
ТАЙНА КЛУБА ЧИКЛИ
Наталия Шунина
Предисловие
Итак, дорогой читатель, чтобы говорить об игре, любой игре, является ли она игрой детишек в плевание черешневыми косточками или игрой двух чемпионов в шахматы, нужно хотя бы условно пояснить её правила.
Однако мы с прискорбием отмечаем, что игра, о которой речь пойдёт в настоящей книге (и тут преминуло бы использовать заглавную букву, ибо Игра эта как бы возвышается над всякой игрой, и, уж простите за парадокс, игрой ни в коем случае не является) правил не имеет.
Точнее, правило она имеет, но настолько странное и чудаческое, настолько мистическое, духовно-бездуховное, морально-аморальное, что многими за правило и посчитаться не сможет.
А правило это просто: «Игры нет». И так как высказывание подобного характера требует для объяснения целого тома, а лучше двух, и изрядно философских, то мы позволим себе оставить его и перейти к нашему повествованию об Игре и её транспозиции в жизнь современного нам общества.
Коротко обозначим те источники, из которых ученому, не располагающему временем на игры и простаивающему свою жизнь в автомобильном смоге и унылых заторах перед эскалатором, выудить сведения об этой Игре.
Источники таковы:
глиняные таблички, написанные в логосиллабической системе, слева направо, колонками;
обелиск, стоящий в храме, повествующий о раскаянии жреца;
гримуар, наполненный проклятиями сатанинской игры;
отдельные медальоны с тем или иным стихом;
французский средневековый трактат;
французский роман, в предисловии которого сказано, что он создан в опоре на рассказы местной жительницы, слышавшей о народе тикутаки, и на пергаменты Уаки из овечьей кожи, которые чудом попали в руки к автору-путешественнику от одного невежественного контрабандиста. Во вступлении к роману также отмечено, что покинуть на несколько долгих лет родную Окситанию и отправиться в странствие, полное риска и опасностей, писателя подвигнул завет почтенного Дю Белле, который призывал оставить «все старые французские стихи Тулузских Цветочных игр и Руанского Холма, все эти рондо, баллады, виреле, королевские песни, песенки, …которые портят вкус нашего языка и служат ни чем иным, как свидетельством нашего невежества». Автор романа отрёкся от этой эпистолярной бессмыслицы и почерпнул новые мысли и идеи, пропутешествовав несколько лет кряду и накопив ворох материалов, которых бы с лихвой хватило на несколько писательских жизней.
Часть 1
Глава 1
В ветхом доме на окраине Москвы, занесённом в генеральный план по сносу устаревших зданий, стоял тяжёлый дух. Наверное, что-то попало в вентиляционную трубу. Может, дохлая кошка. Именно там снимала комнату Алиса после того, как лишилась места в студенческом общежитии. Должно быть, этот запах был и в других помещениях квартиры, занятых невзрачными, часто меняющимися людьми. Но на вонь никто, кроме Алисы, внимания не обращал.
Девушка сидела за столом у распахнутого окна, из которого веяло холодом, и делала вид, что не замечает его. Она даже радовалась, когда порывы ветра обдавали её, схватывали, как жестокие руки, шею и ползли вниз, как будто каждый раз покушаясь на само дыхание её жизни. Может, это дыхание кому-то нужно? Может, есть в нём хоть какой-нибудь смысл?..
И в окно это, кажется, в любой момент мог залететь ангел смерти Азраил. Но пока не залетал – только стучал о стекло… Или по клавишам ноутбука? В любом случае, в комнате постоянно слышался стук «цук-цук-цук», и этот звук через нежное детское «ц» – «цветочек», «цыпочка» – Алису щадил, она немного успокаивалась. Но чтобы смириться и утихомириться, нужно было, чтобы звук был яростнее и звонче. Чтобы дрожать под него всем телом. «Цук-цук-цук». До лёгкого забытья…
Нет, дрожит она от холода, не от звука! Надо срочно захлопнуть окно! Но не сильно, без размаха – нельзя, чтобы вылетело стекло из трухлявой рамы.
«Чем занимается наш клуб? – строчила Алиса, замёрзшие пальцы которой не слушались и делали опечатки. – Точнее, нет, он не наш, он шоровский – от первой до последней маски! Кто не знает и в клубе не бывал, масками он забит от пола до потолка, а главная – принадлежит Андрею Макарьевичу Шору, человеку-ледышке, гению дешифровки и, по-моему, импотенту. Он никогда и никем не был замечен с женщинами, которые, между прочим, готовы бежать по его кивку. Боже, как Шор красив! Я даже не хочу думать, сколько ему лет. Он, наверное, очень старый. Жуткий хрыч. Возможно, ему полтос.
Но я всё-таки хотела написать о камерном, а на деле эзотерическом клубе «Чикли», прикрывающемся наукой и принадлежностью его основателя к профессорствующему составу. Начну с физических примет. Клуб размещается в доме, расположенном в тупике, в Сретенском тупике, там, где дом Миансаровой. В трёхкомнатной квартире на втором этаже. Досталась она Шору волею судьбы от какой-то преставившейся родственницы. На стенах жилища висят маски людей, лица которых искажены гневом или буйным весельем; головы зверей, над которыми поработали опытные таксидермисты. Пространство наполняют фигуры малоизвестных мифологических существ, созданных из кожи и костей животных, травы и тряпок. Обилие зловещих персонажей на фоне тёмно-бордовых римских штор и синих, как полицейская фуражка, стен выглядит ужасно.
Никогда не забуду первого впечатления от клуба. Я открыла дверь, а из коридора, освещённого рядком тусклых бра, на меня смотрели лица, лики, морды, таинственно преображённые сумраком, узостью и длиной коридора. Я вздрогнула. Среди масок стоял мужчина: бледный, с длинной линией рта, лицом похожий на маску, а телом – на атлета. И его острый властный взгляд, такой повелевающий и строгий, прочитывал меня насквозь.
У меня появилось ощущение, что я стою голая. И оголилось не только моё тело, но и мой дух. Точно разоблачился и вспыхнул от пронзительности его взора так, как никогда прежде. И засиял самым лучшим во мне, но одновременно и самым тёмным. И мне стало страшно, потому что на тот момент я уже много слышала о клубе, маски и взгляд их хозяина, кажется, подтверждали самое жуткое. Но я уже не могла убежать вниз по лестнице, так манко, возбуждающе оказалось чувство опасности, риска, которое мгновенно эксплицировалось на стоящего напротив меня мужчину…
Если бы я только могла, я приблизилась бы к этому человеку… Да, действительно, демоническое живёт в этом клубе. Я уже не могу точно воспроизвести знакомство, передо мной всплывает выдуманное мной начало, остроэротическое и будоражащее. С усилием я заставляю себя припоминать, что мы были одеты: он – в элегантный костюм, а я – в никудышное вязаное платье, надеваемое мною из раза в раз с мыслью, что непривлекательной мне будет легче сохранить свою девственность. Однако мозг мне подсказывает, что мы были наги и объяты страстью.
После короткого приветствия Шор проводил меня в комнату. В соседней уже было много людей. До меня доносились странные, подчас глубоко-философские, подчас нелепые, сказанные разными голосами, разрозненные, как лоскутья, реплики. Они складывались в образ загадочного клуба, тайного мира, в который ты входишь, переступив порог квартиры в Сретенском тупике, и с которым ты не можешь проститься даже под угрозой смерти… Мира, как впоследствии оказалось, рокового для меня.
Моё сознание снова навязчиво подсказывает мне эротическую сцену, якобы произошедшую в комнате, в которую меня провел Шор: будто он сел в серое с высокой спинкой кресло, посадил меня на колени, с какой-то, только ему присущей холодно-жёсткой чувственностью погладил по волосам… На самом деле ничего этого не было! Как же сложно мне сейчас препарировать свою память, соединившуюся с творческой фантазией!
Шор действительно расположился в кресле, жестом предложил мне сесть на диван и попросил рассказать о себе. Что я о себе поведала тогда и что могла бы сказать сейчас? О, какие же глупости я исторгала в тот вечер! …И какой сумбур вылился бы из меня сейчас! Да, сегодня я бы говорила о чикли и о том, как они сделали мою жизнь невыносимой!
Далее Шор расспросил меня о том, что я жду от клуба, какой вижу деятельность в нём, чем могу быть полезна. На последний вопрос, почувствовав волну возбуждения, я ответила, что могла бы стать его, Шора, помощницей. Повисла недобрая и для меня унизительная пауза.
«В силу специфики своей деятельности, – нарушил он тишину, – я не нуждаюсь в помощниках. Однако мог бы вас изредка привлекать. В основном вижу вашу деятельность связанной с самоанализом. Вашей задачей могло бы стать отслеживание состояний и изменений, возникающих в ходе игры, которые, несомненно, составляют наш интерес», – что-то подобное изрёк он.
Собственно, эта задача переросла в то, что теперь вордовский файл – единственная для меня лазейка к структурированной мысли и пониманию самой себя. Порой даже кружится голова от невозможности что-то осознать без него. Поэтому я и пишу три тысячи первый опус на тему нашего клуба, Шора и игры. Всю эту писанину я отправляю в утиль. Мой обличительный памфлет, если я не решусь на иное, ждёт та же участь. Та же участь! Участь перемалывания, рефлексирования… О, как бы я хотела, как бы хотела покончить с этим! Сгинуть! Правда, сейчас я не уверена, решусь на это или нет. В этом вопросе я как раз и не могу разобраться, не могу в достаточной мере на нём сосредоточиться. Это очень страшный вопрос. Пока я его отложу.
Утраченная сосредоточенность, конечно, связана со спецификой игры в чикли. Она и самый твёрдый ум способна забельмовать, обхитрить и закружить. Лёгкое скатывание с катушек я как свидетель не только своих состояний, но и чужих наблюдаю у всех. Просто у каждого свой исход.
Мы, точнее Его Могущество Шор, ещё не постигли аутентичный метод ведения игры. Мы, скорее, примеряемся к ней, и она должна приоткрыть нам игру мироздания. Собственно, игра мироздания – это выражение, прикрывающее истину и искажающее её. По сути, речь идёт о деконструкции реальности, разложении любого индивида, любого предмета, явления на элементы этой поистине леденящей душу игры. В ней, кажется, есть только Единица, играющая в своё Множество, но не способная познать себя в конечных состояниях и представляющая собой вечный бег.
Небесные чикли – очень радикальное, а, по мнению Шора, безупречное, средство достичь полного расщепления эго и познать игровую природу собственного восприятия. Небесные чикли – это диалектика времён архаики, это принятие диаметрального в единстве, тут же этим принятием и уничтоженном. Небесные чикли – это чистый вынос мозга, имеющий стопроцентное алиби – возвышение духа, ибо последний и есть Всё. Дух – это Бог, который тождественен Принципу. Страшному и окончательному принципу игры.
И было ли таким благовестием, как считает Шор, обнаружение корейскими учеными, прибывшими для изучения другого народа, развалин и руин тикутаки? Что толкнуло корейцев в кишащие заразами чащи?.. Однако эти увенчанные славой открыватели не смогли ни на йоту продвинуться в расшифровке многообразной письменности тику, пока туда, несмотря на препоны, чинимые корейскими специалистами, не приехали русские и с ними Шор. За несколько последующих лет он дешифровал около десятка таблиц, медальонов и ещё сотню пергаментов разных периодов царства.
Надо сказать, почти одновременно с ним процесс дешифровки сдвинулся с мёртвой точки у Шин У Сона. Эти два Шэ как ангелы апокалипсиса! Жутко вспоминать, как их заявления будоражили общественность и как мы, нынешние члены клуба, ловили в криво-зеркальном отражении СМИ их мысли. Дешифровка привела к открытию игры чикли. Она распространилась повсеместно с невероятной скоростью. Не преувеличением будет сказать, что определённые слои общества, в особенности молодёжь, подсели на неё так, что виртуальная реальность их ПК быстро сменилась галлюциногенной реальностью чиклей. А тайная деятельность клуба, толчком к основанию которого послужило заведомо очевидное непринятие академическим сообществом позиций Шора, стала обрастать слухами, как дно корабля – моллюсками.
Произошло нечто парадоксальное: клуб «Чикли» привёл к невозможности отделить игру от реальности. Мы уже не можем назвать игру игрой в её первоначальном значении, не в состоянии осознать условность предлагаемого ею контекста. Мы достигли цели – постигли игровую суть восприятия! Но что произошло дальше? Что??? Теперь любая игровая условность становится для нас реальностью, а сама реальность безвозвратно тонет в игре, беспрерывной, удушливой, без возможности выхода.
На самом деле, Небесные чикли – это не игра тикутаки, но её конец, ставший причиной гибели самой загадочной и, быть может, действительно великой цивилизации. Надо помнить: чикли – это лифт в никуда. А человек не может не играть!
Именно потому, что не может, и появился трактат «Homo Ludens», который мы, наравне с посланиями тикутаки, зазубриваем наизусть. Он стал настоящим пророчеством. Человеку кажется: переступи черту – и окажешься в райских чертогах лёгкой, радующей душу игры, которая не наскучивает потому, что является как бы между прочим Игрой Мироздания. Она настроена на продуцирование бесконечного разнообразия форм, которые и будут занимать этот светлый играющий разум. О, как далёк этот новичок, неофит игры от истины! И какой удачей станет, если он свернёт с пути!
У обоих Шэ после расшифровки текстов тикутаки ум зашёл за разум: Шин У Сон разразился невероятным количеством публикаций, стал звездой корейского телеэкрана и любимчиком журналистов, кормящих публику третьесортным сырьём; а Шор, видя, в каком свете предстал коллега, ушёл в подполье и ни одной живой академической душе не рассказывал о своих идеях, связанных с игрой. И если дешифровка – результат труда и профессионализма обоих Шэ, то обнаружение игры «Небесные чикли» – детище Шора.
Среди развалин тикутаки была обнаружена постройка гражданского назначения, стоящая чуть поодаль от храма. Судя по фотографиям из альбома, доступного членам клуба, её форма напоминала храм Дуладео в Каджурахо. Однако Шор убеждён, что тикутаки не практиковали фаллический культ и имели просвещённое отношение к половому вопросу (в чём оно проявлялось, он не поясняет, равно как и многие другие волнующие членов клуба вопросы). Шор обнаружил в постройке тайник с рукописями, представлявший собой подвижную плиту, за которой находилась полка. Тайник был забит полуистлевшими пергаментами, в дальнейшем подтвердившими ранние догадки о наличии в обществе какого-то необычного и не распространённого среди других народностей ритуала.
И как же у тикутаки всё возвышенно! Как же всё сладко-певуче! Несмотря на велеречивость молитвы, я воспроизведу её смысл. Тем более одним из условий членства в клубе было зазубривание данного символа веры тику, и эта молитва отлетает у меня от зубов, даже когда я хотела бы раскрошить их в порошок, чтобы это не повторять:
«НЕБЕСНЫЕ ЧИКЛИ – То, [что] рассыпано всюду, как пыль,/ [что] плавает около тебя и в тебе, как молекулы,/ [что] составляет абсолютное единство с тобой и с Абсолютно Божественным,/ [что] служит эфемерным невидимым мостом, по которому можно перейти к Божественному;/ это торжество длящейся непрекращающейся аналогии,/ подобия, найденного всюду и осознанного;/ это душистый цветок, Душа мира, роскошествующая в своих подобиях,/ в своём изысканнейшем, утончённом единстве;/ это сам Принцип, [иначе] именующийся Богом, перед непознанным Именем [которого] склоняет покорнейше головы народ тикутаки».
Это «Пакибытие», по мнению многих исследователей, к числу которых, конечно, не относится Шор, исторически означало уничтожение теократического царства тику. Причина их резкого исчезновения вызывает много споров: кто-то предполагает, что они погибли в результате катаклизма, другие настаивают на истреблении их воинственными ичамами, третьи говорят о массовых самоубийствах, культивируемых жрецом позднего царства Но-Коем. Последние ссылаются в своих аргументах на средневековый трактат каноника Черубино Пиппы из Павии, который якобы посвятил свой труд педантичному аннотированию зверств и дьявольских наваждений, коих становился изумлённым свидетелем. Проблема вся в том, что трактат, действительно числящийся в одном монастырском списке, а также упоминаемый путешественником XV века Шади ибн Мусой из Коканда, был утерян. По крайней мере, сколько члены клуба ни пытались его найти в библиотеках, архивах, фондах и у перекупщиков, занимающихся старой печатью и рукописями, у библиофилов и контрабандистов, всё оказывалось тщетно.
Конечно, мне важно, что стало причиной гибели тику. Было бы странно считать историю дряхлой клячей теории. История – это озеро, в которое мы смотрим, чтобы узреть своё отражение.
И как же глубоко проникла во всех нас поэтика чиклей?! В сущности, симулякр, ведь она – плод творения наших, русских учёных. Мы ведь даже не знаем языка тику. Сейчас мне вспоминается медальон из камня тёплого кремового оттенка, украшенный сапфиром и хранящийся в запасниках Института востоковедения, медальон, фотографии и описание которого есть в нашем клубном альбоме. Надпись на нём гласит:
И пусть всё буйство света и теней, огня и дыма,
Цвета и тонов обрушится на тебя.
И пусть водоворотом они тебя закружат.
И будешь ты носиться, как призрак,
По бесконечному солнечно-лунному кругу, покуда не увидишь,
Что сам ты был колебанием этого цвета,
Этих светотеней.
И пусть только тогда, когда ты сам сосчитаешь и назовёшь все
«Небесные чикли», ты об этих словах вспомнишь.
И нижеследующий колофон: «Писано во славу Но-Коя, Великого жреца тикутаки». Автор неизвестен.
И члены клуба тоже носятся, как призраки, по кругу, но никто уже из них не воспринимает метафорическое становление «светотенью» как освобождение или преображение. Прочувствовав всё на своей шкуре, мы отягощены знанием как проклятием. Воистину, и тику, и за ними мы, дерзнувшие превратить мир в игру, сами себя лишили того благословенного невежества, которое отпущено нам Богом.
По злой усмешке судьбы теперь мы играем в самих себя. Эфемерные и огромные, как гигантские призрачные качели, подвешенные к небесам, чтобы окончательно не одуреть, не скатиться в бессмысленную пучину светотеней, к изначальному и бесконечному Одиночеству, мы втискиваем себя обратно в маленькие скорлупки наших экс-я, но отчаиваемся в этом.
Сейчас вот вспоминаю… Препарирую больную память и знакомлюсь с собой снова и снова. Я – Алиса Алексеевна Щукина, мне двадцать три года, и родилась я в плодоносном краю, там, где море плещется, горы вздымаются, а фруктовые деревья благоухают и кренятся к пышной земле. Так могут пахнуть, наверное, только райские сады или сады детства, когда не было нужды заглядывать на кухню, потому что персики, инжир, фейхоа, черешня росли у тебя над головой, а всё самое интересное: клиновидные мидии, которые при раскрытии блестят на солнце перламутром, и рапаны, сидящие в раковинах и передвигающиеся на мускульной ноге, – пряталось под водой, куда ты мог нырнуть, задержав на минуту дыхание. И сколько этих прекрасных минут в тёплой солёной воде с открытыми глазами!
Может, это изобилие, неудержимое разнообразие природы, красующейся своей многомерностью – подводным и надводными царствами, звёздным куполом, буйным движением закатов и рассветов, чёрными гротами, сизыми скалами, – думаю я сейчас, и зародило во мне сомнение в правдоподобности видимого? Может, родись я не в Сочи, а где-нибудь в степи, я бы хваталась за каждый овеваемый бризом орешник и плясала при виде жёлтого склона нарциссов. Но я родилась там, где природа с вакхической расточительностью расплёскивает свои блага. И я усомнилась…
Почему же я усомнилась? Почему один посмотрит и поверит, а другой уподобится Фоме? И разве могу я передать остроту и нарастание той боли, которая возникает, когда ты смотришь напряжённо и долго, сканируешь голубую горную гряду и серое море и чувствуешь, как подкатывает тошнотворное подозрение: а правда ли существует то, что я вижу? И все тебе мнится миражом, все кажется, что за этими твёрдыми предметами – иная реальность и тебе ее не достать. Почему одни сходят с ума в поисках «вещи в себе», а другие этими вещи пользуются? Разве это честно? Разве честно обличать себя в тривиальном сумасшествии, когда культуры содержат странную (о, как коварна эта фигура речи!) метафору о том, что жизнь есть сон.
Ох, как было бы прекрасно быть сейчас Алисой Щукиной и жить в своей молодости. Но я не умещаюсь там. «Большая» – вовсе не синоним «великая» и «незаурядная», это синоним словам «отсутствующая», «аморфная», «несчастная».
И ещё я думаю, что моя история с Шором, то есть та страсть, которая проснулась к нему и которая пока удерживает меня от смертельного шага, была рождена из того же сомнения. В Шоре, таком зрелом, умном, признанном учёном и, что немаловажно, окутанном таинственной славой со своим чиклианством, я, наверное, хотела обрести наставника, способного помочь мне разобраться в иллюзиях и страстях.
А может, я хотела обрести несуществующего отца? Как хочется верить, что у каждого члена нашего клуба есть такая же зацепка за эту реальность, как у меня».
Дав выход этому потоку сознания, Алиса закрыла файл и опустила крышку ноутбука. Затем она снова включила компьютер и удалила файл. Крепко закрыла окно.
Девушка легла на кровать, сосчитала грязные пятна и струйки на стене; проверила несколько раз телефон и почту, снова легла, снова встала, налила себе на скорую руку чай (всё для чая и кофе она держала в комнате, так как не любила с кем-то сталкиваться на кухне), с ним легла в кровать. Потом проверила телефон ещё раз, заметив по пути к нему своё тощее отражение в зеркале. И легла снова, чтобы измерить (ей вдруг это стало интересно), насколько у неё торчат бедренные кости – на полпальца или на палец? Вышло, что на половину указательного пальца.
«И ведь у меня есть одна драгоценность, которую я зачем-то так долго берегу и которую сейчас и за драгоценность никто не считает. Для кого я себя берегу? Для Шора?». И почему-то перед ней промелькнул, а точнее, реконструировался во всей совокупности запахов, тактильных ощущений и линий её угол за шкафом, который отделял её спальное место от дивана матери в однокомнатной квартире.
Взору Алисы предстала девичья односпальная кровать в узком «пенале», забитом весьма специфической литературой, которую собирала мать, Елена Борисовна, утвердившаяся в мысли, что единственное её счастье – это дочь и вера. Постель была занавешена белой шторкой, развеваемой потоком от жужжащего вентилятора. Кондиционера не было не только из-за нехватки денег – из суеверной нелюбви мамы ко всему новому и технологичному.
Воспоминание о своём ложе показалось Алисе странным. Однако ум её пребывал в такой болезненной пылкости, что она остерегалась лишних копаний. Скажем прямо: даже малейших движений в том направлении опасалась она. Как будто в той односпальной кроватке у окна, за этой шторкой и содержалась подсказка. Но там же, предчувствовала Алиса, могла быть и её погибель, её окончательный крах.
Однако совокупность запахов, ощущений и линий – весь этот таинственный комплекс, живой и плотный, – вернул Алису прямо к драгоценности. Собственно, что можно было сказать о ней? Удивительно, что в том своём углу девушка не слышала каких-то особенных речей, воспевающих нецелованность до свадьбы. Ей было известно лишь, что это – фамильное табу, через которое сирота-бесприданница и её мать возвышались над другими. Алисе была неведома вторая и главная причина, почему её мать так глубоко и пронзительно нуждалась в целомудренности дочери. Всё дело в том, что Алиса даже не догадывалась, что была приёмной дочерью. Она досталась Елене Борисовне Щукиной накануне сорокалетия. Путь обретения младенца был незаконным. Биологическая мать на момент родов училась в десятом классе. Её мать, состряпав справки о болезни, тайно увезла девочку в Сочи, чтобы та выносила и родила дитя, которое могло поставить крест на судьбе и опозорить известное, состоятельное, «циничное и тщеславное», по убеждению Елены Борисовны, семейство. Прерывать беременность дочери в столь нежном возрасте Алисина кровная бабка побоялась. Однако совесть её успокоилась, когда она случайно познакомилась и разговорилась с одинокой и бездетной Еленой Борисовной. Передав ей ребёнка через шесть часов после появления на свет, она помогла новоиспечённой матери получить свидетельство о рождении. Это не составило особого труда в Сочи середины девяностых годов. Отчество же «Алексеевна» было выбрано приёмной родительницей по имени юноши, которого она самозабвенно и максималистски любила лет двадцать тому назад.
Зная о фривольности нравов биологической матери, Елена Борисовна зорко стерегла Алисину целомудренность. Она была вроде очередного свидетельства высшего материнского статуса, ибо девочка пошла не в биологическую мать, а в неё. Елене Борисовне казалось, что она никогда не давила на дочь и вроде как не творила культа непорочности.
Алиса имела на этот счёт иное мнение. Но девственность и безгрешность не без участия матери стали в её сознании синонимами.
В Москве она столкнулась с противоположными взглядами на девичью невинность, среди столичных знакомых ей не удалось найти единомышленниц. Тогда она стала думать, как распрощаться со своей девственностью. Возник необычный душевный пасьянс: то, что было ею взлелеяно как символ безгрешности, она готова была уничтожить. Выходит, побрататься с грехом? Всё это напоминало акт самоуничтожения. Но не являлось свидетельством развращенности, плохого воспитания или, как бы сейчас сказали, сексуальной девиации.
Не принадлежа себе, Алиса встала спозаранку с постели, и это физическое движение как будто опустило невидимый тумблер – решение стало принятым: нужно растоптать драгоценное. Колени и руки девушки, которые ещё мгновение назад подрагивали, вдруг стали тверже, словно их залила энергия жестокости. Чтобы распрощаться с девственностью, надо было отбросить всю щепетильность и поступить максимально цинично, якобы она вовсе не драгоценность. «Есть ли у меня платье, в котором осуществить затеянное будет проще?» – с этой мыслью Алиса решительно направилась к шкафу.
Но прежде чем она расстанется с драгоценностью, прежде чем совершит падение, как бы подготавливающее её к худшему, она, конечно, заявится к Шору.
Глава 2
Мгновениями – и это каждый раз заставало его врасплох – её голос соблазнял. Его завораживало в нём сочетание холодной ядовитой ртути и нежного, как кисель, золота. Но в основном звук Алисиного голоса его угнетал. Поэтому Андрей Макарьевич Шор отключался от взаимодействия с ней и подолгу смотрел в одну точку. Алиса же, не замечая отстранённости профессора, продолжала:
– Эта ваша игра – никакая не игра! Это разжижение мозга! Правильно говорит Казанцев, и я готова с ним согласиться, это метод са-мо-раз-ло-жения. Хотите уничтожить врага – дайте ему поиграть в чикли! Да взгляните же на меня! – обращалась она к Шору и сиплым полушепотом возобновляла разнос: – Эта игра, господи, да она просто доводит до самоубийства… Какое возвышение духа?! Она подталкивает… Не могу… – Алиса осеклась. А потом чётко произнесла: – И тот мальчик, Уаки, ведь он тоже покончил с собой… Скажете, вымысел француза?
Андрей Макарьевич, продолжая смотреть в точку, едва заметно кивнул – не головой, а глазами, моргнув ими чуть длительнее, чем следует.
– Вымысел! – усмехнувшись, повторила Алиса и со злым озорством, внезапность появления которого заставила еле заметно вздрогнуть профессора, спросила: – А если я завтра, Андрей Макарьевич, возьму и сброшусь с институтской крыши, а? И все члены нашего клуба, играющие в ваши чикли-пикли, не знаю, как их обозвать, завтра перестреляются, а? Ну вы только представьте! Физическое существование не может быть доказано, поскольку материя познаётся посредством психических образов, переданных сознанию органами чувств, разве не так вы говорили?
Усилие, с которым давалось профессору молчание, росло в геометрической прогрессии.
– И почему вы молчите? Потому что я так веду себя? Потому что я имела наглость об этом заговорить? Нет! Вы и до этого молчали! Всё – в тайне! Закрытый клуб, игра, которую вы достали зачем-то из могилы, погибший этнос… Пусть бы и лежала там!.. Объясните мне, слышите, почему мы не должны доверять Паскалю Кротену? Он писатель, у него сказано!.. Андрей Макарьевич, – тут она запнулась и заносчиво выпалила, – а вы уверены, что знаете, что происходит в вашем клубе?
– Прекратите, Алиса! – строго отозвался Шор, наконец переместив взгляд из загадочной точки в пространстве на девушку. – Я глубоко сожалею, что вас посещают подобные мысли, однако, уверяю вас, – как можно более официально произнёс он, чтобы восстановить попранную Алисой дистанцию, – они не могут быть обусловлены тем, чем мы занимаемся в клубе. Это абсолютно точно.
– То есть все кругом лгут, кроме вас! – с негодованием воскликнула она.
– Даже если смерть Уаки не художественный вымысел французского писателя Паскаля Кротена, – продолжил профессор сухим отчётным тоном и вновь перевёл взгляд на одному ему видимую точку, – так вот, даже если реальный человек Уаки покончил с жизнью и этот поступок был связан с игрой в чикли – это единичный факт, из которого невозможно сделать далеко идущий вывод, что игра пагубно влияла на древний этнос и тлетворно влияет на современное общество. – Заметив краем глаза, как подействовал на девушку его тон, Шор снисходительно заметил: – Вы всегда должны помнить, что абсолютно свободны. Вы можете выйти из клуба и забыть игру. – Напомнив это, он снова нахмурился и стал перелистывать подготовленные для него журналы, что избавляло его от необходимости смотреть на уже притихшую и опечаленную Алису.
– Я поняла, больше вас не побеспокою. И извините за… за… за… – она стала заикаться, сдерживая рыдания, – за сегодня.
Шор сухо махнул, не удостоив её взглядом. Алиса закрыла лицо руками, постаралась успокоиться, но вместо этого вспомнила об утреннем решении, и ужас, связанный с ним, придал ей смелости. Скорее, это была не смелость, а какой-то неконтролируемый импульс истерзанного человека: она накрыла рукой руку Шора.
– Простите меня, – с раскаянием прошептала она, и пятна стыда вспыхнули на её щеках.
Она, кажется, задержала прикосновение чуть дольше, чем это было прилично. Ей виделось: этим она дала понять, что у её душевного кризиса есть и другие причины. Понял ли он? Не получив никакой реакции, Алиса пристыженно зажмурилась и вышла из кабинета. Последний шанс был использован.
Из-за двери послышался и в мгновение пропал плач.
Профессор отложил журналы и принялся массировать виски, брови, лоб. «Суицид? Хм, из-за игры? Или влечение? Или странный шантаж?! Да. Хм… расстройство юной психики… Нет-нет-нет, – произнёс он вслух, желая отмахнуться от этого недоразумения, невольным зачинщиком которого был. – Не натворит ли она глупостей?! И чем, – хладнокровно прикинул он, – это обернётся для меня? Ведь в этот абсурд слепо уверуют! Уверуют, что проблемы девушки вызваны игрой и деятельностью клуба! Её историю обязательно, непременно используют для борьбы с чикли! Могу ли я как-нибудь её успокоить?»
Профессору, кажется, было ясно, как Алиса хочет, чтобы её успокоили. «Нет», – твёрдо повторил Шор, вспомнив, как она положила свою руку, сколько ей лет и сколько ему, хлебнул воды, которую переливал из кулера в фаянсовый кувшин, так как презирал лишённую эстетики функциональность, и сделал пару решительных шагов по кабинету, которые помогли ему обрести баланс и вернуться к насущным вопросам, касающимся заведения в Сретенском тупике.
В клубе «Чикли», который он создал с целью восстановить традиционную игру одного любопытного этноса, погибшего, по разным оценкам, от четырёхсот лет до четырёх тысяч лет назад при неизвестных обстоятельствах, назревал протест. Шор чувствовал, что недолог тот час, когда члены клуба перестанут доверять себе и скажут, что игра – обычное символическое поведение, наподобие запуска в небо китайских фонариков, Чистого четверга, возгласа «Горько!» или обсыпания рисом брачующихся. Что чикли ничем не отличаются от других традиций, а за их изящными витийствами, подобными древнейшим орнаментам и вышивкам – известным образам мироздания, – кроется лишь шелушение посредственности или, ещё хуже, стремление оболванить народ. Эта десакрализация происходит всегда, когда символ, бездонный психический артефакт, пытаются объяснить и таким образом ограничить его скупой реальностью языка. Десакрализации Шор боялся. Боялся и всё-таки предвидел…
В такие моменты он прищуривал глаза и представлял, как заходит солнце и он остаётся один. Токмо он, и древняя письменность, и соцветия её головоломок… Токмо он и чикли. Чикли, к которым он мечтал приобщить своего современника, загубленного жаждой потребления и отсутствием национальной идеи. Шор продолжал бороться за внедрение чикли даже тогда, когда ему накинули петлю на шею оппоненты.
В их числе был упомянутый Алисой Казанцев. Он работал над гипотезой, антагонистической идее Шора, и пытался его дискредитировать.
«Нет», – повторил профессор и снова взялся за журналы, которые на время развеяли призрак произошедшей сцены.
Сейчас Андрея Макарьевича волновала публикация Шин У Сона, с которым он семь лет тому назад провёл работу по переводу раскопанных археологами таблиц тикутаки1 и который, последовав его примеру, открыл клуб «Чикли» в Сеуле. Смысл его пространной и, как всегда, более, чем нужно, эмоциональной статьи, которой бы преминуло мелькать скорее в «Popular science», нежели в «Journal of Orient», издаваемого на двух языках Институтом востоковедения Корейской академии наук, заключался в том, что, согласно письменному свидетельству древнего народа, ребёнок во чреве галлюцинирует и видит сны, которые связаны со сном матери.
«Смеем предположить, – писал автор статьи, – тику обладали более обширными знаниями в этой области, чем современная наука, совсем недавно обретшая волю и инструменты для изучения сна. Постижение somnus – это онтология тикутаки. Также это одна из составляющих ещё не до конца понятой нами традиционной игры «Небесные чикли».
Из этой никчёмной публикации, не подкреплённой точным указанием источника и не предоставляющей филологической интерпретации текста, якобы содержащего данное утверждение тикутаки, явствовало, что Шин У Сон был намерен вплетать сомнологические домыслы в игру. И впредь провоцировать несведущую публику строить самые нелепые конструкции вокруг этноса и раздувать шире пламя его наследия.
Также Шору пришлось задуматься о том, что Шин У Сон, увы, едва ли не единственный представитель академического сообщества, кто солидарен с ним, признанным и состоявшимся, относительно места и целей игры в обществе древнего народа.
Что это за цель? И самое главное, почему знание этой цели актуально на день сегодняшний, когда нет ни гримуаров, ни медальонов, ни глиняных табличек, но есть гаджеты и мельтешение бурь в глобальной луже?
«Вот эта “онтология в somnus”, – подметил для себя Шор, – короткий эвфемизм, скрывающий целый трактат, да что там, целые тома, которые могли быть посвящены неигровой и в высшей степени практической сути этой игры!»
Однако согласие с мыслью Шин У Сона, ввиду склонностей последнего к популяризаторству, Шора совсем не радовало. Он по-прежнему чувствовал себя единственным, владеющим истиной о народе. Первым и единственным. Настолько свободным, что, возможно, придётся в какой-то момент освободить и этот кабинет, этот бренный приют, в котором всё и всегда развивалось диалектически, отрицая самое себя.
Что касается сомнологического, профессор не помнил, что видел во сне и когда в последний раз ему случалось что-то фиксировать из мира грёз. Мысль о невозможности вспомнить свои сновидения каким-то образом воскресила перед ним то, как Алиса положила свою дрожащую, влажную ладонь на его руку. А вчера девушка так неловко поправила своё платье-рубашку, нервно обкусывая изнутри кожу щёк… «И ведь она сегодня снова пыталась привлечь меня», – без удивления отметил он, отложив журнал.
Андрей Макарьевич ещё раз прокрутил сегодняшнюю сцену с Алисой, вспомнил её короткое алое платье – в подобных она никогда не ходила, – вновь услышал её надрывный голос «мне надоело, я схожу с ума! понимаете?», всхлипывания, глухой перестук каблучков, тихий одиночный удар двери и плач и решил побыстрее выйти с работы, чтобы доро́гой ещё раз поразмыслить обо всём.
На город опускались сумерки. Дома, деревья, памятники, мемориальные таблички, прохожие – всё погружалось в дымку. Словно тонуло прошлое. И создавалось ощущение, что прямо под ногами, на этой улице и в этих неприметных лицах загоралось будущее. На пути профессора была библиотека. Ее корпус возвышался на слоновьих ногах. В глазах профессора она олицетворяла, пожалуй, самую вожделенную утопию: головокружительный свет познания разливался вширь и уходил во мрак тысячелетий, чтобы тайное обернулось явным. «Ибо сие есть тайна, завещанная пращурами… Ибо само естество человеческое, эти унылые, снующие туда-сюда тушки – святейшее загадочное волокно».
И тревожный гул, и скрип, и шум, и вой, доносящиеся из тяжёлой газовой дымки, дрейфующей над Остоженкой, Волхонкой, Моховой, казалось, говорили профессору об утопиях и могилах, в которых спят игры, в том числе та, которую он так беспощадно ворошил.
В портфеле Шора лежал автореферат Донато Пеллагатти, подавшего свой труд на соискание dottorato di ricerca. В библиографическом описании упоминался средневековый французский трактат, о котором соискатель вскользь упоминал, что он написан миссионером из Павии, посетившим среди прочих народ тикутаки. Этот автореферат диссертации, которая не содержала ни слова об этносе тикутаки, являлся ныне единственным намёком на то, что кто-то, кроме ичамов, встречался с древнейшим народом. Шор предполагал обнаружить в трактате – если ему посчастливится его найти – обличение в ереси и, быть может, искажённое изложение «сатанинской игры» в связи с особенностями этики средневековой Павии. Однако он радовался, что своим гипотетическим существованием этот трактат опровергал высказывания тех глашатаев, кто, пав под очарованием постмодернистов, додумался до того, что тикутаки – политическая выдумка, изобретённая другим народом в своих целях. Иными словами, что ни их игры, ни их самих никогда не было.
Эти глашатаи не изменили своего мнения даже после выхода гримуара, дешифрованного и прокомментированного Шором. Гримуар был испещрён таким поразительным количеством проклятий ичамского жреца бедных тику, что едва ли разумно было полагать, что такой душевный накал мог быть симулирован или являлся плодом хитрого умысла.
Даже профессор Казанцев, чья теория сводилась к тому, что ичамы, пользуясь исключительным тщеславием и претенциозностью тику в сфере духовного, через подкупленных жрецов навязали им деструктивную, как опиат, духовную практику, так называемую игру «небесные чикли», – даже этот скептически настроенный муж не доходил до того, чтобы ставить под сомнение историчность народа!
Итак, было несколько ветвей познания тикутаки. И сформированы они были отношением к игровой традиции этого этноса. Что она значила для него: была ли эта игра психологическим оружием, или методом духовного самосовершенствования, или изысканной выдумкой для развлечения? От ответа на этот вопрос зависело действительно многое. Для Шора – всё.
Мысли профессора, как обычно, возвращались к древнему народу, и он забывал обо всём, даже о том, о чём только что собирался подумать. Кольца и струи сигаретного дыма, которые он, задумавшись об игре тикутаки, выпускал по дороге, доставляли ему такое же удовольствие, какое доставляла сама мысль о затерянном и найденном этносе. Удовольствие, впрочем, сопрягалось с небольшой тревогой.
И так как Андрей Макарьевич менее всего был склонен к самоанализу и рефлексировал только на научные или околонаучные темы, то он не смог понять, с чем связана его тревога. Вряд ли она проистекала из сомнений в подлинности средневекового трактата. Зачем Донатто Пеллагатти использовать в диссертации фальшивый источник?! Вряд ли тревога была обусловлена одиночеством Шора во взглядах на традицию чиклей… Скорее всего, источник тревоги был связан с тем, что творилось сейчас с Алисой, девушкой, которая соотносила свои страдания с клубом и игрой.
Глава 3
Глаза на чёрном лице старца Борото сощурились. Докшит ощерил зубы, брызнул слюной, его свирепые ноздри вздулись, как большие красные пузыри. Свалившийся на пол орех угодил на пьедестал бронзового монголоида. Проскрипела деревянная Уллаун – одна из тех, обернувшись в которые, коряки тёмными вечерами являются в гости. Самой блёклой – цвета иссохших трав – была маска племени куакаука-уак, она вызывала странное ощущение – среднее между щекоткой и паникой. Что-то было в нитях, которыми перетянули её глаза.
Китайская маска ржала. Мексиканские наголовники шуршали и дыбились. Звереподобные маски рычали. Лоснились миниатюрные и в натуральную величину маскоиды. Бразильская маска из кожи, позвонков анаконды, костей боа, челюстей пираньи, чешуи арапаймы, волокон пальмы, как всегда, метила в самого слабого.
И кто слабый? Неужели она? Выйдя из кабинета профессора, Алиса зачем-то зашла в клуб. Ей, наверное, ещё хотелось подышать, пожить. Но агрессия, направленная на саму себя, преследовала её и тут. «С драгоценностью надо поступить жёстко», – повторяла девушка, разглядывая миниатюрную монголоидную голову и чувствуя потребность поговорить хотя бы с кем-то не из бронзы или чешуи.
Но в клубе никого не было. Если не считать масок, которые частенько использовались для игры. Они помогали сделать подкоп под сознание, которое разлеталось от этих экспериментов, как золотая пыль при огранке. И как же это поначалу радовало! Как пленяло и расширяло! Это ли не благодать: быть везде, быть всюду?! Алиса вспомнила одну из ранних партий, когда, сидя на подушках, уложенных кругом, около десяти членов команды испытали то, что невозможно пересказать: расщепленность, которая вместе с тем не содержала ничего пугающего.
Атарщиков тогда услышал своего прадеда хантэ, чьё тело было повешено на перекладине между двух елей, и затянул его песню. И, кажется, они увидели миграцию птиц, летящих над Иртышом, заслонивших солнце. Чувствовалось движение. Полёт. Множественность. Гладь. Блаженство. Жестом Шор призвал всех к молчанию и сам закрыл глаза. От него исходило то, что Елагин назвал «восприимчивостью к истине», Алиса – «потоком», Лидия – «ментальной силой», а сам он это посчитал, конечно, доказательством духовной живости народа, который изобрёл игру.
Дороги, которыми пришли нынешние члены клуба, разнились, как мох и чертополох. Довольно много было тех, кого в клуб приводило любопытство. Другие удовлетворяли здесь конспирологическое пристрастие, третьи искали выплеска творческого потенциала, четвёртые прятались от невезухи, пятые – от бытовухи, шестые являлись вестниками всеобщей компьютеризации, седьмые – мистификации… Тридцать два члена клуба – тридцать два пути.
В клуб попасть могли не все желающие. И что это был за критерий, по которому одни получали право, а другим отказывалось? Очень часто Шор прибегал в этом решении к тому, в чём далёкие от чиклианства углядели бы гадание: он доставал со стеллажа энциклопедию, раскрывал на любой странице, тыкал пальцем в строку, зачитывал её и толковал её смысл применительно к ситуации. И если кто-то осмеливался спросить его о происходящем, то он коротко, чтобы не навредить и не запутать (это были его главные принципы), говорил о синхронизации, которая легла в основу гадания, известного и практикуемого человеком с древности; и о толковании, которое есть аллегория жизни, ибо, кроме толкований, нет кругом ничего.
Были, разумеется, те, кто желал втянуться в игру ради самого Шора: ловить его скупые жесты, ощущать тонкую эротику его слов. Из действующих членов клуба к их числу относились трое: Алиса, Лидия и Олег. И надо сказать, что последнего привёл сюда слух о гомосексуализме профессора. Но что ещё мог думать обыватель? Почему этот мужчина так элегантен, красив? Для кого он старается?! Скорее всего, ради внимания мужчин, ведь никто не видел его с женщиной…
И Олег следил за своим таинственным избранником, как охотник за беркутом. Он разглядел даже ширину зрачков Шора, когда тот бросал взгляд, например, на Лидию, не раз являвшуюся в клуб в провокационных костюмах, под которыми считывалось отсутствие белья. И ширина эта доказывала – есть шанс. Но он не хотел его потратить зря. Он не спешил. В конечном итоге, он действительно влюбился, потому что, помимо прочего, Шор открывал перед ним новый мир, куда более привлекательный, чем тот, который он видел, работая барменом в богемной «УZтрице».
В «УZтрице» часто сидела Лидия. Туда наведывался Елагин, который продолжал искать следы тайного правительства и рыцарей-храмовников. Бывал там и Егор, геймер, айтишник. Ходил всегда в засаленном худи. Сквозь длинную чёлку иногда можно было увидеть его глаза, красные и слезящиеся. В этот ресторанчик заглядывали и студенты профессора. Но Шор игнорировал все уловки и приглашения Олега.
Надо сказать, профессор оставался поразительно толерантен в выборе членов клуба, ибо, кажется, одной из его задач было не препятствовать разноголосице – найти широкий диапазон звучания «Небесных чиклей». В голове Алисы истины чиклианства звучали душераздирающе, как «Воробьиная оратория» Курёхина. У Владимира Айдарова – строго, как «Largo». У Егора – галлюциногенно, как психоделик-транс. А у Атарщикова чиклианство звучало через горловое пение, камлание и песню хантов.
В тот клубный вечер, когда Алиса, стоя в одиночестве, смотрела на маски, ей предоставился шанс успокоиться – в комнату вошёл Владимир Айдаров, пожалуй, самый степенный и уважаемый член местного общества. Крупный, неповоротливый, с округлым лицом, со стоящими колом колючими усами, он был похож на моржа. Старомодная кепка, как у Лужкова, добавляла ему черты консервативности и солидности. Он производил впечатление лидера, который мог бы выдвинуться вперёд при необходимости и твердом понимании вопроса, но, покуда не находилось ничего экстренного, этого делать не желал.
Одной из странностей Айдарова, кандидата технических наук, было то, что он практически никогда ни к кому не обращался лично. То есть он просто входил, снимал кепку и чуть наклонял голову, что означало «здравствуйте», а затем, без прелюдий, без разговора о делах и погоде, начинал излагать свои мысли и идеи.
Он никогда не спрашивал: «А что вы думаете по этому поводу?» Могло показаться, что отсутствие «вы» в его речи – психическая патология, однако он был так уравновешен, настолько лишён суеты, что в этом обнаруживалось куда больше уважения к человеку и его личному пространству, чем в непрестанных «а вы? а у вас?» Если собеседник сам изъявлял желание высказаться, он слушал. Если в ответ визави молчал, то и он безмолвствовал, будто до этого никто ни о чём не говорил.
– Чикли обрели славу чего-то исключительного, – с ухмылкой говорил степенный Айдаров, – однако нет и физически не может существовать ни одной совершенно новой идеи или практики. Можно назвать с десяток прототипов игры в чикли, найти их следы на всех континентах. Поэтому решительно вредно говорить о новизне идей. Это значит расписываться в невежестве. А история религий? Она живо свидетельствует, что одно выливается из другого. Фетишизм, анимизм, тотемизм… не то что не изжиты – они существуют и, уверяю вас, самым активным образом! И почему-то христианство от них отделяют, якобы оно ново, но нет и не может быть ничего нового!
Алису его отвлечённые рассуждения на время угомонили. Ей было приятно полагать, что человек варился в одних и тех же, пусть чуть изменённых идеях сотни миллионов лет. И что ещё важнее – тонул в одних и тех же чувствах.
– Взять фетишизм, – продолжал Айдаров, – это ощущение, простенько так говоря, что от предмета исходит нечто. Вот сколько этих фетишей у христиан? Огромное количество святых предметов! А я ведь никого и не хочу обидеть. Напротив, я считаю, что оболгали фетишистов. И пора бы признать, что связь предмета и чувства естественна для человека. И ни разу не изжита и сейчас. Разве это не повод задуматься? Какую, в конце концов, психическую тайну скрывает эта связь? Почему её принято отрицать, словно фетишисты только дикари и умалишённые айфономаны?
В этот момент Алиса сосредоточилась на дряхлости того, что причиняло ей муку. У неё вертелись свои вопросы: «Сколько миллионов лет чувству окончательного одиночества? А идее о расщепленности бытия?»
Между тем клуб постепенно заполнялся людьми. Зашла Лидия. С мужской стрижкой, строгая, она была одета в чёрно-белый комбинезон. Кажется, помимо Шора, в клуб её привело некоторое запоздалое бунтарство, которое в её годы уже невозможно было удовлетворить так, как, например, в пятнадцать лет, – искушённый ум требовал утончённого бунта. И этот мятеж, конечно, содержался в чиклях.
«Женщины бывают двух типов: стервы и дуры», – утверждала она. Не стеснялась меркантильных связей. Была бездетна. Рациональна. Child-free. Вечная любовница. И казалось, всё это вместе кормило её мятеж.
Когда Алиса зашла в ванную помыть руки, туда же нырнула Лидия и захлопнула дверь:
– И долго ты так мучиться собираешься? Может, пора в петлю? – она расположилась на краю ванной, заглядывая в зеркало.
Алиса вздохнула. Как-то очень блёкло она выглядела рядом. И эта грация… Но обучаться у Лидии умению расположить своё тело соблазнительно ей казалось предосудительным. Честнее оставаться угловатой. Честнее иметь свой рот, а не надутый. Честнее любить Шора. Лидия в этот раз ей даже ничего не говорила, однако то, как она подправляла помаду, воскрешало пролетевшие беседы.
– Заканчивай, – её увеличенные алые губы сжались. – Заканчивай эту дурь.
На этом она вышла из ванны, а Алиса спешно закрылась на замок. После соприкосновения с Лидией, которая, в общем-то, насколько могла, ей сочувствовала, Алиса ощущала себя дурой: неухоженная внешность, балахонообразная одежда, да и мысли – очевидная дурь. Что бы ознаменовало, по мнению Лидии, конец дури? «Успешная разовая акция». Под этим она подразумевала, что Алисе надо опуститься на землю, продать свою девственность. Лидия настаивала, что необходимо именно продать и никак иначе. Потому что это будет «прививка» на всю жизнь, защита от глупых страданий. Тот, кому Алиса отдастся, безусловно, её акт не оценит, а если оценит, значит, слюнтяй. Алиса же считала, что вначале нужно встретить нормального парня, а затем строить свою жизнь. И забыть тысячу раз о Шоре.
Другим членам клуба Алисины переживания были неизвестны. А Лидии о своём решении рассказывать необязательно. А если бы её не было рядом? Проснулась бы в Алисе жажда этой странной «примерки»? Согласилась бы Алиса разделаться с тем, что берегла для великой и светлой любви, прежде чем покончить с собой? Решилась бы расстаться с девственностью абы с кем? В своей готовности на «абы с кем» Алиса видела месть самой себе за годы глупости, когда считала своё целомудрие чем-то сокровенным.
Из-за двери слышались голоса тех, кто начал партию. «То есть это», «то есть это», «то есть это», – повторяли они тихо надпись, выгравированную на одном из медальонов тикутаки, копия которого лежала по центру стола. Просто лежала, как мог лежать там любой другой камень или предмет. Казалась безделицей. Тоже фетиш? Однако для тех, кто уже преуспел в чиклях, кто не раз приоткрывал тайны в своей психике, медальон с дырочкой для ношения был подобен тоннелю, вызову. В медальонной надписи – схватка субъекта и объекта. И за столом категории «то» и «это» умирают и сливаются воедино.
Но Алиса чувствовала только то, что опять что-то деконструируется, погибает. Снова смерть. Снова отсутствие устойчивой системы. Что происходило в другой комнате, она даже не стала узнавать. Она испытывала угнетённость. Даже странно, какой дифференцированной была её болезнь. Алиса сама не могла уловить все эти ветвления: одиночество, страх сойти с ума, головокружение от того, что все – иллюзия, а значит, бред, безответная любовь, невозможность найти, ощутить Бога. Какого Бога? Хотя бы кровать найти и прилечь. Хотя бы на мгновение спастись в чём-то. Как обычно, хворь накрыла резко, точно заштормило, словно пол пошёл ходуном, словно маски накинулись на неё и впились. Она выбежала из квартиры. На лестнице её перехватил Елагин:
– У меня кое-что есть. От Казанцева. Пойдём поговорим.
Алиса пыталась отвечать ему «нет», «мне там душно», «плохо», «не интересны новости, тем более от Казанцева». Но Елагин не принимал возражений.
– Мне надо это донести именно до тебя. Считай, ты – слабое звено, – строго отрезал он.
«Слабое звено?» – крутилось в голове Алисы, пока она поднималась, как подневольная, обратно в клуб вслед за Алексеем, тридцатилетним юристом, который получил своё прозвище – Елагин – за познания в истории тайных обществ и конспиративную переписку, на которую мог подвигнуть самых закрытых, но интересных ему людей. Как и Иван Перфильевич Елагин, мастер Провинциальной великой ложи в Санкт-Петербурге, Алексей имел склонность к философствованию, мыслил по-гофмейстерски.
Он провёл Алису на кухню, где никого не было. Пока он говорил какие-то вступительные вещи о том, что «это серьёзный разговор», Алиса суетливо наливала чай. Хотя бы глоток. Хотя бы кипяток в глотку. Что-то сладкое на язык прежде, чем на неё обрушится всё снова. Прежде, чем она начнёт сомневаться, что она есть, что вот это – она, а не какой-то блик воды.
– Только, пожалуйста, без слабых звеньев, – попросила Алиса, подав Алексею Елагину чай. – Слабое звено может ещё стать сильным.
– Спасибо. Безусловно, – чуть более мягко согласился он и по-деловому, без каких-либо эмоций, приступил к сути. – На кафедре Казанцева сейчас стряпают что-то очень серьёзное: и против Шора лично, и, разумеется, против игры.
– Это происходит, сколько я себя здесь помню, – нетерпеливо перебила его Алиса, потому что ей становилось всё хуже и хуже и хотелось бежать. Хотелось кричать: «Алексей, ну вы же нормальный человек. Зачем вы меня вернули?! Ради этой фигни?! Вы же видите, что происходит со мной!»
– Да, – недовольно подтвердил Елагин, – но именно сейчас, поверь уж моим данным и не спрашивай, откуда они, я уверен, к ним попал какой-то козырь в руки.
– И причём здесь я? – нервно переспросила она.
– Ты тут как раз очень при чём, – спокойно, но чуть жёстче продолжил он. – Если произойдёт глобальное развенчание культа, если игра будет объявлена вредной, то тебя на этой волне вынесут в первые ряды. И я опасаюсь, что именно сейчас казанцы начнут к тебе подбивать клинья. Может, что-то обещать взамен. Может, подошлют кого-то, чтобы с тобой подружиться… Шор тоже считает, что, дабы потопить его, они используют все средства.
– Шор? – невольно вырвалось у девушки и вспомнилось «слабое звено». Она зажмурила глаза и постаралась взять себя в руки, но слезы всё же брызнули.
– Видишь, ты сейчас совсем не в форме, – вздохнул Алексей и отпил чай. Затем он нахмурился и стал в раздумье водить пальцем по столу, как будто прикидывая возможные комбинации и развитие событий.
– А вы вот мне сами, Елагин, признайтесь. Вы уверены, что игра позитивна? – не сдержалась Алиса.
Алексей задумался. В клубе он искал материал для анализа. Не то чтобы он отвергал догмы чиклианства или оставался духовно глух в игре – его партии не редко были проникновенны. Однако он, кажется, всегда помнил, какое пристрастие его сюда привело. И вот это уже интереснее: откуда эта жажда информации, скрываемой от общества? Откуда влечение к теням, отбрасываемым политическими или социальными процессами? И где-то внутри, себе лишь самому, он мог признаться, что упивается самим процессом разоблачения, владения сокрытым.
Он ощущал: его «дневное поприще», адвокатская деятельность, связано с противоположным – с ясностью, открытостью, с правом и законом. Право – нечто высшее, что берёт своё начало у истоков бытия. Право подобно солнцу. От его сияния можно и ослепнуть. Поэтому нужна тень.
– Не уверен, Алиса, – наконец, сказал Алексей Елагин. – Однако я много в чём не уверен из того, в чём уверены массы. Я должен просчитать все ходы. Вас мне надо было уведомить только потому, что мне противны хитрости. Позитивная эта практика или душегубство, это уже второе. А первое, лично для меня: нельзя при доказательстве использовать сфабрикованную информацию. И вот я однозначно против этих махинаций.
Девушка пообещала ему сохранять бдительность. Елагин ещё раз вздохнул, показав, насколько это обещание неубедительно. Алиса постояла немного и вышла. В дверях она столкнулась с Шором. Причём буквальным образом. Она вспыхнула, и внутри неё на мгновение установился блаженный Эдем. Но профессор так холодно ей сказал «простите», что рай растворился, и она буркнула что-то в ответ и выскочила на лестницу. Поскорее к пропасти! В ад и месиво. Потому что ад внутри невозможно снести. Его надо удвоить. И сгореть.
Через два часа Алиса уже сидела в одном совершенно небогемном заведении. В неприличном платье. Была пьяна. Почему она не пошла в «Уzтрицу», где ей бы сделали скидку? Потому что та напоминала «успешную разовую акцию». А акция, несмотря на низость намерений Алисы, была апофеозом мерзости.
«Разве может продажа столь нежного и драгоценного стать “прививкой от романтизма и страдания”? Понятно, Лидия считает, что так разовьётся спасительный цинизм, но задумывалась ли она о пользе уязвимости? Не думала ли она, что в панцире этого цинизма, где нет боли, нет и жизни? Но чем мой гадкий сценарий отличается от её? Тем, что я ищу не защиты, а гибели. В том вот уроде или в том – ищу гибели. Этим мой сценарий честнее», – размышляла Алиса, сплющив зубами трубочку, цедя коктейль и бросая какие-то пошлые фразы подбивающим к ней клинья мужикам.
Надо сказать, многие кандидаты, чувствуя что-то вызывающе-фальшивое в словах девушки, ощущая в ней тайное страдание, быстро разворачивались и покидали Алису. От собственных фраз её тошнило, поэтому она ещё сильнее налегала на алкоголь. Развязность в речи, которой она как бы продолжала себя подталкивать к пропасти, становилась всё более нелепой и гротескной. И не то чтобы оставшийся около неё «урод» был настолько пьян или психологически глух, ему, скорее, было все равно.
Заткнулась Алиса в тот момент, когда его рука всё-таки притронулась к ней. Девушка оцепенела, словно брезгуя сбить ползущего по ней тарантула. Сколько это длилось? Уже ни о чём не размышляя, она смотрела, как коричневая мохнатая рука, олицетворяющая все сладострастия и похоти, известные человечеству, и принадлежащая тому, у кого были мохнаты нос и уши, медленно гладила её коленку. «Ам, какая девочка, ум-м-м», – слышалось при этом тяжёлое сопение и мычание…
Время от времени эта рука пыталась поднять подбородок девушки. Тогда она резко отворачивалась к бару и просила ещё коктейль, лимон, воду, салфетки, сахар, соль, закурить… Но Алиса не курила – каждый раз при затяжке она испытывала приступ кашля. В её уме мелькало «так даже лучше, лучше, лучше, только это может быть примеркой тому». Эта фраза звучала заевшей пластинкой. Но чувство гадливости заливало Алису, и подступала тошнота.
– Тут есть мотель, – шептал кустистый рот, – почасовой… Пойдём…
– Угу, – отвечала, сдвинув брови, она.
И теперь, отбросив лексику, которой так нелепо и безыскусно пыталась добиться своих целей, а в сущности, лишь нагнетала самоотвращение, она произносила изредка что-то вроде «угу» или «щас».
И это было похоже на жестокий аттракцион: она приближалась к своему решению и как будто катилась в пропасть, а потом выныривала из неё и снова просила повременить. В этот момент ей и позвонил Саша, можно сказать, единственный приятель из членов клуба, который хотел с ней встретиться и обсудить, в общем, то же, о чём уже говорил Елагин.
И этот звонок сотворил несколько вещей. Он вторгся извне в это душное и смрадное пространство и продемонстрировал, что ещё можно одуматься, отвлечься от намеченного из-за каких-то внешних и автономных причин.
Звонок принёс радость, которая, впрочем, стремительно перетекла в досаду. Точно Алиса была узником, на котором вдруг разорвались оковы, и она вдруг судорожно и парадоксально стала искать, как их вернуть.
От перенапряжения она несла, что приходило на ум, и как будто в этой болтовне забывалась.
«Какие там новости? Не до новостей! Давай лучше, Санёк, о другом! – слышал Саша Алисин пьяный голос, и по коже его ползли мурашки от недоброго разгулья девушки. – Как думаешь, это будет последняя игра, а? – и, не слушая его, продолжала. – Чибля, Саша! Сегодня я буду ругаться! Поверь, это лучше, чем… В общем, лучше, чем другая, фу-фу, аж блевать, вот уж… Верь мне, в общем. Лучше ругаться. Это практически спасение. Серьёзно! Да что ты! Иногда, слушай же, что говорю, надо переступать табу! Это полезно. Может, улизнёшь от худшего греха! Нарушение табу – это смерть в миниатюре. Может, их для того и придумали, чтобы они были спасительными примерками, эти табу. Чтобы человек примерился. И примерка осталась примеркой. И дальше никто не пошёл. Не веришь? А ты поверь. И табу полезны, и гадкие попирания их могут быть полезны! Все одна польза! Слышишь, сколько пользы вокруг меня-то? А ты, Сашка, тоже всё сладенькое, а? Ругнись! Ну хотя бы немножко!» – тут у неё промелькнуло, что для этой жуткой примерки подошёл бы Саша, потому что переступить через отвращение к мохнатому мужику, казалось, выше её сил…
Хотя тут же она ощутила «нечестный компромисс», именно так она подумала и даже как будто поругала себя за малодушие и изворотливость. Ведь какая погибель в том, чтобы с Сашей? Какая в том примерка к тому? Однако и откинуть полностью этот «малодушный компромисс», сводящий к минимуму деструктивное значение акта, она не могла, потому как время от времени оборачивалась к мохнатому и видела его лапу. И она как будто дала лазейку для случая… Вторгся же этот звонок. Отсрочил же её гибель.
«У-у-у, а ты бы меня сейчас видел… Жуть и мерзость, Саша, и тут другого слова и не сыщешь, – самобичевалась Алиса, но тут же переходила к необъяснимой для Саши горькой и саркастической интонации. – Может, Саша, у нас с тобой будет сегодня весёлый вечер. Значит, слушай. Я в некотором месте, ты можешь сюда прийти. Место неприличное, пьяное, здесь такой дух, такие попойки безобразнейшие случались, у-у-у, угар, это место даже за века не отмыло себя, и вот так его и назвали. Прям и назвали. Вот тут я сижу, Саш, в подвале, даром, что Пушкин родился, всё гав-но», – сказала она. Нервные смешки и гудки.
Саша набрал ещё раз, но телефон оказался выключен. Тоску его усилила и открытая для ориентировки карта Москвы – гигантской попойки. Довольно безрезультатно он поискал информацию в интернете и нашёл всего пару домов, в которых бывал поэт. Несмотря на это, он собрался и вышел из клуба, чтобы искать Алису.
Саша хотел, чтобы Алисин речитатив не отвлекал его от собственного замысла, чтобы он сам не волновался тщетно. Подобного рода выходки, речи про смерть и нарушение табу вполне согласовывались с Алисиной несколько экзальтированной природой. Замысел же Саши касался одного серьёзного разговора, на который он, кажется, решился. А новости, с которыми он первоначально ей позвонил, были лишь предлогом.
Вначале юноша пошёл по Сретенке направо к тому месту, где прежде стояла Сухарева башня. Но потом, осознав, что от волнения он удаляется от злачных мест, Саша взял себя в руки и развернулся на сто восемьдесят градусов, чтобы пройти по заведениям Сретенки, дойти до Чистопрудных клубов и затем свернуть на Маросейку и Покровку, кишащую барами. Правда, насколько он имел представление, не подвального типа.
Один, второй, третий бар, клуб с фейс-контролером, и там всё грохот, локти, шум, столпотворение, – надежда её найти чахла с каждым новым местом. Выйдя из десятого заведения, Саша остановился и заставил себя сосредоточиться. Он простил себя, что промотал целый час в бессмысленном шатании, и ум стал чётче.
Тогда он вспомнил, что Пушкин родился на Бауманской или где-то в Немецкой слободе, потом стали припоминаться ему и названия: Басманная, Госпитальная, Денисовский переулок, Басманные тупики, Аптекарский переулок, – среди этих названий, увы, ни разу не мелькнуло ничего угарного, как обозначила Алиса.
Однако Саша всё-таки дошёл до Садового, поймал машину и проехал минуты за три до того места, где родился и крестился совсем другой поэт. Вдруг хмель застил память Алисы? Саша вышел из такси и направился к Бауманской.
Дорога пролегала через малолюдную тенистую улицу. Из-за обилия домов, дышащих ладаном истории, богаделен, института благородных девиц и наркомата путей сообщения, столкнутых лбами в самой узкой и таинственной сумрачности, улица приобретала такую неизбежную в данном случае характеристику, как глубина. Из открытых заведений ему попался только небольшой продуктовый, в который влетели по ступеням, боясь не успеть до одиннадцати, три кадета, отмахнувшиеся в спешке от Саши, когда он спросил, где тут в округе можно чего-то выпить или потанцевать.
Одолев глубину улицы, он вынырнул на площади Разгуляй, покрутился по ней, не заметив её названия и, сомневаясь, куда же ему податься: направо к дяде или налево к крещению, – пошёл налево. Именно на площади Разгуляй в неприметном заведении в это же самое время Алиса была в очень неоднозначном положении.
Через час, так и не дождавшись Саши, Алиса, будто не обладая волей изменить своё решение, согласилась уйти с мохнатым мужиком. Они вышли, прошли про Доброслободской, свернули в переулок. В нём стояли казарменного типа дома с обветшалыми фасадами, потухшими окнами и, как оказалось, гуляющими внутренностями: расшатанными лестницами, скрипящими половицами, разбитыми лампами. Кухонные ножики, самые ужасные из всех ножиков, могли появиться из любых дверей и юркнуть в тело позднего гостя. И освещалась убогая картина только одним фонарём, мигающим в темноте.
При виде горевшей в переулке мусорки, служившей источником вони, Алису охватила паника. Невероятно чётко и резко, несмотря на затуманенный алкоголем ум, она ощутила, насколько это её решение близко к решению следующему, насколько одно тянет, с неумолимой, противной инерцией, за собой другое. И эту силу не уменьшить! не отменить! Один шаг – раз, и второй. Грехопадение сцеплено с ещё худшим грехопадением… Она чувствовала колоссальную связку одного своего шага со следующим. Это знание бежало мурашками по её замёрзшей коже. И разве она уже готова к тому, последнему?! Разве всё действительно кончено?! Разве нет ещё надежды? Нет. Акт. Верёвка. Смерть.
Взвизгнув, она побежала со всех ног от мохнатой руки вниз к Доброслободской. К свету и людям. Но, не пробежав на каблуках и десяти метров, упала. Попыталась встать. Её обдал никотиновый запах прижатой к ее рту руки… «Хотела убежать, милочка? За нос меня весь вечер водила», – сквозь зубы цедил мужик, судорожно расстёгивая одной рукой брюки. Рука его дрожала. Он приблизил к её лицу то, чего она ещё никогда не видела. Алиса заныла, замычала, попыталась вырваться, но мужик налёг на неё всем весом и одним движением задрал платье. «А-а-а», – понёсся по пустому переулку душераздирающий вопль. И от боли, от невыносимого унижения Алиса впилась зубами в свою руку. И она грызла её и сосала, задыхаясь от слез, до тех пор, пока все не кончилось.
«Ты сама, сама, сама, согласилась!» – рявкнул напоследок мужик и сунул ей пять тысяч рублей. Освещённый в этот момент вспыхнувшим и тут же погасшим с электрическим дребезжанием фонарём, он рванул по переулку и скрылся в сумраке поворота. А кухонные ножи так и ходили, так и шныряли вокруг лежащей на асфальте Алисы. Обкусанной рукой она пыталась одёрнуть платье с кровавым пятном. Девушке казалось, что она может не успеть подняться, как кто-то накинется на неё вновь и возьмёт силой. В этом переулке это возможно.
Через какое-то время она подняла деньги, встала и пошла, пошатываясь, к мусорке. Та уже догорала и смердела ещё сильнее, клубясь дымными, в темноте живыми, облаками. Что ж, Алиса сама хотела своего падения. Она сама довела до этого. Теперь легче умереть. Алиса высунула купюру. Посмотрела на неё. Протянула руку. Дым тут же поглотил и обдал жаром.
– Это моя жертва тебе, боженька, – произнесла она сорванным хриплым голосом, колени её подкосились, и она рухнула у мусорки в рыданиях.
Алиса знала – её никто не слышит.
«Игра не совместима с жизнью», – ответила бы она, если бы прямо сейчас к ней подошли и спросили, кто над ней надругался. «Игра!» – закричала бы она. Что-Что? Вы о чём? Да! «Игровое восприятие постигнуто. И что?! И теперь любой трэш – это игра. Слышите?! Не верите? Так смотрите, смотрите же на меня! И эта игра – теперь единственный доводящий до самоубийства трэш! За игрой нет жизни. Нет иной боли, кроме адской боли этой игры».
Алиса ощущала, как и прежде, боль. Но боль эта была как будто не от произошедшего этим вечером ужаса, а от двух предельных знакомых состояний: одиночества и расщеплённости.
Она даже услышала и увидела, как говорит сама себе, и, как и Бог, не стала за ненужностью ничего отвечать. Мусорка, треща время от времени пластиком, поглотив мерзкую купюру, горела в отсутствии всех…
Итак, первое таинство для поэтического сознания состоялось в 1799 году в Елоховской церкви, к которой направился, шагая широко и взволнованно, от площади Разгуляй Саша. Настроение у него становилось всё сквернее. По мере обхода слободы с её заведениями, кое-где напоминающими студенческое гетто, крепло ощущение, что он в чём-то ошибся. Что-то не так понял. Обманулся.
Он свернул к Меньшиковскому дворцу, от нечего делать поглядел через ограду на Бауманку и уже совсем разуверился в том, что найдёт Алису. Пару раз он стрельнул телефон у студентов, услышал, что она, как и прежде, недоступна, и пошёл в сторону Курской, чтобы вернуться в клуб и читать пушкиноведов.
Но он не любил себя нервным, взъерошенным, поэтому всячески себя усмирял, спускаясь к Яузе и колеблясь, пройти или не пройти по заведениям Сыромятников. А когда он дошёл до реки, которая никуда не текла, но лежала темнотой под крутым холмом, то настолько преуспел в самоуспокоении, что решил вообще отправиться домой и отложить разговор.
«Хоть и не нашёл Алису, но, думается мне, что всё хорошо, и с утра я этому найду подтверждение», – рассуждал Саша. Дыша всё более свободно и ровно, он и увидел на горбатом мостике, который был подсвечен фиолетовым, как и высившийся за ним на холме Андроников монастырь, одинокую женскую фигуру.
Зрелище было едва ли романтичным: женщина, перевесившись через перила, мотала справа-налево простоволосой головой. Саша перешёл на бег, потому что ему показалось… С ума сойти! Фигура этой девушки в красном платье и в короткой курточке, несмотря на ночной холод и срывающийся снег, напомнила ему Алису. Да, это была Алиса. Он обмер. И, боясь криком спугнуть её, молча быстро побежал к ней, горя разом всеми чувствами: болью, страхом, любовью, изумлением, страстью, негодованием.
– Алис, – боязливо и ласково позвал он, – Алиса.
Девушка некоторое время стояла, перевесившись через перила, но головой мотать перестала. Потом она выпрямилась, пригладила взлохмаченные волосы и обернулась. Сашу поразил не столько внешний вид – непривычно ярко накрашенное лицо, откровенное платье, – сколько взгляд: она смотрела, как помешанная, равнодушно, без всякого удивления и будто не видела его.
– Привет, Саша. Есть закурить?.
– Ты же не курила!
– Точно, – произнесла она и перевела взгляд.
– Что с тобой? Что ты здесь делаешь? Где ты была?! – снимая с себя куртку и накидывая ей на плечи, спрашивал он.
Она не отвечала. Не скидывала куртку. Но и не придерживала её.
– Почти отгадал загадку, да? – ухмыльнулась Алиса и, резко повернувшись, добавила, смотря с осуждением ему в глаза. – Да поздно, Сашенька.
– Тебя обидели? – в чувствах он схватил её запястье.
– Я сама себя обидела, и хватит об этом, – отрезала Алиса, – пойдём лучше где-нибудь покурим.
– Нет, не покурим. Мы останемся здесь, пока ты не ответишь!
Алиса удивлённо на него посмотрела, сделала шаг вперёд, намереваясь идти, но он преградил ей дорогу.
– Я очень устала и хочу сесть. Я сейчас упаду, мне нужно сесть.
Он взял её под руку, и они пошли в сторону Курской.
Из-за большой разницы в росте Сашина куртка висела на ней как пальто, в которое она запряталась с головой и согревалась дыханием. У Курской, где шла привокзальная ночная жизнь, в мешковатое пальто сунули цветы – «Для прекрасной девушки». И этот ободранный подросток с розами, и Саша, выкупающий охапку, вызывали в Алисе жалость. Она отвернулась и зажмурилась. «Это я себя изнасиловала. Сама себя».
– Правда, меня никто не обижал, всё это ерунда, я сама, – вернулась она к разговору, когда они присели с Сашей на лавку.
– Но ты мотала головой…
– Да хотела отрезветь, – соврала она и вдруг её губы задрожали, лицо скуксилось, она уткнулась в его плечо и стала говорить навзрыд: – А знаешь, Саша, что самое ужасное? Что мы одиноки! Жутко одиноки! И нас даже нет, мы все – пшик! Никакой эмпатии, никакой любви, Саша! Элементы мы, – и, не услышав или сделав вид, что не услышала Сашино «как же любви нет?! я бы хотел тебе сказать…», – ничего вообще, только одиночество! Скажешь, нет? А как нет, Саша? Вспомни чикли: мы – «колебание светотеней». Чьих, откуда? Понятно, угу, оттуда, Того, значит. А Тот, Саша, Он же одинок! Он же ещё более одинок, ведь всё его производное – Он сам. Ты представь, как зверски, как люто, дико, мерзко, гадко быть Одним в целой вселенной. Мы все – только голое одиночество.
Саша действительно не понимал, как можно так некорректно смешивать Абсолют с одиночеством, и пытался успокоить Алису христианским триединством, а также тем триединством, о котором читал в Упанишадах. Между делом он пересказал ей и обоснование троицы Гегелем. В чём он видел исчерпывающее даже для материалистического ума доказательство невозможности того самого одиночества. Но она продолжала настаивать на метафизическом и самом невыносимом, губящем её душу одиночестве и периодически плакать, утыкаясь в его плечо. Когда это происходило, на Сашу находило такое блаженство, что он забывал о её терзаниях и расцветал, затем корил себя и возвращался к сочувствию. От этих внутренних рывков его сострадание выглядело как-то гипертрофированно и помпезно. Впрочем, Алиса была не способна это замечать.
– Знаешь, я, кажется, понял, почему тебя так мучает это метафизическое одиночество, – аккуратно начал молодой человек. – Именно потому, что ты не веришь в любовь. На этом и завязываются все остальные переживания. Человек не может безболезненно для психики лишить себя веры в любовь, – высказался он и хотел уже подойти к своему признанию, но Алиса направила разговор совсем в другую сторону.
– А как в неё можно верить, Саша? – воскликнула она, схватив его обеими руками за плечо. – Как?! Когда всё вокруг – пустые кванты, дурацкий квантовый суп, – она сгорбилась, закрыв голову руками, и проскулила: – я схожу с ума, Саш. Я скоро съеду. Честно, всё пустое и такое огромное, одинокое, я только об этом и думаю, знаешь, жуть, и так страшно. Все остальные события меркнут. Ничто-ничто не сравнится с тяжестью того, что у меня на сердце! И мне страшно даже смотреть кругом: дома, небо, фонари – всё такое одинокое, смирившееся со своим одиночеством. Закрываю глаза, и так кружится голова, как будто в бесконечную пустоту попала. Бесконечную пустоту. Так страшно, – она проскулила, потом подняла голову и, как-то потерянно оскалившись, произнесла: – Ну разве что только докажут, что атом имеет потенцию к любви, тогда, может, я и поверю, что она как-то может касаться и абсолютного.
– Ну мы же про людей, Алиса. Я говорю о человеческой любви. Какие атомы?
– Про каких людей, Саша?! – возмутилась девушка и от своего возмущения даже на мгновение почувствовала себя легче. – Ты разве не помнишь постулаты игры? Нет никаких людей, тебя и меня, вообще никого нет! Мы – иллюзии, дрожь ветра, игра Бога в солнечные зайчики.
– Хорошо, допустим так. Но если даже эти солнечные зайчики способны любить, не является ли это ещё более крепким подтверждением любви? – тоже повысив голос, ответил Саша.
Алиса замерла и долго разглядывала юношу, которому стало неловко и хорошо от этой пристальности, и он заботливо продолжил:
– Мы не знаем многого. Хотя бы поэтому не стоит своим человеческим умом пытаться охватить то, что не может быть им понято. Отрицая любовь, ты не признаешь за Абсолютом абсолютного, – говорил он, пытаясь нежно взять её ускользающую руку.
– Да, может, и выберусь из Сретенского тупика, – сказала она, но тут же зажмурилась, вспомнив мужика, и подскочила, – я поехала, тут очень холодно. Жуткая весна. Спасибо тебе!
Но тут же ей стало страшно – вдруг в такси что-то произойдёт, и она попросила Сашу проводить её до дома.
У двери, наклонившись к Алисе, Саша почувствовал смесь запахов от спирта и роз. Счёл этот коктейль приятнейшим благоуханием. Поцеловал её в щёку. Его глаза обнадёженно сверкнули в темноте зелёного подъезда. Алиса скрылась с охапкой цветов в квартире, все постояльцы которой давно спали.
И почему эта примерка прошла так жестоко? И почему в эту страшную ночь в её комнатушке столько цветов?
Глава 4
Профессор Казанцев и его гвардия поразительно отличались от тех, кто собирался по вечерам в Сретенском тупике: от «казанцев» исходил дух победного реализма и рационализма. Не понятно, правда, почему. Может, технологии позволили им сотворить этот образ?! Нельзя же полагать, что дело – в коренастости Казанцева и ироничности его единомышленников? Но почему-то одни заработали славу мистиков, а вторые пользовались авторитетом здравомыслящих мужей науки. Видимо, их рационализм зиждился на том, что они видели в игре вредную практику. Однако казанцы считали её настолько вредной, что она, по их мнению, привела к гибели народа. Эта зловещая гипотеза повсеместно принималась, считалась обоснованной и реалистичной.
«Вот вам пример деструктивного ритуала, – любил говорить Казанцев. – Содержание игры расшатывает психику, способствует быстрому развитию самых разных психических патологий. Зачем тикутаки играли? Игра была им, скорее всего, навязана, это психоружие. Враг смог использовать ахиллесову пяту древнего общества, уверенного в своей избранности, а авторитет жреца был очень высок и принимался без сомнений».
Профессор Казанцев, как и Шор, был легендой института. Его корифеем. Справедлив закон: признание ценности одного лишало ценности другого. И произошло это задолго до их учёного разногласия. Казалось, дело даже не в гипотезах и научных спорах, а в чем-то более глобальном и им неподвластном. Почему-то случалось так, что, если человек проникался речью Шора, то он становился поразительно глух к Казанцеву, что приводило впоследствии к более активному неприятию аргументов последнего. Если же собеседник был солидарен с Казанцевым, то, соответственно, враждебен к Шору.
Так сложилось ещё на заре их пути, когда ни у одного, ни у другого не было ровным счетом никакой славы. Обычное соперничество – можно решить. Однако те, кто видели этот живой процесс, замечали, сколько в нем было стихийного, непреднамеренного. Как будто дело касалось не схватки интеллектов, тщеславия, амбиций, а конфликта, вытекающего из способа восприятия или самой манеры мыслить.
Долгих десять лет это соперничество жило и развивалось словно отдельно от учёных – они занимались карьерой, избегали друг друга и тем более этих спонтанных нокаутов. Но однажды вечером один женский силуэт заставил двух профессоров узреть пропасть между собою. Шор, кстати, был тогда менее привлекателен. В нем ещё не проснулась тяга к стилю, он ещё не соткал эту безупречную мантию загадочности, которой впоследствии окутал свою персону. Хотя и тогда он мыслил неординарно и любил стоять особняком.
Казанцев, напротив, находился в поре расцвета и женщин не сторонился. По случаю юбилея института, который проводили в кавказском ресторане у Парка культуры, он намеревался погулять от всей души и искал себе пассию.
Как бы нехотя, преодолев усилие, Казанцев обратил внимание на женщину, с которой о чем-то разговаривал Шор. В это же мгновение с ним что-то произошло, словно разорвалось на мелкие частицы внутреннее ядро.
– Уверяю вас, он танцевать не умеет! – подошёл он к паре и стал растекаться по древу своего красноречия. Через десять минут он увлёк женщину на танцпол.
Первое, что захотел сделать Шор, – врезать Казанцеву. И дело касалось не барышни. А самого этого бравирующего Казанцева. Однако Шор выдохнул и остался стоять на месте. На удивление, женщина смогла вырваться. Она вернулась к нему, чтобы продолжить разговор. Тогда желание разукрасить морду Шору проснулось у Казанцева. И он схватил рюмку, потребовал микрофон и произнёс самый весёлый и красноречивый тост, в котором, однако, содержалось несколько саркастических уколов в адрес Шора. И все поняли, о чём речь. И смеялись.
А Шор не хотел выступать в роли тамады. Он решил удалиться. С женщиной или без? Он никак не мог понять, интересует ли она его сама по себе или в общении с ней он удовлетворяет свою месть? И так как в последующий час он так и не смог разыскать истину, посчитал, что уехать одному честнее. И этот поступок – с доброй подачи Казанцева – породил первые сомнения в гетеросексуальности Шора.
После того, как он уехал, пыл соперника утих. Конечно, не в его характере было отказываться от своих планов, но что это – почему та, которая пробудила в нём столько чувств, сейчас неинтересна? «Скотина всё-таки Шор», – ответил Казанцев на свой вопрос, как будто бы речь шла об исключительной хитрости Андрея Макарьевича, который мог строить пакости (в этом Казанцев был убеждён), не открывая рта.
И хоть пропасть между учёными уже воссияла, всякий раз её усугубляли успехи, которых они добивались. Ермолаю Ивановичу Казанцеву никогда не забыть того дня, когда институт зашуршал, подобно липе на ветру, и стал скрести по его бедному сердцу: «Шор открыл уникальный ритуал». «Глупости! – взбунтовалось всё в нём. – Он шарлатан! – чуть не закричал, но только стиснул зубы и процедил: Надо проверить». И как же он захворал, когда разразился этот журналистский бум вокруг игры в чикли, как занемог и состарился. А Шор, как будто глотнул эликсира сексуальности, становился всё более привлекательным, небрежно-элегантным, подтянутым.
Андрей Макарьевич уже не стеснялся своей отстранённости от женщин – он питал домыслами тайну. А жизнелюбие и женолюбие Казанцева растворились: он либо болел, либо искал опровержение идеям отца чиклианства. Вскоре он наткнулся на упоминание о трактате Черубино Пиппы. По некоторым данным, тот посвятил свой труд зверствам и наваждениям тикутаки. И какой же немыслимой ошибкой было заявить о трактате! Тут же на его поиски кинулись десятки подкованных знатоков, как его сторонники, так и члены клуба.
Труд средневекового каноника числился в одном монастырском списке. И хоть люди Казанцева и получили официальный доступ к архиву, там они ничего не нашли. Кроме подтверждения, что до них кто-то был. Выдача тех рукописей, которые могли пролить свет на тайны тикутаки, каждый раз сопровождалась оплеухой: казанцы ставили свои кириллические автографы под другими кириллическими завитушками. И порой, что смущало более всего и в то же время подогревало версию о нечистой игре, отставали они на каких-то несколько часов.
Их маршрут по цветущей Ломбардии и Вуарону, где текли реки ликёра «Шартрез», проходил точно по тем картезианским монастырям, где уже побывали другие русские. То же происходило в обителях Гренады, Каталонии, в долине у подножия Жумберакских гор. Казанцам нигде не удавалось быть первыми! Кроме формулировки вывода об авантюризме самого Пиппы, который неизвестно как пересёк Атлантику и, быть может, покончил свои дни в пути, потому как его трактат ещё два века где-то странствовал, прежде чем вернуться в ненадежные руки картезианцев, которые его снова выпустили. Или, что совсем невыносимо, продали, точно бутылку ликёра. Может, не подозревая за ним ценности.
И Казанцев потерпел поражение: закончилось финансирование исследования, а вместе с ним угас энтузиазм его сторонников. Тогда-то он и обратил внимание на то, что доступно прямо сейчас и в Москве, – на игру, которая велась в клубе. И почему бы не понаблюдать за транспозицией игры?
Однако Казанцеву никак не удавалось ввести в клуб своё око. Шор легко вычислял его засланцев до тех пор, пока в клуб не явился Валерий Баков, актёр Московского этнографического театра, что находился в Лосиноостровском районе и обладал в своём роде уникальной сценой, на которой главным действующим лицом был этнос. В виду особенностей репертуара и его, Бакова, искренней любви к этнографии, он сумел идеально воплотить образ ищущего новой информации актёра, чья душа полнилась трепетом от слов «этнос» и «игра». Баков выразил желание увидеть когда-либо на сцене своего театра партию в чикли, на что Шор ответил: «Преждевременно. Мы не добрались пока до аутентичного».
Важно сказать, Баков, олицетворявший своей квадратно-скуластой мордой и седовласой бородой само понятие этнического, совсем не врал. Разве это важно, что за своё внедрение в клуб он ожидал некоторый гонорар? Тяжело живётся актёру маленького театра, куда на спектакли приходят десять зрителей, а двадцать актёров для них играют. Он не мог отказаться от профессионального вызова: вступишь в клуб – актёр, расколют – прохиндей.
Однако Казанцев не был уверен в Бакове. Его смущало несколько вещей: страсть Бакова к преувеличению, его вспыльчивость, в конце концов, его профессия. «Но он лучше, чем никто», – успокаивал себя учёный муж.
Совсем о другом размышлял после встречи с Баковым Шор. Как скажутся чикли на его мастерстве: не потонет ли актёр во вселенной рафинированного артистизма, в которую вход приоткрывают чикли? Не придёт ли он в бешенство, осознав, что искусство – это просто ткань бытия, а потому относительна заслуга автора и авторство условно? Каково ему будет расстаться с иллюзией о том, что человек – единственный творец, подобный Богу? Также профессор опасался, что Баков запьёт. Слишком уж кирпично-багровым было его лицо.
Как и ожидалось, сведения Казанцеву Баков приносил очень противоречивые: то он восклицал, что игра – это лучшее, что было с ним, то мог прийти в подавленных чувствах и жаловаться на нарастающий тремор внутри и соматический понос.
Гонорары Казанцева оказались очень скупы. И Баков не раз подумывал, что шабашить гораздо выгоднее свадебным тамадой. Но что-то его держало в клубе. Может, и правда, эти странные маски, развешенные всюду, не дают уйти? Или это постыдный фетиш? Постойте, что там Айдаров вещал про фетиш? Так плох он или хорош? Баков путался. Вроде, он был не глуп. Мог умно промолчать, когда члены клуба, например, рассуждали об анимизме. Мог вставить словечко за древних тику, приплести что-то про алеутов. Но почему-то с каждым днём он чувствовал себя всё глупее и глупее. С ним произошло то, чего не было никогда в театральной мастерской или на сцене: он стал считать себя глупым.
«Я глупец», – угрюмо думал Баков, наливал коньячок и без всяких преувеличений, на которые его прежде вдохновлял ум, рассказывал Казанцеву всё то, чему становился свидетелем. Казанцев чуть повысил гонорар, стал восхвалять его – Баков, погруженный в себя, равнодушно кивал головой.
И чем больше пил Баков, тем радостнее становился Казанцев: его теория верна, вскоре он разгромит Шора, дискредитирует клуб.
– Валера, – заискивающе заглядывал Казанцев в щелевидные глаза Бакова, – а есть там кто-то, кого эта игра уже довела? Если да, в чём это выражается?
И тогда Баков рассказывал про Алису. Казанцев хмурился: этот шанс он не может упустить, как когда-то упустил Черубино Пиппу.
Сто́ит пояснить, что свою теорию Казанцев давно оформил, огласил и нашёл сторонников, однако ему хотелось сокрушительных аргументов. Был ли случай Алисы таким аргументом? Разумеется, нет. Однако состояние Алисы было красноречивым и понятным массам, её случай мог затмить все предыдущие изыскания на тему древнего общества тику.
В тот день, когда у Алисы случилась «примерка», Баков напился в дым.
– Ермола! – завалился он домой к Казанцеву. – У меня есть, что тебе сказать! Я всё понял!
На вопрос, что он понял, Баков бормотал «влюблён, влюблеё». Кто? В кого? Пахнуло жаренным. Вдруг они в клубе совокупляются ритуально? И Казанцев завёл Бакова, как почётного гостя, на кухню и усадил на табурет.
– Я кое-что начинаю понимать… Тьфу эти игры. Ты как будто врёшь всюду, не то что врёшь – играешь, выдумываешь… И всё это вранье, всё это актёрское приводит к тому, что вдруг словно шоры слетают, ей богу! И столько странных идей появляется в голове! Ты их, вроде, никак даже не хочешь, не зовешь, а они налетают, как птицы, и давай по кругу… по кругу… по кругу…
– Так кто влюблён? – вздохнув, напомнил Казанцев.
– Ты, Ермолай, влюблён в Шора.
Повисла тишина. Казанцев смотрел на Бакова. Баков на Казанцева.
– Ты любишь Шора больше, чем баб, – Баков сплюнул, встал с табурета и, буркнув «пошёл», по-медвежьи потопал к выходу.
Казанцев попытался рассмеяться. Но не мог. И такая в нём поднялась злоба. Да он этого Шора! И как он мог размышлять, честно или нечестно внедрять засланца?! Люди сходят с ума! Надо скорее объявить о сексуальных бесчинствах в клубе.
На утро пара бульварных газет вышли с публикациями: «Растление под маской игры» и «Просветление по-московски». А к полудню была проведена вирусная рассылка в мессенджеры и на электронную почту короткого сообщения о том, что уважаемый профессор, прикрываясь научными опытами, организовал подобие борделя с сектантским привкусом. Но самое главное, у Казанцева, отправившего в «жёлтые» редакции эти статьи, была припасена ещё идея.
Глава 5
Лёжа на свалявшейся постели, которую она не меняла около месяца, Алиса вопрошала: «Кому я отомстила? Несуществующему Богу? Пустому отсутствию? И почему жертвоприношение становится синонимом веры человека?» Она привстала и потянулась за красным платьем с кровяными следами, которое валялось скомканным на прикроватной тумбе.
Первым желанием Алисы было изрезать платье в клочья. И она достала ножницы, но вдруг заметила следы укусов на руке: «Это же я сама сделала, – прошептала она, точно опомнившись. – Это же я сама».
Зачем-то она надела платье и села на кровать. Ей сделалось дико больно. Как будто она углядывала в своих нелогичных действиях знак душевной болезни и серьёзной травмы: «У меня нет травмы. Совершенно никакой травмы. Да, я сама подвела к тому, чтобы со мной так обошлись. Преступление только на мне… А те пять тысяч? – вдруг вспомнила она алеющую в темноте купюру, брошенную ей как будто из вспыхнувшего чувства вины или с целью запутать возможное следствие. – О, эти пять тысяч! Сколько в них моей ненависти… Двинуть эту пустоту ещё побольнее… Кажется, и платье это гадкое я напялила для того же… Да, самое страшное не изнасилование. Нет. Самое страшное – мусорка. Спасибо, боженька! Но тебя нет, как нет и меня, и этой глупой смешной ненависти!» Алиса плюхнулась на подушку, зарылась в неё и стала метаться из стороны в сторону с глухим стоном.
Девушка никак не могла понять: то ли она пытается себя убедить, что происходящее с ней страшнее изнасилования, то ли она прячется в уже известной ей боли от бесконечного ужаса изнасилования. Но, как бы то ни было, одна боль действительно влилась в другую, перемешалась с ней, и теперь мысль об одиночестве, об отсутствии Бога стала ещё более агрессивной. «Бога нет» разрывало Алису как мерзкое орудие.
Девушка скинула платье, надела неопрятный халат, который мечтала постирать несколько недель, но не находила в себе ни телесных, ни душевных сил. В конечном итоге эта грязная хламида стала орудием мщения самой себе. Алиса села за стол. Пока компьютер загружался, она нервозно скребла зубом пластинку ногтя. Наконец нужный ей файл открылся, и её пальцы стали судорожно носиться по клавиатуре, точно сама эта горячность, патетика, шум дарили ей облегчение и содержали в себе куда больше выплеска, чем смысл напечатанного. А смысл был таким:
«Игра в чикли губительна, – писала снова Алиса, – она не позволяет человеку тешить себя метафизическими сладостями типа личного Бога, любви, бессмертия души. Нет Бога. Нет любви. Нет бессмертия души, по крайней мере, твоей. Даже не знаю, как сказать точнее. Чикли – это усматривание в каждом шаге и чихе высшего, абсолютного, такой вот коллективной жизни, единой для всех души, фрагментом которой является любое «я» и шажочек этого «я»… При этом единство этой слитой души и её расщеплённость на фрагменты – это две конечные и недостижимые максимы, между которыми и происходит постоянная игра. Игра в чикли. Игра, результат которой невозможен. Бег. И я вот снова вспомнила Сашины слова про тройственность и про любовь… Эх, Саша! Как же он сказал? Боже, как же?.. Что-то вроде «если даже эти отражения способны любить, то не является ли это подтверждением существования любви». Но я, наверное, обманулась тем, что это говорил он. Я что-то никак не уловлю, не пойму, от меня, может, ускользает что-то важное. И на этой возможности ошибки держится моя жизнь».
Тут в квартиру, в которой, кроме Алисы, была сейчас только одна соседка, позвонили. Никто никого не ждал. Алиса открыла дверь и увидела то, что ожидала, то, что видела перед собой и всюду уже давно, – пустоту. А на полу лежал свиток газеты.
– Простите, это я! – услышала она молодой голос. – Мне хочется у вас кое-что спросить, – мужчина приятной наружности поднимался с коробкой конфет.
Алиса смотрела на него апатично. Она чувствовала, что теперь любое незнакомое мужское лицо, хоть и благообразное, будет напоминать ей жуткую ночь. Она зажмурилась с болью. Незнакомец что-то участливо спросил. Её соседка по квартире тем временем собралась и вышла. И Алиса хотела крикнуть: «Не уходи!» Но она боялась сцен. Как она объяснит, почему нельзя уходить?
А молодой человек уже звал её любезно в кафе, чтобы обсудить все в спокойствии. Вспомнив о вчерашнем кафе, Алиса выпалила:
– Мне нечего с вами обсуждать! – и потянулась захлопнуть дверь.
Незнакомец аккуратно придержал дверь и попросил пять минут. Он был спокоен. Казалось, ничего не произойдёт, если она ему откажет. И тут она призадумалась: а почему она должна скрывать то, что с ней сотворил клуб? Почему она должна бояться за репутацию её основателя? Почему должна врать, чтобы его обелить? Сколько ещё он потребует от неё жертв? По коже её пополз озноб. Подкатила дурнота. «Изнасилования не было! Я сама к нему подвела!» – завопила она внутри себя и вдруг накинула пальто, обулась и сказала:
– Ладно, поговорим в кафе.
Лишь бы хоть с кем-то говорить. О чём угодно. Лишь бы куда-то идти. Хоть куда. Она просто поговорит. Напротив, она закрепит ощущения, что члены клуба не чураются бесед. Они нормальные, вменяемые люди. Тем временем тот, кто представился Дмитрием, болтал: о собаке, о холодной весне, о том, что каждый человек втайне гордится своими странностями. Вот он, например, не может ходить в грязной обуви. Поэтому таскает с собой губку и тряпку.
Алиса его не слушала. Она чувствовала своё исполосованное нутро. «Разберись. Было ли тебе физически так больно, как кажется сейчас? Сколько минут это длилось?». И она вспоминала, что и как делал мохнатый мужик, когда она могла почувствовать острую и резкую боль. Упала на асфальт… Упала сама, так как споткнулась из-за каблуков. Вот он схватил ее за бедра. Страшно, но не сильно… А потом стало так больно. Как будто пронзило… Тогда было максимально больно. И ощущение безвыходности. А потом укусы…
А Дмитрий всё болтал, так и не спрашивая её ни о чём, угощая эклерами и чаем. И только когда со вкусностями было покончено, он протянул газету и сказал: «Очень хотелось бы, Алиса, услышать ваш комментарий».
Девушка быстро пробежала глазами.
– Это неправда. Чистая ложь, – отрезала Алиса.
– Я так и думал! – улыбнулся Дмитрий. – Но я вот кое-что другое знаю. Поэтому эта ложь скрывает и истинное, разве не так? – он говорил так твёрдо и уверённо, что у девушки потемнело в глазах. Она даже не успела сообразить, что ему неоткуда было узнать о примерке, о её личной примерке, потому как она никому о ней не рассказывала.
– Это я сама виновата! – начала оправдываться она. – Сама.
Ни один мускул не дрогнул в лице Дмитрия. Он делал вид, что понимает, о чём она.
– Нет, милая Алиса, уверяю вас, поверьте мне и другим, вы ни в чём не виноваты. Как раз вы не виноваты!
– Нет, он бы меня не схватил, он бы со мной так не обошелся, если бы не я… Я повод давала весь вечер… А он даже не зверствовал! – воскликнула она, вдруг осознала, что проговорилась, что этот незнакомый человек, наверное, журналист, может, вообще ничего и не знал.
У неё застучало в висках. Она схватила пальто и выскочила из кафе. Куда бежать? В клуб? Домой, где никого? К Саше? В полицию? И в уме её всплывало это чертово словечко: «игра». Алиса никак не могла отвязаться от двоякого ощущения: то ли она все время играла, даже сейчас, выбирая, куда ей податься, то ли вся трагедия была в том, что в её жизни уже не оставалось игры, ибо игра стала безгранична и неотделима от не-игры.
Недалеко от кафе находились два поля, где по субботам играли в софтбол, а сейчас носились школьники с мячом. Вспомнив о них, она уловила лёгкое облегчение. Вроде как нашла, куда ей податься. По крайней мере, ей захотелось просто сесть на траву и смотреть, как весело и бесшабашно кто-то бегает по полю, не ведая таких мук. И просидеть так хотя бы пару часов. И забыться.
Поле, трава, неистовые сорванцы оказались большой удачей – Алиса полностью отказалась от идеи идти в клуб.
А в него – как раз в этот момент – заявились два нежданных визитёра: лейтенант Семен Осипов и полковник Толстогубый Михаил Васильевич. И появились они благодаря стараниям Казанцева, его оскорблённым чувствам и идее о том, что есть благо, а что зло.
Молодой лейтенант Осипов, которого встретил в дверях клуба Айдаров, показал разрешение на обыск и молча принялся заглядывать под каждую маску и осматривать шкафы. Действовал он чётко и аккуратно: пошёл к мусорному баку, попросил выпотрошить на клеёнку его содержимое, поковырял какие-то трещинки меж плиток в ванной, простучал стены, никого ни о чём не спрашивая и не отвлекаясь на допрос, который проводил в это время полковник Толстогубый.
– Какие правила у этой игры? – спрашивал по десятому разу уже изрядно взвинченный Михаил Васильевич, которому становилось дурно от того, что дела нынче становились какими-то маревыми, и ясности уже никакой, только расплывчатое облако. Где состав преступления? Или его специально ввязали в эту муть, чтобы использовать неудачу и открыто предложить ему освободить место?
– Что значит «правило, что игры нет»?! – заводился полковник, и ему снова, кто любезно, кто не очень, предлагали энциклопедию в коленкоровом переплёте.
– Известно ли вам что-то о сексуальных домогательствах Андрея Макарьевича Шора к членам клуба? Принимала ли игра сексуальный характер?
– Нет ничего более сексуального, чем движение сознания. Считается, что сексуальное – прерогатива тела. Это, разумеется, не так, – отвечал спокойно Елагин.
– Разумеется, шеф, – хитро ухмылялась Лидия, одной своей томной позой и внешностью усиливая подозрения, – в противном случае что бы эти люди здесь делали?
– Как это понимать?! – заводился и тёр голову Михаил Васильевич, давно перешагнувший пенсионный возраст и боявшийся, что отстал от времени.
– Имеется в виду та безличная сексуальность, которая пронизывает все. Речь идёт об энергии. Коитусов в клубе не было, – строго прибавлял Айдаров, заставляя старого полковника пыхтеть от напряжения: «Черт возьми! Что такое коитус?! Попрошу вас без всяких этих модных словечек! По существу!»
Наконец, он решил оставить «богадельню с коитусами» и перейти к другой опере.
– А сдают ли члены клуба взносы? – продолжал Толстогубый, которому всё больше казалось, что клуб – это ловушка лично для него. Что разбирательство было притянуто за уши, потому как его начальник подыскал на его место кандидатурку.
– Никаких, – отвечали ему.
– На какие средства в таком случае он функционирует?
– На личные средства Шора.
– Зачем это ему, по вашему мнению, надо? Это ведь большие расходы, – спрашивал полковник.
И тут мнения членов разошлись:
– Научный эксперимент, – чётко ответил Айдаров, огладив ладонью усы.
– Для удовольствия и самоутверждения, как и всем, – сказала Лидия, как-то волшебно изогнув запястье и закурив, так что даже Осипов на мгновение засмотрелся.
– Для взлома реала, – сморозил Егор. Он скинул с головы капюшон, попытался сдуть с глаз сальные волосы. Не получилось. Тогда он убрал их рукой.
Михаил Васильевич подумал: «Может, действительно пора отдохнуть?»
– Для изучения природы восприятия, – в тоне очевидности произнёс Саша.
– Чтобы сделать этот мир чуть изысканнее, – со вздохом заявил Олег и поправил свою окрашенную и уложенную вихром чёлку.
Спустя три часа лейтенант Осипов и старый полковник прошли по длинному коридору, увешанному масками, к выходу. Оба бросили ещё один взгляд на эти «личины смерти и трансформации» (как называли маски члены клуба). Оба вздохнули. Нахмурились.
На лестнице обменялись грустной констатацией: состава преступления нет, ибо клуб, при всей неясности игры в чикли, не имел ни одного прямого признака секты. В нём не было иерархии. Глава клуба не осуществлял контроль за жизнедеятельностью членов. Членство оставалось свободным. Призывов отказаться от имущества в пользу клуба зафиксировано не было. Отсутствовал религиозный маркетинг. Новичков не вербовали. Конечно, не обошлось без духовного элитизма, чувства, которым веяло от всех его членов в той или иной степени. Но это человеческое. Это ещё не состав.
– Ну, клуб. Ну, по интересам. Не более он противоправный, чем тусовка готов. Интерес их объединяет, конечно, странный. Кажется порой, какая-то общая шиза, но вменить им нечего, – тихо делился своими измышлениями полковник, когда они курили с Осиповым в Сретенском тупике, чувствуя некоторую лёгкость от того, что вышли из тёмного места.
– Но притянуть можно, – со знанием шепнул ему лейтенант, который про себя решил, что ничего однозначного оглашать не будет до тех пор, пока не поймёт, чего хочет прокурор.
Полковник махнул. Ничего эта зелень не понимает. Этот ложный звонок был нужен, чтобы он освободил место. Вот и всё.
Глава 6
Под протяжную психоделическую музыку, напоминавшую то скрип, то вой, то отдалённый крик, перелистывались картинки: глиняные таблицы с письмом в колонках, помпезная обложка энциклопедии чиклианства, фотографии с медальонами из запасников, рисунок карандашом святилища, трёхмерное изображение храма, опубликованное в серии «Потерянная цивилизация Тикутаки / Lost civilization of Tikutaki». Затем музыка прекращалась, устанавливался тёмный экран и звучал голос: «Основатель клуба вас принуждал к сексу?» И взволнованный речитатив Алисы: «Нет, он бы меня не схватил, он бы со мной так не обошелся, если бы не я… Я повод давала весь вечер… А он даже не зверствовал!» Завершался ролик так: стоны и учащённое дыхание.
Буквально через час видео посмотрели двадцать тысяч человек, на следующий день, когда Шора уже вывели из здания института и усадили в ведомственную машину, число перевалило за миллион.
– Я не сектант и не маньяк, я этнограф, лингвист, историк, – повторял с достоинством Шор, – в ходе изучения письменного наследия я обнаружил существование практики, которую они называли «Небесные чикли». Это духовная и одновременно игровая практика. Вы понимаете? Причём здесь секта?
По распоряжению сверху Андрея Макарьевича Шора задержали в камере предварительного заключения на двое суток. Сложно передать всё, о чём он думал, сидя на нарах и сохраняя осанку, точно сидел в президиуме.
Разумеется, он мог попросить о помощи. Даже мог попытаться раздуть международный скандал, ведь клуб «Чикли» существует и в Сеуле, и его глава получает почести и дивиденды, а не слоняется по обезьяннику. В конце концов, он мог попросить декана их института о ходатайстве. Разве тридцать пять лет безупречной службы науке – ничто?
Но профессор не спешил кричать о том, что ответственные в этом цирке лица поплатятся за превышение полномочий. Что он потребует моральной компенсации за клевету. И это имело две причины. Первая – польза невинной крови. Как этнограф он сказал бы, что это не только пиар, это метод, практикуемый на заре человечества и по сей день.
А вторая причина была связана с тем нюансом игры, до которого ему пришлось дойти самостоятельно и который пока никак нельзя было подтвердить, – официально та таблица была дешифрована таким образом, что там отсутствовал даже намёк на этот ход в игре, который назывался «активным бездействием». И, как уже убеждался Шор, он наполнял человека волей и подсказывал точный момент, когда он сможет ей распорядиться филигранно. Таким образом, камера для профессора стала местом, где он опробовал чиклианский ход.
Тем временем ролик, ставший предлогом для задержания Шора, дошёл до некоторых членов клуба и, в частности, до Елагина и Лидии, которые узнали голос Алисы.
– Какая дурь! Какое предательство! Скажите мне ещё, что вам её жалко? – возмущалась Лидия.
– Мне её не жалко хотя бы потому, что я не знаю, что произошло, – отвечал Алексей. – Поэтому я хочу её сейчас разыскать и все узнать, а вас попрошу пока ни о чем не говорить другим членам клуба. Узнают её голос, что ж.
Но, видя реакцию Лидии, которая, кажется, готова была линчевать девушку за «предательство и дурь» и настроить против неё остальных игроков, Елагин решил не мешкать. Ему стоило немалых трудов уговорить Алису пересечься хотя бы на полчаса и убедить в том, что эта встреча необходима.
Когда Алексей признал в идущей по Сретенскому бульвару девушке Алису, он оторопел. Ему показалось, что никогда не видел людей, которые бы имели столь истерзанный вид. Она, насколько могла, была причесана, опрятно одета, однако её облик каким-то наводящим жуть образом выдавал то, что с ней произошло.
Почему-то мужчине бросились в глаза её суставы – выпирающие ключицы, колени, астенические запястья. Движение этих суставов внутри чёрной, чуть закашлаченной ткани огромного пальто напоминало танец.
Они присели на лавочку. Как выяснилось, Алиса ещё не видела ролик. И Елагин, сжалившись, решил не показывать. Пересказал реплику и как можно мягче спросил, чем она вызвана. Девушка закрыла лицо и уткнулась головой в колени. Так что теперь он глядел на её большой шейный позвонок и корни тёмных волос. И этот позвонок, как маяк рядом с береговой линией волос, снова сигнализировал о трагическом кораблекрушении.
– Это, конечно, не оправдание, – раздался через несколько мгновений её голос, который приглушали ладони. – Но я случайно. Меня изнасиловали.
Затем она подняла голову и в нескольких предложениях, отвечая на вопрос юриста, апатично рассказала про мужика с площади Разгуляй.
– И он зачем-то кинул мне пять тысяч, я не знаю, зачем, – произнеся эту последнюю фразу, которая поразила Алексея наивной откровенностью, девушка, казалось, лишилась флюида жизни.
Елагин вздохнул и с той мерой сочувствия и убеждённости, на которые только был способен, сказал:
– Все пройдёт, Алиса. Вы это переживёте. Вы действительно внутри очень сильная натура. А сейчас вам надо идти в полицию и писать заявление, – и уже на этом слове лицо Алисы как-то странно и резко оживилось, так что и он продолжил более эмоционально: – Если хотите, я пойду с вами! Давайте пойдём прямо сейчас! Это надо сделать!
Желая продолжить разговор в том же духе, Елагин был изумлён тем, что девушка, которая, казалось, находилась ещё мгновение назад на грани витальности, подскочила.
– Вы не имеете право! – воскликнула она, испугавшись, что Алексей её потащит в полицию. – Вы ничего не знаете! Я его сама дразнила весь вечер. Обещала ему! – апатичность исчезла, и нервное возбуждение, в которое пришла девушка, наполнило её лицо кровью, а тело – силами. Казалось, они проявились в ней только благодаря необходимости дать отпор. Но откуда эта необходимость? Откуда спонтанная перемена?
– Вы обещали мужику пятидесяти лет кавказской национальности?! – в недоумении уточнил Елагин.
Он это спросил из одной профессиональной привычки, ещё не нащупав тайну, которую Алиса скрывала, и теряясь в догадках о переменах её состояния.
– Да, – с чувством выпалила она, и румянец залил её щеки, и от стыда увлажнились глаза. – И мне надо было так! И больше я вам ничего не скажу!
И она упала на скамью, точно выдохлась, а Елагин отвернулся в сторону. Казалось, чтобы не отвлекаться и разгадать эту немыслимую дилемму. И опять из одной привычки и мастерства он спросил:
– Милая Алиса, правильно ли я понял, что вы не хотите подавать на него в полицию, потому что считаете, будто в этом есть и ваша вина?
– Да, – ответила девушка, снова спрятала лицо в ладонях, и тогда уже Елагин начал что-то соображать, не особо прислушиваясь к тому, о чём бубнила Алиса, – понимаете, я уже согласилась с ним идти в мотель, я его до всего этого довела. И он меня не бил… Думаю, и длилось это не более пяти минут…
Наконец, все улеглось в его голове по полочкам. И он сам готов был подскочить:
– Но он же вас взял против воли! Ещё и в переулке! – возмущённо повысил он голос. – О чём вы говорите, деточка?! Это никак не снимает его вину! Пусть хоть вы голая перед ним танцевали! – и, воспроизведя в уме эту картину, ощутив жалость к Алисе, которую он помнил в начале их клубной деятельности робкой, милой и любопытной, разозлившись на мерзкого мужика, он на мгновение потерял самообладание и перешёл на «ты». – О чем ты, Алиса?! Ты в своём уме?! – закричал он.