«Пушкин наш, советский!». Очерки по истории филологической науки в сталинскую эпоху. Идеи. Проекты. Персоны бесплатное чтение

Скачать книгу

История идей, проектов и людей

Из разысканий в области археологии советской интеллектуальной жизни

Наряду с писателями-классиками возможны и читатели-классики.

Н. Е. Прянишников. Рассуждение о читателе и писателе (1930)

Один ли Пушкин является жертвой подобных «исследовательских» наездов? Увы, кажется, все классики! И это плохо.

А. А. Сурков. Встречный счет критике (1932)

Закон сохранения интеллектуальной энергии проявляется везде, где ее почему-то не душили. Этим объясняется расцвет нашей пушкинистики: Пушкин был поднят на щит, как чемпион в спорте или как победитель международного конкурса, и пушкинистика оказалась поощряемой областью филологии. В известном смысле это случайность, хотя прославление Пушкина было одной из форм «вождизма», без которого советская идеология немыслима <…>. Вот и Пушкин, который совсем не годился в предшественники соцреализма, был избран «вождем». На этой аберрации мы заработали таких блистательных ученых, как Б. В. Томашевский, В. М. Жирмунский, Ю. Г. Оксман, Г. А. Гуковский, В. В. Виноградов, С. М. Бонди, <…> Ю. Н. Тынянов, позднее Н. Я. Эйдельман, Ю. М. Лотман и другие.

Е. Г. Эткинд. «Эту песню не задушишь, не убьешь…»: О законе сохранения интеллектуальной энергии (1997)
1

Настоящее исследование посвящено частному эпизоду из советской интеллектуальной истории 1920–1950‑х годов. По сути, оно строится вокруг хотя и одной, но весьма значительной для сталинской культуры идеи – идеи классики и классического1, интересами власти и силами гуманитариев-теоретиков персонифицированной в почти сакральной фигуре А. С. Пушкина. Этим обстоятельством, с одной стороны, очерчена тематика работы, которую, казалось бы, можно точно описать формулой П. А. Дружинина «идеология и филология»2. Однако мы склонны несколько сместить смысловые акценты, поставив «филологию» перед «идеологией», и рассматривать науку не как поле преломления политических идей, а как область, хотя и реагирующую на изломы идеологического вектора, но все же сохраняющую свое глубинное содержание. С другой стороны, указанным обстоятельством обусловлена избранная методология, предполагающая анализ не только обильного фактического материала, но и ранее сформулированных на его основе интеллектуальных концепций. Посредством рассмотрения литературно-критических и научно-теоретических текстов с учетом персональной прагматики пишущего и заданной властью политико-идеологической рамки мы стремимся обнаружить и описать те механизмы, с помощью которых осуществляются интеллектуальные спекуляции, позволившие сталинскому режиму поставить культуру на службу собственным идеологическим интересам.

В хрестоматийной книге «Археология знания» (L’archéologie du savoir), вышедшей по-французски в 1969 году, М. Фуко писал о ключевых принципах истории идей:

она рассказывает периферийную и маргинальную историю. Не историю наук, а историю тех несовершенных и плохо обоснованных познаний, которые на всем протяжении своего упорного существования никогда не смогли обрести научной формы <…>. Историю не литературы, а того сопутствующего волнения, той повседневной и так быстро забывающейся писанины, которая никогда не получает или тотчас утрачивает статус произведения: анализ псевдолитературы, альманахов, журналов и газет, скоротечных успехов, скандальных авторов. История идей, определенная таким образом, – и сразу становится ясно, как сложно зафиксировать ее точные границы, – обращается ко всей той скрытой мысли, ко всему набору представлений, которые анонимно распространяются среди людей; сквозь разломы великих дискурсивных памятников она выявляет ту зыбкую почву, на которой они покоятся. <…> история идей оказывается дисциплиной о началах и концах, описанием неясных непрерывностей и возвратов, воссозданием развития в линейной форме истории. Но она может также описать все взаимодействие обменов и посредников, существующих в разных областях: она показывает, как распространяется научное знание, как оно порождает философские понятия, а иногда обретает форму литературных произведений. Она показывает, как проблемы, понятия и темы могут переходить из философского поля, где они были сформулированы, в научные или политические дискурсы. Она соотносит произведения с социальными институтами, с общественным поведением или привычками, с технологиями, потребностями и немыми практиками. Она пытается оживить наиболее разработанные формы в том конкретном ландшафте, в той среде роста и развития, где они зародились. В таком случае она становится дисциплиной о взаимопроникновениях, описанием концентрических кругов, которые охватывают произведения, выделяют их, связывают между собой и включают во все то, что произведениями не является3.

Настаивая на необходимом обновлении методологии и утверждая теоретические принципы «археологии знания», Фуко писал об истории идей как о дисциплине, занятой анализом периферийных, окраинных явлений, по-настоящему определяющих направления эволюции гуманитарной мысли4. Однако опыт сталинизма, до сегодняшнего дня не ставший принадлежностью истории, по-прежнему продуцирует всевозможные дискурсивные практики и поэтому не вполне может быть описан при помощи предложенного Фуко инструментария. Сам объект нашего исследования лишен формальной завершенности и представляет собою некую асинхронную совокупность идей, часть которых все еще формирует наше актуальное представление о порядке вещей. Таким образом, «археология знания» с присущим ей набором методологических принципов в нашем случае должна быть подкреплена контекстуальным анализом и намеренной историзацией интеллектуального «наследства».

Ситуация всесторонней политизации и идеологизации, которая постепенно складывалась в Советском Союзе в 1920–1950‑е годы, характеризовалась нестабильностью интеллектуальной жизни. Дело в том, что многие некогда центральные идеи и концепции за короткое время сначала превращались в маргинальные, а затем и вовсе вытеснялись за рамки легального поля. Однако такое вытеснение отнюдь не исключало повторной актуализации некогда отвергнутых мыслительных и дискурсивных практик5. Нерасчлененность интеллектуального дискурса в те годы не позволяла ему стабилизироваться, образовать «центр» и «периферию»: постоянная циркуляция смыслов, не закрепленных за конкретной сферой знания, определила тотальный или, по выражению М. М. Бахтина, «авторитарный» характер этого дискурса. (Неслучайно расцвет структурной лингвистики и функциональной стилистики пришелся именно на послесталинские годы. Задача по разграничению и сегментации некогда монолитного дискурсивного пространства в те годы стала едва ли не центральной во всех сферах гуманитаристики.) Так, политическая идея могла стать «литературным фактом», равно как и идея литературная – фактом политики. Очевидно, например, что развернувшаяся в позднесталинскую эпоху кампания против марризма в языкознании – итог сонаправленного движения разнородных идей. На уровне смежных интеллектуальных сфер сознательно нагнетаемая тенденция к обобществлению была столь сильна, что граница между ними попросту стиралась.

Все это снимало целый ряд управленческих вопросов. В такой ситуации одно властное решение затрагивало сразу все сферы вне зависимости от их идеологической приоритетности, но и само это решение оформлялось из многих импульсов. Именно поэтому одни и те же фрагменты очередной «гениальной» теоретической работы Сталина то и дело возникали, например, в редакционных статьях «Правды» и академических трудах по точным, естественным и гуманитарным наукам, в школьных/вузовских учебниках и официальной/частной переписке, на фасадах зданий и агитационных плакатах… Таким образом идеи, обеспеченные властным ресурсом, становились универсальными, способными реализовываться в любых – даже несмежных – контекстах. Думается, этот процесс во многом определил подвижную во времени специфику существования гуманитарной мысли в 1920–1950‑е годы.

Распространенный в исследовательской литературе утрирующий взгляд на неоднородную культурную ситуацию сталинской эпохи, развившийся вследствие не вполне последовательного и весьма фрагментарного введения новых сведений об этом времени в научный оборот6, имеет в своей основе мысль об индоктринации как о ключевой стратегии однонаправленного взаимодействия власти и интеллектуального сообщества. Принятая многими специалистами в качестве безусловной, модель «коммуникации» в советской (тоталитарно ориентированной) публичной сфере в общем виде выглядит следующим образом: партийная верхушка якобы спускает оформленные в виде директив, распоряжений и – реже – развернутых предписаний идеи, а адресаты этих идей, лишенные возможности независимого суждения, вынужденно занимаются всевозможными формами их тиражирования; интеллектуалы, которые не смогли сообразоваться с этой производственной логикой, либо подвергались идеологическим проработкам, становились объектами травли, либо же оказывались жертвами физического уничтожения. При таком подходе любые идеи и концепции трактуются как эквиваленты политических. Если в контексте институциональной истории эта довольно примитивная схема культурного производства при должном уточнении может восприниматься как адекватная, то в области неинституционализированной интеллектуальной деятельности7 она попросту не может быть релевантной из‑за отсутствия регламентированного порядка взаимоотношений между властью и мыслящим субъектом. Иначе говоря, существование в условиях организационных ограничений задавало конечный набор ролей и функций, в рамках которого почти не оставалось пространства для интеллектуального маневра, тогда как сфера производства знания такого упорядочения не предполагала и предполагать не могла. Дело в том, что партийное руководство было лишено ресурсов и возможности следить за интенсивностью идеологической обработки интеллектуального сообщества. Да и контролировалось только то, что уже было написано и каким-либо образом предъявлено, но не сам процесс производства знания (зачастую принципиально различавшийся на «внешнем» и «внутреннем» уровнях адресации). Об этом свидетельствуют, например, писавшиеся преимущественно в сталинскую эпоху и ныне полностью или частично опубликованные дневники и записные книжки А. Н. Афиногенова, А. А. Ахматовой, О. Ф. Берггольц, С. Б. Бернштейна, Л. Я. Гинзбург, А. К. Гладкова, Э. Ф. Голлербаха, В. М. Жирмунского, Вс. Вяч. Иванова, М. А. Кузмина, Ю. М. Нагибина, Ю. К. Олеши, А. П. Платонова, М. М. Пришвина, М. А. и Т. Г. Цявловских, К. И. и Л. К. Чуковских, Е. Л. Шварца, а также доступные лишь фрагментами записи Б. М. Эйхенбаума, О. М. Фрейденберг8. Именно поэтому в те годы «инакомышление»9 и даже малейшее подозрение в нем стали едва ли не главными предлогами к осуществлению политической расправы.

История любой науки всегда связана с вопросом о классике как об интегральной части знания, о ее понятийном объеме и материальных границах (чаще – контурах). Идея интеллектуального прогресса, лежащая в основании позитивистской исследовательской парадигмы, определяет неизбежную иерархизацию идей, взглядов и концепций; этим объясняется возникновение всевозможных «классических трудов» по целому ряду дисциплин, от экономики и права до физики и биологии. И. М. Савельева и А. В. Полетаев в книге «Классическое наследие» последовательно разделяют два подхода к научной классике – «презентистский» (т. е. отталкивающийся от вклада классиков в современное знание) и «историцистский» (т. е. основывающийся на принципах интеллектуальной истории)10. При этом описанное расхождение основывается на методологических нестыковках, тогда как в отношении ядра научной классики чаще всего существует консенсус. Те интеллектуальные построения, которые рассматриваются в настоящем исследовании, уже приобрели статус классических, а их авторы давно стали классиками русистики11.

Как представляется, такое положение дел существенно затрудняет всякий анализ по нескольким причинам: 1) классические тексты не характеризуются «качественным превосходством» по отношению к текстам неклассическим – в основании их разграничения лежит более сложная система оснований, связанная с категориями «производящего» и «производного»; 2) признание за текстом его принадлежности к сфере классики исключает аспект времени его создания, делая отраженные в нем идеи аксиоматическими или попросту «вечными»12; 3) постоянная актуализация содержащихся в классическом тексте идей замыкает современное научное знание на теоретических постулатах, которые созвучны текущей действительности лишь в очень утрированном виде и, следовательно, не дают адекватного представления о ней; 4) стратегии становления гуманитариев классиками типологически близки тем, которые существуют в областях литературы, искусства и философии. В упомянутой книге И. М. Савельева и А. В. Полетаев пишут, что

научная классика <…> не несет в себе никаких элементов сакральности. Классика в науке не является ни предметом поклонения, ни идеальным образцом для подражания, ни «мерилом» всех последующих научных работ. Классика – это основы современного знания, условно говоря, фундамент, который, однако, при всей его важности, является лишь одной из частей здания13.

Однако в отношении к гуманитарному знанию часто можно наблюдать именно сакрализацию идей и фетишизацию методов, о чем свидетельствует хотя бы наличие в современном интеллектуальном пространстве так называемых научных школ – реликтов некогда обострившихся, а сегодня, в обстановке децентрализации знания и глубочайшего мыслительного кризиса, почти забытых и лишь иногда вспыхивающих теоретических разногласий (например, до сих пор длящееся пресловутое противостояние Московской и Ленинградской (Петербургской) фонологических школ, как представляется, приобрело худшие черты «партийности»). Вместе с тем ясно, что априори конфликтное взаимодействие между адептами этих самых школ строится не на принципах продуктивной полемики, а на давней идее спора ради спора. Однако так было не всегда. В определенные периоды истории такие интеллектуальные конфликты не проистекали из стремления создать видимость интеллектуальной жизни, но были ее прямым следствием. Именно таким периодом была первая половина минувшего столетия.

Целью нашего исследования стало уточнение тех оснований, на которых строилось взаимодействие интеллектуалов и власти в сталинскую эпоху. Производство гуманитарного знания в разные периоды сталинизма характеризовалось разной степенью контроля: в рамках каждого из приоритетных для партийного руководства направлений существовали каналы идеологического влияния, до некоторой степени упорядочивающие и без того институционально оформленную деятельность интеллектуального сообщества, но отнюдь не индивидуальные мыслительные практики14. Зачастую случалось так, что власть, наделяя человека или группу людей правом независимого суждения и фактической неприкосновенностью, присваивала себе полезные для нее идеи, которые создавались в политически разнородном дискуссионном поле. Так происходило неоднократно, и во всех случаях сталинское руководство действовало по одной и той же схеме. Сначала партия вполне определенно поддерживала какой-либо политико-идеологический вектор и его сторонников, а затем, когда отведенная им роль была сыграна, не просто меняла предпочтения, но буквально отрекалась от прежнего курса, уничтожая все следы (а порой и некоторых свидетелей) былого расположения. Достаточно вспомнить печальные примеры рапповцев, «вульгарных социологов», «мелкобуржуазных формалистов», писателей-«пессимистов», филологов-«космополитов», языковедов-марристов и т. д. Однако даже на уровне перечисленных нами конкретных групп, объединенных интеллектуальным, тактическим взаимодействием и прочими – более специфическими – формами сотрудничества, советский интеллектуальный истеблишмент характеризовался разобщенностью, смысл которой можно было уловить лишь на пересечении контекстов, общих для всех героев настоящего исследования.

Особенный интерес для партфункционеров представляли те области гуманитарного знания и смежные с ними практики, чей инструментарий был направлен на выстраивание нарратива о прошлом и, следовательно, обладал существенным спекулятивным потенциалом. В этой связи особое положение занимали историография и литературоведение (к нему примыкала литературная критика). Они и становились своеобразными лабораториями, в которых создавались и модифицировались политико-идеологические смыслы, но отнюдь не только каналами их трансляции.

Детали взаимодействия исторической науки и сталинской власти весьма подробно и обстоятельно описаны в многочисленных специальных исследованиях15. Между тем число подобных работ о литературоведении и литературной критике 1920–1950‑х годов, к сожалению, несоизмеримо меньше.

2

История литературной критики и литературоведения 1920–1950‑х годов как сегмент интеллектуальной истории – область научного знания, в разработке которой до сих пор не установился ни качественный, ни даже количественный баланс. С момента принятия ЦК КПСС постановления «О литературно-художественной критике»16 от 21 января 1972 года литературная критика из практически ориентированного паралитературного дискурса стала полноценным объектом научного изучения. В этом документе содержалось требование

предусмотреть в учебных планах университетов, педагогических институтов и специальных высших учебных заведений необходимые возможности для факультативной специализации студентов и аспирантов по проблемам литературно-художественной критики17.

Однако провозглашенная в том же постановлении необходимость «улучшить и расширить подготовку <…> квалифицированных специалистов в области теории литературы и искусства и литературно-художественной критики»18 плохо согласовывалась с изначально заявленным «факультативным» характером изучения новой историко-практической дисциплины, поэтому уже вскоре она вошла в число обязательных курсов для ряда специальностей. По-иному дела обстояли в области изучения истории и методологии литературной науки. Весьма сдержанный и чрезвычайно запоздалый интерес к этой области гуманитарного знания возник лишь в последние десятилетия. Д. В. Устинов в статье 1998 года справедливо писал:

Литературоведческие тексты советской эпохи, особенно ее первой, наиболее репрессивно-ригористической половины (сталинских времен), приобретают для современного читателя все более и более герменевтический характер <…>. Для сохранения своей научной и культурной ценности они требуют прочтения и истолкования на многих уровнях восприятия, с учетом политических, идеологических, психологических, эстетических и пр<очих> обстоятельств и установок эпохи, с привлечением идейного анализа структуры текста. Это же можно сказать и о научных текстах любых эпох. К литературоведческим произведениям необходим такой же исторический подход, как и к произведениям литературы (вплоть до эстетического анализа)19.

Но на фоне по сей день превалирующей тенденции к деконтекстуализации и инструментализации литературоведческих идей и концепций этот интерес все еще представляется не вполне оформленным. Иначе говоря, научные труды, созданные, например, в первой половине минувшего столетия, зачастую воспринимались и воспринимаются многими специалистами – поборниками интеллектуальной преемственности – как источники актуального внеидеологического инструментария, а не как принадлежность определенного эпизода из истории науки. Дело в том, что в литературной науке довольно долгое время существует проблема исследовательской «вненаходимости»: подавляющее большинство появляющихся работ представляют собой то, что на бюрократическом языке называется апробацией, а по сути является банальной обкаткой какой-либо аналитической схемы. Между тем в рамках той части интеллектуального сообщества, где эти схемы вырабатываются, мы сталкиваемся именно с историзирующим подходом к идеям, утерявшим свою актуальность20. В описанной ситуации едва ли не единственной стратегией работы становилось неконтролируемое воспроизведение, сопровождающееся неконтролируемым же расширением иллюстративного материала, призванного подкрепить «научность» подобных построений21. Словом, на объемах исследовательской литературы по истории советской литературной критики и советского же литературоведения закономерно сказалась асинхронность их становления полноценными областями филологической науки. Если построение историзированного нарратива, описывающее «единство и борьбу» эстетических взглядов, имело давнюю традицию и входило в базовую компетенцию исследователя, то контекстуализация различных гуманитарных концепций, долгое время расценивавшихся в сугубо утилитарном ключе, – задача, которую нельзя было решить теми же средствами. Все это повлияло на нынешнее положение в деле изучения истории литературной критики и литературоведения советского времени.

Внезапно возникшая потребность в обретении истории литературной критики и литературоведения стала главным стимулом начавшегося в конце 1970‑х – 1980‑е годы публикаторского бума. (До этого времени идеологизированное изучение паралитературной публицистики ограничивалось созданием малочисленных и низкопробных исследований и сопровождалось неупорядоченной, но тщательной публикацией источников – текстов и прочих документов, связанных с именами Белинского, Герцена, Горького, Добролюбова, Писарева, Плеханова, Чернышевского и т. д.) Несмотря на укрепившееся в гуманитарной среде и в известной степени поддержанное хрущевским докладом 1956 года обманчивое ощущение свободы слова в исследовании литературного процесса сталинской эпохи, многие литературоведы и историки, вопреки открывшимся перед ними возможностям, обратились к хронологически более раннему периоду советской культуры – к 1920‑м годам. Этот парадокс во многом объяснялся стремлением исследователей сохранить память о старательно уничтожавшейся в сталинском СССР культуре «нэповской оттепели», характеризовавшейся относительной свободой творческих дискуссий и полемик по вопросам эстетики. Именно тогда вышли основополагающие работы по истории литературы и литературной критики досталинского периода. (Отметим, что литературная критика уже тогда стала пониматься предельно расширенно: в нее включались не только собственно критические тексты, посвященные конкретным литературным произведениям или окололитературным поводам, но и тексты теоретические, зачастую содержавшие отвлеченные эстетико-концептуальные построения.) Это направление, расцвет которого пришелся на перестроечную эпоху, ставило своими задачами прежде всего расширение поля фактического материала (с чем связана активная публикаторская работа, благодаря которой в научный оборот был введен внушительный массив материалов о художественной жизни 1920–1930‑х годов) и проблематизацию отдельных тематических участков историко-литературного процесса. На фоне появлявшихся в те годы на страницах «толстых» журналов художественных текстов Ахматовой, Булгакова, Бунина, Замятина, Мандельштама, Набокова, Пастернака, Пильняка, Платонова, Цветаевой, Шаламова и др. корпус вышедших сборников и исследований, посвященных эстетическим теориям и художественным практикам 1920–1930‑х, хотя и казался куда менее существенным, но в перспективе сыграл ключевую роль в рождении окончательно отошедшего от жесткой идеологической регламентации подлинно научного дискурса, предметом которого стала советская интеллектуальная культура.

Примерно тогда же началась не закончившаяся по сей день переориентация исследовательского сообщества. Прежде всего она выразилась в появлении корпуса исследований, учтенных нами при составлении списка литературы к настоящей книге. В минувшие три десятилетия менялись университетские курсы истории литературной критики и литературоведения XX века, составлялись хрестоматии, писались и переписывались учебники; выходили индивидуальные и коллективные монографии, научные статьи, историко-биографические книги и сборники исследований, документов и воспоминаний; публиковались письма, записные книжки и дневники; переиздавались с предисловиями и комментариями труды забытых или некогда поруганных филологов, к настоящему моменту приобретших статус классиков (среди них – М. К. Азадовский, М. П. Алексеев, М. М. Бахтин, Н. Я. Берковский, А. Н. Веселовский, В. В. Виноградов, Г. О. Винокур, Л. Я. Гинзбург, В. М. Жирмунский, Е. Д. Поливанов, А. А. Потебня, В. Я. Пропп, Л. В. Пумпянский, Д. П. Святополк-Мирский, А. П. Скафтымов, Б. В. Томашевский, Н. С. Трубецкой, О. М. Фрейденберг, В. Б. Шкловский, Б. М. Эйхенбаум, Р. О. Якобсон, Б. И. Ярхо; наряду с ними активно печатались и те, кого тогда принято было именовать «советскими литературоведами»). В списке литературы нами учтены и те немногочисленные работы, которые посвящены взаимодействию литературной науки и идеологии. Важнейшим направлением в процессе создания истории советской гуманитарной науки первой половины прошлого века является изучение и публикация материалов и воспоминаний, связанных с работой важнейших институций – Государственной академии художественных наук (ГАХН), Государственного института истории искусств (ГИИИ), Института красной профессуры, Института сравнительной истории литературы и языков Запада и Востока (ИЛЯЗВ), Института мировой литературы им. А. М. Горького (ИМЛИ), Института литературы (Пушкинского Дома) АН СССР, Института языка и мышления АН СССР им. Н. Я. Марра, Коммунистической академии, Института философии, литературы и истории имени Н. Г. Чернышевского (ИФЛИ), Общества изучения поэтического языка (ОПОЯЗ) и тяготевших к нему объединений, а также многих других.

Рис.0 «Пушкин наш, советский!». Очерки по истории филологической науки в сталинскую эпоху. Идеи. Проекты. Персоны

Илл. 1. Торжественное заседание в ГАХН, посвященное 30-летию литературной деятельности А. В. Луначарского. Сидят (слева направо): П. И. Лебедев-Полянский, М. Н. Покровский, Н. А. Розенель, А. В. Луначарский, Л. И. Аксельрод, П. С. Коган, Н. А. Коган, К. С. Станиславский, А. А. Яблочкина, П. Н. Сакулин. Стоят (слева направо): А. И. Безыменский, неуст. лицо, О. Ю. Шмидт, Д. С. Усов, Б. В. Шапошников, Н. К. Пиксанов, А. А. Сидоров, В. Т. Кириллов, М. П. Герасимов, П. И. Новицкий, М. П. Кристи, С. Попов (?), З. Н. Райх, В. Э. Мейерхольд, И. П. Трайнин. Фотография. Март 1926 года. Литературный музей ИРЛИ

Все это – множество частных следствий некогда предпринятой ревизии гуманитарного «наследства»22.

Укорененное представление о генетическом сродстве литературной критики и литературоведения23, возникшее вследствие до сих пор отсутствующей внятной дифференциации, остается серьезным препятствием к построению неутрированного, многоаспектного и вместе с тем цельного нарратива о литературной науке в СССР в 1920‑е – начале 1990‑х. Однако начало этому положено. Но и здесь обнаруживается существенная диспропорция: мыслительные практики, идеи и концепции первой половины минувшего века изучены куда подробнее, чем интеллектуальная культура второй половины (за некоторыми, как это следует из приведенного библиографического перечня, существенными исключениями). Огромное число превосходных исследований, как мы показали выше, посвящено частным вопросам истории литературоведения советского времени. Тогда как число обобщающих работ, в которых историко- и теоретико-литературные разыскания приобретали черты историчности, сопричастности времени своего появления, несоизмеримо меньше24.

Одну из первых серьезных попыток локализовать опыты литературной науки советского времени в культурно-идеологическом и социально-политическом контекстах предприняли авторы вышедшей в издательстве «Новое литературное обозрение» в 2011 году коллективной монографии «История русской литературной критики: Советская и постсоветская эпохи» под редакцией Е. А. Добренко и Г. Тиханова. В этом издании анализ литературоведческих концепций встроен в общий исследовательский нарратив25; частные сюжеты из истории науки не являются самоценными, а, напротив, призваны сформировать у читателя ощущение полноты и объема предложенных объяснительных схем. Между тем такая нерасчлененность литературной критики и литературоведения26, продиктованная не только методологией, но и самим объектом изучения, при бесспорном богатстве иллюстративного материала и виртуозности его представления не привносит искомой ясности ни в одну из этих областей. В редакторском предисловии, представляющем собой краткий очерк темы, читаем:

литературная наука в СССР формировалась в противостоянии идеологии, которой была заражена вся текущая публичная культура, фактически объявленная профанной и недостойной интереса идеологизированной не-культурой27.

В то же самое время взаимоотношения между идеологией и интеллектуальной сферой характеризовались тесными (хотя порой и сложноразличимыми, не поддающимися надежной формализации) связями. Дискуссионным видится и следующее утверждение:

то, что составляло самую суть литературной критики и теории, либо трактовалось <в советское время> как история ошибок, либо находилось вне истории. Последнее относится уже к советской официозной теории литературы, которая была тотально синхронной и просто не предполагала диахронической глубины: «последним словом» в ней уже в начале 1980‑х годов одновременно считались статьи Ленина о Герцене и Толстом, «теория отражения», речь Жданова на Первом съезде писателей и его доклад о журналах «Звезда» и «Ленинград», последние по времени работы М. Храпченко и т. д.28

Безусловно, к области советской «официальной теории литературы» принадлежали идеологи-производственники, неустанно создававшие пропагандистские риторические поделки29. Однако в организационных рамках «официального советского литературоведения» работали и те ученые (например, некоторые из числа героев нашего исследования), которых попросту нельзя механически записать в ряды псевдонаучных спекулянтов, партфункционеров от литературоведения.

В том же году вышла небольшая 280-страничная книга Д. М. Сегала «Пути и вехи: Русское литературоведение в двадцатом веке»30, конспективно намечающая основные периоды развития литературной науки минувшего столетия. Книга эта выросла из статьи, которая предназначалась для многотомной «Истории русской литературы» на французском языке, задуманной Жоржем Нива. Важной характеристикой исследования Сегала оказывается его открыто популяризаторская установка и обусловленная ею упрощенность изложения, цель которой – разъяснить смысл литературоведческих построений понятными словами и указать, в чем именно состоит заслуга того или иного теоретика. В шести тематических главах Сегал прибегает к не всегда убедительным, основанным на поверхностных методологических перекличках попыткам сравнить и/или сгруппировать разнородный материал. Например, в первой главе автор в контексте идей сравнительного литературоведения анализирует научные концепции В. Я. Проппа и О. М. Фрейденберг31. Между тем упомянутые исследователи исходили из разных теоретико-методологических посылок: если Пропп в своих главных работах по типологии фольклора избирал антропологический ракурс во взаимодействии со структуралистским инструментарием, то Фрейденберг зачастую прибегала к сравнительно-мифологическому подходу, граничившему с почти оккультным философствованием. Другой примечательной чертой книги является весьма скудная библиография; источники скорее даются в виде пересказа, а не цитируются. Так, в третьей главе о формальной школе обнаруживаем лишь пять постраничных сносок на почти 50 страниц печатного текста32. То же можно наблюдать и в других главах. Неравнозначны главы и по объему: закономерно крохотная 16-страничная пятая глава о непопулярном сюжете до- и послевоенных погромов в среде гуманитарной интеллигенции33 видится нелепой в соседстве с огромной 71-страничной шестой главой о близком для автора сюжете – расцвете структурализма и Тартуской школе34. Словом, в «Путях и вехах» Сегал предлагает индивидуальный и актуализаторский, но почти всегда неоригинальный взгляд на известные источники.

Появление в 2015 году учебного пособия «Русское академическое литературоведение: История и методология (1900–1960‑е годы)»35 ознаменовало вхождение истории литературной науки XX века в круг университетских дисциплин. (Отметим, что история интересует авторов куда меньше, чем методология; в этом опять же проступает инструментализаторская интенция авторов.) К сожалению, существенным изъяном избранного авторами жанра является не только смысловая вторичность предлагаемого читателям материала (в предисловии авторы сами признаются, что учебное пособие – результат незначительной переработки и компоновки уже написанного ранее), но и неизбежная концептуальная и методологическая ограниченность его анализа, с точки зрения авторов, предполагающая «итоговую оценку всех рассмотренных <в пособии> направлений»36. Другим недостатком этого учебного пособия является «перестроечная» неупорядоченность научного аппарата, в рамках которого безо всякой исследовательской нюансировки сосуществуют взгляды М. М. Бахтина, С. М. Бонди, С. Г. Бочарова, А. Н. Веселовского, М. Л. Гаспарова, Л. Я. Гинзбург, В. М. Жирмунского, Ганса Зедльмайра, Вольфганга Кайзера, Д. С. Лихачева, Ю. М. Лотмана, Фридриха Ницше, Хосе Ортеги-и-Гассета, В. Ф. Переверзева, Г. Н. Поспелова, А. П. Скафтымова, Цветана Тодорова, Мишеля Фуко, В. Б. Шкловского, Эмиля Штайгера, Б. М. Эйхенбаума, Р. О. Якобсона, Б. И. Ярхо и многих других, кого авторы учебного пособия пожелали беспорядочно припомнить на его страницах. В этом, по-видимому, и состоит «координирующая» установка авторов, которые якобы «сопоставляют и анализируют разные, порой несовместимые между собой исследовательские идеи и концепции»37. Зачастую эти самые идеи и концепции (как и вся историческая канва пособия) не извлекаются из первоисточников, а заимствуются из собственно научной литературы, списки которой приводятся в конце каждой из шести глав. Словом, в большом количестве случаев мы сталкиваемся не с экспликацией знания, но с его вторичным воспроизведением, реинтерпретацией, отражением в «кривом зеркале» сумбурной методологии.

Еще одной вехой в изучении истории литературоведческой науки прошлого столетия стал выход в 2017 году первого тома (А–Л) биобиблиографического словаря «Русские литературоведы XX века»38 под общей редакцией О. А. Клинга и А. А. Холикова. Ввиду невозможности его детального рассмотрения мы остановимся лишь на тех статьях, которые посвящены ключевым фигурам нашего исследования – Д. Д. Благому, В. В. Виноградову и Г. А. Гуковскому (статья об И. М. Нусинове, как и статьи об основных участниках академического Полного собрания сочинений А. С. Пушкина (1937–1959), в настоящий том словаря не вошла). Все эти словарные заметки, несмотря на одинаковую структуру, написаны по-разному: если отбросить кажущийся объективизм слога, каждая из них вполне отчетливо выдает отношение автора к своему герою. Небольшая по общему объему и скудная по содержанию статья о Благом (автор – Ю. А. Матвеева)39, занимающая около пяти словарных столбцов, состоит из ряда общеизвестных фактов и лишь вскользь очерчивает исследовательскую деятельность ученого. Основной ее фокус сделан на пушкиноведческих трудах Благого – их автор добросовестно, хотя и весьма выборочно перечисляет, более-менее подробно останавливаясь лишь на «Творческом пути Пушкина, 1813–1826» (М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1950). Однако ни слова о важнейшем для научной биографии Благого увлечении творчеством Тютчева в статье, к сожалению, не сказано (хотя в неполной библиографии некоторые работы о творчестве поэта учтены). Статья о Виноградове (автор – О. Г. Ревзина)40 закономерно написана с интересующей автора точки зрения на роль ученого в формировании дискурсивного инструментария для комплексного анализа художественного текста. Несмотря на полноту и обстоятельность предложенного читателю очерка, пушкиноведческие работы ученого, составляющие существенную часть его научных трудов, лишь упоминаются – приоритет отдан рассмотрению исследований методологической и теоретической направленности. Подробно автор статьи останавливается лишь на книгах «Язык Пушкина: Пушкин и история русского литературного языка» (М.; Л.: Academia, 1935) и «Стиль Пушкина» (М.: Гослитиздат, 1941) и резюмирует: «Диптих, состоящий из двух монографий В<иноградова>, представляет Пушкина как создателя общенац<ионального> рус<ского> языка»41. Сейчас мы лишь критически заострим внимание на этом расхожем убеждении; в специальной же главе остановимся на нем особо. Статья о Гуковском (автор – Н. А. Гуськов)42 написана с интересом к личности ученого, в деятельности которого, по мнению автора, «можно выделить три периода: младоформалистический (1923–1930); социологический (с 1930 приблизительно до 1938); синтетический, когда были написаны наиболее известные его работы (примерно с 1939 и до конца жизни)»43. Текст полон мемуарного материала: автор обильно приводит факты из воспоминаний Гинзбург, Жирмунского, Лотмана. Содержательным центром статьи является обстоятельный и в меру подробный анализ работ Гуковского о литературе XVIII века; задуманной им серии «Очерки по истории русского реализма» – самой малоисследованной странице в научной биографии ученого – закономерно отведено лишь несколько строк. Внешняя несхожесть упомянутых биографических очерков на деле высвечивает то общее, чем они объединены друг с другом и с подавляющим большинством других словарных статей из этого тома, – преднамеренное или же непредумышленное невнимание к едва ли не центральным сюжетам из истории гуманитарного знания первой половины XX века, что еще раз подчеркивает научную релевантность предпринятого нами исследования.

Самым хронологически близким опытом концептуализации истории советской литературной теории является книга Галина Тиханова The Birth and Death of Literary Theory: Regimes of Relevance in Russia and Beyond, вышедшая в 2019 году в издательстве Стэнфордского университета44. В фокусе внимания автора весьма небольшой межвоенный промежуток времени – период с конца 1910‑х по самое начало 1940‑х, однако в более общем виде Тиханов намечает всю 80-летнюю хронологию «релевантности литературной теории». «Рождение» независимой от философии и эстетики литературной теории описывается в книге как принадлежность «позднемодерной» эпохи: в этом принципиальном методологическом разграничении состоит, на наш взгляд, самое существенное открытие автора, который вывел литературоведение и – шире – филологию45 за границы содружества «вспомогательных» гуманитарных дисциплин. Книга Тиханова, включающая главы о «формалистах» («Russian Formalism: Entanglements at Birth and Later Reverberations»), Густаве Шпете («A Skeptic at the Cradle of Theory: Gustav Shpet’s Reflections on Literature»), Бахтине46 («Toward a Philosophy of Culture: Bakhtin beyond Literary Theory»), Марре («The Boundaries of Modernity: Semantic Paleontology and Its Subterranean Impact») и теоретиках-эмигрантах («Interwar Exiles: Regimes of Relevance in Émigré Criticism and Theory»), все же отстраивается не от конкретных историко-культурных фактов в их полноте и сложности, а от абстрактных схем, паттернов, способов «рефлексии о литературе». Это исследование создано крупными мазками, что позволило автору в рамках небольшого объема наметить целый ряд важнейших проблем. Но далеко не всегда эти проблемы обретают в книге детальное решение. Вместе с тем Тиханов, обнаруживая ряд существенных политико-эстетических условий становления независимой литературной теории в России и странах Центральной и Восточной Европы47, убедительно восстанавливает общекультурный контекст процессов, протекавших в межвоенные годы. Отметим и то обстоятельство, что автор при анализе внушительного числа текстов внимательно и кропотливо воссоздает разнонаправленные концепции со всеми присущими им интеллектуальными нюансами, остроумно находя и те точки, в которых происходит «сопряжение далековатых идей» (см. эпилог «A Fast-Forward to „World Literature“» к книге).

Настоящее исследование, вопреки высказанным выше соображениям и сожалениям, не претендует и, в сущности, не может претендовать на глобальные обобщения, так как оно ограничено и хронологически, и документально (о чем уже говорилось ранее)48. Вместе с тем оно и структурно, и содержательно выходит далеко за границы закрепившегося в науке формата case-studies. При структурной и отчасти методологической схожести с книгой Галина Тиханова наше исследование отличается не только более скромным масштабом научных задач, но и подходом к рассматриваемому нами тематически однородному материалу, вписанному в контекст времени.

В центре нашего внимания находится не только один из ключевых теоретико-литературных вопросов – вопрос о классическом каноне, но и поэт, чье творчество критик Ап. А. Григорьев еще в середине XIX столетия провозгласил «нашим всем»49. С этого времени каждое новое поколение публицистов, а позднее – примерно с конца 1910‑х годов – и ученых наполняло этот идеологический по форме и бессодержательный по сути тезис новыми смыслами. Нас же интересует то, как преломились эти смыслы в культурно-идеологической обстановке сталинской эпохи, охватившей промежуток с конца 1920‑х по первую половину 1950‑х годов.

3

Литературная критика и литературоведение в контексте сталинской культурной политики выполняли две трудносовместимые функции. С одной стороны, исходившее от власти требование постоянной актуализации предмета делало их не только ориентирующими писателей каналами трансляции государственного и социального заказов50, но и инструментами осуществления культурной селекции. С другой стороны, и литературоведы, и литературные критики были заняты работой с художественной традицией, вовлечены в процесс определения общеэстетических параметров «классичности» и материальных границ художественной классики. Две эти функции – условно перспективная и ретроспективная – не были равнозначными: соцреалистическая эстетика, вопреки ее же риторическим постулатам, не была ориентирована на «строительство будущего», преобразование и без того почти полностью контролировавшейся общественной жизни, но, напротив, преследовала своей главной целью изменение прошлого, искажение его контуров, построение альтернативного и вместе с тем безусловного нарратива о «предыстории» социалистического проекта. Однако речь шла не о переориентировании тематики создававшейся с середины 1930‑х соцреалистической продукции (включая не только литературные произведения на исторические темы, но и, например, экранизации классических текстов), а о внедрении в сознание масс объективированной картины прошлого с однозначными оценками и отчетливо расставленными акцентами. Поэтому позитивистский фундамент научного знания оказался для сталинской власти той точкой опоры, с помощью которой, как предполагалось, получится повернуть сознание «нового» человека.

Вопрос об освоении «литературного наследства» в СССР в 1920–1950‑е годы – один из центральных для интеллектуальной истории сталинского времени. К этому выводу уже более полувека назад пришли англо-американские советологи. В период усложнения ситуации на идеологических фронтах холодной войны увидела свет 250-страничная книга Мориса Фридберга Russian Classics in Soviet Jackets (New York; London: Columbia University Press, 1962), к сожалению, до сих пор остающаяся едва ли не единственным специальным исследованием, посвященным теме бытования классических текстов в противоречивой культурно-политической ситуации сталинской эпохи. Фридберг подробно (насколько это позволяли те ограниченные сведения, которыми он располагал) и весьма обстоятельно восстановил историю издания классических литературных произведений, отдельно останавливаясь на деятельности ГИХЛа (с 1934 года – Гослитиздата)51. Множество точных наблюдений автора связано с темой рецепции классики: Фридберг не только дал внятную характеристику постоянно менявшейся государственной доктрине в области взаимодействия с культурой широкого исторического прошлого52, но и на обильном материале описал и систематизировал те специфические черты, которые характеризовали представление читателей о литературе XIX века53. К основному тексту книги примыкают шесть приложений со статистической и библиографической информацией. Ясно, что из сегодняшнего дня исследование Фридберга видится компактным маст-ридом по теме, но отнюдь не образцом основательного историко-теоретического труда, в котором вопрос о классической литературе в советском XX веке получал бы всестороннее освещение. Однако больше чем за 60 лет такой труд не появился ни в советской/российской гуманитаристике, ни в западной славистике. Лишь в несколько последних десятилетий (и особенно в несколько последних лет) наметилась тенденция к обнаружению и постепенному восполнению утраченных фрагментов советской интеллектуальной истории: появились исследования, выявляющие идеологические стимулы всевозможных манипуляций с российской и мировой классикой; стабильный интерес ученых обращен к проблеме формирования школьных и университетских курсов истории классической и советской литератур. Однако все эти немногочисленные работы, включенные нами в список литературы, свидетельствуют о робком интересе профессионального сообщества, не перерастающем, однако, в масштабные и длительные исследовательские проекты. Дело, по всей видимости, в том, что осуществление такого проекта упирается в комплексный анализ огромного корпуса научных и публицистических текстов, архивных стенограмм, протоколов, внутренней документации академических институций, писательских организаций, издательств, редакций «толстых» литературно-художественных журналов и центральных газет, внутриаппаратной и частной переписки и т. д. Словом, ответ на вопрос о специфике бытования классики и об эстетических координатах классического в советской интеллектуальной сфере – один из путей макроописания социалистического культурного проекта.

Пожалуй, именно Пушкин стал своеобразным выразителем идеи классики в сталинском СССР. Поэтому всевозможные манипуляции не только с его художественным наследством, но и с его литературной репутацией, образом стали обыденными практиками созидания советского эстетического канона. Однако на сегодняшний день существуют лишь несколько специальных исследований, в которых обсуждаются означенные аспекты этой большой темы. Тому, как в довоенную эпоху формировалось представление о «советском Пушкине», посвящена книга Ю. А. Молока «Пушкин в 1937 году: Материалы и исследования по иконографии» (М.: Новое литературное обозрение, 2000).

Компактная книга в формате богато иллюстрированной хрестоматии с фундированным комментарием погружает читателя в контекст тесно связанных между собой дискуссий, инициированных ленинградскими журналами «Звезда» и «Литературный современник», о новом советском «памятнике гению» и проблемах иллюстрирования пушкинских изданий. Собирая этот пазл, Молок – почти не покидая границ реального комментария – убедительно показывает, что за внешней оболочкой пространных рассуждений об изобразительном решении пушкинского юбилея скрывался комплекс проблем, связанных с интерпретацией и усвоением наследия поэта советской эпохой. Причем плюрализм мнений (о будущем памятнике рассуждают главный архитектор Ленинграда, скульпторы, писатели, артист) нисколько не приближает участников дискуссии к ответу; скорее наоборот – дискуссия уходит в побочные темы, обнажая сокрытое – неготовность решить, каким же все-таки должен быть новый, сталинский Пушкин. Автор книги не скрывает иронии, отмечая, что чтение публикуемых материалов дает ясное представление, каким не должен быть памятник поэту.

Особую ценность, на наш взгляд, имеют уже отмеченные реальные комментарии к текстам, объемно воссоздающие не только контекст дискуссии, но и исторический фон пушкинского «юбилея». Не менее ценны и наблюдения, отраженные в очерке истории пушкинских памятников – открытого в 1880 году в Москве работы А. М. Опекушина и неосуществленного ленинградского. Так, например, Молок отмечает стремление конструировать нового Пушкина через развенчание старой скульптуры, причем в какой-то момент это противостояние выходит за рамки «пушкинского поля», и проектируемый памятник начинает соперничать с Медным всадником, становясь очевидной доминантой невской акватории в историческом центре Ленинграда (за счет локации – Стрелка Васильевского острова – и высоты, сопоставимой с ростральными колоннами).

Этот нереализованный проект – стартовая точка книги американского слависта Дж. Б. Платта «Здравствуй, Пушкин! Сталинская культурная политика и русский национальный поэт» (СПб.: Изд-во Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2017). На примере скульптуры Пушкина работы И. Д. Шадра, победившей в конкурсе 1938 года, автор демонстрирует столкновение двух темпоральных стратегий – монументализма (с его ориентацией на традицию и преемственность) и эсхатологии (новизна и бунтарство), – составляющих частей дискурса модерности, который и становится (увы!) слишком жесткой теоретической рамкой всего исследования. Анализируя пушкинский «юбилейный» материал и его флер в педагогических текстах, научной литературе, изобразительном искусстве, художественной прозе, драматургии и кино, Платт неизменно держится за постулируемое им доминирование гибридного хронотопа, который якобы определяет стратегии канонизации Пушкина в сталинскую эпоху.

За избыточной теоретизацией то и дело теряются (или искажаются) объективные факты истории. Так, например, в главе, посвященной критической и научной литературе раннесоветского периода, исследователь декларирует представление «всего многообразия позиций, которые занимали по отношению к Пушкину критики и ученые раннесоветского периода». На деле же Платт ограничивается анализом работ нескольких теоретиков, попутно демонстрируя драматическое непонимание разницы между теоретическими построениями Б. С. Мейлаха и Л. Я. Гинзбург. Значимые достижения академического пушкиноведения им не учитываются вовсе – внимания исследователя удостаиваются лишь работы В. В. Виноградова о языке и стиле Пушкина.

Не вдаваясь в детали, отметим, что и на других главах книги лежит подобная концептуальная печать, а отдельные параграфы и вовсе стали литературоведческими мемами (см., например, анализ «гомоэротизма» Пушкина и его друзей-декабристов в фильме М. Левина «Путешествие в Арзрум»).

Еще одной вехой в изучении стратегий идеологизации пушкинского образа стала большая статья Ольги Ворониной «„The Sun of World Poetry“: Pushkin as a Cold War Writer» (опубл.: Pushkin Review. Bloomington, 2011. Vol. 14), посвященная юбилею 1949 года. Автор рассматривает развернувшееся в СССР празднование в контексте конфронтационной политики ранней холодной войны: 150-летие со дня рождения Пушкина, по Ворониной, оказалось одной из вершинных точек в пропагандистской экспансионистской кампании по утверждению советского культурного превосходства в общемировом масштабе. Статья построена на довольно широком (по преимуществу – публицистическом и литературном) материале, выдержки из которого обильно приводятся в тексте; академические исследования тех лет Воронина лишь упоминает, но к анализу их идеологии и прагматики, к сожалению, почти не обращается. В качестве ключевых риторических приемов осуществления намеченных политических маневров, отчасти реализовавшихся в речах и текстах партийных лидеров, писателей и ученых, автор выделяет всевозможные спекуляции с метафорами изоляции и пересечения границ (border transgression), которые были направлены на формирование «дискурса отчуждения» (alienation discourse). Одним из самых существенных выводов автора стало следующее положение: провозглашая Пушкина «солнцем мировой поэзии» и, следовательно, инструментом культурного влияния, сталинские партфункционеры всех мастей стремились не столько восхвалять советский политический режим и его культурные достижения, сколько оправдать произошедшее после войны вторжение в Восточную Европу и последовавшую повальную русификацию «стран народной демократии».

Словом, эти и длинный ряд других исследований, игнорирующих «малоинтересный» контекст научной жизни, предлагают всевозможные объяснительные схемы и концептуальные рамки, в результате чего теряется не только целостность аргументации, но и ее фактическая точность. Подавляющее большинство таких работ содержат колоссальное число рассуждений по поводу, но, к сожалению, не по существу обсуждаемой проблемы. Идеология в них заслоняет филологию, а читатель, стремящийся узнать что-то о «советском Пушкине», неизбежно сталкивается с замутненным зеркалом спекулятивных интерпретаций.

***

Таким образом, в фокусе нашего внимания оказываются не только всевозможные интеллектуальные спекуляции вокруг понятий классика и классическое, рассмотренные в их диахронической перспективе, но и вполне конкретные литературоведческие и издательские проекты, а также индивидуальные теоретические построения, вписанные в культурный и политико-идеологический контексты сталинской эпохи. Именно поэтому настоящее исследование имеет трехчастную структуру, которая в точности соотносится с последовательностью, обозначенной в заглавии вводной части, – «история идей, проектов и людей». В докладе «Основные этапы изучения Пушкина» на общем собрании Отделения литературы и языка АН СССР 4 июня 1956 года «вдумчивый исследователь» (по характеристике Г. Лелевича) Б. В. Томашевский, по сути, предвосхитил охарактеризованное выше разграничение «историцистского» и «презентистского» подходов к классике:

В течение всего XIX в., а может быть и в более позднее время, в оценках Пушкина борются два принципа: принцип исторический, заставляющий рассматривать произведения Пушкина только в обстановке его времени, и другой – принцип современности, заставляющий применять к Пушкину только критерии нового времени, ставящие один вопрос – чем является Пушкин на сегодня, для нового поколения. Это столкновение критериев происходит всякий раз, когда возникает вопрос о так называемом классическом наследии, обладающем непреходящей ценностью. Если эти критерии не примирить, то и в том, и в другом случае происходит недоразумение. Либо историк превращает Пушкина в музейный объект, либо критик модернизирует творчество Пушкина, искажая подлинный смысл его творчества54.

Как представляется, все избранные нами случаи необычны потому, что они причудливым образом объединяют два указанных Томашевским принципа и представляют собой целокупные и зачастую самозамкнутые концепции, в сердцевине которых – пушкинская литературная деятельность и ее итоги.

Первая часть нашей книги посвящена «археологии» едва ли не ключевой для советской соцреалистической эстетики категории классического и всевозможным практикам, связанным с освоением «культурного наследства» в СССР в 1920–1930‑е годы, а также важнейшему процессу в контексте означенной тенденции – директивной концентрации пушкинского рукописного наследия.

Вторая часть связана с частными сюжетами из истории академического пушкиноведения прошлого столетия. В ее основе – повествование о наиболее масштабных пушкиноведческих предприятиях 1930–1950‑х годов: «Пушкинской энциклопедии», «пушкинском» томе «Литературного наследства», Пушкинской комиссии Академии наук СССР, седьмом (неизданном) «Временнике Пушкинской комиссии», академическом Полном собрании сочинений Пушкина и его выдвижении на Сталинскую премию по литературе.

Третья часть книги строится на контекстном анализе пушкиноведческих трудов академика Дмитрия Дмитриевича Благого, академика Виктора Владимировича Виноградова, профессора Григория Александровича Гуковского, профессора Исаака Марковича Нусинова и завершается кратким очерком научной биографии секретаря, а затем и председателя Пушкинской комиссии Академии наук СССР Дмитрия Петровича Якубовича.

Первая глава первой части, вторая глава второй части и первые четыре главы третьей части написаны Дмитрием Цыгановым. Вторая глава первой части (в соавторстве с Т. И. Краснобородько), первая, третья, четвертая, пятая и шестая главы второй части и пятая глава третьей части написаны Владимиром Турчаненко. Вводная глава написана совместно.

Орфография и пунктуация в цитатах сохранены, сокращения раскрыты в угловых скобках, все смысловые выделения (полужирный, разрядка, подчеркивания и проч.) даны курсивом. В начале выносных и внутренних цитат, продолжающих предшествующее предложение, заглавная буква первого слова правится на строчную без оговорок.

***

Переходя к благодарностям, мы неизбежно рискуем упустить кого-то, кому мы признательны за помощь в работе над сюжетами, которые уместились под этой обложкой, – будь то совет, архивная или библиографическая справка, критическое замечание, случайное предположение или же просто беседа за чашкой кофе в буфете Публичной или Ленинской библиотеки. Посему наша первая благодарность – отзывчивому профессиональному сообществу, нашим коллегам и друзьям, которые неизменно проявляли доброе отношение и интерес к нашим штудиям.

Издание этой книги было бы невозможно без личного участия Ирины Дмитриевны Прохоровой, а последние шаги на пути к финалу – без настойчивого внимания редактора Татьяны Львовны Тимаковой. Им – а также всем сотрудникам издательства – наши искренние слова благодарности.

Мы благодарим коллег, которые на разных этапах читали рукопись этой книги и высказали пожелания по ее доработке: Екатерину Евгеньевну Дмитриеву, Екатерину Эдуардовну Лямину, Дарью Сергеевну Московскую и Сергея Игоревича Панова.

Особые слова благодарности – Алексею Юрьевичу Балакину и Татьяне Ивановне Краснобородько; их участие в разработке отдельных сюжетов этой книги трудно переоценить.

Мы крепко жмем руки нашим коллегам по неофициальному семинару – Олегу Ларионову, Валерию Отяковскому и Алексею Поповичу.

Наконец, неизменную поддержку нам оказывали близкие. Самые теплые слова благодарности мы оставляем для них.

Владимир Турчаненко Дмитрий Цыганов

Часть I

Глава первая

Овладеть литературным наследством

Классика и классическое в советской эстетической теории (1920‑е – середина 1930‑х годов)

Традиция – это мягкая подушка, которая подкладывается на жесткий стул яркой индивидуальности. Сидя на ней, художник должен смотреть в века – грядущие, а не назад.

В. В. Виноградов. Из письма Н. М. Малышевой-Виноградовой (20 апреля 1926 года)

Передача литературного наследства всегда происходила и может происходить по линии классовых связей, классовой близости, родства.

Н. Я. Берковский. Стилевые проблемы пролетарской прозы (1927)

Учитесь у величайших гениев проклятого прошлого.

В. В. Маяковский. Баня (1930)

Многие слышали признание одного пролетарского писателя:

– Перед тем как начать писать, я снимаю с полки Чехова, Толстого… Почитаю, почитаю, потом сам сажусь и, смотришь, наковыряю что-нибудь.

Когда мы слышим это признание, нам невольно рисуется богадельня, но странная богадельня. Писатель садится за стол, а рядом с ним гроб с классиком. Писатель за перо, классик из гроба протягивает руку и водит рукою писателя.

Из черновых наметок творческих положений московской группы РАПП «Кузница» (1931)
1

1920‑е годы были отмечены затуханием авангардного импульса, сопутствовавшего революционному перевороту, и усилением реставрационных тенденций, которые способствовали стремительному преодолению интеллектуального разрыва с прежней культурой. Некогда отринутая «художественная традиция» тогда не только становилась ценностной опорой утверждавшейся власти, но и позволяла представителям «нового» искусства в первые пореволюционные годы локализовать собственную художественную практику на эстетически не упорядоченном культурном поле. Однако «художественная традиция» в то время еще не существовала как нечто раз и навсегда определенное, застывшее в своем величии: те институциональные механизмы, работа которых была отлажена в еще имперской России, отчасти продолжали поддерживать общее представление об иерархически упорядоченном и тем не менее подвижном устройстве литературной культуры XIX столетия, но у подавляющего большинства населения – малограмотных или неграмотных полуурбанизированных крестьян – попросту отсутствовало целостное представление об этой литературной культуре. Иными словами, понимание классики и классического разнилось в зависимости от общего уровня «культурности»: у той части социума, которая была непосредственно занята культурным производством, это понимание было вариативным, то есть обусловленным конкретными эстетическими или идеологическими задачами, у другой части – фрагментарным, то есть обусловленным не вполне конкретными знаниями, а также личными или навязанными читательскими пристрастиями, а у третьей части такое представление отсутствовало вовсе. Такое положение дел оказывалось благоприятным для осуществления партийного проекта по (пере)созданию литературной классики, так как нецельное и потому податливое расфокусированное массовое сознание тогда уже было готово усвоить идею новой эстетической иерархии – классического канона русской культуры.

Ведущую роль в деле формирования нового представления о классике играла раннесоветская издательская политика55. Вопрос об образовании государственного издательства встал едва ли не на следующий день после осуществления Октябрьского переворота. Так, на II Всероссийском съезде Советов рабочих и солдатских депутатов в Смольном В. Д. Бонч-Бруевич предложил положить в основу новой издательской политики именно публикацию собраний сочинений классиков русской литературы. Уже в конце ноября 1917 года была урегулирована правовая сторона вопроса: члены Государственной комиссии по просвещению пришли к решению, что издание литературных произведений станет вопросом ведения государства спустя пять лет после смерти автора. Тогда же по итогам слушания доклада П. И. Лебедева-Полянского Совнарком своим решением учредил Литературно-издательский отдел Наркомпроса (ЛИО), ставший первым советским органом книгоиздания – «государственным издательством»56. В ведение соответствующей секции Отдела входили вопросы подготовки и издания собраний сочинений отечественных классиков и томов массовой «Народной библиотеки» (такой способ издания литературных произведений был закреплен в Декрете о Государственном издательстве, принятом 11 января 1918 года57. При ЛИО была создана специальная Литературно-художественная комиссия, которую возглавил П. И. Лебедев-Полянский. А. А. Блок писал в дневнике: «Дело комиссии – выработать план издания классиков по-новому (шрифты, формат, новая орфография, иллюстрации, бумага, медицинская точка зрения и мн. др.)»58. Именно на заседаниях этой комиссии впервые было выдвинуто предложение о «монополизации классиков». Позднее, 20 мая 1919 года, путем слияния издательств ВЦИКа, Московского и Петроградского Советов рабочих и красноармейских депутатов, специализированного издательства политической литературы «Коммунист» и Литературно-издательского отдела Наркомпроса было образовано Государственное издательство РСФСР (Госиздат) – крупнейшее книгоиздательское предприятие, которое возглавил В. В. Воровский. Согласно принятому тогда же Положению, не только почти вся издательская деятельность (включая издание классиков), но и работа по «распределению литературных и художественных изданий» отныне курировались Госиздатом. В 1919–1921 годах им было выпущено более 40 наименований текстов классической литературы, среди которых произведения Герцена, Гоголя, Пушкина, Толстого, Тургенева, Чехова и др.59

Критическая дискуссия о классике и классическом и их месте в «новой» культуре берет начало еще в модернистских исканиях рубежа веков, а ее содержание в те годы отнюдь не исчерпывается стремлением наиболее радикальных авангардных групп «…бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. и проч. с Парохода современности»60. Почти каждое эстетически самостоятельное объединение пыталось предложить собственную стратегию взаимодействия с художественной традицией61; множество этих разнонаправленных стратегий оформили дискурсивный арсенал для работы с наследием в диапазоне от категорического отрицания (например, Пролеткультом или ЛЕФом) до производства ностальгических ремейков. Революционные события существенно упростили модернистскую множественность апроприационных практик62 и свели их к нейтральной производственнической логике напостовцев – рапповцев. В рамках этой концепции вопрос об отношении теоретиков и практиков пролетарской культуры к «наследству» сопрягался с вопросом о мастерстве «наследника»; проблема же мастерства провоцировала усиление самокритических настроений внутри творческого сообщества63, которое обрекалось партийным начальством на вечное ученичество.

В начале 1920‑х годов потребность в самоопределении привела участников многочисленных литературных группировок к необходимости концептуализировать свое отношение к классике. Важность этого шага осознавалась всеми, так как от того, насколько убедительно теоретикам удастся простроить идейные взаимоотношения с художественной традицией, зависело не только положение того или иного объединения на литературном поле, но и перспектива его дальнейшего существования. Активнее всех в этом процессе заявил о себе провластный («пролетарский») «Октябрь», руководители и участники которого в 1923–1924 годах развернули на страницах журнала «На посту» широкое обсуждение проблемы взаимодействия с «культурным наследством». (Несколькими годами позднее Коган писал о творческих принципах, о трех путях критики напостовцев:

Первое: ни слова о форме, важна только тенденция. Второе: никаких полетов, никаких художественных обобщений, переходящих за границы сегодняшнего дня, все, что может хотя бы на минуту отвлечь от работы данного момента, должно быть изгнано из литературы, как зловредное мечтательство. Третье: резкий разрыв с прошлым, отречение от всяких традиций, строительство на голом месте, поэту полезно читать «Экономическую жизнь», но нигде не упоминается о полезности ознакомления с художественными образцами, с великими предшественниками, о необходимости усвоения своего мастерства64.)

Поводом к началу полемики стало появление статьи редактора «Красной нови» и идеолога «Перевала» А. К. Воронского «О хлесткой фразе и классиках (К вопросу о наших литературных разногласиях)»65. Этот текст – реакция критика на появление первого, июньского, номера «На посту» – по своей прагматике был намного сложнее и выходил за первоначально намеченные рамки «статьи по поводу». (Примечательно, что само слово «классика» встречается в первом номере журнала лишь несколько раз в нейтральных контекстах; однако напостовцы упоминали конкретные имена, в том числе имя Пушкина66.) Дискурс ответных статей показывает, что напостовцы хорошо понимали, что поражение в намеренно начатом Воронским споре о классиках грозило им и всей пролетарской эстетической платформе не только символическим, но даже физическим устранением с арены идейных столкновений. Дело в том, что уже в самом начале статьи Воронский, хорошо знакомый с правилами «литературной борьбы», атаковал напостовцев, подчеркнув, что «ими допущен целый ряд серьезных промахов и упущений»67. Критик, в статье «На перевале» (с подзаголовком «Дела литературные»; опубл.: Красная новь. 1923. № 6) провозгласивший лозунг «Вперед к классикам, к Гоголю, к Толстому, к Щедрину», указывал на то, что напостовцы предлагают упрощенческую и примитивную интерпретацию литературной жизни прошлого:

Буржуазно-помещичья литература, разумеется, имеет общие черты, свойственные только ей; тем не менее рассматривать ее исключительно как нечто единое, цельное, значит заранее запутаться в общих фразах, в общих местах, ничего не говорящих ни уму, ни сердцу. Это – в лучшем случае, а в худшем такая точка зрения должна привести к ряду самых печальных недоразумений и ошибок. Буржуазная литература жила и развивалась вместе со своим классом. Было время, когда буржуазия боролась с феодализмом, когда она была революционна. Тогда и наука, и искусство было революционны; после побед был период зрелости, равновесия, полнокровия, здоровья, расцвета; в эту эпоху буржуазия и в области науки, и в области литературы дала несравненные образцы творения мысли и чувства; наконец, наша эпоха – эпоха распада, упадка, разложения, умирания буржуазного общества, и этому соответствуют упадок, регресс и контрреволюционность и в науке, и в искусстве. Различие между литературой буржуазии эпохи Sturm und Drang’a и литературой последних десятилетий такое же примерно, какое существует между материализмом Гольбаха и Гельвеция и современной философией Бергсона, Кайзерлинга, Шпенглера. Приблизительно такая же дистанция может быть указана и при сравнении нашей эпохи с эпохой зрелости и расцвета буржуазии. Сочинения Гольбаха, Гельвеция, Фейербаха, Дарвина и т. д. до сих пор лежат в основе коммунистического образования. В равной мере не подлежит сомнениям благотворная положительная роль Мольера, Бомарше, Гейне, Гёте, а из более ранних – Сервантеса, Шекспира и т. д. Взять в общую скобку эту литературу и современных Маринетти и Д’Ануннцио (sic!), свалить всех в одну кучу, наклеив ярлык «буржуазный», значит отделаться от серьезного вопроса пустопорожней, хлесткой фразой.

Или возьмем нашу русскую литературу. Неверно, что старая русская литература отражала только навыки и чувства богачей, дворян и князей. <…> Наши разночинцы писали не только о своих навыках и чувствах; в своих произведениях они главное внимание сосредоточивали на крестьянине, на бедноте, на общих условиях царского строя. Достаточно вспомнить Некрасова, Успенского, Короленко, а из критиков-публицистов – Белинского, Чернышевского, Добролюбова, Писарева. <…> Даже тогда, когда русская интеллигенция, после 1905 г., стала «умнеть», отходить от революции, преемственность и связь литературы с литературой разночинцев никогда не нарушалась. М. Горький, И. Шмелев, В. Вересаев, Ив. Вольнов, Серафимович, Скиталец отправлялись от лучших заветов шести- и семидесятников68.

И далее:

Мы ни на минуту не сомневаемся, что все это не хуже нас известно редакции «На посту» – но привычка оперировать где попало словами «буржуазный», «контрреволюционный», но общий схематизм, но увлечение хлесткой фразой, но невнимательное и неряшливое отношение к вопросам литературной жизни в прошлом и в настоящем, но размах с плеча там, где требуется утонченное и осмотрительное отношение к вопросу, но развязность, но уверенность, что писатель все проглотит, лишь бы было горячо, – приводит к общим местам и положениям, звучащим твердо и неукоснительно, но, к сожалению, без достаточных оснований, если не считать достаточным основанием, употребляя выражение одного урядника, «легкость и бодрость в функции» и героическую решимость блуждать даже в трех соснах69.

Вердикт напостовцам прозвучал отчетливо и внятно: «<…> они, – утверждал Воронский, – нигде не проводят грани между суб<ъ>ективным и об<ъ>ективным в художественном произведении, отчего „идеология“ целиком совпадает с содержанием»70. Обвинение это было прямым и резким, и состояло в том, что пролеткритика отказывала «новой» литературе в истории: вопреки положениям марксистской историософии, революционная случайность, а не эволюционная закономерность становилась первопричиной существования «советской культуры» как «надстройки», оторванной от «базиса».

Тезис о неизбежной и необходимой политизации литературного творчества стал, с одной стороны, стимулом к обострению конкурентной борьбы, а с другой – поводом к отрицанию значимости непролетарских – «попутнических» (Л. Д. Троцкий) – литературных групп и отдельных авторов71. В статье «Под обстрелом», опубликованной в 1923 году в сдвоенном номере журнала «На посту», С. А. Родов, полемизируя с А. К. Воронским, писал:

Но как бы то ни было, по существу большинство современных «попутчиков», «попутчиков» 6‑го года революции – писатели буржуазные. Они последние остатки литературы «упадка, регресса и контрреволюционности». Не только по идеологии, но и по форме попутчики исходят не от классиков, а от писателей эпохи упадка. Не от Пушкина и Толстого отправляется в своем творчестве Пильняк, а от Ремизова и А. Белого; не Гоголь и Щедрин служат примером Зощенко, а Замятин и Лесков; не Гейне и Шекспир вдохновляют Каверина и других «серапионов», а Гофман; и т. д., и т. д. С классиками современные буржуазные писатели и попутчики имеют очень мало общего.

Поэтому напрасно хочет уверить нас Воронский в том, что «замахнувшись на попутчиков, наши критики естественно замахнулись и на эту (классическую) литературу». Вовсе нет. Замахнувшись на попутчиков (и вовсе не на всех), мы прежде всего замахнулись на гниль и мерзость трупа, который хочет потащить за собой в могилу живых строителей будущего; мы вскрываем дряблость и слабодушие последних певцов обреченного класса72.

Рис.5 «Пушкин наш, советский!». Очерки по истории филологической науки в сталинскую эпоху. Идеи. Проекты. Персоны

Илл. 2. И. С. Нович. Дерево современной литературы. Рисунок опубликован в журнале «На литературном посту» (1926. № 3. С. 24–25)

Отношение к классике, творческая генеалогия авторов-современников становились для напостовцев критериями, позволяющими провести черту различия между «своими» и «чужими»73. (Эта же тактика инструментализации «культурного наследства» характеризует наднациональную литературную борьбу других эпох, однако ни один из предшествующих периодов не характеризовался таким разнообразием интерпретационных спекуляций.)

Спекуляция с именами классиков в те годы стала одним из действенных средств в обострявшейся литературной борьбе. Г. Лелевич в программной статье «Партийная политика в искусстве» развил линию, намеченную Родовым в цитировавшемся выше фрагменте:

Неверно, что у нас есть только «еще неоплаченные векселя под будущую пролетарскую литературу». Эти векселя в значительной степени уже оплачены. Демьян Бедный, Безыменский, Александровский, Гладков, Либединский, Кириллов, Доронин, Ляшко, Обрадович, Жаров, Голодный, Садофьев, Самобытник и много других, – все это художники, если и не являющиеся пролетарскими Пушкиными, то, во всяком случае, не уступающие в художественном отношении Полонским, Слонимским, Зощенкам, Никитиным и иным. Имеются свидетельства на этот счет людей достаточно компетентных и беспристрастных74.

Заявленная тогда же претензия напостовцев на профессионализацию своих литературно-критических занятий предполагала перемену в отношении к некогда отринутому ими «наследству». Авторитетное обоснование напостовская претензия на создание «новой классики» получила в статье А. В. Луначарского «Читайте классиков» (опубл.: Комсомольская правда. 1925. № 53):

Растет класс – растет и его самосознание, растет и его литература. Она приобретает необыкновенно напряженно яркий, острый характер, когда класс вступает в борьбу с господствующим классом за власть. В такие годы подымающийся класс считается выразителем всех попранных интересов народа и создает широкое миросозерцание с очень далеко идущими выводами, освещенными более или менее общечеловеческими идеалами.

Если подымающемуся классу суждено овладеть властью, то в первый период, пока он устраивается, пока он создает основы государства согласно своему пониманию и пока народные массы продолжают видеть в нем единственного естественного устроителя новой жизни, литература начинает ярко процветать. К этому времени ее бурнопламенность, неудовлетворенность, кипучее бунтарство выветриваются, класс сознает себя господином, защищает это свое господство. Он спокоен, он уравновешен, он находится в своем зените – и в это время выливается в классические формы его литература. <…>

Из этой схемы видно, что одна и та же нация может пережить и несколько классических эпох75.

Тезис о возможном повторении «классической эпохи»76, «новом преломлении классики»77 был не столько очередным фантазмом утопического сознания, сколько оправданием набиравшего силу социалистического («пролетарского») литературного проекта78. Луначарский, следуя за интеллектуальными веяниями начала 1920‑х, связывает вопрос о классике не только с тернарной оппозицией «романтизм – реализм – классика», но и с проблемой художественного качества79:

Так как выражение «классическая» не всегда употребляется только в смысле равновесия содержания и формы, строгости вкуса, законченности, но и вообще в смысле образцового, сильного, в своем роде лучшего произведения, то и самые могучие писатели среди романтиков и реалистов тоже часто носят название классиков. Получаются как бы внутренние противоречивые выражения – классики романтизма, классики реализма80.

Однако, по Луначарскому, никакого противоречия в таком «разумном присвоении» всего «лучшего» из унаследованной культуры прошлого не может быть, потому как всякий литературный материал может стать для подрастающего поколения пролетарских авторов если не источником актуальных идеологических установок, то хотя бы собранием технических приемов:

Когда пролетариат создает свою собственную литературу – сперва пролетарскую, а потом и общечеловеческую, – на той небывалой по мощности базе, какой является социалистическое производство, то классики прошлых веков и всех родов, равно как и всякие другие писатели и художники, не признанные образцовыми, превратятся просто в музейно-исторический материал, интересный для понимания прошлого. Но пока пролетариат находится только в пути, в смысле развития своей культуры, классики являются для него очень важным подспорьем в деле повышения художественного умения. Естественно поэтому, что пролетариат питает большой интерес к классикам, во-первых, потому, что он хочет знать прошлое своей страны и человечества, а оно нигде не говорит таким ясным и увлекательным языком, как в произведениях великих писателей, и, во-вторых, потому, что эти писатели прошлого часто выражают очень близкие пролетариату настроения или, по крайней мере, отдельные черты его и притом лучше, чем может выразить молодая литература класса, самые крупные дарования которого отвлечены задачами прямой борьбы и сурового труда81.

Именно поэтому «дворянская литература <1820–1860‑х годов> <…> являет собою нечто необыкновенно блестящее и заслуживающее глубокого изучения»82. Как уже было сказано, формулирование новых задач, которые должны стоять перед писателем, неизбежно сопрягалось с рефлексией над путем, уже пройденным классиками прошлого83; точнее многих об этом писал активный участник литературной жизни Саратова 1920‑х Л. А. Словохотов:

Задача поворота к классикам – заставить всякого крайнего индивидуалиста в словотворчестве вспоминать о великой регистратуре словооборота в толковом словаре Даля. Задача поворота к классикам – заставить нового писателя задуматься над формулой художественного суверенитета: «я так вижу, я так хочу», и сообразоваться с массами. Задача поворота к классикам – взять с вершин человечества то, что там есть84.

Осознание этой необходимости ориентировало не только литературных «ударников», которых старались информировать о выходивших материалах85, но и книгоиздателей, перед которыми стояла цель издания востребованной классической литературы (не только русской, но и зарубежной). К середине 1920‑х сложилась весьма парадоксальная ситуация с распространением классики через книжный рынок. В январском 1925 года выступлении на Всероссийской конференции пролетарских писателей В. И. Нарбут – тогда заместитель заведующего Отделом печати при ЦК ВКП(б) – отмечал:

переходя к следующей рубрике, русским классикам, я должен поделиться с вами такими данными: хорошо идут Герцен, Гончаров, Степняк-Кравчинский, Омулевский – они прошли примерно от 7 до 12 тысяч. Грибоедов, Гаршин по 10 000. За короткое время прошел Лев Толстой, только «Война и мир» не ниже 10 000, a прочее в 50% лежит. Средне прошли Достоевский, Короленко, Чехов, Лермонтов – имеют среднее движение. Плохо идут – Добролюбов, Овсяннико-Куликовский (sic!) (его я также причислил, не знаю вправе ли я был это делать). Он стоит из 10 000, и Добролюбова, и Овсянико-Куликовского, 8000 обратилось в прах. <…> Тютчев и Тургенев идут плохо. Пушкин – из 10 000 лежит 800086.

Р. Магуайр в книге Red Virgin Soil: Soviet Literature in the 1920s (1968) внятно описал тот логический парадокс, на котором основывалось построение издательских планов классической литературы:

Большая часть марксистов в то время полагала, что почти всей русской классике можно найти место в советской структуре, так что в этом вопросе высокие партийные чины добились согласия, чего не сумели сделать в споре о пролетарской культуре. <…> Собственно говоря, правительство фактически предрешило этот вопрос, «национализировав» классиков в 1918 году вместе с художественными галереями, музеями и другими хранилищами национального наследия; и с тех пор соблюдалась здоровая пропорция при переиздании классиков в соотношении с новыми книгами. Общие установки должны были действовать автоматически согласно политике, известной под наименованием «выборочный подход», который фактически устанавливал шкалу идеологической ценности – от приемлемых книг до неприемлемых – и выстраивал по ней писателей. Предпочтение отдавалось политическим мученикам, таким как Радищев и Рылеев; некоторым сатирикам, таким как Салтыков-Щедрин, тем «натуралистам», которые рисовали особенно неприглядные портреты представителей царского общества, таким как Горький или Даль, а также нескольким заядлым бунтарям, таким как Лермонтов. На полярном конце стояли поборники религии, такие как Достоевский, тайные полицейские агенты, такие как Булгарин, и сторонники незыблемости существующего порядка, такие как Лесков с его «антинигилистическими» романами. На самом деле «выборочный подход» остался неосуществленным идеалом. Потому что тогда еще не образовалась систематическая критика, способная определить, кто «реакционер», а кто нет – у марксистов не было единого мнения на этот счет, – или каких писателей следует принять целиком, каких целиком отвергнуть, каких частично принять и частично отвергнуть и т. д. На практике издательства продолжали выпускать массовыми тиражами некоторые произведения Толстого, Достоевского, Пушкина и Гоголя, которые по чисто идеологическим стандартам, казалось, вполне можно было квалифицировать как «реакционные». Коренной вопрос, поднятый в майских тезисах ЛЕФ’а-Пролеткульта – зачем все это брать? – оставался без ответа. Раз уж было установлено, что некоторые писатели прошлого неприемлемы – и даже самым горячим их поклонникам пришлось с этим согласиться, – то разве не понятно, что и все, вполне возможно, замараны? А если надобно исключать писателей, которые отстаивали дела и идеи, не одобряемые марксистами, как, например, Толстой с его непротивлением злу насилием или Достоевский с его примитивным христианством, или тех, кого трудно было подвести под готовые политические и социологические формулировки, как большинство лирических поэтов, то какого рода классическое наследие можно было из этого реально построить?87

Именно эта ситуация побудила Луначарского в статье «Еще о классиках» (опубл.: На литературном посту. 1927. № 5–6) вновь обратиться к проблеме классики и в связи с поступившими к нему письмами читателей предложить несколько существенных добавлений к ранее написанному. Читательская потребность в понятном и ограниченном круге обязательных к прочтению классических текстов, по Луначарскому, могла быть решена только организацией специальной книжной серии, в рамках которой

каждая книжка должна быть снабжена хорошим предисловием, сделанным специалистом, с объяснением фигуры писателя, как явления общественного, с указанием, стало быть, его места в его эпохе и его обществе, а также и значения, которое может сохраняться за ним для нашего времени88.

При этом Луначарский настаивал на том, чтобы во всем обрамляющем художественный текст компоненте преобладал именно марксистский взгляд на литературное произведение, и писал:

В тех случаях, когда статья дается человеком, не причисленным к марксистской школе или не относящим себя к ней, мы будем давать еще, кроме того, отдельное предисловие, написанное марксистом, конечно, более краткое и суммарное, не повторяющее того, что дано редактором-специалистом, но ориентирующее читателя как можно более правильно с коммунистической точки, – настолько правильно, насколько можем гарантировать это мы сами, литературные работники-коммунисты. Поэтому и общая редакция была составлена так: я и профессор <Н. К.> Пиксанов89.

Если отбросить все эти риторические нагромождения, тезис Луначарского был весьма внятным: классические произведения должны были подвергаться «редактированию» (то есть проходить цензуру) и сопровождаться идеологически «верными» интерпретациями.

Занявшие доминантное положение на литературном поле пролеткритики, ориентируясь на условно реалистическую линию русской литературы XIX века, видели своей целью приспособление инструментария классиков под нужды изображения «живого человека» (В. В. Ермилов). (Статья Ермилова «Проблема живого человека в современной литературе и „Вор“ Л. Леонова» (опубл.: На литературном посту. 1927. № 5–6) и примыкавшая к ней статья «В поисках гармонического человека» (опубл.: На литературном посту. 1927. № 20) спровоцировали широкое обсуждение поставленного в них вопроса90.) Однако выдвинутый еще в ноябре 1926 года принцип «учебы у классиков» предполагал не только критическую (пере)оценку оставленного ими «наследства»91, но и его предварительную ревизию. На этом, в частности, настаивал В. М. Саянов в статье «Долой классиков»: «Учеба у классиков – беспартийный лозунг, под которым подписывается вся литература. Но каждый писатель вкладывает в эту алгебраическую формулу разное арифметическое содержание»; и далее: «Классиков же нужно уметь читать. Иначе всякие лозунги об „учебе у классиков“ подлежат сдаче в архив истории литературы»92.

Н. В. Корниенко, цитируя статьи налитпостовцев, весьма убедительно описывает внутреннюю механику «учебы у классиков»:

В основание новой художественной платформы новонапостовцами была заложена целая программа фальсификации русской классики, по которой и предстояло ее, классику, осваивать. Из учителей однозначно исключалась «реакционная школа Достоевского». У Салтыкова-Щедрина и Гоголя рекомендовалось учиться описывать отрицательные типы прошлого и современности. Не рекомендовался гоголевский «смех сквозь слезы». Ожегшись на воспевании идеи мировой революции, теоретики новой эстетической платформы отрекались от всех форм «романтической школы», считали романтизм в пролетарской литературе (Пролеткульт и «Молодая гвардия») пройденным периодом, а в настоящем – уводящим от действительности. При этом, по традиции, ссылались на пролетариат, который, хоть и «класс героический», ибо цели его грандиозны, но главное – он класс «чрезвычайно реалистический». У Л. Толстого решено было взять две черты метода: психологический анализ и беспощадный реализм – «срывание всех и всяческих масок». Все остальное, особенно «реакционную философию» Толстого – предлагалось отбросить, как и всякие индивидуальные оттенки психологизма, который в русской литературе порой становился «очагом пассивности и созерцательности». Пролетарский писатель, проходя учебу у Толстого, – напоминал Л. Авербах, – должен помнить, что «и Толстой был классовым человеком». У Н. Гоголя предлагалось учиться только созданию типов, само же мировоззрение писателя объявлялось реакционным, «чуждым новому и будущему», ибо Гоголь не осудил Россию, что нашло отражение в его «ханжеских и черносотенных письмах». У Пушкина пролетарским писателям предлагалось пройти уроки простоты и… атеизма93.

Каждый пишущий, участвуя в бессчетных опросах и заполняя специальные анкеты, должен был как бы заново не только очертить круг эстетически продуктивных авторов94, произведения которых он оценивал как образцовые, но и определить качественные параметры классики.

Новый виток критических поисков и квазитеоретических разысканий в области классики и классического был связан с появлением редакционной статьи «Классики – попутчики – пролетписатели» в журнале «На литературном посту» (1927. № 5–6). За несколько лет, прошедших с момента начала полемики с Воронским, тлеющий конфликт не получил разрешения; налитпостовцы утверждали: «Тактика противников пролетарской литературы меняется. Одно остается относительно постоянным: обвинение в отрицании классиков»95. Уже тогда позиция пролеткритиков начала расходиться с партийным взглядом на проблему классики:

Правда, – отмечалось в статье, – наше отношение к классикам никак не носит характера пассивного преклонения. Правда, мы не склонны их фетишизировать. И уж никак мы не согласны молчать, когда думают под флагом умиления перед классиками провести попытку отказа от критического отношения к ним! Классиками мы занимаемся потому, что они нужны нам сегодня для революционной, активной, критической работы96.

Со стороны партийных идеологов, тогда уже взявших курс на свертывание нэпа, тоже не исходил запрос на «фетишизацию» классиков и созданных ими произведений, что, впрочем, не отрицало санкционированное властью требование «пересборки» эстетического канона. В этом и состояла сущность назревавшего разногласия: налитпостовцы и примыкающие к ним пролеткритики мыслили классику как переходный, ученический этап овладения мастерством (ср.: «Классики – прошлый день! Да, классики – это великое позавчера»; «Путь пролетарской литературы – путь монументального, героического, „романтического“ реализма, – потому ваше внимание классикам»; «Мы создаем свое – новое. Но мы растем из старого. Поэтому пролетарский писатель подходит к классикам, как ученик, который должен пойти дальше своего учителя» и т. д.) на пути к расцвету профессиональной пролетарской литературы97, тогда как партийное руководство видело в классике («великой русской литературе») объект апроприации и один из главных источников имперского национализма. С этой точки зрения ясно, почему предложенная пролеткритиками характеристика классиков (ср.: «<…> они – классовые люди классового общества», которые «поднимались на высоты познания человека и человечества»98) уже в 1927 году ставила под сомнение марксистскую догму о «классовом детерминизме»99 (позднее, в предсъездовские годы, именно с этим сюжетом будет связано содержание дискуссии о мировоззрении и творческом методе).

Однако вопрос о том, какое смысловое и материальное наполнение имеет понятие «классическая литература», до сих пор не был решен. Очевидно, тезис Луначарского о том, что «классической литературой называется литература образцовая»100, не мог расцениваться как убедительный ввиду его неопределенности. С целью уточнить существующие в творческом сообществе представления о классике редакция рапповского журнала «На литературном посту» предложила пролетарским писателям ответить на четыре вопроса из специальной анкеты: 1) что вы подразумеваете под понятием «классическая литература»? 2) знакомы ли вы с классической литературой? 3) влияют ли классики на ваше творчество? кто из классиков влияет? 4) художественный метод какого классика вы считаете наиболее соответствующим отображению нашей современности?101 Отвечали на эти вопросы разновозрастные прозаики и поэты с разным литературным опытом; ответы на первый вопрос были следующими:

– Понятие «классическая литература» – очень условное. Классическая литература определяется как литература, достигшая определенного образца. Это те вершины в смысле формы и содержания, которые еще не превзойдены. <…> Я лично смотрю на классическую литературу не как на норму, а как на семя. Классик дает совершенное понимание своей эпохи, он чувствует дыхание будущего, и поэтому его произведения не теряют интереса для многих будущих поколений (Ф. В. Гладков);

– <…> у кого же учиться нам обобщению, синтезу, глубокой связи литературы с общественностью, как не у классиков русской и иностранной литературы?.. (А. А. Жаров);

– Мне чрезвычайно трудно ответить, что я подразумеваю под понятием классиков. По-моему, классики – это те, которые издавались в приложениях к старой «Ниве» и которых теперь запрещает переиздавать Госиздат (Е. Д. Зозуля);

– Классическая литература – это такая литература, которую обыкновенному человеку полезно и нескучно читать лет через полтораста после ее создания. Классическая литература – создание, прежде всего, радостное, веселое; никогда скучные, нежизнерадостные писатели не станут классиками (Вс. Вяч. Иванов);

– Классической литературой я считаю совокупность поднимающихся над общим уровнем литературных произведений всех времен, превосходных, из ряда вон выходящих по форме и по степени совершенства в отражении своей эпохи; произведений, могущих служить образцом в творческой и учебной работе последующих поколений (М. Е. Кольцов);

– Классическая литература есть та, которая дала лучшее и незабываемое о человеке, его вере, его исканиях, ошибках, радостях и разочарованиях. Классическая литература есть литература прежде всего о всяком человеке, без прикрепления его к условиям преходящим; условиям века, места, национальности и пр. Все эти условия суть лишь материал для создания вечного образа человека на земле (Л. М. Леонов);

– Под классиками русской литературы я подразумеваю таких писателей, в произведениях которых соотношение между содержанием и формой достигает такого совершенства, когда произведение воспринимается, как живое органическое целое, в котором форма является средством для восприятия содержания, и достигает в этом отношении такой высоты, что совершенно не чувствуется при прочтении (Ю. Н. Либединский);

– Классическая литература – это высокое мастерство слова, простота которого доступна широчайшим слоям рабочего класса и крестьянских масс (С. И. Малашкин);

– <…> классическая литература – это такая литература, которая широко охватывает свою эпоху и дает устойчивые человеческие типы (Г. К. Никифоров);

– Под классиком я разумею писателя, который в своем творчестве дает пластическое подобие цельного мировоззрения. Классическая же литература есть совокупность таких произведений и тенденций, которые впоследствии принимаются за мировоззрение эпохи (Б. Л. Пастернак);

– Под понятием «Классическая литература» я подразумеваю ту литературу, значение которой не ограничивается одним годом или десятилетием, а сохраняется бесконечно долгое время благодаря наличию в ней устойчивого человеческого материала (П. С. Романов);

– Классики нам необходимы, потому что, с подходом широкой марксистской критики, их произведения дают подлинное отражение тогдашней жизненной действительности (А. И. Свирский);

– В понятие классической литературы я не вкладываю никакого специфически-художественного или идеологического содержания. Для меня это история литературы, куда я отношу любую высококвалифицированную, но уже отстоявшуюся во времени литературную линию. Таким образом, последними классиками я считаю футуристов (И. Л. Сельвинский);

– Художественные произведения более отодвинувшегося прошлого, огромная ценность которых общепризнана (А. С. Серафимович);

– Под понятием «классическая литература» я понимаю лучшую русскую литературу, которая, благодаря своему художественно-общественному уровню, живет не годы, не десятилетия, а целые эпохи. Вторым признаком определения классической литературы я считаю наличие в ней отражения своей эпохи (И. П. Уткин).

Куда меньше расхождений обнаруживают ответы на вопрос о влиянии классиков. Опрошенные упомянули Гоголя (11 из 15), Л. Толстого (9 из 15), Пушкина (9 из 15), Достоевского (7 из 15), Тургенева (5 из 15), Лермонтова (4 из 15), Чехова (4 из 15), Горького (3 из 15), Гончарова (2 из 15) и Бунина (2 из 15); единожды были упомянуты Маяковский, Некрасов, Салтыков (Щедрин), А. Толстой, а также Бодлер, Бялик, Верлен, Вольтер, Гамсун, Гарт, Гейне, Дюма, Золя, Мольер, Мопассан, Стивенсон и Франс. Но произвольно расширяющийся перечень имен не обладал достаточным теоретическим потенциалом, чтобы на его основе был выработан обобщенный портрет классика.

Кроме того, по мысли пролеткритиков, далеко не каждая национальная культура располагала своими классиками, пригодными для исполнения функции литературного «образца»; ср.:

Старая литература узбеков (как и некоторых других народов Востока) является литературой баев, мулл и т. д. Она насквозь пропитана духом боевого исламизма и национальной нетерпимости. Таким образом, этих «классиков» использовать почти невозможно. Вот почему, между прочим, мы видим, как медленно, с трудом создаются организации пролетарских и крестьянских писателей в ряде стран советского Востока102.

В условиях господства российского империализма в Казахстане в прошлом не могло создаться не только классической литературы, <…> но и светской литературы в полном смысле этого слова. В прошлом мы имели три категории литературы: устной (народной), религиозной и зачатки советской националистической. <…> До революции у нас не было классической литературы. Классическая литература начала создаваться лишь после Октябрьской революции103.

Из этого якобы следовало, что «русская классика» теряла номинально присущий ей идентитарный характер и становилась общим «наследством» – основанием, на котором позднее будет возведена «советская многонациональная литература»104. (Это, в свою очередь, не оставляло республиканским авторам возможности творческого выбора: подражать следовало тем писателям, которые оказались в рамках классического канона, потому как такое подражание было единственным надежным способом преодолеть замкнутость национальной литературной традиции и проникнуть в пространство социалистического искусства.) Однако речь скорее должна идти как раз о реализации национально-специфической колониальной идеологии, заключенной в классике как в одной из наиболее стабильных категорий культуры. Подтверждение этой мысли прочитывается в тревожных словах В. А. Сутырина, прозвучавших с трибуны Первого Всесоюзного съезда пролетарских писателей на вечернем заседании 4 мая 1928 года:

Советский Союз построен на развалинах того самого государства, той самой царской империи, которая, во-первых, об<ъ>единила в себе, об<ъ>единила конечно по велико-державски, об<ъ>единила при помощи великодержавного угнетения огромное количество национальностей и этот факт – много-национальность нашего Советского Союза плюс остатки старого великодержавнического наследия, они создают величайшую важность решения национальной проблемы для пролетарской литературы Советского Союза. <…> На деле у нас происходит следующее: во-первых у нас установилась такая терминология, – говорят: русская и национальная литература, русское и национальное искусство, национальная живопись, национальный театр. <…> Раз получается такое дело, что есть русская и национальная культура, раз получается иллюзия, что русская литература не имеет оболочки, то очень часто русский писатель чувствует себя сверх-националом <…>. Эта вещь вредная и неправильная, которая влечет за собой великодержавное отношение к литературе ранее угнетавшихся национальностей105.

Вместе с тем недостаточная теоретическая осмысленность классики не была препятствием к определению круга классических авторов с целью их «массовизации». (Важно понимать, что колоссальный фонд изданий XVIII–XIX веков был рассредоточен по библиотекам, наспех образованным при различных предприятиях; требование скорейшей комплектации подчас исполнялось весьма недальновидным образом.)

Одним из главных путей «массовизации» было издание произведений классиков. В пояснительной записке Литературно-художественного отдела Госиздата от ноября 1928 года читаем:

главнейшая задача <Государственного издательства> – преподносить многомилионным массам произведения русских и иностранных классиков в таком идеологическом оформлении, которое превратило бы издание и распространение классиков в один из могучих рычагов нашей культурной революции. Такое оформление классиков мыслится Государственному издательству возможным лишь в результате самого широкого сотрудничества с советски-партийной общественностью106.

В контексте издательской политики символический статус легитимировался при помощи производственных средств; ср. показательную фразу из статьи Я. Е. Эльсберга «Ранний Горький»: «Пока только Госиздат признал Горького классиком, введя его произведения в „дешевую библиотеку классиков“»107. Согласно госиздатовскому плану108, в первую пятилетку планировалось издание 84 540 000 оттисков произведений классиков в пяти условных сериях109, разделенных по характеру адресации:

1) «Дешевая библиотека классиков»110 (50%): 1928–1932 годы – С. Аксаков, Андреев, Байрон, Бальзак, Бомарше, Бунин, Вольтер, Гейне, Герцен, Гёте, Гоголь, Гончаров, Гофман, Гюго, Данте, Диккенс, Достоевский, Златовратский, Кольцов, Короленко, Крылов, Куприн, Лермонтов, Лафонтен, Лесков, Мамин-Сибиряк, Мериме, Мольер, Мюссе, Некрасов, Пушкин, Свифт, Л. Толстой, Тургенев, Г. Успенский, Шатобриан, Шекспир, Шенье, Шиллер, Эзоп;

Рис.1 «Пушкин наш, советский!». Очерки по истории филологической науки в сталинскую эпоху. Идеи. Проекты. Персоны

Илл. 3. Страница из альманаха «Северные цветы на 1826 год, собранные Бароном Дельвигом» (СПб., 1826) с библиотечным штампом Государственного завода специальных сталей им. МОПР (1931–1932)

2) большие издания классиков111 (20%): 1928 год – Андреев, Гончаров, Пушкин, Тургенев; 1929 год – Гейне, Гоголь, Гончаров, Грибоедов, Лермонтов, Лесков, Некрасов, Пушкин, Тургенев, Чехов; 1930 год – Афанасьев, Бальзак, Гоголь, Гончаров, Пушкин, Тургенев, Флобер, Чехов; 1931 год – Бальзак, Гёте, Гончаров, Салтыков (Щедрин), Тургенев, Флобер, Чехов, Шекспир; 1932 год – Гёте, Диккенс, Островский, Тургенев, Шекспир;

3) однотомники112 (15%): 1928 год – Блок, Герцен, Гоголь, Г. Успенский, П. Якубович; 1929 год – Ибсен, Островский, Пушкин; 1930 год – Герцен, Левитов, Помяловский, Тютчев; 1931 год – Мамин-Сибиряк, Чехов; 1932 год – Байрон, Шекспир;

4) «Русские и мировые классики»113 (10%): 1928 год – Бомарше, Вересаев, Верхарн, Гауптман, Гейне, Гёте, Гоголь, Грибоедов, Гюго, Ибсен, Кольцов, Короленко, Мицкевич, Мольер, Руставели, Стендаль, А. Толстой, Тургенев, Флобер, Чехов, Шиллер; 1929 год – С. Аксаков, Андреев, Гоголь, Гомер, Гончаров, Гофман, Достоевский, Еврипид, Жуковский, Золя, Лесаж, Мериме, персидские лирики, Помяловский, Пушкин, Сологуб, Франс, Шевченко, Шекспир; 1930 год – Бальзак, Беранже, Боккаччо, Бунин, Гомер, Горький, Державин, Крылов, Лермонтов, Марко Вовчок, Мюссе, Огарев, Сен-Симон, Тургенев, Писемский, Плавт, Пушкин, Теккерей, Фет, Фонвизин, Чехов; 1931 год – Белый, Гамсун, Диккенс, Достоевский, Карамзин, Лонгфелло, Тирсо де Молина, Островский, Рабле, Радищев, Роллан, Рылеев, Санд, Сервантес, Л. Толстой, Шелли; 1932 год – Апулей, Брюсов, Лопе де Вега, Вольтер, Гёте, Григорович, Дидро, Достоевский, Златовратский, Кальдерон, Ап. Майков, И. Никитин, Эдгар По, поэты-петрашевцы, Я. Полонский, Расин, Руссо, Салтыков (Щедрин), Л. Толстой, Тургенев, П. Якубович;

5) классическая критика и литературоведение о классиках (5%): 1928 год – Н. Бельчиков, Переверзев, Пиксанов, Пушкин; 1929 год – Брандес, Добролюбов, Лернер, Переверзев, Плеханов, Фриче; 1930 год – Воровский, М. Гершензон, Огарев, Писарев, Чернышевский; 1931 год – Бёрне, Тэн; 1932 год – Белинский, Михайловский.

Очевидно, что такой расширительный – основанный на репутационных или формальных (например, наличие изданного собрания сочинений114) принципах – подход к определению списка классических авторов противоречил логике развития социалистического культурного проекта, стремившегося к обретению «основного творческого метода».

Включение в план писателей-современников вызвало протест у многих уже на этапе первичного обсуждения. Так, возглавлявший Главрепертком Ф. Ф. Раскольников протестовал против включения в план Сологуба (ср.: «Меня крайне изумляет, что в план издания на 1929 год включен „Мелкий бес“ Федора Сологуба. Признаться, я до сих пор не знал, что Сологуб является признанным классиком. С каких пор этот эпигон буржуазной литературы эпохи упадка произведен Госиздатом в столь высокий ранг?»115), Белого (ср.: «Я не признаю Андрея Белого классиком. В частности, именно „Петербург“ густо насыщен мистическим содержанием, и переиздавать эту вещь, по-моему, не следует. <…> перепечатывать его старые, мистические произведения, носящие реакционный характер, нет никакого смысла»116) и Андреева (ср.: «Я за исключение произведения „Дни нашей жизни“ Л. Андреева. Это вещь, рисующая студенческий быт 90‑х гг., в социальном отношении не глубокая и не интересная»117). Кроме того, Раскольников выступал и против переиздания «отзывающихся гробокопательством произведений»: «Если еще повести Карамзина могут иметь некоторый, хотя и весьма сомнительный, интерес за пределами узкого круга специалистов-историков литературы, то его лирика <…> подлежит безусловному исключению»; и далее: «Я думаю, что от переиздания державинских од можно вполне воздержаться»118. Иную позицию занял В. П. Полонский: он настаивал на необходимости издания Арцыбашева, Бунина, Куприна и Гумилева (!), а также Потебни и Веселовского119.

Иными словами, перед теоретиками пролетарского искусства стояла задача сначала отсечь «второстепенных классиков», тем самым сформировав ядро «классического» канона, а затем создать внутри этого ядра такую конфигурацию, которая создавала бы эффект закономерного, прогрессивного движения литературного процесса. По сути, речь шла о концептуальном осмыслении художественной жизни прошлого, о построении непротиворечивой хронологии, в контексте которой объединились бы история людей и история идей и стилей. Одним из первых предпринял попытку теоретизировать фигуру классика Л. Л. Авербах:

Мы знаем, что классики есть вершина того литературного наследства, которое мы получили от прошлого мира, завоеванного нами экономически и политически. Мы знаем, что классики есть та вершина, на которую нам надо подняться и преодолеть, чтобы и<д>ти вперед. <…> Для меня классики – это те, кто значительные идеи, отражающие сущность их эпохи, психологически-глубоко и совершенно художественно преломляют в живых и живущих образах. А если так, то ясно, что наследовать классиков может только тот, кто представляет собою передовую идею своей эпохи. В наше время такими являются пролетарские писатели120.

Построения Авербаха стали отправной точкой для Бернхарда Райха, в апреле 1928 года выступившего с дискуссионной статьей «О классиках» (опубл.: На литературном посту. 1928. № 8). В ней критик писал:

Для нас «культурное наследие» означает не заимствование отдельных элементов подходящих нам идеологий, а использование культурных ценностей во всей их совокупности для укрепления наших сил с целью в возможно более краткий срок преодолеть это наследие121.

Иначе говоря, «учеба» начинающего писателя не должна была исчерпываться формальными «уроками мастерства». Начинающему автору следовало ощутить себя частью целокупной художественной традиции, осознать преемственность своей творческой практики122. В этом и состоял так называемый диалектико-материалистический творческий метод, которым призывала овладеть пролеткритика123. Уточненные, но предельно абстрактные определения «классиков» и «классических произведений» Райх дает в тексте разрядкой:

Классики – это те, которые на основании мировоззрения, опирающегося на одну из существенных идей данной эпохи, отражают сущность ее124;

<…> классические произведения – это такие, в которых <авторы> на почве определенных мировоззрений отражают сущность своей эпохи психологически-глубоко и в относительноокончательной художественной форме преломляют значительные идеи в живых и живущих образах125.

Эти и подобные им псевдотеоретические выкладки, в сущности, являлись способами риторического самоопределения пишущего. Дело в том, что все упомянутые нами тексты, будучи фрагментами письменно зафиксированного процесса коллективного поиска, корреспондировали между собой, а их авторы, соглашаясь или, напротив, вступая в полемику друг с другом, занимали определенное положение на слабо нюансированной карте литературной жизни конца 1920‑х.

Время от времени в литературно-критических кругах стали звучать весьма резкие несогласия с точкой зрения рапповцев. Пожалуй, едва ли не самым существенным в этом споре был довод В. О. Перцова, сформулированный в статье «Культ предков и современность» (опубл.: Новый Леф. 1928. № 1):

Культ литературных предков, хотя бы он и выражался только в почтении к их так называемому «мастерству формы», представляет собой не что иное, как одну из форм неверия в творческие силы пролетариата. Нам свойственны почти мистическое преклонение перед старой культурой и затаенная вера в ее превосходство, что бы там ни говорили…

Культ литературных предков – это есть форма писательской лени, о которой говорил Кюхельбекер, бичуя штампы романтического стиля. У нас страшное желание присоединиться к тому или другому, уже созданному, уже бывшему художественному течению, освященному преданием, сделав к нему приставку «пролетарский» или «социалистический».

Ленивый писатель, который под тем предлогом, что он-де перерабатывает «наследство», на самом деле живет на чужой литературный счет, представляет собой худший вид тунеядца, ибо за свое безделье он еще пользуется и уважением в счет этого «наследства»126.

Лефовцы видели в переоценке классиков симптомы культурной реставрации, идеологом которой считали «нарочитого» Горького, о чем Н. Ф. Чужак писал в статье «Опыт уч<е>бы на классике» (опубл.: Новый Леф. 1928. № 7):

эстетика его, которой Горький обучался у дворянских классиков, не позволяет нашему учителю слишком якшаться с злободневной жизнью. События, согласно этой эстетик<е>, должны изрядно «отстояться» в «душе» и во «времени» художника, пока последний не пропустит их сквозь «призму» своего «сознания». <…> Он – упрямейший хранитель сигнатурок тех времен, когда роман писался и по десять, и по двадцать лет, и когда… помещики еще катались в бричках127.

Стремление продемонстрировать тупиковость навязанной «учебы» вылилось в детальный критический разбор идейных и технических погрешностей горьковской прозы. (Особенно курьезно эта статья смотрелась в совмещении с гихловской рекламой горьковского собрания сочинений, обычно располагавшейся на внутренней стороне обложки журнальных номеров.) Безошибочная в длительной перспективе атака на Горького на короткой дистанции дала осечку и не привела к ожидавшимся скорым результатам. Развернутая же полемика Чужака с налитпостовцами почти не касалась проблемы классического, что и определило исход этого локального противостояния. К лефовским взглядам примыкала позиция так называемого напостовского меньшинства (С. Родов, А. Безыменский, Г. Горбачев, Л. Тоом, А. Бек, П. Кикодзе и др.), стоявшего на позиции фракционно-группового противостояния руководству ВОАППа и РАППа. Обвиненные в «троцкистской контрабанде»128 и культивации «групповщины», они выступали против навязывания принципа «литературной учебы», указывая, что

такое понимание <…> о приписываемом нам понимании лозунга учебы у классиков ведет на практике к внедрению в произведения отдельных пролетписателей элементов чуждых и враждебных пролетариату <…>. Такое понимание лозунга учебы прививает следовательно творческой практике пролетарской литературы наихудшие черты буржуазно-дворянского искусства, что, впрочем, весьма логически увязывается с другими творческими лозунгами налитпостовства129.

Непроясненность принципа «литературной учебы» и отсутствие конкретных практических рекомендаций к использованию «классических приемов» нередко побуждали некоторых к заведомо опрометчивым суждениям. Одним из самых показательных в этом отношении стало выступление недавно возвратившегося из длительной поездки по Европе А. А. Жарова на страницах журнала «На литературном посту». Поэт размышлял следующим образом:

Если мы у классиков учимся синтетическому обобщению элементов произведения, то у многих русских и, особенно, западных декадентов есть большой смысл поучиться работе над отдельными элементами, работе над деталями стиха (и прозы, конечно).

Учиться у Гумилева есть чему. Знать даже Апполона (sic!) Григорьева, Каролину Павлову и др., о которых (о, ужас!) упоминал Алтаузен, вовсе не так скверно. Чем больше будем знать, тем лучше. Структуре образа, искусству метафоры, поэтическому лаконизму и многому другому можно учиться у декадентов130.

Другие же избрали более безопасный путь уточнения размытого принципа. «Учеба у классиков», с их точки зрения, не должна была сводиться к усвоению частных «приемов и методов художественной организации», напротив, она предполагала присвоение «содержания литературной практики, ее существа». Однако присвоение это должно было быть оправданным не только с эстетической, но и с идеологической точки зрения:

Но как в области культурного наследия вообще, – писал в 1929 году А. Михайлов, – мы стоим на той точке зрения, что необходимо использовать элементы старой культуры ради создания новой, так и здесь нужно понимать, что если мы берем элементы предшествующей литературной практики, то именно как элементы, которые в ином сочетании и в соединении с другими элементами дадут качественно отличное – от старого типа или стиля – литературное явление. Поэтому, когда ставится вопрос о том, что конкретно мы должны в литературном наследии использовать, то необходимо не только указание стиля или периода, но и тех моментов, ради которых мы обращаемся к данному стилю131.

Постепенно намечавшийся раскол в среде пролеткритиков обострял вопрос о классовой ограниченности творческой практики классика. Михайлов занял по этому вопросу идеологически выдержанную позицию:

классик неразрывно связан с выдвинувшей его общественной группой, он является наиболее совершенным ее выразителем в идеологическом отношении, и в его творчестве эта идеология оформляется с наибольшим формальным мастерством в пределах стиля, присущего художественной практике данной общественной группы132.

Если следовать предложенной логике, то классик – лишь наиболее последовательный выразитель эстетических установок определенной эпохи, а это, в свою очередь, означало, что «проблема литературного наследия и учебы есть проблема критического усвоения определенных стилей, и классики берутся лишь как наиболее яркие его представители»133. Многообразие стилей в историко-литературной перспективе предполагало постоянную смену усваиваемых пролетарскими писателями черт классики. Из этого следовало, что

дело не сводится к вопросу об одном стиле, как это обычно формулируют <…>. Мы можем и должны говорить о типе и стилях пролетарской литературы как выражениях различных этапов ее развития. При этом, конечно, надо понимать стиль не только как совокупность формальных и идеологических качеств художественных произведений <…>, а как специфическую форму диалектического развития художественного процесса134.

К концу 1920‑х внимание занятых дележкой властных преференций рапповцев к вопросу освоения культурного наследия почти иссякло135, а споры в критике приобрели настолько абстрактный, отрешенный от писательской деятельности характер, что Горький, подытоживая почти десятилетний период развития советской литературы, пошел на осознанное упрощение проблемы «учебы у классиков»: «<…> учиться надобно не только у классика, но даже у врага, если он умный. Учиться не значит подражать в чем-то, а значит осваивать приемы мастерства»136. Ту же идею находим у В. О. Перцова:

Учиться нужно не у слова, а у дела, т. е. у того конкретного опыта класса, который, в частности, выражают художественные слова. А отсюда следует, что учебу у Чернышевского так же нелепо провозглашать, как учебу у Толстого или у Тургенева. Нельзя вообще учиться у кого-нибудь из классиков, взятых отдельно, ибо отдельно Толстой и Чернышевский исторически не существовали, а они существовали вместе, как единство противоположностей137.

Схожей позиции придерживался И. М. Нусинов, который в начале декабря 1931 года обращал внимание рапповской административной верхушки на эту же проблему:

Мне кажется, что основным недостатком постановки этой проблемы является то, что мы изолировали вопрос об учебе <у> классиков от овладения всей культурой прошлого. Это особенно сказывается на примере с Максимом Горьким. <…> Горький поднялся на высоту этих классиков, стал классиком пролетарской литературы именно благодаря тому, что он овладел всей суммой прошлой культуры, а не потому, что он учился у того или другого классика138.

Так пролетарская литература, будучи сознательно созданным «неоклассическим» производственным проектом, посредством лозунга «учебы у классиков» не только обрела «родословную», но и стала «наследницей» всего лучшего, что было создано некогда отвергнутой имперской культурой. Пролетписателям тогда буквально открылся путь созидания «классических» произведений – то есть тех, в которых будут правильно реализовываться меняющиеся во времени идеологические установки.

В обстановке нехватки педагогических кадров, а также из‑за институциональной неупорядоченности сферы культурного производства начальный этап «формовки» советского писателя характеризовался расфокусированной политикой в сфере социальной инженерии. Горьковская «Литературная учеба»139, первый выпуск которой вышел весной 1930 года, должна была не только взять на себя миссию по проведению в жизнь лозунга, некогда сформулированного рапповскими теоретиками, но и стать институцией, работа которой была бы прямо направлена на создание советских классиков и, следовательно, советской классики. В первую редколлегию журнала вошли Максим Горький (главный редактор), А. Д. Камегулов (зам. главного редактора), Ю. Н. Либединский, Н. С. Тихонов, В. М. Саянов и М. Ф. Чумандрин. С установкой на обучение «писательских кадров» в 1929 году ИЛЯЗВ выпустил сборник статей «Работа классиков над прозой: Пушкин, Толстой, Чехов, Горький, Э. Зола» (Л.: Красная газета, 1929), а в начале 1930‑х под редакцией Благого в кооперативном издательстве «Мир» начали выходить книги из серии «Как работали классики»140. Целями этого проекта были формирование писательской культуры и трансляция принципов творческого поведения. В 1933 году для реализации этих же установок был создан Вечерний рабочий литературный университет (осенью 1939 года ВРЛУ был реорганизован в дневное учебное заведение и стал называться Литературным институтом Союза советских писателей).

2

По-иному процесс выработки представления о классике и классическом протекал в литературоведении пореволюционной эпохи141. Напостовец Г. Лелевич в статье «Отказываемся ли мы от наследства?» 1923 года провозгласил:

Мы можем <…> дать следующую формулировку нашего отношения к «наследству»: Литература предшествующих эпох и других классов является для нас объектом серьезнейшего научного изучения; мы рассматриваем ее в исторической перспективе, как продукт определенной классовой идеологии в определенной исторической обстановке; внимательно изучая при помощи марксистского метода доставшееся ему литературное наследие, пролетариат в то же время строит свою литературу, совершенно отличную от прошлой, как по содержанию, так и по форме142.

И далее:

Действительно, все существующие литературные формы возникли как метод передачи содержания, отвечающего идеологии того или иного класса той или иной эпохи. Все они имеют социальные корни, глубоко отличные от социальных корней поэзии рабочего класса. Поэтому ни одна из них не является формой, пригодной для пролетарской литературы. Это относится в равной степени и к форме поэм Гомера, и к форме новелл Боккаччио, и к форме стихов Маяковского. Но и та, и другая, и третья могут понадобиться пролетарскому писателю, как исходная точка для выработки формальных приемов, соответствующих содержанию произведения143.

Между тем научное изучение литературного наследства в 1920‑е годы, как представляется, было ограничено двумя взаимосвязанными обстоятельствами: 1) необходимостью ревизовать сложившийся во времена империи и, следовательно, аккумулирующий имперские смыслы «классический пантеон» и 2) невозможностью полноценного отказа от научно-критической традиции, оформившейся тогда же и транслирующей те же смыслы144 (в особенности – от «теоретического наследия» «революционеров-демократов» Белинского145, Добролюбова146 и Чернышевского147). Тенденция к преодолению сложившихся представлений о «классическом» как о вполне формализованном признаке произведения заключалась не в попытке «пересобрать» иерархию авторов, а в маргинализации такого подхода к пониманию «художественной традиции». На практике эта тенденция выразилась в типологическом сломе, наметившемся в производстве научного знания о литературе: персонально-биографический метод если и не полностью сменился, то очевидно синтезировался с методом историческим148. Так обозначился путь преодоления кризиса в литературной науке тех лет, суть которого метко передал В. Б. Шкловский, написав в 1923 году, что «сейчас же классики, увы, – только иллюстрации к своим комментаторам»149. И все же в 1920‑е годы, на которые пришлась наиболее интенсивная институализация гуманитарной мысли, литературно-критическая задача описания частных аспектов творческой деятельности конкретных авторов уступила место научной задаче, предполагавшей не только локализацию того или иного литературного явления в широком контексте, но и объяснение этого явления через близкое к нему культурное окружение.

Особый интерес в начале 1920‑х для профессиональных ученых-литературоведов представляли проблема «литературной эволюции»150 и смежный с ней вопрос об эстетическом каноне и его внутренней механике. Одним из первых на эту проблему обратил внимание В. М. Жирмунский в статье «О поэзии классической и романтической» (опубл.: Жизнь искусства. 1920. № 339–340), где, увлекаясь сначала шлегельскими, а затем и ницшевскими разысканиями в области «аполлонического» и «дионисийского», предложил «противопоставить друг другу два типа поэтического творчества» и условно определить их как «искусство классическое и романтическое»151. Жирмунский, во многом опираясь на теоретические построения участников литературной жизни начала XIX века152, предлагал обозначить так некие параллельно существующие «вневременные» тенденции и писал о том, что различие между ними кроется в области творческого мышления. По сути, ученый определил специфику многовековой истории поствозрожденческой культуры через взаимодействие и конфликт, нередко доходивший до открытой борьбы, адептов идеи классического и приверженцев идеи романтического. Жирмунский, игнорируя спекулятивный потенциал понятий «классика» и «классическое», писал:

Классический поэт имеет перед собой задание объективное: создать прекрасное произведение искусства, законченное и совершенное, самодовлеющий мир, подчиненный своим особым законам. Как искусный зодчий, он строит здание; важно, чтобы здание держалось, подчиненное законам равновесия; если здание укрепилось по законам художественного равновесия, цель поэта достигнута, он создал произведение искусства, прекрасное и совершенное. Классический поэт принимает в расчет лишь свойства материала, которым пользуется, и тот художественный закон, по которому расположен этот материал <…> Классический поэт – мастер своего цеха. Искусство для него – «святое ремесло». Он знает и любит техническую сторону своего дела, он владеет материалом и вместе с тем охотно подчиняется его законам, как условиям, необходимым для эстетического совершенства153.

Иначе говоря, Жирмунский объяснял расположение авторов на «стилистической шкале» особенностями их мировоззренческих установок, которые могли меняться в связи с развитием эстетических взглядов художника. Именно поэтому определенные теоретиком идеи не были взаимоисключающими и могли сосуществовать в творческой практике одного автора: так, например, в «Вильгельме Мейстере» Гёте – «классический поэт», а в «Фаусте» – «романтический»154. (Против такого жесткого разграничения сначала выступила критика155, а затем об этом же в статье «Архаисты и Пушкин» написал Ю. Н. Тынянов156.) Но на закономерные вопросы о том, каким образом эти идеи существуют во времени и по каким законам они наследуются пишущими, Жирмунский в этой статье – как и в итоговом варианте «Задач поэтики» (опубл.: Задачи и методы изучения искусств. Пб.: Academia, 1924) – ответов не дал и дать, по-видимому, не мог. Все дело в том, что для обстоятельного разрешения этих вопросов требовалось самое тщательное выяснение обстоятельств литературной жизни за двухсотлетний период от петровской модернизации до Октябрьского переворота 1917 года. Отчасти поэтому в развернутой статье «Розанов. Из книги „Сюжет как явление стиля“»157 (другое название – «Литература вне „сюжета“», 1921) В. Б. Шкловский писал:

История литературы двигается вперед по прерывистой, переломистой линии. Если выстроить в один ряд всех тех литературных святых, которые канонизованы, например, в России с XVII по XX столетие, то мы не получим линии, по которой можно было бы проследить историю развития литературных форм. То, что пишет Пушкин про Державина, не остро и не верно. Некрасов явно не идет от пушкинской традиции. Среди прозаиков Толстой также явно не происходит ни от Тургенева, ни от Гоголя, а Чехов не идет от Толстого. Эти разрывы происходят не потому, что между названными именами есть хронологические промежутки.

Нет, дело в том, что наследование при смене литературных школ идет не от отца к сыну, а от дяди к племяннику. Сперва развернем формулу. В каждую литературную эпоху существует не одна, а несколько литературных школ. Они существуют в литературе одновременно, причем одна из них представляет ее канонизированный гребень. Другие существуют не канонизованно, глухо, как существовала, например, при Пушкине державинская традиция в стихах Кюхельбекера и Грибоедова одновременно с традицией русского водевильного стиха и с рядом других традиций, как, например, чистая традиция авантюрного романа у Булгарина.

Пушкинская традиция не продолжалась за ним, то есть произошло явление того же типа, как отсутствие гениальных и остродаровитых детей у гениев.

Но в это время в нижнем слое создаются новые формы взамен форм старого искусства, ощутимых уже не больше, чем грамматические формы в речи, ставшие из элементов художественной установки явлением служебным, внеощутимым. Младшая линия врывается на место старшей. <…> прямой наследник XVIII века Толстой создает новый роман (Борис Эйхенбаум), Блок канонизирует темы и темпы «цыганского романса», а Чехов вводит «Будильник» в русскую литературу. Достоевский возводит в литературную норму приемы бульварного романа. Каждая новая литературная школа – это революция, нечто вроде появления нового класса158.

Ключевая для этого фрагмента статьи метафора наследования призвана описать те отношения, которые естественно возникают в литературе между различными поколениями авторов. Но для такого описания необходимо было очень точно представлять себе и «дядей», и «племянников». Шкловский, характеризуя внутренний механизм творческой рецепции, предлагал понимать траекторию литературного процесса через призму индивидуального художественного выбора. Ответственность за усиление или, наоборот, ослабление какой-либо тенденции в литературном творчестве, таким образом, лежала почти исключительно на пишущем. (Кроме того, в эти же годы начала оформляться виноградовская поэтико-философская концепция «образа автора», шедшая вразрез с убеждениями «формалистов» о вероятности внеличного «самодвижения литературных форм».) Ясно, что столь субъективистская концепция, рожденная в обстановке отсутствовавшей «генеральной линии» во взгляде на классику159 (которая еще недавно была предметом оценок и суждений), была невозможной в новых условиях, где на первый план выдвинулась задача поисков всевозможных «объективных закономерностей» и прочих слабо определяемых категорий из наспех переложенной, искусственно спроецированной на российские реалии марксистской социальной и политэкономической теории160.

Несколькими годами позднее Ю. Н. Тынянов сначала в посвященном Шкловскому «Литературном факте» (1924), а затем и в посвященном Эйхенбауму161 «Вопросе о литературной эволюции» (1927) предложил десубъективированный взгляд на явление литературной эволюции: моторика этого процесса, по Тынянову, обусловлена не совокупностью частных творческих усилий, а, напротив, взаимодействием «литературных фактов» (движение стилей, разложение жанра, эволюция литературной формы, наследование приемов и т. д.). С точки зрения Тынянова, личность пишущего – ненадежная «точка опоры» для новой литературной теории, потому как

авторская индивидуальность не есть статическая система, литературная личность динамична, как литературная эпоха, с которой и в которой она движется. <…> она скорее ломаная линия, которую изламывает и направляет литературная эпоха162.

Параметры «классичности», таким образом, оказываются за пределами «литературного ряда», так как их определяет не литературная эпоха, а эпоха историческая со свойственными ей идеологией и политической прагматикой; Тынянов писал об этом в статье 1924 года:

Каждая <историческая> эпоха выдвигает те или иные прошлые явления, ей родственные, и забывает другие. Но это, конечно, вторичные явления, новая работа на готовом материале. Пушкин исторический отличается от Пушкина символистов, но Пушкин символистов несравним с эволюционным значением Пушкина в русской литературе; эпоха всегда подбирает нужные ей материалы, но использование этих материалов характеризует только ее самое163.

Приведенный фрагмент показывает, что Тынянов уже в середине 1920‑х осознавал серьезность на тот момент еще не вполне оформившегося государственного заказа на создание «предыстории» советской культуры, в связи с которым вопрос об эстетических влияниях приобретал отчетливо политические коннотации164. Весь ход литературной эволюции в конечном счете должен был оказаться «родословной» социалистического культурного проекта. По всей видимости, поэтому Тынянов намеренно не употреблял слова «классика» и «классический» в контексте своих теоретических построений; нечастое же употребление этих лексем в абсолютном большинстве случаев отсылает к проблеме «классицизма» и непременно сопровождается кавычками. Позднее, уже в середине 1930‑х, такая предусмотрительная осторожность поможет Тынянову избежать серьезных проработок со стороны литературных критиков, претендовавших на место ведущих теоретиков социалистической культуры.

Ко второй половине 1920‑х относятся первые попытки заново очертить круг имен «первого ряда»165 – классиков, совокупность творческих биографий которых должна лечь в основу нового нарратива о культурной истории (не)далекого прошлого. Как уже было отмечено выше, предпринятая ревизия в очень существенной мере была обусловлена ранее сложившимися иерархиями, поэтому критики и литературоведы в основном сосредоточились на уточнении репутационных характеристик авторов XIX – начала XX столетия. Иными словами, перед компетентными «работниками» стояла задача доходчиво объяснить, почему тот или иной автор был недо- или переоценен, и, соответственно, восстановить историческую справедливость, оценив этого самого автора с позиций «подлинно марксистского литературоведения». Едва ли не первым серьезным опытом подобной «пересборки» персонального канона русской классики стала книга Л. П. Гроссмана «От Пушкина до Блока: Этюды и портреты» (М.: Кн-во «Современные проблемы» Н. А. Столляр, 1926), которая строится как хронологически последовательное повествование о ряде авторов, помещенных в предельно широкий культурно-исторический контекст. Одним из главных методологических принципов Гроссман избрал синтетический подход к анализу формы и содержания, рассмотренных в их взаимодействии; основным же средством такого анализа литературовед назвал понятие стиля:

понятие стиля примиряет два враждующих начала теории литературного исследования: оно одинаково охватывает типическую для данного художника определенность формы и сущность его творческого мировосприятия. Оно намечает в основном и главном путь к разрешению возникшей методологической трудности: изучение писателя сводится к определению его стиля, в котором одинаково отливается замысел и образ, творческое созерцание и художнический чекан.

Так по-видимому разрешается сложный методологический конфликт: изучить писателя не значит ли это с тщательной зоркостью проследить на композиции его созданий, на их словесном составе, на его образах, на ритме его прозы или на мелодике стиха – строй его творческой личности, его духовную природу художника? Вместо истории идей, игнорирующей один из важнейших признаков литературного произведения – его форму, вместо исключительного формального анализа, изучающего автора, как неодушевленный предмет, исследование стиля способно охватить облик поэта во всей его целостности и полноте. Частичным экскурсам и дробным анализам оно противопоставляет целостный образ творца-художника во всем его органическом единстве и живом многообразии166.

Таким образом, сущность основного метода литературоведческого исследования состоит, по Гроссману, в том, чтобы «выявлять целостный облик художника под знаком стиля»167. Между тем обозначившийся методологический поворот не привел ни к качественному, ни даже к количественному изменению списка классиков, выработанного литературной критикой. Героями Гроссмана стали Пушкин, Лермонтов, Тютчев, Толстой, Достоевский, Тургенев, Чехов, Брюсов и Блок. Примечательно, что такая последовательность образует не хронологическую прямую, но как бы вектор эстетического прогресса, запечатлевающий процесс развития определенных творческих установок, берущих начало в литературной практике Пушкина и получающих максимальное раскрытие в поэзии Блока, в первую очередь ориентирующегося на того же Пушкина (неслучайно заключительная глава книги имеет заглавие «Блок и Пушкин»). Выходя за очерченные нами временные рамки, отметим, что та же прогрессистская идея ляжет в основу историко-литературных работ, созданных в 1930‑е годы; при этом перечень «подопытных» классиков от раза к разу будет корректироваться, не нарушая и не разрушая представление о «закономерном движении литературного процесса». (По этому поводу в 1928 году остроумно высказывался В. О. Перцов: «Ложно-классическая пирамида из десяти „влиятельных особ“ – Пушкин, Толстой, Достоевский, Тургенев, Чехов, Тютчев и т. д., список которых <…> „с каждым годом все расширяется“, уходя, по логике вещей, в глубокую древность, – должна быть опрокинута»168.) Так, например, курс лекций И. Н. Кубикова, собранный и опубликованный в 1930 году под общим заглавием «Классики русской литературы» (М.: Изд‑во I МГУ, 1930), был посвящен Пушкину, Гоголю, Тургеневу, Достоевскому, Некрасову, Л. Толстому, Салтыкову (Щедрину), Успенскому, Островскому, Чехову и Горькому. В коротком предисловии Кубиков делал важное уточнение:

Автор этих очерков отчетливо сознает, что было бы хорошо не только вскрыть в самых существенных чертах творчество писателей на основе их классовой психоидеологии, но и показать социалистическую обусловленность всех элементов стиля. Но при отсутствии достаточного количества исследований предварительного характера мне эту весьма ответственную работу пришлось бы проделать совершенно самостоятельно…169

Сборник же статей Н. К. Пиксанова «О классиках»170 ([М.:] Московское т-во писателей, 1933) будет включать тексты о Пушкине, Гоголе, Тургеневе, Салтыкове (Щедрине), Чернышевском, Короленко, Чехове и Горьком, а в посмертно вышедший том А. В. Луначарского «Классики русской литературы: Избранные статьи»171 (М.: Гослитиздат, 1937) войдут статьи о Пушкине, Грибоедове, Лермонтове, Гоголе, Чернышевском, Салтыкове (Щедрине), Достоевском, Толстом, Чехове, Блоке, Брюсове, Маяковском и Горьком. Примерно тот же набор имен с незначительными вариативными расхождениями содержат и другие издания 1920‑х – середины 1930‑х годов172. То же находим и в книге В. Я. Кирпотина «Классики» (М.: Советский писатель, 1938), где собраны статьи о Пушкине, Некрасове, Чернышевском, Добролюбове, Салтыкове (Щедрине) и Горьком. Точнее всего эту логику «литературного развития» уловил и сформулировал А. П. Платонов в статье «Пушкин и Горький» (опубл.: Литературный критик. 1937. № 6):

Лермонтов, Гоголь, Гончаров, Чернышевский, Щедрин, Достоевский, Тургенев, Толстой, Чехов… Никто из них не заменил Пушкина целиком; каждый взял на себя лишь часть его «нагрузки», и все вместе они обязаны Пушкину своим художественным совершенством. <…> Итак, после Пушкина появилась целая большая группа классических русских писателей, среди которых не было ни одного, равного Пушкину. «Душа в заветной лире» еще жила, но сызнова играть на лире было некому173.

Уже из нескольких приведенных примеров ясно, что создаваемая в те годы «родословная» советской литературы основывалась на готовых иерархических моделях, составлявших едва ли не самую ценную часть «наследства», полученного от (около)литературной публицистики периодов зрелой и поздней империи174.

Пришедшийся на середину 1920‑х кризис теоретической мысли прервал едва начавшуюся в гуманитарных науках ревизию понятийного аппарата. Обусловленное самой эпохой стремление к глобальным обобщениям и наглядному схематизму исказило первоначальный смысл тех аналитических категорий, которые вырабатывала литературная наука двух первых десятилетий XX века. Именно поэтому вплоть до второй половины 1930‑х годов «классическое» оказалось выведенным за рамки качественных параметров культуры и понималось в науке о литературе (вслед за Жирмунским) как принадлежащая некоторой совокупности произведений стилистическая характеристика – «противоположение слову романтический, в смысле литературной школы, писателя или человека, строго держащихся каких-либо определенных правил творчества и жизни, в отличие от не имеющих такой ясной нормы»175. «Стиль» из разряда понятий, характеризующих индивидуальные особенности творческой практики, перешел в разряд «зонтичных». Такой подход очень быстро вышел за границы литературной теории и вскоре стал принадлежать более широкой области знания – теории культуры176; но применение такого подхода привело не к уточнению его краеугольных понятий, а, напротив, к их риторическому воспроизводству и закономерному обессмысливанию. Так, Д. С. Недович, стоявший у истоков ГАХН, на заседании Подсекции теории Секции пространственных искусств 27 октября 1926 года прочел доклад «Классический стиль»177, в котором указал на «важнейшие признаки классического искусства» – «высокую качественность, широкий объем и отражение идеологии <классической> эпохи»178. Однако ни один из этих «признаков» не граничил с идеей проникновения в «сложный, богатый и таинственный мир творящего духа»179, лежавшей в основе предложенной Гроссманом методологии стилистического анализа. Кроме того, из‑за намеренно неопределенной временной локализации классика переставала быть принадлежностью давно минувших эпох и становилась «спутницей» каждой эпохи, включая ту, которая наступит с построением «социализма» (и из этой перспективы не так важно, «общемирового» или «в одной стране»).

К концу 1920‑х произошло усиление марксистского вектора в литературоведении и критике, а вопрос о стиле/стилях «новой» литературы оказался одним из центральных180; уже в самом начале 1931 года в журнале «Литература и марксизм» появилась статья Нусинова «В чем об<ъ>ективный критерий художественности», где в очередной раз утверждалось, что «основной задачей марксистского исследования является анализ стиля, включая сюда все категории – как содержания, так и формы»181. Там же Нусинов писал и о двух главных задачах пролеткритики:

большевистской является мысль о том, что пролетарской критике предстоит переоценить традиционное отношение к писателям прошлого, традиционное деление на классиков и не-классиков, и ввести в ранг классиков многих писателей, от которых буржуазная критика отмахивалась, как от публицистов, как от антихудожественных творцов; с другой стороны, – пролетарской критике нужно согнать ореол гениев с целого ряда эстетствующих и философствующих писателей, которые по существу являются лишь эпигонами182.

Тогда же была опубликована статья Луначарского «Очередные задачи литературоведения» (опубл.: Литература: Труды Института новой русской литературы АН СССР. Л.: Изд-во АН СССР, 1931. [Вып.] 1), где он повторил те мысли, которые уже были выработаны пролеткритикой в ходе дискуссий 1920‑х годов. Поэтому не вызывало удивления у читателей то, какое место Луначарский отводил «классикам»:

Мы, однако, уже перешли ту стадию, когда можно было просто, по полуграмотности нашей, учиться некоторым техническим приемам, некоторым высоко мастерским методам выразительности, которые мы находили у русских или западных классиков.

Мы и тогда прекрасно сознавали, что все решительно приемы, все решительно черты и особенности классика приспособлены – и тем точнее, чем более «велик» данный автор, – к потребностям его класса. Поэтому критическое освоение редко когда может выражаться в прямом подражании тому или другому способу художественного творчества кого-либо из мастеров прошлого. Творчество этих мастеров скорее должно браться за исходный пункт, часто даже за пункт отталкивания и, почти всегда, – за пункт преодоления183.

А следом Луначарский связывал задачи «нового» литературоведения с определением основных теоретических категорий, среди которых стиль занимал одно из центральных мест:

Мы не имеем еще удовлетворительной установки понятия стиля. Простое заявление, что стиль – это класс, по существу ничего не дает. В истории таких совпадений мы не имеем. Один и тот же класс в разные эпохи своего существования имеет разные стили (возьмите хотя бы архитектурные стили буржуазии). Один и тот же стиль переходит за социальные и хронологические рамки одного класса, распространяясь на другой, хотя бы временно. Кроме того, рядом с эпохами резко очерченного, ярко выраженного стиля мы имеем эклектические эпохи, эпохи незаконченного стиля, эпохи разрушающегося стиля. История стилей есть живой диалектический процесс, в котором установившиеся стили, как некоторые целостные величины, являются лишь частностью, да и то кажущейся, ибо и они все время живут и изменяются. Вера в какую-то сшибку стилей между собой, как законченных организмов, – это в лучшем случае чистейший механицизм.

Но характерно как раз, что история классов, которая является основным, определяющим рядом, не совпадает с историей стилей в своих очертаниях. Установить эти своеобразные запаздывания, изменения, деформации крайне важно, ибо без них не только не будет понятна история искусств, но не выявлены будут и своеобразные законы искусства, как специфического общественного явления184.

Проблема стиля классической литературы будет оставаться ключевой для литературоведения и литературной критики в 1930–1940‑е годы185, но существенно расширится корпус того материала, который будет необходимо учитывать при определении границ классики.

Благодаря стремлению исследователей к разработке отчасти охарактеризованных выше проблем литературной эволюции, эстетического влияния и «классического» канона появились «Байрон и Пушкин: Из истории романтической поэмы» (Л.: Academia, 1924) В. М. Жирмунского, «Архаисты и Пушкин»186 Ю. Н. Тынянова, «Тредиаковский и немецкая школа разума»187, «Ломоносов и немецкая школа разума»188 и «„Медный всадник“ и поэтическая традиция XVIII века»189 Л. В. Пумпянского, «Пушкин и мировая литература» (М.: Советский писатель, 1941) И. М. Нусинова, «Пушкин и русские романтики» (Саратов: Полиграфиздат, 1946) и «Пушкин и проблемы реалистического стиля» ([М.:] Гослитиздат, 1948) Г. А. Гуковского и многие другие работы, пересматривающие контуры и наполнение понятия «классика».

3

Стремительная нормализация жизни, явившаяся главным следствием реализации нэпа, и сопутствовавшее ей усиление реставрационных тенденций (в том числе оформление в литературе так называемого новобуржуазного течения190) существенно корректировали ранее провозглашенный и едва ли взятый курс на изживание имперского опыта. Создание новой теоретической рамки требовало времени, поэтому интеллектуальная недостаточность и отсутствие стройной историко-литературной концепции, принятой за «основную» (читай: единственную), оказывались помехой на пути не только к освоению культурного наследия прошлого, но и к его приспособлению под нужды политического режима, который к тому моменту уже явно проявлял стремление к агрессивной экспансии в область литературной жизни. Фактическое создание РАППа на Первом Всесоюзном съезде пролетарских писателей в мае 1928 года191 и усиление его административной роли в деле организации литературной жизни и управления ею вновь переключили внимание партийцев на проблемы взаимоотношений «пролетписателей» и «попутчиков», тем самым усложнив контекст освоения «литературного наследства». Концепция коллективного органа, который бы контролировал и направлял литературное производство, под гнетущим влиянием персональных карьеристских амбиций членов рапповского «руководящего центра» достаточно быстро была переработана: «боевой» потенциал этого органа вскоре оказался едва ли не определяющим для всех направлений его деятельности. Выгодно вписавшись в чутко уловленный исторический поворот от нэпа к коллективизации, ознаменованный «Шахтинским процессом» над так называемой группой представителей «буржуазной» интеллигенции весной – летом 1928 года, РАПП стал расправляться с поборниками эстетического плюрализма («оппозицией») средствами партийной номенклатуры. Ср. фрагмент адресованной в ЦК докладной записки Секретариата ВАПП от 20 января 1928 года:

Мы считаем необходимым особо остановиться на борьбе оппозиции против партийной линии на попытках ее завоевать на свою сторону беспартийного писателя-попутчика. Прежде всего, следует отметить персональную связь не только не прекращающуюся, но, наоборот, усиливающуюся у лидеров оппозиции с некоторыми писателями. Троцкий, Зиновьев, Радек, Лашевич и другие постоянно общаются с писателями, бывают у них и приглашают к себе. Итак, например, Троцкий во время его пребывания в Ленинграде на сессии ВЦИК принял у себя в вагоне ряд писателей (Сейфулину, Правдухина, Борисоглебского и др.); Радек в Ленинграде останавливается у Сейфулиной; «литературный салон» Воронского работает чрезвычайно оживленно. Второй момент, на котором следует остановиться – это работа оппозиции в издательствах и журналах. Осуществляя до последнего времени в издательстве «Круг» свое идеологическое влияние, Воронский использует свое положение для обработки писательства и вербовки его в лагерь оппозиции. Журналы «Новый мир» и «Печать и революция», которые ведутся, по-видимому, соединенными усилиями Полонского и Воронского, превращаются сейчас по существу в «Красную Новь» старой формации. [Полонский и Воронский собирают вокруг себя определенные группы писателей.] Воронский и Полонский печатают в этих журналах ста<т>ьи по вопросам литературы и культуры явно ревизионистские, пропагандирующие троцкистские теории в вопросах политики и культуры. <…> [Одной из форм] Оппозиционное воздействие на писательство [является] проводится также [руководство со стороны Воронского] Воронским через группу «Перевал», коммунистическая верхушка [той организации] которой состоит целиком из оппозиционеров и которая, объединяя в своей среде некоторое количество беспартийного писательства и <…> молодняка, [эта руководящая верхушка] ведет [бешеную] борьбу против ВАППа!192

Групповая борьба с «попутчиками» очень быстро переросла в сведение личных счетов, став одним из путей сложения персональной репутации новых «литературных начальников», часть которых позднее заняла руководящие позиции в Союзе писателей. Пролетарский литературный проект начинал приобретать черты предельно иерархической системы с четко выраженным лидерским составом.

Не менее важным обстоятельством было и то, что советское пролетарски направленное искусство на рубеже 1920–1930‑х ориентировалось на «нового» человека, на личность, становившуюся своеобразным несущим элементом, стержнем раннесоветской (раннесталинской) эстетики. Поэтому, как представляется, фигура производителя – а с ней и идея «классического» канона авторов – вновь оказалась в центре внимания литературоведов и критиков. Так, в пятом томе «Литературной энциклопедии», вышедшем в 1931 году в издательстве Комакадемии, акцент закономерно сместился с области внутритекстовой поэтики, не поддававшейся описанию в терминах классической политэкономии, на область социологии литературного творчества, понятого как производственный процесс193. Именно поэтому речь шла не о «классике» как совокупности произведенного, а о «классиках» как о творческом сообществе производителей – «образцовых художников, но не только древности, а широкого исторического прошлого»194. Следом автор энциклопедической заметки сделал примечательное уточнение, касавшееся того, как именно идея «классики» взаимодействовала с установкой на освоение и усвоение традиции, наследия:

Марксистское литературоведение вкладывает в термин К<лассика> иное, гораздо более насыщенное содержание. В соответствии с диалектическим пониманием лит<ературн>ого процесса оно ставит перед пролетариатом проблему К<лассики> как проблему овладения художественным опытом, художественными достижениями предшествующих эпох. Проблема отношения к классикам, «уч<е>бы у классиков», является составной частью общей проблемы использования лит<ературн>ого наследства, особенно актуальной для творчества подымающихся классов, в частности для современной пролетарской лит<ерату>ры195.

Из этого уточнения следует, что классика мыслилась марксистски ориентированными теоретиками в контексте особого модуса взаимодействия («овладения») с ранее накопленным «художественным опытом». Этот модус заключался в осмыслении классической литературы как «сырья», в процессе переработки которого будет выработана культура нового качества196.

Реализация проекта «советской многонациональной литературы», оформлявшегося с середины 1920‑х, требовала не столько подготовки писательских кадров, сколько создания особой писательской культуры. Таким образом, оба означенных выше измерения литературной жизни – институциональное и персональное – накладывались друг на друга, образуя объемную разветвленную сеть разнонаправленных контактов и связей. Ключевым становился вопрос о роли писателя в государственном и культурном строительстве. Это обстоятельство, с одной стороны, определило характер культурной политики начала 1930‑х годов, основное направление которой было связано с переустройством «литературного быта», а с другой – подвигло творческое сообщество к более пристальному изучению (с целью последующего присвоения) доставшегося ему литературного наследства.

Рис.2 «Пушкин наш, советский!». Очерки по истории филологической науки в сталинскую эпоху. Идеи. Проекты. Персоны

Илл. 4. Литературное наследство. М.: Журнально-газетное объединение, 1931. Т. 1

Однако объем этого наследства по-прежнему не был определен даже приблизительно. Именно поэтому в июле 1931 года Отдел агитации и пропаганды ЦК ВКП(б) рассмотрел докладную записку РАППа и Института литературы и языка Коммунистической академии197 и выдал разрешение на издание нового «марксистского историко-литературного» и археографического журнала «Литературное наследство», возникшего по инициативе И. С. Зильберштейна, позднее поддержанной И. В. Сергиевским и С. А. Макашиным198. В первоначальный состав редакционной коллегии «Литературного наследства» вошли Л. Л. Авербах, И. К. Ситковский и Ф. Ф. Раскольников, заведующим редакцией стал Зильберштейн (к своим обязанностям он приступил уже 1 августа 1931 года). Первые три тома, появившиеся в 1931–1932 годах, были лишены конкретной тематики199, а подборка вошедших в них материалов формировалась как итог архивных разысканий, которые осуществлялись Зильберштейном зачастую в одиночку. Кроме того, преобладавшие российские/советские и весьма скромно представленные зарубежные материалы печатались в соседстве друг с другом, что скорее свидетельствовало не о разрозненной издательской политике, а об отношении к мировому «литературному наследству» как к области взаимного сосуществования и взаимодействия множества условно ограниченных национальных художественных традиций. (Такое целокупное понимание «литературного наследства» отчасти созвучно горьковской концепции «всемирной литературы», воплощавшей в себе идею «Интернационала духа», «всечеловеческого братства»200.)

Рис.3 «Пушкин наш, советский!». Очерки по истории филологической науки в сталинскую эпоху. Идеи. Проекты. Персоны

Илл. 5. Илья Самойлович Зильберштейн. Фотография. 1931 год. Частное собрание

Рис.4 «Пушкин наш, советский!». Очерки по истории филологической науки в сталинскую эпоху. Идеи. Проекты. Персоны

Илл. 6. Сергей Александрович Макашин. Фотография. Конец 1940‑х – начало 1950‑х годов. Частное собрание

В редакционном предисловии к первому тому, вышедшему в 1931 году в издательстве Государственного журнально-газетного объединения «Жургаз»201 при Наркомпросе РСФСР, были весьма компактно изложены охарактеризованные выше рапповские принципы «критического пересмотра» и «переработки» «литературного наследства» «под углом зрения марксизма-ленинизма»202:

Из этого отношения к культурному наследству в целом, – поясняли авторы предисловия, – вытекает и отношение к той частице наследства, разработке которой посвящено наше издание. Художественное наследство, которое берет пролетариат у мировой литературы, давно нуждается в критическом пересмотре. Надо развернуть борьбу за большевистскую переоценку наследства классиков художественной литературы, в первую очередь литературы народов СССР203.

Обретенная в ходе дискуссий 1920‑х уверенность в необходимости сделать классику инструментом политико-идеологического регулирования стала обстоятельством, которое могло определять прагматику (не)появления в печати тех или иных источников по истории литературной жизни широкого исторического прошлого. Все в той же редакционной статье читаем:

До сих пор в изучении историко-литературных памятников господствовала оторванность от практики классовой борьбы пролетариата. Сплошь и рядом публиковался документ только потому, что он не издан; любая незначительная записка писателя, снабженная крохоборческими биографическими «изысканиями»-комментариями, печаталась с единственной мотивировкой: она, мол, «впервые вводится в оборот». Какое научное значение имеет этот документ, что дает нового, какой смысл имеет его опубликование, – эти вопросы зачастую не ставились204.

Очевидно, что если смысл появления того или иного документа определялся как негативный (то есть противоречащий актуальным политическим задачам), то содержащиеся в этом документе сведения тут же расценивались как несущественные, а порой и вовсе как вредные для формируемого у «нового» читателя представления о «буржуазной» культуре прошлого. По-иному работал этот механизм в случае, если то или иное архивохранилище не опубличивало политически веские документы, способствовавшие укреплению политического имиджа большевистской власти. Такие ситуации расценивались как «вспышки контрреволюции», о чем прямо писали редакторы, обрушиваясь на своих прямых конкурентов из Пушкинского Дома:

В своей издательской деятельности руководство Пушкинского Дома занималось в основном печатанием материалов, относящихся к буржуазно-дворянской линии истории литературы. Основная часть публикаций падала на пушкинскую эпоху, и то работа шла больше по части крохоборческих разысканий ненужных биографических подробностей из жизни писателей. Материалы же по писателям-демократам, писателям-разночинцам, писателям-революционерам, не говоря уже о пролетарских писателях, почти никогда не разрабатывались и даже прятались от советской общественности. <…>

Вся деятельность Пушкинского Дома в этом направлении сводилась таким образом к реставрации не имеющих ни художественного, ни научного значения аксессуаров дворянско-буржуазной литературы, к пропаганде и проталкиванию в массы классово враждебных пролетариату настроений, взглядов и идеек. В то же время изо всех сил тормозилась разработка революционно-демократической литературы, предшественников пролетарской литературы. Буржуазные «ученые», засевшие в Пушкинском Доме, препятствовали пролетариату овладеть литературным наследством и популяризовать его в массах205.

Публикация документа, носящего на себе отпечаток принадлежности либо к «классической» эпохе, либо к конкретному «классику» (не только литературной, но и – прежде всего – политической культуры), становилась делом общественно-политическим206. Недостаточно трепетное отношение к теоретикам марксистской ориентации и нечуткость редакторов в отношении нарождавшихся властных иерархий стали причинами, по которым содержание первого тома «Литературного наследства» было изменено (29 декабря 1930 года редакция получила разрешение Главлита на печатание тома). Дело в том, что вскоре после завершения работы по его подготовке сверху поступило распоряжение механически удалить из каждого экземпляра уже отпечатанного и переплетенного тиража публикацию В. В. Буша «Марксисты 90‑х годов в письмах к Н. К. Михайловскому» (с. 164–184). Редакторы тома стремились обезопасить себя, сопроводив эту публикацию следующим примечанием:

Отбор писем был произведен автором публикации, и редакция, в распоряжение которой, к сожалению, не были предоставлены все письма марксистов к Михайловскому, лишена была возможности проверить тексты писем и тем более опубликовать их полностью.

(Хотя Зильберштейн в письмах к Бушу просил прислать «полностью все письма марксистов», которые тот разыскал207.) Однако, как показало время, эта мера предосторожности оказалась недостаточной. В итоге на странице оглавления с подзаголовком «Опечатки» появилось примечание от редакции: «По техническому недосмотру допущена неправильная нумерация страниц. Начало статьи Д. О. Заславского должно быть обозначено 165‑й страницей, а отпечатано 186‑й» (с. 324). Уже позднее, 17 мая 1981 года, в беседе с В. Д. Дувакиным, работавшим в Отделе устной истории Научной библиотеки МГУ, Зильберштейн вспоминал о деталях этого случая:

<…> должен с полной откровенностью сказать, что, уже начиная с первой книги, началось хождение по мукам. Вырвана была уже из готовой книги большая публикация найденных в Пушкинском Доме писем <Н. Е.> Федосеева к <Н. К.> Михайловскому. <…> Эта пачка писем была найдена в архиве Михайловского. Мы ее подготовили, но тогдашний директор Института Маркса – Энгельса <В. В.> Адоратский <…> решил, что «право первой ночи» публикации уже напечатанного в томе должно принадлежать журналу «Пролетарская революция», органу Истпарта. Это такой позор, трудно себе представить большую чушь, чем была сделана тогда с нашим первым томом. Все было варварски проделано. <…> Двадцать две страницы были выброшены, и видно, как это было выброшено, торчат обрезки вырезанных страниц208

1 Принимая во внимание идеологическую нагруженность понятий «классика» и «классическое», мы сознательно отказались от их закавыченного употребления, дабы не затруднять читателям процесс знакомства с настоящей книгой.
2 См.: Дружинин П. А. 1) Идеология и филология. Ленинград, 1940‑е гг.: Документальное исследование. М., 2012. Т. 1–2; 2) Идеология и филология. Т. 3. Дело Константина Азадовского: Документальное исследование. М., 2016.
3 Фуко М. Археология знания. СПб., 2004. С. 255–259.
4 В этом смысле переклички между концептуализацией Фуко и хронологически более ранними открытиями «формалистов», чьи идеи активно заимствовались иностранными мыслителями, очевидны: едва ли не весь XX век социология знания, сформировавшаяся в 1920–1930‑е годы, занималась анализом модернизационных процессов, которые поспособствовали становлению многочисленных неклассических типов социального знания. Так, о значении второстепенных, периферийных явлений в общекультурной динамике, «канонизации побочной линии» (формула из статьи «Литература вне „сюжета“» (опубл.: Розанов. Из книги «Сюжет как явление стиля». [Пг.:] ОПОЯЗ, 1921)) писал еще В. Б. Шкловский в работах начала 1920‑х. Затем эту же логику развил и Ю. Н. Тынянов, сначала в статьях «Литературный факт» (опубл.: ЛЕФ. 1924. № 2) и «Вопрос о литературной эволюции» (опубл.: На литературном посту. 1927. № 10), а затем в книге «Архаисты и новаторы» ([Л.:] Прибой, 1929); об этом далее. Подробнее о взгляде формалистов на художественную традицию и проблему ее рецепции см.: Калинин И. А. История литературы как Familienroman (русский формализм между Эдипом и Гамлетом) // Новое литературное обозрение. 2006. № 4 (80). С. 64–83. См. также: Дмитриев А. Н., Левченко Я. С. Наука как прием: Еще раз о методологическом наследии русского формализма // Новое литературное обозрение. 2001. № 4 (50). С. 195–245.
5 О реанимации «сталинских» методов реализации культурной политики в разные периоды советской истории второй половины ХХ столетия см., например: Прохоров А. Унаследованный дискурс: Парадигмы сталинской культуры в литературе и кинематографе «Оттепели». СПб., 2007; Дружинин П. А. Моцарт и Сальери: Кампания по борьбе с отступлениями от исторической правды и литературные нравы эпохи Андропова. М., 2024.
6 Перечень наиболее значимых в историко-культурной перспективе сборников документов и архивных материалов см. в соответствующем разделе списка литературы.
7 Так, Б. Г. Юдин писал: «Процесс институционализации науки в России, не успевший привести к образованию ее устойчивой автономии, резко изменяет направление после октября 1917 г. По инерции движение в сторону институционализации еще продолжалось, <…>. Очень быстро, однако, преобладающим стал иной, противоположный процесс деинституционализации, т. е. разрушения тех ценностно-нормативных структур, которые сложились ранее во взаимоотношениях науки и общества» (Юдин Б. Г. История советской науки как процесс вторичной институционализации // Подвластная наука? Наука и советская власть. М., 2010. С. 121–122).
8 Полный перечень опубликованных в 1957–1982 годах эгодокументов советских писателей и воспоминаний современников о них см. в: Советское общество в воспоминаниях и дневниках: Аннотированный библиографический указатель книг, публикаций в сборниках и журналах. М., 2017. Т. 8. Обзор вышедших в 1980–1990‑е годы изданий см. в: Паперно И. А. Советская эпоха в мемуарах, дневниках, снах: Опыт чтения. М., 2021. С. 9–21. См. также: Intimacy and Terror: Soviet Diaries of the 1930’s. New York, 1995; Lahusen T. Is There a Class in This Text? Reading in the Age of Stalin // Reading Russia: A History of Reading in Modern Russia. Milan, 2020. Vol. 3. P. 83–106; Hellbeck J. Revolution in my Mind: Writing a Diary under Stalin. Cambridge, 2009 (издание на рус. яз. – Хелльбек Й. Революция от первого лица: Дневники сталинской эпохи. М., 2021).
9 Ко второй половине 1930‑х размах политических преследований был столь велик, что в среде «левых» интеллектуалов – антисталинской коммунистической оппозиции – зародилась мысль о необходимости развертывания надгосударственной общественной кампании с целью спасения политзаключенных. С этой целью Виктор Серж в 1936 году подготовил специальный «Доклад о наказании в СССР лиц, виновных в инакомышлении» (опубл.: Новое литературное обозрение. 2020. № 2 (162)).
10 См.: Савельева И. М., Полетаев А. В. Классическое наследие. М., 2010. С. 43–48.
11 О параметрах «классичности» научного текста см.: Зенкин С. Н. Гуманитарная классика: между наукой и литературой // Классика и классики в социальном и гуманитарном знании. М., 2009. С. 281–293; Савельева И. М., Полетаев А. В. Классическое наследие. С. 64–77; Parsons T. Revisiting the Classics Throughout a Long Career // The Future of the Sociological Classics. London, 1981. P. 183–194; Davis M. S. «That’s Classic!» The Phenomenology and Rhetoric of Successful Social Theories // Philosophy of the Social Sciences. 1986. Vol. 16. № 3. P. 285–301; Alexander J. C. The Centrality of the Classics // Social Theory Today. Cambridge, 1987. P. 29–31; Kerckhovet D. de. What Makes the Classics Classic in Science? // Bulletin of the American Society for Information Science. 1992. № 18. P. 13–14; MacMulliriy E. Scientific Classics and Their Fate // PSA: Proceedings of the Biannual Meeting of the Philosophy of Science Association. 1994. Vol. 2. P. 266–274; Hartog F. The Double Fate of the Classics // Critical Inquiry. 2009. Vol. 35. № 4. P. 964–979.
12 Так, И. М. Савельева и А. В. Полетаев, пытаясь определить понятийные контуры «классики», пишут: «Классикой оказывается та часть прошлых достижений культуры, которая сохраняет свою актуальность в настоящем и продолжает существовать и оставаться востребованной наряду с более поздними произведениями искусства, философскими и политическими идеями, научными концепциями и теориями» (Савельева И. М., Полетаев А. В. Классическое наследие. С. 20).
13 Там же. С. 26.
14 Эти практики (и даже те, которые непосредственно граничили с политической сферой), исток которых обнаруживается в «ленинских» 1920‑х, продолжали оставаться весьма разнообразными и в сталинскую эпоху. Подробнее см.: Stalin Era Intellectuals: Culture and Stalinism. London; New York, 2023. См. также: Цыганов Д. М. Опрощение сталинизма: Эстетические и политические смыслы советской культуры 1920–1950‑х гг. // Новое литературное обозрение. 2023. № 4 (182). С. 350–359.
15 Перечень специальных исследований, посвященных функционированию исторической науки в сталинскую эпоху, см. в соответствующем разделе списка литературы.
16 Впервые опубл. в изложении в: Правда. 1972. № 25 (19533). 25 января. С. 1.
17 Цит. по: КПСС в резолюциях и решениях съездов, конференций и пленумов ЦК. М., 1986. Т. 12. С. 173.
18 Цит. по: Там же.
19 Устинов Д. В. Научные концепции Г. А. Гуковского в контексте русской истории и культуры XX века // Новое литературное обозрение. 1998. № 1 (29). С. 73.
20 Именно с этим связано появление работ, опровергающих научный потенциал той или иной методологической рамки. В этом направлении были созданы, например, статьи-«манифесты» «Памятник научной ошибке» (опубл.: Литературная газета. 1930. № 4 (41). 27 января) В. Б. Шкловского, «М. М. Бахтин в русской культуре XX века» (опубл.: Вторичные моделирующие системы. Тарту: ТГУ, 1979) и доклад «История литературы как творчество и исследование: Случай Бахтина» (опубл.: Материалы Международной научной конференции «Русская литература ХХ–XXI веков: Проблемы теории и методологии изучения», 10–11 ноября 2004 г. М.: Изд-во МГУ, 2004) М. Л. Гаспарова, «Расставаясь со структурализмом (тезисы для дискуссии)» (в соавт. с А. Тимберлейком; опубл.: Вопросы языкознания. 1997. № 3) и «Московско-тартуская семиотика: Ее достижения и ее ограничения» (опубл.: Новое литературное обозрение. 2004. № 4 (98)) В. М. Живова, «О кризисе академического пушкиноведения и подметках великих пушкинистов» (опубл.: Пушкин, Достоевский и другие (Вопросы текстологии, материалы к комментариям): Сб. статей. СПб.: Академический проект, 2003) В. Д. Рака.
21 На сегодняшний день не представляется возможным даже подсчет работ, в основу которых положены, например, идеи В. Н. Топорова о так называемом Петербургском тексте русской литературы или М. М. Бахтина о формах времени и хронотопа в романе. Идеи эти перелицовываются, извращаются, становятся предметами различных методологических и идеологических спекуляций: число исследований, посвященных всевозможным «локальным текстам» – от Крымского до Пермского, растет в геометрической прогрессии, а «хронотоп» отыскивают в текстах любых жанров и эпох – от оды до лирической драмы.
22 Едва ли не самым значимым следствием этой ревизии стало появление в 1960–1990‑е множества библиографических справочников и указателей, содержавших информацию о вышедших в (до)советское время литературоведческих и литературно-критических текстах. См., например: Советское литературоведение и критика. Русская советская литература. Общие работы, 1917–1973: Библиографический указатель: В 4 ч. М., 1965–1979; История русской литературы конца XIX – начала XX в.: Библиографический указатель. М.; Л., 1968; История русской литературы XIX – начала XX века: Библиографический указатель. Общая часть. СПб., 1993; Советское литературоведение и критика. Теория литературы, 1917–1967: Библиографический указатель: В 4 ч. М., 1989; Советское литературоведение и критика, 1917–1925: Библиографический указатель: В 3 ч. New York, 1994. См. также: Зарубежное литературоведение и критика о русской классической литературе. М., 1978; Социалистический реализм в зарубежном литературоведении. М., 1979.
23 Еще в самом начале 2000‑х М. Л. Гаспаров в заметке «К обмену мнений о перспективах литературоведения» (опубл.: Новое литературное обозрение. 2001. № 4 (50)) писал: «Я оптимистически надеюсь, что главным событием в нашей науке будет размежевание науки и критики (или, если угодно, публицистики): науки, которая описывает и систематизирует явления и процессы, и критики, которая делит их на хорошие и нехорошие» (Гаспаров М. Л. К обмену мнений о перспективах литературоведения // Новое литературное обозрение. 2001. № 4 (50). С. 324).
24 Множество исследований общего характера (к настоящему моменту методологически устаревших) появилось еще в советское время; их перечень см. в соответствующем разделе списка литературы.
25 См., например, четвертую главу «Литературные теории 1920‑х годов: Четыре направления и один практикум» (с. 207–247), шестую главу «Советские литературные теории 1930‑х годов: В поисках границ современности» (с. 280–334), двенадцатую главу «Открытия и прорывы советской теории литературы в послесталинскую эпоху» (с. 571–607), а также пятнадцатую главу «Литературная теория и возрождение академизма в постсоветской России» (с. 723–760).
26 Во вступительном разделе к тому Добренко пишет: «В настоящей книге понятие „литературная критика“ покрывает <…> как журнальную критику, так и литературоведение (историю и теорию литературы). Критика рассматривается здесь, прежде всего, как социально-культурная институция <…>, которая превратилась в важнейший элемент становящейся в России XIX века „публичной сферы“» (История русской литературной критики: Советская и постсоветская эпохи / Под ред. Е. А. Добренко и Г. Тиханова. М., 2011. С. 6).
27 История русской литературной критики. С. 32. Курсив наш.
28 Там же. С. 33.
29 К их числу принадлежали академик АН СССР, президент (1970–1986) Международной ассоциации преподавателей русского языка и литературы М. Б. Храпченко, директор (1968–1974) ИМЛИ Б. Л. Сучков, заведующий Отделом советской литературы (1941–1970) ИМЛИ Л. И. Тимофеев, заместитель директора ИМЛИ по науке (1972–1975) А. Л. Дымшиц, заведующий кафедрой истории советской литературы (1952–1985) филологического факультета МГУ А. И. Метченко, заведующий кафедрой советской литературы (1962–1972) ЛГУ П. С. Выходцев, заведующий кафедрой советской литературы (1974–1988) ЛГУ Л. Ф. Ершов, главный редактор (1959–1978) журнала «Вопросы литературы» В. М. Озеров, член-корреспондент АН СССР В. В. Новиков, а также заведующий сектором ПСС М. Горького в ИМЛИ (1965–1988) А. И. Овчаренко и ряд других титулованных спекулянтов от науки.
30 См.: Сегал Д. М. Пути и вехи: Русское литературоведение в двадцатом веке. М., 2011.
31 См.: Там же. С. 5–41.
32 См.: Сегал Д. М. Пути и вехи. С. 83–131.
33 См.: Там же. С. 91–206.
34 См.: Там же. С. 207–278.
35 См.: Хализев В. Е., Холиков А. А., Никандрова О. В. Русское академическое литературоведение: История и методология (1900–1960‑е годы): Учебное пособие. М.; СПб., 2015 (2‑е изд., испр. и доп. – М.; СПб., 2017).
36 Там же. С. 7.
37 Там же. С. 6.
38 См.: Русские литературоведы XX века: Биобиблиографический словарь. М.; СПб., 2017. Т. 1. См. также: Русские литературоведы XX века: Проспект словаря. М., 2010.
39 Русские литературоведы XX века. С. 134–136.
40 Там же. С. 190–194.
41 Там же. С. 192.
42 Там же. С. 273–276.
43 Там же. С. 273. Отметим, что такая утрирующая периодизация все же видится куда более адекватной, чем та, которую предложил В. М. Маркович в статье 2002 года; ср.: «Исследовательская деятельность Г. А. Гуковского отчетливо разделяется на два этапа. В 1920‑е и на протяжении большой части 1930‑х гг. внимание исследователя сосредоточено в основном на изучении литературы XVIII столетия (исключения из этого правила есть, но их не так уж много). А в конце 1930‑х и в 1940‑е гг. предпринимается попытка осмыслить сразу весь дальнейший ход русского литературного процесса – от начала XIX до середины ХХ в.» (Маркович В. М. Концепция «стадиальности литературного развития» в работах Г. А. Гуковского 1940‑х годов // Новое литературное обозрение. 2002. № 3 (55). С. 77).
44 См.: Tihanov G. The Birth and the Death of Literary Theory: Regimes of Relevance in Russia and Beyond. Stanford, CA, 2019. См. также: Бабак Г. Хроника необъявленной смерти // Новое литературное обозрение. 2020. № 2 (162). С. 357–366; Emerson C. Literary Theory: During its Lifetime and Sub Specie Aeternitatis // The Russian Review. 2020. Vol. 97. № 2. P. 316–318 (на рус. яз. – Новое литературное обозрение. 2021. № 1 (167). С. 91–94), а также раздел «Книга как событие» в: Новое литературное обозрение. 2021. № 1 (167).
45 В этом отношении показательно утверждение, высказанное С. С. Аверинцевым в энциклопедической статье «Филология» и косвенно опровергнутое Тихановым в обсуждаемой книге: «Ограничив себя текстом, сосредоточившись на нем, создавая к нему служебный „комментарий“ <…>, Ф<илология> лишь ценой такого самоограничения обретает право и обязанность последовательно вбирать в свой кругозор „всю ширину и глубину человеческого бытия, прежде всего бытия духовного“ <…>. Итак, внутр<енняя> структура Ф<илологии> с самого начала оказывается двуполярной. На одном полюсе – скромнейшая служба „при“ тексте, беседа с ним наедине, пристальная „согбенность“ над текстом, рассматривание текста с самой близкой дистанции, не допускающее отхода от его конкретности; на другом полюсе – универсальность, пределы к<ото>рой невозможно установить заранее» (Аверинцев С. С. Филология // Краткая литературная энциклопедия. М., 1972. Т. 7. Стб. 973–974).
46 Отметим, что выводы Тиханова относительно бахтинской трактовки «классического» во многом уточняют и дополняют ценные положения его книги 2000 года (см.: Tihanov G. The Master and the Slave: Lukács, Bakhtin, and the Ideas of Their Time. New York, 2000). Промежуточные итоги разысканий Тиханова в области культурфилософских построений Бахтина см. в: История русской литературной критики: Советская и постсоветская эпохи. С. 307–312.
47 Подробнее см. также: Tihanov G. Why did Modern Literary Theory Originate in Central and Eastern Europe? (And Why Is It Now Dead?) // Common Knowledge. 2004. Vol. 10. № 1. С. 61–81.
48 Среди внушительного числа общетеоретических работ, посвященных проблеме классики в культуре, упомянем следующие: Дубин Б. В., Зоркая Н. А. Идея «классики» и ее социальные функции // Проблемы социологии литературы за рубежом: Сб. обзоров и рефератов. М., 1983. С. 40–82; Дубин Б. В. 1) Классическое, элитарное, массовое: Начала дифференциации и механизмы внутренней динамики в системе литературы // Новое литературное обозрение. 2002. № 5 (57). С. 6–23; 2) Классик – звезда – модное имя – культовая фигура: О стратегиях легитимации культурного авторитета // Синий диван. 2006. № 8. С. 100–110; 3) Классика, после и вместо: О границах и формах культурного авторитета // Классика и классики в социальном и гуманитарном познании. М., 2009. С. 437–451; Jauss H. R. Literarishe Tradition und gegenwartiges Bewusstsein der Modernität // Aspecte der Modernität. Göttingen, 1965. S. 150–197; Kermode J. F. The Classic: Literary Images of Permanence and Change. New York, 1975; Brooks J. Russian Nationalism and Russian Literature: The Canonization of the Classics // Nation and Ideology: Essays in honor of Wayne S. Vucinich. Boulder, 1981. P. 315–334.
49 Эта формула имеет примечательный идеологический контекст, оказавшийся особенно существенным и для интересующего нас исторического периода: «А Пушкин – наше все: Пушкин – представитель всего нашего душевного, особенного, такого, что остается нашим душевным, особенным после всех столкновений с чужим, с другими мирами» (цит. по: Григорьев Ап. Собр. соч. М., 1915. Вып. 6: Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина. С. 10; цитата приведена в современной орфографии; курсив автора).
50 Стоит отметить, что и литературоведы, и писатели стремились осмыслить свое положение в связи с провозглашенным в конце 1920‑х принципом «социального заказа». Обсуждению этого вопроса был почти целиком посвящен номер журнала «Печать и революция» (1929. № 1), где в разделе «Спор о социальном заказе» печатались статьи О. Брика, Г. Горбачева, Н. Замошкина, П. Когана, И. Нусинова, В. Переверзева, Вяч. Полонского и др. (с. 19–65), а в разделе «Писатели о социальном заказе» – материалы Ф. Гладкова, А. Караваевой, Л. Леонова, Б. Пильняка, И. Сельвинского и К. Федина (с. 65–75). Подробнее см.: Очерк истории русской советской журналистики, 1917–1932. М., 1966. С. 128; История русской литературной критики: Советская и постсоветская эпохи. С. 186–189.
51 См.: Friedberg M. Russian Classics in Soviet Jackets. New York; London, 1962. P. 20–41.
52 См.: Ibid. P. 81–147.
53 См.: Ibid. P. 148–166.
54 Томашевский Б. В. Основные этапы изучения Пушкина // Томашевский Б. В. Пушкин: В 2 кн. М.; Л., 1961. Кн. 2: Материалы к монографии (1824–1837). С. 446–447.
55 См.: Шомракова И. А. Формирование принципов издания русской классической литературы в Госиздате (1919–1929 гг.) // Книжное дело Петербурга – Петрограда – Ленинграда. Л., 1981. С. 111–125.
56 См.: Давыдова T. Е. Литературно-издательский отдел Наркомпроса и его место в истории советской книги: Дис. … канд. пед. наук. Л., 1952.
57 Документ опубл. в: О партийной и советской печати: Сб. документов. М., 1954. С. 174–175. Подробнее см.: История книги в СССР, 1917–1921: В 3 т. М., 1983. Т. 1. С. 108–115.
58 Цит. по: Блок А. А. Дневник 1918 года, [запись от 18 января] // Блок А. А. Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1963. Т. 7. С. 320.
59 Подробнее об организации книгоиздания в первые пореволюционные годы см.: Издательское дело в первые годы Советской власти, 1917–1922: Сб. документов и материалов. М., 1972; История книги в СССР, 1917–1921: В 3 т. М., 1983–1986; Издание художественной литературы в РСФСР в 1919–1924 гг.: Путеводитель по Фонду Госиздата. М., 2009.
60 Позднее, обсуждая это положение, В. В. Ермилов напишет: «Формула эта, по своей нелепости, равносильна такой „формуле“: ребенок, чтобы родиться, должен предварительно убить своих родителей» (Ермилов В. Еще о творческих путях пролетарской литературы // На литературном посту. 1928. № 6. С. 20).
61 Подробнее см.: Мейлах Б. С. Судьба классического наследия в первые послеоктябрьские годы (1917–1919) // Русская литература. 1967. № 3. С. 27–42.
62 Некогда руководивший ГАХН П. С. Коган, характеризуя перемену в отношении к классике, во второй половине 1920‑х указывал на это упущение в творческой практике футуристов: «Сегодня этой молодежи грозит опасность удариться в дилетантизм, отбросить всякую мысль о подготовке, об учебе, об истории. И в зависимости от этого меняется подход к классикам, к литературному наследству, к вопросу о мастерстве, которое вчера еще было отодвинуто на задний план идеологией, сегодня выдвигается вперед, как очередная ударная задача» (Коган П. С. Наши литературные споры: К истории критики октябрьской эпохи. М., 1927. С. 109). Позднее схожие процессы произошли и в институционально оформленных творческих группах; ср.: «До сих пор Леф представлял собою самостоятельную поэтическую республику. Объявив себя единственно разумной династией, лефовцы высокомерно поглядывали на всех и на все. По отношению к классикам был организован своеобразный бойкот, выразившийся в явном пренебрежении к классическим формам стиха и всему тому, что отдаленно напоминает старую литературу. Лишь недавно произошел заметный сдвиг в работе Лефа. Пушкин получил признание не только де-юре, но и де-факто» (Беккер М. Хорошо ли «Хорошо» // На литературном посту. 1928. № 2. С. 25).
63 Подробнее о практике самокритики и ее месте в культуре сталинской эпохи см.: Цыганов Д. М. От самокритики к самоуничтожению: Реорганизация советского эстетического канона в эпоху позднего сталинизма // Новое литературное обозрение. 2022. № 4 (177). С. 135–148.
64 Коган П. С. Наши литературные споры. С. 34–35.
65 См.: Прожектор. 1923. № 12. С. 14–22.
66 Так, Л. С. Сосновский в статье «Первый пролетарский поэт Демьян Бедный» писал: «Современники передают, что на похоронах Некрасова один оратор поставил Некрасова на первое место после Пушкина. – Он выше Пушкина! – выкрикнули молодые голоса из толпы слушателей. Выше ли Пушкина Некрасов, как поэт, – дело другое. Но одно несомненно: Некрасов потрясал души своих молодых читателей, особенно разночинцев, и зажигал их таким огнем, какого не могла зажечь величавая поэзия Пушкина» (Сосновский Л. Первый пролетарский поэт Демьян Бедный // На посту. 1923. № 1. Стб. 122). Противопоставляя Пушкина Некрасову, Сосновский писал о наметившемся сломе в понимании «классичности» как эстетического критерия: в 1920‑е рецептивный потенциал появлявшегося тогда «эмансипированного» (до некоторой степени) читателя стал одним из главных факторов складывания статусных иерархий.
67 Воронский А. К. О хлесткой фразе и классиках (К вопросу о наших литературных разногласиях). С. [14].
68 Там же. С. 15–16. Курсив наш.
69 Воронский А. К. О хлесткой фразе и классиках. С. 16.
70 Там же. С. 18.
71 В критике 1920‑х подробно обсуждался вопрос о месте «попутчиков» на литературной карте; из наиболее заметных работ см., например: Соколов А. Нужно ли в пролетарских журналах печатать попутчиков? // Октябрь. 1924. № 4. С. 177–179; Шкловский В. Светила, вращающиеся вокруг спутников, или Попутчики и их тени // Журналист. 1924. № 13. С. 20–21; Лелевич Г. Голос из ямы // Журналист. 1924. № 13. С. 21–22; Арватов Б. Пролет-писатели и так наз. «попутчики» // Жизнь искусства. 1925. № 37. С. 2–3; Оксенов И. Что такое «попутчик»? // Жизнь искусства. 1926. № 29. С. 3; Зелинский К. Писатель сопролетарский или попутчик // Читатель и писатель. 1928. № 49. С. 2; Ольховый Б. 1) О попутничестве и попутчиках // Печать и революция. 1929. № 5. С. 3–18; № 6. С. 3–22; 2) Еще раз о литературном попутничестве // Печать и революция. 1929. № 8. С. 12–28; Кор Б. Не попутчик, а союзник или враг // На литературном посту. 1931. № 2. С. 30–40; Селивановский А. Попутничество и союзничество // ЛОКАФ. 1931. № 9. С. 99–115; Павленко П. Вырасти в пролетарского художника // ЛОКАФ. 1931. № 10. С. 131–135. См. также опубликованные стенограммы выступлений пролеткритиков и писателей по вопросу о литературной работе «попутчиков»: Дискуссия о перестройке писателей-попутчиков // На литературном посту. 1931. № 26. С. 7–48.
72 Родов С. Под обстрелом // На посту. 1923. № 2–3. Стб. 27. Все выделения здесь и далее принадлежат авторам. – Д. Ц. Отметим, что двумя годами позднее А. В. Луначарский в общем виде повторит сформулированный Родовым упрек «декадентствующей литературе»; ср.: «Мы должны помнить, что ближайшими предшественниками этой литературы по времени являлись разные декадентствующие, формально изысканные, но внутренне пустые или манерничающие литературные школы. У последышей русской буржуазной интеллигенции вряд ли можно чему путному научиться. Наоборот, горные вершины народнического искусства и искусства дворянского остаются во многом и сейчас для нас живыми и поучительными» (цит. по: Луначарский А. В. Собр. соч.: В 8 т. М., 1967. Т. 7. С. [437]). Позднее вышеприведенный фрагмент из статьи Родова почти дословно воспроизведет П. С. Коган, формулируя критическое «кредо» напостовцев (см.: Коган П. С. Наши литературные споры. С. 42). См. также: Гроссман-Рощин И. Тезисы об упадочности в художественной литературе // На литературном посту. 1927. № 1. С. 4–8.
73 Тот же принцип описания литературной ситуации пореволюционного десятилетия лег в основу первых обобщающих работ, претендовавших на объективизм в оценках (см., например: Евгеньев-Максимов В. Е. Очерк истории новейшей русской литературы: Этюды и характеристики. М.; Л., 1925. С. 191–249; Майзель М. Г. Краткий очерк современной русской литературы. М.; Л., 1931).
74 Лелевич Г. Партийная политика в искусстве // На посту. 1923. № 4. Стб. 41–42.
75 Цит. по: Луначарский А. В. Собр. соч. Т. 7. С. 432–433. О роли Луначарского в реализации раннесоветской культурной политики см.: O’Connor T. E. The Politics of Soviet Culture Anatolii Lunacharskii. Ann Arbor; Michigan, 1983 (на рус. яз. – О’Коннор Т. Э. Анатолий Луначарский и советская политика в области культуры. М., 1992).
76 В одной из позднейших статей «Мысли о мастере» Луначарский напишет: «Счастливейшая эпоха – это та, когда подмастерья в искусстве творят почти как мастера. Такую эпоху приходится признавать классической. На почве такой высокой средней литературы всегда появляется целый ряд гениев» (Луначарский А. В. Мысли о мастере // Литературная газета. 1933. № 27 (255). 11 июня. С. 3).
77 Об этом Луначарский написал в статье «Классовая борьба в искусстве» (опубл.: Искусство. 1929. № 1–2).
78 См.: Московская Д. С. Пролетарская литература как проект // Новое литературное обозрение. 2021. № 5 (171). С. 80–93.
79 В 1920–1930‑е эта проблема в ее применении к «новой» культуре обсуждалась очень взволнованно; см., например: Виппер Б. Р. Искусство без качества // Среди коллекционеров. 1923. № 1–2. С. 7–14; Маяковский В. В. Как делать стихи? М., 1927; Шкловский В. Техника писательского ремесла. М., 1929; Жирмунский В. М. Как не надо писать стихи // Литературная учеба. 1930. № 4. С. 96–110; Горький М. Беседы о ремесле // Литературная учеба. 1930. № 6. С. 21–32; 1931. № 7. С. 9–21; № 9. С. 3–27; Авербах Л. За художественное качество // На литературном посту. 1931. № 6. С. 1–9; Фадеев А. За хорошее качество, за мастерство! // Литературный критик. 1934. № 4. С. 39–47.
80 Цит. по: Луначарский А. В. Собр. соч. Т. 7. С. 434.
81 Цит. по: Там же. С. 435. Курсив наш.
82 Цит. по: Луначарский А. В. Собр. соч. Т. 7. С. 436. Курсив наш.
83 Эта идея вызывала закономерное сопротивление со стороны теоретиков, близких к кругам авангардистов. Так, В. Б. Шкловский в фельетоне «Что нас носит?» (опубл.: Вечерняя Москва. 1925. № 266. 21 ноября) писал: «Современный писатель – не ученик русских классиков. Классики от классиков не происходят» (цит. по: Шкловский В. Б. Гамбургский счет: Статьи – воспоминания – эссе (1914–1933). М., 1990. С. 295).
84 Словохотов Л. А. О классиках русской литературы. Саратов, 1927. С. 70. Курсив наш.
85 Так, в первом номере «На литературном посту» за 1926 год был помещен небольшой материал «Новое о классиках», в котором содержалась информация о новых изданиях, посвященных творчеству Пушкина, Толстого и Франса. Позднее функции информирования были возложены на библиографические и смежные новостные отделы литературных журналов.
86 Стенограмма Всероссийской конференции пролетарских писателей, 11 января 1925 г. // ОР ИМЛИ. Ф. 155. Оп. 1. Ед. хр. 48. Л. 33. Сведения, приведенные Нарбутом, подтверждаются библиотечной статистикой тех лет (по данным Винницкой центральной библиотеки): «Классики читаются взрослыми слабо. Со стороны же учащихся большой спрос на: Гоголя, Пушкина, Лермонтова, Гончарова и других (по программе школ). Из сочинений Достоевского читаются: „Преступление и наказание“, „Униженные и оскорбленные“, слабее: „Бесы“ и „Идиот“. Тургенев читается исключительно учащимися школ Соцвоса, то же – Салтыков-Щедрин, Некрасов. Чехов читается охотно. Не читались ни разу: Кольцов, Мей, Фет, Державин» (Что читают // На литературном посту. 1927. № 8. С. 65).
87 Цит. по: Магуайр Р. Красная новь: Советская литература в 1920‑х гг. СПб., 2004. С. 165–166.
88 Луначарский А. В. Еще о классиках // На литературном посту. 1927. № 5–6. С. 55.
89 Там же. Через два года налитпостовцы раскритикуют предложенную Луначарским тактику издания классиков: «На внутренней обложке книги сказано: „Русские и мировые классики под общей редакцией А. В. Луначарского и Н. К. Пиксанова: – М. Е. Салтыков-Щедрин. Сказки. Редакция Л. П. Гроссмана. Государственное издательство. Москва – Ленинград. 1926 г.“. На самом деле не только редакция, но и предисловие и примечание сделаны Гроссманом. Из писаний этого автора ясно видно, что он абсолютно чужд всякой революции, а следовательно, и Щедрин для него – чужой человек. Именно эта чуждость заставила его взвести на Щедрина клевету, которая пошла ходить по свету. Это – обвинение Щедрина в национализме и антисемитизме. Повод к обвинению – сказка „Пропала совесть“. <…> Очевидно, что редакторы „классиков“ стали жертвою доверчивости к „спецу“» (Ольминский М. Щедрин и Ленин: Наброски // На литературном посту. 1929. № 14. С. 22).
90 Среди самых заметных откликов назовем следующие: Лелевич Г. Проблема большевика в художественной литературе // Жизнь искусства. 1927. № 22. С. 8; Новоселецкий Ф. К вопросу о «живом человеке» в художественной литературе // На литературном посту. 1928. № 2. С. 58–60; Рейх Б. Живой человек в трактовке классиков // На литературном посту. 1928. № 10. С. 20–25; Штейнман З. Об условном и живом человеке, рабочей демократии и некоем «третьем» // Стройка. 1929. № 4. С. 226–254; Альтман И. Из биографии «живого человека»: К вопросу о творческом методе пролетарской литературы // Литература и искусство. 1931. № 1. С. 8–22; № 2–3. С. 7–26. Н. В. Корниенко по этому поводу пишет: «Осудив и исключив из формирования стиля пролетарской литературы романтизм <…>, критика констатировала, что русская классика, у которой они теперь учатся, в изображении живого человека достигла „непреодоленных вершин“, дала „бессмертные типы“ прошлого, но насущной проблемой для пролетарской литературы становится именно „живой“ новый человек» (Корниенко Н. В. «Нэповская оттепель»: Становление института советской литературной критики. М., 2010. С. 173).
91 См.: Нерадов Г. Переоценка классиков // Читатель и писатель. 1928. № 3. С. 2.
92 Саянов В. «Долой классиков» // На литературном посту. 1927. № 9. С. 10, 13. Позднее эта статья была републикована в сборнике: Саянов В. От Классиков к Современности: Критические статьи. [Л.] 1929. С. 9–34. См. также: Ломов И. Пятилетний план беспартийного культурничества // Молодая гвардия. 1929. № 13. С. 64–68.
93 Корниенко Н. В. «Нэповская оттепель». С. 175.
94 С целью сориентировать начинающих авторов редакция «На литературном посту» начала публиковать серию очерков М. С. Ольминского «Как они работали», созданную в 1898 году. Первым опубликованным текстом был очерк о Пушкине (см.: На литературном посту. 1927. № 5–6. С. 46–53).
95 Классики – попутчики – пролетписатели, [редакционная] // На литературном посту. 1927. № 5–6. С. 3.
96 Там же. Курсив наш.
97 Тогда же Авербах писал: «…реализм пролетлитературы будет, конечно, существенно отличен от реализма классиков: темп переживаемой нами эпохи не может не отразиться на развитии сюжета и на всем построении произведения; <…> отличен и способ реалистического показа отдельной личности, при котором пролетлитература уделяет значительно большее внимание столкновениям общественных сил, показывая внутреннее существо человека не только при помощи анализа отдельной личности, но, главным образом, показывая личность в соприкосновении ее с социальной средой, основывая психологический анализ личности не на самодовлеющем развитии характера, а на процессе изменения характера под влиянием среды, столкновения личности со средой, взаимодействия среды и личности и т. п.» (Авербах Л. Творческие пути пролетарской литературы // На литературном посту. 1927. № 10. С. 6. Курсив наш).
98 Полноценное теоретическое обоснование этот тезис получил в большой полемической статье Л. Авербаха «О культурной преемственности и пролетарской культуре» (опубл.: Красная новь. 1929. № 6). Позднее Л. И. Аксельрод (Ортодокс) указывала на то, что классик, выражая в тексте идеологию собственного класса, выводит «типические», «вечные» образы: «…среди классических произведений, выражающих свою эпоху и сохраняющих в этом смысле длительное значение, существуют некоторые художественные явления весьма обобщающего характера. К таким творениям относятся, например, Дон Кихот, Гамлет и т. п. Каждое из этих произведений обусловлено <…> общим состоянием того класса, социально-психологическим выражением которого оно является, оно следовательно подсказано конкретными соотношениями классов данного времени. Но они сосредоточивают в себе такие черты, которые свойственны в той или другой степени разным революционным эпохам» (Аксельрод-Ортодокс Л. Пролетарское искусство и классики // Новый мир. 1931. № 3. С. 157–158). О той же необходимости ориентироваться на классовые смыслы писал Ермилов в статье «За боевую теоретическую перестройку» (опубл.: На литературном посту. 1932. № 3–5). Реликты этого взгляда вновь возникнут в советском идеологическом дискурсе уже после смерти Сталина (ср.: «Наследие классиков тем и замечательно, что оно выражает самосознание не только своей эпохи. Движется время, а с ним вместе по той же орбите движется и классика, в которой происходит как бы постоянный процесс обновления. <…> Шекспир и Пушкин, Гёте и Толстой обогащают читателя, но и читатель в свою очередь непрерывно обогащает творения великих художников – своим новым историческим опытом» (Машинский С. И. Классическое наследство и литературная наука // Правда. 1967. № 135 (17817). 15 мая. С. 2)).
99 Однако в среде пролеткритиков к тому моменту еще не установилась единая позиция по вопросу о соотношении мировоззрения и творческого метода. Так, Авербах в книге 1928 года писал: «Художественный метод писателя не может быть оторван от всего его миросозерцания в целом. Больше того, художественный метод писателя полностью и целиком подчиняется всей его идеологической установке» (Авербах Л. Л. Культурная революция и вопросы современной литературы. М.; Л., 1928. С. 67).
100 Луначарский А. В. Собр. соч. Т. 7. С. 432.
101 См.: Наши современные писатели о классиках: [Ответы на анкету] // На литературном посту. 1927. № 5–6. С. 57–63.
102 Селивановский А. За единство национальных отрядов пролетарской литературы // На литературном посту. 1928. № 5. С. 35. Примечательно, что при помощи не характерных для такого контекста кавычек «классичность» в приведенном фрагменте поставлена под сомнение.
103 Байдильдин А. Казахская литература в «Литературной энциклопедии» // На литературном посту. 1929. № 14. С. 70.
104 См.: Frank S. «Critical Appropriation of Literary Heritage» and the Shaping of Soviet National Literatures: A Close Reading of the Debate in the Journal Literaturnyi kritik (The Literary Critic, 1933–36) // Slavic Review. 2022. Vol. 81. Iss. 4. P. 891–913.
105 Доклад В. А. Сутырина по национальному вопросу на Первом Всесоюзном съезде пролетарских писателей, 4 мая 1928 г. // ОР ИМЛИ. Ф. 155. Оп. 1. Ед. хр. 282. Л. 7, 8, 9.
106 Пятилетний перспективный план издания классиков, 1928–1932. [М.] 1928. С. 3. Позднее этот план был запрещен к распространению, изъят из открытых библиотечных фондов и помещен в спецхран (на прилавки книжных магазинов план попасть не мог, потому как имел маркировку «бесплатно»); формальной причиной запрета было наличие в опубликованной стенограмме выступлений «врагов народа» – Раскольникова и Халатова (см.: РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 132. Ед. хр. 319. Л. 65). Г. Тиханов убедительно пишет о том, что оформление нового эстетического канона посредством публикации текстов «должно было скрыть глубокие расколы и борьбу между непримиримо различными национальными взглядами в многонациональном и многокультурном советском обществе; оно также было направлено на стирание различий между социальными слоями: рабочие, крестьяне и интеллигенция теперь подвергались воздействию одного и того же канона, проецирующего одну и ту же шкалу ценностей» (Tihanov G. The Birth and the Death of Literary Theory. Р. 79. Перевод здесь и далее наш).
107 Эльсберг Ж. Ранний Горький // На литературном посту. 1928. № 17. С. 45.
108 См. подготовительные материалы к плану с приложением стенограммы обсуждения от 29 сентября 1928 года: РГАЛИ. Ф. 611. Оп. 1. Ед. хр. 362–364.
109 См.: Пятилетний перспективный план издания классиков. С. 8. К тому моменту Госиздат с 1919 года выпустил «по русским классикам – 50 авторов, 822 названия, в количестве 18,2 млн экз., из коих продано 14,4 млн и имеется на складах 3,8 млн экз. По иностранным классикам – 74 автора, 328 наименований, в количестве 2,9 млн экз., из коих продано 2,2 млн экземпляров и имеется на складах 0,6 млн экз.» (Там же. С. 41).
110 Ср.: «Эта серия рассчитана на самого широкого потребителя, чем и объясняется высокий средний тираж – 30 тысяч экземпляров» (Там же. С. 12).
111 Ср.: «Эта серия рассчитана на литературоведов, на преподавателей литературы, на вузы, на библиотеки. Но опытом установлено, что имеется значительный круг читателей и вне названных категорий. Поэтому значительное количество изданий этой серии рассчитано на распространение через подписку» (Там же. С. 11).
112 Ср.: «Не рассчитывая непосредственно на школу и читателя, занимающегося самообразованием, однотомники монтируются не так обильно, как „Русские и мировые классики“» (Там же).
113 Ср.: «Эта серия рассчитана на новую, ныне формирующуюся, советскую интеллигенцию, имеющую достаточно интереса к художественной литературе, но мало досуга и средств, чтобы приобретать и перечитывать обширные собрания сочинений классиков» (Там же. С. 9).
114 Очень скоро пролеткритика выступила против такого формального подхода к проблеме классики. В передовой «Классовая борьба обостряется», опубликованной в первом номере «На литературном посту» за 1929 год, утверждалось: «У нас установился кое-где пиэтет перед „именами“, преклонение перед „авторитетами“, не имеющие ничего общего с действительным уважением к подлинным мастерам художественного слова. <…> Не учитывают действительно происшедшего изменения в соотношении литературных сил и выпускают „полные собрания сочинений“, превращая в классиков тех, кого обгоняет даже литературная молодежь» (Классовая борьба обостряется, [редакционная] // На литературном посту. 1929. № 1. С. 5).
115 Пятилетний перспективный план издания классиков. С. 58.
116 Там же. С. 59.
117 Там же. С. 62.
118 Пятилетний перспективный план издания классиков. С. 60.
119 Авторизованную машинопись доклада Полонского см.: РГАЛИ. Ф. 1328. Оп. 3. Ед. хр. 39. Л. 1–6. Практически реализовать намеченный план едва ли получилось. Летом 1929 года О. Э. Мандельштам призывал: «Под контроль работу Гиза! Литературные организации, к пересмотру пятилетки, которая должна быть пересмотрена! Классиков мы дадим не дубовому шкафу, а рабочей интеллигенции и (этого нельзя не подчеркнуть с достаточной важностью) школе. Создадим новый тип советского издания классиков, строго-утилитарный, рассчитанный на культурный голод, а не на коллекционерство и пресыщенность» (Мандельштам О. О переводах // На литературном посту. 1929. № 13. С. 43). Однако к концу пятилетки ситуация не изменилась. Так, в письме Роллану от 20 января 1933 года Горький писал: «На рынке нет Пушкина и вообще классиков, наших и европейских, давно готовы к печати полные собрания сочинений Бальзака, Гёте, Флобера, Толстого и т. п., а печатать их – не на чем. Вторая пятилетка должна устранить этот дефект, задерживающий интеллектуальный рост масс» (оригинал письма см.: АГ ИМЛИ. ПГ-ин-60-6-163. Цит. по: Горький М. Полн. собр. соч. Письма: В 24 т. М., 2019. Т. 21. С. 297).
120 Авербах Л. Л. Культурная революция и вопросы современной литературы. С. 76, 78. Против такой безапелляционной апроприации «классики» выступили многие критики марксистской ориентации (см., например: Горбачев Г. Е. О самозваных душеприказчиках «культурного наследства»: Налитпостовцы и «учеба у классиков» // Горбачев Г. Е. Полемика. М.; Л., 1931. С. 138–149).
121 Рейх Б. О классиках // На литературном посту. 1928. № 8. С. 36.
122 Неслучайно Ермилов, указывая на подлинный смысл лозунга «учебы у классиков», позднее провозглашал: «Учитесь у кого угодно, но учитесь так, чтобы находить у данного писателя то, что поможет созданию диалектико-материалистического творческого метода, – вот основное, что говорим мы пролетарским писателям в вопросе об использовании наследства» (цит. по: Творческая дискуссия в РАППе: Сб. стенограмм и материалов III Областной конференции ЛАПП, 15–21 мая 1930 г. [Л.] 1930. С. 174; позднее текст выступления Ермилова вышел отдельной брошюрой: Ермилов В. В. Наши творческие разногласия: Доклад и заключительное слово по докладу на 3‑й Ленинградской областной конференции пролетарских писателей. М., 1930).
123 См. хотя бы: Фадеев А. А. За художника материалиста-диалектика: [Речь на Ленинградской конференции пролетарских писателей в мае 1930 г.] // Октябрь. 1930. № 7. С. 187–194; Либединский Ю. Овладеть диалектико-материалистическим методом // Стройка. 1931. № 29–30. С. 7–9.
124 Рейх Б. О классиках. С. 38.
125 Там же. С. 40.
126 Перцов В. Культ предков и современность // Новый Леф. 1928. № 1. С. 17.
127 Чужак Н. Опыт уч<е>бы на классике // Новый Леф. 1928. № 7. С. 10. В архивном фонде Чужака сохранился автограф этой статьи; см.: РГАЛИ. Ф. 340. Оп. 1. Ед. хр. 17. Еще один пример язвительного протеста против горьковского «учительства» см.: Шкловский В. Горький как рецензент // Новый Леф. 1928. № 9. С. 42–44.
128 См.: Малахов С. Против троцкизма и меньшевизма в литературоведении. Л.; М., 1932. С. 3–51.
129 Цит. по: Против беспринципности и политиканства: Стенограмма выступления тов. Киршона на Ленинградской конференции пролетписателей // На литературном посту. 1930. № 11. С. 12.
130 Жаров А. О поэзии // На литературном посту. 1928. № 20–21. С. 69. Немногим позже эта точка зрения получит развитие в построениях Д. А. Горбова; ср.: «У классиков (да и не у них одних) нужно учиться прежде всего внутреннему подходу к искусству, как к особому виду общественного бытия. У них нужно учиться воле и уменью итти на поиски Галатеи. У классиков и у других художников, даже у тех, которых мы величаем упадочными, часто очень плохо разбираясь в смысле этого слова, мы найдем не одну формулу, раскрывающую этот внутренний процесс претворения действительности, как материала, в действительность эстетическую, идеальную» (Горбов Д. Поиски Галатеи: Ст. о литературе. М., 1929. С. 27).
131 Михайлов А. О литературном наследии и уч<е>бе у «классиков» // На литературном посту. 1929. № 17. С. 16.
132 Там же. С. 18.
133 Там же. С. 19. Курсив наш.
134 Там же. С. 19–20.
135 Следствием этого стало, например, то, что в номерах журнала «На литературном посту» за 1931 год первое содержательное развернутое обращение к проблеме классики относится лишь к ноябрю (см.: За дружескую совместную работу с Комсомолом: От фракции секретариатов РАПП и ВОАПП // На литературном посту. 1931. № 30–31. С. 5–6), тогда как со страниц в последующих номерах эта проблема вновь исчезает. А в №№ 1, 2, 17, 27, 28 и 34 даже не встречаются слова «классика» и «классическое». Несколько более оживленное, но по-прежнему бессодержательное обсуждение проходило в 1931 году на страницах журнала «РАПП» (с ноября 1931 года – «Пролетарская литература»).
136 Цит. по: Горький М. О литературе, [1930] // Горький М. Собр. соч.: В 30 т. М., 1953. Т. 25. С. 261. Эта статья также была напечатана в № 3 журнала «На литературном посту» за 1931 год.
137 Перцов В. Писатель на производстве // На литературном посту. 1930. № 23–24. С. 16.
138 Стенограмма Второго пленума Правления РАПП. Утреннее заседание, 4 декабря 1931 г. // ОР ИМЛИ. Ф. 40. Оп. 1. Ед. хр. 92. Л. 244.
139 Подробнее об истории журнала и его роли в советском литературном производстве см.: Очерки истории русской советской журналистики, 1933–1945. М., 1968. С. 170–199; Вьюгин В. Ю. 1) Научить соцреализму? О первом номере «Литературной учебы» // Вьюгин В. Ю. Политика поэтики: Очерки из истории советской литературы. СПб., 2014. С. 120–161; 2) Читатель «Литературной учебы»: Социальный портрет в письмах (1930–1934) // Конец институций культуры двадцатых годов в Ленинграде. По архивным материалам: Сб. статей. М., 2014. С. 418–466.
140 См. рукописный план серии, подготовленный Н. Л. Бродским: РГАЛИ. Ф. 597. Оп. 1. Ед. хр. 11. Л. 1–2. В ходе реализации проекта вышли следующие работы: Вересаев В. В. Как работал Гоголь. М., 1932 (2‑е изд. – М., 1934); Ашукин Н. С. Как работал Некрасов. М., 1933; Горнфельд А. Г. Как работали Гёте, Шиллер и Гейне. М., 1933; Дурылин С. Н. Как работал Лермонтов. М., 1934; далее – в издательстве «Советский писатель»: Гудзий Н. К. Как работал Л. Толстой. М., 1936; Грифцов Б. А. Как работал Бальзак. М., 1937; Тренин В. В. В мастерской стиха Маяковского. М., 1937; Чулков Г. И. Как работал Достоевский. М., 1939. Однако так и не вышла в свет книга С. М. Бонди «Как работал Пушкин», писавшаяся в первой половине 1930‑х.
141 Обзор магистральных линий в советской литературной науке первых пореволюционных лет см.: Поспелов Г. Н. О методах литературной науки // Красная новь. 1925. № 9. С. 250–258; Сакулин П. Н. К итогам русского литературоведения за десять лет // Литература и марксизм: Журнал истории и теории литературы. 1928. № 1. С. 151–174.
142 Лелевич Г. Отказываемся ли мы от наследства? // На посту. 1923. № 2–3. Стб. 49–50.
143 Там же. Стб. 55–56.
144 Подробнее см.: Вдовин А. В. Понятие «русские классики» в критике 1830–50‑х гг. // Пушкинские чтения в Тарту: Пушкинская эпоха и русский литературный канон: В 2 ч. Тарту, 2012. Ч. 1. С. 40–56. Свидетельством этой парадоксальной зацикленности литературоведческого знания на оценках литературных критиков и публицистов-идеологов стала книга И. Н. Розанова «Литературные репутации» (М.: Никитинские субботники, 1928), выразившая авторский скепсис по отношению к неупорядоченным, почти произвольным стратегиям «канонизации классиков» (ср. одноименную главу в упомянутой книге (с. 114–146)). Также ср. тезис из речи Ф. И. Панферова на диспуте о «Брусках» в клубе Федерации 18 сентября 1930 года: «Наша критика, в большей степени чем литература, находится в плену у классиков» (Панферов Ф. О крысиной любви и о прочем // На литературном посту. 1930. № 19. С. 18). Стоит также учитывать и ключевые положения лекции Луначарского «Литература шестидесятых годов» (опубл.: Литературный критик. 1936. № 2), прочитанной в середине 1920‑х. «Я утверждаю, – настаивал Луначарский, – что никакие русские писатели не близки так к нашим воззрениям, к действительным воззрениям пролетариата, как Белинский, Чернышевский и Добролюбов» (цит. по: Луначарский А. В. Классики русской литературы. М., 1937. С. 209).
145 Ср., например: Лаврецкий А. 1) Историко-литературная концепция Белинского // Литературный критик. 1935. № 7. С. 47–73; 2) Белинский в борьбе за реалистическое искусство // Литературный критик. 1936. № 6. С. 129–163; 3) Пушкин в оценке Белинского // Литературный критик. 1937. № 1. С. 195–206; Македонов А. Реализм и романтизм в эстетике Белинского // Литературный критик. 1935. № 10. С. 3–33.
146 Ср., например: Лаврецкий А. Проблема реализма в критике Добролюбова // Литературный критик. 1936. № 2. С. 52–73; Жданов В. Историко-литературные взгляды Добролюбова // Там же. С. 74–96; Коган Л. К вопросу о формировании мировоззрения Добролюбова // Литературный критик. 1938. № 9–10. С. 273–292.
147 Ср., например: Лифшиц М. Философские взгляды Чернышевского // Литературный критик. 1939. № 10–11. С. 47–53; Лаврецкий А. Чернышевский – критик // Там же. С. 63–88.
148 С этим же, как представляется, был связан новый виток интереса к теоретическому наследию А. Н. Веселовского среди молодого поколения литературоведов.
149 Цит. по: Шкловский В. Б. Гамбургский счет. С. 81.
150 Подробнее см.: Günther H. Litearische Evolution und Literaturgeschichte: Zum Beitrag des russischen Formalismus // Der Diskurs der Literatur- und Sprachhistorie. Wissenschaftsgeschichte als Innovationsvorgabe. Frankfurt a. M., 1983. S. 265–279.
151 Цит. по: Жирмунский В. М. Вопросы теории литературы: Статьи 1916–1926 годов. Л., 1928. С. 175.
152 Оппозиция «классическое» vs «романтическое» стала общим местом окололитературной публицистики с начала 1810‑х годов (одной из первых эту оппозицию теоретически осмыслила Жермена де Сталь в трактате «О Германии» (1810)), что было прямо связано с расширением семантического «репертуара» слова «классический» (подробнее см.: Будагов Р. А. Из истории семантики прилагательного «классический» // XVIII век: Сб. статей и материалов. Л., 1966. Сб. 7. С. 443–448).
153 Цит. по: Жирмунский В. М. Вопросы теории литературы. С. 176–177. Важно и то, что в более поздних работах Жирмунский последовательно разделял случаи закавыченного и незакавыченного (специального) словоупотребления: в первом случае речь шла о слове «классик» как об идеологизированной оценке, а во втором – как об указании на принадлежность писателя или поэта к классицистической тенденции в искусстве.
154 См.: Там же. С. 177.
155 Ср.: «Формальный подход к художественному стилю в лучшем случае приведет к такой общей и пустой схеме, как различение „классического“ и „романтического“ стилевых типов. (И то следует заметить, что, конечно, не формальный, скрупулезный анализ художественных произведений приводит Жирмунского к противопоставлению этих двух стилей, а скорей априорные философские соображения <…>)» (Прозоров А. Формальные проблемы или формальный метод // На литературном посту. 1928. № 23. С. 11).
156 Тынянов писал: «Подходя с готовыми критериями „классицизма“ и „романтизма“ к явлениям тогдашней русской литературы, мы прилагаем к многообразным и сложным явлениям неопределенный ключ, и в результате возникает растерянность, жажда свести многообразное явление хоть к каким-нибудь, хоть к кажущимся простоте и единству» (цит. по: Тынянов Ю. Н. Архаисты и новаторы. [Л.] 1929. С. 128). Отметим, что позднее, уже в самом конце 1960‑х, В. В. Виноградов оценивал именно эту идею Тынянова как наиболее продуктивную в деле переопределения характера «литературной борьбы» 1820‑х годов (см.: Виноградов В. В. О трудах Ю. Н. Тынянова по истории русской литературы первой половины XIX в. // Тынянов Ю. Н. Пушкин и его современники. М., 1968. С. 6–7).
157 Примечательно, что Жирмунский откликнулся на появление этой работы Шкловского; см.: Жирмунский В. М. Шкловский «Розанов» и «Тристрам Шенди Стерна и теория романа» // Начала: Журнал истории литературы и истории общественности. 1921. № 1. С. 216–219.
158 Цит. по: Шкловский В. Б. Гамбургский счет. С. 120–121.
159 Шкловский, будучи открытым противником идеи принудительного внедрения канона, неслучайно выступал с критикой горьковского издательского проекта. Так, в «Сентиментальном путешествии» (М.; Берлин: Геликонъ, 1923) он писал: «„Всемирная литература“. Не надо, чтобы русский писатель писал что хочет, надо, чтобы он переводил классиков, всех классиков, чтобы все переводили и чтобы все читали. Прочтут все и всё, всё узнают. Не надо сотни издательств, нужно одно – Гржебина. И каталог издательства на сто лет, сто печатных листов каталога на английском, французском, индокитайском и санскритском языках. И все литераторы, и все писатели по рубрикам, под наблюдением самого С. Ольденбурга и Александра Бенуа, запомнят схемы, и родятся шкапы книг, и всякий прочтет все шкапы, и будет всё знать» (цит. по: Там же. С. 161).
160 Через 15 лет, в 1936 году, Жирмунский в программной статье «Сравнительное литературоведение и проблема литературных влияний» (опубл.: Известия АН СССР. Отд. общ. наук. 1936. Вып. 3) выступит с критикой такого субъективистского подхода (хотя и без упоминания Шкловского) к вопросу о литературных влияниях: «Всякое влияние закономерно и социально обусловлено, причем эта обусловленность определяется имманентной закономерностью развития данного общества и данной литературы, как общественной (классовой) идеологии, совпадающей с общими закономерностями исторического процесса. Иными словами, чтобы влияние стало возможным, необходимо, чтобы возникла потребность в идеологическом импорте, чтобы аналогичные более или менее оформленные тенденции наличествовали в данной стране, у идеологов данного общественного класса»; и далее: «Некоторая неосторожность по отношению к „влияниям“ наблюдается и в советском литературоведении, как к теме, привычно связанной с формалистическим сопоставлением литературных фактов в отрыве от их социальной значимости. Против такой трактовки проблемы влияния в работах формалистического направления (в частности и в моей книге „Байрон и Пушкин“, 1924) следует прежде всего возразить, что всякий факт литературного взаимодействия есть факт идеологический и следовательно – социально значимый» (Жирмунский В. М. Сравнительное литературоведение и проблема литературных влияний // Известия АН СССР. Отд. общ. наук. 1936. Вып. 3. С. 398, 399).
161 Дело в том, что статья Тынянова как бы продолжала начатые Эйхенбаумом в статье «Литература и литературный быт» (опубл.: На литературном посту. 1927. № 9) рассуждения о природе литературной эволюции – «внутренней диалектики стилей и жанров». Эйхенбаум подошел к важнейшей для контекста тех лет проблеме усложнения литературной жизни ввиду неконтролируемого расширения сообщества пишущих: «Литературная эволюция, еще недавно так резко выступавшая в динамике форм и стилей, как бы прервалась, остановилась. Литературная борьба потеряла свой прежний специфический характер <…>. Каждый писатель пишет как будто за себя, а литературные группировки, если они и есть, образуются по каким-то „внелитературным“ признакам – по признакам, которые можно назвать литературно-бытовыми. Вместе с тем вопросы технологии явно уступили место другим, в центре которых стоит проблема самой литературной профессии, самого „дела литературы“. Вопрос о том, „как писать“, сменился или, по крайней мере, осложнился другим – „как быть писателем“. Иначе говоря, проблема литературы как таковой заслонилась проблемой писателя» (цит. по: Эйхенбаум Б. М. О литературе. М., 1987. С. 429–430). Подробнее о специфике «литературного быта» как аналитической категории, ставшей одной из важнейших для позднеформалистской литературной теории, см.: Зенкин С. Н. Открытие «быта» русскими формалистами, [2000] // Зенкин С. Н. Работы о теории. М., 2012. С. 305–324; Пильщиков И. А., Устинов А. Б. Поверхностное напряжение: История культуры и концепция «литературного быта» Б. М. Эйхенбаума // Рема. Rhema. 2020. № 4. С. 9–22.
162 Цит. по: Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино. С. 259. Об этом же в 1927 году писал И. М. Нусинов: «Желает ли того художник или не желает, время и класс одевают ему свои очки, через которые он видит прошлое. Он не волен их снять, как не волен скованный сбросить с себя кандалы, которые надел на него тюремщик» (Нусинов И. М. Проблема исторического романа: В. Гюго и А. Франс. М.; Л., 1927. С. 13).
163 Цит. по: Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино. С. 259. Курсив наш. Об этом же позднее в более обобщенно-теоретизированных выражениях рассуждал в упомянутой книге И. Н. Розанов; ср.: «Каждая эпоха производит пересмотр прежних классиков и часть из них исключает из числа образцовых. Произведение, которое признавалось выдающимся, объявляется малоценным. Это вовсе не означает, однако, повышение художественной требовательности» (Розанов И. Н. Литературные репутации. С. 145).
164 Если в середине 1920‑х тактика Тынянова, заключавшаяся в сознательном избегании «внелитературного» контекста, не была поводом к «проработке», то уже в середине 1930‑х такая позиция стала опасной. Поэтому Жирмунский в вышеупомянутой статье «Сравнительное литературоведение и проблема литературных влияний» попросту не мог обойти то, о чем Тынянов предпочел не писать. «Всякое литературное влияние, – настаивал ученый, – связано с социальной трансформацией образца, т. е. с более или менее последовательным приспособлением его к местным особенностям общественного развития, местным потребностям класса в его социальной практике. Для историка литературы, изучающего конкретный случай литературного влияния, вопрос о чертах различия в их социальной обусловленности не менее важен, чем вопрос о сходстве» (Жирмунский В. М. Сравнительное литературоведение и проблема литературных влияний. С. 398). По сути, Жирмунский сознательно вторил «вульгарным» идеям пролетарски ориентированных теоретиков, отрекаясь от сугубо эстетических построений ученых-«авангардистов» (ср., например: Бобров С. Заимствования и влияния: Попытка методологизации вопроса // Печать и революция. 1922. № 8. С. 72–92).
165 Попытку теоретического обоснования этого интуитивно-спекулятивного понятия см.: Кормилов С. И. О соотношении «литературных рядов»: Опыт обоснования понятия // Известия РАН. Серия лит. и яз. 2001. Т. 60. № 4. С. 3–11.
166 Гроссман Л. П. От Пушкина до Блока: Этюды и портреты. М., 1926. С. 8.
167 Там же. С. 14.
168 Перцов В. Культ предков и современность. С. 18.
169 Кубиков И. Н. Классики русской литературы. М., 1930. С. [3].
170 Вопросы о классических авторах и механизмах складывания литературного канона в этом сборнике будут решены куда проще, чем в вышедшей десятилетием ранее книге Пиксанова «Два века русской литературы» (М.; Пг.: Госиздат, 1923; 2‑е изд., перераб. – М.: Госиздат, [1924]), которая на уровне библиографического описания включала не только персональные разделы (о творчестве Гоголя, Лермонтова, Некрасова, Достоевского, Гончарова, Толстого и Чехова), но и обзорные разделы («XVIII век», «Александровская эпоха», «Тридцатые и сороковые годы», «Пятидесятые – семидесятые годы», «Восьмидесятые – девяностые годы»), а также разделы, посвященные, например, поэтике повести первой половины XIX века или литературной историографии и методологии.
171 В архивном фонде Гослитиздата отложилась верстка этого сборника с обширной и весьма примечательной правкой; см.: РГАЛИ. Ф. 613. Оп. 1. Ед. хр. 6941.
172 См., например: Словохотов Л. А. О классиках русской литературы. Саратов, 1927; Фатов Н. Н. Классики русской литературы: Общедоступные очерки для первоначального ознакомления. М.; Алма-Ата, 1930; Русские классики: Избранные произведения для колхозного читателей. [Горький] 1935; Классики русской драмы. Л.; М., 1940. Примечателен в этом отношении и следующий фрагмент предисловия к составленной А. Г. Цейтлиным в 1937 году «Хрестоматии по русской литературе XIX века» (М.: Учпедгиз, 1937): «Предлагаемая вниманию читателей хрестоматия имеет своею целью ознакомить <…> с малоизвестными писателями прошлого века и тем облегчить <…> построение историко-литературного курса. Ни один из классиков (Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Тургенев, Гончаров, Островский, Достоевский, Л. Толстой, Герцен, Чернышевский, Глеб Успенский и Чехов) не вошел в хрестоматию, ибо произведения этих писателей имеются в достаточном количестве изданий. Исключение из этого правила сделано для прозы Некрасова и ранних повестей Салтыкова-Щедрина, <…> и для Крылова» (Хрестоматии по русской литературе XIX века: Учебное пособие для высших педагогических учебных заведений. М., 1937. Ч. 1. С. [9]).
173 Платонов А. Пушкин и Горький // Литературный критик. 1937. № 6. С. 72.
174 Окончательно иерархическая последовательность классиков установится в послевоенную эпоху, когда организация эстетического канона будет окончательно увязана с процессом вызревания в литературе патриотической идеи. Тогда же переменится и хронология литературного процесса XIX столетия, который будет поделен на три этапа: первый вместит в себя литературную практику Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Тургенева и Герцена; второй – Чернышевского, Добролюбова, Некрасова, поэтов «некрасовской школы» и Салтыкова (Щедрина); третий – Толстого, Успенского, Златовратского, Каронина (Петропавловского), Мамина-Сибиряка, Чехова и Горького (см.: Еголин А. М. Освободительные и патриотические идеи русской литературы XIX века. [Л.] 1946). Позднее к «классической» эпохе будет присоединен также «предпушкинский» отрезок истории литературы с середины XVIII века – от Ломоносова до Грибоедова (см.: Классики русской литературы: Критико-биографические очерки. М.; Л., 1952).
175 Чешихин-Ветринский В. Классики, классический // Литературная энциклопедия: Словарь литературных терминов: В 2 т. М.; Л., 1925. Т. 1. Стб. 359. С примером такого истолкования классического мы встречаемся, например, в статье Г. Лелевича «Владимир Маяковский (беглые заметки)»; ср.: «Гегель когда-то заметил, что классическая литература характеризуется равновесием формы и содержания, а романтическая – преобладанием содержания над формой. Опыт конца XIX и начала ХХ века позволяет добавить к этому замечанию старого диалектика, что литература декаданса характеризуется преобладанием формы над содержанием. Практика символистов, футуристов, имажинистов и других бесчисленных „истов“ дает достаточно подтверждений этого. Не избег этой печальной участи и Владимир Маяковский» (Лелевич Г. Владимир Маяковский (беглые заметки) // На посту. 1923. № 1. Стб. 144).
176 Ср. хотя бы в: Иоффе И. Культура и стиль: Система и принципы социологии искусств. Л., [1927]. Ср. также понимание вопроса о «наследстве классиков» и его месте в советской культуре в теоретических работах И. Л. Мацы: Маца И. Л. 1) Искусство эпохи зрелого капитализма на Западе. М., 1929; 2) Очерки по теоретическому искусствознанию. М., 1930; 3) Творческий метод и художественное наследство. М., 1933; 4) Творческие вопросы советского искусства. [М.] 1933.
177 Тезисы доклада Недовича с изложением последовавших прений опубл. в: Искусство как язык – языки искусства: Государственная академия художественных наук и эстетическая теория 1920‑х годов. М., 2017. Т. 2. С. 400–401. Между тем о «классическом стиле» и его преодолении писал еще Тынянов в статье «Стиховые формы Некрасова» (опубл.: Летопись Дома литераторов. 1921. № 4).
178 Цит. по: Бюллетень ГАХН. 1927. № 6–7. С. 56.
179 Гроссман Л. П. От Пушкина до Блока. С. 12.
180 См., например: Храпченко М. 1) К проблеме стиля // На литературном посту. 1927. № 19. С. 22–29; 2) О смене стилей // На литературном посту. 1927. № 24. С. 18–27; 3) О некоторых итогах и перспективах в разработке проблемы стиля: По поводу книги П. Н. Сакулина «Теория литературных стилей» // На литературном посту. 1928. № 11–12. С. 53–62; Берковский Н. Стилевые проблемы пролетарской прозы // На литературном посту. 1927. № 22–23. С. 53–60; № 24. С. 11–17; Полонский Вяч. Марксизм и критика: Из литературных споров последних лет. М.; Л., 1927; Камегулов А. Понятие стиля в марксистском литературоведении (тезисные наброски) // На литературном посту. 1929. № 17. С. 6–11; Нусинов И. Вопросы стиля в пролетарской литературе // Литература и искусство. 1930. № 3–4. С. 89–103; Виноградов И. А. Борьба за стиль // Борьба за стиль: Сб. статей. Л., 1934. С. 5–49. См. также: Белая Г. А. Закономерности стилевого развития советской прозы двадцатых годов. М., 1977; Скороспелова Е. Б. 1) Идейно-стилевые течения в русской советской прозе первой половины 20‑х гг. М., 1979; 2) Русская советская проза 20–30‑х гг.: Судьбы романа. М., 1985.
181 Нусинов И. В чем об<ъ>ективный критерий художественности // Литература и марксизм: Журнал истории и теории литературы. 1931. № 1. С. 14. По мотивам этой статьи Нусинов 17 марта 1931 года прочел доклад на пленуме Литературной секции Государственной академии искусствознания (ГАИС); в прениях по докладу участвовали В. А. Дынник, П. С. Коган, В. О. Перцов и У. Р. Фохт.
182 Там же. С. 13.
183 Луначарский А. В. Очередные задачи литературоведения // Литература: Труды Института новой русской литературы АН СССР. Л., 1931. [Вып.] 1. С. 2.
184 Луначарский А. В. Очередные задачи литературоведения. С. 4.
185 Неслучайно В. В. Виноградов, работая над «Стилем Пушкина» в середине – конце 1930‑х, напишет о литературной ситуации XVIII–XIX веков: «Между автором и той действительностью – эмпирической или воображаемой, – которую он пытался отразить в своем творчестве, устанавливалась целая система литературно-стилистических „призм“, целый ряд формальных категорий художественного мышления и выражения. Возникало множество литературных „наречий“, прикрепленных к именам их наиболее ярких выразителей. Мир в такой интеллектуальной культуре воспринимался через книгу, через стиль. Действительность была окутана миражами искусства. Ощущение литературных стилей, прикрепленных к именам наиболее авторитетных или популярных писателей, и обобщенное представление об основных стилистических категориях, в свете которых воспринималось художественное творчество – не только русское, но и западноевропейское, – были широко развиты среди дворянской интеллигенции начала XIX века, воспитанной на образцах мировой литературы» (Виноградов В. В. Стиль Пушкина. М., 1941. С. 482).
186 См.: Пушкин в мировой литературе: Сб. статей. [Л.] 1926. С. 215–286.
187 См.: Западный сборник. М.; Л., 1937. С. 157–186.
188 См.: XVIII век: Сб. статей и материалов. Л., 1983. Сб. 14. С. 3–44. При жизни Пумпянского, в 1920‑е тяготевшего к так называемому кругу Бахтина, статья не была опубликована.
189 См.: Пушкин: Временник Пушкинской комиссии. М.; Л., 1939. [Вып.] 4–5. С. 91–124.
190 См.: Майзель М. Новобуржуазное течение в советской литературе. Л., 1929.
191 Подробнее см.: Быстрова О. В., Кутейникова А. А. О времени создания Российской ассоциации пролетарских писателей (РАПП) // Текстологический временник: Русская литература XX века. Вопросы текстологии и источниковедения. М., 2009. С. 612–623. В состав Правления были избраны писатели (Г. А. Акимов, В. М. Алазьян, А. И. Бусыгин, И. Д. Василенко, Е. С. Добин, Бела Иллеш, Б. З. Ишемгулов, А. А. Караваева, В. П. Кин, Н. Н. Клязьминский, Ю. Н. Либединский, М. В. Лузгин, Ф. И. Панферов, М. М. Подобедов, А. С. Серафимович, В. П. Ставский, А. А. Фадеев и М. Ф. Чумандрин), поэты (А. И. Безыменский, Н. В. Васильев, А. А. Жаров, М. В. Исаковский, В. А. Макаров, Б. С. Непеин, В. М. Саянов, А. А. Сурков, А. И. Сусеев и М. В. Шестериков), драматурги (А. Н. Афиногенов и В. М. Киршон), критики (Л. Л. Авербах, С. М. Бурбуров, Б. М. Волин, Г. Б. Галиев, В. В. Ермилов, В. Ф. Залесский, А. А. Исбах, Г. М. Корабельников, И. С. Макарьев, И. С. Нович (наст. фамилия – Файнштейн), Ф. Ф. Раскольников, Дж. Сейдеметов, А. П. Селивановский, М. И. Серебрянский, К. Ю. Юков и А. И. Ярцев); также членами Правления стали Е. Е. Ефремов, И. А. Искра и И. С. Панов (см.: Список членов Правления РАПП, избранных 1‑м съездом в 1928 г. // ОР ИМЛИ. Ф. 40. Оп. 1. Ед. хр. 517. Л. [1], [3]–[5]).
192 [Докладная записка Коммунистической фракции ВАПП в ЦК ВКП(б) «О современном положении литературы», 20 января 1928 г.] // ОР ИМЛИ. Ф. 155. Оп. 1. Ед. хр. 267. Л. 14–15.
193 Поворот к такой интерпретации творческого процесса наметился еще в середине 1920‑х; ср.: Якубовский Г. О производственном подходе к литературе // Октябрь. 1926. № 4. С. 148–154.
194 [Б. п.] Классики // Литературная энциклопедия: В 11 т. [М.] 1931. Т. 5. Стб. 271. Отметим, что, например, в статье «Классицизм в России» (Т. 5. Стб. 284–297), автором которой был Д. Д. Благой, выражение «поэт-классик» употребляется для указания на принадлежность к «литературному стилю».
195 Там же. Стб. 271–272. Курсив наш.
196 Особая роль в выработке «производственных методов» отводилась критике. Ср. фрагмент статьи А. П. Платонова с симптоматическим названием «Фабрика литературы: О коренном улучшении способов литературного творчества» (1926; беловой автограф – ОР ИМЛИ. Ф. 629. Оп. 1. Ед. хр. 374. Л. 1–33; впервые опубл.: Октябрь. 1991. № 10): «Надо изобретать не только романы, но и методы их изготовки. Писать романы – дело писателей, изобретать новые методы их сочинения <…> – дело критиков, это их главная задача, если не единственная. <…> Критик должен стать строителем „машин“, производящих литературу, на самих же машинах будет трудиться и продуцировать художник» (цит. по: Платонов А. П. Соч. М., 2016. Т. 2. С. 363). Далее Платонов предложил собственный план «литературного предприятия»: «В центре предприятия стоит редакция <…> – коллектив литературных монтеров, собственно писателей, творящих произведения. Во главе редакции („сборочного цеха“, образно говоря) стоит критик, или бюро критиков – бюро улучшений и изобретений методов литературной работы <…>. Это бюро все время изучает процессы труда, копит и систематизирует опыт, изучает эпоху, читателя – и вносит реконструкции, улучшая качество, экономя и упрощая труд. Это – последнее высшее звено литер. предприятия – его сборочный цех. Остальные „цеха“ <…> находятся в стране, в теле жизни, это литкоры (термин не совсем подходящ – ну ладно); причем труд их должен быть разделен и дифференцирован, чем детальнее, тем лучше. Я бы сделал в СССР так» (цит. по: Там же. С. 367).
197 Докладную записку с решением об учреждении журнала отправили А. И. Стецкому не позднее 25 июня 1931 года. Подробнее о взаимодействии Зильберштейна с руководством РАППа см.: Московская Д. С. Из истории академической серии «Литературное наследство» (К 90-летию издания) // Studia Litterarum. 2021. Т. 6. № 4. С. 449–451.
198 Подробнее об истории «Литературного наследства» см.: Галушкин А. Ю. 1) Из истории редакционного архива «Литературного наследства»: К 80-летию основания издания // Отечественные архивы. 2010. № 2. С. 41–47; 2) «Литературное наследство»: Страницы истории. Из архива С. А. Макашина (К 80-летию основания издания) // Русская литература. 2011. № 2. С. 63–98; 3) К 80-летию «Литературного наследства»: С. А. Макашин. «О „Литературном наследстве“» // Текстологический временник. Русская литература XX века: Вопросы текстологии и источниковедения. М., 2012. Кн. 2. С. 963–986; Московская Д. С. 1) Из истории литературной политики XX века: «Литературное наследство» как академическая школа // Вопросы литературы. 2018. № 1. С. 296–333; 2) «И тут не только молодость, тут одержимость»: К истории «Литературного наследства» как академической школы // «В служении одному делу…»: «Литературное наследство» в воспоминаниях и переписке И. С. Зильберштейна и С. А. Макашина / Сост. А. Ю. Галушкин, М. А. Фролов. М., 2022. С. 8–28 (Библиотека «Литературного наследства». Вып. 8); Толстой И. Н. Хранители наследства: От Зильберштейна до наших дней в воспоминаниях, документах и устных рассказах. Прага, 2023. См. также: Слишком «Новое о Маяковском»: Стенограмма заседания Бюро Отделения литературы и языка АН СССР 24 февраля 1959 г. // Литературный факт. 2017. № 5. С. 288–372.
199 Позднее также будут выходить «пестрые» сборники «Литературного наследства» (например, т. 7–8 (М., 1933), 15 (М., 1934)), однако их появление чаще всего будет связано как с необходимостью опубликовать важные общественно-политические материалы, так и со стремлением редакции «облегчить» издательский портфель, напечатав подготовленные к публикации одиночные материалы.
200 Подробнее см.: Франк С. Проект многонациональной советской литературы как нормативный проект мировой литературы (с имперскими импликациями) // Имагология и компаративистика. 2019. № 11. С. 230–247; Khotimsky M. «The Treasure Trove of World Literature»: Shaping the Concept of World Literature in Post-Revolutionary Russia // World Literature in the Soviet Union / Ed. by G. Tihanov, A. Lounsbery, R. Djagalov. Boston, 2023. P. 91–117; Цыганов Д. М. Первые шаги к «всечеловеческому братству»: Эпизод из истории издания иностранной литературы в Советской России (1917–1922 годы) // Известия РАН. Серия лит. и яз. 2024. Т. 83. № 4. С. 86–101.
201 Его директором тогда был М. Е. Кольцов – «легендарный человек», по выражению Зильберштейна; он вспоминал, что «Литературное наследство» «обязано энергии этого человека, который сумел получить в вышестоящих инстанциях разрешение на выпуск трех первых номеров. И нам сказали: „Вот выпустите три номера, а дальше будет видно“» (цит. по: «В служении одному делу…» С. 167).
202 <Зильберштейн И. С.> От редакции // Литературное наследство. М., 1931. Т. 1. С. 1.
203 Там же.
204 <Зильберштейн И. С.> От редакции // Литературное наследство. М., 1931. Т. 1. С. 2.
205 Там же. С. 3. В конце октября 1929 года в фондах БАН, Пушкинского Дома и Археографической комиссии было обнаружено множество незарегистрированных документов, среди которых – оригиналы отречения Николая и Михаила, архив ЦК эсеров, кадетов, а также архив митрополита Стадницкого, два свертка рукописей Учредительного собрания и другие материалы (полный перечень обнаруженного см. в докладной записке Ю. П. Фигатнера от 28 октября 1929 года (опубл.: Источник. 1997. № 3. С. 110–114)). Подробнее см.: Академия наук в решениях Политбюро ЦК РКП(б) – ВКП(б) – КПСС. 1922–1991. М., 2000. Т. 1. С. 69–92; Летопись Российской Академии наук. СПб., 2007. Т. 4. С. 685–686.
206 Известное влияние на политизацию архивных источников оказала статья И. В. Сталина «О некоторых вопросах истории большевизма: Письмо в редакцию журнала „Пролетарская революция“» (опубл.: Пролетарская революция. 1931. № 6 (113)).
207 См.: [Письмо И. С. Зильберштейна В. В. Бушу], 4 сентября 1931 г. // РГАЛИ. Ф. 603. Оп. 1. Ед. хр. 31. Л. 3.
208 Цит. по: «В служении одному делу…» С. 188–189. Инициатором передачи этих писем в журнал «Пролетарская революция» был заведующий архивом Института Маркса – Энгельса – Ленина при ЦК ВКП(б) (ИМЭЛ) Г. А. Тихомирнов, который 20 января 1932 года спросил об этом в письме В. М. Молотову (см.: РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 163. Ед. хр. 926. Л. 58; документ опубл. в: Большая цензура: Писатели и журналисты в Стране Советов. 1917–1956. М., 2005. С. 226–227), предварительно поговорив с ним о судьбе найденных писем. 23 января Молотов поднял этот вопрос на Политбюро, где и было принято решение о передаче права публикации писем ИМЭЛ. 11 февраля Авербах и Ипполит написали Молотову записку (см.: Там же. С. 227–228), в которой сообщили о том, что сборник в изначально заявленном виде напечатан и переплетен, а на его перепечатку потребуется огромная сумма. После обсуждения этого вопроса в Секретариате ЦК вышло постановление Оргбюро «О выпуске первого сборника „Литературного наследства“» от 5 марта 1932 года (см.: Там же. С. 228–229), которое законодательно закрепило требование изъять статью из тома. Однако позднее этот же материал с незначительными изменениями и без упоминания Буша был напечатан в т. 7–8 (М., 1933. С. 181–239).
Скачать книгу