Глава 1. Запах надежды и пыльные углы
Солнечный луч, нахальный и яркий, пробился сквозь щель между неплотно пригнанными шторами, щекоча ресницы. Виля поморщилась, зарываясь глубже под одеяло, которое пахло чужим домом – смесью пыли, старого дерева и едва уловимого аромата лавандового кондиционера, которым мама всегда пользовалась. Сердце привычно кольнуло. Мама.
Новый дом. Новая комната. Новая жизнь, которую она не просила.
Из-под одеяла мир казался приглушенным, но постепенно звуки первого этажа просочились и сюда, наверх. Скрипнула половица – это отец, Олег, наверняка уже на ногах. Потом послышался знакомый, успокаивающий стук ножа по разделочной доске и почти сразу – шипение масла на сковороде. В нос ударил дразнящий, теплый аромат жареного бекона, смешанный с запахом свежесваренного кофе и чем-то сладким, неуловимо напоминающим корицу. Яблочные оладьи? Или, может, гренки с сахаром?
Странно, но именно эти запахи, доносившиеся снизу, стали для Вили якорем в бушующем море последних месяцев. После смерти мамы отец не сломался, не озлобился, не потянулся к бутылке, как герои тех слезливых романов, которые она иногда находила на книжных полках в старой квартире. Нет. Олег словно собрал всю свою волю, всю свою любовь, всю свою растерянность и трансформировал их в… кулинарию. Каждое утро начиналось с этих запахов. Каждый вечер заканчивался совместным, пусть и часто молчаливым, ужином. Он взял на себя всю ответственность, до последнего винтика их развалившейся семейной конструкции, и теперь методично, день за днем, пытался собрать ее заново, прокладывая путь к ее сердцу через желудок. И Виля была ему за это бесконечно благодарна, хоть и редко говорила об этом вслух. Слова казались слишком мелкими, слишком неловкими для того огромного, молчаливого подвига, который он совершал.
Она медленно высунула нос из-под одеяла. Комната была небольшой, с покатым потолком под самой крышей. Стены, оклеенные выцветшими обоями в мелкий цветочек, которые они еще не успели сменить, казались чужими. В углу громоздились неразобранные коробки с ее книгами и вещами – немые свидетели поспешного бегства из прошлой жизни. Единственным родным пятном был старый плюшевый медведь, сидевший на подоконнике и безучастно смотревший на незнакомый пейзаж за окном.
Виля вздохнула, откидывая одеяло. Ноги коснулись прохладных, чуть скрипучих досок пола. Новый день начался. И как бы ей ни хотелось остаться в этом коконе из сна и воспоминаний, запах отцовского завтрака был слишком настойчив, слишком… живой. Он обещал нечто большее, чем просто еду. Он обещал заботу. Он обещал, что они справятся. Может быть.
Она подошла к окну, отодвигая тяжелую штору до конца. Вчерашний дождь, короткий и теплый, умыл мир, и теперь он сиял свежестью под утренним солнцем. Задний дворик их нового дома был небольшим, заросшим густой, но коротко стриженой травой, которая еще хранила на своих изумрудных лезвиях капли влаги, сверкающие, как россыпь крошечных бриллиантов. Старая яблоня, корявая и широко раскинувшая ветви, занимала почти весь центр двора. Ее листья, темно-зеленые и глянцевые, шелестели от легкого утреннего ветерка, создавая живую, дышащую тень. Под яблоней виднелись остатки фундамента какого-то строения – может, старого сарая или летней кухни, теперь поросшие мхом и дикими цветами.
Дальше, за невысоким, покосившимся штакетником, начиналось то, что приковывало взгляд Вили с самого первого дня их приезда. Ромашковое поле.
Оно расстилалось до самого горизонта, бескрайнее, волнующееся море белых лепестков с ярко-желтыми солнечными сердцевинками. Сейчас, в утреннем свете, поле казалось особенно живым. Легкий туман еще клубился в низинах, придавая дальним его участкам призрачный, акварельный оттенок. Ветер пробегал по нему волнами, и тысячи головок ромашек синхронно качались, кланялись, словно приветствуя новый день или невидимого дирижера. Это было зрелище почти гипнотическое, чистое и какое-то первозданное. Между белыми островами цветов проглядывала сочная зелень травы, а кое-где яркими мазками вспыхивали синие васильки и алые головки мака, добавляя картине живописности. Над полем уже кружили первые бабочки – лимонницы и пестрые павлиньи глазки, их хрупкие крылья трепетали в теплом воздухе.
Виля уже несколько дней, с тех пор как они переехали, наблюдала за этим полем из окна своей комнаты. Оно притягивало ее, как магнит. В нем было что-то умиротворяющее и одновременно таинственное. Она даже достала свой старый альбом для рисования и набор акварельных карандашей, которые не брала в руки с… того самого дня. Мысль о том, чтобы уйти в это поле, сесть где-нибудь в высокой траве, среди цветов, и попытаться запечатлеть его ускользающую красоту, стала навязчивой. Она уже представляла, как будет смешивать белила с каплей ультрамарина для теней на лепестках, как будет подбирать идеальный оттенок кадмия желтого для солнечных сердцевин. Это была одна из немногих мыслей, которая вызывала в ней не тоску, а робкое предвкушение.
Правда, выбраться из дома было целой проблемой. После переезда отец, беспокоясь о ее состоянии и не желая лишний раз травмировать сменой школы посреди учебного года, договорился о дистанционном обучении. И хотя Виля понимала, что это сделано из лучших побуждений, такая форма обучения еще больше замыкала ее в четырех стенах их нового, пока еще чужого дома. Надобность выходить на улицу свелась к минимуму. Да и желания особого не было. Словно тяжелая, невидимая плита давила на плечи, отбивая всякую охоту к движению, к общению, к жизни. Наверное, это и была та самая депрессия, о которой так много пишут в интернете, но признаваться в этом, даже самой себе, было страшно. Проще было списать все на горе, на усталость, на адаптацию к новому месту.
Но ромашковое поле… оно было другим. Оно манило. Оно обещало что-то. Тишину, красоту, может быть, даже забвение на пару часов. «Завтра, – подумала Виля, вглядываясь в трепещущее белое море. – Завтра я обязательно туда пойду».
Запах бекона и кофе стал настойчивее, перебивая тонкий аромат умытой травы и далеких цветов. Виля оторвалась от окна, от завораживающего танца ромашек, и ее мысли вернулись к отцу. Олег.
Он был высоким, даже очень. Когда Виля была маленькой, ей казалось, что его голова почти касается потолка их старой квартиры. Сейчас она сама подросла, но он все еще возвышался над ней, как скала, надежная и незыблемая. Широкие плечи, сильные руки, которые, казалось, могли бы поднять что угодно – и ее маленькую, когда она падала и разбивала коленки, и тяжелые сумки с продуктами, и теперь вот – весь груз их новой, осиротевшей жизни. Руки, которые сейчас так умело управлялись на кухне, создавая этот утренний оазис уюта.
Он был молчаливым. Не из тех отцов, что постоянно сыплют шутками или читают нотации. Его любовь выражалась иначе, не словами, а делами. В том, как он каждое утро вставал раньше, чтобы приготовить ей завтрак, зная, что она любит его гренки с корицей или пышные сырники. В том, как он терпеливо разбирал коробки с вещами, стараясь устроить ее комнату так, чтобы ей было хоть немного уютнее. В том, как он иногда просто сидел рядом, когда она плакала, не пытаясь неуклюже утешить, а просто давая ей почувствовать свое присутствие, свою молчаливую, но непоколебимую поддержку. Он не говорил «Я люблю тебя» каждые пять минут, но Виля это знала. Знала по тому, как он смотрел на нее, когда думал, что она не видит, – взглядом, полным такой нежности и тревоги, что у нее самой щемило сердце. Знала по тому, как он, приходя с работы, первым делом заглядывал к ней в комнату, просто чтобы убедиться, что она в порядке. Эти маленькие, почти незаметные жесты были громче любых слов.
Мама… Мама была другой. Она была небом. Не просто небом, а чистым, бездонным, голубым небом ясного летнего дня. Она была светом, теплом, смехом, который заполнял весь дом. Она была словами, объятиями, поцелуями перед сном. Она была той, кто всегда находил нужные слова, кто мог развеять любую ее печаль, кто верил в нее даже тогда, когда сама Виля в себе сомневалась. Мама была воздухом, которым они дышали, и когда ее не стало, дышать стало трудно, почти невозможно.
Виля до сих пор не могла поверить, что все произошло именно так, как в тех дурацких, слезливых фильмах, которые они иногда смотрели вместе с мамой, посмеиваясь над предсказуемостью сюжета. В тех фильмах всегда кто-то хороший и светлый обязательно умирал, оставляя после себя лишь светлые воспоминания и улыбающиеся фотографии. Она никогда не думала, что это коснется ее, ее семьи. Что самое чистое, самое настоящее, что было в ее мире, может вот так просто исчезнуть, быть безжалостно забрано смертью. Теперь мама осталась именно такой – улыбающейся. На фотографиях, расставленных на полках. И на видео. Десятки коротких роликов на старом ноутбуке: вот мама смеется на дне рождения, вот они вместе пекут пирог, вот она машет рукой с палубы речного трамвайчика во время их последней совместной поездки… Яркая, живая, полная энергии. И это было самым невыносимым – видеть ее такой, знать, что больше никогда не услышишь ее голоса вживую, не почувствуешь тепла ее руки. Словно часть ее самой вырвали, оставив зияющую, кровоточащую рану, которая никак не хотела затягиваться. И это чистое, голубое небо ее детства теперь было затянуто свинцовыми тучами, сквозь которые лишь изредка пробивались эти болезненно-яркие лучи воспоминаний.
Причиной переезда, той самой официальной, о которой отец говорил сдержанно, но с плохо скрываемой усталой гордостью, было его повышение. Новая должность, более ответственная, более перспективная, в филиале его компании, расположенном как раз в этом небольшом, затерянном среди лесов и полей, городке. Как удобно, думала Виля с какой-то злой, колючей иронией, которая тут же вызывала у нее чувство вины перед отцом. Как удобно, что это предложение поступило именно сейчас, спустя всего пару месяцев после того, как их мир рухнул. Словно сама судьба подталкивала их к бегству.
Бегству из города, где каждый угол, каждая улица, каждый звук напоминал о маме. Их старая квартира, когда-то полная смеха и света, превратилась в склеп, где эхом отдавались лишь шаги и тихие вздохи. Любимое мамино кресло у окна, ее коллекция фарфоровых чашек на кухне, ее книги на полках – все это стало невыносимым, болезненным укором. Каждый предмет кричал о ее отсутствии, и воздух, казалось, был пропитан запахом невосполнимой утраты.
Отец, наверное, думал, что смена обстановки поможет. Что новое место, новые впечатления, новые заботы отвлекут их, притупят боль, позволят ране хоть немного затянуться, а не кровоточить так яростно при каждом неосторожном воспоминании. И Виля понимала его. Она и сама хотела этого. Хотела проснуться однажды утром и не почувствовать этой тупой, ноющей пустоты в груди. Хотела перестать вздрагивать от каждого знакомого запаха или случайно услышанной мелодии, которая когда-то была «их» с мамой.
Так они и оказались здесь, в этом доме с покатой крышей и пыльными углами, с окном, выходящим на бескрайнее ромашковое поле. Подальше от призраков прошлого, от тяжести воспоминаний, которые грозили похоронить их под собой. Отец с головой ушел в новую работу, проводя там большую часть дня, возвращаясь уставшим, но с каким-то новым, сосредоточенным выражением на лице. А Виля… Виля пыталась найти свое место в этой новой реальности, в этом доме, который пока не ощущался своим, в этой жизни, где самого главного человека больше не было рядом. Поле за окном было единственным, что вызывало у нее не отторжение, а тихий, робкий интерес. Возможно, там, среди этих бесчисленных белых цветов, она сможет найти хотя бы временное убежище от боли, которую они так старательно пытались оставить позади, но которая, как верная тень, последовала за ними и сюда.
Скрип ступенек под ее босыми ногами был громким в утренней тишине дома. Виля спускалась медленно, словно нехотя. Запах завтрака, такой манящий наверху, здесь, на первом этаже, смешивался с легким запахом краски от недавно подправленных стен и какой-то специфической сыростью старого дома, которую не выветрить никакими сквозняками.
Олег стоял у плиты, спиной к ней, в своей обычной домашней футболке и спортивных штанах. Он был сосредоточен на том, как аккуратно переворачивает на сковороде румяные оладьи.
«Доброе утро, Вильетта», – сказал он, не оборачиваясь, но его голос был теплым, с той особой интонацией, которую он приберегал только для нее. Он редко называл ее полным именем, только когда хотел подчеркнуть что-то или, как сейчас, просто проявить особую нежность.
«Угу», – буркнула Виля, подходя к столу и плюхаясь на стул. Стол, как и стулья, был новым, купленным уже здесь, и еще не успел стать «своим». Он был слишком гладким, слишком правильным.
Олег поставил перед ней тарелку с горкой оладий, политых кленовым сиропом, и чашку с дымящимся какао. «Твои любимые», – он улыбнулся ей, той самой тихой, немного усталой улыбкой, которая стала его постоянной спутницей.
Виля ковырнула оладушек вилкой. «Пахнет вкусно», – произнесла она, стараясь, чтобы это не прозвучало слишком одобрительно. Комплименты давались ей с трудом, словно каждое доброе слово отнимало частичку ее тщательно выстроенной брони.
«Стараюсь», – Олег сел напротив, наливая себе кофе. «Как спалось на новом месте?»
«Нормально», – Виля пожала плечами, отправляя в рот кусочек оладьи. Действительно, вкусно. Очень. Но говорить это вслух казалось излишним. Он и так знал. «Только скрипит тут все. Полы, лестница, даже ветер в трубе воет, как привидение».
Олег кивнул, отхлебывая кофе. «Дом старый, Вилюш. Обживется – перестанет скрипеть. Или мы привыкнем». Он посмотрел на нее внимательно. «Ты сегодня чем планируешь заняться? Уроки?»
«Уроки потом», – она неопределенно махнула рукой, продолжая методично уничтожать оладьи. «Может, порисую. Если настроение будет». Настроения не было почти никогда, но это был стандартный ответ.
«Поле красивое сейчас», – заметил Олег, глядя в окно, за которым виднелся их дворик и дальше – ромашковая гладь. «Солнечное. Тебе бы пошло на пользу немного свежего воздуха».
Виля фыркнула, но не зло, а скорее по привычке. «Свежий воздух не лечит… всего остального». Она тут же осеклась, поняв, что сказала лишнее. Она старалась не говорить о «всем остальном» напрямую, чтобы не расстраивать отца, чтобы не выглядеть жалкой.
Олег не стал развивать тему. Он знал, что она имеет в виду. Его взгляд на мгновение стал еще более печальным, но он быстро это скрыл. «Ну, рисование тоже хорошо. Главное, чтобы тебе было чем заняться, чтобы не скучала». Он помолчал, потом добавил чуть тише: «Мама бы хотела, чтобы ты рисовала. У тебя так хорошо получается».
При упоминании мамы Виля напряглась. Сердце снова сжалось знакомым холодком. «Знаю», – коротко бросила она, отодвигая почти пустую тарелку. Голос прозвучал резче, чем ей хотелось бы. Она поднялась. «Спасибо за завтрак. Было… нормально».
«Не за что, колючка ты моя», – Олег усмехнулся, и в этой усмешке не было обиды, только бесконечное терпение и любовь. Он знал ее «гонор», ее защитную реакцию. Знал, что за этой показной угрюмостью прячется ранимая девочка, которая все еще отчаянно скучает по маме.
Виля уже почти вышла из кухни, но на пороге задержалась на секунду, не оборачиваясь. «И… какао тоже хорошее», – добавила она почти шепотом и быстро скрылась на лестнице, ведущей наверх, оставив Олега одного с его кофе и тихой улыбкой. Он знал, что это ее «нормально» и «хорошее какао» – высшая степень похвалы, на которую она сейчас способна. И этого было достаточно.
Завтрак закончился, оставив после себя лишь легкое тепло в желудке и привычную пустоту в душе, которую не мог заполнить никакой, даже самый вкусный, отцовский оладушек. Виля поднялась к себе в комнату, где на старом письменном столе, заваленном книгами и тетрадями вперемешку с тюбиками засохшей краски, ее уже ждал верный спутник последних месяцев – ноутбук.
Она с тяжелым вздохом открыла крышку. Экран ожил, заливая комнату холодным светом. Привычная заставка, иконки программ, папка с названием «Универ». Клик. Еще клик. Загружалась платформа для онлайн-занятий. Виля пригладила волосы, мельком взглянув на свое отражение в темном экране – бледное лицо, темные круги под глазами, вечно чуть нахмуренные брови. Она включила камеру – требование преподавателей, чтобы видеть, что студенты действительно присутствуют, а не спят или занимаются своими делами. Хотя, по правде говоря, Виля часто умудрялась совмещать.
Сегодня по расписанию была «История зарубежной литературы XX века». Лектор, пожилой мужчина с тихим, монотонным голосом и привычкой постоянно поправлять очки на носу, уже что-то вещал про экзистенциалистов. На экране мелькали слайды с портретами Сартра и Камю, цитатами и схемами. Виля сделала вид, что внимательно слушает, даже кивала иногда, когда камера крупным планом показывала ее лицо в общей мозаике студентов.
Учебу она, мягко говоря, не особо любила. Никогда не была зубрилой или активисткой. Поступила в университет скорее по инерции, потому что «так надо», потому что мама всегда говорила, что высшее образование – это важно. И вот теперь она, Вильетта, семнадцатилетняя студентка второго курса, вынуждена была продираться сквозь дебри философских концепций и литературных анализов, сидя в четырех стенах нового, чужого дома, за тысячи километров от своего университета, от своих однокурсников, от прошлой жизни. Дистанционка превратила учебу в какой-то бездушный, механический процесс. Не было живого общения, споров на семинарах, студенческой суеты в коридорах. Только говорящие головы в маленьких окошках на экране и бесконечные файлы с заданиями.
Что поделать? Надо было как-то доучиться. Отец платил за ее обучение, и она не хотела его подводить еще и этим. Поэтому она старательно делала вид, что вникает, конспектировала что-то в тетрадь, хотя мысли ее витали далеко от проблем отчуждения и абсурдности бытия, о которых так увлеченно рассказывал лектор. Иногда ее взгляд невольно устремлялся к окну, к тому самому ромашковому полю, которое сейчас, залитое полуденным солнцем, казалось еще более манящим и безмятежным. Оно было таким далеким от этой душной виртуальной аудитории, от этих сложных, непонятных слов, от этой гнетущей необходимости притворяться, что все в порядке.
Она вздохнула, возвращая внимание к лекции. Камю сменился Кафкой. «Превращение». Виля усмехнулась про себя. Какая ирония. Она и сама чувствовала себя кем-то вроде Грегора Замзы, запертой в своей комнате, отгороженной от мира, превратившейся во что-то непонятное даже для самой себя. Только вместо панциря у нее была апатия и вечная усталость.
Еще полтора часа этой пытки, а потом можно будет с чистой совестью захлопнуть ноутбук и… И что? Снова смотреть в потолок? Снова перебирать старые фотографии? Или, может, все-таки решиться и пойти в это поле? Мысль о поле настойчиво возвращалась, как единственная светлая точка в этом сером, однообразном дне.
Оставшаяся часть дня тянулась медленно, как патока. После окончания онлайн-лекций Виля с облегчением захлопнула крышку ноутбука, словно отгораживаясь от назойливого внешнего мира с его требованиями и ожиданиями. Некоторое время она просто лежала на кровати, глядя в потолок, где играли солнечные блики, пробивавшиеся сквозь листву старой яблони за окном. Мысли текли лениво, ни за что не цепляясь, растворяясь в окружающей тишине.
Потом она включила ноутбук снова, но уже для других целей. Открыла папку с загруженными фильмами и сериалами – ее маленькое убежище от реальности. Она погрузилась в вымышленные миры, следя за приключениями героев, переживая их драмы и радости. Это был способ отключиться, забыть о собственных проблемах, хотя бы на пару часов. Эпизод за эпизодом, она переключалась между старым, уже много раз пересмотренным ситкомом, который всегда вызывал у нее улыбку, и новым, мрачноватым детективным сериалом, который держал в напряжении. Время от времени она ставила на паузу, бродила по комнате, подходила к окну, снова и снова глядя на ромашковое поле.
Оно не отпускало. Образ этого белого, колышущегося моря прочно засел у нее в голове. И чем дольше она на него смотрела, тем сильнее крепла ее вчерашняя решимость.
«Завтра», – твердо сказала она себе, когда за окном начали сгущаться сумерки, а экран ноутбука уже рябил от усталости в глазах. «Завтра я точно туда пойду. Возьму альбом, карандаши, может быть, даже небольшой плед и термос с чаем, который заварю сама».
Эта мысль, такая простая, бытовая, вдруг наполнила ее странным, почти забытым чувством. Это было не просто желание, а принятое решение. Ее собственное, самостоятельное решение. Не потому, что отец попросил или посоветовал. Не потому, что «надо». А потому, что ей самой этого захотелось. Захотелось сделать шаг. Маленький, почти незаметный для кого-то другого, но огромный для нее. Шаг из своей скорлупы, из комнаты, ставшей одновременно и убежищем, и тюрьмой.
Она представила, как будет сидеть среди цветов, как будет вдыхать их легкий, чуть горьковатый аромат, как будет пытаться передать на бумаге игру света и тени на нежных лепестках. Возможно, это ничего не изменит кардинально. Возможно, ее тоска не исчезнет по мановению волшебной палочки. Но сам факт того, что она, Виля, добровольно решила выйти из дома, сделать что-то для себя, что-то, что потенциально могло принести ей хотя бы крупицу радости или умиротворения, казался ей маленькой победой.
«Психологи бы, наверное, порадовались», – усмехнулась она своим мыслям, вспоминая статьи о самопомощи при депрессии, которые она тайком читала в интернете. «Пациент самостоятельно принимает решение, способствующее его выздоровлению». Звучало до смешного официально, но в этом была доля правды. Может быть, это ромашковое поле действительно станет для нее каким-то новым шагом. Шагом к чему-то… другому. Не обязательно к полному исцелению, но хотя бы к возможности снова дышать чуть свободнее.
С этой мыслью она легла спать, впервые за долгое время чувствуя не только привычную тяжесть, но и робкое, едва заметное предвкушение завтрашнего дня.
Глава 2. Дыхание поля
Виля проснулась не от назойливого солнечного луча и не от будильника, который она уже давно перестала заводить по выходным. Она проснулась сама, внезапно, словно кто-то невидимый легонько коснулся ее плеча. Глаза открылись сразу, без утренней мути и желания снова провалиться в сон. За окном было еще не так светло, как вчера, – небо затянуто легкой, жемчужной дымкой, обещавшей мягкий, рассеянный свет, идеальный для рисования.
Выходной. Но сегодня это слово ощущалось иначе. Не как очередной пустой день, который нужно как-то убить, а как день, наполненный смыслом, ее собственным, выстраданным смыслом. Сегодня она идет на поле.
Эта мысль, вчера еще казавшаяся далеким планом, сегодня утром обрела плоть и кровь, стала почти осязаемой. Виля села на кровати, чувствуя, как по телу пробегает легкая дрожь – не от холода, а от смеси волнения и какой-то давно забытой детской радости предвкушения. Она сладко потянулась, расправляя затекшие за ночь мышцы. Каждый суставчик хрустнул, отзываясь на движение. Тело казалось немного чужим, отвыкшим от активных намерений, но одновременно послушным.
Ее первый серьезный шаг после смерти мамы. Добровольный выход наружу. Не в магазин за хлебом по просьбе отца, не на короткую прогулку вокруг дома, чтобы «проветриться», а настоящий, осознанный выход. Туда, куда ее тянуло. Туда, где, как ей казалось, она сможет найти что-то важное.
В груди смешались противоречивые чувства. С одной стороны, была эта самая робкая решимость, почти упрямство. Она сделает это. Она дойдет до поля, сядет среди цветов и будет рисовать. С другой – подкатывала волна тревоги, знакомая, липкая. А что, если ей не понравится? Что, если она почувствует себя там еще более одинокой и потерянной? Что, если это поле, такое прекрасное издалека, вблизи окажется обычным, заросшим бурьяном пустырем, и вся магия развеется? Что, если она просто не сможет заставить себя остаться там дольше пяти минут и с позором сбежит обратно в свою комнату-крепость?
Виля тряхнула головой, отгоняя эти мысли. Хватит. Она уже решила. И этот маленький акт воли, это простое решение «я пойду», придавало ей сил. Она вспомнила свои вчерашние мысли о психологах. Да, они бы, наверное, одобрили. Но сейчас ей было все равно на одобрение психологов. Главное – это внутреннее ощущение, что она делает что-то правильное, что-то для себя. Может быть, это и есть тот самый первый шажок по длинной, извилистой тропинке из того темного леса, в котором она заблудилась после маминой смерти.
Она встала с кровати, ноги привычно коснулись прохладных досок. Подошла к окну. Поле в утренней дымке казалось еще более загадочным и притягательным. Белое безмолвие, обещающее тишину и покой. Она уже представляла, как расстилает плед, как достает альбом, как будет вдыхать свежий, чуть влажный воздух, пахнущий травами и землей.
И тут, сквозь эти мысли и образы, до ее слуха, а затем и до обоняния, донесся знакомый, уютный аромат. Отец уже на кухне. Снизу доносился едва различимый стук посуды и манящий запах чего-то печеного – на этот раз, кажется, с ванилью. Свежие булочки? Или, может, ее любимые творожные запеканки, которые он научился готовить по маминому рецепту, пусть и не так воздушно, но с такой же любовью? Этот запах, такой домашний, такой надежный, стал финальным аккордом в ее утренней решимости, заземляя ее волнение, придавая ему оттенок спокойной уверенности.
Спускаясь по лестнице, Виля чувствовала себя немного как актриса перед выходом на сцену. Она уже успела натянуть старые джинсы, свободную футболку и кеды. Через плечо был перекинут рюкзак, в котором лежал альбом, карандаши, небольшой плед и термос, который она еще не наполнила.
Олег уже сидел за столом с чашкой кофе и газетой – его субботний ритуал. Газета, правда, была местная, тоненькая, с названием вроде «Зареченские Вести» или что-то в этом духе, пестревшая объявлениями о продаже поросят и расписанием автобусов, но он читал ее с таким видом, будто это «Вестник Глобальной Экономики». Он поднял глаза, когда Виля вошла на кухню, и его брови слегка удивленно поползли вверх.
«Ого», – протянул он, откладывая газету. «Кто это у нас такой… боекомплект собрал? На штурм Зимнего собралась, не иначе?» В его голосе не было насмешки, скорее, искреннее любопытство с легкой примесью отцовской иронии.
Виля хмыкнула, подходя к чайнику. «Очень смешно, пап. На поле иду. Рисовать». Она сказала это как бы между прочим, наливая кипяток в термос.
Олег откинулся на спинку стула, сложив руки на груди. Он смотрел на нее долгим, внимательным взглядом, и Виля почувствовала, как щеки начинают немного гореть. Она ждала какой-нибудь реакции – удивления, вопросов, может быть, даже непрошеного совета.
«На поле, значит», – повторил он медленно, словно пробуя слова на вкус. «В то самое, ромашковое? Которое из твоего окна похоже на взбитые сливки, которые какой-то гигантский кондитер размазал до самого горизонта?»
Виля фыркнула, но уже не так колюче. «Ну, если твоя кулинарная фантазия дошла до гигантских кондитеров, то да. В то самое». Она закрутила крышку термоса. «И вообще-то, это не просто взбитые сливки, а цветы. Для особо одаренных».
«Цветы, значит, цветы», – Олег кивнул, и в его глазах блеснули знакомые теплые искорки. Он помолчал, глядя на нее. Виля почти видела, как в его голове проносятся мысли. «И ты… сама надумала?» – спросил он наконец, и в этом простом вопросе было столько всего – и удивление, и надежда, и что-то еще, что Виля не сразу смогла определить.
«А кто еще? Барабашка под кроватью идею подкинул?» – она попыталась съязвить, но получилось не очень убедительно. «Да, сама. Прикинь, пап, иногда мой мозг генерирует самостоятельные решения. Редко, но метко». Она взяла со стола яблоко, повертела его в руках.
Олег усмехнулся. «Прикидываю. И даже верю, что твой мозг способен на подвиги». Он снова помолчал, а потом сказал, и голос его чуть дрогнул, хотя он старался этого не показывать: «Знаешь, Вильетта… это… это здорово. Прямо вот очень здорово». Он не сказал «я горжусь тобой», нет. Это было бы слишком пафосно, слишком не в его стиле. Но Виля услышала это в его интонации, в том, как он смотрел на нее – с такой смесью облегчения и какой-то тихой, светлой радости, что у нее самой на мгновение перехватило дыхание.
«Завтрак на столе, между прочим», – Олег кивнул на тарелку с аккуратно нарезанной творожной запеканкой, щедро политой малиновым вареньем. «По маминому рецепту. Почти идеально, сам пробовал».
Виля посмотрела на запеканку. «Пахнет… съедобно», – признала она, откусывая яблоко. «Но я, пожалуй, с собой прихвачу. На пленэре, знаешь ли, аппетит зверский просыпается. Даже у таких анорексичных художниц, как я». Она подошла, взяла кусок запеканки, завернула его в салфетку и сунула в рюкзак.
«Как скажешь, Ван Гог ты мой недооцененный», – Олег улыбнулся шире. «Телефон хоть не забыла? А то будешь мне сигналы дымом подавать, если что».
«Да, пап, все схвачено, не переживай», – Виля закатила глаза, но в голосе не было раздражения. «Я же не в Бермудский треугольник отправляюсь, а за забор. В крайнем случае, громко чихну – услышишь».
«Ну, чихать – это не самый надежный способ связи», – он поднялся. «Просто… будь там… ну, ты поняла. И… удачи тебе с вдохновением, Вилюш». Он подошел и неловко, но крепко обнял ее за плечи. Это было так неожиданно и так… правильно, что Виля на секунду замерла, а потом быстро, почти вырываясь, шагнула к двери.
«И тебе не скучать», – бросила она через плечо, уже выходя во двор. Сердце колотилось чуть быстрее обычного, и дело было не только в предстоящем походе на поле. Дело было в этом коротком, но таком емком разговоре, в этом невысказанном отцовском одобрении, которое ощущалось почти физически, как теплый компресс на замерзшую душу. Она знала, что он сейчас стоит у окна кухни и смотрит ей вслед, и от этой мысли на душе становилось одновременно и тепло, и немного тревожно от груза возложенных на нее (пусть и молчаливо) надежд. Но решимость никуда не делась, наоборот, только окрепла.
Выйдя из дома, Виля на мгновение зажмурилась от утреннего света, который, хоть и был рассеян легкой дымкой, все равно казался ярче, чем искусственное освещение ее комнаты. Воздух был свежим, чуть влажным после ночной прохлады, и пах чем-то неуловимо знакомым и приятным – смесью росы, молодой травы и далекого дымка от чьей-то печки.
Их задний дворик быстро закончился, уступив место узкой, едва заметной тропинке, протоптанной, видимо, такими же редкими искателями уединения или местными мальчишками. Тропинка петляла вдоль покосившегося штакетника, отделявшего их участок от соседского, заросшего буйным малинником, и дальше, мимо последнего, немного заброшенного на вид дома с заколоченными окнами. Поселок здесь, на самой его окраине, казался диковатым, словно природа постепенно отвоевывала свое у цивилизации. Дома стояли реже, сады были менее ухоженными, а заборы местами прохудились, открывая вид на густые заросли крапивы и лопухов.
Слева от тропинки, метрах в пятидесяти, начиналась стена леса. Не густого, дремучего бора, а скорее светлого, смешанного леска, где высокие, стройные березы с серебристой корой перемежались с кряжистыми, вечнозелеными елями и молодыми сосенками, чьи иголки издавали тонкий, смолистый аромат, когда ветерок доносил его до Вили. Лес жил своей жизнью: оттуда доносился птичий щебет – бойкое чириканье воробьев, переливчатые трели какой-то пичуги, деловитое постукивание дятла. Солнечные лучи, пробиваясь сквозь листву, создавали на земле причудливую игру света и тени, словно кто-то рассыпал золотые монеты на темном ковре из прошлогодних листьев и хвои. Лес манил своей прохладой и таинственностью, но сегодня ее целью было поле.
И вот, когда она миновала последний покосившийся сарай и тропинка сделала крутой изгиб, перед ней во всей своей безмятежной красе раскинулось оно – ромашковое поле. Оно было еще огромнее, чем казалось из окна. Бесконечное море белых головок на тонких зеленых ножках колыхалось под легким дуновением ветра, создавая иллюзию живого, дышащего океана. Солнце, пробившись сквозь дымку, теперь заливало поле мягким, жемчужным светом, и каждая ромашка, казалось, светилась изнутри. Над цветами уже вовсю трудились пчелы и шмели, их деловитое жужжание наполняло воздух монотонным, убаюкивающим гулом. Воздух здесь был другим – густым, насыщенным ароматами трав, пыльцы и той самой, чуть горьковатой свежестью ромашек.
Виля сделала несколько шагов вперед, отходя от привычной границы своего двора, от последних признаков поселка, дальше, чем она осмеливалась заходить раньше. И в этот самый момент, когда за спиной остались последние дома, а впереди было только это бескрайнее цветочное море и далекая синева неба, она вдруг почувствовала это. Резко, почти как физический толчок. Словно с плеч упал невидимый, но очень тяжелый груз. Дышать стало легче, полной грудью. Воздух, казавшийся просто свежим, вдруг приобрел вкус – вкус свободы, дикой, необузданной. Ощущение замкнутого пространства, давившее на нее неделями в четырех стенах комнаты, внезапно исчезло, сменившись чувством бескрайности мира. Горизонт раздвинулся, небо показалось выше, а сама она – удивительно маленькой, но не ничтожной, а свободной частью этого огромного, прекрасного мира. Это было почти опьяняющее чувство – свежесть, омывшая ее изнутри, смывшая налет апатии и усталости. Мир вокруг вдруг заиграл новыми красками, звуками, запахами, и ей захотелось просто идти вперед, в это белое безмолвие, раствориться в нем, стать его частью. Впервые за очень долгое время Виля почувствовала не просто отсутствие боли, а проблеск чего-то похожего на радость.
Она шла, не разбирая тропинок, прямо по высокой траве, которая щекотала ей ноги сквозь тонкую ткань джинсов. Ромашки расступались перед ней, а потом снова смыкались за спиной, словно принимая ее в свои объятия. Виля выбрала место не сразу. Она искала что-то особенное – небольшой, чуть приподнятый холмик, откуда открывался бы самый живописный вид, и где солнце не било бы прямо в глаза. Наконец, она нашла то, что искала – небольшую прогалину, окруженную особенно густыми зарослями ромашек, чуть в стороне от основной массы цветов, словно укромный островок в белом море.
Сбросив рюкзак на землю, она с наслаждением выдохнула. Спина немного ныла от непривычной нагрузки, но это была приятная усталость. Она расстелила старый клетчатый плед, который помнил еще их семейные пикники с мамой. Ткань пахла солнцем и немного пылью, но это был родной, успокаивающий запах. Разложила свои сокровища: альбом с плотными, чуть желтоватыми листами, коробку с акварельными карандашами, баночку с водой, пару кисточек. Рядом пристроила термос с чаем и завернутую в салфетку запеканку. Получился настоящий маленький лагерь художника.
Сев на плед и вытянув ноги, Виля несколько минут просто сидела, впитывая в себя окружающую красоту. Она закрыла глаза, подставив лицо ласковому солнцу, и слушала. Слушала шелест травы, жужжание пчел, далекий щебет птиц, тихий вздох ветра, гуляющего по полю. Это была музыка – музыка природы, такая чистая, такая настоящая.
Потом она открыла альбом. Чистый лист манил, обещая новые возможности. Она взяла простой карандаш, и рука сама, почти без ее участия, начала делать первые наброски. Линии ложились легко, уверенно. Она не пыталась с фотографической точностью скопировать пейзаж. Она хотела передать ощущение – эту безмятежность, эту игру света, это бесконечное море белых звезд на зеленом фоне. Пальцы, давно отвыкшие от такой работы, сначала двигались немного скованно, но потом вспомнили забытые навыки, и процесс пошел. Она выбирала карандаши нужных оттенков – нежно-кремовый для лепестков, ярко-желтый для сердцевин, десятки оттенков зеленого для травы и стеблей, голубой и сиреневый для теней.
Время летело незаметно. Она была полностью поглощена своим занятием, растворившись в нем без остатка. Давно она не чувствовала такого… подъема. Это было похоже на второе дыхание. Словно кто-то открыл форточку в душной, запертой комнате ее души, и внутрь ворвался свежий, чистый воздух. На губах сама собой появилась легкая улыбка. Она рисовала и улыбалась – самой себе, солнцу, ромашкам, этому новому, неожиданному чувству легкости и почти детского счастья. Наконец-то. Наконец-то она чувствовала себя… живой. Не просто существующей, а именно живущей. И это было прекрасно.
Она как раз подбирала нужный оттенок синего, чтобы передать глубину неба на дальнем плане, когда это произошло. Ветер, который до этого лишь ласково шелестел травой и качал головки ромашек, вдруг словно обрел иную природу. Это был не просто порыв воздуха. Это было похоже на… выдох. Глубокий, протяжный, человеческий выдох, но такой силы, что его нельзя было бы приписать обычному человеку. И в этом выдохе, который пронесся над полем, заставив все ромашки разом низко склониться, слышалась невыразимая, вселенская грусть.
Виля замерла, карандаш выпал из ее пальцев. Она огляделась. Никого. Только поле, небо и далекая стена леса. Солнце все так же светило, пчелы все так же жужжали, хотя и как будто чуть тише.
«Показалось», – прошептала она, поднимая карандаш. Наверное, это просто ветер так странно сыграл в высокой траве, или слуховая галлюцинация от долгого пребывания на свежем воздухе в тишине. Да, точно. Просто показалось. Она даже усмехнулась своим страхам. Но улыбка получилась немного натянутой, а чувство безмятежного счастья слегка поблекло, уступив место какому-то новому, едва уловимому ощущению тревоги.
Сердце стучало чуть быстрее, но Виля заставила себя взять карандаш. «Глупости», – сказала она себе твердо. «Просто ветер. Тут всегда так, наверное. Эхо, или еще что-то». Она попыталась вернуться к своему рисунку, к ощущению радости, которое только что испытала. Но что-то неуловимо изменилось. Цвета казались уже не такими яркими, линии ложились не так уверенно. Она то и дело бросала настороженные взгляды по сторонам, прислушиваясь к каждому шороху. Безмятежность ушла, сменившись напряженным ожиданием.
Она пыталась сосредоточиться на деталях – на изгибе лепестка, на игре света на стебле, на тонких прожилках листа. Рука двигалась почти механически, а мысли возвращались к тому странному звуку. Человеческий выдох? Здесь, посреди бескрайнего поля? Это было абсурдно. И все же… он был таким отчетливым.
И тут это случилось снова.
На этот раз это был не просто выдох. Это был голос. Низкий, гулкий, вибрирующий, словно исходил он не из одной точки, а отовсюду сразу, от самой земли, от неба, от каждой травинки. Такой голос мог бы принадлежать великану из старых сказок или древнему божеству из забытых мифов. В нем не было злобы или угрозы, только безмерная, всепоглощающая усталость и такая же безмерная, вселенская печаль.
«Жалко», – произнес этот голос, и слово это, простое, обыденное, прозвучало как приговор, как констатация неизбежного.
И снова тот же глубокий, сотрясающий воздух выдох, от которого ромашки вокруг Вили легли почти до самой земли, словно в скорбном поклоне.
На этот раз Виля не стала убеждать себя, что ей показалось. Это было слишком реально, слишком… невозможно. Ужас, холодный и липкий, сковал ее. Карандаш снова выпал, но она уже не обращала на него внимания.
«ЧТО ЖАЛКО?! КОГО ЖАЛКО?!» – ее собственный голос прозвучал тонко, почти пискляво, срываясь от страха. Она вскочила на ноги, судорожно озираясь. Вокруг по-прежнему не было ни души. Только колышущееся море цветов и безмолвное небо.
Паника накрыла ее с головой. Инстинкт самосохранения взял верх над всеми остальными чувствами. Рисунок, карандаши, плед, термос – все было забыто. Она начала лихорадочно, дрожащими руками, сгребать свои вещи в рюкзак, то и дело роняя их, путаясь в ремнях. Сердце колотилось где-то в горле, мешая дышать.
И пока она, спотыкаясь и почти плача от ужаса, бежала прочь, продираясь сквозь ромашки, которые цеплялись за ее ноги, словно не хотели отпускать, голос раздался снова. Тот же низкий, грустный, всепроникающий голос, лишенный каких-либо эмоций, кроме этой вселенской печали.
«Все умрут», – произнес он так же спокойно и неотвратимо. «Через семь дней».
Слова эти, как ледяные иглы, вонзились в ее сознание. Виля закричала, но крик застрял в горле, превратившись в сдавленный хрип. Она бежала, не разбирая дороги, спотыкаясь, падая и снова поднимаясь, не чувствуя царапин от жесткой травы и веток. Ромашковое поле, такое прекрасное и манящее всего полчаса назад, теперь казалось ей зловещей ловушкой, местом, источающим первобытный, необъяснимый ужас.
Она не помнила, как добралась до края поля. Но в тот самый момент, когда ее нога, обутая в кед, соскользнула с последней цветочной кочки и твердо ступила на обычную, коротко стриженую траву их заднего двора, все прекратилось. Мгновенно. Густой, низкий голос исчез, словно его и не было. Тяжелое, всепроникающее дыхание стихло. Даже ветер, казалось, стал обычным, ласковым и теплым. Только ее собственное сбившееся дыхание и оглушительный стук сердца в ушах напоминали о том, что только что произошло.
Она стояла, согнувшись пополам, упираясь руками в колени, и пыталась отдышаться, не веря своему спасению. Граница была такой четкой, такой явной. Там, в поле – ужас. Здесь, на клочке обычной земли – тишина.
Дрожащей рукой Виля толкнула калитку заднего двора, которая со скрипом поддалась. Ноги были ватными, каждый шаг давался с трудом. Она почти ввалилась в дом через заднюю дверь, ведущую прямо на кухню. Привычные запахи – остывшего кофе, чего-то сладкого от утренней запеканки, старого дерева – на этот раз не успокаивали, а лишь подчеркивали ирреальность того, что с ней только что произошло.
«Папа?» – позвала она тихо, но голос ее был слабым и неуверенным. Тишина. Машина отца не стояла во дворе, когда она пробегала мимо – значит, он уехал. Наверное, в магазин или по каким-то делам. И сейчас, как ни странно, Виля почувствовала одновременно и укол разочарования – хотелось, чтобы он был рядом, чтобы можно было рассказать, хотя бы попытаться, – и какое-то извращенное облегчение. Как бы она объяснила ему этот ужас? Он бы просто не поверил, счел бы ее выдумщицей или, что еще хуже, решил бы, что она окончательно сходит с ума от горя.
Не снимая кед, оставляя на чистом полу кухни следы земли и прилипших лепестков ромашек, она ринулась наверх, в свою комнату. Сердце все еще колотилось как сумасшедшее, а в ушах стоял гул от пережитого страха и бега. Ей нужно было увидеть. Увидеть это поле отсюда, с безопасного расстояния, из своей комнаты-убежища.
Подбежав к окну, она резко отдернула штору. Дыхание замерло в груди.
А поле… поле было просто полем.
Обычное, бескрайнее, залитое мягким полуденным солнцем ромашковое поле. Белые головки цветов все так же безмятежно качались на ветру, создавая ленивые, плавные волны. Пчелы и бабочки все так же порхали над ними. Далекая стена леса стояла незыблемо, окутанная легкой дымкой. Никакого зловещего дыхания, никакого низкого, гулкого голоса, никакой вселенской печали. Ничего.
Это было самое странное, самое пугающее. Словно ничего и не было. Словно весь тот ужас, который она испытала несколько минут назад, был лишь плодом ее воспаленного воображения, дурным сном наяву.
Виля прижалась лбом к холодному стеклу, пытаясь унять дрожь. Она смотрела на поле, и в ее голове билась только одна мысль: «Не может быть. Этого не может быть». Она ведь слышала. Она ведь чувствовала. Этот голос, этот выдох – они были реальны. И эти слова… «Все умрут. Через семь дней». Они до сих пор звучали в ее ушах, как похоронный звон.
Но поле молчало. Оно было невинным, прекрасным, умиротворяющим. Таким, каким она видела его каждое утро из этого окна. Таким, каким она хотела его нарисовать.
Неужели она сошла с ума? Неужели горе по матери, стресс от переезда, одиночество и замкнутый образ жизни сделали свое черное дело, породив этот кошмар? Мысль эта была почти такой же страшной, как и сам голос.
Она отошла от окна, села на край кровати. Руки все еще тряслись. Взгляд упал на рюкзак, брошенный у двери. Она точно помнила, как судорожно сгребала в него свои вещи, как бежала, не чуя под собой ног. Значит, это было. Это не могло ей просто привидеться.
Но поле за окном упорно твердило обратное, своей безмятежной красотой высмеивая ее страх. И это несоответствие между ее памятью и реальностью за окном было почти невыносимым.
Глава 3. Надпись на лепестках
Утро следующего дня встретило Вилю тяжелой, свинцовой тишиной. Она проснулась оттого, что затекшая рука болезненно ныла, – видимо, она спала в какой-то неудобной позе, сжавшись в комок под одеялом. Первые несколько мгновений, пока сознание медленно выбиралось из вязких объятий сна, ей показалось, что вчерашний кошмар на ромашковом поле был именно этим – кошмаром. Дурным сном, порожденным усталостью и разыгравшимся воображением. Она даже почувствовала мимолетное облегчение, желание отмахнуться от этих воспоминаний, как от назойливой мухи.
Но потом ее взгляд упал на письменный стол.
Там, среди привычного беспорядка из книг и тетрадей, лежал ее альбом. Раскрытый. А на листе – незаконченный рисунок ромашкового поля. Белые лепестки, зеленые стебли, синева неба… Все такое же, каким она его оставила, когда…
Когда услышала голос.
При виде рисунка остатки сонной неги мгновенно испарились. Вчерашний ужас, который она так отчаянно пыталась запереть в самой дальней клетке своего сознания, вырвался на свободу, обрушившись на нее с новой силой. Это был не сон. Это было.
Рисунок был неопровержимым доказательством. Она была там. Она рисовала. И она слышала.
Виля резко села на кровати, чувствуя, как по спине пробегает холодная дрожь. В ушах снова зазвучал тот низкий, гулкий, бесконечно печальный голос: «Все умрут. Через семь дней». Семь дней. От этого простого словосочетания внутри все сжималось от ледяного страха.
Она смотрела на рисунок, на это безмятежное, солнечное поле, которое вчера обернулось для нее источником первобытного ужаса. И вдруг, повинуясь какому-то внезапному, иррациональному импульсу, она вскочила с кровати. Ноги сами понесли ее к столу. Дрожащей рукой она схватила первый попавшийся карандаш – толстый, черный, графитовый.
Ее пальцы сжимали его так сильно, что костяшки побелели. Дыхание стало прерывистым. Она наклонилась над рисунком, над этим изображением невинных белых цветов, и ее рука начала двигаться. Судорожно, резко, почти яростно.
Буквы ложились на бумагу криво, косо, царапая поверхность листа. «В-С-Е У-М-Р-У-Т». Она писала прямо по нежным лепесткам нарисованных ромашек, по зеленой траве, по голубому небу. Каждое слово – как удар молота. «Ч-Е-Р-Е-З С-Е-М-Ь Д-Н-Е-Й». Черные, жирные буквы расползались по безмятежному пейзажу, как ядовитые чернила, оскверняя его, превращая из символа надежды и красоты в вестника апокалипсиса.
Она писала, и по щекам ее текли слезы – горячие, злые, отчаянные. Слезы страха, бессилия и какого-то странного, почти истерического удовлетворения от того, что она зафиксировала это, выплеснула этот ужас на бумагу, сделала его видимым. Теперь это было не просто воспоминание, не просто слова, услышанные ею одной. Теперь это была надпись. Предупреждение. Приговор.
Когда последняя буква была выведена, Виля отбросила карандаш, словно он обжег ей пальцы. Она смотрела на свой испорченный рисунок, на эти страшные слова, перечеркнувшие всю его красоту. И только теперь до нее начал доходить весь масштаб произошедшего. Это не просто дурной сон или игра воображения. Это реальность. Страшная, необъяснимая, но реальность. И у нее, Вили, есть всего семь дней.
Она отошла от стола, словно боясь прикоснуться к своему творению, к этому изуродованному рисунку, который теперь кричал о грядущей беде. Комната казалась слишком маленькой, стены давили. Виля начала мерить ее шагами, от окна к двери, от двери к окну, сжимая и разжимая кулаки. В голове царил хаос, мысли метались, как испуганные птицы в клетке.
«Может, мне все-таки послышалось?» – эта мысль, слабая и трусливая, пыталась пробиться сквозь стену ужаса. Ну, мало ли что может причудиться в тишине, на природе, после всего пережитого? Переутомление, стресс, игра ветра… Люди иногда слышат то, чего нет. Особенно когда им плохо. Особенно когда они одни.
Но тут же другая, более настойчивая и безжалостная мысль отметала эти жалкие попытки самообмана. «Нет. Как такое может послышаться?!» Голос был слишком отчетливым, слишком… реальным. Этот низкий, вибрирующий тембр, эта всепроникающая печаль, этот выдох, от которого дрожала земля под ногами и склонялись цветы. Это не могло быть просто игрой воображения. Это было слишком мощно, слишком физически ощутимо. И слова… «Все умрут. Через семь дней». Такие конкретные, такие страшные.
«Может, вернуться туда?» – эта идея возникла внезапно, заставив ее замереть посреди комнаты. Вернуться на поле. Проверить. Убедиться. Но при одной мысли об этом по спине снова пробегал ледяной холодок. Воспоминание о том первобытном ужасе, который она испытала, было слишком свежим. Снова оказаться там, один на один с этой неведомой, могущественной сущностью? Снова услышать этот голос? Нет. Страшно. До дрожи в коленках, до тошноты. Она не была героем. Она была обычной, напуганной до смерти девушкой.
«Оставить все как есть?» – прошептала она. Сделать вид, что ничего не было. Забыть. Спрятать рисунок подальше, запереть этот кошмар в себе. Пусть идет как идет. Ведь она ничего не может сделать, правда? Кто она такая, чтобы противостоять чему-то, что способно выдыхать с силой урагана и предрекать смерть целому поселку?
Но тут же ее начала грызть совесть. Маленький, но настойчивый червячок сомнения и ответственности. «Я не могу. Я не позволю себе этого». Хоть она и не знала никого в этом поселке, кроме своего отца, но там были люди. Живые люди. Дети, старики, семьи. Они ничего не подозревали, жили своей обычной жизнью, а над ними уже навис этот смертный приговор. И она – единственная, кто об этом знает. Если это правда… если это не плод ее больного воображения… то молчать – значит стать соучастницей. Значит, позволить этому случиться.
Эта мысль была невыносима. Она не могла просто сидеть сложа руки и ждать, когда через семь дней случится что-то ужасное. Даже если шанс, что ей все это привиделось, был велик. А что, если нет? Что, если это реальная угроза?
«Боже, как же страшно…» – Виля снова подошла к окну, но на этот раз не смотрела на поле. Она видела лишь свое бледное, испуганное отражение в стекле. Борьба внутри нее разгоралась с новой силой. С одной стороны – инстинкт самосохранения, желание спрятаться, убежать, забыть. С другой – это проклятое чувство ответственности, это «а что, если?», которое не давало покоя.
Что делать? Рассказать отцу? Он не поверит. Посчитает, что она окончательно тронулась умом. Обратиться в полицию? Ее поднимут на смех. «Девушка, вам бы к доктору». Кто поверит в говорящее поле, предрекающее конец света через неделю?
Значит, если что-то и делать, то делать это придется ей одной. Но что? Как можно отговорить неведомую сущность, если ты даже не знаешь, что это такое? Как можно бороться с тем, чего не понимаешь?
Страх парализовывал, но одновременно с ним росло и какое-то отчаянное упрямство. Она не могла просто сдаться. Она должна хотя бы попытаться. Что-то сделать. Что-то выяснить. Даже если это будет стоить ей последних остатков душевного спокойствия. Даже если это снова приведет ее на то проклятое поле.
Решение медленно, мучительно, но все же начало вызревать в ее душе. Она не знала, что будет делать. Но она знала, что не сможет просто сидеть и ждать.
Мысль о том, чтобы рассказать отцу, мелькнула и тут же погасла, как слабая искра под дождем. Олег, при всей своей любви и терпении, был человеком прагматичным, стоящим обеими ногами на земле. Он видел, как тяжело Виля переживает смерть матери, как она замкнулась, как отдалилась от мира. Если она придет к нему с рассказом о говорящем поле, которое обещает всех уничтожить, он, скорее всего, решит, что это очередной, самый тревожный симптом ее депрессии. Он не высмеет ее, нет, он слишком тактичен для этого. Но он посмотрит на нее с такой смесью беспокойства и жалости, что Виле станет еще хуже. Он начнет уговаривать ее пойти к психологу, может быть, даже к психиатру. И она не сможет его винить. Ведь со стороны это действительно звучало бы как бред сумасшедшего.
Найти друга, чтобы поделиться? Эта идея была еще более абсурдной. Она здесь всего ничего, ни с кем толком не знакома, да и не стремилась к этому. В ее состоянии заводить новые знакомства было последним, чего ей хотелось. И потом, это было бы слишком… по-книжному. В фильмах и романах у героев всегда вовремя появляется верный друг или мудрый наставник, готовый выслушать самую невероятную историю и помочь. Но так в жизни не работает. В жизни, когда ты сталкиваешься с чем-то подобным, ты, как правило, остаешься один на один со своим ужасом и недоверием окружающих.
Нет, если что-то и делать, то делать это придется ей самой. И, судя по всему, единственный способ что-то выяснить – это вернуться туда. На поле.
При этой мысли желудок снова скрутило от страха. Воспоминания о низком голосе и леденящем душу выдохе были слишком яркими. Но что еще ей оставалось? Сидеть и ждать, пока пройдут семь дней? Смотреть, как ее отец, ничего не подозревая, готовит завтраки и читает свои «Зареченские Вести», пока над ним, над ними всеми, нависает эта невидимая угроза? Нет. Она не сможет.
Но и бежать туда сломя голову, как она сделала вчера в панике, было бы верхом глупости. «Сразу побежит только идиот», – эта мысль прозвучала в ее голове на удивление трезво и холодно. Если там действительно обитает что-то могущественное и недружелюбное, то неподготовленное вторжение может закончиться очень плохо. Она уже испытала на себе его… недовольство? Печаль? Что бы это ни было, оно было способно напугать до полусмерти.
Значит, нужно подготовиться.
Эта мысль стала спасительным якорем в бушующем море страха и растерянности. Подготовиться. Это звучало разумно. Это давало ей хоть какой-то план, хоть какую-то иллюзию контроля над ситуацией.
Но как подготовиться к встрече с неведомым? Что она вообще могла сделать?
Первое, что пришло в голову, – информация. Может быть, в этом поселке есть какие-то легенды, связанные с этим полем? Какие-то старые истории, которые могли бы пролить свет на природу этой сущности? Нужно будет как-то разузнать, может, в местной библиотеке, если таковая имеется, или осторожно поспрашивать у кого-то из старожилов, если ей удастся найти подход.
Второе – время. Когда лучше идти? Утром, как вчера? Или, может, под вечер, когда солнце уже не такое яркое, но еще не темно? Или выбрать какой-то определенный день? Голос сказал «через семь дней». Может, есть какая-то цикличность?
Третье – что взять с собой? Альбом и карандаши вчера не помогли, скорее наоборот, привлекли внимание. Нужно ли ей какое-то оружие? Глупости. Против такого голоса не поможет никакой нож или палка. Может, что-то… символическое? То, что придаст ей смелости? Или диктофон, чтобы записать голос, если он снова заговорит? Чтобы иметь доказательства, хотя бы для самой себя.
И самое главное – ей нужно было собраться с духом. Преодолеть этот парализующий страх. Она не знала, как это сделать, но понимала, что без этого все остальные приготовления будут бессмысленны.
Да, она пойдет туда снова. Но не сейчас. Не сегодня. Она даст себе время. Время подумать, время собраться, время подготовиться. Пусть это будет звучать смешно – подготовка к разговору с полем, – но это было единственное, что она могла сейчас сделать, чтобы не сойти с ума от страха и беспомощности. Желание подготовиться, составить хоть какой-то план, стало ее маленькой, но важной победой над паникой.
Первым делом, после того как первоначальный шок немного утих, уступив место этой лихорадочной решимости «подготовиться», Виля подошла к своему столу. Среди разбросанных тетрадей и альбомов она отыскала совершенно новый, еще не тронутый блокнот в твердой синей обложке. Его страницы были девственно чистыми, гладкими, пахнущими свежей типографской краской. Она взяла его в руки, ощущая приятную тяжесть.
«Блокнот», – подумала она, и эта простая мысль показалась ей невероятно важной. Если она снова пойдет на поле, и если… если эта сущность снова заговорит, ей нужно будет записывать. Каждое слово. Каждую деталь. Вчерашний ужас стер из памяти многие нюансы, оставив лишь общую картину страха и эти страшные слова о семи днях. А вдруг там было что-то еще? Какая-то подсказка, какой-то намек, который она упустила в панике?
«А вдруг оно говорит без остановки?» – эта мысль заставила ее нервно сглотнуть. Что, если это будет не просто короткая фраза, а целый монолог, поток сознания неведомого существа? Тогда каждая секунда будет на счету, и полагаться только на память – глупо. Блокнот и ручка – вот ее инструменты. Как у настоящего исследователя, только объектом исследования будет не какая-нибудь редкая бабочка, а говорящее поле, предрекающее апокалипсис. От этой мысли ей стало одновременно и страшно, и немного истерически смешно.
Но тут же возник новый, еще более сложный вопрос: «А можно ли с ней… с ним… с этим… общаться?» Вчера она в ужасе крикнула «Что жалко? Кого жалко?», но ответа не последовало. Или она его просто не услышала, убегая сломя голову? Было ли это односторонним заявлением, или возможен диалог?
Эта мысль повергла ее в еще большее смятение. Если диалог возможен, то как его вести? Кричать, как вчера? Но ее тонкий, испуганный голос потонет в этом низком, гулком тембре. «Мне что, мегафон где-то раздобыть? Или старый дедовский рупор, как у глашатаев на ярмарке?» – Виля представила эту картину и невольно усмехнулась сквозь страх. Это было бы комично, если бы не было так ужасно.
«Или оно будет слышать даже мой шепот?» – эта догадка показалась более правдоподобной, учитывая всепроникающую природу голоса. Если сущность настолько могущественна, что ее голос слышен отовсюду, то, возможно, и ее слова, даже сказанные тихо, достигнут цели. Но что говорить? Какие вопросы задавать? «Почему все умрут?», «Кто ты?», «За что?». Вопросы роились в голове, один страшнее другого. А что, если ответы будут еще страшнее?
«Боже, как же страшно», – прошептала она, обхватывая себя руками. Одно дело – пассивно слушать и записывать, как испуганный свидетель. Совсем другое – пытаться вступить в контакт, задавать вопросы, провоцировать ответ. Это требовало совершенно иного уровня смелости, которого она в себе пока не ощущала.
Но блокнот она все равно положила на видное место, рядом с рюкзаком. И ручку рядом. Это был ее первый шаг в подготовке. Маленький, но реальный. Символ того, что она не сдалась. Что она будет пытаться. Даже если от одной мысли об этом у нее леденели кончики пальцев и перехватывало дыхание.
Засунув блокнот и ручку в карман старой толстовки, словно это был талисман или оружие, Виля подошла к окну. Она не стала садиться за стол, не стала отворачиваться. Вместо этого она забралась с ногами на широкий подоконник, обхватив колени руками, и уставилась на далекое поле.
Отсюда, из безопасности ее комнаты, оно снова казалось безмятежным и прекрасным. Солнце играло на белых лепестках, ветер лениво колыхал травы. Ничто не выдавало той ужасной тайны, которую оно хранило. Но Виля знала. Теперь она знала.
«Что там?» – этот вопрос бился в ее голове, как назойливый мотылек о стекло. «Что это за сущность?»
Мысли, одна фантастичнее другой, проносились в ее сознании.
«Может, это призрак?» – классический вариант из фильмов ужасов. Дух какого-нибудь несчастного, погибшего на этом поле, неупокоенный и жаждущий отмщения. Но голос… Голос был слишком могучим, слишком… нечеловеческим для обычного призрака. Он не шептал, не стонал, он вещал, как древний оракул.
«Может, гигант?» – эта мысль пришла из детских сказок. Огромное существо, спящее под землей, которое она случайно разбудила. Великан, которому люди – просто муравьи, мешающие его покою. И этот выдох… он вполне мог принадлежать существу исполинских размеров. Но почему он говорит? И почему так печально?
«Может, сама Земля?» – эта догадка была самой пугающей и одновременно самой… логичной, если в этой ситуации вообще можно было говорить о логике. Дух места. Гений локус. Древняя, первобытная сила, связанная с этой землей, с этим полем. Сущность, которая старше людей, старше самого поселка. И теперь она чем-то разгневана? Или опечалена? И ее слова – не просто угроза, а констатация какого-то природного, неотвратимого процесса, как смена времен года или извержение вулкана.
«Что бы это ни было, почти сто процентов эта херня настоящая», – эта грубоватая, но честная формулировка вырвалась у нее почти шепотом. Она больше не пыталась убедить себя, что ей показалось. Отрицание было бы сейчас проявлением трусости. Нет, она слышала. Она чувствовала. И это было реально.
От осознания этого по спине снова пробежал неприятный холодок. Одно дело – смотреть фильмы про сверхъестественное, читать книги, даже верить в существование чего-то потустороннего где-то там, далеко. И совсем другое – столкнуться с этим лицом к лицу. Здесь. В твоей собственной жизни. Когда это касается тебя, твоего отца, всех вокруг.
«Страшно-то как…» – Виля поежилась, хотя в комнате было тепло. Страх был не острым, паническим, как вчера, а глухим, ноющим, как зубная боль. Он сидел где-то глубоко внутри, отравляя все мысли, окрашивая мир в серые тона. И это было только начало. Впереди были дни ожидания, дни подготовки, и, самое страшное, – необходимость снова пойти туда.
Она смотрела на поле, и оно больше не казалось ей ни прекрасным, ни умиротворяющим. Оно стало для нее символом неотвратимой угрозы, загадкой, которую ей предстояло разгадать, и местом, где ей, возможно, придется столкнуться со своим самым большим страхом. И от этой мысли становилось еще страшнее.
Остаток дня прошел для Вили как в тумане, в каком-то лихорадочном, дерганом состоянии. Она не могла найти себе места. Пыталась читать – буквы расплывались перед глазами, смысл прочитанного ускользал. Включила сериал – сюжет казался пресным и неинтересным на фоне того реального ужаса, который поселился в ее жизни. Даже еда, которую приготовил отец, казалась безвкусной, хотя она и заставила себя проглотить несколько кусков, чтобы не вызывать у него лишних вопросов.
Ее постоянно тянуло к окну. Она то и дело подходила, всматриваясь в далекое ромашковое поле, словно пытаясь разглядеть там что-то, что могло бы подтвердить или опровергнуть ее вчерашние переживания. Но поле оставалось невозмутимо спокойным, издевательски безмятежным.
Несколько раз в течение дня ее охватывал порыв. Внезапный, почти отчаянный. «Сейчас! Я пойду сейчас!» – решала она, вскакивая с места. Сердце начинало колотиться, в кровь выбрасывался адреналин. Она даже делала несколько шагов к двери, уже представляя, как выходит из дома, как идет к этому полю…
Но каждый раз что-то ее останавливало. Ноги словно наливались свинцом. Воспоминание о том низком, гулком голосе, о всепроникающем выдохе, о леденящем душу предсказании вспыхивало в памяти с такой силой, что решимость таяла, как снег на солнце. Ее охватывал озноб, руки начинали дрожать.
«Нет. Не сейчас. Я не готова», – шептала она себе, отступая от двери. «Я же решила подготовиться. Зачем спешить? У меня есть время».
Но это «время» ощущалось не как возможность, а как отсрочка казни. Каждый час приближал ее к тому моменту, когда ей придется снова переступить эту невидимую границу, снова оказаться там, один на один с неведомым.
Трусость. Да, это была она. Мерзкая, липкая, парализующая трусость. Виля злилась на себя за нее, презирала свою слабость. Ведь речь шла не только о ней, но и о других людях, об отце. Но страх был сильнее. Он был животным, первобытным, иррациональным. Он нашептывал ей на ухо: «Не ходи. Там опасно. Ты ничего не сможешь сделать. Просто спрячься и жди».
И каждый раз, когда этот порыв сменялся отступлением, она чувствовала себя еще хуже. Вина смешивалась со страхом, создавая ядовитый коктейль, отравляющий ее изнутри. Она металась по комнате, как зверь в клетке, не находя выхода.
«Завтра», – в конце концов, решила она, когда за окном уже сгустились сумерки, а она так и не смогла заставить себя сделать этот шаг. «Завтра я точно пойду. Утром. С новыми силами. Я соберусь. Я смогу».
Но это «завтра» звучало уже не так уверенно, как вчера. Это было скорее самовнушение, отчаянная попытка обмануть саму себя, оттянуть неизбежное. И, засыпая этой ночью тревожным, поверхностным сном, полным смутных кошмаров, Виля понимала, что завтрашний день будет еще одним испытанием ее воли и ее страха. И она очень боялась, что страх снова победит.
Глава 4. Грань отчаяния
Ночь была длинной и беспокойной. Виля ворочалась с боку на бок, одеяло то душило ее, то сползало, оставляя мерзнуть. Сон был не спасением, а продолжением дневного кошмара, только в более причудливых и пугающих формах. Ей снилось ромашковое поле – но оно было не белым, а иссиня-черным, и цветы шевелились, как живые, их желтые сердцевинки превращались в немигающие глаза, следящие за ней. Она пыталась бежать, но ноги вязли в топкой земле, а низкий, гулкий голос преследовал ее, повторяя на разные лады: «Семь дней… семь дней…» Она просыпалась несколько раз в холодном поту, сердце колотилось, как пойманная птица, и каждый раз ей требовалось несколько мучительных минут, чтобы понять, где она, и что это был всего лишь сон. Или не всего лишь.
Когда забрезжил рассвет, серый и безрадостный, просачиваясь сквозь неплотно задернутые шторы, Виля уже не спала. Она лежала с открытыми глазами, глядя в потолок, и чувствовала, как внутри нее что-то меняется. Вчерашний парализующий страх, смешанный с отчаянными попытками убедить себя, что все это неправда, уступал место чему-то новому. Это была не смелость, нет. Смелости в ней не было ни на грош. Это была холодная, почти звенящая пустота отчаяния, из которой, как кристалл изо льда, вырастала упрямая, колючая решимость.
Если вчера она боялась даже думать о возвращении на поле, то сегодня эта мысль стала единственной возможной. Не потому, что ей хотелось. А потому, что не было другого выбора. Сидеть и ждать, пока пройдут эти семь дней, наблюдая, как мир вокруг нее рушится, было бы равносильно самоубийству, только растянутому во времени и приправленному невыносимым чувством вины.
Она больше не пыталась себя обманывать. Голос был реален. Угроза была реальна. И если есть хоть один призрачный шанс что-то изменить, она должна за него уцепиться. Даже если этот шанс означает снова шагнуть в эпицентр своего самого большого кошмара.
Эта решимость не была героической. В ней не было ни грамма пафоса или самопожертвования. Она была сродни решимости утопающего, который, захлебываясь водой, из последних сил гребет к далекому, едва видимому берегу. Просто инстинкт. Просто нежелание сдаваться без боя, даже если бой этот заведомо проигран.
Она села на кровати. Тело ломило от бессонной ночи, голова была тяжелой, но взгляд, когда она посмотрела на свое отражение в темном экране выключенного ноутбука, был на удивление твердым. Бледное лицо, темные круги под глазами – но в глубине зрачков застыло что-то жесткое, почти стальное. Это была Виля, которую она сама еще не знала. Виля, доведенная до грани, готовая на все. Или почти на все.
Тишина в комнате давила на уши. Каждый шорох за окном – шелест листьев, чириканье проснувшейся птицы – казался оглушительным на фоне бури, бушевавшей у нее внутри. Виля медленно опустила ноги на холодный пол.
«Это нужно сделать», – прошептала она, и слова эти, сказанные вслух, обрели вес, стали почти материальными. Она повторила их снова, уже тверже, глядя прямо перед собой, на выцветшие обои с нелепыми цветочками. «Это. Нужно. Сделать».
Мысли, как испуганные мыши, сновали в голове, пытаясь найти лазейку, чтобы уклониться, чтобы снова спрятаться. «А что, если это ловушка? Что, если оно только и ждет, чтобы я пришла снова? Что, если оно…»
«Хватит!» – она резко оборвала себя. Эти «что, если» могли свести с ума. Да, страшно. Да, опасно. Но сидеть здесь, в этой комнате, и ждать, пока пройдут эти семь проклятых дней, было еще страшнее. Это было бы предательством.
«Если есть хоть малейший шанс…» – она вцепилась в эту мысль, как в спасательный круг. – «…хоть один из миллиона, я должна попытаться». Ради кого? Ради чего?
«Ради папы», – эта мысль была самой сильной, самой острой. Отец, который так старался собрать их жизнь по кусочкам после маминой смерти. Отец, который каждое утро готовил ей завтрак, который молчаливо нес на своих плечах груз их общего горя. Он не заслуживал такой участи. Он заслуживал спокойной старости, а не гибели от рук какой-то неведомой хтонической сущности из ромашкового поля. Она не могла его подвести.
«Ради… всех», – это было сложнее. Она почти никого не знала в этом поселке. Чужие люди, чужие жизни. Но они были людьми. Такими же, как она, как ее отец. Со своими надеждами, страхами, планами. И они были обречены, даже не подозревая об этом. И если она – единственная, кто знает, то молчать – это все равно что самой нажать на спусковой крючок. Совесть, которую она так старательно пыталась заглушить, говорила громко и отчетливо.
И тут, как всегда в самые трудные моменты, перед ее мысленным взором возник образ мамы. Мама… она всегда была такой сильной. Не физически, нет. У нее была другая сила – внутренняя. Она никогда не сдавалась, всегда находила выход, всегда верила в лучшее, даже когда казалось, что все потеряно. «Борись, Вилюша, – говорила она ей, когда Виля была маленькой и плакала из-за какой-нибудь детской неудачи. – Никогда не опускай руки. Даже если страшно, даже если кажется, что ничего не получится. Просто борись».
Мама бы не сидела сложа руки. Мама бы не позволила страху парализовать себя. Мама бы нашла в себе силы. Она бы пошла. Она бы попыталась.
«Мама бы хотела, чтобы я боролась», – эта мысль придала ей какой-то новый, неожиданный импульс. Это было не просто чувство долга, это было желание быть достойной ее памяти. Желание сделать то, что сделала бы она.
Виля глубоко вздохнула, словно набирая в легкие не воздух, а эту newfound, выстраданную решимость. Да, она пойдет. Она поговорит с этим полем. Или с тем, кто в нем обитает. Она сделает все, что в ее силах. И будь что будет.
Решение, принятое и выстраданное, требовало немедленного действия, пока хрупкая решимость не рассыпалась под натиском возвращающегося страха. Виля подошла к столу. Ее рука уверенно взяла тот самый синий блокнот и шариковую ручку с почти выцветшим логотипом какой-то конференции, на которой когда-то был отец. Эти простые канцелярские предметы теперь казались ей почти священными артефактами, инструментами ее отчаянной миссии.
Но одной лишь логики и блокнота было мало. Ей нужна была поддержка, что-то, что укрепило бы ее дух, что дало бы ей ощущение защиты, пусть даже иллюзорной. Что-то для подсознания, которое все еще кричало от ужаса.
Ее взгляд упал на туалетный столик, где среди немногочисленных флакончиков и безделушек лежал он – мамин кулон. Тонкая серебряная цепочка и небольшой, изящный медальон в виде полумесяца, усыпанного крошечными, почти невидимыми камушками, которые тускло поблескивали в утреннем свете. Мама почти никогда его не снимала. Говорила, что это ее талисман, подарок от бабушки. После похорон Виля нашла его в маминой шкатулке и с тех пор берегла, как самое дорогое сокровище. Она редко его надевала, боясь потерять или повредить, но сейчас… сейчас был тот самый случай.
Пальцы слегка дрожали, когда она брала кулон. Холодный металл коснулся кожи, и по телу пробежала волна тепла, словно мамина рука нежно ее обняла. Она застегнула цепочку на шее. Медальон лег в ямочку между ключицами, и Виля почувствовала, как от него исходит едва уловимое спокойствие. Это было глупо, иррационально, но ей казалось, что часть маминой силы, ее любви и защиты теперь с ней.
Затем она открыла шкаф. На вешалке, среди ее обычной подростковой одежды, висела старая, немного выцветшая фланелевая рубашка отца. Клетчатая, сине-зеленая, на несколько размеров больше, чем нужно. Она часто забирала ее у него, когда ей было грустно или одиноко, и спала в ней. Мягкая, уютная ткань, пахнущая домом и отцовской заботой, всегда успокаивала ее. Иногда, когда ей предстояло какое-то неприятное или волнительное событие – экзамен, поход к врачу, – она надевала эту рубашку под свитер или куртку. Это был ее секретный доспех, ее способ почувствовать себя увереннее, защищеннее в незнакомом или враждебном месте.
Сегодня она наденет ее не таясь.
Виля сняла рубашку с вешалки, накинула поверх своей домашней футболки. Рукава были слишком длинными, их пришлось подвернуть. Она застегнула пару верхних пуговиц, оставив ворот распахнутым, чтобы был виден мамин кулон. Рубашка была мягкой, знакомой, она словно обволакивала ее, создавая ощущение кокона, убежища.
Теперь она была готова. Или, по крайней мере, так ей казалось. Блокнот и ручка в кармане джинсов. Мамин кулон на шее. Отцовская рубашка на плечах. Эти три символа – разум, любовь и защита – были всем, что она могла противопоставить неведомой угрозе.
Она посмотрела на себя в зеркало. Бледная девушка с решительным, почти безумным взглядом, в мешковатой мужской рубашке, сжимающая в руке блокнот. Выглядела она, мягко говоря, странно. Но ей было все равно. Главное – она шла.
Спускаясь на кухню, Виля старалась держаться как можно естественнее, хотя каждый шаг отдавался в груди гулким ударом сердца. Отец, как обычно, уже хлопотал у плиты. Сегодня в воздухе витал аромат свежеиспеченных тостов и омлета с зеленью.
«Доброе утро, солнышко», – Олег обернулся, улыбаясь ей своей обычной теплой, немного усталой улыбкой. Но улыбка тут же слегка померкла, когда он внимательнее посмотрел на нее. Он всегда был наблюдательным, особенно когда дело касалось ее. «Ты как? Не выспалась?»
Виля заставила себя улыбнуться в ответ, надеясь, что это не выглядит слишком натянуто. «Привет, пап. Да так, что-то сны дурацкие снились всю ночь». Она подошла к столу, села на свое место. «А что на завтрак вкусного?» – попыталась она перевести тему, изображая бодрость.
Олег поставил перед ней тарелку с омлетом и пару румяных тостов. «Витаминный заряд перед… чем бы ты сегодня ни занималась», – он прищурился, изучая ее. Его отцовский радар безошибочно улавливал ее напряжение, несмотря на все ее старания. «Ты сегодня какая-то… сама не своя. Рубашка эта…» – он кивнул на свою старую фланелевую рубашку на ней. «Снова решила поиграть в лесоруба?» – попытался он пошутить, но в голосе слышалась тревога.
Виля отломила кусочек тоста, сделала вид, что с аппетитом его жует. В горле стоял ком, и еда казалась ватной. «Да просто прохладно сегодня что-то», – соврала она, стараясь не встречаться с ним взглядом. «И решила, знаешь, снова немного порисовать. На том поле. Вдохновение вчера посетило, хочу закончить». Это была полуправда, которая звучала достаточно убедительно, чтобы не вызывать лишних подозрений. По крайней мере, она на это надеялась.
«Опять на поле?» – Олег нахмурился. «Смотри там, осторожнее. Вчера ты вернулась оттуда бледная, как смерть. Я уж думал, что-то случилось».
Сердце Вили пропустило удар. Он заметил. Конечно, он заметил. «Да нет, пап, все нормально», – она постаралась, чтобы голос звучал беззаботно. «Просто… ну, знаешь, долго на солнце сидела, наверное, немного перегрелась. Сегодня возьму панамку». Еще одна ложь. Господи, сколько их уже накопилось.
Олег вздохнул, но спорить не стал. Он видел, что она что-то скрывает, но, видимо, решил не давить. Возможно, списал ее состояние на обычные подростковые переживания, усугубленные их общей трагедией. «Ну, смотри мне. Если что – сразу звони. И не засиживайся там до вечера».
«Хорошо, пап, не буду», – Виля заставила себя съесть еще пару ложек омлета. Еда не лезла, но она понимала, что если откажется совсем, это вызовет еще больше вопросов. Она перекусила просто из вежливости, чтобы не обидеть его, чтобы показать, что она ценит его заботу. А так, от стресса, который сжимал все внутри ледяными тисками, она была совсем не голодна.
«Ладно, я пойду тогда», – она поднялась, стараясь двигаться не слишком быстро, чтобы не выдать своего нетерпения и нервозности. «Спасибо за завтрак, было очень вкусно».
Олег посмотрел на нее долгим, немного печальным взглядом. «Береги себя, Вилюш», – сказал он тихо.
«И ты, пап», – она быстро чмокнула его в щеку и почти выбежала из кухни. Ей было невыносимо тяжело врать ему, видеть его беспокойство. Но что она могла сделать? Рассказать правду – значило бы вовлечь его в этот кошмар, заставить его волноваться еще больше, а он и так был на пределе. «Я справлюсь сама», – твердила она себе, выходя из дома. «Я должна справиться сама. А потом, когда все закончится… если все закончится… я ему все расскажу». Но это «потом» казалось таким далеким и нереальным.
Выйдя из дома, Виля на мгновение замерла, вдыхая свежий утренний воздух. Солнце только начинало подниматься над горизонтом, окрашивая небо в нежные персиковые и розовые тона. Вокруг была тишина, нарушаемая лишь пением первых птиц да далеким лаем собаки. Обычное утро обычного дня. Но для Вили это утро было чертой, за которой начиналась неизвестность.
Она медленно пошла по знакомой тропинке, ведущей к полю. Каждый шаг давался с усилием, словно она шла против сильного течения. Вчерашний панический ужас сменился сегодня чем-то другим – тяжелой, почти физически ощутимой смесью страха и болезненной, почти маниакальной сосредоточенности.
Мир вокруг словно отодвинулся на второй план, стал приглушенным, нереальным. Звуки доносились как будто издалека, краски поблекли. Все ее существо, все ее внимание было сконцентрировано на одной точке – на том самом ромашковом поле, которое виднелось впереди, за последними домами поселка. Оно притягивало ее, как магнит, и одновременно отталкивало, вызывая глухую, ноющую тревогу.
Она шла, не глядя по сторонам, ее взгляд был прикован к белеющей вдали полосе цветов. Руки были сжаты в кулаки так сильно, что ногти впивались в ладони. В кармане она нащупывала твердые края блокнота – единственного реального предмета в этом сюрреалистическом походе. Мамин кулон холодил кожу на шее, а отцовская рубашка, казалось, пыталась удержать ее, не пустить дальше.
Вот и последний покосившийся сарай, за которым начиналась та самая невидимая граница. Виля остановилась на мгновение, переводя дыхание. Сердце колотилось так сильно, что отдавало в висках. «Я должна. Я смогу», – прошептала она, как мантру.
И сделала шаг.
В тот самый момент, когда ее нога опустилась на землю, уже поросшую первыми ромашками, мир изменился. Это было не так резко, как вчера, не так оглушительно. Скорее, как будто кто-то медленно повернул ручку настройки, и реальность стала другой.
Воздух вокруг словно уплотнился, стал тяжелее, вязким, как вода. Тишина стала глубже, почти звенящей, поглощая все мелкие, привычные звуки. Легкий утренний ветерок, который только что ласково трепал ее волосы, стих, и над полем воцарилось какое-то неестественное, напряженное безмолвие. Даже пчелы, которые обычно уже вовсю трудились над цветами, куда-то исчезли.
Легкий озноб пробежал по ее коже, несмотря на то, что солнце уже начинало пригревать. Это было не от холода. Это было… присутствие. Невидимое, неосязаемое, но абсолютно реальное. Оно ощущалось каждой клеточкой тела, каждым нервным окончанием. Поле дышало. Поле ждало.
Виля сглотнула, чувствуя, как во рту пересохло. Страх никуда не делся, он был здесь, рядом, сжимал горло ледяной хваткой. Но теперь к нему примешивалось и что-то еще – странное, почти благоговейное любопытство и отчаянная решимость дойти до конца. Она сделала еще один шаг, и еще. Ромашки под ее ногами казались мягкими и упругими, но каждый шаг отдавался в голове тяжелым, глухим ударом. Она вошла в «зону». И пути назад уже не было.
Чем дальше Виля углублялась в поле, тем сильнее менялась атмосфера вокруг. Воздух, который у границы был просто плотным и тихим, здесь, ближе к предполагаемому центру, стал ощутимо тяжелее, словно налитым свинцом. Дышать стало труднее, каждый вдох требовал усилия, будто она поднималась на большую высоту или погружалась под воду. Появилось странное ощущение духоты, не связанное с температурой – солнце еще не успело раскалить землю, но воздух казался спертым, застоявшимся, лишенным свежести.
Ей вдруг пришло на ум жуткое сравнение: будто она медленно, шаг за шагом, входит в гигантскую, приоткрытую пасть какого-то невообразимого существа. Ромашки вокруг, казавшиеся такими невинными издалека, теперь выглядели иначе – их белые лепестки словно следили за ней, а желтые сердцевинки напоминали тысячи немигающих глаз. Тишина стала почти абсолютной, настолько глубокой, что Виля слышала стук собственного сердца, как удары барабана, и шорох собственных шагов по траве казался оглушительным.
Она выбрала место, которое интуитивно показалось ей «центром» этого странного пространства – небольшую, чуть приплюснутую полянку, где ромашки росли не так густо. Оглядевшись по сторонам, она не увидела ничего необычного – все то же бескрайнее море цветов, все то же небо над головой. Но ощущение «присутствия» здесь было почти невыносимым, оно давило, обволакивало, проникало под кожу.
Дрожащими руками она сняла с плеча рюкзак, который казался сейчас непомерно тяжелым. Опустилась на землю, прямо на траву, поджав под себя ноги. Трава была влажной от росы и холодила кожу сквозь тонкую ткань джинсов. Она не стала расстилать плед, как в прошлый раз, – сейчас было не до комфорта.
Медленно, словно совершая какой-то важный ритуал, она достала из кармана синий блокнот и ручку. Пальцы плохо слушались, были холодными и какими-то деревянными. Она открыла блокнот на первой чистой странице. Белый лист казался вызывающе пустым на фоне того ужаса и напряжения, которое она испытывала.
Она сидела так несколько минут, не двигаясь, просто пытаясь привыкнуть к этой гнетущей атмосфере, к этому ощущению, что она находится под пристальным, невидимым взглядом. Сердце все еще колотилось где-то в горле, но паника немного отступила, уступив место той самой холодной, отчаянной решимости.
Виля сделала глубокий, прерывистый вдох, пытаясь успокоиться, и медленно выдохнула. Выдох получился дрожащим, но она почувствовала, как легкое напряжение отпускает ее плечи. Она была здесь. Она пришла. Теперь оставалось только ждать. Или… начать самой.
Время тянулось, как густая, вязкая патока. Солнце поднималось все выше, но здесь, в сердцевине поля, его тепло почти не ощущалось сквозь эту плотную, давящую завесу тишины и чужого присутствия. Виля сидела неподвижно, сжимая в руках блокнот и ручку так сильно, что костяшки пальцев побелели.
Она должна была заговорить. Она пришла сюда именно за этим. Но слова застревали в горле, как колючий ком. Страх, который она так старательно пыталась подавить, снова поднимал голову, ледяными щупальцами сковывая ее волю.
«Давай же», – мысленно подгоняла она себя. «Ты же решила. Ты же пришла. Нельзя сейчас струсить».
Но одно дело – принимать решение в относительной безопасности своей комнаты, и совсем другое – находиться здесь, в эпицентре этого необъяснимого ужаса, чувствуя каждой клеточкой тела это невидимое, могущественное присутствие. Воспоминания о вчерашнем голосе, о его всепроникающей силе и безмерной печали, вспыхивали в сознании, парализуя ее.
«А что, если оно не ответит? Что, если оно… разозлится?» – эти мысли, как ядовитые змеи, жалили ее. – «Что, если я скажу что-то не то? Что, если я сделаю только хуже?»
Она закрыла глаза, пытаясь сосредоточиться. Вспомнила лицо отца, его тревожный взгляд сегодня утром. Вспомнила мамин кулон, холодящий кожу на груди, и старую отцовскую рубашку, которая должна была придавать ей смелости.
«Ради них», – прошептала она так тихо, что сама едва расслышала. «Ради них я должна».
Она представила себе, как проходят семь дней. Как ничего не происходит. Как она пытается жить обычной жизнью, зная, что обрекла всех на гибель своим молчанием, своей трусостью. Эта картина была еще страшнее, чем любой голос из-под земли.
«Просто скажи что-нибудь», – уговаривала она себя. «Любое слово. Просто начни. Это самое трудное – начать».
Она открыла глаза. Ромашковое поле все так же безмолвно взирало на нее тысячами своих желтых глаз. Тишина была почти оглушительной.
«Ну же, Виля, – мысленно она обращалась к себе, как к маленькой, напуганной девочке. – Ты же не для того сюда тащилась, чтобы просто посидеть и испугаться еще больше. Ты можешь. Ты должна».
Она сделала еще один глубокий вдох, задержала дыхание на несколько секунд, а потом медленно выдохнула, стараясь вместе с воздухом выдохнуть и часть своего страха. Руки все еще дрожали, но в груди, где-то очень глубоко, зародилось крошечное, едва заметное зернышко упрямства.
«Сейчас», – подумала она. «Или никогда».
Она облизала пересохшие губы, чувствуя их солоноватый вкус. И, собрав все остатки своей воли, заставила себя поднять голову и посмотреть прямо перед собой, в это белое, безмолвное пространство.
Глава 5. Диалог с безмолвием
Собравшись с духом, Виля прокашлялась, прочищая горло, которое сдавило от напряжения. Голос, когда она наконец заговорила, прозвучал хрипло, слабо и совершенно чужеродно в этой оглушающей тишине.
«З-здравствуй», – выдавила она, и это простое слово повисло в неподвижном, тяжелом воздухе, как одинокая пушинка. Она не знала, к кому обращается – к полю, к голосу, к неведомой сущности. Она просто сказала это в пространство, надеясь, что ее услышат.
И почти сразу же, как только звук ее голоса затих, поле отреагировало. Это был не ветер, не шорох травы. Это был глубокий, протяжный… вздох. Не такой мощный и сотрясающий, как в прошлый раз, но отчетливый, словно само поле втянуло в себя воздух и медленно выпустило его. Ромашки вокруг нее едва заметно качнулись, как будто от этого невидимого дыхания.
Виля вздрогнула, инстинктивно прижимая к себе блокнот. «Поле дышит», – промелькнула мысль, и рука сама, почти автоматически, потянулась к ручке. Дрожащими пальцами, едва попадая по буквам, она нацарапала на чистом листе: «Поле дышит. Реагирует на голос. Вздох». Записывать это казалось полным безумием, но она чувствовала, что должна фиксировать каждую деталь, какой бы странной она ни была. Это было ее единственное оружие – наблюдение.
Не успела она опустить ручку, как раздался ответ. Тот самый голос. Низкий, гулкий, вибрирующий, словно идущий из-под самой земли. Он был грубым, как будто его обладатель не говорил веками, и голосовые связки заржавели. Но главной его характеристикой по-прежнему оставалась эта всепроникающая, безмерная грусть, от которой у Вили сжималось сердце.
«Здравствуй», – произнес голос, и слово это, хоть и было ответом на ее приветствие, прозвучало не как начало диалога, а как констатация факта, как признание ее присутствия. От этого звука воздух вокруг Вили, казалось, еще больше уплотнился, стал почти осязаемым, а земля под ней едва заметно завибрировала. Ей показалось, что даже ромашки вокруг на мгновение замерли, прислушиваясь.
Виля судорожно сглотнула. Оно ответило. Оно действительно ответило. Часть ее сознания все еще отказывалась в это верить, но другая, более трезвая, понимала: это происходит наяву.
«Ты… ты меня слышишь?» – спросила она, и ее голос, хоть и дрожал, прозвучал чуть увереннее, чем в первый раз. Она смотрела прямо перед собой, на колышущиеся головки ромашек, пытаясь найти источник голоса, но он, казалось, исходил отовсюду и ниоткуда одновременно.
«Слышу», – последовал немедленный ответ, все такой же низкий и печальный. А потом, после короткой паузы, которая показалась Виле вечностью, голос добавил: «Более странно то, что ты меня слышишь, а не я тебя». В этих словах не было удивления или любопытства, скорее, все та же усталая констатация чего-то давно известного и неизбежного. И от этого Виле стало еще более не по себе. Она – странная? Почему? Что это значило?
От слов голоса по спине Вили пробежал ледяной холодок, не связанный с утренней прохладой. «Более странно то, что ты меня слышишь…» Эти слова эхом отдавались в ее сознании, порождая рой тревожных вопросов. Что с ней не так? Или, наоборот, так? Почему именно она стала той, кто способен слышать этот голос, это дыхание поля?
Ей было невероятно страшно. Каждая клеточка ее тела кричала об опасности, инстинкт самосохранения требовал немедленно вскочить и бежать без оглядки, подальше от этого проклятого места, от этого всепроникающего голоса. Но она знала – назад пути нет. Не сейчас, когда она уже начала этот диалог, когда получила подтверждение, что ее слышат. Она должна продолжать, чего бы ей это ни стоило. Блокнот в ее руках дрожал, но она крепче сжала ручку, готовясь записывать дальше.
«Кто… кто ты?» – этот вопрос сорвался с ее губ прежде, чем она успела его обдумать. Он был самым очевидным, самым насущным. Если она собирается вести переговоры, она должна знать, с кем имеет дело. Хотя бы попытаться узнать.
Тишина, последовавшая за ее вопросом, была иной, чем раньше. Она не была пустой. Она была… тяжелой, наполненной ожиданием, словно сущность обдумывала ответ. Воздух вокруг Вили, казалось, еще больше сгустился, стал почти вязким, а ромашки замерли, как будто затаив дыхание. Виля чувствовала, как по ее вискам стекают капельки пота, несмотря на утреннюю прохладу.
И вот голос ответил. На этот раз в нем прозвучали новые нотки – не только грусть и усталость, но и какая-то древняя, непостижимая мудрость, отстраненность существа, для которого человеческие мерки и понятия не имели никакого значения.
«Я могу быть кем угодно», – произнес он, и слова эти, как камни, упали в тишину. – «От бога до демона. Смотря, как ты меня воспринимаешь».
Виля замерла, пытаясь осмыслить этот ответ. Это не было ответом. Это была загадка, головоломка, от которой ее и без того смятенный разум заходил ходуном. Она судорожно пыталась записать услышанное, но пальцы не слушались, буквы получались кривыми, почти нечитаемыми.
Голос продолжал, неторопливо, веско, каждое слово отдавалось вибрацией в самой земле под ней: «Я – Хранитель этого места. Я – его суть, его дыхание, его память. Для кого-то я – бог земли, дарующий жизнь. Для других – дьявол, несущий разрушение. Для одних – злой дух, обитающий в чаще. Для других – доброе существо, шепчущее с ветром. А для некоторых… для некоторых я – сущий кошмар».
Последние слова прозвучали с такой глубиной и такой всеобъемлющей печалью, что Виля почувствовала, как по ее щекам снова текут слезы. Она не понимала, что это за существо, но его ответ пугал и одновременно вызывал странное, почти болезненное сочувствие. Хранитель. Бог. Дьявол. Сущий кошмар. Все это одновременно. Как такое возможно? И кем он был для нее? Пока что – определенно кошмаром. Но в этой печали, в этой усталости сквозило что-то… не злое. Что-то древнее, уставшее от своей вечной роли, от своего бесконечного цикла.
Она смотрела на колышущиеся ромашки, и они больше не казались ей просто цветами. Они были частью этого существа, его проявлением, его кожей. И она, Виля, сидела сейчас в самом его сердце, пытаясь говорить с тем, что было за гранью ее понимания.
Слезы высохли на ее щеках, оставляя соленые дорожки, но Виля уже не обращала на них внимания. Ответ существа, такой многоликий и неопределенный, только усилил ее отчаяние и одновременно – странную, почти безумную решимость докопаться до сути. Она смахнула слезы тыльной стороной ладони, крепче сжала ручку и, глядя прямо перед собой, в это невидимое, но ощутимое «лицо» поля, задала самый главный, самый страшный вопрос:
«Почему? Почему все умрут через семь дней?»
Ее голос дрожал, но в нем звучала стальная нотка. Она должна была знать.
Тишина, воцарившаяся после ее вопроса, была особенно гнетущей. Казалось, само время остановилось. Виля задержала дыхание, боясь пропустить хоть малейший звук, хоть намек на ответ. Сердце стучало так сильно, что, казалось, вот-вот вырвется из груди.
И голос ответил. Все так же низко, гулко, с той же неизбывной печалью, но теперь в нем появилась какая-то механистическая, почти протокольная интонация, словно он зачитывал древний, неизменный устав.
«Потому что это цикл», – произнес он, и от этого простого слова «цикл» по спине Вили пробежал холодок. – «Забирать важное – моя работа».
«Работа?» – переспросила Виля, почти не веря своим ушам. – «Кто… кто это придумал? Кто дал тебе такую работу?» Ее пальцы лихорадочно скользили по бумаге, пытаясь зафиксировать этот абсурдный, но такой жизненно важный диалог.
«Обязательно ли убивать всех?» – ее голос сорвался, в нем звучало отчаяние и мольба. – «Зачем? Какой в этом смысл?!»
Голос помолчал, словно собираясь с мыслями, или, быть может, пытаясь облечь в понятные для человеческого разума слова то, что было за гранью понимания. Воздух вокруг Вили, казалось, стал еще плотнее, он вибрировал от невысказанного, от древней, непостижимой тайны.
«Смысл…» – Голос произнес это слово так, будто пробовал его на вкус, будто само понятие смысла было для него чем-то чуждым или давно забытым. – «Смысл в том, чтобы забрать важное. Жизни… жизни – это самое важное, что есть у вас, хрупких и недолговечных. Они полны энергии, чувств, воспоминаний. Они – топливо для нового цикла, для обновления».
Виля слушала, затаив дыхание, чувствуя, как волосы на ее голове шевелятся от ужаса и одновременно от какого-то странного, почти благоговейного трепета перед этой древней, непостижимой логикой.
«Я не помню, когда и кто обязал меня делать это», – продолжал голос, и в нем отчетливо слышалась нота бесконечной усталости, словно он нес на себе груз всех веков. – «Сама Древность распорядилась когда-то, на заре времен, когда мир был еще молод и не знал вашего племени. Это стало моей работой, моим предназначением, моей сутью. Веками я делал это молча, забирая жизни у тех, кто не мог спросить «почему». Леса, звери, сама земля… все подчинялось этому циклу».
Он сделал паузу, и Виле показалось, что она слышит, как где-то глубоко под землей ворочаются гигантские, невидимые механизмы этого древнего порядка.
«Но потом… потом пришли люди», – в голосе появилась новая, почти человеческая интонация – глубокая, вселенская печаль, от которой у Вили снова навернулись слезы. – «Всего несколько тысяч оборотов земли вокруг солнца назад. Это так недавно по моим меркам… С вами я научился говорить. Ваши мысли, ваши чувства… они такие яркие, такие… сложные. И с вами… с вами стало гораздо грустнее выполнять мою работу. Слышать ваши вопросы, видеть ваш страх, чувствовать вашу боль… Это… усложняет. Но цикл должен быть завершен. Таков порядок. Иначе… иначе все угаснет по-настоящему. Навсегда».
От этих слов Виле стало не по себе. Существо, говорящее с ней, было не просто бездушной машиной смерти. Оно было древним, уставшим исполнителем воли, которую оно само уже не помнило, кто на него возложил. Оно было свидетелем зарождения и угасания миров, и теперь оно столкнулось с человечеством, с его способностью чувствовать и спрашивать, и это приносило ему… печаль? Боль?
Картина, нарисованная голосом, была грандиозной и ужасающей. Древний цикл, обновление через смерть, и существо, запертое в этом цикле, вынужденное выполнять свою страшную работу, даже если оно само от этого страдает. И теперь этот цикл должен был коснуться их маленького поселка.
«Осталось… осталось шесть дней», – прошептала Виля, и цифра эта, такая маленькая, такая неотвратимая, прозвучала как обратный отсчет до конца света. Ее рука с блокнотом безвольно опустилась на колени. Информация, полученная от голоса, была слишком огромной, слишком чудовищной, чтобы ее можно было просто записать и забыть. Она давила, душила, лишала последней надежды.
«Да», – подтвердил голос, и в этом коротком, лишенном эмоций слове слышалась вся тяжесть неизбежности. – «Шесть оборотов земли вокруг своей оси. А потом… мне придется». В этих словах не было угрозы, не было злорадства. Только констатация факта, как если бы он говорил о смене погоды или о наступлении ночи. И от этой обыденности становилось еще страшнее.
Виля подняла голову. В ее глазах, еще влажных от слез, застыло отчаяние, но в нем уже пробивался росток какой-то безумной, последней надежды. Если это «работа», если это «цикл», то, может быть… может быть, есть какие-то правила? Какие-то лазейки?
«А… а можно ли… можно ли как-то перенести цикл?» – спросила она, и голос ее дрогнул от собственной смелости. – «Отложить? Изменить?» Она не знала, на что надеется, но молчать было невыносимо.
Голос помолчал, и в этой паузе Виле показалось, что она слышит, как само время замирает, как взвешиваются на невидимых весах судьбы ее маленького поселка.
«Перенести…» – Голос произнес это слово так, словно пробовал его на вкус, словно это было что-то новое, что-то, о чем он раньше не задумывался. Или, наоборот, что-то, что было предусмотрено в этом древнем, непостижимом уставе. – «Цикл можно… отсрочить. Не отменить. Но отсрочить. На один оборот. На сто пятьдесят ваших лет».
Сто пятьдесят лет! Эта цифра, по сравнению с шестью днями, казалась вечностью. У Вили перехватило дыхание. Надежда, хрупкая, как крыло бабочки, затрепетала в ее груди.
«Но… как?» – выдохнула она, боясь поверить. – «Что для этого нужно?»
Ответ голоса прозвучал так же спокойно и неотвратимо, как и все, что он говорил до этого. Но в нем была скрыта какая-то новая, почти нечеловеческая логика, от которой у Вили по спине снова пробежал холодок.
«Только если ты отдашь мне что-то важнее жизни», – произнес он, и слова эти, простые и страшные, повисли в неподвижном воздухе. – «Что-то, что по своей ценности, по своей сути, сможет заменить ту энергию, которую я должен собрать. Что-то, что сможет насытить цикл, позволив ему завершиться и уснуть… на время».
«Что-то важнее жизни…» – Виля беззвучно повторила эти слова. Она смотрела на свои руки, на блокнот, на колышущиеся ромашки, и в голове ее царил полный хаос.
Что может быть важнее жизни?
Жизнь – это все. Это дыхание, это чувства, это мысли, это любовь, это боль, это надежды, это воспоминания. Это ее отец. Это те немногие люди, которых она знала. Это те, кого она не знала, но кто тоже имел право жить.
Что может покрыть такой огромный, такой несоизмеримый груз, как жизнь? Не одна жизнь, а множество жизней, жизни целого поселка.
Мысли метались в ее голове, как обезумевшие птицы. Деньги? Драгоценности? Какие-то материальные ценности? Нет, это было бы слишком просто, слишком… по-человечески. Существо, говорящее с ней, было древнее денег, древнее золота. Оно говорило об энергии, о сути.
Воспоминания? Чувства? Можно ли отдать свои самые дорогие воспоминания? Свою способность любить? Свой талант? Свою душу, если она существует?
Виля сидела, раздавленная тяжестью этого вопроса, этой невыполнимой, казалось бы, задачи. Что она, обычная семнадцатилетняя девушка, потерявшая мать и почти потерявшая себя, может предложить этому древнему, всемогущему существу? Что у нее есть такого, что было бы важнее жизни?
Ответ не приходил. И время… время продолжало свой безжалостный отсчет. Оставалось шесть дней.
Тишина, повисшая после слов голоса, была настолько плотной, что, казалось, ее можно было потрогать. Виля сидела, оцепенев, пытаясь осмыслить эту чудовищную дилемму. «Что-то важнее жизни…»
И тут, как вспышка молнии в темной ночи, в ее голове родилась отчаянная, почти безумная мысль. Она подняла голову, ее глаза, полные страха и какой-то новой, почти лихорадочной решимости, встретились с невидимым взглядом поля.
«А что… что если я предложу тебе всего одну жизнь?» – ее голос дрожал, но она заставила себя продолжать, слова вырывались из нее, как поток, который она больше не могла сдерживать. – «Мою жизнь? Одну. Взамен всех остальных. Неужели… неужели это не будет достаточно ценно? Одна жизнь, отданная добровольно, ради спасения многих. Разве вес такого самопожертвования… не перекроет жизни всех в поселке?»
Она выпалила это и замерла, ожидая ответа, готовая к чему угодно – к гневу, к насмешке, к тому, что ее просто проигнорируют. Сердце колотилось так, что, казалось, вот-вот выскочит из груди. Воздух вокруг нее, казалось, застыл, ромашки перестали колыхаться, словно само поле задержало дыхание, обдумывая ее предложение.
Пауза длилась целую вечность. Виле казалось, что она слышит, как скрипят невидимые шестеренки древнего механизма, взвешивая ее слова, ее жизнь.
И голос ответил. Низкий, гулкий, все такой же печальный, но теперь в нем, как показалось Виле, прозвучала какая-то новая, едва уловимая нота. Может быть, удивление? Или… уважение?
«Да», – произнес он, и это короткое слово упало в тишину, как камень в глубокий колодец. – «Одна жизнь, отданная добровольно, с полным осознанием цены… Это… это имеет вес. Очень большой вес. Да, это перекроет. Цикл будет насыщен. Я усну».
Ответ был ошеломляющим. Таким простым и таким ужасным одновременно. Виля почувствовала, как по ее спине пробегает волна ледяного ужаса, смешанного с каким-то странным, почти извращенным облегчением. Есть выход. Есть способ спасти всех. Но цена… цена была немыслимой.
Она не ожидала такого ответа. Часть ее, та, что отчаянно цеплялась за жизнь, надеялась, что голос откажется, скажет, что этого мало, что нужна какая-то другая, более сложная жертва. Но он согласился. И это было страшно.
Виля была недовольна этим ответом. Нет, не так. Она была в ужасе от него. Естественно, она не собиралась вот так просто отдавать свою жизнь. Ей было всего семнадцать. Она хотела жить, хотела рисовать, хотела… хотела, чтобы все это оказалось просто дурным сном. Мысль о собственной смерти, пусть даже героической, была невыносима.
Но…
Но теперь у нее был «план Б». Запасной вариант. Самый крайний, самый отчаянный. Если она не сможет найти ничего другого, если все ее попытки провалятся… то у нее будет этот выход. Страшный, но выход.
Это осознание, как ни странно, придало ей немного сил. Теперь задача стала еще более четкой, еще более насущной.
«Теперь осталось понять, что может быть важнее жизни», – прошептала она, скорее себе, чем голосу. Если ее собственная жизнь, отданная добровольно, имеет такой вес, то что еще может сравниться с этим? Что нематериальное, что духовное, что настолько ценное, что способно насытить этот древний, голодный цикл?
Вопрос оставался открытым. Но теперь у нее было хотя бы направление для поисков. И шесть дней, чтобы найти ответ. Шесть дней, чтобы найти что-то важнее собственной жизни. И это была самая сложная задача, с которой она когда-либо сталкивалась.
«Я… я подумаю», – прошептала Виля, и голос ее был слабым, почти неслышным. Она не знала, что еще сказать. Диалог, такой страшный и такой важный, подошел к какому-то логическому, но совершенно невыносимому рубежу. – «Спасибо… что ответил». Поблагодарить сущность, которая собиралась уничтожить всех или забрать ее жизнь, казалось верхом абсурда, но слова вырвались сами собой.
Голос не ответил. Только легкий, почти неуловимый вздох прошелестел по полю, заставив ромашки чуть качнуться. Словно он тоже устал от этого разговора, от этого бремени знаний и ответственности.
Виля медленно поднялась на ноги. Тело было ватным, непослушным. Она чувствовала себя опустошенной, выжатой до последней капли. Она сунула блокнот и ручку в карман, даже не взглянув на свои каракули – сейчас они казались бессмысленными по сравнению с тем грузом, который лег на ее плечи.
Она не стала прощаться вслух. Просто развернулась и пошла прочь, к границе поля, к той невидимой черте, за которой начинался обычный, человеческий мир. Шаги ее были медленными, тяжелыми, словно она несла на себе не только свой рюкзак, но и всю тяжесть этого древнего цикла, всю боль и печаль этого странного, всемогущего существа.
Когда она переступила черту, когда плотный, давящий воздух поля сменился обычным, свежим утренним воздухом, она не почувствовала облегчения. Наоборот, контраст был настолько резким, что ей стало еще хуже. Там, в поле, в присутствии голоса, все было страшно, но как-то… однозначно. Была угроза, были условия. Здесь же, в мире людей, которые ничего не подозревали, ее знания казались еще более чудовищными.
Она шла домой, и мысли в ее голове роились, как потревоженный улей.
Мысли о голосе. Кто он? Хранитель? Бог? Дьявол? Или просто древний, уставший механизм, запущенный кем-то на заре времен? Его печаль, его усталость… они были такими искренними, такими глубокими. Он не был злым в человеческом понимании этого слова. Он был… другим. Подчиненным какому-то высшему, непостижимому порядку. И это делало его еще более страшным, потому что с ним нельзя было договориться по-человечески, его нельзя было разжалобить или обмануть. Он был силой природы, стихией, которой бесполезно сопротивляться. И все же… он говорил с ней. Он ответил на ее вопросы. Он даже согласился на ее безумное предложение. Значит, в нем было что-то… или он видел что-то в ней?
Мысли о себе. Кто она теперь? Девушка, которая говорит с полями? Избранная? Или просто сумасшедшая, которой все это привиделось? Нет, это было слишком реально. Она теперь – носительница страшной тайны, страшного выбора. У нее есть шесть дней, чтобы найти «что-то важнее жизни». Или… или принести в жертву себя. Мысль о собственной смерти, о том, что она может вот так просто исчезнуть, была невыносимой. Ей было всего семнадцать. Она хотела жить, дышать, чувствовать, рисовать. Ее жизнь, такая короткая, такая еще не начавшаяся по-настоящему, вдруг оказалась разменной монетой в какой-то древней, космической игре. И это было несправедливо. Жестоко. Но это была ее реальность.
Мысли о жизни. Что такое жизнь? Раньше она не задумывалась об этом так глубоко. Жизнь была чем-то само собой разумеющимся. Да, она потеряла маму, и это было ужасно, это показало ей, какой хрупкой может быть жизнь. Но сейчас… сейчас речь шла о другом. О ценности жизни как таковой. О том, что может быть важнее ее. Любовь? Память? Искусство? Вера? Самопожертвование? Голос сказал, что ее добровольная жертва «имеет вес». Значит, не сама жизнь как биологический процесс, а что-то, что стоит за ней – воля, решение, мотив.
Она шла, и мир вокруг нее казался другим. Солнце светило так же, птицы пели, где-то смеялись дети. Но все это было подернуто флером обреченности. Эти люди, эти звуки, эти краски – все это могло исчезнуть через шесть дней. И только она знала об этом. И только от нее, возможно, зависело, исчезнет ли.
Тяжесть этого знания была почти физической. Ей хотелось кричать, плакать, биться головой о стену. Но она шла молча, сжимая кулаки, а в голове ее уже начинал вырисовываться смутный, отчаянный план. Она должна найти это «что-то». Что-то важнее жизни. И она найдет. Или умрет, пытаясь.