Тот, кто хочет выжить (сборник) бесплатное чтение

Скачать книгу

Стивен Кинг

Тот, кто хочет выжить (сборник)

Тот, кто хочет выжить

Рано или поздно перед каждым студентом-медиком встает вопрос: какую степень шока способен выдержать пациент? Разные преподаватели отвечают на этот вопрос по-разному, но по сути все ответы сводятся к новому вопросу: «Как сильно хочет пациент выжить?»

[1]

26 января

Два дня, как буря выбросила меня сюда. А сегодня утром я измерил остров шагами. Да уж остров! Шириной в 190 шагов в самом широком месте и длиной в 267 шагов от кончика до кончика.

Насколько я могу судить, ничего съедобного.

Меня зовут Ричард Пайн. А это – мой дневник. Если меня найдут (когда!), я смогу легко его уничтожить. В спичках недостатка нет. В спичках и в героине. Того и другого тут с избытком. И оба тут не стоят и ломаного цента, ха-ха. Так что я буду писать. Все-таки занятие.

Если рассказать всю правду (а почему бы и нет? Чего-чего, а времени у меня хоть отбавляй!), так родился я Ричардом Пинцетти в нью-йоркской Малой Италии. Мой отец был итальяшкой старой выделки. Я хотел стать хирургом. Мой отец хохотал, называл меня свихнутым и говорил, чтобы я налил ему еще стаканчик вина. Умер он от рака в сорок шесть лет. Я был рад.

В старших классах я играл в футбол и был, черт дери, лучшим футболистом за всю историю школы. Защитник! Последние два года я играл в городской команде. Футбол я ненавидел. Но если ты чумазый итальяшка из бедного квартала, а хочешь поступить в колледж, то спорт – одна твоя надежда. Вот я и играл – и я получил искомую спортивную стипендию.

В колледже я продолжал гонять мяч только до тех пор, пока мои оценки не дали мне права на полную академическую стипендию. Сначала курсы. Мой отец умер за полтора месяца до вручения дипломов. Подумаешь! Или вы считаете, что мне так уж хотелось пройти через эстраду, чтобы получить диплом, и посмотреть в зал, и увидеть там эту итальянскую морду? Спросите чего-нибудь поинтереснее. И меня приняли в братство. Не в самое элитарное – где уж с такой фамилией, как Пинцетти! Но братство – всегда братство.

Зачем я пишу это? Почти смешно. Нет, беру «почти» обратно. Смешно, смешно, смешно. Знаменитый доктор Пайн сидит на камне в пижамных штанах и рубашке с открытым воротом, сидит на острове таком маленьком, что его почти переплюнуть можно, – сидит и пишет историю своей жизни. А я есть хочу! Не важно. Вот и буду писать историю моей чертовой жизни, если мне так хочется. Во всяком случае, она позволит мне отвлечься от требований моего желудка. Более или менее.

Я изменил мою фамилию на Пайн перед тем, как поступить на медицинский факультет. Мать сказала, что я разбил ей сердце. Какое сердце? Отец еще не успел в могиле остыть, как она уже вешалась на еврея-бакалейщика в соседнем квартале. Если она так уж обожала свою фамилию, так зачем бы спешить сменить ее на Штейнбруннер?

Хирургия – вот что меня влекло. Еще со школы. Даже тогда я бинтовал руки перед каждой игрой, а после держал их в теплой воде. Если хочешь быть хирургом, так береги руки. Ребята надо мной потешались, обзывали цыплячьим дерьмом. Но я никогда ни с кем не дрался. Мне хватало риска на поле. Но есть и другие способы. Больше всего меня изводил Хоуи Плоцки, верзила-полячишка без капли мозга в голове, и вся морда в фурункулах. Я тогда разносил газеты и подторговывал цифрами. Ну, и еще подрабатывал по мелочам. Узнаешь людей, слушаешь, заводишь связи. Когда работаешь на улицах, иначе нельзя. Как сдохнуть, всякий дурак знает. Ну, и я заплатил первому силачу школы, Рики Браззи, десять баксов. Чтобы он изуродовал пасть Хоуи Плоцки. Изуродуй ему пасть, сказал я, и получишь по доллару за каждый зуб, который ты мне принесешь. Рико принес мне три зуба, завернутые в бумажное полотенце. Отрабатывая свои доллары, он вывихнул два пальца, так что видите, во что я мог бы вляпаться.

В колледже, пока идиотики ломали хребты (нечаянная острота, ха-ха!), обслуживая столики, или продавая галстуки, или натирая полы, я занимался кое-чем другим. Футбольные тотализаторы, баскетбольные тотализаторы, то да се. И все годы учебы прошли у меня гладко.

С распространением я соприкоснулся во время стажировки. Стажировался я в одной из самых больших больниц Нью-Йорка. Сначала – только бланки рецептов. Я продавал пачку из ста бланков одному типу по соседству, а он подделывал подписи сорока – пятидесяти врачей по образчикам, которые я ему продавал. А потом он продавал их на улице от десяти до двадцати долларов за бланк. Любителей стимуляторов и транквилизаторов это устраивало как нельзя лучше. Ну а потом я выяснил, какой хаос творился в больничной аптеке. Никто не знал, что поступает и что выдается. Некоторые выносили добро горстями. Только не я. Я всегда соблюдал осторожность. И у меня никогда никаких неприятностей не было, пока не проявил беззаботности… ну, и вдобавок мне не повезло. Но все равно я выйду сухим из воды. Так ведь всегда было.

Больше пока писать не могу. Кисть заныла, и карандаш затупился. И вообще не знаю, к чему я это затеял. Наверняка меня кто-нибудь скоро найдет тут.

27 января

Шлюпку вчера ночью унесло, и она затонула на глубине примерно десяти футов у северного берега островка. Да плевать. Днище все равно смахивало на швейцарский сыр, после того как ее протащило по рифу. И я забрал из нее все, что стоило забрать. Четыре галлона воды. Швейный набор. Аптечку. А пишу я это в так называемом инспекционном журнале этой шлюпки. Просто смех. Кто когда слышал о спасательной шлюпке без запаса ПРОВИЗИИ? Последняя в ней запись от 8 августа 1970 года. Ах да! Два ножа, причем один вполне острый, одна складная ложка-вилка. Они мне пригодятся, когда я буду сегодня ужинать. Жареной галькой. Ха-ха. Ну, во всяком случае, карандаш я наточил.

Когда я выберусь с этой заляпанной гуано скалы, то вытрясу из «Парадацз-Лайнз инкорпорейтед» столько, что черти ахнут. Ради одного этого стоит жить. А жить я намерен долго. Я выберусь. И не думайте. Я выберусь.

(Позднее) Составляя список, я кое-что пропустил. Два кило чистейшего героина, стоимостью триста пятьдесят тысяч долларов по ценам нью-йоркских улиц. Здесь он стоит ноль в квадрате. Забавно, а? Ха-ха!

28 января

Что же, я поел, если это можно назвать едой. На кучу камней в центре островка опустилась чайка. Камни эти нагромождены в подобие мини-пирамиды и все испещрены птичьим дерьмом. Я взял камень, который пришелся мне по руке, взобрался как мог ближе к ней, а она сидит себе и смотрит на меня блестящими черными глазами. До сих пор удивляюсь, как урчание у меня в животе ее не вспугнуло.

Я метнул камень изо всей силы и угодил ей точно в бок. Она громко квакнула и попыталась улететь. Но камень сломал ей правое крыло. Я начал карабкаться к ней, и она запрыгала прочь. Стервоза заставила погоняться за ней, хотя я видел, как по ее белым перьям расползалась кровь. По ту сторону пирамиды я угодил ступней в щель между двумя камнями и чуть не сломал лодыжку.

Наконец она подустала, и на восточном берегу островка я ее схватил. До воды хотела добраться. Я ухватил ее за хвост, она обернулась и клюнула меня. Тогда одной рукой я сжал ноги чертовке, а другой свернул ей шею. Хруст позвонков доставил мне большое удовольствие. Кушать подано, знаете ли. Ха! Ха!

Я отнес ее в мой «лагерь», но прежде чем ощипать ее и выпотрошить, смазал йодом ранку, оставленную ее клювом. Птицы таскают на себе кучу микроорганизмов, а заболеть мне сейчас совсем ни к чему.

Операция с чайкой прошла гладко. Сварить ее или поджарить я, увы, не мог. На островке ни былинки, море не удосужилось набросать на берега плавник, а шлюпка ушла на дно. Так что я съел ее сырьем. Мой желудок возжелал немедленно ее срыгнуть, но при всем сочувствии к нему допустить этого я не мог и принялся считать от сотни к единице, пока тошнота не улеглась. Не срабатывает это средство редко.

Нет, вы можете вообразить, что птица почти сломала мне лодыжку, а вдобавок еще и клюнула? Если я завтра поймаю еще одну, то буду ее пытать. Эта отделалась слишком легко. Вот я пишу, и мне видна на песке ее оторванная голова. Даже и остекленев в смерти, ее черные глаза словно бы смеются надо мной.

А есть ли у чаек мозга в достатке?

И съедобен ли он?

29 января

Ням-ням сегодня не пришлось. Одна чайка опустилась было на вершину пирамиды, но улетела прежде, чем я подобрался к ней настолько быстро, чтобы послать мяч в ее ворота, ха-ха! Начал отпускать бороду. Чешется чертовски. Если чайка вернется и я ее изловлю, то сначала вырежу у нее глаза, а уж потом прикончу.

Я черт знает какой хирург, как кажется, я успел упомянуть. Они меня вышибли под барабанный бой. В сущности, смешно; сами же этим занимаются, а когда кого-нибудь застукают, уж такое елейное возмущение! Клал я на тебя, Джек, свое я получил. Вторая Клятва Гиппократа и Ханжей.

Я достаточно отложил за время моих приключений как стажера и больничного врача (согласно Клятве Ханжей это равносильно «офицеру и джентльмену, но не вздумайте поверить), чтобы открыть приемную на Парк-авеню. Не малое для меня достижение. У меня ведь не было богатого папочки или ворожащего мне патрона, как у многих моих «коллег». К тому времени, когда я повесил на дверях свою табличку, мой отец уже девять лет провел в своей нищей могиле. Моя мать умерла за год до того, как у меня отобрали разрешение практиковать медицину.

Общество взаимных услуг. Я договорился с полдесятком провизоров в Ист-Сайде, с двумя фармацевтическими фирмами и минимум с двадцатью другими докторами. Пациентов направляли ко мне, и я направлял пациентов к другим. Я делал операции и прописывал надлежащие постоперационные медикаменты. Не все операции были необходимы, но я ни разу не оперировал без согласия пациента. И ни разу ни один пациент не посмотрел на заполненный рецепт и не сказал: «Этого я принимать не хочу». Послушайте! В 1956 году им удалили матку или часть щитовидной железы, но они принимают болеутоляющее и через пять, и через десять лет, если им позволить. И я иногда позволял, и не я один, знаете ли. Им эта привычка была по карману. А иногда пациент после небольшого хирургического вмешательства начинал страдать бессонницей. Или у него возникали проблемы, как приобрести диетические таблетки или транквилизатор. Все это можно устроить. Ха! Да! Не получи они их от меня, так получили бы от кого-нибудь другого.

Затем людишки из налогового управления добрались до Ловенталя. До этого барана. Они помахали у него под носом пятилетним сроком, и он выложил полдесятка фамилий. Среди них была моя. Некоторое время за мной вели слежку, и к тому времени, когда вышли в открытую, я тянул куда больше, чем на пять лет. Имелись кое-какие другие сделки, включая бланки рецептов, с которыми я окончательно не покончил. Странно: я в этом больше вовсе не нуждался, но привычка остается привычкой. Трудно отказаться от лишней зелени.

Ну, я кое с кем знаком. Подергал за кое-какие ниточки. И бросил парочку людей волкам на съедение. Впрочем, не из тех, кто мне нравился. Каждый, кого я выдал федеральным властям, был отпетым сукиным сыном.

Черт, как есть хочется!

30 января Сегодня чаек нет. Напоминает мне о плакатиках, которые иногда вывешивают уличные торговцы на своих тележках в моем старом квартале. «СЕГОДНЯ ПОМИДОРОВ НЕТ». Я вошел в воду по пояс, держа в руке острый нож. И простоял в полной неподвижности на этом месте под палящим солнцем битых четыре часа. Дважды мне казалось, что я лишаюсь сознания, но я считал от сотни назад, пока ощущение это не миновало. Но я не увидел ни одной рыбы. Ни единой.

31 января

Убил еще одну чайку, совсем так же, как первую. Но я был так голоден, что не стал ее пытать, хотя и обещал себе это. Выпотрошил и съел ее. Выжал потроха и съел их тоже. Странно, как ощущаешь возвращение своей жизненной энергии. А я уже начал поддаваться испугу. Лежал в тени центральной кучи камней, и мне начинало чудиться, что я слышу голоса. Отца. Матери. Моей бывшей жены. И хуже всего – великана-китаезы, который продал мне героин в Сайгоне. Он пришепетывал, возможно, из-за частично расщепленного нёба.

– Давай! – донесся его голос из ниоткуда. – Давай понюхай сюточку. Не будес замесать голода. Так хоросо… – Но я никогда к наркотическим средствам не прибегал. Даже к снотворным.

Ловенталь покончил с собой, я вам не сказал? Этот баран. Повесился в своей бывшей приемной. И оказал услугу миру, я так на это гляжу.

Я хотел вернуть свою табличку. Кое-кто, с кем я говорил, сказал, что устроить это можно – но деньги потребуются большие. Такая смазочка, какой я и вообразить не мог. У меня в банковском сейфе хранилось сорок тысяч долларов. Я решил, что надо рискнуть и попытаться их прокрутить. Удвоить или утроить.

Ну, я пошел к Ронни Ханелли. Я играл с Ронни в футбол, когда мы были студентами, а когда его младший брат решил стать терапевтом, я помог ему получить место в больнице. Ронни сам был на юридическом – смешно, нет? В квартале, когда мы были мальчишками, мы прозвали его Ронни Принуждала, потому что он был судьей во всех играх. Если тебе не нравились его решения, то выбор был невелик: либо держи рот на замке, либо получай в зубы. Пуэрториканцы называли его Роннитальяшка. В одно слово – Роннитальяшка. Его это только забавляло. Так вот, этот тип поступил в колледж, а потом и на юридический факультет и сдал выпускные экзамены с первого же захода, а потом открыл лавочку в нашем старом квартале, прямо над баром «Аквариум». Закрываю глаза и вижу, как он катит по улице в этом своем белом «форд-континентале». Самый крупный хреновый ростовщик в городе.

Я знал, что у Ронни что-нибудь для меня найдется.

– Дело опасное, – сказал он. – Но ты всегда умел о себе позаботиться. А если сумеешь провезти это зелье, я тебя познакомлю с парочкой нужных людей. Один из них депутат Законодательного собрания штата.

И тут же назвал мне два имени. Один был великан-китаеза Генри Ли-Чжу. А второй – вьетнамец Солом Нго. Химик. За гонорар он проверит товар китаезы. Известно было, что тот время от времени не брезгует «шуточками». «Шуточки» – это пластиковые пакеты с тальком, с порошком для чистки ванн, с крахмалом. Ронни сказал, что из-за его шуточек Ли-Чжу рано или поздно убьют.

1 февраля

Пролетел самолет. Прямо над островком. Я попытался влезть на пирамиду и посигналить. Моя ступня провалилась в щель. В ту самую чертову щель, в которой она застряла в тот день, когда я убил первую чайку. Конечно, в ту же самую. И я сломал лодыжку. Словно пистолет выстрелил. Боль была немыслимая. Я закричал, потерял равновесие, размахивая руками как сумасшедший, и все-таки упал, стукнулся головой, и все почернело. В себя я пришел уже в сумерках. Из разбитой головы натекло порядком крови. Нога ниже колена раздулась, как автомобильная камера, и я заработал скверный солнечный ожог. Думаю, если бы солнце зашло на час позднее, моя кожа пошла бы пузырями.

Кое-как добрался сюда, всю ночь дрожал в ознобе и плакал от бессилия. Обработал рану на голове – чуть выше височной доли – и забинтовал ее, как мог. Практически, ссадина плюс легкое сотрясение мозга, кажется мне, но вот нога… тяжелый перелом, двойной, если не тройной.

Как мне теперь охотиться на птиц?

Самолет наверняка искал спасшихся с «Калласа». За ночь в бурю шлюпку могло унести на много миль от места, где судно пошло ко дну. Спасатели могут сюда и не вернуться.

2 февраля

Я выложил сигнал по пляжику из белой гальки на южной стороне островка, куда вынесло шлюпку. На это у меня ушел весь день с перерывами на отдых в тени. И все равно я дважды терял сознание. По-моему, я потерял в весе 25 фунтов, в основном за счет обезвоживания. Но теперь с того места, где я сижу, я вижу буквы, на которые у меня ушел день: темные камни на белом фоне кричат «ПОМОГИТЕ» и в каждой букве четыре фута. Следующий самолет меня заметит.

Если будет следующий самолет.

В ноге непрерывная пульсирующая боль. Отек не спал, а над двойным переломом появилась зловещая синюшность, и она словно бы увеличивается. Я крепко перебинтовал ногу рубашкой, и это несколько утишило боль, но все равно она так сильна, что я не столько сплю, сколько впадаю в забытье.

Начинаю подумывать, не придется ли ампутировать ногу.

3 февраля

Отек и синюшность ухудшаются. Подожду до завтра. Если операция станет неизбежной, думаю, я смогу ее сделать. Для стерилизации у меня есть спички, острый нож; у меня есть игла и нитки, чтобы зашивать, из швейного набора. И рубашка на бинты.

У меня есть даже два кило «болеутоляющего», хотя не того типа, который я прописывал своим пациентам. Но они еще как его принимали бы, если бы могли раздобыть! Можете не сомневаться. Эти старушенции с подсиненными волосами нанюхались бы хоть освежителем воздуха, если бы думали, что он их взбодрит. Можете мне поверить!

4 февраля

Решил ампутировать ступню. Четыре дня без пищи. Если еще тянуть, то я рискую в процессе операции потерять сознание от шока и голода вместе, а тогда я истеку кровью. Но я все равно хочу жить, как мне ни скверно. У меня вертится в памяти то, что Мокридж имел обыкновение повторять на лекции по основам анатомии. Старый Моки, называли мы его. Рано или поздно перед каждым студентом-медиком встает вопрос: какую степень шока способен выдержать пациент? Тут он стучал указкой по диаграмме человеческого тела, тыча в печень, почки, сердце, селезенку, кишечник. По сути, господа, говорил он, ответ сводится к новому вопросу: «Как сильно пациент хочет выжить?»

Думаю, я выдержу.

Нет, правда.

Наверное, я пишу это, чтобы оттянуть неизбежное, но мне действительно пришло в голову, что я не дорассказал, как очутился здесь. Возможно, мне следует это сделать и подвязать все концы на случай, если операция окажется неудачной. Займет это несколько минут, и не сомневаюсь, что будет еще достаточно света, чтобы оперировать. Ведь если верить моему «пульсару», сейчас только десять минут десятого утра. Ха!

Я отправился в Сайгон как турист. Тысячи людей летают туда каждый год, несмотря на никсоновскую войну. Есть же люди, которые сворачивают с дороги, чтобы поглазеть на место автокатастрофы, и посещают петушиные бои.

Товар у моего китайского друга был. Я отвез его к Нго, и тот гарантировал его высококачественность. Он рассказал мне, что Ли-Чжу сыграл свою шуточку четыре месяца назад, так что его жену разорвало взрывом, когда она повернула ключ зажигания своего «опеля». С тех пор шуточки прекратились.

Я пробыл в Сайгоне три недели; в Сан-Франциско я решил вернуться на туристическом теплоходе «Каллас». Каюта первого класса. Подняться на борт с товаром затруднений не составило – за соответствующий гонорар. Нго устроил так, что два таможенника, бегло осмотрев мои чемоданы, махнули, чтобы я проходил. Товар был в авиасумке, на которую они даже не взглянули.

– Пройти таможенный досмотр в США будет потруднее, – сказал мне Нго. – Но это уже ваша забота.

Я не собирался проносить товар через американскую таможню. Ронни нашел аквалангиста, готового выполнить некую довольно рискованную работу за 3000 долларов. Я должен был встретиться с ним (два дня назад, как я сейчас сообразил) в сан-францисской ночлежке, называющейся отель «Св. Ремигий». По плану товар я должен был уложить в герметизированный контейнер с таймером и пакетиком красной краски, прикрепленными к нему. Перед тем как мы подойдем к причалу, контейнер будет выброшен за борт, но сделаю это, естественно, не я.

Я все еще присматривал кока или стюарда, который не отказался бы подзаработать и был бы достаточно умен (или глуп), чтобы потом держать язык за зубами, когда «Каллас» затонул.

Как и почему, я не знаю. Штормило, но теплоход словно бы этого даже не замечал. Около восьми часов вечера двадцать третьего где-то под палубами раздался взрыв. Я в тот момент был в салоне, и «Каллас» почти сразу же начал крениться. Вправо… или это называется «на правый борт»?

Люди кричали, метались. Бутылки падали со стойки и разбивались. По трапу снизу поднялся мужчина, рубашка на нем сгорела, кожа обуглилась. Динамик начал отсылать людей к шлюпкам, по которым они были распределены во время учебной тревоги в начале плавания. Пассажиры тут же начали еще больше метаться. Мало кто из них потрудился принять участие в учебной тревоге. Я же не просто принял, но пришел пораньше – понимаете, я хотел стоять в первом ряду, чтобы видеть все. Я всегда очень внимателен, когда дело касается моей шкуры.

Теперь я спустился в свою каюту, взял пакеты с героином и рассовал их по нагрудным карманам. Затем я направился к спасательной шлюпке № 8. Пока я поднимался по трапу, раздались еще два взрыва, и теплоход накренился еще круче.

На верхней палубе царило полное смятение. Мимо меня, вопя, пробежала женщина с младенцем на руках – бежала все быстрее и быстрее по скользкой перекошенной палубе, ударилась бедром о планширь и перелетела через него. Я увидел, как она дважды перевернулась в воздухе, а на третьем перевороте исчезла из поля моего зрения. В центре площадки шаффлборда сидел пожилой мужчина и рвал на себе волосы. Еще один мужчина в белом поварском халате с жутко обожженным лицом и кистями бесцельно бродил по кругу, спотыкался и кричал: «ПОМОГИТЕ МНЕ! Я ОСЛЕП! ПОМОГИТЕ МНЕ! Я ОСЛЕП!»

Паника была почти всеобщей, от пассажиров она перекинулась на команду, точно моровая язва. Не забывайте, что между первым взрывом и моментом, когда «Каллас» погрузился в волны, прошло лишь около двадцати минут. Одни шлюпки осаждали толпы вопящих пассажиров, возле других была абсолютная пустота. Как и возле моей на кренящемся борту теплохода. Кроме меня, там оказался только матрос с прыщавым побелевшим лицом.

– Давайте спустим эту старую шлюху на воду, – сказал он, а его глаза безумно метались в глазницах. – Чертово корыто идет ко дну!

Спускать шлюпку несложно, но в нервной спешке он умудрился запутать тали на своей стороне. Шлюпка опустилась на шесть футов и заболталась в воздухе. Ее нос был на два фута ниже, чем корма.

Я пошел помочь ему, и тут он закричал. Тали он распутал, но при этом не успел вовремя высвободить кисть – скользящий вниз трос с шипением ожег его ладонь, ободрал кожу, и его швырнуло за борт. Я сбросил вниз веревочный трап, торопливо спустился по нему и отцепил тали от лодки. Потом я схватил весла и начал грести – иногда я катался на лодках для удовольствия, когда летом навещал друзей в их загородных домах. Но теперь я греб, спасая свою жизнь. Я знал, что если не успею отплыть на приличное расстояние от тонущего «Калласа», то водоворот, когда он пойдет ко дну, засосет и шлюпку вместе со мной.

Ровно через пять минут «Каллас» скрылся в волнах. И шлюпку захватил внешний край водоворота – мне пришлось грести совершенно бешено, только чтобы удерживаться на месте. Ушел он под воду очень быстро. За планшири все еще цеплялись люди и кричали. Они были похожи на кривляющихся обезьян.

Шторм разбушевался еще больше. Одно весло я потерял, но второе умудрился удержать. Ночь я провел словно во сне – то вычерпывал воду, то хватался за весло, чтобы повернуть нос шлюпки навстречу очередному пенистому валу.

Перед рассветом двадцать четвертого волны у меня за спиной начали вздыматься выше. Шлюпка помчалась вперед. Это было страшно, но и опьяняюще. Внезапно большая часть досок была вырвана у меня из-под ног, но шлюпка еще не успела затонуть, как ее вышвырнуло на эту забытую богом кучу камней. Я даже не знаю, где я. Просто понятия не имею. Штурманское дело никогда не было моим коньком, ха-ха.

Но я знаю, что должен сделать. Возможно, это последняя запись, но почему-то я думаю, что все обойдется. Так ведь со мной всегда бывало, верно? А современное протезирование творит настоящие чудеса. И я вполне обойдусь одной ступней.

Ну, пора убедиться, такой ли я хороший хирург, как считаю. Удачи!

5 февраля

Сделано.

Больше всего меня тревожила боль. Выдерживать боль я вполне способен, но я подумал, что в моем ослабленном состоянии сплав голода и невероятной боли может вызвать обморок, прежде чем я закончу.

Но героин отлично разрешил эту проблему.

Я вскрыл один пакет и с плоского камня втянул порядочную дозу в каждую ноздрю – сначала в правую, потом в левую. Ощущение было, точно вдыхаешь чудесно замораживающий лед, и он пронизывает твой мозг снизу вверх. Вдохнул героин я сразу, как кончил вчера писать в дневнике – это было в 9.45. Когда я в следующий раз взглянул на часы, тени сдвинулись, и я оказался частично на солнце, и время было 12.41. Я задремал. Мне и в голову не приходило, как это прекрасно; я не мог понять, почему был таким пренебрежительным в прошлом. Боль, ужас, тоска… все это исчезло, и осталась только безмятежная эйфория.

В таком состоянии я сделал операцию.

Боль, правда, была сильная, особенно в начале операции. Но боль словно отъединялась от меня. Она мне досаждала, но тем не менее была очень интересной. Вы способны это понять? Если вам приходилось принимать лекарство, в котором морфий – основной ингредиент, может быть, и поймете. И он не только снимает боль. Он создает определенный настрой сознания. Тихую безмятежность. Я могу понять, почему люди садятся на иглу, хотя выражение это представляется мне утрированным, и чаще его употребляют, конечно, те, кто и не пробовал наркотиков.

Примерно на половине операции боль стала более личной. На меня накатывались волны слабости. Я жаждуще смотрел на пакет с белым порошком, но заставил себя отвести глаза. Если меня опять сморит дремота, я истеку кровью точно так же, как если бы потерял сознание. Вместо этого я отсчитал назад от сотни.

Наиболее критическим моментом была потеря крови. Как хирург, я прекрасно это понимал. Ни капли, пролитой напрасно. Если во время операции в больнице у пациента начинается кровотечение, ему можно перелить кровь. Но у меня не было крови в запасе. Пролитая – а к концу песок вокруг потемнел от нее – пропадала безвозвратно, и надо было ждать, пока мое внутреннее производство не восполнит потерю. У меня не было ни зажимов, ни других кровеостанавливающих средств, ни шовного материала.

Операцию я начал ровно в 12.25. Кончил в 1.50 и тут же оглушил себя героином, увеличив дозу. Я погрузился в серый, лишенный боли мир и оставался там почти до пяти часов. Когда я вырвался из дурмана, солнце клонилось к закату, протягивая золотую дорожку через голубой Тихий океан прямо ко мне. Ничего более прекрасного я еще никогда не видел… это одно мгновение полностью оплатило всю боль. Час спустя я еще немного отдохнул, чтобы полностью насладиться закатом и воздать ему должное.

Вскоре после того, как стемнело, я…

Я…

Погодите. Разве я не сказал вам, что не ел ЧЕТЫРЕ ДНЯ? И что только мое собственное тело было у меня в распоряжении, чтобы пополнять слабеющие жизненные силы? А главное, разве я не повторял вам опять и опять, что выживание зависит от сознания? Могучего сознания? Не стану оправдывать себя, ссылаясь, что вы бы сделали то же самое. Начать с того, что вы вряд ли хирург. Даже знай вы примерно, как ампутируют ступни, вы бы такого натворили, что истекли бы кровью. И даже если выдержали бы операцию и послеоперационный шок, в вашу полную предрассудков голову эта мысль даже не закралась бы. А, не важно! Знать об этом никому не обязательно. Последнее, что я сделаю перед тем, как покину островок, будет уничтожение дневника.

Я был очень осторожен.

Я хорошенько промыл ее, прежде чем съесть.

7 февраля

Культя отчаянно болела – временами невыносимо. Но, по-моему, глубинный зуд, возникший, когда начался процесс заживления, был еще хуже. Сегодня днем мне вспоминались все пациенты, которые без конца жаловались мне, что не могут вынести этот жуткий зуд заживления – ведь до него даже нельзя добраться, чтобы почесать. А я улыбался и говорил им, что завтра они будут чувствовать себя гораздо лучше, а про себя думал, какие же они нытики, какие безвольные трусы, какие неблагодарные деточки. Но теперь я понял. Несколько раз я уже готов был сорвать с культи полоски рубашки и чесать ее, чесать, царапать ногтями мягкие обнаженные мышцы, вырывая грубые швы – и пусть кровь хлынет в песок. Все, все что угодно, лишь бы избавиться от этого жуткого, доводящего до исступления зуда.

В такие моменты я считаю назад от сотни и нюхаю героин.

Понятия не имею, сколько его я ввел в свой организм, но знаю, что был в дурмане почти непрерывно после операции. Он ведь подавляет голод, знаете ли. Я практически не сознаю, что голоден. Легкое сосущее чувство в животе, и все. А его легко игнорировать. Но нельзя. Героин по калорийности равен нулю. Я проверял себя, переползал с места на место, измеряя мою энергию. Она убывает.

Господи, Господи! Надеюсь, что нет, но… может понадобиться еще одна операция.

(позднее)

Пролетел еще один самолет. Так высоко, что мне пользы быть не могло никакой; и видел-то я только тянущийся за ним по небу расширяющийся белый след. Все равно я махал руками. Махал и вопил на него. Когда он скрылся из вида, я заплакал.

Темнеет, плохо видно. Пища. О какой только пище я не думал. Домашние колбаски моей матери. Хлеб с чесноком. Улитки. Омар. Жареное мясо на ребрышках. Мороженое с фруктами и взбитыми сливками. Лондонский бифштекс. Огромные треугольные куски торта с ванильным мороженым домашнего приготовления, которые подают у «Матушки Кранч» на Первой авеню. Горячие крендельки запеченная лососина мороженое запеченное в безе запеченная ветчина с кружочками ананаса. Кружочки лука. Жареный лук с картофельными чипсами холодный чай со льдом большими глотками картофель по-французски пальчики оближешь.

100, 99, 98, 97, 96, 95, 94

Господи Господи Господи

8 февраля

Утром сегодня еще одна чайка села на вершину пирамиды. Огромная, жирная. Я сидел в тени под моим валуном, который мысленно окрестил своим лагерем, положив забинтованную культю повыше. Едва чайка появилась, как у меня началось слюноотделение. Прямо как у павловских собак. Слюни текли, как у младенца. Как у младенца.

Я подобрал камень по руке и пополз к ней. Пинцетти, готовься отпасовать (Пайн, хочу я сказать. ПАЙН). Я не сомневался, что она улетит. Но не мог не попытаться. Если бы я добыл ее, такую откормленную и наглую птицу, вторую операцию можно было бы отложить на неопределенное время. Я полз к ней, культя время от времени ударялась о камни, и по всему телу у меня вспыхивал фейерверк боли, и я ждал, что она улетит.

Но она не улетала, а просто чванно прохаживалась, выпятив мясистую грудь, точно какой-нибудь птичий генерал, инспектирующий войска. Иногда она поглядывала на меня маленькими мерзкими черными глазками, и я замирал и начинал отсчитывать назад от сотни, пока она не начинала снова расхаживать. Всякий раз, когда она разворачивала крылья, мой живот наполнялся льдом. И я продолжал пускать слюни. Ничего не мог с собой поделать. Я пускал слюни, как младенец.

Не знаю, сколько времени я к ней подкрадывался. Час? Два? И чем ближе я подбирался, тем отчаяннее колотилось мое сердце, тем аппетитнее выглядела чайка. А она словно нарочно меня дразнила, и я не сомневался, что она улетит, едва я доберусь до расстояния броска. Руки и ноги у меня начали дрожать. Во рту пересохло. Культя отчаянно ныла.

Я думаю теперь, что у меня начиналась ломка. Но так скоро? Я же принимал его меньше недели!

Не важно. Он мне необходим. Остается еще много. Очень много. Если позднее, по возвращении в Штаты, мне придется пройти курс реабилитации, я выберу лучшую клинику в Калифорнии и войду туда с улыбкой. Во всяком случае, пока это не проблема, верно?

Когда я оказался на расстоянии броска, у меня не хватило духа метнуть камень. Мной овладела безумная уверенность, что я промахнусь. И не на дюймы, а на футы. Нет, необходимо подобраться поближе. И я продолжал всползать на каменную груду, откинув голову, а пот градом катился по моему измученному телу огородного пугала. Зубы у меня начали гнить, я вам не говорил? Будь я суеверным, так решил бы, что это потому, что я съел…

Ха! Мы-то знаем, что это чушь, верно?

Я снова замер. Я был к ней гораздо ближе, чем к первым двум чайкам. И все-таки я не решался. Камень я стискивал так, что у меня разболелись пальцы, и все-таки я не мог его метнуть. Потому что совершенно точно знал, что произойдет, если я промахнусь.

Плевать, если я изведу весь товар! Я у них полжопы отсужу! До конца жизни не буду знать забот. МОЕЙ ДОЛГОЙ, ДОЛГОЙ ЖИЗНИ!

Думаю, я бы подполз прямо к ней, так и не метнув камня, если бы она наконец не взлетела. Я бы подполз к ней и свернул ей шею. Но она развернула крылья и взлетела. Я завизжал на нее, рывком поднялся на колени и метнул мой камень со всей мочи. И попал в нее!

Птица придушенно квакнула и упала по ту сторону пирамиды. Бормоча и хохоча, не думая о том, что культя бьется по камням и рана вот-вот откроется, я переполз через вершину и двинулся вниз. Стукнулся головой, но даже не заметил этого – то есть тогда, – хотя и набил порядочную шишку. Я был способен думать только о чайке и о том, как я попал в нее – фантастическая удача! – уже в полете! Попал в воздухе!

Она ковыляла вниз к берегу, волоча крыло, а брюшко у нее покраснело от крови. Я полз как мог быстрее, но она ковыляла еще быстрее. Состязание калек! Ха! Ха! Я мог бы ее схватить – расстояние между нами начало все-таки сокращаться, – если бы не мои руки. Я должен очень беречь мои руки – они могут мне понадобиться в будущем. Но как я их ни берег, ладони были все в царапинах к тому времени, когда мы достигли галечного пляжа и я разбил циферблат моего «Пульсара» об острый камень.

Чайка плюхнулась в воду, отвратительно квакая, и я схватил ее. За хвост. В кулаке у меня остался пучок перьев. Тут я упал лицом в воду, наглотался ее. Отфыркивался, отплевывался.

И пополз дальше. Даже попытался поплыть за ней. Повязка сползла с культи. Я начал тонуть. И еле сумел вернуться на берег, содрогаясь от утомления, раздираемый болью, плача, визжа, проклиная чайку. А она долго плавала там, все удаляясь и удаляясь. По-моему, был момент, когда я умолял ее вернуться. Но когда ее перенесло через риф, по-моему, она уже была мертвой.

Нечестно.

Мне потребовался почти час, чтобы доползти до лагеря. Втянул носом большую дозу героина, но все равно я ненавижу эту чайку. Если мне не суждено было заполучить ее, так зачем ей понадобилось дразнить меня? Почему она не улетела сразу?

9 февраля

Ампутировал левую стопу и забинтовал ее штанами. Странно. Во время операции я непрерывно пускал слюни. Пускал слюни. Как пока смотрел на чайку. Пускал и пускал. Но я заставил себя дождаться темноты. Просто считал от сотни назад… двадцать, а может, и тридцать раз! Ха! Ха!

А тогда…

Я твержу себе. Холодная говядина. Холодная говядина. Холодная говядина.

11(?) февраля

Последние два дня льет дождь. И ветер разбушевался. Я сумел вытащить из пирамиды столько камней, что получилась пещерка, и я заполз в нее. Нашел паучка. Зажал в пальцах, прежде чем он успел уползти, и съел. Очень вкусно. Сочно. Подумал, что камни надо мной могут обрушиться и погрести меня заживо. Плевать.

Переждал шторм в полном кайфе. Может, дождь лил три дня, а не два. Или один. Но, по-моему, темнело дважды. Мне нравится кайф. Ни боли тогда, ни зуда. Я знаю, что выживу. Не может быть, чтобы человек перенес подобное зря.

Когда я был мальчишкой, сопливым малышом, в церкви Святого Семейства священник любил распространяться про ад и смертные грехи. Это был его конек. Смертный грех неискупим – такой точки зрения он держался. Вчера ночью он мне приснился. Отец Хейлли в черном своем банном халате, с багровым носом пьяницы грозил мне пальцем и говорил: «Позор тебе, Ричард Пинцетти… смертный грех… повинен аду, малый… повинен аду»…

Я засмеялся ему в лицо. Если это не ад, так что такое это место?

Половину времени я брежу, а все остальное мои культи зудят, а от сырости вдобавок нестерпимо ноют.

Но я не сдамся. Клянусь. Не зря же. Не зря же все это.

12 февраля

Снова светит солнце. Чудесный день. Надеюсь, по соседству они отмораживают задницы.

День для меня выдался удачный – насколько дни бывают удачными на этом островке. Температура, которая, видимо, была у меня во время шторма, как будто стала нормальной. Когда я выполз из моей норы, то изнемогал от слабости и озноба, но, пролежав часа два-три на горячем песке, я почувствовал себя снова почти человеком.

Дополз до южного берега и нашел кое-какой плавник, выброшенный на камни вчерашним штормом – в том числе и доски от моей шлюпки. На некоторых досках были водоросли. Я их съел. Вкус жуткий. Слово жуешь виниловую душевую занавеску. Но сегодня днем я чувствую себя окрепшим.

Вытащил все дерево как мог выше, чтобы оно подсохло. У меня все еще есть полный водонепроницаемый футлярчик спичек. Деревяшки пойдут на сигнальный костер, если скоро кто-нибудь появится. А нет, так на кухонный костер. А теперь повтягиваю.

13 февраля Нашел краба. Убил и изжарил на маленьком костерке. В этот вечер я почти готов вновь уверовать в Бога.

14 фев

Только сегодня утром заметил, что шторм смыл большую часть камней в моей сигнальной надписи «ПОМОГИТЕ». Но шторм кончился… трое суток тому назад? Неужели я так нанюхался? Надо будет последить, уменьшить дозы. Что, если мимо проплыло какое-нибудь судно, пока я кайфовал?

Снова выложил буквы, но на это у меня ушел почти весь день, и сейчас совсем измучен. Поискал крабов там, где поймал того, но ничего. Порезал руки о камни, из которых выкладывал буквы, но тут же, несмотря на слабость, смазал их йодом во избежание инфекции. Должен беречь руки. Несмотря ни на что.

15 фев

Сегодня на вершину пирамиды опустилась чайка. Улетела прежде, чем я подполз на расстояние броска. Чтоб ей гореть в аду, где она всю вечность сможет выклевывать налитые кровью глазки отца Хейлли.

Ха! Ха!

Ха! Ха!

Ха

17 фев (?)

Ампутировал правую ногу по колено, но потерял много крови. Боль мучительнейшая, несмотря на героин. Человека помельче шок убил бы. Разрешите мне ответить вопросом: Как сильно хочет пациент выжить? КАК СИЛЬНО ХОЧЕТ ПАЦИЕНТ ЖИТЬ?

Руки трясутся. Если они предадут меня, со мной кончено. У них нет права меня предать. Ни малейшего. Всю их жизнь заботился о них, берег. Баловал. Пусть поберегутся. А не то пожалеют.

Хотя бы я не голоден.

Одна из досок от шлюпки треснула пополам. Один конец получился острый. Я этим воспользовался. У меня текла слюна, но я заставил себя выждать. И тут я начал думать о… ну… о пикниках с жарким на вертеле. О выложенной кирпичом яме при доме Уилла Хэммерсмита на Лонг-Айленде, в которой можно было зажарить целиком свиную тушу. Мы сидели в сумерках на веранде с бокалами в руках и беседовали о хирургических методиках, или о гольфе, или еще о чем-нибудь. А легкий бриз веял на нас ароматом жарящейся свинины. Иуда Искариот! Аромат жарящейся свинины.

ФЕВ?

Ампутировал по колено другую ногу. Сонливость весь день. «Доктор, а эта операция была обязательна?» Ха-ха. Трясущиеся руки, как у старика. Ненавижу их. Кровь под ногтями. Струпья. Помнишь муляж в анатомическом кабинете? Тот, со стеклянным животом? Ощущаю себя таким муляжом. Но смотреть не желаю. Этот номер не пройдет. Помню, как Дом говорил это. Стоишь на углу, а он подойдет к тебе вразвалочку в этой своей куртке Клуба разбойников с большой дороги. Скажешь: Дом, а как у тебя с ней? А Дом отвечает: этот номер не пройдет. Иих! Старина Дом. Остаться бы мне в нашем квартале. Хрен, хрен и хрен, как сказал бы Дом. Хаха.

Но я знаю, понимаете, что после лечения и протезирования я стану как новенький. Смогу приезжать сюда и говорить людям: «Вот тут. Где это. Произошло».

Хахаха!

23 февраля (?) Нашел дохлую рыбину. Протухшую, воняющую. Все равно съел. Чуть не вытошнило. Но я не допустил. Я ВЫЖИВУ. Такой прелестный кайф, закаты.

Февраль

Не осмеливаюсь, но должен. Но как перетянуть бедренную артерию так высоко? Она там шириной с хреновые ворота.

Но как-нибудь придется. Я отметил вверху бедра еще мясистую часть. Вот этим карандашом обвел.

Хоть бы слюна перестала течь.

Фе

Ты… заслуживаешь… отдохнуть сегодня… нууу… вставай и отправляйся… в «Макдоналдс»… два говяжьих гамбургера… особый соус… салат… корнишончики… лук… на тминной булочке…

Дии… диидии… дандадии…

Февва

Сегодня посмотрел на отражение своего лица в луже. Один обтянутый кожей череп. Я уже сошел с ума? Наверное. Я теперь чудовище, ярмарочный урод. Под пахом не осталось ничего. Урод. Голова, скрепленная с туловищем, которое ползает по песку, опираясь на локти. Краб. Нанюхавшийся краб. Ведь теперь они так себя называют. Эй, парень, я бедный нанюхавшийся краб, пяти центов не уделишь?

Хахахаха

Согласно присловью ты то, что ты ешь, и, значит, я НИЧУТОЧКИ НЕ ИЗМЕНИЛСЯ! Господи послеоперационный шок, шок, НИКАКОГО ПОСЛЕОПЕРАЦИОННОГО ШОКА НЕТ

ХА

ФЕ/40?

Приснился отец. Напиваясь, он забывал английский. Хотя ничего ценного он все равно бы не сказал. Хреновый алкоголик. Я был так рад выбраться из твоего дома папочка ты хреновый итальяшка алкоголик ничто ноль нолик нолишко. Я знал что добьюсь. Я ушел от тебя, верно? На руках ушел.

Но им теперь нечего отрезать. Вчера я ампутировал ушные раковины рука руку моет да не ведает левая рука что творит правая раз картошка два картошка три картошка где моя большая ложка

хахаха

Плевать та рука или эта здесь добрая еда доброе мясо добрый Бог так будем есть

дамские пальчики у них вкус дамских пальчиков

Грузовик дяди Отто

[2]

Какое же облегчение – наконец записать все это!

Я почти не спал с тех самых пор, как обнаружил тело дядюшки Отто. Порой казалось, что я схожу с ума – или уже сошел. Было бы куда легче, если б этот предмет не лежал у меня в кабинете. Там, где я всегда вижу его, могу потрогать и даже взвесить на ладони, стоит только захотеть. Нет, поймите меня правильно, я этого вовсе не хотел. Я не желал прикасаться к этой вещи. Но иногда… все же делал это.

Если б я не унес его с собой тогда, убегая из маленького домика с одним окошком, то, возможно, постарался бы убедить себя, что все это не более чем галлюцинация, результат работы воспаленного мозга. Но предмет здесь, у меня. У него есть вес и форма. И этот вес можно прикинуть, взяв вещицу в руки.

Дело в том, что это действительно было.

Большинство из тех, кто прочтет эти мемуары, ни за что не поверит, что такое возможно. До тех пор, пока с ними самими не произойдет нечто подобное. И знаете, какое открытие я сделал? Что какая-либо связь вашей веры с облегчением моей души полностью исключена. Но я все равно расскажу вам эту историю. А уж это вам решать – верить или нет.

Любое автобиографическое повествование всегда связано с историей происхождения или с тайной. В моем есть и то, и другое. Позвольте же мне в таком случае начать с происхождения. И рассказать, каким образом получилось, что дядя Отто, по принятым в округе Касл меркам, человек очень богатый, провел последние двадцать лет жизни вдали от людей, в маленьком домике, единственное окошко которого выходило в поле.

Отто родился в 1905 году и был старшим из пяти детей. Мой отец, появившийся на свет в 1920-м, был самым младшим в семье. Я же – самый младший из детей отца, родился в 1955-м, а потому дядя Отто всегда казался мне стариком.

Подобно многим трудолюбивым немцам, мои дед с бабкой приехали в Америку с деньгами. И осели в Дерри, потому что там была развита деревообрабатывающая промышленность, а дед знал в этом деле толк. Работал он на совесть, и дети его родились и выросли уже в приличных условиях.

Дед умер в 1925 году. Дяде Отто было тогда двадцать. Как самый старший из детей он унаследовал семейный бизнес. Переехал в Касл-Рок и занялся недвижимостью. И за пять лет, торгуя лесом и землей, сколотил изрядное состояние. Купил в Касл-Хилле большой дом, имел слуг и наслаждался всем тем, что давало ему положение молодого, относительно красивого («относительно» – из-за того, что он носил очки) и весьма перспективного холостяка. В ту пору никто не считал его странным. Это произошло позднее.

Во время кризиса, разразившегося в 1929 году, дядя пострадал не так сильно, как другие. Ему удалось сохранить огромный дом в Касл-Хилле, Отто продал его лишь в 1933-м, поскольку на рынке в ту пору появился прекрасный участок леса по совершенно смешной цене, и он отчаянно захотел приобрести его. Земля принадлежала бумажной компании «Новая Англия».

Компания «Новая Англия» существует и по сей день, и если вы подумываете о том, чтобы приобрести ее акции, я скажу вам: валяйте. Но в 1933-м она распродавала огромные земельные участки по смехотворным ценам – с тем чтобы хоть как-то удержаться на плаву.

Сколько же именно земли захотел тогда купить мой дядюшка? Оригиналы платежных документов теперь утеряны, цифры и подсчеты, сохранившиеся в других бумагах, варьируются, но… согласно приблизительным оценкам, общая площадь составляла свыше четырех тысяч акров. Большая часть этих земель находилась в Касл-Роке, но кое-что заползало и в Уотерфолд, и в Харлоу. «Новая Англия» выставила землю на продажу по цене два доллара пятьдесят центов за акр… при условии, что покупатель возьмет все.

Таким образом, дядюшке Отто следовало выложить примерно десять тысяч долларов. У него не было таких денег, а потому он пригласил компаньона – янки по имени Джордж Маккатчеон. Если вы живете в Новой Англии, вам наверняка известны имена Шенк и Маккатчеон. Компанию их перекупили давным-давно, но в сорока городках Новой Англии до сих пор полно скобяных лавок «Шенк и Маккатчеон», а лесопилки «Шенк и Маккатчеон» можно встретить на всем пути от Сентрал-Фоллз до Дерри.

Маккатчеон был плотный, крепкий мужчина с окладистой черной бородой. Как и дядя Отто, он носил очки. Как и дядя Отто, унаследовал некоторую сумму денег. Должно быть, сумма была вполне приличная, потому что, объединившись с дядей Отто, они провернули сделку с землей без хлопот. Оба в глубине души были разбойниками, но прекрасно ладили друг с другом. Партнерство их продлилось двадцать два года – до моего рождения, – и, следует отметить, они процветали.

Но все началось с покупки этих четырех тысяч акров. Партнеры обследовали свои новые владения, разъезжая в грузовике Маккатчеона, кружили по ухабистым лесным дорогам и просекам – по большей части на первой передаче, – тряслись по кочкам, с плеском врезались в огромные лужи. За рулем сидели по очереди – то Маккатчеон, то мой дядюшка Отто – тогда еще молодые, полные сил и надежд. Еще бы! Им удалось стать земельными баронами Новой Англии в самые глухие и трудные времена Великой американской депрессии.

Мне не известно, где Маккатчеон приобрел этот грузовик марки «крессвелл», – кажется, сейчас уже таких не выпускают. То была огромная машина ярко-красного цвета, с дребезжащими бортами и электрическим стартером. Когда стартер подводил, машину заводили вручную, с помощью рукоятки, но рукоятка могла запросто сорваться и сломать вам ключицу, если, конечно, не соблюдать особой осторожности. У грузовика имелся кузов двадцати футов в длину с откидными бортами, но лучше всего мне почему-то запомнился капот. Такой же кроваво-красный, как и вся машина. Чтобы добраться до мотора, следовало приподнять и откинуть две панели по бокам. Радиатор располагался высоко – на уровне груди взрослого мужчины. Словом, не машина, а самый настоящий монстр, эдакое совершенно безобразное отродье.

Грузовик Маккатчеона ломался и ремонтировался, снова ломался и ремонтировался. И когда «крессвеллу» все же пришел конец, расставание с ним произошло очень эффектно. Оно было не менее эффектным, чем гибель старинного фаэтона в поэме Холмса [3] .

Произошло это в 1953 году. Как-то к вечеру Маккатчеон и дядя Отто возвращались домой по дороге «Черный Генри», и, по собственному признанию дяди, оба были «в задницу пьяные». Въезжая на холм Тринити, дядя Отто переключился на первую передачу. И все было бы ничего, но, пребывая в состоянии сильнейшего опьянения, он, уже съезжая с холма, забыл переключиться на другую передачу.

Старый, изношенный мотор «крессвелла» перегрелся. Ни Отто, ни Маккатчеон не заметили, как стрелка в правой стороне диска перевалила за красную отметину под буквой «H». И вот внизу, у подножия холма, грянул взрыв. Металлические створки капота оторвались и разлетелись в разные стороны, словно красные крылья дракона. Крышка радиатора взвилась в голубое летнее небо. Пар вырвался из него, точно джинн из бутылки. Масло выплеснулось на лобовое стекло. Дядя Отто ударил по тормозам, но у «крессвелла» за последний год развилась отвратительная привычка избавляться от тормозной жидкости при каждом удобном случае, и педаль просто ушла под коврик. Дядя не видел, куда едет грузовик. Машина, вильнув, съехала с дороги, угодила в канаву, затем вырвалась из нее и понеслась по полю. Если бы «крессвелл» удалось остановить, все могло бы кончиться благополучно. Но мотор продолжал работать и выбросил сначала один поршень, затем – еще два. Они взвились в воздух, точно ракеты в День независимости 4 июля. Один из них, по утверждению дядюшки Отто, пробил дверцу, отчего она тут же распахнулась. Через дыру можно было свободно просунуть кулак. Остальные поршни навеки остались лежать в поле, поросшем золотарником. Кстати, на это поле и Белые горы за ним из кабины открывался бы великолепный вид, не будь стекло забрызгано машинным маслом и соляркой фирмы «Даймонд джем».

Так бесславно закончил свой долгий путь грузовик Маккатчеона, с этого поля ему уже не суждено было вернуться. Никаких жалоб от землевладельца не последовало. Что вполне естественно – ведь это поле, равно как и другие земли вокруг, принадлежало владельцу грузовика и моему дяде. Сразу протрезвевшие после встряски, мужчины выбрались из машины – оценить ущерб. Ни один из них не был механиком, но обоим с первого взгляда стало ясно, что раны у грузовика смертельные.

Дядя Отто был потрясен – так, во всяком случае, утверждал отец. И вызвался уплатить за грузовик. На что Джордж Маккатчеон сказал, чтоб он не валял дурака. Вообще Маккатчеон находился в тот момент в неком экстатическом состоянии. Он оглядел поле, горы и вдруг решил: вот самое подходящее место, чтобы выстроить дом, удалиться на покой и жить здесь до глубокой старости. И тут же сообщил об этом дяде Отто в самых возвышенных тонах, какие обычно приберегают для религиозных проповедей. Они вернулись к дороге, остановили проезжавший мимо фирменный грузовик пекарни Кушмана и на нем благополучно добрались до Касл-Рока. Маккатчеон не преминул также заметить Отто, что увидел во всем этом знак небес. Что он уже давно подыскивал подходящее для дома местечко, что по три-четыре раза на неделе проезжал через это поле и ни разу не удосужился взглянуть на него именно под этим углом. «Рука Господня направила меня», – продолжал твердить он, тогда еще и не зная, что два года спустя погибнет на этом самом поле, раздавленный передком своего собственного грузовика. Грузовика, который после его смерти перешел к дядюшке Отто.

Маккатчеон заставил Билли Додда взять разбитый «крессвелл» на буксир и подтащить его поближе к дороге. С тем чтобы, по его словам, он мог видеть машину всякий раз, когда проезжает мимо. С тем чтобы позднее тот же Додд снова взял его на буксир и оттащил от дороги – на этот раз уже навсегда, поскольку Маккатчеон собирался вызвать дорожных рабочих и попросить их вырыть для грузовика нечто вроде могилы. Маккатчеон был по природе своей сентиментален, однако не настолько, чтобы позволять сантиментам возобладать над стремлением сколотить лишний доллар. А потому, когда год спустя к нему явился владелец бумажной фабрики по имени Бейкер и вызвался купить у него колеса, шины и еще кое-какие детали от «крессвелла», поскольку по размерам они якобы очень подходили к какому-то там его оборудованию, Маккатчеон не моргнув глазом тут же взял у него двадцать долларов. А ведь состояние Маккатчеона в ту пору достигло чуть ли не миллиона. Он также попросил Бейкера закрепить «обезноженный» грузовик на блоках и подпорках. Сказал, что ему не хочется, проезжая мимо, видеть свой любимый грузовик по брюхо увязшим в грязи, сене, клевере и том же золотарнике, словно это какая-то старая развалина. Бейкер выполнил его просьбу, а год спустя «крессвелл» сорвался с подпорок и блоков и насмерть раздавил Маккатчеона. Старожилы, рассказывавшие затем эту историю с изрядной долей сладострастия, всегда заканчивали ее одними и теми же словами: выражали искреннюю надежду, что Джордж Маккатчеон успел словить кайф от вырученных за колеса и шины двадцати долларов.

Я вырос в Касл-Роке. Ко времени моего появления на свет отец проработал на «Шенк и Маккатчеон» лет десять, а грузовик, перешедший в собственность дяди Отто вместе со всем остальным имуществом Маккатчеона, стал для меня своеобразным символом детства.

Мама ездила за покупками в магазин Уоррена в Бридгтоне, и попасть туда можно было только по дороге «Черный Генри». Всякий раз, проезжая по ней, мы видели торчащий в поле грузовик, а за ним – силуэты Белых гор. На блоки и подпорки машину больше не ставили – дядя Отто решил, что и одного несчастного случая более чем достаточно, – но сама мысль о том, что успело натворить это ржавое чудовище, заставляла меня, маленького мальчика в коротких штанишках, содрогаться от страха.

Он был там всегда. Летом; осенью, когда кроны дубов и вязов, окаймлявших поле с трех сторон, пылали жаркой листвой, точно факелы; зимой, когда, заваленный снегом почти до самых выпуклых, точно глаза гигантского жука, фар, он походил на мастодонта, увязшего в белых песках пустыни; весной, когда все вокруг превращалось в сплошное болото из раскисшей грязи и оставалось лишь удивляться тому, что грузовик еще не затонул в нем. Все эти годы в любую погоду грузовик неизменно находился на своем месте.

Мне даже довелось побывать внутри. Как-то раз отец подкатил к обочине – мы ехали с ним на ярмарку во Фрайбург, – взял меня за руку и вывел в поле. Было это, если я не ошибаюсь, году в 1960-м или в 1961-м. Я страшно боялся грузовика. Я наслушался разных ужасных историй о том, как он вдруг соскользнул вперед и раздавил компаньона моего дяди. Я слушал эти истории в парикмахерской, сидя тихо как мышка с журналом «Лайф» на коленях, хотя еще не умел читать. Слушал мужчин, повествующих об этом несчастном случае и выражавших надежду, что старина Джордж Маккатчеон успел всласть попользоваться двадцатью долларами, вырученными от продажи колес. Один из них – кажется, то был Билли Додд, сумасшедший папаша Фрэнка, – с особым сладострастием живописал, что Маккатчеон походил на «тыкву, раздавленную колесами трактора». Эта картина преследовала меня в течение долгих месяцев… но откуда о том было знать отцу.

Просто отец подумал, что мне доставит радость посидеть в кабине старого грузовика; он замечал, как я поглядываю на него всякий раз, проезжая мимо, и ошибочно принял мой страх за восхищение.

Я отчетливо помню цветы золотарника – их желтые лепестки, немного поблекшие от осенних заморозков. Я помню терпкий, какой-то сероватый привкус воздуха – немного горький, немного резкий. Помню, как серебрилась под ногами высохшая трава. Помню ее шорох под нашими ногами – «хс-с, хс-с-с…». Но лучше всего запомнился грузовик. Как он рос, становился все больше при нашем приближении, помню озлобленный оскал радиатора, кроваво-красный его окрас, мутно поблескивающее лобовое стекло. Помню, как ужас окатил меня ледяной волной, и привкус воздуха на языке показался еще более серым, когда отец, взяв меня под мышки, приподнял и понес к кабине со словами: «Ну давай, Квентин, полезай! Веди его в Портленд!» Я помню, как воздух туго ударял в лицо по мере того, как я поднимался все выше и выше, и к горьковатому и чистому его привкусу теперь примешивался запах солярки «Даймонд джем», старой рассохшейся кожи, мышиного помета и – готов поклясться! – крови. Помню, что изо всех сил сдерживался, чтобы не заплакать, а отец стоял подняв голову и улыбался, уверенный, что доставил мне море радости. И вдруг мне показалось, что он сейчас уйдет или повернется спиной и тогда грузовик сожрет меня – сожрет заживо. А потом выплюнет в траву нечто изжеванное, с переломанными костями и… раздавленное. Как тыква, угодившая под колеса трактора.

И тут я заплакал. Отец, который был самым лучшим и добрым из людей, тут же подхватил меня на руки, снял с сиденья, стал утешать, а потом понес к машине.

Он нес меня на руках, прижав к плечу, и я смотрел, как удаляется, уменьшается грузовик, одиноко стоявший в поле с огромным, разверстым, точно пасть, радиатором, темной круглой дырой в том месте, куда полагалось вставлять заводную рукоятку, – дыра напоминала пустую глазницу. И мне захотелось рассказать отцу, что там я почувствовал запах крови и именно потому заплакал. Но я почему-то не смог. И еще, думаю, он бы мне просто не поверил.

Будучи пятилетним ребенком, все еще верившим в Санта-Клауса, Прекрасную Фею, Волшебника Аладдина, я столь же свято уверовал в то, что чувство жути, овладевшее мной как только я оказался в кабине, передалось мне от самого грузовика. И мне понадобилось целых двадцать два года, чтобы разувериться в этом. Чтобы понять, что вовсе не «крессвелл» убил Джорджа Маккатчеона, а мой дядюшка Отто.

Итак, «крессвелл» стал своеобразным символом, навязчивой идеей моего детства. Однако справедливости ради следует отметить, что он будоражил умы и остальных обитателей нашей округи. Если вы начинали объяснять кому-либо, как добраться от Бридгтона до Касл-Рока, то непременно упоминали о том, что после поворота с шоссе № 11, примерно через три мили, слева от дороги в поле будет стоять большой и старый красный грузовик. Частенько на обочине возле него останавливались туристы (порой застревая в придорожной грязи, что давало дополнительный повод для шуток и смеха), фотографировали Белые горы с грузовиком дяди Отто на первом плане, чтобы лучше показать перспективу, а потому отец называл «крессвелл» мемориальным грузовиком для туристов Тринити-Хилла. А потом перестал. Потому как помешательство дяди Отто на этой машине все усиливалось и уже перестало казаться смешным.

Впрочем, довольно о происхождении этой машины. Расскажем теперь о тайне.

В том, что именно грузовик убил Маккатчеона, я был совершенно уверен. «Раздавил, как тыкву» – так уверяли болтуны в парикмахерской. А один из них непременно добавлял: «Готов побиться об заклад: он стоял на коленях перед этим своим грузовиком и молился на него, как какой-нибудь грязный араб молится своему Аллаху. Прямо так и вижу, как он стоит на коленях! Они же оба чокнутые, все знают. Да вы только вспомните, как кончил тот же Отто Шенк, если не верите! Торчит один-одинешенек в маленьком домишке у грязной дороги и думает, что весь город должен на него молиться. Совсем рехнулся, старая сортирная крыса!»

Эти высказывания приветствовались кивками и многозначительными взглядами, поскольку тогда все действительно считали, что дядя Отто – человек со странностями (о, если бы!) И образ, обрисованный одним из сочинителей этих саг, – Маккатчеон стоит на коленях перед своим грузовиком и молится на него, как «какой-нибудь грязный араб своему Аллаху», – вовсе не казался им эксцентричным или неправдоподобным.

Маленький городок всегда живет самыми невероятными слухами и домыслами; людей клеймят, обзывают ворами, развратниками, браконьерами и лгунами по любому самому ничтожному поводу, который затем дополняется самыми невероятными цветистыми домыслами. Порой мне кажется, что такие разговоры начинают исключительно от скуки – именно так романисты описывают жизнь всех маленьких городков, от Натаниеля до Грейс-Мегаполиса. К тому же все эти сплетни, возникающие на вечеринках, в бакалейных лавках и парикмахерских, до странности наивны. Кажется, люди склонны видеть глупость и подлость буквально во всем, а если не видеть, то изобретать. При этом настоящее зло может оставаться незамеченным ими, даже если парит буквально у них перед глазами, подобно волшебному ковру-самолету в одной из сказок о «грязном арабе».

Вы спросите: с чего я взял, что дядя Отто убил его? Просто потому, что он был в тот день с Маккатчеоном? Нет. Из-за грузовика, того самого «крессвелла»! Когда навязчивая идея стала одолевать его, он переехал в тот маленький домик на отшибе, откуда был виден грузовик. И это несмотря на то, что вплоть до самых последних дней смертельно боялся злополучного грузовика.

Думаю, в тот день дядя Отто заманил Маккатчеона в поле, где стоял грузовик, под предлогом разговора о новом доме. Джордж Маккатчеон был всегда рад побеседовать о доме и о том, как славно заживет в нем, удалившись на покой. Компаньонам сделала очень выгодное предложение одна крупная фирма – называть ее не буду, но уверяю: она вам прекрасно знакома, – и Маккатчеон склонялся к мысли, что им следует принять предложение. А дядя Отто – нет. С самой весны между ними шла из-за этого скрытая глухая борьба. Думаю, что именно по этой причине дядя решил избавиться от компаньона.

И еще, мне кажется, дядя подготовился заранее и сделал две вещи: во-первых, привел в негодность блоки, удерживающие грузовик, и, во-вторых, положил что-то на землю перед передними колесами грузовика. Некий предмет, нечто такое, что могло броситься Маккатчеону в глаза.

Но что же это было? Не знаю. Что-нибудь яркое и блестящее. Алмаз? Кусок битого стекла, похожий на алмаз?.. Не важно. Но он сверкает и переливается на солнце, и Маккатчеон наверняка заметит его. А если нет, дядя Отто сам обратит его внимание. «Что это?» – воскликнет он и ткнет пальцем. «Не знаю», – ответит Маккатчеон и кинется посмотреть.

Итак, Маккатчеон падает на колени перед грузовиком – точь-в-точь как грязный араб, молящийся своему Аллаху, – и пытается выудить этот предмет из земли. А дядя Отто обходит тем временем грузовик. Одного сильного толчка достаточно, чтобы машина, сорвавшись с блоков, превратила Маккатчеона в лепешку. Раздавила, как тыкву.

Полагаю, в нем был слишком силен разбойничий дух, чтобы скончаться смиренно и тихо. Так и вижу, как он лежит, придавленный к земле оскаленным рылом «крессвелла», кровь потоком хлещет из носа, рта и ушей, лицо белое, словно бумага, глаза темные и расширенные и умоляют о помощи. Скорее, скорее, помоги же мне!.. Сначала молят, затем заклинают… а потом проклинают моего дядю. Обещают расправиться с ним, прикончить, убить… Дядя же стоит, сунув руки в карманы, смотрит и ждет, когда все это кончится.

А вскоре после гибели Маккатчеона дядя Отто стал совершать поступки, которые завсегдатаи парикмахерской поначалу называли необычными, затем чудными, а потом «чертовски странными». Поступки, в конечном счете способствовавшие появлению уж совсем оскорбительного выражения в его адрес – «сбесился, точно сортирная крыса». Впрочем, невзирая на все разнообразие оценок его поведения, люди сходились в одном: все эти странности возникли у дяди сразу же после смерти Джорджа Маккатчеона.

В 1965 году дядя Отто выстроил себе маленький домик с окном, смотревшим на поле и грузовик. По городу ходило немало слухов о том, что за чушь затеял старый Отто Шенк, поселившийся у самой дороги возле Тринити-Хилла. Но всеобщее изумление вызвало известие о том, что к концу строительства дядя Отто попросил Чаки Барджера выкрасить дом густой ярко-красной краской и объявил, что это его дар городу – новая школа. И что она должна носить имя его погибшего компаньона.

Члены городской управы Касл-Рока были потрясены до глубины души. И все остальные тоже. Ведь почти каждый житель Касл-Рока некогда ходил в такую же маленькую школу (или утверждал, что ходил, не вижу принципиальной разницы). Но к 1965 году таких маленьких однокомнатных школ в городке уже не осталось. Последняя, под названием «Касл-Ридж», закрылась год назад. Теперь она перешла в частное владение и претенциозно именовалась «Виллой Стива», о чем свидетельствовала надпись на фанерном щите у поворота на шоссе № 117. К тому времени в городке построили две новые школы. Одну – из шлакоблоков и стекла – для начальных классов. Располагалась она на дальнем конце пустыря. Вторая – высокое прекрасное здание на Карлин-стрит – предназначалась для старших и средних классов. В результате сделавший столь странное заявление дядя Отто в мгновение ока превратился из человека со странностями в «чертовски странного» парня.

Члены городской управы послали ему письмо (ни один из них не осмелился явиться лично), в котором выражали самую искреннюю благодарность, а также надежду, что дядюшка Отто и впредь не забудет о нуждах городка. Однако от домика отказались – на том основании, что в плане образования нужды детишек местными властями обеспечены полностью. Дядя Отто впал в неизбывную ярость.

– «Не забудет о городе и впредь» – как же, как же, дожидайтесь! – кричал он моему отцу. Уж он-то их не забудет, можете быть спокойны! Но только в совершенно обратном смысле. Он не вчера со стога сена свалился. Он способен отличить ястреба от кукушки! И если они хотят проверить, кто кого переплюнет, будьте уверены: он, дядюшка Отто, выдаст им такую струю, что и самому вонючему хорьку не снилось. Хорьку, который только что выхлестал целый бочонок пива.

– Ну и что теперь? – спросил отец.

Они сидели у нас на кухне. Мать забрала шитье и поднялась наверх. Она недолюбливала дядюшку Отто, говорила, что от него дурно пахнет, как от человека, который моется не чаще раза в месяц. «А еще богач», – добавляла она, презрительно морща носик. Думаю, насчет запаха мать была права, но еще, мне кажется, она просто его боялась. Ведь к 1965 году дядя Отто не только выглядел, но и вел себя чертовски странно. Расхаживал по городу в зеленых рабочих штанах на подтяжках, байковой рубашке и огромных желтых калошах. И как-то очень странно выпучивал глаза, когда говорил.

– Что? – переспросил он отца.

– Что будешь делать теперь с этим домишкой?

– Жить в нем, сучьем отродье, что ж еще! – рявкнул в ответ дядя Отто.

Именно так он и поступил.

Последние прожитые им годы не были отмечены сколько-нибудь значительными событиями. Он страдал того рода безумием, о котором пишут в дешевых бульварных газетенках: «Миллионер умирает от недоедания в своем роскошном особняке», «Старуха-нищенка оказалась богачкой, о чем свидетельствуют ее банковские счета», «Забытый всеми финансовый магнат умирает в полном одиночестве».

Он переехал в свой маленький красный домик – за годы краска поблекла и выгорела и превратилась в грязно-розовую – на следующей же неделе. Никто, по словам отца, не мог отговорить дядю Отто от этого шага. Год спустя он продал свою компанию. А я-то думал, что он убил человека с целью сохранить ее. Странности его множились, однако деловое чутье никогда не подводило, и сделку при продаже он заключил очень выгодную. Потрясающе выгодную, так, пожалуй, будет точнее.

И вот мой дядя Отто, состояние которого оценивалось минимум в семь миллионов долларов, зажил в крошечном домике возле дороги. При том, что в городе у него остался прекрасный большой дом – запертый, с заколоченными окнами. К тому времени он перешел из разряда людей «чертовски странных» в разряд «окончательно сбесившихся сортирных крыс». Следующий этап характеризовался куда более скучным, бесцветным, но тем не менее зловещим выражением «возможно, опасен». Выражением, за которым частенько следуют похороны.

Постепенно дядя Отто превратился в такую же достопримечательность, что и грузовик, стоявший по другую сторону дороги, хотя лично я сомневаюсь, чтобы туристы стремились фотографироваться с ним. Он отрастил бороду, ставшую со временем не белой, а желтой, словно она впитывала весь никотин его бесчисленных сигарет. Он страшно растолстел. Отвислые щеки и подбородок были вечно выпачканы чем-то жирным. Люди часто видели, как он стоит в дверях своего дурацкого маленького домика. Просто совершенно неподвижно стоит и смотрит на поле.

Смотрит на свой грузовик…

Когда дядя Отто перестал приходить в город за продуктами, отец вызвался проследить за тем, чтобы он не умер голодной смертью. Раз в неделю отец покупал ему все необходимое, расплачиваясь деньгами из собственного кармана. Дядя Отто никогда не возвращал ему затраченного – думаю, ему это просто в голову не приходило. Отец умер за два года до кончины дяди Отто. Все деньги дяди Отто, согласно завещанию, отправились в университет штата Мэн, на факультет лесной и деревообрабатывающей промышленности. То-то была радость! Особенно с учетом того, как огромна была перепавшая этому заведению сумма.

В 1972 году я получил водительские права и сам стал привозить ему раз в неделю продукты. Сперва дядя Отто поглядывал на меня косо и с некоторым недоверием, затем немного оттаял. А года через три, в 1975-м, я впервые услышал от него о том, что грузовик приближается к дому.

К тому времени я уже учился в университете в Мэне, но каждое лето приезжал домой на каникулы, где снова еженедельно доставлял дяде Отто продукты. Он сидел за столом, курил, поглядывая поверх пакетов и банок, и слушал мою болтовню. Иногда мне казалось, он просто забывал, кто я такой… или притворялся, что забывал. А как-то раз перепугал чуть ли не до полусмерти, окликнув из окна, когда я проходил к дому: «Это ты, Джордж?»

Кажется, именно тем самым июльским днем 1975-го он вдруг оборвал мою беспечную болтовню, спросив резко и грубо:

– А что ты думаешь о том грузовике, Квентин?

Вопрос раздался настолько неожиданно, что я поневоле ответил честно и прямо.

– Когда мне было пять, я описался в нем от страха, – сказал я. – Думаю, что опять промочу брюки, если поднимусь в кабину.

Дядя Отто смеялся долго и громко.

Я обернулся и с удивлением уставился на него. Прежде я вообще не слышал, чтобы он смеялся. Смех прервался долгим приступом кашля, от которого у него побагровели щеки и шея. Потом он поднял на меня глаза. Они странно блестели.

– Приближается, Квентин, – сказал он.

– Что, дядя Отто? – спросил я. Мне уже была знакома его манера при разговоре перескакивать с предмета на предмет – возможно, он имел в виду приближение Рождества, Судного дня, второго Пришествия, кто его знает…

– Да этот гребаный грузовик, – ответил он, не спуская с меня пристального и неподвижного взгляда сощуренных глаз, взгляда, от которого мне стало не по себе. – С каждым годом все ближе и ближе.

– Правда? – осторожно заметил я, полагая, что им овладела некая новая навязчивая идея, и невольно бросил взгляд на «крессвелл», стоявший по ту сторону дороги, среди стогов сена на фоне Белых гор. И на какую-то безумную долю секунды мне вдруг показалось, что он действительно стал ближе.

Я отчаянно заморгал, и видение исчезло. Грузовик, разумеется, находился на своем обычном месте, там же, где всегда.

– О да, – пробормотал дядя. – С каждым годом ближе.

– Может, вам очки нужны, а, дядя Отто? Лично я не вижу никакой разницы.

– Ну, ясное дело, не видишь! – злобно огрызнулся он. – Разве ты видишь, как движется по циферблату часовая стрелка, а? Эта чертова штуковина перемещается слишком медленно, чтоб замечать… если, конечно, не наблюдать за ней долго-долго. Все время, как я смотрю на этот грузовик… – Тут он подмигнул мне.

Я содрогнулся.

– Но зачем ему двигаться, дядя? – спросил я после паузы.

– Ему нужен я, вот зачем, – ответил дядя. – Я у него всю дорогу на примете. В один прекрасный день он ворвется сюда, и мне крышка. Раздавит меня, как тогда Мака, и мне придет конец.

Он страшно напугал меня – не столько его слова, сколько тон. А молодые люди обычно реагируют на испуг двумя способами: или бросаются отбивать атаку, или делают вид, что ничего особенного не произошло.

– В таком случае вам лучше переехать в город, дядя Отто. Если уж вы так нервничаете, – сказал я, и по моему тону вы бы никогда не догадались, что по спине у меня бегают мурашки.

Он взглянул на меня… потом – на грузовик по ту сторону дороги.

– Не могу, Квентин, – сказал он. – Иногда мужчина должен оставаться на месте и ждать.

– Ждать чего, дядя Отто? – спросил я, хотя и догадывался, что он имеет в виду грузовик.

– Судьбы, – ответил он и снова подмигнул, но как-то невесело, и в глазах его читался страх.

В 1979 году отец тяжело заболел – отказали почки. Потом ему вдруг полегчало, но в конце концов болезнь одержала верх. Во время одного из моих визитов в больницу, осенью, мы с ним вдруг разговорились о дядюшке Отто. Кажется, у отца тоже имелись кое-какие догадки относительно того несчастного случая в 1955-м – куда более осторожные, чем мои, однако они послужили основанием для моих вполне серьезных подозрений. Однако отец и понятия не имел, насколько глубоко зашел дядя в своем умопомешательстве на этом грузовике. Я же имел. Я знал, что почти весь день дядя стоит в дверях, глядя на этот грузовик. Уставившись на него, как смотрит человек на часовую стрелку циферблата, ожидая, что она сдвинется с мертвой точки.

К 1981 году дядя Отто окончательно съехал с катушек. Какого-нибудь бедняка на его месте уже давно упрятали бы в психушку, но миллионы на счету даже очень странного человека позволяют смотреть на разные чудачества более снисходительно. Особенно в маленьком городке, где многие уверены, что безумец в своем завещании непременно отпишет хоть часть своего состояния в пользу городских нужд. Но даже несмотря на эти (как выяснилось позднее, несбыточные) надежды, к 1981-му все стали всерьез поговаривать о том, что дядю Отто следует наконец «определить», для его же блага. Ибо скучное и бесцветное выражение «возможно, опасен» уже давно превалировало над «окончательно сбесившейся сортирной крысой». Было замечено, что он бегает мочиться прямо на обочину, вместо того чтобы заниматься этим в лесу, где стоял дощатый туалет. Иногда, справляя нужду, он грозил «крессвеллу» кулаком. Кое-кто из проезжавших мимо в машинах людей думал, что дядя Отто грозит им.

Грузовик на фоне картинно белеющих вдали гор – это одно, а писающий возле дороги с расстегнутой ширинкой и спущенными до колен подтяжками дядя Отто – совсем другое. Такая достопримечательность туристов не привлекала.

Я к тому времени уже успел сменить джинсы, в которых ходил в колледж, на строгий деловой костюм, однако по-прежнему привозил продукты дяде Отто. Я также пытался убедить его перестать справлять нужду возле дороги – хотя бы в летнее время, когда любой проезжающий из Мичигана, Миссури или Флориды может застать его за столь неблаговидным занятием. Но ничего так и не добился. На его взгляд, все это были мелочи, пустяки по сравнению с грузовиком. Он окончательно свихнулся на «крессвелле». Дядя утверждал, что грузовик уже успел переползти на его сторону дороги, что он находится во дворе, прямо перед домом.

– Прошлой ночью просыпаюсь где-то около трех и вижу: стоит там, прямо под окошком, Квентин, – говорил он. – Нет, молчи! Я хорошо видел, как отсвечивал лунный свет на ветровом стекле, а сам он находился ну буквально в шести футах от моей кровати! Прямо сердце чуть не остановилось, чуть не остановилось, Квентин…

Я вывел его из дома и показал, что «крессвелл» находится там же, где всегда, чуть наискосок через дорогу. В том же поле, где Маккатчеон некогда собирался построить дом. Не помогло.

– Это ты так видишь, мальчик, – заметил дядя. В голосе его звучало бесконечное презрение, сигарета тряслась в руке, глаза вылезали из орбит. – Это ты так видишь…

– Но, дядя Отто… – тут я позволил себе пофилософствовать, – каждый видит то, что хочет увидеть.

Он словно не слышал.

– Проклятая тачка, почти достала меня… – прошептал он.

Я почувствовал, как по спине побежал холодок. Дядя Отто вовсе не походил на сумасшедшего. Был угнетен? Да. Напуган? Безусловно… Но сумасшедшим назвать его было нельзя. И тут перед глазами предстала картинка из прошлого: отец подсаживает меня в кабину. Я вспомнил, как там пахло: соляркой, кожей и еще… кровью.

– Почти достала меня, – повторил дядя Отто.

И через три недели это случилось.

Первым тело обнаружил я. Была среда, солнце уже клонилось к закату, на заднем сиденье «понтиака» стояли два пакета с продуктами. Вечер выдался на удивление жаркий и душный. Время от времени где-то вдалеке погромыхивал гром. Помню, я почему-то занервничал, свернул на дорогу «Черный Генри», словно был уверен: что-то непременно случится. Однако тут же попытался убедить себя, что все это вызвано перепадами в атмосферном давлении.

Свернул еще раз – и взору открылся маленький красный домик. И тут же возникла галлюцинация – на секунду показалось, что грузовик стоит во дворе, у самой двери, нависает над домиком, огромный и грозный, с потрескавшейся красной краской на прогнивших бортах. Нога уже опустилась к тормозной педали, но не успела надавить на нее – я моргнул, и видение исчезло. Но я уже знал, что дядя Отто мертв. Нет, ни звуков труб, ни световых сигналов – просто появилась абсолютная уверенность в том, что он лежит там сейчас бездыханный и неподвижный. Так же четко иногда представляешь, как в знакомой комнате расставлена мебель.

Я быстро въехал во двор и, выскочив из машины и оставив пакеты на заднем сиденье, направился к двери.

Дверь была распахнута, он никогда не запирал ее. Как-то я спросил дядю об этом, и он терпеливо начал объяснять, как объясняют какому-нибудь недоумку совершенно очевидные вещи: он не запирает дверь по той простой причине, что «крессвелл» этим все равно не удержать.

Он лежал на кровати в левом углу комнаты, кухня была отгорожена справа. Лежал одетый – неизменные зеленые штаны, белая нижняя рубашка. Глаза открытые, остекленевшие. Думаю, что смерть наступила часа два назад, не раньше. Ни мух, ни запаха в комнате не было, хотя жара стояла страшная.

– Дядя Отто? – тихо окликнул я его, не ожидая ответа. Разве будет живой человек лежать вот так на кровати, с открытыми остекленевшими глазами? И если я и чувствовал что-то в этот момент, так только облегчение. Все было кончено. – Дядя Отто! – Я двинулся к нему. – Дядя…

И, едва сделав шаг, остановился, только теперь заметив, как необычно выглядит нижняя часть его лица – распухшая, искаженная. Только тут увидел я, что глаза у него не просто открыты, а жутко выпучены, буквально вылезают из орбит. И смотрят вовсе не на дверь или потолок, а глядят в раскрытое окно у него над головой.

Проснулся прошлой ночью где-то около трех, и он был там, прямо у окна, Квентин… Почти достал меня…

Раздавил, как тыкву…

В ушах у меня снова звучали эти слова, а сам я сидел в парикмахерской, делая вид, что читаю «Лайф», и вдыхая запах бальзама для волос и лосьона для бритья.

Едва не достал меня, Квентин…

Нет, все-таки здесь чем-то определенно пахло, но не парикмахерской и не старческим душным запахом давно не мытого тела. Пахло, как в гараже…

– Дядя Отто?.. – прошептал я и снова двинулся к постели. И, пока шел, казалось, что с каждым шагом я сжимаюсь, уменьшаюсь, нет, не только ростом, но и возрастом… Вот мне опять двадцать, пятнадцать, десять, восемь, шесть… и, наконец, пять. И я увидел, как к его безобразно распухшему лицу тянется моя ладошка, совсем маленькая. И как только ее пальцы коснулись щеки, сжали ее, я поднял глаза и увидел лобовое стекло «крессвелла». Оно заполняло собой весь оконный проем. Хотя длилось это всего секунду, готов поклясться на Библии: это вовсе не было галлюцинацией. «Крессвелл» находился там, у окна, и разделяло нас не более шести футов.

Я коснулся пальцами щеки дяди Отто, стараясь понять, откуда взялась эта страшная опухоль. А когда в окне мелькнул грузовик, пальцы непроизвольно сжались в кулак.

В считанные доли секунды грузовик исчез, испарился как дым или как призрак, которым, подозреваю, он и являлся. И в ту же секунду я услышал жуткий булькающий звук. Ладонь обожгла горячая жидкость. Я перевел взгляд вниз, чувствуя под рукой не только податливую плоть и липкую влагу, но и нечто твердое, угловатое. Глянул вниз и… закричал! Изо рта и ушей дяди Отто потоком лилась темная жидкость. Солярка!.. Солярка текла и из уголков глаз, точно слезы. Солярка производства фирмы «Даймонд джем» – плохо очищенное топливо, которое продается в пятигаллонных пластиковых канистрах, топливо, которым Маккатчеон заправлял свой грузовик.

Нет, тут была не только солярка… что-то торчало у него изо рта.

Некоторое время я просто стоял, не в силах сдвинуться с места, не в силах снять скользкую руку с его лица, не в силах отвести взора от этого непонятного грязного и промасленного предмета, торчавшего у него изо рта. Предмета, который так страшно исказил его лицо.

Наконец паралич отпустил и я опрометью бросился вон из дома, все еще продолжая кричать. Пробежал через двор, распахнул дверцу «понтиака», плюхнулся на сиденье, завел мотор. И рванул со двора на дорогу. Пакеты с продуктами для дядюшки запрыгали на заднем сиденье, потом свалились на пол. Яйца разбились.

Просто удивительно, что, проехав первые две мили, я не угробил себя и машину. Взглянул на спидометр, увидел, что стрелка зашкаливает за «70». Я сбросил скорость, затем затормозил и принялся дышать медленно и глубоко, стараясь взять себя в руки. А затем, уже немного успокоившись, вдруг понял, что просто не имею права оставить дядю Отто вот так, в том виде, в котором его нашел. Слишком много может возникнуть вопросов. Мне придется вернуться.

К тому же мной овладело какое-то дьявольское любопытство. Теперь я об этом жалею. Мне не следовало поддаваться ему, не следовало возвращаться. В конечном счете ну что тут такого?.. Ну нашли бы они его, ну стали бы задавать вопросы… Однако я вернулся. Минут, наверное, пять стоял у двери, примерно в том самом месте и той же позе, в которой и он вот так же часто стоял на пороге и долго-долго смотрел на грузовик. Постояв, я пришел к выводу: да, грузовик по ту сторону дороги действительно немного сдвинулся с места. Так, самую малость…

А потом я зашел в дом.

Первые несколько мух уже вились и жужжали возле лица дяди Отто. На щеке виднелись маслянистые отпечатки пальцев: большого – слева, еще трех – справа. Я нервно покосился на окно, в котором видел грузовик… потом подошел к постели вплотную и наклонился… Достал из кармана носовой платок, стер отпечатки, затем открыл дяде Отто рот.

Изо рта выпала свеча зажигания. Фирмы «Чемпион», старого образца, огромная, величиной чуть ли не с кулак циркового атлета.

Я унес ее с собой. Теперь понимаю, делать этого не следовало, но тогда я пребывал в совершенно невменяемом состоянии. Было бы куда лучше и спокойнее, если б эта штуковина не лежала теперь у меня в кабинете, где я постоянно могу ее видеть. И не только видеть, но дотрагиваться или даже брать ее в руки и взвешивать на ладони. Старая свеча зажигания образца 1920 года, выпавшая изо рта дяди Отто.

Не будь ее здесь, в кабинете, не возьми я ее из маленького домика, куда вернулся неизвестно зачем, тогда, возможно, мне удалось бы убедить себя, что все, представшее там перед моими глазами – начиная с того момента, когда, выехав из-за поворота, я вдруг заметил налезающий на стенку дома огромный красный грузовик, и не только это, но и все остальное, – не более чем галлюцинация. Но эта вещь здесь, передо мной. Она работает. Она настоящая. Она имеет вес и форму. С каждым годом грузовик подбирается все ближе , говорил дядя Отто. И, как оказалось, был прав… Но даже дядя Отто не имел понятия, насколько близко может подобраться грузовик.

Официальное заключение гласило, что дядя Отто покончил жизнь самоубийством, наглотавшись солярки. Известие это стало для жителей Касл-Рока настоящей сенсацией.

Карл Дуркин, хозяин похоронного бюро, у которого язык был, что называется, без костей, даже проболтался, будто врачи, вскрывавшие дядю Отто, обнаружили у него внутри свыше трех кварт солярки… причем, что самое интересное, не только в желудке. Весь его организм был словно накачан этой соляркой. Правда, больше всего жителей городка волновал другой вопрос: куда же он дел потом пластиковую канистру? Ведь ее так и не нашли. Вопрос этот остался без ответа.

Я уже, кажется, говорил: вряд ли кто из вас, читая мои записки, поверит, что такое могло случиться… ну разве только при том условии, что и с ним самим когда-то случалось нечто подобное. А грузовик, между прочим, так до сих пор торчит в поле. И хотите верьте, хотите нет – но это было, было!..

Утренняя доставка

[4]

Рассвет медленно крался по Калвер-стрит. Обитателю любого дома, не спавшему в этот час, могло показаться, что за окном еще хозяйничает глухая темная ночь, но это было не так. Рассвет потихоньку вступал в свои права вот уже в течение получаса. Сидевшая на большом клене на углу Калвер-стрит и Бэлфор-авеню рыжая белка встряхнулась и устремила взор своих круглых бессонных глазок на погруженные в сон дома. В полуквартале от нее воробей, взбодренный купанием в специальной ванночке для птиц, сидел, отряхиваясь и разбрасывая вокруг жемчужные капельки. Муравью, петляющему вдоль канавы, посчастливилось отыскать крошку шоколада в пустой измятой обертке плитки.

Ночной бриз, шевеливший листву деревьев и раздувавший занавески, утих, клен на углу последний раз прошумел ветвями и замер. Застыл в ожидании увертюры, которая последует за этими робкими звуками.

Небо на востоке тронула тонкая полоска света. Дежурство ночной птицы козодоя окончилось – на посту ее сменили вновь ожившие цикады. Они запели – сначала совсем тихо и неуверенно, словно опасаясь приветствовать наступление дня в одиночестве.

Белка нырнула в теплое гнездо на морщинистой развилке клена.

Воробей, трепеща крылышками, сидел на краю ванночки, все еще не решаясь взлететь.

Муравей так и замер над своим сокровищем и напоминал в этот миг библиотекаря, любующегося старым фолиантом.

Калвер-стрит балансировала на грани между светом и тьмой.

Внезапно где-то вдалеке возник звук. Он неуклонно нарастал, заполняя собой все пространство, пока наконец не начало казаться, что он всегда присутствовал здесь и заглушался лишь ночными шумами. Он рос, набирал силу и отчетливость, и в конце концов стало ясно, что издает его мотор грузовичка, развозящего молоко.

Грузовичок свернул с Бэлфор на Калвер. Это был очень симпатичный и аккуратный бежевый грузовичок с красными буквами на борту. Белка высунулась из морщинистого рта в развилке дерева, словно язычок, посмотрела на машину и тут вдруг углядела очень соблазнительный с виду кусочек пуха, как нельзя более подходящий для выстилки гнезда. Он свисал с ветки прямо у нее над головой. Воробей взлетел. Муравей ухватил столько шоколада, сколько мог унести, и потащил свою добычу в муравейник.

Цикады запели громче и увереннее.

Где-то в квартале от перекрестка залаяла собака.

Буквы на борту грузовика гласили: «МОЛОЧНЫЕ ПРОДУКТЫ КРЕЙМЕРА». Рядом была нарисована бутылка молока, чуть ниже красовалась надпись уже более мелкими буквами: «УТРЕННЯЯ ДОСТАВКА – НАША СПЕЦИАЛЬНОСТЬ!»

На молочнике была серо-синяя униформа и пилотка. На нагрудном кармашке золотыми нитками было вышито имя «СПАЙК». Он тихонько насвистывал в такт еле слышному позвякиванию бутылок в холодильной камере.

Грузовичок съехал на обочину возле дома Макензи и затормозил. Молочник подхватил картонную коробку, стоявшую у его ног, и выпрыгнул из кабины. На секунду остановился, вдохнул всей грудью пахнущий свежестью и новизной воздух, затем решительно зашагал к дому.

К почтовому ящику с помощью магнита в виде маленького красного помидорчика был прикреплен квадратик плотной белой бумаги. Спайк вгляделся в него попристальнее, медленно и внимательно, даже с каким-то трепетом прочитал, что там было написано. Так читают послание, найденное в старой, облепленной солью и грязью бутылке:

...

1 кв. молока

1 уп. сливок

1 сок (апельсин)

Спасибо.

Нелла М.

Какое-то время молочник задумчиво взирал на картонную коробку, которую держал в руках, затем поставил ее на землю и извлек молоко и сливки. Снова взглянул на записку, слегка сдвинул край «помидорчика» – убедиться, что не пропустил какой-нибудь точки, черточки или запятой, которые могли изменить смысл послания, – кивнул, вернул магнит на место, подхватил коробку и вернулся к машине.

В грузовике было темно, прохладно и пахло сыростью. К ней примешивался кисловатый запах брожения. Апельсиновый сок стоял за банками с белладонной. Он вытащил коробку изо льда, еще раз удовлетворенно кивнул и снова пошел к дому. Поставил коробку с соком рядом с молоком и сливками, а затем вернулся к машине.

Невдалеке раздался гудок. Он донесся с фабрики-прачечной, где работал старый приятель Спайка – Роки. Пять часов утра. Он представил, как приступил к работе Роки – среди всех этих вращающихся барабанов, липкой удушающей жары, – и улыбнулся. Возможно, он увидится с Роки позже. Возможно, даже сегодня вечером… когда с доставкой будет покончено.

Спайк включил мотор и двинулся дальше. С запачканного кровью крюка для мясных туш, вделанного в потолок кабины, свисал на тоненьком ремешке из кожзаменителя маленький транзисторный приемник. Он включил его, и тихая музыка заполнила кабину, сливаясь с рокотом мотора, пока он катил себе к дому Маккарти.

Записка от миссис Маккарти находилась на обычном месте – из щели почтового ящика торчал белый уголок. Содержание было лаконичным до предела:

...

Шоколад.

Спайк достал авторучку, нацарапал на белом квадратике «доставлено» и затолкал бумажку обратно в щель. Затем вернулся к грузовику. Шоколадным молоком были забиты два холодильника, находившихся в задней части грузовика, у самой двери. Это объяснялось тем, что в июне продукт пользовался особенно большим спросом. Спайк покосился на холодильник, потом протянул руку и нащупал в дальнем углу за ним пустую картонку из-под шоколадного молока. Ну разумеется, она была коричневой, и на картинке красовался счастливый до бесконечности юнец, а над ним полукругом размещалась надпись, уведомляющая потребителя о том, что этот продукт фирмы Креймера сделан из самого качественного цельного молока. «Можно употреблять горячим и холодным. Дети его просто обожают!»

Спайк поставил пустую картонку на ящик с упаковками. Открыл холодильник и достал из него майонезную баночку. Смахнул ледяную крошку и заглянул внутрь через стекло. Тарантул шевелился, но еле-еле. Холод одурманил его.

Спайк снял крышку с баночки и перевернул ее над пустой картонкой. Тарантул предпринял робкую попытку удержаться на стекле, но не преуспел и с глухим стуком шлепнулся вниз, на дно пустой картонки из-под шоколадного молока. Молочник аккуратно сложил края картонки, отрезав тем самым пауку путь к бегству. Затем понес ее к дому миссис Маккарти и поставил на дорожке, у самого входа. Пауки были его любимчиками. Вообще самым лучшим из того, что у него было в арсенале. День, когда удавалось доставить паука, был, по мнению Спайка, прожит не зря.

По мере того как он неспешно продолжал свое продвижение по Калвер-стрит, симфония утра все крепла и звучала уже почти в полную силу. Жемчужно-серая полоска на горизонте сменилась всплеском розового света, вначале робкого и едва различимого, пока не превратилась в алый клин, а потом почти сразу же начала бледнеть – по мере того как небо наливалось летней голубизной. Первые лучи солнца, нарядные и прямые, словно с какого-нибудь детского рисунка в тетради для занятий в воскресной школе, уже готовы были засиять над горизонтом.

У дома Уэбберов Спайк оставил пузырек с этикеткой от крема универсального применения, наполненный концентрированным раствором соляной кислоты. Перед домом Дженнерсов – пять кварт молока. У них росли ребятишки. Сам он никогда не видел их, но на заднем дворе стоял шалаш, а на газоне перед домом иногда валялись забытые велосипеды и мячи. Коллинзам достались две кварты молока и коробка йогурта. У дома миссис Ордсвей осталась упаковка яичного напитка с сахаром и сливками, сдобренного настойкой белладонны.

Где-то впереди, примерно в квартале от дома миссис Ордсвей, хлопнула дверь. Мистер Уэббер, которому надо было ехать на работу через весь город, приподнял гофрированную дверь гаража и вошел внутрь, размахивая портфелем. Молочник выждал, пока не раздастся жужжание заводимого мотора малолитражки «сааб», а услышав его, улыбнулся. «Разнообразие – вот что придает жизни пикантность и остроту, – так говорила матушка Спайка, Господи, да упокой ее душу. – Но мы – ирландцы, а ирландцы любят порядок во всем. Придерживайся во всем порядка, Спайк, и будешь счастлив». Золотые слова, ничего не скажешь. Истинность матушкиных слов подтверждалась самой жизнью. Жизнью, которую он проводил, раскатывая по городу в своем аккуратном бежевом грузовичке.

Правда, оставалось ему ездить всего три часа.

У дома Кинкейдов он обнаружил записку, гласившую: Спасибо, сегодня ничего , и оставил возле двери запечатанную бутылку из-под молока, которая лишь с виду казалась пустой, а на деле была заполнена смертоносным газом цианидом. У дома Уолкеров были оставлены две кварты молока и пинта взбитых сливок.

Когда он добрался до дома Мертонов в самом конце квартала, солнечные лучи уже золотили кроны деревьев и испещряли мелкими бегущими пятнышками гравий на дорожке, огибавшей дом.

Спайк наклонился, поднял один камешек, очень симпатичный, плоский с одного бока, как и подобает гравию, размахнулся и бросил. Камешек угодил точно в край тротуара. Спайк покачал головой, усмехнулся и, насвистывая, продолжил свой путь.

Слабый порыв ветра донес до него запах мыла, которым пользовались на фабрике-прачечной, и снова ему вспомнился Роки. Нет, он был уверен: они с Роки точно увидятся. Сегодня же.

К подставке для газет была пришпилена записка:

...

Доставка отменяется.

Спайк отворил дверь и вошел.

В доме было страшно холодно и пусто. Никакой мебели. Абсолютно пустые комнаты с голыми стенами. Даже плиты на кухне не было – место, где она раньше стояла, отмечал более яркий по цвету прямоугольник линолеума.

В гостиной со всех стен содраны обои. Абажур в виде шара исчез. Осталась лишь голая почерневшая лампочка под потолком. На одной из стен виднелось огромное пятно засохшей крови. Если приглядеться, можно было различить прилипший к нему клок волос и несколько мелких осколков костей.

Молочник кивнул, вышел и какое-то время стоял на крылечке. День обещал быть просто чудесным. Небо приобрело невинный голубой, словно глаза младенца, оттенок и было местами испещрено такими же невинными легкими перистыми облачками, которые игроки в бейсбол называют «ангелочками».

Спайк сорвал записку с подставки для газет, скатал в шарик и сунул его в левый карман серых форменных брюк.

Вернулся к машине, смахнул по дороге камешек с края тротуара в канаву. Грузовик свернул за угол и скрылся из виду.

День расцветал.

Дверь с грохотом распахнулась. Из дома выбежал мальчик. Поднял глаза к небу, улыбнулся, подхватил пакет молока и понес в дом.

Большие колеса: Забавы парней из прачечной

[5]

Роки и Лео, напившиеся до положения риз, медленно ехали по Калвер-стрит. Затем свернули на Бэлфор-авеню и двинулись по направлению к Кресченту. Ехали они в «крайслере» Роки 1957 года выпуска, на сиденье между ними стоял, покачиваясь при каждом толчке, ящик пива «Айрон-Сити». Это был их второй ящик за сегодняшний вечер – вечер, начавшийся, если говорить точнее, в четыре дня, в час, когда заканчивалась работа на фабрике-прачечной.

– Какашка в бумажке! – выругался Роки, останавливаясь на красный свет на пересечении Бэлфор-авеню с шоссе № 99. При переключении на вторую скорость коробка передач издала громкий скрежещущий звук. Первая скорость у «крайслера» не работала уже месяца два.

– Дай мне бумажку, и я тут же наложу в нее! – с готовностью отозвался Лео.

– Сколько сейчас?

Лео поднес руку с часами чуть не к самому носу. Когда часы почти коснулись кончика сигареты, выдохнул дым и всмотрелся в циферблат.

– Уже почти восемь.

– Какашка в бумажке! – Они миновали дорожный указатель с надписью ПИТТСБУРГ 44.

– Отсюда до самого Детройта ни одного патруля, – заметил Лео. – Да сюда ни одна собака не сунется, ни один человек в здравом уме и твердой памяти!

Роки включил третью скорость. Коробка передач издала тихий стон, а весь «крайслер» так и заколотило, словно в petit mal [6] припадке эпилепсии… Впрочем, вскоре судороги прошли, и стрелка спидометра медленно и устало начала подползать к отметке «40». Достигнув этой цифры, она так и застряла на ней.

Доехав до пересечения шоссе № 99 с дорогой под названием Девон-Стрим (на протяжении восьми миль последняя служила естественной границей между двумя поселками – Кресчент и Девон), Роки свернул на нее почти неосознанно, хотя в глубинах того, что с натяжкой можно было назвать его подсознанием, возможно, и ворочалось некое смутное воспоминание о старом Вонючем Носке.

С момента окончания работы они с Лео ехали куда глаза глядят. Был последний день июня, и срок, обозначенный в прикрепленной к ветровому стеклу «крайслера» карточке техосмотра, истекал ночью, ровно в 00.01. То есть примерно через четыре часа, нет, уже меньше чем через четыре. Неизбежность этого события воспринималась Роки как-то слишком болезненно. Лео же было наплевать. Все равно не его машина. К тому же выпитого им пива «Айрон-Сити» было достаточно, чтобы привести не только его, а вообще любого человека в состояние глубокого алкогольного ступора.

Дорога Девон петляла и вилась среди густого леса. С обеих сторон вплотную к ней подступали огромные дубы и вязы с пышными раскидистыми кронами. Казалось, они жили какой-то своей жизнью и, по мере того как на юго-запад Пенсильвании надвигалась ночь, все более наполнялись шелестом и движением тени. Место это было известно под названием Леса Девона. Прославилось оно после того, как здесь в 1968-м зверски замучили и убили молоденькую девушку и ее дружка. Парочка имела глупость остановиться в лесу, именно здесь затем и обнаружили «меркурий» 1959 года выпуска, принадлежавший молодому человеку. В машине были сиденья из натуральной кожи, на капоте – блестящая хромированная эмблема. Останки парня и его несчастной подружки обнаружили на заднем сиденье. А также на переднем, в бардачке и багажнике. Убийцу так и не нашли.

– Да фараоны сюда и носа не кажут, – заметил Роки. – На девяносто миль в округе ни одной живой души.

– Хренушки, – сказал Лео. Последнее время это милое словечко все увереннее лидировало в списке его наиболее употребительных выражений – и это при том, что общий словарный запас Лео составлял не более сорока слов. – Ты что, ослеп? Вон там город.

Роки вздохнул и отпил пива из банки. Огоньки, мерцавшие вдали, вовсе не означали, что там находится город. Но что толку спорить с пьяным в стельку парнишкой? То был новый торговый центр. Надо сказать, эти новые натриевые лампы действительно светили ярко. Не отрывая глаз от их молочно-белого сияния, Роки подогнал машину к обочине, к левому краю дороги, резко подал назад, отчего едва не угодил в канаву, и, наконец развернувшись, снова выехал на дорогу.

– Опля! – сказал он.

Лео рыгнул и хихикнул.

Они работали вместе в прачечной «Нью-Адамс» с сентября – именно тогда Лео был нанят Роки в помощники. Молодой, двадцатидвухлетний, с мелкими, как у грызуна, чертами лица, Лео походил на человека, которому в скором будущем светит изрядный срок. Он утверждал, что каждую неделю откладывает из зарплаты по двадцать долларов на покупку подержанного мотоцикла «кавасаки». Говорил, что собирается поехать на нем куда-то на запад, как только наступят холода. Он уже успел сменить мест двенадцать, не меньше, с того времени, когда шестнадцатилетним пареньком навеки распрощался с миром науки. В прачечной ему нравилось. Роки знакомил его с различными приемами стирки, и Лео искренне верил в то, что наконец учится Делу. Делу, которое непременно пригодится ему где-нибудь во Флэгстаффе [7] .

Роки, по сравнению с ним чуть ли не старик, работал в «Нью-Адамс» вот уже четырнадцать лет. Об этом красноречиво свидетельствовали руки – бледные, как у призрака, изъеденные щелочью и отбеливателями. В 1970 году он четыре месяца отсидел за хранение незарегистрированного оружия. Жена его, ходившая в ту пору с огромным, безобразно распухшим животом, беременная третьим ребенком, вдруг заявила, что: 1) это не его, Роки, ребенок, а молочника; и 2) она желает с ним развестись по причине жестокого с ней обращения.

Два момента в этой ситуации заставили Роки носить при себе незарегистрированное оружие, а именно: 1) ему наставили рога; и 2) рога эти наставил не кто иной, как гребаный молочник с рыбьими глазками и длинными космами. Этот кретин по имени Спайк Миллиган. Спайк работал в молочной Креймера, в отделе доставки.

Молочник, Господи Боже ты мой!.. Молочник, а как насчет того, чтобы сдохнуть, а? Как насчет того, чтобы брякнуться в вонючую канаву и там отдать концы? Даже самому Роки, не продвинувшемуся в чтении дальше надписей на обертках жвачек, которые он непрестанно и трудолюбиво жевал на работе, ситуация казалась удручающе банальной.

В результате он, в свою очередь, уведомил жену о том, что: 1) никакого развода не будет; и 2) он собирается научить Спайка Миллигана уму-разуму. Лет десять назад он приобрел пистолет 32-го калибра, из которого время от времени постреливал по пустым бутылкам, жестянкам и мелким собачкам. И вот в то утро он вышел из своего дома на Оук-стрит и направился к молочной, где надеялся застать Спайка, закончившего с утренней доставкой.

Но по пути туда Роки заскочил в пивную «Четыре угла» и пропустил пивка – бутылок шесть, восемь, а то и все двадцать. Разве теперь упомнишь?.. Пока он сидел там и пил, жена его позвонила легавым. И они поджидали его на углу Оук-стрит и Бэлфор-авеню. Его обыскали, один из копов вытащил у него из-за пояса брюк пистолет 32-го калибра.

– Думаю, тебе придется сменить обстановку, приятель, – сказал ему легавый, обнаруживший пистолет. Именно это и сделал Роки. Следующие четыре месяца он провел в тюрьме, бесплатно стирая простыни и наволочки на штат Пенсильвания. За это время жена умудрилась получить в Неваде развод и, когда Роки вышел из кутузки, уже жила себе поживала со Спайком Миллиганом на Дейкин-стрит в многоквартирном доме с лужайкой у входа, посреди которой стоял розовый фламинго. Вдобавок к двум старшим ребятишкам (Роки был более или менее уверен, что они от него) парочка обзавелась младенцем с точно такими же, как у папаши, рыбьими глазками. К тому же они получали на него алименты – по пятнадцать долларов в неделю.

– Эй, Роки, что-то мне муторно… – сказал Лео. – Надо бы остановиться и глотнуть водички.

– Сперва талончик на колеса надо получить, – отозвался Роки. – Это самое важное. Какой же это мужчина без нормальных колес?!

– Да ни один нормальный человек не полезет осматривать твою тачку, я же уже сказал!.. А знаешь, у нее и поворотники не работают.

– Мигают, если нажать на тормоза. Любой человек притормаживает на повороте, иначе можно перевернуться.

– И стекло в боковом окошке треснуло.

– Я его опущу.

– А что, если инспектор попросит поднять, перед тем как осматривать машину?

– Я уже сжег за собой мосты, – мрачно и со значением произнес Роки. Он выбросил пустую банку из окна и достал новую. На ней красовался портрет Франко Гарриса. Нет, этим летом компания «Айрон-Сити» явно сделала ставку на поклонников звезд баскетбольной команды «Стилерс». Роки дернул за колечко на крышке. Раздался щелчок, и из отверстия полезла пена.

– Все же жаль, что у меня нет женщины, – произнес вдруг Лео, глядя в темноту и как-то странно улыбаясь.

– Была бы у тебя женщина, и путь на запад, считай, заказан. Главная цель женщины – удержать мужчину от поездки. Так уж они устроены, эти женщины. Это их цель, их миссия. Разве ты сам не говорил мне, что хочешь поехать на запад?

– Да, говорил. И поеду.

– Никогда не поедешь, если заведешь себе бабу, – сказал Роки. – А потом она обязательно тебя бросит. А потом – алименты. Стоит только связаться с бабой, и дело непременно кончится алиментами. Машины куда как лучше… Так что советую держаться машин.

– Только хренушки ее трахнешь, эту твою машину.

– Ну, это как посмотреть… Ничегошеньки ты еще не знаешь, парень! – сказал Роки и усмехнулся.

Леса понемногу отступили. Слева замерцали огоньки, и Роки внезапно ударил по тормозам. Поворотные и габаритные огни загорелись одновременно, что и требовалось доказать. Лео завертелся на сиденье, проливая себе на колени пиво.

– Что? Что такое?

– Вон, гляди, – сказал Роки, – вроде бы я знаю этого парня…

Слева от дороги виднелся ветхий, полуразвалившийся гараж. Рядом – автозаправочная станция «Ситго» [8] . Надпись на фанерном щите гласила:

...

БОБ. ЗАПРАВКА И РЕМОНТ.

...

«БОБ ДРИСКОЛЛ». ЧАСТ. СОБСТ.

СХОД-РАЗВАЛ КОЛЕС —

НАША СПЕЦИАЛЬНОСТЬ.

...

МЫ ЗАЩИТИМ

ВАШИ ДАННЫЕ БОГОМ ПРАВА

ОТ ПАТРУЛЬНЫХ!

И ниже, уже в самом углу:

...

СТАНЦИЯ ТЕХОБСЛУЖИВАНИЯ № 72

– Но никто в здравом уме… – начал было Лео.

– Это же Бобби Дрисколл! – радостно воскликнул Роки. – Да мы с Бобби Дрисколлом вместе ходили в школу! Дело в шляпе, парень! Можешь считать, нам крупно повезло!..

И он несколько неуверенно съехал с дороги, освещая фарами раскрытую настежь дверь гаража. Выжал сцепление и с ревом подкатил к двери. На пороге возник сутулый мужчина в зеленом комбинезоне. Он отчаянно размахивал руками, делая знак остановиться.

– Эй, Боб! – восторженно взвыл Роки. – Привет старый алкаш, Вонючий Носок!

И он затормозил у входа в гараж. «Крайслером» овладел очередной приступ эпилепсии, на сей раз уже grand mal [9] . Выхлопная труба выплюнула язычок желтого пламени, затем – облачко вонючего синего дыма. Машина содрогнулась последний раз и благодарно стихла. Лео бросило вперед, и он опять разлил пиво. Роки выключил мотор.

К ним, изрыгая цветистую нецензурную брань и все еще размахивая руками, подбежал Боб Дрисколл.

– …дьявола себе позволяете, сучьи выродки!..

– Бобби! – взвыл Роки. Восторг, испытываемый им в эти секунды, был сравним разве что с оргазмом. – Привет, калоша старая, Вонючий Носок! Чего это ты там лопочешь, дружище?

Боб, близоруко щурясь, пялился в окошко, пытаясь рассмотреть Роки. У него было усталое, изнуренное лицо, большую часть которого прикрывала тень от козырька.

– Да кто ты такой, чтобы обзывать меня Вонючим Носком, а?

– Я! – радостно взвизгнул Роки. – Я это я, онанист ты эдакий! Твой давнишний приятель!

– Кто, черт возьми…

– Да Джонни Рокуэлл, кто же еще! Ты что, ослеп, старый придурок?

– Роки?.. – неуверенно спросил Дрисколл.

– Он самый, сукин ты сын!

– Господи Иисусе… – По лицу Боба медленно и неохотно начала расползаться улыбка. – Мы же с тобой не виделись… э-э-э… почитай с той самой игры в Кэтамаунтсе…

– Точно! А классный был матч, доложу я тебе! – Роки восторженно хлопнул себя по бедру, отчего на пол автомобиля и его брюки снова выплеснулось пиво. Лео икнул.

– Да уж, еще бы… Первый и последний раз, когда наш класс выиграл. Но чемпионат бы так или иначе продули бы, да… Отъезжай от моего гаража, слыхал, Роки? Ты…

– Да-а, все тот же старый Вонючий Носок! Такой же дурачина, ни хрена не изменился.

Роки с некоторым опозданием заглянул под козырек бейсбольной кепки, низко надвинутой на лоб Бобби, – убедиться, что сказанное им правда. Однако оказалось, что Боб Дрисколл, он же Вонючий Носок, облысел, то ли частично, то ли полностью.

– Господи! Ну скажи, правда, здорово, что мы с тобой вот так встретились, а?.. Послушай, а ты все-таки женился на Марси Дью или нет?

– Черт, да, конечно. Еще в семидесятых. Ну а ты где ошивался все это время?

– В тюряге, где же еще! Послушай, старик, можешь посмотреть мою малышку?

Голос Боба снова зазвучал настороженно:

– Ты имеешь в виду твою машину?

Роки хихикнул:

– Нет, мою старую задницу! Ну ясное дело, машину, чего ж еще! Так можешь?

Боб уже приоткрыл рот, собираясь сказать «нет».

– Да, кстати, познакомься. Это мой друг, Лео Эдвардс. Лео, позволь представить, это Боб. Самый классный игрок в бейсбол из школьной команды в Кресченте. За четыре года ни разу не менял носки.

– Очень приятно… – пробормотал Лео, как учила его матушка в те редкие моменты, когда не была пьяна.

Роки снова хихикнул:

– Хочешь пива, старик?

Боб снова открыл было рот, собираясь сказать «нет».

– Вот, гляди-ка, тут такой прикол! – воскликнул Роки и дернул за колечко. Пиво, нагревшееся за время долгого путешествия до гаража Боба Дрисколла, полезло из банки и пролилось Роки на запястье. Роки сунул банку Бобу. Тот, оттопырив локоть, торопливо стал пить, стараясь, чтобы пиво не попало на рукав.

– Роки, мы закрываемся в…

– Да дело-то пустяковое! Всего на секунду, одну секунду! Сейчас покажу. Тут какая-то хренота происходит…

Роки поставил переключатель скоростей на реверс, повернул ключ, надавил на педаль газа и медленно и неуверенно ввел «крайслер» в гараж. А уже через секунду выскочил из машины и стал трясти свободную руку Боба, как какой-нибудь политический деятель. Боб, похоже, оцепенел. Лео сидел в машине и открывал новую банку. И еще – пукал. Он всегда пукал, выпив много пива.

– Эй! – сказал Роки, пробираясь между проржавевшими канистрами. – А Дайану Ракельхаус помнишь?

– Ну ясное дело, еще бы не помнить… – ответил Боб, и на лице его против воли возникла дурацкая улыбка. – С такими большими… – И он, сложив чашечками ладони, приставил их к груди.

– Точно! – взвыл Роки. – Ты меня понял, дружище! Так и живет в городе, да?

– Да нет, вроде бы переехала в…

– Вот так всегда, – удрученно помотал головой Роки. – Те, кто не остается, всегда переезжают. Так ты налепишь карточку к моей маленькой свинке, да?

– Ну-у… это… тут моя жена сказала, что будет ждать меня к ужину… И потом мы закрываемся в…

– Ты б меня здорово выручил, старик! А уж я в долгу не останусь! Хочешь, постираю для твоей половины? Все тряпье в доме, честно. Все ее кружавчики и финтифлюшки. Это ведь моя профессия – стирка. Работаю в прачечной «Нью-Адамс».

– А я у него учусь, – вставил Лео и опять пукнул.

– Перестираю все ее финтифлюшки, все, что только ни пожелает. Ну так как, Бобби?

– Что ж… поглядеть, конечно, можно.

– Ясное дело, – кивнул Роки. Шлепнул Бобби по спине, подмигнул Лео. – А ты, гляжу, все тот же, старина. Что за человек! Чистое золото!

– Ага, – вздохнул Боб, продолжая потягивать пиво из банки. Грязные его пальцы в масляных пятнах целиком закрывали физиономию Джона Грина, красовавшуюся на этикетке. – А ты здорово помял бампер, Роки…

– Вот тебе шанс показать свой класс, Бобби! Эта проклятая машина нуждается в классном мастере. А вообще-то она не что иное, как куча разных там долбаных колесиков и винтиков. Если тебе, конечно, понятно, о чем я.

– Да, думаю, понятно…

– Ну вот, а я что говорю? Эй, а я познакомил тебя с Лео? С парнем, с которым работаю, а?.. Знакомься, Лео, это единственный игрок в бейсбол из…

– Ты уже нас знакомил, – заметил Боб с еле заметной улыбкой отчаяния.

– Как поживаете… – пробурчал Лео. И потянулся за очередной банкой «Айрон-Сити». Перед глазами у него завертелись тонкие серебристые полоски – подобные тем, что вдруг появляются в жаркий полдень на совершенно ясном голубом небе.

– …школы в Кресченте, который четыре года не…

– Фары не покажешь, Роки? – перебил его Бобби.

– Конечно! Просто замечательные фары. То ли с галогенными, то ли нитрогенными, хрен его знает с какими там лампочками! Просто куколки, а не фары! А ну-ка включи эти гребаные метелки, Лео.

Лео включил щетки на ветровом стекле.

– Тут вроде бы все нормально, – добродушно заметил Боб. И отпил большой глоток пива. – Ну а что с фарами?

Лео включил фары.

– Луч повыше можно?

Лео пытался нащупать переключатель левой ступней. Он был уверен, что переключатель находится где-то там, внизу, и в конце концов наткнулся на него. Сноп лучей резко высветил силуэты Роки и Боба, как это порой делают полицейские, освещая место происшествия.

– Ну, что я тебе говорил? Звери, а не фары! – завопил Роки и вдруг захихикал: – Черт побери, Бобби! До чего же я рад повидаться с тобой! Это даже приятнее, чем получить чек по почте!

– А поворотники? – спросил Боб.

Лео таинственно улыбнулся Роки и ничего делать не стал.

– Дай-ка я сам, – сказал Роки. И, пребольно стукнувшись головой о раму, уселся за руль. – Парнишка неважно себя чувствует… – Он надавил на тормоз. Поворотники тут же включились.

– О’кей, – кивнул Боб. – Ну а без тормозов-то они работают?

– А в каком это уставе или законе сказано, что они должны работать сами по себе? – хитро щурясь, спросил Роки.

Боб вздохнул. Жена ждала его к ужину. У нее были большие плоские груди и выбеленные пергидролем волосы с черной полоской у корней. Она питала слабость к сладким пончикам фирмы «Дазн», продукту, которым торговали в местном филиале универсама «Джаент игл». Вечером по четвергам, когда в гараже играли в бинго [10] , жена являлась к нему за выигрышем; на голове у нее красовались огромные зеленые бигуди, прикрытые зеленым шифоновым шарфиком. От этого голова напоминала некий футуристический транзисторный приемник. Как-то часа в три ночи Боб проснулся и долго смотрел на пустое бледное лицо, освещенное мертвенным светом, падавшим в окно спальни от уличного фонаря. И подумал: как же все это просто! Надо лишь навалиться на нее сверху, надавить коленом на живот, чтоб из этой жирной туши вышел весь воздух, чтоб она не смогла закричать, выдавить из нее кишки, плотно обхватить руками толстую белую шею и давить, давить… А потом отнести ее в ванную, разрезать на мелкие кусочки и разослать по почте в разные концы света. Ну, к примеру: «Роберту Дрисколлу, до востребования». Или же куда-нибудь еще. В Лиму, Индиану, на Северный полюс, в Нью-Хэмпшир, Пенсильванию, Айову. В любое место… Это так просто! Одному Богу ведомо, как часто это уже происходило.

– Нет, – сказал он Роки. – Сдается мне, нигде не сказано, что они должны работать сами по себе. Это точно… – Он запрокинул банку, и остатки пива вылились ему в рот. В гараже было жарко, он еще не ужинал и почувствовал, как пиво ударило в голову.

– Эй, глядите-ка, а наш мистер Вонючий Носок уже прикончил баночку! – заметил Роки. – А ну, дай ему еще, Лео!

– Нет, Роки, мне, пожалуй…

Лео пошарил в темноте и нашел непочатую банку. Протянул ее Роки. Роки, в свою очередь, сунул ее Бобу, который, ощутив приятно холодящую ладони поверхность, тут же перестал возражать. На банке красовалась ухмыляющаяся физиономия Линна Свэнка. Он открыл банку. Лео отметил это событие радостным пуканьем.

Какое-то время все они дружно сосали пиво из жестянок с изображением знаменитого футболиста.

– А клаксон работает? – осведомился Боб извиняющимся тоном, словно опасался нарушить благоговейную тишину.

– Конечно! – Роки нажал локтем на кружок в центре руля. Клаксон слабо пискнул. – Батарейка немного подсела.

Они снова пили в полном молчании.

– Эта чертова крыса была величиной с кокер-спаниеля! – воскликнул вдруг Лео.

– Он у нас очень внимательный парень, – заметил Роки.

Боб призадумался.

– Да-а… – протянул он наконец.

Почему-то это показалось Роки страшно смешным, и он расхохотался, захлебываясь пивом. Даже из носа потекло пиво, и тут уже настал черед Боба смеяться. Роки очень обрадовался, услышав этот смех, потому как вначале Боб показался каким-то уж очень угнетенным и грустным, словно его огрели пыльным мешком по голове.

Еще какое-то время они пили молча.

– Дайана Ракельхаус… – вдруг мечтательно произнес Боб.

Роки фыркнул.

Боб ухмыльнулся и приложил сложенные чашечкой ладони к груди.

Роки расхохотался и приложил свои – только побольше оттопырив.

Боб так и покатился со смеху.

– А помнишь снимок Урсулы Андресс? Ну, который Тинкер Джонсон приколол к доске объявлений старухи Фримэнтл?

Роки так и взвыл от смеха.

– И еще пририсовал к каждой сиське по такому здоровенному воздушному шару…

– А ее чуть инфаркт не хватил…

– Вам, конечно, смешно… – печально заметил Лео и пукнул.

Боб моргал, уставившись на него.

– Чего?

– Вам-то смешно, – сказал Лео. – Вам двоим есть над чем посмеяться. Еще бы! Ведь дырки в спине у вас нет.

– Да не слушай ты его! – сказал Роки. Голос звучал немного нервно. – Малость зациклился парень, вот и все.

– Так у тебя что, правда дырка в спине? – спросил у Лео Боб.

– Это все прачечная, – улыбнулся тот. – У нас там такие здоровущие барабаны, смекаешь? Только мы называем их колесами. Они крутят белье. Вот почему мы называем их колесами. Я их загружаю, потом разгружаю, потом заряжаю по новой. Сую в них всякое грязное дерьмо, а вынимаю чистое. Вот что я делаю, и делаю это классно. – Он взглянул на Боба, в глазах его мерцал огонек безумия. – И от этого у меня дырка в спине образовалась.

– Да-а?.. – протянул Боб, глядя на Лео, точно завороженный.

Роки беспокойно переступил с ноги на ногу.

– Там в крыше дырка, – сказал Лео. – Аккурат над третьим колесом. Они круглые и крутятся, вот почему мы называем их колесами. И когда идет дождь, в дыру попадает вода. Кап-кап-кап… И каждая капелька лупит меня по спине – пах-пах-пах! И от этого в спине тоже получилась дырка. Вот примерно такая. – Он сложил ладонь лодочкой. – Хочешь глянуть?

– К чему это ему глазеть на разные там уродства! – рявкнул Роки. – Мы вспоминали старые добрые времена, и нечего его расстраивать! И потом, никакой дырки у тебя в спине все равно нет!

– Нет, я хочу посмотреть, – сказал Боб.

– Они круглые, поэтому мы их так называем, – пробормотал Лео.

Роки улыбнулся и похлопал его по плечу:

– Хватит об этом, дружище! Иначе отправишься домой пешком! А теперь почему бы тебе не достать моего тезку, вон оттуда, слева от тебя?

Лео заглянул в коробку, потом передал Роки банку с портретом Роки Блайера.

– Вот это другое дело! – К Роки вновь вернулось хорошее настроение.

Коробку пива прикончили примерно через час, и Роки стал уговаривать пьяного в дым Лео сбегать в супермаркет «Паулин» за добавкой. К этому времени глаза у Лео стали красными, как у хорька, рубашка на груди была расстегнута. Сосредоточенно и близоруко щурясь, он безрезультатно пытался достать пачку сигарет «Кэмел» из закатанного рукава рубашки. Боб пошел под душ – пописать – и распевал там школьный гимн.

– А я… не хочу туда идти… – заплетающимся языком пробормотал Лео.

– Да, но ведь и на машине ты тоже не сможешь поехать! Ты ж в задницу пьяный!

Лео описывал вокруг него круги, все еще пытаясь достать сигареты.

– И потом… темно. И холодно…

– Так ты хочешь получить талончик на эту машину или нет? – злобно прошипел Роки. Ему уже начали мерещиться какие-то странные вещи. Наиболее часто посещало видение огромного жука – запутавшись в паутине, он сидел в дальнем углу гаража.

Лео поднял на него кроваво-красные глаза.

– А это не моя машина, – заметил он неожиданно рассудительно и трезво и выдавил смешок.

– Ну раз так, стало быть, тебе больше в ней не ездить! Если, конечно, не пойдешь за пивом… – сказал Роки. И со страхом покосился на мертвого жука в углу. – Только попробуй мне не пойти! Увидишь, я не шучу!

– Ладно, ладно, – пропищал Лео. – Пойду, и нечего тут заводиться!

Не успев дойти до угла, он дважды угодил в канаву и еще один раз – на обратном пути. И когда наконец вернулся в теплый и ярко освещенный гараж, обнаружил, что оба его собутыльника распевают школьный гимн. С помощью какого-то крюка со шкивом Боб умудрился приподнять «крайслер». И теперь расхаживал под ним, задрав голову и разглядывая пропыленные и проржавевшие внутренности машины.

– А знаешь, у тебя в выхлопной трубе дырка, – заметил он.

– Да откуда там взяться выхлопной трубе? – удивился Роки.

Обоим это почему-то показалось страшно смешным, и они заржали.

– Пиво! – объявил Лео, с грохотом поставил коробку на пол, присел на обод колеса и тут же впал в полузабытье. На обратном пути он выпил три банки пива, чтобы идти было веселее.

Роки протянул Бобу пиво, себе тоже взял.

– Ну что, наперегонки? Как в старые добрые времена, а?

– Само собой, – кивнул Боб и улыбнулся. В воображении он видел себя втиснутым в кабину низко стелющейся над землей гоночной машины. Одна рука уверенно лежит на руле, и сам он, классный гонщик, ждет взмаха флажком. Пальцы другой руки касаются талисмана – металлической эмблемы, снятой с капота «меркурия» 1959 года выпуска. Он напрочь позабыл о Роки, о своей распухшей от обжорства жене с транзисторными кудряшками и вообще обо всем.

Они открыли банки и, пыхтя и отдуваясь, стали пить. Одновременно оба бросили пустые банки на растрескавшийся бетонный пол. Оба в одну и ту же секунду подняли средние пальцы. В животах заурчало – так громко, что казалось, эхо отлетает от стен, напоминая звуки автоматной очереди.

– Прямо как в старые добрые времена, – сказал Боб, и голос его звучал печально. – Ничто не может сравниться со старыми добрыми временами…

– Знаю, – кивнул Роки, пытаясь подыскать какие-нибудь особенные, приличествующие случаю слова, и нашел их: – Мы с каждым днем стареем, приятель.

Боб вздохнул и рыгнул. Сидевший в уголке Лео проснулся и в который уже раз пукнул. И принялся напевать «Сойди с моего облака».

– Ну что, еще по одной? – спросил Роки и протянул Бобу очередную банку пива.

– Что ж, можно, – ответил Боб. – Можно, Роки, дружище, отчего нет…

Коробку, которую принес Лео, прикончили к полуночи. А за ветровым стеклом слева от Роки появилась новенькая карточка техосмотра, расположившаяся под каким-то пьяным углом. Роки заполнил ее сам, медленно и аккуратно переписывая цифры с потрепанной и засаленной регистрационной карточки, которую долго искал и наконец нашел в бардачке. Дело двигалось медленно, потому что в глазах троилось. Боб сидел на полу, скрестив ноги, словно йог, и поставив между ступнями наполовину пустую банку «Айрон-Сити». Сидел, напряженно и пристально устремив взор в никуда.

– Знаешь, ты мне просто жизнь спас, Боб, – сказал Роки и пнул Лео в ребра, чтобы тот проснулся.

Лео застонал и повалился набок. Веки его дрогнули, приоткрылись, закрылись, потом снова открылись – уже широко, когда Роки пнул его ногой второй раз.

– Мы чего, уже дома, Роки? Мы…

– Не буди мою крошку, Бобби! – радостно пропел Роки. Впился пальцами в рукав Лео и рывком поднял его на ноги. Лео взвыл. Роки поволок его к «крайслеру», запихнул на заднее сиденье. – Ладно, как-нибудь еще заедем, посмотришь ее…

– Славные были денечки… – пробормотал Боб. В глазах его стояли слезы. – С тех пор с каждым днем все становится только хуже и хуже. Ты замечал?

– Еще бы! – кивнул Роки. – Все переделывается, перестраивается. Все перегадили, сукины дети! Но ничего… Держи хвост пистолетом, дружище. И не позволяй никому…

– Да мне жена не дает вот уже года полтора, – пожаловался Боб. Но слова его тут же заглушил кашель мотора. Боб поднялся и смотрел, как «крайслер» выезжает из гаража, цепляя сложенные слева от двери поленья и прутья.

Лео высунулся из окна, на лице его сияла блаженная улыбка идиота.

– Заезжай как-нибудь в прачечную, водило! Покажу тебе дырку в спине! Покажу колеса! Покажу… – Тут внезапно в окошке, словно в каком-то фарсе, мелькнула рука Роки, схватила Лео за шкирку и втянула в салон.

– Пока, приятель! – крикнул Роки.

«Крайслер» пьяно покрутился по двору, объезжая колонки для подачи бензина, затем унесся в ночь. Боб провожал его взглядом до тех пор, пока хвостовые огни не уменьшились и не превратились в две крохотные точки, затем побрел обратно в гараж. На заваленном разным хламом верстаке лежала хромированная эмблема от какой-то старой машины. Он взял ее, начал вертеть в руках, играть с ней, и на глазах снова выступили слезы. Старые добрые времена! Позднее, той же ночью, где-то в четвертом часу, он удавил жену и спалил дом, чтоб все выглядело как несчастный случай.

– Господи! – пробормотал Роки, покосившись в боковое зеркальце. Гараж Боба съежился, уменьшился, превратился в пятнышко белого света, мерцающего в ночи. – Ну как это тебе нравится? Старина Вонючий Носок, да… – Роки достиг той степени опьянения, когда человек уже не ощущает себя. От него ничего не осталось – лишь маленькая искорка, еле тлеющий в замутненном сознании уголек здравого смысла.

Лео не ответил. В тусклом бледно-зеленом свете, отбрасываемом приборной доской, он походил на мышонка-соню, приглашенного Алисой на чай из Зазеркалья.

– Здорово его жизнь потрепала, – продолжал Роки. Какое-то время он ехал по встречной полосе, затем «крайслер» стало заносить в сторону. – Старик вырубился. Для тебя это хорошо. Наверняка завтра не вспомнит, что ты ему наболтал. А то все могло бы сложиться иначе… Сколько раз тебе говорить, чтобы ты не смел заикаться об этой дурацкой дыре в спине?

– Но ведь ты знаешь, что она у меня есть.

– Ну и что с того?

– Так это моя дыра, вот что. А стало быть, я могу говорить о ней сколько… – Внезапно он умолк и обернулся. – Послушай, там позади грузовик. Только что отъехал от обочины. Фары выключены.

Роки посмотрел в зеркало заднего вида. Да, действительно, грузовик… Очертания просматривались довольно четко. Ему не понадобилось даже читать надпись на борту – «МОЛОЧНЫЕ ПРОДУКТЫ КРЕЙМЕРА». Он уже понял, кто это.

– Это Спайк!.. – в ужасе прошептал Роки. – Спайк Миллиган! Господи, а я-то, дурак, думал, он занимается только утренней доставкой!

– Кто?

Роки не ответил. Губы расплылись в злобной пьяной ухмылке. Но глаза не улыбались. Расширенные, красные, они неотрывно смотрели на дорогу.

Внезапно он утопил педаль газа, и «крайслер», изрыгнув облачко синего дыма, нехотя стал набирать скорость. Стрелка спидометра подползла к отметке «60».

– Эй! Ты слишком пьяный, чтоб так гнать! Ты… – Тут Лео умолк, словно потерял нить мысли.

Мимо пролетали дома и деревья. На перекрестке они промчались на красный свет. На большой скорости преодолели подъем. Слетели с него – глушитель на низкой подвеске выбил из асфальта сноп искр. Сзади, в багажнике, звякали и тарахтели пустые банки. Физиономии игроков «Питтсбург стилерс» катались по салону, то попадая на свет, то снова проваливаясь в темноту.

– Я пошутил! – испуганно взвизгнул Лео. – Не было там никакого грузовика!

– Это он! И он убивает людей! – крикнул Роки. – Я видел в гараже жука! Черт!..

Машина с ревом поднималась на Южный холм по встречной полосе. Какой-то пикап, мчавшийся прямо навстречу, в последнюю секунду вильнул и угодил в канаву, чтобы избежать столкновения. Лео обернулся. Дорога была пуста.

– Роки…

– А ну-ка, Спайк, попробуй догони меня! – завопил Роки. – Попробуй достань!..

«Крайслер» мчался со скоростью восемьдесят миль в час – в более трезвом состоянии Роки не поверил бы, что такое возможно. У Джонсон-Флэт был крутой поворот, и машина преодолела его – из-под колес с лысой резиной показался дымок. «Крайслер» пронзал ночь, словно призрак, прыгающий свет фар высвечивал пустую дорогу впереди.

Внезапно откуда-то из темноты с ревом вынырнул «меркурий» 1959 года выпуска. Он мчался по разделительной полосе. Роки вскрикнул и закрыл лицо руками. А Лео успел заметить лишь одно: на капоте «меркурия» не хватает металлической эмблемы…

Позади, в полумиле от места аварии, на перекрестке мигал желтый огонек. Грузовик с надписью «МОЛОЧНЫЕ ПРОДУКТЫ КРЕЙМЕРА» послушно сбросил скорость. Затем снова начал набирать ее, приближаясь к тому месту, где посреди дороги к небу вздымался столб пламени и чернела искореженная груда металла. Ехал он не спеша. С запачканного засохшей кровью крюка для мясных туш, вделанного в потолок кабины, свисал на ремешке из кожзаменителя маленький транзисторный приемник. Из него лились звуки блюза. – Ну вот, – сказал Спайк. – А теперь поедем к дому Боба Дрисколла. Он думает, что в гараже у него остался бензин, но я вовсе не уверен. Очень долгий был день, верно? Ты согласен? – Но, обернувшись, он заметил, что в грузовике совсем пусто. Даже жук исчез.

Баллада о гибкой пуле

[11]

Вечеринка подходила к концу. Угощение удалось на славу: и спиртное, и мясо на ребрышках, поджаренное на углях, и зеленый салат, и особый соус, который приготовила Мег. Начали они в пять. Теперь часы показывали полдевятого и уже темнело – при большом количестве гостей в это время настоящее веселье обычно только начинается. Но их было всего пятеро: литературный агент с женой, молодой, недавно прославившийся писатель, тоже с женой, и журнальный редактор, выглядевший гораздо старше своих шестидесяти с небольшим. Редактор пил только минеральную: в прошлом он лечился от алкоголизма, о чем рассказал писателю агент. Однако все это осталось в прошлом, как, впрочем, и жена редактора, почему их, собственно говоря, и было пятеро.

Когда на выходивший к озеру участок позади дома писателя опустилась темнота, вместо веселья их охватило какое-то серьезное интроспективное настроение. Первый роман молодого писателя получил хорошие отзывы в прессе и разошелся большим числом экземпляров. Ему повезло, и, к чести его надо сказать, он это понимал.

С раннего успеха молодого писателя разговор, приобретя странную, игриво-мрачную окраску, перешел на других писателей, которые заявляли о себе рано, но потом вдруг кончали с собой. Вспомнили Росса Локриджа, затем Тома Хагена. Жена литературного агента упомянула Сильвию Платт и Анну Секстон, после чего молодой писатель заметил, что не считает Платт успешным автором: она покончила с собой не из-за успеха, а скорее наоборот – приобрела известность после самоубийства. Агент улыбнулся.

– Давайте поговорим о чем-нибудь другом, – попросила жена молодого писателя, немного нервничая.

Игнорируя ее, агент сказал:

– А что вы думаете о безумии? Бывали среди писателей и такие, что сходили от успеха с ума. – Голосом и манерами он немного напоминал актера, продолжающего гладко играть свою роль вне сцены.

Жена писателя снова собралась выразить протест: она знала, что ее мужа интересуют разговоры на подобные темы – и отнюдь не только потому, что ему доставляло удовольствие говорить об этом в шутливом тоне. Напротив, он слишком много думал о таких вещах и от этого, может быть, пытался шутить. Но тут заговорил редактор, и сказанное им показалось таким странным, что она забыла про свой невыраженный протест.

– Безумие – это гибкая пуля.

Жена агента взглянула на редактора удивленно. Молодой писатель в задумчивости наклонился чуть вперед.

– Что-то знакомое… – произнес он.

– Конечно, – сказал редактор. – Эта фраза, вернее, образ «гибкой пули» взят у Марианны Мур. Она воспользовалась им, описывая какую-то машину. Но мне всегда казалось, что он очень хорошо описывает как раз состояние безумия. Это нечто вроде интеллектуального самоубийства. По-моему, и врачи теперь утверждают, что единственное истинное определение смерти – это смерть разума. А безумие – это гибкая пуля, попадающая в мозг.

Жена писателя вскочила на ноги.

– Кто-нибудь хочет выпить?

Желающих не нашлось.

– Ну, тогда я хочу, раз уж мы собираемся говорить на подобную тему, – сказала она и отправилась смешивать себе новую порцию.

– Как-то, когда я работал в «Логансе», – сказал редактор, – я получил рассказ. Сейчас, конечно, «Логанс» там же, где «Кольерс» и «Сатедэй ивнинг пост», но мы протянули дольше обоих. – Это он произнес с ноткой гордости в голосе. – Каждый год мы публиковали тридцать шесть рассказов, иногда больше, и каждый год четыре-пять из них попадали в чью-нибудь антологию лучших рассказов года. Люди читали их. Короче, рассказ назывался «Баллада о гибкой пуле». Написал его человек по имени Рег Торп. Молодой человек возраста примерно такого же, как наш хозяин, и примерно такой же степени известности.

– Это он написал «Персонажи преступного мира», да? – спросила жена литературного агента.

– Да. Удивительная история для первого романа. Отличные отзывы, коммерческий успех при издании романа и в твердой обложке, и в мягкой, издание Писательской гильдии и все такое. Даже фильм оказался неплох, хотя, конечно, с книгой не сравнишь. До книги он просто не дотянул.

– Мне она понравилась, – сказала жена писателя, втягиваясь в разговор против своей воли. Выглядела она удивленно и обрадованно, как человек, только что вспомнивший о чем-то, что давно уже не вспоминалось. – Он что-нибудь с тех пор писал? Я читала «Персонажи» еще в колледже, а это было… в общем, было слишком давно.

– Ты с тех пор не состарилась ни на день, – тепло заметила жена агента, хотя про себя она думала, что жена писателя носит слишком маленький бюстгальтер и слишком тесные шорты.

– Нет, он ничего больше не написал, – сказал редактор. – Кроме того рассказа, о котором я упомянул. Он покончил с собой. Сошел с ума и покончил с собой.

– О-о-о… – устало протянула жена писателя. – Опять это.

– Рассказ публиковался? – спросил молодой писатель.

– Нет, но не потому, что автор сошел с ума и покончил с собой. Он так и не попал в печать потому, что сошел с ума и чуть не покончил с собой редактор.

Агент вдруг встал, чтобы налить себе еще, хотя его стакан был почти полон. Он знал, что летом 1969 года, незадолго до того как «Логанс» прекратил свое существование, редактор перенес тяжелое нервное расстройство.

– Этим редактором был я, – проинформировал слушателей редактор. – В определенном смысле мы с Регом Торпом сошли с ума вместе, хотя я жил в Нью-Йорке, а он в Омахе, и мы никогда не встречались. Книга его вышла за шесть месяцев до этого, и он перебрался в Омаху, чтобы, как говорится, собраться с мыслями. Его сторону истории я знаю, потому что иногда вижусь с бывшей женой Рега, когда она заезжает в Нью-Йорк. Она художница, и довольно неплохая. Ей повезло. В том смысле, что он чуть не взял ее с собой.

Агент вернулся и сел на место.

– Теперь я начинаю кое-что припоминать, – сказал он. – Там была замешана не только его жена. Он пытался застрелить еще двоих: один из них совсем мальчишка.

– Верно, – сказал редактор. – Именно этот мальчишка его в конце концов и свел с ума.

– Мальчишка? – переспросила жена агента. – В каком смысле?

По выражению лица редактора было понятно: он не хочет, чтобы его торопили. Он расскажет все сам, но не будет отвечать на вопросы.

– Свою же сторону этой истории я знаю, – сказал он, – потому что я ее прожил. Мне тоже повезло. Чертовски повезло. Интересное явление… Эти люди, которые пытаются покончить с собой, приставив к виску пистолет и нажав курок… Казалось бы, самый надежный способ, гораздо надежнее, чем снотворное или перерезанные вены, однако это не так. Когда человек стреляет себе в голову, часто просто нельзя предсказать, что произойдет. Пуля может рикошетировать от черепа и убить кого-то другого. Она может обогнуть череп по внутренней поверхности и выйти с другой стороны. Может застрять в мозгу, сделать вас слепым, но оставить в живых. Можно выстрелить себе в голову из «тридцать восьмого» и очнуться в больнице. А можно выстрелить из «двадцать второго» и очнуться в аду… Если такое место вообще есть. Я лично думаю, что это как раз здесь, на Земле, возможно, в Нью-Джерси.

Жена писателя рассмеялась – звонко и, пожалуй, чуть-чуть неестественно.

– Единственный надежный способ самоубийства – это прыжок с очень высокого здания, но таким методом пользуются лишь крайне целеустремленные личности. Слишком уж потом все безобразно. Я это вот к чему говорю: когда вы стреляете в себя, так сказать, гибкой пулей, вы не можете знать заранее, каков будет исход. В моем случае произошло то же самое: я махнул с моста и очнулся на замусоренном берегу. Какой-то водитель лупил меня по спине и так двигал мои руки вверх и вниз, словно ему приказали в двадцать четыре часа привести себя в атлетическую форму и он принял меня за тренажер. Для Рега пуля оказалась смертельной. Он… Однако я начал рассказывать вам свою историю, хотя у меня нет уверенности, что вы захотите ее выслушать.

Он посмотрел на них вопросительно в сгущающейся темноте. Литературный агент и его жена неуверенно переглянулись. Жена писателя собралась было сказать, что на сегодня мрачных тем уже достаточно, но в этот момент заговорил ее муж:

– Я бы хотел послушать. Если ты не возражаешь по каким-то личным мотивам, разумеется.

– Я никогда никому об этом не рассказывал, – ответил редактор, – но совсем не по причинам личного характера. Может быть, у меня никогда не было подходящей аудитории.

– Тогда расскажи, – сказал писатель.

– Поль… – Жена писателя положила руку ему на плечо. – Тебе не кажется…

– Не сейчас, Мег.

Редактор начал:

– Рассказ пришел, что называется, «самотеком», но в то время в «Логансе» уже не читали незаказанные рукописи. Когда они все же приходили, секретарша просто клала их в конверт с обратным адресом и прикладывала записку с таким вот примерно текстом: «Из-за возрастающих затрат и возрастающего отсутствия возможности у редакторского состава справляться с постоянно возрастающим числом предложений «Логанс» рассматривает теперь только заказанные рукописи. Искренне желаем успеха и надеемся, что вам еще удастся заинтересовать своим произведением кого-то еще». Надо же такую белиберду придумать! Не так это просто, три раза впихнуть в одно предложение слово «возрастающий», но они сумели.

– А если конверта с обратным адресом вместе с присланной рукописью не оказывалось? Рассказ летел в мусорную корзину? – спросил писатель. – Так?

– Безусловно. Не до них уже было.

Лицо молодого писателя приобрело какое-то странное выражение. Словно лицо человека, который попал в яму, куда запускают тигров, уже разорвавших в клочья несколько десятков более достойных людей. Пока еще человек не видит тигров. Но он чувствует, что они где-то рядом, и понимает, что когти их еще остры.

– Короче, – продолжил редактор, доставая портсигар, – рассказ пришел. Девушка, занимавшаяся почтой, достала его, подколола к первой странице бланк с отказом и уже собралась сунуть в конверт с обратным адресом, когда взгляд ее упал на фамилию автора. «Персонажей» она читала. В ту осень все читали эту книгу, либо уже, либо прямо сейчас, либо ждали очереди в библиотеке, либо рылись по книжным полкам в аптеках, ожидая, когда она выйдет в мягкой обложке.

Жена писателя, заметив мимолетное беспокойство на лице мужа, взяла его за руку. Тот ответил ей улыбкой. Редактор щелкнул под сигаретой золотым «Ронсоном», и при вспышке пламени в сгущающейся темноте все они заметили, какое старое у него лицо: висящие, словно из крокодиловой кожи, мешки под глазами, испещренные морщинами щеки, по-старчески торчащий подбородок, похожий на нос корабля. «И этот корабль, – подумалось писателю, – называется «Старость». Никто особенно не торопится в плавание на нем, но каюты всегда полны. И палубы, если уж на то пошло».

Огонек зажигалки погас, и редактор в задумчивости затянулся сигаретой.

– Девушка, которая прочла рассказ, вместо того чтобы отправить его обратно, теперь редактор в «Пантамс санз». Как ее зовут, сейчас не важно. Важно то, что на большой координатной сетке жизни вектор этой девушки пересекся с вектором Рега Торпа в отделе корреспонденции журнала «Логанс». Ее вектор шел вверх, его – вниз. Она отправила рассказ своему боссу, тот передал его мне. Я прочитал, и мне понравилось. Чуть длиннее, чем нам нужно, но я уже видел, где можно без ущерба сократить пять сотен слов, и этого вполне хватило бы.

– О чем рассказ? – спросил писатель.

– Об этом можно было бы и не спрашивать, – ответил редактор. – Его содержание отлично вписывается в мою историю.

– О том, как сходят с ума?

– Вот именно. Чему первым делом учат в колледжах обучающихся писательскому мастерству? Пишите о том, что знаете. Рег Торп писал об этом, потому что сходил с ума. И мне, возможно, рассказ понравился, потому что я двигался туда же. Вы можете, конечно, сказать – если бы кто-то из вас был редактором, – что меньше всего читающей публике нужен рассказ на тему: «В Америке мы сходим с ума со вкусом», подраздел А: «Никто больше не разговаривает друг с другом». Популярная тема в литературе двадцатого века. Все великие писали на эту тему, и все писаки заносили над ней топор. Но рассказ был смешной. Я хочу сказать, просто уморительный.

Никогда раньше я не читал ничего похожего, и позже – тоже. Ближе всего, может быть, стоят некоторые рассказы Скотта Фицджеральда… И «Гэтсби». В рассказе Торпа его герой сходит с ума, но сходит очень забавным образом. Вас не оставляет улыбка, и есть парочка мест – самое лучшее из них, где герой выливает белила на голову одной толстой девице, – когда вы просто смеетесь в голос. Но, знаете, смех такой… нервный. Смеетесь, а сами поглядываете через плечо, не подслушивает ли кто. Строки, создающие это напряжение, исключительно хороши: чем больше вы смеетесь, тем больше нервничаете. И чем больше нервничаете, тем больше смеетесь… до того самого момента, когда герой возвращается домой с приема, устроенного в его честь, и убивает жену и дочь.

– А каков сюжет? – спросил агент.

– Это не имеет значения, – ответил редактор. – Просто рассказ о молодом человеке, который постепенно проигрывает сражение с успехом. Лучше пусть у вас будет общее впечатление. Детальный пересказ сюжета просто скучен. Это всегда так.

Короче, я написал ему: «Дорогой Рег Торп, я только что прочел «Балладу о гибкой пуле» и думаю, что рассказ великолепен. Хотел бы опубликовать его в «Логансе» в начале будущего года, если Вас это устроит. Что Вы скажете о 800 долларах? Оплата сразу по соглашению. Почти сразу». Новый абзац…

Редактор снова проткнул вечерний воздух своей сигаретой.

– «Рассказ немного великоват, и я хотел бы, чтобы Вы сократили его примерно на пятьсот слов, если это возможно. Я даже соглашусь на две сотни: мы всегда можем выкинуть какую-нибудь карикатуру». Абзац. «Позвоните, если захотите». Подпись. И письмо пошло в Омаху.

– Вы все помните слово в слово? – спросила жена писателя.

– Всю нашу переписку я держал в специальной папке, – сказал редактор. – Его письма, копии моих. К концу их набралось довольно много, включая и три или четыре письма от Джейн Торп, жены Рега. Я часто их перечитывал. Безрезультатно, конечно. Пытаться понять гибкую пулю – это все равно что пытаться понять, почему у ленты Мебиуса только одна сторона. Просто так уж устроен этот лучший из миров… Да, я действительно помню все слово в слово. Почти все. Есть люди, которые помнят наизусть Декларацию независимости.

– Готов спорить, он позвонил на следующий же день, – сказал агент, ухмыляясь. – С оплатой разговора за счет редакции.

– Нет, не позвонил. Вскоре после выхода «Персонажей преступного мира» Торп вообще перестал пользоваться телефоном. Это сказала мне его жена. Когда они переехали из Нью-Йорка в Омаху, Торпы даже не устанавливали в новом доме аппарат. Он, понимаете ли, решил, что телефонная сеть на самом деле работает не на электричестве, а на радии. Считал, что это один из нескольких наиболее строго охраняемых секретов в истории современного человечества. Он уверял, жену в том числе, что именно радий ответственен за растущее число раковых заболеваний, а вовсе не сигареты, выхлопные газы и промышленные отходы. Мол, каждый телефон содержит в трубке маленький кристалл радия, и каждый раз, когда вы пользуетесь телефоном, вам всю голову наполняет радиацией.

– Пожалуй, он действительно свихнулся, – сказал писатель, и все рассмеялись.

– Он ответил письмом, – продолжил редактор, отшвыривая окурок в сторону озера. – В нем говорилось: «Дорогой Генри Уилсон (просто Генри, если не возражаете), Ваше письмо меня взволновало и обрадовало. А жена, пожалуй, была рада даже больше меня. Деньги меня устраивают, хотя, признаться, публикация на страницах «Логанса» – уже вполне адекватное вознаграждение (но деньги я, разумеется, приму). Я просмотрел Ваши сокращения и согласен с ними. Думаю, они и рассказ сделают лучше, и сохранят место для тех карикатур. С наилучшими пожеланиями, Рег Торп».

После его подписи стоял маленький рисунок, скорее даже что-то просто начириканное: глаз в центре пирамиды, как на обратной стороне долларового банкнота. Только вместо «Novus Ordo Seclorum» внизу ютились слова «Fornit Some Fornus».

– Или латынь, или какая-то шутка, – сказала жена агента.

– Просто свидетельство растущей эксцентричности Рега Торпа, – сказал редактор. – Его жена поведала мне, что Рег уверовал в каких-то маленьких человечков, что-то вроде эльфов или гномов. В форнитов. Для него это были эльфы удачи, и он считал, что один из них живет в его пишущей машинке.

– О Господи, – вырвалось у жены писателя.

– По Торпу, у каждого форнита был маленький приборчик наподобие пистолета-распылителя, заполненный… Видимо, можно сказать, порошком удачи. И этот порошок удачи…

– …называется «Форнус», – закончил за него писатель, широко улыбаясь.

– Да, его жена тоже думала, что это забавно. Вначале. Форнитов Торп придумал двумя годами раньше, когда планировал «Персонажей преступного мира», и поначалу она думала, что Рег просто над ней подшучивает. Может быть, когда-то так оно и было. Но потом выдумка развилась в суеверие, потом в непоколебимую веру. Я бы назвал это… гибкой выдумкой. Которая стала в конце концов твердой. Очень твердой.

Все молчали. Улыбки погасли.

– В этом деле с форнитами имелись и забавные стороны, – сказал редактор. – В конце пребывания Торпов в Нью-Йорке пишущую машинку Рега очень часто приходилось отдавать в ремонт, и еще чаще она оказывалась в мастерской после их переезда в Омаху. Один раз, когда его собственная машинка была в ремонте, Рег в той же мастерской взял машинку напрокат, а через несколько дней после того, как он забрал свою домой, ему позвонил менеджер и сказал, что вместе со счетом за ремонт и чистку его машинки Рег получит еще и счет за чистку той, которую он брал на время.

– А в чем было дело? – спросила жена агента.

– Кажется, я догадываюсь, – сказала жена писателя.

– Там оказалось полно всяческой еды, – сказал редактор. – Маленькие кусочки тортов и пирожных. На валике и на клавишах было намазано ореховое масло. Рег кормил форнита, живущего в пишущей машинке. И на тот случай, если форнит успел перебраться, он кормил и машинку, взятую напрокат.

– О Боже, – произнес писатель.

– Как вы понимаете, ничего этого я тогда еще не знал. Поэтому я ответил ему и написал, что очень рад его согласию. Моя секретарша отпечатала письмо, принесла его мне на подпись, а потом ей понадобилось зачем-то выйти. Я подписал – она все не возвращалась. И вдруг – я даже не могу сказать зачем – я поставил под своей фамилией тот же самый рисунок. Пирамиду. Глаз. И «Fornit Some Fornus». Идиотизм. Секретарша заметила и спросила, действительно ли я хочу, чтобы она отправила письмо в таком виде. Я пожал плечами и сказал, чтобы отправляла.

Через два дня мне позвонила Джейн Торп. Сказала, что мое письмо привело Рега в сильное возбуждение. Рег решил, что нашел родственную душу. Кого-то еще, кто знает про форнитов. Видите, какая сумасшедшая получилась ситуация? Насколько я тогда знал, форнит мог быть вообще чем угодно: от гаечного ключа до ножа для разделки мяса. То же самое касается и форнуса. Я объяснил Джейн, что просто скопировал рисунок Рега. Она захотела узнать почему. Я как мог уходил от ответа: не мог же я ей сказать, что, подписывая письмо, был здорово пьян.

Он остановился, и над лужайкой повисло неуютное молчание. Присутствующие принялись разглядывать небо, озеро, деревья, хотя ничего интересного там за последнюю минуту-две не прибавилось.

– Я пил всю свою взрослую жизнь и едва ли смогу сказать, когда начал терять контроль над этой страстью. В профессиональном смысле я удерживался над бутылкой почти до самого конца. Я начинал пить во время ленча и возвращался в редакцию «на бровях», однако там я функционировал безупречно. А вот выпивка после работы – сначала в поезде, потом дома, – именно это столкнуло меня за точку нормального функционирования.

У нас с женой и так хватало проблем, не связанных с пьянством, но пьянство эти проблемы только усложняло. Жена довольно долго собиралась уйти от меня, и за неделю до того, как я получил рассказ Торпа, она все-таки ушла.

Когда пришел рассказ, я как раз пытался как-то справиться с этим ударом. Пил слишком много. И вдобавок у меня наступило то, что сейчас, я думаю, стало модно называть «кризисом середины жизни». Тогда, однако, я знал только, что угнетен состоянием моей профессиональной жизни так же, как состоянием личной. Я с трудом справлялся… пытался справиться с растущим ощущением, что редактирование рассказов для массового потребителя, которые будут прочитаны лишь нервными пациентами в стоматологических клиниках, домохозяйками да изредка скучающими студентами, – занятие отнюдь не благородное. Я пытался сжиться с мыслью – все мы в «Логансе» пытались, – что еще через шесть, или десять, или четырнадцать месяцев «Логанса», возможно, уже не будет.

И вот посреди этого серого осеннего ландшафта средневозрастной озабоченности появляется, словно яркий солнечный луч, очень хороший рассказ очень хорошего писателя, забавный, энергичный взгляд на механику схождения с ума. Я знаю, это звучит странно, когда говоришь про рассказ, в котором главный герой убивает жену и маленького ребенка, но вы спросите любого редактора, что такое настоящая радость, и он скажет вам, что это неожиданно появляющийся блестящий роман или рассказ, который приземляется на вашем столе, словно большой рождественский подарок. Вы все, наверно, знаете рассказ Ширли Джексон «Лотерея». Он кончается так плохо, что хуже и представить себе трудно. Я имею в виду, что там до смерти забивают камнями одну добрую леди. И в убийстве участвуют ее сын и дочь, можете себе представить! Но это великолепный рассказ. Готов спорить, редактор «Нью-Йоркера», который первым его прочел, в тот день ушел домой насвистывая. Я все это говорю к тому, что рассказ Торпа стал для меня лучшим, что случилось тогда в моей жизни. Единственным хорошим событием. И из того, что его жена сказала мне в тот день по телефону, я понял, что для Рега мое согласие на публикацию рассказа было единственным хорошим событием за последнее время. Отношения автора и редактора – это всегда взаимный паразитизм, но в нашем с Регом случае этот паразитизм достиг неестественной степени.

– Давайте вернемся к Джейн Торп, – предложила жена писателя.

– Да. Я в каком-то смысле отвлекся. Она была очень рассержена из-за форнитов. Сначала. Я сказал ей, что просто начирикал символ с пирамидой и глазом под своей подписью, не имея понятия, что это такое, и извинился, если сделал что-то не так.

Джейн преодолела свое раздражение и рассказала мне о том, что происходило. Она, видимо, тревожилась все больше и больше, потому что поговорить ей было не с кем. Родители умерли, а все друзья остались в Нью-Йорке. Рег не пускал в дом никого. Они все, говорил он, или из налогового управления, или из ФБР, или из ЦРУ. Вскоре после того, как они переехали в Омаху, в их двери постучала маленькая девочка-скаут, продававшая скаутские пирожные для сбора средств. Рег наорал на нее, велел убираться к черту, поскольку он, мол, знает, зачем она здесь, и все такое. Джейн пыталась спорить с ним, заметив, что девочке всего десять лет. На что Рег сказал, что у людей из налогового управления нет ни души, ни совести. И кроме того, эта маленькая девочка, мол, вполне могла быть андроидом. Андроиды якобы не подлежат защите по законам о детском труде. Люди из налогового управления запросто могут подослать к нему андроида – девочку-скаута, набитую кристаллами радия, чтобы вызнать, не прячет ли он каких-нибудь секретов, а заодно и напулять в него канцерогенных лучей.

– Боже правый, – произнесла жена агента.

– Она ждала дружеского голоса, и мой оказался первым. Я услышал историю про девочку-скаута, узнал о том, как ухаживать за форнитами и чем их надо кормить, услышал про форнус и про то, что Рег отказывается пользоваться телефоном. Со мной она говорила по платному телефону из аптеки, что в пяти кварталах от их дома. Джейн сказала мне, что на самом деле Рег боялся не чиновников из налогового управления и не людей из ЦРУ или ФБР. Больше всего его беспокоило, что они – некая анонимная группа лиц, которые ненавидят Рега, завидуют ему и не остановятся ни перед чем, чтобы с ним разделаться, – узнают про форнита и захотят его убить. А если форнит умрет, не будет больше ни романов, ни рассказов, ничего не будет. Чувствуете? Квинтэссенция безумия. Они собираются его прикончить. В конце концов главным пугалом стало даже не налоговое управление, которое, должно быть, устроило ему адскую жизнь из-за доходов от «Персонажей преступного мира», а они. Типичная параноидальная фантазия. Они хотели убить его форнита.

– Боже, и что ты ей сказал? – спросил агент.

– Попытался успокоить ее, – ответил редактор. – Можете себе представить, я, только что после ленча с пятью мартини, разговариваю с перепуганной женщиной, стоящей в телефонной будке в аптеке в Омахе, и пытаюсь убедить ее, что все в порядке и она не должна волноваться из-за того, что ее муж верит, будто в телефонах полно кристаллов радия или будто какая-то анонимная группа подсылает к нему андроидов в обличье девочек-скаутов собирать о нем информацию. Уговариваю не беспокоиться из-за того, что ее муж до такой степени отделил свой талант от собственных способностей, что в конце концов поверил, будто в его пишущей машинке живет эльф.

Я не думаю, что в чем-то ее убедил.

Она просила меня – нет, умоляла, – чтобы я поработал с Регом над его рассказом, чтобы он был опубликован. Она едва-едва не признала, что «Гибкая пуля» – это, может быть, последний контакт Рега с тем, что мы, смеясь, называем реальностью.

Я спросил ее, что мне делать, если Рег снова упомянет форнитов. «Подыграйте ему», – ответила она. Именно так. «Подыграйте ему». Потом она повесила трубку.

На следующий день я нашел в почте письмо от Рега. Пять страниц, отпечатанных через один интервал. В первом параграфе говорилось о рассказе. Он сообщал, что второй вариант продвигается успешно. Предполагал, что сможет убрать семьсот слов из первоначальных десяти тысяч пятисот, доведя объем рассказа до плотных девяти тысяч восьмисот.

Все остальное было про форнитов и форнус. Его собственные наблюдения и вопросы… десятки вопросов.

– Наблюдения? – Писатель наклонился вперед. – Он действительно видел их?

– Нет, – сказал редактор. – На самом деле он их не видел, но в определенном смысле… все-таки видел. Астрономы, например, знали про Плутон задолго до того, как появились телескопы достаточно мощные, чтобы увидеть планету. Они узнали все, наблюдая за орбитой Нептуна. И таким же образом Рег вел наблюдения за форнитами. Замечал ли я, что они любят есть ночью? Он кормил их и в дневные часы, но потом заметил, что почти вся пища исчезает только после восьми вечера.

– Галлюцинация? – спросил писатель.

– Нет, – ответил редактор. – Его жена вычищала из машинки сколько могла, когда Рег уходил на вечернюю прогулку. А он уходил каждый вечер часов около девяти.

– И как у нее хватило духа обвинять тебя? – осуждающе пробормотал агент, усаживаясь в скрипнувшем под его тяжестью садовом кресле поудобнее. – Она сама подкармливала его фантазии.

– Ты не понимаешь, почему она позвонила и почему она была расстроена, – спокойно сказал редактор, потом посмотрел на жену писателя. – Но, я думаю, ты, Мег, догадываешься?

– Может быть, – сказала она и искоса бросила на мужа виноватый взгляд. – Она разозлилась не потому, что ты давал дополнительную почву его фантазиям. Она боялась, что ты их разрушишь.

– Браво. – Редактор зажег новую сигарету. – И по той же причине она убирала корм для форнитов. Если бы пища продолжала накапливаться в машинке, Рег, следуя прямо от своего первого иррационального постулата, сделал бы совершенно рациональный вывод, а именно, что его форнит либо умер, либо ушел. Следовательно, конец форнусу. Следовательно, конец писательству. Следовательно… – Он замолчал, позволив последнему слову улететь вместе с табачным дымом, потом продолжил: – Он думал, что форниты, по всей вероятности, ведут ночной образ жизни. Они не любили громких звуков: он заметил, что не может работать наутро после больших шумных вечеринок. Они ненавидели телевидение, ненавидели статическое электричество, ненавидели радий. Рег писал, что продал свой телевизор за двадцать долларов и давно уже избавился от наручных часов со светящимся циферблатом. Дальше шли вопросы. Как я узнал про форнитов? Может быть, у меня тоже живет один? Если так, то что я думаю об этом и о том? Видимо, нет смысла пересказывать его письмо в подробностях. Если у вас когда-нибудь была собака какой-то определенной породы и вы припомните, какие вопросы задавали владельцам таких же собак насчет ухода за ней и кормления, вы легко представите себе вопросы, которыми засыпал меня Рег. Одной маленькой закорючки под моей подписью оказалось достаточно, чтобы открыть ящик Пандоры.

– Что ты написал в ответ? – спросил агент.

– Здесь-то и начались неприятности, – медленно произнес редактор. – Для нас обоих. Джейн попросила подыграть ему, что я и сделал. К счастью, слишком хорошо. Ответ на его письмо я писал дома, будучи сильно пьяным. Квартира казалась совсем опустевшей. Пахло чем-то застойным: сигаретный дым, недостаточное проветривание. Когда Сандра ушла, все развалилось. Мятое покрывало на диване. Грязные тарелки в раковине. И все такое. Мужчина средних лет, не приспособленный к ведению домашнего хозяйства…

Я сидел перед машинкой с заправленным в нее бланком и думал: «Мне нужен форнит. Пожалуй даже, мне нужна целая дюжина форнитов, чтобы они посыпали форнусом весь этот проклятый одинокий дом». В тот момент я был достаточно пьян, чтобы позавидовать помешательству Рега Торпа.

Я написал ему, что у меня, конечно же, тоже есть форнит и что он удивительно походит повадками на форнита Рега. Ведет ночной образ жизни. Ненавидит шум, но, кажется, любит Баха и Брамса… Мне часто работается лучше всего после того, как я вечером послушаю их музыку – так я ему и написал. Написал также, что мой форнит определенно питает слабость к киршнерской колбасе. Пробовал ли Рег кормить своего этим блюдом? Я просто оставляю кусочки около синего редакторского карандаша, который всегда беру домой, и наутро они почти всегда исчезают. Разумеется, если предыдущим вечером не было шумно, как Рег и сам заметил. Я написал ему, что благодарен за информацию о радии, хотя у меня и нет часов со светящимся циферблатом. Рассказал, что мой форнит живет у меня еще с колледжа. Мое собственное сочинительство так захватило меня, что я отпечатал почти шесть страниц. Только в самом конце я добавил абзац о рассказе, чисто для проформы, и подписался.

– А под подписью?.. – спросила жена литературного агента.

– Разумеется, Fornit Some Fornus. – Он умолк на секунду. – Вы в темноте не видите, конечно, но я покраснел. Я был тогда жутко пьян и жутко доволен собой… Утром я, возможно, опомнился бы, но к тому времени было уже поздно.

– Ты отправил письмо в тот же вечер? – пробормотал писатель.

– Да, именно. А потом полторы недели ждал затаив дыхание. Наконец получил рукопись, адресованную в редакцию на мое имя, но без сопроводительного письма. Он сократил все, о чем мы договаривались, и я решил, что теперь рассказ просто безукоризнен, но сама рукопись… Я положил ее в свой кейс, отнес домой и перепечатал. Все листы были в странных желтых пятнах, и я подумал…

– Моча? – спросила жена агента.

– Да, я сначала тоже так подумал. Но оказалось, нет. Вернувшись домой, я обнаружил в почтовом ящике письмо от Рега. На этот раз десять страниц. И из содержания его становилось ясно, откуда взялись желтые пятна, – он не нашел киршнерской колбасы и попробовал кормить форнита джорданской.

Писал, что форниту понравилось. Особенно с горчицей.

В тот день я был более или менее трезв. Но его письмо в сочетании с этими жалкими горчичными пятнами, отпечатавшимися на листах рукописи, заставили меня двинуться прямиком к бару. Как говорится: «Круг не прошел – двести долларов не получаешь. Двигайся прямо в бар» [12] .

– А что еще он писал? – спросила жена агента. Рассказ все больше и больше завораживал ее. Она наклонилась вперед, перегнувшись через собственный немалых размеров живот в позе, напомнившей жене писателя щенка Снупи [13] , влезшего на свою будку и изображающего горного орла.

– На этот раз всего две строчки про рассказ. Мол, вся заслуга принадлежит форниту… и мне. Идея с колбасой, мол, просто великолепна. Ракне от нее в полном восторге, и как следствие…

– Ракне? – переспросил писатель.

– Это имя форнита, – ответил редактор. – Ракне. И как следствие, Ракне серьезно помог ему с доработкой рассказа. А все остальное в письме – настоящий параноидальный бред. Вы такого в жизни никогда не видели.

– Рег и Ракне – союз, заключенный на небесах, – произнесла жена писателя, нервно хихикнув.

– Вовсе нет, – сказал редактор. – У них сложились чисто рабочие отношения. Ракне был мужского пола.

– Ладно, расскажи нам, что было дальше в письме.

– Это письмо я наизусть не помню. Для вас же, может быть, лучше. Даже ненормальность начинает через некоторое время утомлять. Рег писал, что их молочник из ЦРУ. Почтальон – из ФБР: Рег видел у него в сумке с газетами револьвер с глушителем. Люди в соседнем доме просто какие-то шпионы: у них фургон с аппаратурой для слежки. В угловой магазин за продуктами он больше ходить не осмеливается, потому что его хозяин – андроид. Он, мол, и раньше это подозревал, но теперь совсем уверен. Рег заметил перекрещивающиеся провода у него на черепе под кожей в том месте, где хозяин начал лысеть. А засоренность дома радием в последнее время значительно повысилась: по ночам он замечал в комнатах слабое зеленоватое свечение.

Письмо его заканчивалось следующими строками: «Я надеюсь, Генри, Вы напишете мне и расскажете о Вашем (и Вашего форнита) положении относительно врагов. Уверен, что контакт с Вами – это явление весьма не случайное. Я бы сказал, что это спасательный круг, посланный (Богом? провидением? судьбой? любое слово на Ваш выбор) в самый последний момент. Человек не может в одиночку долго сопротивляться тысяче врагов. И обнаружить наконец, что ты не один… Видимо, я не сильно преувеличу, если скажу, что общность происходящего с нами – это единственное, что спасает меня от полного краха. Думаю, не сильно. Мне нужно знать, преследуют ли враги Вашего форнита так же, как моего? Если да, то как Вы с ними боретесь? Если нет – то, как Вы думаете, почему? Повторяю, мне очень нужно это знать».

Письмо было подписано закорючкой с девизом «Fornit Some Fornus», потом следовал постскриптум в одно предложение. Одно, но совершенно убийственное. «Иногда я сомневаюсь в своей жене».

Я прочел письмо три раза подряд и по ходу дела уговорил целую бутылку «Блэк велвет» [14] . Потом начал раздумывать, что ему ответить. Я не сомневался, что передо мной «крик тонущего о помощи». Какое-то время работа над рассказом держала его на поверхности, но теперь она завершилась. Теперь целостность его рассудка зависела от меня. Что было совершенно логично, поскольку я сам навлек на себя эту заботу.

Я ходил туда-сюда по пустым комнатам. Потом начал выключать все из сети. Я был пьян, вы понимаете, а обильное принятие спиртного открывает совершенно неожиданные перспективы внушаемости. Почему, собственно, редакторы и юристы всегда готовы оплатить три круга подряд перед заключением контрактов во время ленча.

Литературный агент расхохотался, но атмосфера общей неуютной напряженности сохранилась.

– И пожалуйста, помните, Рег Торп был исключительным писателем. Он демонстрировал абсолютную убежденность в том, о чем писал. ФБР, ЦРУ, налоговое управление – они враги. Некоторые писатели обладают очень редким даром писать тем серьезнее и спокойнее, чем больше их беспокоит тема. Стейнбек умел это, и Хемингуэй… И Рег Торп обладал тем же талантом. Когда вы входили в его мир, все начинало казаться очень логичным. И, приняв саму идею форнитов, вполне можно было поверить в то, что почтальон действительно держит в своей сумке пистолет тридцать восьмого калибра с глушителем. Или что соседи-студенты на самом деле агенты КГБ с упрятанными в восковых зубах капсулами с ядом, агенты, посланные убить или поймать Ракне любой ценой.

Конечно же, я не поверил в базовую идею. Но мне было тяжело думать. И я стал выключать из сети все подряд. Сначала цветной телевизор, потому как всем известно, что они действительно что-то излучают. В свое время мы опубликовали в «Логансе» статью вполне респектабельного ученого, предположившего, что излучение, испускаемое домашними телевизионными приемниками, нарушает ритмы активности человеческого мозга, может быть, и в незначительной степени, но всегда. Он также предположил, что в этом заключается причина падения успеваемости студентов, ухудшения результатов проверок грамотности и ослабления арифметических способностей у школьников младших классов. Кто, в конце концов, сидит всегда ближе всех к телевизору?

Короче, я отключил телевизор, и мне показалось, что мои мысли действительно прояснились. Мне стало настолько лучше, что я отключил радио, тостер, стиральную машину и сушилку. Потом я вспомнил про микроволновую печь и отключил ее тоже. Меня охватило настоящее чувство облегчения, когда я вырвал у проклятой твари зубы: у нас стояла печь одного из первых выпусков, огромная, как дом, и, возможно, действительно опасная. Сейчас их экранируют гораздо лучше.

Раньше я просто не представлял, сколько в обычном зажиточном доме вещей, которые втыкаются в стену. Мне привиделся образ этакого зловредного электрического осьминога со змеящимися в стенах электропроводами вместо щупалец, которые соединены с проводами снаружи, которые все идут к энергостанции, принадлежащей правительству.

Редактор замолчал, отхлебнул минеральной и продолжил:

– И пока я все это делал, мое мышление как бы раздвоилось. В основном я действовал, подчиняясь суеверному импульсу. На свете множество людей, которые ни за что не пройдут под лестницей и не станут открывать зонтик в доме. Есть баскетболисты, которые меняют носки, когда игра не клеится. Я думаю, в таких случаях рациональный разум просто играет в стереодисбалансе с иррациональным подсознанием. Если бы меня попросили определить «иррациональное подсознание», я бы сказал, что это расположенная в мозгу у каждого из нас маленькая, обитая изнутри мягким материалом комната, где стоит только один карточный столик, на котором нет ничего, кроме револьвера, заряженного гибкими пулями.

Когда вы, идя по улице, сворачиваете, чтобы не проходить под лестницей, или выходите из дома под проливной дождь со сложенным зонтиком, часть вашей цельной личности отделяется, заходит в эту комнату и берет со стола револьвер. Может быть, вы даже держите в голове одновременно сразу две мысли: «Ходить под лестницей безопасно» и «Не ходить под лестницей тоже безопасно». Но как только лестница оказывается позади – или когда зонтик открывается, – вы снова воссоединяетесь.

– Очень интересная мысль, – сказал писатель. – Я надеюсь, ты не откажешься развить ее чуть дальше. Когда, по-твоему, иррациональная часть личности прекращает баловаться с оружием и приставляет пистолет себе к виску?

– Когда человек начинает писать в газеты, требуя, чтобы лестницы запретили, потому что ходить под ними опасно.

Все рассмеялись.

– Раз уж я развил эту мысль, ее следует закончить. Иррациональная часть личности стреляет в мозг гибкой пулей, когда человек начинает крушить все вокруг, сшибая лестницы и, возможно, нанося увечья тем, кто на них работает. Когда человек обходит лестницу, вместо того чтобы пройти под ней, это еще ничего не значит. Даже когда он начинает писать в газеты, заявляя, что Нью-Йорк приходит в упадок, потому что люди бездумно ходят под лестницами, на которых кто-то работает, это тоже ничего не значит. Но когда он принимается сшибать лестницы, тогда он уже ненормален.

– Потому что это не скрывается, – пробормотал писатель.

– А ты знаешь, Генри, – сказал агент, – в этом что-то есть. Я вот, например, всегда говорю, что нельзя прикуривать втроем от одной спички. Не знаю, откуда у меня взялся этот пунктик, но как-то раз я услышал, что примета появилась еще в первую мировую войну. Оказывается германские снайперы всегда выжидали, пока томми [15] начнут прикуривать друг у друга. По первому наводишься, по второму прицеливаешься, а третьему разносишь башку. Впрочем, то, что я узнал все это, ничего не меняет: я до сих пор не даю прикуривать троим от одной спички. Одна моя половина говорит, что совершенно не имеет значения, сколько сигарет прикуривать – хоть дюжину. Зато другая вещает зловещим голосом, как скверное подражание Борису Карлоффу [16] : «О-о-о, если ты-ы-ы сде-е-елаешь э-э-это…»

– Но не всякое безумие связано с суеверием, правильно? – робко спросила жена писателя.

– Ой ли? – ответил редактор. – Жанна д’Арк слышала голоса с небес. Люди, случается, думают, что в них вселились демоны. Другие видят наяву гремлинов, или дьяволов… или форнитов. Даже термины, которые мы используем, чтобы обозначить безумие, обязательно предполагают суеверие в той или иной форме. Мания… ненормальность… иррациональность… лунатизм… сумасшествие. Для сумасшедшего реальность искажается, и тогда в ту маленькую комнату, где лежит пистолет, перетекает вся личность целиком.

Моя же рациональная половина все еще оставалась на месте. Окровавленная, избитая до синяков, негодующая и довольно напуганная, но пока еще на месте. Она говорила мне: «Ладно, все в порядке. Завтра, когда протрезвеешь, воткнешь все обратно, слава Богу. А пока можешь поиграть в свои игры, если уж тебе это так нужно, но не более того. Не более».

Рациональный голос имел полное право быть испуганным. В каждом из нас есть что-то, что просто тянется к безумию. Всякий, кто смотрел вниз с крыши очень высокого здания, наверняка чувствовал хотя бы слабый, но отвратительный позыв прыгнуть. А каждый, кто подносил к виску заряженный пистолет…

– Не надо, – сказала жена писателя. – Пожалуйста.

– Хорошо, не буду, – сказал редактор. – Я к чему все это говорил: даже люди с самой крепкой психикой удерживают свое здравомыслие, цепляясь за скользкую веревку. Я действительно в это верю. Цепи рациональности смонтированы в человеке очень небрежно.

Короче, уже не сдерживаемый ничем, я пошел в свой кабинет, напечатал письмо Регу Торпу, вложил его в конверт, наклеил марку и отправил в тот же вечер. На самом деле я ничего этого не помню: слишком был пьян. Но, видимо, я все это действительно сделал, потому что, проснувшись на следующее утро, я обнаружил рядом с пишущей машинкой копию письма, марки и коробку с конвертами. Содержание письма вполне соответствовало тому, что можно ожидать от пьяного. Общий смысл был таков: врагов привлекают не только форниты, но еще и электричество, поэтому, когда ты избавишься от электричества, ты избавишься от врагов. В конце я приписал: «Электричество влияет на то, что ты думаешь об этих вещах, Рег. Интерферирует с ритмами мозга. Кстати, у твоей жены есть кухонный смеситель?»

– Фактически ты начал «писать письма в газету», – сказал писатель.

– Да. Это письмо я написал в пятницу вечером. В субботу утром я проснулся около одиннадцати с жутким похмельем и очень смутными воспоминаниями о том, что это на меня вчера нашло. Втыкая электроприборы в розетки, я ощущал мощные приливы стыда. И еще более мощные приливы, когда я увидел, что написал Регу. Я перерыл весь дом, разыскивая оригинал письма в надежде, что все-таки не отправил его. Но оказалось, отправил. Остаток того дня я как-то пережил, приняв решение справляться с ударами судьбы как мужчина и завязать пить. Я был уверен, что сумею.

В следующую среду пришло письмо от Рега. Одна страница от руки, почти целиком изрисованная закорючками со словами «Fornit Some Fornus». А в центре всего несколько предложений: «Ты был прав. Спасибо, спасибо, спасибо. Рег. Ты был прав. Теперь все в порядке. Рег. Огромное спасибо. Рег. Форнит чувствует себя отлично. Рег. Спасибо. Рег».

– О Боже, – прошептала жена писателя.

– Готов спорить, жена Рега была вне себя, – сказала жена агента.

– Напротив. Потому что это сработало.

– Сработало? – переспросил агент.

– Он получил мое письмо с утренней почтой в понедельник. В полдень он отправился в местную контору энергокомпании и сказал, чтобы они отключили подачу электричества к его дому. Джейн Торп, конечно, закатила истерику. Ее плита работала на электричестве, а кроме нее, еще смеситель, швейная машинка, посудомоечно-сушильный агрегат… ну, сами понимаете. К вечеру понедельника, я уверен, она была готова меня убить.

Только поведение Рега убедило ее в том, что я не псих, а чудотворец. Он спокойно усадил ее в гостиной и вполне рационально объяснился с ней. Сказал, будто понимает, что последнее время вел себя несколько странно, и знает, что она беспокоится. Сказал, что с отключением электричества чувствует себя гораздо лучше и будет счастлив помогать ей по хозяйству, чтобы облегчить хлопоты, которые это вызвало. Потом предложил заглянуть поболтать к соседям.

– К агентам КГБ с фургоном, набитым радием? – спросил писатель.

– Да, к ним. Джейн это просто ошеломило. Она согласилась пойти, но призналась мне позже, что готовилась к какой-нибудь действительно некрасивой сцене: обвинения, угрозы, истерика. Она даже собиралась уйти от Рега, если он не согласится на профессиональную помощь. В ту среду утром Джейн сказала мне по телефону, что дала себе обещание: электричество – это последняя капля. Еще хоть что-нибудь, и она уезжает в Нью-Йорк. Джейн, понятно, начинала бояться. Все менялось так постепенно, почти неуловимо, и она любила его, но даже ее терпению приходил конец. Джейн решила, что, если Рег скажет этим соседям-студентам хоть одно резкое слово, она уйдет. Гораздо позже я узнал, что она окольными путями пыталась получить информацию о том, как оформляется в Небраске отправка на принудительное лечение.

– Бедная женщина, – пробормотала жена писателя.

– Но вечер, однако, прошел блестяще, – сказал редактор. – Рег был обаятелен в лучших своих традициях, а если верить Джейн, это значит – очень обаятелен. Она уже года три не видела его таким веселым. Замкнутость, скрытность – все исчезло. Нервный тик. Невольные прыжки и взгляды через плечо, когда где-то открывается дверь. Он выпил пива и охотно разговаривал на любые темы, что волновали людей в те сумеречные мертвые дни: война, перспектива добровольной воинской службы, беспорядки в городах, законы против марихуаны.

Потом всплыло, что Рег написал «Персонажей преступного мира», и они все, как выразилась Джейн, «авторопели». Трое из четверых книгу уже читали, и, можете быть уверены, четвертый потом пулей понесся в библиотеку.

Писатель рассмеялся и кивнул. Знакомая ситуация.

– Итак, – сказал редактор, – мы оставим на какое-то время Рега Торпа и его жену – без электричества, но гораздо более счастливыми, чем прежде…

– Хорошо еще, что он печатал не на электрической машинке, – сказал агент.

– …и вернемся к вашему редактору. Прошло две недели. Кончалось лето. Ваш редактор, конечно, не удержался и несколько раз «развязывал», хотя в целом ему удавалось сохранять респектабельность. Дни шли своим чередом. На мысе Кеннеди готовились отправить человека на Луну. Вышел свежий номер «Логанса» с Джоном Линдсеем на обложке и, как всегда, разошелся плохо. Я сдал на оформление заказ на рассказ «Баллада о гибкой пуле»: автор – Рег Торп, право первой публикации, предполагаемая дата публикации – январь 1970 года, предполагаемый гонорар – 800 долларов, что в те времена было стандартом для основного произведения в номерах «Логанса».

Потом позвонил мой начальник, Джим Доуган. Не могу ли я заглянуть к нему? Я поднялся в кабинет к десяти утра, чувствуя себя в лучшем виде и всем своим видом это демонстрируя. Только позже до меня дошло, что Дженни Моррисон, его секретарша, выглядела в то утро так, словно еще не проснулась.

Я сел и спросил, чем могу быть ему полезен. Не буду говорить, что имя Рега Торпа не приходило мне в голову: то, что мы заполучили его рассказ, было для «Логанса» огромной удачей, и кое-кому полагались поздравления. Поэтому можете себе представить, как я был ошарашен, когда он продвинул мне через стол два бланка заказов на приобретение произведений. Рассказ Торпа и повесть Апдайка, которую мы планировали на февраль 1970-го. На обоих стоял штамп «ВОЗВРАТ».

Я взглянул на возвращенные заказы, потом на Джимми. Я ничего не понимал. В полном смысле слова не мог собраться с мыслями и сообразить, в чем тут дело. Что-то мешало. Я оглянулся и увидел маленькую электроплитку. Дженни приносила ее каждое утро и включала в сеть, чтобы Джим всегда, когда захочет, мог пить свежий кофе. Эта процедура вошла в правило уже года три или четыре назад. Но в то утро у меня в голове вертелась только одна мысль: «Если эту штуку выключить, я смогу думать. Я знаю, что, если выключить эту штуку, я во всем разберусь».

– Что это, Джим? – спросил я.

– Мне чертовски жаль, Генри, что именно мне приходится тебе об этом сообщать, – сказал он, – но с января 1970 года «Логанс» больше не печатает беллетристику.

Редактор умолк, ища сигарету, но его портсигар оказался пуст.

– У кого-нибудь есть курить?

Жена писателя протянула ему пачку «Салема».

– Спасибо, Мег.

Он закурил, погасил спичку взмахом руки и глубоко затянулся. В темноте засветился кончик сигареты.

– Короче, – продолжил он, – я уверен, что Джимми решил, будто я рехнулся. Я спросил его: «Не возражаешь?», потом, не дожидаясь ответа, протянул руку и выдернул из розетки шнур электроплитки.

У Джима отвисла челюсть.

– Какого черта, Генри?

– Мне трудно думать, когда эта штука работает. Интерференция, – объяснил я, и мне показалось, что это действительно так, поскольку с выключенной плиткой я смог вникнуть в ситуацию гораздо лучше. – Означает ли это, что меня вышибут?

– Я не знаю, – сказал он. – Это будут решать Сэм и совет директоров. Я просто не знаю, Генри.

Я мог бы много чего сказать. Джим, наверно, ожидал, что я буду умолять оставить меня. Знаете, есть поговорка: «С голым задом на ветру…»? Смысл ее трудно понять до тех пор, пока вы не испытаете на себе, что значит быть руководителем внезапно прекратившего свое существование отдела.

Но я не стал просить ни за себя, ни за судьбу беллетристики в «Логансе». Я просил за рассказ Рега Торпа. Сначала я сказал, что мы можем ускорить это дело и втиснуть его в декабрьский номер.

– Но, Генри, – сказал Джимми, – декабрьский уже полностью подготовлен. Ты сам знаешь. И потом, разговор идет о десяти тысячах слов.

– Девять восемьсот, – сказал я.

– И иллюстрация на страницу, – сказал он. – Забудь.

– Ну давай выбросим картинку, – предложил я. – Послушай, Джимми, это блестящий рассказ, может быть, самый лучший из того, что мы печатали за последние пять лет.

– Я читал его, Генри, – сказал Джимми. – И я знаю, что это отличный рассказ. Но мы просто не можем этого сделать. Рождество, а ты, черт побери, хочешь подбросить под рождественские елки Америки рассказ о человеке, который убивает жену и ребенка! Ты, должно быть, совсем… – Тут он умолк, и я перехватил его взгляд в сторону электроплитки. С таким же успехом он мог бы сказать то, что собирался, вслух.

Писатель медленно кивнул, не отрывая глаз от темного овала лица редактора.

– У меня началась головная боль. Сначала совсем несильная, и я вспомнил, что у Дженни Моррисон на столе стоит электрическая точилка для карандашей. Потом все эти флуоресцентные лампы в кабинете Джима… Обогреватели. Торговые автоматы в конце коридора. Если вдуматься, все здание целиком работало на электричестве. Я с удивлением задался вопросом, как тут вообще что-то удавалось сделать… И, наверно, в этот момент мне в голову заползла новая мысль. О том, что «Логанс» идет ко дну, потому что никто здесь не может думать в полную силу. А причина этого в том, что редакция размещается в высотном здании, которое работает на электричестве. Все наши мыслительные процессы совершенно искажены. Я еще, помню, подумал, что, если сюда пригласить медика с машиной для снятия электроэнцефалограмм, она бы выдала совершенно дикие кривые, сплошь состоящие из этих больших пиковых альфа-ритмов, характерных для злокачественных опухолей в мозгу.

От таких мыслей голова у меня совсем разболелась. Но я сделал еще одну попытку. Я попросил его по крайней мере поговорить с Сэмом Вадаром, главным редактором журнала, чтобы тот разрешил оставить рассказ в январском номере. Хотя бы как символ прощания с беллетристикой в «Логансе». Последний рассказ журнала.

Джимми поигрывал карандашом и кивал. Потом сказал:

– Я попробую, но, знаешь, я не думаю, что из этого что-то получится. У нас есть рассказ автора всего одного романа и рассказ Джона Апдайка, который ничуть не хуже. Может быть, даже лучше, и…

– Рассказ Апдайка не лучше! – не выдержал я.

– Бога ради, Генри, вовсе не обязательно кричать.

– А Я И НЕ КРИЧУ! – заорал я.

Он долго не сводил с меня взгляда. Голова у меня уже просто раскалывалась. Я слышал жужжание флуоресцентных ламп, похожее на звук, который получится, если посадить десяток мух в бутылку. И мне казалось, что я слышу, как Дженни включила точилку. «Они это специально делают, – подумал я. – Они хотят совсем меня с ума свести. Они знают, что я не смогу найти правильный ответ, пока эти штуки работают, и…»

Джим продолжал говорить что-то о целесообразности поднять на следующем редакционном совещании вопрос о том, что, может быть, стоит опубликовать те рассказы, относительно которых у меня есть с авторами по крайней мере устная договоренность, вместо того чтобы обрубать все публикации с определенного числа, хотя…

Я встал, прошел через комнату и выключил свет.

– Зачем ты это сделал? – спросил Джим.

– Ты знаешь зачем, – сказал я. – Тебе тоже следует смываться отсюда, Джимми, пока у тебя в голове еще хоть что-то осталось.

Он встал и подошел ко мне.

– Я думаю, тебе надо пойти отдохнуть, Генри, – сказал он. – Иди домой. Полежи. Я знаю, что последнее время тебе пришлось нелегко. Можешь быть уверен, я сделаю все, что в моих силах. По поводу рассказа я придерживаюсь такого же мнения, что и ты… Почти такого же. Но сейчас тебе следует пойти домой, закинуть ноги на столик и просто посмотреть телевизор.

– Телевизор, – сказал я и рассмеялся. Смешнее этого я, казалось, ничего никогда не слышал. – Джимми. Передай от меня кое-что Сэму Вадару, ладно?

– Что?

– Скажи, что ему нужен форнит. Впрочем, даже не один. И не одному ему. Целая дюжина форнитов.

– Форнит, – сказал он, кивнув. – О’кей, Генри. Я передам.

Голова у меня болела так, что я едва видел комнату перед собой. Но откуда-то из подсознания уже выплыли вопросы: «Как я скажу об этом Регу? Как он это воспримет?»

– Я оформлю заказ сам, если смогу узнать, куда обратиться, – сказал я. – Рег, наверно, поможет мне. Дюжина форнитов. Чтобы обсыпали редакцию форнусом сверху донизу. И надо выключить все электричество, все! – Я мерил шагами кабинет, а Джим смотрел на меня с открытым ртом. – Надо выключить все электричество, Джимми. Ты им скажи об этом. Сэму скажи. А то никто ничего уже не соображает из-за воздействия электричества, согласен?

– Согласен, Генри. На все сто процентов. Но ты иди домой и отдохни. Поспи или еще что…

– И форниты… Они не любят этого воздействия. Радий, электричество – все один черт. А кормить их нужно будет колбасой. Пирожными, ореховым маслом. Это все можно заказать? – В голове у меня словно завис черный шар боли. Я видел перед собой пару Джимов, и вообще все двоилось. Внезапно мне захотелось выпить. Если форнуса нет, как уверяла меня моя рациональная половина, тогда выпивка – единственное средство, которое поможет мне прийти в себя.

– Разумеется, мы все закажем, – сказал он.

– Ты мне не веришь, Джим? – спросил я.

– Конечно, верю. Все в порядке. Иди домой и немного отдохни.

– Ты не веришь мне, – сказал я, – но, может быть, поверишь, когда эта лавочка обанкротится. Да и как ты можешь думать, что принимаешь рациональные решения, когда ты сидишь меньше чем в пятнадцати ярдах от целого скопища автоматов, продающих кока-колу, пирожные и сандвичи? – Тут меня посетила действительно ужасная мысль, и я закричал: – МИКРОВОЛНОВАЯ ПЕЧЬ! ТАМ В АВТОМАТАХ МИКРОВОЛНОВЫЕ ПЕЧИ ДЛЯ РАЗОГРЕВА БУТЕРБРОДОВ!

Он начал говорить что-то, но я, не обращая на него внимания, выбежал из кабинета. Микроволновые духовки объясняли все. Нужно было скорее убираться оттуда, потому что именно они вызывали у меня такую головную боль. Я успел заметить в приемной Дженни, Кейт Янгер из отдела рекламы и Мерта Стронга из бюро информации. Все они удивленно уставились на меня, потому что, должно быть, слышали, как я кричал.

Мой кабинет находился этажом ниже. Я сбежал по лестнице, влетел к себе и, выключив свет, схватил кейс. Вниз добрался лифтом, но при этом я зажал кейс между ног и заткнул пальцами уши. Помню, три или четыре человека, что ехали со мной в лифте, посмотрели на меня довольно странно. – Редактор сухо, коротко хохотнул. – Они испугались. Посади вас в маленький движущийся ящик с явным психом, вы тоже испугаетесь.

– Что-то не очень правдоподобно, – сказала жена агента.

– Отнюдь. Безумие должно начинаться с чего-то. И если мой рассказ вообще о чем-то – при условии, что про человеческую жизнь можно сказать, будто она о чем-то, – тогда это история генезиса безумия. Безумие должно где-то начинаться и куда-то идти. Как дорога. Или траектория пули из ствола пистолета. Я, конечно, отставал от Рега Торпа, но на самом деле уже шагал по этой дороге. Бесспорно.

Куда-то нужно было идти, и я пошел к «Четырем отцам», к бару на Сорок девятой. Помню еще, что этот бар я выбрал потому, что там не было ни обильного освещения, ни музыкального автомата, ни телевизора. Помню, как заказывал первую рюмку. После этого не помню уже ничего до тех пор, пока я не очнулся на следующий день у себя дома в постели. На полу высыхала лужа блевотины, а на простыне, которой я накрывался, зияла огромная прожженная окурком дыра. Видимо, я чудом избежал сразу двух ужасных смертей – не захлебнулся и не сгорел. Хотя вряд ли я что-нибудь почувствовал бы.

– Боже, – произнес агент почти уважительно.

– Отключка, – сказал редактор, – первая в моей жизни настоящая отключка. Это всегда предвестие конца: редко кто испытывает подобное много раз. Так или иначе это вскоре кончается. Любой алкоголик скажет вам, что «отключка» – это совсем не то же самое, что «отруб». Жизнь стала бы гораздо проще, если бы это было так. Но дело в том, что, отключаясь, алкаш продолжает что-то делать. Алкаш в отключке ведет себя словно неугомонный бес. Что-то вроде зловредного форнита. Он может позвонить своей бывшей жене и оскорбить ее по телефону, а может, выехав на встречную полосу, разнести машину, полную детей. Может бросить работу, украсть что-нибудь в магазине или отдать кому-нибудь свое обручальное кольцо. Одно слово, неугомонный бес.

Я, однако, как потом выяснилось, придя домой, написал письмо. Только не Регу, а себе. И судя по этому письму, написал его как бы не я.

– А кто? – спросила жена писателя.

– Беллис.

– Кто такой Беллис?

– Его форнит, – произнес писатель в оцепенении. Тусклый взгляд его, казалось, сосредоточился на чем-то очень далеком.

– Да. Именно, – сказал редактор немного удивленно, потом прочел им по памяти письмо, в нужных местах отчеркивая пальцем в неподвижном воздухе. – «Привет от Беллиса. Твои проблемы вызывают у меня искреннее сочувствие, мой друг, но я хотел бы сразу заметить, что ты не единственный, кому трудно. Мне тоже досталась не самая легкая работа. Я могу посыпать пишущую машинку форнусом до конца твоих дней, но нажимать на клавиши придется тебе. Именно для этого Бог создал людей. Так что я сочувствую, но не более того.

Понимаю твое беспокойство по поводу Рега Торпа. Однако гораздо больше меня волнует положение моего брата Ракне. Торп беспокоится о том, что с ним станет, если Ракне его покинет, но лишь потому, что он эгоистичен. С писателями всегда такая беда: они все эгоистичны. Его совсем не волнует, что будет с Ракне, если ТОРП покинет его. Или станет el bonzo seco [17] . Это никогда, видимо, не трогало его ах какую чувствительную душу. Но, к счастью, все наши тягостные проблемы имеют одно и то же промежуточное решение, поэтому я напрягаю свои крошечные руки и тело, чтобы предложить его тебе, мой пьяный друг. Ты можешь пожелать узнать окончательное решение, но, уверяю тебя, его нет. Все раны смертельны. Принимай то, что есть. Веревка иногда бывает слабо натянута, но у нее всегда есть конец. Так что благодари судьбу за лишние секунды и не трать время, проклиная последний рывок. Благодарное сердце знает, что в конце концов всем нам висеть.

Ты должен заплатить ему за рассказ сам. Но не своим чеком. Торп, может быть, и страдает серьезным и опасным расстройством ума, но это ни в коем случае не означает глуппость».

Редактор произнес это слово по буквам: «Г-л-у-п-п-о-с-ть», потом продолжил:

– «Если ты пошлешь ему чек от своего имени, он раскусит тебя в пять секунд. Сними со своего счета восемьсот долларов с мелочью, и пусть твой банк откроет для тебя новый счет на имя «Арвин паблишинг инкорпорейтед». Дай им понять, что тебе нужны чеки, выглядящие серьезно, по-деловому. Никаких там картинок с пейзажами и прочего. Выбери друга, которому ты доверяешь, и оформи его сотрассантом [18] . Когда все будет готово, выпиши чек на восемьсот долларов, и пусть этот друг его тоже подпишет. Потом отправь чек Регу Торпу. На какое-то время это его выручит». Все. Дальше стояла подпись: «Беллис». Но не от руки, а на машинке.

Писатель присвистнул.

– Первое, что я заметил, проснувшись, была машинка. Выглядела она так, словно кто-то сделал из нее пишущую машинку для привидения, – для какого-нибудь дешевого кинофильма. Днем раньше у меня стоял черный конторский «Ундервуд». Когда же я проснулся – с головой размерами с Северную Дакоту, – машинка приобрела странный грязно-серый оттенок. Последние несколько предложений в письме выглядели сжато и бледно. Мне хватило одного взгляда, чтобы понять, что моему старому доброму «Ундервуду», по всей видимости, пришел конец. Я попробовал порошок на вкус и двинулся на кухню. На столе стоял вскрытый пакет сахарной пудры с воткнутой в него ложкой. А по дороге от кухни до закутка, где я в те дни работал, сахарная пудра была рассыпана буквально везде.

– Ты кормил своего форнита, – сказал писатель. – Беллис оказался сладкоежкой. По крайней мере ты так думал.

– Да. Но даже с такого жуткого похмелья я знал совершенно точно, кто этот форнит.

Он начал загибать пальцы.

– Во-первых, Беллис – это девичья фамилия моей матери. Во-вторых, слова el bonzo seco. Этими словами мы с братом в детстве обозначали психов. В-третьих – и это самое главное, – написание слова «глупость». Это как раз одно из тех слов, в которых я обычно делаю опечатки. Я как-то работал с одним в высшей степени грамотным человеком, который писал «рефрижератор» через «д» – «рефриджератор» – независимо от того, сколько раз корректор это слово исправлял. Был еще один доктор наук из Принстона, который неизменно писал «женьщина» вместо «женщина».

Жена писателя неожиданно рассмеялась, смущенно и обрадованно одновременно.

– Я тоже так пишу.

– Я, собственно, хотел сказать, что опечатки или описки человека – это нечто вроде его письменных отпечатков пальцев. Можете спросить любого корректора, который занимался произведениями одного и того же автора несколько раз.

Короче, мы с Беллисом были одним лицом. Однако совет он мне дал хороший. Я решил, что он просто великолепен. Но тут есть кое-что еще: подсознание, конечно, оставляет свои следы, но в нем живет и совершенно незнакомый человек. Очень странный тип, который знает чертовски много. Я, например, никогда в жизни, как мне казалось, не встречал до этого выражения «сотрассант», однако оно присутствовало в письме, казалось уместным, и позже я узнал, что банки действительно таким термином пользуются.

Я снял телефонную трубку, собираясь позвонить своему другу, и тут голова у меня буквально взорвалась приступом боли, дикой, невероятной боли. Я вспомнил о Реге Торпе, о его теории насчет радия и торопливо положил трубку на место. Приняв душ, побрившись и десять раз осмотрев себя в зеркало, чтобы удостовериться, что я выгляжу приблизительно так, как должен выглядеть нормальный человек, я отправился к другу лично. Тем не менее он задал мне множество вопросов и довольно пристально разглядывал во время беседы. Видимо, какие-то несоответствия, которые не могли скрыть душ, бритье и щедрая доза листерина, остались. Работал он совсем в другой области, и это оказалось очень кстати. Новости, как известно, имеют обыкновение распространяться среди, так сказать, своих. Кроме того, был бы он связан с журналистикой, он бы знал, что «Логанс» принадлежит «Арвин паблишинг инкорпорейтед», и, разумеется, задумался бы, не затеял ли я что-нибудь нечистое. Но он не был, не знал, не задумался, и я смог убедить его, что проделываю все это для финансирования своего собственного издательского проекта, поскольку «Логанс» решил упразднить раздел беллетристики.

– Он тебя не спросил, почему ты назвал его «Арвин паблишинг»? – поинтересовался писатель.

– Спросил.

– И что ты ему сказал?

– Я ему сказал, – ответил редактор с холодной улыбкой на губах, – что Арвин – девичья фамилия моей матери.

Наступила небольшая пауза, потом редактор продолжил рассказ, и его не прерывали почти до самого конца.

– В ожидании, пока будут готовы чеки, из которых мне нужен был только один, я, чтобы заполнить время, занимал себя «упражнениями». Знаете?.. Поднять стакан, согнуть руку в локте, осушить стакан, разогнуть руку в локте… И так до тех пор, пока подобное упражнение не утомит вас настолько, что вы падаете головой на стол. Что-то происходило еще, но мысли мои занимали только «упражнения» и ожидание. Насколько я помню. Я должен это подчеркнуть, потому что по большей части я был пьян, и на каждую вещь, которую я помню, приходится, может быть, пятьдесят или шестьдесят, которых не помню.

Работу я оставил, и, уверен, там все вздохнули с облегчением, потому что им не пришлось выполнять насущную задачу увольнения меня из несуществующего более отдела по причине сумасшествия. Я тоже почувствовал себя лучше, потому что, думаю, войти в то здание со всеми его лифтами, флуоресцентными лампами, телефонами и подстерегающим меня электричеством было бы мне просто не под силу.

За этот трехнедельный период я написал Регу Торпу и его жене по паре писем. Помню, как писал ей, но не ему. Как и письмо от Беллиса, я написал их в периоды отключки. Но, даже впадая в полную невменяемость, я сохранял свои рабочие навыки так же, как и привычные опечатки. Я ни разу не забыл сделать второй экземпляр под копирку и, очухиваясь утром, всегда находил копию где-нибудь рядом с машинкой. Потом читал написанное, словно письмо от другого человека.

Не то чтобы они выглядели письмами сумасшедшего. Нет. То, которое я закончил постскриптумом насчет смесителя, было гораздо хуже. Эти казались… почти здравыми.

Он замолчал и медленно, устало покачал головой.

– Бедная Джейн Торп. Возможно, ей казалось, что у них там все не так уж плохо. Она, возможно, думала, что редактор рассказа ее мужа проделывает очень искусную и гуманную работу, пытаясь таким подыгрыванием вызволить ее мужа из усугубляющейся депрессии. Вопрос о том, действительно ли это хорошая идея – подыгрывать человеку, оказавшемуся в плену своих параноидальных фантазий, которые один раз уже привели к тому, что он чуть не бросился с кулаками на маленькую девочку-скаута, – этот вопрос, возможно, приходил ей в голову. Если так, то она, видимо, предпочла не замечать отрицательные стороны происходящего, потому что тоже ему подыгрывала. И я никогда ее за это не осуждал: он не был для нее просто источником дохода, который можно доить и ублажать, ублажать и доить до тех пор, пока не исчерпается его полезность. Она его любила. И в некотором смысле Джейн Торп замечательная женщина. Прожив с Регом от Ранних Времен через Великие Времена и до Времен Безумных, она, я думаю, согласилась бы с Беллисом насчет того, что следует благословлять секунды, пока веревка еще не натянулась, и не тратить время, проклиная рывок. Конечно, чем сильнее веревка провисает, тем сильнее будет рывок, когда она натянется… Но, видимо, даже этот быстрый рывок может быть благословением: кому хочется долго и мучительно задыхаться?

В этот короткий период я получал ответные письма, удивительно светлые… Хотя этот солнечный свет казался мне каким-то странным, финальным. Словно… Впрочем, не обращайте внимания. Дешевая философия… Когда у меня оформится то, что я хотел сказать, я скажу. После.

Рег каждый вечер играл в карты со студентами, жившими по соседству, и к тому времени, когда начали опадать листья, они считали его чуть ли не богом, спустившимся с небес. Если они не играли в карты или во фризби, то разговаривали о литературе, и Рег ненавязчиво помогал им осваивать этот мир. Он взял щенка в местном отделении общества защиты животных и прогуливался с ним каждое утро и каждый вечер, встречаясь с другими соседями. Люди, решившие было, что Торпы очень странная семья, начали менять свое мнение о них. Когда Джейн предложила нанять прислугу, поскольку справляться с домашним хозяйством без электричества ей оказалось не под силу, Рег сразу же согласился. Его беззаботное отношение к этой идее крайне удивило Джейн. Дело было не в деньгах: после «Персонажей преступного мира» денег им хватало.

Дело, по мнению Джейн, было в них. Они , как заявил ранее Рег, скрывались везде, а что может быть лучше для их агента, чем приходящая прислуга, женщина, которая может ходить по всему дому, заглядывать под кровати, в шкафы и, возможно, даже в ящики письменного стола, если они не заперты или не заколочены накрепко.

Однако он дал ей добро, сказав, что чувствует себя бессовестным эгоистом, потому что не додумался до этого сам раньше, хотя он – Джейн специально об этом упомянула – выполнял всю тяжелую домашнюю работу вроде стирки и тому подобного. Рег поставил только одно условие: чтобы эта женщина не смела заходить в кабинет.

Лучше всего и, с точки зрения Джейн, наиболее обнадеживающе было то, что Рег вернулся к работе, на этот раз над новым романом. Она прочла первые три главы и решила, что они просто великолепны. Все это, сказала она, началось, когда я взял «Балладу о гибкой пуле» для «Логанса»: до того момента он практически ничего не писал. Джейн меня буквально благословляла.

Я уверен, это она делала искренне, но в ее благословениях не чувствовалось тепла, и свет в письмах все-таки что-то омрачало. Вот я как раз и вернулся к тому, что хотел сказать: словно яркое солнце в тот день, когда на небе появляются первые облака, похожие на рыбьи чешуйки, и вы понимаете, что скоро начнется жуткий ливень.

Сплошь хорошие новости: общение, щенок, прислуга, новый роман, и все же она была достаточно проницательна, чтобы не поверить, что он действительно поправляется. По крайней мере это я понимал, даже будучи в весьма затуманенном состоянии. Рег демонстрировал вполне определенные симптомы психоза. А психическое расстройство в одном отношении очень походит на рак легких: ни та, ни другая болезнь не проходит сама по себе, хотя и у шизофреников, и у больных раком бывают светлые дни. Можно мне еще одну сигарету, дорогая?

Жена писателя подала ему сигарету.

– В конце концов, – продолжил редактор, доставая «Ронсон», – все признаки его идефикс никуда не исчезли. Дом без телефона и электричества. Все настенные розетки Рег закрыл фольгой. Он по-прежнему клал еду в пишущую машинку так же регулярно, как и в миску для щенка. Их соседи-студенты считали его отличным парнем, но они не видели, как он из страха перед радиацией надевает по утрам резиновые перчатки, чтобы взять с крыльца газету. Они не слышали, как Рег стонет во сне, и им не приходилось успокаивать его, когда он просыпается посреди ночи от кошмарных видений, тут же исчезающих из памяти.

– Ты, моя дорогая, – произнес редактор, поворачиваясь к жене писателя, – наверное, задаешься вопросом, почему она не ушла от него? Хотя ты не высказывалась, такой вопрос все-таки у тебя возник. Я прав?

Она кивнула.

– Я не стану читать вам длинный доклад о ее мотивациях. У правдивых историй есть очень удобное свойство: достаточно рассказать, что случилось, а решать вопрос почему можно предоставить самим слушателям. Как правило, вообще никто не знает, почему что-то случается, особенно те, кто утверждает, что знают.

Но в селективном восприятии Джейн Торп все действительно выглядело гораздо лучше. Она договорилась с темнокожей среднего возраста женщиной насчет работы по дому, потом решилась на более или менее откровенный разговор о странностях своего мужа. Женщина, которую звали Гертруда Рулин, рассмеялась и сказала, что ей приходилось работать у людей и гораздо более странного поведения. Первую неделю после того, как Рулин приступила к своим обязанностям, Джейн провела примерно так же, как и первый визит к живущим по соседству молодым людям, – в ожидании какого-нибудь дикого взрыва. Но Рег очаровал прислугу с такой же легкостью, с какой расположил к себе соседей-студентов. Разговаривал с ней о ее работе для церкви, о муже и о младшем сыне Джимми, по сравнению с которым, по словам Гертруды, Грозный Деннис [19] выглядел несравненно скучно. Всего у нее было одиннадцать детей, но между Джимми и предыдущим ребенком прошло девять лет. Справлялась она с ним с трудом.

Рег, казалось, поправлялся. По крайней мере если смотреть на вещи с его стороны. Но на самом деле он оставался таким же сумасшедшим, как и всегда. И я, конечно, тоже. Безумие можно сравнить с гибкой пулей, но любой стоящий хотя бы чего-то специалист по баллистике скажет вам, что двух одинаковых пуль не бывает. В одном из писем ко мне Рег рассказал немного о новом романе, потом сразу перешел к форнитам. К форнитам вообще и к Ракне в частности. Рассуждал о том, действительно ли они хотят убить форнитов или – это предположение он считал более вероятным – они хотят захватить их и подвергнуть исследованиям. Письмо заканчивалось словами: «С тех пор как мы начали переписываться, мое отношение к жизни заметно улучшилось. Возрос и мой интерес к ней. Я очень это ценю, Генри. Очень признателен тебе. Рег». А ниже постскриптум с неназойливым вопросом: определили ли мы уже художника-иллюстратора для работы над его рассказом? Вопрос вызвал у меня очередной приступ вины и острую необходимость оказаться рядом с домашним баром.

Рег помешался на форнитах, я – на электричестве.

В моем ответном письме форниты упоминались только мельком: к тому времени я действительно подыгрывал Регу, по крайней мере в этом вопросе. Эльф с девичьей фамилией моей матери и мои собственные опечатки волновали меня мало.

Но с течением времени я все больше и больше начинал интересоваться электричеством, микроволнами, радиочастотами, воздействием радиоволн, излучаемых бытовыми электроприборами, микродозами радиационного излучения и бог знает чем еще. Я пошел в библиотеку и набрал книг на эти темы. Еще несколько книг купил. Обнаружил там массу пугающей информации… и, конечно, именно эту информацию я искал.

Я распорядился, чтобы у меня сняли телефон и отключили электричество. Но однажды ночью, когда я, шатаясь, пьяный ввалился в дверь с бутылкой «Блэк велвет» в руках и другой в кармане пальто, я увидел маленький красный глаз, уставившийся на меня с потолка. Боже, наверно, целую минуту я думал, что у меня вот-вот начнется сердечный приступ. Сначала мне показалось, что это жук… огромный черный жук с одним светящимся глазом. Незадолго до этого я купил себе газовую лампу, и когда зажег ее, то сразу понял, что это такое. Но облегчения я не испытал. Только взглянул на красный глаз и тут же почувствовал бьющиеся в голове вспышки боли. Словно через меня проходили радиоволны. На какое-то мгновение у меня создалось впечатление, что мои глаза повернулись внутрь, к мозгу, и я могу видеть, как дымятся, чернеют и умирают клетки серого вещества. Над моей головой висел детектор дыма, прибор еще более новый в 1969 году, чем микроволновые духовки.

Я выскочил из квартиры, бегом спустился по лестнице – жил я на пятом этаже, но к тому времени лифтом пользоваться перестал – и принялся колотить в дверь управляющего. Я потребовал, чтобы он немедленно убрал эту штуку, убрал ее прямо сегодня, убрал в течение часа. Он смотрел на меня так, словно я совсем, простите за выражение, bonzo seco, и сейчас я могу его понять: детектор дыма предположительно давал людям возможность чувствовать себя спокойно и в безопасности. Сейчас, конечно, их установка требуется законом, но тогда это был Большой Шаг Вперед, оплачиваемый жильцами совместно. Он убрал детектор – это не заняло много времени, – но взгляды, которые он бросал в мою сторону, не остались мною незамеченными, и в каком-то смысле я его понимал: небритый, провонявший виски жилец, волосы торчат во все стороны, пальто в грязи. Наверняка он знал, что я не хожу на работу, что я продал телевизор, что велел отключить у себя телефон и электричество. Одним словом, он думал, что я сошел с ума.

Возможно, я рехнулся, но, как и Рег, отнюдь не поглупел и потому тут же включил все свое обаяние на полную катушку. Как вы понимаете, редакторам просто положено иметь немного обаяния. Подмазал отношения десятидолларовой бумажкой, и в конце концов мне удалось этот инцидент загладить, но по взглядам, которые люди бросали на меня в последующие две недели – как потом оказалось, мои последние две недели в этом доме, – я понял, что слухи уже поползли. А тот факт, что никто из жильцов не пытался поговорить со мной о моей «неблагодарности и невнимательности к общим нуждам», я счел более всего показательным. Видимо, они боялись, что я могу броситься на них с кухонным ножом.

Однако все это занимало в тот вечер последнее место в моих мыслях. Я сидел при свете газовой лампы – единственный свет в трех комнатах, если не считать электрического освещения Манхэттена, что вливалось в квартиру через окна… Я сидел с бутылкой в одной руке и сигаретой в другой, глядя на то место на потолке, где совсем недавно висел детектор дыма – глаз, настолько незаметный в дневное время, что я никогда не обращал на него внимания. Меня не оставляли мысли о том, что, хотя я и отключил в квартире все электричество, здесь тем не менее оказался один необесточенный прибор. А где один, там может быть и больше.

Даже если и нет, все равно здание насквозь было пронизано расползающимися проводами, словно умирающий от рака человек злокачественными клетками и гниющими органами. Закрывая глаза, я легко представлял себе все эти провода, проложенные в темных изоляционных трубках, забетонированных в стенах. Провода, светящиеся адским зеленым светом. А там дальше весь город. Один проводок, почти безвредный сам по себе, бежит к розетке… Провод, выходящий оттуда, уже толще, он идет через изоляционную трубку вниз в подвал, где вливается в еще более толстый… А тот проходит под улицей и встречается с целым пучком проводов, уже таких толстых, что они называются кабелями.

Когда я получил письмо от Джейн Торп, где она писала про фольгу, одна часть моего разума распознала сообщение как еще один признак безумия Рега, и эта часть знала, что я должен отнестись к новому факту так, словно я целиком понимал правоту Джейн. Другая же часть – к тому времени гораздо большая – подумала: «Замечательная идея!», и на следующий день я закрыл свои розетки фольгой. Это я-то, который, как вы понимаете, предположительно помогал Регу Торпу. В некотором смысле это даже забавно.

В ту ночь я решил уехать из Манхэттена. Я мог поехать в старый семейный дом в Адирондаксе, и эта мысль показалась мне удачной. Единственное, что удерживало меня в городе, – это рассказ Рега Торпа. Если «Баллада о гибкой пуле» служила Регу своего рода спасательным кругом в водах безумия, то тем же самым она стала и для меня: я хотел поместить ее в хороший журнал. Сделав это, я уже мог бы уехать.

Таково было состояние бесславной переписки Уилсона и Торпа к тому моменту, когда все действительно пошло вразнос. Мы с ним напоминали двух умирающих наркоманов, обсуждающих сравнительные достоинства героина и транквилизаторов. У Рега завелись форниты в пишущей машинке, у меня – в стенах, и у обоих у нас форниты завелись в голове.

Да, и были еще они . Не забывайте о них . Я относительно недолго таскался с рассказом по редакциям, прежде чем понял, что они включают в себя всех журнальных редакторов беллетристики в Нью-Йорке. Кстати, к осени 1969 года их осталось не так уж много. Если собрать их всех вместе, можно было бы убить всю банду одним выстрелом крупной дробью из охотничьего ружья, и достаточно скоро мне начало казаться, что это чертовски хорошая идея.

Лет пять мне потребовалось для того, чтобы увидеть наконец все происходившее с их точки зрения. Я напугал даже управляющего, простого парня, который видел меня, еще когда я себя контролировал. Эти же… Ирония заключалась в том, что многие из них действительно были моими друзьями. Джерид Бейкер работал помощником литературного редактора в «Эсквайре». Мы с Джеридом, например, служили во время второй мировой войны в одной стрелковой роте. Эти парни чувствовали себя не просто неудобно, пообщавшись с новой, «улучшенной» копией Генри Уилсона. Они были в ужасе. Если бы я послал рассказ почтой с хорошим сопроводительным письмом, объясняющим ситуацию – по крайней мере мою версию ситуации, – я, возможно, пристроил бы рассказ Торпа сразу. Так нет же! Этого мне казалось недостаточно. Рассказу Торпа мне хотелось обеспечить персональное внимание . И я ходил с ним от двери к двери, вонючий, небритый экс-редактор с трясущимися руками, красными глазами и огромным выцветающим синяком на левой скуле, который я заработал двумя сутками раньше, ударившись в темноте о дверь в ванную по дороге к туалету. С таким же успехом я мог бы повесить на грудь табличку с надписью «Направляется в сумасшедший дом».

Опять же я не хотел разговаривать с ними в кабинетах. Просто не мог. Прошло уже то время, когда я спокойно входил в лифт и поднимался на сорок этажей вверх. Приходилось встречаться, как наркоманы со своими поставщиками: в скверах, на лестницах или, в случае с Джеридом Бейкером, в закусочной на Сорок девятой улице. Джерид по крайней мере с удовольствием угостил бы меня приличным обедом, но, как вы догадываетесь, к тому времени уважающие себя метрдотели перестали уже пускать меня в рестораны, где обслуживают бизнесменов.

Агент вздрогнул.

– Мне давали чисто формальные обещания прочесть рассказ, потом озабоченно спрашивали, как мои дела и не слишком ли я много пью. Смутно припоминаю, как пару раз я пытался убедить их, что электричество и утечки излучения влияют на способность людей думать, а когда Энди Риверс предложил мне обратиться за врачебной помощью, я сказал, что помощь нужна не мне, а ему.

«Ты видишь всех этих людей на улице? – спросил я, когда мы стояли в сквере у площади Вашингтона. – Половина из них, а может быть, и три четверти ходят с мозговыми опухолями. Я не продам тебе рассказ Торпа, Энди. Ты не сможешь оценить его в этом городе. Твой мозг словно на электрическом стуле, а ты даже не понимаешь этого».

В руке я держал свернутый в трубку экземпляр рассказа. Я ударил его наотмашь по носу, как бьют собак, если они напустят в углу лужу, и ушел. Помню, он кричал мне, чтобы я вернулся, предлагал посидеть спокойно за чашкой кофе и обсудить все снова, но я в этот момент проходил мимо магазина, где продавали по сниженным ценам грампластинки. Динамики выплескивали на улицу волны «тяжелого металла», внутри магазина горели целые батареи флуоресцентных ламп снежно-белого цвета, и голос Энди просто затерялся в возникшем в моей голове низком жужжании. У меня остались только две мысли: «Нужно скорее, как можно скорее убраться из города, пока у меня самого не возникла опухоль мозга» и «Нужно срочно выпить».

В тот вечер, вернувшись домой, я обнаружил под дверью записку. «Убирайся вон, псих», – прочел я и, не вдумываясь в содержание, выкинул листок. У нас, психов со стажем, всегда есть дела поважнее, чем анонимные записки от соседей.

Я думал о том, что сказал Энди Риверсу о рассказе Торпа, и чем больше я думал – соответственно, чем больше пил, – тем справедливее мне это казалось. «Гибкая пуля» – забавный рассказ и, на первый взгляд, довольно простой, но чуть глубже под поверхностью он был удивительно сложен. Так неужели я всерьез думал, что какой-то другой редактор сможет понять рассказ на всех уровнях? Раньше, может быть, но теперь-то, когда у меня открылись глаза? Неужели я думал, что в этом городе, опутанном проводами, словно изготовленная террористами бомба, осталось место для понимания и способности оценить что-то? Боже, кругом сплошные вольты!

Стараясь прогнать из памяти все эти беспокойные заботы, я решил почитать газету, пока еще хватало дневного света, и на первой же странице «Таймс» оказалась статья о том, что на атомных электростанциях продолжают исчезать радиоактивные материалы. Помимо всего прочего, в статье содержались рассуждения о том, что при наличии достаточного количества этих материалов в умелых руках сделать очень «грязное» ядерное устройство будет довольно просто.

Я сидел за кухонным столом, пока не зашло солнце, и моему внутреннему взору представлялось, как они выискивают плутоний, словно старатели, моющие золото году в 1894-м. Только они делали это не для того, чтобы поднять на воздух город, нет. Они хотели просто рассыпать плутоний повсюду и тем самым загадить всем мозги. Они – это плохие форниты, и радиоактивная пыль – форнус несчастья. Самый худший во все времена форнус несчастья.

В конце концов я решил, что не хочу продавать рассказ Рега, по крайней мере в Нью-Йорке. Надо выбираться, как только прибудут заказанные чеки. Оказавшись на севере штата, я попробую послать рукопись в какой-нибудь провинциальный литературный журнал. Можно будет начать с «Сюанн ревю» или с «Айова ревю». Регу я объясню позже. Рег поймет. Мне казалось, что такой шаг решит все мои проблемы, и в ознаменование этого я выпил еще… И отключился. Как потом оказалось, у меня в запасе оставалась еще одна отключка.

На следующий день пришли чеки «Арвин компани». Я заполнил один из них на машинке и отправился к своему другу сотрассанту. Снова последовал утомительный допрос, но на этот раз я попридержал свой характер: мне нужна была его подпись. И в конце концов я ее получил. Потом отправился в магазин канцелярских принадлежностей, где мне, пока я ждал, изготовили штамп «Арвин компани». Я проштамповал на конверте обратный адрес, напечатал адрес Рега (сахарную пудру из машинки я вычистил, но буквы иногда заедали) и вложил короткую сопроводительную записку, написав, что ни один из чеков, отправляемых авторам, никогда не доставлял мне такого удовольствия, как этот. Прошел, наверное, целый час, прежде чем я все-таки отправил письмо: я никак не мог нарадоваться по поводу того, как официально оно выглядит. Вы бы никогда не поверили, что провонявший алкаш, не менявший нижнее белье уже десять дней, способен на такое.

Он замолк, погасил сигарету и взглянул на часы. Затем, словно проводник, объявляющий о прибытии поезда в какой-то значительный город, сказал:

– А теперь – необъяснимое.

Именно эта часть рассказа больше всего интересовала двух психиатров и других сотрудников клиники, с которыми я общался в течение последующих тридцати месяцев своей жизни. Собственно говоря, они добивались отречения только от этой части, что доказало бы им мое выздоровление. Как сказал один из них: «Это единственный эпизод истории, который не может быть объяснен. После, разумеется, восстановления вашей способности здраво рассуждать». В конце концов я отрекся, потому что знал – они тогда этого еще не знали, – что действительно выздоравливаю, и мне с невероятной силой хотелось поскорее вырваться из клиники. Мне казалось, что если я не выберусь оттуда вовремя, то снова свихнусь. И я отрекся – Галилей тоже так поступил, когда его подержали ногами над огнем, – но я никогда не отрекался внутренне. Я не стану говорить, что события, о которых хочу сейчас рассказать, действительно произошли. Скажу только, что я до сих пор в это верю.

Итак, друзья мои, необъяснимое!

Последние два дня я провел в сборах. Кстати, мысль о том, что придется вести машину, не волновала меня нисколько. Будучи еще ребенком, я вычитал где-то, что машина – самое безопасное место во время грозы, потому что резиновые шины являются почти идеальным изолятором. Я с предвкушением ждал, когда наконец заберусь в свой старенький «шевроле», закрою все окна и покину этот город, который начал казаться мне сплошным заревом ядовитых огней. Однако, готовясь к отъезду, я вывинтил лампочку под крышей салона, залепил гнездо изолентой и вывернул регулятор мощности фар до упора влево, чтобы перестала светиться приборная панель.

Когда я вернулся домой в последний раз, решив провести эту ночь в квартире, там не осталось уже ничего, кроме кухонного стола, кровати и пишущей машинки. Машинка стояла на полу. Я не собирался брать ее с собой: слишком много недобрых воспоминаний она у меня вызывала, и, кроме того, у нее постоянно заедали буквы, от чего мне, видимо, не было суждено избавиться никогда. «Пусть она достанется следующему жильцу, – подумал я. – Она – и Беллис тоже».

Солнце садилось, и всю квартиру заливало удивительным светом. Я уже довольно сильно набрался, а в кармане пальто лежала еще одна бутылка. На ночь. Я вышел из своего закутка, направляясь, кажется, в спальню. Там я, наверное, сел бы на кровать и думал бы о проводах, электричестве и радиации, напиваясь все сильнее, пока не напился бы до такого состояния, когда смог наконец уснуть.

То, что я называю «закутком», на самом деле было самой лучшей во всей квартире жилой комнатой с видом на запад до самого горизонта, а это для квартиры на пятом этаже в Манхэттене – почти чудо. Почему я, собственно, и выбрал эту комнату для своего кабинета. Не удивляясь чуду, я просто наслаждался им. Комнату даже в дождливые дни наполнял чистый радостный свет.

Но в тот вечер свет казался мне каким-то странным. От лучей заходящего солнца стены окрасились в красный цвет. Цвет пламени в топке. Пустая комната казалась слишком большой. Звук шагов по деревянному полу отдавался коротким эхом.

Машинка стояла посреди комнаты на полу, и, обходя ее, я вдруг заметил в каретке неровно оторванный кусок бумаги. Я вздрогнул от испуга: когда я последний раз выходил за новой бутылкой, бумаги в машинке не было.

Я начал озираться, решив, что в квартире есть кто-то еще.

Взломщик, например. Хотя, признаться, на самом деле я испугался тогда не взломщиков, грабителей или одуревших наркоманов… Я подумал о призраках.

Потом я заметил ободранный участок на стене слева от спальни, и по крайней мере стало понятно, откуда взялась бумага: кто-то просто оторвал кусок старых обоев.

Я все еще смотрел на стену, когда за моей спиной раздалось: «Клац!» Подпрыгнув, я обернулся и почувствовал, что сердце у меня колотится почти под самым горлом. Испугался я ужасно, но знал, что это за звук. Никаких сомнений. Когда работаешь со словами всю свою жизнь, звук удара пишущей машинки по бумаге узнается мгновенно, даже в пустой комнате в сумерках, когда некому нажимать на клавиши.

С белыми размытыми пятнами лиц они смотрели на редактора из темноты, молча, чуть сдвинувшись друг к другу. Жена писателя крепко держала своего мужа за руку.

– Я чувствовал, как реальность ускользает от меня. Может быть, это и положено чувствовать, когда подходишь наконец к грани необъяснимого. Я медленно приблизился к машинке. Сердце продолжало бешено биться у самого горла, но сам я сохранял спокойствие. Ледяное спокойствие.

«Клац!» – мелькнул еще один рычажок. На этот раз я даже заметил, от какой клавиши.

Очень медленно я опустился на колени, но потом мышцы ног у меня как бы обмякли и я полусел-полуупал перед машинкой. Мое грязное пальто расстелилось вокруг по полу, словно юбка девушки, присевшей в очень глубоком книксене. Машинка быстро клацнула еще два раза, замолчала, потом еще раз. Каждый удар отдавался в квартире таким же коротким эхом, как мои шаги.

Обои были заправлены в машинку стороной с высохшим клеем наружу, и от этого буквы получались морщинистые и бугристые, но я сумел разобрать напечатанное слово – «РАКНЕ».

– Тогда… – Редактор прочистил горло и сдержанно улыбнулся. – Даже по прошествии стольких лет мне трудно об этом говорить… Трудно вот так сразу… Однако ладно. Все дело вот в чем: я увидел, как из машинки высунулась рука. Невероятно маленькая рука. Она пролезла между двумя клавишами в нижнем ряду, сжалась в кулачок и ударила по клавише пробела. Каретка сдвинулась на один шаг, издав короткий икающий звук, и рука снова исчезла.

Жена агента пронзительно захихикала.

– Угомонись, Марша, – сказал агент мягко, и она замолчала.

– Удары посыпались чаще, – продолжал редактор, – и через какое-то время мне начало казаться, что я слышу, как это маленькое существо, двигающее рычаги клавишей, пыхтит, словно человек, который выполняет тяжелую работу уже на пределе своих сил. Потом машинка перестала печатать. На большинство литер налип старый обойный клей, но прочесть выдавленные на бумаге буквы мне удалось. Машинка остановилась на «ракне умира», когда следующая литера прилипла к клеевой стороне обоев. Я просто смотрел на нее какое-то время, потом протянул руку и высвободил клавишу. Не уверен, смог ли бы справиться с этой задачей Беллис. Думаю, нет. Но я не хотел быть свидетелем… его жалких попыток. Одного вида его кулачка мне оказалось вполне достаточно. Наверное, если бы я увидел эльфа, так сказать, целиком, я бы свихнулся тут же. А подняться и убежать я не мог: ноги меня просто не слушались.

Клац-клац-клац. Крошечные всхлипы и вздохи, кулачок, высовывающийся после каждого слова, чтобы нажать пробел. Я не помню, сколько это продолжалось. Минут семь, может быть. Может, десять. Или вечность.

Но в конце концов клацанье прекратилось, и я понял, что уже не слышу его дыхания. Может быть, он потерял сознание, или просто бросил все и ушел, или умер. От сердечного приступа или еще от чего. Послание его осталось незаконченным. Весь текст состоял из прописных букв: «РАКНЕ УМИРАЕТ ЭТО ВСЕ МАЛЬЧИШКА ДЖИММИ ТОРП НЕ ЗНАЕТ ПЕРЕДАЙ ТОРПУ ЧТО РАКНЕ УМИРАЕТ МАЛЬЧИШКА ДЖИММИ УБИВАЕТ РАКНЕ БЕЛЛ».

Я нашел в себе силы подняться на ноги и пошел из комнаты, двигаясь большими шагами на цыпочках, как будто Беллис уснул и я боялся, что он проснется, если в комнате опять раздастся отдающийся эхом звук шагов по голому полу. Проснется и снова примется печатать. Мне казалось, что я не выдержу и закричу, если услышу хотя бы еще один «клац». И не остановлюсь до тех пор, пока у меня не разорвется сердце или голова.

Мой «шевроле» ждал на стоянке неподалеку от дома, заправленный, загруженный и готовый в путь. Я сел за руль и вспомнил о бутылке в кармане пальто. Руки у меня тряслись так сильно, что я выронил ее, но она упала на сиденье и не разбилась.

Я вспомнил про отключки, друзья мои, но отключка тогда была как раз то, чего я хотел и что в конце концов получил. Помню, как сделал первый глоток, второй, как повернул ключ зажигания и поймал песню Фрэнка Синатры «Древняя черная магия», которая, как мне тогда показалось, очень соответствовала обстоятельствам. Помню, как пел вместе с ним и прикладывался к бутылке. Машина моя стояла в последнем ряду автостоянки, и оттуда я видел равномерно переключающиеся огни светофора на перекрестке. Я продолжал размышлять о коротких клацающих звуках, раздавшихся в пустой квартире, и тускнеющем красноватом свете, льющемся через окно кабинета. О пыхтении, при воспоминании о котором мне представился эльф-культурист, выполняющий упражнения внутри моей старой пишущей машинки. И снова и снова я видел перед собой шершавую поверхность оторванного куска обоев с налипшими песчинками. Мне невольно представлялось, что происходило в квартире до моего прихода… Мысли сами возвращались к воображаемой сцене, показывая, как он, Беллис, подпрыгивает, хватается за оторванный уголок обоев у двери в спальню, потому что в квартире не осталось ничего более похожего на бумагу, повисает на нем, отрывает в конце концов и несет к машинке на голове, как огромный лист пальмы. Я попытался понять, как ему удалось заправить лист в каретку. Мысли крутились, но отключка не наступала, и я продолжал пить. Фрэнк Синатра кончил петь, пошла реклама, потом Сара Вон запела «Я сяду и напишу тебе письмо», и это опять же относилось ко мне, потому что совсем недавно я сделал то же самое или по крайней мере я думал , что сделал это, до сегодняшнего вечера, когда случилось нечто, заставившее меня изменить свое мнение по этому поводу, так сказать, и я снова пел вместе со старой доброй Сарой Соул и, видимо, как раз тогда я достиг «скорости отрыва», потому что в середине второго припева без всякого перерыва меня вдруг начало рвать, потом кто-то двинул ладонью мне по спине, поднял мои руки за локти и снова опустил, хлопнул ладонью, поднял руки и опустил… Это был шофер грузовика. Каждый раз, когда он бил меня по спине, я чувствовал, как у меня в горле поднимается и тут же собирается упасть обратно огромный глоток жидкости, но в этот момент шофер задирал мои локти вверх, и каждый раз, когда он это делал, меня снова рвало, и вовсе не виски, а обычной речной водой. Когда я наконец пришел в себя настолько, что смог поднять голову и оглядеться, было уже шесть часов вечера тремя днями позже, и я лежал на берегу реки Джексон в западной Пенсильвании, примерно в шестидесяти милях от Питтсбурга. Мой «шевроле» торчал багажником из воды, и со своего места я даже мог разглядеть стикер с фамилией Маккарти на заднем бампере… У тебя еще есть минеральная, дорогая? Совсем в горле пересохло.

Жена писателя молча принесла ему стакан воды, и, подавая, она неожиданно для себя наклонилась и поцеловала его в сморщенную, как шкура аллигатора, щеку. Он улыбнулся, и в темноте заблестели его глаза. Это, однако, не обмануло ее: от веселья глаза никогда не блестят именно так.

– Спасибо, Мег.

Он сделал несколько крупных глотков, закашлялся и жестом отказался от предложенной сигареты.

– На сегодняшний вечер мне хватит. Собираюсь совсем бросить. В моем, так сказать, следующем воплощении.

Конец этой истории я в общем-то мог бы не рассказывать. Если и бывает за подобными историями какой грех, так это предсказуемость развязки… В моей машине нашли около сорока бутылок с «Блэк велвет», большинство из них пустые. Я нес что-то про эльфов, электричество, форнитов, плутониевые рудники, форнус и, видимо, казался им совершенно чокнутым. Собственно говоря, я и был совершенно чокнутым.

А вот что произошло в Омахе, пока я колесил, судя по найденным в отделении для перчаток корешкам чеков за бензин, по пяти северо-восточным штатам. Все это, как вы понимаете, я узнал от Джейн Торп в ходе долгого и болезненного периода переписки, закончившегося нашей встречей в Нью-Хейвене, где она теперь живет. Мы встретились после того, как меня в награду за отречение выпустили из клиники. В конце этой встречи мы буквально плакали друг у друга на плече, и именно тогда я поверил в то, что у меня еще будут, возможно, настоящая жизнь и даже счастье.

В тот день около трех пополудни в дверь дома Торпов постучали. Посыльный с телеграфа принес телеграмму от меня – последний образчик нашей злополучной переписки. Там говорилось: «РЕГ РАСПОЛАГАЮ ДОСТОВЕРНОЙ ИНФОРМАЦИЕЙ ЧТО РАКНЕ УМИРАЕТ ПО СЛОВАМ БЕЛЛИСА ВО ВСЕМ ВИНОВАТ МАЛЕНЬКИЙ МАЛЬЧИШКА БЕЛЛИС СООБЩИЛ ЧТО ЕГО ЗОВУТ ДЖИММИ FORNIT SOME FORNUS ГЕНРИ».

Если вам в голову пришел классический вопрос: «Как много он знал и когда он это узнал?», сразу скажу: я знал, что Джейн наняла прислугу, но узнать о ее маленьком чертенке-сыне по имени Джимми я (кроме как через Беллиса) никак не мог. Видимо, вам придется поверить мне на слово, хотя справедливости ради должен добавить, что психоаналитики, работавшие надо мной в течение двух с половиной лет, так мне и не поверили.

Когда принесли телеграмму, Джейн была в бакалейной лавке. Бланк она нашла уже после смерти Рега в заднем кармане его брюк. На нем, кроме времени передачи и доставки, стояла также приписка: «Вручить лично. По телефону не передавать». Джейн сказала, что, хотя прошел всего один день, телеграмма выглядела такой затрепанной, словно она пробыла у Рега целый месяц.

В определенном смысле эти двадцать пять слов и стали той «гибкой пулей», которой я выстрелил прямо в голову Торпа аж из самого Патерсона, штат Нью-Джерси, будучи настолько пьяным, что даже не помнил этого.

Последние две недели своей жизни Рег прожил так, что казалось, будто он сама нормальность. Он вставал в шесть, готовил завтрак себе и жене, потом час писал. Около восьми запирал кабинет, уходил из дома и неторопливо прогуливался с собакой по окрестностям. Вел он себя во время этих прогулок очень общительно, останавливаясь поболтать с каждым желающим; заходил, привязав собаку снаружи, в кафе неподалеку, где выпивал чашечку кофе, потом отправлялся бродить дальше. Раньше полудня он возвращался домой редко, чаще в двенадцать тридцать, а то и в час. Джейн полагала, что отчасти это делалось, чтобы избежать встреч с шумной Гертрудой Рулин: такой распорядок установился у Рега через пару дней после того, как она начала работать в их доме.

Возвратившись домой, он съедал легкий ленч, отдыхал около часа, потом поднимался и писал еще два-три часа. Вечерами иногда отправлялся навестить молодых людей, живущих по соседству, с Джейн или один. А иногда они с Джейн ходили в кино или просто сидели в гостиной и читали. Спать ложились рано. Рег обычно раньше Джейн. Она писала, что интимная сторона их жизни не отличалась особым богатством, а то редкое, что между ними случалось, как правило, было неудовлетворительно для обоих. «Но секс для большинства женщин не так важен, – писала она, – а Рег снова работал в полную силу, и для него работа служила вполне приемлемой заменой. Я бы сказала, что даже при всех прочих обстоятельствах эти две недели были для нас самыми счастливыми за последние пять лет». Я чуть не плакал, когда читал это письмо.

Я ничего не знал о Джимми. Но Рег знал. Он знал все, кроме самого главного – что мать Джимми, приходя работать, стала брать мальчишку с собой. В какую, должно быть, Рег впал ярость, когда получил мою телеграмму и начал понимать! Опять они! И его собственная жена определенно одна из них , потому что только она бывала дома, когда там находились Гертруда и Джимми, но ничего ему не сказала. Еще раньше он писал мне в одном из писем: «Иногда я сомневаюсь в своей жене».

Вернувшись домой в тот день, когда пришла телеграмма, Джейн не застала Рега, но на кухонном столе лежала записка от него: «Дорогая, я в книжном магазине. Буду к ужину». Записка совершенно не встревожила Джейн. Хотя, знай она о телеграмме, именно ее нормальность, я думаю, испугала бы Джейн до смерти. Она бы поняла, что Рег решил, будто она перекинулась на их сторону.

Рег, однако, и не думал ходить за книгами. Он направился прямиком в оружейный салон «Литлджонс» на окраине города и купил автоматический пистолет сорок пятого калибра и две тысячи патронов. Наверное, он купил бы себе «АК-70», если бы их разрешали продавать в «Литлджонсе». Рег собрался защищать своего форнита. От Джимми, от Гертруды, от Джейн. От них .

На следующее утро все происходило в соответствии с установившимся распорядком. Джейн, правда, показалось, что он надел слишком толстый свитер для такого теплого дня, но она ничего ему не сказала. Свитер Рег надел, разумеется, чтобы скрыть пистолет, который он, отправляясь гулять с собакой, сунул за пояс брюк.

Все происходило по прежнему распорядку, за исключением того, что Рег дошел только до кафе, где он обычно пил кофе, причем на этот раз он двинулся туда прямиком, не сворачивая и не останавливаясь поболтать. Он отвел щенка к загрузочной двери, привязал поводок к перилам и задами вернулся к своему дому.

Хорошо представляя себе распорядок дня своих молодых соседей, он заранее знал, что их не будет дома. Кроме того, он знал, где они держат запасной ключ. Открыв дверь и поднявшись наверх, Рег принялся наблюдать за своим домом.

В восемь сорок он увидел, как прибыла Гертруда Рулин. Не одна. С ней действительно был маленький мальчишка. Совершенно неукротимое поведение Джимми Рулина в первом классе почти мгновенно убедило учителя и школьного воспитателя, что для всех будет лучше (кроме, может быть, матери Джимми, которая тоже не отказалась бы отдохнуть от него), если он подождет еще год. Джимми повторно оказался в детском саду, и на первую половину следующего года его записали в послеполуденную смену. Два детских сада в том районе, где жила Гертруда, были переполнены, а договориться с Торпами работать у них после полудня она тоже уже не могла, так как с двух до четырех работала еще в одном доме на другом конце города.

Джейн без особой охоты, но все же разрешила Гертруде приводить Джимми с собой до тех пор, пока она не сумеет его куда-нибудь пристроить или пока об этом не узнает Рег, что рано или поздно наверняка случилось бы.

Она думала, что Рег, может быть , не станет возражать, он так мило все в последнее время принимал. С другой стороны, с ним мог случиться приступ, и, если это произойдет, Гертруде придется куда-то пристраивать Джимми. Гертруда сказала, что все понимает. «И ради Бога, – добавила Джейн, – пусть он ни в коем случае не трогает никакие вещи Рега». Гертруда сказала, что все будет в порядке: кабинет хозяина заперт и останется запертым.

Торп, должно быть, пересек два двора, как снайпер, пробирающийся по ничейной земле. Он видел, что Гертруда и Джейн стирают постельное белье на кухне, но не видел мальчишку. Подобравшись к дому, он двинулся вдоль боковой стены. В гостиной никого… В спальне никого… Джимми оказался в кабинете, где Рег с мрачной уверенностью и ожидал его увидеть. Лицо мальчишки горело от возбуждения, и Рег, видимо, впрямь решил, что перед ним наконец-то настоящий их агент.

Мальчишка держал в руке игрушечный лучемет, направляя его в сторону стола, и Рег слышал, как внутри машинки кричит Ракне.

Вы можете подумать, что я приписываю умершему свои субъективные домыслы, другими словами, выдумываю. Но это не так. С кухни и Гертруда, и Джейн отчетливо слышали завывание пластмассового космического бластера Джимми… Он носился с ним по дому, стреляя во все подряд, с самого первого дня, и Джейн с надеждой ожидала, что у него вот-вот сядут батарейки. Звук они узнали безошибочно. И безошибочно определили, откуда он доносится – из кабинета Рега.

Мальчишка был настоящим сорванцом. Знаете такой тип? Если в доме есть комната, куда ему нельзя заходить, то он или попадет туда, или умрет от любопытства. Чтобы узнать, что Джейн держит ключ от кабинета Рега на каминной полке в гостиной, у него не ушло много времени. Бывал ли он там раньше? Думаю, да. Джейн припомнила, как тремя или четырьмя днями раньше она дала Джимми апельсин, а потом, когда уезжала из дома, обнаружила апельсиновую кожуру под маленьким диванчиком в кабинете. Сам Рег апельсины не ел, уверяя, что они вызывают у него аллергию.

Джейн бросила обратно в раковину простыню, которую в тот момент полоскала, и кинулась в кабинет. Она слышала «вау-вау-вау» космического бластера и крик Джимми: «Попался! Теперь не убежишь! Я вижу тебя через стекло!» И она говорила… Она говорила, что слышала еще какой-то крик. Тонкий, отчаянный, столь наполненный болью, что он был почти непереносим.

«Когда я услышала это, – сказала она, – я поняла, что мне придется уйти от Рега независимо от того, что случилось в действительности, потому что все эти старушечьи сказки оказались верными… и безумие – заразная болезнь. Потому что я сама слышала Ракне. Каким-то образом этот паршивец расстреливал Ракне, убивая его из двухдолларового игрушечного лучемета.

Дверь в кабинет была открыта, в замке торчал ключ. Позже в тот день я обратила внимание, что один из стульев в гостиной стоит у каминной полки и все сиденье выпачкано следами кроссовок Джимми. Сам он стоял, склонившись, у стола Рега. Рег пользовался старой конторской моделью пишущей машинки со стеклянными окошечками по бокам корпуса. Джимми прижал дуло своего бластера к одному из окошек и палил внутрь пишущей машинки. «Вау-вау-вау», фиолетовые отсветы пламени из машинки – все это внезапно заставило меня понять то, что Рег говорил об электричестве, потому что, хотя эта штука работала на самых обычных безобидных батарейках, я действительно вдруг почувствовала себя так, словно из лучемета вылетают волны губительного излучения, проникают мне в голову и выжигают мозг.

– Я вижу тебя! – кричал Джимми. Лицо его светилось самозабвенным мальчишеским ликованием – зрелище одновременно красивое, но и в чем-то страшное. – Ты не скроешься от капитана Фьючера [20] ! Ты умрешь, пришелец!

– Джимми, немедленно прекрати! – взвизгнула я.

Он подскочил от неожиданности. Потом повернулся, взглянул на меня, высунул язык и, прижав бластер к стеклянному окошку, снова начал стрелять. Снова «вау-вау-вау» и этот мерзкий фиолетовый свет.

По коридору бежала Гертруда: она кричала, чтобы Джимми прекратил и немедленно убирался, и обещала ему трепку, какой он еще в жизни не получал… Но в этот момент входная дверь отлетела в сторону, и в прихожую с ревом ворвался Рег. Я взглянула на него всего один раз и тут же поняла, что он сошел с ума. В руке он держал пистолет.

– Не стреляйте в моего мальчика! – завизжала Гертруда и попыталась остановить его, но Рег одним ударом руки отбросил ее в сторону.

А Джимми, казалось, даже не замечал, что происходит. Он просто продолжал стрелять в пишущую машинку. Я видела, как пульсирует в темноте между клавишами машинки фиолетовый свет, и это напомнило мне электрическую дугу, на которую, говорят, нельзя смотреть без специальных очков, потому что можно сжечь сетчатку глаз и ослепнуть. Рег вбежал в кабинет, сбив меня с ног.

– РАКНЕ! – закричал он. – ТЫ УБИВАЕШЬ РАКНЕ!

И когда он бросился через комнату, намереваясь, видимо, убить мальчишку, я еще успела подумать: «Сколько же раз он побывал здесь, стреляя из своего бластера, пока мы с его матерью меняли постели на втором этаже или развешивали белье во дворе, где не могли слышать ни звука, издаваемого его игрушкой, ни крика этого существа… этого форнита…»

Джимми не остановился, даже когда Рег ворвался в кабинет. Просто продолжал стрелять в пишущую машинку, словно знал, что это его последний шанс, и с тех пор я иногда думаю: может быть, Рег был прав насчет них тоже? Только они вроде как плавают вокруг и время от времени ныряют кому-нибудь в голову и заставляют этого человека делать всякую грязную работу, а потом выскакивают, и тот человек, в котором они жили, удивленно говорит: «Я? Что я сделал?»

За секунду до того, как Рег добрался до Джимми, крик, доносившийся из пишущей машинки, превратился в короткий пронзительный вопль, и я увидела на внутренней стороне стекла разбрызганную кровь, словно то, что находилось там внутри, наконец взорвалось, как, люди говорят, должен взорваться живой зверек, если посадить его в микроволновую печь. Я знаю, как это дико звучит, но я видела кровь: она ударила сгустком в стекло и начала стекать вниз.

– Готов, – удовлетворенно произнес Джимми. – Я его…

В этот момент Рег отшвырнул его через всю комнату, и он ударился об стену. Бластер выпал у мальчишки из рук, грохнулся об пол и раскололся. Внутри, конечно, ничего, кроме пластика и батареек, не оказалось.

Рег заглянул в машинку и закричал. Не от боли или ярости, хотя ярости в этом крике тоже хватало. Сильнее всего в крике звучало отчаяние. Потом он повернулся к мальчишке. Джимми упал на пол, и, что бы там в него ни вселялось, если в него действительно что-то вселялось, теперь он был всего лишь испуганным шестилетним мальчишкой. Рег направил на него пистолет, и это последнее, что я помню…»

Редактор допил содовую и осторожно поставил стакан в сторону.

– Гертруда Рулин и Джимми помнили, однако, достаточно, чтобы восстановить картину происшедшего, – сказал он. – Джейн закричала: «Рег, НЕТ!» Когда он обернулся, Джейн поднялась на ноги и бросилась к нему. Он выстрелил, раздробив ей левый локоть, но она так и не отпустила Рега, а пока она пыталась удержать мужа, Гертруда Рулин позвала сына, и тот бросился к ней.

Рег оттолкнул Джейн и снова выстрелил. Пуля царапнула по левой стороне черепа, и, пройди она на долю дюйма правее, Джейн была бы убита. Впрочем, если бы она не вмешалась, Рег, без сомнения, убил бы Джимми Рулина и, возможно, его мать.

Он выстрелил в мальчишку, когда тот бросился на руки матери в дверях кабинета. Пуля прошла через левую ягодицу вниз, вышла из бедра, не задев кости, и зацепила лодыжку Гертруды Рулин. Было много крови, но никто серьезно не пострадал. Гертруда захлопнула дверь и потащила своего кричащего, истекающего кровью сына через коридор на улицу.

Редактор снова замолчал, задумавшись.

– Джейн или потеряла сознание к тому времени, или просто заставила себя забыть, что произошло дальше. Рег сел в кресло, приставил пистолет к середине лба и спустил курок. Пуля не прошла сквозь мозг, оставив его на всю жизнь «растением», и не скользнула по внутренней поверхности черепа, вылетев без вреда с другой стороны. Несмотря на гибкость фантазии, последняя пуля оказалась твердой, как ей и положено быть. Мертвый, Рег упал на свою пишущую машинку.

Когда ворвалась полиция, они его так и нашли. Джейн сидела в дальнем углу в полубессознательном состоянии. Всю пишущую машинку залило кровью, внутри, видимо, тоже была кровь: при попадании в голову всегда много крови.

Но вся кровь, как оказалось, группы 0.

Группы Рега Торпа.

И это, леди и джентльмены, конец моего рассказа. Я уже не могу говорить. – Действительно, голос редактора превратился в хриплый шепот.

Вечер закончился без обычной легкой болтовни напоследок и даже без неестественно веселых разговоров, которыми люди, бывает, пытаются прикрыть чрезмерную откровенность, возникшую за коктейлями, или по крайней мере замаскировать тот факт, что в определенный момент разговор стал более серьезным, чем допускает обстановка вечеринки.

Однако, провожая редактора до машины, писатель не смог удержаться от последнего вопроса:

– А сам рассказ? Что случилось с рассказом?

– Ты имеешь в виду рассказ Рега?..

– Да. «Балладу о гибкой пуле». Рассказ, из-за которого все это произошло. Он, собственно, и явился той «гибкой пулей», по крайней мере если не для него, то для тебя. Что же, черт побери, случилось с этим великим рассказом?

Редактор открыл дверцу своего маленького голубого «чеветта» с наклейкой на заднем бампере: «Настоящие друзья не позволят пьяному гостю сесть за руль».

– Он не был опубликован. Если Рег держал копии, он, видимо, уничтожил их, получив мое согласие на публикацию. Что, приняв во внимание его параноидальные фантазии про них , вполне вписывается в характер.

Когда я свалился в Джексон-Ривер, у меня оставался оригинал рассказа и три фотокопии. Все в картонной коробке. Если бы я положил ее в багажник, рассказ бы сохранился, потому что багажник машины даже не ушел под воду. Впрочем, если бы это случилось, листки бы потом высохли. Но я хотел, чтобы рассказ лежал рядом со мной, и положил коробку на соседнее с водительским сиденье. Когда я свалился в реку, окна машины были открыты, и листки… Я полагаю, они просто уплыли и их унесло в море. Мне гораздо легче и спокойнее верить в это, чем в то, что они сгнили вместе со всей остальной дрянью на дне реки, или что их сожрала рыба, или еще что-нибудь столь же эстетически непривлекательное. Верить, что их унесло в море, более романтично, хотя это и менее вероятный исход. Но выбирая, во что верить, я все-таки сохраняю гибкость. Так сказать.

Редактор сел в машину и уехал. Писатель стоял, глядя ему вслед, пока огни машины не скрылись вдали, потом обернулся. Мег стояла у начала садовой дорожки, крепко обхватив себя руками, хотя в ночном воздухе все еще держалось тепло.

– Мы последние, – сказала она, нерешительно улыбаясь ему. – Пойдем в дом?

– Конечно.

На полпути к дому она остановилась и спросила:

– В твоей пишущей машинке нет форнита, Поль?

И писатель, который порой, хотя, впрочем, не так уж и редко, задумывался о том, откуда же все-таки к нему приходят нужные слова, храбро ответил:

– Решительно нет.

Рука об руку они прошли в дом и закрыли за собой дверь, оставив ночь снаружи.

Бабуля

[21]

Мама Джорджа подошла к двери, помедлила секунду, потом вернулась и взъерошила сыну волосы.

– Мне бы не хотелось… чтоб ты волновался, – сказала она. – Ничего страшного с тобой не случится. С бабулей – тоже.

– Конечно. Все о’кей. Передай Бадди, чтоб лежал мирно.

– Прости, не поняла?..

Джордж улыбнулся:

– Чтоб лежал смирно. Не дергался.

– О… очень смешно… – Она ответила ему улыбкой, отвлеченной и рассеянной, обращенной как бы ко всем сразу и ни к кому в отдельности. – А ты уверен, Джордж…

– Я буду в порядке.

Уверен в чем? В том, что не боится остаться с бабулей? Именно об этом хотела она спросить?

Если да, то ответ был отрицательный. В конце концов ему сейчас уже не шесть лет, как тогда, когда они только приехали в Майн ухаживать за бабулей и он всякий раз плакал от страха, когда она протягивала к нему свои толстенные ручищи. Бабуля сидела в белом, обтянутом винилом кресле, от него вечно пахло яйцами всмятку, которые она поедала, и сладковатой белой присыпкой, которую мама втирала в ее дряблую, морщинистую кожу. Итак, она протягивала свои белые слоновьи руки, прося, чтоб он подошел к ней, чтоб она могла прижать внука к огромному и распухшему слоноподобному телу. Бадди как-то подошел к ней. Бабуля заключила его в слепые объятия, и Бадди, как ни странно, остался жив… Но ведь Бадди был на два года старше.

Теперь же брат сломал ногу и находился в травматологическом отделении городской больницы Льюистона.

– У тебя есть телефон врача. На всякий непредвиденный случай. Но ничего такого не произойдет. Ведь так?

– Конечно, – ответил он и сглотнул сухой ком в горле. И выдавил улыбку. Интересно, получилась она или нет? Ну конечно же, получилась! И вообще все нормально, все о’кей. Он уже не боится бабули. Да и потом, ведь он уже вышел из шестилетнего возраста, верно? И мама может спокойно ехать в больницу в Льюистон навестить Бадди, а он спокойно останется дома и побудет с бабулей. Без проблем.

Мама снова подошла к двери, помедлила и снова вернулась, улыбаясь отрешенной, обращенной ко всем вообще и ни к кому в частности улыбкой.

– Если она вдруг проснется и попросит чаю…

– Знаю, – кивнул Джордж. Он прекрасно видел, как взволнована и напугана мать, сколько бы она там ни притворялась, маскируясь своей улыбкой. Она беспокоилась о Бадди. Ох уж этот Бадди и его идиотская «Лига любителей пони»! Позвонил тренер и сказал, что Бадди получил травму во время командных соревнований на призовой кубок. Джордж узнал об этом (он только что вернулся из школы и сидел за столом на кухне, поедая печенье и запивая его шоколадным напитком «Несквик»), когда мать, прижимая трубку к уху, вдруг тихо ахнула и сказала: «Бадди? Травму? Серьезную?..» – Да знаю я, мам, знаю. Все усек. Вызубрил до седьмого пота. Давай езжай.

– Умница, хороший мальчик, Джордж. И ничего не бойся. Ты ведь больше не боишься бабули, верно?

– Не-а… – протянул Джордж. И улыбнулся. Прекрасная улыбка, улыбка человека, который все усек, вызубрил до седьмого пота, улыбка парня, который уже давно вышел из шестилетнего возраста. Он сглотнул слюну. Просто потрясающая улыбка. Но за ней – пересохший от волнения рот и ком в горле. Словно это самое горло выстлали жесткой колючей шерстью. – И передай Бадди: мне очень жаль, что он сломал ногу.

– Обязательно, – сказала она и снова направилась к двери. Через окно пробивался солнечный свет. Начало пятого. – Слава Богу, что у нас есть спортивная страховка, Джордж. Не знаю, что бы мы без нее делали…

– И еще передай, что в следующий раз он обязательно выбьет этих сосунков из седла.

Мама опять улыбнулась отрешенной улыбкой. Улыбкой женщины за пятьдесят, которая в одиночестве растила двоих поздних сыновей – старшему тринадцать, младшему одиннадцать. Но на этот раз она наконец распахнула дверь и в комнату ворвался шепот прохладного октябрьского ветра.

– И помни, телефон доктора Арлиндера…

– Помню, мама, – ответил он. – Тебе давно пора, иначе его ногу…

– Она наверняка будет все время спать, – сказала мама. – Я люблю тебя, Джордж. Ты хороший, славный мальчик… – И с этими словами она затворила за собой дверь.

Джордж подошел к окну и смотрел, как она, вынимая ключи из сумочки, торопливо идет к старенькому «доджу» 1969 года выпуска, пожиравшему несметное количество бензина и масла. Теперь, когда она уже вышла из дома, не зная, что Джордж наблюдает за ней, отрешенная улыбка покинула лицо и мама выглядела совсем несчастной и потерянной. Потерянной и еще сходившей с ума от волнения за Бадди. Джорджу было жалко мать, но ее чувств к Бадди он не разделял. К Бадди, который любил, сбив брата с ног, усесться на него верхом, придавить коленями плечи и колотить Джорджа ложкой по лбу до тех пор, пока несчастный буквально не начинал сходить с ума (Бадди называл это «варварской китайской пыткой ложкой», страшно хохотал во время всего действа и доводил Джорджа до слез). Бадди применял к нему и «индейскую пытку веревкой», затягивая узел на руке брата до тех пор, пока не проступали крохотные капельки крови – словно роса на травинках под утро. К Бадди, который с таким сочувствием и пониманием внимал Джорджу, когда однажды ночью в спальне тот поделился с ним страшной тайной, признался, что неравнодушен к Хитер Макардл. На следующее же утро Бадди бегал по школьному двору и пронзительным, словно пожарная сирена, голосом выкрикивал: «ДЖОРДЖ И ХИТЕР НА ДЕРЕВЕ СИДЕЛИ! СИДЕЛИ И ПЕЛИ, СИДЕЛИ И ПЕЛИ! ТАМ, ГДЕ ЛЮБОВЬ, ПОРА ПОД ВЕНЕЦ! А ТАМ И НАШ ДЖОРДЖИ – СЧАСТЛИВЫЙ ОТЕЦ!» И никакие сломанные ноги не способны надолго вывести из строя старших братьев, подобных Бадди. Правда, на небольшую передышку Джордж все же мог рассчитывать. Посмотрим, как это у тебя получится, устроить мне китайскую пытку ложкой со сломанной ногой, Бадди! Валяй, малыш, действуй, я к твоим услугам!

«Додж» выехал со двора и остановился. Мать поглядела сначала в одну, потом – в другую сторону. Хотя проверять, не едет ли кто, совершенно бесполезно – здесь никогда никто не проезжал. Мили две матери предстояло проехать по совершенно разбитой, ухабистой дороге, а затем – еще девятнадцать миль уже по шоссе, до Льюистона.

Наконец машина тронулась с места и скрылась из виду. С минуту в воздухе висело облачко пыли, затем оно стало рассеиваться.

Он остался в доме один.

С бабулей.

Джордж нервно сглотнул слюну.

Все усек. Вызубрил до седьмого пота. Пусть себе лежит смирно. Верно?..

– Верно, – сказал Джордж вслух низким осипшим голосом и прошелся по тесной залитой солнечными лучами кухне. Светловолосый симпатичный мальчик с россыпью веснушек на носу и щеках и темно-серыми умными и добрыми глазами.

Несчастный случай с Бадди произошел во время командных соревнований в «Лиге любителей пони» 5 октября, а двумя неделями раньше команда молокососов Джорджа под названием «Тигры» потерпела сокрушительное поражение и в первый же день выбыла из соревнований (Джордж со слезами на глазах шел с поля, а брат, вышагивая рядом, восклицал: «Что за команда! Сопливый детский сад! Шайка СЛЮНТЯЕВ!»). И вот теперь Бадди сломал ногу. И если бы не волнение и испуг мамы, Джордж был бы почти счастлив.

На стене висел телефон, рядом с ним – специальная дощечка для записей с болтающимся на шнурке жирным карандашом. В верхнем углу дощечки красовалась веселая и добродушная деревенская бабуля с розовыми щечками и белыми волосами, собранными в пучок. Картонная бабуля указывала пальцем на доску. Из весело улыбающегося рта вылетал продолговатый шар, а внутри него было написано: ЗАПОМНИ, СЫНОК! И ниже на доске размашистым почерком матери было выведено имя доктора Арлиндера и его номер телефона: 681-4330. Мать записала его не сегодня и не потому, что ей срочно понадобилось ехать к Бадди; номер висел здесь вот уже недели три, потому что у бабули снова начались «приступы».

Джордж снял трубку и прислушался.

– …ну, я и говорю ей: «Послушай, Мейбл, если он обращается с тобой, как с какой-то…»

Он повесил трубку. Генриетта Додд. Генриетта вечно висела на телефоне, и если дело происходило днем, то фоном для ее болтовни были бесконечные диалоги из мыльных опер. Как-то вечером она выпила с бабулей по стакану вина (кстати, именно с тех пор и начались «приступы», и доктор Арлиндер сказал, что бабуле ни в коем случае нельзя давать вина на ночь, да и маме его пить тоже не следует, – Джордж тогда очень расстроился, потому что, выпив вина, мать становилась веселой, все время хихикала и рассказывала разные занятные истории из своего детства), так вот, после этого мама сказала, что стоит Генриетте Додд еще раз раскрыть рот, и она выпустит ей кишки. Бадди и Джордж дико хохотали, а мать, спохватившись, тут же прикрыла ладошкой рот, а потом сказала: «Только никогда никому не рассказывайте, ЯСНО?» , а потом вдруг тоже начала смеяться. И они втроем сидели за кухонным столом и хохотали; этот шум разбудил бабулю, и она вдруг начала кричать: «Рут! Рут! Р-У-У-У-Т!» своим пронзительным, визгливым голосом, и мама тут же перестала смеяться и побежала к ней в комнату.

Сегодня Генриетта Додд могла болтать по телефону что угодно и сколько заблагорассудится, Джорджу было плевать. Он просто хотел убедиться, что телефон работает. Две недели назад была страшная гроза, и с тех пор он время от времени отключался.

Он поймал себя на том, что внимательно разглядывает картонную бабушку. Интересно, на что это похоже – иметь вот такую, румяную и улыбчивую, бабулю?.. Его бабуля была огромной, толстой и слепой, к тому же она в последнее время сильно одряхлела от гипертонии. Порой, когда у нее случались «приступы», она, по выражению матери, превращалась в сущую мегеру. Кричала, звала людей, которых не могло быть рядом, вела бесконечные беседы сама с собой, бормотала какие-то бессвязные, бессмысленные слова. Однажды, во время последнего, совсем недавнего приступа, мама слушала все это, потом вдруг побелела как полотно, ворвалась к ней в комнату и стала кричать, чтоб она заткнулась, заткнулась, заткнулась! Джордж очень хорошо запомнил этот случай. Не только потому, что впервые услышал, как мать кричит на бабушку, но потому, что на следующий день вдруг выяснилось, что кладбище «Березки» на Мапл-Шугар-роуд подверглось акту вандализма – многие могильные плиты были вывернуты, старинные, девятнадцатого века, ворота повалены, и то ли одна, то ли две могилы вскрыты. Осквернение – вот как выразился по этому поводу мистер Бердон, директор школы, собрав на следующий день учеников всех восьми классов. И прочел им лекцию на тему, что есть «злостное хулиганство», объяснив, что многие выходки «вовсе нельзя считать смешными». Возвратившись в тот вечер домой, Джордж спросил брата, что означает это слово – осквернение. И Бадди объяснил, что так говорят, когда кто-нибудь раскапывает могилу, а потом писает на крышку гроба, но Джордж ему почему-то не поверил. До тех пор, пока не настала ночь. И комната не погрузилась в полную тьму…

Во время «приступов» бабуля сильно шумела, но большую часть времени просто лежала в постели (вот уже три года как она не вставала с нее) – толстая, неподвижная, похожая на ожиревшую улитку, в специальных подгузниках под фланелевой ночной рубашкой, лицо изрыто трещинками и морщинами, глаза пустые, невидящие, мутно-синие зрачки плавают на пожелтевшей роговой оболочке.

Нет, сначала бабуля еще что-то видела. Но слепота прогрессировала, и ее приходилось подхватывать с двух сторон под локотки, чтоб помочь подняться из белого винилового, пахнущего яйцом и детской присыпкой кресла, и препровождать в туалет или к постели. Уже тогда, пять лет назад, бабуля весила свыше двухсот фунтов.

Она протягивала руки, и Бадди, тогда восьмилетний, подбегал к ней. А Джордж всякий раз отскакивал в сторону и начинал плакать.

Но теперь я ее не боюсь, твердил он про себя, расхаживая по кухне. Ни капельки не боюсь. Она просто старуха, у которой иногда бывают «приступы».

Он наполнил чайник водой и поставил на слабый огонь. Достал чашку, опустил в нее пакетик с травяным чаем. На тот случай, если бабуля вдруг проснется и захочет пить. Он от души надеялся, что этого не произойдет, иначе придется подойти к ее высокой специальной больничной кровати, присесть рядом и поить ее чаем по глоточку, следя за тем, как раскрывается беззубый рот, как смыкаются дряблые губы на ободке чашки, слушать противный булькающий звук, с которым она проталкивала чай в свои влажные отмирающие кишки. Иногда она скатывалась к самому краю кровати, приходилось отодвигать ее обратно, и плоть ее казалась такой мягкой на ощупь, даже какой-то жидкой, словно тело было наполнено теплой водой, а слепые глаза так и сверлили тебя…

Джордж облизал губы и снова подошел к кухонному столу. На тарелке лежало последнее печенье, рядом – недопитый стакан «Несквика», но ему уже не хотелось ни есть, ни пить. И на учебники в пестрых пластиковых обложках он тоже смотрел безо всякого энтузиазма.

Он должен пойти и проверить, как она там.

Ему не хотелось.

Он сглотнул слюну и снова почувствовал – горло словно выстлано жесткой колючей шерстью.

Я не боюсь бабулю, подумал он. И если даже она протянет руки, возьму и подойду, вот так. И позволю ей обнять себя. Пусть. Жалко, что ли? Ведь бабуля – всего лишь старуха. Старая больная женщина, и от этого у нее «приступы». Вот и все. Пусть себе обнимает. Ни за что не заплачу. Как Бадди.

Он пересек короткий коридорчик, из которого открывалась дверь в комнату бабули. Губы плотно сжаты, так плотно, что даже побелели. Заглянул и увидел: вон она лежит, его бабуля. Желто-белые волосы разбросаны по подушке и напоминают корону. Спит… Беззубый рот открыт, челюсть отвисла, грудь под покрывалом поднимается так тихо и медленно, что почти незаметно. Надо очень долго смотреть на нее, чтобы понять, что она не умерла.

О Господи! А что, если она умрет, пока мама в больнице?..

Нет, не умрет. Она не умрет.

Но все-таки, если?..

Ни за что не умрет, и довольно этого слюнтяйства!

Внезапно одна из бабулиных желтых, словно подтаявших, рук шевельнулась. Медленно поползла по покрывалу, длинные ногти издавали еле слышный скребущий звук. Джордж отпрянул, сердце его колотилось.

Спокойно, малыш, ничего страшного… Ведь она лежит, больше не встает.

Он вернулся на кухню посмотреть, сколько уже отсутствует мать. Час… а может, даже и все полтора. Если последнее, то есть все основания ожидать скорого ее возвращения. Джордж взглянул на часы и с изумлением увидел, что со времени ее отъезда едва прошло двадцать минут. Мама еще и до города не доехала, не говоря уже об обратном пути! Он стоял неподвижно, прислушиваясь к царившей в доме тишине, затем начал различать совсем слабые, еле слышные звуки: урчание холодильника, тиканье настенных электрических часов, шелест легкого бриза, огибавшего углы дома. А затем – уже совсем едва различимый звук, с которым ногти скребли по ткани. Это морщинистые и толстые бабулины руки ползли по одеялу…

Единым духом он выпалил про себя короткую молитву:

ПожалуйстаГосподисделайтакчтобыонанепроснуласьраньшемаминоговозвращения. ПрошуТебяГосподиАминь.

Затем сел к столу, доел печенье и допил шоколадный напиток «Несквик». Подумал, может, включить телевизор и посмотреть что-нибудь, но затем решил, что звук может разбудить бабулю и она начнет кричать. Кричать высоким, дребезжащим, пронзительным, требовательным голосом: «Р-У-У-У-Т! ЧА-Ю! Ч-А-А-АЮ! РУ-У-У-УТ!»

Джордж облизал шершавым языком пересохшие губы и мысленно приказал себе не быть слюнтяем. Она всего лишь больная, прикованная к постели старуха. Она просто не в состоянии встать и причинить ему вред. Да ей уже целых восемьдесят три, и она не умрет сегодня, нет, не умрет.

Джордж снова подошел к телефону и снял трубку.

– …в тот же день! А она и понятия не имела, что он женится, представляешь, Корри? Просто ненавижу этих дешевых интриганов, которые воображают, что всех на свете перехитрили! Вот я и говорю ей…

Джордж понял: Генриетта беседует со своей подругой Корой Симард. Генриетта висела на телефоне большую часть дня, примерно с часу до шести, и фоном для ее трескотни служили теледиалоги из бесконечных сериалов: сначала «Надежда Райана», затем «Жизнь дается одна», потом «Все мои дети», после него «А земля продолжает вертеться», «В поисках завтра» и далее, в том же духе и без перерыва. А Кора Симард была одной из наиболее постоянных и преданных ее телефонных собеседниц. И говорили они буквально обо всем: 1) когда, где и кем устраивается очередная тапперуэровская вечеринка [22] и чем на ней будут угощать; 2) как много развелось нынче разных дешевых интриганов; 3) кто, что и кому сказал: 3а) в грейндже [23] , 3б) на ежемесячной благотворительной церковной распродаже и 3в) в танцевальном зале «Бино».

– …что если я еще раз застану ее в таком виде, то, будьте уверены, выполню свой гражданский долг и позвоню в…

Джордж опустил трубку на рычаг. Проходя мимо дома, где жила Кора, они вечно посмеивались над ней, как и другие ребятишки, – Кора была толстуха, неряха и страшная сплетница. И дразнили ее, распевая: Кора-Кора из Бора-Бора, ела собачье дерьмо у забора! Съела, дурашка, собачью какашку и завернула добавку в бумажку! Да мама бы просто убила их, узнай об этом! Но теперь Джордж был даже рад тому обстоятельству, что они с Генриеттой висят на телефоне. Да пусть хоть весь день треплются, ему-то что! Лично он ничего не имел против Коры. Как-то раз, пробегая мимо ее дома, он упал и сильно разбил коленку. Бадди тут же принялся дразнить его, а Кора вышла из дома, залепила рану пластырем и угостила их с братом печеньем, правда, при этом болтая без умолку. И Джордж всякий раз испытывал чувство неловкости, даже стыда, распевая песенку о собачьем дерьме и всем таком прочем.

Джордж подошел к буфету и взял с него книжку для домашнего чтения. Подержал секунду, затем положил обратно. Он уже прочел в ней все рассказы, хотя занятия в школе начались месяц назад. Он читал куда больше и лучше брата, хотя Бадди, несомненно, был сильнее в спорте. Ну, на время со спортом ему придется расстаться, почти весело и не без злорадства подумал Джордж. Уж какой там спорт, со сломанной-то ногой…

Он взял учебник по истории, уселся за кухонный стол и начал читать о том, как корнуольцы проиграли сражение при Йорке [24] . Но мысли его были далеко. Он встал и снова подошел к двери в коридоре. Желтая рука была неподвижна. Бабуля спала, лицо серым грязным пятном выделялось на подушке, заходящее солнце золотило корону желто-седых волос. На взгляд Джорджа, она вовсе не походила в этот момент на состарившегося и готового умереть человека. Нет. Она не выглядела умиротворенной, как закат. Она выглядела безумной и…

(и опасной)

…да, и еще опасной – как опасна спящая в берлоге старая медведица, всегда готовая нанести удар когтистой лапой.

Джордж хорошо помнил, как они переехали в Касл-Рок ухаживать за бабулей, когда умер дедушка. До того мать работала в прачечной, а жили они в Стрэтфорде, штат Коннектикут. Дедушка был года на три-четыре моложе бабули, занимался плотницким делом и проработал до самого дня своей смерти. Умер он от сердечного приступа.

Уже тогда бабуля выглядела совсем дряхлой и у нее начались «приступы». Для всей семьи бабуля всегда была настоящим испытанием. Женщина вулканического темперамента, она лет пятнадцать преподавала в школе, а в перерывах рожала детей и воевала с кальвинистской церковью, куда ходили они с дедулей и их девятеро детей. Мама говорила, что в конце концов дедуля с бабулей вышли из этой религиозной общины и переехали в Скарборо – случилось это примерно в то же время, когда бабуля решила покончить с преподавательской деятельностью. Но однажды, с год назад, к ним приехала погостить из Солт-Лейк-Сити тетушка Фло. И Джордж с Бадди через печную заслонку подслушали их разговор. Засиделись женщины допоздна, и по некоторым их фразам стало ясно нечто совершенно иное. Оказывается, дедушку с бабушкой изгнали из церкви, а бабулю вдобавок уволили с работы за какую-то провинность. За какую-то историю, связанную с книгами. Джордж не понимал, как и почему человека могут уволить с работы и даже изгнать из церкви из-за книг, и, когда братья тихонько улеглись в свои кроватки, спросил об этом Бадди.

– Книги бывают разные, сеньор El Stupido [25] , — шепнул Бадди.

–  Да, но какие?

– Откуда мне знать? Давай спи!

Тишина. Джордж обдумывал услышанное.

– Бадди?

– Что?  – Голос брата звучал раздраженно.

–  А почему тогда мама сказала, что бабушка сама ушла с работы и из церкви?

– Из-за скелета в шкафу [26] , вот почему! Будешь ты спать наконец или нет?

Но Джордж долго не мог уснуть. Он лежал в кровати, а его взгляд что-то так и притягивало к дверце стенного шкафа, смутно белеющей в темноте, и решал, что будет делать, если дверца вдруг распахнется и там, внутри, окажется скелет с ухмылкой-оскалом из длинных желтых зубов, темными провалами глазниц и ребрами, напоминающими клетку для попугая. А блеклый лунный свет будет скользить по этим костям, придавая им голубоватый оттенок. Что имел в виду Бадди, говоря о скелете в шкафу? И при чем тут книги? Наконец он незаметно для себя провалился в сон, а во сне привиделось, что ему снова шесть и что бабуля тянет к нему белые руки, ищет его слепым взглядом. Приснился и ее пронзительный вибрирующий голос. Она вопрошала: «А где наш малыш, Рут? Почему это он плачет, а? Я всего-навсего хотела затолкать его в шкаф… со скелетом».

Джорджа довольно долго мучили эти вопросы, и вот в конце концов, примерно через месяц после отъезда тети Фло, он подошел к матери и сознался, что подслушал их разговор. К тому времени со скелетом в шкафу он уже разобрался, спросил учительницу миссис Рейденбейчер. Она объяснила, что это идиома, означающая семейный скандал или тайну, и что обычно люди страшно любят обсуждать чужие семейные скандалы и сплетничать. Как Кора Симард, которая много болтает?  – спросил ее Джордж, и миссис Рейденбейчер как-то странно изменилась в лице, губы ее дрогнули, а потом ответила: Нехорошо так говорить, Джордж… Но… да, примерно в этом роде.

А когда он задал вопрос маме, лицо ее вдруг окаменело, а руки так и замерли над картами, из которых она раскладывала пасьянс.

Ты считаешь, что так хорошо поступать, Джордж? Подслушивать с братом чужие разговоры через печную заслонку?

Джордж, которому было тогда всего девять, потупил глаза.

Просто мы очень любим тетю Фло, мам. Вот и хотели послушать, о чем она будет говорить.

И это была чистая правда.

Но кто это придумал? Чья идея? Наверное, Бадди?

Так оно и было, но Джордж не хотел выдавать брата. Потому что боялся. Боялся того, что может сделать с ним Бадди, узнай, что он проболтался.

Нет. Моя.

Мама довольно долго молчала, затем снова начала раскладывать карты по столу.

Пора бы тебе уже, наверное, знать, заметила она, что ложь – еще более тяжкий грех, чем подслушивание. И что все мы лгали своим детям, когда речь заходила о бабуле. И боюсь, что и сами себе тоже лгали. Почти все время лгали… А затем она вдруг заговорила, нервно, страстно, с горечью выплевывая слова, словно они жгли ее. Джорджу даже показалось, что они сейчас сожгут и его, если он не отодвинется. Только я – совсем другое дело! Мне выпало жить с ней, и я больше не могу позволить себе такую роскошь – лгать!

И дальше мама рассказала Джорджу, что вскоре после того, как дедушка с бабушкой поженились, у них родился мертвый ребенок, а год спустя – еще один, и тоже мертвый, и врач сказал бабушке, что она никогда не сможет выносить до срока, а единственное, что ей остается, это рожать или уже мертвых детей, или детей, которые умирают, едва глотнув воздуха. И происходить это будет, по его словам, до тех пор, пока один из младенцев не умрет в ее теле задолго до родов, прежде, чем тело успеет вытолкнуть его наружу. Умрет, сгниет там и убьет тем самым и ее.

Так сказал врач.

И вскоре после этого возникли книги.

Книги о том, как иметь детей.

Нет, мать не знала или просто не хотела говорить, что это были за книги. Где бабуля раздобыла их и как вообще узнала об их существовании. Короче, бабуля снова забеременела, и на сей раз ребенок родился живым и не умер, глотнув воздуха. На сей раз родился прекрасный живой и здоровый младенец, и это был дядюшка Джорджа Ларсон. А потом бабуля только и делала, что беременела и рожала детишек. Однажды, по словам мамы, дедушка пытался уговорить ее выбросить книги, избавиться от них, чтоб посмотреть, смогут ли они обойтись без этих книг (а если даже и не смогут, то, по мнению деда, ртов у них было и без того предостаточно), но бабуля его не послушалась. Джордж спросил маму почему, и она ответила:

– Думаю, что к тому времени иметь эти книги для нее стало так же важно, как иметь детей.

– Что-то я не понимаю… – сказал Джордж.

– Да, – вздохнула мама, – я и сама не очень-то понимаю. К тому же учти, ведь тогда я была еще совсем малышка… И твердо знала лишь одно: эти книги для нее – все! И она сказала дедушке, что говорить об этом больше не желает и никогда со своими книгами не расстанется. На том все и закончилось. Ведь бабуля всегда была в нашей семье главной.

Джордж с шумом захлопнул учебник по истории. Взглянул на часы и увидел, что уже почти пять. В желудке тихонько урчало. И тут он внезапно со страхом осознал, что, если мама не вернется домой к шести или около того, бабуля непременно проснется и потребует ужин. А мама забыла проинструктировать его на тему того, что давать бабуле на ужин, наверное, потому забыла, что очень расстроилась из-за Бадди. Однако он все же сумеет разогреть для бабули одно из специальных замороженных блюд. Специальных, поскольку она находилась на бессолевой диете. К тому же бабуля принимала тысячу разных таблеток.

Что же касается его самого, то он вполне в состоянии разогреть себе остатки вчерашних макарон с сыром. Если полить их кетчупом, получится очень даже ничего.

Джордж достал из холодильника макароны с сыром, вывалил их на сковороду, затем поставил на плиту рядом с чайником, который по-прежнему держал наготове, на тот случай, если бабуля вдруг проснется и потребует «чаечку ая» – именно так она выговаривала эти слова. Он уже решил было налить себе стакан молока, но передумал и снова снял телефонную трубку.

– …просто глазам своим не поверила, когда… – Тут голос Генриетты Додд оборвался, а затем зазвучал снова, визгливо и раздраженно: – Да кто это все время подслушивает, хотела бы я знать?..

Джордж торопливо опустил трубку на рычаг, щеки его пылали.

Да откуда ей знать, что это ты, глупый! Ведь к линии подключено целых шесть абонентов!..

И все же подслушивать нехорошо, даже в том случае, если просто хочется услышать человеческий голос, находясь в доме в полном одиночестве, не считая, разумеется, бабули. Не человека – жирного обрубка, спящего сейчас на больничной кровати в соседней комнате. Даже если ты просто умрешь, не услышав человеческого голоса в трубке, потому что мама до сих пор в Льюистоне, и скоро совсем стемнеет, и бабуля в соседней комнате похожа на…

(о да, да, похожа!)

на старую медведицу, у которой еще остались силы нанести когтистой лапой смертельный удар.

Джордж подошел к холодильнику и достал молоко.

Мама родилась в 1930-м, за ней, в 1932-м, тетя Фло, а потом, в 1934-м, дядя Франклин. Дядя Франклин умер в 1948-м от гнойного аппендицита, и мама страшно горевала о нем и всегда носила с собой его карточку. Из всех братьев и сестер она больше всего любила Фрэнки и часто говорила о том, как это несправедливо – умереть в столь юном возрасте от перитонита. И еще говорила, что Господь Бог сыграл злую шутку, отобрав у них Фрэнки.

Джордж поднял голову от раковины и взглянул в окно. Солнце налилось еще более густым золотистым оттенком и низко нависало над холмом, отбрасывая на лужайку перед домом длинные тени. Если б этот Бадди не сломал свою дурацкую ногу, мама была бы здесь, на кухне, готовила бы что-нибудь вкусненькое, к примеру, чили (не считая, разумеется, бессолевого кушанья для бабули), и они бы болтали и смеялись, а после ужина, возможно, даже сыграли бы в подкидного дурака.

Джордж включил свет, хотя на кухне вовсе не было так уж темно. Затем включил конфорку под сковородой с макаронами. Но мысли его непрестанно возвращались к бабуле, сидевшей в белом виниловом кресле, точно огромный жирный червяк в платье, с космами серо-желтых волос, беспорядочно спадающих на плечи, обтянутые розовым нейлоновым халатом. К бабуле, тянущей к нему слоновьи ручищи. Она хочет, чтоб он подошел к ней, а Джордж отступает и упирается спиной маме в живот.

Пусть он подойдет ко мне, Рут. Хочу обнять его.

Он немного напуган, мама. Привыкнет и сам подойдет. Но он видел, мама сама боится.

Мама? Боится?

Джордж замер – так поразила его эта мысль. Неужели это правда? Бадди говорил, что память всегда готова сыграть с человеком злую шутку. Неужели она действительно боялась?..

Да. Она боялась.

Властный, не допускающий возражений голос бабули:

Ты совсем распустила ребенка, Рут! Пусть подойдет немедленно! Я хочу его обнять!

Нет, не надо. Он плачет.

И тогда бабуля опускала тяжелые руки, с которых, словно тесто, свисала серая морщинистая плоть, на лице ее расплывалась хитрая улыбка, и она говорила уже более миролюбивым тоном:

А правда, он похож на Франклина, Рут? Сама помню, как ты говорила: ну просто копия нашего Фрэнки!

Джордж медленно помешивал стоявшие на огне макароны с сыром. Как-то раньше он совсем не вспоминал об этом случае. Возможно, царившая в доме тишина заставила его вспомнить?.. Тишина… и еще осознание того, что он остался один с бабулей…

* * *

Итак, бабуля рожала детей и преподавала в школе, и врачи были посрамлены, и дедушка плотничал и получал все больше и больше денег, умудряясь найти работу даже во времена глубочайшей Депрессии, и в конце концов люди, как выразилась мама, «стали говорить».

А что они говорили?  – спросил Джордж.

Да ничего такого особенного или важного , ответила мама и вдруг смешала все карты на столе в кучу. Они говорили, что твоим дедушке с бабушкой почему-то везет больше, чем другим, вот и все… А вскоре после этого нашли книги. На эту тему мама особенно не распространялась, сказала лишь, что школьный совет обнаружил несколько книг в классе, а потом специально нанятый человек нашел еще. И был страшный скандал. И бабушке с дедушкой пришлось переехать в Бакстон. Вот, собственно, и все.

Дети росли и обзаводились своими детьми, делая друг друга дядями и тетями; мама вышла замуж и уехала в Нью-Йорк с папой (которого Джордж совершенно не помнил). Родился Бадди, и после этого они переехали в Стрэтфорд, где в 1969 году родился Джордж. А в 1971-м отец погиб – его сбил пьяный водитель. Водитель, который за это угодил потом в тюрьму.

Когда у дедушки случился сердечный приступ и он умер, дяди и тети обменивались многочисленными письмами и телеграммами. Они не хотели отправлять мамочку в дом для престарелых. И она тоже туда не хотела. И все они знали – уж если бабуля упрется и чего-то не захочет, с места ее не свернуть. Бабуля хотела переехать к кому-то из своих детей и прожить там остаток своих дней. Но у всех у них были свои семьи, и никому не хотелось жить в одном доме с одряхлевшей и довольно капризной и противной старухой. У всех у них были семьи, у всех, кроме Рут.

Письма так и порхали из города в город и из штата в штат, и в конце концов мать Джорджа сдалась. Бросила работу и переехала в Мэн ухаживать за бабулей. Тем временем остальные дети скинулись и купили для бабули маленький домик на окраине Касл-Рока – цены на недвижимость там были низкие. К тому же они каждый месяц посылали маме чек, с тем чтобы «хватало» на содержание бабули и мальчиков.

Иными словами, братья и сестры превратили меня в издольщицу… Джордж помнил эти слова матери, но не совсем понимал, что они означают. Однако произносила их мать с горечью, словно они застревали в горле, точно кость. Джордж знал (Бадди сказал ему), что мать сдалась только потому, что все члены большой и разветвленной семьи были уверены – бабуле долго не протянуть. Слишком уж скверно обстояли у нее дела со здоровьем – и высокое давление, и никуда не годные анализы мочи, и ожирение, и какие-то шумы в сердце. И оставалось ей всего каких-нибудь месяцев восемь, в голос твердили тетя Фло, тетя Стефани и дядя Джордж (в честь которого назвали Джорджа), ну, от силы год. Однако прошло вот уже более пяти лет, и Джордж считал, что ожидание затянулось.

Да, бабуля оказалась куда как крепче и вовсе не спешила расставаться с жизнью. Словно медведица, впавшая в спячку и ожидающая… чего?

* * *

(ты лучше других умеешь обращаться с ней, Рут, знаешь, как заставить ее заткнуться)

Джордж направился к холодильнику проверить, где лежит специальная бессолевая еда для бабули, и вдруг остановился. Похолодел и замер. Что это? Откуда этот звук. Откуда доносится этот голос?

По спине и груди пробежали мурашки. Сунув руку под рубашку, он дотронулся до одного из сосков. Сосок затвердел и напоминал крохотный камешек, и он тут же убрал руку.

Дядя Джордж. Его крестный и тезка. Он работал в Нью-Йорке, в «Сперри-рэнд» [27] . Это был его голос. Как-то раз он приехал к ним в гости со всем семейством на Рождество. Два… нет, три года назад. И сказал:

Чем старше она будет становиться, тем опаснее.

Тише ты, Джордж! Мальчики где-то рядом.

Джордж стоял у холодильника, опустив ладонь на прохладную хромированную ручку, и вспоминал, вглядываясь в сгущающуюся тьму. Ведь Бадди тогда рядом не было. Бадди был на улице, потому что… Потому что побежал кататься с горки с ребятами, вот почему. Итак, Бадди был на улице, а он, Джордж, судорожно рылся в картонной коробке в поисках подходящих толстых носков, потому что тоже хотел пойти кататься с горки. И разве это его, Джорджа, вина, что в это время мама разговаривала с дядей Джорджем на кухне? Нет, он так не считал. Разве это его, Джорджа, вина, что Бог не сделал его глухим или – не стоит брать столь уж экстремальный случай – просто не надоумил этих двоих поговорить где-нибудь в другом месте? И этого Джордж тоже не думал. К тому же, как время от времени любила повторять мама (обычно она делала это, выпив стакан или два вина), порой Господь Бог вытворяет очень скверные шутки.

Ну, ты поняла, что я имею в виду, сказал дядя Джордж.

Его жена с тремя дочерьми в последний момент отправилась в Гейтс-Фоллз за рождественскими покупками, а потому дядя Джордж хватил, что называется, лишку (наверное, как тот пьяница, который угодил в тюрьму). Джордж пришел к такому выводу потому, что дядя выговаривал слова не слишком отчетливо.

Ты же помнишь, что случилось с Франклином, когда он ее разозлил…

Замолчи, Джордж, иначе вылью оставшееся пиво в раковину!

Ладно, я понимаю, она не нарочно. Просто нервы сдали. А этот так называемый перитонит…

Молчи, Джордж!

Наверное, подумал тогда Джордж, не один Господь Бог способен вытворять очень скверные шутки.

Пытаясь избавиться от этих неприятных воспоминаний, он заглянул в холодильник и нашел пакет с замороженной бабулиной едой. Телятина. С гарниром из фасоли. Предварительно разогреть духовку, сунуть туда пакет и нагревать в течение сорока минут при температуре 300 градусов. Все очень просто. Он вполне справится. А чай уже ждет на плите, на тот случай, если бабуля вдруг захочет пить. И он вполне может быстро приготовить и подать ей или чай, или телятину, если бабуля вдруг проснется и начнет орать и требовать. Чай, телятина, чего желаете? К вашим услугам! К тому же на доске записан телефон доктора Арлиндера – это уже на случай крайней необходимости. Так что полный порядок, все под контролем. Чего ему беспокоиться?

Просто раньше его никогда не оставляли одного с бабулей. Отсюда и беспокойство.

Пусть мальчик подойдет ко мне, Рут. Скажи, чтоб подошел.

Нет. Он плачет.

Сейчас она куда опаснее… ну, ты меня понимаешь.

И мы все лгали своим детям, когда говорили про бабулю.

Ни его, ни Бадди. Никого из них никогда не оставляли одного с бабулей. Вплоть до сегодняшнего дня.

Во рту у Джорджа вдруг пересохло. Он подошел к раковине и попил воды. Как-то все же… странно он себя чувствует. Все эти мысли. Воспоминания… Почему именно сейчас понадобилось забивать себе голову этими вещами?..

Казалось, кто-то разложил перед ним фрагменты головоломки, а ему никак не удается сложить из них цельную картину. А может, это и хорошо, что не удается сложить, потому что цельная, законченная картина может оказаться… э-э… ну, скажем, неприятной. Может…

И вдруг из комнаты, где все эти дни и ночи лежала бабуля, донесся какой-то странный, глуховатый, булькающий и тарахтящий звук.

Джордж со свистом втянул воздух и замер. Повернулся было к бабулиной комнате, но обнаружил, что ноги словно примерзли к покрытому линолеумом полу. Сердце покалывало. Глаза буквально вылезали из орбит. Ну же, идите, приказал ногам мозг. А ноги отдали честь и сказали: Нет уж, сэр, ни за что!

Прежде бабуля никогда так не шумела.

Никогда прежде бабуля так не шумела.

Вот он, снова, тот же глухой захлебывающийся звук. Страшный и низкий, он становился все тише и наконец, перед тем как совсем оборваться, перешел в еле слышное жужжание, похожее на то, что издают насекомые. В конце концов Джорджу все же удалось сдвинуться с места. Он подошел к коридорчику, отделяющему кухню от комнаты бабули. Приблизился к двери и заглянул… Сердце бешено колотилось, во рту пересохло, горло снова щипала жесткая колючая шерсть – глотка невозможно было сделать.

Бабуля спала. Все в порядке – то была первая его мысль. А странный звук наверняка послышался, а может, она и раньше издавала его, когда они с Бадди были в школе. Просто храпела себе… Нет, с бабулей все о’кей. Спит…

Это была его первая мысль. Затем он заметил, что желтая рука, лежавшая прежде поверх покрывала, теперь безжизненно свисает с постели, а длинные ногти почти касаются пола. А рот открыт и зияет морщинистым беззубым провалом.

Робко, нерешительно Джордж приблизился к ней.

Долго стоял у постели, разглядывая бабулю, но не решаясь прикоснуться к ней. Еле заметного прежде колыхания покрывала, которым была прикрыта ее грудь, теперь вроде бы не наблюдалось.

Вроде бы.

Вот оно, ключевое слово. Вроде бы…

Да это наверняка только кажется. Кажется со страху, Джордж. Потому что ты не кто иной, как сеньор El Stupido, так называет тебя Бадди. И все это кажется. Это всего лишь привиделось тебе, а на самом деле она прекрасно себе дышит, она…

– Бабуля? – окликнул Джордж, но вышел еле слышный шепот. Он откашлялся, а потом отступил на шаг, так, на всякий случай, и произнес уже громче: – Бабуль? Хочешь чаю, а, бабуля?

Нет ответа.

Глаза закрыты.

Рот открыт.

Рука свисает.

За окном заходящее солнце отбрасывало последние красно-золотые лучи сквозь пожухшую листву деревьев.

И вдруг он увидел бабулю – увидел отчетливо и ясно, как может видеть только не испорченный и не замутненный наслоениями прошлого детский глаз. Увидел не здесь, не в постели, но сидящей в белом виниловом кресле. Она тянет к нему руки, а выражение лица одновременно идиотское и торжествующее. Ему вспомнился один из «приступов», когда бабуля вдруг начала выкрикивать какие-то непонятные, словно на иностранном языке, слова: Джиагин! Джиагин! Хастур дегрион! Йос-сот-то!.. И мама тут же отослала их с Бадди на улицу, крикнув: «Пошли отсюда, ЖИВО!» – когда увидела, что брат задержался у коробки в прихожей достать перчатки. Бадди обернулся через плечо, взглянул на мать, и на лице его застыло испуганно-изумленное выражение. Потому что он никогда не слышал, чтоб она так кричала. И оба они выбежали на улицу и стояли во дворе, сунув замерзающие руки в карманы, чтоб согрелись, и думали: что же там сейчас происходит?..

Позднее мама как ни в чем не бывало позвала их к ужину.

(ты лучше других умеешь обращаться с ней, ты знаешь, как заставить ее заткнуться)

Вплоть до сегодняшнего дня Джордж как-то не задумывался всерьез об этих «приступах». Но сейчас, глядя на спящую в столь странной позе бабулю, он вдруг с нарастающей тревогой вспомнил: на следующий день после того «приступа» они узнали, что их соседка, миссис Хархем, умерла ночью во сне.

«Приступы» бабули…

Приступы…

Ведьмы, впав в определенное состояние, способны околдовать людей. Напустить на них порчу. Именно поэтому их и называют ведьмами, верно?.. Ядовитые яблоки. Принцессы, превратившиеся в лягушек. Пряничные домики. Абракадабра. Колдовство…

И тут беспорядочно разбросанные фрагменты головоломки, словно по волшебству, соединились, сложились в голове Джорджа в цельную картину.

Колдовство, подумал он и тихонько застонал.

Так какая же получалась картина? Да, все правильно. Была бабуля. Бабуля и ее книжки ; бабуля, которая почему-то не могла иметь детей, а потом вдруг заимела; бабуля, которую изгнали из церкви , а потом и из города. На картине красовалась его бабуля – желтая, толстая и морщинистая, похожая на жирного слизняка, с беззубым ртом, растянутым в зловещей ухмылке; с потухшими слепыми глазами, которые смотрели так хитро и злобно; а на голове у нее была черная остроконечная шапочка, расшитая серебряными звездами и сверкающими полумесяцами; а у ног вились черные кошки с желтыми, как моча, глазами; и пахло свининой и слепотой, паленой свиной щетиной, тусклыми звездами и оплывшими свечами, свет которых был темен, словно земля, в которую опускают гроб; он слышал слова из старинных книг, и каждое слово падало тяжело, точно камень на крышку гроба, и каждая фраза была точно склеп, воздвигнутый на воняющей горелой кожей бойне, и каждый отрывок из этой книги напоминал некий кошмарный нескончаемый караван из погибших от чумы людей, тела которых везут к месту сожжения… Широко раскрытыми глазами невинного ребенка смотрел он в эту бездну, эту тьму, внезапно разверзшуюся перед ним…

Его бабуля была ведьмой. Как Злая Ведьма из «Волшебника из страны Оз». И вот теперь она умерла. И тот странный захлебывающийся звук, думал Джордж со все нарастающим ужасом… тот захлебывающийся хрипящий звук был… был… агонией.

– Бабуля? – прошептал он, а в голове радостно звенело: Дин-дон, вот ты и сдохла наконец, проклятая ведьма!

Нет ответа. Сложив ладонь лодочкой, он поднес ее ко рту бабули. Дыхания не ощущалось. Ни бриза, ни ветерка, мертвый штиль, паруса опали, под килем ни ряби, ни волны… Постепенно страх его начал проходить. Джордж пытался рассуждать логически. Он вспомнил, как дядя Фред учил его распознавать, есть ли ветер. Надо послюнить палец и поднять его. Он старательно облизал всю ладошку и поднес ее ко рту бабули.

Ничего.

Он уже направился было к телефону звонить доктору Арлиндеру, но вдруг остановился. А что, если он позвонит врачу, а потом выяснится, что бабуля вовсе и не умерла? Нет, надо убедиться окончательно…

Пощупать пульс.

Остановившись в дверях, он с опаской и сомнением взирал на свисающую с кровати руку. Рукав бабулиной ночной рубашки завернулся, и запястье было обнажено. Но что толку? Как-то раз, после визита к врачу, где сестра проверяла его пульс, приложив палец к запястью, Джордж попробовал сделать то же самое дома. Тоже приложил палец, но почему-то ничего не прощупывалось, сколько он ни старался. Судя по тогдашним показателям пальца, его можно было записать в покойники.

Кроме того, ему не слишком хотелось… э-э… прикасаться к бабуле. Пусть даже она и мертвая. Именно потому, что она мертвая!..

Стоя в дверном проеме, Джордж в нерешительности переводил взгляд с неподвижной груди, прикрытой одеялом, на телефонный аппарат на стене с записанным рядом номером доктора Арлиндера. Нет, все же, наверное, надо позвонить. Он позвонит и…

Зеркало!

Ну конечно же, зеркало! Если дохнуть на зеркало, поверхность его замутняется. Как-то раз в кино он видел такое. Врач с помощью зеркала проверял, жив ли лежавший без сознания человек. Рядом с бабулиной комнатой находилась ванная. Джордж бросился туда и схватил лежавшее на полке ручное зеркальце. Оно было двусторонним. С одной стороны отражало нормально, с обратной – с увеличением. Ну, чтоб можно было выдернуть какой-нибудь выросший не на месте волосок и все такое прочее.

Джордж подошел к кровати и поднес зеркальце одной стороной к лицу бабули. Совсем близко, оно почти касалось ее широко разинутого рта. И, держа так, досчитал до шестидесяти, не сводя с бабули настороженного взгляда. Бабуля не шевельнулась, была все так же неподвижна. Он окончательно убедился, что она мертва, даже еще не отняв от рта зеркальца. А когда отнял и взглянул на поверхность, увидел, что она совершенно чиста и ничуть не замутилась.

Бабуля умерла.

И тут Джордж с облегчением и даже некоторым удивлением отметил, что ему жаль бабулю. Может, она и была ведьмой, а может – и нет. Может, только воображала, что была ведьмой. Однако теперь это не важно. Джордж со свойственной лишь взрослым ясностью и отчетливостью вдруг понял, что, когда смотришь в пустое безмолвное лицо смерти, реальность не то чтобы совсем уж не важна, но как-то менее значима. Понял с характерной для взрослых ясностью и принял как данность, что тоже свойственно взрослым. Жизнь прошла и оставила след. И след этот не более значим, чем простой отпечаток ботинка в пыли. Так мыслят и рассуждают взрослые; ребенку же нужно много лет, чтобы понять, осознать, что он сделан, создан, сформирован; что происхождение его – не более чем чистая случайность; что все остальное на свете, кроме этого следа, не более чем прах и тлен. Прах с дымным привкусом пороховой гари, оставшимся от сгоревших в секундной вспышке прожитых лет.

Он отнес зеркальце обратно в ванную, затем снова прошел через комнату бабули, мельком покосившись на лежавшее на кровати тело. Заходящее солнце окрасило мертвое лицо в какие-то варварские оранжево-желтые оттенки, и Джордж тут же отвернулся.

Войдя в кухню, он прямиком направился к телефону. Он твердо вознамерился сделать все как положено и наилучшим в подобной ситуации образом. Мысленно он уже ощущал некое свое превосходство над Бадди. Пусть только тот попробует начать дразнить его слабаком или слюнтяем, он тут же скажет: «Между прочим, я был в доме один, когда умерла бабуля. И все сделал правильно».

Так, первое – это позвонить доктору Арлиндеру. Позвонить и сказать: «Моя бабушка умерла». Нет. «Моя бабушка только что умерла. Скажите, что я теперь должен делать? Прикрыть ее чем-нибудь или что?!»

Нет, не годится.

Кажется, моя бабушка только что умерла…

Да, вот так уже лучше. Потому что никто все равно не поверит, что маленький мальчик может знать что-то наверняка. Куда лучше.

Или же так:

Я почти уверен, что бабушка только что умерла…

Вот оно! Конечно. Так лучше всего!

А потом рассказать про зеркальце и про «агонию», и все прочее. И мистер Арлиндер тут же примчится и, когда будет осматривать бабулю, скажет: «Объявляю тебя мертвой, бабуля!» А потом скажет уже Джорджу: «Ты действовал необыкновенно хладнокровно в этой экстремальной ситуации, сынок. Позволь тебя поздравить». И Джордж ответит ему… нечто подобающее случаю и со всей подобающей мальчику скромностью.

Джордж взглянул на записанный на дощечке телефон и, прежде чем снять трубку, сделал несколько глубоких вдохов и выдохов. Сердце билось быстро, но болезненный ком в горле рассосался. Бабуля умерла. Худшее, что могло случиться, случилось, и в конечном счете – это куда лучше, чем слышать, как она завывает, требуя, чтоб мама принесла ей чаю.

В трубке была тишина.

Он вслушался в эту тишину, рот уже приготовился произнести: «Извините, миссис Додд, но это Джордж Брукнер, и я должен срочно позвонить врачу по поводу моей бабушки…» Но никаких голосов или других звуков в трубке слышно не было. Мертвая тишина. Такая же мертвая, как тело… там, в постели…

Бабуля…

…она…

(о да, она)

Бабуля лежит смирно.

По коже снова пробежали мурашки, в горле защипало. Он не сводил глаз с чайника на плите и чашки на буфете, в которой лежал пакетик травяного чая. Не пить больше чая его бабуле. Никогда.

(лежит себе так тихо)

Джордж содрогнулся.

Он нажал на рычаг. Выждал секунду, но телефон по-прежнему молчал. Мертвая тишина, мертвая, как…

Он с грохотом бросил трубку на рычаг, и в аппарате что-то слабо звякнуло, затем торопливо схватил ее и поднес к уху – проверить, не свершилось ли чудо, не заработал ли он. Ничего. Все та же тишина, и он снова, на сей раз медленно, опустил трубку.

Сердце колотилось как бешеное.

Я в доме один. Один с мертвым телом.

Он не спеша прошелся по кухне, с минуту постоял у стола, затем включил свет. В доме стало темно. Скоро солнце совсем зайдет и наступит ночь.

Погоди. Не дергайся. Ничего тебе делать не надо. Надо только дождаться маму. Она уже скоро приедет. Да, просто ждать, это самое лучшее! И ничего, что телефон отключился. В таком случае даже лучше, что она умерла, потому что иначе бы у нее начался «приступ»! Пошла бы пена изо рта, она свалилась бы с постели, и тогда…

Вот это было бы по-настоящему страшно. Слава Богу, он избавлен от этого кошмара.

Как, к примеру, сидеть в темноте, знать, что ты совершенно один, и думать о том, что она еще жива… Видеть причудливую пляску теней на стене и думать о смерти, думать о мертвых, обо всех этих вещах, о том, как они будут вонять и как станут приближаться к тебе в темноте… Только подумай, подумай, подумай о червях, которые станут шевелиться в плоти, зарываться в нее все глубже; о глазах, которые вдруг заворочаются во мраке… Да! Одного этого достаточно! Глаза, которые ворочаются и двигаются во мраке… и еще – скрип половицы. Это когда кто-то (или что-то) будет приближаться к тебе по комнате, переступая через зигзагообразные полоски тени и света, падающего из окна. Да…

В темноте мысли всегда ходят по замкнутому кругу, и не важно, о чем ты будешь стараться думать – цветах, Иисусе Христе, бейсболе, победе на Олимпийских играх. Не важно… Все равно мысли неизбежно вернутся к этому мраку и теням, которые его населяют. Теням, у которых когти и немигающие глаза.

– Черт, хватит!  – прошипел он и хлопнул себя по щеке. Очень сильно. Цель этой взбучки – привести себя в чувство, прекратить паниковать наконец. Ведь ему уже больше не шесть. И она умерла, ты понял? Она умерла! И жизни и мысли в ней теперь не больше, чем в каком-нибудь камушке, деревянной половице, дверной ручке, радиоприемнике или…

И внезапно громкий незнакомый беспощадный и неуемный внутренний голос, продиктованный примитивной жаждой выживания, ничем более, воскликнул: Заткнись, Джордж! И займись же наконец делом!

Да, да, конечно. Хорошо, но…

Он вернулся к двери в спальню еще раз убедиться.

Бабуля по-прежнему лежала на кровати – одна рука свисает и почти касается пола, рот широко разверст. Теперь бабуля была как бы частью обстановки. Можно положить ее руку на постель, дернуть за волосы, влить в раскрытый рот стакан воды, надеть ей на голову наушники и включить самую крутую запись в исполнении Чака Берри, а ей будет все равно. Бабуле, как иногда говорил Бадди, давно все до фени. Так оно и есть.

Внезапно он услышал глухой и ритмичный хлопающий звук, где-то совсем невдалеке, и тихо ахнул от неожиданности и испуга. Да это же ставня, которую на прошлой неделе прикрепил к оконной раме Бадди! Всего лишь ставня. Крючок сорвался, и вот теперь она хлопала, потому как на улице поднялся ветер.

Джордж отворил дверь, вышел, поймал хлопающую ставню и просунул крючок в петлю. Ветер – то был уже не бриз, а самый настоящий сильный ветер – встрепал его волосы. Он плотно притворил за собой дверь и удивился: откуда это он вдруг взялся, такой сильный ветер? Ведь когда мама уезжала, никакого ветра не было. Но когда мама уезжала, был день, светило солнце, а сейчас уже вечер и почти совсем стемнело…

Джордж еще раз взглянул на бабулю, потом пошел на кухню и снял телефонную трубку. Мертвая тишина. Он сел, затем встал и начал расхаживать взад-вперед по комнате.

Час спустя на улице уже стояла полная тьма.

Телефон по-прежнему не работал. Наверное, из-за ветра, подумал Джордж. Разыгрался вовсю и сорвал какой-нибудь провод. Возможно, свалил на линию дерево у Биверс-Бог, где вокруг болота полным-полно мертвых деревьев. Время от времени аппарат издавал тихие дребезжащие звонки, отдаленные и глуховатые, но линия была явно повреждена. А на улице вокруг маленького домика бушевал и завывал ветер, и Джордж решил, что ему будет о чем рассказать ребятам из летнего бойскаутского лагеря… О том, как он сидел в доме один-одинешенек, рядом с телом умершей бабули, а за окном бушевал ветер и гнал по низкому небу тучи. Тучи, черные наверху и с мертвенно-желтоватым исподом – точь-в-точь того же цвета, что и когтистые руки бабули…

Да, как любил говорить Бадди, это будет высокий класс.

Хорошо бы начать рассказывать эту историю прямо сейчас, чувствуя себя при этом в полной безопасности. Джордж сидел за кухонным столом, перед ним лежал раскрытый учебник по истории, и вздрагивал при каждом звуке… А теперь, когда ветер разбушевался вовсю, звуками этими полнился весь дом – скрипел, стонал, постукивал всеми своими несмазанными и разболтанными сочленениями.

Она вернется совсем уже скоро. Вернется домой, и все будет о’кей. Все.

(а ты ее так ничем и не закрыл)

Все будет о’…

(даже лица не закрыл)

Джордж вздрогнул – показалось, что эти слова произносит чей-то незнакомый голос, – и расширенными глазами уставился на бесполезный телефон. Лицо мертвеца полагается накрыть какой-нибудь тканью. Ну, простыней, к примеру. Он видел это в кино.

Да черт с ней! Не пойду я туда!

Нет! Ни за что! И почему это именно я? Вот мама вернется и накроет. Или доктор Арлиндер, когда приедет! Или похоронщик!

Кто угодно, только не он.

Он не обязан.

Ему плевать, да и бабуле тоже до фени.

Тут в ушах прозвучал голос Бадди:

Да ты просто трусишь! Иначе бы давно подошел и накрыл. Тебе просто слабо!

Мне все равно.

Трус паршивый!

И бабуле все равно.

Трус, ДЕРЬМО ЦЫПЛЯЧЬЕ!

И Джордж, сидя за столом перед раскрытой книгой, вдруг начал понимать, что если не прикроет лицо бабули, то вряд ли сможет претендовать на то, что «все сделал правильно», а стало быть, Бадди опять получает фору.

Он уже представлял, как сидит у костра в бойскаутском лагере перед отбоем и рассказывает ребятам страшную историю о смерти бабули. И ему даже начало казаться, что окно осветили фары маминого автомобиля – появление взрослых, пусть даже не ко времени и порой нежелательное, все же вселяет чувство уверенности и надежду на восстановление справедливости и порядка, – как вдруг откуда-то из темноты, где смутно маячили фигуры, донесся голос, его сопровождал треск лопнувшей в костре сосновой ветки. То был голос Бадди. Брат прятался в тени и говорил: Ну, если ты такой храбрый, дерьмо цыплячье, чего ж тогда не закрыл ЕЙ ЛИЦО?

Джордж встал и напомнил себе, что бабуле все равно до фени , что бабуле конец, крышка, что она лежит себе как бревно. Он может поднять и положить на постель ее руку, может вставить ей в ноздрю пакетик чая, надеть ей на голову наушники и врубить на полную катушку Чака Берри и т. д. и т. п., но все это не оживит бабулю, потому как именно в этом и заключается смерть – никто и ничто не может оживить мертвеца. Мертвец, он так и будет себе лежать, холодный и тихий, а все прочее, что говорят об этом, – лишь пустые выдумки, досужие глупые домыслы. Все это сказки о распахнувшейся вдруг двери в чулан или шкаф, о лунном свете, от которого будто бы начинают мерцать голубым кости восставшего из могилы скелета, все это…

Он прошептал еле слышно:

– Прекрати, слышишь? Перестань сию же…

(ужас)

Он весь подобрался, словно готовясь к прыжку. Он пойдет туда, накроет покрывалом ее лицо и выбьет тем самым последнюю опору из-под ног Бадди. Он вполне в состоянии проделать несколько несложных ритуальных действий, должных сопутствовать смерти. Он закроет ее лицо, а затем – его собственное лицо так и озарилось при мысли о символичности следующего шага, – затем выбросит неиспользованный пакетик чая и уберет ее чашку. Да. Именно! Вот так!

Он двинулся к двери, усилием воли заставляя себя делать каждый следующий шаг. Комната бабули была погружена во тьму, тело смутным холмом вырисовывалось на постели, и он начал судорожно шарить по стене в поисках выключателя. Казалось, на то, чтобы найти его, понадобилась вечность. Он щелкнул выключателем, и комнату затопил желтоватый свет, падающий из стеклянного светильника под потолком.

Бабуля была на месте. Рука свисает, рот открыт. Джордж разглядывал ее, уголком сознания отметив, что на лбу у него выступили крохотные капельки пота. Смотрел и пытался сообразить, не возьмет ли он на себя слишком большую ответственность, если поднимет сейчас холодную руку бабули и вернет туда, на постель, где лежит все остальное. И наконец решил, что да, пожалуй. Пожалуй, все же не стоит. Это будет слишком. Дотронуться до нее он все равно не сможет. Что угодно, только не это!

Медленно, словно плывя в некой густой жидкости, наполнившей вместо воздуха комнату, Джордж приблизился к бабуле. Стоял над ней и смотрел. Бабуля была совсем желтая. Частично из-за света, падающего с потолка, но не только из-за него…

Громко, со свистом втягивая воздух, Джордж ухватился за край покрывала и натянул его бабуле на лицо. Затем отпустил, и покрывало немного сползло, обнажив то место, откуда на желтоватом морщинистом лбу начинали расти волосы. Собравшись с духом, он снова схватился за покрывало, стараясь держать при этом руки как можно дальше от головы бабули, чтоб ненароком не прикоснуться к ней, пусть даже через ткань, и снова натянул покрывало. На этот раз оно осталось на месте. Слава Богу… Страх немного отпустил Джорджа. Он практически похоронил ее. Да, именно похоронил. Потому что мертвецов всегда полагается прикрывать, а это все равно что хоронить. И поступил он правильно. Как положено.

Затем он посмотрел вниз, на свисающую с кровати и непохороненную руку, и с удивлением понял, что теперь вполне способен дотронуться до нее. Поднять, сунуть под покрывало и похоронить со всем остальным, что осталось от бабули.

Он наклонился, схватил холодную руку и приподнял ее.

Рука дернулась и крепко впилась ему в запястье.

Джордж взвизгнул. И отпрянул, сотрясая дом страшными криками – звуки его голоса сливались с воем ветра, треском и поскрипыванием старого дома. Он отпрянул, тело бабули съехало набок, рука снова свалилась, задергалась, изогнулась, стала цепляться за воздух и… наконец снова безжизненно повисла.

Все в порядке. Ничего страшного. Это был всего лишь рефлекс.

Джордж кивнул, словно в подтверждение правоты своих слов. Затем вспомнил, как изогнулась рука бабули, как вцепилась в его запястье, и снова вскрикнул. Глаза его вылезали из орбит. Волосы встали дыбом от страха. Сердце колотилось так, что, казалось, вот-вот разорвет грудную клетку.

Мир перекосился, качнулся, завертелся, словно безумный, потом снова вернулся в исходное положение. Снова качнулся… Крен происходил всякий раз, как только он пытался мыслить логически. И им овладевал панический, до мелкой дрожи, ужас. Он заметался, желая лишь одного: выбраться из этой комнаты, бежать куда глаза глядят – в другую комнату, вон из дома и дальше три-четыре мили по дороге, туда, где можно будет наконец успокоиться, взять себя в руки. Но в те секунды он метался, точно слепой и обезумевший, и врезался в стену – промахнулся мимо двери фута на два, не меньше.

Он ударился и отлетел на пол. Голова гудела от сильной резкой боли. Такой сильной, что она отчасти даже перекрывала страх. Дотронулся до носа и поднес ладонь к глазам. Ладонь была красной от крови. Капли крови виднелись и на зеленой рубашке. Он вскочил на ноги, дико озираясь по сторонам.

Рука свисала и почти касалась пола, как тогда, в самом начале. Но тело бабули выпрямилось и лежало теперь уже не косо, а аккуратно и ровно посередине кровати. Как тогда, в самом начале…

Наверное, все это ему просто померещилось. Просто он вошел в комнату, а остальное, то, что случилось дальше, – не более чем игра воображения.

Нет.

Боль немного отрезвила его. Мертвецы не станут хватать тебя за руку. Мертвец – он и есть мертвец. Когда человек стал мертвецом, на него хоть шляпы вешай, как на вешалку, хоть под гусеницы трактора кидай и т. д. и т. п., ему, мертвецу, все равно. Когда ты мертвец, живые могут делать с тобой все, что только заблагорассудится (к примеру, маленькие мальчики могут попробовать вернуть на кровать мертвую свисающую руку), но для них самих… время действовать, можно считать, закончилось.

В том случае, конечно, если ты не ведьма. Если ты не выбрала время умереть, когда в доме никого, ни души, кроме ребенка. Потому как в этом, последнем, случае это самый удобный момент для того… для того, чтобы…

Чтобы что?

Да ничего! Все это глупости! Ему померещилось, просто потому, что он был напуган. Да, именно, напуган, этим все и объясняется. Он вытер нос рукавом и поморщился от боли. На руке, возле запястья, осталось смазанное пятно крови.

Нет, просто не надо к ней больше подходить, вот и все. Приснилось это или было реальностью, но с бабулей он больше не связывается, все! Приступ истерической паники прошел, но Джордж все еще был напуган, сильно напуган, почти до слез, до дрожи, особенно при виде собственной крови. И страстно хотел лишь одного – чтоб мама скорее вернулась и занялась всем сама.

Джордж, пятясь, вышел из комнаты на кухню. Постоял, глубоко и медленно дыша. Надо бы намочить какую-нибудь тряпку холодной водой и приложить к носу. При мысли об этом его затошнило. Он подошел к раковине и пустил холодную воду. Наклонился, пошарил в ведре под раковиной и достал какую-то тряпицу – кусок использованной бабулиной прокладки. Сунул ее под струю, слизывая с губы кровь. Стоял и держал прокладку под холодной водой до тех пор, пока пальцы не начали неметь, затем завернул кран.

И уже поднес было тряпицу к носу, как вдруг из соседней комнаты послышался голос:

– Иди сюда, мальчик. – Голос бабули, мертвенный, глуховатый. – Иди сюда… бабуля хочет тебя обнять.

Джордж хотел закричать, но не получилось. Изо рта не выходило ни звука. Зато из той, другой комнаты доносились звуки. Те самые звуки, которые он слышал, когда мать заходила к бабуле, умывала ее, переворачивала ее грузное тело, опускала, снова переворачивала.

Только теперь звуки эти имели несколько иной оттенок, вернее – совершенно другой подспудный смысл. Похоже, бабуля пыталась… встать с постели.

– Мальчик! Иди сюда, мальчик! Сейчас! СЕЙЧАС ЖЕ! А ну, сюда!..

И тут Джордж с ужасом обнаружил, что ноги его сами повинуются этой команде. Он приказал им остановиться, но они продолжали шагать: левая, правая, затем снова левая, топ-топ по покрытому линолеумом полу… Словно обезумевший от страха мозг стал пленником тела, сидел в нем, покорный и беспомощный, замкнутый в башне.

Нет, все же она ведьма. Самая настоящая ведьма, и как раз сейчас у нее один из тех «приступов»… О да, да, именно «приступов», и это плохо, очень плохо. Это просто УЖАСНО!.. О Господи Иисусе, Боже мой, помоги же мне, помоги…

Джордж прошел через кухню, коридорчик, дверь и вошел в комнату.

И оказалось, что да, бабуля не просто пыталась встать с постели, она уже встала и сидит в своем белом виниловом кресле, в которое не садилась вот уже года четыре. С тех самых пор, как совсем отяжелела и одряхлела, и перестала ходить, и перестала понимать что-либо…

Но только сейчас бабуля вовсе не выглядела такой уж старой и дряхлой.

Да, лицо по-прежнему морщинистое и серое, словно тесто, но дряхлость и беспомощность как рукой сняло! Словно и не было, словно она лишь носила маску с целью усыпить бдительность маленьких мальчиков и усталых безмужних женщин. Теперь лицо ее светилось разумом, мерцавшим, словно старая восковая свеча. Запавшие в глазницах глаза смотрят бесстрастно и мертво. Грудь неподвижна. Рубашка задралась, обнажив бледные слоновьи ляжки. Покрывало свесилось с постели на пол.

Бабуля протянула к нему свои огромные руки.

– Хочу обнять тебя, Джордж…  – произнес плоский и ровный мертвый голос. – Не бойся, не будь плаксой. Ну же, подойди. Бабуля тебя обнимет.

Джордж вцепился в дверной косяк, изо всех сил противясь ее неукротимой воле. За окном ревел и стонал ветер. Лицо мальчика вытянулось, исказилось от напряжения, от этой неравной схватки и напоминало в этот миг лицо с какой-нибудь гравюры из старинной книги.

И вот Джордж против воли стал подходить к ней. Он ничего не мог с собой поделать. Медленно, шаг за шагом, навстречу этим протянутым рукам. Должен же он показать Бадди, что ничуть не боится бабулю. Подойдет к ней и позволит себя обнять, потому что он не какой-нибудь там плаксивый слюнтяй. Нет. Вот прямо сейчас подойдет к бабуле, и все тут.

Он уже почти находился в кольце ее рук, как вдруг слева от него с грохотом распахнулась оконная створка, и сорванная ветром ветка пробила стекло и влетела в комнату вместе с прилипшими к ней осенними листьями. Холодный поток ветра затопил комнату, срывая со стены картинки и снимки бабули, вздувая ее ночную рубашку и волосы.

И тут вдруг Джордж обнаружил, что может кричать. Увернулся от рук бабули, и она так и зашипела от злости, втягивая губы и щеки в беззубый рот. А толстые морщинистые руки взметнулись вверх и беспомощно отмахивались от потока холодного воздуха.

Джордж споткнулся и упал. Бабуля начала подниматься из белого винилового кресла – трясущаяся гора дряблой плоти; попыталась рвануться к нему. Джордж понял, что не в состоянии подняться, сила покинула его ноги. И тогда, тихонько подвывая от страха, он пополз к двери. Бабуля приближалась, медленно, но неумолимо, мертвая и в то же время живая, и внезапно Джордж догадался, что значило это ее слово «обнять». Картина из отдельных фрагментов сложилась полностью, и тут, сам не понимая, как это ему удалось, он вскочил на ноги – как раз в тот момент, когда когтистая рука бабули впилась в его рубашку. Вцепилась в ткань и вырвала из нее клок – на секунду он ощутил на коже леденящее прикосновение ее пальцев, а затем опрометью бросился из комнаты в кухню.

Нет, лучше уж на улицу, в ночь. Куда угодно, что угодно, лишь бы не дать этой ведьме «обнять» себя. Потому что если бабуля сделает это, то мама… мама, вернувшись, найдет бабулю мертвой, о да, безусловно, а его, Джорджа, живым. Но только у него, Джорджа, вдруг появится вкус к травяному чаю…

Он обернулся через плечо и увидел, как в дверном проеме вырастает гротескная бесформенная огромная тень…

И в этот самый миг вдруг зазвонил телефон – пронзительные настойчивые долгие гудки.

Джордж, не раздумывая ни секунды, схватил трубку и закричал в нее, прося, умоляя кого-нибудь, хоть кого-то прийти и спасти его. Ему казалось, что он кричал, но на деле лишь беззвучно разевал рот – горло перехватило, и из него не выходило ни звука.

Бабуля в розовой ночной рубашке с топотом ворвалась в кухню. Желто-серые волосы развевались, облепляя лицо, сорвавшийся с них роговой гребень свисал над морщинистой шеей, зацепившись за прядь.

Бабуля улыбалась…

– Рут? – Голос тети Фло, отдаленный, еле различимый среди треска и завывания в трубке. – Рут, это ты? – Тетя Фло звонила из Миннесоты, за две тысячи миль отсюда.

–  Помогите!  – крикнул Джордж в трубку, но вышел лишь какой-то жалкий тихий писк. Словно он дул в губную гармонику, забитую сухой травой.

Бабуля, протягивая к нему руки, шагала по линолеумному полу. Вот она хлопнула в ладоши, потом снова развела руки. Она хотела его обнять. Она ждала этого пять лет.

– Рут, ты меня слышишь? У нас тут гроза только что началась, и я… я почему-то испугалась за тебя, Рут… Я тебя совсем не слышу…

– Бабуля… – простонал Джордж в телефонную трубку. Бабуля уже почти настигла его.

– Джордж? – Голос тети Фло внезапно пробился сквозь шум и треск на линии и звучал встревоженно и громко. – Это ты, Джордж?

Он начал отступать от бабули и вдруг с запоздалым ужасом понял, что в буквальном смысле слова загнан в угол между кухонным буфетом и раковиной и что путь к двери отрезан. Ужас был беспределен и сковал все его члены. Тень бабули уже нависала над ним, и он, наконец обретя дар речи, завопил в трубку, отчаянно и громко повторяя одно и то же слово:

– Бабуля! Бабуля! Бабуля!..

Ледяные руки бабули коснулись его горла. Грязно-серые тусклые глаза впивались в его лицо, лишая всякой воли к сопротивлению.

И тут до него донесся совсем слабый, еле слышный голос тети Фло:

– Скажи ей, пусть ляжет, Джордж. Скажи ей: лежать, и лежать смирно! Скажи, что она должна сделать это твоим именем и именем ее отца. Имя ее приемного отца Хастур! Это имя очень много для нее значит, оно – сила, Джордж! Скажи ей: лежать именем Хастура! Скажи…

Старая морщинистая рука вырвала телефонную трубку из его судорожно сжатых пальцев. Раздался треск – это из телефона выдернули провод. Джордж пошатнулся и медленно сполз по стене, а бабуля наклонилась над ним – громадная грозная туша, заслоняющая собой свет.

И Джордж завопил что было силы:

–  Лежи! Лежать смирно! Именем Хастура! Хастур! Лежать! Лежать!

Холодные пальцы сомкнулись на его горле…

– Ты должна! Тетя Фло так сказала! Моим именем! Именем твоего отца! Ляг! Ле…

…и крепко сжали…

Когда час спустя двор наконец осветили фары автомобиля, Джордж сидел за кухонным столом, на котором по-прежнему лежал раскрытый учебник по истории. Он поднялся, подошел к задней двери и отпер ее. Слева от него висел на стене телефон с оборванным шнуром.

Мать вошла в кухню – к воротнику ее пальто прилип сухой листик.

– Ну и ветер! – сказала она. – Все в поряд… Джордж?.. Джордж, что случилось?

Кровь отхлынула от ее лица, оно исказилось от страха и напоминало клоунскую маску.

– Бабуля… – прошептал он. – Бабуля умерла. Бабуля умерла, мама… – И заплакал.

Она подхватила его, крепко прижала к себе и прислонилась к стене, словно это движение лишило ее последних сил.

– Но… Что-то еще случилось? – спросила она. – Говори, Джордж, что-то еще случилось, да?

– Ветер сорвал ветку с дерева, и она разбила окно, – ответил Джордж.

Мать оттолкнула его, секунду-другую всматривалась в побелевшее, осунувшееся лицо сына. Затем пошла в комнату к бабуле. Пробыла она там минуты четыре, а когда вернулась, в руке у нее был клочок зеленой ткани. Клок, вырванный из рубашки Джорджа.

– Вот это… я вынула у нее из руки… – прошептала мама.

– Я не хочу об этом говорить, – сказал Джордж. – Если хочешь, позвони тете Фло. Я что-то очень устал… Пойду спать.

Она сделала было движение остановить его, но передумала. Джордж пошел в комнату, которую делил с Бадди, и выдвинул печную заслонку – послушать, что будет делать дальше мать. Похоже, она не собиралась говорить с тетей Фло, во всяком случае, сегодня, поскольку у телефона был вырван шнур. Да и завтра тоже вряд ли… у нее получится. Поскольку незадолго до ее приезда Джордж произнес несколько слов на искаженной латыни, нечто вроде жреческого заклинания, и в двух тысячах миль от их дома тетя Фло скончалась от обширного кровоизлияния в мозг. Просто удивительно, как они выходили из него, эти слова. Как удалось вспомнить их. Как к нему вдруг все это вернулось…

Джордж разделся и улегся в постель голым. Заложил руки за голову и стал смотреть в темноту. И по лицу его медленно начала расползаться довольная и одновременно мрачная и злобная улыбка.

Нет, с этого дня все пойдет по-другому…

Совсем по-другому.

Ну, к примеру, Бадди. Теперь Джордж прямо дождаться не мог, когда Бадди вернется домой из больницы и начнет эти свои игры в «китайскую пытку ложкой» и «индейскую веревку»… Днем, на людях, это еще сойдет ему с рук, размышлял Джордж, но вот ночью… Ночью, когда они останутся вдвоем в темноте и дверь будет закрыта…

И Джордж так и затрясся от беззвучного смеха.

Как любил говорить Бадди, это будет высокий класс.

Протока

[28]

В те дни Протока была шире, – сообщила Стелла Фландерс правнукам в последнее лето своей жизни, то самое лето, по прошествии которого ей стали являться призраки. Дети слушали, широко открыв глаза, и даже ее сын, Олден, что-то строгавший на крыльце, повернулся к ней. Случилось это в воскресенье, а по воскресеньям Олден не выходил в море, сколь бы высоко ни поднималась цена на выловленных им омаров.

– О чем ты, баб? – спросил Томми, но она не ответила. Она тихо сидела в кресле-качалке у холодной плиты, ее шлепанцы размеренно постукивали по полу.

– О чем она? – спросил Томми у матери.

Лоис только покачала головой, улыбнулась и отправила детей собирать ягоды.

Она забыла, подумала Стелла. Или даже не знала?

Протока была шире в те дни. Если кто и знал об этом, так только Стелла Фландерс. Она родилась в 1884 году, старше ее на Козьем острове никого не было. И за всю жизнь она так и не побывала на материке.

Любишь ли ты? Вопрос этот вновь и вновь возникал у нее в голове, а она даже не знала, что он означает.

Наступила осень, холодная осень, без привычных дождей, окрашивающих листву в удивительные цвета, как на Козьем острове, так и в Голове Енота, деревеньке на другой стороне Протоки. Порывы ледяного ветра обрушивались на остров, и каждый отдавался в ее сердце.

Девятнадцатого ноября, когда первые снежинки упали на землю с неба цвета белого хрома, Стелла праздновала день рождения. Почти все соседи пришли поздравить ее. Хэтти Стоддард, ее мать умерла от воспаления легких в 1954 году, а отец пропал вместе с «Танцовщицей» в 1941-м. Ричард и Мэри Додж. Ричард едва ковылял, тяжело опираясь на палку: его совсем замучил артрит. Сара Хейвлок: ее мать, Аннабелль, была ближайшей подругой Стеллы. Они вместе проучились в островной школе восемь лет, а потом Аннабелль вышла замуж за Томми Фрейна, который в пятом классе дергал ее за косички, доводя до слез. А мужем Стеллы стал Билл Фландерс, который однажды вышиб у нее из рук все учебники (они попадали в грязь, но Стелла не заплакала). Аннабелль и Томми давно уже покинули их, а из семерых детей Фрейнов на острове осталась одна Сара. Ее муж, Джордж Хейвлок, которого все звали Большим Джорджем, погиб на материке в 1967 году, том самом, когда не ловилась рыба. Топор провернулся в его руке, перерубил артерию, кровь вытекла, и три дня спустя его похоронили на острове. И когда Сара пришла на вечеринку и воскликнула: «С днем рождения, бабуля!» – Стелла тепло обняла ее, закрыла глаза,

(любишь ли ты любишь ли ты?)

но не заплакала.

Наступил черед и гигантского праздничного пирога. Испекла его Хэтти со своей лучшей подругой, Верой Спрюс. Все гости прокричали: «С днем рождения!» – и их голоса заглушили ветер… пусть и на какие-то мгновения. Даже Олден присоединился к общему хору, хотя обычно раскрывал рот лишь при исполнении гимнов в церкви, да так старался, что от натуги у него даже краснели уши. На пироге горели девяносто пять свечей, но даже громкие поздравления не помешали Стелле расслышать завывание ветра, хотя с годами слух ее потерял былую остроту.

Ей подумалось, что ветер зовет ее по имени.

Я вовсе не одна такая, хотелось ей сказать детям Лоис. В мое время многие жили и умирали на острове. Тогда не было почтового катера. Бык Саймс отвозил почту, когда получал ее. И парома не было. Если возникала необходимость попасть в Голову Енота, муж отвозил тебя на своей рыбацкой лодке. И унитазы со сливом появились на острове лишь в 1946 году. Первый – в доме сына Быка, Гарольда, в тот самый год, когда инфаркт хватил Быка в тот самый момент, когда он расставлял капканы. Я помню, как Быка несли домой. Я помню, как его завернули в брезент. Я помню, как из брезента торчал зеленый сапог Быка. Я помню…

И они спросили бы: «Что, баб? Что ты помнишь?»

Что она могла им ответить? Помнила ли она что-то еще?

В первый день зимы, через месяц или около того после дня рождения, Стелла открыла дверь черного хода, чтобы принести дрова для печи, и увидела на крыльце мертвого воробья. Она осторожно нагнулась, подняла его за ножку и оглядела.

– Замерз, – произнесла она, но внутри у нее прозвучало другое слово. Последний раз она видела замерзшую птицу сорок лет назад – в 1938 году. Том самом, когда Протоку сковал лед.

По телу пробежала дрожь. Стелла поплотнее запахнула пальто и бросила мертвого воробья в ржавую бочку, которая служила печью для сжигания мусора. День выдался холодным. Небо сияло глубокой синевой. В день ее рождения выпало четыре дюйма снега. Но потом он стаял, оголив землю. «Скоро снова ляжет», – сказал накануне в магазине Ларри Маккин с таким умным видом, будто приход зимы зависел от его хотения.

Стелла подошла к поленнице, загрузилась дровами, направилась к дому. Тень, выхваченная солнцем, следовала за ней.

У самой двери черного хода, там, где лежал мертвый воробей, Стелла услышала голос Билла… хотя Билл уже двенадцать лет как умер от рака.

– Стелла, – промолвил Билл, и она увидела его тень, легшую рядом с ее тенью, более длинную, но такую же четкую, тень Билла с тенью шляпы, как всегда чуть сдвинутой набекрень. Она попыталась закричать, но крик застрял в горле, не добравшись до губ. – Стелла, – повторил Билл, – может, махнем на материк? Возьмем старый «форд» Норма Джолли и отправимся поразвлечься во Фрипорт? Что скажешь?

Стелла резко обернулась, едва не выронив дрова, но никого не увидела. Пустой двор, далее заросшая сорняками земля, а за ней край всего сущего, магическая граница – Протока… и материк.

«Баб, что такое Протока?» – могла бы спросить Лона… хотя так и не спросила. И она могла бы дать ответ, который каждый рыбак знал наизусть: «Протока – это полоска воды между двумя полосками суши, полоска воды, открытая с обоих торцов. Отсюда и старая шутка ловцов омаров: как определиться с показаниями компаса в тумане? По очень длинной Протоке между Джонспортом и Лондоном».

«Протока – это вода между островом и материком, – ответила бы она, угощая детей пирожками с мелиссой и горячим чаем, щедро сдобренным сахаром. – Это я хорошо знаю, так же хорошо, как знаю имя моего мужа… как знала его манеру носить шляпу».

«Баб? – спросила бы Лона, – как получилось, что ты так и не пересекла Протоку?»

«Лапочка, – ответила бы она, – я не видела в этом смысла».

В январе, через два месяца после дня рождения Стеллы, Протока замерзла, впервые после 1938 года. По радио предупреждали, как островитян, так и жителей материка, что лед непрочный, но Стиви Макклеланд и Расселл Боуи, как следует накачавшись яблочным вином, отправились покататься на снегоходе Стиви. Конечно же, снегоход провалился под лед. Стиви удалось выкарабкаться (хотя обмороженную ногу пришлось ампутировать), а вот Расселла Боуи Протока забрала к себе.

Двадцать пятого января состоялось поминальное богослужение по Расселлу. Стелла стояла, опираясь на руку своего сына Олдена, подпевавшего громовым голосом. Потом Стелла сидела рядом с Сарой Хейвлок, Хэтти Стоддард и Верой Спрюс в зале муниципалитета, освещенная пламенем камина. Поминали Расселла пуншем и сандвичами с сыром, нарезанными аккуратными треугольниками. Мужчины то и дело выходили за дверь, чтобы приложиться к кое-чему покрепче пунша. Вдова Расселла Боуи, потрясенная случившимся, с красными от слез глазами, расположилась рядом с Эвеллом Маккракеном, священником. Она была на седьмом месяце (ждала уже пятого ребенка), и Стелла, пригревшись у огня, подумала: Наверное, скоро она пересечет Протоку. Переселится во Фрипорт или Льюистон, пойдет в официантки.

Она повернулась к Вере и Хэтти, послушала, о чем те толкуют.

– Нет, я этого не слышала, – говорила Хэтти. – Так что сказал Фредди?

Речь шла о Фредди Динсморе, старейшем мужчине на острове (Он, однако, на два года моложе меня, с удовлетворением отметила Стелла), который в 1960 году продал свой магазин Ларри Маккину и с тех пор удалился от дел.

– Он сказал, что не припоминает такой зимы. – Вера достала вязанье. – Он говорит, что теперь многие заболеют.

Сара Хейвлок посмотрела на Стеллу и спросила, была ли на ее памяти такая зима. Первый снег давно стаял, обнажив голую, смерзшуюся бурую землю. Днем раньше Стелла прошла тридцать ярдов по полю, что начиналось за двором, держа руку на высоте бедра, и трава при соприкосновении с рукой ломалась со звуком, напоминающим бьющееся стекло.

– Нет, – ответила Стелла. – Протока замерзала в 1938 году, но тогда выпал снег. Ты помнишь Быка Саймса, Хэтти?

Хэтти рассмеялась.

– Думаю, у меня еще остался синяк на заднице после его щипка на новогодней вечеринке 1953 года. Ущипнул от души. А чего ты его вспомнила?

– Бык и мой благоверный в тот год пересекли Протоку по льду. В феврале. Надели снегоступы и потопали в таверну «Дорритс» в Голове Енота. Выпили по стопке виски и вернулись тем же путем. Они еще и меня с собой звали. Все равно что мальчишки, решившие на салазках прокатиться.

Они в изумлении смотрели на нее. Даже Вера, хотя она-то наверняка слышала эту историю раньше. Если верить сплетням, Бык и Вера когда-то жили вместе, хотя, глядя нынче на Веру, с трудом верилось, что Вера когда-то была молодой.

– И ты не пошла? – спросила Сара. Возможно, перед ее мысленным взором возникла Протока, белая до голубизны в холодном свете зимнего солнца, сверкающая ледяными кристаллами. И Стелла, шагающая по океану, словно Иисус по водам, покидающая остров единственный раз в жизни, не на лодке, а на своих двоих…

– Нет, – ответила Стелла. Внезапно она пожалела о том, что не захватила с собой вязанье. – Не пошла с ними.

– А почему? – в недоумении полюбопытствовала Хэтти.

– Потому что стирала, – отрезала Стелла, и в этот момент Мисси Боуи, вдова Расселла, разразилась рыданиями. Стелла обернулась и увидела Билла Фландерса, в его клетчатом красно-черном пиджаке, сдвинутой набекрень шляпе, с сигарой «Герберт Тейритон» во рту и второй, засунутой про запас за ухо. Она почувствовала, как на мгновение остановилось сердце, потом забилось вновь, и даже тихонько ахнула, но никто из женщин ее не услышал, потому что все смотрели на Мисси.

– Бедняжка, – проворковала Сара.

– Может, оно и к лучшему, – буркнула Хэтти. Она порылась в памяти в поисках слов, достойных Расселла Боуи, и нашла их. – Никчемный человек. Ничтожество. Можно сказать, что ей просто повезло.

Стелла ничего этого не слышала. Здесь же сидел Билл, так близко от преподобного Маккракена, что тот мог бы ущипнуть его за нос, если бы захотел. Выглядел он лет на сорок, черноглазый, во фланелевых брюках, в прорезиненных ботинках и в серых шерстяных носках.

– Мы ждем тебя, Стел, – сказал Билл. – Переходи Протоку, посмотри на материк. В этом году снегоступы тебе не понадобятся.

Он сидел в зале муниципалитета как живой, а потом в камине треснула веточка, и он исчез. А преподобный Маккракен начал успокаивать Мисси Боуи, словно Билл и не появлялся.

В тот вечер Вера позвонила Энни Филлипс по телефону и в разговоре упомянула о том, что Стелла Фландерс неважно выглядела, очень неважно.

– Олдену придется попотеть, чтобы увезти ее с острова, если она заболеет, – ответила Энни. Олден Энни нравился, потому что ее сын Тоби как-то сказал ей, что Олден не пьет ничего крепче пива. Сама Энни и вовсе воздерживалась от алкоголя.

– Если он и сможет увезти ее отсюда, то лишь в коме, – ответила Вера. – Когда Стелла говорит: «Лягушка», – Олден прыгает. Олден не шибко умен, знаешь ли. Он у Стеллы под каблуком.

– Правда? – спросила Энни.

Тут в трубке заскрежетало. Какое-то мгновение Вера еще слышала голос Энни, только голос – не слова, а потом пропал и он. Порыв ветра оборвал телефонный провод, то ли у пруда Годлина, то ли у бухты Борроу, там, где он выходил из-под Протоки. А может, авария случилась на материке, у деревни Голова Енота… Какой-нибудь шутник мог сказать, что это Расселл Боуи порвал подводный кабель своей холодной рукой.

В семистах футах от Веры Стелла Фландерс лежала под стеганым одеялом и прислушивалась к музыкальному храпу Олдена, доносящемуся из соседней комнаты. Она вслушивалась в храп, чтобы не слышать ветер… но все равно слышала, слышала его завывание над замерзшей Протокой, полутора милями воды, которые теперь сковал лед, накрыв лобстеров, рыбу, а может, и тело Расселла Боуи, который каждый апрель приезжал на стареньком мини-тракторе, чтобы вскопать ей огород. Кто же вспашет мне огород в этом апреле?  – гадала Стелла, замерзая даже под толстым стеганым одеялом. И, словно во сне, ей ответил ее голос: Любишь ли ты? Под очередным порывом ветра задребезжало окно. Оно словно говорило с ней, но Стелла отвернулась, чтобы не слышать слов. И не заплакала.

«Баб, – могла бы настаивать Лона (она никогда не сдавалась, эта девочка, совсем как ее мать, а еще раньше бабушка), – ты же не сказала нам, почему ты так и не пересекла Протоку».

«А зачем, дитя? Все, что нужно, я имела и на Козьем острове».

«Но он такой маленький. Мы живем в Портленде. Там ходят автобусы!»

«Насмотрелась я на ваши города по телевизору. Лучше уж здесь поживу».

Хол даром что младше, зато дотошнее. Он бы не спрашивал об одном и том же, как его сестра, зато его вопросы били бы прямо в цель. «А тебе никогда не хотелось на материк, бабушка? Никогда?»

И она наклонилась бы к нему, взяла за руки и рассказала бы о том, как ее отец и мать приехали на остров вскоре после свадьбы, как дед Быка Саймса взял отца Стеллы на свое судно. Она рассказала бы, что ее мать беременела четыре раза, но один раз случился выкидыш, а еще один ребенок умер через неделю после рождения. Она уехала бы с острова, если б они могли спасти ребенка в больнице на материке, но, разумеется, он умер до того, как они успели подумать об этом.

Она рассказала бы им, как Билл принял у нее роды Джейн, их бабушки, но не упомянула бы о другом. О том, что потом он ушел в ванную, где его сначала вырвало, а потом он рыдал, как истеричка. Джейн, разумеется, покинула остров в четырнадцать лет: поехала учиться в среднюю школу. Девушки больше не выходят замуж в четырнадцать лет, но Стелла, увидев, как Джейн поднимается в лодку с Бредли Максвеллом, который перевозил детей на материк и обратно, сердцем поняла, что Джейн уходит навсегда, хотя какое-то время она и возвращалась на остров. Она рассказала бы им о том, как Олден появился десять лет спустя, когда они уже перестали и надеяться, да так и остался с ними, вечным холостяком. Стеллу это даже радовало, потому что умом Олден не отличался, а многие женщины хотели бы заполучить в мужья тугодума, но с добрым сердцем (она не стала бы говорить детям, что такие союзы не выдерживают проверки временем).

Она могла бы сказать: «Луис и Маргарет Годлин родили Стеллу Годлин, которая стала Стеллой Фландерс. Билл и Стелла Фландерс родили Джейн и Олдена Фландерс, и Джейн Фландерс стала Джейн Уэйкфилд. Ричард и Джейн Уэйкфилд родили Лоис Уэйкфилд, которая стала Лоис Перролт. Дэвид и Лоис Перролт родили Лону и Хола. Это ваши фамилии, дети. Вы – Годлин-Фландерс-Уэйкфилд-Перролт. Ваша кровь – в камнях этого острова, и я остаюсь здесь, потому что материк слишком далеко. Да, я люблю. Я любила, во всяком случае, пыталась любить, но воспоминания слишком живы и глубоки, и я не могу пересечь Протоку. Годлин-Фландерс-Уэйкфилд-Перролт…»

Исходя из сообщения Национальной метеослужбы этот февраль выдался самым суровым за все время наблюдений за погодой, и к середине месяца Протоку сковал крепкий лед. Снегоходы сновали взад-вперед, иной раз переворачивались, когда старались взобраться на слишком крутой ледовый торос. Дети пытались кататься на коньках, но слишком бугристый лед лишал это занятие всякого удовольствия, так что им пришлось возвращаться на Годлиновский пруд. Произошло это, однако, лишь после того, как Джастин Маккракен угодил коньком в трещину и упал, сломав ногу. Его увезли в больницу на материке, где доктор, который ездил на «корветте», сказал ему: «Сынок, ногу тебе подлечим, будет как новая».

Фредди Динсмор скоропостижно скончался через три дня после того, как Джастин Маккракен сломал ногу. В конце января Фредди заболел гриппом, но врача вызывать не стал, говоря всем: «Обычная простуда, нечего было выходить за почтой без шарфа». Он лег в кровать и умер, прежде чем его успели перевезти на материк и подключить к тем машинам, которые всегда стояли наготове в ожидании таких, как Фредди. Его сын Джордж, отъявленный пьяница, несмотря на почтенный возраст (шестьдесят восемь лет), нашел Фредди в постели, с «Бангор дейли» в одной руке и разряженным «ремингтоном», лежащим рядом с другой. Вероятно, перед тем как умереть, Фредди думал о том, чтобы почистить ружье. Джордж Динсмор ушел в трехнедельный запой, поговаривали, что запой финансировал тот, кто знал, что Джордж получит страховку отца. А Хэтти Стоддард говорила всем, кто хотел ее слушать, что старый Джордж Динсмор – позор рода человеческого и ничуть не лучше шлюхи, отдающейся за деньги.

Эпидемия гриппа бушевала вовсю. В том феврале каникулы длились две недели, а не одну: многие ученики болели. «Отсутствие снега способствует распространению инфекции», – говорила Сара Хейвлок.

К концу месяца, когда люди с надеждой ждали марта, заболел гриппом и Олден Фландерс. С неделю он ходил больной, а улегся в постель, лишь когда температура поднялась до ста одного градуса [29] . Как и Фредди, вызвать врача он отказался, отчего Стелла очень волновалась. Но Олден был помоложе Фредди: в мае готовился разменять всего-то седьмой десяток.

Наконец посыпал снег. На День святого Валентина выпало шесть дюймов, еще шесть двадцатого, а уж двадцать девятого навалило целый фут. Снег белой полосой лежал между берегом и материком, там, где в это время обычно серела вода. Несколько человек сходили на материк и вернулись обратно. Обошлись без снегоступов: снег смерзся в блестящую твердую корку. Должно быть, выпили на материке виски, думала Стелла, но только не в таверне «Дорритс». Та таверна сгорела дотла в 1958 году.

И все четыре раза она видела Билла. Однажды он сказал ей: «Ты должна прийти на материк, Стелла. Мы потанцуем. Что скажешь?»

Она ничего не могла сказать. Рот затыкал ее кулак.

«Здесь есть все, что мне нужно, – сказала бы она им. – Радио, теперь и телевизор, а больше от мира, существующего за Протокой, мне ничего не нужно. Каждый год я собираю с огорода урожай. Лобстеры? И что, у нас всегда был чугунок похлебки из лобстеров, который мы прятали в кладовую всякий раз, когда приходил священник, чтобы он не видел, что мы едим суп бедняков.

Я видела погоду хорошую и плохую, случалось, что я задавалась вопросом, каково это – покупать вещи в магазине «Сирс», а не заказывать их по каталогу, или отправиться на фермерскую ярмарку вместо того, чтобы покупать продукты в магазине, или посылать Олдена на материк за чем-то особенным, вроде индейки на Рождество или бекона на Пасху… А однажды мне даже захотелось, только однажды, постоять на улице Конгресса в Портленде, посмотреть на людей в машинах и на тротуарах, одновременно увидеть больше людей, чем жило в те дни на всем острове… Стоило захотеть этого, как захотелось бы чего-то еще. Я не замечаю за собой никаких странностей. Я не чудачка, это даже не возрастное. Моя мать говаривала: «Главное в этом мире – чувствовать разницу между желаниями и возможностями». Я в это верю до сих пор. Я считаю, что лучше рыть вглубь, чем вширь.

Эта земля моя, и я ее люблю».

В середине марта, в один из дней, когда небо побелело и прижалось к земле, Стелла Фландерс уселась на кухне в последний раз, в последний раз зашнуровала сапоги на костлявых голенях, в последний раз повязала шею ярко-красным шерстяным шарфом (рождественский подарок Хэтти, полученный тремя годами раньше). Под платье она поддела теплое белье Олдена. Резинка кальсон оказалась точно под мышками, подол рубашки прикрыл колени.

Снаружи вновь поднялся ветер, синоптики обещали снегопад во второй половине дня. Стелла надела пальто и варежки. Подумав, натянула рукавицы Олдена поверх своих. Олден поправлялся после гриппа, и этим утром он и Харли Блад отправились чинить дверь в доме Мисси Боуи, которая родила девочку. Стелла видела несчастную малютку: вылитый отец.

Она подошла к окну, посмотрела на Протоку, нашла Билла там, где и ожидала: он стоял на полпути между островом и Головой Енота, стоял на Протоке, совсем как Иисус на воде, махал ей рукой, как бы говоря, что время поджимает и она должна поспешить, если хочет ступить на материк в этой жизни.

– Только если ты этого хочешь, Билл, – сердито бросила Стелла. – Бог свидетель, у меня такого желания нет.

Но ветер произнес другие слова. Она хотела. Она хотела отправиться в это путешествие. Зима далась ей нелегко: досаждал артрит, суставы пальцев и коленей то горели огнем, то леденели. Один глаз стал видеть гораздо хуже, словно в сумраке (на днях Сара сказала, с явной неохотой, что пленочка, появившаяся на нем, когда Стелле исполнилось шестьдесят, стала плотнее и заметнее). А главное, вернулась сильная пульсирующая боль в желудке, и два дня назад, поднявшись в пять утра и прошлепав в туалет по холоднющему полу, она увидела в унитазе алую кровь. В это утро к крови добавилась дурно пахнущая слизь, а во рту появился привкус меди.

Боль в желудке последние пять лет появлялась и исчезала, усиливалась и слабела, но Стелла с самого начала знала, что это рак. От рака умерли ее мать, и отец, и отец матери. Ни один из них не дожил до семидесяти лет, и Стелла полагала, что она побила все рекорды страховщиков.

– Ты ешь как лошадь, – с улыбкой сказал ей Олден прямо перед тем, как вновь появились боли, а в утреннем кале показалась кровь. – Разве ты не знаешь, что в твоем возрасте старики клюют как птички?

– Помолчи, а не то я тебя взгрею! – Стелла подняла руку, а ее седовласый сын, притворно сжавшись в комок, закричал:

– Не надо, мама! Беру свои слова назад!

Да, ела она с аппетитом, не потому, что хотелось, но в уверенности (в этом она не отличалась от других своих сверстников), что рак оставит ее в покое, если как следует кормить его. Возможно, это срабатывало, хотя бы на время. Кровь в кале появлялась и исчезала, случалось, что ее довольно-таки долго не было вовсе. Олден привык к тому, что она брала добавку (а то и две, когда становилось особенно худо), но Стелла не поправлялась ни на фунт.

А теперь рак, судя по всему, прорвался через, как говорили лягушатники, piece de rasistence [30] .

Стелла направилась к двери, увидела кепку Олдена с меховыми наушниками, висящую на крючке в прихожей. Надела ее, козырек оказался на уровне кустистых седых бровей, последний раз оглянулась, чтобы убедиться, что ничего не забыла. Заметила, что дрова в печи догорели, а Олден слишком выдвинул заслонку. Сколько она ни твердила ему одно и то же, он никогда не мог оставить нужный зазор.

– Олден, теперь на зиму тебе потребуется вдвое больше дров, – пробормотала она, вернулась к печи, открыла дверцу, и тут же лицо ее перекосила гримаса. Она захлопнула дверцу, дрожащими пальцами задвинула заслонку. На мгновение, только на мгновение, она увидела в углях лицо своей ближайшей подруги, Аннабелль Фрейн. Как живое, даже с родинкой на щеке.

Неужели Аннабелль подмигнула ей?

Она подумала о том, чтобы оставить записку Олдену, объяснить, куда она ушла, но решила, что Олден скорее всего дойдет до всего сам, пусть и не сразу.

Прикидывая про себя текст (С первого дня зимы я вижу твоего отца, и он говорит, что умирать совсем не страшно. Во всяком случае, я думаю, что он это говорит…), Стелла вышла в белизну дня.

Ветер набросился на нее, и она едва успела схватить кепку Олдена. Иначе ветер ради шутки сорвал бы ее с головы и унес прочь. Холод, казалось, отыскивал каждую щелочку в одежде и заползал в нее. Сырой мартовский холод, пахнущий мокрым снегом.

По склону холма Стелла спустилась к бухте, стараясь шагать по пятнам золы и уголькам, рассыпанным Джорджем Динсмором. Однажды Джордж получил подряд на расчистку дороги в Голове Енота, но во время сильного снегопада в 1977 году перебрал ржаного виски и своим грейдером сшиб не один, не два, а три столба. В итоге в Голове пять дней не было света. Стелла помнила это странное зрелище: полная темнота на другой стороне Протоки. Они-то привыкли видеть на том берегу яркие огни деревни. Теперь Джордж работал на острове. Поскольку грейдера здесь не было, он не мог причинить большого вреда.

Проходя мимо дома Расселла Боуи, она увидела приникшую к окну Мисси, бледную как молоко. Помахала ей рукой. Мисси ответила тем же.

Стелла сказала бы им:

«На острове мы всегда держались дружно. Когда у Герда Хенрейда лопнул сосуд в груди, мы целое лето отказывали себе во всем, собирая деньги на операцию, которую ему сделали в Бостоне, но зато Герд вернулся живой, слава Богу. Когда Джордж Динсмор посшибал эти столбы и электрокомпания наложила арест на его дом, мы позаботились о том, чтобы расплатиться с электрокомпанией и обеспечить Джорджа работой. Так что ему хватало на сигареты и выпивку. Почему нет? Другого занятия, кроме как пить, в свободное время он не находил, но работы не боялся, вкалывал как лошадь. Вот столбы он повалил только потому, что расчищать снег пришлось поздним вечером, а вечерами Джордж трезвым не бывал. Его отец по крайней мере продолжал его кормить. Теперь Мисси Боуи родила еще одного ребенка. Может, она останется здесь, будет жить на пособие. Скорее всего этих денег на жизнь не хватит, но тогда ей помогут. Может, она и уедет, но здесь она точно не умрет с голоду… и послушайте, Лона и Хол: если она останется, если зацепится за этот маленький мир с маленькой Протокой по одну сторону и большой – по другую, в чем-то ей будет легче, чем подавать суп в Льюистоне, пончики в Портленде или коктейли в «Нэшвилл норт» в Бангоре. И мне уже достаточно много лет, чтобы знать, о чем именно идет речь. Я толкую о жизненном укладе, даже о самой жизни».

Они приглядывали друг за другом и в остальном, но об этом Стелла не стала бы говорить своим правнукам. Дети этого бы не поняли, так же, как Лоис и Дэвид, хотя Джейн знала, что к чему. Когда у Нормана и Этти Уилсон родился ребенок-дебил, с монголоидными чертами лица, плавающими глазами, головой в рытвинах, вывернутыми ножками, преподобный Маккракен пришел и окрестил ребенка, а днем позже появилась Мэри Додж, повитуха, принявшая добрую сотню родов. Норман увел Этти в бухту, чтобы посмотреть на новую лодку Френка Чайлда. Этти пошла, хотя едва передвигала ноги, но у двери остановилась, посмотрела на Мэри Додж, которая спокойно сидела у колыбели и вязала. Мэри подняла голову, их взгляды встретились, и Этти разрыдалась. «Пошли, – поторопил Норман; по голосу чувствовалось, что он расстроен. – Пошли, Этти, пошли». Когда же они вернулись часом позже, ребенок умер, прямо в колыбельке, во сне, Господь Бог избавил его от страданий. А за много лет до этого, до войны, во времена Депрессии, три маленькие девочки, возвращаясь домой из подготовительного класса, встретили мужчину, который предлагал показать им колоду карт с изображениями разных собачек, если они пойдут с ним в кусты. А в кустах мужчина говорил каждой, что сначала они должны потрогать его «штучку». Одной из этих девочек была Герт Саймс, которая в 1978 году удостоилась титула «Учитель года штата Мэн» за успехи в средней школе Брансуика. Герт, тогда пятилетняя, сказала отцу, что у мужчины недоставало пальцев на руке. Вторая девочка с ней согласилась. Третья ничего такого не заметила. Стелла помнила, как в один летний грозовой день Олден ушел, не сказав куда, хотя она и спрашивала. Выглянув из окна, она увидела, как Олден встретился с Быком Саймсом, а потом к ним присоединился Фредди Динсмор. На берегу бухты она углядела своего мужа, хотя с утра отправила его в море. Подошли другие мужчины, человек десять, среди них Стелла заметила и предшественника преподобного Маккракена. И тем же вечером около Слайдерс-Пойнта, там, где скалы торчат из воды, как драконьи клыки, нашли утонувшего мужчину по фамилии Дэниэль. Большой Джордж Хейвлок нанял этого Дэниэля, чтобы тот помог ему подправить фундамент. Приехал он из Нью-Хэмпшира, умел ладить с людьми, нашел себе приработок и после того, как Большой Джордж рассчитался с ним… даже ходил в церковь. Вероятно, говорили все, Дэниэль пошел прогуляться к Слайдерс-Пойнту, поскользнулся на мокром граните и свалился в воду. Сломал шею и разбил голову. Поскольку никто не знал, есть ли у Дэниэля родственники, похоронили его на острове, и предшественник преподобного Маккракена прочитал над его могилой молитву, упомянув, каким хорошим работником был усопший и как усердно трудился, несмотря на то что на правой руке у него недоставало двух пальцев. Затем он благословил покойника, после чего все, кто присутствовал на похоронах, собрались в зале муниципалитета, где пили пунш и ели сандвичи с сыром, и Стелла так и не спросила своих мужчин, что они делали в тот день, когда Дэниэль свалился с обрыва в Слайдерс-Пойнте.

– Дети, – сказала бы она своим правнукам, – мы всегда держались друг за друга. Иначе не могли, потому что Протока была шире в те дни, и, когда ревел ветер, неистовствовал прибой, да еще рано темнело… чего уж скрывать, мы чувствовали себя такими маленькими – пылинками перед взором Господа. Естественно, мы держались за руки, стоя плечом к плечу.

Мы держались за руки, дети, а если и случалось, что у нас возникали мысли, а зачем все это надо, достоин ли остров нашей любви, то причиной тому был рев ветра и грохот прибоя долгими зимними ночами, – мы боялись.

Нет, у меня никогда не возникало желания покинуть остров. Я жила здесь. И Протока была шире в те дни.

Стелла спустилась к бухте. Посмотрела направо, налево. Ветер раздувал ее пальто, словно флаг. Если б она кого-то увидела, то пошла бы дальше, к скалам, хотя они блестели коркой льда. Но бухта пустовала, и Стелла зашагала вдоль пристани, мимо старого лодочного сарая Саймса. Дошла до края, постояла, подняв голову. Ветер рвал с ее головы кепку Олдена.

Билл ждал ее, призывно маша рукой. А за ним, за Протокой, Стелла видела церковь, высившуюся над Головой Енота, ее шпиль почти сливался с серым небом.

С кряхтением она села на край пристани, поставила ноги на смерзшийся снег. Ее сапоги чуть продавили его. Стелла поглубже натянула кепку Олдена, ветер очень уж старался сорвать ее, и направилась к Биллу. Один раз собралась уже оглянуться, но передумала. Испугалась, что не выдержит сердце.

Она шагала, снег скрипел под ногами, она чувствовала, как под ним потрескивает лед. И Билл по-прежнему маячил перед ней, звал к себе, хотя расстояние до него не сокращалось. Она кашлянула, харкнула кровью на белый снег, покрывавший толщу льда. Теперь Протока простиралась по обе стороны, и впервые она могла прочесть вывеску СНАСТИ И ЛОДКИ СТЕНТОНА без помощи бинокля Олдена. Она видела автомобили, снующие взад-вперед по Главной улице Головы Енота, и с изумлением думала: Они могут ехать куда захотят… В Портленд… Бостон… Нью-Йорк . Такое и представить себе невозможно! Но она почти представила себе дорогу, уходящую вдаль, раздвигающую границы мира.

Снежинка закружилась у нее перед глазами. Другая. Третья. Скоро посыпал легкий снежок, и она шла в сияющей белизне. Голову Енота она теперь видела сквозь белую пелену, которая, правда, иногда исчезала. Она поправила кепку Олдена, и снег с козырька запорошил ей глаза. Ветер вихрями поднимал снег с наста, и в одном из силуэтов Стелла увидела Карла Абершэма, который утонул с мужем Хэтти Стоддард на «Танцовщице».

Скоро, однако, сияние исчезло, поскольку снег повалил сильнее. Главная улица постепенно растворялась в нем, пока не пропала совсем. Какое-то время Стелла еще различала церковь, но потом исчезла и она. Дольше всех сопротивлялась снегопаду ярко-желтая вывеска СНАСТИ И ЛОДКИ СТЕНТОНА, где также продавались моторное масло, туалетная бумага, итальянские сандвичи и «Будвайзер», но и тут природа взяла верх.

Теперь Стелла шагала в бесцветном мире, окутанная серо-белой снежной завесой. Как Иисус по водам, подумала она и наконец оглянулась, но остров тоже пропал из виду. Она еще видела цепочку своих следов, которые быстро выглаживал снег… а больше ничего. Абсолютно ничего.

Она подумала: Это буран. Ты должна быть внимательна, Стелла, а не то никогда не дойдешь до материка. Будешь ходить кругами, пока не замерзнешь до смерти.

Она вспомнила, как Билл как-то говорил ей о том, что, заблудившись в лесу, надо притвориться, что охромел на правую ногу, если ты правша, или на левую, если левша. Иначе эта самая нога начнет водить тебя кругами, а ты не поймешь этого, пока не вернешься на прежнее место. Стелла решила, что ей этот совет не пригодится. По радио сказали, что снег будет идти и сегодня, и завтра. Так что она едва ли сможет понять, что вернулась назад: ветер занесет ее следы.

Рук она уже не чувствовала, несмотря на две пары рукавиц, замерзли и ноги. В какой-то мере это даже радовало: раздувшиеся от артрита суставы больше не беспокоили ее.

Стелла начала припадать на правую ногу, дабы добавить нагрузку на левую. Коленные суставы еще не замерзли и вскоре начали подавать сигналы бедствия. Седые волосы развевались за спиной. Она закусила губы (зубы она сохранила все, за исключением четырех) и смотрела прямо перед собой, ожидая, когда же из летящего снега появится ярко-желтое пятно вывески с черными буквами.

Не появилось.

Какое-то время спустя она заметила, что белизна дня начала постепенно сереть. Снег валил все сильнее, гуще. Ноги еще доставали до наста, пробивая пять дюймов свежевыпавшего снега. Она глянула на часы, но те встали. Стелла вспомнила, что забыла завести их утром, впервые за двадцать или тридцать лет. Может, оно и к лучшему? Часы эти достались ей от матери, и Олден дважды относил их в Голову Енота к мистеру Дости, который всякий раз сначала восхищался ими, а потом чистил. По крайней мере ее часы побывали на материке.

Впервые она упала через пятнадцать минут после того, как заметила, что начинают сгущаться сумерки. Какое-то мгновение она постояла на четвереньках, упираясь в снег руками и коленями, подумала, а не прилечь ли, свернувшись калачиком, вслушиваясь в завывания ветра, но решимость, которая погнала Стеллу на материк, подняла ее на ноги. Она стояла наперекор ветру, глядя прямо перед собой, надеясь, что ее глаза увидят… но они ничего не видели.

Скоро стемнеет.

Ладно, она сбилась с пути. Забрала в одну или другую сторону. Иначе она уже добралась бы до материка. Однако Стелла не верила, что очень уж сильно отклонилась от нужного направления, что шагает параллельно материку или даже повернула к Козьему острову. Встроенный в голову компас шептал, что она взяла влево. Стелла, однако, полагала, что она все-таки приближается к материку, пусть и не по прямой, а по диагонали.

Этот же компас хотел, чтобы она повернула направо. Но Стелла двинулась прямо, прекратив хромать. Вновь закашлялась, отхаркнула кровь.

Десятью минутами позже (уже заметно стемнело, а снегопад все не унимался) Стелла упала во второй раз, попыталась подняться, поначалу попытка не удалась, потом она все-таки выпрямилась. Постояла, качаясь на ветру, по колено утонув в снегу, борясь с дурнотой, волнами накатывающей на нее.

Возможно, слышала она не только рев ветра, но именно он наконец-то сорвал с ее головы кепку Олдена. Она извернулась, чтобы схватить кепку, но ветер без труда подкинул ее ввысь и унес в сгущающуюся тьму. Пару раз мелькнула оранжевая изнанка, потом кепка упала в снег, покувыркалась по нему, поднялась и исчезла. И теперь седые волосы Стеллы свободно развевались под ветром.

– Все нормально, Стелла, – сказал ей Билл. – Ты сможешь надеть мою шляпу.

Она ахнула и оглядела окружающее ее белое марево. Упрятанные в рукавицы руки поднялись к груди, она почувствовала, как острые коготки царапают сердце.

Стелла ничего не увидела, кроме снежных вихрей, но внезапно ветер взревел, словно дьявол, и из серых сумерек появился ее муж. Поначалу она увидела только движущиеся в снегу пятна цвета: красное, черное, темно-зеленое, светло-зеленое, затем эти цветовые пятна трансформировались в пиджак, фланелевые брюки, зеленые сапоги. Существо галантно протягивало ей шляпу, и лицо его принадлежало Биллу, лицо, еще не тронутое раком, который и свел его в могилу (может, она боялась именно этого? Боялась увидеть изможденную тень своего мужа, узника концлагеря с обтянутыми кожей скулами и ввалившимися глазами?), и Стелла почувствовала безмерное облегчение.

– Билл? Это действительно ты?

– Разумеется.

– Билл, – повторила Стелла и радостно шагнула к нему. Одна нога зацепилась за другую, она подумала, что упадет, упадет сквозь него, в конце концов кто он, как не призрак, но Билл заключил ее в объятия, такие же крепкие, как и в тот день, когда он перенес ее через порог дома, который после его смерти она делила только с Олденом. Он поддержал ее, а мгновение спустя она почувствовала, что его шляпа плотно сидит на ее голове.

– Это действительно ты? – повторила Стелла, всматриваясь в его лицо, глаза, черные как вороново крыло, которые еще не запали в глазницы, в хлопья снега на пиджаке в красно-черную клетку, на прекрасных каштановых волосах.

– Это я, – улыбнулся он. – Мы все.

Он чуть отстранился, и она увидела остальных, выходящих из снега, которым ветер заметал Протоку в сгущающейся тьме. Крик, одновременно радостный и испуганный, сорвался с ее губ, когда она увидела Маделину Стоддард, мать Хэтти, в синем платье, раздувшемся на ветру, словно колокол, рука об руку с отцом Хэтти, не обглоданным скелетом, лежащим на дне вместе с «Танцовщицей», а молодым и здоровым парнем. А за ними…

– Аннабелль! – воскликнула Стелла. – Аннабелль Фрейн, ты ли это?

Да, Аннабелль, Стелла узнала желтое платье, в котором Аннабелль пришла на ее свадьбу, и, когда она потянула Билла к своей лучшей подруге, ей показалось, что воздух наполнился запахом роз.

– Аннабелль!

– Мы все здесь, дорогая. – Аннабелль взяла ее за другую руку. Желтое платье, которое показалось в те дни слишком Вызывающим (но, учитывая репутацию Аннабелль, до Скандального не дотянуло), оставляло ее плечи обнаженными, но Аннабелль, похоже, холода не чувствовала. Ветер играл ее волосами, мягкими, темно-русыми. – Только чуть подальше.

И Билл с Аннабелль потянули Стеллу за собой. Другие фигуры выступили из снежной ночи (ночи ли?). Стелла узнавала многих, но не всех. Томми Фрейн присоединился к Аннабелль. Большой Джордж Хейвлок, по-дурацки погибший в лесах, шагал чуть позади Билла. Тут был и мужчина, который двадцать лет проработал на маяке в Голове Енота и каждый февраль приезжал на остров, чтобы поучаствовать в турнире по криббиджу, который проводил Фредди Динсмор. Стелла никак не могла вспомнить его фамилию. Увидела она и самого Фредди. А чуть в стороне – Расселла Боуи, с написанным на физиономии удивлением.

– Смотри, Стелла. – Билл протянул руку, и, проследив за ней взглядом, она увидела торчащие из снега носовые части кораблей. Только то были не корабли, а скалы. Они вышли к Голове Енота. Они пересекли Протоку.

Она слышала голоса, хотя и не знала наверняка, произнесены ли эти слова вслух:

Возьми меня за руку, Стелла…

(возьму)

Возьми меня за руку, Билл…

(возьму, возьму)

Аннабелль… Фредди… Расселл… Джон… Этти… Френк… возьми меня за руку, возьми меня за руку… меня за руку…

(ты же любишь)

– Ты возьмешь меня за руку, Стелла? – Новый голос.

Она обернулась. Бык Саймс. Он тепло ей улыбался, однако ее охватил ужас от приговора, который она прочитала в его глазах. Стелла отпрянула, еще сильнее сжав руку Билла.

– Уже…

– Пора? – закончил вопрос Бык. – Да, Стелла, полагаю, пора. Но это не больно. Во всяком случае, раньше никто боли не испытывал.

Она разрыдалась, неожиданно для себя, выплеснула все слезы, не выплаканные раньше, и взяла Быка за руку.

– Да, я буду любить, да, я любила, да, я люблю.

Они стояли кружком посреди снегопада, покойники Козьего острова, а вокруг ревел ветер, забрасывая их снеговыми зарядами. Она запела, но ветер унес слова. Они запели все вместе, как поют дети тихим летним вечером, ясными, чистыми голосами. Они пели, и Стелла чувствовала, как уходит к ним и с ними, наконец-то преодолев Протоку. Если боль и была, то несильная, несравнимая с той, что испытала она, теряя девственность. Они стояли в ночи. Их заметал снег, а они пели. Они пели и…

…и Олден не мог сказать Дэвиду и Лоис, но на следующее после смерти Стеллы лето, когда дети, как обычно, приехали на две недели на остров, он сказал Лоне и Холу. Он сказал им, что во время зимних метелей, когда ветер, казалось, пел человеческими голосами, он вроде бы даже разбирал слова: «Славим Господа великодушного, славим Создателя всего сущего…»

Но он не мог сказать (представьте себе, что такое говорит лишенный воображения тугодум Олден), что иной раз, слыша эти звуки, он начинал дрожать от холода даже рядом с печью. Он откладывал рубанок или капкан, который собирался починить, думая о том, что ветер поет голосами тех, кто умер и ушел с острова… но ушли они недалеко, стоят где-то на Протоке и поют, словно дети. Он вроде бы слышал их голоса и в те ночи, когда спал и ему снилось, что он поет отходную молитву, невидимый и неслышимый, на собственных похоронах.

О таком вообще не говорят, и, хотя это совсем не секрет, подобные темы обсуждению не подлежат. Стеллу, замерзшую насмерть, нашли на материке, через день после бурана. Она сидела на валуне, в двухстах ярдах к югу от Головы Енота, превратившись в ледяную статую. Доктор, который ездил на «корветте», сказал, что такого ему видеть еще не доводилось. Стелла прошла пешком больше четырех миль, а вскрытие показало наличие множественных метастаз. Сказал ли Олден Дэвиду и Лоис, что у нее на голове была не его кепка? Ларри Маккин эту шляпу узнал. Так же, как и Джон Бенсон. Он это прочитал в их взглядах. Он сам тоже не забыл, как выглядит старая шляпа его отца, хорошо помнил, где и как порваны и загнуты поля.

– Есть вопросы, на которые не надо спешить с ответом, – мог бы сказать он детям, если бы знал как. – Такие вопросы следует хорошенько обдумывать, пока руки делают свою работу и греются о большую кружку с кофе. Возможно, вопросы эти задает Протока: поют ли мертвые? Любят ли они тех, кто жив?

По вечерам, после того как Лона и Хол вернулись к родителям на материк, уплыли на лодке Эла Кэрри, помахав на прощание рукой, Олден долго искал ответы на эти вопросы и на другие, думал о том, как на голове Стеллы оказалась шляпа его отца.

Поют ли мертвые? Любят ли они?

И в долгие, полные одиночества ночи, когда его мать, Стелла Фландерс, лежала в могиле, Олдену часто казалось, что ответ положительный. На оба вопроса.

Примечания

1

Survivor Type. У Stephen King, 1982. У 1997. И. Гурова. Перевод с английского.

2

Uncle Otto’s Truck. © Stephen King, 1983. © 1997. Н.В. Рейн. Перевод с английского.

3

Холмс Оливер Уэнделл (1809–1894) – американский физиолог, поэт, эссеист. Очевидно, имеется в виду его стихотворение «Старик – железный бок» (1830). – Примеч. пер.

4

Morning Deliveries (Milkman № 1). © Stephen King, 1985. © 1997. Н.В. Рейн. Перевод с английского.

5

Big Wheels: A Tale of the Laundry Game (Milkman № 2). © Stephen King, 1982. © 1997. Н.В. Рейн. Перевод с английского.

6

маленький, слабый, небольшой ( фр .).

7

Город в штате Аризона. – Причем. пер.

8

«Ситго петролеум» – нефтеперерабатывающая корпорация, владеет сетью автозаправочных станций в США. – Примеч. пер.

9

сильный, большой (фр.) .

10

разновидность лото. – Примеч. пер.

11

The Ballad of the Flexible Bullet. © Stephen King, 1984. © 1997. А.И. Корженевский. Перевод с английского.

12

Правила игры в «Монополию». – Примеч. пер.

13

Персонаж мультфильмов. – Примеч. пер.

14

Сорт виски. – Примеч. пер.

15

Английские солдаты.  – Примеч. пер.

16

Исполнитель роли Дракулы.  – Примеч. пер.

17

испанская идиома. – Примеч. пер.

18

Лицо, имеющее право снимать со счета деньги и переводить другому лицу наряду с основным вкладчиком. – Примеч. пер.

19

Герой детской телепередачи. – Примеч. пер.

20

Фантастический герой комиксов и детских радиопередач. – Примеч. пер.

21

Gramma. У Stephen King, 1984. У 1997. Н. В. Рейн. Перевод с английского.

22

Рекламное мероприятие в форме вечеринки с целью продажи пластиковых пищевых контейнеров фирмы «Тапперуэр». – Здесь и далее примеч. пер.

23

Местное отделение ассоциации фермеров.

24

Имеются в виду события войны Алой и Белой розы (1455–1485).

25

Глупец, дурак (ит.).

26

Имеется в виду семейная тайна.

27

Фирма, разрабатывающая навигационные приборы.

28

The Reach. У Stephen King, 1981. У 1997. Д. В. Вебер. Перевод с английского.

29

По шкале Фаренгейта; соответственно чуть выше 38 градусов по Цельсию.

30

уровень сопротивления (фр.).

Скачать книгу