с надеждой склонить дона Педро к полюбовному союзу и намеревалась сразу же после родов снова отправиться в Сарагосу и заняться сватовством. Кстати, участники Третьего крестового похода что-то не спешат, христианская армия продвигается на Восток крайне медленно, они еще в Сицилии. И если вскоре будет достигнуто примирение с Арагоном, вполне возможно, что Альфонсо успеет принять участие в священной войне.

А пока донья Леонор придумывала для него всякие занятия, чтобы скучное время ожидания тянулось не так медленно.

Стоило поразмыслить хотя бы о рыцарском ордене Калатравы. Это было лучшее войско во всей Кастилии, однако оно подчинялось королю лишь на время войны, в мирное время Великий магистр пользовался полной независимостью. Сейчас, когда идет священная война, у дона Альфонсо есть веские причины настаивать на изменении заведенного порядка. Донья Леонор предложила, чтобы король съездил в Калатраву, пожертвовал ордену деньги на постройку новых укреплений, как и на вооружение рыцарей, а заодно попробовал сговориться о пересмотре устава ордена с Великим магистром, доном Нуньо Пересом; тот, хоть и был монахом, имел отличные познания в военном деле.

Был еще один важный вопрос: пленники, захваченные султаном Саладином во время битвы за святой город. Папа не раз обращался к монархам Европы с призывом выкупить этих несчастных. Но священная война поглощала огромные суммы, и христианские государи медлили выполнять свои обещания, а время шло. Султан требовал выкуп в десять золотых крон за мужчину, в пять – за женщину, в одну крону – за ребенка; суммы были большие, но все-таки не чрезмерные. Донья Леонор советовала, чтобы дон Альфонсо выкупил как можно больше пленников. Тогда он докажет всему свету, что в святом рвении не уступает другим государям.

Дон Альфонсо полностью одобрял эти замыслы. Но для их осуществления нужны были деньги.

И он велел, чтобы Иегуда явился в Бургос.

Тем временем дон Иегуда спокойно посиживал себе в Толедо, в своем прекрасном кастильо Ибн Эзра. Пока весь свет воевал, его Сфарад наслаждался мирной жизнью. Его собственные дела процветали, как и дела всей страны.

Но новая тяжкая дума закралась в сердце: его крайне беспокоила участь толедских, да и вообще кастильских евреев.

Папский эдикт недвусмысленно предписывал, чтобы саладинову десятину платили все, кто не примет участия в походе, а стало быть, и евреи. Архиепископ дон Мартин, ссылаясь на сей указ, потребовал, чтобы альхама выплатила ему эту подать.

Дон Эфраим показал Иегуде письмо архиепископа. Оно было резким, угрожающим. Иегуда дочитал до конца; он уже давно ожидал подобного требования со стороны дона Мартина.

– Альхама вконец разорится, если в придачу ко всем прочим налогам обязана будет выплачивать еще и саладинову десятину, – писклявым голосом объявил дон Эфраим.

– Если вы хотите увильнуть от уплаты, – без обиняков ответил Иегуда, – на мою поддержку не рассчитывайте.

Лицо старшины альхамы сразу сделалось сердитым, возмущенным. «Иегуде и дела нет до того, сколько мы платим, – с горечью думал он. – Загребает свои проценты, проклятый ростовщик! А нас бросает на погибель».

Дон Иегуда угадал мысли собеседника.

– Хватит скулить о деньгах, господин мой и учитель Эфраим, – попрекнул он. – Разве мало заработали вы на нейтралитете Кастилии? Мне бы уже давно полагалось стребовать с вас саладинову десятину. Дело здесь не в деньгах. За этим стоит кое-что посерьезнее.

В своих сокрушениях о той огромной сумме, которую требовали с членов альхамы, пáрнас Эфраим в самом деле как-то упустил из виду другую беду. Но теперь, когда Иегуда так сурово осадил его, он мигом осознал грозящую опасность. Дело в том, что саладинову десятину платили церкви, не королю. В иных случаях, когда речь шла о взимании налогов с христиан, архиепископ предъявлял свои права на эти взносы, и казна вынуждена была идти на уступки. Когда же дело коснется евреев, дон Мартин будет еще нещаднее настаивать на своих привилегиях. И если он добьется своего, независимости альхамы наступит конец.

Дон Иегуда в самых жестких словах разъяснил это своему посетителю.

– Ведь ты не хуже меня понимаешь, в чем тут главная загвоздка, – сказал он. – Нельзя, чтобы между нами и королем втиснулся посредник. Мы должны блюсти свою независимость, как это закреплено в древних книгах. Мы должны сохранить право собственного судопроизводства, подобно грандам. Право взимать саладинову десятину причитается королю, причитается мне как его министру, а вовсе не дону Мартину. На этом я и буду настаивать. И если мне это удастся и если для вас все ограничится потерей денег, тогда можете возблагодарить Господа, что дешево отделались!

Дон Эфраим, хоть и задетый за живое, про себя не мог не признать, что Иегуда прав. Его поразило, насколько быстро и верно Иегуда уловил, в чем тут главный подвох. Но он не хотел обнаружить свое невольное восхищение. Слишком сильно сокрушался он из-за денег. Он сидел в неловкой позе, зябко поеживаясь, почесывая ногтями одной руки ладонь другой, и продолжал ворчать:

– Твой кум дон Иосиф добился, чтобы евреи в Сарагосе платили только половину десятины.

– Возможно, мой кум хитрее меня, – сухо ответил Иегуда. – И уж конечно, у него нет такого противника, как наш архиепископ дон Мартин.

Иегуда горячился все сильнее:

– Неужели ты еще не понимаешь? Я сочту за счастье, если архиепископ на сей раз не накинет на нас ярма. Ради этого я охотно уплачу десятину королю, и десятина моя будет полновесная, дон Эфраим, не сомневайся. Самоуправление альхамы стоит того. – Эти слова он произнес с неожиданным волнением, даже заикался и пришепетывал.

– Я знаю, что ты нам друг, – поспешил ответить дон Эфраим. – Только очень строгий друг.

Архиепископ, получив почтительный отказ дона Эфраима, не стал тратить времени на второе послание. Вместо того он отправился в Бургос – разумеется, затем, чтобы вытребовать необходимые полномочия для действий против евреев.

Иегуда опасался, что архиепископ добьется своего. Альфонсо и Леонор благочестивы, нейтралитет Кастилии и так уже гнетет их совесть. Дон Мартин наверняка сошлется на недвусмысленный эдикт Святейшего отца и будет увещевать королевскую чету не умножать своих грехов. Иегуда подумывал, не съездить ли и ему в Бургос. Но его удерживало замечание старого Мусы, что как раз чрезмерной суетливостью можно все сгубить.

Когда король призвал его в Бургос, Иегуда воспринял это как знак с небес.

Действительно, архиепископ сильно донимал короля. Он ссылался на многие указы Святого престола и на сочинения великих иерархов церкви. Разве не ответили евреи Пилату: «Кровь Его на нас и на детях наших» – и тем самым не осудили себя сами? Тогда же Господь обрек их на вечное рабство, и обязанность христианских государей – не позволить сему племени, проклятому Богом, снова поднять выю.

– Ты же, дон Альфонсо, – взывал он к королю, – во все годы своего правления потакал евреям, цацкался с ними. И в нынешние тяжкие дни, когда Гроб Господень снова в руках обрезанного антихриста, а папа своим эдиктом обязал всех без исключения – и евреев в том числе – платить саладинову десятину, ты все еще колеблешься, ты не выполняешь указа, ты даешь сим нехристям преимущество пред твоими верными христолюбивыми подданными.

Архиепископу удалось уломать короля, и тот обещал:

– Хорошо, дон Мартин. Мои евреи тоже будут платить саладинову десятину.

Дон Мартин возрадовался:

– Сейчас же назначу налог!

Но дон Альфонсо не то имел в виду. Папа, конечно, мог требовать, чтобы он, король, стребовал со своих подданных десятину и употребил ее на военные нужды; однако взимать налоги и распоряжаться, на что именно их употребить, – это его королевское право. Подобные разногласия возникали уже давно, и они снова обострились уже при первом назначении саладиновой десятины. И хоть Альфонсо высоко ценил архиепископа как верного, рыцарски благородного друга, уступать ему здесь он все-таки не желал.

– Прости, дон Мартин, – молвил он, – но в твои обязанности это не входит.

А когда архиепископ возмутился, король успокоил его:

– Ты ведь не алчешь денег, и я тоже не алчу. Мы христианские рыцари. Мы захватываем трофеи у врагов, но не спорим о деньгах с друзьями. Пускай во всем разбираются финансисты и законники.

– Сие означает, что ты предоставляешь твоему еврею по его хитрому разумению толковать эдикт Святейшего отца? – недоверчиво и вызывающе спросил дон Мартин.

– Обстоятельства сложились так, – ответил Альфонсо, – что дон Иегуда уже как раз на пути в Бургос. И его мнения я, конечно, тоже спрошу.

Тут уж архиепископ взорвался:

– Кого ты намерен спрашивать? Этого дважды неверного? Посланца дьявола? Думаешь, он присоветует тебе что-то дельное во вред своему другу, севильскому эмиру? Кто поручится в том, что эти двое уже сейчас не строят козни против тебя? Еще фараон говорил про народ Израилев: «Когда случится война, соединится и он с нашими неприятелями и вооружится против нас»[69].

Дон Альфонсо прилагал усилия, чтобы выглядеть спокойным.

– Эскривано хорошо для меня постарался, – сказал он. – Он сделал больше, чем все его предшественники. В хозяйстве моего королевства возрос порядок и уменьшился гнет. Ты несправедлив к этому человеку, дон Мартин.

Искренность, с которой король взял под защиту своего еврея, испугала архиепископа.

– Теперь я вижу, – заметил он, теперь уже без гнева, скорее с беспокойством, – что Святейший отец имел все основания предостеречь христианских государей от евреев-советчиков. – И дон Мартин процитировал послание папы: – «Берегитесь, монархи христианские. Коль излишне приблизите к себе иудеев по милости вашей, то воздадут они вам согласно пословице: mus in pera, serpens in gremio et ignis in sinu – как мышь в мешке, как змея за пазухой, как тлеющий уголь в рукаве»[70]. – И удрученно закончил: – Сей человек стал ужасающе близок тебе, дон Альфонсо. Он, как червь, пробрался в твое сердце.

Король был растроган печалью друга.

– Не подумай, – сказал он, – будто я намерен удержать то, что причитается церкви. Я взвешу твои и его доводы и, если не услышу от него чего-то чрезвычайно весомого, убедительного, а главное – несвоекорыстного, тогда последую твоему, а не его совету.

Архиепископ по-прежнему был хмур и озабочен.

– С тебя разве не довольно, – предостерегающе напомнил он, – что Господь, по грехам твоим, обрек тебя бить баклуши в то время, как весь христианский мир сражается? Не прибавляй к старым грехам новых! Заклинаю тебя, не допускай, чтобы в твоих землях поганые нехристи глумились над эдиктом Святейшего отца!

Дон Альфонсо взял его за руку.

– Благодарю тебя, – молвил он. – Я вспомню твое предупреждение, если советник мой попытается заговаривать мне зубы.

Пока король дожидался Иегуду, слова дона Мартина не шли у него из головы. А ведь архиепископ-то прав! Не надо бы так близко связываться с этим евреем. Чужак, с которым поневоле приходится вести дела, так бы и надо с ним обращаться. А он, Альфонсо, уже обращается с ним как с другом. Был у него в гостях, взял его сына к себе в пажи, строил куры его дочери и даже, задетый насмешками этой чванливой девчонки, решился восстановить мусульманский дворец. Отогреешь змею на груди своей, а она тебя все равно ужалит. Может статься, уже ужалила.

Нет, еврей больше не опутает его своими чарами. Надо призвать Иегуду к ответу – почему это он еще не стребовал саладиновой десятины с альхамы. И если он не приведет каких-то крайне весомых доводов, Альфонсо передаст все эти дела в ведение дона Мартина. Пусть не больно-то превозносятся, нехристи поганые!

Но ведь в таком случае выходит, что он передаст церкви свое право владения евреями, свое patrimonio real?[71] Его предки никому не позволяли посягнуть на это святое королевское право.

Он просмотрел донесения о финансах государства. Состояние дел было благоприятно, более чем благоприятно. Эскривано сослужил ему хорошую службу, отрицать этого нельзя. Однако он, Альфонсо, сохранит в сердце своем предостережения архиепископа; он не позволит водить себя за нос.

Для начала он потребует, чтобы еврей предоставил ему огромные денежные суммы для Калатравы и для выкупа пленников. Уже из ответа еврея станет ясно, чтó для него стоит на первом месте – интересы казны и государства или его собственная выгода и выгода единоверцев.

Король встретил Иегуду, переполненный надеждами и опасениями.

Иегуда тоже был беспокоен и напряжен. От этой беседы с королем зависело бесконечно многое, следовало вести себя крайне осмотрительно.

Прежде всего он подробно остановился на состоянии хозяйства в стране. Поведал о серьезных успехах, не забыл и о маленьких достижениях, которые должны были особо порадовать короля. Рассказал, к примеру, о большом конном заводе: шестьдесят породистых коней из мусульманского аль-Андалуса и из Африки как раз находятся на пути в Кастилию, их сопровождают три опытных коневода. Доложил и о кастильской монете: золотых мараведи чеканят все больше, и, несмотря на то что портрет дона Альфонсо (как, впрочем, и всякое изображение человеческого лица) заставляет хмуриться приверженцев пророка, в мусульманских странах поневоле приняли в оборот эти полновесные золотые с лицом дона Альфонсо и гербом его державы. А государыня королева, наверное, обрадуется вот какой вести: недалек день, когда она сможет примерить одеяния, изготовленные из кастильского шелка.

Король слушал внимательно и, казалось, был доволен. Однако он не забыл о своем намерении – не позволять еврею излишне зазнаваться.

– Звучит недурно, – заметил он, но тут же прибавил с наигранной любезностью: – Теперь у нас, по всей видимости, достаточно денег, чтобы ударить по нашим здешним мусульманам.

Дон Иегуда был разочарован, так как ожидал от короля большей благодарности. Но он спокойно ответил:

– Мы приближаемся к этой цели скорее, нежели я думал. И чем дольше ты сохранишь мир, государь, тем вернее в будущем соберешь могучие рати, которые обеспечат тебе победу.

Дон Альфонсо, все с той же ядовитой любезностью, задал следующий вопрос:

– Если ты все еще не даешь мне дозволения стать под знамя cвященной войны, то не изволишь ли выдать мне денег, чтобы я мог убедить христианский мир в моей доброй воле?

– Соблаговоли, государь, выразиться яснее, – ответил дон Иегуда, – ибо я, твой слуга, непонятлив.

– Мы посоветовались с доньей Леонор, – пояснил Альфонсо, – и решили выкупить пленников у Саладина, очень много пленников. – И тут он назвал цифру еще более высокую, чем собирался: – Тысячу мужчин, тысячу женщин, тысячу детей.

Иегуда, похоже, смутился, и Альфонсо подумал: «Ну вот я его и поймал, теперь этой хитрый лис покажет свое подлинное лицо». Но Иегуда тут же ответил:

– Шестнадцать тысяч золотых мараведи – очень большая сумма. Никакой другой государь нашего полуострова не способен жертвовать такие деньги бескорыстно, во имя доброй цели. Один ты в состоянии себе это позволить, государь.

Альфонсо, еще не зная, радоваться ему или сердиться, продолжал:

– Кроме того, я хотел бы сделать пожертвование Калатравскому ордену, причем весьма щедрое.

Иегуда был сильно озадачен. Но он тотчас сказал себе: очевидно, король хочет выторговать у неба прощение за то, что сам не участвует в священной войне, – что ж, пускай он успокоит свою совесть таким образом, тогда незачем будет уступать архиепископу саладинову десятину.

– О какой сумме ты помышлял, государь? – спросил он.

– Я хотел бы слышать твое мнение, – требовательно произнес Альфонсо.

Иегуда предложил:

– Что, ежели пожертвовать Калатраве те же деньги, что и Аларкосу: четыре тысячи золотых мараведи?

– Ты издеваешься, мой милый, – ласково ответил король. – Мои лучшие рыцари не удовлетворятся столь нищенской подачкой! Назначь пожертвование в восемь тысяч мараведи.

На этот раз дон Иегуда не мог не поморщиться. Но он не стал спорить. Вместо того низко склонился перед королем и сказал:

– Государь, ты отдаешь двадцать четыре тысячи золотых мараведи на благочестивые дела. Бог непременно вознаградит тебя. – Быстро справившись с волнением, он прибавил веселым голосом: – Я и без того ожидал, что Господь явит тебе свою милость. Я уже заранее все предусмотрел.

Король взглянул на него с удивлением.

– С расчетом на то, что милостивый Господь вознаградит тебя наследником престола, – пояснил Иегуда, – я приказал моим законоведам пересмотреть реестр подарков на крестины.

Дело в том, что в старых книгах было записано: при рождении первого сына король вправе стребовать со своих вассалов дополнительный налог; эти деньги (а суммы назначались немалые!) должны были пойти на достойное воспитание престолонаследника.

Как и донья Леонор, дон Альфонсо уже не чаял обзавестись наследником, и то, что эскривано столь твердо верил в его счастье, обрадовало короля. Он оживился, улыбнулся смущенно и сказал:

– Ты и впрямь очень предусмотрительный человек.

И так как еврей без колебаний согласился выдать нужную сумму, дон Альфонсо уже решил было про себя: хорошо, он поручит взыскание саладиновой десятины своему эскривано, а не дону Мартину.

И однако, еврей почему-то обошел молчанием саладинову десятину, причитающуюся с альхамы. Ни полсловом о ней не обмолвился.

– А что там с вашей саладиновой десятиной? – вдруг без всякого перехода напустился король на еврея. – Мне говорили, будто вы хотите надуть церковь. Я этого не потерплю, тут вы со мной лучше не шутите.

Неожиданный выпад короля вывел Иегуду из равновесия. Но он рассудил, что судьба сефардских евреев сейчас зависит от его языка, а потому сдержался, приказал себе не терять терпения и взвешивать каждое слово.

– На нас возвели поклеп, государь, – ответствовал он. – Саладинову десятину, причитающуюся с альхамы, я уже давно включил в свою смету. Иначе неоткуда было бы взять те деньги, которые ты сейчас потребовал. Но твои еврейские подданные хотят платить эту подать именно тебе, государь, а не всякому, кто вздумал бы того домогаться.

Дон Альфонсо, в душе довольный тем, что Иегуда легко отвел от себя обвинения дона Мартина, все же решил сбить с него гонор:

– Выражайся почтительнее, дон Иегуда! Ты сказал «всякий», а ведь речь идет об архиепископе Толедском.

– В статуте, пожалованном альхаме твоими отцами и дедами и подтвержденном твоей королевской милостью, – начал объяснять Иегуда, – указано, что наша община обязана платить подати только тебе, и никому другому. Если ты повелишь, десятина, разумеется, будет выплачена господину архиепископу. Но тогда альхама отдаст ему ровно десятину доходов, и ни сольдо больше; это будет тощая десятина, ибо стричь козла, который брыкается, довольно трудно. Зато если десятина будет предназначена тебе, государь, это будет увесистая, богатая десятина, дабы ты знал, как сильно толедская альхама тебя любит и уважает. – И тихо, проникновенно прибавил: – То, что я скажу тебе сейчас, возможно, разумнее было бы утаить. Но я честно служу тебе, поэтому не могу умолчать вот о чем. Если нам придется платить подать ради завоевания города, который мы испокон веку почитаем святым и который сам Бог определил нам в наследство, это легло бы тяжким камнем на нашу совесть. Ты же, государь, потратишь наши деньги не на войну на Востоке, а на приумножение славы и мощи твоей Кастилии, державы, которая нас защищает, которая дает нам довольство и покой. Мы знаем – ты распорядишься этими деньгами нам во благо. Как распорядится ими архиепископ – нам неведомо.

Король поверил словам еврея. Какими бы тайными соображениями ни руководствовался эскривано, он следовал той же дорогой, что и король. Еврей ему друг, Альфонсо это чувствовал. Но именно это его и смущало. «Как мышь в мешке, как змея за пазухой, как тлеющий уголь в рукаве» – звучали у него в ушах слова из папского послания. Негоже было приближать к себе еврея чересчур близко. Это грех, а сейчас, во время священной войны, это сугубый грех.

– Не отнимай тех прав, кои были даны нам сто лет назад, – заклинал его Иегуда. – Не предавай вернейших из слуг твоих в руки их врага. Мы в твоем владении, а не во владении архиепископа. Доверь мне взыскать саладинову десятину, государь!

Слова Иегуды тронули короля. И все же тот, кто их произнес, – нехристь. А за тем, кто изрек предостережение, стоит церковь.

– Я обдумаю твои доводы, дон Иегуда, – устало ответил король.

Лицо Иегуды омрачилось. Если он не убедил короля сейчас, значит убедить его уже не удастся. Речи Иегуды на сей раз оказались бессильны, Бог его оставил. Он, Иегуда, потерпел неудачу.

Король заметил, как был разочарован еврей. А ведь до сих пор никто не сослужил ему такой хорошей службы, как этот Ибн Эзра. Королю стало жаль, что он обидел еврея.

– Не думай, что я недостаточно ценю твои заслуги, – сказал он. – Ты великолепно справился с моим поручением, дон Иегуда. – И он прибавил еще теплее: – Я приглашу моих грандов, и пусть они видят, как ты вернешь мне перчатку в знак выполненного поручения.

Донья Леонор была в большом сомнении, следует или не следует передавать архиепископу право взыскивать с евреев саладинову десятину. Она была королевой и не хотела отказываться от этого важного права казны. В то же время она была доброй христианкой и чувствовала, что совершает грех, извлекая выгоду из довольно-таки двусмысленного нейтралитета королевства; к тому же ей не хотелось пренебрегать мнением архиепископа. Тяжелая беременность только усугубляла ее нерешительность. Она ничего не могла посоветовать своему Альфонсо.

Он уповал на указующий перст Божий. Решил обождать, пока донья Леонор разрешится от бремени. Если она родит ему сына, это и будет знамением Божьим. Тогда он велит взимать саладинову десятину в пользу королевской казны: ведь он не имеет права уменьшать наследство собственного сына.

Тем временем он устроил официальное чествование для своего эскривано, как и обещал ему в заключение той беседы. В присутствии всего двора Иегуда вернул королю перчатку – в знак выполненного рыцарского поручения. Дон Альфонсо взял обнаженной рукой обнаженную руку своего вассала, в любезных словах поблагодарил его, обнял и поцеловал в обе щеки.

Архиепископ рвал и метал. Выходит, излетевшее из его уст пастырское предостережение сотрясло воздух понапрасну – посланец антихриста опутывает короля все более коварными узами. Однако дон Мартин твердо решился на сей раз не допустить, чтобы Синагога восторжествовала над Церковью. Он сказал себе, что не следует пренебрегать никакими средствами: против хитрости надлежит действовать хитростью.

У него даже в мыслях не было, уверял дон Мартин короля, вступать в препирательства из-за денег. И в доказательство того он готов пойти на великую уступку, которую не так-то легко будет отстоять перед Святым престолом. В надежде на то, что дон Альфонсо употребит саладинову десятину исключительно на нужды войны, архиепископ охотно предоставит ему распоряжаться деньгами, за собой и за церковью он оставляет лишь право взыскивать десятину – все собранные средства немедленно будут переданы в королевскую казну.

Взглянув в прямодушно-хитрое лицо друга, дон Альфонсо сразу понял, как трудно тому далась подобная уступка. Ему и самому было ясно, что дело здесь в принципе, а не в деньгах. И он ответил:

– Знаю, ты хочешь мне добра. Но мне кажется, мой эскривано тоже не лицемерит, когда убеждает меня не отказываться от важной привилегии государя.

Дон Мартин пробурчал:

– Опять этот нехристь! Этот предатель!

– Никакой он не предатель, – вступился Альфонсо за своего министра. – Уж он-то вытряхнет из своих жидов всю десятину до последнего сольдо. Из того, что будет собрано, он обещал мне на нужды крестового похода уйму денег – двадцать четыре тысячи золотых мараведи.

Архиепископ был потрясен названной цифрой. Не желая в том признаться, он насмешливо заметил:

– Обещать-то он обещает.

– До сих пор он выполнял все свои обещания, – ответил дон Альфонсо.

В мозгу дона Мартина мелькали фразы из папских посланий и эдиктов: евреи, на коих лежит кровь распятого Господа, обречены на вечное рабство, они заклеймены печатью Каина и, подобно сему братоубийце, осуждены на вечные скитания. И вдруг на тебе! Перед ним стоит дон Альфонсо, христианский государь, прославленный герой, король-рыцарь, и, вместо того чтобы проучить этих самых жидов и окончательно сломить им хребет, он изволит с таким уважением, чуть ли не дружески отзываться об адском змии, который сумел проползти к нему в сердце. Дон Мартин сначала настраивался на то, чтобы действовать хитростью, обуздывать свой нрав, являя истинно христианскую кротость. Но тут уж ему было не совладать с собой.

– Послушай меня, безумец, ослепленный силами ада! – вознегодовал он. – Ужели не видишь ты, куда завлек тебя сей советчик? Благодаря ему страна твоя расцвела, утверждаешь ты. Ужели не видишь ты, что цветы сии отравлены? Они взращены грехом. Богатство твое происходит от святотатственного неучастия в войне. Христианские государи, решившиеся освободить Гроб Господень, принимают на себя неисчислимые лишения, опасности, смерть, а ты тем временем возводишь пышный языческий дворец! Притом отказываешь церкви в десятине, предуказанной ей Святейшим отцом!

Но именно оттого, что Альфонсо уже и сам раскаивался в решении отстроить Галиану, его разгневали столь дерзкие назидания.

– Запрещаю тебе подобные речи! – рявкнул он в ответ, затем добавил, с большим трудом успокоившись: – Ты, дон Мартин, лучший князь церкви, славный воин и верный друг. Не помни я об этих твоих достоинствах, я бы сейчас повелел, чтобы ты целый месяц не показывался мне на глаза.

В тот же день король призвал Иегуду.

– Я не отдам евреев церкви, – постановил он. – Я их оставляю за собой. Пусть выплачивают десятину мне, а взыскивать ее поручаю тебе. Позаботься о том, чтобы десятина была полновесной, как ты обещал.

Несколько дней спустя донья Леонор разрешилась от бремени мальчиком.

Дон Альфонсо был несказанно рад. Да, благословение Божие подтвердило его правоту. Он хорошо сделал, когда, следуя внутреннему голосу, не уступил церкви ни одного из своих королевских прав. Да и в тот раз, когда он силой принудил этого юнца Педро принести вассальную присягу, он тоже поступил правильно. Если бы он, Альфонсо, стал чего-то дожидаться или обручил бы инфанту с молодым арагонцем, все бы обернулось хуже. Теперь, увидев, что ожидаемое наследство уплывает, арагонец непременно заартачился бы, и тогда началась бы настоящая междоусобица.

В капелле своего замка Альфонсо, преклонив колена, возносил благодарность Всевышнему за то, что наследник его крови наконец-то явился на свет. Наперекор всему он, Альфонсо, скоро вступит в великую войну, во славу Божию он одолеет и Севилью, и Кордову, и Гранаду. Он увеличит свои владения, отодвинет границы королевства далеко на юг. И если он сам не отвоюет у мавров весь полуостров, то Господь благословит его сына и тот завершит начатое.

Дон Иегуда тоже был безмерно счастлив. В последнее время он внешне держался так, будто совершенно уверен в рождении наследника, однако в душе крайне опасался, что королева опять родит дочь. В таком случае донья Леонор не пожалела бы усилий, чтобы утихомирить дона Педро, обручив с ним инфанту Беренгарию, и тогда союз Кастилии с Арагоном и великая война были бы неизбежны. Ныне эта опасность миновала.

Дон Иегуда надеялся, что его радость разделяют все, и в первую очередь дон Манрике – умный и доброжелательный государственный муж. Но тот резко одернул его:

– Не забывай, ты беседуешь с рыцарем-христианином! Я рад, что у короля, нашего государя, появился наследник. И все-таки радость моя омрачается при мысли, что теперь мы, наверное, так и не начнем нашу славную войну. Неужели ты воображаешь, что мне легко будет сойти в могилу, не поквитавшись с басурманами? Неужели ты думаешь, что кастильскому рыцарю приятно смотреть, как король его отсиживается в углу, когда весь христианский мир двинулся войной на неверных? Слова твои, еврей, для меня оскорбительны.

После такой отповеди Иегуда был порядком сконфужен. Но в душе он возносил хвалы Всемогущему, который спас весь полуостров Сфарад и народ Израилев, даровав Кастилии инфанта.

Альфонсо устроил пышные крестины и пригласил в Бургос всех своих придворных. Однако донью Ракель не пригласил.

Зато он выказывал особое расположение своему пажу дону Алазару. Он часто подзывал его к себе и очевидным образом выделял из числа других пажей. Как-то раз у него мелькнула мысль: свежее, красивое лицо Алазара так мало напоминает лицо сестры! Он удивился такой мысли и поскорей прогнал ее от себя.

Иегуда, по случаю крестин, послал королю и донье Леонор изысканные подарки, не забыл он и об инфанте Беренгарии. От него не укрылось, что девочка разочарована и опечалена. По-видимому, до сих пор она думала, что ее все-таки обвенчают с доном Педро, и ей уже грезилась корона Кастилии и Арагона, корона объединенной Испании. Теперь этой мечте конец.

Инфант был окрещен с большой торжественностью. Его нарекли Фернаном Энрике.

А потом дон Иегуда возвратился в Толедо.

Глава 7

Уже во времена Первого крестового похода воители-христиане первым делом обрушились на неверных – евреев – у себя на родине.

Вдохновители движения не желали этого, они мечтали только о том, чтобы освободить Святую землю из-под ига басурман. Однако многие встали под знамена крестоносцев не только из религиозных побуждений. Пылкая вера соединялась у них с жаждой приключений и своекорыстием. Рыцари, ретивый нрав которых на родине хоть как-то ограничивался законом, надеялись стяжать добычу и ратную славу в мусульманских землях. Крепостные вилланы брали крест, чтобы избавиться от угнетения и податей. «Много разного сброду примкнуло к воинству Креста не затем, чтобы искупить грехи, а скорее затем, чтобы содеять новые», – повествовал богобоязненный хронист-современник Альберт Аахенский.

Некто Гильом по прозвищу Плотник[72], выходец из окрестностей Труа, большой смутьян и забияка, собрал толпу воинственно настроенных пилигримов и двинулся с ними к Рейну. К его отряду присоединялись всё новые люди – франки и германцы, скоро их собралось до ста тысяч. Братья-паломники – так стали называть в прирейнских странах этих сомнительных соратников крестоносцев.

«Тогда сбилось в одну кучу много беспутного, необузданного, жестокого люда, как франков, так и германцев, – сообщал хронист-иудей, – и хотели они направиться в Святой град, дабы изгнать оттуда сынов Измаила. Каждый из сих злодеев нашил себе на платье знак креста, и собрались их огромные толпы – мужчины, женщины, дети. Один из них, Вильгельм Плотник – да будет проклято имя злодея! – всех подстрекал такими речами: „Мы идем в поход, дабы отмстить сынам Измаила. Но разве не ютятся в наших землях те самые евреи, отцы коих некогда распяли Господа нашего? Так покараем их прежде всех прочих неверных. Ежели они будут упорствовать и не признают Иисуса за мессию, тогда изничтожим всё племя Иудино“. И внимали они ему, и говорили один другому: „Поступим по совету его“, – и ополчились они на народ Святого завета».

Прежде всего, в шестой день месяца ияра, в субботу, они перебили всех евреев в городе Шпейере. Три дня спустя – в городе Вормсе. Затем двинулись в Кёльн. Здесь епископ Герман пытался защитить своих евреев. «Но врата милосердия были закрыты, – продолжает хронист, – злодеи перебили солдат и накинулись на евреев. Тогда, лишь бы избежать крещения водой, многие из сих несчастных, мужи, жены и дети, привязали себе камни на шеи и бросились в Рейн, восклицая: „Слушай, Израиль, Адонай, Бог наш, Адонай один, и нет другого бога“».

Подобное произошло в Трире, как и в Майнце.

О событиях в Майнце сказано в хронике так: «В третий день месяца сивана, о коем учитель наш Моисей некогда сказал: будьте готовы к третьему дню, когда я сойду с Синая[73], – в сей третий день сивана, в полдень, граф Эмихо Лейнингенский – да будет проклято имя злодея! – подошел к стенам города с большим отрядом, и горожане открыли перед ними ворота. И злодеи говорили один другому: „Отмстим же ныне за кровь Распятого“. Сыны Святого завета вооружились, дабы защитить себя, но разве могли они, изнемогшие от скорби и долгого поста, противиться супостатам! Они отчаянно обороняли от сих разбойников крепкие ворота, ведшие во внутренний двор архиепископского замка; но за прегрешения наши не дал им Господь превзойти злодеев силой. Видя, что участь их решена, обороняющиеся говорили, пытаясь вдохнуть мужество один в другого: „Сейчас враги наши истребят нас, но души наши не умрут, а вступят в светлый сад Эдема. Блаженны мертвые, умершие ради имени Бога единого“. И они порешили так: „Принесем жертву нашему Богу“. Когда супостаты ворвались во двор, они увидали мужей, кои сидели неподвижно, закутавшись в молитвенные покрывала. Злодеи решили, это какая-нибудь новая хитрость. Они забрасывали их камнями, метали стрелы. Мужи, закутанные в покрывала, не трогались с места. Тогда они порубили их мечами своими. А те, что укрылись внутри замка, закололи друг друга. Истину говорю вам, евреи Майнца в тот третий день сивана выдержали испытание, коему во время оно Господь подверг праотца нашего Авраама. Как тот сказал: „Вот я“ и готов был пожертвовать сыном своим Исааком, так и они совершили заклание чад своих и ближних своих. Отец приносил в жертву сына, брат – сестру, жених – невесту, сосед – соседа. Видано ли раньше столько жертв в один день? Больше одиннадцати тысяч добровольно дали себя заколоть или совершили самозаклание во славу единого, святого и страшного Имени Его».

В Регенсбурге братья-паломники перебили семьсот девяносто четыре еврея – их имена занесены в книги мучеников. Сто восемь иудеев согласились принять крещение. Братья-паломники загнали их в реку Дунай, спустили на воду большой крест и стали окунать под него евреев, с головой. Святотатцы смеялись и кричали: «Отныне вы христиане! Смотрите не впадайте снова в ваши иудейские суеверия!» Они спалили синагогу, а из пергамента свитков Торы вырезали себе стельки для башмаков.

Двенадцать тысяч евреев погибло в месяцы ияр, сиван и таммуз в прирейнских землях, четыре тысячи – в Швабии и Баварии.

Светские и церковные князья в большинстве своем не одобряли жестоких деяний братьев-паломников, как и насильственное крещение. Германский император Генрих Четвертый в торжественной речи заклеймил позором зачинщиков резни, а насильственно окрещенным позволил вернуться в иудейство. Он же велел расследовать, почему архиепископ Майнцский не встал на защиту своих евреев, а, напротив, обогатился их достоянием. Архиепископу пришлось бежать в чужие земли, император сам распорядился его доходами и возместил евреям понесенные убытки.

Бо`льшая часть братьев-паломников нашла свой жалкий конец, так и не дойдя до Святой земли. Много тысяч было перебито венграми. А предводители, Гильом Плотник и Эмихо Лейнингенский, бесславно вернулись домой с остатками разбитого полчища. Согласно рассказу хрониста, Гильом еще до всей этой авантюры спросил раввина города Труа, чем завершится его поход. Раввин ответил ему: «Какое-то время ты будешь существовать в почестях и блеске, только потом вернешься сюда как побежденный, как беглец, с тремя конями». Гильом пригрозил ему: «Если случится так, что при возвращении у меня будет одним конем больше, обязательно порешу тебя, а с тобою и всех франкских евреев». Когда он вернулся в Труа, с ним было три всадника, получается: у него было четыре лошади. Гильом уже предвкушал, как он прикончит раввина. Да только когда он въезжал в городские ворота, со стены сорвался большой камень и убил одного из спутников вместе с конем. И пришлось Гильому отказаться от своего намерения и уйти в монастырь.

Начался новый крестовый поход, и евреи вспомнили все муки, кои претерпели их отцы, все муки, записанные в книге «Юдоль плача», и сердца их преисполнились страха.

И скоро они подверглись прежним напастям. Только на сей раз главными притеснителями стали государи.

Герцог Вратислав Богемский заставил своих еврейских подданных принять крещение, когда же многие из них захотели покинуть Богемию – по всей вероятности, чтобы вернуться в иудаизм, – тогда он лишил их имущества, все забрал в казну. По поручению герцога его камерарий, весьма образованный человек, обратился к переселенцам с таким напутствием, написанным по-латыни, гекзаметром: «Не принесли вы богемцам сокровищ Иерусалима, / Нищи и голы явились, нищи и голы уйдете».

Особенно худо пришлось евреям во Франции. Во времена Второго крестового похода их взяли под защиту король Людовик Седьмой и Эллинор Аквитанская. Но тот король, что ныне сидел на французском престоле, Филипп Август, сам стал во главе тех, кто избивал и грабил «проклятое племя». Король велел объявить: «Преступными уловками и вероломством сии евреи присвоили себе множество домов в столице моей, Париже. Они обирали нас, как некогда их праотцы обобрали египтян». Чтобы отомстить евреям за наглый грабеж, он приказал, чтобы солдаты в одну из суббот окружили синагоги в Париже и Орлеане и не выпускали евреев, пока другие слуги короля не разграбят их дома. Кроме того, евреям велено было снять нарядные субботние одежды и полуголыми брести назад, в свои голые жилища. Вслед за тем король издал указ, согласно которому евреям полагалось в трехмесячный срок, бросив все имущество, покинуть пределы Франции.

Большинство изгнанников переселилось в соседние графства, которые, хоть и считались вассальными землями короля Французского, на деле обладали самостоятельностью.

Но рука короля Филиппа Августа добиралась до них даже там.

Упомянем, к примеру, маркграфиню Шампани, пожилую даму по имени Бланш, отличавшуюся свободным умом и добрым сердцем. Она приняла многих переселенцев. В землях франков издавна существовал обычай – на Страстной неделе, в память о Страстях Господних, хлестать по щекам на городской площади представителя еврейства – старшину общины или раввина. Маркграфиня дозволила своим евреям заменить эту натуральную повинность солидным взносом на нужды церкви. Король Филипп Август, рассерженный тем, что его изгнанники нашли пристанище у маркграфини Бланш, потребовал, чтобы она (считавшаяся вассалом французского короля) отменила это свое постановление. Он настоятельно ссылался на священную войну, и графине пришлось уступить.

Но судьбе было угодно избавить евреев от такого поношения. Правда, совершилось это весьма прискорбным и даже трагическим образом. До Страстной недели было еще далеко, но тут один из крестоносцев, подданный короля Филиппа Августа, убил еврея во владениях маркграфини, в городе Брэ-сюр-Сен. Графиня приговорила убийцу к смерти, и казнь его состоялась в день еврейского праздника Пурим, учрежденного в память о том, как царица Эсфирь и ее приемный отец Мардохей спасли евреев от истребления недругом их Аманом. Евреи, жители города Брэ, не без удовольствия присутствовали при сей казни. Король Филипп Август получил донесение, что убийце, его подданному, евреи связали руки и возложили ему на голову терновый венец, издеваясь над Страстями Господними. За такое деяние «злодейский король» (как именует его все тот же хронист) потребовал от графини, чтобы она заточила в тюрьму всех евреев города Брэ. Графиня не выполнила его распоряжения. Тогда король направил в Брэ свой отряд, солдаты схватили евреев и предложили им: выбирайте между крещением и смертью. Четверо согласились креститься, девятнадцать детей, которым еще не исполнилось тринадцати лет, были отправлены в монастырь, а всех остальных евреев сожгли на двадцати семи кострах. Графине Бланш король Филипп Август сказал: «Теперь твои евреи избавились от пасхальных оплеух, высокочтимая дама». Затем он с воинством Христовым отправился на Восток.

Но конечно же, евреи всей Северной Франции больше не могли чувствовать себя в безопасности. Они слали гонцов к своим собратьям, жившим в более счастливых землях, Провансе и Испании, дабы просить их о помощи.

Великие надежды возлагали они на могущественную толедскую общину. Туда был направлен посланец, которого считали самым достославным и самым благочестивым человеком из всех франкских евреев. Это был рабби Товия бен Симон.

Едва дон Иегуда вернулся в Толедо, как к нему явился рабби Товия.

Господин наш и учитель Товия бен Симон, прозванный га-Хасид, «благочестивый», носил титул Episcopus judaeorum francorum, то есть «еврейский епископ франков». Он слыл выдающимся иудейским богословом, хоть о его сочинениях шло немало споров. Внешность его была довольно невзрачна, и держался он скромно. Происходил он из древнего еврейского рода, известного своей ученостью; без малого сто лет тому назад его предки, спасаясь от братьев-паломников, переселились из Германии в Северную Францию.

Речь его сильно отличалась от благородного классического еврейского языка, к какому привык дон Иегуда. То был тягучий, нечистый диалект немецких евреев, ашкеназов. Но вскоре Иегуда перестал замечать странность этого выговора, полностью сосредоточившись на содержании рассказа. Рабби говорил о бесчисленных жестоких кознях и издевательствах, на которые неистощим король Филипп Август, об ужасных кровавых происшествиях в Париже, Орлеане, Брэ-сюр-Сен, Немуре и городе Сансе. Рассказ тек медленно и тяжело; рабби одинаково подробно говорил о разных мелких унижениях и о чудовищных бойнях – в итоге мелкое становилось чем-то огромным, а огромное начинало выглядеть как звено в нескончаемой цепи мелочей. В его речи монотонно, как припев, повторялись слова: «И они кричали: „Слушай, Израиль, Адонай, Бог наш, Адонай, и нет другого бога“, и их убивали».

Сидя в безопасности, в этом спокойном роскошном доме, странно было слышать, как невзрачный рабби повествовал о чудовищных событиях. Рабби Товия говорил долго и очень подробно. Однако дон Иегуда слушал его с неослабным вниманием. Его живое воображение мигом рисовало все, о чем говорил рабби. Эти картины пробудили мрачные воспоминания. Тогда, полтора человеческих века тому назад, мусульмане в его родной Севилье бесчинствовали не меньше, чем теперь христиане во Франции. Те тоже в первую очередь обрушились на ближайших «неверных», на евреев, поставив их перед выбором – или принятие ислама, или смерть. Иегуда хорошо понимал, каково приходится тем, на кого напали сейчас.

– Покамест нам оказывают какую-то поддержку графы и бароны независимых земель, – заключил рабби Товия. – Но миропомазанный нечестивец теснит их, и они не смогут долго ему противостоять. Сердца их не злобны, но и не слишком добры. Им не захочется воевать с французским королем во имя справедливости, ради каких-то евреев. Недалеко то время, когда нам придется бежать куда-то в другое место, а это будет нелегко, ведь нам не удалось спасти ничего, кроме собственной шкуры да нескольких свитков Торы.

Здесь, в прекрасном кастильо, был мир, здесь царили роскошь и покой. Весело плескались струи фонтанов, по стенам вились золотые, лазурные, красные письмена, слагавшиеся в возвышенные стихи. С тонких бледных губ, шевелившихся на странно омертвелом лице рабби, мерно падали слова. А перед глазами дона Иегуды проходило великое множество евреев: они брели, едва передвигая усталые ноги, иногда присаживались отдохнуть на краю дороги, пугливо озираясь, не нагрянет ли новая опасность, потом снова брели дальше, опираясь на длинные посохи, простые палки, срезанные где-нибудь по пути.

Об участи франкских евреев дон Иегуда задумался еще в Бургосе, и в его быстром уме уже мелькали разные соображения. Но теперь, пока он слушал рабби Товию, в голове у него возник новый план. Затея была отчаянная, сложная. Но это была единственная возможность подать помощь тем, кто в ней нуждался. Из уст невзрачного рабби не исходило ни просьб, ни требований, ни увещеваний, но весь его облик пробуждал в Иегуде острую потребность действовать.

Когда на следующий день в кастильо Ибн Эзра явился Эфраим бар Абба, решение дона Иегуды уже созрело. Дон Эфраим, тронутый речами рабби Товии, задумал собрать десять тысяч золотых мараведи в пользу тех, кого преследовали во Франции; сам он намерен был дать тысячу мараведи, и дона Иегуду он тоже просил о посильной лепте. Но тот ответил:

– Изгнанникам мало проку с того, что мы дадим им денег, которых хватит на несколько месяцев, пускай даже на год. Ведь графы и бароны, в чьих городах они сейчас осели, рано или поздно уступят королю и тоже изгонят их. И снова придется им брести неведомо куда, и снова попадут они в лапы врагов и в конце концов будут уничтожены. Один-единственный способ помочь по-настоящему – это поселить их в надежном месте, дать им новую родину.

Старшина альхамы был неприятно поражен. Если теперь, во время священной войны, они прикличут в Кастилию толпы обнищавших евреев, то последствий не оберешься. Архиепископ выступит зачинщиком новой травли, и вся страна его в том поддержит. Толедские евреи образованны, богаты, обладают высокой культурой, пользуются уважением местных жителей. Впустив в страну сотни, а то и тысячи нищих франкских евреев, которые не знают местных обычаев и языка, которые будут привлекать всеобщее внимание своей странной одеждой, чуждыми обычаями, отталкивающим поведением, этим изгнанникам все равно не поможешь, зато себя подвергнешь новым опасностям.

Но Эфраим побаивался, что подобные возражения только укрепят отважного Ибн Эзру в его опрометчивом намерении. И он привел другие доводы:

– Подумай, приживутся ли здесь франкские евреи? Ведь это мелкий люд, занимавшийся виноторговлей да ростовщичеством. В своей Франции они имели возможность заключать только самые мизерные сделки, они не умеют мыслить широко, они ничего не понимают в крупных торговых делах. Я их за это не осуждаю. Им выпал тяжкий жребий; многие из них – сыновья тех, что когда-то бежали из немецких краев, а кто-то из стариков сам пережил те преследования. Плохо себе представляю, каким образом эти угрюмые, запуганные люди освоятся в нашем мире.

Дон Иегуда молчал. Па`рнасу показалось, что он слегка усмехнулся. Дон Эфраим продолжал еще настойчивее:

– Наш гость славится своим благочестием, он стяжал известность среди богословов. В его книгах есть глубокие, великие мысли, но есть и такие высказывания, которые меня удивили. Ты знаешь, дон Иегуда, я строже тебя отношусь к нравственности и соблюдению заповедей, что же до нашего господина и учителя Товии, то он превращает жизнь в сплошное покаяние. Он и его единомышленники все мерят иными мерками, чем мы. Думаю, нашим франкским братьям трудновато будет ужиться с нами, а нам с ними.

Дон Эфраим выразился недостаточно прямо, однако ему хотелось напомнить дону Иегуде, мешумаду и вероотступнику, что рабби Товия жесточайшими словами проклинал тех, кто отпал от веры. Он не давал пощады даже анусимам – тем, кто принял крещение под угрозой смерти, хотя бы потом эти заблудшие и вернулись в иудейство. Дону Иегуде, который долгое время по доброй воле, а не из страха служил чужому богу, не худо было бы знать, что, по мнению рабби Товии и его приверженцев, полагалось бы истребить таких, как он, Иегуда, чтобы души их погибли вместе с телом. Неужели ему хочется навязать альхаме и самому себе тяжкое бремя – присутствие людей, которые вот так о нем думают?

Но этот непредсказуемый дон Иегуда молвил в ответ:

– Разумеется, сей выдающийся муж не похож на нас. Люди нашего образа мыслей чужды его душе, а люди, подобные мне, возможно, внушают ему отвращение. И многие из его последователей, наверное, столь же нетерпимы, как он. Но ведь и те изгнанники, которые некогда нашли прибежище в этой стране благодаря моему дяде, князю Иегуде ибн Эзре га-Наси, тоже сильно отличались от местных жителей, и сначала трудно было сказать, приживутся ли они здесь. Но они прижились. Они процветают и живут припеваючи. Я думаю, мы как-то уживемся с нашими франкскими братьями, если приложим к тому усилия.

Дон Эфраим, выглядевший совсем тщедушным в своем просторном одеянии, был глубоко озабочен. Он что-то подсчитывал в уме.

– Я очень гордился, – сказал он наконец, – что мы можем пожертвовать десять тысяч золотых мараведи на беженцев из Франции. Но если мы предложим им перебраться в наши края, они вряд ли смогут заработать на пропитание, и тогда нам придется взять на себя все заботы о них, и это на долгие годы, быть может, навсегда. Десяти тысяч мараведи надолго не хватит. К тому же с нас причитается саладинова десятина. Не забудь и о средствах для выкупа пленников. Наши запасы, предусмотренные для сей цели, уже истощились, но ведь к этому капиталу приходится прибегать все чаще. Для сынов Эдома, как и для сынов Агари, священная война – хороший предлог, чтобы заключать евреев под стражу и требовать огромные выкупы. Писание заповедует вызволять пленников. Соблюдать сию святую заповедь – наш первейший долг. Лучше бы нам в первую голову позаботиться об этом, а вовсе не о том, как наводнить страну тысячами бедняков из Франции. Последнее, конечно, было бы деянием милосердным, но в то же время необдуманным и безответственным, прости меня за откровенность.

Дон Иегуда, похоже, не обиделся на него.

– Я плохой толкователь Писания, – ответил он, – однако в ушах моих и в сердце моем звучат слова Моисея, учителя нашего: «Если же будет у тебя нищий кто-либо из братьев твоих, прими его и пусть живет с тобой»[74]. Впрочем, ради исполнения одной задачи нам не обязательно пренебрегать другой. Покамест в моих силах удержать Кастилию от священной войны, – слова дона Иегуды звучали дружелюбно и в то же время высокомерно, – толедской альхаме не грозит разорение. Ее доходов хватит на то, чтобы обеспечить хлебом и пристанищем несколько тысяч франкских беженцев, не посягая притом на выкупные деньги.

Cердце дона Эфраима все сильнее сжималось от страха. Этот гордец, дон Иегуда, закрывает глаза на грозящие опасности, а может быть, действительно о них не догадывается. И тут Эфраим не сдержался, он высказал самые сокровенные свои опасения.

– Брат мой и господин дон Иегуда, – молвил он, – подумал ли ты о том, сколь мощное оружие дашь ты в руки архиепископу? Он призовет на помощь все силы ада, лишь бы твои франкские евреи сюда не совались. Он обратится к главе изуверов, французскому королю. Он обратится к папе. Он будет проповедовать в церквах, он постарается восстановить против нас весь народ: дескать, по нашей вине в Кастилию, в разгар священной войны, нахлынули толпы нищих нехристей. Ты взыскан милостью короля, нашего государя. Но дон Альфонсо приклоняет свой слух и к советам архиепископа. Ныне идет священная война, и это на руку архиепископу, это усиливает его влияние. Ты, дон Иегуда, защитил от супостата наши фуэрос, наши вольности. Сие останется твоей вечной заслугой. Но сможешь ли ты быть для нас защитой и в будущем?

Слова Эфраима достигли цели. Дон Иегуда вновь ясно представил себе все трудности задуманного. Возможно, он переоценил свои силы? Но он быстро справился с нахлынувшими сомнениями, он, как и ожидал дон Эфраим, скрыл истинные чувства под маской высокомерия и сказал сухо:

– Вижу, мое предложение тебе не по душе. Однако давай условимся. Ты займешься сбором десяти тысяч золотых мараведи. А я добьюсь, чтобы король допустил в страну беженцев из Франции и даровал им необходимые права и свободы. Я все сделаю втихомолку, мне не потребуется поддержки со стороны альхамы, не потребуются молебствия в синагогах, не потребуются ваши жалобы и стоны, ваши делегации к королю. Предоставь все заботы мне, одному мне.

Иегуда видел, до какой степени огорчен его собеседник. Он не хотел обидеть дона Эфраима, поэтому ласково прибавил:

– Но если мой замысел удастся, если король согласится, тогда обещай мне, что и ты не воспротивишься. Сломи упрямство в душе своей и помоги мне свершить задуманное. Приложи к тому всю силу разума, дарованную тебе от Бога. – И он протянул дону Эфраиму руку.

Тот – вопреки собственной воле растроганный, но все еще колеблющийся – принял протянутую руку и сказал:

– Да будет так.

Пока король жил в Бургосе, в той атмосфере, что окружала донью Леонор, он почти забыл о Толедо и обо всем, что с ним связано. Покой и уверенность, царившие в бургосском замке, благотворно действовали на Альфонсо. Теперь у него был сын и наследник. Король был глубоко удовлетворен.

Но наконец его советники настояли на том, что пора возвращаться в Толедо, – ведь он многие недели и месяцы провел вдали от своей столицы.

Как только башни Бургоса остались позади, короля вновь охватило беспокойство. Над ним по-прежнему тяготело проклятие: он обречен на вечное ожидание, ему не дано расширить пределы своего королевства. Шестой и Седьмой Альфонсо – те оба носили императорскую корону, об их великих деяниях были написаны поэмы. А про его свершения пока что сложили два-три жалких романса.

Стоило ему издали завидеть скалу, на которой возвышался Толедо, как в его душе проснулось буйное нетерпение. И в первый же день король призвал своего эскривано – ведь с этим человеком ему приходилось торговаться о том, сможет ли он выполнить свой рыцарский долг и начать войну.

Иегуда, в свою очередь, с нетерпением дожидался возвращения короля. Он рассчитывал при первой же возможности доложить о своем смелом замысле и добиться, чтобы король издал эдикт, разрешающий франкским евреям переселиться в Кастилию. Он измыслил веские доводы. В стране наблюдается оживление и хозяйственный подъем, повсюду требуются руки, нужно привлечь новых людей, переселенцев, как во времена Шестого и Седьмого Альфонсо.

И вот наконец дон Иегуда стоял перед королем и докладывал. Он опять мог похвалиться успехами: поступления в казну были отрадно высокими, еще три города были изъяты из владений грандов и перешли в ведение короны. Новые многообещающие торговые и хозяйственные начинания возникали в разных концах страны, а также в самом Толедо и его окрестностях. Тут тебе и стеклодувная мастерская, и гончарная, тут тебе и кожевенное производство, и бумажная мануфактура, не говоря уже об успехах монетного двора и королевского коннозаводства.

Иегуда излагал все это с видимым подъемом, а сам тем временем обдумывал, уместно ли прямо сейчас сказать королю о великом, созревшем у него в голове замысле. Но дон Альфонсо хранил молчание, и лицо его было непроницаемо.

Иегуда продолжал свой доклад. Он почтительно осведомился, заметил ли государь, возвращаясь в Толедо, большие стада в окрестностях Авилы. Пастбища теперь используются более разумно, так как для скотоводов введены общеобязательные правила. А не улучил ли дон Альфонсо на обратном пути свободную минуту, чтобы осмотреть новые посадки тутовых деревьев для шелкопрядилен?

Король наконец-то раскрыл рот. Да, ответил он, он видел и тутовые деревья, и стада, и еще многое другое, что свидетельствует о предприимчивости его эскривано.

– Ну и хватит утомлять меня подробностями, – вдруг ни с того ни с сего набычился он. – Твои заслуги всем известны и всеми признаны. Меня сейчас интересует только одно: когда же я наконец буду избавлен от позорного пятна? Когда смогу вступить в священную войну?

Иегуда не ожидал, что королевская милость так быстро сменится враждебностью. Горько и тревожно было сознавать это, но ничего не поделаешь, разговор о переселенцах-евреях придется отложить. И все же Иегуда не смог отказать себе в удовольствии хоть что-то возразить.

– Вопрос, когда ты сможешь вступить в войну, государь, – сказал он, – не только денежный. С казной у нас все в порядке. – И продолжил вызывающим тоном: – Как только будет достигнуто соглашение с другими испанскими государями, а главное с Арагоном, как только все вы решитесь выставить против халифа войско, объединенное под одним началом, ты, государь, сможешь внести даже больший вклад в общую копилку, чем от тебя ожидают. За деньгами дело не станет, они будут у тебя хоть завтра, если понадобится. В этом не сомневайся.

Альфонсо наморщил лоб. Вечно этот еврей кормит его всякими издевательскими «если бы» и «как только». Ничего не ответив дону Иегуде, почтительно замершему на месте, король стал расхаживать из угла в угол. Затем, без всякого перехода, вдруг спросил через плечо:

– А как там дела с Галианой? Перестройка, наверное, скоро будет завершена?

– Она завершена, – гордо ответил Иегуда, – мой Ибн Омар сделал из старой развалины не дворец, а просто загляденье. Если пожелаешь, государь, дней через десять, самое позднее через три недели, ты сможешь там поселиться.

– Может быть, и пожелаю, – небрежно бросил Альфонсо. – Во всяком случае, мне хочется видеть, что вы там сделали. Съезжу туда в четверг, а может быть, и раньше. Я тебя извещу. Ты будешь моим проводником. И донья Ракель пусть тоже поезжает с нами, – прибавил он, стараясь говорить все так же небрежно.

Иегуда был глубоко поражен. В душе зародились опасения, как и тогда, после необычного приглашения дона Альфонсо.

– Как прикажешь, государь, – ответил он.

В назначенный час Иегуда и Ракель ожидали короля у ворот Уэрты-дель-Рей. Дон Альфонсо приехал без опоздания. Он отвесил глубокий, подчеркнуто вежливый поклон донье Ракели и дружелюбно поздоровался со своим эскривано.

– Ну давай показывай, что вы тут понаделали, – произнес он с нарочитой беспечностью.

Они медленно двинулись через парк. Грядок с овощами уже не было, на их месте красовались цветы, деревца, со вкусом устроенные боскеты. Небольшую рощицу оставили, как она была. А тихий пруд соединили с Тахо узкой протокой, через которую было перекинуто несколько мостиков. Кругом росли апельсиновые деревья, а еще – заботливо окультуренные лимонные деревья с необычайно крупными плодами, каких до сих пор не знали в христианских странах. Иегуда не без гордости указал королю на эти фрукты: мусульмане называли их адамовыми плодами: именно ради того, чтобы отведать их, Адам преступил Божью заповедь.

По широкой, усыпанной гравием дорожке они направились ко дворцу. Над входом, как и над воротами парка, была помещена арабская надпись: «Алафиа – благословение и мир». Они осмотрели покои. Вдоль стен тянулись диваны, с галереек устроенных по верху стен, свисали гобелены, полы были устланы прекрасными коврами, журчание воды навевало прохладу. Мозаики на фризах и потолках еще не были закончены.

– Мы не решились, – пояснил дон Иегуда, – выбрать стихи и изречения, не испросив твоего согласия. Ждем твоих распоряжений, государь.

Было заметно, что дворец произвел сильное впечатление на дона Альфонсо, хоть тот и ограничивался односложными ответами. Обычно король не обращал внимания на внешние и внутренние красоты замков и жилищ. Но сейчас он на все смотрел умудренными глазами. Еврейка права: его бургосский кастильо чудовищно угрюм, а обновленная Галиана прекрасна и удобна. И все же бургосский кастильо ему больше по нраву: тут, посреди размягчающей роскоши, ему было как-то неуютно. Он заставлял себя произносить вежливые слова, слова благодарности, однако мысли его блуждали где-то далеко, и слова становились все скупее. Донья Ракель тоже говорила мало. Постепенно молчаливость передалась и дону Иегуде.

Патио больше напоминал сад, чем двор. Тут тоже была большая чаша с бившим посередине фонтаном, вокруг тянулись аркады, в которых были помещены матовые зеркала, и сад, отражаясь в них, казался бесконечным. С невольным удивлением король не мог не признать, сколь многое сумели сделать эти люди за короткий срок.

– А ты, госпожа моя, – вдруг обратился он к Ракели, – ты не бывала здесь, пока шло переустройство?

– Нет, государь, – ответила девушка.

– Не очень-то любезно с твоей стороны, – заметил Альфонсо, – ведь я же просил твоего совета.

– Мой отец и Ибн Омар гораздо лучше меня разбираются в искусстве строительства и внутреннего убранства, – возразила Ракель.

– А нравится тебе Галиана – такая, какой она стала теперь? – спросил Альфонсо.

– Они выстроили тебе прекрасный дворец, – не скрывая восторга, ответила Ракель. – Он совсем такой, как волшебные дворцы в наших сказках.

Король подумал: «„Как в наших сказках“, – обмолвилась она. Она все еще чужая в моей стране – и все время дает мне понять, что там, где она, чужой я».

– Все ли здесь так, как ты себе представляла? – спросил он. – Хоть какую-нибудь мелочь ты бы, наверное, распорядилась сделать по-другому. Не желаешь дать мне никакого совета, даже самого маленького?

Ракель слегка удивленно, но без смущения взглянула на нетерпеливого короля.

– Хорошо, скажу, раз ты приказываешь, государь, – ответила она. – Мне не нравятся зеркала в аркадах. Мне не нравится видеть свое отражение, повторяемое каждым зеркалом, и становится немного не по себе, когда я смотрю и вижу перед собой тебя, и отца, и деревья, и водомет, но одновременно вижу и ваши отражения.

– Тогда уберем зеркала, – решил король.

Водворилось неловкое молчание. Они сидели на каменной скамье. Дон Альфонсо не смотрел на Ракель, однако видел ее отражения в зеркалах аркады. И пристально их разглядывал. Он видел ее как в первый раз. Так вот она какая – бойкая и задумчивая, знающая и наивная, гораздо моложе, чем он, и гораздо старше. Спроси его кто две недели назад, в Бургосе, думал ли он о ней все это время, он с чистой совестью ответил бы: нет. Но это было бы ложью – он так и не смог вытравить ее из сердца.

Изучающим взором он продолжал разглядывать ее в зеркале. Худенькое лицо с большими голубовато-серыми глазами, смотревшими из-под черных прядей волос, казалось чистосердечным, немного детским, но за невысоким лбом наверняка скрываются разные соблазнительные мысли. Нехорошо, что в сердце своем он не расставался с ней даже в Бургосе. «Алафиа – благословение и мир» – приветствовал его новый дворец, и все-таки нехорошо, что он затеял это переустройство. Попрекнувший его дон Мартин был прав: мусульманская роскошь не подобает христианскому рыцарю, особенно теперь, во время крестового похода.

Как-то раз дон Мартин растолковал ему, что переспать с обозной девкой – грех небольшой, с мусульманской пленницей – менее простительный, а с благородной дамой – еще менее простительный. Переспать с еврейкой наверняка тяжелее всех прочих грехов.

Донья Ракель первой прервала гнетущее молчание. Она старалась говорить весело:

– Позволь узнать, государь, какие стихи ты выберешь для фризов. С надписями дом преисполнится смысла. А какие письмена ты предпочтешь – латинские или арабские?

Дон Альфонсо размышлял сам с собой: «Ишь сколько в ней гонору! Ничем не смущается, гордится собой, своим умом и вкусом. Ну да ничего, я с ней совладаю. И пускай дон Мартин говорит что угодно. Когда-нибудь я все-таки отправлюсь в крестовый поход, и все грехи мне будут отпущены». Вслух он сказал:

– Думаю, госпожа моя, что не стоит мне выбирать стихи и не стоит решать, какие буквы здесь использовать – латинские, арабские или еврейские. – И обратился к Иегуде: – Позволь мне, мой эскривано, высказаться с той же откровенностью, с какой однажды высказалась донья Ракель в Бургосе. То, что вам удалось сделать, прекрасно и впечатляюще. Художники и знатоки вас похвалят. Только мне это все не нравится. Я говорю это вовсе не в укор. Напротив, я изумлен, как хорошо и быстро вы все выполнили. И ты будешь прав, если возразишь: «Ты сам мне так повелел, я всего лишь повиновался». Объясню тебе, в чем тут дело: когда я дал тебе повеление, мне хотелось, чтобы дворец стал как раз таким. Но теперь я долгое время провел в Бургосе, в моем старом суровом замке, в котором нашей донье Ракели показалось так неуютно. Зато сейчас мне неуютно в этом дворце. И сдается мне, даже если будут убраны зеркала, а стены украсятся мудрейшими стихами, я все равно буду чувствовать себя неуютно.

– Крайне сожалею, государь, – с наигранным равнодушием ответил дон Иегуда. – В переустройство вложено много труда и денег, и меня глубоко огорчает, что необдуманное слово, однажды сказанное моей дочерью, побудило тебя отстроить жилище, которое тебе не по душе.

«Со стороны дона Мартина было большой дерзостью попрекать меня тем, что я решил соорудить мавританский дворец, – размышлял про себя король. – И я не буду у него спрашиваться, спать мне или не спать с еврейкой».

– Ты быстро обижаешься, дон Иегуда ибн Эзра, – сказал он, – ты человек гордый, не отрицай того. Когда я хотел дать тебе в качестве альбороке кастильо де Кастро, ты отклонил мое предложение. А ведь мы тогда заключили с тобой крупную сделку, а крупная сделка требует и весомого подарка. Придется тебе загладить промашку, мой эскривано. Дворец этот не по мне – и виноват в том один только я, как я только что тебе объяснил. Дворец этот чересчур роскошен для солдата. Но вам он нравится. Так позволь же подарить его вам.

Лицо Иегуды стало бледным, но еще сильней побледнела донья Ракель.

– Знаю, – продолжал король, – у тебя есть дом, и лучшего ты себе не желаешь. Но может статься, здешнее жилище придется по нраву твоей дочери. Кажется, Галиана когда-то была дворцом мусульманской принцессы? Здесь твоя дочь будет чувствовать себя хорошо, и этот дом ее достоин.

Слова звучали учтиво, но лицо говорившего было мрачно. Лоб короля прорезали глубокие морщины, пронзительно-светлые глаза смотрели на донью Ракель чуть ли не с ненавистью.

Он оторвал взгляд от девушки, вплотную подошел к дону Иегуде и, глядя ему в лицо, произнес негромко, но твердо, напирая на каждое слово, – так, чтобы Ракель все слышала:

– Пойми меня, я хочу, чтобы твоя дочь поселилась здесь.

Дон Иегуда стоял перед королем в почтительной позе, но глаз он не опустил, и во взгляде его светились гнев, гордость, ненависть. Дону Альфонсо не дано было проницать глубоко в чужие души. Но на этот раз, стоя лицом к лицу со своим эскривано, он угадал, какие чувства бушуют у того в груди, и на какую-то долю секунды король пожалел, что разгневал этого человека.

Повисло тяжелое молчание, все трое ощущали эту недобрую тишь почти физически. Затем Иегуда с усилием выговорил:

– Ты оказал мне много милостей, государь. Но не надо засыпать меня милостями так, чтобы я задохнулся.

– Когда-то я простил, что ты отверг мое альбороке, – ответил дон Альфонсо. – Но не прогневай меня во второй раз. Я хочу подарить тебе и твоей дочери этот дворец. Sic volo, – сказал он твердо, разделяя слова, и повторил по-кастильски: – Я так хочу! – Внезапно с вызывающей вежливостью он обернулся к девушке. – Ты не поблагодаришь меня, донья Ракель?

Ракель ответила:

– Перед тобой стоит дон Иегуда ибн Эзра. Он твой верный слуга, и он мой отец. Дозволь мне просить его о том, чтобы он ответил тебе за меня.

Исполненный ярости и нетерпения и в то же время беспомощный, король переводил взгляд с Иегуды на донью Ракель, а с доньи Ракели на Иегуду. Нет, они непозволительно дерзки! В их обществе он сам себе напоминает докучливого просителя!

Наконец дон Иегуда сказал:

– Дай нам время, государь, чтобы мы могли подыскать слова для подобающего ответа и почтительной благодарности.

На обратном пути Ракель сидела в паланкине, Иегуда, верхом на лошади, ехал рядом. Она ждала, когда же отец объяснит ей, что сейчас случилось. Что бы он ни сказал, как бы ни решил, все будет правильно.

Еще тогда, в кастильо Ибн Эзра, ее смутило высказанное королем «странное» пожелание. Но ведь то приглашение не имело последствий, и это успокоило ее, хоть и разочаровало немножко. Новое приглашение дона Альфонсо наполнило ее грудь тревожным, но сладким ожиданием. Однако то, как повел он себя сейчас, с какой бесцеремонностью, необузданностью, властностью заявил о своем желании, стало для Ракели жестоким ударом. Какая уж тут куртуазность! Этот мужчина хочет обнимать ее, целовать ее своими бесстыдными губами, возлечь с ней. И он не просит, он требует: sic volo!

В Севилье мусульманские рыцари и поэты не раз заводили с Ракелью галантные беседы, но как только речи их становились смелее, девушка робела и замыкалась в себе. И когда дамы, находясь одни, начинали болтать об изысканных способах любви и наслаждений, она приходила в смущение и слушала неохотно, даже со своей подружкой Лейлой она о подобных вещах говорила только намеками. Совсем другое дело, когда в стихах воспевалась любовная страсть, лишающая рассудка мужчин и женщин, или когда сказочники, закрыв глаза, повествовали о том же и на лицах их был написан восторг – тогда в душе Ракели вставали волнующие, смущающие картины.

Христианские рыцари тоже немало говорили о любви, о служении даме сердца. Но то были пустые преувеличения, чистейшей воды куртуазия, а их любовные стихи были какими-то чопорными, холодными, ненастоящими. Правда, изредка Ракель пыталась вообразить себе: что, если бы один из этих господ, облаченных в железные доспехи или тяжелую парчу, вдруг скинул свои одежды и обнял женщину? От этих мыслей у нее захватывало дух, но тут же все это снова казалось ей забавным, а в забавном растворялось все щекотливое и смущающее.

И тут вдруг этот король. Она видела его рыжеватую бороду с голым, выбритым кружком вокруг рта, она видела его светлые неукротимые глаза. Она слышала, как он произнес, не громко, но притом так, что каждое слово ударом молота отдавалось в ушах и в сердце: «Я так хочу!» Она была не робкого десятка, и все же голос Альфонсо испугал ее. Но было тут и нечто большее. Его голос – голос короля – проникал в самое сердце. Он приказывал. Наверное, таков его способ быть куртуазным; этот способ не назовешь благородным и нежным, зато он мужествен и, уж конечно, не смешон.

И вот он повелел: люби меня! Эти слова потрясли ее до глубины сердца. Теперь она оказалась в роли третьего брата, который стоял перед пещерой и не знал, покинуть ли ему ясный свет дня, войти ли под своды пещеры, откуда исходит тусклое золотое сияние. В пещере обитал повелитель добрых духов, но там же притаилась и всеуничтожающая смерть. Кого же встретит там третий брат?

Отец ехал рядом, его лицо было невозмутимо. Как хорошо, что у нее есть отец. Слова короля означали, что ей совсем скоро придется во второй раз переменить свое существование. И решение здесь было за отцом. Его присутствие, его ласковый внимательный взгляд помогали ей держаться уверенней.

Но дона Иегуду, хоть лицо его оставалось спокойно, терзали противоречивые мысли и ощущения.

Ракель, свою Ракель, свою дочь, свою нежную, умную Ракель, невинную, как цветок, – он должен отдать ее этому человеку!

Дон Иегуда вырос в исламской стране, где обычай и закон дозволяли мужчине иметь по нескольку жен, а вдобавок и наложниц. Младшие жены пользовались многими правами, быть наложницей знатного человека было, пожалуй, даже почетно. Но никому бы и в голову не пришло, что такой большой человек, как купец Ибрагим, может отдать свою дочь в наложницы – хотя бы даже в наложницы эмиру.

Сам дон Иегуда никогда по-настоящему не любил иной женщины, помимо своей жены, матери Ракели. Та погибла по вине нелепой случайности вскоре после рождения сына Алазара. Впрочем, по натуре своей дон Иегуда был мужчиной чувственным, даже при жизни супруги у него были другие женщины, а после ее смерти – даже очень много. Однако он не допускал, чтобы Ракель или Алазар увидели этих женщин. Он развлекался с танцовщицами из Каира и Багдада, со шлюхами из Кадиса, славившимися своей опытностью в любовных утехах, но вслед за тем он часто испытывал пресыщение и всегда омывался в проточной воде, прежде чем снова предстать пред чистым ликом дочери. Нет, не может он допустить, чтобы его Ракель делила ложе с грубым рыжеволосым варваром!

Представители рода Ибн Эзров славились тем, что заботились о благе своего народа больше всех других сефардских евреев. Ибн Эзры смиряли свою гордыню и даже принимали на себя уничижения, когда речь шла о благе Израиля. Но одно дело – унизиться самому, а совсем другое – предать на поругание собственную дочь.

Иегуда знал, этот Альфонсо не потерпит, чтобы ему перечили. А значит, оставался выбор – или отдать королю дочь, или бежать. Бежать далеко, прочь из христианских краев, ибо в королевствах Европы страсть дона Альфонсо обязательно настигла бы его и его дитя. Оставалось бежать далеко на Восток, в какую-нибудь из мусульманских стран, где евреям пока еще живется спокойно под защитой султана Саладина. Да, он возьмет детей, и они, все трое, уйдут отсюда нищими и голыми, унося с собой лишь бремя долгов, ибо все свои деньги Иегуда вложил в предприятия дона Альфонсо. Нищим беглецом, каким пришел к нему рабби Товия, в недолгом времени явится он сам в Каср-эш-Шама, к богатым и могущественным каирским евреям.

Предположим, он вырвет из сердца гордыню, он смиренно примет разорение, нищету, изгнание. Только вправе ли он так поступить? Если он убережет дочь от позора и она не смешает свою кровь с неверным, гнев дона Альфонсо обратится на всех евреев. Тогда толедские евреи не смогут помочь франкским собратьям, они даже себе самим не смогут помочь. Альфонсо наверняка предоставит архиепископу взимать саладинову десятину и отнимет у альхамы ее былые права. И тогда евреи станут говорить: «Иегуда, мешумад, сгубил нас». А еще они скажут: «Один Ибн Эзра нас спас, но сей Ибн Эзра нас сгубил».

Так что же ему делать?

А Ракель ждала. Он отчетливо ощущал, с каким напряжением девушка в паланкине ожидала от него каких-то слов. И мысленно прочитал молитву от великой беды: «О Аллах! Поистине я прибегаю к Тебе в нужде и отчаянии. Огради меня от слабости и нерешительности, от собственной трусости и подлости. Огради меня от притеснения людей». Затем он сказал:

– Нам, дочь моя, предстоит нелегкое решение. Мне необходимо все обдумать самому, прежде чем говорить с тобой.

Ракель ответила:

– Как прикажешь, отец. – А про себя подумала: «Если ты решишь покинуть сию страну, это будет благой выбор, но если решишь остаться, это тоже будет благой выбор».

Поздно вечером Иегуда сидел один у себя в библиотеке и при мягком свете лампы читал Священное Писание.

Он читал о жертвоприношении Исаака. Бог позвал: «Авраам!», и тот ответил: «Вот я!» – и был готов принести в жертву своего единственного, любимого сына.

Иегуда подумал о том, что собственный его сын Алазар все больше и больше отстранялся от отца. Юношу взманила рыцарская жизнь в королевском замке, он отвернулся от иудейских и арабских обычаев и мудрости. Впрочем, другие пажи неоднократно давали понять ему, еврею, что он там чужой. Однако, казалось, отпор только разжигал в нем желание полностью уподобиться им, и очевидная благосклонность короля поддерживала в Алазаре такой настрой.

Довольно и того, что этот Альфонсо забрал у него сына. Нельзя допустить, чтобы он отнял и дочь. Иегуда не мог себе представить, как жить дальше в этом доме, если умная, веселая Ракель уйдет отсюда.

Он развернул другой свиток Писания и стал читать про Иеффая, который был сыном блудницы и разбойником, однако, когда пришла беда, сыны Израиля избрали его своим начальником и судией. И, отправляясь в поход против врагов, сынов Аммоновых, он дал обет Господу и сказал так: «Если Ты предашь аммонитян в руки мои, Адонай, то по возвращении моем с миром от аммонитян, что выйдет из ворот дома моего навстречу мне, будет Господу, и вознесу сие на всесожжение»[75]. И когда победил он сынов Аммоновых, он возвратился в дом свой, и вот дочь его вышла навстречу ему с бубном и плясками, а кроме нее, не было у него ни сыновей, ни дочерей. И когда он увидел ее, разодрал он одежду свою и сказал: «Ах, дочь моя! Ты сразила меня, и ты в числе нарушителей покоя моего». И он совершил над нею обет свой, который дал.

Тут дону Иегуде представилось худое, бледное, унылое, померкшее лицо рабби Товии. Он вспомнил, как тот рассказывал на своем тягучем диалекте, своим проникающим в душу голосом о том, что во франкских землях отцы приносили в жертву сыновей, а женихи – невест. И все это во славу единого, великого имени Господа.

От него требуют другого. Это и легче, и труднее – принести дочь в жертву похоти христианского государя.

На другое утро дон Иегуда пришел к своему другу Мусе и сказал ему без околичностей:

– Христианский король возжелал мою дочь, чтобы спать с нею. Обещает подарить ей дворец Галиана, который я выстроил по его повелению. Мне остается либо бежать, либо отдать ему дочь. Если я покину страну, он станет чинить притеснения евреям, находящимся в его владениях. Тогда нечего и думать о том, чтобы бесчисленные евреи, которых преследуют в землях франкского короля, нашли приют в Кастилии.

По лицу собеседника Муса видел, что тот смущен и растерян, ибо перед Мусой, своим другом, Иегуда сбрасывал маску невозмутимости. И Муса сказал себе: «Он прав. Если воспротивится воле короля, под угрозой окажется не только он сам и его дочь – опасность нависнет и надо мной, и над всеми толедскими евреями, и над этим благочестивым, мудрым, хоть и слегка сумасбродным рабби Товией, и над всеми теми, о ком хлопочет Товия, а их великое множество. Вдобавок, если Иегуды не будет в числе королевских советников, большая война придет раньше». Затем Муса подумал: «Он любит дочь и не желает давать ей пагубных советов и уж тем более не желает ее принуждать. И все же ему хочется, чтобы она осталась и покорилась мужчине. Он внушает себе, что стоит перед тяжким выбором, но ведь на самом-то деле он давно уже выбрал свою стезю, ему хочется остаться, не хочется бежать отсюда куда-то на чужбину, в неизвестность и нищету. Если бы он не желал остаться, он бы сразу сказал: „Бежим!“ Я бы тоже предпочел остаться здесь, мне очень не хочется снова отправляться в изгнание, снова скитаться нищим в чужих краях».

Муса разделял воззрения мусульман на любовь и наслаждения. Утонченное, одухотворенное «любовное служение», воспеваемое христианскими поэтами и рыцарями, казалось ему вымыслом, самообманом; у арабских поэтов любовь была осязаемой, реальной. Иногда в их произведениях юноши тоже умирали от любви, а девушки чахли в тоске по любимому, но они не видели большой беды в том, что мужчина разок-другой переспит с чужой женщиной. Любовь – дело чувств, а не ума или духа. Радости любви велики, но все-таки это смутные, темные наслаждения, несравнимые с просветленным блаженством исследования и познания.

В душе его друг Иегуда, пожалуй, тоже понимает, что жертва, которой требуют от Ракели, не так уж и чудовищна. Но если сейчас Муса не убедит его разумными доводами, Иегуда, упиваясь величием своей души и чувством долга, все-таки примет неверное решение и покинет Толедо ради спасения дочери. Но возможно, такое спасение не принесет ей счастья. Какая судьба уготована Ракели, не стань она наложницей короля? Если все обернется благополучно, Иегуда выдаст ее за сына какого-нибудь откупщика или другого богатого человека. Разве не лучше для Ракели изведать большие радости и большие страдания, выбрать высокий жребий, а не скучное, посредственное существование? Начертанное на стене арабское изречение напоминало: «Не ищи приключений, но и не убегай от них». А ведь Ракель – дочь своего отца, и, дай ей выбор между ординарной, блеклой жизнью и неверным, но манящим блистательным жребием, она бы выбрала второе.

И Муса сказал:

– Спроси ее, Иегуда. Спроси свое дитя.

Иегуда недоверчиво возразил:

– Я должен взвалить ответственность на плечи девочки? Она хоть и умна, да только что она знает о жизни? А ведь от ее решения зависит судьба тысяч и тысяч людей!

Муса ответил ясно и понятно, в самом прозаическом, деловом тоне:

– Спроси ее, так ли уж противен ей этот человек. А если нет, то и оставайся. Ты же сам сказал: если вы с ней покинете Толедо, многим придется несладко.

Иегуда смотрел мрачно и гневно. Он возразил:

– Выходит, я должен заплатить за благополучие тысяч людей, сделав собственную дочь блудницей?

Муса сказал себе: «Вот он стоит передо мной, исполненный праведного негодования, а сам хочет, чтоб я выбил у него из головы это праведное негодование и всю его расхожую мораль. В душе он твердо решил остаться. Ему необходимо действовать, его так и тянет действовать, ему не по себе, когда он бездеятелен. А действовать с таким размахом, к какому он привык, можно, только обладая властью. Но власть у него будет, только если он останется здесь. Может быть, в глубине души (хоть, впрочем, он в этом ни за что не признается даже самому себе) – да, в глубине души он даже считает большой удачей, что король воспылал страстью к его дочери. Может быть, он уже мечтает о том, сколько благ удастся извлечь из похоти короля – как для процветания Кастилии, так и для евреев, – а заодно о том, как усилится его собственная власть». Муса смотрел на друга, в душе горько посмеиваясь.

– Ну и разбушевался ты, однако, – сказал он. – Блуд, говоришь ты. Но если бы король хотел сделать из нашей Ракели блудницу, он сошелся бы с ней тайком. Вместо того он, христианский король, предлагает ей поселиться в Галиане – ей, еврейке! И это теперь, во время священной войны!

Слова друга смутили Иегуду. В ту минуту, когда он стоял лицом к лицу с доном Альфонсо, в груди его кипели гнев и ненависть, вызванные грубой необузданностью короля, но в то же время Иегуда не мог не чувствовать какого-то неприязненного уважения к этому гордецу, к безудержной силе его желания. Муса прав: это ужасающе сильное желание было чем-то бо`льшим, чем похоть.

– В этой стране не принято обзаводиться младшими женами вдобавок к старшей, – возразил Иегуда уже без особого жара.

– Что же, тогда король введет это в обычай, – ответил Муса.

– Не годится, чтобы моя дочь стала чьей-то наложницей, пусть даже наложницей короля, – сказал Иегуда.

Муса ответил:

– Наложницы праотцев стали родоначальницами ваших племен. А что скажешь ты об Агари, наложнице Авраама? Она родила сына, которому суждено было стать родоначальником самого могущественного народа на земле, и имя ему было Измаил.

Поскольку Иегуда молчал, Муса снова, еще более настойчиво дал ему тот же совет:

– Спроси свою дочь, так ли уж противен ей этот человек.

Иегуда поблагодарил друга и вышел.

И призвал он свою дочь, и сказал ей так:

– Испытай сердце свое, дитя, и будь со мной откровенна. Представь себе, что ты будешь во дворце Галиана и этот король явится к тебе. Почувствуешь ли ты к нему отвращение? Если ты скажешь: «Этот человек противен мне», тогда я возьму тебя за руку, позову брата твоего Алазара, и мы уйдем отсюда. Пройдя через северные горы, мы достигнем области графа Тулузского, а оттуда направимся дальше, через многие земли, во владения султана Саладина. А этот человек – пусть он себе беснуется, и пусть гнев его поразит тысячи.

В душе своей Ракель чувствовала и гордое смирение перед судьбой, и безудержное любопытство. Она была счастлива, ведь теперь она тоже в числе избранников, как и ее отец, – Аллах отметил ее перстом своим, и грудь ее переполняло почти непереносимое чувство ожидания. Она сказала:

– Этот человек, этот король мне не противен.

Иегуда остерег ее:

– Поразмысли как следует, дочь моя. Может случиться, много бед навлечешь ты на свою голову этими словами.

Но донья Ракель повторила:

– Нет, отец, король мне не противен.

Однако, вымолвив такие слова, она без чувств упала на ковер. Иегуда похолодел от страха. Он стал шептать ей на ухо стихи из Корана, он кликнул кормилицу Саад и служанку Фатиму, он велел уложить девушку в постель, вызвал к ней Мусу-лекаря.

Но когда Муса явился в покои Ракели, чтобы оказать ей помощь, она уже спала – спала тихим, глубоким, явно здоровым сном.

Теперь, когда решение было принято, Иегуда расстался со своими сомнениями, он твердо верил: ему удастся исполнить задуманное. Лицо его так и сияло беззаботной отвагой, а рабби Товия то и дело поглядывал на Иегуду с упреком и огорчением. Как может сын Израиля испытывать радость в сию страшную годину бедствий! Но Иегуда сказал ему:

– Укрепи свое сердце, учитель мой и господин, ждать осталось недолго, скоро я принесу тебе радостную весть для наших братьев.

Донья Ракель в иные минуты тоже вся светилась от радости, но порой погружалась в задумчивость, замыкалась в себе – ее душа была охвачена ожиданием. Кормилица Саад лезла с расспросами, убеждала Ракель поведать, что с ней такое творится, но та ей ничего не говорила, и старуха на нее дулась. Спала Ракель по-прежнему хорошо, однако подолгу не могла заснуть, и, когда она лежала без сна, ей все слышался голос подружки Лейлы: «Бедняжка!», а еще ей слышались властные слова дона Альфонсо: «Я так хочу». Но ведь Лейла – маленькая глупая девочка, а дон Альфонсо – доблестный рыцарь и государь.

На третий день дон Иегуда сказал:

– Сегодня я сообщу королю о нашем решении, дочь моя.

– Можно я попрошу тебя кое о чем, отец? – спросила Ракель.

– Говори смело, – ответил дон Иегуда.

– Мне хотелось бы, – сказала Ракель, – чтобы еще до того, как я переселюсь в Галиану, на стенах дворца были размещены изречения, которые в нужную минуту наставили бы меня на путь истинный. Прошу тебя, отец, выбери эти изречения сам.

Просьба Ракели тронула Иегуду.

– Подумай, – заметил он, – пройдет целый месяц, прежде чем работа над фризом и надписями будет окончена.

Донья Ракель ответила с улыбкой, исполненной печали и радости:

– Именно так я и думала, отец. Сделай одолжение, позволь мне побыть это время с тобой.

Дон Иегуда обнял дочь, крепко прижал ее голову к своей груди и сверху заглянул ей в лицо. И надо же! На лице дочери он прочел то же отчаянно-счастливое ожидание, какое переполняло его самого.

Ворота кастильо Ибн Эзра распахнулись, и показалась торжественная процессия во главе с секретарем дона Иегуды, Ибн Омаром. На плечи носильщиков и спины мулов были навьючены всевозможные сокровища: изумительные ковры, драгоценные вазы, мечи и кинжалы наилучшей ковки, благородные пряности; под уздцы вели двух чистокровных лошадей, а еще несли три кувшина, до краев наполненные золотыми мараведи. Караван пересек рыночную площадь, Сокодовер, и двинулся к королевскому замку. Зеваки глазели и удивлялись: какой роскошный караван с подарками!

В замке дежурный камергер доложил королю:

– Посольство прибыло.

Альфонсо, в большой растерянности, спросил:

– Какое еще посольство?

Король оторопел от изумления, когда увидел сокровища, вносимые в покои замка. Подарки, присланные Ибн Эзрой, несомненно, должны были служить ответом на требование короля. Ответ был иносказательный, как принято у неверных. Еврей, как всегда, выражался загадками; его иносказание было слишком тонко, дон Альфонсо его не понял.

Он распорядился, чтобы Ибн Эзра пришел в замок.

– На кой черт ты мне прислал всю эту раззолоченную дребедень? – напустился на Иегуду король. – Хочешь подкупить меня в пользу твоих обрезанных? Это плата за то, чтобы я не участвовал в священной войне? Ожидаешь, что я совершу еще какое-нибудь подлое ренегатство? Умопомрачительная наглость!

– Не взыщи, дон Альфонсо, – невозмутимо отвечал ему Иегуда, – если твой верный слуга не понимает, чем мог он тебя прогневить. Ты предложил мне, недостойному, и моей дочери сказочно роскошный подарок. У нас в обычае отвечать на подарок подарком. Я не пожалел труда, выбрал лучшие из моих богатств, дабы они порадовали твой взор.

Альфонсо нетерпеливо спросил:

– К чему столько околичностей? Лучше скажи ясно, так чтобы рыцарь-христианин тебя понял: придет твоя дочь в Галиану?

Стоя с евреем чуть ли не нос к носу, король выпалил эти слова прямо ему в лицо. Иегуду душил стыд. Про себя он думал: «Вдобавок ко всему король хочет, чтобы я скупыми и ясными словами подтвердил, что мое дитя ляжет к нему в постель, пока его королева сидит одна, далеко и высоко, в своем холодном Бургосе. Собственными устами должен я произнести грязные, унизительные слова, и это я-то, Иегуда ибн Эзра! Однако этот удалец мне за все заплатит. Да, вопреки своей воле за все заплатит добрыми делами!»

А в голове дона Альфонсо стучало: «Я горю. Я умираю. Заговорит он, в конце-то концов, или нет, этот пес паршивый! И как он на меня смотрит! Не по себе становится, когда он так на тебя смотрит».

Но вот Иегуда согнул спину в поклоне. Склонившись совсем низко, он одной рукой коснулся земли и произнес:

– Моя дочь переедет в Галиану, государь, ибо ты так велишь.

Злость дона Альфонсо мигом улеглась. Его широкое лицо вдруг просветлело, озарилось безмерным, мальчишеским восторгом.

– Вот и превосходно, дон Иегуда! – воскликнул он. – Какой отрадный день!

Он радовался так по-детски, так искренне, что Иегуда почти примирился с ним.

– У моей дочери одна-единственная просьба, – сказал он королю. – Она хочет, чтобы надписи на фризах были выполнены еще до того, как она вновь войдет во дворец Галиана.

Дон Альфонсо снова посмотрел недоверчиво и спросил:

– Ну что опять за выдумки? Хотите провести меня всякими хитрыми отговорками?

Дон Иегуда с горечью подумал о праотце Иакове, которому пришлось служить за Рахиль семь долгих лет и еще семь, а этот человек не хочет обождать и семи недель. Печалясь в сердце своем, Иегуда ответил откровенно:

– Моя дочь чуждается хитрости и коварства, дон Альфонсо. Только прошу тебя, пойми, что донье Ракели хочется еще немного пожить под защитой отца, прежде чем она вступит на новую стезю. Прошу тебя, постарайся понять, как отрадно ей будет в новой соблазнительной обстановке бросить взгляд на старые привычные мудрые речения.

Альфонсо спросил охриплым голосом:

– Сколько времени уйдет на надписи?

Иегуда ответил:

– Не пройдет и двух месяцев, как дочь моя будет в Галиане.

Часть вторая

И заперся он с той еврейкой, и длилось это без малого семь лет, и не помышлял он ни о чем: ни о себе самом, ни о своем королевстве, ни об иных каких заботах.

Альфонсо Мудрый. Crónica general

Siete años estaban juntos

Que no se habian apartado,

Y tanto la amaba el Rey

Que su reino habia olvidado.

De sí mismo no se acuerda…[76]

Из романса Лоренцо де Сепульведы

Глава 1

Альфонсо открыл глаза и сразу ощутил прилив бодрости. Переход от сна к действительности у него никогда не занимал много времени. Вот и сейчас он мигом освоился в непривычной арабской спальне, куда сквозь плотную занавесь на маленьком оконце едва пробивался мягкий свет утра.

Совсем нагой, стройный, светлокожий, в рыжину белокурый, он лениво покоился на пышном ложе и был всем доволен.

Спал он один. Ракель после нескольких часов наслаждений отослала его прочь; так же вела она себя и в предыдущие три ночи. Ей нравилось просыпаться одной. Вечерами и по утрам, прежде чем выйти к нему, она долго приготовлялась – купалась в розовой воде, одевалась с большим прилежанием.

Он встал, потянулся и в чем мать родила принялся расхаживать по небольшому, устланному коврами покою. Он тихо мурлыкал что-то себе под нос, а оттого, что кругом была тишина и мягкие ковры заглушали звуки, стал напевать громче, еще громче – и вот уже в полную мочь загремели слова воинственной песни, рвущейся из его счастливой груди.

С тех пор как он приехал в Галиану, он не видел ни одной христианской души, не считая садовника Белардо, он не допускал к себе даже Гарсерана, своего друга, хоть тот каждое утро являлся осведомиться, нет ли у него каких пожеланий или поручений. Раньше всякий час был до отказу заполнен людьми и деятельностью или, по крайней мере, какими-нибудь пустяками и болтовней; теперь он впервые за всю свою жизнь находился в праздности и уединении. Толедо, Бургос, священная война, целая Испания – все погрузилось в небытие, на свете не существовало ничего, кроме него и Ракели. Он радостно изумлялся этому новому открытию. Настоящая жизнь – то, как он живет сейчас, а все прежнее было смутным полусном.

Он оборвал песню, еще разок потянулся, широко зевнул, рассмеялся без всякой причины.

Вскоре они с Ракелью снова были вместе. Подали завтрак. Он подкрепился куриным бульоном с мясным пирогом, она – яйцом, сластями и фруктами. Он пил пряное вино, сильно разбавленное водой, а она – лимонный сок с сахаром. Он смотрел на нее гордо и радостно. Она была закутана в легкий шелк, лицо наполовину скрывала легкая накидка, как подобало замужней женщине. Но сколько бы она ни куталась и ни пряталась, Альфонсо уже знал ее тело от головы до пяток.

Они болтали без умолку. Ей приходилось многое объяснять, о многом рассказывать, ведь в ее прежнем существовании было много такого, что было чуждо Альфонсо, но ему обо всем хотелось узнать, и он понимал ее, на каком бы языке она ни разговаривала – по-арабски, по-латыни или на кастильском наречии. Да и ему самому то и дело приходило в голову что-нибудь такое, что ее, конечно же, заинтересует, и ему не терпелось с ней этим поделиться. Важно было всякое слово, которое они говорили друг другу, пускай иные слова казались пустыми или даже смешными, но все равно, когда Ракель и Альфонсо расходились по разным покоям, каждый из них припоминал слова другого, и долго обдумывал их, и улыбался. Такое взаимопонимание казалось тем более прекрасным и удивительным, что сами они были очень разные. Но в глубине своего существа они были едины, и каждый ощущал в точности то же самое, что ощущал другой, – беспредельное счастье.

О, блаженство полного слияния друг с другом! Обоим нравилось ощущать, как приближается тот миг, когда они сольются, полностью уничтожатся один в другом. Вот уже совсем скоро, через какую-то долю секунды наступит слияние, и каждый из них жаждал этого мига, но в то же время пытался его оттянуть, ибо предвкушение было не менее сладостно, чем свершение.

При Галиане был большой парк. Внутри окружавших его строгих белых стен они то и дело открывали что-нибудь новое: рощица, беседка, пруд, сам дворец – все здесь хранило следы удивительных событий, все пробуждало воспоминания. Были там и две полуразрушенные цистерны – их сохранили в том виде, в каком нашли, ведь это были остатки старинной машины, какую изобрел рабби Ханан для измерения времени. Ракель рассказала Альфонсо о жизни и смерти раввина. Альфонсо ее выслушал, но, поскольку сам ничего не знал о том происшествии, предпочел промолчать.

Зато оба они знали и охотно обсуждали историю принцессы Галианы, по имени которой и было названо поместье. Отец ее, толедский король Галафре, воздвиг для Галианы этот дворец[77]. Сюда являлись многие женихи, привлеченные молвой о красоте принцессы. Был среди них и Брадаманте, король соседней Гвадалахары, витязь исполинского роста, ему-то и пообещал Галафре отдать дочь в жены. Но король франков, Карл Великий, тоже был наслышан о красоте принцессы Галианы, он явился в Толедо под вымышленным именем Майнет, поступил на службу к Галафре и во главе толедского войска одержал победу над могущественным врагом, калифом Кордовы. Галиана влюбилась в доблестного рыцаря Карла, и король Галафре в знак признательности обещал ему руку дочери. Но обманутый жених, великан Брадаманте, нагрянул с войском под стены Толедо и вызвал Майнета-Карла на поединок. Тот принял вызов, и одолел великана, и убил его. Однако Карл из-за своего быстрого возвышения нажил при сарацинском дворе множество врагов, и те стали внушать королю Галафре, будто Майнет замыслил отнять у него корону, и Галафре распорядился тайком убить Майнета. Но принцесса Галиана оповестила о том своего возлюбленного. Они вместе бежали в город Аахен, где она стала христианкой и королевой.

Ракель готова была поверить, что Галиана влюбилась в короля франков и согласилась бежать с ним. Но ей казалось невероятным, что Карл мог победить великана. А в то, что Галиана сделалась христианкой, она и вовсе не желала верить. Хоть дон Альфонсо ее убеждал:

– Дон Родриг нашел эту повесть в старинных книгах, а он человек на редкость ученый.

– Надо мне как-нибудь спросить дядю Мусу, – решила Ракель.

Альфонсо почувствовал себя слегка задетым. Он стал ей втолковывать:

– Дворец Галиана был разрушен, когда мой прадед осадил и взял Толедо. Дворец не стали восстанавливать, потому что тогда под самыми стенами города проходила граница с маврами. Сегодня Калатрава и Аларкос в моих руках, так что Толедо в полной безопасности. Оттого-то и стало возможным отстроить для тебя дворец Галиана.

Ракель тихо улыбнулась в ответ. Ему ли убеждать ее в том, какой он герой и рыцарь, какой он великий король! Всем это давно известно.

Альфонсо из любопытства просил Ракель растолковать ему изречения, украшавшие стены. Многие надписи были выполнены старинными куфическими письменами, а Ракель читала их без труда. Она рассказывала Альфонсо о том, как ее учили писать и читать. Для начала – простые стихи из Корана и девяносто девять имен Аллаха, начертанные привычным новым письмом «насх». Потом она обучилась старому куфическому письму, а уж под конец и еврейскому, в чем ей очень помог дядя Муса. Альфонсо охотно прощал ей излишнюю ученость – за то, что она была Ракелью.

В числе мудрых надписей находилась и та древнеарабская, которую особенно любил дядя Муса: «Мир весом в легкое перышко перевесит свинцовую гирю победы». Ракель вслух прочла это речение – исполненные смысла загадочные, величавые слова звучали очень странно в ее почти детских устах. Король не понял сути, и Ракель перевела на более привычную ему латынь: «Унция мира дороже, чем сто пудов побед».

– Вздор, – решительно объявил Альфонсо, – это нравоучение для землепашцев и горожан, но никак не для рыцарей. – Не желая обидеть Ракель, он тут же мягко добавил: – В устах дамы такие слова допустимы и даже приятны.

Несколько позже он поведал ей следующее:

– Как-то раз я тоже сочинил назидательные строки. Это случилось, когда я брал Аларкос. Я захватил горный перевал к югу от Нахр-эль-Абьяда и оставил там крепкий заслон, а в начальники им дал некоего Диего, ленника моих баронов де Аро. Но он не удержал позиций, неприятель застиг его врасплох. Мне эта неудача чуть не стоила Аларкоса. Этот Диего, видите ли, просто заснул. Я велел привязать его к одному из кольев палатки. Вот тут-то я и сочинил свое назидание. Так, попытаюсь припомнить в точности: «Не спи и будь всегда начеку, чтобы оттяпать голову врагу. Если волк дремлет, овцу ему не добыть. Если воин дремлет, войску не победить». По моему приказу речение записали большими жирными буквами. Диего хорошо изучил эти строки в первое утро, и во второе, и в третье. Лишь после того я приказал выколоть его негодные глаза, которые проморгали приближение мавров. А потом так-таки взял Аларкос.

В тот день Ракель говорила с ним мало.

Знойные полуденные часы она обычно проводила в уютном сумраке своей комнаты, где пропитанная водой войлочная обшивка давала прохладу. Дон Альфонсо предпочитал улечься под тенистым деревом, поближе к Белардо, который даже в жару возился с какой-нибудь садовой работой или делал вид, что возится. В первый день Белардо хотел убраться подальше от королевских очей, но Альфонсо, напротив, подозвал его ближе, потому что любил беседовать с низшими. Он говорил на их языке, для него были естественными их интонации, а потому простые люди верили ему и – при всем почтении к королю – держались с ним откровенно. Альфонсо забавляла круглая, заплывшая жиром плутоватая физиономия Белардо и его простодушное лукавство. Он часто подзывал садовника к себе, чтобы перекинуться словечком.

Белардо обладал неплохим голосом. Альфонсо повелел ему петь для ушей короля – он любил слушать испанские романсы. В числе прочих садовник знал романс о даме Флоринде, по прозванию Ла Кава. Флоринда и девушки из ее свиты, говорилось в романсе, вышли в сад и, думая, что никто их не видит, обнажили свои ножки и стали желтой атласной лентой обмерять стопы. Самыми маленькими, белыми и прекрасными оказались ножки Флоринды. Но из окна замка, притаившись за занавеской, все это видел король Родриго, и тайное пламя вспыхнуло в его сердце. Он призвал к себе Флоринду и сказал ей так: «Флоринда, Цветущая! Любовь ослепила меня, сразила, как тяжкий недуг. Исцели меня и осчастливь, и в награду я дам тебе корону и скипетр». Говорят, сначала она ничего не ответила королю; говорят, даже оскорбилась его словами. Но потом все обернулось так, как желал Родриго. И Флоринда, Цветущая, лишилась цветка невинности. Только совсем скоро королю пришлось горько расплатиться за свою нечестивую страсть, а вместе с ним и всей Испании. А если люди заспорят о том, кто был всему виною, то мужчины ответят: Флоринда, а женщины ответят: Родриго.

Так пел садовник Белардо. Король внимательно слушал, и на какое-то мгновение в его душу закралось подозрение: не с дерзким ли умыслом напомнил ему Белардо о судьбе этого самого Родриго, последнего готского короля? Ибо, как все прекрасно знали из других романсов, отец соблазненной Флоринды, граф Хулиан, решил отомстить королю: он вступил в союз с сарацинами, открыл им дорогу в Испанию – так и погибла христианская держава готов из-за греховной страсти Родриго. Но поющий Белардо выглядел глуповатым, расчувствовавшимся – сама святая простота!

Когда полуденный зной спадал, Ракель ходила искупаться в пруду. Она пригласила Альфонсо поплавать вместе. Ему было стыдно раздеваться при ней, и в душе он считал неприличным, что она при нем раздевается. Стародавние предрассудки одолевали его. Мухаммад предписывал своим последователям омываться три раза, а лучше пять раз на дню; у евреев строжайшая чистота тоже считалась религиозной заповедью. Оттого-то христианская церковь не одобряла тех, кто слишком часто мылся.

Ракель погрузила кончик ступни в прохладную воду, вскрикнула от радости. Потом, собравшись с духом, прыгнула в пруд и принялась плавать. Альфонсо последовал за нею, он тоже любил плавать и нырять.

Они сидели голые на берегу пруда, неспешно обсыхая под лучами солнца. Было еще жарко, воздух дрожал от зноя, от цветочных клумб и апельсиновых деревьев веяло пряными ароматами, повсюду пиликали и стрекотали цикады.

– Ты слышала историю о Флоринде и Родриго? – внезапно спросил Альфонсо.

Да, Ракель эту историю знала.

– Только я не верю в пустые сказки, будто из-за их любви погибло все готское королевство, – зачем-то пустилась она в премудрые рассуждения. – Дядя Муса объяснил мне, в чем тут дело. Христианское государство просто одряхлело, готские короли и солдаты слишком разнежились. По этой-то причине нашим и удалось одолеть готов так быстро, хоть наше войско было совсем не большое.

Альфонсо раззадорило слово «наши» в устах Ракели. Однако истолкование событий, предложенное этим довольно-таки сомнительным Мусой, ему понравилось.

– Твой Муса, этот старый сыч, пожалуй что и прав, – заметил он. – Король Родриг был плохой солдат, он сам виноват, что его побили. Но с тех пор мы лучше освоили искусство войны, – добавил он, гордо расправив плечи. – А кто сейчас разнежился, так это твои мусульмане – со всеми их коврами, стихами и девяноста девятью именами Аллаха, которыми они задурили тебе голову. Не сомневайся, мы сумеем сокрушить их твердыни и башни, повергнем во прах их властителей, сровняем с землей их города и посыплем ту землю солью. Мы еще сбросим в море твоих мусульман. Вот увидишь, госпожа моя. – Альфонсо выпрямился. Нагой, задиристый, полный веселой удали, стоял он в ярких лучах солнца.

Ракель вся съежилась, вдруг почувствовав, что они друг другу чужие. Нельзя было не восхищаться этим Альфонсо, ее Альфонсо, таким, каким он сейчас стоял перед нею, – сильным, веселым, горделивым, мужественным. О да, он достоин ее любви. И он гораздо умнее, чем иногда прикидывается. Весь его облик – величавый, властный. Да он и есть владыка, прирожденный властелин Кастилии, а может быть, и всего омываемого морями аль-Андалуса. Но для него закрыто то высочайшее и наилучшее, что есть под небесами и в небесах. Он не знает самого главного, ничего не знает о духе. Зато она о том знает, потому что у нее есть отец, есть дядя Муса, а еще потому, что она принадлежит к унаследовавшим Великую Книгу.

Он догадывался, что происходит в ней. Он знал, что она любит его всей душой, любит в нем все – его доблесть и силу, иногда не знающую удержу. Но лучшее в нем, его рыцарство, она способна разве что обожать – по-настоящему понять это свойство ей не дано. Да ей никто никогда и не объяснял, что такое рыцарь, что такое король. «У моих собак и у тех больше нюха по этой части», – мелькнуло у него грубое сравнение, и он тут же пожалел, что не взял с собой в Галиану своих большущих псов. Однако он смутно ощущал, что в душе этой Ракели тоже есть уголки, проникнуть в которые ему не дано. Где-то в самых глубинах ее души притаилось что-то чуждое, арабское, еврейское, совершенно недоступное его пониманию; вероятно, это можно вытравить, уничтожить, но разобраться во всем этом у него, Альфонсо, никогда не получится. На миг он неясно, но остро почувствовал, что точно так же обстоят дела со всей Испанией. Страна принадлежала ему, он владел ею по воле Божией, он был настоящим королем, он любил свою страну. Но в этой его Испании тоже оставалось что-то арабское, что-то еврейское, внешне покорное его власти, а на деле – тайна за семью печатями.

Но тут он взглянул на Ракель, увидел, как она сидит съежившись, тихая и покорная, нуждающаяся в его защите. Она сейчас была совсем как благородная дама в беде, и он сразу вспомнил свой рыцарский долг и поспешил ее утешить:

– Не волнуйся так! Ведь я же не завтра и даже не послезавтра перекидаю твоих мусульман в море. И вообще я не хотел тебя обидеть.

Минуло несколько дней, а им обоим казалось, будто они провели здесь всю жизнь. Но ощущения усталости и однообразия даже в помине не было. Казалось, дни слишком коротки, ночи слишком коротки – столько нового хотели они рассказать друг другу, столько выдумывали новых развлечений.

Ракель сидела во внутреннем дворике, у фонтана, струи воды мерно вздымались и опадали, а она все рассказывала и рассказывала – двадцать сказок, сто сказок, и одна перетекала в другую, как письмена на стенах. Она поведала королю истории про заклинателя змей и его жену, про бедняка и щедрую собаку, про смерть влюбленного из рода бедных Азров и про огорчения учителя. Еще рассказала ему про однозуба и двузуба и про то, как один вельможа забеременел. Не забыла, конечно, и сказку о яйце птицы Рух, и сказку об апельсине – один поэт хотел его съесть, но апельсин вдруг раскрылся, и поэт смог зайти внутрь, а внутри был большой город, где поэта ожидали удивительные приключения.

Она сидела на краю фонтана, опершись головой на ладонь; иногда, чтобы лучше видеть то, о чем говорилось в сказке, Ракель закрывала глаза. Повествовала она с истинно арабской живостью и наглядностью. Например, сообщала: «На другое утро – да, утро то было добрым, милый мой слушатель и король, – вдова наша пошла к купцу…» Случалось, она сама себя перебивала, чтобы задать вопрос: «А ты, милый мой слушатель и король, что бы ты сделал на месте врача?»

Слушая ее рассказы о том, какие невероятные вещи случаются под солнцем, Альфонсо вдруг понял, до чего же удивительна его собственная судьба, которую он до сих пор считал чем-то вполне естественным. Поистине, события, пережитые им самим, мелькали так же стремительно, как приключения в ее пестрых сказках. Чудеса, да и только! В трехлетнем возрасте его провозгласили королем, и гранды без конца спорили, кому из них быть опекуном для коронованного младенца, и таскали его из города в город, из одного походного лагеря в другой, пока ему не исполнилось четырнадцати лет, – вот тогда-то он проявил характер: воззвал к народу с колокольни церкви Сан-Роман. Мальчишески звенящим голосом обратился он к толедским горожанам, призывая их постоять за своего короля, вырвать его из рук корыстных баронов. А история о том, как он, едва выйдя из отроческого возраста, посватался к английской принцессе, совсем еще девочке! Тогда как раз шла война с Леоном, и невесте пришлось немало поколесить, пока дело дошло до свадьбы. Всю свою молодость он провел в походах – сражался то с мусульманами, то с мятежными грандами, сражался с королем Арагонским, и с Леонским, и с Наваррским, и с Португальским и даже (при всем своем благочестии!) со Святейшим отцом. Попутно он возводил церкви, и монастыри, и крепости. И вот наконец отстроил этот загородный дом – Галиану. Но изумительнее всего то, что теперь он сидит здесь и чувствует: он нашел смысл своей жизни – в этой женщине и ее сказках. Ведь одной из ее сказок и была его собственная жизнь.

Ракель была неистощима на выдумки. Однажды она предстала перед ним в одежде мальчика, которую надевала во время путешествий. Она даже опоясалась шпагой и в таком виде расхаживала по комнате – нежная, хрупкая, очаровательная и неловкая. Она подарила Альфонсо халат из тяжелого шелка, богато вышитый, а заодно и расшитые жемчугом туфли. Но Ракели пришлось долго его убеждать, прежде чем он все-таки надел халат. А когда ей захотелось, чтобы Альфонсо сел на землю, скрестив ноги, он отказался довольно резко.

Чтобы она не обижалась из-за халата, Альфонсо решил предстать перед ней в рыцарском доспехе. Правда, латы были легкие, серебряные, которые он надевал по торжественным случаям. В этом облачении его стройная фигура выглядела так изящно, так мужественно! Ракель была в неподдельном восхищении. Она рассказала Альфонсо, как боялась за него во время той схватки с быком. Но когда попросила, чтобы он показался ей в настоящих доспехах, в таких, какие надевают, отправляясь на битву, король смутился. Еще ей любопытно было взглянуть на его знаменитый меч Fulmen Dei, Молнию Господню, – и на эту просьбу он тоже ответил уклончиво.

Ракель всячески расхваливала Альфонсо перед кормилицей Саад. Но та помалкивала со сварливым видом. И Ракель однажды вспылила:

– Тебе все не по нутру! Ты его терпеть не можешь!

– Это чтобы мне-то да не по нутру то, что любо моему ягненочку! – стала оправдываться Саад. Но позже старуха призналась: – Уж очень мне обидно, что он не хочет сделать тебя своей султаншей. Да что там говорить! По мне, он все равно бы тебя не стоил, даже захоти он сделать тебя султаншей.

Забота и огорчение не сходили с лица кормилицы. Однажды она извлекла на свет божий свое самое заветное сокровище, которое раньше прятала в складках одежды на пышной груди. То был серебряный амулет, напоминавший ладонь, с пятью пальцами-лучами. Он назывался «рука Фатимы» – запретный, но очень действенный амулет. Кормилица так упрашивала Ракель надеть его, что та растрогалась и приняла подарок.

Когда кормилице Саад нужно было что-нибудь привезти из города, ей приходилось обращаться к Белардо. Объяснялись они с превеликим трудом, и жирный недруг Мухаммада был так же противен кормилице, как и она ему. Притом оба любили поточить лясы. Случалось так, что Саад, закутавшись в густую чадру, усаживалась вместе с садовником на скамью под тенистым деревом и оба начинали браниться. Уверенная, что Белардо ни слова не разберет, кормилица гортанной арабской скороговоркой отзывалась крайне нелестно о короле, нашем государе, садовник, в свою очередь, на грубом кастильском наречии живописал всю гнусность поведения христианского короля, который спит с еврейкой, и это в разгар священной войны. Собеседники не понимали друг друга, зато тем более согласно кивали.

Тем временем дон Альфонсо распорядился доставить в Галиану своих собак, здоровенных псов, которые очень не нравились Ракели. А он любил с ними возиться, даже во время трапезы заставлял их «служить», а потом кидал в пасть по куску мяса. Это сердило Ракель, для которой трапеза была спокойным, правильным ритуалом. Видя ее недовольство, Альфонсо минуту-другую вел себя чинно, но потом снова принимался поддразнивать собак. Иногда любовники играли в шахматы. Ракель играла хорошо, с полным вниманием, она подолгу обдумывала каждый ход. А у него иссякало терпение, и он просил ее ходить поскорее. Она с удивлением вскидывала на него глаза: в мусульманских странах считалось неучтивым торопить противника. Как-то раз он поспешил, сделал опрометчивый ход и уже собирался взять его назад. Ракель очень удивилась, потому что усвоила правило: игрок, прикоснувшийся к фигуре, обязан ею ходить. Она, как могла ласково, объяснила ему это.

– А у нас по-другому, – ответил он и взял свой ход обратно.

До конца партии она молчала и прилагала все усилия, чтобы Альфонсо ее обыграл.

И на рыбалку они тоже ходили. И просто так катались на лодке по реке Тахо. За всеми этими занятиями Ракель просила его не забывать поправлять ее ошибки, когда говорила по-латыни или по-кастильски. В свою очередь, она старалась выправлять его ломаный арабский. Альфонсо все схватывал без труда, однако не придавал значения таким пустякам, как грамматические ошибки.

В Галиане были песочные часы, были и водяные часы, и солнечные. Но Ракель на них даже не смотрела. Какое сейчас время дня, она узнавала по цветам. Ширазские розы, к примеру, раскрывались в полдень, тюльпаны из Коньи открывали свой венчик только под вечер. Был там и жасмин – он лучше всего благоухал ближе к полуночи.

Однако настало утро, когда дон Гарсеран все-таки пробился к королю. И объявил:

– Мой отец здесь.

Широкий гладкий лоб дона Альфонсо прорезали морщины, не предвещавшие ничего хорошего.

– Не хочу я никого видеть! – крикнул он. – Не хочу!

Гарсеран минуту помолчал. Затем ответил:

– Мой отец, твой первый министр, велел тебе передать, что важных вестей у него накопилось не меньше, чем седых волос на голове.

Альфонсо, в своих домашних туфлях, расхаживал по комнате взад-вперед. Гарсеран смотрел на друга-короля почти с состраданием. Наконец Альфонсо раздраженно сказал:

– Пусть твой отец немного подождет. Я приму его.

Дон Манрике ни словом не упрекнул короля, он докладывал с такой невозмутимостью, словно они виделись только вчера. Магистр Калатравы требует аудиенции по особо важному делу. Епископ Куэнкский приехал в Толедо и хочет лично передать королю прошение от имени граждан своего города. Того же самого желают выборные представители от городов Логроньо и Вильянуэва. Люди беспокоятся оттого, что король никого не принимает.

1  Король Альфонсо X, правивший Кастилией и Леоном с 1252 по 1282 г., был правнуком Альфонсо VIII Благородного (1155–1214), героя романа Фейхтвангера. Ему приписывается составление «Всеобщей хроники», большой испанской летописи. – Здесь и далее примеч. перев.
2  «Приехал король Альфонсо / В Толедо с женою своей, / Но правит любовь слепая / Поступками всех людей. / Увидел король еврейку / И тотчас пленился ей. / Фермозой ее прозвали – / Красавицей, светом очей, / И в замке своем высоком / Супругу забыл он с ней» (исп.). Перевод Б. Ковалева.
3  Первый перевод Священного Писания с латинского на арабский язык осуществил в 946 г. христианин из Кордовы Исхак ибн Балашк.
4  Под аль-Андалусом понималась вся мусульманская часть Испании. Соответственно, в разные столетия размеры этой территории были различны; во всяком случае, аль-Андалус не тождествен территории современной Андалусии.
5  Юсуф ибн Ташфин (ок. 1006–1106) из династии Альморавидов.
6  Слово «бароны» Фейхтвангер здесь и далее использует не в качестве особого дворянского титула, а в том более общем значении, в каком оно используется, например, еще в «Песни о Роланде». Слово «baro» в старом франкском языке означало любого свободно рожденного воина, подчинявшегося непосредственно королю. Со временем баронами стали называть родовитых владетельных сеньоров. На это словоупотребление и ориентируется автор. Поэтому не должно смущать, когда ниже возникает кажущееся противоречие между баронским и графским титулами, ведь, согласно роману, бароны Кастро владеют независимым графством. В собственном смысле баронский титул был пожалован нескольким представителям семейства Кастро позже, в XIII в.
7  Третий крестовый поход (1189–1192).
8  Святой Иаков, небесный покровитель Испании.
9  Одно из имен Бога в иудаизме.
10  Иегуда (Иуда) ибн Эзра действительно состоял на службе у Альфонсо VII. В 1146 г. в ходе войны с маврами он завладел пограничной крепостью Калатравой и был назначен ее комендантом.
11  Ис. 54: 10.
12  Титул «альфаким», или «альхаким», часто использовался в документах на латыни и романских языках для обозначения высокопоставленного королевского чиновника-еврея.
13  Должность, примерно соответствующая должности министра финансов.
14  Название Кастилия (Castilla) образовано от castello (замок) и означает «Страна замков».
15  Приветствую тебя, господин Ибрагим (лат.).
16  Высшая знать в средневековой Испании (от исп. rico – «богатый, знатный» и hombre – «человек»).
17  Каср – замок (араб.).
18  Альфонсо VII, первый испанский король из Бургундской династии (правил Кастилией в 1126–1157 гг.), носил титул императора всей Испании, подобно своим предшественникам Альфонсо VI Храброму (правил в 1065–1109 гг.) и его дочери, королеве Урраке (правила в 1109–1126 гг.).
19  Альфонсо, король Кастилии (лат.).
20  Я, король (лат.).
21  Я, король (исп.; старинное написание).
22 Альхама (aljama) – испанский термин арабского происхождения; обозначал общины евреев или мавров, проживавших в испанских владениях.
23 Пáрнас (также пáрнес) – старшина и полномочный представитель еврейской общины.
24  То есть мусульман. Согласно преданию, изложенному в Книге Бытия, египтянка Агарь была рабыней патриарха Авраама и родила от него сына Измаила, с которым удалилась в Аравию. Там от Измаила (или Исмаила) пошло новое племя – измаильтяне, или агаряне.
25 Сфарад – в иудейской традиции этим словом обозначали Испанию; соответственно сефардами стали называть евреев, предки которых жили на Иберийском полуострове.
26 Мешумад – букв.: оскверненный (иврит). Этим словом обозначают еврея, перешедшего в другую религию.
27  В Талмуде и Библии так называется чистый жир, сало. В переносном значении «тук» означал самое лучшее и ценное в чем-либо.
28  То есть анафему.
29 Альмемор (или альмемар) – возвышенное место в синагоге, где помещается кафедра для чтения Пятикнижия и Пророков.
30  По иудейским религиозным законам мальчик считается совершеннолетним с тринадцати лет.
31 Моше бен Маймон, или Моисей Маймонид (1135–1204) – еврейский богослов, философ и врач.
32 Хатиб – духовное лицо, руководящее пятничным богослужением у мусульман. Кроме того, хатибы произносят речи на празднествах и торжественных мероприятиях.
33 Фуэрос – привилегии и вольности, предоставляемые королем различным группам своих подданных.
34  Арабское название Толедо.
35  Исламское летоисчисление ведется от хиджры (16 июля 622 г. н. э.) – даты переселения пророка Мухаммада и первых мусульман из Мекки в Медину.
36  Прототипом этого героя послужил выдающийся церковный деятель Родриго Хименес де Рада (1170–1247), в 1209 г. ставший архиепископом Толедским. Фейхтвангер, по-видимому, намеренно использует более старую, франкскую форму имени (Родриг). Легкое различие между именами реального исторического лица и вымышленного персонажа, скорее всего, призвано подчеркнуть довольно свободное обращение автора с историческими фактами и хронологией.
37  Еврейское название Книги Екклесиаста, или Проповедника.
38  Перевод И. М. Дьяконова, по изданию: Поэзия и проза Древнего Востока. М., 1973. С. 642 (Библиотека всемирной литературы). Ср. с каноническими переводами Книги Екклесиаста (Екк. 3: 19–21).
39  Втор. 27: 18.
40  Старший из сыновей Исаака, за чечевицу похлебки продавший свое первородство младшему брату Иакову.
41  То есть сыны Исава, носившего прозвище Эдом (Красный). Согласно Библии, потомки Иакова должны были одержать победу над нечестивыми потомками Исава-зверолова – таковыми в Священном Писании именуются идумеи (или эдомитяне, также едомитяне). Дон Эфраим использует данное обозначение в расширительном смысле, подразумевая нечестивцев-христиан.
42  Ср. Числ. 24: 5–8.
43 Святой Юлиан Толедский (642–690) – архиепископ Толедо с 680 г.
44  Точнее, Шломо ибн Гвироль, философ и поэт XI в.
45 Иегуда бен Шмуэль га-Леви (ок. 1075–1141) – поэт и философ.
46 Авраам бар-Хия Ганаси (1065–1140) – математик, астроном и философ из Барселоны.
47  Средневековая система «свободных искусств» (artes liberalis) включала семь наук. Они делились на trivium («трехпутье»), куда относились элементарные дисциплины грамматики, риторики и диалектики (посвященные письму, речи и мышлению), и quadrivium («четырехпутье»), куда входили арифметика, геометрия, астрономия и музыка, то есть науки о числах, телах, пространствах и их порядке.
48  Родриго Хименес де Рада был автором исторического сочинения «Historia Gothica» («Готская история»), известного также под названиями «De rebus Hispaniae» («О делах Испанских») или «Cronicón del Toledano» («Толедская хроника»).
49  Теория «асабийи» была предложена в XIV в. берберским ученым, историком Ибн Халдуном (1332–1406). Это понятие подразумевает свойственную в первую очередь кочевым племенам групповую солидарность, основывающуюся на кровнородственных отношениях.
50  Судьба, рок, предопределение (араб.).
51  Перевод И. М. Дьяконова, по изданию: Поэзия и проза Древнего Востока. М., 1973. С. 641 (Библиотека всемирной литературы). Ср. с каноническими переводами Книги Екклесиаста (Екк. 3: 1–9).
52 Гален (129 – ок. 216) – римский медик и философ греческого происхождения.
53  Быт. 49: 10.
54 Примас (лат. primas – первенствующий) – в Римско-католической церкви почетный титул церковного иерарха, обладающего высшей духовной юрисдикцией над прочими епископами страны (в православной традиции – предстоятель).
55  Королевский чиновник, высшее административное лицо в подведомственном ему округе.
56  В испанской традиции эта инфанта, будущая королева, обычно именуется Беренгелой Кастильской (1179/1180–1246); в действительности она была выдана замуж не за короля Арагона, а за короля Леона, Альфонсо IX.
57 Хуглар (исп. juglar, или в каталонском варианте: joglar, джоглар) – профессиональный певец-исполнитель.
58 Капеллина, или шапель – наиболее простой вид шлема, не имеющий забрала и напоминающий железную шляпу с полями.
59  Томас Бекет, архиепископ Кентерберийский, убитый вассалами Генриха II в 1170 г.
60  Точнее, Салах ад-Дин, что означает «Благочестие веры» (араб.). Описанное далее сражение состоялось 4 июля 1187 г.
61  В оригинале, дословно: «…чем бочка (или бочонок) победы». Немецкое слово «Tonne» в данном контексте подразумевает не современную «тонну» (1000 кг), а средневековую меру объема и/или веса – «бочку»; ее объем в разных странах в разное время варьировал от 8 до 40 ведер; вес бочки смолы составлял 8–9 пудов, а бочки пороха – 10 пудов.
62  Божие перемирие (лат.).
63  Собрание церковно-правовых актов, составленное в первой половине XII в. Приводимые доном Мартином слова содержатся в несколько более позднем собрании «декреталий» папы Григория IX («Decretalium Gregorii papae IX compilationis», titulus XXIV, capitulum XXVII).
64  Более известен как Рено де Шатийон (1124–1187).
65  То есть упомянутый выше Абу Юсуф Якуб аль-Мансур (1160–1199), халиф Альмохадского халифата, господствовавшего над Западным Средиземноморьем, – в отличие от «восточного» владыки – султана Саладина, основателя державы Айюбидов.
66  В оригинале, дословно: «наполовину зависимые крестьяне». Такая формулировка вполне соответствует положению дел в Кастилии XI в., где, в отличие от Арагона, не закрепились тяжелые, французские формы крепостной зависимости. В основном кастильские крестьяне принадлежали к классу «частично свободных» земледельцев (хуньорес, или соларьегос).
67  В современной историографии супруга Генриха II Плантагенета (1133–1189) обычно именуется Алиенорой Аквитанской (ок. 1124–1204); встречаются и другие варианты имени: Элеонора ди Гиенна или Элеонора Гиенская – от географического термина Гиень (Гюйен), которым позже стали обозначать старинную Аквитанию. В настоящем переводе решено было использовать имя Эллинор, которое использует Фейхтвангер. Вероятно, автору «Толедской еврейки» было важно в том числе созвучие имен матери и дочери – Эллинор и Леонор.
68 Мария Французская – графиня французской области Шампань (1145–1198), исторической столицей которой был город Труа. Мария была выдающейся меценаткой, покровительствовала многим поэтам, в том числе Кретьену де Труа.
69  Исх. 1: 10.
70  Цитата из 5-й книги «декреталий» папы Григория IX, из раздела под заглавием «De Iudaeis, Sarracenis et eorum servis» («Об иудеях, сарацинах и их слугах»).
71  Королевское имущество, а также все, что находится непосредственно в ведении короля (исп.).
72 Гильом из Мелёна, или Гильом Меленский (ок. 1042 – после 1100), в немецкой традиции также: Вильгельм Плотник.
73  Исх. 19: 11–15.
74  Ср.: Втор. 15: 7.
75  Суд. 11: 30–31.
76  «Семь лет неразлучны были, / И не угасал их пыл, / Забыл король королевство, / Себя самого позабыл» (исп.). Перевод Б. Ковалева.
77  Ниже излагаются основные перипетии старофранцузской героической поэмы «Майнет» из так называемой «Королевской жесты» (конец XII в.). В поэме повествуется о юности Карла Великого. Сарацинский король, отец принцессы, носит в поэме имя Галафр, сама она зовется Галльена, а неудачливый жених-великан – Браймант.
Скачать книгу