Невинная девушка с мешком золота бесплатное чтение

Михаил Успенский
Невинная девушка с мешком золота

Передайте вашей невесте, что она подлец!

Николай Гоголь

Конклав избрал нового папу, но — ужасное происшествие! — новоиспечённый папа тут же шмыгнул в камин, и римляне увидели, как он пролетел над Ватиканом, пользуясь крыльями, напоминающими самолётные!

Мишель де Гельдерод

Стойте, братья, расскажу вам чудо,
О каком не слыхано ни разу:
Будто где-то в нашем Божьем мире,
За шесть дней Всевышним сотворенном
Есть иной — невидим он, неслышим,
Рядом он — а не дойти и за год,
Близко он — а пулей не дострелишь.
Населяют эту как бы землю
Как бы люди, нам во всём подобны.
Пьют, едят, работают, воюют,
Пляшут, плачут, пашут и воруют,
Меж собою делятся, как мы же -
Есть там франки, швабы и мадьяры,
Сербы и проклятые хорваты,
Русские братушки и татары,
Сарацины и моавитяне.
Есть у них и Рим — да ведь без Рима
Никакого мира не бывает.
Только христианские народы
Там не знают имени Христова.
А султан, владыка всех неверных,
Слыхом не слыхал про Магомета.
Видно, оттого у них на небе
Нету звёзд — лишь солнышко с луною
Правда, солнце ходит по-иному.
А луна ущерба там не знает.
(Вот вам, турки, чёртов полумесяц!)
И уж коли сыщется меж нами
Доблестный юнак, что пожелает
Самолично диво то увидеть,
Так трудна ему дорога ляжет:
Путь держать всегда от солнца вправо,
От луны же — влево непременно.
Без проводника крутись, как можешь!
А с меня за слово не взыщите,
Ложью попрекнуть и не пытайтесь:
Мне о том сам Боскович поведал,
А уж он-то знает всё на свете!
Мимица Обрадович из Вуковара

ГЛАВА 1

— Великая Тартария по всей своей совокупности разделяется на три части. В одной из них живут мунгалы, в другой — ниппонцы, в третьей — те племена, которые на их собственном языке называются ерусланцами, а на нашем — тартарами. Тартаров отделяет от ниппонцев река Данаида, а от мунгалов — Тигр и Евфрат. Самые храбрые из них мунгалы, так как они живут дальше всех других от Провинции с её культурной и просвещённой жизнью; кроме того, у них редко бывают купцы, особенно с теми вещами, которые влекут за собой изнеженность духа...

«Ну вот, — подумал молодой дворянин Лука Радищев. — Снова-заново. Дошли наконец до „Слова о полку Кесаревом, Кесаря Александровича“. Опять слушать эти позорные римские придумки — как нас Кесарь бил, а мы от него бегали. Хотя все знают, что всё было как раз наоборот. И нынче мы их бьём, и раньше били. И никакие мы не тартары и не мунгалы, не говоря уже об ниппонцах. Может, и народа такого нет — ниппонцы. Кто их видел? И рек таких нет, чтобы звались Тигр и Евфрат, а есть реки Потудань и Посюдань, и даже не реки, а одна река... Ох, напрасно меня батюшка в эту Церковно-Приходскую Академию отдал... Скорей бы уж Большая Перемена...»

Как видно, мысли Радищева попали как раз в ухо Тому, Кто Всегда Думает О Нас. Во всех многочисленных церквях стольного града Солнцедара ударили колокола, а флюгеры на их куполах разом повернулись в другую сторону.

— Большая Перемена! Большая Перемена! — тревожно загудели студенты. Лектор, отец Гордоний, побледнел, отшвырнул проклятую отныне и до следующей Большой Перемены книгу в дальний угол, достал из-под кафедры чёрную рясу, напялил её поверх светского кафтана, потом ещё раз нырнул под кафедру и обрёл там совсем другую книгу — не какие-нибудь там римские придумки, а «Повесть временного содержания» — исконную и подлинно ерусланскую летопись. Повесть носила такое название потому, что содержание её постоянно менялось по требованию очередного государя.

Студенты, которым от этого часа и до следующей Большой Перемены надлежало именоваться учениками, терпеливо наблюдали за делами отца Гордония. Многие из них учились тут чуть не по десятку лет и пережили не одну Большую Перемену вполне благополучно, поскольку всё ещё числились в недорослях.

Отец Гордоний самым тщательным образом приклеил полагающуюся по его нынешнему чину наставника бороду, потом усы. Усы были чёрные, а борода — рыжая. Но смеяться никто не стал: ужо ГЛАВА Академии, отец Мортирий, с него спросит за путаницу!

— Итак, на котором месте мы остановились? — как ни в чём не бывало спросил отец Гордоний и раскрыл «Повесть» на первой странице. — Отроки! Друзья мои! Счастлив тот, кто знает буквы, которыми эта книга написана; ещё счастливее тот, кто их складывать может; счастливее же всех тот, кто умеет читать эту книгу. Из неё мы узнаем, откуда есть пошла земля Ерусланская...

«Поспать бы, — зевнул про себя Лука. — Перемена-то Перемена, а всё одно да-потому... И когда это кончится? И почему, как ни назови нашу землю — хоть Великая Тартария, хоть Гиперборея, хоть Многоборье, хоть Поскония, хоть город Глупов, хоть город Градов, — всяк в ней без труда узнает Ерусланию? Это просто чудо какое-то... Вон аглицкий сэр Томас Мор, так тот даже „Московией“ нас навеличил и черты идеального государства той Московии придал...»

—...Земля наша велика и обильна, а ни наряда, ни ордера на неё нет! Всех живых князей мы уже перепробовали, осталось к усопшим обратиться. И обратились. И вот восстали из глуби земной три брата, три весёлых мертвеца: Жмурик, Трупер и Синеуст. У каждого из братьев один глаз глядел на нас, а другой — в Арзамас. Это ли не знамение! От старшего и пошёл род царский, Жмуриковичами именуемый...

Между прочим, и сам юный Лука Радищев был маленько Жмурикович, но род их захирел, глаза смотрели как положено, и злобные соседи хихикали над Радищевыми: «Были в гербе три тетери, и те улетели!»

Лука с тоской вспомнил старика-отца — вот он, высохший, облысевший, но всё ещё по-военному стройный, идёт по аллее захудалого их поместья — положить букетик первых сизых подснежников на могилку маменьки, а совсем юный ещё Лука едва за ним, за строевым его шагом, поспевает.

Папенька роняет слезу на серый гранит плиты и в который раз говорит сыну:

— Мир наш, Лука, сходен с толстой премудрою книгою в дорогом переплёте. Но из книги этой вырвано множество страниц — возможно, самых важных и всеобъясняющих. И долг всякого истинно благородного человека — искать эти страницы, хотя бы понадобилось для этого потратить ему всю жизнь и обойти всю землю...

— Я обойду, папенька, я найду, — торопливо обещает Лука. — Хотите, я поклянусь хоть памятью маменькиной, хоть Тем, Кто Всегда Думает О Нас...

— Не надо! — ответствует отец. — Ибо сказано: «А Я вам говорю, не клянитесь вовсе...» Как же там дальше? О, проклятье! Лучше уж вовсе ничего не помнить, чем так... По обрывкам строк...

— Всё равно обойду всю землю! — упрямо говорит Лука.

Оттого-то и попробовал юный дворянин в своё время сбежать и сделаться вольным мореплавателем. Сбежать-то сбежал, а на корабль его не взяли, потому что в морском деле соображать надо. На первый вопрос капитана: «Вы, матросы-моряки, где же ваши снасти?» он ответил бойко и даже блестяще, а вот показать, где среди этих снастей находится ёксель-моксель, так и не сумел. На этот вопрос не всякий боцман может ответить. Так и не достиг парень высшего флотского звания «Моряк, красивый сам собою». Вот и приходится теперь полировать лавку, и конца этому не видно, поскольку ни один курс не удаётся завершить из-за этих вот Больших Перемен, которые нынче становятся всё чаше и чаще...

Радищев вздохнул и произнёс про себя Единую и Единственную Молитву:

«О Ты, Кто Всегда Думает О Нас, подумай как следует!»

Не помогло.

Данила оглядел учебное зало. Ученики, недавние студенты, зевали в открытую, иные и спали. Куприян Волобуев даже похрапывал. Арап Тиритомба переводил с разрешенной покуда латыни басню великого Батилла «Енот и Блудница», шевеля губами и ехидно улыбаясь — видно, переклад ему удавался. Неразлучные братушки Редко Редич и Хворимир Супница на последней лавке, неведомо почему именуемой «Камчатка», играли в кости. Гордые шляхтичи Яцек Тремба и Недослав Недашковский с помощью зеркальца любовались своими усами, хотя усишки-то были так себе. Мечтатель-хохол Грыцько Половынка бессмысленно разглядывал висящее на стене изображение Папы-Богородца: величественный старец со вселенской тоской во взоре держал на руках маленького Цезаря-Сына, а Внук Святой в виде белой и мохнатой летучей мыши осенял их своими крылами. Картину нарочно подвешивали повыше — иначе лихие ученики-студенты непременно подписывали и подрисовывали углем, как и чем именно должен Богородец кормить своего божественного младенца. Но тут прибежали школьные служки и с помощью длинной палки с крюком картину сняли и уволокли с глаз подальше — до следующей Большой Перемены, когда они снова станут студентами, а флюгарки на куполах церковных повернутся в сторону Рима.

На учёбу в Церковно-Приходскую Академию принимали без различия племён — лишь бы присягнули Единой Ерусланской Анакефальной Церкви и отреклись от Рима. Шляхтичи уже сколько раз отрекались, а всё равно тайком молились по-своему в кельях, а когда после Большой Перемены назначался Левый Галс, то и открыто, ввиду временной свободы. Но сейчас-то начался Правый Галс...

— Радищев! К тебе обращаюсь! Третий раз уже! — рявкнул отец Гордоний.

Лука вскочил и стряхнул полудрёму.

— Я!

— Шомпол от ружья! Что сказал великий Жмурик братьям своим, требующим от него доли собственной в земле Ерусланской?

— Э... О... А! Вспомнил! Он сказал: «Это моё! А и то моё же! И то! И то! И даже вон то — всё равно моё!» И пошли Трупер и Синеуст от него, плача и не утирая слёз и возгрей из носу...

— Верно... Скользкий ты, Радищев, никак тебя не поймаешь... Волобуев! Волобуев!

— Я!

— Древко от копья! Куда пошли плачущие братья Жмуриковы?

— Дык... Дык... Известно куда!

И спросонья сказал куда именно.

— Вот полста горячих тебе! — обрадовался отец Гордоний. — Чтобы помнил! А пошли они в тратторию... тьфу ты! В кружало они пошли пьянственное, что возвёл им на утешение милостивый старший брат, и обрели там веселие великое...

Тут на ученика Луку накатило — совсем как в тот раз, когда он наладился было в мореплаватели.

Нет, ещё сильней накатило — он ведь постарше стал.

— Довольно! — вскричал он могучим басом. — Так мы здесь всю юность свою невозвратную проведём! Братья Жмуриковы уж на что в сырой земле протрезвели, и те туда пошли, а нам и подавно пора! В кружало, друзья!

И поднялся тут студенческий бунт, непременный спутник всякой Большой Перемены.

Напрасно отец Гордоний увещевал бунтовщиков и хватал их за полы форменных синих кафтанов. Полетели в него перья и чернильницы, украсились мгновенно стены зала хулительными надписями и запрещёнными знаками. Куприян Волобуев лавку сломал, неразлучники Редко Редич и Хворимир Супница затянули бунташную майскую песню, Яцек Тремба всех рубил воображаемой саблей, а мелочь пузатая старалась не отстать от старших товарищей.

Ближайшее заведение и старейшее в столице именовалось, конечно, «Два весёлых мертвеца», потому что Жмурик в своё время за братьями не последовал, страшась потерять по пьянке только что завоёванный царский престол.

ГЛАВА 2

Народы мира — что дети малые. По отдельности вроде все соображают, а как обретут национальное самосознание, всякая рассудительность из них улетучивается — так много места это сознание занимает.

Любому ребёнку непременно хочется прибавить себе лет, чтобы побыстрее вырасти. Он то отцову шапку напялит, то в батюшкины сапоги по самые уши залезет, то папины награды на грудь нацепит.

То же самое и народ: всякий норовит свою древность доказать перед другими.

Ну, со временем-то это проходит.

Когда объявили весёлого мертвеца Жмурика царём, он сразу же начал строить свою древнюю столицу Солнцедар.

Возведена она была в неслыханные сроки — за один день и одну бедственную ночь.

Правда, после длительной подготовки.

Сперва собрали всех, какие были в Еруслании, гончаров — даже тех, что умели только свистульки детские лепить.

Землепашцам приказали снести и свезти в будущую столицу все дрова, что на зиму заготовили.

Остальным приказали глину копать, благо было её много — и белой, и бурой, и синей, и всякой.

Гончары понимали всю зряшность задуманного, но царской воле перечить не смели.

Землепашцы тоже знали, что зимой придётся в кулак свистеть, но поленницы свои разорили.

Кое-как, используя ивовые прутья для устойчивости, слепили и царский дворец, и тюремную башню, и храмы, и гостиные дворы — жильё для людей только не успели.

А потом обложили всё это изнутри и снаружи дровами и подожгли. Дрова горели всю ночь.

Столица получилась такая древняя, что казалась много старше самой матери сырой земли. Во всяком случае — возведённой ешё до сотворения человека, это уж точно. Никто теперь не посмеет назвать ерусланцев молодым народом.

Для верности на городских воротах вывели надпись:


ПУТНИК, ЧИТАЮЩИЙ ЭТИ ЗНАКИ!

ЗНАЙ, ЧТО НАЧЕРТАНЫ ОНИ

ДЕСЯТЬ ТЫСЯЧ ЛЕТ НАЗАД,

И НИ ДНЁМ РАНЬШЕ!


Иноземцев это впечатляло. Руины Солнцедара даже объявили одним из семи чудес света.

Правда, жить там не было никакой возможности. Ну, потом-то кое-как устроились. В царском дворце принимали иностранных послов — уж больно приятно было смотреть, как они, согнувшись в три погибели, пытаются пролезть в тронную залу. Да ешё тюремная башня использовалась по назначению.

Когда царя Жмурика наконец-то прихлопнуло куском рухнувшей дворцовой стены, его похоронили не в обычной могиле и не в каменном склепе, а в огромной яме, которая осталась после добычи глины. И завалили гроб не землёй, а тяжёлыми камнями, чтобы никогда больше не вылез весёлый мертвец. Для верности туда же кинули и братцев Трупера и Синеуста. Всё-таки ерусланцы малость повзрослели.

Детей же у Жмурика, даром что мертвец, было великое множество, так что династия основалась.

Одно плохо — не было в Еруслании настоящей веры. «Повесть временного содержания» злостно умалчивала о том, откуда взялись ерусланцы в здешних местах и чем занимались раньше, до призыва мёртвых князей.

Но люди-то кое-что помнили. Не всё, к сожалению, но кое-что. Помнили, как долгие годы скитались они по тёмному лесу в блаженном беспамятстве и бездумье. А может, и не годы — время-то считать вовсе не умели. Что было причиной ухода в лес, каждый толковал по-своему. То ли степняки бешеным набегом загнали туда народ, то ли мор какой нашёл на страну. Да и не поощрялись такие воспоминания, а учёные люди утверждали, что тёмный лес — это всего лишь символ и аллегория проклятого язычества, которое уже давным-давно отвергли.

Язычество отвергли, а истинную веру забыли. Помнили, как надо возводить церкви и соборы, а что рисовать на стенах и потолках, не знали. Помнили, как отливать звонкие, на весь мир, колокола, а в какое время следует звонить, сказать затруднялись. Помнили, как складываются затейливые купола, а чем их венчать, не ведали. Помнили, как надлежит одеваться особам священного сана, а как вести службу — увы. Выбрали священников из самых долгобородых, а они всё никак не могли между собой выбрать главного: время от времени кто-нибудь из них объявлял себя Владыкою, но его быстро посрамляли за незнание службы (как будто сами-то знали!) и выгоняли вон, норовя при этом повредить бороду. Потому-то проклятые ватиканцы-еретики и обозвали Ерусланскую Церковь Анакефальной, сиречь безголовой.

Ходили, правда, слухи, что должны непременно явиться учителя из Царьграда со всеми богослужебными книгами, утварью и божественными изображениями, что иконами зовутся. Но учителя всё не шли и не шли, да и на месте, где по всем соображениям должен был находиться Царьград, торчал, как чирей посередь ягодицы, город Истанбул — самая что ни есть басурманская столица, откуда ничего хорошего ждать не приходилось.

Конечно, Великое Беспамятство коснулось не одних ерусланцев, а всего мира. Но в Риме, на счастье фрязинам и другим немцам, Папа-Богородец Александр взял и под руководством Внука Святого нечувствительно родил сына Цезаря, Спасителя-Искупителя, Господа Живого.

Втроём-то дело у них пошло бойко: живо появилась священная книга «Хочу всё знать», где в самой простой и доступной форме жили ответы на все вопросы. Весьма кстати приспело и книгопечатание.

А говорилось в той книге, что до Великого Беспамятства все народы пребывали в глупости и ереси, не понимая, зачем и для чего живут, строили какие-то бессмысленные сооружения, поклонялись Нечистому в виде голубя, мня его священной Птицей Мира. Но какая, скажите, птица гадит больше и чаще голубя, причём норовит попасть человеку на голову? Разве что чайка. Но та хотя бы предупреждает людей противным криком (звуки печали и тоски всегда односложны и пронзительны), а коварный голубь воркует-воркует умиротворительно, а потом раз — и беги полоскать волосню, замывать птичье дерьмо с шапки или кафтана.

Но здесь придётся рассказ наш о верах ложных и истинных прервать, поскольку вырвавшиеся на волю студенты сильно торопятся выпить, а уж это такое дело, что святее не бывает.

ГЛАВА 3

В «Два весёлых мертвеца» компанию не пустили за прежние долги.

Кружало, приютившее юношей из Академии, называлось «У семи нянек Джона Сильвера», и на вывеске его изображена была небритая харя морского разбойника с перевязанным левым глазом, хотя у настоящего Сильвера, как известно, отсутствовала только одна нога. Вывеску эту не трогали и во время Правого Галса, поскольку англичан считали если не единоверцами, то почти союзниками, особенно при последнем государе. С островитянами, не пошедшими на поклон к Ватикану, охотно и широко торговали мёдом, салом, лесом, пенькой и телогрейками. Последние пользовались на Туманном Острове особенным спросом.

По причине охоты на ведьм (перенятой, кстати, у Рима) добросовестные сыны Альбиона пережгли на золу почти всех красавиц, оставив на развод таких уж крокодилий, зачинать детей с которыми возможно было, лишь накинув на лицо жены или подруги телогрейку. (Вообще всякому чувствительному человеку при виде дщери Альбиона остро и жгуче первым делом хочется задать ей овса.) Никакой другой вид одежды для щепетильного Лондона почему-то не годился, а ерусланские телогрейки-стёганки были в самый раз.

— Здравствуй многие веки, Ванька Серебряный! — шутовски поклонились студенты вывеске и, галдя, вошли в кружало.

По воле нынешнего государя Патифона Финадеича всем было велено искренне увлечься морским делом (недаром и Лука-то наш бегал в матросы), поэтому питейное заведение украсили и обставили соответственно: на стойке целовальника (почему хозяина кружала так называют, тоже забыли и не знали, что именно он должен целовать и кому) водружён был громадный корабельный штурвал, по стенкам развешаны разные водяные диковины. В виде чучел, вестимо. Был тут и Морской Волк, и Морская Душа — всегда молодая, и смертоносная Морская Пехота, и рыба — двуручная пила, и рыба-клюшка, и рыба-пчела, и даже настоящая русалка-кригсмарина, вооружённая медной пушечкой.

И корабельный колокол висел над головой целовальника — тот начинал бить в него, если среди посетителей затевался мордобой. Столы и скамьи в кружале были намертво привинчены к полу, как положено на корабле на случай шторма, поэтому драться приходилось склянками из-под рома и джина (так здесь именовали любой напиток). Отсюда и пошло выражение «бить склянки».

В знак же того, что ерусланцы в морском деле отнюдь не новички, а наоборот, его основоположники, висела на самом видном месте источенная червями кормовая доска от древнего корабля. На доске какой-то давным-давно сгинувший мореплаватель начертал бронзовым кинжалом вирши, и просвещённые посетители кружала вирши сии сумели даже прочесть:


Плыли аргонавты,

Вёслами гребли.

Сциллу и Харибду


Последняя строчка переводу никак не поддавалась, поэтому местные знатоки подписали рядом с ней множество своих толкований:


...В сердце сберегли!

...Приближали как могли!.

...Сиренам предпочли!.

...В дар царю везли!

...В ступе истолкли!

...В жертву обрекли!

...Видели вдали!

...Умело обошли!

...В тесте запекли!

...Розгами секли!

...Заживо сожгли!

...К слову приплели!

...Беспечно не учли!

...Люлюшеньки люли!


Тут, правда, кончилась стенка и начался пол, сиречь палуба, а ползать по грязным доскам, разбирая чужие каракули, — последнее дело.

Весёлая компания уместилась за любимым столом, только панам осталось с краешку одно место, но Яцек Тремба с удовольствием уселся на колени Недашковскому. С девками им не везло, а друг с дружкою — вполне. На это смотрели сквозь пальцы: что взять с еретиков.

Зато сильно везло с девками Луке нашему Радищеву. Больше всего на свете любил красавец-дворянин две вещи: девок и свободу, да всё никак не мог между ними выбрать, не решался, отчего и прослыл (до нынешнего дня, как мы увидим) скромником и тихоней.

Вообще-то в кружале «У семи нянек», в подражание морским порядкам, девок никаких не было. Поэтому после гульбы те, кто в состоянии был ещё передвигаться, ковыляли в другое заведение, к матушке Венерее. Но оттуда студентов, как правило, выносили на пинках, потому что являлись они туда уже без денег, а кое-кто и без штанов. Исключение делалось только для красавца Луки и арапа Тиритомбы.

Но Лука, взойдя в светёлку избранной им девки, немедленно начинал томиться и мечтать о свободе, доходя до почти крамольных речей. Мечтами этими он делился с подругой и мирно засыпал под свои же речи и девкин храп. Арап же Тиритомба был куда как хитрее: прочитав для порядку свежую виршу, он, дико вращая глазами, бросался в амурное сражение, победоносно длившееся до самого утра.

...Платил за всех, как обычно, Лука. Деньги ему папенька посылал, сколько мог, а мог он немного: принадлежащая Радищевым деревенька Кучердаевка была захудалой, земля — супесчаной, немец-управляющий — вороватым. Но молодой дворянин и в городе никакой работой не гнушался — дрова по дворам колол, возы на базаре разгружал, колодцы копал. Так он чувствовал себя ближе к народу, о свободе которого постоянно думал. А ещё он думал о той, что составила бы для него идеал для обожания.

Целовальник по прозвищу Морган (моргал он непрерывно, но следил за всем строго) со вздохом потряс на ладони жалкие медяки, нехотя велел подать на стол пару скляниц — одну с ромом, другую с джином. Почувствовать разницу между этими двумя напитками можно было только великому знатоку.

— Первая чарка — за батюшку-царя Патифона Финадеича! — хором воскликнули паны-ляхи: во время Восточного Галса они становились патриотами тошней любого ерусланца.

...Покуда морской напиток, выгнанный из гороховой браги, льётся в молодые и голодные желудки, стоит сказать несколько слов и про Патифона Финадеича и объяснить, откуда взялись Галсы.

Молодой царевич Патифон, рано осиротев (не без помощи нескольких верных друзей), возмечтал сделать Еруслань великой морской державой на гишпанский либо аглицкий манер. Нарядившись простым Великим князем, он поехал в город Бристоль, но не доплыл туда по причине лютой морской болезни и вынужден был остаться на континенте. Тогда он накупил на все деньги книг по морскому вопросу, воротился домой и начал их изучать.

Познав корабельное дело, солнечную и лунную навигацию и основы каботажного плавания, он.решил перейти к делу, прокопав до ближайшего моря канал, чтобы Солнцедар стал портом ста пятнадцати морей. Тем более что половина работы была уже сделана: глиняный карьер, вырытый ещё во времена Жмурика-Строителя, был сам по себе уже вполне готовой гаванью. Могила предка при этом должна была уйти под воду.

Бояре ворчали, что Еруслань не потянет столь дерзкий замысел: не хватит ни сил, ни людей. Не лучше ли жить, говорили они, как пустынные арапские владыки — лошадей заменить верблюдами (верблюда же недаром зовут кораблём пустыни), устремиться на Восток, навсегда отвернувшись от западных еретиков. Церковь поддерживала это дело, но с оговоркой: чур, не обасурманиться бы.

Надев на себя костюм аглицкого морского капитана, Патифон Финадеич вышел из дворца и широким шагом двинулся в сторону карьера, помавая в воздухе тяжёлой капитанской тростью. При малом росте ноги у государя росли, казалось, от ушей, поэтому бояре за ним еле поспевали.

На беду, день, избранный царём для закладки порта (он уже и название придумал — Патифон-Харбор), пришёлся на пятницу, и накануне, естественно, прошёл обильный дождичек — как полагалось по календарю.

Глина размокла, и в ней безвозвратно застрял роскошный капитанский левый ботфорт. Это произошло как раз в тот миг, когда царь изящным движением трости стряхивал с него воображаемую морскую пену.

Второй ботфорт удалось спасти — бояре оттащили Патифона к сухому месту, где он, как цапля болотная, унизительно стоял на одной ноге, покуда слуги не принесли ему из дворца валенок, укреплённый кожаной калошей. Капитанские сапоги с отворотами были единственными в Еруслании.

Бояре сразу же загалдели, что потеря ботфорта — плохая примета, что не видать нам моря, как своих ушей, что лучше бы государь сразу их послушал и мечту свою вовремя похерил...

Но великие люди потому и великие, что никогда не херят своих мечт.

Сперва государь распалился царственным гневом и велел боярам тесать острые колы, чтобы потом добровольно на них усесться. Слуги тут же притащили нетолстые брёвнышки и топорики для их заострения. Бояре, кряхтя, принялись тесать концы брёвнышек, но начали внезапно поглядывать друг на дружку и на царя так уж нехорошо, так уж скверно подмигивать, что на Патифона Финадеича, стоявшего в непарной обуви, снизошло озарение. С перепугу, понятное дело.

— Стойте, соратники! — воскликнул он. — Сие есть великий омен судьбы, сиречь предзнаменование! Путь наш лежит не на Запад, куда указывает ботфорт, но и не на Восток, куда устремлён валенок. Путь у нас будет свой, и торить его мы станем как раз посередине, промежду ботфортом и валенком!

Бояре прикинули, что располагается у государя промежду ботфортом и валенком, и глубоко призадумались. Царь нередко посылал их в указанном направлении, но то было лишь в иносказательном смысле...

— Государство наше суть могучий корабль в океане мировой истории, — горячо продолжал Патифон Финадеич. Личико его раскраснелось, усики встопорщились, голосок зазвенел: — А я — кораблю тому капитан. Но хороший капитан не ждёт попутного ветра. Он приказывает идти то левым, то правым галсом. То западным, то восточным. И доводит судно в гавань своей мечты. А по-простому — будем мы склоняться то к ватиканам-еретиканам, то к безбожным басурманам, сохраняя при том свой путь и свою веру...

— Хитро! — восхитились бояре, кивая бородами. Так и стали жить, метаясь из стороны в сторону. При Левом Галсе государь начинал привечать ватиканских легатов, посылал подарки Римскому Кесарю, допускал изучение еретических книг, чем Ватикан широко пользовался. Жёнам ерусланским не только дозволяли останавливать коней на скаку, но и управлять повозками. А посланников султана Абдул-Семита держали в чёрном теле и прикрывали торговлю с Азией. Бояр при этом насильственно брили.

Во время Правого Галса бороды у бояр насильственно же отращивали, в чёрное тело перемещали уже западных послов, заламывали неслыханные пошлины на европейских таможнях, соскребали со стен наклеенные гравюры с изображением Богородца, не рисковали щеголять заморскими словечками, носили шальвары, чаще обычного лупили жён, кутавшихся уже не в валансьенские кружева, но в пёстрые персидские шали. Вожжи у жён, разумеется, отбирали.

Но между первой и второй чаркой не принято делать длительной паузы, поэтому арап Тиритомба предложил выпить за торжество разума. Каким образом разум может восторжествовать в тяжёлых условиях кружала, никто не знал, но здравицу поддержали.

Не успела ещё жгучая влага ударить по молодым мозгам, как дверь в кружало отворилась и вошёл монах-богодул с большой гремящей кружкой с надписью «На поиски бога истинного».

Да, помнили ведь ерусланцы, что должны быть помимо церквей и монастыри с раздельным общежитием, но вот что должны были делать их обитатели и обитательницы, никто не знал. А чтобы не бездельничали отрёкшиеся от мирской жизни, их посылали в бесконечное странствие — бога искать. Потому и звали их в народе богоискателями, или, проще, богодулами.

— Стяжание церковное есть стяжание божье! — провозгласил богодул первым делом (вот уж об этом Ерусланская церковь крепко помнила).

Все замолчали, уныло поставив чарки на место. Встретить богодула было дурной приметой — будет ныть, покуда последние деньги не вытянет.

Монах занялся своим привычным делом — пошёл по кружалу, заглядывая под столы и лавки, ловко запускал свою тощую лапку в такие же тощие кошели посетителей, обшаривал карманы.

— Тут несть, — пожаловался он и горестно затряс бородёнкой. Потом пошёл к хозяину, но тот грудью пал на денежный ящик и подсунул богодулу склянку с ромом. Богодул единым духом выдул ром (оттого-то и прозвали их братию богодулами), вытряхнул последние капли на пол и даже рукой в донышко поколотил.

— И тут несть, — вздохнул монах и направился на кухню.

Там что-то загремело, зазвенело, раздался возмущённый вопль кухаря:

— Да откуда же он в квашне-то возьмётся?

— А отчего же тогда тесто пузырится? — возразил дотошный монах. — Кто пузыри пускает?

Потом было слышно, как забрякали в кружке монеты — кухарь предпочёл откупиться, чтобы не допустить разорения своего хозяйства.

Монах вышел из кухни, обгладывая куриную ногу.

— Без бога живёте, — традиционно упрекнул он всех собравшихся и направился было к выходу, но хозяин ухватил его за рукав рясы.

— Ты бы хоть совесть поимел, — сказал Морган и заморгал ещё чаще обычного. — За выпитое, за съеденное, за выпрошенное. Взял бы да помолился за усопших наших...

Бога в Еруслании пока не нашли, а вот чертей — сколько хочешь. Потому что если кто в чертей не верит, тот и бога сроду не найдёт.

Да и как не верить в чертей? Кто же тогда людям пакостит, хорошей жизни не даёт? Тем более что чертей этих, нечистых диаволов, многие даже видели самолично, на столе, можно сказать, ловили, с тела обирали, а вот до бога никто ещё не допивался.

И, понятное дело, после смерти люди непременно шли к чертям, причём ко всем сразу.

Людям жалко было своих близких, угодивших в пекло. Вот они и просили попов и монахов молиться за них. А поскольку правильно молиться никто не умел, то и молитвы были самодельные. Вот когда обретут странники в чёрных рясах правильного бога, тогда и молитвы будут правильные.

Ром, видать, растрогал монаха, и он затянул нараспев:

— Черти вы черти, черти полосатые, волосатые, бесы хохлатые, хамоватые, демоны чреватые, щербатые, диаволы сохатые, мохнатые, сатаны рогатые, суковатые, вы помилуйте усопших наших, не тычьте в них вилами, ножами, когтями, зонтами, каблуками, не терзайте клопами, шмелями, комарами, не рубите колунами, топорами, мечами, не цепляйте крюками, не режьте ломтями, не палите огоньками, не будьте палачами, погасите пламя под котлами, передохните, усните на многие годы, уплывите в глубокие воды, дайте себе роздыху-свободы... Ну, всё, — добавил он, словно бы прислушиваясь к незримой преисподней. — Вроде бы угомонились... До вечера... А вечерком я ещё разок забегу, на всю ноченьку их замолю...

Моргана от этих слов перекосило, а богодул, чуть заметно пошатываясь, уверенно попал в дверь и направился куда-то — или в богатый купеческий дом, или в другое питейное заведение...

Вдруг да обретёт искомое?

ГЛАВА 4

После такой молитвы студенты заметно приуныли, и даже призыв неугомонного Тиритомбы выпить во здравие всех милых дам не возымел действия: выпили не чокаясь, как на поминках.

Задумывались.

В Академии думать-то навряд ли научишься, а вот задумываться — это да. И то человеку польза.

Да тут ещё обнаружилось, что богодул оставил всю честную компанию без гроша.

— В долг не поверю, — поспешно заявил Морган. — Я на вас и так, почитай, разоряюсь. Оставите все деньги у девок, а потом и начинаете: Морган, Морган... А меня вовсе и не Морган зовут, Морганом меня только кличут, а от родителей я — Сенофонд Пятеримыч...

— Ну, Сенофонд Пятеримыч, ну, миленький... — застонали студенты.

— Не дождётесь, — сказал жестокий хозяин.

— Тогда придётся опять трясти панычей, — вздохнул тощий арап.

Ляхи, почуяв неладное, наладились бежать, но в них вцепился добрый десяток рук. Трясти, как всегда, пришлось силачу Луке. Он взял в каждый кулак по панычу, перевернул их кверху дном, отчего обнажились их короткие кривые ножки, затянутые в лиловые чулки.

— Кардиналами будут, — похвалил еретиков Лука и начал трясти.

Звенеть монеты где-то звенели, а сыпаться на пол не сыпались.

— Что за притча? — удивился Лука и хотел было поставить потрясённых панычей обратно на ноги, но Грьшько Половынка вовремя его остановил:

— Та воны гроши у роте завжды ховають! Бережись, шобы не сковталы!

— А, так вот почему они всё помалкивали! — возмутился такому коварству Лука и легонько столкнул Яцека и Недослава головами.

Потом ещё разок.

Потом посыпались и денежки, да не медные, а серебряные, с гордым профилем Кесаря-Искупителя.

Пристыженные панычи, угрюмо друг на друга поглядывая, вернулись на своё место, причём умудрились уместиться рядом.

— То ж не гроши, — проникновенно сказал Тремба. — То слёзы наши. То стипендия ватиканская...

— Ласковое теля двух свиноматок сосёт, — заметил арап Тиритомба.

— И не подавится, — добавил Хворимир Супница.

— Теперь и на закуску хватит! — воодушевился Куприян Волобуев.

Хватило и на закуску. Обрадованный Морган, самолично подавая на стол, ещё и оправдывался, что рыбный пирог не пышен: проклятый богодул не дал тесту подняться как следует.

И начали молодые люди поглощать ром, с джином смешанный, и заедать его пирогом, кидая Рыбьи кости в скупердяя-Моргана. Подумаешь тоже, Сенофонд Пятиримович какой нашёлся!

Панычи, рыдая, норовили наполнять себе чарки всклень и сильно частили, поскольку пили-то на свои кровные.

Разгорячённый и безудержный арап звонко запел крамольную латинскую песню — опять-таки им же переложенную на родной ерусланскии. Своего арапского он не помнил: Патифон Финадеич младенцем выиграл чёрного сироту у заморского шкипера в очко.


Пейте тут. пейте тут.

В радости и в горе.

В пекле рому не дадут -

Здесь мы выпьем море!

Юность быстро пролетит,

Заведётся простатит

И другие хвори...

И другие хвори...


В благополучии человек сам себя забывает. Но его быстро уняли — не тот нынче Галс, чтобы такие песни горланить. Затянули свою, местную, грустную, ан и та на крамолу под конец поворотила:


Над страной моей родною

Солнце всходит и заходит.

Я не знаю, что со мною.

Только что-то происходит.

Дайте волю остолопу -

В пропасть бросит он Эзопа.

Хоть похоже на Европу,

Только всё же не Европа.

Девки спорили на даче

О фасонах, не иначе -

Хоть похоже на Версаче.

Только всё же не Версаче.

Сразу станет сердцу больно,

Как подумаешь невольно:

Хоть похож возок на «Вольво»,

Только всё же он не «Вольво».

Светит месяц, но не греет,

Потому что не умеет.

Ну а если и умеет,

Так тепла для нас жалеет...

Скажешь слово в укоризну -

Превратится праздник в тризну.

Хоть похоже на Отчизну -

Только больше на Молчизну...


Последние слова пели шёпотом, потому что Морган, по слухам, был известный доносчик.

Верно сказал немецкий мудрец: «Звуки печали и тоски односложны и пронзительны»...

Вот и за столом стало печально и тоскливо. Ни ром, ни джин уже не радовали юные сердца, а лишь усугубляли мрачность.

И вдруг Лука Радищев, как допрежь, на занятиях, грохнул по столу кулаком так, что пробили все склянки.

— Я знаю, что делать! И знаю, кто виноват! И знаю, какой счёт предъявим мы человечеству! Никуда наша Еруслания таким образом не придёт, не видать ей светлой гавани! Не Галсами мы движемся, а стоим на одном месте раскорякою, с ноги на ногу переминаясь! Что вчера разрешалось — нынче запрещается. Что вчера запрещалось — нынче разрешается. Так самый светлый ум за самый острый разум зайдёт. Отупеем мы, как наставники наши, от такой жизни! Что нас ждёт, кроме прозябания?

— Так, пан Лука, так! — обрадовался Яцек Тремба. — Только под крылом мудрого Кесаря обретем мы и свободу подлинную, и знание истинное! Бежать надо в Рим, к Папиной гробнице устами приложиться, Кесарю поклониться, Внука Святого приобщиться!

— Шиш тебе! — вскричал Лука. — Чтобы Ватикан над нами взял власть, инквизицию свою учредил, словно нам своих палачей мало? Нет, не побежим мы никуда с родной земли, а уйдём в суровые тёмные леса и сделаемся там разбойниками! Только мы будем правильные разбойники, с благородными намерениями, народные мстители, угнетателей гонители, свободы Ерусланской родители!

Пьяный кто же в разбойники не готов? Не бывает таких людей. Хитрые панычи тотчас же подхватили:

— До лясу! До лясу, Панове!

— Но сперва всё допьём, чтобы обиды у Моргана не осталось! — заметил рачительный Куприян Волобуев.

И они допили всё, и повторили, и пошли в разбойники. Правда, в дверь они при этом вписывались плохо — посшибали все косяки.

ГЛАВА 5

Про разбойников написано, пишется и будет ещё написано так много, что аж противно.

Простой, честный, тихий человек никому не интересен. Как он там пашет землю, выращивает пшеницу и репу, торгует, рискуя разориться, столярничает, плотничает, ловит рыбу, отливает колокола, шьёт одежду, охотится, грибы собирает — никому нет дела.

Зато про того, кто силой забирает себе все плоды скучного повседневного труда, и песни слагают, и баллады, и былины, и эпосы. Ну и книжки, конечно, сочиняют.

Слушатель или читатель всегда мнит поставить себя на место разбойника, а не жертвы. Ему от этого вроде бы становится легче. Вроде бы на какое-то мгновение в жизни устанавливается справедливость.

Сильные мира сего тоже любят послушать, почитать про разбойников, поскольку сами же из этого сословия и выходят. Все цари-короли, графы и князья, бароны и баронеты в своё время промышляли на сём поприще. Или пращуры их.

Но настоящих молодцев с большой дороги при этом власти земные нещадно преследуют и казнят, чтобы не вздумали занять их, сильных и могучих, законно завоёванное место.

Только всё равно песни в народе слагаются не про лютого воеводу, который с великим трудом, жизнью подчас рискуя, изловил и заточил злодея, а про этого самого злодея — как сидит он в сырой темнице на ржавой цепи и тоскует, и требует: отворите, мол, мне темницу, приведите верного коня и красную девицу для полного счастья...

Может, ему ещё и адвоката в камеру?

К счастью, в Еруслании адвокатов покуда не было, зато уж разбойники водились в неописуемом количестве. Такие трудные годы-недороды случались, что в леса с топором уходила чуть не добрая половина мужского населения, и государи еРусланские изнемогали в борьбе с ними.

Чего стоил, к примеру, один Орден Поджидаев, нарваться на которых можно было в любом укромном месте. «Да пребудет с тобой моя сила, а со мной — твоё добро!» — так приветствовали Поджидай ограбляемых и отбирали всё их добро. Чаще всего добром, а не силой. Никто и не пытался сопротивляться — столь страшные слухи о своих бойцовских качествах распространяли о себе Поджидай. Они якобы могли одним движением ладони остановить любого противника и в любом количестве, бегать по стенам и потолкам, как тараканы, взлетать на верхушки деревьев и корчевать эти деревья даже мизинным пальцем. Сказочникам и песельникам Поджидай хорошо платили за воспевание своей дурной славы.

Может, из Поджидаев и новая династия бы сложилась, повергнув Жмуриковичей, кабы не отец нынешнего государя, Финадей Колизеич. Тот не верил никому и ничему в жизни, и даже Патифона долго отказывался признать собственным сыном — мол, мало ли косых! А когда впоследствии признал всё-таки, то жестоко поплатился, но это позже.

Не поверил он и песням с легендами. Финадей воспользовался передышкой между внешними войнами и все свои войска разместил на постой по деревням и городкам. Насидевшись в чашобе голодом, Поджидай глубокой осенью добровольно вышли из леса, поскольку у них кончились даже грибы.

Оказались они на поверку довольно-таки лядащими мужичками, которые ладонями только слабенько отпихивались от воинов, а уж взлететь на дерево и не мечтали. Они и на виселицы-то взлетали с чужой помощью.

На двойной реке Потудани-Посюдани промышлял лихой Степан Разиня. Прозвище своё он получил за то, что по пьяному делу проворонил пленную персидскую княжну, за которую рассчитывал получить неслыханный выкуп. Княжна оказалась умелой пловчихой, доплыла до берега и показала речным разбойникам, задрав юбки, свои прекрасные бёдра самым оскорбительным образом. Люди Степана, обидевшись, мало того, что нарекли своего атамана Разиней, так ещё и выдали его властям для последующего расчленения.

В степях гулял до пары Емелька Пугач. Он придумал такое оружие, которое стреляло оглушительно, но вреда никому не приносило, ибо заряжалось деревянною пробкою. Эта хитрость действовала, но до поры. Надо ли говорить, что Емельку тоже выдали свои же.

Но после смерти Финадея Колизеича, якобы поперхнувшегося рыбьей костью, лихие люди почувствовали слабину власти. Тем более что молодой государь подался на Запад за морской наукой.

Так ведь и в Европе тоже разбойников уважали! Тем более что у них имена-то были какие звучные — Ринальдо Ринальдини, Картуш, Лаки Лючано, Голландец Шульц, Марат, Робеспьер, Лоренцо Берья! Опять же Морган либо Флинт.

Воротившийся Патифон долгое время за разбойников не брался всерьёз. Он хотел из них сделать морских пиратов, а добычу (приз по-морскому) обложить налогом. И присвоить каждому атаману шикарное иноземное прозвище. А то что за дела — Филька Брыластый да Афонька Киластый! Как такими гордиться, перед кем хвастаться?

Он подсылал в леса своих людей с уговорами и подарками. Подарки злодеями охотно принимались, а царские посланцы возвращались в чём мать родила и докладывали, что Филька либо Афонька в море не пойдут, поскольку силу им даёт только родная земля ерусланская, что чужих и непонятных прозвищ воздвигать на себя не желают, а то люди смеяться будут и бояться перестанут (действительно, назовись ерусланец тем же Капитаном Бладом — как такое прозвище народ переосмыслит?), и что вообще всякий разбойник в тёмном лесу сам себе царь. Речные же злодеи моря попросту боялись, так как знали, сколь коварна стихия водная, а уж про санитарную книжку моряка и слушать отказывались.

Патифон Финадеич вздохнул, проклял разбойничью темноту и вернулся к отцовским заветам — правда, с меньшим успехом. Но лиходеев помаленьку всё же отлавливали и даже не казнили — отправляли копать канал до Ближайшего моря. Тёмные леса стали надёжным, хоть и скудным, источником рабочей силы.

. ..А новоявленные разбойники, ведомые Лукой Радищевым, шли-шли в сторону леса, покуда хмель не свалил их у опушки.

— Ну что, братцы — воротимся да повинимся отцу ректору? — спросил Куприян Волобуев, продрав глаза.

Утро было раннее, отчего лес казался особенно тёмным и неуютным даже по сравнению с общежитием.

— Вы как хотите, — сказал Лука, — а я возвращаться не намерен. Благородный муж два раза не решает.

— Да куда же ж нам возвращаться? — всплеснул белыми ручками Яцек Тремба. — Мы же ж по дороге до лясу такого натворили!

— Какого? — испугался Волобуев.

Панычи, перебивая друг друга, стали перечислять безобразия, учинённые начинающей шайкой с благородными намерениями в прошедшую ночь: сожгли в предместье два дома вместе с хозяевами, надругались над семью пожилыми богодулками, обчистили церковь (два сундука добра унесли оттуда), разоружили караул ночной стражи, написали на городских воротах дёгтем матерное слово против царя...

Лука стал мучительно припоминать совершённые в первую же ночь преступления, но припомнить никак не мог. Он точно знал, что панычи от жадности были вчера пьянее всех остальных; откуда же им помнить хотя бы тятю и маму? Да и Дёгтем ни от кого не пахло...

— А де ж хабар? — спросил Грыцько Поло-вынка.

— Так пан атаман сказал, что будет на карауле сидеть, а нам спать велел! — сказал Недослав Недашковский. — Хабар тут лежал, я, помнится, в меховой шубе уснул... Где та шуба?

— Где наше добро, братушка атаман?! — вскричали Редко Редич и Хворимир Супница.

— Даже скляночки не осталось... — жалобно молвил арап Тиритомба. Он был почему-то не чёрный, а какой-то сероватый.

Тут Лука понял, что панычи нагло врут. Записных лжецов в Еруслании обычно осаживали доподлинными словами из Священного Писания (ох, мало, мало что помнилось). Слова были такие: «Савл, Савл, что ты гонишь?», но кто был этот самый Савл и кто упрекал его — того и самые учёные отцы-академики не ведали.

Лука этих слов говорить не стал. Ему не хотелось идти в лес одному и в одиночку же благородно разбойничать. Понятно было, что коварные панычи что-то задумали (например, сами возжелали стать атаманами), но разоблачить их всегда найдётся время. Потом, когда прочно обоснуются в дебрях, кто-нибудь сходит в город и проверит... Хотя что там проверять: будь это правда, за ними давно бы наладили погоню и взяли тёпленькими...

— Простите, братцы, уснул! — склонил он повинную голову. — А мимо шли, видно, настоящие разбойники, лишённые благородства, да ограбили нас во сне! Ужо мы найдём этих мерзавцев! Ну да не беда! Ещё наживём!

— С нашим атаманом не приходится тужить! — многозначительно сказал Яцек Тремба и обвёл всю компанию внезапно погрозневшими очами.

Возражающих не нашлось.

ГЛАВА 6

На самом деле жизнь лесного разбойника нелегка и неинтересна, поскольку он такой же труженик, как и те, кого он грабит.

Особенно трудна жизнь неопытного разбойника, да ещё с уклоном в благородство.

Кое-как отыскали маленькую заброшенную лесную сторожку. Никакого дела бывшие студенты не знали, поэтому пришлось Луке самому и щели конопатить, и крышу перекрывать, и дрова рубить, и силки на рябчиков ставить, и щи варить, и в сторожке прибираться, и рванину штопать, чего никакой уважающий себя атаман делать не будет.

Самое главное — оружия не было. Так, пара ножей, топор да бурав, что от прежнего хозяина остались.

А самое страшное — что в лесу было полным-полно настоящих, матёрых разбойников, которых возглавляли настоящие атаманы. Поэтому жили тихо, печку топили только по ночам, чтобы не видно было дыма.

— Скоро лапти плести начнём, — ворчал Куприян Волобуев, глядя на прохудившийся сапог.

Но у новичков есть и своё преимущество — удача. И пришла она в тот миг, когда все уже отчаялись, а на счёту у шайки числился один-единственный грабёж — ехал в город пьяненький возница, вёз сено да несколько мешков овса. На него и напали, да так, что возница ничего и не заметил. Ни телегу, ни клячу брать себе не стали — вдруг скотина заржёт, когда не надо, и тем выдаст разбойничий стан?

Нападение произвели панычи, и Лука сильно Разгневался:

— Опозорили на всю державу! А если бы дедушка телегу навозом загрузил? Его бы тоже взяли?

Панычи пали в ноги атаману:

— Пшепрашем, пан Лука! Ностра кульпа! Ностра максима кульпа! Так мы её, кульпу ностру, искупим!

И с этими словами устремились вон из леса.

— Выдадут, — равнодушно заметил Куприян Волобуев.

— Побоятся, — сказал Лука, но с большим сомнением.

Прошёл день, другой, третий... Искупители не возвращались.

Разбойничью шайку стал долить голод. Здоровым молодым парням да каждый день лопать пустую овсянку стало тошно. И когда на поляну перед сторожкой выбежал здоровенный кабан-секач, Грыцько Половынка не выдержал:

— Сало, сало пришло! Трымай його! — заорал он и бросился на кабана с голыми руками.

Вид у Грыцька был, видно, такой свирепый, что кабан струсил и рванул назад в лесные дебри. Грыцько полетел следом.

— Выдавать побежал, — спокойно определил Волобуев.

— Побоится, — сказал атаман, но сомнения в его голосе прибавилось.

Ещё три дня продержались на голой овсянке и двух рябчиках, попавшихся в силки по большой птичьей глупости.

На четвёртый день Грыцько Половынка выбрел к разбойничьему стану и, пошатываясь, швырнул с плеч на траву тушу секача.

— Так отож! — сказал он и упал рядом с добычей.

Кабана слопали без соли, поскольку соли взять никто не догадался. Потому и заготовить мясо наперёд, и употреблять помаленьку не удалось. От пережору долго маялись животами, все кусты запакостили.

— Нас ведь тёпленькими теперь взять могут! — сказал Куприян Волобуев.

— Однако ж не берут! — хладнокровно ответствовал атаман.

Только через две недели воротились Яцек Тремба и Недослав Недашковский. И не с пустыми руками.

Они привели в поводу двух отличных коней, запряжённых в телеги. Одна из телег была нагружена не осточертевшим овсом, но разнообразной деревенской пищей: свиными окороками, ковригами хлеба, бочонками с квашеной капустой, клюквой, доброй брагой. Были тут и мука, и соль, и прочие дары щедрой земли ерусланской.

Во второй телеге было кое-какое оружие: кривые басурманские сабли, несколько пистолей, крепкая одежда и прочные сапоги. Ко всему этому прилагался и тугой кошель с серебром.

Особенно обрадовался Лука Радищев оружию, именуемому «пузея» — из него полагалось стрелять веером от пуза мелкой дробью.

— Ну, теперь мы настоящая шайка! — сказал он. — Теперь не стыдно и на люди показаться! Молодцы, паны-ляхи! Я-то про вас думал, что трусы вы и подлецы, а вы богатыри настоящие!

Но панычи проявили вдруг нечеловеческую скромность.

— То не мы, — сказал, потупившись, Тремба. — То сам народ шлёт дары своим единственным заступникам, особенно атаману их, Платону Кречету, Новому Фантомасу.

— Это кто ж такой? — озадачился Лука.

— Так то ж сам пан и есть! — воскликнул Тремба. — Мы долго этот псевдоним придумывали. Так ведь страшнее, а?

Все согласились, что да, действительно страшнее.

— А мы будем — мстители из Эльзаразо! — добавили панычи.

Так закончилась жизнь, полная тягот и лишений, и началась совсем другая.

Время от времени из ближних, а то и дальних деревень стали приходить и приезжать посланцы — кто с туеском мёда, кто с крынкой сметаны, а кто и с зимними полушубками: народ сообразил, что шайка заступников обосновалась в лесу всерьёз и надолго.

Чтобы разбойники не обленились, Лука заставлял их бегать по лесу, поднимать брёвна, ворочать обросшие мхом валуны. Но никто не мог превзойти в силе и ловкости самого атамана.

Панычи от занятий отлынивали, уходили неведомо куда, но всегда возвращались с какой-никакой добычей. Всё-таки мстители из Эльзаразо!

— Вы хоть оружие возьмите! — напутствовал их Лука.

— Зброя — то бздура, — отвечали панычи. — Пропагация — ото истинна зброя!

Опыта в разбойном деле у Луки не было. Он думал, что так и полагается: должен ведь и сам народ о своих благодетелях заботиться!

От такой беззаботной жизни атаман и не вспоминал о других шайках, старых и опытных.

Но они сами напомнили о себе.

В один ясный осенний день к сторожке вышли с разных сторон два здоровенных мужика. Подкрались они так тихо, что назначенные в боевой дозор Хворимир Супница и Редко Редич даже прокуковать условным куком не успели.

— Где атаман? Где ваш Платон Кречет — Новый Фантомас?

— Я буду, — гордо сказал Радищев и взялся за рукоять сабли. — Теперь вы назовите себя.

— Филька Брыластый, — сказал мужик с большими брыльями.

— Афонька Киластый, — сказал другой. Никакой килы под штанами, понятное дело, видно не было, но ведь зря такое прозвише тоже не дадут!

— Чего явились? — неприветливо сказал Радищев.

— А того, — ответил Брыластый. — Договариваться пришли.

— Чтобы мы с вами добычей делились? — догадался было Лука.

— Нет, чтобы мы с вами добычей делились! — воскликнул Киластый.

— Просто так? — не поверил Лука.

— Отчего же просто так, — с достоинством отвечал Брыластый. — Мы вам часть хабару, а вы взамен нашу славу и все набеги на себя берёте!

Лука глубоко задумался. Сделка выглядела слишком уж странной.

— И думать нечего! — загалдели панычи. — Обычная сделка. За ними хабар — за нами все возможные риски.

— Разве слово «риск» имеет множественное число? — усомнился Лука.

— В деловом мире ещё как имеет! — уверил его Тремба. — Человек один, а рисков у него ой как много!

— Соглашайся, соглашайся! — поддержали панычей остальные разбойники. — Разве худо, сидя на печке, богатеть?

— А кто же тогда за угнетённых будет мстить? — грозно сказал атаман.

— А мы и будем, — ответил Брыластый. — Мало ли мы помещиков на вилы подняли, мало ли усадеб спалили? И везде на пепелище оставляли перо вольного кречета, то есть памятку твою...

— Но у нас ещё ведь и договора не было... — растерянно сказал Лука.

— Заключим задним числом, — прохрипел Киластый. — Ты лучше не упирайся, а то на вас из кустов окрестных три десятка стволов нацелено...

И верно, в кустах кто-то начал неистово ругаться — вляпался, видно, в следы желудочной болезни.

ГЛАВА 7

По условиям договора обязанностей у студентов-разбойников было немного: иногда помаячить на перекрёстке, дождаться бедного путника и дать ему мелкую монетку на обзаведение, сочинять и петь по ночам разбойничьи песни, слова же их распространять в народе.

— То есть пропагация! — твердили панычи.

Пропагация так пропагация. Школяры-разбойники парами выходили время от времени на ближайший тракт и нехотя одаряли медяками беднейших прохожих и проезжих. От богатых возков и карет с конвоем благоразумно прятались за деревьями.

В одном месте над дорогой возвышался могучий утёс. Это было место для атамана. На восходе или на закате Лука Радищев взбирался по старому, крошащемуся камню на вершину и стоял там, завернувшись в плащ и нахлобучив на нос широкополую шляпу. Шляпу где-то достали панычи. При утренней или вечерней заре это впечатляло. Луке полагалось ещё временами разражаться дьявольским хохотом.

— Смотрите, господа! — говорил обычно кто-нибудь из проезжающих своим спутникам. — Вон стоит наш знаменитый Платон Кречет — Новый Фантомас!

— Не ограбил бы он нас! — тревожился кто-нибудь из спутников.

— Нет, не ограбит, — уверенно заявлял бывалый. — Сейчас у него как раз Мёртвый Час — о вечном размышляет. Он же не просто разбойник, а благородный мститель.

— Вот он нам и отомстит...

— Не отомстит! Это у него вроде молитвы...

— Ну и слава Тому, Кто Всегда Думает О Нас! А в это же время на этой же дороге люди Фильки либо Афоньки кого-нибудь непременно грабили.

Арапский поэт по ночам сочинял разбойничьи песни. Товарищи на него сердились за то, что он понапрасну переводит свечи, да и до пожару недолго.

Тиритомба отговаривался тем, что вдохновение («этакая дрянь», по его словам) находит на него исключительно в тёмное время суток, и марать бумагу он умеет лишь под треск свечки.

— А воску пчёлы нам ещё наделают! — утешал он собратьев. — Вы лучше послушайте, какая прелесть получилась:


Пасть ему мы на портянки

В назидание порвём

И «Прощание славянки»

На прощание споём!


— Кому порвём-то?

— Ах, я ещё и сам не знаю! — отмахивался поэт. — Часто бывает так, что вирша складывается с конца, а уж он определяет начало...

— Всё-то у тебя складывается с конца... — ворчали разбойники и засыпали беспокойным сном.

Поэт облегчённо вздыхал и возвращался к переложению басни «Енот и Блудница»:


Блудница как-то раз увидела Енота

И вдруг припала ей охота...


— Нет, не так! — сердился Тиритомба сам на себя и начинал переделывать:


Енота как-то раз увидела Блудница

И ну над ним глумиться:

"Ах, миленькой Енот! Коль ты не идиот,

Изволь сейчас со мной соединиться..."

"И, матушка, задумала пустое, -

Енот разумной отвечал, -

Ведь Человек — начало всех начал,

Как Протагор когда-то отмечал,

А я — животное .простое.

Себя забавами амурными не льщу,

Но пишу завсегда в ручье я полощу.

Ты ж — впрочем, это между нами, -

И за столом сидишь с немытыми руками,

Хоть я и полоскун.

Зато не потаскун!

И то сказать: коль ты Блудница,

Изволь-ка на себя, кума, оборотиться!"

Рыдаючи, ушла Блудница посрамленна...

О, если б так исправиться могла и вся Вселенна!


После этого вдохновенный арап утирал со лба пот и шумно отдувался, осознавая всю глубину и значение своего дара.

Но подобные вирши вряд ли могли способствовать разбойничьей славе: вдруг люди заподозрят лесных братьев в благонравии? Нет, песни нужны либо боевые и кровожадные, либо печальные — в зависимости оттого, гуляет ли разбойник на вольной воле или сидит в узилище.

— Сделаем! — пообещал поэт. — Вот к примеру:


Есть в природе утёс.

Он зарос, как барбос,

Диким мохом и горькой полынью

И стоит сотни лет,

Словно грозный скелет

Меж землёй и небесною синью.

На вершине его

Нет совсем ничего,

Только ветер, как бешеный, воет...

Да лишь чёрный козёл

Там притон свой завёл

И на нём своих козочек кроет.

Лишь однажды один

Удалой крокодил

До вершины добраться пытался.

Но козёл зорко бдил:

На рога подцепил

И жестоко над ним надругался!

Крокодиловый стон

Услыхал наш Платон,

И житьё ему стало не мило.

Он надел свой камзол:

"Ты ответишь, козёл,

За скупую слезу крокодила!"

Трое суток в пургу,

По колено в снегу,

Поднимался герой по верёвке...

И не ведал козёл,

Что отважный провёл

На скале три холодных ночёвки!

Только в тот самый миг,

Как вершины достиг,

В атамане вся кровь закипела:

"Ты, козёл вороной,

Извини, дорогой,

Что погиб не за правое дело!"

...И доныне стоит

Тот утёс и хранит

Все подробности смертного боя...

Да и мы тут, внизу,

Крокодилью слезу

Вспоминаем, товарищ, с тобою..


Разбойники выслушали эту вдохновенную импровизацию с большим сомнением.

— Так и непонятно, чья в конце победа вышла, — сказал Куприян Волобуев. — И крокодилу в наших краях вроде бы неоткуда взяться...

— Это потому, что вы не знаете законов пиитики! — горячился Тиритомба. — Непременно должна быть некая недоговоренность, незаконченность... А крокодил — это же символ!

— Народ не поймёт!

Арап вздохнул и принялся грызть перо. Гусиные перья для него разыскивали по всему лесу товарищи: всё равно делать им было нечего.

Снова накатывало вдохновение на маленького арапа:


Живёт моя красотка

В высоком терему,

А на окне решётка -

Похоже на тюрьму.

Я знаю, у отрады

Есть грозный часовой.

Но не надейтесь, гады.

Не будет он живой!


— Вот это по-нашему, по-разбойничьи!

Тиритомба продолжал, сверкая белками глаз:


Сражу я часового

И брошусь в ноги к ней,

И вымолвлю два слова

Я о любви моей!

Красотка же на это

Заявит, что я груб,

И не дождусь ответа

Её горячих губ...


— Это почему же? — насторожились злодеи.

— А вот почему:


Скажу я: «Ну и что же?»

Слезинки не пролью.

Пойду в хмельном загуле

Топить любовь свою...


— Что-то не больно складно, — сказал Волобуев.

— Профан! Тут ложная рифма! Не может ведь герой по-матерну выражаться! Слушайте дальше:


И там, в угаре пьяном,

Воскликну: "Наплевать!

Ребята, на фига нам

Народ освобождать?

Народ, как та красотка,

Отвергнет молодца:

Ему нужна решётка

И сторож у крыльца!


Школяры-разбойники глубоко задумались.

— Пан поэт, — осторожно сказал наконец Яцек Тремба, — да ведь с такими песнями мы всю нашу пропагацию псу под хвост пустим...

— Точно! — подтвердили сообщники.

Тиритомба обиделся, перекусил перо пополам, дунул на свечку и пошёл к себе в досадный угол, чтобы заспать обиду на духовитом полушубке.

Атаману же Платону Кречету настало время подниматься: уже светало, и надо было идти на утёс, чтобы держать там романтическую вахту. Пузею он захватил с собой: вдруг да придётся пальнуть для острастки?

ГЛАВА 8

...Вернулся Лука только ко второму завтраку. Шайка лакомилась оладьями с мёдом и слушала разглагольствования Трембы.

Тот, ни много ни мало, излагал в наглую основы ватиканской веры:

— ...и вот после трудов праведных по созданию Вселенной прилёг Папа на лавку, дабы отдохнуть. И подкрался к нему Враг рода человеческого на белоснежных крыльях и накапал в ухо спящему Креатору своего ядовитого семени, дабы погубить. Но не дремал Внук Святой, налетел на Врага, сел ему на голову вольным орлом и пометил Нечистого, и бежал Диавол, смердя во мраке...

— Откуда же Внуку взяться, коли Сына ешё не было? — встревожился Волобуев.

— Высшие Существа потому и Высшие, что презирают причинно-следственные связи, — мягко, как дурачку, объяснил Тремба. — Пробудился Папа Александр от нестерпимой боли и горько возрыдал. Но внук Святой утешил его, и тогда родил Папа на защиту себе сына и назвал его Чезаре, то есть Цезарь, а по-вашему — Кесарь. И поклялся тот Кесарь отомстить люто обидчику Отца своего и пособникам его...

Лука стоял за углом сторожки и терпеливо слушал ватиканскую ересь.

— А пособников тех было много: и Орсини, и Сфорца, и Медичи, и Феррари, и Ламборджини, и Фиат убогий, и Альфа-Ромео, и Бета-Джульетта, и бессчётные кардиналы. Действовать пришлось и клинком, и ядом — били врага его собственным оружием и на его же территории. Но не Дремал и нечистый: перепутал однажды во время дружеской встречи с кардиналом Адриано де Корнето бутылки, и отравленное вино оказалось в бокалах Папы и Сына...

Разбойники на этом месте приужахнулись, то есть в ужасе ахнули.

— Папа Александр от яду весь распух, а Кесарь потерял сознание. Изменники-кардиналы кое-как втолкали Папу в каменную гробницу, но и там продолжал он истекать ядовитым гноем. Чудесное свойство имела сия жидкость: праведник, поцеловав край гробницы, оставался невредим, тогда как пособник Врага умирал в страшных судорогах...

Тут разбойники даже на туесок с мёдом стали поглядывать подозрительно.

— Но не растерялся Кесарь: погрузил он своё божественное тело в ванну с ледяной водой, и ничего ему не сделалось, только слезла с него вся кожа...

— Как со змеи, — подсказал Редко Редич.

— Верно. Змея же есть символ высшей мудрости. Но не кончились на том испытания Сына-Кесаря: увидавши Папу в гробу, бывшие союзники предали прекрасноликого Чезаре, отняли у него обманом все города и герцогства, наступила година лихая, и вынужден был божественный Сын стать простым кондотьером...

— Совсем как мы, — вздохнул Недослав Недашковский.

— Так, панове, совсем как мы, — продолжал Тремба. — Во искупление чужих грехов пошёл наш Кесарь на службу к королю Наварры — было такое мелкое королевство между Испанией и Францией. Повинуясь приказам жалкого вождя, отряд Кесаря побивал французов повсюду, но...

— Но вражина не спав, а тилькы очи заплющив! — догадался Грыцько Половынка.

— Так, пане Грыцю, верное твоё слово. Ой, не спал вражина, всё думал, как погубить Кесаря. И вот однажды, во время битвы, длившейся уже около трёх часов, Чезаре захотел сам решить исход сражения и вместе с сотней латников налетел на кавалерийский отряд, составлявший главную силу его противника. К его удивлению, отряд не выдержал первой же атаки и обратился в бегство, направляясь к небольшому леску, где, по всей видимости, хотел найти спасение. Чезаре бросился в погоню, но, оказавшись на опушке, кавалерийский отряд неожиданно развернулся к нему лицом, а из леса выскочило человек четыреста лучников; соратники Чезаре, увидев, что попали в засаду, кинулись наутёк, трусливо бросив своего предводителя.

— Вот козлы! — вознегодовали разбойники. — Да разве бы мы когда оставили своего атамана?!

— ...Через некоторое время его лошадь, изрешечённая арбалетными стрелами, упала и придавила Чезаре ногу. Враги тут же набросились на него...

— И вбылы? — с ужасом спросил Грыцько.

— Все так думали, — сказал Тремба. — Но был у Кесаря верный слуга и клеврет, доблестный испанец дон Мигель Коррельо, прозванный итальянцами за праведную жизнь Микелотто. То был подлинный рыцарь клинка и пинка! Не одного противника отправил он в пекло во имя своего господина. Уверенный, что, несмотря на смелость хозяина, с ним случилась беда, Микелотто решил в последний раз доказать свою преданность и не оставлять тело Чезаре на съедение волкам и хищным птицам. Поскольку стало уже совсем темно, он велел зажечь факелы и в сопровождении десятка солдат отправился к лесу на поиски. Каково же было удивление верного Микелотто, когда он обнаружил своего господина не только целым и неделимым, но и окружённым неким потусторонним алым сиянием. Вокруг валялись сотни убитых лучников проклятого французского капитана Бомона во главе со своим предводителем. Было это возле Папой забытой деревушки под названием Виана десятого марта, и день этот с тех пор считается праздничным, как и Первое мая — день рождения божественного Кесаря...

— Вот молодец! Нам бы так!

— И вам, панове банда, будет так, коли примете ватиканскую веру и бычьей головой храмы свои увенчаете... С тех пор дела Кесаря пошли на поправку: незримо хранимый и безмолвно благословляемый лежащим в гробу Папой и парящим в ночи Внуком Святым, он не только вернул отнятые недругами земли, но и покорил всю Италию, всю неверную Францию, а испанский король добровольно признал себя его слугой. Потом пришёл черёд Германских земель и далее на Восток... С тех самых пор и пошла гулять в простом народе поговорка: «Aut Caesar, aut nihil»...

— Погоди, паныч, — с этими словами Лука вышел на поляну. — Ежели твой Кесарь такой победоносный, отчего же ерусланцы всегда лупят его кондотьеров в хвост и в гриву?

— Пан атаман! — вскочил Тремба. — Честь Платону Кречету, честь Новому Фантомасу!

— Слава! Слава! Слава! — тоже вскочили и дружно рявкнули разбойники.

— Атаман спросил, — напомнил Лука.

— Отчего? — Яцек Тремба растерялся, но ненадолго. — Да оттого, что вы воюете неправильно! Где же это видано, чтобы вместе с витязями шли мужики, вооружённые лишь вилами и косами да, простите, дубинами? Это не война, а нонсенс какой-то... Кондотьеры привыкли к тому, что мужичьё при виде их разбегается в страхе за своё ничтожное существование...

— Тем не менее, — сказал Радищев. — И вообще, чему ты моих бойцов учишь, покуда атаман на утёсе себя народу демонстрирует? К чему ты клонишь? Вера у нас своя — пусть покуда несовершенная, зато искренняя. Но ни Кесарю, ни Папе его смердяшему, ни Внуку незримому мы не кланяемся... Или забыли наш уговор, панычи? Так я напомню!

С этими словами он схватил Яцека Трембу и Недослава Недашковского за вороты и потащил в избушку. В углу спал поэт, измученный ночным стихосложением.

Будить его Лука пожалел. Панычей же он швырнул в другой угол и навис над ними самым угрожаюшим образом, как подлинный кречет над жалкими мышами.

— Так вот какую вы «пропагацию» ведёте? Вот к чему клоните? К государственной измене? Чтобы мы, верные ерусланцы, да к Ватикану поганому...

— Погоди, пан атаман, — ухмыльнулся Недослав Недашковский. — Лучше подумай, кем бы ты был без нашей пропагации? Штаны бы протирал в Академии?

— Так, — подхватил Тремба. — Думаешь, Филька, Афонька и прочие к тебе по своей воле пришли? Это мы их на резон наставили. А деньги, Думаешь, откуда берутся? А мужикам кто платит За приношения, а оружие откуда? Из Ватикана, от божественного Кесаря всё идёт. Ждёт он, ждёт, покуда народ вокруг тебя объединится. Тогда и ударим на Солнцедар с двух сторон, и сбросим с трона тирана, и тебя туда посадим как наместника и десницу Кесаря...

— И то если народ примет, — буркнул Недашковский.

— Как же не примет? — возмутился Лука. — Я ли народу добра не желаю, я ли его не стремлюсь освободить от помещичьего гнёта? Я ли не Платон Кречет — Новый Фантомас?

— Вот ты какой Фантомас! — крикнул Тремба и достал из-за пазухи какой-то листок. — Дывысь, атаман, каков ты герой!

На листке большими буквами было тиснуто: «Их разыскивает царская стража». Под надписью искусно пропечатан яркий цветастый рисунок, изображавший отвратительное чудовище — имевшее, впрочем, явное сходство с атаманом. Глаза чудовиша были выпучены, в одной руке оно держало пузею, из которой летела в народ крупная картечь, в другой — окровавленную саблю, на конец клинка её надета была девичья голова с полными ужаса глазами. Из оскаленного рта монстра торчали застрявшие между клыков ручки и ножки — не иначе, детские.

Ниже мелкими буквами перечислялись все преступления шайки во главе с атаманом: беззаконные казни, грабежи, поджоги, насилия, сношения с Ватиканом и басурманами, работорговля и, наконец, кощунства в виде ограбления церквей: кража яшмового чудила на бронзовой цепочке, серебряной гумозницы с мощами святой Мавродии и золотого шитья перетрахили. За голову чудовища назначена была солидная награда.

Лука и слов таких не слышал, и святой такой не ведал, и что так дорого стоит, не знал.

— Сладко кушал, пан атаман, мягко спал? Пора пришла платить! — с этими словами панычи поднялись и протянули свои лапки к Радищеву.

— Весь ты теперь в наших руках, со всеми потрохами! И шайка твоя давно с нами согласна — никому не охота на плаху идти за чужие злодейства! А вот достойные паны Филимон и Афанасий зато прослыли подлинными народными заступниками, теперь с ними дело делать будем! Под знаменем Быка!

От шума арап Тиритомба давно проснулся и теперь с ужасом глядел то на панычей, то на Луку.

— Измена! — шёпотом вскричал он, и поражённый Лука пришёл в себя.

— Ну, пока-то вы, мерзавцы, в моих руках! — сказал он и подтвердил слова делом.

Выволок панычей на крыльцо, как следует стукнул головами и швырнул в кусты — пусть полежат до законной народной расправы. Потом обвёл взглядом и Куприяна Волобуева, и Грыцька Половынку, и Редко Редича с Хворимиром Супницей, и мелочь пузатую, и прочих безымянных и бессловесных разбойников — набиралось их изрядно.

— Судить будем изменников! — воскликнул он и пустил в конце петуха, отчего восклицание получилось неубедительным.

— Отчасти они правы, — буркнул Куприян Волобуев. — Дороги-то у нас другой нету...

— Нема иншей дорози, — вздохнул Грьшько

— Эх, братушки, братушки... — развели руками Редко Редич и Хворимир Супница.

Остальные благородные разбойники глухо и неразборчиво роптали. Несмотря на неразборчивость, произношение было явно матерное.

— Зато как мне здесь писалось! — мечтательно сказал Тиритомба. — Вот это была осень! Она войдёт в историю словесности...

Только сейчас Лука понял, что и сам попал в историю. Вернее, влип. И отвечать за весь разбой заочный придётся ему.

— Вязать его... — неуверенно пискнул кто-то из мелочи пузатой.

Лука метнулся в сторожку и выскочил оттуда с пузеей.

— Стоять, — скомандовал он. — Не то всех положу.

Уйти следовало красиво.

— Я сам отдамся в руки правосудия, — сказал он. — Я не сомневаюсь, рано или поздно правосудие настигнет меня, если так угодно провидению. Я желаю добровольно умереть во имя правды. Вы разбогатели под моим начальством и можете провести остальную жизнь в трудах и изобилии. Но вы все мошенники и, вероятно, не захотите оставить ваше ремесло.

Потом подумал и добавил:

— По дороге сюда я, помнится, разговорился с бедняком. Он работает подёнщиком и кормит одиннадцать ртов... Тысяча золотых обещана тому, кто живым доставит знаменитого разбойника. Что ж, бедному человеку они пригодятся!

С этими словами он сошёл с крыльца и двинулся в сторону тропинки. Его злодеи почтительно расступались перед своим атаманом.

Мельком Лука взглянул на кусты.

Никаких панычей там уже не было, только вонь осталась.

ГЛАВА 9

Драгоценную свою пузею Лука хряпнул об ствол могучего дуба, а для верности ещё и перегнул ствол пополам.

Сдаваться же шёл — не воевать.

Лес вокруг стоял совершенно загадочный. Лес — он всегда стоит загадочный, потому что мало ли кто может прятаться за деревьями. А стояли деревья так густо, что даже при облетевших листьях ничего впереди нельзя было разглядеть. Только тропинка вилась под ногами, и вела она, должно полагать, к людям — точнее, к убогой хижине бедного подёнщика, обременённого одиннадцатью детьми.

Птицы отпели своё — лишь в небесах иногда кричали припоздавшие журавли, выражая тоску свою перед расставанием с родной землею.

Лука же, напротив, расставаться с родной землею никак не собирался, наоборот — полагал в неё лечь по приговору царского суда.

«Плохо, что от народа мы слишком далеко забрались в лесную сторожку, — думал он. — Но Дело наше, чаю. не пропало даром. И никакой я Не Кречет, а так, птенец. Настоящий-то Кречет ешё летает, а уж когда падёт вниз, исполненный праведного гнева, то ярмо деспотизма, ограждённого копьями стражи, разлетится в прах! Тогда и обо мне кто-нибудь да вспомнит и прольёт непрошеную слезу. Хорошо бы это была пригожая девица...»

И не успел он подумать про девицу, как где-то впереди раздался истошный девичий визг.

«Ладно, сдаться всегда успею, а пока совершу первый подвиг, он же и последний», — решил Лука и устремился на тревожный зов.

Зов действительно исходил от пригожей девицы. Девица стояла возле мостика через лесной ручей. На плечах у неё было коромысло, на коромысле болтались вёдра — не деревянные кадушки, а дорогие вёдра из тонкой жести. Ловко работая плечами, красавица отмахивалась от невеликого мужичка в иноземном камзоле и шляпе с пером. В одной руке нападавший держал клинок, в другой — длинный кинжал-дагу. Так в Риме обычно вооружались наёмные убийцы.

Но, судя по всему, убивать девушку мужичок не собирался — во всяком случае, не сразу.

— Белиссима синьорита! — восклицал он. — Прего, мадонна! Вир махен аморе!

— Кто смеет в моём лесу обижать сироту? — сильнее грома крикнул Лука. Девушка, возможно, сиротою и не была, но так выходило грознее.

Крикнуть-то он крикнул, да потом пожалел, что рано загубил пузею. Придётся теперь выламывать дрын...

Мужичок повернулся к прославленному атаману и осклабился. Зубы у него были кривые и жёлтые, чёрные усы стояли торчком, из-под шляпы свисали давно не мытые чёрные же патлы. На кожаном камзоле злодея располагались разные метательные ножи — целый арсенал. Не успеешь и дрын выломать...

— А кто сметь делать препоны другу Великого Кесаря? — спросил наёмник.

— Платон Кречет — Новый Фантомас! — гордо воскликнул Радищев и взмахнул полами плаща, чтобы больше походить на хищную птицу.

— О-о, синьор атамано! Наш союзник! Для чего же вы сразу не сказать? Синьориты хватит для нас обоих, и я уступать вам как хозяин этой сельва оскурра...

— Ага! Ещё я с еретиком девок не делил! — возмутился Лука.

Но делить было уже некого: ушлая сирота перебежала через мостик и скрылась в зарослях. Злодей досадливо крякнул, но скоро утешился: видно, встреча с Лукою была для него важнее всякого насильного аморе.

— Не-ет, это вы пока что схизматик, синьор атамано, — сказал он. — Вообще-то я идти к вас. Нужно кое-что обсуждать...

— Да кто ты такой, чтобы я с тобой обсуждал?

Неудачливый насильник приподнял шляпу, но кланяться не стал.

— Перед вами, синьор Фантомасо Нуэво, слуга, телохранитель и друг великого Сесара де Борха — дон Мигель Коррельо. Для вас — просто Микелотто. Надеюсь, мы сделаемся друзьями.

— Тот самый Микелотто? — изумился Лука. — Какая же дьявольская сила занесла вас в наши лесные трущобы? Или в Риме не нашлось применения вашему ремеслу?

— Меня занесло повеление моего патроне. Мы должны оговорить здешний пронунсиаменто, я разумею — свергать порко Патифон...

С этими словами рыцарь клинка и пинка Микелотто убрал шпагу в ножны, а кинжал в рукав.

«Послушаю его для начала, — решил Радищев. — Может, послужу ещё перед смертью любезному отечеству...»

— Да, совсем забывать, — сказал посланник Кесаря. — Я на всякого случая спрашиваю у всех...

С этими словами он полез за пазуху, выташил потрёпанный свиток и развернул его.

На свитке свинцовым стержнем был выполнен портрет благородного старца с высоким лбом и седою бородой. Старец глядел необыкновенно мудро и печально, но был это совсем не Папа.

— Я разыскую этого человека, — сказал Микелотто. — Это преступник, бежалый от гнева Цезаря. Имя ему — Джанфранко да Чертальдо. Известно, что он бежалый сюда, в Тартария Гранде. Вы его видель, синьор атамано?

Лука покачал головой.

— В этой части леса, синьор Микелотто, вы скорее встретите Ваську Сундеева либо Фешку Кобелева, нежели человека по имени Джанфранко, — сказал он. — Да если бы даже я его и видел, то всё равно не сказал бы — настоящие разбойники друг друга не выдают...

— О, вы джентильомо веро, синьор, — похвалил Радищева пришлый злодей. — Но Джанфранко не бандите Он малефико, злобный колдун. Он обманул моего патроне и потому должен...

— Говорю же — не видел...

— Бене. Не видель — эрго не видель. Теперь ведить меня к ваша банда, я буду сказать ему слово великого Цезаря...

— Нету никакой банды, — развёл руками Лука. — Я их распустил.

— Для зачем распустиль? — вскинулся Микелотто.

— Потому что дурные люди сумели обмануть нас и воспользовались нашим именем для обычного грабежа и разбоя... А всё эти панычи с ихней пропагацией!

— Вы иметь в виду папских легатов?

— Их самых. Я их в кусты забросил. Может, ещё живые... А сам вот иду с повинной головой в столицу... Повинную голову, говорят, меч не сечёт...

Чёрные глаза Микелотто повылазили из орбит — или от удивления, или от гнева.

— Ну, синьор Локо...

— Вообще-то я Лука, — поправил Лука.

— Нон, вы именно локо — идиот, безумец, мальчишка! Вы сорвали все наши планы и теперь жестоко за это поплатитесь!

Лука запоздало искал глазами подходящий дрын. Но лес в этом месте уже совсем подходил к людскому жилью, и всё, что не росло, а валялось, Давно пошло на растопку.

— Меч не сечь — иль спада проколет! — прошипел Микелотто, обнажая оба клинка.

Лука поспешно обмотал полу плаща вокруг левой руки — он слышал, что так можно защититься от кинжала. А от шпаги чем?

«О Тот, Кто Всегда Думает О Нас, подумай получше!» — взмолился про себя Лука.

И снова, как на лекции, молитва помогла.

На голову наёмного убийцы, как с небес, опустилось жестяное ведро и окатило слугу Кесаря ледяной водой.

Человек, внезапно ослеплённый и намоченный, обычно впадает на какое-то время в растерянность. Исключений до сих пор не было.

Какого-то времени Луке как раз хватило, чтобы выломить из рук Микелотто оба клинка, после чего он принялся могучими ударами кулаков обминать жесть вокруг головы своего противника. Жесть была мягкая, и у дона Мигеля Коррельо сделалась как бы железная голова, которой он ничего не видел, не слышал и не мог даже закричать — вмятая ручищей Луки жесть послужила кляпом. Да и кричать злодею пришлось бы недолго, потому что последний удар пришёлся на дно ведра и на макушку негодяя.

Железноголовый повалился в жёлтые листья. И только тогда Лука узрел своего спасителя.

Спаситель оказался спасительницей. Вырученная атаманом из беды девушка не убежала, сломя голову. Она выглядела совершенно хладнокровной.

— Ведро жалко, — сказала девушка. — Уж как я их от батюшки берегла. Надо было коромыслом его оглоушить, да чёрт его знает — вдруг у него под шляпой железный шлем?

Одета она была в простое домотканое платье, лицо имела прекрасное, но очень суровое.

— Кто ты, небесное создание? — с дрожью в голосе спросил Лука. — Уж не плод ли моих тайных юношеских грез?

— Если бы я была плодом твоих тайных юношеских грез, — отвечала суровая девушка, — то звали бы меня не иначе как Дунькой Кулаковой. А так я Аннушка Амелькина.

— Спасибо тебе, красавица, — и Лука отвесил ей полновесный земной поклон. — И не бойся меня, Аннушка, я — Платон Кречет, Новый Фантом ас.

— Не благодари, убивец, — сказала Аннушка Амелькина. — Только потому я тебя выручила, что ты меня от этого зверя уберёг. Но ты ведь и сам зверь, каких поискать! Так возвращайся в свою берлогу, зверь, продолжай грабить и убивать добрых поселян, влачи свою жалкую жизнь в крови и разврате! Кречет нашёлся! Стервятник ты, ворон пакостный! Прочь с глаз моих, не боюсь я тебя!

— Навет! — страшным голосом вскричал Лука и закрылся от срама полой плаща. — Никого мы не убивали, не грабили! Это Филька с Афонькой!

— Стыдно, баринок, на простых мужиков свою кровь стряхивать! Вся Еруслания знает, кто ты таков есть!

— Это панычи-предатели свою пропагацию вели... — всё ещё пытался оправдаться несчастный, но уже насмерть влюблённый Лука.

— А вольно ж тебе было с кем попало связываться! — свирепела красавица. — Ещё и оправдываешься, срамник! Сколько ты душ загубил, девок обездолил!

— Никого я не губил, — горячо сказал Лука. — Даже этот гад, кажется, ещё шевелится...

— Не подходи! — Аннушка замахнулась коромыслом, сама приблизилась к поверженному Микелотто, ловко сломала, наступив ногой в маленьком пёстром лапте, оба клинка. Потом вытащила из петель на камзоле все метательные ножи и высыпала в уцелевшее ведро.

Атаман Платон Кречет, Новый Фантомас, не смел к ней шагу ступить.

— Ты ещё здесь? — возмутилась Аннушка.

— Я ведь сдаваться шёл... — пробормотал Лука.

— Кому сдаваться? — не поверила красавица.

— А этому... Бедному подёнщику, у которого одиннадцать детей. За меня ведь большая награда назначена, деньги ему не лишние будут...

Аннушка рассвирепела ещё сильнее, хотя, казалось, свирепеть было уже некуда.

— Бедный подёнщик, — наконец вымолвила она, — это мой батюшка. Подёнщиком его кличут потому, что пьёт каждый день, и бедные мы по той же самой причине. Батюшка, конечно, в доме всё уже пропил. А вот только совести он не пропивал! И ты, змей подколодный, полагал, что мы тебя царской страже выдадим? Мы, Амелькины? Ах ты, титька тараканья!

С этими непригожими для девицы словами она таки схватила коромысло и принялась охаживать им несчастного Луку. Ответить ей атаман, конечно, не мог, поэтому он со злости изо всей силы пнул железноголового Микелотто, который надумал было подняться.

— Ах, так ты ещё и лежачих бьешь? — заорала Аннушка и погнала Нового Фантомаса коромыслом по тропинке.

Лука бежал и всё пытался увернуться от неотвратимых ударов.

— Чести нашей никому не дадим! — кричала Аннушка. — Мы царю-извергу не пособники! Пусть тебя народ судит!

Лука быстро понял, что народный суд будет гораздо суровей и уж, конечно, намного скорее царского.

Он бежал и бежал, не разбирая дороги, а безжалостное коромысло всё ходило да ходило по его спине.

Так они летели по лесу, покуда не упёрлись в убогую хижину бедного подёнщика.

Подёнщик стоял в дверях и почти не шатался.

А рядом стояли десятка два царских стражников, облачённых в синие форменные кафтаны.

Перед стражниками бегали туда-сюда панычи, непонятным образом опередившие Луку на пути к искуплению.

— Вот он! Вот он! — радостно вскричали панычи. — Една тыщонца злотых с пана царя!

Командир стражников поглядел на запыхавшегося Луку, на растрёпанную Аннушку, на её коромысло, на ведро с ножами...

— Взять всех, — приказал он. — Там разберутся.

ГЛАВА 10

"Душа моя Радищев!

Пользуюсь случаем передать тебе весточку во мрачное твоё узилище с верным человеком, потому что люблю тебя — и ненавижу деспотизм. Мне хочется, душа моя, написать тебе целый роман — последние месяцы моей жизни.

Негодяи-панычи стали едва ли не национальными нашими героями: согласно государеву указу, они, переодевшись простыми мужиками, завели наше многотысячное (sik!) войско, двигавшееся с предательскими целями к Солнцедару, прямо в засаду. Большинство из нас якобы перебили; если бы так!

Участь товарищей наших ужасна: государь приказал всех их отправить на строительство канала, и там, в грязи и холоде, наверняка они скоро закончат своё земное бытие. Меня же милостивый Патифон Финадеич вознамерился отправить за Рифейские горы в тёмные и холодные леса, оживляемые лишь рычанием хищников и предсмертными воплями их жертв. Но Тот, Кто Всегда Думает О Нас, заставил деспота припомнить, что я — его единственный за всю жизнь карточный выигрыш. Кроме того, проигравший меня шкипер сказал ему: «Берегите этого парнишку, герр Патифон, ибо он — ваше всё». Царю, видимо, стало жалко потерять наше всё, поэтому он приказал посадить меня в возок с двумя стражами по бокам и отправить по Кольцевой дороге вокруг столицы. Так и кружу я, словно ребяческая юла, от почтовой станции Анучкино до почтовой станции Кислое, переменяя лошадей. Скука смертная! На каждой станции выбрасываю из коляски пустую бутылку и таким образом имею от скуки какое-нибудь занятие.

Замкнутое путешествие моё лишь недавно оживилось забавным и вместе трагическим происшествием. Инвалид, ведающий шлагбаумом у станции Кислое, оказался непроворен и не успел вовремя поднять сие полосатое бревно, тогда как наша удалая кибитка неслась вскачь, ибо запасами вина, возобновляемыми на каждой остановке, я щедро делился не только со стражами своими, но и с ямщиком. Мало того, что пришлось сменить погибших лошадей и ямщика: шлагбаум снёс головы и стражам моим, и я впервые в жизни благословил свой невеликий рост.

Бежать я не решился: трудно скрыться арапу в стране белых людей. Покуда не прислали новую кибитку и новую стражу, я через прекрасную дочь станционного смотрителя решился передать тебе сие послание. Быть может, оно хоть на миг скрасит твоё заточение! Не печалуйся, милый Лука! Что тут страшного? Люди — сиречь дрянь. Плюнь на них, да и квит. Но крепко надеюсь на милость царскую к тебе — да и к себе.

Вдохновение же моё пиитическое не оставляет меня и в скорбном круговом пути, причём под воздействием некой славной настойки оно стало жить своей жизнею, не подчиняясь моему рассудку. Строки, выходящие из-под пера моего, столь неожиданны для меня самого, что даже курчавая шевелюра моя распрямляется и встаёт дыбом. Суди сам:


Ночь. Улица.

Фонарь под глазом.

Куда как чудно создан свет!

Уже заходит ум за разум,

Хоть с виду кажется, что нет.

Живи ещё сто лет иль двести,

Будь ты холоп иль государь,

Но всякий раз на том же месте

Ночь. Улица. Кулак. Фонарь.


Уж не сошёл ли я с ума?

Впрочем, что это я всё о себе? Держава наша по-прежнему держится Восточного Галса, что вызывает понятное раздражение у Римского Кесаря. Нищеброды и богодулы на станциях говорят, что он готовит большой поход противу Еруслании, присовокупив к войскам римским солдат из Гишпанской, Французской и Германской кардиналий. Я проклинаю своё второе отечество за деспотию и непоследовательность, но горе тому иноземцу, кто посягнёт на его свободу и независимость! Многие дворяне в страхе покидают столицу и едут в свои поместья.

Прости, друг! Я пьян и не сказал тебе того, что должен был сообщить первым делом. Батюшку твоего царская стража не тронула, но государевой опалы он, разумеется, не минул. Этим и воспользовался сосед ваш, небезызвестный Чурила Сысоевич Троегусев. Подкупленные им судейские ярыжки откопали где-то (а скорее всего подделали) бумагу, согласно которой деревенька ваша, о которой ты столь много мне рассказывал, испокон веков принадлежит ему, мерзостному Чуриле Сысоевичу. Наехали судебные исполнители; несчастного старого воина хватил удар, и он в три дни умер, призывая тебя по имени. Об этом рассказал мне убогий странник — настолько убогий, что выдумать историю сию он никак не мог. Увы! Никаких вестей о тебе отец не получал, да и мало кто знает, что за участь готовит Новому Фантомасу проклятый деспот. Крепись, друг! Восходя на эшафот, выскажи тирану и сатрапам его всё, что о них думаешь! Жертва твоя не будет напрасной! Я напишу возмутительную поэму «Путешествие из Анучина в Кислое», и тогда бунт Пугача покажется детскою забавою!

Прощай, прощай — и помни обо мне, бедном поэте.

Твой Тиритомба".

ГЛАВА 11

Человек привыкает к чему угодно на удивление быстро.

Лука, очутившись в тюремной башне (которая была самым прочным и надёжным строением в столице), уже через три дня называл тюремщиков «томильцами», камеру свою — «кандейкой», постель — «храпилищем», приносимую еду — «тошняком», бадью для нечистот — «ксюшей».

Самое любопытное, что все эти особые тюремные слова ему пришлось придумывать самому, поскольку перенять их было не у кого: грозного Платона Кречета поместили в одиночку. Единственным источником света здесь было круглое окошко (а по правде сказать — дыра) под самым потолком. Через дыру можно было узнавать смену дня и ночи и отмечать царапинами на стенах, но стены были уже давно исцарапаны прежними узниками.

Никто его здесь не допрашивал, не пытал и не мучил — с ним и так было всё понятно. То ли Патифон Финадеевич измышлял, да всё не мог никак измыслить для него подходящую кару, то ли надеялся в грядущей войне обменять кесарского шпиона на какого-нибудь попавшего в плен ерусланского воеводу. Всякая душа — потёмки, а царская в особенности.

Днём в кандейке было нестерпимо жарко, ночью — нестерпимо же холодно. Томильщик Водолага притащил ему тулуп — или из жалости, или велено ему было беречь заключённого до казни.

Вернее — последнее, поскольку никакой жалости у Водолаги не было отродясь. Принося миску с тошняком, томильщик норовил опрокинуть её на пол, но гордый Лука с полу ничего не поднимал, а уморить его голодом не было приказа.

Ещё Водолага любил рассказывать Луке о разных способах казни, практикуемых в Еруслании, — с мельчайшими подробностями, не торопясь. Он был томильщик потомственный — предок его заступил на почётную вахту в башне со дня её основания. Особенно гордился Водолага тем, что именно его пращур придумал украсить ворота тюрьмы словами, ставшими на много лет наставлением для всех томильщиков:


МЫ В ОТВЕТЕ ЗА ТЕХ, КОГО ПРИЩУЧИЛИ!


— Нынче разве казни! — говорил томильщик, развалившись на храпилище. — Вот раньше были казни так казни! Старики рассказывали: вынесут на тюремный двор длинный стол, покроют его зелёным сукном, поставят графин с водой...

— И что же тут страшного? — спрашивал Радищев. Он рад был и таким разговорам.

— Да как же не страшно-то! — удивлялся Водолага. — Одни названия казней чего стоят! Вчуже мороз по коже идёт!

— И что же это за казни, добрый Водолага?

— А казни в те лютые времена были вот какие. Одному назначали простой выговор, другому — строгий, да ещё с занесением, третьему — вот где ужас! — ставили на вид, четвёртого исключали без права поступления, пятого лишали тринадцатой зарплаты, шестому выносили общественное порицание, седьмого бросали на низовку, восьмого отправляли в вынужденный отпуск с последующим увольнением...

— Разве может отпуск быть казнью? — не верил Лука. — А где же были дыба, кол, колесо, плаха с топором, виселица?

— Их потом уже придумали, когда нравы смягчились...

— А те-то, прежние, как осуществлялись? — любопытствовал узник.

— Этого сказать не могу, — сокрушался томильщик. — Сколько я прадеда своего ни расспрашивал (а мы, томильщики да палачи, доолго живём!), старик твердил одно: рано, мол, Водик, тебе об этом знать, может сердечко твоё детское не выдержать... А потом он всё-таки помер и тайну старинных наказаний с собой унёс. Может, оно и к лучшему...

— Ладно, — говорил атаман. — Иди уж отсюда... Водик... Это моя кандейка, а не твоя!

Водолага хмыкал, но уходил. А на следующий день всё повторялось.

Лука исхудал и начал падать духом. Он, может, и не дожил бы до казни, но тут другой томильщик, глухонемой Бурдыга, принёс ему письмо от Тиритомбы и показал руками да зубами, что послание следует по прочтении съесть.

Хорошо ему, видно, заплатили.

Лука сперва выучил письмо поэта наизусть, а потом уж съел. Письмо было вкусное, сохранившее запах добрых щей, которыми Тиритомба на почтовой станции захлёбывал вино. Вином тоже припахивало.

С тех пор думу о неизбежной смерти сменила другая.

Дураку понятно, что имя этой думе было — месть. Реванш, земста, revenge, vindicta.

Мстить хотелось всем — негодяям-панычам, помещику Троегусеву, томильщику Водолаге и, наконец, самому Патифону Финадеичу.

Только на Аннушку Амелькину он зла никакого не держал, хоть она и разукрасила Нового Фантомаса коромыслом. Да и где она, Аннушка? Лука надеялся, что её освободили, во всём разобравшись, а быть может, и наградили за нанесение увечий страшному злодею... Хотя нет, милая Аннушка не приняла бы награды... Что, если она тоже здесь, в башне? И всё по его, Луки, вине...

Узник больше думает о побеге, чем тюремщик, это всем известно. У тюремщика есть личная жизнь, семья, сотоварищи по грязному делу, здоровье... Узник же владеет лишь отпущенным ему временем.

Проклятый Водолага уносил с собой и миску, и ложку, хотя ложка была гнучая, оловянная.

«Да ведь и глина — не камень!» — думал Радищев. Но тут он малость ошибался. Тюрьму обжигали с особым тщанием, по всем правилам, и от страшного жара глина так прочно спеклась, что и никакого камня не надо.

Но Тот, Кто Всегда Думает О Нас, подумал и о Луке.

Однажды ночью сон бежал от узника. Он ворочался на своём храпилище с боку на бок весь в мыслях о побеге и Аннушке Амелькиной.

И тут что-то кольнуло его в живот.

Видно, тулуп, в который он заворачивался, принадлежал другому узнику. А того, видно, плохо обыскивали или с воли кто передал...

Словом, в руках Нового Фантомаса оказалась острая вязальная спица. Спица была из лучшей британской стали.

«Теперь посмотрим, кто кого!» — сказал атаман стене...

... — И как ты не обопьёшься? — удивлялся Водолага, принося очередную кадушку с водой.

Тошняк томильщики жалели, но воды давали вдоволь. Кадушка была деревянная, следовательно — безопасная.

— Жар у меня внутри, — хрипел Радищев.

Капля камень долбит, одолеет и глину.

Для начала Лука прикинул, в какую сторону следует копать. Крепко надеялся, что не ошибся. И начал свою безнадёжную работу.

Сперва он поливал глину водой из кадушки. Потом не погнушался и жидкостью, в которую вода превращалась у него внутри. Всё равно вредный Водолага поставил ему ксюшу без крышки. Никто и не заметит в общей вони. Кроме того, та же ксюша скрывала и место подкопа.

— Ты бы её ещё рядом с кроватью поставил, — ехидничал Водолага.

— Сил нет добраться, — стонал атаман.

Мало-помалу глина стала поддаваться.

Глиняные крошки Лука сметал в ксюшу, которую всё-таки время от времени томильщикам приходилось опоражнивать. Но никто ведь не будет интересоваться её содержимым, надёжно прикрытым сверху!

Томильщики вообще распустились, поскольку из этой тюрьмы побегов не было. Да обычно и не задерживались в ней узники.

«Глядишь, к старости и докопаюсь», — уныло мыслил Радищев, но лежать без дела уже не мог.

Спииа, терзавшая размягчённую глину, издавала звук, напоминавший пение сверчка. Сверчки в тюрьме водились и тоже срока своего не знали. Звуки, ими издаваемые, были односложны и пронзительны.

И вдруг сверчку откликнулся другой сверчок.

ГЛАВА 12

— О горе! О проклятье! Напрасно доверился я старому компасу! Я совсем забыл, куда он здесь показывает!

Старец говорил по-испански, но Лука худо-бедно его понимал, так как знал и латынь, и, маленько, итальянский.

Оказалось, что старец и ерусланским владеет.

— Кто ты, мой юный собрат по несчастью? — спросил старец. Одежды на нём почти истлели, а лохмотья держались только на золотом шитье.

— Я — народный мститель Лука Радищев, Новый Фантомас, — сказал наш герой, но уже не с гордостью, а даже с какой-то неуверенностью.

— Не слыхал, — скупо заявил старец. — Знай же, о младой соузник, что видишь перед собою, возможно, последнего и единственного представителя прежнего мира...

— Какого это прежнего? — удивился Лука. — Разве до нас тут что-то было?

— Увы, мой бедный друг, было, да ешё как было-то! Мир был куда более богат и пространен, нежели нынче. Приготовься же услышать страшную правду -да только не всю, поскольку я крепко опасаюсь за твой рассудок...

— Не боись, дедушка, — покровительственно сказал Радищев. — Уж коль скоро я в тюрьме не спятил, то как-нибудь выдержу.

Тут он вспомнил о правилах приличия.

— Прости, почтенный, что назвал тебя дедушкой, поскольку не знаю твоего имени...

Старик выпрямился, и по стати его сделалось видно, что он явно непростого роду-племени.

— Знай же, юноша, что перед тобой лиценциат Саламанкского университета дон Белисарио Бермудо де Агилера-и-Орейро, знаменитый в прежнем мире путешественник и первопроходец, сподвижник великого Алонсо де Охеды, открывателя многих земель и царств Нового Света!

Лука, как и остальные школяры, знал, как устроены учебные заведения в еретических странах, и потому усомнился:

— А не староват ли ты для лиценциата?

Дон Агилера страшно сверкнул на него грозными очами.

— У меня не было возможности защитить даже докторскую степень... Но всё это — пустой разговор. Постараюсь изложить злоключения свои в доступной для тебя форме. С тех пор как адмирал Моря-Океана дон Кристобаль Колон открыл Новый Свет...

— Эге, это что за новости? Какой такой новый свет?

— Не перебивай! В том, прежнем мире, как я уже говорил, земля была обширней и разнообразней. Адмирал Кристобаль, поддержанный святейшими царственными супругами, королевской четой Испании Фердинандом и Изабеллой, отправился на трёх кораблях в поисках нового морского пути в Индию...

Но Луку не проведёшь! Он и в картах разбирался.

— Почтеннейший, да ведь в Индии и есть Край Света! А дальше — обрыв, омываемый Единым Океаном!

— ...Это у вас, нехристей, обрыв, а у нас ведь и сама земля была круглой, как надутый бычий пузырь!

Лука знал, что с безумцами лучше не спорить, но не удержался:

— Какими такими нехристями ты нас обозвал?

Лиценциат Агилера не рассердился, а, напротив, заговорил мягко и ласково:

— Основы истинной веры я растолкую тебе потом, постепенно, иначе твой неокрепший разум вполне может помутиться от непривычных и поражающих истин...

Лука-то знал, у кого разум из них двоих помутнённый, но согласно кивнул и всем своим видом выразил глубочайшее внимание, не преминув, однако, заметить:

— О, мудрый дон Агилера, ведь я — неслыханный кровавый разбойник и за свою недолгую жизнь навидался такого...

— Да? — ехидно сказал путешественник и первооткрыватель. — По лицу твоему, пусть и осунувшемуся в заточении, этого не скажешь. А я за долгие годы странствий научился разбираться в людях. Злодеев же и душегубов перевидал великое множество; ты на них не похож.

Радищев положил себе больше не возражать. Лучше уж слушать сказки безумца, чем заунывное стрекотание сверчка.

— Итак, вслед за доном Кристобалем в Новый Свет хлынула толпа бродяг и авантюристов со всей Европы. Немало было среди них и подлинных смельчаков. Сам же я пустился в плавание не от хорошей жизни: в честном поединке я убил большого подлеца, бакалавра Кинтанилью, а тот возьми да и окажись шпионом святейшей Инквизиции...

Лука понимающе кивнул:

— Значит, и у вас Инквизиция водилась... Мы здесь, в Еруслании, не больно-то её любим, а шпионов вообще на кол сажаем...

— И правильно! Так и надо! — обрадовался старец. — Правда, у вас за таковых шпионов часто принимают вполне порядочных людей — увы! Но слушай далее. Наша бригантина вышла из Кадиса ранней весной... впрочем, год тебе пока ничего не скажет. Благополучно миновав все штормы и штили, мы через положенное время прибыли в гавань Санта-Крус...

«Странное название — Святой Крест», — подумал атаман, а задавать вопрос не стал, потому что открыл рот и заслушался.

Заслушался — и мысленно перенёсся в неведомую землю, населённую странными краснокожими племенами, диковинными зверями, заросшую буйными непроходимыми лесами, пересечённую мутными водообильными реками, украшенную странными городами, в центре которых возвышаются ступенчатые пирамиды, созданную жестокими богами, постоянно требующими кровавых жертв...

Но тут за дверью раздались шаги — то злобный Водолагалибо и мягкосердечный Бурдыга разносили по камерам тошняк.

Дон Белисарио Бермудо Агилера-и-Орейро, лиценциат Саламанкского университета, ловко пролез в проделанный им подкоп, а Лука успел вовремя заслонить дыру смрадной ксюшей.

ГЛАВА 13

Так и получилось, что вместо свободы Лука Радищев обрёл собеседника — но уж зато такого, который знал ответы на все вопросы, владел множеством языков, поднаторел во всех науках. На иные вопросы седой лиценциат не отвечал, говоря, что всё разъяснит потом.

Особенно Луке понравился в его рассказах дон Эрнандо де Кортес — ведь он с горсткой воинов сумел покорить могучую державу короля Монтесумы, не то что некоторые. Опечалила его судьба мятежника Лопе де Агирре, который послал все власти ко всем чертям и вознамерился сам основать в лесных трущобах своё государство. Тут Лука несколько утешился: не всегда и не всем отважным везёт.

— Что же сталось, дон Агилера, с бедным Понсе де Леоном? Открыл он источник бессмертия? — спросил Лука во время очередной встречи.

Узники к тому времени изыскали надёжнейший и остроумнейший способ скрывать от томильщиков свои встречи и сам подкоп; способ этот настолько прост и очевиден, что описывать его здесь не стоит. Чего доброго, все злодеи его узнают и станут плести по тюрьмам заговоры да совершать побеги ещё чаще, чем нынче. И на взятки тратиться не надо!

— Увы, дон Понсе умер от старости, так и не достигнув острова Бимини, — сказал лиценциат. — Но все эти повести Нового Света уже достаточно надорвали моё измученное сердце. Лучше я перейду к своей собственной истории. Итак, я сражался, как солдат, и преследовал истину, как учёный. Я брал в плен грозных царей; я сам бывал в плену у жалких бесштанных племён; я владел несметными сокровищами; я проматывал своё золото в портовых кабаках и нимало не жалел о том, ибо Новый Свет изобиловал этим презренным металлом.

— Отчего же это презренным? — заступился за золото Лука.

— Дело в том, юноша, что золото, поступавшее в королевскую казну столь щедрым потоком, грозило обесценить самоё себя. Испания, моя славная родина, рисковала впасть в полное ничтожество... Впрочем, она и впала — но по другой причине.

— От золота — и в ничтожество? — изумился Лука.

— Да, мой бедный друг. Когда оно достаётся даром, то неизменно губит своего обладателя. Разумеется, народ перестанет работать, хлеб и предметы роскоши начнут ввозить из-за рубежа, ремёсла придут в упадок, а там, глядишь, и мятежные баски обнаглеют, и жадная Франция устремится за Пиренеи, но армия к тому времени наверняка уже станет полностью наёмной, а следовательно, ненадёжной...

— Это так, — согласился Лука. — Мы, ерусланцы, по золоту не ходим, зато кондотьеров неизменно побиваем.

— Вот и я о том же думал, — сказал старец. — И, тревожась о судьбах отчизны, составил особую записку на высочайшее имя. Отдать её в чужие руки я не рискнул, а потому, с великим сожалением оставив судьбу вольного конкистадора, купил на последние золотые побрякушки место на ближайшем корабле. О, как рыдала моя возлюбленная — кстати, дочь самого Монтесумы! — когда я прощался с ней!

Тут сентиментальный лиценциат и сам прослезился — старческие слёзы текут часто и охотно.

— А я даже и не попрощался, — вздохнул Радищев.

— Трюмы нашей «Санта-Барбары» были битком набиты золотыми слитками, — вздохнул дон Агилера. — Да, мы, словно древние варвары, переплавляли чудесные золотые изделия тончайшей работы. Падре Диего де Ланда говорил, что нельзя везти в католическую землю языческие кумиры. На самом деле так поступали потому, что слитки занимают меньше места. Сезон штормов прошёл; капитан Эскамильо был опытен; команду он держал в таком страхе, что никто из этого сброда даже и не помышлял о бунте. Единственно чего мы опасались, так это британских каперов, поскольку шли вовсе без конвоя, надеясь лишь на удачу капитана.

А на третью неделю наш компас взбесился! (Лука уже был знаком с этим бесполезным устройством.)

— Капитан позвал меня как учёного, чтобы я разобрался, в чём дело. Я охотно согласился, ибо никогда не любил быть обузой для других. Но тут-то и я пришёл в ужас. Ладно, компас можно вывести из строя, подложив под него, к примеру, топор. Но каким образом можно повредить секстан и астролябию? Разве что расплющив тем же самым топором... Провозившись на палубе весь День, я пришёл к ужасному выводу: солнце на небе перемешалось не так, как ему положено, словно мы находились где-то на экваторе...

— Да в морском деле и слов-то таких нет! — рассердился Лука: даже бреду безумца должны быть какие-то пределы! Испокон веку корабли во всём мире ходили, стараясь не терять берег из виду; при чём тут какие-то инструменты!

— Но самое страшное было впереди, — лиценциат не обратил внимания на слова соузника. — У меня вся надежда была на Полярную звезду, и я дождался ночи...

— На что надежда? — снова встрял Радищев.

— В том-то и дело! — воскликнул Агилера. — Ты не знаешь и не можешь знать, что такое звезда, потому что никогда не видел звёздного неба, Млечного пути, Большой Медведицы и Ориона!

— Видел я медведиц, только обходил подальше: ведь медведица страшней всякого медведя, если деток стережёт!

— Как же ты глуп, бедное дитя! — вздохнул путешественник. — Но и я рыдал, как ребёнок, не увидев привычного неба. Да и вся команда, услыхавши вопли поражённого рулевого, высыпала на палубу. Эти безбожники и головорезы упали на колени и принялись возносить молитвы Пречистой Деве и святому Яго, потому что поняли: началось светопреставление!

— А, светопреставление! — махнул рукой Лука. — Только ведь это когда было-то? Давным-давно!

— Да, это было светопреставление. Сбывались пророчества Апокалипсиса. Даже луна, ещё вчера бывшая узким серпом, сияла над нами во всей своей красе, опередив положенную ей фазу на две недели...

— Когда же это луна была серпом? Ей всегда надлежит быть круглой! Иначе как же быть ночью? И при луне-то плохо видно: штудировать науки, к примеру, никак невозможно, приходится свечи палить, фонари зажигать...

— Прости, добрый юноша, — вздохнул учёный дон. — Я напрасно назвал тебя ребёнком: у тебя живой и острый ум, но совершенно другой жизненный опыт. Прими одну истину: у нас всё было не так И солнце восходило по другим законам, и луна двигалась иначе, меняя своё обличье и вновь к нему возвращаясь... Прими и не задавай бессмысленных вопросов. Пречистая Дева услышала наши молитвы... Только не вздумай спрашивать, кто она такая! Об этом узнаешь в своё время!

— А кто она такая? — сразу же нарушил завет собеседника Лука.

— Богородица — вот кто! — рявкнул старик. — Иже Спаса родила!

— Постой, постой... Вот про Богородца я знаю, ему в Ватикане поклоняются и нас к тому же мечтают принудить... Разве могла женщина родить Того, Кто Всегда Думает О Нас? Кто же тогда о ней самой думал?

— Да ты схоласт, юный кабальеро! Тебе бы в университетских диспутах витийствовать... А потом, ясное дело, на костёр...

— Уж лучше на костёр, чем таковую безлепицу слушать!

— Невежда! Неуч! Хуже язычника! Вот ваша вера как раз и нелепа!

И собеседники отвернулись друг от друга. Но ненадолго. Напарника в тюрьме не выбирают. Уж кого Тот пошлёт.

— Погоди, понемногу ты всё поймёшь и примешь, — зашептал старец. — А потом убежишь отсюда и понесёшь свет истинной веры в народ.. Именно в этом мой христианский долг...

— Никуда отсюда не убежишь и ничего не понесёшь! — убеждённо сказал Радищев. — Да, вера наша убога и несовершенна, об этом люди поумней меня говорили. Но настанет день, когда Тот, Кто Всегда Думает О Нас, подумает как следует, и мы вспомним всё! И припомним всё и всем!

Дон Агилера хмыкнул.

— Забавное credo, — сказал он. — Но на первых порах сойдёт и такое. Главное — не верьте Ватикану, не верьте проклятому Сесару де Борха...

— Да мы и не верим! — гордо воскликнул атаман. — И Папу его поганого ни во что не ставим. У нас даже про него загадка есть: «Хоть я в Риме не бывал, а его в гробу видал». Кого видал? Папу. Есть загадка и про самого Кесаря, но уж больно похабная, не при твоих сединах будь загадана... Но есть и поприличней: «Подчинил он всю Европу, а родился через...»

— Оставим богословские прения, — устало молвил дон Агилера. — Слушай дальше и, ради всего святого, моё сокровище, не перебивай!

— Да, ради всего святого, — кивнул Радищев.

— В конце концов к утру все опомнились и стали думать, как плыть дальше. Британские каперы волновали нас в последнюю очередь. Я предложил капитану намертво закрепить штурвал и отдаться на волю Всевышнего, потому что были мы, по моим расчётам, уже в тех местах, где течения и ветры благоприятны... Уж лучше бы повернули назад, на верную гибель...

— Отчего же на гибель? Ведь в Новом Свете вам нехудо жилось!

— Потому что не было уже никакого Нового Света, хоть мы об этом ещё не знали. Потому что мечтали вернуться на родину героями и богачами. Потому что припасов наших не хватило бы на обратный путь. Достаточно? Ну так слушай дальше.

Небеса смилостивились над нами, и мы в конце концов увидели пик Тенерифе. Но заходить на Канары не стали. Тем более что и заходить-то было некуда: все испанские поселенья исчезли. Вы даже до Канар не доплыли, проклятые трусы! Проклятое ваше береговое плаванье! Но и нам, лишённым возможности определяться в море, пришлось держаться в виду африканского берега. А ведь берберийские пираты похуже британских! Только мы к тому времени были смертельно злы от пережитого и смертельно опасны даже для них, а канониры наши были убийственно метки..

На рейде Кадиса нас уже встречали боевые галеры. Сперва-то мы подумали, что встреча будет торжественной... Но нашу старую добрую «Санта-Барбару» зажали между бортами, и на палубу горохом посыпались не солдаты и не матросы — служители Святой Инквизиции...

— Нашли святую! — гневно сказал атаман. — У нас ещё не додумались царскую стражу называть «святой». Все они -ябеды и ярыги позорные...

— Самое подходящее для них слово, мой бедный дон Лука. Весь экипаж — от капитана до юнги — связали и первым делом в рот каждому сунули кляп. Очень им не хотелось, чтобы мы говорили... Хотя зря старались: нам бы всё равно никто не поверил.

Так мы очутились в застенках Инквизиции. От нас требовали одного: сказать, где взяли золото. Речам о Новом Свете никто не верил — их просто пропускали мимо ушей. Впрочем, говорю я только о себе, ибо спутников своих увидеть мне уже никогда не случилось. Думаю, что пытали их столь же усердно, как и меня...

— Зря вы всё-таки побрякушки переплавили в слитки, — заметил атаман. — Вот бы и доказали.

— Я тоже сперва так думал, — ответил дон Агилера. — В моём матросском сундучке была, впрочем, одна вещица — подарок моей покинутой возлюбленной. Золотая бабочка тончайшей и преискуснейшей работы. Наверняка отцы-инквизиторы тут же расплющили её молотком, дабы не смущать умы, а золото, конечно же, пропили.

— Это как водится, — согласился Лука. — Это у нас первым делом. Как и у вас.

— Меня допрашивал сам Великий Инквизитор Торквемада. Я-то думал, что проклятый кровавый пёс давно сдох... Как же, сдохнет он! И сейчас, поди-ка, жив!

— Живёхонек, — подтвердил Лука. — Может, и не Торквемада он вовсе, а просто имя его принял...

— Да, выглядел он на удивление молодо для своих лет. Но это был он, и я впоследствии понял, кто и как продлил его гнусный век... Но об этом потом. Что-то в коридоре гремит — не ключи ли нашего стража?

ГЛАВА 14

Верно заметил великий эллин Антидот: вся-то наша жизнь есть борьба отвратительного с омерзительным. В самую точку попал.

Быть царём трудно, а царским сыном ещё труднее.

Государь царь Всея Великия, Малый, Белыя и Пушистыя Еруслании, Патифон Финадеич, несмотря на малый рост и малые способности, имел великое множество жён. Церковники ещё спорили, сколько супруг достойно иметь царю: семь или семижды семь? Точной цифры никто не помнил, но вроде бы семёрка там фигурировала.

Патифон Финадеич раз и навсегда постановил, что — семижды семь и ещё разок на семь умножить. Он крепко завидовал султану Абдул-Семиту и многое у него перенял.

Да он и у самого себя многое перенял: ведь сам, почти что своими руками, спровадил в пекло родимого батюшку, Финадей Колизеича. Конечно, тех, кто запихал в горло царю Финадею хорошо смазанную ядом рыбью кость, давно уж не было в живых (после такого дела жить — это, знаете, даже как-то неприлично), но дурной пример заразителен.

Так что Патифон, подобно своему басурманскому собрату, сильно сыновей опасался. И ведь надо же — у такого сморчка получались именно мальчишки!

Другой бы сидел в окружении весёлой оравы косоглазых озорников да радовался на их детские проказы, а у Патифон Финадсича одна была заботушка, одна думушка: изведут, низвергнут!

Жён-то можно перечислить в монахини и тем самым из мирской жизни вычеркнуть, а что делать с сыновьями, коли их полсотни? И все на виду, как возможные престолонаследники?

«Вот как почую, что смерть подступает, так заделаю напоследок ещё одного пацана, — думал царь. — Вот он пускай моё наследие и расхлебывает. Ничего, управится: наша кровь, холодная, чёрная, густая, жмуриковская. Всегда обходилось и сейчас обойдётся. А я мужчина ещё хоть куда и хоть кому — могу ерусланским манером, а могу и французским».

Но с остальными-то что делать? Со всеми этими изведунами да низвергальщиками?

Решение подсказал случай.

Всех матерей с сыновьями разослали по разным городам и деревням обширной Еруслании — во-первых, с глаз подальше, во-вторых, к народу поближе. Пусть сперва жизнь узнают, а потом уж за престол цепляются!

И вот из города Сосковца прискакал гонец со страшным известием. Старшенький из детей, уже почти совершеннолетний Андон, пошёл во двор поиграть с малыми детьми в свайку. И тут приключилась с ним падучая, он и упал, да так неловко, что свайка вонзилась в шею. Малые дети от ужаса разбежались, а когда прибежали взрослые, царевича уже и в живых-то не было. Мать же царица Проскудия в отчаянии наложила на себя руки.

Бедный гонец полагал, что его за дурную весть царь тут же велит казнить, но Патифон Финадеич неожиданно прижал вестника к тощей груди и дал золотую денежку. Сам царь при этом неуместно хихикал и потирал ручки.

С тех пор то из одного, то из другого места, где поселились несносные наследники, скакали гонцы и докладывали одно и то ж: малые дети, свайка, падучая, умертвие, наложение рук.

Гонцов хотя и не казнили, но вместо золотой денежки давали медную, потому что весть не несла в себе ничего нового.

— И в кого они припадочные такие вышли? — недоумевал прилюдно Патифон Финадеич. — Не везёт мне, увы, мне, Патифон Финадеичу... Один я, как перст!

Однако с последним сыном, Липунюшкой Патифонычем, вышла промашка.

Прискакал гонец, как и в предыдущие разы. Весть была, на гонцово счастье, утешительной, да не совсем, поскольку в городке Куличе всё получилось не совсем так. Вернее, совсем не так.

Маленький Липунюшка родился до того хилым и немощным, что играть в свайку ну никак не мог: младенцы в свайку не играют. И по хилости да немощности бабки-ведуньи присоветовали старый проверенный способ: запечь недоноска в тесте и поставить в печь, дабы придать ему несколько живости.

Потом стряпуха поставила получившийся каравай на окошко, чтобы маленько остудить.

Но за сплетнями и прочими разговорами бабки позабыли про охлаждающегося младенца, а когда кинулись к подоконнику, никакого каравая там не было. То ли проходивший мимо богодул стащил, то ли звери хищные, которые, по словам иноземцев, свободно бродили по улицам градов и весей ерусланских.

А царица-мать, Восьмирамида Акулишна, налагать на себя рук не захотела. Вместо этого она повыла над окном, приказала страже перебить всех бабок-ведуний и сбежала в неведомые земли с конюхом по прозвищу Бирон, прихватив при этом все деньги и драгоценности.

Этого Патифон Финадеич никак не ожидал, и гонец не получил вовсе никакой награды. Царь даже впервые нарядил в городок следствие. Дознатчики ничего не дознали, хоть и перемучили всех оставшихся жителей. Переловили всех окрестных богодулов и нищебродов, допрашивали до смерти, но следов младенца так и не нашли.

Эта трагедия подвигла простой народ на сложение известной сказки про дедушку с бабушкой, которые по сусекам скребли да по амбарам мели.

Патифон Финадеич горевал страшно, поскольку боялся, что младенец на самом деле жив. Эта Восьмирамида Акулишна была баба хитрая, ушлая и дошлая. Надо же — даже рук на себя не наложила!

Царь до того дошёл, что вышел к народу и тут же, на площади, разодрал на себе одежды — правда, выбирал что поплоше.

Он посылал за рубежи доверенных людей — узнать, не объявится ли где баба с маленьким претендентом. Но люди-то были доверенные и по этой причине глупые. В землях, подчинённых Ватикану, их сразу же узнавали по частым матерным словесам и бросали в застенок Инквизиции. Кто-то из них, видно, проболтался, несмотря на царское доверие, и возможного царевича стали искать уже в Европе — совсем другие люди и с гораздо большим успехом...

ГЛАВА 15

...Всем хороша истинная любовь, но есть в ней два недостатка: во-первых, встречается редко, во-вторых — кончается плохо.

Сказки врут по-другому: жили они, дескать, долго и счастливо и умерли в один день.

Переделали по-своему прохиндеи-сказочники древнюю истину, да так, что она совсем забылась, а звучала она иначе: «Были они влюблены и счастливы, и умерли в один день — в день свадьбы».

Вот и у нас ничего хорошего. Аннушку Амелькину взяли под арест вместе с родным батюшкой и разбойничьим атаманом да посадили в ту же самую тюремную башню. Лука-то был твёрдо уверен, что с Аннушкой и непутёвым её отцом разберутся быстро и по справедливости, а потому немедленно отпустят.

Старика Амелькина и правда отпустили, поскольку сообразили, что от него никакого толку не добьёшься без опохмела, а опохмелялся старик неправильно, отчего сразу перекатывался на другой бок.

По совести, думал Лука, Аннушку не только отпустят, но и наградят за поимку опасного государственного преступника и, возможно, даже сделают при дворе какой-нибудь фрейлиной.

Но Аннушку не отпустили и тем более не сделали фрейлиной, зато немедленно сообщили государю об её выдающейся красоте.

Патифон Финадеич сильно в штанах оживился (чего с ним давненько не случалось) и велел тотчас привести девушку к нему.

Долго разглядывал царственный сморчок белое девичье лицо, золотую косу, губы алые, грудь высокую... Опять же бёдра, сарафаном обтянутые...

— Хочешь, красавица, ерусланской царицею стать? — предложил он без всяких предисловий. А к чему они? И так понятно: девица тотчас зардеется, скромно потупит небесные свои очи, прикроет алые губы ладошкой и прошепчет:

— Да как же не хотеть, надёжа-государь? Ведь об этом всякая мечтает — от Понта Чёрного до Рифей-горы... А я тебе богатыря рожу!

Хоть и невелика была голова у государя царя Всея Великия, Малыя, Белыя и Пушистыя Еруслани, но как-то и он ведь сообразил, что перестарался в неустанной борьбе с наследниками, а надо ведь царство на кого-то оставить. Цари с королями вообще-то полагают себя бессмертными до тех пор, покуда не начинают на ровном месте спотыкаться и забывать лица слуг, физиономии стражников и рожи бояр.

А после девичьего согласного шёпота он бы Патифон Финадеич, и объявил бы ей день свадьбы — то есть нынешний день. А что тянуть-то? Мало ли что?

Виделась уже ему широкая постель с пуховой периной, семью подушками мал мала меньше и одеялом из лоскутов самых драгоценных тканей.

Только не стала красна девица краснеть — наоборот, побелела и небесные свои очи не потупила, а нахально вытаращила, и ротик ладошкой не прикрывала, а разинула, как уж могла.

— Ах ты, прыщ ватиканский! Ах ты, вошь лобковая, неуместная! Мерин бесхвостый! Кошак холощёный! Титька тараканья! Думаешь, не осталось твоими стараниями в Еруслании ни чести, ни гордости девичьей? Да я лучше за разбойника лютого пойду, какого сгоряча да сдуру под твою ручонку костлявую подвела! Он хоть на мужика похож! Ты давно ли на себя в зеркало-то глядел, жаба бородавчатая?

Стражники, приволокшие пред государевы очи дерзкую девицу, от ужаса попадали на пол — только алебарды сбрякали. Они и уши себе заткнули, дабы не слышать таких охулительных речей. Будь при Аннушке верное её коромысло, так окончить бы Патифон Финадеичу свои деньки до срока.

Но не было при Аннушке Амелькиной коромысла, да и руки ей на всякий случай связали.

Патифон Финадеич, противу ожидания, не разгневался, но умилительно улыбнулся:

— Огонь-девка! Зелье-красавица! Такая царица и нужна в царстве нашем! Твёрдая, неуступчивая, чтобы все боялись! Кроме меня, конечно. А что я тебя маленько постарше буду — так это не беда! Лекари говорят, что от зрелого мужчины и молодой девицы дети на редкость удачные выходят. Стерпится — слюбится. Ещё и спасибо скажешь да повторить попросишь. А кроме того, выписал я из Ватикана особого мастера-молодильщика. Он мне кожу на лице подрежет, на затылок натянет, в узелок завяжет — и я словно двадцать годов сброшу! Все в Ватикании так делают — и кардиналы, и легаты, и нунции. Вражескую науку обратим на пользу Отечеству!

Но не порадовала Аннушку возможность выйти за подтянутого красавца.

— Тебя, дедушка, не на роже, а в другом месте подтягивать надобно. Только, боюсь, и целый полк того не в состоянии сделать: про нестолиху твою всему миру известно! Семью канатами не подымешь!

Такие слова для всякого мужчины — что пинок промеж ног. Но только не для царя. Патифон Финадеич продолжал улыбаться.

— Верно ты, красавица, печёшься о здоровье моём и силе. О будущем мыслишь, в завтрашний день заглядываешь! За это люблю тебя ещё крепче и выбор свой верным полагаю! Обо всём я позаботился! Везут, везут мне из Ватикана особую горькую пилюльку: проглочу её, и помолодею не только лицом, а и всем остальным добром! Тебе подруги да фрейлины завидовать станут, и понесёшь ты с первой же ночи, мне и всему народу на радость...

— Может, и понесу, — неожиданно согласилась царская невеста. — Тебя понесу из опочивальни, дохленького. Присплю я тебя, как младенчика... Тут уж точно будет народу радость!

От этого в государе и кончилась всякая умилительность.

— Дура деревенская! — завизжал он. — Блаженства своего не понимаешь! Верно говорят, что народ к счастью железной метлой надо подгонять. Вот отдам тебя моим молодцам...

— Ладно, — сказала красавица. — У молодцев, может, чего и получится, хотя и в этом я сильно сомневаюсь...

Она пнула пёстрым лаптем валявшегося рядом стражника.

— Вот видишь — правильно сомневалась. Из этого уже течёт, да только не кровь молодецкая...

— В башню её! — кричал Патифон Финадеич. — Сиди там и жди лютой казни заодно со своим разбойником! Передумаешь — скажешь. Я не тороплюсь, у меня ещё всё впереди...

Тут он, конечно, ошибался, но Аннушку действительно утащили в башню, сунули в одиночную камеру — точно такую же, как у Луки Радищева. Только приставили к ней не тюремщика-томильщика, а тюремщицу Флегетоновну, рябую и щербатую. Была она верной женой Водолаги. Царь поощрял семейственность в их рядах. Коли родители всю жизнь за злодеями надзирают, так и детки их пойдут тою же стезей. А то со стороны набирать — себе дороже: разве пойдёт хороший и верный человек на такую должность?

Аннушке в тюрьме пришлось куда солонее, чем Луке. Он-то привык в своей школярской и разбойничьей жизни к неудобствам. А она была девушка чистоплотная, несмотря на бедность. И понимала, что в застенке-то красота её быстро увянет, и станет она противна самой себе. Мужики об этом как-то не задумываются, о красоте, а которые задумываются, так те и не мужики вовсе, а так, лишнее бремя в штанах таскают.

«Помучится — и согласится. А куда ей деваться?» — рассуждал Патифон Финадеич. Но всё-таки велел давать ей воды побольше, да мыло душистое, да гребешок, да зеркальце — только не ватиканское, стеклянное, а медное, чтобы не зарезалась осколком. Желал он ей и косу отрезать — вдруг удавится? — но не решился, не хотел красоту портить. А то потом покупай ей за рубежом парики — одно разорение выйдет!

По-государственному мыслил государь.

Аннушка же о государстве и не думала — во-первых, не женское это дело (а в тюрьме сидеть — разве женское?), во-вторых, думала она о Луке. И чем дольше думала, тем тошнее становилось. И никаким он ей не злодеем представлялся — слишком у него лицо было простое для злодея. А для суженого — в самый раз.

Увы, бывает, что истинная любовь не только плохо кончается, а и начинается неважно.

ГЛАВА 16

Ум Луки Радищева уже не находил себе места в атамановой голове.

Слишком многое открылось ему.

Кроме того, лиценциат Агилера всё излагал так складно и ладно, что постепенно Лука начал ему верить — хотя не всегда и не всему.

Новых весточек от доброго Тиритомбы не приносили: то ли Патифон Финадеич отправил бедного пииту за Рифей, то ли случилось что похуже.

— Не томись — уже скоро! — ободрял его Водолага. — Скоро твои мучения кончатся. Вместе с тобой. На Злобном месте. Государь никак не может тебе достойную кару придумать. Говорят, всех палачей собрал и остался недоволен. Вздохнул батюшка наш, говорят, и молвил с великой печалью: «Опять придётся к Западу на поклон идти, просить у Кесаря самолучшего палача, платить ему золотом...» Вот такие, как ты, и разоряют нашу державу! Оттого и землепашец беден, и ремесленник в обносках, и солдат голоден, и семьи тюремщиков недоедают..

Рожа у Водолаги была шире, чем у Луки, раза в три.

— Так ты то, что у тебя в доме не доедают, сюда приноси, — устало сказал Радищев.

Известие о ватиканском палаче его не порадовало. Он-то надеялся, что Аннушка придёт к Злобному месту, хотя бы из любопытства, а он выкрикнет ей напоследок что-нибудь красивое о своей любви. Может быть, даже по-латыни. Что-нибудь из Овидия. И ей стыдно станет, и поймёт, глупая, кого потеряла...

А кесаревы палачи, по слухам, вырывают у казнимых язык, чтобы они не ляпнули какой крамолы и могли только вопли да стоны издавать на страх прочему народу.

— Ты не о брюхе, а о своих провинностях думай! — назидательно сказал Водолага и пошёл прочь, гремя ключами.

Ничего не оставалось, как позвать дона Агилеру. В самом деле, не о своей же мнимой вине размышлять! Так ведь и до того можно додуматься, что и вправду виноват!

— Не теряй присутствия духа, мальчик, — сказал дон Агилера. — Когда подойдёт твой срок, я дам тебе утешение, и ты поймёшь всё...

— А что же я должен понять? — в который раз спросил Лука.

Они сидели на топчане в полной темноте, даже лунный свет не мог пробиться в крошечное окошко.

— Может, никакой казни и не будет, — загадочно сказал дон Агилера. — Провижу я, что выйдешь ты на свободу. Ешё не знаю как, но выйдешь. И в руках твоих окажется великое богатство...

— Откуда бы ему взяться?

— Ах, я ещё сам не знаю, — отвечал дон Агилера. — Видение мне было, причём странное видение... Девушка... И золото... Много золота...

— Ого! — воскликнул Радищев. — Понимаю! Ты мне укажешь свой клад! Так всегда порядочные узники делают!

— Да! Верно! — обрадовался лиценциат. — Я нарисую тебе карту, по которой ты близ города Куско без труда отыщешь... О горе мне! Годы заточения помутили мой разум! Ведь нету в этом дурацком мире никакого города Куско! И карту я уже чертил — только не для тебя, а для стражников Алькатраса... С её помощью я и бежал из этой крепости...

— Ну-ка, ну-ка! Может, и мне что-нибудь удастся?

Лиценциат вздохнул.

— Нет, Великая Тартария не похожа на мою бедную Испанию — вернее, на то, во что превратил её проклятый Сесар Борха! И люди там другие...

— Да ну, люди везде одинаковы, — уверенно сказал атаман. — Помани их золотом, так они тебя из любого застенка сами на руках вынесут.

— А вот и нет. Тогда, в Алькатрасе, я нарисовал карту и разорвал её на четыре части — по числу охранявших меня поочерёдно альгвасилов. Я чертил её собственной кровью, мальчик! И каждому из моих сторожей рассказывал о несметных богатствах несуществующего ныне города. Они, должно быть, думали, что он находится где-нибудь в Гранаде или Андалусии... Болваны! Но они устроили мне некоторые послабления, которые я использовал с большим толком. И я бежал! Это был первый и, боюсь, единственный побег из Алькатраса!

— А стражники? Я чаю, их сурово наказали?

— Да, — кивнул дон Агилера. — Но самое забавное, добрый мой дон Лука, что это сделали они сами.

— Как?

— Да попросту поубивали друг друга из жадности. Последний, бедняга Начо, явился ко мне в камеру со всеми четырьмя обрывками карты, чтобы получить последние наставления, а потом тихонько задушить меня подушкой...

— У тебя и подушки были... — завистливо сказал атаман.

— Но этот каброн был уже смертельно ранен и Даже не смог запереть дверь камеры. Он тихо истёк кровью — прости, Пресвятая Дева, я ему ещё немножко пособил. Потом я переоделся в его форму, тело положил на свой топчан и прикрыл одеялом. Потом вышел из камеры и тихонько запер её. Потом пришёл в караульню, где все были пьяны. Божий промысел вёл меня! И вышел за ворота, поглубже нахлобучив шляпу. К тому времени я зарос, как простолюдин, и на меня никто не обратил внимания. Так очутился я на свободе, вернее сказать — в более обширной тюрьме!

— Можно ли сравнивать свободу и тюрьму? — возмутился Радищев.

— Я очутился в незнакомом мире, — сказал Агилера. — Это была не моя Испания. Это был ад, где уже вовсю распоряжался его владыка, князь мира сего, Сесар Борха! Я увидел церкви и соборы, увенчанные бычьими головами! Я увидел чудовищные росписи на стенах и куполах! Это же школа великого Босха, деревенщина, говорили мне. Я увидел алтари из чёрного камня! Но нигде не видел я ни образа Спасителя нашего, ни пречистой Матери его! И прихожане храмов сих не осеняли себя крестным знамением, но показывали друг другу рога из приставленных к вискам пальцев! Я услышал кощунственные мессы и заутрени! Я услышал проповеди, в которых были призывы к расправам и кровопролитиям! Но нигде я не услышал колокольного звона, да и самих колоколов не было, потому что Сатана бежит священного звона! Я встречал людей, которых звали Хесус, Хосе и Мария, но несчастные не имели представления о том, чьи имена они носят! Более того, исчез целый народ, пусть доселе и гонимый их католическими величествами. Нет, иудеев не истребили и не изгнали — их попросту никогда не было в вашем проклятом мире!

Старец замолк и закрыл лицо руками. Губы его беззвучно шевелились.

«Тронулся», — решил Радищев и тихонько сказал:

— Дон Агилера, возможно, пытки и лишения действительно поколебали ваш светлый ум? Какая пречистая Мать? Какие иудеи? В учении я был одним из лучших и могу хоть сейчас перечислить народы, населяющие мир. Иногда, правда, иудейским называют страх, но никто из наших наставников не мог объяснить значения этого слова...

— Бедный, бедный! — воскликнул дон Агилера, протягивая руки к Луке. — Никогда тебе не достичь спасения! Несчастны люди, населяющие ваш мир, — все они пойдут прямо в преисподнюю...

— Но это же очевидно, — сказал Лука. — Куда же нам ешё идти? Да ведь для того Тот, Кто Всегда Думает О Нас, и учредил молитвы богодулов — чтобы ослабить страдания мучеников...

— Ерусланцы — чистые сердцем язычники, — вздохнул испанец. — Но ваша убогая вера всё-таки ближе к истине, чем богопротивная Ватиканская. Вы что-то сохранили в себе, хотя и не понимаете, что именно.

— Мы вспомним, дедушка, мы обязательно вспомним! — горячо воскликнул юноша.

— Нет, — сурово сказал старик. — Прежде чем вы вспомните, Сесар Борха наложит свою когтистую лапу и на вас. Да и как вы можете вспомнить, когда уничтожены сами основы истинной веры! Уповаю на тебя, — с этими словами он схватил атамана за руку. — Может быть, тебе удастся немыслимое и ты вернёшь мир в его прежнее состояние, потому что больше некому!

— Это верно, — согласился Лука, поскольку знал, что с безумцами лучше во всём соглашаться. Но дон Агилера словно услышал его мысли.

— Ты узнаешь всё, — сказал он. — И поверишь во всё. Да, в нашем прежнем мире творилось немало ужасных дел и преступлений. Да, мы коснели во грехе, но хотя бы знали, что он есть и за него придётся отвечать. Да, Зло всегда лицемерно прикидывалось Добром. Но здесь, у вас, даже это лицемерие отброшено! Злу нет преград, и, значит, нет и нужды прикрываться красивыми словами!

Луке очень хотелось хоть чем-нибудь утешить старого узника.

— Ну, выкрутимся понемножку, — сказал он. — Конечно, Кесарь — злодей и тиран и всё такое. Так мало ли сволочей в мире? Сволочи приходят и уходят, а народ остаётся. И войско ватиканское мы в три шеи прогоняли и ещё прогоним...

— Всех не прогоните, — сказал дон Агилера. — Не хватит сил. Враг уже не при дверях — он просто хозяйничает в вашем доме.

— А ведь ещё есть и басурмане, — сказал Радищев.

— О, — махнул рукой старик. — Я был бы нынче рад и верящим в Магомета — пусть они и понимали Добро и Зло по-другому. Но это были живые люди, достойные противники, знавшие и милосердие, и благородство, и честь. Сам Сид Кампеадор не гнушался подать руку достойному мавру, поверить его слову, даже попировать с ним. Так нет — вместо Магомета на здешнем Востоке появился некий пророк Басур, чьё учение вообще ни в какие рамки не лезет...

— Это уж точно, — сказал атаман. — Чудной народ басурмане. Но мы с ними больше торгуем, чем воюем... Так ты говоришь, раньше мир был другим?

— Сант-Яго! — вскричал взбешённый старец. — Так я тебе об этом каждый день толкую! Вокруг нас не Божий мир, а лишь его жалкий огрызок, который устроил для себя проклятый Сесар Борха с помощью столь же проклятого Джанфранко да Чертальдо!

— Слыхал я уже это имя, — насторожился Лука. — Его, этого Джанфранко, один лиходей искал.

— Какой лиходей? — насторожился и дон Агилера.

— Как его... Ага, Микелотто! Правда, я примерно наказал злодея...

О той, которая ему помогла, неблагодарный атаман умолчал. Да и не хотелось ему посвящать старика в свои сердечные дела.

— Микелотто... Этого не так просто убить. Как, впрочем, и самого Сесара Борху..

— Да кто он такой, наконец, Кесарь римский?

— Боюсь, юноша, что это слово ничего тебе не скажет. Он Антихрист.

ГЛАВА 17

Чезаре Борджа проснулся среди ночи, хотя мог бы и совсем не ложиться — ибо сон есть удел слабых человеков. Просто иногда во сне приходили к нему картины прежней жизни, когда он, весёлый, озорной, златокудрый и зеленоглазый, чувствовал себя повелителем всей Италии и готовился стать уже владыкой всего христианского мира.

Теперь он владыка всего мира вообше. Князь Мира Сего. Только отчего же ему так тошно?

Движением пальца он возжёг все чёрные свечи в опочивальне. Всё было как раньше, только чего-то не хватало. Алые атласные портьеры колыхал прохладный ветерок, доносившийся с Тибра.

Он встал с постели и подошёл к окну. Вечно полная луна озаряла Вечный Город — и площади его, и фонтаны, и Собор Папы, и Колизей, до сих пор заполненный призраками, которых один незадачливый некромант вызвал по заказу столь же незадачливого ювелира, да так и не смог отправить обратно. По реке, пересекая лунную дорожку, плыли трупы — достойные плоды ночного Рима.

Князь Мира Сего размышлял, с чего начать нынешний день: удавиться или повеситься? Или выпрыгнуть из окна? Или вогнать себе в солнечное сплетение добрый толедский клинок, поразивший немало врагов? Или выпить кубок вина пополам с кантареллой? Обычный человек от такой дозы немедленно окочурился бы в муках, предварительно заблевав и загадив драгоценный хорасанский ковёр.

Но ничего не хотелось, даже боли, предваряющей неизбежное воскрешение. В первые дни Чезаре самоубивался каждое утро, проверяя, не оставила ли его чудесная сила, обещанная ему Настоящим Князем Настоящего Мира в тот страшный день в овраге.

Сила его не оставляла, но всё-таки Отец Лжи обманул его!

Он задёрнул портьеру и позвонил в колокольчик. Трясущиеся от вечного ужаса слуги одели Князя-Кесаря в обычную чёрную рубаху, натянули узкие чёрные штаны, застегнули на все крючки багряный камзол, обули в старые разношенные кавалерийские сапоги, прицепили перевязь, на которой болталась бессмысленная и бесполезная шпага.

Спавший у порога Микелотто тотчас же вскочил, но Чезаре махнул рукой, и верный пёс покорно вернулся на место. Всё-таки основательно изувечили его в Великой Тартарии! И до того был не Аполлон, но теперь...

Он покинул замок, носивший некогда имя Святого Ангела, не воспользовавшись подземным ходом. Кого ему было бояться в этом городе ночных убийц и грабителей? Они сами разбегались, едва завидев в розовом лунном свете знакомую фигуру.

Скоро взойдёт солнце, и небо над Римом станет багровым. Трус, холуй и дурак Джанфранко да Чертальдо полагал, что угодит заказчику, сделав из Вечного Города некое подобие Града Подземного. Идиот! Настоящий ад должен быть в душах людей, а не вокруг!

Нет, всё-таки надо было уговорить Леонардо. Но мастер из Винчи тоже предал его, Чезаре, в час падения, а предательство в семействе Борджа не прощают. Хотя предатели, как известно, угодны Дьяволу.

Леонардо был настоящий мастер. Но ведь он, разумеется, сперва загоревшись масштабами и величием замысла, быстро бы охладел к новому заданию и стал изобретать какую-нибудь дальнобойную пушку... Беда с этими художниками! Каждый мнит себя Творцом, каждый дьявольски самолюбив, а дьявольское самолюбие нынче — прерогатива его, Чезаре, и больше никого.

И эта его нелепая форма для швейцарской гвардии Ватикана... Шуты гороховые с алебардами, да и только.

Форму Чезаре менять не стал, но приказал заменить здоровенных и румяных швейцарских парней швейцарскими же кретинами, зобатыми и пучеглазыми. И тех, и других альпийские края рождали в изобилии. Так смешнее. Он даже изволил хохотнуть, когда впервые увидел свою новую охрану.

Но больше он не смеялся, хотя полагалось бы ему по чину то и дело разражаться сатанинским хохотом.

Прежние попы утверждали, что Тот, Другой, тоже никогда не смеялся. Но кто теперь вспомнит Другого? Нету Его и никогда не было.

Зловоние, исходившее из Собора Папы, разносилось по всей громадной площади. Кретинов, охранявших вход в Собор, приходилось то и дело менять, чтобы не дохли, как крысы. Но и без них не обойтись. Со всей Европы собирались в урочные дни паломники, чтобы приложиться к мрамору гробницы Папы, Александра VI, Родриго Борха, Александра Предтечи, последнего понтифика, великого злодея, блудника, сребролюбца и отравителя, искренне считавшего себя наместником Божиим на земле. На Прежней земле. Настоящей.

Здоровья это паломникам не прибавляло, некоторые даже падали замертво, и смерть эта считалась почётной и желанной...

Гробница стояла на том месте, где полагалось быть алтарю. Мраморные фигуры по углам её щетинились рогами и вилами.

Надпись, высеченная на гробнице, гласила:

НА ВСЕ ВОПРОСЫ ОТВЕЧАЕТ ПАПА

Под мраморной крышкой что-то булькало, иногда из щелей вырывались клубы вонючего пара. В этом бульканье иные фанатики и вправду слышали ответы на свои дурацкие вопросы.

Себя Чезаре дураком не считал, ибо Князь Мира Сего находится по ту сторону ума и глупости. А вот поди ж ты — приходил сюда в какой-то нелепой надежде на ответ.

— Хорошо тебе, папа Родриго, — негромко сказал он, но голос тотчас усилился под куполом, расписанным картинами Страшного Суда. Только они и остались от фресок Микеланджело — остальное Джанфранко украсил своими ремесленническими перепевами мастера Буонаротти.

— Хорошо тебе, — продолжал Чезаре. — Лежишь, ничего не знаешь, не чувствуешь... Завидный удел! Прав был неистовый мастер: отрадней спать, отрадней камнем быть... Но ты и не камень теперь, а так, субстанция... Обманул ты меня, папа. Все меня обманули и предали. Ты обещал, что я наследую Землю, а я получил только жалкий её кусок, населённый либо злобными куклами, либо безмозглыми болванами...

Бульканье в гробнице усилилось.

— Что? Оправдываешься? — дрошипел Чезаре, и рука его привычно потянулась к шпаге. — А не ты ли присоветовал мне взять в помощники этого ублюдка Джанфранко? Он-де не уступает самому Леонардо! Уступает! Кишка тонка у него оказалась! А я-то уделил ему часть своего могущества! Он даже не смог зажечь созвездия на своём рукотворном небе! И тем самым обездолил толпу восхитительных шарлатанов, именующих себя астрологами! Он не смог толком населить отдалённые земли, которые я должен покорить! Он лишил меня всех сокровищ Нового Света! И я, по замыслу всезнающий и всеведущий, не знаю и не ведаю, чего мне ожидать от всех этих тартаров, басурманов, китайцев и жителей Индии... Моих лазутчиков там либо убивают, либо они возвращаются с какими-то совершенно вздорными донесениями. Мои воины то и дело терпят поражения от каких-то грязных дикарей. Правда, удаётся кое-чего добиться и в Великой Тартарии, но всё это длится так долго, мучительно долго...

Под мраморной крышкой что-то пискнуло.

— Терпеть и ждать? — вскинулся Чезаре. — Я-то надеялся в одно прекрасное утро проснуться демиургом, а пришлось стать всего лишь жалким баронишкой, владеющим кучкой разбойников, земледельцев и ремесленников. Да, владения мои не уступают владениям Карла Великого. Но и не превосходят же! Я даже не могу отыскать мерзавца Джанфранко! Когда он убедился, сколь убого и несовершенно наведённое им заклятье, он в страхе бежал куда-то на Восток, и следы его затерялись... Клянусь, я не тронул бы его и пальцем, если бы только он сумел воссоздать мир, равный прежнему. Я сам повёл бы каравеллы на открытие Нового Света! Я, правда, назначил награду за его голову, но ведь любую голову можно разговорить... Князь Мира Сего устало опустился на плиты пола.

— Но дело даже не в этом, — прошептал он. — Я ошибся в главном. Торопиться мне некуда, и я в конце концов покорю всех этих царей, султанов, мандаринов и раджей. Но нет мне в этом мире равного соперника, без которого жизнь теряет смысл. В мире, где всё дозволено, нет и не может быть Бога. А следовательно, нет ни богохульства, ни богоборчества... Даже Чёрную Мессу некому служить! Он обманул меня тогда, в смертный час, когда стрелы французских лучников вонзались в мою слабую плоть! Как раз именно он и почувствовал во мне соперника, и выбросил за пределы прежнего мира, запер в этом адском зверинце! И теперь не у кого спросить мне совета!

В гробнице прохлюпало в том смысле, что ещё, мол, не вечер, а совсем наоборот.

— Хорошо тебе, папа! — напоследок повторил Чезаре. — А я-то зачем остался жить на свете да мучиться!

В этот миг лучи багрового света хлынули в Собор.

ГЛАВА 18

...Как ни странно, но средство, применённое бабками к слабосильному младенцу Липунюшке, оказалось действенным. Даже чересчур.

Липунюшка у себя в каравае прогрелся и окреп настолько, что выпростал из хлебной мякоти ручки и ножки, проковырял дырочки для глаз, поглядел на белый свет. Белый свет ему настолько понравился, что Липунюшка соскочил с подоконника и побежал по улице.

К счастью или к несчастью, по дороге он не попался на глаза ни богодулу, ни нищеброду, так что зря их царские прихвостни запытали. Прочие же люди глазели на бегущий хлеб и приговаривали: чего только спьяну не примерещится!

Царевич благополучно добрался своим ходом до дремучего леса. Ножки у него быстро устали, он втянул их назад, и, после нескольких неудачных попыток, весело покатился по тропинке.

Вопреки сказке, ему не пришлось отвлекать зайца, волка и медведя звонкой песенкой, да он и не сумел бы её спеть.

Бедные звери попросту в ужасе бежали от непонятного создания.

С лисой, правда, так не вышло.

Лиса была старая, опытная, голодная. Она живо обгрызла хлеб и с удивлением воззрилась на полученного младенца. Липунюшка Патифоныч её нисколько не убоялся и погладил по рыжей спинке. Потом, на эту же спинку опираясь, пошёл за лисой в её нору.

Учёные утверждают, что ребёнок, воспитанный дикими зверями, зверем же и становится, и среди людей жить ему будет несносно. Много они знают! Конечно, волки там. или медведи, или даже премудрые слоны не могут научить ребёнка жизни по людским понятиям.

А лисы — другое дело. Недаром в далёком Катае про них сложено немало легенд. Тамошние лисы запросто могут прикинуться неслыханными красавицами, чтобы изводить учёных студентов, или наоборот — учёными студентами для изведения красавиц.

Катайцы зовут их лисами-оборотнями, и неверно зовут, поскольку лисы людьми не оборачиваются, а только лишь прикидываются. Владеют эти существа особым прикидом.

Ерусланские же лисы не умеют прикинуться учёными студентами — это в Еруслании не всякий человек-то может. Но кое-что умеют.

И этого вполне достаточно для плодотворного сотрудничества с человеческими детёнышами.

Лисье молоко много полезней и питательней материнского. Скоро Липунюшка стал отрабатывать кормёжку для своей новой семьи. Конечно, лес полон опасностей, но зато уж тут никакая падучая в сочетании со свайкой ему не грозила.

Липунюшка выходил к деревне, выбирал с краю избу побогаче, сажал дворового пса на цепь (ведь собаки детей не трогают), потом укладывался на крыльцо и начинал жалобно, с переливами, орать.

Сердобольная поселянка открывала дверь, восклицала «Охти нам!», брала младенца на руки и гащила в дом.

В доме самоподкидыш разражался таким жутким рёвом, что немедленно будил всю семью. Спросонья все затыкали уши и не могли потому услышать переполоха, царящего в курятнике. А рыжие и хвостатые родственники Липунюшки возвращались в лес, отягощенные богатой добычей.

Не промах был и сам Липунюшка. Он, конечно, выбирал хозяев богатых, малодетных или бездетных вовсе. Бездетные счастливцы весь день возились с капризкой, тетёшкали его, совали в ротик ярмарочные сладости, пеленали мягкой тканью.

Липунюшка без устали орал, надёжно перекрывая заполошный лай дворового стража. Потом хозяева сами себя корили, что позабыли спустить собаку на ночь.

Под вечер маленький злодей утихал, и его измученные усыновители пластом падали на скамьи да лежанки. Они и не чуяли, что подкидыш вылезает из колыбельки, подвешенной к потолку.

В течение дня он не только орал, но и зорко смотрел, что и где в избе плохо лежит. Потом собирал всё приглянувшееся, в том числе и деньги, заворачивал чужое добро в пелёнку и с узлом на плече покидал гостеприимный кров.

Если же дворовый пёс попадался подозрительный, ребёночку приходилось прикидываться лисом — и скорость больше, и привычней рыжему собак со следу сбивать. Узел при этом он не выпускал из зубов.

Ворованное мальчонка тащил не в нору. Лисам несъедобные вещи ни к чему.

Узел он приволакивал в некую лесную избушку на столбах. Туда ни одна тропинка не вела.

В избушке жила старая ведьма Синтетюриха. Она жила там давно — с тех самых пор, как из Ватикании просочилась в Ерусланию зверская мода охотиться на ведьм.

Чаще всего ведьмами объявляли красивых одиноких женщин. Как и в Европе, как и в Британии.

Синтетюриха же была не только красивой и одинокой, но к тому же ещё и учёной. И не простого роду была Синтетюриха. Многое она знала и умела. Только своё настоящее имя словно бы забыла, чтобы случайно не проболтаться заплутавшему доброму молодцу. Заплутавших добрых молодцев она кормила, поила и спать с собой укладывала. А вот есть она их не ела, это неправда! И не каталась, не валялась, их мясца поевши! Клевета!

Просто всякий молодец, переночевав в её избе, ни на что другое уж более не годился. Его можно было на хлеб намазывать.

Добры молодцы хранили гробовое молчание об лесном ночлеге, чтобы не позориться перед людьми. Да они и не нашли бы нипочём обратного пути!

Кормилась ведьма приношениями лесных зверей, над которыми получила большую власть. От зверей же она узнавала, что там творится на белом свете. Узнала и про Липунюшку.

Красавицей она к тому времени быть перестала, но вот одиночества не избыла. Самые лютые зимы Липунюшка переживал не в норе, а в тёплой избе. Слушал сказки про добрых зверей и злых людей, узнавал тайны трав, ход Луны и Солнца.

А в тихую морозную ночь выходила старая ведьма на крыльцо, обращала сморщенное лицо вверх и причитывала:

— Где вы, где вы, ясны звёздочки? Вы почто людей оставили? На кого вы их покинули? Оттого люди озлобились и едят друг друга, поедом! Вы Вернитесь, путеводные, воротитесь, негасимые!

— А что такое ясны звёздочки, бабушка? — спрашивал мальчик.

Старуха не отвечала, только плакала.

Добрых молодцев она уже, понятно, не привечала, только глаза отводила, так что вместо избушки на столбах они видели или волчью стаю, или рассерженного медведя. А медвежья болезнь свойственна не только медведям, но и добрым молодцам. Не такие уж они молодцы. Ещё неизвестно, из-за кого эту болезнь величают медвежьей.

Зато уж летом нельзя было Липунюшку в избе удержать нипочём. Только сходили снега, он мчался из родной избушки к родной же норе — поиграть с молодыми лисятами, пособить по хозяйству лисице-кормилице, пограбить добрых людей. Рыжехвостое племя, его приютившее, а ныне им опекаемое, расплодилось невероятно.

Предусмотрительная Синтетюриха велела молодым лисьим парам уходить подальше, искать новых мест и угодий, чтобы разорительные куриные грабежи не навлекли на эти края облаву.

Липунюшка рос жестоким и хитрым: иначе в лесу не выживешь, а среди добрых людей — тем более. Ведьма всё время напоминала ему об этом.

Иногда она пела песни на незнакомом, но красивом языке. Липунюшка слов не понимал, а запоминал крепко. Особенно одну: «Нель мецио дель камин ди но.стра вита...»

Подкидыш вырос и окреп, он уже не мог прикидываться младенцем. Приходилось униженно проситься на ночлег. А прикидывался теперь он просто дурачком — это гораздо проще, чем лисом.

Однажды хозяева среди ночи проснулись, и незадачливому грабителю пришлось уносить ноги, большим трудом и явным чудом.

Тогда Синтетюриха стала давать ему в дорогу яд, именуемый непонятным словом «кантарелла». Чтобы сварить такой яд, нужна была живая свинья. Свинью пригнали знакомые волки, потеряв при этом в боях с волкодавами половину стаи, но рыкнуть на ведьму ни один не посмел.

Что бабка делала со свиньёй, Липунюшка не знал, только чушка при этом долго и отчаянно визжала.

Полученную отраву мнимый побирушка-побродяжка щедро и незаметно капал в посуду своих гостеприимцев, не забывая и про собачью плошку, Хозяева больше не просыпались среди ночи Не просыпались они и утром, даже в самую жаркую страду.

Слухи о странных семейных смертях поползли по округе. Но люди обычно виноватили грибки.

А слухи ползли, ползли и приползли куда следует...

...Этому доброму молодцу не удалось отвести глаза мнимыми волками, а настоящие серые на зов не отозвались — охотились далеко-далеко отсюда.

Да пришелец и сам походил на волка. Только зубы у него были кривые и жёлтые. Их бы прятать, а он вежливо оскалился в дверях:

— Бона сэра, синьора!

Синтетюриха ахнула — она узнала незваного гостя.

К счастью, он её не узнал. Да и не её он искал.

ГЛАВА 19

Древний греческий мудрец Зенон придумал много хитрых вопросов. За хитрость их заслуженно и метко прозвали апориями.

Апории про стрелу и про Ахилла с черепахой знают все. А одна так и не дошла до нас, подзатерялась в столетиях безмыслия и варварства.

Называлась она «парадокс близнецов» и говорила о том, что в тюрьме и на воле время течёт по-разному.

Некогда жили два брата-близнеца. Не то в Авлиде, не то в Херонее. Скорее всего именно в Херонее, потому что добрую землю Херонеей не назовут.

Один из братьев прогневал местного царя, и тот заточил беднягу в тюрьму, но почему-то не казнил. Забыл, наверное. Или забыл, за что посадил. Но не отпускать же парня, не терять же лицо!

Двадцать лет прошло. Царь правил, правил и помер. Помереть он, хвала Зевсу, не забыл.

Новый царь на радостях помиловал и освободил всех узников. Так делают все новые цари, даже не очень хорошие.

Освободился и наш бедолага. Куда ему было идти, как не к родному брату? Вот приходит бывший узник в свою деревню и говорит:

— Где тут живёт Демокрит?

— А на что тебе Демокрит? — спрашивают в ответ люди.

— Так я брат его — Гераклит. Или вы меня не узнали?

Да где же узнать! Стоит перед ними старый старик, седой, облысевший, морщинистый, ветром шатаемый. Кликнули Демокрита на всякий случай.

Приходит Демокрит — здоровенный цветущий мужик, чернобородый, густоволосый.

— Ты тоже не узнаешь меня, брат? Я же Гераклит!

Долго не мог его узнать Демокрит, а когда узнал, то горько заплакал.

Тут и поняли люди, что дни и годы в тюрьме текут очень медленно, а мчатся очень быстро. Год за два, а то и за три. Уж такой парадокс произошел в Херонее.

Потом обо всяком сомнительном случае стали в народе говорить: «Вот ведь херонея какая случилась!»

Потому-то, покуда Лука вёл неспешные беседы с доном Агилерой, узнавал многие удивительные вещи про окружающий мир и ещё более удивительные — про мир прежний, Настоящий, в окружающем мире происходили с великой поспешностью разнообразные события.

Тревожные вести приходили с рубежей Еруслании. Будто бы на далёкой окраине, в Буферных Землях, в замке гетмана Пришибейко, объявился пропавший царевич Липунюшка. Очевидцы клялись, что у самозванца налицо все признаки подлинного Жмуриковича — один глаз глядит на вас, а другой в Арзамас. Ко двору гетмана стали стекаться разнообразные бродяги, смутьяны и авантюристы. Да и в самой Еруслании мало кто был Доволен правлением Патифона Финадеича...

... — Так наконец я в странствиях своих добрался и до Еруслании, — продолжал свой рассказ лиценциат Агилера. — И везде — на постоялых дворах, на ярмарках, в грязных воровских притонах — я расспрашивал об одном: не видел, не встречал ли кто богомерзкого колдуна Джанфранко да Чертальдо. Мне казалось, да и сейчас кажется, что негодяй знает, как воротить мир к прежнему его состоянию. К тому времени я уже изрядно овладел наречием вашим — после языка ацтеков меня уже ничто не могло смутить.

Одного только я, к несчастью, не ведал — что Сесар Борха тоже разыскивает презренного Маэстро и что ватиканские агенты под видом нищих и богодулов наводняют вашу державу. Разумеется, меня приняли за одного из них и немедленно донесли! Я был схвачен, когда ночевал в стогу близ какой-то жалкой деревеньки. Но господь не попустил быть мне тут же повешену без суда. Видя мою великую учёность и благородную внешность, стражники доставили меня в столицу, и государь ваш соизволил допрашивать меня лично.

— А я вот его так ни разу и не видел, — признался Лука.

— Ты ничего не потерял, юноша. Слабый ум принцепса Ерусланского был не в силах понять ничего из моих речей о Новом Свете, о Прежнем Мире — в общем, обо всём том, что я тебе поведал со всей страстностью и убедительностью. А вот в то, что я могу предсказывать судьбу, он поверил очень охотно! Ведь я безошибочно рассказал дону Патифону о его прошлом. Правители вообще полагают, что могут существовать так называемые государственные тайны. Какой вздор! Да, каждый подданный в отдельности может их и не знать. Но зато все вместе знают всё! И всякий разумный человек в состоянии сложить мозаику из разрозненных кусков.

Тогда государь потребовал, чтобы я составил его гороскоп. Слова такого он, разумеется, не знал. И я, дабы обезопасить себя от его минутных капризов, прибегнул к обычному приёму всех придворных астрологов...

— То есть звездословов... — мечтательно сказал Радищев.

Притча об огоньках, сияющих в ночном небе, крепко запала в чувствительную его душу. Он даже попробовал сложить виршу: «Ночь тиха. В небесном поле ходит полная Луна... Но она там не одна! Круг неё светила бродят, хоры стройные заводят...» Но далеко ему было до друга Тиритомбы!

— Впервые в жизни пришлось мне составлять гороскоп лишь по движению Солнца и Луны... Признаюсь честно, мироздание бракодела Джанфранко устроено столь примитивно, что у всех людей, его населяющих, один гороскоп и, следовательно, одна судьба. А такого быть не может. Но меня это нисколько не волновало. Короче, я предсказал государю,

Скачать книгу
  • Стойте, братья, расскажу вам чудо,
  • О каком не слыхано ни разу:
  • Будто где-то в нашем Божьем мире,
  • За шесть дней Всевышним сотворенном
  • Есть иной – невидим он, неслышим,
  • Рядом он – а не дойти и за год,
  • Близко он – а пулей не дострелишь.
  • Населяют эту как бы землю
  • Как бы люди, нам во всём подобны.
  • Пьют, едят, работают, воюют,
  • Пляшут, плачут, пашут и воруют,
  • Меж собою делятся, как мы же —
  • Есть там франки, швабы и мадьяры,
  • Сербы и проклятые хорваты,
  • Русские братушки и татары,
  • Сарацины и моавитяне.
  • Есть у них и Рим – да ведь без Рима
  • Никакого мира не бывает.
  • Только христианские народы
  • Там не знают имени Христова.
  • А султан, владыка всех неверных,
  • Слыхом не слыхал про Магомета.
  • Видно, оттого у них на небе
  • Нету звёзд – лишь солнышко с луною
  • Правда, солнце ходит по-иному.
  • А луна ущерба там не знает.
  • (Вот вам, турки, чёртов полумесяц!)
  • И уж коли сыщется меж нами
  • Доблестный юнак, что пожелает
  • Самолично диво то увидеть,
  • Так трудна ему дорога ляжет:
  • Путь держать всегда от солнца вправо,
  • От луны же – влево непременно.
  • Без проводника крутись, как можешь!
  • А с меня за слово не взыщите,
  • Ложью попрекнуть и не пытайтесь:
  • Мне о том сам Боскович поведал,
  • А уж он-то знает всё на свете!
Мимица Обрадович из Вуковара

Глава 1

– Великая Тартария по всей своей совокупности разделяется на три части. В одной из них живут мунгалы, в другой – ниппонцы, в третьей – те племена, которые на их собственном языке называются ерусланцами, а на нашем – тартарами. Тартаров отделяет от ниппонцев река Данаида, а от мунгалов – Тигр и Евфрат. Самые храбрые из них мунгалы, так как они живут дальше всех других от Провинции с её культурной и просвещённой жизнью; кроме того, у них редко бывают купцы, особенно с теми вещами, которые влекут за собой изнеженность духа…

«Ну вот, – подумал молодой дворянин Лука Радищев. – Снова-заново. Дошли наконец до „Слова о полку Кесаревом, Кесаря Александровича“. Опять слушать эти позорные римские придумки – как нас Кесарь бил, а мы от него бегали. Хотя все знают, что всё было как раз наоборот. И нынче мы их бьём, и раньше били. И никакие мы не тартары и не мунгалы, не говоря уже об ниппонцах. Может, и народа такого нет – ниппонцы. Кто их видел? И рек таких нет, чтобы звались Тигр и Евфрат, а есть реки Потудань и Посюдань, и даже не реки, а одна река… Ох, напрасно меня батюшка в эту Церковно-Приходскую Академию отдал… Скорей бы уж Большая Перемена…»

Как видно, мысли Радищева попали как раз в ухо Тому, Кто Всегда Думает О Нас. Во всех многочисленных церквях стольного града Солнцедара ударили колокола, а флюгеры на их куполах разом повернулись в другую сторону.

– Большая Перемена! Большая Перемена! – тревожно загудели студенты. Лектор, отец Гордоний, побледнел, отшвырнул проклятую отныне и до следующей Большой Перемены книгу в дальний угол, достал из-под кафедры чёрную рясу, напялил её поверх светского кафтана, потом ещё раз нырнул под кафедру и обрёл там совсем другую книгу – не какие-нибудь там римские придумки, а «Повесть временного содержания» – исконную и подлинно ерусланскую летопись. Повесть носила такое название потому, что содержание её постоянно менялось по требованию очередного государя.

Студенты, которым от этого часа и до следующей Большой Перемены надлежало именоваться учениками, терпеливо наблюдали за делами отца Гордония. Многие из них учились тут чуть не по десятку лет и пережили не одну Большую Перемену вполне благополучно, поскольку всё ещё числились в недорослях.

Отец Гордоний самым тщательным образом приклеил полагающуюся по его нынешнему чину наставника бороду, потом усы. Усы были чёрные, а борода – рыжая. Но смеяться никто не стал: ужо ГЛАВА Академии, отец Мортирий, с него спросит за путаницу!

– Итак, на котором месте мы остановились? – как ни в чём не бывало спросил отец Гордоний и раскрыл «Повесть» на первой странице. – Отроки! Друзья мои! Счастлив тот, кто знает буквы, которыми эта книга написана; ещё счастливее тот, кто их складывать может; счастливее же всех тот, кто умеет читать эту книгу. Из неё мы узнаем, откуда есть пошла земля Ерусланская…

«Поспать бы, – зевнул про себя Лука. – Перемена-то Перемена, а всё одно да-потому… И когда это кончится? И почему, как ни назови нашу землю – хоть Великая Тартария, хоть Гиперборея, хоть Многоборье, хоть Поскония, хоть город Глупов, хоть город Градов, – всяк в ней без труда узнает Ерусланию? Это просто чудо какое-то… Вон аглицкий сэр Томас Мор, так тот даже „Московией“ нас навеличил и черты идеального государства той Московии придал…»

– …Земля наша велика и обильна, а ни наряда, ни ордера на неё нет! Всех живых князей мы уже перепробовали, осталось к усопшим обратиться. И обратились. И вот восстали из глуби земной три брата, три весёлых мертвеца: Жмурик, Трупер и Синеуст. У каждого из братьев один глаз глядел на нас, а другой – в Арзамас. Это ли не знамение! От старшего и пошёл род царский, Жмуриковичами именуемый…

Между прочим, и сам юный Лука Радищев был маленько Жмурикович, но род их захирел, глаза смотрели как положено, и злобные соседи хихикали над Радищевыми: «Были в гербе три тетери, и те улетели!»

Лука с тоской вспомнил старика-отца – вот он, высохший, облысевший, но всё ещё по-военному стройный, идёт по аллее захудалого их поместья – положить букетик первых сизых подснежников на могилку маменьки, а совсем юный ещё Лука едва за ним, за строевым его шагом, поспевает.

Папенька роняет слезу на серый гранит плиты и в который раз говорит сыну:

– Мир наш, Лука, сходен с толстой премудрою книгою в дорогом переплёте. Но из книги этой вырвано множество страниц – возможно, самых важных и всеобъясняющих. И долг всякого истинно благородного человека – искать эти страницы, хотя бы понадобилось для этого потратить ему всю жизнь и обойти всю землю…

– Я обойду, папенька, я найду, – торопливо обещает Лука. – Хотите, я поклянусь хоть памятью маменькиной, хоть Тем, Кто Всегда Думает О Нас…

– Не надо! – ответствует отец. – Ибо сказано: «А Я вам говорю, не клянитесь вовсе…» Как же там дальше? О, проклятье! Лучше уж вовсе ничего не помнить, чем так… По обрывкам строк…

– Всё равно обойду всю землю! – упрямо говорит Лука.

Оттого-то и попробовал юный дворянин в своё время сбежать и сделаться вольным мореплавателем. Сбежать-то сбежал, а на корабль его не взяли, потому что в морском деле соображать надо. На первый вопрос капитана: «Вы, матросы-моряки, где же ваши снасти?» он ответил бойко и даже блестяще, а вот показать, где среди этих снастей находится ёксель-моксель, так и не сумел. На этот вопрос не всякий боцман может ответить. Так и не достиг парень высшего флотского звания «Моряк, красивый сам собою». Вот и приходится теперь полировать лавку, и конца этому не видно, поскольку ни один курс не удаётся завершить из-за этих вот Больших Перемен, которые нынче становятся всё чаше и чаще…

Радищев вздохнул и произнёс про себя Единую и Единственную Молитву:

«О Ты, Кто Всегда Думает О Нас, подумай как следует!»

Не помогло.

Данила оглядел учебное зало. Ученики, недавние студенты, зевали в открытую, иные и спали. Куприян Волобуев даже похрапывал. Арап Тиритомба переводил с разрешенной покуда латыни басню великого Батилла «Енот и Блудница», шевеля губами и ехидно улыбаясь – видно, переклад ему удавался. Неразлучные братушки Редко Редич и Хворимир Супница на последней лавке, неведомо почему именуемой «Камчатка», играли в кости. Гордые шляхтичи Яцек Тремба и Недослав Недашковский с помощью зеркальца любовались своими усами, хотя усишки-то были так себе. Мечтатель-хохол Грыцько Половынка бессмысленно разглядывал висящее на стене изображение Папы-Богородца: величественный старец со вселенской тоской во взоре держал на руках маленького Цезаря-Сына, а Внук Святой в виде белой и мохнатой летучей мыши осенял их своими крылами. Картину нарочно подвешивали повыше – иначе лихие ученики-студенты непременно подписывали и подрисовывали углем, как и чем именно должен Богородец кормить своего божественного младенца. Но тут прибежали школьные служки и с помощью длинной палки с крюком картину сняли и уволокли с глаз подальше – до следующей Большой Перемены, когда они снова станут студентами, а флюгарки на куполах церковных повернутся в сторону Рима.

На учёбу в Церковно-Приходскую Академию принимали без различия племён – лишь бы присягнули Единой Ерусланской Анакефальной Церкви и отреклись от Рима. Шляхтичи уже сколько раз отрекались, а всё равно тайком молились по-своему в кельях, а когда после Большой Перемены назначался Левый Галс, то и открыто, ввиду временной свободы. Но сейчас-то начался Правый Галс…

– Радищев! К тебе обращаюсь! Третий раз уже! – рявкнул отец Гордоний.

Лука вскочил и стряхнул полудрёму.

– Я!

– Шомпол от ружья! Что сказал великий Жмурик братьям своим, требующим от него доли собственной в земле Ерусланской?

– Э… О… А! Вспомнил! Он сказал: «Это моё! А и то моё же! И то! И то! И даже вон то – всё равно моё!» И пошли Трупер и Синеуст от него, плача и не утирая слёз и возгрей из носу…

– Верно… Скользкий ты, Радищев, никак тебя не поймаешь… Волобуев! Волобуев!

– Я!

– Древко от копья! Куда пошли плачущие братья Жмуриковы?

– Дык… Дык… Известно куда!

И спросонья сказал куда именно.

– Вот полста горячих тебе! – обрадовался отец Гордоний. – Чтобы помнил! А пошли они в тратторию… тьфу ты! В кружало они пошли пьянственное, что возвёл им на утешение милостивый старший брат, и обрели там веселие великое…

Тут на ученика Луку накатило – совсем как в тот раз, когда он наладился было в мореплаватели.

Нет, ещё сильней накатило – он ведь постарше стал.

– Довольно! – вскричал он могучим басом. – Так мы здесь всю юность свою невозвратную проведём! Братья Жмуриковы уж на что в сырой земле протрезвели, и те туда пошли, а нам и подавно пора! В кружало, друзья!

И поднялся тут студенческий бунт, непременный спутник всякой Большой Перемены.

Напрасно отец Гордоний увещевал бунтовщиков и хватал их за полы форменных синих кафтанов. Полетели в него перья и чернильницы, украсились мгновенно стены зала хулительными надписями и запрещёнными знаками. Куприян Волобуев лавку сломал, неразлучники Редко Редич и Хворимир Супница затянули бунташную майскую песню, Яцек Тремба всех рубил воображаемой саблей, а мелочь пузатая старалась не отстать от старших товарищей.

Ближайшее заведение и старейшее в столице именовалось, конечно, «Два весёлых мертвеца», потому что Жмурик в своё время за братьями не последовал, страшась потерять по пьянке только что завоёванный царский престол.

Глава 2

Народы мира – что дети малые. По отдельности вроде все соображают, а как обретут национальное самосознание, всякая рассудительность из них улетучивается – так много места это сознание занимает.

Любому ребёнку непременно хочется прибавить себе лет, чтобы побыстрее вырасти. Он то отцову шапку напялит, то в батюшкины сапоги по самые уши залезет, то папины награды на грудь нацепит.

То же самое и народ: всякий норовит свою древность доказать перед другими.

Ну, со временем-то это проходит.

Когда объявили весёлого мертвеца Жмурика царём, он сразу же начал строить свою древнюю столицу Солнцедар.

Возведена она была в неслыханные сроки – за один день и одну бедственную ночь.

Правда, после длительной подготовки.

Сперва собрали всех, какие были в Еруслании, гончаров – даже тех, что умели только свистульки детские лепить.

Землепашцам приказали снести и свезти в будущую столицу все дрова, что на зиму заготовили.

Остальным приказали глину копать, благо было её много – и белой, и бурой, и синей, и всякой.

Гончары понимали всю зряшность задуманного, но царской воле перечить не смели.

Землепашцы тоже знали, что зимой придётся в кулак свистеть, но поленницы свои разорили.

Кое-как, используя ивовые прутья для устойчивости, слепили и царский дворец, и тюремную башню, и храмы, и гостиные дворы – жильё для людей только не успели.

А потом обложили всё это изнутри и снаружи дровами и подожгли. Дрова горели всю ночь.

Столица получилась такая древняя, что казалась много старше самой матери сырой земли. Во всяком случае – возведённой ешё до сотворения человека, это уж точно. Никто теперь не посмеет назвать ерусланцев молодым народом.

Для верности на городских воротах вывели надпись:

ПУТНИК, ЧИТАЮЩИЙ ЭТИ ЗНАКИ!

ЗНАЙ, ЧТО НАЧЕРТАНЫ ОНИ

ДЕСЯТЬ ТЫСЯЧ ЛЕТ НАЗАД,

И НИ ДНЁМ РАНЬШЕ!

Иноземцев это впечатляло. Руины Солнцедара даже объявили одним из семи чудес света.

Правда, жить там не было никакой возможности. Ну, потом-то кое-как устроились. В царском дворце принимали иностранных послов – уж больно приятно было смотреть, как они, согнувшись в три погибели, пытаются пролезть в тронную залу. Да ешё тюремная башня использовалась по назначению.

Когда царя Жмурика наконец-то прихлопнуло куском рухнувшей дворцовой стены, его похоронили не в обычной могиле и не в каменном склепе, а в огромной яме, которая осталась после добычи глины. И завалили гроб не землёй, а тяжёлыми камнями, чтобы никогда больше не вылез весёлый мертвец. Для верности туда же кинули и братцев Трупера и Синеуста. Всё-таки ерусланцы малость повзрослели.

Детей же у Жмурика, даром что мертвец, было великое множество, так что династия основалась.

Одно плохо – не было в Еруслании настоящей веры. «Повесть временного содержания» злостно умалчивала о том, откуда взялись ерусланцы в здешних местах и чем занимались раньше, до призыва мёртвых князей.

Но люди-то кое-что помнили. Не всё, к сожалению, но кое-что. Помнили, как долгие годы скитались они по тёмному лесу в блаженном беспамятстве и бездумье. А может, и не годы – время-то считать вовсе не умели. Что было причиной ухода в лес, каждый толковал по-своему. То ли степняки бешеным набегом загнали туда народ, то ли мор какой нашёл на страну. Да и не поощрялись такие воспоминания, а учёные люди утверждали, что тёмный лес – это всего лишь символ и аллегория проклятого язычества, которое уже давным-давно отвергли.

Язычество отвергли, а истинную веру забыли. Помнили, как надо возводить церкви и соборы, а что рисовать на стенах и потолках, не знали. Помнили, как отливать звонкие, на весь мир, колокола, а в какое время следует звонить, сказать затруднялись. Помнили, как складываются затейливые купола, а чем их венчать, не ведали. Помнили, как надлежит одеваться особам священного сана, а как вести службу – увы. Выбрали священников из самых долгобородых, а они всё никак не могли между собой выбрать главного: время от времени кто-нибудь из них объявлял себя Владыкою, но его быстро посрамляли за незнание службы (как будто сами-то знали!) и выгоняли вон, норовя при этом повредить бороду. Потому-то проклятые ватиканцы-еретики и обозвали Ерусланскую Церковь Анакефальной, сиречь безголовой.

Ходили, правда, слухи, что должны непременно явиться учителя из Царьграда со всеми богослужебными книгами, утварью и божественными изображениями, что иконами зовутся. Но учителя всё не шли и не шли, да и на месте, где по всем соображениям должен был находиться Царьград, торчал, как чирей посередь ягодицы, город Истанбул – самая что ни есть басурманская столица, откуда ничего хорошего ждать не приходилось.

Конечно, Великое Беспамятство коснулось не одних ерусланцев, а всего мира. Но в Риме, на счастье фрязинам и другим немцам, Папа-Богородец Александр взял и под руководством Внука Святого нечувствительно родил сына Цезаря, Спасителя-Искупителя, Господа Живого.

Втроём-то дело у них пошло бойко: живо появилась священная книга «Хочу всё знать», где в самой простой и доступной форме жили ответы на все вопросы. Весьма кстати приспело и книгопечатание.

А говорилось в той книге, что до Великого Беспамятства все народы пребывали в глупости и ереси, не понимая, зачем и для чего живут, строили какие-то бессмысленные сооружения, поклонялись Нечистому в виде голубя, мня его священной Птицей Мира. Но какая, скажите, птица гадит больше и чаще голубя, причём норовит попасть человеку на голову? Разве что чайка. Но та хотя бы предупреждает людей противным криком (звуки печали и тоски всегда односложны и пронзительны), а коварный голубь воркует-воркует умиротворительно, а потом раз – и беги полоскать волосню, замывать птичье дерьмо с шапки или кафтана.

Но здесь придётся рассказ наш о верах ложных и истинных прервать, поскольку вырвавшиеся на волю студенты сильно торопятся выпить, а уж это такое дело, что святее не бывает.

Глава 3

В «Два весёлых мертвеца» компанию не пустили за прежние долги.

Кружало, приютившее юношей из Академии, называлось «У семи нянек Джона Сильвера», и на вывеске его изображена была небритая харя морского разбойника с перевязанным левым глазом, хотя у настоящего Сильвера, как известно, отсутствовала только одна нога. Вывеску эту не трогали и во время Правого Галса, поскольку англичан считали если не единоверцами, то почти союзниками, особенно при последнем государе. С островитянами, не пошедшими на поклон к Ватикану, охотно и широко торговали мёдом, салом, лесом, пенькой и телогрейками. Последние пользовались на Туманном Острове особенным спросом.

По причине охоты на ведьм (перенятой, кстати, у Рима) добросовестные сыны Альбиона пережгли на золу почти всех красавиц, оставив на развод таких уж крокодилий, зачинать детей с которыми возможно было, лишь накинув на лицо жены или подруги телогрейку. (Вообще всякому чувствительному человеку при виде дщери Альбиона остро и жгуче первым делом хочется задать ей овса.) Никакой другой вид одежды для щепетильного Лондона почему-то не годился, а ерусланские телогрейки-стёганки были в самый раз.

– Здравствуй многие веки, Ванька Серебряный! – шутовски поклонились студенты вывеске и, галдя, вошли в кружало.

По воле нынешнего государя Патифона Финадеича всем было велено искренне увлечься морским делом (недаром и Лука-то наш бегал в матросы), поэтому питейное заведение украсили и обставили соответственно: на стойке целовальника (почему хозяина кружала так называют, тоже забыли и не знали, что именно он должен целовать и кому) водружён был громадный корабельный штурвал, по стенкам развешаны разные водяные диковины. В виде чучел, вестимо. Был тут и Морской Волк, и Морская Душа – всегда молодая, и смертоносная Морская Пехота, и рыба – двуручная пила, и рыба-клюшка, и рыба-пчела, и даже настоящая русалка-кригсмарина, вооружённая медной пушечкой.

И корабельный колокол висел над головой целовальника – тот начинал бить в него, если среди посетителей затевался мордобой. Столы и скамьи в кружале были намертво привинчены к полу, как положено на корабле на случай шторма, поэтому драться приходилось склянками из-под рома и джина (так здесь именовали любой напиток). Отсюда и пошло выражение «бить склянки».

В знак же того, что ерусланцы в морском деле отнюдь не новички, а наоборот, его основоположники, висела на самом видном месте источенная червями кормовая доска от древнего корабля. На доске какой-то давным-давно сгинувший мореплаватель начертал бронзовым кинжалом вирши, и просвещённые посетители кружала вирши сии сумели даже прочесть:

Плыли аргонавты,

Вёслами гребли.

Сциллу и Харибду

Последняя строчка переводу никак не поддавалась, поэтому местные знатоки подписали рядом с ней множество своих толкований:

…В сердце сберегли!

…Приближали как могли!.

…Сиренам предпочли!.

…В дар царю везли!

…В ступе истолкли!

…В жертву обрекли!

…Видели вдали!

…Умело обошли!

…В тесте запекли!

…Розгами секли!

…Заживо сожгли!

…К слову приплели!

…Беспечно не учли!

…Люлюшеньки люли!

Тут, правда, кончилась стенка и начался пол, сиречь палуба, а ползать по грязным доскам, разбирая чужие каракули, – последнее дело.

Весёлая компания уместилась за любимым столом, только панам осталось с краешку одно место, но Яцек Тремба с удовольствием уселся на колени Недашковскому. С девками им не везло, а друг с дружкою – вполне. На это смотрели сквозь пальцы: что взять с еретиков.

Зато сильно везло с девками Луке нашему Радищеву. Больше всего на свете любил красавец-дворянин две вещи: девок и свободу, да всё никак не мог между ними выбрать, не решался, отчего и прослыл (до нынешнего дня, как мы увидим) скромником и тихоней.

Вообще-то в кружале «У семи нянек», в подражание морским порядкам, девок никаких не было. Поэтому после гульбы те, кто в состоянии был ещё передвигаться, ковыляли в другое заведение, к матушке Венерее. Но оттуда студентов, как правило, выносили на пинках, потому что являлись они туда уже без денег, а кое-кто и без штанов. Исключение делалось только для красавца Луки и арапа Тиритомбы.

Но Лука, взойдя в светёлку избранной им девки, немедленно начинал томиться и мечтать о свободе, доходя до почти крамольных речей. Мечтами этими он делился с подругой и мирно засыпал под свои же речи и девкин храп. Арап же Тиритомба был куда как хитрее: прочитав для порядку свежую виршу, он, дико вращая глазами, бросался в амурное сражение, победоносно длившееся до самого утра.

…Платил за всех, как обычно, Лука. Деньги ему папенька посылал, сколько мог, а мог он немного: принадлежащая Радищевым деревенька Кучердаевка была захудалой, земля – супесчаной, немец-управляющий – вороватым. Но молодой дворянин и в городе никакой работой не гнушался – дрова по дворам колол, возы на базаре разгружал, колодцы копал. Так он чувствовал себя ближе к народу, о свободе которого постоянно думал. А ещё он думал о той, что составила бы для него идеал для обожания.

Целовальник по прозвищу Морган (моргал он непрерывно, но следил за всем строго) со вздохом потряс на ладони жалкие медяки, нехотя велел подать на стол пару скляниц – одну с ромом, другую с джином. Почувствовать разницу между этими двумя напитками можно было только великому знатоку.

– Первая чарка – за батюшку-царя Патифона Финадеича! – хором воскликнули паны-ляхи: во время Восточного Галса они становились патриотами тошней любого ерусланца.

…Покуда морской напиток, выгнанный из гороховой браги, льётся в молодые и голодные желудки, стоит сказать несколько слов и про Патифона Финадеича и объяснить, откуда взялись Галсы.

Молодой царевич Патифон, рано осиротев (не без помощи нескольких верных друзей), возмечтал сделать Еруслань великой морской державой на гишпанский либо аглицкий манер. Нарядившись простым Великим князем, он поехал в город Бристоль, но не доплыл туда по причине лютой морской болезни и вынужден был остаться на континенте. Тогда он накупил на все деньги книг по морскому вопросу, воротился домой и начал их изучать.

Познав корабельное дело, солнечную и лунную навигацию и основы каботажного плавания, он. решил перейти к делу, прокопав до ближайшего моря канал, чтобы Солнцедар стал портом ста пятнадцати морей. Тем более что половина работы была уже сделана: глиняный карьер, вырытый ещё во времена Жмурика-Строителя, был сам по себе уже вполне готовой гаванью. Могила предка при этом должна была уйти под воду.

Бояре ворчали, что Еруслань не потянет столь дерзкий замысел: не хватит ни сил, ни людей. Не лучше ли жить, говорили они, как пустынные арапские владыки – лошадей заменить верблюдами (верблюда же недаром зовут кораблём пустыни), устремиться на Восток, навсегда отвернувшись от западных еретиков. Церковь поддерживала это дело, но с оговоркой: чур, не обасурманиться бы.

Надев на себя костюм аглицкого морского капитана, Патифон Финадеич вышел из дворца и широким шагом двинулся в сторону карьера, помавая в воздухе тяжёлой капитанской тростью. При малом росте ноги у государя росли, казалось, от ушей, поэтому бояре за ним еле поспевали.

На беду, день, избранный царём для закладки порта (он уже и название придумал – Патифон-Харбор), пришёлся на пятницу, и накануне, естественно, прошёл обильный дождичек – как полагалось по календарю.

Глина размокла, и в ней безвозвратно застрял роскошный капитанский левый ботфорт. Это произошло как раз в тот миг, когда царь изящным движением трости стряхивал с него воображаемую морскую пену.

Второй ботфорт удалось спасти – бояре оттащили Патифона к сухому месту, где он, как цапля болотная, унизительно стоял на одной ноге, покуда слуги не принесли ему из дворца валенок, укреплённый кожаной калошей. Капитанские сапоги с отворотами были единственными в Еруслании.

Бояре сразу же загалдели, что потеря ботфорта – плохая примета, что не видать нам моря, как своих ушей, что лучше бы государь сразу их послушал и мечту свою вовремя похерил…

Но великие люди потому и великие, что никогда не херят своих мечт.

Сперва государь распалился царственным гневом и велел боярам тесать острые колы, чтобы потом добровольно на них усесться. Слуги тут же притащили нетолстые брёвнышки и топорики для их заострения. Бояре, кряхтя, принялись тесать концы брёвнышек, но начали внезапно поглядывать друг на дружку и на царя так уж нехорошо, так уж скверно подмигивать, что на Патифона Финадеича, стоявшего в непарной обуви, снизошло озарение. С перепугу, понятное дело.

– Стойте, соратники! – воскликнул он. – Сие есть великий омен судьбы, сиречь предзнаменование! Путь наш лежит не на Запад, куда указывает ботфорт, но и не на Восток, куда устремлён валенок. Путь у нас будет свой, и торить его мы станем как раз посередине, промежду ботфортом и валенком!

Бояре прикинули, что располагается у государя промежду ботфортом и валенком, и глубоко призадумались. Царь нередко посылал их в указанном направлении, но то было лишь в иносказательном смысле…

– Государство наше суть могучий корабль в океане мировой истории, – горячо продолжал Патифон Финадеич. Личико его раскраснелось, усики встопорщились, голосок зазвенел: – А я – кораблю тому капитан. Но хороший капитан не ждёт попутного ветра. Он приказывает идти то левым, то правым галсом. То западным, то восточным. И доводит судно в гавань своей мечты. А по-простому – будем мы склоняться то к ватиканам-еретиканам, то к безбожным басурманам, сохраняя при том свой путь и свою веру…

– Хитро! – восхитились бояре, кивая бородами. Так и стали жить, метаясь из стороны в сторону. При Левом Галсе государь начинал привечать ватиканских легатов, посылал подарки Римскому Кесарю, допускал изучение еретических книг, чем Ватикан широко пользовался. Жёнам ерусланским не только дозволяли останавливать коней на скаку, но и управлять повозками. А посланников султана Абдул-Семита держали в чёрном теле и прикрывали торговлю с Азией. Бояр при этом насильственно брили.

Во время Правого Галса бороды у бояр насильственно же отращивали, в чёрное тело перемещали уже западных послов, заламывали неслыханные пошлины на европейских таможнях, соскребали со стен наклеенные гравюры с изображением Богородца, не рисковали щеголять заморскими словечками, носили шальвары, чаще обычного лупили жён, кутавшихся уже не в валансьенские кружева, но в пёстрые персидские шали. Вожжи у жён, разумеется, отбирали.

Но между первой и второй чаркой не принято делать длительной паузы, поэтому арап Тиритомба предложил выпить за торжество разума. Каким образом разум может восторжествовать в тяжёлых условиях кружала, никто не знал, но здравицу поддержали.

Не успела ещё жгучая влага ударить по молодым мозгам, как дверь в кружало отворилась и вошёл монах-богодул с большой гремящей кружкой с надписью «На поиски бога истинного».

Да, помнили ведь ерусланцы, что должны быть помимо церквей и монастыри с раздельным общежитием, но вот что должны были делать их обитатели и обитательницы, никто не знал. А чтобы не бездельничали отрёкшиеся от мирской жизни, их посылали в бесконечное странствие – бога искать. Потому и звали их в народе богоискателями, или, проще, богодулами.

– Стяжание церковное есть стяжание божье! – провозгласил богодул первым делом (вот уж об этом Ерусланская церковь крепко помнила).

Все замолчали, уныло поставив чарки на место. Встретить богодула было дурной приметой – будет ныть, покуда последние деньги не вытянет.

Монах занялся своим привычным делом – пошёл по кружалу, заглядывая под столы и лавки, ловко запускал свою тощую лапку в такие же тощие кошели посетителей, обшаривал карманы.

– Тут несть, – пожаловался он и горестно затряс бородёнкой. Потом пошёл к хозяину, но тот грудью пал на денежный ящик и подсунул богодулу склянку с ромом. Богодул единым духом выдул ром (оттого-то и прозвали их братию богодулами), вытряхнул последние капли на пол и даже рукой в донышко поколотил.

– И тут несть, – вздохнул монах и направился на кухню.

Там что-то загремело, зазвенело, раздался возмущённый вопль кухаря:

– Да откуда же он в квашне-то возьмётся?

– А отчего же тогда тесто пузырится? – возразил дотошный монах. – Кто пузыри пускает?

Потом было слышно, как забрякали в кружке монеты – кухарь предпочёл откупиться, чтобы не допустить разорения своего хозяйства.

Монах вышел из кухни, обгладывая куриную ногу.

– Без бога живёте, – традиционно упрекнул он всех собравшихся и направился было к выходу, но хозяин ухватил его за рукав рясы.

– Ты бы хоть совесть поимел, – сказал Морган и заморгал ещё чаще обычного. – За выпитое, за съеденное, за выпрошенное. Взял бы да помолился за усопших наших…

Бога в Еруслании пока не нашли, а вот чертей – сколько хочешь. Потому что если кто в чертей не верит, тот и бога сроду не найдёт.

Да и как не верить в чертей? Кто же тогда людям пакостит, хорошей жизни не даёт? Тем более что чертей этих, нечистых диаволов, многие даже видели самолично, на столе, можно сказать, ловили, с тела обирали, а вот до бога никто ещё не допивался.

И, понятное дело, после смерти люди непременно шли к чертям, причём ко всем сразу.

Людям жалко было своих близких, угодивших в пекло. Вот они и просили попов и монахов молиться за них. А поскольку правильно молиться никто не умел, то и молитвы были самодельные. Вот когда обретут странники в чёрных рясах правильного бога, тогда и молитвы будут правильные.

Ром, видать, растрогал монаха, и он затянул нараспев:

– Черти вы черти, черти полосатые, волосатые, бесы хохлатые, хамоватые, демоны чреватые, щербатые, диаволы сохатые, мохнатые, сатаны рогатые, суковатые, вы помилуйте усопших наших, не тычьте в них вилами, ножами, когтями, зонтами, каблуками, не терзайте клопами, шмелями, комарами, не рубите колунами, топорами, мечами, не цепляйте крюками, не режьте ломтями, не палите огоньками, не будьте палачами, погасите пламя под котлами, передохните, усните на многие годы, уплывите в глубокие воды, дайте себе роздыху-свободы… Ну, всё, – добавил он, словно бы прислушиваясь к незримой преисподней. – Вроде бы угомонились… До вечера… А вечерком я ещё разок забегу, на всю ноченьку их замолю…

Моргана от этих слов перекосило, а богодул, чуть заметно пошатываясь, уверенно попал в дверь и направился куда-то – или в богатый купеческий дом, или в другое питейное заведение…

Вдруг да обретёт искомое?

Глава 4

После такой молитвы студенты заметно приуныли, и даже призыв неугомонного Тиритомбы выпить во здравие всех милых дам не возымел действия: выпили не чокаясь, как на поминках.

Задумывались.

В Академии думать-то навряд ли научишься, а вот задумываться – это да. И то человеку польза.

Да тут ещё обнаружилось, что богодул оставил всю честную компанию без гроша.

– В долг не поверю, – поспешно заявил Морган. – Я на вас и так, почитай, разоряюсь. Оставите все деньги у девок, а потом и начинаете: Морган, Морган… А меня вовсе и не Морган зовут, Морганом меня только кличут, а от родителей я – Сенофонд Пятеримыч…

– Ну, Сенофонд Пятеримыч, ну, миленький… – застонали студенты.

– Не дождётесь, – сказал жестокий хозяин.

– Тогда придётся опять трясти панычей, – вздохнул тощий арап.

Ляхи, почуяв неладное, наладились бежать, но в них вцепился добрый десяток рук. Трясти, как всегда, пришлось силачу Луке. Он взял в каждый кулак по панычу, перевернул их кверху дном, отчего обнажились их короткие кривые ножки, затянутые в лиловые чулки.

– Кардиналами будут, – похвалил еретиков Лука и начал трясти.

Звенеть монеты где-то звенели, а сыпаться на пол не сыпались.

– Что за притча? – удивился Лука и хотел было поставить потрясённых панычей обратно на ноги, но Грьшько Половынка вовремя его остановил:

– Та воны гроши у роте завжды ховають! Бережись, шобы не сковталы!

– А, так вот почему они всё помалкивали! – возмутился такому коварству Лука и легонько столкнул Яцека и Недослава головами.

Потом ещё разок.

Потом посыпались и денежки, да не медные, а серебряные, с гордым профилем Кесаря-Искупителя.

Пристыженные панычи, угрюмо друг на друга поглядывая, вернулись на своё место, причём умудрились уместиться рядом.

– То ж не гроши, – проникновенно сказал Тремба. – То слёзы наши. То стипендия ватиканская…

– Ласковое теля двух свиноматок сосёт, – заметил арап Тиритомба.

– И не подавится, – добавил Хворимир Супница.

– Теперь и на закуску хватит! – воодушевился Куприян Волобуев.

Хватило и на закуску. Обрадованный Морган, самолично подавая на стол, ещё и оправдывался, что рыбный пирог не пышен: проклятый богодул не дал тесту подняться как следует.

И начали молодые люди поглощать ром, с джином смешанный, и заедать его пирогом, кидая Рыбьи кости в скупердяя-Моргана. Подумаешь тоже, Сенофонд Пятиримович какой нашёлся!

Панычи, рыдая, норовили наполнять себе чарки всклень и сильно частили, поскольку пили-то на свои кровные.

Разгорячённый и безудержный арап звонко запел крамольную латинскую песню – опять-таки им же переложенную на родной ерусланскии. Своего арапского он не помнил: Патифон Финадеич младенцем выиграл чёрного сироту у заморского шкипера в очко.

  • Пейте тут. пейте тут.
  • В радости и в горе.
  • В пекле рому не дадут —
  • Здесь мы выпьем море!
  • Юность быстро пролетит,
  • Заведётся простатит
  • И другие хвори…
  • И другие хвори…

В благополучии человек сам себя забывает. Но его быстро уняли – не тот нынче Галс, чтобы такие песни горланить. Затянули свою, местную, грустную, ан и та на крамолу под конец поворотила:

  • Над страной моей родною
  • Солнце всходит и заходит.
  • Я не знаю, что со мною.
  • Только что-то происходит.
  • Дайте волю остолопу —
  • В пропасть бросит он Эзопа.
  • Хоть похоже на Европу,
  • Только всё же не Европа.
  • Девки спорили на даче
  • О фасонах, не иначе —
  • Хоть похоже на Версаче.
  • Только всё же не Версаче.
  • Сразу станет сердцу больно,
  • Как подумаешь невольно:
  • Хоть похож возок на «Вольво»,
  • Только всё же он не «Вольво».
  • Светит месяц, но не греет,
  • Потому что не умеет.
  • Ну а если и умеет,
  • Так тепла для нас жалеет…
  • Скажешь слово в укоризну —
  • Превратится праздник в тризну.
  • Хоть похоже на Отчизну —
  • Только больше на Молчизну…

Последние слова пели шёпотом, потому что Морган, по слухам, был известный доносчик.

Верно сказал немецкий мудрец: «Звуки печали и тоски односложны и пронзительны»…

Вот и за столом стало печально и тоскливо. Ни ром, ни джин уже не радовали юные сердца, а лишь усугубляли мрачность.

И вдруг Лука Радищев, как допрежь, на занятиях, грохнул по столу кулаком так, что пробили все склянки.

– Я знаю, что делать! И знаю, кто виноват! И знаю, какой счёт предъявим мы человечеству! Никуда наша Еруслания таким образом не придёт, не видать ей светлой гавани! Не Галсами мы движемся, а стоим на одном месте раскорякою, с ноги на ногу переминаясь! Что вчера разрешалось – нынче запрещается. Что вчера запрещалось – нынче разрешается. Так самый светлый ум за самый острый разум зайдёт. Отупеем мы, как наставники наши, от такой жизни! Что нас ждёт, кроме прозябания?

– Так, пан Лука, так! – обрадовался Яцек Тремба. – Только под крылом мудрого Кесаря обретем мы и свободу подлинную, и знание истинное! Бежать надо в Рим, к Папиной гробнице устами приложиться, Кесарю поклониться, Внука Святого приобщиться!

– Шиш тебе! – вскричал Лука. – Чтобы Ватикан над нами взял власть, инквизицию свою учредил, словно нам своих палачей мало? Нет, не побежим мы никуда с родной земли, а уйдём в суровые тёмные леса и сделаемся там разбойниками! Только мы будем правильные разбойники, с благородными намерениями, народные мстители, угнетателей гонители, свободы Ерусланской родители!

Пьяный кто же в разбойники не готов? Не бывает таких людей. Хитрые панычи тотчас же подхватили:

– До лясу! До лясу, Панове!

– Но сперва всё допьём, чтобы обиды у Моргана не осталось! – заметил рачительный Куприян Волобуев.

И они допили всё, и повторили, и пошли в разбойники. Правда, в дверь они при этом вписывались плохо – посшибали все косяки.

Глава 5

Про разбойников написано, пишется и будет ещё написано так много, что аж противно.

Простой, честный, тихий человек никому не интересен. Как он там пашет землю, выращивает пшеницу и репу, торгует, рискуя разориться, столярничает, плотничает, ловит рыбу, отливает колокола, шьёт одежду, охотится, грибы собирает – никому нет дела.

Зато про того, кто силой забирает себе все плоды скучного повседневного труда, и песни слагают, и баллады, и былины, и эпосы. Ну и книжки, конечно, сочиняют.

Слушатель или читатель всегда мнит поставить себя на место разбойника, а не жертвы. Ему от этого вроде бы становится легче. Вроде бы на какое-то мгновение в жизни устанавливается справедливость.

Сильные мира сего тоже любят послушать, почитать про разбойников, поскольку сами же из этого сословия и выходят. Все цари-короли, графы и князья, бароны и баронеты в своё время промышляли на сём поприще. Или пращуры их.

Но настоящих молодцев с большой дороги при этом власти земные нещадно преследуют и казнят, чтобы не вздумали занять их, сильных и могучих, законно завоёванное место.

Только всё равно песни в народе слагаются не про лютого воеводу, который с великим трудом, жизнью подчас рискуя, изловил и заточил злодея, а про этого самого злодея – как сидит он в сырой темнице на ржавой цепи и тоскует, и требует: отворите, мол, мне темницу, приведите верного коня и красную девицу для полного счастья…

Может, ему ещё и адвоката в камеру?

К счастью, в Еруслании адвокатов покуда не было, зато уж разбойники водились в неописуемом количестве. Такие трудные годы-недороды случались, что в леса с топором уходила чуть не добрая половина мужского населения, и государи еРусланские изнемогали в борьбе с ними.

Чего стоил, к примеру, один Орден Поджидаев, нарваться на которых можно было в любом укромном месте. «Да пребудет с тобой моя сила, а со мной – твоё добро!» – так приветствовали Поджидай ограбляемых и отбирали всё их добро. Чаще всего добром, а не силой. Никто и не пытался сопротивляться – столь страшные слухи о своих бойцовских качествах распространяли о себе Поджидай. Они якобы могли одним движением ладони остановить любого противника и в любом количестве, бегать по стенам и потолкам, как тараканы, взлетать на верхушки деревьев и корчевать эти деревья даже мизинным пальцем. Сказочникам и песельникам Поджидай хорошо платили за воспевание своей дурной славы.

Может, из Поджидаев и новая династия бы сложилась, повергнув Жмуриковичей, кабы не отец нынешнего государя, Финадей Колизеич. Тот не верил никому и ничему в жизни, и даже Патифона долго отказывался признать собственным сыном – мол, мало ли косых! А когда впоследствии признал всё-таки, то жестоко поплатился, но это позже.

Не поверил он и песням с легендами. Финадей воспользовался передышкой между внешними войнами и все свои войска разместил на постой по деревням и городкам. Насидевшись в чашобе голодом, Поджидай глубокой осенью добровольно вышли из леса, поскольку у них кончились даже грибы.

Оказались они на поверку довольно-таки лядащими мужичками, которые ладонями только слабенько отпихивались от воинов, а уж взлететь на дерево и не мечтали. Они и на виселицы-то взлетали с чужой помощью.

На двойной реке Потудани-Посюдани промышлял лихой Степан Разиня. Прозвище своё он получил за то, что по пьяному делу проворонил пленную персидскую княжну, за которую рассчитывал получить неслыханный выкуп. Княжна оказалась умелой пловчихой, доплыла до берега и показала речным разбойникам, задрав юбки, свои прекрасные бёдра самым оскорбительным образом. Люди Степана, обидевшись, мало того, что нарекли своего атамана Разиней, так ещё и выдали его властям для последующего расчленения.

В степях гулял до пары Емелька Пугач. Он придумал такое оружие, которое стреляло оглушительно, но вреда никому не приносило, ибо заряжалось деревянною пробкою. Эта хитрость действовала, но до поры. Надо ли говорить, что Емельку тоже выдали свои же.

Но после смерти Финадея Колизеича, якобы поперхнувшегося рыбьей костью, лихие люди почувствовали слабину власти. Тем более что молодой государь подался на Запад за морской наукой.

Так ведь и в Европе тоже разбойников уважали! Тем более что у них имена-то были какие звучные – Ринальдо Ринальдини, Картуш, Лаки Лючано, Голландец Шульц, Марат, Робеспьер, Лоренцо Берья! Опять же Морган либо Флинт.

Воротившийся Патифон долгое время за разбойников не брался всерьёз. Он хотел из них сделать морских пиратов, а добычу (приз по-морскому) обложить налогом. И присвоить каждому атаману шикарное иноземное прозвище. А то что за дела – Филька Брыластый да Афонька Киластый! Как такими гордиться, перед кем хвастаться?

Он подсылал в леса своих людей с уговорами и подарками. Подарки злодеями охотно принимались, а царские посланцы возвращались в чём мать родила и докладывали, что Филька либо Афонька в море не пойдут, поскольку силу им даёт только родная земля ерусланская, что чужих и непонятных прозвищ воздвигать на себя не желают, а то люди смеяться будут и бояться перестанут (действительно, назовись ерусланец тем же Капитаном Бладом – как такое прозвище народ переосмыслит?), и что вообще всякий разбойник в тёмном лесу сам себе царь. Речные же злодеи моря попросту боялись, так как знали, сколь коварна стихия водная, а уж про санитарную книжку моряка и слушать отказывались.

Патифон Финадеич вздохнул, проклял разбойничью темноту и вернулся к отцовским заветам – правда, с меньшим успехом. Но лиходеев помаленьку всё же отлавливали и даже не казнили – отправляли копать канал до Ближайшего моря. Тёмные леса стали надёжным, хоть и скудным, источником рабочей силы.

…А новоявленные разбойники, ведомые Лукой Радищевым, шли-шли в сторону леса, покуда хмель не свалил их у опушки.

– Ну что, братцы – воротимся да повинимся отцу ректору? – спросил Куприян Волобуев, продрав глаза.

Утро было раннее, отчего лес казался особенно тёмным и неуютным даже по сравнению с общежитием.

– Вы как хотите, – сказал Лука, – а я возвращаться не намерен. Благородный муж два раза не решает.

– Да куда же ж нам возвращаться? – всплеснул белыми ручками Яцек Тремба. – Мы же ж по дороге до лясу такого натворили!

– Какого? – испугался Волобуев.

Панычи, перебивая друг друга, стали перечислять безобразия, учинённые начинающей шайкой с благородными намерениями в прошедшую ночь: сожгли в предместье два дома вместе с хозяевами, надругались над семью пожилыми богодулками, обчистили церковь (два сундука добра унесли оттуда), разоружили караул ночной стражи, написали на городских воротах дёгтем матерное слово против царя…

Лука стал мучительно припоминать совершённые в первую же ночь преступления, но припомнить никак не мог. Он точно знал, что панычи от жадности были вчера пьянее всех остальных; откуда же им помнить хотя бы тятю и маму? Да и Дёгтем ни от кого не пахло…

– А де ж хабар? – спросил Грыцько Поло-вынка.

– Так пан атаман сказал, что будет на карауле сидеть, а нам спать велел! – сказал Недослав Недашковский. – Хабар тут лежал, я, помнится, в меховой шубе уснул… Где та шуба?

– Где наше добро, братушка атаман?! – вскричали Редко Редич и Хворимир Супница.

– Даже скляночки не осталось… – жалобно молвил арап Тиритомба. Он был почему-то не чёрный, а какой-то сероватый.

Тут Лука понял, что панычи нагло врут. Записных лжецов в Еруслании обычно осаживали доподлинными словами из Священного Писания (ох, мало, мало что помнилось). Слова были такие: «Савл, Савл, что ты гонишь?», но кто был этот самый Савл и кто упрекал его – того и самые учёные отцы-академики не ведали.

Лука этих слов говорить не стал. Ему не хотелось идти в лес одному и в одиночку же благородно разбойничать. Понятно было, что коварные панычи что-то задумали (например, сами возжелали стать атаманами), но разоблачить их всегда найдётся время. Потом, когда прочно обоснуются в дебрях, кто-нибудь сходит в город и проверит… Хотя что там проверять: будь это правда, за ними давно бы наладили погоню и взяли тёпленькими…

– Простите, братцы, уснул! – склонил он повинную голову. – А мимо шли, видно, настоящие разбойники, лишённые благородства, да ограбили нас во сне! Ужо мы найдём этих мерзавцев! Ну да не беда! Ещё наживём!

– С нашим атаманом не приходится тужить! – многозначительно сказал Яцек Тремба и обвёл всю компанию внезапно погрозневшими очами.

Возражающих не нашлось.

Глава 6

На самом деле жизнь лесного разбойника нелегка и неинтересна, поскольку он такой же труженик, как и те, кого он грабит.

Особенно трудна жизнь неопытного разбойника, да ещё с уклоном в благородство.

Кое-как отыскали маленькую заброшенную лесную сторожку. Никакого дела бывшие студенты не знали, поэтому пришлось Луке самому и щели конопатить, и крышу перекрывать, и дрова рубить, и силки на рябчиков ставить, и щи варить, и в сторожке прибираться, и рванину штопать, чего никакой уважающий себя атаман делать не будет.

Самое главное – оружия не было. Так, пара ножей, топор да бурав, что от прежнего хозяина остались.

А самое страшное – что в лесу было полным-полно настоящих, матёрых разбойников, которых возглавляли настоящие атаманы. Поэтому жили тихо, печку топили только по ночам, чтобы не видно было дыма.

– Скоро лапти плести начнём, – ворчал Куприян Волобуев, глядя на прохудившийся сапог.

Но у новичков есть и своё преимущество – удача. И пришла она в тот миг, когда все уже отчаялись, а на счёту у шайки числился один-единственный грабёж – ехал в город пьяненький возница, вёз сено да несколько мешков овса. На него и напали, да так, что возница ничего и не заметил. Ни телегу, ни клячу брать себе не стали – вдруг скотина заржёт, когда не надо, и тем выдаст разбойничий стан?

Нападение произвели панычи, и Лука сильно Разгневался:

– Опозорили на всю державу! А если бы дедушка телегу навозом загрузил? Его бы тоже взяли?

Панычи пали в ноги атаману:

– Пшепрашем, пан Лука! Ностра кульпа! Ностра максима кульпа! Так мы её, кульпу ностру, искупим!

И с этими словами устремились вон из леса.

– Выдадут, – равнодушно заметил Куприян Волобуев.

– Побоятся, – сказал Лука, но с большим сомнением.

Прошёл день, другой, третий… Искупители не возвращались.

Разбойничью шайку стал долить голод. Здоровым молодым парням да каждый день лопать пустую овсянку стало тошно. И когда на поляну перед сторожкой выбежал здоровенный кабан-секач, Грыцько Половынка не выдержал:

– Сало, сало пришло! Трымай його! – заорал он и бросился на кабана с голыми руками.

Вид у Грыцька был, видно, такой свирепый, что кабан струсил и рванул назад в лесные дебри. Грыцько полетел следом.

– Выдавать побежал, – спокойно определил Волобуев.

– Побоится, – сказал атаман, но сомнения в его голосе прибавилось.

Ещё три дня продержались на голой овсянке и двух рябчиках, попавшихся в силки по большой птичьей глупости.

На четвёртый день Грыцько Половынка выбрел к разбойничьему стану и, пошатываясь, швырнул с плеч на траву тушу секача.

– Так отож! – сказал он и упал рядом с добычей.

Кабана слопали без соли, поскольку соли взять никто не догадался. Потому и заготовить мясо наперёд, и употреблять помаленьку не удалось. От пережору долго маялись животами, все кусты запакостили.

– Нас ведь тёпленькими теперь взять могут! – сказал Куприян Волобуев.

– Однако ж не берут! – хладнокровно ответствовал атаман.

Только через две недели воротились Яцек Тремба и Недослав Недашковский. И не с пустыми руками.

Они привели в поводу двух отличных коней, запряжённых в телеги. Одна из телег была нагружена не осточертевшим овсом, но разнообразной деревенской пищей: свиными окороками, ковригами хлеба, бочонками с квашеной капустой, клюквой, доброй брагой. Были тут и мука, и соль, и прочие дары щедрой земли ерусланской.

Скачать книгу