
© ИП Воробьёв В.А.
© ООО ИД «СОЮЗ»
Глава 1
«Монах» лейб-гвардии Измайловского полка
В начале июля 1794 года вся губернская знать Иркутска, во главе с генерал-губернатором и гражданским губернатором, и все именитое купечество собрались в соборе, где сам владыка в пышном окружении собирался приступить к совершению венчания. Свадьба была из ряду вон: Григорий Иванович Шелихов, один из богатейших сибиряков, основатель крупнейшей компании для добычи и продажи драгоценной пушнины в «Русской Америке», выдавал молоденькую падчерицу, любимицу красотку Аню, за молодого столичного чиновника Николая Петровича Резанова, быстро делавшего карьеру в Питере и не так давно приехавшего в Иркутск по особому поручению Екатерины.
Впрочем, вернее будет сказать, – по поручению Зубова. Потому что дело вышло так.
Примерно год тому назад, Григорий Иванович приезжал в Петербург хлопотать о даровании ему привилегий в Русской Америке с женой своей Натальей Алексеевной, женщиной, выдающейся по уму и деловитости. Эта Русская Америка состояла из новых островных владений в северной части Тихого океана, включая огромный остров у Аляски и самую Аляску, открытых за последние 50 лет русскими промышленниками, ринувшимися в эту новую часть света с ее сказочными пушными богатствами после открытий Витуса Беринга в царствование Анны Иоанновны. Одним из таких был Григорий Иванович Шелихов, человек очень предприимчивый и бесстрашный, по происхождению сын разорившегося мелкого торговца, рыльского мещанина Ивана Шелихова. Быстро разбогатев в Сибири, Григорий Иванович уже с 1776 года стал отправлять в северные воды Тихого океана свои суда, построенные на собственных верфях в Охотске, вывозя оттуда грузы ценнейших мехов – бобра, котика, голубого песца, также моржовых клыков и китового уса, открывая новые земли, объявляя их русскими и приводя диких туземцев в подданство Екатерины.
Чтобы побить конкурентов, русских и иностранных, хищно изводивших зверя в им же открытых землях, Григорий Иванович привлек к делу денежного земляка, курского купца Ивана Ивановича Голикова, жившего в Иркутске в ссылке по делу о злоупотреблениях по винному откупу на родине. Они образовали компанию, и дела Шелихова развернулись еще шире. Чтобы окончательно утвердиться в новом обширном краю, надо было добиться от правительства привилегий на исключительное право пушного промысла там и таким путем избавиться от всех соперников. Несколько лет назад хлопотать по этому делу ездил в Петербург Голиков, помилованный тогда по случаю открытия памятника Петру в Петербурге – знаменитой фальконетовой статуи у сената. Имел же Голиков к Петру близкое отношение. Еле научившись грамоте в юности, он прочел случайно рукописные записки некоего архимандрита Михаила, служившего священником в одном из петровых полков и бывшего свидетелем многих событий петрова царствования, увлекся деяниями великого преобразователя, стал собирать материалы о нем и, попав в ссылку, решил на досуге написать первую многотомную историю о Петре. Шелихов с Голиковым знали, что Екатерину Русская Америка не интересовала. Она думала, что России в Америке – «где-то там у шорта на кулишки» делать нечего, а пушной промысел полагала делом частным, на поддержку которого у нее средств не было: был полон рот своих хлопот, – на вороту висели новые войны с Турцией и Швецией. Но умнейшая жена Григория Ивановича придумала поднести их дело Екатерине под привлекательным культурным соусом, любезным сердцу августейшей приятельницы французских энциклопедистов. И, следуя инструкциям, полученным от Шелиховых, Голиков, сам в Русской Америке не бывавший, трогательно расписал императрице, как открыв огромный остров Кадьяк, компаньон его, в противоположность хищным соперникам, думавшим только о мамоне, первым делом по усмирении диких туземцев построил им школу, где сам проповедывал слово Божье, привив многим тысячам дикарей любовь к России и православной вере.
Учредив в 1781 году компанию с Григорием Ивановичем, – расписывал Голиков, – достигли мы в восемьдесят четвертом Алеутских островов, а засим покусились, с упованием на помощь Божию, отважиться на отыскание и других земель, никем еще не открытых, хотя по местоположению уже известных. Народы оных не пожелали иметь с нами мирного и дружелюбного обхождения; именуются же оные народы: агмохмюты, коряки, афогнаки, кенайцы, чугачи. Но разными оборонительными сражениями и ласковыми средствами склонили мы дикарей на содружество и подчинили их российской державе. И Господь вложил в сердца их не только к нам искреннюю любовь, но зря они в воскресные, праздничные и другие именитые дни богослужение наше, хотя оное и без священнического содействия происходило, наиусерднейше возжелали и они восприять веру христианскую и верными вашего величества подданными стать. Соизволь же, матушка государыня, к трудам нашим просветительным и подвигам нашим верноподданническим всемилостивейшее внимание поиметь.
Картина получалась грандиозная и умилительная. Образ бесстрашного мореплавателя Шелихова, открывающего новые земли и не мечом, а крестом и лаской насаждающего в них цивилизацию, выходил очень привлекательным. И выслушав долгие речи Голикова, Екатерине пришлось переменить «аттитюду» к Русской Америке и ее цивилизатору, и Шелихову милостиво было разрешено приехать в Петербург для личного доклада дела коллегиям. Дать государыне персональное заключение о деятельности Шелихова вызван был сибирский генерал-губернатор Якоби. Тот, взяточник отчаяннейший, – дело о его хищениях уже скоро готовилось приехать в Петербург «в трех кибитках» расписал Шелиховых в таких красках, что Екатерина сразу подумала, – сорвал и тут. Тем более, что у нее тогда были уже свои данные, чтобы судить, как шелиховские промышленники ласково обращаются с туземцами и насколько прозелитизм Григория Ивановича искренен: она получила от английского мореплавателя Биллингса, посланного ею обследовать Русскую Америку, первые общие сведения, порядочно расходившиеся с докладом Голикова. Но коллегии высказались в пользу Шелихова-Голикова, не посчитаться с их мнением и отзывом генерал-губернатора Екатерина не нашла удобным и, в результате, она в сентябре 1788 года подписала похвальную грамоту, которою, в воздаяние полезных трудов Шелихова и Голикова, им предоставлялось исключительное право пушного промысла в Русской Америке, но только в тех землях, которые Шелихов действительно открыл первым. Кроме того, за заслуги по заведению во вновь открытых землях торговли и промышленности коммерц-коллегия выдала им субсидию в размере двухсот тысяч рублей, а сенат пожаловал шпаги и золотые медали «за услуги, оказанные человечеству» их «доблестными подвигами», как гласили надписи на медалях. В ходатайстве же Шелихова о посылке в Русскую Америку флота, духовной миссии и ссыльнопоселенцев, ремесленников и пахарей, для колонизации ее, было пока отказано.
В этот приезд в Петербург Шелиховы познакомились с Николаем Петровичем Резановым, в то время 24-летним поручиком лейб-гв. Измайловского полка. Отца его, Петра Гавриловича, обер-секретаря гражданского департамента сената, они хорошо знали по прежней долгой и идеально бескорыстной службе его председателем иркутского совестного суда, и не преминули теперь навестить старика, память которого все сибиряки очень чтили. Это было шесть лет тому назад. С тех пор в жизни молодого Резанова произошли большие перемены. Человек он был незаурядный, образованием, старательно данным ему дома, стоял головой выше большинства товарищей, честолюбив был не в меру своих скромных средств, а поэтому удовлетворить честолюбие на военной службе не видел возможности. К тому же особенного призвания к ней не чувствовал, к шалой жизни гвардейцев склонности не питал и ресторациям предпочитал литературные салоны, поскольку они тогда водились в Петербурге. Тут он встретился с Державиным, быстро входившим тогда в силу, и, зная наизусть его оды, и сам чувствуя склонность к литературе, сумел тому понравиться этим даром нравиться, кому нужно было, молодой человек вообще обладал. И Державин его к себе приблизил. А у Державина был уже настоящий салон, где бывали почти все русские сочинители, включая Ивана Ивановича Дмитриева, молодого офицера лейб-гв. Семеновского полка, которому вскоре предстояла такая же блестящая гражданская карьера, как и самому Державину, недавно перешедшему в штатскую службу из военной. Удачный пример Державина подсказал честолюбивому измайловцу мысль тоже попробовать гражданскую карьеру и, заручившись обещанием Державина помочь ему своим влиянием, Резанов вышел в отставку с чином капитана.
Для начала Державин выхлопотал поклоннику своей музы место асессора в псковской палате гражданского суда. Оттуда через год с небольшим его перевели в петербургскую казенную палату, и тут Николай Петрович выдвинулся, исполнив две ответственные работы: составление устава о цехах и учреждение раскладки поземельного сбора в Петербурге и Москве. О нем в служебных кругах стали говорить: с головой человек, и перо есть, верно далеко пойдет. Вскоре потом Державин устроил его правителем дел у только что тогда назначенного вице-президента адмиралтейств-коллегии, т. е. товарища морского министра, графа И.Г. Чернышева. И отсюда Резанов довольно быстро начал восхождение по ступеням карьеры, продвигаясь все ближе к Екатерине, помнившей его по крымскому путешествию, во время которого молодой измайловец, недавно тогда перешедший в Измайловский полк из артиллерии, был одним из офицеров ее конвоя.
А запомниться императрице у Резанова данные были не малые. Он был высок ростом и строен. Синие глаза глядели из-под высокого лба холодно и немножко надменно, а характерные складки от носа к углам рта придавали улыбке несколько снисходительно ироническое выражение. Он отлично держался на коне, был хорошим танцором, на женщин мало обращал внимания и поэтому пользовался у них успехом, которым пренебрегал. За то, что он не пил и интрижками не занимался и с балтийскими немками, состоявшими для всяких услуг господ офицеров при ресторациях, не водился, товарищи прозвали его «монахом лейб-гвардии Измайловского полка». И кличка эта и пикантная репутация тоже запомнились Екатерине.
Они стали встречаться: по должности правителя дел у Чернышева, Резанов не раз получал самостоятельные доклады у императрицы по адмиралтейским делам. Затем, с назначением в 1791 году Державина статс-секретарем для доклада государыне по сенатским мемориям в разрешение прошений, на высочайшее имя приносимых, Державин сейчас же пригласил своего молодого честолюбивого друга в правители своей канцелярии, и это дало Резанову большие связи и знакомства. А когда, два года спустя, Державин ушел в сенат, надоев Екатерине своим служебным рвением и чрезмерным старанием заставлять ее вникать в такие дела, которых она вовсе знать не хотела, как, например, дело генерал-губернатора Якоби или еще более щекотливое дело английского банкира Суттерлянда, то Резанову некоторое время пришлось докладывать ей дела вместо своего ушедшего покровителя.
В это время, в апреле 1793 года, Шелихов возобновил в Петербурге ходатайства по двум пунктам: о присылке В Русскую Америку колонистов, землепашцев и ремесленников из сибирских ссыльных, и о назначении на Кадьяк духовной миссии, обещая принять на свой счет все расходы по перевозке и содержанию переселенцев и миссионеров, постройке церквей, школ и проч. Шелиховы, снова прикатившие в Питер вдвоем, опять навестили старика Резанова, жившего уже на покое, и попросили замолвить за них слово быстро пошедшему в гору сыну. И Николай Петрович, которому теперь это ничего не стоило сделать, быстро провел оба дела через синод и другие ведомства, доложил о них Екатерине в благоприятном для Шелиховых свете, и она тут же 4 мая подписала указ об удовлетворении обоих ходатайств.
Растущая близость между красивым докладчиком и стареющей «бабушкой», в глазах которой Зубов не раз подметил плотоядные огоньки, когда та шутя вспоминала о пикантной репутации «монаха», совсем не нравилась фавориту. Узнав об указе 4 мая, Зубов решил, что пора отделаться от возможного соперника. Он позвал Резанова к себе и сказал:
– Вот что, милейший. Вы сию шелиховскую кашу заварили, вы ее и расхлебайте. На обещания Шелихов с Голиковым тороваты, – как-то они их выполнят. Люди и монахи будут отданы на полную волю их. Прокатитесь-ка в Иркутск, посмотрите, какие они там припасы для попов и переселенцев заготовят, какие корабли для перевозки их построят, да проводите их на сии корабли в Охотск. За всем этим свой глаз нужен. Поедете полномочным государыни. Я сие устрою.
Резанов понял, в чем дело. Соперничать с Зубовым – идти в любовники к «бабушке» у «монаха» ни малейшего желания не было. Сделать же приятное фавориту было далеко не лишнее. К тому же поручение было лестное, и Сибирь его интересовала.
– Что ж, я с удовольствием, – покладисто согласился он.
– И не торопитесь возвращаться, милейший. Сибирский воздух для здоровья пользителен, говорят. И богатым невестам там вод. Возвращайтесь-ка женатым; разлюбезное будет дело. А я вас тут не забуду.
По приезде ревизора императрицы у Шелихова, надававшего щедрых обещаний правительству насчет забот о миссионерах и колонистах, сразу затылок зачесался: с первых же шагов Резанова по проверке доброкачественности продуктов, которые Григорий Иванович закупал для будущих гостей в Русской Америке по дешевке, ясно стало, что затея эта влетит ему в большую копейку. Резанов браковал продукты немилосердно, о взятке же нечего было и думать: Шелихов понял – сын в отца пошел. Тогда взялась за дело деловитая Наталья Алексеевна. Ей давно приходило в голову, что никак им не обойтись без своего влиятельного человека в столице для улаживания всяких компанейских дел. Таким вполне мог бы стать Резанов, если бы женить его на дочке ее от первого брака, красотке Ане, любимице Григория Ивановича. Сам то он всегда советовал выдать Аню в купеческую же богатую семью. Но взявшись теперь за дело, Наталья Алексеевна легко доказала ему, что Резанов, с несомненно предстоявшей ему большой карьерой, стоил любого богатейшего купца. Всегда будет своя сильная рука в столице, да и теперешнее дело пройдет, как по маслу. Григорий Иванович подумал-подумал и решил – ладно, так тому и быть: если самой Ане Резанов по сердцу пришелся бы, так и окрутить ее, недолго думая, пока Резанов в Иркутске. Неволить падчерицу, которую он любил, как родную дочь Катеньку, Григорий Иванович не стал бы. Он вообще считал себя человеком новых взглядов, коммерсантом заграничной складки. Богатый дом в Иркутске держал на дворянскую ногу, рассуждал, что в государстве купцы должны быть первыми гражданами, как в Англии, и мечтал поставить свое дело на манер ост-индских компаний или аглицкой Гудзонова залива, в которой, говорил он, сам король и первые лорды пайщиками состояли. Впрочем, это не мешало ему вести пока свои дела очень по старинке, к великому неудовольствию Натальи Алексеевны.
Сразу после Крещения Григорий Иванович собрался ехать в Маймачен на ежегодную январскую ярмарку. По старинному договору, заключенному с Кантонским правительством еще при правительнице Софье, русские допускались для сбыта своих товаров Китаю только в этот пограничный пункт и всего раз в год. Караваны компанейских мехов пошли туда медленным ходом уже на третий день Рождества. Чтобы ближе сойтись с Резановым, Григорий Иванович пригласил его разделить компанию. И запасшись мешком пельменей и горшком мороженых щей, закутавшись с головами в пушистые меха, бешено понеслись они на тройке с веселым визгом полозьев, остро резавших лед Ангары, Байкала и Селенги.
По дороге Шелихов посвящал Резанова в дела компании, жалуясь на тяжелые условия меховой торговли.
– Пушной промысел растет не по дням, а по часам. Сибирь в близких рынках неизреченно нуждается, а правительство за сто лет ничего для нас не сделало, – говорил он. – Маймачен единое место, куда Русская Америка свои меха сбывать может. В глухую дыру эту возить меха приходится нам за тысячи верст и водой, и сухопутьем, каких трудов и денег это нам стоит! – вместо того, чтобы прямым путем сбывать их с островов в китайские и японские порты в любое время года. Пока мы год цельный туда тащимся, американцы с востока Америки, англичане и прочие, бьющие нашего же зверя на наших же островах, быстро сбывают товар морем прямо в Кантон, цены нам сбивая.
– А почему же это китайцы нас к себе пускать не хотят? – спросил Резанов.
– Очень уж про русских недобрая молва пошла по милости первых вольных промышленников, путь сквозь Сибирь в Русскую Америку разбоем и кровью прокладывавших. Вот на нашей с Петром Гавриловичем памяти свеж еще случай, живой тому пример дающий, как есаул Пушкарев со товарищи, приехав впервой на один из Курильских островов для пушного промысла, мущин всех туземных переловили, в ряды поставили и перестреляли, а женщин с собой для утехи, было, на корабль забрали, да те не дались – в океан побросались. После свои же выдали, и дело Петром Гавриловичем в иркутском суде разбиралось. А сколько сотен таких дел до судов никогда не дошло! Ну, вот китайцы и не захотели с русскими головорезами очень то ведаться.
– А Япония отчего же нас к себе вовсе не пускает? – поинтересовался дальше Резанов. – Сбывать ей меха водою с островов вам бы особенно сподручно было. Та же причина?
– Ну, тут отчасти разве. Япония вообще никого к себе не пускает, кроме голландцев. Тут уж гишпанцы с португальцами виноваты. В те поры, как Япония к себе всех пускала, – тому больше полутораста лет теперь будет, – гишпанцы и португальцы озлили япошек издевками над их обычаями, а главное над их верой Шинто. Смеялись, что верят японцы будто сквозь дырку в небе люди, звери и прочее естество на землю просыпались, откуда и стал мир быть. Смешно им было, что по японским Кожикам, как ихнее священное писание зовется, все у них боги: и солнце, и луна, и гора, и река, куда ни посмотришь все боги, и что сам ихний император тоже бог, сын солнцевой жены и неба. Японцы смешки такие долго терпели. Только вот в конце концов предлагают им португальцы свою веру, христианскую. Вот, говорят, это вера настоящая, потому она на любви к ближнему стоит, а больше сей любви нет добродетели угоднее Богу. Ну, многим японцам понравилось, креститься захотели. Португалия обрадовалась, иезуитских патеров им своих поскорей послала. А те такую любовь привезли к япошкиному золоту, да серебру, да ко всякой корысти в власти, кроме любви христианской, что япошки подумали-подумали, да и принялись иезуитов резать, а заодно с ними и прочих иностранных христиан. Кто уцелел, вон от себя выгнали и с той поры вовсе перестали христиан иностранцев к себе пускать по строжайшему микадину указу. Одни только голландцы торговлю там сохранить ухитрились. Говорят, будто им для этого от христианской веры отречься пришлось, так ли, нет, – не знаю. Вот с тех пор ни в Японию никого не пускают, кроме голландских купцов, ни сами япошки никуда под страхом смерти ездить не смеют, чтобы с «позорным племенем христиан», как в указе микадином сказано было, не якшаться.
– Однако, помнится, не так давно в Петербург какие-то японцы приезжали, – вспомнил Резанов. – У нас с ними много возились и почетно в Японию обратно послали с каким-то финляндским шкипером. Толком не помню.
– Прелюбопытная история. Это Якоби затеял. Вышло дело так. Года два с половиной назад, бурей прибило четырех японских рыбаков к берегам сибирским. Корабль их разбился, домой им не попасть – нашим судам в Японию хода нет, и пришлось им в гостях у нас остаться. Старший их, – звали его Кодай, – парень оказался смышленый. Научившись лопотать по-нашему, расторговался мало-мало и достиг до самого Якоби в Иркутске. И расписал он Якоби, какое это великое дело вышло бы, ежели микаду ихнего уговорить удалось бы торговлю с Россией завести. Так красно Кодайка этот говорил, что Якоби в Питер его послал, чтобы сам он все это государыне доложил. Ей, говорят, япошки понравились. Велела столицу им хорошо показать, чтобы могли они всю эту красоту дома расписать, а после на родину их свезти. Корабль для сего соорудили под командой чухонского капитана Адама Лаксмана русскими товарами груженый, чтобы попытался он начало торговле с япошками положить. И письмо дали к микаде за подписью Якоби, в коем изъяснялось, что японцы те в Россию де не своей волей попали, чтобы наказанными им не быть. В конце же письма намек тонкий даден был, сколь для обеих стран полезно б было дружескую торговлю завести. Все это мне Якоби рассказывал. Что из сего вышло, еще не ведаем. О Лаксмане слухов нет пока. Скоро узнаем. Велено ему было корабль в Охотске оставить, а самому обратно сухопутьем поспешать. Иркутска не минует.
В Маймачен, расположенный напротив нашей Кяхты по ту сторону пограничной речки, приехали в темноту. По случаю ярмарки короткие улицы и площадь городка в тысячу человек с небольшим жителей, окруженного глинобитной стеной и носившего название крепости, были освещены разноцветными бумажными фонариками. Несмотря на поздний час, при свете их шла бойкая торговля на площади. Шелихов нашел приятеля китайца, с которым давно вел дела, и вместе с Резановым прошел за ним через лавку в его богато обставленное жилье. Китаец изъяснялся по-русски свободнее, чем Шелихов по-китайски.
Григорий Иванович начал торг.
– Товар мой видал, знаком?
– Товар видал, – лаконически ответил китаец.
– Мех то нонешний год подобротнее прошлогоднего.
– Мех хорош.
– Давай настоящую цену.
Китаец подумал и назначил цену, которая по словам ошеломленного Шелихова оказалась вдвое ниже прошлогодней.
– Да, что ты, знаком, с ума спятил! – закипятился Григорий Иванович. – За эдакий товар да такую цену. Ежели б я его в Кантон свез, мне б там за него втрое больше дали.
– Вези Кантон, невозмутимо ответил китаец. – Англичан Кантон много-много товар привез этот год. Такой, как твой. Англичан зверь бил там, где ты, а цена меньше спрашивал. Этот год Китай полон-полон английский товар. Ты мне знаком много лет, ну, беру товар. Не хочешь, не надо.
– Видите, что негодяи англичане с нами делают, – повернулся Шелихов к Резанову. – Торгуя прямо с Кантоном, они нашим же мехом наводняют Китай, нам цену сбивая. Прямой зарез. Запомните да в Питере расскажите.
Поторговавшись до поздней ночи, Шелихов все же набил немного цену, дал заказ на китайские товары и подвел с купцом счеты. Хлопнули по рукам. Неслышно ступая, проворные слуги внесли стол, весь заставленный вычурными китайскими блюдами. Подкрепились, и Шелихов с Резановым переехали обратно через речку в Кяхту, переночевали на постоялом дворе, а утром опять бешено полетели домой.
Без них в Иркутск приезжал Лаксман и, повидав генерал-губернатора, поскакал дальше в Петербург. Как он рассказывал генерал-губернатору, его по приходе в Мацмай проморили несколько месяцев, не разрешая сойти на берег, пока сносились с нагасакским губернатором. Наконец, разрешили, с большим любопытством посмотрели русские товары, отнеслись к нему довольно любезно и кое-что купили. Пред отъездом вручили ему две бумаги от имени губернатора. В одной говорилось, что лично Лаксман совершил преступление, караемое долгосрочной тюрьмой, нарушив японский запрет иностранным судам входить в японские порты. Правительство же русское показало полное непонимание японских обычаев, прислав письмо на имя самого микадо за подписью всего лишь сибирского генерал-губернатора. Но, приняв во внимание оказанную русским правительством Японии любезность присылкой четырех ее подданных, правительство микадо постановило: от тюремного заключения Лаксмана освободить, а ходатайство его о разрешении русским торговым судам посещать японские порты удовлетворить, но частично, а именно разрешить в виде опыта, чтоб в нагасакский порт прибыло одно русское судно с грузом товаров, с условием, чтоб на борту его кроме капитана и команды никаких иных путешественников не было. Привезенным Лаксманом японцам, совершившим тяжкое преступление тем, что они осмелились попасть в иностранную страну, в виде особой милости разрешалось сойти на берег.
– Сгноят их в каталажке, чтоб другим неповадно было кораблекрушения у русских берегов терпеть, будьте покойны! – заметил по этому поводу Шелихов. – Еще хорошо тюрьмой отделаются. А то за такие дела у них наказание одно: башку с плеч долой, не глядя, попал ты в чужую страну по своей воле, или нет.
Вторая бумага, врученная Лаксману, было разрешением, упомянутым в первой.
– И на том спасибо, что хошь одному русскому кораблю к себе войти позволили, – комментировал это сообщение Григорий Иванович. – Этот корабль может пригодиться, чтоб настоящее посольство к самому микаде послать с дельным человеком во главе, который бы историю и обычаи Японии знал. А то послали чухну, никого лучше в Питере не нашлось. Вот, Николай Петрович, приглядывайтесь, прислушивайтесь. Наскрозь Сибирь до Тихого океана проедете, – многому научитесь, незаменимым человеком для правительства станете и по сибирским делам и дальним восточным. Про таких людей в Питере что-то не слыхать. Говоря это, Шелихов далек был от мысли, как его намек и предсказание осуществятся через несколько лет и что из этого выйдет.
После возвращения Резанова в Иркутск, Аня все каталась с ним вдвоем в подаренных ей отчимом узеньких щегольских санках. Она начинала все больше нравиться ему. Мысль породниться с купцами не смущала его. В эту эпоху стремлений русского правительства к широкой экспансии в Америке большое распространение приобрели в России идеи английских и французских меркантилистов, рассматривавших внешнюю торговлю, как главный источник обогащения государства и как деятельность государственного значения, в которой видное место должно принадлежать начинавшему оскудевать дворянству.
В числе книг, взятых Резановым для чтения во время путешествия, был трактат известного французского меркантилиста И. Юсти в переводе Дениса Фонвизина, будущего автора «Недоросля», под заглавием «Торгующее дворянство, противуположенное дворянству военному, или два рассуждения о том, служит ли то к благополучию государства, чтобы дворянство вступало в купечество». Под купечеством Юсти разумел в данном случае купечество, ведущее не торговлю внутреннюю, которая была делом «купчин аршинников», а торговлю внешнюю. Она, по его мнению, представляла деятельность вполне благородную, была делом «мужей государственных», ибо «полновесие коммерции и государственной силы – есть единое», как Денис Фонвизин передавал мысль Юсти по-русски. В подтверждение своих суждений Юсти приводил образное доказательство, как нельзя более применимое к самому Резанову. «Что нам делать шпагою, когда кроме голода не имеем мы других неприятелей», отвечают дети отцу, когда тот вручает им «дворянский меч». «Отец их может быть разумнее бы сделал», развивает далее Юсти мысль свою словами Дениса Фонвизина, «есть ли при изъяснении им своего родословия, сказал им: Любезные дети, многие пути отверсты вам к щастию, – война, суды, церковь; есть ли принимать в уважение одно только щастие, то имеем мы купечество, в котором малыми вещами великие приобретаются. Оно доставляет нам великие богатства, в коих никто нас упрекнуть не может».
На собственном примере Резанов хорошо знал, что «дворянский меч» украшение довольно дорогое и доходов не приносящее при обычном применении его на военном поприще. Шпага гражданская, на которую он его променял, уже обещала оказаться оружием гораздо более действенным для завоевания теплого места в жизни. Чтобы достичь его еще вернее, оставалось последовать совету Юсти и, вдобавок к службе гражданской, присовокупиться к купечеству, отнюдь тем не умаляя своего достоинства в согласии с доводами Юсти.
И в результате таких размышлений, Резанов в Светлу Христову ночь похристосовался с Аней по-хорошему, а в первый день Пасхи весь город, благодаря визитам узнал, что большой сибирский туз Григорий Иванович выдает Аню за блестящего питерского чиновника. Жениха с невестой торжественно благословили в присутствии родни, а свадьбу решили сыграть сейчас же по возвращении из Охотска.
– А приданое дам за Аней такое, что вся Сибирь ахнет! – на радостях посулил Григорий Иванович Резанову в присутствии всей родни.
Вскоре пришло сообщение от митрополита петербургского Гавриила, что назначенные в миссию Валаамские монахи уже двинулись в Иркутск, а почти вслед затем приехала и сама миссия. Возглавлял ее Иоасаф, недавно простой Валаамский монах, которому пред отъездом даны были по указу Екатерины «шапка и крест», т. е. сан архимандрита, чтобы «представить дикарям важность сего богоугодного дела видами, могущими их пленить». Под началом Иоасафа были иеромонахи Афанасий, Макарий и Ювеналий, иеродиакон Нектарий и монах Герман. Чтобы придать миссии больше пышности, Иоасафу велено было пригласить в Америку из Иркутска хотя бы одного священника. Но желающих не нашлось. Поэтому с Нерчинских заводов срочным порядком вызвали унтер-шихтмейстера Михаила Говорухина, брата иеромонаха Ювеналия, которого Иоасаф постриг 20 апреля в монашество, а десятью днями позже возвел в сан иеродиакона: очень уж голос у шихтмейстера оказался громоподобный диаконский, обещавший «пленить» всякого дикаря. Тогда же под именем Иосифа пострижен был привезенный с Валаама послушник Косьма Алексеев. В общем, миссия составилась, таким образом, из восьми монахов, и кроме того было два послушника.
В начале мая подъехали тридцать пять семей переселенцев, всего числом около полутораста человек. Людей и огромный груз погрузили на барки и в двадцатых числах мая караван, во главе с большой лодкой Шелихова и Резанова, медленно поплыл по Ангаре, вверх по Байкалу и далее больше двух тысяч верст по Лене до Якутска. Там перегрузились на лошадей, чтобы верхом совершить самую трудную часть пути в тысячу слишком верст чрез местность, пересекаемую бурными горными потоками и почти неприступными «Семью хребтами» Становых гор. При каждом удобном случае монахи крестили якутов. «Где река прошла, тут и останавливались крестить», писал монах Герман на Валаам. «Хоть там есть проповедники, но дорого за крещение берут».
Охотска достигли в начале июля. Городок в несколько десятков изб с почтой, церковкой и юртами якутов стоял на длинной косе, продуваемой ледяными ветрами с океана и заволакиваемой густыми туманами; немудрено, что тогдашние охотчане ославились на всю Сибирь своим дурным характером. Население городка составляли начальник порта, семьи нескольких портовых чиновников, почтовый смотритель, агент шелиховско-голиковской компании, миссионер-священник, казаки, несшие караульную службу, и православные якуты. Единственный благоустроенный вид представляла набережная, прочно вымощенная бревнами еще экспедицией Беринга. Остальная часть Охотска утопала в грязи.
К половине июля переселенцы с кладью были погружены на три новых корабля, только что построенных компанией. Накануне отплытия Резанов в последний раз обошел суда, проверяя наличность груза и опрашивая монахов и переселенцев, нет ли у кого претензий насчет помещения или пищи. Но все оказались довольны.
Когда на обратном пути он зашел в контору компании, Шелихов дал ему прочесть письмо, только что написанное не так давно назначенному новому главно управляющему Русской Америкой, Александру Александровичу Баранову, которого Григорий Иванович очень расхваливал.
– Большая находка для нас, золото – не человек, – не раз говорил он Резанову. – Есть грех: без баб и вина жить не может, но головы не пропьет, положиться на него можно, закрыв глаза, и честности удивительной.
В этом письме Шелихов наказывал Баранову оказывать «нашим дорогим гостям монахам, посылаемым к нам повелением самой государыни», всякую ласку и внимание, также отнестись с отеческой заботливостью к переселенцам, построить для них поселок с удобными домами и широкими улицами, расходящимися по радиусам из центральной площади, которую приурочить для народных гуляний, вообще обставить жизнь новых жителей Русской Америки так, чтобы они научились жить опрятно, красиво, а не по-свински, как они привыкли жить в России. Преподав ряд других заботливых наставлений о посылаемых, Шелихов заключал письмо обещанием, что труды Баранова найдут должную оценку в Петербурге. Резанов понял, что письмо было написано не без расчёта произвести впечатление на него.
– Ну как? – спросил Шелихов, когда он вернул ему письмо.
– Что ж, чудесно, – похвалил тот. – Можно только порадоваться, что гости компании в столь заботливые руки попадут.
На следующий день после пышной обедни в сослужении местного священника и своих иеромонахов, и иеродиаконов, вероятно единственной на веку маленькой охотской церкви, и торжественного молебна с многолетием царствующему дому, владельцам компании и Резанову, архимандрит Иоасаф тепло поблагодарил его за заботы о духовной миссии, и весь городок направился в порт проводить отъезжающих. Когда, подняв паруса, корабли стали отваливать, грянул портовый единорог, и весело заговорили церковные колокола. Охотск торжественно провожал первых переселенцев, посылавшихся правительством для колонизации Русской Америки, факт, свидетельствовавший об официальном признании нового края Екатериною, как частью ее державы. Вслед затем, в сопровождении нанятого казачьего конвоя, Шелихов и Резанов налегке поскакали в обратный путь.
По возвращении их в Иркутск, помолвка была объявлена официально, и начавшиеся по этому поводу пиры тянулись вплоть до свадьбы. Но безделье шло об руку с делом. По утрам Григорий Иванович вводил Резанова в дела фирмы в расчете на то, что будущий зять станет представителем компании в Петербурге и ходатаем пред императрицей по ее делам. А Резанов, успевший понатореть в канцелярском деле, с своей стороны давал практические советы организационного характера, которые сейчас же приводились в исполнение. Существование компании, ведшей дела по старинке, было оформлено, был избран совет директоров и созвано первое собрание их с участием Резанова, нанят отдельный дом для конторы, куда из разных закутков перевезли переписку и отчетность фирмы. И вот теперь, в начале июля, весь сановный и купеческий Иркутск съезжался на пышную свадьбу в соборе.
Необыкновенно чинное и растянутое торжество службы омрачилось необычайным случаем, надолго запомнившимся в Иркутске. Когда новобрачным подали свечи, свеча невесты вдруг погасла – вероятно от сквозняка или порывистого дыхания взволнованной Ани. По местному поверью это значило, что невесте долго не жить и что умрет она первой. Потом, только поправили беду, как вдруг погасла и свеча жениха. Тут уж все переглянулись, и по собору пошел взволнованный шёпот:
– Ай-яй-яй, как не хорошо! Не к добру, не к добру!
За роскошный свадебный стол, к которому прошен был весь город, сели под этим тяжелым впечатлением. Но рекой полившееся шампанское быстро подняло настроение, по сибирскому обычаю пошло срывание скатертей со всей посудой со столов под гром полкового оркестра, и когда крикнули «горько!», хорошенькая Аня, хлебнув шампанского и уже забыв неприятный случай, прильнула к своему молодому с таким поцелуем, который лучше слов сказал ему, что она от него уже без ума. Сердце же молодого билось ровно, но и он ощущал полноту бытия, думая, что сделал далеко не опрометчивый шаг, совершив мезальянс с хорошенькой дочкой бывшего рыльского мещанина, – сами-то Резановы принадлежали к старому, хоть не богатому роду дворян смоленской губернии. Тем более ощущал он полноту бытия, что щедрость тестя в отношении приданого превзошла самые смелые его ожидания. Как Шелихов и обещал, Сибирь ахнула, узнав, сколько старик отвалил за Аней. Но Григорий Иванович не даром считался хитрым человеком: наличными он дал не так уж много, главная же «мощь» приданого, как выражались, заключалась в паях компании и векселях, – таким порядком чиновный зять крепче привязывался к делу. Ну, да паи и векселя шелиховской компании были те же деньги.
После обеда, провожаемые шумным обществом и военным оркестром, молодые сели в огромный удобный возок Григория Ивановича, побывавший уже с ним в Петербурге и подаренный им теперь новоженам. И во главе длинного поезда, состоявшего из тридцати обшитых кожей и парусиной кибиток с богатым приданым Ани, возок тронулся в дальний путь с первой остановкой в Красноярске, где молодым предстояло провести брачную ночь в заранее приготовленном Григорием Ивановичем помещении. Шелихов с Натальей Алексеевной провожали их до Олонка, верст за тридцать от Иркутска вверх по Ангаре.
Глава 2
Первый русский трест в Америке
По возвращении Резанова в Петербург, карьера его пошла в гору спорым ходом. Сначала Екатерина поморщилась, узнав, что ее ревизор, посланный проконтролировать подозрительного ей Шелихова, очевидно стакнулся с ним, женившись на его дочери. Но, прочитав обстоятельный доклад Резанова и донесение синоду архимандрита Иоасафа, не находившего слов, чтобы вознести заботливость Резанова и о монахах, и о переселенцах, Екатерина сложила гнев на милость и соизволила на назначение его в штат Зубова, который об этом просил в исполнение обещания, данного Резанову пред отъездом позаботиться о нем. Вскоре потом, по просьбе обер-прокурора сената Державина, Резанов был назначен секретарем и вслед затем обер-секретарем гражданского департамента. Так что служебная жизнь баловня судьбы налаживалась очень удачно.
Дома тоже все шло очень хорошо. Поселились молодые неподалеку от Петра Гавриловича на Первой линии Васильевского Острова между Большим и Средним проспектами в уютном особнячке, окруженном парком, остатками прежнего леса, где и боровики, и рыжики, и подберезовики водились еще во множестве: тогда места эти только недавно начали застраиваться, а Малый проспект – тот все еще представлял лесную просеку с кое-где лишь осевшим жильем. Жили довольно замкнуто, наслаждаясь первым временем близости, но много ездили в театры, до которых Аня оказалась большой любительницей: в придворный, помещавшийся поблизости от них в бывшем Головинском каменном доме близ «кадетского дома», т. е. Шляхетного корпуса; в французскую комедию, итальянскую оперу, в немецкий на Большой Морской, ставивший и русские спектакли, директором которого через несколько лет станет хороший знакомый Резанова, известный немецкий писатель Август-Фридрих-Фердинанд Коцебу, с именем которого мы встретимся позже. С интересом следили за театральной жизнью, за романом любимцев Екатерины, Силы Николаевича Сандунова и Лизаньки Урановой, которую преследовал своим вниманием всесильный старик граф Безбородко, старавшийся помешать браку влюбленных при помощи директоров придворного театра, Храповицкого и Соймонова. Были и на знаменитом спектакле уволенного-таки директорами Сандунова, на котором талантливый актер отдал на суд взволнованной публики свой несчастный роман, искусно вплетая его в свой монолог в конце пьесы. Видели и финал этой драмы, попав на представление собственной оперы Екатерины «Федул с детьми», во время которого несчастная Лизанька Уранова упала на колени и протянула августейшему автору письмо, заключавшее просьбу «учинить ее счастливой, совокупя с любезным женихом», после чего Лизанька, по приказанию Екатерины, была обвенчана с Сандуновым в придворной церкви, а директоры Храповицкий и Соймонов уволены, и нежные сердцем прекрасные обитательницы Петербурга, включая Аню, лили слезы, тронутые счастливой развязкой трогательного романа.
У Ани оказалось миленькое сопрано, и по настоянию Резанова она стала брать уроки пения у оперной итальянки Аделины Розетти. По вечерам он ей аккомпанировал на клавикордах, а она ему пела тогдашние излюбленные песенки, включая его любимую на слова его друга, поэта Дмитриева, «Стонет сизый голубочек». Нежно звучал маленький голос хорошенькой Ани, меланхолично звенели клавикорды, заливались канарейки в золоченых клетках, и на окнах розовели, алели, пунцовились герани. Это розовое сентиментальное счастье продолжалось около года. Потом оно вдруг омрачилось. Пришла страшная весть из Иркутска Григорий Иванович приказал долго жить, внезапно скончавшись от удара 25 июля 1795 года. А вскоре за вестью поспешила приехать из Сибири сама Наталья Алексеевна, чтобы раскрыть зятю правду о Русской Америке мужа, так как рано или поздно теперь правда эта должна была вылиться наружу. Как Резанов и догадывался по некоторым намекам, слышанным в Сибири, многое из того, что рассказывал ему Григорий Иванович о благоустройстве и цивилизации Русской Америки, было значительно преувеличено. Наталии Алексеевне пришлось показать Резанову письмо архимандрита Иоасафа, найденное в бумагах мужа. Иоасаф горько жаловался на бедственное положение монахов, у которых через несколько месяцев по приезде на Кадьяк не стало ни еды, ни свечей, ни церковного вина для совершения богослужения. Писал Иоасаф, что сами они еле живы, семьи переселенцев в большинстве вымерли, а промышленники проводят жизнь в блуде и пьянстве, над монахами глумятся, церкви сторонятся, в чем первый пример им подает сам правитель Русской Америки Баранов. Всегда уравновешенная Наталья Алексеевна была теперь вне себя от волнения.
– Николай Петрович, как своему, скажу вам откровенно, наше дело, с такими трудами созданное, идет далеко не так, как такому огромному делу идти бы следовало, – признавалась она. – Боюсь, развалится оно. Уж на него иностранцы зубы точат. Ради Бога, возьмитесь за него, разработайте план, как по-новому устроить компанию на манер английской гудзоновой или ост-индских, как повести дело просвещено и умно, на пользу нашу и туземцев, а не только в свой карман глядя, как Голиков и наши Иркутские купцы, в иркутской конторе заседающие, это делают. К участию в деле больших людей привлеките.
Перед отъездом Наталья Алексеевна спросила Резанова, не мог ли бы он попросить своих приятелей, Державина и Дмитриева, написать эпитафии для памятника Григория Ивановича, достойно отметив в них большие заслуги покойного пред родиной. Резанов поспешил написать об этом Дмитриеву в Москву, а с Державиным повидался лично. Гаврила Романович с тем большей охотой согласился исполнить просьбу Натальи Алексеевны, что покойного мужа ее, большого своего приятеля, он знал с тех далеких пор, когда еще молодым гвардейским офицером он наезжал в свою родную Казань, где и Григорию Ивановичу приходилось бывать по торговым своим делам. Случалось, им и не одну бутылку вина дружески распить, и в карты перекинуться. Позже, когда Державин, возвысившись, обосновался в Петербурге, Григорий Иванович, приезжая в столицу, не раз останавливался в уютном особнячке приятеля на Мойке и даже, бывало, парился с ним в роскошной его баньке, нахлестывая ему спину душистым березовым веником и получая в обмен такую же любезность, под аккомпанемент песен двух пригожих «ржаных нимф», как звал их Державин, Афродитки-горничной и Варьки-вышивальщицы, на которых, помимо их прямого дела, возложена была также почетная обязанность чинно прислуживать барину и его гостям, если они случались, по части прохладительных напитков, белья и одежды, отнюдь не выказывая смущения, в случае «нимфам» доводилось увидать кого-нибудь из своих клиентов во всем натуральном банном виде. Вспомнились хлебосольному Гавриле Романовичу и обильные обеды по случаю приездов сибирского приятеля с участием нужных людей, которые могли бы помочь ему в его делах при дворе по поводу аудиенции у императрицы. Вспомнилось, как на одном из таких обедов он с той же целью посадил друга рядом с красавицей Ольгой Александровной Жеребцовой, сестрой всесильного Зубова, любовницей английского посла Уитворта и вообще большой любительницей мужчин, кроме своего мужа, имевшей большое влияние на брата: говорили, что она учила его, как изощренными методами любви, знакомыми ей по опыту, поддерживать начавший угасать пыл старевшей императрицы. Гаврила Романович в расчетах своих не ошибся. Григорий Иванович был гвоздем обеда. Все застольное общество единогласно потребовало, чтобы знаменитый мореплаватель поведал им о своих подвигах, о всем страшном, что пришлось ему испытать, покоряя океанскую стихию и американские дебри. Его наперебой засыпали вопросами. Пока он рассказывал, Жеребцова не сводила глаз с могучего богатыря, каких еще не было в ее коллекции. Совсем разомлев к концу обеда и называя его уже Гришей, она настойчиво просила его приехать на следующий же день к утреннему завтраку наедине с ней в личных ее покоях в доме брата на Конюшенной. Кстати, добавила, она, ей хотелось бы полюбоваться образцами американской пушнины, если бы он захватил их с собою. Она так любит красивые, дорогие меха!..
– Ну, наконец то привалила к тебе фортуна! – порадовался Гаврила Романович, услыхав об успехах друга. – Смотри, не упусти случая. Да подарков разных побогаче привези ей. Она через брата все тебе устроит.
Но судьба распорядилась по-своему. Когда на следующее утро Григорий Иванович поднимался по лестнице в доме Зубова, направляясь в покои его сестры, с лакеем, несшим следом за ним тяжелый короб с драгоценными подарками, Зубов перехватил его на площадке около своих покоев и пригласил к себе в кабинет, велев лакею отнести туда же короб. С интересом поглядывая на короб и без интереса выслушав ходатайства просителя, включая его просьбу об аудиенции у императрицы, которой он давно тщетно добивался, Зубов благосклонно принял роскошные подарки, первоначально предназначавшиеся его сестре, пообещав сделать возможное в удовлетворение ходатайств щедрого дарителя. Это было все, чего Григорий Иванович раньше пытался добиться прямыми путями. Помощь Жеребцовой стала теперь излишней. Да и вообще завтракать наедине с шалой бабенкой, зная вперед, чем такой завтрак кончится, у него не было никакого желания. К тому же не было смысла идти к ней с пустыми руками. Поэтому, когда лакей Жеребцовой, поджидавший его у выхода из покоев Зубова, доложил, что Ольга Александровна просит его к ней немедля, он ответил, что зайдет, но позже, и поспешил уйти. В городе потом, смеясь, рассказывали со слов прислуги, что, тщетно прождав богатого сибиряка в своем будуаре, в интимной обстановке которого она рассчитывала с ним позавтракать наедине, Ольга Александровна впала в бешенство и переколотила всю посуду на приготовленном для завтрака столе и весь попавшийся ей под руку драгоценный севрский фарфор. Она возненавидела дерзкого сибирского купца, позволившего себе оставить ее в дурах. Под ее ли воздействием или потому, что Зубов так же мало интересовался Америкой, как и сама Екатерина, он лишь в части удовлетворил менее существенные ходатайства покорителя американского края и аудиенции у императрицы не устроил.
Вспомнив этот эпизод, Гаврила Романович вспомнил и многое другое из времени общения его с покойным другом. И взгрустнулось ему. Да, вот, подумалось, жил богатырь-человек, творил великие дела и вдруг ушел из этого бренного мира в разгаре своей кипучей деятельности в возрасте всего 48 лет. А ему вот пошел уже пятьдесят третий год, и Бог один ведает, не суждено ли и ему скоро последовать за ушедшим другом.
Под влиянием таких мыслей о бренности человеческой жизни, Гаврила Романович потянулся за листом бумаги и пером и экспромтом набросал следующие меланхолические строки, посвященные памяти друга:
Перечитав эти строки на следующее утро, поэт нашел, что он недостаточно выразительно сказал в них о заслугах великого мореплавателя пред отечеством. Он сосредоточился, подумал, взял новый лист бумаги и, в дополнение к первой эпитафии, написал вторую прозою:
Здесь в ожидании пришествия Христова погребено тело по прозванию – Шелихова, по деяниям – бесценного, по промыслу – гражданина, по замыслам – мужа почтенного, разума обширного и твердого.
Он отважными своими путешествиями на Восток нашел, покорил и присовокупил Державе самоё матерую землю Америки. Простираясь к северу-востоку, завел в них домостроительство, кораблестроение, землепашество.
В тот же день он свез обе эпитафии Резанову в его правление, помещавшееся поблизости от его особнячка по Мойке же, у Синего моста.
Дмитриев тоже не замедлил откликнуться на призыв друга, в ответ на его письмо прислав следующее шестистишие для передачи вдове покойного:
Под этими тремя народами поэт разумел дикие племена афогнаков, ахмахметов и коряков.
Наталья Алексеевна остановила свой выбор на первой версии. Впоследствии эти три эпитафии были высечены на трех сторонах пирамидального гранитного обелиска, поставленного на средства семьи на могиле Григория Ивановича в Иркутске, при церкви Знаменского монастыря. Передний фас обелиска украсил бронзовый барельеф, изображавший покойного великого мореплавателя среди морской обстановки, при шпаге, с подзорной трубой в руках. Памятник этот сохранился до настоящего времени.
Другой памятник, поставленный на родине Григория Ивановича, в Рыльске, разрушен был немцами в первую мировую войну.
Покончив со всеми своими делами в Петербурге, Наталья Алексеевна уехала домой, успокоенная обещанием зятя серьезно заняться проектом переустройства компании на новых началах.
Проводив тещу, Резанов засел на несколько дней дома, подробно разработал проект и нашел случай подать его Екатерине. Но в это время пришли новые жалобы от архимандрита Иоасафа уже непосредственно в синод, да еще приехали ходоки от туземцев Русской Америки жаловаться на жестокое обращение с ними администрации шелихово-голиковской компании и ее промышленников. Екатерина рассердилась и положила дело под сукно. Ходоки, которые тоже остались ни с чем, проникли в Гатчину, добились аудиенции у наследника Павла Петровича, и тот, как узнал Резанов, порядком ругнул компанию, назвав ее американской шайкой грабителей, обирающей туземцев, обращенных ею в рабство.
В виду такого отношения к компании и Павла, резановский проект продолжал лежать под сукном и по скором воцарении его. К тому же приезжали новые жалобщики: посланный Иоасафом иеромонах Макарий и два алеута-тойона, т. е. алеутские старшины. Жалобы их на компанию еще больше восстановили Павла против нее, и он раз навсегда приказал оставить его с Русской Америкой в покое.
О том, чтобы подступиться к Павлу, Резанову нечего было и думать. Потом вдруг обстоятельства изменились в благоприятную для него сторону. Случилось это потому, что Наполеону вздумалось сделать дружеский жест по адресу России – отпустить русских пленных солдат, одев их в новые мундиры и дав им денег на путевые издержки. И Павел, ненавидевший в начале царствования «корсиканское чудовище», вдруг преисполнился к нему нежных чувств, поднял за обедом бокал в честь французского диктатора и «брата», приказал повесить у себя портрет его, а Людовика XVIII, брата казненного Людовика XVI, жившего в Митаве, лишить дальнейшего гостеприимства. В соответствии с этой новой галломанией Павел воспылал ненавистью к Англии и приказал поход в Индию, чтобы гнать оттуда англичан, а с индусами завязать дружбу и завести торговлю.
Политическая обстановка сложилась очень благоприятно для Резанова. На почве новых увлечений Павла Резанов придумал способ расположить его в пользу Русской Америки. Плану этому сочувствовал очень влиятельный при дворе военный губернатор граф П.А. Пален, который, как писала Аня Резанова сестре своей Булдаковой, «любит его (т. е. мужа ее) право, как любовницу, толь много и день ото дня больше к нему привязывается». Но у Резанова был могущественный враг в лице генерал-прокурора Сената П.В. Лопухина, отца всесильной фаворитки Павла, протежировавшего враждебной Резанову партии сибирских купцов с Голиковым во главе. Надо было выждать не пройдет ли мода на малиновый цвет, как тогда выражались, подразумевая под этой аллегорией влияние Лопухиных на Павла: малиновый цвет был любимым цветом Лопухиной и в эту краску был даже выкрашен царский Михайловский дворец. К счастью Резанова, ему пришлось ждать недолго: 7 июля 1794 г. Лопухин был внезапно отстранен от своей высокой должности. В тот же день граф Пален устремился во дворец, чтобы устроить своему другу высочайшую аудиенцию. Она была дана на следующий же день. Представ пред царем с картами Северной Америки и с тремя фолиантами новых английских увражей о ней, Резанов ясно, отчетливо и быстро доказал Павлу, что дарованием одной компании исключительных привилегий в Русской Америке он не только утвердит могущество России в новом континенте, обеспечив тем развитие Сибири, но и окажет большую поддержку Франции в Америке: Наполеон не сегодня-завтра должен был получить от Испании огромнейшую территорию, простиравшуюся от Канады до Мексиканского залива, которая была ему очень нужна для французской колонизации; но англичане собрались прочно засесть на северо-западе Америки, и это представило бы большую угрозу для наполеоновой территории; усиление русского влияния на Аляске уничтожило бы такую угрозу. Порывистый Павел пришел в восторг и надписью «быть по сему» в тот же день, 8 июля 1799 года, утвердил проект Резанова об образовании новой «Российско-американской компании» [Полное наименование компании было: «Состоящая под высочайшим покровительством Российско-американская компания» – Здесь и далее примеч. автора].
Привилегии ей дарованы были огромнейшие. В грамоте, данной компании, функции ее определялись так: промысел морских и земных зверей и торговля ими в пределах, начиная с 55° сев. широты до Берингова пролива, также на Аляске и Курильских островах, с правом делать открытия новых земель к югу вниз по западному берегу Америки и занимать их в русское владение. Для осуществления этих функций компании были дарованы широчайшие права: основывать города и укреплять их, содержать флот, вступать в торговые договоры с иностранными державами и, в случае нарушения ими дарованных компании привилегий, объявлять им войну, также право отправлять правосудие в пределах Русской Америки. Все посторонние промышленники, русские и иностранные, обязаны были покинуть без промедления владения компании. Местом нахождения ее главного управления назначен был Иркутск. Основной капитал определен был в сумме 724.000 рублей. Почти одна треть акций принадлежала наследникам Шелихова.
Так был образован русскими первый трест в Америке – стране будущих колоссальных трестов. «За все время существования Америки», говорит в своей книге о Резанове известная американская писательница Гертруда Азертон, «у нее не было более опасного врага в смысле угрозы ее территориальному величию, чем этот русский дворянин», – этот молодой честолюбивый петербургский чиновник, главный виновник возникновения компании, как учреждения государственного характера.
По утверждении устава новой компании Резанов был назначен «корреспондентом» ее. Эта правительственная должность была равносильна должности «протектора компании», ранее предложенной коммерц-коллегией. Новая должность давала Резанову право непосредственно сноситься с царем по делам компании. В остаток короткого царствования Павла он этим правом не воспользовался, в виду того, что, вдруг загоревшись интересом к русской Америке, Павел так же быстро к ней охладел. Но, поддерживая сношения с наследником Александром Павловичем и группой его либеральных друзей, очень интересовавшихся Русской Америкой, Резанов, после цареубийства 11 марта 1801 года, не замедлил воспользоваться расположением нового императора, чтобы добиться полного завершения всех своих планов.
По докладу нового министра коммерции графа Николая Петровича Румянцева, видевшего в Русской Америке богатейший источник будущих государственных доходов и дружественно расположившегося к зятю покойного ее основателя, Резанов был высочайше назначен на должность управляющего главного правления компании, переведенного в Петербург как бы получившего значение государственного учреждения, составлением в Иркутске конторы. Вступив в должность, Резанов начал с того, что привлек в директора видных государственных деятелей, включая покровителя своего и тезку Румянцева. А в следующем 1802 г. Резанов добился осуществления заветной своей мечты: ему удалось привлечь в пайщики компании самого Александра Павловича, братьев его и нескольких родственников вдовствующей императрицы Марии Федоровны. После этого члены высшего общества и именитое купечество поспешили раскупить акции компании, которая таким образом стала одним из самых верных предприятий в России.
В это время ее акции стоили 3727 рублей каждая. Но было выпущено 7350 новых акций по 550 р., каждая на сумму свыше трех с половиной миллионов рублей. Резанов и Наталья Алексеевна добились всего, чего хотели.
На Резанова посыпались милости. Из обер-секретарей он был сразу назначен обер-прокурором того же гражданского департамента сената. А потом вскоре, через несколько месяцев по учреждении Александром своего Тайного комитета, состоявшего из четырех его молодых советников: Строганова, Кочубея, Новосильцева и Чарторийского и нового статс-секретаря Сперанского в качестве секретаря Комитета, на заседания которого, обставленные строжайшей тайной, посторонние допускались в виде большого исключения, Резанов стараниями графа Румянцева приглашен был однажды принять участие в одном из таких заседаний для обсуждения вопроса о Русской Америке и об экспансии России в Северной Америке вообще. Честь ему этим была оказана чрезвычайная. В туалетную комнату царя, где тайны ради происходили заседания. «Комитета общественного спасения», как шутливо называл их Александр, или «якобинской шайки», как звал его Державин, принесены были для этого случая карты Сибири, Северной Америки и всего света. Стоя у этих карт, приколотых к ясеневым дверцам гардеробных шкапов, тянувшихся во всю длину комнаты, и по временам водя по ним припасенной для этого случая длинной тонкой тростью, Резанов говорил:
– Государь, дабы Русская Америка, а также Сибирь, могли процветать, снабжая Россию обильным током минеральных и пушных богатств своих, им надобен хлеб. Рядом с Русской Америкой богатейшая житница есть. То – западный берег Америки, земной рай гишпанской Калифорнии. Мы вольем жизнь в Русскую Америку, сей калифорнийский хлеб ей давши. Но для процветания ее надобно еще другое – надобен сбыт ее пушных богатств. Ныне приходится нам возить меха наши за тысячи верст через Сибирь с ее бездорожьем в глухой Маймачен, единый китайский рынок, где по старинному Нерчинскому договору нам разрешен китайцами торг, терпеть нередко пропажу караванов целых в пути, да кланяться маймаченским купцам, взяли бы они наш великолепный товар, какой они после втридорога у себя в Китае, в Японии, в мире целом продают. Англичане же и американцы из Новой Англии, нашего зверя на наших же землях бьющие, сбывают меха свои прямым морским путем в Кантон, куда нам путь заказан строжайше. Китайцы и японцы нас презирают, за варваров почитая. Надобно нам искоренить сие предубеждение и, оное искоренив, в прочные торговые сношения с ними вступить. Сего мало. Надобно нам и другие обширные мировые рынки найти. И вот, мы учредим по всей Русской Америке центры промышленности и просвещения. От них, – он повел тростью по картам, – поведем мы морские дороги прежде всего в Нагасаки и Кантон, далее, Южную Америку у мыса Горн огибая, в Рио-де-Жанейро в Бразилии, далее, на север опять поднимаясь, в американский Бостон и, наконец, чрез Атлантический океан в Лондон. В Сибири мы, вместо неудобного охотского порта, новый удобный порт откроем, тут вот, верст на четыреста пятьдесят пониже, в Аяне, откуда шоссейные дороги через всю Сибирь к нам, в Россию, пойдут. Конечно, сие времени не мало потребует. Сейчас же в первую голову корабли нам надобны, коих у нас почти нет. Дабы ясно себе представить все их значение для дальнего востока нашего, надобно сквозь всю Сибирь до Тихого океана проехать, как я проехал, и тогда понятно станет, почему пуд муки, до нескольких десятков рублей в Сибири поднимающийся, вдруг до нескольких рублей упадает, когда в бедный наш охотский порт хотя б один корабль груженый зерном приходит. Корабли, корабли! – таков должен быть наш лозунг! И надобно обзаводиться ими быстро, дабы в Тихом океане нам твердою ногой стать поспеть, покуда иных настоящих хозяев там не стало.
Все члены Комитета, следуя примеру молодого государя, аплодировали. Государь обещал полную поддержку компании во всех ее начинаниях, полезных для России, и, в ответ на просьбу Резанова, сказал, что поговорит с морским министром Чичаговым о разрешении морским офицерам поступать, с сохранением прав и преимуществ государственной службы, на корабли, которыми компания обзаведется в ближайшем будущем.
Как ни секретно было заседание Комитета, доклад Резанова тотчас же стал злобой дня в правительственных кругах, и завистники говорили:
– Ведь это Резанов куда гнет: ни много, ни мало вторую российскую империю за океаном основать хочет, а себя туда наместником посадить.
Даже стены личной туалетной комнаты государя, а может быть ясеневые шкапы ее? – оказались с ушами, и, как впоследствии Резанов узнал, на следующий же день после его доклада курьер испанского посла поскакал в Мадрид с сообщением о нем, а Мадрид с своей стороны срочно предписал калифорнийским властям через вице-роя Мексики, тогда принадлежавшей Испании, немедленно прекратить доступ всяких иностранных кораблей в порты Верхней и нижней Калифорнии и, особенно, в порт Св. Франциска Ассизского, теперешнее Сан-Франциско, главный порт Верхней Калифорнии, всемерно усилив его охрану.
Обласканный государем, Резанов торжествовал. Карьера его налаживалась все прочнее. А домашнее его благополучие достигло в это время своей полноты. Аня родила ему первенца Петра и еще больше расцвела после родов. Вскоре затем Резанов купил собственный дом близ Таврического дворца – в «Преображенском полку», как тогда звали эту местность, куда семья его и переехала. Эта вторая удачливая полоса тянулась до половины 1802 года. Затем пошли перебои. Начались они со второй беременности Ани, которую она переносила гораздо труднее первой. Машина домашней жизни стала катиться неровно. При больших его занятиях Резанову нужен был порядок этой жизни; порядок нарушился, и это его раздражало.
Потом начались перебои деловые. Согласно одному из пунктов высочайше утвержденного устава компании, заправилами ее могли быть только родственники и свойственники покойного Григория Ивановича, в силу чего Голикову пришлось теперь устраниться от дел. Это было нужно Резанову и умнейшей Наталии Алексеевне, чтобы поставить дело на новый лад, покончив со старой купецкой рутиной, сторонником которой был Голиков. Старик поспешил в Петербург жаловаться министру юстиции на своих обидчиков, Наталью с Резановым. Министром был теперь Державин, и он затормозил дело. От досады и волнений Голиков умер, и на душе Резанова осталась тяжесть. Вскоре после этого Наталья Алексеевна, пустившаяся в финансовые авантюры в расчете на большую прибыль, распорядилась крупной суммой компанейских денег, как своей. Пришлось отчитывать ее, и отношения их впервые немного натянулись. Потом стали приходить очень досадные вести из Русской Америки и непосредственно от Баранова и чрез вторые руки чрез Лондон, где новости получались от шкиперов торговых кораблей, заходивших на Кадьяк. И все это было тем более неприятно, что пайщиками компании были теперь государь и члены царской семьи, и было неудобно пред ними лично, как пред вкладчиками, которых он втянул в дело.
Баранов сообщал кучу всяких неприятностей и дрязг. Продовольственные запасы иссякли, и цинга свирепствовала. Корабль, посланный из Охотска с грузом продовольствия для Баранова, напоролся на рифы и затонул на полпути. Добыча зверя уменьшилась в силу того, что иностранные промышленники не только не убрались, но стали появляться чаще, и с ними приходилось вести суровую борьбу. Монахи развели свары, обвиняя его, Баранова, в своих скудостях, он же винил их в сварливости и просил их унять через синод. Морские офицеры, перешедшие из военного флота на службу компании, были мало опытны и, не желая признавать авторитета главного правителя Русской Америки в виду его штатского положения, чинили ему всякие досады.
Такую характеристику монахам и офицерам давал Баранов. Но сведения о самом Баранове, полученные через шкиперов, казались тоже далеко не положительного свойства. Сведения эти сходились на том, что дело свое Баранов знал отлично, что он по возможности приводит Русскую Америку в некоторый порядок и упорно борется с хищническим истреблением зверя, но что он будто деспот, зверски обращающийся с туземцами, особенно с индейцами, пьяница и распутный человек, с которым дела вести можно только на почве пьянства. Добавляли, впрочем, что пил он, не теряя головы, и что перепить его было невозможно. В заключение, шкипера сообщали еще одну очень неприятную новость, грозившую сильно осложнить планы Резанова о снабжении Русской Америки продовольствием, это – о закрытии всех калифорнийских портов для иностранных кораблей в соответствии с тем, что было сказано об этом выше.
Словом, новости были одни хуже других. В неприятностях прошел конец лета 1802 года. Он был очень жарок, Аня переносила свое положение все тяжелее и Резанов нервничал все больше. На нервной почве у него осенью начались гастрические и почечные явления, вызывавшие головокружение и дурноту и не поддававшиеся лечению. Он осунулся, стал желчен, постоянно раздражался. Аня, существо нежное, замечала это и страдала вдвойне, приписывая себе причину раздражения своего ненаглядного Николушки. Атмосфера в доме напрягалась к концу лета все больше. И, наконец, разразился громовой удар. В начале октября Аня разрешилась дочерью Ольгой. Роды были очень тяжелы и послеродовой период протекал неблагополучно. Созывались консилиумы, врачи становились все мрачнее. Вдруг в половине октября к Резанову в правление на Мойке у Синего моста прискакал камердинер Иван, давно у него служивший и очень ему преданный, и без доклада ворвался к нему в кабинет.
– Барин милый, беда! Анна Григорьевна кончаются!
Николай Петрович примчался домой вовремя, но лишь настолько, чтобы принять последний вздох Ани. Суеверие как бы оправдалось: свеча жизни Ани погасла первою, погорев недолго – ей было всего двадцать два года.
Резанов точно окаменел. Его не вывело из оцепенения ни то, что весь сановный Петербург съехался на похороны, чтобы выразить сочувствие новому любимцу государя, ни даже то, что сам государь выехал поклониться праху его жены на Невский ко времени прохода пышной процессии во главе с митрополитом Евгением в Александро-Невскую лавру. Вернувшись домой из лавры, он свалился, сразу вдруг расклеился. Все в нем пришло в беспорядок. Сердце работало вяло, началась одышка. Он еле вставал, чтобы просмотреть без всякого интереса наиболее спешные бумаги из сената и правления компании, так всегда его интересовавшие, а вскоре и вставать перестал.
Так прошла осень. В декабре он встал, но на службу еще не ездил. Его навестил Румянцев, просидел долго, ободрил, передав привет государя, часто о нем вспоминавшего.
На последнем докладе Румянцева пред Рождеством Александр снова спросил:
– Что же Резанов?
– Да все еще не ладно с ним, ваше величество. Общий упадок сил, сплин. Медики думают, одно могло бы вылечить его – перемена впечатлений, толчок какой-нибудь.
– Привезите его ко мне, я его расшевелю, – приказал Александр. – Пора двинуть дело с Русской Америкой. Там, я слышу, все как-то не клеится. Надо поехать кому-нибудь отсюда наладить вопрос о снабжении наших тихоокеанских владений и о прочем. Кому ехать, как не Резанову? Да пусть по дороге заедет в Японию попытаться с ними дружбу завести.
– Куда ему такую даль ехать, ваше величество, – возразил Румянцев. – Вот изволите сами поглядеть, каков он стал. Одна тень прежнего Резанова. Интерес ко всему потерял.
– Путешествие ему поможет.
В течение января 1803 года Резанов виделся с Александром три раза. В первое свидание, когда государь его обнял и стал утешать, нервы не выдержали, Резанов впервые заплакал и ему стало легче. Он заговорил об отставке, но государь ответил, что об отставке думать ему рано. Во второе свидание Александр повел речь о пользе путешествий и дал ему перечесть свой экземпляр «Писем русского путешественника» Карамзина. В третье он выразил настойчивое желание, чтобы Резанов съездил его уполномоченным в Русскую Америку и чрезвычайным посланником к японскому двору. С точки зрения карьеры скачок был головокружительный. Пред таким милостивым предложением честолюбивому Резанову трудно было устоять. Он упомянул о детях. Александр обещал позаботиться о них.
– Я понимаю, Николай Петрович, как тяжко вам будет покинуть ваших малюток, – сказал он. – Но я и отечество ждем от вас этой жертвы.
Резанову ничего не оставалось, как склониться в глубоком поклоне.
С этого дня он стал поправляться. После долгого бездействия в нем пробудилась жажда работы.
В всеподданнейшем докладе о командировке Резанова, представленном графом Румянцевым в конце февраля в исполнение воли государя, командировка эта приняла в конечном итоге еще более важное значение, чем думал Резанов. Румянцев предлагал возложить на него следующие миссии: обозреть на правах главноуполномоченного государя с широчайшей юрисдикцией русские владения в Северной Америке и сделать все, что он найдет нужным для их благоденствия и для упрочения русской власти в новом краю; по дороге в Америку заехать в Нагасаки, свезти царскую грамоту и подарки микадо и попытаться завести с Японией прочные связи и торговые сношения; попутно установить новые морские торговые пути, которые, по мысли Резанова, высказанной им в Тайном Комитете, должны были связать Русскую Америку с мировыми центрами. Для осуществления этих задач экспедиция Резанова должна была совершить кругосветное путешествие.
Этой первой русской кругосветной экспедиции Румянцев полагал придать также научный характер, включив в нее выдающихся естествоведов, астрономов, врачей. Верховное начальствование над всей экспедицией Румянцев предлагал возложить на Резанова, а покупку двух кораблей для нее заграницей, а затем и командование ими, – на двух выдающихся моряков того времени, лейтенантов Крузенштерна и Лисянского.
Все это было высочайше утверждено. И в двадцатых числах марта Крузенштерн и Лисянский, вызванные из близкого плавания, выехали в Швецию, Данию и Англию присматривать корабли. Тогда же наше правительство написало нашему посланнику в Дрездене, Ханыкову, прося его позаботиться о приискании ученых, которые бы пожелали принять участие в первой русской кругосветной экспедиции, – на своих отечественных не понадеялись по обычному русскому смирению.
Слухи об экспедиции стали быстро распространяться по России и заграницей, и предприимчивые люди, ученые, доктора, лингвисты, офицеры, чиновники, засыпали Резанова прошениями. Бывали курьезные. Какой-то чиновник Херувимов откровенно признавался: «И что меня главное побудило на такой трудный вояж, это – чтобы сделать небольшое состояние». Другой чиновник писал: «Ревность к службе и любовь к отечеству суть причины, побудившие меня утруждать ваше превосходительство о удостоении меня иметь честь быть в числе избранных к совершению столь славного подвига, труды и тяжести коего не могут уменьшить моего усердия». Из числа прошений, полученных из заграницы, обращала на себя внимание докладная записка молодого немецкого ученого, гессенского уроженца, доктора медицины фон Лангсдорфа, всего лишь шесть лет назад окончившего медицинский факультет Геттингенского университета. Несмотря на молодой возраст, он успел совершить большие путешествия и за ним были уже научные заслуги в области натуральной истории. За изыскания в этой области в Португалии несколько Французских академиков дали ему отличные отзывы, и наша Академия Наук пригласила его своим корреспондентом по части орнитологии. Кроме того, он был хороший лингвист. Попасть в первую русскую кругосветную экспедицию молодому немцу видимо страстно хотелось и домогался он этой чести с такой подкупающей наивной восторженностью, что Резанов чуть не ответил согласием. Но в это время получилось сообщение Ханыкова, что он уже ведет переговоры с дрезденским профессором натуральной истории Тилезиусом, и Лангсдорфу поэтому пришлось отказать. Но мы с ним еще встретимся.
В самом конце апреля пришел рапорт Крузенштерна, что два корабля присмотрены им с Лисянским в Лондоне. Называются «Леандра» и «Темза». Корабли первостатейные, медью обшитые, недавно строенные и самой новейшей конструкции. Ходу имеют до одиннадцати узлов. Просят за них много: 25.000 фунтов стерлингов, но денег таких корабли стоют. Так покупать ли? Если покупать, то не соблаговолит ли правительство отписать аглицкому, дало бы оно эскорт военный морской до Кронштадта во избежание непредвиденностей, а то по случаю военного времени моря кишат военными судами. Александр обрадовался наконец то у России заведутся настоящие корабли. Он велел ответить Крузенштерну согласием, а вместе с тем написать первому лорду адмиралтейства и просить его дать эскорт «Леандре» и «Темзе», объяснив, что сии коммерческие суда приобретаются в русскую казну по высочайшему повелению.
Пока Крузенштерн с Лисянским покупали корабли, Резанов готовился к экспедиции, подучивал английский и испанский языки (немецкий и французский он знал хорошо), хотел даже начать учиться японскому, но временно отложил это намерение за неимением в Петербурге учебников и словарей, и обращался с воззваниями к ученым, литераторам и коллекционерам обеих столиц о пожертвовании книг, картин, эстампов, бюстов и прочего в этом роде: руководствуясь тем, что говаривал ему покойный Григорий Иванович о «пущенной» им в Русской Америке цивилизации, Резанов надеялся хоть по крайней мере на Кадьяке найти сколько нибудь благоустроенную жизнь и собирался учредить там первый «американский музеум» и библиотеку и, вообще, заняться просвещением американского края.
Граф Гинцев тем временем готовил для него подробную инструкцию. В апреле она была готова, утверждена государем, и Резанов был осчастливлен следующим рескриптом: «Николай Петрович. Избрав вас на подвиг, пользу отечеству обещающий, как со стороны японской торговли, так и в рассуждении образования американского края, в котором вам вверяется участь тамошних жителей, поручил я канцлеру вручить вам грамоту, от меня японскому императору направленную, а министру коммерции по обоим предметам снабдить вас надлежащими инструкциями, которые уже утверждены мною.
Я предварительно уверяюсь по тем способностям и усердию, какие мне в вас известны, что приемлемый вами отличный труд увенчается отменным успехом и что тем же трудом открытая польза государству откроет вам новый путь к достоинствам, а с сим вместе несомненно более еще к вам же обратит и мою доверенность».
Чтобы придать больше импозантности своему молодому посланнику, Александр пожелал его разукрасить: одновременно с получением рескрипта Резанов был произведен сразу в «действительные камергеры», т. е., минуя простое камергерство, сразу попал в первые чины двора с присвоением титула «высокопревосходительство» и ему была пожалована лента Анны 1-ой степени. Таким образом, никогда того не чаявший, он вдруг превратился сразу в дипломата и придворного.
В петербургских гостиных интересный вдовец и фактический глава огромнейшего промышленного дела, осыпанный царскими милостями и едущий в тридесятое царство, как называли Японию, первым русским посланником и в еще более далекую Америку представителем государя, – стал героем дня. Точно сказка, говорили: двор микадо, Америка, край земли. Кто в такие необычные страны ездит! Право, будто не всамделишно, а из книжки! Его осыпали поздравлениями, придворные курили фимиамы новому обер-камергеру, обласканному царем, старые сановники обращались с ним, как с равным. В чаду успеха домашнее горе стало постепенно отходить на второй план, и сердечная рана начала зарубцовываться.
В судьбе его было нечто схожее с судьбою его хорошего знакомого Сперанского, недавно вознесенного Александром из невидных чиновников на пост статс-секретаря с назначением секретарем Тайного Комитета, чтобы отсюда сделать одну из самых головокружительных карьер в России. Не так давно до этого Сперанский тоже потерял жену, очень молодую и безумно любимую, и возненавидел было жизнь. Он бы в это время сошел совсем на нет, если бы князь Куракин случайно не вытащил его из семинарских учителей в чиновники и если бы Сперанский не ушел с головой в новую работу, давшую удовлетворение открывшемуся в нем огромному честолюбию. Нечто подобное случилось и с Резановым, честолюбие которого было так же велико, как и у Сперанского. В письме, написанном вскоре по получении рескрипта другу, поэту Дмитриеву, который в то время жил в Москве в чине тайного советника, сделав уже большую карьеру и собираясь сделать еще большую, Резанов говорит, что, приняв возложенные на него Александром миссии, он пожертвовал своими двумя малютками ради отечества. Но кажется вернее будет сказать, что он принес их в жертву своему честолюбию. Это как будто чувствуется из немножко аффектированного тона письма. Оно интересно еще тем, что в нем довольно четко обрисовывается лицо писавшего его вообще и лицо увлекающегося «мечтателя», каким Резанов слыл в чиновном Петербурге, в частности. Поэтому, мы целиком выпишем это любопытное письмо, датированное просто апрелем, затерявшееся было среди русских архивных документов.
«Любезный друг Иван Иванович! Вы несомненно уже известны, сколь много отягощена судьба моя. Так, почтенный друг, я лишился всего. Кончина жены моей, составлявшей все счастье, все блаженство дней моих, сделала для меня всю жизнь безотрадною. Я и теперь, мой милый друг, пролил слезы и едва могу писать вам. Шесть месяцев протекло уже для меня в сей горести, и я конца лучше не вижу, как вообще нам определенный. Двое малых моих детей, хотя некоторым образом и услаждают жизнь мою, но в то же время растравляют они сердечные мои раны, и я опытом дознал, что последнее чувство сильнее.
Чужд сделавшись всего на свете, предавшись единой скорби своей, думал я взять отставку, думал, занявшись воспитанием детей, посвятить чувствительности остаток дней моих, но и тут встретил препятствие. Государь вошел милостиво в положения мои, сперва советовал мне рассеяться, и наконец предложил мне путешествие; потом, доведя меня постепенно к согласию, объявил мне волю, чтоб принял я на себя посольство в Японию. Долго отказывался я от сего трудного подвига; милостивые его при всякой встрече со мною разговоры, наконец призыв меня к себе в кабинет и настоятельные убеждения его, решили меня повиноваться. Я признался ему, что жизнь для меня, хотя тягостна, но нужна еще для детей моих; многие обещал мне милости, но я просил не унижать подвига моего награждениями, которые только один успех мне обещать может, и разговор наш кончился так, что и царь и подданной расстались спокойнее. Он дал слово покровительствовать сирот моих, а я подтвердил ему, что каждый час готов жертвовать ему жизнью. Вот, любезный друг, что случилось со мною.
В Америке должен я также образовать край тот, сколько позволют мне и время, и малые мои способности. Я везу туда семена наук и художеств; со мною посылают обе Академии книги и картины, так и многие частные люди посылают, кто книги, кто бюст, кто эстамп, кто картины, кто творения свои, и я бы желал, чтобы имя русского Лафонтена украсило американский музеум. Пришли, любезный друг, творения свои при письме, которое положу я там в ковчег, сохраняющий потомству память первых попечителей о просвещении края того. Я прошу Вас, как друга, не лишить меня сего удовольствия. Сделайте мне также чувствительное одолжение, постарайтесь убедить к такому же подвигу великих мужей века нашего, в Москве пребывание имеющих. Я не именую их для того, что они слишком громки; знаю и то, что сие не прибавит им славы; но кажется мне, что приятно им будет, ежели потомство новых народов возбудится к ним, равно с нами, почтением и благодарностью. Да простят они энтузиазму человека, посвятившего жизнь свою на единую пользу отечества. Прощай, любезный друг, будь здоров и благополучен; когда подрастут дети мои, и ты с ними встретишься, скажи им, что знаешь об отце их и матери, помоги советами своими, чтоб были они добрые люди и верные сыны отечества, для которого ими отец их пожертвовал. Сего единого просит от дружбы твоей преданный и душою тебя чтущий Резанов».
«Р.S. Державин прислал мне сочинения свои в Кадьякскую библиотеку. Не согласится ли кто из москвичей прислать что-нибудь, чтобы увековечить имя свое? Распусти, любезный друг, слух сей. Все безделки вообще составят знатное собрание. Поговорите университетским. Адрес мой, в Преображенский полк, камергеру Резанову в собственный дом. Я надел придворный кафтан, только не для экосезов».
На призыв Резанова о пожертвованиях для «музеума» и кадьякской библиотеки, обращенный непосредственно к «великим мужам века нашего» в самом Петербурге, отклики пришли быстро. Так, граф Румянцев пожертвовал ценную коллекцию книг, Строганов – коллекцию картин лучших русских и иностранных художников, Новосильцев коллекции книг и эстампов, адмирал Чичагов – коллекцию моделей и корабельных чертежей.
Мы увидим, когда приедем с Резановым на дикий Кадьяк, какой горькой шуткой окажутся там слова и мечты его о «семенах наук и художеств», об «американском музеуме», о библиотеке, о «ковчеге», в который он собирался положить письмо «русского Лафонтена».
Глава 3
Бунт морских офицеров
«Леандра» с «Темзой» пришли в Кронштадт под эскортом английского военного брига. Двух английских лейтенантов его отблагодарили золотой табакеркой каждого, команде выдали по червонцу на брата, всех знатно угостили и в Кронштадте, и в Питере, и бриг поплыл обратно, унося приятные воспоминания о русском радушии.
Переименовав «Леандру» в «Надежду», а «Темзу» в «Неву», начали вооружать их артиллерией и грузить продовольствием. Дело пошло быстро, и в середине июля директора Российско-американской компании, посылавшей припасы и товары в Русскую Америку на обоих судах, уведомили графа Румянцева, что погрузка кончена и что капитан-лейтенант Крузенштерн просит поторопиться с отплытием, а то как бы не пришлось отложить плавания до будущей весны, если бы не удалось выйти заблаговременно до наступления периода равноденственных осенних бурь.
По докладе об этом государю, он пожелал видеть суда, и 23 июля прибыл на Кронштадский рейд в сопровождении адмирала Чичагова, графа Румянцева и Резанова. Митрополит петербургский Евгений с многочисленным духовенством и хором лаврских певчих отслужил молебен и обошел оба судна, кропя их святой водой, после чего государь осматривал их, интересуясь мельчайшими подробностями и любуясь кораблями, которые с внешней стороны произвели на него очень хорошее впечатление.
В завершение осмотра судов, он выслушал доклад Крузенштерна о том, что «Европа вся вооружена и моря всего света покрыты военными судами и каперами, кои пущаются безпрерывно не токмо на торговые корабли, но и на суда неутральные», и что посему желательно было бы, чтобы оба судна экспедиции, имеющие на своем борту чрезвычайное российское посольство, шли под военными флагами. Государь изъявил на это согласие, раздалась команда, на обоих кораблях взвились заранее приготовленные Андреевские флаги, судовые команды рассыпались по реям, и при громе пушечных салютов и криков «ура», довольный Александр отбыл с рейда.
На следующий день столица дала отъезжавшей экспедиции торжественный обед в Дворянском Собрании в присутствии государя, высших морских, военных и гражданских чинов и представителей ученого мира. Резанов сидел по правую руку Александра, в честь его произносились пышные тосты. Пили здоровье «русского Колумба», желая успеха его просветительным планам в Америке и процветания его «музеуму» и библиотеке на Кадьяке, пили здоровье первого русского посла в Японию, отмечали важность его миссии, пили десятки других велеречивых тостов, и все бокалы тянулись в его сторону, а капитаны кораблей экспедиции, Крузенштерн и Лисянский, сидели почти забытые – единственное хмурое пятно на светлом фоне общего ликования. А, между тем, в деле посылки этой первой русской кругосветной экспедиции Крузенштерну принадлежала немаловажная роль. Наслышавшись во время плавания по Тихому океану, как остро стоит вопрос о снабжении Русской Америки продовольствием, он в всеподданнейшей докладной записке, поданной им чрез адмиралтейство еще Павлу, высказывал мысль о возможностях снабжения нового русского заокеанского края товарами и продуктами непосредственно из России. В той же записке Крузенштерн впервые заговорил о желательности посылки кругосветной экспедиции, и соображения его по этому вопросу вероятно и легли в основу доклада Резанова в Тайном Комитете. Поэтому, когда вызванный в Петербург из близкого плавания Крузенштерн узнал о назначении экспедиции, он решил, что главное начальствование экспедицией будет вручено ему с Лисянским в качестве его помощника, а что Резанов поедет на одном из кораблей экспедиции в качестве пассажира для исполнения своих миссий в Японии и Америке. И, по-видимому, пред отъездом в заграничные порты для покупки кораблей у Крузенштерна были разговоры по этому поводу в адмиралтействе и министерстве коммерции, еще не знавших определенно, как дело оформится в конечном виде.
В соответствии с таким предположением Крузенштерн и Лисянский, высчитали, что жалованье каждого из них с особыми дополнительными довольствами составит около шести тысяч в год, а наградные по окончании экспедиции около десяти тысяч. Поэтому, когда по приводе кораблей из Англии лейтенанты узнали из объявленной им Резановым высочайше утвержденной «Инструкции», что он назначен верховным начальником всей экспедиции, «полным хозяйственным лицом», «ведомству коего поручались сии оба судна с офицерами», с предоставлением в его «полное распоряжение» «управление во время вояжа судами и экипажом и сбережение оного, как частью, единственному искусству, знанию и опытности вашей принадлежащей», Крузенштерн и Лисянский пришли в раж. Несносно было морякам подчинение штатскому начальнику, пусть даже действительному камергеру с титулом высокопревосходительства, не менее обидна была и значительная урезка жалованья, «довольств» и наградных, – страдали и амбиция, и карман. Крузенштерн пытался энергично протестовать, доказывая адмиралтейству и министру коммерции, что «экспедиция вверена господину Резанову без моего ведения, на что я никогда не согласился бы» и «что должность моя не состоит только в том, чтобы смотреть за парусами», но все назначения были к тому времени высочайше утверждены и спорить было бесполезно.
Узнав об обиде Крузенштерна, Александр, чтобы успокоить его, назначил его семье на время его плавания полторы тысячи ежегодной субсидии, «дабы мысли ваши спокойны вдали от родины были», как он сказал ему при прощании на «Надежде». Поцеловав протянутую руку, Крузенштерн рассыпался в благодарностях и на вопрос государя, не имеет ли он ему что-либо сказать пред отплытием, ответил отрицательно. Дело казалось улаженным. Но на самом деле оба командира и подведомственные им офицеры из сочувствия к ним затаили злобу против своего верховного штатского начальника, которой рано или поздно суждено было вылиться наружу.
На следующий день после банкета, утром, когда Резанов еще одевался, Иван пришел доложить, что только что прибывший из Германии доктор фон Лангсдорф просит принять его по срочному делу. Резанов просто ушам своим не поверил.
– Лангсдорф из Германии? Да не может быть! Проси, проси в кабинет.
Внешность у молодого немецкого доктора и натуралиста оказалась преуморительной: маленький рост, острый носик с загнутым кверху концом, как востроносая китайская туфля, словно вынюхивающим воздух, и шишка на нем между бровями. И при всем этом довольно франтовской вид. Доктора так огорчил отказ, полученный в ответ на присланное прошение о зачислении его в состав экспедиции, что он подумал подумал, да и примчался теперь из Германии сам молить русское правительство пересмотреть свое решение. Он прибыл минувшей ночью, и лишь только корабль ошвартовался у набережной против седьмой линии Васильевского Острова, нанял извозчика и погнал по Петербургу разыскивать Резанова.
Узнав, что Резанов отлично говорит по-немецки, доктор за кофе, которым тот поспешил его угостить, пустился в излияния и рассказал чуть не всю свою жизнь.
– Вы не можете себе представить, как велико теперь мое отчаяние, Кammerherr von Rezanov, – в заключение воскликнул он. – Я просто не могу примириться с мыслью, что я не приму участия в столь важной экспедиции, имеющей облагодетельствовать человечество и обогатить науку. Um Gottes Willen, пересмотрите свое решение. Уверяю вас, вы не пожалеете. Я окажусь очень полезным членом экспедиции!
Восторженный немчик понравился Резанову своей непосредственностью. Он дал ему записку к графу Румянцеву, посоветовал тотчас с ним повидаться, но высказал убеждение, что вряд ли что-нибудь выйдет: все дела закончены, контракты давно подписаны, экспедиция через четверо суток отправляется в путь.
– Ах, это было бы ужасно! – взмахнул Лангсдорф в отчаянии руками и полетел хлопотать.
Больше до отъезда Резанов его не видел.
26 июля все отъезжающие съехались на «Надежду», куда уже были доставлены четыре японца, которых в знак своего дружеского расположения государь посылал микадо, упоминая в грамоте на его имя, что эти подданные его «тезинкубоского величества», «избегая смерти от кораблекрушения, спасли в моих пределах жизнь свою», и, объясняя, что они промедлили возвращением на родину исключительно в силу невозможности вернуться обычным путем. Резанова сопровождали неразлучный с ним камердинер Иван и повар Иоган Нейланд, которому доктор Резанова прочел пред отъездом целую лекцию, как кормить барина, сидевшего последнее время на строгой диете и козьем молоке.
На следующий день погода с утра выдалась великолепная. Дул попутный ветер. В десять часов утра, оба корабля, отдав марселя, начали сниматься с якоря. «Надеждой» командовал Крузенштерн, «Невой» Лисянский. Ровно в половину одиннадцатого корабли тронулись в путь при тихом зюйд-осте под гром пушечной пальбы с кронштадтских верков, под крики, махание платков и шляп многочисленной публики, родственников и друзей, приехавших на полках на рейд проводить отъезжающих. Десятка три купеческих судов приблизились к «Надежде» и «Неве» и, пользуясь удобным ветром, прошли поочередно мимо них, салютуя флагами и желая счастливого пути.
Резанов стоял на корме, сняв шляпу, долго провожая взглядом берега, пока они не скрылись из виду.
На шестнадцатый день плавания «Надежда» с «Невой» зашли в Копенгаген, чтобы захватить ждавших там экспедицию профессора Тилезиуса из Лейпцига и астронома Горнера из Цюриха и погрузиться припасами, заранее заказанными компанией.
Резанов съехал на берег в гостиницу герра Рау, где его должны были дожидаться немецкие ученые. Не успел он занять номер, как в дверь к нему постучались. Резанов открыл дверь и отступил в изумлении: пред ним снова стоял маленький немецкий ученый с шишечкой между бровями и загнутым кверху острым носом, так недавно посетивший его в Петербурге.
– Вы как здесь?!
Лангсдорф объяснил, что, получив отказ от графа Румянцева и случайно узнав в разговоре с ним, что экспедиция зайдет в Копенгаген, он сел на корабль, к счастью его в тот же день отходивший в Данию, и вот предстал теперь пред хох экселленц, еще раз умолять его взять его с собою.
Настоятельность, с которою немец добивался своей цели, и раздражала, и понравилась Резанову.
– Но, доктор фон Лангсдорф, я же вам еще в Петербурге сказал, что решительно не могу ничего для вас поделать.
– Хох экселленц, выслушайте меня, – снова с жаром взмолился тот. – Я добиваюсь чести попасть в вашу экспедицию потому, что, как я вам уже сказал, я знаю, что буду полезен науке и вам. Скажу, не хвастаясь, что, несмотря на мою молодость, я уже набрался большого опыта. Я вам писал, что исследования, предпринятые мною в Португалии по моей личной инициативе, заслужили мне лестные отзывы французских академиков и звание корреспондента вашей императорской академии наук.
– Да, я помню. Как вы попали в Португалию?
– Имев счастье сопровождать принца Христиана де Вальдек. Затем я служил хирургом в английской экспедиционной армии и участвовал с нею в боях против испанцев. Я владею несколькими иностранными языками, включая португальский и, конечно, латинский. Как врач, я тоже имею отличные отзывы. Вот, например, аттестат госпожи бургомистерши фон Келлер и госпожи тайной советницы фон Тизенгаузен о том, что я обеих этих дам поставил на ноги в несколько недель после того, как они несколько лет безрезультатно лечились у других врачей от нервных гастрических болей и стали почти инвалидами.
Этот маленький ученый казался счастливой находкой. Его португальский язык мог пригодиться в Бразилии, его умение лечить гастрические болезни могло очень пригодиться в пути самому Резанову.
Заметив по лицу Резанова, что тот начинает колебаться, доктор поддал жару.
– Уж пожалуйста, хох экселленц, возьмите меня, будьте такой добрый. Я знаю наверное, вы не раскаетесь.
– Но какие же могли бы быть ваши условия?
– Ах, никаких условий! Пусть ваш император вознаградит меня по заслугам по окончании экспедиции. Я же сумею отблагодарить вас за доверие своей службой, и преданность моя лично к вам не будет знать границ.
Иметь в экспедиции преданного человека тоже было далеко не лишним.
– Вот что, доктор фон Лангсдорф, – решил Резанов. – Пригласить второго натуралиста у меня оснований нет. Медики в экспедиции тоже имеются. Но если бы профессор Тилезиус нашел нужным просить меня взять вас в качестве помощника ему, я, пожалуй, пойду на это.
Маленький немец вскочил в восторге.
– Ах, хох экселленц, вы делаете меня счастливейшим человеком. Я это буду помнить вечно! Бегу просить профессора Тилезиуса.
Мы тоже запомним эту сцену. Она нам пригодится впоследствии.
В тот же день профессор Тилезиус обратился к верховному начальнику экспедиции с формальным отношением, ходатайствуя об «умножении научных сил экспедиции» принятием в помощь ему доктора фон Лангсдорфа в виду обремененности его, профессора, слишком многими научными обязанностями, могущей вредно отразиться на успехе дела. Резанов согласился, положив доктору около ста рублей месячного жалованья из запасных сумм и назначив его дополнительным членом экспедиции. Научные специальности распределили так: зоологию, орнитологию и энтомологию взял себе Тилезиус, минералогию и ихтиологию дали Лангсдорфу, хотя ему страстно хотелось орнитологию и ботанику – птицы и цветы были его коньком, а ботанику оставили доктору Брыкину под наблюдением первых двух.
Через неделю, забраковав солонину, доставленную из Гамбурга, – она уже была с душком, сулившим превратиться в хороший букет ко времени прихода к экватору, – пустились в дальнейший путь с первой остановкой в Фальмауте, не полагавшейся по маршруту, чтобы там запастись ирландской солониной вместо забракованной немецкой.
В продолжение первых шестнадцати месяцев плавания Резанов, войдя во вкус морской жизни, чувствовал себя отлично. Он много занимался языками и начал брать уроки японского у одного из четырех японцев, плывших на «Надежде», по имени Тадзиро. Моряки ему не досаждали. Иностранцы же оказывали при случае большой почет, как представителю русского государя, и это льстило его самолюбию. Так, например, когда при входе в Ламанш «Надежде» попался английский сорока четырёх пушечный фрегат «Виргиния», командир ее, капитан Берсфорд, узнав, что послу его величества хотелось бы побывать в Лондоне пока его корабли будут грузиться в Фальмауте, пригласил его на фрегат, чтобы доставить в Лондон, а при съезде оказал высокие почести: команда была послана на реи, вызван был почетный караул, играл оркестр, люди кричали хип-хип-ура. Позже в испанской Санта-Круц на Тенерифе, генерал-губернатор Канарских островов, изящный и любезный маркиз де-ла-Каза Кагигаль, дал в честь Резанова большой обед, а пред отплытием вручил ему открытый лист, в котором от имени испанского короля повелевалось всем властям попутных испанских портов оказывать чрезвычайному русскому послу всяческое содействие, помощь и внимание.
За эти 16 месяцев Крузенштерн и офицеры держали себя, хотя и сдержанно, но вежливо. Чувствуя себя бельмом на глазу у них, Резанов, как человек очень деликатный и стоявший неизмеримо выше их по общему уровню культурности, старался избегать всяких поводов, которые так или иначе могли бы хоть сколько-нибудь задеть морское самолюбие их, не пропуская в то же время случая отдавать должное их опытности и морским знаниям. Благодаря этому, отношения были настолько гладкими, что, при переходе российского флага в первый раз через экватор 14 ноября 1904 года, Резанов пригласил капитана и офицеров к себе чокнуться бокалом шампанского, несколько ящиков которого были предусмотрительно запасены им еще из Петербурга.
Но с прихода на остров св. Екатерины у берегов Бразилии в том же ноябре отношения моряков вдруг резко изменились. Началось с того, что при подробном осмотре штурманом Каменщиковым подводных частей «Надежды» и «Невы», давших сильную течь на последнем переходе, оказалось, что суда эти далеко не «почти новые», за каковые они были проданы, и, следовательно, не стоют заплоченных за них денег. Клеймо, выжженное на подводной части «Надежды», показало ясно, что строена она девять лет назад, и общее состояние корабля подтверждало это. Связи, на которых держалась палуба, так прогнили, что крошились от прикосновения руки. Фок с гротом тоже совсем сгнили и надо было заменить их новыми. Приехавший на «Надежду» с визитом с французского фрегата, стоявшего в том же порту, лейтенант сразу признал ее за старую знакомую, объяснив, что несколько лет назад она побывала в плену у французов после стычки с англичанами и в подтверждение этого он показал след французского ядра в фок-мачте. Не многим лучше было состояние «Невы». Оба судна требовали большого ремонта. Как ни неприятно все это было, Резанов не выказал никакого недовольства и переехал на время ремонта в дом губернатора, шевалье дона Хозе де Курадо, милейшего человека, оказавшего русским широкое гостеприимство. Но сами Крузенштерн и Лисянский, чувствуя, что попали впросак, нервничали, чему и тропическая духота способствовала, и в конце концов на Резанове же сорвали свою досаду.
Вышло это так.
Со следующей остановки в Нукагиве, Лисянский должен был идти прямо в Русскую Америку сдать Баранову привезенные из Кронштадта товары и припасы и там дождаться Резанова. На случай, если бы «Неве» почему-либо пришлось разойтись с «Надеждой» до Нукагивы, а такие случаи, когда корабли теряли друг друга, уже бывали, Резанов, живя у губернатора, написал Лисянскому письмо с поручениями хозяйственного характера, которые он должен был исполнить, придя в Русскую Америку. Вдруг капитаны вломились в амбицию, – как посмел Резанов писать официально Лисянскому помимо Крузенштерна, старшего командира в экспедиции! И пошла кутерьма. Лисянский вернул письмо, не читая, с надписью, что оно послано «не по команде», а Крузенштерн разразился тремя письмами, которые он послал Резанову одно за другим, требуя объяснений, на каком основании он нарушает его права, как старшего командира, и подрывает дисциплину.
Получив третье письмо в сочельник, Резанов на следующий день излил свое раздражение в письме к директорам компании, которое вместе с другим губернатор взялся переслать в Европу с отходившим через несколько дней бразильским кораблем.
«С сердечным прискорбием должен я сказать вам, милостивые государи», – писал Резанов, «что г. Крузенштерн преступил уже все границы повиновения: он ставит против меня морских офицеров и не только не уважает сделанной вами мне доверенности, но самые высшие поручения, за собственным его императорского величества подписанием мне данные, не считает для исполнения своего достаточными. Он отозвался, что не следует Лисянскому принимать от меня никаких повелений, так как он, Крузенштерн, главный начальник и что мне дали сидеть на корабле до Японии, где он знает, что поручено мне посольство».
В этом же письме Резанов впервые упоминает о разгульном поведении одного из трех «кавалеров посольства», поручика лейб-гвардии Преображенского полка графа Федора Толстого, двоюродного дяди Л. Н. Толстого, ставшего впоследствии известным в России под именем «американца, хотя в Америку, как увидим, он не попал. Этот в недалеком будущем легендарный буян и головорез пушкинской эпохи уже в ту пору начал проявлять себя скандальными выходками, порочившими имя полка, и его постарались спихнуть в резановскую экспедицию в надежде на то, что в течение долгого кругосветного плавания буян остепенится. Но надежды не оправдались. Резанов писал о нем:
„Крузенштерн взял себе в товарищи гвардии поручика Толстова, человека без всяких правил и не чтущего ни Бога, ни власти от него поставленной. Сей развращенный молодой человек производит каждый день пиры, оскорбляет всех беспрестанно, сквернословит и ругает меня без пощады“.
Спустя месяц, в письме от 20 января 1804 года, к тем же директорам, Резанов уже начал сомневаться, удастся ли ему исполнить свою миссию.
„Мы ожидаем теперь благоприятного ветра“, писал он, но, когда пойдем, донести не могу по неповиновению г. Крузенштерна, не говорящего со мною ни слова о его плавании. Не знаю, как удастся мне совершить мою миссию, но смею вас уверить, что дурачества его не истощат моего терпения, и я решил все вынести, чтобы только достигнуть успеха».
Однако, три дня спустя, корабли неожиданно снялись, взяв курс на Маркизские острова. Переход опять был бурен, и «Надежда» снова дала большую течь. В виду этого Крузенштерн сообщил Резанову, что с Сандвичевых островов придется идти кратчайшим путем прямо в Петропавловск, не заходя в Нагасаки, как предполагалось, еще раз капитально починиться, а оттуда уже идти в Нагасаки. Резанову ничего не оставалось, как ответить согласием.
Стоянка в Нукагиве, куда оба судна пришли почти одновременно 25 апреля, была очень несчастливой для Резанова. Началось с того, что умер его личный повар Нейланд, очень заботившийся об его диете. А только что похоронили Нейланда, опять начались неприятности с Крузенштерном, принявшие на этот раз очень резкий характер. Случившееся тут Резанов мягко назвал в письмах в Петербург «прискорбным происшествием на островах Мендозиновых», фактически же это «прискорбное происшествие» было бунтом всего офицерского состава против верховного начальника экспедиции.
Вышло дело так.
Придя в Нукагиву, Крузенштерн приказал лейтенанту Рембергу и доктору Эспенбергу выменивать у туземцев припасы на разные вещи. Резанов с своей стороны приказал компанейским приказчикам добыть у туземцев наиболее любопытные предметы местного домашнего обихода для этнографической коллекции императорской кунсткамеры в Петербурге, просившей его об этом. Почему-то это не понравилось Крузенштерну, и он приказал выменянные вещи у приказчиков отобрать и впредь никаких мен не разрешать. Возмущенный это новой дерзостью, Резанов, увидя Крузенштерна на шканцах, подошел к нему и спокойно сказал:
– Не стыдно ли вам так ребячиться и утешаться тем, что не давать мне способов к исполнению возложенного на меня?
Крузенштерн сразу пришел в раж.
– Как вы смели сказать, что я ребячусь! – Крикнул он.
– Так то, сударь, весьма смею, как начальник ваш, – так же спокойно ответил Резанов.
– Вы начальник? – окончательно озлился Крузенштерн. – Может ли это быть? Знаете ли, что я поступлю с вами, как не ожидаете?
Ссылаясь на недавний случай, когда член экспедиции академик Курляндцев был подвергнут аресту на баке по приказу Крузенштерна, Резанов ответил:
– Нет, я не знаю. Не думаете ли вы и меня на баке держать, как Курляндцева? Матросы вас не послушают, и я сказываю вам, что если коснетесь только меня, чинов лишены будете. Вы забыли законы и уважение, которым вы и одному чину моему обязаны.
Сказав это, Резанов пошел к себе. Через несколько минут ворвался к нему Крузенштерн.
– Как смели вы сказать, что я ребячусь! – снова крикнул он. – Знаете ли, что есть шканцы?! Увидите, что я с вами сделаю.
И он убежал.
Боясь дальнейших дерзостей со стороны рассвирепевшего капитана, Резанов позвал к себе в каюту советника Фоссе, доктора Брыкина и академика Курляндцева. Тем временем Крузенштерн помчался на «Неву», откуда вернулся в сопровождении Лисянского и мичмана Берга, крича на весь корабль:
– Вот я его сейчас проучу!
Все офицеры собрались на верхнюю палубу. Поднялся шум. Крузенштерн кричал, что Резанов самозванец. Офицеры выкрикивали по его адресу площадные ругательства. От обиды и волнения Резанову стало дурно. Только он пришел в себя, как раздался крик: «Наверх его!» И поручик граф Толстой кинулся было по направлению каюты Резанова, но его остановили и вместо Толстого прибежал лейтенант Ромберг.
– Извольте идти на шканцы, – потребовал он. – Офицеры обоих кораблей вас дожидаются.
Лежа почти без чувств, Резанов отказался. Тогда опять прибежал Крузенштерн.
– Вам сказано – извольте идти на шканцы, – повторил он приказ. Я требую публичного прочтения вашей инструкции. Оба корабля находятся в нетерпении, кто их начальство, и я не знаю, что делать.
Тогда, чтобы положить конец разгоравшемуся скандалу, Резанов заставил себя встать, вышел на шканцы и прочел собравшимся высочайший рескрипт и высочайше утвержденную инструкцию в части, касавшейся назначения его верховным начальником экспедиции.
Один из офицеров крикнул:
– Кто это подписал?
– Ваш государь Александр Павлович, – ответил Резанов.
– Да кто писал? – крикнул кто-то другой.
– Этого я не знаю, – пожал Резанов плечами.
– То-то что не знаете! – обрадовался Лисянский случаю придраться. – А мы хотим знать, кто писал. Подписать то, знаем, он все подпишет.
Тут все офицеры закричали:
– Ступайте, ступайте с вашими указами! Нет у нас начальника, кроме Крузенштерна.
Ничего не оставалось, как уйти.
– Еще прокурор! – крикнул ему вслед лейтенант Ратманов. – А законов не знает! Где объявляет указы! Его, скота, заколотить в каюту надо!
Раздалась матерная ругань. Беспомощный, морально истерзанный, Резанов заперся у себя и, чтобы снова не подвергнуться оскорблениям, оставался взаперти безвыходно, страдая от тропических духоты и зноя. В результате он серьезно заболел. Судовой врач узнал об этом, но не пришел его навестить, боясь немилости командира. Так Резанов пробыл безвыходно в своей каюте до прихода на остров Овайя в начале июня, где жил с «своим двором» самодержавный повелитель сотни тысяч островных дикарей, гавайский король Камеамеа. Тут, наконец, Резанов вышел из своего добровольного заключения и съездил повидаться с ним. Король, смышленый, здравомыслящий человек, оказался большим поклонником правителя Русской Америки Баранова, которого он очень почитал за сильный характер, крутой нрав и сноровку управлять дикарями, особенно индейцами. Величал он его не иначе, как «великий русский» или «король северных островов». При помощи двух своих «министров», простых американских матросов, он обменивался с Барановым письмами и мечтал рано или поздно встретиться с ним лично, чтобы завести прочные торговые сношения путем обмена своих кокосовых орехов, плодов хлебных деревьев и соленой свинины на меха и русский ситец.
– Великому русскому все это очень нужно, – добродушно заметил при этом король. – Мы слышим, он почти всегда голодает с своими подданными. Дивлюсь, как живы еще до сих пор.
От «министров» Камеамеа Резанов узнал очень неприятную новость. Проезжий американский штурман Кларк, совершавший рейсы между Бостоном и Русской Америкой, сообщил им, что год с лишним назад Баранов проник на Аляску с Кадьяка и построил там первый форт с поселком, названный Св. Михаил. Но туземные индейцы, недовольные появлением русских, форт сожгли, а половину населения перерезали. С другою половиной Баранов спасся и сейчас же начал строить второй форт и поселок, названные Ново-Архангельск. Ко времени отплытия Кларка с Аляски форт был почти готов, но Баранов сильно нуждался в продовольствии и в помощи против индейцев. В виду такого положения вещей на Аляске, Резанов настоял, чтобы Лисянский немедленно шел на выручку Баранова. «Надежда» же, взяв воды и провизии, тоже поторопилась сняться с якоря, чтобы поскорей добраться в Петропавловск и там починиться.
В Петропавловск пришли 4 июля. Попросив коменданта порта, майора Крупского, оказать ему гостеприимство, Резанов сейчас же съехал на берег. Дольше оставаться на судне под постоянной угрозой новой вспышки злобы со стороны Крузенштерна и его моряков сил не стало. Положение вещей настолько вообще обострилось, что он даже стал колебаться, идти ли ему дальше в Японию на «Надежде», и прежде, чем решить этот вопрос окончательно, он надумал попытаться привести Крузенштерна и его подчиненных к полному повиновению. С этой целью, переехав в комендантский дом, он сейчас же послал письмо к представителю местной высшей административной власти, военному губернатору Камчатки, генерал-майору Павлу Ивановичу Кошелеву, жившему в Ново-Камчатске, милях в двухстах слишком от Петропавловска, уведомив его, что ему срочно нужна помощь по «высочайше вверенным поручениям», так как взбунтовались морские офицеры на его корабле и он насилу смог «с буйными умами дойти до отечества».
«Сколь ни прискорбно мне, соверша столь многотрудный путь, остановить экспедицию», писал он, «но при всем моем усердии не могу я исполнить японского посольства и особливо, когда одни наглости офицеров могут произвести тревогу и расстроить навсегда государственные виды. Я решил отправиться к государю и ожидаю только вас, чтобы сдать, как начальствующему краем, всю вверенную мне экспедицию». Строки эти показывают, до какого нервного состояния был доведен задорными моряками верховный их начальник. Послав письмо, Резанов распорядился выгружать с «Надежды» компанейские товары, причем Крузенштерн и тут напоследок насолил ему, запретив своим матросам помогать в разгрузке, даже за плату.
Получив письмо, энергичный генерал прискакал в сопровождении сильного отряда. Расспросив Резанова и успокоив его, генерал открыл походную канцелярию в доме майора Крупского и вызвал Крузенштерна и всех его офицеров для формального следствия. Оно велось в присутствии Резанова. Все его обвинения подтвердились. Дело начало принимать очень плохой оборот для командира и его офицеров, так как поведение их в отношении Резанова формулировалось следователем как бунт против государя в лице его полномочного представителя. Крузенштерн струхнул. Помимо наказания по военно-морскому суду впоследствии, ему, прежде всего, угрожало отрешение от должности командира «Надежды», о чем генерал Кошелев собирался возбудить дело пред государем чрез иркутского генерал-губернатора Селифонтова. В виду такого острого поворота дела, Крузенштерн от имени своего и всех офицеров принес повинную генералу Кошелеву, сказав, что они раскаиваются в случившемся и готовы принести чрезвычайному посланнику публичное извинение и впредь почитать его законные права, как верховного своего начальника. Чтобы не откладывать отплытия в Японию, Резанов в интересах дела согласился простить своих обидчиков, и те, надев полную парадную форму, извинились пред ним в присутствии генерала Кошелева и майора Крупского.
В тот же день Резанов официальным письмом просил генерала Кошелева дело прекратить, сообщив, что о прекращении его по его просьбе он сам доложит государю. Так кончилось это громкое дело, взбаламутившее тихую жизнь захолустного Петропавловска.
Через несколько дней назначено было отплытие «Надежды». Чтобы по выходе в море снова не очутиться в беспомощном положении, Резанов, наученный горьким опытом, решил принять меры предосторожности и попросил генерала Кошелева дать ему почетный караул – «для большей представительности посольства». Поняв истинную причину этого желания, генерал велел отобрать семь рослых гренадер с унтер-офицером и барабанщиком, которые должны были нести охрану посланника, во всем подчиняясь только лично ему. Под охраной такого караула Резанов мог спокойно продолжать путь, тем более, что пред отплытием из Петропавловска он решил избавиться от главного буяна, графа Толстого.
Натерпевшись обид на «Надежде» и расхворавшись, академик Курляндцев просил Резанова отпустить его домой в Петербург сухим путем. Он был отправлен под наблюдением доктора Брыкина, также не пожелавшего ехать дальше. И им был поручен граф Толстой при письме на имя генерал-губернатора Селифонтова от 18 августа, в котором Резанов, между прочим, писал:
«Я возвращаю также лейб-гвардии Преображенского полка подпоручика графа Толстого, раздоры во всей экспедиции посеявшего, и всепокорнейше прошу ваше превосходительство, когда прибудет он в Иркутск, принять начальнические меры ваши, чтобы он не проживался в Москве и действительно к полку явился. Я доносил уже из Бразилии его императорскому величеству о его шалостях и что исключил я его из миссии, а ныне повторил в Донесении моем».
Вернувшись в Россию, этот «шалун» станет знаменитым самодуром. Выйдя позже в отставку с чином полковника, он будет жить в своих костромских лесах соловьем-разбойником, делая набеги на соседей и держа их в постоянном страхе. Когда ему разрешат поселиться во Всесвятском без права въезда в Москву, Грибоедов устами Репетилова скажет про него: «Ночной разбойник, дуэлист, в Камчатку сослан был, вернулся алеутом и крепко на руку не чист». Пушкин посвятит ему свою злую эпиграмму: «В жизни мрачной и презренной».
Прославившись своим шулерством, граф женится на выкупленной из табора красавице цыганке Паше, которая будет крапить для него карты и говорить с гордостью, что она таким образом помогла ему нажить крупное состояние. От нее у него будет любимая дочь Сара, которая выйдет за московского губернатора Перфильева – Стиву Облонского из «Анны Карениной». К концу долгой жизни этот легендарный человек будет простаивать часами на коленях пред образами, каясь в своих грехах, и умрет, оставив добрую по себе память в своем двоюродном племяннике Л.Н. Толстом, домашних и крепостных.
Вместо графа Толстого, Резанов взял себе в адъютанты брата генерала Кошелева, исполнительного капитана местного гарнизона Дмитрия Ивановича Кошелева, и в конце того же августа отплыл в Японию под охраной надежного караула, чувствуя уверенность, что на этот раз он доведет свою миссию до конца.