© В. Коваль, наследники, 2025
© М. Айзенберг, состав, предисловие, 2025
© Н. Агапова, дизайн обложки, 2025
© ООО «Новое литературное обозрение», 2025
От составителя
Этот текст следовало бы назвать «Вместо предисловия», потому что нормальному предисловию положено по закону жанра быть сдержанным и несколько отстранённым. У меня это точно не получится.
Познакомились мы с Виктором Ковалем осенью 1966 года. Следующие почти 55 лет я удивлялся ему, как чуду, и радовался, что на свете есть место таким чудесам. Само это удивление давно уже стало частью моей жизни – одной из самых счастливых её частей.
То, что к Вите так же относились не только давние друзья, стало окончательно ясно в феврале 2021 года, когда коронавирус вырвал его из жизни в возрасте (всего лишь) 73 лет.
Это ужасное событие вызвало такой взрыв отчаяния и горестного недоумения, такой неостановимый поток восклицаний и воспоминаний во всех доступных СМИ, как будто именно смерть навела всё на резкость, показав настоящее значение Коваля и его подлинный рост.
Сложность задачи (и, кажется, непреодолимая) в том, что, описывая этого невероятного автора, нужно вести, как одно, сразу четыре описания: Коваль-поэт, Коваль – соавтор песен, Коваль-кабаретист, Коваль-прозаик (а ведь есть ещё и Коваль-художник). Но и затасканный эпитет «человек-оркестр» к нему совершенно неприложим: все многочисленные виды его деятельности – не разные профессии одного человека, а разные отражения одного источника света. И существовали они не порознь, а совместно. Именно стыковка, взаимодействие видов и жанров порождало своеобразную драматургию, в которой можно заметить много долитературного, из практики скоморохов и шаманов.
Но ведь всё перечисленное выше – ещё не начало биографии Виктора Коваля. А в её основании мы видим дошкольника, потом младшего школьника Витю, играющего заметные роли в популярных советских фильмах середины 50-х – начала 60-х годов. Карьера этого мальчика-актёра была совсем не короткой и вполне успешной. Его лицо, например, занимало большую часть огромной афиши фильма «Дружок» на фасаде «Стереокино» буквально в двух шагах от Кремля. (Мне мерещится, что я даже помню эту афишу.) А ведь это далеко не самая известная роль Коваля, её не сравнить с Сашкой Евдокимовым из «Дела Румянцева», известного решительно всем советским людям.
Обычно на этом всё и заканчивается, творческая жизнь вундеркиндов и детей-знаменитостей часто коротка и не слишком завидна. Но Коваль избежал этой участи и прожил ещё несколько жизней под самыми разными звёздами. Для начала стал художником-графиком, окончив Полиграфический институт (а до этого послужил в армии).
После его окончания он довольно быстро создал оригинальный, очень узнаваемый графический стиль, соединявший рисунок и рукописный шрифт в остроумное живое единство. Быстро нашлись ценители такого стиля, и рисунки Коваля стали появляться в газетной и журнальной периодике.
В 70-х годах Коваль работал художником в газете «Пионерская правда», и мы неожиданно стали постоянными покупателями этой газеты, вовсе не нам предназначавшейся. Дело в том, что Витя в основном иллюстрировал маленькие рассказы на последней странице, а в их героях легко узнавался сам Витя (с непременными усами) и его приятели – то есть мы. Это было очень забавно: открывая свежую страницу официального органа печати, ты попадал на какую-то частную вечеринку.
Скоро обнаружилось, что и актёрство, и художество Коваля должны потесниться, давая место тому, что постепенно становилось для него главным: литература, в первую очередь стихи. Витя был, конечно, литературный человек, только его «внутренняя» литература была ни на что не похожа и долго искала себе подходящее воплощение.
«Поиски жанра» – так называлась повесть Василия Аксёнова, написанная в 1972 году, всеми потом прочитанная. И не случайно: именно поиски жанра были в то время занятием крайне актуальным во всех отношениях, а наличные жанры никого особенно не вдохновляли.
Для Виктора Коваля эта задача, и вообще очень трудная, ещё осложнялась тем, что он сам был произведением неведомого рода и вида. Свою уникальную в художественном отношении личность требовалось совместить с литературой: найти для неё, так сказать, литературную проекцию.
Решалось это поэтапно, и на каждом этапе Коваль находил особое взрывное решение, которое потом не повторялось.
Началось – ещё в 60-х годах – впрочем, не так громко: с небольших пьесок в духе Ионеско, которым Витя был тогда очень увлечён. Ионеско описывал мир, в котором абсурд получает преимущественные права и становится нормой. Коваль, имеющий, как выяснялось, врождённое знание именно о таком мире, не мог не признать своё. Признать – и запомнить.
Длинные поэмы, точнее пьесы в стихах, которые он стал писать в последующие годы, были тоже в несколько абсурдистском духе. Но всё это были именно поиски: подходы к чему-то другому, позже отброшенные. Пробы пера.
Первым очевидным удачам помог счастливый случай: дружба с Андреем Липским, замечательным певцом, гитаристом и песенным композитором. Дружба была очень давняя, ещё детская. Их многолетняя слаженность, сыгранность очень чувствовалась, они прекрасно работали в паре. Один начинал, второй подхватывал, потом менялись ролями (персонажами). У обоих был зоркий охотничий глаз, нацеленный на всё комическое: способность заметить неявный комизм в повороте разговора или в бытовой ситуации и немедленно его обыграть, на ходу превратив в импровизированный скетч. Шёл непрерывный спектакль, а неожиданная роль зрителя – и только – никого как будто не угнетала. Наша несостоятельность по части импровизации при этих двух профессионалах была слишком очевидной.
То есть оба, и Липский, и Коваль, были люди вполне серьёзные, а в то время даже – не в пример остальным – политизированные. Но, оказавшись на близком расстоянии друг от друга, они неизбежно начинали вырабатывать некое электричество, летели искры веселья и комизма. Из этих искр постепенно стало что-то возгораться.
Всё, что делали Коваль и его друг-соавтор для себя и для нас, вспоминается сейчас как настоящее счастье. К очередному дню рождения Андрея Витя непременно писал новую серию маленьких рассказов, очерняющих новорождённого, а иногда прямо клевещущих на него. Но и для каждого большого сбора друзьями сочинялся – всякий раз по-новому – какой-то спектакль или слайд-фильм, и мы шли в гости как на театральный праздник.
Главным праздником был, конечно, сам Коваль. После небольшой разминки начиналось что-то невероятное: многочасовой фейерверк острот, комических сценок, импровизированных скетчей…
Мне кажется, что я не видел в жизни ничего более восхитительного.
Следующим этапом была песенная лирика с метафорическим уклоном, сложная в музыкальном отношении и на наш слух принципиально отличная от общего потока подобной продукции. Длилось это недолго: стадии эволюционного развития соавторы проходили замечательно быстро. Но тогда вообще все личные движения шли с большой скоростью.
Ближе к середине 70-х Коваль и Липский начали писать песни, которые мы сначала по глупости тоже считали высококачественным продуктом для домашнего музицирования и дружеского застолья. Переход от горячей симпатии к восхищению перед непонятным обозначился однажды и сразу. Его сопровождало ощущение личной жизненной удачи: встречи с чем-то абсолютно оригинальным и – одновременно – в своём роде совершенным. Такое ни с чем не спутаешь.
В январе 1975 года мы услышали несколько новых песен Коваля – Липского, среди прочих «Товарищ подполковник» и «Паровая баллада». Сейчас уже трудно полностью реконструировать впечатление. Исполнение длилось не так долго, но слушатели успели слегка заиндеветь. Это было очень смешно, но почему-то страшно. Это было страшно, но очень радостно. Что-то такое сквозило оттуда; шёл посторонний сквознячок, и в нём соединялись холодящая радость, лёгкий ужас и то ощущение События, которое никогда не обманывает.
Оно и не обмануло. (В частности, «Подполковник» оказался произведением вполне пророческим: точно и ёмко определяющим состояние общества через четверть века после своего написания.)
Мы услышали нечто в том роде, которого раньше не существовало. Не существовало вещей, в которых музыка нового покроя и русский текст находились бы в таком удивительном соответствии – в таком ладу. Они не только не мешали друг другу, но из их соединения возникало ещё одно новое измерение: что-то тут сошлось и переродилось. Можно даже предположить, что именно. Стихийный абсурдизм текстов Коваля впервые принял облик такого, условно говоря, неофольклора (фольклор и абсурд вообще побратимы). И вот этот-то фольклорный строй оказался совсем не чужд его соавтору-композитору.
Как понимается новое? Какими рецепторами (или, наоборот, неведомым центром сознания) человек понимает, что услышанное им возникло впервые и ничего похожего раньше не было? Может быть, он слышит вдруг какое-то «будущее-в-настоящем» – то есть именно настоящее?
Похоже, что так. Это были именно вещи настоящего времени, плоть от плоти. Всё замечательно точно совпало в этих песнях: оригинальность обоих талантов; ироничность и неявная пародийность и стихов, и музыки. Привычка подхватывать шутки и импровизации друг друга получила новое – глубинное – основание.
Песни-шедевры с тех пор обычно появлялись парами (как будто появление одного шедевра ещё не повод для того, чтобы захватить в гости гитару). «Паровая баллада», «Товарищ подполковник», «Эй, касатка», «Баллада о Басаврюке», «Парад», «Японский городовой», «Тётя Катя», «Хек серебристый», «Монолог знатока», «Всё хорошо, что хорошо кончается»… Целый сад чудес.
Прошедшее время не так просто датировать, особенно наше прошлое (70-е годы) – почти лишённое событийного ряда. Событий как бы не было, их приходилось организовывать собственными силами. В этом плане Липский и Коваль незаменимы, они лидеры подобной организации. Первое исполнение каждой песни из основного корпуса становилось событием, запоминавшимся надолго (надеюсь, навсегда). Становилось вехой, к которой можно теперь привязывать другие события – для ориентации во времени. Каждую новую вещь сопровождало долгое эхо обсуждений, припоминаний строчек и кусков, неизбежно кончающихся общим запоминанием наизусть. Только исполнять никто не решался, по крайней мере при Андрее.
Сочетание этих двух талантов и человеческих темпераментов сейчас представляется невероятной удачей: счастьем для них, счастьем для нас – их друзей. Не будет преувеличением сказать, что они сделали нашу молодость счастливой.
«Наша первая песня была написана в 1970 году, а последняя – в 1988», – записал Коваль. Бог весть, почему это закончилось. То, что могло осчастливить целое поколение, досталось нам одним.
Со временем тексты Коваля становились всё тоньше и «страньше», а внутреннее их движение напоминало род духовного искания в формах совершенно нелегальных, оборотных, хотя по-своему прямых и, главное, очень здоровых. Прямизна, конечно, несколько необычная. Этим вещам присуща особая винтовая драматургия, когда высказывание как бы кружится на месте и воспринимается в ускользающем развороте. Разговор о рыбе? Разговор о Боге? Понимай как знаешь.
Где-то в середине 80-х, когда песенная эпопея ещё не закончилась, Коваль уже придумал себе (точнее, в него вселилось) совершенно новое амплуа – самое, вероятно, яркое, самое невероятное между всеми прочими: он стал писать тексты для собственного исполнения. Слово «писать» здесь как раз не подходит, потому что тексты эти автор не записывал. Он их разнообразно скандировал, выкрикивал, отхлопывал и оттанцовывал. Сохранялись они только в памяти автора и не предполагали другого бытования, кроме ярко артикулированного и неотделимо соединённого чуть ли не с пантомимой актёрского исполнения.
Два параллельных исполнения – голосовое и телесное – образовывали некоторую симфонию: смесь скоморошества и профессиональной актёрской грации, тщательная проработка интонации и природный комизм. Коваль прежде всего артист, но его артистизм во многом проявлял себя по-актёрски. Это – в том числе – актёрский, исполнительский артистизм.
Своего рода гениальность была заложена в самой его телесности, его физике. Какое-то сияние. Можно было только любоваться тем, как он это делает, теряя представление о времени и о себе. «В лад его камланию у меня начинали дрожать поджилки, меня охватывало какое-то физиологическое веселье», – признается Сергей Гандлевский.
Называлось всё это «речовки». Однако на лондонских гастролях 1989 года наш старый друг Зиновий Зиник (но уже с обширным заграничным опытом) опознал в Ковале «рождение российского панка и рэпа одновременно, но только не мрачного и воинствующего, а комического, пародийного и издевательского… Я услышал артиста, взявшего на себя целые слои речи, которые у всех на слуху, однако никто не решается произнести их вслух, разыграть подобные словесные ходы и интонации на сцене, публично». То есть никакие, как оказалось, не «речовки», а самый настоящий рэп. Мы такого слова не знали, из чего следует, что не существовало и понятия. Коваль сильно опередил время и ненароком создал новый (для нас) жанр.
Есть художники, которые почему-то не в состоянии следовать правилам. И рады бы, но никак это у них не получается, легче придумать свою игру с собственными правилами. Такие стихийные новаторы. Каждое следующее произведение Коваля почти всякий раз заявляло новый, небывалый жанр. «Что это – лирика, кабаре, балаган, шаманское камлание? Он кто – поэт, художник, артист, чтец-декламатор, базарный зазывала, полесский колдун из Неглинной коммуналки? Это ни то, ни другое, ни третье. И это все вместе» (Л. Рубинштейн).
Нужно пояснить, откуда взялись лондонские гастроли. Когда в конце 1987 года несколько авторов объединились ради регулярных выступлений на театральных площадках в группу (точнее, концертную труппу) «Альманах», туда вошли Коваль с «речовками» и Липский с их общими песнями. Компания была представительная: Сергей Гандлевский, Денис Новиков, в. п. с., Тимур Кибиров, Д. А. Пригов, Лев Рубинштейн, Виктор Коваль, Андрей Липский.
Перечисляю в порядке выхода на сцену. Выступление Коваля сначала стояло где-то в середине программы, но после первых же представлений общим решением сдвинулось в самый конец. Выступать за Витей было совершенно невозможно: после такого взрыва все казалось немного тусклым.
Тексты Коваля: в оболочке уморительного капсулирован ужас. (Время пока не растворило эту оболочку.) Такое соединение свойственно фольлору, и это сходство не случайно: Коваль органически фольклорен.
Свои сентенции особого рода он сам назвал «Моя народная мудрость». Это очень точное самоопределение: мудрость Коваля фольклорна – то есть именно народна. Без этих сентенций сейчас уже трудно обойтись в разговоре: они вошли в язык (в наш язык, я имею в виду, но дело за малым).
«Алё! Милостыню попросите, пожалуйста!», «Увидел недостаток – скажи: „Нельзя так!“», «Нам жить – вы и решайте», «У настоящего ящера нету будущего» (что мнится иногда политическим предсказанием), «Думайте не над смыслом сказанного, а над жизнью услышавшего».
Всё это уже записано и напечатано. Это уже литература. Но есть ещё фразы, которые Витя бросал в разговоре походя, как будто не понимая их ценности. Он бросал, а мы подхватывали. Вот одна из таких фраз: «Маленькая истина, возникшая вопреки реальности», – сказал Витя о чем-то, уж не припомню, о чём именно. Мне эта фраза кажется по совместительству ещё и точным самоопределением. А по другому совместительству – локальным определением искусства. И тут нет никакого противоречия.
С языком, с его корнесловием Коваль находился в глубинно-доверительных отношениях. Это становилось особенно очевидным во время экстатического исполнения песенных (скорее гимнических) импровизаций на смеси несуществующих языков. Там всплывали иногда, как рыбы со дна, смутно-знакомые речения, звучания, но в основном это была в чистом виде глоссолалия: «говорение на языках». Поскольку слушатели всегда находились примерно в том же состоянии, никому не пришло в голову это хоть раз записать – да и средств таких под рукой не оказывалось.
Очень жаль. Был бы, я полагаю, бесценный материал для лингвиста или, например, для специалиста по зауми.
Принятое в отношении поэтической речи выражение «птичий язык» для Коваля звучит на редкость убедительно. В своих больших вещах («Гомон», «День глухаря») он успешно обучал птиц русскому языку, но и те в свою очередь подарили нам прививку своей свистящей, кукующей, курлыкающей речи.
Птицами Коваль всю жизнь пристально интересовался и внимательно их изучал. Был таким домашним орнитологом. Этот его постоянный интерес явно неслучаен. В юности он и сам походил на небольшую лесную птичку – внимательную и быструю.
Кажется, птицы отвечали ему взаимностью. Сейчас я слышу, как они окликают со всех сторон: «вить-вить». Тоже, наверное, скучают.
Очередной взрывной tour de force случился у Коваля уже в последние годы, когда проза, поэзия, стихийный абсурдизм и сновидческая зоркость, объединившись, дали возможность преображать бытовой материал в некую особо тонкую художественную материю. Там тоже был момент «говорения на языках», но уже осмысленный и литературно оформленный. Собственно, вариант сказа, только сказителем здесь становится какой-то природный дух.
Большой корпус этих новых вещей мы услышали на выступлении Коваля в Музее Цветаевой (23.11.16). В процессе чтения он постепенно нагнетал, накачивал какой-то воздух восхищения, который к концу уже было трудно выдержать, – и в то же время очень не хотелось, чтобы это кончалось. Выходили все с перевёрнутыми лицами и спрашивали друг у друга: «Что это было?» А потом ещё гудели друг в друга: гений, гений, гений. Как-то это было слишком очевидно.
Я знаю, что слово «гениальность» имеет слишком много расплывчатых значений и лучше бы им вообще не пользоваться. Но как быть, если постоянно ощущаешь что-то такое – даже в застольных репликах и шутках, даже в мимике и жесте?
Не могу решить и сказать с уверенностью: действительно ли (то есть сознательно ли) Коваль стремился стать в литературе таким артистом оригинального жанра? До конца ему это, пожалуй, не удалось: оригинальности в нём было столько, что никакой жанр её не вмещал.
Всё это было не чем-то отдельным и существующим только в границах литературы, а просто естественным следствием его природы. Переход от жизни к искусству был почти неощутим, потому что сама Витина природа, его естество в значительной мере состояли из художественности. Между застольной репризой, оставленной на столе запиской и новой юмореской не было разрывов.
Но как хорошо и точно подходит Ковалю мандельштамовское определение искусства: «игра детей с Отцом». Искусство обитало в нём и своевольно развивалось, превращая своё обиталище в особого рода художественный объект. И уже этот «объект» заражал своей природой всё, к чему прикасался: всё превращалось в искусство, высвечивалось радужно, диковинно, – и как будто инородно.
«Через Витю в этот мир по всем возможным каналам проливалась божественная радость», – написал общий друг. Мы всегда относились к Вите не совсем как к человеку, скорее как к маленькому божку. Было совершенно очевидно, что это представитель какой-то другой природы, занесённый сюда случайным ветром. Какой-то эльф.
Казалось, что этот чудесный, невероятно милый, наделённый весёлым и несгибаемым смирением человек и не человек вовсе, а сам дух игры – непредсказуемый, обаятельный и настолько подвижный, что ни одно отражение не способно схватить его целиком.
Мы предполагаем, что большинство произведений Виктора Коваля сохранилось. Доступны его журнальные и газетные публикации («Знамя», «Новая газета», «Большой город», «Цирк „Олимп“» и др.). Изданы четыре книги: «Участок с Полифемом» (СПб.: Пушкинский фонд, 2000), «Мимо Риччи» (М.: Клуб «Проект ОГИ», 2001), «Особенность конкретного простора» (М.: Новое издательство, 2011), «Персональная выставка» (Самара: Цирк Олимп, 2014). Существует и домашний архив, по большей части оцифрованный.
За рамками настоящего издания остались ранние, юношеские тексты и некоторое количество поздних – не первого ряда, – включение которых сделало бы книгу чересчур объёмной. Мы всё же рассчитываем на знакомство с ней того читателя, которого принято величать «широким». (Коваль, право же, заслуживает такой «широты».)
Сложность разговора о Викторе Ковале, о которой говорилось в начале предисловия, прямо касается и составления книги такого автора. Но основная проблема даже не в этом, а в определении основы его множественного авторства, в котором соединялись, переходя друг в друга, не только разные жанры, но и разные виды искусства.
Очень естественным было его существование в 70–80-х годах, когда определившийся к этому времени андеграунд искал особые способы презентации и часто находил их именно в устных формах и видовом смешении.
Но то время давно ушло. Проблема существования устного в письменной культуре – во многом и проблема этой книги. Её читатель должен хотя бы отчасти представлять себе, как Коваль исполняет свои произведения (и как поёт песни на слова Коваля его соавтор Андрей Липский). Но представить это очень трудно: вещи Коваля рождались даже не с учётом такого исполнения, а как устное представление по преимуществу.
Хотелось бы показать такого сложного для публикации автора наиболее отчётливо. Для этого, отступив от хронологии, мы решили начать книгу с наиболее представительных его текстов («речовки», песни, афоризмы из цикла «Моя народная мудрость»), вошедших когда-то в программу «Альманаха».
Дальнейшая последовательность давалась составителю крайне трудно и решалась, надо признаться, скорее волевым усилием. Впрочем, следующая за вещами для устного исполнения стиховая часть соответствует вышедшим книгам, но хронологическая последовательность отдельных вещей в них не прослеживается, и определить её сейчас невозможно. Многие стихи из «Мимо Риччи», пожалуй, самые ранние. К тому же периоду (1970–1980-е) относятся первые четыре стихотворения из следующего раздела «Стихи, не вошедшие в книги», а другие вещи из этого раздела написаны уже в новом тысячелетии и развивают жанровые эксперименты нашего автора.
Самым сложным оказалось составление последней, условно «прозаической» части, где в конце концов образовались несколько групп, в которых произведения притягиваются друг к другу на разных основаниях: условно-тематических или интонационно-мелодических. Такие группы постепенно выстроились в (условно) логический ряд, начиная с вещей, имеющих какую-то плавающую, промежуточную видовую принадлежность – между прозой и поэзией, и кончая текстами биографического характера. Хотя и в них тематика так сплетена с уникальной авторской интонацией, что подобное разделение остаётся достаточно условным.
Михаил Айзенберг
I. Из программы «Альманаха»
Лекция по политэкономии об отчуждении личности
Исповедь стихийного гностика
Эти йети
«Надо народ накормить, а не Ленина – из Мавзолея…»
Театр моды имени Нины Риччи
«А!..»
Памятная записка
Наши и мои песни
Моими самыми ранними песенными впечатлениями были патефонные песни Вертинского и Лещенко, апологетов мещанства: один – кабацкого, другой – салонного. «А до войны они были запрещены, – говорила мама, – за них сажали!»
Кто сажал? Теперь знаю – апологеты сталинского ампира. Сам же Сталин, говорят, втайне от общественности любил слушать обоих, одного из них – особенно.
До сих пор помню их песни наизусть. И «Дуня, люблю твои блины!», и «влюблённо-бледные нарциссы и лакфиоль». Что такое лакфиоль, я тогда не знал. Да и зачем? И так всё было понятно. Теперь знаю: красно-жёлтая фиалка.
Ну и: «Рысью марш! – команда подана. Слышен шашек перезвон…»
Сейчас, когда по телефону иногда говорят: «Пока, до созвона! – или – перезвона!» я понимаю сказанное именно в том, вертинском духе – маршевом (легко и бодро). И появление «лилового негра», который подаёт манто, я понимал правильно: как страшную трагедию.
Потом я узнал, что в этом месте Маяковский смеялся: «Еловый негр!»
Ещё я узнал о том, что Вертинский как попсовый певец грубо задвинул в тень некоторых поэтов Серебряного века. Кто так мог сказать?!
Лиловый нэгр!
В кругу моих школьных друзей, впоследствии расширенном за счёт новых друзей – из художественных вузов, и в первую очередь из Архитектурного института, – застольное пение было делом привычным. Пели советские песни, в основном довоенные и послевоенные; слушали записи Окуджавы, Кима, Галича, Высоцкого, пели вместе с ними. В этой застольно-песенной обстановке и возникло желание спеть свои собственные, «личные песни – об общей бездне».
К тому времени я уже сочинил одну песню – «Пишет вам Маевский, пишет вам Журавский». О вводе войск в Чехословакию. Песня оказалась подражательной – в духе Высоцкого, да и певец из меня был – так себе. А вот Липский хорошо играл на гитаре и пел хорошо: «Свеча горела на столе, свеча горела». «А ты попробуй, – сказал я однажды Липскому, – спеть что-нибудь своими словами. То есть – моими». Вот мы и попробовали. Не верится, что с тех пор прошло 43 года.
Признаюсь, что мне, автору слов, слушать эти песни трудно. По причине невозможности исправить многие слова. Ибо из песни, как говорится, их уже не выкинешь. Поэтому-то я и предпочитаю к этим песням не возвращаться. Невыносимо выслушивать сотню плохих строчек, чтобы выслушать затем несколько хороших. Каких? Ну, например:
Или:
Не помню, чтобы мы за столом пели хором Дилона, Битлов (кроме «Yellow Submarin») или Саймона с Гарфанкелем (Гарфункелем – так мы его дразнили). Хотя их песни также вдохновляли нас на сочинительство. И – песни Рахманинова, например «Песня разочарованного». У нас – «Песня разочарованного идиота». И – песни Мусоргского. В одной нашей песне про Мусоргского пелось: «По нему всему видать, что, видно, это – очень скромный человек» (Модест). Затем: «По его лицу видать, что, видно, это – очень грустный человек» (портрет кисти Репина). И: «По его глазам видать, что, видно, это – очень страшный человек» («Песни и пляски смерти»).
Нашему совместному сочинительству сопутствовала территориальная близость Сретенки Липского и моей Неглинки. И – родственная служба наших родителей.
Наши с Андреем отцы были кадровыми военными, прошедшими всю Великую Отечественную войну и в частности – Финскую, где мой отец был танкистом, а дядя Женя Липский – автоматчиком в белом маскхалате. Не исключено, что их пути пересекались – там, в Финляндии, в 39-м.
Однажды я предложил дяде Жене такую гипотетическую картинку: дядя Женя вместе с другими, такими же, как он, автоматчиками, бежит на лыжах вслед за нашим танком.
– Ребята! – умоляюще кричит дядя Женя танкистам, и в их числе – моему отцу, водителю танка. – Возьмите нас на борт! Ну что вам стоит?!
– Беги, беги! – отвечает мой отец. – Нельзя, чтобы пехота наши смотровые щели загораживала!
Дядя Женя сказал, что тогда, в Финляндии, всё было с точностью до наоборот: автоматчики бежали прочь от наших танков, потому что танки горели и трещали, как «сухие ёлки»!
Как-то пришлось мне бежать на лыжах вместе с дядей Женей и Андреем Липскими – по заснеженным просторам пансионата «Клязьма». Бегу, чувствую, что не моё это дело – лыжи. А те – Липские – ну точно как автоматчики в Финляндии. Несутся как угорелые.
Несмотря на то что певцом я был никудышным, однажды мне всё-таки пришлось спеть на широкой публике – по замыслу режиссёра Юрия Степановича Чулюкина («Девчата», «Неподдающиеся», «Королевская регата»).
Тогда (в 1963 году) я играл в его телевизионном спектакле «Волшебная шкатулка» по мотивам повести Короленко «Дети подземелья». Трактирный мальчик за мытьём посуды поёт о своей безрадостной участи. Спектакль шёл в прямом эфире, но пел я под фонограмму – свою же собственную. Песня записывалась на Пятницкой, в Центральном доме звукозаписи. Автор слов – Ю. Чулюкин, композитор – А. Островский («А у нас во дворе»). Он же, Аркадий Ильич Островский, дирижировал оркестром и одновременно играл на рояле и в особо лирических местах – на клавесине. Я пел: «На дворе бывает дождик, и теплее жить в дому. Очень плохо, очень плохо человеку одному». Среди прочих запомнилась строчка: «Изловить бы мне синицу – не отдал бы никому!» Ну и припев: «Очень плохо, очень плохо…» Песня замолкает – в трактир входит роскошный бродяга (артист Яковлев), весёлый фокусник…
До сих пор пребываю в ужасе от этой экзотики: в 1987 году Юрий Степанович Чулюкин трагически погиб без объяснённых обстоятельств – в Мапуту, в Мозамбике.
Вспоминаю домашний театр на квартире у художников Димы Константинова и Лены Андреевой. Игралась пьеса «Репа» моего сочинения. Липский как действующее лицо («Пёс») поёт: «Репа – источник жизни и света, репа – метафора гроба и склепа! Репа – сжигает сердце дотла, у Репы – мохнатая сверху ботва!»
«Пёс» и «песня» – эти слова мне давно хотелось соединить в каком-нибудь литературном виде, подчеркнув их поэтическое родство. От таковой затеи остался один лишь мой рисунок на папке с песенными текстами: пёс воет на луну. Похожий по сюжету рисунок я наблюдал на крышке нашего трофейного патефона «Victor» – у граммофонного раструба сидит пёс, слушающий голос, оттуда исходящий. «His Master’s Voice».
До 1988 года песни исполнялись в домах друзей, в мастерских художников и однажды – на сцене Правления Союза художников СССР на Гоголевском бульваре. Затем, уже в составе поэтической группы «Альманах», наши песни вышли на широкий простор всамделишных театральных площадок – Театра им. Пушкина, ДК Зуева и Театра кукол на Спартаковской.
Об их ненамеренной театральности скажу, что да, во многих песнях имеются свои кулисы, задник, вертящаяся сцена и dues ex machine.
Некоторые песни после долгой над ними работы выкидывались в мусорную корзину. Оттуда, из этой корзины, до меня до сих пор доносится одна, самая навязчивая и ненавистная мне строчка: «Меня пугают все мои знакомые: – Нас одолеют скоро насекомые!» И – к сожалению, строчка, актуальная до сих пор: «И даже тот, кого не понимают, при встрече мне руки не подаёт».
Наша первая песня была написана в 1970 году, а последняя – в 1988-м. Получается так, что возникли эти песни в период безнадёжного застоя, а иссякли в разгар перестройки, дарующей надежды.
Не нравится мне такая зависимость.
«Но Бог судил иное».
Паровая баллада
Товарищ подполковник
Парад
Японский городовой
Хек серебристый
Баллада о Басаврюке
Дума о Дрокине
Великомалоросская шуточная песня «Эй, касатка, выйди в садик»
Эстонскому другу
«Все влекётся, и все влекут»
Коля-петушок
Монолог знатока
Песня о щедрой щепотке и доброй краюхе
Всё хорошо, что хорошо кончается
Моя народная мудрость
В этой книге собрана многовековая мудрость народа, изречённая по его воле от имени автора.
Это притчи, заговоры, скороговорки, пословицы, поговорки и некоторые другие выражения автора, которые со временем станут крылатыми.
Живём в такое интересное время, что неизвестно – началось оно или уже кончилось.
Нам жить – вы и решайте.
Под счастливой ёлкой маслята в холодильнике.
Никто не знает, что все известно.
Все знают, что всё – неизвестно что.
На чудо надейся, но Бога не забывай.
Поднять Нечерноземье!
Подняли Нечерноземье, а там – Средиземноморье.
Мы, атеисты, не обожествляем хорошие новости, но дьяволизируем плохие.
Алё! Милостыню попросите, пожалуйста!
У меня на сберкнижке – герб Советского Союза!
Не засну, пока не согреюсь, не проснусь, пока не замёрзну.
Баста-то сказали в Кузбассе, а забастовали-то в Экибастузе.
У настоящего ящера нету будущего.
Не у всякого веника совок стоит.
Думайте не над смыслом сказанного, а над жизнью услышавшего.
Я тебе: сняли Гришина, а ты мне: с нами Кришна.
Паша Ангелина пашет как велено.
Курс рубля настолько твёрдый,
что хожу с натёртой мордой.
Мне говорил тичер,
Что главное – это фьючер,
А паст перфект континиус —
Опасно оскотинилось!
Опочки, опочки,
Не буду ни полстопочки!
Очнувшись с бодуна в Твери,
что дрянь Тверь – так не говори.
С прохожим выпил я по-русски
экономично, без закуски.
Приду домой под мухою —
кулак жены понюхаю.
Живём мы в комнате унылой,
чтоб не побрезговать могилой
и, невзначай попавши в гроб,
не тосковать о жизни чтоб!
Уходя на тот свет, не забудь выключить этот.
Отличайте инородцев: суздальцев от новгородцев.
Эй, янки, ховайтесь в ямки!
Монгол – китайцу хохол.
Корей – китайцу еврей.
А Китаю Вьетнам
Как Китай нам.
Увидел недостаток —
скажи: «Нельзя так!»
Коль в этом деле не ахти,
об этом ты не тарахти!
Чтоб такое придумать, чтобы не соврать?
Эт Джеймс Ласт, бат нот Ференц Лист.
Всё имеет свою причину. И даже не всё!
Вставлю морковку в снежную бабу.
Тотем унд табу.
Плохо Вове во Львове, а Льву – во Владимире.
Я тебе – Артемида,
А ты мне – Артмедиа!
С виду такой обаятельный,
Матом кроет для виду.
Ты не тупи:
Ту би – не ту би…
вчера мне снилось
что нельзя
сегодня снится
всё что можно
– Как живёте?
– Как у Родена:
Мыслитель – сидит,
А идущий – без головы!
Шла Саша по шоссе,
А за ней – шахсэ-вахсе.
– Сыночек, а у тебя есть мелочь на метро?
– Какая мелочь, мама?!
У меня – пенсионное удостоверение!
II. Стихи из трёх книг
1. Участок с Полифемом
Риторика
Надо расходиться
1. У развилки на Вербилки
2. В нашем овощном
«Окно мне сделал плотник Алексей…»
Октябрь 98
Натуралистический очерк
Личные песни об общей бездне
Текучка
Исповедь портрета
Закон подлости
В концерте
Мелкая мистика
Песня о гимне
Сёстры
Кот
(Из песни)
- Говорит Наталия:
- Знаешь, Вася,
- Или я, или
- Зашивайся!
У двери
Завещание
Детский вопрос
(Из песни)
- Интересно в высшей мере,
- Хоть какая – неказиста,
- Есть ли жиче на Венере
- С точки зрения экзиста?
Голос
Всяк
Не беда
Дни
Портрет идущей
Мох
«Под знаком голода табачного…»
Большая Берта
Пейзаж с Полифемом
Поликарпов
Айзенберг Михаил – поэт
Алик – защитник
Алла – училка
Анарбек – студент Полиграфа
Анубис – бог царства мёртвых, изображ. в виде шакала и собаки
Аполлон – бог покровитель искусств
Аристов – член Президиума ЦК КПСС
Афина – воительница, богиня мудрости
Афродита – богиня любви
Баранов – шестерка, шпана
Баталов А. – киноактер
Беляев – член Президиума ЦК КПСС
Брежнев Леонид Ильич – генсек КПСС
БТ – быстроходный танк, Болгартабак
Буонапарт – см. Наполеон
Валера – брат Поликарпова
Вера Порфирьевна – литред
Виктор – победитель
Вовка – сын офицера, курил дубовые листья
Всяк – Всеволод Якут, народный артист СССР
Гагарин – был в космосе
Гекуба – героиня Троянской войны, мать говнюка
Гера – богиня супружества
Гермиона – дочь Елены и Менелая, брошенная матерью ради говнюка
Горбачёв – президент СССР
Декабристов – универсам на
Джавахарлал – премьер-министр Индии
Джугашвили – вождь СССР
Дорифор – копьеносец
Дюма – отец, писатель
Евдокимов Сашка – герой фильма «Дело Румянцева» (реж. И. Хейфиц)
Елена – жена Менелая, любовница говнюка
Жаботинский – олимпийский чемпион, штангист
Жан-Жак – типовой француз
Зевс – глава Олимпа
Игнатов – член Президиума ЦК КПСС
Казаков – нападающий
Кальтенбруннер – начальник Главного управления имперской безопасности имперской канцелярии Третьего рейха
Карпов Павел – режиссёр с матюгальником
Кириченко – член Президиума ЦК КПСС
Ковальчук – ошибочно, надо Коваль
Козлов Мишка – герой фильма «Дружок» (реж. В. Эйсымонт)
Козлов Фрол – член Президиума ЦК КПСС
Кондакова – см. Алла
Коперник Николай – астроном
Куусинен Отто – член Президиума ЦК КПСС
Ленин В. – совершил ВОСР
Мак-Дональд – основатель мирового общепита
Марина – дочь Поликарпова
Мережникова Муся – хорошенькая
Мидас – царь с ослиными ушами
Микоян – член Президиума ЦК КПСС
Минаев – диспетчер РЭУ
Морозов – шестёрка, шпана
Набоков – не был в Москве
Наполеон – был в Москве
Николай I, II – цари: Палкин, Кровавый
Одиссей – герой Троянской войны, хитрожопый
Паганини – скрипач
Паламед – герой Троянской войны, убит своими
Паллада – опора для вороны
Парамонов – нападающий
Парис – герой Троянской войны, говнюк
Переверзев – киноактёр
Подколёсин – герой Гоголя
Поликлет – скульптор
Полупанов – нападающий
Пономарёв – защитник
Постников – художник
Постолуполз – см. Христос
Приам – герой Троянской войны, отец говнюка
Пригов – Дмитрий Александрович
Прокудина Тамара – пучеглазая
Протопопов – министр внутренних дел
Пушкин – был в Турции
Роммель – генерал-фельдмаршал
Руставели – грузинский поэт
Стопани – делегат II съезда РСДРП
Сукарно – президент Индонезии
Суслов Мих. – член Президиума ЦК КПСС
Тауринь Айвар – герой фильма «К новому берегу» (реж. Л. Луков)
У-2 – кукурузник
Фёдорова З. – киноактриса
Федотов – нападающий
Фриц – типовой немец
Фурцева Екатерина – член Президиума ЦК КПСС
Хайм – старый, герой анекдота
Христос – преподаватель политэкономии
Хрущёв Никита – был на Потомаке
Ху Яобан – председатель ЦК КП Китая
Че Гевара – герой кубинской революции, аргентинец
Шверник – член Президиума ЦК КПСС
Шестернев – см. Алик
Эрида – богиня раздора
Яхин – во дворе татарин
1998 г.
2. Мимо Риччи
Тот который
«Безвестный труженик отъехал в Гудауты…»
Привет из Крыма!
1
2
3
Пейзаж со статуей
Отрадное
Пустырь
«Не сесть за стол, чтоб океан какой-то не потрогать…»
Дух назойливый
«Купальщик ловит длинный луч…»
Выдь на Тверскую
В. Ходасевич
- Но слушай: мне являться начал
- Другой, другой автомобиль…
Песня кукушки
1
2
Заговор против херочувствия
Заговор против безденежья
Заговор против холерной рвоты
Заговор против бородавок
Гомон
3. Особенность конкретного простора
Встреча
Природные условия
1
2
3
4
Передряга
Зануда
В накопителе
У ящика
Оптовый рынок
Магнит
Подпись к фотографии
Des infants terribls
Аля-улю
Я
«Это время сплошь едино…»
План
«Чего тут нет? Наверное, того…»
«Алё! День добрый! Это скорая?..»
«– Вот вам ручка, бумага – пишите! – …»
Второй голос
Я верю в чибиса, а не в чудеса.
Поговорка
У дороги чибис.
Песня
День глухаря
Эвельпид
– А что насчёт пути ворона думает?
Писфатер
– О Зевс, она по-новому закаркала.
Первая птица
Торо-тикс, торо-тикс!
Аристофан. Птицы
(Все замолкают. Издалека доносятся едва различимые голоса. )
(Все шумно взлетают, летят прочь; за их полётом наблюдает Калхаз Фесторид, верховный птицегадатель. )
(Все дико ржут над Менелаем.)
(Отплывают.)
III. Стихи, не вошедшие в книги
Махаон
Махаон водится во всей Европе, кроме Ирландии.
Энтомологическая истина
Шахтёрская
Пароль
Сукно
Общее место
1
2
В комнате с белым потолком
Он приобрёл половичок
Едут!
Кто такой Высокобродов?
Чти карту
пики или крести (крики или песни)
М. Айзенберг
В рюмочной
Течёт вода, горит огонь, едят
Пруд
Сапоги видом похожие
Над подпольем
В химкиных ховрах
В лифте
В стояке на Маяковке
В Отрадном
На скверике
Хорошуй хорошо
Наставки да умудрения
Невмогота
Обыкновенные подозреваемые
4. Ангел-Истребитель.
Персонально его нет. Но он присутствует как террор невыявленной сути.
Как эту суть понимать? Вот, например, все слуги, как крысы с тонущего корабля, вдруг сбежали, а праздные господа остались запертыми в доме. Никто их не запирал, но выйти наружу они не могут. Нет выхода? Есть. Только выйти им нельзя. Почему – неизвестно.
Все спят вповалку в гостиной на ковре. Съестные запасы кончились, от жажды и голода возникают: грязь в отношениях и, как бы сам по себе, покойник. Куда его деть, чтоб не вонял?
Вот он – высший свет, – говорит режиссёр. А по-моему, это просто хорошо одетые люди. Были в опере, решили заглянуть после оперы к Эдмондо – пропустить по рюмочке да и разъехаться по домам. Но застряли в проклятой гостиной.
Нет, все они – порочные мрази, говорит режиссёр, чрезмерно сердитый. Вот зачем ему (режиссёру) здесь медведь, хоть и прирученный? Чтобы сказать, как они с жиру бесятся? По-моему, он сам бесится. А овцы? Не только метафора (бараны, стадо), но и жратва троглодита – прямо на паркете в гостиной, как в пещере.
И с внешней стороны сюда нет ходу. Дом окружен полицией, все толпятся возле ограды, но никто за ограду не идёт. Вход, конечно, существует, но войти в него невозможно. Просто ждут. Чего? Тут я согласен с режиссёром: идиоты.
Вечерние наряды точно не скажут, где именно происходит действие и когда. Они интернациональны и вне времени. Военная форма – тоже. Ну, не наша.
Говорят по-испански. В Испании? Нет, в Мексике. Хотя для Мексики – блондинок перебор. Толстяки с сигарами. Как в карикатурах на чужую жизнь в старом «Крокодиле».
Ну, наконец-то – вырвались, побежали! Жалкие, оборванные. На лицах написано: больше никогда – ни в оперу, ни в гости! Тема террора невыявленной сути заявлена, но не раскрыта. Прав был я, когда-то сказавший, что у Луиса Бунюэля света нет в конце тоннеля.
5. Антихрист.
Или антихристка?
Шарлотта – так называет публика антихристку по имени её исполнительницы – актрисы Шарлотты Генсбур, потому что у героев «Антихриста» имён нет, кроме подозреваемых – Адама и Евы. Убийственна её природа. Самоубийственна? В фильме много ужасного физиологизма, в том числе: кровавая эякуляция её мужа и сцена, где Шарлотта уродует себя ножницами, кажется, слесарными.
Она одержима. Одиумом генерисом хумани, переходящим в аутоодиум. Верно и наоборот. Сему сопутствуют: олень, лисица, говорящая по-латыни, и ворона. Кто они: жертвенные животные или вдруг (с какой стати?) наряду с ангелом – бык, лев, орёл – Тетроморф – крылатое четырёхобразное существо, хранитель четырёх пределов рая? И лес как живой организм – не дружественный человеку – кто он? Титр (и Триер) говорит, что фильм посвящён Тарковскому. Режиссёр «Антихриста», словно приглашая Тарковского в единомышленники, воспроизводит у себя его тревожный лес, помните – предураганный?