Вторая линия (сборник) бесплатное чтение

Макс Фрай
ВТОРАЯ ЛИНИЯ
РАССКАЗЫ И ИСТОРИИ РАЗНЫХ ЛЕТ

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Литература — это особым образом организованная речь, речь — инструмент коммуникации, а потребность в коммуникации — следствие богооставленности. С момента разрыва непосредственного контакта с, условно говоря, Богом, описанного в мифах как изгнание из рая, человек неполон. В каждом из нас проделана черная дыра, которая требует наполнения и притягивает к себе все, что подвернется. Этот процесс притяжения, собственно, и есть коммуникация. По мере зарастания дыры нужда в коммуникации снижается, то есть на определенном этапе так называемой «святости» отшельничество — не подвиг, а нормальная бытовая потребность.

Таким образом, литература (как и все остальные способы коммуникации) — прямое следствие богооставленности, которая сама по себе — первопричина и фундамент всех человеческих страданий. Вот нам и ответ на поставленный вопрос.

И одновременно — прекрасная задача повышенной сложности.

Потому что использовать этот заточенный под страдание инструмент для описания прямо противоположного состояния — вот вызов и достойная цель. И не в литературе, понятно, дело, литература — это просто повод взяться за работу в том самом уникальном случае, когда труд действительно освобождает. Потому что речь используется не только для внешних, но и для внутренних коммуникаций, для непрерывного разговора с самим собой. Научаясь применять этот созданный страданием и для описания страдания инструмент по иному назначению, можно постепенно перепрограммировать себя самого. Ну и тех, кто мимо шел, если очень повезёт.

У святого Петра целая связка ключей от рая. Это — один из многих. Не универсальный. Но некоторым вполне может подойти.

ПРАКТИЧЕСКИЕ СОВЕТЫ НАЧИНАЮЩИМ ДЕМИУРГАМ

ОТ АВТОРА

«Практические советы начинающим демиургам» были написаны в 2002 году специально для составленной тогда же антологии «Книга вымышленных миров». Антология получилась, на мой взгляд, неудачная, эту идею следовало бы реализовать пятью-шестью годами позже, когда у нас уже был ФРАМ, как-то незаметно собравший целую плеяду блестящих авторов. Зато она стала поводом написать этот цикл коротких текстов, читать которые мне сейчас удивительно, потому что я же, вроде бы, хорошо помню автора, то есть себя, разлива две тысячи второго года, и голову на отсечение даю: не мог тот человек все это знать, не было у него ни соответствующего опыта, ни даже мыслительного аппарата, пригодного для теоретического понимания. И вообще ничего, кроме ветра в голове, ледяной пустыни в сердце и пары старых ярко-желтых башмаков, чтобы гулять, где вздумается, и никогда не возвращаться.

Отличный, как выяснилось, набор.

1

Некоторые наивно полагают, будто демиурги — совершенные и самодостаточные существа, деяния их безупречны, а намерения продуманны.


Это, разумеется, не так. Достаточно поглядеть по сторонам, чтобы уяснить: совершенство не в природе демиурга. Да и зачем бы совершенному и самодостаточному существу создавать какие-то обитаемые миры?

То-то и оно.


Как все несовершенные существа, демиурги очень любят давать друг другу советы. Советы бывают полезные (насколько вообще может быть полезен чужой совет) и вовсе бесполезные (хоть и забавные). Зато вредных советов демиурги друг другу не дают никогда: зачем?


И так, мягко говоря, не сахар.

2

Прежде, чем приниматься за работу, начинающему демиургу следует ознакомиться с опытом великих предшественников.

Не потому, конечно, что один демиург может чему-то научиться у другого.

А просто чтобы не повторяться.

3

Великий соблазн для начинающего демиурга — сотворить точную копию уже существующего мира, выстроить мост в пустоте между подобием и оригиналом, и посмотреть, что будет.

Создание копии порой, и правда, помогает совершенствовать мастерство. Однако ценности такая копия не имеет; к тому же, обитателей обоих миров такие фокусы нередко сводят с ума.

4

Добросовестный демиург не станет сотворять обитателей новорожденного мира по собственному образу и подобию. Встреча с двойником, говорят, сулит погибель — что же будет с безумцем, который пожелает увидеть несколько миллиардов собственных копий одновременно?

К тому же, не следует забывать, что почти всякий усталый копиист невольно становится карикатуристом.

5

Некоторые демиурги полагают текст живой плотью; им кажется, будто ткань человечьего бытия соткана из той же материи, что и книги: из слов. «В начале было Слово, не так ли? — вопрошают они. И с пафосом заключают: — Еще неизвестно, воспоследовало ли за ним Дело, или было решено, что сойдет и так?..»

Прочие взирают на них с благоговением, но все же месят глину — впрок.

6

Одни демиурги начинают со слов, другие — с рукотворных дел. Первые заботятся о том, чтобы придать своему творению смысл, вторые пекутся о тепле и пище.

Но умудренные опытом демиурги начинают с создания мифа. Они знают: только мифом живы обитаемые миры. Миф — полагают такие демиурги, — единственный смысл бытия, пища для живого пламени.

Очевидцы утверждают, будто жить в мире, у которого такой творец, холодно и страшно, зато некоторые тайные учения свидетельствуют, что лишь у обитателей мира, созданного в качестве комментария к мифу, есть шанс на бессмертие.

7

Лишь две опасности существуют для демиурга, чьи дела всегда предваряются словами. Первая: недооценить силу собственных слов. Вторая: переоценить эту силу.

В первом случае выйдет хаос, а во втором — и вовсе балаган.

8

Демиургу нет нужды уметь, к примеру, летать. Достаточно выдумать того, кто верит, будто он это умеет.

И так со всяким полезным трудовым навыком. Поэтому большинство демиургов вообще ничего толком не умеют, даже шнурки завязывать. Так и живут.

9

Похвально, когда демиург берется за вещи, недоступные пониманию непосвященных. Важно однако, чтобы эти вещи были хотя бы отчасти доступны его собственному пониманию.

10

Встречаются люди, которые мечтают стать демиургами, вопреки своей человеческой природе. Они высокомерно взирают на мир, которому принадлежат, и стремятся совершать поступки, подходящие, по их представлениям, статусу демиурга. Конечно, таким мечтателям никогда не удается создать живой обитаемый мир; дело обычно ограничивается имитацией, тщательной инсценировкой чужих несбывшихся грез.

Демиурги обычно наблюдают за действиями пылких упрямцев с уважением и любопытством. Но в ученики их никогда не берут.

11

Некоторые прирожденные демиурги не знают о своей природе и полагают, что заняты игрой, или развлекают ближних своих забавными шутками, в то время, как сами создают и разрушают обитаемые миры.

Поэтому прежде, чем приняться за новую игру, следует удостовериться, что вы действительно не демиург. А то, знаете ли, всякое бывает.

12

Некоторые демиурги убеждены, что обитаемые миры должны зачинаться как дети: со страстью, восторгом и наслаждением. Они считают, что жизнь в прекрасном и совершенном, но созданном тяжким трудом мире, будет подобна каторге, а потому подражают лишь младенцам, бабочкам, да уличным скрипачам.

Рассказывают о демиурге, который создавал миры, стремительно сбегая вниз с вершины горы и громко выкрикивая все, что успевало прийти на ум. Его экстатические вопли немедленно овеществлялись; существовали они всегда недолго, но радовали воображение редких ценителей изяществом и незавершенностью линий.

13

Большинство демиургов начинают свой труд не с сотворения гор, морей, облаков, или, скажем, детских считалочек будущего мира. Почти всякий демиург прежде всего создает кошмар. Не потому что демиурги злы, и не потому что страхи так уж необходимы для существования обитаемой вселенной. Просто так уж все устроено, что создать кошмар легче всего. Поначалу неопытные демиурги даже сами не замечают, как это у них такое получается.

А потом — что ж, потом уже поздно…

14

Некоторые демиурги считают, что нет ничего важнее, чем живые существа, которым предстоит заселить мир. Таким творцам кажется что горы, воды, пещеры и небеса нужны лишь для того, чтобы поддерживать жизнь разумных обитателей новорожденного пространства; стихии требуются, чтобы дать им силу, а светила восходят над горизонтами исключительно ради создания гороскопов.

Прочие демиурги с ними не спорят. Вежливо соглашаются и качают головами: дескать, вот как оно бывает!

15

Создавая обитаемый мир, искушенный демиург не забывает о мелочах. Он непременно позаботится, чтобы населению было, кому молиться и на кого надеяться. Предусмотрительный демиург не поленится населить небеса богами, похожими на людей — такими, чтобы о них было приятно разговаривать на досуге, чтобы одни жаждали стать их избранниками, а другие могли на них сетовать.

Великодушный демиург понимает: людям совсем не обязательно знать, что рассчитывать им не на кого.

16

Чего точно не станет делать великодушный демиург — так это отнимать у своих созданий возможность мечтать о бессмертии.

С другой стороны великодушие не является неотъемлемым душевным качеством всякого демиурга.

17

Некоторые демиурги спорят: следует ли создавать обитаемые миры лишь наяву, в здравом уме и твердой памяти? Или же можно дать себе волю во сне?

На самом деле, конечно, нет никакой разницы — хотя бы потому, что нет ни сна, ни яви, а лишь две жизни, проживаемые одновременно. Это правило в равной степени верно и для демиургов, и для их созданий, сколь бы несовершенны ни были и те, и другие.

18

Говоря о сновидениях, следует признать: не всякий рождается демиургом, но любой может стать им на время, во сне. Люди, даже самые мечтательные, редко ценят такую возможность, полагая, будто значительные события могут случаться только наяву.

И лишь демиурги знают, какое великое множество восхитительных миров рождается каждую ночь. Поэтому они приветствуют всякое утро с печалью и почтением, как и подобает встречать бесконечную череду апокалипсисов.

19

Некоторые демиурги всерьез полагают себя ответственными за судьбы сотворенных ими миров. Они подолгу обдумывают свои поступки, корят себя за ошибки и тщетно пытаются устранить все просчеты.

Пустое. Демиург не создан для ответственности. У него иная природа и иные заботы. Лучшее, что может сделать демиург для сотворенного им мира — забыть о нем на следующий же день.

20

Неосмотрительно и самонадеянно полагать, будто первый же созданный вами мир непременно станет венцом творения. Но даже самый неопытный демиург должен постараться создать мир, который он сможет любить хотя бы некоторое время. В противном случае, ему придется убедиться, что уничтожать собственное детище — печальный, утомительный и неблагодарный труд. Все равно что обои обдирать.

И ведь не наймешь никого.

21

Не стоит затягивать агонию умирающего мира.

Демиург должен быть честен с собой: если уж не получилось, значит не получилось. Ни к чему тратить время и силы на штопку бесчисленных прорех.

Ломать, в конце концов, не строить.

22

Если уж демиург твердо решил разрушить созданный им обитаемый мир, его долг — позаботиться, чтобы гибель мира была красивым зрелищем. Небрежность в таком ответственном деле, как мы понимаем, совершенно недопустима.

23

И последнее.

Прежде, чем приниматься за сотворение мира, всякий разумный и ответственный демиург обязан создать самого себя и удостовериться, что новорожденное существо как нельзя лучше подходит для предстоящей работы.

СТРАШНЫЕ СКАЗКИ ПРО ЛЮДЕЙ

ОТ АВТОРА

Эти тексты были написаны в 2002–2003 годах специально для spacetime, «сообщества людей, сообщающих подробности о других людях третьим, пятым и тридцать четвертым людям», созданного в Живом Журнале Романом Лейбовым. Сейчас это сообщество находится в плачевном состоянии, а тогда была пора его расцвета, там появлялось много достойных текстов и просто интересных историй.

Прежде мне как-то не приходило в голову записывать т. н. «истории из жизни» — о людях, которые мне встречались, и событиях, которые с ними (или даже с нами) происходили. Дескать, что тут может быть интересного? При том, что моя судьба была столь щедра на колоритных персонажей и невероятные события, что если мне когда-нибудь взбредет в голову написать мемуары, в книжных магазинах их наверняка будут ставить на полки с фантастикой и, в кои-то веки, не промахнутся.

Но это я сейчас более-менее понимаю, а прежде мне казалось, это скучная рутина, все как у всех.

Но мне понравилось сообщество spacetime, как и многое другое, что делал Роман Лейбов, и захотелось для него что-нибудь написать.

Работа для сообщества spacetime оказалась для меня прекрасной школой. Вообще, в моей жизни были всего две школы писательского мастерства, одна другой лучше: чердак, где мы с соседскими детьми собирались, чтобы рассказывать друг другу страшные сказки, и, много лет спустя, spacetime, где можно было учиться рассказывать гораздо более страшные сказки о других людях.

ВЕРОЧКА И АТОМНАЯ ВОЙНА[1]

Моя одноклассница Верочка, самая красивая девочка в классе, в школе и, возможно, вообще в мире, была дочкой школьного завуча Тамары Владимировны.

Тамара Владимировна преподавала русский язык и литературу. Она была огромного роста, имела фельдфебельские замашки, грушевидную фигуру, маленькое лицо сердечком и бакенбарды героини Ильфа и Петрова. Как у нее вышла такая удивительная красавица дочка, неведомо.


Так или иначе, но щедрая природа каким-то образом выхлопотала для Верочки в небесном спецраспределителе точеный носик, миндалевидные серые глаза, роскошную копну волос цвета спелого каштана, покатые плечи, маленькую грудь, осиную талию, крутые бедра и прочие обязательные атрибуты лирической героини.

Она, правда, была удивительная красавица. Даже кургузое пальтишко бледно-горохового цвета, которое справила ей мама-завуч (Верочка носила его с шестого класса по десятый), жуткая тряпочка-передник поверх коричневого платьица, стоптанные туфельки без каблука и прочие ужасы советской уличной моды — все это дела не меняло.


В девятом классе мы с Верочкой крепко подружились и даже сидели за одной партой: на математиках, химии, физике, истории и географии. Возможно, именно поэтому я до сих пор решительно ничего не понимаю в вышеперечисленных предметах: красота Верочки парализовала мой разум.


У Верочки же, как я понимаю, были свои резоны дружить со мною.

Во-первых, у меня дома в ту пору почти никогда не было родителей. Для Верочки, замордованной сожительством с мамой-завучем, мой дом был своего рода Островом Свободы, этакой небесной Кубой. В эпицентре этой сказки мы с Верочкой курили Заграничные Сигареты, которые она воровала у дяди-моряка, ели сливовый компот, запасы коего почему-то всегда имелись в кладовой, и слушали пластинки. Не Пугачеву какую, а все же Элтона Джона. И еще группу «Спейс», оркестр Поля Мориа, Африка Симона и все в таком духе. Все нездешнее, что можно было в ту пору достать на пластинках.

Тут был еще такой специальный, особый кайф: Верочка для курения всегда раздевалась. Снимала школьную форму, надевала гимнастерку моего папы (стратегический запас гимнастерок мог сравниться только с запасами сливового компота). Это был очень мудрый поступок: платье, таким образом, проветривалось на балконе и не впитывало запах сигаретного дыма. За курение мама-завуч дочку расчленила бы заживо, не сомневаюсь.


Она бы ее, впрочем, и за эти визиты ко мне расчленила бы непременно. У меня в ту пору была в школе Репутация. Ну, то есть, ничего конкретного мне инкриминировать не могли, но всем педагогам было как-то ясно, что хорошие дети со мною дружить не должны бы. Почему — сложно сказать: ничего этакого мне тогда вытворять не доводилось. Все этакое случилось в моей жизни несколько позже.

Впрочем, не обо мне речь. Важно, что сам факт дружбы со мною и эти вот тайные визиты кружили Верочке голову. Ничего общего у нас с Верочкой, собственно, не было, просто мы кружили друг другу голову. Разными способами.


Кстати о кружении головы. В десятом классе Верочка вдруг попросила научить ее целоваться. Оказывается, она заранее, в сентябре еще, как-то договорилась с мамой, что та отпустит ее праздновать Новый год в компании старшего брата Саши, курсанта Артиллерийского училища. Верочка очень боялась, что там будут взрослые мальчики, а значит может случиться экзамен по прикладному целованию. И что тогда делать?

Пришлось научить ее целоваться — во имя будущих незнакомых мальчиков из Артучилища.


Новый год Верочка отметила в полном соответствии со своими романтическими планами. Экзамен по целованию был благополучно сдан; в качестве поощрительного приза Верочка получила ухажера, второкурсника Олега. Прекрасный принц оказался невзрачным, лопоухим рыжеватым блондином, невысоким и плотным. Впрочем, меня слушать, наверное, не стоит, я — свидетель пристрастный. А Верочке Олег нравился. Она, откровенно говоря, была влюблена как кошка.


Дружба наша, таким образом, сошла на нет. Верочка много занималась, поскольку мама требовала непременно закончить школу с золотой медалью. А в свободное от занятий время Верочка ходила на свидания. Раз в неделю, в воскресенье — на официально дозволенное мамой свидание, и еще раз в неделю — на тайное (мама-завуч кандидатуру Олега одобряла, но искренне не понимала, зачем нужно встречаться с мальчиком целых два раза в неделю).

Да и у меня началась какая-то новая жизнь.


Ко мне в гости Верочка заявилась лишь однажды, в середине мая, незадолго до выпускных экзаменов. Прибежала сразу после очередного свидания. Мама-завуч думала, что дочка сидит на курсах английского, а дочка в это время подробно рассказывала (и показывала) мне, куда и как ее поцеловал Олег. Сказала, что должна поделиться со мною Самым Важным. Суть судьбоносного месседжа сводилась к тому, что ее распрекрасный Олег сказал, будто больше всего на свете хочет с Верочкой переспать. Кто бы, блин, сомневался.

Но Верочка от такого сообщения была в шоке. Причем не от смущения, а от счастья. Она почему-то думала, что мальчики соглашаются спать с девочками только по очень большой любви. Ну, у нее вообще в голове черт знает что творилось, как, впрочем, почти у всех нас в шестнадцать лет.

Мои попытки объяснить Верочке, что такие вещи, мягко говоря, не всегда взаимосвязаны, практически положили конец нашей прекрасной дружбе.

В общем, Верочка твердо решила, что надо соглашаться. Если уж он ее та-а-а-ак любит, что даже трахаться готов.


Дальнейшее развитие событий известно мне от нашей классной руководительницы, обладательницы доброго сердца и злого язычка. Своих учеников она опекала как львица — до выпускного вечера, и от всего сердца предлагала дружбу — сразу после. Мы с нею встречались раз в два-три месяца и трепались за бутылкой «Букета Молдавии». В основном сплетничали про «наших».


По словам классной, роман Верочки и Олега благополучно продолжался и после того, как наша красавица закончила школу.

В восемнадцать лет Верочка пришла к маме и запросилась замуж. За Олега, понятно — за кого ж еще?

Мама-завуч пришла в ужас. По ее мнению, хорошей девочке следовало сперва закончить институт, а уж потом «думать про замуж». Верочка была в отчаянии, но маму ослушаться по привычке боялась. Да и жить им, кроме как с мамой, было, надо понимать, негде.

И тут всех спасла наша находчивая классная. Она пошла к своей коллеге, завучу Тамаре Владимировне и внушительно сказала:

— Ты что, Тамара?! А вдруг завтра атомная война? Все равно всем погибать. Пусти Верку замуж, пусть хоть чуть-чуть девочка поживет, порадуется.


Тут надо, наверное, напомнить, что в ту пору, в начале восьмидесятых население СССР очень боялось атомной войны. Ожидание атомной войны было привычным фоном, на котором протекала повседневная жизнь простых советских людей, веровавших в газеты и телевизор. Это была вполне серьезная страшилка. Помню, когда по телевизору прервали фигурное катание, чтобы сообщить страшным дикторским голосом экстренную новость про очередной полет космонавтов, наш сосед дядя Боря попал в больницу с сердечным приступом: думал, сейчас войну объявят. И таких как он было очень много.


И крикучая завуч Тамара Владимировна действительно устыдилась, испугалась, пустила Верочку замуж, отдала молодым комнату в трехкомнатной хрущобе и даже возлюбила курсанта Олега, который оказался вполне положительным молодым человеком.


Лет пять спустя они случайно встретились мне на улице Космонавтов. Не вдвоем, а втроем. Завуч Тамара Владимировна в обычном своем платье-чехле, рыжий Олег в военной форме и Верочка в каком-то жутком ситцевом халате. В ту пору не было ничего страшнее ситцевых халатов, этой бабьей униформы приморских городов. Верочка поправилась килограммов на двадцать, не меньше. И ее муж Олег тоже изрядно растолстел. Им обоим, напоминаю, было в ту пору года по двадцать три примерно. А выглядели они как совсем взрослые дядька и тетка, почти ровесники Верочкиной мамы. Грузные, усталые. Шли, ели мороженое из вафельных стаканчиков, переругивались — беззлобно, по привычке, что ли. Меня они, по счастию, не опознали. Останавливаться, спрашивать как дела и отчитываться о своей жизнедеятельности не пришлось.


Лучше бы, что ли, и правда, атомная война случилась, — подумалось мне тогда. Но было уже поздно что-то менять.

Ну и к тому же если из-за всякой глупенькой Верочки атомную войну развязывать — это уж вовсе ни в какие ворота. Боеголовок, пожалуй, не напасешься.

ПРО ГАЛЮ, НАТАШУ И ВИРТУАЛЬНУЮ ЛЮБОВЬ[2]

В университете со мною учились две девочки, Наташа и Галя.

В тех редких случаях, когда мне удавалось заставить себя посетить лекцию, они почему-то неизменно оказывались где-то поблизости. Как я понимаю, нас роднила привычка устраиваться в задних рядах.


Это, конечно, потому, что знания нам были до фени. Меня в ту пору все больше занимали всякие глупости, вроде экзистенциального ужаса, а девочек, понятно, любовь.


Но любовь у девочек была не простая, а, можно сказать, виртуальная.

Галя была влюблена в киноактера Никиту Михалкова, а Наташа — в киноактера Андрея Харитонова (он играл главную роль в умеренно культовом фильме начала восьмидесятых «Овод», если кто помнит).


Как существа творческие, Галя и Наташа не удовлетворялись безобидной мастурбацией в девичьих горенках (черт их знает, может и вовсе пренебрегали такой возможностью). Вместо этого они писали лирические истории о своей виртуальной счастливой жизни с возлюбленными. Именно этим они и занимались на лекциях вместо того, чтобы впитывать знания, или, на худой конец, мирно бездельничать. Потом они обменивались текстами, читали, обсуждали.


До поры, до времени, смысл происходящего был мне неясен. Мы с моим экзистенциальным ужасом и без того неплохо проводили время, читая бледные перепечатки «Тибетской Книги Мертвых» и прочую дивную метафизическую хренотень. Девочки Галя и Наташа казались мне идеальными соседками: тихие, бледные, красивые, они мне совершенно не мешали, а, напротив, услаждали остекленевший от древней мудрости взор.


Но в один прекрасный день случилось культурное событие.

Девочки Галя и Наташа, одурев, вероятно, от герметичности своей мини-секты, взалкали контактов с окружающим миром.

В качестве полномочного представителя окружающего мира они избрали меня.


У меня в ту пору была среди сокурсников сомнительная слава местного мастера слова (хотя никто, в том числе и я, не смог бы объяснить, в чем, собственно, выражается упомянутое «мастерство»). Вероятно, просто экзистенциальный ужас в моих безумных очах светился, наводя окружающих на мысли о Страшном.

В результате, Галя и Наташа вручили мне свои рукописи, с просьбой прочитать и высказать замечания. Речь шла, понятно, не о содержании, а о «литературном качестве» их любовных эпопей.


Мне, ясен пень было любопытно, да и лестно, чего греха таить. До той поры окружающие никогда не спрашивали моего мнения о литературных достоинствах их произведений. Только ошибки просили проверить на письменных экзаменах, но это, как мы понимаем, не совсем то, что требуется.


В результате переговоров в моем распоряжении оказались две общие тетрадки. В черной глянцевой обложке и в коричневой матовой. Какая была чья — не помню.

Прочитать мне удалось только несколько первых записей. Галиных, судя по тому, что речь там шла об актере Никите Михалкове. История о том, как они с Галей ехали в поезде, а за окном было поле с ромашками, которые понравились Гале. И тогда актер Никита Михалков нажал на стоп-кран, остановил поезд и нарвал Гале ромашек. А потом заплатил штраф, потому что богатый. И все, счастливые и довольные, поехали дальше.


Дочитать эту неземную красотищу до конца, или, тем паче, взяться за вторую тетрадку у меня, понятно, не хватило гражданского мужества. Экзистенциальный ужас — это одно, а бытовой — совсем другое. До принятия бытового ужаса я и по сей день дорасти не могу.


Мне как-то удалось вернуть тетрадки девочкам, отбрехаться, пробормотать сбивчиво, что, дескать, все хорошо — лишь бы не обидеть. У меня в ту пору был злой язык и вполне каменное сердце, но девочки и тетрадки — все это находилось где-то по ту сторону добра, зла и прочих полезных в хозяйстве вещей. Мне было ясно, что их лучше не трогать.


Потом мне пришлось учиться читать свои ксерокопии, сидя не в последних, а в первых рядах: горячий шепот Наташи и Гали сводил с ума, отвлекал от привычных и уютных размышлений об экзистенциальном ужасе.

Но, в общем, обошлось — для меня.


У этой, как и у всякой страшной сказки, нет ни морали, ни более-менее счастливого конца. Понятия не имею, как и зачем живут теперь эти девочки. И знать не хочу. В точности, как когда-то, в возрасте пяти лет, мне не хотелось ничего знать о судьбе девочки, в чей подъезд вошла Черная Рука.

ПРО ДИМУ И ДУХОВНЫЕ МЕТАНИЯ[3]

Однажды добрый бог ненадолго отвлекся от кормления ненасытного воронья швейцарским сыром и послал мне жилплощадь в коммунальной квартире. Длинную узкую комнату с бледно-зелеными обоями, большим окном и высоченными потолками. Ужасающее жилье казалось мне прекрасным, поскольку оно было моим, и больше ничьим. Точка. Непрерывный бытовой оргазм.

«Больше ничьим» — это, конечно, касалось только самой комнаты. Коридор, туалет, душевая и кухня, понятно, были общие. По коридору, туалету, душевой и кухне сновали мыши, тараканы, клопы и люди. Люди назывались соседями.


Рядом со мной, как раз за зеленой стеной жил алкоголик Дима. Лысый, синеглазый пенсионер, на первый взгляд, тихий и безобидный. По утрам он тусовался внизу, на ступеньках пункта приема стеклотары. Там у местных выпивох был своего рода английский клуб: закрытое мужское сообщество, членство в котором считалось престижным среди прочих пьющих граждан. Выгоды очевидны: близость к источнику дохода, возможность культурного общения с такими великими людьми, как работники приемного пункта, возможность укрыться от ненастья, в конце концов. Чужих с этих ступенек гнали, беззлобно, но и безапелляционно. На моей памяти в тусовке появилось лишь одно новое лицо: совсем юный инвалид-афганец. Пожилые алкашики приняли его в качестве «сына полка»: баловали, оберегали по мере сил от бытовой жути. Но речь не о нем, а о Диме.


Днем Дима, как правило, возвращался домой, варил серые макароны на кухне, а потом запирался в своей комнате. То ли спал, то ли смотрел телевизор. Зато по ночам он жил исключительно духовной жизнью. Душа его по ночам смятенно металась по закоулкам мясной темницы, побуждая прочую тушу педантично воспроизводить эти метания в материальном мире. То есть, Дима непрерывно бегал по комнате, а за полночь так и вовсе выскакивал в коммунальный коридор.


Следует отметить, что в домашней обстановке Дима носил голубое нательное белье и по коммунальному коридору скитался исключительно в таком виде. На робкие протесты соседок говорил: «Это домашняя форма одежды пожилого человека!» На что они, женщины, в сущности, простые, вербальным хитростям не обученные, не находили резонных возражений.


В ходе ночных метаний, Дима обычно общался с космосом посредством громкого говорения выстраданных слов. Чаще всего он кричал в пространство лирическую фразу: «А бабы-то и нет!» — а потом на какое-то время умолкал, прислушивался. Вдруг, дескать, небесам есть что ответить на его вопль?


Небеса, надо сказать, в конце концов, не выдержали стонов одинокого сердца и послали ему красивую толстую подругу по имени Женя. Женя оказалась роковой женщиной: первым делом она отучила Диму от голубого нательного белья. По крайней мере, вскоре после ее появления мой сосед стал метаться по коридору в розовых ситцевых трусах и белой майке. Потом Женя исчезла из Диминой (и, соответственно, нашей коммунальной) жизни, но привычка к ношению ситцевых трусов у Димы, увы, осталась.


Будучи существом возвышенным, Дима не смог существовать в рамках иной бельевой стилистики и тихо умер где-то в начале девяностых.

ПРО ЛЁНЮ И СВЯЩЕННУЮ СОМУ

Человек с бабелевским именем, мой любимый сосед Лёня Король был невелик ростом, сухощав и по-своему красив. Такие лица были очень популярны в тридцатые годы. Тот же тип, что артист Алейников, та же (редкая, как мне кажется) разновидность обаяния: помесь пролетария и декадента. Для полного счастья — седая прядь в волнистых русых волосах. Она, как утверждал Лёня, была у него с детства.


Лёня Король занимал две огромные комнаты с двумя балконами и потрясающей красоты башенкой между ними. Кроме комнат у него была своя, отдельная кухня. Это в его деле было чрезвычайно важно.


А дело было такое: Лёня варил ширку и слыл одним из лучших варщиков в городе.

Жизнь рядом с ним, как жизнь рядом со всякой знаменитостью, доставляла нам, соседям, немало проблем. Хлипкую общую дверь, ведущую в коридор нашей коммунальной квартиры, ломали, как минимум, раз в неделю. Потом принимались крушить Лёнины приватные, куда более мощные запоры. Но на этом этапе осады кто-нибудь из соседей начинал грозить ментовскими карами, и злодеи удалялись, посулив вернуться. Обещания эти в большинстве случаев выполнялись.


Весь этот ужас творился потому, что Лёня был в своем роде снобом и эстетом. Он не желал варить ширку кому попало. Он всерьез полагал свое варево не простой наркотой, а чем-то вроде священной сомы, мог часами рассуждать о полезных для души и тела свойствах ширки, а потому соглашался готовить волшебное зелье только для приятных ему людей. Приятные люди пользовались его милостями, а потом воспевали талант Лёни Короля по всем городским притонам. Адресок чародея охотно сообщали всем желающим. Желающие пробовали добиться Лёниного расположения всеми доступными способами, а, не добившись, развязывали военные действия.


Несколько раз Лёню отлавливали и били смертным боем; один раз скинули в лестничный пролет, с третьего этажа на первый. Дом был старый, потолки пятиметровые, поэтому в сумме вышло страшное вполне расстояние. К счастью, внизу лежала груда тряпок и пустых картонных коробок, так что Лёня отделался сравнительно ерундовыми травмами.


Были у него и другие неприятности: с ментами. Те очень любили вламываться по ночам в нашу коммунальную квартиру и, не обнаружив Лёню дома, устраивать шмон у всех соседей. Искали его по нашим шкафам. То еще удовольствие.


Иногда Лёню находили и отправляли в ЛТП. Через пару месяцев он возвращался. Его вполне могли бы посадить и надолго, но у Лёни имелся высокопоставленный обкомовский брат. Жирная лоснящаяся скотина в ондатровой шапке — такое впечатление у меня осталось от первой и единственной встречи. Может быть, впечатление было ошибочное: у меня в те годы от одного вида ондатровых шапок приступы неконтролируемой ярости случались.

Так или иначе, но брат в большинстве случаев отмазывал Лёню от крупных неприятностей. Правда, Лёня говорил, что однажды брат сам его в ЛТП засадил, но родственные отношения — дело темное. Не знаю, словом.


Мы с Лёней, можно сказать, дружили. Притом, совершенно бескорыстно.

Мое знакомство с ширкой состоялось несколько раньше, и мы пришли к обоюдному выводу, что не подходим друг другу. На том, как говорится, и порешили.

Лёне лишь однажды удалось навязать мне сей бесценный дар. Нехороший полутрип продолжался двое суток, после чего Лёне было интеллигентно, но твердо сказано: «На хуй твою хуйню».

Добрососедским отношениям это, однако, не помешало. Мы подкармливали друг друга в трудные дни, благо таковые случались у нас в разное время. У меня выработалась привычка покупать домой два хлеба: себе и Лёне. Родственники мои с восторгом выяснили, что я, оказывается, обожаю прошлогоднее засахаренное варенье: Лёня жить не мог без сладенького. Он же, разжившись деньгами, непременно просовывал мне под дверь трёху, а то и пятерку. Не давал в руки, а именно так — тайком совал. Это, надо сказать, не раз спасало мою органическую жизнь.

По ночам мы нередко пили чай с вареньем у него на кухне. Ради такого дела Лёня любезно убирал с плиты свой аптекарский хлам. В наших комнатах в это время трахались бездомные приятели: Лёнины — под ширкой, мои — просто так. Моя жилплощадь по этой причине освобождалась много быстрее, зато у Лёни было что послушать.


Что до моих приятелей, они постепенно перезнакомились с Лёней и стали понемногу перебираться на Лёнину территорию. Понятно, не для того, чтобы попить чаю, посидеть на балконах, или забраться в башенку. У моих приятелей к Лёне был практический интерес.

Со временем это приобрело комические формы. Мои знакомые старались прошмыгнуть к Королю тайком: стеснялись меня. Столкнувшись со мною в коридоре, краснели и безбожно врали, что зашли к Лёне на минутку, отдать старый долг. Мне, понятно, было по фигу, но поди объясни это людям, всерьез присевшим на измену.


Зато Лёня был счастлив: он-то, бедняга всю жизнь хотел вырваться из своей среды. Внимание богемных мальчиков-девочек ему чрезвычайно льстило. Особенно, конечно, девочек.

Девочки, надо сказать, тоже были довольны. У своего тезки, художника Лёни, Король даже отбил жену Светку — не на какую-нибудь там неделю, а всерьез и надолго. Попробовав ширку, эта удивительная женщина заявила, что была полной дурой, пробухав первые тридцать пять лет своей жизни, зато теперь, дескать, непременно исправит эту оплошность. И исправила, надо сказать. Четыре года, верой и правдой. Больше не успела по причине высокой смертности среди провинциальных наркоманов.


Нетрудно догадаться, что главного героя этой истории тоже давным-давно нет в живых. Лёня умирал долго и мучительно, в течение полутора лет, с переменным, так сказать, успехом. Иногда казалось, что он выздоравливает, но потом ему становилось еще хуже. Это, как мне рассказывали, началось с очередной драки с «клиентами». Лёне сломали челюсть, которая со временем все больше опухала и причиняла ему неописуемые страдания. Когда какое-то время спустя, брат стал таскать Лёню по врачам, они уже ничего не смогли сделать.


Последние несколько недель были ужасны. Мне, к счастью, почти не довелось при этом присутствовать: место жительства к тому моменту сменилось. Несколько раз пришлось зайти в коммуналку за какими-то вещами. В коридоре пахло разлагающимся Лёниным телом. Не очень сильно, у него была хорошая, крепкая дверь, но мне хватило. Говорят, он почти все время кричал. Еще говорят, что брат успел его перед смертью зачем-то окрестить и женить. То есть женить как раз понятно зачем: таким образом продавались квартиры до наступления эпохи приватизации.


Поэтому после Лёниной смерти его комнаты заняла бойкая женщина Надя, но с нею мы уже не соседствовали. Знаю только, что у нее была огромная белая собака неведомой породы. Собаку звали Микки.

ПРО СТРАШНЫХ КОРНЕЙЧУКОВ

Семейство Корнейчуков занимало в нашей коммунальной квартире две большие смежные комнаты. Муж Миша, жена Мила и две дочки, погодки. Все невысокие, плотные (не толстые, а коренастые), круглолицые и симпатичные. Этакие хоббиты. Техническая интеллигенция, советский средний класс.


Мне они казались аналогом семейства Стоговых из школьного учебника английского языка. Май фазер из инженир, май мазер из тича, ви хэв э кэт. Примерно так все и было, только у Корнейчуков фазер был тичером (преподавал в каком-то институте), а мазер, напротив, инженером. «Э кэт» тоже имелся. Рыжий, кастрированный. В коммунальный коридор его не выпускали, и правильно делали. Дочки учились в престижной английской школе (попали туда не по блату, а по месту жительства, так уж повезло) и были там отличницами, на зависть пристроенным туда за деньги и бытовые услуги одноклассникам.


Все у них было как у людей. Почти идеально. В кухне готовилась вкусная еда (холодильник закрывался на специальный навесной замочек), в уборной от них оставались газеты с программой телевидения, где галочками помечались фильмы, выбранные для семейного просмотра. Миша не курил, выпивал только по праздникам. По праздникам же неистово пах одеколоном, словно бы выливал на себя полфлакона за раз. У Милы была шуба, которую та надевала несколько раз в сезон, по торжественным, как я понимаю, случаям. Еще у нее была губная помада сдержанного розового цвета. Иного макияжа Мила себе не позволяла. Дочек Корнейчуки держали в строгости. Никакого тебе гламура, хоть и восьмидесятые на дворе. Все серенькое, коричневое, бурое, длиной до колена, туфельки из «Детского мира». С другой стороны, на какие шиши, интересно, гламур разводить? Советскому среднему классу уже в ту пору не до жиру было.


На фоне нашей коммуналки, это сверхобычное семейство приобретало, надо сказать, монструозные черты и людоедские повадки. Без них мы были бы вполне безобидным сообществом законченных психов и мирно варились бы в собственном соку. Но несчастные Корнейчуки ощущали себя (вполне справедливо, думается мне) безвинными жертвами коммунального ада. Они не могли примириться с действительностью. Они с нею боролись.


Поскольку действительностью были в первую очередь мы, соседи, то и боролись Корнейчуки, понятно, именно с нами. Они заваливали жалобным спамом карательные органы, требовали убрать нас, уродов, из их нормальной, интеллигентной вполне, жизни.


Большинство писем было посвящено соседям, обитавшим за стенами квартиры Корнейчуков: алкоголику Диме и наркоману Лёне Королю. Корнейчуки требовали отправить их в ЛТП и там излечить: Диму — от алкоголизма, а Лёню, соответственно, от наркомании. Хитрость состояла в том, что в те времена человека, отсутствующего по месту жительства более полугода, можно было лишить прописки. Корнейчуки рассчитывали, что смогут подсуетиться и занять соседскую жилплощадь. Из этих же, как я понимаю, соображений из города Челябинска была выписана мама Милы. С ее появлением приготовление пищи на коммунальной кухне стало непрерывным процессом: бабушка появлялась там в семь утра и сваливала только после семи вечера.

С чужой жилплощадью ничего у Корнейчуков, понятно, не вышло, но нервы они своей писаниной всем изрядно попортили. Особенно, конечно, наркоману Лёне. Алкоголика Диму почти не трогали: кто ж одинокого советского мужчину пенсионного возраста на полном серьезе от пьянства лечить стал бы? То-то же.


Поскольку у нас с Корнейчуками была общая кухонная плита, мне тоже пару раз довелось выступить в роли мирового зла. Участковый милиционер даже любезно показал мне соседское письмо. Там говорилось, что я нигде не работаю и содержу притон.

От расправы меня спасла перестройка. Тунеядством советских граждан тогда уже никто всерьез не интересовался, а притон у меня был, ясное дело, курам на смех: ну, сидели постоянно в гостях какие-то невнятные личности богемного вида — а толку-то. Все больше разговоры разговаривали, сексом занимались редко и как-то застенчиво, а пьянствовали вполне интеллигентно — если, конечно, смотреть на это дело с точки зрения притоносодержателя. Даже топором ни разу никого не зарубили — фуфло, словом, а не притон.


Из всего вышесказанного ясно, что наша с Корнейчуками обоюдная ненависть в те годы не поддавалась описанию.


Мне довелось попасть в эту квартиру в самом начале девяностых.

Коммуналка приобрела совсем уж печальный вид. На кухне курил мой бывший сосед Миша. Он осунулся, постарел; от него не пахло одеколоном, зато ощутимо пахло вином, хотя день был совсем не праздничный.

Увидев меня, Миша совсем не удивился. Даже не поздоровавшись, спросил: «Вы Юленьку мою помните?»

Юленька — старшая дочка, миниатюрная копия мамы. Конечно, помню, что ж не помнить-то.


Оказалось, Юленька в прошлом году закончила школу с медалью, сдала экзамены в какой-то институт и тем же летом погибла в автомобильной аварии. Водитель и остальные пассажиры отделались царапинами и синяками — вроде бы, так.

Что тут скажешь?

У меня, во всяком случае, слов не нашлось. Нашлось только молчание, да и того хватило ненадолго. Но, по крайней мере, мы с Мишей молча покурили на кухне, минут пять. У меня глаза были на мокром месте — и не потому что смерть (я не знаю, что бывает после смерти, и не могу считать ее безусловным злом), а просто потому что мой бывший сосед Миша больше не круглый, не важный, не румяный, а такой растерянный, тихий, бледный, сдувшийся шарик. Потому что грязная, сочащаяся остатками фарша мясорубка на их кухонном столе — не просто полезный бытовой прибор, а символ, да. Хотя, конечно, излишне прямолинейный — так мне тогда думалось.


Миша еще что-то рассказывал про работу, про то, что денег не хватает, про школьные успехи второй дочки, у которой, наверное, тоже будет медаль, и такая выросла красавица, ну и Мила «потихонечку», и бабушка еще держится, и вот котенка взяли, серенького, полосатого…

Мне хотелось закричать, но так, понятно, было бы слишком просто.


Потом мне нужно было уходить. Мы стали прощаться.

Вы извините, — сказал вдруг Миша, — если раньше что-то не так. Мы же не понимали, как художники живут.

ПРО ЛИЗАВЕТУ МИРОНОВНУ

Лизавета Мироновна, которую все прочие обитатели коммунальной квартиры именовали не иначе как «баба Лиза», занимала длинную узкую комнату с одним окном в дальнем конце коридора. Она находилась на той стадии жизненного пути, когда дела земные все еще волнуют сердце, но для их решения уже используется какая-то иная (возможно, небесная) логика. Иными словами, она пребывала в глубоком маразме. Но образ жизни вела весьма активный.


Она была очень стара, или, по крайней мере, казалась очень старой. Ее сыну, который часто приносил старушке продукты, было явно за пятьдесят. Сына баба Лиза то ли не узнавала, то ли просто не очень любила, поэтому обычно ему приходилось оставлять продукты в коридоре, под дверью: в комнату его почти никогда не пускали.


Лизавета Мироновна обычно открывалась радостям жизни по ночам. Около полуночи она обычно начинала играть на пианино. Иногда музицирование сопровождалось пением, но голос у старушки был слабый, поэтому получалось не очень ужасно.


Коронным номером бабы Лизы был поход в уборную. Это больше похоже на глупый анекдот, чем на правду, но в контексте этого анекдота всем нам приходилось существовать изо дня в день.


Наша коммунальная уборная, надо сказать, имела небольшое окно, выходящее в душевую. Вернее, в помещение, которое когда-то было душевой. По назначению его не использовали уже много лет, поскольку горячей воды в квартире все равно не было, а холодная случалась так редко, что мы воспринимали ее как милость небес. Поэтому в душевой держали старые тазы, ведра, потрескавшиеся стульчаки и прочую бытовую дрянь. Там же стояло огромное общее корыто с водой, чтобы сливать в туалете.


Так вот, больше всего на свете Лизавета Мироновна боялась, что кто-нибудь станет подсматривать за нею из душевой в это самое окошечко.

Поэтому всякий ее визит в уборную начинался с обхода соседей. Если чья-нибудь лампочка в туалете горела, она просила погасить свет. Если лампочка не горела, она просто предупреждала, чтобы свет в ближайшее время не включали. Причем Лизавета Мироновна отличалась редким упорством: она могла стучать в соседскую дверь часами, если ей по какой-то причине казалось, что сосед есть дома, но не хочет ей открывать. Хуже всего, если ей не открывал сосед, чья туалетная лампочка в этот момент горела: тут начинались вой, визг и метание особо тяжких предметов (наиболее часто летало по коммунальному коридору ведро с водой).


Уладив, наконец, вопрос с затемнением, баба Лиза отправлялась в туалет.

Но сидеть там в полной темноте, ей, видимо, было страшно. Поэтому она оставляла дверь открытой. То есть, не просто приоткрытой, а распахнутой настежь. Мои гости, когда им случалось впервые увидеть бабу Лизу на унитазе, почему-то страшно пугались. На мой-то взгляд, ничего особенного: ну старуха, ну срет — подумаешь…

Но люди, можно сказать, в обмороки падали и даже пить на какое-то время зарекались. Потом, правда, привыкали. Некоторые даже прикипали душой к этому поучительному зрелищу.

Остается добавить, что старушка сидела в уборной подолгу. Иногда она там даже засыпала. Но желающих отнести ее в комнату на руках, или, тем паче, разбудить, на моей памяти, не было.


В свободное от оккупации туалета время Лизавета Мироновна любила готовить пищу. Делала это она тоже по ночам, на своей кухне. Кухня у нее была отдельная, но при этом соседствовала с общей кастрюльной территорией. Зато запиралась на ключ. Ключ баба Лиза, надо сказать, часто теряла и, опять же, ломилась ко всем соседям, требуя принять участие в поисках. Иногда она вызывала милицию, жаловалась, что у нее украли ключ. Но менты бабу Лизу знали и поэтому не приезжали, за что им, ежели читают сейчас мои записки, большое человеческое спасибо.


Пищу Лизавета Мироновна готовила, судя по запахам, вкусную. То есть, кулинарный ее талант не был поврежден злодейским временем. Но удивляло меня не предполагаемое качество еды, а ее очевидное количество. Еды баба Лиза готовила столько, словно ей было нужно накормить, как минимум, пятерых гостей. Приготовив, уносила к себе в комнату. Несколько блюд: салаты, закуски, горячее и непременно пирог какой-нибудь, или другой десерт. Но чаще все же пирог.

Дальше начиналась сущая мистика. Примерно через час баба Лиза несла на кухню грязную посуду. Опустошенные блюда, миски и кастрюли + несколько грязных тарелок. Ну и всякие там вилки-ножи. Это выглядело так, словно у нее в комнате действительно сидели прожорливые гости. Но там, понятно, никого не было.

Мы с друзьями не раз наблюдали это зрелище и, в конце концов, решили, что баба Лиза кормит окрестных домовых. Ну или суккубов-инкубов соседских, усталых. У нас была гипотеза, что маразм Лизаветы Мироновны столь глубок и светел, что чудесные существа не стесняются ей показываться. И пищей ее, вполне, впрочем, материальной не брезгуют. Иных объяснений мы так и не изобрели.


Еще она, конечно, целыми днями громко сама с собой разговаривала. Боялась мышей; один раз наткнулась на меня в коридоре и заорала: «Мышь!» Потом убежала.

В другой раз завела со мною светскую беседу. Сказала, что прекрасно меня знает, что дедушка мой при румынах держал бакалейную лавку,[4] и меня она там видела, совсем ребенком. Просила передавать дедушке привет.


Иногда Лизавета Мироновна начинала одеваться и прихорашиваться. Говорила всем, что пойдет гулять на бульвар. Одевшись, стучалась к соседям: просила присматривать за ее комнатой, пока она будет гулять. Мы, ясное дело, обещали.

Одевшись (многослойно, на манер знатных средневековых японцев), намазав губы и украсив кудри матерчатыми розами, старушка снова выходила в коммунальный коридор. Несколько раз медленно, с достоинством его пересекала и удалялась обратно, в комнату.

В такие дни мы получали передышку: утомившись «прогулкой по бульвару», баба Лиза ночью спала, как убитая.

Соседи часто советовали ей пойти погулять, в надежде на такое послабление, но она поджимала губы: «Погода плохая, не пойду». То есть, манипулировать ее поведением было невозможно.


Лизавета Мироновна, понятно, давным-давно умерла. Приходил ее пожилой сын, забирал какие-то вещи. Попросил помочь: кажется, нужно было стремянку подержать, пока он что-то сверху, с антресолей выгребал. Получив помощь, расчувствовался, показал фотографию не слишком юной, но вполне интересной дамы с младенцем на руках: дескать, это я с мамой. Объяснил: я — поздний ребенок. Баба Лиза наша, оказывается, вела в молодости богемную жизнь. То ли пела в оперетте, то ли просто билеты там продавала. И только уже после тридцати завела ребеночка (тогда это считалось очень поздно). То есть умерла она, надо понимать, лет в девяносто.


Комната ее при мне оставалась пустой, а что было дальше — не знаю.

Из сборника «КНИГА СТРАХА»

ОТ АВТОРА

На протяжении многих лет все, или почти все мои рассказы создавались для разных ФРАМовских сборников. Очень удачно вышло, что десять с лишним лет назад у меня появился повод регулярно писать рассказы, и мне очень нравится, что из этого в итоге получилось. «Большая телега» и совсем новые «Сказки Старого Вильнюса», первая часть будущего огромного (потому что в центре Вильнюса оказалось целых 108 улиц) трех- или даже четырехтомного цикла — пожалуй, лучшие мои книги на сегодняшний день. Никогда не знаешь, где тебе повезет.

Идея сделать сборник историй о страхе пришла мне в голову в идеальной ситуации — ночью, в поезде, следующем из Вильнюса в Петербург. В полном соответствии с законами жанра, за окном бушевала гроза, а в полутемном коридоре гремели опустошенной тарой призраки пассажиров, безвременно погибших от дорожного пьянства. Впрочем, сборник вышел, на мой взгляд, довольно неудачный, в нем нет цельности и симфоничности, т. е., собранные вместе тексты не звучат как единое целое. Для сборника это огромный недостаток.

Зато специально для «Книги страха» многие авторы написали отличные тексты, а я — «Plum», безусловно, самый страшный из моих рассказов.

SWEET PLUM[5]

Когда я сказал: «Поедем автостопом», — Лара и бровью не повела. Зато утром, когда я подогнал к подъезду древний «гольф» цвета разлитой ртути, вздохнула почти разочарованно:

— Так и знала, что врешь про автостоп.

— Это, увидишь, будет самый настоящий автостоп. Программа такая: мы едем, едем, едем в далекие края, до тех пор, пока что-нибудь не сломается. Потом полдня кукуем на обочине, ждем доброго самаритянина, который дотащит нас на буксире до ближайшего автосервиса; пока машину чинят — осматриваем окрестные достопримечательности. Чем серьезней поломка, тем больше успеем увидеть. Правда, я здорово придумал?

— Ничего себе лотерея. А вдруг не сломается? Тогда, что ли, так и будем ехать без остановок, как глупые дураки?

— Ну да, к последнему морю. Но это, знаешь, маловероятно. Машина восемьдесят шестого года.

— Практически ровесница фараонов.

— Вот именно. Причем я, судя по всему, первый владелец, который не испытывает к ней лютой ненависти. Во всяком случае, мой предшественник, добрейшей души человек, в жизни ни с кем, кроме телевизора не поругался — так вот, даже он бил это бедное животное ногами за малейшую провинность; говорил, что хуже уже все равно не будет. Он, скажу тебе по секрету, заблуждался. Хуже, теоретически, возможно. Но маловероятно, чего уж там.

— Да, это меняет дело. Автостопом ехать любой дурак может. А такой экстрим только для крутых рейнджеров и законченных придурков, вроде нас.

— Вот и я так рассудил. Тем более, что эту бедолагу не жалко заправлять богомерзкими отходами алхимических опытов, которые в причерноморских степях выдают за бензин.

— Вот. Это уже как-то похоже на правду, — ухмыльнулась Лара. — Ты — скупой и расчетливый буржуа, прикинувшийся романтическим вагабондом. Я это предвидела; скажу больше, в глубине души я на это надеялась. Только чур вести будем по очереди, — почти сердито добавила она. — Я тоже желаю насладиться этим увечным железным телом.

— От таких великодушных предложений, Лариса Сергеевна, настоящие джентльмены в здравом уме не отказываются, — и я проворно распахнул перед ней водительскую дверь. — Чур ты первая. Я еще не проснулся.

Лара просияла. Немного повозилась с креслом, подвигала его туда-сюда, поправила зеркала, медленно вырулила на подъездную дорожку, попятилась, пробуя заднюю передачу, умиротворенно вздохнула: «Ладно, будем считать, разобрались», — и мы поехали.


Это путешествие я замыслил еще зимой, обнаружив, что дела не дают мне улизнуть от московской слякотной стужи. Вообще-то до сих пор я предпочитал полагаться в таких делах на импровизацию, но зимние ночи почти бесконечны, а сладкие планы на будущее лето — самое эффективное и безвредное снотворное, от такого времяпровождения даже похмелья не бывает, поэтому я успел распланировать свою «крымскую кампанию» до мельчайших деталей. Решил, что это будет долгое, неторопливое путешествие на древней помойке, которая за долгие годы небезупречной службы приобрела в семье прежнего владельца статус родового проклятия. У этой археологической редкости было одно неоспоримое преимущество перед любым другим доступным мне транспортным средством: в случае чего, ее абсолютно не жалко, так что и тревожиться не о чем. Недостаток комфорта — невысокая плата за безмятежность, по крайней мере, для человека, вроде меня, чуть ли не от рождения наделенного сомнительным даром заранее просчитывать и предупреждать все возможные неприятности. Дрянная машина, драные штаны и минимум наличности — вот залог полноценного отдыха, мне так всегда казалось.


Разобравшись с приоритетами, я сочинил примерно трехкилометровый плей-лист, выбрал две дюжины книг для пляжного чтения, после некоторых колебаний мысленно положил в рюкзак камеру, маску, ласты и две пары темных очков, или даже три, потому что одну из них я непременно потеряю на третий примерно день, а вторую — ближе к концу отпуска. Составил дивное дорожное меню: гора бутербродов с сыром, идеальная еда для путешествия, чем дольше лежат они на жаре, тем вкуснее становятся. И сливовых самокруток надо будет навертеть побольше, про запас, чтобы не останавливаться потом на обочине ради каждого перекура. И лайм заранее выдавить в каждую бутылку с водой, и два литровых термоса с кофе, непременно два, потому что я прожил очень долгую жизнь, целых тридцать шесть лет, и твердо знаю: один литр кофе — это катастрофически мало.

В феврале ударили лютые морозы, а работы у нас с Мишелем прибавилось, так что даже в Египет какой-нибудь на неделю сбежать от холодов не удалось, и мне понемногу стало казаться, что все эти прекрасные штуки — лето, Одесса, Кинбурнская коса и Крым, даже расплавленные солнцем бутерброды с сыром — существуют только в моем воображении. Но я твердо знал, что если вера моя будет крепка, они своевременно материализуются, сбудутся и превзойдут все ожидания, как бывало уже не раз.

А еще через месяц, в марте, я познакомился с Ларой, и это событие, как принято говорить в таких случаях, перевернуло мою жизнь, но в планы на лето оно не внесло никаких изменений, кроме, разве что, числа бутербродов и термосов. Даже плей-лист перекраивать не пришлось, наши музыкальные пристрастия полностью совпали, а на такую удачу я, честно говоря, рассчитывал куда меньше, чем на возможную встречу с инопланетянами, в скорое пришествие которых окончательно перестал верить еще в девятом, кажется, классе.


Сцепление полетело на окраине Одессы, где я, в любом случае, планировал задержаться. Вообще, это прискорбное происшествие с самого начала подозрительно смахивало на удачу: не прошло и минуты, как у меня за спиной появился ангел-хранитель, смуглый, седой и неопохмеленный. Ангел назывался дядя-вася, в кармане его ветхих штанов небесной флейтой заливался древний мобильный телефон «моторолла» весом в добрых полтора кило, а в телефоне задушевно материлось дяди-васино земное начальство. «Тихо, ша, — снисходительно говорил начальству наш ангел, — слушай сюда, у меня тут клиент на иномарке, с шикарной дамой, так что хватай какой-нибудь канат и давай до нас». Мы с Ларой опомниться не успели, как оказались в автосервисе, откуда нашего ангела-хранителя уже давно грозились выгнать взашей за пристрастие к богемному образу жизни, да так и не собрались — на наше счастье. Вознаградив дядю-васю комком мятых гривен, а его усталого, но обнадеживающе трезвого начальника авансом и обещанием приплатить за срочность, я закинул на плечо полупустой рюкзак с чистым бельем и зубными щетками; в ближайшем раскаленном киоске мы обзавелись подробной картой местности и отправились к морю, скупая все персики и помидоры на своем пути, счастливые, замурзанные, хлюпающие соком великовозрастные балбесы, идеальная пара, ничего не скажешь.


Если верить карте, до моря было сантиметров пять, не больше, однако мы шли целых два с половиной часа, палимые бледным от злости послеполуденным солнцем. Но вместо усталости испытывали только нарастающее возбуждение и азарт, словно бы на берегу нас ждали не ребристые топчаны и убогие пляжные шалманы, а, как минимум, парадный вход в волшебную страну. Наконец пришли, рухнули на раскаленный песок, перевели дух, переглянулись и одновременно рассмеялись — от полноты чувств.


— Слушай, — сказал я после того, как мы, заново рожденные, мокрые и обессиленные, вышли из моря. — Я тебя сейчас разочарую, причем два раза подряд. Переживешь?

— Это пойдет мне на пользу, — заверила меня Лара. — А то что-то я в последнее время какая-то чересчур очарованная, добром это не кончится.

— Будем надеяться, это вообще ничем не кончится. Ни добром, ни злом — в смысле, просто не кончится, и все.

— Конечно не кончится, еще чего не хватало. Давай, разочаровывай, не томи.

— Во-первых, я вовсе не такой прекрасный романтический придурок, каким стараюсь казаться. А скучный, предусмотрительный хмырь. Все это время делал вид, будто мы несемся на крыльях судьбы навстречу неведомым приключениям, а сам решил, что в Одессе надо будет задержаться дней на пять, и заранее договорился насчет жилья. Здесь отличные квартиры-гостиницы, по-моему, полгорода этим бизнесом живет. Нас ждет однокомнатная квартира с огромной кухней, на тихой улице, до моря десять минут пешком, белые стены, синий потолок и такие же синие простыни, пропахшие лавандой — я почему знаю, я там уже останавливался в декабре, когда по делам сюда ездил, и в прошлом году весной тоже; в общем, это совершенно неважно, главное — место проверенное, тебе понравится.

— Ну, честно говоря, я так и подумала, что у тебя все схвачено. Так что, если хочешь меня разочаровать, осталась еще одна попытка. Но, боюсь, ничего не получится.

— Зря сомневаешься. Надо верить в безграничные возможности человека. Я, видишь ли, плохо рассчитал дату прибытия. Все с самого начала складывалось подозрительно удачно: ты согласилась подменять меня за рулем, мы так и не заглохли посреди степи, очередь на границе была меньше, чем обычно, нас даже за превышение скорости ни разу не остановили. В итоге, мы с тобой приехали почти на целые сутки раньше. Квартира освободится только завтра в полдень. И где мы будем ночевать сегодня, я, честно говоря, пока не понимаю. Можно, конечно, позвонить Ольге, в смысле, хозяйке, вдруг предыдущие жильцы раньше уехали. Она этих квартир штук десять сдает, или даже больше. А если у нее ничего нет, обзвоню гостиницы, тут на карте, видишь, реклама с телефонами… Но надо понимать, что шансов у нас почти никаких. Начало августа все-таки.

— Ты давай, звони, — поразмыслив, сказала Лара. — Хозяйке и вообще всем. Свободный номер в разгар сезона — так, конечно, не бывает. Но мало ли. А в случае чего, пойдем на вокзал. Там бабушки.

— Бабушки, — задумчиво повторил я. — На вокзале. Бабушки, значит. — И тут меня, наконец, осенило. — А, с картонками?

— Ну да. Мрачный клоповник по сходной цене, специально для неприхотливых пассажиров плацкартных вагонов. Ничего, одну ночь продержимся как-нибудь. Я так точно буду спать как убитая, с нежностью прижимая к груди самого крупного клопа, как плюшевого мишку.

— Ужасы какие ты рассказываешь, — вздохнул я и потянулся за телефоном.


Предчувствия меня не обманули. Ольга, высоко ценившая меня за редкую для ее постояльцев готовность самостоятельно заменять перегоревшие лампочки и феноменальную непригодность к хищению хозяйской туалетной бумаги, чуть не плакала, но ничем не могла помочь: нынешние жильцы раньше завтрашнего утра с места не двинутся, а остальные квартиры заняты до конца августа, и ее собственный дом, как назло, под завязку забит родственниками, даже в садовой беседке спит племянник из Новосибирска. Обещала расспросить коллег и перезвонить, если что-то найдется, но на это я, честно говоря, не слишком рассчитывал. На ее месте я бы и сам трижды подумал прежде, чем постоянного клиента к конкурентам отправлять: а вдруг мне там понравится?

Обзвон гостиниц тоже ни к чему не привел. Лара, тем временем, доплыла до волнореза и теперь бродила туда-сюда, по воде аки посуху, то и дело поворачиваясь лицом к берегу и приветственно размахивая руками — для меня. Но желанного терапевтического эффекта ее пантомима не возымела, я стремительно впадал в уныние. Приключения, кто бы спорил, дело хорошее, а привокзальные старушки с картонками, надо думать, прелюбопытнейшие человеческие экземпляры, и все-таки ночь в съемном клоповнике — не совсем то, что требуется усталым героям, только что преодолевшим тысячу с лишним километров на сомнительном, прямо скажем, транспортном средстве.

Однако когда Лара вернулась на берег, мокрая и счастливая, я незамедлительно воспрял духом, она всегда на меня так действует и, честно говоря, не только она. Наедине с собой я угрюм и малодушен, но стоит появиться хотя бы одному заинтересованному зрителю, и я дивным образом преображаюсь, всегда так было, сколько себя помню, а уж ради Лары и вовсе грех не расстараться. Вот и теперь встряхнулся, сказал ей жизнерадостно: нас никто не любит, потому что все дураки, а все-таки быть не может, чтобы мы — и вдруг остались без крова. Не для того мы на свет родились, чтобы пропасть пропадом в прекрасном южном городе, в самый разгар пляжного сезона, меньше чем за сутки до обретения лавандовых простыней. Вперед, скомандовал я, на вокзал, да здравствуют бабки с картонками, наверняка одна из них окажется вдовствующей графиней и сдаст нам фамильный особняк, где по коридорам вместо тараканов бродят призраки невинноубиенных злодеев, от которых всего-то беспокойства — деликатный перезвон невидимых оков, тоже мне великое горе, нас после такого дня из пушки не разбудишь; короче, переживем. Пошли.

Мы сверились с картой, убедились, что от железнодорожного вокзала нас отделяют какие-то несчастные три сантиметра, приободрились, оделись и отправились в путь. Мироздание, изумленное нашей стойкостью, озадаченно поскребло в затылке и решило ниспослать нам награду. Мы еще от пляжа толком не отошли, когда телефон в моем кармане заурчал, завибрировал и, наконец, запел голосом Макса Раабе: «Ups! I did it again!» Я поспешно ткнул трубкой в ухо, и услышал торопливую скороговорку Ольги — а я-то, дурак, на нее не надеялся.

— Нашла я вам жилье, перезвоните мне прямо сейчас, а то с нашими тарифами по московскому номеру очень дорого говорить.

— Ага, — согласился я, все еще не веря своему счастью.

— О, — сказала Лара, — ооооо! Я правильно понимаю, что у нас уже есть ночлег?

— Похоже, есть, — кивнул я, усаживаясь на сизую от солнца и пыли траву.

Ненавижу говорить по телефону на ходу; впрочем, будь моя воля, я бы вообще никогда, ни с кем по телефону не разговаривал, писал бы эсэмэски и горя не знал бы, но если устроиться поудобнее, да еще и закурить, процесс общения с невидимым собеседником начинает казаться более-менее терпимым.

— Ты — без пяти минут доброе божество! — объявила Лара.

— А почему «без пяти минут»? — рассеянно переспросил я, нажимая кнопку вызова.

— Потому что через пять минут ты им натурально станешь. Сразу после того, как узнаешь адрес. Имей в виду, я согласна на все, включая дворовой клозет, лишь бы вотпрямщас. Как-то вдруг сразу ужасно устала.

— Так часто после моря бывает, — кивнул я. — Отходишь от воды метров на двести, и вдруг раз — и срубает. А мы с тобой еще всю ночь ехали, а потом в самый солнцепек через весь город брели зачем-то… Ага, пошли гудки, сейчас мы всё узнаем.


— Значит, ситуация такая, — деловито сказала Ольга. — У моей мамы есть подружка, тетя Лида. У тети Лиды был сын Паша, умер зимой. От него осталась отдельная квартира, все удобства, окна во двор, от Дерибасовской буквально в двух шагах. Я это помещение хорошо знаю, тетя Лида его сдавать хочет, понятно, что через меня, но там сначала ремонт надо сделать, я и собираюсь — осенью. А пока хата, конечно, страшная: все-таки мужчина жил один, нездоровый и, насколько я знаю, сильно пьющий… Нет, теперь там все вымыто-вылизано, ни грязи, ни запаха, ни насекомых, но потолок — аж черный, и стены не лучше, и плитка в ванной посыпалась, и в комнате люстры нет, только настольная лампа. И ни телевизора, ни музыкального центра тоже нет. Но окна не битые, дверь запирается, по крайней мере, один из трех замков там точно целый, вода идет, и колонка работает, я проверяла.

— Если чисто и без запаха, все в порядке, — поспешно сказал я. — Это же на одну ночь. Мы сразу упадем и уснем. Хоть на полу.

— Ну зачем на полу, диван там есть, — успокоила меня Ольга. — Тетя Лида чистое белье принесет, постелит. Вы, главное, не бойтесь, Пашка не на этом диване умер, и вообще не в квартире, я точно знаю, — поспешно добавила она.

Вот что-что, а это мне точно было до одного места. Мало ли, кто где умер. Подумаешь — умер. В конце концов, все мы здесь, можно сказать, именно для этого и собрались. Но возражать Ольге я не стал. И пересказывать Ларе все эти душещипательные подробности — тоже. На всякий случай. А то придет к ней во сне призрак мертвого пьяницы, станет клянчить на бутылку — зачем нам, спрашивается, такое развлечение?

— Спасительница вы наша, — сказал я Ольге. — С меня причитается. Придумаю что-нибудь.

— Ой, да ладно! — отмахнулась она. Но по голосу было слышно, что обрадовалась обещанию, теперь главное не забыть бы, а то некрасиво получится.

— Теперь так, — говорила Ольга. — Тетя Лида хотела с вас за ночлег взять десять евро, а я ей сказала, чтобы брала двадцать, а завтра с вас еще десятку возьму, как посредник. Вы уж не серчайте, оно столько стоит. Хата, конечно, страшная, но сейчас самый сезон, так что беру по-божески, дешевле вам только комнату на Слободке сдадут, и хорошо, если без хозяйских курей. Да, только смотрите, больше ей тоже не давайте. Даже и не думайте, а то вы старушку пожалеете, разбалуете, а мне с ней еще работать.

— Нет проблем, — согласился я. — Как скажете. Куда ехать за ключами?

— А прямо туда. Это улица Маяковского, где Горсад.

— Знаю, начинается от Дерибасовской, там еще ресторан на углу, «Стейк-хаус», кажется.

— Правильно, бывший овощной. А дальше совсем просто. Идете прямо, по той стороне, где ресторан, метров двести, не больше, видите седьмой номер, заходите в арку, попадаете во двор и смотрите по сторонам. Если увидите старушку во всем черном, как из старого фильма про Сицилию, с Моникой Витти… А! Точно! «Не промахнись, Асунта», так он назывался. Так, вот, она и есть тетя Лида. А если ее там нет, звоните мне, что-нибудь придумаю. Но вообще она обещала, что минут через десять-пятнадцать там будет.

— За пятнадцать минут мы сами можем не успеть, — честно сказал я. — Нам еще от моря наверх подниматься и такси ловить.

— Ничего, она подождет, — заверила меня Ольга. — Сколько надо, столько и подождет. В общем, вы устраивайтесь, отдыхайте, а завтра после двенадцати я вас жду на Энгельса. Ну, мы еще созвонимся.

— Конечно созвонимся, — согласился я. — Спасибо вам. Правда, такое спасибо!

От избытка чувств я сгреб Лару в охапку и немножко покружил, но быстро одумался и аккуратно поставил ее на землю. Не до молодецкой удали сейчас, все-таки я здорово перегрелся, до красного тумана в глазах, хорош буду, если свалюсь на полдороге, джигит.

— Голову все-таки надо чем-нибудь прикрывать, — Лара заметила, что я едва устоял на ногах. — В соломенных шляпах у нас с тобой будет дурацкий вид, но мудрое человечество это учло и предусмотрительно изобрело банданы. И бейсболки. Которые мы все равно почему-то не носим… А мы, что ли, правда будем жить на Дерибасовской?

— Почти. В двухстах метрах от нее, если верить нашей хозяйке. Но это всего одну ночь, не забывай. Завтра переберемся поближе к морю.

— Все равно круто. Это же все равно что приехать, скажем, в Питер и не найти ночлега нигде, кроме как на крейсере «Аврора».

— Примерно так, — согласился я. — Пошли искать такси.


Дом номер семь по улице Маяковского оказался на редкость унылым трехэтажным строением свинцово-серого цвета, а ведущая во двор арка, уставленная благоуханными мусорными контейнерами, могла бы на равных состязаться с питерскими подворотнями за гордое звание самого гнилого дупла всех времен. Двор, прямо скажем, не разрушил первоначальное впечатление. В отличие от всех известных мне одесских дворов, зеленых, шумных, до отказа заполненных детьми, котами, старушками, доминошниками, мальвами, собачьим лаем, запахами еды и мокрым бельем, этот был пуст, тих и почти полностью заасфальтирован, только под некоторыми окнами зеленели микроскопические клумбы, засаженные цветными ромашками. Бельевые веревки были натянуты повсюду, но вместо традиционных пестрых футболок и цветастых простыней на них болтались бурые тряпки из мешковины и древний спортивный костюм цвета засушенной фиалки, как минимум, шестидесятого размера.

— Ну вот, мы все-таки первые пришли, — разочарованно вздохнула Лара.

В тот же миг из дальнего подъезда выкатился натуральный колобок. Обещанная сицилийская матрона в черном, казалось мне, непременно должна быть высокой, тощей и сутулой, даже согбенной, с косматыми седыми патлами и, желательно, бельмом на глазу, для пущего саспенса. Однако тетя Лида оказалась маленькой, толстой, румяной и очень приветливой с виду старушкой, ее черное платье-халат выглядело по-домашнему уютно, а на ногах сверкали остатками лака стоптанные красные босоножки.

— Это вы москвичи бездомные? — ласково спросила она.

Лара отвернулась и беззвучно заржала, прикрыв рот рукой, так что вести переговоры пришлось мне.

— Бездомные москвичи — это и есть мы. Нас Ольга прислала. Вы не очень долго ждали?

— Совсем не ждала. Только-только постель застелить успела и окна открыть, чтобы проветрилось. Идемте в хату, я вам все покажу.

Экскурсия по тесной, заставленной старой мебелью, заклеенной блеклыми зелеными обоями «хате» отняла минут пять, но оказалась весьма поучительной. Мы уяснили расположение выключателей, научились управляться с газовой колонкой и страшной, как пищеварительный тракт людоеда, плитой, на которой громоздился древний чайник, чей возраст, по моим приблизительным прикидкам, датировался ранним мезозоем, а форма и размеры заставляли вспомнить все телевизионные передачи о космических кораблях пришельцев, какие мне случалось смотреть. Преисполнившись житейской мудрости, мы отдали старушке деньги и наконец-то остались одни.

Лара тут же упала на диван, застеленный белоснежной, накрахмаленной до состояния черствого коржа простыней. Диван пронзительно завизжал. Лара подскочила от неожиданности; потом, конечно, заулыбалась.

— Ишь, не нравится ему, — удовлетворенно сказала она. — Такая прекрасная бабушка эта тетя Лида. И такой прекрасный дом, страшный как чума. И такая прекрасная кошмарная квартира. И такой прекрасный скрипучий диван. Счастливее меня нет никого на этой земле. Я даже жрать захотела на радостях. Но никуда ни за что не пойду, так и знай.

— Ладно, пойду один, — решил я. — Принесу тебе, чего душа пожелает. Заказывай.

— Э, нет, так не пойдет! Ты, значит, будешь наслаждаться жизнью, шляясь по душным гастрономам, а я здесь в полном одиночестве — страдать от несовместимости цвета обоев с моими духовными идеалами?! — возмутилась Лара. — Каков подлец! Нет уж, лучше помоги мне доковылять до угла. Хороший стейк — это серьезная мотивация.

Вернулись мы уже затемно, едва живые от усталости, сытые, как удавы и почти пьяные — скорее от еды и впечатлений, чем от двух бокалов «Шато Бешевель». В тусклом свете чужих кухонных окон двор показался нам еще более унылым, зато квартира от полумрака только выиграла, но мы не стали ее особо разглядывать — упали на диван и уснули прежде, чем умолкли его скандальные пружины.


Когда я проснулся, было темно. Голова раскалывалась, в рот, похоже, насрали тараканы, привычная тупая боль в желудке жить особо не мешала, зато от изжоги впору было лезть на стенку. Однако у стенки басовито всхрапывала Сергевна, дала банку вчера с кумой, теперь будет дрыхнуть до самого утра, ее, когда накиряется, из пушки не разбудишь, и слава богу. Хоть сейчас никто мне сраку не морочит, не бухтит над ухом: «бу-бу-бу, бу-бу-бу», — и так целыми днями, как только сама от себя не устает. Она вообще ничё так, не злая, жрать готовит, убирается, и на морду смотреть даже в похмелье не страшно, но, ё-моё, какая же нудная баба, ей бы училкой в школе работать, а не на кассе сидеть. Ладно, в жопу Ларису Сергевну, сейчас важно другое — не уссаться.

Спустил ноги на пол, поискал тапки, не нашел, и хуй с ними, пошел босой, так приспичило, тут не до шуток. Воду сливать не стал: бутыль мы вчера, вроде, не набирали, пусть хоть в бачке будет запас, если на кухне нечего попить. Сушняк у меня — это что-то. Пустыня Каракумы, клуб кинопутешествий с Сенкевичем на верблюде — и все это в моей глотке, включая верблюжачье говно, а я-то, дурной, гадаю, что у меня там сдохло.

Пошел на кухню, открыл холодильник. Пива, конечно, нет — сам дурак, не заначил. А в кастрюле у нас что? Ага, компот из вишни, точно, Сергевна же вчера сварила. Надо будет ей оставить на утро хотя бы кружечку, а то развоняется… Мать моя женщина, зачем было столько сахару сыпать?! У меня щас срака слипнется от такого компота, хуже, чем от варенья. А потом она еще удивляется, что ни в одни джинсы не влезает, и я в свои скоро не влезу от такой жизни.

Но полкастрюли приторного пойла я все-таки выдул залпом, сушняк — дело нешуточное. Стало полегче, даже голова чуть-чуть отпустила, и тут же захотелось курить. На столе папирос не было, у меня в штанах тоже, зато у Сергевны в сумке нашлось полпачки «LM», она у меня запасливая, молодец.

Я открыл кухонное окно, по пояс высунулся наружу — темно, как у негра в жопе, хоть бы одно окно горело, так нет же, все дрыхнут, и ни луны, ни звезд, небо обложило, может, к утру дождик начнется, хорошо бы, тогда можно на работу не ходить, кто ж лоток в дождь ставит. С другой стороны, дома до вечера сидеть задолбает, и пару копеек не помешало бы… А, ладно. Как будет, так и будет, меня все равно не спросят.

Я закурил и удивился непривычному вкусу сигареты. Противная какая-то, как говном набита. Странно вообще, потому что раньше Ларискины сигареты мне нравились, я-то себе обычно папиросы покупаю, они покрепче, но «LM» у нее тоже таскаю понемногу — побаловаться, особенно с похмелья… Нет, ну все-таки какое говно! Я сплюнул и снова затянулся вонючим дымом. Не выбрасывать же теперь. Чего добро переводить.

После третьей затяжки я смутно почувствовал неладное. Словно бы сейчас случится что-то такое, чего мне совсем не надо. Ну, то ли кто-то камень в окно бросит, то ли в дверь ломиться начнут. Но ничего, как было тихо-спокойно, так и осталось, даже Сергевна не проснулась, я так и не понял, почему перестремался.

А после четвертой затяжки я наконец врубился, почему мне не нравится сигарета. Вспомнил, что уже много лет не курил такое дерьмо. Я всегда покупаю табак — табак?! — с ароматом сливы и сигаретную бумагу, чтобы делать самокрутки, у меня еще машинка специальная, импортная, но я и руками могу… Нет, стоп. Что за хуйня? Какая, к японской матери, «машинка»?! Ну все, пиздец, допился.

Я услышал, как чужой, незнакомый голос говорит, по-бабьи взвизгивая от ужаса: «Свит плам. Экселент свит плам». Хуй знает, что это значит. Но звучит погано.

А потом до меня дошло, что эту тарабарщину говорю я сам, и голос, выходит — мой. И вот тогда мне стало по-настоящему страшно, так страшно, что я сел на пол и заскулил, как побитый пес. Вышло совсем уж жутко, так что я сразу же заткнулся и встал. Выбросил окурок в окно, пошел в коридор, включил свет, обшарил все карманы. В зимней куртке нашел наполовину выпотрошенную папиросу — и больше ничего. Ни табака, ни бумажек, ни, тем более, «машинки» — как, интересно, она хоть выглядит? В любом случае, ничего похожего на «машинку» ни в моих карманах, ни на трюмо не было.

Я вернулся на кухню и раскурил папиросу. От первой затяжки меня чуть не стошнило. «Заболел, — подумал я. — Вот оно что, просто заболел. Отравился. Точно, Людка, кума, вчера горбушу в банке принесла, и я ее почти всю сам сожрал, пока девки картошку жарили, они еще обиделись, что им мало оставил. Ну да, точно, отравился, у меня сейчас, наверное, температура сорок и бред, хорошо хоть не белая горячка. „Экселент свит плам“ — это ж надо такое выдумать».

Я почти успокоился, потому что отравиться — это хреново, но хоть, по крайней мере, все понятно, и тут вспомнил, как выглядит пачка табака «Excellent Sweet Plum». Темно-синяя, с белыми буквами, а уголок красный, тоже с надписью. Вспомнил, что «sweet plum» значит — «сладкая слива». Вспомнил, что раньше, несколько лет назад, мне больше нравился «cherry», вишневый, а потом я запал на сливу, и с тех пор… Бля! Какое еще «чери»? Какие «несколько лет»?! Ну, пиздец совсем.

Я чувствовал, что еще немного, и я вспомню все остальное. Понятия не имел, что это будет. Но откуда-то знал, что эти воспоминания камня на камне не оставят от моих представлений о себе. Другими словами, от меня самого. Хрен его знает, что это будет за мужик — тот, другой, которого тошнит от моих папирос. Но точно не я.

— Это же все равно что сдохнуть, — сказал я вслух. Сам себе не поверил, поэтому повторил: — Все равно что сдохнуть. — И так испугался, что заткнулся.

Молчание не пошло мне на пользу — в том смысле, что чужие воспоминания снова принялись шерудить у меня в голове. Я старался их не слушать, не обращать внимания, не верить, отвлекался как мог. Выпил еще компота. Зачем-то покрутил краны, но воды не было, ночью и не положено, в шесть утра пойдет. Тогда я пошел в туалет, зачерпнул немного воды из унитазного бачка и вылил себе на макушку. Все это помогало, но ненадолго. Чужие, назойливые воспоминания возвращались снова и снова, я знал, что мне против них не устоять — без бухла, так точно не устоять, а бухла в доме не было ни капли. Все выжрали вчера, так что я попал.

— Сбегать, что ли, на Софиевскую? — нерешительно сказал я.

На Софиевской, в трех кварталах от нас, работал круглосуточный магазин, а у меня на такой случай были заначены десять гривен, так что, вроде бы, никаких проблем. Но выходить из дома я почему-то боялся даже больше, чем вспоминать про чужой табак. Квартира сейчас казалась мне чем-то вроде крабьего панциря — пока внутри, я худо-бедно, цел, а стоит выйти — разорвут в клочья. Кто именно меня разорвет, как и зачем — на эти вопросы я не имел ответа. И не хотел его получать. Ну нафиг.

Время тянулось хуже, чем в детстве. Мне казалось, с того момента, как я ходил умываться, прошло часа полтора, а на самом деле — три минуты. Ебануться можно.

— Так, — сказал я себе. — Все. Харэ бздеть. Щас. Ты. Найдешь свои тапки. Наденешь брюки. Возьмешь гроши. И пойдешь, сука, в магазин за бутылкой. Как миленький. И будешь лечиться. Говна кусок припоцанный.

Внушение подействовало. По крайней мере, штаны я как-то натянул. И свежую майку. И сунул ноги в резиновые уличные шлепанцы. Но заставить себя открыть дверь, ведущую в подъезд, я не смог, как ни старался. Я почему-то был совершенно уверен, что никакого подъезда там нет. И вообще ничего нет, только душная тьма, как за кухонным окном. Проверить, так это, или нет, у меня не хватало мужества: приблизив лицо к раздолбанной замочной скважине, я тут же отпрянул, таким затхлым, не по-летнему холодным воздухом тянуло из подъезда. Будто его и впрямь не было, только космос, как вокруг какой-нибудь орбитальной станции. Причем такой дурной космос, что в нем космонавту даже звезд не полагается, и вообще ничего.

Дело кончилось тем, что я сел на пол в коридоре и заплакал.

— Бля-а-а-а, — тихо, нараспев говорил я сквозь слезы. — Ой, бля-а-а-а!


Вся эта херня совершенно меня вымотала, так что не осталось никаких сил сопротивляться чужим воспоминаниям, и они наконец обрушились на мою голову, как гора песка с самосвала, только не снаружи, а изнутри, откуда обычно не ждешь подвоха, вот в чем подлость.

Сперва я вспомнил табачную лавку на Покровке, где обычно покупал этот свой «sweet plum», как раз через дорогу от нашего с Мишкой офиса. И как мы зашивались этой зимой с проектом для экологов, сидели там по ночам, и у меня вечно не вовремя заканчивался табак, часа этак в два-три ночи, когда лавка, понятное дело, была закрыта. Я все собирался купить две пачки и одну спрятать в столе, про запас, а днем почему-то напрочь об этом забывал — совершенно на меня не похоже, обычно я все мелочи держу под контролем, привычка с детства, слишком часто приходилось собирать вещи и переезжать, с места на место, из города в город, с одного края света на другой, из Казахстана в военный городок под Ютербогом, а из этой райской глуши — в студеный, неприветливый Мурманск, оттуда — в захолустную, тоскливую Рязань и, почти там не задержавшись, в сладчайший, сонный, выбеленный солнцем Севастополь; а потом отец наконец вышел в отставку, и переезды закончились, но я к тому времени уже вырос и принялся скитаться самостоятельно, пока не застрял намертво в Москве, которая настолько откровенно не подходит для нормального человеческого существования, что я как-то незаметно для себя там прижился, в полной уверенности, что, конечно же, скоро сбегу, не в этом году, пожалуй, но в следующем — непременно. Я, кстати, не раз убеждался, что почти все мои надолго осевшие в Москве приятели подкармливали свою страсть к перемене мест ровно теми же байками. Впрочем, мне было там неплохо; наверное, только настоящему перекати-полю и может быть хорошо в Москве, все маются, а нам — в самый раз: живешь, как на вокзале, не зная толком, чем будешь зарабатывать и по какому адресу поселишься в следующем году, каждый день проводишь, как минимум, два часа в дороге, рюкзак, уходя на работу, собираешь, как в поход, завтракаешь в кофейнях, ужинаешь в кабаках, чем не турист. Ужин я, впрочем, под настроение могу приготовить и сам, а вот завтракать люблю возле нашей конторы, на Покровке, в «Кофе Бинс», который всем хорош, кроме досадной необходимости выходить с сигаретой на улицу. Но и это, в конечном итоге, оказалось к лучшему, потому что однажды рядом со мной на крыльце нелояльной к курильщикам кофейни чиркала отсыревшими спичками высокая рыжая женщина с серыми, как мартовское небо глазами и узкими, сизыми от холода ладонями. Она с таким откровенным любопытством принюхивалась к моему сладкому сливовому дыму, что я не мог не предложить ей попробовать; выяснилось, что ее зовут Лара, и я как-то сразу понял, что нам больше не стоит надолго расставаться, но более-менее убедительно изложить свою позицию сумел только три дня и девяносто восемь эсэмэсок спустя.

К этому моменту я уже знал, что воспоминания вовсе не чужие, а самые что ни на есть мои. Настолько мои, что непонятно теперь, как я мог обходиться без них целых полчаса, или сколько там прошло времени с тех пор, как я проснулся на продавленном диване в съемной — съемной, конечно же, всего на сутки арендованной, о господи! — квартире.

Я отнял руки от лица. Обнаружил, что сижу на полу в коридоре, провел рукой по лбу и уже изготовился сказать себе со снисходительным упреком: «А вот нехрен вкусные звериные трупы жрать на ночь в таком количестве», — и тут увидел, что напротив, совсем рядом на полу сидит какой-то неопрятный пожилой мужик с необъятным брюхом, тонкой шеей и мутными не то с перепоя, не то от бессонницы глазами. Как он сюда попал?!

В панике я вскочил на ноги, и чужой мужик тоже вскочил, дико вращая глазами и судорожно открывая рот, как рыба, вытащенная из воды; только тогда я понял, что этот пузатый хмырь — мое собственное зеркальное отражение, и вот тут мне стало по-настоящему страшно, а все, что было до сих пор — пустяки, дело житейское, сон в летнюю ночь.

Крик перегорел во мне прежде, чем я открыл рот; зазеркальный мужик сполз обратно на пол и тихо, но твердо сказал вслух: «Нет, так не пойдет». А еще какое-то время спустя жалобно спросил: «Это сколько же мне лет теперь?» И почти сразу, свистящим от ужаса шепотом: «А Ларка, выходит, тоже… такая?»

Надо было пойти и посмотреть на нее — вот прямо сейчас, сразу, не откладывая, узнать правду и сдохнуть от нее на месте, а еще лучше — придумать, что со всем этим можно сделать. Всегда можно что-нибудь сделать. Пока человек жив, все поправимо, я точно знаю, я много раз проверял.

Но я так боялся заходить в комнату, где спала Лара, что вместо этого поплелся на кухню, где, я вспомнил, остались какие-то сигареты; я не понимал пока, являемся мы с пузатым мужиком из зеркала одним целым, или все-таки двумя разными существами, которым предстоит смертельная битва за сомнительное удовольствие существовать в этом восхитительном теле, но курить хотели мы оба, и это было куда хуже, чем хотеть курить в одиночку. Поэтому я пошел на кухню, достал из пачки сигарету «LM», чиркнул спичкой, затянулся горьким дымом и тут же, зажимая рот руками, помчался в туалет. Меня вывернуло наизнанку — не то от скверного курева, не то все-таки от страха, но после этого стало ощутимо легче.

— Здесь, — вслух сказал я, приковыляв на неверных ногах обратно в коридор, — был наш рюкзак. А в рюкзаке — бутылка воды и мой табак. Sweet plum, сладкая слива. Где он? Я точно помню, как ставил рюкзак вот в этот угол, а…

И еще не договорив, увидел: да вот же он, темно-красный, с белыми и синими звездами, стоит себе на полу, как я его раньше не заметил? Хотя, нет, это как раз понятно, не заметил, потому что не было никакого рюкзака, он появился после того, как я вспомнил, куда его поставил. Ага, вода на месте, и табачок, и бумажки, а больше ничего там нет, пусто — наверняка потому, что я вспомнил только про воду и табак. Ничего, ничего, сейчас все исправим. Там еще был пакет с плавками и Ларкиным купальником, и ее кофточка, серая, с капюшоном, и плеер в кармане, а в другом — камера, а в третьем, маленьком, мои темные очки, любимые, янтарно-коричневые, классической формы, «слезки», как говорили у нас в школе, с немного погнутой дужкой, я ее все время выправляю, а она опять гнется.

Я снова заглянул в рюкзак. Перечисленные вещи преспокойно лежали на своих местах. Я одобрительно кивнул и принялся скручивать сливовую сигарету. Руки дрожали, пальцы не слушались, но это меня больше не пугало, я уже почти знал, что нужно делать, то есть, почти верил, что знаю. Но все равно.


Осталось понять, кто я все-таки такой, — подумал я, усевшись на кухонный подоконник. — Будет обидно, если на самом деле я и есть тот дядька из зеркала, которому приснился длинный-длинный, очень реалистичный сон про чужую жизнь, в духе даосских историй, «пока варился суп», и все в таком роде. А почему нет, собственно? Что мы знаем о белой горячке, кроме полусотни примерно одинаковых дурацких шуток про зеленых чертей? А ничего. Ровным счетом ничего. Может и такая бывает белочка. Но тогда получается, вместо Ларки у меня там… Да уж, черт знает кто у меня там вместо Ларки, если так. И сам я, конечно, тот еще подарок. И жизнь мне, надо думать предстоит «тяжелая, зато короткая», как офисные шутники на плакатах пишут… Так, стоп. Если я — тот мужик из зеркала, откуда бы мне знать про офисных шутников? И Ляо Чжая я, получается, тоже во сне читал? А что ж, может и нет в природе никакого Ляо Чжая, и офисных шутников тоже нет, и вообще ничего, одна только ложная память и прожорливая мировая бездна за окном. Причем «прожорливая мировая бездна» — это, боюсь, не совсем метафора, вернее, вовсе не метафора. Вот же она, совсем рядом, руку протяни, дышит, разглядывает меня внимательно, выжидает; еще помоет, небось, перед употреблением. Или уже помыла.

— Нет, так не пойдет, — твердо сказал я. — Ты давай не о бездне думай, а о себе. О том, кто ты такой. И что тебе теперь делать. Вариантов немного, выбирай.

«Выбирай» — это было ключевое слово. Я наконец понял, что все сейчас зависит от моего выбора. Как решу, так и будет. Вон когда захотел курить, сразу выбрал тот вариант реальности, в котором красный рюкзак с запасами табака — не сон, а единственная и неповторимая правда жизни. А теперь надо быть последовательным: если есть рюкзак, значит я — его хозяин, а не умучанный сивухой пузатый мужик. Так? Так, или нет, я тебя спрашиваю?! А если так, ступай в коридор и посмотри на себя в зеркало. И только попробуй увидеть там не того, кого следует, я убью тебя, глупая, трусливая скотина, своими — твоими, конечно же — руками, так и знай. Хватит уже трястись, пшел в коридор! Кому говорю?


Когда я увидел в зеркале знакомое лицо — перекошенное от ужаса, с белыми от ярости глазами и пятнами на скулах, но, бесспорно, мое — я не зарыдал от счастья, не завопил победительно, даже, кажется, не особо обрадовался, только тихонько вздохнул от облегчения, перевел дух — вот именно, лучше не скажешь, перевел стрелки духа, как переводят часы, вернувшись домой из далекого путешествия. Достал из рюкзака бутылку с водой, отпил несколько глотков и пошел в комнату. Осторожно, стараясь не шуметь, улегся на диван, обнял Лару, уткнулся губами в ее затылок, стал говорить почти беззвучно: «Завтра утром мы будем пить кофе на углу, стейки это ладно, дело житейское, а кофе у них обалденный, и там к нему, знаешь, подают такие большие деревянные шкатулки с сахаром и специями, так здорово, нигде больше ничего подобного не видел. Тебе понравится — кофе, шкатулки, и вообще все, поэтому спи спокойно, а завтра, пожалуйста, проснись рядом со мной, очень тебя прошу».

Я лежал без сна до рассвета, а когда взошло солнце, и стало совершенно очевидно, что никакой «прожорливой мировой бездны» за окном больше нет, только ясное небо, серый асфальт и цветные ромашки, окончательно успокоился и уснул, да так крепко, что Лара едва меня добудилась.

— Ну ты здоров спать, — с искренней завистью сказала она. — А мне всю ночь какая-то жуткая дрянь снилась, совершенно не помню, что именно, но точно дрянь, я та-а-ак обрадовалась, когда наконец проснулась, знал бы ты… И голова трещит, как будто мы с тобой весь вечер самогон жрали. Перегрелась я вчера, вот чего. И ты тоже, да? Выглядишь… скажем так, возвышенно.

— Перегрелся, да, — согласился я. — Ничего, сейчас пойдем пить кофе в «Стейк-хаус». Они там…

— Приносят какие-то загадочные шкатулки со специями, — подхватила Лара, — ты мне вчера говорил. Пошли, а?


Уже потом, когда мы умытые и одетые стояли в коридоре, укладывая в рюкзак зубные щетки, Лара озадаченно спросила:

— А это что такое? Откуда? Вчера их не было.

Я не сразу понял, что ее смутило, а потом наконец увидел на полу возле трюмо грязно-бурые, в прошлом, надо думать, зеленые резиновые тапочки-вьетнамки, которые… Ну да, чего уж там, врать себе — последнее дело. Те самые, которые я надел ночью, когда решил сгонять в круглосуточный магазин на Софиевскую.

— Я точно знаю, что никакой чужой обуви тут не было, вчера специально искала какие-нибудь тапки, чтобы босиком по этому полу не ходить, — говорила Лара. — И ничего не нашла. Откуда они взялись? Не понимаю.

— А, ну так они под диваном валялись, — сказал я. — Вставал ночью в туалет, как-то машинально пошарил и нашел. А потом тут оставил, понятия не имею, почему. Спросонок.

Лара кивнула, полностью удовлетворенная моим невнятным объяснением, и мы, наконец, вышли во двор, а оттуда — на залитую солнцем улицу, по которой неспешно катилась поливальная машина, окруженная радужным ореолом брызг.

Из сборника «78»

ОТ АВТОРА

Сборник «78» был одним из самых необычных и масштабных проектов ФРАМа. При этом работа над ним началась в феврале 2006 года, а в ноябре того же года книга уже вышла.

Как это часто бывает с глобальными замыслами, идея собрать под одной обложкой рассказы, раскрывающие смысл всех арканов Таро, родилась случайно, в дружеской беседе.

Собрать теплую компанию единомышленников, выбрать себе по карте и написать рассказы, связанные со значением аркана, предложила Наташа Крайнер. Гала Рубинштейн предположила, что авторы должны не выбирать тему (карту) самостоятельно, а тащить ее наудачу, как при настоящем гадании. Осталось только собрать семьдесят восемь авторов (на самом деле, чуть меньше, потому что, в итоге, некоторые из нас написали по два текста).

Раздавая карты участникам проекта, составитель, конечно, вытянул одну и для себя. Мне достался Одиннадцатый Аркан (Сила, в интерпретации Кроули — Вожделение, Страсть), и это был добрый знак.

И кстати о добрых знаках. Гораздо позже, когда сборник «78» уже лежал во всех книжных магазинах Москвы и Петербурга (в другие города книги ФРАМа, к моему величайшему сожалению, попадали чрезвычайно редко), случайно выяснилось вот что.

В 1897 году Фритьоф Нансен написал книгу «Фрам» о своем путешествии на этом корабле. И в пятой главе, помимо прочего, обнаруживается следующее признание:

«Скоро будем под 78° северной широты. Но далеко ли уйдем потом? Я все время говорил, что буду счастлив, достигнув 75°».

И это, конечно, был не просто добрый знак, а что-то вроде похвальной грамоты из Небесной Канцелярии. Всем нам — по крайней мере, тем из нас, кто уже научился поддерживать живой двусторонний диалог с реальностью.

Забегая вперед, скажу, что, достигнув «78», мы, как и следовало ожидать, ушли потом очень, очень далеко. Но это уже другая история.

СУМИ-ДУМИ[6]
XI Аркан. Сила (Вожделение)

В старой традиции Одиннадцатый аркан — Сила, дева, укрощающая льва. Суть его прекрасно передают мастера боевых искусств, когда говорят ученикам, что вершина всякого боевого искусства — не сражаться вовсе.

У Алистера Кроули Одиннадцатый аркан — вожделение. То есть, все силы, имеющиеся в распоряжении человека, направленные к единственной цели — объекту вожделения. В связи с этим следует предложение: не бояться своего «внутреннего зверя», а приручить его, укротить и подчинить себе, к обоюдному удовольствию.

Для полного понимания Одиннадцатого Аркана следует соединить обе интерпретации. И получить в сумме девственницу Жанну д'Арк, которая кричит своему войску: «Кто любит меня — за мной!»


Сейчас, сейчас. Иду. Ну что ты кричишь так? Я тебя слышу. Просто я далеко, понимаешь? А ведь, пожалуй, не понимаешь. Ладно, ладно, говорю же, иду. Все моря теперь по колено мне, скалы — ступени, чтобы сподручнее было карабкаться вверх, тысячелетние сосны хлещут по щиколоткам — ничего, не крапива, потерплю, пройду как-нибудь, лишь бы только о линию горизонта не споткнуться впопыхах, а впрочем, ерунда — ну споткнусь, ну упаду, что с того? Встану, отряхнусь и дальше пойду, сколько раз уже так было, ты же помнишь.


Вот тебе пока радуга в полтора неба, чтобы не скучно было ждать, и, ладно, вторая, прозрачная, сверху, и третья, почти невидимая, мне не жалко. И пусть везде будет дождь, а прямо над тобой бирюзовая прореха в тучах, чтобы ни капли на макушку, и на тент полосатый, что над макушкой твоей, тоже ни капли — хорошо же, правда? Ну вот, а я скоро уже, скоро, ну что ты, в самом деле.


Ломтем солнечного света перекушу поутру, на бегу, в волчью шкуру закутаюсь ночью, жертву присмотрю вдалеке, не догоню, так согреюсь, спрячусь от ярости твоей ледяной, ты, кстати, зря так сердишься, потому что — ну я же иду, это только кажется, что медленно, того гляди, собственную тень обгоню, будет ныть, что ножки болят, дыхания не хватает, спать хочется, на руки возьму ее, понесу, хоть и тяжела она, но до ближайшего обрыва доволоку как-нибудь, а там — поминай как звали. Нечего было путаться под ногами, мало ли что тень, все, проехали, забудь.


И вот тебе еще развлечение, пока меня нет. Хочешь, сейчас во-о-он на том углу тонкий смуглый юнец, приподнявшись на цыпочки, занесет над подружкой сияющий позолотой ятаган, уличная толпа замрет в причудливых позах, кто-то тоненько взвизгнет, а девица, перекинув белокурую косу с плеча на плечо, хихикнет: опять переигрываешь, все бы тебе людей пугать, не помнишь, режиссер говорил, не надо вот этих вот эффектных поз. Мальчик что-то ответит неразборчиво (ты не услышишь), спрячет бутафорский ятаган под полой плаща, дама за соседним столиком вздохнет разочарованно, но все же с облегчением, а официантка скажет тебе: «Студенческий театр, они здесь рядом репетируют», — и вот пока она не отошла, не забудь, пожалуйста, заказать мне эспрессо с медом, espresso su medumi, суми-думи, ты же знаешь, я его очень люблю. Что? Нет, не остынет, потому что я уже не иду, я бегу к тебе, не разбирая дороги.


Если учую погоню, гребень из кармана выну, кину через левое плечо, дескать, гори все синим пламенем. Не пожар, так потоп, не понос, так золотуха, а если пустыня за моей спиной превратится ненароком в цветущий сад, не моя это вина, да и не заслуга вовсе. Откуда мне знать, что это за гребень был, и почему он так работает? Я не теоретик, я практик. Нет, я не отвлекаюсь, я на бегу говорю, ну что ты так бесишься, сказано же было, я сейчас. Миллион шагов сделать осталось, всего-то, а потом — понять, что только один шаг разделял нас с самого начала, мне и теперь это ясно вполне, но должен же кто-то снашивать железные башмаки, чтобы добро не пропало, мастер ковал, старался, и кто оценит его работу, если не я?

Вот то-то же.


Ну видишь, я уже тут. Пять минут, подумаешь, тоже мне опоздание, да не дергайся ты, я помню, что за руку брать нельзя, и меня, между прочим, нельзя — никому, кроме тебя, а ты не возьмешь, и хорошо, значит эта реальность пока не взорвется, не сегодня, мой друг, не сегодня, и это хорошая новость, да?

ДО ПЕРВОЙ РУСАЛКИ[7]
Шестерка Мечей. Наука

Этот аркан обещает высокую плату за труд (особенно интеллектуальный). При неблагоприятном раскладе лавровый венок не отберут, но характер его обладателя испортится: Шестерка Мечей предупреждает о таких опасностях как догматичность, излишний академизм, неприятие новых идей, чрезмерная амбициозность и все в таком духе.


— Ты что, лебедям хлеб крошил? Я знаю, что запрещающих табличек тут нет, но лучше не надо бы, хлеб — не самая полезная еда для водоплавающей птицы. Ну ладно, немножко можно, я имею в виду чуть-чуть, по маленькому кусочку, а не полбатона на рыло, как…

Джем? Какой, вишневый? Малиновый? Конечно держи.

А вот русалкам хлеб давать можно. Они, правда, сами его неохотно берут, боятся растолстеть, что с них возьмешь, девчонки… Ты чего смеешься? Ну да, русалки растолстеть боятся, а что тут такого?

Нет, не издеваюсь.

Ты когда приехал? Вчера вечером? А, тогда понятно. Увидишь еще. Конечно увидишь, они особо не прячутся. То есть некоторые прячутся, по личным каким-то причинам, обижаются или стесняются, а сейчас еще луна на ущербе, у многих депрессия, ну а что ты хочешь, жители воды от нее чаще страдают, чем люди, хотя, казалось бы, куда уж чаще…

Я тебе вот что хочу про русалок сказать. Ты их, конечно, корми, если увидишь, на здоровье, они забавные и всё жрут, еще и благодарят словами, совсем как люди — ну, почти. Но если ты дашь им суши…

Да, конечно, у нас есть японские рестораны, а где их сейчас нет? Даже прямо здесь, на набережной, видишь, где желтая крыша? Не то «Цветок сакуры», не то «Лепесток жасмина», не помню. Но он, честно говоря, не очень, суп у них лучше не заказывай, и храни тебя бог от тамошнего омлета, зато суши с лососем захочешь — не испортишь, лишь бы рыба была свежая, а у них свежая… Что? Нет, суши с русалками никто не делает. Равно как и с человечиной. Шутки у тебя дурацкие.

У меня? А я не шучу. Все знают, что русалки обожают суши. То есть, если ты дашь русалке суши, она не просто корм слопает и спасибо скажет, она потом на берег к тебе полезет, особенно если ей покажется, что у тебя в руках еще что-то есть. А когда нажрется до отвала — все, твоя навеки. Ну как, очень просто. Всюду будет потом за тобой таскаться, ну да, и домой к тебе пойдет, залезет в ванную и останется там жить долго и счастливо, пока смерть не разлучит вас. Вот у Кривого Томаса в лавке уже лет восемь русалка живет, он ее на суши с угрем приманил, это все знают. Страшно доволен.

Ну как — зачем? Дурацкая постановка вопроса. Какая польза? Вот, можно подумать, горожане домашнюю живность ради пользы держат. Какая такая великая польза от кошек? Ни шерсти, ни молока, только мяв бессмысленный, а у каждого третьего в доме кошка или кот.

Хотя, вообще-то, русалки, если их вежливо попросить, могут ловить для тебя рыбу или, скажем, добывать со дна ракушки. Ну да, и с жемчугом тоже, только жемчуг у нас речной, мелкий, миллионов особых на нем не заработаешь, так что закатай губу. Ничего, и без миллионов можно прожить, никто еще без них не умирал, насколько мне известно… И еще они здорово поют. Да ну тебя, не деньги поют, а русалки. Правда, не все, это уж как повезет. Так, на глаз, певчую русалку от обычной сразу не отличишь. Но если приманишь певчую — всё, считай, пропал.

Ну что ты, в самом деле. Никто от русалочьих песен пока не умирал. «Пропал» значит так заслушаешься, что обо всем на свете забудешь, пока она не заткнется, а это может случиться очень не скоро, некоторые ночи напролет поют. Говоришь: поздно уже, спать пора, — а ей, глупой, дела нет. И сам сидишь, как дурак, слушаешь, и еще соседи под окна сбегаются и несут с собой свечи, сидр и пироги, разбредаются по твоему саду, подпевают русалке, приплясывают, тискают друг дружку по кустам, так что живешь, считай, в центре карнавала, какой уж тут сон.

Вот Томас с тех пор, как у него русалка поселилась, свою лавку раньше полудня не открывает, отсыпается. И между прочим, правильно делает, потому что кому с утра может понадобиться карта пиратских кладов, чучело осьминога или, скажем, кораблик в бутылке? Они и так-то мало кому нужны, но после обеда люди все же бывают склонны к мелким безумствам. После обеда, повторяю, а не с утра.

Нет, почему, я-то как раз люблю утро. Но не настолько, чтобы вскочить на рассвете и, едва продрав глаза, побежать к Томасу за этим его дурацким осьминогом.

Да нет, ничего особенного, чучело как чучело, просто мы поспорили, что Томас от этого чудища сорок лет не избавится, и если осьминог продержится в лавке еще две недели, я выиграю… Ха, даже не помню, что именно, но что-то очень полезное в хозяйстве. Может быть, карту пиратских кладов? Ну да, еще две недели. Правильно посчитал, мы с ним сорок лет назад поспорили, а что? Мало ли, кто как выглядит, подумаешь.

Нет, я не русалка. И больше никогда никого так не называй, люди обычно обижаются. Все равно что тебя дураком и вонючкой обругать, русалки — они все же глупенькие создания и рыбой пахнут… Нет, я не обижаюсь, ну что ты. Я же понимаю, ты просто пошутил неудачно. Но не все такие понятливые.

Лучше скажи, а ты чучела осьминогов не коллекционируешь? Не за этим, случайно, приехал? Ну и слава богу, обидно было бы проиграть наш с Томасом спор в самый последний момент.

Давай, чашку подставляй, чаю еще налью, тебе же хочется. И не косись ты на меню, это уже не заказ, а комплимент от заведения.

Черный шоколад? Да, еще бы! Ой какое спасибо! Давай только поделимся, кусочек мне, кусочек тебе, вот так, а остальное я заверну и вечером Томасу отнесу, он сладкое любит — прямо с ума сходит, а покупает редко, потому что русалку прокормить — это, знаешь, непросто для человека, который торгует никому не нужными сокровищами вместо нормальных человеческих сувениров.

Ну, по крайней мере, про русалок тебе теперь, надеюсь, все более-менее ясно. Если не готов заводить дома русалку, то и суши им не давай, а то потом не будешь знать, куда деться. Пусть вот батоны лопают, а лебеди перебьются, их и так приезжие раскормили дальше некуда, это уже не птицы, а свиньи в перьях, смотреть больно. Да ладно тебе, не переживай, что сделано, то сделано, просто больше их хлебом не корми, лучше уж русалок, в самом деле, или котов — вот они у нас прожорливые и ненасытные, впрочем, как везде. А если у тебя куска колбасы при себе нет, просто вспомни, что ел на завтрак или вчера на ужин, все равно, лишь бы что-то вкусное с кошачьей точки зрения, про ватрушки им, конечно, не очень интересно, хотя разные бывают коты и разные ватрушки.

Если честно, я не думаю, что котам достаточно одних наших воспоминаний, но они это любят, факт.

Еще чаю? Ну смотри, как хочешь.

Ты вот знаешь что? Ты мне скажи, где поселился. Нет-нет, твой адрес мне даром не нужен. Просто скажи, на каком берегу. На том? В пансионе «Люси»? О, так это аж за Красным мостом! Ладно, тогда про будильник можно не…

Что именно про будильник? Говорю же, тебе это не надо. На том берегу можешь ставить будильник хоть каждое утро, да хоть каждые полчаса, если приспичит.

Ну и мало ли, что отпуск. Подумаешь. Некоторые и в отпуске встают по будильнику, я точно знаю, мне Черная Эва рассказывала, она на том берегу, где ты поселился, всю жизнь проработала, в гостинице «Тихий лев». Говорит, съедутся отдыхающие, ну, туристы вроде тебя, казалось бы, какие у них могут быть дела, куда им спешить? А с шести утра трезвон начинается.

Ох, да нет же! Не выдумывай. Черная, потому что волосы у нее темные. А у меня есть еще одна знакомая Эва, блондинка, туфли для сна шьет и продает у Нового моста, так вот эта Эва — Белая, чтобы не путать.

Ну как — что за туфли? Теплые, матерчатые, с такими, знаешь, специальными метками на подошвах, чтобы во сне не заблудиться и проснуться там, где заснул, а не где попало, у нас все в таких спят… Да ты сам сходи к Новому мосту, погляди, приценись, расспроси Эву, она поговорить любит, все тебе расскажет.

Нет. Эва не русалка. С чего бы мне с русалками дружить, я пока в своем уме.

Напрасно сомневаешься.

Да, так вот. Будильники. На том берегу можно ими пользоваться сколько влезет, а на этом не стоит. Строго говоря, нельзя ни в коем случае, но у нас тут не любят открыто запрещать, считается, это грубость, дурной тон. Поэтому когда тебе говорят «не стоит» — имей в виду, что подразумевается «ни в коем случае». Вот, да, это мало кто из приезжих понимает, а когда объясняешь, пропускают мимо ушей и вечно влипают в неприятности.

Нет, ну дались же тебе эти будильники! И кто меня вообще за язык тянул?

Ну ладно, ладно. Но ты же сейчас опять начнешь от меня шарахаться и глазами вращать, как будто я невесть что плету… Конечно неприятно, а ты как думаешь? Любому неприятно, когда от него шарахаются.

Хорошо, смотри. Видишь, два холма? Считается, что под тем, который чуть ближе, спит Князь. Ну как — какой? Который наш город приду… тьфу, то есть построил. Сперва во сне увидел, а наутро вспомнил во всех подробностях и построил — так, во всяком случае, в летописях записано. Но летописи наши — дело темное, потому что в одних документах действительно говорится, будто Князь проснулся, построил город, правил много лет, а потом умер и его под холмом похоронили. А есть и такие свитки, где черным по белому написано, вернее, процарапано, что Князь с тех пор вообще не просыпался. Ну да, спит себе сладко и видит наш город во сне. Умные княжеские волхвы быстро смекнули, что город ему снится хороший и в стратегически правильном месте, поэтому Князю лучше бы теперь вовсе не просыпаться. Ну и спрятали его в пещере под тем холмом, там тихо, спокойно, не шумит никто над ухом.

Как — и что? Ну ты даешь. Никто же не знает, какая из летописей правдивая. Историки, конечно, спорят. Вот сколько город стоит, примерно столько они и спорят, однако холм рыть и княжий гроб на свет вытаскивать даже самые упертые не решаются. Потому что всегда есть крошечное такое сомнение: а вдруг? Я имею в виду: а вдруг про сон — правда, и если Князь все-таки проснется — город исчезнет, и мы все вместе с ним?

Да нет, теперь-то никто в такие глупости особо не верит, но старинное «а вдруг?» все по привычке держат в уме. Поэтому лучше не рисковать, археологов к холму близко не подпускать, а продолжать теоретические споры, от них точно никакого вреда.

А три года назад мы выбрали нового мэра. Хороший такой мужик, молодой совсем — я имею в виду, для такой должности молодой, — и правильно, ему пока все интересно, а это для города важно. Так вот, его дед по матери — историк, причем той школы, которая считает, что Князь все-таки спит и видит сон. И дед внука соответствующим образом накрутил. Так что не успел наш мэр вступить в должность, тут же появилось предписание: на этом берегу — никаких будильников. Вернее, не предписание, а «официальная просьба», так это у нас называется, я же говорю, тут прямые запреты считаются грубостью, и начальству приходится изворачиваться, чтобы никого не оскорбить.

Ну да, конечно смешно. Еще как! Когда вышли утренние газеты с новостью про будильники, мы тут в кафе от хохота под столы сползали, и не только мы. Но будильники все-таки попрятали, потому что одно дело — нарушить предписание и в случае чего заплатить штраф, а просьбу, пусть даже официальную, не выполнить — некрасиво. Пожили немного без будильников, а потом как-то незаметно привыкли, что так надо, теперь даже волнуемся немного. Все гостиницы и пансионы, конечно, за рекой, но вдруг кто-нибудь из туристов снимет комнату на этом берегу, а хозяева забудут сказать ему про будильник? И что тогда?

Это, знаешь, такой хитрый момент: если очень долго исполнять ритуал, который искренне считаешь бессмысленным, со временем начинаешь думать, что ритуал этот нужен и даже важен, потому что — ну вот если я столько лет это делаю, значит, без этого никак нельзя. Знакома тебе такая логика? Понимаешь, о чем я?

Хорошо, что ты хоть что-то понимаешь. Знал бы ты, как мне надоело — слова на ветер, вечно слова на ветер, ветер от моих слов уже тучен, как лебеди от булок, хоть на Рождество его режь, а я продолжаю его кормить, и конца этому не видно. Ну хоть сегодня будет у нашего ветра разгрузочный день, спасибо тебе.

Это как раз ничего. Ты молодец, слушаешь внимательно, верить не веришь, но запоминаешь, потом еще небось в тетрадку запишешь, чтобы, к примеру, приятелей дома насмешить, а мне все равно, главное, что на ус волей-неволей мотаешь, до первой русалки как-нибудь на одном любопытстве продержишься, а уж потом, когда поймешь, что к чему, вернешься небось расспрашивать, что тут да как. Может, завтра же и вернешься. Или послезавтра, или через неделю. Кто тебя знает.

Конечно расскажу.

Да ну что ты, не выдумывай. Город как город. Таких больше нет, конечно, тут ты прав. Но только потому, что все города разные. Про любой можно сказать, что таких больше нет. Если я приеду туда, где ты живешь, мне, наверное, тоже многое покажется удивительным.

В таких случаях принято говорить: «тебе виднее», но поверь на слово, виднее все-таки мне. Всякий город — таинственное и удивительное место, но это мало кто замечает.

Ну как? У кого глаза открыты, а ушки на макушке, тот и замечает. Знание всегда награда за доверчивость и любопытство, иных доблестей не требуется. Когда человек хоть немного любопытен — вот как ты нынче утром — ему непременно достанется пригоршня новых сведений, по большей части забавных, но бесполезных… хотя, конечно, как поглядеть. Это как наш речной жемчуг, который русалки со дна таскают, — невелико богатство, а все же иметь его куда приятнее, чем не иметь.

Знакомая песня. Все говорят: «Ни за что теперь не уеду», а у самих куплен заранее обратный билет. И все, конечно, уезжают как миленькие, потому что ближе к сроку обратный билет начинает ныть в нагрудном кармане, а людям кажется, что это ноет сердце, никто этой муки не выдерживает, а билет выбросить не догадываются, да и жалко, наверное, он все-таки денег стоит. У тебя есть обратный билет?

Ну вот видишь.

Два пятьдесят с тебя за чай. Нет-нет, больше не возьму, и не уговаривай. Мало ли что в меню написано. Меню — для тех, кто не умеет слушать, я от них устаю, вот пусть и платят вдвойне.

Конечно иди. А если все-таки увидишь русалку, ни в коем случае не давай ей суши, а то полезет к тебе, дурочка, станет по утрам ракушки в постель таскать, а ты через месяц уедешь, и как она тогда?

Из сборника «КУДА ИСЧЕЗ ФИЛИМОР?»

ОТ АВТОРА

Сборник «Куда исчез Филимор?» с подзаголовком «Тридцать восемь ответов на загадку сэра Артура Конан Дойла» создавался на протяжении 2007–2008 годов, и ни над одним другим нашим ФРАМовским сборником мне не было так весело и интересно работать.

Иначе и быть не могло, потому что в основу сборника легла никем до сих пор не разгаданная тайна, история, рассказанная самим Артуром Конан Дойлом:

Я слышал об одном случае в Америке, так и оставшемся нераскрытым. Некий джентльмен безупречной репутации отправлялся со своими домочадцами на вечернюю воскресную прогулку и вдруг обнаружил, что кое-что забыл. Он вернулся в дом, дверь которого оставалась еще открытой, а его спутники остались ждать на улице. Но он исчез за этой дверью навсегда, и с того дня не нашлось ни единой зацепки, чтобы хоть как-то приблизиться крещению. Могу с уверенностью сказать, что это одна из самых таинственных историй, о которых мне когда-либо доводилось слышать.

Эта история еще раз всплывает в рассказе Конан Дойла «Загадка Торского моста» — Ватсон приводит ее в качестве примера одного из немногих дел, с которыми не удалось справиться Шерлоку Холмсу. У исчезнувшего господина появляется имя Джеймс Филимор, предмет, за которым он вернулся, принимает очертания зонтика.

Меня очаровала история о человеке, который вернулся в собственный дом за зонтиком и исчез навсегда. И мне пришло в голову, что можно было бы составить сборник рассказов, объединенных общим сюжетом: человек выходит из собственного дома в сопровождении небольшой группы свидетелей (родственников, друзей и т. п.), на глазах у присутствующих возвращается в дом, объяснив это необходимостью взять некий забытый предмет, и исчезает навеки. Все остальное, начиная от декораций и заканчивая разгадкой тайны, оставалось на усмотрение авторов.

И, похоже, не было среди участников этого проекта автора счастливее меня. Изобретать причины исчезновения главного героя оказалось так увлекательно, что остановили меня лишь сжатые сроки сдачи книги. Поэтому рассказов всего три, а не, скажем, двадцать пять. О чем я до сих пор немного сожалею.

ОДНА И ТА ЖЕ КНИГА[8]

— Я хочу воооон тот кусок пирога, — сказал Мэтью.

— Это мой кусок! — насупилась Джина.

— С какой стати твой?

— Потому что он как раз напротив меня.

— Логично, — согласился Мэтью, ухмыльнулся и молниеносным движением развернул блюдо. — А теперь напротив меня! — торжествующе объявил он, перекладывая спорный кусок на свою тарелку.

Джина побледнела от злости, но ничего не сказала, только пожала плечами и демонстративно отвернулась. Зная дочку, Тимоти не сомневался, что месть вскорости воспоследует и будет воистину ужасна. Неделю назад Джина закончила читать «Графа Монте-Кристо» и на вопрос, понравилась ли ей книга, печально покачала головой: «Какой-то он слишком уж добрый». Поэтому задиристое поведение сына вызывало у Тимоти невольное уважение. «Будь у меня такая злющая сестра, я бы, пожалуй, не стал ее дразнить, — думал он. — Во всяком случае, не так часто».

— Вы бы все-таки придумали что-нибудь новенькое, — флегматично сказала близнецам Нора. — Как-то скучно вы в последнее время ссоритесь. И поводы для ругани у вас дурацкие — с утра из-за зубной пасты подрались, теперь вот пирог. Хуже взрослых, честное слово. Включите воображение!

Нора зарабатывала на жизнь, сочиняя увлекательные детские книжки, герои которых то и дело попадали в невероятные истории, так что угодить ей было непросто. По сравнению с придуманными персонажами собственные дети казались Норе исключительными занудами, а их постоянные ссоры и драки — чем-то вроде тягомотных заседаний суда по гражданским делам. Книга про Джину и Мэтью вряд ли стала бы бестселлером, и это всерьез тревожило их мать. «Когда вам было четыре года, Джина побила Мэтью подушкой за то, что он смотрел ее сны вместо своих, — то и дело вспоминала она. — Вот это, я понимаю, повод для драки! Такие были хорошие дети… И что с вами стало?!»

Дети, впрочем, относились к материнским причудам с несвойственной их возрасту и темпераменту снисходительностью: убийственное обаяние Норы, которое делало ее пребывание в человеческом космосе необычайно легким и приятным занятием, действовало и на членов ее семьи. На них, собственно, в первую очередь.

— Если они включат свое воображение, от нашего дома камня на камне не останется, — мягко сказал Тимоти. — Поэтому предлагаю всем быстренько доесть пирог и переместиться в какое-нибудь место, которое не жалко. Например, в кинотеатр. Сей удручающий образец современной архитектуры не заслуживает бережного отношения.

На этом месте его речь была прервана дружным «ура!». Еще утром совместный поход в кино был под вопросом. У Тимоти на работе полетела сеть, он с утра успел дать несколько консультаций по телефону, но опасался, что после обеда ему все-таки придется туда поехать, потому что без него, как обычно, все пропадут. Однако обошлось. Конечно, Нора с детьми могли бы пойти в кино и без него, но вместе гораздо интереснее, особенно обсуждать фильм после сеанса, по дороге домой, размахивая руками и перебивая друг друга, — ясно же, что четыре человека могут произвести гораздо больше шума, чем три, и это имело решающее значение.


Они уже стояли на крыльце, и Нора, как всегда, остервенело рылась в сумке, пытаясь нашарить там связку ключей, когда в доме зазвонил телефон.

— Это твой, — вздохнула Нора. — Ты его нарочно дома оставил? Чтобы тебя не дергали?

— Нет, просто забыл. Пойду возьму, заодно узнаю, что там еще стряслось, — сказал Тимоти. Взглянул на три вытянувшиеся физиономии, скомандовал: — Отставить панику! Марвин клялся, что они там уже все починили, а если соврал, сам виноват. К тому же, если они до сих пор ничего не сделали, два часа уже ничего не изменят… Ладно, я сейчас. Заодно возьму свои ключи, можешь не мучиться. — Он подмигнул жене и вошел в дом.

Через несколько минут Норе стало казаться, что пауза слишком затянулась. О чем можно так долго говорить? Или это он ключи ищет?

— Ключи можешь не искать, я уже свои достала, — сказала она, заглянув в приоткрытую дверь. — Эй, где ты там?

Тимоти не ответил. И вообще, в доме было как-то подозрительно тихо. Ни шагов, ни шорохов, ни скрипов, ни дыхания.

— О господи, — сказала Нора и вошла в дом.

Близнецы переглянулись и взялись за руки.

Они пока не понимали, что происходит, но чувствовали, что им это не нравится.

— О господи, — снова сказала Нора; голос ее был едва слышен, значит, она говорила не в гостиной, а где-нибудь на кухне.

Близнецы снова переглянулись и вошли в дом.

В холле и в гостиной было пусто. Нора стояла посреди кухни и растерянно оглядывалась по сторонам.

— Папы нигде нет, — сказала она детям. — Спрятался он, что ли? Нашел время! Мы же в кино опоздаем… Как вы думаете, где у нас дома можно спрятаться?

— У нас дома особо не спрячешься, — пожал плечами Мэтью. — На чердаке некуда, в подвале тоже все на виду. Ну, в шкафу, может быть. Или под кроватью.

— Под кроватью, кстати, можно, — согласилась Джина. — Туда даже папа поместится. И не разглядишь сразу, если, конечно, без фонарика…

— Ладно. Значит, надо взять фонарик. Пошли его поищем, — сказала Нора. — А потом поищем папу. А потом вы на минуточку отвернетесь, а я его придушу. Потому что нельзя так пугать людей.

— Ну, наверное, он просто включил свое воображение, — предположила Джина. — Чтобы тебе не было с ним скучно, как с нами.

Нора изумленно посмотрела на дочь, но спорить не стала. Сначала надо было найти Тимоти. А когда он найдется, все будет забыто и прощено, даже его идиотская выходка. Есть такое слово «амнистия». Ее-то мы и объявим, думала Нора. Слова плохого не скажу, никому, никогда, не рассержусь, не буду обижаться, только ты давай найдись, пожалуйста, Тим, не нравится мне твоя шутка, совсем не нравится, и как же мне холодно стало, Тим, и почему-то кажется, что ты теперь не найдешься никогда, но это потому что я дура, только поэтому, а ты, конечно же, скоро найдешься, я не сомневаюсь… стараюсь не сомневаться.

Надежда ее была столь живуча, что даже после трех часов бессмысленных и безуспешных поисков Нора продолжала говорить вслух преувеличенно бодрым тоном: «Тим, ну хватит, вылезай, мы уже испугались, мы очень испугались, Тим, покажись, пожалуйста», — и, вполне возможно, твердила бы это до утра, и даже дольше, если бы не свалилась, потеряв сознание на пороге холла, где стояла вешалка с пальто, которую Нора сперва приняла за мужа, но тут же поняла свою ошибку, и это оказалось последней каплей. Близнецы очень хотели заплакать, а еще лучше — закричать, но только еще крепче вцепились друг в дружку и пошли в гостиную, где стоял телефонный аппарат. Мэтью держал трубку, а Джина набирала цифры: девять, один, один — и вежливо, как взрослая, говорила: «Будьте любезны, извините за беспокойство, у нас тут неприятности, отец исчез, мама упала в обморок, а мы стараемся сохранять спокойствие, но все же было бы неплохо, если бы кто-нибудь нам помог». Мэтью все это так восхитило, что он решил никогда больше не дразнить сестру, потому что она у него молодец.

Джина и дальше была молодцом. Даже на следующий день, когда, подремав чуть-чуть прямо в гостиной после бессонной ночи, они проснулись, все трое одновременно, вспомнили, что случилось накануне, и в комнате повисла нехорошая, влажная от непролитых пока слез тишина, именно Джина спокойно сказала вслух: «Кажется, я не зря училась заваривать чай» — и отправилась на кухню. И потом, позже, когда полицейская собака жалобно заскулила и попыталась спрятаться под диван, после того как ей дали понюхать домашний блейзер Тимоти, Джина уважительно присвистнула: «Ооо, да наш папа, выходит, Нечистая Сила, круто!» — так что Нора, которая к этому моменту стала похожа на тень, улыбнулась от неожиданности. А через месяц Джина вдруг начала сочинять истории для новых Нориных книг, да так лихо управлялась с сюжетами, что матери, которая после исчезновения мужа думать не могла о работе, пришлось сесть за компьютер — из уважения к своему новому соавтору. Впрочем, как только Нора по-настоящему втянулась в работу, Джина с облегчением вышла из игры: выдумывать она, как выяснилось, умела, но очень не любила, полагая художественную литературу бесполезным излишеством. И без всяких глупых выдумок жизнь полна удивительных фактов и необъяснимых происшествий, взять хотя бы их исчезнувшего отца, а ведь кроме этого есть еще электричество, деление клеток, императорские пингвины и другие планеты, с этими тайнами разобраться бы как-нибудь, прежде чем тратить время на ерунду, сердито думала она, устраиваясь в кресле со свежим номером журнала «National Geographic».

Джина заплакала только однажды, примерно год спустя, когда впервые пошатнулась ее твердая уверенность, что отец может вернуться буквально в любой момент, так же внезапно, как исчез. Вернее, она вдруг поняла, что этот самый «любой момент» может наступить когда угодно, например, через сто лет, как обычно бывает в историях о людях, гостивших в Стране Фей; всевозможные мифы и легенды она в ту пору читала запоем, полагая научной, а не художественной литературой. Ее личный жизненный опыт наглядно показывал, что к историям о чудесах можно и нужно относиться чрезвычайно серьезно.

Но даже затосковав, Джина не стала терять голову, а специально отправилась в парк, спряталась в самой дальней беседке, где ее никто не мог увидеть, и уже там дала себе волю. А потом еще долго бродила по аллеям, старалась высушить остатки слез и успокоиться, чтобы мама ничего не заметила, а то как начнет реветь за компанию, ей только повод дай.

— И все-таки с папой нам повезло, — сказала она вечером Мэтью. — По крайней мере, он не умер от какого-нибудь скучного рака и не попал под машину. Просто исчез, и все. Но где-то же он есть, может быть, ему там даже хорошо, — это раз. И он необыкновенный — это два. Мы с тобой дети необыкновенного человека. Это, по-моему, очень круто.

Мэтью смотрел на сестру во все глаза. До сих пор ему в голову не приходило, что возможна и такая постановка вопроса.

— Еще как круто! — наконец выдохнул он. — Мы тоже однажды кааак исчезнем!

Джина хотела было сказать брату, что на его месте она бы не особо рассчитывала на такой исход, но в последний момент прикусила язык. Пусть мечтает, мне не жалко, решила она.

* * *

Телефон надрывался, звон становился все громче. Даже не так, звона становилось все больше. Сперва он заполнил голову, потом грудь и живот, в конце концов звон добрался даже до кончиков пальцев ног, Тимоти чувствовал, что еще немного, и он лопнет от этого звона, и лопнул бы, наверное, если бы не проснулся.

Наяву тоже звонил телефон. Но наяву, по крайней мере, понятно, что с этим делать, наяву можно просто взять трубку, просто нажать нужную кнопку, просто сказать: «Алло», — наяву все очень просто, особенно первые несколько минут после пробуждения, пока ничего не понимаешь и действуешь автоматически.

— Привет, — сказала Лизелотта, — прости, мой хороший, но ты сам просил тебя разбудить в семь по вашему времени, говорил, у тебя утреннее заседание кафедры и это ужасно важно.

— Услышать тебя с утра — вот это действительно ужасно важно, все остальное ерунда, — искренне сказал он. — Ты прилетай уже давай из этой своей Африки дурацкой, а то я без тебя тут совсем пропаду. Все из рук валится. И снится черт знает что.

— Порнография? — обрадовалась Лизелотта.

— Это уже пройденный этап, — печально сказал Тимоти, нажимая кнопку кофейной машины. — Сегодня мне приснился самый длинный сон в мире, целая жизнь, прикинь.

Машина взволнованно зафыркала, а блудная валькирия немедленно преисполнилась сочувствия:

— Страшная?

— Да нет вроде. Хорошая даже. Только чужая. И очень длинная. Я тридцать с лишним лет за одну ночь прожил, если бы ты не позвонила, я бы там состарился и умер, наверное. А так ничего. Правда, жениться все-таки успел.

— Если бы я знала, чем ты там во сне занимаешься, я бы еще три часа назад позвонила, — грозно сказала Лизелотта.

— Вот я и говорю, приезжай уже скорей.

— Две недели всего осталось, — вздохнула она. — А ты ко мне сюда, конечно, не прилетишь.

— Только если меня нынче же утром вышвырнут из университета. А они, гады, не вышвырнут. Они без меня, напротив, совсем пропадут, и как же это вот прямо сейчас некстати… О, знаешь, что я вспомнил? Ты не поверишь, но во сне я работал с компьютерными сетями, крутой специалист был, на мне там все держалось.

— О! — восхитилась Лизелотта. — И ты наконец-то запомнил, где у компьютера USB-порт? Воистину великий день!

— Не уверен, что запомнил, — смущенно сказал Тимоти. — Но я проверю. Да, слушай, у меня же там еще и дети были. Близнецы, мальчик и девочка. Ссорились страшно. Но все равно классные. Смешные. Особенно девочка. Злющая такая!

— Ты же вроде никогда не хотел детей, — настороженно сказала Лизелотта.

— Ну да. Я и теперь не хочу. Тем не менее во сне они у меня были. Ты же знаешь, людям снится вовсе не то, чего они хотят наяву, а просто что попало. Дети, компьютерные сети — это еще что. Я в том сне еще и футбольным болельщиком был. Страстным. А это уже ни в какие ворота. Так что ты молодец, что меня разбудила. Как же хорошо снова оказаться в реальности, где нет ни компьютерных сетей, ни американского футбола!

— Ну, вообще-то, они есть, — робко заметила Лизелотта. — Извини, если это плохая новость.

— Ничего, главное, что лично для меня их нет. В смысле можно продолжать игнорировать их существование. И мне ничего за это не будет.

— У тебя сварился кофе, — сказала Лизелотта. — Пей давай.

— Откуда ты знаешь, что он сварился?

— Элементарно, мой дорогой Ватсон. Мне было слышно, как машина фыркает. Теперь она молчит. Я хочу услышать, как ты его наливаешь в чашку: буль-буль-буль! И пьешь: хлюп, хлюп. Меня это приободрит, и я оставлю тебя в покое, аж до полудня. Позвонить тебе в полдень?

— Обязательно, — сказал Тимоти. — Обязательно позвони. Я скучаю по тебе, как последний дурак.

— Та же беда, приятель, — вздохнула она. — Ничего, еще две недели, а потом полгода из Окленда ни ногой. Веришь, нет?

* * *

— «Третьего мая тысяча семьсот пятьдесят третьего года ремесленник Альберто Гордони из сицилийского города Таконы шел по двору замка и вдруг неожиданно исчез на ровном месте, испарился на глазах жены, графа Занени и многих других сограждан, — читает вслух Мэтью. — Изумленные люди обыскали все вокруг, но не нашли никакого углубления, куда можно было бы провалиться. Ровно через двадцать два года Гордони появился опять, возник на том же самом месте, откуда исчез, — во дворе графского имения. Сам Альберто утверждал, что он никуда не исчезал, поэтому его поместили в дом умалишенных, где только семь лет спустя с ним впервые заговорил врач, отец Марио. Священник поверил Гордони и отправился с ним в Такону. Во дворе имения Альберто сделал шаг и исчез опять, теперь уже навсегда! Святой отец Марио, осенив себя крестом, приказал оградить это место стеной и назвал его Ловушкой Дьявола».

Нора тихонько вздыхает. После того как выяснилось, что объяснить исчезновение Тимоти не могут ни полицейские, ни вызванные ими фэбээровцы, ни хмурые типы, высокомерные, как европейские монархи, так называемые эксперты, Мэтью принялся коллекционировать истории о таинственных исчезновениях. То ли надеялся, что со временем сможет разобраться, что случилось с отцом, то ли просто утешался тем, что они не единственные люди в мире, которых постигло столь таинственное несчастье. Собственно, сама Нора тоже находила некоторое утешение в этих небылицах, поэтому выслушивала регулярные вечерние доклады сына с живейшим интересом.

— Или вот еще, — продолжает он. — «Дорога в Никуда». Послушайте! «Короткий участок автострады, уходящей от города Альбукерке в штате Нью-Мексико к горному массиву Сан-Матео. Жители Альбукерке уверены, что дорога „проглатывает“ людей и автомобили. Только в 1997 году там бесследно исчезло семнадцать человек…» Представляете? А может быть, наш дом тоже построен на такой «дороге в никуда», просто никто об этом пока не знает? Его же совсем недавно построили, а раньше тут был пустырь, вот никто и не успел пропасть, папа первый. Может быть, мы все тоже скоро пропадем?..

«…и окажемся там же, где папа», — хочет добавить он, но умолкает под тяжелым взглядом сестры.

— Ты все-таки сначала думай, а потом говори, — шипит Джина. — Мама же!..

— Ничего, — говорит Нора, — ничего. Дай брату рассказать. «Дорога в Никуда» — это действительно очень здорово, может быть, я даже вставлю ее в новую книжку, как вам кажется, дети? Вам было бы интересно о таком читать?

Мэтью энергично кивает, Джина яростно мотает головой, Нора улыбается, и слеза, покатившаяся было по ее щеке, останавливается на полдороге и тут же высыхает.

* * *

— Жизнь и сновидения — страницы одной и той же книги, — говорит Лизелотта. Она сидит в шезлонге вытянув ноги, нежится под лучами выглянувшего наконец солнца, и выражение лица у нее при этом самое что ни на есть мечтательное.

— Что?!

Тимоти даже подскочил от неожиданности. Конечно, они прожили вместе четырнадцать лет и всегда отлично понимали друг друга, а все-таки отвечать вслух на его мысли — такого обычая у нее до сих пор не было.

— Это не я придумала. Это Шопенгауэр.

— Правда? С ума сойти, я на него по молодости сдуру только что не молился, а этой фразы не помню.

— А я, считай, только ее и помню. Наверное, потому, что все остальное не в моем вкусе, он для меня слишком пессимист, аж тошно делается… Но это, знаешь, очень полезная формула. Помогает трезво смотреть на вещи.

— Ты только на меня, пожалуйста, трезво не смотри, — говорит Тимоти. — Страшно подумать, что будет, если я перестану тебе сниться.

— Не перестанешь, — улыбается она. — Никогда. Слово скаута.

НИКАКОЙ НАДЕЖДЫ[9]

Это было лучшее лето в его жизни.[10] Так Миша думал тогда, и даже потом, пятьдесят пронзительно звонких лет спустя, мог подтвердить: действительно самое лучшее, вне конкуренции, хотя началось оно с разочарования, а закончилось вообще черт знает как.

Ну, то есть, началось с того, что Анита, с которой он собирался ехать автостопом в Париж, в последний момент передумала и укатила туда с каким-то толстым старшекурсником, владельцем ослепительно-красного джипа. «Дура, — сказал ей Миша, — от него же пахнет просроченными сосисками», — но, в общем, не обиделся. Он и сам в ту пору руководствовался принципом «все что угодно, с кем получится, и будь что будет», — глупо было бы требовать иного поведения от подружек, даже от тех, кого он знал по именам — а это уже, как ни крути, близкие, доверительные отношения.

Миша сперва немного растерялся — у всех свои планы, искать компанию поздно, одному, что ли, теперь стопом ехать? А потом подумал — какого черта, почему бы просто не отправиться домой. Если уж родился в городе у моря, глупо проводить каникулы где-то еще, а мама… ну что мама, вполне можно пережить.

Мама, впрочем, вела себя вполне по-человечески, только кормила как на убой, но тут у Миши как раз не было возражений, за год самостоятельной жизни его отношение к домашней еде дивным образом переменилось. А как-то за ужином, смущенно потупившись, призналась, что еще весной решила поехать в круиз с Юргеном — ты же помнишь Юргена, тот самый, который с моей бывшей работы? Я тут думала-думала, все-таки он симпатичный, и такой круиз — сперва по Средиземному морю, потом через Атлантику в Лиссабон, я еще никогда не была в Лиссабоне. А ты сперва писал, что не собираешься приезжать на каникулы, но в последний момент все-таки приехал, и я теперь не знаю, что делать, как-то неудобно тебя одного тут бросать, все-таки почти три недели, но так хочется, и Юрген обидится… Миша с изумлением понял, что она отпрашивается, как он сам когда-то отпрашивался в кино, или в поход с ночевкой, сердце его сжалось от нежности, и он сказал — конечно, поезжай, и Юрген твой клевый, я его помню, он меня на пикнике все время в «дартс» обыгрывал и радовался как маленький, а потом спохватился и стал поддаваться, ужасно трогательный, а Лиссабон это круто, у нас одна коза учится, десять лет там с родителями жила, фотки показывала — вообще улет. Сказал все это, и только потом обрадовался, осознал, наконец, что сулят ему мамины романтические планы: три недели в совершенно пустой квартире, офигеть, вот уж повезло, так повезло.

Он настолько ошалел от незапланированной свободы, что первые четыре дня вообще ничего не делал, только курсировал между домом и пляжем, обжирался мороженым, поливая его ликерами из материнского бара, чуть-чуть, для вкуса, чтобы, ощутив нёбом горечь алкоголя, окончательно убедиться, что детство кончилось, со спокойной совестью включить «Cartoons Network», вытянуться голышом на ковре, уставиться на экран, безмятежно заснуть задолго до полуночи, и вскочить на рассвете.


А на пятый день, рано-рано утром, он встретил на пустом еще пляже Надю. То есть, сперва увидел чуть ли не полтора метра ослепительно-шоколадных ног, заинтересовался, пригляделся повнимательней, обнаружил густую пепельную челку, ореховые глаза, восхитительно длинный лягушачий рот — и не устоял, то есть, натурально не устоял, плюхнулся на песок в опасной близости от прекрасной незнакомки и, ощущая себя полным идиотом, спросил: как тебя зовут?

Надя, сразу сказала она.

Вот это да, обрадовался он, мою бабушку, мамину маму, тоже звали Надя, она была наполовину русская; кстати, это из-за нее меня так по-дурацки назвали — Миша, но я не в обиде, она такая добрая была, все понимала, никогда не ругалась, читала вслух книжки про рыцарей и мушкетеров, хотя я уже сам умел, а когда она умерла, я ревел как маленький, несколько часов не мог успокоиться, даже кровь носом пошла, чуть «скорую» не вызвали, но все само прошло, неважно, в общем… Я что хотел сказать, бабушка Надя говорила, что по-русски ее полное имя означает «надежда», и твое, значит, тоже. Надежда. Круто, да?

Круто, согласилась шоколадная-длинноногая, дунула, убирая с глаз мокрую пепельную челку, поглядела на него очень внимательно, и Миша вдруг понял, что она согласится на все, то есть, вообще на все, не только в постель к нему прыгнет, не задумываясь, но и в космос с ним полетит, если вдруг выяснится, что срочно надо в космос, а если не надо, обойдется без космоса, не будет ныть — когда уже, когда, мне на Земле скучно… Но решил, с космосом потом разберемся, начинать надо с малого, например, с мороженого; судя по выражению ее лица, это был хороший выбор. Мороженое, как потом выяснилось, Надя любила даже больше, чем он сам.

Они отправились к Мише домой еще до полудня; у подъезда столкнулись с глухонемой карлицей Верой из соседней квартиры. Миша очень боялся ее в детстве, в ту пору Вера была помоложе, выступала в цирке и каждый вечер водила к себе любовников, таких же лилипутов, как сама, а потом часы напролет страшно-страшно выла и мычала за стеной, пока Миша трясся под одеялом, прокручивая перед внутренним взором все памятные сцены из ужастиков, которые мама запрещала смотреть, зато папа, когда забирал его на выходные, обязательно показывал — не то назло маме, не то сам их так любил, что ни дня вытерпеть не мог, этого Миша до сих пор точно не знал.

Ни цирковые карлики, ни, тем более, любовные стоны уже давно не пугали Мишу, но Веру он все еще по привычке побаивался и встречу с ней считал чем-то вроде дурной приметы; она отвечала ему равнодушной неприязнью. Обычно у Веры было такое выражение лица, словно она с детства питалась дохлыми собаками и твердо знала, что делает это ради спасения человечества, но увидев Надю, она вдруг заулыбалась до ушей и сделала какие-то свои глухонемые знаки, Надя ей ответила такими же знаками, и тогда Верина улыбка стала по-настоящему ослепительной, даже Мише достался ее край, жгучий, как солнечный луч, проникший в темную комнату сквозь невидимую прежде щель. У меня тетка глухонемая, объяснила потом Надя, мамина сестра, она со мной сидела, пока родители были в разъездах, вот я и выучилась — ну как, не то чтобы выучилась, но, по крайней мере, вежливо поздороваться могу, а для них это знаешь как важно, их же обычно никто не понимает, совсем.

Потом уже, позже, до Миши дошло, что это был единственный случай, когда Надя что-то рассказала о себе — в смысле, о своей прошлой жизни. Это не казалось ему странным, даже нравилось — ясно же, что раньше у нее была совсем другая жизнь, и у него тоже, хорошая, конечно, но бессмысленная, а теперь они встретились, и все это не считается, потому что наконец-то началось настоящее. Он был настолько в этом уверен, что никогда не спрашивал Надю, как теперь все будет. Как-нибудь будет, думал он, самое трудное мы уже сделали, встретились, остальное само уладится, потом, не сейчас, сейчас — каникулы.


До возвращения матери оставалось два дня, но беспокоиться было не о чем. Надя сказала, что сняла комнату возле моря до конца лета, хозяйке все равно, одна она там будет жить, или не одна, да хоть впятером, вот он и не беспокоился, только решил, что надо перебраться заблаговременно, а то с мамы станется приехать на день раньше, прежде за ней такое водилось: скажет, что вернется из гостей около полуночи, а сама в десять тут как тут, с проверкой, нечестно, ну кто так делает. Но теперь он был умный, так что они с Надей как следует прибрались в маминой квартире, Миша положил в рюкзак лэптоп, плавки, зубную щетку, пару футболок и запасные джинсы, и они отправились обживать Надину комнату Практически на пляже, — говорила она, — давно надо было тебя туда утащить, но у вас такая ванная, такая! И стиральная машина, а там нет, ужасно лень руками стирать, даже когда только купальник…

Ой, купальник, — виновато сказала Надя, когда они вышли на улицу, — Мишенька, я же купальник постирала, и теперь он висит у вас в ванной, твоей маме это вряд ли понравится, давай я вернусь, возьму, нет-нет, ты тут постой, ты же на лифте любишь кататься, а я пешком, бегом, быстро, да?

Она всегда поднималась на шестой этаж пешком, и Мишу за собой тащила, не давала вызвать лифт; носиться туда-сюда по лестницам ему было лень, а запасной ключ от квартиры он выдал Наде на второй что ли день, поэтому кивнул, присел на ступеньку, достал из кармана телефон и принялся набивать дежурную эсэмэску для мамы: «Погода хорошая, я загорел, а ты как, Юргену привет». Немного подумал и написал университетскому приятелю; телефон, тем временем, утробно захохотал, оповещая о новом сообщении, мама сразу же ответила, можно подумать, что ни черта она не гуляет и не купается, а сидит целыми днями в каюте с аппаратом в руке, приготовившись оперативно отреагировать на всякий экстренный вызов традиционным: «Я тебя люблю». Пришлось написать: «И я тебя тоже», — чтобы не обижалась; короче, пока он разбирался с записками, прошло минут десять, даже немного больше, и Миша не то чтобы забеспокоился, просто подумал, что Надя, по идее, уже давно должна была вернуться, она же как молния носится, перепрыгивает через три ступеньки, и еще вопрос, можно ли обогнать ее на лифте; кстати, вот надо было воспользоваться случаем и проверить, а не строчить тут эсэмэски эти дурацкие, пока она там зачем-то одна, без него.

Еще через пять минут он набрал Надин номер. «Абонент недоступен, попробуйте позвонить позже», — сказал противный механический голос, и вот тогда Миша начал беспокоиться по-настоящему, потому что телефон она с утра зарядила, вернее, он сам зарядил ее телефон, так что батарейка сесть никак не могла. Что там у нее происходит, какого черта.

Он вернулся в подъезд, вызвал лифт, дождался, а потом все-таки пошел пешком, чтобы не разминуться с Надей, которая наверняка сейчас выйдет. А телефон — ну что телефон, она, между прочим, сесть на него могла, или даже в унитаз уронить, всякое случается; потому и задержалась, наверное, что спасает сейчас пострадавший аппарат, не знает, что я могу ей свой старый отдать, все равно не нужен, ну или даже отдам этот, а себе возьму старый, — думал он; где-то в районе четвертого этажа Миша уже искренне верил, что поломка Надиного телефона — единственная неприятность, которая грозит им обоим сегодня, и вообще всегда. К шестому этажу оптимизм его окончательно окреп, но, охваченный каким-то суеверным предчувствием, он не стал звонить, открыл дверь своим ключом, немного удивился — вместо того, чтобы просто захлопнуть дверь, Надя заперлась изнутри, на все четыре оборота, интересно, зачем. Вошел и нетерпеливо позвал с порога: эй, где ты там? Что стряслось? Служба спасения прибыла! Но ответом ему была тишина. Даже не столько сама по себе тишина, сколько хорошо знакомое с детства, а потом благополучно забытое чувство пронзительного одиночества, которое всегда появляется, если окажешься один в пустой квартире, еще не знаешь, что она пустая, а уже ощущаешь, и это, казалось ему в детстве, самое страшное, что только может быть. Позже он, конечно, пересмотрел эту свою позицию. Но мало ли что он там пересмотрел, сейчас Миша оказался один в пустой квартире, и твердо знал — это и есть самое страшное, что только может быть. Почти не осознавая, что делает, он заглянул в ванную, обошел комнаты, распахнул все шкафы, добросовестно заглянул под все диваны — никого, но это было ему известно и до осмотра. Он вернулся в холл, некоторое время тупо разглядывал ключ, брошенный на виду, в самом центре ковра, вышел в подъезд, убедился, что их шестой этаж как был последним, так и остался, и никаких тайных ходов на крышу, о которых он мечтал в детстве, по-прежнему нет, огляделся, зачем-то прижал ухо к соседкиной двери, прислушался — гробовая тишина, всегда бы так — зашел обратно, запер дверь, сел на пол, набрал Надин номер, и когда из трубки опять зазвучал вежливый скрежет автоответчика, заплакал, как маленький, горько, навзрыд. Плакал, но телефон из рук не выпускал, нажимал кнопку снова и снова, в тайной надежде, что проявив непростительную, позорную слабость, каким-то образом оплатил счастливый конец этой идиотской истории, так что сейчас Надя возьмет трубку, и все как-нибудь разъяснится, по крайней мере, он узнает, что она жива и здорова, а это главное, остальное как-нибудь уладится само.

Часа через три аппарат пискнул и умер — батарейка разрядилась окончательно. Пришлось брать себя в руки, доставать из рюкзака зарядное устройство, возиться с проводами и розетками, потому что без связи нельзя оставаться ни на секунду — вдруг Надя позвонит сама? Или хотя бы включит свой чертов телефон, ну же, ну, давай, пожалуйста.


Ближе к вечеру Миша понял, что так не годится, еще немного, и он, чего доброго, по-настоящему сойдет с ума; вряд ли это будет так же забавно, как в анекдотах про психов. Он ничего не мог сделать, только сидеть на полу, крутить в руках телефон, набирать Надин номер, ждать ответа, давать отбой, снова нажимать кнопки, снова ждать. Тогда он решил для разнообразия набрать какой-нибудь другой номер, и долго думал, чей. Обсуждать происшедшее ему не хотелось — вообще ни с кем. Но и молчать было невыносимо, поэтому он позвонил отцу, все-таки родной человек и одновременно почти незнакомый, темная лошадка, никогда не знаешь, о чем с ним говорить, и как он отреагирует; сейчас, — с удивлением понял Миша, — это, наверное, лучше всего.

Папа, сказал он, тут такое дело, я даже не знаю, с чего начать. Но все-таки как-то начал и рассказывал долго, путаясь и сбиваясь, перескакивая с одного на другое, но главное отец все-таки понял, потому что спросил: ты где? Дома? Один? Мама еще не вернулась? Только послезавтра? Ладно, тогда я сейчас приеду, я тут рядом совсем, нормальный кофе в доме есть? Растворимый?! Поразительно. Куда катится мир.

Явился через четверть часа, собранный и деловитый, с бутылкой коньяка под мышкой, пакетом молотых кофейных зерен в кармане и курительной трубкой в зубах, тут же отправился на кухню варить кофе, дескать, целый день об этом мечтал, не могу больше ждать, а ты рассказывай давай, с самого начала. Что за девочка? Где ты с ней познакомился? Документов, конечно, не видел, дома у нее не был, с родственниками не знаком? Ясно. Даже не буду говорить, что ты дурак, потому что сам такой же — был, есть и буду. Еще ни у одной барышни ни разу документов не потребовал, веришь, нет? Ладно, теперь выпей пятьдесят граммов коньяку, больше не дам, но пятьдесят граммов обязательно, и кофе возьми, мало ли что не любишь, считай — лекарство. Пей, а я пока посмотрю, что у вас тут делается. И ты тоже посмотри как следует, в доме ничего не пропало? Не рычи на меня, еще и не такое бывает, ну что ты как маленький, ей-богу. И учти, чем скорее ты все проверишь, тем раньше мы с негодованием отметем мою циничную версию. Давай, давай, это в твоих интересах.

Конечно, в доме ничего не пропало, кроме пульта от телевизора, который, впрочем, нашелся потом в маминой пантуфле. Мише показалось, отец рад этому даже больше, чем он сам, хотя виду не подает. Хорошо, говорит, извини, пожалуйста, знал бы ты, сколько я за свою жизнь прочитал детективов, а там загадочные красавицы почти всегда оказываются аферистками. И кстати о детективах, когда ты вошел, окна были открыты, или это уже ты их открыл? Это важный момент.

Окна были закрыты, мы их вместе закрывали, когда уходили, все… или не все? Не знаю, не помню. Неважно. Даже если бы она вылезла в окно, что потом? Это шестой этаж, папа, и если бы она стала спускаться во двор по веревке, сплетенной из рваных простыней, я бы заметил, верь мне.

Отец слушал, кивал, соглашался, был задумчив и даже рассеян, таким Миша его еще никогда не видел, прежде ему казалось, отец — человек-стрела, вечно летит куда-то, увлекая за собой любого, кто оказался рядом, даже его, не делая скидки на возраст; разговаривать с ним было непросто и вполне бессмысленно, в зависимости от настроения, отец соглашался, не вникая, или возражал, не дослушав. Но сейчас он слушал очень внимательно, а сам помалкивал, разглядывая то свои руки, то стремительно лиловеющее небо за окном.

Ну, смотри, наконец сказал он, мертвого тела здесь совершенно точно нет, ни в доме, ни внизу, ключ на ковре, все вещи на месте. Это уже хорошо, никакой уголовщины, сплошная безнадежная мистика, потому что лично я совершенно не понимаю, куда могла деться твоя Надя, даже если окна были открыты, шестой этаж это действительно серьезно, задача для Человека-Паука, ну не смотри на меня так, я просто стараюсь тебя развеселить, я не знаю, как себя вести и что говорить, я впервые в жизни в такой ситуации, у моих сыновей никогда раньше не исчезали девушки, у меня и сыновей-то никаких нет, кроме тебя, так получилось.

Миша не улыбнулся, но подумал: как же все-таки хорошо, что я ему позвонил.

Полицию вызывать, по-моему, бессмысленно, говорил отец, особенно с учетом того, что ты не знаешь ни имени, ни адреса своей пропажи, вообще ничего, за что можно было бы зацепиться; в лучшем случае, они тоже глупо пошутят про человека-паука, а с тебя на сегодня хватит. Поехали лучше ко мне, что скажешь? Я бы не хотел в такой момент остаться один, и тебе не советую.

Спасибо, сказал Миша. Я, да, не хочу один. Не хочу здесь оставаться. Она же позвонит, если появится, правда?

Отец кивнул и одновременно пожал плечами, честно давая понять, что не верит в такой исход, но вслух ничего говорить не стал, и за это Миша был ему благодарен даже больше, чем за гостеприимство.

Дома у отца было непривычно чисто и пусто. Уезжаю, сказал он, в Африку, предложили смешную работу, скоро уже, собирался на днях позвонить, рассказать, все откладывал, ты же знаешь, как я не люблю звонить. Они допили откупоренный коньяк, но Миша вообще ничего не почувствовал, хотя обычно пьянел быстро, зато отца под конец немного развезло, он окончательно утратил сходство с летящей стрелой, развалился в кресле, мышцы лица расслабились, речь стала медленной, а логика — вполне очевидной, Миша никогда прежде его таким не видел; собственно, ничего удивительного, они выпивали вместе в первый раз.

Я прожил на свете пятьдесят два года, говорил отец, и знаешь, твоя история — это, пожалуй, первое совершенно необъяснимое событие, произошедшее — ладно, пусть не на моих глазах, но почти. Я же вижу, что ты меня не разыграл, какой из тебя актер, ты врать-то до сих пор толком не научился и не научишься уже, я так думаю. Но я о другом хотел, сейчас, дай сосредоточиться — а, вот. Твоя девушка исчезла, была — и нет, никакой Нади, никакой, стало быть, надежды хоть что-то понять, зато ты теперь совершенно точно знаешь, что чудеса случаются, не ухлопаешь, как я, всю жизнь на сомнения. Это какое-то неправильное, дурацкое чудо, возразил Миша. Тогда уж лучше вообще никаких чудес не надо, обойдусь. Это, понимаешь, просто нечестно, когда так: утро, солнце светит, мы рюкзак к ней домой отнести собирались, а потом на пляж, ничего особенного, просто еще один хороший летний день, и тут вдруг такое, как выстрел из-за угла, бах — и ничего нет, никакой Нади, никакой надежды, вообще ничего.

Ну как ничего, заулыбался отец, солнце все-таки осталось, и пляж на месте, даже лето еще не закончилось, и ты сам тоже есть, хоть и не слишком сейчас этим доволен, я понимаю, но ты учти, жизнь длинная, и когда-нибудь она тебе снова понравится, я точно знаю.

Я и сам знаю, что когда-нибудь понравится, согласился Миша, но не завтра и не послезавтра… слушай, неужели такое может быть, что она просто исчезла? Надя, я имею в виду. Куда-то же она все-таки делась. Где-то она сейчас есть?

Может есть, а может и нет, пожал плечами отец, а может, она просто была бессмертная фея, как в средневековых китайских новеллах, ты, небось, не читал, я тебе сейчас дам, все равно ведь не заснешь. Все равно не засну, согласился Миша, но прочитав первые четыре истории про бессмертных китайских фей, бесстыдно соблазнявших способных студентов, уснул как миленький и спал почти до полудня.

* * *

— Надя, — говорит он. — Надя?

А сам белый как стена, и губы дрожат. А бабка Рада смеется, заливается, так что склянки на полках звенят. Говорит: «Что, не ждал?» — и опять смеется, и этот турист в бейсболке тоже улыбается, криво, неуверенно, краешком рта, и тогда бабка Рада говорит: «Хорош, хорош, еще краше, чем был!» — и ведь не врет, действительно красивый старик, как из кино, приятно на него смотреть, особенно теперь, когда глаза больше не пучит и губы подобрал.

— Ну, чего уставились? — говорит бабка Рада покупательницам. — Это мой старинный дружок. У всех людей есть старые приятели, и у меня есть, что тут удивительного?

Удивительного, конечно, ничего. Но поговорить теперь еще долго будет о чем — вспоминать, рассказывать, показывать в лицах, всплескивать руками, гадать, шептаться: «Он ее Надей назвал! Представляете, нашу Раду — Надей?! А она даже бровью не повела. И что теперь думать?» Годами можно судачить об этом происшествии, а кумушкам только того и надо, ну и пусть их, лишь бы в лавку заходили почаще, хотя бы из любопытства, благо от бабки Рады еще никто с пустыми руками не уходил, она свое дело знает.


У бабки Рады волосы в юности были пепельные, а теперь светятся как белое золото. У бабки Рады желтые глаза — прежде были карие, а с годами выцвели до прозрачной янтарной желтизны. У бабки Рады тонкие руки, длинные ноги, гибкое тело, смуглая кожа и пронзительный птичий голос, стоит ей заговорить — на другом конце улицы слышно. Никому в голову не пришло бы называть ее «бабкой», если бы не четверо взрослых внуков — поглядишь на них, и ясно, кто же, как не бабка, даром что скачет козой по горам и по деревьям лазает как мальчишка, когда черешня поспеет.

В лавке бабки Рады всегда сумрак, всегда прохладно. Это хорошая приманка, большой соблазн для покупателей, жителей города, где солнце светит триста дней в году, а все шестьдесят пять ливней приходятся на короткую зиму — они, собственно, и есть зима. В лавке бабки Рады пахнет можжевельником и сандалом, здесь всегда есть домашний лимонад, в жару — со льдом, в дождь — с барбадосским ромом. На полках шкатулки с чаем и склянки с бальзамами, на стенах расписанные вручную шали и тяжелые нитки самодельных бус, на прилавке пирамиды темного сахара, свежее печенье, коробки с шоколадом и марципанами. Но все это пустяки, не товар — так, баловство, просто что-то должно быть на виду, вот она и выставила, а главная сокровищница бабки Рады — в задней комнате, куда никому хода нет. Там, уверены соседские дети, под половицей зарыт пиратский клад. Там, утверждают их матери, вход в катакомбы, прямиком к тайникам контрабандистов. Там, шепчутся их бабки, стоит сундук, в сундуке сидит пленный албанский экстрасенс, все ее желания исполняет, ясно же, кто та�

Скачать книгу

© Макс Фрай, текст

© ООО «Издательство АСТ», 2017

Вместо предисловия

Литература – это особым образом организованная речь, речь – инструмент коммуникации, а потребность в коммуникации – следствие богооставленности. С момента разрыва непосредственного контакта с, условно говоря, Богом, описанного в мифах как изгнание из рая, человек неполон. В каждом из нас проделана черная дыра, которая требует наполнения и притягивает к себе все, что подвернется. Этот процесс притяжения, собственно, и есть коммуникация. По мере зарастания дыры нужда в коммуникации снижается, то есть на определенном этапе так называемой «святости» отшельничество – не подвиг, а нормальная бытовая потребность.

Таким образом, литература (как и все остальные способы коммуникации) – прямое следствие богооставленности, которая сама по себе – первопричина и фундамент всех человеческих страданий. Вот нам и ответ на поставленный вопрос.

И одновременно – прекрасная задача повышенной сложности.

Потому что использовать этот заточенный под страдание инструмент для описания прямо противоположного состояния – вот вызов и достойная цель. И не в литературе, понятно, дело, литература – это просто повод взяться за работу в том самом уникальном случае, когда труд действительно освобождает. Потому что речь используется не только для внешних, но и для внутренних коммуникаций, для непрерывного разговора с самим собой. Научаясь применять этот созданный страданием и для описания страдания инструмент по иному назначению, можно постепенно перепрограммировать себя самого. Ну и тех, кто мимо шел, если очень повезет.

У святого Петра целая связка ключей от рая. Это – один из многих. Не универсальный. Но некоторым вполне может подойти.

Практические советы начинающим демиургам

От автора

«Практические советы начинающим демиургам» были написаны в 2002 году специально для составленной тогда же антологии «Книга вымышленных миров». Антология получилась, на мой взгляд, неудачная, эту идею следовало бы реализовать пятью – шестью годами позже, когда у нас уже был ФРАМ, как-то незаметно собравший целую плеяду блестящих авторов. Зато она стала поводом написать этот цикл коротких текстов, читать которые мне сейчас удивительно, потому что я же, вроде бы, хорошо помню автора, то есть, себя разлива две тысячи второго года, и голову на отсечение даю: не мог тот человек все это знать, не было у него ни соответствующего опыта, ни даже мыслительного аппарата, пригодного для теоретического понимания. И вообще ничего, кроме ветра в голове, ледяной пустыни в сердце и пары старых ярко-желтых башмаков, чтобы гулять, где вздумается, и никогда не возвращаться.

Отличный, как выяснилось, набор.

Практические советы начинающим демиургам

1

Некоторые наивно полагают, будто демиурги – совершенные и самодостаточные существа, деяния их безупречны, а намерения продуманы.

Это, разумеется, не так. Достаточно поглядеть по сторонам, чтобы уяснить: совершенство не в природе демиурга. Да и зачем бы совершенному и самодостаточному существу создавать какие-то обитаемые миры?

То-то и оно.

Как все несовершенные существа, демиурги очень любят давать друг другу советы. Советы бывают полезные (насколько вообще может быть полезен чужой совет) и вовсе бесполезные (хоть и забавные). Зато вредных советов демиурги друг другу не дают никогда: зачем?

И так, мягко говоря, не сахар.

2

Прежде, чем приниматься за работу, начинающему демиургу следует ознакомиться с опытом великих предшественников.

Не потому, конечно, что один демиург может чему-то научиться у другого.

А просто чтобы не повторяться.

3

Великий соблазн для начинающего демиурга – сотворить точную копию уже существующего мира, выстроить мост в пустоте между подобием и оригиналом и посмотреть, что будет.

Создание копии порой и правда помогает совершенствовать мастерство. Однако ценности такая копия не имеет; к тому же обитателей обоих миров такие фокусы нередко сводят с ума.

4

Добросовестный демиург не станет сотворять обитателей новорожденного мира по собственному образу и подобию. Встреча с двойником, говорят, сулит погибель – что же будет с безумцем, который пожелает увидеть несколько миллиардов собственных копий одновременно?

К тому же не следует забывать, что почти всякий усталый копиист невольно становится карикатуристом.

5

Некоторые демиурги полагают текст живой плотью; им кажется, будто ткань человечьего бытия соткана из той же материи, что и книги: из слов. «В начале было Слово, не так ли? – вопрошают они. И с пафосом заключают: «Еще неизвестно, воспоследовало ли за ним Дело, или было решено, что сойдет и так?..»

Прочие взирают на них с благоговением, но все же месят глину – впрок.

6

Одни демиурги начинают со слов, другие – с рукотворных дел. Первые заботятся о том, чтобы придать своему творению смысл, вторые пекутся о тепле и пище.

Но умудренные опытом демиурги начинают с создания мифа. Они знают: только мифом живы обитаемые миры. Миф – полагают такие демиурги – единственный смысл бытия, пища для живого пламени.

Очевидцы утверждают, будто жить в мире, у которого такой творец, холодно и страшно, зато некоторые тайные учения свидетельствуют, что лишь у обитателей мира, созданного в качестве комментария к мифу, есть шанс на бессмертие.

7

Лишь две опасности существуют для демиурга, чьи дела всегда предваряются словами. Первая – недооценить силу собственных слов. Вторая – переоценить эту силу.

В первом случае выйдет хаос, а во втором – и вовсе балаган.

8

Демиургу нет нужды уметь, к примеру, летать. Достаточно выдумать того, кто верит, будто он это умеет.

И так со всяким полезным трудовым навыком.

Поэтому большинство демиургов вообще ничего толком не умеют, даже шнурки завязывать.

Так и живут.

9

Похвально, когда демиург берется за вещи, недоступные пониманию непосвященных. Важно, однако, чтобы эти вещи были хотя бы отчасти доступны его собственному пониманию.

10

Встречаются люди, которые мечтают стать демиургами, вопреки своей человеческой природе. Они высокомерно взирают на мир, которому принадлежат, и стремятся совершать поступки, подходящие, по их представлениям, статусу демиурга. Конечно, таким мечтателям никогда не удается создать живой обитаемый мир; дело обычно ограничивается имитацией, тщательной инсценировкой чужих несбывшихся грез.

Демиурги обычно наблюдают за действиями пылких упрямцев с уважением и любопытством. Но в ученики их никогда не берут.

11

Некоторые прирожденные демиурги не знают о своей природе и полагают, что заняты игрой или развлекают ближних своих забавными шутками, в то время, как сами создают и разрушают обитаемые миры.

Поэтому прежде, чем приняться за новую игру, следует удостовериться, что вы действительно не демиург. А то, знаете ли, всякое бывает.

12

Некоторые демиурги убеждены, что обитаемые миры должны зачинаться как дети: со страстью, восторгом и наслаждением. Они считают, что жизнь в прекрасном и совершенном, но созданном тяжким трудом мире будет подобна каторге, а потому подражают лишь младенцам, бабочкам да уличным скрипачам.

Рассказывают о демиурге, который создавал миры, стремительно сбегая вниз с вершины горы и громко выкрикивая все, что успевало прийти на ум. Его экстатические вопли немедленно овеществлялись; существовали они всегда недолго, но радовали воображение редких ценителей изяществом и незавершенностью линий.

13

Большинство демиургов начинают свой труд не с сотворения гор, морей, облаков или, скажем, детских считалочек будущего мира. Почти всякий демиург прежде всего создает кошмар. Не потому что демиурги злы, и не потому что страхи так уж необходимы для существования обитаемой вселенной. Просто так уж все устроено, что создать кошмар легче всего. Поначалу неопытные демиурги даже сами не замечают, как это у них такое получается.

А потом – что ж, потом уже поздно…

14

Некоторые демиурги считают, что нет ничего важнее, чем живые существа, которым предстоит заселить мир. Таким творцам кажется, что горы, воды, пещеры и небеса нужны лишь для того, чтобы поддерживать жизнь разумных обитателей новорожденного пространства; стихии требуются, чтобы дать им силу, а светила восходят над горизонтами исключительно ради создания гороскопов.

Прочие демиурги с ними не спорят. Вежливо соглашаются и качают головами: дескать, вот как оно бывает!

15

Создавая обитаемый мир, искушенный демиург не забывает о мелочах. Он непременно позаботится, чтобы населению было, кому молиться и на кого надеяться. Предусмотрительный демиург не поленится населить небеса богами, похожими на людей, – такими, чтобы о них было приятно разговаривать на досуге, чтобы одни жаждали стать их избранниками, а другие могли на них сетовать.

Великодушный демиург понимает: людям совсем не обязательно знать, что рассчитывать им не на кого.

16

Чего точно не станет делать великодушный демиург – так это отнимать у своих созданий возможность мечтать о бессмертии.

С другой стороны, великодушие не является неотъемлемым душевным качеством всякого демиурга.

17

Некоторые демиурги спорят: следует ли создавать обитаемые миры лишь наяву, в здравом уме и твердой памяти? Или же можно дать себе волю во сне?

На самом деле, конечно, нет никакой разницы – хотя бы потому, что нет ни сна, ни яви, а лишь две жизни, проживаемые одновременно. Это правило в равной степени верно и для демиургов, и для их созданий, сколь бы несовершенны ни были и те и другие.

18

Говоря о сновидениях, следует признать: не всякий рождается демиургом, но любой может стать им на время, во сне. Люди, даже самые мечтательные, редко ценят такую возможность, полагая, будто значительные события могут случаться только наяву.

И лишь демиурги знают, какое великое множество восхитительных миров рождается каждую ночь. Поэтому они приветствуют всякое утро с печалью и почтением, как и подобает встречать бесконечную череду апокалипсисов.

19

Некоторые демиурги всерьез полагают себя ответственными за судьбы сотворенных ими миров. Они подолгу обдумывают свои поступки, корят себя за ошибки и тщетно пытаются устранить все просчеты.

Пустое. Демиург не создан для ответственности. У него иная природа и иные заботы. Лучшее, что может сделать демиург для сотворенного им мира, – забыть о нем на следующий же день.

20

Неосмотрительно и самонадеянно полагать, будто первый же созданный вами мир непременно станет венцом творения. Но даже самый неопытный демиург должен постараться создать мир, который он сможет любить хотя бы некоторое время. В противном случае, ему придется убедиться, что уничтожать собственное детище – печальный, утомительный и неблагодарный труд. Все равно что обои обдирать.

И ведь не наймешь никого.

21

Не стоит затягивать агонию умирающего мира.

Демиург должен быть честен с собой: если уж не получилось, значит не получилось. Ни к чему тратить время и силы на штопку бесчисленных прорех.

Ломать, в конце концов, не строить.

22

Если уж демиург твердо решил разрушить созданный им обитаемый мир, его долг – позаботиться, чтобы гибель мира была красивым зрелищем. Небрежность в таком ответственном деле, как мы понимаем, совершенно недопустима.

23

И последнее.

Прежде, чем приниматься за сотворение мира, всякий разумный и ответственный демиург обязан создать самого себя и удостовериться, что новорожденное существо как нельзя лучше подходит для предстоящей работы.

Страшные сказки про людей

От автора

Эти тексты были написаны в 2002–2003 годах специально для spacetime, «сообщества людей, сообщающих подробности о других людях третьим, пятым и тридцать четвертым людям», созданного в Живом Журнале Романом Лейбовым. Сейчас это сообщество находится в плачевном состоянии, а тогда была пора его расцвета, там появлялось много достойных текстов и просто интересных историй.

Прежде мне как-то не приходило в голову записывать т. н. «истории из жизни» – о людях, которые мне встречались, и событиях, которые с ними (или даже с нами) происходили. Дескать, что тут может быть интересного? Притом, что моя судьба была столь щедра на колоритных персонажей и невероятные события, что если мне когда-нибудь взбредет в голову написать мемуары, в книжных магазинах их наверняка будут ставить на полки с фантастикой и в кои-то веки не промахнутся.

Но это я сейчас более-менее понимаю, а прежде мне казалось, это скучная рутина, все как у всех.

Но мне понравилось сообщество spacetime, как и многое другое, что делал Роман Лейбов, и захотелось для него что-нибудь написать.

Работа для сообщества spacetime оказалась для меня прекрасной школой. Вообще в моей жизни были всего две школы писательского мастерства, одна другой лучше: чердак, где мы с соседскими детьми собирались, чтобы рассказывать друг другу страшные сказки, и, много лет спустя, spacetime, где можно было учиться рассказывать гораздо более страшные сказки о других людях.

Верочка и атомная война[1]

Моя одноклассница Верочка, самая красивая девочка в классе, в школе и, возможно, вообще в мире, была дочкой школьного завуча Тамары Викторовны.

Тамара Викторовна преподавала русский язык и литературу. Она была огромного роста, имела фельдфебельские замашки, грушевидную фигуру, маленькое лицо сердечком и бакенбарды героини Ильфа и Петрова. Как у нее вышла такая удивительная красавица дочка, неведомо.

Так или иначе, но щедрая природа каким-то образом выхлопотала для Верочки в небесном спецраспределителе точеный носик, миндалевидные серые глаза, роскошную копну волос цвета спелого каштана, покатые плечи, маленькую грудь, осиную талию, крутые бедра и прочие обязательные атрибуты лирической героини.

Она правда была удивительная красавица. Даже кургузое пальтишко бледно-горохового цвета, которое справила ей мама-завуч (Верочка носила его с шестого класса по десятый), жуткая тряпочка-передник поверх коричневого платьица, стоптанные туфельки без каблука и прочие ужасы советской уличной моды – все это дела не меняло.

В девятом классе мы с Верочкой крепко подружились и даже сидели за одной партой: на математиках, химии, физике, истории и географии. Возможно, именно поэтому я до сих пор решительно ничего не понимаю в вышеперечисленных предметах: красота Верочки парализовала мой разум.

У Верочки же, как я понимаю, были свои резоны дружить со мною.

Во-первых, у меня дома в ту пору почти никогда не было родителей. Для Верочки, замордованной сожительством с мамой-завучем, мой дом был своего рода Островом Свободы, этакой небесной Кубой. В эпицентре этой сказки мы с Верочкой курили Заграничные Сигареты, которые она воровала у дяди-моряка, ели сливовый компот, запасы коего почему-то всегда имелись в кладовой, и слушали пластинки. Не Пугачеву какую, а все же Элтона Джона. И еще группу «Спейс», оркестр Поля Мориа, Африка Симона и все в таком духе. Все нездешнее, что можно было в ту пору достать на пластинках.

Тут был еще такой специальный, особый кайф: Верочка для курения всегда раздевалась. Снимала школьную форму, надевала гимнастерку моего папы (стратегический запас гимнастерок мог сравниться только с запасами сливового компота). Это был очень мудрый поступок: платье, таким образом, проветривалось на балконе и не впитывало запах сигаретного дыма. За курение мама-завуч дочку расчленила бы заживо, не сомневаюсь.

Она бы ее, впрочем, и за эти визиты ко мне расчленила бы непременно. У меня в ту пору была в школе Репутация. Ну, то есть ничего конкретного мне инкриминировать не могли, но всем педагогам было как-то ясно, что хорошие дети со мною дружить не должны бы. Почему – сложно сказать: ничего этакого мне тогда вытворять не доводилось. Все этакое случилось в моей жизни несколько позже.

Впрочем, не обо мне речь. Важно, что сам факт дружбы со мною и эти вот тайные визиты кружили Верочке голову. Ничего общего у нас c Верочкой, собственно, не было, просто мы кружили друг другу голову. Разными способами.

Кстати о кружении головы. В десятом классе Верочка вдруг попросила научить ее целоваться. Оказывается, она заранее, в сентябре еще, как-то договорилась с мамой, что та отпустит ее праздновать Новый год в компании старшего брата Саши, курсанта Артиллерийского училища. Верочка очень боялась, что там будут взрослые мальчики, а значит, может случиться экзамен по прикладному целованию. И что тогда делать?

Пришлось научить ее целоваться – во имя будущих незнакомых мальчиков из Артучилища.

Новый год Верочка отметила в полном соответствии со своими романтическими планами. Экзамен по целованию был благополучно сдан; в качестве поощрительного приза Верочка получила ухажера, второкурсника Олега. Прекрасный принц оказался невзрачным, лопоухим рыжеватым блондином, невысоким и плотным. Впрочем, меня слушать, наверное, не стоит, я – свидетель пристрастный. А Верочке Олег нравился. Она, откровенно говоря, была влюблена как кошка.

Дружба наша, таким образом, сошла на нет. Верочка много занималась, поскольку мама требовала непременно закончить школу с золотой медалью. А в свободное от занятий время Верочка ходила на свидания. Раз в неделю, в воскресенье – на официально дозволенное мамой свидание, и еще раз в неделю – на тайное (мама-завуч кандидатуру Олега одобряла, но искренне не понимала, зачем нужно встречаться с мальчиком целых два раза в неделю).

Да и у меня началась какая-то новая жизнь

Ко мне в гости Верочка заявилась лишь однажды, в середине мая, незадолго до выпускных экзаменов. Прибежала сразу после очередного свидания. Мама-завуч думала, что дочка сидит на курсах английского, а дочка в это время подробно рассказывала (и показывала) мне, куда и как ее поцеловал Олег. Сказала, что должна поделиться со мною Самым Важным. Суть судьбоносного месседжа сводилась к тому, что ее распрекрасный Олег сказал, будто больше всего на свете хочет с Верочкой переспать. Кто бы, блин, сомневался.

Но Верочка от такого сообщения была в шоке. Причем не от смущения, а от счастья. Она почему-то думала, что мальчики соглашаются спать с девочками только по очень большой любви. Ну, у нее вообще в голове черт знает что творилось. как, впрочем, почти у всех нас в шестнадцать лет.

Мои попытки объяснить Верочке, что такие вещи, мягко говоря, не всегда взаимосвязаны, практически положили конец нашей прекрасной дружбе.

В общем, Верочка твердо решила, что надо соглашаться. Если уж он ее та-а-а-ак любит, что даже трахаться готов.

Дальнейшее развитие событий известно мне от нашей классной руководительницы, обладательницы доброго сердца и злого язычка. Своих учеников она опекала как львица – до выпускного вечера и от всего сердца предлагала дружбу – сразу после. Мы с нею встречались раз в два – три месяца и трепались за бутылкой «Букета Молдавии». В основном сплетничали про «наших».

По словам классной, роман Верочки и Олега благополучно продолжался и после того, как наша красавица закончила школу.

В восемнадцать лет Верочка пришла к маме и запросилась замуж. За Олега, понятно – за кого ж еще?

Мама-завуч пришла в ужас. По ее мнению, хорошей девочке следовало сперва закончить институт, а уж потом «думать про замуж». Верочка была в отчаянии, но маму ослушаться по привычке боялась. Да и жить им, кроме как с мамой, было, надо понимать, негде.

И тут всех спасла наша находчивая классная. Она пошла к своей коллеге, завучу Тамаре Викторовне и внушительно сказала:

– Ты что, Тамара?! А вдруг завтра атомная война? Все равно всем погибать. Пусти Верку замуж, пусть хоть чуть-чуть девочка поживет, порадуется.

Тут надо, наверное, напомнить, что в ту пору, в начале восьмидесятых, население СССР очень боялось атомной войны. Ожидание атомной войны было привычным фоном, на котором протекала повседневная жизнь простых советских людей, веровавших в газеты и телевизор. Это была вполне серьезная страшилка. Помню, когда по телевизору прервали фигурное катание, чтобы сообщить страшным дикторским голосом экстренную новость про очередной полет космонавтов, наш сосед дядя Боря попал в больницу с сердечным приступом: думал, сейчас войну объявят. И таких как он было очень много.

И крикучая завуч Тамара Викторовна действительно устыдилась, испугалась, пустила Верочку замуж, отдала молодым комнату в трехкомнатной хрущобе и даже возлюбила курсанта Олега, который оказался вполне положительным молодым человеком.

Лет пять спустя они случайно встретились мне на улице Космонавтов. Не вдвоем, а втроем. Завуч Тамара Викторовна в обычном своем платье-чехле, рыжий Олег в военной форме и Верочка в каком-то жутком ситцевом халате. В ту пору не было ничего страшнее ситцевых халатов, этой бабьей униформы приморских городов. Верочка поправилась килограммов на двадцать, не меньше. И ее муж Олег тоже изрядно растолстел. Им обоим, напоминаю, было в ту пору года по двадцать три примерно. А выглядели они как совсем взрослые дядька и тетка, почти ровесники Верочкиной мамы. Грузные, усталые. Шли, ели мороженое из вафельных стаканчиков, переругивались – беззлобно, по привычке, что ли. Меня они, по счастию, не опознали. Останавливаться, спрашивать, как дела, и отчитываться о своей жизнедеятельности не пришлось.

Лучше бы, что ли, и правда атомная война случилась, – подумалось мне тогда. Но было уже поздно что-то менять.

Ну и к тому же если из-за всякой глупенькой Верочки атомную войну развязывать – это уж вовсе ни в какие ворота. Боеголовок, пожалуй, не напасешься.

Про Галю, Наташу и виртуальную любовь[2]

В университете со мною учились две девочки, Наташа и Галя.

В тех редких случаях, когда мне удавалось заставить себя посетить лекцию, они почему-то неизменно оказывались где-то поблизости. Как я понимаю, нас роднила привычка устраиваться на задних рядах.

Это, конечно, потому, что знания нам были до фени. Меня в ту пору все больше занимали всякие глупости вроде экзистенциального ужаса, а девочек, понятно, любовь.

Но любовь у девочек была не простая, а, можно сказать, виртуальная.

Галя была влюблена в киноактера Никиту Михалкова, а Наташа – в киноактера Андрея Харитонова (он играл главную роль в умеренно культовом фильме начала восьмидесятых «Овод», если кто помнит).

Как существа творческие, Галя и Наташа не удовлетворялись безобидной мастурбацией в девичьих горенках (черт их знает, может, и вовсе пренебрегали такой возможностью). Вместо этого они писали лирические истории о своей виртуальной счастливой жизни с возлюбленными. Именно этим они и занимались на лекциях вместо того, чтобы впитывать знания или, на худой конец, мирно бездельничать. Потом они обменивались текстами, читали, обсуждали.

До поры до времени смысл происходящего был мне неясен. Мы с моим экзистенциальным ужасом и без того неплохо проводили время, читая бледные перепечатки «Тибетской Книги Мертвых» и прочую дивную метафизическую хренотень. Девочки Галя и Наташа казались мне идеальными соседками: тихие, бледные, красивые, они мне совершено не мешали, а, напротив, услаждали остекленевший от древней мудрости взор.

Но в один прекрасный день случилось культурное событие.

Девочки Галя и Наташа, одурев, вероятно, от герметичности своей мини-секты, взалкали контактов с окружающим миром.

В качестве полномочного представителя окружающего мира они избрали меня.

У меня в ту пору была среди сокурсников сомнительная слава местного мастера слова (хотя никто, в том числе и я, не смог бы объяснить, в чем, собственно, выражается упомянутое «мастерство»). Вероятно, просто экзистенциальный ужас в моих безумных очах светился, наводя окружающих на мысли о Страшном.

В результате Галя и Наташа вручили мне свои рукописи с просьбой прочитать и высказать замечания. Речь шла, понятно, не о содержании, а о «литературном качестве» их любовных эпопей.

Мне, ясен пень, было любопытно, да и лестно, чего греха таить. До той поры окружающие никогда не спрашивали моего мнения о литературных достоинствах их произведений. Только ошибки просили проверить на письменных экзаменах, но это, как мы понимаем, не совсем то, что требуется.

В результате переговоров в моем распоряжении оказались две общие тетрадки. В черной глянцевой обложке и в коричневой матовой. Какая была чья – не помню.

Прочитать мне удалось только несколько первых записей. Галиных, судя по тому, что речь там шла об актере Никите Михалкове. История о том, как они с Галей ехали в поезде, а за окном было поле с ромашками, которые понравились Гале. И тогда актер Никита Михалков нажал на стоп-кран остановил поезд и нарвал Гале ромашек. А потом заплатил штраф, потому что богатый. И все, счастливые и довольные, поехали дальше.

Дочитать эту неземную красотищу до конца или, тем паче, взяться за вторую тетрадку у меня, понятно, не хватило гражданского мужества. Экзистенциальный ужас – это одно, а бытовой – совсем другое. До принятия бытового ужаса я и по сей день дорасти не могу.

Мне как-то удалось вернуть тетрадки девочкам, отбрехаться, пробормотать сбивчиво, что, дескать, все хорошо – лишь бы не обидеть. У меня в ту пору был злой язык и вполне каменное сердце, но девочки и тетрадки – все это находилось где-то по ту сторону добра, зла и прочих полезных в хозяйстве вещей. Мне было ясно, что их лучше не трогать.

Потом мне пришлось учиться читать свои ксерокопии, сидя не в последних, а в первых рядах: горячий шепот Наташи и Гали сводил с ума, отвлекал от привычных и уютных размышлениях об экзистенциальном ужасе.

Но в общем обошлось – для меня.

У этой, как и у всякой страшной сказки, нет ни морали, ни более-менее счастливого конца. Понятия не имею, как и зачем живут теперь эти девочки. И знать не хочу. В точности, как когда-то, в возрасте пяти лет, мне не хотелось ничего знать о судьбе девочки, в чей подъезд вошла Черная Рука.

Про Диму и духовные метания[3]

Однажды добрый бог ненадолго отвлекся от кормления ненасытного воронья швейцарским сыром и послал мне жилплощадь в коммунальной квартире. Длинную узкую комнату с бледно-зелеными обоями, большим окном и высоченными потолками. Ужасающее жилье казалось мне прекрасным, поскольку оно было моим, и больше ничьим. Точка. Непрерывный бытовой оргазм.

«Больше ничьим» – это, конечно, касалось только самой комнаты. Коридор, туалет, душевая и кухня, понятно, были общие. По коридору, туалету, душевой и кухне сновали мыши, тараканы, клопы и люди. Люди назывались соседями.

Рядом со мной, как раз за зеленой стеной жил алкоголик Дима. Лысый, синеглазый пенсионер, на первый взгляд тихий и безобидный. По утрам он тусовался внизу, на ступеньках пункта приема стеклотары. Там у местных выпивох был своего рода английский клуб: закрытое мужское сообщество, членство в котором считалось престижным среди прочих пьющих граждан. Выгоды очевидны: близость к источнику дохода, возможность культурного общения с такими великими людьми, как работники приемного пункта, возможность укрыться от ненастья, в конце концов. Чужих с этих ступенек гнали, беззлобно, но и безапелляционно. На моей памяти в тусовке появилось лишь одно новое лицо: совсем юный инвалид-афганец. Пожилые алкашики приняли его в качестве «сына полка»: баловали, оберегали по мере сил от бытовой жути. Но речь не о нем, а о Диме.

Днем Дима, как правило, возвращался домой, варил серые макароны на кухне, а потом запирался в своей комнате. То ли спал, то ли смотрел телевизор. Зато по ночам он жил исключительно духовной жизнью. Душа его по ночам смятенно металась по закоулкам мясной темницы, побуждая прочую тушу педантично воспроизводить эти метания в материальном мире. То есть Дима непрерывно бегал по комнате, а за полночь так и вовсе выскакивал в коммунальный коридор.

Следует отметить, что в домашней обстановке Дима носил голубое нательное белье и по коммунальному коридору скитался исключительно в таком виде. На робкие протесты соседок говорил: «это домашняя форма одежды пожилого человека!» На что они, женщины, в сущности, простые, вербальным хитростям не обученные, не находили резонных возражений.

В ходе ночных метаний Дима обычно общался с космосом посредством громкого говорения выстраданных слов. Чаще всего он кричал в пространство лирическую фразу: «А бабы-то и нет!» – а потом на какое-то время умолкал, прислушивался. Вдруг, дескать, небесам есть что ответить на его вопль?

Небеса, надо сказать, в конце концов, не выдержали стонов одинокого сердца и послали ему красивую толстую подругу по имени Женя. Женя оказалась роковой женщиной: первым делом она отучила Диму от голубого нательного белья. По крайней мере, вскоре после ее появления мой сосед стал метаться по коридору в розовых ситцевых трусах и белой майке. Потом Женя исчезла из Диминой (и, соответственно, нашей коммунальной) жизни, но привычка к ношению ситцевых трусов у Димы, увы, осталась.

Будучи существом возвышенным, Дима не смог существовать в рамках иной бельевой стилистики и тихо умер где-то в начале девяностых.

Про Леню и священную сому

Человек с бабелевским именем, мой любимый сосед Леня Король был невелик ростом, сухощав и по-своему красив. Такие лица были очень популярны в тридцатые годы. Тот же тип, что артист Алейников, та же (редкая, как мне кажется) разновидность обаяния: помесь пролетария и декадента. Для полного счастья – седая прядь в волнистых русых волосах. Она, как утверждал Леня, была у него с детства.

Леня Король занимал две огромные комнаты с двумя балконами и потрясающей красоты башенкой между ними. Кроме комнат у него была своя, отдельная кухня. Это в его деле было чрезвычайно важно.

А дело было такое: Леня варил ширку и слыл одним из лучших варщиков в городе.

Жизнь рядом с ним, как жизнь рядом со всякой знаменитостью, доставляла нам, соседям, немало проблем. Хлипкую общую дверь, ведущую в коридор нашей коммунальной квартиры, ломали как минимум раз в неделю. Потом принимались крушить Ленины приватные, куда более мощные запоры. Но на этом этапе осады кто-нибудь из соседей начинал грозить ментовскими карами, и злодеи удалялись, посулив вернуться. Обещания эти в большинстве случаев выполнялись.

Весь этот ужас творился потому, что Леня был в своем роде снобом и эстетом. Он не желал варить ширку кому попало. Он всерьез полагал свое варево не простой наркотой, а чем-то вроде священной сомы, мог часами рассуждать о полезных для души и тела свойствах ширки, а потому соглашался готовить волшебное зелье только для приятных ему людей. Приятные люди пользовались его милостями, а потом воспевали талант Лени Короля по всем городским притонам. Адресок чародея охотно сообщали всем желающим. Желающие пробовали добиться Лениного расположения всеми доступными способами, а не добившись, развязывали военные действия.

Несколько раз Леню отлавливали и били смертным боем; один раз скинули в лестничный пролет, с третьего этажа на первый. Дом был старый, потолки пятиметровые, поэтому в сумме вышло страшное вполне расстояние. К счастью, внизу лежала груда тряпок и пустых картонных коробок, так что Леня отделался сравнительно ерундовыми травмами.

Были у него и другие неприятности – с ментами. Те очень любили вламываться по ночам в нашу коммунальную квартиру и, не обнаружив Леню дома, устраивать шмон у всех соседей. Искали его по нашим шкафам. То еще удовольствие.

Иногда Леню находили и отправляли в ЛТП. Через пару месяцев он возвращался. Его вполне могли бы посадить и надолго, но у Лени имелся высокопоставленный обкомовский брат. Жирная лоснящаяся скотина в ондатровой шапке – такое впечатление у меня осталось от первой и единственной встречи. Может быть, впечатление было ошибочное: у меня в те годы от одного вида ондатровых шапок приступы неконтролируемой ярости случались.

Так или иначе, но брат в большинстве случаев отмазывал Леню от крупных неприятностей. Правда, Леня говорил, что однажды брат сам его в ЛТП засадил, но родственные отношения – дело темное. Не знаю, словом.

Мы с Леней, можно сказать, дружили. Притом совершенно бескорыстно.

Мое знакомство с ширкой состоялось несколько раньше, и мы пришли к обоюдному выводу, что не подходим друг другу. На том, как говорится, и порешили.

Лене лишь однажды удалось навязать мне сей бесценный дар. Нехороший полутрип продолжался двое суток, после чего Лене было интеллигентно, но твердо сказано: «на хуй твою хуйню».

Добрососедским отношениям это, однако, не помешало. Мы подкармливали друг друга в трудные дни, благо таковые случались у нас в разное время. У меня выработалась привычка покупать домой два хлеба: себе и Лене. Родственники мои с восторгом выяснили, что я, оказывается, обожаю прошлогоднее засахаренное варенье: Леня жить не мог без сладенького. Он же, разжившись деньгами, непременно просовывал мне под дверь треху, а то и пятерку. Не давал в руки, а именно так – тайком совал. Это, надо сказать, не раз спасало мою органическую жизнь.

По ночам мы нередко пили чай с вареньем у него на кухне. Ради такого дела Леня любезно убирал с плиты свой аптекарский хлам. В наших комнатах в это время трахались бездомные приятели: Ленины – под ширкой, мои – просто так. Моя жилплощадь по этой причине освобождалась много быстрее, зато у Лени было что послушать.

Что до моих приятелей, они постепенно перезнакомились с Леней и стали понемногу перебираться на Ленину территорию. Понятно, не для того, чтобы попить чаю, посидеть на балконах или забраться в башенку. У моих приятелей к Лене был практический интерес.

Со временем это приобрело комические формы. Мои знакомые старались прошмыгнуть к Королю тайком: стеснялись меня. Столкнувшись со мною в коридоре, краснели и безбожно врали, что зашли к Лене на минутку, отдать старый долг. Мне, понятно, было по фигу, но поди объясни это людям, всерьез присевшим на измену.

Зато Леня был счастлив: он-то, бедняга, всю жизнь хотел вырваться из своей среды. Внимание богемных мальчиков-девочек ему чрезвычайно льстило. Особенно, конечно, девочек.

Девочки, надо сказать, тоже были довольны. У своего тезки, художника Лени, Король даже отбил жену Светку – не на какую-нибудь там неделю, а всерьез и надолго. Попробовав ширку, эта удивительная женщина заявила, что была полной дурой, пробухав первые тридцать пять лет своей жизни, зато теперь, дескать, непременно исправит эту оплошность. И исправила, надо сказать. Четыре года, верой и правдой. Больше не успела по причине высокой смертности среди провинциальных наркоманов.

Нетрудно догадаться, что главного героя этой истории тоже давным-давно нет в живых. Леня умирал долго и мучительно, в течение полутора лет, с переменным, так сказать, успехом. Иногда казалось, что он выздоравливает, но потом ему становилось еще хуже. Это, как мне рассказывали, началось с очередной драки с «клиентами». Лене сломали челюсть, которая со временем все больше опухала и причиняла ему неописуемые страдания. Когда какое-то время спустя, брат стал таскать Леню по врачам, они уже ничего не смогли сделать.

Последние несколько недель были ужасны. Мне, к счастью, почти не довелось при этом присутствовать: место жительства к тому моменту сменилось. Несколько раз пришлось зайти в коммуналку за какими-то вещами. В коридоре пахло разлагающимся Лениным телом. Не очень сильно, у него была хорошая, крепкая дверь, но мне хватило. Говорят, он почти все время кричал. Еще говорят, что брат успел его перед смертью зачем-то окрестить и женить. То есть женить как раз понятно зачем: таким образом продавались квартиры до наступления эпохи приватизации.

Поэтому после Лениной смерти его комнаты заняла бойкая женщина Надя, но с нею мы уже не соседствовали. Знаю только, что у нее была огромная белая собака неведомой породы. Собаку звали Микки.

Про страшных Корнейчуков

Семейство Корнейчуков занимало в нашей коммунальной квартире две большие смежные комнаты. Муж Миша, жена Мила и две дочки, погодки. Все невысокие, плотные (не толстые, а коренастые), круглолицые и симпатичные. Этакие хоббиты. Техническая интеллигенция, советский средний класс.

Мне они казались аналогом семейства Стоговых из школьного учебника английского языка. Май фазер из инженир, май мазер из тича, ви хэв э кэт. Примерно так все и было, только у Корнейчуков фазер был тичером (преподавал в каком-то институте), а мазер, напротив, инженером. «Э кэт» тоже имелся. Рыжий, кастрированный. В коммунальный коридор его не выпускали, и правильно делали. Дочки учились в престижной английской школе (попали туда не по блату, а по месту жительства, так уж повезло) и были там отличницами, на зависть пристроенным туда за деньги и бытовые услуги одноклассникам.

…Все у них было как у людей. Почти идеально. В кухне готовилась вкусная еда (холодильник закрывался на специальный навесной замочек), в уборной от них оставались газеты с программой телевидения, где галочками помечались фильмы, выбранные для семейного просмотра. Миша не курил, выпивал только по праздникам. По праздникам же неистово пах одеколоном, словно бы выливал на себя полфлакона зараз. У Милы была шуба, которую та надевала несколько раз в сезон, по торжественным, как я понимаю, случаям. Еще у нее была губная помада сдержанного розового цвета. Иного макияжа Мила себе не позволяла. Дочек Корнейчуки держали в строгости. Никакого тебе гламура, хоть и восьмидесятые на дворе. Все серенькое, коричневое, бурое, длиной до колена, туфельки из Детского Мира. С другой стороны, на какие шиши, интересно, гламур разводить? Советскому среднему классу уже в ту пору не до жиру было.

На фоне нашей коммуналки это сверхобычное семейство приобретало, надо сказать, монструозные черты и людоедские повадки. Без них мы были бы вполне безобидным сообществом законченных психов и мирно варились бы в собственном соку. Но несчастные Корнейчуки ощущали себя (вполне справедливо, думается мне) безвинными жертвами коммунального ада. Они не могли примириться с действительностью. Они с нею боролись.

Поскольку действительностью были в первую очередь мы, соседи, то и боролись Корнейчуки, понятно, именно с нами. Они заваливали жалобным спамом карательные органы, требовали убрать нас, уродов, из их нормальной, интеллигентной вполне, жизни.

Большинство писем было посвящено соседям, обитавшим за стенами квартиры Корнейчуков: алкоголику Диме и наркоману Лене Королю. Корнейчуки требовали отправить их в ЛТП и там излечить: Диму – от алкоголизма, а Леню, соответственно, от наркомании. Хитрость состояла в том, что в те времена человека, отсутствующего по месту жительства более полугода, можно было лишить прописки. Корнейчуки рассчитывали, что смогут подсуетиться и занять соседскую жилплощадь. Из этих же, как я понимаю, соображений из города Челябинска была выписана мама Милы. С ее появлением приготовление пищи на коммунальной кухне стало непрерывным процессом: бабушка появлялась там в семь утра и сваливала только после семи вечера.

С чужой жилплощадью ничего у Корнейчуков, понятно, не вышло, но нервы они своей писаниной всем изрядно попортили. Особенно, конечно, наркоману Лене. Алкоголика Диму почти не трогали: кто ж одинокого советского мужчину пенсионного возраста на полном серьезе от пьянства лечить стал бы? То-то же.

Поскольку у нас с Корнейчуками была общая кухонная плита, мне тоже пару раз довелось выступить в роли мирового зла. Участковый милиционер даже любезно показал мне соседское письмо. Там говорилось, что я нигде не работаю и содержу притон.

От расправы меня спасла перестройка. Тунеядством советских граждан тогда уже никто всерьез не интересовался, а притон у меня был, ясное дело, курам на смех: ну, сидели постоянно в гостях какие-то невнятные личности богемного вида – а толку-то. Все больше разговоры разговаривали, сексом занимались редко и как-то застенчиво, а пьянствовали вполне интеллигентно – если, конечно, смотреть на это дело с точки зрения притоносодержателя. Даже топором ни разу никого не зарубили – фуфло, словом, а не притон.

Из всего вышесказанного ясно, что наша с Корнейчуками обоюдная ненависть в те годы не поддавалась описанию.

Мне довелось попасть в эту квартиру в самом начале девяностых.

Коммуналка приобрела совсем уж печальный вид. На кухне курил мой бывший сосед Миша. Он осунулся, постарел; от него не пахло одеколоном, зато ощутимо пахло вином, хотя день был совсем не праздничный.

Увидев меня, Миша совсем не удивился. Даже не поздоровавшись, спросил: «Вы Юленьку мою помните?»

Юленька – старшая дочка, миниатюрная копия мамы. Конечно, помню, что ж не помнить-то.

Оказалось, Юленька в прошлом году закончила школу с медалью, сдала экзамены в какой-то институт и тем же летом погибла в автомобильной аварии. Водитель и остальные пассажиры отделались царапинами и синяками – вроде бы так.

Что тут скажешь?

У меня, во всяком случае, слов не нашлось. Нашлось только молчание, да и того хватило ненадолго. Но, по крайней мере, мы с Мишей молча покурили на кухне, минут пять. У меня глаза были на мокром месте – и не потому что смерть (я не знаю, что бывает после смерти, и не могу считать ее безусловным злом), а просто потому что мой бывший сосед Миша больше не круглый, не важный, не румяный, а такой растерянный, тихий, бледный, сдувшийся шарик. Потому что грязная, сочащаяся остатками фарша мясорубка на их кухонном столе – не просто полезный бытовой прибор, а символ, да. Хотя, конечно, излишне прямолинейный – так мне тогда думалось.

Миша еще что-то рассказывал про работу, про то, что денег не хватает, про школьные успехи второй дочки, у которой, наверное, тоже будет медаль, и такая выросла красавица, ну и Мила «потихонечку», и бабушка еще держится, и вот котенка взяли, серенького, полосатого…

Мне хотелось закричать, но так, понятно, было бы слишком просто.

Потом мне нужно было уходить. Мы стали прощаться.

– Вы извините, – сказал вдруг Миша, – если раньше что-то не так. Мы же не понимали, как художники живут.

Про Лизавету Мироновну

Лизавета Мироновна, которую все прочие обитатели коммунальной квартиры именовали не иначе как «баба Лиза», занимала длинную узкую комнату с одним окном в дальнем конце коридора. Она находилась на той стадии жизненного пути, когда дела земные все еще волнуют сердце, но для их решения уже используется какая-то иная (возможно, небесная) логика. Иными словами, она пребывала в глубоком маразме. Но образ жизни вела весьма активный.

Она была очень стара или, по крайней мере, казалась очень старой. Ее сыну, который часто приносил старушке продукты, было явно за пятьдесят. Сына баба Лиза то ли не узнавала, то ли просто не очень любила, поэтому обычно ему приходилось оставлять продукты в коридоре, под дверью: в комнату его почти никогда не пускали.

Лизавета Мироновна обычно открывалась радостям жизни по ночам. Около полуночи она обычно начинала играть на пианино. Иногда музицирование сопровождалось пением, но голос у старушки был слабый, поэтому получалось не очень ужасно.

Коронным номером бабы Лизы был поход в уборную. Это больше похоже на глупый анекдот, чем на правду, но в контексте этого анекдота всем нам приходилось существовать изо дня в день.

Наша коммунальная уборная, надо сказать, имела небольшое окно, выходящее в душевую. Вернее, в помещение, которое когда-то было душевой. По назначению его не использовали уже много лет, поскольку горячей воды в квартире все равно не было, а холодная случалась так редко, что мы воспринимали ее как милость небес. Поэтому в душевой держали старые тазы, ведра, потрескавшиеся стульчаки и прочую бытовую дрянь. Там же стояло огромное общее корыто с водой, чтобы сливать в туалете.

Так вот, больше всего на свете Лизавета Мироновна боялась, что кто-нибудь станет подсматривать за нею из душевой в это самое окошечко.

Поэтому всякий ее визит в уборную начинался с обхода соседей. Если чья-нибудь лампочка в туалете горела, она просила погасить свет. Если лампочка не горела, она просто предупреждала, чтобы свет в ближайшее время не включали. Причем Лизавета Мироновна отличалась редким упорством: она могла стучать в соседскую дверь часами, если ей по какой-то причине казалось, что сосед есть дома, но не хочет ей открывать. Хуже всего, если ей не открывал сосед, чья туалетная лампочка в этот момент горела: тут начинались вой, визг и метание особо тяжких предметов (наиболее часто летало по коммунальному коридору ведро с водой).

Уладив наконец вопрос с затемнением, баба Лиза отправлялась в туалет.

Но сидеть там в полной темноте, ей, видимо, было страшно. Поэтому она оставляла дверь открытой. То есть не просто приоткрытой, а распахнутой настежь. Мои гости, когда им случалось впервые увидеть бабу Лизу на унитазе, почему-то страшно пугались. На мой-то взгляд, ничего особенного: ну старуха, ну срет – подумаешь…

Но люди, можно сказать, в обмороки падали и даже пить на какое-то время зарекались. Потом, правда, привыкали. Некоторые даже прикипали душой к этому поучительному зрелищу.

Остается добавить, что старушка сидела в уборной подолгу. Иногда она там даже засыпала. Но желающих отнести ее в комнату на руках, или, тем паче, разбудить, на моей памяти, не было.

В свободное от оккупации туалета время Лизавета Мироновна любила готовить пищу. Делала это она тоже по ночам, на своей кухне. Кухня у нее была отдельная, но при этом соседствовала с общей кастрюльной территорией. Зато запиралась на ключ. Ключ баба Лиза, надо сказать, часто теряла и опять же ломилась ко всем соседям, требуя принять участие в поисках. Иногда она вызывала милицию, жаловалась, что у нее украли ключ. Но менты бабу Лизу знали и поэтому не приезжали, за что им, ежели читают сейчас мои записки, большое человеческое спасибо.

Пищу Лизавета Мироновна готовила, судя по запахам, вкусную. То есть кулинарный ее талант не был поврежден злодейским временем. Но удивляло меня не предполагаемое качество еды, а ее очевидное количество. Еды баба Лиза готовила столько, словно ей было нужно накормить как минимум пятерых гостей. Приготовив, уносила к себе в комнату. Несколько блюд: салаты, закуски, горячее и непременно пирог какой-нибудь или другой десерт. Но чаще все же пирог.

Дальше начиналась сущая мистика. Примерно через час баба Лиза несла на кухню грязную посуду. Опустошенные блюда, миски и кастрюли плюс несколько грязных тарелок. Ну и всякие там вилки-ножи. Это выглядело так, словно у нее в комнате действительно сидели прожорливые гости. Но там, понятно, никого не было.

Мы с друзьями не раз наблюдали это зрелище и в конце концов решили, что баба Лиза кормит окрестных домовых. Ну или суккубов-инкубов соседских, усталых. У нас была гипотеза, что маразм Лизаветы Мироновны столь глубок и светел, что чудесные существа не стесняются ей показываться. И пищей ее, вполне, впрочем, материальной, не брезгуют. Иных объяснений мы так и не изобрели.

Еще она, конечно, целыми днями громко сама с собой разговаривала. Боялась мышей; один раз наткнулась на меня в коридоре и заорала: «Мышь!» Потом убежала.

В другой раз завела со мною светскую беседу. Сказала, что прекрасно меня знает, что дедушка мой при румынах держал бакалейную лавку[4], и меня она там видела, совсем ребенком. Просила передавать дедушке привет.

Иногда Лизавета Мироновна начинала одеваться и прихорашиваться. Говорила всем, что пойдет гулять на бульвар. Одевшись, стучалась к соседям: просила присматривать за ее комнатой, пока она будет гулять. Мы, ясное дело, обещали.

Одевшись (многослойно, на манер знатных средневековых японцев), намазав губы и украсив кудри матерчатыми розами, старушка снова выходила в коммунальный коридор. Несколько раз медленно, с достоинством его пересекала и удалялась обратно, в комнату.

В такие дни мы получали передышку: утомившись «прогулкой по бульвару», баба Лиза ночью спала как убитая.

Соседи часто советовали ей пойти погулять, в надежде на такое послабление, но она поджимала губы: «Погода плохая, не пойду». То есть манипулировать ее поведением было невозможно.

Лизавета Мироновна, понятно, давным-давно умерла. Приходил ее пожилой сын, забирал какие-то вещи. Попросил помочь: кажется, нужно было стремянку подержать, пока он что-то сверху, с антресолей выгребал. Получив помощь, расчувствовался, показал фотографию не слишком юной, но вполне интересной дамы с младенцем на руках: дескать, это я с мамой. Объяснил: я – поздний ребенок. Баба Лиза наша, оказывается, вела в молодости богемную жизнь. То ли пела в оперетте, то ли просто билеты там продавала. И только уже после тридцати завела ребеночка (тогда это считалось очень поздно). То есть умерла она, надо понимать, лет в девяносто.

Комната ее при мне оставалась пустой, а что было дальше – не знаю.

Из сборника

«Книга страха»

От автора

На протяжении многих лет все или почти все мои рассказы создавались для разных ФРАМовских сборников. Очень удачно вышло, что десять с лишним лет назад у меня появился повод регулярно писать рассказы, и мне очень нравится, что из этого в итоге получилось. «Большая телега» и совсем новые «Сказки старого Вильнюса», первая часть будущего огромного (потому что в центре Вильнюса оказалось целых 108 улиц) трех или даже четырехтомного цикла – пожалуй, лучшие мои книги на сегодняшний день. Никогда не знаешь, где тебе повезет.

Идея сделать сборник историй о страхе пришла мне в голову в идеальной ситуации – ночью, в поезде, следующем из Вильнюса в Петербург. В полном соответствии с законами жанра, за окном бушевала гроза, а в полутемном коридоре гремели опустошенной тарой призраки пассажиров, безвременно погибших от дорожного пьянства. Впрочем, сборник вышел, на мой взгляд, довольно неудачный, в нем нет цельности и симфоничности, т. е. собранные вместе тексты не звучат как единое целое. Для сборника это огромный недостаток.

Зато специально для «Книги Страха» многие авторы написали отличные тексты, а я – «Sweet plum», безусловно самый страшный из моих рассказов.

Sweet plum[5]

Когда я сказал: «Поедем автостопом», – Лара и бровью не повела. Зато утром, когда я подогнал к подъезду древний «гольф» цвета разлитой ртути, вздохнула почти разочарованно:

– Так и знала, что врешь про автостоп.

– Это, увидишь, будет самый настоящий автостоп. Программа такая: мы едем, едем, едем в далекие края, до тех пор, пока что-нибудь не сломается. Потом полдня кукуем на обочине, ждем доброго самаритянина, который дотащит нас на буксире до ближайшего автосервиса; пока машину чинят – осматриваем окрестные достопримечательности. Чем серьезней поломка, тем больше успеем увидеть. Правда я здорово придумал?

– Ничего себе лотерея. А вдруг не сломается? Тогда, что ли, так и будем ехать без остановок, как глупые дураки?

– Ну да, к последнему морю. Но это, знаешь, маловероятно. Машина восемьдесят шестого года.

– Практически ровесница фараонов.

– Вот именно. Причем я, судя по всему, первый владелец, который не испытывает к ней лютой ненависти. Во всяком случае, мой предшественник, добрейшей души человек, в жизни ни с кем, кроме телевизора, не поругался – так вот, даже он бил это бедное животное ногами за малейшую провинность; говорил, что хуже уже все равно не будет. Он, скажу тебе по секрету, заблуждался. Хуже теоретически возможно. Но маловероятно, чего уж там.

– Да, это меняет дело. Автостопом ехать любой дурак может. А такой эстрим только для крутых рейнджеров и законченных придурков вроде нас.

– Вот и я так рассудил. Тем более, что эту бедолагу не жалко заправлять богомерзкими отходами алхимических опытов, которые в причерноморских степях выдают за бензин.

– Вот. Это уже как-то похоже на правду, – ухмыльнулась Лара. – Ты – скупой и расчетливый буржуа, прикинувшийся романтическим вагабондом. Я это предвидела; скажу больше, в глубине души я на это надеялась. Только чур вести будем по очереди, – почти сердито добавила она. – Я тоже желаю насладиться этим увечным железным телом.

– От таких великодушных предложений, Лариса Сергеевна, настоящие джентльмены в здравом уме не отказываются, – и я проворно распахнул перед ней водительскую дверь. – Чур ты первая. Я еще не проснулся.

Лара просияла. Немного повозилась с креслом, подвигала его туда-сюда, поправила зеркала, медленно вырулила на подъездную дорожку, попятилась, пробуя заднюю передачу, умиротворенно вздохнула: «Ладно, будем считать, разобрались», – и мы поехали.

Это путешествие я замыслил еще зимой, обнаружив, что дела не дают мне улизнуть от московской слякотной стужи. Вообще-то до сих пор я предпочитал полагаться в таких делах на импровизацию, но зимние ночи почти бесконечны, а сладкие планы на будущее лето – самое эффективное и безвредное снотворное, от такого времяпровождения даже похмелья не бывает, поэтому я успел распланировать свою «крымскую кампанию» до мельчайших деталей. Решил, что это будет долгое, неторопливое путешествие на древней помойке, которая за долгие годы небезупречной службы приобрела в семье прежнего владельца статус родового проклятия. У этой археологической редкости было одно неоспоримое преимущество перед любым другим доступным мне транспортным средством: в случае чего, ее абсолютно не жалко, так что и тревожиться не о чем. Недостаток комфорта – невысокая плата за безмятежность, по крайней мере, для человека, вроде меня, чуть ли не от рождения наделенного сомнительным даром заранее просчитывать и предупреждать все возможные неприятности. Дрянная машина, драные штаны и минимум наличности – вот залог полноценного отдыха, мне так всегда казалось.

Разобравшись с приоритетами, я сочинил примерно трехкилометровый плейлист, выбрал две дюжины книг для пляжного чтения, после некоторых колебаний мысленно положил в рюкзак камеру, маску, ласты и две пары темных очков или даже три, потому что одну из них я непременно потеряю на третий примерно день, а вторую – ближе к концу отпуска. Составил дивное дорожное меню: гора бутербродов с сыром, идеальная еда для путешествия: чем дольше лежат они на жаре, тем вкуснее становятся. И сливовых самокруток надо будет навертеть побольше, про запас, чтобы не останавливаться потом на обочине ради каждого перекура. И лайм заранее выдавить в каждую бутылку с водой, и два литровых термоса с кофе, непременно два, потому что я прожил очень долгую жизнь, целых тридцать шесть лет, и твердо знаю: один литр кофе – это катастрофически мало.

В феврале ударили лютые морозы, а работы у нас с Мишелем прибавилось, так что даже в Египет какой-нибудь на неделю сбежать от холодов не удалось, и мне понемногу стало казаться, что все эти прекрасные штуки – лето, Одесса, Кинбурнская коса и Крым, даже расплавленные солнцем бутерброды с сыром – существуют только в моем воображении. Но я твердо знал, что если вера моя будет крепка, они своевременно материализуются, сбудутся и превзойдут все ожидания, как бывало уже не раз.

А еще через месяц, в марте, я познакомился с Ларой, и это событие, как принято говорить в таких случаях, перевернуло мою жизнь, но в планы на лето оно не внесло никаких изменений, кроме разве что числа бутербродов и термосов. Даже плейлист перекраивать не пришлось, наши музыкальные пристрастия полностью совпали, а на такую удачу я, честно говоря, рассчитывал куда меньше, чем на возможную встречу с инопланетянами, в скорое пришествие которых окончательно перестал верить еще в девятом, кажется, классе.

Сцепление полетело на окраине Одессы, где я в любом случае планировал задержаться. Вообще это прискорбное происшествие с самого начала подозрительно смахивало на удачу: не прошло и минуты, как у меня за спиной появился ангел-хранитель, смуглый, седой и неопохмеленный. Ангел назывался дядя-вася, в кармане его ветхих штанов небесной флейтой заливался древний мобильный телефон «моторолла» весом в добрых полтора кило, а в телефоне задушевно материлось дяди-васино земное начальство. «Тихо, ша, – снисходительно говорил начальству наш ангел, – слушай сюда, у меня тут клиент на иномарке, с шикарной дамой, так что хватай какой-нибудь канат и давай до нас». Мы с Ларой опомниться не успели, как оказались в автосервисе, откуда нашего ангела-хранителя уже давно грозились выгнать взашей за пристрастие к богемному образу жизни, да так и не собрались – на наше счастье. Вознаградив дядю-васю комком мятых гривен, а его усталого, но обнадеживающе трезвого начальника авансом и обещанием приплатить за срочность, я закинул на плечо полупустой рюкзак с чистым бельем и зубными щетками; в ближайшем раскаленном киоске мы обзавелись подробной картой местности и отправились к морю, скупая все персики и помидоры на своем пути, счастливые, замурзанные, хлюпающие соком великовозрастные балбесы, идеальная пара, ничего не скажешь.

Если верить карте, до моря было сантиметров пять, не больше, однако мы шли целых два с половиной часа, палимые бледным от злости послеполуденным солнцем. Но вместо усталости испытывали только нарастающее возбуждение и азарт, словно бы на берегу нас ждали не ребристые топчаны и убогие пляжные шалманы, а как минимум парадный вход в волшебную страну. Наконец пришли, рухнули на раскаленный песок, перевели дух, переглянулись и одновременно рассмеялись – от полноты чувств.

– …Слушай, – сказал я после того, как мы, заново рожденные, мокрые и обессиленные, вышли из моря. – Я тебя сейчас разочарую, причем два раза подряд. Переживешь?

– Это пойдет мне на пользу, – заверила меня Лара. – А то что-то я в последнее время какая-то чересчур очарованная, добром это не кончится.

– Будем надеяться, это вообще ничем не кончится. Ни добром, ни злом – в смысле просто не кончится и все.

– Конечно, не кончится, еще чего не хватало. Давай, разочаровывай, не томи.

– Во-первых, я вовсе не такой прекрасный романтический придурок, каким стараюсь казаться. А скучный, предусмотрительный хмырь. Все это время делал вид, будто мы несемся на крыльях судьбы навстречу неведомым приключениям, а сам решил, что в Одессе надо будет задержаться дней на пять и заранее договорился насчет жилья. Здесь отличные квартиры-гостиницы, по-моему, полгорода этим бизнесом живет. Нас ждет однокомнатная квартира с огромной кухней, на тихой улице, до моря десять минут пешком, белые стены, синий потолок и такие же синие простыни, пропахшие лавандой – я почему знаю, я там уже останавливался в декабре, когда по делам сюда ездил, и в прошлом году весной тоже; в общем, это совершенно неважно, главное – место проверенное, тебе понравится.

– Ну, честно говоря, я так и подумала, что у тебя все схвачено. Так что, если хочешь меня разочаровать, осталась еще одна попытка. Но, боюсь, ничего не получится.

– Зря сомневаешься. Надо верить в безграничные возможности человека. Я, видишь ли, плохо рассчитал дату прибытия. Все с самого начала складывалось подозрительно удачно: ты согласилась подменять меня за рулем, мы так и не заглохли посреди степи, очередь на границе была меньше, чем обычно, нас даже за превышение скорости ни разу не остановили. В итоге мы с тобой приехали почти на целые сутки раньше. Квартира освободится только завтра в полдень. И где мы будем ночевать сегодня, я, честно говоря, пока не понимаю. Можно, конечно, позвонить Ольге, в смысле хозяйке, вдруг предыдущие жильцы раньше уехали. Она этих квартир штук десять сдает или даже больше. А если у нее ничего нет, обзвоню гостиницы, тут на карте, видишь, реклама с телефонами… Но надо понимать, что шансов у нас почти никаких. Начало августа все-таки.

– Ты давай, звони, – поразмыслив, сказала Лара. – Хозяйке и вообще всем. Свободный номер в разгар сезона – так, конечно, не бывает. Но мало ли. А в случае чего, пойдем на вокзал. Там бабушки.

– Бабушки, – задумчиво повторил я. – На вокзале. Бабушки, значит. – И тут меня наконец осенило. – А, с картонками?

– Ну да. Мрачный клоповник по сходной цене, специально для неприхотливых пассажиров плацкартных вагонов. Ничего, одну ночь продержимся как-нибудь. Я так точно буду спать как убитая, с нежностью прижимая к груди самого крупного клопа, как плюшевого мишку.

– Ужасы какие ты рассказываешь, – вздохнул я и потянулся за телефоном.

Предчувствия меня не обманули. Ольга, высоко ценившая меня за редкую для ее постояльцев готовность самостоятельно заменять перегоревшие лампочки и феноменальную непригодность к хищению хозяйской туалетной бумаги, чуть не плакала, но ничем не могла помочь: нынешние жильцы раньше завтрашнего утра с места не двинутся, а остальные квартиры заняты до конца августа, и ее собственный дом, как назло, под завязку забит родственниками, даже в садовой беседке спит племянник из Новосибирска. Обещала расспросить коллег и перезвонить, если что-то найдется, но на это я, честно говоря, не слишком рассчитывал. На ее месте я бы и сам трижды подумал прежде, чем постоянного клиента к конкурентам отправлять: а вдруг мне там понравится?

Обзвон гостиниц тоже ни к чему не привел. Лара тем временем доплыла до волнореза и теперь бродила туда-сюда, по воде аки посуху, то и дело поворачиваясь лицом к берегу и приветственно размахивая руками – для меня. Но желанного терапевтического эффекта ее пантомима не возымела, я стремительно впадал в уныние. Приключения, кто бы спорил, дело хорошее, а привокзальные старушки с картонками, надо думать, прелюбопытнейшие человеческие экземпляры, и все-таки ночь в съемном клоповнике – не совсем то, что требуется усталым героям, только что преодолевшим тысячу с лишним километров на сомнительном, прямо скажем, транспортном средстве.

Однако, когда Лара вернулась на берег, мокрая и счастливая, я незамедлительно воспрянул духом, она всегда на меня так действует, и, честно говоря, не только она. Наедине с собой я угрюм и малодушен, но стоит появиться хотя бы одному заинтересованному зрителю, и я дивным образом преображаюсь, всегда так было, сколько себя помню, а уж ради Лары и вовсе грех не расстараться. Вот и теперь встряхнулся, сказал ей жизнерадостно: нас никто не любит, потому что все дураки, а все-таки быть не может, чтобы мы – и вдруг остались без крова. Не для того мы на свет родились, чтобы пропасть пропадом в прекрасном южном городе, в самый разгар пляжного сезона, меньше чем за сутки до обретения лавандовых простыней. Вперед, скомандовал я, на вокзал, да здравствуют бабки с картонками, наверняка одна из них окажется вдовствующей графиней и сдаст нам фамильный особняк, где по коридорам вместо тараканов бродят призраки невинноубиенных злодеев, от которых всего-то беспокойства – деликатный перезвон невидимых оков, тоже мне великое горе, нас после такого дня из пушки не разбудишь; короче, переживем. Пошли.

Мы сверились с картой, убедились, что от железнодорожного вокзала нас отделяют какие-то несчастные три сантиметра, приободрились, оделись и отправились в путь. Мироздание, изумленное нашей стойкостью, озадаченно поскребло в затылке и решило ниспослать нам награду. Мы еще от пляжа толком не отошли, когда телефон в моем кармане заурчал, завибрировал и, наконец, запел голосом Макса Раабе: «Oops! I did it again!» Я поспешно ткнул трубкой в ухо, и услышал торопливую скороговорку Ольги – а я-то, дурак, на нее не надеялся.

– Нашла я вам жилье, перезвоните мне прямо сейчас, а то с нашими тарифами по московскому номеру очень дорого говорить.

– Ага, – согласился я, все еще не веря своему счастью.

– О, – сказала Лара, – ооооо! Я правильно понимаю, что у нас уже есть ночлег?

– Похоже, есть, – кивнул я, усаживаясь на сизую от солнца и пыли траву.

Ненавижу говорить по телефону на ходу; впрочем, будь моя воля, я бы вообще никогда, ни с кем по телефону не разговаривал, писал бы эсэмэски и горя не знал бы, но если устроиться поудобнее, да еще и закурить, процесс общения с невидимым собеседником начинает казаться более-менее терпимым.

– Ты – без пяти минут доброе божество! – объявила Лара.

– А почему «без пяти минут»? – рассеянно переспросил я, нажимая кнопку вызова.

– Потому что через пять минут ты им натурально станешь. Сразу после того, как узнаешь адрес. Имей в виду, я согласна на все, включая дворовой клозет, лишь бы вотпрямщас. Как-то вдруг сразу ужасно устала.

– Так часто после моря бывает, – кивнул я. – Отходишь от воды метров на двести, и вдруг раз – и срубает. А мы с тобой еще всю ночь ехали, а потом в самый солнцепек через весь город брели зачем-то… Ага, пошли гудки, сейчас мы все узнаем.

– Значит, ситуация такая, – деловито сказала Ольга. – У моей мамы есть подружка, тетя Лида. У тети Лиды был сын Паша, умер зимой. От него осталась отдельная квартира, все удобства, окна во двор, от Дерибасовской буквально в двух шагах. Я это помещение хорошо знаю, тетя Лида его сдавать хочет, понятно, что через меня, но там сначала ремонт надо сделать, я и собираюсь – осенью. А пока хата, конечно, страшная: все-таки мужчина жил один, нездоровый и, насколько я знаю, сильно пьющий… Нет, теперь там все вымыто-вылизано, ни грязи, ни запаха, ни насекомых, но потолок – аж черный, и стены не лучше, и плитка в ванной посыпалась, и в комнате люстры нет, только настольная лампа. И ни телевизора, ни музыкального центра тоже нет. Но окна не битые, дверь запирается, по крайней мере, один из трех замков там точно целый, вода идет, и колонка работает, я проверяла.

– Если чисто и без запаха, все в порядке, – поспешно сказал я. – Это же на одну ночь. Мы сразу упадем и уснем. Хоть на полу.

– Ну зачем на полу, диван там есть, – успокоила меня Ольга. – Тетя Лида чистое белье принесет, постелет. Вы, главное, не бойтесь, Пашка не на этом диване умер, и вообще не в квартире, я точно знаю, – поспешно добавила она.

Вот что-что, а это мне точно было до одного места. Мало ли, кто где умер. Подумаешь – умер. В конце концов, все мы здесь, можно сказать, именно для этого и собрались. Но возражать Ольге я не стал. И пересказывать Ларе все эти душещипательные подробности – тоже. На всякий случай. А то придет к ней во сне призрак мертвого пьяницы, станет клянчить на бутылку – зачем нам, спрашивается, такое развлечение?

– Спасительница вы наша, – сказал я Ольге. – С меня причитается. Придумаю что-нибудь.

– Ой, да ладно! – отмахнулась она. Но по голосу было слышно, что обрадовалась обещанию, теперь главное не забыть бы, а то некрасиво получится.

– Теперь так, – говорила Ольга. – Тетя Лида хотела с вас за ночлег взять десять евро, а я ей сказала, чтобы брала двадцать, а завтра с вас еще десятку возьму, как посредник. Вы уж не серчайте, оно столько стоит. Хата, конечно, страшная, но сейчас самый сезон, так что беру по-божески, дешевле вам только комнату на Слободке сдадут, и хорошо, если без хозяйских курей. Да, только смотрите, больше ей тоже не давайте. Даже и не думайте, а то вы старушку пожалеете, разбалуете, а мне с ней еще работать.

– Нет проблем, – согласился я. – Как скажете. Куда ехать за ключами?

– А прямо туда. Это улица Маяковского, где Горсад.

– Знаю, начинается от Дерибасовской, там еще ресторан на углу, «Стейк-хаус», кажется.

– Правильно, бывший овощной. А дальше совсем просто. Идете прямо, по той стороне, где ресторан, метров двести, не больше, видите седьмой номер, заходите в арку, попадаете во двор и смотрите по сторонам. Если увидите старушку во всем черном, как из старого фильма про Сицилию, с Моникой Витти… А! Точно! «Не промахнись, Асунта», так он назывался. Так вот, она и есть тетя Лида. А если ее там нет, звоните мне, что-нибудь придумаю. Но вообще она обещала, что минут через десять-пятнадцать там будет.

– За пятнадцать минут мы сами можем не успеть, – честно сказал я. – Нам еще от моря наверх подниматься и такси ловить.

– Ничего, она подождет, – заверила меня Ольга. – Сколько надо, столько и подождет. В общем, вы устраивайтесь, отдыхайте, а завтра после двенадцати я вас жду на Энгельса. Ну, мы еще созвонимся.

– Конечно, созвонимся, – согласился я. – Спасибо вам. Правда, такое спасибо!

От избытка чувств я сгреб Лару в охапку и немножко покружил, но быстро одумался и аккуратно поставил ее на землю. Не до молодецкой удали сейчас, все-таки я здорово перегрелся, до красного тумана в глазах, хорош буду, если свалюсь на полдороге, джигит.

– Голову все-таки надо чем-нибудь прикрывать, – Лара заметила, что я едва устоял на ногах. – В соломенных шляпах у нас с тобой будет дурацкий вид, но мудрое человечество это учло и предусмотрительно изобрело банданы. И бейсболки. Которые мы все равно почему-то не носим… А мы, что ли, правда будем жить на Дерибасовской?

– Почти. В двухстах метрах от нее, если верить нашей хозяйке. Но это всего одну ночь, не забывай. Завтра переберемся поближе к морю.

– Все равно круто. Это же все равно что приехать, скажем, в Питер и не найти ночлега нигде, кроме как на крейсере «Аврора».

– Примерно так, – согласился я. – Пошли искать такси.

Дом номер семь по улице Маяковского оказался на редкость унылым трехэтажным строением свинцово-серого цвета, а ведущая во двор арка, уставленная благоуханными мусорными контейнерами, могла бы на равных состязаться с питерскими подворотнями за гордое звание самого гнилого дупла всех времен. Двор, прямо скажем, не разрушил первоначальное впечатление. В отличие от всех известных мне одесских дворов, зеленых, шумных, до отказа заполненных детьми, котами, старушками, доминошниками, мальвами, собачьим лаем, запахами еды и мокрым бельем, этот был пуст, тих и почти полностью заасфальтирован, только под некоторыми окнами зеленели микроскопические клумбы, засаженные цветными ромашками. Бельевые веревки были натянуты повсюду, но вместо традиционных пестрых футболок и цветастых простыней на них болтались бурые тряпки из мешковины и древний спортивный костюм цвета засушенной фиалки как минимум шестидесятого размера.

– Ну вот, мы все-таки первые пришли, – разочарованно вздохнула Лара.

В тот же миг из дальнего подъезда выкатился натуральный колобок. Обещанная сицилийская матрона в черном, казалось мне, непременно должна быть высокой, тощей и сутулой, даже согбенной, с косматыми седыми патлами и желательно бельмом на глазу, для пущего саспенса. Однако тетя Лида оказалась маленькой, толстой, румяной и очень приветливой с виду старушкой, ее черное платье-халат выглядело по-домашнему уютно, а на ногах сверкали остатками лака стоптанные красные босоножки.

– Это вы москвичи бездомные? – ласково спросила она.

Лара отвернулась и беззвучно заржала, прикрыв рот рукой, так что вести переговоры пришлось мне.

– Бездомные москвичи – это и есть мы. Нас Ольга прислала. Вы не очень долго ждали?

– Совсем не ждала. Только-только постель застелить успела и окна открыть, чтобы проветрилось. Идемте в хату, я вам все покажу.

Экскурсия по тесной, заставленной старой мебелью, заклеенной блеклыми зелеными обоями «хате» отняла минут пять, но оказалась весьма поучительной. Мы уяснили расположение выключателей, научились управляться с газовой колонкой и страшной, как пищеварительный тракт людоеда, плитой, на которой громоздился древний чайник, чей возраст, по моим приблизительным прикидкам, датировался ранним мезозоем, а форма и размеры заставляли вспомнить все телевизионные передачи о космических кораблях пришельцев, какие мне случалось смотреть. Преисполнившись житейской мудрости, мы отдали старушке деньги и наконец-то остались одни.

Лара тут же упала на диван, застеленный белоснежной, накрахмаленной до состояния черствого коржа простыней. Диван пронзительно завизжал. Лара подскочила от неожиданности; потом, конечно, заулыбалась.

– Ишь, не нравится ему, – удовлетворенно сказала она. – Такая прекрасная бабушка эта тетя Лида И такой прекрасный дом, страшный как чума. И такая прекрасная кошмарная квартира. И такой прекрасный скрипучий диван. Счастливее меня нет никого на этой земле. Я даже жрать захотела на радостях. Но никуда ни за что не пойду, так и знай.

– Ладно, пойду один, – решил я. – Принесу тебе, чего душа пожелает. Заказывай.

– Э, нет, так не пойдет! Ты, значит, будешь наслаждаться жизнью, шляясь по душным гастрономам, а я здесь в полном одиночестве – страдать от несовместимости цвета обоев с моими духовными идеалами?! – возмутилась Лара. – Каков подлец! Нет уж, лучше помоги мне доковылять до угла. Хороший стейк – это серьезная мотивация.

Вернулись мы уже затемно, едва живые от усталости, сытые как удавы и почти пьяные – скорее от еды и впечатлений, чем от двух бокалов «Шато Бешевель». В тусклом свете чужих кухонных окон двор показался нам еще более унылым, зато квартира от полумрака только выиграла, но мы не стали ее особо разглядывать – упали на диван и уснули прежде, чем умолкли его скандальные пружины.

Когда я проснулся, было темно. Голова раскалывалась, в рот, похоже, насрали тараканы, привычная тупая боль в желудке жить особо не мешала, зато от изжоги впору было лезть на стенку. Однако у стенки басовито всхрапывала Сергевна, дала банку вчера с кумой, теперь будет дрыхнуть до самого утра, ее, когда накиряется, из пушки не разбудишь, и слава богу. Хоть сейчас никто мне сраку не морочит, не бухтит над ухом: «бу-бу-бу, бу-бу-бу», – и так целыми днями, как только сама от себя не устает. Она вообще ниче так, не злая, жрать готовит, убирается, и на морду смотреть даже в похмелье не страшно, но, е-мое, какая же нудная баба, ей бы училкой в школе работать, а не на кассе сидеть. Ладно, в жопу Ларису Сергевну, сейчас важно другое – не уссаться.

Спустил ноги на пол, поискал тапки, не нашел, и хуй с ними, пошел босой, так приспичило, тут не до шуток. Воду сливать не стал: бутыль мы вчера вроде не набирали, пусть хоть в бачке будет запас, если на кухне нечего попить. Сушняк у меня – это что-то. Пустыня Каракумы, клуб кинопутешествий с Сенкевичем на верблюде – и все это в моей глотке, включая верблюжачье говно, а я-то, дурной, гадаю, что у меня там сдохло.

Пошел на кухню, открыл холодильник. Пива, конечно, нет – сам дурак, не заначил. А в кастрюле у нас что? Ага, компот из вишни, точно, Сергевна же вчера сварила. Надо будет ей оставить на утро хотя бы кружечку, а то развоняется… Мать моя женщина, зачем было столько сахару сыпать?! У меня щас срака слипнется от такого компота, хуже, чем от варенья. А потом она еще удивляется, что ни в одни джинсы не влезает, и я в свои скоро не влезу от такой жизни.

Но полкастрюли приторного пойла я все-таки выдул залпом, сушняк – дело нешуточное. Стало полегче, даже голова чуть-чуть отпустила, и тут же захотелось курить. На столе папирос не было, у меня в штанах тоже, зато у Сергевны в сумке нашлось полпачки LM, она у меня запасливая, молодец.

Я открыл кухонное окно, по пояс высунулся наружу – темно, как у негра в жопе, хоть бы одно окно горело, так нет же, все дрыхнут, и ни луны, ни звезд, небо обложило, может, к утру дождик начнется, хорошо бы, тогда можно на работу не ходить, кто ж лоток в дождь ставит. С другой стороны, дома до вечера сидеть задолбает, и пару копеек не помешало бы… А, ладно. Как будет, так и будет, меня все равно не спросят.

Я закурил и удивился непривычному вкусу сигареты. Противная какая-то, как говном набита. Странно вообще, потому что раньше Ларискины сигареты мне нравились, я-то себе обычно папиросы покупаю, они покрепче, но LM у нее тоже таскаю понемногу – побаловаться, особенно с похмелья… Нет, ну все-таки какое говно! Я сплюнул и снова затянулся вонючим дымом. Не выбрасывать же теперь. Чего добро переводить.

После третьей затяжки я смутно почувствовал неладное. Словно бы сейчас случится что-то такое, чего мне совсем не надо. Ну, то ли кто-то камень в окно бросит, то ли в дверь ломиться начнут. Но ничего, как было тихо-спокойно, так и осталось, даже Сергевна не проснулась, я так и не понял, почему перестремался.

А после четвертой затяжки я наконец врубился, почему мне не нравится сигарета. Вспомнил, что уже много лет не курил такое дерьмо. Я всегда покупаю табак – табак?! – с ароматом сливы и сигаретную бумагу, чтобы делать самокрутки, у меня еще машинка специальная, импортная, но я и руками могу… Нет, стоп. Что за хуйня? Какая, к японской матери, «машинка»?! Ну все, пиздец, допился.

Я услышал, как чужой, незнакомый голос говорит, по-бабьи взвизгивая от ужаса: «Свит плам. Экселент свит плам». Хуй знает, что это значит. Но звучит погано.

А потом до меня дошло, что эту тарабарщину говорю я сам, и голос, выходит – мой. И вот тогда мне стало по-настоящему страшно, так страшно, что я сел на пол и заскулил, как побитый пес. Вышло совсем уж жутко, так что я сразу же заткнулся и встал. Выбросил окурок в окно, пошел в коридор, включил свет, обшарил все карманы. В зимней куртке нашел наполовину выпотрошенную папиросу – и больше ничего. Ни табака, ни бумажек, ни, тем более, «машинки» – как, интересно, она хоть выглядит? В любом случае, ничего похожего на «машинку» ни в моих карманах, ни на трюмо не было.

Я вернулся на кухню и раскурил папиросу. От первой затяжки меня чуть не стошнило. «Заболел, – подумал я. – Вот оно что, просто заболел. Отравился. Точно, Людка, кума, вчера горбушу в банке принесла, и я ее почти всю сам сожрал, пока девки картошку жарили, они еще обиделись, что им мало оставил. Ну да, точно, отравился, у меня сейчас, наверное, температура сорок и бред, хорошо хоть не белая горячка. «Экселент свит плам» – это ж надо такое выдумать».

Я почти успокоился, потому что отравиться – это хреново, но хоть, по крайней мере, все понятно, и тут вспомнил, как выглядит пачка табака «Excellent Sweet Plum». Темно-синяя, с белыми буквами, а уголок красный, тоже с надписью. Вспомнил, что «sweet plum» значит – «сладкая слива». Вспомнил, что раньше, несколько лет назад, мне больше нравился «cherry», вишневый, а потом я запал на сливу, и с тех пор… Бля! Какое еще «чери»? Какие «несколько лет»?! Ну, пиздец совсем.

Я чувствовал, что еще немного, и я вспомню все остальное. Понятия не имел, что это будет. Но откуда-то знал, что эти воспоминания камня на камне не оставят от моих представлений о себе. Другими словами, от меня самого. Хрен его знает, что это будет за мужик – тот, другой, которого тошнит от моих папирос. Но точно не я.

– Это же все равно что сдохнуть, – сказал я вслух. Сам себе не поверил, поэтому повторил: – Все равно что сдохнуть. – И так испугался, что заткнулся.

Молчание не пошло мне на пользу – в том смысле, что чужие воспоминания снова принялись шерудить у меня в голове. Я старался их не слушать, не обращать внимания, не верить, отвлекался как мог. Выпил еще компота. Зачем-то покрутил краны, но воды не было, ночью и не положено, в шесть утра пойдет. Тогда я пошел в туалет, зачерпнул немного воды из унитазного бачка и вылил себе на макушку. Все это помогало, но ненадолго. Чужие, назойливые воспоминания возвращались снова и снова, я знал, что мне против них не устоять – без бухла, так точно не устоять, а бухла в доме не было ни капли. Все выжрали вчера, так что я попал.

– Сбегать, что ли, на Софиевскую? – нерешительно сказал я.

На Софиевской, в трех кварталах от нас, работал круглосуточный магазин, а у меня на такой случай были заначены десять гривен, так что вроде бы никаких проблем. Но выходить из дома я почему-то боялся даже больше, чем вспоминать про чужой табак. Квартира сейчас казалась мне чем-то вроде крабьего панциря – пока внутри, я худо-бедно цел, а стоит выйти – разорвут в клочья. Кто именно меня разорвет, как и зачем – на эти вопросы я не имел ответа. И не хотел его получать. Ну на фиг.

Время тянулось хуже, чем в детстве. Мне казалось, с того момента, как я ходил умываться, прошло часа полтора, а на самом деле – три минуты. Ебануться можно.

– Так, – сказал я себе. – Все. Харэ бздеть. Щас. Ты. Найдешь свои тапки. Наденешь брюки. Возьмешь гроши. И пойдешь, сука, в магазин за бутылкой. Как миленький. И будешь лечиться. Говна кусок припоцанный.

Внушение подействовало. По крайней мере, штаны я как-то натянул. И свежую майку. И сунул ноги в резиновые уличные шлепанцы. Но заставить себя открыть дверь, ведущую в подъезд, я не смог, как ни старался. Я почему-то был совершенно уверен, что никакого подъезда там нет. И вообще ничего нет, только душная тьма, как за кухонным окном. Проверить, так это или нет, у меня не хватало мужества: приблизив лицо к раздолбанной замочной скважине, я тут же отпрянул, таким затхлым, не по-летнему холодным воздухом тянуло из подъезда. Будто его и впрямь не было, только космос, как вокруг какой-нибудь орбитальной станции. Причем такой дурной космос, что в нем космонавту даже звезд не полагается, и вообще ничего.

Дело кончилось тем, что я сел на пол в коридоре и заплакал.

– Бля-а-а-а, – тихо, нараспев говорил я сквозь слезы. – Ой, бля-а-а-а!

Вся эта херня совершенно меня вымотала, так что не осталось никаких сил сопротивляться чужим воспоминаниям, и они наконец обрушились на мою голову, как гора песка с самосвала, только не снаружи, а изнутри, откуда обычно не ждешь подвоха, вот в чем подлость.

Сперва я вспомнил табачную лавку на Покровке, где обычно покупал этот свой «sweet plum», как раз через дорогу от нашего с Мишкой офиса. И как мы зашивались этой зимой с проектом для экологов, сидели там по ночам, и у меня вечно невовремя заканчивался табак, часа этак в два-три ночи, когда лавка, понятное дело, была закрыта. Я все собирался купить две пачки и одну спрятать в столе, про запас, а днем почему-то напрочь об этом забывал – совершенно на меня не похоже, обычно я все мелочи держу под контролем, привычка с детства, слишком часто приходилось собирать вещи и переезжать, с места на место, из города в город, с одного края света на другой, из Казахстана в военный городок под Ютербогом, а из этой райской глуши – в студеный, неприветливый Мурманск, оттуда – в захолустную, тоскливую Рязань и, почти там не задержавшись, в сладчайший, сонный, выбеленный солнцем Севастополь; а потом отец наконец вышел в отставку, и переезды закончились, но я к тому времени уже вырос и принялся скитаться самостоятельно, пока не застрял намертво в Москве, которая настолько откровенно не подходит для нормального человеческого существования, что я как-то незаметно для себя там прижился, в полной уверенности, что, конечно же, скоро сбегу, не в этом году, пожалуй, но в следующем – непременно. Я, кстати, не раз убеждался, что почти все мои надолго осевшие в Москве приятели подкармливали свою страсть к перемене мест ровно теми же байками. Впрочем, мне было там неплохо; наверное, только настоящему перекати-полю и может быть хорошо в Москве, все маются, а нам – в самый раз: живешь, как на вокзале, не зная толком, чем будешь зарабатывать и по какому адресу поселишься в следующем году, каждый день проводишь как минимум два часа в дороге, рюкзак, уходя на работу, собираешь, как в поход, завтракаешь в кофейнях, ужинаешь в кабаках, чем не турист. Ужин я, впрочем, под настроение могу приготовить и сам, а вот завтракать люблю возле нашей конторы, на Покровке, в «Кофе Бине», который всем хорош, кроме досадной необходимости выходить с сигаретой на улицу. Но и это, в конечном итоге, оказалось к лучшему, потому что однажды рядом со мной на крыльце нелояльной к курильщикам кофейни чиркала отсыревшими спичками высокая рыжая женщина с серыми, как мартовское небо, глазами и узкими, сизыми от холода ладонями. Она с таким откровенным любопытством принюхивалась к моему сладкому сливовому дыму, что я не мог не предложить ей попробовать; выяснилось, что ее зовут Лара, и я как-то сразу понял, что нам больше не стоит надолго расставаться, но более-менее убедительно изложить свою позицию сумел только три дня и девяносто восемь эсэмэсок спустя.

К этому моменту я уже знал, что воспоминания вовсе не чужие, а самые что ни на есть мои. Настолько мои, что непонятно теперь, как я мог обходиться без них целых полчаса или сколько там прошло времени с тех пор, как я проснулся на продавленном диване в съемной – съемной, конечно же, всего на сутки арендованной, о господи! – квартире.

Я отнял руки от лица. Обнаружил, что сижу на полу в коридоре, провел рукой по лбу и уже изготовился сказать себе со снисходительным упреком: «А вот не хрен вкусные звериные трупы жрать на ночь в таком количестве», – и тут увидел, что напротив, совсем рядом на полу сидит какой-то неопрятный пожилой мужик с необъятным брюхом, тонкой шеей и мутными не то с перепоя, не то от бессонницы глазами. Как он сюда попал?!

В панике я вскочил на ноги, и чужой мужик тоже вскочил, дико вращая глазами и судорожно открывая рот, как рыба, вытащенная из воды; только тогда я понял, что этот пузатый хмырь – мое собственное зеркальное отражение, и вот тут мне стало по-настоящему страшно, а все, что было до сих пор, – пустяки, дело житейское, сон в летнюю ночь.

Крик перегорел во мне прежде, чем я открыл рот; зазеркальный мужик сполз обратно на пол и тихо, но твердо сказал вслух: «Нет, так не пойдет». А еще какое-то время спустя жалобно спросил: «Это сколько же мне лет теперь?» И почти сразу, свистящим от ужаса шепотом: «А Ларка, выходит, тоже… такая

Надо было пойти и посмотреть на нее – вот прямо сейчас, сразу, не откладывая, узнать правду и сдохнуть от нее на месте, а еще лучше – придумать, что со всем этим можно сделать. Всегда можно что-нибудь сделать. Пока человек жив, все поправимо, я точно знаю, я много раз проверял.

Но я так боялся заходить в комнату, где спала Лара, что вместо этого поплелся на кухню, где, я вспомнил, остались какие-то сигареты; я не понимал пока, являемся мы с пузатым мужиком из зеркала одним целым, или все-таки двумя разными существами, которым предстоит смертельная битва за сомнительное удовольствие существовать в этом восхитительном теле, но курить хотели мы оба, и это было куда хуже, чем хотеть курить в одиночку. Поэтому я пошел на кухню, достал из пачки сигарету LM, чиркнул спичкой, затянулся горьким дымом и тут же, зажимая рот руками, помчался в туалет. Меня вывернуло наизнанку – не то от скверного курева, не то все-таки от страха, но после этого стало ощутимо легче.

– Здесь, – вслух сказал я, приковыляв на неверных ногах обратно в коридор, – был наш рюкзак. А в рюкзаке – бутылка воды и мой табак. Sweet plum, сладкая слива. Где он? Я точно помню, как ставил рюкзак вот в этот угол, а…

И, еще не договорив, увидел: да вот же он, темно-красный, с белыми и синими звездами, стоит себе на полу, как я его раньше не заметил? Хотя нет, это как раз понятно, не заметил, потому что не было никакого рюкзака, он появился после того, как я вспомнил, куда его поставил. Ага, вода на месте, и табачок, и бумажки, а больше ничего там нет, пусто – наверняка потому, что я вспомнил только про воду и табак. Ничего, ничего, сейчас все исправим. Там еще был пакет с плавками и Ларкиным купальником, и ее кофточка, серая, с капюшоном, и плеер в кармане, а в другом – камера, а в третьем, маленьком, мои темные очки, любимые, янтарно-коричневые, классической формы, «слезки», как говорили у нас в школе, с немного погнутой дужкой, я ее все время выправляю, а она опять гнется.

Я снова заглянул в рюкзак. Перечисленные вещи преспокойно лежали на своих местах. Я одобрительно кивнул и принялся скручивать сливовую сигарету. Руки дрожали, пальцы не слушались, но это меня больше не пугало, я уже почти знал, что нужно делать, то есть, почти верил, что знаю. Но все равно.

Осталось понять, кто я все-таки такой, – подумал я, усевшись на кухонный подоконник. – Будет обидно, если на самом деле я и есть тот дядька из зеркала, которому приснился длинный-длинный, очень реалистичный сон про чужую жизнь, в духе даосских историй, «пока варился суп», и все в таком роде. А почему нет, собственно? Что мы знаем о белой горячке, кроме полусотни примерно одинаковых дурацких шуток про зеленых чертей? А ничего. Ровным счетом ничего. Может, и такая бывает белочка. Но тогда получается, вместо Ларки у меня там… Да уж, черт знает кто у меня там вместо Ларки, если так. И сам я, конечно, тот еще подарок. И жизнь мне, надо думать предстоит «тяжелая, зато короткая», как офисные шутники на плакатах пишут… Так, стоп. Если я – тот мужик из зеркала, откуда бы мне знать про офисных шутников? И Ляо Чжая я, получается, тоже во сне читал? А что ж, может, и нет в природе никакого Ляо Чжая, и офисных шутников тоже нет, и вообще ничего, одна только ложная память и прожорливая мировая бездна за окном. Причем «прожорливая мировая бездна» – это, боюсь, не совсем метафора, вернее, вовсе не метафора. Вот же она, совсем рядом, руку протяни, дышит, разглядывает меня внимательно, выжидает; еще помоет, небось, перед употреблением. Или уже помыла.

– Нет, так не пойдет, – твердо сказал я. – Ты давай не о бездне думай, а о себе. О том, кто ты такой. И что тебе теперь делать. Вариантов немного, выбирай.

«Выбирай» – это было ключевое слово. Я наконец понял, что все сейчас зависит от моего выбора. Как решу, так и будет. Вон когда захотел курить, сразу выбрал тот вариант реальности, в котором красный рюкзак с запасами табака – не сон, а единственная и неповторимая правда жизни. А теперь надо быть последовательным: если есть рюкзак, значит, я – его хозяин, а не умученный сивухой пузатый мужик. Так? Так или нет, я тебя спрашиваю?! А если так, ступай в коридор и посмотри на себя в зеркало. И только попробуй увидеть там не того, кого следует, я убью тебя, глупая, трусливая скотина, своими – твоими, конечно же, – руками, так и знай. Хватит уже трястись, пшел в коридор! Кому говорю?

Когда я увидел в зеркале знакомое лицо – перекошенное от ужаса, с белыми от ярости глазами и пятнами на скулах, но, бесспорно, мое – я не зарыдал от счастья, не завопил победительно, даже, кажется, не особо обрадовался, только тихонько вздохнул от облегчения, перевел дух – вот именно, лучше не скажешь, перевел стрелки духа, как переводят часы, вернувшись домой из далекого путешествия. Достал из рюкзака бутылку с водой, отпил несколько глотков и пошел в комнату. Осторожно, стараясь не шуметь, улегся на диван, обнял Лару, уткнулся губами в ее затылок, стал говорить почти беззвучно: «Завтра утром мы будем пить кофе на углу, стейки – это ладно, дело житейское, а кофе у них обалденный, и там к нему, знаешь, подают такие большие деревянные шкатулки с сахаром и специями, так здорово, нигде больше ничего подобного не видел. Тебе понравится – кофе, шкатулки и вообще все, поэтому спи спокойно, а завтра, пожалуйста, проснись рядом со мной, очень тебя прошу».

Я лежал без сна до рассвета, а когда взошло солнце, и стало совершенно очевидно, что никакой «прожорливой мировой бездны» за окном больше нет, только ясное небо, серый асфальт и цветные ромашки, окончательно успокоился и уснул, да так крепко, что Лара едва меня добудилась.

– Ну ты здоров спать, – с искренней завистью сказала она. – А мне всю ночь какая-то жуткая дрянь снилась, совершенно не помню, что именно, но точно дрянь, я та-а-ак обрадовалась, когда наконец проснулась, знал бы ты… И голова трещит, как будто мы с тобой весь вечер самогон жрали. Перегрелась я вчера, вот чего. И ты тоже, да? Выглядишь… скажем так, возвышено.

– Перегрелся, да, – согласился я. – Ничего, сейчас пойдем пить кофе в «Стейк-хаус». Они там…

– Приносят какие-то загадочные шкатулки со специями, – подхватила Лара, – ты мне вчера говорил. Пошли, а?

Уже потом, когда мы, умытые и одетые, стояли в коридоре, укладывая в рюкзак зубные щетки, Лара озадачено спросила:

– А это что такое? Откуда? Вчера их не было.

Я не сразу понял, что ее смутило, а потом наконец увидел на полу возле трюмо грязно-бурые, в прошлом, надо думать, зеленые резиновые тапочки-вьетнамки, которые… Ну да, чего уж там, врать себе – последнее дело. Те самые, которые я надел ночью, когда решил сгонять в круглосуточный магазин на Софиевскую.

– Я точно знаю, что никакой чужой обуви тут не было, вчера специально искала какие-нибудь тапки, чтобы босиком по этому полу не ходить, – говорила Лара. – И ничего не нашла. Откуда они взялись? Не понимаю.

– А, ну так они под диваном валялись, – сказал я. – Вставал ночью в туалет, как-то машинально пошарил и нашел. А потом тут оставил, понятия не имею, почему. Спросонок.

Лара кивнула, полностью удовлетворенная моим невнятным объяснением, и мы наконец вышли во двор, а оттуда – на залитую солнцем улицу, по которой неспешно катилась поливальная машина, окруженная радужным ореолом брызг.

Из сборника

«78»

От автора

Сборник «78» был одним из самых необычных и масштабных проектов ФРАМа. При этом работа над ним началась в ферале 2006 года, а в ноябре того же года книга уже вышла.

Как это часто бывает с глобальными замыслами, идея собрать под одной обложкой рассказы, раскрывающие смысл всех арканов Таро, родилась случайно, в дружеской беседе.

Собрать теплую компанию единомышленников, выбрать себе по карте и написать рассказы, связанные со значением аркана, предложила Наташа Крайнер. Гала Рубинштейн предположила, что авторы должны не выбирать тему (карту) самостоятельно, а тащить ее наудачу, как при настоящем гадании. Осталось только собрать семьдесят восемь авторов (на самом деле, чуть меньше, потому что, в итоге, некоторые из нас написали по два текста).

Раздавая карты участникам проекта, составитель, конечно, вытянул одну и для себя. Мне достался Одиннадцатый Аркан (Сила, в интерпретации Кроули – вожделение, страсть), и это был добрый знак.

И, кстати, о добрых знаках. Гораздо позже, когда сборник «78» уже лежал во всех книжных магазинах Москвы и Петербурга (в другие города книги ФРАМа, к моему величайшему сожалению, попадали чрезвычайно редко), случайно выяснилось вот что.

В 1897 году Фритьоф Нансен написал книгу «Фрам» о своем путешествии на этом корабле. И в пятой главе, помимо прочего, обнаруживается следующее признание:

«Скоро будем под 78° северной широты. Но далеко ли уйдем потом? Я все время говорил, что буду счастлив, достигнув 78°».

И это, конечно, был не просто добрый знак, а что-то вроде похвальной грамоты из Небесной Канцелярии. Всем нам – по крайней мере, тем из нас, кто уже научился поддерживать живой двусторонний диалог с реальностью.

Забегая вперед, скажу, что, достигнув «78», мы, как и следовало ожидать, ушли потом очень, очень далеко. Но это уже другая история.

Суми-Думи[6]

XI Аркан. Сила (Вожделение)

В старой традиции Одиннадцатый Аркан – Сила, дева, укрощающая льва. Суть его прекрасно передают мастера боевых искусств, когда говорят ученикам, что вершина всякого боевого искусства – не сражаться вовсе.

У Алистера Кроули Одиннадцатый Аркан – вожделение. То есть все силы, имеющиеся в распоряжении человека, направленные к единственной цели – объекту вожделения. В связи с этим следует предложение – не бояться своего «внутреннего зверя», а приручить его, укротить и подчинить себе, к обоюдному удовольствию.

Для полного понимания Одиннадцатого Аркана следует соединить обе интерпретации. И получить в сумме девственницу Жанну д'Арк, которая кричит своему войску: «Кто любит меня – за мной».

Сейчас, сейчас. Иду. Ну что ты кричишь так? Я тебя слышу. Просто я далеко, понимаешь? А ведь, пожалуй, не понимаешь. Ладно, ладно, говорю же, иду. Все моря теперь по колено мне, скалы – ступени, чтобы сподручнее было карабкаться вверх, тысячелетние сосны хлещут по щиколоткам – ничего, не крапива, потерплю, пройду как-нибудь, лишь бы только о линию горизонта не споткнуться впопыхах, а впрочем, ерунда – ну споткнусь, ну упаду, что с того? Встану, отряхнусь и дальше пойду, сколько раз уже так было, ты помнишь.

Вот тебе пока радуга в полтора неба, чтобы не скучно было ждать, и, ладно, вторая, прозрачная, сверху, и третья, почти невидимая, мне не жалко. И пусть везде будет дождь, а прямо над тобой бирюзовая прореха в тучах, чтобы ни капли на макушку, и на тент полосатый, что над макушкой твоей, тоже ни капли – хорошо же, правда? Ну вот, а я скоро уже, скоро, ну что ты, в самом деле.

Ломтем солнечного света перекушу поутру, на бегу, в волчью шкуру закутаюсь ночью, жертву присмотрю вдалеке, не догоню, так согреюсь, спрячусь от ярости твоей ледяной, ты, кстати, зря так сердишься, потому что – ну я же иду, это только кажется, что медленно, того гляди, собственную тень обгоню, будет ныть, что ножки болят, дыхания не хватает, спать хочется, на руки возьму ее, понесу, хоть и тяжела она, но до ближайшего обрыва доволоку как-нибудь, а там – поминай как звали. Нечего было путаться под ногами, мало ли что тень, все, проехали, забудь.

И вот тебе еще развлечение, пока меня нет. Хочешь, сейчас во-о-он на том углу тонкий смуглый юнец, приподнявшись на цыпочки, занесет над подружкой сияющий позолотой ятаган, уличная толпа замрет в причудливых позах, кто-то тоненько взвизгнет, а девица, перекинув белокурую косу с плеча на плечо, хихикнет: опять переигрываешь, все бы тебе людей пугать, не помнишь, режиссер говорил, не надо вот этих вот эффектных поз. Мальчик что-то ответит неразборчиво (ты не услышишь), спрячет бутафорский ятаган под полой плаща, дама за соседним столиком вздохнет разочарованно, но все же с облегчением, а официантка скажет тебе: «Студенческий театр, они здесь рядом репетируют», – и вот пока она не отошла, не забудь, пожалуйста, заказать мне эспрессо с медом, espresso su medumi, суми-думи, ты знаешь, я его очень люблю. Что? Нет, не остынет, потому что я уже не иду, я бегу к тебе, не разбирая дороги.

Если учую погоню, гребень из кармана выну, кину через левое плечо, гори все синим пламенем. Не пожар, так потоп, не понос, так золотуха, а если пустыня за моей спиной превратится ненароком в цветущий сад, не моя это вина, да и не заслуга вовсе. Откуда мне знать, что это за гребень был и почему он так работает? Я не теоретик, я практик. Нет, я не отвлекаюсь, я на бегу говорю, ну что ты так бесишься, сказано же было, я сейчас. Миллион шагов сделать осталось, всего-то, а потом – понять, что только один шаг разделял нас с самого начала, мне и теперь это ясно вполне, но должен же кто-то снашивать железные башмаки, чтобы добро не пропало, мастер ковал, старался, и кто оценит его работу, если не я?

Вот то-то.

Ну видишь, я уже тут. Пять минут, подумаешь, тоже мне опоздание, да не дергайся ты, я помню, что за руку брать нельзя, и меня, между прочим, нельзя – никому, кроме тебя, а ты не возьмешь, и хорошо, значит, эта реальность пока не взорвется, не сегодня, мой друг, не сегодня, и это хорошая новость, да?

До первой русалки[7]

6 Мечей. Наука

Этот аркан обещает высокую плату за труд (особенно интеллектуальный). При неблагоприятном раскладе лавровый венок не отберут, но характер его обладателя испортится: Шестерка Мечей предупреждает о таких опасностях, как догматичность, излишний академизм, неприятие новых идей, чрезмерная амбициозность и все в таком духе.

– …Ты что, лебедям хлеб крошил? Я знаю, что запрещающих табличек тут нет, но лучше не надо бы, хлеб – не самая полезная еда для водоплавающей птицы. Ну ладно, немножко можно, я имею в виду чуть-чуть, по маленькому кусочку, а не полбатона на рыло, как…

Джем? Какой, вишневый? Малиновый? Конечно, держи.

А вот русалкам хлеб давать можно. Они, правда, сами его неохотно берут, боятся растолстеть, что с них возьмешь, девчонки… Ты чего смеешься? Ну да, русалки растолстеть боятся, а что тут такого?

Нет, не издеваюсь.

Ты когда приехал? Вчера вечером? А, тогда понятно. Увидишь еще. Конечно, увидишь, они особо не прячутся. То есть некоторые прячутся, по личным каким-то причинам, обижаются или стесняются, а сейчас еще луна на ущербе, у многих депрессия, ну а что ты хочешь, жители воды от нее чаще страдают, чем люди, хотя, казалось бы, куда уж чаще…

Я тебе вот что хочу про русалок сказать. Ты их, конечно, корми, если увидишь, на здоровье, они забавные и все жрут, еще и благодарят словами, совсем как люди – ну, почти. Но если ты дашь им суши…

Да, конечно, у нас есть японские рестораны, а где их сейчас нет? Даже прямо здесь, на набережной, видишь, где желтая крыша? Не то «Цветок сакуры», не то «Лепесток жасмина», не помню. Но он, честно говоря, не очень, суп у них лучше не заказывай, и храни тебя бог от тамошнего омлета, зато суши с лососем захочешь – не испортишь, лишь бы рыба была свежая, а у них свежая… Что? Нет, суши с русалками никто не делает. Равно как и с человечиной. Шутки у тебя дурацкие.

У меня? А я не шучу. Все знают, что русалки обожают суши. То есть, если ты дашь русалке суши, она не просто корм слопает и спасибо скажет, она потом на берег к тебе полезет, особенно если ей покажется, что у тебя в руках еще что-то есть. А когда нажрется до отвала – все, твоя навеки. Ну как, очень просто. Всюду будет потом за тобой таскаться, ну да, и домой к тебе пойдет, залезет в ванную и останется там жить долго и счастливо, пока смерть не разлучит вас. Вот у Кривого Томаса в лавке уже лет восемь русалка живет, он ее на суши с угрем приманил, это все знают. Страшно доволен.

1 Записано в январе 2003 года.
2 Соответствующая запись в архиве сообщества spacetime датирована 10 октября 2002 года.
3 Эта и несколько последующих историй про жильцов коммунальной квартиры написаны в октябре 2002 года. Коммунальная квартира самая настоящая, в городе Одессе, на Проспекте Мира, время действия – середина восьмидесятых годов прошлого века. Герои повествования тоже самые настоящие; впрочем, все или почти все они давным-давно умерли.
4 Увы, не держал.
5 Рассказ «Sweet plum» был написан в конце 2007 года специально для ФРАМовского сборника «Книга страха». Это очень «одесский» рассказ, то есть история про ту Одессу, которую я хорошо знаю, город, сформировавший меня по своему образу и подобию, нравится мне это или нет. Моя Одесса – не знакомая всем по книгам и кинофильмам «жемчужина у моря», населенная загорелыми носителями неправильной, но колоритной речи. Не Привоз, Юморина, Дерибасовская, Молдаванка, шаланды-полные-кефали, посмотреть-на Дюка-с-люка и какие там еще культурные штампы лежат у нас на поверхности. О поверхности сейчас вообще речи нет. Моя Одесса – это, в первую очередь, человеческое поселение у Черного (действительно очень темного даже в солнечную погоду) моря; пыльный южный город, под которым пролегает, в общей сложности, около трех тысяч километров подземных коридоров – знаменитые одесские катакомбы. Даже приблизительная топография этого многоуровневого подземного лабиринта на сегодняшний день неизвестна (и это вряд ли когда-нибудь изменится, попомните мои слова). Примерно то же самое можно сказать об одесских проходных дворах в центре города, некоторых старых домах и коммунальных квартирах. И о некоторых местных жителях; о них (о нас), впрочем, лучше вообще помалкивать. Если бы у меня хватило мужества (и мастерства) написать настоящие «Одесские рассказы», редкий читатель добирался бы до конца этой книги, сохранив способность засыпать, не включив свет во всем доме
6 Некоторым читателям наверняка будет любопытно узнать, что смутные, как сон, события, описанные в этом тексте, привязаны к совершенно конкретному адресу – город Вильнюс, улица Вильняус (т. е., Вильнюсская), летняя веранда кафе «Pomodoro», в кофейной карте которого по сей день значится напиток «эспрессо с медом» («su medumi» – по-литовски).
7 В сборнике «78» автором этого текста значится Михаэль Штраух, один из моих любимых (моих же) эпизодических персонажей, очень хороший немецкий писатель. Герои «Энциклопедии мифов» носятся с цитатами из его книг, находят в них опору и утешение, заучивают наизусть и бубнят под нос в самые непростые моменты жизни; герои «Жалобной книги» заходят еще дальше и разговаривают с Михаэлем по телефону. Мне в свое время хотелось написать пару-тройку романов Штрауха, а потом опубликовать, выдав себя за переводчика, но, боюсь, они слишком хороши, чтобы вот так взять и материализоваться, пусть даже с моей помощью. Поэтому из всего литературного наследия Штрауха на сегодняшний день нам доступны только два рассказа, которые, будем считать, мы с Михаэлем написали в соавторстве. О втором речь пойдет чуть позже, а первый (хронологически) – перед вами.
Скачать книгу