«Матильда». 80-летию Победы в Великой Отечественной войне посвящается… бесплатное чтение

Скачать книгу

© Светлана Владимировна Пушкина, 2025

ISBN 978-5-0067-0620-0

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Светлана Пушкина

МАТИЛЬДА

80-летию Победы в Великой Отечественной войне посвящается…

Рис.0 «Матильда». 80-летию Победы в Великой Отечественной войне посвящается…

г. Курган,

2025 г.

От

Глава 1. Мои первые «завтра»

В моем новом доме – небольшом поселке, состоящем из нескольких десятков бревенчатых строений, расположенных вдали от больших городов за уральским горами, осенью холодает гораздо раньше, чем у нас, на Украине. Говорят, зимы здесь еще студенее, я их не видела, но наслышана о трескучих морозах и белом пушистом снеге. К климату средней полосы России мне еще только предстоит привыкнуть, но нет никаких сомнений, что у меня это получится, и я сделаю это быстро. Очень быстро. А все потому, что сегодня особенный день – день, когда я уже нисколько не сомневаюсь что «завтра» – мое «завтра» и «завтра» моей семьи – обязательно наступит, хотя еще несколько месяцев назад не могла и позволить себе такую мирную человеческую надежду. Долгих четыре года я существовала с мыслью, что моя жизнь может оборваться буквально в каждую секунду, поэтому перестала ждать новых рассветов, не позволяла себе думать наперед, мечтать и планировать.

Сегодня, в этот сентябрьский ясный день 1945 года, с каким-то непривычным для себя теплым чувством и в приподнятом настроении я шла по коридору своей новой школы, где весь будущий учебный год мне предстоит обучать ребятишек немецкому языку. Подойдя к дверям класса, я услышала шум десятков голосов девчонок и мальчишек. Не обращая внимания на входящего в кабинет учителя, они продолжали смеяться, балагурить и кидаться друг в друга смятыми бумажками из страниц пожелтевших газет. Их поля за неимением тетрадей мы будем использовать для записи на уроках.

Призвав класс к порядку, я поздоровалась:

– Guten tag, kinder.1

– Guten tag, Matilda Pavlovna,2 – ответили в унисон дети, уже на первом уроке знавшие простые немецкие фразы. Этому их научила война.

Я вгляделась в простые деревенские лица зауральских ребятишек и невольно поймала себя на мысли, насколько отличаются их взгляды от затравленных глаз донбасских детей. Здесь, за Уралом, где был глубокий тыл, дети, даже познавшие тяжелейший труд, практически круглосуточную помощь родителям в полях и в колхозе, недоедание, отдававшие вместе с мамами последние крохи продовольствия и теплые вещи солдатам на фронт – эти дети все равно не знали разрывающего уши грохота бомбежек, не видели, как на их глазах расстреливают родных, друзей, соседей, одноклассников, а, значит, они были свободны от этого испепеляющего душу ужаса. И могли позволить себе весело кидаться скомканными газетными бумажками. Они были счастливы, если слово «счастье» вообще применимо к нашему поколению.

– Матильда Павловна, – подняв руку, обратилась ко мне веснушчатая девочка лет десяти. Точнее возраст мне определить было сложно. Предметников после войны не хватало, класс был сборный: за одной партой могли оказаться дети и десяти, и пятнадцати лет. – Скажите, пожалуйста, а почему важно знать иностранные языки? – спросила она пытливо.

– Язык может спасти жизнь, – ответила я, не задумываясь.

– А вы знаете кого-нибудь, кому язык помог избежать смерти? – не унималась девчушка.

– Да, знаю. Это я.

В классе воцарилась долгожданная тишина. И пусть мне не хотелось рассказывать эту историю, кое-что все-таки придется объяснить: умерить их любопытство.

Глава 2. Немка среди украинцев?

К немецкому языку у меня всегда было какое-то особое, щепетильное отношение. Я воспринимала его как живое существо, пульсирующий, дышащий, думающий организм, познать который так же важно, как и человеческое тело – для жизни и здоровья. Я всегда старалась не только выучить слова, точно воспроизвести звуки, но и пыталась подстроиться под непростую мелодию речи, чтобы она не отличалась от разговора тех, для кого немецкий является родным.

К своим шестнадцати годам, в 1941 году, когда я училась в выпускном классе украинской средней школы в маленьком шахтерском поселке на Донбассе, в постижении немецкого языка я достигла довольно больших успехов, конечно, в сравнении со своими одноклассниками. Наша учитель, Елена Николаевна Ткаченко, гордилась моими достижениями и уверяла, будто иногда мне удается говорить без акцента, хотя проверить это в нашем поселке, где никогда не было иностранцев, было попросту невозможно.

Может, моему воодушевлению в изучении языка как-то способствовало мое необычное имя, может, склад ума (математика совсем плохо давалась), но штудирование учебников с немецкими текстами стало для меня настоящей страстью, можно сказать, одержимостью.

С именем история вообще получилась странная. Еще учась в школе, я заметила, что ни в нашем классе, ни во всем поселке Матильд, кроме меня, больше не было. Со мной вместе учились Лены, Маши, Оли, Тани. Обращались ко мне окружающие только «Мотя», но иногда на официальных праздниках, собраниях комсомольской организации, во время нашей обязательной общественной работы, меня называли полным именем, и от этого становилось как-то не по себе. Так откуда же взялось мое имя, как я теперь понимала, единственное в наших краях? Как его придумали мои родители – оба уроженцы Украины? С этими вопросами я обратилась к маме.

Моя мама, Татьяна Филипповна Волох, человек, без преувеличения скажу, насколько волевой, настолько же и упрямый, отправилась регистрировать меня, новорожденную дочку, в местную управу. Она мечтала дать мне имя «Мотя» в честь своей лучшей подруги, и, как это с ней часто случалось, настроена была решительно. Она всегда была настроена решительно. Чуть что не по ней – жди вал ядреных малоросских пословиц и поговорок в свой адрес, но сегодня конфликта не намечалось. Да и что может произойти в стандартной процедуре регистрации ребенка?

– Как хотите назвать дочь, – сухим бюрократическим тоном спросила работница управы.

– Мотя, – ответила мама миролюбиво.

Женщина уже готова была записать, но перо застыло в ее руке.

– Нет, – в итоге заключила она.

Мама растерялась.

– Що ні?3 – спросила она.

– Нельзя записать вашу девочку этим именем, – сказала женщина, не догадываясь, что нашей маме лучше не перечить.

– Це ще чому?4 – спросила мама, теряя терпение.

– Нет такого имени, – убежденно ответила работница управы.

– Що значить ні? – в голос крикнула мама. – Мою подругу так звати5.

– Это сокращенное имя, разговорное, а для записи нужно полное, – продолжила женщина, уверенная в своей правоте. – Придумайте ей другое имя, или назовите полное, чтобы я могла записать.

Мама «разошлась» не на шутку. Даже вымотанная недельными родами, она нашла в себе силы высказать работнице управы, что она о ней думает. А думала она, конечно, все в тех же ядреных малоросских выражениях, от которых у обычных людей уши «горят».

Работница управы тоже оказалась не робкого десятка. Женщина до последнего стояла на своем, вворачивая в разговор русские устойчивые выражения, и мама, сама того не желая, не без уважения отметила равного собеседника. Когда после словесного фехтования обе стороны устали сыпать «аргументами», то пришли, так сказать, к заключению: работница управы записала меня Матильдой (почему-то в ее представлении именно это имя давало сокращенный вариант «Мотя»), а мама для себя решила, что будет звать меня так, как ей хочется, а что записано в документах, по сути, не так уж и важно. На том и разошлись.

Мама вернулась домой и, все еще «вскипяченная» жарким разговором с работницей управы, пошла искать свою подругу. Ей очень хотелось понять: как так получилось, что она названа несуществующим именем. Мотя, подруга мамы, выслушав ее рассказ, только всплеснула руками:

– Таня, хоч би спитала. Мотя – моє скорочено ім'я. А звуть мене Матрена6.

– Уты-нуты лапти гнуты, – только и могла вымолвить мама. Правда, идти в управу исправлять документы не решилась. Хватит на сегодня скандалов.

Так и получилось, что я выросла в украинской глубинке, но… с немецким именем.

Глава 3. Моя семья

В ясное солнечное утро моего выпускного бала, 21 июня 1941 года, я подошла к зеркалу сделать прическу. Точнее попытаться сделать. Мои кудри каштаново-рыжеватого оттенка, настолько мелкие и волнистые, что их попросту невозможно было прочесать, я всегда закручивала в тугой узел. Только так можно было ходить с каким-то подобием прически, в остальное время они напоминали полукруглую шапку. В кого у меня такие непослушные волосы я могла только догадываться. В маму однозначно – нет, только рост, точнее недорост. Мы обе невысокие, худенькие, с узкими хрупкими плечами – довольно редкое явление среди округлых дородных украинских женщин, проживающих в сельской местности. А волосы… Мамины тяжелые темные роскошные локоны по пояс, даже заплетенные в тугую косу, невольно приковывали внимание. А еще цепкий сильный взгляд светло-серых глаз, которые в сочетании с почти прямыми бровями создавали впечатление чего-то таинственного, мистического, почти гоголевского. Как будто паночка «Из ночи перед Рождеством» ждет свои черевички – тонкая, хрупкая и характерная. Да, семнадцать лет назад у папы не было ни единого шанса: не случайно он почти сразу, как увидел эту девушку, заслал сватов.

На отца, кстати, я тоже не очень была похожа, разве что скромной комплекцией. Его голубые глаза в сочетании с простыми, незатейливыми чертами лица отдавали чем-то детским, ребяческим, наивным, может быть, поэтому маленькая, но сильная мама так и норовила от всего его уберечь, пусть это и было невозможно при его-то профессии. Папа был шахтер. Ему, кстати, с волосами повезло гораздо больше – они были русые и прямые. Не чета моим, в которых из-за узловатых кудрей-плетунов застревали гребни и зубчатые расчески.

Так, в кого же у меня эти витиеватые каштаново-рыжие локоны и узкие глаза – цвета прогретой на солнце травы? Наверное, в деда по материнской линии. Мое первое в жизни воспоминание связано именно с этим человеком. Меня, маленькую, везут куда-то на телеге, а я сижу на руках у этого широколицего и широкоплечего человека и, смеясь, запускаю маленькие пальчики в его огромную каштаново-рыжую бороду из мелких-мелких кудряшек.

Я еще раз внимательно посмотрела в зеркало на свое худое и бледное лицо, щуплые подростковые плечи, аккуратные резные губы. Последнее – предмет зависти моих одноклассниц. Что надеть в такой выдающийся день? Выбора не много. Мама, которая дни напролет проводила сидя за своей швейной машинкой с ножным приводом, где-то достала желтовато-белую ткань – редкость в наше время. Примерно месяц назад она сшила мне короткое по колено и безрукавое белое платьице. Мое единственное белое платьице, так не вяжущееся с ежедневным трудом в поле, в колхозе, уходом за скотиной и, конечно, учебой в средней школе, где одноклассники обычно носили темные однотонные вещи. «Белое платье и надену – случай как раз подходящий», – решила я.

Когда мама впервые передала его мне в руки, я с удивлением посмотрела на эту редкость и спросила:

– Куда мне его надевать, такое нарядное?

– Куди захочеш. Може, замiж у нему вийдеш7, – пошутила она, прибавив пару малоросских поговорок, которыми всегда пестрила ее речь. Она приподняла почти прямые густые брови и заговорщически подмигнула.

В этом – вся мама. Даже в таких мелочах проявлялось ее упрямство: она прекрасно знала русский язык, но никогда на нем не говорила. Принцип, понятный только ей.

Можно сказать, в нашей семье главной всегда была мама – сильная, стойкая, выносливая, готовая защитить слабого и наказать хама, метко и хлестко объяснив наглецу парой едких малоросских слов, в чем он не прав. Эту силу и стойкость она проявила и в религии. В нашем доме, в одном из немногих, был иконостас, и мама каждый вечер перед сном вставала на колени в вечерней молитве. И сколько раз к ней ни приходили, и ни указывали на ее неподобающее, «некоммунистическое» поведение, как бы косо на нее ни смотрели, у нее получалось отстаивать свою веру.

Папа, наоборот, был податливый и мягкий. На два года младше мамы, он всегда позволял ей принимать решения и редко спорил. Это так не вязалось с его тяжелой, волевой и очень опасной профессией. Мама, при ее силе и выдержке, проявляла слабость и свойственную женщинам тревожность только, когда он спускался в шахту. Она всегда боялась, что когда-нибудь в одну их таких опасных смен ее Павел может не вернуться.

Я была не единственным ребенком в семье. В доме вместе со мной проживала и моя двоюродная сестра, одиннадцатилетняя Марийка. Мама забрала ее из многодетной семьи своей сестры, где проживали еще 12 малышей. Марийка была младшей, ей было всего три годика, когда в 1933-м в аграрных районах Украины случились засуха, неурожаи и страшный голод, выкашивавший целые семьи. Моя мама, приехавшая в гости к родственникам в это засушливое лето, согласилась забрать Марийку и попытаться спасти хотя бы ее. В нашей шахтерской семье у нее был шанс выжить.

Спустя годы, я нередко задумывалась о тяжелейшем выборе, стоявшем перед простой украинской женщиной, мамой Марийки. Ей предстояло решить, кто из ее тринадцати сыновей и дочерей останется с ней и вынужден погибнуть, а у кого появится надежда на спасение. Той осенью 1933-го в живых из всей семьи осталась только наша Марийка.

Никогда не забуду ее первый день в доме. Напуганная, обессилевшая, она увидела лежавший на столе хлеб и схватила его своими тонкими ручонками. У мамы на глазах выступили слезы. Она почти беззвучно спустилась в подпол, взяла кринку с молоком и налила девочке. Потребовались долгие месяцы, прежде чем ребенок начал забывать ужасы голода. Постепенно, с каждым новым днем моя новоиспеченная сестренка становилась все более веселой, непосредственной, проказливой, какой и положено быть ребенку. Когда ей исполнилось восемь, Марийка принесла с улицы грязного рыжего котенка с двумя белыми пятнами на мордочке и грудке. Ребенок, переживший голод, просто не смог пройти мимо и бросить на произвол судьбы умирающее животное. Мама, мягко говоря, была не в восторге: нужно было кормить еще один, хоть и маленький, рот. Но при всей своей напускной суровости никак не могла отказать приемной дочке:

– Буде хоч мишей у підвалі ловити. Все ж таки користь8, – сказала она, признавая поражение.

На том и порешили: кота назвали Мурзик. Уже в первый год жизни у нас рыжего проказника полюбили и нередко баловали салом. Правда, мама иногда притворно-сурово поругивала животное. А он, то ли в отместку, то ли из-за своих дворовых привычек, гадил ей под калоши.

Глава 4. «Прощальный костёр»

Ежегодный выпускной бал для старшеклассников в нашем небогатом на события шахтерском поселке был всеобщим праздником: простым, но веселым. Девушки вплетали в тугие прически-корзинки светлые ленты, надевали цветастые шелковые платья, собирали полевые цветы для учителей. Парни облачались в скромно пошитые рубахи, которые из-за нехватки передавались из рук в руки как высшая ценность. Общее празднество захватывало даже тех, у кого не было детей-выпускников. Ребята-старшеклассники были их хорошими знакомыми, соседями, друзьями, а, значит, каждый считал своим долгом прийти на общее школьное собрание и принять участие в сельском гулянье, хотя бы раз в год – в теплом и сухом июне.

Выпускной всегда проходил в сельском клубе: под хриповатые звуки патефона люди танцевали, смеялись, разговаривали. Родители и соседи расходились далеко за полночь, а молодежь и учителя шли на ближайшую лесную опушку зажигать костер. По заведенной когда-то традиции я вместе со своими двадцатью одноклассниками собрала хворост, разожгла костровище, затем мы встали вокруг него и начали делиться своими планами, мечтами и высказывать пожелания друг другу. Пламя было теплым, светлым и уютным, оно словно объединяло нас, помогая согреть плечи и руки в остывающем ночном воздухе.

Я с интересом разглядывала своих одноклассников, всматривалась в их широко распахнутые, полные надежд глаза, наблюдала, как отражаются тенями и причудливыми оранжевыми узорами на их простых и добрых лицах отблески пылающего костра. И вместе с искрами и языками пламени вверх к небу взлетали их слова о том, каким они видят свое будущее и кем хотят быть. Мечты были простыми и непритязательными: парни хотели стать, как и их отцы, шахтерами, некоторые – водителями, кто-то раздумывал о военной службе. Самые бойкие мечтали быть летчиками. Девушки, в основном, хотели продолжить учебу и уйти работать в больницы или школы. Я тоже задумалась, каким вижу свое будущее, но сколько-нибудь конкретных картин в моей голове так и не возникло. Я всегда чувствовала какую-то особенную любовь к детям, часто и с радостью помогала Марийке с ее домашними заданиями, но никакого педагогического таланта не ощущала. Так что мне только предстояло определиться с профессией.

Наши немногочисленные сельские учителя пожелали всем счастливого будущего и, куда бы ни занесла нас судьба, вспоминать этот вечер, своих одноклассников и этот костер, который многие из них почему-то назвали «прощальным». Становилось все холоднее, брошенные ветки прогорели и уже не спасали от сыроватого ночного воздуха, мягко стелившегося предрассветным туманом по росистой темно-зеленой траве. То ли от этого грустного слова, напомнившего о начале нового жизненного этапа, то ли от подступившей ночной свежести, мне стало зябко, и предательски начала пробирать мелкая дрожь.

Вернулась с выпускного я после двух часов ночи, положила в шкаф теперь уже мое самое любимое белое платьице и почти упала на кровать, забывшись мгновенным сном. Казалось, прошло всего несколько минут, как я услышала звон старого будильника. Не открывая глаз, я села на постели и привычным движением опустила ноги в поставленные у кровати калоши. Усилием воли заставила себя проснуться и, накинув на плечи теплый платок, поежившись от свежести утра, медленно побрела в кухню готовить завтрак, запинаясь о высокие пороги и стучась плечами о выступы дверей. Не выспалась ужасно, но предстояло еще накормить и убрать за скотиной, прополоть огород до дневного солнцепека, помочь маме с готовкой. «Отосплюсь как-нибудь потом», – убеждала я себя.

Привычным движением включив громоздкий пузатый радиоприемник, я принялась нарезать черный хлеб и сало. Как всегда хриповато присвистывая, старенький прибор заиграл какую-то бодрую утреннюю мелодию. Самое то, чтобы разлепить глаза.

В кухню тихими шагами вошла мама. Свои длинные темные волосы она еще не успела заплести в тугую тяжелую косу, и они рассыпались, зашторивая хрупкие округлые плечи.

Радио смолкло. Я ждала сухой и методичный голос диктора: ежедневных бодрых вестей о достижениях хлеборобов, успехах в животноводстве и строительстве, планах на ближайшую пятилетку, но сегодня после бодрящей музыки из радиоприемника раздалось раздражающее шипение и пугающая безголосая тишина. Непривычная для радиоэфира пауза длилась несколько минут, а затем трижды проиграло вступление песни «Широка страна моя родная» и… звеня от напряжения, медленно и торжественно, пробирая до мурашек, зазвучал низкий голос Левитана, чеканя каждое слово:

«Внимание! Говорит Москва! Передаем важное правительственное сообщение! Граждане и гражданки Советского Союза! Сегодня в четыре часа утра без всякого объявления войны германские вооруженные силы атаковали границы Советского Союза. Началась Великая Отечественная война советского народа против немецко-фашистских захватчиков. Наше дело – правое! Враг будет разбит! Победа будет за нами!»

Каждая фраза гулким эхом отдавалась в груди. Каждый звук, каждая интонация диктора брали в тиски сердце и немногочисленные блуждающие в голове мысли. Война… Смысл этого слова не доходил, наталкиваясь на стену отчаянно сопротивлявшегося сознания. Последний аккорд величественного голоса стих, радио умолкло, отбросив мысли куда-то в пустоту, оставив наедине с этими разбросанными несуразными осколками. Война… Никогда не подозревала, насколько громкой может быть тишина: она, словно холод, заполняла собой все предоставленное ей пространство, мягко касалась кожи, одежды, волос, заставляя вздрагивать и ежиться. Какое простое слово, и в то же время сложное. Война…

Я опустила взгляд и только тут заметила, что уже несколько минут оцепенело держу на весу нож, лезвие которого застряло в темном мякише хлеба. И вдруг я словно очнулась, вспомнила о маме; погруженная в давящую тишину, я несколько минут не слышала ее аккуратных размеренных шагов. Я обернулась.

Мама стояла посреди кухни, безвольно опустив тонкие бледные руки и наклонив голову, отчего ее красивое лицо скрыли темные волны длинных густых волос. Мы стояли, не шевелясь, и прислушиваясь к утреннему дыханию двух дорогих нам людей – маленькой Марийки и папы, только что вернувшегося с ночной смены.

Глава 5. Одни

Уже к полудню в нашем небольшом шахтерском поселке объявили всеобщую мобилизацию. Все здоровые и сильные мужчины, мои ребята-одноклассники, которые еще прошлой ночью делились у костра своими мечтами и планами, прибыли с вещами и документами в поселковую управу. Женщины молча плакали, старики задумчиво курили, дети со страхом держались за материнские юбки. В домах не осталось никого. Только вчера мы всем поселком танцевали и праздновали, сегодня также вместе собирали отцов на фронт, а парней – в учебку.

На небольшой поселковой площади – яблоку негде упасть. Семьи прощались, обнимали родных мужчин, говорили последние напутствия. Свой тяжелый сельский быт оставались нести только женщины, дети и старики.

Мама собрала отцу вещи, провизию на несколько дней, уложила все в вещмешок и молча, только иногда тяжко вздыхая, отправилась с нами на поселковую площадь. Все время пути и сборов у поселковой управы мы молчали. Слова, как будто толкались в голове, но наружу выйти не могли. Да и любая фраза казалась теперь какой-то пустой и ненужной. Мама тоже не проронила ни слова, наверное, как и я, боялась: если заговорит, точно разрыдается, а отцу и так нелегко.

Он обнял нас троих, крепко поцеловал маму и произнес:

– Бережіть себе, мої дівчатка9, – повернулся и пошел к односельчанам, которые к этому времени уже успели выстроиться в неровные прямоугольные колонны.

Построение было закончено, и наши мужчины, как по команде, обернулись, без улыбок помахали своим семьям и тихо зашаркали обувью по пыльной летней дороге, сопровождаемые тревожными взглядами жен, матерей и плачем детей. Мы стояли втроем с мамой и Марийкой, смотрели вслед удаляющейся фигуре отца, молчали… Увидим ли мы его когда-нибудь? По щекам беззвучно катились теплые слезы. Ясное и безоблачное июньское небо накрыли тяжелые тучи, закрывая солнце. Пошел затяжной, мокрый, превращающий пыльные дороги в грязь проливной дождь.

Дом как будто опустел. Нам предстояло научиться жить без папы: не только ходить, работать, дышать, но и взять на себя мужские обязанности по хозяйству: колоть дрова, ремонтировать надворные постройки, вытаскивать из колодца тяжелые ведра с водой.

Мама теперь была молчаливой, тихой, даже как будто стала меньше ростом. Больше мы не слышали от нее малоросских задорных шуток, ядреных поговорок, резкого, сказанного на злобу дня словца.

Настоящей пыткой для нас теперь стало прослушивание утренних вестей по радио. С холодящим в душе ужасом мы узнавали сухие сводки с фронтов, которые громко, методично и почти торжественно зачитывал диктор. И, не признаваясь в этом друг другу, думали об одном: на каком из этих направлений в общей битве, рискуя ежеминутно жизнью, сражается наш отец. Каждый раз мысли сковывал страх, когда мы узнавали, что враг, несмотря на отчаянное сопротивление и героизм советских войск, быстро продвигается дальше, захватывая все новые и новые города и поселки, а, значит, неровен час, скоро будет здесь, и немецкие солдаты пройдут и по нашим улочкам.

Мама с каждым днем ходила все более задумчивая, а потом позвала нас с Марийкой и сказала:

– Дівчатка мої тут стає дуже небезпечно. Якщо німці також швидко просуватимуться вперед, то цілком можуть скоро опинитися тут. Треба щось зробити10.

– Что же нам делать? – с нарастающей тревогой спросила я.

– Думаю, я напишу своєму братові в Куйбишев. Марійку відправимо туди. А ми з тобою, Мотя, залишимося. Господарство кидати не можна, тай у колгоспі ніхто не відпустить. Потрібно працювати, відправляти продовольство на фронт11, – продолжила мама.

В итоге через неделю, когда мы получили положительный ответ от дяди из Куйбышева, с тяжелым сердцем и не плача только, чтобы не пугать ребенка, мы посадили Марийку и других детей и подростков в обоз, который отвезет их к железной дороге. Там соседи помогут посадить ее на поезд. Опасно, волнительно, особенно если учесть, что кругом война, но это была единственная возможность хоть как-то спасти ребенка.

Нам же с мамой предстояло остаться. Дом, хозяйство, работа в колхозе, в котором теперь трудились не только днями, но и ночами напролет. Весь наш поселок, все наши друзья и знакомые теперь работали практически круглосуточно: шили, вязали, доили коров, выращивали хлеб, овощи и корнеплоды. И все ради того, чтобы все собранное продовольствие и вещи направить родным и совсем незнакомым солдатам на фронт.

Мы остались совсем одни, но одиночества не чувствовали – некогда: встречались в опустевшем доме только по ночам. В одну из таких августовских ночей, примерно через месяц после ухода отца и через две недели после отъезда Марийки я вернулась домой, завершив очередной изматывающий до исступления рабочий день. Поев печеной картошки и запив ее водой, я, буквально засыпая на ходу, упала на панцирную кровь, которая стала раскачиваться в такт моему движению, убаюкивая еще больше. Проваливаясь в забытье, я услышала странный шум: карябанье когтей по бревенчатым перекрытиям дома, навязчивое перепуганное мяуканье и громкий топот мохнатых лап. Мурзик! Обычно спокойного нрава, сегодня он, кажется, решил свести меня с ума. В него, как будто бес вселился: кот прыгал на стены, лез в закрытые окна, бегал по комнатам и кухне. Ну, я ему сейчас устрою. Я вновь открыла глаза и крикнула:

– Мурзик, морда пучеглазая! Ты что творишь?

– Викинь його в сіни12, – проговорила из соседней комнаты проснувшаяся мама.

Со вздохом я медленно поднялась с постели, надела брошенные у кровати калоши и вдруг услышала его – еле заметный, мерный гул, который нарастал с каждой секундой. Как будто кто-то разбередил целый улей разгневанных пчел. Звук приближался, рос, ширился, заполняя уютную тишину душной августовской ночи, и теперь в нем появилось что-то странное, металлическое, будто одновременная работа сотен моторов или лопастей. Догадаться, что это, я не успела. Мои мысли прервал раздирающий уши взрыв где-то поблизости. Все пространство в нашем доме пришло в движение: вибрация, грохот, треск, звон. Стены затряслись, отзвякивая, посыпались на землю стекла.

С истошным воплем, которого не было слышно из-за грохота, я упала на колени и поползла к выходу, едва различимому в темноте. Под треск падающих перекрытий нашего бревенчатого дома я, насколько могла быстро, двигалась к укрытию, которое теперь было единственным спасением – нашему подполу. За мной следом, крича, ползла мама. Дрожащими от паники и напряжения руками мы сдвинули крышку и упали друг за другом вниз – в холодную, без единого луча света яму. Мама прыгнула за мной и закрыла крышку, когда сверху уже что-то падало и сыпалось.

В кромешной тьме, вздрагивающие от подвального холода и страха, под грохот разрывающийся где-то сверху бомб мы просидели несколько часов. Теперь уже не было сомнений, что это. Война. К нам пришла война. Это был воздушный налет.

Наконец, наверху стало совсем тихо, и мы решились выйти из своего укрытия. Я попыталась открыть крышку, но у меня никак не получалось: кажется, ее что-то придавило. Я напрягла все свои силы и с огромным трудом смогла ее сдвинуть. Открыть подвал получилось не полностью, но этого пространства вполне хватило, чтобы в образовавшееся отверстие смогли пролезть я и мама.

Первое, что я увидела, когда поднялась на поверхность, – светлеющее серое предрассветное небо. Крыши не было. Вместо этого на каждом метре бывшего пространства нашего дома лежали балки, бревна, разбитая в щепки мебель и кухонная утварь. Я зарыдала. Переступая через завалы, которые когда-то были нашим миром, я отправилась искать кота: кыскала, кричала, звала по имени. Без толку. Он так и не появился. Возможно, остался под разваленными бревнами, но мне хотелось верить, что просто сбежал, испугавшись звуков бомбежки.

Рядом, всхлипывая, ходила мама. Она пролазила под тяжелыми и громоздкими бревнами, вытаскивала иконы, оставшуюся в целости одежду, продукты и наши документы. Последним достала из-под завалов большой потемневший портрет, на котором были изображены она и папа – совсем молодые, сразу после свадьбы.

Я зашла в то место, которое еще три часа назад было моей комнатой. Под сваленными полками шкафа я заметила свое единственное праздничное желтовато-белое платьице, которое надела всего однажды, на выпускной. Потянув за уголок ткани, я взяла его в руки и прижала к мокрому лицу. Оставить его здесь я просто не могла – мое воспоминание о доме, моя связь с последним днем счастливой мирной жизни.

Все, что удалось спасти, мы сложили в большое покрывало, завязали его узлом и, наконец, вышли на улицу. Точнее переступили через поваленные перекрытия дома. Я направилась посмотреть, что стало с нашей коровой, свиньями и курицами, но, подходя к сараю, обнаружила только огромную воронку от бомбы. Дальше не пошла. Нет смысла.

Сегодня ночью меня и маму спас кот. Он заранее почувствовал приближение фашистских самолетов, пытался предупредить нас, пытался убежать. Если мы переживем эту войну, если когда-нибудь у нас будет дом, я обязательно заведу рыжего кота и назову его Мурзик. Всех моих будущих котов будут звать Мурзики.

Не сговариваясь, мы с мамой молча направились на площадь перед управой. То, что когда-то было уютной центральной улочкой небольшого шахтерского поселка, теперь представляло руины и бурелом. Редкие дома остались в целости и выглядели как уходящие в прошлое памятники нашей тяжелой, трудовой, но все-таки мирной жизни. Меня удивила давящая на уши тишина после разрывающего на части грохота ночного обстрела. Что-то в ней было пугающее и неправильное. Раньше был слышен смех детей, перекрикивания соседей через улицу, скрипучие звуки обозов с сеном, гогот и кудахтанье домашней птицы. А теперь? Только свист ветра и наши тихие шаркающие шаги. Даже петухи, которые еще вчера оглашали своим бодрящим кукареканьем каждое сельское утро, притихли, а, может, погибли от налета.

На небольшой квадратной площадке перед поселковой управой, которую мы когда-то с гордостью называли «площадью», сидели, привалившись спинами к таким же, как у нас тюкам с вещами, оставшиеся в живых соседи. Грязные, простоволосые, в перепачканных и разодранных ночнушках, в которых их застал ночной налет, в абсолютной тишине наши женщины безвольно сидели на земле и прижимали к себе притихших от испуга детей. Я посмотрела в лица ребятишек и заметила разительную перемену с тем, какими они были еще вчера. В этих глазах поселился ужас.

В углу площадки, у резного мелкого заборчика, наша фельдшер Елена Ивановна, такая же грязная и лохматая, в разодранной и окровавленной сорочке, дрожащими руками перевязывала односельчанам кровоточащие порезы и ссадины, фиксировала переломы. Как я поняла, в этот угол сносили раненых. А там, за зданием управы, я услышала всхлипы и приглушенные рыдания. Туда, похоже, относили тех, для кого эта ночь бомбежки стала последней.

Мы с мамой нашли свободное место и, поставив тюк, уселись на землю. Как и весенний бал, который мы отмечали всем поселком, как и проводы близких на войну, которые проходили при полном скоплении народа, так и эту пугающую неизвестность, разлом между мирной жизнью и будущей оккупацией мы встречали вместе…

В молчании мы просидели, наверное, несколько часов. Когда солнце совершило полукруг по ясному небу, и площадь начали накрывать развесистые тени деревьев, люди начали шевелиться, как будто оцепенение постепенно уступало место насущным потребностям: надо было что-то есть, где-то спать, куда-то переместить раненых.

Медленным и степенным шагом на высокое деревянное крыльцо управы вышел наш старейшина – восьмидесятилетний, седовласый, с длинной курчавой бородой Степан Михеич Лымарь.

– Товарищи, – обратился он к нам. Но, окинув взглядом бледные осунувшиеся лица женщин и детей, поправился. – Девчата! Кто в состоянии идти, берите раненых. Детей берите и вещи тех, кто не может передвигаться. У кого остались в целости дома, приглашайте постояльцев. Остальные – ищите в разрушенных хатах матрасы, перины, одеяла и направляйтесь в сельский клуб. Он уцелел.

Вся молчаливая людская масса пришла в движение. До глубокой ночи мы с моей подругой Варей Стеценко, светловолосой, сероглазой девушкой, первой красавицей нашего класса, перетаскивали раненых в дом культуры и укладывали их на одеяла и матрасы. Мама и другие женщины разжигали костры на улице и готовили еду на весь поселок, дети, даже самые маленькие, помогали чистить картошку и овощи. Подростки, что постарше, пролазили в разрушенные дома, вытаскивали перины, подушки и другие мягкие вещи, которые можно было использовать как постельные принадлежности. Малышню от разрушенных домов отгоняли: непрочные конструкции в любой момент могли сдвинуться и придавить.

За несколько напряженных часов удалось наладить наш общий быт. Теперь мы жили вместе: вместе ели, вместе спали, вместе ухаживали за огородами и оставшимся в живых домашним скотом и птицей. Сельский клуб, в который раньше мы приходили только по праздникам и на партсобрания, стены которого еще хранили память о веселых танцах выпускного, всего за несколько часов превратился в перевалочный пункт – наш общий дом.

Бессонная страшная ночь первого воздушного налета научила многому. Теперь мы не могли позволить себе беспечно ложиться и спать всю ночь – вместо этого назначали дежурных: спали по переменке по два-три часа. Пока одни отдыхают, другие сидят на улице и прислушиваются к ночной тишине, на случай внезапного воздушного налета. Когда теперь уже знакомый рев приближающейся немецкой авиации прорезал тишину августовского неба, дежурные подавали сигнал, мы вскакивали, брали детей и убегали в лес – до окончания воздушной атаки.

Дни сменялись быстрым калейдоскопом – в трудах и общих заботах. Наша единственная связь с внешним миром – радиоточка – после очередного ночного налета тоже была разрушена. Мы не знали последних вестей, сводок с фронтов, где враг и куда направляется тяжелая поступь войны, но этого было и не нужно. С каждым новым рассветом мы слышали, как отдаленными взрывами и грохотом подступающей канонады, вводя в цепенящий ужас, приближается линия фронта. Нам оставалось только ждать – уже не «если», а «когда» до нас дойдет это сносящая все на своем пути машина нацизма.

В самые тревожные минуты, когда до меня доносилось эхо от разрывающихся в ближайшем лесу снарядов, я невольно думала о Марийке и радовалась, что ее с нами нет. И, может быть, крушащая все на своем пути машина фашизма, наконец, остановится и не дойдет до Куйбышева и других российских городов, что ее остановят наши героические солдаты, среди которых где-то на неизвестном мне направлении, если еще жив, сражается мой отец.

В то жаркое августовское утро я как обычно работала в огороде, затем готовила с мамой большую кастрюлю какого-то съедобного картофельного варева для всего поселка и с тревогой посматривала в сторону леса, откуда доносились звуки приближающегося боя. Несколько часов постоянной перестрелки и грохота, как мы теперь уже точно знали – от артиллерии, постепенно стихли. Что это означало, думать не хотелось.

Как и в утро после нашего первого воздушного налета, наступила звенящая тишина. Бой кончился. Порыв теплого летнего ветра донес звуки приближающихся со стороны леса моторов и скрежет колес тяжелой техники. Через несколько минут на опушку перед нашим сельским клубом, принося удушливый запах дизеля, выехали неповоротливые мотоциклы с люльками и грузовики с открытыми кузовами. За техникой медленно и будто по-хозяйски шли, переговариваясь, колонны очень высоких темноволосых и рыжих мужчин, с острыми, как будто вырубленными топором плечами и лицами. Они были одеты в серую форму с металлическими и тканевыми нашивками, на которых были изображены птицы и странный зигзагообразный знак.

Машины остановились, рев двигателей затих, и я услышала резкую, с упором на согласные звуки речь. Она была мне знакома. Годами, с каким-то непонятным для меня самой упорством, граничащим с упрямством, я изучала хлесткое грубоватое звучание немецких слов.

Немцы. В наш поселок входили немцы.

Глава 6. Скошенные колосья

Поднялась невообразимая суматоха и паника. Женщины хватали детей и прятались в тех немногих оставшихся целыми домах и стенах сельского клуба. Немцы, угрожающе размахивая автоматами, с наглыми ухмылками и смешками, окружали поселок. Им потребовалось меньше часа, чтобы обойти все оставшиеся в сохранности строения, выкрикивая на ломаном русском угрозы, с требованием собрать вещи и документы – как мы поняли, по одному узелку на каждого жителя.

Взять в кольцо когда-то развитой многолюдный шахтерский поселок теперь им не составило никакого труда: в нем остались только женщины, дети и несколько стариков. Пока мы с мамой, превозмогая текущие слезы, разделяли на два узелка наше небогатое имущество, в помещение клуба вошли фрицы. Один из них громко крикнул на ломаном русском:

– Фрау, всем выходить. Брать вещи. На площадь. В центр. Иначе расстрелять. Быстро. Быстро.

Перебирая второпях свои немногочисленные платья и кофты, я вновь обратила внимание на аккуратно сложенную желтовато-белую ткань единожды надетого праздничного выпускного платьица. Теперь оно мне было совершенно без надобности, но, вопреки здравому смыслу, моя рука как будто сама схватила любимую вещь. Я компактно сложила белое платье, водрузив его сверху на небольшую кучку неярких и практичных вещей, и туго завязала узелок.

Мы пришли на ту самую площадку, где меньше месяца назад сидели с другими соседями после первого в нашей жизни воздушного налета. К этому времени там собралась целая толпа – местных и нашей новой администрации. Выкрикивая непонятные большинству немецкие фразы, фашисты выстраивали в шеренги женщин, подростков, детей и, рассматривая их, как товары на базаре, разделяли на два потока.

Нацисты фактически отдирали истошно орущих детей от матерей: отпихивали их к старикам, а молодых и здоровых женщин заталкивали как какой-то скот, в набитые людьми кузова грузовых машин. На площади был не плач – вой. Тех, кто не расцеплял руки, расстреливали на месте. Каждый звук автоматной очереди сопровождался новыми истеричными вскриками десятков женских голосов. Как колосья во время августовского сенокоса, упали на землю несколько моих одноклассниц. Вика, Маша, Алена… Виноваты были они только в том, что отказались выпустить руки своих родных и не захотели подниматься в кузов ждущей их машины.

Наши с мамой сцепленные руки грубо разорвал молодой немецкий офицер. Он резко толкнул меня в сторону машины, и я плашмя упала на твердую землю. Не помня себя от ужаса, вскочила и рванулась к матери, не понимая, что такие же резкие и необдуманные движения стоили жизни моим одноклассницам и соседям.

Выкрикивая мало кому понятные немецкие ругательства, офицер поднял на уровень моей груди автомат и наставил миниатюрное, округлое дуло серебристого металлического оружия. Неужели из такого маленького отверстия вылетают настоящие пули? В эту секунду, самую долгую в моей жизни, я попыталась осознать, как такой маленький темнеющий круг, может в несколько мимолетных неосязаемых мгновений перечеркнуть все. Оцепенело посмотрев на тонкие бледные пальцы фашиста, сжимавшего рукоять автомата и дугообразный курок, я подняла взгляд на его бездушное лицо и по какому-то непонятному наитию или просто случайно громко и отчетливо произнесла по-немецки, подстраиваясь под интонацию этого жесткого языка:

– Что вы делаете? Как вы смеете? Мы же люди. Такие же, как и вы.

Я ждала громкий хлопок выстрела, но по какой-то неизвестной мне причине его не последовало. Поднятое дуло автомата замерло в руке фашиста. На несколько мгновений на площади стало непривычно тихо: эта сцена привлекла всеобщее внимание. С неподдельным интересом ко мне повернули головы все присутствовавшие там офицеры и солдаты. Пристально, почти с вызовом, несмотря на разъедающий изнутри ужас, я заставила себя выдержать долгий оценивающий взгляд фашиста. Пусть это будет последняя секунда моей жизни, но я не сдамся, не испугаюсь, не опущу взгляд.

Почему-то офицер замешкался, что-то не давало ему покоя. Он все также внимательно смотрел на меня, и стрелять не спешил.

– Имя, – наконец, рявкнул фашист.

– Матильда Волох, – ответила я скорее по привычке, впрочем, и теперь не забыв произнести свое имя с немецкой интонацией.

Офицер снова задумался. Похоже, затянувшаяся пауза становилась все более неуютной для нашей новой администрации. Размеренным шагом к нам подошел коренастый рыжеволосый офицер, наверное, старший по званию и, обращаясь ко мне, потребовал документы. Я сунула дрожащие руки в свой узелок, достала оттуда запылившийся после бомбежки паспорт и передала ему.

Колесо моей жизни поскрипывало, замедляло ход, но продолжало двигаться дальше, пронося мимо того момента, когда я могла разделить участь своих дерзких одноклассниц, поплатившихся жизнью только за то, что они посмели поступить не так, как им было велено. Секунды превращались в минуты, минуты медленно текли, а два немецких офицера все стояли и с неподдельным интересом изучали мои откопанные в разрушенном доме документы, водили пальцами по строчкам, деловито поджимали губы. Какое-то незначительное, еле уловимое, на первый взгляд, обстоятельство не давало им наставить на меня дула своих автоматов и спустить курки.

Я внимательно посмотрела на человека, который в любой миг мог передумать и вероломно уничтожить мои мысли, чувства, сознание, внутренний мир и пока ещё небогатый опыт, именуемые в традиционном понимании жизнь.

Таких прекрасных лиц я, выросшая в деревне и привыкшая видеть темную, натруженную и грубоватую наружность шахтёров и колхозников, такой примечательной, яркой, почти аристократической внешности ещё не встречала никогда. Острые скулы, будто высеченные из камня, прямой длинный нос, коротко остриженные, тёмные зачесанные назад волосы и как будто прозрачные ярко-голубые глаза. Его внешность можно было назвать совершенной, если бы не самодовольно вздернутый подбородок, растянувшиеся в нахальной усмешке губы и сосредоточенный хищный взгляд, в котором читалось моральное право уничтожать себе подобных. Точнее не таких, как он, вставших по праву рождения во главе этой цепочки питания, а других – низшего порядка, заслуживающих гибели или пожизненного рабства из-за недостойной, зазорной, по его мнению, национальности и внешних признаков, отличающих их от высокой мерки величественной арийской расы. Эти пустые глаза, глаза не человека – существа, без единого намека на сомнение, не идущие ни на какие сделки с совестью за неимением таковой, безусловно, оправдывали все творимые здесь бесчинства. Это было моральное право иного рода – необузданное, звериное, стихийное. Желание утверждать свои порядки: подавлять, истреблять, растаптывать, как вредоносных насекомых, ненавистных евреев и славян – моральное право, разрешенное сверху, вложенное в его пустую голову и безжизненную душу античеловеческими ценностями – такими же звериными идеями и мыслями его жестокого и фанатичного лидера.

Фашисты так и продолжали листать страницы моего паспорта, переговариваясь между собой:

– Похоже, русская немка, – наконец, сделал вывод рыжеволосый офицер.

– Откуда здесь немцы? – раздражаясь, спросил темноволосый красавец. Казалось, эта заминка все больше действовала ему на нервы.

– Генрих, – учительским тоном объяснил рыжий офицер. – В России проживает немало наших соотечественников. Их прошлая власть выдавала им большие наделы, приглашала целыми семьями, да что семьями – поселениями, чтобы они осваивали огромными российские пространства. Русские, они ведь какие?

– Какие? – недоверчиво спросил брюнет, которого, как я теперь знала, звали Генрих.

– Они часто ленивы, иногда любят выпить, а пустых земель много. Вот их прошлые руководители и разрешили проживать в России трудолюбивым и практичным немцам. Все же польза, чем долины без единого жителя и заросшие бурьяном поля. А так… поселение развивается, хлеб выращивают, товары производят.

– Ну, и как прикажешь с ней поступить? – язвительно спросил Генрих.

– Не знаю, но все-таки уничтожать арийцев фюрер нас не призывал, – ответил рыжий офицер.

– Тогда… – сделав паузу, ответил Генрих и его рот расплылся в довольной усмешке, – путь едет на родину. И трудится на благо своего народа.

Он грубо развернул меня за плечи и подпихнул автоматом к кузову машины. Я поднялась наверх, и мы тронулись. Последнее, что мне запомнилось перед тем, как мое сознание поглотила подступающая мгла, было бледное, враз состарившееся лицо мамы, ее опустошенный взгляд и протянутые ко мне руки.

Глава 7. Дорога в неизвестность

Сознание начало постепенно возвращаться ко мне: я почувствовала резкую боль в локтях, спине и затылке. Кажется, меня бросили, как мешок с картошкой, на какой-то деревянный холодный пол, отчего кожу в нескольких местах счесало, и в нее впились крупные острые занозы. Где нахожусь, я сообразила не сразу, но остро почувствовала присутствие рядом с собой десятков, а, может, сотен людей: они переговаривались, толкались, тихо всхлипывали. Затем все окружающее меня пространство начало раскачиваться в едином ритме, и с размеренным постукиванием металлических колес. Ну, конечно, поезд.

Без особого желания, просто по привычке, я открыла глаза. Серый вагон без окон, как будто наспех сколоченный из плоских досок с крупными продолговатыми щелями, в которые залетал с завыванием ветер, увозил меня и других пленных в неизвестность. Взяв валяющийся рядом со мной узелок, я ползком отодвинулась в угол и, прислонившись спиной к стене, стала смотреть на дырку в деревянном полу. Руки и ноги сковал то ли холод, то ли оцепенение, двигаться и думать не хотелось, наверное, даже дышала я только потому, что это рефлекторная функция организма – так, кажется, нам рассказывали на уроках биологии.

Проходили часы или дни, спала или бодрствовала, я не понимала. Время суток определялось условно – по цвету, который принимала дырка в полу, приковавшая мое оцепенелое зрение, и свету, который проникал сквозь щели товарного вагона. Плакать больше я не могла: слезы, будто высохли, совсем высохли – навсегда: в глазах стояла странная сухость, они щипали и противно зудели.

Через несколько часов, а, может, дней я все-таки оторвала взгляд от округлого отверстия в полу и оглядела соседей. Здесь были и мои односельчане, с которыми я прожила бок о бок много лет, и совершенно незнакомые люди, наверное, вывезенные с других оккупированных территорий – в основном, женщины и подростки. Куда нас везут? Зачем? Что с нами сделают? Возможно, поэтому мы и остались в живых, и оказались в этом замкнутом пространстве старого деревянного вагона, потому что молоды, полны сил, а, значит, можем работать и приносить пользу нацистскому режиму.

Меня охватило странное чувство общности, единого пути с этими разными, но теперь такими похожими на меня людьми. И путь этот был не металлические рельсы, по которым с размеренным стуком двигался поезд, а общая судьба нашего народа, столкнувшегося с величайшим в жизни испытанием. Одни воевали, героически сражаясь и отдавая самое дорогое – жизни, другие пытались спастись на оккупированных территориях, третьи, работая днями и ночами, обеспечивали фронт вещами, техникой и продовольствием, а мы – потеряв дома, не зная, что с нашими близкими, отправлялись трудиться в новые земли.

Мы ехали, ехали, ехали… Нас везли, как скот, хотя нет – к скоту лучшее отношение. Иногда приносили сухари, ставили ведро с водой, чтобы мы могли не умереть от голода и обезвоживания. Впрочем, ужас и истощение делали свое дело: примерно раз в два дня, по моим не волне верным подсчетам, поезд все-таки останавливался, и с вагонов выносили тех, кто не доехал.

Я вспомнила уроки истории, на которых нам рассказывали о древних цивилизациях и царившем тогда рабстве, о крепостном праве в нашей стране. Мои учителя, говоря об этих ужасах, называли их пережитками прошлых эпох, не свойственных развитому современному обществу. Что ж, все когда-нибудь возвращается. Теперь мы рабы, и будем выполнять все прихоти своих новых хозяев.

Через несколько дней я подумала о том, что мне совершенно все равно, куда меня везут и что со мной станет. Единственная мысль, которая отзывалась болью в моем оцепеневшем сознании, было беспокойство о маме.

Мама… Как она? Что с ней? Жива ли? Если жива, то обязательно думает обо мне и молится за всех нас. В отличие от меня, у которой было отобрано это право, ей есть куда в молитве направить свои мысли. Даже в тяжелые 30-е, когда из населения, угрозами и репрессиями пытались вытравить возможность поговорить со Всевышним, она сохранила веру, малодушно не отказавшись от нее. А мы, более молодые, были воспитаны на идеалах коммунизма, в основе которого лежали гуманистические идеи равенства, братства и помощи ближнему, при близком рассмотрении очень похожие на заложенные в Библии заветы. И все же мы были ориентированы только на материалистический мир, а, значит, не имели права обратить свои мысли к духовным религиозным началам. Поэтому сейчас, в этом холодном, переполненном товарном вагоне, как никогда, я ощущала свое одиночество – духовное одиночество и невозможность воспарить ввысь над этим кошмаром.

Мне вспомнилось, как однажды руководители нашей местной ячейки коммунистической партии, не имея возможности повлиять на мою мать, обратились ко мне, комсомолке, с просьбой провести, так сказать, разъяснительную работу. И, что самое ужасное, я согласилась, хотя заранее знала: если уж авторитетные убеждения агитаторов не возымели на нее действие, то слова дочери-подростка и вовсе будут пропущены мимо ушей.

Как сейчас помню этот день. Я пришла со школы и пригласила ее пройти в кухню, где за круглым столом мы обычно собирались всей семьей: обсуждали планы, делились новостями и просто говорили по душам.

– Мама, – обратилась я к ней. – У меня к тебе есть серьезный разговор.

– Про що?13 – спросила заинтригованная мама.

– На собрании комсомольской организации мы обсуждали тлетворное влияние религии на человека, «опиума для народа». И мне поручено поговорить с тобой об этом, как с человеком, который все еще придерживается пережитков прошлого, – убежденно закончила я, цитируя затверженные коммунистические постулаты и с интересом наблюдая, как на мамином лице появляется не возмущенное, а скорее насмешливое выражение.

Так, значит, не отругают, но и спасу не жди.

– И хто це у нас такий розумний дітей до батьків посилати? – сказала она, распаляясь. – Знайшлися розумники. Господа!14

Ох, лучше б молчала. Когда кто-то доводил ее до белого каления, как я в тот день разговорами о религии, она всегда говорила «господа». Для нее это было самое уничижительное слово, высшее оскорбление. Наверное, она произносила его в память о досоциалистических временах, которые помнила, а не изучала по учебникам. И тогда в народе «господ», действительно, недолюбливали. Дальше было высказано несколько ядреных малоросских поговорок, повторить которые… совестно. Больше религиозную тему я не поднимала – себе дороже. И пусть мне тогда изрядно досталось, сегодня я вспоминала этот случай с улыбкой. Даже в такой ситуации было столько родного, домашнего, довоенного, чего мне сейчас сильно не хватало.

Поезд замедлял ход, размеренное чуханье слышалось все с большими промежутками времени. Кажется, мы почти достигли цели нашего «путешествия». Сколько мы уже едем: неделю, две? Наверное, две, если считать по попеременно темнеющим и светлеющим щелям в досках вагона.

Наконец, железнодорожный состав совсем остановился. С хрипловатыми окриками, стуча тяжелыми металлическими засовами, немецкие солдаты начали открывать грохочущие двери вагонов. Слыша, как справа и слева от меня посвистывают раздвижные конструкции, я сделала вывод, что поезд с пленными довольно длинный. Наш вагон открыли одним из последних: впервые за две недели мы увидели яркий свет теплого дня ранней осени, и в затхлое прямоугольное пространство ворвался приятный свежий ветерок.

Подталкивая в спины автоматами и выкрикивая короткие, не требующие перевода фразы, чтобы мы не медлили, военизированная охрана направила колонну пленных пешим ходом прочь от старых бревенчатых вагонов и незамысловатого вокзала вдоль по довольно узкой, хорошо утоптанной земляной дороге. С каждым шагом нас словно обволакивала, приглашая в тишину узких витиеватых улочек размеренная тихая обстановка провинциального немецкого городка, с его невысокими серыми и светло-бежевыми домиками, украшенными прямыми и косыми коричневыми линиями.

Нашему взору предстали уютные прямоугольные строения, издали напоминавшие гномов из сказки из-за своих остроконечных крыш и маленьких, окаймленных коричневыми и белыми прямоугольниками окон. Вдалеке я заметила темно-коричневые конусовидные крыши двух узких башен суровой, но величественной католической церкви. Вся эта волшебная, умиротворяющая картина так не вязалась с ужасами войны, объявленной нам проживающими здесь люди, и колонной изможденных пленных, шедшей нестройным сбивчивым шагом по центральным улочкам поселения.

Нас в очередной раз разделили. Меня, других женщин и подростков направили дальше пешком, а остальных отправили грузовыми машинами в соседние немецкие города, где так же, как и здесь, нужны рабы.

Около получаса мы шли по узкой уходящей вправо улочке, вдоль зданий с маленькими окнами, разделенными на шесть совершено ровных квадратов, в которые с огромным любопытством на нас глазели взрослые и дети. В конце пути нам открылась небольшая, почти идеальной квадратной формы площадь, с магазинами, уютными торговыми лавочками и витринами. Возле них беззаботно прогуливались люди, играли дети, как будто в нескольких сотнях километров отсюда и не было войны. Местные жители с неподдельным интересом разглядывали колонну изможденных бледных людей и о чем-то живо переговаривались.

Нам приказали остановиться в центре площадки. Немецкий солдат выстроил всех в шеренгу – так окружающие могли лучше нас рассмотреть. А поглядеть было на что. В торговый район привезли новый товар. И этим товаром были мы.

Глава 8. Плен

На ярком полуденном, пусть и осеннем, солнце я простояла уже больше часа, но никто из моих будущих хозяев так меня и не забрал. Рослых, коренастых и загорелых женщин и подростков уводили сразу, а меня недоверчиво разглядывали, качали головой и проходили мимо. Да и на что смотреть? На узкие плечи и худые руки? Да, такими много ведер не потаскаешь и гектары полей не вспашешь, но убеждать, что я все это не только умею, но и делала каждый день, я была просто не в состоянии. Мне было все равно: заставят ли меня работать или расстреляют.

По другой стороне улицы, вдоль редеющей колонны пленных славян шел невысокий коренастый мужчина с темными волосами и удивительно чуткими глазами, так констатировавшими с пустыми и нагловатыми взглядами фашистов. На мгновение мне показалось, будто он не хотел участвовать в этом позорном рабовладельческом балагане, а на площадь зашел просто по пути. Окинув взглядом стоящих людей, его сосредоточенный и чуткий взор остановился почему-то на мне: мужчина резко повернулся в нашу сторону и направился к колонне.

– Я заберу эту девушку, – недовольно проговорил он стоявшему рядом со мной вооруженному солдату. Темноволосый мужчина хотел жестом показать мне, что пора идти, но я уже прижала свой узелок посильнее к груди и вышла вперед. Он удивленно приподнял брови.

– Пойдем, – обратился он ко мне, указывая рукой направление. Я отправилась следом.

Мы шли около получаса: построенные почти стена к стене небольшие провинциальные серые и светло-бежевые домики с коричневыми полосками стали редеть, и моему взгляду открылись распростертые вокруг города, освещенные ярким солнцем поля и фермерские угодья. Мы подходили к довольно большому серому дому с маленькими аккуратными окнами, очень похожему на те, что я видела в центре города. Темноволосый мужчина открыл двери и жестом пригласил меня войти. Навстречу ему, вытирая руки о фартук, вышла невысокая рыжая женщина с маленькими глазами на как будто вырубленном топором лице – внешний признак, как я уже успела заметить, свойственный большинству скуластых немцев. Наверное, это была хозяйка дома, а, значит, и моя новая хозяйка.

Женщина растерялась, увидев незнакомку, и с беспокойством спросила:

– Вольфганг, кто это?

Я оказалась права. Брать рабов эта семья не собиралась.

– Эту девушку я увидел на площади в толпе русских пленных. Просто не смог пройти мимо, – будто оправдываясь, сказал он. – Пусть поживет у нас, да и лишние руки в хозяйстве не помешают.

– Господи, – всплеснула руками женщина, – она совсем истощена и измотана.

Жестом хозяйка поманила меня в кухню, я покорно пошла за ней. Рыжеволосая женщина указала мне на стул, а сама достала из шкафа тарелку, кружку и ложку. Она наложила перловой каши, налила молока и поставила это все на стол, молча показав, что я могу поесть.

Я положила узелок на пол и буквально накинулась на еду, не замечая, что ем. Мой живот, отвыкший от нормальной человеческой пищи, начал болеть, но остановиться я не могла. Мне невольно вспомнился тот день, когда в нашем доме появилась Марийка, как она, пережившая убивающий голод, схватила хлеб и не могла его выпустить из своих худеньких детских ручонок. Наверное, как-то так сейчас выглядела и я.

Все время, пока я ела, хозяйка сочувственно смотрела на меня.

– Интересно, сколько лет этой девочке? Четырнадцать? Пятнадцать? – спрашивала она сама себя.

– Шестнадцать, – ответила я, заканчивая есть. – Спасибо большое.

Женщина ахнула от неожиданности.

– Ты говоришь по-немецки? – спросил удивленным тоном хозяин.

Я согласно покачала головой и спросила:

– Где я?

– Ты в Хёкстере – городок в Германии, маленький и уютный. Мы не любители столичного шума, предпочитаем уединение и сельский труд, – ответил Вольфганг. – Я местный фермер. Меня зовут Вольфганг Виц, а это моя супруга Мария. Мы держим довольно большое хозяйство. Будешь нам помогать. Работы хватит. Семья у нас большая: подрастают четверо детей. Скоро ты с ними познакомишься. А тебя как зовут?

– Матильда, – ответила я.

Вольфганг и Мария многозначительно переглянулись.

– Ты немка? – напрямик спросил Вольфганг. – Говоришь на нашем языке очень чисто, почти без акцента.

Я задумалась. Я вполне могла им солгать, и мне бы поверили, но так не хотелось вводить в заблуждение людей, которые впервые за столько времени отнеслись ко мне с добром. И ответила честно:

– Нет, я русская, язык выучила по школьным учебникам.

Вольфганг вздохнул и сказал:

– Если хочешь выжить здесь, то не сильно об этом распространяйся. А теперь пойдем, я покажу тебе твою комнату.

Мы с Вольфгангом зашли в довольно тесное, почти квадратное помещение с небольшим окошком, разделенным на шесть абсолютно ровных квадратов – как я уже успела заметить, так выглядели почти все окна домов в немецком городке. В углу стояла кровать, напротив – небольшой шкаф из массивного темного дерева с зеркалом. После двух недель в переполненном товарном вагоне, в котором я ехала на правах скота, это место показалось мне маленьким раем.

– Умойся, отдохни, Матильда, завтра приступишь к своим обязанностям, – сказал хозяин. – Встаем мы рано, в пять утра. Я разбужу. В жизни наша семья придерживаемся довольно строгих правил: все по времени, по заведенному распорядку, ему мы никогда не изменяем. Сельскохозяйственный труд тяжелый, от зари и до заката, отдохнуть будет некогда, зато он нас кормит, мы не жалуемся.

Надо же, говорит со мной, как с человеком, а не как с подопечными своей сарайки.

– Не беспокойтесь, я привычная, – успокоила я. – Как ухаживать за животными, работать в поле и огороде знаю.

– Хорошо, тогда разбужу утром, а ты пока отдохни, наберись сил, – сказал Вольфганг, закрывая дверь.

Через минуту в комнату, тихо постучав, вошла Мария, передала мне немного одежды взамен моей истрепавшейся и калоши – мои совсем стоптались, просвечивая крупными дырками. Но больше всего меня порадовал, пусть и старенький, но такой нужный в холода темно-синий ватник. Я сложила свое новое богатство и привезенные из дома вещи в шкаф. Последним на полупустую полку поместила аккуратно сложенное свое любимое белое платьице – мою связь с домом и мирной жизнью.

Завершив приготовления, я дошла до кровати и почти упала на постель, впервые за две недели заснув крепким сном.

Глава 9. Хёкстер

Встав с рассветом, я впервые за все время после первой бомбежки, оккупации и отправки в Германию подошла к зеркалу. Увиденное удивило меня: лицо стало худее, узкие глаза теперь казались больше, сквозь кофту проступали острые плечи и ключицы. Но самое странное – мои кудрявые волосы. Еще совсем недавно имевшие каштаново-рыжеватый оттенок, теперь они покрылись какими-то белыми брызгами, идущими от корней и по всей длине моих пышных крючковатых прядей. Седина. В свои шестнадцать лет я начала седеть. Стараясь не думать об этом, я отвернулась от зеркала и отправилась работать в свой первый трудовой день немецкой пленной.

Вольфганг провел экскурсию по своим немалым фермерским угодьям, полям, хозпостройкам, показал дом и домашнюю скотину. Он был внимателен и терпелив. Хозяин с радостью отметил, что я быстро все схватываю и без промедления осваиваюсь. Днем меня познакомили с хозяйскими четырьмя детьми: шестилетним Гельмутом, восьмилетней Софией и четырехлетней Анной, а в кроватке сидела пухленькая и улыбающаяся полугодовалая Гретхен. Немецкие дети отнеслись ко мне так же добродушно, как и их родители, увлекли в свою игру, не желая отпускать, даже когда мне пора было приступить к другим обязанностям по дому – стирке и уборке.

За первый месяц в семье Виц я совершенно освоилась. Нормальная еда и спокойная обстановка сделали свое дело: я стала выглядеть менее истощенной, неестественная худоба проходила, появились силы работать. Только волосы продолжали седеть, и с этим ничего невозможно было поделать.

Теперь вместе со всеми я соблюдала заведенный в этой строгой католической семье распорядок, работала на совесть, привыкла следить за временем, как и мои пунктуальные практичные хозяева. Меня поразил их строгий уклад: все было подчинено традициям, заведенным, по моим предположениям, еще родителями хозяев, а, может, их бабушками и дедушками. Вольфганг и Мария много работали, приучая к труду и детей, перед каждым приемом пищи – обязательная молитва. Старшие ребятишки, кроме обязательного похода в школу, в определенные часы читали религиозную литературу, а в воскресенье, когда вся семья отправлялась на службу в церковь, то брали с собой даже полугодовалую Гретхен. Выходить в воскресенье разрешалось и мне. И хоть церковь я не посещала – не католичка, но в эти моменты я была свободна, и тратила это время, чтобы познакомиться с городом и новым для меня образом жизни среди немцев.

Вольфганг и Мария быстро ко мне привыкли и без опасения отправляли в город за покупками и по другим поручениям. Мое знание немецкого и здесь сослужило хорошую службу: торговцы в местных лавочках быстро меня запомнили, спрашивая «как дела» и «как я поживаю», передавали в руки продукты, которые мы не выращивали, хлеб и ткани. Мария хорошо шила сама, и в покупке вещей мы не нуждались. Местные звали меня «Матильда» – это имя было им близко и знакомо, а о русском ко мне обращении и национальности я по совету хозяев не распространялась. Мария же взяла за привычку, выходя в город по делам и встречаясь с соседями, старательно распускать слухи о том, что у нее в доме живет и работает «девочка-немка из России».

За первый месяц моей жизни в Хёкстере я имела возможность на собственном опыте убедиться, насколько немцы разные, и как неодинаково они относятся к пленным. Работник хлебной лавки Карл Беккер встречал всех с улыбкой – не важно, пленные к нему заходили или свободные. Он вежливо кланялся, спрашивал о жизни, а подросткам, которые приехали со мной в том самом эшелоне, старался выдавать побольше ароматных горячих булок со словами «излишки оставь себе», заговорщически при этом улыбаясь. Вежливой и кроткой в общении с нами была и фрау Шрёдер, у которой я покупала ткани, она же была и первой в городе портнихой. А вот сапожник Вилли Ланге всегда что-то недовольно кричал и ругал по любому поводу. Могу себе только представить, каково это работать у такого человека: уверена, на своего пленного он не только повышает голос, но и бьет.

Моя языковая практика с каждым днем росла: я узнавала все новые и новые слова, запоминала интонации и уже в первые месяцы начала ловить себя на мысли, что иногда, забывшись, думаю по-немецки. Наблюдая за моими речевыми успехами, Вольфганг как-то сказал:

– Матильда, ты говоришь очень сложно, правильно что ли. Как будто учила язык по книгам. Прислушайся к тому, как мы разговариваем. Постарайся не выделяться, – посоветовал он.

Я приняла критику и стала внимательнее следить за своей речью, стараясь еще больше походить на местных.

Следуя своим домашним привычкам, я каждое утро слушала радио. Правда, здесь, в Германии, восторги диктора вызывали фронтовые успехи немецкой армии, щедро удобренные пафосными словами о геополитических планах Гитлера. Я с нарастающим ужасом узнавала о том, что враг все ближе подходит к Москве, быстро и вероломно продвигается вглубь моей родины, захватывая все новые территории. В моей памяти при этих словах вставали яркие картинки нашей оккупации, и тело пробирала дрожь.

Диктор с восторженными интонациями предрекал полный разгром и скорую капитуляцию Советского Союза. Слышать это было невыносимо: где-то там, на одном из фронтов борется за мир мой отец, в Куйбышеве живет Марийка, а мама… О маме думать было еще тяжелее. Если она жива, то находится в оккупации, или в плену трудится на хозяев.

Очередные восторженные художественные обороты диктора, описывающие великие достижения Третьего Рейха и планы по захвату мира, сменились включениями с крикливых митингов на берлинских площадях, с воплями сотен и тысяч голосов: «Sieg Heil!»15 и надрывной ораторской речью фюрера. Мне захотелось выключить радиоприемник, но за меня это сделал поморщившийся Вольфганг. Похоже, войну здесь ненавидела не я одна.

…В декабре 1941-го тон радиосводок стал меняться: в нем чувствовалось растущее нетерпение от того, что Москву быстро захватить не удается, первоначальные планы рушились, и даже сквозь буффонаду восторгов о героизме немецких воинов ощущалось нарастающее разочарование от затяжных боевых действий. Значит, советские войска удерживают позиции, обороняются, не дают врагу подойти к столице. Слушая радио, впервые – с зарождающейся надеждой – я узнавала о затянувшихся боях, длительных месяцах обороны и с огромной радостью о начавшемся наступлении наших.

Машина нацизма, чувствуя растущее сопротивление, впервые встретив отпор после легких побед, оккупации в несколько дней европейских территорий, произошедших, порой, без единого выстрела, обескураженная отчаянным противостоянием Красной армии, с удвоенным усилием раскручивала свои механизмы, отправляя на войну все новые мобилизованные силы. Я часто наблюдала, как по центру города ровными колоннами шли все новые и новые полки будущих солдат. Они направлялись на фронт – убивать наших ребят, и осознавать это было невыносимо. Кто-то из них мог выстрелить в моего отца, моих одноклассников, моих соседей… Но солдаты все шли, их было так много, как будто этот поток не иссякнет никогда.

Я смотрела на лица провожающих их горожан, но восхищение и восторг были написаны далеко не каждом из них: скорее беспокойство от того, что война никак не закончится, требуются все новые ресурсы, а, значит, мобилизовать в скором времени могут и их подрастающих детей. Малыши же воспринимали размеренный строевой шаг колонны, скорее, как диво, способное развлечь в небогатой событиями провинции.

Глава 10. Новая работа

Зима 1942-го, гораздо более теплая, чем те, к которым я привыкла у нас, на Украине, с частыми дождями, ночными заморозками и невысоким снежным настом, запомнилась мне еще одним событием – новой работой.

Более полугода мой шестнадцати-восемнадцати-часовой трудовой день, начинающийся с пяти утра и завершающийся после десяти вечера, проходил в постоянных делах и заботах, но все-таки размеренно, по заведенному и уже ставшему привычным распорядку, а, значит, – спокойно. В фермерском хозяйстве Вольфганга и Марии Виц работы было невпроворот: она не заканчивалась ни с наступлением нового утра, ни с приходом очередного сезона. Как и у себя дома, рассвет я встречала в сарае, где ухаживала за скотиной, днем помогала Вольфгангу и Марии по хозяйству: мыла, убирала, стирала, таскала тяжелые ведра с кормом для сельскохозяйственных животных. Но были и радостные моменты: мне доверяли нянчить и воспитывать детей хозяев. В общем, все, как в жизни до плена, только здесь я это делала не для себя, да и выбора особенно не было.

Больше всего меня радовало общение с четырьмя милыми и непосредственными детьми Марии и Вольфганга, они украшали мой трудовой быт немецкой пленной. Вместе с Гельмутом, Софией и Анной мы выводили прогуляться на солнышко маленькую Гретхен, читали детские книжки, со старшими ребятами выполняли домашние задания. С ними я не чувствовала себя в плену, а была просто няней, учителем, другом, и ко мне относились также – как к старшей и все знающей сестре.

За первые полгода хорошие отношения сложились у меня и со старшим хозяевами: я много работала, ничего не просила, была трудолюбивой и исполнительной. Меня здесь не обижали и воспринимали, скорее, как помощницу или бездомную дальнюю родственницу, с лихвой отрабатывающую свой хлеб и кров. Интересно, здесь терпимо ко мне относятся из-за моего покладистого характера? Нет, вряд ли. Каждый день я наблюдала обратные примеры: издевательства и скотское отношение к другим пленным. Просто мне повезло попасть в добрую немецкую семью со строгими католическими устоями, более сильными, чем нацистское поветрие для недалеких и жестоких умов.

Итак, зимой 1942-го в мой пусть не очень счастливый, но все-таки успокоившийся после ужаса оккупации и плена мир, ворвались новые непредвиденные обстоятельства. Руководству концентрационного лагеря, расположенного совсем недалеко от нас, примерно в пяти километрах от Хёкстера, был нужен телефонист и переводчик. Чуть ли не ежемесячно туда свозили целые эшелоны попавших в окружение и плененных на завоеванных территориях советских солдат и офицеров, но русского языка, по крайней мере, настолько хорошо, чтобы изъясняться, никто не знал. Почувствовавшим себя хозяевами жизни начальникам концлагеря нужно было объяснять заключенным их трудовой распорядок, передавать приказы и поручения, дабы налаживать их безрадостный быт, – и для всего этого нужен был переводчик. А его не было.

Слух о пленной «немке» из России, знающей украинский, русский и без акцента говорящей на немецком языке, достиг ушей суровых начальников концлагеря. Для такой работы меня стоило посчитать неблагонадежной, но знание в совершенстве трех языков заставило их пойти на уступки. Да и принятых ими мер безопасности – сотен метров колючей проволоки и внушительного числа военизированных охранников – вполне бы хватило, чтобы справиться с невооруженной, хрупкой девушкой, которая и никакой угрозы-то не представляла.

Итак, в обычный рабочий день, ничем не отличающийся от других таких же – что вчера, что сегодня, что завтра – мой хозяин Вольфганг пригласил меня в гостиную. В большой квадратной комнате с темными коричневыми стенами, в самом ее центре, в сопровождении трех охранников с автоматами, стоял немецкий офицер. «Важный, наверное», – без особого интереса подумала я, входя. Впрочем, понимала: чинная делегация пришла по мою душу. Что бы они ни планировали сделать со мной, мне было все равно. Уже больше полугода я свыкалась с мыслью, что мое «завтра» когда-нибудь не наступит. Что ж, просто все произойдет быстрее, чем я предполагала.

– Матильда, – обратился ко мне взволнованный Вольфганг. Вероятно, группа вооруженных нацистов в доме его совсем не радовала. В ближней к нам комнате спали дети. – Это офицер и солдаты из соседнего концлагеря. У них к тебе есть предложение.

Предложение… Какое свободное слово. Можно подумать я могу отказаться или попросить время, чтобы поразмыслить. Я согласно опустила голову.

– Фройляйн Матильда, – обратился ко мне сухим низким голосом высокий офицер, который так переживал за собственную безопасность, что пришел в гости к фермеру и пленной девушке с Украины с тремя вооруженными охранниками. – В наш концлагерь требуется телефонист и переводчик. Нужно будет принимать звонки, записывать и специальным образом оформлять поступающие из штаба телефонограммы, следить за документацией и, самое главное, переводить распоряжения нашего руководства. Объяснять заключенным их распорядок, переводить слова, когда они обращаются к нам – наладить диалог, так сказать.

Диалог… Еще одно свободное слово. Как будто в немецком языке нет других, более подходящих выражений, описывающих взаимоотношения рабов и хозяев.

– Вы, насколько я знаю, прекрасно знаете немецкий и русский языки, и можете нам пригодиться, – переходил он к делу. – Вы согласны?

Согласна ли я? Ну, это уже совсем смешно. Я подавила едкую усмешку. Он тут перед кем рисуется: перед порабощенной пленной, провинциальным фермером или тремя бравыми автоматчиками? У меня что, есть возможность передумать или не согласиться? Если я откажусь, меня сразу расстреляют или дадут время выйти на улицу, чтобы не пугать спящих детей?

– Конечно, согласна, – сказала я максимально покорно. – Когда приступать?

– Очень хорошо. Завтра утром, – с довольной улыбкой проговорил офицер, будто изначально боялся услышать иной ответ. – Идите по дороге на север около четырех километров, там будет отворот направо. Здесь и располагается наш лагерь. Он занимает немалую территорию, так что вы не ошибетесь. Солдат на пропуском пункте я предупрежу, что вы подойдете.

– А дальше куда? – вырвалось у меня, и я подумала: не совершаю ли какую-то дерзость, вот так запросто обращаясь к старшему немецкому офицеру.

– Дальше вы пойдете в наш административный корпус – единственное двухэтажное здание на территории лагеря. Не переживайте, в любом случае вас проводят до приемной оберста16 фон Готхарда, – закончил офицер.

Там-то меня точно проводят. Такие же «добродушные» ребята с автоматами, как те, что стояли здесь и, наверное, скучали, не зная, в кого бы выпустить всю обойму. Чтобы случайно не сказать ничего лишнего, я снова молча опустила голову.

– Тогда до завтра, фройляйн Матильда, – сказал, прощаясь, офицер и вышел за дверь. За ним потянулась его внушительная охрана.

Что ж… Недолгое время затишья закончилось. В мой мир вновь врывалась война, притом в одном из самых худших своих проявлений. Раньше я только слышала о том, как выглядят эти учреждения и что происходит за их закрытыми стенами. Теперь мне предстояло с головой окунуться в этот жестокий мир и своими глазами увидеть зверства фашистов.

Накормив рано утром скотину, я отправилась на свое новое место работы, где теперь буду проводить весь трудовой день до самого вечера. Лучше уж хозяйство и тяжелый труд в поле и скотном дворе, чем концлагерь. Но деваться некуда.

1 Добрый день, дети.
2 Добрый день, Матильда Павловна.
3 Что нет? (укр.).
4 Это еще почему? (укр.).
5 Что, значит, нет. Мою подругу так зовут (укр.).
6 Таня, хоть бы спросила. Мотя – мое сокращенное имя. А зовут меня Матрена (укр.).
7 Куда хочешь. Может, замуж в нем выйдешь (укр.).
8 Будет хоть мышей в подполе ловить. Все же польза (укр.).
9 Берегите себя, мои девочки (укр.).
10 Девочки мои, здесь становится очень опасно. Если немцы будут также быстро продвигаться вперед, то вполне могут скоро оказаться здесь. Надо что-то предпринять (укр.).
11 Думаю, я напишу своему брату письмо в Куйбышев. Марийку отправим туда. А мы с тобой, Мотя, останемся. Хозяйство бросать нельзя, да и в колхозе никто не отпустит. Надо работать, отправлять продовольствие на фронт (укр.).
12 Выкинь его в сени (укр.).
13 Про что? (укр.).
14 И кто это у нас такой умный, детей к родителям посылать? Нашлись умники. Господа! (укр.).
15 «Да здравствует Победа!» (нем.) – нацистское приветствие.
16 Оберст – воинское звание старшего офицерского состава в Вооружённых силах Германии.
Скачать книгу