
Вечерами часто собирались в овраге у ручья, у старой-престарой липы в ночное, жарили на прутиках хлеб, пекли в углях картошку, рассказывали всякие истории, до той поры, пока не таяли сумерки и восток не начинал румяниться восходящим солнцем.Вот и сегодня мы здесь, сегодня к нам, в нашу компанию, пришел средний сын бабы Наташи – Славик, она поначалу не пускала, ругалась, мол, нечего по ночам болтаться, спать надо, а в дом вернешься – разбудишь рано, но Славик заупрямился, насупился, стоя в открытых уже дверях, покраснел от обиды, что не пускают, лохматил ладонями и без того неряшливые, похожие на лыковую мочалку, былобрысые волосы на голове, всем видом показывая, что не отступит, очень уж ему хотелось посидеть с нами у костра.
Баба Наташа пожурила-пожурила, да пустила, Славик примчался запыханный и довольный. – Разрешила, – сказал он, плюхаясь на бревно, на котором мы всегда сидели и затертом оттого до блеску.У бабы Наташи было раньше трое сыновей, старший, Сашка, погиб геройски, работал он на тракторе, большом колесном «Кировце», и как-то, обучая молоденького тракториста, тот не совладал и перевернул машину, Сашка вытолкнул его из кабины, а сам не успел, задавило его, и баба Наташа блюла среднего, держала в строгом послушании и прилежности, полагая между тем, что всего запрещать не стоит. Был еще младший, Сережка, но того по малолетству и речи не шло пустить.Хрустел костер, дым его терялся где-то в ночной черноте, стрекотали кузнечики в траве, вкусно пахло поджаристыми черными хлебами, нанизанными на прутики.– Чесноком бы натереть, вот вкуснотища будет, – сказал Женька, облизав мечтательно губы. Он был самый младший из нас, но бабушка и дедушка, с которыми он жил, совладать с озорным его характером не могли, пытались было запретить ему ходить на костер, увещевали, запирали даже, но Женька лез из форточки, когда старики уже почивали, и узнавали о его побеге из дому только поутру, когда Женька с грохотом влезал обратно в свою комнатку, а разбуженные бабушка с дедом, заспанные, в пижамах, с испуганными лицами, чай не вор, обнаруживали внука, пропахшего дымом, с драными коленками и лицом в саже. Бранили его, обещали сдать в интернат, Женька плакал, больше притворно, обещал вести себя хорошо и больше не делать так, но как только прознавал, что ночное будет, просился у стариков, плакал даже, уже по-настоящему, те не пускали, и он опять лез тайком, в оконную форточку.Что, разрешили? – спрашивали мы его, а Женька махнет рукой только. – Да нет, спят они, в окошко сиганул.Лешка и я – главные заводилы нашей деревеньки, бедовали мы здорово и спокойного житья не давали никому, то кур ощипать норовим, то яйца тырим из-под чужой несушки, то огурцов нарвем соседских, хотя в своих огородах прорва, то в город самочинно сбежим, а потом всей деревней разыскивают нас, то еще что учиним.Бывала в нашей компании Маша, девочка из крайнего, пряничного дома, прозванного так потому, что вместо окошек прозрачных в его рамы вставлены были цветные, и сам домик крашен был игриво и празднично.Маша приезжала на лето с родителями, и те, люди прогрессивные, пускали ее иногда к нам, на костер. Поначалу Маша с любопытством только смотрела на то, как мы жарим хлеб и печем картошку, и строила мину на лице, глядя на нас стороною, но потом, распробовав как-то, сама носила для всех опрятно нарезанный хлеб из дому.Сейчас она жонглирует, перекидывая из одной ладони в другую горячую, почерневшую картофелину, и дует на нее.