Глава 1
Клеймо девятого дома
У нас было мало шансов пересечь пути. Разное воспитание, разное положение, разный досуг. Лизу укладывали спать со сказкой или колыбельной, заботливо подтыкали одеяло и целовали в смуглый лобик. А я засыпал в прокуренной комнате, прислушиваясь к пьяным ссорам на кухне. Утром Лиза ела кашу и пила какао, задумчиво читая книгу. Я наспех выпивал горячий чай, успевал сжевать нехитрый бутерброд – масло на белом ломтике. Я не любил моменты, когда мать просыпалась рано и дожидалась меня на кухне. Она всегда по утрам смотрела мне в глаза виновато. На мать я не злился. Жалел. Но вот этот её взгляд затравленной собаки раздражал.
– Ма, а где мой отец? – спрашивал я иногда.
– Да ведь помер он, Женька. Сто раз тебе говорила!
– Ма, а может, он хотя бы лётчиком был?
– Залётчиком! Ешь.
Шансов мало, но в юности выбираешь сердцем, а не головой.
Из детства я помнил о ней мало – не таким уж важным персонажем эта девчонка была в моей жизни. Мы жили в небольшом провинциальном городе, и она часто бывала с нами в одной компании – мелкая, шумная, дотошная, вечно сующая свой нос в разговоры старших. До этого дня я в принципе не задумывался о её существовании. Горячева и Горячева – дочь какой-то там интеллигенции в десятом поколении.
Помню, как ещё в детстве, скучая от тягомотных летних будней, шёл по улице и увидел, как Лизка моет окно. В пижаме, которая ей была великовата, с заштопанной коленкой, растрёпанная. Весело машет:
– Привет!
– Привет, малявка.
– Ты куда идёшь? Заходи, попьём чай, а то скучно очень.
Помню, что зашёл к Горячевым и впал в ступор. Квартира у них была большая, светлая. На кухонном круглом столе лежала накрахмаленная кружевная скатерть, а на ней серебряные приборы – сахарница, ложки и даже салфетница. Она поразила меня больше остального. В нашей семье я такого отродясь не видел – такого предмета просто не могло быть в моём мире. Мать, если была в настроении, сервировала нам на газетке.
– Ты какой чай любишь? Чёрный, зелёный? Каркаде ещё есть! – Лизка оживлённо открывала кухонные шкафчики. Я и не знал, какой чай люблю. Мне всегда было главное, чтоб не остывший.
– Давай чёрный.
– Слушай, к чаю у нас только варенье и хлеб, сладости мы не покупаем, – Лизка слегка покраснела. Но тут же затараторила дальше: – Но варенье разное – сливовое, вишнёвое и из чёрной смородины. Ты какое любишь? Я – смородиновое, мама делает. Пальчики оближешь!
– Верю, доставай! А почему не покупаете сладкого? – я ехидно думал, что за этими словами стоит какая-то нелепая история, которая была бы уместна в этой, непохожей на нашу, семье. Например, сахар – это белая смерть, а шоколад – яд, и приготовился высмеять глупые Лизкины убеждения.
– Так денег совсем сейчас нет, – просто ответила она. – Мама полгода без зарплаты, отца не печатают. Едим только то, что на огороде вырастили. А я, если честно, с ума по шоколадкам схожу. Мне последний раз месяц назад покупали, так я на неделю растягивала удовольствие.
Лиза поставила передо мной вазочку с вареньем, которую назвала «розеткой»:
– Родители говорят, что шоколадки сейчас роскошь, а варенье – необходимость.
– Зато полезно, – утешил я Лизку.
Она приободрилась:
– Угощайся!
Я не представлял, да и не верил, что у Горячевых может не быть денег. Квартира была очень уютная, повсюду была просто прорва книг, даже в нашей городской библиотеке, наверное, меньше. У Лизки в комнате стояли магнитофон и компьютер. Древний, собранный по частям, но всё же. Разве так живут бедные люди? Я с какой-то теплотой отметил на её письменном столе марлю, клей и старый школьный учебник, которому она приготовилась починить корешок. Выходит, и её мир собирается из обломков, но – с любовью.
Моя мать работала почтальоном, а её сожитель иногда ездил на какие-то шабашки. И они всегда в два голоса пели, что денег нет. Ни на зимние ботинки, ни на кроссовки для физкультуры. Но пили исправно каждый вечер, и шоколадки, о которых так мечтает Лизка, всегда приносили. Чтоб меня задобрить. Как будто мне восемь лет.
В моей памяти прочно отложился момент, который я позже считал поворотным. Морозной январской ночкой я возвращался с очередной весёлой гулянки, чуть перебрав с алкоголем. Было поздно, даже редких компаний не встречалось на пути. Но около подъезда сидели двое моих соседей по неблагополучному дому. Они были старше лет на семь, но тогда казались мне очень взрослыми. Старше на целую жизнь. Такая каста неприкасаемых, божки наших трущоб. При их виде мне всегда хотелось сделаться очень незаметным, лишь бы не окликнули. Один из них недавно вышел из тюрьмы, и я буквально кожей чувствовал исходящую от них опасность. Эти двое пили здесь явно давно и, естественно, заскучали в таком похабном обществе. Первым, кого они увидели за несколько часов, был я.
– Э, малой, иди покурим. У нас тут винчик есть, можем налить.
Пришлось подойти, закурили. Вяло следя за каким-то бессмысленным базаром, уже собираясь уходить, я увидел Лизу. Идёт быстрым шагом, что-то ворчит в телефонную трубку. Брови сдвинуты, платок съехал с тёмных волос, снег летит в лицо.
Про неё все говорили – красивая. Всё то, за что в детстве её дразнили, теперь набрало красок и расцвело. Правильные крупные черты лица, яркие губы. И довольно выдающийся нос с горбинкой. Именно он не давал назвать её красоту канонической, внося какое-то противоречие всей красоте её лица. А именно он и притягивал взгляд.
– Оп, смотри, какая тёлочка!
– Малой, это ж твоя подруга – позови, пусть подтягивается, – ухмыльнулся тот, что был пьянее своего товарища.
– Да это ж Лиза, пацаны, чего её звать, пусть идёт себе.
– А мы ж ничего плохого не сделаем, побазарим только, винишком угостим, по-порядочному, всё как у людей.
Как бы плохо я ни знал Лизку, но понимал прекрасно, что «по-порядочному» у неё выглядит несколько иначе.
– Эй, киса, иди к нам! – позвал один из них, не дождавшись действий от соседа.
«Пусть только идёт мимо», – пронеслось в голове. Но Лизка как раз нажала «отбой» на телефоне и остановилась прямо напротив нас, презрительно изогнув бровь. Господи, ну всё как в детстве – обязательно сунет нос куда не надо. Вот чего ради переться сюда, я ведь даже не смогу её защитить?!
– Привет, Лиз! Иди домой, не обращай внимания! – я хотел дать понять, что тут опасно.
– Женя?! Привет! Это твои друзья?
– Соседи. Иди, Лиз.
– Киса, расслабься, чё серьезная такая? Давай вина выпьем, подобреешь? – продолжал приставать тот, кто позвал.
– А ты, малой, чё её спроваживаешь? Боишься, что ли? Так ты не бойся, мы нормальные ребята, – обратился ко мне второй.
Горячева хмыкнула, резко развернулась и зашагала прочь. Тут тот, что постарше и агрессивнее, встал и со всего маху ударил мне по лицу. Боль в голове взорвалась искрами. Я упал от неожиданности.
– Ну и какого хрена девку спугнул, мудак?
Я попытался встать, но второй пнул в солнечное сплетение. Драться я не умел, испугался, стал задыхаться и хрипеть. Лёгкие будто склеились. Радовало одно – Горячева не стала свидетелем моей трусости и слабости. Меня пофутболили ещё немного, прежде чем окно на первом этаже открылось, и бабка начала кричать, что вызвала милицию. Эти двое, матерясь и шатаясь, побежали. К счастью, в противоположную сторону от Лизки.
Я всё ещё не мог дышать, но попробовал подняться. В глазах темнело, и я решил полежать немного и пойти домой, но увидел прямо над собой её лицо. Лиза склонилась, испуганно прижав одну руку к своим губам. А вторую подложила мне под голову.
– Женя!
Говорить я ещё не мог, поэтому просто сжал её пальцы своей рукой – мол, всё хорошо, не поднимай шума.
– Не можешь дышать? В «солнышко» попали?
Я кивнул.
– Садись на лавку. Пытайся дышать, сейчас получится.
Я выдавил из себя экономное «щас» и поднялся. Почему она вообще вернулась, услышав драку? Нормальных девчонок такие вещи должны пугать. По крайней мере, в тех книжках, которые мне доводилось читать, барышни регулярно падали в обморок в изящном полуобороте, едва только кто чихнёт не в ту сторону… И место у нас такое, прямо скажем, не из спокойных – на прошлой неделе пьяный сосед свою жену избил – весь городок наш гудел сплетнями. Меня страшила догадка о том, что она увидела мою трусость ещё до того, как ушла. Может, просто не могла пройти мимо? Это предположение обжигало сильнее прочих: увидела хамство – встряла, увидела меня, расквашенного на земле – подошла. Без расчётов, без взвешивания рисков. Очень наивная смелость для её возраста. Видимо, это какой-то внутренний компас, который указал на «надо», а не на «безопасно». Это не только обескураживало, но и задевало меня – в моём мире выживал тот, кто умеет гнуться и притворяться.
Я почувствовал, как саднит лицо, дотронулся рукой и увидел кровь. Первый слабый вдох прорезал лёгкие.
– Губу разбили, скоты.
Лизка стащила платок с головы и прижала к моему горячему лицу. Я понимал, что должен либо проводить её, либо пригласить зайти. Идти было не слишком близко, и голова кружилась, а позвать в гости – стыдно. Хорошо, хоть у матери давно нет никакого сожителя, да и не пьёт она теперь. Но всё равно – в свою комнату гостью вести – мимо спящей матери красться. На кухню – не убрано и ремонта сто лет не было. Никаких тебе сахарниц с салфетницами. Прислушался к себе – нет, плестись до Лизкиного дома не смогу. Одну её тоже не отпущу. Пока я мучительно раздумывал, она стёрла с моего лица кровь и спросила:
– Испугался за меня, да? Что у тебя общего может быть с такими уродами?
Я обрадовался этому вопросу, потому что весь наш дом и подъезд считались никудышными. И все жильцы как бы заодно с ним. Хотя жили там и нормальные люди, даже учительница из нашей школы. Но всё равно – этот дом был как клеймо. Значит, Лизка не считает, что я с этими гопниками одного розлива.
– Слушай, Горячева, а ты чего ночами по улицам ходишь? Да ещё одна! Тебе лет сколько? – я попытался перевести тему.
– Мне семнадцать. Я замёрзла. Можно мне зайти или мы соседям всё расскажем? – кивнула она на окно.
Сил раздумывать уже не было, и пришлось открыть дверь. Пока умывался, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить мать, Лизка сварила кофе в кастрюле.
– Извини, турки не нашла.
Я махнул рукой. Сомневаюсь, что у матери когда-либо вообще была турка. И обессиленно плюхнулся на диван.
– Давай обработаю? Перекись есть?
– Не надо, Лиз. Я промыл.
– Жень, давай поедим? Я ужасно голодная и перепугалась.
Мы ели бутерброд на двоих, и Лизка рассказывала, что неплохо закончила школу, поступила в университет, куда и собиралась. Ей нравится, вот сдала сессию и приехала проведать семью и подружек. Дверь скрипнула. На пороге замерла мать. В привычном выцветшем халате и с волосами, собранными в реденький пучок. Глаза, привыкшие к полутьме, щурились от света лампочки под потолком.
– Женька? – голос хриплый спросонья. Взгляд скользнул по моему лицу с разбитой губой и уткнулся в Лизу.
Та обернулась. В руке – чашка с отбитой ручкой. Она не смутилась, улыбнулась. Слишком широко для нашей задымлённой кухни. Слишком ярко.
– Здравствуйте, Людмила Михайловна! – голос звонкий, как удар стекла о кафель в этой тишине. – Извините, что разбудили.
Я с лёгким смешком наблюдал, как мать открыла рот. Закрыла. Снова открыла. Похоже на рыбу, выброшенную на берег. Взгляд снова метнулся от моего помятого лица к Лизке.
– Лизочка? Ты как здесь? – Она сделала шаг вперёд, но будто споткнулась о порог, стесняясь себя и своего вида.
Лиза, не теряя дурацкой улыбки, сделала шаг навстречу и протянула матери кружку с кофе.
– Вы не переживайте, Людмила Михайловна! – она тараторила с преувеличенной бодростью, но я увидел, что Лиза мгновенно оценила ситуацию. – Женя поскользнулся – гололёд же там. Прямо эпидемия падений! – она нервозно хихикнула. – Я как раз мимо шла, помогла подняться, уже ухожу.
Мать посмотрела на меня так, что пришлось отвести глаза. Кровь на губе, ссадина – всё кричало о драке.
– Поскользнулся… – повторила она глухо. Она, конечно, всё поняла. И про драку, и про Лизкину глупую ложь, которой она постаралась меня прикрыть.
– А я… я думала, грабители… – пробормотала она.
Мы все трое переглянулись и облегчённо засмеялись. Мать, пробормотав «не буду мешать», удалилась. Лиза потёрла пальцем переносицу, прогоняя усталость. Я почувствовал себя вполне сносно для того, чтобы проводить её до дома. Из детства я помнил, что ходила она всегда по-разному. То плавно и аккуратно, словно кошка. То резко и быстро, в такт только ею слышимой музыке.
Сейчас мы шли прогулочным шагом, а она задавала обычные для людей вопросы вроде того, какую музыку я люблю слушать по утрам и чем занимаюсь вечерами. Я старался отвечать шутливо, но казался себе пошляком – так внимательно она меня слушала. С той зимней ночи я ясно запомнил одно – пальчики у Лизы всегда холодные, сколько ни грей, а губы, которыми она прикоснулась к моей щеке, горячие.
Утром на кухне не ощущалось привычного спёртого запаха, оставался какой-то едва уловимый шлейф духов ночной гостьи. Мать копошилась у плиты и беззвучно шевелила губами. Вдруг обернулась ко мне с округлёнными глазами:
– Женьк, а она меня… как, а? Слышал?
– Кто? Горячева?
– Ага. По имени-отчеству, ты гляди-ка. Как учительницу какую.
И мать поправила выбившуюся прядь неестественно-грациозным жестом. Я хмыкнул:
– Так это и есть твоё имя, чего ты так удивляешься?
– Да меня ведь все «тётя Люся», «Людка», а тут… бац! – «Людмила Михайловна».
– Старалась быть вежливой, наверное.
– Да нет, Женьк, – она вдруг серьёзно посмотрела на меня, – она просто так видит. Не «тётю Люсю» из девятого дома, не «почтальоншу», а человека. С именем, отчеством. Диковина.
Мать снова повернулась к плите, заковыряла ложкой в каше. Но плечи её распрямились. А когда она потянулась за солью, это было не привычное шарканье, а почти царственный жест.
– Ма, раз человеком себя почувствовала, может, соль в кашу добавишь, а не пепел?
– Иди ты, Женька. Иди… Людмила Михайловна разберётся!
Н-даа…
Та ночная встреча с Лизой совершенно сбила меня с толку. Я не очень-то верил в любовь – её в моей жизни было слишком мало. Даже к матери я испытывал снисходительную жалость. Я стыдился её вида. Меня коробила её выцветшая внешность. Лицо – карта прожитых тягот: глубокие складки у рта, синеватые тени под глазами, которые не скрывал даже толстый слой пудры, нанесённый кое-как. Наверное, она меня любила, но тоже какой-то жалеючей, виноватой любовью. Когда я был мальчишкой, она, стараясь смягчить меня после ночных гуляний, частенько приносила мне из библиотеки книги, за что я всегда был ей благодарен. Читать я очень любил. В юношеском возрасте, конечно, пробегал глазами классическую литературу про любовь. Но тогда я считал, что авторы намеренно напускают пафоса и тумана, ради красного словца. Все эти «горящие сердца» да «пламенные речи» вызывали снисходительную усмешку. С девушками было всё понятнее и проще, как мне тогда казалось. Что может двигать мужскими поступками и помыслами? Ответ у меня был: желание. Самая обычная физическая потребность и мало-мальская симпатия. Мне было понятно желание нравиться, понятно желание поцеловать девушку. Но чтобы сидеть и просто слушать знакомую девчонку из детства?! И делать это с удовольствием?
Всю следующую неделю я думал о Лизе. Я страшно злился на себя оттого, что не понимаю, что со мной происходит. У меня были догадки, но я отметал их, боясь впустить эту мысль в своё сознание. И всё же я прислушивался к себе, нарочно вызывая воспоминания. Вот она кладёт ладошку мне на предплечье, чуть сжимая. Поднимается на цыпочки, чтобы поцеловать меня в щеку на прощание, а я чувствую запах её сладких духов. Удивительно – никаких похотливых мыслей. Только очень хочется снова идти с ней рядом, разговаривать обо всякой ерунде, что приходит на ум. И поглядывать украдкой.
Моё врождённое любопытство не давало покоя, хотелось непременно увидеть Лизку ещё раз в более благодушной атмосфере и при иных обстоятельствах. Проторенной дорожкой подошёл к её квартире, из которой доносились звуки русского рока. Открыла дверь, стоя с книжкой в руке:
– Вот, читаю душеполезную литературу, – и это вместо приветствия.
– Что там у тебя?
– Учебник по тактике выживания в тоталитарных системах с элементами магического мышления.
– Ч-чего?
– «Гарри Поттер и Дары Смерти».
– Одобряю! – рассмеялся я.
– Тогда входи, – и улыбается. – Я как раз собиралась выпить вина.
Я рассматривал её комнату, она осталась почти такой же, какой я её помнил из детства. Сплошные полки с книгами и почти ничего девчачьего. Лиза принесла фрукты, орешки и начала зажигать свечи.
– Если б знал, что иду на свидание, принёс бы цветы, – пошутил я.
– Ничего, подаришь в следующий раз.
Тем вечером Лизка уснула, доверчиво уткнувшись носом мне в плечо. Я смотрел, как на её шее бьётся голубая жилка, и не верил, что это та самая надоедливая девчонка из детства, которую десять лет назад приходилось с досадой провожать до дома, потому что она боялась то ли темноты, то ли собак. Я сидел и не смел шелохнуться, чтобы не потревожить сон. Неужели вот это и называется любовью?!
Глава 2
Неудобная драгоценность
Я написал ей, и она согласилась встретиться. Москва, какое-то кафе. Шум приглушённый, но назойливый. Лизавета пьёт кофе и сверлит меня взглядом. Недовольна и рассержена, словно кошка, которую потревожили во время сна. Я счастлив, что вижу ее и, наверное, даже смогу дотронуться до Лизкиной руки, если она станет чуть более умиротворённой. Я настолько рад моменту, что люди, снующие около нас и задевающие мой стул, вызывают лютую злость за то, что мне приходится отрывать взгляд от её лица.
– Два года… Я думал, ты не придёшь.
– Таки пришла. А ты какой-то напряжённый.
– Просто многое хочется сказать.
Хмыкает в ответ. Я не могу перестать улыбаться. Радость от встречи распирает меня изнутри настолько, что хочется кричать об этом с вершины самой высокой горы.
– Давай пообедаем? Я заказал пасту.
– Ну давай. А то непонятно – молча глядеть на тебя, что ли.
– Ладно, не злись, – я примирительно и осторожно дотрагиваюсь до её запястья.
Бровь у Лизки вопросительно поднимается, но руку не убирает. Значит, возмущение больше напускное, нежели истинное.
– Я имею право злиться, – она говорит это весьма безразличным тоном.
– Я тебя понимаю. Я тебе так рад, Лиз, – я даже не пытаюсь скрыть вырывающиеся наружу эмоции.
– Да я вижу. Как будто даже немножечко треснул от счастья.
– Ладно, Лиз, я правда всё понимаю. Твоя ирония весьма уместна.
– Ну, друзьям и не такое прощается, слышала я, – смотрит на меня испытующе, наматывая спагетти на вилку.
Я по-прежнему оценивал обстановку – Горячева не выглядела как женщина, собирающаяся на свидание. Волосы собраны в хвост, никакой косметики. Интересно, это специально или она и правда забежала сюда «между делом»? Весь мир сузился до её лица. В голове проносились воспоминания о всяких незначительных мелочах, которые нас связывали. Я не заметил, как начал улыбаться ещё шире.
– Ну и что тебя так веселит?
– Вспомнил, как ты батюшке в православном лагере соль за утренней трапезой в чай подсыпала.
Лизка секунду смотрела недоверчиво, а потом громко засмеялась. Как всегда, с набитым ртом:
– Прекрати, я сейчас умру!
– Делай, что хочешь, но, умоляю, сохрани съеденные макароны в животе!
Рассмеялась ещё громче и запила вином. Но почти сразу лицо вновь стало серьёзным. Всегда умиляло меня то, как быстро она способна переключиться в эмоциях – вот только свирепствовала, а через пару минут смеётся до слёз. Я таким талантом не обладал – обиды помнил долго и тяжело прощал любое зло, даже незначительное.
В детстве меня частенько подкарауливал соседский мальчишка, Витёк, чтобы вытрясти из моих карманов скудную мелочь. Называл он меня всегда по-разному, но всегда неприятно – чмо, недоносок, дрищ. Звучало непонятно и потому обиднее, чем мой «придурок», звучащий в его адрес. Когда Витёк расширил свой лексикон и обозвал меня гнидой, я не выдержал и бросился в драку. Мы катались по пыльной дороге возле помойки, грязь забивалась в нос, а он, старший и более сытый, лупил меня по голове, приговаривая: «Гнида чмошная!» Я не плакал. Только злость, густая и липкая, как смола, заливала всё внутри. Мать, узнав, только тяжко вздохнула и плеснула водки мне на ссадины.
– Терпи, Женька, – говорила она. – Нашему брату только терпеть и остаётся.
Я старался терпеть, но обида жила во мне, я чувствовал её животом. Позже врачи объясняли матери, что у меня дисфункция желчевыводящих путей. Но я точно знал – это злость, вырывающаяся наружу желчью.
– Раз уж сегодня день воспоминаний, тогда рассказывай, – Горячева выдернула меня из воспоминаний. – Почему ты пропал? Нет, я понимаю – ушёл в армию, захотел изменить свою жизнь. А я что же? – её щёки порозовели, а ладошка подпёрла подбородок.
– А тебе правда это всё было нужно, дорогая? – я старался сохранять спокойный тон и не высказать назойливого интереса.
– А кто письма тебе писал, сердечки на конвертах рисовал? – Лизка снова разозлилась и зашипела. – Целый год, между прочим.
В армии дни тянулись, как промокшая вата – тяжело и бесформенно. Первые пару месяцев ушли на то, чтобы пообвыкнуть, обзавестись товарищами, усвоить устав. А потом мысли, от которых бежал, настигли меня. Думать о Горячевой было невыносимо, не думать – невозможно. Это стало навязчивым ритуалом, как чистка берцев до блеска, только бесполезнее. Каждое её письмо, помимо радости, приносило новый виток пытки. Лизка, со свойственным ей упрямством, поначалу писала каждую неделю: сдала летнюю сессию, съездила в Питер, нашла подработку, сходила в кино на пустяшный фильм, заглянула проведать мою матушку. Я заставлял себя отвечать – там гораздо приятнее получать письма, нежели писать – о строевой, о сержантах, о погоде, в конце концов. Ужасно боялся выдать свою тоску, свою ненасытную потребность в подтверждении, что я ей всё ещё нужен. Боялся, что моё отчаяние её спугнёт. Как когда-то спугнуло мать, когда я, маленький, цеплялся за её брюки, умоляя не уходить «гулять».
Я ловил себя на том, что искал признаки забвения в её письмах, которые приходили всё реже. Разбирал каждую фразу, как сапёр мину: «Устала, завал» – от чего? «Долго не писала – уезжала, прости» – куда? С кем? «Скучно» – а где подробности? Где смешные наблюдения? Раньше писала больше. Меня будто постепенно стирали из её жизни, как рисунок ластиком с бумаги. Неспешно, но методично.
Постоянно я задавал себе вопрос – то, что чувствую я, это любовь? Не привычка, не страх одиночества? Нет, не он. Его я знал с детства. Это другое. Мне просто был важен факт её существования в мире, к которому я имею, пусть и призрачное, отношение. Без этого факта всё превращалось в тягучую, бессмысленную муть. Даже сама тоска по Лизе теряла краски и становилась плоской.
– Там, знаешь, всё просто: бежишь, стоишь, спишь – всё по приказу. Всё решено за тебя, только подчиняйся. Мне очень важно было разобраться в себе, – я всё кружил вокруг да около, никак не нащупывая суть, – Я боялся допустить мысль, что люблю кого-то. Я боялся последствий.
– Первый раз вижу, с каким смирением человек признаётся в своей трусости, – Горячева не без удовольствия кивнула, скрестив руки на груди.
– Можешь понять, что ты тогда втиснулась в мой мир, как неудобная драгоценность в тесный шкаф. Да ещё делала вид, что ей там просторно. Это было слишком…странно, что ли.
– Да ты поэт, товарищ старший сержант! – она насмешливо подняла бровь.
– Я хотел издали всё оценить, отдышаться и решить для себя…
– А, понимаю. Сейчас настал момент истины, – Лиза допила вино и с жалобным «дзыньканьем» вернула бокал на стол. – Ты понял, что любишь, и теперь мы можем быть вместе – ура. Так, да? – узнаю дорогой взгляд исподлобья.
– Из твоих уст сейчас это звучит по-дурацки, – я напряжённо теребил под столом край скатерти, пытаясь унять волнение.
– О милый, из твоих ещё хуже, поверь. Нет, погоди, ты это всерьёз?
Объявиться через пару лет и сказать мне всё это? И что ты хочешь услышать? – Лизка вперила в меня требовательный вгляд.
Я сделал могучее глотательное движение, чтобы дать себе роздыху перед ответом.
– Год я получал твои письма, и это держало меня на плаву. А второй год придавало сил только то, что у меня была возможность их перечитать. Я понимал их посыл, но слал в ответ отчёты о погоде. Избавлял себя от того, чтобы отвечать на незаданные вопросы. Два года – большой срок, и я не хотел тебя привязывать, не будучи уверенным в том, что чувствую.
– Поняла! Заботился о моей добродетели. Как тебе это удаётся?
– Что? – не понял я.
– Играть в проклятое благородство.
– Я клянусь, что каждый день, проведённый не с тобой, думал о тебе.
– Охренеть, какая ценность! – она ядовито усмехнулась. – А мне было семнадцать, я писала любовные письма парню, который сказал мне перед уходом, что мы «просто друзья». В историю про похищение зелёными человечками было бы уверовать легче.
Пока я боролся между желанием объясниться до конца и не рассмеяться от слова «уверовать», Лизавета подытожила:
– Я не знаю, что сказать, Жень. Ты прав – два года большой срок. Я понятия не имею, каким ты стал. Неужели это непонятно?
Наши встречи, на которые Лиза иногда соглашалась, поначалу были полны неловких пауз и колких замечаний с её стороны. Но я и не думал сдаваться, и постепенно лёд начал таять. Где-то через полгода я добился благосклонности. Как ни странно, это было нетрудно – в тот период я был уверен в том, что мы созданы для того, чтоб быть вместе. И в том, что она чувствует то же самое. Всё же армия пошла мне на пользу.
Я любил Лизу так, что мне казалось, моё сердце лопнет от нежности. Когда она забирала волосы в хвост, на её шее были видны голубые жилки. А волосы на висках завивались в лёгкие кудряшки. Сколько бы я ни смотрел на неё, сердце замирало от любви. Я иногда «пробовал на вкус» эти слова – «сердце замирало от любви»! Как пошло звучит, надо же!
Но как ещё обрисовать то ощущение, когда я смотрел на ее бронзовые от загара руки, на её выгоревшие волоски, и моё сердце пропускало удары через раз. Лиза прижимала свою голову к моей груди, моргала, щекоча меня ресницами, а моё сердце ухало куда-то вниз. Как на американских горках. Ни до, ни после я не испытывал ничего подобного.
Все любящие люди говорят об объектах своей привязанности, что они необыкновенные. Я стараюсь быть непредвзятым – Лизка была вся соткана из «необыкновенностей». Ей было ещё меньше двадцати, она носила короткие платьица и красила губы бордовой помадой. При этом усаживалась в метро, расплющивала под ладошкой книгу и погружалась в чтение самого неподходящего для её возраста и вида – «ЦРУ против ГРУ» или ещё того хуже – истории о первой чеченской кампании. Я был одновременно горд и смущён каждый раз, когда проходящие мужчины останавливали на Лизке свой взгляд или оборачивались ей вслед. Постоянно терзался сомнениями – а вот сейчас могу ли я положить ей руку на талию? И каждый раз, когда она не сбрасывала мою руку, а только теснее жалась ко мне своим костлявым бочком, я удивлялся. Неужели вот она, Лиза Горячева, считает себя моей?
Я часто думал, как видят нас окружающие? Понимают ли они, как я счастлив? Видят ли они ответное чувство в Лизкиных глазах? Я и сам любил наблюдать такое. Вот идут люди, держатся за руки, слегка переплетая пальцы. Так, что воздух сочится через их ладони. Вроде, самое обычное явление, но есть в этом какая-то магия, доступная только человеку.
Я замирал от каждого её прикосновения. Как-то в ночи мы ехали по городу в автобусе, Лизавету клонило в сон. Мы стояли, не расцепляя рук, словно боялись оторваться друг от друга. От усталости она прислоняла голову к стеклу, и она начинала дрожать в такт движению. Я положил свою ладонь между окном и её головкой и сходил с ума от нежности. Только бы сохранить этот миг. Только бы он никуда не ушёл из моей памяти.
Матушка моя смотрела на Лизу всегда с каким-то особенным трепетом и лёгкой робостью. Как на солнечного зайчика, по ошибке пробившегося в нашу душную неуютную квартирку, где, казалось, воздух лип к коже. Перед тем, как зайти в квартиру, Лизка делала глубокий вдох – будто ныряльщик перед погружением – и улыбалась. Она возилась там, в этом крошечном пространстве, как энергичный мотылёк в паутине. Вытирала пыль с книжных полок (единственное достойное место в доме). Мать даже проявила несвойственное ей ранее усердие – купила новые кружки и побелила потолок на кухне. Она больше ни разу там не закурила сама, да и всяк входящих с сигаретами отправляла на балкон.
– Ма, а чего ты так расстаралась с этой посудой? – спрашивал я тогда, посмеиваясь.
– А я у тебя, Женька, никогда такого светлого лица не видала. Преображает она тебя своей любовью, так я думаю.
– Мне иногда кажется, что ты Горячеву любишь больше, чем меня, – я притворно обижался, хотя в душе был счастлив, что слышу со стороны подтверждение Лизиной любви.
– Ой дурно-ой, я её люблю, потому что ты любишь! – и мать непривычно ласково дотронулась до моей макушки.
Глядя на эту идиллию, на материн трепет, на Лизкино спокойствие, я до конца не верил, что Горячева любит меня так, как говорит об этом. Хотя говорила часто. Смотрела при этом так, что из её глаз расплёскивалось солнце прямо мне в лицо. Иногда я осторожно, боясь выдать свою неуверенность, спрашивал:
– Лиз, а за что ты меня полюбила?
– Никогда не задумывалась, – смеялась она, – закон природы: солнце встаёт, трава растёт, я тебя люблю. Точка.
– Типа противоположности притягиваются?
– Типа ты достал с этой теорией! Прям в культ возвёл разницу миров. Это же всё декорации, Жень. Главное – ты. У тебя во-от такое сердце, – она широко разводила руки, – знаешь, как это красиво?
В эти минуты я верил, потому что хотел верить. Как только она смещала свой взгляд в сторону, моё сердце заковывалось в тиски и оставалось в напряжении – посмотрит ли ещё раз, вот так же? Лизка верила в свои непреложные истины. Я не мог ликвидировать внутренний надлом. Где-то здесь, между рёбрами. На уровне ДНК – не выскоблишь. Она говорила, что я возмужал. Но Лиза не понимала, что я возмужал вокруг надлома. Как ствол дерева, сросшийся вокруг ржавой арматуры. Выглядит крепким, но только тронь – рухнет. Потому что сердцевина ржавая. А Лизкин свет эту ржавчину обжигал. Заставлял видеть себя настоящего. Армейка научила меня вступать в бой без страха. Одежда давно не с чужого плеча, вон, сидит как влитая. Квартира, хоть и съёмная, но не та, детская, с гарью и криками. Но внутри я оставался всё тем же напуганным пацанёнком, что сжимался под кухонным столом, слушая семейные перебранки. Всё тот же вечно голодный мальчишка, который просящим взглядом смотрел на мать, пытаясь угадать, в каком настроении она вернулась под утро. Я чуял запах сгоревшей каши и раскисших окурков, впитавшихся в меня под кожу. Мне казалось, что Лиза просто делает вид, что не ощущает его. Ждал подвоха, потому что иначе не бывает.
Глава 3
Осколок
Идиллия, которую мы выстраивали с Лизой, напоминала хрустальный шарик – красивый, переливающийся на солнце, но чудовищно хрупкий.
В то лето мы ловили моменты чистой, почти детской радости, когда моё прошлое, настигающее меня время от времени, отступало. Как в тот день в Парке Горького. Солнце палило нещадно, толпа гудела, как улей, пахло варёной кукурузой и сладкой ватой. Лизка тащила меня на «чёртово колесо».
– Ты ж боишься высоты? – припоминал я.
– Я боюсь скуки! – кричала она на весь парк, задирая голову к кабинкам. – Тут тебе и адреналин, и вид на всю Москву за копейки.
Я был тронут её энтузиазмом и позволял тащить себя куда угодно. Лизкина энергия была заразительной. Когда кабинка подскочила вверх, а земля поплыла под ногами, Лиза прижалась лбом к стеклу и замерла, заворожённо глядя на открывшуюся панораму. Глаза – огромные, как у совёнка.
– Красиво же! – тихо сказала она, и её пальцы вцепились в мою ладонь. – Как будто весь мир наш. Хотя бы на минуточку.
И вот она, та самая минуточка. Когда сердце не колотится в тревоге, а поёт. Когда я забываю все свои страхи, а просто смотрю на Лизкин профиль, на губы, которые она облизывает от волнения. Хочется кричать этому проклятому колесу, чтобы оно крутилось вечно.
Мы ели мороженое, смеялись над карикатурами уличного художника. Она стреляла в тире, а я терпеливо стоял рядом, наслаждаясь тем, как азартно она сверкает глазами и задерживает дыхание перед нажатием на спусковой крючок.
Таких дней было множество. Перечислять можно бесконечно и любить их настолько, что за повторение каждого я согласен на что угодно. Даже душу дьяволу продать.
Однажды вечером мы валялись на диване, смотрели какой-то фильм, который Лиза выбрала для фона. Я зарывался носом в её волосы и чувствовал, как её острый локоть упирается мне в бок. Сердце, как обычно, делало свои немые кульбиты.
И вдруг – сквозь тишину, нарушаемую только бестолковыми диалогами с экрана, – из-за стены донёсся сдавленный крик, потом грохот, будто что-то тяжёлое упало, и грубый мужской крик. Женский голос, визгливый от страха или ярости, что-то выкрикивал в ответ. Потом – глухой удар. И снова крик, уже отчаянный и жалобный.
Я замер. Тело окаменело. Во рту пересохло, сердце рванулось куда-то в глотку. Моментально запах дешёвого табака и чего-то кислого вдруг нахлынул из глубин памяти, заполонив ноздри. Я не осознавал, как сильно сжал Лизкино плечо.
– Больно! – она вскрикнула, дёрнулась. – Что с тобой? Ты мне синяк оставишь!
Я отдёрнул руку, как от раскалённого утюга. В глазах стояла пелена. Я видел свою детскую квартиру и мать, которая смывает кровь с губы над заржавленной раковиной. Она чувствует мой взгляд. Обернулась – глаза пустые. Как у дохлой рыбы на рынке. Я старался сбросить этот морок, но перед глазами уже мчался калейдоскоп обрывочных воспоминаний.
Вот очередной сожитель матери не досчитался своих жалких копеек в кармане и сломал мне ребро черенком от швабры. А мать просто тенью стояла в дверном проёме, не произнеся ни звука. А потом, везя меня в душном автобусе в больницу, она заискивающе просила сказать доктору, что я упал с велосипеда.
Нескончаемые вопли на кухне, пока я прячусь за занавеской в своей комнате. Колени прижаты к подбородку, спина вдавлена в холодную стенку. Пол липкий под босыми ногами. Страх, тяжёлый и жидкий, как расплавленный асфальт, заливает горло.
Сколько раз я сбегал во двор, чтобы не слышать таких же глухих ударов и сдавленного хрипа матери. Иногда я завидовал Лёшке из нашего двора – его мать лишили родительских прав, а его отправили в детский дом. В детстве я думал, что это детский сад для детей, у которых нет родителей. Только вечером тебя не забирают домой. В детском саду мне нравилось – там всегда был вкусный суп и горячий кисель на полдник. Иногда нянечка заводила меня в подсобку и «по секрету» выдавала мне пару чёрствых сушек. Она всегда называла меня «бедный ребёнок». Хотя в те моменты я чувствовал себя спокойным. Пока мать не появлялась в дверях под конец дня и не волокла меня домой.
– Жень! – Горячева вернула меня в настоящее. Её голос казался доносящимся издалека. – Что случилось?
– Просто… шумно, – выдохнул я, пытаясь вдохнуть, но воздух не шёл. – Мешают.
Я встал, пошатываясь, будто выпил лишнего, и пошёл на кухню. Не потому что хотел воды – просто нужно было уйти. Спрятаться. Чтоб Лизка не видела.
На кухне я упёрся руками в столешницу, глотая ртом воздух. В ушах звенело. Руки тряслись. Я чувствовал, как по спине ползёт холодный пот.
За спиной раздались лёгкие шаги.
– Жень? – голос был испуганным и осторожным. Она подошла вплотную, обняла меня сзади и прижалась щекой к спине.
Её прикосновение, обычно такое желанное, сейчас обожгло. Лиза ни черта не уловила. Из своего мира, где «боль» – это абстракция из книжек про войну, она не могла понять. И я не уверен, что хотел бы, чтоб она поняла.
– Ты из-за соседей? Или что? – Лиза отступила на пару шагов назад. – Жень?
Я даже не помню, как меня прорвало. Или не хочу помнить. Я вываливал всё – про мать, страх, швабру, оплеухи Витька, про проклятый девятый дом – торопясь, как будто боялся не успеть высказаться. Как будто Лизка могла прервать меня на полуслове. Слова вылетали уже помимо моей воли, как осколки, рвали горло.
Я видел, как её глаза округлились от шока, как она отшатнулась. Замолчал, задыхаясь. Повисла тишина, звенящая после моего крика. Лиза смотрела на меня так, будто видит впервые. Она не бросилась меня обнимать, не заплакала, не стала говорить утешительного бреда. Её взгляд был цепким, анализирующим, как когда она перечитывала лекции по философии. В её глазах я увидел что-то новое. Боль? Пожалуй. Шок? Безусловно. Было и ещё что-то… понимание? Не глубокое, всепроникающее. Скорее, осознание масштаба катастрофы.
– Неужели это всё про тебя? С тобой? – Лизка недоверчиво покачала головой.
Жгучий и удушливый стыд накрыл меня с головой. Я молчал, не в силах вымолвить ни слова. Вот теперь она увидела. Теперь она уйдёт. Должна уйти.
Но Лиза не ушла. Она сделала шаг вперёд. Потом ещё один. Медленно, осторожно, как к раненому зверьку. Лизка взяла мою ладонь в свою руку.
– Вот откуда этот взгляд, – сказала она отрывисто. – Ты как будто всё время… ждёшь удара. Даже когда смеёшься.
Я всё ещё молчал. Мне казалось, что я уже никогда не захочу заговорить, потому что уже слишком много сказано.
– Я не знала, Жень, – её голос слегка дрогнул. – Я знала, что тебе было тяжело. Что маме было тяжело… Но не знала, что это… вот так. Что оно вот здесь. – и её пальцы скользнули по моей груди и впились через одежду в кожу.
Мне показалось, что она пытается удержать ими что-то разлетающееся на осколки. Я закрыл глаза. Лизкины слова и прикосновения не были похожи на жалость. Это было постижение. Некрасивое и неудобное.
– Ты как Кай из «Снежной королевы». Только у него ледышка была, а у тебя ржавый осколок. – Лизка слабо улыбнулась.
Её сравнение было таким нелепым, что я фыркнул. Хотя стоило признать, что она увидела самую суть.
– Ладно, давай посмотрим, как там устроен твой «проклятый девятый дом». Может, в нём можно… ну, не сказать, что капремонт сделать, но хотя бы форточку открыть.
Она пыталась шутить. Выходило коряво. Но в этом была такая искренняя попытка достучаться, такая бесшабашная упёртость, что у меня снова перехватило дыхание. Не от страха. От чего-то другого – нового и хрупкого.
– Форточку? – я натужно рассмеялся. – Сквозняк будет. Простудишься, Горячева.
– Зато проветрится, – упрямо ответила она, и уголки её губ снова дрогнули в подобии улыбки.
Она отпустила мою руку и крепко-крепко прижалась ко мне всем телом. Я стоял, не в силах пошевелиться, чувствуя, как её пальцы впиваются мне в спину, как её дыхание остаётся горячим пятном на моей футболке. Стыд не ушёл, страх не испарился. Но впервые за всю мою жизнь кто-то увидел мой ад. И не отпрянул, не приукрасил. Просто остался рядом.