Волчья хватка-2 бесплатное чтение

Сергей Алексеев
Волчья хватка. Волчья хватка – 2 (сборник)

© Алексеев С.Т., 2011

© ООО «Издательство Астрель», 2011

* * *

Волчья хватка

1

Распятый веревками по рукам и ногам, он висел в трех метрах над полом и отдыхал, слегка покачиваясь, словно в гамаке. Натяжение было настолько сильным, что Ражный нисколько не провисал, и потому казалось, воздух пружинит под спиной, как батут, и если прикрыть глаза, можно ощутить чувство парения. Сухожилия и кости давно уже привыкли к бесконечному напряжению, и теперь вместо судорожной боли он испытывал легкое, щемящее сладострастие, чем-то напоминающее приятную ломоту в мышцах и суставах, когда потягиваешься после сладкого сна. Однако похожесть была лишь в ощущениях, поскольку это состояние имело совершенно иную природу и называлось Пра́вилом (с ударением на первый слог), своеобразная пограничная фаза, достигнув которой, можно в любой момент произвести энергетический взрыв, например повалить столетнее дерево, задавить руками льва или медведя, сдвинуть неподъемный камень.

Или, оттолкнувшись от земли, подняться в воздух…

Подобные вещи обыкновенные люди проделывают в состоянии аффекта или в крайней критической ситуации, совершая непроизвольные, нечеловеческой силы действия, повторить которые никогда потом не могут. Снимают с рельсов трамвай, переехавший ребенка, или прыгают за ребенком с высоты девятого этажа и остаются живы и невредимы. Бывает, и летают, да только во сне и в детстве…

Управляемостью Правилом можно было овладеть лишь на этом станке, в течение долгого времени распиная себя на добровольной голгофе и постепенно сначала увеличивая, а затем снижая нагрузку. Суть управления заключалась в способности извлекать двигательную энергию не из мышц, чаще называемых среди араксов сырыми жилами, не из этой рыхлой, глиноподобной и легкоранимой плоти, а из костей, наполненных мозгом, и сухих жил – забытого, невостребованного и неисчерпаемого хранилища физической и жизненной силы. Костная ткань и особенно мозг имели способность накапливать огромный запас энергии солнца (в том числе и радиации), но человек давно разучился высвобождать и использовать ее, отчего происходил обратный эффект: плоть от перенасыщения активной «замороженной» силой быстро старела, вместо радости бытия развивались болезни, и век человеческий вместо двух, трех сотен лет сокращался вчетверо. Поэтому араксы не были саженными гигантами с метровым размахом плеч, как обычно представляют себе богатырей, почти не выделялись в толпе каким-то особым телосложением; чаще, наоборот, выглядели сухощавыми и жилистыми, но с широкой костью.

И жили так долго, что вынуждены были прятать свой возраст.

Сам тренажер тоже назывался правилом, только с ударением на второй слог, и потому говорили – поставить или поднять на прави́ло, то есть после Пира, первого в жизни поединка, который увенчался победой, араксу давали право овладеть этим состоянием. В названии станка точно отражалось его назначение – выправить плоть человека, вернуть ее в первоначальное состояние силы и свободы, а значит, и исправить духовную сущность. На первый взгляд он был прост, как все гениальное: в четырех углах повети на крючьях подвешивались точеные дубовые блоки, через них пропускались мягко витые, но прочные и пружинящие веревки из конского волоса, с одного конца цеплялся груз, с другого – запястья и лодыжки. Чтобы подвесить себя на эти растяжки, не требовался даже помощник. Противовесы в углах закреплялись на высоте с помощью сторожков, Ражный садился посередине пола, закреплял на конечностях кожаные хомуты, затем одновременно тянул все четыре веревки на себя. Сила падающего груза в одно мгновение вскидывала его вверх, раздавался низкий гул натянутых в струну бечевок, и прежде чем приступить к специальным упражнениям, он несколько минут покачивался, будто на волнах.

Для мирских людей подобное приспособление показалось бы орудием пытки…

Ражный вздымался на правиле, когда на базе не было посторонних, зная, что свои не станут беспокоить. И в этот раз он не ждал гостей, однако в самый неподходящий момент к нему пришел калик. Этих всезнающих вечных путников не чуяли собаки, не держали замки и запоры, и ходили они так, что ни сучок под ногой не треснет, ни половица не скрипнет, потому он в буквальном смысле явился, вдруг обнаружив себя голосом.

– Здравствуй, Сергиев воин, – послышалось от дверей. – Не ждал ли ты гостя из Сирого Урочища?

Называя Ражного по-старинному, пришедший подчеркивал к нему уважение, поскольку в последнее время засадники называли друг друга просто защитниками, что и означало слово аракс. Калики перехожие – наказанные араксы, жили общинно в Сиром Урочище, своеобразном скиту. И были еще там калики верижные, носящие на теле своем тридцатипудовые цепи – вериги, которыми усмирялась взбесившаяся плоть. Иначе их называли болящими, поскольку они когда-то переусердствовали в достижении Правила, перетрудились на правиле и, единожды войдя в состояние аффекта, более никогда не выходили из него и, не чувствуя, не соразмеряя силы своей, переступали неписаные законы – до смерти били соперников в Урочищах, буйствовали и колотили народ в миру. Тяжкие вериги приносили им со временем обратный эффект, достигаемый на правиле: наказанные араксы слабели и превращались в «ослабков» – уродливых, кривоногих, горбатых и физически убогих людей, кончающих жизнь свою в том же Сиром Урочище, где исполняли нехитрые обязанности по хозяйству, или уходили в мир, становились юродивыми, блаженными мудрецами.

Традиция эта соблюдалась жестко и неизменно со времен Сергия Радонежского, который не бросал в тюрьмы и подземелья провинившихся, а напротив, приближал к себе, держал под рукой и перед своим недремлющим взором.

Накануне схватки приход калика мог означать самое неприятное и обидное – потерю поединка. Духовный старец и судья Ослаб мог по каким-то причинам, скорее всего самым невероятным, не признать его победу на Пиру – первой в жизни схватке, отдать ее Колеватому и прислать порученца с этой несправедливой вестью. Отец говорил, подобное случалось, если побежденный соперник приводил старейшине веские аргументы и доказывал, что вотчинник, на ристалище которого происходила схватка, и особенно Пир, пользовался запретными средствами или приемами.

– Я Ражный вотчинник, – ответил он. – Здравствуй, калик.

– Не спускайся с правила, – предупредил тот. – Дело у меня минутное…

– Говори.

Он ждал посланца не от Ослаба – от Пересвета. Накануне поединка калики приносили Поруку – время и место следующей схватки. Если одержишь победу – сам пойдешь, а побежден будешь – передашь своему противнику, когда тот подаст тебе руку, чтобы помочь встать на ноги.

Сейчас он не мог видеть калика, стоящего внизу, и судя по голосу, это был старый и неторопливый аракс, за что-то упеченный в Сирое Урочище.

– Боярин велел сказать, та Порука, что ты получил после Пира, отменяется.

Поруку дал Колеватый, когда лежал побежденным на вспаханном ристалище.

Ражный напрягся и совершил невозможное – повернул голову на сто восемьдесят градусов и увидел калика: пожилой, сутуловатый человек с огромными и длинными руками. Не приведи Бог брататься с таким…

Калик манежил, тянул время, но он вытерпел и лишь покачался на веревках, разминая мышцы рук. Единственным фактом, который Колеватый мог привести в качестве аргумента против полноценности Ражного, как аракса, была старая, давно обросшая мышцами рана на боку, где осколком мины вышибло ребро. Соперник мог доказать Ослабу, что во время схватки его неотвязно преследовала мысль любым неосторожным движением или ударом нечаянно убить Ражного, и потому-де, мол, чувствовал скованность во время поединка, чем и воспользовался пирующий аракс.

Но тогда это была бы явная кривда, ибо Колеватый увидел рану лишь перед сечей, а в периоды кулачного зачина и братания она была прикрыта рубахой.

– Твой соперник, славный аракс Стерхов, месяцем назад в миру погиб, – наконец-то снова заговорил калик. – Банальная автокатастрофа…

Ражного едва удержали веревки и противовесы – тело враз огрузло и потянуло к земле…

Смерть будущего поединщика означала, что победа в несостоявшейся схватке отдана ему. И в этом подарке не было ничего хорошего, если ты истинный аракс и тебе предстоит еще много поединков на земляных коврах, где в каждом последующем нужно ждать соперника более сильного, чем предыдущий.

– И что же?.. Пересвет лишил меня поединка?

Калик стоял внизу, как палач возле поднятой на дыбу жертвы, и мучил – тянул время.

– Не лишил, не бойся. – Еще и засмеялся, подлый! – Мужу боярому понравилось, как ты отделал Колеватого. Славно ты попировал, Ражный! А ведь Колеватый ходил в твою вотчину, чтоб зеленые листья с тебя сколотить…

– Где и когда? – перебил его Ражный.

Калик понял суть вопроса, но отвечать не спешил.

– Ослаб с опричиной скорбят по нему, а ты радоваться должен. Я тягался со Стерховым… Уверяю тебя, зачин бы ты выстоял, а вот братание вряд ли…

– Меня не интересуют твои прогнозы, сирый, – резко оборвал он. – Говори!

– Срок и место Пересвет решил не переносить. Сказал, пусть будет, как было, ваш поединок – Пир Тризный и посвящен памяти славного аракса.

Разница в обыкновенном и тризном поединке состояла в том, что в последнем запрещалось стоять насмерть…

– Кто противник? – помедлив, спросил Ражный, хотя не надеялся услышать имя.

– Тебе еще раз повезло, – вздохнул калик. – Пересвет к тебе благоволит. Не знаю уж, по какой причине… Может, из-за отца твоего, а может, из-за победы над Колеватым… Но имя назвал. Против тебя выйдет Скиф. Слышал о нем?

– Не слышал…

– Ну да, ты же недавно пировал, – не удержался укорить молодостью калик. – Так вот знай, Скиф посильнее Стерхова, это я тебе говорю. Но ты приготовь достойный дар вотчиннику Вятскополянскому, не скупись. Мой тебе совет – пригони ему тот джип, что Колеватый тебе подарил. Только молчи, я тебе ничего не говорил!.. Отец Николай любит кататься с ветерком, а ездит на драных «Жигулях», но у него там жуткое бездорожье. И он тебе все устроит. Он пять лет назад единоборствовал со Скифом, и тот батюшкой чуть ли не пол-урочища вспахал, как сохой. В Белореченском Урочище сходились… Так что Николай до сей поры этого забыть не может.

Калики кроме своих повинных обязанностей были добровольными разносчиками новостей, слухов и сплетен; они знали все, что творится в Засадном Полку, а также то, например, о чем думают или о чем хотят подумать старец Ослаб и боярый муж Пересвет.

– Я взяток давать не буду, – прервал его Ражный. – Тем более колеватовского джипа уже нет…

– А где же он?! – будто бы изумился калик, хотя должен был знать, что все дорогие подарки вотчинники передают в казну Сергиева воинства.

– Сирый, ты меня притомил…

Тот нарочито обиделся.

– Ну, тогда тебе лучше с правила не сходить, если хочешь выстоять хотя бы до братания! Вот и виси под крышей, как муха в тенетах!

– Мне не нужны советы, – отрезал Ражный. – Скажи-ка лучше, принес ли ты новую Поруку?

– Нет, не принес. Боярин велел сказать лишь то, что сказал. А насчет новой Поруки – ничего. Может, он уверен, что ты Скифа одолеешь, так ему сообщил, где и когда следующий поединок.

– Ладно, иди, если все сказал!

– Какой строптивый! – усмехнулся калик. – Хотел бы я посмотреть, как ты со Скифом схватишься! Особенно в кулачном зачине!.. Так что Пересвету передать?

– Я перемену принял и жаловаться не стану.

– Так и передам!.. Слышишь, Ражный, подбрось на дорогу? К тебе добираться – беда, а таксисты цены ломят… Ну не пешком же мне ходить в конце двадцатого века! Работать некогда, воровать не пристало…

Ражный ждал такого вопроса, потому что не был бы калик, если б не выпросил что-нибудь.

– На вешалке куртка, – сказал он. – В кармане бумажник… Возьми сколько есть.

Сирый пошелестел, как мышь сухарями, протянул разочарованно:

– Тут всего-то двадцать баксов…

– Чем богаты, тем и рады…

– Ну тебя, Ражный! Все вотчинники прибедняются. А у кого нынче деньги? У вас да у опричников! Те так вообще ни гроша не дадут, поезжай на что хочешь…

– А ты их видел когда-нибудь? Опричников?

Калик спрятал деньги, помялся.

– Видеть не видел… Чтоб вот так явно! Кто из них признается?.. Но некоторых иноков подозреваю. Кстати, вот этот Скиф – один из них. Весь какой-то таинственный, ходит призраком, говорит загадками… И женился недавно!

Его подмывало выдать Ражному какие-нибудь последние сплетни, которых нахватался, путешествуя от аракса к араксу, и разумеется, не бесплатно…

– До свидания, сирый! – громко сказал Ражный, оборвав его на полуслове. – Дверь запри, как было.

– Ну, будь здрав, вотчинник!

– Скатертью дорога, Сергиев калик!

Он ушел так же неслышно, как появился, лишь сорока протрещала на опушке леса, давая сигнал, что видит человека. Ражный выждал минуту, отключился от реальности, полностью отдаваясь состоянию Правила, однако имя вольного поединщика – Скиф – осталось в сознании и откровенно мешало сосредоточиться. Тогда он сделал глубокий вдох и затаил дыхание минут на пять: это обычно помогало, поскольку кислородное голодание прочищало подсознание. Образ соперника, выраженный в имени, постепенно растворился, перед глазами поплыли радужные пятна, и тогда он выдохнул и свел руки, подтягивая противовесы. Это было исходным положением для «мертвой петли» – кувырка через спину.

Но выполнить упражнение он не успел, ибо вдруг услышал злобный лай сторожевой овчарки Люты, сидящей на цепи, и мгновение спустя дружно и яро заорали гончаки в вольере.

Вот уже две недели, как Ражный разогнал в отпуска всех егерей со строжайшим запретом ни под каким предлогом не являться на базу; мыслил перед поединком побыть в полном одиночестве и подготовиться без чужих глаз.

Судя по лаю, пришел кто-то посторонний…

Он подождал пару минут – псы не унимались, незваный гость нагло рыскал по территории, чем и приводил собак в неистовство. Ражный вспомнил, как однажды на базу залетел Кудеяр, и вместо «мертвой петли» освободил руки от хомутов, после чего, удерживаясь за веревки, подтянулся и поочередно снял растяжки с ног. Обернутые войлоком противовесы с глухим стуком опустились на пол. Сойдя с небес, он аккуратно смотал и убрал веревки, вышел из повети и запер дверь на ключ: о существовании тренажера, как, впрочем, и о тренировках, никто не знал и знать не мог ни под каким предлогом.

Откидывая железный затвор на входной двери, он услышал мягкие шаги на ступенях и короткое, запаленное дыхание…

На крыльце стоял волк – необычно крупный переярок, возраст которого мог отличить лишь опытный глаз. По-собачьи вывалив язык и по-волчьи поджав хвост, он смотрел настороженно и дерзко, готовый в каждое мгновение отскочить назад и скрыться в высокой траве.

– Молчун? – спросил Ражный.

Волк медленно расслабился и сел, однако в глазах остался испытывающий звериный лед. Гончаки заорали дружным хором, почуяв близость хозяина.

– Каким же тебя ветром занесло?.. И не узнать, совсем взрослый волчара. Жив, значит, брат? Это уже хорошо…

Молчун вслушивался в человеческую речь и постепенно оттаивал. Ражный сел на ступеньку крыльца, притиснувшись позвоночником к основанию резного столба, а волк неожиданно ткнулся в его опущенные руки, замер на мгновение, после чего стал вылизывать натертые до мозолей, напряженные запястья. И это было не проявлением ласки и преданности – своеобразным приветствием, некой обязанностью ухаживать за вожаком.

– Я предупреждал, – не сразу и назидательно сказал Ражный, чувствуя, как под волчьим языком гаснет жгущая боль. – Никогда не приходи ко мне… Я запретил тебе являться. Ты убил человека. Ты дикий зверь и больше ничего.

Переярок отступил назад и сел с виновато опущенной головой. На широком его лбу Ражный заметил тонкий просвет белой шерсти – верный признак заросшей раны, оставленной пулей или картечиной. Значит, уже досталось от кого-то…

– Все равно уходи, – приказал он. – В другой раз умнее будешь.

Молчун неожиданно вскинул морду и провыл низким, рокочущим басом – в глубине дома зазвенели тарелки в посуднике. А гончаки в вольере разом примолкли, и только кормилица Гейша заскулила радостно, загремела сеткой: трубный голос был умоляющим, призывным и требовательным одновременно.

– Что ты хочешь сказать? – Он настороженно встал, и зверь тотчас же соскочил с крыльца, отбежал в сторону берега и сел, поджидая человека и предлагая следовать за ним.

– Не пойду! – крикнул ему Ражный. – Я занят, понял? Через три недели поединок! Все, гуляй!

И ушел в дом. Волк в несколько прыжков снова оказался на крыльце, с ходу толкнул лапами дверь и тут же лег у порога, не смея ступить в жилище вожака. Проскулил просительно, так что Гейша в вольере заходила кругами и заревела по-матерински в голос.

– Ну, что там стряслось? – после паузы ворчливо спросил он и сдернул охотничью куртку с вешалки. – Без меня там никак?.. Мы же договорились: ты дикий зверь и живешь по своим волчьим законам. Я – по своим… И пути наши не должны пересекаться.

Молчун, как и положено, молча проследил за сборами, и когда Ражный взял карабин, так же беззвучно сошел с крыльца и потрусил к реке. На берегу он сел мордой к воде, подождал вожака.

– Понял, – обронил тот и полез в лодку.

Выждав, пока он запустит двигатель, волк демонстративно побежал кромкой яра вверх по течению, но за поворотом внезапно обогнал моторку, прыгнул в воду и поплыл наперерез. Ражный решил, что Молчун пытается таким образом пересесть в лодку, и сбавил газ, однако зверь спокойно пересек кильватерную струю и направился к противоположному берегу.

– Как хочешь, – буркнул Ражный и добавил скорости.

Волк же выбрался на сушу, встряхнулся и стремглав скрылся в густом чащобнике. И пока Ражный объезжал речную петлю в полтора километра, зверь миновал узкий перешеек и поджидал вожака у воды.

Подобная гонка длилась около получаса, прежде чем Молчун перестал пропадать из виду и пошел строго по берегу, в пределах видимости. Между тем осенний день был на исходе, низкие серые тучи отражались в воде, и этот сумеречный свет скоро затянул все пространство. Серый зверь почти растворялся в нем, и заметить его путь можно было лишь по шевелению сухих трав и резкому дрожанию ивовых кустарников возле уреза воды.

На очередном повороте неподалеку от разрушенного моста волк исчез, однако Ражный заметил силуэты лошадей на фоне белесых кустарников и лишь потом машущих руками людей. Резко сбавив обороты, он подчалил к берегу и одного узнал сразу – старший Макс, сын фермера Трапезникова. Второй же, молодой человек с кожаной сумкой на плече, одетый явно не для лесных походов, был незнакомым и, скорее всего, не из местных жителей. Он держался особняком, бродил вдоль речной отмели и казался безучастным к происходящему, тогда как Трапезников чуть ли не в воду лез, встречая лодку.

Ражный заглушил двигатель, и Макс вдруг застыл возле борта, глядя мимо.

– Ну, и что молчим? – спросил Ражный, слушая свой незнакомый голос в наступившей тишине.

Трапезников сел на нос лодки, повесив голову, незнакомец достал сигареты и закурил, и тут из прибрежных кустов появился младший, постоял мгновение, как сурок, внезапно заплакал навзрыд, чем окончательно встревожил Ражного, и снова скрылся.

Они были погодками, девятнадцати и двадцати лет от роду, высокие, широкоплечие, с исключительно гармоничной мускулатурой и, несмотря на молодость, степенные, чинные и немногословные. Старшего звали Максимилиан, младшего – Максим. Впрочем, вполне возможно, и наоборот, поскольку и родители не были точно уверены, кого как зовут на самом деле, выправив метрические свидетельства лишь спустя три года после рождения, поэтому их звали просто Максами. Их отец в придумывании имен своим детям отличался оригинальностью и одну из дочерей назвал даже Фелицией, таким образом наградив обидной для девочки кличкой Филя – как ее немедленно окрестили в сельской школе.

Оба Трапезниковых уже около года находились в розыске как уклоняющиеся от призыва на действительную военную службу.

Братья вряд ли когда плакали, выросшие в суровой природной среде, и потому у младшего получался не плач, а отрывистый, сдавленный вороний клекот, доносившийся из кустов.

– Заткнись, – сказал ему Ражный. – Слушать противно… Мужик!

Молодой человек с сумкой наконец-то приблизился к лодке и представился без всяких эмоций:

– Я врач районной больницы.

– И что дальше? – поторопил он.

– Нужно доставить труп в морг.

Ражный помолчал, спросил натянуто:

– Какой еще труп?

Тем временем старший Макс сполоснул водой лицо, проговорил отрешенно:

– Она умерла…

– Кто – она?

– Дядя Слава, она умерла! – в детском отчаянии крикнул он. – Сейчас, на наших глазах! – И с ужасом посмотрел туда, где стояли кони и откуда доносился плач младшего.

Ражный догадывался, кто мог умереть, но не хотел, не желал верить и еще надеялся услышать другое имя…

– Может, ты объяснишь, кто? – спросил у врача и вышел на берег.

– Не знаю, – обронил тот и замялся. – Документов нет… Женщина лет двадцати. Меня привезли к больной… Очень красивая… девушка.

За безучастием и равнодушием доктора скрывались растерянность и сильное волнение: вишнево-синие протуберанцы исходили от него в разные стороны и стелились над землей клочковатыми сполохами.

– Ты же помнишь, дядя Слава, – в сторону проговорил старший Макс. – В прошлом году девушка потерялась, Миля звали… Милитина полное имя…

Ражный молча направился к лошадям, привязанным за корягу на склоне берега, Трапезников и врач тотчас пошли за ним.

Завернутое в пододеяльник тело лежало на примитивной волокуше, видимо, только что изготовленной из двух срубленных берез. Возле него сидел младший Макс, держа руки покойной в своих руках – будто отогреть пытался.

Еще год назад, когда Ражный в последний раз видел Милю, она была красавицей. Точнее, не просто смазливой и ухоженной, каких сейчас было много, а потрясающей воображение, ибо никто ему так не снился, как эта девица легкого поведения.

Но о покойниках или хорошо, или ничего…

Узнать мертвую сейчас было невозможно: изможденное желтое лицо, проваленный старушечий рот, скатавшиеся в мочалку волосы и капли пота, будто заледеневшие на широком лбу…

– Она прекрасна, – между тем проговорил доктор. – Смерть проделывает с женщинами поразительные вещи…

Старший Макс опустился рядом с покойной на колени, бережно отнял одну руку ее у младшего и стал гладить скрюченные пальцы.

– Где ее нашли? – спросил Ражный братьев, однако они переглянулись и промолчали.

– В домике была, – вместо Трапезниковых сказал доктор. – Избушка на курьих ножках… В тяжелом состоянии… Болезнь обезобразила, а смерть изваяла красоту.

– Отчего умерла? – перебил говорливого доктора Ражный.

– Трудно сказать… Вскрытие покажет. Нужно немедленно в морг. Помогите доставить труп.

– Она заболела, – не сразу пояснил старший. – Три месяца назад, летом…

– А за мной приехали только позавчера! – укорил врач. – Теперь отвечать будете, лекари!

Братья скорбно помалкивали и думали не об ответственности…

– Несите ее в лодку, – распорядился Ражный.

Младший легко поднял тело на руки и понес к реке, старший шел рядом и поддерживал свисающую голову.

– Вероятно, запущенное двустороннее воспаление легких, – на ходу доверительно поделился предположениями доктор. – Сильный кашель, кровь в мокротах…

Утомленный компанией странных лесных братьев и не менее странной умирающей девицы, он теперь, кажется, радовался, что встретил взрослого серьезного человека и что избавлен наконец-то от долгих мытарств перевозки трупа в морг районной больницы. Когда Трапезниковы положили тело на дно лодки, доктор сел на скамейку поближе, намереваясь поговорить по дороге, а рядом с покойной оказался младший Макс.

– Езжайте берегом, – приказал Ражный. – Перегруз, лодка маленькая.

Парень нехотя, но послушался, укрыл лицо Мили и вылез на берег. Доктор же придвинулся еще ближе, спросил между прочим:

– Интересно, как вы узнали? Или случайно ехали?..

– Случайно, – буркнул тот, запустил мотор и, отвернувшись от встречного ветра, погнал дюральку вниз по реке.

Скорбящие братья вскочили на коней и поехали напрямую, волчьим ходом, срезая речные меандры.

– Ее можно было спасти! – Доктор еще пытался наладить разговор, перекричать вой мотора. – Хотя бы на несколько дней раньше!.. Отправить санрейсом в областную больницу!.. А эти полудикие ковбои пользовали ее травкой! Когда нужны мощные антибиотики!..

Ражный не отвечал, лавируя между тесных берегов и бурлящих топляков. Вместе с сумерками засеял мелкий, хлесткий дождь, отчего пододеяльник быстро намок и облепил худенькое тельце. Он старался смотреть вперед и по сторонам, но взгляд сам собой притягивался к мертвой, и непроизвольно всплывали воспоминания более чем годичной давности.

– У нее была на шее лента? – вдруг спросил он.

– Какая лента?

– Черная, бархатная? Как проститутки носят?

– Она что, проститутка? – заинтересовался врач.

– Нет.

– И я думаю. Такого быть не может!

И это был весь диалог за дорогу.

На базу Ражный приехал в темноте, насквозь мокрый и озябший, у доктора так вообще зуб на зуб не попадал. А братья Трапезниковы уже стояли у воды, и их кони паслись по краю обрыва, выщипывая еще зеленую траву. Едва лодка ткнулась в берег, как младший прыгнул на нос и, грохоча сапогами, полез за телом Мили – спешил первым взять ее, боялся, отнимут. Встал на колени, бережно просунул руки под шею и колени, поднял и так же торопливо понес на берег. Голова покойной откинулась, подогнулись ноги, и вся она собралась в мокрый комочек, закрученный в пододеяльник, как в пеленку.

– У вас есть машина? – спохватился доктор.

– Есть, – проронил Ражный, провожая взглядом братьев. – Но не дам.

– Почему?

– Двигатель разобран…

– А как же мне ехать? Как везти труп?

– Не знаю. – Он привязал лодку и пошел в гору.

– Но его срочно следует доставить в морг!

– В морг можно и не срочно, – пробурчал Ражный. – Раньше пошевелился бы – в больницу отвез…

Врач чуть приотстал, растерянный, потом догнал – бежал рысью, разогревался.

– И поблизости никакого транспорта не достать?

– Возможно, завтра заедет охотовед…

Младший Трапезников вынес тело на берег и остановился в нерешительности. Старший хотел было помочь ему, взять скорбную ношу, однако тот отстранился и крепче прижал к себе покойную.

– Что же нам делать? – за всех спросил доктор.

– Ждать утра, – на ходу посоветовал Ражный, направляясь к своему дому. – Вон охотничья гостиница…

– А труп?.. Понимаете, его нужно доставить для судебно-медицинской экспертизы. Иначе начнутся химические процессы в тканях, мозге, разложение… – Он оглянулся на Трапезниковых, заговорил шепотом: – Неизвестно, чем они пользовали больную. Может, отравили по невежеству… У вас есть морозильная камера?

– Есть… Но для хранения пищевых продуктов, а не трупов.

– Да ничего с ней не случится! Проведете дезинфекцию!..

– Морозильники отключены, нет энергии. Отнесите тело в «шайбу».

– В какую шайбу? – возмутился и разогрелся врач.

– Они знают, в какую. – Ражный кивнул на братьев и, поднявшись на крыльцо, снял с гвоздя ключ, бросил доктору. – Отопрете и положите на поддон. Там холодно…

В доме он зажег керосиновую лампу, задернул шторы на многочисленных окнах, запер дверь на засов и, спустившись в подпол, достал небольшой бочонок с хмельным медом собственного изготовления. Выдернув затычку, бережно, по-скупердяйски, нацедил немного в глубокую деревянную миску, после чего спрятал бочонок назад, а в мед долил воды, разбавив его таким образом раза в четыре. Покрытую полотенцем миску оставил на столе, а сам снял с полки ручную кофемолку, засыпал туда смесь семян тмина и острого перца, после чего долго и старательно молотил, пока не наполнился душистой мукой стальной стаканчик.

Это был ужин поединщика перед схваткой. Он ел медленно и задумчиво, аккуратно засыпая в рот щепотку муки и запивая ее разбавленным хмельным медом. Сначала кто-то постучал в дверь, через несколько минут – в окно, однако ничто не могло оторвать Ражного от этой ритуальной еды. Покончив с ужином, он сполоснул миску, вымыл руки и лишь после этого отбросил засов: он ждал, что первыми придут Максы, однако их опередил врач.

– Мы положили труп в эту шайбу, – сообщил он. – Но там не очень холодно. И крысы.

– Не тронут, – заверил Ражный. – Что еще?

– А утром точно будет транспорт?

– Этого не знает никто.

– Связи тоже нет? Радиостанция или сотовый телефон?

– На сотовый не заработал…

Доктор чуял, что разговор пустой и бесполезный, но не уходил, мялся у порога, исподволь озирая пространство дома.

– Извините, а поесть у вас ничего не найдется? – наконец решился он. – Сутки, как из дома…

Ражный молча взял лампу и повел в кладовую. Снял со стены пустую корзину, сунул в руки доктора и стал щедро бросать туда банки с тушенкой, сгущенкой, сухари и печенье в пачках. Изголодавшийся врач оживал, и вместе с ним оживала скромность.

– Да хватит, куда столько? – бормотал он. – На троих-то… Нам перекусить только…

Но в глазах светился примитивный человеческий голод, по молодости еще охватывающий разум. Ражный добавил пару банок деликатеса – тресковой печени, чем окончательно растрогал доктора.

– А почему вы спросили про ленту? – вдруг вспомнил он.

– Про какую ленту? – будто бы не понял Ражный.

– Да у этой, – кивнул на улицу. – У покойной… Должен сказать вам по секрету, она не была проституткой.

– Не была – так не была…

– Мало того, – тон доктора стал доверительным, – умершая оставалась девственницей.

– Ты что же, проверил? – недобро усмехнулся Ражный.

– Разумеется… – смутился он, четко уловив тон собеседника. – Когда делал осмотр. Там еще, в избушке, пока была жива… Так положено…

– И что же тут особенного?

– Вы же сказали, лента на шее, как у проститутки!

Открыв железный ящик, Ражный достал две бутылки водки и тоже положил в корзину. У доктора блеснули глаза от предвкушения, но природное смущение не позволяло откровенно порадоваться неожиданному и приятному обороту.

– Это уж слишком, – сказал он. – Даже неловко…

– Погреетесь, помянете усопшую…

– Я промерз до костей! – счастливо выпалил врач. – Соточку пропустить самое то. Спирта нам теперь не дают!.. А вы с нами?..

– Дел много, – пожаловался Ражный. – Квартальный отчет для налоговой. Ночами сижу… Чайник и посуда есть в гостинице.

– Мы со старшим все нашли!

– А что младший?

Врач вынул белый сухарь из корзины, откусил, разгрыз крепкими молодыми зубами.

– Переживает… Блаженный!

– Ты присмотри за ним, – попросил Ражный. – А лучше заставь выпить стакан водки и уложи спать. Он спиртного, пожалуй, еще не пробовал. Должен сразу сломаться.

– Логично. – Доктор сам вынул из коробки банку красной икры. – Ему надо расслабиться.

Проводив его до охотничьей гостиницы, Ражный отметил, что братья уже сидят в зале трофеев – там горела керосинка и на картине пегие стреноженные кони паслись за сетчатой изгородью вдоль реки, где на солнцепеке еще зеленела и цвела поздняя трава. Он выждал полчаса, наблюдая за окнами, где маячили три тени, после чего достал запасной ключ от «шайбы» и в полной темноте приблизился к каменному круглому строению посередине территории базы. Так назывался каменный сарай, где когда-то была электроподстанция. В зимнее время здесь остужали парное мясо битых лосей и кабанов, поэтому под потолком висели крючья, а бетонный пол был залит и пропитан почерневшей звериной кровью.

Он знал, что нечаянные гости на базе сейчас заняты случайным застольем, и потому действовал решительно. Тело Мили лежало на стопке поддонов из-под кирпича, как на постаменте. По-прежнему завернутое в мокрый пододеяльник, оно казалось маленьким и щуплым; свечение смерти довлело в пространстве и мешало дышать. Ражный нашел ее ледяную кисть у подбородка, скомкал тоненькие пальцы в своей огромной руке и замер.

Жизнь еще тлела в этой плоти, хотя она умерла несколько часов назад, что и констатировал профессиональный врач. Только по молодости и неопытности не заметил одной детали – не наступало трупного окоченения, поскольку кровь еще не сворачивалась в сосудах, не превращалась в печенку, и мышцы сохраняли прежнюю эластичность, допивая остатки жизненной силы из этой крови, костей и позвоночника, как растения допивают мельчайшие частицы влаги в засушливую пору.

И выживают, даже если земля превращается в золу…

Плоть не была еще безвозвратно утраченной, и оставалась надежда на воскрешение, если бы витающая над телом душа проявила к этому волю.

Ражный простоял над Милей несколько минут – душа реяла под потолком «шайбы», цепляясь за мясные крючья, и тончайшая связующая цепочка, напоминающая жемчужную нить, – единственный ее корешок, еще касался плоти в области солнечного сплетения, оставляя путь к отступлению. Но утлая, иссохшая скорлупа – то бишь тело, не выражало ни малейшей охоты продолжать биологическое существование.

Она умерла не от воспаления легких и не от другой телесной болезни; диагноз был иной и весьма распространенный в текущее время, хотя никак не трактовался и не признавался современной медициной. Смерть наступила из-за крайнего противоречия между душой и телом, не совместимого с жизнью.

– Не стану будить тебя, спи, – сказал он и вышел, заперев дверь, направился домой.

И уже поднимался на высокое крыльцо, когда услышал озлобленный лай Люты и гул проволоки, по которой скользила собачья цепь. Кого-то носило ночью по территории базы – овчарка свой хлеб отрабатывала честно, знакомств с людьми не заводила и никому не доверяла, кроме своего хозяина – старика Прокофьева, и работодателя Ражного.

Он сбежал с крыльца, направляясь в обратную сторону, и тут заметил возле «шайбы» человеческую фигуру – кто-то ковырялся с замком на двери. Вероятно, хмель на братьев Трапезниковых подействовал не так, как хотелось, и вместо сна и утешения в скорби еще больше взяло за сердце горе. Наверняка это был младший Макс – старший умел сдерживать свои порывы и чувства.

Ражный подходил осторожно с мыслью отвести парня к себе и поговорить по душам, но вдруг там, у «шайбы», возникло какое-то стремительное движение, сдавленный человеческий крик, и в тот же миг все пропало. Когда он подбежал, возле мясного склада никого не было и замок оказался закрытым, услышать же топот ног мешал яростный лай Люты. Так и не поняв, кто подходил к двери и что здесь произошло, Ражный снял цепь с проволоки и привязал овчарку возле «шайбы»: нечего пацанам ходить ночью к покойной, даже если она – возлюбленная…

Возвратившись домой, он обнаружил на крыльце Молчуна, сидящего у двери.

– Ну, а теперь что? – недовольно спросил Ражный. – Мы же обо всем договорились.

Волк осторожно взял его за рукав и сомкнул челюсти, давая понять, что настроен решительно. Он попытался выдернуть рукав из пасти – зверь не отпустил, мало того, потянул к себе.

– Как это понимать?.. Ты же видел, я не успел, не застал живую. Она умерла. Я знаю, вы были друзьями… Ну и что? Мне тоже ее жаль… Но все равно она бы не смогла жить в этом мире. И в лесу бы не смогла, потому что – человек.

Молчун выслушал его, не выпуская рукава, и снова потянул с крыльца.

– Что ты хочешь? – уже рассердился Ражный. – Я же сказал, она умерла! Ей не нашлось места, понимаешь? Жить среди людей – значит продаваться. Торговать душой и телом. А здесь она скоро бы озверела. Вот так, брат. Смерть для нее – спасение…

Увидев в ответ жесткую зелень в волчьих глазах, он вскипел, вырвал руку, оставив в пасти клок камуфляжной куртки.

– Ты зверь, понял?! Только зверь! И не смей больше вмешиваться в человеческую жизнь! И в смерть тоже! А ты уже раз вмешался!.. В лес. Иди в лес и не показывайся на глаза!

Волк склонил голову перед вожаком, поджал хвост и, когда Ражный ступил через порог, обиженной походкой спустился с крыльца и тотчас же скрылся в темноте. Поведение его было порывом отчаяния, а значит, слабости, никак не сочетающейся с волчьей жизнью. Правда, следовало учесть, что Молчун почти с самого рождения познавал и впитывал не звериный, а человеческий образ жизни и, надо сказать, перенимал не лучшие его стороны, поскольку слабость губила всех одинаково, зверей и людей. Но отпущенный на волю, он больше не имел права на чувства – иначе его ждал бы такой же печальный конец, как и девицу со старинным и редким именем Милитина…

Визит Молчуна разозлил и обескуражил его одновременно, и, чтобы отвлечься от мыслей, вызывающих дисгармонию, Ражный стал думать о предстоящем поединке и сразу забыл обо всем. Заложив двери на засов, он вошел на поветь и, не зажигая света, стал готовить станок для работы. Для этого требовалось совсем немного времени – поднять и поставить каждый противовес на сторожок, чем-то напоминающий шептало в ружейном механизме, после чего сковать себя по рукам и ногам. Остальное уже никак не относилось к дедовской технике и зависело от воли и самоорганизации. Нехитрое это устройство могло возвысить человека, поднять и ввести его в состояние Правила, но могло превратиться в орудие казни – попросту разорвать на части.

Основная подготовка к взлету проходила днем, при свете солнца, когда он впитывал его энергию. Человеческий организм, точнее, костяк, представлял собой самую совершенную солнечную батарею, способную накапливать мощнейший заряд. Иное дело, сам человек давно забыл об этом, хотя интуитивно все еще тянулся к солнцу, и потому весной и стар и млад – все выползали на завалинки, выезжали к морю, на пляжи и бессмысленно тянули в себя миллионы вольт, если солнечную энергию можно измерять как электрическую. Бессмысленно, поскольку энергия эта оставалась невостребованной по причине того, что была утрачена способность высвобождать ее и управлять ею.

Чтобы достигнуть предстартового состояния, следовало полностью абстрагироваться от действительности, отключиться от всего, что было важным, значительным еще несколько мгновений назад, избавиться от земного. Одним словом, совершить то, чего в обыкновенной жизни сделать невозможно – уйти от себя, как это делают монахи, чтобы служить Богу. Поэтому старых поединщиков по древней традиции, заложенной еще отцом Сергием, называли иноками, то есть способными к иной, бытийной, жизни.

Через каждые три подхода к этому станку груз уменьшался – из мешков выпускался песок. Тренажер можно было разбирать и прятать в сухое место после того, как опустеют все мешки и когда аракс начнет вздыматься над землей без помощи противовесов и в любом желаемом месте…

Пока еще Ражный был на середине пути и на каждом конце веревки висело по три центнера речного песка. А времени до поединка оставалось совсем мало – чуть больше трех недель, если не считать дорогу до Урочища где-то в районе Вятских Полян.

Длина веревок позволяла лежать на спине или на животе, раскинув звездой руки и ноги. Всякое неосторожное движение или даже мышечная судорога могли сорвать с шептала один из противовесов, и тогда сработают остальные, разрывая на части неподготовленное тело, поэтому он почти не шевелился, и лишь изредка от солнечного сплетения к конечностям пробегала легкая конвульсивная дрожь, напоминающая подергивание электрическим током. И чем больше и чаще пробегало этих энергетических волн, тем сильнее расслаблялись мышцы, крепче становились суставные связки и жилы, и как только из позвоночника и мозговых костей начинали течь ручейки солнечной энергии, бренная плоть теряла вес.

То, что монах достигал постами и молитвами, поединщик получал за счет энергии пространства, напитываясь ею и равномерно распределяя по всему скелету, в точности повторяя магнитные силовые линии.

Через некоторое время воздух, соприкасаясь с телом, начинал светиться, образуя контурную ауру, и когда она, увеличиваясь, образовывала овальный кокон, аракс резко отталкивался всей плоскостью тела от опоры и взлетал, несомый противовесами.

Или подъемной силой достигнутого состояния Правила…

Сейчас Ражному пришлось лежать более получаса, прежде чем в полной темноте он начал видеть очертание собственной груди. Оставалось немного, чтобы преодолеть земное притяжение, когда издалека, из мира, ушедшего в небытие, ворвался душераздирающий вопль. Так кричат смертельно раненные травоядные, ибо хищники чаще всего умирают молча.

Возврат к реальности был стремительным, накопленная энергия ушла в пространство вместе с единственным выдохом, на миг высветив чердачные балки. Тотчас запахло дымом: делать «холостой» выхлоп энергии было опасно…

Вопль повторился, но теперь уже близко, сразу же за стеной – тоскующий, зовущий голос – и следом долгий отчаянный стук в дверь. Пока Ражный снимал путы, младший Трапезников стучал и кричал исступленно, безостановочно, и гончаки в вольере, реагирующие на каждый шорох или нестандартное поведение, при этом хранили полное молчание.

Дождь на улице разошелся вовсю. Макс напоминал мокрого молодого зверя, потерявшего свою нору.

– Входи, – разрешил Ражный.

Парень переступил порог и остановился, не зная, куда идти в полном мраке. Пришлось вести его за руку, а когда в доме загорелся свет, он закрылся рукой и прилип к стене. На бледном, вытянутом лице оставались одни огромные и почти безумные глаза. Ражный подал ему миску с остатками разведенного хмельного меда, однако Макс сопротивлялся, выставляя руки:

– Нет! Не буду! Не хочу! Вино не помогает!.. Станет еще хуже, я знаю.

– Это не вино, попей. Это напиток, дающий силы.

– Снадобье? Лекарство?..

– Можно сказать и так…

Он взял миску, понюхал. Отхлебнув, попробовал на вкус и выпил залпом.

– Это ты ходил к «шайбе» недавно? – строго спросил Ражный.

– Нет, я не ходил, – виновато проговорил младший Макс.

– А кто ходил?

– Не знаю… Я лежал на земле.

– Где остальные?

– Не знаю…

– А что ты знаешь?

– Знаю, что беда пришла, дядя Слава, – сказал обреченно. – Я погибаю.

– Держись, ты мужчина. – Он силой усадил парня на скамейку. – Привыкай. Иногда жизнь бьет больнее.

– Больнее не бывает. Я люблю ее. Мы с Максом ее любим… Дядя Слава, а ты тоже считаешь, мы виноваты?

– Нет, я так не считаю, – заверил он. – Но почему мне ничего не сказали? Когда нашли ее в лесу? А ведь еще в прошлом году нашли, верно?

– Верно…

– Ты же знал, что я ищу Милю? Знал и обманывал меня.

– Мы не обманывали! – вскричал Макс. – Она попросила, чтобы не говорили… А потом, когда поймали ее, ты уже не искал. И никто не искал…

– Поймали?..

– Она сначала боялась нас, не давалась в руки, не подпускала близко… – Вспоминая, он на минуту оживился. – Но мы ее приручили. Мы срубили ей домик, избушку на курьих ножках, железную печурку поставили, с дровами. А была уже осень, снег выпадал… Она все еще босая ходила и мерзла. И не стерпела, забралась в избушку и уснула. Там дверь была от медвежьей западни, отец научил. Захлопнулась намертво, изнутри не открыть… Мы стали ее кормить, разговаривать, и она скоро привыкла.

– Отец знал, что поймали?

– Не знал… Дядя Слава, она сама не хотела выходить к людям! Мы ей говорили, упрашивали хотя бы на зиму к нам пойти жить – не пошла.

– Я верю.

– Она была такая прекрасная!.. Мы приезжали каждый день, чтобы полюбоваться. Ей же было скучно одной жить. Привезли радиоприемник, но она выкинула в печку… А этот врач говорит, будто мы лишили ее свободы и… насиловали!

– Он вас пугает, потому что сам боится, – успокоил Ражный. – Ты же видишь, он обыкновенный шакал.

– Никогда не видел шакалов. – Макс вскинул мутные глаза. – Они же у нас не водятся… Дядя Слава, помоги нам! Сделай что-нибудь!

– Я уже однажды вам помог. Устроил призыв в армию. А вы сбежали и живете, как дезертиры.

– Мы пойдем в армию! Выйдем и сдадимся!.. Только помоги!

– В тюрьму теперь пойдете сначала. Потом в армию.

– Пусть… – тихо вымолвил он. – Выручи, дядя Слава. Ну еще раз!.. Говорят, ты – колдун.

– Я колдун?

– Дядя Слава, ты не обижайся, я слышал от людей. Про тебя еще говорят – демон. И дом этот весь… в нечистой силе.

– Что же ты тогда просишь? Если я демон и связан с нечистой силой? – обиделся он.

– Я ни при чем, так люди говорят, – растерялся Макс. – Но я все равно верю: ты не простой человек. И если демон, то добрый демон…

– Все не простые, брат. Если глубже копнуть человека.

– Однажды я видел тебя… в волчьей шкуре.

– Где видел? Когда?

– В прошлом году. Мы с Максом ехали по лесу, на смолзавод. А ты в дубраве был… Мы тогда так испугались. И кони испугались, понесли. Помнишь, у меня еще перелом был?

– Фантазер ты…

– Помоги мне, дядя Слава. Видишь, я погибаю! Может, до утра не доживу…

– Доживешь!.. Потом послужишь в армии…

– Я знаю, ты можешь оживить Милю, – горячим шепотом произнес младший Трапезников, дыша в лицо запахом весенней земли. – Если захочешь. Она же не совсем еще умерла, правда? Это врач сказал – смерть! А мне кажется, в ней есть жизнь. Только как искорка… Помоги, оживи ее! Я никому не скажу! Даже родному брату! Никому! Пусть считается, сама ожила. Ну бывает же такое!

– Бывает…

– Ну вот! – Его дыхание затрепетало от надежды и нетерпения. – Не знаю, колдун ты или демон, какая сила в тебе – чистая или нечистая. Но молю тебя – оживи! Ты можешь. Я знаю! Верю! А иначе сейчас пойду к «шайбе» и умру возле нее. Чтобы похоронили нас вместе.

Сказано это было с блеском в глазах и высоким достоинством, так что Ражный поверил: не воскресить Милю – этот парень умрет.

– Понимаешь, брат… Никто не имеет права делать этого, – проговорил он, хотя уже понимал, что любые отговорки не будут приняты. – Наверное, ты слышал: люди рождаются и умирают по Промыслу Божьему. Какой бы смерть ни была… Миля скончалась не от воспаления легких, а по другой причине… Ты не поймешь, почему…

– Нет, я знаю, отчего! – загорячился Макс. – Ты думаешь, если я не учился в школе и совсем не образованный, так не знаю? Да я давно почувствовал, что Миля умрет!

– Ты меня слышишь?! – Ражный потряс его за плечи. – Никто не может воскресить твою Милю! Никто!

– Но я вижу в тебе силу!.. Ты сможешь! Люди говорят, твой отец умел поднимать мертвых. Ведь это правда?.. Значит, и ты знаешь!

– Нельзя верить молве, люди выдают желаемое за действительное.

– Фелиция видела, как ты оживил птицу. Замерзшую птицу! И потом ей подарил. И птица жила у нас до весны!

– Да я ее просто отогрел!

– И Милю отогреешь!

– Человек не птица!

– У меня ключ от «шайбы», – вдруг сообщил Макс. – Сейчас я пойду, лягу рядом с Милей и умру.

– Хорошо, – почти сдался Ражный. – Но если, воскреснув, она снова захочет умереть?

– Не захочет.

– Допустим, я поверил… Но запомни: со второй смертью умрет и ее душа. Так устроено… Все, кого вытаскивают с того света, реанимируют, выводят из клинической смерти, вливают чужую кровь, чтоб спасти, пересаживают внутренние органы – все потом гибнут вместе с душой. Они как утопленники или самоубийцы… Ведь Миля все равно когда-нибудь умрет, например от старости… Ты не пожалеешь об этом?

– Люблю ее! – клятвенно воскликнул он. – И Макс любит!

– И ты такой же… Боже, почему в этом чувстве так много эгоизма?

Парень ничего не слышал, поскольку, чувствуя, как Ражный соглашается, уже дрожал от нетерпения.

А возможно, слышал и не понял ничего…

– Помоги, дядя Слава! Подними ее! Ты ведь умеешь, я вижу!

Ему показалось на миг, что глаза у парня стали по-волчьи пристальными, а взгляд пронзительным; он и в самом деле что-то видел…

– Послушай меня, Максим…

– Я не Максим!

– Ну хорошо, Максимилиан. Не сходи с ума, возьми себя в руки, ты взрослый парень…

– Не хочу ничего слушать! Оживи ее!

На улице вдруг залаяли гончаки в вольере, однако сторожевая и чуткая Люта отчего-то помалкивала. Кто-то взволновал их, встревожил, но, судя по голосам, лаяли они не на человека. Мало того, обычно визгливая Гейша, словно откашлявшись, завыла баском.

– Ладно, пошли! – послушав этот хор, согласился Ражный. – И ты увидишь, что это невозможно. Поскольку она мертва, понимаешь? И нет такой силы у меня, чтобы снова вдохнуть жизнь.

На улице младший Трапезников не отставал, двигался тенью и, кажется, тихо смеялся от предвкушения счастья. Люта сидела там же, где была привязана – у «шайбы», и помалкивала, пугливо забившись в чертополох под стеной.

– Что это с тобой? – спросил он настороженно и осмотрелся.

Овчарка заскулила и по-волчьи спрятала голову в траву.

Отомкнув «шайбу», но еще не открывая дверей, Ражный услышал тихий, утробный вой и потому, обернувшись назад, сказал в темноту:

– Стой здесь…

Плотно притворив за собой дверь, он зажег спичку и, шагнув вперед, увидел зеленое свечение глаз. Милю вносили, как и положено, вперед ногами, и потому она лежала сейчас головой к выходу, тело ее пульсировало, а над ним стоял волк и, вскинув морду, пел торжественную песню.

Видение длилось столько, сколько горела спичка…

2

Покойное блаженство и состояние восторга оборвались в тот самый миг, когда неведомая, конвульсивная сила вытолкнула его наружу, швырнула на жесткую землю, и в первый момент, неподвижный, больше похожий на сгусток крови и слизи, он оказался под солнцем, в мире, который давно и отчетливо чувствовал сквозь материнскую плоть. Он сделал первый вдох, и нестерпимая огненная боль разлилась по телу, толкнулась в слабые конечности и опалила голову.

И, полумертвый, он вскочил на ноги, вытянулся и пополз вперед, волоча за собой пуповину. Не заскулил, ибо не обрел еще голоса – лишь тяжело задышал, вгоняя в себя жгучий воздух, и вскинул ушастую, большую голову. Он был еще слеп, однако яркий свет и сквозь плотно закрытые, спеченные веки показался таким же палящим и болезненным, как воздух, и не было в этом только что обретенном мире ничего веселого и радостного!

Но вот язык измученной родами матери – щенок был в два раза крупнее обычного волчонка – достал его головы, стремительно и нежно пробежал по глазам, влился в пасть, ноздри, потом в уши, освобождая от сохнущей крови, мягко скользнул по шерсти, и происходило чудо – боль снималась от малейшего прикосновения, и на смену ей вливались сила и ощущение восторга. Сам того не ведая, он издал первый звук, напоминающий еще не звериный рык – тихое, довольное урчание, прижимался к языку, подставлял шею, бока, затем, перевернувшись на спину, раскинул лапы, отдавая матери живот. Мать пока что состояла из одного этого языка и представлялась спасительным ласковым существом. Одним движением она усмирила огонь в груди, и он уж было расслабился от блаженства, как язык подобрался к пуповине и тут обнаружились материнские зубы. Острая, содрогающая боль вновь пронзила его, подбросила вверх, и в следующий миг он ощутил свободу.

С матерью теперь больше ничего не связывало… Вместе с утратой пуповины он всецело погрузился в существующий мир: в одночасье открылись слух и обоняние. Вылизанный, но еще мокрый, на неустойчивых лапах, он стоял на земле, явленный из небытия, и вкушал первые прелести жизни. Вокруг были плотные заросли крапивы и сухого, прошлогоднего малинника, выросших на дне ямы, под ногами битый кирпич, уголь и ржавое железо – все, что осталось от разрушенного человеческого жилья. Так что в первые минуты жизни он вкусил запахи человека, поскольку родился не в логове, а в старом подполе брошенной деревни. Он еще не знал человека, но уже чувствовал его вездесущую суть, будто мир этот всецело принадлежал только ему: в небе слышался воющий гул, откуда-то наносило едким, смолистым дымом, и от слепящего низкого солнца летели частые, визгливые голоса.

Над брошенной деревней показался вертолет с распахнутой дверцей, откуда виднелись люди с ружьями. Первенец не видел их, но почуял приближение человека, поднял голову и внезапно обрел голос зверя – зарычал в небо, выдавая свое местонахождение. И наверняка получил бы трепку от матери, но она в тот миг была занята собой: раскорячив задние лапы, судорожно выгнулась, застонала и произвела на свет еще одного звереныша. Осклизлый ком зашевелился на примятой крапиве и тоненько заскулил. А вертолет между тем неторопливо наплывал от леса, прибивая к земле траву мощным, сбивающим с ног потоком воздуха – мать не дрогнула, лишь прилегла, вылизывая детеныша. Откуда-то сверху на первенца свалилось нечто жесткое, стремительное и сильное, сбило на землю, чуть ли не втоптало в сухую дресву. Потеряв ориентацию, он перевернулся несколько раз, закатился в яму и, когда вскочил, – ощутил рядом присутствие еще одного зверя – отца, вернее, его раскрытую пасть над собой. Он приподнял новорожденного за холку, коротко лизнул, но только выпачкал, ибо кровь у него стекала с головы, с выпущенного языка и мешалась с родовой кровью.

Зверь лег, кося глаз к небу, и волчица, оставив новорожденного, принялась вылизывать раны на голове отца. Он зарычал на нее, и когда тень от ревущей машины достала ямы, внезапно выскочил из крапивы и помчался вслед за этой тенью.

К нему присоединилась еще пара, до того бывшая в траве и не смевшая приблизиться к яме, – переярки, ее прошлогодние дети, бродящие за родителями на некотором расстоянии.

Первенец неуклюже пополз за ними, путаясь в траве, и прежде чем выбрался из обрушенного подпола, несколько раз свергался с трухлявых бревен, торчащих из земли, пока не помог себе пастью, цепляясь игольчатыми зубами за корни трав и примятый малинник. Вертолет плясал низко над землей, и с его борта хлестко гремели сдвоенные выстрелы. Люди стреляли по кустарнику, по нагромождению досок и бревен, вдоль старых, вросших заборов; они словно прощупывали свинцом землю, пока не вытолкнули переярков на чистое место.

Вертолет полетел боком, развернулся, и с борта вновь загрохотало. Тот, что ринулся вдоль деревни, попал под выстрел сразу же, а другой, бегущий к лесу, еще долго петлял по траве, резко меняя направление, и пал на самой кромке березовой рощи.

Совершив победный круг, охотники приземлились, забросили в машину переярков и пошли рыскать, выискивая матерого волка. А тот сидел плотно, невзирая на выстрелы, прощупывающие любое возможное укрытие, и рев низколетящей машины. Бесполезно покрутившись около получаса, вертолет вновь сел на чистом взгорке, далеко от вынужденного логова, три человека из команды стрелков спешились, остальные поднялись в воздух.

Мать безбоязненно следила за людьми из крапивы и продолжала заниматься своим делом.

Теперь охота началась с земли и с воздуха. Брошенную деревню прочесывали вдоль и поперек, лазили чуть ли не в каждые руины, оставшиеся от домов, обследовали ямы, накренившиеся заборы, и вертолет чутко отслеживал все действия, мотаясь над головами. И когда они приблизились к логову с волчицей, матерый внезапно выскочил прямо на охотников и заставил их залпом разрядить ружья, после чего пронесся между ними, сделал свечку и пополз в траву. Люди закричали, круто развернулись назад, пошли добирать подранка. Их поддержали с воздуха, гвоздя выстрелами землю и тем самым до смерти напугав земных. Они залегли, замахали кулаками в небо, закричали, словно их бы там услышали. В машине сообразили, что делают глупость, отлетели в сторонку, зависли, и тут спрятавшийся в траве волк вновь сделал свечку и понесся к лесу. Люди пальнули по разу ему вслед и побежали догонять, боязливо поглядывая на вертолет. Матерый мелькал в сотне шагов от них, двигаясь зигзагами, появляясь то в одном, то в другом месте, и создавалось впечатление, что бегут несколько зверей. Их крестили выстрелами, но не прицельно, с ходу и слишком азартно, чтобы попасть.

Почти не таясь, волчица стояла на краю ямы и смотрела на все это со стоическим спокойствием, и едва слепой детеныш выполз к ней, как мать скинула его обратно в яму.

Прищуренный звериный взгляд буравил спины людей, и при этом в полном безветрии трава между волчицей и бредущими цепью охотниками слегка шевелилась, словно от дуновения приземленного тягуна, образуя белесую полосу. И из этой полосы уходило все живое – порскали в разные стороны мыши, прочь уносились мелкие птахи, и дождем сыпались кузнечики.

В этот миг произошло невероятное: один из охотников, угодивший под странный ветерок, вдруг исчез, в буквальном смысле провалился сквозь землю. Двое других прошли еще несколько метров, остановились и забеспокоились. Крик их стал тревожный, будто у потерявшихся детенышей. Потом они беспорядочно и резво забегали, и теперь уже матерый, замерев у поваленной изгороди, стоял и взирал на человеческую суету.

А они наконец обнаружили пропавшего собрата – на дне глубокого, заброшенного колодца, откуда доносился слабый писк. Веревки у них не было, и тогда люди сорвали провода с накренившегося столба, засунули их вниз, однако спускаться по тонкой проволоке никто не решился. Увидев странную заминку на земле, вертолет пролетел над их головами и пошел на посадку – почти рядом с логовом.

Первенец все же еще раз выбрался из подпола, но его сшибло в яму потоком воздуха, запылило глаза, забило дыхание, и когда он пришел в себя и проморгался, то снова увидел невозмутимую, равнодушную ко всему происходящему мать, тщательно вылизывающую сразу двух детенышей. Как и первенцу, она снимала родовую боль, чистила глаза, уши и пасти, однако не освобождала от себя, не отпускала на волю, и щенки ползали возле матери, волоча за собой сине-малиновые пуповины.

Вертолет сел, всколыхнулась и мелко задрожала земля, весенний травяной сор и земляная пороша достали подпол, накрыли тучей и на какое-то время скрыли от человеческих глаз все пространство покинутой деревни.

И в этой вселенской мути, поднятой человеком, он почувствовал, как мать начала пожирать послед – вместилище того недавнего счастья и благоденствия, длившегося всего-то два месяца. Хватала жадно, как добычу, втягивала в себя свою плоть и, когда остались лишь тесемки пуповин, на концах которых, как на привязи, вдруг заметались, забились и заскулили детеныши, чувствуя смерть, сделала паузу, проглотила с натугой и решительным, сильным движением челюстей одного за одним отправила в свою утробу только что вылизанных, но не отпущенных щенков.

Косточек еще не было, а если и были, то что-то вроде куриных, мягких хрящиков, и потому, собственно, рожденная добыча исчезла без звука.

Первенец непроизвольно отскочил, будучи свободным, оскалился. Он ненавидел мать; в мгновение ока он сделался зверем, родства не помнящим, ибо еще ни разу не приложился к ее сосцу и существовал той силой, что получил, находясь в ее чреве. Он готов был драться за свою собственную, уже вольную жизнь, принимая ее такой, какая она есть. Он ощерил игольчатые, острейшие зубы, по врожденному, данному матерью же инстинкту борьбы, чтобы вцепиться в горло, не осознавая, что не может даже сомкнуть челюсти из-за длинной, линяющей шерсти.

Он изготовился к смертельной схватке, но сам был схвачен за загривок единственно верным и точным движением. Сильная шея вскинула его высоко над землей – так высоко, как летала воющая, с торчащими стволами машина. И начался полет под прикрытием пыли и сора, поднятых силой человеческой – машиной, способной преодолевать земное притяжение.

Первенец ощущал, как неслась под ним весенняя, поникшая и еще не расцвеченная земля. Под материнскими ногами мелькали травы, дорожные колеи, заполненные светлой водой, поникшие заборы, ямы, заросли крапивы и лопухов, и на короткий миг он вновь испытал ощущение радости – точь-в‑точь как в утробе, до рождения, когда они уходили от погони человека.

Поднятая винтами пыль и падение охотника в колодец скрыли этот побег, и веселый, торжественный полет продолжался более часа, пока холка, прикушенная материнскими зубами, не онемела и не потеряла чувствительности. Она бросила его на землю и, мгновенно забыв о детеныше, принялась вылизываться сама и кататься по земле, вбирая в себя запахи окружающей местности. Первенец сильно ударился о корневище – захватило дыхание. И как в момент рождения, жгущая боль, только сейчас в груди, охватила его, однако он вытерпел и не заплакал, а от враз прихлынувшей злости стал грызть то, что принесло эту боль, рвать короткий мох и редкую траву, забивая себе гортань. И нажравшись земли, полузадушенный, он засипел, закашлял, а по сути, залаял по-собачьи, отчего шерсть матери на загривке встала дыбом. Она подлетела к первенцу, трепанула за шкуру и ударила о дерево еще больнее.

Он же приземлился на ноги и зарычал, отхаркивая песок.

В тот же момент с матерью что-то произошло. Выстелившись перед ним, она откинула заднюю лапу, подставляя сосцы. Первенец еще не ведал вкуса молока и, прежде чем ощутить его, вцепился, вгрызся в вымя, жаля зубами нежную кожу, готовый порвать материнский живот. Волчица вздрогнула от боли, заклекотала горлом, однако смирилась и с родовой потугой стала отдавать молозиво. Густая творожная кашица, разбавленная кровью, впитывалась в его естество, начиная с языка и до пустого, еще не развернутого желудка. Он тянул ее долго, бросая один и хватая другой сосок, кусал, мял и терзал нежную плоть, пока не опустело вымя. Круглый, бочкообразный, он откатился от матери и мгновенно заснул, но она не оставила в покое – вновь схватила за холку и понесла дальше, спящего.

Древний, необоримый инстинкт толкал ее к поиску безопасного места, каковым могло быть лишь испытанное временем логово, скрытое на длинной, узкой гриве среди огромных зарастающих вырубов и болотистой земли, изрезанной ручьями, – то самое, где волчица сама появилась на свет. А ее место, где она щенилась и несколько лет выхаживала потомство – укромный молодой ельник среди старых порубок близ покинутой людьми деревни, в этом году оказался ненадежным и даже коварным: охотники с вертолета засекли волка, идущего с добычи, но не стали преследовать, а лишь отбили его направление и навели пеших: с воздуха рассмотреть логово было невозможно. Завидя машину, перегруженный пищей волк срыгнул половину мяса, облегчился и стал путать следы, отводя от ельника, но пешие стрелки точно вышли на его след, нашли отрыжку и затаились неподалеку. Матерый же, изрядно покрутив по вырубкам, пришел к волчице, скинул остатки мяса и истекал слюной, наблюдая, как она ест. И потому, утратив осторожность, побежал назад – туда, где оставалась половина отрыгнутой добычи. Он ждал опасности с воздуха, но выстрелы поджидали его на земле: трое стрелков отдуплетились по нему крупной картечью, и от мгновенной смерти спасли густые заросли осинника, принявшие на себя бо́льшую часть зарядов. Однако досталось изрядно, от головы до репицы хвоста простегнуло вразброс, так что опрокинуло набок и на короткое мгновение повергло в шок. Крепкий на рану, волк вскочил и порскнул в чащобу – прочь от логова, где волчица готовилась рожать, но охотники не пошли добирать подранка, а с ружьями наперевес направились к ельнику с трех сторон, точно зная, что там добыча более реальная и богатая – волчата. Тогда он сделал еще одну попытку взять людей на себя, пересиливая страх и мерзость, настиг их, обошел стороной и внезапно возник на пути. Еще пара выстрелов сквозь кустарник добавила несколько картечин, из пасти заструилась кровь, сбилось дыхание, но он даже не прибавил шагу – продолжал трусить неторопкой рысью, намереваясь увлечь охотников за собой.

Они же упрямо рвались к логову и бросили его во второй раз…

А волчица в гнезде слышала не только выстрелы – неосторожный хруст валежника под ногами, потаенные шаги и человеческое дыхание с трех сторон, однако сидела под лапником, на кабаньем зимнем ходу до последнего мгновения. И лишь когда все трое почти сошлись в одну точку, сделала стремительный рывок и легко ушла от выстрелов. Еще бы несколько минут, и была бы в полной безопасности – гнать по захламленному вырубу люди бы не стали, однако за спиной, в небе послышался знакомый, гулкий рев машины…

Теперь память тянула ее в место более надежное, в материнское логово – на лесистую гриву среди верховых болот. Длинный день наконец-то догорел, охотники погрузили в вертолет вынутого из-под земли сотоварища и улетели; впереди было самое удобное место для перехода – серый, призрачный вечер. Не дожидаясь матерого, она подхватила щенка и неспешной рысью, малым ходом пошла на север. Расстояние в сорок верст она могла бы одолеть за несколько часов, но роды ослабили волчицу, к тому же спасительная энергия движения сейчас терялась чуть ли не вполовину, перерабатываясь в молоко.

Едва потухла заря, как спящий детеныш проснулся и недовольно заворчал, показывая рыбьи зубы, и вдруг изловчился, выгнулся, будто змея, и вонзил их в щеку. Мать инстинктивно мотнула головой и отшвырнула первенца; перевернувшись в воздухе, тот угодил в муравьиную кучу и тут же был выхвачен обратно. Волчица отнесла его подальше от шевелящегося холмика, откинулась навзничь, подставляя детенышу соски. Молоко, рассчитанное на три голодных рта, истекало произвольно и, путаясь в редкой, мягкой шерсти, капало на землю. Вездесущие, как люди, насекомые, почуяв сладость, в тот же час накинулись на дармовую пищу, поползли с земли к сосцам, прильнули, выпивая волчью силу, и мать не сгоняла, не стряхивала их, ибо повиновалась древнему закону существования и сожительства многих природных начал.

И не почувствовала, кто высосал из нее больше…

К полуночи она достигла болотной гривы. Не отрывая носа от земли, вдыхая родные запахи и повинуясь их зову, отыскала логово и внезапно легла неподалеку от него: надежное, сакральное место было занято ее матерью с детенышами, и их отец – пришлый волк-одиночка, стоял на страже.

Волчица выпустила первенца, раскинулась перед ним, отдавая молоко, а волк, скрадывающий гостью, тотчас же оказался рядом, присел, прижал уши, вздыбил холку, затем властно приблизился, обнюхал гостью и немо оскалил матерые, знобкие клыки.

Детеныш ничего не видел и не слышал, занятый продлением жизни и увлеченный пищей; она же, отчаявшись, тоже окрысилась на материнского супруга, но в тихом урчании слышалась мольба о спасении.

Сказано было много и определенно, да только взрослый, сильный самец ничего не хотел знать, показывая ощеренными зубами свою решимость. Мать сдалась без боя, сникла, расслабилась, и ток молока вдруг прекратился, и напрасно первенец кусал и грыз ослабшие, вялые соски. Тогда он озлился, оторвался от вымени и, исполнившись решительности, сделал предупреждающий скачок в сторону чужого зверя. И тут произошло невероятное: матерый волк вскочил, насторожил уши и, склонив голову, воззрился на малого, совершенно немощного соперника. Хватило бы короткого удара челюстей, чтобы перекусить щенка, но защитник логова внезапно отступил назад, прильнул к земле, разглядывая волчонка, после чего подтянул живот и вдруг изрыгнул из себя шмат кровавого, свежего мяса.

И отошел в сторону, глядя со спокойным достоинством. Первенец набросился на отрыжку, да не по зубам было, только вылизал сукровицу и чужой желудочный сок. В тот же миг мать отпихнула сына и в мгновение ока проглотила двухкилограммовый кус.

Это была плата, расчет за спокойствие семьи. Следовало бы уйти восвояси, однако волчица села перед супругом матери и низко, до земли, опустила голову, просила снисхождения перед смертельной угрозой потомству. Он снова ощерился, теперь с явственным предупреждающим рыком, после чего развернулся и со злобной оглядкой потрусил к логову. Впервые волчица дрогнула, жалобно заскулила; тяжкое горе, обрушившееся враз, – бездомность, гибель переярков и прибылых щенков, которых пришлось умертвить, не освободив от пуповины. По сути, пропала охотничья стая, ибо отцом потомства был тоже волк-одиночка, который не изменит своим привычкам и к осени покинет ее; безрадостное будущее – все до кучи, придавило ее к земле, заставило на какой-то срок забыть о детеныше. Тот же, не ведая еще никаких разочарований, кроме огненной боли в момент рождения и голода, нюхал землю вокруг матери и отфыркивал запах чужих следов, отчего шерсть на загривке сама собой становилась дыбом.

По-бабьи наревевшись, она натужно поднялась, уныло посмотрела в разные стороны, послушала ночных птиц и вдруг решилась – принялась лизать первенца, приглаживая вздыбленную холку, мокрую от росы мордашку и подхвостье. Он сунулся было ей под брюхо, к сосцам, но резкий толчок носом откинул щенка в сторону. Тогда первенец сделал еще одну настойчивую попытку, зайдя сзади, и почти достал вымя и снова был отстранен недружелюбно и жестко.

И при этом материнский язык продолжал ласкать, умиротворять его, скользя вокруг шеи и ушей.

Тут он внезапно понял и причину смены отношения волчицы, и эти ее прощальные ласки – отскочил, ощерился, как недавно матерый зверь. Он готов был сражаться с матерью! Он протестовал против великой несправедливости – быть умерщвленным тем, кто дал жизнь!

Она же играючи придавила детеныша лапой к мягкой, болотной земле, вылизала брюшко, словно говоря, что смерть эта – реальная необходимость и будет мгновенной, легкой, в момент ласки и блаженства. Первенец сжался в комок, дернулся, вдавился в мох и вывернулся из-под лапы.

В тот миг свершилось чудо – он прозрел до срока. Прозрел и увидел звериный оскал матери.

Он барахтался, сучил лапами, отмахивая смерть, а она надвигалась, такая же болезненная и неотвратимая, как рождение. Но что-то случилось, произошло непредвиденное: волчица внезапно оставила первенца, легко перемахнула через него и замерла в боевой стойке.

Детеныш встал на лапы – матерый зверь вернулся, исполненный решимости и злобы. Он шел на волчицу, ступая расслабленно, мягко и тем самым скрывал мгновенную и мощную силу броска. Мать вынужденно пятилась, прижимая уши, и неуклюже натыкалась задом на кусты и деревья, на какой-то момент они оба забыли о щенке, и он предусмотрительно отполз в сторону, предчувствуя схватку. Волк выбрал мгновение, превратился в бугристый ком молниеносной энергии и прыгнул. Казалось, всего лишь прикоснулся к матери и тотчас же отскочил, но первенец сразу же почуял запах крови. Волчица жалобно простонала и, прижимаясь к земле, поползла в кочки; из вспоротого живота, словно пуповина, тащились выпущенные кишки.

А зверь тем временем потянул носом воздух и той же крадущейся походкой направился к детенышу.

От чужака исходил запах смерти. И как ни странно, он был похож на запах пробуждающейся весенней земли…

Волк остановился на расстоянии прыжка, словно взвешивая свои возможности – ударить, как и положено в бою с противником, в броске или просто подойти, задавить щенка и принести его своим детям для игр.

Звереныш отфыркнул пугающе мерзкий запах смерти и зарычал.

Должно быть, это показалось матерому волку забавным, и он ответил угрожающим рыком, стараясь вызвать страх. И вызвал. Но от страха только что прозревший детеныш ощутил в себе истинную волчью дерзость и безрассудство. Еще немощное, слабоуправляемое тело налилось силой, щемящая, жгучая ярость, сходная с болью от рождения и первого вдоха, охватила его и толкнула вперед. Прыгнул он неловко, недалеко и сразу же провалился в зыбкий мох, однако этот слабый скачок заставил опытного зверя встать в боевую стойку. Прижав уши и оскалившись, он чуть сдал назад, напружинил лапы, готовый одолеть последние метры одним броском и повергнуть противника. И это уже была не игра – готовилась настоящая схватка!

Но в тот миг откуда-то сбоку внезапной искристой стрелой, не касаясь земли, вылетела волчица и намертво захватила холку матерого волка. Он не ожидал нападения, сосредоточившись на детеныше, и потому опрокинулся; серый сгусток энергии мышц и дребезжащего звериного крика подкатился к волчонку. Мать стремилась перехватить за горло, и тогда бы больше не разжимала челюстей до последнего, судорожного толчка агонии, однако противник только и ждал этого, чтобы вырваться из насмерть закушенных на шее клыков. Она делала стремительные и короткие движения челюстями, передвигаясь вниз, и лишь грызла, жевала сильную, мускулистую шею врага. А тот, в свою очередь, изматывал волчицу, заставляя ее много двигаться вслед за ним и вытаскивать, выматывать из себя кишечник.

Повинуясь собственной ярости и немощности тела, неспособный вступить в эту борьбу и помочь матери, детеныш вскинул голову и завыл, тем самым враз оборвав пение ночных птиц.

Битва длилась около получаса в полной тишине худого болотного леса. Наконец матерый вывернулся из мертвой хватки, но для ответной атаки уже не оставалось сил, поскольку изжеванные мышцы шеи больше не держали голову. Волк огрызнулся и тяжело потрусил в сторону логова.

А мать еще долго стояла, слушая вой детеныша, и качалась от усталости. Затем сделала несколько шагов на этот голос, однако вывалившиеся потроха цеплялись за кусты и корневища, мешая двигаться. Тогда она решительно легла набок, изогнулась и отгрызла волочащиеся по земле кишки, освободившись, как от пуповины. И, легко уже вскочив, схватила первенца и потрусила прочь – через болото, в ту сторону, откуда пришла.

По дороге она часто роняла щенка – не держали челюсти – и потому ложилась, переводя дух и зализывая вспоротый живот, а волчонок, пользуясь случаем, припадал к сосцам и тянул молоко напополам с материнской кровью. Делал это жадно, впрок, чувствуя, как из кормилицы медленно улетучивается жизнь. Ведомая инстинктом, она возвращалась на старое место – в ельники среди вырубов, где было ее многолетнее и когда-то безопасное логово и откуда вчерашним утром ее выгнали охотники.

Другого места у нее уже не оставалось на земле…

Перед рассветом, когда смолкли ночные и заговорили дневные птицы, она добралась до края выруба и, передохнув в последний раз, поползла к ельникам, служившим в зимнее время пристанищем для кабанов. Дышать становилось все труднее, мешал детеныш, зажатый в зубах, но теперь, зная свою скорую кончину, она не выпускала его больше, хотя он рвался и кусал за щеки.

На опушке леса над головой появился первый ворон, сделал круг, снизился и издал такой знакомый вопль, указывающий на добычу. Пока она была жива и держала первенца, он не мог стать птичьим кормом, и потому мать ползла вперед, захлебываясь воздухом.

Ворон удалился и скоро привел за собой около десятка сородичей. Стая облетела выруб, точно рассчитала место, где из волчицы вылетит дух, и расселась на сухостой, пни и колодник. В прошлом верные союзники по добыче мяса теперь готовились поделить между собой того, кто часто добывал им пищу – загонял и резал лосей, кабанов и домашний скот.

В природе ничего не могло пропасть даром…

В это время и появился матерый отец семейства. Покружив возле лежащей волчицы, он срыгнул добычу – разорванного пополам зайца – и лег в стороне зализывать свои раны. Волчица приподнялась, понюхала пищу и молчаливо отвернулась. Он же оставил свое занятие, вскинув голову, посмотрел недовольно и жестко, потом заворчал: если самка не брала корм, добытый волком, это значило одно – полную потерю потомства.

Матерый еще раз обошел волчицу, выискивая запах щенка, и обнаружил его спящим под елью. Потом наконец-то поднял голову, озирая рассевшихся по сухостоинам птиц, и все понял. Он был сам несколько раз ранен, и собственная боль притушила природную прозорливость, и потому, словно искупая вину свою, волк подполз к матери, обнюхал ее и только сейчас обнаружил разорванную брюшину. Лизнул несколько раз, но она отогнала волка, немо окрысившись, показывая, что рана смертельная.

Матерый попятился, сел и, вскинув морду, заскулил, пробуя голос. В волчьих глазах закипали слезы, и плач готов был вырваться из его глотки, однако самка заворчала на него с клекотом и яростью – запрещала делать это вблизи логова. Тогда он поджал хвост и с низко опущенной, скорбной головой побрел, затем потрусил прочь от ельников. И чем дальше уходил, тем больше набирал скорость и вот уже понесся крупными скачками, как за добычей, легко махая через колодины и завалы. Он бежал не дыша и на то расстояние, насколько хватило воздуха в легких и силы в мышцах. Он боялся разжать зубы, чтобы не вырвался зажатый в гортани плач…

Едва волк исчез из виду, как вороны тут же опустились подле гибнущего зверя и стали расклевывать его пищу – отрыгнутого зайца. Рвали жадно, в драку, давились костями и большими кусками, в несколько минут уничтожив все без остатка. Она же смотрела на это спокойно, набираясь сил для последнего рывка к логову. Потом сунулась под ель, взяла детеныша и двинулась дальше, к спасительным ельникам, где воронам не взять волчонка. Предощущение близкой смерти подавило разум, и она уже не осознавала того, что потомство таким образом не уберечь, не спасти, что первенца ожидает простая гибель от голода, ибо никто не накормит волчонка, не даст ему приложиться к сосцам, однако ничто не могло подавить материнский инстинкт, впрямую связанный с инстинктом продления рода.

Бывшие сотрапезники пошли следом, перелетая с пня на пень или вовсе по земле, короткими прыжками и в непосредственной близости. Между тем рассвело, над вырубами поднялось красное зарево, потом взошло неяркое солнце – она все ползла, едва переваливаясь через колодник. Вечный вороний голод подгонял птиц, делал их смелее, нахальнее, и они уже вышагивали следом, склевывая окровавленные следы. Почти у границы ельника мать завалилась набок, поскребла лапами прелый лист и затихла, зубы разжались. Первенец тотчас же выскользнул из них, заурчал сердито и, встряхнувшись, бросился к сосцам. Молоко истекало само собой, но уже не от переизбытка его…

В этот час над утренней землей возвысился и полетел во все стороны света печальный волчий плач. И скорбная мелодия его, одна для всего живого, одна для всего мира, была понятна всем, и в том числе человеку, ибо так сильно напоминала древние похоронные плачи-причеты над покойными.

И в этом проявлении чувств наконец-то в первый и последний раз соединились и примирились вечные враги…

А черные птицы встали кругом, но пока еще не подходили – переговаривались в предвкушении пищи и тоже слушали плачущий вой матерого. Несколько минут детеныш терзал вялое подбрюшье, пока вместо молока не пошла чистая, густеющая, как молозиво, кровь. Первенец недовольно рыкнул, и в этот момент мертвая волчица схватила его поперек туловища, резво вскочила и произвела стремительный рывок к ельнику, чем мгновенно вспугнула воронье. Стая тотчас же взметнулась, загорланила встревоженно, роняя помет, а мать подломилась на бегу у крайней, развесистой ели, ткнулась мордой в прошлогоднюю траву, и волчонок на сей раз кубарем вылетел из материнской пасти.

И впервые в жизни заскулил, вдруг почувствовав свое полное одиночество на земле. Некрепкий его голос, будто настраиваясь по камертону отцовского плача, чуть возвысился и скоро слился с ним где-то высоко над землей, образуя стереоэффект.

Слушая этот оркестр, замерли и онемели утренние птицы, прекратилось всякое движение на земле, оцепенела всякая живая тварь и даже муравьи замедлили свой бег на некоторое время, усиленно шевеля усиками и выслушивая не звуки – энергию пространства.

Потом все ожило, зашевелилось и запело в округе, но неведомое чувство одиночества и полной, теперь не желаемой свободы, обернулось неожиданным образом – пробудило разум и страх одновременно. Волчонок заполз кабаньей тропой в гущу мелкого, осадистого ельника и замолк, боясь дыхнуть. Он видел, как птицы вновь приземлились, теперь уже на неподвижный труп, и старый, с затасканным пером ворон совершил ритуальное действо – двумя точными, сильными ударами выклевал волчьи глаза, после чего сунулся в разверзнувшуюся огромную рану на брюхе, исследовал ее и отошел в сторону: готовой пищи – внутренностей – на сей раз не осталось.

И ни вожак стаи, ни кто другой не посмели больше и разу клюнуть остывающую волчицу. Удовлетворенные птицы расселись подле нее и замерли в напряженном, стоическом ожидании.

Полная неподвижность делала их похожими на обугленные головни. Эта траурная, похоронная команда не сошла с места и не шевельнулась, когда вдруг налетел ветер и из небольшой, клочковатой тучи ударил короткий и сильный дождь, потом начало жечь и парить обнажившееся солнце, почуяв неуловимый запах мертвечины, стали слетаться жуки-могильщики, постоянно живущие при волчьем логове.

Птицы будто сами омертвели, поджидая поры, когда созреет пища.

Насосавшийся в последний раз волчонок дремал, спрятавшись под елями, когда вдруг послышался резкий и одновременный треск крыльев. Вороны взлетали с криком, подавая сигнал опасности всему живому – и маленькому зверенышу тоже. Он заполз в рытвину, оставленную кабанами, навострил уши, нюхая воздух.

И сразу же обнаружил приближение людей; они шли, переговариваясь, и речь их напоминала клекочущий птичий язык. Вороны же орали над их головами, выписывая беспорядочные, возмущенные круги, пока с земли не раздался выстрел. Облезлая птица, исполнившая ритуал, рухнула на землю возле трупа и поползла в сторону, как недавно ползла волчица. Предсмертный ее крик бил по ушам, заставляя стаю орать еще громче, а звереныша ежиться и вбуравливаться в землю. Еще один выстрел разом оборвал этот голос.

Человек даже не притронулся к своей добыче, разве что брезгливо пнул ее, загоняя под выворотень, и приблизился к трупу волчицы. Проклекотал что-то своему напарнику, засмеялся. Вдвоем они положили мертвого зверя на спину и стали осматривать, потянуло сладковатым дымом, речь их сделалась слышнее, гуще и веселее.

Первенец видел, как его мать вздернули на дыбу, привязав задние ноги к склоненному аркой дереву, и принялись сдирать шкуру. Это был тоже ритуал, только человеческий: работали не спеша, со вкусом, но молча, и один из них, с шерстью на лице, часто прикладывался к сосцу – пузатой фляжке, после чего становился еще молчаливее.

Наконец второй, гололицый, спрятал нож, хотя шкура еще висела на голове волчицы, прихватил ружье и направился в ельник, а первый, завершая работу, завыл протяжно и отчего-то безрадостно – а должен был бы победно, коль людям выдалась удача.

Слушая этот печальный голос, волчонок выбрался из укрытия, высунул морду из-под ветвей; он ощущал голод, пугающее одиночество и беззащитность; это была его песня, и, повинуясь своему состоянию, он подтянул негромким, но чувственным подголоском. Воющий человек с шерстью на лице не мог его услышать, занятый разделкой добычи, да и сейчас первенца не заботила собственная безопасность, ибо само пение приводило его в особое трепетное оцепенение, когда ничего, кроме высокого льющегося звука, в мире не существует.

Подвывая человеческой песне, он выкарабкался на полусгнившую моховую валежину и вознесся бы еще выше, если б смог и было куда. Вскинув голову, он пел, как мог, зато истово и самозабвенно, почему и не заметил, как на его голос вышел гололицый человек, осторожно подкрался и снял куртку. Но прежде чем набросить ее на волчонка, стоял и слушал, будто не хотел портить песню. И едва звук угас, как сверху упало что-то плотное и темное, обволокло со всех сторон, парализовало всякое движение.

Запах случайного логова – ямы от подпола – знакомый с первого мгновения, как явился на свет, и нестерпимо мерзкий, охватил первенца еще плотнее, чем брезент куртки, проник в ноздри, легкие, впитался в кровь и достал сердца. Он пытался отфыркнуть его, исторгнуть из своего существа, однако запах этот был подавляющим и вездесущим…

3

Интерес к этой охоте у Ражного пропал в первый же день, когда поляки сначала отказались от классических способов охоты на логове – оклада флажками и подманивания волков на утренней и вечерней вабе, – а потом заявили, что отстреливать хищников станут с вертолета, на котором прилетели.

Зимой еще куда ни шло, хотя Ражный как президент клуба был противником такой неспортивной охоты, а в начале лета, в зеленом лесу с воздуха и коня-то вряд ли увидишь. Но спорить с панами не стал, понимая, что те попросту не желают ломать ног по старым вырубам и чащобам, а хотят красиво и с ветерком полетать и пострелять.

Ну и на здоровье! Таковы и трофеи будут…

Можно сказать, полякам еще повезло: стронутая с логова волчья семья не исчезла в зеленке, а почему-то завертелась на территории брошенной деревни, не совсем заросшей и хорошо просматриваемой с вертолета. Отстреляли двух переярков, ранили матерого и, пожалуй, взяли бы волчицу с прибылыми, если уже разродилась, не провались один из панов в старый колодец. Поиск зверей пришлось прекратить и вернуться на базу, а надо было во что бы то ни стало добирать подстреленного волка, иначе начнет мстить за разорение гнезда и наделает беды.

Оставив гостей, Ражный вечером сходил на вабу, потрубил в ламповое стекло голосом волчицы, и матерый отозвался почти мгновенно, причем в районе логова. Это вселило надежду: если за ночь не уйдут, то рано утром можно расставить стрелков по лазам и тропам и взять волков на вабу.

Возвращаясь в сумерках из леса, неподалеку от базы на старом проселке он встретил человека в современных американских джинсах и белой рубахе навыпуск, перетянутой широким кожаным поясом с серебряными бляхами.

У Ражного тоже была такая рубаха и пояс, хранящиеся после смерти отца в его сундуке.

Это был соперник, давно ожидаемый и пришедший все-таки неожиданно…

– Здравствуй, Ражный, – сказал он и подал руку. – Я Колеватый.

– Здорово, Колеватый. – И сразу же отметил, что поединщик серьезный, сильный и лишь немного обеспокоенный, отчего и пытается давить психологически с первого прикосновения к сопернику – чуть крепче, чем полагается, сжал руку.

– Когда и где? – спросил пришедший аракс.

– В моей вотчине, – уклонился от прямого ответа Ражный. – Но сейчас связан гостями, поляки приехали на волчье логово. Завтра к вечеру уберутся. Встретимся здесь же и обговорим условия.

– Добро, – согласился тот. – Прими дар, вотчинник! Жеребчика тебе привел!

За поворотом проселка стоял новенький дизельный джип «Ниссан Террано»…

Ражный внутренне собрался, будто в боевую стойку встал: судя по такому дару, схватка для Колеватого была решающей. И сразу же возникло много вопросов, а один будто спицей проколол сознание: почему Пересвет определил в противники опытному, не раз бывавшему на ристалищах поединщику его, еще только затевающего Пир – первую в жизни схватку?

И ответ находился двоякий: или боярый муж считает, что коль Ражный – внук Ерофея, то способен одолеть Колеватого, или не забыл дерзости его и потешного поединка в Валдайском Урочище и теперь решил наказать, поставить на место.

Потом нашлось еще одно предположение: калики говорили, будто Ослаб или его опричина пытаются взять в руки слишком самостоятельных вотчинников и давят на Пересвета, чтоб тот выставлял против пирующих хозяев Урочищ таких поединщиков, которые в два счета уложат молодого аракса. Да еще на собственной земле…

Сам Ослаб был из вольных и, по словам сирых, не благоволил к вотчинникам…

От даров отказываться было не принято, впрочем, как и обсуждать достоинства и недостатки. Мало того, принимать их следовало без всякого выражения чувств, дабы соперник не мог понять, что он означает для вотчинника. А Колеватый незаметно и пристально, словно скальпелем, вскрывал глазами Ражного, намереваясь заглянуть внутрь…

– Благодарствую, – по обряду сказал Ражный и добавил от себя, прямо взглянув сопернику в глаза: – Отдарюсь после Поруки!

– Ты сначала получи эту Поруку! – усмехнулся тот. – А дар я приму!

До поединка вне ристалища им можно было прикасаться друг к другу, лишь здороваясь за руку, но Колеватый хотел было хлопнуть его по плечу – так, дружески, по обыкновенной в мирской жизни привычке, – Ражный увернулся в последний миг. Мощная десница соперника похлопала воздух.

– Ну что? Расходимся, гость дорогой? – спросил Ражный, направляясь к джипу.

– Да рано еще… Покажи Рощу. Если недалече…

Колеватый хитрил или рассчитывал на простоту своего соперника: заранее показать дубовое Урочище – обеспечить ему половину победы. Он там дневать и ночевать будет, он там всю землю руками ощупает, сквозь пальцы пропустит, каждое дерево обнимет и обласкает…

– А ты не спеши. – Ражный валял дурака. – Я еще там не прибрался. Провожу поляков, возьму грабельки, метелку с совком, желуди смету, чтоб спину не давили…

Тот все понял, но никак не выразил своих чувств, лишь добро усмехнулся и пожал могучими плечами.

– Как хочешь, я во времени не ограничен. Ты вотчинник, а потому – как скажешь.

– Тогда завтра увидимся. – Теперь Ражный подал ему руку. – Кстати, как с ночлегом?

– В город вернусь, в гостиницу, – просто ответил Колеватый. – Меня машина ждет, тут недалеко, на дороге.

Вольный аракс снял пояс, рубаху, спрятал все в сумку и переоделся в майку и джинсовую куртку.

– Ну, будь здоров! – махнул рукой и подался восвояси.

Ражный поднес ламповое стекло к губам и провабил ему вслед матерым зверем. Поединщик даже на мгновение не приостановил шага – не то что не обернулся; его невозмутимость и спокойствие говорили о главном – Колеватый был крепким на рану, как бронированный старый кабан…


Утром капризные поляки вообще отказались ходить по земле, кивая на своего товарища с порванными связками голеностопного сустава, и заявили, что охотиться станут только с вертолета. И тогда Ражный решил подстраховаться, уйти к логову до рассвета и там взять волка на вабу, ну а с волчицей и прибылыми уж как получится. Так будет скорее и надежнее, ибо поединщик ждет, хотя и говорит, что во времени не ограничен. Кто его знает, вдруг примет отсрочки и оттяжки во времени за психологическое давление и сам начнет давить.

А до поединка Ражному действительно нужно было «прибраться» – закончить все текущие дела, снять всякое стороннее давление в виде забот и хлопот и внутренне сосредоточиться только на предстоящем поединке. Так что он составил мысленный график, расставив свои дела в строгую очередность.

Первым пунктом значилось взять матерого, вторым – освободиться от польских охотников и только третьим – наказать Кудеяра. Начало и конец у этого плана довольно легко соединялись, и, отправляясь на логово, он рассчитывал убить двух зайцев, прихватив с собой приблудного раба, тайно живущего на базе.

Однако расчет не оправдался: волк не ответил на вабу, и когда Ражный уже решил, что матерого в окрестностях логова нет, вдруг затянул прощальную песню, и этот звериный плач врезался в слух и сознание, как осколок стекла…


Сняв шкуру с мертвой волчицы, Ражный вывернул ее мездрой наружу, вырубил подходящую рогатину вместо пяла и натянул; когда еще прилетят польские паны – неизвестно, и прилетят ли вообще, а в такую жару, скомканная в рюкзаке, она сопреет за несколько часов – соли с собой нет. Вообще-то весенняя, линялая волчица как мех никуда не годилась, разве что у порога постелить вместо половика, к тому же дыра на боку расхвачена не по месту, по всей видимости, в драке. Поляки ее не возьмут – слишком чванливы, чтобы брать чужой трофей. К тому же им волчонок нужен, не шкура, а для получения премии за отстрел волчицы достаточно было предъявить голову, лапы и шмат кожи с брюха, на котором видны оттянутые соски. Да, экземпляр попался редкий, невиданный – величиной с матерого самца и весом под шестьдесят килограммов. Не вымя, так бы и сроду не подумать, что самка.

Витюля потом выделает и продаст иностранцам, придумав леденящую душу историю.

Ражный не надеялся отыскать волчат. Когда сведущий в биологии Кудеяр осматривал погибшую от раны самку, сразу же обнаружил, что нет кишечника. В брюхе остались желудок, печень и еще не сократившаяся матка – все остальное вымотано и отрезано волчьими зубами, а не расклевано вороньем, как думали вначале.

В желудке оказались непереваренный кусок мяса и два новорожденных детеныша: таким образом волчицы регулировали поголовье и оставляли жить самых сильных волчат и столько, сколько могли прокормить и вырастить. Конечно, сомнительно, что крупная, матерая самка ощенилась только двумя, но будь еще волчата – тут бы, у трупа, вертелись, пока не сдохли и не стали бы добычей воронья. А судя по всему, волчица погибла пару часов назад. И все-таки для очистки совести Ражный заставил Кудеяра копать яму, чтобы не дать поживы воронью, а сам побрел по ельникам, к логову.

Осторожно пробираясь сквозь завалы к ручью, он снова услышал волчий плач, и чтобы не сосредоточиваться на нем, чтобы заглушить его скорбящую мелодию, он замычал современный мотивчик, однако звериный голос все равно накладывался, звучал сильнее и явственней. Тогда он попробовал размышлять вслух относительно вчерашней вертолетной охоты на логове, ругал поляков, один из которых вывихнул ногу и порвал связки, провалившись в колодец.

Ражный часто разговаривал сам с собой, оставаясь один, потому что на людях больше молчал, и это помогало выстроить мысли, психологически уравновеситься; тут почему-то и такой способ не помогал. Прощальная песня матерого, упущенного вчера так бездарно и глупо, оказывалась сверху и притягивала воображение. На какое-то время он забыл даже о поединщике и предстоящей схватке – первой в жизни схватке в дубовой роще! – к которой теперь следовало готовиться ежеминутно.

Он прислушался, стараясь определить, откуда же доносится волчий вой, и внезапно обнаружил, что в мире тихо, а звериный плач звучит в нем, запечатленный слухом, как магнитофонной лентой.

Потом он услышал, как за спиной заволновалось воронье, стерегущее свою долю, – значит, Кудеяр свалил тушу волчицы в яму. Он ненавидел этих птиц, вид и крик их вызывали омерзение и близкое, тайное ощущение смерти, сейчас еще более усиленное волчьим голосом.

Пять лет назад прапорщик Ражный, боец спецназа погранвойск, сидел среди камней на таджикской границе с огромной раной – осколком мины вынесло два ребра в правом боку, подавал сигналы SOS и боролся с птицами. В полусотне метров от него на жутком солнцепеке лежал срочник-погранец Анвар, которому досталось больше, и потому воронье уже обрабатывало его кости. Это было жуткое зрелище: резиново-прочные, беспощадные голодные птицы падали на человеческое тело так густо, что вместо Анвара образовывался черный шевелящийся курган. Ражному чудилось, что это уже не вороны, не те, воспетые в воинских песнях птицы, а крупные насекомые, что-то вроде жучков-могильников, только крупнее в сотни раз. Он дважды засадил из подствольника по этому кургану и понял безнадежность такого занятия. Воронье взлетало, словно показывая результат своего труда, и снова облепляло труп, вернее, просвечивающуюся насквозь ребристую грудную клетку, так похожую на птичью…

Стрелять по ним прицельно он уже не мог, да и не отогнать их было пулями, потому бил по скопищам воронья из подствольного гранатомета, однако выстрела хватало на три минуты, не больше. Птицы дожрали Анвара и теперь приговорили на съедение Ражного. Прапорщик понимал: стоит потерять сознание или кончатся гранаты – начнут расклевывать, не дожидаясь смерти. В полубреду он пытался контролировать время и, закрывая от слабости глаза, считал до семидесяти, после чего наугад наводил автомат на скопище и нажимал гашетку. За минуту забытья воронье приближалось на расстояние вытянутой руки…

И ни разу не промазал. Такого обилия этих ангелов смерти, пожалуй, не было ни в одной точке земного шара. После каждой гранаты до десятка воронов превращалось в черные лохмотья, но на смену им прилетало еще больше.

На этих птиц не охотились ни люди, ни звери, и сами они не расклевывали трупы павших своих сородичей.

Они были несъедобны и потому вечны. Когда за раненым прапорщиком пришел вертолет, пилоты побоялись сажать машину в непосредственной близости: на каменном склоне валялось десятка три душманских трупов – это то, что они наколотили в паре с Анваром, и поднятая винтами черная туча в буквальном смысле закрыла небо.

Воронье в тех краях размножалось и жирело от долгой войны…

Три эти птицы сидели сейчас на сухой ели низко от земли и внимательно наблюдали за движением человека, не забывая коситься под дерево. Чего-то ждали…

Ражный отвернул в сторону и пошел прямо на сухую елку – вороны нехотя взлетели, закричали недовольно, заругались, что отнимают добычу.

Волчонок сидел на корневище и подпевал отцу. Он даже не дернулся, когда оказался в человеческих руках, ибо взят был за холку, как носила его мать.

– Вот ты где, брат… А от мамаши твоей одна шкура осталась…

Щенок открыл глаза, чем удивил человека.

– Интересно… Пуповина не отсохла, а смотришь.

Щенок тихо заурчал. Ражный крепче взял за загривок и тут увидел тонкие молочные зубы в пасти звереныша.

– И еще с клыками… Да ты, брат, вундеркинд.

Волчонок или властную руку почувствовал, или посчитал, что взят материнскими зубами – обвис, вытянув лапы. Взгляд щенка был уже осмысленным, реагировал на движение и предметы – знать, давно освоился с окружающим миром.

– Ладно… А где твои братья-сестры? Или всех мамаша подъела?

Вороны кружили над головой: их добыча сейчас была в руках человека. Ражный понаблюдал за их полетом, сунул в карман волчонка.

– Значит, подъела… Такая здоровая, а всего троих родила и только одного тебя оставила. Видно, не зря говорят: чем меньше рождаемость, тем выше организация и интеллект. Пошли, что ли?

Звереныш чуть поволохался в кармане и затих. Кудеяр почти зарыл волчицу, однако, заметив хозяина, бросил лопату и сел. Ражный сдернул с него брезентовую куртку, завернул щенка и, завязав узлом, положил на колодину. Раб тут же оказался рядом, просунул руку в узелок, погладил волчонка, не вынимая.

– Какая мягкая шерстка. Плюшевый… Вы что с ним станете делать, хозяин?

Ражный не удостоил его ответом, ибо сам не знал, что теперь делать с волчонком. Конечно, надо бы отдать полякам, да почему-то чувствовал нарастающий внутренний протест, в основном продиктованный обидой, что упустили они вчера матерого и теперь добавили ему работы перед поединком.

Пользуясь молчанием, раб достал щенка, заглянул в пасть, осмотрел снаружи.

– Редкий случай, – заключил равнодушно. – Пуповина свежая, а глаза открылись… Как это понимать, президент?

И вдруг как-то странно пискнул, отшвырнул щенка и зажал основание большого пальца.

– Вот сука!.. И зубы есть! – Кудеяр тут же справился с собственным испугом, взял привычный саркастический тон. – Как считаете, волчата могут быть бешеными от рождения? Как люди, например?

Ражный не удостоил его ответом, сунул детеныша назад в куртку, застегнул «молнию», завязал в узел, после чего бросил лопатку.

– Трудись.

Кудеяр усмехнулся в бороду и промолчал, четко зная черту в их отношениях, переступать которую не следует, ковырнул землю. Птицы, зревшие коварство, возмущенно сорвались со своих мест и с клекотом возреяли над головами. Ражный подтянул к себе ружье, но пожалел картечь – дробовых патронов в патронташе не оставалось…

Напарник насыпал зачем-то холмик над могилой и, как всякий раб, работающий из-под палки и по приказам, дело до конца не довел.

– Утрамбуй землю и привали сверху камнями, – распорядился Ражный.

– А на хрен это надо? – утомленный жарой и потому ленивый, спросил Кудеяр. – Экология, что ли? Да кто сюда придет?..

Чтобы прекратить «разговорчики в строю», когда-то хватало одного взгляда; теперь невольник распоясался и будто бы не замечал, что хозяин тихо вскипает.

Ражный молча дал пинка в тощую задницу. Кудеяр зарылся головой в мелкий густой ельник, но тут же вскочил, поклонился.

– А, да!.. Прошу прощения, президент. Слушаюсь…

И опять же кое-как примял ногами холмик, поплелся выковыривать камни из земли.

Кудеяр в последнее время начал смелеть, и, если пока еще не нарушал условий договора, то в речи его Ражный все чаще слышал издевательский тон. Поставить на место его можно было в любой момент и за малейшее своеволие – бывший прапорщик знал много лекарств от наглости, однако оттягивал время, поджидая тот случай, когда невольник утратит бдительность, нарвется окончательно и когда сделать это можно изящно, со вкусом, один раз и навсегда. Он ненавидел своего раба, презирал его прошлый и нынешний образ жизни, былую ученость, подвижный, с налетом ржавого цинизма, ум, поскольку все это являлось флером, туманом, прикрывающим примитивную, трусливую натуру. С точки зрения Ражного, его было бессмысленно перевоспитывать либо прививать какие-то достойные человека, благородные качества. Он был раб от природы, ибо уважал только силу и перед ней преклонялся, даже если при том держал фигу в кармане. И как всякий раб, так или иначе получив власть, становился неумолимым и жестоким, но стоило ему почувствовать силу, как он мгновенно становился самим собой и готов был сапоги лизать.

И это неприятное общение с рабом неожиданно излечило: волчий плач забылся, пленка стерлась, не оставив даже воспоминания скорбной мелодии. Но теперь мысли занял Кудеяр, от которого перед поединком следовало избавиться, как от мерзкого раба, негодного человека и души, все-таки зависимой от воли Ражного.

Первая в жизни схватка в дубраве вполне могла оказаться и последней, то есть окончиться славной, но смертью, и по древнему правилу он не мог оставить после себя хотя бы одну зависимую душу – жену, ребенка, возлюбленную или пленника-раба, приведенного с чужбины. Поэтому до первого поединка Ражный не имел права жениться, заводить детей, хозяйство и рабов…

Кудеяр прибился на охотничью базу прошлой осенью, и Ражный до сих пор не знал его настоящего имени, что, впрочем, было не особенно интересно.

Однажды он приехал из города (провожал на поезд группу иностранцев) и увидел выбитые стекла и пострелянные стены, а сторож – сорокалетний мужик, бывший классный сварщик и Герой Соцтруда, а ныне тихий алкоголик Витюля, оказался в таком сильном возбуждении и страхе, что поначалу ничего не мог добиться от него и потому сам осмотрел базу: из кладовой и морозильной камеры исчезли продукты, палатка, меховой спальный мешок и совсем странно – икона Сергия Радонежского из зала трофеев. Сторож был хоть и храбр на словах, чуть выпив, стучал себя в грудь и Золотую Звезду показывал, однако на рожон не полез, и когда к охотничьей базе подрулила иномарка, а оттуда вышел бандит с автоматом, смекнул, что в открытом бою проиграет, потому взял свою одностволку и спрятался на чердаке, осторожно замкнув входную дверь на внутренний замок.

А бандит, видимо, знал, что хозяина нет, потому вел себя дерзко и нагло – выломал окно, влез в дом и стал хозяйничать, выбрасывая на улицу и складывая в машину все, что понравилось. В последнюю очередь снял со стены икону, и когда вылез с нею на улицу, сторож наконец пришел в себя, прицелился и всадил ему заряд дроби в задницу. Разбойник сначала упал, заорал и пополз за машину. Витюля перезарядил ружье и выстрелил по капоту иномарки, но бандит пришел в себя и открыл ответный огонь – выбил окна, изрешетил железную крышу, после чего заполз в машину и поехал со двора. Сторож вдарил по нему еще раз, выставил заднее стекло, но нападавший умчался по проселку и на развилке повернул не к городу, а в обратную сторону – к брошенному лесоучастку – это было хорошо видно с чердака.

Герой Соцтруда побоялся спускаться вниз, а лишь принес патронов с пулями и картечью и засел у слухового окна.

– Кудеяр! – восклицал он, не в силах справиться с волнением. – Истинный Кудеяр! Средь бела дня на такое?!

Это происшествие показалось Ражному странным: грабить охотничью базу не имело смысла – денег нет, оружие вывезли и сдали в милицию на хранение, да и вообще ничего ценного: даже икона была новая, конца прошлого века. Судя по похищенным вещам, бандит жил не очень далеко и бедствовал в осеннем холодном лесу. Ущерб от нападения был не великий – в конце концов, и «Кудеяру» досталось: на земле, где стояла его машина, остались сгустки крови, битое стекло, и можно бы считать, что были с налетчиком в расчете, но еще тогда Ражный заподозрил – а не приглядывать ли за ним приставили этого человека?

Оставив все дела, он занялся поисками и через пару дней обнаружил старенькую, простреленную дробью «БМВ», замаскированную на зарастающей лесовозной дороге в двадцати километрах от базы, и сел в засаду. Еще через пару дней кончились продукты, да и похолодало, так что Ражный решил оставить Кудеяра до первого снежка, когда тот сам выберется из своего логова и наследит.

Первый снег выпал через неделю, и Ражный, прихватив с собой оруженосца Витюлю (носил карабин на случай встречи с крупным зверем), пару гончих, специально отправился в тот район потропить зайцев. И скоро гончаки вдруг залаяли на одном месте, будто по крупному зверю.

– Лось! Лося держат! – возликовал неунывающий Витюля.

Несведущего Героя пришлось урезонить, ибо вместо лося там мог быть тот самый Кудеяр с «калашниковым»…

Так оно и оказалось. Только бандит не смог даже самостоятельно выползти из палатки, присыпанной снегом. Дробовой заряд попал ему в область анального отверстия, задница распухла, начиналось заражение крови, и Кудеяр валялся с высокой температурой и в полусознательном состоянии. Автомат у него был под рукой, и, несмотря на помрачение ума, он все-таки попытался поднять его с пола, но ничего больше сделать не успел. Ражный вышвырнул бандита из палатки на снег, придавил к земле стволом карабина.

И здесь от него дурно завоняло. Потом, когда выздоровел, Кудеяр признался, что не мог сходить в туалет уже неделю, и тут от страха у него началась медвежья болезнь, которая продолжалась потом всю дорогу, пока несли его до машины и потом ехали до базы. Несмотря на ранение, у бандита не пропал аппетит и он сожрал чуть ли не половину уворованных продуктов – четырнадцать литровых банок лосиной тушенки! Даже с великого голода нормальному человеку столько не съесть, тем более когда случился запор.

На базе Витюля отмывал и лечил его больше месяца, геройски перенося отвращение, и когда Кудеяр встал на ноги, Ражный велел выдать ему солдатскую одежду, бывшую в клубе как охотничья спецовка для гостей, и отправить на все четыре стороны. И вот тогда налетчик в прямом смысле пал на колени.

– Не выгоняйте! – взмолился. – Мне некуда идти! Я вынужден прятаться! Если я появлюсь в городе – меня убьют! Буду служить вам! Все исполню, что прикажете!.. Позвольте остаться!

– Даю три минуты, – предупредил Ражный. – И чтоб духу твоего не было!

Налетчик пугливо открыл дверь задом, попросил из-за порога:

– Верните мне автомат…

Не хотелось марать рук об это существо, поэтому Ражный дал ему пинка и велел Герою вывезти Кудеяра за сто первый километр в прямом смысле, то есть за границу арендованных охотугодий. Верный слуга исполнил все, как полагается, но не прошло и недели, как егеря, объезжавшие на снегоходах лосей в семнадцатом квартале, засекли человеческие следы в кирзовых солдатских сапогах. Неизвестный выходил на просеку, зачем-то прошел по ней взад-вперед, после чего, неумело маскируя след, снова свернул в глубь квартала, где находился старый леспромхозовский вагончик с печью. И пес бы с ним, да на выходные дни Ражный ожидал группу «новых русских» из области, и Кудеяр мог подшуметь лосей, стоящих на кормежке в этом квартале. Поэтому, не раздумывая, велел осторожно пройти на лыжах к вагончику и взять, кто бы там ни оказался. Егерями у него работали местные мужики-охотники, леса знали отлично и к обеду следующего дня привезли в снегоходной нарте обмороженного, коростного Кудеяра.

Гнать его с территории оказалось бесполезным, его в двери – он в окно, тем более одичавший лесной скиталец снова упал на колени:

– Служить буду! Как последняя сука!

Он был интеллигент и в лагерях не сидел, поэтому тюремные клятвы и замашки звучали у него выспренно. Не походил он ни на уголовника, ни на киллера, вынужденного скрываться от возмездия, ни на члена какой-нибудь бандитской группировки, которому братва отказала в покровительстве.

При всей своей рабской роли в охотничьем клубе Герой Соцтруда Витюля был вовсе не рабом, а невероятно прилежным трудягой, выброшенным с круга жизни великими реформаторами. Он до сих пор оставался Почетным гражданином города Надыма, одна из улиц носила его имя; разве что надымчане не ведали, где теперь он и в каком состоянии, качая природный газ по трубопроводу, им сваренному. Витюля прекрасно осознавал свое положение, называл себя абортом реформы и все еще желал быть кому-то нужным и полезным – не государству, так небольшому частному делу в виде клуба и охотничьей базы. Варить он больше не мог, поскольку от долговременных запоев тряслись руки…

– Ладно, – согласился тогда Ражный. – Служить так служить… Но запомни: малейшее неповиновение – и я тебе больше не хозяин.

Кудеяр готов был землю есть.

А Ражный присматривался к нему и искал подтверждение своим внезапным мыслям: впереди был первый поединок, и вполне возможно, что его будущий соперник, заранее зная, с кем придется выйти на ристалище, подослал своего человечка, используя его вслепую.

Отец не раз предупреждал – за полгода до схватки никого больше к себе не подпускай, тем более перед Пиром. К нему самому не раз подкрадывались – то молодая женщина объявится, на которую сроду не подумаешь, то беспризорный мальчик, которого выгнать рука не поднимается. Для соперника все важно: как ты живешь в мирской жизни, что ешь, сколько спишь и даже что видишь во сне.

И сколько бы он ни приглядывался к рабу, ничего не заподозрил и все-таки решил заранее освободиться от зависимой души: до поединка оставалось менее полугода, поскольку Ражный этой весной достиг совершеннолетия аракса – исполнилось ровно сорок.

Способ избавления от рабства он знал армейский, проверенный и жесткий: прежде чем поднять человека, его следует унизить, дабы ощутил дно и опору под ногами. Иначе из трясины не выплыть…

Но оказалось, есть на свете люди настолько глубокие в своей низости, что могут и тебя увлечь на дно, незаметно погрузив в болотную зыбь. Самое удивительное, что Кудеяру нравился такой образ жизни и другого он не хотел, а выгнать его с базы оказалось невозможно. Он в буквальном смысле прилип, въелся, как ржавчина, и медленно грыз изнутри душу, изъедал и язвил ее своими циничными, полускрытыми насмешками, и когда хозяин выходил из терпения и хватал палку, тотчас же покорно склонял перед ним спину.

Ражный терпел и ждал случая, когда можно хорошенько встряхнуть, жестко наказать в последний раз отравляющего жизнь раба, и приезд поединщика подстегнул к скорому действию, да и случай представился удобный: охота с поляками, вертолет, начальство из области – все к месту.

Едва Кудеяр забил камнями могилу волчицы и сел в тенек покурить, за ельниками послышался стрекот вертолета Ми‑2, на котором вчера брали волчью семью у логова. С поляками, которых Ражный за иностранцев не считал, намаялся больше, чем с изнеженными американцами или привередливыми немцами. Им и вертолет не помог – вывернулся и ушел матерый и волчица с прибылыми, выпустили по собственной вине: куда уж лучше, когда тебя наводят на зверя с воздуха, подходи и бей.

Панам бы покаяться или хотя бы вину свою признать и не предъявлять необоснованных претензий – в них заиграла шляхетская кровь, полезло дерьмо – мол, за увечье охотника, павшего в колодец, платить придется клубу, еда на базе плохая, комары заедают, подушки комковатые, в спальне сквозняки и вообще охотничий клуб – надувательство русских проходимцев, и надо бы расторгнуть с ними контракт.

Президент клуба тихо скрипел зубами и с тоской, добрым словом поминал Тараса Бульбу и Ивана Сусанина.

Поздно вечером выяснилось, отчего недовольны паны и ради чего столько времени добивались этой охоты на логове: коммерсанты обещали преподнести польскому президенту волчонка.

И когда на подходе к логову услышал волчий плач, застрявший в ушах, понял, что волчица мертва и сейчас складывается самая неблагоприятная обстановка. Волк пришел к погибшей возлюбленной, простился, а потом оплакал и ушел на разбой…

Сейчас Ражный ничего особенного не чувствовал, ибо мысли по-прежнему были прикованы к поединщику. Он вспоминал его рукопожатие, взгляд, голос, процеживал в памяти короткий диалог, состоявшийся на дороге, и пытался угадать его характер, силу и качество эмоций, способности врожденные и приобретенные и из всего этого смоделировать хотя бы общие приемы борьбы. Ражный знал, что и Колеватый сейчас занимается тем же анализом и, пожалуй, волнуется больше, поскольку схватка предстоит в дубовой роще, насаженной далекими предками и полностью обновленной отцом, а дома и деревья помогают…

Эх, узнать бы о нем сейчас хоть что-нибудь – какого он рода, сколько раз выходил на ристалища, в каком периоде схватки рассчитывает на победу, а в каком может сделать ничью или вовсе уступить. Судя по телосложению, кулачник он сильный, и брататься во втором тайме с ним будет трудно. Так что придется доводить его до третьей стадии – до сечи…

Что вольные, что вотчинные араксы никого к себе близко не подпускали, таили не только от мира свою вторую жизнь, но и перед своими были закрыты, так что или вычисляй, изучая характер и психологию, или все узнаешь уже на земляном ковре, в роще. Это народу на потеху они устраивали по праздникам игровые схватки, иногда зарабатывали деньги, подзуживая богатых купцов организовать бой с кем-либо, вынуждали делать большие ставки и потом делили выигрыш, собравшись на тайный сход, но ни один посторонний человек не знал и не мог узнать, где состоится истинный бой араксов – своеобразный чемпионат, покрытый таинством. Его место определял боярый муж Пересвет – не самый старый по возрасту и самый сильный поединщик. Обычно схватки проводились в дубовых и, реже, сосновых или иных рощах, скрытно от чужих и своих глаз. Они напоминали гладиаторские бои, разве что без публики, милующей или приговаривающей к смерти. В Урочищах засадники были сами себе судьями и сами решали вопросы жизни и смерти.

И доныне ничего не изменилось, хотя отец частенько говорил, что араксов сначала поубавилось в довоенное время, а потом резко прибавилось, и сейчас их больше, чем в благодатном прошлом веке, то есть тысяча с лишним, настоящий Засадный Полк. Сам Ражный-старший о себе рассказывать не любил и, как потом выяснилось, много скрывал даже от сына. Бо́льшую часть жизни прожил он в своей родной деревне, работал все больше в лесу – штатным охотником, егерем, лесником, одно время – механизатором, потом снова егерем. В сорок втором взяли в армию, но на фронт он не попал – отправили на морскую базу, где ремонтировались подводные лодки. Всю войну, а потом еще шесть лет он выполнял одну и ту же операцию – вытаскивал из субмарин дизели, подлежащие ремонту, и затаскивал новые. С помощью специального коромысла, постромок и помочей в невероятной теснотище, где двоим уже не развернуться, брал один полуторатонный вес и, удерживая его впереди себя, нес по лабиринтам и узким переходам. Иногда за сутки по две-три операции. Его держали на особом пайке, который, впрочем, был не так важен, хранили и берегли, исполняя все, даже самые неожиданные прихоти, и не спрашивали, зачем, например, ему нужна отдельная рубленая баня, всякий раз чистое, с иголочки, белье, возможность на несколько часов оставаться в одиночестве и полная свобода действий.

Когда Ражному было десять лет, отец вдруг собрался и, оставив хозяйство, налегке, с сыном и второй своей женой Елизаветой уехал на Валдай. А там поселил семью в настоящих хоромах на высоченном холме среди древней дубравы. Жить бы там и радоваться, но когда Вячеслава призвали в армию, вернулся назад…

Для Ражного не было тайной, чем всю жизнь занимался родитель, мало того, сам по наследству был посвящен в воины Засадного Полка – так между собой араксы называли Сергиево воинство, тот самый засадный полк, который под предводительством княжеского воеводы Боброка решил исход битвы на Куликовом поле.

Посвящен был в тринадцать, много чему научен и только не вышел еще возрастом, не достиг сорока лет – совершеннолетия аракса или, как чаще говорили, сборных лет, чтобы бороться в рощах. До этого срока можно было заниматься чем угодно – заносить колокола на колокольни, жернова на мельницы или те же дизели в подлодки; позволялось бороться на праздниках, веселя публику, профессионально заниматься спортом, всегда в особой чести считалось служить, защищая Отечество. Однако выходить на поединки в Урочищах и участвовать в Сборе воинства для Пира Святого уставом дозволялось лишь в зрелые годы.

Поскольку внешне засадники ничем особенным не выделялись, то их невероятная сила и выносливость почти всегда связывались в сознании мирских людей с колдовством, чародейством или некой чистой и нечистой силой, позволяющей совершать то, что не под силу обыкновенному человеку.

Отец успел вроде бы многое за свою жизнь, не раз становился героем на праздниках, заработал уважение земляков, слыл среди них как самый сильный и независимый, потому всю жизнь был чем-то вроде мирового судьи, и даже последние годы занимался живописью, умудрившись умереть не как подобает араксу, в объятиях противника, а возле мольберта, так и не закончив автопортрета.

К старости ему не хватало света, поскольку он писал картины, и, дабы осветить жилье, вынес все капитальные и дощатые перегородки, прорезал дополнительно еще шесть окон, и получилась одна огромная комната с видами на все четыре стороны. Лишь русская печь отгораживала часть помещения, делая невидимым один угол. Дом от этого быстро начал крениться вперед, поползли не связанные внутренними стенами венцы, и по ночам находиться в нем было страшновато из-за непрекращающегося треска и скрипа. Местные охотники, иногда ночуя возле дома, опасались войти в него – говорили, будто Ражный-старший оставил в нем колдовскую силу. Возможно, потому здесь все уцелело, сохранилось в неприкосновенности, ибо ходила молва – если что взять из жилища колдуна, станут преследовать несчастья.

Никто не тронул ни вещей, ни отцовских картин, и даже запас кистей, красок, льняного масла и растворителей остался цел, разве что ко времени возвращения наследника все покрылось толстым слоем пыли.

Восстанавливая родительский дом, Ражный выровнял и скрепил стены дополнительными балками и стяжками, но оставил все, как было при отце: здесь действительно стало много света и простора, отчего радовалась и никогда не томилась душа. Но летом становилось жарко, потому и приходилось закрывать оконные проемы.

Портрет был необычный и по краскам, и по содержанию. Писал его отец без зеркала и фотографии – на память, а точнее, таким, какого видел или представлял себя самого, потому никакой внешней схожести не наблюдалось. На круглом метровом полотне в бело-сиренево-багряных несочетаемых тонах был изображен сивоусый строгий и властный старик с огромными, пристальными глазами, а в каждом его зрачке отражался другой, по замыслу, тихий, самоуглубленный и добрый. И вот как раз эти старички должны были походить на настоящего отца, но они никак не получались, ибо выписать их следовало слишком мелко, почти ювелирно, а у Ражного-старшего в последнем поединке была изувечена и сохла правая рука, отчего он больше не выходил на ристалища. К тому же в доме не хватало света даже после того, как отец превратил его в фонарь.

Все-таки он вложил много в эту картину, сумел выразить и написать себя даже с рваными сухожилиями и сосудами в руке, и потому душа осталась живая и сейчас, незримая, присутствовала рядом.

Художественный дар у него открылся лет за восемь до смерти, после памятного, последнего поединка, на котором отец был побежден араксом по имени Воропай. Но особенно он взялся за живопись, когда умерла его жена Елизавета. Говорит, не спал целый месяц и начались видения, которые ему потом захотелось воспроизвести на холсте: до того не то что кисти в руки не брал – представления не имел о технике живописи. Потому все картины не имели прямой связи с реальностью, но и не были абстрактными. Конечно, его работы профессиональный художник, привезенный Ражным-младшим, отнес к чистой самодеятельности, примитивизму, ничего не имеющему общего с настоящим искусством, и тем самым разочаровал сына, но не отца. Отец же поухмылялся в сивые усы и принялся творить с еще большим упорством.

Тогда-то и появилось полотно под названием «Братание». На нем вовсе не братались в прямом смысле, а боролись два аракса, переплетясь телами, руками и ногами так, что начинали свиваться, будто корни двух деревьев, а пальцы их вообще срослись. Динамика и экспрессия были правдивыми, живыми, испытанными много раз в «науке» – потешных поединках. Он несчитанное число раз схватывался с отцом на ристалище и помнил братание: действительно, было ощущение, словно связывается, срастается противоборствующая плоть помимо воли или вопреки ей, и вопрос уже стоит так: не уложить соперника – хотя бы расцепиться с ним, чтобы не превратиться в сиамских близнецов.

Отец знал, что и о чем писал на холсте.

Не испытав схватки в Урочище, нельзя было судить об этой живописи. Профессиональный художник был прав: творчество отца имело мало общего с искусством, поскольку на его картинах была зашифрована тончайшая, чувственная материя, переживаемая засадниками.

О том, что Ражный-старший, начиная с пятидесятилетнего возраста, одиннадцать раз становился абсолютным победителем в схватках на земляных коврах и в последний раз уступил титул боярого мужа Пересвета всего-то лет за десять до кончины, его сын узнал, когда поехал на Валдай, за камнем на могилу. Уступил Воропаю, не выдержав с ним двухсуточной сечи: подвела правая рука, почти оторванная соперником…

И теперь было обиднее в тридевять, что при жизни отца ничего этого не знал, не мог оценить его как личность, по достоинству, и просто погордиться славой. Хотя бы тайно, перед самим собой, для собственного блага и куража, ибо он чувствовал, как гордость, родительская слава вливают в него мощный поток дополнительной силы и энергии.

Но в этом и крылись невероятная живучесть и великий внутренний смысл существования Засадного Полка – Сергиева воинства, где невозможно было что-то построить на отцовской или иной славе, и всякий раз каждому потомку, будь он вольный или вотчинный, приходилось начинать все сначала…


Между тем вертолет с поляками лопотал над дальним горизонтом, висел в небе, как рок, но Кудеяр не ведал о том, полагая, что охота закончилась и они пошли в лес добирать подранков – это делалось после каждой облавы, поэтому чувствовал себя в полной безопасности. Насчет хозяина он был уверен: этот самодостаточный болван никогда не выдаст приблудного постояльца, совесть не позволит…

Ражный не спеша достал кожаный ремешок, ударом ноги опрокинул Кудеяра и в несколько секунд стянул ему руки, пропустив между ними толстый осиновый ствол. Раб опомнился, когда стоял на коленях и обнимал дерево.

– Что? Зачем? Зачем это? – испуганно завращал глазами.

– Хочу освободить тебя, – спокойно вымолвил тот и достал нож.

– Не надо!.. Не делай этого! Ну в чем я провинился?!

– Не бойся, я только побрею. И сдам. Слышишь – за тобой летят.

Кудеяр послушал гул вертолета, чуть расслабился.

– Вы не сдадите меня. Не сможете.

Без всякой суеты Ражный поправил на оселке лезвие ножа, подступил к Кудеяру и стал срезать бороду. Тот не противился, подставлял лицо и при этом все-таки пытался поймать взгляд.

– Я и сам хотел побриться… Но приятнее, когда тебя бреет сам президент. Только зачем это вам?

– Это не мне – тебе, – объяснил тот. – Чтобы твой нынешний образ соответствовал старым фотографиям.

– Все равно не сдадите, – уверенно произнес невольник. – Или я ничего не понимаю в людях… Как вы считаете, я хороший психолог?

Ражный молча срезал крепкий и густой волос: диалог с рабом должен был вести приближающийся вертолет. Тайного постояльца на базе и в охотугодьях никто, кроме Витюли и егерей, не видел, а Кудеяр больше всего боялся чужого глаза, точно зная, что свои дорожат работой в клубе и никогда не пойдут против воли президента, не выдадут.

Быстрее раба на гул вертолета среагировал волчонок, упакованный в куртку, – заворочался и негромко заскулил. Ражный срезал бороду и принялся брить насухую. Волос трещал под лезвием, как проволока, у Кудеяра от боли наворачивались слезы, но он терпел и вострил ухо на хлопающий звук Ми‑2.

– Вы не сдадите меня, – уже тоном внушения вымолвил он. – За укрывательство преступника вам полагается срок. Клуб развалится, базу растащат, охотугодья отнимут. Вернетесь на пустое место.

Волчонок вдруг перестал скулить и начал грызть брезент, сердито урча. Вертолет рыскал над старым вырубом в полукилометре и так низко, что ветерком нанесло запах сгоревшего керосина. Президент выбрил щеки, схватив раба за волосы, оттянул голову назад и скребанул по горлу.

– Пощади, – сломался Кудеяр и, опасно двигая головой, попытался поцеловать руку с ножом. – Я знаю, за что ты меня… Отрежь язык и пощади!

Ражный дернул его за шевелюру, задирая подбородок, но в Кудеяре уже проснулась дикая, неуправляемая сила страха – рванулся так, что в кулаке остался пучок волос.

– Сам откушу, смотри! – высунул язык и сжал зубы. По губам заструилась кровь.

Вертолет заламывал круг, завалившись набок в противоположную от ельника сторону – иначе бы уже заметили людей на земле. С шумом и криком вскинулось воронье, закружило над головами, приняв воющую машину за соперника.

Язык Кудеяр не откусил, а вдруг заскулил, задергался и начал грызть дерево – по-бобриному, срывая осиновую кору по кругу.

Ражный сел и вонзил нож в землю. Внезапная и ясная мысль будто сковырнула коросту со старой раны: он сам, собственными руками делал раба из этого человека! Хотел взрастить благородство, чувство чести и презрение к смерти, дающее человеку волю, но армейский прием не годился. Унижение как самое сильное средство, возбуждающее человеческое достоинство, здесь ничего не возбуждало, а, напротив, еще глубже ввергало в трясину. Детонатор не срабатывал, не вышибал искру, не взрывал чувство протеста и сопротивления. По приказу Ражного Витюля давал ему прокисшие щи – Кудеяр страдал от поноса и все равно ел; Витюля впрягал его в санки и возил на нем сено для своей козы – он не роптал. Ражный однажды сам подбросил в его схорон нож и оставил дверь незапертой – раб к ножу не притронулся.

Его устраивало существующее низменное, скотское положение. Страх смерти оказывался сильнее, и под его натиском было все равно как жить – лишь бы жить.

Ражный рассек ножом ремень на его руках, и Кудеяр, как спущенный с цепи пес, тотчас же исчез в лесу.

На следующем развороте с вертолета заметили президента и начальника охоты, да и он теперь не скрывался – вышел из-под защиты ельников, вынес и утвердил, как вымпел, распятую шкуру. И когда вернулся к могиле волчицы за ее уцелевшим детенышем, вдруг и его пожалел: зверю была уготована судьба невольника. Посадят в вольер, станут кормить и сделают раба – прирученного пса, который даст потомство…

Польский президент увлекался разведением элитных служебных собак, считался одним из лучших заводчиков немецких овчарок и мечтал улучшить и освежить их породу, заполучив чистокровного волка.

Звереныш грыз брезент, мусолил и трепал его, однако жесткая, плотная ткань не поддавалась, и когда Ражный развязал куртку, оказалось, что зубов у волчонка нет: молочные, неокрепшие, они были частью вырваны с корнем, частью обломаны. Из десен сочилась кровь…

Это стремление к свободе потрясло Ражного. Он держал волчонка за шиворот и зачарованно смотрел в младенческие звериные глаза. В них еще не было ни злобы, ни врожденного волчьего страха перед человеком, однако нормальное для щенка и уже привычное положение, когда он подвешен за холку, обездвижило его и сделало покорным, как бы покорным воле матери. При этом широко расставленные уши были настороже и ловили гул вертолета, заходящего на посадку в двухстах метрах от ельников.

Ражный хотел погладить, точнее, пригладить эти чуткие уши, но волчонок вдруг ловко, по-змеиному, ухватил палец и стал сосать.

Он был голоден, и оставить его на воле, без матери, значило обречь на смерть: несмотря на свои ранние способности, волчонок все равно бы не выжил. Был единственный компромисс – сейчас же, пока не пришли сюда польские паны, задавить щенка, тем самым избавив его от мучительной смерти на свободе и жизни в неволе. Потом, в присутствии поляков, «обнаружить» мертвого волчонка и убить еще одного зайца, мол, извиняйте, господа-паны, сами виноваты: нашли бы вчера волчицу с прибылым – взяли бы живого, а сегодня поздно.

Если погибает самка, погибает и новорожденное потомство…

Щенок по-младенчески чмокал мизинец, слегка покалывая его корнями обломанных зубов. Ражный отнял палец, нащупал трепещущее сердце звереныша – оставалось на несколько секунд сжать пальцы. Он делал это много раз, когда додавливал пойманных в капканы куниц, раненых зайцев, уток и тех же волчат, взятых из логова.

Но вдруг случайно перехватил щенячий взгляд: в гнойных, недавно открывшихся глазах пока еще ничего не было, кроме безграничного детского доверия.

Его мать-волчица без тени сомнения пожрала новорожденных щенков, даже не перекусив пуповин, ибо имела ярое, сильное сердце, повинующееся инстинкту. Спасти она могла лишь одного волчонка и выбрала первенца, самого крупного и сильного – остальные подлежали безжалостному уничтожению. И если бы из-за первенца появилась угроза ее жизни, она бы придавила и его, дабы спасти материнское чрево, в благоприятных условиях способное дать не одно потомство.

Ражный с силой швырнул щенка под ель. Тот мявкнул и тут же вскочил на ноги.

– Иди отсюда! – пугая, потопал сапогами. – Уходи. Пусть тебя поляки ищут. Найдут – такая уж судьба, жить будешь… Ну, что встал? Брысь отсюда!

Волчонок будто внял человеческой речи, сунулся в лапник, выстилавший землю, запутался, потом прополз на животе и, выбравшись на кабанью тропу, неуклюже поковылял в ельник. Отпрянувшее было от вертолетных лопастей воронье снова подтягивалось к логову, перелетая от сушины к сушине, но, увидев группу приближающихся людей с ружьями, осталось на почтительном расстоянии.

Ражный лежал на колодине, когда подошли паны в идиотских тирольских шляпах с перьями и плотных не по погоде охотничьих пиджаках (во всем стремились подражать немцам, западному, «цивилизованному» стилю). С ними оказался районный охотовед и незнакомый милицейский подполковник, которого вчера не было. Жара загнала комаров в траву, однако вся эта компания методично охлопывала себя березовыми ветками.

– Ну, и что тут у нас? – по-хозяйски спросил охотовед Баруздин, в присутствии иностранцев сохраняя официальный тон. – Вижу, волчицу отстреляли. А выводок?.. Вячеслав Сергеич?

Ражный снял сапог и неторопливо поскреб в его носке – будто бы гвоздь мешал или залетевший камешек. Прилетевшие ждали, паря себя зелеными вениками по потным лицам. С Баруздиным у Ражного были хорошие, почти дружеские отношения еще с лесотехнического техникума – начинали бороться вместе, только Ражный тогда был вольником, а нынешний охотовед – дзюдоистом: иначе бы никогда не получить в аренду охотугодья…

– Где волчата, президент? – уже по-свойски спросил охотовед, отделившись от компании.

– Пойдем, покажу, – буркнул Ражный и, взяв за рукав, подвел Баруздина к раскидистой ели, отвел ногой ветку, под которой лежал вскрытый желудок.

Охотовед присел на корточки, пошевелил кончиком ножа содержимое. Панов тоже одолело любопытство, сгрудились за его спиной.

– Хочешь сказать, всех порешила? – Баруздин вытер нож о траву и убрал в ножны. – Такая лосиха… Не может быть. Как минимум пару оставила.

Президент мельком глянул в то место, где исчез волчонок.

– Думаю, всех… С логова подняли накануне щенения. Опросталась, когда гнали вертолетом. Сожрала приплод вместе с последом.

– Поверить и в это можно…

– Матерый ушел – беда будет, – после паузы сказал Ражный. – Придется организовывать облаву, с тебя спросят.

– А я с тебя! – недовольно буркнул Баруздин.

Поляки слушали внимательно, переводя взгляды с одного на другого, а безучастный подполковник, махая веткой, бродил около волчьей могилы, трогал носком ботинка камни, разбросанную землю и еще какие-то невидимые со стороны следы или предметы.

– Ладно, – примирительно добавил охотовед, поразмыслив. – С матерым потом разберемся. Сейчас задача другая, нужен щенок. Вокруг логова хорошо смотрел?

– Можно еще посмотреть, – согласился Ражный. – Если паны желают комаров покормить. В ельниках зажирают…

– А где ваш товарищ? – вдруг спросил подполковник, остановившись возле забытой на земле брезентовой куртки.

Президент мысленно ругнул себя и поединщика Колеватого, занимавшего мысли и чувства, но прикинулся лениво-спокойным.

– Какой товарищ?

– Не знаю, ваш товарищ. – Милиционер поднял брезентуху – хорошо, обмусоленное волчонком место успело просохнуть на солнце. – Чья одежка?

– Моя. – Ражный забрал у него куртку, засунул в свой рюкзак.

Куртка была действительно его, но когда-то отданная Кудеяру…

На этот короткий разговор никто не обратил внимания, поскольку Баруздин взял командование на себя и стал расставлять тараторящих по-польски панов для прочесывания прилегающей к логову местности.

Наблюдательный подполковник на этом не успокоился, обмахиваясь веткой, приблизился к волчьей могиле, демонстративно глянул на десантные ботинки Ражного, затем себе под ноги.

Там на свежевзрытой земле остался след кирзового сапога Кудеяра…

Ражный еще раз ругнулся про себя, но кто бы знал, что принесет нелегкая этого следопыта?.. Он закинул ружье за спину, рявкнул, как и положено начальнику охоты:

– Здесь командую я! Оружие разрядить! Двигаемся на расстоянии видимости, цепью. Внимательно смотреть под елями и особенно в завалах валежника, как будто грибы ищете. Все, пошли!

Поляки и с ними охотовед медленно двинулись по ельнику в сторону логова, а подполковник все еще стоял у могилы и, показалось, ехидно улыбался.

Или морщился от пота, бегущего из-под фасонистой фуражки.

– А вам что, особое приглашение? – грубо окликнул его Ражный, одновременно приближаясь. – Становитесь на левый фланг! Да смотрите, чтобы господа не заблудились! Тут черт ногу сломит! Потом их искать!..

Внезапный напор подействовал: милиционер отступил от могилы к левому флангу на несколько шагов, и этого было достаточно, чтобы протопать и уничтожить ботинками следы кирзачей.

Как будто ненароком, походя…

Однако краем глаза Ражный узрел, что умысел его не остался незамеченным. И мало того, милиционер красноречиво глянул в сторону осины с сорванной корой, у корня которой в траве можно было отыскать волос от сбритой бороды Кудеяра…

4

Волчонок ушел от материнской могилы недалеко, метров на тридцать. И тут, на кабаньей лежке под елью, наткнулся на засыхающий, еще зимний помет. Врожденный инстинкт маскировки запаха мгновенно проснулся и заставил его выкататься в дерьме, после чего он услышал голоса идущих от вертолета людей. От них воняло отвратительным по́том на сотни метров, и это пробуждало иной инстинкт – страх, но не трусливый, а, напротив, вызывающий злобу. Он не стал прятаться, ибо, слившись запахом со средой, был неуязвим для человеческого нюха, того не подозревая, что нюх этот совершенно немощный и к тому же большинство охотников даже не знали, как пахнет волк. Он лег тут же, возле кабаньего помета, навострил уши и тихо, по малой толике потянул носом воздух, улавливая теперь не эти яркие и мерзкие запахи, а сквозь них нечто иное, тонкое – дух, исходящий от людей частыми упругими волнами, напоминающими ритмичные и не ощутимые внешне порывы ветра. В сочетании с голосами и шумом движения дух этот был страстным и агрессивным: за ним охотились, его выслеживали, искали, и по тому, как толчки незримых волн становились чаще и плотнее, по тому, как они будоражили собственный дух звереныша, не ведая, каким образом, но безошибочно он определял направление движения каждого человека.

Однако не каждый из них был охотником. Идущий левее укрытия почти не проявлял агрессивности и чего-то боялся сам, поэтому его движения и шаги были робкими и неуверенными, а излучаемый дух не нес в себе опасности. Тот же, что шел справа, напротив, хоть и двигался крадучись, осторожно, но при этом напоминал бурю, катил впереди себя хлесткие, как выстрелы, угрожающие волны. И запах от него был пронзительный, мускусный и отличимый от всех других. Охотники были еще далеко, потому волчонок предусмотрительно перебрался под другую ель, поближе к тому, что шел слева, и сделал это неосознанно, повинуясь пока еще смутному внутреннему повелению. Люди наступали довольно плотно, присматривались, поднимали нижние еловые лапы, лежащие на земле, ковыряли ногами подозрительные кустики трав, лезли в завалы гниющих сучьев и лесного мусора; волчонок же неведомым чувством угадывал, что прятаться следует на открытом месте, за которое не зацепится человеческий глаз.

Воняющий как и все люди, но не опасный охотник прошел в двух шагах от него и, медленно удалившись, скрылся за деревом. Как только ослабли и истончились агрессивные волны духа, унесенные вперед, звереныш понюхал ближайший к нему след и подался к другому, самому крайнему, источавшему уже знакомый, хотя такой же скверный запах. Человек, оставивший его, вообще не излучал охотничьей страсти и азарта, не угрожал ему – наоборот, волчонок чуял в нем защиту и помнил его руку на своей холке, такую же крепкую, властную и спасительную, как материнские челюсти. Встав на след, он, не скрываясь, поплелся за этим человеком, опять же повинуясь туманному, повелительному предчувствию, что поступать надо именно так и не иначе.

Люди перекликались, как только теряли друг друга из виду, часто возникал переполох, останавливались и один раз даже грохнули из ружья; волчонок по-прежнему тянулся позади них, боялся отстать или потерять спасительный след и все равно не поспевал. Далее начинались буреломники, перемежаемые болотинами, ельники становились гуще, темнее, так что и в солнечную погоду сюда проникали только отдельные лучи. Тучи комарья повисли за спиной каждого охотника, и чем глубже в лес они уходили, чем ближе было логово, тем слабее и слабее становился их злобный охотничий дух. В самом гиблом месте, среди осклизлых, гниющих завалов леса, под которым шумел почти невидимый ручей и где сквозь кроны уже не просматривалось небо, дух этот вообще испарился, и осталась лишь гадкая человеческая вонь. Люди постепенно сошлись в толпу и встали, озираясь по сторонам. Говорили шепотом, и следом за взглядом, за движением каждой пары глаз двигалась пара стволов. Вдруг что-то ворохнулось в чащобе, треснуло, и тотчас почти залпом ударили выстрелы, раздались крики, громкий, сдавленный шепот. Картечь долбила по еловым лапам, по ветровальным пням и просто по мшистой земле, изрезанной кабаньими и волчьими тропами. Пальба стояла несколько минут, пока не послышался знакомый голос:

– Было сказано – оружие разрядить и не стрелять!

Другие же загомонили и осторожно двинулись к месту, куда стреляли, но там было пусто. В полном безветрии, царящем здесь, запах порохового дыма и пота смешался и медленно стал растекаться во все стороны.

Бросив поиски, люди вначале попятились, словно столкнулись с упругой, непроницаемой средой, и без всякой команды двинулись назад – шли торопливой, плотной гурьбой, жались друг к другу, и, окончательно утратившие агрессию, сами теперь боялись каждого треска, сами чувствовали себя чьей-то добычей; в них тоже пробуждался древний инстинкт маскировки запаха, и редко кому из охотников не хотелось лечь на звериную тропу и выкататься в кабаньем помете…

Следы их скоро слились в один, и неопытный нюх волчонка не мог отделить одного от другого. Теперь он отстал от людей окончательно, поскольку, выбравшись из завалов и болотин в молодой ельник, они прибавили шагу и скоро ничего, кроме резко пахнущего следа, от них не осталось.

Выбившийся из сил, оголодавший звереныш еще некоторое время брел по следу и готов был уже лечь и заскулить, однако заметил впереди предмет, от которого шерсть на загривке встала дыбом. Это была часть человека, брошенная на землю, – камуфлированная армейская кепка с эмблемой охотничьего клуба. Она источала отвратительный и одновременно притягательный запах, ибо он связывался с человеческой рукой, напоминающей материнские челюсти. Не смея приблизиться, волчонок обошел ее по кругу, сделал угрожающий скачок и заворчал; кепка не шелохнулась, не подала признаков агрессии – вероятно, была мертвой. Вложенная с рождения интуиция подсказывала: все, что мертво, не несет в себе опасности, а, напротив, может служить пищей, но сейчас он ощутил глубокое противоречие, поскольку от кепки исходил не только запах – пока еще более смутная, неосознанная главная сила человека – сила покорения.

И волчонок уже испытал ее однажды, когда очутился в его руках…

Сейчас эта сила была спасительной, и он еще не понимал, что спасти она может лишь жизнь.

Так и не осмелившись тронуть кепку, он лежал возле нее и тихо скулил, будто оплакивал свою свободу – короткий и трагичный ее миг, однако же навеки закрепленный в памяти.

Человек вернулся за своей утраченной частью спустя часа два и, увидев волчонка, разозлился:

– Ты что здесь делаешь? Пошел вон!

Волчонок лежал возле кепки, глядя печально и обреченно. Потом и человек стал смотреть так же, словно сам собирался в неволю.

– Ну что, брат, делать-то будем? – спросил он. – Навязался ты на мою голову… Отдать бы тебя полякам – за границу бы поехал и жил бы там припеваючи. У самого президента на псарне. Не слабо, да? А я вот вмешался в твою судьбу и подпортил будущее… Ну, что молчишь?

Звереныш слушал клекочущую человеческую речь, навострив уши и склонив голову набок. Человек внушал страх и доверие, ибо в голосе его слышалось отеческое ворчание.

– Да ты, брат, молчун… А ведь голодный, и душа, поди, в пятках… Понимаешь, нечего делать тебе на псарне. Лучше уж с голодухи подохнуть, чем стали бы тебя панские псы гонять, как шелудивого, и за ляжки хватать. Натаскались бы они по тебе и возгордились, что волка могут брать. Но собаки – они и есть собаки, их доля – служить, а твоя совсем другая, волчья…

Человек надел на голову кепку, сидя на корточках, поманил рукой.

– Иди сюда… Нельзя мне брать на себя зависимую душу, тяжело будет, да что же с тобой делать?.. Давай иди, ты же сделал выбор – жить хочешь. А если хочешь – сдавайся, иначе сдохнешь через день, и отлетит твоя волчья душа… Только не знаю, куда тебя деть? Была бы у меня жена – может, выкормила бы из соски. А жены у меня нет… Кто кормить станет? Это же сколько раз в день возиться придется. Мне же некогда… Витюле поручить – тебя жалко, кого он выкормит? Превратишься в собаку, будешь служить, лаять научишься… В зоопарк на посмешище отдавать тоже нельзя, да и сдохнешь нынче там с голодухи. Вот, брат, как выходит: лучше зверем погибнуть, чем к человеку идти. Хреновый ты выбор сделал… Да ладно, что же теперь. Сделал – так сделал. Я тоже сделал. Полезай вот сюда.

Взяв щенка за шиворот, посадил в боковой карман и застегнул «молнию» так, чтобы осталось отверстие для воздуха.

Но это был уже иной воздух – неволя…


Сначала его посадили в «шайбу». Человек принес обрывок невыделанной шкуры, бросил у стены и посадил волчонка.

– Посиди пока, – сказал он. – Найду молока с соской – покормлю. А нет – терпи…

Звереныш побродил по шкуре, спустился на ледяной пол и скоро затрясся от холода. Сначала он заскулил, призывая на помощь, потом озлился и призывно завыл. Всякий волк немедленно бы откликнулся на этот голос, однако его услышали собаки в вольере, залаяли, поджав хвосты. И еще на вой откликнулся человек – Витюля, который оказался неподалеку и пошел взглянуть, что за звуки идут из мясного склада.

Замка на двери не было, один лишь засов, поэтому бывший сварщик откинул его и, оказавшись в «шайбе», сразу же увидел волчонка. О том, что поляки охотятся на логове и мечтают заполучить щенка, он знал, однако паны за два дня так его достали своими капризами и скупердяйством – всего-то одну стопку налили, да и то какой-то бурды, – что Герой решил наказать их. Тем временем охотники, поджидая транспорт, сидели в зале трофеев и хмуро пили халявную водку, выставленную в утешение московскими партнерами. Витюля поймал волчонка, спрятал за пазуху и с оглядкой прошмыгнул в свою каморку при кочегарке.

– Не достанется же моя люлька проклятым ляхам! – твердил он словами Тараса Бульбы, хотя знал, что возвращать волчонка все равно придется. Например, в тот момент, когда поляки будут уже в полном отчаянии: тогда с них можно сорвать литра три в качестве премии.

Устроив щенка в бельевом ящике старенького дивана, он отыскал вместо соски клизму, за неимением настоящего молока развел водой сгущенку и стал поить. Голодный волчонок жадно опустошил две груши и мгновенно уснул с раздувшимися боками. Герой завернул его в тряпки, сунул в диван и, довольный, отправился было в базовую гостиницу, чтобы посмотреть, как забегают паны, когда хватятся, но по дороге внезапно для себя решил, что не отдаст волчонка ни за водку, ни за деньги. У благодетеля Ражного, конечно, будут неприятности, но ничего, перетерпит. В конце концов, щенок мог сам убежать из «шайбы» по крысиным норам, которых было полно, как бы Витюля ни забивал камнями яму, откуда торчал толстый обесточенный кабель.

На удивление, поляки даже не заикнулись о волчонке, не подняли тревоги, полупьяные, благополучно погрузились в микроавтобус и, не прощаясь с президентом клуба, отбыли к московскому поезду. И только тогда Герой сообразил, что украл волчонка не у ляхов, а у Ражного.

Это подтвердилось спустя десять минут после отъезда гостей, когда Витюля делал уборку за ними. Президент вошел в зал трофеев с бутылкой молока и натянутой на нее соской.

– Витюль, ты в «шайбу» не заходил? – спросил он настороженно.

Ему бы сразу признаться, рассказать правду и покаяться, но Герой уже выпил полстакана, слив остатки из бутылок и рюмок, потому был храбр и свободен.

– Не заходил, – соврал он. – А что?

– Волчонок пропал, – грустно проговорил Ражный и сел в кресло. – Наверное, ушел… Там, на вводе кабеля крысиные норы, а он такой шустрый был, сообразительный… Теперь подохнет, жалко.

Герой мыл посуду, столы, пылесосил пол, а президент все сидел и тосковал. Мало того, сходил в кладовую, принес бутылку, взял чистую рюмку, однако пить не стал, будто вспомнив что-то. Но и трезвый, вдруг разозлился и орать стал:

– Сколько раз говорил – залей бетоном яму! Еще зимой, когда крысы мясо побили! Говорил я тебе?!

Выпивший Герой становился гордым и независимым – ведь и алкоголиком стал лишь по этой причине.

– Я за одни харчи на тебя пахать не буду! – заявил он. – А то нашел дурака! Я – Герой Социалистического Труда!

Снял фартук, швырнул его посередине зала и демонстративно ушел.

В каморке у себя он сразу же завалился спать, напрочь забыв о волчонке, но под утро проснулся от громкого сердитого рыка. Щенка пронесло, и пить разбавленную сгущенку он отказывался, выплевывал пластмассовый наконечник груши и еще норовил ухватить за руку. Витюля протрезвел и теперь чувствовал всю тяжесть вины и ответственности, а от воспоминания, как ушел от Ражного, хлопнув дверью, вообще стало тоскливо. А тут еще волчонок, немного поскулив, взвыл – то ли от голода, то ли от болей в животе и поноса. Завернув в тряпку, Герой понес щенка назад, в мясной склад, замыслив подбросить его и тем самым восстановить прежние отношения, однако увидел возле дверей «шайбы» президента. Он сидел совершенно трезвый, потому что вообще не пил, даже при сильном расстройстве, и находился в каком-то возвышенном состоянии – будто стихи сочинял.

И в этом же состоянии поднялся и пошел куда-то по старому проселку за территорию базы.

Это ночное бдение говорило об одном: Ражный был в крайней степени возбуждения, что с ним случалось редко, а значит, можно было не надеяться на прощение. Конечно, причиной стал потерявшийся волчонок – другой просто не было: на неудачную охоту иностранцев он плевать хотел. Поэтому мысль отпустить украденного щенка на свободу Витюля отмел сразу же и бесповоротно; напротив, теперь придется беречь и выхаживать его, чтобы потом, улучив момент (если только утром не вышвырнет с базы!), подбросить или «случайно» обнаружить.

Иначе снова придется надевать Звезду, черные очки и – с протянутой рукой по электричкам.

– Помогите Герою Социалистического Труда! Я потерял зрение от электросварки, выжег глаза. Меня вышвырнули с работы! А гнусный воровской режим отнял квартиру!

На самом деле видел он хорошо и прекрасную квартиру в обкомовском доме потерял вследствие незаконных манипуляций мэра города, когда всех лишних и простых переселяли из центра на рабочие окраины, освобождая элитное жилье. Витюля почти не врал, и Ражный, однажды встретив его в электричке, поверил, пожалел и привез сюда, на базу. Правда, никакой базы тогда еще не существовало, а стоял полузавалившийся родительский дом, а кругом дичь, запустение и непуганые звери.

Волчонка пришлось снова засадить в диван и бежать на поиски козы, иначе молока не достать – ближайшая деревня в девятнадцати километрах. Козу Герой купил, чтобы лечиться от алкоголизма, посоветовал один «новый русский», бывший на охоте, но молоко почти не помогало, все равно мучила жажда, и потому животина гуляла в окрестностях сама по себе, и доили ее все кому не лень. Витюля примерно знал, где она пасется, и, прихватив веревку, пошел с надеждой привести ее и привязать на базе, чтобы все время была под руками. Спускаясь в лощину за бывшей пилорамой, он издалека заметил дымок костра и насторожился: посторонних тут быть не могло, если только кто из егерей…

Возле тлеющих головней на земле спал Кудеяр, а чуть в стороне лежала полураспотрошенная и полусъеденная коза. Отсутствовали обе передних ноги с лопатками, грудина, и одна задняя ляжка жарилась над огнем, привязанная за копыто к жердине. Возле перемазанного сажей и жиром бандита валялись кости с остатками красноватого, недожаренного мяса; сам он, объевшийся, тяжело дышал и ворочался. Рогатая козья голова стояла у него в изголовье, насаженная на кол.

Витюля снял с костра обгорелую, истекающую жиром ляжку, взял, как дубину, и стал бить Кудеяра – в основном по роже и пузу. От первого же удара тот взвыл, огненный жир попал в глаза; бандит орал, катался по земле, насмерть перепуганный и не понимающий, что с ним происходит. А Герой только входил в раж, чувствуя, как захлестывает и окончательно слепит незнакомая, всевластная ярость. И когда ошеломленный Кудеяр перестал кричать, превратился в тряпичную куклу и лишь вздрагивал от ударов, он понял, что сейчас забьет свою жертву насмерть.

Но удержал себя, сел под дерево, не выпуская из рук козьего копыта и с удивлением прислушиваясь к собственному состоянию. Глазом же косил в сторону веревки, с помощью которой собирался трелевать животину на базу, и думал при этом, мол, не плохо бы набросить удавку на шею бандита и подвесить его над головнями…

Устрашившись такой мысли, он пошел на базу и по дороге, в сильном возбуждении, стал есть недожаренную, но обуглившуюся козью ляжку. Мясо оказалось несоленым, отвратительного вкуса да еще и застревало в зубах. Тогда он отшвырнул его и бегом вернулся в каморку. Волчонок уже не скулил – орал благим матом и снова отказывался пить сгущенку и, облившись ею с ног до головы, стал липким, каким-то обшарпанным и жалким.

Витюля был уже в полном отчаянии, усиленном похмельем – хоть самому в петлю полезай! – когда услышал за стеной лай гончака – месяц назад ощенившейся суки Гейши, которую, за неимением отдельного вольера, содержали в кочегарке. Это была материнская реакция на голодный крик щенка! Мысль показалась ему простой и оригинальной – не теряя времени, он схватил звереныша и через внутренний тамбур (зимой Герой попутно отапливал базу) попал к собаке. Гейшу кормил и обслуживал один из егерей, знающий толк в гончаках, Витюлю к этому не допускали. Подросшие щенки резвились на полу, а их мать, едва почуяв волчий запах, поджала хвост и уползла в угол.

– Ладно тебе, дура, он ребенок, – успокоил Герой и подсунул звереныша под брюхо Гейши. – Слыхала же, орет…

Она тряслась, обнюхивая липкого волчонка, однако не сопротивлялась, а он без всяких прелюдий вцепился в собачий сосок и зачмокал, поддавая мордой вымя. Витюля почти торжествовал, подстраховывая, чтобы сука случайно не прихватила подкидыша зубами. Один за одним он опустошил все шесть сосков, еще раз прошелся по этому кругу, дотягивая последние капли молока, и когда Герой лишь чуть ослабил свою руку на ошейнике, Гейша вдруг дотянулась до звереныша и принялась вылизывать его с той же старательностью и полным отсутствием зла или брезгливости, будто своих щенков. Разве что подрагивала от страха, когда обнюхивала волчонка. Вычистила, выгладила все части тела, особенно тщательно подсохшую пуповину и задницу, – приняла!

Не успел Витюля еще по достоинству понять и оценить, что произошло, как насытившийся мурлыкающий звереныш внезапно изогнулся и благодарно лизнул собачью морду…

А его отец, бродячий волк-одиночка, оплакав погибнувшее семейство, вышел на разбойную дорогу.

Первый сигнал охотоведу пришел в тот же день, после охоты на логове: из бывшего колхоза, а ныне захиревшего товарищества, расположенного в охотугодьях клуба, по телефону сообщили, что средь бела дня матерый волк выскочил на пастбище, где бродили без пастуха остатки дойного стада, и уложил трех коров и телку, а еще нескольких покусал.

Зарезал по-бандитски, просто так, не съев и куска мяса. И людям ничего не досталось, поскольку скот пасся бесхозно, и когда нашли коровьи туши, они уже вздулись на жаре.

Баруздин знал, чья это работа и кто виновник, поэтому вечером помчался к Ражному.

– За скотинку-то заплатить придется, Сергеич, – мягко сказал он. – Иначе товарищество по судам затаскает.

К тому времени Ражный уже разослал егерей по округе в погоне за матерым. Двое из них были хорошими волчатниками, брали зверей на вабу, и была надежда, что волк откликнется: тоска по возлюбленной – она и у зверя тоска. Охотовед знал об этом и лишь потому не скандалил. Однако же спросил, пряча глаза:

– Сам-то что сидишь? Тебе сейчас дневать-ночевать надо в лесу.

– А вот сейчас и пойду. – Ражный взял ружье, ламповое стекло и подался по проселку, но не за матерым, а на встречу со своим тайным гостем.

Колеватый уже поджидал его на вчерашнем месте и выглядел значительно увереннее – источал добродушие, радовался местной природе. Это было нормально, что приходящий вольный поединщик некоторое время вынужден был ждать, когда его соперник – аракс, имеющий свою вотчину – дубовую рощу, где предстоит схватка, доделает свои текущие дела. Ему даже была на руку эта оттяжка: все-таки чужое место, чужие звезды над головой и незнакомый космос, и чтобы победить, ко всему этому не просто следует привыкнуть, а попробовать найти энергетические связи и подпитку. Грубо говоря, полежать на чужой земле, подышать воздухом и в небо насмотреться, как в глаза любимой.

По рассказам отца, случалось, что нагрянувший поединщик до месяца обживал пространство, ожидая, когда вотчинник освободится от дел земных. Но всякая отсрочка была не во благо хозяину: он вынужден был, постоянно встречаясь с соперником, объяснять причину отсрочки – каждое его слово проверялось.

И упаси бог почувствует малейшую фальшь! Тогда просто уедет победителем, не вступая в схватку, и будет прав.

Должно быть, Колеватый уже прослышал и об охоте на логове, и о вышедшем на дорогу мести волке, порезавшем колхозный скот, известие воспринял без лишних расспросов, однако сделал паузу и неожиданно попросил:

– Извини, Ражный, а ты не мог бы взять и меня? – кивнул на ружье. – Никогда не был на волчьей охоте. Время есть, все равно болтаюсь…

Все выглядело весьма убедительно – тон, голос и глаза, но Ражный мгновенно раскусил замысел поединщика – хотел посмотреть на соперника в деле и просчитать его тактику в предстоящей схватке. Охота, как ничто иное, практически полностью выдает психофизический тип характера.

Ражный сделал из этого единственный вывод: Колеватый был опытным борцом, и будущий его поединок – даже не десятый. Дело в том, что ни явившийся на схватку странствующий вольный поединщик, ни вотчинник, в роще которого предполагался бой, не знали и знать не могли, сколько каждый из них провел состязаний в дубравах и с каким результатом. Если, разумеется, араксы сами не выдавали каким-либо образом эту сокровенную тайну. Колеватый мог лишь догадываться, что Ражный готовится к своему первому поединку в дубраве, как сейчас Ражный угадывал в сопернике его опытность.

Впрочем, это мог быть всего лишь психологический прием давления – как бы ненароком, косвенно подтвердить предположения противника. Мол, гляди, я стреляный волк…

– Если сильно хочется, пожалуй, возьму, – подумав, согласился Ражный. – Матерый коров порезал, так егерь засидку сделал, а ждать зверя некому. Желание есть – покарауль пару дней. Найдешь выпас за деревней Стегаиха, там туши лежат, а лабаз увидишь.

И подал ружье.

Это ему было не по нутру! Не такой охоты он ожидал, да назвался груздем – и отступать было нельзя. Колеватый взял ружье, патронташ, глянул на часы.

– Так сейчас и отправляться?

– Давай!

Ражный не знал ни его профессии в миру, ни увлечений, однако посмотрев, как поединщик обходится с оружием, сразу же определил военного человека. И это было очень важно! Род занятий накладывает свои отпечатки, быт диктует бытие, а быт

Скачать книгу

1

Сирое Урочище располагалось в северных Вещерских лесах и, несмотря на близость к обжитым землям, даже среди старых араксов считалось самым потаенным из всех иных урочищ воинства. Многие поединщики, будь то вольные или вотчинные, получив поруку, под любым предлогом оказывались в районе места схватки, дабы отыскать дубраву, прочувствовать силу, исходящую от земляного ковра, и приготовиться к поединку. И редко кто из них по доброй воле отправлялся на Вещеру, чтоб отыскать это мрачное, с дурной славой Урочище; все знали, что попасть в монастырский скит возможно лишь по приговору суда Ослаба и после обязательного послушания, которое длилось не меньше девяти месяцев.

Ровно столько, сколько требуется для зачатия и рождения нового человека.

По рассказам Елизаветы, если кто-то из поединщиков, разочаровавшись в мирской жизни и презрев обычаи, приходил в Вещерские леса, то мог блуждать здесь хоть до смерти, безрезультатно исхаживая пространство вдоль и поперек. Чаще всего люди теряли рассудок и ориентацию, хотя пытались двигаться по солнцу, звездам или компасу. Можно было, например, зайти с одной стороны и неожиданно оказаться совсем в другой, эдак за полсотни километров. Особо упрямые исследовали лес шаг за шагом, от дерева к дереву, даже нитки натягивали, но все равно блуждали и, кому удавалось вернуться, говорили потом, что в некоем месте слышали голоса, крики, мычание скота, лай собак, стук топора, даже чуяли дым, запах свежеиспеченного хлеба и отчетливо видели летающих пчел – одним словом, полное ощущение человеческого жилья.

У всех, кто хаживал в недра Вещерских лесов, в том числе и у местных жителей, существовало поверье: если забрел далеко и вдруг услышал треск сороки или назойливую кукушку, готовую сесть на голову, в тот же миг разворачивайся и пулей назад. Промедлишь – и непременно заблудишься, или найдет помрачение ума, внезапное затмение, и очнешься потом неизвестно где и неизвестно кем: люди забывали, кто они, как их зовут, и не узнавали своих родственников.

Врачи называли это амнезией и полагали, что болезнь – заразная и передается неведомым путем…

Кстати, местные жители особенно здесь боялись сорочьего стрекота и не любили забираться далеко в лес; грибы, ягоды и прочие дары леса собирали поблизости от деревень и, когда ходили в его чащобные глубины по необходимости, говорили, будто там леший водит. И были уверены, что, кроме метеостанции, поставленной здесь еще с дореволюционных времен, в Вещерских лесах уже давно нет ни деревень, ни людей, ни тем паче монастыря. Да и самих метеорологов давно нет, поскольку из-за малозначительности результатов наблюдения попали под сокращение.

Когда-то здешние глухие леса были разделены просеками на три части, назывались дачами и принадлежали трем помещикам. Двое из них заготавливали древесину, сплавляли ее по речкам и продавали купцам, а третий жил за счет пахотных земель, леса не рубил, слыл человеком набожным и странноватым, ибо к сорока годам все еще не женился. Соседи давно уговаривали его продать им свою дачу, и будто бы помещик почти согласился и поехал со своим объездчиком посмотреть угодья, чтобы назвать цену. Где уж он ездил и как, никто не знал, но вернулся только через два месяца, говорят, молчаливым и отрешенным, переоделся и, не сказав ничего своим домашним, тут же отправился в город. Сначала подумали, к нотариусу, оформлять сделку, однако прошла неделя, другая – забеспокоились и бросились на поиски. И обнаружили помещика лишь через два года в одном из северных монастырей, которому он отписал свою лесную дачу, а сам уже был иноком, принявшим обет молчания.

Обо всем этом поведал Ражному словоохотливый и веселый калик, коему было поручено сопроводить осужденного к одному бренке, обитающему возле Сирого Урочища.

Всякий воин Засадного Полка с раннего детства слышал о бренках и знал почти всё; ими пугали, как пугают потусторонним адом, и разница состояла лишь в том, что чистилище для грешника начиналось после смерти и спровадить туда был во власти лишь суд Божий. В сиротство же можно было угодить при жизни и по суду живого и реально существующего, хотя и ослабленного человека – Ослаба. И адские страдания приходилось испытывать не бестелесной душе, а конкретному живому телу, чувствительному, болючему и довольно малоприспособленному для мук.

Однако, глядя на каликов, Ражный сильно сомневался, что в этом монастырском ските так уж уродуют тело. Сирый, что вел его на Вещеру, выглядел, как сдобный румяный калач, только что вынутый из печи. Всю дорогу он отчего-то похохатывал, откровенно радовался жизни и балагурил без конца о низменности мирского существования, задавая риторические вопросы.

Изредка он останавливался, отскакивал назад и прислушивался.

– Слышь, воин? – спрашивал потом. – Тебе не кажется, кто-то за нами идет?

– Не кажется, – бездумно бросал Ражный.

Калик грозил пальцем:

– Нельзя в Сирое дорогу показывать!

– Да нас по следам вычислят, кому надо.

– А где ты видишь следы?

На северной Вещере выпал снег и уже не таял, хотя земля еще не промерзла. Ходить в такую пору бесследно уже не удавалось, но когда Ражный оглянулся назад, то увидел, как стремительная, курчавая поземка заметает сдвоенные отпечатки ботинок.

– Это я задуваю, – удовлетворенно похвастался калик. – А вот если кто прется сзади в пределах видимости, тогда плохо дело. Например, Сыч выследит, и будет нам наказание.

– Кто такой – Сыч?

– Ты что, не слыхал про него? У-у-у, лучше с ним не встречаться. Зверь! Говорят, совсем одичал, клыки выросли, когти…

– Да кто он такой?

– Аракс сумасшедший. Давно уж на Вещеру пришел и бьет всех, кто не понравится. Ему что калик, что послушник – не одного уж порвал. Требует дорогу указать в Сирое. Вздумал поживиться за счет сирых, ума-разума поднабраться.

– Что же его в вериги не обрядят?

– Попробуй, поймай его, если озверел! – как-то восторженно сказал калик. – Хотели заковать, но ведь Сыч – птица ночная и летает бесшумно. Да и настоятель ему потакает.

– Это еще зачем?

– Скажу по секрету: чтоб послушники не расслаблялись. А то ведь думают, коли свели на Вещеру, можно делать все что захочется. Иные чуть ли не вертепы тут устраивают. Мало того, что женщин воруют в окрестных селах, – несчастных сорок обижают, кукушкам проходу не дают. Они, горемычные, вынуждены по деревьям прятаться, в дуплах отсиживаться. Сыч, он у настоятеля вместо нештатного надзирателя и палача. А в Урочище все равно пройти не может. Но если кто вольно или невольно дорогу ему покажет!.. Самый бедный будет на Вещере. В цепях сгноят заживо.

– Тебя сгноят, не меня, – отмахнулся Ражный. – Я дороги в Урочище не знаю.

Сирый откровенно захохотал:

– Разве можно наказать… ой, не могу!.. уже наказанного?! Ну ты чудило!

– А тебя за что упекли?

Калик остановился, поднял палец и вымолвил искренне, со слезой в трепетном голосе:

– Ни за что! Всю жизнь был чист и безгрешен, как ангел!

Узнать, за какую провинность он попал в Сирое Урочище, было невозможно даже под пыткой. И это говорило о его приверженности Сергиеву воинству, несмотря на то что калик бесконечно валял дурака.

Всю дорогу он не один раз пытался искусить Ражного, обращаясь мелким бесом: сначала намекал, мол, делать в Сиром нечего, тем паче холостому, на что тратить-то лучшие годы? На сидение в лесу, среди осужденных араксов, считай, зеков? Среди безвольных, лишенных своего «я», а то и сумасшедших людей, прикованных к камням? И повиноваться настоятелю, который ну просто зверь и еще страшнее Сыча? Будто бы каждый день он выходит из своей кельи и бьет железным посохом сирых, и ладно, если попадет по мягким местам, а то всем строптивым достается по лбу навершием. А навершие кованое, в виде желудей и дубовых листьев, поэтому на коже остается печать. И чем чаще попадает тебе от настоятеля, тем больше шишка, так что у иных ослушников эти желуди уже на лбу растут.

Ражный даже не откликался на его речи и вообще шагал за каликом молча, как и положено приговоренному, пока этот болтливый конвоир не потерял терпение.

– Ты хоть понимаешь, что осудили тебя не по справедливости? – остановившись, спросил он. – Или голова у тебя не варит? Не соображаешь, что это – заказ?

– Какой заказ? – Ражный тут же пожалел, что не сдержался.

– А такой! Как сейчас заказывают?

– Хватит брехать, сирый…

Тот огляделся и склонился к уху:

– Как ты думаешь, Колеватый обиделся на тебя?.. Тото!..

– Хочешь сказать, Ослаб заказы принимает?

Калик слегка отшатнулся:

– Я этого не сказал. Но Ослаб, да будет тебе известно, из ума выжил. Колеватый челом ударил и оговорил тебя.

Ражный вспомнил последнюю встречу с генералом в Министерстве обороны и ухмыльнулся:

– Ну ты интриган!.. По башке тебе дать, что ли?

– Можешь, конечно, – согласился сирый. – Раз дашь – не встану…

– Колеватый – не тот поединщик, чтоб заниматься мерзостями!

– Ладно! Согласен!.. А если боярин тебя заказал? Пересвет наш любимый? Почуял, на пятки ему наступаешь, и вывел из игры? Ведь года через два-три ты бы двинул на боярское ристалище? Силами с Воропаем помериться? Он же твоего отца изувечил и шапку отнял. Да ты ведь устраивал с ним потешный поединок! Говорят, чуть только не уложил. Говорят, пожалел в последний миг… Это правда?

Редкостный калик попался, прозорливый: даже если смутить хотел, то недалек был от правды или по самой ее грани ходил, как эквилибрист, ибо Ражному приходили такие мысли…

– Жалко мне тебя, Ражный, – пользуясь молчанием, уже с тоской заговорил сирый. – Не по правде тебя осудили. За что?.. Ярое Сердце утратил?.. А кто его не утратил, если столько лет нет войны? Начнется война, и загорится сердце. Первый раз, что ли?..

– Молчи, калик!

– Ты погляди, как подло тебе поединок устроили? С волком свели, которого ты вырастил! Которому был вожак стаи! Растравили зверя, сволочи, железом отпежили, глаз выбили и свели! И это все опричники Ослаба! А они без приказа…

– Да заткнись ты! – рявкнул Ражный и пошел вперед.

Калик догнал, заступил путь:

– Я-то заткнусь, но об этом сейчас все воинство говорит! Даже иноки недовольны, ворчат…

– Что ты хочешь? Тебе что нужно?

– Ну на хрен тебе в Сирое, сам подумай, а? – вдруг возмутился сирый, забегая то с одной стороны, то с другой. – Я же тебя не держу, да ты и помоложе, поздоровей меня… Плюнь ты на это дело, разворачивайся и дуй на все четыре стороны. Знаешь, сколько ныне проживает в Урочище и мытарится? Ё-ё-ёп!.. Сроду столько не было! Двести сорок восемь засадных душ, милый мой! Да еще нас, каликов, два с половиной десятка. Это я не беру в расчет еще одну категорию насельников…

– Какую?

– Немазаную-сухую!.. Скоро весь Засадный Полк будет сидеть в Сиром! В Урочище места не хватает, по чердакам живут. Две казармы срубили, заселили под завязку и уже третью заложили!.. Я уже водить вас устал. Каждую неделю вожу по одному такому, как ты! А Ослаб все судит, судит…

Ражный слушал его вполуха, но названные цифры сложились в уме сами собой и заставили остановиться.

– Сколько сейчас в Сиром?

– Должно быть, двести семьдесят четыре с тобой будет. И с нами…

– Ничего себе…

– Это за два года, Ражный! – загорячился сирый. – Причем самых лучших араксов!.. Вольных скоро совсем на воле не останется, половину сюда загнали. Теперь вот и за вотчинников принялись…

– Погоди, а за что?

– Была бы шея! Петля найдется!.. Кого за что: занялся, например, банковским бизнесом без благословления Ослаба – изменил воинству, нельзя деньги в рост давать. Один такой банкир уже на Вещере отдыхает. Драч – слышал? За несколько лет такие деньги сделал! Считай, можно было весь Засадный Полк содержать. Нет же, сюда спровадили… За жестокость, например, в поединке или, наоборот, как тебя, за утрату Ярого Сердца… Да что там! За прижитых на стороне детей стали в Сирое загонять! А ведь разумные Ослабы когда-то даже поощряли за такое, чтоб кровь народа омолодить кровью араксов. После войны, помню, был тайный указ молодым засадникам вдовушек ласкать… И мы ласкали! А что их не ласкать-то, страдалиц? Какие потом ребятишки выросли! Посмотреть любо-дорого…

– И скольких же ты уговорил не ходить в Сирое? – в упор спросил Ражный.

Калик отступил:

– Одного все-таки уговорил. Потому что умный оказался, а остальные дураки, как ты.

– И всего-то?.. Тогда лучше молчи.

– А ты теперь посчитай, на сколько разделят тебя? Что будет представлять твое «я», сообразил?.. Или не врубаешься в тему? Ты что, на гражданке не найдешь себе применения? В спортсмены иди, завоюешь кучу олимпийских медалей, бабок нарубишь прорву, в загранку махнешь, какой-нибудь замок купишь или дворец! Ну что тебе делать в этом скиту? Тем паче холостой, а ведь у нас никогда не женишься!

Ражный шел вперед не оглядываясь, сирый забежал с другой стороны:

– Смотри, дальше: лет через десять при самом хорошем раскладе тебя обратят в калики. Ну и что? Будешь ходить и разносить араксам поруки? Да это же тебе, вотчиннику, западло должно быть! Тем паче ты в Свадебном поединке уделал самого Колеватого! Ничего себе, планку взял!.. Теперь что? В калики после этого, в рабы? Чтоб все над тобой потешались, помыкали?.. Ну, если даже оценят твои способности – ты ведь у нас Ражный! – и поставят на ветер, разве это жизнь?

– Что значит «поставят на ветер»? – без интереса спросил он, хотя никогда не слышал такого выражения.

Калик понял, что сболтнул лишнее, и замялся:

– Потом все узнаешь, после покаяния. Дело неблагодарное и неблагородное… Подумай, воин! Что тебя ждет?

Ражный шел, опустив голову, как и положено осужденному араксу, а калик стрелял в него цепкими глазками и продолжал развивать тему:

– Я б на твоем месте враз слинял. Что ты держишься за воинство? Кому мы нынче нужны? Отечеству? Или самим себе только?.. Нравы, обычаи – все старье, хлам. А посмотри, какая жизнь вокруг? Если жить с умом…

– Иди и живи. Ты-то что не уходишь?

– Не дети, давно бы ушел, – вдруг искренне признался калик, хотя в искренность этих сирых верить было нельзя. – Четыре сына у меня, по возрасту такие, как ты… Гнал их – не идут, на что-то еще надеются… А один уже в Сиром отдыхает.

И показалось, голос калика треснул и размяк от внутренних слез. По крайней мере, он замолчал, обогнал осужденного и часа полтора без оглядки шел впереди – возможно, плакал про себя, и от этого Ражный поймал себя на мысли, что еще не верит сирому, но очень хочет верить, поскольку и сам давно почувствовал некое странное брожение внутри Засадного Полка.

Что-то и в самом деле происходило в Сергиевом воинстве, скрытое от глаз самих араксов. Опричник Радим впрямую говорил: уходи в мир, а вернешься – другой Ослаб будет, суда избежишь… И несостоявшийся тесть Гайдамак намекал на некие события, творящиеся и среди иноков, и в окружении Ослаба, в тайной опричнине…

Что-то взбаламутило привычную жизнь засадников, и особенно жизнь стариков, задачей которых было обустраивать будущее существование воинства, заботиться о продлении своих родов, женить внуков, правнуков и выдавать замуж внучек-правнучек, следить, чтоб мир был в молодых семьях, мир и дети. Если через девять месяцев после женитьбы не рождался наследник, старики себе места не находили, устраивали строгий спрос с молодого аракса, мол, что, внучка моя – бесплодная, коль не беременеет? Или ты никуда не годен?

Молодые обязаны были доказывать плодоносность своих родов, и если оказывалось, что жена и впрямь не может понести дитя, старики сами забирали ее от аракса и уводили в Вещерские леса, где несчастная потом жила в одиночестве и называлась сорокой. А засаднику приводили другую невесту, и все начиналось сначала…

Так рассказывала кормилица Елизавета…

Почему Гайдамак не захотел отдать в жены свою внучку, с которой Ражный при его участии был обручен? С которой по его же воле отпраздновали восторженный праздник Манорамы… Прощения попросил, но не снял своего вета, не взял назад свои слова и невыполнимое для аракса условие – встать на колени и просить руки невесты, зная, что он никогда этого не сделает…

А потешный поединок с Пересветом – не причина, чтоб лишать правнучку женской судьбы, чтоб она до смерти куковала в Вещерских лесах…

Почему инок не захотел связать свой род с достойным ловчим родом Ражных?

А потому, что знал судьбу жениха, знал о предстоящем Судном поединке! Гайдамак знал все! И не он ли увел Молчуна в тот вечер, возле дома Оксаны, чтоб вернуть его в звериный образ и выставить против Ражного на Судном поединке?

Что-то происходит в Сергиевом воинстве, и калик, похоже, не искушает, не врет…

Однако тот вдруг остановился, обернулся веселый и хитро прищурился.

– Слушай, Ражный, давай так, – сказал с задором. – Я тебя подведу к нормальному бренке. К знакомому, который меня уважает, а значит, и моих клиентов. Жалеть не будешь, и послушание пройдет на ять. А ты сейчас же напишешь мне дарственную на все свои сбережения и недвижимость. Бумаги у меня заготовлены, только подмахнуть. Я потом заверю у нотариуса… Согласен? Ну, если ты такой упертый, зачем тебе земное?

И этой привычной для каликов меркантильной речью враз перевернул все мысли Ражного.

Бренками назывались старцы, под водительством которых проходило девятимесячное послушание, – эдакие духовные наставники осужденных, коим предстояло потом вступить в лоно Урочища. Поскольку скитское существование сирых было тщательно закрыто от остального воинства, то послушание было своеобразным курсом молодого бойца, где учили правилам монастырского общежития, а проще говоря, с потом и кровью отдирали от горделивой, самодостаточной личности аракса его «я», а вместе с ним и имя, данное от рождения.

Ражный молчал, и калик расценил это как колебание:

– Думаешь, мне лично твои деньги нужны? Да все на благо любимого тобой воинства! Наши банкиры-то в Сиром! И я ведь за свой счет хожу и езжу из конца в конец страны! Ну, если где выпью рюмку на казенные, так это и все. Да сколько их, казенных-то, дают? В один конец не хватает. Что мне, с шапкой стоять в подземном переходе? А тебе деньги вообще теперь не нужны! Выскочить из Сирого ты сможешь лет через десять, не раньше. За это время случится не один дефолт или еще что… У тебя есть сбережения?

– Нет.

– Как же нет? Ты бизнесом занимался, иностранными охотами! У тебя бабок должно быть немерено!

– Не заработал…

– Врешь, Ражный! К тебе крутые ездили, буржуи…

– Можешь проверить счета…

– И недвижимости нет?

– Охотничью базу забирай, если Пересвет отдаст тебе Ражное Урочище.

Калик только сплюнул:

– А ты не ехидничай! Хлебом не корми, дай над бедным каликом посмеяться…

И обиделся уже до конца пути.

Некогда осужденные и обращенные в каликов араксы, казалось бы, лишались всякой воли, имени и прав воина Засадного Полка, однако при этом никогда не выглядели несчастными и раздавленными. Да, они вечно жаловались на свою судьбу, клянчили денег и ерничали, но трудно было сыскать веселее человека, принадлежащего к Сергиеву воинству, чем калик, и объяснялось это довольно просто: вместо славы и чести поединщика осужденный получал способности и качества, не доступные ни вольным, ни вотчинным араксам, – легко проникать в Сирое Урочище и возвращаться назад, когда вздумается. И не только! Калики обладали умением пускать пыль в глаза и проходить через любые посты, заслоны и, говорят, если надо, то даже сквозь стены. А способностями – расположить к себе человека, войти к нему в доверие и погадать судьбу – они могли тягаться с цыганами или профессиональными гипнотизерами.

Калики существовали в воинстве как профессиональные лазутчики и, обладая талантом лицедеев, психологов и лекарей, зная языки, а то и не по одному, легко проникали в стан противника. Бывало, по многу лет жили за границей, сами превращались в иностранцев с непривычными манерами, но стоило кому из них вернуться на Вещеру, вновь натягивали маску болтливых и лукавых каликов.

Вероятно, все эти качества и почти неограниченные возможности отчасти заменяли им прошлую славу побед, и они скоро привыкали к новому состоянию, как всякий осужденный привыкает к лишению воли и тюремным стенам.

Везде жизнь…

Конечно, говорили, что в Сиром находились и те араксы, кто, единожды вкусив состояния Правила, не мог выйти из него и был опасен не только для мира, но и для араксов, как, например, верижник Нирва, с которым был обещан Судный поединок. Поэтому их содержали прикованными к неподъемным, чаще всего зарытым в яму, камням, чтоб они постоянно заземлялись. И это были действительно несчастные араксы. Однако Ражный знал, что его минует такая участь, поскольку его провинность была прямо противоположной – утрата Ярого Сердца.

Если бы он не спас волка, заправив ему кишки в полость и зашив берестяной ниткой, а догнал и разорвал его надвое, то победу в поединке зачли бы ему и сейчас он не шел бы за говорливым каликом в добровольное заточение.

Ражный не испытывал ни страха, ни особого разочарования в предстоящей судьбе. Никто из его рода никогда не попадал в Сирое Урочище, и было даже любопытно познать, что это такое. Едва ступив в эти леса, он ощутил сильнейшее напряжение пространства, и казалось, достаточно вспомнить чувства, испытанные на прави́ле, как в тот же час можно приблизиться к состоянию Пра́вила. И если не взлететь, то сделать весьма ощутимый холостой выхлоп энергии, способный поджечь сырое дерево. Единственным, что повергало его в состояние короткого шока, как после прямого удара в переносицу, и до боли тянуло в солнечном сплетении, было воспоминание об обязательном условии, которое выполнял приговоренный в период послушничества под руководством бренки.

Он должен был сделать достоянием Сергиева воинства все личные приемы ведения поединка, в том числе волчью хватку и наследственные способности вхождения в раж.

Бренка обязан был вывернуть его наизнанку, как пустой мучной мешок, и выбить всю пыль.

Сами эти старцы, по преданию, живущие в лесах гдето возле монастырского скита, были не менее таинственными, чем само Урочище. Некоторые поединщики говорили, что это и есть те самые опричники, другие же утверждали, что бренками становятся буйные араксы, просидевшие на цепях много лет, но не смирившие своего буйства, а сумевшие перевоплотить неуправляемую энергию Правила в некую иную, духовную. И были еще те, кто доказывал, будто они в прошлом вообще не имели никакого отношения к Засадному Полку, а принадлежали к некой особой касте, поскольку ни с того ни с сего оказывались при дворах князей и государей в качестве воевод и послов, если говорить современным языком, по особым поручениям, вызывая раздражение у придворных.

В общем, толком о них никто ничего не знал.

Бренка буквально означало – звук, издаваемый костями, бренчащий скелет, гремящие останки человека. По рассказам кормилицы Елизаветы, так оно и было: старцы считались великими постниками, пили только воду и настолько иссыхали, что в прямом смысле бренчали костями. Однако при этом были очень подвижны и активны, поскольку для поддержания жизненного тонуса черпали энергию напрямую от солнца, и если было несколько дней пасмурно, то они становились вялыми и лежали, пережидая ненастье. Говорят, их в разное время было от трех до семи и они во главе с настоятелем управляли всей жизнью Сирого Урочища. Но каждый сам по себе значил очень мало, ибо и их личность также была поделена на количество старцев.

Однако если старцы собирались вместе, то могли рукоположить избранного иноками духовного предводителя Сергиева воинства, для чего в их присутствии подрезали сухожилия и тем самым ослабляли. Поэтому Ослаб, взошедший на свой престол, почитал иноков, но признавал и уважал власть и силу бренок, наведываясь к ним для исповеди, или чтоб получить решающие советы по сложным вопросам духовной жизни воинства.

Скорее всего, отсюда и возникла молва, что они и есть опричники.

Калики, прошедшие через их чистилище, то ли не любили вспоминать, то ли не имели права разглашать подробности существования старцев и сам обряд послушания. Однако при этом хвастались своими знакомствами и некими близкими отношениями с каким-нибудь бренкой.

Так же, как и у всех обитателей Сирого Урочища, у них не было имен…

Сирый привел Ражного на бугор, напоминающий курган, обрамленный по подножию старыми соснами, остановился на середине поляны и беспомощно огляделся:

– Во дела! Обычно в это время на своем ристалище сидит!

– Это что, ристалище? – спросил Ражный.

– Такое ристалище, – злорадно захохотал калик, – каких ты сроду не видывал! Покатаешь земельку лопатками… – Он походил взад-вперед, обошел курган по опушке, вздохнул разочарованно: – Да, времена настали!.. Раньше бренки выходили встречать вашего брата. А теперь и старцев не хватает, у каждого чуть ли не по четыре десятка послушников!

Он оставил Ражного, а сам побежал в сторону высокого и густого бора, желтеющего в закатном солнце. В какой-то момент, хорошо видимый, он вдруг исчез, и там, где был в последний миг, осталось зеленовато-багровое пятно, похожее на очертания человека, которое впоследствии постепенно истаяло.

Вообще пространство здесь было странным: без ветра воздух колебался, отчего деревья слегка изламывались, как в горячем мареве, и создавалось ощущение призрачности окружающего мира. Поначалу Ражный думал, что это от температуры, поднимающейся из-за необработанной раны на предплечье, и пытался сморгнуть поволоку с глаз, однако марево лишь усиливалось по мере того, как они приближались к этому бугру.

Отсутствовал сирый около четверти часа и вернулся несколько обескураженным:

– Так и знал! Мой бренка принял еще одного бедолагу и теперь отдыхает. Про Калюжного слыхал?

Вольный засадник с таким именем, аракс казачьего рода, был известен, пожалуй, каждому поединщику, поскольку три года назад, вне всяких правил, дерзко вызвал на ристалище Пересвета, чтоб отнять у него боярскую шапку. Боярин мог бы отказаться и, мало того, лишить аракса поединков на несколько лет, однако принял вызов. Их схватка была зримой, длилась около двух суток, и двухметровый, богатырского роста Калюжный был побежден Воропаем в сече, после чего боярин еще прочнее закрепил за собой титул.

– Теперь Калюжный будет твоим соседом слева, – с неким удовольствием сообщил калик и показал рукой: – Километрах в пяти отсюда берлогу копает. Уже по пояс зарылся… А справа у тебя Вяхирь поселился, месяц назад привел… Да ты его не знаешь, не гадай. Он из белорусского урочища. И молодой еще бульбаш, всего-то седьмой десяток разменял…

– Это хорошо, – отозвался Ражный.

– Чего хорошего-то?

– А что Калюжный сосед. Приятно…

– Пересвет обиду затаил на него, вот и упек… А на что обижаться? И хрен бы с ним, но Ослаб каков? Им крутят, как хотят. Духовный предводитель…

– Не верю тебе, сирый.

– Твое дело, – отмахнулся калик. – Что будем делать?

– Смотри сам, – безразлично обронил Ражный.

– Может, пойдем поищем другого бренку? Часов семь ходу, а то и больше…

– Как хочешь.

– А вдруг и тот кого-нибудь принимает? Или вовсе ушел? Столько дней солнца нет, старцы квелые стали. Тебе-то все равно к которому?

– Все равно…

– И кушать очень хочется! – посожалел калик. – Если еще столько топать, кишки ссохнутся, как у бренки. Ты-то как?

Сирые были вечно голодными и отличались сумасшедшим аппетитом.

– Я не хочу, – сказал Ражный, хотя не ел уже несколько дней.

– Ну да, приговоренные, они терпеливые, им не до жрачки. А я-то на службе!

– Ешь…

Калик торопливо сбросил вещмешок, рассупонил его, выхватил горбушку хлеба и стеклянную баночку с остатками меда.

– Эх, хмельного бы, – вздохнул. – Сейчас пару глотков, и был бы Ташкент… Нам положено потреблять от усталости и для сугрева. Для нас хмельное – это пища. – Он примерился к краюхе, благоговейно откусил и замер с набитым ртом. Потом выплюнул на ладонь кус и попросил: – Слушай, слушай! Ты же охотник! У тебя слух должен быть!..

– Что слушать-то?

– Будто шаги… Идет кто-то! Во!.. Вроде ветка треснула! Неужто Сыч?

– Никого нет, – наугад сказал Ражный. – Это тебе мерещится.

– Звук слышишь? Кто-то воет…

Иногда Ражному чудился какой-то звук, похожий на плач, возникающий то в одной стороне, то в другой, но, скорее, это кричала птица, а не зверь или человек.

– А что, Сыч воет?

– Вроде нет, но говорят, кричит, как птица. Это, кажется, волк воет. Уж я-то их послушал и повидал!.. Но опять же, в Вещерских лесах этих хищников никогда не бывало… – Калик вдруг про пищу забыл. – Слушай, Ражный! Тот зверюга, которого на тебя спустили… сдох?

– Не знаю…

– Жалко, если сдох, – загоревал калик. – Выходит, старец и волка засудил. А он – ты погляди! Харакири себе сделал!.. Может, у него совесть проснулась?

Сразу же после Судной схватки Ражный настиг уползающего Молчуна, скрутил, сострунил его, зашил брюхо берестяным кетгутом, опалил огнем раны ему и себе и сел рядом: с собой в Сирое волка не взять, а развязать путы и оставить здесь – разорвет швы и сдохнет. В это время к нему и подъехал отец Николай, вотчинник Вятскополянского Урочища, бывший зрящим на Судном поединке. Он молча присел с другой стороны, потрепал холку зверя.

– Возьми его, Голован, – попросил Ражный. – Это же мой дар, помнишь?..

– Как взять, если он сам к тебе вернулся? – вздохнул тот. – Грешным делом подумал, ты сманил его… Прости уж.

– Увези к себе в вотчину, теперь приживется…

– Скажи мне, Ражный… Это что? Пробуждение разума? Зарождение души?

– Тебе лучше знать, ты священник…

– У людей проявляются звериные чувства, у зверей – человеческие… Чудны твои дела, Господи.

Голован взял волка на руки.

– Ты его пока не развязывай, – предупредил Ражный, – чтоб швы не порвал. Кишечник у него целый, так что можешь кормить.

– Во второй раз принимаю дар, и опять раненого. Теперь он и стреляный, и битый, и рваный…

– И слепой…

– А совесть не потерял. – Вотчинник понес Молчуна к машине. – Если опять вернется, я не в обиде!

– Теперь ему возвращаться некуда…

Пуще огня и смерти волки боялись Вещерского леса, ибо по своей вольной, независимой природе они могли быть серыми, но не сирыми и убогими. На самом деле тонко чувствующих и осторожных хищников отпугивала источаемая верижниками энергия, и считалось, что если волки пришли в Урочище, значит, там нет ни одного буйного аракса.

Сейчас Ражный вспомнил Голована и сказал калику:

– Если у зверя однажды проснулась совесть, это на всю жизнь.

– Значит, он оборотень, – уверенно заключил тот.

– Он зверь от рождения.

– Ты что, видел, как он родился?

– Можно сказать, пуповину ему перерезал…

Калик посмотрел на него внимательно, поверил и стал есть.

– Тогда ладно… А правду говорят, ты сам можешь волком оборачиваться?

– Нет.

– Почему же слух такой?

– Врут.

– Ну ты ведь догоняешь волков? Ходишь по следу?

– Хожу.

– Значит, у тебя нюх особый, как у зверя? Или что?

– Интуиция.

– Это ты не ври! – засмеялся и погрозил пальцем калик. – За тобой ведь давно наблюдают!

Он опять проговорился. Никто, даже Пересвет, отвечающий за мирскую жизнь вотчинников, не имел права по-воровски следить за ними. Если такая слежка велась, то с благословления либо по поручению самого Ослаба, непременно с помощью незримых опричников и с далеко идущими целями.

На сей раз Ражный будто бы не заметил ничего.

– Есть всякие охотничьи приемы, – стал увиливать он. – Тебе-то какой интерес?

– Да я же вечно по лесам и полям брожу, столько волков перевидал – страсть! Раза два так чуть не съели, ножиком отбивался.

– Волки боятся человека.

– Меня не боятся!

– Значит, ты не человек, – вставил Ражный. – Или врешь как сивый мерин.

Калик захохотал, чтоб уйти от ответа, дожевал хлебушек, набросал в банку снега и тщательно вычистил длинным гибким пальцем стенки.

– Только червяка и заморил… Холодно будет спать. Вот бы рогны чуток!..

Ражный молчал, еле сдерживая озноб: на ходу было тепло, стоило сесть, и морозец начал буравить легкую куртку, надетую поверх рваной, с зияющими дырами, борцовской рубахи.

Калик это заметил и вдруг предложил:

– Хочешь, научу, как спать на морозе? До сорока градусов? Мы же ходим чуть ли не до Полюса, спим под открытым небом, и еще ни один не замерз. Хочешь?

Калики просто так своих тайн не открывали, и следовало подождать, что он попросит взамен. На сей раз сирый ничего не попросил, а устроил бесплатную демонстрацию: широкими движениями разделся до пояса, сел на снег и собрался в комок, замкнув руки под коленками.

– Теперь сыпь снег на спину, – сдавленно проговорил он через минуту.

Ражный набрал пригоршню жесткого и колючего снега, высыпал на голую, натянутую кожу…

И зашипело, будто снег попал на раскаленную сковородку! Капли воды кипели и с шипением стекали на землю, топя снег, а от спины поднялся столб пара.

– Атомная станция, – хмуро похвалил он.

– Мы просто умеем перерабатывать мед в тепло, – одеваясь, похвалился сирый. – Как пчелы. Видел же, вроде насекомые, а мороз терпят. Мало того, хладнокровные существа и вырабатывают тепло!.. А ты умеешь готовить рогну?

– Умею.

– Да ладно! – не поверил и засмеялся калик. – Самую лучшую рогну готовлю только я! Одного кусочка со спичечную головку хватает на сутки, будто полпуда мяса съел. Хочешь, научу?

– У тебя что, есть мозговые кости? – ухмыльнулся Ражный.

– Нету, но ты же охотник! Добудь кабанчика, а я научу. И мяса поедим! А, Ражный? Ты потом с рогной-то любой мороз выдюжишь!

– Где ты на Вещере видел кабанов? Сколько идем – следа нет…

– Да, не повезло тебе, – посожалел сирый. – Зверья тут и в самом деле мало. Как ты станешь жить – не знаю. С голоду опухнешь… Постой-ка! Чем это пахнет? Тухлятиной?

– Ничего не чую…

– Потому что нюха нет! Это у тебя рана воняет!.. Снимай рубаху!

Ражный оголил предплечье, замотанное бинтом, и только тогда ощутил неприятный запах начинающегося гниения. Калик же размотал повязку, надавил возле глубоких ран, оставленных волчьими клыками и теперь забитых пробками гноя и спекшейся крови, покачал головой:

– Хреново дело… Сам-то не чуешь, что ли? Температура есть?

Ражный всю дорогу чувствовал, что в предплечье начинается процесс разложения тканей, зараза попала из волчьей пасти – наверняка перед схваткой накормили тухлым мясом, и инстинктивно искал глазами муравьиные кучи. И находил их, но зазимок и мороз загнали насекомых вглубь и там они лежали сейчас в анабиозе и практически обездвиженные. Это летом муравьи, когда они живые, голодные и потому шустрые, обработали бы рану лучше, чем любой искусный врач.

– Пока бренку приведут, ты кони бросишь, – стал рассуждать калик. – Мне отвечать придется… Ладно, слушай меня. Тебе ведь долго здесь кантоваться, верно? Ты парень молодой и холостой, без женского общества с ума сойдешь, в Сиром их ведь нет. Только запомни: что касается интима – ни-ни! Даже не намекай, с этим здесь строго. А поговорить, расслабиться, медовушки выпить… может, даже за попку ущипнуть – это пожалуйста.

Калик определенно что-то придумал и теперь затеял торговлю.

– Ну, дальше что? – спросил Ражный.

– Давай так: я тебя сейчас сведу к сороке, познакомлю – все как полагается. Она и рану почистит, и боль снимет, и утешит, если понравишься. – Он хихикнул с намеком. – Сорока-то здесь молодая, лет шестьдесят всего… Да и поспим в тепле!

– А я тебе должен?..

– Должен! Научишь оборачиваться волком. Это мне во как надо! Я бы тогда не по железным дорогам рыскал! А напрямую….

О женском населении Вещерских лесов – сороках и кукушках – Ражный слышал с детства. О них рассказывали печальные и светлые сказки, и было трудно представить, что это может быть в реальности. Сороками по доброй воле становились молодые вдовы араксов, не пожелавшие жить в миру, и насильно – бесплодные жены после трехлетнего бездетного замужества.

– Добро, научу, – согласился Ражный. – Но за то, что ты мне расскажешь, как проходит послушание. Что следует говорить, как вести себя, ну и так далее. В деталях. А кроме того, тайно сводишь в Сирое Урочище и все там покажешь: буйных араксов, бренок и всех прочих. Чтоб я сделал выбор.

Калика это сильно смутило.

– Ражный, ты же нормальный поединщик, – серьезно проговорил он. – Конечно, ты романтик и дурень без тяму в голове, но не рвач и не прохиндей. Что не могу, то не могу. Тем паче показывать Урочище.

– А мне сейчас это интересно.

– Да я бы с удовольствием! Но мне башку снесут, если до срока свожу в Сирое! Сразу же станет известно!

– Ладно, не води. Открой тайны послушания.

– Не знаю я тайн! Бренки, они настолько изобретательны, что двух одинаковых послушаний не бывает. Мы же толкуем между собой… Одного по головке гладили и выворачивали, другого чуть ли не плетями или искушали… А то хуже того, усылали куда-нибудь… У каждого аракса свое «я», и разорвать его на двести семьдесят три части?.. Целая наука! Как из меня, вольного аракса с двадцатью четырьмя победами и одним поражением, калика сотворили?.. Нет, я сейчас доволен… Но соображаешь, как старец меня брал? Это неповторимо! У тебя все впереди, увидишь еще…

– Что нужно сделать, чтоб меня не разорвали на части?

Сирый аж застонал, словно от зубной боли:

– Знаю!.. Но тебе это не подходит!

– Говори. А подходит или не подходит, мне решать.

– Зарежь меня – не скажу! Лучше от твоей руки сгинуть, чем потом…

Он что-то вспомнил, потупился, и глаза подернулись поволокой. Через минуту оживился и подпрыгнул:

– Слушай, Ражный! Давай я тебя познакомлю с какой-нибудь кукушкой? Могу даже сходить поискать и привести сюда. Сороки, они что, хоть и обходительные, да старые и для меня. А вот кукушки!.. – Он заговорил шепотом: – Они же бывают такие ласковые! Просто им в жизни не повезло, а они, дуры, в лес подались. Правда, говорят, все они страшные кикиморы, да с лица воды не пить. Одна не понравится – другую найду! Я слышал, нынче их штук пять здесь и есть ну совсем свеженькие. Прямо бутончики!..

Не в пример сорокам, кукушки исключительно добровольно покидали мир, чтоб не терпеть позора, поскольку так назывались засидевшиеся в невестах девственницы, по разным причинам не вышедшие замуж. Чаще всего нареченные женихи отрекались от них из-за вздорного нрава и внешней уродливости. Оксану, если бы она захотела, ждала такая же участь, но, судя по сильному, дерзкому характеру и красоте, роль кукушки ей никак не подходила. Этими девами-птицами, как их ласково именовали засадники, могли стать только покорные, склонные к одиночеству и целомудрию, чуткие и по-кукушечьи печальные застаревшие девушки эдак лет в двадцать пять. Они селились на гранях Урочища и, если верить легендам, предупреждали о приближающейся опасности. Кроме того, с точки зрения мирских людей, девы-птицы и были теми предсказательницами, что угадывали, сколько лет жить человеку, и одновременно их считали кикиморами, которые могли водить чужака по лесам и болотам многие сутки. А когда у несчастного начиналось помрачение рассудка, они являлись в своем истинном образе, чаще в обнаженном виде, щекотали и окончательно сводили с ума.

И все-таки кукушками их называли не за это. Среди араксов бытовало утверждение, что эти безвинные девы довольно часто рожали детей, а чтобы сохранить о себе славу целомудренных, подбрасывали их в чужие, чаще всего обыкновенные крестьянские семьи. Таких кукушат, говорят, принимали с великой охотой, кормили, поили, растили, чтобы потом отдать в солдаты. Говорят, у кукушек богатыри рождались.

– Ну, давай думай, шевели мозгами! – торопил сирый. – Я тебе дело предлагаю! Соглашайся!

– Не за кукушкой сюда пришел, – тоскливо пробурчал Ражный, чтоб не выдавать чувств.

– Да ты постой! – Калик огляделся и сунулся к уху: – Так и быть, открою тебе одну тайну… Только смотри, проболтаешься – мне хана!

– Открывай.

– Поклянись, что не выдашь бренку!

– Слово аракса.

– Но сначала научи оборотничеству.

– Нет, сначала открывай тайну.

– Э-э, не пойдет! Я тебе открою, а ты скажешь: «Я не умею волком оборачиваться!»

– В самом деле не умею.

– Да ты просто жмот! Скупердяй! Тебе жалко поделиться своей наукой! Ты даже готов судьбу свою изломать от жадности!

– Беда в том, что я не оборотень.

Сирый недоверчиво ухмыльнулся:

– Все Ражные умели оборачиваться, а ты нет?

– Болтовня.

– Так и так узнаю! Чего скрывать? Бренка из тебя все вытряхнет, а я у него потом спрошу свою долю.

– Ну спроси…

Калик завязал свою котомку и забросил за плечи.

– Ох, и упертый же ты! Зачем я вызвался вести тебя? Думал, ну хоть что у тебя выманю. И не для себя, не для своей выгоды!.. Добро, пошли к сороке так, бесплатно. Рана-то гноится…

2

Голован вез Молчуна в багажнике, чтобы не привлекать к себе внимания, всю дорогу навязчиво думал о волке и просил у него прощения, как у человека. Он не рискнул снимать с него пут, а лишь чуть ослабил их на лапах и развязал зверя уже в своей вотчине, когда принес в сарай.

– Только не надо мстить людям… – В последнюю очередь он разрезал веревку, стягивающую пасть, и выскочил из сарая.

Волк выплюнул палку, заложенную между челюстей, и наконец-то задышал вольно, вывалив мешающий язык. После чего дотянулся до раны на брюхе, полизал коросту, побродил, слепо тыкаясь в стены, и лег на солому. Понаблюдав за ним сквозь щель, Голован успокоился и, поскольку мяса у него не было – из всей домашней твари держал лишь курочек да пчел, – сварил зверю каши на сухом молоке.

– Придется тебе попоститься, – сказал, подсовывая миску под дверь. – Я потом съезжу на ферму и привезу дохлого теленка.

Молчун даже не понюхал пищи, а может, запаха не почуял, поскольку из носа все еще текла сукровица с гнойными сгустками, которую он пытался выбить, часто чихая.

Голован осмелел, вошел к волку и подставил миску поближе:

– Давай ешь. Надо жить…

Зверь отвернулся, лег на бок и позволил осмотреть себя. Конечно, ему было не до еды: кроме мокнущей раны на брюхе, была еще одна, посерьезнее – пустая, забитая коростой, глазница. Второй глаз совсем затянулся бельмом и, что как-то неприятно потрясло священника, кровоточил, напоминая о кровавых слезах и муках.

Голован никогда не занимался лечением, тем паче животных, если не считать святой воды, за которой приходили к нему дачники и старушки из ближних деревень. Промывать раны и окроплять ею зверя отец Николай посчитал за кощунство, равно как и молиться за его здравие, поэтому привез колхозного ветеринара, бывшего теперь на пенсии. Тот хоть и с опаской и с помощью Голована, но все-таки осмотрел Молчуна и даже в вытекшем глазу поковырялся.

– Откуда у тебя волк-то? – спросил.

– Да приблудился… – В общем-то это была святая ложь. – Пришел за помощью…

– А кто же ему брюхо зашил?

– Я и зашил…

– Первый раз вижу – берестой…

– Ну не нитками же зашивать?

– Знаешь что, батюшка, – огорченно сказал ветеринар, – пожалуй, я принесу ружье. Нечего тут лечить…

И тотчас оба, услышав тихий, гортанный рык, ретировались за дверь. Пенсионер ничего не понял, вернее, расценил это как непредсказуемость дикого зверя, однако Голована охватило холодком.

– Не надо ружья…

– Сдохнет… У него огромный гнойник в черепной коробке, поэтому из носа течет.

– Как уж Богу угодно будет, – положился на небесную волю отец Николай.

– А что, батюшка, ты считаешь, и дикие звери под Богом ходят? – усмехнулся ветеринар.

– Кто создал тварь, под тем она и ходит…

Голован отвез пенсионера домой и, вернувшись, сразу же пошел в сарай к Молчуну.

– Неужто ты, брат, и речь человеческую понимаешь? – спросил, присев возле него. – Не пугай меня, лучше уж оставайся зверем, раз в зверином облике.

Волк обернулся на его голос и тихо заскулил.

Два дня он лакал только воду, изредка зализывал рану на брюхе и скулил у двери, царапал ее когтями – просился на волю. Должно быть, ветеринар был прав, зверь гнил заживо и все чаще тряс головой, пытаясь избавиться от боли, и все реже вставал, но страдал как-то молча, невыразительно, и поэтому его муки не воспринимались так остро, как если бы на его месте было домашнее животное. Вначале Голован не хотел отпускать волка, опасаясь, что тот пойдет в деревню, напугает людей или попадет под выстрел зайчатников, которые по выходным охотились в окрестностях. Но потом вдруг подумал, что зверь, возможно, сам отыщет необходимую лечебную траву, корешки, и однажды открыл ему дверь. Молчун вяло побродил возле сарая, то и дело натыкаясь на деревья, прошел по дубраве, затем нагреб кучу листвы и, покрутившись волчком, лег на пригорке возле церкви.

Отец Николай решил, что волк просился из темного сарая, чтобы умереть на воле, пусть и под тусклым, осенним, но солнцем, и не стал ему мешать.

Несмотря на предзимнее безлюдье и отсутствие прихожан, Голован каждый день утром и вечером открывал храм и служил в одиночку, исполняя обязанности звонаря, дьякона и священника, поскольку из-за скудости прихода таковых ему не полагалось. Лампадки продолжали гореть до самой весны, поэтому он сам подливал масло, зажигал перед службой и тушил потом свечи, раскуривал кадило, подметал каменный пол в холодном храме и протирал пыль – пока с первыми проталинами не появлялся народ, среди которого было достаточно пожилых пенсионерок, добровольно прислуживающих и считающих это за особую честь. Единственными событиями, как-то нарушающими этот зимний ритм жизни, были в основном причащение тяжелобольных, а потом отпевание и похороны, когда умирали местные старики и старушки; отец Николай давно никого не крестил, тем паче новорожденных младенцев – рожать уже некому было.

И вообще никогда не венчал.

Если не считать благочинного, который наведывался всего раз перед Великим постом, то получается, всю зиму Голован разговаривал только с Богом.

Волк пролежал до вечера без всякого движения, однако когда отец Николай открыл церковь и стал готовиться к службе, вдруг услышал скрябанье в железную дверь. Он не собирался впускать волка, поэтому вышел в притвор, чтобы отвести его на ночь в сарай, но едва открыл створку, как Молчун неожиданно проворно заскочил в храм и лег сразу же у входа. Причем не на бок, а на свой раненый живот и смиренно положил голову на лапы.

– Ты что это, брат? Давай иди отсюда, – вытаскивать насильно он не решился, – нельзя тебе…

Волк поднял на него бельмастый глаз и вновь потупился. Головану охолодило спину.

– Мне ведь после тебя храм придется освящать… Не положено, ступай-ка в сарай.

Молчун подполз к стене и уткнулся в нее лбом, как кающийся великий грешник.

– Ладно, – с щемящим душевным страхом обронил отец Николай. – Иногда ведь в храм истинные звери ходят – ничего, терпим…

Он начал службу и, как всегда, забыл обо всем, но в какой-то момент услышал, а точнее, ощутил, что его собственный голос становится мощнее, как если бы кто-то в унисон вдруг запел вместе с ним. Голован так привык к акустике храма, что улавливал любой посторонний звук и точно угадывал его природу вплоть до треска и угасания плохих свечей. Не прерывая пения, он оглянулся на волка, но тот по-прежнему неподвижно лежал в смиренной позе.

И потом еще несколько раз он ощущал это усиление голоса, а когда обернулся к несуществующей пастве с поклоном, заметил, как волк привстал на передних лапах и вроде бы тоже склонил голову.

Закончив службу, отец Николай потушил свечи, оставив одну поближе ко входу, чтобы загасить ее последней.

– Ну, пошли, – сказал он волку.

Зверь как-то нехотя встал, пошел в открытую дверь, а на улице сразу же направился в сарай.

Наутро же, когда Голован вышел из дома, Молчун уже лежал возле церкви на куче листвы, и стоило лишь брякнуть навесным замком, как он на правах прихожанина поднялся на паперть.

– Не знаю, брат, как и поступить, – сказал священник. – Собак и прочих животных принято гнать из храма. А что с волками делать, ничего не сказано…

Молчун однако же встал рядом и изготовился войти в двери.

– И то рассудить, ты ведь не собака, – поразмыслил Голован. – Раз тебя тянет сюда – иди. Вроде бы тоже божья тварь…

Волк лег на вчерашнее место, замер, и Голован, готовясь к службе, чувствовал на себе его бельмастый взгляд – должно быть, зверь все-таки немного видел или просто реагировал так на звуки передвижения. Пока отец Николай читал по требнику молитвы, зверь молчал, но едва священник запел, как отчетливо различил вплетенный посторонний голос и оборвался на полуслове.

Молчун пел! Не выл, не скулил, а именно пел, бессловно повторяя мелодию «Херувимской».

Хорошо это или дурно, отец Николай в тот же миг сообразить не мог, ибо нельзя было прерывать службу, а волк теперь и не скрывал своего участия и, если вчера лишь подпевал, то сегодня вторил, будто хорист, и разве что слова не выпевал, при этом вскидывая голову.

– Ты у меня так скоро и креститься запросишься, – запирая храм, шутливо проговорил Голован. – Чудны твои дела, Господи…

В то же утро, еще до восхода, он ушел на озеро ставить зимние сети, которые потом проверял со льда. Там его и разыскал калик, что обычно разносил поруки, закричал с берега, замахал руками:

– Причаливай, Голован! Я к тебе с поручением!

Отец Николай в это время сеть на дно опускал – не бросишь на середине.

– Ну, говори! – отозвался. – Пусто кругом.

– Меня старец за волком прислал, – сообщил он. – Велел привести к нему в Рощу.

Голован опешил:

– Что же это, Ослаб у меня дар отнимает?

– Почему дар-то? Ты же сам увез его из Судной Рощи?

– Мне этого зверя Ражный преподнес еще перед схваткой со Скифом, – объяснил отец Николай. – Но тогда Молчун жеребенка зарезал и сбежал. А сейчас, выходит, вернулся.

– Это ты со старцем разбирайся! – отмахнулся калик. – Мне велено забрать и доставить.

– Да ведь волк-то не драгоценный дар, чтоб в казну сдавать!

– Ты, батюшка, лучше не противься, отдай зверя, да и дело с концом, – посоветовал сирый. – Последнее время Ослаб гневный, не потерпит ослушаний и в Сирое загонит.

В последние годы от этого Урочища зарекаться было нельзя…

– Его опричники и так зверя измордовали, – однако же возмутился священник. – Он вон кровавыми слезами плачет… Теперь-то на что старцу волк потребовался?

– Сам спроси, я не знаю. Говорят, он был потрясен… Дикий зверь, а не пошел против хозяина. Должно быть, верность понравилась.

Отец Николай кое-как поставил сеть и причалил к берегу:

– Пойди и передай: я чту правую волю старца и перед подвигом ослабления преклоняю голову. Но волка не отдам.

– Ох, зря ты так, батюшка, – пожалел сирый, повздыхал и ушел ни с чем.

Головану не то чтобы тревожно стало, а как-то неуютно от несправедливого требования Ослаба. Обычно старцы старались ладить с вотчинниками, поскольку Сергиево воинство в мирное время во многом существовало за их счет. А тут сразу вспомнился Ражный, через Судный поединок лишенный вотчины, и были слухи, еще двух поместных араксов старец свел в Сирое. Дела и помыслы старцев обсуждению не подлежали, ибо все это наверняка имело глубокую и очень важную цель, пока что не объявленную и недоступную, однако несколько дней Голован ходил расстроенным, не покидал вотчины и часто глядел на дорогу. У него и мысли не было, что Ослаб теперь взялся за него и вздумал лишить вотчины; отец Николай настолько строго придерживался устава воинства, что был неуязвим и к тому же отличался добрым и покладистым характером во внутренних отношениях засадников.

Так прошла неделя, старец никаких знаков недовольства не подавал, и Голован успокоился, к тому же однажды после утренней службы, когда они с Молчуном вышли из храма, заметил, что он не плетется, как всегда, а трусит к своему сараю, причем ни на что не натыкаясь.

Дождавшись, когда рассветет, отец Николай тщательно осмотрел волка и обнаружил, что бельмо на глазу почти рассосалось, появился живой и реагирующий на свет зрачок, а еще недавно только назревающий гнойник в глазнице вышел, и теперь под рваным веком образовалась розовая, еще нежная кожистая пелена.

И рана на брюхе хотя еще и мокла кое-где, однако начала рубцеваться, и можно было снимать швы…

– Да ты, брат, молиться научился! – обрадовался Голован. – И Господь тебя слышит. А то как бы прозрел?.. Ну-ка, вторь мне: «Господи, воззвах к Тебе, услыши мя: вонми гласу моления моего, внегда воззвати ми к Тебе!»

Волк поднял голову и в точности повторил пение, разве что вместо слов у него получались льющиеся и неожиданно звонкие для звериной глотки звуки.

– А дачники не умеют молиться и чуда ждут! – засмеялся священник. – Оно же вот! Благодарю тебя, Господи! Ты и к зверю бываешь милостив.

На следующий день Молчун наконец-то стал есть, и поскольку за время болезни исхудал так, что напоминал велосипед, постной кашей его было не поправить. Отец Николай поехал на колхозную ферму за дохлыми телятами, а когда вернулся, застал у себя Скифа, о коем говорили, будто он опричник Ослаба. Старый поединщик приехал на машине, и не один – с двумя отроками, вероятно отданными ему в учение. Сам он, как и положено вольному, скромно сидел на верхней ступеньке крыльца, не смея войти в избу, а отроки разгуливали по дубраве и вроде бы собирали желуди.

Существовало поверье: если юному араксу до всех пиров посчастливится угодить в Рощу, набрать там желудей и, прорастив их, высадить где-нибудь в потаенной части леса, то это принесет быстрое взросление и победу в Свадебном поединке…

– Скоро мы с тобой свиделись! – вроде бы обрадовался Скиф. – Вот, ехал мимо, дай, думаю, навещу вотчинника!

Привыкший побеждать в кулачном зачине, он не любил тянуть схватку и доводить ее до сечи, поэтому и разговаривать с ним следовало соответственно.

– За Молчуном приехал? – в лоб спросил Голован.

– Да вот хотел взглянуть поближе, что за зверя помиловал Ражный. – Скиф озаботился при внешней веселости. – А он из-под носа ушел!

– Это не зверь. – Отец Николай мысленно порадовался. – Разве что обличьем…

– Тебе, конечно, виднее, но ублажи старика, покажи тварь.

– Коли убежал, как же покажу?

– От нас убежал, а к тебе-то придет.

– Могу дать послушать, – сказал Голован и пропел: – «Радуйся, благодатная Богородице Дево, из тебя бо возсия Солнце правды!»

Глотки в роду священников Голованов были луженые, в прошлую пору, чтобы на колокольню не подниматься и не звонить к заутрене, деды созывали народ с паперти – говорят, в деревнях за три версты у подсолнухов головки отлетали, а за семь у баб, словно ветром, подолы задирало.

Волк ответил низким и гулким баритоном, и Скиф в первый момент решил, что это всего лишь эхо.

– И что, придет? – спросил он.

– Не знаю. Он у меня вольный аракс…

Молчун же, услышав голос Голована, сам запел аллилуйю, и только тогда опричник сообразил, кто отзывается в лесу.

– Да он у тебя вместо дьякона! – засмеялся Скиф и подал знак отрокам.

Те помчались на волчье пение.

– Старцу-то зачем этот волк? – спросил отец Николай, но Скиф будто и не расслышал, предавшись философии.

– Неужели не держит на людей зла?

– Не держит, – с гордостью подтвердил Голован.

– Тогда это оборотень какой-то…

– У животной твари сознание другое, и мыслит она иначе.

– Да вроде бы тварь-то бессмысленная? Может, он боли не почуял?

– Все почуял. И потрясение испытал, и шок, как человек…

– Чем же мы отличаемся? – не поверил опричник.

– Памятью, – слушая волчье пение, объяснил Голован. – Мы думаем, неразумные они твари, поскольку нет у них заднего ума. Или, как теперь говорят, параллельного мышления, как у человека. Мы-то понимаем, не каленый прут виноват или палка, а тот, у кого она в руках. А зверь капкан грызет, пулю выкусывает… Не может он запомнить, от кого исходит зло, потому и самого зла не помнит. Это я так думаю.

Волк внезапно замолчал, не окончив псалма на фразе: «Да исправится молитва моя…»

– Поймали! – определил Скиф. – Отроки у меня проворные…

– Это они Молчуна пежили перед поединком? – будто между прочим спросил Голован, но опричник прикинулся глуховатым.

– А что ты, вотчинник, в дом-то не приглашаешь? – вспомнил он. – Что мы на улице стоим, словно калики?

Отец Николай открыл дверь:

– Мог бы и сам войти, я только храм запираю…

По правилам гостеприимства он посадил Скифа за стол и принялся угощать, однако тот не радовался ни меду, ни домашнему теплу, а все поглядывал в окна. Его отроки явились спустя часа полтора и, чинно поздоровавшись, виновато остались у порога. Кроме раздутых от желудей карманов, у них ничего не было. Скиф по виду испытывал гнев, однако при посторонних смолчал и только спросил у Голована:

– Не надо ли тебе, батюшка, дровец на зиму заготовить?

Это означало, что гости останутся в вотчине на столько, на сколько захотят – но только до весны, даже если не поймают Молчуна.

– А ладно бы было, – согласился Голован, ибо приютить у себя вольных, а тем паче таких почетных араксов, как Скиф, считалось за честь.

Отроки попросили топоры и удалились.

Волк не пришел на вечернюю службу, а лишь отозвался где-то в лесу верст за пять.

А когда Голован стал служить заутреню, то уже более не услышал эха своего голоса…

Если бы Ражный оказался здесь в одиночку, то решил бы, что у него высокая температура или заболели глаза: чем дальше шли они, тем более увеличивалось напряжение пространства и сильнее колебалось марево, отчего лес уже плавал и изламывался, будто отраженный в воде. Все выглядело реально – снег на земле и ветках, отдающий прелой листвой запах первого зазимка, приглушенные звуки шагов, звонкий стук дятла, долгий и тоскливый крик синиц. И одновременно все это воспринималось отстраненно, словно он находился в замкнутом пространстве и смотрел на мир сквозь волнистое стекло.

– Что, сирый, трясет тебя? – вдруг поинтересовался калик, оглядываясь на ходу. – Здесь без привычки всех трясет…

– Я еще пока не сирый, – отозвался он.

– Но потряхивает?

– Нет…

– Ну ты поперечный! – изумился тот. – Идет – качается, а признаться не хочет!

Ражному казалось, что он идет ровно, а колеблется окружающее пространство…

– Вот и пришли, – наконец-то прошептал калик, выглядывая из-за дерева. – Там сорока живет… Зря ты не согласился на кукушку. Сейчас бы к какой-нибудь деве закатились!

– Почему не согласился? Я был «за». Это ты не захотел секретов выдавать.

– Ага, знаю я! Выманил бы тайну и взамен гроша не дал. Теперь вот сорокой утешайся, скопидом.

Между трех высоких сосен, кроны которых смыкались высоко в небе, стоял старый, почерневший рубленый домик на три окна с резными наличниками, двускатная крыша покрыта замшелой, едва присыпанной снегом дранкой, впереди небольшой палисадник с замерзшими кустами георгинов. Похоже, здесь была кержацкая деревня: на зарастающей сосенками поляне виднелись остовы сгоревших изб, остатки изгородей и даже пара накренившихся электрических столбов с оборванными проводами. Домик сороки оказался последним сохранившимся строением и среди мерзости запустения выглядел оазисом торжества жизни: снег разгребен, крылечко выметено, а половичок, что лежал у входа, тщательно вычищен, выбит от осенней грязи и повешен на косое прясло.

Было в этом что-то уютное, домашне-теплое и дремотное. Сразу представилась чопорная бабуся в очочках – неизвестно, чьей вдовой в миру была, может, какого-нибудь туза или светского льва.

– Сорока! – панибратски окликнул сирый и постучал посохом по изгороди. – Оглохла или спишь?

Зимние, мерцающе белые из-за снега и трепещущие сумерки были долгими и тихими, как шелест листвы. Пора бы уже зажечь свет, какой есть, хоть лучину, однако окошки отсвечивали черным, а на крыльце никто не появлялся.

Всю дорогу смелый и самодовольный, калик здесь отчего-то сробел:

– Что, сами зайдем, непрошеными, или пойдем восвояси?

– Зайдем, – отозвался Ражный.

Проводник ступил на крыльцо, медленно и боязливо, будто подозревая растяжку, приоткрыл дверь, однако окликнул весело:

– Сорока!

Было уже ясно, что в избе никого нет, если не считать звуков во дворе, за перегородкой сеней: там переступали козьи копытца, пели и всхлопывали крыльями куры и вроде бы даже хрюкал поросенок – сороки отличались хозяйственностью, но и прижимистостью тоже.

Сирый шел, словно каждое мгновение ожидал выстрела, и следующую дверь открывал с не меньшей осторожностью.

В лицо пахнуло теплом, и, пока калик зажигал спичку, Ражный затворил за собой дверь. В избе было чисто, ухожено и приятно, как у всякой одинокой, излишне ничем не обремененной вдовы на Руси. На столе, в переднем углу, лежали недовязанный шерстяной носок с клубком ниток и очки – единственное, что оставлено в беспорядке.

– Куда-то улетела сорока! – обрадовался и раскрепостился сирый, зажигая лампу, висящую в простенке. – Интересно, а пожрать что оставила, нет?

Он тут же загремел заслонкой русской печи, брякнул ухватом, и через мгновение раздался торжествующий и окончательно расслабленный возглас:

– Живем! Борщец по-белорусски, со слабо выжаренными шкварками! А хлебушко еще горячий!.. Меня ждала, знает, что люблю, старалась угодить.

Ражный отряхнул ботинки у порога и, не раздеваясь, присел на лавку. В помещении марево вдруг улеглось и предметы обрели реальные очертания. Тем временем калик скинул модный длиннополый черный плащ, кожаную кепку с ушами и принялся греметь посудой. Через три минуты тарелки с борщом исходили паром на столе, а сирый, хитро подмигивая, поднимал крышку подпольного люка:

– Мед хмельной должен быть! У нее три колоды пчел летом стояло! Иначе она – не сорока.

Выполз он расстроенный, с миской соленых огурцов:

– Не сорока – ворона она! Хоть бы ма-аленький логушок завела для каликов!

От запаха пищи Ражного мутило. Он с трудом хлебнул три ложки и отодвинул тарелку:

– Не идет…

– Ешь через силу! Неизвестно, когда придется в следующий раз. Народ здесь негостеприимный, а бренка ведь тебя кормить-поить не станет. Будешь сам добывать… хлеб насущный. – Сирый беспокойно оглядывался, не переставая хлебать борщ, но вдруг положил ложку, побегал от окна к окну и сказал в сердцах: – А ведь не нам борща-то наварили… По вкусу чую. Должно, к сороке бульбаш прилабунился. Вяхирь, по Суду привели. Шустрый, болтают, жмотистый, как ты, а говорит, истину искать пришел.

Потом он долго и сиротливо смотрел в окно и, когда обернулся к Ражному, был уже страдальчески тоскливым.

– Ну что такое? – слабо возмутился калик. – Люди идут в Урочище, хоть кто бы стрекотнул. Приходишь к сороке, а ее и дома нет… Вот тебе и птицы, мать их… А балаболят: у нас все надежно, мышь не проскочит!.. Воинству конец приходит, Ражный. Можешь даже бренке не показываться. Просто дергай назад поутру. В райцентре больница есть, хирург – мужик замечательный. Он мне один раз вот такую занозу из ноги вынул!

Провокации продолжались.

– Не пойду, – отмахнулся Ражный.

– Дурак… А заражение крови начнется? Чем помогу? Мы медицинским наукам не обучены.

Сирый накинул еще пузатую поварешечку, но сразу есть не стал, а утер вспотевший лоб, без удовольствия отвалился к стене:

– Зело!.. Хоть и не для нас сварено.

И замер настороженно. Через мгновение он бросился к окну, прислушался и засуетился, беспомощно глядя на стол.

– Летит!.. Летит, чую… – Выскочил на улицу и вернулся обескураженный, но счастливый. – Нет никого… А слышал, вроде бы летела.

Ложку он не взял, а выпил через край борщ, закусил хлебом и стремительно убрал посуду, наскоро ополоснув под рукомойником. После чего заметнул чугунок в печь, вытер стол и положил вязку – как было. Остальное Ражный не помнил, ибо повалился на лавку, а сирый успел подложить ему подушку. В тот же миг изба закачалась, словно и она, основательная, срубленная из столетних сосен, не устояла в зыбком пространстве…

Ражный очнулся от визгливого, взвинченного женского крика и сразу понял, кто это стрекочет.

– …Я тебе что говорила? Чтоб зенки свои бесстыжие зажмурил и стороной обходил! А ты еще какого-то мужика притащил за собой!

Кажется, сирый обрел голос:

– Что ты мелешь, сорока? Да знаешь, кто это? Это же сын боярина Ражного!

– Мне хоть разбоярина! Убирайтесь отсюда!

– Сергея Ерофеича сын!

– Не знаю никакого Ерофеича! Выметайтесь!

Кажется, покладистость и чуткость сорок, отмеченные в сказках, сильно преувеличивались, либо у этой был просто вздорный нрав. Ражный ощущал неловкость, будто присутствовал при некоем семейном скандале, и потому делал вид, что спит, глядя сквозь ресницы.

Озираясь на него, сирый пытался говорить шепотом – не получалось:

– Да я его по суду Ослаба веду!.. Пожалела бы, молодой поединщик, недавно Свадебный Пир сыграл с Колеватым! Жениться не успел и уже в Сирое загремел! Холостой аракс, сорока!

Она несколько снизила голос и напор, хотя еще слышался медный звон в ее стрекоте:

– Ну ведь брешешь, а? Такой же, поди, как ты, холостой. А у самого семеро по лавкам!

– Между прочим, у него рана нарывает! – вспомнил и обрадовался калик. – Ты бы не стрекотала, а почистила да заговорила.

Сорока и тут не преминула огрызнуться:

– Думала, от тебя гнилью несет…

Она приблизилась к Ражному, и он ощутил ее ледяную ладонь на своем лбу.

– Горит… Ладно, вставай, хватит прикидываться.

Он с трудом оторвал голову от подушки и сел. Голос вдовы и манера говорить не соответствовали ее внешнему облику: пожилая и миловидная женщина с отблеском прошлой светской жизни в высокомерном и чуть презрительном взгляде синих глаз.

Руки были такими же бесцеремонными, когда она стаскивала рваную рубаху и сдирала бинт с предплечья.

– Кто тебя так? – спросила без интереса.

– Волк! – радостно произнес сирый. – У него был Судный поединок со зверем! Мечта любого засадника!

– Что ты мелешь-то? Мечта… – сердито застрекотала сорока. – Доставай кипяток из печи, будешь помогать!

Она ощупала жесткими пальцами коротко стриженную голову Ражного, затем несильно стукнула по темени; он был в сознании, все слышал и видел, но тело утратило чувствительность и стало деревянным, как после травы немтыря. Вводить таким способом в своеобразный наркоз умели многие женщины воинства, но у сороки получилось как-то очень легко и изящно.

Хотя говорила она жестко и голос звучал неприятно:

– Черти вас носят… В миру им не живется, все чего-то ищут! Нашли где искать – в Сиром Урочище… До утра оставайся, а утром чтоб духу не слыхала!

…На исходе следующего, солнечного и морозного дня бренка оказался на своем месте. Со стороны он напоминал причудливо изогнутый и замшелый корень дерева, почему-то вышедший из земли на свет. Вероятно, он совсем не боялся холода, поскольку прохаживался по своему ристалищу в одной старческой рубахе под широким мягким поясом, словно к поединку изготовился, однако же в портках и валенках. На непокрытой голове торчали ершиком седые и совсем не стариковские жесткие волосы. Причем густые черные брови напоминали изогнутые совиные крылья, и правое было высоко вскинуто, тогда как левое опущено, словно птица вошла в крутой вираж. Его фигура и лицо действительно напоминали скелет, обтянутый кожей, однако он не походил на заморенного и иссохшего; чувствовалось, что в этих мощах и косом, пристально-недоверчивом взгляде скрыта неожиданная сила. Если не считать сердечной мышцы, в нем практически не осталось сырых жил, которые требовали тепла и питания.

Человек обязан был хотя бы раз в день поесть, то есть найти топливо и бросить его в свой ненасытный котел. Внутренние органы, и особенно желудок с кишечником, от бесконечной работы изнашивались, в лучшем случае в течение одного века, и человек погибал раньше собственного тела. Всякое теплокровное существо в первую очередь искало пищу, для того чтобы продлить жизнь, но она, эта пища, разрушала само существо и прекращала жизнь. Сухая жила и костяк, единожды развившись с помощью сырых жил, существовали малой толикой, которую можно было легко получать из воды, от солнца и воздуха, не прикладывая изнуряющего труда.

Мало кто знал, сколько жили бренки, рассказывали, что по двести и триста лет, но если говорить о бессмертном существовании человека, то это возможно было лишь в такой плоти, где уже нечему изнашиваться, болеть и выходить из строя.

Любопытство Ражного не осталось незамеченным, бренка оперся на высокий посох, прямо посмотрел на яркое солнце и улыбнулся, показывая беззубые, детские десны.

– Да! – бодро сказал он. – К этому надо привыкнуть.

Несмотря на худобу, лицо у него было живое, подвижное и по-старчески розоватое, а желтоватая от седины недлинная борода аккуратно подстрижена и ухожена.

Никакого особого обряда для такого случая Ражный не знал, потому лишь склонил голову, как положено перед старостью:

– Здравствуй, бренка. Воин Полка Засадного… – И не удержался, на мгновение взлетел нетопырем, закружившись над седой головой старца: он источал розовый и длинный язык пламени с зеленоватыми протуберанцами, что означало невероятное спокойствие и самоуверенность.

– Погоди, – оборвал его старец и вскинул голову, глядя над собой – почувствовал! – Кто там летает?

– Я, – признался Ражный.

Бренка выгнул брови к калику, стоявшему поодаль:

– Ты зачем привел его?

– По суду Ослаба! – доложил тот со скрытой опаской. – Этот аракс утратил Ярое Сердце…

– Утратил? – изумился старец. – Да ты посмотри, как он глядит!

– Упертый он, бренка, поперечный – страсть! – нажаловался сирый.

– Да у него взор волчий! Ты говоришь, утратил…

– Это не я сказал – Ослаб!

– Ему, конечно, виднее, – заворчал бренка, никак не выдавая чувств. – Но отрока этого в пору хоть на цепь сажать…

– У Ражных вся порода такая! – подыграл сирый.

– Не возьму я его на послушание! – Старец капризно отошел и сел на замороженный голый камень. – Так и будет кружиться над моей головой…

– Что же мне делать-то, бренка? – засуетился калик. – Куда я теперь с ним? И что Ослабу сказать? Он ведь спросит!

– Следует помиловать отрока и отпустить. Нечего ему делать в Сиром! Сколько народу вы наводили сюда? Куда их всех определить? В калики? Но какой из этого аракса калик?.. Посадить рубахи да пояса шить вместе с ослабками?

– Нельзя! – со знанием дела сказал сирый.

– В том-то и дело! Все, этого я не принимаю!

И тут калик осмелел, подошел и, склонившись к уху, зашептал – лицо бренки не отражало никаких чувств. Выслушав, он утвердительно качнул головой:

– Ну, добро…

Сирый и вовсе воспрял духом, приобнял старца и теперь зашептал в другое ухо, отбивая некий такт своим словам вытянутым указательным пальцем. Вероятно, кроме официального приговора, существовали некие тайные инструкции Ослаба либо его пожелания, и потому бренка слушал внимательно и брови его слегка выровнялись. Он изредка кивал, но когда калик оторвался от уха, сурово мотнул головой, встал, издав едва слышный костяной стук:

– Он единственный аракс в роду Ражных?

– Единственный…

– И холостой?

– Холостой. И жениться не хочет!

– А если захочет?..

Калик ухмыльнулся:

– Да на ком тут? Ну если только на сороке…

Бренка взломал свою бровь, и сирого словно выключили.

– Я тебе сейчас покажу сороку! И не уговаривай! Не возьму я его. У меня тридцать два послушника, не успеваю! Какое это послушание – сами себе предоставлены, живут как хотят. Обойти всех за неделю не так-то просто! Вот и передай Ослабу мое слово.

Сирый снова прильнул к уху бренки и минут пять что-то шептал, вращая глазами. И вроде бы опять убедил.

– Что с ним делать-то? – спросил тот растерянно. – Куда приставить? Без дела-то он станет по лесам болтаться, как Сыч.

– Давай покажем ему Урочище? – уже панибратски предложил калик. – Пусть сам посмотрит, может, что и понравится.

Старец прищурился:

– На экскурсию сводить?

– Что-то вроде этого… Показать ему тех, кто на ветру стоит.

– Ты его в санаторий доставил? Или на казнь?

Калик дернулся было к его уху, но тот отстранился.

– У тебя-то какой интерес хлопотать за него? – спросил старец.

– Да никакого, – заюлил сирый. – Какой у нас интерес, бренка? Все ради воинства… Я блюду интересы Ослаба.

– Вижу, ты что-то хочешь. Говори!

– Ну, добро, есть, конечно, интерес. Что тут скрывать? – нехотя признался сирый. – Хотелось бы получить кое-что от Ражного.

– Ступай себе, калик…

– Как же так, старче? По обычаю, сень его знаний должна пасть и на меня. Пусть всего одна двести семьдесят третья часть, но положено. А знаешь, сколько в нем набито всяких тайных премудростей? Я же не прошу его научить волчьей хватке! Мне это даром…

– У тебя есть, что он просит? – вдруг устало спросил бренка.

– Нет, – отозвался Ражный.

– Как нет? – уцепился калик. – Ты сейчас только взлетал и кружил над головой старца. Он почувствовал! Ты же кем-то оборачивался? Значит, можешь и волком!

– Можешь? – спросил старец.

– Я могу входить в раж, оборачивать свои чувства. Это не то, что он хочет.

– Ладно, снимай с него свою добычу и ступай! – поморщился от назойливости сирого бренка и махнул посохом.

Калик с сожалением подступил к Ражному:

– Давай пояс. Что с тебя еще взять?

– Пояс? – отступил тот.

– И рубаху бы с тебя снял, да рваная она, – ухмыльнулся сирый. – Сам донашивай. А пояс мне по закону положен. Тебе-то на что он в Сиром?

Ражный положил руку на пряжки и глянул на бренку.

– Сними с него пояс! – прикрикнул старец. – Некогда мне…

– Извини, – повинился калик. – Правило такое… Ты ж военный человек, знаешь. Даже на губу сажают, и то без ремня. А тут в Сирое… – Он расстегнул пряжки, снял пояс и тут же, расстегнув пальто, подпоясался сам. – Моя добыча…

– Ослабу скажи, я принял отрока, но с условием раннего вече, – сказал ему бренка. – Девять месяцев носить это бремя не стану. Этому одного хватит, если не сбежит.

Обиженная согбенная фигура сирого еще долго мелькала среди деревьев, пока от него не осталось пятно в этой странной, зыбкой атмосфере. Но и оно потом истаяло, как парок, а старец все еще неподвижно стоял и смотрел ему вслед, спокойствием своим напоминая сфинкса.

– Что я должен делать? – притомившись от долгой паузы, спросил Ражный.

– А вот думаю, – отозвался бренка. – Возбудить ходатайство о помиловании или услать тебя в мир, на волю судьбы… У тебя не пропало желание выйти из лона воинства?

– У меня не было такого желания.

– Ты готов нести все тяготы и лишения своего сирого существования?

– Они мне приятнее, чем жить в мире.

– За что же ты так возненавидел его?

– Нет, старче, я люблю мир. Мне доставляет удовольствие жить среди простых людей, говорить с ними… Он мне ближе, чем Сирое Урочище.

– Тогда что же не уходишь?

– Мир стоит на пути безумства. Сосуществует то, что не может сосуществовать, – высокие технологии и людоедство. Навязчивое желание продлить жизнь, используя стволовые клетки, препараты из человеческой плоти, и жажда расширить пищевой рацион, нарушив табу.

– А если это будущее человечества?

– Тогда я не желаю принадлежать к такому человечеству.

– Да-а, – протянул старец. – Вот отчего этот волчий взор… Тебе следует успокоиться, отрок, погасить гнев. Иначе ты не увидишь тонкости и сложности сегодняшнего мира.

– Веди меня, старче. Я готов к послушанию.

– Нет, ты не готов, – неожиданно заключил старец. – Поживи здесь, остуди голову. Найду тебя, как время будет. Знаешь, сколько у меня таких гордых да гневных?.. Запомни единственное правило послушания: бо́льшим пожертвуешь – больше и самому воздастся.

И ушел, оставляя за собой расплывчатый, белесый и уже бесцветный след, едва видимый на фоне леса.

Едва бренка скрылся из виду, как из молодых ельников вывернулся калик, с оглядкой подбежал к Ражному:

– Ну, понял, что тебя ждет?

– Не совсем…

– Тебя бренка на произвол судьбы бросил! Бессрочно. Хоть ты и упертый, но мне жаль тебя…

– А что значит – раннее вече?

– Будешь жить в лесу без крыши над головой, без жратвы и теплой одежды, – с некоторым удовольствием сказал сирый. – Лучше девять месяцев послушания в тепле, чем месяц на морозе под открытым небом. Оглядись – снег кругом! Каково тебе будет в одной рубашонке да куртешке на рыбьем меху? Это, брат, такая школа выживания!.. Через неделю сам покаешься и в мир убежишь!

– Да я уже проходил такую школу, – задумчиво проговорил Ражный.

– Такую не проходил! Это тебе не вотчина, жилья тут не сыщешь! Вон твои соседи берлоги роют… Попробуй-ка день и ночь на холоде и с пустым брюхом!

– Месяц вытерплю…

– Если даже вытерпишь, бренка обязательно еще время назначит. Вот тогда начнется настоящее выживание. Такая борьба за жизнь! Или озвереешь, как Сыч, или сбежишь.

– Что ты хочешь? Пояс и так тебе достался…

– Да я-то ничего уже не хочу! Тебя жалко, за что страдания такие?

– Не искушай, сирый…

– Значит, слушай внимательно… – Он огляделся. – Из тебя начнут выколачивать твое «я», понял?

– Давно понял.

– А как – знаешь?.. Вот!.. Если выживешь первый месяц, на второй бренка сведет тебя с каким-нибудь вольным араксом, в одну нору затолкает – еще через месяц вы друг другу глотки перегрызете! Потому что двум медведям в одной берлоге не лежать.

Кажется, он действительно начал открывать некоторые тайны послушания.

– Как это – сведет? – спросил Ражный.

– А не знаешь, как они сводят? – изумился сирый. – Подберет тебе брата, по характеру прямо противоположного. И станете вы друг друга сначала словом цеплять, потом и до кулачной дойдет. День и ночь будете давить друг друга и при этом называться братьями. А тем самым выдавливать из себя гордыню!.. Один кто-нибудь не выдержит, уйдет, а бренка тебе нового напарника сыщет, еще покруче. И независимо, уживетесь вы с братом, нет, тебе придется делиться с ним своими родовыми тайнами! Слышал, что старец сказал? Бо́льшим жертвуешь, больше и воздастся. А всем известно, у Ражных много чего накопилось. Никто из вашего рода еще в Сиром не бывал и не делился… Вот и станешь раздавать свое «я» одному, другому, третьему, пока тебя не растащат… Нет, разорвут на части, Ражный! Такое послушание выйдет! И мир после него ласковым покажется… Но ты сначала выживи первый месяц! Да еще силенки сбереги, чтоб потом с араксами хлестаться.

– Если что, пойду к вдове…

– Ох и наивный же ты, брат! Ну сходи, сходи, коль ума нет. – Сирый как-то обреченно пошел в ельники, потом обернулся: – Забыл, как принимала?.. Покровителей в Вещерских лесах не бывает! Послушникам и куска хлеба не дадут без воли бренки или настоятеля. Я даже не могу научить, как от мороза спасаться! Потому что голодный ты все равно не спасешься! Хоть трижды волком обернись! – Он постоял, качая головой, затем сдернул котомку, достал веревку и бросил Ражному: – На! Хоть этим подпояшешься… А если что, и удавиться можно на горькой осине.

Через минуту его следы на снегу заровнялись поземкой, и Ражный остался один. Он поднял веревку, подпоясал рубаху и побродил по кургану, все сильнее ощущая знобкое одиночество. И уже на закате солнца направился к сороке, ибо не найти было иного ночлега, а к вечеру примораживало так, что защелкали деревья.

Вдова встретила его равнодушно, хотя уже не ворчала, как вчера, сдержанно спросила о ране, мимоходом кивнула на лавку, где он спал прошлую ночь.

Не баловали здесь приговоренных лаской и вниманием, но в чужой монастырь со своим уставом не ходят, поэтому Ражный попил воды и лег.

– Поединщики ропщут, – вдруг сказала сорока, когда он уже засыпал, паря сам над собой летучей мышью. – Пересвету челом бьют, считают, Ослаб слишком строго с тобой обошелся, неправедно осудил. Сам-то как считаешь?

Вольные вдовы могли обсуждать все, что происходило в Полку, и перемывать косточки, невзирая на личности. Что с них взять? На то они и сороки…

Ражный молчал, а она не унималась:

– Года два назад еще в лесах пусто было, живую душу не встретишь. А теперь сколько вашего брата нагнали! И откуда берутся только?.. Неужели все такие грешные, что сразу в Сирое надо? Поговоришь с араксами – вроде не буйные, не злобные и без воинства жить не могут… Ох, не зря говорят, Ослаб не только телом, но и разумом ослабел…

Обсуждать с ней разум духовного предводителя Ражному не хотелось еще и потому, что после спроса под древом Правды в Судной Роще у него сложилось совершенно иное убеждение – ум и суждения Ослаба показались ясными, пронзительными и даже провидческими.

– Да ты и сам непутевый, зверя дикого пожалел, а себя нет, – уже ворчливо заговорила сорока. – Говорят, на Свадебном Пиру добро погулял, а не женился. Поди, суженая есть? А ей каково, подумал? Хочешь, чтоб кукушкой летела по лесам да куковала по милому?

Ему показалось, что за синими, сумеречными окнами в морозной тишине послышался звук, напоминающий пение. Он знал, что это всего лишь обман слуха, психологическое воздействие сорочьего треска, поэтому не придал значения.

– Ты вот что, аракс… Послушай совета мудрой вдовы, иди-ка из лесов, бери невесту и к Пересвету. Пускай найдет подходы к Ослабу. Боярину сейчас не слишком-то весело, шум по всему воинству идет… Говорят, он даже побежденного соперника своего… Погоди, как имя-то ему? С которым в последний раз на ристалище сходился?..

– Калюжный, – подсказал Ражный.

– Вот-вот… И Калюжного этого по навету боярина осудили и будто в Сирое пригнали. Что творится?.. Так пусть теперь Пересвет похлопочет перед старцем, чтоб допустил. А как допустит, тут уж не теряйся…

Сквозь это сорочье подстрекательство Ражный вновь услышал переливчатый звук и теперь уже точно определил, что это человеческий, тоскующий голос, только странный, похожий на церковное пение. Осторожно освободив второе ухо от подушки, он прислушался, но звук оборвался каким-то неясным всхлипом.

– Мне чудится, будто волк воет. – Сорока, видно, тоже прислушивалась. – Слушаю и радуюсь.

– Откуда здесь волки? – после паузы спросил Ражный.

– В том-то и дело… Мне волчий вой как музыка. Пусть поют!

– Обычно женщины боятся, – сказал он, а сам ужаснулся зловредности этой сороки.

– Боятся… Я тоже боюсь. Но если они придут на Вещеру, это мне знак будет!

– Какой знак?

– Тебя ведь сначала хотели с Нирвой свести… – заговорила она с бабьей тоской. – Калики уж сюда на лошади с клеткой приехали, чтоб вывезти его из Сирого. Я обрадовалась и молилась, чтоб ты его одолел на Судном поединке… Да передумал ослабленный старец, волка натравил. Должно быть, пожалел тебя. А если б с буйным свел?

– А что тебе Нирва сделал?

– Завтра утром собирайся и уходи, – вместо ответа строго треснула сорока. – Нечего тут делать. Нет в Сиром ни счастья, ни истины. Так что не ищи.

Ражный еще долго прислушивался к пространству за окнами, но отмечал лишь частый треск деревьев, напоминающий далекую и ленивую перестрелку.

Рано утром, когда хозяйка принялась растапливать печь, он тихо встал, оделся и попросил топор. Она взглянула на него оценивающе, и в голосе послышалась угроза:

– Коль со своей судьбой вздумал потягаться, без топора проживешь. Ступай, и чтоб духу твоего не было!

Ражный вспомнил предупреждения калика, поблагодарил сороку и вышел на крыльцо: в небе еще мерцали звезды – единственные неподвижные детали этого колеблющегося пространства, а от изламывающихся деревьев, покрытых инеем, исходил морозный шорох…

3

Хронический недосып мучил Савватеева вот уже четвертый месяц, с тех пор как родилась дочка. Поздняя беременность у жены проходила трудно, она дважды лежала на сохранении и, хоть кесарево сечение делали в Кремлевке, все равно операцию перенесла тяжело, и сейчас требовались покой и хороший сон, чтоб сохранить молоко. Ребенок был первый, поздний, долгожданный, но когда Олег Иванович взял его на руки, ничего не ощутил – ни волнения, ни каких-то особых отцовских чувств или радости.

И потом, когда это крохотное существо поселилось в квартире и сразу же завело свои, не совсем приемлемые порядки, Савватеев почувствовал даже некоторое раздражение. Особенно его доставал крик, звучавший среди ночи, как тревожная сирена, и заставлявший вскакивать и суетиться. Он терпел, думал, что это все пройдет, начнется эффект привыкания, однако при этом ловил себя на мысли, что когда смотрит на дочку, то ищет черты сходства с ним.

И не находит! Почему-то нос крупный, не савватеевский, волосики жгуче-черные, разрез глаз не его и не жены – скорее типичный восточный. Так бывает в смешанных браках, когда к устоявшемуся, например, славянскому типу примешивается кровь инородца, способная доминировать два-три поколения, и прежде всего это заметно по цвету волос и разрезу глаз. В антропологии он кое-что понимал по долгу службы, как, впрочем, и в других науках, связанных с физиологией и психологией человека.

Савватеева это как-то однажды и сразу оглушило, и он молчал, с затаенным ужасом взирая, как все более развивающиеся расовые признаки выстраивают стену между ним, женой и новорожденной дочкой.

В первое время он еще посмеивался над собой, мол, хорошо, что ребенок не африканец какой-нибудь, однако все анекдоты на эту тему ему показались грустными, когда он почувствовал полное отчуждение и понял, что никогда не будет любить это дитя. Жена все чувствовала или догадывалась о его сомнениях и исподволь пыталась убедить, что девочка – вылитая прабабушка Нина, которую Савватеев никогда не видел, но знал, что будто бы в ее жилах текла кровь кавказской княжны.

Однажды у них все-таки состоялся доверительный разговор, и он открылся жене, пожаловался, мол, это странно, однако он пока не испытывает отцовских чувств к девочке, хотя ждет их. И предположил, дескать, не потому ли, что ему уже сорок и перегорел, переступил некую черту, за которой уже поздно искать юношескую яркость чувств.

Назвать истинную причину он не мог, ибо в тот же час последовала бы смертельная супружеская и материнская обида со стремительной развязкой.

– Тебе нужно больше общаться с дочерью, – определила Светлана. – А ты все время в командировках! Нужен постоянный контакт, забота, зависимость от ребенка, чтобы пробудить чувства.

И Савватеев решил их пробудить в полной уверенности, что справится и с этой задачей. Он знал, достигнуть можно всего, если проявлять последовательное и все возрастающее упорство, если, невзирая ни на что, стоять до конца. Он освободил жену от ночных бдений, вызвавшись укачивать девочку и вставать к ней, если проснется и заплачет, взял на себя молочную кухню, стирку и прочие памперсы. Поначалу роль ночной няньки и кормилицы доставляла Савватееву некое удовлетворение: он вскакивал по первому сигналу, брал девочку на руки, нежно баюкал, мычал колыбельные, если нужно, менял пеленки, разогревал в теплой воде и давал молоко или сок, правда, по-прежнему не испытывая радости от этого, поскольку еще пристальнее стал вглядываться в черты лица дочери.

А потом однажды вгляделся в лица детей азербайджанской семьи, купившей квартиру в их доме, и все потуги тотчас же пошли насмарку.

Ситуация была обескураживающая и постыдная – прожить вместе пятнадцать лет в ожидании этого дитя, чтоб потом, когда оно явится на свет, все разом оборвалось. Конечно, следовало бы прямо спросить жену, кто отец ребенка, но это привело бы к разводу. А от неминуемой ссоры пропадет бесценное материнское молоко: в последний год Светлана и так пережила много стрессов.

Оставалось одно – молча собрать вещички, выпросить у руководства зарубежную командировку и исчезнуть на несколько месяцев. И это будет «бархатный» вариант расставания, поскольку жена давно привыкла к его внезапным и длительным поездкам в никуда.

А руководство же, наоборот, старалось его особенно не тревожить и, словно в насмешку, всякий раз интересовалось здоровьем матери и дочери, что-то советовало и намекало, что на целый будущий год он освобожден от внезапных и долгосрочных поездок. Даже окончательно решившись уйти из семьи, Савватеев несколько дней оттягивал драматический момент и все-таки рискнул провести тайную генетическую экспертизу. А это оказалось не так-то просто, и самое главное, нужно было взять у девочки кровь, и пока Савватеев все это устраивал, создалось полное ощущение, будто он совершил нечто постыдное, мерзкое или вымазался в грязи.

Несмотря на то что негласный анализ, сам того не подозревая чей, делал Крышкин – человек из своего родного ведомства, все равно результат обещали лишь через две недели. И поторопить его было никак нельзя, чтобы не заподозрил некой личной заинтересованности, кроме того, весь этот срок надо было прожить так, словно ничего не происходит.

В первый же день, как только он вернулся домой, жена сразу заметила его странное состояние, начала приставать с расспросами, и Савватеев чуть не взвыл и не выдал себя. Выход был один – идти к руководству и просить командировку, однако все получилось само собой. Мерин сам вызвал к себе на конспиративную дачу в Лесково, за семьдесят километров от Москвы, хотя в том не было никакой нужды. Бывший милиционер страдал заболеванием – тяжелейшей формой комплекса неполноценности, и этот его тайный диагноз был неизвестен лишь ему одному. Он еще не наигрался в конспирацию и теперь изображал из себя резидента, делая значительное событие из каждой встречи со своим подчиненным. При хорошем течении дел Мерин довольно убедительно играл мягкого, обаятельного кота, однако же готового в любой момент выпустить когти. Подводила только его вечно красная, выдубленная на холоде и ветру физиономия гаишника, на которую уже было невозможно напялить ни одну маску, и еще словарный запас, в экстремальных ситуациях становящийся весьма узким, специфическим и конкретным.

Едва Савватеев переступил порог, как стало ясно, почему встреча назначена на этой даче: уединившись, Мерин здесь пил, чего раньше за ним не замечалось, и теперь, утром, несмотря на непроницаемое лицо, явно страдал с похмелья, хотя побрился, надушился, нарядился в слепящую от белизны рубашку и делал вид, что его распирает от счастья.

– Почему у тебя глаза красные? – встретил он Савватеева прямым намеком. – Пьянствовал, что ли, на радостях?

– Родительские заботы, – в сторону сказал Савватеев.

Мерин выставил на стол рюмки, коньяк и блюдо с фруктами.

– Все это проходили… Ночные колики, газы мучают, пупочная грыжа… Как давно это было! И вы потом забудете. В памяти останется все прекрасное.

В первый момент Савватееву показалось, что пригласили его на конспиративную дачу в качестве собутыльника. Однако после второй рюмки Мерин достал из сейфа опечатанный футляр, сдернул шнурки и извлек толстую папку.

– Поэтому и знаю, о чем мечтает… молодой родитель. – Юрий Петрович подсунул бумажку: – Распишись и приступай. Заодно и отдохнешь от семейных забот… вдали от дома.

Савватеев даже не поверил в такое предложение, расписался и открыл папку – дело по розыску без вести пропавшего гражданина США, материалы собирала милиция и прокуратура под началом ФСБ.

– А не много ли чести этому гражданину? – разочарованно спросил Савватеев.

– Каймак Михаил Идрисович, VIP-персона, – отчего-то брезгливо объяснил Мерин. – Большие заслуги перед родиной… Узник совести, за что получил аж двойное гражданство! А защитник прав человека… так сказать, в мировом масштабе. Но вот надо же, без вести пропал. Тринадцать месяцев назад.

– И только хватились?

– Да и то не наши – америкосы наконец-то зачесались. Ну и как всегда подозревают российские спецслужбы, не доверяют Генпрокуратуре…

– А чего же они раньше молчали?

Мерин открыл было рот, но, кажется, вспомнил приказ по поводу ненормативной лексики, изданный чуть ли не специально для него, и неожиданно рассмеялся, чего раньше с ним не бывало.

Этот железный человек даже улыбался редко, и то обычно скептически, а эмоции выражал в основном грубым матом, придавая ему разные оттенки.

Дело в том, что непосредственный начальник Савватеева всю свою жизнь работал в МВД, в смутную пору занял высокий пост, а после вынужденной отставки за особые заслуги его трудоустроили, назначив начальником Управления, которое занималось спецоперациями, – случай, конечно, беспрецедентный. Вместе с этим милиционером в замкнутую на себя и весьма дипломатичную языковую атмосферу ворвались жаргон, косноязычие и откровенный мат. От его ментовских привычек сначала морщились и шарахались, но Мерин из-за своей поддержки сверху был очень влиятельным, а сами его привычки оказались не только прилипчивыми, а, как радиация, проникающими и поражающими сознание.

После приказа Мерин сам начал делать замечания подчиненным и искоренять сленг.

– Мы думаем, он в США, там думают – у нас, – как-то беззаботно и открыто заговорил он, делая паузы, чтоб не озвучивать запрещенные слова. – Знаешь, как в анекдоте про неуловимого Джо. На самом-то деле он… никому не нужен, но зато какой предмет для спекуляций и скандала! Этим… Идрисовичем я занимался по личному поручению шефа целых полтора месяца. Родом он не из бандитов, конечно, и сел на нары, может, даже за чужой грех. На его служебном ротапринте… тиснули брошюру о нарушении прав человека в СССР, тиражом в сорок экземпляров. Сам он или нет – дело темное. Но схлопотал четыре года с высылкой… Зато эта строка в биографии потом стала его судьбой и определила, так сказать, положение в обществе.

Мерин неожиданно замолчал, словно прислушиваясь к своему организму и, должно быть, вспомнив собственную биографию, отдаленно похожую: решение о силовой ликвидации восставшего Верховного Совета принималось президентом, а он прикрыл его, взял ответственность на себя, то есть пострадал за другого, и в результате сел на «нары» Управления – тоже вроде бы узник совести…

Он налил себе коньяку, однако посмотрел в рюмку и вновь рассмеялся каким-то своим, видимо, приятным мыслям.

Савватеев решил, что таким образом у него проявляется похмельный синдром.

– Сейчас плотно завязан с авторитетами и олигархами на грязных деньгах, – стараясь быть серьезным, продолжил Мерин. – Точнее, был завязан… В основном занимался отмывкой капиталов за рубежом, прокачивал десятки миллионов через оффшоры. Но это сейчас все делают… Кроме того, пользуясь неприкосновенностью, ввозил наличку простым багажом и финансировал… некоторые сомнительные проекты, в том числе и политические. Должно быть, америкосам опять нужно обострить тему прав человека и судьбу правозащитников в нашем многострадальном государстве. Вот и хватились…

– Может, ихним салом по мусалам? – простовато предложил Савватеев, чтоб начальнику было понятнее. – В ответ на происки сделать предъяву на нашего дорогого… Идрисовича? Он ведь наполовину и наш гражданин.

– В этот раз не проходит! – Мерин выпил залпом. – Кто первый заявил, тот и прав… Зато наводку дам, целую версию. Конечно, работать по событиям годичной давности тяжко, но кое-что есть. По моему убеждению, борца с правами человека похитили или грохнули свои же. Может, не поделился, может, украл много… Накануне исчезновения он выезжал со своими бандитами на одну охотничью базу. Скорее всего, там собирался большой сходняк. База эта странная, как и ее хозяин, не исключено, принадлежит к бандитской группировке…

Он на минуту задумался, вспомнил что-то смешное и вдруг стал рисовать на листке, стягивая губы, чтоб не расхохотаться. Савватеев чуть склонил голову и вытянул шею…

Начальник Управления рисовал ромашковую полянку с пятнистой коровкой. Этот суровый человек мечтал о чем-то веселом и в такие мгновения мог забывать о деле. А поскольку ничего подобного быть не могло в принципе, то его столь неожиданное поведение иначе как сумасшествием назвать было нельзя…

– Потом Каймак внезапно оказался в Москве. – Мерин скомкал листок и со вздохом облегчения бросил в корзину. – Слетал в Нью-Йорк на один день и снова уехал на ту же базу. А вот вернулся ли оттуда, неизвестно, по крайней мере, его больше никто не видел. Жизнь он вел одинокую, скрытную, хотя был публичным человеком, посещал… гей-клуб и прочие элитные притоны. О его передвижениях знал только личный телохранитель. Вероятно, Каймака на сходняке и замочили.

Он достал из бара пачку редкостных теперь и непопулярных папирос «Казбек», закурил, но тут же загасил в тарелке – вспомнил запрет врачей…

– И что интересно! – оживился в мгновение. – Телохранитель остался жив! Но не скажешь, что здоров, – до сих пор находится в Кащенко. Мания величия, представляется верховным жрецом какой-то новой цивилизации. Специалисты диагноз подтверждают, так что на него времени не теряй. Зачищай охотничью базу. Три дня тебе хватит, при особых полномочиях.

Савватеев сидел в сутулой позе скорбящего Христа.

– У тебя семейные проблемы, – догадался Мерин.

– Там все прекрасно…

– А что стряслось?

– Да я, Юрий Петрович, перестаю понимать, где работаю. И на кого.

– Ты не думай об этом. Задача поставлена – надо выполнять.

– Мы уже теперь вместо милиции. Ищем пропавших граждан на своей территории. Больше нечем заниматься…

Управление в полную силу работало только во времена холодной войны, но после поражения в ней, а вернее, добровольной сдачи позиций сверхдержавы, спецоперации за рубежом стали великой редкостью и непозволительной роскошью. Якобы не хватало денег. На самом деле был страшный дефицит специалистов, ума, таланта и, главное, желания…

– Ладно, не ворчи как дед! – засмеялся начальник. – Ты же еще молодой отец… Наше ведомство теперь у америкосов самое честное и не ангажированное! Можно хоть этим погордиться…

– Пусть его ЦРУ и ищет.

– Думаешь, не ищут? Не сами, конечно, подрядили ФБР… Только хрен им с маслом.

– А они знают, что Конституцию нарушать нельзя?

– Ихнюю нельзя – нашу можно. Говорят, если вы в Чечне работаете, так уж найдите заодно нашего гражданина на своей территории. Он, видите ли, американец. А это звучит гордо.

– Вы же практически нашли его? Осталось проверить базу и доложить.

Внутреннюю веселость Мерина не могла скрыть даже выдубленная красная маска на лице, не приспособленном для положительных эмоций.

– Базу я проверить не успел и доложил то, что тебе докладываю сейчас. Нормальная текущая работа!.. А шеф был не в духе. Или его уже достали с этим… Идрисовичем. Если бы кто слышал, как он орал!..

– На вас?

– На меня! – расхохотался Мерин. – На кого же еще?

– Если на вас орали – мне молча оторвут голову, – изумляясь его настроению, мрачно проговорил Савватеев.

– Отрывают, когда мало знаешь, но берешься рассуждать. Когда много и молчишь – берегут. Тебе нужно доказать непричастность спецслужб. И найти хотя бы концы, чтоб америкосам доложить. На бандитской ли разборке замочили, по пьянке ли утонул и не нашли – все годится.

– Тогда трех дней мало. Без подготовки такую операцию не провести.

– Ты сможешь, не прибедняйся, тем более внутри своей родной страны.

– Мне легче работать за ее пределами.

– Вот как? – чему-то изумился Мерин. – Я всегда считал, наоборот…

– Все так считают.

Савватеев захлопнул дело, встал и молча поплелся к двери. Слышно было, как Мерин отъехал от стола в своем кресле:

– Погоди, родной! А ты когда пригласишь на крестины? Я ему предложил услуги крестного отца – он не зовет…

Светлана категорически запретила приводить в квартиру посторонних – невзирая на личности, мол, чтоб бактерий не заносили, и Савватеев был рад этому обстоятельству: он всячески оттягивал тот час, когда пришлось бы предъявить сослуживцам свою дочь, которая вышла ни в мать, ни в отца… И еще он не знал, как отказаться от услуг Мерина, целящего на место крестного папы.

– Теперь после командировки, – вяло пообещал он. – Если получится…

– Тогда за дело! Очень уж погулять хочется! Никогда не был крестным отцом… Это налагает какие-то обязанности?

– Говорят, только приятные…

– Чего же ты сидишь? Вперед! Испытаю еще почетное звание – и можно умирать!

Судя по его внутреннему состоянию восторга, этого начальника уже не пережить никогда…

– Возьмешь группу Варана, – благосклонно позволил Мерин, – и отработаешь эту базу по полной программе. И пригласи экспертов толковых – стариков, что сейчас от безделья страдают. Чую, там лежит… плоть Идрисовича! Материал для генетической экспертизы имеется.

– А что же вы-то не добрались до его плоти? – после паузы спросил Савватеев. – Странно…

– Для тебя берег, родной, в качестве подарка. Мы кто с тобой будем? Кумовья? Так что прими, кум, не отказывай!

– Спасибо. – Савватеев взглянул на веселящегося начальника. – Но труп двойного гражданина слишком щедрый подарок, не могу принять.

– Смилуйся уж, прими! – Мерин поставил перед ним рюмку и плеснул чуть на донышко. – Служить бы еще мог лет двадцать… Сердце бьется, голова светлая, и сил хватило бы, да больше не хочу.

Савватеев обескураженно молчал. Мерин звякнул рюмкой, победно поднял ее над головой.

– Знаешь, приятно осознавать, – с торжественной расстановкой проговорил он, – что есть в мире другие сердца, головы… И иная сила! Неистребимая! Можно уходить на покой. Так что докладывать шефу уже будешь ты.

– Вы что хотите сказать?..

– А то, что ты подумал, Олег Иванович. Мне предложили назвать только одну кандидатуру. Я назвал… Вот за это и выпьем!

На изучение исходных материалов времени почти не оставалось, чтобы только прочитать документы, собранные оперативно-следственной бригадой милиции, прокуратуры и ФСБ, требовалось часов пять. А тут еще из головы не выходило странное, непривычное поведение Мерина с его речами и заявлениями, расценить которые можно было пока что неопределенно: внутри ли ведомства, в душе ли самого начальника Управления, но что-то произошло, если не великое, то потрясающее. А когда происходит подобное в закрытой и засекреченной организации, то ожидать можно все что угодно – от какой-нибудь новой перетряски в государстве до эпохи перемен.

Савватеев лишь пролистал бумаги, отмечая фамилии действующих лиц и исполнителей, и в начале споткнулся о название охранного предприятия – «Горгона». В оперативной справке значилось, что эта змея вылупилась из яйца простейшей преступной группировки, организованной спортсменами, легализовалась и стала обслуживать крупнейшие банки и известные фирмы. А фактически управлял ею в прошлом многократный чемпион СССР и Европы, известный мастер спорта международного класса, заслуженный тренер по вольной борьбе Георгий Поджаров, которого Савватеев знал лично.

В пору, когда неистовые демократы губили собственную разведку, ему поставили задачу обеспечить канал и вытащить из-за границы тех законспирированных агентов, кого уже сдали, но из-за шокового состояния спецслужб Запада не успели арестовать и упрятать в тюрьму. Причем сделать это надо было оперативно и скрытно, чтоб свое родное государство ничего не заметило.

Если в пору «холодной» войны Управление вытаскивало из-за кордона врагов, фашистских преступников, бывших полицаев, предателей и лиц, интересующих разведку, то теперь приходилось спасать своих от своих…

Такой канал был найден через спортивные организации, которые имели возможность разъезжать по всему миру, пользуясь «зелеными коридорами», и по которым в Россию, почти без прикрытия, въезжали десятки разведок даже из самых ленивых стран. Поскольку многие спортсмены занимались незаконным оборотом валюты, допинговых средств, наркотиков и просто контрабандой, завербовать тех, у кого рыльце в пушку, не составляло труда. Поджаров был взят на валюте, дал согласие на сотрудничество и с помощью своих связей в спортивном, и не только, мире вывез несколько наших разведчиков вместе с семьями, за что получил денежную премию, благодарность от руководства и «постоянную прописку» в картотеке.

После этой операции Савватеев больше с ним не встречался, но Поджаров вряд ли был выпущен из поля зрения, и если он до сей поры жив и здоров да еще служит в «Горгоне», то по старой дружбе может много чего рассказать о Каймаке. Сборная тройка оперативников, искавшая правозащитника, разумеется, не знала всех подробностей о жизни известного чемпиона, а Мерин имел возможность проверить по картотеке, однако из-за своей ментовской несообразительности не проверил.

Особые полномочия позволяли Савватееву мгновенно получать любую, даже самую засекреченную информацию без дополнительных виз и разрешений. И он ее получил: Кабан – такой псевдоним носил Поджаров – действительно работал финансовым директором «Горгоны», однако связей с ним больше не осуществлялось, и, кроме всего, была милицейская справка, что он пропал без вести год назад и находится в розыске по заявлению родственников.

Это могло означать, что правозащитник покинул сей мир не в одиночку. Кто-то попросту обезглавил «Горгону», заманив ее, например, на ту же охотничью базу, причиной чего мог стать примитивный передел собственности и влияния на определеннные отрасли бизнеса.

Только на основе этого можно было до блеска вычистить мундир спецслужб и показать его американцам, но взгляд Савватеева зацепился за сводное медицинское заключение, где значилось, что во время проведения оперативных мероприятий в районе той самой охотничьей базы пострадали пятеро из девяти ее участников. Две травмы были не совместимы с жизнью: один офицер спецназа упал с высокого дерева и сломал шею, второй погиб от поражения электрическим током, остальные получили бытовые ранения и увечья, как то: переломы и вывихи, связанные с неосторожным передвижением по захламленному лесу.

В столь примитивное объяснение Савватеев не поверил: непосредственный руководитель операции, подполковник ФСБ Озорной, один из немногих, кто не пострадал, и теперь рьяно пытался скрыть причины провала. И делал это не без участия Мерина, поскольку тот был тайным вдохновителем вылазки на природу. По крайней мере, бойцы спецназа ломали себе шеи и лезли на оголенные провода совсем недавно – две недели назад, то есть когда бывший милицейский чин по распоряжению шефа лично занимался розыском Каймака.

Теперь ясно, за что наорал на него непоколебимый и дипломатичный шеф…

Но что же так взвеселило и вдохновило всегда мрачного Мерина, если его буквально распирало от радости?

Уж никак не скорая отставка и пенсия…

Времени на обстоятельную беседу с Озорным почти не оставалось, поэтому Савватеев заехал к нему по пути на базу группы Варана. Сразу же после неудачной операции подполковнику наверняка посоветовали написать рапорт об увольнении, и теперь он проходил обследование в госпитале.

Внешне он показался заторможенным, задумчивым – скорее всего, еще переживал случившееся или робел перед невеселым будущим: до пенсионной выслуги ему не хватало десяти месяцев.

– Я все описал. – Озорной не хотел разговаривать. – В деталях, с подробностями. Читайте!

Его объяснений в деле по розыску Каймака, разумеется, не было, а искать материалы служебной проверки уже было некогда, да и толку от них мало: Мерин явно выводил себя из-под удара, и подполковник писал то, что ему велели.

– Теперь я могу оказаться на вашем месте, – признался Савватеев. – Подскажите, как не сломать шею?

– Соблюдайте элементарную технику безопасности, – посоветовал Озорной. – Что еще скажешь?

– Но ваши люди не из детского сада…

– Крутизна еще хуже ребячества. Один залез на дуб и рухнул, второй на провода наступил…

– На базе нет электричества…

– Брошенная линия оказалась под напряжением… Бесхозяйственность!

– Ну а что остальные? Тоже несчастные случаи?

Подполковник тоскливо посмотрел по сторонам:

– Трудно поверить… Но это так. Иначе просто чертовщина какая-то. Человек спотыкается на ровном месте, падает – перелом шейки бедра. Второй тащит его к машине, чтоб оказать помощь, и ломает ногу аж в двух местах… У меня в Чечне столько потерь не было, как здесь! И все в один день!

– Как же вы-то уцелели?

– А я не ходил в дубняк.

– В какой дубняк?

– В лес дубовый. Все мои люди пострадали там.

– Проклятое место?

– Что хотите, то и думайте… Но мой совет: не суйтесь туда, что-то там не чисто. – Глаза Озорного болезненно заблестели. – Не знаю, полтергейст, энергии или еще какая дурь… Но там человека охватывает непонятный навязчивый страх…

Похоже, он проходил обследование на предмет психического здоровья.

– На самой-то базе есть люди? – спросил Савватеев, чтоб отвлечь его от неприятных воспоминаний.

– Вроде бы только сторожа, пенсионеры. Ждут открытия какого-то сезона сбора грибов… Мы толком не отследили, не успели.

В полдень Савватеев выехал из Москвы в сопровождении микроавтобуса с группой Варана и джипа, где сидели опера, криминалист и судмедэксперт – старики, рекомендованные Мериным. Все были экипированы походной одеждой, корзинами, рюкзаками: по подсказке Озорного изображали грибников, организованно выехавших на природу, хотя Савватееву бы и в голову не пришло устраивать такое прикрытие, поскольку на дворе был октябрь и уже выпадал снег. Но оказывается, в это время там начинается выброс позднего опенка и все безработное местное население, в том числе и городское, бросается в леса с надеждой заработать хоть какие-нибудь деньги.

Искать другую причину появления значительной группы людей в районе базы было некогда, да и в целом операция была не продумана до деталей, не подготовлена и все теперь отдавалось на откуп импровизации, технической оснащенности и оперативному чутью.

За шесть часов в дороге Савватеев не ощутил ни свободы, ни отдохновения от семейных проблем и чувств, с ними связанных, поскольку, пересаживаясь из машины в машину, инструктировал на ходу свою команду, изучал район операции по карте, разбивал ее для удобства на квадраты, ставил приблизительные задачи и даже не пытался дозвониться жене, чтобы предупредить о командировке, при этом ощущая тихую месть.

Теперь ты возбуди в себе и потренируй материнские чувства!

С Вараном было проще всего: диверсионно-разведывательная группа, натасканная для работы на чужой территории, умела тупо и точно выполнять определенные функции, а больше от них ничего не требовалось. Другое дело оперативники: привыкшие к своей штучности и элитарности, владеющие языками, утонченными манерами аристократов, они, кажется, вообще не понимали, куда их везут и зачем. Или не хотели понимать, брезгуя примитивной работой внутри страны. Получив особые полномочия, Савватеев отобрал двух, что попроще и уже адаптированных Чечней оперов, третьего предложил Мерин, и все равно не особенно-то полагался на их изысканные привычки.

Когда кавалькада машин свернула с нагруженной трассы, сначала на гравийку, потом и вовсе на проселок, а за окнами замелькал осенний березовый лес, Савватеев испытал некое общее расслабление. Он выезжал на природу только по службе, никогда не имел дачи, не любил охоту, тем паче сбор грибов и свободное время проводил на стадионах, ипподроме и последнее время на ставших модными теннисных кортах. И все-таки незаметно для себя утихомирил чувства и в какой-то миг неожиданно подумал, что мелкая месть жене – это отвратительно, как генетическая экспертиза, и надо бы ей все-таки позвонить.

На подъезде к охотничьей базе он приказал загнать машины в лес, группе Варана и операм спешиться, перекрыть ходы-выходы, обнаруженные на местности или обозначенные на карте, чтоб незаметно отследить все передвижения. Экспертам же, кроме лукошек, велел взять трупоискатели и, не привлекая к себе внимания, обследовать прилегающую к базе территорию на предмет обнаружения захоронений. Конечно, не имея никакой привязки к конкретным фактам, искать труп на обширном пространстве было почти бессмысленно, и оставалась единственная надежда на острый глаз и опыт двух старых ветеранов, несколько лет назад возвращенных с пенсии на службу.

Еще по пути, инструктируя медэксперта – непосредственного начальника и наставника лейтенанта Крышкина, Савватеев еле сдерживался, чтобы не задать вопрос относительно генетической идентификации. Он верил, а точнее, не задумывался о ее непогрешимости, когда такую экспертизу проводили по оперативной необходимости, но сейчас вдруг усомнился и даже напугался.

А если произойдет ошибка?!

Любая – технологическая, лабораторная! Окажется не стерильно чистой какая-нибудь пробирка, инструмент, руки лаборанта?! Да и эта наука, генетика – темная, недоступная, виртуальная какая-то, как и сами молекулы ДНК, которые не увидеть простым глазом и, тем более, не пощупать руками…

Спросить он не решился – медик отчего-то ехал безрадостный, кряхтел и массировал шею, и потому отягощенный сомнениями Савватеев надел рюкзачок, прихватил бинокль, радиостанцию и с пакетом в руке пошел почти открыто по дороге.

Кроме мухоморов, других грибов он не знал и не отличал, поэтому собирал все подряд – лишь бы видно было, что пакет не пустой. Полкилометра зарастающего, песчаного проселка по смешанному, потерявшему половину листвы и потому светлому лесу окончательно расслабили его, и когда он оказался перед глухими воротами, остановился и на миг забыл, зачем сюда пришел.

Правда, всего на миг, поскольку на базе залаяли собаки, и Савватеев тотчас отступил в лес. До поры до времени он не хотел обнаруживать ни себя, ни начало операции, рассчитывая посмотреть со стороны за жизнью охотников, и, если понадобится, то не раскрываться вообще, пока не будет точной информации о Каймаке – живом или мертвом. Иногда скрытое наблюдение за замкнутым, автономным объектом давало информации больше, чем допросы и прочие розыскные действия, – это если работать по горячим следам; что можно получить спустя тринадцать месяцев после предполагаемых событий, он не имел представления и надеялся только на случайность. Намного легче было отыскать в стане вероятного противника носителя гостайн, похитить его, выпотрошить, накачав спецсредствами, а потом привести в чувство и передать товарищам по службе для дальнейшей работы, чем, собственно, и должен был заниматься Савватеев.

Но «холодная» война благополучно была проиграна, а здесь, кажется, и похищать было некого…

Около часа он медленно и осторожно шел по лесу вдоль сетчатого полутораметрового забора, держа в зоне видимости большую часть базы, и не обнаружил там никакого движения. Казалось, ни в двухэтажном новом теремке, ни в старом крестьянском доме, ни в хозяйственных постройках никого нет, и если бы не лай собак в вольере и крупной рыжей овчарки, бросающейся на сетку, то можно подумать, что база отчего-то вообще заброшена: вся территория, в том числе внутренняя дорога и даже просторная беседка, заросли травой, густой крапивой и лопухами выше изгороди. Протоптаны лишь узкие тропинки, ведущие от избы к калитке, выходящей на реку, к терему, вольеру и воротам.

По справке, полученной Мериным, охотничий клуб не закрывался, продолжал принимать иностранцев, а в межсезонье – городских рыбаков и просто состоятельных отдыхающих. Его владелец, уроженец этих мест, бывший прапорщик пограничного спецназа Ражный, вышедший на пенсию по ранению, получил льготы и практически не платил налогов, так что узнать даже приблизительный оборот оказалось невозможно. Однако, судя по тому, что все здания, постройки и двухкилометровый забор были возведены заново или отремонтированы, деньги тут крутились неплохие и бросать прибыльный бизнес просто так никто бы не стал. Тем паче прапорщик, хоть и с инвалидной, но нищенской пенсией.

Савватеев вышел к реке и тут увидел дюралевую лодку с мотором: нет, какая-то жизнь на базе теплилась, вот на причале торчит пучок удилищ, развешаны сети и кто-то недавно жег на берегу костер… Оглядевшись, он спустился к воде, и в этот момент пискнула рация.

– По направлению к базе движется человек с корзиной, – доложил оперативник по кличке Тарантул.

– Как выглядит? – спросил Савватеев.

– Пенсионного вида, – был ответ. – С клюкой и, похоже, инвалид. Ноги подогнуты как-то странно…

– Что в корзине?

– Не вижу… Наверно, грибы.

– Пропусти и тихонько иди за ним. Я его встречу, а ты оставайся в лесу.

Савватеев поднялся на берег и заспешил назад, к воротам, поскольку Тарантул держал под наблюдением дорогу. Он углубился в лес, чтоб остаться незамеченным с базы, если там кто-то оставался, и побежал спортивной рысью, однако через две минуты вызов повторился.

– На связи Финал! – отчего-то взволнованно произнес опер. – Вижу человека, идет в вашу сторону. На вид – лет за семьдесят, в руках палка и корзина.

– Погоди, ты где находишься? – Савватеев остановился.

– В квадрате четыре, на старой дороге к разрушенному мосту, – доложил опер. – По вашему указанию.

– Инвалид? С ногами у него все в порядке?

– Да вроде бы. Несет пестерь и огромную корзину грибов…

С Финалом уже приходилось работать в Чечне, где они удачно выкрали полевого командира вместе с важными бумагами и видеоматериалами, поэтому Савватеев доверял ему более, чем остальным.

– Попробуй войти в контакт, – распорядился он. – Спроси, как да что, можно ли переночевать на базе, где водки купить. Будь попроще, молоти, что в голову придет, но разузнай про гостей охотничьего клуба, которые приезжали прошлым летом.

– Понял. – Финал отключился.

Появление двух одинаковых стариков с корзинами, причем в одно и то же время возвращавшихся из леса, как-то смутно насторожило. Одного еще можно было бы принять за сторожа, но почему здесь второй? Не дом престарелых все-таки – охотничья база для иностранцев…

До главных ворот оставалось метров сто, когда Савватеев увидел старика с корзиной, ковыляющего уже по территории базы – неужели опоздал и не успел перехватить?

Савватеев привстал и вскинул бинокль: старик поставил корзину на стол беседки, достал нож и начал чистить какие-то мелкие грибы.

Третий, что ли?!

Он хотел вызвать Финала, однако вовремя вспомнил, что тот, возможно, уже в контакте с объектом, а хоть и негромкий, писк рации может испортить дело. В это время в эфире объявился опер по кличке Коперник.

– Сейчас боец доложил, видит двух старух в третьем квадрате, – сообщил он, – с корзинами… Идут в сторону базы.

Офицеры-диверсанты были на связи у оперов и им подчинялись.

– Передай, пусть идут. Ничего не предпринимать.

– У одной, что помоложе, ружье за плечами.

– Какое ружье?

– Двустволка.

Коперник был любимчиком у Мерина, который считал его самым толковым. Однако Савватеев сразу же заподозрил, что бывший милиционер рекомендовал этого опера, чтобы иметь в группе своего человека.

Решение созрело мгновенно.

– Передай бойцу, пусть попугает немного, – приказал он. – Изобразит маньяка, погонится за ней… Посмотрим на реакцию.

– А если стрелять начнет?

– Значит, у нас будут естественные потери.

Коперник уловил язвительный тон и отключился.

Между тем солнце опустилось за реку и в течение нескольких минут скрылось в густых ивняках, отчего на этом берегу сразу стало сумеречно и холодно. Перебравшись поближе к воротам, Савватеев выбрал позицию на земляном отвале, чтоб видеть дорогу и территорию базы, устроился поудобнее и затаился с биноклем в руках.

Сначала пришел дедок, которого «вел» Тарантул, – худой, сутулый, и ноги уже не распрямляются в коленях, отчего походка напоминала пляску вприсядку. Он также вошел в беседку и сразу же заговорил со стариком, что чистил грибы, при этом все время показывая рукой в лес. Несколько минут они что-то живо обсуждали, затем сели рядом и занялись грибами. В это время из лесу неожиданно появились две старухи, и Савватеев понял, что офицер Варана сработал хорошо, но нервы у местного населения оказались железными: стрельбы не последовало, ружье по-прежнему висело за спиной, а вот корзин не было – вероятно, бросили в лесу.

У ворот они перешли на торопливый шаг, с ходу проскочили через калитку и устремились к беседке, где сразу же начался негромкий, но возбужденный разговор. Один старик начал вроде бы успокаивать женщин, а другой воткнул нож и пляшущей походкой смело направился в лес, по их следам.

– На связи Финал, – послышалось в наушнике. – Входил в контакт с объектом. На базе живут грибники.

– Я это понял. О гостях что выяснил?

– Объект ничего не знает. Это пенсионеры из соседних деревень. Приходят сюда на неделю, подзаработать. Какой-то бизнесмен скупает у них опята целыми тоннами. Но шляпка должна быть не более одного сантиметра.

– Какая шляпка?

– Грибная.

– И что это значит?

– Наверное, европейское качество. В ресторанах подают потом.

– Ладно, оставайся на месте.

Савватеев вызвал Коперника.

– Вроде все нормально, – безрадостно доложил тот. – Женщины бросили лукошки, убежали.

– Сейчас туда идет старик, наверное, за корзинами. Пусть твой боец прикинется пьяным и наедет на него. Ты в это время подтянешься к ним, на разборку. Мне нужен скандал с местным населением.

– Зачем? – тупо спросил Коперник.

За такие вопросы даже толковых любимчиков начальника следовало увольнять сразу же после операции. Правда, тогда не с кем бы стало работать.

– Надо, – так же тупо ответил Савватеев. – Старика не отпускайте, ждите меня.

Грибники работали, о чем-то переговаривались и беззаботно смеялись, словно забыв, куда ушел их товарищ. Вечерний прозрачный воздух стал звонким, и все равно нельзя было разобрать ни слова. Ожидая сигнала от Коперника, Савватеев вспомнил, что ни разу еще не связывался с экспертами, рыщущими по окрестностям в свободном поиске.

– Как грибы? – коротко спросил он, переключившись на частоту эксперта-медика.

– Пока ничего. – Голос у пожилого криминалиста был с одышкой. – Дохлые вороны, лосиные черепа и всякая мелочь. Свежих раскопов тоже нет.

– Свежих и не будет.

– Я понимаю…

– Хорошо, что понимаете.

– Кроме ворон в шестом квадрате обнаружил еще и воронку, – не терял чувства юмора старый эксперт. – Примерно годичной давности.

– Что за воронка?

– Ну, эдак килограммов на пятьдесят в тротиловом эквиваленте, не меньше. Похожа на след взрыва тяжелой авиабомбы.

– Вояки потеряли?

– Возможно… Слегка замаскирована, забита чурками. Березовыми… Такое ощущение, собирались уголь жечь.

– А не труп?

– Нет, трупом не пахнет…

– Тогда что вы мне тут!.. – Савватеев ушел со связи.

Сигнала от Коперника все еще не было, и через пятнадцать минут вечерней тишины Савватеев услышал гул автомобиля, а вскоре на дороге показался микроавтобус с местными номерами. Перед ним торопливо распахнули ворота, машина въехала на базу и остановилась возле беседки. Вышедшие из нее две молодые женщины достали коробки и принялись ссыпать грибы, а мужчина взвешивал их и загружал в багажник – картина была деловитая и вполне мирная, однако стало тревожно и показалось, в наушнике тонко и надсадно запел комар.

Еще не понимая причины, Савватеев огляделся и увидел пляшущего старика с двумя лукошками, который вышел далеко от того места, где заходил, и теперь спокойно вышагивал вдоль забора – похоже, не удалось спровоцировать его на скандал. Савватеев послал вызов Копернику и ответа почему-то не получил.

Внезапно за спиной послышался веселый и задиристый голос, заставивший вздрогнуть от неожиданности:

– Здорово, мужик!

Савватеев обернулся: в двух метрах от него стоял улыбающийся мужчина в камуфляже, с карабином на плече и полевой сумкой в руках.

В зарубежных командировках, когда проводились похожие операции, этого не могло произойти в принципе. Руководителя операции обязательно кто-нибудь прикрывал и не позволил бы приблизиться на выстрел. Иначе бы этот выстрел давно прогремел или Савватеев давно бы парился на каких-нибудь мягких импортных нарах.

Дома же, всегда казалось, и стены помогают…

– Здорово, – будто бы равнодушно отозвался Савватеев.

– Чего тут сидишь?

– Природой любуюсь.

– А-а!.. За опятами приехал? – Мужчина бесцеремонно поднял пакет и вытряхнул содержимое. – Не густо… И мухоморчики берем? Поганочки?..

– Мы все берем, – ухмыльнулся на его намек Савватеев. – Ядовитых грибов не бывает.

– Это ваши по лесу болтаются?

Судя по одеянию и дерзкому, самоуверенному поведению, это был хозяин охотничьей базы.

– Не знаю, может, наши, может, нет, – неопределенно проговорил Савватеев.

– Тачки в ельниках тоже ваши?

– Тебе чего надо, парень?

Его какая-то скользкая, улыбчивая наглость сразу же вызывала неприязнь – чувство в операции вредное и мешающее работать.

– Сколько братвы с тобой приехало? – Он сел рядом и открыл сумку. – Семнадцать? Не считая шоферов?

Хуже того, после его слов Савватеев ощутил горячую волну раздражения: мужчина точно назвал количество задействованных в операции людей. Неужели при высадке затаился где-то и пересчитал? Водители, оставшиеся в машинах на связи, были проинструктированы, сказать ничего не могли да и в случае контакта немедленно бы доложили.

Скачать книгу