Корпорация «Бросайте курить» (сборник) бесплатное чтение

Стивен Кинг
Корпорация «Бросайте курить» (сборник)

Предисловие

[1]

На вечеринках (коих я по мере возможности стараюсь избегать) меня часто одаривают улыбками и крепкими рукопожатиями самые разные люди, которые затем с многозначительно таинственным видом заявляют:

– Знаете, мне всегда хотелось писать.

Я всегда пытался быть с ними вежливым.

Но теперь с той же ликующе-загадочной ухмылкой отвечаю им:

– А мне, знаете ли, всегда хотелось быть нейрохирургом.

На лицах тут же возникает растерянность. Но это не важно. Кругом полно странных растерянных людей, не знающих, куда себя приткнуть и чем заняться.

Если вы хотите писать, то пишите.

И научиться писать можно только в процессе. Не слишком пригодный способ для освоения профессии нейрохирурга.

Стивен Кинг всегда хотел писать, и он пишет.

И он написал «Кэрри», и «Жребий», и «Сияние», и замечательные рассказы, которые вы можете прочесть в этой книжке, и невероятное количество других рассказов, и романов, и отрывков, и стихотворений, и эссе, а также прочих произведений, не подлежащих классификации, и уж тем более, по большей части, – публикации. Слишком уж отталкивающие и страшные описаны там картины.

Но он написал их именно так.

Потому что другого способа написать об этом просто не существует. Не существует, и все тут.

Усердие и трудолюбие – прекрасные качества. Но их недостаточно. Надо обладать вкусом к слову. Упиваться, обжираться словами. Купаться в них, раскатывать на языке. Перечитать миллионы слов, написанных другими.

Читать все, что только не попадет под руку, с чувством бешеной зависти или снисходительного презрения.

А самое яростное презрение следует приберегать для людей, скрывающих свою полную беспомощность и бездарность за многословием, жесткой структурой предложения, присущей германским языкам, неуместными символами, а также абсолютным отсутствием понимания того, что есть сюжет, исторический контекст, ритм и образ.

Только начав понимать, что такое вы сами, вы научитесь понимать других людей. Ведь в каждом первом встречном есть частичка вашего собственного «я».

Ну вот, собственно, и все. Итак, еще раз, что нам необходимо? Усердие и трудолюбие плюс любовь к слову, плюс выразительность – и вот из всего этого с трудом пробивается на свет Божий частичная объективность.

Ибо абсолютной объективности не существует вообще…

И тут я, печатающий эти слова на своей голубой машинке и дошедший уже до второй страницы этого предисловия и совершенно отчетливо представлявший сначала, что и как собираюсь сказать, вдруг растерялся. И теперь вовсе не уверен, понимаю ли сам, что именно хотел сказать.

Прожив на свете вдвое дольше Стивена Кинга, я имею основания полагать, что оцениваю свое творчество более объективно, нежели Стивен Кинг свое.

Объективность… о, она вырабатывается так медленно и болезненно.

Ты пишешь книги, они расходятся по миру, и очистить их от присущего им духа, как от шелухи, более уже невозможно. Ты связан с ними, словно с детьми, которые выросли и избрали собственный путь, невзирая на все те ярлыки, которые ты на них навешивал. О, если бы только это было возможно – вернуть их домой и придать каждой книге дополнительного блеска и силы!.. Подчистить, подправить страницу за страницей. Углубить, перелопатить, навести полировку, избавить от лишнего…

Но в свои тридцать Стивен Кинг куда лучший писатель, нежели был я в свои тридцать и сорок.

И я испытываю к нему за это нечто вроде ненависти – так, самую малость.

И еще, мне кажется, знаю в лицо целую дюжину демонов, попрятавшихся в кустах вдоль тропинки, которую он избрал, но даже если бы у меня и существовал способ предупредить его об этом, он бы все равно не послушался. Тут уж кто кого – или он их, или они его.

Все очень просто.

Ладно. Так о чем это я?..

Трудолюбие, любовь к слову, выразительность, объективность… А что еще?

История! Ну конечно, история, что же еще, черт побери!

История – это нечто, случившееся с тем, за кем вы наблюдаете и к кому неравнодушны. Случиться она может в любом измерении – физическом, ментальном, духовном. А также в комбинации всех этих трех измерений.

И без вмешательства автора.

А вмешательство автора – это примерно вот что: «Бог мой, мама, ты только посмотри, как здорово я пишу!»

Другого рода вмешательство – чистой воды гротеск. Вот один из любимейших примеров, вычитанных мной из прошлогоднего сборника бестселлеров: «Его глаза скользнули по передней части ее платья».

Вмешательство автора – это глупая или неуместная фраза, заставляющая читателя тут же осознать, что он занят процессом чтения, и оторвать его тем самым от истории. У бедняги шок, и он тут же забывает, о чем шла речь.

Другой разновидностью авторского вмешательства являются эдакие мини-лекции, включенные в ткань повествования. Кстати, один из самых прискорбных моих недостатков.

Образ должен быть выписан точно, содержать неожиданное и меткое наблюдение и не нарушать очарования повествования. В этот сборник включен рассказ под названием «Грузовики», где Стивен Кинг рисует сцену напряженного ожидания в авторемонтной мастерской и описывает собравшихся там людей. «Коммивояжер, он ни на секунду не расставался с заветным чемоданчиком с образцами. Вот и теперь чемоданчик лежал у его ног, словно любимая собака, решившая вздремнуть».

Очень, как мне кажется, точный образ.

В другом рассказе он демонстрирует безупречный слух, придавая диалогу необыкновенную живость и достоверность. Муж с женой отправились в долгое путешествие. Едут по какой-то заброшенной дороге. Она говорит: «Да, Бёрт, я знаю, что мы в Небраске, Бёрт. И все же, куда это нас, черт возьми, занесло? » А он отвечает: «Атлас дорог у тебя. Так погляди. Или читать разучилась?»

Очень хорошо. И так просто и точно. Прямо как в нейрохирургии. У ножа имеется лезвие. Ты держишь его соответствующим образом. И делаешь надрез.

И наконец, рискуя быть обвиненным в иконоборчестве, должен со всей ответственностью заявить, что мне абсолютно плевать, какую именно тему избирает для своего творчества Стивен Кинг. Тот факт, что он в данное время явно упивается описанием разных ужасов из жизни привидений, ведьм и прочих чудовищ, обитающих в подвалах и канализационных люках, кажется мне не самым главным, когда речь заходит о практике его творчества.

Ведь вокруг нас происходит немало самых ужасных вещей. И все мы – и вы, и я – ежечасно испытываем сумасшедшие стрессы. А детишками, в душах которых живет зло, можно заполнить Диснейленд. Но главное, повторяю, это все-таки история.

Взяв читателя за руку, она ведет его за собой. И не оставляет безразличным.

И еще. Две самые сложные для писателя сферы – это юмор и мистика. Под неуклюжим пером юмор превращается в погребальную песнь, а мистика вызывает смех.

Но если перо умелое, вы можете писать о чем угодно.

И похоже, что Стивен Кинг вовсе не собирается ограничиться сферой своих сегодняшних интересов.

Стивен Кинг не ставит целью доставить удовольствие читателю. Он пишет, чтоб доставить удовольствие себе. Я – тоже. И когда такое случается, результат нравится всем. Истории, доставляющие удовольствие Стивену Кингу, радуют и меня.

По странному совпадению во время написания этого предисловия я вдруг узнал, что роман Кинга «Сияние» и мой роман «Кондоминиум» включены в список бестселлеров года. Не поймите превратно, мы с Кингом вовсе не соревнуемся в борьбе за внимание читателя. Мы с ним, как мне кажется, конкурируем с беспомощными, претенциозными и псевдосенсационными произведениями тех, кто так и не удосужился научиться своему ремеслу.

Что же касается мастерства, с которым создана история, и удовольствия, которое вы можете получить, читая ее, то не так уж много у нас Стивенов Кингов.

И если вы прочли все это, надеюсь, что времени у вас достаточно. И можно приступить к чтению рассказов.

...

Джон Д. Макдональд

К читателю

[2]

Давайте поговорим. Даваете поговорим с вами о страхе.

Я пишу эти строки, и я в доме один. За окном моросит холодный февральский дождь. Ночь… Порой, когда ветер завывает вот так, как сегодня, особенно тоскливо, мы теряем над собой всякую власть. Но пока она еще не утеряна, давайте все же поговорим о страхе. Поговорим спокойно и рассудительно о приближении к бездне под названием безумие… о балансировании на самом ее краю.

Меня зовут Стивен Кинг. Я взрослый мужчина. Живу с женой и тремя детьми. Я очень люблю их и верю, что чувство это взаимно. Моя работа – писать, и я очень люблю свою работу. Романы «Кэрри», «Жребий», «Сияние» имели такой успех, что теперь я могу зарабатывать на жизнь исключительно писательским трудом. И меня это очень радует. В настоящее время со здоровьем вроде бы все в порядке. В прошлом году избавился от вредной привычки курить крепкие сигареты без фильтра, которые смолил с восемнадцати лет, и перешел на сигареты с фильтром и низким содержанием никотина. Со временем надеюсь бросить курить совсем. Проживаю с семьей в очень уютном и славном доме рядом с относительно чистым озером в штате Мэн; как-то раз прошлой осенью, проснувшись рано утром, вдруг увидел на заднем дворе оленя. Он стоял рядом с пластиковым столиком для пикников. Живем мы хорошо.

И, однако же, поговорим о страхе. Не станем повышать голоса и наивно вскрикивать. Поговорим спокойно и рассудительно. Поговорим о том моменте, когда добротная ткань вашей жизни вдруг начинает расползаться на куски и перед вами открываются совсем другие картины и вещи.

По ночам, укладываясь спать, я до сих пор привержен одной привычке: прежде чем выключить свет, хочу убедиться, что ноги у меня как следует укрыты одеялом. Я уже давно не ребенок, но… но ни за что не засну, если из-под одеяла торчит хотя бы краешек ступни. Потому что если из-под кровати вдруг вынырнет холодная рука и ухватит меня за щиколотку, я, знаете ли, могу и закричать. Заорать, да так, что мертвые проснутся. Конечно, ничего подобного со мной случиться не может, и все мы прекрасно это понимаем. В рассказах, собранных в этой книге, вы встретитесь с самыми разнообразными ночными чудовищами – вампирами, демонами, тварью, которая живет в чулане, прочими жуткими созданиями. Все они нереальны. И тварь, живущая у меня под кроватью и готовая схватить за ногу, тоже нереальна. Я это знаю. Но твердо знаю также и то, что, если как следует прикрыть одеялом ноги, ей не удастся схватить меня за щиколотку.

Иногда мне приходится выступать перед разными людьми, которые интересуются литературой и писательским трудом. Обычно, когда я уже заканчиваю отвечать на вопросы, кто-то обязательно встает и непременно задает один и тот же вопрос: «Почему вы пишете о таких ужасных и мрачных вещах?»

И я всегда отвечаю одно и то же: Почему вы считаете, что у меня есть выбор?

Писательство – это занятие, которое можно охарактеризовать следующими словами: хватай что можешь.

В глубинах человеческого сознания существуют некие фильтры. Фильтры разных размеров, разной степени проницаемости. Что застряло в моем фильтре, может свободно проскочить через ваш. Что застряло в вашем, запросто проскакивает через мой. Каждый из нас обладает некоей встроенной в организм системой защиты от грязи, которая и накапливается в этих фильтрах. И то, что мы обнаруживаем там, зачастую превращается в некую побочную линию поведения. Бухгалтер вдруг начинает увлекаться фотографией. Астроном коллекционирует монеты. Школьный учитель начинает делать углем наброски надгробных плит. Шлак, осадок, застрявший в фильтре, частицы, отказывающиеся проскакивать через него, зачастую превращаются у человека в манию, некую навязчивую идею. В цивилизованных обществах по негласной договоренности эту манию принято называть «хобби».

Иногда хобби перерастает в занятие всей жизни. Бухгалтер вдруг обнаруживает, что может свободно прокормить семью, делая снимки; учитель становится настоящим экспертом по части надгробий и может даже прочитать на эту тему целый цикл лекций. Но есть на свете профессии, которые начинаются как хобби и остаются хобби на всю жизнь, даже если занимающийся ими человек вдруг видит, что может зарабатывать этим на хлеб. Но поскольку само слово «хобби» звучит мелко и как-то несолидно, мы, опять же по негласной договоренности, начинаем в подобных случаях называть свои занятия «искусством».

Живопись. Скульптура. Сочинение музыки. Пение. Актерское мастерство. Игра на музыкальном инструменте. Литература. По всем этим предметам написано столько книг, что под их грузом может пойти на дно целая флотилия из роскошных лайнеров. И единственное, в чем придерживаются согласия авторы этих книг, заключается в следующем: тот, кто является истинным приверженцем любого из видов искусств, будет заниматься им, даже если не получит за свои труды и старания ни гроша; даже если наградой за все его усилия будут лишь суровая критика и брань; даже под угрозой страданий, лишений, тюрьмы и смерти. Лично мне все это кажется классическим примером поведения под влиянием навязчивой идеи. И проявляться оно может с равным успехом и в занятиях самыми заурядными и обыденными хобби, и в том, что мы так выспренно называем «искусством». Бампер автомобиля какого-нибудь коллекционера оружия может украшать наклейка с надписью: ТЫ ЗАБЕРЕШЬ У МЕНЯ РУЖЬЕ ТОЛЬКО В ТОМ СЛУЧАЕ, ЕСЛИ УДАСТСЯ РАЗЖАТЬ МОИ ХОЛОДЕЮЩИЕ МЕРТВЫЕ ПАЛЬЦЫ. А где-нибудь на окраине Бостона домохозяйки, проявляющие невиданную политическую активность в борьбе с плановой застройкой их района высотными зданиями, часто налепляют на задние стекла своих пикапов наклейки следующего содержания: СКОРЕЕ Я ПОЙДУ В ТЮРЬМУ, ЧЕМ ВАМ УДАСТСЯ ВЫЖИТЬ МОИХ ДЕТЕЙ ИЗ ЭТОГО РАЙОНА. Ну и по аналогии, если завтра на нумизматику вдруг объявят запрет, то астроном-коллекционер вряд ли выбросит свои железные пенни и алюминиевые никели. Нет, он аккуратно сложит монеты в пластиковый пакетик, спрячет где-нибудь на дне бачка в туалете и будет любоваться своими сокровищами по ночам.

Мы несколько отвлеклись от нашего предмета обсуждения – страха. Впрочем, ненамного. Итак, грязь, застрявшая в фильтрах нашего подсознания, и составляет зачастую природу страха. И моя навязчивая идея – это ужасное. Я не написал ни одного рассказа из-за денег, хотя многие из них, перед тем как попали в эту книгу, были опубликованы в журналах, и я ни разу не возвратил присланного мне чека. Возможно, я и страдаю навязчивой идеей, но ведь это еще не безумие . Да, повторяю: я писал их не ради денег. Я писал их просто потому, что они пришли мне в голову. К тому же вдруг выяснилось, что моя навязчивая идея – довольно ходовой товар. А сколько разбросано по разным уголкам света разных безумцев и безумиц, которым куда как меньше повезло с навязчивой идеей.

Я не считаю себя великим писателем, но всегда чувствовал, что обречен писать. Итак, каждый день я заново процеживаю через свои фильтры всякие шлаки, перебираю застрявшие в подсознании фрагменты различных наблюдений, воспоминаний и рассуждений, пытаюсь сделать что-то с частицами, не проскочившими через фильтр.

Луи Лямур, сочинитель вестернов, и я… оба мы могли оказаться на берегу какой-нибудь запруды в Колорадо, и нам обоим могла одновременно прийти в голову одна и та же идея. И тогда мы, опять же одновременно, испытали бы неукротимое желание сесть за стол и перенести свои мысли на бумагу. И он написал бы рассказ о подъеме воды в сезон дождей, а я – скорее всего о том, что где-то там, в глубине, прячется под водой ужасного вида тварь. Время от времени выскакивает на поверхность и утаскивает на дно овец… лошадей… человека, наконец. Навязчивой идеей Луи Лямура является история американского Запада; моей же – существа, выползающие из своих укрытий при свете звезд. А потому он сочиняет вестерны, а я – ужастики. И оба мы немного чокнутые.

Занятие любым видом искусств продиктовано навязчивой идеей, а навязчивые идеи опасны. Это как нож, засевший в мозгу. В некоторых случаях – как это было с Диланом Томасом, Россом Локриджем, Хартом Крейном и Сильвией Плат – нож может неудачно повернуться и убить человека [3] .

Искусство – это индивидуальное заболевание, страшно заразное, но далеко не всегда смертельное. Ведь и с настоящим ножом тоже надо обращаться умело, сами знаете. Иначе можно порезаться. И если вы достаточно мудры, то обращаетесь с частицами, засевшими в подсознании, достаточно осторожно – тогда поразившая вас болезнь не приведет к смерти.

Итак, за вопросом ЗАЧЕМ ВЫ ПИШЕТЕ ВСЮ ЭТУ ЕРУНДУ? неизбежно возникает следующий: ЧТО ЗАСТАВЛЯЕТ ЛЮДЕЙ ЧИТАТЬ ВСЮ ЭТУ ЕРУНДУ? ЧТО ЗАСТАВЛЯЕТ ЕЕ ПРОДАВАТЬСЯ? Сама постановка вопроса подразумевает, что любое произведение из разряда ужастиков, в том числе и литературное, апеллирует к дурному вкусу. Письма, которые я получаю от читателей, часто начинаются со следующих слов: «Полагаю, вы сочтете меня странным, но мне действительно понравился ваш роман». Или: «Возможно, я ненормальный, но буквально упивался каждой страницей «Сияния»…»

Думаю, что я нашел ключ к разгадке на страницах еженедельника «Ньюсвик», в разделе кинокритики. Статья посвящалась фильму ужасов, не очень хорошему, и была в ней такая фраза: «…прекрасный фильм для тех, кто любит, сбавив скорость, поглазеть на автомобильную аварию». Не слишком глубокое высказывание, но если подумать как следует, его вполне можно отнести ко всем фильмам и рассказам ужасов. «Ночь оживших мертвецов» («The night of the Living Dead») с чудовищными сценами каннибализма и матереубийства, безусловно, можно причислить к разряду фильмов, на которые ходят любители сбавить скорость и поглазеть на результаты автокатастрофы. Ну а как насчет той сцены из «Экзорциста» («The Exorcist»), где маленькая девочка выблевывает фасолевый суп прямо на рясу священника? Или взять, к примеру, «Дракулу» Брэма Стокера, который является как бы эталоном всех современных романов ужасов, что, собственно, справедливо, поскольку это было первое произведение, где отчетливо прозвучал психофрейдистский подтекст. Там маньяк по имени Ренфелд пожирает мух, пауков, а затем – и птичку. А затем выблевывает эту птичку вместе с перьями и всем прочим. В романе также описано сажание на кол – своего рода ритуальное соитие – молоденькой и красивой ведьмочки и убийство младенца и его матери.

И в великой литературе о сверхъестественном часто можно найти сценки из того же разряда – для любителей сбавить скорость и поглазеть. Убийство Беовульфом [4] матери Гренделя; расчленение страдающего катарактой благодетеля из «Сердца сплетника» («The Tell-Tale Heart»), после чего убийца (он же автор повествования) прячет куски тела под половицами; сражение хоббита Сэма с пауком Шелобом в финальной части трилогии Толкина [5] .

Нет, безусловно, найдутся люди, которые будут яростно возражать и приводить в пример Генри Джеймса [6] , который не стал описывать ужасов автомобильной катастрофы в «Повороте винта»; утверждать, что в таких рассказах ужасов Натаниела Готорна [7] , как «Молодой Гудмен Браун» («Young Goodman Brown») и «Черная мантия священника» («The Minister’s Black Veil»), в отличие от «Дракулы» напрочь отсутствует безвкусица. Это заблуждение. В них все равно показана «автокатастрофа» – правда, тела пострадавших уже успели убрать, но мы видим покореженные обломки и пятна крови на обивке. И в каком-то смысле деликатность описания, отсутствие трагизма, приглушенный и размеренный тон повествования, рациональный подход, превалирующий, к примеру, в «Черной мантии священника», еще ужаснее, нежели откровенное и детальное описание казни в новелле Эдгара По «Колодец и маятник».

Все дело в том – и большинство людей чувствуют это сердцем, – что лишь немногие из нас могут преодолеть неукротимое стремление хоть искоса, хотя бы краешком глаза взглянуть на окруженное полицейскими машинами с мигалками место катастрофы. У граждан постарше – свой способ: утром они первым делом хватаются за газету и первым делом ищут колонку с некрологами, посмотреть, кого удалось пережить. Все мы хотя бы на миг испытываем пронзительное чувство неловкости и беспокойства – узнав, к примеру, что скончался Дэн Блокер, или Фредди Принз [8] , или же Дженис Джоплин [9] . Мы испытываем ужас, смешанный с неким оттенком радости, услышав по радио голос Пола Харви, сообщающего нам о какой-то женщине, угодившей под лопасти пропеллера во время сильного дождя на территории маленького загородного аэропорта; или же о мужчине, заживо сварившемся в огромном промышленном смесителе, когда один из рабочих перепутал кнопки на пульте управления. Нет нужды доказывать очевидное – жизнь полна страхов, больших и маленьких, но поскольку малые страхи постичь проще, именно они в первую очередь вселяются в наши дома и наполняют наши души смертельным, леденящим чувством ужаса.

Наш интерес к «карманным» страхам очевиден, но примерно то же можно сказать и об омерзении. Эти два ощущения странным образом переплетаются и порождают чувство вины… вины и неловкости, сходной с той, которую испытывает юноша при первых признаках пробуждения сексуальности…

И не мне убеждать вас отбросить чувство вины и уж тем более – оправдываться за свои рассказы и романы, которые вы прочтете в этой книге. Но между сексом и страхом явно прослеживается весьма любопытная параллель. С наступлением половозрелости и возможности вступать в сексуальные взаимоотношения у нас просыпается и интерес к этим взаимоотношениям. Интерес, если он не связан с половым извращением, обычно направлен на спаривание и продолжение вида. По мере того как мы осознаем конечность всего живого, неизбежность смерти, мы познаем и страх. И в то время как спаривание направлено на самосохранение, все наши страхи происходят из осознания неизбежности конца, так я, во всяком случае, это вижу.

Всем, думаю, известна сказка о семи слепых, которые хватали слона за разные части тела. Один из них принял слона за змею, другой – за огромный пальмовый лист, третьему казалось, что он трогает каменную колонну. И только собравшись вместе, слепые сделали вывод, что это был слон.

Страх – это чувство, которое превращает нас в слепых. Но чего именно мы боимся? Боимся выключить свет, если руки у нас мокрые. Боимся сунуть нож в тостер, чтоб вытащить прилипший кусочек хлеба, предварительно не отключив прибор от сети. Боимся приговора врача после проведения медицинского обследования; боимся, когда самолет вдруг проваливается в воздушную яму. Боимся, что в баке кончится бензин, что на земле вдруг исчезнут чистый воздух, чистая вода и кончится нормальная жизнь. Когда дочь обещает быть дома в одиннадцать вечера, а на часах четверть двенадцатого и в окно барабанит, словно песок, мелкая изморось, смесь снега с дождем, мы сидим и делаем вид, что страшно внимательно смотрим программу с Джонни Карсоном [10] , а на деле только и косимся на молчащий телефон и испытываем чувство, которое превращает нас в слепых, постепенно разрушая процесс мышления как таковой.

Младенец – вот кто поистине бесстрашное создание. Но только до того момента, пока рядом вдруг не окажется мать, готовая сунуть ему в рот сосок, когда он, проголодавшись, начнет плакать. Малыш, только начинающий ходить, быстро познает боль, которую может причинить внезапно захлопнувшаяся дверь, горячий душ, противное чувство озноба, сопровождающее круп или корь. Дети быстро обучаются страху; они читают его на лице отца или матери, когда родители, войдя в ванную, застают свое дитя с пузырьком таблеток или же безопасной бритвой в руке.

Страх ослепляет нас, и мы копаемся в своих чувствах с жадным интересом, словно стараемся составить целое из тысячи разрозненных фрагментов, как делали те слепые со слоном.

Мы улавливаем общие очертания. Дети делают это быстрее, столь же быстро забывают, а затем, став взрослыми, учатся вновь. Но общие очертания сохраняются, и большинство из нас рано или поздно осознают это. Очертания сводятся к силуэту тела, прикрытого простыней. Все наши мелкие страхи приплюсовываются к одному большому, все наши страхи – это часть одного огромного страха… рука, нога, палец, ухо… Мы боимся тела, прикрытого простыней. Это наше тело. И основная притягательность литературы ужасов сводится к тому, что на протяжении веков она служила как бы репетицией нашей смерти.

К этому жанру всегда относились несколько пренебрежительно. Достаточно вспомнить, что в течение довольно долгого времени истинными ценителями Эдгара По и Лавкрафта [11] были французы, в душах которых наиболее органично уживаются секс и смерть, чего никак не скажешь о соотечественниках По и Лавкрафта. Американцам было не до того, они строили железные дороги, и По и Лавкрафт умерли нищими. Фантазии Толкина тоже отвергались – лишь через двадцать лет после первых публикаций его книги вдруг стали пользоваться оглушительным успехом. Что касается Курта Воннегута, в чьих произведениях так часто проскальзывает идея «репетиции смерти», то его всегда яростно критиковали, и в этом урагане критики проскальзывали порой даже истерические нотки.

Возможно, это обусловлено тем, что сочинитель ужасов всегда приносит плохие вести. Ты обязательно умрешь, говорит он. Он говорит: «Плюньте вы на Орала Робертса [12] , который только и знает, что твердить: «С вами непременно должно случиться что-то хорошее ». Потому что с вами столь же непременно должно случиться и самое плохое . Может, то будет рак, или инсульт, или автокатастрофа, не важно, но рано или поздно это все равно случится. И вот он берет вас за руку, крепко сжимает ее в своей, ведет в комнату, заставляет дотронуться до тела, прикрытого простыней… и говорит: «Вот, потрогай здесь… и здесь… и еще здесь ».

Безусловно, аспекты смерти и страха не являются исключительной прерогативой сочинителей ужастиков. Многие так называемые писатели «основного потока» тоже обращались к этим темам, и каждый делал это по-своему – от Федора Достоевского в «Преступлении и наказании» и Эдварда Олби [13] в «Кто боится Вирджинии Вулф?» до Росса Макдональда с его приключениями Лью Арчера. Страх всегда был велик. Смерть всегда являлась великим событием. Это две константы, присущие человеку. Но лишь сочинитель ужасов, автор, описывающий сверхъестественное, дает читателю шанс узнать, определить его и тем самым очиститься. Работающие в этом жанре писатели, пусть даже имеющие самое отдаленное представление о значении своего творчества, тем не менее знают, что страх и сверхъестественное служат своего рода фильтром между сознанием и подсознанием. Их сочинения служат как бы остановкой на центральной магистрали человеческой психики, на перекрестке между двумя линиями: голубой линией того, что мы можем усвоить без вреда для своей психики, и красной линии, символизирующей опасность – то, от чего следует избавляться тем или иным способом.

Ведь, читая ужастики, вы же всерьез не верите в написанное. Вы же не верите ни в вампиров, ни в оборотней, ни в грузовики, которые вдруг заводятся сами по себе. Настоящие ужасы, в которые мы верим, – из разряда того, о чем писали Достоевский, Олби и Макдональд. Это ненависть, отчуждение, старение без любви, вступление в непонятный и враждебный мир неуверенной походкой юноши. И мы в своей повседневной реальности часто напоминаем трагедийно-комедийную маску – усмехающуюся снаружи и скорбно опустившую уголки губ внутри. Где-то, безусловно, существует некий центральный пункт переключения, некий трансформатор с проводками, позволяющий соединить эти две маски. И находится он в том самом месте, в том уголке души, куда так хорошо ложатся истории ужасов.

Сочинитель этих историй не слишком отличается от какого-нибудь уэльского «пожирателя» грехов, который, съедая оленя, полагал, что берет тем самым на себя часть грехов животного. Повествование о чудовищах и страхах напоминает корзинку, наполненную разного рода фобиями. И когда вы читаете историю ужасов, то вынимаете один из воображаемых страхов из этой корзинки и заменяете его своим, настоящим – по крайней мере на время.

В начале 50-х киноэкраны Америки захлестнула целая волна фильмов о гигантских насекомых: «Они» («Them!»), «Начало конца» («The Beginning of the End»), «Богомолы-убийцы» («The Deadly Mantis») и так далее. И почти одновременно с этим вдруг выяснилось: гигантские и безобразные мутанты появились в результате ядерных испытаний в Нью-Мексико или на атолловых островах в Тихом океане (примером может также служить относительно свежий фильм «Страшная вечеринка на пляже» («Horror of Party Beach») по мотивам «Армагеддон под покровом пляжа» («Armageddon Beach Blanket»), где описаны невообразимые ужасы, возникшие после преступного загрязнения местности отходами из ядерных реакторов). И если обобщить все эти фильмы о чудовищных насекомых, возникает довольно целостная картина, некая модель проецирования на экран подспудных страхов, развившихся в американском обществе с момента принятия Манхэттенского проекта [14] . К концу 50-х на экраны вышел цикл фильмов, повествующих о страхах тинейджеров, начиная с таких эпических лент, как «Тинейджеры из космоса» («Teen-Agers from Outer Space») и «Клякса» («The Blob»), в котором безбородый Стив Макквин [15] сражается с неким желеобразным мутантом, в чем ему помогают юные друзья. В век, когда почти в каждом еженедельнике публикуется статья о возрастании уровня преступности среди несовершеннолетних, эти фильмы отражают беспокойство и тревогу общества, его страх перед зреющим в среде молодежи бунтом. И когда вы видите, как Майкл Лэндон [16] вдруг превращается в волка в фирменном кожаном пиджачке высшей школы, то тут же возникает связь между фантазией на экране и подспудным страхом, который испытываете вы при виде какого-нибудь придурка в автомобиле с усиленным двигателем, с которым встречается ваша дочь. Что же касается самих подростков – я тоже был одним из них и знаю по опыту: монстры, порожденные на американских киностудиях, дают им шанс узреть кого-то еще страшней и безобразней, чем их собственное представление о самих себе. Что такое несколько выскочивших, как всегда не на месте и не ко времени, прыщиков в сравнении с неуклюжим созданием, в которое превращается паренек из фильма «Я был маленьким Франкенштейном» («I was a Teen-Age Frankenstein»). Те же фильмы отражают и подспудные ощущения подростков, что их все время пытаются вытеснить на задворки жизни, что взрослые к ним несправедливы, что родители их не понимают. Эти ленты символичны – как, впрочем, и вся фантастика, живописующая ужасы, литературная или снятая на пленку – и наиболее наглядно формулируют паранойю целого поколения. Паранойю, вызванную, вне всякого сомнения, всеми этими статьями, что читают родители. В фильмах городу Элмвилль угрожает некое жуткое, покрытое бородавками чудовище. Детишки знают это, потому что видели летающую тарелку, приземлившуюся на лужайке. В первой серии бородавчатый монстр убивает старика, проезжавшего в грузовике (роль старика блистательно исполняет Элиша Кук-младший). В следующих трех сериях дети пытаются убедить взрослых, что чудовище обретается где-то поблизости. «А ну, валите все вон отсюда, пока я не арестовал вас за нарушение комендантского часа!» – рычит на них шериф Элмвилля как раз перед тем, как монстр появится на Главной улице. В конце смышленым ребятишкам все же удается одолеть чудовище, и вот они отправляются отметить это радостное событие в местную кондитерскую, где сосут леденцы, хрустят шоколадками и танцуют джиттербаг [17] под звуки незабываемой мелодии на титрах.

Подобного рода цикл фильмов предоставляет сразу три возможности для очищения – не столь уж плохо для дешевых, сделанных на живую нитку картин, съемки которых занимают дней десять, не больше. И не случается этого лишь по одной причине – когда писатели, продюсеры и режиссеры хотят, чтоб это случилось. А когда случается, то опять же по одной причине, а именно: при понимании того, что страх, как правило, гнездится в очень тесном пространстве, в той точке, где происходит смычка сознательного и подсознательного, в том месте, где аллегория и образ там счастливо и естественно сливаются в единое целое, производя при этом наиболее сильный эффект. Между такими фильмами, как «Я был подростком-оборотнем» («I was a Teen-Age Werewolf»), «Механическим апельсином» Стэнли Кубрика, «Монстром-подростком» («Teen-Age Monster») и картиной Брайана Де Пальмы «Кэрри», явно прослеживается прямая эволюционная связь по восходящей.

Великие произведения на тему ужасов всегда аллегоричны; иногда аллегория создается преднамеренно, как, к примеру, в «Звероферме» и «1984» [18] , иногда возникает случайно – так, к примеру, Джон Рональд Толкин клянется и божится, что, создавая образ Темного Властелина Мордора, вовсе не имел в виду Гитлера в фантастическом обличье, однако, по дружному мнению критиков, добился именно этого эффекта. Подобных примеров можно привести великое множество… возможно, потому, что, по словам Боба Дилана [19] , когда у вас много ножей и вилок, ими надо что-нибудь резать.

Работы Эдварда Олби, Стейнбека, Камю, Фолкнера – в них тоже идет речь о страхе и смерти. Иногда об этом повествуется с ужасом, но, как правило, писатели «основного потока» описывают все в более традиционной, реалистической манере. Ведь их произведения вставлены в рамки рационального мира – это истории о том, что «могло случиться в действительности». И пролегают они по той линии движения, что проходит через внешний мир. Есть и другие писатели, такие как Джеймс Джойс, тот же Фолкнер, такие поэты, как Сильвия Плат, Т. С. Элиот и Энн Секстон [20] , чьи работы принадлежат миру символизма, среде подсознательного. Их генеральное направление пролегает по линии, ведущей «внутрь», живописующей «внутренние» пейзажи. Сочинитель же ужасов почти всегда находится на некоей промежуточной станции между этими двумя направлениями – по крайней мере в том случае, если он последователен. А если он последователен да к тому же еще и талантлив, то мы, читая его книги, вдруг перестаем понимать, грезим ли или видим эти картины наяву; у нас возникает ощущение, что время то растягивается, то стремительно катится куда-то под откос. Мы начинаем слышать чьи-то голоса, но не можем разобрать слов; сны начинают походить на реальность, а реальность протекает словно во сне.

Это очень странное место, удивительная станция. Там находится страшный и загадочный Дом на Холме, и поезда бегают то в одном, то в другом направлении, и двери вагонов плотно закрыты; там в комнате с желтыми обоями ползает по полу женщина и прижимается щекой к еле заметному жирному отпечатку на половице; там обитают человеко-пауки, угрожавшие Фродо и Сэму, и модель Пикмена, и вендиго, и Норман Бейтс со своей ужасной мамашей. На этой остановке нет места яви и снам, есть только голос писателя, приглушенный и ровный, повествующий о том, что порой добротная с виду ткань вещей вдруг начинает расползаться прямо на глазах – с удручающей быстротой и внезапностью. Он внушает вам, что вы хотите видеть автомобильную аварию, и да, он прав – вам хотелось бы. Замогильный голос в телефонной трубке… какое-то шуршание за стенами старого дома… о нет, вряд ли это крысы, какое-то более крупное существо… чьи-то шаги внизу, в подвале, у лестницы… Он хочет, чтоб вы видели и слышали все это. Более того, он хочет, чтобы вы коснулись рукой тела, прикрытого простыней. И вы тоже хотите этого… Да, да, и не вздумайте отрицать!..

Рассказы ужасов должны, как мне кажется, содержать вполне определенный набор элементов, но этого мало. Я твердо убежден в том, что в них должна быть еще одна штука, пожалуй, самая главная. В них должна быть рассказана история, способная заворожить читателя, слушателя или зрителя. Заворожить, заставить забыть обо всем, увести в мир, которого нет и быть не может. Всю свою жизнь я как писатель был убежден в том, что самое главное в прозе – это история. Что именно она доминирует над всеми аспектами литературного мастерства, что тема, настроение, образы – все это не работает, если история скучна. Но если она захватила вас, все остальное начинает работать. И для меня всегда служили в этом смысле образцом произведения Эдгара Райса Берроуза [21] . Хотя его и нельзя, пожалуй, назвать великим писателем, цену хорошо придуманной истории он прекрасно знал. На первой же странице романа «Забытая временем земля» («The Land That Time Forgot») герой, от лица которого ведется повествование, находит в бутылке рукопись. И все остальное содержание сводится к пересказу этой рукописи. И вот какими словами предваряет автор ее чтение: «Прочтите одну страницу, и вы забудете обо мне». Берроуз честно выполняет свое обещание – многие даже более одаренные писатели на это не способны.

Даже в самом интеллигентном и терпеливом читателе сидит порок, заставляющий всех, в том числе и замечательных писателей, скрежетать зубами: за исключением трех небольших групп людей никто не читает авторского предисловия. Вот исключения: во-первых, близкие родственники писателя (обычно жена и мать); во-вторых, официальные представители писателя (издательские люди, а также разного рода зануды), для которых главное – это убедиться, не оклеветал ли кого-нибудь писатель во время своих скитаний по бурным волнам литературы. И, наконец, люди, которые тем или иным образом помогали писателю. Эти последние хотят знать, не слишком ли много возомнил о себе писатель и не забыл ли случайно, что не один он приложил руку к данному творению.

Остальные же читатели вполне справедливо полагают, что предисловие автора есть не что иное, как большой обман, многостраничная расцвеченная реклама самого себя, еще более назойливая и оскорбительная, чем вставки с рекламой различных сортов сигарет, на которые натыкаешься в середине книжонок в бумажных обложках. Ведь по большей своей части читатели явились посмотреть представление, а не любоваться режиссером, раскланивающимся в свете рампы. И они снова правы.

Итак, позвольте мне откланяться. Скоро начнется представление. И мы войдем в комнату и прикоснемся рукой к укутанному в простыню телу. Но перед тем как распрощаться, я хотел бы отнять у вас еще две-три минуты. И поблагодарить людей из трех вышеупомянутых групп, а также из еще одной, четвертой. Так что уж потерпите немного, пока я говорю эти свои «спасибо».

Спасибо моей жене Табите, лучшему и самому суровому моему критику. Когда ей нравится моя работа, она прямо так и говорит; когда чувствует, что меня, что называется, занесло, тактично и нежно опускает на землю. Спасибо моим детям, Наоми, Джо и Оуэну, которые с необыкновенным для их возраста пониманием и снисхождением относятся к странным занятиям своего папаши в кабинете внизу. Огромное спасибо моей матери, умершей в 1973 году, которой посвящается эта книга. Она всегда оказывала мне поддержку, всегда находила 40–50 центов, чтобы купить конверт, куда затем вкладывала второй, оплаченный и с ее адресом, чтобы избавить сына от излишних хлопот, когда он соберется ответить ей на письмо. И никто на свете, в том числе даже я сам, не радовался больше мамы, когда я, что называется, наконец прорвался.

Из представителей второй группы мне хотелось бы выразить особую благодарность моему издателю Уильяму Дж. Томпсону из «Даблдей энд компани», который был столь терпелив ко мне, который с таким добродушием и неизменной приветливостью отвечал на мои ежедневные настырные звонки. И который проявил такое внимание и доброту несколько лет тому назад к тогда еще неизвестному молодому писателю и не изменил своего отношения до сих пор.

В третью группу входят люди, впервые опубликовавшие мои работы. Это мистер Роберт Э. У. Лоундес, первым купивший у меня два рассказа; это мистер Дуглас Аллен и мистер Най Уиллден из «Дьюджент паблишинг корпорейшн», купившие целую кучу других рассказов, последовавших за публикациями в «Кавалер» и «Джент», – еще в те добрые старые и неторопливые времена, когда чеки приходили вовремя и помогали избежать неприятности, которую энергонадзор стыдливо называет «временным прекращением обслуживания». Хочу также выразить благодарность Илейн Джейджер, Герберту Шнэллу, Кэролайн Стромберг из «Нью америкен лайбрери»; Джерарду Ван дер Льюну из «Пентхауса» и Гаррису Дейнстфри из «Космополитена». Спасибо вам всем.

И, наконец, последняя группа людей, которых бы мне хотелось поблагодарить. Всех вместе и каждого своего читателя в отдельности, не побоявшихся облегчить свой кошелек и купить хотя бы одну из моих книг. Если подумать как следует, то я прежде всего обязан этим людям. Ведь и этой книги без вас не было бы. Огромное спасибо.

Итак, на улице по-прежнему темно и моросит дождь. Но нас ждет увлекательная ночь. Потому как я собираюсь показать вам кое-что. А вы сможете потрогать. Это находится совсем неподалеку, в соседней комнате… Вернее, даже ближе, прямо на следующей странице.

Так в путь?..

...

Бриджтон, штат Мэн

27 февраля 1977

Серая дрянь

[22]

Всю неделю бюро прогнозов предсказывало снегопад и сильный северный ветер, и вот в четверг он докатился до нас и, разбушевавшись не на шутку, не выказывал ни малейшего намерения утихомириться. Снегу к четырем дня навалило дюймов на восемь. Человек пять-шесть постоянных посетителей укрылись в надежном месте, лавке Генри под названием «Ночная сова», которая в этом районе Бангора являлась единственным заведением, работающим круглосуточно.

Нельзя сказать, что Генри делал хороший бизнес – по большей части он сводился к продаже студентам из колледжа вина и пива, – однако ему удавалось сводить концы с концами, и еще это было место, где мы, старые перечницы, живущие на пенсии и пособия, могли собраться и поболтать о том, кто недавно помер, что мир, похоже, катится в пропасть, ну и так далее в том же духе.

В тот день за прилавком стоял сам Генри, а Билл Пелхем, Берти Коннорс, Карл Литлфилд и я столпились возле печки. За окном, на Огайо-стрит, не было видно ни единого автомобиля, одни лишь снегоочистители с трудом пробивали себе дорогу. Ветер с воем вздымал снежную пыль и швырял в стекло.

У Генри за весь день побывали всего лишь три покупателя – это если считать слепого Эдди. Эдди было под семьдесят, и сказать, что он совершенно ослеп, было бы неправильно. Просто он то и дело налетал на разные предметы. Он заходил в «Ночную сову» раза два в неделю и воровал буханку хлеба. Совал ее под пиджак и выходил из лавки, так и говоря всем своим видом: Ну что, сукины дети, видали, как я снова вас обдурил?

Как-то Берти спросил Генри, отчего тот не положит конец всему этому безобразию.

– Сейчас объясню, – сказал Генри. – Несколько лет назад ВВС США понадобилось двадцать миллионов долларов, чтоб построить какую-то новую модель самолета. Дело кончилось тем, что вбухали они в нее целых семьдесят пять миллионов, а когда стали испытывать эту хреновину, оказалось, что летать она не может. Случилось это, если точно, десять лет назад, когда мы со слепым Эдди были куда как моложе, и я, дурак, проголосовал за женщину, которая проталкивала этот проект в конгрессе. А Эдди голосовал против. Вот с тех пор я и покупаю ему хлеб.

Похоже, до Берти не совсем дошло это его объяснение, но вопросов он больше задавать не стал, а просто отсел в сторонку обдумать услышанное.

Внезапно дверь распахнулась, впустив в помещение волну холодного серого воздуха, и в лавку, сбивая снег с ботинок, вошел мальчик. Через секунду я узнал его. Это был сын Ричи Гринейдина, и выглядел он так, словно лягушку проглотил. Кадык ходил ходуном, а лицо было цвета старой линялой клеенки.

– Мистер Пармели, – обратился он к Генри, возбужденно вытаращив круглые испуганные глаза, – вы должны пойти со мной! Взять ему пива и пойти. Сам я туда один ни за что не пойду! Мне страшно…

– Погоди-ка, остынь маленько, дружок, – сказал Генри, снимая белый фартук и выходя из-за прилавка. – Что случилось? Папаша опять запил, да?

Я понял, почему он так сказал: старины Ричи что-то не было видно последнее время. Обычно он заходил в лавку каждый день – купить ящик самого дешевого пива. Крупный толстый мужчина с ляжками, точно окорока, и ветчинообразными лапищами. Ричи всегда испытывал слабость к пиву, но когда работал на лесопилке в Клифтоне, лишнего себе, что называется, не позволял. Потом там что-то случилось – то ли сортировочная машина сломалась и не так загрузили доски, то ли сам Ричи оплошал. Короче, его уволили в ту же секунду, но при этом компания почему-то должна была выплачивать ему компенсацию. Короче говоря, дело темное: то ли он украл, то ли у него украли. И с тех пор он уже не работал, опустился и страшно разжирел. Последнее время видно его не было, но в лавку каждый вечер заходил его сын купить папаше ящик пива. Славный такой паренек. Генри продавал ему пиво только потому, что знал: мальчик не для себя берет, а выполняет поручение отца.

– Запил он уже давно, – говорил мальчик, – но не в том беда. Это… это… о Господи, это просто ужасно!

Генри увидел, что паренек, того и гляди, разрыдается, и торопливо спросил:

– Подменишь меня на минутку, Карл?

– Конечно.

– А ты, Тимми, заходи в подсобку, расскажешь мне, что к чему.

И с этими словами он увел мальчика, а Карл зашел за прилавок и уселся на табурет Генри. Какое-то время никто не произносил ни слова. Из подсобки доносились приглушенные голоса – низкий неторопливый басок Генри и высокий и нервный быстрый лепет Тимми Гринейдина. Затем вдруг мальчик заплакал, и Билл Пелхем, услышав это, откашлялся и стал набивать трубку.

– Месяца два, как Ричи не видел… – заметил я.

Билл усмехнулся:

– Невелика потеря.

– Он был тут… э-э… где-то в конце октября, – сказал Карл. – Как раз перед Хэллоуином [23] . Купил ящик пива «Шлитц». Жуть до чего разжирел, страшно было смотреть.

Исчерпав тему, мы умолкли. Мальчик продолжал плакать, на улице по-прежнему завывал и бесновался ветер, а по радио сообщили, что к утру выпадет еще шесть дюймов снега. Стояла середина января, и я вдруг подумал: интересно, видел ли кто Ричи с октября, не считая сына, разумеется?

Потом мы еще немного поболтали о том о сем, и тут наконец вышел Генри с мальчиком. Паренек был без пальто, Генри же, напротив, напялил свое. Похоже, Тимми немного успокоился и держался с таким видом, словно самое худшее позади, однако глаза у него были красные, и когда кто-то смотрел на него, он тут же принимался рассматривать половицы.

Генри же выглядел не на шутку взволнованным.

– Я тут подумал, пусть Тимми поднимется наверх и моя половина угостит его чем-нибудь вкусненьким, ну, скажем, тостом с сыром. А я собираюсь проведать Ричи. Может, кто из вас пойдет со мной? Тимми говорит, что папаша требует пива. Передал мне деньги. – Тут он попытался выдавить улыбку, но ничего не вышло, и он оставил свои попытки.

– Отчего нет? – отозвался Берти. – Какое пиво он хочет? Пойду принесу.

– Возьми «Харроу сьюприм», – сказал Генри. – Там, в подсобке, есть несколько початых ящиков.

Я тоже поднялся. Стало быть, идем мы с Берти. Карла в такие, как сегодня, ненастные дни всегда донимал артрит, а от Билла Пелхема так вообще никакого проку – правая рука у него не действует.

Берти вынес из подсобки четыре упаковки «Харроу» по шесть банок в каждой. Я уложил их в коробку, а Генри тем временем отвел мальчика наверх, на второй этаж, где находилась его квартира.

Уладив вопрос со своей половиной, он спустился к нам, потом глянул через плечо – убедиться, что дверь наверх плотно закрыта. Тут Билли не выдержал:

– Ну что там? Толстяк Ричи отдубасил своего сынишку, да?

– Нет, – ответил Генри. – Сам пока не пойму, в чем тут дело. Послушать Тимми, так это просто безумие какое-то!.. Впрочем, сейчас покажу кое-что. Деньги, которыми Тимми расплатился за пиво…

И он выудил из кармана четыре купюры по доллару каждая, стараясь держать их за уголки кончиками пальцев. В чем я его лично не виню. Банкноты были испачканы какой-то серой слизью, типа той гадости, что иногда видишь на подпортившихся или сгнивших продуктах. Он выложил их на прилавок, криво улыбнулся и сказал Карлу:

– Проследи за тем, чтоб никто не трогал… Пусть даже у паренька и разыгралось воображение, все равно трогать лучше не надо.

И он, обойдя мясной прилавок, направился к раковине и стал мыть руки.

Я поднялся, надел горохового цвета пальто, шарф, застегнулся на все пуговицы. Ехать на машине смысла не было – Ричи снимал квартиру на Керв-стрит, которая, с одной стороны, находилась поблизости, с другой – в таком трущобном местечке, куда снегоочистители заезжают в последнюю очередь.

Выходя, мы услышали, как Билли Пелхем крикнул нам вслед:

– Смотрите, ребятишки, поаккуратнее там!

Генри лишь кивнул, затем поставил ящик с пивом на маленькую тележку, что держал у дверей, и мы двинулись в путь.

Режущий ледяной ветер ударил в лицо, и я тут же натянул шарф повыше и прикрыл им уши. Берти, на ходу надевая перчатки, на секунду замешкался в дверях. Лицо его искажала болезненная гримаса, и я понял, что он сейчас чувствует. Хорошо быть молодым, раскатывать весь день на лыжах или этих чертовых жужжалках-снегокатах, но когда тебе перевалило за семьдесят и мотор изрядно поизносился, этот жгучий северо-восточный ветер леденит не только конечности, но и сердце и душу.

– Не хотелось бы пугать вас, ребятишки, – сказал Генри со странной кривой ухмылкой омерзения, которая, казалось, так и прилипла к его губам, – но я все равно должен показать вам это. И еще пересказать вкратце по дороге, что говорил мне мальчик. Потому как хочу, чтоб вы знали.

И он вынул из кармана пальто здоровенную пушку 45-го калибра, которую всегда держал заряженной и под рукой – точнее, под прилавком. Не знаю, где он ее раздобыл, но знаю, что однажды очень здорово пуганул ею одного мелкого рэкетира. Паренек, едва завидев эту хреновину, тут же развернулся и драпанул к двери.

Вообще наш Генри тот еще орешек. Как-то мне довелось стать свидетелем его разборки с каким-то студентом из колледжа, пытавшимся всучить ему вместо наличных весьма подозрительный чек. Этот юный жулик тут же с позором ретировался, причем у меня создалось впечатление, что из лавки он рванул прямиком в сортир.

Ладно. Я говорю вам все это только для того, чтоб вы поняли: наш Генри не робкого десятка. И что теперь он хотел, чтоб мы с Берти настроились на серьезный лад. Что мы и сделали.

Итак, мы двинулись в путь, сгибаясь под порывами ветра, точно посудомойки над раковинами. Генри, толкая перед собой тележку, пересказывал то, что услышал от мальчика. Ветер уносил слова, едва они успевали сорваться с его губ, но в целом мы расслышали почти все – даже больше, чем хотелось бы. И я, следует признаться, был чертовски рад тому обстоятельству, что Генри прихватил свою игрушку.

Парнишка утверждал, что виной всему пиво – ну как это бывает, когда вдруг попадется банка несвежего. Просроченного, вонючего или зеленоватого оттенка – точь-в-точь как пятна мочи на трусах какого-нибудь ирландца. Помню, как-то один тип поведал мне, что достаточно всего одной крохотной дырочки, чтоб в банку попали бактерии, а уж от них, этих тварей, начинают потом твориться разные жуткие вещи. Дырочка может быть такой малюсенькой, что и капли пива из нее не выльется, но бактерии запросто могут пробраться. Им самое главное – это влезть в банку, а уж пиво – самая лучшая среда и пища для этих подлых козявок.

Как бы там ни было, но мальчик рассказал, что однажды вечером, в октябре, Ричи притащил домой ящик «Голден лайт» и уселся пить его, пока он, Тимми, делал уроки.

Тимми уже собирался лечь спать, когда вдруг услышал голос отца:

– Господи Иисусе, тут что-то не так…

И Тимми спросил:

– В чем дело, папа?

– Пиво, – ответил отец. – Господи, ну и дрянь же на вкус! Хуже в жизни не пробовал!

Большинство из вас наверняка удивятся, зачем понадобилось Ричи пить это пиво, если уж оно было столь противным на вкус. Но ведь вы, мои дорогие, никогда не видели, как Ричи Гринейдин расправляется с пивом. Как-то я заскочил в забегаловку к Уолли и собственными глазами видел, как Ричи выиграл пари. Поспорил с каким-то парнем, что может выпить двадцать два бокала пива за минуту. Никто из местных спорить с ним не стал, но какой-то заезжий торгаш из Монпелье выложил на стол двадцатку, и Ричи его уделал. Выпил все двадцать два бокала, и в запасе у него оставалось еще секунд семь. Хоть и выходил потом оттуда на бровях. Так что, полагаю, Ричи успел выпить не одну банку, прежде чем сообразил, что с пивом что-то не так.

– Ой, сейчас, кажись, сблюю… – пробормотал он. – Надо же, дрянь какая!..

Но когда до него дошло, было уже поздно. Мальчик сказал, что понюхал банку. Воняло так, словно в нее успело заползти некое существо и сдохнуть. На ободке крышки виднелась какая-то серая слизь.

Два дня спустя мальчик пришел из школы и увидел, что папаша сидит перед телевизором и смотрит какой-то слезливый дамский сериал. И все шторы на окнах опущены.

– Что случилось? – спросил Тимми. Он знал, что раньше девяти вечера отец обычно не появлялся.

– Ничего, телик смотрю, – ответил Ричи. – Что-то неохота сегодня выходить на улицу.

Тимми включил свет над раковиной, и тут вдруг Ричи как на него заорет:

– А ну выключи этот гребаный свет сию же секунду!

Тимми повиновался и даже не поинтересовался у отца, как же теперь ему делать уроки в темноте. Когда Ричи пребывает в таком настроении, лучше его не трогать.

– И сбегай притащи мне ящик пива! – сказал Ричи. – Деньги на столе.

Когда мальчик вернулся, отец по-прежнему сидел в темноте, хотя на улице к этому времени уже почти совсем стемнело. И телевизор был выключен. У Тимми прямо мурашки по спине поползли. Да и с кем бы этого не случилось! В квартире полная тьма, а папаша торчит себе в углу как пень.

И вот он выставил банки на стол, зная, что Ричи не любит, когда пиво слишком холодное, а потом, подойдя к отцу поближе, вдруг уловил странный запах гнили, типа того, что порой исходит от сыра, пролежавшего на прилавке добрую неделю. Впрочем, надо сказать, Тимми не слишком удивился. Папашу никак нельзя было назвать чистюлей. Он промолчал, прошел в свою комнату, закрыл дверь и принялся за уроки, а через некоторое время услышал, что телевизор снова включили и что Ричи с хлопком вскрыл первую банку.

Так продолжалось недели две или около того. Мальчик вставал утром, шел в школу, а когда возвращался домой, заставал отца перед телевизором, а деньги на пиво – на столе.

В квартире воняло все сильней и сильней. Ричи не поднимал штор на окнах, а где-то в середине ноября вдруг запретил Тимми делать уроки дома, сказал, что ему мешает свет, выбивающийся из-под двери. И Тимми стал ходить делать уроки к товарищу, что жил в квартале от него, не забывая, впрочем, принести папаше перед этим очередной ящик пива.

Затем как-то однажды Тимми пришел из школы – было четыре часа дня, но на улице уже почти совсем стемнело, – и тут Ричи вдруг говорит:

– Зажги свет.

Мальчик включил лампу над раковиной и только тут заметил, что папаша с головы до ног укутан в одеяло.

– Погляди, – сказал Ричи и высунул из-под одеяла руку. Только то была вовсе не рука… Что-то серое , так сказал мальчик Генри. Что-то серое и совсем непохожее на руку. Просто серый обрубок

Ну и, естественно, Тимми Гринейдин страшно перепугался и спросил:

– Пап, что это с тобой, а?..

А Ричи ему и отвечает:

– Понятия не имею. Но ничего не болит… Даже, знаешь, приятно как-то.

Ну и тогда Тимми ему говорит:

– Давай я сбегаю за доктором Вестфейлом.

И тут все одеяло как задрожит, точно под ним находилось какое-то трясущееся желе. А Ричи как заорет:

– Даже и думать не смей! Если позовешь, я до тебя дотронусь, и с тобой будет то же самое. – И с этими словами на секунду отбросил одеяло с лица…

В этот момент я сообразил, что мы стоим на углу Харлоу и Керв-стрит и что замерз я, как никогда в жизни – прямо всего так и колотило. Похоже, градусник, вывешенный у входа в лавку Генри, все же врал. И потом, человеку трудно поверить в такие вещи… И все же эти странные вещи иногда случаются…

Когда-то знавал я одного парня по имени Джордж Келсо, он служил в Бангоре, в Администрации общественных работ. Лет пятнадцать занимался тем, что ремонтировал водопроводные трубы, электрические кабели и прочие подобные штуки. А затем в один прекрасный день вдруг уволился, хотя до пенсии ему оставалось года два, не больше. И Фрэнк Холдеман, один его знакомый, рассказывал, что однажды Джордж спустился в канализационный люк – с обычными своими шутками и прибаутками, – а когда минут через пятнадцать вылез оттуда, волосы у него стали белыми как лунь, а глаза так просто вылезали из орбит, словно ему довелось заглянуть в ад. Оттуда он прямиком отправился в контору, взял расчет, а затем зашел в первый попавшийся по дороге бар и стал пить. И года два спустя алкоголь его доконал. Фрэнки много раз пытался поговорить с ним об этом, и вот однажды Джордж, будучи пьяным в стельку, раскололся. Развернулся на табурете лицом к Фрэнку Холдеману и спросил, видел ли тот когда-нибудь паука величиной со здоровущую собаченцию и чтоб сидел этот паучище в паутине, битком набитой котятами, запутавшимися в ее шелковых нитях. Ну что мог ответить на это Фрэнки? Ничего. Я вовсе не утверждаю, что то, что рассказал ему Джордж, было правдой. Просто хочу сказать: попадаются еще на свете кое-какие штуки, при одном взгляде на которые любой нормальный человек может запросто свихнуться.

Итак, мы с добрую минуту стояли на углу улицы – и это несмотря на то, что ветер продолжал бесноваться.

– Так что же он увидел? – спросил Берти.

– Сказал, что то был его отец, это он разглядел, – ответил Генри, – но все его лицо было покрыто серой слизью или еще какой дрянью… и что все черты сливались и походили на какое-то месиво. И что клочья одежды торчали из тела, словно кто вплавил их ему в кожу…

– Святый Боже… – пробормотал Берти.

– Потом Ричи снова укрылся одеялом и начал орать, чтоб мальчишка выключил свет.

– Он был похож на плесень, – сказал я.

– Да, – кивнул Генри, – вроде того.

– Ты гляди, держи пушку наготове, – заметил Берти.

– А ты как думаешь… – пробормотал в ответ Генри. И мы двинулись по Керв-стрит.

Дом, в котором жил Ричи Гринейдин, находился почти на самой вершине холма. Эдакое чудище в викторианском стиле, выстроенное неким бумажным магнатом в начале века. Почти все дома такого рода впоследствии реконструировали и превратили в доходные, квартиры сдавались внаем. Немного отдышавшись, Берти сообщил нам, что живет Ричи на третьем этаже и что окна его квартиры находятся аккурат вон под тем фронтоном, что выдается вперед, точно бровь над глазом. А я, воспользовавшись случаем, спросил Генри, что же было с мальчиком дальше.

Примерно на третьей неделе ноября Тимми, вернувшись домой из школы, обнаружил, что отец уже не ограничивается простым опусканием штор. Он собрал все имевшиеся в доме одеяла и покрывала, завесил ими окна да еще плотно прибил гвоздями к рамам. И воняло в квартире еще сильней, а запах был такой сладковатый. Так пахнут пораженные гнилью фрукты.

Через неделю после этого Ричи стал заставлять сына подогревать ему пиво на плите. Слыхали о чем-либо подобном? И потом, представьте себя на месте ребенка, отец которого превращается в… э-э… нечто непонятное прямо у него на глазах да еще заставляет разогревать пиво! А потом мальчик слушает, как он пьет его – с эдаким тошнотворным хлюпаньем и причмокиванием, с каким старики едят свою похлебку. Вы только представьте…

Так продолжалось вплоть до сегодняшнего дня, когда мальчика отпустили из школы пораньше из-за снежной бури.

– Тимми сказал, что отправился прямиком домой, – продолжил повествование Генри. – Света в подъезде не было, паренек утверждает, что отец, должно быть, выбрался ночью на площадку и специально разбил лампочку. Так что Тимми пришлось пробираться к двери на ощупь. И вдруг он услышал за дверью какой-то странный шорох и возню. И тут в голову ему пришло, что ведь он и понятия не имеет о том, чем занимается Ричи в его отсутствие. На протяжении почти целого месяца он видел его только сидящим в кресле, а ведь человек должен и спать ложиться, и в ванную заходить хотя бы время от времени.

В дверь был врезан глазок, а изнутри находилась маленькая круглая задвижка, которой можно было бы его закрыть, но, поселившись в этом доме, они ни разу ею не пользовались. И вот паренек тихонько подкрался к двери и… посмотрел в глазок.

К этому времени мы уже подошли к лестнице у входа, и дом нависал над нами всем своим огромным безобразным ликом с двумя темными окнами на третьем этаже вместо глазниц. Я специально взглянул еще раз – убедиться, что в окнах черно, как в колодце. Так бывает, когда их завешивают одеялами или же закрашивают темной краской стекла.

– С минуту глаза мальчика привыкали к темноте. А затем вдруг он увидел громадный серый обрубок, вовсе не похожий на человека. Обрубок полз по полу, оставляя за собой серый слизистый след. А потом вдруг протянул нечто серое змееобразное – кажется, то была рука – и вырвал из стены доску. И вытащил кошку… – И тут Генри на секунду умолк. Берти похлопывал рукой об руку, на улице было чертовски холодно, но ни один из нас не спешил подниматься к входной двери. – Дохлую кошку, – уточнил Генри, – уже давно разложившуюся. Мальчик сказал, что ее всю раздуло… и что по ней ползали такие мелкие белые…

– Хватит! Ради Бога, замолчи! – не выдержал Берти.

– А потом отец стал ее жрать.

Я попытался сглотнуть ставший поперек горла ком.

– Ну и тогда Тимми оторвался от глазка, – тихо закончил Генри, – и бросился бежать.

– Думаю, мне там делать нечего, – сказал Берти. – Вы как хотите, а я не пойду.

Генри молчал, лишь переводил взгляд с Берти на меня.

– Думаю, пойти все же придется, – сказал я. – Тем более что у нас пиво для Ричи.

Берти не произнес ни слова. И вот мы поднялись по ступенькам и вошли в подъезд. И я тут же учуял запах.

Известно ли вам, как пахнет летом на заводе, где изготовляют сидр? Нет, запах яблок присутствует там всегда, но осенью он еще ничего, потому как яблоки свежие и пахнут остро – так, что шибает в нос. А вот летом запах совсем другой, жутко противный. Примерно так же пахло и здесь, только, наверное, еще противнее.

Холл внизу освещала всего лишь одна лампочка, желтоватая и тусклая, заключенная в плафон из стекла «с изморозью». Она отбрасывала лишь слабое мутноватое мерцание. Лестница, ведущая наверх, тонула в тени.

Генри остановил тележку, снял с нее ящик с пивом, я же тем временем пытался нашарить выключатель у лестницы – зажечь свет на втором этаже. Но и там лампочка тоже была разбита.

Берти нервно передернулся и предложил:

– Давай я потащу пиво. А ты держи свою пушку наготове.

Спорить с ним Генри не стал. Протянул ему ящик, и мы начали подниматься по лестнице. Генри – впереди, за ним – я, и замыкал шествие Берти с ящиком. Ко времени, когда мы добрались до площадки второго этажа, вонь там стояла просто нестерпимая. Пахло гнилыми забродившими яблоками и чем-то еще более страшным.

Одно время, живя в Ливенте, я держал пса по кличке Рекс. Славная была собаченция, но не шибко умная, особенно в том, что касалось правил дорожного движения. И вот как-то раз днем, когда я был на работе, Рекса сбила машина. Бедняга заполз под дом и там помер. О Господи, ну и вонища же началась! И мне пришлось выуживать его оттуда с помощью длинного шеста. Тут пахло примерно тем же – падалью, гнилью, плесенью и сыростью свежераскопанной могилы.

До сих пор я все же надеялся, что это какой-то дурацкий розыгрыш, но, похоже, заблуждался.

– Я одному удивляюсь, Генри, как только соседи могут терпеть такое, – заметил я.

– Какие еще соседи… – проворчал Генри и снова улыбнулся странной натянутой улыбкой.

Я огляделся по сторонам и только тут заметил, что на лестничной площадке пыльно и грязно, а все три двери в квартиры, выходящие на нее, закрыты и заперты.

– Интересно, кто же здесь домовладелец? – спросил Берти и поставил ящик на стойку перил, чтобы отдышаться. – Гето, что ли?.. Странно, что он их еще отсюда не вышвырнул.

– Да какой дурак станет сюда подниматься, чтоб вышвырнуть? – заметил Генри. – Может, ты?

Берти промолчал.

Наконец мы преодолели последний лестничный пролет, который оказался еще круче и уже предыдущего. Мне показалось, что здесь гораздо теплее. Словно где-то находился мощный радиатор, излучая тепло и тихонько побулькивая. Вонь стояла просто невыносимая, и я почувствовал, что желудок вот-вот вывернет наизнанку.

Площадка третьего этажа оказалась совсем крохотной, на нее выходила всего одна дверь – с глазком в середине.

Тут Берти вдруг тихонько ахнул и прошептал:

– Глядите-ка, ребята, мы во что-то вляпались!..

Я глянул под ноги и увидел на полу лужицы какой-то серой слизистой дряни. Похоже, перед дверью некогда лежал коврик. Впечатление было такое, словно эта серая гадость сожрала его.

Генри осторожно приблизился к двери, мы шли следом за ним. Не знаю, как Берти, но лично меня всего так и трясло от отвращения. Но Генри, похоже, ничуть не дрейфил. Напротив, приготовился, достал свою пушку и постучал в дверь кончиком рукоятки.

– Ричи! – окликнул он, и в голосе его не было страха, хотя лицо побледнело как мел. – Это Генри Пармели из «Ночной совы». Я тут тебе пиво приволок…

С минуту за дверью царила полная тишина, затем послышался голос:

– А где Тимми? Где мой мальчик?

Лично меня чуть инфаркт не хватил. Голос совершенно не походил на человеческий. Какой-то странный, низкий и булькающий, словно произносились эти слова с полным ртом каши.

– Он у меня в лавке, – ответил Генри. – Хоть поест паренек нормально. Он же у тебя отощал, словно бродячая кошка, Ричи…

За дверью снова настало молчание. Затем послышались ужасные хлюпающие звуки, точно человек в резиновых сапогах шагал по вязкой грязи. А потом тот же голос, но уже близко, у самой двери, произнес:

– Открой дверь и протолкни ящик в коридор. Только сперва сорви колечки с крышек, мне самому не справиться.

– Сию минуту, – ответил Генри. – Ну а сам-то ты как, а, Ричи?

– Не твоя забота, – ответил голос, и в нем отчетливо читалось нетерпение. – Давай сюда пиво и проваливай!

– Что, ни одной дохлой киски больше не осталось, а, приятель? – спросил Генри. И я заметил, что «кольт» он держит уже иначе – нацелившись в дверь и положив палец на спусковой крючок.

И вдруг меня, что называется, осенило. Как, должно быть, осенило Генри, когда мальчик рассказывал ему эту историю. Я кое-что вспомнил, и показалось, что запах гниения и падали усилился. А вспомнил я вот что: за последние три недели в городе пропали две молоденькие девушки и еще какой-то старый пьянчужка из Армии спасения. Все они выходили на улицу с наступлением темноты, и больше их никто не видел.

– Давай сюда пиво! Иначе я сейчас выйду и заберу сам! – сказал голос.

– Думаю, тебе лучше самому забрать, – произнес в ответ Генри и прицелился.

А потом долго, очень долго вообще ничего не происходило. И я уже начал подумывать, что этим и кончится. Затем вдруг дверь резко распахнулась – так резко и с таким грохотом, что мне показалось: она вот-вот сорвется с петель. И из нее вышел Ричи.

Ровно через секунду, всего одну секунду, мы с Берти слетели вниз по лестнице, точно школьники, перепрыгивая сразу через четыре, а то и пять ступенек, и вылетели из двери в снежную круговерть, оскальзываясь и спотыкаясь на бегу.

Спускаясь, мы слышали, как Генри выстрелил три раза подряд. Выстрелы прогремели оглушительно, точно разрывы гранат, и эхо еще долго перекатывалось громом в коридорах и на лестничных площадках этого пустого, проклятого Богом дома.

Того, что я успел увидеть за эту секунду, ну от силы две, хватит мне на всю оставшуюся жизнь. Это была гигантская волна какой-то серой слизи, лишь отдаленно напоминавшая своими очертаниями человека. Волна надвигалась на нас, оставляя за собой блестящий слизистый след.

Но это еще не самое страшное. Глаза этого… существа, они были плоскими, желтыми и совершенно дикими, в них не проглядывало и искорки человеческой души. Точнее говоря, глаз было не два, а четыре, и все они находились где-то в центре этой туши, и между каждой парой глаз пролегала белая волокнистая линия с просвечивающей через нее пульсирующей розоватой плотью, что напоминало распоротое брюхо борова.

Это создание, эта тварь делилась… Делилась на две половины.

Мы с Берти добрались до лавки, не обменявшись по дороге ни единым словом. Не знаю, что творилось у него в голове, зато прекрасно помню, что пришло на ум мне. Таблица умножения, да. Дважды два – четыре, четырежды два – восемь, восемью два – шестнадцать… Шестнадцать умножить на два…

Мы вернулись. Карл и Билл Пелхем так и бросились к нам и стали задавать разные вопросы. Мы не отвечали на них, ни Берти, ни я, просто развернулись к окну и смотрели сквозь стекла, затянутые пеленой снега. Смотрели, не идет ли Генри. Продолжая заниматься умножением на два, я уже дошел до 32 768 – такого количества этих тварей вполне хватило бы, чтоб уничтожить все человечество, – а мы все сидели в тепле за пивом и ждали, кто из них явится первым. И до сих пор ждем.

Я от души надеюсь, что это будет Генри. Нет, правда, надеюсь.

«Мясорубка»

[24]

Офицер полиции Хантон добрался до фабрики-прачечной как раз в тот момент, когда от нее отъезжала машина «скорой» – медленно, без воя сирены и мигалок. Дурной знак. Внутри, в конторе, толпились люди, многие плакали. В самой же прачечной не было ни души, а в самом дальнем конце помещения все еще работали огромные автоматические стиральные машины. Хантону это очень не понравилось. Толпа должна быть на месте происшествия, а не в офисе. Так уж повелось – животное под названием «человек» испытывало врожденное стремление любоваться останками. Стало быть, дела очень плохи. И Хантон почувствовал, как защемило у него в животе; так случалось всегда, когда инцидент бывал серьезным. Очень серьезным. И даже четырнадцать лет службы, связанной с уборкой человеческих останков с мостовых и улиц, а также с тротуаров возле очень высоких зданий, не смогли отучить желудок Хантона от этой скверной привычки. Точно в нем гнездился какой-то маленький дьяволенок.

Мужчина в белой рубашке увидел Хантона и нерешительно двинулся ему навстречу. Бык, а не парень, с головой, глубоко ушедшей в плечи, с носом и щеками, покрытыми мелкой сетью полопавшихся сосудов – то ли от высокого кровяного давления, то ли от слишком частого общения с бутылкой. Он попытался сформулировать какую-то мысль, но обе попытки оказались неудачными, и Хантон, перебив его, спросил:

– Вы владелец? Мистер Гартли?

– Нет… Нет, я Стэннер, прораб. Господи, это же просто…

Хантон достал блокнот.

– Пожалуйста, покажите, где это произошло. И расскажите, как именно.

Казалось, Стэннер побледнел еще больше – красноватые пятна на носу и щеках стали ярче и походили теперь на родимые.

– А я… э-э… должен?

Хантон приподнял брови.

– Боюсь, что да. Мне звонили и сказали, что все очень серьезно.

– Серьезно… – Похоже, Стэннер старался справиться с приступом тошноты – кадык так и заходил вверх и вниз, словно игрушечная обезьянка на палочке. – Погибла миссис Фраули. Господи, какой ужас! И Билла Гартли, как назло, не было…

– А как именно это случилось?

– Пойдемте… покажу, – сказал Стэннер.

И повел Хантона вдоль ряда ручных прессов, аппарата для складывания рубашек, а потом остановился возле стиральной машины. И поднес дрожащую руку ко лбу.

– Дальше сами, офицер. Я не могу… снова смотреть на это. У меня от этого… Просто не могу, и все. Вы уж извините.

Хантон прошел вперед, испытывая легкое чувство презрения к этому человеку. Содержат какую-то фабричку с жалким изношенным оборудованием, увиливают от налогов, пропускают горячий пар по всем этим трубам, работают с вредными химическими веществами без должной защиты, и в результате, рано или поздно, несчастный случай. Кто-нибудь ранен. Или умирает. А они, видите ли, не могут на это смотреть. Не могут…

И тут Хантон увидел.

Машина все еще работала. Никто так и не потрудился выключить ее. При ближайшем рассмотрении она оказалась ему знакома: полуавтомат для сушки и глаженья белья фирмы «Хадли-Уотсон», модель номер шесть. Вот такое длинное и нескладное название. Люди, работающие в этом пару и сырости, придумали ей лучшее имя: «Мясорубка»…

Секунду-другую Хантон смотрел на все это точно завороженный, затем с ним случилось то, чего еще не случалось на протяжении четырнадцати лет безупречной службы в полиции, – он поднес трясущуюся руку ко рту, и его вырвало.

– Ты почему почти ничего не ел? – спросил Джексон.

Женщины ушли в дом, гремели там тарелками и болтали с детьми, а Джон Хантон и Марк Джексон остались сидеть в саду, в шезлонгах, возле дымящегося ароматного барбекю. Хантон улыбнулся краешками губ. Он не съел ни крошки.

– День выдался тяжелый, – ответил он. – Хуже еще не бывало.

– Автокатастрофа?

– Нет. Несчастный случай на производстве.

– Много крови?

Хантон ответил не сразу. Лицо его исказила страдальческая гримаса. Он достал пиво из стоявшего рядом дорожного холодильника, открыл бутылку и, не отрываясь, выпил половину.

– Полагаю, у вас в колледже профессура не слишком знакома с фабриками-прачечными?

Джексон хмыкнул:

– Отчего же, лично я очень даже знаком. Как-то студентом ишачил все лето, подрабатывая в прачечной.

– Тогда тебе должна быть известна машина под названием «полуавтомат для скоростного глаженья и сушки»?

Джексон кивнул:

– Конечно. Через нее прогоняют мокрое белье, в основном простыни и скатерти. Большая, длинная такая машина.

– Совершенно верно, – сказал Хантон. – И вот в нее угодила женщина по имени Адель Фраули. В прачечной под названием «Блю риббон» [25] . Ее туда затянуло.

Джексон побелел.

– Но… этого просто не могло случиться, Джонни. Технически невозможно. Там имеется предохранительное устройство, рычаг безопасности. Если женщина, подающая белье на сушку, вдруг нечаянно сунет туда руку, оно тут же срабатывает и выключает машину. По крайней мере так было на моей памяти.

– На этот счет и закон существует, – кивнул Хантон. – И тем не менее несчастье произошло.

Хантон устало закрыл глаза, и в темноте перед его мысленным взором снова возникла скоростная сушилка «Хадли-Уотсон», модель номер шесть. Длинная, прямоугольной формы коробка размером тридцать на шесть футов. С того конца, где осуществляется подача белья, непрерывной лентой ползет полотно, над ним, под небольшим углом, предохранительный рычаг. Полотняная лента конвейера с размещенными на нем сырыми и измятыми простынями приводится в движение шестнадцатью огромными вращающимися цилиндрами, которые и составляют основу машины. Сначала белье проходит над восемью цилиндрами сверху, потом – под восемью снизу, сжимаясь между ними, точно тоненький ломтик ветчины между двумя кусочками разогретого хлеба. Температура пара в цилиндрах может достигать 300 градусов по Фаренгейту – это максимум. Давление на ткань, разложенную на ленте конвейера, составляет около 200 фунтов на каждый квадратный фут белья – таким образом оно не только сушится, но и разглаживается до самой последней мелкой складочки.

И вот неким непонятным образом туда затянуло миссис Фраули. Стальные детали, а также цилиндры с асбестовым покрытием были красными, точно свежеокрашенный амбар, а пар, поднимавшийся от машины, тошнотворно попахивал кровью. Обрывки белой блузки и синих джинсов миссис Фраули, даже клочки бюстгальтера и трусиков выбросило из машины на дальнем ее конце, футах в тридцати; более крупные клочья ткани, забрызганные кровью, были с чудовищной аккуратностью разглажены и сложены автоматом. Но даже это еще не самое худшее…

– Машина пыталась сложить и разгладить все, – глухо произнес Хантон, чувствуя во рту горьковатый привкус. – Но ведь человек… это тебе не простынка, Марк. И то, что осталось от нее… – Подобно Стэннеру, незадачливому прорабу, он никак не мог закончить фразы. – Короче, ее выносили оттуда в корзине… – тихо добавил он.

Джексон присвистнул:

– Ну и кому теперь намылят шею? Хозяину прачечной или государственной инспекционной службе?

– Пока не знаю, – ответил Хантон. Чудовищная картина все еще стояла перед глазами. Машина-«мясорубка», постукивая, шипя и посвистывая, гнала себе ленту конвейера, с бортов, выкрашенных зеленой краской, стекали потоки крови, и еще этот запах, жуткий запах пригорелой плоти… – Все зависит от того, кто дал добро на этот долбаный рычаг безопасности, а также от конкретных обстоятельств происшествия.

– Ну а если виноват управляющий, выпутаться они смогут, ты как считаешь?

Хантон мрачно усмехнулся:

– Женщина умерла, Марк. Если Гартли и Стэннер экономили на технике безопасности, на текущем ремонте и поддержании этой гладилки в нормальном состоянии, им светит тюрьма. И не важно, кто из их дружков сидит в городском совете. Все равно не поможет.

– А ты считаешь, они экономили?

Хантон вспомнил помещение «Блю риббон» – плохо освещенное, с мокрыми и скользкими полами, старым изношенным оборудованием.

– Полагаю, что да, – тихо ответил он.

Они поднялись и направились к дому.

– Держи меня в курсе дела, Джонни, – сказал Джексон. – Все же любопытно, как будут дальше развиваться события.

Но Хантон заблуждался относительно машины-«мясорубки». Ей, фигурально выражаясь, удалось выйти сухой из воды.

Гладилку-полуавтомат осматривали шесть независимых государственных экспертов, деталь за деталью. И все они сошлись во мнении, что механизм абсолютно исправен. Предварительное следствие вынесло вердикт: смерть в результате несчастного случая.

После слушаний совершенно потрясенный Хантон припер, что называется, к стенке одного из инспекторов, Роджера Мартина. Этот Мартин был та еще штучка. Словно высокий бокал, воды в котором не больше, чем в низеньком, – слишком уж толстое двойное дно. Хантон задавал ему вопросы, а он поигрывал шариковой ручкой.

– Ничего? С этой машиной абсолютно все нормально?

– Абсолютно, – ответил Мартин. – Ну, естественно, вся загвоздка, вся суть, так сказать, дела сводилась к рычагу безопасности. Его проверили самым тщательным образом, и выяснилось, что он находится в прекрасном рабочем состоянии. Вы же сами слышали свидетельские показания миссис Джиллиан. Должно быть, миссис Фраули слишком далеко засунула руку. Правда, этого никто не видел, все были заняты работой. Она закричала. Ладонь уже исчезла из виду, через секунду машина затянула всю руку до плеча. Женщина пыталась высвободить ее, вместо того чтобы просто отключить машину. Дело ясное, паника. Правда, одна из работниц, миссис Кин, утверждает, что пыталась выключить, но, очевидно, от волнения перепутала кнопки и было уже слишком поздно…

– Тогда, выходит, всему причиной этот злосчастный рычаг! Он просто не мог быть исправен, – решительно заявил Хантон. – Ну разве что только в том случае, если она положила руку не под него, а сверху…

– Такого просто быть не может. Над этим самым рычагом заслонка из нержавеющей стали. И сам рычаг был абсолютно исправен. И подключен к мотору. Стоит ему опуститься – и мотор в тот же миг отключается.

– Тогда как же такое могло произойти, скажите на милость?

– Понятия не имею. Мы с коллегами пришли к выводу, что погибнуть миссис Фраули могла только в одном случае. А именно: если бы свалилась на конвейер сверху. Но ведь когда все это произошло, она стояла на полу, причем обеими ногами. И сей факт подтверждает целая дюжина свидетелей.

– Стало быть, вы описываете нечто невероятное, чего никак не могло произойти в действительности, – сказал Хантон.

– Нет, отчего же… Просто мы не совсем понимаем, как это произошло… – Тут Мартин умолк, затем после паузы добавил: – Я вам вот что скажу, Хантон, раз уж вы воспринимаете все это так близко к сердцу. Только никому больше ни слова. Все равно все буду отрицать… Знаете, не понравилась мне эта машина. Она… Короче, мне почему-то показалось, что она над нами смеется. За последние лет пять мне пришлось проверить больше дюжины таких гладилок. Некоторые из них пребывали в столь прискорбном состоянии, что я бы и собаку без поводка к ним не подпустил. Но законы штата смотрят на такие вещи довольно снисходительно… И потом, эти гладилки были всего лишь машинами. Но эта… эта прямо привидение какое-то. Не знаю почему, но ощущение возникло именно такое. И если б удалось придраться хоть к чему-нибудь, найти хотя бы одну мелкую неисправность, я бы тут же приказал закрыть ее. Похоже на безумие, верно?

– Знаете, и я то же самое чувствовал, – сознался Хантон.

– Позвольте рассказать об одном случае в Милтоне, – сказал инспектор Мартин. Снял очки и начал протирать их краешком жилета. – Было это года два тому назад. Какие-то ребята вынесли на задний двор старый холодильник. Потом нам позвонила женщина и сказала, что в него попала ее собачка. Дверца захлопнулась, и животное задохнулось. Мы уведомили о происшествии полицию. Они отправили туда своего человека. Славный, видно, был парень, очень жалел ту собачонку. Погрузил ее в пикап прямо вместе с холодильником и на следующее утро вывез на городскую свалку. А в тот же день, чуть попозже, звонит другая женщина, что жила по соседству, и заявляет о пропаже сына.

– О Господи… – пробормотал Хантон.

– Холодильник находился на свалке, и в нем нашли ребенка. Мертвого. Такой чудесный был мальчуган. Тихий, послушный, если верить матери. Она утверждала, что сынишка не имел привычки садиться в машину к незнакомым людям или играть в пустых холодильниках. Однако же в этот почему-то залез… И мы списали на несчастный случай. Думаете, этим дело и кончилось?

– Думаю, да, – сказал Хантон.

– Так вот, ничего подобного. На следующий день работник свалки пошел к этому злосчастному холодильнику снять с него дверцу. Так предписывает распоряжение городских властей за номером 58, о порядке содержания предметов на городских свалках. – Мартин бросил на собеседника многозначительный взгляд. – Так вот, работник нашел внутри шесть мертвых птичек. Чайки, воробьи, одна малиновка. И еще сказал, что, когда выгребал их оттуда, дверца вдруг захлопнулась сама по себе и прищемила ему руку. Бедняга так и взвыл от боли. И сдается мне, что машина-«мясорубка» из «Блю риббон» – того же сорта штучка. И мне это страшно не нравится, Хантон.

Они стояли и молча смотрели друг на друга в опустевшем вестибюле здания городского суда, в шести кварталах от того места, где гладильная машина-полуавтомат фирмы «Хадли-Уотсон», модель номер шесть, пыхтя парами и постукивая, трудилась над выстиранным бельем.

Прошла неделя, и несчастный случай в прачечной стал постепенно забываться – его вытеснила из головы Хантона рутинная полицейская работа. И вспомнил он о нем, лишь когда они вместе с женой зашли к Марку Джексону сыграть партию в вист и выпить пива.

Джексон приветствовал его со словами:

– Послушай, Джонни, а тебе никогда не приходило в голову, что в ту машину в прачечной могли вселиться злые духи?

– Что? – растерянно заморгал Хантон.

– Ну та скоростная гладилка из «Блю риббон». Тут явно прослеживается какая-то связь.

– Какая еще связь? – насторожился Хантон.

Джексон протянул ему номер вечерней газеты и ткнул пальцем в заметку, напечатанную на второй странице. В ней говорилось, что в прачечной «Блю риббон» произошел несчастный случай. Гладильная машина-полуавтомат обварила паром шестерых женщин, работавших на подаче белья. Инцидент произошел в 15.45 и приписывался внезапному подъему давления пара в котельной. Одну из работниц, миссис Аннет Джиллиан, отправили в городскую больницу с ожогами второй степени.

– Странное совпадение… – пробормотал Хантон, и в памяти вдруг всплыли слова инспектора Мартина, столь зловеще прозвучавшие в пустом помещении суда: не машина, а прямо привидение какое-то . И тут же вспомнился рассказ о собачке, мальчике и птичках, погибших в старом холодильнике.

В тот вечер он играл в карты из рук вон скверно.

Миссис Джиллиан полулежала, привалившись спиной к подушкам, и читала «Тайны экрана», когда к ней в палату зашел Хантон. Одна рука у женщины была забинтована полностью, часть шеи закрывал марлевый тампон. В палате на четыре койки у нее была всего одна соседка, молоденькая женщина с бледным лицом. Она крепко спала.

Завидев синюю форму, миссис Джиллиан сперва растерялась, затем выдавила робкую улыбку:

– Если вы к миссис Черников, то она сейчас спит, зайдите попозже. Ей только что дали лекарство и…

– Нет, я к вам, миссис Джиллиан. – Улыбка на лице женщины тут же увяла. – Я здесь, так сказать, неофициально. Просто любопытно знать, что произошло с вами в прачечной. – Он протянул руку. – Джон Хантон.

Жест и слова были выбраны безошибочно. Лицо миссис Джиллиан так и расцвело в улыбке, и она робко ответила на рукопожатие необожженной рукой.

– Всегда рада помочь полиции, мистер Хантон. Спрашивайте… О Господи, а я уж испугалась, подумала, мой Энди опять чего в школе натворил.

– Расскажите подробно, как все произошло.

– Ну, мы прогоняли через гладилку простыни, и вдруг она как пыхнет паром! Так мне, во всяком случае, показалось. Я уже собиралась домой, думала, вот приду, выгуляю собачек, а тут вдруг «бах!», точно бомба какая взорвалась. И пар кругом, один пар, и такой шипящий звук… просто ужасно. – Уголки губ, растянутые в улыбке, жалобно задрожали. – Такое впечатление, словно эта гладилка дышит… как дракон. И наша Альберта – ну Альберта Кин – вдруг как закричит: «Взрыв, взрыв!» – и все сразу забегали, закричали, а Джинни Джейсон начала верещать, что ее обварило. И я тоже побежала и вдруг упала. Просто не поняла тогда, что и меня сильно обожгло. Слава Богу, еще так обошлось, могло быть куда как хуже. Горячий пар, под триста градусов…

– В газете писали, что была повреждена линия подачи пара. Что это означает?

– Ну, трубы, что проходят над головой, они подают пар в такой гибкий шланг, а уже оттуда он поступает в машину. Джо, то есть мистер Стэннер, сказал, что, должно быть, из котла произошел выброс. Давление поднялось, вот линия и не выдержала.

Хантон не знал, о чем спрашивать дальше. И уже собрался было уходить, как вдруг женщина нехотя добавила:

– Прежде такого с машиной никогда не случалось. Только последнее время. То пар, то этот ужасный, просто жуткий случай с миссис Фраули, Господь, да упокой ее душу. Ну и всякие другие мелкие происшествия. То вдруг платье у Эсси попало в приводную цепь. Тоже могло кончиться плохо, но она молодец, сообразила: тут же скинула его. То вдруг болт какой отвалится или еще чего. И Херб Даймент, это наш мастер по ремонту, так он с ней прямо замучился! То вдруг простыня застрянет между цилиндрами. Джордж говорит, это все потому, что в стиральные машины кладут слишком много отбеливателя, но ведь прежде такого никогда не случалось. И теперь наши девочки просто боятся на ней работать. Эсси говорит, что там застряли кусочки Адель Фраули и что работать на ней – просто кощунство, что-то вроде того… Ну, будто бы на этой машине лежит проклятие. С тех самых пор, как Шерри порезала руку о скобу.

– Шерри? – переспросил Хантон.

– Да, Шерри Квелетт. Хорошенькая такая девочка, пришла к нам после школы. И работница старательная, только немного неуклюжая. Ну знаете, как это бывает с совсем молоденькими девушками.

– Так она палец порезала? Что было?

– Да ничего особенного. У машины имеются такие скобы, придерживают ленту конвейера. И Шерри как раз возилась с этими скобами, хотела немного ослабить натяжение, потому как мы собирались загрузить плотную толстую ткань. Ну и, наверное, размечталась о каком-нибудь парне. Порезала палец. Глубоко так, прямо все кругом было в крови. – На лице миссис Джиллиан вдруг возникло растерянное выражение. – А потом… как раз после этого случая… и стали выпадать болты. А потом, примерно через неделю… несчастье с Адель. Словно машина попробовала вкус крови и он ей понравился. Вообще-то женщинам вечно лезет в голову разная чепуха, верно, офицер Хинтон?

– Хантон… – рассеянно поправил ее Джон, глядя пустым взором в потолок.

* * *

По иронии судьбы он в тот же день повстречался с Марком Джексоном – в маленькой прачечной-автомате, что находилась неподалеку от их домов, и именно там между полицейским и профессором английской литературы состоялась прелюбопытнейшая беседа.

Они сидели рядом в пластиковых креслах, а их одежда вертелась за стеклами в барабанах стиральных машин, которые приводились в действие брошенной в щель монетой. На коленях у Джексона лежал томик избранных произведений Милтона, но он совершенно забыл о великом поэте и внимал Хантону, который поведал ему о происшествии с миссис Джиллиан.

Наконец Хантон закончил, и Джексон сказал:

– Помнишь, я говорил тебе, а не может так быть, что эта машина-«мясорубка» заколдована? Конечно, то была лишь шутка… но только наполовину. И сейчас мне хочется задать тот же вопрос.

– Да нет, – пробурчал Хантон. – Глупости все это…

Джексон наблюдал за тем, как крутится за стеклянным окошком белье.

– Заколдована – это плохое слово. Не совсем точное. Скорее всего в нее вселились злые духи. На свете существует немало способов вселить демонов куда угодно. И ровно столько же – изгнать их оттуда. Ну, взять хотя бы «Золотой сук» Фрейзера, там описано немало подобных примеров. В сказках о друидах, в ацтекском фольклоре – тоже. Есть и более древние упоминания о подобных случаях, еще со времен Египта. И практически все они объединены хотя бы одним общим и обязательным условием. Для того чтобы вселить демона в неодушевленный предмет, нужна кровь девственницы. – Он покосился на Хантона. – Миссис Джиллиан сказала, все неприятности начались после того, как эта самая Шерри Квелетт поранила руку, верно?

– Да будет тебе, – сказал Хантон.

– Но, согласись, эта девушка вполне отвечает условиям, – улыбнулся Джексон.

– Прямо сейчас все брошу, поеду к ней и спрошу, – сказал Хантон и тоже улыбнулся краешками губ. – Так и вижу эту картину… «Здравствуйте, мисс Квелетт. Офицер полиции Джон Хантон. Я тут провожу одно небольшое расследование, выясняю, не вселились ли в гладильную машину демоны. И хотел бы знать, девственница вы или нет?» Как считаешь, успею я сказать Сандре с детишками «прощайте», перед тем как меня упекут в психушку, а?

– Готов поспорить, ты все равно примерно тем и кончишь, – заметил Джексон, но уже без улыбки. – Я серьезно, Джонни. Эта машина чертовски меня пугает, хоть я ни разу и не видел ее.

– Кстати, – заметил Хантон, – а ты не мог бы рассказать об остальных обязательных условиях?

Джексон пожал плечами.

– Ну, прямо так, с ходу, пожалуй, не смогу. Надо посидеть за книжками. Взять, к примеру, колдовские зелья. У англосаксов их изготавливали из грязи, взятой с могилы, или из глаза жабы. В европейских снадобьях часто фигурирует «рука славы», или, проще говоря, рука мертвеца. Или же один из галлюциногенов, используемых на ведьминских шабашах. Обычно это белладонна или же производное псилоцибина. Могут быть и другие.

– И ты считаешь, что все это могло попасть в гладильный автомат «Блю риббон»? Господи, Марк, да я руку готов дать на отсечение, что здесь, в радиусе пятисот миль, нет ни одного стебелька белладонны! Или же ты думаешь, что кто-то оторвал руку какому-нибудь дядюшке Фредди и сунул ее в эту треклятую гладилку?

– «Если семьсот обезьян засадить на семьсот лет за печатание на пишущей машинке…»

– Знаю, знаю. «Одна из них непременно напишет собрание сочинений Шекспира», – мрачно закончил за него Хантон. – Иди ты к дьяволу, Марк! Нет, лучше дойди до аптеки на той стороне улицы и наменяй там еще двадцатицентовиков для стиральной машины.

Джордж Стэннер потерял в «мясорубке» руку, и этому сопутствовали самые странные обстоятельства.

В понедельник в семь часов утра в прачечной не было никого, если не считать Стэннера и Херба Даймента, мастера по ремонту оборудования. Дважды в год они проводили профилактические работы – смазывали подшипники «мясорубки», перед тем как открыть фабрику-прачечную в обычное время, в 7.30. Даймент находился у дальнего ее конца, смазывал четыре вспомогательных подшипника и размышлял о том, какие неприятные ощущения вызывает у него в последнее время общение с этим механизмом, как вдруг «мясорубка»… ожила.

Он как раз приподнял четыре полотняные ленты на выходе, чтоб добраться до мотора, находившегося под ними, как вдруг ленты дрогнули и поползли у него в руках, сдирая кожу с ладоней и затягивая его внутрь.

За секунду до того, как руки его оказались бы втянутыми в машину, он резким рывком освободился.

– Какого черта! – завопил он. – Вырубите эту гребаную хреновину!

И тут Джордж Стэннер закричал.

Это был жуткий, леденящий душу крик, вернее, даже вой, разом наполнивший все помещение, эхом отдававшийся от металлических ликов стиральных автоматов, от усмехающихся пастей паровых прессов, от пустых глазниц огромных сушилок. Стэннер широко втянул раскрытым ртом воздух и снова закричал:

–  О Господи Иисусе! Меня затянуло! ЗАТЯНУЛО…

Тут из-под барабанов повалил пар. Колесики стучали и вертелись, казалось, что помещение и механизмы вдруг прорвало криком и потайная жизнь, доселе крывшаяся в них, вдруг вырвалась наружу.

Даймент опрометью бросился к тому месту, где только что находился Стэннер.

Первый барабан уже зловеще окрасился кровью. Даймент тихо застонал, горло у него перехватило. А «мясорубка» завывала, стучала, шипела.

Непосвященному свидетелю происшествия могло бы показаться, что Стэннер просто стоит над машиной, склонившись под несколько странным углом. Но даже непосвященный свидетель непременно заметил бы затем, что лицо его побелело как мел, глаза выкачены из орбит, а рот перекошен в протяжном болезненном крике. Рука уже исчезла под рычагом безопасности и первым барабаном, рукав рубашки был оторван полностью, до самого плеча, а верхняя часть руки как-то неестественно искривилась, и из нее хлестала кровь.

– Выключи! – прохрипел Стэннер. И тут хрустнула и сломалась плечевая кость.

Даймент ударил ладонью по кнопке.

«Мясорубка» продолжала стучать, рычать и вертеться.

Не веря своим глазам, Даймент бил и бил по этой кнопке. Безрезультатно… Кожа на руке Стэннера натянулась и стала странно блестящей. Вот сейчас она не выдержит, порвется – ведь барабаны продолжали вертеться. При этом, как ни странно, Стэннер не терял сознания и продолжал кричать. И Дайменту почему-то вспомнилась сценка из мультфильма, где на человека наезжает паровой каток и раскатывает его в тоненький листик.

– Предохранитель!.. – взвыл Стэннер. Голова его клонилась все ниже, машина неумолимо затягивала человека в свою утробу.

Даймент развернулся и кинулся в бойлерную. Крики Стэннера подгоняли его, точно злые духи. В воздухе стоял смешанный запах крови и пара.

Слева на стене находились три тяжелых серых шкафа с пробками от всей электросистемы прачечной. Даймент начал распахивать дверцы – одну за одной – и выдергивать подряд все длинные керамические цилиндры, отбрасывая их через плечо. Сперва вырубился верхний свет, затем – воздушный компрессор. Затем и сам бойлер – с тихим умирающим завыванием.

А «мясорубка» все продолжала вертеться. Крики Стэннера превратились в булькающие, захлебывающиеся стоны.

Тут на глаза Дайменту попал пожарный топорик, висевший на стене в застекленном шкафу. Тихо причитая, он схватил его и выбежал из бойлерной. Руку Стэннера сжевало уже до плеча. Еще секунда – и голова и неуклюже изогнутая шея будут раздавлены.

– Не получается! – пробормотал Даймент, размахивая топориком. – Господи, Джордж, что ж это такое!.. Я не могу, не могу!

Машина несколько умерила прыть. Лента выплюнула остатки рукава, куски мяса, палец Стэннера… Тот снова взвыл – дико, протяжно, – и Даймент, взмахнув топориком, почти вслепую ударил им один раз. И еще раз. И еще.

Стэннер отвалился в сторону и медленно осел на пол. Он был без сознания. Лицо синюшное, из обрубка возле самого плеча потоком хлещет кровь… Машина со всхлипом втянула все, что от него осталось, в себя и… заглохла.

Рыдающий в голос Даймент выдернул из брюк ремень и начал сооружать из него «шину».

* * *

Хантон говорил по телефону с инспектором Роджером Мартином. Джексон краем глаза наблюдал за ним, терпеливо катая по полу мячик – ради удовольствия трехлетней Пэтти Хантон.

– Он выдернул все пробки?.. – переспросил Хантон. – Но ведь с выдернутыми пробками электричество отключается, разве нет?.. И гладилку отключил?.. Так, так, хорошо. Замечательно. Что?.. Нет, не официально. – Хантон нахмурился, покосился на Джексона. – Все вспоминается тот холодильник, Роджер… Да, я тоже. Ладно, пока! – Он повесил трубку и обернулся к Джексону: – Пришла пора познакомиться с нашей девушкой, Марк.

У нее была собственная квартира. Судя по робости, с какой она держалась, и готовности, с которой впустила их, едва Хантон показал полицейский значок, поселилась девушка здесь недавно. Затем она неловко пристроилась на краешке кресла напротив, в тщательно обставленной гостиной, напоминавшей картинку на открытке.

– Я офицер полиции Хантон, а это мой помощник, мистер Джексон. Я по поводу того случая в прачечной. – Он ощущал некоторую неловкость в присутствии этой хорошенькой и застенчивой темноволосой девушки.

– Ужасно, просто ужасно… – пробормотала Шерри Квелетт. – Вообще-то это первое место, где я пока работала. Мистер Гартли, он доводится мне дядей. И мне нравилась моя работа, потому что я смогла переехать в отдельную квартиру, принимать друзей… Но теперь… мне кажется, это место, «Блю риббон»… нехорошее .

– Комиссия по технике безопасности закрыла гладилку на то время, пока проводится расследование, – сказал Хантон. – Вы об этом знаете?

– Конечно. – Она беспокойно заерзала в кресле. – Просто ума не приложу, что теперь делать…

– Мисс Квелетт, – перебил ее Джексон, – у вас ведь тоже были проблемы с этой гладильной машиной, или я ошибаюсь? Вы вроде бы поранили руку о скобу, верно?

– Да, порезала палец. – Тут вдруг лицо ее помрачнело. – Но это было только начало… – Она подняла на него печальные глаза. – С тех пор мне иногда кажется, что все остальные девушки меня вдруг разлюбили… словно я… в чем-то провинилась.

– Я вынужден задать вам очень трудный вопрос, мисс Квелетт, – медленно начал Джексон. – Вопрос, который вам наверняка не понравится. Он носит очень личный характер, и может показаться, что не имеет отношения к теме, но это не так, уверяю вас. Не бойтесь, можете отвечать смело, мы не записываем нашу беседу.

Теперь лицо ее отражало испуг.

– Я… с-сделала что-то не так?..

Джексон улыбнулся и покачал головой, она сразу же расслабилась. Господи, какое счастье, что я здесь с Марком , подумал Хантон.

– Я бы еще добавил: ответ на этот вопрос может помочь вам сохранить эту славную квартирку, вернуться на работу и сделать так, что дела на фабрике-прачечной снова пойдут хорошо, как прежде.

– Ради этого я готова ответить на любой ваш вопрос, – сказала она.

– Шерри, вы девственница?

Похоже, она была совершенно потрясена, даже шокирована. Словно священник, к которому пришла на исповедь, вдруг отвесил ей пощечину. Затем подняла голову и обвела глазами комнату с таким видом, словно никак не могла поверить, могли ли они думать иначе.

А затем просто и коротко сказала:

– Я берегу себя для будущего мужа.

Хантон и Джексон молча переглянулись, и в какую-то долю секунды первый вдруг всем сердцем почувствовал, что все правда, что так оно и есть, что дьявол действительно вселился в неодушевленный металл, во все эти крючки, винтики и скобы «мясорубки» и превратил ее в нечто, живущее своей собственной, отдельной жизнью.

– Спасибо, – тихо сказал Джексон.

– Ну, что теперь? – мрачно осведомился Хантон уже в машине. – Будем искать священника, чтоб изгнать демонов?

Джексон насмешливо фыркнул:

– Даже если и найдешь такого священника, дело кончится тем, что он даст тебе читать кучу разных трактатов, а сам тем временем будет названивать в психушку. Мы должны справиться своими силами, Джонни.

– А справимся?

– Возможно. Проблема заключается в следующем. Мы знаем, что в машину вселилось нечто. А вот что именно – неизвестно… – Тут Хантон отчего-то весь похолодел, словно до него дотронулась бесплотная леденящая рука смерти. – Ведь демонов страшно много. Имеем ли мы дело с Бубастисом [26] или Паном [27] ? Или же с Баалом [28] ? Или с христианским божеством, воплощением адских сил, под именем Сатана?.. Мы не знаем. Если б знать, кто подпустил этого демона и с какой целью, было бы проще. Но, похоже, он попал туда случайно.

Джексон пригладил ладонью волосы.

– Кровь девственницы, да, это понятно… Но сам этот факт еще ни о чем не говорит. Мы должны точно знать, с кем имеем дело.

– Зачем? – тупо спросил Хантон. – Почему бы не собрать разных снадобий и не попробовать изгнать их?

Лицо Джексона словно окаменело.

– Это не игра в грабителей и полицейских, Джонни! Ради Бога, даже не думай! Ритуал изгнания дьявола – страшно опасная штука. Все равно что контролировать ядерную реакцию, чтобы тебе было понятнее. Мы можем ошибиться. И тогда погибнем. Пока что демон засел в этой машине. Но дай ему шанс, и он…

– Может вырваться наружу?

– Да он только об этом и мечтает… – мрачно протянул Джексон. – Ему нравится убивать.

Когда на следующий вечер Джексон заехал к нему, Хантон уговорил жену сходить с детьми в кино. Гостиная оказалась в полном их распоряжении, уже это несколько успокаивало. Хантону до сих пор с трудом верилось в то, что он оказался втянутым в такую странную затею.

– Я отменил занятия, – сказал Джексон, – и весь день просидел за разными жуткими книжками. Ты даже вообразить себе не можешь, до чего страшные вещи там описаны. Выписал штук тридцать способов, объясняющих, как вызвать демонов, и ввел их в компьютер. И тот выдал результат – наличие общих обязательных элементов. Их оказалось на удивление мало.

Он показал Хантону список, в котором значились: кровь девственницы, земля с могилы, «рука славы», кровь летучей мыши, мох, собранный ночью, лошадиное копыто, глаз жабы.

Были и другие элементы, но они считались не главными.

– Лошадиное копыто… – задумчиво протянул Хантон. – Странно.

– Очень часто встречается. Вообще-то…

– А возможна ли… э-э… не слишком жесткая трактовка этих формул? – перебил его Хантон.

– К примеру, может ли лишайник, собранный ночью, заменить мох, да?

– Да.

– Что ж, вполне возможно, – ответил Джексон. – Магическая формула зачастую звучит весьма двусмысленно и допускает целый ряд отклонений. Черная магия всегда предоставляла простор для полета творческой мысли.

– Что, если заменить лошадиное копыто клеем марки «Джель-О»? – предположил Хантон. – Очень популярная на производстве штука. Сам видел банку такого клея в тот день, когда погибла эта несчастная миссис Фраули. Стояла под платформой, на которой закреплена гладилка. Ведь желатин делают из лошадиных копыт.

Джексон кивнул.

– Что еще?

– Кровь летучей мыши… Так, помещение там просторное. Множество всяких неосвещенных закоулков и подсобок. А потому вероятность обитания летучих мышей в «Блю риббон» довольно высока, хотя администрация вряд ли признается в этом. Одна из таких тварей могла свободно залететь в «мясорубку».

Джексон откинул голову на спинку кресла и протер покрасневшие от усталости глаза.

– Да, вроде бы сходится… все сходится.

– Правда?

– Да. Ну, «руку славы», как мне кажется, можно благополучно исключить. Никто не подкидывал руку мертвеца в гладилку вплоть до гибели миссис Фраули, а то, что в наших краях не растет белладонна, так это определенно.

– Земля с могилы?

– А ты как думаешь?

– Вообще-то здесь просматривается некая связь, – пробормотал Хантон. – Ближайшее кладбище «Плезант хилл» находится в пяти милях от «Блю риббон».

– О’кей, – кивнул Джексон. – Я попросил девушку, работавшую на компьютере – бедняжка, она была уверена, что я готовлюсь к Хэллоуину, – поделить все эти элементы из списка на первичные и вторичные. Во всех возможных комбинациях. Затем выбросил дюжины две, которые выглядели совершенно абсурдными. А все остальные распределились на вполне четкие категории. И элементы, о которых мы только что толковали, вписываются в одну из комбинаций. Я имею в виду один из способов изгнания.

– И каков же он?

– О, очень прост. В Южной Америке существуют центры, исповедующие различные мистические верования. Имеют подразделения на Карибах. Обряды по виду сходные. В книгах, которые я просмотрел, их божества рассматриваются как некие злые духи, обитающие в лесу, ну, типа тех, которых африканцы называют Саддат, или Оно-Которое-Не-Имеет-Имени. И вот это самое «оно» вылетит у нас из машины пулей, и глазом моргнуть не успеешь.

– Да, но как мы это сделаем?

– Нужна лишь капелька святой воды да крошка облатки, которую используют при причастии. Ну и заодно прочитаем им вслух из книги Левита [29] . Самая настоящая христианская белая магия.

– Может, от этого только хуже станет?

– С чего бы это? Не вижу причин, – задумчиво заметил Джексон. – К тому же, должен сознаться, меня несколько беспокоит отсутствие в нашем списке «руки славы». Это очень мощный элемент черной магии.

– Святой водой не побороть, да?

– Да. Демон, вызванный «рукой славы», способен сожрать на завтрак целую кипу Библий! С ним мы можем нарваться на большие неприятности. Вообще лучше всего разобрать эту дьявольскую машину на части, и все дела.

– А ты совершенно уверен, что…

– Нет. Не совсем. И, однако же, доля уверенности существует. Все вроде бы сходится.

– Когда?

– Чем раньше, тем лучше, – ответил Джексон. – Как мы туда попадем? Выбьем стекло?

Хантон улыбнулся, полез в карман, вытащил оттуда ключик и помахал им перед носом Джексона.

– Где раздобыл? У Гартли?

– Нет, – ответил Хантон. – У инспектора службы технадзора Мартина.

– Он знает, что мы затеяли?

– Кажется, подозревает. Пару недель назад рассказал мне одну любопытную историю.

– О «мясорубке»?

– Нет, – ответил Хантон. – О холодильнике. Ладно, идем.

Адель Фраули была мертва; лежала в гробу, сшитая из кусочков терпеливыми и старательными служащими морга. Но часть ее души могла остаться в машине, и если б это было действительно так, то сейчас эта душа должна была бы исходить криком. Она должна была знать, должна предупредить их. Миссис Фраули страдала несварением желудка и для того, чтобы избавиться от этого заурядного недуга, принимала весьма заурядное лекарство – таблетки под названием «Гель Е-Z», коробочку с которыми можно было приобрести в любой аптеке за семьдесят девять центов. Правда, сбоку на коробочке значилось противопоказание: людям, страдающим глаукомой, принимать «Гель Е-Z» нельзя, поскольку содержащиеся в нем активные ингредиенты могли привести к ухудшению состояния. Но, к несчастью, Адель Фраули не обратила внимания на эту надпись. И ей следовало бы помнить, что незадолго до того, как Шерри Квелетт порезала палец, она, Адель, случайно уронила в машину полный коробок этих таблеток. Теперь же она была мертва и ведать не ведала о том, что активным ингредиентом, снимавшим боли в желудке, являлось химическое производное белладонны, растения, известного во многих европейских странах под названием «рука славы».

Внезапно в полной тишине фабрики-прачечной «Блю риббон» раздался зловещий булькающий звук. Летучая мышь, словно безумная, метнулась к своему убежищу – щели между проводами над сушилкой, куда тут же забилась и прикрыла мордочку широкими крыльями.

Звук походил на короткий смешок.

И тут вдруг «мясорубка» со скрежетом заработала – лента конвейера побежала в темноту, выступы и зубчики, сцепляясь друг с другом, завертелись, тяжелые цилиндры с форсунками для пара начали вращаться.

Она их ждала.

Хантон въехал на автостоянку в самом начале первого – луна скрылась за чередой медленно ползущих по небу темных туч. Он одновременно выключил фары и ударил по тормозам – так резко, что Джексон едва не стукнулся лбом о ветровое стекло.

Затем выключил зажигание, и тут оба они услышали мерное постукивание.

– Это «мясорубка», – тихо произнес Хантон. – Да, она. Завелась сама по себе и работает посреди ночи.

Какое-то время они сидели молча, чувствуя, как в души их медленно и неумолимо закрадывается страх.

Наконец Хантон сказал:

– Ладно, идем. За дело.

Они выбрались из машины и подошли к зданию – стук «мясорубки» стал громче. Вставляя ключ в замочную скважину, Хантон вдруг подумал, что машина издает звуки, свойственные живому существу. Словно дышит, жадными горячими глотками хватая воздух, словно разговаривает сама с собой свистящим насмешливым полушепотом.

– А знаешь, мне почему-то вдруг стало приятно, что рядом со мной полицейский, – сказал Джексон. И перевесил коричневую сумку с одного плеча на другое. В сумке находилась небольшая баночка из-под джема, наполненная святой водой, и гидеоновская Библия [30] .

Они вошли внутрь, и Хантон, нажав на выключатель у двери, включил свет. Под потолком замигала и загорелась холодным голубоватым огнем флюоресцентная лампа. В ту же секунду «мясорубка» затихла.

Над цилиндрами висела пелена пара. Она поджидала их, затаившись в зловещем молчании.

– Господи, до чего ж уродливая штуковина, – прошептал Джексон.

– Идем, – сказал Хантон. – Пока она окончательно не распсиховалась.

Они приблизились к «мясорубке». Рычаг безопасности был опущен.

Хантон вытянул руку.

– Ближе не стоит, Марк. Давай сюда банку и говори, что делать.

– Но…

– Не спорь!

Джексон протянул ему сумку. Хантон поставил ее на стол для белья перед машиной, затем дал Джексону Библию.

– Я начну читать, – сказал Джексон. – А ты, когда дам знак, побрызгаешь на машину святой водой. И скажешь: «Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа вон отсюда, ты, нечистая сила». Понял?

– Да.

– А потом, когда дам второй знак, разломишь облатку и снова повторишь заклинание.

– А как мы узнаем, подействовало или нет?

– Узнаем. Тварь, засевшая там, повыбьет все стекла, когда будет выбираться наружу. И если с первого раза не получится, будем повторять еще и еще.

– Знаешь, мне чертовски страшно… – пробормотал Хантон.

– Честно сказать, мне тоже.

– Если мы ошиблись насчет этой самой «руки славы»…

– Не ошиблись, – сказал Джексон. – Ну, с Богом!

И он начал читать. Голос наполнил пустое помещение и гулким эхом отдавался от стен.

– «Не сотворяйте себе кумиров и изваяний, и столбов не ставьте у себя, и камней с изображениями не кладите в земле вашей, чтобы кланяться перед ними; ибо Я Господь Бог ваш…» – Слова его падали в тишину, словно камни, и Хантону вдруг стало холодно, страшно холодно. «Мясорубка» оставалась нема и неподвижна под мертвенным сиянием флюоресцентной лампы, и ему вдруг показалось, что она ухмыляется. – «…И будете прогонять врагов ваших, и падут они перед вами от меча» [31] . – Тут Джексон поднял от Библии бледное лицо и кивнул.

Хантон побрызгал святой водой на подающий механизм конвейера.

И тут машина издала пронзительный мучительный крик. Из тех мест, куда попали капли воды, повалил пар и завился в воздухе тонкими красноватыми нитями. «Мясорубка» дрогнула и ожила.

– Получилось! – воскликнул Джексон, стараясь перекричать нарастающий грохот. – Она завелась!

И он принялся читать снова, громким голосом, перекрывая лязг и шум. Затем опять кивнул Хантону, и тот побрызгал еще. А затем внезапно его пронзил леденящий душу ужас, и он с беспощадной ясностью осознал, вернее, почувствовал, что произошла страшная ошибка, что машина приняла их вызов и что она… сильнее.

Джексон читал все громче и громче, он уже почти кричал.

Из мотора вдруг начали вылетать искры; воздух вокруг наполнился запахом озона, к которому примешивался медный привкус крови. Теперь уже главный мотор дымился. «Мясорубка» вертелась с безумной скоростью – стоило хотя бы кончиком пальца дотронуться до центральной ленты, и все тело в течение доли секунды оказалось бы втянутым в этот бешено мчавшийся конвейер, а еще секунд через пять превратилось бы в сплющенную окровавленную тряпку. Бетонный пол под ногами дрожал.

Затем вдруг главный подшипник выплюнул волну пурпурного света, в холодном воздухе запахло грозой. Но «мясорубка» продолжала работать, лента мчалась все быстрей и быстрей, винтики и зубчики вращались с такой скоростью, что различить их было уже невозможно и все перед глазами сливалось в сплошной серый поток, который затем начал таять, менять очертания.

Хантон, стоявший словно в гипнозе, вздрогнул и отступил на шаг.

– Бежим отсюда! – крикнул он, перекрывая весь этот оглушительный, невыносимый грохот.

– Но у нас почти получилось! – крикнул в ответ Джексон. – Почему…

Тут вдруг раздался жуткий, совершенно неописуемый треск, и в бетонном полу образовалась трещина. И побежала к их ногам, угрожающе расширяясь на ходу. Кругом взлетали и рассыпались в пыль куски старого цемента.

Джексон взглянул на «мясорубку» и вскрикнул.

Машина пыталась оторваться от пола, напоминая при этом динозавра, старающегося отодрать прилипшие к смоляной луже лапы. Вообще-то ее уже нельзя было больше назвать машиной или гладилкой. Она меняла очертания, острые углы исчезали, таяли на глазах. Вот откуда-то сорвался кабель под напряжением 550 вольт и упал, расплескивая голубые искры на крутящиеся валы, которые тут же сжевали его. Секунду на них смотрели два огненных шара – словно гигантские глаза, в которых сквозил неутолимый голод.

С треском лопнул еще один трос. И «мясорубка», освободившись от всех оков и пут, качнулась и двинулась на них, злобно и плотоядно ворча; рычаг безопасности отскочил и завис в воздухе, и Хантон видел перед собой громадную, широко раскрытую и дышащую паром ненасытную пасть.

Они развернулись и бросились прочь, но тут под ногами у них расползлась еще одна трещина. А за спиной слышался вой и топот, который может издавать только вырвавшийся на волю дикий зверь. Хантон перепрыгнул через трещину, но Джексон споткнулся и упал навзничь.

Хантон остановился и развернулся, собираясь помочь товарищу, но тут на него пала огромная аморфная тень, и все лампы померкли.

Тень стояла над Джексоном, который, лежа на спине, смотрел на нее, и на лице его отражался невыразимый ужас. Ужас жертвы перед закланием. Хантон же успел только заметить нечто черное, невероятной высоты и ширины, нависшее над ними, уставившееся двумя электрическими глазами размером с футбольный мяч каждый. И с разверстой пастью, в которой двигался серый брезентовый язык.

И он побежал. За спиной прозвучал пронзительный крик Джексона и тут же оборвался.

Роджер Мартин, заслышав пронзительные звонки в дверь, выбрался наконец из постели, все еще пребывая в полудремотном состоянии. Но когда в прихожую ворвался Хантон, он тут же вернулся к реальности, словно его резко и грубо ударили по лицу.

Вид Хантона был страшен – глаза вылезали из орбит, и он, не находя слов, впился ногтями в халат Мартина. На щеке виднелся кровоточащий порез, все лицо перепачкано какой-то серой пылью.

А волосы… волосы стали совершенно белыми.

– Помогите… ради Бога, помогите! – Хоть и с трудом, но он все же обрел дар речи. – Марк погиб. Джексон погиб…

– Присядьте, – сказал Мартин. – Нет, идемте, лучше я отведу вас в гостиную.

Хантон, пошатываясь и подвывая тоненько, словно раненый пес, побрел за ним.

Мартин налил ему унции две «Джима Бима» [32] , и Хантону пришлось держать стакан обеими руками, чтоб протолкнуть жидкость в горло. Затем стакан упал на ковер, а руки, точно неприкаянные души, снова взметнулись вверх и потянулись к отворотам халата.

– «Мясорубка»… она убила Марка Джексона! Она… она… о Боже, может вырваться наружу! Мы не должны ей позволить! Мы не можем… не должны… о-о-о!.. – И тут он завыл протяжно и дико, словно раненый зверь.

Мартин пытался дать ему выпить еще, но Хантон оттолкнул руку со стаканом.

– Нам надо сжечь эту тварь! – крикнул он. – Спалить, прежде чем она успеет выбраться. О, что будет, если она окажется на воле! О Господи, что, если она уже… – Тут глаза его странно расширились, закатились, и он, потеряв сознание, рухнул на ковер, точно мертвый.

Миссис Мартин стояла в дверях, подняв воротник халата и прижимая его к горлу.

– Кто это, Родж? Он что, сошел с ума? Мне показалось… – Она содрогнулась.

– Нет, не думаю, что он сошел с ума. – Только теперь она заметила, что лицо мужа искажает самый неприкрытый страх. – Господи, остается лишь надеяться, что они быстро приедут…

И Мартин бросился к телефону. Схватил трубку и вдруг замер.

С той стороны, откуда прибежал Хантон, на дом надвигался какой-то непонятный шум. Он усиливался, становился все громче и отчетливей, и в нем уже можно было различить лязг и постукивание. Окно в гостиной было полуоткрыто, и в него ворвался порыв ночного ветра. Мартин уловил запах озона… или крови?

Он стоял, опустив руку на бесполезный теперь телефон, а звуки становились все громче, и в них улавливалось шипение и фырканье, словно по улицам города катил гигантский плюющийся паром утюг. И комнату наполнил запах крови.

Рука бессильно выронила телефонную трубку. Аппарат все равно не работал.

Ночной прибой

[33]

После того как парень умер и запах горелой плоти растаял в воздухе, все мы снова пошли на пляж. Кори тащил с собой радио – эдакую огромную, с чемодан, дуру на транзисторах, которая питалась от сорока батареек и имела встроенный магнитофон. Нельзя сказать, чтоб звук был очень чистым, но уж громким он точно был, это будьте уверены. Кори считался вполне обеспеченным парнем до того, как случилась эта история с А6, но теперь такого рода вещи значения уже не имели. Даже его здоровенная радиомагнитола превратилась в забавный, но ничего не стоящий хлам, не более того. Остались всего лишь две радиостанции, которые мы могли ловить. Одна, Дабл-ю-кей-ди-эм в Портсмуте, принадлежала какому-то неотесанному диджею из глубинки, свихнувшемуся на религиозной почве. Он ставил пластинку Перри Комо, затем читал молитву, потом рыдал, потом ставил другую запись, Джонни Рея, читал один из псалмов (подвывая, словно Джеймс Дин [34] в фильме «К востоку от рая»), затем принимался орать или рыдать. Короче говоря, сплошные сопли. Как-то раз он вдруг надтреснутым глуховатым голосом запел «Вяжите снопы», отчего Нидлз и я буквально впали в истерику.

Радиоволна в Массачусетсе – куда как лучше, но ловить ее можно было только по ночам. Владела ею шайка каких-то ребятишек. Думаю, они захватили оборудование Дабл-ю-а-кей-оу или Дабл-ю-ви-зет – после того как все сбежали или умерли. Они транслировали только сумасшедшие позывные типа «Вдоуп», или «Кант», или «ВА6», словом, всякую муть. Нет, не подумайте, это было действительно смешно – просто со смеху можно было лопнуть. Вот эту самую радиостанцию мы и слушали, возвращаясь на пляж. Мы с Сюзи держались за руки; Келли и Джоан зашли дальше, а Нидлз, так тот вообще пребывал в полной эйфории. Кори то и дело блевал, прижимая к животу свое радио. «Стоунз» [35] пели «Энджи».

– Ты меня любишь ? – спросила Сюзи. – Это все, что я хочу знать. Любишь или нет? – Сюзи все время надо было в чем-то уверять. А я был у нее кем-то вроде плюшевого медвежонка.

– Нет, – ответил я. Она была склонна к полноте и, если б прожила долго, чего ей, думаю, не светило, превратилась бы в жирную матрону с дряблой обвисшей плотью. К тому же ее совершенно развезло.

– Падаль ты, вот кто, – сказала она и поднесла руку к лицу. Примерно с полчаса назад взошел месяц, и ее длинные наманикюренные ногти поблескивали в слабом сиянии.

– У тебя чего, опять глаза на мокром месте?

– Заткнись! – В голосе звучали слезливые нотки.

Мы перебрались через песчаный гребень, и я остановился. Я всегда останавливаюсь здесь. До А6 тут находился городской пляж. Туристы, любители пикников, сопливые ребятишки и толстые пожилые матроны с обожженными солнцем локтями. Обертки от конфет и палочки от фруктового мороженого, воткнутые в песок; все эти красивые люди, нежащиеся на разноцветных полотенцах; и целый букет запахов, в котором к вони выхлопных газов с автостоянки примешивался аромат масла «Коппертоун» [36] и морских водорослей.

Теперь тут была одна лишь серая грязь, и весь мусор как рукой смело. Океан поглотил его, поглотил все одним махом, как, к примеру, вы съедаете пригоршню воздушной кукурузы. И не было на земле людей, чтоб прийти сюда и намусорить вновь. Только мы, а какой от нас мусор?.. К тому же мы страшно любили этот пляж. Настолько, что… Ну разве мы только что не принесли ему жертву?.. Даже Сюзи, эта маленькая сучка Сюзи, с жирной задницей и пупком, похожим на ежевику, любила его.

Песок совсем белый, он весь испещрен мелкими дюнами. А граница отмечена лишь линией прилива – спутавшимися клубками водорослей, прядями ламинарий, обломками каких-то деревяшек, прибитых к берегу. Луна расцветила песок серповидными чернильными тенями и складками. Ярдах в пятидесяти от купальни вздымалась покинутая всеми спасательная башня – белая и скелетообразная, похожая на указующий перст скелета.

И прибой, ночной прибой вздымал клочья пены, разбиваясь о волнорезы, и кругом, насколько хватало глаз, были одни лишь устремившиеся в атаку волны. Возможно, вода, которую они несли с собой, еще вчера ночью находилась где-нибудь на полпути к Англии.

– «Энджи» в исполнении «Стоунз», – пояснил надтреснутый голос из радиоприемника. – Выкопал для вас настоящий хит, пусть товар лежалый, но зато звучит. Прямиком с кладбища, где нам всем лежать… Впрочем, что это я? Говорит Бобби. Сегодня должен был работать Фред, но Фред подцепил грипп. Весь распух, бедолага…

Сюзи хихикнула, хотя слезы на ресницах еще не просохли. Я прибавил шагу, хотел догнать ее и утешить.

– Подождите! – крикнул Кори. – Берни! Эй, Берни, подожди меня!

Парень из радио начал читать какие-то неприличные лимерики [37] , затем на их фоне прорезался голос девушки – она спрашивала, куда он поставил пиво. Ди-джей что-то ей ответил, но в этот момент мы уже оказались на пляже. Я обернулся посмотреть, что делает Кори. Он съезжал с дюны на заднице – вполне в его манере – и выглядел при этом так нелепо, что мне стало его жаль.

– Побегаешь со мной? – спросил я Сюзи.

– Зачем это?

Я шлепнул ее по попке. Она взвизгнула.

– Да просто так. Потому что хочется побегать.

И мы побежали. Она тут же отстала, засопела, как лошадь, и стала орать, чтоб я ее подождал, но я забыл о ней и обо всем на свете. Ветер свистел в ушах и вздымал волосы, воздух свежо и остро пах солью. Прибой гремел. Волны походили на черное стекло, украшенное пеной. Я скинул резиновые шлепанцы и помчался по песку босиком, не обращая внимания на острые осколки раковин. Кровь так и кипела в жилах.

А потом оказался под навесом, где уже сидел Нидлз, а рядом, держась за руки и глядя на воду, стояли Келли с Джоан. Я перекувырнулся через голову и почувствовал, как с рубашки по спине сыплется песок. И подкатился прямо к ногам Келли. Он упал сверху и начал тыкать меня лицом в песок, а Джоан дико хохотала.

Потом мы встали и, усмехаясь, смотрели друг на друга. Сюзи перешла с бега на медленный шаг и тащилась к нам. Кори почти догнал ее.

– Да, здорово горело, – пробормотал Келли.

– Ты считаешь, он и вправду приехал из самого Нью-Йорка? Или соврал? – спросила Джоан.

– Не знаю… – Я не думал, что это имело какое-либо значение.

Мы нашли его сидящим за рулем огромного «линкольна», в полубессознательном состоянии и в бреду. Голова распухла и походила на футбольный мяч; шея была ровной и толстой, точно сарделька. Словом, отъездился парень. И мы отволокли его к лодочной станции и там подожгли. Он успел сказать, что звать его Элвин Сэкхейм, и еще он все время звал бабушку. А потом вдруг принял за бабушку Сюзи, отчего та вдруг страшно развеселилась, Бог ее знает почему. Сюзи вообще любит поржать по любому, даже самому неподходящему поводу.

Вообще-то Кори первому пришла в голову мысль сжечь его. Но начиналось все как шутка. Еще в колледже он начитался разных книжонок о колдовстве и черной магии и вот, стоя рядом с «линкольном» Элвина Сэкхейма и хитро поглядывая на нас в темноте, вдруг заговорил о том, что если мы принесем жертву темным силам, то, может, они, эти темные силы, защитят нас от А6.

Естественно, никто из нас по-настоящему не верил во всю эту лабуду, но… Слово за слово – и разговор начал принимать все более серьезный и конкретный оборот. Это было нечто новое, неиспытанное, и мы наконец решились. Привязали его к смотровой вышке – стоит кинуть монету в специальное наблюдательное устройство, и в ясный день видно далеко-далеко, до самого маяка в Портленде. Привязали своими ремнями и отправились собирать топливо – сухие ветки, обломки деревяшек, принесенные морем. И были так довольны и возбуждены, словно детишки, играющие в прятки. А пока мы занимались всем этим, Элвин Сэкхейм висел на ремнях и все звал свою бабушку. У Сюзи горели глаза, и дышала она часто-часто. Похоже, завелась. А когда мы с ней оказались в лощине между двумя дюнами, вдруг прижалась ко мне и поцеловала. Губы у нее были густо намазаны помадой – такое впечатление, будто целуешь жирную тарелку.

Я оттолкнул ее, и она тут же надулась.

Затем мы вернулись и сложили сухие ветки и палочки у ног Элвина Сэкхейма. Получилась куча высотой до груди. Нидлз щелкнул зажигалкой «Зиппо», огонь тут же занялся. Перед тем как волосы у него вспыхнули, парень вдруг страшно закричал. А уж воняло от него… ну прямо как от поросенка, зажаренного по китайскому рецепту.

– Сигаретки не найдется, Берни? – осведомился Нидлз.

– Да вон там, позади тебя, этих сигарет коробок пятьдесят.

– Идти неохота…

Я дал ему сигарету и сел. Мы с Сюзи повстречали Нидлза в Портленде. Он сидел на обочине тротуара, напротив здания Государственного театра, и наигрывал песенки Лидбелли [38] на большой гибсоновской гитаре, которую умудрился стибрить неизвестно где. Звуки гулким эхом разносились по Конгресс-стрит, словно играл он не на улице, а в концертном зале.

Тут перед нами возникла запыхавшаяся Сюзи.

– Ты подлец, Берни, вот кто!

– Да перестань, Сью! Смени пластинку. От этой ее стороны просто воняет.

– Сволочь, придурок, сукин сын! Дерьмо собачье!

– Пошла вон, – сказал я. – Иначе фингал под глазом схлопочешь, Сюзи. Ты ж меня знаешь.

Тут она снова зарыдала. Ох, уж что-что, а рыдать наша Сюзи была мастер! Подошел Кори, попытался обнять ее. Она ударила его локтем в пах, и тогда он харкнул ей в физиономию.

–  Убью , скотина! – Она набросилась на него, вереща и рыдая, размахивая руками, словно лопастями пропеллера. Кори попятился, едва не упал, потом развернулся – и ну деру! Сюзи бросилась вдогонку, выкрикивая проклятия и истерически рыдая. Нидлз откинул голову и расхохотался. К шуму прибоя примешивались тихие звуки радио Кори.

Келли и Джоан отошли в сторонку. Я смутно различал их силуэты, бредущие в обнимку у самой кромки воды. Ну прямо картинка в витрине какого-нибудь рекламного агентства, а не парочка! «Посетите прекрасную Сент-Лорку!» Да, все правильно. Похоже, у них серьезно.

– Берни?

– Чего? – Я сидел и курил и думал о Нидлзе, который, откинув крышечку с зажигалки «Зиппо», крутанул колесико, щелкнул кремнем и выбил из нее огонь – ну в точности пещерный человек.

– Я его подцепил, – сказал Нидлз.

– Да? – Я поднял на него глаза. – Ты уверен?

– Ясное дело, уверен. Голова разламывается. Желудок ноет. Писать – и то больно.

– Да, может, это просто какой-нибудь гонконгский грипп. У Сюзи был такой. Не приведи Господи. Бедняжка уже собиралась копыта откинуть и просила Библию. – Я засмеялся.

Произошло это, когда мы еще учились в университете, примерно за неделю до того, как заведение закрылось навсегда, и за месяц до того, как на грузовиках стали вывозить тела и хоронить их в братских могилах.

– Вот, погляди. – Он чиркнул спичкой и поднес ее к подбородку. Я увидел небольшие треугольные пятна, чуть припухшие. Первый признак А6, вне всякого сомнения.

– О’кей, – сказал я.

– Нет, я чувствую себя не так уж плохо, – заметил он. – Ну, во всяком случае, что касается разных там мыслей. Ты ведь тоже… Ты ведь тоже много думаешь об этом, Берни. Я знаю.

– Ничего я не думаю, ложь.

– Думаешь, еще как думаешь! Как тот парень сегодня. И о нем тоже думаешь. Вообще-то, если поразмыслить хорошенько, может, мы и сделали для него доброе дело. Сдается мне, он так и не понял, что с ним происходит.

– Да нет, понял.

Нидлз пожал плечами и отвернулся.

– Ладно. Не важно.

Мы курили и следили за тем, как набегают и отбегают волны. И горькая реальность вернулась, и все стало очевидно и определенно раз и навсегда. Уже конец августа, через пару недель повеет холодом, и осень тихо и незаметно вступит в свои права. Самое время убраться куда-нибудь. Спрятаться, укрыться. Зима… Возможно, к Рождеству все мы помрем. В чьем-нибудь чужом доме, в гостиной, с дорогим приемником Кори на книжном шкафу, битком набитом номерами «Ридерс дайджест». А бледное зимнее солнце, просачиваясь сквозь оконные рамы, будет отбрасывать на ковер прямоугольные желтоватые пятна…

Видение было настолько реальным, что я содрогнулся. Нет, никто не должен думать о зиме в августе. Прямо мурашки по коже.

Нидлз усмехнулся:

– Ну вот, все-таки думаешь.

Что я мог на это ответить? Ничего. Встал и сказал:

– Пойдем поищем Сюзи.

– Может, мы вообще последние люди на Земле, Берни. Когда-нибудь думал об этом? – В слабом мертвенном свете луны он уже выглядел почти покойником. Под глазами круги, бледные неподвижные пальцы напоминают карандаши.

Я подошел к воде и стал всматриваться в даль. Ничего, лишь неустанно двигающиеся валы, увенчанные мелкими завитками пены. Звук прибоя, разбивающегося о волнорезы, был здесь особенно громким. Казалось, рев этот поглотил все вокруг. Впечатление такое, словно оказался в эпицентре грозы. Я закрыл глаза и стоял, слегка раскачиваясь. Песок под босыми ступнями был холодным, серым и плотным. Словно мы последние люди на Земле … Ну и что с того? Прибою все равно. Он будет греметь до тех пор, пока светит луна, регулирующая приливы и отливы.

Сюзи и Кори были на пляже. Сюзи уселась на него верхом и притворялась, будто объезжает дикого мустанга, то и дело норовящего сунуть морду в кипящую воду прибоя. Кори весело фыркал, ржал и плескался. Оба промокли до нитки. Я подошел и ударом ноги сшиб ее на землю. Кори ускакал на всех четырех, вздымая тучи брызг и подвывая.

–  Ненавижу!  – яростно выкрикнула Сюзи. Рот ее растянулся в горестной гримасе и напоминал вход в игрушечный домик. Когда я был маленьким, мама водила нас в парк Гаррисона, где стоял деревянный игрушечный домик в виде клоунской физиономии. И входить в него надо было через рот.

– Перестань, Сюзи, не надо! Давай поднимайся, дружок! – Я протянул ей руку.

Она нерешительно приняла ее и встала. На блузку и кожу налип сырой песок.

– Тебе не следовало толкать меня, Берни. Никогда не…

– Идем. – О, она ничуть не походила на автомат-проигрыватель в ресторане. В нее не надо было бросать двадцатицентовик, она и без того никогда не затыкалась.

Мы пошли по пляжу к главному торговому павильону. Человек, некогда державший это заведение, жил в небольшой квартирке наверху. Там имелась постель. Вообще-то постели она не заслуживала, но Нидлз, пожалуй, прав. Какая, к чертям, разница? Какие теперь, к дьяволу, правила и счеты?..

Сбоку от здания находилась лестница, ведущая на второй этаж, и я, поднимаясь по ней, на секунду остановился – заглянуть в разбитую витрину, поглазеть на пыльные товары, которые никто не потрудился украсть. Горы футболок с надписью «Пляж Ансон» на груди, а также с картинкой – голубое небо и волны; тускло мерцающие браслеты, от которых на второй день на запястье остается зеленое пятно; яркие пластиковые клипсы; мячики; поздравительные открытки, выпачканные в грязи; грубо раскрашенные гипсовые мадонны; пластиковая блевотина (Ну прямо как настоящая! Попробуй подсунь жене!); хлопушки, сделанные к празднику Четвертого июля, но так и не дождавшиеся своего часа; пляжные полотенца с изображением соблазнительной девицы в бикини, стоящей среди целого леса названий знаменитых курортов; вымпелы (сувенир из Ансона, пляж и парк); воздушные шары, купальники. Имелся там и бар, вывеска перед входом в него гласила: ОТВЕДАЙТЕ НАШЕ ФИРМЕННОЕ БЛЮДО – ПИРОГ С МОЛЛЮСКАМИ.

Еще студентом я частенько бывал на пляже Ансона. Было это лет за семь до нашествия А6, и тогда я встречался с девушкой по имени Морин. Крупная такая была девица и носила купальник в розовую клеточку. Я еще дразнил ее, говорил, что в нем она похожа на скатерть. Мы разгуливали по деревянному настилу у павильона босиком, и доски были горячими, а под ступнями хрустел песок. Кстати, мы с ней так и не попробовали пирога с моллюсками.

– Куда это ты пялишься?

– Никуда. Идем.

Ночью мне снились страшные сны об Элвине Сэкхейме, и я несколько раз просыпался мокрым от пота. Он сидел за рулем блестящего желтого «линкольна» и говорил о своей бабушке. Распухшая почерневшая голова, обугленный скелет. И от него несло горелым мясом. Он говорил и говорил, но я не разбирал ни слова. И, задыхаясь, проснулся снова.

Сюзи лежала у меня поперек ног – бледная бесформенная туша. На часах было 3.50, но, присмотревшись, я понял, что они остановились. На улице было еще темно. Прибой продолжал греметь, разбиваясь о берег. Стало быть, теперь где-то около 4.15. Скоро начнет светать. Я выбрался из постели и подошел к двери. Морской бриз приятно холодил потное тело. И вопреки всему мне страшно не хотелось умирать.

Покопавшись в углу, нашел банку пива. Там, у стены, стояли три или четыре ящика «Бада». Пиво было теплое, так как электричество отключилось. Но я в отличие от некоторых ничего не имею против теплого пива. Подумаешь, дело какое, только пены побольше, и все. Пиво – оно и есть пиво. Я вышел на лестницу, сел, дернул за колечко и стал пить.

Итак, что называется, приехали. Вся человеческая раса стерта с лица Земли, и не от атомного взрыва, биологического оружия, массового загрязнения среды или еще чего, столь же значительного . Нет, вовсе нет. Просто от гриппа . Хорошо бы установить огромный памятник в честь этого события. Ну, скажем, где-нибудь в Бонневилль-Солт-Флэтс. Эдакий куб из бронзы, представляете? Каждая сторона длиной в три мили. А сбоку громадными буквами – чтоб было видно издалека, а то вдруг какие-нибудь инопланетяне захотят приземлиться – выбита надпись: ПРОСТО ОТ ГРИППА.

Я отшвырнул пустую банку. Она с глухим звяканьем покатилась по бетонной дорожке, огибающей дом. Навес на пляже чернел треугольником на фоне более светлого песка. Интересно, проснулся ли Нидлз? Проснусь ли я сам в следующий раз?..

– Берни?

Она стояла в дверях. На ней была одна из моих рубашек. Я просто ненавижу такие штуки. Вечно потная, как хрюшка.

– Я тебе разонравилась, верно, Берни?

Я не ответил. Прошли времена, когда я порой чувствовал себя виноватым. И она… она заслуживала меня не больше, чем я ее.

– Можно с тобой посидеть?

– Боюсь, что места на двоих не хватит.

Она, тихо всхлипнув, стала отступать в глубину комнаты.

– А Нидлз подхватил А6, – сказал я.

Она остановилась и взглянула на меня. Лицо ее оставалось странно неподвижным.

– Шутишь, Берни?

Я закурил сигарету.

– Он… Только не он! Этого просто не может быть!

– Да, у него был А2. Гонконгский грипп. Как у тебя, у меня, у Кори, Келли и Джоан.

– Но это значит…

– Да. Иммунитета нет.

– Понятно. Тогда все мы тоже можем заболеть.

– Может, он наврал, что у него был А2. Чтоб мы взяли его с собой, – сказал я.

На лице ее отразилось облегчение.

– Ну конечно, так оно и есть! Я бы на его месте тоже наврала. Кому охота остаться одному… – Затем, помолчав, она нерешительно спросила: – Ложиться еще будешь?

– Пока нет.

Она ушла. Мне незачем было говорить ей, что А2 вовсе не является гарантией против А6. Она и без того знала. Просто запрещала себе думать об этом. Я сидел и смотрел на волны. Ну и хороши! Много лет тому назад Ансон был единственным приличным местом в штате для серфинга. Маяк в Портленде вырисовывался на фоне неба темным неровным горбом. Мне даже показалось, я различаю вышку, где находился наблюдательный пост, но, возможно, то был лишь плод моего воображения. Иногда Келли брал Джоан туда. Впрочем, не думаю, чтобы сегодня ночью они были там.

Я спрятал лицо в ладонях и начал крепко сжимать их, ощущая прикосновение кожи, плотную и неровную ее поверхность. Вот так же и все вокруг сжималось, сокращалось с непостижимой быстротой… В этом-то и заключалась основная подлость, и лично я не видел в смерти никакого достоинства.

А волны все поднимались, поднимались, поднимались из глубины моря. И не было им конца. Прозрачные, глубокие… Мы приезжали сюда летом, Морин и я. Летом после школы, летом перед поступлением в колледж, перед тем, как А6 надвинулся из Юго-Восточной Азии и накрыл всю землю черным саваном. Летом, в июле, мы ели здесь пиццу и слушали ее радио, и я мазал ей спину лосьоном, а она мазала спину мне, и воздух был горячим, песок таким ярким… а солнце горело на небе, точно расплавленное стеклышко.

Ночная смена

[39]

Два часа дня. Пятница.

Холл сидел на скамейке у лифта – единственное место на третьем этаже, где работяга может спокойно перекурить, – как вдруг появился Уорвик. Нельзя сказать, чтоб Холл пришел в восторг при виде Уорвика. Прораб не должен был появиться раньше трех – того часа, когда на фабрику заступает новая смена. Он должен сидеть у себя в конторке, в подвальном помещении, и попивать кофеек из кофейника, что стоит у него на столе. Возможно, кофе оказался слишком горячим.

Июнь в Гейтс-Фоллз выдался на удивление жарким, термометр, висевший у лифта, однажды зафиксировал невероятную для здешних краев температуру – 94 градуса по Фаренгейту в три часа ночи. Одному Богу ведомо, какой ад подстерегает работягу, заступившего на смену с трех до одиннадцати.

Холл работал на неуклюжей и капризной трепальной машине, произведенной некоей уже не существующей фирмой в 1934 году в Кливленде. Он работал здесь с апреля, а это означало, что платили ему по минимуму, 1,78 доллара в час. Но Холл считал, что это вполне нормально. Ему хватало. Ни жены, ни постоянной девушки, ни алиментов. Он по натуре своей был кочевником и за последние года три сменил немало мест и занятий – от Беркли (студент колледжа) до Лейк-Тахо (кондуктор автобуса); от Гэлвстона (портовый грузчик) до Майами (повар в закусочной); от Уилинга (водитель такси и мойщик посуды) до Гейтс-Фоллз в штате Мэн, где теперь работал трепальщиком и вовсе не собирался расставаться с этим последним местом. По крайней мере до тех пор, пока не выпадет снег. Он был одинок, и ему особенно нравилась смена с одиннадцати до семи, когда напряжение в этой гигантской, непрерывно работающей мельнице спадало, не говоря уже о температуре воздуха.

Единственное, что здесь удручало, так это крысы.

Третий этаж являл собой довольно длинное и пустое помещение, освещенное гудящими флюоресцентными лампами. Здесь в отличие от остальных этажей фабрики было относительно тихо и пусто. Это если говорить о людях. Зато крысы так и кишели. Единственным механизмом на третьем этаже была его трепальная машина, вся остальная часть помещения использовалась под хранение девяностофунтовых мешков с волокном, которое машина Холла должна была сортировать своими длинными зубьями. Мешки, напоминавшие сосиски, были уложены длинными рядами; некоторые из них (особенно с лоскутьями мельтона [40] и какими-то совсем непонятными тряпицами, на которые не было спроса) валялись тут годами и стали серыми от пыли и грязи. Самое подходящее место для гнезд, где селились крысы – огромные пузатые создания со злобными глазками и серыми шкурками, в которых так и кишели вши, блохи и прочие паразиты.

Холл взял в привычку собирать целый арсенал пустых жестянок из-под безалкогольных напитков – он выуживал их из мусорного бака во время обеденного перерыва. И швырял банками в крыс, когда работы было немного, а потом собирал их по всему помещению, к полному своему удовольствию. И вот за этим занятием его застал мистер Прораб. Поднялся по лестнице вместо лифта, сукин он сын. Даром что все называли его шпиком.

– Чем это ты занят, а, Холл?

– Крысами, – ответил Холл, сознавая, что объяснение звучит абсурдно, поскольку крысы тут же попрятались в свои норки. – Швыряю в них банками, когда высовываются.

Уорвик нехотя кивнул в знак приветствия. Крупный мясистый мужчина с короткой стрижкой. Рукава рубашки закатаны, узел галстука приспущен. Затем он сощурил глаза и взглянул на Холла уже попристальней.

– Мы платим тебе не за то, чтоб ты швырялся банками в крыс, мистер. Даже если потом будешь их подбирать.

– Но Гарри не присылает заказ вот уже минут двадцать, – начал оправдываться Холл, а про себя подумал: Ну чего ты приперся сюда, вместо того чтоб спокойно сидеть и пить кофе?  – А что прикажете прогонять через эту машину, если заказа нет?

Уорвик кивнул – с таким видом, словно эта тема больше его не интересовала.

– Поднимусь-ка я, пожалуй, и погляжу, чем там занят Висконский, – сказал он. – Ставлю пять против одного, что читает журнальчик, пока сырье накапливается в барабанах.

Холл промолчал.

Тут вдруг Уорвик указал пальцем:

– Вот она, смотри-ка! А ну задай этой твари перцу!

Холл запустил в крысу жестянкой из-под «Нихай» [41] , которую держал наготове. Бросок был молниеносным и точным. Крыса, сидевшая на одном из мешков и не спускавшая с них злобного взгляда темных глазок, слетела вниз, издав жалобный писк. Уорвик расхохотался, закинув голову. А Холл пошел подбирать банку.

– Вообще-то я к тебе не за этим приходил, – сказал Уорвик.

– За чем же?

– На следующей неделе праздник, Четвертое июля. – Холл кивнул. – Фабрика будет закрыта с понедельника по субботу. Каникулы для рабочих со стажем не меньше года, отпуск за свой счет для работяг со стажем меньше года. Подработать не желаешь?

Холл пожал плечами:

– А чего делать-то?

– Мы хотим очистить полуподвальный этаж. Вот уж лет двенадцать, как там никто не наводил порядка. Да там сам черт ногу сломит. Надо бы поработать шлангом.

– Кто-то из городского комитета желает войти в совет директоров?

Уорвик злобно сощурился:

– Так хочешь или нет? Два бакса в час, четвертого – двойная плата. Потом переведем туда ночную смену, там прохладнее.

Холл быстро подсчитал в уме. Возможно, ему удастся сколотить семьдесят пять баксов за вычетом налогов. Такие деньги на дороге не валяются. К тому же отпуск у него за свой счет.

– Ладно.

– Тогда зайдешь в понедельник в красильный цех и запишешься, о’кей?

Холл смотрел ему вслед. Не дойдя до лестницы, Уорвик вдруг обернулся и взглянул на него:

– Ты вроде бы в колледже учился, верно?

Холл кивнул.

– О’кей, мальчик из колледжа. Буду иметь тебя в виду.

И он ушел. Холл сел и закурил следующую сигарету, держа в другой руке банку от содовой и зорко озираясь по сторонам. Можно представить, что творится в этом полуподвале, точнее, подвале, потому как он располагался одним уровнем ниже красильной. Сырость, темнотища, полно пауков, гниющих тряпок, вонь от реки и… крысы. А может, даже и летучие мыши, авиаторы семейства грызунов. Гадость!..

Холл с силой запустил банкой в мешок, затем улыбнулся краешками губ, заслышав доносившийся сверху голос Уорвика, тот отчитывал Гарри Висконского.

Ладно, мальчик из колледжа, буду иметь тебя в виду.

Но улыбка тут же слетела с губ, и он затушил окурок. Через несколько минут Висконский начнет подавать через воздуходувку нейлоновое сырье, так что пора приниматься за работу. Спустя некоторое время крысы вылезли из своих убежищ и расселись на мешках, заполнивших длинный цех. И принялись наблюдать за его действиями немигающими черными глазками. Словно суд присяжных…

Одиннадцать вечера. Понедельник.

В помещении собралось человек тридцать шесть, когда наконец вошел Уорвик в старых потрепанных джинсах, заправленных в высокие резиновые сапоги. Холл слушал Гарри Висконского – невероятно толстого, невероятно ленивого и невероятно мрачного парня.

– Да там черт знает что творится, – говорил Висконский, когда вошел прораб. – Погоди, сам увидишь. Уйдем домой черные, словно ночь в Персии, даже еще черней.

– О’кей, ребята! – сказал Уорвик. – Мы повесили там шестьдесят лампочек, чтоб было светло и видно, чего вы делаете. Ты, ты и ты, – обратился он к группе мужчин, привалившихся спинами к сушилкам, – пойдете и подключите шланги к главному водозаборнику, что у лестничной клетки. Затем развернете шланги и протянете вниз. На каждого придется ярдов по восемьдесят, так что работы всем хватит. И не вздумайте валять дурака и поливать друг дружку водой, иначе ваш приятель имеет шанс отправиться в госпиталь. Струя жутко сильная, прямо с ног валит.

– Кто-нибудь обязательно пострадает, – выдал мрачный прогноз Висконский. – Погодите, сами увидите.

– Теперь вы, ребята. – Уорвик указал на группу, в которой находились Холл и Висконский. – Сегодня вы у нас работаете мусорщиками. Разобьетесь на пары. На каждую пару – по одному электрокару. Там полно разного хлама, старой мебели, мешков с тряпьем, сломанных станков, чего только нет… Будете свозить все это и складывать у вентиляционной шахты, что на западном конце. Есть кто-нибудь, кто не умеет управлять электрокаром?

Руки никто не поднял. Электрокар представлял собой маленькую вагонетку на батарейках, напоминавшую мусоровоз в миниатюре. От них после долгого использования начинало тошнотворно вонять, и вонь эта напоминала Холлу запах сгоревшей электропроводки.

– О’кей, – сказал Уорвик. – Мы поделили подвал на сектора. К четвергу надо бы управиться. В пятницу будем вывозить мусор. Вопросы есть?

Вопросов не было. Холл вглядывался в лицо прораба, и у него вдруг возникло предчувствие, что с этим человеком непременно должно случиться что-то ужасное. Мысль доставляла удовольствие. Ему никогда не нравился Уорвик.

– Ну и прекрасно! – сказал Уорвик. – Тогда за дело.

Два часа ночи. Вторник.

Холл устал, и ему до смерти надоело слушать непрестанное нытье и жалобы Висконского. Он уже подумывал: а не врезать ли ему как следует? Но потом отверг эту мысль. Нет, не пойдет. Это только даст Висконскому лишний повод для нытья.

Холл знал, что работа предстоит не сахар, но такого ада не ожидал. Больше всего доставала вонища. Запах гнили с реки смешивался с вонью разлагающихся тряпок, отсыревшей кирпичной кладки и гниющих останков какой-то растительности. В дальнем углу, с которого они начали, Холл обнаружил целую колонию гигантских белых мухоморов, проросших через растрескавшийся бетонный пол. Он случайно дотронулся до одного рукой, вытаскивая из груды мусора проржавевшее колесо от трепальной машины. Гриб показался странно теплым и разбухшим на ощупь, словно кожа человека, страдающего водянкой.

Даже шестьдесят лампочек не смогли до конца разогнать сгустившуюся здесь тьму; их свет лишь разбавил ее немного, заставил отступить и забиться в углы и отбрасывал желтоватое мерцание на весь этот кошмар. Вообще-то помещение больше всего походило на неф давным-давно заброшенной церкви: высокий сводчатый потолок; обломки каких-то машин, напоминающие останки мамонта; сырые стены, покрытые пятнами желтой плесени. А из шлангов били струи воды, создавая мрачный музыкальный фон всей этой картине; далее вода с журчанием сбегала в полузабитые канализационные трубы и уже оттуда попадала в реку.

И крысы, целые полчища крыс! Они были похожи на гномов. Бог их знает, чем они тут питались. Переворачивая бесчисленные доски и мешки, люди обнаруживали под ними огромные гнезда, сделанные из обрывков газет, с отвращением наблюдали, как крысята разбегались по щелкам и норкам, а глаза у этих существ были огромны и слепы от постоянно царившей здесь тьмы.

– Ладно, перекур, – сказал Висконский. Он почему-то задыхался, и Холл никак не мог понять, чем это вызвано – ведь парень практически просачковал всю ночь. Однако перекурить было действительно пора, к тому же они находились в углу, где их никто не видел.

– Давай. – Он привалился спиной к электрокару и закурил.

– Не стоило позволять Уорвику вовлекать нас во все это дерьмо… – жалобно протянул Висконский. – Эта работа не для белого человека. Правда, тут на днях он застукал меня на мусорке. А я как раз присел по большому. Ну и взбеленился же он, чуть не убил, ей-богу!

Холл не ответил. Он размышлял об Уорвике и крысах. Странно, но ему казалось, что между ними существует некая непонятная связь. Крысы, так долго жившие в этом подвале, похоже, напрочь забыли о существовании человека – слишком уж нагло себя вели и совсем ничего не боялись. Одна из них присела на задние лапы и торчала столбиком – ну точь-в-точь белка. А когда Холл занес ногу, чтобы дать ей пинка, прыгнула и вцепилась зубами в кожаный ботинок. Их были сотни, возможно, тысячи… Интересно, сколько же разных страшных болезней они переносят через сточные воды, подумал он. И этот Уорвик. Было в нем что-то такое…

– Мне просто бабки нужны, – продолжал тем временем Висконский. – Но ей-богу, приятель, эта работенка не для белого человека ! А уж крысы… – Он опасливо огляделся по сторонам. – У них такие морды, прямо кажется, чего-то соображают. А ты никогда не задумывался над тем, что было бы, если б мы вдруг стали маленькими, а они превратились в больших, здоровенных таких…

– Да заткнись ты! – огрызнулся Холл.

Висконский вздрогнул и обиженно уставился на него.

– Я… это… ну извини, приятель. Просто я подумал… – Он умолк, а затем после паузы заметил: – Господи, ну и вонища же тут! Нет, такая работа не для белого человека!  – В эту секунду на край вагонетки вскарабкался паук и пополз у него по руке. Висконский, брезгливо ойкнув, стряхнул его на пол.

– Ладно, идем, – сказал Холл и затушил сигарету. – Чем раньше начнем, тем быстрее закончим.

– Как же, как же, дожидайся!.. – с самым несчастным видом пробормотал Висконский.

Четыре часа утра. Вторник.

Время ленча.

Холл и Висконский присоединились к группе из трех-четырех работяг и ели сандвичи, держа их грязными руками – такими грязными, что их, казалось, нельзя было отмыть и специальным промышленным детергентом. Холл жевал и косился в угол, где за стеклянной перегородкой сидел в своей конторке прораб. Уорвик пил кофе и с жадностью пожирал холодные гамбургеры.

– А Рей Апсон домой пошел, – заметил Чарли Броуч.

– С какой такой радости? Сблеванул, что ли? – спросил кто-то из работяг. – Я тут и сам едва не блеванул.

– Нет. Да Рей коровью лепешку сожрет, глазом не моргнув. Нет. Его крыса цапнула.

– Что, правда, что ли?

– Ага. – Броуч сокрушенно покачал головой. – Я с ним в паре работал. И такой твари сроду не видывал! Как выскочит вдруг из дырки в старом мешке! Здоровенная, ну что твоя кошка! Цап его за руку и ну жевать!..

– Гос-с-поди… – пробормотал один из рабочих и позеленел.

– Ага, – кивнул Броуч. – И тут Рей как заорет, ну точно баба какая. Но я его не осуждаю, нет. Столько кровищи человек потерял, ну что твоя свинья. И что ты думаешь, эта тварь его отпустила? Ничего подобного, сэр! Мне пришлось раза три-четыре врезать ей доской, прежде чем она отвалилась. А Рей, так он чуть не рехнулся. И давай ее топтать! И топтал, и топтал, пока не осталась одна шкурка. Гаже этого в жизни своей ничего не видывал! Ну, потом Уорвик перевязал ему руку и отправил домой. Сказал, чтоб завтра обязательно сходил к врачу.

– Здоровая, видно, была тварь… – заметил кто-то.

Словно услышав эти последние слова, Уорвик встал из-за стола, потянулся и, подойдя к двери клетушки, крикнул:

– Пора за дело, ребятишки!

Рабочие неспешно поднимались на ноги, жуя на ходу, стряхивая крошки с одежды, допивая из банок, похрустывая конфетами. Затем стали спускаться по лестнице, громко стуча каблуками по железным ступеням.

Проходя мимо Холла, Уорвик хлопнул его по плечу:

– Как дела, мальчик из колледжа? – И прошел мимо, не дожидаясь ответа.

– Ладно, идем, – сказал Холл Висконскому, который завязывал шнурки на ботинке. И они спустились вниз.

Семь утра. Вторник.

Холл и Висконский выходили вместе; такое впечатление, подумал Холл, что этот псих теперь от меня никогда не отвяжется. Висконский так перепачкался, что выглядел почти комично – широкая лунообразная физиономия измазана, словно у мальчишки, которого только что отметелила городская шпана.

В толпе рабочих, выходивших из дверей, не было слышно обычных грубоватых шуток. Никто не выдергивал у напарника рубашку из-за пояса, никто не подшучивал по поводу того, что постельку жены Тони наверняка согревал в его отсутствие кто-то другой. Полная тишина, перебиваемая лишь смачным харканьем и звуками плевков на грязный пол.

– Хочешь подвезу? – нерешительно предложил Висконский.

– Спасибо.

Проезжая по Милл-стрит, а затем по мосту, они молчали. Обменялись лишь парой слов, когда Висконский высадил его у дома.

Холл прямиком направился в душ, по-прежнему размышляя об Уорвике. Он пытался понять, что же такое было в этом мистере Прорабе, странно притягивающее его, заставлявшее думать, что между ними существует какая-то связь.

Не успев коснуться щекой подушки, он тут же уснул. Но спал беспокойно и плохо, и ему снились крысы.

Час ночи. Среда.

Да за лошадьми ухаживать и то проще.

Они не могли войти в помещение до тех пор, пока мусорщики не закончат вывоз разного хлама из одной из секций. Да и после приходилось часто останавливаться и ждать, пока не очистят от мусора новый участок, что давало время для перекура. Холл поливал из шланга, Висконский был занят тем, что носился взад-вперед, разматывая все новые витки резиновой змеи. Включал и выключал воду, убирал препятствия на ее пути.

Уорвик просто выходил из себя – работа шла слишком медленно. Если и дальше так пойдет, до четверга им ни за что не управиться.

Теперь они трудились над разборкой целой горы хлама, по большей части состоявшей из офисной мебели образца девятнадцатого века, беспорядочно сваленной в одном углу, – разбитые столы и секретеры, заплесневевшие гроссбухи, горы бумаг, стулья со сломанными спинками – настоящий рай для крыс. Целыми десятками с писком разбегались эти твари и прятались по углам и норам, пронизывающим груды хлама; и после того как двоих ребят укусили, остальные отказались работать до тех пор, пока Уорвик не послал кого-то наверх принести тяжелые прорезиненные перчатки типа тех, что используют в красильной при работе с кислотой.

Холл с Висконским ждали, держа наготове шланги, когда белобрысый парень с толстой шеей по имени Кармишель вдруг стал изрыгать проклятия и пятиться назад, хлопая себя по груди руками в перчатках.

Огромная крыса с серой шерстью и жуткими сверкающими глазами впилась ему в рубашку и повисла на ней, повизгивая и лягая Кармишеля в живот задними лапами. В конце концов Кармишелю удалось прикончить ее ударом кулака, но в рубашке осталась большая дыра, и над одним из сосков виднелась тонкая полоска крови. Перекошенное гневом лицо парня побледнело. Он отвернулся, и его вырвало.

Холл направил струю из шланга на крысу. Сразу было видно, что она старая, потому как двигалась медленно, а из пасти до сих пор торчал клок ткани, вырванный из рубашки Кармишеля. Ревущая струя отбросила ее к стенке, где она безжизненно распласталась на полу.

Подошел Уорвик, на губах его играла странная напряженная улыбка. Похлопал Холла по плечу:

– Куда как забавнее, чем швырять банками в этих маленьких сволочей, верно, мальчик из колледжа?

– Ничего себе маленьких, – проворчал Висконский. – Да в ней добрый фут, никак не меньше!

– Лейте туда, – сказал Уорвик и указал на груду хлама. – А вы, ребята, отойдите в сторонку.

– С удовольствием, – буркнул один из работяг.

Кармишель подскочил к Уорвику, бледное его лицо искажала злобная гримаса.

– Я требую компенсации! Я собираюсь по…

– Ладно, ладно, само собой, – с улыбкой сказал Уорвик. – Не кипятись, приятель. Остынь маленько и отойди, иначе тебя собьют струей.

Холл нацелился и направил струю из шланга на кучу. Струя была настолько мощной, что перевернула старый письменный стол, а два стула разлетелись в щепки. Крысы были повсюду, разбегались в разные стороны. Таких здоровенных тварей Холл еще не видел. Он слышал, как люди вскрикивают от отвращения и ужаса при виде того, как удирают эти создания с огромными глазами и гладкими лоснящимися телами. Он заметил одну – она была размером со здорового шестинедельного щенка. И продолжал поливать до тех пор, пока в поле зрения не осталось ни одной крысы. Затем выключил воду.

– О’кей! – крикнул Уорвик. – Теперь давайте разгребать.

– Я сюда в крысоловы не нанимался! – возмущенно воскликнул Кай Иппестон.

На прошлой неделе Холл перемолвился с ним парой слов. Это был молоденький парнишка в испачканной сажей бейсбольной кепке и грязной футболке.

– Ты, что ли, Иппестон? – вкрадчиво и почти ласково осведомился Уорвик.

Иппестон немного растерялся, однако все же шагнул вперед.

– Да, я. Хватит с меня этих крыс. Я нанялся убирать помещение, а не подцепить тут какую-нибудь холеру, бешенство или другую заразу. Так что, может, лучше вы меня вычеркните.

В группе остальных рабочих послышался одобрительный ропот. Висконский покосился на Холла, но тот преувеличенно внимательно разглядывал наконечник шланга. Отверстие прямо как у револьвера 45-го калибра, запросто может отбросить человека футов на двадцать, если не больше.

– Так ты что, хочешь сказать, что выходишь из игры, я правильно понял, Кай?

– Подумываю об этом, – ответил Иппестон.

Уорвик кивнул:

– О’кей. Я насильно никого не держу. Можешь проваливать и ты, и остальные, кто хочет. Но здесь вам не профсоюзная забегаловка, никогда не была! Хочешь уйти – проваливай, но обратно тебе путь заказан. Я об этом самолично позабочусь, уж будь уверен.

– Не слишком ли круто, а, Уорвик?.. – пробормотал Холл.

Уорвик резко развернулся к нему:

– Ты что-то сказал, мальчик из колледжа?

– Да нет, это я так. – Холл взирал на него с почтением. – Просто откашлялся, мистер Уорвик.

Уорвик ухмыльнулся:

– Может, тебе тоже что-то не нравится?

Холл промолчал.

– Ладно, ребятишки, тогда за дело! – рявкнул Уорвик.

И они снова принялись за работу.

Два часа ночи. Четверг.

Холл и Висконский были заняты вывозом мусора. Гора его у западной вентиляционной шахты достигла гигантских размеров и, несмотря на все их усилия, казалось, никак не уменьшалась.

– С днем Четвертого июля! – сказал Висконский, когда они прервались на перекур. Они работали у северной стены – самой дальней от лестницы. Свет почти не проникал сюда, а из-за странностей акустики голоса других рабочих звучали еле слышно, словно они находились в нескольких милях от них.

– Благодарствуйте, – кивнул Холл и затянулся сигаретой. – Что-то сегодня и крыс почти не видать.

– Да. Остальные то же самое говорят, – сказал Висконский.

– Может, поумнели твари, вот и попрятались.

Они стояли в самом дальнем конце извилистого, зигзагообразного прохода, образовавшегося между нагромождениями древних гроссбухов, каких-то счетов, заплесневелых мешков с тряпками и двумя громадными ткацкими станками старого образца.

– Тьфу!.. – фыркнул Висконский и сплюнул на пол. – Этот Уорвик…

– А как ты думаешь, куда попрятались все крысы? – спросил Холл таким тоном, словно разговаривал сам с собой. – Не в стены же… – Он взглянул на отсыревшую и осыпавшуюся кирпичную кладку.

– Да они б потонули все до единой. Тут от реки такая сырость, просто жуть!

Внезапно сверху на них спикировало что-то черное, трепещущее. Висконский, взвизгнув, пригнулся и закрыл голову руками.

– Летучая мышь, – заметил Холл, провожая тварь глазами. Висконский выпрямился.

– Мышь! Летучая мышь! – взвыл он. – С чего это вдруг летучей мыши оказаться в подвале? Они живут на деревьях, под крышами, в…

– Ну и здорова, – одобрительно заметил Холл. – А может, это никакая не летучая мышь, а просто крыса с крылышками, а?

– Господи! – простонал Висконский. – Но как она…

– Сюда попала, да? Может, тем самым путем, каким крысы выбрались отсюда.

– Эй, что там у вас? – донесся откуда-то из глубины помещения голос Уорвика. – Вы где, ребята?

– Ишь распсиховался, – тихо заметил Холл, и глаза его странно блеснули в темноте.

– Ты, что ли, мальчик из колледжа? – крикнул Уорвик, подходя поближе.

Скачать книгу

Предисловие

[1]

На вечеринках (коих я по мере возможности стараюсь избегать) меня часто одаривают улыбками и крепкими рукопожатиями самые разные люди, которые затем с многозначительно таинственным видом заявляют:

– Знаете, мне всегда хотелось писать.

Я всегда пытался быть с ними вежливым.

Но теперь с той же ликующе-загадочной ухмылкой отвечаю им:

– А мне, знаете ли, всегда хотелось быть нейрохирургом.

На лицах тут же возникает растерянность. Но это не важно. Кругом полно странных растерянных людей, не знающих, куда себя приткнуть и чем заняться.

Если вы хотите писать, то пишите.

И научиться писать можно только в процессе. Не слишком пригодный способ для освоения профессии нейрохирурга.

Стивен Кинг всегда хотел писать, и он пишет.

И он написал «Кэрри», и «Жребий», и «Сияние», и замечательные рассказы, которые вы можете прочесть в этой книжке, и невероятное количество других рассказов, и романов, и отрывков, и стихотворений, и эссе, а также прочих произведений, не подлежащих классификации, и уж тем более, по большей части, – публикации. Слишком уж отталкивающие и страшные описаны там картины.

Но он написал их именно так.

Потому что другого способа написать об этом просто не существует. Не существует, и все тут.

Усердие и трудолюбие – прекрасные качества. Но их недостаточно. Надо обладать вкусом к слову. Упиваться, обжираться словами. Купаться в них, раскатывать на языке. Перечитать миллионы слов, написанных другими.

Читать все, что только не попадет под руку, с чувством бешеной зависти или снисходительного презрения.

А самое яростное презрение следует приберегать для людей, скрывающих свою полную беспомощность и бездарность за многословием, жесткой структурой предложения, присущей германским языкам, неуместными символами, а также абсолютным отсутствием понимания того, что есть сюжет, исторический контекст, ритм и образ.

Только начав понимать, что такое вы сами, вы научитесь понимать других людей. Ведь в каждом первом встречном есть частичка вашего собственного «я».

Ну вот, собственно, и все. Итак, еще раз, что нам необходимо? Усердие и трудолюбие плюс любовь к слову, плюс выразительность – и вот из всего этого с трудом пробивается на свет Божий частичная объективность.

Ибо абсолютной объективности не существует вообще…

И тут я, печатающий эти слова на своей голубой машинке и дошедший уже до второй страницы этого предисловия и совершенно отчетливо представлявший сначала, что и как собираюсь сказать, вдруг растерялся. И теперь вовсе не уверен, понимаю ли сам, что именно хотел сказать.

Прожив на свете вдвое дольше Стивена Кинга, я имею основания полагать, что оцениваю свое творчество более объективно, нежели Стивен Кинг свое.

Объективность… о, она вырабатывается так медленно и болезненно.

Ты пишешь книги, они расходятся по миру, и очистить их от присущего им духа, как от шелухи, более уже невозможно. Ты связан с ними, словно с детьми, которые выросли и избрали собственный путь, невзирая на все те ярлыки, которые ты на них навешивал. О, если бы только это было возможно – вернуть их домой и придать каждой книге дополнительного блеска и силы!.. Подчистить, подправить страницу за страницей. Углубить, перелопатить, навести полировку, избавить от лишнего…

Но в свои тридцать Стивен Кинг куда лучший писатель, нежели был я в свои тридцать и сорок.

И я испытываю к нему за это нечто вроде ненависти – так, самую малость.

И еще, мне кажется, знаю в лицо целую дюжину демонов, попрятавшихся в кустах вдоль тропинки, которую он избрал, но даже если бы у меня и существовал способ предупредить его об этом, он бы все равно не послушался. Тут уж кто кого – или он их, или они его.

Все очень просто.

Ладно. Так о чем это я?..

Трудолюбие, любовь к слову, выразительность, объективность… А что еще?

История! Ну конечно, история, что же еще, черт побери!

История – это нечто, случившееся с тем, за кем вы наблюдаете и к кому неравнодушны. Случиться она может в любом измерении – физическом, ментальном, духовном. А также в комбинации всех этих трех измерений.

И без вмешательства автора.

А вмешательство автора – это примерно вот что: «Бог мой, мама, ты только посмотри, как здорово я пишу!»

Другого рода вмешательство – чистой воды гротеск. Вот один из любимейших примеров, вычитанных мной из прошлогоднего сборника бестселлеров: «Его глаза скользнули по передней части ее платья».

Вмешательство автора – это глупая или неуместная фраза, заставляющая читателя тут же осознать, что он занят процессом чтения, и оторвать его тем самым от истории. У бедняги шок, и он тут же забывает, о чем шла речь.

Другой разновидностью авторского вмешательства являются эдакие мини-лекции, включенные в ткань повествования. Кстати, один из самых прискорбных моих недостатков.

Образ должен быть выписан точно, содержать неожиданное и меткое наблюдение и не нарушать очарования повествования. В этот сборник включен рассказ под названием «Грузовики», где Стивен Кинг рисует сцену напряженного ожидания в авторемонтной мастерской и описывает собравшихся там людей. «Коммивояжер, он ни на секунду не расставался с заветным чемоданчиком с образцами. Вот и теперь чемоданчик лежал у его ног, словно любимая собака, решившая вздремнуть».

Очень, как мне кажется, точный образ.

В другом рассказе он демонстрирует безупречный слух, придавая диалогу необыкновенную живость и достоверность. Муж с женой отправились в долгое путешествие. Едут по какой-то заброшенной дороге. Она говорит: «Да, Бёрт, я знаю, что мы в Небраске, Бёрт. И все же, куда это нас, черт возьми, занесло?» А он отвечает: «Атлас дорог у тебя. Так погляди. Или читать разучилась?»

Очень хорошо. И так просто и точно. Прямо как в нейрохирургии. У ножа имеется лезвие. Ты держишь его соответствующим образом. И делаешь надрез.

И наконец, рискуя быть обвиненным в иконоборчестве, должен со всей ответственностью заявить, что мне абсолютно плевать, какую именно тему избирает для своего творчества Стивен Кинг. Тот факт, что он в данное время явно упивается описанием разных ужасов из жизни привидений, ведьм и прочих чудовищ, обитающих в подвалах и канализационных люках, кажется мне не самым главным, когда речь заходит о практике его творчества.

Ведь вокруг нас происходит немало самых ужасных вещей. И все мы – и вы, и я – ежечасно испытываем сумасшедшие стрессы. А детишками, в душах которых живет зло, можно заполнить Диснейленд. Но главное, повторяю, это все-таки история.

Взяв читателя за руку, она ведет его за собой. И не оставляет безразличным.

И еще. Две самые сложные для писателя сферы – это юмор и мистика. Под неуклюжим пером юмор превращается в погребальную песнь, а мистика вызывает смех.

Но если перо умелое, вы можете писать о чем угодно.

И похоже, что Стивен Кинг вовсе не собирается ограничиться сферой своих сегодняшних интересов.

Стивен Кинг не ставит целью доставить удовольствие читателю. Он пишет, чтоб доставить удовольствие себе. Я – тоже. И когда такое случается, результат нравится всем. Истории, доставляющие удовольствие Стивену Кингу, радуют и меня.

По странному совпадению во время написания этого предисловия я вдруг узнал, что роман Кинга «Сияние» и мой роман «Кондоминиум» включены в список бестселлеров года. Не поймите превратно, мы с Кингом вовсе не соревнуемся в борьбе за внимание читателя. Мы с ним, как мне кажется, конкурируем с беспомощными, претенциозными и псевдосенсационными произведениями тех, кто так и не удосужился научиться своему ремеслу.

Что же касается мастерства, с которым создана история, и удовольствия, которое вы можете получить, читая ее, то не так уж много у нас Стивенов Кингов.

И если вы прочли все это, надеюсь, что времени у вас достаточно. И можно приступить к чтению рассказов.

Джон Д. Макдональд

К читателю

[2]

Давайте поговорим. Даваете поговорим с вами о страхе.

Я пишу эти строки, и я в доме один. За окном моросит холодный февральский дождь. Ночь… Порой, когда ветер завывает вот так, как сегодня, особенно тоскливо, мы теряем над собой всякую власть. Но пока она еще не утеряна, давайте все же поговорим о страхе. Поговорим спокойно и рассудительно о приближении к бездне под названием безумие… о балансировании на самом ее краю.

Меня зовут Стивен Кинг. Я взрослый мужчина. Живу с женой и тремя детьми. Я очень люблю их и верю, что чувство это взаимно. Моя работа – писать, и я очень люблю свою работу. Романы «Кэрри», «Жребий», «Сияние» имели такой успех, что теперь я могу зарабатывать на жизнь исключительно писательским трудом. И меня это очень радует. В настоящее время со здоровьем вроде бы все в порядке. В прошлом году избавился от вредной привычки курить крепкие сигареты без фильтра, которые смолил с восемнадцати лет, и перешел на сигареты с фильтром и низким содержанием никотина. Со временем надеюсь бросить курить совсем. Проживаю с семьей в очень уютном и славном доме рядом с относительно чистым озером в штате Мэн; как-то раз прошлой осенью, проснувшись рано утром, вдруг увидел на заднем дворе оленя. Он стоял рядом с пластиковым столиком для пикников. Живем мы хорошо.

И, однако же, поговорим о страхе. Не станем повышать голоса и наивно вскрикивать. Поговорим спокойно и рассудительно. Поговорим о том моменте, когда добротная ткань вашей жизни вдруг начинает расползаться на куски и перед вами открываются совсем другие картины и вещи.

По ночам, укладываясь спать, я до сих пор привержен одной привычке: прежде чем выключить свет, хочу убедиться, что ноги у меня как следует укрыты одеялом. Я уже давно не ребенок, но… но ни за что не засну, если из-под одеяла торчит хотя бы краешек ступни. Потому что если из-под кровати вдруг вынырнет холодная рука и ухватит меня за щиколотку, я, знаете ли, могу и закричать. Заорать, да так, что мертвые проснутся. Конечно, ничего подобного со мной случиться не может, и все мы прекрасно это понимаем. В рассказах, собранных в этой книге, вы встретитесь с самыми разнообразными ночными чудовищами – вампирами, демонами, тварью, которая живет в чулане, прочими жуткими созданиями. Все они нереальны. И тварь, живущая у меня под кроватью и готовая схватить за ногу, тоже нереальна. Я это знаю. Но твердо знаю также и то, что, если как следует прикрыть одеялом ноги, ей не удастся схватить меня за щиколотку.

Иногда мне приходится выступать перед разными людьми, которые интересуются литературой и писательским трудом. Обычно, когда я уже заканчиваю отвечать на вопросы, кто-то обязательно встает и непременно задает один и тот же вопрос: «Почему вы пишете о таких ужасных и мрачных вещах?»

И я всегда отвечаю одно и то же: Почему вы считаете, что у меня есть выбор?

Писательство – это занятие, которое можно охарактеризовать следующими словами: хватай что можешь.

В глубинах человеческого сознания существуют некие фильтры. Фильтры разных размеров, разной степени проницаемости. Что застряло в моем фильтре, может свободно проскочить через ваш. Что застряло в вашем, запросто проскакивает через мой. Каждый из нас обладает некоей встроенной в организм системой защиты от грязи, которая и накапливается в этих фильтрах. И то, что мы обнаруживаем там, зачастую превращается в некую побочную линию поведения. Бухгалтер вдруг начинает увлекаться фотографией. Астроном коллекционирует монеты. Школьный учитель начинает делать углем наброски надгробных плит. Шлак, осадок, застрявший в фильтре, частицы, отказывающиеся проскакивать через него, зачастую превращаются у человека в манию, некую навязчивую идею. В цивилизованных обществах по негласной договоренности эту манию принято называть «хобби».

Иногда хобби перерастает в занятие всей жизни. Бухгалтер вдруг обнаруживает, что может свободно прокормить семью, делая снимки; учитель становится настоящим экспертом по части надгробий и может даже прочитать на эту тему целый цикл лекций. Но есть на свете профессии, которые начинаются как хобби и остаются хобби на всю жизнь, даже если занимающийся ими человек вдруг видит, что может зарабатывать этим на хлеб. Но поскольку само слово «хобби» звучит мелко и как-то несолидно, мы, опять же по негласной договоренности, начинаем в подобных случаях называть свои занятия «искусством».

Живопись. Скульптура. Сочинение музыки. Пение. Актерское мастерство. Игра на музыкальном инструменте. Литература. По всем этим предметам написано столько книг, что под их грузом может пойти на дно целая флотилия из роскошных лайнеров. И единственное, в чем придерживаются согласия авторы этих книг, заключается в следующем: тот, кто является истинным приверженцем любого из видов искусств, будет заниматься им, даже если не получит за свои труды и старания ни гроша; даже если наградой за все его усилия будут лишь суровая критика и брань; даже под угрозой страданий, лишений, тюрьмы и смерти. Лично мне все это кажется классическим примером поведения под влиянием навязчивой идеи. И проявляться оно может с равным успехом и в занятиях самыми заурядными и обыденными хобби, и в том, что мы так выспренно называем «искусством». Бампер автомобиля какого-нибудь коллекционера оружия может украшать наклейка с надписью: ТЫ ЗАБЕРЕШЬ У МЕНЯ РУЖЬЕ ТОЛЬКО В ТОМ СЛУЧАЕ, ЕСЛИ УДАСТСЯ РАЗЖАТЬ МОИ ХОЛОДЕЮЩИЕ МЕРТВЫЕ ПАЛЬЦЫ. А где-нибудь на окраине Бостона домохозяйки, проявляющие невиданную политическую активность в борьбе с плановой застройкой их района высотными зданиями, часто налепляют на задние стекла своих пикапов наклейки следующего содержания: СКОРЕЕ Я ПОЙДУ В ТЮРЬМУ, ЧЕМ ВАМ УДАСТСЯ ВЫЖИТЬ МОИХ ДЕТЕЙ ИЗ ЭТОГО РАЙОНА. Ну и по аналогии, если завтра на нумизматику вдруг объявят запрет, то астроном-коллекционер вряд ли выбросит свои железные пенни и алюминиевые никели. Нет, он аккуратно сложит монеты в пластиковый пакетик, спрячет где-нибудь на дне бачка в туалете и будет любоваться своими сокровищами по ночам.

Мы несколько отвлеклись от нашего предмета обсуждения – страха. Впрочем, ненамного. Итак, грязь, застрявшая в фильтрах нашего подсознания, и составляет зачастую природу страха. И моя навязчивая идея – это ужасное. Я не написал ни одного рассказа из-за денег, хотя многие из них, перед тем как попали в эту книгу, были опубликованы в журналах, и я ни разу не возвратил присланного мне чека. Возможно, я и страдаю навязчивой идеей, но ведь это еще не безумие. Да, повторяю: я писал их не ради денег. Я писал их просто потому, что они пришли мне в голову. К тому же вдруг выяснилось, что моя навязчивая идея – довольно ходовой товар. А сколько разбросано по разным уголкам света разных безумцев и безумиц, которым куда как меньше повезло с навязчивой идеей.

Я не считаю себя великим писателем, но всегда чувствовал, что обречен писать. Итак, каждый день я заново процеживаю через свои фильтры всякие шлаки, перебираю застрявшие в подсознании фрагменты различных наблюдений, воспоминаний и рассуждений, пытаюсь сделать что-то с частицами, не проскочившими через фильтр.

Луи Лямур, сочинитель вестернов, и я… оба мы могли оказаться на берегу какой-нибудь запруды в Колорадо, и нам обоим могла одновременно прийти в голову одна и та же идея. И тогда мы, опять же одновременно, испытали бы неукротимое желание сесть за стол и перенести свои мысли на бумагу. И он написал бы рассказ о подъеме воды в сезон дождей, а я – скорее всего о том, что где-то там, в глубине, прячется под водой ужасного вида тварь. Время от времени выскакивает на поверхность и утаскивает на дно овец… лошадей… человека, наконец. Навязчивой идеей Луи Лямура является история американского Запада; моей же – существа, выползающие из своих укрытий при свете звезд. А потому он сочиняет вестерны, а я – ужастики. И оба мы немного чокнутые.

Занятие любым видом искусств продиктовано навязчивой идеей, а навязчивые идеи опасны. Это как нож, засевший в мозгу. В некоторых случаях – как это было с Диланом Томасом, Россом Локриджем, Хартом Крейном и Сильвией Плат – нож может неудачно повернуться и убить человека[3].

Искусство – это индивидуальное заболевание, страшно заразное, но далеко не всегда смертельное. Ведь и с настоящим ножом тоже надо обращаться умело, сами знаете. Иначе можно порезаться. И если вы достаточно мудры, то обращаетесь с частицами, засевшими в подсознании, достаточно осторожно – тогда поразившая вас болезнь не приведет к смерти.

Итак, за вопросом ЗАЧЕМ ВЫ ПИШЕТЕ ВСЮ ЭТУ ЕРУНДУ? неизбежно возникает следующий: ЧТО ЗАСТАВЛЯЕТ ЛЮДЕЙ ЧИТАТЬ ВСЮ ЭТУ ЕРУНДУ? ЧТО ЗАСТАВЛЯЕТ ЕЕ ПРОДАВАТЬСЯ? Сама постановка вопроса подразумевает, что любое произведение из разряда ужастиков, в том числе и литературное, апеллирует к дурному вкусу. Письма, которые я получаю от читателей, часто начинаются со следующих слов: «Полагаю, вы сочтете меня странным, но мне действительно понравился ваш роман». Или: «Возможно, я ненормальный, но буквально упивался каждой страницей «Сияния»…»

Думаю, что я нашел ключ к разгадке на страницах еженедельника «Ньюсвик», в разделе кинокритики. Статья посвящалась фильму ужасов, не очень хорошему, и была в ней такая фраза: «…прекрасный фильм для тех, кто любит, сбавив скорость, поглазеть на автомобильную аварию». Не слишком глубокое высказывание, но если подумать как следует, его вполне можно отнести ко всем фильмам и рассказам ужасов. «Ночь оживших мертвецов» («The night of the Living Dead») с чудовищными сценами каннибализма и матереубийства, безусловно, можно причислить к разряду фильмов, на которые ходят любители сбавить скорость и поглазеть на результаты автокатастрофы. Ну а как насчет той сцены из «Экзорциста» («The Exorcist»), где маленькая девочка выблевывает фасолевый суп прямо на рясу священника? Или взять, к примеру, «Дракулу» Брэма Стокера, который является как бы эталоном всех современных романов ужасов, что, собственно, справедливо, поскольку это было первое произведение, где отчетливо прозвучал психофрейдистский подтекст. Там маньяк по имени Ренфелд пожирает мух, пауков, а затем – и птичку. А затем выблевывает эту птичку вместе с перьями и всем прочим. В романе также описано сажание на кол – своего рода ритуальное соитие – молоденькой и красивой ведьмочки и убийство младенца и его матери.

И в великой литературе о сверхъестественном часто можно найти сценки из того же разряда – для любителей сбавить скорость и поглазеть. Убийство Беовульфом[4] матери Гренделя; расчленение страдающего катарактой благодетеля из «Сердца сплетника» («The Tell-Tale Heart»), после чего убийца (он же автор повествования) прячет куски тела под половицами; сражение хоббита Сэма с пауком Шелобом в финальной части трилогии Толкина[5].

Нет, безусловно, найдутся люди, которые будут яростно возражать и приводить в пример Генри Джеймса[6], который не стал описывать ужасов автомобильной катастрофы в «Повороте винта»; утверждать, что в таких рассказах ужасов Натаниела Готорна[7], как «Молодой Гудмен Браун» («Young Goodman Brown») и «Черная мантия священника» («The Minister’s Black Veil»), в отличие от «Дракулы» напрочь отсутствует безвкусица. Это заблуждение. В них все равно показана «автокатастрофа» – правда, тела пострадавших уже успели убрать, но мы видим покореженные обломки и пятна крови на обивке. И в каком-то смысле деликатность описания, отсутствие трагизма, приглушенный и размеренный тон повествования, рациональный подход, превалирующий, к примеру, в «Черной мантии священника», еще ужаснее, нежели откровенное и детальное описание казни в новелле Эдгара По «Колодец и маятник».

Все дело в том – и большинство людей чувствуют это сердцем, – что лишь немногие из нас могут преодолеть неукротимое стремление хоть искоса, хотя бы краешком глаза взглянуть на окруженное полицейскими машинами с мигалками место катастрофы. У граждан постарше – свой способ: утром они первым делом хватаются за газету и первым делом ищут колонку с некрологами, посмотреть, кого удалось пережить. Все мы хотя бы на миг испытываем пронзительное чувство неловкости и беспокойства – узнав, к примеру, что скончался Дэн Блокер, или Фредди Принз[8], или же Дженис Джоплин[9]. Мы испытываем ужас, смешанный с неким оттенком радости, услышав по радио голос Пола Харви, сообщающего нам о какой-то женщине, угодившей под лопасти пропеллера во время сильного дождя на территории маленького загородного аэропорта; или же о мужчине, заживо сварившемся в огромном промышленном смесителе, когда один из рабочих перепутал кнопки на пульте управления. Нет нужды доказывать очевидное – жизнь полна страхов, больших и маленьких, но поскольку малые страхи постичь проще, именно они в первую очередь вселяются в наши дома и наполняют наши души смертельным, леденящим чувством ужаса.

Наш интерес к «карманным» страхам очевиден, но примерно то же можно сказать и об омерзении. Эти два ощущения странным образом переплетаются и порождают чувство вины… вины и неловкости, сходной с той, которую испытывает юноша при первых признаках пробуждения сексуальности…

И не мне убеждать вас отбросить чувство вины и уж тем более – оправдываться за свои рассказы и романы, которые вы прочтете в этой книге. Но между сексом и страхом явно прослеживается весьма любопытная параллель. С наступлением половозрелости и возможности вступать в сексуальные взаимоотношения у нас просыпается и интерес к этим взаимоотношениям. Интерес, если он не связан с половым извращением, обычно направлен на спаривание и продолжение вида. По мере того как мы осознаем конечность всего живого, неизбежность смерти, мы познаем и страх. И в то время как спаривание направлено на самосохранение, все наши страхи происходят из осознания неизбежности конца, так я, во всяком случае, это вижу.

Всем, думаю, известна сказка о семи слепых, которые хватали слона за разные части тела. Один из них принял слона за змею, другой – за огромный пальмовый лист, третьему казалось, что он трогает каменную колонну. И только собравшись вместе, слепые сделали вывод, что это был слон.

Страх – это чувство, которое превращает нас в слепых. Но чего именно мы боимся? Боимся выключить свет, если руки у нас мокрые. Боимся сунуть нож в тостер, чтоб вытащить прилипший кусочек хлеба, предварительно не отключив прибор от сети. Боимся приговора врача после проведения медицинского обследования; боимся, когда самолет вдруг проваливается в воздушную яму. Боимся, что в баке кончится бензин, что на земле вдруг исчезнут чистый воздух, чистая вода и кончится нормальная жизнь. Когда дочь обещает быть дома в одиннадцать вечера, а на часах четверть двенадцатого и в окно барабанит, словно песок, мелкая изморось, смесь снега с дождем, мы сидим и делаем вид, что страшно внимательно смотрим программу с Джонни Карсоном[10], а на деле только и косимся на молчащий телефон и испытываем чувство, которое превращает нас в слепых, постепенно разрушая процесс мышления как таковой.

Младенец – вот кто поистине бесстрашное создание. Но только до того момента, пока рядом вдруг не окажется мать, готовая сунуть ему в рот сосок, когда он, проголодавшись, начнет плакать. Малыш, только начинающий ходить, быстро познает боль, которую может причинить внезапно захлопнувшаяся дверь, горячий душ, противное чувство озноба, сопровождающее круп или корь. Дети быстро обучаются страху; они читают его на лице отца или матери, когда родители, войдя в ванную, застают свое дитя с пузырьком таблеток или же безопасной бритвой в руке.

Страх ослепляет нас, и мы копаемся в своих чувствах с жадным интересом, словно стараемся составить целое из тысячи разрозненных фрагментов, как делали те слепые со слоном.

Мы улавливаем общие очертания. Дети делают это быстрее, столь же быстро забывают, а затем, став взрослыми, учатся вновь. Но общие очертания сохраняются, и большинство из нас рано или поздно осознают это. Очертания сводятся к силуэту тела, прикрытого простыней. Все наши мелкие страхи приплюсовываются к одному большому, все наши страхи – это часть одного огромного страха… рука, нога, палец, ухо… Мы боимся тела, прикрытого простыней. Это наше тело. И основная притягательность литературы ужасов сводится к тому, что на протяжении веков она служила как бы репетицией нашей смерти.

К этому жанру всегда относились несколько пренебрежительно. Достаточно вспомнить, что в течение довольно долгого времени истинными ценителями Эдгара По и Лавкрафта[11] были французы, в душах которых наиболее органично уживаются секс и смерть, чего никак не скажешь о соотечественниках По и Лавкрафта. Американцам было не до того, они строили железные дороги, и По и Лавкрафт умерли нищими. Фантазии Толкина тоже отвергались – лишь через двадцать лет после первых публикаций его книги вдруг стали пользоваться оглушительным успехом. Что касается Курта Воннегута, в чьих произведениях так часто проскальзывает идея «репетиции смерти», то его всегда яростно критиковали, и в этом урагане критики проскальзывали порой даже истерические нотки.

Возможно, это обусловлено тем, что сочинитель ужасов всегда приносит плохие вести. Ты обязательно умрешь, говорит он. Он говорит: «Плюньте вы на Орала Робертса[12], который только и знает, что твердить: «С вами непременно должно случиться что-то хорошее». Потому что с вами столь же непременно должно случиться и самое плохое. Может, то будет рак, или инсульт, или автокатастрофа, не важно, но рано или поздно это все равно случится. И вот он берет вас за руку, крепко сжимает ее в своей, ведет в комнату, заставляет дотронуться до тела, прикрытого простыней… и говорит: «Вот, потрогай здесь… и здесь… и еще здесь».

Безусловно, аспекты смерти и страха не являются исключительной прерогативой сочинителей ужастиков. Многие так называемые писатели «основного потока» тоже обращались к этим темам, и каждый делал это по-своему – от Федора Достоевского в «Преступлении и наказании» и Эдварда Олби[13] в «Кто боится Вирджинии Вулф?» до Росса Макдональда с его приключениями Лью Арчера. Страх всегда был велик. Смерть всегда являлась великим событием. Это две константы, присущие человеку. Но лишь сочинитель ужасов, автор, описывающий сверхъестественное, дает читателю шанс узнать, определить его и тем самым очиститься. Работающие в этом жанре писатели, пусть даже имеющие самое отдаленное представление о значении своего творчества, тем не менее знают, что страх и сверхъестественное служат своего рода фильтром между сознанием и подсознанием. Их сочинения служат как бы остановкой на центральной магистрали человеческой психики, на перекрестке между двумя линиями: голубой линией того, что мы можем усвоить без вреда для своей психики, и красной линии, символизирующей опасность – то, от чего следует избавляться тем или иным способом.

Ведь, читая ужастики, вы же всерьез не верите в написанное. Вы же не верите ни в вампиров, ни в оборотней, ни в грузовики, которые вдруг заводятся сами по себе. Настоящие ужасы, в которые мы верим, – из разряда того, о чем писали Достоевский, Олби и Макдональд. Это ненависть, отчуждение, старение без любви, вступление в непонятный и враждебный мир неуверенной походкой юноши. И мы в своей повседневной реальности часто напоминаем трагедийно-комедийную маску – усмехающуюся снаружи и скорбно опустившую уголки губ внутри. Где-то, безусловно, существует некий центральный пункт переключения, некий трансформатор с проводками, позволяющий соединить эти две маски. И находится он в том самом месте, в том уголке души, куда так хорошо ложатся истории ужасов.

Сочинитель этих историй не слишком отличается от какого-нибудь уэльского «пожирателя» грехов, который, съедая оленя, полагал, что берет тем самым на себя часть грехов животного. Повествование о чудовищах и страхах напоминает корзинку, наполненную разного рода фобиями. И когда вы читаете историю ужасов, то вынимаете один из воображаемых страхов из этой корзинки и заменяете его своим, настоящим – по крайней мере на время.

В начале 50-х киноэкраны Америки захлестнула целая волна фильмов о гигантских насекомых: «Они» («Them!»), «Начало конца» («The Beginning of the End»), «Богомолы-убийцы» («The Deadly Mantis») и так далее. И почти одновременно с этим вдруг выяснилось: гигантские и безобразные мутанты появились в результате ядерных испытаний в Нью-Мексико или на атолловых островах в Тихом океане (примером может также служить относительно свежий фильм «Страшная вечеринка на пляже» («Horror of Party Beach») по мотивам «Армагеддон под покровом пляжа» («Armageddon Beach Blanket»), где описаны невообразимые ужасы, возникшие после преступного загрязнения местности отходами из ядерных реакторов). И если обобщить все эти фильмы о чудовищных насекомых, возникает довольно целостная картина, некая модель проецирования на экран подспудных страхов, развившихся в американском обществе с момента принятия Манхэттенского проекта[14]. К концу 50-х на экраны вышел цикл фильмов, повествующих о страхах тинейджеров, начиная с таких эпических лент, как «Тинейджеры из космоса» («Teen-Agers from Outer Space») и «Клякса» («The Blob»), в котором безбородый Стив Макквин[15] сражается с неким желеобразным мутантом, в чем ему помогают юные друзья. В век, когда почти в каждом еженедельнике публикуется статья о возрастании уровня преступности среди несовершеннолетних, эти фильмы отражают беспокойство и тревогу общества, его страх перед зреющим в среде молодежи бунтом. И когда вы видите, как Майкл Лэндон[16] вдруг превращается в волка в фирменном кожаном пиджачке высшей школы, то тут же возникает связь между фантазией на экране и подспудным страхом, который испытываете вы при виде какого-нибудь придурка в автомобиле с усиленным двигателем, с которым встречается ваша дочь. Что же касается самих подростков – я тоже был одним из них и знаю по опыту: монстры, порожденные на американских киностудиях, дают им шанс узреть кого-то еще страшней и безобразней, чем их собственное представление о самих себе. Что такое несколько выскочивших, как всегда не на месте и не ко времени, прыщиков в сравнении с неуклюжим созданием, в которое превращается паренек из фильма «Я был маленьким Франкенштейном» («I was a Teen-Age Frankenstein»). Те же фильмы отражают и подспудные ощущения подростков, что их все время пытаются вытеснить на задворки жизни, что взрослые к ним несправедливы, что родители их не понимают. Эти ленты символичны – как, впрочем, и вся фантастика, живописующая ужасы, литературная или снятая на пленку – и наиболее наглядно формулируют паранойю целого поколения. Паранойю, вызванную, вне всякого сомнения, всеми этими статьями, что читают родители. В фильмах городу Элмвилль угрожает некое жуткое, покрытое бородавками чудовище. Детишки знают это, потому что видели летающую тарелку, приземлившуюся на лужайке. В первой серии бородавчатый монстр убивает старика, проезжавшего в грузовике (роль старика блистательно исполняет Элиша Кук-младший). В следующих трех сериях дети пытаются убедить взрослых, что чудовище обретается где-то поблизости. «А ну, валите все вон отсюда, пока я не арестовал вас за нарушение комендантского часа!» – рычит на них шериф Элмвилля как раз перед тем, как монстр появится на Главной улице. В конце смышленым ребятишкам все же удается одолеть чудовище, и вот они отправляются отметить это радостное событие в местную кондитерскую, где сосут леденцы, хрустят шоколадками и танцуют джиттербаг[17] под звуки незабываемой мелодии на титрах.

Подобного рода цикл фильмов предоставляет сразу три возможности для очищения – не столь уж плохо для дешевых, сделанных на живую нитку картин, съемки которых занимают дней десять, не больше. И не случается этого лишь по одной причине – когда писатели, продюсеры и режиссеры хотят, чтоб это случилось. А когда случается, то опять же по одной причине, а именно: при понимании того, что страх, как правило, гнездится в очень тесном пространстве, в той точке, где происходит смычка сознательного и подсознательного, в том месте, где аллегория и образ там счастливо и естественно сливаются в единое целое, производя при этом наиболее сильный эффект. Между такими фильмами, как «Я был подростком-оборотнем» («I was a Teen-Age Werewolf»), «Механическим апельсином» Стэнли Кубрика, «Монстром-подростком» («Teen-Age Monster») и картиной Брайана Де Пальмы «Кэрри», явно прослеживается прямая эволюционная связь по восходящей.

Великие произведения на тему ужасов всегда аллегоричны; иногда аллегория создается преднамеренно, как, к примеру, в «Звероферме» и «1984»[18], иногда возникает случайно – так, к примеру, Джон Рональд Толкин клянется и божится, что, создавая образ Темного Властелина Мордора, вовсе не имел в виду Гитлера в фантастическом обличье, однако, по дружному мнению критиков, добился именно этого эффекта. Подобных примеров можно привести великое множество… возможно, потому, что, по словам Боба Дилана[19], когда у вас много ножей и вилок, ими надо что-нибудь резать.

Работы Эдварда Олби, Стейнбека, Камю, Фолкнера – в них тоже идет речь о страхе и смерти. Иногда об этом повествуется с ужасом, но, как правило, писатели «основного потока» описывают все в более традиционной, реалистической манере. Ведь их произведения вставлены в рамки рационального мира – это истории о том, что «могло случиться в действительности». И пролегают они по той линии движения, что проходит через внешний мир. Есть и другие писатели, такие как Джеймс Джойс, тот же Фолкнер, такие поэты, как Сильвия Плат, Т. С. Элиот и Энн Секстон[20], чьи работы принадлежат миру символизма, среде подсознательного. Их генеральное направление пролегает по линии, ведущей «внутрь», живописующей «внутренние» пейзажи. Сочинитель же ужасов почти всегда находится на некоей промежуточной станции между этими двумя направлениями – по крайней мере в том случае, если он последователен. А если он последователен да к тому же еще и талантлив, то мы, читая его книги, вдруг перестаем понимать, грезим ли или видим эти картины наяву; у нас возникает ощущение, что время то растягивается, то стремительно катится куда-то под откос. Мы начинаем слышать чьи-то голоса, но не можем разобрать слов; сны начинают походить на реальность, а реальность протекает словно во сне.

Это очень странное место, удивительная станция. Там находится страшный и загадочный Дом на Холме, и поезда бегают то в одном, то в другом направлении, и двери вагонов плотно закрыты; там в комнате с желтыми обоями ползает по полу женщина и прижимается щекой к еле заметному жирному отпечатку на половице; там обитают человеко-пауки, угрожавшие Фродо и Сэму, и модель Пикмена, и вендиго, и Норман Бейтс со своей ужасной мамашей. На этой остановке нет места яви и снам, есть только голос писателя, приглушенный и ровный, повествующий о том, что порой добротная с виду ткань вещей вдруг начинает расползаться прямо на глазах – с удручающей быстротой и внезапностью. Он внушает вам, что вы хотите видеть автомобильную аварию, и да, он прав – вам хотелось бы. Замогильный голос в телефонной трубке… какое-то шуршание за стенами старого дома… о нет, вряд ли это крысы, какое-то более крупное существо… чьи-то шаги внизу, в подвале, у лестницы… Он хочет, чтоб вы видели и слышали все это. Более того, он хочет, чтобы вы коснулись рукой тела, прикрытого простыней. И вы тоже хотите этого… Да, да, и не вздумайте отрицать!..

Рассказы ужасов должны, как мне кажется, содержать вполне определенный набор элементов, но этого мало. Я твердо убежден в том, что в них должна быть еще одна штука, пожалуй, самая главная. В них должна быть рассказана история, способная заворожить читателя, слушателя или зрителя. Заворожить, заставить забыть обо всем, увести в мир, которого нет и быть не может. Всю свою жизнь я как писатель был убежден в том, что самое главное в прозе – это история. Что именно она доминирует над всеми аспектами литературного мастерства, что тема, настроение, образы – все это не работает, если история скучна. Но если она захватила вас, все остальное начинает работать. И для меня всегда служили в этом смысле образцом произведения Эдгара Райса Берроуза[21]. Хотя его и нельзя, пожалуй, назвать великим писателем, цену хорошо придуманной истории он прекрасно знал. На первой же странице романа «Забытая временем земля» («The Land That Time Forgot») герой, от лица которого ведется повествование, находит в бутылке рукопись. И все остальное содержание сводится к пересказу этой рукописи. И вот какими словами предваряет автор ее чтение: «Прочтите одну страницу, и вы забудете обо мне».

Берроуз честно выполняет свое обещание – многие даже более одаренные писатели на это не способны.

Даже в самом интеллигентном и терпеливом читателе сидит порок, заставляющий всех, в том числе и замечательных писателей, скрежетать зубами: за исключением трех небольших групп людей никто не читает авторского предисловия. Вот исключения: во-первых, близкие родственники писателя (обычно жена и мать); во-вторых, официальные представители писателя (издательские люди, а также разного рода зануды), для которых главное – это убедиться, не оклеветал ли кого-нибудь писатель во время своих скитаний по бурным волнам литературы. И, наконец, люди, которые тем или иным образом помогали писателю. Эти последние хотят знать, не слишком ли много возомнил о себе писатель и не забыл ли случайно, что не один он приложил руку к данному творению.

Остальные же читатели вполне справедливо полагают, что предисловие автора есть не что иное, как большой обман, многостраничная расцвеченная реклама самого себя, еще более назойливая и оскорбительная, чем вставки с рекламой различных сортов сигарет, на которые натыкаешься в середине книжонок в бумажных обложках. Ведь по большей своей части читатели явились посмотреть представление, а не любоваться режиссером, раскланивающимся в свете рампы. И они снова правы.

Итак, позвольте мне откланяться. Скоро начнется представление. И мы войдем в комнату и прикоснемся рукой к укутанному в простыню телу. Но перед тем как распрощаться, я хотел бы отнять у вас еще две-три минуты. И поблагодарить людей из трех вышеупомянутых групп, а также из еще одной, четвертой. Так что уж потерпите немного, пока я говорю эти свои «спасибо».

Спасибо моей жене Табите, лучшему и самому суровому моему критику. Когда ей нравится моя работа, она прямо так и говорит; когда чувствует, что меня, что называется, занесло, тактично и нежно опускает на землю. Спасибо моим детям, Наоми, Джо и Оуэну, которые с необыкновенным для их возраста пониманием и снисхождением относятся к странным занятиям своего папаши в кабинете внизу. Огромное спасибо моей матери, умершей в 1973 году, которой посвящается эта книга. Она всегда оказывала мне поддержку, всегда находила 40–50 центов, чтобы купить конверт, куда затем вкладывала второй, оплаченный и с ее адресом, чтобы избавить сына от излишних хлопот, когда он соберется ответить ей на письмо. И никто на свете, в том числе даже я сам, не радовался больше мамы, когда я, что называется, наконец прорвался.

Из представителей второй группы мне хотелось бы выразить особую благодарность моему издателю Уильяму Дж. Томпсону из «Даблдей энд компани», который был столь терпелив ко мне, который с таким добродушием и неизменной приветливостью отвечал на мои ежедневные настырные звонки. И который проявил такое внимание и доброту несколько лет тому назад к тогда еще неизвестному молодому писателю и не изменил своего отношения до сих пор.

В третью группу входят люди, впервые опубликовавшие мои работы. Это мистер Роберт Э. У. Лоундес, первым купивший у меня два рассказа; это мистер Дуглас Аллен и мистер Най Уиллден из «Дьюджент паблишинг корпорейшн», купившие целую кучу других рассказов, последовавших за публикациями в «Кавалер» и «Джент», – еще в те добрые старые и неторопливые времена, когда чеки приходили вовремя и помогали избежать неприятности, которую энергонадзор стыдливо называет «временным прекращением обслуживания». Хочу также выразить благодарность Илейн Джейджер, Герберту Шнэллу, Кэролайн Стромберг из «Нью америкен лайбрери»; Джерарду Ван дер Льюну из «Пентхауса» и Гаррису Дейнстфри из «Космополитена». Спасибо вам всем.

И, наконец, последняя группа людей, которых бы мне хотелось поблагодарить. Всех вместе и каждого своего читателя в отдельности, не побоявшихся облегчить свой кошелек и купить хотя бы одну из моих книг. Если подумать как следует, то я прежде всего обязан этим людям. Ведь и этой книги без вас не было бы. Огромное спасибо.

Итак, на улице по-прежнему темно и моросит дождь. Но нас ждет увлекательная ночь. Потому как я собираюсь показать вам кое-что. А вы сможете потрогать. Это находится совсем неподалеку, в соседней комнате… Вернее, даже ближе, прямо на следующей странице.

Так в путь?..

Бриджтон, штат Мэн27 февраля 1977

Серая дрянь

[22]

Всю неделю бюро прогнозов предсказывало снегопад и сильный северный ветер, и вот в четверг он докатился до нас и, разбушевавшись не на шутку, не выказывал ни малейшего намерения утихомириться. Снегу к четырем дня навалило дюймов на восемь. Человек пять-шесть постоянных посетителей укрылись в надежном месте, лавке Генри под названием «Ночная сова», которая в этом районе Бангора являлась единственным заведением, работающим круглосуточно.

Нельзя сказать, что Генри делал хороший бизнес – по большей части он сводился к продаже студентам из колледжа вина и пива, – однако ему удавалось сводить концы с концами, и еще это было место, где мы, старые перечницы, живущие на пенсии и пособия, могли собраться и поболтать о том, кто недавно помер, что мир, похоже, катится в пропасть, ну и так далее в том же духе.

В тот день за прилавком стоял сам Генри, а Билл Пелхем, Берти Коннорс, Карл Литлфилд и я столпились возле печки. За окном, на Огайо-стрит, не было видно ни единого автомобиля, одни лишь снегоочистители с трудом пробивали себе дорогу. Ветер с воем вздымал снежную пыль и швырял в стекло.

У Генри за весь день побывали всего лишь три покупателя – это если считать слепого Эдди. Эдди было под семьдесят, и сказать, что он совершенно ослеп, было бы неправильно. Просто он то и дело налетал на разные предметы. Он заходил в «Ночную сову» раза два в неделю и воровал буханку хлеба. Совал ее под пиджак и выходил из лавки, так и говоря всем своим видом: Ну что, сукины дети, видали, как я снова вас обдурил?

Как-то Берти спросил Генри, отчего тот не положит конец всему этому безобразию.

– Сейчас объясню, – сказал Генри. – Несколько лет назад ВВС США понадобилось двадцать миллионов долларов, чтоб построить какую-то новую модель самолета. Дело кончилось тем, что вбухали они в нее целых семьдесят пять миллионов, а когда стали испытывать эту хреновину, оказалось, что летать она не может. Случилось это, если точно, десять лет назад, когда мы со слепым Эдди были куда как моложе, и я, дурак, проголосовал за женщину, которая проталкивала этот проект в конгрессе. А Эдди голосовал против. Вот с тех пор я и покупаю ему хлеб.

Похоже, до Берти не совсем дошло это его объяснение, но вопросов он больше задавать не стал, а просто отсел в сторонку обдумать услышанное.

Внезапно дверь распахнулась, впустив в помещение волну холодного серого воздуха, и в лавку, сбивая снег с ботинок, вошел мальчик. Через секунду я узнал его. Это был сын Ричи Гринейдина, и выглядел он так, словно лягушку проглотил. Кадык ходил ходуном, а лицо было цвета старой линялой клеенки.

– Мистер Пармели, – обратился он к Генри, возбужденно вытаращив круглые испуганные глаза, – вы должны пойти со мной! Взять ему пива и пойти. Сам я туда один ни за что не пойду! Мне страшно…

– Погоди-ка, остынь маленько, дружок, – сказал Генри, снимая белый фартук и выходя из-за прилавка. – Что случилось? Папаша опять запил, да?

Я понял, почему он так сказал: старины Ричи что-то не было видно последнее время. Обычно он заходил в лавку каждый день – купить ящик самого дешевого пива. Крупный толстый мужчина с ляжками, точно окорока, и ветчинообразными лапищами. Ричи всегда испытывал слабость к пиву, но когда работал на лесопилке в Клифтоне, лишнего себе, что называется, не позволял. Потом там что-то случилось – то ли сортировочная машина сломалась и не так загрузили доски, то ли сам Ричи оплошал. Короче, его уволили в ту же секунду, но при этом компания почему-то должна была выплачивать ему компенсацию. Короче говоря, дело темное: то ли он украл, то ли у него украли. И с тех пор он уже не работал, опустился и страшно разжирел. Последнее время видно его не было, но в лавку каждый вечер заходил его сын купить папаше ящик пива. Славный такой паренек. Генри продавал ему пиво только потому, что знал: мальчик не для себя берет, а выполняет поручение отца.

– Запил он уже давно, – говорил мальчик, – но не в том беда. Это… это… о Господи, это просто ужасно!

Генри увидел, что паренек, того и гляди, разрыдается, и торопливо спросил:

– Подменишь меня на минутку, Карл?

– Конечно.

– А ты, Тимми, заходи в подсобку, расскажешь мне, что к чему.

И с этими словами он увел мальчика, а Карл зашел за прилавок и уселся на табурет Генри. Какое-то время никто не произносил ни слова. Из подсобки доносились приглушенные голоса – низкий неторопливый басок Генри и высокий и нервный быстрый лепет Тимми Гринейдина. Затем вдруг мальчик заплакал, и Билл Пелхем, услышав это, откашлялся и стал набивать трубку.

– Месяца два, как Ричи не видел… – заметил я.

Билл усмехнулся:

– Невелика потеря.

– Он был тут… э-э… где-то в конце октября, – сказал Карл. – Как раз перед Хэллоуином[23]. Купил ящик пива «Шлитц». Жуть до чего разжирел, страшно было смотреть.

Исчерпав тему, мы умолкли. Мальчик продолжал плакать, на улице по-прежнему завывал и бесновался ветер, а по радио сообщили, что к утру выпадет еще шесть дюймов снега. Стояла середина января, и я вдруг подумал: интересно, видел ли кто Ричи с октября, не считая сына, разумеется?

Потом мы еще немного поболтали о том о сем, и тут наконец вышел Генри с мальчиком. Паренек был без пальто, Генри же, напротив, напялил свое. Похоже, Тимми немного успокоился и держался с таким видом, словно самое худшее позади, однако глаза у него были красные, и когда кто-то смотрел на него, он тут же принимался рассматривать половицы.

Генри же выглядел не на шутку взволнованным.

– Я тут подумал, пусть Тимми поднимется наверх и моя половина угостит его чем-нибудь вкусненьким, ну, скажем, тостом с сыром. А я собираюсь проведать Ричи. Может, кто из вас пойдет со мной? Тимми говорит, что папаша требует пива. Передал мне деньги. – Тут он попытался выдавить улыбку, но ничего не вышло, и он оставил свои попытки.

– Отчего нет? – отозвался Берти. – Какое пиво он хочет? Пойду принесу.

– Возьми «Харроу сьюприм», – сказал Генри. – Там, в подсобке, есть несколько початых ящиков.

Я тоже поднялся. Стало быть, идем мы с Берти. Карла в такие, как сегодня, ненастные дни всегда донимал артрит, а от Билла Пелхема так вообще никакого проку – правая рука у него не действует.

Берти вынес из подсобки четыре упаковки «Харроу» по шесть банок в каждой. Я уложил их в коробку, а Генри тем временем отвел мальчика наверх, на второй этаж, где находилась его квартира.

Уладив вопрос со своей половиной, он спустился к нам, потом глянул через плечо – убедиться, что дверь наверх плотно закрыта. Тут Билли не выдержал:

– Ну что там? Толстяк Ричи отдубасил своего сынишку, да?

– Нет, – ответил Генри. – Сам пока не пойму, в чем тут дело. Послушать Тимми, так это просто безумие какое-то!.. Впрочем, сейчас покажу кое-что. Деньги, которыми Тимми расплатился за пиво…

И он выудил из кармана четыре купюры по доллару каждая, стараясь держать их за уголки кончиками пальцев. В чем я его лично не виню. Банкноты были испачканы какой-то серой слизью, типа той гадости, что иногда видишь на подпортившихся или сгнивших продуктах. Он выложил их на прилавок, криво улыбнулся и сказал Карлу:

– Проследи за тем, чтоб никто не трогал… Пусть даже у паренька и разыгралось воображение, все равно трогать лучше не надо.

И он, обойдя мясной прилавок, направился к раковине и стал мыть руки.

Я поднялся, надел горохового цвета пальто, шарф, застегнулся на все пуговицы. Ехать на машине смысла не было – Ричи снимал квартиру на Керв-стрит, которая, с одной стороны, находилась поблизости, с другой – в таком трущобном местечке, куда снегоочистители заезжают в последнюю очередь.

Выходя, мы услышали, как Билли Пелхем крикнул нам вслед:

– Смотрите, ребятишки, поаккуратнее там!

Генри лишь кивнул, затем поставил ящик с пивом на маленькую тележку, что держал у дверей, и мы двинулись в путь.

Режущий ледяной ветер ударил в лицо, и я тут же натянул шарф повыше и прикрыл им уши. Берти, на ходу надевая перчатки, на секунду замешкался в дверях. Лицо его искажала болезненная гримаса, и я понял, что он сейчас чувствует. Хорошо быть молодым, раскатывать весь день на лыжах или этих чертовых жужжалках-снегокатах, но когда тебе перевалило за семьдесят и мотор изрядно поизносился, этот жгучий северо-восточный ветер леденит не только конечности, но и сердце и душу.

– Не хотелось бы пугать вас, ребятишки, – сказал Генри со странной кривой ухмылкой омерзения, которая, казалось, так и прилипла к его губам, – но я все равно должен показать вам это. И еще пересказать вкратце по дороге, что говорил мне мальчик. Потому как хочу, чтоб вы знали.

И он вынул из кармана пальто здоровенную пушку 45-го калибра, которую всегда держал заряженной и под рукой – точнее, под прилавком. Не знаю, где он ее раздобыл, но знаю, что однажды очень здорово пуганул ею одного мелкого рэкетира. Паренек, едва завидев эту хреновину, тут же развернулся и драпанул к двери.

Вообще наш Генри тот еще орешек. Как-то мне довелось стать свидетелем его разборки с каким-то студентом из колледжа, пытавшимся всучить ему вместо наличных весьма подозрительный чек. Этот юный жулик тут же с позором ретировался, причем у меня создалось впечатление, что из лавки он рванул прямиком в сортир.

Ладно. Я говорю вам все это только для того, чтоб вы поняли: наш Генри не робкого десятка. И что теперь он хотел, чтоб мы с Берти настроились на серьезный лад. Что мы и сделали.

Итак, мы двинулись в путь, сгибаясь под порывами ветра, точно посудомойки над раковинами. Генри, толкая перед собой тележку, пересказывал то, что услышал от мальчика. Ветер уносил слова, едва они успевали сорваться с его губ, но в целом мы расслышали почти все – даже больше, чем хотелось бы. И я, следует признаться, был чертовски рад тому обстоятельству, что Генри прихватил свою игрушку.

Парнишка утверждал, что виной всему пиво – ну как это бывает, когда вдруг попадется банка несвежего. Просроченного, вонючего или зеленоватого оттенка – точь-в-точь как пятна мочи на трусах какого-нибудь ирландца. Помню, как-то один тип поведал мне, что достаточно всего одной крохотной дырочки, чтоб в банку попали бактерии, а уж от них, этих тварей, начинают потом твориться разные жуткие вещи. Дырочка может быть такой малюсенькой, что и капли пива из нее не выльется, но бактерии запросто могут пробраться. Им самое главное – это влезть в банку, а уж пиво – самая лучшая среда и пища для этих подлых козявок.

Как бы там ни было, но мальчик рассказал, что однажды вечером, в октябре, Ричи притащил домой ящик «Голден лайт» и уселся пить его, пока он, Тимми, делал уроки.

Тимми уже собирался лечь спать, когда вдруг услышал голос отца:

– Господи Иисусе, тут что-то не так…

И Тимми спросил:

– В чем дело, папа?

– Пиво, – ответил отец. – Господи, ну и дрянь же на вкус! Хуже в жизни не пробовал!

Большинство из вас наверняка удивятся, зачем понадобилось Ричи пить это пиво, если уж оно было столь противным на вкус. Но ведь вы, мои дорогие, никогда не видели, как Ричи Гринейдин расправляется с пивом. Как-то я заскочил в забегаловку к Уолли и собственными глазами видел, как Ричи выиграл пари. Поспорил с каким-то парнем, что может выпить двадцать два бокала пива за минуту. Никто из местных спорить с ним не стал, но какой-то заезжий торгаш из Монпелье выложил на стол двадцатку, и Ричи его уделал. Выпил все двадцать два бокала, и в запасе у него оставалось еще секунд семь. Хоть и выходил потом оттуда на бровях. Так что, полагаю, Ричи успел выпить не одну банку, прежде чем сообразил, что с пивом что-то не так.

– Ой, сейчас, кажись, сблюю… – пробормотал он. – Надо же, дрянь какая!..

Но когда до него дошло, было уже поздно. Мальчик сказал, что понюхал банку. Воняло так, словно в нее успело заползти некое существо и сдохнуть. На ободке крышки виднелась какая-то серая слизь.

Два дня спустя мальчик пришел из школы и увидел, что папаша сидит перед телевизором и смотрит какой-то слезливый дамский сериал. И все шторы на окнах опущены.

– Что случилось? – спросил Тимми. Он знал, что раньше девяти вечера отец обычно не появлялся.

– Ничего, телик смотрю, – ответил Ричи. – Что-то неохота сегодня выходить на улицу.

Тимми включил свет над раковиной, и тут вдруг Ричи как на него заорет:

– А ну выключи этот гребаный свет сию же секунду!

Тимми повиновался и даже не поинтересовался у отца, как же теперь ему делать уроки в темноте. Когда Ричи пребывает в таком настроении, лучше его не трогать.

– И сбегай притащи мне ящик пива! – сказал Ричи. – Деньги на столе.

Когда мальчик вернулся, отец по-прежнему сидел в темноте, хотя на улице к этому времени уже почти совсем стемнело. И телевизор был выключен. У Тимми прямо мурашки по спине поползли. Да и с кем бы этого не случилось! В квартире полная тьма, а папаша торчит себе в углу как пень.

И вот он выставил банки на стол, зная, что Ричи не любит, когда пиво слишком холодное, а потом, подойдя к отцу поближе, вдруг уловил странный запах гнили, типа того, что порой исходит от сыра, пролежавшего на прилавке добрую неделю. Впрочем, надо сказать, Тимми не слишком удивился. Папашу никак нельзя было назвать чистюлей. Он промолчал, прошел в свою комнату, закрыл дверь и принялся за уроки, а через некоторое время услышал, что телевизор снова включили и что Ричи с хлопком вскрыл первую банку.

Так продолжалось недели две или около того. Мальчик вставал утром, шел в школу, а когда возвращался домой, заставал отца перед телевизором, а деньги на пиво – на столе.

В квартире воняло все сильней и сильней. Ричи не поднимал штор на окнах, а где-то в середине ноября вдруг запретил Тимми делать уроки дома, сказал, что ему мешает свет, выбивающийся из-под двери. И Тимми стал ходить делать уроки к товарищу, что жил в квартале от него, не забывая, впрочем, принести папаше перед этим очередной ящик пива.

Затем как-то однажды Тимми пришел из школы – было четыре часа дня, но на улице уже почти совсем стемнело, – и тут Ричи вдруг говорит:

– Зажги свет.

Мальчик включил лампу над раковиной и только тут заметил, что папаша с головы до ног укутан в одеяло.

– Погляди, – сказал Ричи и высунул из-под одеяла руку. Только то была вовсе не рука… Что-то серое, так сказал мальчик Генри. Что-то серое и совсем непохожее на руку. Просто серый обрубок

Ну и, естественно, Тимми Гринейдин страшно перепугался и спросил:

– Пап, что это с тобой, а?..

А Ричи ему и отвечает:

– Понятия не имею. Но ничего не болит… Даже, знаешь, приятно как-то.

Ну и тогда Тимми ему говорит:

– Давай я сбегаю за доктором Вестфейлом.

И тут все одеяло как задрожит, точно под ним находилось какое-то трясущееся желе. А Ричи как заорет:

– Даже и думать не смей! Если позовешь, я до тебя дотронусь, и с тобой будет то же самое. – И с этими словами на секунду отбросил одеяло с лица…

В этот момент я сообразил, что мы стоим на углу Харлоу и Керв-стрит и что замерз я, как никогда в жизни – прямо всего так и колотило. Похоже, градусник, вывешенный у входа в лавку Генри, все же врал. И потом, человеку трудно поверить в такие вещи… И все же эти странные вещи иногда случаются…

Когда-то знавал я одного парня по имени Джордж Келсо, он служил в Бангоре, в Администрации общественных работ. Лет пятнадцать занимался тем, что ремонтировал водопроводные трубы, электрические кабели и прочие подобные штуки. А затем в один прекрасный день вдруг уволился, хотя до пенсии ему оставалось года два, не больше. И Фрэнк Холдеман, один его знакомый, рассказывал, что однажды Джордж спустился в канализационный люк – с обычными своими шутками и прибаутками, – а когда минут через пятнадцать вылез оттуда, волосы у него стали белыми как лунь, а глаза так просто вылезали из орбит, словно ему довелось заглянуть в ад. Оттуда он прямиком отправился в контору, взял расчет, а затем зашел в первый попавшийся по дороге бар и стал пить. И года два спустя алкоголь его доконал. Фрэнки много раз пытался поговорить с ним об этом, и вот однажды Джордж, будучи пьяным в стельку, раскололся. Развернулся на табурете лицом к Фрэнку Холдеману и спросил, видел ли тот когда-нибудь паука величиной со здоровущую собаченцию и чтоб сидел этот паучище в паутине, битком набитой котятами, запутавшимися в ее шелковых нитях. Ну что мог ответить на это Фрэнки? Ничего. Я вовсе не утверждаю, что то, что рассказал ему Джордж, было правдой. Просто хочу сказать: попадаются еще на свете кое-какие штуки, при одном взгляде на которые любой нормальный человек может запросто свихнуться.

Итак, мы с добрую минуту стояли на углу улицы – и это несмотря на то, что ветер продолжал бесноваться.

– Так что же он увидел? – спросил Берти.

– Сказал, что то был его отец, это он разглядел, – ответил Генри, – но все его лицо было покрыто серой слизью или еще какой дрянью… и что все черты сливались и походили на какое-то месиво. И что клочья одежды торчали из тела, словно кто вплавил их ему в кожу…

– Святый Боже… – пробормотал Берти.

– Потом Ричи снова укрылся одеялом и начал орать, чтоб мальчишка выключил свет.

– Он был похож на плесень, – сказал я.

– Да, – кивнул Генри, – вроде того.

– Ты гляди, держи пушку наготове, – заметил Берти.

– А ты как думаешь… – пробормотал в ответ Генри. И мы двинулись по Керв-стрит.

Дом, в котором жил Ричи Гринейдин, находился почти на самой вершине холма. Эдакое чудище в викторианском стиле, выстроенное неким бумажным магнатом в начале века. Почти все дома такого рода впоследствии реконструировали и превратили в доходные, квартиры сдавались внаем. Немного отдышавшись, Берти сообщил нам, что живет Ричи на третьем этаже и что окна его квартиры находятся аккурат вон под тем фронтоном, что выдается вперед, точно бровь над глазом. А я, воспользовавшись случаем, спросил Генри, что же было с мальчиком дальше.

Примерно на третьей неделе ноября Тимми, вернувшись домой из школы, обнаружил, что отец уже не ограничивается простым опусканием штор. Он собрал все имевшиеся в доме одеяла и покрывала, завесил ими окна да еще плотно прибил гвоздями к рамам. И воняло в квартире еще сильней, а запах был такой сладковатый. Так пахнут пораженные гнилью фрукты.

Через неделю после этого Ричи стал заставлять сына подогревать ему пиво на плите. Слыхали о чем-либо подобном? И потом, представьте себя на месте ребенка, отец которого превращается в… э-э… нечто непонятное прямо у него на глазах да еще заставляет разогревать пиво! А потом мальчик слушает, как он пьет его – с эдаким тошнотворным хлюпаньем и причмокиванием, с каким старики едят свою похлебку. Вы только представьте…

Так продолжалось вплоть до сегодняшнего дня, когда мальчика отпустили из школы пораньше из-за снежной бури.

– Тимми сказал, что отправился прямиком домой, – продолжил повествование Генри. – Света в подъезде не было, паренек утверждает, что отец, должно быть, выбрался ночью на площадку и специально разбил лампочку. Так что Тимми пришлось пробираться к двери на ощупь. И вдруг он услышал за дверью какой-то странный шорох и возню. И тут в голову ему пришло, что ведь он и понятия не имеет о том, чем занимается Ричи в его отсутствие. На протяжении почти целого месяца он видел его только сидящим в кресле, а ведь человек должен и спать ложиться, и в ванную заходить хотя бы время от времени.

В дверь был врезан глазок, а изнутри находилась маленькая круглая задвижка, которой можно было бы его закрыть, но, поселившись в этом доме, они ни разу ею не пользовались. И вот паренек тихонько подкрался к двери и… посмотрел в глазок.

К этому времени мы уже подошли к лестнице у входа, и дом нависал над нами всем своим огромным безобразным ликом с двумя темными окнами на третьем этаже вместо глазниц. Я специально взглянул еще раз – убедиться, что в окнах черно, как в колодце. Так бывает, когда их завешивают одеялами или же закрашивают темной краской стекла.

– С минуту глаза мальчика привыкали к темноте. А затем вдруг он увидел громадный серый обрубок, вовсе не похожий на человека. Обрубок полз по полу, оставляя за собой серый слизистый след. А потом вдруг протянул нечто серое змееобразное – кажется, то была рука – и вырвал из стены доску. И вытащил кошку… – И тут Генри на секунду умолк. Берти похлопывал рукой об руку, на улице было чертовски холодно, но ни один из нас не спешил подниматься к входной двери. – Дохлую кошку, – уточнил Генри, – уже давно разложившуюся. Мальчик сказал, что ее всю раздуло… и что по ней ползали такие мелкие белые…

– Хватит! Ради Бога, замолчи! – не выдержал Берти.

– А потом отец стал ее жрать.

Я попытался сглотнуть ставший поперек горла ком.

– Ну и тогда Тимми оторвался от глазка, – тихо закончил Генри, – и бросился бежать.

– Думаю, мне там делать нечего, – сказал Берти. – Вы как хотите, а я не пойду.

Генри молчал, лишь переводил взгляд с Берти на меня.

– Думаю, пойти все же придется, – сказал я. – Тем более что у нас пиво для Ричи.

Берти не произнес ни слова. И вот мы поднялись по ступенькам и вошли в подъезд. И я тут же учуял запах.

Известно ли вам, как пахнет летом на заводе, где изготовляют сидр? Нет, запах яблок присутствует там всегда, но осенью он еще ничего, потому как яблоки свежие и пахнут остро – так, что шибает в нос. А вот летом запах совсем другой, жутко противный. Примерно так же пахло и здесь, только, наверное, еще противнее.

Холл внизу освещала всего лишь одна лампочка, желтоватая и тусклая, заключенная в плафон из стекла «с изморозью». Она отбрасывала лишь слабое мутноватое мерцание. Лестница, ведущая наверх, тонула в тени.

Генри остановил тележку, снял с нее ящик с пивом, я же тем временем пытался нашарить выключатель у лестницы – зажечь свет на втором этаже. Но и там лампочка тоже была разбита.

Берти нервно передернулся и предложил:

– Давай я потащу пиво. А ты держи свою пушку наготове.

Спорить с ним Генри не стал. Протянул ему ящик, и мы начали подниматься по лестнице. Генри – впереди, за ним – я, и замыкал шествие Берти с ящиком. Ко времени, когда мы добрались до площадки второго этажа, вонь там стояла просто нестерпимая. Пахло гнилыми забродившими яблоками и чем-то еще более страшным.

Одно время, живя в Ливенте, я держал пса по кличке Рекс. Славная была собаченция, но не шибко умная, особенно в том, что касалось правил дорожного движения. И вот как-то раз днем, когда я был на работе, Рекса сбила машина. Бедняга заполз под дом и там помер. О Господи, ну и вонища же началась! И мне пришлось выуживать его оттуда с помощью длинного шеста. Тут пахло примерно тем же – падалью, гнилью, плесенью и сыростью свежераскопанной могилы.

До сих пор я все же надеялся, что это какой-то дурацкий розыгрыш, но, похоже, заблуждался.

– Я одному удивляюсь, Генри, как только соседи могут терпеть такое, – заметил я.

– Какие еще соседи… – проворчал Генри и снова улыбнулся странной натянутой улыбкой.

Я огляделся по сторонам и только тут заметил, что на лестничной площадке пыльно и грязно, а все три двери в квартиры, выходящие на нее, закрыты и заперты.

– Интересно, кто же здесь домовладелец? – спросил Берти и поставил ящик на стойку перил, чтобы отдышаться. – Гето, что ли?.. Странно, что он их еще отсюда не вышвырнул.

– Да какой дурак станет сюда подниматься, чтоб вышвырнуть? – заметил Генри. – Может, ты?

Берти промолчал.

Наконец мы преодолели последний лестничный пролет, который оказался еще круче и уже предыдущего. Мне показалось, что здесь гораздо теплее. Словно где-то находился мощный радиатор, излучая тепло и тихонько побулькивая. Вонь стояла просто невыносимая, и я почувствовал, что желудок вот-вот вывернет наизнанку.

Площадка третьего этажа оказалась совсем крохотной, на нее выходила всего одна дверь – с глазком в середине.

Тут Берти вдруг тихонько ахнул и прошептал:

– Глядите-ка, ребята, мы во что-то вляпались!..

Я глянул под ноги и увидел на полу лужицы какой-то серой слизистой дряни. Похоже, перед дверью некогда лежал коврик. Впечатление было такое, словно эта серая гадость сожрала его.

Генри осторожно приблизился к двери, мы шли следом за ним. Не знаю, как Берти, но лично меня всего так и трясло от отвращения. Но Генри, похоже, ничуть не дрейфил. Напротив, приготовился, достал свою пушку и постучал в дверь кончиком рукоятки.

– Ричи! – окликнул он, и в голосе его не было страха, хотя лицо побледнело как мел. – Это Генри Пармели из «Ночной совы». Я тут тебе пиво приволок…

С минуту за дверью царила полная тишина, затем послышался голос:

– А где Тимми? Где мой мальчик?

Лично меня чуть инфаркт не хватил. Голос совершенно не походил на человеческий. Какой-то странный, низкий и булькающий, словно произносились эти слова с полным ртом каши.

– Он у меня в лавке, – ответил Генри. – Хоть поест паренек нормально. Он же у тебя отощал, словно бродячая кошка, Ричи…

За дверью снова настало молчание. Затем послышались ужасные хлюпающие звуки, точно человек в резиновых сапогах шагал по вязкой грязи. А потом тот же голос, но уже близко, у самой двери, произнес:

– Открой дверь и протолкни ящик в коридор. Только сперва сорви колечки с крышек, мне самому не справиться.

– Сию минуту, – ответил Генри. – Ну а сам-то ты как, а, Ричи?

– Не твоя забота, – ответил голос, и в нем отчетливо читалось нетерпение. – Давай сюда пиво и проваливай!

– Что, ни одной дохлой киски больше не осталось, а, приятель? – спросил Генри. И я заметил, что «кольт» он держит уже иначе – нацелившись в дверь и положив палец на спусковой крючок.

И вдруг меня, что называется, осенило. Как, должно быть, осенило Генри, когда мальчик рассказывал ему эту историю. Я кое-что вспомнил, и показалось, что запах гниения и падали усилился. А вспомнил я вот что: за последние три недели в городе пропали две молоденькие девушки и еще какой-то старый пьянчужка из Армии спасения. Все они выходили на улицу с наступлением темноты, и больше их никто не видел.

– Давай сюда пиво! Иначе я сейчас выйду и заберу сам! – сказал голос.

– Думаю, тебе лучше самому забрать, – произнес в ответ Генри и прицелился.

А потом долго, очень долго вообще ничего не происходило. И я уже начал подумывать, что этим и кончится. Затем вдруг дверь резко распахнулась – так резко и с таким грохотом, что мне показалось: она вот-вот сорвется с петель. И из нее вышел Ричи.

Ровно через секунду, всего одну секунду, мы с Берти слетели вниз по лестнице, точно школьники, перепрыгивая сразу через четыре, а то и пять ступенек, и вылетели из двери в снежную круговерть, оскальзываясь и спотыкаясь на бегу.

Спускаясь, мы слышали, как Генри выстрелил три раза подряд. Выстрелы прогремели оглушительно, точно разрывы гранат, и эхо еще долго перекатывалось громом в коридорах и на лестничных площадках этого пустого, проклятого Богом дома.

Того, что я успел увидеть за эту секунду, ну от силы две, хватит мне на всю оставшуюся жизнь. Это была гигантская волна какой-то серой слизи, лишь отдаленно напоминавшая своими очертаниями человека. Волна надвигалась на нас, оставляя за собой блестящий слизистый след.

Но это еще не самое страшное. Глаза этого… существа, они были плоскими, желтыми и совершенно дикими, в них не проглядывало и искорки человеческой души. Точнее говоря, глаз было не два, а четыре, и все они находились где-то в центре этой туши, и между каждой парой глаз пролегала белая волокнистая линия с просвечивающей через нее пульсирующей розоватой плотью, что напоминало распоротое брюхо борова.

Это создание, эта тварь делилась… Делилась на две половины.

Мы с Берти добрались до лавки, не обменявшись по дороге ни единым словом. Не знаю, что творилось у него в голове, зато прекрасно помню, что пришло на ум мне. Таблица умножения, да. Дважды два – четыре, четырежды два – восемь, восемью два – шестнадцать… Шестнадцать умножить на два…

Мы вернулись. Карл и Билл Пелхем так и бросились к нам и стали задавать разные вопросы. Мы не отвечали на них, ни Берти, ни я, просто развернулись к окну и смотрели сквозь стекла, затянутые пеленой снега. Смотрели, не идет ли Генри. Продолжая заниматься умножением на два, я уже дошел до 32 768 – такого количества этих тварей вполне хватило бы, чтоб уничтожить все человечество, – а мы все сидели в тепле за пивом и ждали, кто из них явится первым. И до сих пор ждем.

Я от души надеюсь, что это будет Генри. Нет, правда, надеюсь.

«Мясорубка»

[24]

Офицер полиции Хантон добрался до фабрики-прачечной как раз в тот момент, когда от нее отъезжала машина «скорой» – медленно, без воя сирены и мигалок. Дурной знак. Внутри, в конторе, толпились люди, многие плакали. В самой же прачечной не было ни души, а в самом дальнем конце помещения все еще работали огромные автоматические стиральные машины. Хантону это очень не понравилось. Толпа должна быть на месте происшествия, а не в офисе. Так уж повелось – животное под названием «человек» испытывало врожденное стремление любоваться останками. Стало быть, дела очень плохи. И Хантон почувствовал, как защемило у него в животе; так случалось всегда, когда инцидент бывал серьезным. Очень серьезным. И даже четырнадцать лет службы, связанной с уборкой человеческих останков с мостовых и улиц, а также с тротуаров возле очень высоких зданий, не смогли отучить желудок Хантона от этой скверной привычки. Точно в нем гнездился какой-то маленький дьяволенок.

Мужчина в белой рубашке увидел Хантона и нерешительно двинулся ему навстречу. Бык, а не парень, с головой, глубоко ушедшей в плечи, с носом и щеками, покрытыми мелкой сетью полопавшихся сосудов – то ли от высокого кровяного давления, то ли от слишком частого общения с бутылкой. Он попытался сформулировать какую-то мысль, но обе попытки оказались неудачными, и Хантон, перебив его, спросил:

– Вы владелец? Мистер Гартли?

– Нет… Нет, я Стэннер, прораб. Господи, это же просто…

Хантон достал блокнот.

– Пожалуйста, покажите, где это произошло. И расскажите, как именно.

Казалось, Стэннер побледнел еще больше – красноватые пятна на носу и щеках стали ярче и походили теперь на родимые.

– А я… э-э… должен?

Хантон приподнял брови.

– Боюсь, что да. Мне звонили и сказали, что все очень серьезно.

– Серьезно… – Похоже, Стэннер старался справиться с приступом тошноты – кадык так и заходил вверх и вниз, словно игрушечная обезьянка на палочке. – Погибла миссис Фраули. Господи, какой ужас! И Билла Гартли, как назло, не было…

– А как именно это случилось?

– Пойдемте… покажу, – сказал Стэннер.

И повел Хантона вдоль ряда ручных прессов, аппарата для складывания рубашек, а потом остановился возле стиральной машины. И поднес дрожащую руку ко лбу.

– Дальше сами, офицер. Я не могу… снова смотреть на это. У меня от этого… Просто не могу, и все. Вы уж извините.

Хантон прошел вперед, испытывая легкое чувство презрения к этому человеку. Содержат какую-то фабричку с жалким изношенным оборудованием, увиливают от налогов, пропускают горячий пар по всем этим трубам, работают с вредными химическими веществами без должной защиты, и в результате, рано или поздно, несчастный случай. Кто-нибудь ранен. Или умирает. А они, видите ли, не могут на это смотреть. Не могут…

И тут Хантон увидел.

Машина все еще работала. Никто так и не потрудился выключить ее. При ближайшем рассмотрении она оказалась ему знакома: полуавтомат для сушки и глаженья белья фирмы «Хадли-Уотсон», модель номер шесть. Вот такое длинное и нескладное название. Люди, работающие в этом пару и сырости, придумали ей лучшее имя: «Мясорубка»…

1 Introduction, by John D.MacDonald. © 1998. H. Рейн. Перевод с английского.
2 Foreword. © 1998. Н. Рейн. Перевод с английского.
3 Томас Дилан – английский поэт, символист; Локридж Росс – американский писатель, автор детективов; Крейн Харт – американский поэт; Плат Сильвия – американская поэтесса. Все эти литераторы преждевременно и трагически ушли из жизни. – Здесь и далее примеч. пер.
4 «Беовульф» – наиболее значительный из сохранившихся памятников древнего англосаксонского эпоса. Поэма дошла до нас в единственном рукописном варианте начала X в.
5 Толкин Джон Рональд (1892–1973) – английский писатель, автор сказочно-героической эпопеи «Властелин колец».
6 Джеймс Генри (1843–1916) – американский писатель, с 1875 г. жил в Европе, мастер психологического романа. В числе его произведений – мистико-загадочный рассказ «Поворот винта» («The Turn of the Serew», 1898).
7 Готорн Натаниел (1804–1864) – американский писатель, автор сборников рассказов «Легенды старой усадьбы» и «Снегурочка и другие дважды рассказанные истории».
8 Принз Фредди – молодой американский комик, чья карьера оборвалась в 1977 г.
9 Джоплин Дженис (1942–1969) – американская певица.
10 Карсон Джон (р. 1925) – американский актер, звезда разговорного жанра на телевидении.
11 Лавкрафт Говард Филипс – американский писатель 30-х гг., сочинитель готической мистики.
12 Робертс Орал (р. 1918) – американский евангелист, проповедник, основатель церкви Святости Пятидесятников.
13 Олби Эдвард (р. 1928) – американский драматург, продолжатель традиций Аугуста Стриндберга и Теннесси Уильямса.
14 «Манхэттенский проект» – название правительственной научно-промышленной программы создания атомной бомбы, принятой администрацией Рузвельта в 1942 г.
15 Макквин Стивен (1930–1980) – популярный американский актер кино и театра.
16 Лэндон Майкл (1931–1991) – американский актер, режиссер, продюсер и сценарист.
17 Джиттербаг – быстрый танец с элементами акробатики под музыку свинг или буги-вуги, появился в 20-е гг., был особенно популярен в 40-е гг.
18 Романы-антиутопии Джорджа Оруэлла (1903–1950), английского писателя, публициста. «Звероферма» известна отечественному читателю также под названием «Скотный двор».
19 Дилан Роберт (р. 1941) – автор и исполнитель фолк-музыки, борец за гражданские права.
20 Элиот Томас Стерн (1888–1965) – американский поэт, литературный критик, культуролог, лауреат Нобелевской премии по литературе (1948). Секстон Энн (1828–1974) – американская поэтесса, символистка.
21 Берроуз Эдгар Райс (1875–1950) – американский писатель, автор фантастических и приключенческих романов.
22 Grey Matter. © 1998. Н. Рейн. Перевод с английского.
23 Хэллоуин – 31 октября, канун Дня всех святых, самый популярный детский праздник в США.
24 The Mangler. © 1998. Н. Рейн. Перевод с английского.
Скачать книгу