Луна, луна, скройся! бесплатное чтение

Скачать книгу

Лилит Мазикина

Луна, луна, скройся!

Посвящаю моей бывшей однокласснице Воробьёвой Вере, как обещала на её шестнадцатилетие

Мистическое повествование в двух частях для развлечения любознательных дам и господ

Повесть I. Танец для луны, луны

Глава I. По-настоящему всё не так, как на самом деле

Что за глупость эти вампирские телесаги! Одна за другой они повторяют лживые «аксиомы»: упырь может полюбить смертную девушку, главный враг кровососа — оборотень, и вампиры не отражаются в зеркалах (что вообще уже не лезет ни в какие ворота). Если бы я читала об упырях лекцию, обязательно бы в самом начале опровергла эту чушь. Тезисно:

— вампиры никогда не влюбляются, по крайней мере, в обычных женщин,

— кроме вампиров, не существует других оборотней

— ну и уж конечно, любое физическое тело, живое или мёртвое, отражается в зеркальных поверхностях.

Да, кровососы могут испытывать желание. Но это всегда страсть к той, кого любил перед смертью: жене, невесте, просто девушке. Раз за разом он будет приходить к ней, и если женщина достаточно полна сил, чтобы не зачахнуть от вампирской любви, она может даже родить от мёртвого любовника ребёнка. А если или она, или упырь несут в своих жилах перечно-жаркую цыганскую кровь, то ребёнок родится «волком» — существом, отличающимся и от вампира, и от человека. Вот «волки»-то и являются естественными и единственными врагами кровососов.

Нет, мы не испытываем к вампирам какой-то особенной ненависти. Но таков закон природы. Если никто их не будет убивать, они заполонят мир и вымрут от бескормицы. Поэтому природа устроила всё очень мудро: чтобы «волки» не уклонялись от своей обязанности, она сделала так, чтобы мы гибли без крови упырей. Их кровь не даёт нам никакой сверхсилы, она всего лишь удерживает в нас жизнь. Достаточно заготовить её в виде колбасы, чтобы можно было прожить без охоты полгода-год. До того, как был придуман этот простой и эффективный способ, «волкам» приходилось туго: надо было искать кровососа каждый месяц. Многие тогда погибали молодыми, в неравной схватке или попросту не сумев выследить добычу. Охотиться ведь нелегко. Особого нюха на упырей у нас нет; нам приходится их вычислять. Проще всего, когда они «оборачиваются». Если все вокруг уверены, что видят кошку или бродячего пса, а ты видишь дядьку (или, что реже, тётку) — значит, перед тобой вампир. Но нападать тут же, в лоб, нет никакого смысла: наша пища гораздо сильнее нас. Действовать надо хитростью. Выстрелить с короткого расстояния, чтобы он не успел отреагировать на свист стрелы или хлопок «степлера». Или лучше — выследить лёжку. Во сне они почти совершенно беспомощны, а сразу после пробуждения вялые и слабые. Им нужно около восьми-десяти минут, чтобы прийти в себя. За эти несколько минут и можно убить кровососа. Конечно, вампира можно убить и спящего, но это надо ещё подкрасться так, чтобы не встревожить его сон, или подойти к нему в двадцать-тридцать особенных минут на рассвете, когда он не может собраться с силами, даже если проснулся. Поэтому они лёжку выбирают так, чтобы, во-первых, любой незваный гость произвёл шум, во-вторых, добирался до вампирского тела не меньше десяти минут. Отсюда обычай спать в ящиках с тяжёлыми крышками: пока такую сдвинешь, упырь уже очнётся и войдёт в силу.

Я концентрируюсь на этом всего лишь от беспокойства. Прошло уже десять месяцев с моей последней охоты, колбаса почти закончилась. Уже две недели я безуспешно выслеживаю новую добычу.

Казалось бы, в ночной столице с этим не должно быть трудностей. Вампиры любят «затусить» в клубах и барах. Многие поступают очень просто: спаивают девицу из приезжих, предлагают ей покататься на автомобиле, а потом дают ей понюхать тряпочку с хлороформом (те, что послабее) или подавляют волю (сильные и, как правило, старые кровососы) и пируют в своё удовольствие. Если вампир попался погуманней, то он замажет слюной и перевяжет разрез на руке, и девушка с утра обнаружит только небольшую, быстро заживающую царапину. Если же нет, то с утра зарегистрируют ещё одну самоубийцу или жертву ограбления. Да, то, что упыри свою пищу кусают — тоже миф. Клыки у них действительно после смерти немного отрастают в длину, и кровососы охотно используют их в драках, чтобы рвать плоть противника — попробуйте продолжить бой, если у вас полщеки выдрано — но зубы не становятся острее. Так же, как и мы, вампиры пользуются ножами и бритвами, чтобы добыть свою пищу. Последние лет тридцать эстеты из числа упырей также используют иглы вроде тех, которыми берут анализы крови в больницах, потягивая кровь сквозь гибкую трубочку, подсоединённую к игле.

Проблема в том, что именно сейчас у меня нет денег, чтобы мотаться по барам и клубам. Поэтому я встаю неподалёку от выходов, надвинув на лицо капюшон, засунув руки в карман, и рассматриваю входящих. Надеюсь, я при этом выгляжу как наркоманка или студентка, мечтающая о том, чтобы оказаться внутри.

Под подозрением оказываются, в первую очередь, пары мужчин. Из-за этого распространённого пристрастия жить парами вампиров иногда ошибочно подозревали в гомоэротизме — в те времена, когда ещё верили в них. Но это не больше, чем вопрос безопасности. Когда на лёжке «волку» приходится вскрывать один из двух ящиков, тот кровосос, которого в данный момент не убивают, успевает набрать силы и напасть на охотника. Конечно, один из двоих упырей при этом всё равно умрёт, но, согласитесь, шанс оказаться тем, который всё-таки выживет, очень соблазнителен.

К сожалению, «волки» не могут позволить себе тоже охотиться парами. Нас просто очень мало, и потом, мы друг друга переносим даже хуже, чем вампиров.

Ещё один возможный признак упыря — отсутствие румянца. После смерти у кровососов не только отрастают клыки, но и уплотняется кожа, везде, кроме губ, век, сосков и гениталий. В результате кровь через неё практически не просвечивает; на фоне этой матовой кожи особенно ярко выделяются губы и довольно тёмные веки.

Итак, я стою возле клуба и гляжу на проходящих. Я рассматриваю их зубы, пока они разговаривают и смеются, их веки (тёмные — почти у всех), особенно пристально рассматриваю пары приятелей. На мои слишком заметные, серые с серебряным отливом волосы плотно надвинут капюшон, моё лицо наполовину скрыто в его тени. Я дрожу от голода, которого на самом деле ещё нет — от одного его предчувствия, и сжимаю кулаки в карманах куртки. Меня немного знобит, то ли от волнения, то ли от ночной прохлады. Охранник поглядывает на меня с неудовольствием, но я никому не мешаю, и он не станет меня прогонять. У меня нет денег и кончается колбаса. Я найду упыря, отсеку его мозг от тела и наберу кровь в приготовленные длинные мешочки из свиных кишок. Когда она свернётся — а она у кровососов быстро сворачивается — я завяжу их и положу в рюкзачок. Такой колбасе не нужна дополнительная обработка, она может храниться очень долго. Таково уж свойство крови вампира. Потом я заберу с лёжки деньги, у упырей всегда много денег, и заплачу за апартман вперёд на несколько месяцев.

Хатку я нашла чудесную: спальня, гостиная, высокие потолки, светлые стены. Сплошное ощущение света по утрам. Правда, моё утро начинается довольно поздно, около полудня. Ещё когда я не охотилась, очень не любила спать ночью, а с утра всегда была деревянная.

Когда я просыпаюсь, то ничем не лучше упыря: слабость, тяжесть в голове и конечностях, скованность. Раньше я мучилась, проделывая долгий путь на кухню, теперь просто нажимаю на кнопку кофеварки. Кофе и водой она заправлена с вечера. Под краником стоит чашка с двумя кусочками сахара на дне. Кофе в постель — необходимое условие, чтобы ожить за десять минут, а не за полчаса-час. Кофеварка шипит, потом булькает, и я, не разлепляя глаз, осторожно вытаскиваю чашку и ставлю рядом с аппаратом. Там же, на тумбочке, стоит крохотный картонный кубик со сливками внутри. Я вытягиваю один из уголков носиком, прокалываю специальной пластиковой палочкой фольгу — два кружка, один на носике — и аккуратно, унимая дрожь слабых рук, наливаю в кофе. Маленькой серебряной ложечкой, которой уже больше ста лет — память о никогда не ведомой мне прапрапрабабушке — я привычно размешиваю своё утреннее зелье. Сливки делают кофе не таким горячим и не таким грубым для моего желудка.

Труднее всего — поднести ко рту чашку. Но я всегда справляюсь с этим, и вторую чашку пью уже стоя в проёме балконной двери, купаясь в солнечном свете, покусывающем плечи летом и бодряще-прохладном зимой.

По воскресеньям возле кубика со сливками стоит и блюдечко с обжаренным заскорузлым кружочком кровяной колбасы. Ещё одно магическое снадобье.

Я думаю об этом кроваво-чёрном кружочке на ярко-красном лаке гаэллисского блюдечка, и меня снова пробирает дрожь. Очень холодная ночь. Надо было надеть не носки, а шерстяные чулки на вязаной резинке, какие носят школьницы. Джинсы продувает насквозь, и кожа на ногах покрывается твёрдыми, как на хорошем огурце, пупырышками. Что ещё отвратительнее, я не могу понять, кто из проходящих мимо меня несёт в своих венах драгоценное зелье.

— Барышня скучает? — раздаётся чуть не над ухом мурлыкающий баритон. Я вздрагиваю и оглядываюсь, стараясь не уронить капюшона с головы. Невысокий, не выше метра семидесяти, крепко сбитый мужчина с тёмными, гладко зачёсанными назад волосами и аккуратной полоской усов над полными вишнёвыми губами. Его улыбка мне нравится: белые удлинённые клыки. Конечно, такие бывают и у обычных людей, и всё же что-то — может быть, просто желание, принимаемое за инстинкт — подсказывает мне, что он — вампир. Я еле удерживаюсь от того, чтобы подступить к нему вплотную и принюхаться. Спрашиваю:

— Барин желает поразвлечься?

От волнения голос звучит хрипло, грубовато, и это тоже маленькая удача. Верный штрих к образу, который я срочно леплю из подручного материала.

Мужчина выверенными, лаконичными движениями достаёт бумажник, раскрывает его и, держа банкноту двумя пальцами, показывает мне пятьдесят «галиков». И я натурально ненатурально улыбаюсь, перехватывая купюру и запихивая её в задний карман джинс:

— Только пусть барин ведёт, у меня хатки нет. Зато есть что получше, — я издаю хриплый смешок и всё смотрю ему в рот, на два удлинённых белых клыка под верхней губой. Конечно, это очень рискованно. Он сильнее. Но я очень ловка, а главное, удачлива. Я могу засадить ему «шило» — заостренный металлический прут на деревянной рукоятке — в тот момент, когда он решит, что осталось только накинуть мне на рот мокрую, сладко пахнущую тряпку. А может, всё будет и того проще: он попытается меня подпоить. Он будет сидеть рядом, и перед нами будут стоять два голубоватых прозрачных стаканчика, и он наклонится, чтобы налить в один из них рубиновую светящуюся жидкость, и я чётким, быстрым движением всажу «шило» между его шейными позвонками.

Конечно, если он упырь. Я сначала проверю. У них температура тела от тридцати двух до тридцати пяти градусов, кожа на ощупь прохладная, крепкая, с жёсткими волосками.

Мужик приобнимает меня за плечи, и мы идём. Неподалёку у него припаркована машина, и я напрягаюсь, сообразив, что тесный салон может стать нашим душным полем битвы. В таких условиях у меня мало шансов выиграть. Но брюнет усаживает меня на заднее сиденье, а сам садится за руль, и я расслабляюсь. Может быть, мы выедем в пустынное место, и я всажу ему «шило» между позвонков… а, нет, он же за рулём, так и в аварию недолго попасть. Я нервно провожу языком по губам. Надо потерпеть. Выждать. Выбрать самый удачный момент. И сначала всё-таки проверить — вдруг он не вампир?

Мне ещё не доводилось быть в настоящем отеле свиданий, хотя я слышала о них. Этот, кажется, очень дорогой: расположен в одном из исторических районов, в старинном четырёхэтажном доме. Полная рыжая мадам-портье, в платье, сшитом по моде, царившей около ста двадцати лет назад, мило улыбаясь, проводит ид-карточкой над счётчиком, регистрируя приход моего спутника (таков обычай — в гетеросексуальных парах женщине разрешается сохранить инкогнито), берёт деньги и выдаёт большой медный ключ с узорчатой головкой.

Лифт весь в бархате, зеркалах и позолоте. И пол у него — не вру! — паркетный. Я прикидываю, сколько денег с собой у моего спутника. Их должно хватить не только на оплату апартмана, но и на продление почти истёкшей лицензии. И, может быть, покупку нескольких очень симпатичных шмоток. Я замечаю, что мужик с улыбкой смотрит на меня, и улыбаюсь ему в ответ.

Номер размером с мою гостиную и обставлен всё так же старомодно и роскошно: высокие потолки, паркет, шёлковые обои и бархатные портьеры. Две двери в ванные. Огромная кровать, застеленная малиновым покрывалом, бар, тумбочки, кожаный диван, столик. В замызганных кроссовках и джинсах я чувствую себя здесь лишней и, может быть, именно поэтому плюхаюсь на диван развязно. Интересуюсь:

— Можно вина?

— Вы волнуетесь. У вас это в первый раз? — подходя к бару, интересуется мужик. Кожа у него на вид плотная и ровная, без румянца, никаких пятен, обветренностей, резких морщинок. Уверена, на ощупь она прохладная. Я согласно мычу. Волнение — отличный предлог продолжать сидеть в капюшоне, да и вообще вести себя немного странно.

Волосы у кровососа не просто зачёсаны — они, оказывается, длинные и убраны в старомодную косицу. Такие не носят уже лет пятьдесят: мужчины сейчас отращивают длинную узкую прядь на затылке вместо того, чтобы возиться с волосами по утрам.

Даже странно, большинство упырей стараются не выделяться из толпы.

Вампир ставит на столик винные стаканы, присаживается рядом, открывает бутылку и склоняется. Воротник рубашки отходит сзади, обнажая крепкую шею, перечёркнутую толстой тёмной косицей. Я осторожно, почти нежно отвожу косицу пальцами левой руки — кожа очень гладкая и очень прохладная, упырь замирает — и тут же бью «шилом».

Это как взрыв. Время замерло, а пространство исчезло. Остаётся только боль. Некоторое время я даже не могу вздохнуть. Наконец, мне удаётся — я делаю крохотный, мелкий, всхлипывающий вдох. Перед глазами проясняется. Я вижу тысячи извилистых серебряных линий поверх коричневых шестиугольников. Изысканный и таинственный узор. Я делаю ещё вдох и понимаю, что это мои рассыпавшиеся волосы. Сама я лежу, скрючившись, почти что лицом в пол, упираясь одной ладонью в паркетные доски и прижимая другую к огромному комку боли у меня в животе. Я не понимаю, чем и как упырь успел меня ударить. Может быть, у меня порваны кишки, взрезана брюшина, размозжён мочевой пузырь. Я не знаю. Мне чертовски больно, и тысячи извилистых, искрящихся линий перед моими глазами расплываются и сплавляются в странные узоры. Я делаю ещё один маленький вдох, и ещё — боль пульсирует в такт моему дыханию.

Жертва оказалась ловче охотника. Это даже не ирония. Это просто данность. Рано или поздно это случается. В конце концов, мне не доводилось встречать «волка» старше сорока лет, а это что-то значит.

Вампир грубо поднимает мою голову за волосы. В животе снова происходит взрыв, а из моих глаз брызжут слёзы. Не удержавшись, я всхлипываю.

— Съешь меня многорогий, я знаю тебя. Ты же танцуешь думба в Парке семи прудов? — произносит упырь.

Я бы обязательно ответила что-нибудь остроумно-язвительное, но прямо сейчас мне чертовски плохо, и я ещё раз всхлипываю.

Танцую ли я думба! Я танцую его с семи лет и к своим двадцати двум — одна из лучших танцовщиц столицы. Думба — одна из древнейших цыганских плясок. Он сочетает искусство танца, пантомимы, акробатики, жонглирования и исполняется исключительно на улице — такова традиция. Для него нужны не только пластичность и чувство ритма, но и фантазия, умение импровизировать соло и синхронно, сочетать порывистость и плавность, нужны артистизм, гибкость и ловкость. Конечно, мне сильно помогло то, что я была зачата после смерти отца. Недаром про «волков» в сказках говорится, что у нас нет костей — такие мы гибкие. Но вот уж остальное у меня не с рождения, я честно работала — тысячи и тысячи часов; мой брат дал мне хороший старт, передав мне секреты думба, часть из которых была уже утеряна другими семьями. Он сделал браслеты из ткани и свинцовых пластин для моих рук и ног, чтобы мои движения стали чёткими и выверенными. Он раскрывал мне тайны жестов, взглядов, малейших движений, улыбок. Научил меня хитрости обращения с деталями костюма в пляске. Ходить по стеклу и танцевать по нескольку часов. А ещё он научил меня убивать — но, увы, недостаточно хорошо, если я лежу здесь на полу.

Как же мне больно!

Слёзы текут по моему лицу, и я понимаю, что из носа сейчас тоже потечёт, а я ничего не могу с этим сделать, и это особенно унизительно.

Вампир отпускает мои волосы, и с глухим стуком мой лоб соприкасается с паркетом.

— Как тебя зовут? — спрашивает упырь. Я всхлипываю и не шевелюсь. — Довольно глупо. Между прочим, убить человека, чьё имя знаешь, психологически труднее, чем абсолютного незнакомца. Этим не стоит пренебрегать.

Он замолкает, словно ожидая моего ответа, но я молчу. Из упрямства я стараюсь даже дышать без всхлипов. Всё это не больше, чем игры кошки с мышкой. Ему хочется моей бессмысленной надежды, может быть, ощущения контроля надо мной. Чёртов извращенец. Чёртов, чёртов извращенец. Я шумно втягиваю воздух носом.

— Меня зовут Ловаш Батори. Очень приятно, — произносит, наконец, упырь. Я молчу. Скосив глаза, я вижу его дорогие туфли. Через две или три минуты они вдруг разворачиваются и исчезают из поля зрения. Я слышу шаги, потом звук открывающейся и захлопывающейся двери. Я остаюсь одна. Проходит много времени — не меньше получаса — прежде, чем у меня получается немного разогнуться. Стоя на четвереньках, я оглядываюсь. Моя заколка закатилась под диван, а «шило» лежит на полу шагах в десяти от меня. Остриё густо измазано кровью. Я долго-долго подползаю к нему — в моём животе полыхает боль — подбираю и медленно, тщательно его облизываю. Потом я сажусь, приваливаясь к дивану, и слабыми, дрожащими руками поднимаю куртку и водолазку. На моём животе — огромное багровое пятно, и ничего больше. Я тупо смотрю на него, словно могу проникнуть взглядом сквозь кожу и мышцы и разглядеть свои внутренности. Наконец, я отпускаю полы одежды и залезаю на диван. Я не могу идти, и мне всё ещё больно. Я разрешаю себе немного поплакать и незаметно для себя засыпаю.

Утром я нахожу на столике визитку: имя, номер телефона. Лежала она там с вечера или Батори возвращался, когда я спала? Я не могу вспомнить.

Живот болит, но я уже в состоянии ходить.

В поликлинике я сказала, что меня лягнул пони, и меня мгновенно потащили на осмотр. По его результатам сообщили: повезло, очень сильный ушиб — и только. Прописали мазь, и с ней я на неделю заперлась у себя в апартмане. Сидеть я несколько дней могла только привалившись к чему-нибудь спиной, а больше лежала с коммуникатором: я пропустила два выступления, и постоянные зрители осаждали гостиную моего сайта. Мысли мои были мрачны. Колбаса кончалась, деньги тоже, и, что хуже всего, один из вампиров знал, где я танцую, а значит, легко мог узнать моё имя и место моего нынешнего жительства. По всему выходило, что надо срочно найти чью-то лёжку, набить карманы и свиные кишки и сматывать удочки в глухую провинцию, отсидеться у кого-то из своих. У меня записана в специальном блокноте пара адресов дальних родственников: месяц у одного, месяц у другого, всех хватит как раз на четыре месяца, благо переезд через границы стран, некогда входивших в состав Венской Империи, сейчас не требует особых документов. Конечно, никаких поездов. Только авто. Вопрос в том, как выследить упырскую лёжку и не попасться Батори.

Я почти уверена, что он вовсе не принадлежит к известному графскому роду. «Батор ловаш» по-венгерски значит «смелый всадник», «геройский рыцарь». Звучит как псевдоним. Венгерские вампиры из дворян — самые вычурные из всех. Что там показательно носить настоящую косицу и именоваться в духе рыцарских романов! Я как-то упокоила одного кровососа, который ложился спать в длинной ночной рубашке с жабо, а его ящик был сделан в виде гроба — дорогущего гроба с бархатной обивкой и позолотой! Неудивительно, что этот «Батори» так странно себя ведёт. Только вот что это: игра в галантность или нечто более изощрённое и неприятное? Как бы мне ни хотелось первого, но здравый смысл заставляет склоняться ко второму варианту.

Я открываю блокнот и транспортный атлас. Куттенберг, то есть теперь Кутна Гора. Ясапати — ближе всего. Будапешт. Кёнигсберг (эти — со стороны матери). Начать с ближних или дальних маршрутов? Поехать в Будапешт из Ясапати из соображений удобства, или, наоборот, сначала в Кутна Гору или Кёнигсберг, чтобы не сидеть в Венгрии слишком долго? Все эти размышления не имеют большого смысла, пока я не добуду денег и крови. Я прикусываю кончик языка по детской ещё привычке.

Но мои сомнения разрешаются самым неожиданным образом. В воскресное утро, когда я угрюмо грызу несколько пережаренный накануне вечером кусок колбасы, у меня звонит телефон. Номер незнаком, и я колеблюсь прежде, чем ответить.

— Алло? — кажется, мой голос слишком напряжён, потому что отвечают мне таким же напряжённым голосом:

— Лилиана Горват?

— Хорват, да.

— Лилянка, здравствуй. Это дядя твой звонит, из Кутна Горы. Дядя Мишка. Брат отца.

Конечно! Можно было бы догадаться по акценту. Богемские цыгане произносят «х» очень твёрдо, как мягкую «г», да и придыхание в звуках «пп», «тт» и «кк» у них такое сильное, что это скорее полуиндийские «пх», «тх» и «кх».

Старик явно не уверен, что я его вспомню. Ещё бы. Когда мы последний раз виделись, мне было около полутора лет. Но мой брат был в гостях у дяди Мишки несколько раз, и поэтому я видела немало его фотографий: очень смуглый, сухой, с жёсткими чёрными волосами.

— Да, дядя Мишка, здравствуйте.

— Как твои дела, Лилянка? Я слышал, ты знатная танцовщица стала, весь Прёмзель[1] у ног?

— Да, дядя, у меня хорошо дела, спасибо.

— Ну и славненько, разве не славненько? Лилянка, я вот чего, я хотел пригласить тебя в гости. Столько лет не виделись, хоть разок вместе Рождество справить…

Я выдерживаю неприличную паузу.

— Дядя Мишка, что случилось? Вам нужна помощь?

Теперь паузу держит он.

— Да, Лилянка. Очень нужна. Один старый и мерзкий лис свернул шею нашей курочке. Очень славной и молоденькой курочке, чтоб у него язык сгнил и в глотку свалился, прости меня Господь. Наши парни уже и нору нашли, Лилянка. Только надо задушить этого вонючего зверя, ты понимаешь, родная?

— Да, дядя. Я понимаю, — я еле сдерживаю непозволительную, истеричную радость. — Я буду через пару дней. Вам что-нибудь привезти?

— Что ты, Лилянка, у нас всё есть! Просто приезжай, родная. Давай, мы ждём тебя.

— Обязательно приеду. Целую руки вам и тёте.

Меня охватывает неистовое возбуждение. Я мечусь по хатке, сначала разыскивая большие спортивные сумки, потом кидая в них нужные вещи. Перво-наперво — оружие. «Степлер» развинчен на части, каждая из которых сейчас является деталью замысловатых детских игрушек. «Шило» и нож мне сделают на месте. Предметы гигиены — одежда — украшения: всё-таки Рождество! Гаджеты. Подарки куплю по пути.

Чтобы сообразить маршрут, мне хватило пятнадцати минут: Кошице, Мишкольц, Будапешт, Дьёр, Братислава, Брно, Кутна Гора. Чтобы проехать по этому маршруту, мне понадобилось пятнадцать часов. Я останавливалась не дольше, чем того требовали неотложные физиологические нужды и поиск очередного дальнобойщика, которые давно уже оккупировали нишу междугородних такси для лиц, избегающих поездов с их строгой системой регистрации.

Конечно, грех было радоваться смерти неизвестной мне девочки или девушки в далёкой Кутна Горе, но какая же это была удача! Мои родственники сами не представляли, насколько важна мне эта охота. Для них это должно было оставаться тайной. Даже тот факт, что косвенным образом из-за моего зачатия в общине погибло четыре человека — их выпил мой отец, наведываясь к матери — уже наверняка вызывал у них отвращение ко мне. Если бы они ещё и знали о моей вынужденной диете…

Этот знак четырёх смертей всегда словно висел над моей головой. Моего брата Пеко приглашали летом все родственники по очереди, и он возвращался весёлый, спокойный, поправившийся. Закрывался в чулане, приспособленном под фотолабораторию, а потом звал меня — показывать, как на глянцевых белых картонках, плавающих в стеклянном кювете, проступают улыбающиеся, чужие мне лица.

— Это дядя Мишка… тётя Марлена… Севрек… тётя Луца… дядя Шаньи… Дьёре, Тиби, Терчи…

Он рассказывал мне, чем они занимаются, что у них происходит. Не для того, чтобы пробудить во мне родственные чувства или поделиться своими впечатлениями. Просто — рано или поздно пригодится. И мать молчаливо соглашалась. Ненавидела их всех — но не запрещала показывать и рассказывать, и каждое лето отсылала Пеко к ним. Для того, чтобы подкормился. Развал Империи сильно ударил по нашей маленькой семье. Кому был нужен теперь художник вывесок и афиш? Мать работала по утрам и вечерам дворником, а днём — укладчицей на фабрике. Я не знаю, что она там такое укладывала, но руки стирала в кровь, ладони были грубые, все в трещинах и ссадинах, и резко выделялись на фоне тонкой белой кожи её запястий — кожи потомственной дворянки. Жить мы переехали из милого двухкомнатного апартмана, где и провести-то успели не больше года, в дворницкую каморку под крышей старого, ещё времён жилищных реформ Доброго Отто,[2] восьмиэтажного дома. Там было всё время полутемно и холодно, и за стенкой день и ночь гудел лифт. Стены каморки были обклеены малахитово-зелёными обоями с белыми полосками и геральдическими лилиями, во многих местах обои были ободраны до ноздреватой серой штукатурки. Ровно пополам нашу хатку делил шкаф, на котором стояли до самого потолка картонные коробки. В коробках хранилось всё, что не помещалось в шкафу. Два раза в год их торжественно снимали, перебирали от моли и примеряли, отбирая то тёплую, то лёгкую одежду; то, что уже не носилось, перекладывали из шкафа в коробки. С одной стороны шкафа, где дверцы, стоял широкий деревянный лежак. Вместо матраса на рейчатой раме лежали фанерки и сверху — толстое ватное одеяло. Когда матери не было дома, можно было отодвинуть одну из фанерок и копаться внутри лежака: он был набит нитками, в клубках, катушках и просто вольно-спутанными, шерстяными, хлопчатыми и конопляными, разных цветов, от грубого хаки до цвета золотистых русых волос — эти я выбирала из общей кучи и плела длинные тонкие косички, представляя себя фрейлиной какой-нибудь старинной прусской принцессы. Правда, все эти нитки издавали тяжёлый, неприятный запах. На лежаке ночевали мы с матерью. Пеко спал с другой стороны шкафа, сначала на раскладушке, потом на появившемся откуда-то диване, обитом грубой зелёной тканью. Брат укрывался не одеялом, а старой сиреневой шубой, из-под которой торчали его худые коричневые ноги, шея с колючим кадыком и ушастая горбоносая голова. Пол некогда покрывала рыжая краска, но она была стёрта в середине почти каждой половицы, и доски в этих местах словно скалились на нас щепками. Занозить ногу с непривычки было плёвое дело. Ванная комната была тесная, в ней едва поместились унитаз и собственно ванна. Умывальник и старая, но отлично работающая стиральная машинка стояли в «кухне», которую мама оборудовала прямо на чердаке, в тамбуре, куда вела лестница снизу и откуда вела лестница к лифтовой. Там же стояла и старая угольная плита. Бог весть, где мой брат добывал для неё уголь. Подозреваю, что это происходило не самым законным образом. Подвод воды в тамбур был предусмотрен — там был такой кран, на который в случае пожара надо было цеплять шланг. Этот шланг так и висел в тамбуре на гвоздике, и мы даже один раз им пользовались, когда кто-то из галициан в приступе патриотических чувств или, может быть, просто из хулиганских побуждений поджёг дверь на чердак.

Ещё из обстановки у нас был важный, блестящий единственным уцелевшим стеклом секретер — его полки были тесно набиты книгами. Одно из его отделений называлось «бюро», дверка его откидывалась вниз, образуя столик. На её внутренней стороне расплылось огромное пятно цвета фуксии: Пеко случайно разлил баночку маминой рисовальной туши и велел мне сказать, что это наш кот. В «бюро» хранились документы и тетради брата, а мои тетради и учебники лежали в продолговатых картонных коробках на крышке секретера. К этой мебели у нас был ещё грубый и дряхлый табурет в зелёной облупившейся краске — как и серебряная ложечка, фамильный, самолично сколоченный в юном возрасте одним из моих благородных прадедов — две табуретки вполне современной модели, узкий посудный шкаф, да за диваном стояли стоймя цимбалы и гитара-«испанка», маленькая, детская, подаренная мне матерью на шестилетие — ровно за год до развала Империи. Я на ней могла наиграть только одну мелодию, какую-то сентиментальную немецкую песенку, и то не аккордами, а так — мотивчик. С цимбалами моё обращение было немногим лучше, хотя мне удавалось извлечь из них, к удовольствию матери, немного Бихари[3] или Листа.[4]

Над цимбалами на стене висел пластмассовый голубой телефон, и все обои возле него были исписаны рукой моей матери: фамилии и номера.

Таким образом, хатка моя отличалась неуютностью и потёртостью, но меня она абсолютно устраивала, потому что у неё было одно очень важное преимущество: из её единственного окна можно было вылезти прямо на пологую крышу, и на всём свете, я думаю, не было для меня места прекраснее, чем эта пустая крыша с белыми голубиными кляксами на сером шифере. Если матери не было дома, там можно было сидеть сколько угодно, свесив ноги со старого водосточного жёлоба, идущего по краю крыши, и, вытягивая шею, глядеть на проходящих снизу людей и собак. А лучше всего было в дождь, когда внизу, казалось, прямо по кипящим пузырями водным потокам плыли, словно кувшинки и лотосы, круглые разноцветные зонты. Правда, потом приходилось замывать и быстро просушивать джинсы, чтобы не попасться.

Но особенным зрелищем были, конечно, похороны. Длинная мрачная процессия, в цветах, венках и блестящих трубах, величаво втекала на улицу Докторскую и шествовала мимо нашего дома, пронося мне напоказ — ведь никто больше и не мог увидеть — большие цветные коробки с женщинами в свадебных платьях и мужчинами в строгих костюмах. Иногда коробки были закрыты — это значило, что несут «после Буковины». Я лет до одиннадцати не знала, что Буковина — всего лишь область Галиции, на которую с оружием в руках претендует Румыния, и представляла себе огромное косматое чудовище с рогами и клыками, терзающее случайных путников.

Брат мой свободно выбирался на крышу всякий раз, как ему требовалось уединение — для чтения ли, или для того, чтобы собрать модель одной из римских катапульт, или для какого-нибудь другого мальчишеского занятия. Ему мать не говорила ни слова. Пеко был сильно старше меня — когда мы въехали в дворницкую, ему было уже тринадцать или четырнадцать, он был «мужчина», поэтому его действия практически никогда не обсуждались. Худой, чёрный, брат всегда был сдержан и серьёзен и постоянно исчезал из дома допоздна с тем, чтобы вернуться с полной майкой яблок или в побоях. Как ни странно, били его обычно не за воровство. В те времена кипучего национализма, когда даже нельзя было употребить выражение «по-польски», а только «по-галицийски», а мы с матерью не могли появиться в людном месте без того, чтобы не шепнул кто-либо за спиной или не сказал открыто: «тараканы!» (именно с этими животными отчего-то ассоциировались у галициан жители ныне самостоятельной Пруссии, а Пруссия была написана у нас на лицах огромными буквами, хотя моя мать и была из тамошних поляков, а не собственно пруссов), так вот, пустил тогда кто-то слух, что Пруссия распространяет своих цыган по всей бывшей Империи с целью шпионажа, и сочетание характерной внешности моего брата и его сильного прусского акцента привлекало к нему внимание особо горячих юных патриотов, так что к вербунке горбинка на носу у Пеко стала сильнее, а во рту не хватало трёх зубов. Мне везло больше: меня просто дразнили в школе. За «пруссачество» и акцент, за отца-цыгана, за нищету, чумазость, замкнутость и рассеянность. Даже за голодный взгляд, которым я провожала каждый штруделёк или бутерброд, когда наша классная дама раздавала в столовой бесплатные завтраки. Из школы я всегда возвращалась в одиночестве, в то время как другие девочки выбегали парами и тройками, взявшись за руки, очень трогательные в шоколадного цвета школьных халатиках, застёгивающихся на спине.

Таким, как я, рады, только когда в дом пришла беда.

На въезде в город меня встречает лично дядя Мишка на почти антикварном уже вишнёвом «Кайзере Фридрихе». Подаёт сухую коричневую руку, и я коротко кланяюсь над ней, словно собираясь поцеловать — так положено по обычаю. Отступив на шаг, дядя осматривает меня с выражением, которого я не могу понять.

— А что это, Лилянка, у вас в Прёмзеле цыганки теперь так и ходят, без юбки? — спрашивает он осторожно.

— Те, которые артистки, все так ходят.

— Ну и славненько, что ходят. Только я тебе скажу, ты меня, дочка, пойми правильно, здесь так уж не надо, спутают, — дядя мнётся, но заставляет себя продолжить. — У нас, видишь, некоторые девчонки пошли такие, что оторви да брось. Так чтоб их добрые люди с хорошими цыганками не путали, им наказали не носить юбок и коротко стричь волосы. Сама понимаешь, и народу нашему чтобы славы не было, и чтоб случайно с такой, прости Господи, паскудой за один стол не сесть.

Я чувствую, как к лицу бросается кровь.

— У нас в Пшемысле такого не бывает, я и подумать не могла… Подожди, дядя.

Я открываю одну из сумок и отыскиваю мою праздничную, цветасто-ярусную юбку. Путаясь в её просторах, натягиваю поверх джинс, оправляю.

— Ну и славненько, разве не славненько? — удовлетворённо произносит старик. — Какая красотка наша Лилянка! Надо бы такую красотку покатать с ветерком!

В «Кайзере Фридрихе» слабо, но тошнотворно пахнет чем-то автомобильным. То ли маслом, то ли бензином, то ли ещё какой-то специальной жидкостью. Не зная, видимо, как поддержать со мной беседу, дядя Мишка громко включает музыку. Салон заполняет простенькая мелодия и игривый голосок молодой певицы. Многие слова понятны: язык похож на галицийский. Я откидываюсь на заднем сиденье, разглядывая сквозь мутноватое стекло одной из дверец проносящиеся дома и улицы. Напоминая все другие города покойной Империи, Кутна Гора всё же чем-то пока неопределимым для меня отличается от них. Везде царит налёт антикварности и провинциальности, в Пшемысле сохранившийся только в некоторых районах. Тут и там видны узкие пешеходные улочки, мощёные булыжником, и въезды во внутренние дворики. Многие вывески не менялись и даже, кажется, не обновлялись со времён Марии Терезии,[5] так и висят — на немецком. Некоторые надписи дублируются на идиш. Хотя дни уже предрождественские, снега нигде нет, только небольшая слякоть. На одном из перекрёстков на помостике стоит озябший чернявый скрипач — не разобрать, цыган или еврей — и, судя по выражению лица, играет что-то крайне скорбное. Прохожих очень мало.

Цыганский район я узнаю сразу, хотя ни в Пшемысле, ни в Кёнигсберге не видала ничего подобного. Все балконы бесстыже хлопают на ветру цветастыми скатертями, рубашками и шалями. Смуглые дети стайками играют прямо на проезжей части и перед автомобилем расступаются без какой-либо поспешности или суетливости, отчего нам приходится сильно сбавить скорость. У стен домов стоят мужчины и парни в щёгольских дублёнках и кожаных пальто, в белоснежных ботинках и лихо сидящих белых шляпах. У всех взрослых, как и у дяди Мишки, усы; из-под них торчат сигариллы, сигареты и замысловатые трубочки, курящиеся сизым дымком. Цыгане рассматривают машину с таким глубокомысленным видом, словно видят впервые и пользуются случаем внимательно изучить. С некоторых балконов лают собаки. Опершись на подоконники, взирают на нас из окон женщины в золотых серьгах — среди этих серёжек самый дотошный сыщик не нашёл бы двух одинаковых пар.

Наконец, «Кайзер Фридрих» въезжает в один из дворов и останавливается. Я не успеваю вынырнуть из медитативно-созерцательного состояния, а машину уже окружают мои родственники, дверца оказывается распахнутой, и сразу три руки протянуты мне в помощь. Я наугад ухватываюсь за одну из них, и она меня чуть не выдёргивает наружу. Хозяйкой руки оказывается моя тётя Марлена — я узнаю её, хотя она постарела и погрузнела. Пухлыми тёплыми ладонями она обхватывает мою голову и принимается крепко и важно целовать мои лоб и щёки. Покончив с этой церемонией, тётя разворачивается и принимается представлять мне присутствующие лица:

— Брат твой Севрек… Золовка тебе, Илонка… Дочь моей сестры, Патрина, и с ней Лаци… Севрековы Томек, Рупа, — всю процедуру представления мы кланяемся друг другу, только мальчикам мне не надо кланяться, зато они, впечатлённые, видно, обстоятельствами моего рождения, складываются чуть не пополам.

Затем меня снова берут в оборот, и шумной толпой, в которой, кажется, не восемь человек, а все сорок восемь, меня увлекает в светлую просторную кухню на втором этаже. С некоторым недоумением я обнаруживаю себя снова сидящей, теперь уже перед огромной чашкой чаю и десятью тарелками со сладостями и закусками. Родственники и свойственники тоже сели за стол и смотрят, как я пью и ем, так внимательно — хоть деньги бери. Давясь (меня укачало в машине), я съедаю по кусочку с каждой тарелки, запиваю чаем и церемонно благодарю хозяев.

И тут же сыпятся вопросы — частые, дробные, как гречка из порвавшегося пакета. А почему у меня под юбкой джинсы, так носят в Прёмзеле? А правда, что в Прёмзеле на улице по ночам столько горит цветных фонарей, что светло, как днём? А правда, что галициане бьют цыган? А я говорю по-чешски? А по-прусски? А у меня есть компьютер? А сколько в Прёмзеле стоит место на помостике? Сколько?! А сколько я тогда зарабатываю? А где я живу? А почём снимаю? А почему я не хочу пожить в небоскрёбе? А я была на телевышке? А в Прёмзельском соборе? А сколько в этот собор помещается человек? А в Сенате я бывала? А почему? А почём в Прёмзеле водка и яйца? А сколько это в австрийских кронах?

Тут неожиданно пискнул Рупа:

— А вы боитесь серебра?

Устанавливается тишина. Вся семья смущена бестактным вопросом. Уверена, что они считают меня нечистью. Я стараюсь ответить в прежней тональности:

— Нет, мальчик мой. Я не боюсь ни серебра, ни святой воды, ни чеснока. Дядя, тётя, простите, я устала с дороги, можно я где-то прилягу?

Тётя Марлена важно, плавно встаёт и провожает меня в маленькую комнату со старым диванчиком. Вручает мне подушку и плед и так же важно выходит.

Засыпаю я моментально. Всё же пятнадцать часов пути и для «волчицы» — не шутки.

Когда я просыпаюсь, в комнате очень темно, и в доме царит тишина. Спустив ноги с дивана, я попадаю в мягкое: на полу стоят мои сумки. Очень хочется пить. Чтобы не бродить по дому ночью — приезд существа вроде меня и без того большой стресс для семьи — я ищу бутылку с колой, купленную по дороге. Попутно вытаскиваю и откладываю подарки для дяди, тёти и племянников — на них мне не хватило денег, пришлось заложить серьги моей цыганской бабушки в Брно. После охоты деньги всё равно появятся, и я их выкуплю. Напившись, я нащупываю маленькую сумочку и вынимаю мобильник — посмотреть время. Половина восьмого утра. Стоит мне взять телефон в руки, как он вздрагивает, принимая сообщение — я чуть не роняю его:

«Я стою под вашим окном. Л.Б.»

Я с опаской смотрю в сторону тяжёлых портьер, которые совершенно закрывают окно от моего взгляда, и печатаю:

«И что?»

«Вылезайте. Поговорим»

Вот так вот. Прямо вылезайте ему. Что за бред и как он меня отследил?

Стоп, а может быть, имеется в виду мой апартман в Пшемысле?

«Я не в Галиции.»

«Я тоже. Лилиана, вылезайте, или я влезу в дом. Стекло мне придётся разбить»

«Я вас застрелю ещё в процессе!»

«Значит, я залезу через детскую или кухню. Можете начать бегать между ними»

Никогда не любила вампиров. Особенно со звучными псевдонимами. Я забираюсь за портьеры и открываю окно, даже не потрудившись вооружиться. Зачем? В открытом бою я проиграю с вероятностью, близкой к ста процентам. Шанс же, что Батори не убьёт меня и в этот раз, есть. Ведь он всё-таки знает моё имя. Я криво ухмыляюсь и встаю на подоконник. Босые ноги неприятно холодит. Внизу действительно бледнеет узкое лицо Ловаша Батори; толстые губы раздвинулись в усмешке, обнажая крепкие, очень белые в ночной темноте зубы. Я осматриваюсь: слева водосточная труба, но она выглядит хлипкой и дряхлой, к тому же слабость у меня ещё не прошла. Я снова кидаю взгляд вниз. Батори скалится. Чёртов кровосос. Я ухмыляюсь ещё шире и прыгаю прямо на него.

Пока я лечу, в голове моей успевают пронестись подробные картины того, как я промахиваюсь, или как упырь просто делает пару шагов в сторону. Эти видения изобилуют очень неприятными деталями, вроде вёдер крови, осколков костей и размозжённого черепа. Но вампир ловко перехватывает меня.

— О, как романтично! — произносит он, продолжая улыбаться мне в лицо.

— О, как вы банальны! — отвечаю я. — Пустите.

Он слушается. Но, едва ступив на ледяной асфальт, я приглушённо взвизгиваю и карабкаюсь на Батори обратно.

— Неужели нельзя было выбрать условий покомфортней?!

— Неужели нельзя было сообразить обуться? — парирует упырь. — Ладно, подождите.

Дальнейшее восхитительно. На такое шоу я бы, не задумываясь, купила билет. Перекидывая меня с руки на руку, Батори умудряется расстегнуть и снять с себя куртку и бросить её на тротуар, меховой изнанкой кверху. На куртку он ставит меня.

— Ну? — спрашиваю я, почувствовав почву под ногами.

— Минутку, — говорит он, приседая на корточки и выуживая из кармана куртки красивую бархатную коробочку. Не вставая, он с улыбкой протягивает её мне. Я гляжу на неё с подозрением:

— Я не буду это брать. Это меня очень пугает. Это ужасно похоже на предложение руки и сердца.

— О, многорогий… Конечно, нет.

Упырь встаёт и открывает коробочку. В ней лежат серьги моей бабушки. Спутать их ни с чем невозможно: штучная цыганская работа, прихотливый узор, замысловатые подвески в виде крохотных цветочных гирлянд.

— Будучи большим поклонником красоты и всемирной гармонии, — сообщает Батори, — я уверен, что эти серьги не могут украшать ничьих ушек, кроме ваших.

Он пытается вставить одну из серёг в отверстие в моей мочке, но я отшатываюсь:

— Не трогайте меня!!! Дайте их сюда.

— Это нелепо. Я только что трогал вашу, простите, попу, — возражает вампир, но всё-таки протягивает мне коробочку.

— А вы покричите об этом на весь квартал! Настоящий дворянин! — я сама понимаю, что не на это существо мне бы шипеть, но меня буквально несёт. Возможно, это род истерики.

— Успокойтесь. Я не собираюсь грязно лапать ваши уши. Я пришёл помочь вам.

— В каком смысле?

— Лиса, — по губам кровососа опять проскальзывает усмешка, — на которую вы собрались охотиться, слишком хитра, и я не рекомендую вам соваться в её нору. Но я знаю один верный способ её одолеть.

— Давайте короче. В чём подвох? — язвлю я.

— Ни в чём. Я действительно собираюсь вам помочь. На этот раз.

— Угу. Значит, вы ждёте, что я помогу вам в какой-то другой раз?

— Когда девушка не только красива, но и умна… — мурлыкающе начинает вампир, и я, перехватывая инициативу, заканчиваю:

— Трахать её не только приятно, но и интересно, да?

— Вы циничны. Это печально. Но давайте вернёмся к вашим планам. Я предлагаю вам использовать сценарий, в котором вы чуть не преуспели со мной.

— С вами он провалился.

— А с нашей лисой не провалится. Потому что мы добавим одну маленькую деталь.

В руке у Батори появляется беловатая желатиновая капсула размером с лесной орех.

— Вы попросите вина. И когда ваш лис наклонится над бокалами, вы не станете левой рукой нежно-нежно, чувственно-чувственно гладить его по шее, — Батори касается короткими крепкими пальцами своего затылка, — нет, левой рукой вы быстро раздавите возле его лица эту капсулу, а правой так же быстро нанесёте удар.

Я не спешу хватать чудо-средство.

— Что в капсуле?

— Ничего особенного. Просто масло с сильным запахом. Краткий обонятельный шок на секунду-другую дезориентирует вампира.

— С сильным запахом? Насколько сильным? Он не дезориентирует меня?

— Не больше, чем обычный цветок розы, внезапно поднесённый к носу. Берите, не бойтесь. Но не заходите к нему в нору, даже когда он будет мёртв. Это, повторяю, опасно. Удовольствуйтесь деньгами, которые будут при нём.

Я осторожно — чтобы не раздавить — беру шарик. Батори изображает лёгкий поклон, разворачивается и уходит по улице. Я смотрю на открытое окно, на водосточную трубу, на удаляющегося вампира. Ну уж нет, на помощь я его точно не позову.

Когда на рассвете Патрина обнаруживает мою комнату пустой, её крик подымает весь дом, и кое-кого из соседей тоже.

— Я здесь! — кричу я. — Патрина, вынеси мне обувь и впусти в дом.

Но на улицу выбегает вся семья. Мальчики в пижамах слегка ёжатся. Тётя Марлена придерживает на плечах вязаную шаль.

— Что случилось?! — восклицает дядя Мишка.

— Ночью здесь был вампир, — невозмутимо сообщаю я чистую правду. — Я прыгнула на него из окна.

— Побожись?! Да ну?! — разом вступает хор родственников. Я торжественно «божусь».

— И что?! Что было-то?

— Видите куртку? От него осталась.

Мой авторитет в глазах Томека и Рупы взлетает до небес — это написано на их смуглых личиках.

В каждом доме цыганского района, в фойе, стоит шкаф для пустых бутылок и несколько ящиков для мусора: макулатуры, жестяных банок, деревянного лома и полиэтиленовых пакетов. В Богемии не ввели экологические нормы на французский манер, это для личного удобства: всё это потом сдают на пунктах приёма цыганята, зарабатывая себе таким образом на карманные расходы. Считается, что это приучает их мыслить экономически. Меня очаровывает такой подход. Я в детстве тоже сдавала бутылки — из нужды, и на таких, как я, косились. Хорошие дети не должны сдавать стеклотару — вот неписаное правило галицийского общества.

Я чуть ли не впервые ощущаю себя не в одиночестве. Да, и здесь я белая ворона — но здесь я своя белая ворона. Никто не реагирует на мои прусские картавую «р» и мягкую «л», от которых я так и не сумела избавиться. Мне здесь полагается быть немного странной, это никем не обсуждается и никого не напрягает. Утром окна распахиваются — женщины проветривают хатки и перекликаются:

— Будьте счастливы, тётя Смерагда!

— Доброе утро, Роза, Папина, будьте счастливы!

— Привет, Лелька! Приходи сегодня ко мне вместе убираться!

Кутнагорские цыганки постоянно ходят друг к другу убираться, получается и быстрее, и веселее. После уборки обязательно садятся пить кофе со штрудельками из кондитерской. И я хожу со всеми, протираю карнизы, подметаю полы, перешучиваюсь, пью кофе и слушаю сплетни и толки. И по утрам мне тоже кричат:

— Будь счастлива, Лилянка! Как твои дела?

Жаль, что я не могу позволить себе здесь остаться. Это просто каникулы. Но какие это чудесные каникулы! Я просыпаюсь с улыбкой. А кофе мне, кстати, приносит Патрина. Вялость поутру она считает следствием моей полувампирской сущности, и я её не разубеждаю.

Предрождественским утром она меня тормошит:

— Пей скорее, надо столько наготовить, дом украсить, двор промести.

На кухне уже всё кипит: Илонка вымешивает тесто, тётя Марлена дирижирует кастрюлями, сковородками и фаршированным гусем в духовке. Патрина бросается резать начинку для штрудельков — в Рождество только свои, домашние! — а меня приставляют разбирать разноцветные ленты и украшать ими всё, что только может быть украшено. Я повязываю пышные банты на торшеры и люстры и булавкой прикрепляю на шторы, кнопками прикалываю на стены и двери. Ленты разноцветные: зелёные, голубые, жёлтые, сиреневые, только не красные. Красные достают на свадьбу. Банты кончаются, и я иду подметать подъезд и двор. На деревьях во дворе висят бумажные гирлянды. На одной рябине как раз сейчас сидит Томек, цепляя цветастую гирлянду на ветки, и весело переругивается с соседским Кроной, который, волнуясь, бегает внизу и простуженным голосом выкрикивает подсказки.

Вечером накрывают пышный стол: только общие блюда, никаких тарелок. На блюдах ломтями нарезанный гусь, отбивные, кусочки печёной говядины, варёные пироги с мясом и луком, овощи и фрукты, штрудельки яблочные, вишнёвые, грушевые, банановые, клубничные, миски со сливками, чтобы штрудельки обмакивать, блины и колбаса. Тут же рядом стоят бутылки с винами, наливками и водкой, на горлышках повязаны разноцветные бантики. Женщины ходят нарядные, в длиннющих многослойных юбках каких-то сказочных цветов, в атласных и шёлковых блузках, в золотых браслетах и кольцах — по четыре на каждой руке, губы блестят от помады. Мужчины — в белых костюмах и рубашках цвета, который в каталогах косметики обычно значится как «цыганский пурпурный». Дети кидают жадные взгляды на столы.

Солнце заходит, и праздник начинается. Вдруг все срываются с места и начинают перемещаться от апартмана к апартману целыми семьями. Вваливаясь в хатку, мы кричим:

— Славная весть, родился младенец Иисус!

И нам кричат в ответ:

— Слава Богу и вам слава!

Куски со стола хватаются прямо руками, стакан в руке у каждого свой; цыганки ревниво сравнивают чужую стряпню со своей, распробывают каждый кусочек. У детей неизвестно откуда миски с конфетами и печеньями, бутылки с газировкой, но куски со столов они тоже хватают.

Все смеются, а потом вдруг расходятся по фойе, и в руках у мужчин оказываются скрипки, цимбалы, барабаны, и они играют — разухабисто и вместе с тем виртуозно точно. Выбегают в круг дети и начинают выплясывать. Даже самым маленьким находится место, и они вертят ручонками или сосредоточенно бьют в пол пяткой. Детей прогоняют парни и устраивают целый спектакль: кто кого перетанцует. Сначала один, красавец, признанный лидер, отчаянным движением срывает с головы шляпу и кидает её оземь, и замысловато подпрыгивает, и невесомо скользит в чечётке. Одним ловким, стремительным движением он, наконец, поднимает свою шляпу, и тут же его место занимает другой, тоже ладный, стремительный, невесомый. А вот уже и девушки выходят, и я вместе с ними, и теперь уже мы кругом скользим над полом, словно мавки над кладом. Цыгане вокруг прищёлкивают, прихлопывают, подпевают, кричат. И все немножко пьяные, но никто не допьяна.

Как жаль, что мой отец был мёртв, когда зачинал меня. Потому что после праздника у меня наступает своё, особенное похмелье. Я выхожу на охоту.

Бар полупуст и тёмен. Возле стойки сидит несколько девушек лёгкого поведения, преимущественно крашеные блондинки в мини. При них мрачный мужик, у которого чуть не на лбу написано: сутенёр. Несколько парочек сидят за столиками — что-то вроде местной золотой молодёжи. Из динамиков доносится легкомысленная песенка. Я присаживаюсь за один из столиков и заказываю лёгкий коктейль.

Добыть для меня шмотки в духе легкомысленной и раскованной столичной штучки я уговорила дядю Мишку с трудом. Пришлось чуть не на пальцах объяснять, почему именно в таком виде мне будет удобнее всего. В результате, нервно хихикая, Илонка и Патрина в четыре руки натягивали на меня узенькие велюровые брючки — последний писк моды у клубных девиц — и наносили мне на лицо боевую раскраску. Единственное, на что я не пошла — это каблуки. Маневренность для таких, как я, не бывает лишней. Цыгане сумели найти мне высокие золотые сапожки на почти плоской подошве. Стоило некоторого труда натянуть их — у меня оказались мускулы там, где у модной девушки они не предполагаются. Зато теперь любой, взглянув на меня, увидит легкомысленную девицу, прожигающую жизнь по клубам и барам. «Прусская» внешность наконец-то пришлась мне кстати — не может не клюнуть вампир на одинокую туристку, забредшую в глухомань.

Я скучающе обвожу взглядом бар. Кровосос, видимо, ещё не пришёл. Я достаю коммуникатор и запускаю на нём первый подвернувшийся фильм. Не факт, что упырь заглянет именно сегодня, возможно, мне придётся ловить его около недели. Я умею выжидать. Главное, чтобы группа поддержки не скисла.

Но недаром говорят, что я фартовая. Не успеваю досмотреть кино, как возле моего столика возникает молодой человек в хорошем костюме. Правильные черты лица, голубые глаза и приятная улыбка — наверняка ему не стоит труда цеплять девчонок. Он не успевает и рта открыть, а цыганские парни за столиком за его спиной подбираются, как легавые, учуявшие зайца; один из них, Август, поймав мой взгляд, чуть приподнимает указательный палец на правой руке. При этом он продолжает рассказывать какую-то историю не изменившимся, даже не дрогнувшим голосом. Умница.

— Фройляйн скучает? — вампир заговаривает на немецком. Конечно же, я улыбаюсь:

— Есть немного. Не составите девушке компанию?

— С удовольствием, — одним плавным, текучим движением упырь занимает стул напротив. Глянцевая улыбка словно приклеена к его лицу. Возможно, он сейчас чарует меня. Отрекомендовавшись Густавом, он принимается расспрашивать. Да, мурлычу я, действительно из Пруссии, как вы угадали? Мой хорошенький носик? Надо же, спасибо. Никаких дел, просто путешествую, развлекаюсь. Нет, автостопом. Остановилась в отельчике «Зильберберг». Не хотите продолжить наше знакомство там? Здесь так шумно, а в номере отличный бар. Только вызову такси… У вас машина? Как чудесно! Знаете, мне очень нравятся мужчины за рулём. В них есть что-то от суровых морских волков, сжимающих штурвал корабля.

Я пытаюсь обольстительно засмеяться, но получается немного слишком визгливо. Ладно, спишем на коктейль.

Непуганые вампиры в Кутна Горе. В Пшемысле такой номер провалился бы: упыри давно избегают одиноких блондинок, легко идущих на контакт. То, что я сумела подцепить тогда Батори, было случайностью, следствием того, что я стояла, глазея на вход в клуб, словно обычная старшеклассница, вздыхающая по гламурной жизни, а ещё больше — моих совсем не цыганских носика и скул.

Тут, конечно, встаёт закономерный вопрос: почему бы «волкам» не перекрашивать волосы? Увы, но это одна из тех вещей, которые нам недоступны. Краска на наши волосы не ложится даже после обработки перекисью водорода. Для «волчиц» большая удача, что среди женщин так много крашеных блондинок, потому что иначе кровососы легко бы нас вычисляли и, скорее всего, моментально перебили. По счастью, упыри не могут нас легко учуять, а поскольку наша кровь им не подходит, они не заинтересованы в ответной охоте на нас. Они предпочитают ломать нам шеи, когда мы сами подходим слишком близко — тем более, что они знают, что рано или поздно мы подойдём. Ведь нам-то их кровь нужна!

В машине — одной из представительских моделей «Рено» — я продолжаю строить глазки. Ах, я боюсь представить, Густав, чем надо заниматься в такой глуши, чтобы ездить на таких машинах! Вы мафиозо, признайтесь? Ах, сын владельца серебряных шахт… Я и не знала, что там всё ещё добывают серебро. Вот кого мне надо благодарить за то, что я могу купить богемские серебряные приборы! Какая прелесть!

К счастью, город не очень велик, и мы, наконец, входим в отель, а то моя фантазия и артистизм начинают иссякать. С облегчением убеждаюсь, что два чёрных «Кайзера Фридриха» уже здесь — значит, и группа поддержки где-то неподалёку.

Фрау портье провожает нас неодобрительным взглядом.

Я плюхаюсь на софу и, хихикая, жалуюсь на головокружение. Указываю на бар: неужели не роскошный? (Ещё бы — номер люкс, община не поскупилась) Наконец, внутренне замирая в извечном страхе перед прыжком и ударом, прошу налить мне немного вина.

И понимаю, что не такая уж я фартовая.

Вместо того, чтобы склониться над столиком, Густав грациозно поднимает стакан и наливает вино на весу. Он смотрит на меня сверху вниз, лучезарно скалясь, и я растягиваю в ответ непослушные губы. Попытка номер два. Мне просто нужна попытка номер два.

— И добавьте, пожалуйста, минеральной воды.

Густав отходит к бару, и я сдираю с мизинца — чуть не с кожей — колечко. Кидаю его под софу.

— Ой, папин подарок! — пищу я, тиская сумочку. Конечно же, вампир поспешно ставит минералку на столик и опускается на колени возле моих ног… опускает голову…

Раз!

Я выбрасываю вперёд левую руку и раздавливаю капсулу Батори. От запаха на глаза наворачиваются слёзы, но правая рука уже сама по себе, по тридцать раз за полминуты прокрученному в голове плану —

два!

— вбивает лезвие стилета под основание черепа. Густав не успевает и дёрнуться — уже заваливается набок, но я удерживаю его и кладу аккуратно, лицом вниз, чтобы не забрызгать паркета кровью.

Когда Батори говорил про розы под носом, я восприняла его слишком буквально. Запах такой резкий, что мне приходится часто-часто моргать, стирая слёзы веками, чтобы хоть что-то разглядеть.

Я ставлю тело Густава в позу, в народе именуемую «раком», подкладываю ему под шею кусок поролона, ожидавший своей очереди под подушечкой на софе, вторым ножом взрезаю яремную вену и подставляю свиную кишку. Кровь вытекает бойко и быстро, на глазах начиная сворачиваться. Скорее всего, мозг Густава ещё жив. Меня это не смущает. Напротив, мне нравится мысль, что мерзавец перед смертью почувствует ужас, который чувствовала двенадцатилетняя Марийка Рупунорой. Он ведь мог зачаровать её так, чтобы она ничего не поняла — ему достало бы силы, но упырь только приказал ей молчать и не сопротивляться. Девчонка оставалась в сознании до последнего, её так и нашли с гримасой ужаса на лице.

Пальцами левой руки я пережимаю вену, а правой держу на весу кишку с кровью, ожидая, когда она приобретёт консистенцию холодца. Аккуратно откладываю её на столик и подставляю второй мешочек. Кровь течёт уже медленней. Если бы не боязнь заляпать паркет, я бы приподняла бёдра Густава, чтобы наклон вены был сильней. Ладно, два мешочка тоже неплохо — хватит на полгода. Когда вторая кишка заполняется и кровь загустевает, я откладываю на столик и её. Залепляю пластырем дырку на вене, вытаскиваю поролонку и нож и заматываю шею Густава красным шарфом. Надеюсь, нервы у парней выдержат и они не вбегут раньше времени — мне будет довольно сложно объяснить происходящее. Я жду ещё чуть-чуть, чтобы колбаса стала потвёрже, завязываю кишки и убираю их в холодильник в углу номера. Аккуратно подтираю от немного выползшей сгустившейся крови столик, прячу поролон в пакет. Немного попало мне на кофточку и на колени, но это не страшно.

В бумажнике оказалась приличная сумма: четыре тысячи австрийских крон сотнями. Ещё примерно шестьсот богемских крон лежат просто в кармане брюк.

Я открываю дверь. Парни стоят в коридоре, тихо переговариваясь. Август вертит на пальце ключ от соседнего номера. Коридорный смотрит на них с подозрением, но подойти побаивается.

— Мальчики, — воркую я. — Не могли бы вы мне помочь? У меня тут гость сильно надрался и хулиганит, я его пока в ванной заперла. Вы уж его выведите.

— С нашим удовольствием, фройляйн, — отвечает Август с плохо скрытым облегчением. Парни вваливаются в номер и невольно поднимают тыльные стороны ладоней к носам.

— Тьфу ты, чего так чесноком воняет? — морщится один из них.

— Мы, братец, всё-таки на вампира охотились, — прохладно отвечаю я.

— А что он в такой позе?

— Ну, уж как упал. Не ворочать же его мне. И слушайте, прежде, чем закопать, обязательно отрубите ему голову, лопатой или тесаком. Некоторым ножа между позвонками мало, они через пару дней прочухиваются.

Слышишь, Густав? Как я надеюсь, что слышишь.

Парни дружно поднимают тело, поддерживая его под мышки, словно пьяного. Их достаточно много для того, чтобы сторонний наблюдатель не заметил, что ноги Густава волокутся. С прибаутками и укорами они выволакивают упыря из номера. Я закрываю за цыганами дверь и брезгливо сдираю с себя запятнанные шмотки. Как всегда после охоты, у меня падает настроение и накатывает вялость. Пожалуй, лягу поспать.

Глава II. Кто такой Ловаш Батори?

Кто такой этот Ловаш Батори? Что ему от меня надо? Как он меня отыскивает и как от него скрыться? Насколько он для меня опасен? Если бы карты умели давать ответы на такие вопросы, я бы обязательно попросила тётю Марлену погадать. Но карты знают одно: воздыхатель, да недоброжелатель, да долгая дорога и казённая бумага. Ох уж эти карты, старые друзья…

Первые три года после подписания Шлезвигского договора, возвещавшего смерть Венской Империи и вылупление самостоятельных и бесчисленных королевств и республик из её величественного тела, мы откровенно голодали. И в районной комендатуре, и на фабрике выдавали жалованье «в рассрочку»: чуть-чуть сейчас, а остальное будем вам должны. То, что выдавали матери за уборку двора и подъезда, было жалкими крохами, на которые втроём нельзя было прожить и неделю. На фабрике не давали денег вообще, расплачиваясь результатами хитрых фабричных бартеров: то крупой и молоком, и это было большим везеньем, то какими-то шторами, из которых мать раскроила нам и себе рубашки и платья, то электрическими розетками, которые мы с братом не очень успешно продавали потом с рук, бегая по дворам, а то раз дали огромную катушку первокачественной конопляной бумаги. Мы нарезали и нашили из неё тетрадок, и ещё осталось — долго я рисовала на бумаге с той катушки!

Из-за этой «рассрочки» мы голодали, и голодали отчаянно. Чаще всего дневной рацион состоял из бутерброда с маргарином и стакана сладкого какао утром в школе (бесплатные завтраки были срочно введены правительством, как только оказалось, что страна пока ещё мучительно переносит независимость и многие её маленькие граждане теперь недоедают; какао, мука, маргарин и прочее для обеспечения школ, а также больниц, армии и некоторых иных государственных учреждений были извлечены из стратегического запаса, который в результате оказался истощён как раз за эти три кризисных года) и ломтя дешёвого липкого хлеба с чуть-чуть подслащенным, изжелта-прозрачным чаем — вечером дома. Иногда не было и этого. Случалось, что за всё воскресенье или субботу мы съедали по горстке сваренной только на воде и соли гречки, или тонкую и пресную лепёшку из кукурузной муки. В такие дни мы ничего толком не делали, даже не разговаривали, а просто лежали в постелях, пытаясь согреться. Лицо матери увядало на глазах. У брата совершенно заострились кадык и нос, сквозь коричневую кожу выпирали штакетником рёбра. Иногда он развлекал меня, показывая «йога»: заматывал голову полотенцем, садился по-цыгански в одних трусах и сильно втягивал и без того впалый живот. Грудная клетка при этом раздувалась, и рёбра выступали ещё сильней. Зрелище было страшноватое, но мне очень нравилось, и я сразу начинала смеяться. Как выглядела я сама, я даже не представляю, но помню, что руки у меня казались совсем прозрачными. Я поднимала их перед лицом и рассматривала на просвет — одно из немногих развлечений в те дни, когда даже не можешь встать.

Когда еда заканчивалась совсем-совсем, мать начинала обзванивать каких-то фабричных приятельниц. После получаса обзвонов она собиралась и уходила из дома. Через некоторое время возвращалась — с несколькими картофелинами, с пакетиком макарон, с кочаном капусты — и растапливала плиту. Вскоре по каморке плыли вкусные запахи — да, даже варёные макароны пахли для нас необыкновенно волнительно и вкусно — и мать входила с тарелками, ставила их на табуретки возле наших постелей. Мы смотрели на эти тарелки с вожделением, но взять в руки приборы не было сил. Наконец, мы заставляли себя подцепить по крохотному комку каши или полоску капустной лапши и дрожащими руками подносили их ко рту. Некоторое время мы просто наслаждались ощущением пищи на языке, потом потихоньку прожёвывали кусок, тщательно смешивая его со слюной — чтобы не потерять ни калории и чтобы не заболел с отвычки живот. Мать ела тоже, с равнодушным и усталым лицом глядя в свою тарелку. Можно только представить, чего стоили её шляхетской гордости эти звонки.

По счастью, от недоедания и холода я заболевала то бронхитом, то пневмонией. Тогда за мной приезжала машина с мальтийским крестом на стекле и увозила в хоспиталь. Сначала, конечно, было плохо и больно, а потом ещё раздражали уколы, особенно по утрам, но в целом болеть мне нравилось: четырёхразовое питание, приятные процедуры вроде «солярия» и прогревания каким-то аппаратом с проводочками и тряпочками, телевизор в комнате отдыха, покой от постоянных материнских истерик, которые зачастую сопровождались жестокими пощёчинами. Только очень не хватало прогулок по крыше. Я заменяла их сидением на подоконнике у всегда закрытого окна.

В школе всё это время красовались имперских ещё времён росписи с изречениями. Одна из них гласила:

«Государство, в котором голодают дети, не имеет права называть себя ни цивилизованным, ни, тем более, христианским. Отто Добрый» Глупо — когда я её читала, непроизвольно наворачивались слёзы.

Через три года кризис начал уходить. Мэрия стала выдавать на праздники продуктовые наборы, а в районном приходе были организованы ежедневные бесплатные обеды. Талончики выдавал лично пастор. Не сказать, чтобы моя семья была набожной — крещены мы были больше из традиции и крестики даже не носили, храня их в шкатулке с метриками — но нам с братом тоже выдавали, и к школьному бутерброду (теперь уже с сосиской или сыром) прибавилась, таким образом, ещё миска недурного супа, да и домашние ужины стали посытнее. Брат тем временем закончил школу и, несмотря на отличные оценки по таким предметам, как история и литература, поступил в ремесленное. Вечерами он работал грузчиком. Возвращался очень поздно, неизменно доставал из-за пазухи какое-нибудь лакомство для нас с матерью, наскоро ужинал и без сил валился спать, теперь всегда ничком, крепко хватая подушку и отворачивая лицо к спинке дивана. Бусинами торчали на шее позвонки, белели на руке страшные шрамы собачьих зубов — не повезло однажды в чужом саду. Такие же шрамы были у него на бедре.

Угроза голода отступила, но есть мне хотелось всё равно, всё время. В магазине, в очереди за хлебом, я выворачивала шею, разглядывая витрину с простенькими, как я понимаю теперь, пирожными, и у меня в глазах темнело от желания их жадно пожрать. Ночью мне часто снилось, как я забираюсь в продуктовый магазин, абсолютно пустой, и ем всё, что вижу: булочки, пирожные, овощи, сосиски, тушёнку, творог.

Поэтому, когда моя личная «дурная компания», цыганята с Вишнёвой улицы (только благодаря им я и знала цыганский), угощали меня солёными крендельками, я раз за разом не находила в себе силы отказаться, хотя знала, что многим из моих товарищей живётся ещё хуже. Примерно у половины отцы уехали на заработки в Российскую Империю, да многие так и запропали, не слышно было ни слуху, ни духу; другие присылали жалкие гроши. Почти все семьи на Вишнёвой были многодетные, что только увеличивало их нужду. Дешёвое печенье ребята покупали в складчину, сначала долго выпрашивая копеечки у прохожих, потом внимательно пересчитывая крохотные кренделёчки и распределяя поровну. Всегда оставалось несколько, их разыгрывали монеткой: сначала один кидал монетку, потом другой, и так все, по очереди. Если выпадал «орёл» — счастливчик получал лишний кренделёк. Кидали, пока печенье не кончалось.

Я не попрошайничала, боялась, что мать меня прибьёт, только смотрела со стороны. Тем не менее, цыганята без единого слова выделяли и мне долю месяца два или три. Я мучилась совестью, но ела. Отказаться или просто уходить, пока идёт делёжка, было выше моих сил. Наконец, одна девочка, Богданка, попрекнула:

— Лопать лопаешь, а с нами не просишь.

— Я не могу… не могу просить, — так отчаянно сказала я, что ребята поверили.

— Гадай. Ты же мне гадала по руке?

— Так это же шутка была.

— Ты гадай, как будто не шутишь.

И я стала гадать.

Сначала я робко подходила к людям, предлагая рассказать судьбу по руке. На меня смотрели с недоумением, и я чуть не бросила это дело. Но цыганята, с любопытством наблюдающие за моими попытками, присоветовали: обращайся, мол, так вот и так, и говори понаглей, улыбайся.

И вот я снова бросалась к людям, с улыбкой, от страха похожей на оскал, выбирая женщин позадумчивей, и кричала в лицо, пытаясь сменить прусский акцент цыганским:

— Изумрудная моя радость, всё вижу, хорошая ты женщина, да гнут тебя заботы, остановись, расскажу тебе твою судьбу, небось не век ей печальной дорогой ездить!

Глядя на моё курносое чумазое лицо, белые летучие волосы — и чёрные глаза, веснушчатые щёки — и замызганную, старенькую одежду, женщины начинали смеяться:

— Что за маленькое чудо, то ли немка, то ли цыганка!

И многие, смеясь, подставляли мне ладони — красные, мозолистые ладони фабричных работниц.

Гадать по руке меня научил брат. Объяснил коротко: пригодится. И — пригодилось.

Выслушав и посерьёзнев, удивлённые женщины лезли за мелочью. Некоторые спрашивали — гадаю ли на картах. Я сначала отвечала, что нет, а потом призадумалась и купила себе колоду. Поначалу что-то врала, а потом одна из подружек, Ленка, объяснила мне, как раскладывать по-цыгански. Дело пошло. Цыганята очень любили смотреть из-за плеча, когда я важно раскидывала карты очередной галицианке на подвернувшейся скамейке. Для них это было чем-то вроде телешоу. Со временем женщины стали подходить ко мне сами. Должно быть, у меня хорошо получалось — а может, просто искали они надежды.

Брала я сущую мелочь. Кто бы и дал мне больше? Половину отдавала в общую кассу — эта половина всё равно была больше обычного «вклада». На оставшееся сначала всегда покупала булочки — иногда до пяти-шести разом — и тут же их, торопясь и давясь, съедала. Потом стала поспокойней, начала откладывать деньги и приносить их домой. Мать уже знала про гадание, усмехалась, но слова не говорила против. Деньги шли в общий котёл.

Раз в трапезной при кирхе пастор сделал мне внушение за то, что я обманываю бедных людей. Я слушала, опустив голову, а потом посмотрела ему в глаза и спросила:

— Святой отец, да разве я не беднее этих людей? Я кушать хочу. Мне еда снится!

И это было чистой правдой — у большинства моих клиенток были работающие супруги, кроме того, у многих были родственники в деревне, к которым ездили за картошкой, яйцами и салом. Так отчаянно нище, как мы, жили только цыгане на Вишнёвой и одинокие старики.

Пастор, пожилой человек с добрыми глазами, посмотрел на меня очень серьёзно и сказал, чтобы я вечером приходила в трапезную с кастрюлей — теперь мне каждый день будут давать с собой ещё супа и хлеба. И действительно, теперь мы каждый день имели на ужин суп. Это здорово нас поддержало. Но гадать я не бросила, а пастор мне больше ни слова про это не сказал.

Он жил в нашем подъезде.

Рассталась с картами я только в семнадцать, когда мой организм стал требовать своего, и брат вывел меня на первую охоту. Не представляю, чтобы помогать «волку» решился любой другой человек. Может быть, дело в том, что после Буковины Пеко привык к дыханию смерти. Не знаю, откуда брат узнал про колбасу, но и этому он меня научил. Он охотился со мной два раза, а потом велел уходить. «Волки» живут сами по себе, таков обычай. Нам можно проводить немного времени в гостях, можно общаться с родственниками — хотя я с восемнадцати лет ни с кем из них не виделась и не разговаривала — но живём мы всегда сами по себе.

Дядя Мишка довёз меня до Праги, и я села на поезд до Будапешта. Денег теперь много, и я беру билет в двухместное купе-люкс. Поезд отходит в час ночи. Я еле уговариваю дядю не дожидаться со мной, а возвращаться в Кутна Гору.

Купе оказывается стилизовано под «золотой век» Венской Империи: бархат, красное дерево, кожа, позолота. Проводник, высокий плечистый еврейский парень, споро мне стелет и без звука исчезает за дверью. Поезд трогается, а соседнее место всё ещё пустует. Я скидываю кроссовки и принимаюсь раздеваться, швыряя вещи на пустой диванчик. Когда я уже собираюсь расстегнуть бюстгальтер, дверь скользит в сторону и в купе просачивается никто иной, как сэр Отважный Рыцарь. От неожиданности я так шарахаюсь, что больно ударяюсь бедром о край столика.

— Что вы, многорогий вас сожри, здесь делаете?! — шиплю я, поспешно прижимая к груди майку. Похоже, Батори имеет природное свойство мгновенно приводить меня в состояние тихой истерики.

Упырь поднимает руку, закрывая себе глаза. На его лице — самая светская улыбка.

— У меня билет в это купе. Я еду домой.

— Тогда где вы были раньше?!

— Болтал с проводником. Руку можно убирать?

— Что вы спрашиваете? Вы же подсматриваете.

— Я спрашиваю, потому что хорошо воспитан, — Батори опускает руку и садится на своё место. Мои куртку и свитер он перекладывает на столик. Я забираюсь под одеяло прямо в джинсах и демонстративно закрываю глаза. — Лилиана, вы можете на меня поглядеть?

— Зачем?

— Затем, что я придумал красивый жест, который вы не сможете мне испортить.

— Вы недооцениваете моих талантов.

— А вы недооцениваете моих. Я оплатил ваш апартман и вашу лицензию на год вперёд.

Я буквально подскакиваю.

— Какого лешего вы это сделали?!

— Просто подарок. Вам не нравится?

Чёртов упырь даже не пытается выглядеть расстроенным. Он очевидно забавляется.

— Мне это очень не нравится! Что вам от меня надо?

— Здесь и сейчас? Ничего.

— А потом?

— Я же говорил — несколько ответных услуг. Уверен, они не будут противоречить вашим жизненным принципам.

— То есть трахать вы меня не полезете?

— Вы циничны, и, как я говорил уже, это печально. Нет, на ваше целомудрие я не посягаю. Более того, если я всё-таки ошибся и то, что я вам предложу, входит в разрез с вашими принципами, я не буду настаивать на нашем дальнейшем сотрудничестве.

— Так скажите сразу!

— Хм… Давайте так. Первая услуга, о которой я вас попрошу — сохранять девственность.

— Ну, это… это уже переход на личности! Потом, откуда вы знаете, что я ещё не это самое?

— Я надеюсь. Учитывая ваше происхождение, образ жизни и характер.

— Ну, предположим. И что, долго мне её сохранять?

— Для начала, скажем, ещё два-три года.

— И для чего?

— Вы узнаете, когда придёт время.

— Вы меня хотите принести в жертву?

— Зачем же так сурово? Девственники могут стать участниками очень разных интересных ритуалов. Например, единорога, по легенде, могла изловить только девственница.

Вот тут ему удаётся меня заинтриговать действительно сильно. Я даже сажусь в постели.

— Мы будем ловить единорога?!

— Нет. Я просто привёл пример. Лилиана, я всё равно ничего не скажу, пока не придёт время. Вы, кажется, собирались спать.

Батори демонстративно вынимает из кармана пиджака какую-то книжку и раскрывает её.

— Спокойной ночи, — бурчу я, снова укладываясь. Упырь не считает нужным отвечать.

В Будапеште, к моему облегчению, Батори пропал из виду, то ли отвлекшись на свои вампирские дела, то ли решив меня не нервировать; на всякий случай я покупаю оба места в купе до Пшемысля. Если на венгерской и словацкой границах поезд даже не останавливается, то родные галицийские таможенники проверяют нас очень рьяно. Хотя, может быть, мне просто повезло меньше остальных пассажиров из-за внешности. К австрийцам и пруссам в Галиции до сих пор многие относятся кто с прохладцей, кто с откровенной враждебностью. На мой паспорт таможенник уставился с нескрываемым сомнением, а сумки разбирает до самого дна. Чертыхаясь, я полчаса укладываю вещи обратно и неожиданно жалею, что Батори нет рядом. Вот уж где бы он пришёлся кстати! Без сомнения, у него хватило бы силы внушить этому верзиле в погонах, что здесь всё в порядке. А то, знаете ли, ужасно неприятно, когда посторонние рассматривают твоё бельё.

Перед Пшемыслем в дверь стучатся. Открыв, я обнаруживаю проводника. Он бледен и кажется испуганным. Скользнув в купе, он быстро затворяет за собой дверь.

— Барышня, — его голос взволнован и тих, и это сочетание мне не нравится. — У вас есть какое-нибудь кашне или верхняя одежда с глубоким капюшоном?

Ничего себе вопросы.

— Что случилось?

— Вы не слушаете радио?

— Нет.

— Пруссия депортировала со своей территории всех евреев, цыган, славян и литовцев. Без имущества. Часть из них избиты или стерилизованы. В Пшемысле беспорядки. Избито уже несколько десятков немцев. Барышня, я думаю, вам лучше спрятать лицо и пока не ехать домой. Соседи… Вам есть где переждать? Какие-нибудь надёжные знакомые?

Я качаю головой. Новость меня ошеломила. Конечно, я цыганка по отцу, и симпатии толпы сейчас теоретически на моей стороне, но бить-то будут не по батюшке, а по лицу. Куда мне идти? Я так и не обзавелась близкими друзьями, а где сейчас мой брат, я не представляю.

Проводник вынимает из кармана записную книжку и ручку, быстро пишет адрес.

— Вот, это мой дом. Я позвоню своим, они вас пока укроют. Вам главное туда добраться. Будьте осторожны.

— Я не знаю, как вас благодарить, — с чувством произношу я. Добрый человек качает головой:

— Разве за такое благодарят… Поторопитесь одеться.

Он выходит, и я, путаясь в широченном подоле, надеваю праздничную юбку — ярусная, цветастая, она просто кричит: «цыганка!». Волосы я убираю в хвост и прикалываю его вокруг головы заколками, сверху повязываю пёстрый шарф. Унизываю руки браслетами и кольцами. Надеваю куртку, натягиваю на голову капюшон — лицо утопает в тени, только концы шарфа спускаются на грудь. Маскировка очень ненадёжна — достаточно, чтобы ветром сдуло капюшон, и мой нос, мои скулы выдадут привлекут внимание мгновенно. Надо быть крайне осторожной.

Когда я выхожу на перрон, сердце колотится отчаянно. Глупо, но мне казалось, что там, прямо на вокзале, стоит волнующаяся, злая толпа и высматривает среди пассажиров курносые лица. Конечно, ничего такого нет и в помине.

Я беру такси прямо на вокзальной площади. Стараясь одновременно заикаться и пришепётывать, называю адрес и прошу включить радио. Мне не хочется болтать с шофёром. Мой чёртовы прусские согласные…

— Тысячи депортированных людей всё ещё стоят на нейтральных полосах между границами Пруссии и Австрии. Вена отказывается принимать их или пропускать через свою территорию. Положение критическое, у некоторых депортантов нет тёплой одежды, почти никто не успел взять с собой еду при выселении. Галиция, Польша, Богемия, Моравия, Словакия, Королевство Югославия, Россия и Католическая церковь выражают официальный протест австрийским и прусским властям. Венский архиепископ обратился к пастве с воззванием собрать еду и одежду несчастным. Иудейская община Австрии также начала приём гуманитарной помощи в пользу депортированных. Галиция официально предлагает политическое убежище двум тысячам бывших прусских граждан из числа принятых Польшей и Россией. Богемия, Моравия и Словакия, также готовые принять пострадавших от произвола прусских властей, требуют от Австрии пропустить депортированных через свою территорию, — вещает радио.

Что, многорогий меня сожри, вообще происходит? В голове не укладывается. Какая-то глупость, чушь. Как так можно поступать?

— У вас родственников там нет? — спрашивает таксист.

— Б-б-были в К-кёнигсб-б-берге. Но у н-н-нас т-т-телефонов д-д-друг д-д-друга нет… Н-н-не знаю, г-г-где сейчас.

— Попробуйте отправить запросы в польское и российское посольства. Будем надеяться, не на австрийской границе они застряли.

Я неопределённо мычу.

У меня звонит телефон. Номер не определяется. Я скидываю.

Таксист помогает мне вынести сумки на тротуар, и я оглядываюсь, пытаясь вычислить, какой подъезд дома мне нужен. Но навстречу мне уже спешат полная женщина и долговязый парнишка лет семнадцати.

— Вы с поезда? — вполголоса спрашивает меня фрау. Лицо её напряжено.

— Да, а вы…

— Меня зовут Бина Барац, я его жена. Это наш сын Михась.

«Его» очевидно значит — проводника. Долговязый Михась подхватывает мои сумки, и мы торопливо входим в подъезд.

Уже в уютной, хотя и немного тёмной хатке я скидываю, наконец, капюшон, и представляюсь:

— Лилиана Хорват.

— Хорват? — переспрашивает удивлённо Бина. Она ожидала услышать несколько более немецкую фамилию.

— Я прусская цыганка. Живу в Галиции с шести лет. Но у меня на лице, — я усмехаюсь, — этого не написано. Если бы ваш муж не предупредил меня, я бы так и вышла на улицу. Я же ничего не знала…

— Просто ужасно, — с чувством произносит Бина. — Повсюду бьют немцев, хотя и половина из них не связана с Пруссией или Австрией чем-то, кроме корней. Есть уже смертельные исходы. Я тоже возмущена поведением Кёнигсберга и Вены, но устраивать погромы! Даже некоторые Михасевы друзья… никогда бы не подумала раньше. У вас в Пруссии оставались родственники?

— С материнской стороны, поляки.

— Как они?

— Не знаю. Мы очень давно не общались. Надеюсь, уже в Польше.

— Хоть бы так! Да что же я держу вас в прихожей, пройдёмте в гостиную, выпьем чаю.

Бина оказывается интеллигентной, приятной в общении женщиной и лёгкой беседой быстро развеивает моё напряжение. Она вспоминает, что раз или два видела мой танец:

— Я тогда ещё удивилась, вроде бы не цыганка, а так хорошо танцует!

Сама она работает библиотекарем, а долговязый Михась учится в железнодорожном училище. Мне с некоторым трудом удаётся уговорить их брать у меня деньги за проживание — я размахиваю в воздухе банкнотами и расписываю, какие удачные были в Праге гастроли:

— Вы же сами понимаете, рождественские празднования! Я богата, как Форд! Всё, что мне надо — тихий уютный уголок.

Мне, оказывается, уже освобождена комната Михася. Небольшая спаленка, в которой всё, что помещается — кровать, да комод, да книжные полки на стене. К обоям приколоты постеры с фотографиями популярной словацкой рок-группы. Я присаживаюсь на постель, пытаясь собраться с мыслями и выстроить хоть какой-нибудь план действий. В этот момент телефон снова звонит.

— Да?

— Лилиана, вы где? — голос Батори в трубке напряжён. Неужели он наконец потерял меня из виду?

— Я там, где я хочу быть.

— Вы в безопасности?

— Абсолютной.

— Лилиана, я могу сейчас вывезти вас в Венгрию или Австрию.

— Спасибо, не надо. Тем более в Австрию.

— Что за ребячество! Впрочем, как знаете. У меня есть ещё одно отличное предложение. Вы могли бы пожить у меня в апартмане. Вполне возможно, что это сейчас самое безопасное и защищённое место в Пшемысле. Хотя бы потому, что там присутствую я.

— Благодарю, но мне придётся испортить вам ещё один красивый жест. Если я окажусь в комнате с вампирским ящиком, у меня могут взыграть рефлексы, получится некрасиво: вы мне убежище предоставляете, а я вас на колбасу…

До меня доносится смешок.

— Не правда ли, очень мило: в наших отношениях уже появляются свои традиции.

— У нас нет отношений.

— И вы не хотите?

— Да вы и сами заявляли, что не собираетесь «посягать на моё целомудрие».

— Лилиана, отношения бывают не только любовными. Я мог бы предложить нечто гораздо более вам нужное: отношения семейные. Такие, как бывают между отцом и дочерью, или, если хотите, дядей и племянницей. Никакого больше одиночества. Никакой неопределённости бытия. Взаимопомощь. Совместные ужины и прогулки, задушевные разговоры, день рождения в семейном кругу. Слово дворянина, если вы пожелаете, я готов читать вам на ночь книгу и гладить по голове, чтобы снились хорошие сны.

Я молчу.

— Лилиана?

— У вас руки холодные, — говорю я и обрываю разговор.

Полный бред. Семейные отношения с потенциальной колбасой. С мертвецом и убийцей. Да я его видела три раза в жизни! И увидеть четвёртый не горю желанием.

Следующие две недели я почти всё время сижу в предоставленной мне комнате. Мне нужно время, чтобы переварить такое количество изменений в своей жизни — я всегда очень плохо их переносила. Если бы я не боялась показаться грубой, я бы даже не стала есть с хозяевами за одним столом — они обсуждают новости, и в этих новостях слишком, слишком много перемен. Страны Венской Империи угрожают закрыть границы для Пруссии и Австрии и объявить им экономический бойкот. Личный представитель Папы Римского явился в Австрию и нанял сорок автобусов для перевозки депортантов до Словакии, чьё посольство срочно оформляет для них несколько тысяч паспортов — прусские у людей были отобраны при депортации. Франция и Германия присоединились к протесту против бесчеловечного поступка Пруссии. В Богемии и Моравии на улицах сбивают вывески на немецком, в Галиции и Королевстве Югославия правительство безуспешно пытается остановить погромы — сотни людей вынуждены просить приюта у храмов, церкви забиты этническими немцами, туалеты выходят из строя, еды не хватает. В ответ начинаются погромы в Австрии. Папа Римский выступил с обращением к католикам, призывая разделять преступных чиновников и простых людей и не мстить вторым за поступки первых. Если в первый день я была уверена, что скоро недоразумение разрешится, то к концу второй недели впадаю в полудепрессивное состояние — мне снится, что прошло десять лет, и я, почему-то уже старенькая, сухонькая, морщинистая, скрывая лицо кашне, осторожно выбираюсь на прогулку.

В гостиной моего сайта — сотни вопросов. Люди, которых я знаю хорошо, которых я помню смутно и которых совсем не помню, спрашивают, жива ли я. Я не отвечаю.

Несколько раз звонят знакомые цыганские танцовщицы. Даже не думала, что они вспомнят обо мне — но они, кажется, искренне беспокоятся.

Нервы натянуты, как струны. Сколько мне здесь сидеть? Что происходит? Почему моей жизнью всё время пытаются управлять? Этот Батори, и теперь какая-то Пруссия и какие-то люди, которым не нравятся курносые лица.

— Бина, выпустите меня, пожалуйста.

Бина смотрит на меня испуганно. Я стою перед ней в своей цветастой юбке, в браслетах.

— Куда вам сейчас идти? В городе неспокойно.

— Я иду танцевать.

— Лилиана!

— У меня есть лицензия, и я устала сидеть дома. Бина, откройте, пожалуйста, дверь. Я знаю, что я делаю.

Она колеблется, потом кидается к вешалке и начинает одеваться. Я её не спрашиваю, но она решительно произносит:

— Я иду смотреть ваш танец.

По улице я шагаю в надвинутом капюшоне, хотя мне хочется сорвать его, почувствовать, как ветерок треплет мои волосы. Бина сосредоточена и оттого выглядит величественно. Возле моего помостика стоят люди, пока немного: я написала на своём сайте, назначив моим зрителям встречу. Они смотрят на меня испуганно, но молчат. Расступаются передо мной. Я забираюсь на своё место, снимаю и передаю куртку Бине. Фрау Барац прижимает её к груди, глядя на меня снизу вверх огромными коричневыми глазами.

— Простите, друзья мои, — говорю я в толпу. — Сегодня у меня нет музыки. Пожалуйста, дайте мне ритм.

После секундной паузы кто-то начинает тихо, размеренно хлопать. Ритм подхватывают ещё несколько человек. Я танцую. Сначала мне приходится делать усилие, потом я чувствую, как мои мышцы наливаются энергией, как мои жилки сами сокращаются, выбирая лучшее движение. Танец привычно захватывает меня, я растворяюсь в ритме, в собственных движениях, я выгибаюсь и подскакиваю, кружусь и падаю.

Я танцую

Танцую

Танцую

Танцую

Танцую

Лечу

Я останавливаюсь, поняв, что давно уже не слышу хлопков в ладони. Зрителей теперь намного больше. Я вижу много знакомых лиц, и ещё больше незнакомых. Некоторые снимают меня на мобильный телефон.

Моё дыхание отяжелело. Я перевожу дух, уперев руки в бёдра, и ещё раз оглядываю толпу. Рядом с Биной стоит Батори, он рассматривает меня с любопытством. Я глубоко вздыхаю и завожу песенку, которую не раз пела с однокашниками в детском саду в Кёнигсберге. На немецком.

В нашем городе праздник, в нашем городе весна,

Тир лим тир лир тир лим!

В наш город приехали цыгане со скрипками,

Тар лам тар лар тар лам!

Толпа шумно вздыхает. Откуда-то из середины доносится свист. Батори, кажется, пытается мне что-то сказать, его брови нахмурены. Я начинаю пританцовывать на припеве: два хлопка, два притопа, два хлопка.

Мама, мама, подай мне шляпку из соломки,

Тир лим тир лир тир лим!

Я побегу на площадь смотреть на цыган,

Тар лам тар лар тар лам!

Свистят уже несколько человек. И — несколько человек прихлопывает на припеве.

Цыгане, цыгане, сыграйте мне на скрипках,

Тир лим тир лир тир лим!

Самую весёлую песенку на свете,

Тар лам тар лар тар лам!

Я буду танцевать с вашими детьми,

Тир лим тир лир тир лим!

Потому что сегодня праздник, сегодня весна!

Тар лам тар лар тар лам!

В нашем городе праздник, в нашем городе весна,

Тир лим тир лир тир лим!

В наш город приехали цыгане со скрипками,

Тар лам тар лар тар лам!

Цыгане со скрипками, цыгане со скрипками,

Тир лим тир лир тир лим!

Цыгане со скрипками, цыгане со скрипками,

Тар лам тар лар тар лам!

В толпе какая-то возня. Кажется, кто-то пытается пройти ко мне, и его удерживают другие люди. Разгорается ругань, и я некоторое время стою в растерянности. Тем временем свара переходит в небольшие потасовки, люди кричат на меня и друг на друга.

— Послушайте! — кричу я. — Послушайте! Да что же вы делаете! Бьёте друг друга?! Хорошо, отлично! Побейте меня! А я тоже кого-нибудь побью! Только сначала скажите, кого: мою мать из Пруссии или моего отца-цыгана?! Как вы думаете?!

Кто-то дёргает меня за ноги, и я падаю. Моя голова с размаху ударяется о доски. Я теряю сознание.

Когда я прихожу в себя, я долго не могу понять, где я. Больше всего это похоже на деревянный ящик. И он закрыт. Я упираюсь руками в крышку и силюсь её поднять, но она, кажется, со свинцовой прокладкой — у меня не получается сдвинуть её больше, чем на пару миллиметров.

А может, это не крышка тяжёлая, а то, что на ней? Метра полтора земли, например. Я снова и снова пытаюсь её сдвинуть. Внезапно крышка поддаётся и… взлетает, исчезая из моего поля зрения. Я сажусь и тут же, перегнувшись через бортик, извергаю содержимое желудка прямо на блестящие ботинки и дорогие брюки. И дело даже не в том, что они принадлежат Батори, а просто меня сильно тошнит, и от резкого движения я не сдерживаюсь.

— Добрый вечер, — говорит упырь, брезгливо отступая на шаг. — Как вы?

— Мне очень, очень нужно в туалет, — с чувством отвечаю я, утирая рот рукавом кофты. — Где я вообще?

— У меня дома. Позвольте…

Он осторожно подступает к ящику и протягивает ко мне руки. Я шарахаюсь, и моя странная кровать вдруг опрокидывается на бок, валясь со мной на пол. Каким-то чудом я умудряюсь сгруппироваться, но больно ушибаюсь и о края ящика, и о паркет. В голове темнеет от взрыва боли, и желудок снова сжимается в спазме. По счастью, в нём уже ничего не осталось.

Фразу, которую по-венгерски произносит застывший с протянутыми руками Батори, когда-то в детстве мне строго-настрого запретил повторять за местным алкоголиком Пи штой Ко вачем мой брат.

Чёртов ящик стоял на двух табуретках.

Я лежу на роскошной мужской шубе, постеленной прямо на полу мехом кверху. Рядом стоит чашка с чаем и сидит, вытянув ноги, Батори. Брюки на нём уже другие. Меня подмывает спросить, сам ли он их себе гладит — я представляю его себе, такого важного, склонившимся с утюгом над штанами, уложенными прямо на крышку ящика — но мне удаётся удержать себя в руках.

— Вот уж чего я от вас не ожидал, — выговаривает мне кровосос. — Вы всегда были хладнокровной, разумной девушкой! Что вас понесло в парк?

— Просто это было уже невыносимо. Я честная гражданка, не могу же я вечно сидеть, как мышка, в какой-то каморке. У меня, в конце концов, лицензия, я имела право выступать, — вяло огрызаюсь я. Меня всё ещё мутит, и голова тяжёлая.

— Ну предположим. Вы, в конце концов, городская знаменитость, краса улиц, про вас газеты пишут. Но зачем же было петь по-немецки?!

— Хотела и пела.

— Глупость. Ребячество. В городе царят антинемецкие настроения. Если бы я не оказался рядом, вас бы без лишних церемоний растерзали. Не разбираясь в глубоких психологических мотивах родом из детства.

— Так это вы меня за ноги дёрнули?! — я привстаю на локте. — Какого лешего?! У меня теперь сотрясение мозга! Почему стоит мне с вами столкнуться, и я обнаруживаю, что покрываюсь синяками?!

— Осмелюсь заметить, первый удар нанёс не я.

— Но собирались. Вы же мною поужинать хотели, разве нет?

— Вы не можете этого знать. Я к вам пальцем не прикоснулся.

— Да я просто знаю вашу упырскую породу!

— Я не только упырь, я ещё и мужчина. У меня есть свои мужские… потребности.

— Да вы же старый!

— Я что, выгляжу старым? У меня вот уже несколько веков полный расцвет сил, полнее некуда.

— Да я не об этом. Упыри испытывают влечение только к тем, кого любили при жизни. А меня вы никак не могли любить при жизни — в силу разницы в возрасте, да и когда вы ко мне подошли, вы даже не представляли, кто я!

— Откуда вы взяли такую чушь? Мы остаёмся мужчинами и после изменения. Только… да, я понимаю, откуда мог пойти этот миф. Сразу после изменения все чувства обостряются. И не только в физическом плане. А любовь и похоть — очень сильные чувства сами по себе. В результате у изменённого происходит что-то вроде помешательства. Это проходит со временем…

— После смерти супруга, ага?

— В общем, да. А возможность испытывать желание остаётся. Только оно немного изменяется, и всё. Мы не так зависимы от похоти, как обычные люди, но у нас в этом отношении всё в полном порядке. У меня, к вашему сведению, совсем недавно была постоянная любовница.

— Она была из ваших?

— Нет. Я предпочитаю человеческих девушек. Они прекрасны, как бабочки. Хрупкая, недолговечная красота… Меня всегда притягивало подобное.

— Вы их… убиваете?!

— Нет. Я разделяю питание и… отношения.

— Ну, логично. Если ты трахнул свои спагетти, есть их уже как-то не очень интересно.

— Лилиана… У вас нездоровое пристрастие к слову «трахнуть», и доктор Фрейд имел бы много что сказать по этому поводу. Допивайте чай, он почти уже холодный, а вашему желудку сейчас нужно тёплое.

— Да ведь не в желудке дело, — ворчу я, но чай допиваю. — У вас нет подушки?

— Я могу свернуть куртку.

— Не надо. Перебьюсь. И не называйте меня этим дурацким именем. Сократите как-нибудь.

— Как скажете. «Лили» сойдёт?

— Да хоть Лилике. При моих размерах никакое имя не будет слишком уменьшительным.

— Крохотная героиня большого ИхреВидео…

— Чего? В каком смысле? — бормочу я.

— Весь интернет переполнен роликами с вашей песенкой. Под каждым висит длинная борода из комментариев. Одни кричат, что вы — прусская наймитка, другие считают вас живым укором Пруссии, третьи призывают ко всеобщему покаянию и умилению. Ваше имя во всех газетах, а на вашем помостике гора из корзинок с цветами. Если вы хотели славы — то вот она.

— И… как? Это на что-то повлияло? Погромы прекратились?

— Вы себя переоцениваете. Мир во всём мире не наступает от песенки о цыганах и слезливой речи о папе и маме. Конечно, беспорядки утихают, но вряд ли это связано с вашей акцией. Беспорядки всегда со временем утихают. В любом случае, не рекомендую делать попытку номер два. Если вы сейчас покажетесь в парке, вам могут просто кинуть в голову кирпич. А голова у вас и так в печальном состоянии. Мой вам совет — отлежитесь у меня недельку-другую. Вам сейчас нужен покой.

Я согласно мычу. Последние его слова доносятся ко мне уже через дремоту. Мой организм твёрдо настроен дать себе покоя прямо сейчас и как можно больше.

Последующие два дня я почти всё время сплю или лежу в дрёме. Вампир не появляется; где он проводит опасные для себя часы, я не имею понятия. Холодильник под завязку набит готовыми обедами. Я разогреваю их в микроволновке. Без одеяла лежать неуютно: я нахожу в гардеробе отличный летний плащ и укрываюсь им.

Утром третьего дня меня будит прикосновение к плечу. Открыв глаза, я вижу Батори с блюдечком в руках. На красной керамике — непонятная глянцевито блестящая лепёшка. Левое запястье упыря залеплено пластырем.

— Воскресенье, — коротко поясняет он. — Вам надо поесть крови.

— Это что… ваша?

— Вы предпочитаете другой марки в это время суток?

— А она что, сырая, что ли?

— А надо было отварить?

— Отварить, пожарить, что угодно. Я же не дикарь из Папуа Новой Гвинеи! Я обычно жарю.

Батори очевидно удивлён.

— И на чём? Подсолнечное масло, сливочное, сало, маргарин?

— А сало есть?

— Есть немного.

— Ну и отлично.

Батори поднимается с колен:

— Впервые в жизни жарю собственную кровь, да ещё со шкварками!

Через несколько минут с кухни доносится вкусный запах. Я кричу:

— Если можно, с горячим сладким кофе!

Вампир не отзывается, но когда он возвращается, у него в руках поднос, а на нём тарелка с поджаренной кровью и чашка. Батори грациозно опускается на колени и ставит поднос на пол. Возле тарелки лежит изящная мельхиоровая вилочка.

— Ух! Как в лучших домах Вены! — восхищаюсь я, поднимаясь на локте. — Данке шён![6]

— Ага! Вы мне впервые улыбнулись! — Батори садится по ту сторону подноса, вытягивая ноги.

— Не вам. Кофе, — возражаю я, не прекращая улыбаться. Напиток отлично заварен и восхитительно омывает мои вкусовые сосочки. — У меня к нему очень большое и светлое чувство.

— Ещё бы. У вампиров во время сна сильно понижается давление.

— Если вы забыли, я не вампир. Я «волчица».

— То есть, дочь вампира. И обладаете практически всеми свойствами вампиров в искажённом виде.

— Чего?!

— В лучших домах Вены не «чевокают», а говорят «простите?». Что же касается свойств, то вы отлично о них знаете, просто никогда не задумывались об их природе. Про давление я уже говорил, а вот ещё: любовь к ночному образу жизни, тонкое обоняние, повышенная чувствительность вкуса и осязания — отчего, кстати, боль вы чувствуете сильнее обычных людей — и тут же противовесом умение частично отрешаться от боли одним усилием воли, отличное чувство своего тела, пластичность, выносливость, быстрое заживление ран и ушибов, повышенная чувствительность зрачков к свету, дающая возможность лучше видеть в темноте, быстрая реакция, умение частично контролировать процессы в организме силой воли, быстрый рост ногтей и волос, и, наконец, необходимость в поедании крови.

— Но это совершенно не та же самая необходимость! Мы питаемся как все люди, просто нам вампирская кровь нужна как лекарство, вроде инсулина для диабетиков, и всё.

— Вот и я говорю, наши свойства в вас искажены.

— Вы… вы… вы отвратительны. Я больна — по вашей вине, между прочим — а вы говорите мне мерзости. Ещё и за едой.

— Ну, простите. Ваше невежество меня провоцирует.

Я молча съедаю шкварки и кровь и допиваю кофе. Когда Батори берётся за поднос, я нахожу по-настоящему сильный аргумент:

— В отличие от вас, мы не убийцы. И это главное.

— Неужто? А как вы до сих пор добывали себе кровь? Честно покупали? Принимали в дар? Выменивали? — голос Батори впервые с нашей встречи в отеле свиданий резок.

— Я уничтожала убийц, мертвецов. Это кара, а не убийство!

— И что, вы каждого, как вы выражаетесь, мертвеца лично проверяли на виновность? Может быть, следствие проводили?

— Да идите лесом!

Упырь уносит посуду на кухню. Я слышу, как он её моет, потом проходит по коридору и хлопает входной дверью. В замке проворачивается ключ.

В кои-то веки было хорошее настроение. Взял да испортил.

Не помню, чтобы меня когда-либо прежде упрекали в невежестве. Даже в лицее, где ученики были почти все из более благополучных районов, чем наш. Возможно, я была несильна в физике и химии и не очень прилежна и аккуратна, но отлично понимала термины на латыни, которыми пестрели учебники, бегло — лучше одноклассников! — говорила на немецком, легко постигала французский, недурно разбиралась в литературе, биологии, искусствах и истории. Правда, знания мои были получены не систематично, а мозаично, буквальным образом из секретера. Никто и никогда не возбранял мне копаться в его книжных массивах, при условии, что я буду убирать всё обратно, и я охотно проводила раскопки и изыскания в этих золотоносных пластах. Чего там только не было! Книги и на немецком, и на польском и даже сборники сказок и детских стихов на венгерском, французском и цыганском. Классическая литература и современная научная фантастика, энциклопедические справочники и подшивки тематических журналов («Семья и здоровье», «Мир искусства», «Занимательная техника», «Юный скаут», «Малыши и малышки», «Мир естественных наук»), словари и кулинарные рецепты, географические атласы и песенники, научно-популярные издания и перевод Библии на немецкий с историческими справками и комментариями. Читать я научилась рано, ещё в Кёнигсберге, и с удовольствием залезала сначала в большой, старинный, с резьбой на дверцах книжный шкаф, а потом, в Пшемысле, на полки секретера. Брат поощрял мой интерес к книгам, давая регулярно задания: найти, как называется на латыни морская корова, или сказать, кто разрушил Карфаген, или разузнать, чем короновали английские нищие своего короля. Тут надо было сначала сообразить, в какой книге может оказаться эта информация, потом выбрать одну или несколько подходящих и читать. Что-то Пеко рассказывал мне и сам. Он был очень силён в истории и умел поведать о событиях давно ушедших дней живо и увлекательно, постоянно вставляя в рассказ любимое выражение:

— И вот представь…

Представлять предполагалось то бородатых греков в хитонах, дискутирующих на темы философские и политические, то решительную, вдохновенную девушку в рыцарских латах, ведущую свой народ на освобождение Франции, то горделивых царей-инков, в огромных уборах из цветных перьев, с носами, увеличенными инъекциями парафина. Брат любил в описании исторических эпох прежде всего зримость.

Благодаря его рассказам и старому секретеру, мне даже удалось несколько раз щегольнуть в лицее эрудицией — а уж там хватало эрудитов.

Но, конечно, о «волках» ни в книгах, ни в журналах не было ни слова. Кое-что о моей природе мне рассказал Пеко, но практически все его сведения носили прикладной характер: как охотиться, как убивать упырей, как делать колбасу, как часто её есть. Действительно, в остальном я была невеждой, но именно поэтому не спешила прислушиваться к Батори — под видом сокровенных знаний он мог скормить мне любую удобную лично ему версию. Я подозревала — нет, я была уверена — что упырь пытается мной манипулировать: зачем-то ему нужны мои симпатия, моё доверие, моя лояльность. Называть «волков» вампирами и говорить об их тотально общей природе на почве некоторых схожих качеств было с его стороны нечестно. А уж давить на совесть, выдвигая предположение, что я убиваю невинных! Это Густав, что ли, погубивший двенадцатилетнюю девочку — невинный? Это все те упыри, что потом выкидывают девиц в канаву с разрезанной яремной веной — невинны? Нет, меня не провести демагогией.

Батори не появлялся до следующего воскресенья, и уже ко вторнику я выкинула его из головы. Я ела, дремала, смотрела в окно (оно выходило на тихую улочку, за которой начинался то ли район из частных домиков, то ли уже какой-то посёлок), перебирала книги в шкафу в кабинете — своей библиотекой упырь вполне мог мериться с легендарными еврейскими магами. Большую часть увесистых, добротно переплетённых томов я не могла прочесть: они были записаны еврейскими, кириллическими или арабскими значками, нашлась также пара книг, заполненная письменами деванагари, были книги на латыни, греческом и венгерском. Несколько книг на немецком было очень трудно читать — они были отпечатаны готическим шрифтом. Но и те, что были написаны на немецком, польском и французском самыми обычными буквами, оказались почти невоспринимаемы — это была специализированная литература с социологическими или медицинскими исследованиями. Подивившись интересам хозяина, я поняла, что прочитать могу только пару фантазийных и любовно-исторических романов, невесть каким боком затесавшихся в эту библиотечку интеллектуала-полиглота. Кроме них, моему понимаю были доступны также несколько журналов, посвящённых мужской моде и экономике — они лежали на широком письменном столе. Фэнтези, которое было у Батори, я уже читала, а любовные романы меня не притягивали.

Разочаровавшись в книжном шкафе, я взялась за музыкальный проигрыватель. Когда я его обнаружила, в него уже был вставлен какой-то диск. Я включила последнюю прослушанную песню. Это оказалась стилизация под фламенко. Незнакомый юношеский голос выводил под гитарный перебор:

Луна в жасминовой шали

Спустилась в кузню к цыганам,

И смотрит, смотрит ребёнок,

И смутен взгляд мальчугана.

Луна закинула руки

И дразнит ветер полночный

Своей оловянной грудью,

Бесстыжей и непорочной.[7]

Не оценить талант певца было невозможно. Песня завораживала и внушала безотчётную тревогу.

— Луна, луна моя, скройся,

Тебя украдут цыгане!

Они возьмут твоё сердце

И серебра начеканят!

— Не бойся, мальчик, не бойся!

Взгляни, хорош ли мой танец?

Когда вернуться цыгане,

Ты будешь спать и не встанешь.

Летит по дороге всадник

И бьёт в барабан округи.

На ледяной наковальне

Сложены детские руки:

— Луна, луна моя, скройся,

Мне конь послышался дальний!

— Не трогай, мальчик, не трогай

Моей прохлады крахмальной!

Где-то сова зарыдала

Так безутешно и тонко!

За ручку в тёмное небо

Луна уводит ребёнка.

Вскрикнули в кузне цыгане,

Эхо откликнулось в чаще,

А ветры всё пели и пели

За упокой уходящих!

Голос певца замедлился, и я почти уже была готова услышать через паузу следующую песню, но юноша вскрикнул с новой, усиленной тревогой:

— Луна, луна моя, скройся!

Тебя украдут цыгане -

Они возьмут твоё сердце

И серебра начеканят!

— Не бойся, мальчик, не бойся!

Взгляни, хорош ли мой танец?

Когда вернутся цыгане,

Ты будешь спать и не встанешь!

— Луна, луна моя, скройся!

Тебя украдут цыгане…

— Не бойся, мальчик, не бойся!

Взгляни, хорош ли мой танец?

От финального крещендо меня пробрал по коже мороз — я даже судорожно передёрнула плечами. Кажется, это был чуть переделанный перевод Лорки. Некоторое время я стояла в тишине, пока не поняла, что на диске только одна песня. Меняя его на какой-то подвернувшийся из стойки, я увидела, что на нём нет никаких надписей, только астрологический знак луны, нарисованный маркером.

Аппарат заиграл словацкий фолк-рок, но мне вдруг расхотелось слушать музыку. Я выключила проигрыватель и снова стала слоняться по апартману, пока не поймала себя на том, что напеваю «Луна, луна моя, скройся!» Мне стало не по себе, и я нашла цыганские мелодии. Я не могла пока танцевать в полную силу, но решила, что немножко поработать руками и бёдрами мне будет неопасно. Собственно, этому занятию я и посвящала время до появления Батори.

Как и в прошлый раз, он будит меня прикосновением к плечу. Ещё не открыв глаза, я чувствую запах кофе и шкварок и невольно улыбаюсь.

— Рад, что вы в хорошем настроении, — бодро говорит Батори, устраиваясь на полу. — Приятного аппетита.

Его голос звучит так, словно мы никогда и не ссорились, но я всё равно немного напрягаюсь.

— Когда вы меня выпустите?

— Когда пожелаете. Я вас, собственно, и не удерживал, всего лишь давал время отлежаться без приключений и внимания толпы.

— Тогда я хочу после завтрака.

— Как скажете.

— Так и скажу.

Батори усмехается и вдруг кладёт мне руку на голову. От ладони идёт сильное приятное тепло, почти жар. Я замираю от неожиданности, но, когда он проводит мне рукой по волосам, осторожно отстраняюсь.

— Вы чего?

— Просто погладил вас по голове. Как и обещал. А то вы больно нахохленная сидите. Что, холодные у меня руки?

— Как вы это делаете?

— Так же, как вы, когда заставляете кровь приливать к губам и носу для повышения их чувствительности. Такая, знаете, вампирская магия, позволяющая контролировать работу сердца и сосудов.

— В моём случае магии никакой нет, обычное самовнушение.

— Если вам так угодно думать…

Я задумчиво откусываю от лепёшки из его крови.

— Раз уж вы решили развеять моё невежество…

— Да?

— Как размножаются вампиры?

— Хм. Ну, видите ли, когда мужчина-вампир и смертная женщина — или наоборот — видят друг друга и понимают, что их взаимно влечёт, они уединяются, раздеваются и…

— Ой, ёж ежович! Я не о том, откуда у вампиров берутся дети, я хочу знать, как появляются вампиры вообще. Ведь вы же не рождаетесь такими, вы как-то делаетесь из мёртвых людей, и я так понимаю, при участии других упырей.

— А, вы об этом… Ну, вампир даёт попить своей крови умирающему человеку. Или сам вливает её ему в рот. После этого человек впадает в состояние, которое можно спутать со смертью — у него не бьётся сердце, нет дыхания, нет мозговой активности. Даже наблюдаются некоторые признаки начинающегося тлена. Но мозг не погибает, просто организм проходит изменение, наполняется магией. Когда изменение завершается, на свет появляется новый вампир. Магия нашей сущности такова, что изменённый становится зависимым от того, чью кровь он проглотил. Более того, он носит на себе его магический отпечаток — примерно как дети носят в себе гены отца.

— А какая корысть изменяющему создавать нового упыря?

— Чем больше у вампира таких «детей», тем больше его сила. Кроме того, любой изменённый тобой — твой союзник. Бывает, что это пригождается.

— Подождите, а те вампиры, что живут вдвоём, они что — «ребёнок» и «родитель», да?

— Как правило. Иногда — семейные пары, любовники.

— Ух ты! А я всегда думала, что это они договариваются так. Ну, из соображений безопасности.

— В некотором роде. Обычно «дети» стремятся жить отдельно, но если на территории есть охотник, им выгоднее оставаться со своими изменяющими.

— А почему почти все упыри — мужчины? Их чаще изменяют?

— Не совсем. Просто мужчины всегда выживают при изменении, а женщины — только если не беременны, а также в зависимости от фазы менструального цикла. Многие вампиры из соображений гуманности вообще стараются не связываться с изменением женщин. Кроме того, никогда не переживают попытки изменения дети и редко это удаётся подросткам.

— А что ж вы, такие гуманные, людей убиваете? Когда могли бы, скажем, покупать их кровь?

— А вы? Не отвечайте. Лили, представьте себе мир, где нет войн, все люди говорят на одном языке и живут в одной огромной, на всю планету, стране. Это утопия. Так же и общество, где вампиры, «волки» и люди живут одинаково легально и ведут совершенно открытый и законный образ жизни, вступая друг с другом во взаимовыгодные отношения, тоже утопия… если пытаться построить это общество разом на всей планете. Но вполне возможный вариант событий, если начать с одной страны. И я, Лили, с вашей помощью собираюсь это устроить.

Я давлюсь кофе.

— Я имею в виду, в том числе и с вашей, — уточняет Батори.

— Это как это?! — хрипло осведомляюсь я.

— Придёт время — узнаете.

— С помощью того ритуала?

— И его тоже. Лили, не торопите события. Я всё скажу в свой час.

— Нет, подождите. Мы собираемся захватить власть в Галиции?

— В Венской Империи, Лили. И я рад этому «мы».

— Да идите вы… нет, я сейчас сама пойду! А вы меня не преследуйте! Вы… вообще сумасшедший, я вас знать не хочу!

Глава III. Песни цыганской скрипки

Почему-то весной у меня всегда осеннее, тоскливое настроение, а осенью — наоборот, приподнятое, и нет-нет, да ловишь себя на мысли: скоро лето! Хотя какое там лето — на деревьях все листья жёлтые.

Но до осени и хорошего настроения сейчас далеко: впереди полгода. Меня гложет глухая хандра. В стылом «Икаруше» пусто, это вызывает тоску, хотя я знаю, что если бы народу было полно, это бы тоже вызывало тоску, да ещё пополам с раздражением. На стекле возле моего места наклеен плакат:

Гражданин и гражданка Галиции!

Говори по-галицийски красиво и правильно!

Не РАТУША, а УПРАВА

Не ХОСПИТАЛЬ, а БОЛЬНИЦА

Не АПАРТМАН, а КВАРТИРА

Не ВЕРБУНКА, а ПРИЗЫВ

Не ФРОЙЛЯЙН, а БАРЫШНЯ

Не ШТРУДЕЛЁК, а ПИРОЖОК

Не ВУРСТИК, а БУЛОЧКА С СОСИСКОЙ

Снизу кто-то дописал маркером:

Не ПРУСС, а ТАРАКАН!!!

Надпись уже немного выцвела. Я прислоняюсь к плакату головой — окно за ним приятно холодит — и закрываю глаза. Ехать мне долго, до конечной, автобус идёт сквозь половину Пшемысля. Стоит подремать — я уже неделю не высыпаюсь. Главное, именно подремать, а не заснуть, потому что в кармане моей куртки — бумажник, и мне некуда его переложить, я сегодня в юбке. Я прижимаю его ладонью, засунутой в карман, и думаю, что снова не рассчитала и оделась слишком легко. Я засыпаю прежде, чем успеваю сделать какой-нибудь вывод — попросту проваливаюсь в сон, как в чёрную яму.

Прикосновение к плечу мне неприятно.

— Идите лесом, Батори, — бормочу я.

— Барышня, конечная…

Ещё не понимая этих слов — но уже осознавая, что голос мне незнаком — я сажусь ровно, встряхиваю головой.

— Барышня…

Лицо перестаёт быть размытым пятном. Оно кажется мне знакомым. Должно быть, один из зрителей… нет, не то.

— Спасибо, — со сна я звучу хрипловато. С ужасом понимаю, что не смогу встать самостоятельно: меня разбило «волчьей» послесонной вялостью.

— Вам нехорошо?

И голос я этот слышала. Где-то я слышала этот голос.

— Да, простите, у меня сильно кружится голова.

Знакомый незнакомец протягивает мне руку, и я с почти нечеловеческим усилием перехожу в вертикальное положение. Он осторожно подводит меня к выходу — под хмурым взглядом пожилого кондуктора — помогает спуститься по ступенькам.

— Купить вам воды?

— Нет, спасибо. Впрочем… можно холодного кофе?

— Да, минуточку.

Мужчина усаживает меня на остановке и отбегает к ларьку. Возвращается с жестяной банкой, вскрывает её. Дрожащей рукой я подношу кофе к губам, чувствуя себя алкоголиком поутру. Водянистая холодная жидкость просто омерзительна, я глотаю её, как лекарство.

— Может быть, вас проводить?

— Нет, спасибо. Мне сейчас станет лучше.

— Вы уверены? Вы очень бледны.

— Да, это так… Давление упало.

— Ладно, — мужчина неуверенно поводит плечами. — Тогда прощайте.

— Прощайте. Спасибо за помощь.

Он разворачивается и идёт прочь от остановки. Высокий, худой, в дешёвой куртке. У него странная походка — как будто волочит обе ноги позади себя. Я непроизвольно делаю несколько шагов следом. Вот он поворачивает голову, взглядывая налево, и я вижу его профиль.

— Сергусь!

Мужчина оборачивается. Я хочу крикнуть ещё раз, но смущаюсь и только молча смотрю на него. Поколебавшись, он идёт назад. Если смотреть внимательно, видно, что он ступает, как все люди: одной ногой, другой ногой. Но стоит чуть отвести глаза, и снова кажется, что ноги волочатся следом.

— Лилянка?

— Я видел, конечно, зимой по телевизору, в газетах. Но думал, что полная тёзка. Фамилия распространённая, да и имя не самое редкое. Нам же Пеко сказал, что ты умерла.

— Как?

— Машиной сбило. Мы тебя уже отпоминали… А куда ты идёшь сейчас?

Сергусю нет и тридцати, я помню. Но его лицо начало идти морщинами, лоб продолжают залысины. Наверное, выпивает.

— К матери. Письмо несу от родственников из Кёнигсберга — они сейчас в гуманитарном лагере. Она ведь всё там же, да?

— Да. А почему не телефоном?

— Да я же не знаю номера. А домашнего просто не помню. Сергусь, ты никому не говори, что я жива, ладно? Пусть уж так будет.

— Ладно.

Некоторое время мы молча идём по слякоти настолько тоскливой, что странно не видеть в ней жёлтых осенних листьев.

— Ну, а ты как? — вспоминаю я о правилах хорошего тона.

— Нормально. Как все… Работаю вот в конторе на фабрике. Жениться собираюсь…

— На ком?

— Да ты не знаешь. Вот… Пришли почти.

Мы стоим у моего бывшего подъезда. Дверь наконец-то заменили. Всё то время, что я жила здесь, в подъезд вела обшарпанная зелёная дверь с дырой возле ручки. Это в неё всадил топор в приступе белой горячки Пишта Ковач, да так потом и не починил.

— Я, наверное, пойду, — соображает, наконец, Сергусь.

— Ага. Спасибо за кофе и… что проводил. Пока.

— Пока.

Он идёт дальше по улице, в сторону своего дома, а я берусь за ручку и, помедлив, тяну на себя. Подъезд вздыхает мне в лицо подвальной сыростью. Я вступаю в его настороженную полутьму. В этом доме нет фойе, только маленькие лестничные клетки, на которые сразу выходят двери апартманов. Лифт такой крохотный, что способен спровоцировать приступ клаустрофобии. Он скрежещет и подрагивает, и я с опаской посматриваю под ноги: однажды пол начал отходить от стен с одной стороны, как раз тогда, когда мы ехали с Пеко. Отверстие увеличивалось у нас на глазах, и мы прижимались к двери, заворожённо глядя на мелькающие в дыре стенки шахты. Но сейчас, кажется, ничего такого не ожидается.

На последнем этаже стоит незнакомый молодой мужик в майке и спортивных штанах и курит, стряхивая пепел в банку из-под оливок. Смотрит на меня настороженно.

— Здрасьте, — хмуро говорю я и подхожу к лесенке. Ажурная, из чёрного чугуна, очень изящная и очень… узенькая. Не больше метра в ширину, перила только с одной стороны. Подумать только, когда-то я бегала по ней, сломя голову (и как только, правда, не сломала?). Четыре года назад, да? А как будто в прошлой жизни. Я поднимаюсь — от шагов чугунные ступени слегка подрагивают — и толкаю дверь на чердак.

У плиты стоит невысокая полная женщина. Она сосредоточенно жарит голубцы. Я здороваюсь, и мать поднимает на меня глаза. На её лице не проступает ни тени какого-либо чувства.

— Проходи в комнату, — кидает она мне.

Тут всё по-другому. Вместо старинных зелёных обоев — какие-то кремовые, крапчатые. Пол ровно покрашен. Лежака больше нет, только диван; гардероб отодвинут к стене. В центре комнаты теперь стоит стол. Я кладу на него конверт с письмом и подхожу к окну. Отсыревшие рамы поддаются с трудом. Осторожно перенося грязные сапоги, я перелезаю через подоконник и иду к краю крыши. Он по прежнему похож на край света. Оглядываюсь: вокруг только пустые крыши. Ни одного человека. Один ветер. Я испытываю краткий и острый приступ счастья.

Иногда, в детстве, мне снилось, что я подхожу к краю крыши, раскидываю руки и прыгаю — вперёд. Меня подхватывает упругий поток, идущий снизу, и переносит на соседнюю крышу. Я отталкиваюсь от неё и лечу дальше. Дальше и дальше, туда, где крыши сливаются с небом.

К высокой серебряной башне…

— Голубцы будешь? — спрашивает за спиной мать. Я вздрагиваю и оборачиваюсь.

— Нет. Спасибо.

Я забираюсь обратно. Конверт вскрыт, письмо лежит рядом.

— Вспомнили, — голос матери полон сарказма. — Когда я в Кёнигсберге жила, знать не желали. Тебя видел кто-нибудь?

— Из знакомых — нет. Да и… Я в капюшоне хожу, лица не видно.

Поджав губы, мать кивает.

— И не надо. Я всем говорю, что однофамилица.

Я не спрашиваю о причинах. Мне всё равно, скажет она правду или солжёт.

Она провожает меня до двери и громко, приветливо — для мужика в майке — говорит:

— До свидания! Спасибо, что занесли!

Он всё ещё курит. Не иначе, как решил разом полпачки скурить.

Домой я возвращаюсь уже практически без сил. Хорошо, что моя смена в гумлаге кончилась — теперь я две недели могу отдыхать. Даже танцевать не пойду — какая радость от танца в этой серой грязи? Отосплюсь, Святая Мать, как же я отосплюсь! Я открываю дверь и застываю на пороге. Похоже, от недосыпа у меня начались галлюцинации: по хатке плывёт запах шкварок, да такой, что в животе начинает бурлить и стонать. С кухни шкворчит. Довольно странно, если учесть, что я живу одна. Осторожно ступая, я подхожу к кухне и заглядываю. Картина чем-то перекликается с той, что я наблюдала меньше часа назад: у моей плиты, держа одной рукой ручку сковородки, а другой — лопаточку, стоит мужчина. На нём повязан мой фартук, а левую кисть защищает моя прихватка. Мне даже не надо видеть его лица, чтобы узнать: тёмные волосы нежданного гостя заплетены в толстую короткую косицу, а я за всю жизнь видела только одного мужчину с такой причёской. И последний раз это было два месяца назад.

— Батори, почему вы в моём апартмане? — с вялой злостью вопрошаю я.

— Готовлю вам ужин. Вон тарелка с драниками стоит, берите. Сметана в холодильнике, — Батори ловко перекидывает свежепожареные картофельные лепёшки на стопку их собратьев и бросает на сковородку кусочки сала.

— Если вы думаете, что я на вас женюсь только потому, что вы хорошо готовите, то вы просчитались.

Я перекладываю несколько драников на тарелочку и поливаю их сметаной. Я действительно голодна, настолько, что мне не хватает сил злиться на вторжение.

— Зря вы так торопитесь с отказом! Я ведь ещё и отличный портной. Могу сшить любой сложности танцевальную юбку.

— Это где вы так выучились?

— В тюрьме.

Я пытаюсь прикинуть, когда появились тюрьмы с трудовым воспитанием. Никак не выходит, чтобы тогда, когда его ещё можно было удержать в заключении. Странно. Хотя — чего нормального ожидать от упыря, который именует себя «Отважным Рыцарем»? Как с верблюдом из анекдота — скажите, что у него не странное?

— Вам от меня уже что-то надо? — спрашиваю я, наевшись и потягивая отлично заваренный чай.

— Напротив. Это вам от меня что-то надо, и поэтому я здесь, — Батори сидит на табуретке с другой стороны стола, прислонившись спиной к стене. Вид у него самый наглый: руки в карманах и улыбка во все зубы.

— И что мне от вас так срочно оказалось нужно?

— Отдых. Послезавтра мы с вами едем в Сегед, на родину великого цыганского скрипача и композитора…

— … Бихари?[8]

— Стыдно, Лили. Бихари из Надьябоня. Сегед — родина Данко.[9] Я думаю, вам, как цыганке, будет интересно.

— Мне, как цыганке, будет интересно хорошенько выспаться.

— Поэтому мы и едем послезавтра, а не сегодня ночью. А на месте, кстати, я забронировал номер с огромной мягчайшей кроватью.

— А моё целомудрие?!

— Будет лежать с вами на этой кровати. У меня другой номер. Дело даже не в Данко, Лили. Вас просто достал этот город. Он у вас ассоциируется с беготнёй по делам и придурками, которые вас время от времени узнают и начинают орать про маму из Пруссии и папу-цыгана. Там вас не знает никто. Тихое, славное местечко, а также единственный город, где поставлен памятник цыганскому музыканту.

— Когда я высплюсь, я обязательно с вами горячо поспорю, — вздыхаю я. — Сейчас у меня нет сил даже сапоги снять, и вы этим пользуетесь.

— Вы так и ляжете в сапогах?

— Вообще-то я надеялась, что вы кинетесь галантно их стаскивать.

— Лили, нет. Я лучше потом постираю ваши простыни.

Я встаю и тут же падаю обратно. Ноги попросту отказываются держать.

— Ужасно. Я не в состоянии даже идти. Батори, я обещаю поехать в этот ваш Сегед, если вы меня сейчас отнесёте в кровать.

— Договорились.

Он подхватывает меня играючи, как котёнка. Недолгий полёт по воздуху, и я уже лежу в постели. Одеяло словно само наползает на мои плечи. Последнее, что я чувствую, проваливаясь в сон — тёплая ладонь на моей макушке.

На перроне вампир встречает меня не один: на его правой руке практически висит, прижимаясь, девица не старше двадцати лет.

— Лили, это Язмин. Язмин, это Лили, — лучезарно улыбаясь, на немецком представляет нас друг другу Батори. Его баритон похож на мурлыканье, и я узнаю эту интонацию: с такой он меня «цеплял» возле клуба.

— Очень приятно, твой отец мне рассказывал о тебе много хорошего, — щебечет девица. На мой взгляд, у неё слишком короткая юбка, слишком длинные сапоги и слишком красные ногти.

— Мой отец? — я кидаю взгляд на Батори. — Очень любезно с его стороны. Скажите, а из какой вы семьи? Надеюсь, дворянской? Вы же понимаете, я не могу стать падчерицей простолюдинки.

Язмин неуверенно хихикает, улыбка вампира становится ещё шире.

— Лили, эдеш,[10] вот ваши билеты. Я взял два, чтобы никто вас не тревожил. Мы с Язмин едем в соседнем купе.

— Да, апука.[11]

Как, интересно, он собирается выдавать меня за свою дочь перед венгеркой, если я по-венгерски двадцать слов знаю?

Стоит поезду отойти от перрона, как упырь появляется в дверном проёме.

— Лили, мы с Язмин хотим заглянуть в ресторан. Не составите нам компанию?

— Ага. А можно вопрос: это какие спагетти, которые питание или которые отношения?

— Лилиана, вы лезете не в своё дело, — отрезает Батори.

— На правах близкого родственника.

— Жду вас в ресторане.

Вампир исчезает за дверью.

Минут пятнадцать я дуюсь: всё-таки я действительно надеялась, что это будет мой отдых, а потом понимаю, что проблема не стоит и выеденного яйца. В конце концов, я же собиралась отсыпаться — Язмин мне в этом точно не помешает, а со своей легендой Батори может мне оказывать достаточно внимания в минуты моего бодрствования.

Увидев меня, Язмин машет рукой из-за своего столика. Упырь чуть кивает мне, как ни в чём не бывало. Перед ним стоит бокал с водой без газа, девица же собирается подкрепиться поосновательней — отбивной и салатом. Несмотря на детский ещё час, запивает она их токайским белым вином. Я сажусь на оставленное мне место напротив Батори и беру в руки меню. За плечом сразу же возникает официантка.

— Чайник зелёного чая и капусту по-баварски.

— Сосиски, колбаски к капусте будете? — любезно подсказывает официантка.

— Да, жареную кровянку, пожалуйста, — я не могу удержаться от того, чтобы слегка подколоть вампира. В ответ на мой взгляд он слегка поднимает бровь. Леший знает, что это у него означает, но зато ясно, что подкол он заметил. Я мысленно высовываю язык.

— А где ты учишься? — непринуждённо обращается ко мне Язмин.

— Я своё отучилась, — невозмутимо отвечаю я. — Мне всё-таки двадцать два года.

— Ой, — девица смущается. — Так ты… вы… старше меня? Мне сначала показалось, что вам лет шестнадцать.

— А вам сколько?

— Девятнадцать. Я на втором курсе в Университете Корвина.[12]

— Ого! А какой факультет? Экономический, социальных наук?

Язмин смущается ещё больше:

— Ландшафтной архитектуры.

— Профессия, требующая творческой натуры и ума, — говорит Батори, улыбаясь. — Именно этим сочетанием Язмин меня и покорила.

— Ммм, понимаю. Моя специальность гораздо скучнее.

— Лили закончила философский факультет Альбертины, — поспешно произносит вампир.

— Альбертины? — неуверенно переспрашивает Язмин.

— Старейший университет Кёнигсберга, — информирую я. — Основан в шестнадцатом веке. Кёнигсберг — один город. В Пруссии.

Язмин краснеет:

— Да, я знаю, столица.

Официантка ставит передо мной тарелку с капустой, чайник и чашку, и я с облегчением возвращаюсь от светской беседы к более привычному занятию. Язмин тоже утыкается в свою тарелку. Кажется, я внушаю ей неловкость.

После ужина мы возвращаемся в купе. Батори мешкает в коридоре и шипит мне:

— Я-то думал, что вы со мной в грубы по личным причинам, а вы, оказывается, всего лишь невоспитаны.

— Что поделать. Я цыганка, — мои уши вспыхивают. Кажется, лицо тоже.

— Не надо. Я отлично знаю, из какой семьи ваша мать. К сожалению, от этой семьи ничего, кроме внешности, она вам не передала.

Я открываю рот, но не нахожу, что ответить, и буквально вскакиваю в своё купе.

Да разве же я виновата, что эта Язмин — такая дура?

Спать я ложусь рано, около полуночи. Но вскоре просыпаюсь от инстинктивной тревоги. Некоторое время я просто лежу с открытыми глазами, пытаясь определить, что не так.

В стенку возле моего диванчика ритмично стучат.

Сначала я не могу сообразить, что это может значить, но к стуку вскоре присоединяются тонкие отрывистые стоны.

Поцелуй меня леший, мне только не хватало наслаждаться звуковыми эффектами половой жизни вампиров!

Стук тем временем становится чаще, а стоны — громче. Я прижимаю ладони к ушам, но всё равно слышу. И это я невоспитанная, да? Я, по крайней мере, не ору в два часа ночи. Да ещё как! Можно подумать, что он ей не в то отверстие попал. Тотально не в то — в ноздрю, например. Я лежу, еле сдерживая искушение постучать в ответ. Мне только не хватало, чтобы они там сбились и всё начали сначала. Наконец, Язмин издаёт финальный вопль, и возня стихает.

Надеюсь, в Сегеде у нас не соседние номера.

— Памятник Иштвану Данко или, как его чаще называли, Пиште Данко был установлен в тысяча девятьсот двенадцатом году. Он изваян скульпторшой Марго Эде, — лекторским тоном рассказывает Батори.

Памятник действительно очень похож на фотографии скрипача: худой усатый мужчина с нервным лицом. Он стоит, опираясь на кирпичную стенку локтем, со скрипкой в руке, словно отдыхая после выступления.

— Обратите внимание, голова прославленного сочинителя чуть наклонена, как будто он вслушивается в очень тихую музыку. Всё дело в том, что это памятник с секретом. В него вмонтирован механизм, который чуть слышно наигрывает одну из песенок Данко. Давайте прислушаемся…

Наверное, Батори добавляет эту фразу для Язмин. Я, со своим «волчьим» слухом, с самого начала слышала эту мелодию: как будто кто-то перебирает струны пальцами. Я даже знаю эту песенку.

— Это «Красотка Лили», — выждав для приличия, говорю я. Язмин кидает на меня недоумевающий взгляд:

— А я ничего не слышу.

— Так бывает, — улыбается Батори. — Музыка очень тиха и со временем становится всё тише. Просто у Лили замечательный слух, она часто раньше всех слышит, когда кто-то подходит к двери. Механизм действительно наигрывает «Красотку Лили». Прогуляемся по набережной?

На набережной я тихонько отстаю от парочки: их воркование — а они беспрестанно воркуют — меня изрядно раздражает. Подойдя к мороженщице, я на ломаном венгерском прошу эскимо с вареньем.

— Вы туристка? — с хорошим произношением спрашивает по-немецки женщина. — Должно быть, из Пруссии или Польши?

— Из Галиции. Моя мама из Пруссии.

— Обязательно присмотритесь к Сегедскому Университету. Это один из самых лучших университетов страны. Ещё можно посмотреть наш собор — он очень красивый, его фотографии печатают во всех путеводителях по Венгрии. Ну и, конечно, взгляните на памятник Данко Пиште. Это был цыганский скрипач, любимец и гордость города. Говорят, что его памятник немного волшебный. Если мимо него идёт созревшая девственница, до неё доносятся звуки струн. Правда, не помню, чтобы последние лет тридцать их кто-то слышал, — мороженщица лукаво, с тихим удовольствием, смеётся.

— Они играют «Красотку Лили», — сообщаю я, надрывая упаковку эскимо.

— Что?

— Струны. Играют «Красотку Лили».

Женщина смотрит на меня с изумлением, потом снова смеётся:

— Ну и хорошо. Только даже самая весёлая мелодия не стоит простых радостей жизни, я всегда так считала.

— Да, наверное, — вежливо говорю я и иду следом за Батори и Язмин.

Нагулявшись, мы заходим в уютный ресторанчик. Вампир, извинившись, отходит, и мы с Язмин вынуждены сидеть, таращась друг на друга. Она не выдерживает молчания.

— Очень милое место.

— Да. Неплохое.

— Ты когда-нибудь бывала здесь раньше?

— Нет. Я не большой любитель туризма.

— Не то, что твой папа, да?

— Да он мне не папа. Не больше, чем тебе.

— Как? А… кто? — улыбка сползает с лица Язмин.

— Дедушка. Ты разве не заметила, что у нас фамилии разные?

— Да, но… как дедушка? Это сколько же ему лет?

— Если честно, уже за шестьдесят.

— Я даже представить не могла…

— Ещё бы. Он между романами всегда месяц отдыха себе даёт. И весь месяц валяется, облепленный питательными и увлажняющими масками. Ну, и качается ещё. Бодибилдинг вообще главная любовь его жизни. Ну а потом, отдохнув, увлажнившись и подкачавшись, с новыми силами — в бой.

— Да? — Язмин кусает пухлую губку.

— Только ему не проговорись, что знаешь. Он ужасно ранимый. Часа три на меня орать будет.

— Не буду, — обещает девица.

Наступившее молчание немного затягивается, но к столику вскоре подходит Батори, и мы с Язмин синхронно ему улыбаемся. Широко, очень широко.

Вечером Батори стучится в мою дверь. То есть, конечно, я не могу этого знать заранее, но я практически не сомневаюсь. Открываю — это действительно он. И он чертовски зол.

— Что вы сказали Язмин? — едва переступив порог и закрыв за собой дверь, рычит вампир. — Что, съешь меня многорогий, вы ей наплели?

— Я наплела? Кто-то ей вообще сказал, что я закончила Альбертину.

Батори хватает меня за плечи, будто хочет затрясти.

— Она собрала вещи и уехала в Будапешт! Хуже того, она дала мне понять, что не намерена со мной видеться! Вы считаете результаты моей лжи и вашей лжи соизмеримыми?!

— Да на черта вам нужна эта кукла? Она же дура набитая! Если вам так нужно, я вам за две недели найду умницу и красавицу!

— Ваши умницы видят во мне только бумажник, а вот такие дуры — мужчину, это вы понимаете, глупая, злая девчонка? И эта дура, съешь вас многорогий, мне нужна! А вы не имеете никакого права влезать в мою личную жизнь и гадить там, как пьяный подросток в лифте!

Он всё-таки слегка встряхивает меня.

— Отпустите меня! — мой голос срывается на визг, но я успешно вырываюсь. — Как вы вообще можете сравнивать мою ложь и вашу? Вы потащили меня в чёртов Сегед, словно настоящий заботливый папаша, а на самом деле… лучше бы к врачу отвели, честнее было бы в тысячу раз! А обещали мне отдых!

— И что, отдых с врачом для вас был бы более настоящим, чем с этой заколдованной статуей, что ли? Вы… а, знаете что, идите спать. Отдыхайте. Я больше не буду вам мешать, я еду в Будапешт. Номер оплачен на две недели, билеты у вас есть. Прощайте.

Он открывает дверь, в то же время вытаскивая мобильный.

И я гордо плюю ему вслед.

Чёрт, нет. Я подскакиваю, хватаю его за рукав и вскрикиваю, нет, всхлипываю:

— Стойте! Батори!

Он оглядывается и дёргает рукой, но я не отпускаю.

— Вы правы! Пожалуйста, пожалуйста, простите меня! Я совершенно по-идиотски поступила. Да! Вы во всём правы! И на вас я разозлилась даже не из-за статуи, а из-за Язмин, я так хотела спать, я ужасно хотела спать, она так кричала, а у меня уже нервы ни к чёрту, две недели вахты, две недели беготни, недосыпа, все орут, и эта Язмин орёт, ну послушайте, ну простите меня! И на самом деле мне нравится, когда вы меня по голове гладите, правда! Пожалуйста, Батори, пожалуйста!

Вампир опускает руку с телефоном и смотрит мне в глаза. Потом вдруг наклоняется и целует меня в лоб — я замираю.

— Лили, отпустите мой рукав, — тихо говорит он. Я разжимаю пальцы, и он всё равно уходит.

Когда я была ещё ребёнком, мне часто снился один и тот же сон. Как будто я просыпаюсь посреди ночи в нашей каморке и вижу, что она совсем пуста. В ней нет ничего, кроме лежака, и никого, кроме меня одной. Окно распахнуто, из него тянет прохладой, а на полу лежит широкая дорожка лунного света. Я выхожу на крышу и оглядываюсь. Кругом одни только крыши, тысячи крыш, с лифтовыми надстройками, антеннами, резкими тенями и бликами шифера. Они пусты, иногда только можно заметить сидящего кота. Ветер треплет мне волосы, а босым ногам совсем не холодно. Я понимаю, что чёрные тени — очень страшные, потому что в них может быть кто и что угодно, но именно сейчас в них совершенно точно ничего нет, и потому я не боюсь. Я подхожу к краю крыши — как к краю света — раскидываю руки и прыгаю вперёд. Недолгое падение, и меня подхватывают руки ветра, который дует одновременно со всех сторон, и больше всего — снизу, поддерживая, подбрасывая меня. Он переносит меня на следующую крышу, и я снова стою на ней, счастливая, заворожённая. Я подкрадываюсь к окну дворницкой каморки, но не решаюсь заглянуть внутрь — именно внутри домов и прячутся те страшные, которые могут потом затаиться в тени. Я стою немного, прислушиваясь, и иду к другому краю крыши. И снова прыгаю.

Долго, бесконечно прыгаю по серебряным крышам, пока не оказываюсь на самом краю этой страны крыш, перед тёмным еловым лесом. Из-за чёрных вершин возносится серебряная башня, и я знаю, что там я могу найти — если сумею долететь, если сумею взять след, если смогу обмануть стражу, если хватит сил отпереть двери — того, кто мне очень, очень нужен.

Хотя я даже не знаю, кто он и что он такое.

Батори действительно уезжает в Будапешт, и на несколько дней я остаюсь наедине с Сегедом. Это к лучшему: после дурацкой сцены с рукавом присутствие вампира было бы невыносимым. А так у меня появляется возможность всё забыть и потом делать вид, что ничего как бы и не было.

Первые дня два я сплю почти беспрерывно. Снится мне что-то смутное, непонятное, обрывистое. На третью ночь мне снятся крыши Пшемысля. Я снова лечу, но теперь обхожу чёрные, словно тушью налитые тени, поскольку на этот раз знаю, кто может в них сидеть: дома начинены упырями. Такими, как в сказках: бледными, лысыми, худыми. Они молча стоят в апартманах плотными рядами, уставившись открытыми глазами в затылки друг другу, их сотни и тысячи, и каждый из них ждёт своего часа; квартира за квартирой, этаж за этажом, каждый дом начинён ими с подвала по чердак. Мне и страшно, и всё равно хорошо: я лечу.

Я просыпаюсь полной энергии и хорошего настроения. Такое впечатление, что я ходила с открытыми ранами и теряла кровь, а теперь все они вдруг затянулись, и кровь весело и быстро бежит по жилам, заставляя их гудеть, как провода под напряжением. Я потягиваюсь, чувствуя удовольствие от послушного и упругого движения мышц, и понимаю, что хочу есть и гулять. Даже эти простые желания вызывают во мне радость, и я не удерживаю улыбки. Правда, попытка резко встать показывает, что мои ощущения несколько преувеличены: вся энергия, вся упругость куда-то исчезают. Я поспешно глотаю холодный кофе, приготовленный с вечера.

Когда я выхожу на улицу, то обнаруживаю, что ветки деревьев наконец-то покрылись набухающими на глазах почками, а солнце светит вовсю. Я иду на набережную. День рабочий, и она почти пуста: стоят возле своих тележек мороженщица и колбасница, да облокотился на перила, глубокомысленно глядя вниз на Тису, какой-то молодой человек. Я покупаю эскимо, хотя только что хорошо позавтракала, и мороженщица улыбается мне, как старой доброй знакомой.

— Всё слушаете концерты Данко? — шутит она. Я улыбаюсь в ответ:

— Так ведь хорошо играет!

Мои волосы треплет ветер, и я, наконец, не знаю, а чувствую, что он — весенний.

Последующие дни растворяются в хорошем настроении, как сахар в горячем кофе; я почти не отличаю один от другого. Я бегаю по парку — люди в спортивных костюмах, размеренно перебирающие ногами, с неодобрением и удивлением смотрят на меня, в джинсах и куртке, носящуюся сломя голову и молодечества ради перепрыгивающую урны, лавки и даже присевших зашнуровать кроссовок молодых мужчин. Я нахожу в центре парка нагретое местечко и танцую на нём босая. Я снимаю на коммуникатор тысячи и тысячи молодых листочков, чтобы дома в Пшемысле стереть их все разом, и беспричинно смеюсь. Сербская церковь, башня Святого Деметра, Сегедский собор свели со мной самое близкое знакомство. От весеннего солнца у меня на щеках рассыпались веснушки, и с утра я улыбаюсь им в зеркало: они обещают мне лето, а что может быть чудеснее лета? И я снова убегаю в парк.

Вот так, на бегу, Батори меня и ловит. Я даже сначала не соображаю, в чём дело, настолько я шалая. Потом его усы, улыбка и плащ складываются у меня в голове в одно целое, и я, смеясь, отскакиваю.

— Что с вами? — спрашивает вампир, не переставая улыбаться.

— Трям прям прум пурум! — восклицаю я и кручу головой. — Турутурутрррум!

Он смеётся, и я смеюсь тоже и скачу вокруг.

— Как наша Язмин? — спрашиваю я.

— Отлично. Грызёт гранит ландшафтной науки. Лили, хотите, я действительно устрою вас в Альбертину?

— Неа! У них запрещён въезд цыганам! Пускай любуются на свои курносые рожи с утра до вечера, я лучше танцевать буду.

— Танцуйте, — соглашается он и ловит меня за руку. — Но сначала мы съедим по огромной вазе мороженого.

— Вам же нельзя?

— Мороженое — можно. Если не злоупотреблять.

— Ну-ну, смотрите! Сначала ложечка, потом чашечка, потом вазочка, глядишь — и втянулся, и опустился, и продал квартиру с машиной и зимнюю шубу!

Его рука нагревается за несколько секунд.

— Лили, скажите, а вы давно общались со своим наставником? — спрашивает Батори, втыкая ложечку в восхитительно мягкое сливочное мороженое.

— Никогда не занималась йогой, если вы об этом, — игривое настроение меня не покидает.

— Я имел в виду «волка», с которым вы сначала охотились на пару.

— На пару? — я смеюсь. — Никогда не охотилась на пару с другим «волком». Мы же друг друга не переносим.

Вампир вглядывается мне в лицо.

— Кто же вас тогда учил?

— Мой старший брат.

— Петър?

— Ага.

— Невероятно, — Батори качает головой. — Обычно люди боятся и «волков», и вампиров.

— Ну, может быть, он тоже боится. Но ведь надо же мне было помочь поначалу.

— И сколько лет он вам помогал?

— Два раза. Наверное, это считается как год.

— Два раза?!

Кажется, я опять чего-то не знаю об этом мире.

— А что?

— Вообще-то молодые «волки» первые лет пять охотятся с наставниками, пока не войдут в силу. Собственно, в нашу первую встречу я решил, что вы раньше времени отделились, и поэтому были так… неуспешны.

— Я была неуспешна из-за вашей косицы, — с некоторой обидой возражаю я. — Она закрывала нужную точку, и мне пришлось до вас дотронуться, чтобы её убрать. В результате вы насторожились. Другому бы я просто раз, и сунула «шило». У меня это очень ловко получается.

— Ну, предположим, я не столько насторожился, сколько… хм, неважно. Но вам действительно повезло, что вы до сих пор живы. Год натаски — слишком мало.

— Больше года. Тренировки как таковые у меня были лет с семи-восьми. На развитие реакции, на точность и силу удара, на преодоление страха ранить другого… Первый настоящий удар я нанесла спицей в руку брату. Ему пришлось привести меня в настоящее бешенство, чтобы у меня получилось. До сих пор вспоминаю с содроганием — я же могла угодить ему в вену или артерию. Или в какой-нибудь важный нерв… Да и целилась я ему в живот, но он мгновенно закрыл его предплечьем. За год он всего лишь научил меня вычислять упырей, выслеживать лёжки, быстро снимать крышку или бесшумно сбегать, если ящиков два. Ну, и колбасу делать. Всему остальному я научилась в детстве.

— Впервые слышу о том, чтобы «волка» брался воспитывать человек. У вас удивительный брат, Лили.

— Ага. Говорят, сейчас с ума сошёл. Но вряд ли от общения со мной, он просто в Буковину трижды ездил. Один раз по вербунке, и два — по контракту. Уже когда он первый раз вернулся, у него глаза были чумные. Хотя он и так никогда по-человечески не смотрел. Мне невестка сказала, что Пеко несколько раз видел нашего отца уже упырём. За одним столом с ним сидел… Даже странно, что отец его не выпил. Ведь своих детей вы в первую очередь обычно, да?

Вампир кидает на меня быстрый взгляд, но отвечает уже снова уставившись в вазочку:

— Необязательно.

Мы молча доедаем мороженое. Батори ушёл в себя, и моё настроение приглушается.

— Лили, как вы смотрите на то, чтобы сегодня ночью сходить в гости? — спрашивает вампир, когда мы выходим из кафе.

— А куда?

— К моему «крестнику».

Проходит несколько секунд прежде, чем я соображаю.

— А как он отнесётся к моему присутствию?

— Он разделяет мои идеи. Более того, готов воплотить их в жизнь.

— А, да… принцип преданности выпитой крови.

— Не без этого.

— Ну, ладно. Только надо тогда журнал какой-нибудь купить, чтобы я не заскучала.

— Не заскучаете. Он поэт и очень нравится девушкам. Правда, не сказать, чтобы ему нравились девушки, но, как говорится, никто не совершенен.

— Да я не очень насчёт поэзии… Вот песни — люблю. И послушать, и спеть.

— Ну, вот и споёте. И станцуете нам. Договорились?

— Ага. А сейчас давайте сходим, поищем карусель?

Вечером я сама не замечаю, как засыпаю на кровати над книжкой. Меня будит Батори — как всегда, прикосновением к плечу. В руках он держит дымящуюся чашку. От неё идёт густой кофейный аромат.

— Вы что, знали, что я засну? — с удивлением спрашиваю я.

— Нет, я сначала просто зашёл. А потом уже сходил за кофе.

— А! Я-то уж думала, может, какое-нибудь неизвестное мне свойство упырской натуры… Вот признайтесь, как вы в Кутна Горе вычислили, что я проснулась, да ещё оказались под моим окном именно в этот момент?

— Под вашим окном я стоял почти два часа. А вы уронили бутылку с какой-то жидкостью на пол, и я услышал.

— Вот так и прощаются с детством, — печально констатирую я. — Когда приходит вредный кузен и рассказывает, что подарки на самом деле приносит переодетый дворник дядя Имре. Давайте сюда ваш кофе. Он сладкий?

— Обязательно. Я когда-нибудь забывал убить его вкус полудюжиной ложек сахара?

Батори присаживается на кровать и наблюдает, как я крохотными глотками опустошаю чашку.

— Ну всё, я готова! — объявляю я, почувствовав себя наконец живым человеком.

— Так и пойдёте в джинсах?

— А что?

— Я думал, вы нам потанцуете. В красивой юбке и паре сотен золотых браслетов.

— Ой, ёж ежович! Сейчас.

Наверное, когда мы идём по ночному Сегеду, выглядим странно: мужик со старомодной косицей на затылке и я, с кроссовками, мелькающими из-под широкой юбки в разноцветных маках. Но это неважно, нас всё равно никто не видит: улицы пустынны. Я ловлю себя на мысли, что мне нравится этот город.

Поэт представляется как Ференц. У него вьющиеся светло-русые волосы, спадающие на плечи, голубые глаза чуть навыкате и острый нос. Мы с любопытством рассматриваем друг друга.

— Так вот вы какая, чудесная Лили, надежда императора Батори, — произносит, наконец, Ференц, и я чувствую ещё большую неловкость, чем сначала. — Как вам наш городок? После Прёмзеля, наверное, очень провинциальный, да?

— Парк у вас тут хороший, — говорю я.

Мы снова таращимся друг на друга, и Ференц спохватывается:

— Вина, закусок?

— Не откажусь.

Он резко хлопает в ладоши: раз и другой. В гостиной почти сразу появляется существо, пол которого я не могу определить. На вид существу лет семнадцать-восемнадцать, волосы у него так же, как у Ференца, по-женски падают на плечи, но фигура вытянутая и плоская, как у мальчика-подростка. На существе свободные брюки и рубашка, поверх которых повязан кухонный фартук.

— Дружочек, — обращается к нему Ференц, — принеси нашей гостье бутылочку кьянти и какой-нибудь закусочки. И нам с господином Батори по приборчику.

У него приятный мягкий тенор.

«Дружочек» кивает и исчезает за дверью.

— Не ломай голову, — говорит Батори. — Это девушка. Её зовут Эльза, но она на имя не откликается. Это не мешает ей быть очень славным человеком.

— Да? А я думала, вы не любите девушек, — обращаюсь я к Ференцу. Он хихикает:

— Я не люблю с ними спать. Это немножко не одно и то же.

— Надо же, — глубокомысленно замечаю я.

Эльза появляется снова, уже с подносом, и ставит на столик возле моего кресла бутылку, бокал и тарелку. Рядом она кладёт медицинские трубочки с иголкой, отставляет поднос куда-то за кресло Ференца и непринуждённо садится на колени у наших ног.

— Позвольте, — Батори открывает бутылку и наливает мне вина. Не успеваю я поднести его к губам, как он уже вскрывает упаковки иголки и трубочки. Пара ловких движений, и игла торчит из вены на протянутой руке Эльзы, а вампир, чуть наклонившись, делает медленные, мелкие сосуще-глотательные движения, обхватив губами свободный конец трубочки. Я чуть не роняю бокал.

Эльза смотрит на меня прозрачными серыми глазами и говорит хрипловато-мальчишечьим голосом:

— Всё хорошо. Я не зачарован, я так работаю.

— Мой юный товарищ полностью поддерживает идею мирного сосуществования, — поясняет Ференц. — И, кстати, если в наших краях вам понадобится кровь вампира, я всегда к вашим услугам. Просто по-приятельски.

— Э… спасибо, — выдавливаю я. — Но я ещё Густава не доела.

Улыбка Ференца становится несколько натянутой.

— Он убил двенадцатилетнюю девочку, — с вызовом продолжаю я. — Велев не сопротивляться, но оставив в сознании.

— Хм, да? Надеюсь, на вкус он лучше, чем по характеру.

— Лили, вы лучше закусывайте, — советует Батори, вынимая изо рта трубочку и распрямляясь. Эльза тут же ловко меняет «соломинку», и теперь её кровь потягивает Ференц. По трубочке поднимается жидкость, похожая по цвету на малиновое варенье. Эльза спокойно смотрит на склонённую голову вампира-поэта. Я немного нервно набиваю рот колбасной нарезкой. Интересно, как они рассчитывают порции? Мне так и видится, как побелевшая Эльза валится на ковёр. Но вскоре и Ференц отстраняется и осторожно вынимает «прибор». Девушка тут же вытаскивает откуда-то из столика ватку и протягивает её хозяину дома. Тот аккуратно плюёт на белый комочек, и Эльза прижимает его к кровоточине.

— Чтобы зажило без отметины, — объясняет она, перехватив мой заинтересованный взгляд. Я с умным видом киваю и отхлёбываю вина. Ференц тем временем наклеивает поверх ватки пластырь.

Когда Эльза уходит с подносами на кухню, я интересуюсь:

— А о чём пишут вампирские поэты?

— Поэты всех мастей пишут на одни и те же вечные темы, — чуть расслабленно отвечает белокурый упырь. — Любовь, перипетии жизни, вечные вопросы бытия, что-нибудь по случаю… Бывают, как бы так сказать, зацикленные поэты. Которые признают, например, только политику. Я же редко себя ограничиваю, хотя предпочтение отдаю, конечно, тонким переживаниям. Вы понимаете по-венгерски?

— Не то, чтобы так уж хорошо.

— Жаль. А по-немецки я не пишу. Венгерский гораздо поэтичнее, после него никакой другой не кажется пригодным для чего-то более глубокого, чем просто рифмовка.

Спроси меня, и я бы отдала предпочтение гораздо более гибкому галицийскому, но я решаю пока оставить это мнение при себе.

— Ну, раз я не могу развлечь вас стихами, может быть, вы развлечёте нас цыганским романсом? — предлагает Ференц. — Дружочек! Принеси, пожалуйста, гитару.

— Какую именно? — уточняет, появляясь в дверях, Эльза.

— Если есть, шестиструнную, — прошу я. Этой зимой я решила научиться, наконец, играть на «испанке». Правда, пока выучила только две песни.

Взяв в руки гитару, я провожу по струнам, прислушиваясь. Инструмент настроен отлично, и я пробегаюсь пальцами в стилизовано-испанском переборе. Дав затихнуть тревожной, медлительной мелодии, я беру первые аккорды:

Луна в жасминовой… шали…

Ференц выпрямляется и кидает странный взгляд на Батори. Тот будто не замечает, смотрит на меня с самым светским выражением лица.

Спустилась в кузню… к цыганам…

— вывожу я, чувствуя, как рождаются и звенят в голосе медные ноты. Полуосознанно я подражаю неизвестному мне певцу с диска в апартмане Батори:

И смотрит, смотрит ребёнок,

И смутен взгляд мальчугана…

Песня привычно захватывает меня, прожигает, я забываю о Ференце, Батори, Эльзе, о самой себе и плачу вместе с безымянным цыганёнком:

— Луна, луна моя, скройся!

Тебя украдут цыгане —

Они возьмут твоё сердце

И серебра начеканят!

И лукавая, горделивая луна откликается у меня из горла глубоким женственным голосом:

— Не бойся, мальчик, не бойся.

Взгляни, хорош ли мой танец?

Когда вернутся цыгане,

Ты будешь спать и не встанешь…

Струны отзываются всё яростнее, и слова кружатся в стремительном, тревожном ритме:

— Луна, луна моя, скройся!

Тебя украдут цыгане —

Они возьмут твоё сердце

И серебра начеканят!

— Не бойся, мальчик, не бойся!

Взгляни, хорош ли мой танец?

Когда вернутся цыгане,

Ты будешь спать и не встанешь!

— Луна, луна моя, скройся!

Тебя украдут цыгане…

— Не бойся, мальчик, не бойся!

Взгляни, хорош ли мой танец?

Последнее слово я буквально выкрикиваю срывающимся голосом, и на меня обрушивается тишина. Я понимаю, что у меня перехватило дыхание, и оба вампира не утруждают себя бессмысленными для них вдохами и выдохами. Они пристально и напряжённо заглядывают мне в лицо. Я перевожу дух и зачем-то говорю:

— Федерико Гарсиа Лорка.

— Вы как будто сливаетесь с этой песней, — полушёпотом произносит Ференц. — Вы с ней… резонируете.

— Да, она… — я запинаюсь, не в силах подобрать слова. Нравится мне? Не то. Обожаю? Да нет, нет. — Она завладела мной. С самого первого раза, когда я её услышала.

Батори кидает многозначительный взгляд на поэта. Что бы это ни значило, мне срочно требуется выпить, чтобы немного прийти в себя. Дрожащей рукой я наливаю себе ещё вина и медленно, тягуче пью его.

— Я, наверное, пока больше не буду петь, — говорю я, опуская бокал. — У меня голова кружится.

— Да, конечно, — торопливо соглашается Ференц. — Мы и так вам благодарны. Это было прекрасно, просто прекрасно. Лили, я в восхищении.

Я вежливо улыбаюсь в ответ на комплимент и отставляю гитару за своё кресло.

— Вы не пробовали ставить под эту мелодию танец? — спрашивает Батори.

— Ставить — нет. Но иногда пританцовываю под неё. Жалко, что у меня нет записи. Очень волнующая песня, под некоторые строки движения сами ложатся, как… краска в протравку, — я оживляюсь. Танец — одна из тех тем, которые я могу обсуждать вечно и в любом состоянии тела и духа. Крест могу целовать, не дай боже, кто-то заведёт разговор о думба у края моей могилы — я же вскочу с горящими глазами! Ещё и несколько па сделаю, для иллюстрации своих слов.

— Лили, я дам вам запись песни, а вы пообещайте подобрать под неё танец. И обязательно потом порадуете им нас. Ладно?

— Да… Да, отличная идея! — загораюсь я. Даже удивительно, что я не догадалась попросить об этом Батори раньше. Наверное, больше всего на свете я хочу снова услышать «Луну» — она преследует меня во сне и в минуты сосредоточенности. А ведь достаточно было набрать номер сэра Отважного Рыцаря и попросить. Хотя, конечно, намного лучше, что он сам предлагает мне эту запись, а не я прошу у него. Подарок вместо одолжения лучше всегда.

Возле двери в мой номер я прошу Батори:

— Зайдите ко мне… Сейчас или чуть позже, ладно?

— Зачем?

Я неожиданно не нахожу слов для объяснения. Помявшись, говорю со смешком:

— Вы мне сказку на ночь обещали.

— Тогда, наверное, чуть позже, когда вы переоденетесь и ляжете.

— Да? Да, ладно.

Кажется, никогда я так торопливо не принимала душ и не чистила зубы. Когда Батори заходит в спальню, я уже минут пятнадцать как сижу в постели, сложив руки на коленях, и смотрю на дверь. Вампир выглядит совсем по-домашнему: без пиджака, рубашка у горла расстёгнута, волосы распущены. Последнее вообще неожиданно для меня настолько, как если бы он завалился в банном халате, и я смущённо хихикаю. Батори непроизвольно хлопает чуть ниже пояса рукой и тут же её отводит. Кажется, решил, что у него ширинка расстёгнута — я снова прыскаю.

— Что же вас так радует? — интересуется упырь, подходя к кровати и присаживаясь на край. Получается совсем рядом, руку протянуть — дотронешься.

— Впервые вижу вас в таком ужасающем беспорядке, — признаюсь я.

Батори трогает затылок:

— Кожа головы устаёт. Если бы я знал, что это вас так шокирует, то, конечно, как человек деликатный…

— Да не, ничего. Я тоже неглиже, — я дёргаю ворот трикотажной пижамной майки.

Вампир улыбается и почти без паузы спрашивает:

— О чём же вы хотели спросить?

— Я просила рассказать сказку, — возражаю я.

— Значит, я неправильно вас понял.

— Да нет, правильно. Я хотела спросить, а зачем мы к этому Ференцу ходили-то? Пожр… покушать, что ли?

— Приятно провести время, поболтать. В гости, другими словами. Вам явно недостаёт опыта в этом отношении, если вы задаётесь такими вопросами.

— Уж чего нет, того нет, — соглашаюсь я, скусывая с языка неуместное «я-то в гости за колбасой хожу, а не за жизнь потрандеть». И так из меня улица Докторская сегодня лезет. — И вы часто ходите в гости к своим… ну, «крестникам»?

— Не очень. Чаще звоню, переписываюсь в интернете. Видите ли, их у меня достаточно много… в силу моего возраста. «Крестники», «крестники» «крестников»… Можно сказать, целый клан.

— А к «крёстному» ходите?

— А «крёстный» мой, по счастью, умер. Неприятная была персона. Я и так был сволочью изрядной, а уж под его влиянием…

— А ваши… ну, «крёстные братья»? Они с вами в «клане»?

— Нет. У нас слишком разные взгляды на жизнь.

— И сколько всего вампиров у вас в «клане»?

— Восемьдесят четыре.

— Ух ты!

— Ага. И шесть «волков».

— Что?!

— И шесть полувампиров, дети моих «крестников» или «крёстных внуков». В возрасте от пятнадцати до пятидесяти шести лет.

— И они… они знают, что они в «клане»?

— Конечно. Они пользуются поддержкой всех своих родственников, кровных или названых.

— А… я?

— Тоже пользуетесь.

— Мой отец был… он был… вашего «клана», да?

— Как его звали?

— Джура Хорват.

Батори на пару секунд отводит взгляд, раздумывая. Наконец, произносит:

— У нас не было Джуры Хорвата. Но, если вы хотите, я могу узнать, кто его изменил. Правда, на это уйдёт время. Довольно много времени. Есть ещё две семьи, исповедующих мирное сосуществование. Если он принадлежал к одной из них, они вас примут.

— А остальные — откажутся?

Батори молчит. Потом говорит негромко:

— Не так уж много «волчат» доживает до восемнадцати лет. Если рядом нет взрослого «волка»… обычно никогда.

— А, вот оно как, — я опускаю взгляд на одеяло, на то место, где оно натянуто на мои колени. — Правду говорят, значит. Я фартовая.

— Ложитесь спать, Лили, — мягко говорит Батори, поднимаясь. — Смотрите хорошие, хорошие сны.

Он встаёт и выходит из спальни, тихо, аккуратно притворяя за собой дверь.

Глава IV. Охота и охотники

После поездки в Сегед мне действительно легче. Я теперь не только занимаюсь делами гумлагеря, но и танцую — трижды в неделю, на своём обычном месте. Зрителей собирается гораздо больше, чем раньше, и ящик для денег наполняется чуть не доверху.

Как будто с моим образом жизни это действительно имеет значение…

Батори не появляется — видимо, серьёзно занят своей Язмин — но звонит регулярно. Собственно, я уже привыкла, что никто, кроме него, и не звонит. Диск он мне передал, и вечерами я кружусь по гостиной, по два часа без перерыва, доводя себя до изнеможения. «Луна, луна» уже не скользит по коже, вызывая странный зуд и трепет — нет, она стесала меня до оголённых нервов и теперь проводит по ним своей тревожной мелодией, как наждачкой. Я начинаю дрожать с первыми же тактами, а однажды, обессилев, обнаруживаю, что сорвала горло. Видно, я не только танцевала, но и пела. Да, я вспоминаю — я определённо пела.

И каждую ночь я прыгаю с крыши на крышу. Упыри в домах поднимают головы, прислушиваясь к стуку моих шагов, смотрят в потолок, но не шевелятся. Я прыгаю и прыгаю, и добираюсь до леса, и уже почти готова долететь до башни, высокой серебряной башни, сверкающей в свете круглой и большой луны, но всегда просыпаюсь раньше. С ощущением полёта и предвкушения…

— Ты прямо убиваешься с этим гумлагерем, — хмурится Госька Якубович. Она тоже волонтёр, и на этой почве мы сдружились. — Самые тяжёлые задания берёшь, беготню всякую… Не выкладывайся уж настолько, нас тут много, всё потихоньку так и так двигается.

Ой, кто бы говорил!

— Нет, всё здорово. Я так сама хочу. Потом отдохну… На Пасху к родне поеду — зовут.

— Цыгане?

— Да, дядя Мишка из Куттенберга.

Моя мать всё-таки оформила гражданство семье сестры через родство, и я помогла им снять небольшой, но приличный апартман на краю города. С тех пор от них ни слуху, ни духу — то ли знаться не хотят, то ли навязываться, леший их разберёт. А вот кутнагорская родня меня внезапно вспомнила, и я живу предвкушением новых каникул. Что ни говори — а мне правда очень не хватает простой человеческой семьи, большой и дружной. Пусть даже только на праздники. Я уже прикидываю подарки Томеку, Рупе, Илонке, Патрине, тёте Марлене, дяде Мишке, благо с моим спартанским образом жизни деньги Густава тратятся медленно.

В лицее форма была совсем другая, чем в школе: матросская блуза, синяя с белым галстуком на каждый день и белая с красным по праздникам, с брюками или короткой плиссированной юбкой. Мать желала видеть меня в юбке, Пеко настаивал брюках, в результате заказывать решили то и другое. Обошлось это недёшево, но как же мне шёл этот костюмчик, в отличие от мешковатого халата с пуговицами на спине, в котором мы ходили в школе! Я, кажется, впервые почувствовала себя симпатичной. Странное это было ощущение — я больше привыкла к себе-жалкой.

По общему уровню подготовки я заметно отставала от соучениц, но никто меня не дразнил ни за это, ни за происхождение, ни за бедность. Лицей был от моего дома примерно в полутора или двух километрах; денег на проезд мне не давали, я просто вставала пораньше и шла пешком. Дорога пролегала преимущественно пустырями, то по краю болота за фабрикой, то по обочине шоссе, то вдоль овражка. Вдоль разбитых асфальтовых дорожек стеной росли высоченные, неухоженные кусты; прохожих было мало, и я словно шла — а чаще бежала — по огромному заколдованному лабиринту. Это было почти так же чудесно, как сидеть на крыше. Я, кажется, каждый раз надеялась, что всё-таки заблужусь, и однажды выйду в какое-то странное и чудесное место, а ещё лучше — так и буду бродить вечно, вечно…

Но, увы, всегда выходила к мосту через железную дорогу, а после него — почти в центр города, на бульвар, где возвышался памятник премьеру д’Эсте[13] и скромно и смирно стояло за узорной чугунной оградой здание лицея его имени, постройки тысяча девятьсот двенадцатого года, трёхэтажное, со странной, какой-то средневеково-монашеской планировкой, с тёмными деревянными панелями на стенах в кабинетах, с лекторскими подиумами, со старинными партами с откидывающимися крышками и углублениями для чернильницы и пера. Каким чудом сохранились эти реликты? Не знаю, но они сообщали процессу обучения нечто ирреальное, мистическое, и легко представлялось, как сидят за этими партами студенты в мантиях, внимая монаху, толкующему о началах философии или теософии, а доска за его спиной исписана греческими буквицами и алхимическими значками.

Но главным достоинством лицея была, конечно, Надзейка, моя закадычная подруга с лицом, словно скопированным с портретов гордых венгерских княжон времён зловещей Эржебеты Батори. Сама Надзейка, впрочем, по-венгерски не могла связать и дюжины слов, и фамилия у неё была обычная: Пшеславинская. В лицей она являлась в суровых ботинках, костюм у неё был потёрт, заштопан и даже заплатан — на локтях, при этом она отлично говорила и на немецком, и на французском, а мать её ходила в дорогущем меховом манто. Тёмные длинные волосы Надзейка носила распущенными. Два передних зуба у неё были криво обломаны. В школьной сумке лежали кастет и дорогой портсигар, а на шее болталась на шнурке бронзовая пентаграмма. Я думаю, никто не удивился, что мы с ней сошлись: Надзейку неодолимо тянуло к тёмной стороне жизни, а я в ней существовала (и даже более, чем я тогда знала и могла предположить).

Совместных развлечений у нас было три.

Во-первых, мы шли в один из старых домов на улицах возле бульвара премьера д’Эсте и проникали в подъезд. Мы поднимались на последний этаж и усаживались на лестнице, ведущей к чердаку, с той стороны, где нет перил, свешивали ноги над гулкой бездной и… делали уроки. Надзейка доставала портсигар и закуривала сигариллу, вонявшую тревожно и сладковато. Сумки-планшеты укладывались на колени, словно импровизированные парты, сверху распластывались тетради. Пеналы и учебники выкладывались на ступеньки между мной и Надзейкой (которая всегда садилась чуть выше, то ли неосознанно соблюдая социальную иерархию, то ли из молодечества), и, перешучиваясь, заглядывая друг к другу в тетради, мы заполняли белые листы математическими закорючками или нарочито-глубокомысленными эссе о природе всех и всяческих вещей. Этим эссе полагалось изобиловать цитатами на латыни и иметь один из канонических ритмических рисунков. Мы каждый раз задавались вопросом, отчего их не заставляют писать прямо в стихах и на иврите, и хихикали, умудрившись сочинить особо благочинную на вид и дурацкую по нам одним ведомым причинам и критериям фразу.

Во-вторых, мы придумывали шифры. Шифры эти были самые простые: каждой букве присваивался значок-заменитель. К концу первого года мы остановились на одном «алфавите», выглядевшем особенно таинственно, и напропалую переписывались им на уроках, за что постоянно имели замечания от учителей.

Наконец, мы попросту играли в ножички, словно чумазые мальчишки с улицы Докторской или Вишнёвой, прямо в саду лицея или в одном из дворов тех старых восьмиэтажных домов, которых так много вокруг бульвара премьера д’Эсте.

К сожалению, третий год Надзейка не доучилась. На летних каникулах Турция попробовала отхватить кусочек у Королевства Югославия, и шестнадцатилетняя Надзейка рванула в самую гущу событий, не забыв взять ножик, кастет и портсигар. Больше её никто не видел.

Госька Якубович — почти точная копия Надзейки, только волосы острижены вызывающе коротко, да ещё ассиметрично. Ну, оно и ясно — ей не приходится оглядываться на дворянских предков, происхождение у Госьки самое что ни на есть демократическое. Ходит она всегда в чёрном: чёрные узкие джинсы, чёрная водолазка, чёрная короткая куртка, чёрные митенки и чёрные высокие ботинки на толстой тяжёлой подошве. Всё это украшено металлическими пуговицами, клёпками и цепочками. Зубы у неё не обломаны, зато голос — хрипловатый, дерзкий — знаком настолько, что, когда я впервые его услышала (Госька спорила с каким-то бюрократом за одним из бараков гумлагеря, и звенел её голос потому особенно ясно и громко, а виртуозности атакующего закостенелую чиновничью совесть матерка завидовали случившиеся тут же грузчики), меня даже судорогой пробрало. На этот голос я пошла зачарованно, как крыса на песню волшебной дудочки, и, увидев такие знакомые чуть раскосые чёрные глаза, нос с горбинкой и бледное от злости лицо, не удержалась, вскрикнула, подпрыгивая вплотную:

— Надзейка!

Иногда я подозреваю, что всё-таки тогда не ошиблась. Например, в те моменты, когда я прихожу к Гоське в гости, и она выходит из дворницкой, садится со мной на лестницу, ведущую на чердак, свешивает в гулкую бездну ноги в полосатых шерстяных носках с дыркой над ногтем большого пальца и закуривает тошнотно и сладковато пахнущую сигариллу.

Завтра мне ехать в Кутна Гору, и я решаюсь попросить:

— Госька, можно я от вас на крышу выйду?

— Зачем тебе?

— Так. Посижу.

Подруга смотрит на меня оценивающе, потом встаёт:

— Сейчас, подожди…

Она исчезает за дверью, но скоро появляется снова:

— Пойдём.

У Якубовичей кухня устроена всё-таки в каморке, да и мебель у них скуднее: двухъярусная кровать (снизу — мать, сверху — Госька), гардероб, раздвижной стол и тумбочка с телевизором. Мать лежит на постели с книгой в руках. Я неловко здороваюсь, и она кивает мне. У неё обмякшее, усталое лицо уработавшейся за жизнь женщины. Госька проходит вперёд, с усилием открывает створки окна, и я выбираюсь на мокрую, пахнущую дождём и шифером крышу. Уже довольно поздно, в небе висит круглощёкая луна. Вокруг, совсем как во сне, серебристые крыши. Я закидываю голову — не для того, чтобы всмотреться в небо, а оттого, что горло будто что-то стеснило, и я вытягиваю шею, стремясь освободить дыхание. Я чувствую странную, тревожную дрожь, и вдруг мир вокруг начинает вертеться и прыгать, а я — я лечу!

Лечу!

Мне сладко и страшно, и я не чувствую ног и рук, я несусь в пространстве бестелесная, как призрак, и вдруг кто-то схватывает меня поперёк живота — почему кто-то? это же Госька — и кричит:

— Лилянка! Сумасшедшая!

Мы балансируем на самом краю крыши, мокром и скользком, почти наступая в водосточный жёлоб.

К моему удивлению, на вокзале в Праге меня встречает не только дядя Мишка, но и незнакомый мне юноша лет восемнадцати-девятнадцати, одетый по цыганской моде. Собственно, удивляюсь я не его присутствию — цыгане часто делают что-нибудь за компанию — а тому, что он «волк». Запах другого «волка» всегда слегка тревожит, заставляет нервничать, и поездка проходит в некотором напряжении.

Юношу зовут Кристо, и он, как выясняется, приходится мне каким-то дальним родственником (объяснение, с какого именно боку, занимает у дяди Мишки несколько минут). Волосы у него ещё светлее, чем у меня, пепельные пряди падают из-под шляпы на шею, уши и лоб. Глаза настолько льдисто-пронзительно синие, что мне становится не по себе, когда он на меня смотрит. На моё счастье, он чаще глядит куда-то в космическое пространство, сквозь людей и предметы. И глаза, и волосы резко контрастируют с его худым, чисто цыганским лицом и кожей цвета топлёного молока. Кристо — один из немногочисленной группы депортантов, которых Пруссия оставила на границе с Богемией. Теперь он — временно — живёт в доме у ещё одного своего местного родственника, дяди Иржи Рупунороя.

Город немного изменился с тех пор, как я здесь побывала. Все вывески на немецком наконец заменены на чешские. На дядином автомобиле (как потом оказалось, на всех машинах этой марки в городе) сбиты железные буквы «Кайзер Фридрих». Несколько магазинов стоят пустые, с разбитыми витринами и без вывесок — должно быть, их владельцы были немцами.

Так же, как и в прошлый раз, меня встречает всё семейство, и из машины меня вытягивают сразу за две руки. На этот раз меня обнимают и целуют все по очереди, передавая друг другу, словно эстафетную палочку, и снова за какие-то считанные мгновения, словно вихрем подхваченная, я оказываюсь на кухне перед огромной чашкой чая и десятью тарелками, улыбающаяся во весь рот и даже немножко шире. Все мои родственники и свойственники сидят или стоят возле стола, только Кристо привалился к стене у окна и снова глядит своими синими глазами куда-то в десятые измерения.

Опять со всех сторон сыплются вопросы, и я только успеваю отвечать. Да, в нашем гумлагере полно цыган, несколько бараков; нет, я работаю не с ними, я больше мотаюсь по городу по разным поручениям — пугать людей не хочу (Рупа смеётся, ему уже непонятно, как можно бояться тётю Лиляну); да, Шандор Ружейка из группы «Родав» действительно женился; нет, видео со свадьбы у меня нет, но его выкладывали в интернет; да, я всё танцую и живу всё там же…

Кристо шевелится у подоконника, и вдруг все разом вспоминают о каких-то своих делах и исчезают с кухни — я едва успеваю понять, как это произошло. Убегают даже малыши. Я вопросительно смотрю на «волка» — или он ещё «волчонок»? — и тот, словно восприняв мой взгляд как приглашение, садится на одну из табуреток возле стола, ровно на таком расстоянии, уменьшить которое на сантиметр-другой будет уже неприличным.

— У тебя с собой есть? — тоном завзятого наркомана спрашивает юноша вполголоса. Мне требуется пара секунд, чтобы сообразить, про что он.

— Ну, вообще немного, на месяц примерно.

— Плохо. У меня совсем закончилась, хотел попросить. Здесь что-то пусто, брожу-брожу, пока на след не напал. Хоть в Прагу на охоту езжай.

— А ты и езжай.

— Да я поеду… просто сроки выходят. После Пасхи придётся носом землю рыть.

Голос у Кристо ещё подростковый, скрипучий.

— Ну, я тебе тогда оставлю. Мне есть где быстро взять. На охоте, главное, не торопиться… Стой, подожди, а ты что, без наставника?

Кристо молчит, потом произносит глухо:

— Он при аресте сопротивлялся.

Теперь я знаю, что это — значительная проблема. Парнишка ещё не натаскан, охотиться в одиночку для него смертельно опасно. Ясно теперь, зачем нас понадобилось вот так срочно оставлять наедине — семья очевидно ждёт, что я помогу решить проблему. Надеюсь, он им придумал объяснение более романтическое, чем «колбаса».

— Я вообще не представляю, как натаскивать, — бормочу я. — Вот же… ёж ежович.

Не сказать, чтобы Кристо выглядел удивлённым. Скорее, меланхолично настроенным.

— Неважно, — решительно говорю я. — Выкрутимся как-нибудь. Давно подпитывался?

— Две недели почти. Растягиваю…

— Тогда… ставь пока сковородку на огонь, сможешь?

— Ага.

Вечером я звоню Батори. Пожалуй, я бы не стала этого делать для себя — хоть бы помирала, но мальчишку правда жалко. Навалилось же на одного пацана столько всего…

— Да, Лили, — вампир отзывается почти сразу.

— Мне, — я запинаюсь, но заставляю себя продолжить, — нужна ваша помощь.

— Что я могу сделать?

— Мой кузен лишился наставника. Парню и двадцати нет, он… зелёный совсем. Вы не могли бы… ну, попросить одного из ваших «волков»? Чешское гражданство у него есть, так что перемещаться по венским странам он может.

— Очень сложный вопрос. Как я говорил, у меня в семье «волков» шестеро. Но… Они не сами по себе, три пары «наставник — ученик». Ни один «волк» не возьмёт второго «волчонка».

— Ну, может быть, знакомые «волки» из дружеских кланов…

— А вот это — реальный вариант. Я даже навскидку могу назвать одного достаточно тёртого, чтобы выступить в этой роли.

Он замолкает, и я жду продолжения.

— Лили?

— А?

— Вы что, не поняли?

— Поняла что?

— Возьмите его себе и натаскайте.

— Да я же не умею!

— А ваш брат умел? Только знал. Причём не из своего опыта знал — добывал информацию. Вы этому вашему мальчику можете дать гораздо больше. Я даже удивлён, что вы сами не взяли его — надо же иметь какие-то родственные чувства.

— Но… послушайте, да я его старше всего на три-четыре года!

— Вы думаете, его сейчас именно это интересует? Лили, я всегда готов вам помочь с вашими проблемами, но не с надуманными же! Забирайте вашего кузена в Пшемысль и как следует вымуштруйте. До свиданья.

Я сердито гляжу на замолкший телефон. После Сегеда я такого обращения никак не ожидала. Только большого смысла дуться теперь нет. У меня нет ни одного знакомого «волка», а родственничек действительно в аховом положении. Но держать его под боком… снять пацану отдельную хатку? Глупое расточительство, да и семья не поймёт — не принято у цыган роднёй брезговать. Патовая какая-то ситуация.

Я снова набираю номер Батори.

— Ещё какой-нибудь вопрос? — сухо осведомляется упырь.

— Да. У нас кровь почти кончилась. До охоты надо перебиться.

— Я передам немного, когда вы вернётесь.

— Спасибо. Насчёт охоты… ваших в Пшемысле много? Неловко было бы случайно напасть.

— Четверо, считая меня. Вот что: пока не выходите сами, я вас наведу на лёжку. Специально ради ваших высоких чувств выберу самого жестокого упыря города.

— Ага. Спасибо. До свидания.

— До свидания.

Не могу сказать, чтобы моё раздражение серьёзно уменьшилось. Но некоторые повороты жизни приходится просто воспринимать как данность. А значит, нет смысла думать о них слишком много. Не больше, чем о том, что кирпичи красные, асфальт шершавый, а из туч иногда льётся дождь.

Пасху у цыган празднуют с такой же буйной радостью, как Рождество. Цыгане не только красят яйца, но и выпекают специальные пасхальные хлеба «сивьяки», длинные, пышные, с кусочками фруктов — что-то вроде кексов. Все принаряжаются, и цыганки снова ходят благоухающие сладкими духами, с блестящими от помады губами. На столы выставляются большие мягкие кролики — в пространство между их кружком сложенными лапами ставят миски с яйцами. На этот раз брожение начинается в полдень, после праздничной утренней мессы. Цыгане срываются с места целыми семьями и заваливаются друг к другу в апартманы. Наверное, в этом есть какая-то система, потому что хозяева всегда оказываются дома, но я её отследить не могу: движение выглядит совершенно хаотичным.

— С хорошей вестью мы пришли, цыгане! — кричим мы, всей толпой набиваясь в очередную гостиную, и голос у всех правда ликующий, и у меня, кажется, тоже, настолько заразно это алое, чистое, незамутнённое счастье. — Господь наш Христос ожил!

— Воистину, ожил, цыгане! — отвечают нам. Мы беспорядочно обмениваемся поцелуями и крашеными яйцами, отщипываем по куску пасхального хлеба, выпиваем чуть-чуть вина и бежим поздравлять дальше. В какой-то момент мы сами оказываемся дома и принимаем гостей с яйцами, поцелуями и поздравлениями, а потом бежим вниз, в фойе, и у дяди Мишки в руках тяжёлые цимбалы, а у Севрека — небольшой барабанчик, по которому надо бить ладонями, и внизу уже полно цыган, и начинаются танцы. Козлятами скачут малыши, сменяют их парни со своими замысловатыми коленцами, потом выходим мы — девушки — в красочных праздничных юбках, с волосами, распущенными по плечам, и вьёмся в хороводе, яркие и лёгкие, как бабочки, и вдруг все бабочки, кроме меня, разлетаются, а ко мне выскакивает Кристо — я смеюсь от неожиданности, но подхватываю парную пляску, бью каблучком, поворачиваюсь с ним вокруг невидимой оси между нами, потряхиваю бёдрами и щёлкаю пальцами, а «волчонок» выдаёт такие коленца, что дух захватывает — кажется, он большую часть времени висит в воздухе — и, наконец, мы расходимся, а в круг вступают молодые женщины, и Патрина с Илонкой, смеясь, теребят меня и шепчут:

— Замечательно, здорово станцевали, просто супер! Так хорошо смотритесь, такая красивая пара!

— Да вы что, девчата, — смеюсь я тоже. — Да я же рядом не валялась, он меня перетанцевал на раз!

Они заглядывают мне в глаза и прыскают, закрывая рты ладошками, будто я невесть как пошутила.

Долго ещё гуляет цыганский район; наконец, приходит время угомониться. У меня подсел от песен голос, и есть в этом какое-то особое удовольствие.

С утра дядя Мишка отвозит нас на вокзал. Вещей у Кристо на удивление мало: одна спортивная сумка. Я приехала с большим багажом.

Столько всего важного, о чём он не знает и о чём лучше сказать сразу.

— Пока не выходи из дома. Учи галицийский. Словарь я тебе дам, ещё телевизор тоже смотри. На немецком здесь все понимают, но если ты с твоей внешностью что-нибудь на нём ляпнешь, тебя попросту побьют.

— А что с моей внешностью?

— Серебряных блондинов, — а как ещё сказать по-цыгански «яркий пепельный?» — здесь не бывает. Во всяком случае, твоего возраста. Примут за прусса.

— Ясно.

— Если я что-то сказала, как бы неожиданно и нелепо это ни выглядело, исполнять немедленно! От этого может зависеть твоя или моя жизнь.

— Ясно.

— Одежду мы тебе купим полностью новую. По-цыгански тебе теперь одеваться нельзя.

— Почему?

— Угадай, как быстро упырь сообразит, что белокурый цыган, которого он видит — «волк»?

— Ясно.

— Не бойся, в гостях у цыган будешь одеваться моднее всех. Волосы лучше всего сбрить… но ты же не согласишься, да?

Мотает белобрысой башкой.

— Поэтому мы только подстрижём их чуть короче. Чтобы легко можно было скрыть капюшоном.

— Ясно.

— Если кто-то позвонил в дверь, а меня дома нет, не подходить. Даже просто в прихожую — не выходить.

— Ясно.

— Спать будешь вот на этом диване.

— Ясно.

— Если вдруг увидишь на кухне вампира с косичкой на затылке, не трогай и не пугайся. Он мой.

Молчит. Смотрит.

— Что язык проглотил? Тёмно стало? — с вызовом спрашиваю я.

— Нет… Ясно.

— Молодец. Как у тебя с образованием?

— Школа.

— Полностью?

— Да.

— Значит, приспособим тебя на какую-нибудь работу со временем.

— Зачем?

— Затем, что на добычу надейся, а сам не плошай.

— Ясно.

— Есть хочешь?

— Нет.

— Тогда иди голову помой. Я сейчас мастера на дом вызову. Будем тебе красоту твою обстригать.

Без рубашки, нахохленный, Кристо выглядит совершенным пацанёнком. Худой — но не костистый, как Пеко, а гладкий, с равномерно развитыми уплощёнными мышцами. На коже цвета топлёного молока — неожиданно тёмные соски. Пока парикмахерша бегает вокруг, отхватывая серебристые пряди, снова рассматривает в воздухе что-то невидимое нам, простым смертным.

— Готово, — объявляет мастер, ловко сворачивая с пацанячьих плеч вафельное полотенце. На затылке она оставила Кристо тонкую прядь, спускающуюся по шее.

— Состригите это, пожалуйста, — прошу я.

— Почему? Что он будет как французский коммунар? — удивляется женщина.

— Он цыган, у нас не принято.

Мастер с интересом взглядывает на меня и щёлкает ножницами над тонкой кузеновой шеей.

— А вы не та цыганка, которая по-немецки тогда пела? — спрашивает она.

— Да.

— Вы очень смелая девушка! Дай Бог вам и братишке вашему всякого счастья! Не знаю, как вас не побили.

— Ну, положим, полторы недели с сотрясением мозга я потом отвалялась, — говорю я. Специально для Кристо: не хватало, чтоб он заразился подобной «смелостью». И тут же вспоминаю, что пока он и двух слов из нашего разговора не понимает.

Женщина сочувственно цокает языком:

— Вот же озверел народ!

Я угощаю её кофе. Кристо пьёт с нами, так сосредоточенно, словно делает это впервые в жизни.

Я неловко меряю его сантиметром — шею, плечи, грудь, особенно неловко — бёдра. Кристо стоит неподвижно, подняв руки за голову, и снова рассматривает пространство. Вот же человек, которому всегда есть чем себя занять — и потому есть чем отвлечь себя от конфузливости ситуации. Результаты измерений я вписываю в специальные окошечки на сайте, предлагающем рассчитать размеры одежды. Конечно, от того, что на примерку кузена сейчас не потащишь, купить можно только что-то простое и невзыскательное к фигуре: майки, водолазки, толстовки, балахонистые куртки. Джинсы и кроссовки у него есть, остальное — подождёт. Наверное, я похожа сейчас на молодого отца, которому предъявили из роддома младенца, и он, наконец, должен быстро закупить всё то, что этому младенцу нужно и что народные суеверия запрещали ему покупать вдумчиво и неторопливо заранее. И точно так же пытаюсь сообразить: что ещё забыла? Что ему ещё надо — обязательно?

— Телефон у тебя есть?

Мотает головой. Лёгкие волосы больше не взлетают от этого движения — слишком короткие стали.

Телефон нужен обязательно. Меня же чуть не весь день дома не будет, надо с ним связь держать.

— Давай я тебе чаю сделаю?

— Что?

— Ты вся взбудораженная. Давай ты посидишь, а я тебе чаю сделаю?

Наверное, именно такое потрясение испытал бы тот молодой папаша, если бы младенец открыл свой розовый беззубый рот и вместо того, чтобы заплакать — заговорил. Я так настроилась на то, что мне теперь надо заботиться о пареньке, что проявление ответной заботы вышибает меня из колеи.

Хм… да, ладно. Да. Отличная идея. Я пока закажу тебе одежду.

И ещё носки и бельё. Наверняка у него не очень большой запас. И бритву тоже надо: над верхней губой блестит белёсая полоса щетины. И зубную щётку. И мужские носовые платки. Я стремительно прощёлкиваю страницы сайта, отбирая в корзину необходимые предметы. И мужской дезодорант!

Неужели ничего не забыла, а? Нет? Тогда — заказать, доставка курьером.

— Вот. Сахар я уже положил.

Я хватаю кружку и делаю глоток, который тут же, плевком, возвращаю: чай слишком горяч, я обожгла язык и щёки. Я горестно мычу и убегаю на кухню полоскать рот холодной водой.

— Когда делаешь мне чай, обязательно разводи холодной водой. Из фильтра.

— Ясно.

Гуманитарный лагерь многолюден и шумен. Власти Галиции придумали хитрый способ, чтобы избежать толп тунеядцев, бродяг и безработных, захлестнувших Словакию: не раздавать гражданства, а находить родственников в странах Венской Империи. Предполагается, что переезд именно к родным и получение одного с ними гражданства поспособствуют более быстрой интеграции депортантов, то бишь родственники, у которых поначалу и будут проживать люди, будут их пинать на предмет найти работу и снять себе угол. В результате лагерь пока расселяется медленно. Быстрее всех убывают цыгане: у большинства есть родственники в Богемии или Моравии, и, хотя их адресов и телефонов депортанты почти никогда не знают, но имена и примерные даты рождения называют уверено, так что разыскать их — всего лишь дело времени.

Обязанность по уборке территории возложена на самих депортантов. Сначала они её исполняли рьяно, но, чем меньше их остаётся, тем грязнее становится в лагере. Самая чистая территория именно у цыган: всё, что может быть сдано в переработку за деньги, быстро собирают шустрые, всегда всклокоченные цыганята. Они бы и возле других бараков собирали, но там их гоняют, опасаясь, что стянут чего-нибудь нужное или ценное заодно с пустыми бутылками и рваными коробками. Очень аккуратно убираются верующие евреи и бывшие профессора — то ли в силу большей стойкости духа, то ли от большей чистоплотности.

Госька, бегая по своим санитарным обязанностям по баракам, надрывается, изощрённо стыдя разленившихся и подбадривая упавших духом. Она бы и сама схватила метлу и мусорный пакет, только времени у неё нет — по полдня она объясняет кладовщикам и приезжающим чиновникам, зачем надо больше выдавать подгузников, дамских прокладок, мыла, порошка, почему надо не детей налысо остригать, а закупить и привезти средства от педикулёза. Чиновники отбиваются сконфуженно, но упорно, и Госькин голос от злости аж звенит. Депортанты так и говорят: «опять Госька в колокола забила». Мне кажется, что мне гораздо легче: в силу невеликой житейской сообразительности я исполняю обязанности курьера, объезжая, а чаще обходя и оббегая организации и департаменты. Конечно, приходится мне и в очередях постоять, и настоять иногда на том, чтобы что-то при мне сделали, и заканчиваю я часто позже Госьки — но столько нервной энергии всё равно не уходит. А она ведь ещё ухаживает за стариками, лежачими больными, инвалидами, исполняет обязанности патронажной медсестры в бараках с новорожденными и постоянно проверяет рты, глаза и головы разновозрастным деткам. А недавно подралась с одним, с позволения сказать, отцом семейства, который решил кулаками утвердить свой авторитет над беременной женой и встретил нежданный отпор от налетевшего вдруг чёрного вихря — Госьки Якубович. Она ему поставила «бланш» и в лепёшку разбила ухо, а он ей сломал ребро и чуть не сдёрнул скальп, а потом ещё и жалобу написал. Едва не вылетела наша Госька из волонтёров, и снова «била в колокола» — впервые в защиту себя, и осталась, после того, как бесстыже задрала перед комиссией водолазку, обнажая огромный, в пол бочины, синяк.

— У тебя же медицинское свидетельство было, — говорю я ей.

— Что та бумажка! Они этих бумажек каждый день мильён видят. Чтобы до человека дошло, надо быть лаконичным и выразительным. Я из-под лежачей больной пелёнку носила, показывала, чтобы дошло до бюрократов, что взрослые подгузники даже при наличии порошка и санитарок нужны. Видела б ты их морды!

Расправившись с бумагами, я забираю у знакомых и незнакомых людей коробки с «подарками»: одеждой, тетрадками, книжками, нитками и иголками, расчёсками и резинками, какими-то расходными материалами. Предполагается, что граждане должны всё это организовано нести в пункты милосердия, но таким путём вещи попадают к депортантам в лагерь только через несколько недель. Так что многие просто завели знакомство с волонтёрами и передают через нас всё то, что вообще-то вызывалось предоставить государство, а также то, что оно изначально сочло избыточным для выживания и что при этом делает жизнь и легче, и веселее. Коробки обычно передают безадресно, и я стараюсь разносить их по очереди, не пропуская ни одного барака. Иногда с подарками меня отлавливает Госька, деловито вскрывает их, выгребает какие-нибудь шампуни и прокладки и убегает. Я не спорю — насчёт санитарных горячих точек ей виднее, а вот некоторые обитатели лагеря злятся, будто у них своё, кровное отобрали. Написать жалобу они, впрочем, не могут — официально все эти вещи я принесла по своему почину и могу отдавать их или не отдавать кому захочу.

После вахты мы вместе идём к Гоське. У нас даже нет сил, чтобы поболтать: мы просто сидим на лестнице на чердак, свесив ноги с края, и таращимся на стенку. Госька смолит сигариллу и иногда вяло жалуется на показушность и бесчувственность государственной системы милосердия. Я киваю в нужных местах.

Домой возвращаюсь уже к полуночи. Кристо молча делает мне чай и бутерброды. Выполняет ли он мои задания, мне уже лень проверять: каждое утро я наставляю его выучить ещё десять слов из словаря и отрабатывать удары «шилом». Для ударов у нас свой тренажёр — несколько кожаных, плотно набитых волосом подушек, на которых я рисую маркером точки. По этим точкам Кристо должен с размаху бить «шилом», не удерживая подушку левой рукой и не поправляя её после удара. Цель — научиться попадать ровнёхонько в отметку маркера. Да и что тут проверять: не тренируется — сам дурак, это в его же интересах. Поэтому я только бормочу благодарность за спартански-суровый ужин.

Наконец, включаю — негромко — «Луну» и танцую. Когда я только возвращаюсь в хатку, мне кажется, что ноги гудят и сил почти не осталось, но с первыми же звуками песни по моим нервам пробегают электрические заряды, и я бросаюсь в танец — как с края крыши. Руки сами находят верные движения, мышцы и суставы послушны, ноги как будто утрачивают чувствительность — я скольжу над полом, как призрак. Кристо внимательно смотрит с дивана, скрестив по-цыгански ноги. Должно быть, когда я танцую, меня выносит в те самые десятые измерения, которые он так любит разглядывать.

В пятницу вечером я подарки не разношу — выступаю в парке, поэтому и к Гоське не захожу, возвращаюсь домой раньше. Застаю кузена уткнувшимся в словарь. Всё-таки учит. Лезу за подушками: почти все зверски истыканы. Преимущественно мимо точек. Хороший мальчик.

Кристо поднимает голову:

— Сделать чаю?

— Учи. Я сейчас ужин нам приготовлю.

Впервые вижу, как он улыбается. Оказывается, очень славно, совсем по-детски. Бедолага — я же его целую неделю на бутербродах держу. Надо придумать что-нибудь поинтереснее.

Батори на кухне молча и сосредоточенно чистит картошку.

На осознание этого простого факта мне требуется некоторое количество времени и усилий.

— Это твой вампир? — демонстративно, по-немецки, уточняет подошедший сзади Кристо. — Я его на всякий случай не трогал. И не боялся.

— Это ещё как посмотреть, кто чей, — флегматично отзывается Батори, выковыривая глазок. — Лили, вам известно, от чего возникает гастрит? А как трудно он лечится? Человеческое тело, Лили, крайне хрупко. Его надо беречь. А вы бутербродами питаетесь. Два раза в день.

— Давайте нож. Я дочищу.

— Нет. Вы лучше примите душ. Я отсюда чувствую, что вы только что активно двигались. Танцевали?

Я краснею.

— Да.

— Замечательно. Ужин будет готов где-то через сорок минут.

После душа я обнаруживаю, что от растерянности забыла взять полотенце и халат. Мою одежду уже крутит, урча, стиральная машинка, и я застываю в раздумье: то ли остановить процесс и надеть на себя мыльные джинсы и толстовку, то ли подождать, пока машинка их всё-таки достирает. Мелькает мысль попросить полотенце у Кристо или Батори, но к кому стыднее с этой просьбой обратиться, я не в состоянии решить. Пацан какой-то блаженный — с него станется просто распахнуть дверь и задумчиво на меня уставиться. Батори же потом год будет зубоскалить и отпускать двусмысленные шуточки о причинах моего к нему обращения.

Я с ожесточением рву с карниза весёленькую, в рыбках и яхтах, полупрозрачную пластиковую занавеску и тщательно в неё драпируюсь. Шурша и похрустывая на ходу, шествую через коридор и гостиную — Кристо поднимает от словаря удивлённый взгляд, но, слава Богу, молчит — и закрываюсь в спальне.

Господи, ну как же хорошо, что Батори всё это время был на кухне!

Я выпутываюсь из рыбок и корабликов и с облегчением переодеваюсь в домашний костюм: длинные просторные юбку и футболку.

— Зачем вы громили ванную? — любопытствует за столом упырь. На ужин он приготовил отварной картофель и жареную кровянку на шкварках. Поскольку на его руке белеет пластырь, я не интересуюсь, откуда у меня в доме колбаса. Кристо рассматривает пластырь внимательно и очень серьёзно.

— Ничего я не громила.

— Да? Мне показалось, что что-то рвали, что-то громыхало. А потом что-то шло и шуршало. Признайтесь, вы зачем-то нарядились в занавеску?

Чёртов упырь, что ему стоило, как всегда, говорить по-галицийски? Нет, надо было перейти на немецкий.

Я успешно игнорирую неуместный вопрос, но, к сожалению, не Кристо. Он кидает на меня взгляд достаточно красноречивый, чтобы подтвердить догадку Батори. Конечно же, тот расплывается в клыкастой ухмылке:

— Вот это номер я пропустил! Лилиана Хорват — теперь в пластиковой упаковке! Да, видал я вас в постели, но охотно отдал бы это зрелище за созерцание вашего торжественного шествия в занавеске…

Кристо снова переводит на меня взгляд. Я с нажимом отвечаю на невысказанный вопрос.

— Он мне не любовник. Нет.

— Ясно.

— А раз ясно, сиди, в тарелку гляди. Картошку лопай.

Кузен послушно опускает взгляд, и меня захлёстывает стыд: всё-таки столь резкой отповеди он не заслужил. Чтобы скрыть неловкость, я тоже утыкаюсь в тарелку и сосредоточенно жую. К сожалению, картошка и кровянка довольно быстро заканчиваются, и мне снова приходится замечать Батори и Кристо. Впрочем, я, как настоящая женщина, всё равно нахожу, чем себя отвлечь. Я сгребаю грязную посуду и иду её мыть. Обе тарелки, обе чашки, обе вилки, сковородку, лопаточку, разделочную доску, кастрюлю, нож — промываю всё очень тщательно.

Увы, посуда тоже кончается. Прежде, чем Батори соображает уйти сам. А посылать того, кто только что кормил меня своей кровью, мне как-то неловко.

— Вы так напряжены, словно у вас это в первый раз, — говорит упырь, когда я оборачиваюсь, вытирая руки полотенцем.

— Первый раз что?!

— Это цитата. Я сказал вам это в нашу первую встречу. Вы сейчас точно так же скованно держитесь, как тогда — вот и вспомнил. Что случилось, Лили? Мне казалось, в Сегеде между нами всё разъяснилось.

— Пока вы мне не нахамили по телефону, я тоже так думала.

— Что же я вам такого сказал?

— Что я к вам с пустяками лезу. И вообще… вы мне точно были не рады.

Батори в раздумьях почёсывает левую бровь.

— Если я сознаюсь, что был в этот момент с Язмин, вы поймёте мою тогдашнюю сухость тона?

— Вы говорили со мной по телефону… на Язмин?!

— О, нет. Не на Язмин. Неужели вы думаете, что я так дурно воспитан? Но просто… всё к тому шло. А не ответить вам я не мог, зная ваше умение попадать в интересные ситуации. Волнуюсь, знаете ли.

— Я только один раз попадала в интересную ситуацию. Когда не сумела вас заколоть и в результате потом две недели валялась с отбитыми кишками. Но причины мы уже обсуждали.

― Не сказал бы, что один. А тот раз, когда вас понесло петь немецкие песни во время антипрусских волнений в Пшемысле?

— Она была одна и о цыганах.

― Она была немецкая. И поэтому петь её было очень глупо. А тот раз, когда вы, вместо того, чтобы всего лишь воспользоваться моей помощью, перевернули и в результате сломали мою, надо заметить, единственную постель?

Мне очень хочется сказать: «сам дурак», но я сдерживаю себя и просто молчу.

— Лили…

Батори поднимается и в два плавных шага оказывается возле меня. Кладёт ладони на плечи и наклоняется, касаясь моего лба губами.

Именно в этот момент Кристо понадобилось появиться в проёме кухонной двери.

Кузен смотрит, и я закаменеваю, лихорадочно пытаясь придумать убедительную причину моего морального падения. Но вампир успевает раньше меня — делает шаг назад и говорит:

— Нет, температуры нет.

— Гм, хорошо, ладно, — бормочу я. — Кристо, что ты хотел?

— У меня не получается занавеску назад повесить.

— Положи её в какой-нибудь пакет, я выброшу и завтра новую куплю.

— Ясно.

Помедлив, кузен уходит. Я замечаю, что всё ещё комкаю в руках полотенце. Расправляю и вешаю его на место.

— Лили, вы помните мою просьбу?

— Я девственница, — отзываюсь я немного хмуро.

— Спасибо. Я про другую просьбу. Вы не пробовали ставить танец под «Луну»?

— Не совсем. Строго говоря, испанщина — не мой стиль, я просто не умею ставить такие танцы. Но у меня кое-что само собой нарисовалось.

— Покажете?

Кузен в гостиной смотрит телевизор. Какой-то странный мультик. Видя, что я подхожу к проигрывателю, выключает «ящик». Батори приваливается плечом к косяку.

Первые аккорды вызывают привычные крохотные судороги, дрожь под кожей, и вот мои руки сами собой взмывают, каждая по своей дуге; расправляются пальцы; сокращаются мышцы, заставляя извиваться — кисти, ударять воздух — бёдра, отталкиваться от пола — ноги, выгибаться — спину. Какие слова можно найти для того, чтобы описать танец так, как его чувствует — не видит — танцовщица? Я призываю в союзники воздух, ткань на моём теле, волосы, половицы — всё это должно становиться частью танца, видимой или нет. Я подпрыгиваю, выгибаюсь, изворачиваюсь, велю своим костям затаиться, спрятаться, ничем не выдавать своё присутствие, велю рукам быть водорослями в ручье, ветками ивы над ручьём, крыльями, саблями, велю своей юбке быть бабочкой, цветком, юлой, хвостом павлина и всплеском речной волны, велю ногам стать лисьими, волчьими, заячьими, воробьиными, змеиными, велю своим бёдрам стать колоколом, бубенцами, плету невидимый ковёр, наигрываю на незримых струнах, попираю капюшоны призрачных кобр. Я танцую, я играю, я превращаюсь, я исчезаю, я лечу!

Музыка обрывается, и вместе с ней обрываюсь я сама. Кости не успевают вернуться в моё тело — я падаю на колени, на спину, я растекаюсь по полу спиной, руками, юбкой, волосами, я тону в водном блеске половиц.

Меня нет.

— Зачем ему надо, чтобы ты танцевала эту песню? — спрашивает Кристо, протягивая мне чашку чая.

— Хочется человеку. Мне не жалко.

Кузен не садится на диван со мной рядом, а остаётся стоять, глядя на меня сверху вниз. Сейчас я чувствую себя младшей.

— Мне не нравится эта песня. Ты от неё как сумасшедшая.

— Я просто очень люблю танцевать. Как-нибудь я возьму тебя в парк, ты увидишь. Я танцую там под другую музыку. Тоже сильно увлекаюсь.

— Это не то. Совсем. Он тебя часто просит о чём-нибудь странном?

— Ни о чём таком, чего я стала бы стыдиться.

— О чём?

— Например, чтобы я оставалась… ну, нетронутой.

— Собирается принести тебя в жертву?

— Не говори ерунды. Девственники участвуют и в других обрядах.

— Например?

— Ну, например, единорога может поймать только нетронутая девушка.

— Он хочет, чтобы ты поймала единорога?

— Нет. И вообще, не твоё дело.

Я чувствую, как у меня портится настроение.

— Всё это очень странно. Мне не нравится, — повторяет Кристо.

— Слишком ты болтлив сегодня, — огрызаюсь я. — Шёл бы ты спать.

— Ты на моём диване сидишь.

— А… да. Точно. Тогда просто помолчи. Сядь.

Кузен присаживается на приличном расстоянии от меня, и я молча допиваю чай. Отдавая ему чашку, я решаюсь на вопрос, который мучает меня уже не меньше месяца:

— Как он сюда забрался?

— Через дверь зашёл. Кажется, у него ключ. Я думал — ты дала.

Помолчав, он спрашивает:

— Ты в него влюблена?

― Нет. Нет. Он же упырь!

— Тогда совсем не понимаю.

Он встаёт и уходит с чашкой на кухню.

— Можно подумать, я понимаю, — бормочу я.

В детстве самой моей любимой игрушкой была бутылка с пуговицами. Это была не обычная бутылка из-под лимонада или вина, а какая-то аптечная, с широким горлом и мерной линейкой на прозрачном боку; она закрывалась широкой резиновой пробкой и была почти до самого горлышка наполнена чудесными, разноцветными, блестящими пуговицами. Маленькие, обычные и просто огромные, еле выходящие из горлышка, белые, коричневые, фиолетовые, алые, золотые или с позолотой, на ножке или с дырочками, гладкие или с узором — в моих глазах они были прекраснее сокровищ из пещер Аладдина и Али Бабы вместе взятых. Я могла провести несколько часов, рассыпав свои драгоценности на квадратном куске фанеры и то складывая из них пышные, сказочные мозаики, то воображая себя кондитером и составляя из пуговиц сложнейшие и изысканнейшие пирожные (коричневая — шоколадный корж, белая — сливки, красная — клубничное варенье, оранжевая — апельсиновый джем) в шесть-восемь слоёв, то выкладывая длинные, запутанные узоры с только что выдуманными правилами следования пуговиц по цвету или размеру. Пуговицы были хороши ещё и тем, что годились для игры в любое время суток и любой день недели — ни мать, ни брат не находили игру в них слишком шумной, или слишком пачкающей, или занимающей слишком много места.

Когда мне было одиннадцать или двенадцать лет, брат подарил мне на день рождения альбом, полностью состоящий из красочных, многоцветных кругов со сложными симметричными узорами из линий, кружочков, пятнышек и зёрнышек. Надпись на обложке сообщала, что это — песочные мандалы. Мне эти два слова не говорили ничего, по крайней мере, вместе. Нельзя сказать, что я стала повторять то, что видела на этих рисунках — пуговиц бы мне попросту не хватило — но их просмотр вызывал внутри странные, нестерпимые зуд и тоску, и я всегда переходила от этой книги к пуговицам, выкладывая их теперь по-новому, стараясь имитировать симметричность узора и цвета мандал.

Мне самой игра с пуговицами нравилась по причинам, радикально отличным от материнских соображений: она позволяла перестать себя чувствовать. Не-быть. Забывать голод, обиды, оплеухи матери, боль от ушибов, вечную мёрзлость одежды не по погоде, ветхость ботинок, страшную серьёзность и сосредоточенность брата, идиотов из класса, вечный позыв к кашлю, запах сырости в хатке — забывать всё, что окружало меня, а вслед за тем и себя саму. Я растворялась в своих мозаиках, как сейчас растворяюсь в танце, а иногда и вне его; как сахар в горячем кофе, как снежинка на языке, как капля краски, упавшая с кисточки в стакан с водой. Это было прекрасно — и действовало как заморозка по возвращении в стылый и неуютный мир, даровало покой, отрешённость и неуязвимость ещё несколько часов жизни.

А потом оказалось — на всю жизнь. Что бы ни случилось, мне удаётся вернуться к блаженному состоянию не-бытия, отрешиться от происходящего, не волноваться о не-происходящем, знать о своих боли и страхе и всё же не разделять их. Тем неудобней для меня появление Батори. Я понятия не имею, как ему удаётся — но он мгновенно разрушает мой защитный кокон, вырывает меня из него, тыкает мордой в бытиё. Самое ужасное — к этому начинаешь привыкать и даже хотеть. Как, наверное, к алкоголю или сигаретам. И поэтому…

Я подумаю об этом потом. Я не буду тревожиться сейчас. Всё пребудет так, как есть, и всё идёт своим чередом. Меня несёт рекой, и моё дело — оглядеться, не торчит ли где из речного обрыва удобный, крепкий корень, и подгрести туда, и ухватиться за него. А пока его нет — просто расслабиться и плыть, покачиваясь на широкой и мягкой водяной ладони.

Субботу до вечера я провожу дома. Утром показываю Кристо упражнение: подкидывать тыльной стороной ладони круглый камешек и, пока он летит, быстро собирать другие камешки, лежащие в ряд, по одному. И потом, конечно же, снова поймать, теперь уже в полную гальки ладонь. Отличное упражнение, развивающее реакцию и ловкость пальцев. Его можно и изменять: подкидывать и ловить одной рукой, а собирать — другой. Главное — успевать набрать как можно больше камней. Пока Кристо сосредоточенно выполняет упражнение, я не без внутренней гордости — небось не картошка с колбасой — готовлю обед из трёх блюд: салат, капустный суп, рагу. Всё по-цыгански. Конечно, вряд ли я могу состязаться с матерью или бабушкой кузена, но всё-таки мне нравится мысль напомнить, что я — своя, а не так, недоразумение из Прёмзеля.

— Он меня вчера спрашивал, умею ли я танцевать, — говорит за столом Кристо. На безымянном пальце левой руке припух сустав. Похоже, неудачно поймал камень.

— И что?

— А потом спросил, девственник ли я.

— Гм. И что ты ответил?

Кристо поднимает на меня глаза:

— Я думал, вопрос тут интересней ответа.

— Может быть, ему для этого ритуала больше одного девственника надо.

— А ты не знаешь?

— Я не знаю. Мне всё равно. Если мне что-то не понравится, я откажусь.

— Это он сказал? Ты веришь ему?

— Представь себе.

Синие глаза снова скрываются за детски-длинными ресницами:

— Ясно.

Я сдерживаю желание ударить кузена по лбу ложкой. После обеда заказываю срочную установку нового замка. Как будто это правда что-то изменит. Я больше чем уверена, что через неделю снова обнаружу вампира на своей кухне.

Наверное, это мне тоже бы не нравилось. Если бы каждый раз, как Батори целует меня в лоб, я не понимала бы — хотя и не веря, но чувствуя всем нутром, всеми инстинктами — когда он рядом, я по-настоящему в безопасности.

В следующую субботу Батори просто звонит в дверь. Уверена, он нарочно это делает в девять утра — для меня несусветная рань.

— Я принёс вам себя, — сообщает он, едва переступив порог. — В жертву. Вы любите яичницу с кровянкой?

В руке у него полотняная хозяйственная сумка, резко контрастирующая с дорогим плащом и зеркального блеска туфлями. В сумке — Батори открывает её, мимоходом демонстрируя содержимое — дюжина яиц в картонной коробке, стеклянная баночка, набитая белёсыми желатиновыми капсулами вроде той, что я использовала против Густава в Кутна Горе, и диск.

— Ложитесь, вас ноги не держат, — будто не он сам выбрал именно такое время суток, когда я тварь ползучая, а не пташка порхающая. — Я сейчас принесу вам кофе.

— И Кристо тоже.

— Как скажете.

Парнишка, конечно, тоже проснулся — лежит, уставясь куда-то в сторону пальцев ног, торчащих из-под слишком короткого для него пледа. Заслышав мои вялые шаги, поднимает веки, взглядывает на меня, и я понимаю, что очень неавторитетно сейчас выгляжу: лохматая, бледная, в трикотажной пижамке. Хотя какая уже разница: он меня видел и в занавеске из ванной, и без сознания. Куда уж там моему авторитету падать…

— Доброе утро, — бормочу я, бредя мимо. Это привычка. Дома у нас всегда говорили: доброе утро, добрый вечер, до свиданья, спасибо, пожалуйста.

Кристо моргает. Должно быть, это значит: «доброе». От бледности он кажется зеленоватым, тёмными линиями выделяются венки на висках.

Я валюсь на кровать и глубже, сквозь неё — обратно в сон. Мне сладко, тепло, я зависаю в нигде. Это длится целую вечность, которую обрывает прикосновение ладони к моему затылку:

— Лили…

Почему ему бы просто не оставить чашку на тумбочке и деться куда-нибудь? Я с приглушённым стоном переваливаюсь на спину и заставляю себя разлепить веки.

— Знаете, за что я вас люблю?

— За нежную синеву моего лица по утрам?

— Нет. За новый опыт. За море нового опыта. Раньше, например, я никогда не приносил кофе в постель мужчине.

Мне требуется время, что сообразить, что Батори говорит о Кристо — кузен не очень-то вписывается в мой личный ассоциативный ряд на слово «мужчина».

— Помочь вам сесть? — предлагает вампир.

— Я сама! — на мой взгляд, он дотрагивается до меня и так слишком часто. Я делаю усилие и усаживаюсь, почти упираясь грудью в сильно согнутые и поднятые колени. Иначе мне просто не удержать равновесия. — Дайте, пожалуйста, мой кофе.

— Вы не уроните чашку?

— Пять лет не роняла, авось и на шестой год удержу, — хмуро отзываюсь я.

Чашка пляшет в моих дрожащих руках, и мне приходится проявлять чудеса концентрации, чтобы донести её до губ и не облиться.

— Я оставил на кухне на столе капсулы и диск. И яичницу в тарелках. На диске — досье на всех членов моей семьи и двух дружественных нам родов. Прошу вас запомнить наизусть их лица и имена.

— Это зачем?

— Скоро это станет вопросом безопасности. Стоит подготовиться заранее.

— Если мы подбираемся к большой драке, может быть, просто договориться об опознавательном знаке?

— Любой опознавательный знак нетрудно скопировать. Мой способ надёжнее. Там же, на диске, файл с нужной вам для охоты информацией. Имя, фотография, адрес. А сейчас мне надо идти. Лили…

— У?

— Не ершитесь. Я вас даже каждый раз боюсь оставлять. Вроде расстаёмся друзьями, а возвращаюсь я всегда словно к чужому человеку. Как будто за время разлуки успеваем поссориться.

— Разве? А в Сегеде? В парке? — чуть обиженно возражаю я.

— Ну, вот и давайте всегда встречаться, как там.

— Так рано утром мне как там трудно.

— Ну, извините. У меня действительно дела, мне надо бежать.

Я не отвечаю, и он, помедлив, встаёт и уходит. Только тут я понимаю, что дверь в спальню всё время была закрыта. А ещё дворянин! Ладно, будем надеяться, что Кристо достанет ума не напридумывать чёрт знает что. Неглупый вроде парнишка.

Я обнаруживаю кузена уже на кухне, очень внимательно разглядывающим глазунью в своей тарелке. При моём появлении он на миг поднимает взгляд и тут же снова концентрируется на яичнице.

— Сама она в рот точно не влетит, — хмуро шучу я. — Вилкой работай.

Но Кристо безмолвно ждёт, пока я сяду перед второй тарелкой, и только тогда начинает есть. Мне чудится упрёк: мол, не умеешь по-цыгански себя вести. Простых вещей не знаешь. Поперёд старшего еду не хватать, в спальне с мужиками не закрываться. Я-то ничего не скажу — что добрые цыгане скажут?

А ничего не скажут, отвечаю я так же безмолвно. Не узнают. Ведь не узнают?

Кажется, он соглашается.

Следующая неделя у меня выходная, и я трачу её на слежку за добычей. Если верить диску Батори, упыря зовут Анджей Старх. Не могу сказать, что его имя действительно затрудняет мне обдумывание его убийства — должно быть, сэр Отважный Рыцарь слукавил при знакомстве со мной.

Конечно, зная лёжку, нет большого смысла следить за этим Стархом. Но мне надо натаскать Кристо брать след.

Оказывается, каждый вечер упырь стабильно проводит в клубе «Маска» и всегда аккуратно к четырём утра возвращается домой. Пешком. В четверг он в какой-то момент исчезает из моего поля внимания, и, когда я снова нахожу его, пахнет свежей кровью. Я чертыхаюсь про себя. Конечно, я сомневаюсь, что в одиночку мне удалось бы вырвать жертву из когтей бодрствующего кровососа, но неприятно всё равно.

В пятницу вечером, после танца, я тороплюсь домой. Никакой нужды в этом нет, но в преддверии охоты мою кровь отравляет адреналин, и все движения становятся стремительными.

Сама я влезаю в довольно скромный, по клубным меркам, костюм: узкие вельветовые брючки, чёрные сапожки, водолазка, короткая курточка с капюшоном. Примерно так же неброско одет и Кристо; его белобрысую голову мы завязываем чёрной, в фиолетовых черепушках, косынкой. В таком виде он вполне сходит за неформала. Судя по его осторожно-настороженному взгляду, я схожу за нечто другое. Что делать — охотнику без камуфляжа не обойтись.

— Старайся молчать. Если захочешь привлечь моё внимание, тихонько цокни языком, щёлкни пальцами или просто схвати за руку.

— Ясно.

— Ты попробуешь вычислить упыря сам. Если не получится, его покажу я. Ничего страшного в этом не будет. В клубах полутемно, требуется сноровка.

— Ясно.

Мы приходим в «Маску» около двух. Фейс-контроль здесь нестрогий, мы проходим без задержки. Я украдкой всматриваюсь, как воспримет атмосферу тусовочного Пшемысля кузен, и почти разочаровываюсь: он немного напряжён, слегка любопытен, и только.

Я вижу за одним из столиков двух девушек, с которыми шапочно знакома из-за постоянного общения по клубам, и машу им рукой. Они узнают: улыбаются, подзывают к себе. Замечательно. Компания упырю не так подозрительна, как одиночка или пара. Я представляю Кристо своим братом, и подружки обрадовано берут его в оборот, наперегонки кокетничая и заговаривая зубы. Кузен отвечает вежливо, улыбается, но я вижу, что он, по счастью, не потерял голову и не забывает осматриваться, причём даже умудряется это делать более или менее естественно.

Адреналин заставляет нервы гудеть. Происходящее невыносимо томительно и скучно.

Я встаю и выхожу на танцпол. Нельзя сказать, чтобы я хорошо разбиралась в современных танцах, но три-четыре движения изобразить могу. В конце концов, на дискотеки ходит куча людей, не умеющих двигаться вообще, а я хотя бы попадаю в ритм и обладаю недурной пластикой.

Танец привычно увлекает меня, и я внутренне вздрагиваю, когда передо мной внезапно появляется Кристо. Он пританцовывает совсем легко — как большинство парней на площадке — и непринуждённо, с улыбкой, наклоняется к моему уху, чтобы коротко шепнуть:

— Нашёл. За моей спиной с рыжей девчонкой.

Да. Это Старх. Я улыбаюсь и киваю, словно в ответ на какое-то предложение, и мы идём к столику с подружками.

Кажется, я слышу, как нервы-струны звенят у Кристо под кожей. Мы прощаемся с девушками и выходим из клуба. Нам предстоит засада. Тут нужно два навыка: выгодно прятаться и уметь выжидать, не выдавая себя. Заметить нас может не только кровосос — любому охраннику, проходящему полицейскому, не в меру бдительному таксисту может показаться странным наше поведение. Поэтому необходимо выпасть из области их внимания.

Мы удачно прячемся в нише подъезда одного из соседних зданий, когда на нас, вроде бы, никто не смотрит. Надвигаем капюшоны как можно глубже — чтобы не светлели лица, убираем руки в карманы. Выход из клуба виден отлично, а вот охраннику нас разглядеть затруднительно — это было бы непросто и «волку», и, как мы надеемся, упырю.

Без двадцати четыре по моим внутренним часам Старх выходит из дверей, на вид — абсолютно беззаботный. У него открытое весёлое лицо, но вампиры вообще не те существа, у которых в кожу врезается морщинами истинный характер. Отпустив его на значительное расстояние, мы тихо скользим следом двумя привидениями. У кровососов отличный слух, но даже одному из них на такой дистанции нас услышать невозможно.

По плану, нам предстоит отследить подъезд, в который войдёт упырь, выждать как можно дольше, желательно — до рассвета, и начать мерно обходить двери, близко наклоняясь к ручкам, чтобы учуять характерный запах, опасный, чуть сладкий, тревожащий. Дальше — дело техники. На восходе вампир хочет — не хочет, а впадает в спячку. Когда лёжка в апартмане, проникнуть внутрь не так уж трудно: достаточно уметь отмыкать замки. Иногда есть вариант залезть в окно или через балкон. Как можно тише открыв дверь — да, надо убедиться, что изнутри к ручке не привязана нитка, второй конец которой прикреплён, например, к колокольчику — нужно очень осторожно и быстро осмотреть коридор. Бывает, что на полу стоит всякая ерунда. Дальше так же быстро, тихо и осторожно надо разыскать ящик. Я ловко открываю их при помощи достаточно простого рычажка, вроде тех, которыми вскрывают крышки банок с огурцами, только побольше; его мне подарил брат. Обычно именно на этом этапе вампир просыпается и открывает глаза, но ещё не может даже сесть, когда я наношу удар.

Упырь вдруг оборачивается и с подозрением глядит на нас. У меня ёкает сердце, но ноги продолжают шагать: Кристо ведёт меня под руку, как ни в чём не бывало. Более того, он улыбается, весело взглядывая на меня. Мы проходим мимо Старха —

на его месте я ударила бы прямо сейчас, прыгнула на спины, он успеет убить и одного, и другого

— и заворачиваем в какой-то проулок. Я не успеваю даже предложить дать дёру, как Кристо неожиданно прижимает меня к себе в подобии объятья, и его лицо оказывается близко-близко возле моего. Губы почти касаются нежной кожи возле уголка моего рта. Буквально в следующую секунду я слышу тихие, почти невесомые шаги. Старх заходит в проулок. Он подходит к нам — очень тихо, обычные люди бы не заметили — и я чувствую, как Кристо одной рукой водит мне по спине, а пальцами другой гладит затылок. Мои руки до сих пор просто свисали, но теперь я тихонько залезаю ими в карманы его куртки: в одном лежит капсула, в другом — «шило». Я нащупываю чуть шероховатую деревянную рукоять.

Старх делает несколько шагов от нас, а потом —

раз!

— его одежда издаёт тихий хлопок от резкого движения, а я всем телом, с одновременным лёгким разворотом, толкаю Кристо, в то же время выхватывая желатиновый шарик и «шило» —

два!

— мы падаем на асфальт, и я тут же перекатываюсь на спину (надеюсь, я не раскроила кузену бошку) и вижу, как распластавшийся в воздухе Старх падает прямо на меня —

три!

— я вскидываю руку с капсулой, сминая её прямо перед вампирским носом —

четыре!

— бью толстой стальной иглой в висок и сразу — ногами в живот.

Вскакиваю: Старх лежит на спине у стены дома, но уже начинает вставать. Его лицо искажено.

Я хлопаю по карманам: пусты. Где моё «шило»?!

Я бью сапогом в лицо упырю, метясь в нос, но он умудряется схватить мою ногу и резко провернуть её. Меня проворачивает следом, и я грохаюсь на асфальт ничком, еле успев изогнуться, выставляя ладони согнутых в локтях рук. Очень плохо оказываться спиной к вампиру. Но мимо меня проносится чёрный вихрь, и Старх резко отпускает мою ногу. Я тут же сажусь, разворачиваясь.

Упырь раскинулся на асфальте. Выглядит он сейчас крайне отвратительно: лицо перекошено, висок буквально вмят, из него торчит половина деревянной рукояти. Видно, Кристо догадался ударить по «шилу», вбивая его глубже. Вон и осколок кирпича валяется, которым кузен это сделал…

— Поверни его, — хрипло выдыхаю я. Падение и прыжок серьёзно сорвали мне дыхание. Кристо старательно придаёт Старху ту самую позу, которая так удивила мою группу поддержки в Кутна Горе. Вынув из внутреннего кармана пакет с кишками и перочинный нож, кузен уверенно приступает к приготовлению запасов. Хотя бы тут не надо им руководить.

Рёбра, в том месте, где о них ударилась моя сумочка с железяками, гудят. Ладони отшиблены и к тому же в ссадинах, болят запястья и лодыжка, за которую меня вертел Старх. В носу чешется от ядрёного чесночного запаха.

— Чёрт, вывих… А тебе я как, сотрясения не устроила?

Кристо стоит возле упыря, словно санитар возле раненого — на коленях. Он даже не поворачивает головы — слишком сосредоточен на заполнении кишки тёмной, остро пахнущей кровью.

— Нет. Спину немного ушиб.

Я оглядываюсь, пытаясь обнаружить выпавшее из кармана «шило», но оно куда-то закатилось.

— Подержи, — кузен подходит ко мне с наполнившимся мешочком уже наполовину застывшей крови. Я ловко перехватываю кишку, и Кристо присаживается возле меня на корточки. Крепкими пальцами ощупывает мне лодыжку, потом ухватывает и хитро дёргает-проворачивает. Я охаю от боли, но уже ощущаю: сустав встал на место. «Волчонок» возвращается к упырю.

Плохо, что всё случилось здесь. Нас могут «запалить» в любую минуту. Но уходить без добычи тоже не хочется, тем более — после таких приключений.

Всё обходится тихо. Кристо аккуратно складывает полукружья студенистой ещё колбасы в коричневый бумажный пакет из магазина, извлечённый опять из внутреннего кармана, прочищает упырю бумажник. Я вынимаю длинные железные — не стальные! — спицы, подхожу к Старху, примериваюсь сквозь плащ и загоняю их между рёбрами, в сердце. Так-то оно спокойней.

— А куда его теперь девать? — шёпотом спрашивает кузен. Я взмахиваю рукой вглубь проулка. Кристо приглядывается. Я знаю, что он там видит: несколько жадно нюхающих воздух бездомных собак.

— Мы сейчас просто уйдём, и они закончат за нас.

— О спицы могут пораниться. Жалко.

— Сильно не поранятся. Отряхнись.

Мы приводим себя в относительный порядок и потихоньку выходим из проулка. До дома километра четыре, но мне не хочется брать такси, и «волчонок» тоже не предлагает.

— Ты, Кристо, Фанфан-тюльпан какой-то, — наконец, говорю я. — Что это был за спектакль с обжиманцами?

— Он же нас разгадал.

— Ну и что? Дали бы дёру, он бы не стал долго гнаться. Сменил бы лёжку, и всех делов. Мы бы другого нашли.

— Я не знал. Я думал, они обязательно убить пытаются.

— Да нет. Сил они на нас обычно не тратят. Ленивые, твари.

Мы снова идём в молчании. Через некоторое время заговаривает Кристо:

— Как ты догадалась, что он прыгнет?

— Я не догадалась, я надеялась. Так молодые вампиры делают. Могло быть хуже — подошёл бы близко-близко и шеи нам переломал. А напал бы он в любом случае. Особенно после твоих обжиманий. Такие парочки — лёгкая, лакомая добыча. И не поверив — напал бы. Догонять нас не надо, стоим такие тёпленькие…

— Ясно.

— Сейчас важную вещь скажу, а ты усвоишь, да?

— Что?

— Кристо, я, наверное, кажусь девушкой раскованной, раз тебе именно такие идеи в голову лезут. Но на самом деле, я предпочитаю держать дистанцию с мужчинами. И тебя прошу это уважать. Как цыганская девушка цыганского парня.

Святая Мать, я его только что назвала «мужчиной». Каково, а?

Кузен опускает ресницы, рассматривая асфальт под ногами. Я не могу разобрать, смущён он или скрывает насмешку — его лицо снова замкнуто и сосредоточенно.

— Прости. Я не из-за этого так придумал. Просто… вспомнилось из кино. Я же не знал, что убежать можно… Испугался.

Уже дома я не понимаю, как могла приписывать парнишке дурные мысли, насмешку — когда он решается вскинуть на меня глаза, я вижу, какие они виноватые. Держится он скованно. Неловко принимает и вешает мою куртку. Раздевшись, тут же бежит на кухню: делать мне чай. Будто нечаянно огорчивший мать мальчишка.

Я делаю вид, что на самом деле ничего такого особого не сказала и не подумала. Без вкуса выпиваю чашку чая. Морщась от боли в ноге, велю показать спину. По счастью, ушиб пришёлся не на позвоночник — на правой лопатке у Кристо наливается довольно крупный синяк.

— На кусок кирпича приземлился, — объясняет он.

Я отправляю его спать, а сама, закрывшись в своей комнате, осматриваю ногу. Болит уже не только лодыжка, но и коленка, и обе грозятся распухнуть. Я смазываю кожу гелем от ушибов и растяжений. Движения неровные, неловкие: сильно ноют отшибленные кисти рук. Ссадины на ладонях я не обработала, просто промыла — они не представляют опасности.

Утром, прежде, чем разомкнуть глаза, я вспоминаю, отчего была сердита вчера на Батори. Из-за слишком раннего пробуждения истинная причина раздражения тогда залегла куда-то на дно подсознания, но теперь снова всплыла, и у меня появилось большое желание задать старому лису пару вопросов.

Но сначала надо вообще прийти в себя. С вечера я забыла зарядить кофеварку, и теперь мне придётся брести на кухню. Втайне я надеюсь, что Кристо встал раньше и уже вовсю варит чудесный напиток. Увы — он лежит на диване, бледный, с торчащими из-под пледа голыми худыми плечами, и сосредоточенно рассматривает потолок. Длинные худые руки с неожиданно крепкими запястьями и белёсым пухом на предплечьях сложены на груди. Увидев меня, кузен делает попытку приподняться на локте. Я останавливаю его:

— Лежи, чего там. Я первая встала.

Нога болит — вывих вправлен, а растяжение связок осталось. Никаких танцев сегодня. Хорошо ещё, что следующая неделя тоже выходная, и в понедельник мне не придётся бежать в гумлагерь.

Поход на кухню сравним с Крестовым, куда-нибудь в сарацинские земли, так он бесконечен и мучителен. Приготовление кофе сродни алхимическим опытам — столько сосредоточения приходится вкладывать в каждое действие, что оно наполняется магией. Достать, не просыпав, упаковку молотого кофе. Засыпать — без ложечки, ложечка мне сейчас не помощник — тёмный коричневый порошок в джезву. Кинуть туда несколько кубиков сахара (кажется, это неправильно, но я всегда так делаю) — а значит, достать и сахарницу тоже. Залить водой из фильтра (конечно же, весь стол в водяных кляксах). Поставить на плиту. Зажечь огонь. Ждать.

Запах кофе дурманит. Ожидание бесконечно.

Наконец, начинает вздуваться коричневая пена, и я тут же, рискуя уронить дрожащими и саднящими руками, снимаю джезву с плиты. Осталась почти мелочь — разлить, долить сливок и отнести чашку Кристо.

Я справляюсь и с этой задачей.

Кузен уже сидит на диване в джинсах, слабый, дрожащий, вымотанный усилием, приложенным, чтобы надеть штаны. И его, и мои руки трясутся, поэтому передача чашки чем-то напоминает процесс вытаскивания мягкой игрушки из игрового автомата. Наконец, Кристо обхватывает тонкими длинными пальцами пузатые фарфоровые бока и осторожно делает первый глоток.

Надо бы повторить охоту через два месяца. Конечно, в ней не будет большого практического смысла, но мне хочется его поскорее обучить. И вернуть. Всё-таки, когда стоишь так близко от другого «волка», не по себе и мне не нравится мысль держать его у себя дома годами.

Я возвращаюсь на кухню, к своей порции кофе, и на время впадаю в блаженное полутрансовое состояние. Здесь и сейчас — можно.

За моей спиной слышны шаги — кузен накопил силы для посещения туалета. Я усмехаюсь. С этого начинается утро у всех нормальных людей — но не у нас.

Придя в себя, я набираю номер Батори.

— Доброе утро, Лили, — приветствует меня его голос.

— Мне надо с вами поговорить.

— Ну и тон у вас! Мы опять успели поссориться за моё отсутствие?

— Я серьёзно. Мне надо с вами поговорить.

— Говорите.

— Лицом к лицу.

— Лили, прямо сейчас я нахожусь во Львове и уехать пока не имею возможности. Дела, знаете ли.

— Когда вы возвращаетесь?

— Во вторник.

— Я вас встречу.

— Отлично. Поезд приходит в восемнадцать пятнадцать. Не забудьте букет ирисов и большой плакат с моим именем. Пусть люди за меня порадуются.

Я в раздражении выключаю телефон. Моего плеча касается рука, и я рявкаю:

— Что?

Кристо отступает на шаг. Он держит газету:

— Я хотел показать…

Выражение его глаз мне очень не нравится. Потому что я не представляю, что должно быть написано в новостях, чтобы человек так испугался. Я беру в руки газету — это свежий, утренний номер. С листа, с цветной фотографии, на меня смотрит молодая женщина с характерным серебряным отливом светлых волос. И тут же, рядом — снимок её изуродованного тела. Сломана в двух местах рука… порвано горло.

Заголовок утверждает: «Маньяк травит блондинок собаками».

И я точно знаю — эти собаки ходят на двух ногах и питаются кровью. Потому что ни одна живая собака не нападёт на «волка», и редкая — вообще приблизится.

Кто-то открыл сезон охоты.

Я всегда считала, что «волки» — по крайней мере взрослые — умирают только во время охоты на упырей. На моей памяти так и было. У меня было два шапочно знакомых «волка» — наткнулись друг на друга в интернете — и они мне трижды сообщали о смерти каких-то их знакомых. Всегда это происходило от неудачи на охоте и воспринималось, как должное. Но упомянутые в статье обстоятельства гибели «волчиц» говорили, нет, кричали: кто-то выслеживает девчонок, калечит и убивает их. Одним и тем же способом: разрывая удлинёнными клыками горло. Скорее всего, охота на «волчиц» ведётся группой — ни одна из девушек не умерла, например, в постели. А в бодрствующем состоянии любая бы сопротивлялась изо всех сил и хоть какая-нибудь да сбежала бы.

Сбежала бы — и что? Как бы мы узнали о спасшихся? А они — как бы дали весть своим об опасности?

Я кидаюсь к компьютеру. Минуты, пока он загружается, пока я подключаюсь к интернету, кажутся мне вечностью. Я открываю страницу социальной сети и набиваю сообщение одному из «волков». Потом другому. Надеюсь, у них достаточно широкий круг знакомых.

Пересматриваю статью. Все шестеро убиты в течение двух последних недель. Две — в Пшемысле, ещё три — в пригородах, одна — во Львове. Вчера.

Мне одной такие совпадения кажутся подозрительными?

Я хватаю телефон и снова набираю номер Батори. Гудки. Торопливый голос:

— Лили, я не могу говорить.

— Я еду во Львов.

— Что?!

— Еду во Львов.

— Не вздумайте. Не сейчас!

— Сегодня же.

— Лили, я серьёзно! Это опасно.

— Мне надо с вами поговорить. И это срочно.

― Лили… а, эрдёг![14]

Связь обрывается.

— Лиляна, — пальцы Кристо невесомо касаются моего рукава. — Не надо во Львов. Я думаю, вообще не надо… выходить пока.

— А что тогда надо? Сидеть и помирать от голода и страха?

— Почему — от голода? У тебя же есть друзья. Попроси их покупать еду. У тебя нога вывихнута, они поймут.

— Нет уж. Один раз я отсиделась, на всю жизнь хватило.

Телефон в моих руках вздрагивает и дребезжит. Батори.

— Лили, немедленно уходите из апартмана! Без промедления!

— Что?

— Почитайте утренние газеты.

— Я читала.

― Тогда подумайте! Ваше видео посмотрела половина Империи, ваша природа очевидна, ваше имя известно. Как скоро догадаются достать информацию о месте вашего жительства? Я бы ещё неделю назад… эрдёг

В трубке что-то шуршит.

— Батори?

— Лили, немедленно уходите с квартиры. Не появляйтесь в гумлагере, у знакомых из гумлагеря, в парке, у родственников. И пока я не приеду — возле моего дома тоже.

― Куда же я пойду?

Связь снова обрывается.

Кристо смотрит тревожно.

— Оденься, собери сумку. Возьми колбасу, ммм… капсулы, оружие, документы, еду. Давай.

Я выключаю коммуникатор: его придётся оставить дома. Тот, кто догадается посмотреть, где я снимаю хатку, сообразит и отыскать мой номер, а там нетрудно и меня саму отследить. Лихорадочно одеваюсь. Деньги… не заказать ли билеты через интернет? А, чёрт, какой может быть Львов — без телефона мне Батори не найти. И вообще лучше сейчас нигде своим именем не мелькать. И лицом — тоже.

Идёт охота на волков. Идёт охота.

Глава V. Наглядная агитация

Не раз и не два мне снилось: я ухожу подвалами, крышами, чёрными проулками, крысиными тропами, спешу и всё никак не могу оторваться от преследователей, невидимых, но от того не менее грозных, пугающих. Я просачиваюсь в щели, обдирая одежду, выпрыгиваю в окна, забиваюсь в заброшенные, готовые рухнуть дома и ночую в трухлявых шкафах. Но в этих снах я всегда была одна, а теперь со мной «волчонок», и потому страшнее в два раза: я боюсь и за него, и за то, что он где-то не сообразит, чего-то не сумеет, утянет, задержит. Хотя и нет пока причин бояться — мы просто петляем проулками и дворами в старых кварталах, пока ещё без цели и без плана.

Я подумывала поехать на дальнобойщиках в Кутна Гору, но Кристо тихо и твёрдо сказал:

— Туда не надо. Точно не сейчас.

— Почему?

— Не надо. Потом расскажу.

Я решаю поверить, и теперь кружу по городу, пытаясь чутьём, инстинктом нащупать безопасное место. Нога пока выдерживает мои шатания. Парнишка доверчиво идёт рядом, на левом плече, не сменяя, несёт набитую спортивную сумку. Всё-таки сильно приложился к тому кирпичу…

Часа через три блужданий нам фартит. Мы натыкаемся на дворника-цыгана. Он, правда, не из наших, а из «цыганских венгров» — но вряд ли это нам помешает договориться.

— Здравствуй, дядю, — окликаю его я на галицийском. «Цыганские венгры» по-цыгански двух слов связать не могут. «Дядя» уже в основательном подпитии и весело мне подмигивает вместо ответа. — Дядю, у нас к тебе просьба, как у цыган к цыгану. Или даже деловое предложение. Ты, дядю, как, деловой человек?

Дворник хмурится:

— Это что? Это кто? Я сейчас… полицию!

— Нет, дядю, хорошее предложение. Газеты читал?

— Ну?

Я вытаскиваю из-под капюшона длинную серую, с серебристым отливом, прядь:

— Чуешь, дядю? Не просто на блондинок с собаками охотятся.

«Венгр» смотрит непонимающе. Они вообще как, знают о «волчьих» делах? Я заталкиваю волосы обратно.

— Дядю, плохие люди сейчас хотят меня убить. И вот моего брата. А мы, я тебе могу на том крест целовать, хорошие люди. Мы артисты, да не тем дорогу перешли. Нам бы чуток пересидеть в тихом месте, как бы снять уголок. Денег, дядю, у нас хватит, и люди мы тихие, уважение знаем. Ты посмотри на нас, мы же сироты, нам и пойти некуда, — я приподымаю край капюшона, чтоб он мог видеть моё не по возрасту детское лицо. Кристо с замедлением повторяет моё движение.

— Сироты, — с жалостью повторяет дворник. Я гадаю, понял ли он что-нибудь из остальной моей речи. Повздыхав, «венгр» подымается и машет рукой: давайте, мол, за мной.

В подъезде полутёмно. Лифт не работает, и мы долго карабкаемся на восьмой, последний, этаж. На лестнице к дворницкой сидят и курят два мальчика-погодка, лет десяти и двенадцати. Сходство их с дворником несомненно: или дети, или внуки. На одном, помладше, чумазая майка и модные широкие джинсы, на втором растянутый и засаленный «рыбацкий» свитер и мятые шорты, голые коричневые ноги качаются над дышащей сыростью бездной. Мы осторожно пробираемся за их спинами. Пацанята выворачивают худые пятнистые шеи, провожая нас взглядами.

В проходной, как и у нас когда-то, устроена кухонька. Точно такая же стоит угольная плита, возле раковины на гвоздике висит шланг. Одно важное отличие: поперёк тамбура натянуты верёвки, с которых свисает мокрое бельё. Натянуты высоко, так что даже края простынь проходят над головами, не мешая идти. Возле плиты стоит цыганка с мятым лицом и сигаретой в углу рта, мешает суп в огромной кастрюле. Рядом на щелястой табуретке сидит девочка лет семи и грызёт яблоко. Цыганка поднимает на нас хмурый взгляд и спрашивает что-то по-венгерски. Наш проводник поворачивается к нам и быстро говорит:

— Деньги, деньги покажи.

Я достаю из кармана несколько купюр и протягиваю ему. «Венгр» ловко перехватывает их и, показывая своей, видимо, жене, быстро что-то ей объясняет. Я разбираю только слова «цыгане» и «деньги». Цыганка знаком велит нам скинуть капюшоны, и мы повинуемся. Она непонятно качает головой, а потом показывает на дверь в каморку.

— Идём, идём, — говорит дворник.

Комната вся заставлена. У одной стены — широченная двухъярусная кровать. Хозяин, нагнувшись, вытаскивает из-под неё толстый матрас и несёт его в угол, где по полу разбросаны игрушки, такие же грязные и обшарпанные, как всё в каморке. Ногами раскидывает кукол и солдатиков, лошадок и кубики, на расчищенное пространство сваливает нашу постель:

— Вот. Спать будете.

Я вовремя вспоминаю, что представила Кристо братом, и не спрашиваю про второй матрас. По видимости, в этом вопросе и смысла большого нет. Непохоже, чтобы тут были лишние матрасы, а также лишние одеяла и подушки.

— Как зовут? — спрашивает хозяин. Волосы у него пегие, редкие, зубы плохие, но лицо зато добродушное.

— Лилике, Кристо.

— А он чего молчит, твой Кристо?

— Он только по-цыгански говорит. По-галицийски не знает. Как тебя, дядь, зовут?

— Шаньи.

— Ой, у меня… у нас дядя в Ясапати, тоже Шаньи. Шандор Хорват.

— Хорошо, — улыбается Шаньи. — Кушать будете?

— Будем, дядю, с большим нашим удовольствием.

В центре комнаты — большой круглый стол, у дальнего угла — высокий, с обшарпанной полировкой, гардероб, тумбочка с телевизором, продавленное кресло. Я сажусь на матрас и вижу, что под столом спрятаны несколько табуреток. Кристо садится рядом.

— Это нам матрас дали, чтобы спать?

— Да.

— На двоих?

— Я им сказала, что ты мой брат.

— Всё равно как-то…

— Можешь спать рядом на полу. Мне свободней будет.

— Ладно.

— Кристо, ты дурак?!

Смотрит на меня непонимающе. Славный, очень хорошо воспитанный мальчик.

— Смотри сюда. Ты мне так и так родственник. Спать мы будем не раздеваясь. В одежде, то есть. Спиной друг к другу. Или там боком. Как брат и сестра. Ни моё, ни твоё целомудрие от этого не страдает. А если тебе не хочется всё так же подробно объяснять каждому любопытному цыгану, просто не рассказывай, что мы спали на одном матрасе, и всё.

— Ясно.

В комнату заходит девочка. Расставляет по столу тарелки. Даже со своего места я вижу, что они не мыты, а в лучшем случае — сполоснуты. Застарелые разводы жира покрывают их изнутри и снаружи. Тарелок семь, и все разные. Потом заходит и цыганка, осторожно, тяжело несёт дымящуюся кастрюлю, прихватив ручки серыми полотенцами; ставит в центр стола. Из кастрюли торчит ручка половника. Девочка убегает и возвращается с ложками, кладёт по одной рядом с тарелками. Делает она это так торжественно, что у меня появляется подозрение, что обычно обедают здесь как-нибудь проще. Хотя — куда уж проще-то?

— Садитесь, — хмуро говорит хозяйка, и девочка тут же вытаскивает нам по табуретке.

Табуреток, даже вместе с кухонной, хватает в итоге не на всех. Старший мальчик за своей тарелкой стоит, и я испытываю некоторое смущение.

К супу на стол выставлены миска с нарезанным хлебом и — неожиданно — бутылка магазинной водки. Шаньи наливает себе, жене и моему кузену, приняв его, видно, за старшего. Тот кидает на меня неуверенный взгляд, но стаканчик с водкой берёт. Опрокидывает вместе со всеми и быстро, давясь, заедает куском хлеба.

— Хорошая водка, — говорит ему, ласково улыбаясь, Шаньи. Я перевожу, и Кристо судорожно кивает. Цыганка наконец тоже улыбается, и лицо её сразу становится открытым, добрым.

Оставшуюся часть дня мы с кузеном сидим на матрасе, рассеянно глядя телевизор, включённый специально для нашего развлечения. Изображение плохое, плывущее, зато звук чёткий. Может быть, именно поэтому нам включили музыкальный канал. Череда дурацких, бессмысленных клипов вводит нас в полутрансовое состояние; немного развлекает французский мюзикл. Уж что умеют делать граждане коммунары, так это очаровательнейшие мюзиклы. Ужин снова проходит за столом, только старший пацанчик, забрав тарелку с паприкашем на мясе, забивается в кресло. Дети едят с таким увлечением, что у меня опять рождаются подозрение: блюда, которые нам подали, здесь праздничные и сделаны, видимо, на наши деньги. Ну, и отлично. И нам хорошо, и людям радость. Деньги ещё есть, если хозяева эти умудрятся быстро растранжирить.

После ужина вся семья смотрит какой-то фильм по венгерскому каналу, а мы снова усаживаемся на матрас.

— Надо было хотя бы карты взять, — мрачно говорю я. — Нам здесь неизвестно сколько торчать.

— Почему неизвестно? Твой вампир приезжает во вторник.

— Приезжает. Может быть. Если у него планы не изменятся. В нашем положении вообще ни в чём нельзя быть уверенным. Вот, например… ты знаешь, что он вчера был как раз во Львове?

— И убил «волчицу»?

— Не знаю. И даже не знаю, стоит ли мне задавать ему этот вопрос или отсидеться чуть-чуть и рвануть в Ясапати или вовсе в Королевство Югославия.

— Ты же говорила, что доверяешь ему.

Я не отвечаю.

Спать дети ложатся — все трое, девочка с мальчиками — на верхнем ярусе кровати. Должно быть, мы заняли матрас девчушки. Шаньи предлагает нам вместо одеяла пальто, но оно выглядит настолько засаленным, что мы вежливо отказываемся. Хозяева, почти не раздевшись, выключают свет и укладываются на нижний ярус. Мы с Кристо снимаем куртки и кроссовки уже в темноте. Я ложусь на бок у стены, кузен, спиной ко мне, с краю. Хотя для меня слишком рано, я приказываю себе провалиться в сон.

Мне снится, что мне очень холодно.

Просыпаюсь я вся заледенелая, от того, что мне как-то тесно. Коленями и лбом я упираюсь в холодную стенку, а сзади ко мне прижимается кузен. Его рука лежит на моём плече, хуже того — я с огромным смущением понимаю, что ничто мальчишеское по утрам ему не чуждо. К сожалению, сил просто отпихнуть Кристо у меня сейчас нет, и я долго вожусь, пытаясь вылезти из крохотного пространства между его телом и стеной. Наконец, мне это удаётся. Я перелезаю через ноги кузена и сажусь на край матраса, благо там теперь довольно просторно. Шаньи уже нет дома, значит, что-то около пяти часов.

Мне ужасно хочется горячего кофе. В чашке достаточно большой, чтобы греться о неё всем телом.

Кристо возится за спиной. Я оглядываюсь — он вплотную подполз к стене и затих, упершись в неё коленями. Лицо у него совсем ребёночье, жалкое. Я поднимаю с пола куртки и накидываю на него: одну на плечи, другую на ноги.

Я так и сижу, пока хозяйка — её зовут Эржебет — не встаёт и не начинает собирать детей в школу. Она вручает мне кружку с гнусным на вид и вкус, зато насыщенным кофеином пойлом, и я жадно тяну его. Дети наскоро раздирают немытые волосы расчёской, в которой не хватает половины зубьев, съедают по два варёных яйца и запивают кофе. Потом быстро и аккуратно надевают вполне приличные школьные костюмы, достают из гардероба сумки с тетрадями и убегают.

— Можно мне тоже кофе? — сипло спрашивает за спиной Кристо. Я поднимаюсь и иду на кухню. Нахожу банку с растворимой бурдой (напиток кофейный «Экономичный», состав: порошок кофе третьего сорта, ячмень жареный молотый, улучшитель вкуса B867, консерватор B401), завариваю чашку (жирную снаружи и в коричневых разводах внутри), добавляю два кусочка сахара (сахарница уже почти пустая). Всё равно дерьмо, конечно, с сахаром или без, но кофеин в нём точно есть, а это главное. Отдав чашку кузену, я подхожу к хозяйке, протягиваю крупную купюру:

— Эржебет, можно тебя попросить, не службы для, а дружбы? Сходи, пожалуйста, купи хороший кофе, какао, сахару, какой-нибудь еды для всех, какую захочешь. Только никому не говори, что мы тут живём. Будут спрашивать, откуда деньги, придумай что-нибудь, ладно?

— Никому я не скажу… цыгане вы или нет, а не скажу. Не такие мы, не болтаем, — Эржебет, не чинясь, забирает деньги и одевается.

Пока она ходит в магазин, меня озаряет. Я засучиваю рукава и перемываю посуду. Вместо моющего средства — только кусочек коричневого крестьянского мыла, но я делаю воду погорячее и тру скользкой тряпкой, найденной на раковине, посильнее. В процессе на чердак заходит Шаньи, с любопытством смотрит, но не вмешивается. Когда Эржебет возвращается с двумя доверху заполненными пакетами, все тарелки на посудной полке уже блестят чистотой, а ладони у меня распухли, как оладьи.

В одном из пакетов оказываются два дешёвых пледа из тех, что обычно продаются в универмагах.

— Зачем это? — спрашивает по-венгерски Шаньи. Его жена разражается тирадой, по видимости, очень убедительной, поскольку Шаньи не развивает тему дальше. Пледы я аккуратно застилаю на матрас, и мы с Кристо садимся на них.

Через пятнадцать минут Эржебет приносит завтрак: по кружке какао с молоком, яичницу с колбасой (как давно мы ели кровянку? в субботу, всё в порядке), бутерброды с маслом. Мы с наслаждением уплетаем еду, и хозяйка печально смотрит на нас.

— Бедные дети. Сразу видно, что из хорошей семьи, — резюмирует она, когда я встаю, чтобы помыть посуду.

Ночью мы с Кристо заворачиваемся каждый в свой плед, так что с утра обходится без неловких положений.

— Я с тобой, — упрямо повторяет кузен, уставившись в пол.

— Ты меня что, не слышал? Мы с тобой вообще о чём договаривались? Что бы странного я ни сказала, ты слушаешься. Одной мне будет легче сбежать, чем с тобой.

— На растянутой ноге?

— А так ты меня на себе, что ли, понесёшь с фантастической скоростью? Я, главное, неплохо знаю город и сумею забиться в тараканью щёлку.

— А я мужчина. И я тебя одну не отпущу.

— Ты, мужчина! Я, между прочим, твой наставник, ты меня должен слушаться, как папу и маму, понял?

— Я с тобой.

— Да сожри тебя многорогий! Как козёл рогами упёрся! — я сдерживаю плевок и обращаюсь к Эржебет. — Мы скоро вернёмся, вечером. Если сегодня и завтра не придём, берите наши вещи.

— Не боитесь? — спрашивает она.

— Боимся, а идти всё равно надо. Это важно.

Хозяйка качает головой, но больше не спорит. Я тщательно заплетаю волосы в косу, прикалываю её на затылке. Кристо завязывает голову косынкой. Одинаковым движением мы низко опускаем капюшоны и уходим.

Мальчишки на лестнице снова курят, но теперь у них на коленях лежат сумки, а на сумках — тетради. Они делают уроки.

На улице я беру Кристо под руку. Объясняю:

— Пока мы на людях, мы парочка. Так больше шансов не привлечь внимания… собачек. Улыбаемся и любим друг друга.

— Ясно.

До Львовского вокзала мы едем сначала на трамвае, потом на «Икаруше». Каждый раз встаём на задней площадке и таращимся друг на друга с лучезарными улыбками. В автобусе Кристо дурачится: время от времени наклоняется к моему уху и рассказывает анекдот. Улыбаться становится легче. Под конец и я вспоминаю какие-то шутки и рассказываю их ему в ответ.

Батори не сообщил номер вагона, и мы встаём под часами, всё так же облучая друг друга широкими улыбками и нежнейшими взглядами. Кузен держит меня за руку — не решается взять под локоть, но так, пожалуй, даже трогательнее. Теперь мы соревнуемся, кто больше вспомнит стихотворений, и рассказываем друг другу на ухо по первые четыре строки. Четырнадцать минут до прибытия поезда проходят томительно медленно. Меня всё время тянет оглядываться в поисках упырей, но я подавляю это желание. Я ведь просто человеческая девчонка, гуляющая со своим парнем, да? Иногда я позволяю себе, опустив ресницы, обвести взглядом обозримое пространство. Кажется, Кристо делает то же самое. Его правая рука всё время в кармане, как на гранатной чеке — там у него целая пригоршня желатиновых капсул-вонялочек. Я тоже сжимаю кулак в кармане куртки, готовая выхватить «шило» при малейшем намёке на опасность.

Наконец, поезд подходит к платформе. Я всё-таки не выдерживаю и начинаю вертеть головой. Выпустив мою руку, Кристо мягко, но настойчиво, придерживая пальцами под подбородком, разворачивает моё лицо к себе и снова наклоняется к моему уху:

— Лиляна, пожалуйста… Попалимся же.

— Но надо же как-то понять, приехал ли Батори. И привлечь его внимание.

— Мне отсюда видно: приехал. Идёт к нам. Если он с нами не заговорит, давай мы тоже не будем?

Чёрт его знает, что на него нашло сегодня — был же такой воспитанный, послушный мальчик. Нервы, наверное.

— Если он с нами не заговорит, просто пойдём за ним.

— Как скажешь.

Он, наконец, отпускает мой подбородок и снова хватает за руку. Почти сразу над моим ухом раздаётся знакомый баритон:

— Добрый день, молодые люди. Не подскажете, как доехать до Площади Седьмого Марта?

Я оборачиваюсь:

— Если пройдёте вон туда, там автобусная остановка. Через площадь едет любой, кроме сорок седьмого.

— Благодарю, — Батори слегка кивает нам и удаляется в указанном направлении, насвистывая под нос. Я поворачиваюсь к Кристо и тихо пересказываю наш краткий диалог.

Мы немного выжидаем и тоже едем на площадь.

У памятника Матери Галиции я растерянно останавливаюсь.

— Сожри меня многорогий, я была уверена, что он ждёт нас здесь…

Вокруг памятника довольно много людей, но ни один из них и отдалённо не напоминает Батори.

— Центр площади — слишком просто, — возражает Кристо. — Здесь есть какой-нибудь ресторан или магазин с названием «Лили»?

— Почему «Лили»?!

— Твой Батори насвистывал «Красотку Лили», когда отошёл от нас.

— Точно?

— Да. Ты разве не слышала?

— Не прислушивалась. Тогда нам в «Сегед».

— Почему в Сегед?

— Потому что здесь нет «Данко Пишты», только «Сегед».

— Ясно.

Всё так же держась за руки и очень радостно улыбаясь, мы обходим площадь и заходим в «Сегед» — ресторанчик венгерской кухни. Он располагается в подвальном помещении, там полутемно, но очень уютно. На стенах висят фотографии городских достопримечательностей. В зале сидят две девушки офисного вида, и только. Мы усаживаемся за столик под фотографией памятника Данко и заказываем кофе. Пожилой официант смотрит на нас с хорошей улыбкой — должно быть, мы затронули в нём романтическую жилку.

— Он точно насвистывал «Красотку Лили»? — нервно спрашиваю я.

— Крест могу целовать.

— Ладно. Тогда подождём. Полчасика, не больше.

Кристо скидывает капюшон, я, помедлив, тоже. Пить кофе в капюшоне ещё подозрительней, чем сверкая серебристыми волосами. Надо было, наверное, накраситься: правильно наложенный макияж сильно изменяет внешность, смещая акценты. Но увы, косметику я из дома не брала.

Мы успеваем выпить по две чашки кофе и заказать к третьей по штрудельку, когда Батори, наконец, появляется в зале. Он сразу подсаживается за наш столик, на один диванчик со мной.

— Кофе с мороженым, — просит он официанта. — Лили, что сначала, мои рассказы или ваши вопросы?

— Вопросы.

— Тогда минуточку, мне принесут заказ… Если допрос, так хотя бы в удобстве и приятности.

Пока мы ждём, я собираюсь с мыслями.

— Отвечайте на галицийском. Прежде всего… что за идиотские расспросы вы устроили моему родственничку? Что это означает?

Если Кристо и напрягается, выпав из разговора, он ничем это не показывает. Опустив ресницы, пристально смотрит в свою чашку.

— Это означает не более того, что это значит. Я просто поинтересовался, умеет ли он танцевать.

— А также девственник ли он.

— Ну да.

— Батори, насколько я знаю, вы не дурак. Следовательно! Не могли не понимать, что незнакомым людям на такие вопросы не отвечают. Следовательно! Вам не нужны были ответы. Полагаю, вам было надо, чтобы я узнала о вопросах. Для чего?

— Лилиана! Насколько я знаю, вы не дура. Следовательно! Могли бы догадаться, что не обязательно услышать ответ на свой вопрос, чтобы узнать его. Иногда достаточно реакции человека — она скажет всё. Не вижу никакого резона тянуть с добычей информации, если могу получить её сейчас же.

Ага, а вот с выдачей сведений у него ровно обратный принцип. Я ведь так до сих пор и не знаю, в каком таком ритуале Батори предполагает моё участие. А также, может быть, участие Кристо. Я интересуюсь:

— И каков ответ на ваш вопрос? Мой кузен вам подходит?

— Лили, вам не кажется, что эти сведения слишком личные, чтобы распространять их без ведома обсуждаемой стороны? В конце концов, если вас это так волнует, спросите его сами. Он сидит прямо напротив вас.

Упырь тычет в сторону Кристо ложечкой, и тот вопросительно взглядывает на нас.

— Ладно. Другой вопрос. Почему убийства «волчиц» в Пшемысле произошли именно тогда, когда вы были в городе, а убийство во Львове — тоже в момент, когда вы там находились?

Батори улыбается.

— Я бы не взял вас на работу следователем, Лили. Вы не умеете собирать данные косвенно и расставлять ловушки подозреваемым. Я вот сейчас скажу: совпадение. И что тогда?

— Я вам не поверю.

— И правильно сделаете.

Я чувствую, как от моего лица отливает кровь, и нащупываю в кармане рукоять «шила».

— Некоторым образом это началось из-за меня и вас. Кто-то слишком рано узнал о наших отношениях и слишком рано всё понял. Эти люди пытаются вычислить и… устранить вас. А это значит, обряд надо провести так скоро, как это будет возможно. Тогда мы будем вне опасности.

— Минутку… Стойте. Эти упыри охотятся за мной? Лично — за мной?

— Именно так.

— Потому, что я подхожу для этого вашего ритуала?

— Да.

— Так мне выгоднее тогда перестать для него подходить, а?

Очень простой выход. Но я не уверена, что решусь на него. Лишиться невинности вне брака — всё равно как… добровольно заразиться проказой или сифилисом. Сама мысль об этом внушает мне отвращение. С другой стороны, мысль о смерти вызывает у меня гораздо более печальные чувства.

— Во-первых, вам ещё надо будет как-то донести до них весть о том, что вы больше не подходите. Так донести, чтобы поверили. Как вы себе это представляете? Во-вторых, не факт, что они остановят охоту. Возможно, они решат, что им безопасней убивать всех нетронутых «волчиц», досягаемых мне географически, и я не думаю, что они будут проводить предварительный осмотр, выясняя, действительно ли они нетронутые или им показалось.

— Бог знает, что такое! Впервые слышу, чтобы вампиры охотились на «волков», а не наоборот. Когда же будет можно провести этот таинственный обряд?

— В день осеннего равноденствия.

— Через полгода?!

— Да.

— Где же я буду всё это время прятаться?

— Где вам удобней. Поезжайте к родственникам в Кутна Гору, например.

Кристо вскидывается, но не открывает рта. Я говорю сама:

— В Кутна Гору нам пока нельзя.

— Тогда поездите по городам и странам. Главное — в пределах Венской Империи и не на поезде. Надеюсь, вы понимаете, почему. Ведите себя тихо. Насколько я знаю, крови и денег у вас достаточно. Но на всякий случай…

Батори вынимает записную книжку, что-то быстро записывает, потом вырывает и протягивает мне листочек.

— Вот города, в которых живут мои «крестники». Я всех их предупрежу, чтобы каждое воскресенье, с полудня до четырёх, каждый из них сидел в одном из ресторанов на главной площади своего города. Не стесняйтесь пользоваться их помощью. Любой. Более того, если увидите кого-то из своих, сообщайте им эту информацию — только, конечно, старайтесь знакомить лично. Моя семья готова помочь любому «волку», пришедшему с миром, и кровью, и кровом, и защитой. Я пока не смогу выходить с вами на связь… и вас прошу ни с кем не общаться вне моей семьи. Когда придёт время, я найду вас.

Я хмуро смотрю на список. Изменения. Я ненавижу изменения.

Почерк у Батори твёрдый и угловатый. Строки лезут друг на друга — не привык писать мелко.

— Лили, — тихо говорит он, но я не поднимаю глаз. — Лили… берегите себя.

Вампир вдруг прижимает меня к себе обеими руками, крепко и осторожно.

— Береги себя, — повторяет он почти совсем неслышно. Я чувствую прикосновение его губ к моей макушке, но продолжаю молчать. Чуть-чуть подождав, он отпускает меня и встаёт. Я слышу его удаляющиеся шаги, но не гляжу вслед, а смотрю и смотрю на список: Кошице, Прага, Брно, Загреб, Белград, Вена… Всего на листочке около двадцати названий.

— Лиляна, — осторожно зовёт меня кузен. Сейчас я могу разобрать выражение его лица: он встревожен.

— Только не воображай всякую чепуху, — сердито говорю я. — Всё объясняется гораздо идиотичней, чем можно подумать. Рассчитывайся, и поехали к Шаньи. Надо выспаться. На рассвете мы уезжаем.

— Ясно.

Мне действительно хочется ударить его ложкой по лбу. Мельхиоровой кофейной ложечкой. По лбу!

Из дома мы ушли в пять, и уже в половине одиннадцатого утра стоим на улице Почтовой в Кошице. Географию этого города я представляю себе очень условно. Собственно, мои познания о ней ограничиваются смутным воспоминанием, что главная площадь города так и называется — Главная, и она застроена старинными соборами.

— Я не выспался, — жалуется Кристо, хмуро обозревая довольно унылую по случаю рабочего часа улицу.

— Сейчас какой-нибудь отельчик найдём, — обещаю я.

— Представляю, сколько они стоят в центре города.

— Поэтому мы сейчас возьмём такси и уедем куда-нибудь на окраину. Выспимся — и по магазинам. А лучше по рынкам.

— А что нам там надо?

— А что нам там не надо? Мы даже смену белья не взяли. Я себя чувствую омерзительно несвежей.

— Ясно.

Первый мой взгляд на таксиста обращён на его зубы. Обычные, ровные по длине, сероватые от табака.

— Куда везти-то? — водитель безошибочно (или наугад?) выбрал немецкий.

— Вези нас, дядя, в такую гостиницу, где паспорта не спросят. Знаешь ведь такую?

— А ты чего, подрабатываешь, что ли? У нас это не принято, надо спрашивать больших людей.

— Ты, дядя, охамел приличным девушкам такое говорить?

— Ну, извини, если обознался. Не серчай. Будет тебе сейчас гостиница.

— Только почище давай.

— Чистая, фройляйн, уж не сомневайся.

Мадам-портье окидывает нас неприязненным взглядом. В измятых джинсах и куртках мы вряд ли выглядим серьёзными клиентами. Я достаю приготовленную банкноту:

— Комнату на неделю.

Мадам расплывается в кислой улыбке:

— Конечно.

Она отсчитывает мне сдачу — после её рук купюры кажутся особенно замасленными — и протягивает ключ. На бирке значится «24». Никаких объяснений. Здесь, видно, принято разбираться самим. Кажется, первая цифра означает этаж.

Лестница вроде бы чистая, но какая-то неопрятная. Может быть, кажется такой из-за тусклого света. У номера двадцать четыре — безликая белая дверь, словно в медицинский кабинет.

Мы заходим, и я тут же её запираю.

— Здесь же одна кровать, — говорит Кристо. Действительно, в центре комнаты — двухместное ложе весьма порочного вида. Вообще номер очень сильно напоминает мне тот, в котором я чуть не заколола Батори. Только, конечно, при том же уровне претензий — иное количество звёздочек. Бар обшарпанный, диван заметно потёрт и даже немного продавлен, стеклянный столик весь в жирных разводах.

— Здесь во всех номерах только одна кровать. Это же отель свиданий. Притом, насколько я понимаю, незаконный.

— Это что?!

— Оно самое. Поэтому, кстати, рекомендую спать не раздеваясь.

Кристо опускает ресницы, размышляя.

— Ты часто в них бываешь, да?

— Второй раз в жизни.

— Первый с Батори?

— Угу, — я заглядываю в тумбочки. Сама не знаю, что можно в них найти, но выглядят они как-то тревожно. Или это у меня нервишки шалят?

Внезапно до меня доходит, что меня только что спросил кузен и, главное, что я ответила.

— Да ёж ежович! Я на него охотилась! И даже почти удачно, но он вовремя шарахнулся и приложил меня так, что не дай Боже ещё раз так приложиться. Кристо, вечно у тебя какие-то мысли…

— Какие мысли?

— Посторонние. Выбрось их из головы, и всё. Я ничем не уронила чести семьи.

— Но ты же с ним обнималась вчера в «Сегеде».

— Нет.

— Я сидел напротив.

— Вот и вспомни, как всё было. Это он меня обнимал, а не я его.

— Ты не протестовала.

— Так. Хм… кажется, пришло время объясниться. Сядь. Вон на диван. И возьмись за края покрепче, мало ли. Упасть можешь.

Кузен послушно присаживается, но лицо у него отчуждённое.

— Короче… ты в детстве играл в «дочки-матери»?

Он молчит.

— Ну, в общем, мы с ним именно в это и играем. Как будто он — мой отец. Я представляю, насколько странно это выглядит. Но ты знаешь… вот у тебя был наставник. А это всё равно, как папа.

— Он мне и был папа, — глухо произносит Кристо.

— Подожди, как? Твоим наставником был… вампир?!

— Нет. Мой отец — «волк». Как и моя мать.

— Подожди… разве так может быть? «Волки», ну… живут сами по себе.

— Мы с тобой живём вместе.

— Ну да, но это же временно. Не представляю, чтобы я могла с тобой прожить хотя бы пару-тройку лет.

Дёргает плечами.

— Ну, тем более. У тебя были отец и мать, которые были одной с тобой природы и потому не боялись тебя. А у меня этого не было, понимаешь? И… в общем, мы уговорились с Батори, что будем как бы играть. Как будто у меня есть семья.

— Но у тебя есть семья. У тебя есть я, и ты можешь приезжать на праздники к твоим дядям и тётям.

Я обдумываю эту довольно неожиданную для меня мысль. Конечно, я понимала, что эти люди — мои родственники, но именно со словом «семья» они прежде не ассоциировались.

— Ну, наверное. Но… мы с Батори уже всё равно повязаны. Эти убийства не закончатся, пока я не пройду ритуал, значит, мне придётся держаться его.

— Это он тебе так сказал.

— Да. А ты можешь мне сказать что-то другое?

— Пока нет. Но я могу предложить тебе проверить его слова до осени.

— Каким образом?

— Очень простым. Наверняка есть люди, которые хорошо в этих всяких обрядах с непорочными девами. Мы можем найти их и спросить, к какому из них тебя может готовить твой Батори.

— Ну, вот ты найди, и тогда я с удовольствием спрошу.

— Хорошо.

Когда я просыпаюсь, понимаю, что кофе здесь делать негде и не из чего. Эта мысль меня так ужасает, что я даже не решаюсь открыть глаза.

— У тебя веки во сне дрожат или ты проснулась? — раздаётся надо мной голос Кристо. Я распахиваю глаза и вижу в его руках бутылку с тёмной жидкостью. Моя великолепная интуиция подсказывает мне, что это — или кофе, или что-то столь же чудесное.

— Откуда это у тебя?

— Кола? Просто взял на всякий случай, пока ты нам дальнобойщика искала. В ней полно кофеина, а то мало ли, где нам довелось бы заночевать.

— Кристо, Боже мой, какая ж ты прелесть, как же я тебя люблю, — я пытаюсь перехватить бутылку, но она тут же выскальзывает из дрожащих пальцев. Кристо ловит её, довольно улыбаясь.

— Садись давай сначала.

— Да… сейчас.

Я вожусь, придавая непослушному телу сидячее положение. Кузен отвинчивает крышечку и аккуратно подносит стеклянное горлышко к моим губам. Я с наслаждением глотаю приторно-сладкую жидкость, которая шипит и пенится у меня на языке. Отстранившись, падаю назад, на подушку, и улыбаюсь.

— Засекай время. Через пять минут буду как огурчик. Побежим по магазинам. Нам нужно бельё, одежда для беременных…

— Какая одежда?

— Для бе-ре-мен-ных. Подушечка, которую я в неё засуну, и парик. А ещё надо купить ноутбук, я всех этих упырчиков до сих пор не выучила, а ведь действительно может пригодиться. Нужно найти развал бэушной техники.

— Ты наденешь парик?

— Ну, придётся. Жить-то хочется.

— Они так ужасно пахнут…

— Человеческими волосами.

— Ага. Будто на тебе чужие волосы выросли. Страшная гадость, нервы сразу убиваются.

— Придётся чуть-чуть потерпеть. Радуйся, что это не ты, а я буду его носить.

— Ага. И от тебя будет пахнуть сразу двумя разными людьми. За неделю-другую я сойду с ума, и ты вся у меня в глазах будешь двоиться.

— Через неделю-другую я сама у себя буду двоиться. В голове, — вздыхаю я. — Ладно, пошли.

— А сумку с собой взять, да?

— Зачем? Что у нас там ценного — пара детских игрушек, два шила, вонючие шарики, пачка печенья и странная колбаса? Никто на это не польстится. Залезут, посмотрят, закроют обратно. Возьми только документы и свою часть денег.

Парик пока почти не напрягает — не больше, чем поношенные тапочки с чужой ноги. Да, смущает, да, чувствуешь, что чужое, но временно-то можно походить. Потерпеть… Цвет волос я выбрала светло-рыжий — оказывается, он мне поразительно идёт. Кожа кажется светлее, глаза — темнее, веснушки — ярче. В том, чтобы ходить по улице чуть вразвалочку, рассеянно положив руку на «животик» под грубой тканью комбинезона, есть своя прелесть — чувствуешь себя участником карнавала, актёром дачного театра, девчонкой, играющей в «дочки-матери». Какое-то невесомое, лёгкое, дурашливое чувство.

В ожидании воскресенья — хотим поглядеть, как действует система Батори, и дать ему знать, что всё в порядке — мы осматриваем всю Главную площадь с её ресторанчиками и достопримечательностями: Собором Святой Альжбеты, капеллой Святого Михаила и Музеем Восточной Словакии. Беззаботное разглядывание экспозиций и фресок только усиливает какое-то отпускное, лёгкое настроение. Кристо замечательно играет роль молодого папаши-неформала, трогательно водя меня за ручку, отодвигая в ресторанах стул, бегая за мороженым, помогая выходить из трамваев и троллейбусов.

Тревога возвращается, как Золушка, в полночь, когда мы запираем дверь нашего номера. Я скидываю с себя надоевший за день парик и убегаю в душевую — соскребать с себя чужой запах, и там, в душе, вдруг чувствую, как устали от непривычной походки ноги и спина.

Спать ночью не хочется — у «волков» специфические биоритмы — и мы до четырёх-пяти сидим в мёртвой тишине. Я пролистываю на ноутбуке досье с диска Батори, снова и снова разглядывая одни и те же лица и повторяя про себя одни и те же имена. Не самая простая задача их запомнить: имён этих с полторы сотни. Из них около дюжины — «волки».

Кристо решил покорять теперь словацкий — тем более что он похож на галицийский и чешский. Выучишь один язык — сможешь и другие. Он лежит на диване с местной прессой и словарём и сосредоточенно читает статью за статьёй. Похоже, мой кузен — упорный паренёк.

К пятнице Главная площадь нами выучена наизусть, и вечером мы с Кристо решаемся пройти по улице Главной, пронизывающей площадь, как стрела — яблоко. Мы расслабленно фланируем мимо красочных витрин, предлагающих то свадебные и вечерние наряды, то антикварные часы в широчайшем ассортименте, то подарочные и редкие книжные издания. Возле лавки с дорогими сервизами Кристо вдруг цокает языком. Сигнал, к которому меня приучил брат; я реагирую на него мгновенно, засовывая ладонь под «животик», туда, где припрятан «степлер». Оглядываю улицу в угловое зеркало за композициями из сахарниц, супниц и заварочных чайников. Шагах в двадцати за нами идёт группа упырей. Ни одно лицо мне не знакомо, но натянувшиеся нервы вибрируют, передавая мозгу сигналы тревоги: гляди, как они идут, гляди на их веки, на их щёки, на их пластику. Неужели нас разгадали?

Я стараюсь идти так же ровно, как и прежде, но по моей спине стекает струйка пота. Это очень опасно: даже сам запах страха может привлечь их внимание, если мы ещё не раскрыты, но ведь более того — становится заметней «волчья» составляющая этого запаха. Я сосредотачиваюсь на том, чтобы заставить тело прекратить источать мою тревогу вовне. Кажется, у меня получается. Конечно, «волки» не так хорошо управляют своими физиологическими процессами, как большинство упырей, но кое-что и мы умеем.

Я останавливаю Кристо у витрины с коллекционными куклами. Если мы раскрыты, нам в любом случае уже не уйти. Если же нет — упыри пройдут мимо, и мы выпадем из области их внимания, а значит, точно его уже не привлечём.

И они проходят мимо — пока мы негромко обсуждаем костюм одной из кукол, пошитый по моде Золотого Века Венской Империи. Значит, не по нашу душу. Я тихонько перевожу дух и тяну кузена в обратную сторону.

— Подожди, — шепчет он. — Они завернули за «волчицей».

— Что? Какой?

— Шла впереди нас в полусотне шагов.

— Да?! Я не разглядела…

Кристо смущается.

— Я тоже сначала не разглядел. Учуял.

— На таком расстоянии?! Ты силён. Я ни следочка не унюхала.

Кузен отчаянно краснеет.

— Ну да. Ты же, ну, не самец, — бормочет он, и теперь конфужусь уже я. Каждый раз, когда я обнаруживаю, что этот пацанёнок, мой подопечный, в чём-то уже мужчина, я чувствую неловкость, которую испытывают, наверное, отцы-одиночки, когда им приходится объяснять двенадцатилетним дочерям, что то, что произошло с ними нынче утром, теперь будет повторяться каждый месяц по несколько дней.

— Хм! Ясно. Думаешь, они… за ней охотятся?

— Нет, желают взять автограф.

Сожри его многорогий, это должна была быть моя фраза! Кто из нас двоих, спрашивается, старый циник?

Я ощущаю в своей левой ладони рукоятку «степлера».

— Так… идём.

— Их больше.

— И что? Мы не можем её просто бросить.

— Нет! Но ты лучше останься здесь.

— Кристо, ты дурак?

Хмурится. То ли вспоминает, где уже слышал эту фразу, то ли недоволен, что его мужественное решение не оценили. Мальчишки…

— Идём, — я тяну его за руку, и мы почти бежим до арки, ведущей в анфиладу дворов. Уже под ней переходим на крадущийся, стремительный и тихий «волчий» шаг. Я чувствую, как, готовясь к бою, ускоряет свой ритмичный бой сердце, как надпочечники впрыскивают мне в кровь адреналин, как натягиваются, утончаются, вибрируют от него струны-нервы. В левой руке у меня взведённый «степлер», в правой — «шило». Кристо изготовил одну из капсул Батори.

Наверное, у нас всё равно нет шансов. Но просто пройти мимо я не могу.

Первый двор пуст, а из второго доносится шум.

Четыре упыря разом наседают на молодую, лет тридцати, женщину с копной серебристых кучеряшек вокруг головы. Они не торопятся, забавляются, увёртываясь и отскакивая от витого железного прута в её руках. Смеются. У них самих нет оружия: и искалечить, и убить они могут без него. Рвануть за руки и за ноги, раздирая суставы. Сорвать, соскрести с костей пальцами ещё живую плоть. И — демонстративно — рвануть клыками горло, сминая такие хрупкие, такие жалкие хрящи гортани.

Гады…

Ещё два вампира стоят отдельно с закрытыми глазами. Чаруют. Уже разогнали возможных свидетелей, теперь контролируют ситуацию, чтобы какой-нибудь жилец дома, вздумавший посмотреть в окно, ничего не заметил. Очевидно — сильнейшие из полудюжины. Я снимаю обоих выстрелом в висок, перед тем, как впрыгнуть во двор. Они так сосредоточены, что не успевают отреагировать на громкие хлопки — падают, ещё не упокоенные, но уже гибельно раненые. Остальные оборачиваются — «волчице» удаётся в отчаянном выпаде перебить своим прутом шею одного из упырей. Она тут же вжимается обратно в стену — закрывается от возможного удара. Теперь силы почти равны — насколько они вообще могут быть равны при условии, что одному вампиру обычно нетрудно убить сразу двух «волков». Два упыря подскакивают к нам — лица перекошены от ярости — последний «болт» проходит в двух ладонях от головы одного из них, и я отбрасываю «степлер». Надо бы выхватить из кармана капсулу, но я уже не успеваю — отпрыгиваю назад и вбок, выждав тот самый момент, долю секунды, когда один из вампиров уже почти достаёт меня в прыжке. Он изворачивается, приземляясь на ноги — но развернуться полностью не успевает, мой удар почти вскользь — всё же, слава Богу, не вскользь — пропарывает ему мышцы шеи и выбивает с места позвонок. Упырь ещё успевает ударить меня рукой под мышку, отбрасывая — удар проносит меня вокруг него и дальше по прямой — я падаю на асфальт «животиком» вниз, умудрившись не выпустить «шила» из руки. Вампир тоже падает. Они очень плохо переносят потерю шейных позвонков, но, к сожалению, не умирают от этого сразу. Хотя сейчас меня это не смущает, а как в Кутна Горе с Густавом, радует. Я неуклюже вскакиваю, каждую сотую долю секунды ощущая, как я уязвима — здесь, где рядом ещё два упыря, каждый из которых уже мог расправиться со своим противником и обратить внимание на меня. Но даже этот страх не мешает мне со злобной радостью чувствовать — это будет достойная смерть. Шесть вампиров против трёх «волков», один из которых ещё подросток — и четыре кровососа легли в первые же минуты драки.

Кристо и «волчица» ещё живы. «Волчица» ловко насадила своего противника на прут, пробив его насквозь чуть ниже диафрагмы, и, напрягая все силы — на лбу вздулись вены, рот искривился в оскале — мотает его туда-сюда, мешая подойти ближе. Упырь очень смешно взмахивает руками и перебирает ногами, но до победы над ним далеко. Неустойчивое равновесие.

Кристо потерял своё «шило» — оно торчит из уха второго вампира — и теперь бегает, петляя, от подранка по двору. Левой рукой он придерживает правое запястье. На лице у кровососа, на глазах, бровях, носу налеплена каша из раздавленных чесночных капсул; это ему очевидно мешает. Но он не пытается её стереть, весь сосредоточившись на погоне. По видимости, упырь прошёл превращение недавно, и его чувства заглушают способность мыслить.

На всю эту сцену округлившимися глазами смотрит мальчишка лет тринадцати, прижимающий к животу футбольный мяч. Чёрт, конечно — ведь упыри, которых я сняла «степлером», больше не рассеивают чужое внимание. Несомненно, если полицию не вызвали на звуки выстрелов пневматики, то вызывают прямо сейчас, увидев в окно побоище. Теперь надо успеть до её приезда.

Я прикидываю траекторию того кровососа, что гонится за моим подопечным, и, улучив удобную секунду, просто подскакиваю сбоку, подставляя ему ножку. Он падает, и я —

раз!

— усаживаюсь верхом, мешая сразу подняться — чёрт, всё равно поднимается —

два!

— вбиваю ему «шило» под основание черепа, и он рухает оземь. Для верности я парой движений выбиваю ему один из позвонков и бегу на помощь «волчице». За спиной её упыря взбудоражено и бессмысленно бегает Кристо, всё так же удерживая правую руку левой. Я отталкиваю его — «волчица» кидает на меня взгляд и бросает прут, характерно, по «волчьи», отскакивая назад и вбок — ударяется плечом в стену — упырь делает рывок за ней, но я уже прыгнула ему на спину и с силой вбиваю своё «шило» в его висок. Мы вместе падаем на бок. Ещё не поднявшись, я уже воплю:

— Уходим!

«Волчица» бежит к следующему двору, прочь от Главной улицы, и мы бежим за ней — дворами, потом подвалами — в одном подвале она останавливается и вдруг включает пожарный кран, обливает себя, нас. Я шарахаюсь, но она кричит:

— На нас кровь!

Это правда, и я прямо на себе тру, застирывая, одежду. Вода ледяная. Потом я сдираю парик и вынимаю подушку, застёгиваю комбинезон так, чтобы он сел нормально; кидаю маскировку на пол, но Кристо тут же принимается подбирать, одной, левой рукой:

— Надо в пакет!

— Чем меньше следов, тем лучше! — поддерживает его «волчица». У неё же находится пакет, куда мы суём парик, подушку, приметную косынку Кристо. Футболку, на груди которой нарисован смешной чёртик, он перенадевает спиной вперёд. Чёртика теперь закрывает его куртка. Я спрашиваю «волчицу»:

— Как тебя зовут?

— Люция, — отвечает она.

Люция выворачивает свою куртку наизнанку — она, оказывается, двухсторонняя, синяя с одной стороны, жёлтая с другой. «Волчица» морщится — болит плечо.

— Идём.

— Куда?

— Ко мне.

— Лучше в отель, — предлагает Кристо. Его кисть оказалась выдернута из сустава. Я сумела вправить, но она всё ещё беспомощна и к тому же распухает. Ему придётся прятать руку в кармане.

— В отеле с мокрухой не захотят вязаться, тем более что мы чужие. Едва наши приметы объявят по радио — а это дело совсем малого времени, мы шесть трупов оставили — они тут же вызовут полицию и сдадут нас, как миленьких.

— Но там же вещи… колбаса!

— Вещи купим, деньги есть.

— Мои промокли.

— Ёж ежович, так надо было к паспорту в конверт класть! Ладно, просохнут.

— Колбасой могу поделиться, но при условии, что в течение недели выйдем на охоту, — предлагает Люция. — У меня почти закончилась.

— Не надо. Нам в воскресенье дадут. Мы идём?

— Да. За мной.

Мы вываливаемся на улицу с другой стороны дома, в каком-то узком проулке, и шагаем. Люция велит нам смеяться. Логично: мокрые с ног до головы, небось, пьяные в фонтане купались. Здесь много туристов, такое не редкость. Мы нервно хохочем и стараемся пошатываться.

Когда мы подходим к подъезду Люции, я пытаюсь остановиться, но уже не могу. На глазах от хохота выступают слёзы и в боках колет. Кажется, это истерика.

Люция живёт в высокой, пятнадцатиэтажной, новостройке. В фойе, в специальной комнатке с большим окном, сидит консьерж. «Волчица» весело с ним здоровается, и он, улыбаясь, кивает в ответ. Даже если о нас уже передают по радио, непохоже, чтобы он заподозрил свою жилицу.

Мы поднимаемся на шестой этаж и заходим в просторный трёхкомнатный апартман. На шум из одной из комнат выглядывает девочка-подросток лет семнадцати. Волосы у неё довольно тёмные, темнее моих, но серого оттенка и отливают серебром.

— Марийка, сделай нам горячего чаю, — на цыганском просит Люция, сдирая липнущие к ногам кроссовки и носки. Она кидает их в прихожей прямо на пол. Девочка кивает, заинтересованно разглядывая Кристо. Чуть-чуть медлит, но всё же идёт мимо нас на кухню. Щёлкает кнопкой чайника и снова появляется в дверном проёме. Гостей она точно не ждала: майка запачкана шоколадом, резинки носков растянуты так, что не облегают лодыжки, а лежат вокруг щиколоток гармошками.

— Иди, что ли, первая в ванную, — говорит мне Люция. — Как тебя зовут-то?

— Лилянка. А «волчка» — Кристо.

— Шустрый парнишка. Положи там одежду сразу в машинку.

— Ага.

В ванной я наскоро принимаю горячий душ и вынимаю чистое полотенце из банного шкафчика. Если бы я дома догадалась такой завести, не было бы того позора с рыбками и корабликами. Вроде бы невелика была неприятность, а всё равно вспомнишь — и стыдно. Там же, в шкафчике, целая полка длинных махровых халатов. Я выбираю один из тех, что поменьше.

Люция отправляется после меня, а я иду за Марийкой в гостиную и забиваюсь в уголок дивана. На диванном столике уже стоят красные гаэлисские чашечки с горячим чаем, выложены на тарелку венские вафли и два вишнёвых штруделька. Я, не удержавшись, съедаю оба. От чая внутри расползается приятное тепло.

— Хороший удар. И отличная реакция для твоего возраста, — говорит Люция, усаживаясь рядом.

— Мне двадцать два.

— Ну, я так примерно и поняла. Даже думала, что двадцать пять или двадцать шесть. Это на лицо можно запутаться, а в драке видно, кто из вас двоих — старший. Впрочем, парнишка тоже ничего. Ему только опыта не хватает и руку набить надо.

— Я его ещё погоняю, — обещаю я. — Ты знаешь, что упыри на «волчиц» охоту открыли?

— Я думала, слухи… И потом, говорили, что только в Галиции.

— Да нет… есть основания думать, что по всей Венской Империи.

«Теперь,» мысленно прибавляю я. Когда упыри поняли, что я улизнула.

— Поэтому на охоту сейчас нельзя выходить. И вообще лучше поменьше мелькать на улице. Эти твари умеют брать след не хуже нашего. А сил у них — больше, — продолжаю я. Люция криво улыбается:

— А какие ещё есть варианты? Ну, месяц примерно можно без колбасы высидеть. А дальше? Что, они уже точно закончат охоту? Вообще странно это всё. Никогда не видела, чтобы кровососы ходили больше, чем по двое. И тем более — намеренно нападали на «волков».

— Да, странно. Но варианты — есть. Каждое воскресенье после полудня в условленном месте можно получить порцию… или две… крови.

— Это кто же такой добрый нашёлся?

— Ну, хм… Скажем, дружественные мне вампиры.

Люция смотрит на меня шокировано. Это если выражаться литературно. На самом деле, у неё гораздо более сильное чувство.

— Кто?! — наконец, переспрашивает она.

— Люция, помнишь, как раскололась Венская Империя? — призываю я на помощь знакомые образы. — Сейчас у вампиров такой же раскол. Одни выдвигают идею мирного сосуществования. Себе кровь покупают, «волкам»… пока отдают так, из-за сложного положения. А другие очень сильно против. Вот те, которые против, и охотятся.

Люция трёт лоб. Признаётся:

— Звучит, как чушь собачья.

— Ага. Звучание иногда обманчиво. Например, речи мошенников обычно очень убедительны. А тут наоборот.

Обдумывает.

— И ты, значит, в воскресенье пойдёшь к идейным кровососам за помощью?

— Ага.

— А откуда ты знаешь, что это не ловушка?

— Хотя бы оттуда, что их лидер регулярно шастает ко мне домой по утрам. Жарит нам с Кристо, пока мы спим, на завтрак собственную кровь. Со шкварками.

Люция всё-таки произносит слово, так точно описывающее её впечатления, вслух. Именно в этот момент входит кузен. Кидает на меня выразительный взгляд — явно догадался, что за информация вызвала столь экспрессивное восклицание. Берёт чашку и скромно устраивается в кресле.

— Но ведь мы не можем знать, слушаются ли они своего лидера?

— Можем. Он их всех… обратил. Напоил своей кровью, чтобы сделать вампирами. А это заставляет их подчиняться ему, пока он не упокоен. Причём не через силу — они просто не в состоянии не разделять психологически его настроения и мысли. Ты не знала?

Люция качает головой.

— Никогда не задумывалась об устройстве общества кровососов. Чёрт… звучит по-прежнему очень странно. Ты пойдёшь в воскресенье?

— Да. Вместе с Кристо.

— Ну, и мы тогда с вами. Но оружие всё-таки возьмём.

— Конечно. Всё равно ведь можно нарваться на очередной охотничий отряд, надо брать в любом случае. У тебя можно где-то поспать?

— Так рано?

Я смущаюсь:

— Когда переволнуюсь, всегда клонит в сон.

— Она переволновалась, — фыркает Люция. — Я так вообще жидко обгадилась! Фигурально выражаясь.

Когда я просыпаюсь, субботний день уже в разгаре. Вялость сегодня какая-то особенная, почти до тошноты. Сильно болят рёбра под мышкой — след предсмертного упырского удара — и левая коленка — эту ногу придавило последним убитым кровососом. Божечки мои, неужели я вчера положила в одно курносое рыльце пятерых вампиров? Нет, понятное дело, что если бы со «степлером» вбежала Люция, и потом оказалась бы за спинами занятых другими «волками» кровососов, она бы тоже, наверняка, сумела: я ведь ничего особенного не делала, только, как заведённая, вбивала «шило» в два давным-давно наработанных места, шею и висок. Земной поклон брату за суровые, казавшиеся некогда почти бессмысленными, тренировки. Надо так же вот Кристо погонять. Много ли приёмов в «волчьем» арсенале? Вовремя прыгнуть назад-вбок или на холку противнику, да изловчиться нанести тот единственный нужный удар. Правда, пока я научилась делать это с двигающейся мишенью, много слёз пролила. Хорошо, что Пеко был непреклонен.

Жаль, что остались мы в итоге без оружия: брошены были не только «шила» в головах злосчастных упырей, но и «степлер» — вещь поистине бесценная, к тому же Кристо израсходовал за раз половину своего запаса капсул-вонючек. «Шила» запасные можно выпросить у Люции, вряд ли откажет, а «степлер» надо ездить заказывать к цыганам-оружейникам. Сейчас это, увы, невозможно.

Вчера вечером Люция постелила мне на надувном матрасе на полу в своей спальне. Поэтому встать особенно трудно: с кровати ты кидаешь ноги вниз на пол и уже как бы наполовину встал, а тут что? Кидай ноги с постели, не кидай, всё равно лежишь. Поэтому у меня не меньше пятнадцати минут отнимает попытка сесть, а затем и встать.

На комоде у кровати лежат мои выстиранные и высушенные вещи. Дрожа и путаясь в складках и отверстиях ткани, я одеваюсь. Конечно, хорошо было бы ещё причесаться, взяв одну из щёток у трюмо, но в моём состоянии крайне трудно соблюдать приличия. Я кое-как приглаживаю свалявшиеся ночью от влаги волосы ладонями и иду искать себе кофе. Или колу. Святая Мать, да я сейчас согласна на кофейный напиток «Экономичный» на основе экологически чистого жареного ячменя и порошка кофе третьего сорта!

Двери спальни в хатке Люции выходят в коридор, а не как у меня — в гостиную, поэтому воркующих Кристо и Марийку я замечаю не сразу. Собственно говоря, только после того, как дохожу до кухни и выпиваю обнаруженную там большую кружку уже давно холодного сладкого кофе. В гостиную я захожу в поисках хозяйки и натыкаюсь на резко отпрянувших друг от друга, алых, как турецкий флаг, подростков. Мне всё равно, шептались они или, например, целовались, но я не могу упустить случая отомстить кузену за его дурацкие нотации. Я делаю очень многозначительное и возмущённое лицо.

— Где Люция? — спрашиваю я сухо.

— В магазин пошла, — голос у Марийки от смущения сдавлен до писка.

— Хм, хорошо, — величественно произношу я и поднимаю в её сторону бровь. Небольшой нажим на стыдливость в таком возрасте девушке очень полезен. — Как тебя мой шустрый, не обижал тут?

Да, ещё минуту назад я думала, что краснее стать нельзя. Но они оба и одновременно доказали мне обратное. У Кристо, кажется, сейчас уши самовозгорятся, а у Марийки, бедной, даже слёзы на глаза навернулись от прилива крови к лицу. Видно, всё-таки целовались. Или даже немного обжимались. Не помню, чтобы мне когда-либо было подобное интересно, но отношусь я обычно к такому снисходительно. Юность, гормоны, все дела — лишь бы в постель не прыгали, а чуть-чуть побаловаться — это не страшно. По-моему, так.

— Ты помнишь, что наставница Марийки нас вообще-то приютила? — театральным шёпотом вопрошаю я Кристо, уличая его не только в нецеломудрии, но и в неблагодарности. Грохнется он в обморок или нет?

— Я помню, — угрюмо потупившись, отвечает кузен.

— Вот и помни. Не позорь семью, — внушительно заключаю я и иду в ванную. За моей спиной — я слышу — Марийка поднимается и тихонечко идёт на кухню.

День проходит скучно — и слава Богу.

Двенадцать утра — всё-таки немного слишком рано. Я чувствую себя неуверенно и постоянно трогаю рукоятку «шила» в кармане. Марийка и Кристо тоже выглядят напряжённо, и только Люция, весь вчерашний день жаловавшаяся на то, что эта встреча — чистой воды авантюризм, ведёт себя совершенно непринуждённо. Мы заглядываем в один ресторан, в другой и в третий, выпивая по чашке кофе, и только в четвёртом, под названием «Фонтана», я вижу за одним из столиков сразу два знакомых лица.

— Эй, Ференц! — забыв о конспирации, окликаю я и машу рукой. Честное слово, что бы я ни говорила Люции, как бы ни доверяла Батори, но подходить к незнакомому упырю мне всё же страшновато.

Ференц улыбается мне в ответ и по-доброму кивает.

— Твой вампир, да? — шепчет Люция.

— Нет, его «крестник» из Сегеда. Славный парень, а главное, гомосек.

— Почему главное?!

— Потому что это не угрожает моему целомудрию, — усмехаюсь я, уже догадавшись, чьей проницательной мыслью был направлен в Кошице Ференц. Интересно, а если бы я поехала, скажем, прямо в Сегед? Кто бы меня там ждал? Тут же понимаю: незнакомый вампир в компании Эльзы.

В «Фонтане» сводчатые потолки и вообще атмосфера готично-мистичная. Уверена, Ференц выбрал этот ресторан под свой имидж. Ну, не в «Эмире» же с их кальянами или там «Карпано», где официанты ходят в смокингах, как в опереттах Золотого Века, сидеть светочу вампирской поэзии.

Столик, за которым ждут нас Ференц и — я вспоминаю досье с диска Батори — Властимил Кассе, довольно унылый на вид тип с вытянутым телом, вытянутой головой и вытянутым носом, этот столик рассчитан на четверых, поэтому, когда мы подходим, происходит некоторое замешательство. Но проходящий мимо официант любезно перетаскивает ещё два стула из-за соседнего стола, и мы рассаживаемся.

— Ференц, Властимил, Люция, Марийка, Кристо, — представляю я участников встречи друг другу. Все прелюбезнейше улыбаются и кивают друг другу, но только у Ференца с Люцией это получается по-настоящему приветливо и непринуждённо. — Здесь чего-нибудь можно заказать поесть или это очередная дурацкая кофейня?

— Что вы, Лили, здесь отличные горячие блюда, — заверяет меня поэт. — Особенно традиционной словацкой кухни.

Я ликую, поскольку мы ещё не завтракали, а я не люблю ходить непозавтракавшей. Не особо заморачиваясь, я заказываю тарелку капустницы. Прочие «волки» решают последовать примеру вампиров и ограничиваются кофе — Марийка, правда, берёт ещё штруделёк.

— Я думал, вам захочется кровянки, — подмигивает Ференц. — Зажаренной на сале.

— Очень захочется, — уверяю я. — Мы к вам затем и пришли. А то охота в ваших местах пошла какая-то неудачная и всё больше на нас.

— Так это ваша весёлая компания позавчера постаралась?

— А что вы с такой довольной улыбкой спрашиваете? Вам эти ребята тоже не нравились?

— Ещё как, особенно те двое, у которых в голове по «болту» застряло. Пренеприятнейшие субъекты. Так они на вас напали?

— Да не на меня, на Люцию. Просто мы с Кристо застали их за этим делом.

— Впервые слышу, чтобы «волки» не бежали от вампиров, а наскакивали на них. Да ещё и ходили больше, чем по двое, — бормочет Властимил. Что-то мне это замечание напоминает.

— Вы с вашим товарищем очень благородно поступили, — перебивает его Ференц. — Впрочем, я в вас не сомневался. Ловаш мне сказал, что в вас течёт дворянская кровь.

— В некотором роде. Моя мать подметала дворы.

Терпеть не могу эти ахи вокруг происхождения моей матери. Вообще, в странах бывшей Империи, по-моему, подобным деталям придают чрезмерное для нашего времени значение.

Все вежливо смеются.

Мне, наконец, приносят капустницу, и я её неделикатно ем. Я чисто теоретически знаю, что принято немного по другому и ложку держать, и суп набирать, и ко рту всё это доносить, но предпочитаю пренебрегать политесом без необходимости. В конце концов, это же не консоме какое-нибудь, а просто-напросто щи! Так что я их наворачиваю — только за ушами трещит.

— У вас отличный аппетит, — восторгается Ференц и переходит на интимный полушёпот. — Говорят, это значит, что девушка очень темпераментна в постели.

— Без ваших венгерских шуточек, пожалуйста, — сглатывая капусту, осаждаю его я. — У нас за такое морду бьют.

Вампир смущён.

— Право слово, я всего лишь хотел порадовать вас комплиментом…

— Если бы я об этом не догадалась, морда бы у вас уже была набок. Но, зная вас, как уп… человека достойного и вообще в разных отношениях славного, я предпочла предупредить об имеющихся культурных разночтениях.

— О… м-м-м… да, спасибо.

Наполняем принесённые кишочки кровью мы в какой-то из арок между проходными дворами. Ференц и Властимил безропотно сдают примерно по стакану и учтиво прощаются. Кассе оставляет нам с Люцией по визитке и бормочет про готовность помочь в любое время дня и ночи. Кроме, конечно, рассвета. Мы вежливо благодарим.

Когда упыри скрываются с наших глаз, Люция повторяет то самое слово, которым она выразила шок по поводу наших отношений с Батори.

Глава VI. Не спрашивай, по ком воет пёс

Эделень — городок, который стал считаться таковым только после развала Венской Империи. В меру унылый, сильно провинциальный, оживляемый только видом на окружающие холмы, парой исторических зданий и старым замком в духе венгерского барокко. Жизнь в Эделене вертится, по большому счёту, вокруг добычи угля; это фактически город шахтёров. На шахтах работает и до половины мужчин из местной цыганской общины. Надо сказать, достаточно большой, чтобы иметь четырёх представителей в городском сенате. Мы с Кристо обсуждаем, не обратиться ли к местным цыганам на предмет пожить недельку-другую, но отметаем этот вариант: если нас выследят и накроют в цыганском доме, могут пострадать его хозяева. Изрядно побродив по городу, мы находим отличный, давно уже заброшенный лесопарк между улицей Короля Иштвана и речушкой под названием Бодва. В лесу полно бурелома, но мы находим несколько малинных троп и углубляемся по одной из них довольно далеко, пока не находим небольшую полянку, в центре которой возвышается гордый, могучий дуб. Сквозь его резную листву струится редким дождём солнечный свет.

Даже в мае спать на земле под защитой одних лишь ветвей — не очень здорово, и я отсылаю Кристо за покупками: нам нужны лопата, топор, палатка с надувным полом, пледы, баллоны с водой, наконец, нож и рюкзак, чтобы всё это донести. Кузен беспрекословно отправляется назад в город, а я не могу отказать себе в удовольствии забраться на крепкие узловатые ветки. Помнится, в детстве, читая рассказы про Робина Гуда, я недоумевала — как это взрослые мужчины могут сидеть в засаде на деревьях у тропы, и их при том никто не замечает? Этот дуб дал мне ясный и простой ответ. Если в Шервудском лесу росли подобные исполины, то молодцы в зелёных куртках могли в своей засаде хоть верхом на конях сидеть. В одной из ветвей-стволов на высоте метра в четыре я обнаруживаю скрытое листвой от досужих глаз дупло. Оно довольно большое: мы с Кристо могли бы запросто поместиться стоя. Будь здесь второе такое же дупло, и палатка была бы не нужна — можно было бы преспокойно спать сидя, завернувшись с головой в плед. Но всё равно это полезная находка. В этом природном чулане можно хранить вещи и сложенную палатку.

Обследовав лесного царя, я спускаюсь и брожу в зарослях вокруг полянки, отыскивая место под низменные человеческие нужды. Пожалуй, ямку лучше всего выкопать между корней второго дуба, стоящего поодаль, за кустами. Огромные корни вылезли из взгорка, образуя довольно уютное местечко. Я радуюсь своей хозяйственности и решаю собрать бурелом для костра, благо пока что для этого не надо отходить далеко от стоянки.

К моменту, когда Кристо возвращается, сумрачный и навьюченный полезными предметами, я натаскала уже огромную кучу будущих дров.

— В юных следопытах состоял? — вопрошаю я, принимая и осматривая груз. Кузен кивает. — Отлично! Задание первое — сделать объект, известный как кострище, по всем правилам. То бишь костровую яму, вокруг которой только минеральный слой почвы и никакой травы и дёрна. Место я вон прутиками отметила. Задание второе — выкопать ямку у корней объекта «дуб номер два», стоящего вон в том направлении. Я там бумажку наколола на веточку, сразу найдёшь.

Для юного следопыта Кристо недостаточно бодр и полон энтузиазма.

— Ямку-то зачем? В Венгрии не признают общественных туалетов?

— И что, ты с утречка встанешь и побежишь через весь лес, да?

— Ясно. А ты что будешь тогда делать?

— Во-первых, я уже принесла нам дров. Во-вторых, я сейчас пойду за едой, а главное, колой, чтобы нам с утра без кофеина не мучиться. Ясно?

— Ясно.

— Приступай.

Я снова в парике, теперь уже светло-русом, золотящемся на солнце. Повторить трюк с беременностью я пока не решилась — новости из Кошице небось и венгерские упыри видали.

Справедливо полагая, что выкапывание ямки и кострища — процесс нескорый, я сначала заглядываю в подвернувшуюся кофейню имени всё того же короля Иштвана и с удовольствием съедаю под пару кружек какао замечательных размеров блинный пудинг — может быть, лучший десерт из придуманных венгерскими кухарками, к тому же отлично приготовленный поваром. Как правило, лучше всего простые сытные блюда делают именно в провинциальных городках, в то время как блюда французской или итальянской кухни в них являются пародиями на самих себя. В больших городах всё наоборот, и чтобы полакомиться кюртеш-калачем или сладкими кнедликами, приходится долго искать действительно хорошее место.

Удовлетворённая морально и желудочно, я захожу в бакалейную, колбасную и зеленную лавки и пекарню, набирая продуктов на несколько дней вперёд. В подвернувшемся ларьке беру сразу четыре литра колы и, преисполненная гордостью хорошей хозяйки, бреду в наш лесок. Дурацкий парик сдираю, едва отойдя от опушки — гадость всё-таки.

Кристо уже развёл костёр и сидит возле него ужасно мрачный.

— Хорошо, — говорит он, взглянув на мои пакеты. — Приготовь обед.

— Эй, что за тон! Кто из нас тут старший?

— Но я голоден. Мы последний раз вчера ели.

— Ёж ежович, а чем же ты в городе занимался? Там полно кофеен и колбасных тележек!

Смотрит исподлобья:

— Я был занят делом. Закупался.

— И я закупалась, но подумать головой и сначала поесть мне это не помешало.

— Но я же не хотел, чтоб ты долго ждала!

— Хороший мальчик, — умиляюсь я. — Ладно, сейчас нажарю сосисок, а ты пока калач лопай.

— Если я его сразу съем, в меня сосисок меньше войдёт, — возражает Кристо, но калач вытаскивает и держит в руках. Я нанизываю сосиски на подходящий прутик и вытягиваю его над костром. Сосиски потихоньку начинают шипеть, чернеть и ёжиться. Кузен хищно раздувает ноздри, ловя аромат жареного мяса, и мнёт длинными крепкими пальцами несчастный калач. Если бы глазами действительно можно было съесть, от сосисок уже осталось бы одно воспоминание. Я невольно смеюсь и передаю ему, наконец, прутик. Кристо перехватывает его и, смешно раздувая щёки с белёсым налётом щетины, дует, стараясь поскорее остудить.

— Надо бы потом ещё котелок купить, а то я крупы взяла. Кашу сварю…

Кузен кивает и продолжает дуть. Я нарезаю на картонной упаковке одного из пледов несколько огурцов и сладких перцев. Кристо одобрительно скашивает на прикуску глаза. Наконец, сосиски приобретают удовлетворительную температуру, и он ест их, время от времени отрывая крепкими, как у молодого коня, зубами куски калача. Только съев всё, что было в руках, он истребляет перцы и огурцы и удовлетворённо отдувается. Кажется, парень был действительно голоден.

— Колы? — предлагаю я, уже отвинчивая крышку. Кристо перехватывает двухлитровую пластиковую бутылку и долго булькает, удерживая её обеими руками. Я чувствую неожиданное удовольствие от того, как он ел и как теперь пьёт. Хочется облокотиться на стол, подпереть щёку рукой и смотреть на кузена с умилением и нежностью. Стола, увы, у нас нет, и я просто подтягиваю ноги к груди и обхватываю колени.

Отставив бутылку, Кристо растягивается прямо на молодой траве с счастливым выражением лица. Взгляд его синих глаз опять направлен куда-то в десятые измерения, и находятся эти измерения примерно в направлении дубовой кроны. Я снова тихо смеюсь и хватаю пакеты, чтобы перенести их в дупло.

Лето всегда отделяло меня от ровесников и одноклассников. Все они уезжали из города, кто-то к родственникам в деревни, кто-то на курорты, но большинство — в лагеря юных следопытов. У нашей семьи не было денег даже на эти лагеря, хотя полумесячную плату там называли «символической». Но один раз мне повезло: в возрасте примерно одиннадцати или двенадцати лет городская управа выделила мне путёвку на всё лето по благотворительной программе.

Лагерь назывался «Три орешка» и стоял возле деревни Ваповце. На его территории тоже росли дубы, но гораздо моложе и худощавей того, что облюбовали мы с Кристо. Детей делили на несколько отрядов по году рождения; отряды эти носили названия разных животных и имели соответствующие эмблемы на спинах казённых футболок. Наш назывался «Белки». Для приветствия мы использовали забавный звук, похожий на «трррррр» — должно быть, он означал белочье цвирканье.

У каждого отряда был свой домик на манер крестьянского. С одного краю был дортуар девочек, с другого — мальчиков, а посередине была гостиная, в которой ночью спали наши «вожаки». Одевались мы все одинаково: в футболки с эмблемами, косынки, бриджи и сандалии. Конечно, в дождь можно было надеть ботинки или сапоги, но это не поощрялось: юный следопыт должен быть закалён и вынослив. Я ходила попросту босиком, как привыкла ещё дома. Кроме сандалий, у меня не было другой обуви, и я предпочитала сохранять их для торжественных случаев. Опять же, когда из них вырастаешь, то можно продать старьёвщику, не то, что растоптанные и раскисшие босоножки других детей.

У каждого отряда был также свой цвет формы, непременно яркий, хорошо и издалека заметный. «Белки» ходили в жёлтом.

Все ребята в отряде были заметно выше меня, и меня это несколько смущало. Зато они все были весёлые и добрые, кроме двух или трёх девочек, не задававших, впрочем, тона. Конечно, ребята посмеивались и над моим ростом, и над моей привычкой ходить босиком (кроме меня, так делал только один хорватский мальчик из девятилетних «Лис»), и над моей жадностью к еде, но как-то мягко, незло. Почти все дети здесь знали друг друга, приезжая уже несколько лет, но новичков не выталкивали. Напротив, старались скорее втянуть.

В каждом отряде были свои трубач, барабанщик, знаменосец, глашатай и художник. Глашатаем у нас был курчаво-белокурый мальчик по имени Тынек, но в августе он не приехал, и совет отряда (в который, в общем-то, входили все его ребята) назначил меня: умение орать я годы тренировала, распевая буйные песни с цыганятами с Вишнёвой, и голос у меня выработался крепкий, звонкий.

Хотя я почти всё время норовила отбиться и уединиться, в лагере мне отчаянно нравилось. Во-первых, четырёхразовое питание — я здорово окрепла и выросла в то лето, почти достигнув своих нынешних полутора метров. Во-вторых, на соревнованиях на меня никто не шипел, а все дружно скандировали: «Лиль-ка! Лиль-ка!», подбадривая. И странное дело — наконец у меня стало получаться прибегать в эстафетах не последней. В-третьих, очень мне нравилось бродить по «лесным» участкам лагеря, там, где росли деревья и кусты. Конечно, туда постоянно заглядывали взрослые (на случай хулиганов и разврата), но лица их появлялись безмолвно, на доли секунды, и так же безмолвно исчезали, совсем не раздражая. Наконец, мне очень нравились вечерние посиделки у костра, когда мы жарили на прутиках оставленные с обеда или ужина кусочки хлеба или сосиски, рассказывали друг другу страшные и смешные истории, а главное, пели. Я всегда любила петь, но делать это мне было почти негде: в школе раз в неделю да когда случай подвернётся с цыганятами на улице. Пели мы и душевные народные песни, за которые одноклассники в городе обязательно бы меня засмеяли — но здесь они очень хорошо ложились на ночь, костёр и стрёкот сверчков — и модные, легкомысленные, и всякие марши юных следопытов. Пели от души, и нам откликались от других костров — а то мы сами подхватывали донёсшийся мотив.

Обычно мальчишески-короткие, за то лето мои волосы отросли до плеч и оказались не прямыми, а слегка волнистыми. Но стоило мне приехать домой, и мать быстро и жестоко отстригла серебристо-белые пряди. Я рыдала всю ночь.

Теперь в лагерях юных следопытов больше не жгут костров — не экологично. Интересно, чем они там вообще занимаются по вечерам?

Я поднимаюсь сначала с одним пакетом, потом с другим, заношу наверх лопату, пледы, палатку — до вечера нам ничего не понадобится. За это время огонь засыпает, и я подкидываю в него сначала тонкие хворостяные прутики, а потом и полешки. В этом нет никакой необходимости, но мне так хочется посидеть у костра…

Кристо заснул. Во сне его лицо — он всё старается держать его строгим и серьёзным — расслабляется, становится мягким, детским. Пробивающиеся волосы на мальчишески-пухлых щеках уже не выглядят щетиной — теперь кажется, что парнишка изгваздался то ли в муке, то ли в сахарной пудре. Наверное, если он отпустит усы, они будут светлее волос.

Я некоторое время просто сижу, обхватив колени, и смотрю, как прогорает костёр. Залив для верности угли, иду разведывать путь к реке. Во-первых, не стоит всё время возвращаться одной тропинкой, во-вторых, недурно уже открыть купальный сезон.

Бодву трудно назвать курортной речушкой. По ней очень хорошо видно, что городок — промышленно-добывающий. Вода бурая и на вид густая. Зато пляж с нашей стороны — замечательный, чистая трава, нет ни кустов, ни следов человеческого отдыха. Ну, понятное дело — сюда ещё добраться надо. Я, пока дошла, успела порвать майку на животе и оцарапаться. Лес давно не прореживали, он дик, лохмат и буен. Самое подходящее место для маленькой волчьей стаи.

К городу с пляжа можно пройти, только продолжая продираться через кусты и бурелом. Я решаю посидеть на солнышке часок, прежде, чем возвращаться.

Сама не поняла, как заснула.

Я просыпаюсь от того, что мне холодно и жёстко. Слишком холодно и слишком жёстко, так, что в первый момент мне кажется, что я — на лежаке в дворницкой и мне скоро пора идти в школу, и не хочется ужасно, потому что от холода закоченели все мышцы и вымерзли нервы, а значит, первое же движение отзовётся болью, и второе, и третье, и она не пройдёт до первой перемены, когда я прислонюсь к батарее под окном в рекреации. А встать надо — если я не встану сама, мать подымет меня тычком. Её не надо раздражать. А значит, просто необходимо сейчас сделать рывок, и почти с закрытыми глазами пройти в ванную, умыться ледяной водой — иначе не проснуться — сделать себе стакан прозрачного, почти несладкого чая, найти расчёску (а если далеко завалилась, за спиной у матери разодрать волосы зубцами вилки), влезть в дурацкий, слишком большой для меня коричневый школьный халат, в простывшие за ночь сапоги, из которых давно клочьями лезет вата, в мёрзлую куртку, навьючиться тяжёлым, зато старинным, настоящей кожи, ранцем и пойти туда, в темноту, словно в арктическую ночь без карты. Конечно, я знаю, как пройти и где повернуть, и знаю, что всё равно обязательно дойду до школы, но это какое-то умственное, абстрактное знание, а инстинкты мне кричат, что я иду в странное и опасное путешествие в никуда, и может оно закончиться в полынье или в желудке у моржа (почему-то я была уверена, что моржи едят людей). Механически, как робот, переставляя ноги, я бреду и бреду по заледенелой улице. Долго. Бесконечно. Десять минут.

Осознание того, кто я и где нахожусь, приходит только после неудачной попытки сделать рывок, вставая с лежака. Я открываю глаза и бессмысленно смотрю в чернильно-фиолетовую, полную мелких звёзд пустоту. Над Пшемыслем небо ночью какое-то розоватое, белёсое, и потому небо Эделеня сначала кажется ненастоящим. Я моргаю, но оно остаётся. Конечно — тут меньше фонарей и реклам.

Считается, что холод бодрит, но я не могу нормально пошевелить ни рукой, ни ногой; они слегка подрагивают, и всё. Получается только повернуть голову и посмотреть на лес. Он всё такой же дикий, лохматый и буйный, только теперь ещё и угрожающе чёрный. Спина ощущает неровности жёсткой и стылой почвы. Буду потом вся в синяках. Чёрт, ну почему так холодно? Май уже! Или это заморозки, а? Сожри меня многорогий, что мне стоило хоть чуть-чуть подремать в фуре утром? Нет, мне надо обязательно контролировать ситуацию, даже тогда, когда от этого контроля ничего не зависит. А теперь вот раскисла и встать не могу.

Я стараюсь не думать о том, что могу, например, двинуть кони от сочетания переохлаждения и сильно пониженного давления. И о том, что Кристо не сможет найти меня здесь. Но чёткое понимание этих двух фактов всё равно маячит где-то на краю сознания.

Надо просто как следует сосредоточиться и для начала перекатиться на живот. С живота вставать намного легче, чем со спины, потому что можно делать это в несколько этапов: сначала поднять плечи, потом встать на четвереньки, потом сесть на колени, потом встать на колени, и, наконец, принять полностью вертикальное положение. Да. Хороший план. Просто надо сосредоточиться и перевернуться на одном сильном движении.

Я закрываю глаза и пытаюсь мысленно разогреть, приготовить мышцы. К сожалению, именно после сна «волки» плохо управляют своим телом. Но ведь мне от него много и не надо — просто перевернуться на живот.

Даже от одной мысли о движении мышцы начинают болеть.

Плохо. Так я начну паниковать, а это совсем лишнее.

Я пытаюсь представить себе пригоршню разноцветных пуговиц. Плоских и выпуклых, с узором и без, блестящих и тусклых, на ножке и с дырочками. Белых, чёрных, алых, малиновых, синих, сиреневых, золотистых, перламутровых. На огромном листе белого картона я выкладываю круг из чёрных, белых и серых, от самой светлой к самой тёмной и назад. Внутри круга — квадрат. От пунцовых — к жёлтым, от жёлтых — к зелёным, от зелёных — к синим, от синих — к малиновым. Пуговицы в пригоршне не заканчиваются, они не закончатся, пока я не выложу свою мандалу. Я беру перламутровые и коричневые и выкладываю нитку первого узора…

Над моим ухом кто-то с коротким подвыванием лязгает челюстью. Я открываю глаза и вижу собачью морду. Ошейника нет — бродяжка. Она ловит мой взгляд и тут же отскакивает за пределы видимости. Опять коротко взвывает и взрыкивает. Фыркает. Я слышу, как она легко обегает меня, как втягивает носом воздух. Ей не нравится мой запах, но убегать она не спешит — чует мою слабость. Неужели нападёт? Даже эта мысль не даёт мне достаточно напрячься. Тело почти совсем меня не слышит. Собака взрыкивает и фыркает ещё несколько раз, то подбираясь совсем близко, то отскакивая. Скребёт землю когтями задних ног. И вдруг принимается громко и жутко завывать — как по покойнику. Сердце глухо ёкает. Я уговариваю себя: пока она воет, не может укусить — рот занят. Но страшно всё равно. Чёрт, да мне последний раз было так страшно, когда я валялась на полу после неудачной попытки заколоть Батори!

Белый картон. Пуговицы. Полная пригоршня пуговиц. Крошево, месиво, каша из пуговиц. Они шевелятся в моей ладони, как червячки.

Не спрашивай, по ком воют собаки. Дурная примета.

Мысленно отбросив пуговицы, принимаюсь считать от тысячи наоборот.

…восемьсот тридцать два, восемьсот тридцать один, восемьсот тридцать, восемьсот двадцать девять, восемьсот двадцать восемь, восемьсот двадцать семь…

Собака прекращает выть. Я слышу, как она мягко подходит ко мне со стороны головы. Потом вижу её морду. Собака скалится и тихо, угрожающе рычит. Я знаю, перед чем так рычат собаки, и моё дыхание сбивается.

Долгие, томительные, бесконечные секунды перед тем, как она впивается жёлтыми зубами в беспомощную мякоть моего лица, сминая хрящи носа, пропарывая щёку насквозь…

Смачный звук шлепка; собака взвизгивает и удирает, так и не коснувшись меня.

― Лиляна…

Надо мной нависает лицо моего кузена. Сейчас не видно, но я знаю, что глаза у него ярко-синие, как у ангелов на рождественских открытках. Я всхлипываю и улыбаюсь. Кристо берёт меня за руку:

― Ох, ты… Как лёд.

Придерживая меня под спиной и затылком, словно младенца, он помогает мне сесть и тут же садится за мной, прижимаясь к моей спине грудью и животом. Согнутые в коленях ноги греют мои бёдра, и от его тела тоже идёт умопомрачительное, замечательное, спасительное тепло. Ладони он кладёт мне на живот — они так жгут сквозь майку, что даже немного больно; я кладу руки поверх его пальцев, словно протягиваю к огню. Кажется, он специально повышает себе температуру, чтобы скорее меня согреть. Горячее дыхание опаляет мне левое ухо и щёку. Я снова всхлипываю, но только разок.

― Что вообще произошло? — спрашивает он тихо.

― Развезло на солнце. Случайно заснула, — мой голос исчезающе слаб. Он мне самой кажется ветром, потерявшимся в рогозе.

― Надо было поспать в фуре.

― Ага. Задним умом и я это сообразила.

― Повезло тебе, что псина завыла. Я бы ещё сто лет искал. А потом ещё сто лет прятался от гнева твоего Батори.

― Ничего себе, повезло! Я тут чуть не поседела!

― А я точно поседел. На мне просто не видно, но я крест могу целовать: поседел. Я ещё до заката проснулся, а сейчас уже скоро рассвет… Я даже след пытался взять, но его, видно, уже развеяло.

Мы сидим ещё немного. Потом Кристо заявляет, что я уже отогрелась. Я протестую: мне всё ещё холодно.

― Это тебя знобит.

Он поднимается и с некоторой натугой подхватывает меня на руки. Идёт к лесу и углубляется в него, продираясь между кустами; я прячу лицо от царапучих веток у него в плече. Судя по приглушённому шипению, Кристо и сам не прочь проделать подобный трюк, но, к сожалению, не имеет физической возможности.

На поляне он усаживает меня на землю, и я жалобно вскрикиваю: она ужасно холодная, к тому же на траве лежит роса.

― Где ты спрятала вещи? — спрашивает «волчок».

― Там… в дупле, в одной из центральных веток.

― Ясно.

Кузен исчезает в кроне дуба, оставив меня страдать от мокрых штанов и озноба; через некоторое время на землю шлёпаются оба пледа — всё ещё нераспакованные, палатка с насосом и почему-то банка маслин. Следом, немного пошуршав листвой, спрыгивает и Кристо. На одну упаковку с пледом он меня пересаживает, другую распечатывает и укутывает меня. Поит меня колой — она мне кажется отвратительно холодной, но я послушно глотаю. Возится с буреломом, разводит костёр. С банки маслин сдирает крышку и безжалостно высыпает чёрные ягоды прямо в траву; наполняет её водой из баллона и ставит возле костра. Голова кружится, и я слежу за ним бессознательно, как сонный ребёнок следит за родственниками, перемещающимися по хатке. На какой-то миг у меня слипаются глаза, и почти сразу Кристо трясёт меня за плечо. Я открываю глаза, и у него в руках оказываются банка с водой, обёрнутая косынкой, и ложка. Он набирает из банки воды, пробует её и подносит к моим губам:

― Ну-ка… За маму…

Вода горячая, но не обжигающая. Я с наслаждением глотаю её, чувствуя, как разливается в животе тепло. Кристо подносит и подносит ложку за ложкой. Наконец он отставляет банку, и я снова закрываю глаза. Голова плывёт, и я даже не хочу сопротивляться.

Кристо волочит меня куда-то. Я приподнимаю веки: он впихивает меня в уже установленную палатку. Я всё ещё запелёнута в плед. Кузен выпрямляет меня, укладывая; исчезает. Возвращается со вторым пледом, накрывает меня, исчезает опять. Вползает в палатку с бутылкой колы в руках. Я понимаю, что хочу в туалет, но ни за что в жизни в этом не признаюсь, и тут же снова засыпаю.

Оказывается, я уже забыла, как это — болеть. Совсем разучилась терпеть озноб, лихорадку, удушье, боли в мышцах. Вывихи и растяжения, ушибы и раны я переношу куда легче. Я всё время лежу, то сплю, то брежу. Мне всё время ужасно, до ломоты в суставах, холодно, но майка, джинсы и плед при этом влажные от моего пота. Кристо вытирает мне лицо и лоб очень мокрой косынкой, струйки воды стекают в уши, под голову, за шиворот; от прикосновения этой ледяной косынки я испытываю боль почти нестерпимую. Мне не хочется есть, только пить, но Кристо то и дело впихивает в меня то ломтик сыра, то кусочек банана, обещая принести горячего чая, если я проглочу их. Я послушно жую и глотаю, и жадно пью так приятно согревающий живот чай. По утрам он даёт мне колы и уходит куда-то в город; я целые сутки только и жду этого момента, чтобы, дрожа и шатаясь, крохотными и медленными шажками дойти сначала до ямки между корней, а потом обратно. Иногда приходит собака и воет у меня над головой или рычит, заглядывая мне в глаза. Я слабо рычу в ответ, открывая дёсны. Потом приходит Кристо и собака исчезает. Появляется брат, тонкий, костистый, в одних только шортах. Показывает мне шрамы от собачьих зубов на руках, на ноге, на боку. Они очень светлые, почти белые, а кожа у брата очень тёмная; негатив татуировки. Брат превращается в Кристо и засовывает мне в рот кусок разваренного куриного мяса. Я жую и глотаю, и получаю в награду чай. Локти и колени выворачивает наизнанку, грудь и горло забиты чем-то мерзким, мокрым, не дающим воздуху входить. Кажется, это вода из Бодвы — густая, бурая. Я задыхаюсь. Надзейка гладит моё горло и нашёптывает что-то на сербском или словенском. Длинные тёмные волосы слиплись от крови сосульками; она жалуется, что их не удаётся расчесать.

― Я их обрежу и пойду волонтёром в гумлагерь. Меня никто не узнает, кроме тебя, — говорит она. — Ты ведь узнаешь? Узнаешь?

Я киваю. От нашёптываний Надзейки на время пропадает мелкий, удушающий кашель, и я прошу её не уходить. Она качает головой — ей надо на войну.

Из горла у меня выходит какая-то горькая серая гадость, я кашляю и никак не могу выкашлять её всю, хотя стараюсь так, что сильно болит между рёбрами. Или я кашляю потому, что там болит?

Потом за мной приходит Луна. На ней огромная шаль из цветов жасмина, невесомая, кружевная.

― Танцуй, — прошу я её.

― Нет, теперь ты танцуй. Ты танцовщица!

― Я не могу встать, — шепчу я.

― Ну и дура!

Она смеётся, и я вижу, что на самом деле это Люция.

― Сколько я лежала? — спрашиваю я Кристо.

― Почти две недели.

Он кладёт руку мне на лоб. У него жёсткая ладонь, твёрдые тёплые пальцы.

― Жара больше нет. Хочешь поесть?

― Очень. И ещё переодеться. Я ужасно воняю.

― Я схожу в город, когда поешь. У нас на обед фасоль с чесноком, сыром и помидорами.

― Ты научился готовить?

― Нет, я купил консервы. Сейчас разогрею.

Он вылезает из палатки, а я вожусь, переходя в сидячее положение. Во рту — давно надоевший вкус колы. Волосы на голове — сплошная липкая масса, вроде нашлёпки из водорослей. Плед воняет; я замечаю рядом ещё один, в гораздо лучшем состоянии. Им, кажется, укрывался Кристо. Я заталкиваю свой в уголок неопрятным комком и закутываюсь в кузенов.

Снаружи долетает аппетитный запах. Мне так скручивает желудок в приступе голода, что чуть не выворачивает. Я подползаю ближе ко входу и почти сталкиваюсь с Кристо. В руке у него — миска с фасолью по-цыгански, из комковатой массы торчит пластмассовая ложка. Я перехватываю миску дрожащими руками. Первое мгновение мне кажется, что сейчас я наброшусь на еду, но потом я понимаю, что мне трудно даже жевать и глотать, а уж тем более втыкать ложку в фасоль, набирая очередную порцию. Минут пятнадцать я сосредоточенно ем, пока, наконец, не чувствую приятную сытость. Горка фасоли не уменьшилась и наполовину. Кристо быстро доедает оставшееся, ставит миску на землю и заливает водой.

― У тебя какой размер одежды? — спрашивает он.

― Сверху восемьдесят восемь, снизу девяносто четыре.

Он серьёзно кивает и опять исчезает. Я слышу, как он уходит с нашей поляны. Немного подождав, я выползаю из палатки. Снимаю всю одежду, поливаю её водой. Мокрой майкой тру кожу. Процесс получается трудоёмким, но жить с ощущением липкой плёнки на теле я не могу. Вытеревшись, я прикладываю голову к земле и переворачиваю баллон, выливая на неё остатки воды. К сожалению, волосы не становятся намного чище. Передохнув, я берусь за одежду и понимаю, что ни за что на свете не надену её снова. Тогда я сминаю всё в один комок и кладу сбоку от палатки, а сама забираюсь внутрь и заворачиваюсь в плед. Снова накатывает озноб, но теперь уже не отзывается в суставах. Я чувствую, что он временный и вообще почти прощальный.

Чем отвратительны хорошо воспитанные цыганские мальчики — их под страхом смертной казни нельзя заставить, и тем более — упросить купить женского белья. Хорошо, что я не попыталась сжечь то, что сняла с себя — а ведь мелькала такая мысль. Пришлось ещё раз засылать Кристо в город — за бруском крестьянского мыла — и устраивать постирушки. Сушила я бельё в чащобе, чтобы подобное неприличие не мозолило кузену глаза.

Зато он догадался взять сразу несколько маек и бриджей, а так же — благословенны его родители! — целую коробку влажных салфеток, какими вытирают кошачью шерсть. Я истратила половину этой коробки, но привела голову в порядок.

В Эделене, строго говоря, главной площади нет, хотя сам городок в списке Батори присутствует. Впрочем, загадку мы решили быстро, и в воскресенье в половину первого подходим к кафе «Данко Пишта» на одноименной улице (да, владельцы заведений в Эделене не очень-то стремятся к оригинальности). На этот раз у меня не получается вспомнить имя, но зато лицо я узнаю сразу: продолговатое, с коротким вздёрнутым носом и сильно выдающейся нижней губой.

Мы здороваемся, и вампир тут же начинает деловито подворачивать рукав. Я даже вскрикиваю:

— Нет!

— Нет? — строго переспрашивает он.

— Мы не голодны. Нам нужна помощь.

Упырь вынимает из пиджака бумажник.

— Да нет же!

— Нет?

— Нет. Нам надо помыться.

Растерянно мигает. Подзывает официанта и рассчитывается.

Живёт он гораздо шикарней Батори: в двухэтажном особнячке на краю города. Встречает нас там важная пожилая женщина в переднике. Видать, экономка. Она проводит нас с Кристо каждого к своей (!) ванной, выдаёт мне полотенце, халат и даже чистую губку. Я с наслаждением зависаю в горячущей ванне с пенной шапкой. Когда я выхожу, оказывается, что прошло уже три часа и Кристо с сумрачным видом сидит в гостиной внизу, листая какой-то журнал. Щёки у него цветут странными красными пятнами. Увидев меня, он тотчас встаёт — даже, скорее, вскакивает — хватает за руку и буквально волочит к выходу.

Уже почти у леса он говорит мне:

— Хорошо, что мы его кровь не ели.

— А что такое?

— Ещё каким-нибудь сифилисом бы заразились.

— У вампиров всякие трепонемы и бациллы в крови не выживают.

— Ну, всё равно… Гадко.

— Да что такое-то?

Кристо взглядывает на меня свирепо, и до меня вдруг доходит:

— Он к тебе приставал, что ли?

— Да.

— Ничего себе! Разворачиваемся.

— Зачем?

— Я отрублю ему ту руку, которой он тебя за задницу хватал. Вот крест могу целовать, отрублю и в рот ему засуну! Или даже с другой стороны пищевого тракта.

— Да не хватал он меня!

— Так чёрт же! Приставал или нет?!

— Он… на словах. Намекал всякое.

— И только-то?!

— Да, а что, недостаточно? Тебе было бы приятно съесть крови… гомосека?

— Между прочим, что-то из той колбасы, что лежит у нас на стоянке, сделано из крови гомосека.

Кристо встаёт столбом. Кровь резко отливает у него от лица.

— Как… почему?

— Потому что Ференц. Ты что, не слышал, когда я Люции говорила? Да и за Властимила этого я не поручусь, свечку не держала.

— Я не слышал. Я слишком был сосредоточен. Ну… на всякий случай. Вдруг засада или ещё что.

— Ага, вдруг Марийка рядышком к плечику прижимается. Не вздумай выкидывать колбасу. Там ещё на два раза осталось, а я пока не могу ехать дальше.

Я хотела пошутить, но по тому, как изменилось лицо кузена, понимаю, что угадала. Эти мне цыганские мальчики, а? Никогда ведь не знаешь, кушая хлеб, с кем провёл ночь пекарь — может, теперь на всякий случай от хлеба отказываться? Я, впрочем, решаю не шокировать Кристо этим замечанием, а тяну за руку дальше в лес. Я уже очень устала, мне надо поспать.

Чёрт его знает, как он нас выследил — то ли Кристо был недостаточно осторожен во время своих ежеутренних походов в город, то ли после посещения его усадьбы подсмотрел наш путь — но именно кровосос от Батори разбудил нас во вторник утром.

Честное слово, резко проснуться и увидеть парящее наверху в полутьме длинное бледное лицо — ощущение, близкое к кошмарному. Я и рта открыть не успеваю, как упырь хватает меня за голову, тянет её вверх, чуть не сворачивая мне шею, и принимается тыкать мне в губы — «Кальман, молчать!» — крышкой термоса с горячим кофе. По счастью, не слишком горячим, но совершенно несладким и безо всякого намёка на сливки. Я чуть не захлёбываюсь, но всё же умудряюсь проглотить довольно много. Наконец, его рука отпускает мой затылок, и вампир склоняется теперь над моим кузеном, проделывая ту же операцию. Кристо яростно таращит глаза, булькает, но глотает.

— Ваша версия кофе в постель как-то очень брутальна, — с любопытством глядя на эту сцену, комментирую я. Голос со сна хрипловат. — Что случилось?

— Вам надо срочно уезжать. Уже около часа как в город приехала группа из восемнадцати вампиров враждебных нам семей. Я больше, чем уверен, что их кто-то навёл.

— Что за… Как это могло быть? Даже если нашу сладкую парочку вычислили — никто не знал, что мы едем в Эделень. Водитель фуры нас высадил совсем в другом месте, мы пешком дошли. Сами мы не пользуемся мобильными, не выходим в интернет…

Кристо захлёбывается по-настоящему. Упырь мгновенно переворачивает его лицом вниз, пристраивая под живот тощее колено. Кузен спешно откашливается и задушено требует:

— Ты! Отпусти меня немедленно!

Не меняясь в лице, кровосос убирает колено, и «волчок» плюхается обратно на пол палатки.

— Кристо?

— Что?

— Кристо, ты покупал мобильный телефон?!

— Нет! Я…

— С кем-то связывался через интернет, да? С родственниками в Кутна Горе?

— Я не знал…

— Какого чёрта! Ты и не должен был знать, ты должен был подумать головой! Головой, сожри тебя многорогий!

— Да я и не думал с ними сначала связываться, меня Марийка уговорила!

Я вдыхаю, считаю до десяти и выдыхаю.

— С самого начала, пожалуйста.

— Я переписывался с Марийкой.

— Всё это время?

— Да. Она же не могла сдать нас!

— Зато смогла дать тебе очень умный совет. Ну-ка, озвучь его заинтересованным лицам!

— Она меня убедила… что наши волнуются. Я написал мачехе. Но я не писал, в каком мы городе, крест могу целовать!

— Кристо, ты не дурак, ты идиот!!!

Я, наконец, могу нормально сесть.

— Ты вообще слышал о такой вещи, как ай-пи?! Тебя отследили, понимаешь? Просто отследили. Как по штемпелю на конверте узнают, из какого города было отправлено письмо, так по твоему ай-пи узнали, где мы прячемся!

Упырь прерывает меня.

— Коль скоро вы в состоянии встать и идти, я бы предложил вам пройти к моему катеру.

— Но он-то ещё не может встать!

— Неважно, одного «волка» я смогу отнести на руках.

— Не трогай меня, ты!.. — Кристо чуть не взрывается от ярости. Он неуклюже возится, пытаясь сесть.

— Надо взять вещи, еду…

— Нельзя терять времени. Очень скоро найдутся горожане, которые знают о том, что вы ночуете в этом лесу. Город мал, о паре молодых туристов говорят уже давно. Я дам вам деньги. Возьмите запас крови, если у вас есть.

Я выуживаю из угла палатки кишочку с колбасой и куртки с документами в карманах и бодро ползу наружу. Там мне удаётся встать и отойти к кострищу. Вскоре из-за полога на четвереньках, тощим задом вперёд, вылезает упырь. За собой он за ноги волочит Кристо — тот слабо подёргивается. Оказавшись на воле, кузен вдруг ощущает прилив сил и выдирается из развратного пожатия упырских рук. Лицо его покрыто красными пятнами.

— Я могу идти сам, — шипит он. Вампир остаётся невозмутим:

— Отлично. Следуйте за мной.

Кровосос идёт впереди, прямой, ломкий в движениях; он любезно придерживает ветки. Я перехватываю их, а потом отпускаю, и они лупят по Кристо. Дурак, какой же дурак!

Мы выходим к уже знакомому мне пляжу и идём к берегу, из которого наклонно, почти горизонтально растёт дерево. Упырь всё так же невозмутимо вскакивает на него, проходит метра четыре и прыгает вниз, на борт довольно большого катера — видно, ближе посудину нельзя было подогнать. Вампир задирает голову, оглядываясь на нас, и мне на секунду становится его жалко — такого бледного и сухого.

Я уже пришла в норму и без труда всхожу по стволу. Прыгаю; упырь меня ловит и ставит рядом с собой.

— Я сам! — говорит Кристо, и мы с вампиром отходим. Кузен прыгает, но не очень ловко: валится, хватаясь за лодыжку. Упырь тут же разворачивается и уходит на другой конец катера. Палуба от наших прыжков качается.

— Дай посмотрю, горе бедовое, — хмуро говорю я, присаживаясь рядом с Кристо. На ощупь ничего не понятно, но вроде бы не перелом.

— Подвывих, — подсказывает кузен. — Дай я сам.

Я пожимаю плечами и отхожу к скамейке. Катер уже отчаливает. Упырь стоит за штурвалом, спина его кажется напряжённой.

— Эй, — окликаю я. — Как вас зовут?

— Хервиг Леманн.

— Хервиг, а вы как, с нами или остаётесь?

— Остаюсь.

— А это… не опасно?

— Вампиры не убивают вампиров.

— Раньше я так же уверено говорила, что упыри не охотятся на «волков».

— Это совсем другое. Вампир не может убить вампира без того, чтобы умереть.

— Ясно.

Надо будет расспросить потом Батори. При встрече. Я перевожу взгляд на Кристо. Он сидит, уставившись на пальцы ног. Я соображаю, что мы забыли обуться. Не очень хорошо — купить обувь всегда можно, но на босого покупателя почти наверняка обратят внимание.

— А куда мы идём?

— Я не буду об этом кричать на реке.

Проходит совсем немного времени, и речушка превращается во что-то вроде канала, довольно глубокого, но страшно узкого — между берегами и бортами катера остаётся не больше метра. Пока «канал» не превращается обратно в Бодву, нам приходится чуть не ползти. Часа через три путешествия Леманн останавливает катер.

— Я не могу подойти к берегу ближе. Вам придётся доплыть, — он показывает рукой, куда именно. Как будто нельзя догадаться, что к тому берегу, что ближе другого. — Это Фельшожольца. Сейчас я дам деньги.

Он действительно залезает во внутренний карман пиджака, открывает портмоне и, не считая, вынимает несколько крупных купюр. Я забираю и прячу их в конверт к паспорту, чтобы уберечь от влаги.

— Хммм, у вас нет на всякий случай пластикового пакета?

— В сундучке под банкой… лавкой.

Я заворачиваю оба паспорта и колбасу сразу в два найденных пластиковых пакета, с трудом запихиваю свёрток во внутренний карман куртки и надеваю её.

— Спасибо, Хервиг. Не обижайтесь на моего брата.

Впервые на моей памяти упырь улыбается — лицо сразу становится задорным, открытым.

— Не обижаюсь. Не больше, чем Батори на вас в Кутна Горе.

Ничего себе! Я-то надеялась, что обстоятельства сцены под окном остались между нами.

— Ну, ладно тогда, прощайте, — краснея, бормочу я и спрыгиваю в мутную воду Бодвы.

Глава VII. О природе запахов

Мы вылезаем в тени деревьев — берег, надо сказать, покруче, чем можно было подумать. Зря Леманн так осторожничал — наверняка глубина здесь приличная. Или он не осторожничал, а издевался?

Обсохнув, мы становимся похожи на огородные пугала.

— И кого нам теперь изображать? — с сарказмом спрашивает Кристо.

— Я тебя однажды выпорю. Ты сейчас должен стоять на коленях у моих ног и глядеть очень-очень виновато.

Кузен тушуется:

— Извини. Просто… ну, правда, непонятно, что делать.

Я не особо задумываюсь. Какой у нас выбор, босых и грязных?

— Мы теперь хиппи из Польши. Брат и сестра. На всякий случай… обращайся ко мне «Госька».

— Почему Госька?

— Нипочему! Не стоит сверкать Лилиане Хорват лишний раз. А ты у нас, скажем, Стасек. Как у тебя фамилия?

— Коварж.

Одна из самых распространённых фамилий у богемских цыган, значит в переводе с чешского «кузнец».

— Значит, будем Ковальскими.

— Ясно.

Мы выходим по тропинке к одной из улиц — она полностью застроена двухэтажными домиками в венгерском стиле, будто туристам на радость. Движемся мы неторопливо, я успеваю нарвать одуванчиков и сплести себе пристойный венок. Тешу себя надеждой, что он заменит отсутствие положенных хиппи «фенечек». Примятая трава, а потом успевшие согреться бетонные плиты улицы приятно ложатся под наконец-то свободные ноги. Я стараюсь идти с беспечным лицом.

Улица пуста — будни. Но за одной из калиток стоит, облокотившись и глазея на нас, женщина в немного выцветшем платье и яркой косынке. Она и насторожена, и сгорает от любопытства. Губы её сложились так, словно готовятся разойтись в улыбке.

— Здравствуйте, тётя! — по-венгерски здороваюсь я и тут же признаюсь на немецком:

— Я по-венгерски больше ничего не говорю. Мы с братом из Польши, путешествуем. Вам не нужно как-то помочь во дворе или по дому? А то мы так работать хотим, что нам даже заночевать негде.

Женщина легко смеётся и открывает калитку:

— Кажется, помыться вы хотите больше!

Женщину зовут Река. Она запускает нас по очереди в уличный душ и выносит старые растянутые майки, длинную юбку с подсолнухами по подолу и бриджи, чтобы мы могли переодеться. Джинсы Кристо немного великоваты, он затягивает ремень потуже. Мне же юбка пришлась впору, а что до самых щиколоток спускается, так у неё фасон такой, что её это не портит. Я выпрашиваю гребень и с удовольствием расчёсываю волосы — нет ничего противнее, чем когда голова не в порядке. Река постоянно болтает, то выспрашивая нас о пройденных городах, то рассказывая о себе. Через Бодву, оказывается, Мишкольц — ещё один город из списка Батори. Почему Леманн не высадил нас там? Боялся, что там нас догадаются искать? Ладно, ещё две недели мы можем тихонько сидеть в Фельшожольце.

— Что вы, тётя Река, так много болтаете? Вдруг мы грабители? — укоряю я.

— А я будто не вижу, какие вы!

— Какие?

— Хорошие дети, из хорошей семьи. У вас же всё на лице написано.

— Так ведь мошенники и маньяки как раз выглядят хорошими людьми, тётя Река.

— Нет-нет! Уж я сразу вижу, если человек плохой. Он и симпатичный, и улыбается приятно, а мне издалека уже грустно за него. Кушать-то хотите?

— Ага!

Река смеётся и исчезает в доме. Я передаю гребёнку Кристо и присаживаюсь на скамеечку под яблонькой. День солнечный, тёплый, и я позволяю себе расслабиться. Здесь и сейчас — можно.

Какой роскошью могут быть солнечные лучи, тёплый майский день, деревянная скамеечка и нежная молодая трава под босыми пятками!

По двору плывёт вкусный запах яичницы. Река выходит с двумя тарелками, на которых блестит и подрагивает глазунья, нежно и стыдливо белеют скобки хлеба.

— Ай, тётя, чудо какое! — я нетерпеливо перехватываю одну из тарелок и сразу принимаюсь за полужидкие тёплые желтки, одно из моих любимых лакомств. Река прислоняется к дереву, сложив руки на переднике, и с улыбкой смотрит то на меня, то на Кристо.

Мы насыщаемся, и она говорит:

— Задание номер раз. Ты, Госька, иди помой посуду, там её в кухне немало найдёшь. Ты, Стасек, пойди вон туда, возьми ведро и нанеси воды из колонки — она дальше по улице — вон в те две бочки. Договорились? Вот и замечательно.

Три недели пролетели одним солнечным мигом. Кажется, я была счастлива. Спали мы в сарае на груде старых пальто, еду нам Река выносила дважды в день; за это с нас требовалось не так уж много — помощь по огороду, стирка, мытьё посуды и полов, уборка во дворе. В остальное время можно было решительно ничего не делать. Как правило, мы с Кристо шли на пляж. Кузен с удовольствием плескался и плавал по два-три часа, а мне после памятной ночи не хотелось лезть во всё ещё прохладную воду. Я танцевала, мысленно напевая «Луну». Потом нам обоим одинаково требовался душ. Река всё боялась, что, расхаживая в липнущей к мокрому телу одежде, мы простудимся. Приходилось уверять её, что мы «ужасно закалённые», посмеиваясь про себя над мелкими человеческими тревогами и звеня от радости сильного, послушного тела.

Но колбаса закончилось, и в третье воскресенье мы прощаемся с весёлой Рекой, чтобы отправиться в Мишкольц. На прощанье она дарит нам по паре сношенных шлёпанцев, чтобы мы не так отчаянно привлекали внимание в городе.

Достаточно перейти большой мост, чтобы оказаться словно в другом мире. Суетливые автомобили, многолюдье, высокие здания, чахлые и редкие деревья. В юбке с подсолнухами я чувствую себя пришельцем из другого мира. Я волнуюсь, что мы слишком приметная пара; но Кристо не соглашается ждать меня у моста, а я не соглашаюсь отпускать его одного.

Подарив букетик полевых цветов полицейскому, я спрашиваю, где в Мишкольце самая-самая главная площадь. Он улыбается:

— Пожалуй, что вам на Ратушную. Вы из Франции, да?

Нам везёт: я обнаруживаю «нашего» вампира в первом же ресторане. Столь же щёгольски и тщательно одетый, как Батори и Леманн, на наши шлёпанцы и хипповской прикид он смотрит в неподдельном шоке. Тем более что и ресторан не из простых. Прежде, чем впустить нас, метрдотель даже принюхивается. Но мы пахнем вполне гигиенически-приемлемо, и он нехотя провожает нас к столику с упырём и удаляется, покачивая головой. Да, в Венской Империи молодёжные движения Франции, Германии и Штатов не очень распространены, кроме, разве, самых больших городов, вроде Вены и Будапешта.

— По крайней мере, вы живы, — отвечает на наши приветствия вампир. — Что-нибудь заказать вам?

— Мясные рулетики, — мечтательно говорю я. — Мясные рулетики по-пештски и стаканчик кьянти. Я хочу снова почувствовать вкус богемной жизни. Понимаете, годами я умилялась возможному отдыху в пасторальных деревеньках и простой, сермяжной, так сказать, пище пейзан. Но за прошедшие три недели мне этому умиляться немного надоело, и у меня ногти обломались от стирки и прополки.

— Поздравляю, — саркастически произносит упырь. — Вы наконец-то приобщились к той самой жизни, которой живут тысячи цыган Венской Империи. Прильнули, так сказать, к корням и напились из истоков.

Я гляжу на него с нежностью.

— Вы удивительно хороши. Вы напоминаете мне моего Батори.

— Вашего Батори? — упырь поднимает бровь, но от развития темы воздерживается.

Официант принимает заказ и удаляется. Он выглядит и двигается так, как положено отличному официанту из дорогого ресторана.

— Я так понимаю, вам нужны кровь и одежда?

— А вы гомосек?

Я пинаю Кристо под столом, и он отвечает мне своим фирменным упрямым взглядом. Кровосос улыбается:

— Нет. Я даже не гетеросексуал. Я из той породы вампиров, про которых говорят: он собой доволен. Я собой доволен абсолютно. Моя сфера интересов давно лежит в эмпиреях высшей эстетики.

Судя по лицу кузена, лучше бы упырь признался, что гомосечит, чем так вот издеваться. На всякий случай я пинаю Кристо ещё разок, и он взглядывает уже обиженно.

— Искусством человек интересуется, — объясняю я.

— Именно так, фройляйн.

Кристо немного расслабляется. Пока я ем свои мясные рулетики под кьянти, он с серьёзным видом внимает долгой и витиеватой лекции о пастелях и акварелях неизвестных мне художников. Вот уж не думала, что подобной ерунде можно посвятить своё бессмертие.

— Вам есть где переночевать? — справляется упырь. Я, наконец, вспоминаю его имя: Ладислав Тот.

— Ну, до ночёвки ещё сколько времени, — замечаю я. — Может быть, сделаете нам небольшую экскурсию по городу?

В улыбке Тота чувствуется восхищение.

— Вы отчаянная девушка! — восклицает он. — Не проходит и четырёх дней, как город прекращают обыскивать охотники за вашей головой, как вам уже надо открыто разгуливать по его улицам. Не боитесь, что они тут осведомителей оставили?

Я не то, чтобы не боюсь, я просто не подумала об этом варианте. Но теперь мне уже неловко отступать, и я настаиваю на прогулке.

Тот живёт, как и Батори, в обычном апартмане. На этот раз диван в гостиной достаётся мне; Кристо приходится довольствоваться ковром на полу. Дождавшись, пока я улягусь, он невозмутимо вытягивается на своём весьма просторном ложе прямо в свежекупленых джинсах и рубашке. Бутылка колы стоит в пределах его досягаемости. Надо же, я успела привыкнуть, что рядом есть кто-то, кто просыпается раньше меня и заботливо обеспечивает мой организм кофеином. Должно быть, именно за этим люди заводят детей.

Впервые за много дней я вновь летаю, отталкиваясь от крыш. В черевах домов тихо урчат, поднимая кверху слепые глаза, бледные упыри. Им меня не достать.

Я просыпаюсь от возмущённого вскрика кузена. За окном уже утро, часов около семи; само окно открыто. Мне требуется несколько секунд, чтобы совместить этот факт и стоящего над Кристо мужчины лет сорока с добрым тесачком в руках. Съешь меня многорогий, да это же «волк»! И он очевидно охотится. Так же очевидно, что он только что наступил на моего подопечного. Плотность приключений и знакомств на единицу времени начинает меня изрядно раздражать. Я всё понимаю: драки там, погони, но будить меня почти на рассвете! Батори, вы заварили эту кашу и ещё ответите мне за каждую минуту утерянного сна!

— Мужик, а, мужик, — слабо говорю я. — Если чё, мы вообще с тобой одной крови. Как Маугли с Акелой.

Кристо вяло тянется за бутылкой колы.

— Я не мог ошибиться, — бормочет незваный гость. — Я неделю следил! Вся дверь воняет этим чёртовым хвостом!

— Мужик, если тебе крови надо, так мы поделимся. Только нас в покое оставь, да?

— Вы не могли успеть это сделать! Он ещё вчера был жив, я уверен!

У него истерика, да?

— Мужик, мы с тобой об упыре говорим или о ком вообще? Как упырь может быть жив? Вон возьми на столике мешочек колбасы, мы себе ещё нацедим.

— Он жив!

— Мужик, стоять!

Сообразительный Кристо хватает «волка» за ноги.

— Какого чёрта! Вы его защищаете, да? Продались, да? Они за неделю тут четырёх девок мочканули. Горло зубами рвали им!

«Волк» с ненавистью пинает Кристо, но у того получается увернуться.

— Он нас спас от охотников, ты, идиот!!! — хриплю я. — Если бы не он, те упыри мочканули бы пять девок и ещё пацана, понял?

— Идиотка! — не остаётся в долгу гость. — Я вижу только одну причину, чтобы кровосос пригрел пару «волчат». И эта причина — задержать «волка», пока он не проснётся! И вы…

Он падает, оглушённый кулаком Тота.

— Интересная идея, — замечает упырь. — И, как видим, действенная.

Когда наш гость приходит в себя, он обнаруживает себя крепко связанным несколькими верёвками.

— Простите, — говорю я. Мы решили, что к девушке он будет настроен не так непримиримо, и потому в комнате с ним я осталась одна. — Мне просто очень надо, чтобы вы меня выслушали. Меня зовут Лиляна Хорват. А вас?

— Бычий Х…, вождь краснокожих, — хрипит «волк».

— Очень приятно, господин Х…, — я сегодня сама вежливость. — Мне надо вам признаться в одной крайне неприятной вещи. «Волчиц» в Мишкольце, а также ряде других городов, убили из-за меня.

Мужчина никак не может выбрать между моими возможными характеристиками, и потому молча хватает воздух ртом. Похоже, на подобный поворот событий он не рассчитывал.

— Да, именно из-за меня. Упыри объявили на меня охоту. И, гоняясь за мной, они убивают тех, кто может меня заменить или тех, кто на меня похож. Вы могли бы спросить, господин Х…, чем же я так могла насолить упырям, а? Это был бы хороший вопрос. Но дело не в том, как я им насолила, господин Х… Дело в том, как я им насолю в скором будущем. Видите ли, случилась очень странная вещь. В мир вампиров проникла борьба идеологий. Одни кровососы объявили, что негуманно убивать людей. Что люди могут добровольно отдавать свою кровь упырям, а упыри — «волкам»… например, на основе денежно-товарных отношений. Может быть, также, с системой социальных льгот. А другие упыри считают, что всё надо оставить так, как есть. Потому что они любят убивать. Потому что они считают «волков» никчёмными ублюдками, а свою кровь — слишком хорошей для своих же детей. Наконец, потому, что тогда придётся добывать деньги легальным путём, а не мародёрством заниматься. И если у большинства «волков» есть какая-никакая профессия, то вампиры забили на неё, собственно, вас и предпочитают грабить трупы, а главное, делать трупы. Такие дела, господин Х…

— Сожри тебя многорогий, прекрати меня так называть, — морщится «волк».

— Вы так представились, а я уважаю право на самоидентификацию.

— Зови меня просто Волк.

— Хорошо, господин Волк. Итак, вы могли бы сейчас спросить, а при чём здесь при таком раскладе я?

Ещё б я сама знала, при чём, ага?

— И это был бы хороший и правильный вопрос. Суть в том, господин Волк, что лидер вампиров, ратующих за разум и гуманность, не может совершить переворот устоявшихся традиций в одиночку. Более того, и всех его союзников ему для этого мало. Новый мир — это мир и для упырей, и для «волков», и потому ему необходима поддержка «волков». Хотя бы потом, что вампир не может убить вампира. Какие-то их волшебные заморочки. А ещё потому, что… вампир не может захватить власть над другими вампирами без помощи «волка», прошедшего специальный ритуал. Причём подходит для него не любой. Только такие «волки», как я.

— Звучит, как чушь собачья.

Ещё бы. Я половину только что от балды придумала. Я же не могу сказать: «чёрт знает, что задумал этот Батори, но я ему верю, и всё»? Я извлекаю старый аргумент:

— Да, в отличие, например, от всяких «разводок». Вот те всегда красиво звучат. Так слушайте дальше. Вампиры не могут убивать вампиров, и потому они решили взяться за «волков». Фактически, сложилось военное положение. Так вот, те упыри, на чьей стороне я и хозяин этой хатки, на время военного положения предоставляют «волкам» помощь. Кровь — потому что охотиться теперь стало опасно. Убежище — потому что вампиры пока не нападают на дома вампиров. Защиту, если получится. Деньги — в пределах возможностей. И этой помощью пользуюсь уже не только я. Кстати, прежде, чем вы, господин Волк, спросите какую-нибудь чушь вроде «почему я должен верить?», обратите внимание на то, что вы живы. Хотя вообще-то вампиры не оставляют охотников в живых.

«Волк» прикрывает глаза, обдумывая услышанное.

— А что они требуют взамен?

— Ничего. Никаких услуг, никакой платы. Идеология Батори состоит в том, что в чрезвычайной ситуации одни граждане должны помогать другим. И всё. Если что-то и требуется, так только от меня. Можете считать, что я одна за всех отдуваюсь. Впрочем, неизвестно, может быть, меня ещё кем-то заменят столь же или более подходящим.

— Сколько было охотников в группе в Кошице? — быстро спрашивает «Волк». Я не успеваю даже задуматься:

— Шесть. А нас было трое: я, мой кузен и «волчица» Люция.

— На каждого по два?

— Я убила пятерых, Люция — одного. Собственно, она попала в засаду, а мы подкрались.

— Пятерых? Ты?

— Крест могу целовать! Это что, проверка? Если да, то глупая — наверняка сюжет показывали по телеку. Кстати, мой фоторобот к нему не прилагался?

— Нет. Зато твоего кузена — довольно точный. А то я всё думал, где его видел, — признаётся «Волк». — Не радуйся. Я не то, чтобы готов поверить… но вот если ты, например, развяжешь верёвки, ещё подумаю.

— А вы мне, господин Волк, в морду-то не дадите от полноты чувств? А то мне последнее время каждый норовит. А во мне, между прочим, полтора метра росту, я существо деликатное.

— Не дам. Развязывай.

Я наклоняюсь и распускаю узлы на верёвке. Волк возится, освобождаясь от пут, и вдруг хватает меня руками за голову — «сейчас будет шею ломать,» понимаю я — но он впивается мне в губы в жёстком поцелуе. Вот уж какого поворота я не ждала!

— Надо же мне как-то подсластить пилюлю, — поясняет Волк. — А то этого вампира не убей, от тех убегай. Меня зовут Ян Квик.

Вместо ответа я отвешиваю ему пощёчину. Он не только не смущается, но, напротив, расплывается в радостной улыбке, потирая наливающуюся красным щёку. На хлёсткий звук в комнату вбегает Кристо.

— Всё путём, — поспешно говорю я. — Господин Бычий… Квик неудачно пошутил. Господин Квик, вы не хотите позавтракать с нами?

Мы отбыли сразу после завтрака, предоставив Тоту самому разбираться с возможной опасностью или безопасностью. Удобней всего было бы поехать в Ясапати и отсидеться там у своих две или три недели — пока колбаса не кончится — но если чёртовы упыри вычислили наших кутнагорских родственников, они без труда вычислят и ясапатских. Мы тратим несколько дней, чтобы окольными путями добраться до Будапешта. В воскресенье в полдень мы появляемся на Площади Героев. Первое, что мы обнаруживаем — полное отсутствие ресторанов. Второе — что один всё-таки есть в музее на краю площади (светлая идея заглянуть туда принадлежит Кристо, благословенны его родители).

Сначала я не вижу в зале ни одного упыря, и меня даже прошибает холодный пот. Конечно, у нас есть деньги, чтобы остановиться в очередном отеле свиданий, но каким ненадёжным убежищем кажутся мне теперь подобные гостинички! Я даже прикидываю, нельзя ли попробовать найти ещё одного сговорчивого дворника, но тут меня окликают по имени.

За столиком в самом углу сидит Язмин.

Когда мы присаживаемся, она щебечет:

— Отлично выглядишь! Твой папа попросил тебя встретить, только он не был уверен, в это воскресенье или в другое. Я на всякий случай настроилась дежурить тут в оба. Вы хотите перекусить? Или можем сразу пойти ко мне.

На словах о «моём папе» кузен приоткрывает рот, но я пинаю его по ноге, и он опускает ресницы, разглядывая вышивку скатерти.

— Знаешь, можно сразу к тебе? — спрашиваю я. — Мы уже несколько дней толком не спали и не мылись.

— Бедненькие. Эх, порасспрашивала бы я вас, но твой папа не велел, — Язмин лукаво смеётся. У неё по-прежнему слишком короткая юбка, слишком длинные сапоги и слишком красные ногти, но сейчас она мне кажется очень симпатичной.

Язмин снимает хатку — или, скорее, Батори снимает ей хатку — в районе высотных новостроек в Пеште. Апартман у неё просто огромный: просторная гостиная, кабинет, несколько спален. Ванная, к сожалению, только одна. Естественно, я принимаю душ первая; когда я выхожу, Кристо уже растянулся на диване и спит. Я прошу Язмин его не будить. Для «волка» это было бы бессмысленной тряской: только заснул, тут же проснулся, выпил кофе, пришёл в себя, помылся… заснул обратно. Нет, пусть лучше душ подождёт несколько часов.

Язмин стелет мне в одной из гостевых спален. Стоит мне лечь на прохладную простынь, как я проваливаюсь в сон. Действительно проваливаюсь: пока засыпаю, ощущаю падение куда-то в сладкую темень.

Во сне я танцую на последней перед лесом крышей, то приближаясь к краю, то отходя от него. Я понимаю, что поднимающегося ветра здесь нет, и если я упаду, то разобьюсь насмерть; но это понимание какое-то отстранённое, непугающее, и я кружусь и танцую, то поднимаясь по пологому наклону почти к самому окну во дворницкую (там, за окном, смотрят на мой танец неподвижные бледные упыри), то спускаясь и почти наступая на ненадёжный водосточный желоб.

На выступе окна сидит молочно-белая гладкая кошка и глядит на мой танец.

Первое, что я чувствую, просыпаясь — на моей голове лежит чья-то тёплая ладонь. Я медлю, боясь открыть глаза и обнаружить, что это Кристо или Язмин — хотя нет, для Язмин рука слишком крупная. Я осторожно потягиваю воздух носом… тревожный запах вампира радует меня, как никогда прежде. Чёрт, он делает меня счастливой! Я чувствую, как мои губы расползаются в улыбке, и сразу же — как Батори мягко целует меня в висок.

— Бедная девочка… Совсем похудела.

Я, наконец, открываю глаза:

— Вы морально устарели, Батори. Лет на сто. Сейчас это считается комплиментом.

Он сверкает клыками в улыбке и поднимается с края моей постели:

— Сейчас я приготовлю кофе. Сливки и сахар, я помню.

— Нет! Посидите со мной.

Батори покачивает головой. Я только теперь замечаю, что волосы его не заплетены.

— Я никуда не денусь. Если хотите, буду сидеть с вами до самого рассвета. А до него ещё целых четыре часа. Но сейчас я принесу вам кофе.

К лесным ежам бы этот кофе… Неужели мы опять куда-то торопимся? Да нет, он же сказал именно «сидеть». Ну и на черта тогда? Я бы отлично повалялась лишний часик и с пониженным давлением. Я лежу, рассматривая узор на обоях в том месте, где на них лежит кружок света от лампы на тумбочке. Какие-то вишенки и яблочки… Батори не возвращается томительно долго, и я начинаю сомневаться, не был ли он мороком, следами сна. Наконец, дверь тихонько отворяется — за ней темно — и Батори входит с кружкой, от которой вьётся чудесный запах. Нет, это не растворимая бурда с автозаправок и тем более не напиток «Экономичный», не мерзкая жидкость из жестянок и не приторная, давно надоевшая кола — я вдыхаю благородной аромат с наслаждением.

Батори помогает мне сесть — на этот раз я не сопротивляюсь — и вручает кружку. Я отпиваю крохотные глоточки, наслаждаясь их вкусом, и улыбаюсь, глядя на вампира. Он отвечает мне непривычно мягкой улыбкой. Когда я наконец отставляю кружку, кофеин уже начал свою работу, и слабости почти сошла.

— Вас можно обнять? — тихо спрашиваю я.

— Конечно, — Батори приглашающе разводит руки, и я приникаю к его груди. Сначала она кажется прохладной, но потом уютно нагревается; его ладони на моей спине тоже тёплые.

— Вам не вредно так долго нагреваться?

— Это не долго, — он целует меня в макушку. — Лили, как же я боялся… Какое счастье, что вы смогли ускользнуть в Ясапати… мои самые горячие соболезнования, это ужасно… Я даже не предполагал такого.

Я напрягаюсь.

— Не предполагали чего? Что случилось в Ясапати?

— Вы не знаете?

— Мы не заезжали туда. Чтобы не подставить наших.

Батори отвечает не сразу.

— Группа охотников… из числа моих оппонентов… пытались найти вас там. Они устроили погром в цыганском районе. Ваш дядя, Шандор Хорват, совершенно точно мёртв. Много раненых… Об этом писали в газетах, по телевидению был сюжет. Предполагают, что это дело рук радикально настроенной немецкой молодёжи, но…

Я пытаюсь отклониться, но Батори не пускает. Тогда я вырываюсь:

— Вся ваша радость… всё это… только из-за Ясапати?

— Лили?

— Только из-за страха… что придётся искать сначала, да?

— Лили…

— Из-за того, что в плане мог быть сбой!

— Лили!

— Вы — гадкий!

— Лилиана! Это невозможно! Вы сами слышите, что несёте? Что, вы думаете, проблема до осени найти девственницу-«волчицу»? Карты на стол — у меня уже есть запасной вариант. Девчонка из Кассы, то есть Кошице, Мария. Лили, у вас умер родственник, может быть, несколько. Погибли, слышите, невинные люди — а вы сидите тут и устраиваете разбор, из правильных побуждений я вас обнимаю или нет.

Меня обдаёт стыдом, словно кипятком. Я просто не нахожу, что сказать; падаю на подушку и накрываюсь одеялом с головой.

— Лили…

Я молчу. Глотаю слёзы.

— Лили… Всё, давайте прекратим обижаться друг на друга, да?

Я не отвечаю. Это выше моих сил.

— Лили, ну, к чему это ребячество? Ну хотите, я уйду? Раз вы меня даже видеть не желаете…

Я откидываю одеяло. Говорю сумрачно:

— Не надо.

— Тогда не буду. Расскажите мне о ваших приключениях.

Я мотаю головой.

— Ну, давайте я тогда вам что-нибудь расскажу. Про короля Иштвана Батори, хотите? Он правил в ваших местах — вы его зовёте Стефаном. Я его хорошо знал, очень был интересный человек. Один из величайших правителей земли польской, даром что по-польски и двух слов не мог связать.

— Почему вампир не может убить вампира?

— Какой хороший вопрос! Признайтесь — вы готовились. Вы хотели припереть меня к стенке, и вам это удалось. Я не знаю, почему. Вампир, убивший вампира, перестаёт переваривать кровь и любые другие питательные жидкости. Он умирает от голода. Обычно перед смертью успевает сойти с ума. Неприятное зрелище.

— А что будет, если «волк» убьёт «волка»?

— Лили, не советовал бы вам торопиться. Ваш кузен находится ещё в том возрасте, когда юноши поддаются хорошему влиянию. Дайте ему шанс, он, по большому счёту, славный парень!

— И ваша запасная карта, да?

— Я надеялся, что вы улыбнётесь. Нет, Кристо не может быть моей запасной картой. Только не говорите ему, что я обсуждал это с вами. Всё-таки весьма интимный вопрос…

— Как… Кристо, он, ну, не девственник? Он же пацан совсем сопливый!

— Тише, Лили. Ему восемнадцать лет, он бреется и нормально физически развит. Интеллектуально и социально тоже.

— Ужас какой, — вырывается у меня. Батори смеётся. Поднимает к губам мою руку и целует мне пальцы:

— Лили, я вас обожаю. Вы совершенно чудесны. Даже жаль, что утром нам придётся расстаться…

— Но… Я думала провести здесь хотя бы — неделю…

— В Пеште, где вампиры кишмя кишат? Нет, Лили. Увы.

— Когда же я вас теперь увижу?

— Я не знаю. Но я обязательно найду вас ещё раз до осени.

— Нет, давайте условимся! На мой день рождения, в Праге. На главной площади города, в ресторане, в шесть часов вечера.

— Седьмого августа на Вацлавской площади. Буду обязательно. Посидим?

Я всё ещё чувствую себя неловко — но теперь боюсь упустить хотя бы минуту и потому торопливо усаживаюсь. Батори забирается с ногами на кровать, приваливается к стенке. Я пристраиваюсь сбоку.

— Расскажите мне о Стефане… Иштване Батори.

Ловаш обнимает меня одной рукой, прижимая к себе.

Перед рассветом Батори уходит.

Стоило мне немного погоревать по этому поводу и снова забраться под одеяло, как дверь распахивается. В слабом свете ночника я различаю Кристо. По своему обыкновению, он смотрит крайне сумрачно. Судя по тому, что теперь кузен в одних джинсах, он давным-давно проснулся и принял душ.

— Представь себе, мы даже не целовались, — с вызовом говорю я.

— Дочки-матери, да?

Кристо входит, прикрывая за собой дверь, но не подходит ближе, словно подчёркивая, что уж он-то умеет держать приличную дистанцию. Довольно глупо после того, как мы с ним на одном матрасе спали. Хотя, признаться, теперь бы я скорее прогнала кузена на пол.

— Да. А тебе что?

— Ничего. Я пришёл не за этим.

Он несколько секунд подбирает слова, уставясь в пол. Наконец, просто говорит:

— Убили дядю Шаньи в Ясапати и ещё несколько цыган. Был большой погром. По телевизору показывали.

Второй раз за ночь я испытываю стыд. Почему я решила, что он непременно зашёл прочитать мне мораль?

— Я знаю, Кристо. Батори сказал мне.

— Вот как.

— Да. Я… наверное, подумала о том же, о чём и ты. Но мы не могли бы помочь, если бы были там. Одно дело — втроём против шести упырей, да ещё со «степлером», да при факторе неожиданности. Другое дело — когда двое против восемнадцати, да фактор неожиданности на их стороне, да только с ножами и «шильями», да кругом люди. Мы б умерли вместе с дядей Шаньи.

— А ты не думаешь, что мы бы умерли вместо него? — с тихим вызовом спрашивает Кристо. — Ты не думаешь, что это было бы честнее? Когда из-за нас убивают «волчиц», я ещё могу понять. Точно так же и нас могут убить из-за другой подходящей Батори «волчицы». Или «волка». Но здесь — чем мы можем оправдать себя?

— Но… Кристо, мы ведь и нужны для того, чтобы сделать так, чтобы упыри больше никогда не убивали людей. А «волки» не рисковали жизнью в охоте за вампирской кровью.

— Это Батори так говорит. А зачем на самом деле мы ему нужны, мы не знаем.

— А у тебя есть какое-то другое объяснение его действиям? Его помощи «волкам», например?

— Примерное. Вампир не может убить вампира. «Волк» — может. У Батори есть враги-вампиры. Если он заручится поддержкой «волков», он может расправиться со всеми недругами. И ничто не мешает ему расправиться с «волками» после того, как мы станем ему больше не нужны.

Мне становится зябко. Звучит очень реалистично. Но ведь…

— «Волков» его семья признавала и воспитывала ещё до того, как он завёл всю эту бодягу с императорской короной.

— Это он так сказал?

Съешь многорогий моего кузена! Как ему объяснить то, что чувствую и понимаю я?

— Лилянка…

Кристо неуловимо перемещается к моей кровати. От него пахнет свежим потом и чем-то сладким, вроде конфет. Он переходит на шёпот:

— Если вы условились, что ты поедешь теперь в определённый город… Давай лучше поедем в другой. И знаешь… мне кажется, лучше попробовать добывать колбасу обычным способом. Просто пока мы не найдём какую-то информацию о ритуале, к которому он тебя готовит. На всякий случай.

— Кристо, если Батори надолго потеряет нас из виду, он начнёт готовить запасную девушку. Марийку из Кошице.

Кузен переваривает информацию несколько секунд.

— Ясно.

Когда он выходит из комнаты, я понимаю, что за сладкий запах исходит от его кожи. Это духи Язмин.

Утром Батори жарит нам свою кровь. Он молчалив и сосредоточен. Язмин ещё спит, и на кухне мы втроём: я, Кристо и вампир. По тому, как они не глядят друг на друга, я понимаю — или мне так кажется — что Батори совершил в отношении Кристо и Язмин то же открытие, что и я. И, тем не менее, он аккуратно кладёт пожаренную в сале чёрную лепёшку на тарелку перед моим кузеном, добавляет клубок длинных бледных вермишелин. Устраивается поодаль, на высоком табурете у барной стойки, и отрешённо смотрит, как я ем. Под его отстранённым взглядом мне неловко. Что испытывает Кристо, понять невозможно — с непроницаемым выражением лица он уткнулся в свою тарелку и отправляет в рот кусок за куском.

— Я, к сожалению, не могу дать вам крови с собой, — говорит Батори, когда мы приканчиваем завтрак. — Но я уверен, что к следующему воскресенью вы найдёте кого-то из наших союзников. Даже если не в Венгрии, а, например, в Братиславе.

— Да. Ничего страшного, — говорю я. Кажется, я хотела сказать что-то другое. Только сама не знаю — что.

— Проводить я вас тоже не могу. Слишком велика вероятность привлечь нежелательное внимание.

— Ясно.

— И вам пора собираться. У вас есть деньги?

— Да.

Я встаю, и кузен поднимается вслед за мной. Собирать нам нечего: вся наша одежда на нас. В прихожей висят новенькие ветровки, лежит сумочка с документами, валяются кеды. Пять минут, и мы стоим совершенно готовые у входной двери. Батори привалился плечом к стене, так далеко от нас, как это позволяют размеры прихожей.

— До свидания, — неловко говорю я. Вампир кивает:

— До встречи.

Мы сами открываем дверь и сами захлопываем её за собой.

Глава VII. О природе запахов

— Мы не поедем в Братиславу, — за сегодня это первые слова от моего кузена.

— Ты, кажется, забыл, кто из нас старший, «волчонок», — огрызаюсь я. — Или уже готов отделиться? Валяй, ступай на все четыре стороны.

Кристо долго идёт рядом нахохленный, так обманчиво похожий на мальчишку. А я вдруг понимаю, что ничего от мальчишки в нём вообще нет. Ни в интонациях, ни в движениях, ни в манерах. Разве что его стеснительность в вопросах, в которых он, оказывается, немало просвещён. Даже его худоба — совсем не пацанячья. Просто распространённый у цыган тип телосложения. У меня ощущение, что я иду рядом с чужим, почти незнакомым человеком.

Мы выходим из города пешком, в направлении, противоположном братиславскому. Кристо немного расслабляется.

— Будем голосовать? — спрашивает он.

— Нет. Просто немного побродим. Несколько дней.

— А через неделю… куда?

— Через неделю можно в Сегед. Заметный город, должны быть вампиры.

Как минимум — Ференц. Но у меня тоже есть свои маленькие тайны, любезный кузен.

Сегед ещё дальше от Братиславы, чем Будапешт, и Кристо улыбается:

— Да, давненько у нас не было настоящей охоты. Одними тренировками сыт не будешь.

— Ты мне нравился больше, когда твой лексикон ограничивался словом «Ясно», — бормочу я. Кузен взглядывает на меня обиженно, но ничего не говорит. Только слегка отстаёт, чтобы идти на пару шагов позади меня.

Через некоторое время мы сворачиваем с шоссе на дорогу на Иллё. К Сегеду слишком короток путь — пары дней дойти хватит, и я хочу поплутать. К тому же я опасаюсь, что на шоссе мы слишком заметны.

Хвала Отто Доброму, издавшему постановление, чтобы в каждом городе был свой лесопарк. Хвала Шлезвигскому договору, после которого лесничества пришли в упадок и леса оказались заброшены и малолюдны. Мы забираемся в чащобу, выискиваем полянку и засыпаем, привалившись спинами к стволам деревьев. У каждого под рукой — стеклянная бутылочка колы. Всё-таки двенадцать утра — слишком рано для «волка». Особенно если встал он ещё раньше.

Мы с Пеко часто ходили в лесопарк. Мне очень нравились эти прогулки. Один из лесопарков Пшемысля начинался прямо в конце улицы Докторской. Собственно, туда ходила вся наша улица — собирать малину. Но мы презирали общие тропы, углубляясь в чащобу, продираясь сквозь кусты, перепрыгивая ямы, перелезая через поваленные, поросшие мхом и поганками стволы. И всегда были вознаграждены, обнаружив то заросли лещины, то родник с ледяной, отчаянно вкусной водой, то солнечную поляну с россыпями земляники на опушке. Мы собирали грибы и варили похлёбку, кидая туда то порезанную мелкими кубиками картофелину, то молодую крапиву, то дикий щавель или вовсе незнакомые мне по именам травы, то горсточку крупы. Даже мелкие зелёные яблоки шли в наши лесные щи. На наших полянах, вдали от малинных троп, всегда было тихо, только цвиркали белки и щебетали иногда птицы. Мы словно оказывались в волшебном, заповедном месте, может быть, вовсе в другом мире. В своём собственном маленьком королевстве, где Пеко был — всегда! — король, а я — наследный принц. Как всякий наследный принц, я обучалась искусству боя: бить отвёрткой в бумажный кружок на земле, так, чтобы стальной стержень ушёл в почву по рукоять, а потом — самодельным, из гвоздя, стилетом в стволы деревьев. Наверное, это было варварством, но я действительно научилась наносить удар. Бить в отметку на стволе в прыжке. Бить в набитый чем-то дерматиновый мешок в руках у скачущего, уворачивающегося Пеко (как бы близко ни проходило от него узкое блестящее лезвие стилета, на его смуглом лице не отражалось ничего, кроме обычной сосредоточенности). Бегать быстро. Бегать быстро, перепрыгивая препятствия — разложенные по поляне колоды и куски валежника. Бегать быстро, с препятствиями и долго. Уворачиваться, когда Пеко сначала прутом, а потом и палкой пытается ударить меня по плечу, по руке, по ноге, по голове. Уворачиваться с завязанными глазами (сколько на мне бывало поначалу синяков!) Перекатываться. Бить из положения лёжа — двумя ногами. Танцевать.

Да, танцевать я тоже училась в лесу. Не потому, что это было такой же тайной, как наши «волчьи» уроки (в которых я тогда ещё не видела смысла, но которые мне нравились всё равно за секретность и за то, что происходили в нашем параллельном измерении), а просто из-за отсутствия другого места. Поразительно, сколько знал Пеко о думба! Некоторые приёмы не были известны ни одной прёмзельской цыганке. Брат знал не менее восьмидесяти разных движений, столько же связок, показывал, как работать на большом пространстве и как — на крохотном пятачке. Как танцевать с шалью, покровом, платками, ножами, тростью, цепью, кувшином, цветочной корзиной, бубном, веером, кубками, на стёклах, на углях, на скользкой мокрой траве. Как использовать браслеты, кастаньеты, оборки одежды, волосы. Как повернуть голову, «поймать» внимание зрителя и удержать его. Как вертеться без опоры для взгляда и не впадать в вертиго. Его исчерченное пепельными шрамами тело было сильно и гибко, как у «волка», а знания — поистине неисчерпаемы. Пеко знал не просто основы — тысячи и тысячи мелких хитростей и важных секретов. Если бы он только захотел, он стал бы знаменитейшим из исполнителей думба в Галиции, поскольку мужскую версию танца он тоже знал в совершенстве и иногда демонстрировал мне. Но ему просто надо было обеспечить мне будущее — он очень хорошо рассчитал, что с этой профессией я не пропаду. Она не требует дипломов, только мастерства. Она хорошо объясняет ночной образ жизни — большинство выступлений проходят от восьми часов вечера до трёх часов ночи. Наконец, природные достоинства «волка», такие, как большая гибкость и быстрота движений, в танце дают огромное преимущество.

С тех пор для меня нет места для танца лучше, чем лесная поляна. Особенно — залитая светом луны, когда трава блестит серебром, а деревья и тени черны.

Когда я просыпаюсь, день уже клонится к вечеру — часов около шести. Кристо куда-то исчез. Я, впрочем, догадываюсь, куда он мог исчезнуть, и потому спокойно пью свою колу.

В мягком солнечном свете наша полянка выглядит поразительно мирно. Стрекочут в высокой траве кузнечики — я улыбаюсь им.

Когда кузен возвращается, я уже бодра, весела и танцую, наслаждаясь послушливой силой мышц. Трава стёрла с моих ног дорожную пыль — свернув с шоссе, я сняла кеды и пошла босиком, радуясь этому чисто летнему ощущению. Зелёные стебли немного цепляются за джинсы, но тут же отпускают. Танец, тишина и летнее солнце приводят меня в умиротворение, и я улыбаюсь, завидев Кристо. Делаю специально для него несколько движений руками и бёдрами, и он тоже улыбается. В руках у него узелок из его же косынки.

— Что там у тебя?

Кристо чуть разводит края узелка, показывая мне. Я сначала не могу понять, что это за серый клубок, но потом меня озаряет:

— Ой! Ёжик!

— Ага. Сейчас разведём костерок. Запечь интересней, но пожарить быстрее будет, да?

— Чего?! Кого?! Ежа, что ли?!

— Да.

— Кристо, ты дурак?!

— Да что такое-то на этот раз?! — его голос даже звенит от обиды.

— Да ничего! Отпусти ежа немедленно, не мучь животное!

— Но я же его поймал!

— Вот именно, ты поймал, ты и отпусти!

— Да чтоб у тебя на могиле черти плясали! — кузен в сердцах запускает косынку с ежом куда-то в заросли.

— Что ты сейчас сказал?!

— Ничего. Извини.

Кристо словно весь затухает. Усаживается по-цыгански под дерево, приваливается к стволу.

— Косынку, дурак, подбери.

Вскакивает, уходит в чащобу. Долго там бродит, шуршит-трещит. Даже как-то очень долго. Возвращается: в одной руке косынка, в другой — ежиные лапы. Неожиданно длинное ежиное тельце беспомощно развернулось.

— Наткнулся, пока косынку искал. Он, когда летел, о дерево хряпнулся. Даже потроха вылетели, — объясняет хмуро кузен. — Будем хоронить?

— Святая ж Мать… Ладно, разводи давай костёр. Только дёрн под него срежь. А то устроишь пожар на радостях…

На вкус ежиные ломтики на прутах мало отличаются от жареного в тех же условиях мяса, скажем, козлёнка. Мясо и мясо. Жалко ёжика…

Вечер мы посвящаем тренировке, а ночью потихоньку идём параллельно дороге на Цеглед. Я не обуваюсь даже в крохотных городках, которые мы пересекаем насквозь — всё равно никто нас не видит, а вот непривычный к асфальту Кристо каждый раз устраивает церемонии сначала с натягиванием носков и кедов, а потом с разоблачением.

— Да ты бы не разувался, что ли, — говорю я.

— Мне хочется… мы же не спешим?

Мы не спешим. Нам надо растянуть путь до Сегеда на неделю.

На рассвете мы умываемся на подвернувшейся колонке. Я отбираю косынку у Кристо, чтобы перевязать мокрые волосы, иначе ветровка и майка на спине насквозь промокнут.

Часов в девять заходим в Альбертиршу. Договариваемся со сторожем общинного сада на окраине, чтобы он пустил нас в сторожку поспать часов до двух дня. Кровать у него одна, и я безжалостно изгоняю Кристо на пол. Поворочавшись на жёстких досках, он уходит спать во двор, на травку под кустом жасмина. И в результате просыпается раньше меня: около полудня заряжает ливень.

В воскресенье в полдвенадцатого я привожу Кристо позавтракать в кафе «Матусалем» на площади Сечень — главной площади Сегеда. Заказываю фасолевый гуляш по-сегедски — единственное блюдо с представителями бобовых, которое я признаю, кроме фасоли по-цыгански. Оно мне приглянулось ещё во время поездки с Батори и Язмин. Кристо держится немного настороженно, не без оснований подозревая, что я просто хочу встретиться с одним из вампиров Батори, вместо того, чтобы нормально поохотиться. Поэтому, когда к нашему столику подходит с приветствием Эльза, он напрягается — но тут же расслабляется, поняв, что это обычный человек. Насколько, конечно, может быть обычной Эльза.

— Перекусишь с нами? — предлагаю я.

— Только чашечку кофе.

Эльза заплела волосы в мужскую косицу и в романтически-свободной чёрной рубашке выглядит, как мальчик с портретов начала прошлого века. Я представляю их с Кристо друг другу:

— Мой кузен, Кристо Коварж. Мой хороший друг… Вертер. Если что, с ним мы тоже не любовники.

«Вертер» выгибает кошачьими спинками светлые брови, но сдержанно говорит:

— Приятно познакомиться. Наслышан.

Кристо бормочет в ответ нечто столь же любезное.

— Нам бы помыться да поспать. Можно к тебе с этим делом? — спрашиваю я Эльзу.

— Конечно.

Когда мы идём по улице вслед за ней, Кристо наклоняется к моему уху:

— Лилянка… Знаешь, мне чего-то кажется… Этот твой Вертер… Он, ну, как бы девчонка… Похож на девчонку.

— Кристо, ты дурак?

Кузен смущается:

— Нет… на минутку показалось. Будто девчонкой пахнуло.

— Мы тут на улице не одни. Девчонкой могло пахнуть от любой девчонки.

— Ну, в общем, да. Ладно… да.

Кристо опять просыпается раньше меня. Когда я спускаюсь в гостиную, он сидит на диване нахохленный, покрасневший и очень мрачный. Увидев меня, вскакивает:

— Ты! Я думал, у тебя немножко ума появилось — но ты смотришь в рот этому Батори и водишь меня по его гомосекам!

— Что ты, Кристо. Вертер не такой ни разу, — невинно откликаюсь я.

— Я думаю, ваш кузен сейчас говорит про меня, — раздаётся голос Ференца. Оказывается, он сидит в дальнем углу с книгой. — Прошу прощения, я услышал слово «гомосек» и подумал, что в цыганском оно значит то же, что в остальных языках Империи.

Я смущаюсь:

— Простите. Мой кузен…

— Да, Леманн мне рассказывал.

— Но лично я очень рада вас видеть.

— А я вас. Отлично выглядите, — Ференц откладывает книгу и подходит ко мне. — Вижу танцовщицу Лилиану Хорват уже в третий раз… может быть, наконец, увижу её знаменитый танец?

Он целует мне руку. Я улыбаюсь:

— Если вы готовы заплатить за него кровью.

После ужина мы с Ференцем по очереди берём в руки гитару, исполняя то цыганские, то венгерские песни. «Вертер»-Эльза погромыхивает на кухне посудой. Кристо сидит, забившись в дальнее кресло, и смотрит исподлобья. Мы стараемся не обращать на него внимания.

— Лилиана, не томите! — восклицает, наконец, Ференц. — Я жду вашего думба!

— Думба, мой любезный друг, — наставительно произношу я, — исполняется исключительно под открытым небом. Это — обычай, освящённый веками. Для помещений есть особая версия танца, пашдум.

— Это турецкое слово?

— Нет, цыганское.

— А звучит как турецкое… В цыганском много турецких слов?

— Ни одного не знаю. Мы танец будем смотреть или обсуждать лингвистические заморочки?

— Конечно, танец! Дружочек! — Ференц возвышает голос. — Включи нам что-нибудь цыганское.

Эльза появляется в своём обычном фартуке, с распущенными волосами. Кристо косится на неё подозрительно.

— Цыганское словацкое, цыганское венгерское или цыганское югославское? — уточняет Эльза, изучая стойки с дисками.

— Не говорите! — вскидывает узкую ладонь Ференц. — Я угадаю. Цыганское югославское!

Ага, очень сложная была загадка. Какой цыганской культуры девушка по фамилии Хорват? Вдруг прусской, а?

Я стараюсь не допустить и грамма сарказма в свою улыбку, когда киваю вампиру. В доме у Ференца мы ходим, по примеру хозяина, обутые, и я выхожу в середину комнаты на дробях. Плавно и небрежно взмахиваю кистями. Кокетливо потряхиваю плечиками. И — начинаю плести ногами «фигуры». Хорошая танцовщица должна знать их не меньше двадцати. Я знаю уже штук сорок-пятьдесят — заинтересовалась после первого посещения Кутна Горы, а всё, связанное с танцем, мне даётся очень легко. Песня очень озорная, задорная, и я мгновенно вхожу в кураж.

Когда она заканчивается, Ференц всплескивает руками:

— Это же чудесно! Изумительно! Вы замечательная танцовщица, Лили! А ещё один танец можете?

— Да хоть десять.

— Дружочек! — Ференц обращает молящие глаза на Эльзу, и та включает следующую песню. Я делаю проходку по кругу, расхаживаясь, и только вступаю в центр, как передо мной оказывается Кристо. Я невольно отшатываюсь: лицо у него — будто зарезать меня хочет. Глаза просто сверкают. Но вместо нападения он прищёлкивает пальцами и, глядя мне в глаза, начинает танец. Ноги его двигаются с такой скоростью, что, кажется, сейчас косой заплетутся. Кеды щёлкают немногим хуже ботинок — у меня звук получается и тише, и глуше. Мне кажется, что уголки рта у Кристо чуть приподняты, словно в насмешке, и я встаю напротив, подхватывая его движения. Мы двигаемся по окружности, вокруг невидимой оси, кружим, как два волка перед боем. Иногда «фигура» мне незнакома, и тогда я делаю другую. Иногда движение начинается так же, как другое, и я ошибаюсь. Тогда уголки рта у Кристо снова подрагивают, но я с вызовом гляжу на него и довожу свою «фигуру» до конца. Мы кружим, щёлкая кедами по паркету, сменяя одно стремительное и сложное па другим. Я чувствую, как взмокла на мне чистая майка: для меня этот танец всё ещё непривычен, слишком быстр, слишком сложен. Резко болят икры, но чёрт спляши на моей могиле, если я дам этому сопляку обставить меня в моём ремесле! И я держу темп, держу рисунок, держу взгляд!

Пока, наконец, Кристо не даёт финальную дробь, вскинув руки птичьими крыльями, и мы не останавливаемся друг напротив друга.

Музыка, кажется, давно смолкла; в тишине отлично слышно, как тяжело мы оба дышим. Кристо улыбается — широко, белозубо, по-мальчишески солнечно. Он усаживается — почти валится — прямо на пол, и я валюсь тоже. Мы не в состоянии сейчас куда-либо идти. Даже до ближайших кресел. Кажется, я тоже улыбаюсь.

— Невероятно! — восклицает наконец Ференц. — Бесподобно! Немыслимо! Никогда не видел ничего похожего! Кристо, Лилиана, милые мои, вы сами не понимаете, что вы такое! Могу поклясться всем святым для меня, за всю свою жизнь не видел пары прекрасней, танца пламенней и виртуозней! Смотрите: я плачу! Я не могу сдержать слёз! Браво, мои милые, браво!

Кристо, обернувшись в его сторону, изображает рукой что-то вроде молодцеватого взмаха шляпой.

— Дружочек, — стенаю я в сторону Эльзы. — Я хочу на кресло. Помоги мне, а?

Глава IX. Семейные истории

Я бы с удовольствием провела у Ференца неделю-другую. Но он настаивает, что для нашей безопасности лучше не оставаться дальше в Венгрии.

— В пятнадцати километрах к югу начинается Королевство Югославия. Наши оппоненты, похоже, уверены, что Батори старается держать вас поближе к себе. Пока он в Венгрии, их силы тоже сконцентрированы здесь. А в Королевстве послевоенный беспорядок, вы легко затеряетесь, Лилиана!

Во вторник днём мы выходим из Сегеда вдоль берега Тисы, снова налегке. На Кристо теперь шляпа по цыганской моде, на мне — длинная широкая юбка и три ряда бус: в Королевстве Югославия столько цыган, что одеться по-цыгански — лучший способ замаскироваться. Уже через четыре часа мы шагаем по территории Сербии. Тиса привела нас в посёлок под названием Мартонош (название города написано кириллическими буквами, из которых мы, как оказывается, свободно опознаём только М, А, Т и О, но кто-то приписал на знаке маркером по-венгерски: Martonos). Улицы вместо асфальта покрыты широкими бетонными плитами; названия улиц на табличках написаны тоже кириллическим алфавитом — и опять продублированы маркерами на венгерском.

— Как думаешь, упыри знают, что здесь уже Сербия, а не Венгерский Банат? Жители-то, похоже, нет, — замечаю я, обращаясь к Кристо. Кузен пожимает плечами. Я вижу у одной из калиток женщину в белом платке и подхожу к ней.

— Скажите, пожалуйста, где у вас в посёлке магазин? — спрашиваю я. Она внимательно смотрит на меня, кивает и… уходит в дом.

Я не знаю, ждать ли мне или идти дальше. А если ждать, то чего? Может быть, эта женщина решила нарисовать нам план и пошла за ручкой и бумагой?

Но она возвращается с пакетом. Когда я заглядываю в него, то обнаруживаю там поношенную одежду.

― Похоже, здесь не понимают по-немецки, а, Кристо? Кёсёнём, сеп,[15] — говорю я венгерке, принимая пакет. По-видимости, местные цыгане промышляют сбором и перепродажей старья. Не стоит выделяться. — Адь кеньерет, эдёш.[16]

— Ха танцольни велем,[17] — женщина игриво подмигивает моему кузену. Тот неуверенно улыбается в ответ.

― Помотай головой, — не оборачиваясь, говорю я. Ещё раз благодарю женщину, и мы отходим от её калитки.

― А что она сказала?

― Что даст еды, если ты с ней потанцуешь.

― Так я бы потанцевал. Есть уже хочется.

― О-о-о, знала я, что ты у нас слаб по женской части, но чтоб настолько! Она же тебе в матери годится!

― Ну и что? Какая разница, один танец…

Я даже останавливаюсь.

― Ты что, совсем ничего не понял?

― Не понял чего?

― Ладно. Проехали. Но на будущее рекомендую ― за еду не танцевать. С твоей внешностью можно сразу хорошие деньги просить. Молодой, стройный, синеглазый… бабы даже торговаться не будут. А будут ― так не поддавайся. Стой на своём. Проси триста динаров, и баста.

― Что?! Что?!

Никогда не видела таких круглых глаз.

― Она… ты… я не… Лиляна, ты серьёзно, она мне это предлагала?

— Это самое. Если жалеешь, что упустил — беги назад, она небось ещё вслед глядит. Но проси деньгами тогда.

― Что ты за… гадости говоришь! Я никуда не побегу, ни за какие динары! Я ни в жизни…

― Что ни в жизни, с женщинами не спал? Вот уж этого не надо. Ты у нас такой живчик, что впору мне бояться с тобой из одной кружки пить — от тебя сифилисом заразиться вернее, чем от Леманна с Ференцем, вместе взятых.

Кристо даже отступает на шаг:

— Я не… я не давал тебе повода… так говорить обо мне!

— А как мне о тебе говорить и думать? Ты же переспал с Язмин. Чёрт бы с ней, но ты это сделал в доме её мужчины, пользуясь его кровом и защитой. Тебе самому-то не стыдно?

— Да она сама на меня прыгнула!

— Конечно, конечно! А перед этим ещё избила и связала, чтоб ты сопротивляться не мог! Взяла и, понимаешь, силой заставила нарушить все человеческие законы благодарности, ага!

Кристо мучительно, длинной волной от шеи, краснеет — даже слёзы на глазах выступили. Кадык ходуном ходит, но сам кузен молчит.

— Всё. Кончай эти свои обиды тут изображать, идём магазин искать. Хочешь принести пользу, попробуй вспомнить, как он по-венгерски называется.

Я иду по улице. Мне не надо оглядываться, я слышу: кузен идёт сзади.

Магазин мы обнаруживаем в том месте, где поселковая улица переходит в покрытую асфальтом дорогу. Покрытие, надо сказать, в ужасном состоянии. По пути к магазину нас несколько раз подзывали женщины: совали в руки тряпки и пытались перешучиваться с Кристо. Тот смотрел на них волком, в каждой подозревая потенциальную совратительницу. К магазину мы подходим навьюченные четырьмя пакетами со шмотками. Если бы я действительно этим зарабатывала, мне на кузена молиться бы надо было: он вызывает у венгерок приступы щедрости.

За прилавком опять женщина. Увидев Кристо, она расплывается в улыбке. Тот отворачивается. Я мучительно вспоминаю венгерские слова:

— Адь кет кола… кет калача… эту, чёрт, как её… кет баб давай… и кольбас, вон ту, фекете, тёмненькую, ага… кет фогкефе, и эту тоже… умница, да, зубную пасту тоже нам, ага. И кет канал. И таска.[18]

Продавщица показывает мне чек, и я расплачиваюсь — деньги нам ещё в Сегеде обменяла Эльза.

Подходящий лесок мы обнаруживаем в пригороде Старой Канижи. Кристо нетерпеливо расчищает место под костёр, и вскоре мы прямо в банках разогреваем фасоль по-цыгански, а куски колбасы обжариваем на прутиках. Кузен уже забыл о развратных коварных венгерках и жуёт с очень довольным лицом.

— Ну вот, поели, теперь можно и попить, — бормочу я, вытирая руки о траву. — Подай мне колы, братец.

Кристо протягивает уже вскрытую бутылку.

— Дай другую. Новую.

— Лиляна… Ну… ты чего, какой у меня сифилис?

— Никакого у тебя нет сифилиса. Дай мне другую бутылку, пожалуйста.

Кузен подаёт мне вторую бутылку. Я стараюсь не жадничать — надо оставить половину на вечер. Мы спим днём, когда в лесу тепло, и передвигаемся ночью.

— Я же просто растерялся с этой Язмин. Она вроде только разговаривала, а потом вдруг стала, ну… целоваться, трогать.

— Избавь меня от подробностей.

Кристо краснеет и умолкает, но вскоре начинает заново:

— И я не слаб на… ну, я не бабничаю. Я же всё время на виду у тебя, ты же сама видишь.

— Да ничего я не вижу. Я за тобой, знаешь, не слежу. Мне до твоей личной жизни — что до одного места, просто постоянно на неё натыкаться неприятно. Можно меня как-нибудь от этого избавить?

Парень аж вскидывается — глаза сверкают:

— Ну, не постоянно же! Ну, зачем ты говоришь! Один раз с Марийкой поцеловался, и с Язмин один раз…

— Кристо! Вот мне очень приятно тут сидеть обсуждать радости твоего интима! Хоть один раз, хоть тысячу, твоё дело. Главное, в глаза мне этим не тычь! Собери вон лучше мусор. Юный следопыт оставляет лес чистым. Задание ясно?

— Ясно, — угрюмо отзывается кузен и тянется за моей банкой от фасоли.

Ночью, в дороге, нас догоняет дождик. Но летом, да на воле, и ненастье — в радость. Местность всё больше сельская, ночами никто не шастает, и удовольствие от прогулки становится особенно острым из-за этой безлюдности. Мы идём неторопливо, почти бредём. Уже снова налегке: в Старой Каниже отдали пакеты с одеждой в службу милосердия местной церкви — там не требуют документов, не то, что в государственной службе. Щедрости цыган служки не удивились — должно быть, решили, что какие-то грехи замаливаем.

Дождь превращается в ливень, и Кристо просит переждать на остановке: он, мол, совсем мокрый, и вообще неприятно. Глупый! Под ливнем только танцевать да бегать, радуясь молодой упругой силе! Я немного стою с ним, глядя, как он отжимает ветровку и рубашку — с шеи свисает, покачиваясь, маленький серебряный крестик — но долго не выдерживаю, выскакиваю назад, под упругие струи, и то ношусь, то кружусь по лужам, по мокрому асфальту, по жидкой пыли обочины. Волосы мгновенно залепляют лицо, отяжелевшая юбка норовит прилипнуть к ногам второй кожей, но я то и дело стряхиваю её резкими движениями. Ничего не видно, и в шуме дождя тонут все звуки, если они вообще какие-то здесь есть, да это и не страшно: я же чувствую, как далеко ухожу от остановки, и всё равно возвращаюсь к ней снова и снова, танцуя, подпрыгивая, взлетая в оленьем беге.

Вдруг кто-то обхватывает меня, прижимая руки к бокам, и рывком переносит под козырёк остановки. Сквозь волосы на лице я вижу, как с шумом проносится по лужам что-то большое, тёмное, со сверкающими глазами: машина.

— Совсем шальная, — выдыхает Кристо над ухом.

— Эй! Пусти меня!

— А ты не бегай! Носишься и вокруг ничего не видишь! Уже холодная и мокрая вся, как мавка! — кузен расцепляет руки, и я отбегаю от него, отводя волосы с лица: когда их не прижимает тугими струями, прикосновение мокрых прядей становится неприятным.

— Выжмись! Только простуженная валялась! — бурчит Кристо, отворачиваясь.

— Ничего, мне и так неплохо.

— Выжмись! А то сам выжму! — кузен, развернувшись, делает ко мне шаг.

— Но-но-но-но, пацан! — я демонстративно выхватываю из кармана ветровки «шило». — Место своё забыл? Я не Язмин, меня лапать нельзя.

— Тьфу ты, шибанутая, — Кристо так же демонстративно отходит в угол, присаживается на корточки. Я стою, прислонившись к стенке, и мечтательно смотрю на разгул стихии. Но вскоре действительно чувствую озноб — без движения стала остывать. Можно, конечно, высушить одежду, подняв себе температуру, но сил уйдёт много, придётся доедать колбасу — а её лучше оставить до выходных.

— Отвернись, морда твоя бесстыжая, — говорю я кузену, досадуя, что он оказался прав. Кристо молча приподнимает подбородок, надвигая себе мокрую шляпу на лицо и удерживая её так рукой. Я сначала разоблачаюсь сверху, отжимая каждый предмет одежды отдельно, потом — снизу, оберегая целомудрие подолом длинной майки. Одевшись, выжидательно гляжу на кузена. Но тот, видимо, честно не смотрит, и я говорю:

— Всё. Восстань и узри.

Кристо сбивает шляпу обратно на затылок. Даже мокрые, его волосы не становятся тёмными, как у всех: они, скорее, кажутся прозрачными. Я тоже присаживаюсь на корточки.

— Братец, а как это вышло так, что ты по вампирской части хуже, чем по женской? Вроде папа-мама — оба «волки» и, небось, неплохие охотники. Должен бы с младенчества выучиться.

— Неплохие… Мой отец, чтоб ты знала, твоего и упокоил, — кузен косится на меня, выглядывая, как мне такая новость. А никак. Упокоил и упокоил, упырям такая судьба доктором прописана. Опять же, «волкам» что-то кушать надо.

— А что ж он тебя не выучил-то к восемнадцати годам? Я в твои лета уже сам-один охотилась преотлично.

— Ну, правильно, девушки взрослеют быстрее, «волчья» сущность раньше проявляется. А пацан в тринадцать-четырнадцать, считай, ещё ребёнок, кого там натаскивать?

— Ну, не скажи, меня с семи лет готовили.

— Серьёзно? Это какой же «волк» взялся? Никогда не слышал, чтобы таких малышей в выучку брали.

— Не «волк». Мой брат.

— Бывает же…

— Вот бывает. Я понимаю, если к чужому наставнику идёшь — им с малышнёй возиться недосуг, но ведь ты при своих родителях жил, они-то что тянули?

— Ну, они вместе не жили. Мама умерла, когда мне четыре было. Потом, через два года, отец опять женился, только на… обычной цыганке. Вот я с ней дальше жил, он только прибегал раз-другой в неделю. А как у меня «волчья» сила пошла, тогда уже я к нему переехал, стал учиться.

— А почему он не жил с женой?

— «Волки» не живут с людьми. Да и с другими «волками» — редко. Обычно, если муж и жена, то друг с другом только ночуют, и то не каждый день. Двум взрослым «волкам» вместе тесно.

— Это уж да, — мрачно подтверждаю я. — Сплошная нервотрёпка. Надо тебя скорее в люди выводить, а то я совсем с ума свихнусь.

— А что, ещё не свихнулась? — в темноте белым сверкают зубы. Клыки чуть удлинены, почти как у вампира.

— Пошути у меня. Такой хороший пацан был, как приехал: тихий, вежливый. А теперь всё нахамить норовишь.

Кристо опять отворачивается — лицом к плотной завесе ливня.

— Будешь тихим… когда у тебя на глазах отцу в голову… свинцовый гостинец, — он добавляет грязное ругательство; оно резко диссонирует с ломким юношеским голосом. — Ведь куда всё человеческое делось! Раньше во дворе встречались — здоровались… Я бы того тут же разорвал, только другие бы успели выстрелить. И в меня, и в мачеху. Я и пошёл — так. Даже не похоронив… А вот начнись война с Пруссией — первым на вербунку побегу. Я уж надеялся, что или Богемия, или Польша сами объявят… готовился, в тир ходил.

Он замолкает, слепо глядя перед собой. Мне становится неловко.

— Я ведь и мачехе написал… потому что представил, как она: муж убит, со мной неизвестно что. Она же тоже понимает… что охота идёт. А у неё, кроме нас, давно никого нет уже, сама сирота. Я и не выдержал. Всё равно, думаю, город не назову. Жив, и всё. Не знал я про айпи этот собачий. А то написал бы, только когда уходить пора было. Чтобы сразу — только хвост показать.

Да. Это мне хорошо: за меня беспокоиться некому. Кроме Батори. И тому особо нечего — он обо мне слышит каждый раз, как я у кого-то из его семьи прошу помощи.

Кристо словно мысли мои угадывает:

— О тебе небось все газеты написали, когда ты исчезла. Всё-таки любимица публики. Знаешь, Батори говорил, что ходил смотреть твои танцы, ещё когда с тобой знаком не был. Я спрашиваю: так небось видно, что «волчица», не противно? Нет, говорит. Многие вампиры ходили смотреть, не только он. Это если нападёт — тогда «волчица», а пока не нападает, просто хорошая танцовщица и негодная в пищу девчонка. Интересно, те, что на тебя охотятся… они тоже ходили смотреть? Цветы кидали, деньги…

— Вряд ли. Они бы тогда ко мне сразу полезли в хатку.

— Ну, может, они не подумали, что ты подходишь.

— Почему?

— Ну, — кузен косится на меня. — Симпатичная девчонка, живёшь без призора семьи, современных взглядов, всё время кругом поклонники… мужчины.

Мне в лицо бросается кровь.

— Да что ж такое! То меня чуть за брюки в гулящие не прописывают — родной притом дядя, то вообще за здорово живёшь! — меня вдруг осеняет. — Слушай, милый друг, а тебя не за тем ли ко мне присоседили, чтобы ты призор осуществлял, а? Семейный…

— А что в этом плохого? — голос кузена звучит тихо, но с вызовом. Но на меня Кристо по-прежнему не смотрит. — Я же тебе не мешаю с Батори твоим в «дочки-матери» играть.

— А если бы у меня с ним или с кем-то ещё правда роман был? Ты бы что сделал? Доносить бы побежал? Ославил бы? Ведь ужас-то какой: тебе, сопляку, на каждом сеновале можно покувыркаться, а мне, здоровой молодой женщине, в самом расцвете, только монашкой в окно глядеть, а? До смерти. Или пока мне какого-нибудь постороннего мужика не присватают из жалости. Такого же убогого, за какую меня держат.

Кузен молчит, и это особенно противно, потому что подтверждает — каждое слово. Донёс бы, как миленький. Ославил бы. И семья публично бы от меня отказалась. Или напротив — срочно стала бы мне подсовывать престарелого вдовца. Чтобы хоть со своим, а не с чужаком каким, да чтобы всё тихо да чинно… А теперь, когда моя девичья скромность — наверняка — подтверждена Кристо в письме домой, будут мне подыскивать такой же отрезанный ломоть, за какого хорошая цыганка не пойдёт, а мне — так сгодится. Сначала подыскивать, потом подсовывать… Фу, гадость какая!

— Ты так злишься, будто тебе правда важно, чтобы можно было… крутить, — говорит кузен. — Но ведь наоборот, ты же не крутила, берегла себя! Значит, самой так хотелось, никто же не заставлял. Над душой не стоял.

— Не крутила, потому что не с кем! А если бы полюбила? Не соплюхой вроде тебя, а сейчас, в двадцать два, когда самый цвет? Я же не бессердечная. Полюбила — и что, сохнуть зря? Пока морщинами не покроюсь, пока тело не засохнет, да? Это хорошо вот им рассуждать, они друг с другом все кучно живут, у них любовь-морковь быстро в свадебку идёт, а я — ими же вытолканная, нечеловеческой долей живущая — должна человеческим законом жить, уродовать себя, да?

— Ну, ты чего… Лилянка, — Кристо встаёт. И стоит, не решаясь сделать ко мне шаг. — Ну, не плачь, ты чего… Что ты… Никто же не звери. Люция вон живёт… я знаю, у неё мужчина есть. Ей никто ничего не говорит, просят только, чтобы тихо… чтобы семье не говорили люди. Она и живёт. И ты так живи, если правда хочешь. Я что тебя — ножом резать буду? Или дядя Мишка будет резать? Просто… ну, и люди видят, что у тебя призор, и мне же правда ещё учиться надо. Я же только на спящих раньше охотился. С отцом… А тут такие пошли дела. Лилянка, чего ты? Давай я тебе свою куртку отдам? А то тебя всю колотит… Лилянка! Может, тебе нравится кто-то и ты из-за меня с ним, ну… побоялась? Хочешь, я его к тебе приведу, вот хочешь? А Батори себе пусть другую дурочку ищет для своих заморочек.

— Дурак. Ты ещё свечку предложи подержать. Никто мне не нравится! Мне по жизни, понимаешь ты, обидно! — я даже не пытаюсь вытереть слёзы. — И живёшь, вроде, по-человечески, а ничего человеческого тебе нельзя. Не гуляешь — а всё равно каждый в шалавы записывает. Думала, помогу сироте, взяла «волчонка», какого-никакого родственника — и тот засланец. Присматривает он… Мы бежим, рискуя жизнью, а он всем, кто нам помогает, спасает нас, подгадить норовит. Один ему слишком гомосек, у другой он ученицу тискает, у третьего вовсе — бабу в постель затаскивает. Уходим, оставляя за собой одни только дурные воспоминания. Умеем быть благодарными, полюбуйтеся, люди добрые!

— Ну что ты… ну… Я же гомосекам этим морды не бил. И не затаскивал никого, она сама прыгнула… Она ему, может, и не баба, а для статуса — ты же сама говорила, что вампиры похожи на того, кто их обратил, а они у него все не по женской части… И ты никакая не шалава, никто так не думает, ну, Лилянка…

— Ну, ты-то чего ревёшь?!

— Да ничего я не реву! Тебя жалко!

— Да Святая ж Мать! Жалко ему! — я хлопаю себя по коленям и встаю. Ноги уже затекли. — Небось по мозгам мне ездить моралью не жалел… и репутацию мне гадить — не жалел. Чтобы мне только через силу помогали, через гадливость, да? А тут слёз моих пожалел. Не реви, говорю!

— И ты не реви!

— И я не реву! Всё! Закончила! Давай сюда свою куртку, хоть какая-то польза с идиота…

Кристо быстро сдирает с себя ветровку и подносит мне на вытянутых руках. Я накидываю её себе на плечи — меня и правда бьёт озноб. Должно быть, нервное. Парнишка вон только слегка поёживается, значит, не так уж и холодно.

К рассвету ливень сходит на нет, и мы идём дальше.

Южнее Мартоноша мы забываем о языковых проблемах. Во-первых, в этой части Королевства Югославия живёт довольно много галициан, встречаются полностью галицийские посёлки. Во-вторых, сам сербский язык похож на галицийский. Главное — приспособиться к своеобразным искажениям и кириллическому письму, и ориентироваться становится совсем просто. Цыган в Сербии очень много; в отличие от Галиции и Богемии, среди них довольно часто встречаются светловолосые, так что мы не привлекаем особого внимания. Мне не приходится даже обуваться в городках и посёлках — я не единственная разутая по случаю лета цыганка. Местным цыганам при расспросах мы говорим, что ушли из Ясапати. Югославское телевидение показывало сюжет о погроме, и нас жалеют. Дважды мы ночуем в цыганских домах: один раз это обычный типовой апартман в доме постройки двадцатых примерно годов, другой — халупа из самодельных кирпичей, весьма жалкая и снаружи, и внутри. Но всё же нам находят, что подстелить, а на мягком спать приятней, чем на земле.

Когда-то давно я мечтала уйти из дома и бродить вот так, без цели, по летним дорогам и незнакомым городам. Но обретя, наконец, свободу — осталась в Пшемысле. Почему? А Бог знает. Не от кого, видно, стало бежать, так что и в городе мне было хорошо. Даже, пожалуй, лучше — у меня почти болезненное пристрастие к хорошей сложносочинённой еде и мягкой постели.

Бойтесь своих желаний — они сбываются. Именно тогда, когда становятся ненужны. И я бреду по чужим дорогам тогда, когда больше всего хотела бы просыпаться по утрам в постели, протягивать руку к кофеварке и слушать, как с шипением наполняет чашку кипяток.

Деньги у нас есть, но мы договорились не удивлять местных жителей и, когда предлагают подзаработать, охотно берёмся. Дважды за неделю меня просили станцевать — без дураков, просто ногами — остановив на улице. Похоже, это любимое развлечение пьяных сербов. Один раз Кристо помогал разгружать машину с мебелью. Несколько раз нам совали старьё; мы отдавали его потом местным цыганам.

Проходя одной из улиц Нового Сада, я замечаю салон связи.

— Зайдём в интернет? — предлагает Кристо.

— Тебе его в Эделене не хватило?

— Нам не обязательно писать письма. Просто посмотрим новости.

Менеджер, молодой парень, одетый по местной моде в облегающую полупрозрачную майку и такие узкие джинсы, что их можно приравнять к белью, корректирующему фигуру, принимает деньги равнодушно. Должно быть, даже настолько обшарпанным цыганам здесь не чужда тяга к достижениям цивилизации и глобализации.

Я залезаю в гостиную своего сайта — не смотрела её с апреля — и ахаю:

— Что за…

— А что? Очень милые некрологи. «Лиляна была лучиком света всем нам. Красивая, талантливая, молодая — Бог всегда забирает к себе самых лучших. Лиляна, помолись за нас перед Престолом. Твои молитвы Господь примет. Бог любит мучеников, а мы любим тебя», — с выражением зачитывает Кристо последнюю запись, датированную позавчерашним числом.

— Почему меня всё время хоронят, а? Это просто… мания какая-то у окружающих. Хоть один человек видел мой труп?

— А когда в прошлый раз хоронили?

— Лет пять назад. Недавно пересеклась со знакомым. Хорошо, говорит, на твоих поминках погуляли.

— Ну, значит, долго жить будешь.

— Мне бы хотелось не только долго, но и приятно, — вздыхаю я. — Но тут, видно, что-то одно только можно.

Я открываю поисковик и вбиваю: «Лилиана Хорват». Раньше по этому запросу первой строчкой робот выдавал мою страничку, теперь его потеснил на вторую позицию сайт официальной памяти меня.

— Тьфу ты, чёрт, кто это клепал? Розовый фон! Я ненавижу розовый цвет! А эти блёстки, этот шрифт! И фотография — они самую неудачную выбирали, да?

— Зато какой милый нимб над головой…

В разделе «Пресса» — подборка статей про меня. Почти все — посмертные, при жизни меня таким вниманием не баловали. «Лилиана Хорват — жертва маньяка?», «Галицийскую танцовщицу убрала тайная служба Пруссии», «Мама из Пруссии, папа — цыган, а дочка исчезла» — божечки мои, бред какой. Я не знаю, смеяться или материться. «Лилиана Хорват — между прусскими и галицийскими экстремистами», «Полиция ищет труп Лилианы Хорват на помойках города», «Воспоминания учителей: Лилиана Хорват выпрашивала деньги на улицах и воровала завтраки у одноклассников» — сюда я, не выдержав, заглядываю.

— Какой образцовый цыганский ребёнок, — восхищается Кристо, просматривая статью. — И не мылась, и воровала, и попрошайничала, и дралась. И старушку-соседку сглазила куриной лапкой.

Я возвращаюсь и вижу, что кто-то только что добавил ещё статью: «Проклятье цыганского клана: в Венгрии убит дядя Лилианы Хорват». Не лень же кому-то ерунду собирать.

— К ежам лесным, — бормочу я, закрывая страничку, и залезаю на новостной портал.

Галиция, Богемия, Моравия, Словакия и Королевство Югославия официально требуют освободить и передать родственникам славян, евреев и цыган, оставшихся в прусских спецлагерях. Венгрия и Австрия всё ещё отказываются поддержать экономический бойкот Пруссии. Профсоюз журналистов Вены призывает Кёнигсберг прекратить преследования прусских журналистов-оппозиционеров. У убийцы блондинок появилось несколько подражателей в разных странах: за месяц от собачьих зубов погибло почти сорок женщин и девушек, а также четыре мальчика-подростка. В Братиславе обнаружена группа из восемнадцати трупов: мужчины разного возраста убиты самодельными стилетами и гитарной струной.

— Думаешь, это те, что в Эделень приезжали?

— А я тебе говорил, не надо ехать в Братиславу. Не верю я этому Батори.

— Ага, сначала он нас от охотников прячет, а потом подставляет, да?

— А почему нет? Ты требуешь слишком много вложений. Ему выгоднее подсунуть тебя, чтобы оппоненты ликовали над твоим трупом, а самому готовить к осени ту же Марийку.

— У тебя паранойя.

— А ты не замечаешь очевидных вещей.

— Когда это за мной такое водилось?

— Всегда.

— Требую фактов.

— Ты никогда не спрашивала себя, откуда вдруг в Кутна Горе знают твой телефон? Ты никогда ни с кем из цыганских родственников прежде не общалась. Твои брат и мать ничего не знают о тебе и знать не хотят. А тут вдруг при появлении упыря именно тебе позвонили — а не моему, например, отцу.

— Цыганская почта? Около дюжины исполнительниц думба в Пшемысле знают мой номер.

— Как бы не так. За несколько дней до смерти Марийки Рупунорой твой дядя нашёл на скамейке во дворе галицийскую газету с заметкой о тебе. На полях от руки были написаны твоё имя и номер телефона. Кому-то было надо, чтобы ты оказалась в Кутна Горе. Дядя Мишка не кинулся тебе звонить, рассудив, что ты решишь, будто он решил знаться с тобой лишь потому, что о тебе пишут газеты. И через несколько дней вампиром была убита девочка из общины. Конечно, тогда он тебе сразу позвонил — газета всё время была заткнута за зеркало в прихожей, то есть была на виду. Отсюда вопрос. Как так удобно получилось, что Марийка Рупунорой стала жертвой вампира именно тогда, когда кому-то понадобилось увидеть тебя в Кутна Горе? И ещё такой вопрос — а с кем, кроме семьи, ты там виделась?

Я чувствую, как леденеет кожа на лице.

— Нет. Он не стал бы. Ему было бы незачем…

— Дай угадаю. Этот кто-то не просто встречался с тобой в Куттенберге, он каким-то образом сделал так, чтобы ты оказалась от него зависима. С помощью шантажа или очень серьёзной, но непрошеной услуги, например.

— Это неправда! Батори и хочет стать императором, чтобы вампиры больше не убивали людей!

— Батори хочет стать императором. После этих слов надо поставить точку. Всё остальное — предвыборная программа, которая, как известна, нужна не для исполнения, а для получения поддержки каких-либо масс.

— Но я же не масса!

— Её часть. Ты — «волк», а императору Батори зачем-то нужны «волки». И я вижу только одну причину, «зачем». Я уже говорил тебе о ней. Вампир не может убить вампира, а «волк» — может. Кстати, а что, если Батори очень нужно было, чтобы кто-то убрал ту группу охотников? Может быть, не всю, а, скажем, трёх-четырёх чем-то важных его оппозиции упырей. В Кошице мы втроём успешно прикончили шестерых. Может быть, он рассчитывал, что в Братиславе ты сможешь объединиться с несколькими «волками», собрав группу, достаточную для убийства восемнадцати. Ему достаточно было подкинуть тебе идею поехать в Братиславу, а потом самому же дать понять оппонентам, что ты, главная его надежда, сейчас скрываешься в этом славном городе. А затем сидеть и ждать результатов.

— Я не верю!

— Да чёрт же, ты попробуй не верить, а смотреть на факты! Отрешиться от своих гормонов и обратиться к мозгам!

— При чём тут мои гормоны?!

— Ты бы знала, как ты пахнешь после ваших «дочек-матерей». Это, прямо скажем, не запах родственных чувств.

Мы смущаемся оба, одновременно. Я неловко отклоняюсь вбок, не имея возможности отпрянуть, а Кристо выпрямляется и делает шаг назад.

— Бре, време вам йе истекло, хочете ли доплачати?[19] — спрашивает за спиной менеджер.

На улице я собираюсь с духом и говорю:

— Кристо, одна просьба. Не надо меня, пожалуйста, нюхать, как… самец.

— Да уж я бы рад, — бурчит он. — Только всё ещё не нашёл пульт управления этой штукой.

Он показывает себе на нос.

— Надо бы сегодня доесть колбасу, — говорю я. — И пора уже выходить на охоту. Да, тренировками её не заменишь. Только знаешь, Кристо…

— Да?

— На упырей, которые, ну… от него, давай всё равно не будем. Я хочу сначала… точно разобраться.

— Как скажешь. Хочешь, зайдём в ресторан, закажем чего-нибудь вкусного? Ты любишь сербскую кухню?

— Понятия не имею. Из сербских блюд я ела только халву. Но нас, наверное, в ресторан в таком виде не пустят…

— Мы найдём такой, где пустят. В крайнем случае, закажем на вынос и устроим пикник.

Глава X. Старые друзья, новые знакомые

Мы не стали тянуть с охотой. Воспользовались старой схемой: клуб, слежка, проникновение. Упырь был совсем непуганый: жил один, в хатке — ни одной ловушки. Я настояла на том, чтобы не убивать его, так что, подняв крышку, мы быстро и слаженно повернули вампира в нужную позу, зафиксировали запястья металлической колодкой (её оказалось совсем просто купить на развале — не то наследие прошедшей войны с турками, не то особенности местной криминальной обстановки) и набрали литра три крови. Опустошённый так сильно и так быстро, упырь едва мог шевелиться, так что колодку мы сняли без опаски. Строго говоря, её можно было вообще не использовать — мы управились за рассветное время. Вампир жалко заворочался, пытаясь лечь на спину, чтобы кровь не сочилась через разрез яремной вены. Я помогла ему.

— Вы… — голос упыря был слаб. — Почему… Не убиваете?

— А зачем, дорогой? Своё мы получили, — угрюмо отозвалась я.

Кристо посмотрел на меня:

— Он прав. Лучше всё-таки доконать. Завтра же, чтобы пополнить кровь, убьёт кого-нибудь.

— Я не… Убиваю. Я питаюсь… по кругу… несколько постоянных девушек.

— Ты из людей Ловаша Батори?

— Кто такой… Ловаш Батори?

— Неважно. Не убиваешь, и молодец. Вступай в наш клуб, мы раздаём значки. Прощай.

На улице Кристо повторил:

— Надо было доконать. Как можно верить всем подряд?

— Иди ты.

Через два часа, снова в цыганской одежде, мы вышли из Нового Сада по дороге на Вуковар. Всегда хотела посмотреть на город, где делают бельё и носки моей любимой марки.

Июльская ночь в Королевстве Югославия куда лучше июльского дня; небо высокое, чёрное, полное звёзд, луна похожа на стружку сливочного масла. Я жалею, что не умею рисовать.

В Венской Империи страны нынешнего Королевства Югославия, как и венгры, всегда были наособицу. Но получалось у них это ещё лучше, чем у венгров, потому что они даже алфавитом старались пользоваться своим собственным, вроде русского или болгарского, и были православной веры. Исключением было Герцогство Загребское, которое получило прозвище «Югославской Австрии»: тут всегда господствовали католицизм и латиница. Но герцоги Загребские, как известно, имели смешанное венгеро-австрийское происхождение, несмотря на то, что вряд ли кому-то из них последние лет сто приходило в голову назвать себя иначе, как «хорват».

Если взять богемский, моравский, галицийский, венгерский и австрийский города времён Венской Империи, различий в их быте окажется так мало, что нельзя не почувствовать — это города одной страны. Страны же Королевства Югославии всегда представляли собой особый, параллельный мир. Иностранные писатели любили поминать дыхание Востока после посещения венгерских кофеен и домов; но если в Будапеште можно было сказать о лёгком вздохе Азии, то в Београде, Загребе, Подгорице и особенно в Сараеве и Скопье Восток дышал во всю свою турецкую грудь. Скажи это любому югославу, и он, оскорблённый, начнёт перечислять тысячу два отличия культуры югославской от соседней, турецкой, а также все приметы того, что югославские страны, несомненно, принадлежат Европе. И он, конечно, будет прав. Но нельзя не замечать и того, что века в Османской Империи не прошли даром для этих земель. Особенно это оказалось заметно в кухне — по крайней мере, на мой взгляд. Посещение сербского ресторанчика меня просто потрясло в гастрономическом отношении.

После Шлезвигского договора герцог Загребский решил, что настал его звёздный час. Сначала он всего лишь декларировал отделение Герцогства от Королевства, но уже через две недели сменил политическую программу и заявил о своём намерении расширить границы Герцогства за счёт Словении и некоторых сербских земель. Чёрт знает, что ударило ему в голову — ведь если бы не идиотские планы, на его отделение не обратили бы особого внимания. Король Александар Второй, как известно, уже готовился к переговорам, суть которых сводилась не к попытке остановить отделение Герцогства, а к обсуждению разного рода дипломатических и экономических деталей в отношениях между двумя новыми странами. Но в результате герцогу Августу пришлось воевать сразу во всех направлениях, поскольку Герцогство Загребское расположено в самом центре Королевства, да к тому же на его территории жило немало сербов, которых притязания герцога на сербские земли возмутили. Началась гражданская война. Одной из решающих оказалась битва при Вуковаре, до этого известном только отличного качества текстильными изделиями. Сошлось и погибло столько людей, что земля превратилась в красную грязь.

Пользуясь беспорядками, с юга на Королевство напали турки. Их обуяла мечта восстановить границы Османской Империи самых славных её дней. Королевство превратилось в котёл с кровавым рагу — все дрались со всеми. Но, когда турки дошли почти до Нового Сада и Карловца, герцог Август одумался. Он заключил соглашение с Александром Вторым, по которому герцогство оставалось в составе Королевства, уступало завоёванные сербские земли, но оставляло себе Словению. Сербы, хорваты, босняки и црногорцы развернулись на юг и с тем же энтузиазмом, с которым только что мочили друг друга, за пару лет загнали Турцию в её законные границы и немножко дальше. Под шумок от Турции отделились восточная часть Греции и Македония; вторая вошла в состав Королевства, а границы первой теперь помогали охранять югославские войска.

Надо сказать, Надзейка была не единственной девушкой, уехавшей на турецкую войну. В молодых славянских республиках после распада Империи горели идеи славянского братства. Тысячи тысяч подростков из Галиции, Моравии, Богемии и Словакии сбегали из дома бить турков. Югославы над ними откровенно потешались: юные герои зачастую не знали, с какой стороны браться за винтовку или автомат. Но горячность, с которой они чуть не с ножами лезли на турков, всё же внушила местным некоторое уважение. В Новом Саде на набережной Дуная поставили памятник славянскому братству: юноша и девушка лет шестнадцати, хрупкие, коротко остриженные, стоят, опустив автоматы. В вытянутой вверх левой руке юноши сидит, встопорщив крылышки, маленький орлёнок. Новисадовцы зовут изваянных ребят «Иржик и Анка» — самые распространённые в те годы чешское и галицийское имена. Говорят, в родные дома вернулось меньше десятой части этих Иржиков и Анок — некоторые остались и обзавелись семьями, но по большей части полегли они в югославских горах и долинах. Должно быть, и Надзейкиной кровью напоилась эта суровая земля, и из её косточек растут теперь яблони со сладкими круглыми плодами.

Идти в Вуковар из Нового сада нетрудно — шагай да шагай себе вдоль Дуная. Правда, леса нам не попадается, и спим мы прямо в подсолнуховых и кукурузных полях. Еду мы выпрашиваем в крестьянских домах: в здешних местах это нормально.

Недалеко от Вуковара, в поле, мы натыкаемся на костёр. Он заметен издалека: горячий красный огонёк. Подходим поближе, и видим чёрные тени вокруг: люди.

— Пойдём туда, — говорю я, одновременно с тем, как Кристо предлагает:

— Пойдём отсюда.

— Нет. Пойдём туда. Наверное, цыгане.

Кристо недоволен, но идёт следом. Однако у костра не цыгане — какие-то местные ребята нашего возраста, преимущественно в камуфляже. На смуглых от загара лицах пляшут красные пятна.

— Вечер добрый! — говорю я, приближаясь. Они нестройно здороваются, с интересом взглядывая на нашу одежду; подвигаются, давая место у огня. Расспрашивают, откуда мы.

— Я из Галиции, а брат мой — из Богемии.

— А! Иржик и Анка! — смеются ребята. Они шепчутся и вдруг выталкивают к нам девушку. Её волосы коротко острижены, но я сразу узнаю её.

— Надзейка! Ничего себе встреча!

Она хохочет, крепко обхватывает меня жилистыми руками.

— Ты здесь что, осталась, да?

— Ага. Вросла! Как ты? Шесть лет не видались. Пошла в артистки, как хотела?

— Ну, вроде того. Танцую. Сейчас вот побродить решила.

— А мать, брат как?

— Ну так… нормально. А вот этот парень, кстати, мой кузен Кристо.

— Красава! На гитаре тренькает?

Я вопросительно взглядываю на Кристо. Тот хмуро кивает. Тут же находятся и гитара, и бутылки со сливовицей и ракией. Всё это ходит по кругу; мы пьём и поём по очереди хорватские, сербские, цыганские и галицийские песни. Быстро начинаем хохотать неизвестно чему. Один из парней, Винко, приглашает меня на танец, и я отплясываю с ним что-то безумное, придуманное на ходу. Сразу же находятся и другие желающие, и я прыгаю и кружусь, долго-долго, пока по танцу не достаётся каждому. Наконец, Надзейка отрывает меня от очередного кавалера и подводит к костру. Ноги гудят, и голова от сливовицы идёт кругом. Кристо уже заснул, прямо на земле.

— Тоже спать хочу, — жалуюсь я.

— Ложись. Я тебе голову на коленках подержу, — предлагает Надзейка. По лицу её скользят красные блики. Я ложусь и сразу засыпаю.

Будит меня Кристо. Лицо — пасмурней некуда. У меня, наверное, тоже. Похмелье.

С трудом усаживаясь, я оглядываюсь:

— А где все? И где… кострище? Ты меня что, унёс оттуда?

— Ниоткуда я тебя не унёс.

— Тогда где все, всё?

— Нет. И не было.

— Как? В смысле?

— Никого не было.

Он даёт мне открытую бутылочку колы, извлечённую из торбы, которой я обзавелась ещё в Новом Саде. Я болезненно глотаю: каждое движение губ, языка, горла отдаётся в голове.

— Ничего не понимаю.

— Эта Надзейка, она кто?

— Одноклассница бывшая. На турецкую войну когда-то сбежала.

— Повезло тебе, что она здесь… была.

— Почему?

— А потому, что с мертвецами танцевать — опасно для жизни.

— С какими… что…

— Подожди, приди в себя. Покажу что-то.

Я сижу, чувствуя, как наливаются силой жилы. Наконец, встаю. Кристо молча берёт меня за руку и подводит к небольшой ямке в дёрне. Там что-то светлеет; приглядевшись, я понимаю, что это — верхушка человеческого черепа.

— Тут блестел такой значок. С берета. Я его стал доставать, и нащупал… и раскопал. Вот так.

Сразу тысяча две цыганские сказки всплывают в моей голове. У всех у них — страшный конец.

— Ты того… ты здесь не… ну, нужду не справлял? — слабым голосом интересуюсь я.

— Не успел.

— Слава Богу. Пойдём отсюда.

— Угу.

Кристо подхватывает торбу и берёт меня под руку. Сначала я хочу вырваться, но тут же понимаю, что у меня страшно болят колени и лодыжки. Без помощи я не могу идти.

Мы возвращаемся к обочине дороги и бредём вперёд, к Вуковару. Перед самым городом Кристо говорит:

— Знаешь, почему? Потому что мы танцевали, когда сорок дней не закончились.

Сорок дней? Да… дядя Шаньи. Мы танцевали в Сегеде у Ференца, когда дядя Шаньи умер.

Мы ходим по городу, разыскивая церковь. Югославские дома кажутся мне очень красивыми — и тем болезненнее видеть их лица изуродованными пулями, огромным количеством пуль. Даже череп в разрытой земле не даёт такого ощущения близкой, недавней войны. Чуть не на каждом доме — таблички.

ЗДЕСЬ БЫЛИ НАЙДЕНЫ МЁРТВЫМИ

6 ЧЕЛОВЕК, ИЗ НИХ ОПОЗНАНЫ

Антун Биливук (1975–1995)

Яков Раячич (1971–1995)

Зоран Еркович (1972–1995)

Гостимил Ружек (1978–1995)

Это даты — и жертвы — только турецкой войны. А ведь была ещё гражданская. Я зябко повожу плечами.

— Какой смысл в таких табличках? Лучше бы эти деньги потратили на ремонт.

Кристо не отзывается.

В храме мы вписываем на листочек «за упокой души рабов Божьих», долго и тщательно вспоминая, имена своих ночных знакомых. Завершаем список Надзеей и дядей Шандором. Я опускаю в ящик для пожертвований несколько банкнот.

— Поесть бы, — говорю я. Мы снова бродим по улицам, пытаясь отыскать кофейню или ресторанчик. Обычно в городах бывшей Венской Империи они стоят чуть не на каждом перекрёстке, но тут нам пришлось обрыскать чуть не половину города. Наконец, мы находим заведение под вывеской «Герцог Константин».

— Как-то здесь немного странно, — бормочет Кристо, усаживаясь за столик. Не могу с ним не согласиться: почти все столики заняты мужчинами очень сурового вида. Все, как один, яростно курят, отчего воздух в заведении густой, серый и, откровенно говоря, вонючий. Ни одной женщины или парочки, ни одного подростка.

— Плевать. Я хочу есть.

К нам подходит официант, такой же суровый, как и посетители.

— Изволите?

— А меню у вас есть?

— Нема.

— А что у вас есть из еды? Гуляш, паприкаш, фасоль… яичница?

— Само штрудле и пите.[20]

— Тогда мне кофе с сахаром и сливками… Большую чашку, — я показываю руками. — И четыре штрудля.

— И мне, — прибавляет Кристо.

— Двие каве, осам штрудла,[21] — повторяет официант и удаляется.

Мужчины за столиками свирепо таращатся на нас.

— Может, тут заседание тайного террористического клуба? — предполагаю я.

— Лучше террористический, чем гомосечный, — Кристо поёживается. — А то я слыхал о таких местах…

Один из мужчин поднимается и подходит к нам. Нависает надо мной своими двумя метрами — не мужик, а каланча какая-то. Спрашивает:

— Цигани?

— Да, а что?

— Ништо, ништо. Па не говорите хрватски?[22]

— Нет. Мы из Ясапати приехали. Из Венгрии.

Он немного думает:

— Ово йе где погроме су били?[23]

— Да.

— Засигурно ленчуге сте, можда и лопове…[24]

— Мы танцоры.

— Ма добро, добро. Учите хрватски, дечки.[25]

Он возвращается на своё место, и все сразу начинают шептаться.

— Ёж ежович, а не национал-экстремисты ли здесь заседают? Гомосечный клуб был бы получше…

— Может быть, пойдём?

— Подожди. Во-первых, я голодна. Во-вторых, морды нам пока не бьют, а значит, паниковать немного рано.

— А когда начнут бить, будет поздно.

— Если ты действительно так хочешь, можешь идти.

— А ты?

— А я, сожри тебя многорогий, хочу получить нормальный, человеческий завтрак!

Наконец, появляется официант со свежими — ещё горячими! — яблочными штрудельками и кофе.

— Милейший, разрешите спросить, — обращаюсь я. — А нам здесь не опасно оставаться? Может, нам лучше это всё с собой на вынос взять?

— Зашто? — удивляется официант.

— Я в том смысле, что эти мужественные… э… мужчины, они нас бить не будут?

— Не, они нече. Поштени су люди.

— А чего они тогда на нас так смотрят?

— Код нас цигане плеше у ресторанима, то йе обично, ал никад не йеде. Тако йе чудно.[26]

— А, ну тогда понятно. Спасибо.

Кристо ест удивительно меланхолично, я бы даже сказала, скорбно. Я же расправляюсь со своими штрудельками очень быстро и, отдуваясь, заказываю ещё чашку кофе.

Всё это время хорваты наблюдают за нами.

Наконец, Кристо тоже приканчивает свой завтрак, и мы встаём. На прощание я мило улыбаюсь и машу мужикам ручкой. Они тут же расплываются в ответных улыбках и машут в ответ. «Каланча» ещё и подмигивает.

— Ну, вот это уже было лишнее, — замечает Кристо на улице. — Они же считай, что турки. Ещё раззвонят, что в город приехала девушка лёгкого поведения. Придётся отбиваться.

— Думаешь? — расстраиваюсь я. — Я же просто хотела разрядить обстановку.

— Да уж, разрядила.

— Да уж, иди ты. Всё время ноешь и паникуешь. Пойдём лучше, поищем, где прикорнуть. Я разбитая совершенно. И ноги болят…

— Если бы ты поменьше с кем попало кокетничала — не болели бы.

Я молчу. На этот-то раз он прав. Чёрт меня дёрнул танцевать с мертвяками у костра…

Мы выходим из города и идём каким-то странным полем. Тут и там — какие-то рытвины, ямы. Из-за высокой травы их обнаруживаешь, только подойдя очень близко. Так и шею недолго сломать.

— Давай прямо здесь приляжем, — прошу я. Кристо не возражает. Мы приминаем траву и ложимся — рядом, потому что мне всё ещё не по себе. Прежде, чем заснуть, я нахожу ладонь кузена и сжимаю её. Наверное, глупо. Но сейчас мне это очень нужно.

Я просыпаюсь от того, что кто-то трясёт меня за плечо:

— Эй, цурице… циганко![27]

Я с трудом открываю глаза и тут же зажмуриваюсь обратно — мне светят в лицо. Веки просвечивают красным, но неизвестный отводит луч фонарика, и я могу снова разомкнуть их. Надо мной навис давешний хорват-«каланча» из «Герцога Константина».

— Што ту радиш?[28]

— Сплю.

— Баш йе миесто за спаванье… Где йе дечко кой йе био с тобом?[29]

— А где он?

— Па мене питаш?[30]

Над головой «каланчи» — чёрное небо. Уже ночь.

— Айде подичи и нестани одмах. Немой чак да се окренеш![31]

— Я не могу… мне нехорошо.

Как доказательство, я поднимаю руку: она дрожит.

— Чекай, чекай… ниси ли заразна?[32] — «каланча» чуть отодвигается.

— Не знаю. У тебя нет колы?

— Имам ракию. Ал вальда ниси у станью за жестоку пичу. Како се зовеш?[33]

— Лили… Лиляна Хорват.

— Добро йе презиме. Айде лежи. Спавай. Ако нетко додже, спавай како мртва.[34]

Мужской голос сдавленно окликает откуда-то из темноты:

— Златко! Где си?

— Ту сам! Идем![35] — «каланча» выпрямляется и кидает на меня предупреждающий взгляд. Я быстро закрываю глаза.

Златко уходит, и я напряжённо вслушиваюсь. Совсем недалеко — несколько мужчин. Они переговариваются, ходят… кажется, роются в земле.

Куда делся Кристо, сожри его многорогий?! Какого чёрта он бросил меня здесь одну? Кто эти мужики и что им надо ночью в чистом поле?

Не проходит и получаса, как кто-то снова ко мне подходит. От него сильно пахнет ракией.

— Эй, циганко… Лиляна… — это Златко, и я открываю глаза. Он сел возле меня и задумчиво смотрит сверху вниз. — Эй, где йе твой фрайер?[36]

— Брат. Кристо мой брат.

— Ma нема га?[37]

Я молчу. Ответ слишком очевиден. Златко грустно вздыхает и вдруг ложится рядом. Гладит моё лицо грубыми пальцами:

— Лиепа си[38]

— Мне нехорошо. Я болею.

— Нема вези, опрез,[39] — он гладёт руку мне на грудь и повторяет:

— Лиепа

— Не надо. Я… кричать буду!

— Онда сви чу додже. Сви сви еданаест мушкарца. На треба викати,[40] — Златко чуть сжимает ладонь. Чёрт, чёрт, чёрт, чёрт!

— Не надо… Я девственница!

— Код вас свака йе дьевица, — ухмыляется «каланча». — Требаш то мужу причати… ал не мене.[41]

Если он меня поцелует, меня вырвет. Но Златко не целует. Кажется, ему нравится страх в моих глазах. Он опускает руку ниже и ниже. Я пытаюсь оттолкнуть её, но он не то уговаривает, не то пугает:

— Смири се! Ако нечеш, сви че чути… Еданаест мушкарца![42]

А его пальцы уже сминают мне юбку, чтобы забраться под подол. Я пытаюсь по крайней мере выглядеть гордо, но мне не очень хорошо удаётся — на глазах выступают слёзы и я не могу сдержать дрожи. Я отворачиваюсь.

Внезапно со стороны Златко доносится звук — словно что-то хряпает. Я слышу сдавленный голос Кристо:

— Возле его головы стоит кола, пей скорее.

Я оборачиваюсь — голова хорвата залита кровью, глаза закатились, в волосах блестят осколки стекла. Похоже, кузен отрубил его ударом бутылки. Я готова разрыдаться от облегчения.

Я шарю рукой над головой Златко; нахожу уже открытую бутылочку колы. Присасываюсь. Несколько минут лежу, ожидая, пока давление поднимется.

— Я в порядке. Что теперь?

— Быстро ползи за мной.

Просто удивительно, какую скорость можно развить, передвигаясь практически на животе и локтях.

В какой-то момент кузен встаёт — я встаю следом — и говорит:

— Вот, а теперь — побежали!

Мы бежим довольно долго, сначала по полю, потом по обочине дороги. Останавливаемся только под знаком, возвещающем о селе «Богдановци».

— Давно я не бегала этакие кроссы, — отдуваясь, бормочу я. — Ты чего меня бросил? Где ты был?

— По своим делам, — туманно отвечает кузен. — Знаешь, кто, оказывается, собирается в «Герцоге Константине»?

— Знаю! Уроды моральные.

— Вроде того. «Чёрные археологи». Тут возле Вуковара ещё со времён Империи какие-то важные раскопки. Из-за войны они остановились, но кое-кто в городе сообразил, что коллекционеры дадут хорошие деньги за всякую старинную ерунду. Вот и копают по ночам. Там, правда, солдатских костей сейчас больше, чем древних мисок и черепков, но их это не смущает.

— Ясно. Кристо, я сейчас тебе умную вещь скажу, а ты запомнишь. Никогда! Никогда больше не бросай меня одну спящую!!! Понял, ты?!

— Понял. Как только этого идиота возле тебя увидел — понял. Прости меня, Лилянка. Я правда дурак.

— Дурак, и какой ещё дурак. Пойдём, что ли? Что-то мне подсказывает, что чем дальше отсюда мы окажемся к утру, тем лучше.

— Ага. Пойдём.

Теперь мы спим по очереди — шесть часов один, шесть часов другой. Пока один отдыхает, другой сторожит, сидя рядом или шатаясь поблизости. Во время своего дежурства я, как правило, танцую. Кристо отрабатывает прыжки и удары или читает хорватскую прессу (которая, в отличие от сербской, написана понятными латинскими буквами), тренируясь в славянских языках. Он уже сносно и порой даже выразительно болтает на смеси чешского, галицийского, словацкого и сербского.

Скорость нашего передвижения из-за посменного сна упала. Впрочем, мы особенно и не торопимся. В Загребе мы оказались аккурат накануне дня рождения герцога Августа — двадцать седьмого июля. Нас почти сразу останавливают полицейские — пришлось, впервые за всё пребывание в Королевстве, доставать паспорта (ид-карточки действуют только в пределах своего государства) и клятвенно заверять, что мы прямо вот сейчас пойдём и наденем что-нибудь поприличнее. Впрочем, менять одежду действительно пора; мы одеваемся по моде загребских цыган, подсмотрев её прямо на улицах города.

Уже вечер: днём мы отоспались в пригородном лесопарке, впервые за все эти дни — одновременно, найдя укромное местечко. Горожане развешивают флаги герцогства и портреты Августа, огромные ленты и разноцветные воздушные шары на балконах, окнах и просто стенах. Поэтому нам не составляет труда не только найти одёжную лавку, но и упросить владельца обслужить нас — он всё равно задержался, занимаясь украшением фасада.

Шатаясь по улицам, подмечаю тенденцию: если стоит группка чернявых, смуглых, черноглазых, атлетически сложенных мужчин — наверняка сербы, которые почти никогда не передвигаются на улицах хорватских городов поодиночке, если же в группе всех вперемешку — брюнетов, шатенов и даже блондинов, темнокожих и довольно светлых, притом преобладают фигуры тонкокостные, худощавые, значит, цыгане. Впрочем, при попытке пообщаться даже загребские цыгане смотрят на мой короткий нос и голубые глаза Кристо с нескрываемым удивлением:

— Что, папа ваш немку за себя взял, что ли?

— Нет, что вы. Это дедушка напортачил, — отшучиваемся мы.

Сами хорваты русые, светлокожие — воистину югославские австрийцы.

Чтобы скоротать ночь, заходим сначала в один ресторанчик, потом в другой, в третий. Но в пять утра закрыты уже все заведения, и нам приходится идти в парк.

— Что шатаетесь? — хмуро спрашивает полицейский.

— Рассвет встречаем. Господин офицер, были же вы молодой, гуляли с девушкой? — обезоруживающе улыбается Кристо. Полицейский смягчается.

— Только не безобразничайте по кустам. Всё равно замечу.

— Нет, мы так… просто побродим.

Может, мне кажется, но Загреб гораздо красивей прославленного Будапешта и хоть и воспетой не раз, но слишком суровой, на мой взгляд, Праги. Он похож на иллюстрации в детских книжках со сказками: и просто, и изящно, и попросту — очаровательно.

Около одиннадцати утра народ начинает стекаться к площади перед герцогским дворцом. Мы тоже идём: я ещё ни разу в жизни не видела живого герцога. У многих людей в руках цветы: маки, тюльпаны, фиалки, лилии, ирисы, гиацинты, маргаритки самых разных сортов и цветов. Нет только роз. Оказывается, ими можно осыпать путь только членам королевских семей и Папе Римскому. Каждый цветок означает отношение подданного к своему герцогу. Жёлтые маки — пожелание успеха, красные тюльпаны — признание в любви, голубые фиалки — клятва верности, ирисы — доверие…

Герцог Август оказывается представительным мужчиной лет пятидесяти, сложенным атлетически, как и большинство наблюдаемых мной хорватов. Животик для его возраста совсем небольшой, к тому же тщательно утянутый белоснежным мундиром, спина — прямая, плечи — широкие: красавец мужчина. Герцог горделиво выезжает из дворцовых ворот верхом на поразительной яркости гнедом жеребце — белые скакуны, опять же, полагаются только королям, императорам и наследным принцам. И герцог, и жеребец украшены алыми и золочёными перьями: у герцога они прикреплены к странному головному убору, похожему на фуражку без козырька, а у жеребца — к ремням на голове. К сожалению, я не могу этого увидеть своими глазами — не сумела протиснуться сквозь толпу, но над площадью установлены огромные экраны, и на них по очереди выводится изображение с камер, нацеленных на герцога.

В жеребца и под его копыта полетели цветы. Герцог Август поднимает правую руку и шевелит ладонью, приветствуя подданных. В такой позе ему предстоит проехать по специально отведённым улицам до окраины города и дальше, в поместье, где состоится праздник для более узкого круга лиц.

Я выкрикиваю со всеми разные «С днём рождения!» и «Да здравствует герцог Август!», просто для развлечения, а когда толпа начинает частично расходиться, а частично продвигаться за герцогом, заявляю, что хочу позавтракать.

— Мы же всю ночь жрали, — хмуро замечает Кристо.

— Нет, мы перекусывали. И я ела меньше, чем ты, поэтому успела проголодаться. Смотри, какой-то ресторан… У нас ведь ещё есть деньги?

— Пока ещё есть.

Не успеваю я приступить к поеданию гуляша, как кто-то налетает на меня со спины и закрывает глаза руками.

— Господи Боже мой, спаси и помоги, и избавь от Лукавого, — доносится до меня голос Кристо.

— Ого! Никогда меня ещё крестным знамением не встречали! — это над ухом.

— Госька!!! — я хохочу, отнимая её ладони от глаз и оборачиваясь.

— Лилянка, скотина ты этакая! Я же боялась, что не дождусь уже! О чём ты думала — пропала и слова не сказала, а?! — Госька и сама хохочет, взлохмачивая мне волосы.

— Да оставь ты мне голову в покое, садись! Ты что здесь делаешь?!

Госька усаживается на соседний стул.

— Во-первых, у отца гощу. Во-вторых, тебя жду.

— С чего ты придумала меня здесь ждать?!

— Ловаш сказал.

— Батори?!

— Ты знаешь другого венгра с таким идиотским именем?

— И давно сказал?

— В конце июня ещё.

Я торжествующе смотрю на Кристо. В это время охотники уже были в Братиславе либо направлялись туда. Туда, а не в Загреб, хотя Батори каким-то образом понял, что мы здесь побываем! Хотя что значит «каким-то образом»? Ведь деньги нам меняла Эльза в Сегеде, а значит, Батори не мог не знать, что мы направимся не в Словакию, а в Королевство Югославию. Мне даже досадно, что я сразу, в Новом Саде, не сообразила вспомнить об этом и привести в качестве довода.

— Подожди, а откуда ты его знаешь?

— О, это целая история. Сначала ты пропала. Все на ушах стояли. Решили, что ты стала жертвой маньяка-собачника. Но твой труп всё не находился и не находился — правда, всё равно решили, что ты умерла. Не знаю, официально или пока нет… Но про тебя в любом случае много писали. Открыли сайт памяти. На помостике твоём пока никто не выступает — он до конца года оплачен — и там цветы кладут, твой портрет большой под стеклом кто-то поставил… И вот в разгар ещё активных поисков ко мне после гумлагеря подошёл мужик. Видный такой, ну, ты же знаешь Ловаша — мечта гламурной студентки. Кстати, он чем занимается? Часом, не мафиозо? А то я всё стеснялась спросить. Мало ли что, может, лучше не знать…

— Да нет, он, скорее, по политической линии.

— Тогда он, небось, женатый?

— Нет. Но у него вроде бы девушка есть.

— И серьёзно у них?

Я кошусь на Кристо:

— Мне кажется… не очень.

— Тогда у меня, по ходу, намечается роман.

— Гм… я не уверена, что это хорошая идея. Батори, он… очень необычный человек. Во-первых, он не завязывает длительных отношений…

— Так я, кажется, и не говорила об отношениях. Не та, знаешь ли, возрастная категория. А вот для романа — самый сок! А что во-вторых?

Я даже и не знаю, как иносказательно дать ей знать, что Батори — упырь, и мнусь.

— У тебя что, на него виды? — подсказывает Госька.

— Да нет, ты что. Ну, просто… ладно, неважно. Сами разберётесь как-нибудь.

Батори, насколько я его знаю, не станет встречаться с девушкой, если ей это может навредить. Тем более, он наверняка понимает, что за Гоську я его зарежу.

— Так он к тебе подошёл, и что?

— И предложил проводить. Я его, само собой, послала, но тут он мне сообщил, что вообще-то твой друг и ты велела передать, что жива, здорова, но скрываешься от мафии и волнуешься, что они попытаются тебя через меня искать. Попросила его за мной присмотреть. Я и верю, и не верю. Ну ладно, разрешила провожать. Только пешком, а то сядешь с ним в машину, ну… мало ли что. Ходил пешком, как миленький. Не стеснялся. И в лагерь, и из лагеря провожал. А потом… попросил разрешения пригласить нас с мамой в кино и ресторан. Меня впервые на свидание с мамой пригласили, — Госька даже мотает головой. — Слушай, а твой парень чего на меня так таращится?

— Ты ему одну знакомую напомнила, не обращай внимания. Это, кстати, мой кузен Кристо. Кристо, моя подруга Маргарета Якубович. Так что там со свиданием?

— Ну, в общем, в ресторане мама ему рассказала, что папаша мой в Загребе живёт. И Ловаш на следующий день, когда провожал, предложил мне оплатить поездку к отцу в обмен на услугу. Чтоб я, мол, подождала тебя здесь примерно до августа. Каждое воскресенье в одном из ресторанов площади у герцогского дворца…

— Так сегодня воскресенье?! Вот оно что!

— Ну, и если надо, дала бы тебе визитку кое-кого из местных друзей Ловаша.

— Да нет, в общем-то, не надо. Я собираюсь отпраздновать день рожденья в другом городе, а он уже скоро. Хотя… может, денег у него взять?

— У нас ещё есть, — замечает Кристо.

— Ну, есть и есть. Давайте поедим и гулять пойдём, что ли. Сто лет не видались!

Но гулять мы не хотим — нам бы с Кристо лучше поспать.

— Ой, так идём ко мне! Отец до вечера не вернётся, я вас размещу, — Госька, как всегда, пылает страстью всем помочь.

Якубович-старший (конечно, если он Якубович) живёт в четырёхэтажном доходном доме, занимая апартман в половину второго этажа. На первом этаже живут хозяева, туда входа нет; мы поднимаемся по железной лестнице, идущей вдоль стены дома с торца. Хатка не очень большая: маленькая спальня, маленькая гостиная, маленький кабинет, совместный санузел. Кухни не предусмотрено.

— В Загребе очень много мест, где можно недорого и вкусно поесть, — объясняет Госька. — Мы дома-то не питаемся. Только кофе делаем, вон стоит машинка. Кто первый мыться?

— Я! — я даже слегка подпрыгиваю.

— Штору не рви там, в гостях всё-таки, — говорит в спину Кристо. Конечно, когда я выхожу из ванны в Госькином халате, он уже спит на диване. Грязнуля. Госька меня укладывает в спальне, прямо поверх покрывала, укрыв чистым пододеяльником. Я мгновенно засыпаю. Без снов.

Госька будит меня, тряхнув за плечо. В её руках — чашка с кофе.

— Кристо сказал, что ты без этого не встанешь.

— Истинно так. Поставь, пожалуйста, на тумбочку.

Госька ставит чашку, и я, приподнявшись на неверном локте, опускаю в неё лицо, отхлёбывая вкусную бежевую жидкость — подруга не пожалела сливок.

— Э, э… Дай лучше я тебя тогда напою.

— Да мне и так неплохо.

— Зато мне дурно делается, когда я на это смотрю. Ну-ка садись…

Госька поправляет подушку, так, чтобы я могла опираться на неё спиной, и подносит мне чашку к губам, с опытностью санитарки определяя, когда и насколько её наклонять.

— Никогда не видела, чтобы после сна у здорового человека давление падало так сильно. И чтобы кофе людям с пониженным давлением помогало на целый день, — замечает она. — Это что, как-то связано с тем, что ты — наполовину вампир?

Я захлёбываюсь. Кашляю; кофе выходит через нос, на глазах выступают слёзы. Мне приходится срочно вытереть лицо ладонью.

— Красноречивая реакция, — замечает Госька. — Ты только что фактически подтвердила слова Кристо, так что потом даже не отнекивайся.

Я хочу сказать что-нибудь умное, но в голову ничего не приходит. Собравшись с мыслями, я спрашиваю:

— Что именно тебе наговорил этот идиот?

— Почему сразу идиот? Его просто обеспокоило, что я увлеклась вампиром. И ты ведь тоже забеспокоилась, когда услышала. «А во-вторых… неважно», — передразнила она. — Неважно что, что Ловаш из меня кровь решил попить?

— С чего ты взяла? Ты что, у себя на теле находила порезы, следы от иглы? Чувствовала после общения с ним слабость, страдаешь анемией?

— Почему порезы? Он разве не кусать должен? У него такие клыки… выразительные.

— Клыки используются только в драках с… такими, как я. Если ими пользоваться при питании, получается неаккуратно — так делают только свежеобращённые упыри. Госька, послушай. Кристо очень не любит Батори. Каких-то особых причин у него нет, просто не любит и не доверяет, понимаешь? Но Батори исповедует принцип добровольности. У него есть добровольные доноры, и сам он, между прочим, добровольный донор. Не раз кормил меня — и Кристо, кстати! — своей кровью.

— Ничего себе! Ты питаешься кровью?!

— Ой, ёж ежович… прежде, чем я наговорю всякой ерунды, докладывай давай подробно, что именно сказал тебе мой кузен!

— Ну уж нет, лучше ты мне наговори побольше ерунды, а то я чувствую себя дура дурой. Итак, Ловаш вампир, но молча бы кровь из меня не стал пить, да? А так может быть, чтобы он за мной ухаживал только надеясь на… добровольное сотрудничество?

— Не знаю. Но вот чего знаю — романы и питание он не смешивает никогда. Так что будет только одно. А ещё — ему очень нравятся молодые брюнетки. И, наконец… Кристо переспал с его девушкой, пока мы с Батори разговаривали в соседней комнате. Так что подозреваю, что сейчас упырь точно в новом поиске. Слушай, ты правда вот взяла и так просто поверила… в вампиров?

Госька ставит пустую чашку на тумбочку.

— Не сказать, чтобы просто. До сих пор не понимаю, верить или нет. Но вы так с Кристо оба убеждённо говорите. И… ты ведь действительно так странно спишь и просыпаешься.

— Можно подумать, Кристо не странно.

— И он тоже.

— Может быть, ты вдруг сошла с ума и тебе кажется, что мы странно спим и говорим странные вещи. Как тебе такой вариант?

— Да иди ты.

— А что насчёт Батори? Ты передумала, да?

— Заводить роман? Почему это? Сама же говоришь — пить кровь он не полезет…

— … только в постель…

— … а это то, что мне, откровенно говоря, надо. У них же это по-человечески происходит, да?

— Абсолютно. Даже дети могут быть, так что ты там поосторожней. И главное, знаешь что? Если будете с ним в соседнем со мной купе или соседнем номере — не ори, ради Бога! И ему не давай ничем стучать. Нервирует!

Госька хохочет, толкая меня в плечо.

— Ладно, обещаю!

Она смеётся и смеётся, пока вдруг не начинает плакать.

Глава XI. В темпе вальса

На поезд нас Госька просила не провожать — отец не поймёт, мозг потом грызть будет. Так что мы наскоро попрощались перед его приходом, и я повела Кристо в одну из тех забегаловок, у которых ставят свои фуры дальнобойщики.

— Куда же мы? — спрашивает Кристо.

— В Вену.

— Почему в Вену?!

— Большой город, легко затеряться. Ну и вообще — хочется.

— А почему не в Кошице? Или Брно?

— А почему не в Вену?

— Не могу теперь на немцев смотреть. Не по себе делается.

— Ну, уж перетерпи как-нибудь. Мы там ненадолго задержимся, поедем потом в Богемию.

— В Кутна Гору?

— Если хочешь, то туда.

— Нет!

— Тогда в Прагу. Давно хотела встретить день рождения в Праге.

— Ладно.

Дальнобойщик с подходящим маршрутом находится только часа через полтора. Нам приходится подождать, пока он поест на дорожку.

— Кристо, а ты к Гоське-то того, не приставал? — несколько запоздало интересуюсь я. Кузен заливается краской:

— Ты же мне сказала, чтобы не это самое, когда помогает кто-то…

— Сказать-то я сказала, да кто знает, услышал ли кто. Ты давай объясни теперь, чего о вампирах на каждом углу вопишь? Тебя мать с отцом не учили, что это — цыганские дела?

— Учили… Жалко её стало. Красивая. А она Надзейке твоей родственница, да? Похожи как сёстры.

— Нет, не родственница.

Кристо молчит. Думает о своём, уставясь в пространства. Вдруг говорит:

— А у меня тоже день рожденья в августе… Только в конце. Двадцать девятого числа.

— И что я должна сказать по этому поводу?

— Так… ничего.

Путь до Вены занимает почти всю ночь. Мы выходим, чуть-чуть не доезжая — на случай, если кто-то следит за тем, кого привозят дальнобойщики (это соображение Кристо, которое я, ради разнообразия, принимаю). Не спеша идём по сонным рассветным предместьям блистательной Вены.

Вена! Город-праздник, город-игрушка, город-бал, город-песня! Уже шестнадцать лет, как развалилась Империя, но поколения за поколением галициан, венгров, пруссов, богемцев, словаков вырастают с образом Вены — города кокетливых прачек, лучших яблочных штрудлей, кинофестивалей и дворянских балов, чувственнейшего из вальсов, рождественских сказок и, конечно же, знаменитой оперы. Вена — легкомысленная и очаровательная, роскошная и элегантная, лукавая, переменчивая Вена ждала нас в часе пути. Нет, на самом деле я никогда не мечтала её посетить, но теперь, когда она оказалась так близко, сердце моё забилось, как у всякой девушки бывшей Венской Империи. Боже, да ведь и в детстве мы все играли в венские балы, утаскивая под производство элегантных нарядов материнские комбинации и нижние юбки — за шелковистость и нежные цвета.

— А где мы днём будем спать? — спрашивает Кристо. — Опять в отеле свиданий?

— Если не удастся найти ещё одного дворника-цыгана.

— А в Вене есть цыгане?

— А где их нет?!

— В Пруссии.

После воспоминания о депортации уже не хочется разговаривать. Мы молча проходим по спальным районам на окраинах, рассматривая уже вышедших на работу дворников. Почти все они — сербы, словаки и чехи, иногда встречаются и немцы. Наконец, нам везёт: в одном дворе шаркает метёлкой по асфальту тётка цыганской наружности. Я заговариваю с ней по-цыгански. Недолгие переговоры, передача денег «деткам на конфетки», и Рани — так зовут тётку — отводит нас в дворницкую каморку. В высотке постройки семидесятых годов дворницкая расположена в первом этаже, несколько уменьшая фойе; в ней предусмотрена кухня, вернее, кухонька, в которую попадаешь сразу, открыв дверь. В кухоньке нашлось место не только раковине и плите (газовой, подключённой к трубе), но также неширокой разделочной тумбе и холодильнику. Посуда расставлена на полках. Напротив стены с полками — широкие двери стенного шкафа. Рани тихо просит нас разуться и ставит кеды в шкаф, потом ведёт нас в комнату, где ещё спит её семья. Эта комната совсем немногим больше той, в которой я провела своё детство, и в ней очень не хватает окна. Чтобы ориентироваться, Рани оставляет открытой дверь на освещённую кухню. В полумраке я вижу спускающиеся от потолка светлые занавески, отделяющие как минимум две кровати от остального пространства, высокий гардероб и прижавшийся к нему квадратный стол, узкий стеллаж с книгами и фотографиями, тумбу с телевизором в углу, дверь в санузел в дальней стене. Пол покрыт немного вытертым болгарским ковром, подаренным, должно быть, некогда на свадьбе Рани и её мужу. Рани показывает нам: мол, садитесь. Или ложитесь. Прижимает палец к губам. Мы понятливо киваем. Я сажусь по-цыгански, а Кристо тут же вытягивается на ковре, положив голову мне на бедро. Видя моё возмущённое лицо, разбитно подмигивает. Хитрый, щенок! Мне сейчас неловко поднимать шум — все спят. Я корчу кузену страшную рожицу, но его этим не пронять: закрыв глаза, он дремлет, а то уже и спит. Ну да, он же у Госьки раньше меня проснулся. Потратил время зря — на то, чтобы запугать девушку.

Голова у Кристо, хоть и пустая, а не сказать, чтобы лёгкая, но я терплю. Проходит около часа (бедро немного немеет), и за одной из занавесок начинается какое-то шевеление. Наконец, оттуда выходит — и сразу чуть не спотыкается об меня — цыган лет тридцати пяти, бородатый и всклокоченный, в одних только брюках. Хмурится, пытаясь разглядеть нас. Я здороваюсь по-цыгански — шёпотом. Это его успокаивает, и он уходит в сторону санузла. Выйдя, берёт со стола сигареты и уходит из дворницкой. Наверняка решил совместить курение и расспросы жены. Через пятнадцать минут он снова возникает, уже вместе с Рани. Продолжает одеваться, пока жена готовит ему кофе и бутерброды. Наскоро перекусывает, и они оба уходят. Ну да: будний день, все нормальные люди работают. Я прикидываю время: около половины седьмого. Кем же работает хозяин, что так рано встаёт? Точно не клерком… и не танцовщицей. Я пытаюсь тихонько пошевелить затёкшим бедром. Кристо не отзывается. Дрыхнет, скотина малолетняя. Я осторожно поднимаю его голову руками, вытягиваю ноги и еложу, пытаясь пересесть и не выронить белобрысую бошку. Осторожно кладу её на ковёр. Мне бы и самой, что ли, поспать с дороги, но как-то неловко ложиться на пол — всё же девушка. Я вздыхаю и готовлюсь ждать, пока не придёт Рани и что-нибудь не придумает.

У Рани с мужем, оказывается, двое детей: четырнадцатилетняя дочь Каринка и девятилетний сын Гёрге. Они спали на узкой, железной, как в школах-пансионах, двухъярусной кровати, Каринка снизу, а Гёрге сверху. Оба очень спокойные — непривычно спокойные для цыганских детей. Они напомнили мне меня в детстве, только, пожалуй, не такие чумазые и рассеянные. Оттащив Кристо на сложенный Рани диван — ночью он был двухспальным супружеским ложем — я сажусь со всеми за стол. Завтрак семьи прост, но не так суров, как у Шаньи и Эржебет в Пшемысле: кофе с молоком, яичница с сосисками. Дети рассматривают меня удивлённо, но вопросов не задают.

— Надолго вы думаете у нас остановиться? — спрашивает Рани.

— На три дня. Потом уедем. Если вам неприятно, что мы ночью не спим, мы можем уходить вечером и возвращаться с утра.

— Да мне-то ничего…

По-видимости, некоторые возражения имеет муж, но Рани не произносит этого вслух.

— Ну и договорились. Ночью будем гулять. У вас в Вене ведь хорошее освещение?

— Да. Особенно в центре. На бульварах очень красивые фонари… Туда туристы специально по ночам ходят.

Гёрге, поев, уходит гулять. Я помогаю Рани и Каринке прибраться; потом Каринка забирается с какой-то книжкой на постель. Я сажусь в ноги Кристо, а Рани пристраивается смотреть телевизор с табурета. Ночные занавески все уже отодвинуты, чтобы комната казалась просторней.

— Смотри, какая учёная дама растёт, — добродушно усмехается Рани, показывая глазами на дочь. — Всё читает. В библиотеку записалась, чтобы книжки брать.

Она словно бы высмеивает Каринку, но я чувствую, что гордится. Я всматриваюсь в обложку в руках у девочки: подростковый детектив. Мда, не сильно-то учёным на таких книгах вырастешь. Ну ладно, как говорят, чем бы девчонка ни тешилась, лишь бы подол по кустам не рвала.

Рани не очень удобно, но я не решаюсь ей предложить поменяться местами. Смотрю с хозяйкой вместе какие-то сериалы, только чтоб скоротать время до моей очереди спать. Наконец, около часа бужу Кристо и подаю ему кофе с молоком. Рани накрывает обед: капустный флекерль (бульон под него доставала из холодильника — видать, на ужин накануне было мясо), чесночные гренки и снова кофе, любимый напиток Венской Империи. Поев, Каринка быстро собирает остатки флекерля из кастрюли и отложенные гренки в судок с крышкой и уходит кормить обедом отца. Я кое-как помогаю Рани и укладываюсь спать. Надеюсь, во сне я выгляжу достаточно благопристойно.

Кристо предлагает доехать до центра на знаменитом венском метро, и я, конечно же, соглашаюсь.

В толпе кузен выделяется своей обросшей причёской без намёка на прядь-косицу. В другом австрийском городе это вызвало бы кривые взгляды, но Вена привыкла к неформалам. В узких чёрных брюках, щёгольских лакированных туфлях на пятисантиметровом каблуке, чёрной шляпе, чёрной рубашке «под старину» — с имитацией «венгерских» петель, похожих на цветы или лапы геральдических зверей — кузен напоминает «готика», не хватает только пары серебряных украшений — и да, парню это чертовски идёт.

― Почему ты не носишь перстней? — спрашиваю я.

― Дома остались. Сначала был траур, я снял. А потом забыл с собой взять, когда к тебе поехал.

― И я забыла, когда из дома уходили…

Единственное моё украшение — два небольших золотых колечка со вздутиями-«бусинками» в мочках ушей. Мне становится немного жалко: оказаться вечером в центре Вены без роскошного наряда, без ожерелья и причёски…

― Ничего, — Кристо словно подслушал мои мысли. — В чёрном ты выглядишь даже стильно.

― Спасибо.

Покинув метро, мы идём на огни и шум. Бульвар премьера д’Эсте больше похож на парк. Горят не только фонари — на деревьях развешаны разноцветные гирлянды. Много нарядных, оживлённых людей; некоторые женщины даже в коктейльных платьях. Доносится музыка. Несмотря на довольно поздний час, мороженщицы, колбасницы и торговки сладкой ватой стоят со своими тележками. Касса у Кристо. Он предлагает мне подкрепиться вурстиком, но у меня от волнения пропал мой обычный аппетит. Хотя — мне хочется сладкой ваты. Продавщица с улыбкой наматывает мне на палочку розовое облако, а кузену — оранжевое.

― У тебя что, с апельсиновым вкусом? — ревниво спрашиваю я.

― Угу.

― Дай попробовать!

― Неа.

― Да один кусочек.

― Неа. Мне самому нравится, я весь съем.

― Дай, ну дай, — я, смеясь, тянусь за оранжевым облаком, а Кристо отступает и отступает, деловито его надкусывая. — Ну, ладно тебе! Дай тогда деньги, я себе такой же возьму!

― Деньги надо экономить, — наставительно отвечает кузен и наконец протягивает мне свою вату. Я сразу отхватываю зубами огромный клок. Конечно же, он меня обманул — у его порции самый обычный карамельный вкус. А у меня теперь от жадности всё лицо липкое. Мы помогаем друг другу доесть вату и бродим между деревьев в поисках фонтанчика.

― Если не найдём, придётся вылизывать тебе щёки, — вздыхает Кристо. — А то тебя мухи съедят. Или муравьи утащат…

Но фонтанчик находится, и мы приводим себя в порядок вполне цивилизованным способом, заодно запив приторную сладость.

Тропинка выводит нас к танцплощадке. Там играет настоящий живой оркестр. Музыканты как раз заканчивают чардаш; распорядитель объявляет вальс. Конечно же, Штраусса.

― Позволишь пригласить? — Кристо протягивает мне руку.

― Только если не венский. Обычный.

― Как ты могла заподозрить!

Он выводит меня на площадку. Обхватывает талию. Юбка у меня не годится, чтобы её подхватывать, и свободную руку я кладу Кристо на плечо. Он мешкает секунду, чтобы поймать такт и ритм, и мы начинаем кружить среди других пар. Последний раз я танцевала вальс на выпускном и очень боюсь сбиться, но кузен ведёт так уверено, что мне остаётся только переставлять ноги. Меня охватывает знакомое наслаждение гармонией музыки и тела, и я ощущаю острое сожаление, когда оно заканчивается.

― Жаль, что я не танцую танго, — вздыхаю я в ответ на объявление распорядителя.

― Это говорит девушка, которая только что боялась растления венским вальсом! — фыркает Кристо. Мы находим себе скамеечку — на этом бульваре они только двухместные — и присаживаемся. На площадке теперь страстно, на нерве, вышагивают парочки с делано-томными лицами. Особенно хороша эффектная брюнетка с ярким макияжем, чуть не змеёй обвивающая своего партнёра. Я смотрю минуты две, прежде, чем до меня доходит: Ирма Надь, вампирша из списка Батори. Я раздумываю, делиться ли этой информацией с кузеном, но не нахожу причин. Ирма и Ирма, леший с ней.

Мы танцуем ещё пару вальсов, когда их объявляют, и отправляемся бродить по бульвару. Некоторые уголки темны от кустов и низких крон — почти везде в этих островках ночи шепчутся парочки. Только часа в три-четыре люди начинают расходиться, и я вдруг понимаю, что чем безлюднее, тем меньше моё напряжение. Кристо, кажется, тоже это чувствует. Он находит уютную тропинку, на которой нет ни души.

― Романтично-то как, — комментирует он. — В таких местах и в такие часы девушкам надо читать стихи. Только я ни одного стихотворения не помню. Разве что песни декламировать с выражением…

― А я одно помню.

― Да? Я, конечно, не девушка, но ради такого момента послушаю.

― Если тебя не смутит, что оно про младенца Иисуса и Вифлеемскую звезду…

― Ой. Такого стихотворения я бы ещё полгодика подождал, пожалуй.

Часам к восьми утра мы подходим к дому Рани. После всех этих вальсов и фонариков на деревьях у меня мечтательное настроение, и я мурлычу под нос.

― Прекрати сейчас же, — неожиданно зло требует Кристо.

― Ты чего?

― Эта песня! Эту «Луну» сочинили не иначе, как тайнокнижники. Мало того, что она липнет, так ты ещё и с ума от неё сходишь. Не могу её слышать!

― Ты просто параноик какой-то, — обижаюсь я. — Испортил мне теперь всё настроение. Первая сегодня сплю я. И раньше обеда меня не буди.

Кузен не находит нужным отвечать. Впрочем, вечером он ведёт себя кротко, как овечка. Когда мы заходим на бульвар, минуты на две исчезает и возвращается с букетом крупных лиловых фиалок:

― Вот… извини за резкость.

― Какая прелесть! Что же я буду с ними делать?

― Пирожных напеки. Варенье ещё, говорят, можно сварить или конфеты сделать. Я верю в твоё кулинарное чутьё, так что… поступай с ними как знаешь.

Я смеюсь. Пару цветочков из букетика я засовываю в нагрудный карман его чёрной рубашки — за неимением петлицы. А вот куда девать остальные…

― Дай сюда, — говорит он. Вынимает ещё фиалку и, заправив мне волосы за левое ухо, осторожно вводит под них стебелёк. — Ну вот, половину пристроили.

Его пальцы всё ещё на моих волосах. Он смотрит на меня с совершенно непонятным выражением лица и вдруг наклоняется. Прежде, чем я соображаю, что он собирается делать, его губы касаются моих. Поцелуй длится… нисколько он не длится, мягкое, лёгкое, почти мимолётное прикосновение — Кристо тут же выпрямляется и даже отступает.

― Ты чего?!

― Так. Момента ради.

― Не делай этого больше.

― Ладно.

Я отбираю остатки букета и просто кидаю их в урну.

― Я опять тебе настроение испортил?

― Нет. Только не делай так больше, и всё.

― Не буду.

Некоторое время мы молча бродим по бульвару. Потом Кристо спрашивает:

― Но танцевать ведь можно, да?

― Танцевать — можно.

― Тогда пойдём! Здесь в тысячу два раза интереснее, чем в клубах.

― Истинная правда. Хотя бы потому, что мы здесь танцуем не для маскировки, а сами для себя.

― Ага.

Мы идём к танцплощадке, и танцуем вальс, а потом польку и чардаш. Пока звучит мазурка, мы отходим к одной из скамеечек.

― Знаешь, что? — говорит вдруг Кристо. Мне почему-то кажется, что он хочет вернуться к вопросу с поцелуем, и я напрягаюсь:

― Что?

― Очень хорошо, что мы едем в Прагу. Я сегодня днём думал-думал и понял, где мы можем разузнать об этом ритуале, для которого тебя Батори готовит. У еврейских тайнокнижников!

― У каббалистов, что ли? Наслышана. Так они только ерунду всякую высчитывают, что они могут знать о вампирских ритуалах?

― Да нет, я о… ну, в общем, есть такие люди среди евреев, которые всяким волшебством интересуются и собирают информацию со всего мира.

— Еврейские тайнокнижники — это же всего лишь легенда.

— Ага, как и вампиры. Я тебе говорю — такие люди есть, просто ты этого мира не знаешь. А поскольку еврейские маги знают о «волках» и вампирах — может, и о вампирской магии тоже. В Праге их целый район. Только тогда нам стоит в воскресенье встретиться с кем-то из упырей от Батори. Что-то мне подсказывает, что такие сведения забесплатно не выдают.

― Ну, тут и воскресенья ждать не надо. Видишь на той скамейке тётку в красном платье? Ирма Надь, вампир. Сейчас подойду к ней. Подожди здесь.

В ходе кратких переговоров Ирма достаёт из сумочки кошелёк и отдаёт мне. Я открываю: в нём крупная сумма наличными. Пытаюсь вытащить банкноты, но Надь останавливает:

― Этот кошелёк приготовлен специально для вас. Просто берите.

Я благодарю и возвращаюсь к кузену.

― Может, всё-таки попробуем танго? — Кристо жадно смотрит на танцплощадку.

― Да я его в жизни не танцевала.

― Я тоже. Но мы его за две ночи уже двести раз посмотрели. Уж как-нибудь да повторим! Скучно так сидеть-то.

― Пригласи упыриху, она его точно танцует.

Я была уверена, что Кристо, по своему обыкновению, нахохлится, но он легко поднимается и подходит к госпоже Надь. Лёгкий поклон, движение губ — мне не слышен их разговор, но я вижу его результаты — вампирша и мой подопечный рука об руку выходят на танцпол и начинают вышагивать на напружиненных ногах. Надь вертит бёдрами, оплетает Кристо ногой, выгибается и извивается — никогда не видела более непристойного танца… и более красивого. Вампирша Батори и мой «волчонок» действительно хорошо смотрятся вместе, оба стройные, гибкие, упругие в движениях. На них засматриваются и другие зрители; когда музыка утихает, им аплодируют. Кристо и Надь синхронно кланяются и расходятся. Распорядитель объявляет очередной вальс. Кузен подходит ко мне с вытянутой рукой, готовой принять мою ладонь. Я подаюсь навстречу с внутренним сопротивлением: моё отвращение к его близости, отступившее было в Югославии, снова вернулось. Но мне неловко показать это, и вот — я уже кружусь в его полуобъятьи: раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три… Его смуглое лицо сосредоточенно, брови почти сошлись над переносицей, губы крепко сжаты. Он ловит мой взгляд.

― У тебя что-то болит? — спрашивает Кристо, когда мы возвращаемся на скамейку.

― Да нет… почему?

― Ты такая напряжённая…

― Это ноги… после Вуковара. Иногда побаливают, — вру я. — Принеси мне мороженого. Только в рожке.

― Сейчас.

Я ем мороженое и вяло гляжу на танцующих.

― Может быть, ты хочешь в ресторан? — предлагает Кристо. — Мы можем найти местечко потише.

― Лучше в кино.

― Сейчас. Я спрошу кого-нибудь…

Кузен снова исчезает. На этот раз его нет довольно долго: минут пятнадцать. Когда он возвращается, я вижу, что фиалок в кармане его рубашки больше нет, а губы у него вспухли. Он садится рядом, и меня обдаёт запахом женских духов.

― Ну смотри, тут есть рядом целых три кинотеатра. В одном крутят авторское кино, во-втором — старые фильмы, третий — обычный.

― Никуда я не хочу. Отойди от меня. Меня сейчас стошнит от этой вони.

― Какой? Ты чего?

― От тебя вампиршей воняет. Мерзейший парфюм. Кстати же, губы оботри. А ещё лучше — мороженого съешь, а то они у тебя кричат: ребята, я тут только что в кустах с одной тёлкой баловался.

Кристо вскакивает на ноги.

― Да что вы, бабы, за существа такие! Одна чуть не с задранным подолом лезет, насилу отбиваюсь, другая истерики закатывает — интересно ей, с кем я где баловался! Ты просто уже на ровном месте находишь, к чему придраться!

Он размашисто уходит куда-то прочь от танцплощадки. «Скатертью дорога!» — проносится сердитая мысль. Но уже через две минуты я остываю. Чёрт знает, что на меня только что нашло: видно, нервы сдают или слишком уж долго я бок о бок с другим «волком» живу. И чёрт знает, куда мог побежать обиженный подросток! Может быть, сразу топиться. Я вскакиваю и бегу по дорожке, на которой видела Кристо последний раз. Но как я ни спешу, я его не нагоняю; разогнавшись, я выбегаю к выходу с бульвара. Должно быть, он свернул где-то по пути, и я разворачиваюсь обратно, забегая то на одну дорожку, то на другую. Нахожу ещё одну танцплощадку и какую-то беседку; мешаются люди, но я стремительно лавирую между ними. Я заглядываю в затенённые уголки, и на меня сердито смотрят парочки. Я кружу и петляю, но нигде не вижу кузена. Наконец, меня выносит обратно на «нашу» танцплощадку. Я оглядываюсь и бегу дальше, но из какого-то поворота выскакивает Кристо и хватает меня за руку:

― Тьфу ты, шибанутая! Я тебя уже чёрт знает сколько ищу!

Я молча пытаюсь ударить его в грудь кулаком, но он перехватывает и вторую руку:

― Да что такое?!

― А какого лешего ты убежал?! Меня одну оставил! И… чего ты голый?!

На Кристо нет рубашки. На голой груди блестит серебром крестик. Волосы из-под шляпы свисают мокрыми сосульками.

― Я просто сходил к фонтанчику умылся. А рубашку выкинул, чтоб тебя запах не раздражал. Да что ты такая нервная-то, на тебя что, эти твои женские дни надвигаются, что ли?

Я выдираю правую руку и отвешиваю ему звучную пощёчину:

― Не смей говорить мне такие вещи!

Он отступает, прижав ладонь к щеке:

― Да не буду я, не буду, Лилян! Ты чего… плачешь-то чего опять?

― Ничего я не плачу. Тебя жалко, — сумрачно цитирую я.

― Тогда можно я на тропинку вернусь? А то мне кусты спину царапают…

Я отодвигаюсь, давая кузену место на дорожке.

― Лилян, если тебя чего ещё бесит, ты лучше сразу скажи, а?

― Да ничего меня не бесит… уже. Извини. Я зря взорвалась. Спасибо, что… рубашку выкинул.

― Тогда пойдём в кино?

― Пойдём. Туда, где старые фильмы. Если ты в другое не хочешь.

― Да нет, мне нравится старое кино. Там всегда музыки много, поёт кто-нибудь.

― Ну, и пойдём тогда, — я беру его за руку, твёрдо решив про себя купить в первой же попавшейся на глаза аптеке что-нибудь успокоительное и пропить курс.

Глава XII. Открытия и откровения

В Праге мы всё же решаемся снять номер в одном из нелегальных отелей свиданий. Ничего другого мы просто не придумали. Это унылая комната даже без окон, мы торчим в ней целыми днями, засыпая и просыпаясь по очереди: восемь часов я, восемь — Кристо. Только ранним утром мы выходим за продуктами и исследуем еврейские райончики и районы. Поскольку в этот час не спят одни дворники и старики, нужного человека получается найти не сразу.

Эта букинистическая лавка ничем, кажется, не отличается от других — только с мезузы, футляра со свитком внутри, который обычно висит у двери всякого еврейского дома в Праге, смотрит на нас глаз с пронзительно-голубой радужкой. На улице, где всё, кажется, выдержано в тёплых коричневых, красноватых, песочных тонах это голубое пятно тревожит, словно запах кровососа на дверной ручке во время охоты.

Восемь утра, но за прилавком уже сидит продавец — этакий библейский почтенный старец, разве что помельче и поуже в плечах. Важная, пышная, длинная седая борода, крупный нос, бифокальные очки, грубый рыбацкий свитер, лиловый вязаный берет. Он задумчиво пьёт кофе. Тонкие пальцы в коричневых пятнах уверенно сжимают хрупкую, прихотливо изогнутую ручку чашечки белого фарфора. На двери звякает от движения старый бронзовый колокольчик, и продавец поднимает глаза.

— Доброе утро, — нестройно здороваемся мы, робея.

— Доброе утро, «волчата», — отвечает он без большого удивления. — Что, ещё спать не легли?

— Я — «волчица». Это только он — «волчонок». И я по делу… мне надо спросить… что-то.

Мы подходим к прилавку ближе — Кристо чуть позади меня. К моей досаде, наши шаги нерешительны и мелки.

— Можете обращаться ко мне «дядя Зев», — мягко говорит старец, заметив нашу робость.

— Хорошо. Что касается нас, мы бы хотели сохранить… своё инкогнито.

Еврей улыбается.

— Нет. Так не делаются эти дела. Я назвал вам своё имя, и вы назовёте свои имена. Иначе я не смогу с вами говорить дальше. В таких местах, как это, свои правила, молодые люди. Итак, я слушаю вас?

— Лилиана. И Кристо. Нам нужны сведения… надо определить ритуал… к которому, возможно, готовится один вампир.

— Это очень интересный вопрос! Но он будет стоить вам денег, это не те сведения, которые дают бесплатно.

— Да, мы готовы заплатить.

— Действительно готовы? — старец наклоняется, что-то отыскивая внутри прилавка, и, выпрямившись, ставит перед нами нечто вроде пепельницы из хрусталя и серебра. — Пожалуйста, кладите сюда всё, что у вас есть при себе.

— Но при нас все наши деньги! Других у нас нет!

— Так я не понимаю, вам нужна эта информация или вы и без неё походите?

Я достаю кошелёк Надь и, не раскрывая, кладу в «пепельницу». Но Зев не шевелится и смотрит на меня выжидающе.

— Но ведь у нас больше… А! Поняла! — я вытаскиваю серьги и кладу к кошельку; какое счастье, что это не бабушкины. Старец подцепляет одну и рассматривает:

— Хорошее золото.

Он роняет серьгу обратно к кошельку и убирает «пепельницу» в прилавок. Наверное, мы без труда могли бы перепрыгнуть тёмную деревянную столешницу и отобрать назад и деньги, и украшения, когда Зев ответит на наш вопрос, но я уверена, что этого лучше не делать.

— Ритуалы держатся на разных компонентах, как-то: слова, предметы, жертвы, обстоятельства. По ним же они могут быть опознаны. Что же вам известно о компонентах искомого обряда, Лилиана и Кристо?

Мне требуется собраться с духом, чтобы огласить условие, поставленное мне Батори, но тут Кристо из-за моего плеча произносит:

— Песня.

— Какая?

— Лилян…

— Слегка переделанный романс Лорки. «Луна, луна».

— О! Похоже, кто-то мечтает править миром. Или, по крайней мере, другими вампирами. Эта песня, видите ли, в первую очередь — рецепт. И только во-вторую — компонент ритуала. Не знаю, понимал ли сам Лорка, что он пишет. Возможно, на испанском вообще не упомянуты нужные детали, и их внёс переводчик. Собственно, это реформация уже существовавшего прежде обряда покорения Сердца Луны, сделавшая его не таким опасным и трудным в исполнении… но всё ещё слишком опасным и трудным, чтобы участники решились на него в здравом уме.

Пальцы Кристо легонько касаются моей руки у локтя.

— Цель обряда — получить собственного ручного белого волка, так называется это существо в текстах вампиров. Обладатель такого может убивать себе подобных, и все обращённые им также приобретают это свойство. Для обряда требуются, соответственно, двое: вампир и «волк». И основную работу делает именно «волк» — он должен покорить Сердце Луны своим танцем. И всякий танец тут не подойдёт… его надобно подобрать под упомянутый романс, требуется хорошее чувство музыки и настроения, и это та часть ритуала, которую никак нельзя рассчитать заранее. Тут уж у «волка» или получится, или нет. Поэтому отбирать его следует по двум критериям: умению замечательно танцевать…

Пальцы над моим локтем сжимаются.

— … и склонностью ко впадению в трансовое или полутрансовое состояние, чтобы он полностью сосредотачивался на танце и обряде. Приветствуется и тонкая нервная система, дающая повышенную чуткость к музыке. Другими словами, требуется натура артистическая, истерическая и даже экзальтированная и в то же время созерцательная, замкнутая, отрешённая, которая бродит по нашему миру очарованно, как во сне. Далее, как ни странно, ритуал надо проводить, ориентируясь на цикл солнечный, а не лунный. В дни равноденствия. Точнее, в ночи. Правда, не всякая ночь подойдёт — в новолуние обряд не удастся. Во время ритуала танцующему «волку» доведётся пережить смерть — Луна проведёт его за руку по небу. А вот вернёт ли обратно… зависит от того, будет ли покорено её Сердце. Соответственно, и танец происходит в помещении с этим артефактом. Интересно, что в романсе пляшет Луна, в то время как фактически выходит наоборот — танцует Ребёнок. Впрочем, возможно, он в этот момент воплощает Луну и потому сливается с ней.

— Что значит — Ребёнок?

— О, об этом идут давние споры. Одни утверждают, что определяя роль «волка» как Ребёнка, реформатор обряда подразумевал его девственность… это же самое простое объяснение. В ритуалах часто в качестве жертвы берётся девственник.

Пальцы Кристо впиваются в мою плоть, словно когти. Я слегка дёргаю рукой, и он ослабляет хватку.

— Другие утверждают, что «волк» должен быть ребёнком «вампира»-Всадника.

— Всадника?

— Именно. «Летит по дороге всадник» — вампир, очевидно, должен быть рыцарем в самом что ни на есть буквальном смысле этого слова. Прошедшим при жизни рыцарское посвящение. В старой версии обряда такого ограничения не было, но без него, по видимости, не действуют и другие новшества.

— А что если… вампир никогда не был рыцарем, но носит имя «всадник»?

— Интересное предположение. Возможно, это один из способов обойти ограничение.

— А «волк» должен быть его родным ребёнком или он может использовать приёмного… названого? — спрашивает за моей спиной Кристо.

— Об этом тоже ведутся дискуссии.

Я раздумываю над словами романса, выискивая ещё возможные зацепки.

— Жасминовая шаль… не может быть ограничением? Цветы расцветают по весне…

— Это ограничение, но совсем другое. Цветы жасмина — символ полуночи; в Средневековье считалось, что именно в этот час они расцветают. Так и обряд следует начинать в полночь.

Я прикусываю кончик языка. Что-то ещё…

— А где оно, это Сердце Луны?

— Никто не знает. В месте, обозначенном, как цыганская кузня — но мало ли цыганских кузен в бывшей Венской Империи? Кто знает, что за семья хранит эту тайну?

— Ясно. Хотя… один вопрос. Вам есть ещё что-нибудь сказать про этот ритуал?

— Есть, Лилиана. Не стоит в нём участвовать. Слишком велик шанс не вернуться из прогулки. Теперь же прощайте. Я сказал вам всё, что мне было известно.

— Спасибо… дядя Зев.

После тёмной лавки солнце просто слепит. На глазах выступают слёзы.

— Я говорил тебе… этот обряд опасен. И к тому же после него Батори не нужны будут никакие «волки». Достаточно будет того, «ручного», — Кристо кладёт мне руку на плечо. Я резко разворачиваюсь, стряхивая её, и иду по улице. Мне не двенадцать лет. Я не буду принимать решений, не попытавшись хотя бы поговорить с Батори, что бы я за ним ни подозревала.

Тем более что мы увидимся уже завтра.

Когда я думала об этом дне, я надеялась перед поиском Батори по ресторанам Вацлавской площади заглянуть в пару магазинов и принарядиться. Но увы, после старого Зева у меня нет ни грошика. Пока Кристо спит, я мою и расчёсываю волосы — больше мне никак не улучшить свою внешность. У чёрной блузки чуть вытянуты локти, а юбка заметно помята, но что делать! Я оставляю кузена в номере, положив ему под руку остатки колы, и спешу — пешком — к площади. Два часа пути для меня теперь пустяки, я привыкла к дальним переходам.

Мне не приходится долго искать, заглядывая в рестораны и кафе. У дверей третьего или четвёртого на моём пути стоит Эльза в своём мальчишеском облике и ест яблоко. Она кивает мне:

— С днём рождения. Он в кабинете, спроси распорядителя зала.

По видимости, Батори пришёл с Ференцем, и настроение моё падает ещё ниже. Я робко приглаживаю волосы, прежде, чем войти в кабинет, указанный распорядителем; заступаю за тяжёлые бархатные занавеси.

Батори в кабинете один. Как всегда — невероятно элегантный в своём дорогом костюме. На столе перед ним только стакан дынного нектара. Увидев меня, вампир поспешно поднимается:

— Лили! Рад вас видеть — с днём рождения!

— Спасибо. Я тоже… рада, — бормочу я.

— У вас кончились деньги? Так быстро? — он мгновенно оценивает мой внешний вид… и, наверное, запах пота после дальней прогулки. — Ничего страшного, я дам вам ещё. Очень хотел бы вас обнять, но у вас такое лицо, словно мы опять поссорились, пока меня не было.

Батори смотрит на меня вопросительно, но я молчу.

— Присаживайтесь, я закажу шампанского… и, конечно, чего-нибудь поесть. Вы доверитесь мне?

Я киваю, усаживаясь на диванчик напротив его. Несмотря на успокоительное, которое я стала принимать, моё сердце сейчас очень сильно бьётся. Батори звонком вызывает официанта и делает заказ, удивительно точно угадывая мои предпочтения. Впрочем, давно пора перестать удивляться — я для него если не как открытая книга, то близко к тому. От мысли об этом мне неуютно, и я слегка ёжусь.

— Вам холодно? Дать вам пиджак?

— Нет, спасибо. Я хотела…

Я запинаюсь.

— Спросить меня о чём-то?

— Да.

Мой взгляд блуждает по скатерти.

— Скажите, это вы подбросили номер моего телефона… моим родственникам в Кутна Горе?

— Конечно.

Я не ожидала такого ответа… именно в такой форме и таким тоном. От удивления я даже поднимаю взгляд.

— Вы… подстроили, чтобы Густав убил маленькую Марийку?

— Нет. Лили, не ожидал у вас таких подозрений. Я просто был уверен, что он хоть кого-нибудь убьёт, раз уж туда приехал. И убьёт так, что это не останется незамеченным общиной — Густав был редкостная скотина. Думал, что цыгане увидят это в новостях и испугаются… позвонят вам. Вот то, что он начнёт с цыган, я точно не знал заранее. Более того, я не предполагал такой возможности — мне казалось очевидным, что, даже если в самой общине нету «волка», всё равно там известно, где его найти.

— И вы можете вот это всё доказать?

— Что я подбросил газету или что я не натравливал Густава на девочку?

— Второе.

— Не могу. Но я действительно этого не делал.

Официант появляется с шампанским и блюдом с фруктами. Пока он не уходит, мы молчим.

— Вы верите мне? — спрашивает Батори. Я не знаю, что сказать. Мне очень хочется поверить, и именно поэтому я опасаюсь. Не дождавшись ответа, упырь с тихим хлопком открывает шампанское и разливает по бокалам. Я беру свой за тонкую хрустальную ножку. Батори поднимает бокал стоя.

— За вас, Лили. Сегодня ваш день.

Я киваю и пью. Пузырьки щекочут мне нёбо, и через пару секунд в желудке теплеет. Я кладу в рот виноградину, но не спешу её надкусить. Мне нужно собраться с мыслями, чтобы задать следующий вопрос. Наконец, у меня получается его сформулировать, и я разжёвываю сладкую ягодину.

— А почему бы вам не избавиться от «волков», когда у вас будет ваш ручной? Тогда ведь они не будут вам больше нужны.

— Мне все нужны. Я хочу, чтобы никто больше не умирал… конечно, насколько это возможно.

— Но ведь раньше вы сами убивали. Убивали?

— Да. Я был изрядной сволочью.

— И что же изменилось? Умер ваш «крёстный»?

— И это тоже. Но… Знаете легенду об императоре Ашоке?

— Нет.

— Одним из царств Древней Индии правил безжалостный царь Ашока. Чтобы стать царём, он убил своего брата, наследника трона, но этого ему было мало. Он хотел стать императором и получить в свою власть всю Индию. Он покорял в войнах царство за царством, пока не пришёл черёд маленькой процветающей Калинги. Безжалостный Ашока разбил одно войско Калинги, и другое войско, а третьего не было, и армия Ашоки уже подступала к столице. Тогда собрались все жители столицы и стали думать, что делать: воинов почти не осталось. Один старик сказал: «Я всё ещё могу поднять меч». И его юная дочь сказала: «А я уже могу поднять меч». И её маленький брат сказал: «А я могу удержать кинжал». И рано утром армию Ашоки встретило третье войско Калинги, и стояло оно твёрдо, и билось насмерть, но было полностью разбито. После боя, пока воины Ашоки собирали раненых и убитых, император вышел на поле, и увидел, что земля красная. И ещё он увидел тысячи мёртвых и умирающих — детей, женщин и старцев. Он бродил и бродил между ними, пока не увидел того, кто вёл их в бой — принца Калинги, такого юного, что у него ещё не появилось волос на щеках. Принц отважно смотрел в глаза Ашоке, восседая на колеснице. Когда император подошёл ближе, он увидел, что мальчик мёртв, и тело его пригвождено стрелами. И тогда Ашока обещал, что никогда больше не развяжет войны, и что все его подданные будут одинаково счастливы под его правлением и равны перед его законом. И Индия процвела под рукой его, и жила в мире и довольстве… Вот точно так же однажды и я огляделся, и увидел, что моё поле усеяно трупами. Только в руках этих женщин и детей нет оружия. И я понял… что однажды сделаю так, что люди перестанут убивать друг друга.

— Став императором?

— Да. Это в некотором роде традиция нашего рода. Вспомните, величайшим и добрейшим из правителей земли Польской был…

— Стефан Баторий, да. Иштван Батори.

— Иштван Батори. И он был не единственным из Батори, славным своим правлением. Я надеюсь стать ничуть не хуже.

— Это правда, что во время обряда мне придётся умереть?

— Не умереть, а пройти через смерть. Это немного другое. Собственно, именно для таких, как вы и я, в этом нет ничего необычного. Ведь и вампиры, и «волки» проходят через смерть, чтобы стать такими, какие они есть.

— Я не проходила через смерть. Я такой родилась.

— Лили… все «волки» в подростковом возрасте… проходят через особый период. Они начинают странно, беспокойно себя вести. Пытаются покончить жизнь самоубийством. Очень важно, чтобы в этот момент рядом был кто-нибудь, кто знает, в чём дело. Поскольку… когда «волчонку» удастся убить себя, ему в рот нужно влить человеческую или «волчью» кровь. Иначе он не вернётся. Умрёт. Если же он получит кровь… он перенесёт тяжёлую болезнь, но останется среди живых. И после этого ему будет необходима уже кровь вампиров.

— Но я никогда себя не убивала.

— Этого не может быть, Лили. Вы могли забыть… пожелать забыть. Но в возрасте шестнадцати-семнадцати лет вы тяжело болели. А перед этим — убили себя. И кто-то дал вам своей крови. Обычно это делает наставник.

— Нет, я…

— Подумайте, Лили. Вы болели в этом возрасте?

— Воспалением лёгких, в семнадцать лет. Но я не…

Мои пальцы впиваются в скатерть, в столешницу, белея от напряжения. Мне вдруг становится трудно дышать.

Вода в моих лёгких… бурая, гнилая вода… не Бодвы. Сана — реки Пшемысля. Я содрогаюсь от холода, некогда проникшего в мой желудок и бронхи.

— Лили? Вам нехорошо?

— Это он мне велел забыть…

— Кто?

— Мой брат. Я пила его кровь. О Господи…

Я задыхаюсь, то ли от слёз, то ли от памяти о мерзких, бурых водах Сана.

— Тихо, тихо, — шепчет мне на ухо Батори. Он обнимает меня, прижимая к тёплой груди. — Тихо, Лили… что вы. Всё хорошо. Тихо…

Официант, вошедший с горячим, кидает на меня короткий, но выразительный взгляд. Я отворачиваюсь, пряча мокрое лицо в рубашке вампира. Но, как только мы остаёмся одни, отодвигаюсь:

— Это поэтому «волчата»… не доживают?

— Да, Лили. И об этом не принято беспокоиться… у вампиров. Я же считаю такой подход преступным. Преступным! Каждый из моей семьи, кто стал отцом «волчонка», следит за его судьбой и вовремя сообщает ему, что он есть.

— А вы? У вас есть… такие дети?

Впервые я вижу, чтобы Батори смешался. Медленно, словно взвешивая каждое слово, он говорит:

— С тех пор, как я понял… что хочу следовать путём Ашоки, я следил, чтобы мои женщины никогда не имели цыганской крови в ближайших семи коленах. Обычно это нетрудно вычислить… цыганская кровь сильна… и бюрократия позволяет отследить генеалогию. Но однажды я ошибся. По всем бумагам эта женщина была польской дворянкой чистейшей воды. И в её лице не было ни следа южной крови. Совершенное балтийское лицо. Но, видимо жёны не всегда рожают от своих мужей, а северная кровь иногда одолевает южную. Та женщина забеременела от меня.

Я чувствую, как кровь отливает от моих щёк. Мой голос слаб, когда я задаю вопрос.

— Вы… мой… отец?

Батори поднимает на меня взгляд, и его лицо искажается. Теперь холодеют не только мои щёки — само сердце словно обдаёт морозом.

— Вы… мой… отец?!

— Лили, — шепчет он. — Моя Лили… если бы вы только знали…

Он набирает воздуха в грудь.

— Если бы вы только знали, какое искушение было сейчас ответить: да. Но это ничего бы не исправило, Лили. Моя дочь умерла в шестнадцать лет. Потому что рядом не было никого, кто знал бы, что она такое. И я узнал… только случайно, уже после её смерти. Лили… чему вы… улыбаетесь? Я не понимаю.

— Простите. Бога ради… это нервное, — я прячу лицо в руках; из моего горла вырывается странный звук, то ли короткое рыдание, то ли рык. — Простите. Мои соболезнования.

— Ничего. Это было уже семь лет назад. Она была примерно вашего возраста…

Я слышу, как вампир наливает себе шампанское. Прошу, не отнимая рук:

— Мне тоже, пожалуйста.

Он наливает и мне. Я беру бокал и осушаю его так, без тоста — и почти без вкуса.

— Вы знаете, я же приготовил вам подарок, — Батори лезет в карман и достаёт обитую бархатом коробочку.

— Только не серьги моей бабушки! Я не хочу их получать на каждый праздник.

— Тогда вам придётся подождать, пока я сбегаю в магазин, — слабо улыбается вампир, но протягивает коробочку мне. В ней лежит маленький серебряный кулон на тонкой цепочке: плоский цветок лилии. Лепестки покрыты белой эмалью. Пестик и тычинки, крохотные прожилки искусно выполнены из серебра.

— Спасибо. Это очень мило.

Я немного вожусь с застёжкой, надевая кулон на шею. Поправляю волосы.

— С чёрным очень хорошо, — одобряет Батори. От того, что он сидит так близко, у меня кружится голова.

Или от двух бокалов шампанского. Я совершенно не умею пить.

И уж совсем не знаю, почему, но я его спрашиваю:

— Можно… я вас поцелую? В губы. Один раз.

Второй раз — да, точно, второй раз в жизни я вижу растерянного Ловаша Батори.

— Лили… я не уверен, что это будет правильно.

— Это просто поцелуй. И никто не узнает. А цыганам главное, чтобы всё было тихо.

— Да, но… я имел в виду… у вас же есть Кристо.

— При чём тут мой «волчонок»?

— Он не говорил вам?

— Говорил что?

Батори раздумывает.

— Когда увидите его… спросите, почему он просил вас пока не ехать в Кутна Гору. Это не то, о чём вам должен сказать кто-то ещё.

— Я спрошу. Батори… Ловаш. Сейчас я спрашиваю вас. Можно… я вас поцелую? Подождите! Я вам обещаю… клянусь… если вы согласитесь… я буду участвовать в вашем обряде.

— Но… один раз?

— Да. Только один поцелуй. Настоящий. В губы.

— Хорошо.

Он смотрит на меня, ожидая, когда я возьму то, что попросила — но я просто парализована его согласием. Я не могу пошевелиться, только гляжу в ответ. Проходит не меньше минуты, пока он понимает, что со мной происходит. Тогда он притягивает меня к себе, обнимая, и касается моих губ своими. Мягко, нежно; потом крепче, уверенней — да, так мне нравится больше, и я нахожу смелость ответить. И его губы, и его руки, и его тело — очень тёплые, почти горячие. От этого жара голова кружится ещё сильнее; я чувствую, как кровь приливает к лицу. Рот и язык Батори отдают шампанским. В отличие от Кристо, изображавшего поцелуй в переулке, он не гладит меня. Но его руки и пальцы сжимают меня то крепче, то мягче, и мне это очень, очень нравится. Чёрт, мне это не просто нравится — я схожу с ума, меня колотит! Поцелуй длится долго, очень долго — но увы мне, не бесконечно. Батори отстраняется от меня. Мой первый порыв — прижаться к нему, обнять его. Но мне удаётся сдержать себя.

— Наверное, мне лучше пересесть… А вам — поесть, — говорит вампир и действительно возвращается на свой диванчик. Теперь мы снова разделены столом. Мне неловко, и я вижу, что ему тоже. Он касается согнутыми пальцами губ, словно хочет вытереть их и не решается, и смотрит на меня… нет смысла себя обманывать — он смотрит на меня с жалостью. Я утыкаюсь в тарелку с уже почти холодным жарким.

— Я должен уехать. Сегодня в десять у меня поезд. Но мы увидимся. Незадолго до равноденствия.

— Хорошо.

— Не стесняйтесь пользоваться моей… сетью. Пожалуйста.

— Хорошо.

— И… давайте я сразу дам деньги, — Батори вытягивает бумажник, вынимает несколько крупных купюр.

Я зажимаю их в ладони, не зная, куда положить. Подумав, затыкаю за лямку бюстгальтера, как турецкие цыганки. Не в туфлю же совать…

— Вы даже оружия с собой не взяли?

— Если бы я оказалась одна против группы — не было бы смысла.

— В таком случае я прошу вас не ходить одной.

— Хорошо.

Мой праздничный ужин заканчивается в молчании. Батори вызывает мне такси, но я выхожу немного раньше, чем надо. Оказывается, после шампанского меня сильно укачивает.

Когда я открываю дверь в номер, то обнаруживаю, что Кристо не спит. И он очень зол. Кузен сидит на диване, скрестив руки на груди, и сверлит меня взглядом.

— Ммм, я немного пьяна, — признаюсь я. — Но это просто шампанское. В честь моего дня рождения. И я принесла деньги.

Я кидаю свёрток из банкнот на диван рядом с Кристо.

— Это как-то связано с тем, что от тебя пахнет мужским одеколоном и… самкой? — мне кажется, или он с языка скусил совсем другое слово, более кинологическое?

— Это не мужской, это одеколон Батори.

— Ты оставила меня здесь одного, спящего, чтобы пойти развлекаться с Батори? Я уже недостоин присутствовать на твоих праздниках, да? И недостоин находиться в безопасности?

Да, у него действительно есть повод злиться на меня.

— Извини.

Я иду в ванную, чтобы выполоскать рот после поездки. Когда я возвращаюсь, кузен сидит в прежней позе. Деньги валяются рядом с ним — не похоже, чтобы он их попробовал хотя бы пересчитать.

— Если ты настроен поговорить…

— Настроен.

— … то у меня к тебе есть вопрос. Почему нам нельзя ехать в Кутна Гору?

Ого! Кажется, у меня сегодня день растерянных мужчин. Сердитая поза Кристо расползается, как намокшая газетная бумага. Он наклоняется, оперевшись локтями на колени, сцепляет руки и пристально на них смотрит, будто проверяет — крепко ли? В результате мне приходится созерцать его белобрысую макушку.

— Лилян… Помнишь, ты, когда мы под дождь попали, говорила, что семья найдёт тебе в мужья какого-нибудь убогого? — собравшись то ли с духом, то ли с мыслями, спрашивает Кристо.

— Хочешь сказать, мне уже кого-то нашли?!

— В общем, да. Меня.

Чёрт. Мне надо присесть. Я делаю несколько неверных шагов к кровати и падаю на неё.

— Так. Хм… Не можешь мне налить вина?

— Да. Сейчас.

Он двигается чуть торопливей, чем обычно; вынимает из бара бутылку, стакан. Слегка разбавляет вино минералкой — из красного оно превращается в розовое. Можно подумать, такая я пьяная стану со стакана чистого вина!

— Спасибо.

Я пью кислую, чуть пузырящуюся жидкость, пытаясь собраться с мыслями.

— Так… можно с самого начала?

— А что считать началом?

— Ну… например, почему я последняя, кто об этом узнаёт. Даже Батори — и тот в курсе. Но не я.

— А он откуда?

— Видимо, кто-то из «волков» его семьи тоже знал. Вопрос не в этом. Почему ты мне сразу не сказал?

— Сначала я думал, что ты знаешь. Это казалось таким очевидным. Помнишь, мы с тобой танцевали на Пасху? Так танцуют только помолвленные. Если, конечно, не на сцене.

Я вспомнила хихикающих Илонку и Патрину.

— Но ведь и брат с сестрой могут…

— Могут, но… в общем, все это восприняли именно как танец жениха и невесты. А потом я понял, что ты ничего не знаешь. Потому что ты со мной говорила не как с будущим мужем. Просто как с «волчонком».

— А почему ничего не сказал?

— Мне показалось, что тебе это не понравится.

— Да уж.

Я пытаюсь отхлебнуть ещё вина, но обнаруживаю, что оно закончилось.

— И когда нас успели… сговорить? Я в Кутна Горе два раза в жизни была.

— Когда мне было восемь лет.

— Что?! Моя мать не стала бы…

— Твой брат.

— Пеко?! Мне нужно ещё вина.

— Да. Сейчас.

Пока Кристо наполняет мой бокал, я пытаюсь подумать что-нибудь умное. Что-нибудь умнее, чем просто «Пеко?!». Когда Кристо было восемь, мне было тринадцать, а Пеко — двадцать один. Ну да, взрослый уже — с учётом того, что моя мать не общалась с роднёй в Кутна Горе, единственный взрослый из моих близких родственников, с цыганской точки зрения.

— Так он что, был знаком с твоим отцом?

— Ещё как. Отец каждое лето ездил в Куттенберг, как и твой брат. Они много общались, с тех пор, как Пеко помог упокоить вашего с ним отца.

— Как это помог?!

— Моему отцу была нужна помощь. Он попросил Пеко.

— Да ведь ему всего семь лет было!

— Да. Но он был крепкий парнишка. Я не знаю всех подробностей, но в процессе дядя Джура, то есть ваш отец, сильно укусил его, так что даже пришивать мясо пришлось. Но Пеко и слезы не проронил.

Я вспомнила шрамы на коже брата. Один из них, оказывается, был не от собачьих зубов.

Неудивительно, что он всегда был такой странный.

— Отец опекал твоего брата. Много проводил с ним времени. Я думаю, отец и рассказал Пеко всё то, чему он тебя потом научил. И я точно знаю, что твой брат несколько раз помогал отцу в охоте.

— И они решили закрепить свою дружбу сговором.

— Да.

— То есть, ты всегда знал, что однажды женишься на мне?

— Да.

— Но ведь ты меня никогда не видел.

— Пеко передавал фотографии.

— И ты младше меня.

— Только на пять лет. Это обычное дело. Знаешь, как говорят — молодой муж ласковей.

— Да уж. Ты меня прости, но твой покойный отец, мир его праху, был шибанутый. Попросить семилетнего мальчика упокоить собственного отца. В голове не умещается.

— Ему нужна была помощь. А твой брат уже привык общаться с упырём. Это в любом случае действует на сознание.

— Интересные соображения. Чёрт, у меня не укладывается в голове! Почему мой брат мне никогда ничего не говорил?!

— Я не знаю.

— Налей мне ещё вина.

— Может быть, хватит?

— Я всего лишь праздную свой день рождения. Это тоже безнравственно?

— Нет.

Кристо забирает мой стакан и вновь отходит к бару.

— Значит, если мы появимся в Кутна Горе, нас поженят?

— Думаю, они ожидали, что мы через месяц-другой приедем. С простынёй.

— Святая ж Мать! — я принимаю стакан и тут же делаю глоток. Гадость какая. — И что ты намерен с этим делать?

— С чем?

— Со мной.

Кристо говорит, тщательно подбирая слова:

— Я не хотел бы, чтобы это было против твоей воли. Особенно если тебе нравится кто-то другой… Но если помолвка будет расторгнута, моя мачеха будет очень огорчена. И молва пойдёт. Ей это будет тяжело. Я бы хотел жениться на тебе.

Очень романтично, детка.

— А как же Марийка?

— Я перестал с ней общаться. После того, как тот верзила чуть не… — Кристо запинается, и я подсказываю:

— Чуть не изнасиловал меня.

— Да.

— И ты тут же, из чувства долга, поставил крест на своей любви. Очень большое и светлое, должно быть, было чувство. Особенно учитывая ещё и Язмин.

Он смотрит угрюмо, но молчит. Лишь когда я допиваю вино, произносит:

— Тебе это тоже хорошо. Ты же сама говорила: у других, мол, раз-два и свадьба.

— Я говорила не «раз-два», а «любовь-морковь». Любовь, понимаешь?

— Любовь всегда можно найти. А свадьба сама по себе. Во-первых, после неё уже не надо беспокоиться о девственности. Во-вторых, если что-то не сложилось, через год можно развестись. И сойтись с тем, кто тебе нравится. В-третьих, обычные цыгане относятся к тебе лучше. Потому что ты для них понятней, если в твоей жизни есть что-то привычное, такое же, как у них.

— Помолчи. Меня сейчас стошнит.

— Это от вина.

— Нет. Это от жизни.

Кристо отходит к дивану. Подбирает деньги.

— Я схожу в магазин.

Да хоть к ежам лесным. К дьяволу на его тринадцать рогов.

Мне хочется кинуть стаканом в стену, но я аккуратно ставлю его на барную стойку, когда за моим наречённым (моим, но не мной!) закрывается дверь. О да, я знала, что с возрастом узнаёшь много нового, но представляла себе это процесс более плавным. А не так: исполнилось тебе двадцать три года, и ты — раз! — узнаёшь, что когда-то пережила смерть, два! — что ты с тринадцати лет просватана, три! — что твой подопечный, мальчишка, которого ты шпыняешь, давно готовится шпынять тебя и постоянно, как теперь уже ясно, примеряет на себя роль твоего мужа и господина. Я вспоминаю, как в Эделене Кристо кинул мне: «Приготовь обед». Да, это были интонации, с какими цыган обращается к жене. И они прорывались постоянно. Надо было быть дурочкой, чтобы принять их за подростковый гонор.

Он говорил о том, что мне даст свадьба. И умолчал о том, что мне будет за отказ от неё. Вероятней всего, обе семьи почувствуют себя оскорблёнными, и я лишусь поддержки цыган. Даже ещё незнакомых — новости в цыганском мире распространяются быстро. Лишусь не только помощи — которую получала, оказывается, ещё даже не зная об этом — лишусь и праздников в кругу большой, шумной, дружной семьи. Утренней переклички из распахнутых окон. Танцев в фойе. Пасхального хлеба. Всего, что сделало меня счастливой в двадцать два года.

Или нет. Возможно, сначала семья предпримет ещё две-три попытки. Мало ли одиноких «волков» или цыган-вдовцов с детьми на руках. («Вообще-то мало,» услужливо подсказывает внутренний голос).

У меня даже голова болит от всех мыслей. Может быть, мне просто отложить эту проблему на потом? Собственно, Кристо так и делал последние полгода. Просто не заглядывать к родственникам. А там как-нибудь само решится. Например, найдёт себе Кристо новую Марийку, да и женится украдкой. И тогда все меня же будут жалеть. Нужно просто немного времени, чтобы всё само собой утряслось.

И в любом случае, мне ещё два месяца необходимо сохранять свою девственность. За это время может случиться много всего.

Когда Кристо возвращается, я уже спокойна. В его руках сразу несколько бумажных пакетов: с едой из ресторана, с колой, со свежими рубашкой и блузкой и с плоской коробкой, обвязанной ленточкой. Коробку он протягивает мне:

— С днём рождения.

Внутри — целый набор: серебряные серёжки явно цыганского дизайна, перстенёк, два узорных браслета.

— Ты что, разом все деньги решил потратить?

— Нет. На всё ушло меньше четверти. Ты разве не видела, сколько упырь тебе дал?

— Нет. Спасибо.

Я примеряю украшения. Браслеты выбраны очень хорошо: обычно те, что мне дарят, легко сваливаются, потому что у меня тонкая кисть. Перстенёк налезает нормально только на мизинец. Серёжки лёгкие, ажурные, в ушах почти не чувствуются. Эх, в таком бы виде — да встречаться тогда с Батори. Я вспоминаю его полный жалости взгляд. А как он на меня ещё мог смотреть? Потная, запылённая, в мятой несвежей одежде, без единого колечка — не прекрасная дама, но нищенка и бродяжка.

Кристо старается не то угодить мне, не то утешить: накрывает на стол, потчует, наливает ещё вина, произносит тосты. Я гляжу в его лицо, расслабленное плохо скрываемой растерянностью: где же я видела здесь мужчину? Пацан, сопляк, щенок. И я с ним обручена. Я вяло ем и пью. От вина мне хочется спать — я ложусь на кровать, как и в прошлые дни, не раздеваясь, только вынув серьги из ушей. Несколько секунд комната летает вокруг меня, кружась и колыхаясь. Потом я проваливаюсь в мутный, мучительный сон.

Проснувшись, я обнаруживаю на своём плече руку спящего Кристо. Должно быть, вино свалило и его — последнее время он придавал больше значения вопросам безопасности. Мы оба одеты, но я всё равно непроизвольно касаюсь юбки в том месте, где соединяются ноги, словно пытаясь убедиться, что ничего не было. Открытая бутылочка с колой заботливо поставлена на тумбочку у моей головы. Выдохшийся напиток на вкус омерзителен. Особенно омерзителен от того послевкусия, что появляется утром после вечерней попойки. Дождавшись действия кофеина, я встаю, подхватываю чистую блузку и бреду в ванную — без душа я сегодня не человек.

Когда я возвращаюсь, Кристо уже сидит на диване и угрюмо жуёт остатки праздничного ужина. Светлые, почти прозрачные брови сдвинуты над переносицей, на загорелом лице платиновой пылью блестит щетина.

— Что, головка бо-бо? — интересуюсь я. Он осторожно кивает. Судя по пустым бутылкам, мой наречённый вчера «заполировал» вино бутылочкой бренди. И его, к несчастью, не вырвало — иначе похмелье было бы мягче. — Я могу сходить за квасом или пивом.

Он опять кивает.

После полулитра кваса и контрастного душа Кристо действительно становится полегче, и он окончательно уничтожает несчастный ужин.

— Наверное, нам пора идти дальше, — предполагаю я.

— Я тебя вчера так и не спросил.

— О чём?

— Ты отказалась участвовать в обряде?

— Нет. Даже наоборот. Я поклялась в нём участвовать.

— Но это же глупо! Я не понимаю, зачем тебе это нужно. Может, ты всё-таки влюблена в упыря?

— Может быть.

Кажется, он надеялся на другой ответ.

— Он же гуляет с твоей подругой.

— Я в курсе.

— И подбросил газету с номером твоего телефона.

— Но не устраивал смерть девочки.

— Это он так сказал.

— Да.

Кристо явно намерен развивать тему, но в нашу дверь стучатся. Я открываю. Это мадам-портье. Она взбудоражена — нет, она в панике — нет, кажется, у неё истерика.

— В полдень прусские танки вкатились на землю Богемии и теперь идут в сторону Праги! Пруссия объявила войну. Объявляется всеобщий призыв среди граждан Богемии и добровольный — среди гражданок.

Я не успеваю задать ни одного вопроса, потому что она уже отворачивается и бежит к следующей двери. Из предшествующих выскакивают кое-как одетые мужчины, выглядывают испуганные женские лица. Я не успеваю даже сообразить, что мне делать в этой ситуации, как Кристо оттесняет меня и тоже выскакивает в коридор.

— Кристо! Куда ты?!

Он приостанавливается.

— Ты что? Призыв!

— И что? Ты же не чех!

— Я — гражданин Богемии! И, сожри меня многорогий, я ждал этой войны больше полугода!

— Но ты не можешь просто оставить меня! Кто будет меня защищать?

— Глупышка, — Кристо возвращается ко мне и кладёт мне руки на плечи. — Я и буду тебя защищать. На фронте. А ты… давай на восток. В Праге будут бои. Найди Люцию и держитесь вместе.

Он целует меня в лоб и тут же снова бежит.

— Кристо!

Но он уже скрылся за поворотом на лестницу.

А что делать мне?

Я возвращаюсь в номер, закрываю дверь. На столике, среди судков, лежат деньги — кажется, Кристо оставил все. Я заталкиваю их в сумочку. Я знаю, что мне делать. Если пруссы будут — и неизвестно, сколько продержатся — в Праге, то и в Кутна Горе тоже. Я должна вывезти семью, пока эти деньги что-то значат и пока есть время.

Глава XIII. Разгадка серебряных струн

Мне не удаётся поймать такси или дальнобойщика: практически все шофёры — мужчины призывного возраста. Я покупаю в подвернувшемся киоске автомобильный атлас и выхожу из города пешком: по моим прикидкам, до Кутна Горы день-два пути, с учётом необходимости прятаться и отдыхать. Решаю не спать, пока не доберусь.

По дороге к Праге мчатся автомобили, грузовики, автобусы, бронеходы. Слишком много мужчин для моих нервов, так что я иду не по обочине, а параллельно дороге, стараясь выбирать безлюдные места. Туфли я просто оставляю на скамеечке в одном из пражских дворов, и теперь мой шаг лёгок, мягок и свободен. «Волка ноги кормят,» — всплывает в голове, и я усмехаюсь. Это раньше они меня кормили; теперь — спасают.

Хорошо, что сейчас лето. Мало одежды, не так устаёшь. И хорошо, что жары нет — в Богемии мягкий климат, в Хорватии было тяжелее.

Проходя через Ржичани, я покупаю еду и колу и устраиваюсь на обед в лесопарке у восточного края городка. За пять часов хождения полями и кустами я успела утомиться, и теперь хочу дождаться ночи. Главное — не заснуть; мне не нравится мысль остаться беспомощной, пусть даже и в таком укромном месте. Я жую, не чувствуя вкуса еды. За последние месяцы я слишком привыкла всё время ощущать поддержку и присутствие или Батори, или Кристо. Оставшись снова одна, я чувствую себя неуверенно.

Коротая время до полуночи, я лежу, раз за разом прокручивая ярчайшие воспоминания последних недель. Чувствую острое сожаление, что не распознала природу Надзейки при встрече, не расспросила её, как следует. Немного жалко и Златко — хотя он, конечно, по пьяни урод уродом, но трезвый-то он попытался меня уберечь от обнаружения дружками-копателями. Фыркаю, вспомнив некрологи. Снова немножко сержусь на Кристо, что он тогда оставил меня, чтобы сбегать в салон связи пообщаться с Марийкой; потом обижаюсь, что он так просто взял и ушёл на войну, пока на меня продолжается охота. Хотя, конечно, его можно понять — ярость за убийство отца всё ещё свежа. В конце концов, он догадался вынуть из кармана деньги и оставить их мне с половиной колбасы. «Заботливый у тебя жених,» — сообщаю я сама себе, горько усмехаясь. Тут же вспоминается, как Кристо застукал Батори целующим меня в лоб на кухне. Неудивительно, что у него был такой взгляд! Ой, я хороша — сама его упрекала тем, что уж больно в глаза бросается его личная жизнь… а он тем временем постоянно натыкался на возможные свидетельства моей. Батори… я вызываю воспоминание о нашем поцелуе в ресторане, и на меня вдруг накатывает что-то такое странное, страшное, тяжёлое, что я не могу нормально вздохнуть. Сердце колотится мелко и быстро, ноги и руки слабеют. Кажется, я дрожу. Спокойно, Лиляна, спокойно. Дыши. Это был всего лишь поцелуй. Или… моей природой заложена невозможность какого-либо намёка на отношения с вампирами? Но ведь в ресторане мне не становилось плохо?

Оставшиеся часы я занимаюсь преимущественно тем, что мысленно складываю мандалы из пуговиц.

В Кутна Гору я вхожу около полудня. Ноги гудят, и очень хочется есть — после Ржичан я нигде не останавливалась. А ещё больше хочется спать. Я трачу ещё тридцать-сорок минут, чтобы найти цыганский квартал; у входа в него меня перехватывает одна из соседок моих дяди и тёти, молодая цыганка Папина. У неё запоминающаяся походка: чуть вперевалку.

— Бог мой и Святая мать, Лилянка! Ты откуда такая?!

Такая — это в мятой и слегка ободранной пыльной юбке, с босыми испачканными землёй и травой ногами, в пропахшей потом блузке, лохматая и с кругами вокруг глаз. Представляю, как с этим великолепием смотрятся серьги и браслеты.

— Пешком из Праги шла. Вы же знаете про войну?

— Так Прагу же пруссы вчера взяли! Почти всю! Как ты вышла?! Там же на каждой улице или танки, или стрельба!

— Я до пруссов успела. Сразу, как узнала, что они к Праге идут.

— А где Кристо?

— Воевать остался.

— Да, наши парни тоже побежали на вербунку. И молодые мужики.

Папина провожает меня к дому дяди Мишки; по пути к нам присоединяются другие цыганки и дети. Они рассматривают меня, пытаются расспрашивать все разом. За меня что-то отвечает Папина. От громких голосов у меня звенит в голове. Вдруг кто-то расталкивает цыганок, прижимает меня к себе: тётя Марлена.

— Ох, тётя… Мне бы помыться… и поесть… и поспать. Нет! Нельзя спать. Тётя, надо уезжать. Танки идут.

— Подожди… пойдём.

Она ведёт меня за руку в дом.

Душ. Свежая одежда. Огромная чашка крепчайшего кофе.

— Дядя Мишка, надо ехать.

— Сейчас поедете. Бабы вещи укладывают. Только куда вот…

— В Пшемысль. У меня там двухкомнатный апартман до конца года оплачен.

И Батори под боком.

— А цыгане?

— А цыгане… в гумлагере уже много бараков освободилось.

— А пустят?

— А мы не спросим. Зайдём да займём пару. Я покажу дорогу.

Внизу стоят машины. Я изумляюсь, видя, что за рулём каждой — по подростку. В автомобили загружаются дети, женщины, старухи; все друг другу что-то кричат. Мужчины стоят и наблюдают. Дядя Мишка тоже не торопится садиться.

— Вы остаётесь?

— Да. Посмотрим, как оно выйдет. Вдруг пруссы мимо пройдут… или не дойдут вовсе. Нас же разграбят, если просто дома кинем.

— А если дойдут?

— Ну, что же.… Глядеть так просто не станем.

В дяди Мишкином «Кайзере Фридрихе» на заднее сиденье умостились Илонка, Патрина, Томек и Рупа. Держат на коленях две большие сумки. За рулём — соседский Мук пятнадцати лет. В таком возрасте, кажется, и прав не дают. Я сажусь на соседнее сиденье; тётя Марлена суёт мне в руки какой-то свёрток.

— А вы?

— В другой машине поеду.

Наш автомобиль трогается первым. Следом, одна за другой, словно бусы, разворачивающиеся в линию, когда кто-то потянул за нитку, трогаются остальные машины.

— На Остраву дорогу знаешь? — без особой надежды спрашиваю я Мука, но он кивает. — Только надо будет не по шоссе мимо Брно, там сейчас всё машинами занято, а так… дорогами.

Мук снова кивает:

— У меня там дядя живёт. Мы туда часто ездили, и дорогами тоже.

Наш караван выезжает из города под взглядами высыпавших на улицы чехов. Да, есть такая примета: если из города поехали цыгане, значит, скоро земля тут станет горячей. Цыганские пятки первыми чуют, когда она накаляется. И чехи смотрят и смотрят на нас так горестно, словно не знали из новостей, что война уже рядом… в паре часов хода на танке.

Мы останавливаемся дважды: в Остраве в Моравии и в Новом Сонче в Галиции. Пограничники пропускают нас без вопросов. То ли получили указания сверху, то ли сами всё понимают. В Остраве полицейский спрашивает, почему за рулём подросток.

— Мужики воюют с пруссами, — отвечаем мы хором. Он отпускает нас.

Две семьи, включая Мукову, остаются в Остраве у родственников. За руль к нам теперь садится семнадцатилетний Матеек, мой троюродный брат. Дорогу до Нового Сонча он не знает, мне приходится подсказывать ему, сверяясь с атласом. В Новом Сонче мы ночуем, сняв на полсотни человек восемь номеров в дешёвой гостинице: дети на кроватях и диванах, взрослые на полу. После раннего завтрака едем дальше, до гумлагеря на окраине Пшемысля. Шлагбаум на въезде опущен; я с другими женщинами подхожу к охраннику в будке. Сначала мы уговариваем пропустить нас, но он отказывается. Тогда несколько женщин разом, словно по неслышимому сигналу, хватают его за руки, а одна жмёт на кнопку. Мы держим охранника, пока наши машины проезжают, а потом выбегаем. Пока он звонит начальству, мы успеваем подъехать к пустым баракам и занять с вещами комнаты — все, кроме моей семьи. На звонок прибегает сначала комендант и начинает ругаться с цыганками, а потом появляются Госька и ещё две волонтёрки. Мгновенно оценив ситуацию, Госька набирает в грудь воздуха и буквально в пятнадцать минут убеждает коменданта решать вопрос не с беженцами, а с Министерством охраны здоровья и общества.

— Ну, смотрите, только вода и электричество в эти бараки не подаются, и пищевого довольствия вам не полагается, — напоследок говорит комендант. — А если что не так, вас отсюда полиция дубинками гнать будет, а не я — укорами.

Он уходит, а Госька утешает:

— Ничего, пока они там будут всё выяснять, мы вам успеем официальный статус беженцев оформить. А беженцев стопроцентно будут в гумлагеря скидывать, куда ещё?

Волонтёрки уходят с молодыми цыганками — показать, где можно набрать воды.

Моя семья выходит из лагеря пешком, иначе Матеека не пустят назад. Сумки и свёртки мы несём на себе. По пути я пытаюсь обменять богемские кроны на наши «жолты», но кроны, оказывается, с сегодняшнего утра не принимаются. Приходится нам идти через полгорода пешком. При виде нас — навьюченных, встрёпанных — люди замирают, потом спешно достают мобильные телефоны и начинают снимать. Во дворе мы производим настоящий фурор. Дети орут:

— Цыгане! Лилиана Хорват!

Домохозяйки вывешиваются в окна. И это хорошо ещё, что день рабочий — а то был бы полный аншлаг.

Я обнюхиваю ручку моей двери. Если внутри и есть засада, то упыри давно не пользовались входом — от ручки не пахнет ничем, кроме ручки. Держа наготове «шило», я открываю дверь. Родственники замерли, не решаясь переступить порог. Я быстро проверяю хатку: пусто. Шкафы и тумбочки разворочены, их содержимое горками лежит на обеденном столе и диване. Наверняка бабушкины серьги уже исчезли… если только Батори не догадался позаботиться о сохранности моих вещей. Ого, мой коммуникатор! Значит, всё-таки догадался.

— Заходите.

Илонка и Патрина, ахнув, начинают в четыре руки разбирать мои вещи. Тётя Марлена уходит на кухню с мальчиками; хлопает дверцами холодильника и шкафчиков, чем-то погромыхивает.

— Смотри-ка, ничего не взяли, — Патрина показывает мне шкатулку с украшениями. На месте и серьги бабушки, и мои браслеты, бусы и кольца.

— Отлично. Теперь мы сможем достать денег. Положи на телевизор, чтоб на виду была.

Илонка уносит моё бельё в спальню. Возвращается оттуда с лукавой улыбкой:

— Какая у тебя кровать узкая! Как вы с Кристо размещались?

— А что ты так спрашиваешь, словно уже у нас на свадьбе погуляла? — резко отвечаю я. Илонка смущается:

— Извини… просто шутка.

Наведя порядок, мы разбираем вещи, взятые из Кутна Горы. Одежда, украшения, немного еды, толстый фотоальбом, почему-то два одеяла. Впрочем, они пригодятся: постелить на пол.

Когда и с этим почти покончено, я слышу, как в замке входной двери ворочается ключ. Напрягаясь, хватаюсь за «шило». Тихим, «волчьим» шагом выхожу в прихожую.

— Сожри вас многорогий! Батори!

— Я тоже, как всегда, рад вас видеть. А теперь, когда с приветствиями покончено, я намерен сделать вам внушение. Какого, простите, чёрта вы рушите всю конспирацию?! Я понимаю, почему вы возвратились именно сейчас и именно в эту квартиру, но нельзя это было сделать как-нибудь так, чтобы вас при этом не показывали по телевизору?!

Ой.

— А что, показывают?

— И ещё как. Ваше утомлённое личико — в экстренных выпусках новостей.

— Экстренных?! Даже не думала, что так популярна.

— Да не в вас дело. А в караване из цыганских машин, вторгшихся в гумлагерь. И в полусотне цыган, безо всяких документов занявших барак.

— А, кстати! Вы можете обеспечить их статусом беженцев и разрешением на проживание в гумлагере?

— Они и без меня получат. Общественное мнение против пруссов, а значит, за беженцев из Богемии. В городе опять антинемецкие беспорядки. Уверен, через неделю толпы галицийских подростков ринутся в сторону Праги бороться за славянское братство.

— А что в этом смешного?

— Ничего. Я думаю, вам сейчас нужны деньги?

— А у вас ещё есть?

— Пока да.

— Если это накладно, я просто пойду продам украшения.

— Я умоляю вас! Вы цыганка или нет? Берите, пока дают, — Батори достаёт так хорошо знакомый мне бумажник и вынимает все банкноты, которые в нём есть, оставив себе только банковские карточки. Я больше не жмусь и забираю их. — Всем добрый день!

Обернувшись, я вижу, что в проёме гостиной стоят Патрина и Илонка, а с кухни смотрят на нас тётя Марлена и мальчишки.

— Сегодня до вечера я посижу у вас, — продолжает, как ни в чём ни бывало, Батори. — Если надо, прямо сейчас могу сходить за продуктами. На ночь приедет кто-нибудь от меня. Пока ваша жизнь в опасности, у вас, во-первых, будет кто-нибудь дежурить. Во-вторых, куда-либо выходить вашим родственникам я не рекомендую — их могут убить из злости или взять заложниками. А вас я прошу выходить только со мной. И, кстати, вы можете уже пользоваться телефоном.

Мне это не нравится, но спорить в присутствии свидетелей не хочется: боюсь случайно наговорить лишнего.

— Ладно, — бормочу я. — Сходите пока в магазин.

Стоит закрыться двери за спиной Батори, как родственники накидываются с расспросами. Я вяло отбиваюсь: хороший знакомый, поклонник, да, Кристо его хорошо знает, нет, за эти деньги он ничего от нас не захочет, кроме того, чтоб я поддержала его политическую программу, да, я вляпалась в политику, а вообще — я вовремя вспоминаю об этом — он Госькин хахаль, ну, той девушки, которая на коменданта кричала, она моя подруга. Именно этот факт наконец успокаивает родственников, и я запоздало соображаю, что они приняли Батори за моего любовника. Тьфу, чёрт.

Я включаю телефон и показательно набираю Гоське:

— Гось, привет! Тут твой Ловаш заходил, он у меня задержится до вечера, ладно? В целях безопасности, ты же знаешь, наверное… Да. Как там в лагере?

В лагерь уже успели приехать сначала телевизионщики, а следом, после выпуска новостей, какой-то чиновник, опять же в компании репортёров. Под прицелом камер он отечески расспросил цыган о том, как устроились, и обещал статус беженцев в течение трёх дней, а до той поры выдачу сухого пайка за счёт его личного чиновничьего кармана. После чего потрепал по голове особенно умильных на вид детей и уехал. Сухого пайка цыганам пока не выдали, но обед они себе уже сварили и съели — из своих продуктов.

— Интересно, кто позвонил телевизионщикам? — интересуюсь я. Госька скромно отзывается:

— Да я же молодец у нас!

Да, Госька молодец. Мне хочется расцеловать её в обе щеки.

Тётя Марлена даёт мне в руки тарелку супа. На кухне всем не разместиться: я сажусь на диван. Я ем суп и вдруг понимаю, что мне кажется неправильным. У меня нет ощущения войны. Когда бродила по Вуковару — было. Когда до Кутна Горы добиралась — было. Когда ехали на машинах, когда охранника за руки держали, когда в бараке вещи раскладывали — было ощущение войны. А здесь, дома — нет. Словно бежала-бежала из-под грозовой тучи, выбежала на солнечное место, а туча вдруг сама собой пропала даже с горизонта. Почему так?

Илонка включает телевизор и сразу натыкается на выпуск новостей. Западная Богемия занята пруссами почти вся. На улицах Праги идут бои. Танки расстреляли памятник князю Вацлаву, желая ударить по духу чехов. Внезапно: страшное, в голове не укладывающееся. Съёмка мобильным телефоном откуда-то с крыши дома. Улица, по всей длине которой шеренгой стоят люди: разоружённые (или не вооружавшиеся) мужчины, дети, женщины, старики. Солдаты выгоняют из домов всё новых и новых людей, заставляют вставать в ряд. Солдат очень много, все с автоматами. Вдоль шеренги идёт прусский офицер, кричит по-немецки. Я с трудом разбираю слова — у мобильника слабая звукозапись:

— Сейчас каждый десятый будет расстрелян. Чтобы вы знали, кого надо бояться и слушаться.

Он повторяет и повторяет эту фразу, а за его спиной идёт солдат и, отсчитывая, стреляет. (Илонка и тётя закрывают глаза Томеку и Рупе). Некоторые люди молятся, но большинство просто остолбенело. Один пожилой мужчина в очках, наблюдая, как отсчитывают, быстро заставляет поменяться с собой местами белокурого мальчонку лет десяти-одиннадцати на вид. Оказывается, мальчик был десятым; ухмыляясь, солдат стреляет в мужчину, пугая, наставляет автомат и на ребёнка. Помедлив, восклицает:

— Айн![43] — и идёт дальше.

Но офицер и солдат не доходят и до середины строя. Какая-то встрёпанная, кажется, еврейская женщина вдруг гневно кричит и бросается на солдат, стоящих в шеренге напротив. В неё тут же стреляют сразу несколько, и она падает. Поздно: люди словно просыпаются, кричат, толпой кидаются на солдат, которых раз в пять меньше. Некоторые женщины, наоборот, убегают прочь, хватая под руку попавшихся детей. Солдаты стреляют. Какой-то старик кидает клюку в автоматчика и тут же падает; падают и другие. По асфальту расползаются тёмные лужи. Люди кричат и падают, падают, падают. Запись обрывается.

— В западной части Богемии сейчас не работает сотовая связь. Это видео двенадцатилетняя Рубина Коваржова передала остравскому телевидению, сумев сначала спрятаться, а потом выбраться с оккупированной части Богемии к родственникам в Моравии, — сообщает диктор.

— Что ж это за война такая, каждого десятого? — бормочет потрясённо тётя. — Как же так можно, не в запале, не в сердцах! Бог наш и Святая мать! Ведь не турки, такие же католики, как мы!

— И турки такого не устраивали, — возражает Патринка, крестясь. — Ведь и в детей стреляли, тараканы! «Десять», и всё!

И я не могу понять. Конечно, когда на тебя толпа прёт — станешь стрелять. Но как можно даже не убивать, а смотреть, как ходит человек, отсчитывает до десяти и в другого человека, беспомощного, не считаясь ни с полом, ни с возрастом, стреляет? Я бы, наверное, такому гаду сама в спину выстрелила. А эти чёртовы пруссы стояли и смотрели! Я замечаю, что у меня трясутся руки, вот-вот выпадет из них тарелка, а ложка дребезжит о её края.

Война снова нагнала меня.

Я поднимаю глаза на Батори. Я хочу спросить, сможет ли он остановить войну, когда обретёт власть над вампирами, но молчу из-за родственников. Вампир отвечает мне взглядом, и я читаю по нему: он понял мой вопрос. И да, он остановит войну.

Вечером его сменяет некто Адам Стефанович. На вид — обычный галицийский мужик лет тридцати трёх — тридцати шести, только сильно усатый и какой-то нелюдимый. Я усаживаю его, как и Батори, в единственное кресло.

Вечерние новости опять кажутся пересказом дурацкого, для щекотки нервов придуманного триллера. Защитники Праги сдались, Прага полностью под Пруссией. Оказывается, администрация города не успела эвакуировать женскую школу-пансионат при пражском монастыре Святой Агнессы Чешской. В какой-то момент она привлекла внимание пруссов. Монахинь-воспитательниц привязали, распяв, на танки и бронеходы. Остановив украшенные таким образом машины возле линии обороны, пруссы объявили о захвате в заложники около трёхсот девочек. Некоторых из заложниц показали, высунув связанными из люков танков. И девочкам, и монахиням обещали жизнь и неприкосновенность, если пражане бросят оружие. Они бросили и вышли, поднимая руки. Прага не продержалась и трёх дней.

Видео с заложницами пруссы передали в западную Богемию сами — дали диски одной из девочек-воспитанниц, десятилетней Гелене Ружковой, и велели ей перейти полосу земли между двумя армиями, когда стемнело и стихла стрельба. Тоненькую беленькую девочку, ковыляющую по заросшему, закиданному солдатскими телами пустырю, заснял на телефон один из богемских солдат. Меня просто злость берёт — в наш век развитых технологий, почему у нас есть способ снять видео и поделиться им со всем светом и нет хорошего оружия, которое бы быстро вернуло пруссов в их законные границы? Какое-нибудь облучение, ядовитый газ, дальнобойные пушки!

Кровать я отдаю тёте Марлене, диван — беременной, как оказалось, Патрине. Мальчики устраиваются на одном одеяле и укрываются другим, для нас с Илонкой я тоже достаю одеяло и плед. Вообще-то я не люблю ложиться спать так рано — всего лишь в час ночи — но и сильно выделяться перед остальными не хочу. По счастью, я умею заставить себя заснуть.

Адам так и сидит в кресле, суровый и усатый, словно какой-нибудь древний польский король.

С утра меня будит Илонка, помогает сесть и вручает кофе.

— А я с твоего телефона вашей Гоське звонила. Нашим в лагере уже с утра выдали паёк, обещают и электричество на днях подвести, и воду пустить. Всё равно лагерь готовится к приёму беженцев. В Моравии их уже очень много, не знают, куда девать. Говорят, опять Галиция часть возьмёт. Ещё туда несколько немецких семей поселили, потому что погромы. Я испугалась, что их депортанты забьют, а ничего. Косятся немного, и всё. Им всем твоя Госька работу провела, что немцы не виноваты, что немцами родились, а живут они в Галиции уже всю жизнь и войны не начинали. Я тоже так думаю. Солдат, что по мирным людям стреляли, их надо на кусочки разорвать — а эти-то что?

— А что богемская армия? Наступать будут или за заложников побоятся?

— А богемские власти объявили всех, кто пока не спасён, временно мёртвыми.

— Это как?!

— А так. Все, кто под пруссами оказались, считаются уже умершими. Пока их назад не отобьют. Иначе так придётся всю Богемию сдать и в рабах ходить. А эти будут каждого десятого стрелять, чтобы помнили, кто хозяин, — Илонка впервые на моей памяти грязно ругается, найдя для пруссов с десяток сочных определений. — А Моравия выслала часть своих войск в поддержку богемским.

Целый день телевизор включён. То и дело повторяются новости: въезд в Пшемысль нашего каравана, моё с цыганками шествие по улицам (владелец телефона особое внимание уделяет моим грязным поцарапанным ногам, что, видимо, символизирует в его сознании нечто особенно жалостное), автобусы с эвакуированными детьми в Моравии, расстрел мирных жителей в Богемии, монахини, распятые на танках.

Вместо Адама с нами сидит «волк» по имени Драго, сменивший вампира перед рассветом. У него бритая налысо голова.

До вечера я маюсь, не зная, куда приткнуться. Один раз залезаю на сайт памяти меня, почитать, что пишут в связи с моим воскрешением. Обнаруживаю сразу две статьи, написанные так бредово, что только сплюнуть. По одной из версий меня, например, украли цыгане, держали чуть ли не в рабстве, а теперь заставили пустить в хатку. Рыча от ярости, пишу пространное сообщение на своей страничке, рассказывающее, что я совершала чудесное турне в компании жениха по красивейшим городам Венской Империи, как-то: Кошице, Будапешт, Сегед, Нови Сад, Загреб, Вена и Прага, мысленно желая авторам статей облиться ядом от зависти. Подумав, приписываю просьбу молиться за жениха, оставшегося в Богемии биться с прусскими захватчиками. Во-первых, романтично, а во-вторых… вдруг хоть немного поможет.

Илонка и Патрина в четыре руки перешивают старый пододеяльник на пелёнки. На мой взгляд, об этом ещё слишком рано беспокоиться — у Патрины и животика почти не заметно, но им, видно, просто хочется занять руки. Мальчишки играют с Драго в карты. Тётя Марлена всё возится на кухне.

Интернета в восточной Богемии теперь уже нет, но вчера ещё был; я читаю сообщения-сводки тех богемцев, что подумали о возможности делиться таким способом информацией. Пишут, наверное, то же, что могут написать в любом оккупированном городе: сбитые богемские флаги и гербы и поднятые вместо них прусские, расклеенные по стенам приказы о соблюдении комендантского часа, запрете на не немецкую речь в общественных местах, призыве лиц, достигших тринадцати лет, на общественные работы и сдаче имеющихся у населения драгоценных металлов и камней в комендатуру.

В десять вечера в новостях показывают новые кадры: публичная казнь пленных защитников Праги. Сначала на Староместскую площадь прусские солдаты выгоняют военнопленных, раздетых до белья. Некоторые — совсем подростки с виду, в таких мы вглядываемся пристально, боясь и желая увидеть Кристо. Толпу почти голых мужчин уплотняют, оставляя хороший обзор огромной виселицы, похожей на очень длинный турник с несколькими подпорками. Только на этом турнике болтаются верёвочные петли, а под ними стоят длинные скамейки, похожие на те, что обычно можно увидать в школьных спортзалах. По другую сторону «турника» сгрудились девочки в форме пансионата Святой Агнессы; на них точно так же направлены автоматы. Команда, и солдаты наугад отделяют несколько десятков пленных, подгоняют их к виселицам, расставляют по одному под каждой верёвкой. Несколько петель остаётся свободными, и солдаты отсчитывают ещё шесть или семь человек. Несколько пруссов без оружия в руках споро заковывают отобранным пленным руки за спиной, подталкивают их на скамейки, становясь рядом, надевают петли на шеи. Такое впечатление, что им это не в диковинку.

Потом каждый прусс становится с одного конца своей скамейки и, нагнувшись, хватается за неё руками. Команда — и опора вылетает из-под ног пленных пражан.

Видео опять передано с ребёнком, но на этот раз маленькую посланницу, Еву Лутт одиннадцати лет, вытолкнули до того, как стихла стрельба, и шальной пулей ей перебило плечевую кость. Тем не менее, девочка дошла до своих и только там упала в обморок от боли и потери крови. Ей срочно оказали помощь и переправили в хоспиталь.

— Сатанисты, язычники, тварины чёртовы! — ругается тётя.

Мне звонят с одного из телеканалов, просят рассказать, как пруссы вошли в Прагу.

— Но я вышла из Праги сразу, как мы узнали, что Пруссия напала на Богемию. Я не застала их танков…

— А ваш жених?

— Остался воевать. Он гражданин Богемии. Его мать сейчас в гумлагере в Пшемысле.

— Вы видели своего жениха среди военнопленных в новостях? Его не повесили?

— Нет.

— А как его звали?

— Его зовут Кристо Коварж.

— Родственник Рубины Коваржовой?

— Вряд ли. Он прусский цыган.

— Простите?

— Он получил богемское гражданство после депортации.

— О, так его ещё и депортировали зимой!

Это выискивание изюмин в булке начинает меня раздражать, и я спрашиваю, достаточно ли им этой информации.

— А вы не могли бы приехать и рассказать это всё в эфире?

— Это исключено.

Телевизионщик долго уговаривает меня, но сходимся мы только на телефонном интервью. Я кратко пересказываю историю депортации Кристо и смерти его отца, момент, когда мы узнали о войне, и моё бегство сначала из Праги, потом из Кутна Горы. Мне приходится дважды подчеркнуть, что наши парни и мужчины остались в Богемии, потому что мой собеседник пытается вырулить историю из просто тревожного в нечто жалкое до гадливости.

Я слышу свой голос по телевизору уже через полчаса. По счастью, почти ничего не отрезали, и смысл рассказа не исказился. Диктор драматично подчёркивает, что мне пришлось бежать из города босой (да что они так привязались к моим голым пяткам?!) на следующий день после празднования дня рождения. Можно подумать, в любой другой день начало войны было бы не таким обидным.

Вечером и ночью с нами снова Адам, под утро возвращается Драго, а в полдень его сменяет Батори. С ним приходит Госька.

— Ну, как вы здесь разместились?

Я немножко смотрю, как она болтает с остальными, в лицах изображая коменданта, чиновника, комиссию по беженцам, телевизионщиков и наших цыган, и тихонько отхожу на кухню к Батори.

Дверь прикрыта, и, войдя, я понимаю, почему: чтобы запах шкварок не расползся по хатке. У Батори засучены рукава рубашки, на левом запястье знакомо белеет пластырь.

— Зачем же вы… У меня есть с собой.

— Ну, вот пусть пока и полежит. Кстати, то, что у вас есть, принадлежало прежде не Крстивою Вутечичу?

— Кому?!

— Меня разыскал сербский вампир с таким именем. Утверждал, что пара «волчат» ворвалась в его дом, забрала у него половину крови, а потом агитировала присоединиться ко мне. Благодарил за идею не убивать вампиров.

— О! И что с ним теперь?

— Представьте себе, у него нет ни «крёстного», ни «крестников», поэтому: по счастью, он может принимать решения самостоятельно, и, к сожалению, после того, как он решил присоединиться к нашему движению, наши ряды пополнились только на одного человека.

— Но вы же не заставите его кого-нибудь срочно «изменять»?

— Хорошая идея.

— Не надо!

Батори аккуратно подхватывает лопаточкой кровяную лепёшку и шкварки, высыпает их на тарелку и ставит.

— Присаживайтесь, ешьте. Вампиров не должно быть слишком много, могут начаться проблемы с пищей, да и не только с ней. Я предпочитаю пока задействовать тех, что уже существуют. В империи, кстати, будут действовать законы, регулирующие размножение вампиров.

— Вилочку мне достаньте, пожалуйста.

— Да, конечно.

Я дую на подцепленную шкварку и вдруг вспоминаю:

— Вы сказали, что не встречаетесь с женщинами цыганской крови, чтобы не наплодить безоглядно «волчат». А как насчёт обычных детей? Вы за ними как-то следите?

— Конечно. Я ношу амулет, предотвращающий случайное зачатие. При отсутствии у женщины близких цыганских предков он отлично работает. Я, знаете ли, предпочитаю точно знать, сколько у меня детей, где они находятся и хорошо ли едят.

— А сколько?

— Лилиана, это очень личный вопрос.

Я уже успела заметить: если он назвал меня полным именем, пиши пропало. Ничего не скажет, только сердиться будет. Поэтому я вздыхаю и съедаю шкварку, а за ней потихоньку и всё остальное. Батори наблюдает за мной, прислонившись, по обыкновению, плечом к холодильнику.

Ставя тарелку в раковину, я решаюсь на вопрос:

— А это правда, что вампиры не могут влюбиться?

Батори рассматривает разноцветные плитки пластикового паркета.

— Так, как люди — увы, не могут. После обострения чувств сразу за изменением ничего подобного уже повториться не может. Но мы умеем вожделеть, восхищаться, привязываться, испытывать нежность. А это всё тоже — любовь, хоть и не влюблённость.

— Ясно. Спасибо.

Неизвестно, как бы обернулось дело после принятия решения о временно мёртвых заложниках и прибытия помощи из Моравии, но через несколько дней с юга в Богемию вступают австрийские войска. Вот это становится настоящим шоком — хотя Батори и утверждает, что не было ничего более ожидаемого: немцы устали от множества социальных проблем, появившихся после развала Империи, и затосковали о былом величии.

— Так вы знали, что война будет?

— Я надеялся, что успею раньше.

Не проходит и недели, как Богемия оказывается захвачена. Количество солдат и оружия у Австрии и Пруссии поражает, соседи явно готовились к этой войне несколько лет. А я не понимаю, как можно принимать у себя туристами людей, в которых собираешься стрелять? Как можно было раскланиваться на дипломатических приёмах? Я, в общем-то, ничего не понимаю и большую часть дня провожу в интернете, читая новости и публичные дневники. Пруссы продолжают акции устрашения; богемцы сначала протестуют, но самые активные погибают, и остальные смиряются. Возможно, они рассуждают: были же мы уже под немцами…

Моравия спешно набирает призывников. Вряд ли для ответного удара — просто в Богемии полегла чуть не половина армии, а это какое угодно государство заставит нервничать.

— Если наши выжили, — говорит Илонка, — то они добираются сюда.

— Парни не знают, что мы в Пшемысле, — возражаю я. — Они, скорее, пойдут в Ясапати. Так что только если мужики. И Кристо.

— Может быть, после войны всё легче пойдёт. И тогда мы к мужикам поедем…

— Илонка, ты говоришь о людях, которые депортировали цыган меньше года назад. Просто за то, что они цыгане.

— Так это они из Пруссии депортировали, а из Богемии, наверное, не будут…

Но Моравия встречает депортантов на границе уже двадцать шестого августа. Огромная толпа из цыган и евреев — у каждого по одному чемодану или сумке в руке — плотно встала на нейтральной полосе вдоль всей границы. Больше миллиона человек.

Батори как-то всё организовал: разом наш переезд в загородный дом одного из своих «крестников» и перевоз наших мужчин в Пшемысль. Большинство поселилось с семьями в гумлагере, а дядя Мишка и дядя Теофил, свёкр Патринки — с нами в доме. В единственной, но довольно просторной комнате на мансарде — наши охранники: Адам, Драго и его подопечный, семнадцатилетний Павлусь. Они спят по очереди, в любой момент времени бодрствуют как минимум двое. До равноденствия уже меньше месяца, и Батори опасается усиления «активности оппонентов».

Или хочет отвлечь внимание от туза в кармане — Марийки из Кошице.

В доме немного снижается нервное напряжение — в апартмане от него просто воздух гудел. Немудрено: четыре женщины и два ребёнка в небольшом замкнутом пространстве, да в постоянном ожидании плохих новостей, да с постоянно маячащим посторонним мужчиной. Ссор мы сумели избежать, просто всё время занимая себя чем-нибудь таким, что не требовало общения друг с другом. Я сидела в интернете, Илонка и Патрина шили приданное малышу, тётя Марлена то занимала мальчиков, то готовила, то протирала что-нибудь на кухне. Теперь, когда стало свободнее, мы охотней общаемся друг с другом, а ребята вообще счастливы: во внутреннем дворике вполне можно играть в футбол вдвоём, да и многими другими ребячьими делами заниматься тоже. Подозреваю, что им также нравится факт, что в этом году они не пошли в школу.

В остальном же новости не очень хорошие. Всё недвижимое имущество было отчуждено у цыган в пользу Прусско-Австрийского Содружества — это понятно. Но гораздо печальнее, что Содружество не выдало военнопленных, среди которых — выжившие парни нашей общины (нескольких дядя Теофил даже видел сам, включая моего двоюродного брата Севрека). Все защитники Богемии были объявлены бунтовщиками и приговорены к двадцати годам работы на благо завоевателей. Некоторые были повешены — безо всякого принципа, наугад. Просто для устрашения и для осознания остальными: в своей великой милости Содружество дарит им жизнь.

— Дарит! Чужое дарит! Эту жизнь только Бог да родители дают, как же может её кто-то другой дарить или отнимать, какое имеет право? — возмущается дядя Мишка.

И из мужчин вернулись не все. Двое после акции «каждый десятый» ушли в партизаны, сумев выбраться из оккупированного города, один как раз оказался десятым в строю, ещё один был застрелен при попытке заступиться за чешскую девушку лет шестнадцати, привлекшую внимание сразу двоих прусских солдат.

Дядя Мишка и дядя Теофил рассказывают наперебой.

— Все женщины в городе пачкают, уродуют себе лица, прячут или наголо стригут волосы, горбятся, хромают, вызывают язвы на губах, только чтобы солдаты не посмотрели. Девушек, девочек постарше держат взаперти в чуланах, подполах, стенных шкафах. Половина жилья в городе очищена от населения — говорят, туда будут переселять пруссов, семьи офицеров. Выселенные кто разбрёлся по родственникам, кого добрые люди к себе пустили. А кого-то, видишь, депортировали. Все предприятия, все магазины отданы во владение немцам. Пленные — как рабы, спят на оцепленном поле возле города под открытым небом, мокнут под дождём. Всю одежду у них отняли, кормят плохо и богемцам еду приносить не разрешают. Всякий немец может прийти и взять себе любого, чтобы он работу делал. Двух парнишек убили… их взяли для такой «работы», что они воспротивились, пробовали драться. На них и пули не потратили — немцы закричали солдат, те мальчишек просто забили ногами. Молодые солдаты вообще звери. Могут для развлечения поиздеваться над стариками, заставить на улице раздеться, плясать, на коленях стоять. Раввина убили… сначала за бороду, за волосы таскали, он всё молился. Они озверели, что он молится, забили его, а труп повесили перед домом на фонаре. Не поленились же, скоты! В дома заходят в любые, какие хотят. Берут, что хотят; что не хотят, могут сломать, растоптать, выкинуть. Пастора побили: он пытался их вразумлять, когда увидел, как они на улице над какой-то старушкой измывались. И при этом повторяют: вся культура, мол, у вас от немцев пошла, немцы — это цивилизация. Какая же это цивилизация, когда как звери лютуют?

В сети, в прессе, по телевидению активно обсуждают — удовольствуются ли немцы Богемией или и на Моравию пойдут тоже? Я спрашиваю Батори, когда он заглядывает в гости.

— На всех пойдут. Когда я летом был в Кёнигсберге, все бредили идеей вернуть «немецкие земли». А таковыми они считают все земли в границах бывшей Империи. Антинемецкие беспорядки в славянских странах этой зимой их только ещё больше распалили. Они это подали как иллюстрацию варварства, присущего ненемецким нациям. В некотором роде они были правы… их варварство на тот момент было меньше.

В отдельной комнате я снова могу не только спать днём и бодрствовать вечером, но и танцевать под «Луну». Чтобы не раздражать родственников, включаю её негромко, по кругу. Запираюсь — и выпадаю на два-три часа. Мы с песней слиты уже настолько, что я давно не сомневаюсь — мой танец не может не понравиться Сердцу. Батори был прав, выбрав меня. Кажется, он всегда прав.

Я не верю, что он сможет заменить меня Марийкой.

Илонка пробует меня выспрашивать о моих танцах, но я намекаю, что это «волчьи» дела. Такое цыгане понимают и уважают.

— У меня для нас две новости, — говорит Батори, появляясь в очередной раз. — Хорошая и плохая. С какой начать?

— Давайте уж сразу с плохой, чтоб сначала огорчиться, а потом утешиться.

— Ладно. Она находится на территории Богемии.

— Кто?!

— А это уже хорошая новость. Я нашёл «кузню».

— Ту, где Сердце?

— Да. Посёлок Коварна,[44] до начала двадцатого века населённый исключительно цыганами.

— Как же мы туда попадём?

— Доверьтесь мне.

Он больше не обнимает меня, а я об этом не прошу. Мне достаточно того, что он кладёт мне руку на голову, прощаясь. Большего я просто боюсь: до сих пор, стоит мне вспомнить его поцелуй — и то тяжёлое, страшное наваливается, парализуя, ослабляя, заставляя сердце не биться, а трепыхаться. Пусть уж лучше так.

Третий раз Батори приходит шестого сентября. Поздоровавшись со всеми, кто попался на глаза, говорит мне:

— Собирайтесь. В том смысле, что одевайтесь, больше вам ничего не надо.

— А смену, простите, белья?!

— Ладно, можете взять маленький рюкзачок. Поторопитесь, пожалуйста.

— Куда вы поедете? — спрашивает тётя Марлена то ли Батори, то ли меня. Я молчу, но вампир отвечает неожиданно:

— За Кристо. И за другими вашими родственниками. Драго!

— Я иду, — с кухни отзывается «волк».

— Лилянка, это опасно?

— Нет, тётя. Мы «волчьими» тропами пойдём. Господин Батори нас только подбросит до места сбора… таких, как я, — выдумываю я на ходу и сбегаю в свою комнату.

За руль садится Драго. Мы с Батори — на заднем сиденье.

— Я выйду в Пшемысле, а вы едете прямо в Кошице, — объясняет вампир. — Там вас передадут другому «волку», который вас довезёт до нужного места на границе. А дальше вас перехватываю я. Без вампирских чар вы там не пройдёте, из-за партизан пруссы держатся настороженно, а уж если захватят — девушке безо всяких пыток придётся несладко.

Меня передёргивает.

— За несколько дней мы пешком доходим до Коварны и уже на месте отыскиваем Сердце Луны. Тут я полагаюсь на вас. Помните, как вы в Сегеде слушали скрипку Данко? Вот примерно так будет звучать Сердце, и услышать его сможете только и именно вы.

— Потому что я девственница?

— И поэтому тоже.

На окраине Пшемысля Батори выходит из машины, поцеловав меня на прощание в висок. Прикосновение его губ так торопливо и неловко, что не вызывает никаких чувств.

В Кошице меня ожидает сюрприз: Драго подъезжает к дому Люции. А вот и она сама, стоит у подъезда, такая непривычная в юбке и жилете. Поцелуй меня леший, да она же ещё и накрашена! Я внезапно понимаю, что это она для Драго, он — её мужчина, о котором говорил Кристо. Ну, надо же! А чего же они не женятся? Оба «волки», оба цыгане — какие с этим могут быть проблемы? Наверное, Драго не хочет. Им, мужикам, всё бы гулять. Кристо тоже, небось, не спешил мне сказать о помолвке — то с Марийкой крутил, то с Язмин. Не жди я его тогда на скамейке, небось и с Ирмой бы не упустил своего. Мне вдруг становится так обидно, что через мгновение самой смешно — как маленькая, честное слово.

Мы поднимаемся в апартман Люции. Уже в прихожей витают вкусные запахи: нас ждёт обед. Драго, всегда невозмутимый и мужественный Драго, вдруг, смущаясь, откашливается, но ничего не говорит, а лезет в карман куртки. Достаёт красивую коробочку, протягивает Люции, откашливается ещё раз, но опять не произносит ни слова. «Волчица» открывает подарок: замечательной красоты золотые с гранатами серьги.

— Ммм, спасибо, — говорит она чуть ли не равнодушно, закрывая коробочку. — Есть хочешь?

Драго кивает. Его смуглое лицо ещё больше темнеет от прилившей крови. Он смотрит на Люцию такими радостными, щенячьими глазами, что мне приходится себя ущипнуть, чтобы не захихикать. Мы проходим по-простому, в кухню. Там уже стоит с поварёшкой наготове Марийка — мы улыбаемся друг другу, она чуть смущённо, а я — чуть ехидно (вспомнилось, какой красной она была, когда я над ними с Кристо подтрунивала).

После обеда Люция говорит Драго:

— Ты бы, что ли, помылся.

Тот с готовностью вскакивает. Две секунды — и он исчезает за дверью в ванную.

— Вот и отлично, свидетели-то нам ни к чему, — ровно говорит Люция. — Надо мне с тобой, красава моя, поговорить.

Лицо у неё такое же спокойное, как голос, но я вдруг напрягаюсь — словно упыриное касание почуяв. Бред. При чём тут упыри?

— Пока вы с «волчком» гуляли… по красивейшим городам Европы, тут у нас кое-что произошло. Времена пошли беспокойные, а на вампиров Батори немного надежды было. Мы и решили объединиться. А объединившись, о многом поговорили, многое подумали. Лилянка, ты знаешь, к чему тебя готовил твой кровосос? Куда ты сейчас едешь?

— И куда? — мне просто любопытно, как много им удалось узнать.

— Есть такой обряд, когда некоему артефакту, известному как Сердце Луны, приносится в жертву девственный «волк» или «волчица».

Она замолкает, ожидая вопроса, но я пока молчу.

— Если Сердце примет жертву, — продолжает Люция, — «волк» останется в живых, если же отвергнет, он… или она… умрёт. Причём вероятность именно смертельного исхода велика, поскольку нет никакой возможности рассчитать точно, подходит ли жертва. Только наугад подсунуть. Но даже если «волк» выживает, он серьёзно изменяется. Он становится ручным. Он становится послушным рабом вампира, проводящего ритуал. Теряет собственную волю и, скорее всего, разум. Послушное орудие в руках упыря, получив которое, он больше не нуждается в поддержке гвардии «волков»… которую на всякий случай набрал. На тот случай, скажем, если жертва во время обряда умрёт, и потребуется время выпестовать следующую. А как только «волки» окажутся не нужны, они, скорее всего, будут уничтожены. Зачем держать под рукой кого-то, кто может убить тебя? Зачем надо, чтобы кто-то, кроме твоей семьи, мог убивать вампиров? Низачем. Более того, опасность «волков», вызванная их силой и независимостью, перевешивает их пользу. Ты, надеюсь, понимаешь, что это значит.

И я снова молчу.

Люция вынимает из кармана что-то странное — тонюсенькую проволочку между двух маленьких деревянных рукояток, нечто вроде крохотной копии скакалок — и кладёт на стол передо мной.

— Для обряда требуются только двое. Поэтому, скорее всего, с вами никого не будет во время приготовлений. Батори тебе доверяет безоглядно.

— С чего ты взяла?

— Не с потолка. Верная информация.

— Ммм, Драго?

— И он тоже. Так вот, упырь тебе доверяет. Всё, что от тебя требуется — в процессе непосредственной подготовки накинуть ему на шею эту штуку и предупредить его, что это серебро.

— Серебро?

— Да, это гитарная струна. Он будет бояться на миллиметр шевельнуться — раны после серебра у них не заживают.

Я вспомнила — одному из упырей в Братиславе перерезали глотку струной. Вот, значит, кто уничтожил ту группу охотников.

— И тогда ты ему объясняешь, что императором он может быть хоть всей Европы и России с Турцией в придачу, но вот только ему придётся обойтись без ручного волка. Заставь его поклясться, глотая собственную кровь, что он ни сам, ни чужими руками не проведёт обряда и также ни сам, ни чужими руками не начнёт истреблять «волков». Пусть Батори губу себе прокусывает или вену на руке, но обязательно во рту у него должна быть его кровь, когда он произносит клятву.

— А почему не просто поклясться, что не будет истреблять? Тогда и обряд не страшен.

— Потому что после обряда он получит ряд новых качеств. Среди которых — возможность преступать клятву на своей крови.

Я гляжу на струну, раздумывая. Потом твёрдо произношу:

— Я не буду этого делать. А Батори не будет убивать «волков».

— Лиляна, вот тебе на пальцах всё объяснили! Это не-об-хо-ди-мо, понимаешь? Для выживания твоего племени — необходимо!

Я упрямо качаю головой.

— Если он мне доверяет безоглядно, то я не могу, не имею права, поступать с ним так.

— Вот этого я и боялась. Ты слишком часто ела его кровь, да?

— При чём тут это?

— В любого кровососа впечатывается преданность к тому вампиру, чью кровь он пил. Похоже, это правило распространяется и на полувампиров. Я опасалась этого. Должно же было чем-то объясняться, что прежде подобных симбиозов не бывало. «Волки» всегда убивали, чтобы получить кровь — потому что иначе, поедая кровь одного вампира, они бы просто становились зависимы.

— Но ты же тоже не охотой сейчас добываешь кровь, разве нет?

— Да. Но я чередую доноров. Плохо, как плохо, Лиляна… ты не оставляешь мне выбора.

Прежде, чем я успеваю сообразить, что это может значить, Люция выбивает из-под меня табуретку, наваливается сверху, стараясь обездвижить, и одной рукой начинает дёргать застёжки на джинсах. От шока я даже закричать не могу, только извиваюсь, пытаясь брыкаться и кусаться. Страх и отвращение к тому, что она собирается сделать здесь одним движением пальца, придают мне сил — но Люции их и без такого допинга не занимать. Мы пыхтим и рычим, колотясь на полу, словно два кота в драке. Внезапно чьи-то руки сдёргивают Люцию с меня — я в два рывка вскакиваю и отскакиваю и вижу, как голый и мокрый Драго пытается удержать руки «волчицы», одна из которых, с удлинёнными ногтями, угрожающе растопырена, а в другой появился нож. Прежде, чем я или Марийка догадываемся броситься и изменить соотношение сил, Люция с коротким взрыком выдирает руку с ножом и всаживает блестящее лезвие в шею Драго.

Я выбегаю из двери апартмана.

Я мчусь по лестнице.

Я прыгаю в окно и приземляюсь на карниз подъезда.

Я прыгаю с карниза на клумбу с какими-то пышными цветами.

Я бегу по двору.

Я бегу по улице.

Бегу по двору.

Бегу ещё по двору.

По улице.

По проулку.

По какому-то парку или скверу и снова по улице.

Я бегу, бегу, бегу, бегу.

Я прихожу в себя в яме у двери в подвал незнакомого дома. Сверху, с края ямы, смотрит на меня удивлённая дворняга. Или у неё отбит нюх, или она тупа — нас разделяет не больше полуметра, собаки никогда не подходят к «волкам» так близко.

Моё тело докладывает о множестве ушибов и наливающихся синяков, об отбитых ступнях и лодыжках, о загнанных лёгких и уставшей диафрагме единственным доступным ему способом — болевыми сигналами. Моя одежда цела, если не считать одной отлетевшей с рубашки пуговицы, но мокра от пота и чем-то испачкана. Я без оружия, колбасы, денег, документов, мобильного телефона, смены белья, ветровки и даже без обуви. Главное — я без провожатого и не знаю, как теперь добраться до условного места. Хуже того — я соображаю, что именно Люция и должна была меня доставить, а значит, у неё есть все возможности доехать туда без меня и встретить Батори со струной в руках и группой сочувствующих товарищей.

Боже, какая я дура! Что мне стоило сделать вид, что я соглашаюсь?! Драго был бы жив, а Батори не ждала бы засада! Уж не говоря о моём собственном положении. Я со злостью отвешиваю сама себе пощёчину. Легче не становится.

Вздохнув, я привожу себя в вид, который меньше бы настораживал прохожих. Переплетаю растрепавшуюся косу, оглаживаю и отряхиваю одежду. К сожалению, с ногами ничего не сделаешь — мне их даже не покрасить. Я выхожу из ямы и оглядываюсь. Уже вечереет; во многих окнах горит свет, но фонари ещё не включены. В одном из тёмных окон я вижу мужчину лет тридцати пяти, сидящего за компьютером; его лицо освещает экран. Это наводит меня на идею. Прогулочным шагом я подхожу к этому окну и оглядываюсь. Кажется, во дворе никого нет. Нижний край окна — чуть выше моей макушки. Я хватаюсь руками за раму и, подпрыгнув, подтягиваюсь. Ложусь животом на подоконник и самым невинным голосом спрашиваю:

— Добрый вечер. Можно мне войти?

Глава XIV. Кузня

Мужчину зовут Якуб. Мне не приходится особо упрашивать его пустить меня в интернет: он слишком заинтригован самим моим появлением и странным внешним видом. Я прошу его не глядеть, и он садится так, чтобы не видеть экрана, но смотреть на меня. Выхожу на свой сайт и огромными буквами пишу на главной странице:

ВСЕ ВСЕ ВСЕ!!! СООБЩЕНИЕ ДЛЯ ИМПЕРАТОРА!!!

ДРАГО УБИТ, НА УСЛОВЛЕННОМ МЕСТЕ ЖДЁТ ЗАСАДА.

РЕБЁНОК ИДЁТ В КУЗНЮ.

Ничего другого мне в голову не пришло, и я могу только молиться, чтобы сам Батори или кто-то из его вампиров (ведь могут же быть среди них такие, кто смотрел мои танцы и стал посещать страничку) вовремя увидел моё сообщение.

Потом я просматриваю карту, определяясь, как быстрее и безопасней — если это слово вообще тут уместно — дойти сначала до богемской границы, потом до Коварны. Подчищаю журнал браузера.

— Спасибо большое. Ещё одно… у вас есть ненужная расчёска?

И без того зачарованное, лицо Якуба становится совсем уж дебиловатым. Он нервно шарит по карманам спортивных брюк. Достаёт небольшой гребешок и осторожно протягивает его мне. Когда я берусь за расчёску, он вдруг спрашивает интимным шёпотом:

— А почему вы утопились?

— Откуда вы… — я осекаюсь, потому что до меня доходит. Босая миловидная девушка, появляющаяся из темноты в комнате одинокого мужчины, да ещё спрашивающая у него расчёску. Он принял меня за мавку, что-то вроде привидения утопленницы. И даже моё желание посидеть в интернете его не смутило, а моя реакция на вопрос, наверняка, только утвердила его в этой мысли. Бывает же — никогда бы не подумала, что взрослый мужчина может верить в мавок.

— Мне не нравится об этом говорить, — стараясь улыбаться обаятельно, говорю я и засовываю гребешок в карман джинс. Он ещё пригодится в дороге — терпеть не могу, когда голова не в порядке. — Спасибо за помощь. Прощайте.

— Прощайте, — Якуб сторонится, пропуская меня к окну. Я ловко спрыгиваю, оглядываюсь — он смотрит. Посмеиваясь, прижимаю палец к губам и ухожу, стараясь поскорее пропасть из виду за кустами у соседних окон.

Идти ночью и налегке было бы совсем приятно, если бы не гудящие после прыжков и бега по асфальту ступни. Ладно — уж мне не привыкать. Я заставляю себя отрешиться от боли и перехожу на мягкий и быстрый «волчий» шаг. Полчаса — и я выхожу из Кошице. Идти по обочине шоссе тревожно, я стараюсь идти параллельно дороге, как при бегстве из Праги. Проходя какими-то огородами, раздеваю подвернувшееся пугало: на нём хоть и ветхий, но всё ещё целый мужской пиджак, главное достоинство которого в том, что он тёмный, в отличие от моей рубашки. Заимствую и обширную шляпу, прячу под неё косу. К сожалению, ноги нечем прикрыть. Подумав, густо вымазываю их землёй, смачивая её дождевой водой из бочки. Теперь меня не заметить издалека, и я продолжаю путь смелее.

К сожалению, с огородов уже снят урожай, так что еду мне придётся добывать попрошайничеством или воровством. Что ж, говорят, в жизни всё надо попробовать.

Как и во время путешествий с Кристо, передвигаюсь вечером, ночью и на рассвете. Днём отсыпаюсь, забившись в лесок или пустую по случаю осени собачью будку на огородах. Питаюсь кое-как: один раз до рези в животе объедаюсь кислыми дикими яблоками, другой раз мне удаётся застать какой-то праздник на свежем воздухе — я выжидаю в кустах, пока гости не отгуляют. Хозяева провожают их в дом, чтобы разместить, и я подбегаю к веранде и насыпаю себе полные карманы остатков пиршества: хлеба, отварной картошки, кусочков жареной свинины, нарезанных овощей. Тут же убегаю прочь и решаюсь поесть, только отойдя на значительное расстояние от посёлка. Съедаю разом половину, остальное решаю растягивать. По счастью, пока нет последствий от того, что я не ем колбасу. Кажется, можно обходиться без неё три-четыре недели… кто-то говорил мне.

Границу перехожу как-то незаметно для себя, леском. Только чуть не наткнувшись на прусских солдат, соображаю, что уже в Богемии. Как пройти мимо пруссов? Ничего не могу придумать и решаю пока поспать, благо находится старый кряжистый дуб — устраиваюсь сидя на одной из толстенных ветвей, удобно опираясь боками и руками в ветки поменьше, а спиной — в ствол.

Просыпаюсь часов в пять дня с уже готовым решением. Придя в силу — на это уходит час — как следует вымазываю себе руки и лицо землёй, застёгиваю пиджак — увы, хотя он и велик, но совсем скрыть грудь не получается. Я быстро набираю огромную охапку хвороста и выхожу из леса, прижимая её к себе. Бреду, опустив голову; сначала на меня не обращают внимания, потом какой-то молодой лейтенант приказывает остановиться. Я встаю, судорожно прижимая хворост.

— Ты, что здесь делаешь? — рявкает лейтенант.

— Собираю дрова, господин офицер, — смиренно говорю я, впервые в жизни восхваляя своё детство за заметный прусский акцент и столь высмеиваемые конкурентками-недоброжелательницами мальчишеские интонации в голосе.

— Как звать?

— Гюнтер, господин офицер.

— Немец? — это подходит другой прусс, лет сорока. У него характерное породистое лицо аристократа.

Я приподнимаю лицо так, чтобы шляпа не упала, но стали видны курносый нос и характерные скулы:

— Да, господин офицер, богемский немец.

— Документы?

— Я не брал, господин офицер. Я искал дрова. Могу ли я спросить господина офицера? — меня осеняет вдохновение. — Нет ли у ваших врачей средства от лишая? Я очень мучаюсь, даже боюсь снимать шляпу — язвы прикипели, очень больно. И моя бедная бабушка очень мучается, а денег у нас нет, господин офицер. Она старенькая, а я сирота. С лишаём меня никто не хочет брать в работники.

Оба офицера брезгливо отшатываются.

— Нет. Вали отсюда. И собирай дрова в другом месте, — это молодой.

— Простите, господин офицер, — самым жалобным тоном канючу я, — но ведь в других местах всё уже обобрали чехи.

— А это не наше дело, — злобно говорит лейтенант. Дворянин же мягко добавляет:

— Гюнтер, дойди до города и обратись в администрацию. Немецкому сироте не откажут в помощи. Вас с бабушкой обязательно пристроят в госпиталь.

— Спасибо, господин офицер, — вздыхаю я и бреду дальше, то ликуя своей удаче, то впадая в панику при мысли, что меня остановят ещё раз. Но больше мной никто не интересуется, и я благополучно выбираюсь с заставы.

Всю Богемию я так и прошла — подбирая и прижимая в людных местах к груди хворост, стараясь ковылять тогда, когда меня могут увидеть, и переходя на привычный шаг в безопасных местах в тёмное время суток. Ночью уклоняться от патрулей было легко, днём они мной не интересовались. С утра и вечером я отсыпалась. Один раз мне не повезло попасть под дождь. Он, впрочем, был слабый, вялый — обошлось даже без насморка. Несмотря на то, что приходилось часть пути брести так, словно сейчас помру, я дошла до рощицы возле Коварны уже к вечеру двадцать первого числа.

Кожа от грязи вся чешется, и в карманах не осталось ни крошки, но я почти счастлива — мне удалось проскочить. Теперь мне остаётся только ждать.

В эти два дня я отчаянно завидую Люции — она работает инструктором по выживанию в дикой природе. Уж она бы нашла, как обеспечить себя пропитанием. Мне же удаётся отыскать только несколько уже упавших, подгнивших с одного бока яблок — они мне и пища, и вода. Сплю в самые тёплые часы, устроив постель из опавших листьев.

Вечером двадцать третьего заряжает мелкий промозглый дождик. Съёжившись и скрестив руки на груди, я выхожу на единственную улицу Коварны и присаживаюсь на корточках под одним из заборов. Вечер неуклонно идёт к ночи, а на улице всё никто не показывается. Но вдруг меня как пружиной подбрасывает: с одного из концов маячит знакомая широкоплечая фигура в плаще. Я ещё не могу рассмотреть лица, но уже уверена, что это Батори. Неужели у меня всё получилось? Неужели у нас всё получится? Я готова плакать от оставляющего меня напряжения. Рядом с Батори шагает худощавая юношеская — или девичья — фигурка в лихо сдвинутом набекрень берете, за спиной — футляр гитары. Эльза! Я бегу к ним, расплёскивая босыми ногами лужи, даже не подумав, что им никак невозможно узнать меня в таком виде. Только когда мы останавливаемся в двух метрах друг от друга, догадываюсь стащить свою жуткую шляпу — коса соскальзывает с макушки на спину, отросшая чёлка падает на лицо.

— Лили! Ничего себе вид! — восклицает Батори и тут же принимается вертеть головой. — В каком-нибудь из этих домов возможно принять тёплый душ?

— Наверное, у старосты, — предполагаю я, указывая на самый зажиточный с виду дом. По моему мнению, именно так и должны выглядеть дома старост.

— Идёмте.

Я бегу возле Батори, подпрыгивая, словно весёлая — и очень грязная — болонка и на ходу рассказываю, захлёбываясь смехом, как я сбежала от Люции, как нашла способ оставить ему сообщение, как ловко добыла себе пропитание, которого хватило аж на половину пути, как обводила пруссов вокруг пальца. Даже если он не слушает меня, всё равно — мне просто необходимо рассказать это всё, выговориться.

То ли Батори так силён, что зачаровал хозяев дома без предварительной концентрации, просто на ходу, то ли они ошалели от его напористости, но без лишних слов меня провожают в ванную, где я, распевая от счастья, смываю с себя грязь, пот, крохотные чешуйки омертвевшей кожи, корки царапин, напряжение последней недели, страх; тут же, под струями душа, стираю бельё, подсушиваю его феном и натягиваю его на себя. Приоткрыв дверь, Эльза передаёт мне одежду — я с изумлением вижу, что это мой осенний концертный костюм: огромная чёрная в белых и серебряных цветах верхняя юбка, просто чёрная нижняя, серебристо-серая блузка с воланами на рукавах, чёрный с серебряной вышивкой и пуговицами в виде монет суконный жилет. В тайном кармане юбки лежит мешочек с украшениями: набор от Кристо и кулон от Батори. Когда я выхожу, наскоро просушив феном волосы, меня ждёт огромная кружка подогретого со специями вина, два яйца всмятку и две свежеотваренные сардельки.

— Сначала яйца, потом сардельки, только потом можно запить, — командует вампир. Я слушаюсь; с наслаждением высасываю тёплые, нежные желтки и белки. Жадно жую сардельки. Наконец, выпиваю и вино. Бог мой и Святая мать, до чего же хорошо!

— Пора, — говорит Батори. — Уже одиннадцать.

Он закутывает меня в свой плащ и несёт, прижимая к себе, одной рукой — легко, словно маленького ребёнка. Я обнимаю его, льну к нему — не только чтобы не упасть, но просто от огромной радости, что он здесь и что самое страшное уже позади. Слегка кружится от вина голова. Эльза молча спешит за нами.

Батори идёт по улице, проходит её всю и шагает дальше, где на отшибе стоят развалины какого-то дома. Только оказавшись внутри, понимаю — раньше это была просторная, добротная кузня. Вон остатки кузнечной печи, вон старая, ржавая наковальня. Пол каменный, наверное, холодный, и Батори ищет, куда меня усадить. Пристраивает прямо на наковальню.

— Это место, представьте себе, — говорит Батори, — считается проклятым, в то время, как оно, напротив, благословенно. Это место, где спрятано Сердце Луны. Слушайте, Лили, слушайте. Оно зовёт вас.

Эльза стоит неподвижно, как статуя, прислонившись к косяку давно уже не существующей двери. Батори тоже застыл, глядя на меня. Только постороннему его поза покажется небрежной — руки в карманы, непринуждённая осанка. Я же вижу, как напряглись его губы и скулы, как он впивается взглядом в моё лицо. Я закрываю глаза, чтобы не разделить его напряжения. Я слушаю.

Шелестит вялый мелкий дождь за стенами.

Тихо, мерно дышит Эльза.

Гулко бьётся моё сердце.

Шуршит кто-то невидимый над головой. Птица или мышь…

Я готова признаться, что ничего не слышу, как вдруг — словно невесомая паутинка блеснула на солнце и тут же снова стала невидимой — далёкий, почти неслышимый обрывок нежной струнной мелодии.

Из-под моей задницы.

— В наковальне, — шепчу я. — Или под наковальней.

— Ты молодец, Лили. Моя славная девочка… ты готова? — я чувствую тяжёлую и тёплую ладонь Батори на своей голове.

— Нет. Подождите, — я открываю глаза. — Подождите…

— Сейчас я расскажу тебе, почему я не боюсь. И ты тоже перестанешь бояться. Никогда, слышишь, никогда расчёты не были ещё так точны, никогда вероятность успеха не стремилась прежде к ста процентам. Равноденствие в этом году почти совпадает с полнолунием. Это очень важно. Это делает Сердце более восприимчивым. Про меня и себя ты уже знаешь всё: я — рыцарь по факту и по имени, а ты… но ты не знаешь того, что вычислил я и чего не увидели все остальные. В отличие от прежнего обряда, нужны не двое, а трое. Вампир, «волк», человек. Всадник, Ребёнок, Сова. Более того, все три должны быть разного пола, это даёт максимальные шансы.

Я моргаю.

— Как это возможно?!

— Очень просто. Мужчина, женщина, и гермафродит либо эльф.

— Эльф?!

— Существо, отказавшееся от всякого пола. Наш с тобой общий друг, — Батори смотрит на Эльзу. Та, словно очнувшись, принимается распаковывать гитару.

— Она будет играть?!

— И петь. Чтобы помочь тебе. Так надо.

Но мне это совсем не нравится. Я слилась, срослась не просто с песней — с юношеским голосом на диске Батори, в моей голове. Я боюсь, что просто не смогу двинуться, если эту песню споёт кто-то другой. Но вместо этого я говорю вслух другое:

— Вы ведь не уничтожите потом «волков», правда?

— Конечно, Лили. О чём вы говорите…

Пол почти голый, но всё же валяется несколько чёрных от старости обломков досок, какие-то листья, ветки. Батори неторопливо, рассчитанными движениями отгребает их носком сапога по углам. Эльза перебирает струны, настраивая гитару.

— А дождь не помешает? Тучи…

— Через полчаса или час их сгонит ветер, — равнодушно говорит Батори, отпинывая последние деревяшки. Я закрываю глаза, прислушиваюсь к тихой, нежной мелодии, играющей подо мной. Она стала более явственной. Мне удалось настроиться или тучи начинают расходиться? Я не знаю, но эта мелодия будоражит меня, я начинаю дрожать.

Минут двадцать ничего не происходит. Я слушаю Сердце. Эльза затихает, добившись от гитары нужного звука. Неподвижно стоит где-то здесь Батори. Мы все ждём. Даже воздух в разрушенной кузне, кажется, ждёт.

— Пора, Лили, — наконец, произносит вампир. Я слезаю с наковальни, подаю ему плащ — так, с плащом в руках, он и отходит в темноту, к стене. Луна заглядывает в дверной проём, высвечивая длинный, косой параллелограмм на полу, почти доходящий до наковальни. Эльза чуть подвинулась, чтобы не мешать свету струиться в кузню свободно. Я выхожу на освещённое место, оборачиваюсь туда, где спрятано Сердце. Неужели сейчас? Я даже не знаю, готова или нет!

Эльза перебирает струны, и мои нервы привычно натягиваются. Я глубоко вздыхаю, поднимая руки — нет, давая им взлететь, как бледным птицам. За перебором следует аккорд, и голос — такой знакомый, голос из моей головы, голос юноши с диска Батори — выводит первое слово, словно призыв:

Луна…

Я делаю первый шаг.

Я падаю в реку.

Я прыгаю с края крыши — и меня подхватывает восходящий ветер.

Я маленькая, крохотная, тоненькая, невесомая. Мои ноги босы, на мне — пижама. Я лечу, подхватываемая ветром, и приземляюсь на серебристом шифере соседней крыши. Там, внизу, поднимают белёсые глаза бледные лысые упыри. Они ворчат, они шевелятся, они приходят в движение. Они идут на крышу, но я уже на другом её краю, и мои пятки толкают край крыши прочь, вниз.

Я прыгаю, и лечу, и бегу, и снова прыгаю, а в бесконечных восьмиэтажных домах просыпаются упыри, и бредут, шатаясь, наверх, и набирают скорость, и выскакивают, наконец, из окон дворницких, протягивая ко мне длинные белые руки, но я уже снова прыгаю, и снова лечу, и снова бегу — наперегонки с теми, кто проснулся и бросился по лестницам наверх в следующем доме.

Я танцую, и юбки мои взмётываются крыльями, плещутся волнами, распускаются гигантскими цветами. Качаются, тоненько звенят в моих ушах серьги, сверкают браслеты на руках. Я изгибаюсь, извиваюсь, выворачиваюсь и тут же упруго, свободно распрямляюсь. Я качаю бёдрами, бью бёдрами, трясу бёдрами. Руки мои — змеи, руки мои — птицы, руки мои — ветви.

Я погружаюсь в воду, лёжа, распластавшись, я опускаюсь, я всё ниже, и вода всё прозрачнее, и круглощёкая луна заглядывает сквозь неё в моё бледное лицо. Холодные водяные пальцы моют, полощут, выбеливают мои волосы, мои глаза, мои щёки, мои губы.

Я прыгаю, и лечу, и бегу, и скольжу, и верчусь, и выгибаюсь, и погружаюсь, погружаюсь, погружаюсь.

Крыша блестит за крышей, провал чернеет за провалом. Бегут, хрипят, тянут руки упыри.

Рвёт, дёргает нервы песня.

Леденит лёгкие, бронхи, желудок речная вода.

Вот и последняя. Там, за ней, лес, и в лесу — башня. Мне не долететь, но женщина, что стоит рядом, может отвести меня — если ей понравится танец. Если же нет — я оглядываюсь: все крыши покрыты бледной, злобной, колышущейся массой. В этом доме упыри пока спят, и крыша свободна, но стоит женщине уйти, и они проснутся.

Как красива эта женщина! Так прекрасны бывают только матери. Кожа её светится жемчугом, волосы блестят серебром, глаза сверкают — я не помню, где видела ещё этот яростный, пронзительный голубой свет, но он и знаком, и прекрасен, и пугающ.

— Танцуй! — говорит она. И я танцую. Я кружусь по крыше, то ближе к краю, то дальше, я прыгаю, я взмахиваю руками, я трепещу, я дразню, я угрожаю, я нежна, я дика, я счастлива — и она улыбается мне, ей нравится! Она берёт меня за руку — мы прыгаем вместе — под нами проносятся страшный чёрный провал улицы и колючие верхушки деревьев — приближается огромное окно, и я падаю на каменный пол, и поднимаюсь, озираясь. Здесь темно, и холодно, и грязно. На пол ложится свет из окна — нет, двери, и в этот свет вступает мужчина. У него большие карие глаза, отливающие зеленью, толстые красные губы, но я тут же забываю о его лице, учуяв его кровь под покровом крепкой, но всё же такой соблазнительно тонкой кожи. Сколько в нём крови, сколько в ней силы! Я втягиваю воздух то носом, то ртом, словно пытаясь поймать не только запах, но и вкус. Он что-то говорит мне, но я понимаю только одно — передо мной добыча, лакомая, сытная. Ей нужно вспрыгнуть на холку, и прокусить вену возле уха, и лакать, сосать, хлебать тёплую пряную жидкость. Мягким охотничьим шагом я трушу вкруг него, набирая потихоньку скорость, готовя мышцы и суставы к прыжку, руки — к захвату, челюсть — к укусу. Он поворачивается и поворачивается следом за мной, он говорит и говорит, но я не слышу, не понимаю, и не хочу ни слышать, ни понимать. В моём горле что-то клокочет, мои губы расползаются, обнажая клыки и резцы. И, когда я почти готова прыгнуть — пусть спереди, сбоку, уже не важно, я не сомневаюсь в успехе — он вдруг выхватывает нож и взрезает себе тыльную сторону ладони. Протягивает мне — словно для поцелуя — и я, взвизгнув, заскулив, кидаюсь к нему, падаю на колени, хватаю его кисть обеими руками, припадаю к сочащейся красным, тёплым, солёным ране, как младенец к материнской груди, я пью, лижу, высасываю, дрожа от жадности, нежности, счастья. И, насытившись, напившись, наполнившись блаженством, я поднимаю к мужчине счастливое лицо и улыбаюсь в ответ на его улыбку, одновременно ласковую и торжествующую.

И только теперь чувствую, что мою шею обхватывает серебряными монетами и звеньями то ли ожерелье, то ли ошейник.

Повесть II. Волчьим шагом

Глава I. Волк с синими глазами

Мужчину зовут Ловаш. Меня зовут Лили и Лилиана — на оба этих имени надо оборачиваться или подходить. Когда Ловаш рядом, хорошо. По счастью, он почти всегда рядом. Когда я просыпаюсь, я обязательно вижу его, с чашкой кофе в руках. Из этой чашки он поит меня. В этот момент больше никого нет вокруг, и мне хорошо. Я не люблю, когда кругом люди. Но они почти всегда кругом. Они шумят, что-то спрашивают Ловаша, целят в него какими-то штуками с большими стеклянными глазами. Когда подходят не люди, а добыча, Ловаш кладёт мне руку на голову. Мне это очень нравится. Я люблю, когда он гладит меня по голове; мне всегда хочется ластиться и прижиматься к нему, но он почти никогда не разрешает. Зато мне можно играть с его волосами, когда он их расплетает. Они гладкие, густые, тёмные. Одно их прикосновение ласкает кожу на моих ладонях и пальцах.

Мне не нравится, когда ко мне подходят какие-то люди, трогают меня, повторяют моё имя и что-то говорят. Я уже разбираю слова, но не могу их понять. И не хочу. А хуже всего, когда приходит волк с синими глазами. Я его боюсь. Он не разговаривает. Если я на полу, он садится на корточки, если я стою, он наклоняет голову — и заглядывает мне в лицо. Больше он ничего не делает. Я сама не знаю, почему его боюсь.

Ещё очень скучно, когда Ловаш приводит меня в большую комнату и садится там на кресло. В этой комнате ещё много кресел, там сидят люди и добыча. Все по очереди разговаривают, иногда шумят. Сначала я стою за креслом Ловаша, но потом устаю и потихоньку сажусь или ложусь, вытягиваясь у его ног. Мне скучно.

Когда рядом нет ни Ловаша, ни людей, я смотрю в окно. Когда Ловаш рядом, но занят каким-то человеком, и есть окно, я тоже смотрю. Там всегда что-то новое: то пройдёт кто-нибудь, то кошка на дереве сидит, то вороны летают, а то становится всё белым и чёрным. Белое и чёрное в окне было много раз подряд, а потом всё снова стало нормальное.

Когда мы едем в машине, я тоже смотрю в окно. Но ездить мне не нравится, меня начинает тошнить.

Ещё я люблю играть с пуговицами. Сначала у меня была одна, я нашла её на полу. Красивая, большая, зелёная с золотом. Потом Ловаш увидел, что я с ней играю, и подарил мне другую пуговицу, а потом сразу много. Я храню их в большой бутылке. Когда я одна, я высыпаю их на пол и раскладываю. Сначала надо выложить кружок, потом квадрат, а потом узоры.

Ловаш больше не даёт мне пить кровь. Теперь мне её дают только пожаренной. Тоже вкусно, но пить мне так понравилось, что даже иногда ночью снится — вот Ловаш надрезает кожу на своей руке, я приникаю к ране губами, и он улыбается мне сверху так ласково…

Человек, который ждёт нас с Ловашем в комнате с книгами, очень необычный. У него длинная, до груди, серая борода, на голове — странные волосы и маленькая круглая шапочка. Он заговаривает со мной и предлагает конфету с ромом — я люблю такие конфеты. Затолкав лакомство в рот, я вытягиваюсь на ковре — в этой комнате всегда можно. Ловаш, наклонившись, гладит меня по голове. Я блаженно вздыхаю.

Они говорят, и слова сыпятся в мою голову, как пуговицы в бутылку, одно за другим, закрывая друг друга от моего взгляда. Люди очень много разговаривают, и, когда они рядом, Ловаш тоже начинает много разговаривать.

— Очевидно, раз обряд её так изменил, на самом деле она не была достаточно привязана к вам, мой император. Обряд ломает «волка», только если есть куда ломать. Ручной «волк» просто остаётся ручным.

— Это совершенно невозможно. Вы можете спросить хотя бы её жениха. Её привязанность была на грани… дочерней. Это ему казалось странным.

— А вам нет?

— Мне — нет. Лиляна, на самом деле, была ласковой и привязчивой девушкой. Просто к ней почти никто не подходил достаточно близко.

— Сирота?

— Вроде того.

— Да, такие обычно легко привязываются. Но я пересмотрел все обстоятельства проведения обряда — по моему мнению, больше ничто не могло привести к такому результату. Разве что та часть, которая была видна только Лилиане. Ведь во время танца она впала в транс. Он, скорее всего, сопровождался видениями, основанными на её жизни или снах — именно так обычно и бывает.

— Для чего обычно?

— Для обрядов такого типа. Лилиана, вы помните, как танцевали для Луны?

Я бормочу:

— Я люблю танцевать.

— Это бесполезно. Я пробовал расспрашивать её из любопытства. Она отвечает почти бессвязно.

— И всё же не может быть, чтобы она ни разу не вспомнила и не сказала этого вслух. Постарайтесь каждый день разговаривать с ней о проведённом обряде и подмечать наиболее странные фразы. Например, «Мухи кусаются» или «У деревьев страшные руки».

— У деревьев хорошие руки, — авторитетно заявляю я, успев понять последние слова раньше, чем забыть их.

— Конечно, девочка моя. Так вот, запоминайте эти фразы и ещё лучше — записывайте их. А через месяц покажите мне. Возможно, мне удастся из этого что-нибудь выудить. Больше, увы, я не могу пока ничего посоветовать. Если вы действительно уверены, что она была привязана к вам…

— А если не была? Что делать тогда?

— Тогда уже ничего не сделать. У заклятий свои законы, и иногда они жестоки.

Когда странный человек уходит, Ловаш разрешает сесть к нему на колени и прижаться. У него тёплая широкая грудь, и тёплые крепкие руки — он обхватывает меня, чтобы мне было удобней.

Теперь ночью, когда я ложусь спать, Ловаш приходит и говорит со мной. Мне не нравится, что он так много говорит и меня заставляет. Но нравится, что он стал приходить не только утром. Тем, как я отвечаю, Ловаш явно недоволен, и это меня огорчает.

Приходит добыча. Это мужчина, и Ловаш называет его «Манни». Он сначала говорит со мной, но мне скучно, и я отворачиваюсь от него. Тогда он отворачивается к Ловашу, и они болтают. Пересыпаются-переливаются у меня в голове пуговицы, чтобы уже ночью исчезнуть, как леденец во рту.

— Совсем как ребёнок. Мне кажется, её не расспрашивать надо, а дать в руки карандаши и альбом, и пусть рисует. А потом спросить, что изображено, и подумать над самыми частыми сюжетами. Как-нибудь так.

— Ожидал от тебя чего-нибудь более внятного.

— А что, недостаточно внятно, да? Смотри, можно ещё так: попробовать выяснить, что с ней происходило до ритуала, может быть, что-то странное, необычное, что повлияло на неё саму и то, как она прошла обряд. Может, ей кто-то что-то о тебе сказал плохое, и она перестала тебе доверять, может быть, она что-то не то съела, где-то не там спала… Множество вариантов. Ну, тут опять — или выспрашивать, или рассматривать рисунки, наведя её на идею рисовать именно о том периоде. Потом ещё можно попробовать разные проверенные в других условиях меры. Может быть, поцелуй — ведь её сознание находится как будто во сне.

— Поцелуй принца? Или того, кто её любит? Или того, кого она любит? Или вообще кого?

— Не знаю. Надо, наверное, перебирать варианты.

Я подхожу к Ловашу и робко трусь головой о его плечо. Вообще так нельзя делать, когда рядом кто-то есть, но мне стало тревожно и потому очень хочется, чтобы Ловаш меня погладил или обнял. Он кладёт мне руку на голову.

— Вообще не понимаю, в чём тут проблема. Рядом с тобой хорошенькая девочка, не склонная умствовать, «пилить» и вообще слишком много болтать, зато явно тебя обожающая — смотри, как она ластится, уж наверняка будет не против, если…

— Закрой рот.

Ловаш зол. Я оскаливаю зубы, чтобы показать добыче, что тоже зла.

— Ладно, просто дурацкая шутка.

Теперь Ловаш меньше разговаривает, когда приходит ночью. Зато он стал просить меня рисовать. Он даёт мне карандаши и бумагу, но я не хочу рисовать. Я не умею, и мне это не нравится. Ловаш настаивает, и я даже плачу: карандаш не хочет слушаться моих пальцев. Тогда Ловаш придумывает игру: выкладывать картинки из пуговиц. Вот это по мне! Каждое утро я выкладываю картинку, а Ловаш сидит рядом с какими-то бумагами в руках. Он то читает бумаги, то смотрит на пуговицы. Когда всё готово, он задаёт вопросы. Мне нравится разговаривать о моих пуговичных мозаиках. Обычно я выкладываю то, что мне только что приснилось. Что я плыву по течению реки. Снизу вода, сверху вода, везде вода. Сквозь неё сверху смотрит на меня луна, и мне очень спокойно.

Один раз я просыпаюсь от того, что мои губы трогают. Рядом со мной лежит волк с синими глазами, он обнимает меня и целует в рот. Я отворачиваюсь и прошу его уйти. Он зовёт меня по имени, и я начинаю плакать. Тогда он уходит. Я ещё долго плачу, пока одна из тех женщин, что дают мне чистую одежду и заплетают волосы, не приносит чашку с кофе. Я спрашиваю, где Ловаш, и она обещает, что он скоро придёт, и мы вместе поедем на машине. Так и происходит. Ненавижу машины, в них всегда тошнит. И ещё в них всегда приходится ехать два раза: сначала в другое место, потом из другого места. Ночью я говорю Ловашу, что не хочу больше видеть волка, он меня пугает и мне не нравится, когда он меня целует.

― А если тебя поцелую я? Тебе понравится?

― Мне всегда нравится.

― Если поцелую в губы.

― Понравится.

― Хорошо.

Он прижимает меня к себе сильнее обычного и накрывает мой рот своим. У него мягкие губы, сначала прохладные, потом тёплые. Мне сразу и хорошо, и страшно. Я дрожу.

После поцелуя Ловаш очень быстро уходит и потом так больше не разрешает делать. Жалко.

Чтобы задобрить его, я выкладываю совсем новую картинку.

― Это бесполезно. Она не помнит ничего и никого, даже меня, её память начинается только с обряда. Я раньше подозревал даже, что только после него, но она сегодня изобразила луну, ведущую её за руку по небу. Ну, во всяком случае, это она так сказала. На вид это была просто мешанина из пуговиц.

― А что изображала раньше? ― «Манни» рассматривает меня совершенно бесцеремонно. Он мне не нравится.

― Два сюжета. Свой танец и свой сон. Будто она утопленница, плывущая по реке. Внутри реки.

― Ей это часто снится?

― Всегда.

― А она тебе не говорила, каким образом обрела «волчью» сущность?

Эрдёг,[45] да! Она утопилась в Сане!

― Значит, во время обряда она проходила именно своё утопление. А то, что она продолжает видеть его сейчас, каждую ночь, наверняка что-то да значит, или я должен порвать свой диплом психиатра. Помнишь, ты её спрашивал, почему она не танцует?

― Она сказала, что ей страшно.

― Правильно. Ей страшно, что повторится то, что случилось во время обряда. Когда она танцевала в последний раз. И я уверен, что это тоже связано с её снами. Кстати, ты поцелуи ещё не пробовал?

― Они не помогают.

― А ты ещё попробуй. Помогут или нет, а девочке приятно.

― Ты старый дурак, Манни. И шутки у тебя пахнут старым дураком.

― Ай, ладно. Лучше бы сказал спасибо! Теперь тебе есть с чем идти к твоему каббалисту-волковеду.

― Да, за это ― спасибо.

Я лежу на ковре и мне хорошо. Потому что Ловаш улыбается и ещё потому, что я ем орехи. Их принёс «Манни».

Ловаш больше не приходит ко мне ночью. Это грустно. Зато волк с синими глазами тоже больше не приходит. Я иногда вспоминаю его, когда беру в руки синие пуговицы, и это воспоминание меня тревожит. Хорошо, что он больше не заглядывает мне в лицо. Один раз я спрашиваю у Ловаша, куда ушёл волк.

― Ты хочешь с ним повидаться?

― Нет!

― Если захочешь, скажи. Он живёт рядом.

― Я не хочу.

― Хорошо.

Странный человек с бородой приходил опять и принёс конфеты с ромом. Я съела сразу несколько.

― Похоже, мы нашли изъян в ритуале. Девочка не прошла через смерть полностью. Она утонула, но не всплыла. Я думаю, ей не хватило сил. Вы говорили, что она чуть не напала на вас по завершении обряда и успокоилась, только выпив вашей крови. Может быть, она была голодна…

― Я накормил её часа за два до ритуала.

― … или какое-то время не получала вампирской крови.

― Старый идиот! Простите, это не вам. Это я ― старый идиот.

― Мой император?

― Лилиана чуть ли не две недели пробиралась по оккупированной Богемии. Перед этим она угодила в засаду и осталась без запасов колбасы. А я ― старый идиот! ― даже не подумал, что в Богемии она не могла охотиться. Мне надо было дать ей крови до обряда!

― Видимо, так.

― Что делать теперь?

― Разум Лилианы не утерян. Он, образно говоря, дремлет, отделённый от нашего мира толщей воды. Надо искать способ поднять его на поверхность.

― Вы можете этим заняться?

― Могу. Но не обещаю скорого результата… как и результата вообще. Что же, по крайней мере, у неё теперь есть шанс.

Ночью Ловаш читает мне сказку из большой книжки. На обложке нарисованы дети. Голос у Ловаша очень приятный, ласковый, мне нравится слушать. Сначала я смотрю ему в лицо. Потом закрываю глаза, но лицо вижу всё равно. Голос покачивает меня, как нагретая вода. Я погружаюсь ниже. Ниже. Ниже.

«Случилось так, что мимо одной деревни шла колдунья и захотела напиться. Она увидела красивую девушку по имени Ляска с кувшинами и попросила у неё воды. Когда девушка подала кувшин, колдунья одним махом выпила всё, что в нём было, и попросила второй.

— Жадная старуха! — закричала рассерженная Ляска. — Мало с тебя одного кувшина? Ни капли больше не получишь!

— Это ты жадная, да ещё и глупая, — возразила колдунья. — Тебе теперь всё равно придётся идти назад к роднику, но если бы ты дала мне опустошить второй кувшин, идти бы тебе было легче.

На этом они разошлись, вот только колдунья, обидевшись, прокляла Ляску. Несчастная девушка влюбилась в собственного отца! Да так сильно, что очень скоро выдала своё грешное чувство, и мать в гневе прогнала Ляску в лес.

Несколько дней и ночей скиталась бедняжка в дремучей чаще. Оборвала о кусты весь подол, исцарапала все ножки и ручки и побледнела от усталости — ведь если бы она заснула, на неё мог напасть какой-нибудь зверь. Наконец, она вышла к какой-то полянке; на полянке стоял двор, на дворе стоял дом. Ляска постучалась в дверь, думая попроситься на ночлег, и, когда дверь открылась, оказалось, что хозяйка лесного домика — та самая колдунья.

— Вот кто пришёл! — воскликнула она. — Чего же ты хочешь от меня, жадная девчонка, чтоб я вернула тебе выпитую воду? Ну, так кувшин надо было принести с собой.

Повалилась ей в ноги несчастная скиталица и взмолилась о прощении.

— Да уж так и быть, — сказала колдунья. — Но так просто проклятье не снимешь, этого ни одной колдунье нельзя. А надо, чтобы ты сначала прослужила у меня в чернавках три года и три месяца.

После этого она вымазала Ляске лицо золой, измазала ей волосы грязью и велела надеть старую и косматую собачью шубу.

Стала Ляска с этого дня делать всякую чёрную работу, какая ни есть в доме: и полы мыла, и кур резала, и дрова рубила, и всё другое прочее, а колдунья знай на неё покрикивала да поколачивала.

И вот однажды понадобились старухе какие-то травки, она и послала Ляску собирать их в лесу близ реки. Собирает их девушка, и вдруг видит — на дереве висят ягоды, да такие красивые, что слюнки текут. А Ляска у колдуньи то и дело недоедала, одни объедки видела, вот и не выдержала: ягоды незнакомые, а она взяла, сорвала с дерева ягодку и в рот положила. И не успела проглотить, как заснула странным сном. Она будто всё вокруг слышала и видела, но ничего не понимала и не могла пошевелиться. Так и стояла она статуей, и день сменял ночь, а ночь сменяла день; за летом пришла осень, потом зима, потом весна, и так прошло подряд три года.

Однажды, чудесным летним днём, к берегу реки вышел молодой красивый княжич с друзьями. Они охотились в тот день в лесу.

— Посмотрите, — сказал княжич друзьям. — Что за мерзкий истукан стоит на моей реке!

Он схватил Ляску и кинул её в воду. И тут на его глазах случилось чудо: вода смыла золу с лица девушки и грязь с её волос, и княжич увидел замечательную красавицу. Кроме того, от удара из её рта вылетела волшебная ягода, и Ляска проснулась. С ужасом она поняла, что отвратительная шкура, напитавшись водой, тянет её ко дну, и протянула руки к княжичу, умоляя спасти. Ни секунды не колеблясь, юноша кинулся в воду и сумел вытащить лесную красавицу. Потом он вывез её из леса, и они поженились.»

— Ты спишь? — спрашивает Ловаш.

— Нет, — хочу сказать я, но у меня не получается. Губы как будто склеились, и веки тоже. Ловаш целует меня в лоб.

Мне плохо. Я ложусь при первом удобном случае. Гляжу вверх и плачу. Ловаш встревожен.

— Тебе больно? — спрашивает он, присаживаясь рядом.

— Нет.

— Тебя кто-то испугал?

— Нет.

— Почему ты плачешь?

Я не знаю. Я молчу.

Ловаш даёт мне конфету с ромом. Я ем её и плачу. Всё лицо уже мокрое, и уши тоже. Мне плохо.

Я снова еду с Ловашем на машине. Но теперь мы не заходим в другой дом, как всегда, а выходим возле леса. Ловаш, я и ещё два волка идём по тропинке и выходим на полянку. У волков в руках корзинки с едой. Пока они раскладывают еду, я скидываю ботинки и босиком бегаю по мягкой, очень яркой траве, срываю весенние цветы: белые, синие, жёлтые. О! Так хорошо! Все мои слёзы высохли. Ловаш зовёт меня кушать. Я подбегаю и отдаю ему букетик. Ловаш улыбается и засовывает цветы в карман рубашки.

Солнце начинает клониться, и мы снова садимся в машину и едем. Я гляжу в открытое окно на то, как мелькают деревья. Машина въезжает на мост, и происходит что-то странное. Звуки! Будто кто-то очень сильно стучит или хлопает. Машина виляет, и накреняется, и вдруг въезжает в перила, проламывает их, и входит в воду, а вода входит в машину ― холодная, коричневая. Мне страшно; я кидаюсь в окно, чтобы поплыть наверх. Вдруг вода сильно-сильно трясётся ― меня словно бьёт по голове. В глазах становится черным-черно.

Когда я открываю глаза, я вижу чёрно-серебряные ветки ивы. Я лежу под ними, словно под балдахином кровати, на постели из воды, тины, веток и бумажных стаканчиков; когда я поворачиваю голову, всё это начинает колебаться. Ивы растут из почти отвесного склона. Крутой берег ― это глубокая вода. Мне страшно.

Я пытаюсь подплыть к берегу, шевеля руками. Вода очень холодная, и закоченевшие руки слушаются с трудом. Я плыву к берегу долго-долго, и река вокруг шевелится, грозя закрыть моё лицо гадкой тиной и грязной водой. Она несёт меня вдоль берега, из которого торчит много-много деревьев и кустов. Они всё время закрывают от меня небо, только иногда проглядывает между ветками месяц. Наконец, мне удаётся схватиться рукой за одну из длинных веток, опустивших свои пальцы в воду. Тут же я хватаюсь второй. У меня сильно дрожат руки, но я держусь изо всех сил и потихоньку перебираю по ветке руками, подбираясь к берегу. Мне очень надо вылезти и согреться. Это очень трудно, но я выкарабкиваюсь, цепляясь за ветки, стволы и корни. Сажусь верхом на тонком, но крепком стволе, держась обеими руками. Потом карабкаюсь вверх по берегу. На нём много ив, есть за что держаться. От напряжения и холода дрожит всё тело, ногами упираться и толкать себя ещё труднее, чем цепляться руками. Я лезу, лезу, лезу. Вылезаю на тропинку ― там меня рвёт грязной водой. Очень болят голова и грудь. Я иду по дорожке, потом сворачиваю с неё, потому что мне вдруг кажется, что кто-то преследует меня, и становится страшно. Я пробираюсь между кустов, долго-долго, наугад. От ходьбы я немного согреваюсь, и слабость уменьшается. Я не останавливаюсь, чтобы не замёрзнуть снова.

Небо светлеет, и я чувствую, что у меня больше нет сил. Я вижу большое дерево с дуплом у земли, забираюсь туда и засыпаю.

Во сне я снова оказываюсь на реке, но теперь вода кругом грязная. Я погружаюсь в неё, но не полностью; моё лицо на границе между водой и воздухом, и тина облепила его. Течение несёт и несёт меня. Мне очень холодно, а грудь болит оттого, что не могу вдохнуть.

Когда я просыпаюсь, уже день. Меня трясёт, мне сразу жарко и холодно. Болят колени, локти, плечи — их словно выворачивает кто-то невидимый. Трудно дышать, всё время кашляю. Тина и грязь засохли на мне, и кожа чешется. Свет режет глаза. Хочется есть и пить, но я в состоянии только отползти в кусты по нужде и так же вернуться обратно. Плохо, мне очень плохо. Я сижу на траве, закрыв лицо руками. Я раскачиваюсь и скулю. Потом приходит ночь. Потом снова день. Я засыпаю. Просыпаюсь от дождя. Сначала несмелый, он вскоре превращается в холодный ливень. От прикосновения воды, которая мне кажется ледяной, всё болит. Но я рада, потому что могу утолить жажду. Я набираю воду в горсти и пью, снова набираю и снова пью. Очень сильно болит голова. В животе от голода будто бритвы с иголками. К утру дождь стихает, а я нахожу силы встать. Мне надо найти еду. Я бреду, шатаясь от боли и слабости, наугад. Меня сотрясает кашель. Я стараюсь сдерживать его. Мне кажется, что кто-то злой может его услышать и напасть на меня. Раскисшие ботинки мешают; я снимаю их вместе с носками и оставляю. Потом я снимаю волглый жилет и тоже кидаю. Без него рубашка, наконец, высыхает, идти становится легче. Я не разбираю дороги, и сучья царапают мне ноги, руки и лицо; я прикрываю ладонью глаза. Наверное, я прошла уже почти весь лес. Значит, я скоро выйду к людям и поем.

Я выбредаю на небольшую поляну на берегу лесной реки. В ней вода тёмная, но нет ни тины, ни мусора. Полянка покрыта молодой травой, и по этой траве раскидана мужская одежда: рубашка, джинсы и трусы. На ветку одного из прибрежных кустов нацеплена шляпа. Я застываю на границе между лесом и полянкой. Я не вижу мужчины, хотя понимаю, что он где-то здесь. Я смотрю на воду. Из неё выныривают голова — лицо облеплено волосами — и плечи. Поводя руками, мужчина плывёт к берегу. Потом встаёт в воде и убирает с лица волосы. На меня взглядывают яркие синие глаза.

Я гляжу на волка, и он, застыв, глядит на меня. Его тело блестит от воды, цветом оно — как топлёное молоко. Тёмные соски и впадина пупка делают его туловище похожим на строгое, чуть удивлённое лицо. Он шевелит губами, словно что-то говорит мне, но я ничего не слышу. Он говорит снова. Я просто смотрю и смотрю на него. Я не могу понять, что лучше: попросить у него помощи или уйти и спрятаться. Но я чувствую, что больше не могу идти. Я слишком слаба, слишком устала.

Волк перестаёт говорить и, поглядывая на меня, просто выходит на берег. Неторопливо, не делая резких движений, натягивает прямо на мокрое тело бельё, одежду. Я настороженно слежу за ним. Шляпу он надеть не спешит, держит в руке. У него снова шевелятся губы — я не слышу ни звука. Кажется, волк это понял и осторожно подходит ко мне, протягивая руку. Трогает моё плечо, мой лоб, хмурится. Берёт меня за руку и ведёт через поляну. Там, почти у кромки воды — узкая тропинка. Мы идём по этой тропинке — я еле переставляю ноги — пока не выходим к маленькому домику на опушке. Возле него стоит женщина и мешает большой ложкой в кастрюле, установленной на походной плите. Под кастрюлей пляшет рыжий огонь. Увидев нас, женщина взмахивает руками, быстро-быстро шевелит губами — её я тоже не слышу. Потом она бросает ложку на колченогий деревянный столик поодаль от плиты и быстро подходит ко мне.

Волк не заходит за нами в дом. Внутри только одна комната. Женщина ставит меня посередине, трогает лоб, раздевает. Уходит в маленькую дверку и возвращается с мокрым полотенцем, трёт им мою кожу — мне неприятно, но я не могу сопротивляться, у меня нет сил. Надевает на меня длинную рубаху. Вычёсывает мне волосы щёткой и только после этого даёт лечь в кровать. Я прошу поесть. Она залезает в узкий буфет, вынимает оттуда разную еду, приносит на тарелке. Я пытаюсь сначала взять печенье, но мне трудно жевать, и я съедаю несколько кусочков сыра, скорее давя их и обсасывая, чем кусая. Потом я засыпаю.

Терпеть не могу просыпаться под чьим-то взглядом. Едва разомкнув тяжёлые веки, я сердито бормочу:

— Кристо, нельзя не таращиться на меня с утра пораньше? Мне и так тяжело просыпаться.

— Ты меня помнишь? — уточняет «волчок». Хотя нет, уже «волк». Он же отделился. А жаль. С удовольствием бы погнала его варить кофе. Я со вздохом отлепляюсь от подушки, пытаясь усесться поровнее — первый и очень важный шаг к тому, чтобы встать и пойти приготовить себе чашку целительного зелья.

— Лежи, я сейчас сделаю тебе крепкого чаю.

У богемских цыган какое-то нездоровое пристрастие к этому травяному напитку. В Галиции чай держат дома в основном с двумя целями: на случай простуды и отпиваться после праздничного обжорства. Но мне сейчас всё равно: в чае тоже есть кофеин. Я ложусь обратно и прикрываю слезящиеся глаза. Кристо, судя по звукам, возится в буфете. Потом выходит из комнаты. Я тем временем пытаюсь привести в порядок путающиеся мысли. Минут десять назад всё было очень просто, но теперь я вдруг понимаю, что последнее, что я помню чётко — это подготовка к ритуалу. Всё остальное смешалось в какую-то кашу, и у меня не получается выстроить воспоминания в стройный ряд. Более того, мне кажется, что их как-то маловато для такого большого количества времени: обряд прошёл двадцать третьего сентября, а сейчас уже весна. Это, как ни крути, целых полгода.

— Можешь садиться, — говорит Кристо.

Я принимаю чашку с некоторой настороженностью, но чай разведён холодной водой до приемлемой температуры. Возвращая чашку, я спрашиваю не без опаски:

— А мы уже… женаты?

— Нет.

— А почему я в одной ночной рубашке лежу здесь?!

Кристо не утруждает себя мытьём посуды и просто ставит чашку на стол.

— Что ты помнишь последнее?

— Так сразу трудно сказать. Я помню сразу много последнего, и всё как-то вперемешку. Я, правда, уже с помощью логического мышления сумела отсечь зимние и осенние воспоминания. Но осталась ещё куча весенних. Знаешь что, а не мог бы ты взять слово? Начиная примерно с того момента, как ты убежал воевать пруссов.

— Хорошо. Сейчас.

Кристо ставит один из стульев возле моей кровати и усаживается на него верхом, опираясь руками о спинку. Смотрит куда-то вниз и вбок, собираясь с мыслями.

— Сначала нам в военкомате раздали оружие. Даже не записывали нас. Меня только спросили, не немец ли. Потом бои были… потом нас зажали в одном районе, окружили. Показали заложников и велели сдаваться. В общем, все сдались, но я не стал. Там был проход к такому подземному туннелю с ручьём…

— Канализации, что ли?

— Да нет, говорю же — ручей. Просто под землёй, в туннеле. Мы с тремя парнями вышли по нему в лес. Потом месяца два партизанили. Кстати, мне, оказывается, лучше не отпускать бороду. На Деда Мороза становлюсь похож, — Кристо мимолётно усмехается, проводя двумя пальцами по подбородку.

— И что дальше? Вас поймали или война закончилась?

— Война закончилась. Вампиры в одну ночь схватили всех шишек Австрии, Пруссии, Моравии, Словакии, Венгрии, Галиции и Югославии, включая королевские семьи, и заставили признать главенство императора Батори. Потом о воссоединении Венской Империи и новом её лидере объявили во всех новостях, была коронация в Будапеште. Ну, и после этого уже Батори сделал заявление о мирном и легальном сосуществовании вампиров, «волков» и людей. Были приняты соответствующие законы. Сейчас кровью обеспечиваются все «волки»… по специальным талонам и притом за деньги.

— А что, вампиров нехватка?

— Нет. Просто пытаются заставить выйти на охоту Люцию и её единомышленников. Её разыскивают в связи с убийством одного из «волков» семьи Батори и попыткой организации убийства императора. Считается, что терракт, от которого ты пострадала — тоже её рук дело.

— Какой терракт? Нет, не рассказывай. Лучше по порядку. Вот война закончилась, и ты…

— Я сразу отправился к тебе. И застал тебя в совершенно невменяемом состоянии. Было такое впечатление, что тебе лоботомию сделали. Ты никого, кроме Батори, не узнавала, ни с кем из родственников не хотела говорить. И вообще, кажется, не очень понимала, что тебе говорят.

— И ты ко мне вот в таком состоянии полез в постель!

— Я не лез! Просто лёг рядом, чтобы удобнее было тебя поцеловать. Батори сказал мне, что это может помочь.

— Да, была такая гипотеза, — вспомнила я, благоразумно решив не рассказывать, что проверяли её не только с помощью Кристо.

— Ну, а в результате ты просто испугалась. Батори сказал, что ты пока не хочешь меня видеть. Я расстроился и решил уединиться…

— Уединиться из-за того, что кто-то не хочет тебя видеть? Ты, по-моему, немного того.

Кристо бросает на меня быстрый взгляд.

— Просто и до этого цыгане шептались, что вы с императором… ну, не только соратники. А когда мне ещё запретили с тобой видеться… Мне надоело, и я снял вот этот домик до сентября. Батори обещал послать за мной, если ты передумаешь или придёшь в себя. Но я уже не очень верил. Он мне сказал, что ты такая из-за сбоя в обряде, который он ещё найдёт и исправит. А мне казалось, что он тебя специально такой сделал. Помнишь, Зев говорил про «ручного белого волка»? Ну вот, чтобы ты была ручная…

— Да нет, жертва теряет разум и действительно становится ручной только если до ритуала не была привязана к вампиру. Я потом подробней расскажу. А ты пока продолжай.

— А про обоснованность слухов ты не хочешь что-нибудь сказать?

— Они не обоснованы. В каком состоянии я проходила обряд, в том и пребываю. Ты доволен? Рассказывать будешь? Если ты решил уединиться, то почему тут с тобой женщина?

— Это моя мачеха.

Ну да. Какое же цыгану уединение без родственницы, которая будет готовить ему обеды и стирать одежду?

— Так, ну а потом что?

— Потом по радио сказали, что на вас с Батори было совершено покушение. Стреляли по автомобилю, а когда машина упала с моста и стала тонуть, ещё кинули в воду гранату. Тебя несколько дней искали и в реке, и вокруг места падения.

— Батори остался жив?

— Насколько это возможно для упыря. Два «волка» и человек-водитель умерли. Говорят, что это сделала банда Люции. Я сначала подумал, что ты тоже погибла, но сообразил, что тогда бы вампиры уже снесли с трона Батори. А потом ты знаешь. Я пошёл купаться и в какой-то момент обнаружил тебя на берегу.

— Да, точно. Ты мне ещё стриптиз наоборот показывал.

— Гм, да. Извини, если оскорбил тебя. Просто испугался, что ты сейчас убежишь и потеряешься, поэтому и вышел из воды.

Мне вспоминается, что в тот день волосы у Кристо были длинные, до плеч или вроде того. Теперь у него уже короткая стрижка. А ещё у него от пупка вниз выросла узкая волосяная дорожка — когда я прошлым летом видела его живот, он был совершенно гладкий. Почему-то эта подробность смущает меня больше, чем воспоминание о том, как Кристо, голый, блестящий от воды, выходит на берег.

— Я пытался с тобой заговорить…

— Я ничего не слышала.

— Я потом уже понял. Контузия от взрыва, я думаю. Я даже боялся, что ты теперь так и останешься глухая. А ещё у тебя были жар и кашель. Ты тут почти месяц валялась. Первую неделю бредила от температуры. Такого наговорила…

— Это потому, что я долго пролежала в холодной воде без сознания. Очнулась, когда к берегу прибило.

— Ясно. «Волкам» нельзя переохлаждаться или перегреваться, когда они спят или долго находятся без сознания.

— Правда?

— Нет, ты в прошлом году от собачьего воя простудилась.

— А ты дал знать Батори о том, что я у тебя?

— Нет. Тот, кто напал на его автомобиль, знал, где и как он проедет. А значит, информация слита из близких кругов. Очень может быть, что за час до того, как за тобой приедут люди императора, сюда ворвутся террористы и прострелят тебе голову.

— Вот же ёж ежович… Что мне тогда делать?

— Прятаться. Уехать. Лучше сразу из Империи. Здесь ты даже кровь не сможешь получить без регистрации. Конечно, некоторое время мы можем тянуть с тобой на половинной порции… но не слишком долго. Год, два. Обращаться за помощью к другим «волкам» опасно. Любой из них может быть связан с Люцией. Возможно, даже «волки» Батори.

— Ну уж нет. Я так просто не побегу. У меня, знаешь ли, свои счёты с Люцией.

— И что ты будешь делать?

— Искать её и обезвреживать.

— Лиляна, ты дура?!

— Чего?!

— Не удержался. Я всё-таки этот вопрос полгода выслушивал, — Кристо обезоруживающе улыбается, кидая на меня взгляд, и тут же снова опускает ресницы.

— Я её найду и обезврежу. Убью или сдам Батори. Она меня чуть не утопила, а перед обрядом ещё чуть не изнасиловала.

— Чуть не что?!

— Пыталась меня «пробить». Чтобы сорвать ритуал. Два покушения — немножко слишком для христианского прощения.

— Три. Марийка призналась, что это Люция её подговорила посоветовать мне написать мачехе. Люция была уверена, что за кутнагорскими цыганами следят. Она надеялась, что либо упыри нас настигнут и убьют, либо ты испугаешься и… переспишь со мной.

— Какая-то у меня везучесть повышенная. На полоумных интриганов.

— Лилян, я понимаю, что ты зла на Люцию. Но ты одна — а у неё целая шайка, не меньше дюжины. Это серьёзно.

— Я не одна, если ты со мной.

Кристо качает головой.

— Я не дам тебе так рисковать. Не позволю. Скорее, я найду способ вывезти тебя в бесчувственном состоянии.

— Ты поможешь мне отыскать и убить Люцию. А я выйду за тебя замуж. Сразу после того, как мы это сделаем.

Он поднимает на меня взгляд. Его глаза словно пытаются просветить меня насквозь. Молчание немного затягивается, но, наконец, он говорит:

— Я согласен. Но мне нужно подтверждение договора. Гарантия.

— Какая?

— Наш поцелуй.

— Просто поцелуй? — леший его знает, такого деликатного, может, он имеет в виду и продолжение поцелуя тоже.

— Да. Это будет как печать.

— Какой ты… деловой парниша. Хоть бы что-нибудь романтичное соврал. А то так вот в лоб: печать, хоть стой, хоть падай.

Кристо встаёт со стула, нависнув надо мной. Расстёгивает рубашку — я напрягаюсь, готовясь дать отпор. Но он просто берёт мою руку и прижимает ладонью к обнажённой груди. Там, под кожей и рёбрами, сильно и быстро бьётся сердце. Кристо глядит мне в глаза — его взгляд мне кажется не то укоряющим, не то просто болезненным — потом наклоняется и приникает к моему рту губами. Второй рукой он придерживает мой затылок.

Сначала я переношу поцелуй спокойно, но потом — когда Кристо показывает, что у него есть не только губы, но и язык — на меня обрушивается знакомая тяжесть. Болезненно бьётся сердце, давит грудь, кружится голова. Я стараюсь потерпеть ещё немного, но скоро понимаю, что не могу, и отстраняюсь.

— Прости, мне от этого как-то нехорошо стало.

Он хлопает своими младенческими ресницами, тихо спрашивает:

— Тошнит?

— Нет, — я не знаю, как описать своё состояние. — Просто как-то дурно. Голова кружится и вообще…

— Ясно, — он вдруг улыбается. Отпускает мой затылок. Подносит к губам мою ладонь, мягко её целует — и тоже отпускает. — Идём искать Люцию прямо сейчас?

— Нет, прямо сейчас мы будем искать мне завтрак. Я ужасно голодна. А потом ещё надо будет искать одежду и, пожалуй, косметику и деньги.

— Хорошо. Найдём.

Мачеха Кристо возвращается вечером. Оказывается, у неё уже недели две как припасена для меня одежда: майка, юбка и бельё тех моделей, которые не требуют тщательного выбора по фигуре. Я замечаю, что Кристо обращается к ней «мама», хотя по возрасту она старше его всего на дюжину лет — примерно ровесница Люции. Мне она представляется как «тётя Дина». Это худая, весёлая и красивая женщина. Я гадаю, знала ли она о том, что наша с Кристо помолвка была на грани разрыва? Если знала, догадывается ли она, что теперь всё снова в порядке, или добра ко мне просто так, в силу натуры? Мысли и чувства людей всегда были для меня тайной за семью печатями, хотя характер в целом я обычно чувствую хорошо.

— Чтобы найти Люцию, нам придётся рыскать по Будапешту, — говорю я Кристо. — Чтобы перебраться, мне понадобится другая одежда. Что-нибудь, что скроет монисто.

— А оно не снимается?

— Нет. Это, собственно говоря, «Сердце Луны». Раз я принесена ему в жертву, оно не откажется от меня так просто.

— Ясно. Я что-нибудь придумаю.

— Далее, нам будет нужно место, чтобы жить, легенда, чтобы не обращать на себя внимания, и косметика, чтобы серьёзно изменить мне внешность. Как у тебя с деньгами?

— У нас полно денег. Вместе с орденом сразу давали премию.

— Ты получил орден?

— Да. Орден Святого Вацлава.

Ничего себе. Одна из высших наград Богемии и Кристо не вяжутся у меня в голове друг с другом.

— Мои поздравления. Кстати, надеюсь, никто из цыган не знает, что ты меня нашёл?

— Нет.

— Хорошо. Дальше, нам будет нужно оружие. Пока, кажется, всё.

— Когда ты начинаешь так хлопотать и обо всём беспокоиться, мне хочется тебя усадить в уголок и дать большую чашку чая.

— Не смешно.

— Я не смеюсь. Ты сразу такая взъерошенная делаешься… жалостная.

— Спасибо.

— Пожалуйста.

Кристо уходит в город на следующий день. Возвращается только затемно, зато приносит кучу всего. Во-первых, одежду для нас двоих: мы теперь пара неформалов-«готиков». Мне он выбрал узкие бриджи, сапоги на небольшом каблуке со шнуровкой на икрах (моего размера!), трикотажную сорочку, кожаный ремень с клёпками и, главное, такой же ошейник, такой толстый, что сошёл бы за сменный воротничок — всё чёрное. Кристо даже не забыл купить носки, и я чуть не пускаю слезу умиления. Его новый костюм под стать моему, только вместо сорочки — рубашка, а вместо ошейника — кожаный жилет. Кроме того, Кристо принёс целый пакет косметики, несколько стилетов и судки с ужином из ресторана — на троих. Я помогаю Дине накрыть на стол и с наслаждением объедаюсь трансильванским жарким с картошечкой, телячьим паприкашем с клёцками и фруктово-хлебным суфле, запивая жгучей сексардской «Кадаркой» — лучшим из красных вин Венгрии, которое, впрочем, невозможно пить просто так, только с густыми и сытными блюдами венгерской кухни, для сопровождения которых оно, наверное, и создано. Несмотря на обильный ужин, от вина у меня кружится голова и тянет в сон. Я еле досиживаю до окончания застолья — из-за моих размеров я практически всегда заканчиваю есть раньше остальных. Наконец, Кристо и Дина встают. Сил помочь убрать со стола у меня уже нет — Дина замечает это и сама предлагает перебраться в кровать. О да, я нахожу эту идею отличной.

Из-за того, что я легла прежде всех, я и просыпаюсь тоже раньше. За окном уже светло. На второй кровати тихо спит моя, возможно, будущая свекровь — с расслабленным лицом она выглядит почти моей ровесницей. Красивая женщина, если бы не заботы о пасынке, вполне могла бы быстро устроить новый брак. Неужели Кристо этого не понимает?

Честно говоря, наедине с собой я вовсе не так решительна, как веду себя при свидетелях. Чёрт, я совсем не решительная. Больше всего на свете мне хочется сейчас пробраться к Батори и сидеть в его резиденции в надежде, что он всё как-нибудь решит. Но я откуда-то помню — должно быть, из подслушанных разговоров — что он более-менее неуязвим только пока жива я. Если я буду рядом, нас будет несложно укокошить одновременно. Поэтому — или бежать, или найти Люцию. И бежать из Венской Империи я точно не намерена.

Вот ещё вопрос: а почему я пришла в себя? Может быть, моё полуутопление каким-то образом закончило моё прохождение через смерть — но почему тогда моё сознание не поднялось наверх сразу, как я вылезла из воды? Если же дело не в заплыве по Тисе, то в чём тогда? Совершенно непонятно.

И что, съешь меня многорогий, произошло сегодня, когда я целовалась с Кристо? Раньше такое было только при воспоминании о поцелуе Батори на дне рожденья — я думала, всё дело в том, что он вампир, а я «волк». Может, я просто не создана для отношений с мужчинами и мне нельзя к ним подходить близко? Может, я, например, лесбиянка? Да и вообще, почему у меня последний год сплошные поцелуи? Я считаю: Ян Квик, Кристо, Батори, Кристо, Батори, Кристо — шесть. Вот и гордись после этого своим целомудрием. Надо как-то пресекать эту порочную практику.

Хатка, которую нашёл Кристо, в одном из относительно новых районов Пешта. В старом мы были бы слишком большим событием, в ещё мало заселённом — слишком на виду. Въезжаем мы в неё в уже привычном образе молодожёнов-неформалов. Себе я его усилила ярким макияжем и отчаянной причёской из сорока длинных косичек. Пришлось рискнуть и заглянуть в парикмахерскую — я всё ещё в официальном розыске, но ищут при этом девушку, ведущую себя, как контуженная на голову.

Кристо хватило такта снять двухкомантный апартман. Я надеюсь, он понимает: на диване в гостиной буду спать не я. Пусть он мне больше не ученик, но надо же иметь немного галантности, правда?

— У тебя есть какой-то план? — спрашивает он, немного понаблюдав, как я шатаюсь по хатке.

— Вообще да.

— Тогда, может быть, поделишься?

— Ты ужасно зол на Батори.

— Прости?

— Не перебивай. Ты ужасно зол на Батори, потому что он сначала не давал тебе видеться с невестой, потом вообще из-за него она стала жертвой терракта и пропала в неизвестном направлении. Насчёт того, что я потеряла разум и память, вообще как, было известно?

— Только среди цыган и «волков».

— Отлично. Короче, я где-то шатаюсь беспамятная и, вполне возможно, обесчещенная, а ты зол на Батори и мечтаешь ему отомстить.

— Вторая половина звучит довольно жизненно.

— С мыслью о мести ты ищешь Сопротивление. Тем более, что ты вообще склонен к партизанской борьбе. Это и прошедшая война показала. Ты бросаешь подобные фразочки здесь и там, и на тебя выходят «волки» Люции. А мы, таким образом, сами выходим на Люцию.

— А дальше?

— А дальше по обстоятельствам.

— Вообще неплохо. Но мне почему-то кажется, что им не составит труда отследить, что я уже живу с «волчицей», не то другой, не то очень похожей на якобы исчезнувшую невесту, и заподозрить неладное.

Чёрт, он мне действительно нравился больше, когда ограничивался словами «Ясно» и «Хорошо».

— Значит, для себя ты снимешь другую хатку.

— А я не разорюсь так?

— Снимешь попроще. Уголок какой-нибудь. Или вернёшься вообще в домик у леса, он у тебя до осени оплачен, верно? А со мной придётся встречаться как-нибудь конспиративно.

— Как?

— Да в том же домике. Я могу заходить к тебе на рассвете. И мы будем или видеться, или оставлять друг другу сообщения через Дину.

— Неплохой вариант. А чем займёмся прямо сейчас?

Я напрягаюсь:

— А что?

— Если у нас есть свободное время, я бы пригласил тебя на тур вальса. Или на два, — Кристо подходит к хозяйскому проигрывателю, быстро перебирает диски из стопки на нём, пока не отыскивает нужный. Пара движений, и по комнате разливается музыка. Подойдя ко мне, «волк» лихо щёлкает каблуками и склоняет голову:

— Позволишь?

— Да ну, как-то глупо… днём, в хатке, просто так… — я чувствую себя ужасно неловко.

— Гораздо удобней, чем ночью и на танцплощадке, где то и дело налетаешь на другие пары, — возражает Кристо и, не дожидаясь ответа, просто подхватывает меня и начинает кружить по комнате. Я сдаюсь.

Глава II. Охота

Что меня действительно поразило, это то, как спокойно в основной массе люди восприняли правление вампира. Конечно, можно предположить, что самых недовольных просто чаровали, но вряд ли так поступили с населением всех восьми стран Венской Империи в массе. Молодёжь, сходящая с ума по телесериалам о любви вампиров и простых смертных, вообще приняла Батори на «ура», особо восторженные девушки даже писали ему письма с признаниями в любви — а также заказывали для императора песенки на радио, передавая ему приветы и поцелуи, и публиковали свои признания на страницах газет и журналов. В интернете я нашла сразу с дюжину девчоночьих сайтов и сообществ, посвящённых Батори. Там не только размещали его фотографии — а помимо снимков с новостных сайтов, к услугам поклонниц была даже целая фотосессия для популярного дамского журнала «Секрет», по счастью, не обнажённая — но и посвящали Ловашу прочувствованные стишки, которые обычно выглядели пародиями на самих себя. Подданных постарше волновали только две вещи: не станет ли император-упырь склонять всех к сатанизму и рушить храмы, и также — будет ли при нём сытно и спокойно, или он упырь не только в гастрономическом смысле, но и по социальной ориентации. Но к храмам Батори отнёсся совершенно равнодушно, к сатанизму не склонял и, более того, традиционное при коронации кропление святой водой перенёс абсолютно спокойно. На всякий случай церковники тоже не выпендривались и скидывать императора не призывали — по крайней мере публично. Почти безоговорочно приняли Батори богемцы. Даже не за то, что остановил войну, а за — мне стало немного дурно, когда я прочла об этом — публичные казни прусских офицеров, начиная с самой верхушки и заканчивая лейтенантами, правда, только тех, что стреляли в мирных жителей и военнопленных, а также отдавали соответствующие приказы подчинённым. Их повесили прямо на Вацлавской площади. Солдат, замеченных в особых зверствах над мирным населением, приговорили к пожизненному заключению с принудительной трудовой отработкой своего содержания.

Можно было бы ожидать, что нового императора (кстати, состоящего в родственных отношениях с бывшим императорским, а ныне просто королевским австрийским домом, потому что трудно вообще найти королевскую, княжескую или герцогскую династию в странах Венской Империи, с которой не был бы в родстве клан Батори), так вот, можно было бы ожидать, что нового императора невзлюбят в Пруссии. Но Ловаш не только не стал отнимать розданное предыдущим правительством, но и раздал дополнительно в общественное и частное пользование конфискованное у снятых им с должностей чиновников — а наворовать они успели немало. Правда, очень возмущался род Гогенцоллернов, смещённый в ходе национал-экстремистского переворота восемь лет назад — Батори отказался возвращать юному Георгу Фридриху Первому королевский престол, официально признав в Пруссии гражданское самоуправление, конечно, в подчинённом ему виде. Венгры, кажется, были крайне довольны тем, что восторжествовала «историческая справедливость» и во главе Империи стоит венгр, а столица перенесена в Будапешт. По той же самой причине очень дулись на Батори австрийцы. Югославы радовались, что обошлось без войны на два фронта: если верить прессе, следующей целью Австрии была бывшая Словения, ныне северная часть Герцогства Загребского, и нет никакого сомнения, что если бы австрийцы ударили по Королевству Югославии с севера, турки немедленно напали бы на него с юга, хотя бы с тем, чтобы вернуть себе Македонию. Наконец, неоднозначное было отношение к императору в Моравии, Словакии и Галиции, поскольку Батори возложил социальную интеграцию и финансовую поддержку пострадавшим гражданам Богемии и депортантам из Пруссии на крупнейшие компании этих стран в добровольно-принудительном порядке: часть населения дулась, что местных олигархов заставляют делиться с чужаками, а не своими, и часть в принципе радовалась, что олигархов заставили делиться. Другими словами, Батори показал себя хитрым старым лисом — хотя я точно знала, что большую часть его планов разрабатывает Ладислав Тот, тайный советник и давний товарищ Ловаша. Я не раз присутствовала при их беседах, хотя почти ничего из них не запомнила.

Неделю я не выходила из апартмана, питаясь тем, что купил Кристо, и просматривая новостные сайты. Сайт памяти меня, кстати, всё ещё работал. После «Проклятья цыганского клана» туда добавили ещё пару статей с версиями моего исчезновения, потом жалостливый очерк о моём бегстве из Праги по мотивам телеинтервью, статью о награждении Кристо Орденом Святого Вацлава, заметки, в которых я упоминалась, как «личный волк императора Батори», длинное конспирологическое эссе, доказывающее при помощи косвенных и порой странных аргументов, что я — внебрачная дочь императора (даже лунное ожерелье на моей шее отчего-то сочли знаком нашего родства), и подборку новостей о моём исчезновении после терракта с различными теориями касательно того, кто его устроил и зачем, от официальной версии про Люцию и её двенадцать «апостолов» (причём автор явно сочувствовал «волчице», представляя её чуть ли не Девой Жанной и напоминая, что её имя происходит от слова «свет») до просто фантастических.

Наконец, продукты в холодильнике закончились, и я сочла это знаком к тому, чтобы пойти проведать Кристо и Дину. Аккуратно переплетя все сорок косичек, натянув свой «готический» наряд и нанеся боевую раскраску, я выхожу из дому за полночь и уже к четырём оказываюсь на опушке леса Святого Иштвана — естественно, соблюдая все предосторожности, какие могу придумать. Немного покружив по лесу и не обнаружив сторонних наблюдателей, я подхожу к домику. Кристо, видно, заранее чувствовал — сидит на крыльце и потягивает разбавленное вино. Увидев меня, он улыбается и приглашающе похлопывает по деревянной ступеньке рядом.

— Привет, — вполголоса говорит он, когда я сажусь. — Не хотел орать издалека, мачеха спит. Очень рад тебя видеть.

— Здравствуй. Что-нибудь получается?

— Неа. Мне кажется, это не происходит так быстро.

— Ну да, наверное.

— Вина?

— Только чуть-чуть.

Кристо не проявляет и тени намерения встать и принести чистый стакан. Вместо этого он залпом осушает свой и наливает туда неразбавленного вина. Протягивает мне. Не сказать, чтобы у меня были причины, но именно после него пить не хочется. Я не решаюсь показать это — не хочу обидеть — и делаю глоток. Это опять «Кадарка». Без гуляша на закуску она кажется слишком кислой и слишком терпкой. Кристо пододвигает незамеченное мной сначала блюдце: на нём чернеет маленький кусочек зажаренной кровянки. Да, ведь неделя прошла… Я жую колбасу — без сала она почти отвратительна — и быстро запиваю оставшимся вином.

— Интересно, где этот Гаэлисс? — бормочу я, разглядывая блюдечко. — Наверное, славное курортное местечко на берегу Балтийского моря. Сосны, песок…

Кристо прыскает.

— Чего?

— Лилян, это же просто фабрика так называется.

— Да?! Вот же ёж ежович, никакой романтики не осталось в этом мире.

Кристо, улыбаясь, берёт мои жирные от масла пальцы и подносит к губам.

— Так её побольше?

— Гм, э-э-э, — я аккуратно высвобождаю ладонь. — Я вообще о всяких дальних странствиях, о трепете перед бесконечностью мира, о радостях открытия.

— А, ну… мне дальних странствий прошлым летом с головой хватило. Я теперь, наверное, стану идейным домоседом.

— А мне понравилось бродить. Столько всего нового видишь…

— Угу, с новыми людьми знакомишься. На полях у Вуковара.

Не знаю, имел ли он в виду мертвецов у костра или Златко, но настроение мне успешно испортил. Ах, как мне не хватает ложки и права ударить ею Кристо по лбу! Я встаю, чтобы попрощаться и уйти, но Кристо удерживает меня за руку:

— Лилянка, ну, посиди чуть-чуть, пожалуйста. Я полгода тебя толком не видел, только призрак с твоим лицом. Или ты меня с тех самых пор боишься?

— Ничего я не боюсь, — я сажусь обратно. — Просто вообще не представляю, о чём с тобой говорить.

— Расскажи что-нибудь. О себе. Я же почти ничего не знаю.

— Ты же читал про старушку и куриную лапку, — я невольно улыбаюсь.

— Да, занимательно было. Но ты мне что-нибудь ещё расскажи, пожалуйста.

Я немного думаю. Не так уж много в моём детстве моментов, которыми хочется делиться. Про голод — вспоминать неприятно, про то, как на похороны с крыши смотрела — примет за маньячку.

— Когда мне было лет двенадцать или тринадцать, мы с двумя другими девочками любили зимой, когда рано темнеет, ходить там, где фонарей не было — тогда на окраинах Пшемысля это обычное дело было — и выть под окнами. Хотя скорее, наверное, скулить, звуки получались премерзкие, безо всякого благородства.

— Это чтобы людей пугать?

— Да нет же, просто так. Ты понимаешь, совсем особенное ощущение, когда вот так свободно, из живота, вместе с подругами хором завываешь. Какое-то чувство освобождения.

— А почему тогда под окнами?

— Чтобы к людям поближе. Всё-таки немного было страшно, вдруг на вой волколаки прибегут. Жаль, потом родители их узнали, испугались. Запретили им со мной выть. А одной неинтересно.

— Хочешь, повоем дуэтом. Прямо сейчас.

— Тётя Дина же спит.

— Ну, отойдём в лес повыть. Тем более луна вон какая яркая, не заблудимся.

Я колеблюсь, но то ли природная авантюрность, то ли стакан вина заставляют меня согласиться:

— А пойдём!

Ночь в лесу всегда немного тревожит и настраивает на сказочный лад. Тёмная неровная тропинка, чёрные, с серебристыми верхушками, деревья, ветки, хлещущие по лицу и норовящие выколоть глаза, крапива и какие-то прутья, бьющие по ногам при неловком шаге. Запахи листвы, мяты, древесной трухи и лесных трав. Мы идём, выставив вперёд руки, чуть не спотыкаясь о торчащие корни или камни, и хихикаем, чувствуя себя юными следопытами лет девяти, сбежавшими в ночь на Ивана смотреть мавкин хоровод. Рассказывают дети друг другу такие истории — пляшут, мол, утопленницы кругом там, где спрятаны клады или закопаны убитые бессердечными матерями младенцы. Сами мавки красивые, весёлые, а узнать их можно так: волосы у них длинные, выбеленные водой, и светятся, как луна, кожа холодная и мокрая, ноги босые, а если на спине поднять рубашку, то можно увидеть все внутренности, потому что кожа и мясо со спины раками поедены. Как на берег пойдут гулять, так всё бегают, да хохочут, а в ночь на Ивана начинают хороводить — если над кладом, то с весёлыми песнями, если над младенцем, то с тоскливыми. Как видят мужика или парня, сразу просят у него расчёску, а если не даст — защекочут насмерть, от смеха или живот лопнет, или щёки. А встретят девушку — станут её кружить-уплясывать, или в воду затащат в танце, или насмерть закружат. Только детей они не трогают, разве что в ночь на Ивана и в полнолуния — тогда и ребёнка могут защекотать или в воду утянуть. У нас в лагере рассказывали ещё историю о лицеистке, которая ходила в поход и отошла ночью по малой нужде, а на обратном пути наткнулась на мавку. Та с ней взялась плясать, да не перетанцевала — так всю ночь девушка с утопленницей и прокружились. Наутро лицеистку нашли — на рассвете, когда мавка сбежала, девчонка от усталости упала в обморок и потом ещё несколько дней не могла ходить, разбила себе все ноги. Некоторые уточняли, что девушка была цыганкой — они, известно, кого хочешь перепляшут, хоть чёрта лысого. После Вуковара я почти готова поверить в эту историю.

Чтобы не переломать ноги, я оставила сапоги под крыльцом и теперь нащупываю ступнями неровности земли и корни деревьев. Кристо идёт впереди, галантно отводя передо мной ветки. От того, что мы чуть пригибаем головы, оберегая глаза, может показаться, что мы крадёмся.

— Кристо, — шепчу я, — а вы на Ивана сбегали в лес?

— Мавок смотреть? Ага.

— И что, видали?

— Вроде того. Бродили, бродили раз и расцепились. Мы с дружком вышли на берег речушки, а там на нас из воды во-о-о-от такими страшными глазами девка смотрит. Красивая. Мы на неё таращимся, с места сдвинуться не можем — сейчас, думаем, ещё мавки вынырнут и утащат нас. Всё, конец, сложили головы младые! А она нас смотрит, и глаза такие — у-у-у… А потом я гляжу — на берегу одежда лежит и бельё женское. Это просто туристка какая-то голая купалась. Нам уже по тринадцать лет было, она и смутилась нас.

Я хихикнула.

— Только не говори, что вы украли её одежду.

— А что смешного-то?! Пришлось бы девке идти голышом к своим, кто-нибудь бы заметил, и вообще…

— Да, ничего смешного, извини.

— Передо мной-то чего извиняться?

— Ну, так…

Мы вышли на полянку. Луну не было видно за кронами — она шла к закату. Небо с одной стороны начало уже беднеть. Предрассветный лес выглядел особенно мрачно — почему-то перед самым рассветом всегда мрачнее и страшнее, чем просто ночью. Я закидываю голову, чтобы вой шёл по прямой — кажется, что иначе он застрянет в горле, на повороте, по пути из живота к небу. Знакомое чувство опустошения, освобождения, растворения наполняет меня с каждой секундой завывания. Сладостно всё — и дрожание связок, и вибрация нёба, и напряжённость приподнятого языка и расширенного звуком горла. От собственного воя звенит в ушах — но и это хорошо. Рядом октавой ниже вторит Кристо — наши искажённые, незнакомые голоса сплетаются, как сплетались пальцы, когда он вёл меня за руку по ночной Югославии. До чего хорошо! Я наслаждаюсь истекающим, взмывающим, бьющим из меня звуком, его плотностью, его вольностью и силой. Чем дальше, тем больше кружится голова; сила, воля, беспричинная радость переполняют меня. Взвизгнув, я обрываю вой и вдруг срываюсь с места: бегу! Всё мелькает перед глазами, под пятками мокро от росы, ноги попадают в какие-то ямки, в петли сцепившейся травы, которая тут же рвётся, вдавливают в землю тонкие гибкие и твёрдые сырые прутики, потом на торчащие из утоптанной широкой тропки древесные корни, всё вокруг несётся, мелькает, выскакивает, исчезает. В ушах стучит кровь — бежать здесь, во весь опор, во все силы, почти то же самое, что танцевать.

Вдруг земля словно вылетает из-под ног. Нет, она просто круто опускается, и я скольжу сначала на пятках, а потом и на заду, по мокрой траве. Мой спуск останавливают кусты. Над головой я слышу прерывистый, задыхающийся смех Кристо.

— Ну, ты даёшь! Не «волк», а олень какой-то!

Я сижу на склоне небольшого лесного овражка. Если бы не кусты, я бы въехала в большую лужу на дне. Мысль об этом кажется мне ужасно забавной — мой смех такой же хриплый и прерывистый, как у Кристо. Я запрокидываю голову, чтобы взглянуть ему в лицо, но сейчас это всего лишь тёмное пятно, только поблескивают глаза и зубы.

Кристо помогает мне выбраться и мы идём к его домику. Мне пора возвращаться в моё временное логово.

Через две недели — всё ещё никаких результатов. Ожидание начинает раздражать меня.

— Может быть, ты что-то не так делаешь, — говорю я Кристо.

— Я делаю то, что ты предложила.

— А я не говорю, что ты делаешь «не то», я говорю, что ты делаешь это «не так». Чёрт, я должна это увидеть сама.

— Это опасно! Даже с твоим городским костюмом и с косичками твоё лицо всё равно бросается в глаза.

— Значит, надо сделать так, чтобы рассмотреть его было трудно.

Я решительно хватаюсь за кухонный нож.

— Ты собираешься себя изуродовать? — с неприятным интересом спрашивает «волк». Я сердито сверкаю на него глазами и обрезаю несколько серых прядей на уровне подбородка, превращая их в очень длинную чёлку. До ритуала я и так носила чёлочку, но за время беспамятства меня ни разу не стригли, так что она слилась с остальными волосами. Теперь я почти вернулась к былому образу: примерно настолько чёлка отросила, когда я встретила Батори в Коварне. Разделив пряди так, чтобы наружу выглядывал правый глаз, я торжествующе гляжу на Кристо:

— Вуаля! Осталось заплести косички, и можно идти.

— Но сейчас только пять часов дня.

— Когда заплетём, станет позже. Гораздо позже, — я сую ему в руки гребешок и жестяную миску, в которой я храню крошечные зажимы для волос. — У тебя получится ровнее, а значит, неприметнее, чем у меня. И старайся не делать их слишком толстыми, иначе маскировка просто не удастся. А на слишком тонких не будут держаться зажимы.

— Спокойно. Наш лагерь юных следопытов был с конно-спортивной специализацией. У меня была белая кобыла по имени Шонхайт, я переплетал ей гриву каждые три дня. И на качество она никогда не жаловалась.

В намеченный клуб — один из любимых «волками» — мы входим не вместе: сначала Кристо, а через несколько минут я. Он устраивается у барной стойки, а я присаживаюсь на один из многочисленных диванчиков у стенок. Вообще вычислять заведения, в которых любят отдохнуть «волки», нетрудно: в них запрещено курение в общем зале. Мы, как и вампиры, ненавидим и с трудом переносим вонючий табачный дым. Надо же, как я изменилась за прошедшие полтора года. Раньше признать что-то общее у нас и упырей мне показалось бы невозможным и отвратительным.

Большинство посетителей клуба — обычные люди. На «волков» поглядывают с интересом. Некоторые пришли смешанными компаниями.

Кристо уже разговаривает с какой-то «волчицей». Никогда не видела его таким кокетливым: улыбка до ушей, лукавые движения глаз. Это точно нужно для нашего дела, а?

Официант ставит передо мной стаканчик с безалкогольным коктейлем: два вида сока, минералка, топпинг из взбитых сливок. Не очень их люблю, но они в фаворе у «клубных» девушек с тех пор, как среди их папочек стало модно дарить деткам на совершеннолетие личные автомобили, а я не хотела бы выделяться.

Минут через тридцать-сорок вялого потягивания коктейлей кокетничать начинаю уже я. А что делать, если ко мне подсаживается один из завсегдатаев клуба, который всё это время наблюдал за мной! Если я так долго сижу с этими чёртовыми коктейлями в одиночестве, то, по «клубной» логике, я пришла с кем-нибудь познакомиться. И если я начну отшивать парней, окружающие мигом заподозрят неладное. Кристо тем временем влился в одну из компаний и, кажется, неплохо проводит время, болтая и обмениваясь шутками. Ещё через час я понимаю, что первые коктейли прошли свой цикл в моём организме и мне срочно надо отойти. Ладно, вряд ли я за десять минут пропущу что-нибудь интересное; я извиняюсь перед своим кавалером и убегаю в дамскую комнату. И возвращаюсь оттуда как раз вовремя, чтобы увидеть, как Кристо уводят под локоток мужчины в строгих чёрных костюмах, у каждого из которых на лацкане сияет значок императорской службы безопасности. Вместе с ними совершенно свободно идут два парня из компании, с которой сидел Кристо. Ох, ничего себе! Когда я предлагала кузену разглагольствовать в общественных местах, как он ненавидит Батори и вампиров, я совсем не подумала, что слухи об этом могут дойти не только до Люции. Чёрт, чёрт, чёрт, чёрт! Что же мне делать? Кристо, наверное, решит, что разумнее всего будет признаться о моём местонахождении и наших планах, и тогда или Ловаш немедленно вышлет за мной своих ребят, или — если информация попадёт в руки тому же человеку, который знал о времени и маршруте нашей майской прогулки — прежде людей Батори до меня доберётся банда Шерифович. А если Кристо решит смолчать… наверное, он недолго сможет придерживаться этого решения. К услугам безопасников все новейшие достижения в области фармакологии, наверняка они давно уже пользуются чем-то вроде инъекций правды. Значит, мне нельзя показываться ни в съёмной хатке, ни в лесном домике у Дины. А деньги я уже почти все потратила. Чёрт, чёрт, чёрт, чёрт! А ведь Кристо ещё и мою маскировку сдаст. Ошейник, скрывающий лунное ожерелье — слишком определённая особая примета! Я разворачиваюсь, чтобы предложить своему кавалеру небольшую загородную прогулку на его автомобиле — куда-нибудь в окрестности Сегеда, например — и тут же сталкиваюсь нос к носу с одной из тех, кого мы с Кристо так безуспешно искали всё это время. Нет, не Люция — но её воспитанница Марийка, с высветленной до пепельного цвета копной кудрей. Все предыдущие полтора часа она сидела на диванчике с двумя обычными девушками, и я даже не узнавала её. Подумать только, как может причёска изменить внешность! Марийка всё ещё выглядит, как «волчица» — но она выглядит как совсем другая волчица. И почему я, перебирая варианты маскировки с помощью причёски, всегда думала только о покраске и некоторых особенностях укладки и никогда — о высветлении и завивке? Пышная грива визуально меняет даже форму лица — мудрено ли, что я узнала девушку, только столкнувшись нос к носу?

Мы таращимся друг на друга несколько секунд. Девчонка приходит в себя первой и с размаху засаживает мне твёрдый кулачок куда-то в область пупка — я отшатываюсь, и удар получается гораздо слабее, чем должен — я бью со всей дури по плечевому суставу, но теперь отдёргивается она — попадаю только по руке чуть выше локтя. Как говорится, слово за слово… мы сцепляемся — но вокруг слишком много «волков», они кидаются к нам с разных сторон, и мы делаем единственно возможное в этой ситуации: отпрыгиваем друг от друга.

— Всё! — кричу я. — Всё!

— Всё! — вторит мне «волчонок». — Мир!

Марийка делано спокойно направляется в сторону дамской комнаты. Я вижу, что она вытаскивает телефон. Если кто-то из «волков» Люции находится слишком близко, я попала в капкан. Раздумывать некогда — я просто выскакиваю из клуба и на всех парах несусь к подходящему к остановке неподалёку трамваю. В мои планы входит в ближайшие полчаса покинуть Будапешт, оставив как можно меньше следов.

Если бы я только могла, я бродила бы по дачным посёлками и хуторам не три недели, а три месяца. Даже то, что кофе, которое я, просыпаясь, просто высыпала на язык и сосредоточенно затем обсасывала, перенося горечь — даже то, что он закончился, не было большой бедой. В достаточно укромном месте я могу спокойно восстанавливаться час или полтора естественным образом. Но тянуть дальше без упырской крови было невозможно — я уже и так чувствовала, как притупляются мои чувства. Ещё две-три недели — и я быстро бы ослабла и вскоре не могла бы ни двигаться, ни даже переваривать пищу. Талонов у меня нет, попросить о помощи знакомых вампиров нельзя — они обязательно сообщат Батори, так что мне осталось только выйти на охоту. Обратно в Будапешт.

От того, что я наспех купалась прямо в одежде, да ещё в холодной воде — ванну мне заменяли ручьи — я, хоть и не воняю, а всё-таки попахиваю, к тому же одежда стала выглядеть сношенной. Зато за эти три недели мне удалось воспроизвести фокус Марийки с волосами — я просто каждый день смачивала их и высушивал на солнце, и они выгорели, став почти такими же светлыми, как у Кристо. А перед входом в город я заплела кое-как все сорок косичек, опять смочив волосы. Когда они высохли, и я их распустила, вокруг моей головы образовалось огромное облако белёсых кучеряшек. Если мне прибавить росту и мышечной массы, с сотни шагов можно будет спутать с Люцией. А сзади и вообще не отличить.

Всё оказывается проще, чем я думала. Должно быть, за время правления Ловаша «волки» действительно забросили охоту, и упыри расслабились. Я просто выцепляю в толпе одного и отслеживаю до подъезда. Дверь с его запахом — на втором этаже. Замок вскрывается проще простого, и внутри нет никаких ловушек. Я тихонько прохожу на кухню в поисках сосуда для драгоценной крови. Нельзя сказать, что там большой выбор посуды, но я нахожу бутылки со спиртным и опорожняю одну из них. У меня нет с собой моего удобного рычага для крышек, и я захватываю из коридора длинную металлическую «ложку» для обуви. Но в ней нет нужды: гроб открыт. Внутренние часы подсказывают мне, что безопасные минуты рассветного сна всё ещё длятся, и я просто переворачиваю тяжёлое тело упыря в нужную мне позу. Конечно, он от этого просыпается, но не может пока ничего сделать. Я спокойно прокалываю ему яремную вену самым настоящим, украденным в одном из дачных домиков шилом. Оно не такое острое, как настоящее оружие; мне приходится надавить посильнее, так что остриё входит по рукоятку. Что же, если организм упыря с этим не может справиться, значит, судьба его была попасть под колёса естественного отбора. В бутылке три четверти литра; я набираю её почти полностью и переворачиваю вампира обратно. Немного добытой крови уходит на то, чтобы смочить его рот.

— А теперь повторяй за мной, — велю я. — Клянусь не разыскивать и не мстить «волчице», которую сейчас вижу… никому не рассказывать о её нападении и не описывать её внешности. Клянусь не нападать на «волчицу», которую я вижу, и не просить, не принуждать, не побуждать никого другого напасть на неё.

Слабым голосом упырь повторяет мои слова, и я ободряюще улыбаюсь ему:

— Умница. Ты только что выиграл избавление от…

И в этот момент меня осеняет. Да так резко, что я несколько секунд стою с открытым ртом.

— Ну-ка, ты! Тебе приходилось давать клятвы на крови каким-либо «волкам» в схожих обстоятельствах?

Упырь чуть качает головой.

— А давать клятву не рассказывать о клятве «волку» на крови?

Опять — нет. Неважно. Если не этот, значит, какой-нибудь другой. Я задумчиво делаю глоток из бутылки.

Я не удерживаюсь от соблазна принять душ и хотя бы прополоскать вещи. Как и в Коварне, наскоро подсушиваюсь феном, не забыв заплести косички. Могла бы и как следует, но мне вдруг в голову приходит, что я не брала с упыря клятвы не баррикадировать дверь и не приглашать вампиров-полицейских в гости — а рассветное время уже успело уйти. Чтобы открыть дверь ванной, мне требуется собрать всю свою решительность. Раньше я никогда не задумывалась о том, смела я или трусовата. Было совсем не до того, я просто всегда поступала по шаблонам, впечатанным в меня братом. Но теперь, когда самой приходится принимать решения, я себя чувствую далеко не героиней.

Стараясь держаться непринуждённо, я выхожу. Так и есть, за дверью меня ждут. Впрочем, это всё тот же упырь, и он один.

— Я заказал завтрак, — сообщает вампир. Только сейчас я замечаю, что он говорит на немецком с незнакомым резким акцентом. Румынский? Нет, он вроде бы мелодичней. — Гуляш, калач, «Кадарка». Окажите мне честь.

Леший знает, что это он задумал.

— Лучше дайте денег, и я позавтракаю в городе, — хмуро отвечаю я.

— Если можно, я хотел бы позавтракать с вами. Хотел бы поговорить. Вы очень интересны.

— Мужик, если ты из-за моей причёски решил, что поймал саму Люцию, ты сильно промахнулся. Радикально и диаметрально, я бы сказала.

— Я догадался про диаметрально, и поэтому мне интересно. Смотри, — вампир демонстративно прикусывает руку в мякотку у основания большого пальца, именуемую хиромантами «бугром Венеры». Его рот окрашивается кровью. — Клянусь, что не задумал хитрости и не намерен сделать тебе ничего дурного для тебя. Так тебе спокойнее?

— Ты из сторонников Батори?

— Я ничей не сторонник. Я всего лишь полгода как приехал из Аргентины.

Вот что это за акцент — испанский! Да и внешность под стать: смуглый, скуластый, чернобровый. Не то полуиндеец, не то цыган. Но сам, небось, любит мамой поклясться, что чистейшей воды испанский дворянин — есть такая особенность у жителей Аргентины.

— Уговорил, братка. Сади меня за стол. Как тебя зовут?

— Лико.

— Шимшир,[46] очень приятно.

Не называть же своё настоящее имя. И кровососа, я почти уверена, зовут не Лико — это больше похоже на иронию, ведь, как подсказывает мне лицейское образование, «ликос» по древнегречески — «волк».

Гуляш недурен — да что там, после весьма специфической диеты в скитаниях по сельской местности он просто чудесен. Я примешиваю к нему кусочки колбасы и, ворча от наслаждения, поедаю, смакуя каждый кусочек.

— Приятно видеть, когда красивая девушка так счастлива, — замечает Лико. Его улыбка мне подозрительна, но я решаю не реагировать на подколки и доедаю завтрак, запивая по мере необходимости вином. Наконец, когда я, сыто отдуваясь, принимаюсь расплетать косички, упырь обращается ко мне:

— Итак, ты ищешь «волков», которые нападают на вампиров и используют магию крови, чтобы избежать наказания или мести.

— Очевидно так, — подтверждаю я.

— Одно из двух, или ты намерена к ним присоединиться, или вы с ними враги. Возможно, дело в кровной мести.

— Возможно, — не отрицаю я. В конце концов, официально — я знаю это от Кристо — я принадлежу семье Батори, как и убитый Люцией Драго.

— А может быть, ты соратница императора и его «волчицы» Лилианы Хорват, а значит, преследуешь ту, что угрожает императорской власти. Тайно.

— Хорошая версия.

— И я к ней склоняюсь. Я даже думаю, что вы близко знакомы с Лилианой. Очень близко.

— А тебе-то что? Мечтаешь об автографе?

— Дело в том, что я поэт. И Лилиана меня интересует как… тема. Муза, если хотите. Сейчас я пишу поэму о воцарении императора вампиров. Конечно же, прелестная танцовщица — один из главных персонажей. Ведь она — вторая «волчица» за историю, кому удалось покорить Сердце Луны.

— Ого! Значит, у вампиров уже был император?!

— Нет. И ту «волчицу», и её отца убили, едва они вышли из кузни. Всадили в каждого около полусотни серебряных стрел.

Я непроизвольно поёживаюсь.

— Печальная история.

— О да, она достойна отдельной поэмы. Но сейчас я пишу о Лилиане. Я могу догадываться, как прошёл обряд. Но я ничего не знаю о предыстории, и особенно о характере её отношений с Батори. Ходят разные слухи. Одни говорят, что они любовники…

— С Ловашем?! И не отсыхают же языки! У них никогда ничего такого не было! А если и будет, то только законно! Лилянка — честная девушка!

— … а другие — что она его незаконная дочь, рождённая от польской дворянки.

— Ну, это просто путаница. У него была дочь примерно того же возраста, а мать Лилианы действительно польская дворянка. Но его дочь умерла, когда ей было шестнадцать.

— Это он так говорит?

Кого-то мне это напоминает!

— Это говорит его досье. Кстати, надо будет покопаться в твоём.

— Увы, оно и вполовину не так интересно. Хотя бы потому, что мне не шестьсот лет, а только чуть больше ста. Так что у них за отношения с Лилианой? Говорят, они очень близки друг другу. Что их связывает?

— Мечта о мире в Венской Империи, например. Общие испытания. Обряд. Лилянка — «ручной белый волк» императора Батори, в конце концов.

— Испытания? Можно подробнее? Мне кажется, это будет хорошо для поэмы.

Я разрываюсь между побуждением послать его и желанием наконец-то поделиться с кем-нибудь пережитым. Когда к последнему присоединяется мысль о том, как недурно будет оставить о себе память не только в идиотских статейках, но и, ради разнообразия, в героической поэме, я вздыхаю и завожу рассказ. Примерно с того места, когда я попыталась заколоть будущего императора себе на колбасу. Конечно, я многое упускаю и сокращаю — к чему благодарным потомкам знать о том, как нелепо начался наш с Ловашем разговор под окном дядиного дома, или о том, как Кристо переспал с Язмин? Соль же не в этом! К концу рассказа я так увлекаюсь, что забываю говорить о себе в третьем лице — по счастью, Лико тоже увлечён и не обращает на это никакого внимания.

— Ну вот, а когда обряд закончился, Лилиана стала «ручным белым волком», — закругляюсь я наконец.

— Хранителем смерти императора…

— Чего?

— Ведь он почти неуязвим, пока она жива. Его оберегает сама удача, таково одно из свойств Сердца. Значит, «волчица» хранит его смерть.

Лико вертит головой, пока не находит какую-то тетрадь и ручку, и торопливо пишет на открывшейся странице: lacustodiadesumuerte.[47]

— Надо только чем-нибудь заменить «волчицу», — говорит он. — Очень неблагозвучно.

— Почему это?!

— В романских языках таким словом обозначают нехорошую профессию.

— Ну, вы извращенцы! Какая связь между этой профессией и благородным зверем?

Но вампир меня не слушает.

— «Лика», — говорит он. — «Lica» suenamuybien. El idioma griego es siempre noble.[48]

Прежде, чем его разум окончательно покинул наш мир ради высших эмпирей, я дёргаю вампира за рукав:

— Мужик, слышь, раз ты такой сегодня добрый, дай денег!

— В куртке в прихожей, — не поднимая глаз от тетради, бормочет аргентинец. — Во внутреннем кармане бумажник. Una chica gitana, el pelo de plata, una lica urbana, un boton[49]

М-да, это не Лорка. Судя по ритму, скорее, что-то вроде Йозефа Кайнара:[50] трампам-трампарам-трампарам-трампарам-пам!

Я беру из бумажника примерно половину вампирского капитала и покидаю апартман, аккуратно прикрыв за собой дверь. Мне ещё надо где-то отоспаться перед охотой. В хатке у чужого упыря как-то не очень хочется, тем более что он очень уж странный.

Примерно через час поисков по дворам незакрытых подвальных окон мне изменяет удача. Я напарываюсь сразу на троих «волков». Все примерно мои ровесники. Сначала они просто ходят за мной, так что мне приходится оглядывать окошки незаметно и шагать с целеустремлённым видом, не сильно петляя. Но в темноте арки одного из проходных дворов парни в два прыжка сокращают расстояние между нами и прижимают меня к стене. В самом буквальном смысле: схватив за руки, придавливают их к кирпичной кладке.

— Эй! Я позову полицию! — не очень уверенно угрожаю я, чувствуя, как разом ослабли колени.

— А мне почему-то кажется, что ты не меньше нашего не хочешь с ней связываться… госпожа «ручной волк», — усмехается тот из «волков», что не держит меня.

— Какого чёрта!

Он поднимает мне чёлку:

— С этим носом ты ещё, чего доброго, примешь отпираться, что тебя зовут Лилиана Хорват?

— Вот и буду! Меня зовут Шимшир Байрамович, я подданная Королевства Югославии! Немедленно отпустите меня, или я закричу! — чёрт, ну почему выходит так фальшиво? Я стараюсь компенсировать деланные интонации грозным взглядом.

— Может быть, ты будешь отрицать и то, что у тебя на шее сейчас два ошейника? — «волк», улыбаясь, начинает дёргать застёжки над моим горлом, да так грубо, что я чуть не задыхаюсь. Наконец, полоска кожи повисает в его пальцах, и сразу за тем я вижу, как вытягивается, глупея, его лицо.

— Это, по ходу, не она, — подаёт голос парень, удерживающий мою левую руку. Я не совсем понимаю, что происходит, но спешу укрепить свои позиции:

— Сожри вас многорогий, меня зовут Шимшир, и если всё это вы затеяли, чтобы обесчестить меня под идиотским предлогом, то крест могу целовать, что за меня есть кому посчитаться! У меня четыре брата и двое дядей!

— Прости, сестра, — смиренно говорит «волк» с моим ошейником в руках. Его приятели отпускают мне руки, и я могу отлепиться от стенки. — Мы обознались из-за этой штуки у тебя на шее. Не стоит её носить в нашем городе.

— Я говорил, это не она, слишком белобрысая, — это парень, державший мою правую руку.

— Марийка теперь тоже слишком белобрысая, — возражает ему вожак.

— У Марийки видно, что обесцвеченная, потому что цвет ровный. А здесь живой, с оттенками. У меня сестра парикмахер, я такие дела вижу.

— Ничего не понимаю, что происходит в этом чёртовом городе? Мало того, что трон под задницей кровососа, так ещё и «волки» охотятся друг на друга! Если, конечно, это была не идиотская шутка, — я выжидательно гляжу на вожака, но тот только пожимает плечами:

— Это местные дела, сестра. Мы не можем болтать о них на улице.

— Упырские прихвостни, — бурчу я, разворачиваясь, чтобы пойти своей дорогой.

— Подожди! — говорит вожак мне в спину. — Приходи сегодня вечером в «Фехер кирай».

— Мать свою туда приглашай! Я честная девушка, и у меня есть жених!

— Считай, что тебя пригласила Люция Шерифович.

Я останавливаюсь:

— Да ну? Побожись!

Вожак торжественно целует крест и произносит цыганскую клятву. Я только головой качаю:

— Ну, дела… Но смотри, на случай, если ты решишь превратить эту встречу в свиданку, я с собой возьму брата!

Вожак умиротворяюще поднимает руки, и я, метнув в него ещё один грозный взгляд, гордо удаляюсь.

Сожри меня многорогий, чуть не умерла на месте. Кто мог подумать, что эта штуковина умеет перемещаться по телу? Я только сейчас наконец почувствовала её — прохладные звенья широким браслетом, почти гладиаторским наручем, обвили мою правую руку.

Вместо того, чтобы отсыпаться, я сначала купила себе нормальную летнюю одежду: лёгкий брючный костюмчик и майку. Сапоги я тоже сменила на кеды. После этого осталось ещё приличное количество денег, и я сходила в кино на новую картину Мишеля Дахмани,[51] пересекла город на трамвае, продремав весь маршрут, пообедала в каком-то бистро на окраине города, посмотрела в интернет-кафе адрес «Фехер кирая», ещё разок прокатилась на трамвае и только после этого поспала несколько часов на прогретой солнцем лужайке на территории Университета Корвина. В восемь вечера я уже снова на ногах. Понятное дело, в одиночку с Люцией и её кодлой мне не справиться, но в полицию звонить нет смысла — во-первых, не факт, что они поверят и приедут, во-вторых, не факт, что у Люции там нет своих людей, которые её предупредят. Зайдя в телефонную кабинку, я мучительно пытаюсь сообразить, к кому ещё можно обратиться. В Будапеште у меня не так много знакомых, да ещё достаточно близких к Ловашу и достаточно умных, чтобы сразу всё понять и поверить. Пожалуй, только Ладислав Тот. И звонить ему надо на телефон «для своих». Я прикусываю язык, стараясь сосредоточиться и вспомнить номер, который набирал в таких случаях Ловаш. И ведь не факт, кстати, что этот номер не прослушивается. Я кидаю в монетоприёмник аппарата две полукроны — в Венской Империи снова единая валюта — и набираю одну за другой одиннадцать цифр. Длинные гудки. Минута, другая. Наконец, Тот поднимает трубку. Я слышу его суховатый голос:

— Слушаю вас?

Вытащив из пыльных глубин сознания все свои познания в латыни, я говорю игривым голосом душечки-секретарши:

— Домине Тот, это натус эквем[52] вас беспокоит.

После небольшой паузы Ладислав произносит:

— Да, сестра Наталья, я помню вас, говорите. Вы по поводу приёма у епископа? Какие-то подробности?

— Да, домине. Юда эт сви апостолиходие, децем, опортет мили… форма одежды Альбус кэзарнон дице анте, мили рапиде[53]… Время и даты те, что были указаны в письме.

— Я всё понял, сестра Наталья. Буду обязательно. Вале.[54]

— Вале.

Облегчённо вздохнув, я вешаю трубку. Чертовски умный мужик, ничего не скажешь. Я бы сама не додумалась замаскировать латынь разговором с монашкой. А ведь хотя он последний раз видел меня с помутнённым разумом, у него и голос не дрогнул, когда он меня узнал!

По-хорошему, теперь мне достаточно встать в сторонку и понаблюдать, как пройдёт «приём у епископа», но я твёрдо намерена самолично убить Люцию и принести её голову императору на блюде с чеканкой. Поэтому без пяти десять я подхожу к клубу «Фехер кирай», надеясь, что Шерифович уже там — или ещё там. В обоих рукавах у меня по ножу с выпрыгивающим лезвием, а в кармане жалкий остаток денег — в размере двенадцати крон — из бумажника Лико. Хватит на два безалкогольных коктейля. Я оглядываюсь, но если Тот уже и пришёл с полицейскими или солдатами, то их не видно. Я заставляю себя войти.

Люция и Мария видны издалека: обе почти такие же белобрысые, как Кристо, они похожи на мать и дочь, только у Марии вместо мелких кучеряшек — крупные кудри. С ними сидят пятеро «волков» и «волчица». Кроме них, в клубе почти нет посетителей: компания из четырёх поляков среднего возраста (несмотря на очень похожие языки, поляков от галициан отличить нетрудно: оказавшись в Венской Империи, первые начинают глядеть на всё окружающее будто свысока, кабы не сказать грубее; кроме того, среди поляков чаще встречаются яркие блондины и рыжие) да две парочки по разным углам. Я иду к Люции, стараясь ступать величаво. Вся компания затихает уже на третьем или четвёртом моём шаге. Нет сомнений, что мятежная «волчица» узнала меня — я вижу это по её лицу.

Люция встаёт — высокая, сильная. На её фоне я — как щенок рядом с матёрой псицей. И следом встаёт её «стая». Глядя на них, я думаю, почему ходят слухи, что на стороне Люции именно двенадцать «волков». И ещё понимаю, что не чувствую никакого страха. Напротив, я полна ощущением, что уже практически выиграла этот поединок и всё сейчас закончится. Вот так, быстро и просто. Каждый из нас вынимает оружие; я встаю, сжимая в руке нож крепко и привычно, и «волки» вылезают по два из-за стола, чтобы подойти ко мне. Первые ещё только идут, а я уже знаю, что они окружат меня кольцом.

И в этот момент что-то влетает в форточки, в двери, падает на пол, шипит; мы все непроизвольно замираем, осмысляя ситуацию, и вдруг я ощущаю сильный, оглушающий удар по затылку. Всё исчезает.

Глава III. Волчья яма

В детстве я поражала мать привычкой спать абсолютно неподвижно. С учётом того, что я часто делала это лёжа навзничь, скрестив руки на груди, то возникающие ассоциации заставляли её в те часы, когда я отсыпалась днём, подходить и трогать мою ступню, чтобы проверить, жива ли я ещё. Я прерывисто вздыхала или дёргала ногой, и мать успокаивалась. Удивительно, но тело при этом почти совсем не затекало. Увы, с набором годов и веса эту уникальную способность обходиться без неприятных ощущений после долгого и неподвижного лежания на спине я утратила. То есть, раньше-то это меня не мучило, потому что я просто поворачивалась в постели, но сейчас, даже ещё не открыв глаза, я сильно и остро почувствовала, что вся затекла. Помимо этого, у меня сильно болела голова вообще и затылок в частности. Я попыталась потрогать виски, но обнаружила, что у меня не расходятся руки — запястья закованы в наручники. Сердце Луны вернулось на прежнее место — или же на меня нацепили ошейник. Я, наконец, открываю глаза; от неяркого света тут же наворачиваются слёзы, и мне приходится усиленно хлопать ресницами, чтобы что-нибудь разглядеть.

Я лежу в узком ящике, вроде тех, в которых спят вампиры, только без крышки — я вижу его края. Под головой — почти плоская подушка, под спиной — жёсткий матрас. Сверху, не очень далеко — странный потолок. Слегка изогнутый… и, кажется, пластиковый. Лёжа больше ничего не видно, и я вожусь, сначала поворачиваясь на бок, а потом усаживаясь. С учётом того, что давление у меня сейчас — как среднегодовая температура в Норвегии, у меня уходит на это добрых пятнадцать-двадцать минут.

Вопрос с потолком разрешился. Я в трейлере. Кроме моего ящика, здесь стоит ещё один. В глазах плывёт, и я долго моргаю и щурюсь, прежде, чем понимаю, что в нём лежит Люция. На её запястьях — такие же наручники, как у меня. Одета она в одну длинную, до колен, рубаху на манер хоспитальной. Я, впрочем, тоже. Пепельные кучеряшки обрамляют скуластое лицо Люции пышным облаком; это странным образом делает её похожей на клоуна. Мои волосы уже распрямились и напоминают, скорее всего, копну сена. Мысль об этом ещё больше портит настроение. Есть у меня маленький бзик: с трудом выношу, когда на голове беспорядок. Тогда, кажется, и соображать труднее.

В нашем отсеке трейлера — довольно тесном — кроме ящиков, стоящих прямо на полу, только встроенный пластиковый комод. Дверные проходы в соседние отсеки закрывают глухие белые двери. Свет идёт из маленьких окошек под потолком. Кажется, день выдался хмурый. Оно и к лучшему — в солнечный я бы, наверное, ослепла, едва размежив веки. Ужасно режет глаза.

Трейлер стоит. Во всяком случае, я не чувствую движения и не слышу мягкого шума мотора.

Я прислушиваюсь к своему телу, опасаясь обнаружить ещё какие-нибудь повреждения в дополнение к сотрясению мозга. Несколько синяков на рёбрах и руках. Голод. Боль в позвоночнике из-за долгой неподвижности. И… что это за трусы на мне такие странные? Я собираю подол рубахи дрожащими руками и тяну образовавшиеся складки кверху, чтобы поглядеть на свои бёдра. Фу! Подгузники для взрослых. Надеюсь, я их ещё не использовала. А над ними — я поднимаю подол ещё выше и вытягиваю шею — какой-то странный пояс из кожи с гладкой серебряной пряжкой. Я-то думала, это резинка у трусов тугая. Как бы расстегнуть пряжку? — с закованными руками трудно при этом не отпустить подола!

Прервав мою задумчивость, дверь открывается. Я инстинктивно набрасываю ткань на колени и пытаюсь её разгладить. В отсек входит женщина лет сорока. Ухоженная, при макияже, она странно смотрится в спортивном костюме и клеёнчатом фартуке.

— А та не очнулась? — спрашивает она. Слова вроде бы галицийские, но произносит она их странно… польский акцент. Или, скорее, она просто заговорила на польском. На коротких фразах иногда не видно разницы.

До переезда в Галицию мы дома разговаривали только на польском. Польский — дома, немецкий — в садике и общественных местах, таково было правило, введённое матерью. Наверное, она и город при переезде выбирала такой, чтобы нам легко было перейти на местный язык.

Женщина наклоняется над Люцией. В какой-то момент мне кажется, что та резко схватит её за горло — это было бы вполне в духе Шерифович — но она действительно ещё не пришла в себя.

— Вы нас накачали наркотиками?

— Всего лишь снотворным. После удара по голове хорошо выспаться только полезно, так что можете нас благодарить, — по видимости, её забавляют собственные слова, потому что она хищно улыбается. — Что ты дрожишь? Тебе холодно?

— Мне нужен кофе.

— Тебе нельзя кофе.

— Тогда кола.

— Тебе нельзя кофеина. Тебя ударили по голове. Вот так — бам! Понимаешь? У тебя сотрясение мозга. Не получишь кофе, пока не поправишься. Голова-то болит? В туалет или кушать хочется? В штаны не навалила?

— Хочется.

— В туалет или кушать?

— Всё хочется.

— Ну, что тогда смотришь, вылезай. Вон та дверь — в сортир.

— Вы что, не понимаете? Я не могу вылезти без кофе! Я же «волчица»!

— Так! Это интересно. Объясняй.

— Во сне у меня падает давление. Когда я просыпаюсь, оно поднимается назад не меньше часа. Без кофе я сейчас не могу ходить.

Женщина морщит нос.

— Упырьи выродки… всё не как у людей.

Она подходит к моему ящику, хватает под мышки и грубо выдёргивает на пол. Я цепляюсь за край её фартука, чтобы не упасть. Поддерживая меня, полячка заводит меня в крошечную уборную. Не закрывая дверь — вдвоём мы здесь не помещаемся — задирает мне подол и сноровисто снимает подгузник. Кидает его в бачок для мусора и усаживает меня на унитаз.

— Закройте, пожалуйста, дверь, — сцепив зубы, прошу я. Я почти уверена в унизительном отказе, но женщина закрывает дверь, оставляя меня наедине с моими физиологическими процессами.

Когда я, ковыляя, выбираюсь из туалета, то вижу, что женщина ушла. А я, признаться, только собралась развить диалог, уточнив, где мы и кто они, а также тучу других интересных подробностей моего нынешнего положения. Давление, кажется, уже подходит к норме, но я всё равно слаба — от голода и головной боли. Метровое расстояние до ящика кажется мне километровым. А ведь туда надо ещё как-то забраться… Я вздыхаю и усаживаюсь просто на пол, опершись на стенку своей «кровати» спиной.

Появившись снова через четверть часа, полячка ставит прямо на пол, в полутора метрах от меня поднос с едой: булочкой и половинками сваренного вкрутую яйца. В деревянной кружке, кажется, простая вода. В деревянной же мисочке — сметана.

Наверное, моя тюремщица меня боится. Действительно, я не против приложить её головой о ящик комода, но отлично понимаю, что в нынешнем состоянии, да в наручниках далеко не уйду, а в соседних отсеках вполне может сидеть охрана. Когда женщина уходит, я на коленях подползаю к подносу и, стараясь жевать как можно тщательней, съедаю свой завтрак. Жаль, что эта баба не догадалась — или не захотела — принести и салфеток. Мне приходится вытирать пальцы и рот подолом рубахи. В том, как при этом оголяются бёдра и живот, есть что-то унизительное. Кто-то за это ещё заплатит, обещаю я себе. За то, что меня кормят как животное, и за удар по голове, и за рубахи эти, и за наручники, и за снотворное и подгузники. Не то, чтобы я так уж мстительна, но тяжёлая боль в голове настраивает на мизантропический лад.

И, кстати, о мести. Горло Люции сейчас ничем не защищено. Достаточно сломать ей гортань перемычкой наручников, добавив к ней тяжесть тела. Я встаю и, расставив запястья максимально широко, чтобы натянуть цепочку между стальными браслетами, наклоняюсь над Шерифович. Увы! В тот же момент дверь распахивается, и вбежавший, даже вскочивший амбал с силой отшвыривает меня к задней стене.

Да будет ли наконец предел этим унижениям? Раз охранник отреагировал так быстро, значит, он наблюдал за мной — скорее всего, через камеру слежения — и значит, в полной мере насладился моим вынужденным стриптизом. Знала бы, вытирала лицо согнувшись в три погибели. Или так и ходила бы с масляной рожей.

Я не делаю попыток встать — это может быть воспринято как попытка ответной агрессии — и амбал нависает надо мной. Он сверлит меня взглядом, переполненным злобой.

— Ты, сука волчья! Ещё раз попытаешь испортить второй объект, — уверена, он выбрал это слово, чтобы указать разом наше место здесь, — и будешь ходить голышом.

Иллюстрируя свои слова, он хватает подол моей хламиды и пытается его задрать; мне удаётся отпрянуть в сторону, и его движение смазывается. Усмехаясь, охранник отпускает рубаху.

— Поняла, да?

Я киваю — немного более суетливо, чем мне хотелось бы. От удара о стенку головная боль усилилась, и я еле сдерживаю тошноту. Мне приходится подавлять огромное искушение поддаться позыву и украсить брюки этому уроду композицией из теста, сметаны и жёваных яиц, но я понимаю, что он мне такого с рук не спустит.

За что эти двое так ненавидят «волков»? И зачем они нас здесь держат? Куда-то перевозят или просто прячут?

Люция просыпается только на следующие сутки. За это время я успеваю стать невольным свидетелем того, что наша тюремщица называет «навалять в штанишки». Пока полячка возится с «волчицей», я отворачиваюсь, но запах всё равно вызывает сильную тошноту. При мне соузнице не дают ни еды, ни питья. Если они так же обращались с ней и раньше, то Шерифович грозят гастрит и обезвоживание.

Приходя в себя, Люция бормочет болезненным голосом, поминая не только тринадцать рогов дьявола, но и другие его органы. Я сижу в своём ящике и безучастно наблюдаю за тем, как она возится, пытаясь совладать со слабым и затёкшим телом. Когда «волчица», наконец, усаживается, я быстро говорю ей:

— За нами смотрят через… стеклянный глаз, — слово «камера» в цыганском звучит так же, как в других языках, а мне не хочется, чтобы тюремщики понимали что-нибудь. — Так что поменьше нецыганских слов и следи за подолом рубахи.

— А ты, похоже, не уследила, — хмыкает она. — Больно похоже на выводы из собственного опыта. Где мы?

— В трейлере.

— Спасибо, господин президент. Я бы сама не догадалась.

— Я знаю не больше твоего. Я проснулась вчера. В соседней комнате двое: мужчина и женщина. Женщина делает нам еду, мужчина охраняет. На вопросы не отвечают.

— А воду, воду женщина нам не носит? Меня сейчас очень волнует этот вопрос.

— Спроси вслух по-галицийски.

— Они галициане?

— Поляки.

— Случайно не те, что сидели в «Фехер кирай»?

— Нет. Но могут быть на их стороне. Я не знаю. Они ничего не хотят говорить, и ничего особенного не делают.

— Может быть, в гарем хотят продать? Какому-нибудь чиновнику с больной головой, — мрачно предполагает Люция.

В этот момент дверь открывается. Входит женщина с подносом. На нём теперь завтрак на двоих — два толстых омлета, сметана, скобки пшеничного хлеба — целых четыре чашки с водой и две таблетки. Я знаю, что это обезболивающее, потому что одну такую получила с ужином. Тюремщица ставит поднос на пол и тут же выходит. Люция издаёт стон.

— Ради Святой Матери, дай мне воду!

Я огрызаюсь:

— Сама возьми.

— Дура ты малолетняя, — беззлобно отвечает «волчица». — Нам сейчас надо вместе держаться. Подраться мы и на свободе успеем. Но если нам удастся убежать, то, скорее всего, только вдвоём. Давай сюда воду.

Я пою её, подавляя желание посильнее наклонить кружку и посмотреть, не захлебнётся ли она. Вряд ли меня за это убьют, но сделать заточение ещё хуже могут запросто. Иногда, например, тюремщики пытают заключённых. И насилуют — меня даже передёргивает.

Влив в Люцию аж две кружки разом, я отхожу к подносу и съедаю свой омлет, разрывая его пальцами на куски, которые обмакиваю в подсоленную сметану. Хлеб не очень свежий, и я чуть не давлюсь первым же кусочком. Решаю обойтись без него и вытираю лицо о ткань на плечах.

Подумав, я помогаю Люции вылезти из ящика и подвожу её к подносу. Она ест очень медленно, поднося ко рту крохотные кусочки омлета — они мелко дрожат в её пальцах.

Подкрепившись, Люция сама уползает в туалет. Возится там очень долго. Да, ей же приходится скованными и всё ещё дрожащими руками снимать подгузник. Когда она, наконец, появлется, трейлер вдруг заводится и трогается с места. Вскрикнув, Люция падает на пол; я сама еле удерживаюсь в положении сидя. Заглядывает женщина, хватает поднос и снова захлопывает дверь. Я чувствую себя клиентом старинной психиатрической клиники. Только смирительной рубашки не хватает. Остро мучает ощущение информационного голода, просто настоящая ломка. В нашем отсеке всё совершенно белое, и, когда в окнах начинают мелькать зелёные листья, я жадно на них смотрю — словно кино.

— На тебе тоже ремень с бляхой? — спрашивает Люция.

— Угу.

— Когда остановимся, снимем их друг с друга.

— Мы же без белья!

— Ну и что? Мы, вроде бы, одного пола. Чего стыдиться? Мне пряжкой живот натёрло. Меня это занимает больше твоего «бабьего куста».

Удивительно, но наших тюремщиков как будто совсем не интересует, что мы строим заговоры на неизвестном им языке. По-моему, их вообще ничего не интересует, кроме сохранности «объектов».

— Когда мы отсюда выберемся, я тебя вызову на поединок, — сообщаю я Люции.

— Ладушки. А пока думай о том, как мы отсюда выберемся. Именно таков приоритет задач, стоящих на повестке дня, — последнюю фразу она произнесла по-немецки, явственно при этом подражая манере говорить Ловаша Батори.

— Включи в список посещение бани, — советую я. — У меня, кажется, на голове скоро вши самозародятся.

— Это будет новое слово в истории паразитологии, — фыркает Шерифович. На этом наш диалог сам собой иссякает. Обычно говорливую Люцию очевидно мучает головная боль, да и мне таблетки не сильно помогают в этом плане.

Небо за окошками постепенно темнеет.

Из-за головной боли мне снится всякая дрянь. Проснувшись, я чувствую себя не просто слабой — разбитой. За окнами всё ещё — или уже снова — темно, и в отсеке тоже. Трейлер стоит.

— Люция, ты спишь? — зову я.

— Уже минут пять, как нет. А что?

— Знаешь, я ведь тебя почти поймала.

— … сказала мышка в когтях у кошки, — слабо усмехнулась «волчица». — Тебя расстановка сил в ресторане не смущала?

— Нет. У окон и дверей стояли солдаты, приведённые Тотом. Правой рукой императора Батори.

Люция обдумывает эту весть.

— В любом случае, тебе просто повезло наткнуться на моих парней и одурачить их. Иначе искала бы ты до второго пришествия.

— Да ну? Мне казалось, что найти вампира, который признает, что его заставили поклясться на крови кое в чём, не так трудно. Теперь упыри не скрываются.

— Догадливая! Только знаешь, сколько кровососов обитает в Будапеште? Так что если не до второго пришествия искала бы, то до морковкиного заговения.

Трейлер поставили под деревом, и ветки неприятно шебуршат по стеклу и крышам, вызывая в памяти страшные цыганские истории о беспокойных мертвецах. Я вслушиваюсь, чувствуя, как отчаянно хочется кофе. Можно даже без сливок и сахара. Но только обязательно настоящего, и лучше всего — такого, какой варит Ловаш. В жизни не пила кофе вкуснее.

— А у тебя в банде и правда было двенадцать «волков»?

— Сначала было семеро. Потом к нам стали примыкать другие «волки». И люди. Ещё немного, и мы бы сбросили волосатую задницу твоего императора с кресла.

— Почему же тогда все говорили, что двенадцать?

— А это я запустила «утку» в сеть для красивых ассоциаций. Есть такая штука, Лиляна. Называется — информационная война. Кто выиграл её… тот выиграл половину боя. Люди не готовы любить «волков». Но «волки» — убийцы упырей, а жить с упырями люди не готовы ещё больше. Просто пока это не осознали в полной мере. Это же противоестественно — подчиняться ходячим мертвецам, быть их дойным стадом! Рано или поздно народ бы стал бунтовать. Я предпочла, чтобы это было рано. А для этого людям надо придать импульс. Как говорится, пока ёжика не пнёшь — он не полетит. Я сделала ставку сразу на двух лошадок: на пробуждение нормальной, здоровой человеческой ненависти к этой нечисти, и на террор, как бы грубо это ни звучало. Чёрт, и у меня ведь почти получилось, признайся! Не понимаю, каким чудом ты осталась в живых. Но именно чудом.

— Когда я теряю сознание, у меня дыхание пресекается. Так что я не захлебнулась, а потом меня просто вытолкнуло на поверхность. И всё.

— Всё, да? Ну-ну. Неважно. Когда имперская служба безопасности взбунтуется в открытую, тебя всё равно прикончат. Ничего личного, просто ты теперь хранишь смерть императора.

— Что значит «в открытую»?!

— Пока они просто саботируют, исполняя задания только для галочки, спустя рукава.

— Откуда ты знаешь? У тебя там свой человек?

— Пока нет, хотя надо бы. Но, во-первых, это и так видно — не думаю, что нас трудно было бы найти и повязать, если бы ИСБ действительно к этому стремилась. А во-вторых, неизвестный доброжелатель, который рассказал нам, где будет проезжать машина императора, так сказать, инкогнито в один прекрасный вечер, очевидно из «безопасников». Больше некому.

— Почему они тогда сами не убили меня прямо во дворце? Сначала меня, а потом Батори?

— Хотели остаться при чистых руках. Такое бывает. Нет больших лицемеров, чем закулисные убийцы.

— Да ну, чушь! Знаешь, что я тебе скажу? Информацию о том, как можно разом прихлопнуть нас обоих, тебе передал кто-то, кто не может убить императора по чисто физиологическим причинам. Другой вампир. Ты сотрудничала с упырями и в интересах упырей, просто оппозиционных к власти. И все дела.

Люция отвечает не сразу. Когда она вновь заговаривает, голос её резок:

— Раз ты такая умная и прозорливая, скажи мне, дорогая, как так получилось, что нас попытались повязать солдаты Тота, а кукуем мы вовсе не в имперских застенках, а?

Это хороший вопрос. Действительно хороший вопрос. Я решаю, что пока не хочу на него отвечать.

Чего мне действительно жалко, это серёжек. Маленькие колечки, украшенные цепочкой из крохотных и, судя по блеску, огранённых бриллиантов по всей окружности — микроскопические камушки мерцали, когда я поворачивала голову. Их мне продел в уши Ловаш, когда я ещё жила во дворце. Наверное, в честь Рождества. Или Дня всех влюблённых. Почему нет? Надо будет его спросить при встрече. Эти серёжки пережили со мной терракт и заплыв вниз по реке. Теперь они исчезли. Наверное, дырочки в мочках быстро зарастут, я всё же «волчица». Придётся прокалывать по-новой.

Обычно уши цыганским девочкам прокалывают очень рано. Дело в том, что у цыган очень крепкая кожа. Прокалывать её болезненно, куда болезненней, чем нежное мясо мочки. В младенческом же возрасте кожица ещё нежная, тонкая, боли гораздо меньше. Так что серёжки — первый подарок отца маленькой дочке в честь её крещения. Если ребёнок крепкий, его крестят только через шесть недель после рождения, иногда даже позже. Мать впервые выходит к людям, до этого она общалась только со свекровью и невестками.

После посещения церкви родители приглашают всех на застолье. Мать выносит девочку к гостям. Отец кидает крошечные серёжки — «гвоздики» или колечки — на дно своего стакана, заливает водкой или вином и, осушив «ради дочки», вынимает их и вкалывает в мочки ребёнка. Конечно, малышка плачет, но мать, приняв поздравления, уходит в другую комнату и утешает там дочь самым верным способом — сладким материнским молоком. Потом несколько дней, пока девочка не привыкнет к серёжкам, необходимо следить, чтобы она не пыталась теребить и тереть ушки.

Но я родилась — да и была зачата — после смерти отца. На моём крещении в Кёнигсберге присутствовали только две подруги матери, фрау Окуркова и фрау Анджелкович, а крёстным отцом выступил, как водится в таких случаях, сам пастор. Фрау Анджелкович была моей «крёстной» и дарила мне потом подарки; с её дочерью Камилкой и сыном фрау Окурковой Алеком мы дружили вплоть до моего переезда из Кёнигсберга в Пшемысль. Потом я года три или четыре переписывалась с «крёстной» и Камилкой, но постепенно связь наша сошла на нет. Мать не стала прокалывать мне уши — у неё и самой они были нетронутые, и я не носила серёг вплоть до восемнадцати лет, когда мой брат велел мне покинуть дом. В кошельке у меня было предостаточно денег из карманов последней добычи, и я быстро сняла тот самый двухкомнатный апартман, в котором жила до воцарения императора Батори. Я не знаю, что заставило меня в тот вечер зайти не только в винный магазин, но и в ювелирный, и взять два маленьких золотых колечка с простой застёжкой. Я сама кинула их в стакан с вином и, осушив, сама попыталась вколоть в мочку серёжку. Но игла застёжки оказалась толстовата. Морщась от боли, я отыскала в комоде швейные иглы, прицелилась и с усилием надавила остриём. Нехотя лопнула кожа, легко, с еле слышным скрипом, поддалось мясо и опять, с трудом и болью, прокололась кожа с другой стороны мочки. Оставив на пару секунд иглу в своём ухе, я выпила ещё вина и только тогда освободила свежий канал и вставила туда застёжку. Это снова оказалось непросто, потому что она была толще иглы, но я справилась. Так же я проколола и второе ухо. Получилось совсем чуть-чуть несимметрично, но я не решилась перекалывать. С тех пор серьга в левом ухе мне всегда казалась чуть тяжелее, чем в правом. Если дырки теперь зарастут, надо будет в левом ухе сделать тоннель чуть повыше.

После завтрака тюремщица заходит за нами с охранником, который наконец-то снимает с нас наручники, и выдаёт нам пакет. Мы находим в нём одежду: по длинной юбке и рубашке на каждую. Мы надеваем их прямо на наши хламиды. Юбка Люции оказывается ей немного великовата и держится на бёдрах и честном слове. Глядя на неё, я прыскаю со смеху:

— Держи ноги по ширине плеч и ходи циркулем, а то недолго оконфузиться.

— А ты дыши через раз и не вздумай чихнуть, — парирует «волчица». Моя рубашка оказалась тесновата в груди — видно, мне выдали подростковую, ориентируясь на рост. Натянутая ткань и нитки пуговицы в самом холмистом месте, кажется, угрожающе потрескивают.

Сильно раздражают пояса. Мы пытались снять их накануне, наплевав на камеры, но, как ни дёргали и не тянули, ничего не получилось. Пояса на ощупь казались абсолютно цельными, и как на них надели пряжки, а потом всё это нацепили на нас, было абсолютно непонятно. Чтобы не протирать дырку в животе, мы сдвинули их пряжками на спину.

Едва мы одеваемся, как снова заходит женщина. Она опять надевает нам наручники. Большое искушение взять и сломать ей шею, но я уверена, что на этот случай у охранника есть инструкция просто застрелить одну из нас. Или обеих. Люция тоже безропотно подставляет руки. Мы садимся на пол и ждём, что будет дальше. Проходит час или два, но мы сидим и молчим — слишком напряжены, чтобы разговаривать.

Наконец, дверь открывается. В отсек заходит сразу двое: наш охранник и незнакомый амбал. В руках у обоих шоковые дубинки. Они грубо поднимают нас и выводят сначала из отсека, потом из трейлера — Люцию впереди, меня за ней.

Снаружи — лесная поляна. Она залита ярким летним светом; от него щиплет глаза, и снова начинает болеть голова. Я непроизвольно сглатываю, ощущая призрак пробуждающейся тошноты, и оглядываюсь, часто моргая.

Нас поставили перед группой мужчин. Все они одеты в чёрные рубашки и брюки, у каждого на пальце перстень-печатка. Мафия? Я вспоминаю предположение Люции о гареме и ёжусь. Один из мужчин, сухопарый высокий старик, рассматривает нас, не скрывая интереса, в то время как остальные держат каменные выражения лиц.

— Две по цене одной, — говорит он, неприятно улыбаясь. — Надо же. Которая из вас Люция Шерифович?

Мы обе молчим. Старик дёргает уголком рта.

— Ты! — он тычет в меня пальцем. Собирается назначить Люцией? Нет. — Что это у тебя на шее?

Я молчу, и тогда стоящий за плечом верзила резко поднимает мне подбородок, чтобы его шеф мог лучше рассмотреть ошейник Сердца Луны — так резко, что я пугаюсь за шейный отдел позвоночника. Право, это была бы нелепая смерть. От испуга я сильно втягиваю воздух носом, и серебряное ожерелье чуть сдавливает горло.

— Ты — «волчица» нечестивого императора! — восклицает старик. Похоже, он поражён.

— Именно так, — подтверждаю я. — И вы должны вернуть меня и пойманную мной преступницу этому императору, иначе у вас, ребята, будут большие проблемы.

Но мои слова вызывают дружный смех, да такой, что меня мороз по коже продирает.

— Надо же, одним камнем я убил двух зайцев, да каких ещё жирных! — обращаясь к остальным, восклицает старик. — Если так и дальше пойдёт, мы, с божьей помощью, скоренько управимся. Ладно! Пояса на них?

Видимо, наши охранники кивают.

— Отлично. Тогда срежьте им лохмы, в таком виде они будут слишком привлекать внимание, и приступим.

Срезать?! Что значит — срезать?! Один из амбалов уже тащит меня обратно к трейлеру, но я упираюсь, выдираюсь, кричу:

— Нет! Нет!!! Не волосы!!! Не трогайте волосы, не трогайте волосы, не трогайте волосы, во имя моей невинности!!! Мои волосы!

Старик вскидывают руку, останавливая своего волкодава:

— Ты — девственница?

— Да! Да! Я вас умоляю, по хорошему прошу, не позорьте меня, не режьте мне волосы! Дайте мне десять минут, я их пальцами распутаю, я их заплету, пожалуйста!

— Ты можешь поклясться, что не блудила с нечестивым императором?

Похоже эти два слова в его лексиконе спаяны намертво.

Я быстро киваю и открываю уже рот для клятвы, да так и застываю. На меня вдруг обрушиваются сомнения.

— Ого, — комментирует Люция.

— Что с тобой делал этот упырь, дитя? — жадно интересуется старик. Я мнусь, чувствуя, как лицо заливает краска. — Как он развращал тебя?

— Мы два раза целовались, — выпаливаю я чистую правду.

— А кто начинал поцелуй, ты или он?

— Он.

— А на колени тебя сажал?

— Да.

— Даже и не знала, что ты так хочешь об этом поговорить, — снова раздаётся голос сестры по несчастью. Но я действительно готова сейчас выложить всё, чтобы избежать позора.

— Хватал тебя за срамные места, заставлял трогать свои уды?

Я вытаращиваю глаза — больно уж поражает меня формулировка:

— Не-е-ет… ничего больше мы не делали, и клянусь в том перед ликом Господа всевидящего и всеведущего.

— Тебе повезло, дитя, — сообщает мне старик и приподнимает голос, снова обращаясь к своей суровой свите:

— Мы спасли эту девственницу от участи худшей, чем смерть, к которой шла она по невинному невежеству своему. Бог наш направлял нас рукой своей. Целомудрие должно быть вознаграждено. Отложим ножницы. Расчешите девушке волосы и перевяжите их. А ты, дочь греха, ты вряд ли тоже девственна?

— Отродясь не бывало, чтобы вдова целкой ходила, — фыркает Люция. — Или ты думаешь, меня некому засватать было?

Старик немного думает, потом машет рукой:

— И вдовицу расчешите. И покройте ей голову, как по чину полагается.

Похоже, тут кое-что похуже мафии. Какие-то религиозные фанатики.

Тюремщица раздирает мне колтуны так ретиво, что они даже трещат, а на глазах от боли выступают слёзы. Я почти уверена, что у неё на расчёске осталась половина моего скальпа. Она наскоро делает мне хвостик, потом приводит в порядок и кучеряшки Люции — там она старается меньше, ведь результат всё равно в итоге наполовину скрыт повязанной беленькой косыночкой. Всегда такая эффектная Шерифович выглядит столь постно, что я, несмотря на неподходящую ситуацию, хихикаю. «Волчица» в ответ ухмыляется и подмигивает — лицо приобретает непередаваемо-лукавое выражение.

Нас снова выталкивают на поляну и ставят перед стариком. В руках у него странная вещица: похожа на слегка раздрызганный клубок из медных полосок. Кончики двух из них торчат из клубка в стороны, за них-то старик и держит вещицу кончиками пальцев. Мой охранник, перехватив за запястья, поднимает мне руки над головой, и старик почти прижимает к моему животу свою штуковину. В районе пупка вдруг проходит резкая судорога, и я вскрикиваю от боли. Старик смотрит на меня удивлённо и тыкает в живот пальцем. Я снова вскрикиваю — палец твёрдый, и тычет старый извращенец в меня с силой, так что мне снова больно.

— Где пояса? — резко спрашивает старик, выпрямляясь.

— На них, — отзывается охранник Люции. — Только они их пряжками назад повернули.

— Идиот! Сразу надо говорить.

Старик обходит меня сзади. Что он делает, я не вижу. Но, по крайней мере, это совершенно не больно. Когда он отходит к Люции, охранник не только отпускает мои руки, но и снимает с меня наручники. Я машинально пытаюсь потереть запястья, но обнаруживаю, что руки ниже локтя стали словно ватные, и чем ближе к кончикам пальцев, тем хуже слушаются мышцы.

— Что это?

Это то, что я хочу спросить. Но, открыв рот, я обнаруживаю, что не могу напрячь связки, да и губы тоже плохо слушаются, словно с мороза.

Если раньше я просто боялась, то ужас, который я испытываю теперь, уже мистический.

Мы не спрашиваем, что с нами будет — попросту не можем. Однако старец оказывается большим любителем поговорить — к этой его любви бы ещё и связность речи!

— Это большая честь для вас, что вы избраны, — вещает он. — Избранные! Угодные! Таких, как вы, единицы — волчиц не охотниц, но воительниц. Это важно — совершить паломничество. Идти своими ногами. И поститься. Только такая жертва угодна.

Последняя фразочка мне особенно не нравится. Конечно, один раз я уже была жертвой, и ничего такого уж страшного не случилось — но повторять этот опыт мне не хочется вовсе.

— Босы и смиренны, и духом чисты, вы должны предстать перед ним, — разглагольствует старец. — Каково сладко ему будет утешить себя сей невинной! — это он уже про одну меня, пуская скупую слезу умиления. Я пытаюсь растереть онемевшие руки, но все усилия вотще… тьфу ты — не приносят ощутимого эффекта. А жаль, я бы, пожалуй, дала ему по морде, а там будь что будет — только не то, что есть сейчас. И чего эта чудесная мысль не пришла мне в голову раньше?

Нас выдали двум молчаливым амбалам, и они ведут нас словно детей — за руки. Лица у «провожатых» такие уголовные, что я невольно размышляю, насколько они разделяют уважение своего хозяина к девственности в его отсутствие. Часа через два пути физиологические обстоятельства поворачивают ход моих мыслей к тому, не вздумают ли они нам помогать в известных делах… а если не вздумают, то как мы справимся сами омертвелыми, непослушными руками? Сказать, что я пребываю в унынии, значит смотреть на положение вещей очень оптимистично. Безмятежное лицо и бодрая походочка Люции, не меняющиеся даже тогда, когда конвоир поправляет на ней сползающую юбку, кажутся мне издевательством, направленным лично против меня. Впрочем, я с удивлением обнаруживаю, что моя походка точно так же энергична. Воистину, привычка — вторая натура.

Местность вокруг сельская, и, честно говоря, польская сельская местность мало отличается от галицийской, только лесов меньше и гор нет. А так — всё те же поля с кукурузой и овсом, картошкой и пшеницей, свеклой и горохом, те же унылые, слегка необустроенные посёлки, те же прокуренные, чуть выпившие мужики в линялых рубашках, покрытые пылью, вечно куда-то спешащие дети стайками, усталые женщины, раздолбанный местами асфальт, неопрятные козы и встрёпанные куры. Пастораль, одним словом.

У калитки одного из дворов наши провожатые просят воды для «своих убогих сестёр», которых они якобы ведут в паломничество ради исцеления. Пожилая женщина осеняет себя крёстным знамением и уходит в дом. Люция слегка пинает своего конвоира и прижимает кисть руки к низу живота, исполняя короткую и выразительную пантомиму. Тот не реагирует, но после того, как женщина поит нас из ковша (по подбородкам на грудь неприятно стекает вода), просит отвести нас в туалет. Там мы справляемся гораздо успешнее, чем я опасалась — благодаря тому, что белья нам так и не дали и сражаться приходится только с подолами рубахи и юбки. Выйдя, я вглядываюсь в лицо Люции — не сочтёт ли она момент удобным для бегства? — достаточно ведь как следует повалить хозяйку и выбежать с другой стороны дома — но нет, видимо, ситуация не кажется ей подходящей, и мы чинно выходим обратно к мужчинам. Идём дальше, приноравливаясь под слишком медленный для нас шаг конвоиров, совсем не похожий на лёгкую и ходкую волчью поступь. И снова — горох, овёс, кукуруза и куры…

Мы ночуем в каком-то отельчике, скорее даже, мотельчике глубоко провинциального вида. Портье (и, видимо, по совместительству владелец) пьян настолько, что из того, что написал у себя в журнале, он сам с утра вряд ли сможет опознать хоть одну букву.

Мы ложимся спать прямо в одежде, причём конвоиры занимают постели, а нам кидают на пол одеяла, да ещё и привязывают за ноги к ножке одной из кроватей. Ничего себе, хвалёная польская галантность! Судя по лицу Люции, если бы только её связки и губы ей повиновались, она нашла бы что сказать по этому поводу, достаточно хлёсткое, чтобы сектантов бросило в краску стыда, аки первоклассницу, разбившую чашку в школьной столовой.

Утомлённая долгим переходом в непривычном темпе, я проваливаюсь в сон сразу. Отчего-то мне снится Лико, которому я пантомимой пытаюсь пересказать свои новые приключения, начиная примерно с того момента, как звоню Тоту. Как назло, каждый мой жест аргентинец перетолковывает по-своему, и мои похождения превращаются в причудливый, сюрреалистический сюжет, поражающий меня своей сказочностью настолько, что мне самой уже не терпится узнать, каков будет конец этой странной повести.

Сон осыпается со стеклянным звоном. Я открываю глаза, не в силах понять, что происходит.

Оскаленная лошадиная морда. Разбитое окно, выломанные в щепу рамы. Мы с Люцией пытаемся отползти так далеко, как только позволяют верёвки, чтобы не попасться под копыта беснующегося животного. Чёрный всадник на его спине коротко сверкает длинным и узким зеркальцем, и один из наших конвоиров падает, рушится, как небоскрёбы в фильмах-катастрофах: голова, шея, правые плечо и рука в одну сторону, всё остальное в другую. Из разлома плещет тёмным, блестящим. Второй коротко взмахивает рукой, и мне закладывает уши от короткого и резкого грохота. Над ним тоже сверкает, но он уворачивается и спрыгивает на пол. Делает несколько скачков в сторону развороченного окна и падает, наткнувшись на вытянутую Люцией ногу. В следующее мгновение всадник, перегнувшись в седле, хватает меня за волосы, дёргает вверх. Каким-то образом я оказываюсь перекинута через лошадиную холку, болезненно и беспомощно болтаются ноги, руки, голова. Перед глазами темнеет. Кажется, я на короткое время теряю сознание, потому что потом, резко, перед глазами — полосы из верхушек проносящейся мимо травы. Я с трудом сдерживаю рвоту. Ещё потом я сижу боком, всадник прижимает меня к себе одной рукой, и мы всё скачем и скачем. Тупо и оглушающе сильно болит голова. Некоторое время я сижу, повторяя одну и ту же мысль: «Это не вампир. Это не вампир». Потом снова проваливаюсь в темноту.

Глава IV. Рыцарь Белого леса

«В далёкой земле жил да был князь. Был он не простой князь, а волшебник. Правда, всё его княжество было — один тёмный лес да дворец под лесом. И кроме него и его невидимых слуг, никто там больше не жил. Так что это было очень тихое и мрачное княжество.

А в соседнем княжестве, размером чуть-чуть побольше, жил самый обыкновенный князь, отец троих детей — двух мальчиков и одной девочки. И были эти дети такие красивые, что люди о них говорили так: кожа у них — как китайский фарфор, глаза — как венецианское стекло, а волосы — словно золото (которое, как известно, в любой стране золотое). Словом, дети удались в свою красавицу-мать, которую их отец когда-то украл из башни одной старой ведьмы.

Как-то раз князь охотился на границе с тёмным лесом. Его коня что-то испугало, и он понёс. Не слушался ни узды, ни каблука — бежал, куда глаза глядят, и забежал, конечно, прямо в гущу тёмного леса. Свита кинулась было следом, но остановилась — придворные и рыцари испугались князя-волшебника. Кто знает, как он отнесётся к вторжению такой прорвы народа и во что их превратит, если окажется, что они его разбудили или оторвали от важного дела! Только маленькие принцы, которые очень любили отца, поскакали следом за ним, но быстро заблудились.

А князь тем временем упал со своего коня на одной из лесных полян и сломал ногу. От боли он разом так ослаб, что, когда попробовал позвать на помощь, голос его прозвучал так тихо, что был слышен только стрекозам на этой поляне. Но что слышат стрекозы в тёмном лесу, то слышит и властелин леса, и один князь немедленно поспешил на помощь другому, поскольку считал себя воспитанным человеком, а воспитанный человек всегда поможет упавшему. Своим волшебством он выправил и заживил сломанную кость, а потом ещё поймал соседского коня, нашёл маленьких принцев и всех их привёл на поляну к князю-человеку.

Князь-человек был так же воспитан, как и его сосед, и потому сделал то, что полагалось воспитанному князю: пообещал отплатить за спасение себя и своих сыновей тем, что попросит властелин леса. Обычно волшебники в таких случаях хихикают и требуют что-нибудь очень странное: то, о чём в своём дворце князь не знает, или десять прекрасных девушек-ткачих, или три пары тройняшек, или ещё что-нибудь в том же духе. А владыка леса попросил:

— Пусть я буду брать всё живое, что придёт по реке из твоего княжества в моё.

Это, собственно говоря, ничего не значило, поскольку, как известно, в каком бы княжестве ни села утка на воду, есть её будут всё равно в том, где подстрелят. Таким образом князь-волшебник избавлял своего соседа и от долга, и от необходимости чем-то жертвовать, ведь воспитанный князь никогда не причинит ни того, ни другого неудобства другому воспитанному князю.

Придя к такому соглашению, князья направились к общей границе. Там князя-человека и маленьких княжичей встретили счастливые жена, дочка и подданные. Конечно же, князь тут же пригласил волшебника в гости, но тому, увы, нельзя было пересекать границы своего леса, так что они распрощались.

Долго ли, коротко ли, а дети князя-человека выросли. Мальчики превратились в славных молодых рыцарей, искусных и в бою, и в учёных занятиях, и в умении держаться и говорить. А девочка стала прекрасной девушкой, чью красоту, мастерство в вышивке и разумные речи прославляли во всех окрестных странах. Поговаривали, что князь-отец уже через год собирается устроить грандиозное состязание для молодых королей, принцев и благородных юношей, достойнейшему из которых его дочь достанется в жёны.

Пока же юная княжна вместе со своими братьями поехали навестить свою старую кормилицу, доживавшую век в приграничной деревне. Та приняла их очень сердечно, наготовила яств и лакомств на целый стол — а готовить она была мастерица — и весь вечер рассказывала детям князя разные милые случаи из тех времён, когда они были на её попечении. Укладывая же гостей спать, она шепнула на ушко княжне:

— Милое моё дитя, послушай, что я тебе скажу. Когда я гляжу на тебя, то радуюсь расцвету твоей юности и красоты, и в то же время печалюсь, понимая, что они не вечны. Знай же, есть чудесное средство не расставаться с ними дольше. В соседнем княжестве, у самой границы, на берегу растёт большая старая ива с серебряными листьями. Если невинная девушка в полнолуние искупается под ней, то отсрочит приход старости на целых десять лет — а это немалый срок! Я когда-то успела искупаться дважды, прежде чем меня выдали замуж, и потому понянчила не только тебя и твоего отца, но и отца твоего отца. Только это большой секрет, если о нём будет знать больше двух человек, ива с серебряными листьями потеряет свою силу. Раньше знали я и моя мать, а в том году моя бедная матушка умерла, так что я могу доверить этот секрет тебе. Так что давай не будем мешкать, моя дорогая, ведь сегодня как раз полнолуние. Дождёмся, пока твои братья уснут покрепче, и потихоньку проберёмся через границу.

Так они и сделали.

Возле ивы княжна разделась до нижней сорочки (из самого дорого полотна) и вошла в реку. Пока она купалась, старая кормилица сторожила её одежду, да заскучала и задремала.

Тем временем ночные совы рассказали владыке леса о вторжении, и он потихоньку пошёл к реке, посмотреть на незваных гостий. Едва увидев в свете луны красавицу-княжну, он в тот же миг влюбился. Он спрятался в тени дерева, дожидаясь, пока она захочет вылезти, и едва обе её ножки оказались на земле, как он схватил её и унёс в свой подземный дворец. Волшебник считал себя вправе сделать это, потому что когда-то его сосед обещал, что всё, что придёт по реке из его княжества в тёмный лес, будет принадлежать владыке леса.

А старушка проснулась на рассвете. Не увидев княжны — только её одежду у своих ног — она даже задрожала от страха, представив, что сделает с ней отец княжны, если узнает, что это из-за неё девушка исчезла. Кормилица потихоньку вернулась домой и легла в свою постель, словно всю ночь спокойно проспала.

Обнаружив поутру пропажу, княжичи отправились потихоньку искать сестру. Больше всего они опасались, что она сбежала с возлюбленным, и в таком случае поднимать шум было совсем лишним — вышел бы большой позор для семьи. Босые ноги кормилицы не оставили следа на траве, а вот следы подкованных туфелек княжны были видны очень хорошо, и братья пошли по ним, пока не вышли к иве с серебряными листьями по ту сторону границы. Увидев одежду и туфельки сестры, княжичи быстро поняли, в чём дело. Теперь уже речи не шло о том, чтобы сообщить отцу — ведь он, как князь, должен был держать своё слово. Братья решили сами разыскать княжну.

А девушка, едва оказавшись в подземном дворце, заснула крепким сном и проснулась только через много часов. Оглядевшись, она увидела себя в богато украшенной комнате. Вокруг больше никого не было, а дверь оказалась заперта. Но едва девушка вслух пожалела, что не может привести себя в порядок, как откуда ни возьмись появились таз с кувшином и богатое платье, и невидимые руки стали её умывать, а потом причёсывать и одевать. Когда всё было завершено, девушка в самых вежливых выражениях попросила у невидимых фрейлин завтрака, и тут же таз и кувшин пропали, а на столике появились блюда с яствами и лакомствами и чистейшая родниковая вода, вкуснее которой княжна ещё ничего не пила.

Когда и с завтраком было покончено, блюда исчезли, а в дверь вошёл князь-волшебник. Поздоровавшись и представившись самым учтивым образом, он признался девушке в любви и заявил, что желает видеть её своей женой. Но красавица только плечами пожала. Ни о каком соглашении она не знала и потому очень рассердилась из-за своего похищения.

Два дня уговаривал её князь-волшебник, показывал свои сокровища и предлагал в дар драгоценные украшения и волшебные забавицы, пел ей нежные песни и отпускал изысканнейшие комплименты, но ничего не помогало. Первый день княжна сердилась, а второй так загрустила, что, казалось, она вот-вот сляжет в гроб. В отчаяньи хозяин дворца пообещал исполнить любую её просьбу — кроме воссоединения с семьёй, конечно. И тогда девушка попросила вывести её на свежий воздух. Волшебник согласился, и ровно в полночь они вышли на лесную поляну. Княжна сразу стала весела и очень хороша, она танцевала, напевала, плела из цветов венки и болтала всякую милую чушь. На самом деле, красавица была уверена, что братья её ищут, и тянула время до рассвета, когда на её золотые волосы упадёт солнечный луч и они засверкают так ярко, что их будет видно издалека. Но волшебник тоже об этом думал и потому, едва краешек неба над лесом посветлел, увёл пленницу под землю, как она его ни уговаривала повременить ещё минуточку. На вторую ночь повторилось то же самое, а на третью, за мгновенье до того, как краешек неба стал светлеть, княжна придумала хитрость и сказала хозяину леса:

— Любезный князь, вот что я вам скажу, вы пели мне самые нежные песни и показывали самые удивительные диковины, но мужей выбирают по другому признаку. Поэтому давайте поступим так: вы меня сейчас поцелуете, и если ваш поцелуй будет мне сладок, я соглашусь стать вашей женой.

Конечно же, эта идея пришлась волшебнику по душе! Едва княжна высказала её, как он стал её целовать, и так увлёкся, что не заметил, как краешек солнца показался над лесом. Первый лучик упал на золотые волосы красавицы княжны. Их сверкание тотчас заметили братья, вскочили на коней и через несколько минут оказались на лесной поляне. Старший схватил сестру, усадил перед собой, и вскоре все трое вернулись в дом старушки кормилицы, а оттуда уехали в княжеский дворец, как ни в чём не бывало.

Потеряв прекрасную пленницу, владыка леса затосковал. А горе у волшебников совсем не такое же, как у нас. Вместо того, чтобы плакать и жаловаться, князь сел на пенёк у маленького лесного озерца и больше не вставал и не шевелился. Только его длинные чёрные волосы стали расти и расползаться в разные стороны, словно диковинное растение. Они росли и росли, а княжна тем временем стала скучать. Всё ей вдруг стало скучно и неинтересно: и танцы были скучны, и песни менестрелей скучны, и еда скучна, а уж снова носить тесные туфли было совсем невыносимо. Ни с того ни с сего они стали жать бедной девушке, словно колодки, хотя её маленькие ножки не увеличились ни на четверть дюйма. Почти что месяц она сидела и смотрела в окно, а когда взошла полная луна, надела самое красивое из своих охотничьих платий, увязала в узелок самые милые сердцу безделушки, вывела потихоньку из конюшни свою арабскую кобылку и поскакала в тёмный лес. Только наутро принесла её кобылка в соседнее княжество. Спешившись, княжна увидала, что на земле лежат длинные чёрные волосы. Она удивилась и пошла, перебирая руками одну из прядей. Долго ли, коротко ли, а вышла она к лесному озерцу и видит, сидит на пеньке человек не человек, зверь не зверь, а кто-то, из кого эти волосы растут во все стороны. Княжна была такой же воспитанной, как её отец, потому она вежливо поздоровалась. Представьте теперь себе удивление обоих, когда они увидели лица друг друга!

А свадьбу они сыграли в тот же день, как только владыка тёмного леса привёл себя в порядок.»

Я сижу, наслаждаясь таким редким у матери мирным домашним настроем. Речь её мягко журчит, завораживая, и сказка кажется от этого самой интересной, самой лучшей на свете. Мягкий свет ночника придаёт чеканным чертам её лица особую нежность, коротко стриженные, как у эгалитаристок из телепередач, волосы больше не делают его суровым. В руках у матери старая, чуть ли не начала века, книжка со сказками, с привычным мне польским набором букв вместо галицийского, к которому я никак не могу приноровиться. Вроде бы алфавит примерно такой же, а только некоторых таких удобных литериц не хватает, и складываются буквы как-то по-другому. Мама говорит, что на немецкий манер. На немецком я ещё не умею читать, мать обучала меня только по-польски: сказала, что начинать надо на родном языке. А я, если честно, не знаю, насколько мне польский родной, ведь до недавних пор гораздо больше я разговаривала именно на немецком. И в садике, и с товарищами по играм, и в кондитерской, и вообще везде. И здесь, в Пшемысле, со мной всегда заговаривают сначала на немецком и только потом переходят на галицийский: звонкий, напевный и такой похожий на польский, что недоумеваешь, зачем так странно произносят с детства знакомые слова и почему некоторые из слов непонятны совершенно.

На обложке книги со сказками нарисованы мальчик, похожий на девочку, и девочка, похожая на куклу. У обоих длинные каштановые волосы. Мальчик в голубом костюмчике, его пышные штанишки завязаны под коленками ленточками, на курточке — отложной белый воротничок, а в правой руке — большая круглая шляпа. Левой он держит под уздцы большую деревянную лошадку на колёсиках, верхом на которой восседает кукольная девочка. Платье у девочки ещё пышнее, чем штанишки у мальчика, сидит она неудобно, боком, и её голову украшает кокетливый капор, завязанный под подбородком на пышный бант. И пухлые губки, и розовые щёчки, и белые ручки — всё кажется у девочки сделанным из фарфора. Может быть, она и есть кукла? Большая кукла, с которой играет мальчик. А сам мальчик — переодетая девочка.

Уголки картонной обложки совсем измусоленные, а толстые, прочные страницы немного пожелтели.

Я спрашиваю маму:

— Зачем же княжна вернулась к колдуну, да ещё в такой мрачный лес?

Она улыбается:

— Должно быть, поцелуй показался ей сладок.

— Тогда почему она сразу не осталась?

— Потому что сначала у неё не было выбора. А когда нет выбора, и особенно выбора между хорошим и хорошим, даже сладкий поцелуй будет горчить. Для княжны было важнее в первую очередь вернуть себе свободу. И там уже, на свободе, решать, чего она хочет и не хочет.

Я немного думаю.

— А почему колдун не мог выйти из своего леса? А княжна потом сможет выходить, в гости к родственникам ездить?

Мама ненадолго задумывается, потом просто переворачивает лист и начинает читать следующую сказку, про пирожки с правдой, кривдой и удачей.

Ночью я думаю о княжне-златовласке и князе-волшебнике. Особенно меня интригуют его длинные чёрные волосы. Я даже вижу, как они растут, растут, растут, словно диковинная трава или лоза, опутывая стволы деревьев, оплетая кусты, обвивая камни. Я наклоняюсь и поднимаю одну прядь: она не смолисто-чёрная, а с лёгким коричневым оттенком, мягкая, скользкая и прохладная. Я осторожно двигаюсь через лес, перебирая по ней руками — всё вокруг вдруг заволок туман, и чем дальше я двигаюсь, тем он гуще. В сказках про такой туман говорят — как борода у водяного. Я скольжу, нащупывая босыми ступнями дорогу, как скользит в моих руках бесконечная чёрная прядь — словно бусина по леске.

Когда князь-волшебник оборачивается, я вижу, что это Ловаш.

И просыпаюсь.

Обнаружить себя ради разнообразия в постели оказывается неожиданно приятно. Другой вопрос, что мне никак не удаётся вспомнить, откуда свалилось такое счастье.

Я осторожно прислушиваюсь к своим ощущениям. Как и всё последнее время, болит голова и подташнивает. Ушибов добавилось, но серьёзными их назвать нельзя. Немного затекла спина, зато всё тело утопает в горе нежнейших перин — или одной, но очень толстой. Под головой — небольшая упругая подушка, а сверху накинуто что-то мягкое и лёгкое. Я приоткрываю глаз, потом другой — в комнате полутемно, и я могу глядеть без слёз. Что же это за благословенное место? К сожалению, я не вижу ничего, кроме участка стены, завешенного на турецкий манер узорчатым болгарским ковром, и далекого, почти скрытого в тени потолка, покрытого то ли серой, то ли бежевой штукатуркой. Похоже, мне просто придётся подождать час, чтобы исследовать свою новую локацию. Пока же мне приходится изрядно повозиться — в такой нежной и глубокой перине, скорее, побарахтаться — чтобы повернуться на бок. Когда мне это, наконец, удаётся, я просто снова засыпаю.

Следующее пробуждение ещё приятнее. Оно сопровождается запахом кофе. Хорошего, только что сваренного кофе. И… о да, ароматом жареной на шкварках кровянки. Стоит мне завозиться, как кто-то подходит к постели. На секунду мне кажется, что сейчас я увижу Ловаша: в белой рубашке с закатанными рукавами, две верхние пуговицы расстёгнуты, и на груди тускло поблескивает маленький медальон, тёмные волосы гладко зачёсаны назад, губы сложены вроде бы серьёзно, но в самых уголках таится не то улыбка, не то насмешка. Но нет, этого мужчину я не знаю. Впрочем… кажется, это он ворвался в наш номер верхом на чёрном коне. У него серьёзное, почти страдальческое бледное — и очень молодое — лицо, тонкий нос с горбинкой, тёмно-серые глаза, совсем коротко стриженые тёмные волосы.

— Госпожа, — это звучит не как обращение, а как приветствие. — Позвольте, я помогу вам сесть.

Он не слишком-то деликатно, но довольно аккуратно поднимает мои плечи и голову, быстро подсовывает под них высокую подушку.

— Кто… — я прокашливаюсь, чтобы голос не так сильно напоминал о грузчиках с базарной площади и нашем дворнике дяде Пиште Коваче. — С кем имею честь?

— Позвольте представиться, — бледный юнош отвечает без тени иронии. — Моё мирское имя Марчин Казимеж Твардовский-Бялыляс. Поскольку мы с вами являемся троюродными братом и сестрой через матушек, вы можете звать меня просто Марчин или даже Марчиш. Как вам угодно. И… я бы предпочёл родственно-фамильярное обращение, не люблю церемоний.

Теперь я поняла, что общего нашли друг у друга мои родители. Кучу родственников и осведомлённость в собственном генеалогическом древе.

— Лилиана Джуренка Хорват, можно просто Лиля. Это у вас… у тебя тут кофе пахнет?

Твардовский-Бялыляс замечательно понимает намёки. Он отходит куда-то за изголовье. Появившись вновь, устанавливает над моим животом маленький столик, подогнанный так хитро, что его ножки приходятся точно на края кровати, а не утопают в перине. На столике возникает поднос: кофейник, сахарница, сливочница, крошечная чашечка белого фарфора (судя по краскам узора у кромки — саксонского) такая же тарелочка, а на тарелочке — омлет на шкварках, помидорах и кровянке. Заключительным штрихом — благородно-приглушённый блеск серебряных ложечки и вилочки с вензелями на ручках. Я чувствую, что готова прослезиться от умиления.

— Любезный Марчин, скажите… скажи, пожалуйста, вот эта колбаса, это то, о чём я думаю? — самым сладким голоском спрашиваю я нежданно объявившегося родственника.

— Это жареная вампирская кровь, — подтверждает он. — Я не знал, как давно ты её ела. И в каком виде ты имеешь обыкновение кушать её. Она не теряет нужных свойств от жарки?

— Разве что самую чуточку, — я аккуратно отделяю боковинкой вилки кусочек омлета. Уже засунув в рот, ловлю укоризненный взгляд господина Твардовского-Бялыласа и только тогда замечаю, что под краешком тарелки таился ещё и ножик. Тоже серебряный. Я строю глазки и оправдываюсь:

— Руки сильно дрожат, не могу управиться сразу с двумя приборами. Кстати, не нальёшь мне кофе? Один кусочек сахара на чашечку, пожалуйста. И сливок чуть-чуть.

«Марчиш» (как я всерьёз могу так называть человека выше меня на две головы?) слегка кланяется и неспешно, аккуратно наливает мне кофе. Сахар он кидает серебряными щипчиками, лежавшими с другого края подноса. Ой-ой-ой, куда я попала?..

Стараясь держать марку, я благодарю кузена коротким кивком и слабой улыбкой и в два глотка выпиваю всю чашку. Твардовский-Бялыляс, не меняясь в лице, наполняет её снова. И занимается этим в течение всего завтрака (или, скорее, обеда), порождая во мне вроде бы необоснованное, но всё равно унизительное чувство вины.

Или у него не водится нормальной посуды, или польское дворянство любит повыпендриваться почище венгерского. Потому что даже у Ловаша я такого не видала.

Когда я опустошаю, наконец, и кофейник, и тарелку, то понимаю, что, во-первых, должна бы расспросить кузена, а во-вторых, ума не приложу, с чего начать. Он временно разрешает мои сомнения, подхватывая столик и сообщая:

— Можешь привести себя в порядок. За теми дверцами. И прошу позволения зайти сегодня ещё раз несколько позже, мне хотелось бы поговорить кое о чём.

— Э… спасибо. Пожалуйста. Хорошо, — выдавливаю я. Надеюсь, то, что скрывается «за теми дверцами», не такое же древнее, как ложечка с вензелем и саксонская сливочница.

«Несколько позже» господина Твардовского-Бялыляса затягивается на несколько часов. За это время я не только успеваю «привести себя в порядок», найдя за дверцами все блага цивилизации (изготовления примерно сороковых годов двадцатого века), но и обнаружить, что на моей рубашке на самом интересном месте оторвалась пуговица, отчего между расходящихся краёв неаккуратно выбивается «больничная» сорочка, на кровати лежат сразу три перины, а дом построил какой-то ненормальный. Моя комната расположена на самом верху башни — я выяснила это, открыв окна и ставни и осмотревшись. У подножия башни расположен основной дом, больше напоминающий маленькую крепость. И дом, и двор, и хозяйственные постройки (одна из них, судя по звукам, курятник, а ещё одна, кажется, конюшня) окружает высокий частокол из толстых, заострённых поверху брёвен. На некоторых из них сидят человеческие черепа. Точно ненастоящие — слишком большие, но сработанные так художественно, что поневоле вспоминаешь подворье лесной ведьмы Ядзибабы, пожирающей непослушных и нелюбимых детей. Особый шик черепушкам придают зелёные фонари в глазницах, загорающиеся с наступлением темноты. И дом, и башня украшены химерами и горгульями, или как они там называются. Поскольку дверь моей спальни заперта, я не могу обследовать другие комнаты и помещения, зато уже увидела и саму Ядзибабу: по двору к курятнику и обратно проковыляло зловещее человекообразное существо, с буйной гривой сиво-седых волос, повязанных блёклой косынкой узлом назад, в широченных пыльных шароварах, растянутом на локтях рыбацком свитере и в длинной косматой жилетке, такой заношенной, что уже нельзя определить, чья шкура пошла на её изготовление. Босые ноги, крупные руки и горбоносое лицо существа одинаково грубы и морщинисты — это видно даже с моего места.

За забором начинается густой хвойный лес, такой тёмный, что сразу понятно — фамилию неизвестный мне предок Твардовского-Бялыляса[55] получил не в этих местах.

Луна уже взошла и вовсю поливает округу белёсым светом, когда дверь в мою комнату наконец-то открывается. Но это не Марцин, а та самая (или тот самый? совершенно невозможно определить) «Ядзибаба». В руках у него (или неё) тряпичный ворох. Критически осмотрев меня с ног до головы, существо удовлетворённо кивает, сбрасывает свой груз на кровать и шамкает себе под кончик носа что-то вроде приглашения — или приказа — спускаться ужинать после того, как я переоденусь. Прежде, чем я успеваю осмыслить её (или его… ёж ежович, сын Ядзёвич, надо бы как-то определиться) бормотание, оно хлопает дверью, и я остаюсь в комнате, освещённой только луной и тускло-зелёной подсветкой со стороны частокола. Всё, что мне удаётся рассмотреть — что на кровати лежат тонкая сорочка, мягкий корсет и платье какого-то весьма оригинального фасона, длинное, с подшитыми нижними юбками.

Когда я переодеваюсь и выхожу, то обнаруживаю, что практически сразу за дверью начинается лестница, такая же тёмная, как моя комната. Если бы приступка перед дверью была на ладонь поуже, я просто покатилась бы по ступенькам кубарем. Подхватив одной рукой тяжёлые юбки, я осторожно спускаюсь, проходя мимо двух этажей с запертыми дверьми на каждой, пока не вижу дверь открытую, ведущую в помещение чуть более просторное, чем моя спальня — что-то вроде залы. В центре стоит небольшой круглый стол, просто сверкающий саксонским фарфором и серебряными приборами — он накрыт на двоих, и стула возле него тоже два. Твардовского-Бялыляса нигде не видно, и я прохожу по зале, с любопытством осматриваясь. Окна занавешены бархатными портьерами в «греческую» складку, между ними висят небольшие портреты акварелью — должно быть, предков хозяина. В одном из простенков — высокое, больше человеческого роста, зеркало без рамы. Я пользуюсь случаем рассмотреть свой наряд со стороны. Кажется, это поздняя стилизация под семнадцатый век: пышная юбка, тонкая талия с чуть удлинённым «мыском» спереди, довольно глубокий квадратный вырез декольте. Ткань цвета молочного шоколада, кружевная отделка цвета шампанского. Раньше я всегда старалась носить холодные оттенки, в тон волосам, но, к моему изумлению, тёплые мне идут даже больше, превращая кожу из желтоватой в ванильную, делая глаза глубже и мягче, румянец нежнее. Я по старой привычке прикидываю костюм для выступлений в новой гамме. Пожалуй, вместо широкого пояса можно было бы пошить корсажик, и украсить его венгерскими «лапками», вышитыми серебряной нитью…

Я вздрагиваю, когда Марчин оказывается вдруг близко-близко, прямо за мной, и его пальцы подбирают мои волосы и поднимают их кверху, будто в высокую причёску. Шея от этого кажется почти неестественно длинной. Пальцы у него холодные, кожу головы холодят даже через волосы.

— Ты чего? — вопрошаю я отражение высокородного кузена.

— Когда такая причёска, совсем великолепно, — у него действительно оценивающий взгляд. — Сразу видно, что наша кровь. Породистая.

Я делаю шаг вперёд и сердито встряхиваю головой, рассыпая волосы нарочито дико. Где вы были, породистые, когда я от голода встать не могла! Или когда за мной охотилась половина упырей Венской Империи? Впрочем, я тут же осознаю, как несправедлива — в конце концов, из лап фанатиков меня вырвал именно Марчин. И всё равно — мне не нравится мысль выглядеть настолько нецыганкой.

— Мы с тобой даже не похожи.

— Я удался в отца, — соглашается Бялыляс. На мой взгляд, он скорее удался в лошадь, но я решаю оставить это мнение пока при себе. — Прошу к столу. Мой ужин скромен, но ты сейчас находишься в таком пути, когда излишества только помешают.

Вот, опять! Странность за странностью. Я пытаюсь вспомнить, не было ли в роду матери случаев безумия. Кроме вспышек безумной ярости, конечно.

Твардовский-Бялыляс галантно отодвигает мне стул и только убедившись, что моё седалище чувствует себя уверенно, садится напротив. Еда, которую он распределяет по нашим тарелкам, действительно удручающе неприхотлива. Сначала Марчин разламывает что-то вроде маленького каравая и аккуратно помещает половинки на края наших тарелок. Потом раскладывает несколько варёных картофелин — они чувствуют себя очень просторно, надо сказать. Затем Бялыляс аккуратно разрезает кукожистую тушку варёного цыплёнка и снова раскладывает. Наконец, он наливает нам из кувшина разбавленного вина и желает мне приятного аппетита. И цыплёнок, и картошка оказываются совершенно несолёными. Впрочем, подсоленной оказывается сметана в сметаннице, и я щедро смазываю этим намёком на роскошь содержимое своей тарелки.

— Что меня раздражает больше всего, — сердито говорю я картошке, — так это то, что я будто в диафильме оказалась.

— Что это такое? — Марчин смотрит внимательно, даже напряжённо.

— Ну… устройство. Проецирует картинки с текстом на белую стенку или приколотую к стене простыню. Дети глядят на картинки, взрослые крутят ручку, меняя кадры, и добрым голосом читают тексты вслух. Развлечение для вечеров на даче в духе ретро.

— У нас это называется «волшебный фонарь».

— Ну, пусть «фонарь». Дело же в принципе! Я не хочу в диафильм, я хочу в кино! Чтобы всё связно, последовательно и понятно! Чтобы вовремя возникший второстепенный персонаж не просто вытащил из передряги, но и очень логично разъяснил всё происходящее! А тут — сплошная смена кадров! Бац — я натыкаюсь на Батори! Бац — я в кузне! Бац — я тону! Бац — Кристо! Бац — Люция! Бац — наручники и трейлер! Бац — лошадь! Бац, бац, бац, бац, бац! Поцелуй меня леший, какая сволочь сэкономила на количестве плёнки?!

— Ну, во-первых, милая кузина, — голос Твардовского-Бялыляса отдаёт холодком, — в этом доме я — главный персонаж. Во-вторых, то, что для тебя просто «бац», для меня — месяцы расследований и поисков.

— Ты меня искал?!

— Не тебя. Но искал. В-третьих, с твоего позволения, я бы поужинал, прежде, чем выслушать твои излияния и наигалантнейше им посочувствовать.

Да, намекать Марчин умеет не хуже, чем понимать чужие намёки.

— Приятного аппетита, — бурчу я.

К концу ужина я заметно клюю носом. Ничего не могу с собой поделать — меня одолевает сонливость, и всё тут. Должно быть, организм вошёл в некий особенный режим исцеления разом от сотрясения мозга, стресса и ушибов. Или дражайший кузен меня чем-то опоил. У аристократов это запросто: отвернулся на секундочку, а у тебя в стакане уже яд или какое-нибудь мерзкое зелье. Во всяком случае, в книжках, которые я читала, подобное было обычным делом.

— Тебе нехорошо? — сквозь пелену дремоты доносится до меня голос Марчина.

— Мне замечательно, — бормочу я. — Только очень сонно и корсет мешает.

— Тебе помочь?

— Уволь, с корсетом я уж как-нибудь… сама!

— Я хотел сказать… Лиля, слышишь меня?

Я киваю.

— Давай я помогу тебе подняться до спальни. Сейчас, тут фонарь был…

Фонарь оказывается почти таким же старинным, как сантехника в «моей» ванной. Придерживая в районе талии, Бялыляс осторожно ведёт меня вверх по ступенькам, и каждый шаг даётся мне всё труднее. На одной из крохотных лестничных площадок я чувствую, как моя голова сама собой укладывается кузену куда-то подмышку. Марчин застывает, потом горестно вздыхает, откладывает куда-то фонарь и подхватывает меня на руки. Ещё несколько минут, и я — нет, не валяюсь костями вперемешку с кузеновыми у подножья лестницы — я тону в перинной нежности.

Интересно, что он имел в виду, говоря о мирском имени? Я пытаюсь спросить, но губы слиплись и не хотят открываться. Бялыляс низко-низко наклоняется ко мне, его лицо удлиняется, потихоньку превращаясь в лошадиное, губы вытягиваются трубочкой, он тихо фыркает и лижет мне щёки мягким и мокрым языком. Холодным, очень холодным.

Когда я просыпаюсь, то обнаруживаю, что платье и корсет с меня кто-то стащил (даже не знаю, какой вариант хуже: что это сделал Марчин или неоднозначнополая «Ядзибаба»), что на столике в изголовье стоит поднос с уже остывшим завтраком и, наконец, что я заперта. Гостеприимство моего благородного родственника носит весьма странный характер. Я чувствую себя чем-то вроде почётного пленника. Это, конечно, приятней, чем пленник в оковах, и всё же никак не отвечает моим жизненным установкам и ценностям. Другими словами, не нравится мне здесь.

Откушав омлета (на этот раз ничем не начинённого) и выпив кофию, я одеваюсь и исследую комнату. Собственно, особенно исследовать тут нечего. На постели лежат три перины. Отвернув их с одного угла, я, к весёлому изумлению, обнаруживаю сухую жёлтую горошину. Потянув перины сильнее, я вижу целую россыпь горошин и порванную куклу-погремушку, из которой они высыпались. Кукла с кривовато вышитым лицом выглядит, как все брошенные игрушки, немного угрожающе. Поиграв с ней в гляделки, я невежливо выкидываю её в окно. Леший её знает, вдруг она маньяк. Я уже не удивлюсь такому повороту событий.

Под кроватью обнаруживается много пыли, сильно поеденный молью детский чулочек домашней вязки, маленький деревянный мячик в облупившейся оранжевой краске и коробка с пуговицами и разноцветными английскими булавками. Пуговицам я радуюсь, как родным.

К сожалению, мебели, кроме столика и кровати, в комнате никакой нет. Подумав, я поднимаю ковёр, лежащий на полу. Сначала мне кажется, что там спрятаны исключительно залежи пыли, но взгляд цепляется за светлое пятно геометрически правильных очертаний. Брезгливо стряхивая серый налёт, я поднимаю большой конверт из плотной белой бумаги и заглядываю внутрь. В глубине души я надеюсь найти там завещание, или признание в преступлении, или дневник предыдущей узницы (судя по чулочку, малолетней), но это больше похоже на письма, причём написаны они кириллицей, так что я почти ничего не могу разобрать. Все они заканчиваются одним именем: «Анечка». Смешное сочетание чешского окончания и югославского алфавита. Особенно с учётом того, что дело происходит в Польской Республике.

Исследовать больше нечего, а дверь всё ещё заперта. С другой стороны, никто меня не отвлекает, и я могу посвятить некоторое время обдумыванию своего положения.

Что же мы имеем?

Я задумчиво выкладываю пуговицы на одеяло.

Красивая золочёная пуговица с крошечными красными стёклышками, имитирующими рубиновую россыпь: я. Нахожусь в Польской Республике, и более ничего неизвестно.

Лакированная чёрная: Марчин Казимеж Твардовский-Бялыляс. Мой странный родственник, который искал не меня и спас, видимо, случайно. Вопрос — кого же тогда он думал спасти?

Серебряная с зелёной каймой: Люция. Находится в руках фанатиков и скоро будет ими принесена в жертву. Вопрос — как, кому и зачем?

Маленькая, из перламутра: «Ядзибаба». Какого она пола?

Шоколадно-коричневая с золотой герцогской короной: Ловаш. Её я просто, вздохнув, глажу пальцем. Какие уж тут вопросы.

Немного посозерцав расклад, я качаю головой. Неверные вопросы, вот что это такое. Я спросила себя о том, что мне интересно. А надо о том… о чём надо. Я принимаюсь передвигать пуговицы.

Я. Нахожусь в незнакомом замке под строгим, судя по всему, приглядом. Как мне выбраться?

Твардовский-Бялыляс. Мужчина, который сказал, что мы с ним родственники. Держит меня взаперти. Что ему от меня надо? (И просто любопытства ради: чего ради он на самом деле напал на наших с Люцией конвоиров? А может, эти два вопроса как раз связаны?)

Люция. Как мне её найти?

«Ядзибаба». К ежам лесным, она не имеет никакого значения.

Ловаш. Как с ним связаться?

Подумав, я меняю пуговицы — а значит, и вопросы — местами. Сначала разобраться с Марчином. Потом выбраться. Найти Люцию. Принести её голову Ловашу… образно выражаясь. Хотя он, как шестисотлетний феодал, и от вполне конкретной головы наверняка не откажется.

В дверной скважине завозился, затрещал ключ, и я быстро прикрываю свой «пасьянс» подушкой. Сама не знаю, почему, но мне не хочется, чтобы кто-то видел его. Как будто по нему можно узнать мои мысли.

В комнату входит Бялыляс. При взгляде на меня его лицо становится болезненным, и он, пробормотав просьбу одеться, тут же выскакивает обратно за дверь. Можно подумать, сорочка на мне — целлофановая. Быстро убрав пуговицы, я влезаю в корсет — ох, хорошо, что он мягкий! — и платье.

— Эй, Марчин! Входи! — кричу я, обращаясь к потолку. Не знаю, почему, но когда зовёшь кого-нибудь, кого не видишь, обязательно хочется поднять лицо.

Твардовский-Бялыляс не заставляет себя упрашивать и снова заходит.

— Добрый день, прекрасная кузина.

— Добрый день, любезный кузен. Что, пришло время обеда?

Марчин качает головой:

— Нет. Я хотел поговорить с тобой, помнишь? Может быть, спустимся в библиотеку? Там есть кресла.

Мне это неприятно напоминает предложение сесть перед тем, как услышать дурную новость. Но я отгоняю непрошеную ассоциацию. Скорее всего, дело просто в том, что разговор будет долгим.

Мы спускаемся на этаж ниже. Подол моего роскошного платья метёт грязные ступени и Марчин, оглядываясь, страдальчески заламывает брови, хотя и молчит. Что же, не я виновата, что мне дали одежду, с которой я не умею обращаться. Как, скажите на милость, подхватывать юбки, когда их так много?

Библиотека выглядит не очень впечатляюще. Чем-то напоминает публичную, в которой я брала книги в босоногом детстве: потёртый ковёр на полу, старые деревянные стеллажи, заставленные ветхими книгами в картонных обложках и кожаных переплётах — мой взгляд сразу привлекает одна из них, стоящая на нижней полке ближайшего шкафа лицевой стороной к зрителю. По такой же мама в детстве читала мне сказки. Я узнаю и мальчика, похожего на девочку, и девочку, похожую на куклу, и лошадку, напоминающую мне о преображении Марчина в моём сне, и надпись: «Сказки Ядвиги Кропф».

Перед стеллажами, на небольшом пустом пространстве, стоит журнальный столик в стиле мятежных двадцатых (впрочем, почему в стиле? наверное, тогда же и изготовленный) и два низких кресла. Марчин дожидается, пока я опущусь в одно из них (что оказывается страшно неудобно), и только тогда занимает второе.

— Итак, пришла пора второстепенному персонажу объяснить героине логику происходящего и превратить «волшебный фонарь» в кино.

В голосе Бялыляса не слышно и тени насмешки, и всё-таки я вижу её, спрятанную в самых уголках бледных губ.

— Дело в том, дражайшая Лиля, что и я, и тот человек, который организовал ваше похищение, мы оба, как и ты, жрецы.

— Жрецы чего? Нет, минуточку… что значит «как и ты»? Я-то уж точно не жрица. Я просто…

— Хранительница смерти императора вампиров. А как ты ею стала?

— Ну, посторонних это не касается.

— Я не посторонний. Я такой же жрец, как и ты, только другой сущности. И поэтому сам могу сказать тебе, как всё произошло. Ты прошла через некий обряд, вроде… — взгляд Марчина скользит по книжным полкам. — Вроде омовения под серебряной ивой, или символического жертвоприношения, или троекратного прыжка через яму с предыдущей жрицей. В результате ты получила знак жреческого посвящения, который я вижу у тебя на шее, вступила в символический брак с правителем твоей страны и получила некоторые интересные свойства и способности.

Я открываю рот, да так и замираю, пытаясь выбрать, за какую тему схватиться раньше: «брака» с Ловашем или моих новых способностей. С минуту я издаю отрывистые невнятные звуки, потом вспоминаю способ, который мне подсказал для укрощения моего «синдрома Буриданова осла» Пеко, и выбираю третью тему:

— А где же тогда твой знак посвящения?

Бялыляс заламывает брови:

— Там, где я не могу его показать девушке из соображений приличия.

— Ой, — говорю я, чувствуя, что краснею от непроизвольной попытки представить, как такое может выглядеть.

— Нет, не там, — говорит Марчин и неожиданно густо для такого бледного создания заливается краской. — Я имел в виду… подмышку, на самом деле.

— Вообще, если побрить, то и девушкам можно показывать, — пытаюсь я сгладить возникшую неловкость. Как всегда в таких случаях, шутка выходит ещё более неловкой. Бялыляс поспешно встаёт с кресла:

— Одну минуточку, я пойду распоряжусь, чтобы нам подали чай.

Он выскакивает, оставляя меня наедине с интригующим вопросом: как может выглядеть жреческий знак подмышкой.

Вздохнув, я беру в руки «Сказки», чтобы скоротать ожидание. Картон обложки такой потёртый, что напоминает бархат. Открыв наугад, я читаю:

Давным-давно, в немецком городе Гаммельне…

Эту историю я помню. Выживший из ума богатый старик, ненавидевший детские крики, заплатил мешок золотых проходящему мимо города «крысиному богу» за то, чтобы тот вывел всех детей из города. «Бог» соблазнился и поздно вечером заиграл на своей костяной дудочке. Все дети в городе, маленькие и большие, ринулись к воротам, прихватывая по дороге младенцев, в то время как взрослые и домашние животные застыли, не в силах даже повести бровью. «Крысиный бог» отворил один из пустых холмов возле города, и дети всей толпой вошли в него, после чего холм захлопнулся.

Однако когда «крысиный бог» вошёл в город, чтобы забрать свой мешок золота, со всех сторон к нему хлынули серые полчища крыс. Они накинулись на него, облепили со всех сторон, а когда схлынули и попрятались по складам и подвалам, от «крысиного бога» остались одни розовые от крови косточки. Мне потом не раз снилось, как к моему дому подходит пообглоданный, окровавленный крысолов, подносит к губам костяную дудочку, и меня неодолимо тянет прыгнуть из окна вниз, к нему, а из других окон уже прыгают дети — безо всяких повреждений для себя — и текут толпой к концу улицы, где их глотает огромная чёрная трещина в асфальте, похожая на беззубый рот. Я цепляюсь руками и ногами в подоконник на лестничной площадке — я сижу на нём верхом — и борюсь с жутким тянущим желанием моего тела присоединиться к этому тихому полусонному потоку детей снизу. Многорогий сожри таких сказочников, как покойная пани Ядзя.

Когда дверь снова открывается, я поспешно ставлю книжку на место — как-то неловко, что из всей доступной литературы я схватилась за сборник детских сказок. Зайдя, Марчин садится обратно в кресло. У него неловкие, немного механические движения, будто вместо суставов — кукольные шарниры. Смотрит на меня вопросительно:

— На чём мы остановились?

Мне хватает соображения соврать:

— На том, как я стала жрицей. И символической женой императора.

— Вступила в символический брак, — вздыхая, поправляет Твардовский-Бялыляс.

— Но я девственница, — быстро уточняю я. — В обряд ничего такого не входило. И знаешь, мы с императором вообще-то оба были уверены, что приносим меня в жертву.

— Любезная кузина, вам обоим не приходило в голову, что жертвы обычно умирают в ходе жертвоприношения? Ты же, насколько я могу судить, совершенно жива. Если что-то или, так сказать, кто-то и было принесено в жертву, то это твоё прежнее, детское, дожреческое «я». Что же касается символического брака, то в ходе его заключения вовсе не обязательно совершать, хм, действия брака настоящего. Достаточно, например, поцелуя или смешения крови. Символического возложения на постель или алтарь, выполняющий роль постели.

— Это была наковальня. И Ловаш меня усадил, а не возложил, так что не прокатывает. И если я ему что и целовала в ходе обряда, то разве что руку. И то непроизвольно. Пила его кровь.

— Видимо, это подошло. Иначе бы у вас ничего не получилось. Если вы неправильно разгадали суть обряда, вероятность благоприятного исхода была почти нулевая.

— Ну, во-первых, не одни мы неправильно разгадали, — несколько обиженно говорю я. — Господа учёные евреи были того же мнения. Во-вторых, некоторое время назад обряд получилось провести у другой пары «вампир — волк», и они были отцом и дочерью. Какой тут может быть символический брак?

— Представь себе, обычай символического и не очень брака правителя с его дочерью или сестрой — очень древний. Я не удивлюсь, если родство правителя и жрицы было необходимым условием вашего обряда. Тем более что изо всех «волчиц» Батори выбрал именно тебя.

— Не поняла?

— Ну, ты же его незаконная дочь, насколько я знаю.

Именно этот драматический момент «Ядзибаба» выбирает, чтобы войти с подносом в руках. На её огромные голые ступни, ради разнообразия, нацеплены видавшие виды турецкие тапки, а от жилета, похожего на впопыхах содранную шкуру не очень здорового зверя, странно и неприятно попахивает. «Ядзибаба» величественно расставляет на столике чайник, сахарницу, чашки на блюдечках, раскладывает ложечки и щипцы для сахара. Вопросительно смотрит на Марчина. Тот слегка качает головой, и сказочное существо, шаркая и, кажется, немного поскрипывая на ходу, покидает библиотеку.

— Начнём с того, — резко говорю я, едва прислуга скрывается за дверью, — что я совершенно законная дочь. И закончим тем, что не императора. Как бы твоей аристократической душонке ни хотелось этого. Я дочь цыгана по имени Джура Хорват, сына цыгана Андро Хорвата, потомка цыгана по имени Жико Хорват, прозванного Задирой. Если тебе противно такое родство, можешь не считать меня кузиной. Я же своим происхождением горжусь и отрекаться от него не собираюсь. С чего ты вообще взял такую чушь? Одна баба сказала?

Марчин успел наполнить чашки травянисто пахнущей жидкостью.

— Ты знаешь, что Ловаш Батори был знаком с твоей матерью?

— Ты ещё скажи, что это доказательство, — я не спешу брать свою чашку. Хочу подождать, пока подостынет.

— Двоюродная сестра твоей матери, с которой они были очень дружны, — как ни в чём не бывало, продолжает Бялыляс, — была на похоронах твоего отца и потом ещё несколько месяцев прожила у неё дома, утешая и помогая с ребёнком. Твоим братом Петъром. Ему тогда было примерно…

— Семь лет. И что дальше?

— Это было в городе Кутна Гора, в Богемии, — Марчин тоже не спешит глотать обжигающую жидкость, но берёт свою чашку в руки, словно желая согреть пальцы. — Осматривая тамошнюю костницу, твоя тётя познакомилась с очень приятным венгерским дворянином. И познакомила его, в свою очередь, с твоей матерью. Всё то время, что этот дворянин провёл в Кутна Горе, он наносил визиты в дом прекрасной молодой вдовы. Тебе сказать, как его звали?

— Предположим, что Ловаш Батори. Я не знаю, откуда тебе всё это известно…

— От нашей с тобой общей тёти, Лилиана.

— … но Ловаш всё равно не может быть моим отцом. Покойный Джура Хорват действительно навещал свою вдову после своей смерти, его упокоил один из моих дальних родственников, которому помогал мой старший брат.

— Петър?

— Он самый.

— В семь лет?

— Угу. Таким образом, есть надёжные свидетели того, что Джура Андроско Хорват навещал свою вдову и, скорее всего, раньше Ловаша Батори. Поскольку Ловаш не позволил бы новообращённому упырю вольготно кушать детишек неподалёку от себя. Я его достаточно знаю, чтобы судить об этом.

— Вопрос в том, был ли двадцать с лишком лет назад этот Батори тем гуманистом, которым ты его встретила. И ещё вопрос, когда именно забеременела твоя мать… сразу после похорон или месяцами двумя позже?

— Слушай, я сейчас тебе в морду дам. Я серьёзно. Мне не нравятся бездоказательные обвинения в отношении моей матери, все эти домыслы в духе деревенских кумушек.

— Прости. Не хотел тебя обидеть. Тогда другой вопрос. Насколько случайно появление вампира молодого после появления в городе вампира старого? Может ли Ловаш Батори быть, хм…

— «Крёстным» моего отца? Ну, вообще я спрашивала его как-то о том, кто обратил покойного папеньку. Но он даже имени его не знал. А всех «своих» он знает. У него небольшой пунктик по этому поводу.

— Сказал, что не знает имени?

Я закатываю глаза:

— Всё, оставили тему. Перейдём к более актуальным. Что там было с моим жречеством?

Твардовский-Бялыляс — уже не в первый раз — подносит чашку к губам, но не делает глотка, а вновь опускает. Он держит её обеими руками, и маленькая, тонкостенная чашка в твёрдых мужских пальцах кажется болезненно хрупкой.

— Итак, ты прошла обряд посвящения, необходимый для того, чтобы получить и подчинить силу жрицы. В ходе него ты принесла что-то в жертву: своё прежнее я, или своё умение, своё свойство, черту характера, может быть, и просто нечто ещё более символическое… Я не знаю. Я могу предполагать. Благодаря символическому браку, часть обретённой тобой силы получил Батори. Вторая часть осталась тебе. Ты знаешь, что являешься хранительницей его жизни и смерти? Если ты умрёшь, он станет уязвим. Если ты убьёшь себя, он умрёт. И только ты можешь убить, просто убить его, оставив при этом свою жизнь.

— Вот насчёт неубиваемости императора меня всегда терзали сомнения, — перехватываю я нить разговора. — Как это может быть? Нельзя же выжить, если в тебя попала, например, граната.

— Можно. Если она не взорвётся. И если это единственный способ остаться в живых, то сущность, покровительствующая вам, сделает так, что эта граната не взорвётся. Или, скорее, что эту гранату не смогут кинуть.

— Сожри тебя многорогий, — с чувством говорю я. Марчин морщится. — А ещё какие-нибудь чудесные умения мне полагаются? Ну, там… летать, например. Или… в воде дышать?

— Насколько я знаю, Луна покровительствует гадателям. По видимости, ты должна обрести дар гадания, но обычно для его применения нужен какой-нибудь атрибут. Специальные карты, цветные бусы, руны…

— Можно подумать, я без обряда плохо гадала, — ворчу я. Марчин пожимает плечами.

— В любом случае, в задних шкафах этой библиотеки ты найдёшь книги с ответами на вопросы не только касательно жрецов и жриц, но и, между прочим, «волков» и вампиров. Некоторые рукописи разысканы лично мной и существуют в единственном экземпляре. У тебя полно времени, чтобы ознакомиться с теми из них, которые написаны на знакомых тебе языках.

— Видимо, только на обратном пути. Сейчас я слишком занята Люцией.

— Люцией сейчас занят я. А тебе не стоит покидать этот дом. Тебе… нужно время, чтобы выздороветь.

Ох, не нравится мне эта запинка.

— Я здорова.

— Даже не пытайся меня в этом убедить. Если ты забыла, то это на моих глазах ты меньше суток назад лишилась чувств без видимой причины. У тебя на затылке — недорассосавшаяся шишка. Уверен, она досталась тебе вместе с сотрясением мозга.

Похоже, не имеет смысла настаивать. Лучше сделать вид, что смирилась… и ждать подходящего момента. Я быстро перевожу разговор:

— А что у тебя за дела с Люцией?

Бялыляс уже привычно заламывает брови. Губы его странно вздрагивают.

— Люди, которые похитили тебя, гнались именно за Люцией. Они служат той же сущности, что и я, но… путают полученные возможности с правами. Они — еретики. К сожалению, их предводитель сильнее меня, и мне приходится довольствоваться тем, что я, образно говоря, отрубаю младшие головы. Они собираются сделать то, чего делать ни в коем случае нельзя.

Я вспоминаю, как разваливается надвое мой конвоир. Ничего себе образность.

— Ммм, а как-нибудь поконкретнее можно? Вот как бы ты ребёнку объяснял.

— Они собираются вскрыть могилы великих чародеев Княжества Литовского и разграбить их, забрав предметы силы. Каждая из могил охраняется заклятьем, но они нашли способ нейтрализовать эти заклятья. Их предводитель, Хорацы Радогост Шимбровский, заинтересовался литовской легендой о вилктаках.

— О ком?

— Это слово значит «бегущий как волк». Так литовцы называли полувампиров в те времена, когда их было много. Потом память о них почти исчезла, осталась только в сказках. Легенды утверждают, что вилктаки умеют находить клады. Шимбровский потянул за ниточку и размотал клубочек: узнал о вампирах и «волках». Правда, интересовали его только последние.

— Так ваши жрецы о нас ничего не знали?

— Нет. Кроме меня, но я предпочитал не трогать этого знания, тем более что не видел в нём практической пользы.

— А вот еврейские тайнокнижники знали.

Марчин опять пожимает плечами. И опять убирает чашку от губ, едва поднеся. Это движение меня нервирует, и всякая охота пить чай, который так нелюбезен хозяину, исчезает ещё до своего появления.

— В любом случае, Шимбровский тоже узнал о существовании «волков» и разработал ритуал, позволяющий при помощи вилктака распечатать заклятую гробницу. Правда, для этого подходит не любой вилктак, а только воин. Это огромная редкость, поэтому след Люции, партизанской воительницы, стал его первой удачей. Второй удачей было то, о чём он и помыслить не мог: когда вместе с Люцией он схватил главу личной гвардии императора.

— Кого это? — я точно помню, что с нами в трейлере никого не было. А вот в «Белом короле»…

— Тебя.

Я открываю рот. И закрываю его. Да, по видимости, чин у меня символический, но полученных сегодня знаний о магии мне уже хватает, чтобы понять — для неё символическое зачастую реальней реального. «Воин света» — один из титулов Люции. Личный гвардеец — оказывается, мой титул. Во всяком случае, в неблагодарности императора Батори не обвинишь. Скорее всего, и Дружочек-Эльза, и Ференц, и Властимил, и все, кто так или иначе помогал в нашей, так сказать, операции получили по ценному подарку в виде должности или, например, имущества.

— Итак, Шимбровский получил возможность распечатать сразу две могилы, а значит, и получить два предмета силы разом. Даже три, ведь с твоего трупа он мог снять Сердце Луны, а потом уже и подумать, как его подчинить.

— Трупа? — полумашинально переспрашиваю я.

— Да, обряд предполагает убийство вилктака определённым способом. Не очень приятным. Э… длительным.

— Так значит, Люция умрёт?

— Люция сбежала. В ту ночь, когда я убил одного из ваших конвоиров и мой конь покалечил второго. «Волчица» задушила послушника, встав ему на горло коленом. Точнее, она ему просто сломала горло. Он умер.

Грамотно. На месте Шерифович я поступила бы так же.

— И где она теперь?

— Я пытаюсь это выяснить. Скорее всего, она попытается соединиться со своей армией, а затем — разыскать и убить тебя.

— И что ты сделаешь, если найдёшь её?

— Убью. Она представляет опасность для сохранности предметов силы самим своим существованием.

Значит, моё заточение — просто гуманный способ устранить опасность для его чёртовых могилок. Ну, и на том спасибо. Мне опять пофартило: попался маньяк, ценящий родственные узы. И чем-то меня опаивающий. Что же делать? Не могу же я совсем не пить, не запивать еду… он поймёт, что его раскусили, и кто знает, чем это обернётся. На всякий случай я мило улыбаюсь и напоказ делаю глоток из своей чашки. Чай уже сильно остыл. Надеюсь, с такой малой порции таинственного зелья мне ничего не будет.

Глава V. Время для сказок

В башне пять этажей. Только на верхнем, где моя спальня, есть окна. На четвёртом — библиотека, на третьем дверь всегда закрыта, на втором — зала, превращённая в столовую (когда я туда спускаюсь по сигналу невидимого колокола, стол уже накрыт на одно лицо; при приёмах пищи не присутствуют ни Твардовский-Бялыляс, видимо, занятый охотой, ни, о счастье, «Ядзибаба»). На первом, кажется, кухня; я не захожу туда, опасаясь встретиться с прислугой, которая навевает на меня одним своим тяжёлым запахом почти мистический страх.

Каждый вечер, поднявшись из библиотеки в спальню, я нахожу свежую батистовую сорочку. Платье мне ещё не меняли, хотя прошла уже почти неделя, и оно немного испачкалось снизу.

Я стараюсь пить во время обеда так мало, как это возможно, не вызывая подозрений, отпиваясь потом водой из-под крана, но всё равно меня постоянно тянет в сон, и концентрироваться очень трудно. Немного помогает перед посещением библиотеки разложить мандалу из пуговиц. Их не так уж много, и мандала получается условная, но всё же.

Уникальное собрание Твардовского-Бялыляса умещается в двух шкафах в задней части библиотеки. Свитки (да-да, пергаментные свитки, плотные, мягкие и смугловато-белые) нарезаны, обработаны какой-то химической дрянью со слабым, но неприятным запахом и переплетены. Рукописи переплетены тоже. Только небольшая часть книг — печатная, причём ни издательства, ни тиража нигде не указано, да и печать навевает смутные образы страниц, полностью вырезанных на доске. Большая часть книг — на идише или иврите (неудивительно, что пан Бялыляс оказался осведомлён о природе «волков» и вампиров). По счастью, на некоторых страницах мелким почерком вписан перевод на польский и немецкий. Чтобы разобрать буковки — и понять, осознать, запомнить слова, в которые они складываются — мне приходится прилагать значительные усилия. К сожалению, большая часть написанного посвящена каким-то раввинам-чародеям и их деяниям. Иногда эти бесчисленные ребе защищают некую еврейскую семью от мести вампира, иногда, очень редко — снимают проклятье с «волка» или присутствуют при его смерти. Это почти никогда не смерть от последствий схватки с упырём или другой причины, но почти всегда — «по естественной волчьей природе». Поскольку возраст умирающих вертится возле числа «тридцать», вопрос подобной «естественной» смерти меня болезненно интересует, но я никак не могу найти подробностей. Однако несколько раз натыкаюсь на симптомы, напоминающие смерть от «волчьего голода»: «волк» слабеет, мучается болями в мышцах и суставах, сердце его лихорадочно бьётся, он не может усваивать никакой пищи. Всё это сопровождается кошмарными галлюцинациями, бредом. Незадолго до смерти сильные судороги в мышцах спины заставляют «волка» выгибаться дугой; умирающий громко кричит, скулит и воет. На описаниях подобных сцен я всегда непроизвольно передёргиваюсь.

Наконец, я добираюсь до трактата, посвящённого природе «волков». Он стоит среди еврейских книг, но написан на греческом и при этом кем-то старательно переведён на польский — от начала до конца.

«Долгое время считалось, что племя вилктаков изведено в христианских странах под корень. Последние семьи были убиты в землях диких племён литовцев и живущих рядом со славянами в те времена, когда там насаждалось христианство. Память о тех, кто бегает, как волки, сохранилась только в сказках и побасенках. В землях западных, где вилктаки исчезли раньше, рассказы о них ужасны. В них упокоители беспокойных мертвецов предстают людоедами, разбойниками, убийцами. В землях восточных память о вилктаках ещё не успела исказиться так сильно. Славянские и литовские легенды утверждают, что вилктаком человек становится от проклятья и, хотя не может вести жизнь полностью человеческую, но всячески к тому стремится. Вот как описывают вилктаков в тех землях: волосы, как волчья шерсть, и шаг, как у волка, а зубы человеческие. В наши времена люди воображают себе вилктаков волками с человеческими зубами (иные славяне добавляют, что эти волки непременно белые), но раньше, вероятно, зубы упоминались для отличия от тех, на кого вилктаки похожи образом жизни, то есть от упырей.

В некоторых сказках также говорится, что вилктаком становится человек, на которого колдун надел особый пояс. Такой человек не только превращается в волка, но и теряет дар речи. Расколдовать его можно, поднеся наколотый на нож кусок хлеба. Коль скоро вилктак съест этот хлеб, тут же заколдованный пояс спадёт с него.

Итак, многие годы и века никто не видел живого вилктака в христианских государствах, пока в них не объявились цыгане. Этот странный народ столь же исполнен магической силы, сколь дик, лукав и коварен. Неясно, принесли ли они способность рожать вилктаков с собой или каким-то странным образом подхватили дух умерщвлённых вилктаков в славянских землях, однако же итог един. Только в цыганском племени отныне рождаются эти существа, защищающие мир живых от мира мёртвых.

Обычным образом вилктак появляется, когда умерший цыган превращается в упыря и навещает свою вдову. Страсть его столь губительна, что иные женщины умирают от этих посещений. Те же, что сильнее, рождают от мёртвого мужа маленького вилктака.

Иногда вилктак рождается в союзе двух вилктаков, каковые поощряются цыганским обществом. Однако, по поверьям цыган, по какой-то причине только половина детей в таких союзах рождается вилктаками, ещё половина от второй половины ничем не отличается от прочих детей и даёт потом обычное человеческое потомство, и, наконец, четверть беременностей заканчивается смертью ребёнка в утробе матери, каковая приводит и к смерти матери. Причина этого неизвестна до сих пор никому.

Иногда вилктаки женятся с обычными цыганами. В таких семьях почти всегда рождаются обыкновенные дети.

Маленький вилктак почти не отличается от других детей, кроме того, что у него светлые волосы серебряного отлива, похожие на серую волчью шерсть. Очень редко рождаются вилктаки с волосами почти совершенно белыми. У таких всегда синие глаза, и они считаются сильнее, смелее и удачливей прочих. В то же время, именно их дети чаще погибают в утробе своей матери.

Ребёнок-вилктак от природы плохо терпит боль, потому что острей её чувствует, однако, постоянно высмеиваемый цыганами, приучается стоически её переносить. Он никогда не болеет обычными детскими болезнями, но бывает подвержен сильным простудам. У него чуткий нос, острое в темноте зрение, тонкий слух. Он дичится других детей и любит проводить время в одиночестве, перебирая камушки или рисуя на песке узоры, или просто бегая по лесу, словно зверёныш.

Юных вилктаков не женят, как других цыган, в двенадцать или тринадцать лет. Сначала дожидаются, пока вилктак не «вылупится», словно бабочка из куколки. Это происходит в четырнадцать-пятнадцать лет. Вилктак становится мрачен и беспокоен; в этот период за ним надобно пристально наблюдать. Он непременно попытается убить себя, обычно выбирая для этого яд или утопление, или же взрезая себе жилы на руках. Благодаря своей натуре, умирает он не сразу, долго мучаясь. В это-то время и необходимо ему влить в рот горячую кровь человека или другого вилктака. После этого агония перейдёт в тяжёлую болезнь, от которой он оправится и станет настоящим вилктаком. Но и тогда его не женят, а отдают в учение другому вилктаку, старее пятью или десятью годами. Ученье длится четыре или пять лет. Только когда учитель объявляет своего ученика взрослым, тот начинает жить и охотиться отдельно. Тогда ему подбирают пару. Это редко обычная цыганская девушка (или юноша), поскольку вилктак становится для них уже старым, потому и ищут в пару другого вилктака.

Вилктаки с трудом уживаются вместе. Даже муж и жена часто живут в разных палатках, встречаясь только для продолжения рода. Детей обычно отдают на воспитание родственникам, начиная с пяти-шести лет. Жёны охотятся наравне со своими мужьями, и потому им дозволяется надевать во время охоты мужскую одежду.

Вилктаки питаются обычной человеческой едой, и во всех своих привычках мало отличаются от других цыган: едят много мяса, спят до полудня, бодрствуют ночью, с удовольствием пьют молоко. Однако они живут наполовину в царстве живых и наполовину в царстве мёртвых, и, чтобы удержаться в мире живых, им приходится постоянно разыскивать упырей, упокаивать их и поедать их кровь. Для этого они подстерегают упырей у их могил, дожидаясь, пока восходящее солнце лишит их силы. После этого они очень быстро отверзают гроб упыря или проникают в склеп, и отрезают ему голову. По счастью, кочевой образ жизни цыган спасает вилктаков от голода, который бы настиг их после умерщвления всех упырей в округе.

Выпив раз упырской крови, вилктак может прожить около месяца или двух. Затем, если он не найдёт ещё, вилктак начинает слабеть, ослабевает настолько, что не может принять и обычной пищи, и погибает в мучениях.

В странах, которыми управляют христианские монархи, вилктаки, вместе с другими цыганами, скрываются, словно разбойники; крестьяне знают об их существовании и приписывают им всё, что говорится в народных сказках о волчьих оборотнях. В христианских же краях, порабощённых мусульманами, вилктаки предлагают свои услуги славянам совершенно открыто и не только поддерживают свои силы, но и кормят своей работой всех родственников. Благодаря своей природной гибкости и грации, они также считаются отменными танцорами и жонглёрами и хорошо зарабатывают на гуляньях и праздниках.

Часто вилктаки погибают до срока в открытой драке с упырём. Однако и избежавший такой схватки вилктак не заживается на этом свете. Природа их такова, что в возрасте около тридцать или тридцати пяти лет, иногда и раньше, их начинает одолевать одна и та же мучительная болезнь, и через месяц или два с её начала они погибают. Болезнь эта такова: от неё у вилктака слабеют члены, начинают ныть и болеть жилы и кости, мутнеет в глазах, перестаёт усваиваться сначала хлеб, потом мясо, потом вываренные овощи, наконец, и молоко с кровью, которую им добывают из сострадания другие вилктаки. Больного преследуют видения, он бормочет и скулит, издавая звуки, похожие на звериные. Дыхание становится частым, кожа — бледной, сердце бьётся слабо и быстро, на лбу выступает пот, и вилктака трясёт, как в лихорадке. Иные больные начинают плешиветь или терять зубы. Всё заканчивается тем, что вилктака по нескольку часов скручивает сильной болью, так, что он извивается, изгибается и громко кричит. Наконец, он умирает. Цыгане никогда не обрывают эту агонию милосердным ударом, поскольку считают убийство, особенно же цыгана, большим грехом. Надо сказать, что по этой же причине у цыган так много детей, за что их всегда порицают крестьяне западных земель, оставляющие себе одного или двух отпрысков. С другой стороны, жизнь цыган так сурова, что нельзя знать, выживут ли дети до конца зимы или умрут почти все сразу. Полагаю, поэтому они всегда оставляют детей с запасом. Что касается уверений крестьян, что цыгане воруют и пожирают христианских детей, то все наблюдения за этим племенем показывают, что цыгане питают отвращение к людоедству такое же, как к убийству цыгана или вилктака, зато нередко за вознаграждение соглашаются принять в табор незаконное дитя, плод блуда женщины высокого происхождения, которых им отдают так же, как деревенским бабам. Однако, в отличие от крестьянок, у цыган эти дети умирают реже и потому сильно бросаются в глаза. Цыгане выучивают их шпионить и воровать и потом засылают туда, где не могут присутствовать сами, в качестве своих лазутчиков и связных. Трудно сказать, чья доля хуже: незаконного младенца, умершего до того, как успел согрешить, или того, что выращен цыганам и грешил всю свою жизнь, пусть даже не людоедством».

Последнее предложение в духе католических умствований несколько выбивает меня из колеи, но затем я вспоминаю, что уже в Средние Века существовали евреи-«выкресты», вроде Спинозы. Должно быть, автор труда был одним из таких крещёных евреев, каким-то образом не оборвавших связей с миром иудейских тайнокнижников.

Непонятно только, как он мог проводить наблюдения за цыганским племенем в естественных условиях и при этом не нарваться на нож. Средние Века — довольно мрачная страница в истории цыган Европы.

«Ребе *** из *** полагает, что причиной смерти вилктаков в возрасте раньше естественного человеческого является магия крови, доставшаяся им от предков и родителей-упырей, указывая на сходство болезни вилктаков с болезнью, от которой погибает упырь, растерзав себе подобного. По видимости, родство с упырями делает их убийство смертельным для вилктака, но только гораздо медленней, словно яд, принимаемый в течение многих лет малыми дозами и постепенно подтачивающий и изнуряющий человека. Увы, нет никакой возможности проверить это предположение, поскольку, чтобы добыть кровь упыря, вилктаку приходится его убить. Уже несколько лет я лелею мечту поставить опыт, уговорив одного из вилктаков отказаться от охоты, а другого — делиться с ним в течение всей жизни добытой кровью. Проведению такого опыта мешают особенности цыганского характера.

Хочу написать здесь же, что крестьянские сплетни и слухи о том, что цыгане водятся с упырями и даже живут с ними вместе, далеки от истины, ибо никто так не боится упырей, как цыгане, среди которых они, действительно, довольно часто появляются по причинам, которые мне пока неизвестны. В любом случае, при появлении упыря цыгане немедленно приглашают вилктака для его полного умерщвления».

Я прикидываю: сейчас на охоту выходят реже, значит, умирают позже. Но не сильно: ни у одного виденного мною «волка» возраст сорока лет не превышал; только Ловаш упоминал, что в его семье есть «волк» пятидесяти шести лет, что явно гармонирует с гипотезой неизвестного автора. Ох, Люция, какая же ты дура! Да ведь, если эта гипотеза верна — а я в этом почти не сомневаюсь — Ловаш подарил «волкам» саму жизнь. Нормальную! Человеческую! В шестьдесят, восемьдесят, сто лет!

Должно быть, такую, какую хотел бы подарить своей дочери, незнакомой мне девочке, умершей в шестнадцать лет. Как я понимаю теперь, моей троюродной сестре.

Я ожесточённо тру глаза. Голова опять уплывает.

Где-то внизу колокол зовёт на ужин.

На столе всегда примерно один набор продуктов. Картошка, или тушёная капуста, или варёная репа; по утрам, то есть, около полудня — обитатели замка не мешают мне жить по «волчьему» ритму — омлет или яичница. Хлеба больше не дают, но я не очень по нему страдаю. Из мяса — всегда курица, или варёная, или тушёная, почему-то никогда не жареная. Её дают, правда, не каждый день. Или Твардовский-Бялыляс слишком набожен, или попросту чертовски беден, и я склоняюсь ко второй версии. Напитки всегда одни и те же: на завтрак — кофе со сливками, на обед — чай, с мятой или брусникой, на ужин — сильно разбавленное вино. О том, что наступило воскресенье, я узнаю, обнаружив к обеду десерт: тарелку мелких пунцовых вишен. Пальцы и рот покрываются от них плохо стираемыми кровавыми пятнами. Впрочем, мыло и вода без особого труда расправляются с ними.

«Только что обращённые упыри не знают меры ни в похоти, ни в дьявольском своём голоде, ни в злобе. Они ломают шеи случайным прохожим, терзают своих вдов и невест, разрывают длинными клыками шеи своих жертв и, опьянённые запахом и вкусом крови, начинают рвать и мясо. Однако, их новый желудок негоден к употреблению твёрдой пищи. Они набивают его, пожирая труп, до крайнего предела, и уже через час или около того, когда желудок впитал кровь, извергают мясо обратно. Только обративший его упырь, если уже довольно силён, может остановить упыря молодого, но редко делает это, равнодушный к мукам жертв или упивающийся греховностью того, что творит его дитя, а иногда и сам присоединяющийся к отвратительной трапезе».

Омерзительней всего в этом тексте вовсе не то, что он, скорее всего, верен. А то, что я представляю Ловаша, когда он только сменил свою природу. Воспалённое от многочасовых сидений над текстами воображение рисует слишком яркие, слишком детальные и убедительные картины.

Те люди, которых убил мой отец… он только пил их кровь или пожирал их тела тоже?

«Известны случаи, когда упыри из остатков христианского человеколюбия, не до конца изничтоженного в них дьяволом, удерживали обращённых ими от свободной охоты, передавая им кровь свежеумерщвлённых жертв в сосудах и не допуская их до предмета их похоти до тех пор, пока оная не исчезнет. Первое не сказывалось на молодых упырях вовсе, а вот по причине второго они теряли возможность блудить вовсе, словно после кастрации. Очевидно, что они сохраняли возможность грешить, когда таковой потакали, давая поедать человеческую кровь с душой её, а от непопущения греха похоти бес в них слаб, и они становились неспособными к этому греху. Таким образом, очевидно также, что если долго не давать упырю есть крови, он потеряет способность употреблять её в пищу и всякий к ней интерес. Уверен, однажды будет возможность испробовать этот способ на практике и вернуть людям, превращённым в богомерзкие существа, их человеческую, Господом данную природу.

В любом случае, со временем упыри становятся хладнокровнее и хитрее, и не так легко идут на поводу своих страстей. Вот почему обнаружены и убиты людьми или ликантропами из цыганских шаек почти всегда бывают упыри более слабые, обращённые недавно, чья жажда грешить застилает разум.

Нет также никакого сомнения, что эта начальная одержимость мерзкими желаниями подстрекается дьяволом для того, чтобы упырь как можно скорее испоганил в себе остатки человеческого, христианского. Когда эта задача выполнена, дьявол ставит перед собой другую — продлить противоестественное существование монстра на этом свете, чтобы он как можно больше урона и несчастий принёс добрым христианам.»

Идёт вторая неделя, а Марчин не показывается, и я не получаю никаких вестей о Люции. План побега тоже всё ещё не готов — проклятое зелье мешает мне мысли, превращая меня в существо вроде того, каким я была после Коварны: способное воспринимать, но не анализировать, запоминать, но не придумывать. В голове постоянный туман, а уж какая дрянь мне снится… просыпаюсь всегда резко, будто выныриваю, и долго потом глотаю сырой, пропахший каменной пылью воздух.

По двору ковыляет «Ядзибаба», то спеша задать корм курам, то исчезая за домом, с той стороны, куда не выходят окна моей башни. Стены её хотя и не очень ровны, но для человека с моим опытом скалолазания — от стекла отличаются не очень. В какой-то момент, отчаявшись, я даю разгуляться детской мечтательности: вот было бы здорово, если бы волосы у меня, как у князя тёмного леса, от тоски принимались расти. Я бы отпилила их столовым ножом, сплела из них верёвку и спустилась потихоньку на рассвете. Воображение тут же злорадно подкидывает мне картинку: пока я примеряюсь вылезти из окна, «Ядзибаба» замечает верёвку и, щеря длинные крепкие зубы, шустро, как паучиха, поднимается по ней в мою спальню.

Ох, хорошо, что комната закрывается изнутри. Иначе я бы не могла теперь заснуть. Как назло, эта картинка всплывает у меня перед глазами снова и снова.

Наконец, Марчин объявляется.

Стихи Урбена (или Урбаина, кто знает, какое произношение предполагал французский в столь давние времена) Граса интересуют меня только из-за пометки «поэзия вампира». И разочаровывают со второй же строки. Банальные, затёртые, истрёпанные слова, измусоленные, исчавканные образы. А уж тематика — мсье Грас явно из тех поэтов, которых Ференц назвал «зацикленными»: одно желание разом трахнуть и скушать безымянную девицу, и, скорее всего, в каждом стишке — новую. Розы, слёзы и алмазы прилагаются. Нет, конечно, я никогда не верила в гламурный образ вампиров из телесериалов, но почему-то оказалась неготова обнаружить в их рядах графоманов. С другой стороны, я когда-то не представляла кого-нибудь из них в роли Казановы — до встречи с Ловашем Батори. Я была твёрдо уверена, что женщина в их бесконечное существование вписывается только одна, и та недолго, и лекция о том, что даже у мёртвого мужчины есть, мол, свои мужские потребности, потрясла меня до глубины души. Что же касается стихов Урбена Граса, то человек, который берёт себе подобный псевдоним — «городское милосердие» или «благовоспитанное изящество» — на дурной вкус и огромное самомнение должен быть подозрителен изначально. Не представляю, чтобы так решили подписываться Федерико Гарсиа Лорка или Михал Козимиренко.[56]

На всякий случай я быстро перебираю ещё пару десятков «книжиц» в поисках поэзии, например, Ференца, но претерпеваю неудачу. Чем-то оказался мил Твардовскому-Бялылясу именно Грас.

А я возвращаюсь к методическому прочтению прозы вполне человеческой, продираясь сквозь легенды о дьяволопоклонниках, уверения о существовании маленького хвостика у младенцев-«волков» и еврейских чародеев, историй о тех или иных молодых упырях и снова — бесконечных раввинах-тайнокнижниках (причём авторы-католики уверяют, что те тайные книги переплетены кожей негров, непременно прошедших крещение). Время от времени попадаются работы, в каждой строке которых сквозят уверенность и знание очевидца; эти рукописи действительно по-настоящему интересны. Оттуда я выбираю, словно ягоды из густой листвы, отрывки, чем-то меня цепляющие.

«Известен случай, когда помешавшийся упырь из трансильванских дворян погубил своей похотью вдову, но не остановился за этим, а год за годом разыскивал похожих на неё девиц и женщин и пытался обратить их, чтобы жениться. Они погибали одна за другой, пока, наконец, одна не превратилась в упырицу. Но и эту он сгубил, зачав ребёнка, который умер в её утробе и стал причиной её собственной смерти, теперь уже последней.

Иудейские тайнокнижники уверяют, что смерть ребёнка и матери неизбежна, когда упырица зачинает от упыря. История трансильванского дворянина показывает правдивость их слов.»

Надеюсь, на той несчастной упырь всё-таки прекратил свои опыты. Хотя до маньяков туго доходит. Эх, жалко, что умирает только мать. Если бы горе-зачинатели тоже упокаивались, уверена, количество желающих поэкспериментировать резко бы сократилось.

А вот, наконец-то, и свиток о жрецах.

Колокол.

Первое, что я замечаю, войдя в столовую — запах жареной баранины, да такой, что слюнки текут. После беспрестанной курицы этот аромат вызывает ликование. Потом я понимаю, что стол накрыт на двоих и что возле моего плеча стоит Твардовски-Бялыляс. Я непроизвольно отшатываюсь; Марчин делает вид, что не заметил, и, подойдя к столу, отодвигает для меня стул.

Ужин можно объявлять праздничным: закрытое крышкой блюдо с жареной бараниной, кастрюля, из которой кузен кладёт на мою тарелку рассыпчатый рис с изюмом, орехами и мёдом. Коврижка пшеничного хлеба, которую Марчин разламывает так же торжественно, как и в первый наш совместный ужин. Разбавленное вино.

Мой кузен выглядит ещё болезненнее, чем обычно. Все его движения немного замедлены, брови и губы постоянно подрагивают. Надеюсь, это не признаки обострения какого-нибудь психоза.

— Ты нашёл Люцию? — спрашиваю я.

— Примерно так. Нашёл её пояс.

— Она его сняла?!

— Она его не могла снять, — Марчин смотрит на меня с лёгким укором. — Кто-то помог ей.

— Кто?

Взгляд кузена становится ещё укоризненней. Он молчит несколько секунд, но всё же снисходит до ответа.

— Я этого не видел. Но, полагаю, помог ей не случайный прохожий. Потому что нормальный случайный прохожий, когда видит выскакивающую из кустов бабу, зубами держащую подол для демонстрации на голом теле какого-то пояса, сплюнет и отвернётся. И её не нашли люди Шимбровского, они бы не стали снимать заклятье.

— И где она теперь?

— Скоро узнаю.

— Ты уверен?

— Уверен ли пёс, взявший след?

Рис кажется слишком сладким для того, чтобы есть его вместе с жарким. Должно быть, Твардовский-Бялыляс внезапно разбогател и решил сразу разгуляться на всю катушку — чтобы и мясо, и сладости, всё вместе. Вот только с его возвращением «Ядзибаба» снова перестала солить еду, и мне приходится мазать баранину подсоленной сметаной, что немного мешает наслаждаться вкусом мяса. Я вглядываюсь в бледное лицо Марчина — не похоже, чтобы он страдал от приступов повышенного давления. Больные почки? Аллергия на натрий? Интересно, такая бывает?

— А те жрецы, ну, с которыми разногласия у тебя, они её тоже ищут?

— Не думаю. Им удобнее вернуться и отыскать кого-нибудь из «волков», подходящих под условия. Недавно у вас была война. Кто-нибудь из ваших мог в ней участвовать. Конечно, пересмотреть фотографии из архива тоже требует времени… но вырыть яму для «волка» гораздо легче, когда он ничего не подозревает.

Чтобы протолкнуть вниз по пищеводу комок из мяса и риса, мне приходится разом выпить половину бокала вина.

— Ты примерно знаешь, кого они могут отыскать? Где?

— Нет.

Это хорошо. Это хорошо, что он не знает. Потому что как бы я ни относилась к Кристо и этой разнесчастной помолвке… он цыган, он «волк» и он мой родственник. Моя семья. Домине Деус! Патер ностер![57] Только бы Кристо всё ещё был у безопасников! Он раз десять упоминается на сайте имени меня, там висит его портрет. Фанатики его вычислят сразу. Да, он такой дурак бывает, но я не желаю ему умирать длительно.

Увы, но, скорее всего, его уже отпустили. После моего исчезновения в «Фехер кирай» всеми задержанными ранее «волками» занялся бы лично Ладислав Тот, а он умеет разобраться, что к чему.

— Тебе нехорошо? — спрашивает Твардовский-Бялыляс.

— Поперхнулась, — говорю я. Марчин подливает мне вина в бокал, разбавляет водой из кувшина.

Мне надо отсюда выбраться. К ежам лесным все эти рукописи, Люцию с её зловещими планами, мне надо как-то отсюда выбраться и дойти до Батори. Другой силы, могущей противостоять этим сумасшедшим язычникам, я просто не знаю.

— Самое страшное, если возня вокруг могил привлечёт внимание венского императора.

Очередной кусок мяса встаёт у меня поперёк горла — на какую-то секунду мне кажется, что мой безумный кузен умеет читать мысли. А он продолжает, как ни в чём не бывало:

— Этот упырь будет рад прибрать к своим рукам всю Европу. Он помешан на власти. Могилы будут осквернены без жалости. Человечество захлебнётся гноем, когда разгневанные боги выпустят спящую чуму на города.

Марчин печально качает головой.

— А вампиры болеют чумой?

— Вампиры болеют только тремя болезнями. Юношеским безумием, голодом и старческим сумасшествием.

— Они стареют?!

— И у тех, кого люди называют бессмертными, есть свой срок. Упыри не покрываются морщинами и благородной сединой. Стареет их разум. В какой-то момент он не выдерживает груза лет, и кровосос безумеет. Иногда это тихое помешательство, которое со временем переходит в отказ от пищи. Упырей, впавших в голодную летаргию из-за старческого помешательства, можно найти в иных катакомбах, могилах и тайниках. Но чаще это буйство сродни юношескому, вот только юношей движут обострённые чувства, с которыми он не может совладать — у стариков же это агрессия, чистая агрессия, злоба против всего живого. Редкий упырь сохраняет чистый разум дольше шестисот-семисот лет.

Интересно, что у Ловаша припасено на этот случай? Я почти уверена, что он и это продумал. Он хитрый старый лис. Мне вспоминается его фразочка про вопрос, реакция на который важнее ответа.

— Марчин?

— Да?

— Но ты действительно меня не собираешься убить?

Твардовский-Бялыляс смотрит на меня болезненно. Откладывает вилку и хлеб. Поднимается и подходит к моему стулу, нависая надо мной.

— Встань.

Я подчиняюсь, и он кладёт мне руки на плечи. Наклоняется, прижимаясь лбом к моей лбу — как в детстве, когда играешь в «циклопа». Два серо-голубых глаза сливаются в один, большой, не очень чёткий.

— Я никогда не пролью кровь женщины своего рода. Никогда. Поняла?

Марчин выпрямляется и снова смотрит на меня сверху вниз.

— Но это не значит, что тебе стоит доставлять мне проблемы. Читай. Учись. Спрашивай. И в какой-то момент сама поймёшь, что не стоит.

Я уже привыкла к темноте в своей комнате — электричества на моём этаже нет, и спальню освещают только фонари-черепа да луна, если погода хорошая. Но даже непривычный человек заметил бы одежду на моей постели, потому что она белая… во всяком случае, я думаю, что зеленоватый оттенок ей придаёт свет от частокола. Можно спуститься в столовую и посмотреться в зеркало, но с этим нет проблем подождать и до завтра. Пока что я с удовольствием переодеваюсь в свежее бельё и чистое платье — должно быть, его привёз кузен. Я прохаживаюсь по комнате, наслаждаясь лёгкостью наряда.

Во дворе Марчин что-то делает с головой «Ядзибабы». Мне требуется минута или две, чтобы понять, что он расчёсывает её седые патлы — нежными, заботливыми движениями. Старуха (или всё-таки старик?) стоит не шевелясь, покорно принимая эту заботу. Я пожимаю плечами и снова прохаживаюсь по спальне. Когда я выглядываю из окна в следующий раз, пан Твардовский-Бялыляс уже стоит, прижимая к себе это существо в объятии, гладит ему волосы и покрывает безобразные морщинистые щёки и лоб лёгкими, нежными — даже отсюда видно, насколько нежными — поцелуями. Меня передёргивает от брезгливости, и я отступаю вглубь спальни. Раньше я о подобном только слышала; увидеть своими глазами оказалось не только удивительно, но и неприятно… шокирующе.

Уже проваливаясь в сон, я вдруг понимаю, что Марчину не обязательно проливать мою кровь, чтобы убить при необходимости. И это ещё одно неприятное открытие.

Каждый раз, когда моя ступня касается гладкой, блестящей поверхности, под ней вспыхивает зелёное, светящееся. Мои следы, медленно угасающие в темноте, создают причудливый узор. Тяжёлая юбка всплёскивается птичьими крыльями, повинуясь моей воле. Руки, бледные в этой густой мгле, выплетают невидимое кружево: я испытываю наслаждение от их текучих, упругих движений. Мои бёдра покачиваются каким-то совсем не костяным движением — так покачивается перекладина верёвочной лестницы или деревенские качели, колеблемые тихим вечерним ветром. Движения, то тягучие, то порывистые, то упруго-невесомые, захватывают меня, растворяют меня в себе. Я знаю, что мой танец никто не видит, но именно от этого он сладок вдвойне. Я не думаю о том, как двигаться и чем удивить зрителя. Я просто двигаюсь… и удивляюсь. Мне хорошо. Я блаженна. Я чудесна. Я отсутствую. Боже мой, я — совершенство!

Откуда на потолке золотисто-жёлтый прямоугольник — и почему я лежу — мне удаётся понять не сразу. Я всхлипываю и долго вожусь, переворачиваясь на мягкой перине на бок. За окном, оказывается, рассвет. Как-то удивительно, совсем по-особенному тихо.

Глава VI. Повесть о луне, луне и тайны лунного света

Половина рукописей о божествах Европы и их жрецах обязательно упоминают некоего турецкого мага по имени Айдын Угур. Если верить этим записям, господин Угур был велик и ужасен, как Нострадамус и Жиль де Ре,[58] вместе взятые, начудесил много чудес, а перед смертью написал главный труд своей жизни, в котором раскрыл секреты своего могущества, но зашифровал его так, что пока никто не сумел эти секреты прочитать. Труд этот копируется регулярно буковка к буковке в надежде, что однажды кто-нибудь из тайнокнижников найдёт к нему ключ. К сожалению, вопрос, откуда же известно, что в труде господина Угура открыты секреты в больших количествах, а не стыдливо сокрыт, скажем, порнографический роман, мне задать некому.

Понятные же мне рукописи вовсе не содержат столько откровений, сколько обещал мне Твардовский-Бялыляс. Одни описывают тайных божеств Европы, чудом уцелевших после тотальной христианизации, другие живописуют картины их мести или падения, третьи делятся сплетнями о жрецах и жрицах, четвёртые толкуют об обрядах. Ничего из этого меня не интересует. Среди описанных сущностей нет той, что надела на меня ожерелье из серебряных монет, и тем более нет ни слова про её жрецов и их чудесные способности. Когда мне надоедает читать всю эту премудрую чушь, я решаю поискать копию предсмертного труда Айдына Угура — не может так быть, чтобы у Марчина не лежал хоть один экземпляр. Понятное дело, разгадать шифр я не сумею, если об него поломали зубы люди поумнее меня, но хотя бы одним глазком посмотреть хочется.

Какое счастье, что Марчин имеет обыкновение помечать рукописи! Если бы не скромная надпись «Айдын Угур», то сшитую в тетрадь стопку листков, покрытых непонятными для меня греческими значками, я бы просто отбросила в сторону. Но надпись на месте, и я бережно кладу великий труд на столик перед собой. Нельзя сказать, что я не знаю ни одной греческой буквы — я встречалась с ними на уроках алгебры, геометрии, физики и химии. Вот, например, альфа. Читается как «А». Бета — то ли «Б», то ли «В». Гамма, дельта, эпсилон, тау… кажется. Интересно, а если это — какое-нибудь длинное заклятие? Я сумею вызвать дьявола, если прочту его вслух? Я пытаюсь, но половина букв мне неизвестна и немного мешает отсутствие пробелов. Я пробегаюсь между стеллажами с обычными книгами, зная почти наверняка, что Марчин пытался использовать греко-польский словарь — вряд ли он интересовался греческим до столкновения с рукописью господина Угура и вряд ли не заинтересовался, получив её копию в бледные руки. Да, вот он, словарь. Где взять карандаш и чистую бумагу, я уже знаю.

Нет, я не ставлю целью прочитать сразу всё. Моему любопытству хватает первой страницы. Я тщательно переписываю латиницей всю эту греческую белиберду — на это уходит минут пятнадцать, и вот я сижу, довольно созерцая результат.

Ну да, чем только не займёшься от скуки.

— Ну что, дорогая, вызовем рогатого? — торжественно вопрошаю себя я и так же торжественно отвечаю:

— Немедленно!

Подумав, я вычерчиваю на чистом листе бумаги подобие пентаграммы — так, для атмосферы — становлюсь в позу Страшного Чёрного Мага, растопырив, то есть, пальцы на одной руке, и мрачно, зловеще принимаюсь читать:

— Мэ Ко Нэс Ро Ма Джа Нэ На Сар…

Не может быть.

Не может быть.

Не может быть!

Я застываю соляным столбом, поражённая своим открытием.

Не может же быть так просто, да? Ведь не может?

Но, чёрт спляши на моей могиле, мне известен этот шифр с детства. Более того, он известен миллионам так шести граждан Венской Империи.

Я пробегаю глазами «заклятье», мысленно расставляя пробелы и знаки препинания. Да, некоторые слова непонятны, а некоторые угадываются при усилии и размышлении, но рукопись — крест могу целовать — написана на цыганском языке.

«Я, тот, кто среди цыган известен как Минайка Обманщик, а в Турции прославлен под именем Лунный Свет Удачи, великий колдун и гроза колдунов, тайный советник вельмож и купцов, ставлю эти письмена, потому как чувствую, как смерть встала за моим плечом и трясёт бородой от затаённого смеха…

…Как великий Бог того захотел, я увидел этот свет в семье кузнеца по имени Митко-Эмир, сына Чёрного Нички, сына Чёрного Джоро, из рода цыгана по имени Рув, и жены Митко-Эмира, Ганиты. Маленьким мальчиком я был так разумен, как будто родился во дворце султана, и сам выучился понимать письмена мусульманские и христианские. Я также помогал своему отцу в кузнице и получил ремесло кузнеца. С годами я умножал свои знания как только мог…

…Когда моя жена умерла с моим ребёнком в животе, горе моё было так огромно, что я не мог больше видеть стен родительского дома и лиц родных. Я уехал в Измир. Как великий Бог того захотел, очень быстро я стал сильным колдуном, моя сила превосходила и превосходит ныне всех еврейских, греческих и армянских колдунов, а турецких никогда не существовало, поскольку турки глупы и слепы, что я видел в течение всей своей жизни. Помогая вельможам и купцам в делах, требующих большой удачи и большой тайны, я сумел разбогатеть. От скуки я стал путешествовать по христианским землям турецкого султана, и узнал с большим изумлением, что есть ещё волшебство и сила, неподвластные мне. Эту силу забирали себе священники нечестивых божков, чья жизнь — тайна и для мусульман и для христиан, поскольку и те, и другие непременно уничтожили бы и божков, и их священников. Я стал изучать это новое волшебство…

…Что же я увидел под конец своей жизни? Не было ни одного нечестивого божества, которое могло бы жить без вещи, которой поклонялись. Одни из божков живут в статуях из дерева или камней, другие — в деревьях и камнях, созданных природой. Тогда я понял, что они созданы людьми и смертны, как люди, хотя срок их долог. Я пожелал создать своего божка, поскольку мне было интересно это. Я не знал точного способа, и я искал во тьме и ощупью, используя равно свои познания и догадки. Четыре года я делал попытку за попыткой, и сделал божка. Я хотел, чтобы моё божество, мой тайный демон был похож на страшную Лилит, но я не хотел, чтобы она была так уж страшна. Я назвал дитя своего колдовства Айнур, что значит Лунный Свет, и поместил её в ожерелье из маленьких лунных дисков. Я сам выковал их из серебра и соединил в украшение для женской шейки. Вещь не может иметь разума, а божеству такой разум нужен, чтобы внимать просьбам и дарить волшебные силы. Поэтому в вещь силы, как я обнаружил, надо поселить дух человека. Я нашёл рабыню, северную красавицу с голубыми глазами, умирающую от болезни, которую цыгане называют «суховей», и выкупил её очень дёшево. Особенность болезни «суховей» в том, что от неё из больного с кашлем выходит его кровь. Эту кровь я собирал и смазывал ею моё ожерелье, и всё время, что рабыня умирала, рассказывал ей о том, какова будет её новая жизнь и чего я жду от неё, и читал заклинания над ожерельем. Рабыня слушала меня, хоть и никогда не отвечала. Наконец, я увидел, что она умирает и дух её готов отлететь. Тогда я поднёс к её губам ожерелье — новое вместилище её разума — и поймал им её последний вздох. Я стал первым, кто изготовил божество, живущее в маленьком предмете, в предмете, который священнице — а я решил, что то должна быть женщина — надлежит всегда носить на себе, чтобы иметь возможность ходить туда, куда ей заблагорассудится, в то время как священники рукодельных божков не могут отъезжать от них далеко, и сила их и жизни слабеют вдали от предметов силы. Увы, я не нашёл ещё способа пробудить мою голубоглазую Айнур и не могу ещё знать, какими силами она способна оделить верных ей; ведь во многом я действовал наугад, и волшебство это было мной изучено и охвачено отнюдь не во всей величине. Но я знаю точно, что, как и всем рукотворным божкам, ей понадобятся не меньше, чем два священника, один живой, а другая мёртвая, или наоборот, и что её разбудит цыганский танец. Я так решил, потому что хочу, чтобы эта сила служила цыганам, моим людям, которых все всегда полагают за маленьких и бессильных. Пусть моя Айнур помогает им, и потому, остерегаясь, чтобы каждый не сумел изготовлять божков, я оставлю верный секрет новой тайной силы цыган при себе и унесу его в могилу, и поможет мне в этом великий Бог, сделавший так, чтобы все другие люди утратили это знание. Ты же, цыган, сумевший понять мои письмена, а я верю, что ты придёшь, ищи, найди и покори мою Айнур. Ты знаешь теперь достаточно.»

Вот и вся великая жреческая тайна.

Вот и вся избранность жреческой касты.

Я трогаю серебряный ошейник, провожу кончиками пальцев по прохладным звеньям. Я даже не думала, что у неё есть имя, у голубоглазой богини, подарившей мне власть над смертью императора вампиров, и теперь ещё раз пробую его на язык:

— Айнур. Айнур. Здравствуй, Айнур.

После открытия, совершённого в библиотеке, во мне нарастает и крепнет ощущение, что делать мне больше здесь нечего. Словно то, зачем я здесь оказалось, уже свершилось и теперь надо искать способ сбежать, и как можно скорее. Тем более что меня, похоже, продолжают опаивать, и я опасаюсь, что рано или поздно стану наркоманкой или попросту превращусь в «овощ». Это, пожалуй, был бы самый удобный выход для моего сумасшедшего кузена: я стала бы безопасна для него и его секретов, и в то же время ему не пришлось бы проливать мою кровь. Как я уже поняла, крови вообще придаётся огромное значение в этом сумасшедшем мире жрецов, прислуживающих кем-то созданным сущностям.

Я убеждаю себя снова проснуться на рассвете. Марчин и «Ядзибаба», похоже, разделяют мой ритм жизни, а значит, с утра у меня больше шансов сбежать. Конечно, при таком раскладе кофе в постель я не получаю, и мне приходится почти полтора часа вертеться и возиться, ожидая, пока поднимется давление. Ещё пятнадцать минут в ванной, и я почти готова.

Сборы мои не требуют большого труда: одежда на мне. В сумочку, пришитую к поясу вроде внешнего кармана, я ссыпаю небогатое своё имущество: разноцветные пуговицы и горстку булавок из коробочки под кроватью. Туда же кладу и листы с переписанной латиницей рукописью Минайки-Обманщика (что за ирония — такое прозвище досталось человеку, разоблачившему чужой огромный обман). Платье от тяжести пуговиц немного перекашивается, но мне не до красоты.

Как же здесь тихо по утрам! Лес совсем рядом, но не слышно ни птиц, ни белок, ни стука дятлов. Осторожно я открываю дверь и спускаюсь по каменным ступеням, пролёт за пролётом, рукой придерживая «карман», чтобы не бряцать пуговицами. Впервые замечаю, что в каменные стены вмурованы кольца для факелов. Вот, наконец, и первый этаж. На кухне никого нет, и я вхожу, чтобы раздобыть оружие. Все сколько-нибудь приличные ножи висят на стене. У каждого — своё место. Если я возьму один, это сразу кинется в глаза, а мне нужна фора: чем позже Марчин с «Ядзибабой» поймут, что я сбежала, тем больше шансов исчезнуть. Поколебавшись, я осторожно вынимаю из буфета серебряную вилку с вензелем дома Твардовских-Бялылясов, не знай он благословения девять лет и девять месяцев. Не ахти какое оружие, но убить или отвлечь при желании можно. Проскальзываю в дверь с противоположной стороны и оказываюсь в небольшой галерее. Я успеваю пройти с четверть пути, прежде, чем понимаю, что вид с галереи немного… странный. Я останавливаюсь, пытаясь осмыслить увиденное.

За замком разбит огород. Я вижу грядки с торчащими листьями и кустиками каких-то овощей, из которых узнаю только морковь, свеклу и картошку; это всё ерунда. Но две грядки усеяны, будто вызревающими тыквами, человеческими черепами. Одни выглядят обычней некуда, только несколько потемнели от непогоды. Другие увеличены, и их пропорции немного искажены. Третьи же выглядят точь в точь, как фонари на частоколе. Более того, я уверена, что скоро они на частоколе и окажутся.

— Не хотелось тебе показывать, пока ты не привыкнешь к тому, что ты есть, — произносит Марчин. Он стоит в проёме кухонной двери. — В любом случае, это часть моей жизни. Я делаю то, что должно делать жрецу. Я думаю, ты понимаешь. Теперь.

Его брови сдвинуты, и между ними темнеет складка. Словно прорезь в голове-копилке. Так и хочется кинуть монетку.

— Однажды мой череп тоже там будет.

Он медленно двигается ко мне. Мне очень хочется попятиться, но я пресекаю неуместное желание. Отступать — значит, показывать слабость, а этого я делать не намерена. Я спрашиваю, как ни в чём не бывало:

— И мой?

— Да. И твой. Ведь ты — женщина моей семьи… и жрица. Пусть даже другой сущности.

— Знаешь, я сначала подумала, что это твои жертвы.

Он уже совсем рядом. Покачивает головой.

— Нет. Это что-то вроде семейного кладбища. Знаю, выглядит немного неприятно, но это очень хорошее место.

— А палисад — тоже хорошее место?

— Это не неуважение. Просто каждый из нас после своей смерти охраняет этот дом. И я буду охранять. Я горд своим предначертанием. Мой дом и моя семья всегда будут под моей защитой.

Его голос действительно исполнен гордости.

— Но твоя мёртвая жена не может родить тебе ребёнка. Твоя семья исчезнет после твоей и её смерти. Ведь даже мёртвые не живут вечно, так?

— Мёртвая жена? — переспрашивает Марчин.

— Да. Я уже всё поняла, не зря же торчала столько дней в библиотеке. Каждому богу нужны жрец мёртвый и жрец живой. И они состоят в браке, так? И сколь бы реален или символичен он ни был, но мёртвая старуха не может родить ребёнка.

— Не называй её так. Её зовут Ядвига.

— Твоя Ядвига не может родить тебе ребёнка. Как бы её ни звали, она — мёртвая старуха.

Не знаю, откуда такая злость, но меня уже просто несёт, как когда-то с Ловашем.

— Она не может. А ты — да.

— Что?! Придержи своего жеребца! Я не собираюсь рожать ублюдка, да ещё от мужчины, который делит постель с мёртвыми старухами.

— Прекрати повторять это! И можешь быть спокойна, я не сплю с Ядвигой!

— Ну да, ага, конечно. Я сама видела из окна, как ты её целуешь. Символических жён так, знаешь ли, не целуют.

— А своих сестёр не целуют иначе, — моё раздражение передаётся Марчину. Его голос становится жёстче. — Ядвига — моя младшая сестра, и не смей её называть мёртвой старухой! С чего ты вообще взяла, что мертва именно она?

Такая постановка вопроса несколько ошеломляет.

— О, — глубокомысленно произношу я. Подумав немного, добавляю:

— О.

— Вот именно.

— Но как это тогда получилось? Постой, и ты мне тогда вовсе не кузен, ты мне…

— Что-то вроде троюродного дедушки. Что касается того, как это получилось — это получилось, и всё. Я знаю, что Ядвига выглядит и ведёт себя немного странно. Её сильно ударили по голове, когда ей было четырнадцать. Она заболела… стала странно себя вести, и наши родители укрыли её от злоязычия общества. Ядвигу прятали в той комнате, где ты сейчас живёшь. В башне. Потом они умерли… потом мы все умерли, кроме сестры. Те, кто убил нас, просто не стали подниматься наверх. Они знать не знали о том, что в замке живёт девочка. Но я уже был жрецом, и, видимо, поэтому… я просто встал потом. Увидел родителей, увидел… у меня в животе была такая рана. Из неё всё… в общем, я всё положил обратно и держал рукой, пока искал, чем перевязать. А через несколько дней всё само зажило. Заросло без следа. Я похоронил родителей. И после этого они вдруг… все, кто был похоронен, они стали прорастать из земли, понимаешь? Наверное, так бывало и раньше, потому что черепа на частоколе светят столько, сколько я помню себя. И теперь всё началось заново, они снова стали прорастать. Огород мне пришлось разбить ради Ядвиги. И… так вот мы стали жить. Лиля, Лилиана, милая… если ты не поможешь мне, мой род действительно прервётся. Прошу тебя, стань матерью моим детям. Я достанусь тебе таким же чистым, как ты мне, ты можешь быть в этом уверена. И здесь, за этими стенами, никто и никогда не сможет повредить тебе. Просто скажи мне «да». Может быть, не сейчас, а позже, когда ты привыкнешь, когда лучше узнаешь меня. Я был грубоват, это правда, но я могу быть нежным, покорным, ласковым, и ради своей семьи я готов на всё, почти на всё. Пожалуйста, скажи мне «да».

Залом на лбу становится ещё глубже, резче, чернее. Кажется — из него вот-вот выступит капля крови.

— Марчин… Как жрец, ты должен меня понять. Прямо сейчас мне пора уходить. Потом, может быть, я действительно скажу «да» — если ты не найдёшь кого-нибудь более подходящего, конечно. Но сейчас я ухожу.

— Я так не думаю, — говорит Бялыляс. Впрочем, он не делает ни одного движения, чтобы остановить меня, и я просто разворачиваюсь. Встречаюсь взглядом с Ядвигой, всё это время подкрадывающейся ко мне сзади, как раз в тот момент, когда она делает прыжок.

Наверное, я делаю что-то геройское — например, ловко всаживаю вилку в висок пани Твардовской-Бялыляс? Или, может быть, совершаю нечто остроумное? Наверное, мои красноречие и ум выводят меня из этой ситуации? Чёрт, нет. Я поступаю, словно девчушка-дошкольница, оказавшаяся в какой-нибудь из народных сказок, переполненных упырями, старыми ведьмами, свиньями-оборотнями и гусями-людоедами. И поступаю так не от великого озарения или руководствуясь тайными знаниями, а просто… ну, просто потому, что когда на меня нападает существо, до ужаса похожее на Ядзибабу, мне в голову не приходит ничего другого.

Я выхватываю из «кармана» булавку, раскрываю движением пальца и втыкаю в бесчисленные складки её вонючей одежды.

И, сожри меня многорогий, это действует!

Безумная старуха взвывает так, словно я проткнула ей щёку, и начинает крутиться на месте, будто стамбульский дервиш. Я отпрыгиваю — Марчин разворачивается ко мне, изготавливаясь к прыжку — но моя рука уже сгребает пуговицы, и швыряет ему в лицо, ещё, ещё, все пуговицы — они раскатываются по полу, и Бялыляс грохается на колени, как подрубленный — ползает, собирая маленькие разноцветные кружки из дерева, металла и пластмассы — и умоляет — да, он умоляет!

— Лиля… Лиля, Лилиана…

У меня нет ни малейшего желания слушать, что он скажет, и я выпрыгиваю во двор и бегу к высокой калитке, которую было не видно из окна на башне, но которая, как оказывается, врезана в забор сзади. Откидываю щеколду и выбегаю в лес. Уж по лесу бегать мне не привыкать. Сначала по тропинке, потом — в гущу, прикрывая глаза рукой. Бегу, петляя и кружа, обрывая подол о сучья и ушибая голые ступни невесть откуда вылезающими корнями и камнями, какое-то время бреду по ручью, сбивая след, снова бегу, просто чтобы увеличить расстояние между собой и проклятым замком. Только вымотавшись и перейдя на шаг, обнаруживаю, что до сих пор сжимаю вилку в правой руке. Наверное, во время разговора на галерее я выглядела довольно странно. Я засовываю прибор в опустевший «карман».

Оказывается, уже начинается осень. На деревьях желтеют листья, и к ночи сильно холодает. Но я голодна и устала и не могу двинуться дальше. Я сооружаю себе убогую постель из еловых лап. Сначала хочу покрыть её папоротником, но потом вспоминаю народное поверье, утверждающее, что от него очень сильно болит голова. Только мигрени мне не хватало! Мне везёт отыскать полянку, заросшую огромными дикими лопухами — там же я напиваюсь из родника. Часа через два мучений постель из веток и лопухов более или менее соответствует своему высокому званию. Мне остаётся надеяться, что листьев хватит, чтобы удержать тепло, и что они не кишат клещами. Ложусь и закидываю себя лопухами. Наутро меня настигает Марчин.

В хате у Никты — прорва кошек, или, точнее, котов. Она сама обмолвилась, что других баб, кроме себя, в доме не потерпит. Такой характер. Так что здесь, кроме неё, живут четыре кота (три серых и один чёрный), её муж Адомас, полный, добродушный на вид литовец с тонкими светлыми волосами, и полугодовалый сын Гядиминас, не менее добродушное существо со способностью заталкивать кулачок в рот до самого локтя.

В приступах жара мне кажется, что и котов, и мужей, и младенцев вдвое-втрое больше. Только Никта всегда остаётся одна. Она очень высокая, выше Люции — таких высоких цыганок я больше никогда не видала, и, наверное, моё горячечное воображение из-за этого считает, что Никты и так достаточно. А вот всех прочих можно добавить.

Да, ночь на лопухах всё же не прошла для меня бесследно. Другого и не стоило ожидать — весь мой опыт кричал, что на ночёвки в лесу у меня жесточайшая аллергия. Снова воспаление лёгких. Я это поняла, как только открыла глаза. Меня знобило, а в лёгких — как знакомо! — словно плескалась вода. Проверка своих ощущений на несколько секунд отвлекла меня от того, что потревожило мой сон. От бряцанья конской сбруи.

Марчин стоял, спешившись и удерживая коня под уздцы, в полутора метрах от меня, отделённый только не очень густыми кустами. Он осматривал землю, выискивая мои следы. Если бы я и так не была покрыта испариной, меня бросило бы в пот. Я не могла даже толком пошевелиться, а вероятность того, что мертвец не заглянет за кусты и не заметит моё белое платье, мои выгоревшие волосы под лопухами, была ничтожна. Мне не оставалось ничего геройского или умного, и я снова поступила по-детски. Я затаила дыхание и принялась твердить про себя: «Пусть он меня не заметит. Пожалуйста, пусть он меня не заметит.»

Марчин поднял голову и посмотрел сквозь кусты прямо на меня.

«Пожалуйста, пусть он меня не заметит.»

А что мне ещё оставалось, кроме как повторять это?

«Пожалуйста, пусть он меня не заметит.»

Мертвец отодвинул рукой ветки. Его взгляд скользнул по мне и ушёл: Марчин разглядывал теперь, озадаченно хмурясь, деревья и землю вокруг меня. Потом он оставил в покое куст и медленно пошёл дальше. Он меня не заметил.

Это Айнур что-то дала мне. Неужели исполнение желаний? Я поспешила проверить:

«Пусть я стану здорова. Пожалуйста, пусть я немедленно стану здорова и сильна! Пусть я стану здорова и сильна!»

Но, сколько я ни повторяла своё желание, не помогло, и я пришла к единственно возможному выводу. Одним из даров Айнур оказался дар не быть обнаруженной, когда я того не хочу. Пожалуй, только этим можно было объяснить то, что ИСБ и служба спасения оказались бессильны найти меня в домике Кристо. По той же причине «волки» в Будапеште, приперев меня буквально к стенке, так быстро уверились в том, что ошиблись. И ничем другим уж точно нельзя было объяснить то, что Марчин не увидел меня, когда я лежала у него под носом, прикрытая лишь охапкой лопухов. Логично: ведь луну называют и «воровским солнышком». Не только «цыганским» и «волчьим».

Я смогла встать только через два часа и продолжила свой путь по лесу, наугад. Я плелась, сотрясаясь от озноба, и повторяла: «Пусть он меня не заметит. Пусть он меня не заметит». Я уже не понимала, зачем повторяю это, но повторяла всё равно, уже в бреду. Потом силы совсем закончились, и я села на какой-то кривой корень. Суставы грыз невидимый и, несомненно, злобный зверь. Я не знаю, сколько просидела так, скрючившись и дрожа от лихорадки, пока не увидела кота. Это был один из серых котов Никты. Видимо, он и привёл её ко мне.

Всё, что Никта даёт мне пить, отчего-то имеет гадкий, горький привкус. Вытертые края деревянной кружки моим губам кажутся грубыми, как наждачная бумага. Но потом всегда становится лучше: или в желудке зарождается приятное ощущение сытости, или жар уменьшается, и голова становится лёгкой, прозрачной, а боль покидает мои несчастные суставы и мышцы.

Под балками в хате висят связки трав и низки каких-то ягод и кореньев. Их собирает муж Никты, но использует только она. Никта — ведьма, в самом классическом, простонародном понимании этого слова. Она ходит в старомодных одеждах: пышных чёрных юбках с оборками, чёрных передниках, деревенских рубахах, расшитых чёрными и красными нитками вроде и обычно, а всё равно как-то зловеще. На шее у неё бренчат мониста и амулеты. Чёрный платок с монетками по краям она повязывает прямо поверх длинных распущенных чёрных кудрей, которые самым неожиданным образом пускают на солнце рыжие отблески. И да, у неё есть чёрный кот, не считая ещё трёх серых.

Я впервые вижу цыганку-ведьму. В последнее время со мной как-то много всего происходит впервые, я уже жаловалась на это?

— Я впервые вижу цыганку-ведьму, — говорю я Никте, возвратившись, уже сама, со двора и ополаскивая руки в специально стоящей бадье.

— Потому что я сначала была ведьмой, а потом стала цыганкой.

Она сидит на лавке и кормит Гядиминаса грудью с таким видом, будто не сказала сейчас ничего необычного.

— Прости?

— Я подцепила дух. Такое бывает. От рождения я такая же полька, как любая другая.

— Но у тебя довольно южная внешность. В смысле, очень южная внешность.

— Немного турецкой крови.

— Угу.

Я забираюсь на лежак, любезно предоставленный мне хозяевами, и зарываюсь в груду одеял.

— И как же тогда ты стала цыганкой? Не могу понять механизма превращения.

— Подцепила дух. Духи умерших людей иногда ведут себя так же, как духи умерших народов. Точнее, это духи умерших народов являются единством духов умерших людей и ведут себя соответственно.

— Ух ты.

— Да. Смотри: в немцах Пруссии прусской крови — без ушата капля. Но они называют себя пруссами, и в дворянских семьях свято хранится пусть перековерканный, но прусский язык. Они на нём разговаривают или хотя бы вставляют словечко-другое. Так часто бывает: поселившись на костях убитого им народа, народ-завоеватель оказывается одержим духом народа завоёванного. Поляков в Галиции захватил дух галицких русинов, а варваров — дух Рима. Мне же не повезло убить цыганку… и повезло слишком долго оставаться рядом с её телом. Во всяком случае, мне нравится то, что вышло.

— А цыган охватил дух истреблённых вилктаков?

— Да. Так. Они оказались восприимчивы и они были христиане, а значит, с точки зрения вилктаков, именно те люди, что убили их.

— Я брежу или ты в самом деле всё это говоришь?

— В самом деле.

— Ясно. Я посплю.

— Спи. Скорее выздоровеешь.

У меня почти нет сомнений, что это Никта нашла Люцию и сняла её пояс, но я не спрашиваю. Ещё я думаю, что Никта — мёртвый жрец, а Адомас — живой. Но я всё равно не спрашиваю. Не спрашиваю, откуда она взяла кровь, которой накормила меня. Я молча размышляю. Я могу вернуться в Венскую Империю, но добьюсь ли помощи от Ловаша, теперь немного сомневаюсь. Если смотреть правде в глаза, в конечном итоге всем заправляет Тот, и если он что-то не одобрит — а крестовый поход против Польской Республики ему вряд ли покажется замечательной идеей, он слишком для этого прагматичен — то сумеет отговорить Ловаша, вывалив на него целую кипу фактов и аргументов. Сколько я ни верчу ситуацию, мне всё время кажется, что выход один: лишить артефакты, за которыми охотятся безумные жрецы, их волшебной силы. Я не могу разбить идолов, но мне будет достаточно, если товарищам Марчина будет не за чем охотиться и, вследствие, мне ни к чему разыскивать и убивать «волков»-воинов. Мне надо найти могилы и способ их открыть.

Кажется, я сказала это вслух.

— Другая тоже так решила.

— Что?

— Другая вилктачка тоже отправилась к могилам жрецов.

— Та, с которой ты сняла пояс?

Никта сосредоточенно растирает в ступе какую-то траву. Зелёные глаза на смуглом скуластом лице кажутся пугающе прозрачными. Призрачными. Маленький Гядиминас тихонько дышит в резной зыбке, а Адомас с самым медитативным видом прошивает новый ремень. Перед этим он сам вырезал его из кожи, прикрепил пряжку и проколол шилом отверстия для иглы с огромным ушком.

— Да. Люция.

— Ты знаешь, где она начала искать?

— Я сама ей показала, куда ближе идти.

Если бы я могла, я бы подпрыгнула. Болезнь уже почти совсем отступила, но я только-только проснулась, а Никта не держит кофе. Она пьёт травяные и ягодные отвары. Короче, я всё-таки не подпрыгиваю.

— Ты знаешь, где это?!

— Какая же ведьма не знает? Это всё известные люди. О многих даже простые крестьяне толкуют: в той-то роще похоронен воевода Йонайтис. Конечно, точное место надо уже на месте смотреть.

— Ты дала ей какое-нибудь средство, чтобы войти в могилу?

— Зачем? Она вилктак. Волшебные ключи нужны людям, а в вас течёт кровь упырей. Вы связаны с миром смерти, все его двери для вас открыты. Могилы легко впускают в себя и упырей, и вилктаков.

— А мёртвых жрецов?

— Нет.

— Но они же связаны с миром смерти?

— Но не кровью.

Я нервно шучу:

— У меня уже такое впечатление, что всё волшебство нашего мира так или иначе держится на крови вампиров.

— Да. Так.

Качество порошка удовлетворяет Никту, и она пересыпает его в большую керамическую чашу. Берёт несколько корешков и принимается их резать, бойко, словно морковку.

— Такие корни называются «пальцы мертвеца», — поясняет ведьма, словно я о чём-то её спрашиваю.

— Но та сила, которую дают вам ваши божества? При чём тут вампиры?

— Я не знаю. Но и это так.

Адомас резко хлопает прошитым ремнём, сложив его пополам. У него довольное лицо, он кивает сам себе и снова берётся за шило — вертеть отверстие под застёжку.

— Как звали ту цыганку, которую ты… убила?

— Ларисса. Из рода Змеёныша.

Имя этого рода ничего не говорит мне. Возможно, у него вообще нет представителей в Венской Империи. Возможно, он родом из Румынского Королевства или России. Или из местных, польских цыган, если такие бывают.

— У тебя есть карта Польской Республики?

— Принесу завтра.

Одним ударом двух жирных зайцев, так сказал тот сумасшедший дед, да?

С утра — то есть, по человеческому времени, около полудня следующего дня — Никта привязывает Гядиминаса шалью, перекидывает через плечо торбу, берёт с полки замусоленную колоду карт и уходит в деревню. Возвращается только вечером, величественная и невозмутимая, как деревянный идол у неё во дворе. Степенно, размеренно выкладывает из торбы нагаданное: несколько кусков сала, полкаравая, картошку, завёрнутый в тряпицу творог, почти новый туристический атлас Польши, две относительно свежие газеты и — о, счастье! — нормальные, удобные, без шнуровки и нижних юбок, без белого кисейного подола джинсы и к ним — сразу две линялые блузки, бежевую и бирюзовую. Не сказать, чтобы эти два цвета входили в число моих любимых, но примеряю принесённую одежду я с энтузиазмом. Маскарад под польскую барышню, устроенный Марчином Казимежем Твардовским-Бялылясом, мне изрядно надоел. И блузки, и джинсы мне впору, только рукава и штанины длинноваты. Я примеряюсь их закатать, но Никта деловито вытряхивает меня из обновок, щёлкает огромными ножницами, роняя на дощатый пол разноцветные лоскуты, потом снимает чехол со старой чугунной швейной машинки в дальнем углу и стрекочет древним механизмом двадцать или тридцать минут. Ещё примерка, и — о, чудо — вся одежда будто скроена точно по мерке, а впридачу я получаю простую плоскую сумочку из обрезков джинсы и старого шерстяного пояса, расшитого народными узорами.

— Да. Так, — одобряет Никта. — Сейчас Адомас нагинки доделает.

Ведьма ловко разворачивает одну из страниц атласа и принимается размеренно отмечать карандашом могилы. Вместо крестиков она ставит галочки.

— Ты зря так торопишься, — сетует она. — Посмотри на себя. Ты ещё такая слабая, что тебя ветром сдувать будет. Тебе надо отлежаться.

— Мы крепче людей.

— Но не ваши лёгкие. Это — самое слабое место вилктаков. Вампиры столько ваших не убили, сколько туберкулёз положил.

— Чтобы умереть от туберкулёза, надо им для начала заразиться, а мне было негде. Брось, я в порядке, и хватит об этом.

Никта задумчиво на меня смотрит.

— Знаешь, Люция сказала, что ты дурочка.

— В каком смысле?

Никта не отвечает, и некоторое время мы довольно глупо пялимся друг на друга. Затянувшуюся паузу прерывает вошедший со двора Адомас. Лицо его, как всегда, когда он закончил какую-нибудь хорошую работу, светится от удовольствия.

— Ребёнок, меряй, — благодушно говорит он, кидая мне «нагинки». За этим словом, оказывается, скрываются довольно ловко скроенные башмачки из кожи: два лоскута тонкой сверху и один жёсткой снизу. Шнуровка тоже кожаная, из очень мягких, нежных полосочек. Не сказать, чтобы я такие купила, проживая в Пшемысле, но нагинки оказываются достаточно удобны. Адомас, ещё более довольный от того, что башмачки так хорошо сели мне на ногу, сообщает, что под них и носков не надо — его нагинки никогда в жизни не натирают. Только сушить их, если что, надо на ноге или на распорке, а то уменьшатся и покоробятся.

— Ребята, — с чувством говорю я. — Даже не знаю, как вас и отбла…

Никта молниеносно поворачивается и кладёт мне на губы палец с длинным, тревожаще острым ногтем.

— Лилиана, запомни три запрета. В лесу не просят, не боятся и не благодарят. Никогда. Иначе потом можно и костей не собрать. Понимаешь?

Я согласно мычу, опасаясь кивать в такой близости от никтиного ногтя. Ведьма отнимает палец и, как ни в чём не бывало, принимается хлопотать, разбирая стол.

— Ну, я просто хотела сказать, что вы, ребята, как добрые феи.

— О, нам лучше, чтобы у вас с Люцией всё получилось, — возражает Никта. — Ты представить себе не можешь, что начнётся, если старый безумец Шимбровский получит оружие воевод-чародеев. Воцарение Батори покажется доброй сказкой.

— А чем плохо воцарение Батори? — я чувствую себя задетой за живое.

— Ничем, кроме того, что половиной Европы теперь управляют вампиры. И никто не сможет остановить их, приди им в голову какая-то пакость. На свете нет волшебства сильнее того, которым они владеют по своей природе. Но с Шимбровским другое дело. Если он сломает запреты и обкрадёт мёртвых, не миновать чумы, потопов и голода. Боги будут разгневаны, и моя богиня тоже.

— Польские паны! — вскрикивает вдруг Адомас, разом утрачивая спокойствие. — Эта земля стала несчастной, когда её гордость втоптал в кровавую жижу польский сапог на каблуке! О, пусть будут поляки в княжестве литовском, пусть будут и белые русы, и жиды, и цыгане, наша земля добра и приветлива, но польские паны — бедствие из бедствий, кровожадные псы, лживые змеи!

Я невольно пячусь, хотя и твёрдо помню, что ничего не рассказывала о своей матери. Адомас тем временем разволновался не на шутку и даже принимается жестикулировать.

— Кто носится, не соблюдая правил, по нашим улицам и дорогам, кто сбивает наших детей и оскорбляет наших женщин? Польские паны! Кто подкупает закон, запрещает нам нашу литовскую память и гордость, переписывает нашу историю? Польские паны! Кто ещё недавно забивал плетями всякого литовца, чей взгляд показался косым? Польские паны! Проклятые … — в волнении Адомас переходит на литовский, и я теряю нить его рассуждений, хотя основная мысль мне понятна и так. Польские паны в северной части Республики, похоже, имеют примерно ту же репутацию, что венгерские дворяне у словаков и галициан. Даже, пожалуй, ещё похлеще.

— Верни ей вилку, — обрывает песнь патриотизма Никта. — Она в чёрной шкатулке.

— Маленькой или большой? — спокойным голосом спрашивает Адомас.

— Маленькой.

Адомас копошится на одной из полок и подаёт мне фамильный прибор Твардовских-Бялылясов и что-то вроде белёсой тряпочки.

— Я её наточил, — говорит он, очевидно подразумевая вилку. — А письмо только разлезлось. Я не знаю, тебе оно такое надо?

Я осторожно беру «тряпочку» — размокший и слипшийся свёрток бумаги. Карандашных буквиц уже не разобрать, и я без особого сожаления кидаю ключ от тайны Айдына Угура в очаг. От вилки отказываюсь:

— Возьмите себе. Можно продать или заложить.

— Не годится продавать оружие, — строго говорит Никта. — Бери. Тебе ещё понадобится добывать себе кровь.

Литовец легонько проводит зубцами по доскам стола, оставляя блескуче-белые царапины; посмеивается, хитро щуря глаза:

— Ножа не бойся, бойся вилки. Один удар, четыре дырки!

Я торжественно принимаю «оружие» и прячу его в сумочку. Туда же укладываю и атлас. Мне опять предстоит путешествие налегке.

— Пойдёшь сейчас? — Никта смотрит за окно, в сгущающиеся сумерки.

— Да.

— Хорошо. Если будешь ночевать в лесу, клади под голову папоротник или багульник. С утра будешь быстро набирать силу.

— Ты серьёзно?

— Да.

— А голова? Не будет болеть?

— У вилктака — нет. У вас же давление во сне падает. От папоротника будет подниматься.

Ну, ёж ежович!

Глава VII. Место для сказок

Шоссе, наверное, одинаковы во всех странах мира, поэтому, стоит мне выйти из леса к дороге, ощущение того, что я нахожусь в другом государстве, уменьшается. В Галиции было бы точно такое же асфальтовое полотно, и точно так же над ним висело бы звёздное небо. Мне приходится выждать с полчаса, прежде, чем я замечаю приближающиеся фары дальнобойщика и привычным движением вскидываю руку с выпрямленной дощечкой ладонью. Фура тормозит метрах в четырёх от меня, и я подбегаю и сама открываю дверь. Водитель смеряет меня взглядом и что-то спрашивает, широко улыбаясь — видимо, по-литовски.

— Простите?

— Что делаешь, сколько берёшь?

— Ничего не делаю, — ошеломлённо говорю я.

— Ну и что тогда голову морочишь? — водитель нагибается, захлопывает дверь и трогается, не слушая моих объяснений. Я едва успеваю отскочить.

Сожри меня многорогий, но это обидно! Меня уже третий раз путают с проституткой. Даже знакомство с Ловашем с этого началось, что обидно вдвойне. Я оглядываю себя. Одета скромно: джинсы, блузка да тёплый жилет из закромов Никты. Никакой косметики, причёску и причёской-то не назовёшь. Может, у меня выражение лица какое-нибудь не то?! Чёрт, чёрт, чёрт, чёрт!

Я упрямо встаю у обочины и жду следующего дальнобойщика. Но с ним сцена повторяется почти в деталях, он точно так же не хочет меня слушать. Сказать, что я упала духом — не сказать ничего. «Третий раз волшебный,» — убеждаю я себя. «Третий раз всегда волшебный в сказках. А я всё равно что в сказке. Я даже в избушке у лесной ведьмы жила.» Я вздыхаю и снова упрямо поднимаю руку, когда вижу фуру. Уже часа два или три ночи, я устала. Или, чёрт спляши на моей могиле, третий раз будет волшебным, или я сама нашлю чуму, потоп и голод на эту часть Европы!

Фура останавливается возле меня, буквально в полуметре. С другой стороны кабины хлопает дверь, и через мгновение я вижу невысокого мужчину в усах и шляпе, который подходит ко мне, помахивая сложенным пополам ремнём. Я даже не успеваю подумать, что он какой-то странный, как вдруг получаю этим ремнём по руке и отскакиваю, шипя от боли. Мужчина замахивается снова, и я пячусь:

— Эй, что вы делаете?! Что вы делаете?! Какого чёрта?!

— Что я делаю! — восклицает мужчина и совершает огромный прыжок, в конце которого снова хлещет меня ремнём, теперь уже по бедру. — Весь Будапешт стоит на ушах! Дядя поседел! Тётя выплакала глаза! Жених в тюрьме! А она! Она стоит на дорогах! Что я делаю! Да того, что я делаю, мало! Тебе надо обрезать волосы, надо выдрать их из головы, вот что с тобой надо сделать! Что я делаю! Никогда ещё в роду у Жикоскирэ не было шлюх, пока эта маленькая сучка не вздумала опозорить свою семью!

Если бы весь этот монолог мужик произнёс, стоя в какой-нибудь патетической позе, я бы гораздо быстрее сообразила, что он говорит по-цыгански, но он скачет вокруг фуры, хлопая и щёлкая ремнём, и мне приходится скакать тоже, а это очень отвлекает меня от мыслительных процессов. В какой-то момент, взвизгнув от особенно меткого удара, ошпарившего мою шею, я ухитряюсь вскочить в кабину и тут же захлопываю и запираю обе тяжеленные двери, чуть не сорвав себе жилы. Сердце Луны сейчас на шее, и я, закрыв глаза, умоляю его перейти куда-нибудь, где его нельзя увидеть постороннему глазу. Спешное ощупывание показывает, что Айнур снова помогла мне: теперь я стала обладательницей тонкого пояска из серебряных дисков. Только после этого я приопускаю стекло в той двери, в которую неистово стучит поборник нравственности семьи Хорватов-Жикоскирэ, и кричу туда по-польски:

— Если вы не прекратите, я не выйду, пока не приедет полиция! Я подам на вас заявление!

Ответом мне служит вспышка отборной брани и звуки ударов ногой по колесу.

Тогда я просто устраиваюсь поудобнее и жду. На самом деле, очень сильно, почти нестерпимо хочется объясниться, но я не могу позволить себе оставлять следы.

Через некоторое время запал у дальнобойщика стихает, и он пару минут бродит вокруг фуры, раздумывая. Потом стучит в окно и кричит:

— Эй! Как тебя! Ты полька, что ли?

— Да, — коротко отвечаю я.

— Пускай меня.

— Не-а.

— Это моя фура.

— Вы на меня напали, пытались избить!

— Я тебя спутал с другой девчонкой. Пусти, не буду больше бить.

— Поклянитесь!

— Смотри, крест целую!

Не без сомнений я открываю дверь, и водитель вскарабкивается на своё место. Угрюмо глядит на меня.

— Как тебя звать?

— Агнешка, — ещё по пути к дороге я решила называться именем одной из своих польских прабабок.

— Ты, Агнешка, такая молоденькая, вот как тебе не стыдно таким делом заниматься?

— Каким, Иисус и Мария, делом?!

— А вот что ты делала, когда здесь стояла?

— Голосовала. Хотела попросить кого-нибудь, чтобы меня подбросили до Олиты. Мне надо добраться до бабушки, а у меня нет ни денег, ни телефона. Ждала, что кто-нибудь пожалеет.

— О Боже мой, — вздыхает усач, заводя мотор. — О Боже мой. Вот правду говорят, дуракам и малым детям везёт. Только и не знаю, ты у нас дурак или малый ребёнок. Как тебе в голову пришла идея без денег поехать к бабушке?

Мне даже не приходится выдумывать эту историю. Она произошла с одной девочкой с Докторской улицы, мы с ней были хорошо знакомы. По счастью, я выгляжу достаточно юно, чтобы говорить убедительно.

— Отчим выставил. Пьяный был, сначала бить стал, потом полез, а я его послала и на улицу выбежала. Вот он разозлился и стал кричать, чтоб я не возвращалась. Я и не вернусь, ну его. А из пожитков у меня только вилка в сумке, — я вынимаю её, и водитель кидает взгляд.

— Зачем тебе вилка в сумке? Придумала тоже!

— Для отчима. Ножом пырнуть — убить можно. А вилкой ткнула — он вроде испугался и отстал, а вреда никакого. Только я даже с вилкой к нему не вернусь.

— Да это понятное дело. Вот носит же земля уродов! Как это можно, ты ему в дочери годишься, он на твоей матери женат… а мать-то куда смотрит?!

— Она умерла полгода назад.

— Ты смотри, земля не остыла! Ах, паскудник!

Весь путь до Олиты я слушаю ругательства водителя, ни лица, ни имени которого так и не могу вспомнить.

— Не надо пугать бабушку, — говорит он, когда мы подъезжаем к городу. — Не надо заявляться ночью и говорить, что ловила машину на трассе. Надо сказать, что приехала на автобусе, и прийти днём. Смотри. Вот мотель. Я сейчас тебя покормлю и сниму номер.

— Э, не надо номера, — бормочу я, волнуясь, как бы мне боком не вышла такая благотворительность.

— Ты меня не бойся, я тебе в дедушки гожусь. Вот у меня внучка есть как ты, я на тебя гляжу, думаю: Господи мой Боже, не дай, чтоб с ней случилась такая беда. У тебя будет свой номер, своя постель, и я всем скажу, чтобы никто не вздумал и подойти к твоей двери, не то отведает моего ножа. Боже мой! Такой ребёнок должен всего бояться, искать милости на улицах, Боже мой, Боже!

Что ж, теперь у меня есть ужин и постель. И в неё действительно никто не пытается завалиться, так что я чудесно высыпаюсь. Правда, один человек всё-таки входил в мою комнату, сумев неизвестным образом миновать запертую дверь. Он засунул четыре полусотенные банкноты в мою сумочку.

Несмотря на то, что Олита, по местным меркам, крупный город, достопримечательностей здесь только две: обязательный в польских городах памятник Стефану Баторию (который для жителей Республики примерно то же, что в Венской Империи — премьер д’Эсте) и братская могила русских солдат с мемориалом, возведённым на деньги России после заключения мира в тысяча девятьсот сороковом. На каждой второй вывеске — слово Alytus как часть названия. Вроде бы по-немецки название тоже на «А» — непонятно, почему у поляков на «О». Спросить об этом, впрочем, некого.

Засев с чашкой кофе и тостами в неожиданно дешёвом привокзальном кафе (где я оказываюсь единственным посетителем женского пола), я размышляю.

Где-то в черте Олиты находится одна из чародейских могил, но, похоже, именно про эту местные не знают, иначе бы достопримечательности было три. С какой стороны схватиться за проблему её поиска, я даже не представляю — просто какое-то ощущение беспомощности. Надо как-то сосредоточиться. Ужасно не хватает пуговиц, выброшенных на Марчина, пальцы даже шевелятся от желания их перебрать.

Вздохнув, я закрываю глаза и представляю себе россыпь разноцветных кружков с дырочками и петельками на фоне белой простыни или скатерти.

Мне надо узнать, где могилы — отодвигаю большую чёрную пуговицу вверх. Мне надо в это время где-то жить и как-то питаться — зелёная пуговка от моей детской курточки оказывается рядом с чёрной. Очевидно, что мне надо как-то расспросить жителей и при этом не выглядеть странно — вверх скользит совсем крошечная перламутровая пуговка. От кого ожидают расспросов о могилах? От журналистов — но я не похожа на журналистку. От туристов — но им рассказывают о могилах известных, а мне нужны слухи и сплетни, городские легенды и детские страшилки. Студентка-фольклористка! — в верхний ряд торжествующей точкой ложится алая пластмассовая пуговица.

Я гордо окидываю взглядом получившуюся линию… ой, ёж ежович, жильё! Впрочем, моя же легенда мне в помощь. Я-то никогда не бывала студенткой, но слышала, что практически вся Европа покрыта сетью специфических студенческих гостиниц, отличающихся, с одной стороны, низким уровнем сервиса, а с другой, относительной чистотой и безопасностью, а главное, дешевизной. Открыв глаза, я вынимаю и пересчитываю деньги. После завтрака осталось сто шестьдесят злотых. Если хватит хотя бы на три дня цивилизованной жизни, уже хорошо. Всё-таки для пастьбы в вольных пампасах я не гожусь — я с содроганием вспоминаю идиотское путешествие по окрестностям Будапешта этим летом. Как оно могло вообще показаться хорошей идеей?

Найти колледж не составляет большого труда, хотя и отнимает некоторое время. Выяснить у студенток, где можно переночевать, тоже оказывается просто. Место в дормитории (так, оказывается, это называется) встаёт мне в сто двадцать злотых за трое суток. За эти деньги я получаю кровать и запирающуюся тумбочку в комнате с шестью кроватями и обеденным столом. Туалет и душ в коридоре. В комнате кроме меня снимает место только одна девушка из Клайпеды. Она лежит поверх покрывала с книжкой и на моё появление не обращает ни малейшего внимания. Если бы не болтливая портье, я бы не знала о соседке вообще ничего.

Поразмыслив, я снова направляюсь к колледжу, по дороге купив блокнот и ручку (ещё минус восемь злотых, но что поделать).

— Одну девчонку убили ещё после войны на мосту через Неман, на том, по которому трасса идёт до Тракая. Повесили вниз головой на перилах, проткнули насквозь арматуриной, чтобы тело не шаталось, и ещё и шею вскрыли. Выпустили кровь. И при этом всё это снаружи перил делали, прикинь? Как будто кто-то, кто летать умеет. Так вот, у неё на шее был медальончик с портретом её парня. Он исчез, наверное, упал. Парень её, когда узнал про убийство, с крыши прыгнул. Ну вот, ночью под тем мостом нельзя ходить, хотя там и дорожка пешеходная. Потому что она там ходит, ищет медальон. Там даже бродяги не ночуют.

Студенты рассказывают охотно. Одни искренне жаждут помочь с моим «исследованием», другим хочется поболтать. Парни пытаются произвести впечатление, кокетничают, строят глазки. Приводят друзей, подруг, которые тоже хотят рассказать.

Я всех благодарю и старательно конспектирую. Не потому, что всё рассказанное имеет ценность — для поддержания образа.

— У одной статуи на кладбище всё время поутру был рот выпачкан красным. Сторож каждое утро мыл и мыл, думал, что хулиганы балуются. А однажды его нашли возле статуи лежащим, у ног. У него горло было разорвано, а у статуи снова рот в красном. И судмедэксперты сказали, что в его крови. Теперь ей никто лицо не моет, а сторож ночью запирается в сторожке и не выходит. Она там так и стоит, с кровавым ртом. Её все знают.

— Да, мы, когда к бабушке на могилу ходим, её видим. Рот весь в засохшей крови. Такая милая девушка на вид, и рот весь в крови. Жуть.

Я не сразу поняла, что удивляет меня в Олите. Но потом дошло — я здесь не выгляжу странно, экзотично или, как говорят, «с изюминкой». Блондинов всех мастей и оттенков большое количество, как раз черноволосых и просто тёмненьких мало. Курносые лица тоже встречаются часто, по крайней мере, чаще, чем в Галиции. Я впервые за долгое время вообще никак не выделяюсь из толпы. Разве что обувь у меня необычная. Удивительное ощущение. Удивительное.

— А ещё иногда люди пропадают. Просто шёл ночью человек, а утром никуда не дошёл. А рядом следы подков. Только идти по следу нет никакого смысла, он вскоре обрывается.

— Да, ещё говорят, что земля в следах спечённая, как от огня.

— А я слышала, что в следах — запёкшаяся кровь.

— А я слышала, что это какой-то польский пан развлекается и ночью охотится на литовцев.

— Подожди, а в позатом году он утащил старика-поляка.

— А тела потом никогда не находят.

— Да, никогда.

Почерк немного сбивается: слишком ясно встаёт воспоминание о том, как всадник в чёрном подхватывает меня и кидает поперёк лошадиной спины перед собой.

Совпадение?

Но после него же непременно нашли два тела. Фанатиков Шимбровского он никуда утаскивать не стал.

Если только он не вернулся за телами позже.

Хотя зачем Марчину их трупы?

— А ещё две девочки гуляли на улице ночью, и одна отбежала от другой, потому что ей послышалось щенячье скуление. Она пошла на него, а из стены выскочила огромная белая собака с красными глазами и разорвала её. Съела сердце и вскочила обратно в стену. А вторая девочка стояла тихо, и собака её не тронула, — рассказывает совсем молоденькая девчушка.

— Что ты врёшь, это под Вильно было! — кричат все сразу.

— Ну и что!

— Мне надо про Олиту, — говорю я.

— Вот видишь?!

Все эти ребята — примерно ровесники Кристо. Но рядом с ним они смотрелись бы совершеннейшеми детьми! Открытые, весёлые, немного легкомысленные и по-своему шумные. То есть, в Галиции их бы шумными не сочли, но даже они невероятно экспрессивны по сравнению с «волками» их лет. Экспрессивны и… юны. Я испытываю приступ острого сожаления по возрасту, которого у меня не было никогда.

— Солдатское кладбище… — вспоминает кто-то, и все разом вскрикивают:

— Да, солдатское кладбище, солдатское кладбище!

— Братская могила? Где русские лежат?

— Ну да!

— Там тоже нельзя ходить ночью. Иногда фонарь светит совсем тускло, и ты начинаешь слышать голоса. Много-много людей. Все просят пить. Потом ты видишь их тени. Они на тебя надвигаются, надвигаются…

— Если с собой есть какой-нибудь напиток, надо в них кинуть. Они все набросятся на бутылку, и тогда надо быстро убегать, пока не смотрят.

Я опять непроизвольно ёжусь, и буквы выходят неровными.

— А один пьяный паныч днём наструил на могилу. Смеялся, вроде. «Пейте, пейте». Его сначала оштрафовали, а через несколько дней он умер. Врезался на машине в столб какой-то, совсем недалеко от парка.

— Витольда на них нет…

Истории повторяются, слегка изменяясь; всего их на город приходится около двадцати. Немного слишком для спокойного и не очень большого городка, на мой взгляд. Кровь упоминается в каждой второй истории — с некоторых пор я стала подобное подмечать.

Только когда энтузиазм и память рассказчиков подыстощились, я получаю то, что ищу. Историю кургана, который вздыхает.

Курган этот стоял с незапамятных времён возле города, то есть раньше он стоял далеко от города, но Олита росла и росла, и примерно в середине двадцатого века вздыхающий курган оказался совсем рядом, почти на окраине.

Ничего особо страшного на нём никогда не происходило, только, если сидеть на нём ночью, можно было услышать глухие вздохи, будто бы доносящиеся из кургана. Ещё один раз геологи обследовали землю вокруг Олиты и, вроде бы, просветив холмик, сказали, что он пустотелый и вздохи, скорее всего, объясняются сквозняками во внутренних полостях. Правда, не все объяснению поверили. Вздыхающий курган гораздо интересней каких-то сквозняков. Есть в нём что-то такое, очень органично вписывающееся в местные пейзажи.

Рассказ о нём принёс ощущение, подобное тому, какое испытываешь, учуяв сладковатый упырский запах на ручке двери. Ощущение следа. Я чувствую, как встают дыбом волоски на руках и ногах, на животе и шее — и даже волосы на голове слегка, совсем чуть-чуть, приподнимаются у корней.

На самом деле, менее уверенной, чем здесь, в Олите, я себя чувствовала только в белом фургончике. Расследования и исследования — очевидно не моя вотчина. Конечно, между детективом и охотником есть что-то общее, но различий гораздо больше. У охотника — меньше схем, зато они надёжней, проще и чётче след, если он вообще есть. Охота — занятие не для дураков, но и особенно интеллектуальным его не назовёшь. Работа же детектива вызывает у меня внутренний трепет и… страх. Да, страх. Чувствуешь себя, как будто идёшь в малознакомом лесу по топкой почве. Неверный шаг — не миновать проблем, неверный поворот — сбиваешься с пути. Что, если я рассчитала неправильно? Что, если мне стоило поехать сначала туда, куда направилась Люция, а не во второе по расстоянию место? Что, если бы лучше было не перехватывать «волчицу», а просто следовать за ней, наблюдая, как она справляется с нашей общей проблемой, и потом просто удавить её, спящую? А что, если в Жеймах её поджидали жрецы-фанатики, и один из предметов силы уже покорён — а я ожидаю зря?

Столько разных «что»…

Я покупаю вечером в относительно случайно — после двухчасового блуждания по улицам и переулкам — подвернувшемся ларьке-бистро стаканчик невкусного, зато сладкого чая и тарелку с варёной картошкой, безо всяких следов масла, но посоленной (минус шестнадцать злотых, столько же осталось, отмечает мой внутренний кастелян). Кроме меня, в очереди к ларьку стоят только двое помятых, не очень чистых мужчин. Они всё время на меня оборачиваются, тоже устроившись со своим ужином на одной из скамеечек неподалёку, но я не подаю виду, что замечаю. Опыт моей ранней юности подсказывает: взгляд может быть воспринят как повод для флирта или агрессии. А у таких персонажей, к тому же, первое редко отличается от второго.

К вздыхающему кургану я выхожу уже затемно и брожу до рассвета. Безо всякой пользы. Курган не вздыхал, Люция не объявилась, жрецов тоже не было видно. Продрогшая, я возвращаюсь в дормиторий и забираюсь в кровать.

— Кофе?

Я моргаю — солнечный свет спросонок режет глаза. Должно быть, уже часа три-четыре дня.

— Мар… чин? — имя застревает в горле, словно слишком большой кусок невыносимо сухого бисквита.

— Я помогу тебе сесть… если ты позволишь.

Для мертвеца мой родственник чувствует себя слишком хорошо при свете дня. Впрочем, он же свободно ходил по залитой солнцем галерее в нашу предпоследнюю встречу. Одет он, как всегда, в чёрное. В сочетании с некоторой старомодностью костюма это делает его похожим на неформала-готика.

— Как ты вошёл? Это женская спальня, тебе сюда нельзя!

— Я спросил разрешения у портье и твоей соседки. Они не были против.

Я с опаской гляжу на кровать, занятую девушкой из Клайпеды, почти уверенная в том, что увижу рассечённое саблей надвое тело. Но соседка моя снова читает, лопая при этом шоколадные конфеты из коробки, и выглядит целой, здоровой и даже цветущей.

— Так тебе помочь сесть? Я взял у портье для тебя чашку кофе, и она ещё не успела совсем уж остыть.

Почему я не попыталась хотя бы пожелать, засыпая, не быть обнаруженной? Надо же было так расслабиться! Но ведь Марчин, казалось, совсем потерял меня из виду. Я и подумать не могла, что он не оставил поисков после того, как упустил меня в лесу.

Не дождавшись ответа, Твардовский-Бялыляс мягко, но настойчиво усаживает меня, поправляет под спиной подушку. Смысла сопротивляться нет, я и не сопротивляюсь. Покорно принимаю из его рук чашку и терплю его пальцы на своих, когда он словно старается эту чашку зафиксировать в моих руках.

— Как ты меня нашёл? — спрашиваю я тихо.

— Просто искал твой труп. Осматривал по очереди могилы чародеев.

— Чтобы забрать мой череп?!

— Чтобы похоронить нормально. Так, как ты этого хотела бы.

— Значит, ночью ты был у кургана? Видел меня?

Как же это могло случиться? Вроде бы я внимательно смотрела по сторонам…

— Нет, я думал там быть ночью, но задержался. Я увидел, как ты уходишь оттуда утром.

— И проследил…

— Да.

Мне хочется ударить себя по голове чем-нибудь тяжёлым. Я это заслужила. Как можно было так расслабиться? Что я буду делать теперь? Второй раз мне из замка уже не выбраться, я уверена. Марчин теперь будет настороже. И это не считая того, что он будет в лучшем случае меня домогаться, а в худшем… подумать противно.

Кофе действительно ещё не остыл, он тёплый, почти горячий. И очень гадкий на вкус. Впрочем, прошлым летом я и не такое пила. А сейчас бы ещё и поела чего-нибудь столь же отвратительного качества — лишь бы питательного.

— Что ты всё это время ела? — словно угадав мои мысли, спрашивает Марчин. — У тебя пальцы как спички стали. И лицо похудело. Ты бродяжничала? Ты… тебе пришлось побираться, или…

— А если «или», то что? — любопытствую я. — Я тебе теперь больше не подхожу?

Твардовский с лица спадает, хотя, казалось бы, ему дальше некуда, но отвечает твёрдо и спокойно:

— Ты мне всегда подходишь. В принципе. Если ты пришла в себя, я свожу тебя пообедать.

— А если я после этого беременна?

— А ты беременна?

— Я не знаю. Выйди, я оденусь.

Естественно, одевшись, я вылезаю в окно.

Наверное, так же естественно, что он кладёт мне руку на плечо, когда я уже выхожу задами на незнакомую мне улицу.

— Это глупо, Лиля. Не надо. Идём, тебе надо поесть, а мне — поговорить с тобой.

У Марчина есть деньги, самые обычные деньги. Да, я знаю, откуда. Но я всё равно согласна их проесть, потому что даже самый маленький намёк на голод — вроде вчерашней пустой картошки — вызывает у меня панику гораздо большую, чем присутствие Твардовского-Бялыляса. Марчин не знает города и предоставляет мне самой выбрать ресторан. Я отыскиваю с венгерской кухней — она очень похожа на цыганскую, большего я здесь не найду. Ресторан очень предсказуемо называется «Иштван Батори». И нашим, и вашим.

— А ты ничего не закажешь себе?

Марчин качает головой, и официант уходит выполнять мой заказ. Только тогда родственник открывает рот и сообщает:

— Мне есть пищу живых опаснее, чем тебе — пищу мёртвых. А ведь и тебе с неё приходилось несладко, если помнишь.

— Когда это я ела пищу мёртвых? — тупо спрашиваю я.

— У меня.

— У те… — до меня начинает доходить. — Только не говори, что это был жертвенный барашек!

— Но это был жертвенный барашек. В Литве ещё есть люди, которые приносят еду на кладбища или в дубовые рощи, отдают её духам предков. То есть — мертвецам.

— А Яд… вига? Она же не «волк», как она его ела? Или я чего-то не так понимаю?

— Ты всё правильно понимаешь. Но Ядвига не ела жертвенной пищи, только овощи с огорода или то, что привозил я специально для неё, еду живых. То, что на огороде… можно есть всем, но людям и «волкам» неполезно.

— Угу, голова так ехала, что я всерьёз думала — ты меня чем-то опаиваешь. А у Ядвиги что, не едет башка, такое лопать?

Марчин смотрит на меня болезненно, и я соображаю, что ляпнула бестактность. По счастью, официант приносит мой кофе, и это немного скрадывает неловкость.

— Я не собирался причинять тебе вреда. Никакого. Просто мне трудно было добывать много обычной еды. Почти всё уходило на сестру.

Я даже не спрашиваю, где он брал эту еду. Наш мир, мир ночи — паразитный. Вампиры отнимают деньги у жертв, «волки» забирают деньги у вампиров, жрецы — воруют или принимают подаяния. Наверное, только Батори и его «семья» более или менее честно занимались бизнесом и даже, кажется, платили с него налоги. Ференц последние одиннадцать лет держал ночной клуб вполне ожидаемой тематики, Ладислав, немного дольше, сеть автозаправок, самому Батори, сколько помню из его разговоров с Тотом, принадлежал успешный издательский дом (помимо прочего, выпускавший очень популярную серию книг в жанре фэнтези, конечно, про вампиров) и небольшая кинокомпания. Скорее всего, деньги для старта были добыты обычным вампирским способом, но важно же то, что в какой-то момент они решили жить не за счёт грабежей!

— Ты очень тогда рассердился? Когда я убежала?

— А ты хочешь извиниться?

— Нет. В наше время, знаешь ли, насильственное лишение свободы карается по закону.

— Тогда зачем ты спрашиваешь? Конечно, я был сердит. Бедная Ядвига плакала так, что я долго не мог её успокоить. И сначала мне надо было как-то вынуть булавку из её одежды, а сестра вертелась, и булавка была маленькая, ничего не видно. Я просто срезал одежду кусками, пока не упал кусок с булавкой. Но Ядвига плакала всё равно, хотя перестала прыгать. Это было очень жестоко, Лиля.

— Но ты уже не сердишься?

— Нет, не сержусь. Наверное, я сам виноват. Я надеялся на… твоё согласие, а сам не сделал ничего, чтобы тебе захотелось согласиться. Не дал тебе ни одного шанса. Мне надо было больше общаться с тобой, а я был как гувернёр: иди в библиотеку, читай умные книжки. Глупо, я теперь понимаю. Но и ты пойми: у меня не было никакого опыта ухаживания за девушкой. Я думал, что всё сводится к тому, чтобы встать на колено и попросить руки и сердца. Знаешь, в книжках, которые я читал раньше, девушки влюблялись в героев просто за то, что те их спасли. Поэтому я был уверен…

Марчин не заканчивает фразу, но, против обыкновения, и брови не заламывает. Просто скользит взглядом по скатерти. Я догадываюсь:

— А теперь ты прочитал какую-нибудь книгу об отношениях.

— Да, — он напряжённо вздыхает. — Мне надо было сделать это раньше. Если бы я не сглупил, ты бы не оказалась одна, без средств, в чужих местах. Тебе бы не пришлось… выходить на дорогу.

Я морщусь, но не возражаю. Возможно, если он почаще будет думать о том, что я занималась проституцией, идея создавать со мной семью станет казаться ему не такой уж блестящей. Я надеюсь на это. Пока же случится такой поворот, было бы неплохо оказаться где-нибудь подальше от Марчина. Но так не хочется бросать этот курган! Вдруг Люция придёт к нему следующей ночью? Или послеследующей?

— Я пытался тебя найти в тот же день. Пошёл по твоему следу. Но в какой-то момент потерял его, — продолжает каяться Твардовский-Бялыляс, и я чуть не подпрыгиваю. Ну да, зачем убегать? Просто не лениться повторять «пусть он меня не заметит», перед этим как-нибудь выпав из зоны его внимания. Например, отойдя в туалет.

Только я не представляю, как это делать во сне, вот незадача. Придётся искать потаённое местечко для сна, и вряд ли оно будет таким же удобным и безопасным, как дормиторий. При одной мысли о том, чтобы осенью ночевать на открытом воздухе, у меня портится настроение. Но разве у меня есть выбор?

— Лиля, — Марчин протягивает руку, чтобы схватить меня за запястье. — Я понимаю, что после всего, что произошло, тебе не очень приятно меня видеть…

Догадливый какой.

— Но я прошу тебя дать мне ещё один шанс.

— Лучше в другой раз. Моя наследственная тяга к бродяжничеству с твоим замком вроде как плохо совмещаются, — осторожно говорю я.

— Ты сейчас ищешь Люцию?

— Да. Я её, знаешь, довольно давно ищу и разок даже как-то нашла, но у нас немного не сложилось.

— Значит, по крайней мере, на некоторое время нам по пути. Может быть, это время я буду рядом? Ты позволишь? У меня есть деньги… сейчас, значит, ты будешь нормально есть, без того, чтобы… И если ты наткнёшься на людей Шимбровского, тебе может понадобиться защита.

— И на каких условиях ты мне предлагаешь свою саблю и кошелёк?

Марчин заметно смущается.

— Нет, не… Просто… Просто не отталкивай меня. Дай мне шанс себя проявить. После всего, что случилось, ты, наверное, плохо думаешь о мужчинах, но… Всё это действительно без задней мысли. Клянусь. Просто родственная помощь.

Я чувствую себя последней скотиной, когда протягиваю ему руку для пожатия.

Но ведь это — просто компенсация за моё заточение. Просто компенсация, вот и всё.

Газету я увидела, когда мы уже обошли несколько магазинов и посидели в ателье. Не то, чтобы меня не устраивала одежда, выданная Никтой — ровно наоборот: приятная на ощупь, мягкая от многих стирок ткань и удобный фасон делали в моих глазах и блузку, и джинсы близкими к совершенству. Это Марчин заявил, что не допустит, чтобы я ходила в обносках. Я наладилась было спорить, но потом решила, что практического смысла в этом нет, и, скрепя сердце, согласилась на шоппинг. Насколько я люблю изучать рестораны и кофейни в разных городах, настолько же мне ненавистны походы по вещевым магазинам. В отличие от эмансипированной коммунарской Франции, производители одежды в консервативной Европе полагают, что брючки носят только подростки, а моя фигура, несмотря на рост, в критерии подростковости никак не вписывается. Выходить же на охоту в юбке, при всей моей любви к этому виду одежды, мне кажется очень и очень сомнительной идеей. В результате мне обычно приходится долго рыскать по лавкам и торговым центрам в поисках «брючек на высокую девочку», а потом, к удивлению продавцов, натягивать в примерочной кабинке эти брючки на невысокую себя. Но мало того — штанины же мне длинны, так что после магазина надо бежать в ателье, обычное ателье для простых смертных, где работают вовсе не мастерицы вроде Никты, отчего пригонка текстильного изделия также отнимает довольно много времени и душевных сил. Иногда в отчаянии начинаешь поглядывать на женские шаровары, в каких обычно играют в бадминтон на пикниках и катаются на велосипедах на даче, но для охоты эти нежные штучки подходят не больше, чем кружевные пеньюары.

Однако в Олите мне определённо улыбается удача. Высоких девочек, жаждущих носить джинсы, здесь, видимо, немало, и в первом же магазинчике мне предоставляют огромный выбор штанов: сразу с дюжину моделей. Я испытываю приступ умиления и тут же убегаю в примерочную кабинку с двумя парами. К ещё большему умилению, садятся они, как родные.

— Возьми и юбку тоже, — предлагает Мартин. Прежде, чем я придумываю, как до него донести мысль, что я, вообще-то, сейчас на охоте, продавщица его поддерживает:

— Да, возьмите юбку. Фигурка у вас уже созрела, многие взрослые модели хорошо будут смотреться.

— Я, э… предпочитаю спортивный стиль в одежде, — объясняю я. Продавщица покачивает головой:

— Ох, эта коммунарская мода! Сколько девочек себя из-за неё уродуют! Что ж, дело ваше. Только не режьте, пожалуйста, косу — у вас дивная коса, и оттенок волос очень интересный. Поверьте, плакать будете, если обрежете!

— Не буду резать, — соглашаюсь я, надеясь закруглить разговор и приступить к осмотру блузок, но Марчин настаивает:

— Возьми хотя бы одну юбку. Ты же не всё время занимаешься спортом, надо иногда выглядеть, как нормальная девушка.

Я вдыхаю. И выдыхаю. И говорю:

— Да, господин гувернёр.

Марчин сжимает губы и отворачивается.

Я быстро выбираю юбку, обычную широкую шерстяную юбку мне по щиколотку, немаркого тёмно-коричневого цвета. Её единственное украшение — несколько нашитых по подолу горизонтальных полосок из бархата цвета молочного шоколада, и Твардовский-Бялыляс глядит на это счастье пожилой фабричной работницы со страданием, но давить на меня дальше не решается.

С блузками полегче: я отбираю две простые блузочки с рукавами три четверти. Такие и подшивать не надо. Дополняю получившийся набор штукой, которую продавщица называет «гарсетом» — коротким и облегающим шерстяным жилетом. Поскольку все представленные гарсеты пестрят разноцветными полосками, я беру траурный — чёрный. Марчин со скорбной миной расплачивается, и мы идём в магазин верхней одежды — за курткой, потом в магазин белья (внутрь которого Твардовский, впрочем, не отваживается заглянуть и просто выдаёт мне несколько купюр), в обувной магазин — за полусапожками, которые в местных условиях куда актуальнее кроссовок, и небольшим рюкзачком из кожаных лоскутков, и, наконец, в ателье.

— Самый бездарно потраченный день в моей жизни, — сердито говорю я, высидев в этом чёртовом ателье целый час. — По хорошему, достаточно было купить свежее бельё. Ну, может быть, ещё блузку поменять.

— Ты же девушка, — увещевает меня Марчин. — Неужели тебе самой не хочется выглядеть красиво и опрятно?

— Не на охоте, — отрезаю я, и тут замечаю газету. То есть я весь день замечала какие-нибудь газеты, потому что мы несколько раз проходили мимо киосков и развалов с прессой, но эта лежит фотографией Ловаша кверху. Большой, замечательной цветной фотографией. Я хватаю газету и высыпаю оставшуюся мелочь в плошку для денег — немного больше, чем она стоит, ну да ладно.

— У вас есть ножницы? — спрашиваю я.

— Они не продаются.

— Мне вырезать.

Продавщица подаёт мне ножницы, и я вырезаю Ловаша так аккуратно, как это вообще возможно, когда сердце бьётся как бешеное и руки начинают дрожать.

— Спасибо, — я кладу на прилавок и ножницы, и испорченную газету, и только тут замечаю лицо Марчина. Собственно, на нём нет лица.

Представить себе не могла, что он может ревновать. После моих-то «признаний»…

Глава VIII. Серебро

Я оставляю рюкзачок в кустах возле вздыхающего кургана. Марчин вообще не хотел, чтобы я брала что-то лишнее, но я резонно заметила, что если меня здесь ждёт успех, то смысла оставаться в дормитории нет совершенно и можно уже от кургана двигаться в… нужном направлении. Я ему не сказала, что это направление — к другим могилам. Всё-таки он — один из жрецов, кто его знает, как он отнесётся к моему плану спасения «волков» от Шимбровского.

Мы некоторое время просто бродим вокруг кургана, прислушиваясь и приглядываясь. Где-то через час нам это надоедает, и мы просто присаживаемся под кустом пораскидистей — Марчин галантно подстилает свою куртку. Она не так уж велика, и нам приходится сидеть чуть ли не прижавшись. Вообще-то меня это смущает, но я не хочу показывать вида. Не дай Боже он это примет за любовное волнение!

Только теперь я понимаю, насколько же проще было с Кристо прошлым летом. При тех же примерно планах «волчок» хотя бы понимал, что для них не время и не место, в результате я об этих планах не знала и занималась более актуальными делами без оглядки на чужие томления. Если месяц-два назад я чувствовала себя героиней сюрреалистического диафильма, то теперь мне кажется, что я влипла в дурной любовный роман. Марчин со своими тоскливыми взглядами очень этому способствует. Не дай Боже он сейчас начнёт нести какую-нибудь чушь о звёздах и луне или вспоминать лирические стихи!

— Ты читала в детстве сказки Ядвиги Кропф? — спрашивает Твардовский. Контраст с его очередным томным взглядом такой сильный, что я даже моргаю:

— Что?

— Сказки пани Кропф. Знаешь, про Гамельнского крысолова, девочку, которая гуляла ночами по лесу, и золотую стрелу.

— Ну, вообще да. Мне их ещё мама в Кёнингсберге читала. Из такой же книжки, как у тебя в библиотеке стоит.

— А сказку о князе Тёмного Леса помнишь? — голос Марчина снижается до шёпота. Меня это нервирует.

— Да.

В голове само собой всплывает мутное воспоминание о моём сне в замке — когда я перебирала чёрные волосы, пока не дошла до Ловаша. Мне почти удаётся сдержать улыбку, но она всё же мелькает на долю секунды. Как я и боялась, Твардовского это обнадёживает, и он прибавляет в шёпот интимности, наклоняясь ко мне поближе:

— Помнишь, принцесса поняла, что любит князя, когда поцеловала его? Может быть, нам попробовать? Проверить.

Есть у меня ощущение, что вместо какого-нибудь дельного, серьёзного издания он прочёл брошюрку для юных сердцеедов. Я отшучиваюсь:

— Тогда уж на рассвете… Пойду посмотрю.

— Что?

— Курган.

Я буквально вскакиваю и сбегаю к чёртову кургану. Иначе меня, честное слово, стошнит. Не то, чтобы я была против испортить Твардовскому костюмчик, но ведь рот потом прополоскать нечем!

Бока у кургана довольно крутые, и я перемазываюсь в земле, пока взбираюсь на верхушку. Положим, мне действительно на нём нечего делать, но чем я дальше от Марчина, тем мне дышится легче. До того, как начать за мной ухаживать, он был гораздо приятнее в общении, честное слово.

Я оглядываюсь. Совсем недалеко, меньше, чем в километре, светят окна домов. Между ними и курганом — дорога, по ней всё ещё проезжают машины. Уже не так часто, как час назад, но всё ещё активно. С другой стороны кургана — лес. На его фоне стоит Марчин; его самого не видно, только бледное лицо и кисти рук, отчего-то сжатые в кулаки. А так вокруг пустырь, и никакого постороннего движения. Не торопятся сюда ни Люция, ни Шимбровский.

Когда осматривать вокруг становится нечего, я придумываю другое занятие: смотрю под ноги, на курган. Чисто теоретически, здесь должен быть вход. Если верить Никте, то для меня, в отличие от Марчина, этот вход должен быть открыт. Наверное, тут надо применить какой-то трюк. Чародейство. Ммм… сказать пароль. Откуда-то в голове всплывает: «Скажи, друг, и войди». Но это явно не подходит, это вроде бы из кино. Нужно что-то более архаическое, что-то языческое, из глубины веков и всё такое. Что-то, что должно было сохраниться в сказках. Я трогаю Сердце Луны — оно снова у меня на шее — морщусь от смущения и робко предполагаю:

— Сезам, откройся?

В тот же миг у меня захватывает дыхание — я падаю вниз, будто Алиса в кроличью нору. Правда, мой полёт оказывается гораздо короче, и я приземляюсь не очень мягко, едва успев сгруппироваться. Земля больно бьёт по подошвам, отзываясь резкой болью в лодыжках, я складываюсь и перекатываюсь, чтобы «выплеснуть» ускорение. Ничего. Ничего. Вроде бы ноги целы и суставы выдержали.

Вокруг — темно, сверху — кусочек фиолетового неба с половинкой луны. Пока я сижу, растирая лодыжки и ступни, в кружке наверху появляется тёмный силуэт головы — Марчин. Быстро! Не иначе, как телепортировался.

— Лиля, — зовёт он тревожно. Я не отзываюсь. Мне не хочется. — Лиля!

Он водит рукой, словно входная дыра прикрыта стеклом.

— Лиля!

Кажется, он меня не видит, несмотря на то, что на меня падает свет месяца.

— Я в порядке, — громко говорю я, но не уверена, что Марчин слышит. Он всё так же водит рукой. Я оглядываюсь, пытаясь что-нибудь рассмотреть. — Э… Сезам? Дух пещеры?

Ничего.

— Джинн? Хозяин?

Я встаю и отряхиваюсь. Кто бы ни открыл мне по моей просьбе, он явно не собирается со мной разговаривать или показываться мне. Ладно. Я всё сделаю сама. Что там надо, найти предмет силы? Вряд ли это идолы, но и не маленькие предметы — Минайка-Обманщик в своей рукописи ясно дал знать: он был первым, кто использовал для зачаровывания действительно маленький предмет. Что у нас есть волшебного в сказках? Гребешки не подходят, полотенца тем более… оружие. Предмет силы — это оружие, я уверена.

Мои глаза уже немного приноровились. Я вижу, что возле стен стоят длинные ящики. Что же, к возне с ящиками мне не привыкать. Я не торопясь подхожу к одному из них. Наугад. Удивительно, но он деревянный, и дерево не обратилось в труху. Я вожусь, пытаясь подцепить крышку, но она пригнана плотно — щель совсем маленькая. Наконец, мне в голову приходит воспользоваться вилкой. Отжимаю крышку сначала прибором — она оказывается не такой уж тяжёлой — потом перехватываю руками и поднимаю, откидывая к стене.

Вот уж чего я не ожидала, так это увидеть женщину. Точнее, её тело, сильно ссохшееся, но для своих лет недурно сохранившееся. Внутренние стенки ящика белые и будто немного светятся, так что я могу разглядеть лежащую. Волосы у женщины светло-рыжие, лицо от высыхания исказилось и сильно потемнело, и нельзя сказать — красива она была при жизни или так себе. Руки у неё оказались связаны, и я не могу понять — то ли это дань ритуалу, то ли покойница не своей смертью преставилась. В любом случае, она никак не походит на чародея, хотя бы потому, что Марчин и Никта вполне однозначно называли их вождями и воеводами. Естественно, никакого оружия в ящике не оказалось. Чтобы аккуратно вернуть крышку на место, мне приходится повозиться.

Следующий по часовой стрелке ящик оказывается сундуком, а не гробом. То есть по фасону он от предыдущего не отличается ничем, но вместо трупа в нём обнаруживаются золотые украшения: перстни, ожерелья, диадемы, браслеты и что-то ещё непонятное, вроде подвесок или серёжек без крючков для ушей. Должно быть, приданое рыжей женщины. В сказках герои непременно испытывали огромное искушение забрать сокровища; к своему удивлению, я осознаю, что не чувствую ничего подобного. То ли я чего-то не понимаю в материальных ценностях, то ли сокровища из сказок были специально заколдованы… Я закрываю и эту крышку и иду к следующему ящику.

Марчин снова принялся выкрикивать в дыру моё имя. Не слишком практично — если упавший не смог отозваться в первые минуты, то вероятность, что у него такая возможность появится позже, по-моему, не очень велика.

В следующем ящике — который я сначала сочла ещё одним сундуком из-за размеров — лежит ребёнок, мальчик на вид лет одиннадцати-двенадцати. Тоже ссохшийся, темнолицый. Волосы у него очень светлые, почти совсем белые, с серебристым отливом, и в прижатых к груди ручках он держит большой серебряный нож с рукояткой, украшенной волчьей головой. В глазах серебряного волка — небольшие неогранённые рубины… или какие-то другие красные камни, чего уж там. Никогда не была знатоком в этом вопросе. Кто этот мальчик? «Волчонок»? Маленький невольник? Нет, только не с оружием. Сын женщины или чародея? Я не удерживаюсь от того, чтобы провести пальцем по рукоятке ножа. Когда всё закончится, я, пожалуй, закажу такой же — он очень уж «волчий», просто в руки просится.

— Извини, малыш, — на всякий случай бормочу я, прикидывая, не слишком ли большую вольность себе позволила, и пристраиваю крышку гробика на место.

Ещё четыре ящика заполнены золотыми и серебряными изделиями, начиная от банальных кубков и тарелок и заканчивая хитроузорчатыми украшениями. Наконец, я нахожу и покойного жреца. У меня всегда было убеждение, что древние люди были мельче нынешних, но чародей выглядит гигантом: чуть ли не два метра в длину. То есть, в росте, но когда видишь его лежащим, больше думаешь как-то о длине. Высохший, как и два других покойника, с подстриженной светло-русой бородой, он прижимает к груди руками в перчатках крестовину меча, при одном взгляде на который я каким-то новым, не иначе как Айнур подаренным чутьём понимаю: в нём сила. И меч, и рукоять украшены тонкими накладками из серебра, а в самое центре крестовины изображён глаз, радужку которому заменяет прозрачный неогранённый красный камень. Я взглядываю в потемневшее лицо чародея, и оно мне начинает казаться угрожающим.

— Доброй ночи, господин жрец, — говорю я. — Я пришла, чтобы отстоять ваши интересы.

Нет слов, звучит громко, но что-то не очень убедительно.

— Я знаю, что вы делали этот меч для себя и только для себя. Если бы вы хотели, чтобы им воспользовался кто-то другой, вы бы не взяли его с собой, а оставили в наследство… кому-нибудь другому.

Интересно, он вообще понимает по-польски?

— Но есть люди, которым всё равно, чего вы хотите. Из-за того, что в вашем мече сила, они хотят его отнять. И никакие защитные чары их не остановят, они знают, как с ними обращаться. Если они возьмут меч, это будет неприятно вам, и это будет неприятно мне… есть причины. Поэтому у меня нет другого выхода, кроме как лишить ваш меч силы. Чтобы он навсегда оставался только вашим.

Я бы себе не поверила. Я бы себе была подозрительна.

Но тем не менее, ничем другим я сейчас обезопасить себя не могу, а меч надо уничтожить или хотя бы испортить. Осталось придумать, как. Разбить, сломать — у меня не хватит сил. Расплавить — нужен огонь, причём очень жаркий. Отодрать серебряные накладки? Как-то не очень волшебно. Остаётся только… ну да, выковырять «глаз».

Вилка для такой операции никак не подходит, и мне приходится, извинившись, обыскать покойного и позаимствовать у него нож. Он великоват для моей руки, но отменно заточен, кончик очень острый. С опаской поглядывая на мумию, я склоняюсь над крестовиной меча и принимаюсь выколупывать камень. Дело это оказывается не самое простое, но и не то, чтобы безнадёжное. Ещё чуток…

Если бы под ногой у мальчишки не скрипнули мелкие камешки, он бы благополучно меня зарезал. Я вообще не слышала, как он подходил, и, что особенно удивительно, как он выбирался из ящика. Даже раньше, чем я соображаю, что это был за звук, моё тело уже реагирует, и я отскакиваю по-волчьи, вбок-назад, прочь от источника шума.

Пацан невозмутимо разворачивается ко мне. От того, что мышцы его лица усохли, верхняя губа оказалась вздёрнута, и от этого кажется, что он ухмыляется. По счастью, в отличие от киношных мертвецов у него нет никаких сверхспособностей, вроде сверхсилы или сверхскорости. То есть он, конечно, быстрый и сильный, но в пределах обычных «волчьих» возможностей.

Нож из моей руки он, впрочем, выбивает очень ловко, и мне приходится снова прыгать и прыгать, уворачиваясь от серебряного лезвия. Один раз я чуть не поскальзываюсь, другой раз ударяюсь о тёмную, глазами неразличимую деревянную балку, видно, подпирающую свод могилы. Мальчишка прыгает следом за мной, как заведённый, и, в отличие от меня, совершенно не заботится о своём дыхании и о том, не встал ли за его спиной с мечом наперевес разгневанный чародей-воевода. Лёгкие летучие волосы развиваются вокруг его уродливой головы серебристым облачком, мои же, ещё при падении рассыпавшиеся из косы, норовят облепить мне лицо и залезть в рот. Минуте на пятой нашего безмолвного сражения, состоящего из прыжков, выпадов и уклонов, я начинаю себя чувствовать немного глупо. И в этот же момент до меня доходит, что я всё ещё сжимаю в левой руке вилку, замечательную, любовно наточенную литовцем Адомасом серебряную вилку. Честное слово, я не тугодум, и если бы я сжимала нож, то осознала бы, что у меня в руке оружие, сразу. А вилка в моём сознании всегда была просто вилкой, прибором для поедания котлет и жареной на сале картошки.

После этого всё заканчивается быстро. Я, может, и не мастер боя на ножах, но зато куда опытнее в вопросах тыканья острыми предметами, чем пацанёнок; во всяком случае, не похоже, чтобы он усиленно тренировался после смерти. Сразу после очередного ухода от его лезвия я не прыгаю, а просто загоняю мальчишке вилку в висок, вложив в удар всю силу. Кость проламывается на удивление легко, словно усохла до стеклянной хрупкости вместе с кожей и мышцами. Вилка входит до упора — моего кулака. Почти сразу я отпускаю прибор, и пацан падает. Нож вылетает из худеньких, с птичьими косточками, пальцев. Я подбираю его, возвращаюсь к ящику чародея и выколупываю, наконец, камень. Немного думаю, куда его девать. Мысль положить его в рот мумии кажется мне ужасно забавной, и я хватаю мертвеца за челюсть, пытаясь разомкнуть его зубы. От неловкого движения голова дёргается, и я обнаруживаю, что она отрезана. Кто-то просто аккуратно приложил её к шее, укладывая жреца в гроб. Мне становится неприятно, и я кидаю камень куда-то в темноту, наугад — леший с ним.

Наверное, нож мальчика теперь можно считать по праву своим. Я подхожу под дыру, чтобы лучше его рассмотреть. Поднимаю над головой, любуясь тем, как стекает свет месяца по матовой белизне рукоятки. Волк великолепен — точный портрет зверя. Такому ножу будут нужны хорошие ножны. Из толстой кожи, с серебряными накладками.

— Лиля! — раздаётся у меня над головой крик, и я вздрагиваю. На секунду мне кажется, что Марчин заметил меня, но похоже, что это не так. Он продолжает кричать, но делает это словно наугад. Расстояние до входного отверстия несколько превышает мои возможности в прыжках, и я теперь не представляю, как отсюда выберусь. Память услужливо подсовывает образы из приключенческих фильмов, но они не кажутся мне осуществимыми, потому, например, что у меня нет верёвки с крюком. Хотя, кстати, у Марчина есть, я видела моток, притороченный к седлу его коня.

— Марчин, — кричу я. — Кинь мне верёвку!

Секунды на две Твардовский-Бялыляс затихает, а потом оглушительно орёт:

— Что?! Я тебя не слышу! Крикни громче!

Я добавляю децибеллов:

— Марчин!!! Кинь!!! Верёвку!!!

— ЧТО?!?! — мне чуть уши не закладывает, но я не остаюсь в долгу. Ради того, чтобы выбраться из посторонней могилы, я готова соревноваться с противотуманной сиреной.

— ВЕРЁВКУ!!! ВЕ-РЁВ-КУ!!!

Тишина. Только силуэт головы и плеч наверху. И снова — вопль:

— ЛИЛЯ!!! Я ТЕБЯ НЕ СЛЫ-ШУ!!! НО Я СЕЙЧАС КИНУ ТЕБЕ ВЕРЁВКУ!!! ВЕ-РЁВ-КУ!!! ПОПРОБУЙ ВЫЛЕЗТИ!!!

Аллилуйя!

Силуэт в дыре пропадает на несколько томительных, почти утомительных минут. Наконец, сверху падает полуразмотанная верёвка — прямо мне на голову. Сколько помню, на черепе кургана не было пеньков или деревьев, к которым можно было бы привязать верёвку, так что мне остаётся надеяться на силу рук пана Твардовского. Я немного выжидаю, чтобы он там устроился поудобнее, зажимаю нож в зубах и лезу. Упражнение, которое никогда не было для меня слишком трудным. Единственное — из-за ножа несколько беспокойно, но всё проходит отлично. Когда моя голова показывается над отверстием, Твардовский хватает меня одной рукой за шкирку и выволакивает. Некоторое время мы валяемся рядом, переводя дух, потом я говорю:

— Марчин…

— А?

— Подо мной земля вроде трясётся. Подрагивает так.

Он не переспрашивает и вообще не говорит ни слова. Вскакивает, рывком поднимает меня на ноги и, ухватив за руку чуть выше локтя, дикими прыжками сбегает вниз. Я не столько бегу рядом, сколько меня за ним мотает, в голове бьётся одна глупая мысль: «ножик бы не выронить».

Когда мы уже почти совсем внизу, курган проваливается сам в себя.

Расспросами о том, что я внизу видела и делала, Марчин мучает меня не меньше часа, выжимая всё новые и новые подробности. Раскурочивание волшебного меча сначала ввергает его в шок, но, подумав, он заключает, что это — меньшее из зол на фоне Шимбровского. Наконец, я не выдерживаю и довольно деликатно указываю ему на то, что мне иногда надо кушать и спать. И руки мыть, кстати.

Твардовский вскакивает в седло и нагибается, чтобы подхватить меня и усадить рядом, но я шарахаюсь:

— Нет! Я пешком лучше. Я — «волчица», мы любим пешком. И ходим быстро.

Марчин, выпрямившись, смотрит. Брови опять сдвинуты, и тёмная чёрточка перерезает лоб между ними. Твардовский спешивается, всё-таки хватает меня и усаживает в седло. Но сам не устраивается где-нибудь сзади, а берёт коня под уздцы.

— Куда мы едем? — спрашиваю я.

— В Олиту. Мыть тебе руки.

И мы действительно едем в Олиту. Прямо с лошадью. На лошади. Один с лошадью, другая на лошади. С хмурых по случаю предрассветного часа полицейских слетает сон, когда Марчин важно и невозмутимо проходит мимо них с конём в поводу — а на коне верхом растрёпанная и перепачканная я, с дурацким рюкзаком на спине, а в моей левой руке — серебряный нож с волчьей головой, который я слегка конфузливо прижимаю плашмя к бедру. По счастью, сабля Твардовского висит не у него на боку, а у седла, где выглядит мирно и почти бутафорски — иначе бы нас точно остановили.

Все рестораны, мимо которых мы проезжаем, закрыты по случаю слишком позднего — или слишком раннего — часа, так что мне приходится смириться с мыслью, что сначала я посплю. Тем более, что когда мы доезжаем до дормитория, небо на востоке уже становится изжелта-прозрачным.

Марчин подводит коня прямо к крыльцу женской половины дормитория, поднимается на ступеньки и протягивает ко мне руки. Я наклоняюсь, чтобы опереться о его плечи — как встал-то неудобно, где-то у конского плеча — и начинаю переносить ногу через холку. Чувствую, как его ладони ложатся мне на рёбра, и… как он притягивает меня к себе и его губы встречаются с моими. Более неудобной позы для поцелуя в моей жизни ещё не было: одна нога задрана, другая висит и тянет всё тело вниз, спина вывернута, угол наклона заставляет сердце замирать от совершенно не романтических мыслей и предположений. Может, если бы мышцы не так гудели после всех приключений, мне было бы легче, но сейчас — просто кошмар. Я решительно отталкиваюсь от Марчина и чуть не падаю, но совместными усилиями мы всё-таки умудряемся превратить моё падение в нетравматичный спуск.

— Какого… ты… как тебе… Что это было?! — грозно вопрошаю я, немедленно выворачиваясь из рук Твардовского.

— Рассвет, — он улыбается до ужаса глупо. Я бы даже сказала, дебильно. — Как? Ты что-нибудь почувствовала?

— О да! Боль в спине и близкую смерть связкам не скажу где! И желание повторить попытку, но только на этот раз поставив в самую неудобную и болезненную позу — тебя!

Марчин мрачнеет, а я спешу в ванну. Помыть руки — и рот. Сожри меня многорогий, о чём я вообще думала, когда пожимала ему руку? Что у него хватит ума ограничиваться букетами и конфетами? В таком случае, ума в принципе не хватает у меня.

— И что у нас дальше по плану? Если у нас вообще есть план.

Мы оба делаем вид, что с утра ничего такого не произошло. Марчин ест блинчики, которые стащил с кладбища, пока я спала, а я выцепляю из бумажного кулька нечто, что в меню ларька значилось как кибинаи с телятиной, а на практике оказалось чем-то вроде жареных пирожков из картошки с мясной начинкой. Я бы, может, и выбрала что-то другое, но мне в принципе трудно выбирать между кукуляями, кибинаями, летиняями и колдунаями, меня любое из этих названий удивляет одинаково. Мы с Марчином оба пьём воду из бутылки, поскольку она, по утверждению родственника, «не может быть мёртвой или живой, это просто вода».

Вообще, как я заметила, хотя литовцы и кажутся вполне смирившимися и ополячившимися, но только всё равно норовят залитовить всё, что только возможно, подавая под соусом романтики исторических и простонародных названий. Уж не знаю, как им это удаётся — у поляков взгляды на национальный вопрос, в отличие от Венской Империи, дремучие и даже дошкольное образование возможно тут только на польском, я уж молчу о прессе и литературе. Вообще, оказавшись за пределами Империи, я вдруг остро стала понимать римлян, византийцев и китайцев, всех вокруг зрящих варварами. Мне тоже всё невенское кажется удивительно глупым, а то и диким. Я бы с удовольствием об этом поговорила, но говорить, кроме Марчина, не с кем, а он, мне кажется, не поймёт. Поэтому я печально ем варварские кибинаи, на которые повар пожалел перца, и говорю о насущно-приземлённом.

— Есть, конечно. Во-первых, надо выяснить, вскрыла ли уже Люция первую могилу — или ей что-то помешало. А может, она на всякий случай вообще пошла к другой, чтобы запутать след. Во-вторых, надо продолжить наблюдение за вздыхающим курганом, на случай, если она всё же заявится сюда и примется его искать. Но сделать всё это одновременно мы не можем, отсюда неизбежный вывод: надо разделяться.

— Это опасно и вообще нечестно, — Марчин аж разворачивается ко мне всем корпусом. — Мы же договорились…

— Мне кажется, гнев богов в случае удачи Шимбровского будет немного опасней. Он, если помнишь, предполагает потоп, чуму и голод на всю Европу. Это что касается первого возражения. Теперь о втором. Мы договорились, что я не буду тебя отталкивать, чтобы ты мог проявить себя во всей красе. Но, минуточку, я разве отталкиваю? Ты меня уже только что за задницу не хватаешь, а я молчу в тряпочку. Я и дальше намерена соблюдать наш уговор, но прямо сейчас обстоятельства сложились так, что нам надо — на время! — разделиться. Я понимаю, что тебе это морально тяжело и всё такое, но я тебе всё-таки подарила поцелуй, а поцелуй стоит подвига, разве нет?

— Я не хватаю тебя за задницу.

Святая Мать, это всё, что он услышал, что ли?

— Я сказала, что только и осталось схватить, а не что ты хватаешь.

— … И подвигов я уже совершил два, а поцелуй был один.

Это настолько в духе Батори, что я чуть не давлюсь очередным куском картофельного теста. Впрочем, Ловаш бы на этой фразе обаятельно улыбнулся, а Марчин смотрит серьёзно и требовательно. Я мысленно пересчитываю количество поцелуев за последние два года: семь. Того и гляди, до обрезанных волос докатишься. Я призываю на помощь всю дипломатичность, какая у меня есть.

— Марчин… э… как бы… ты — очень видный парень, и, э… заботливый. Но, хм… как бы… некоторых вещей не совсем понимаешь. Я не знаю, что ты там читал об отношениях с девушками, но это… не то, чтобы лажа, но не про, хммм!.. девушек с трудной судьбой. Я думаю, ты лучше бы меня понял, если бы почитал психологическую литературу на эту тему. Про девушек, не оклемавшихся после трудной судьбы, в смысле.

Когда он вот так смотрит, сведя брови и не моргая, я совершенно не могу представить, что он там себе думает, и это очень нервирует. Нестерпимо хочется отодвинуться на дальний край скамеечки, но это, в общем-то, бессмысленно, а я, как всякая танцовщица, не люблю бессмысленных движений. Я просто откусываю ещё один кусок кибиная.

— А ты просто не можешь сказать? Поделиться? Я… думаю, что пойму.

— Не могу, Марчин. Меня ужас берёт при одной мысли начать это обсуждать, — искренне говорю я. Мне и изображать-то наличие подобного прошлого морально тяжело, а уж выдумывать и рассказывать детали… бр-р-р.

— Хорошо. Я почитаю.

— И останешься здесь сторожить Люцию или Шимбровского.

— Мне кажется, разумней наоборот. Эту местность ты хотя бы уже знаешь.

— Но войти в ту могилу, чтобы обезвредить предмет силы, могу только я.

— А вылезешь ты как?

— Возьму с собой верёвку.

Твардовский смотрит на меня долго, очень долго.

— Но отвезу тебя в Жеймы я.

— Нет, Марчин. Курган должен всё время оставаться под наблюдением.

Мёртвый жрец с неожиданной яростью бьёт кулаком по скамейке.

— Но ты мне обещаешь, что возвратишься, когда ситуация в Жеймах прояснится. Обещаешь?!

— Да. А ты мне обещай пока почитать то, о чём я тебя просила. Уверена, такие книги существуют.

— Обещаю.

Я чуть не протягиваю руку, чтобы скрепить очередной уговор пожатием, но спохватываюсь, что у меня все пальцы в кибинаях, а у него — в блинном масле.

Глава IX. О мавках, чертях, домовых и портняжках

Деревня Жеймы делится на две равные части: собственно деревня и грандиозная бронзовая инсталляция, популярно рассказывающая, как князь Гедимин навешал вареников тевтонцам. Как я успела узнать, поляки разрешают литовцам гордиться тремя древними князьями: Ягайло, за то, что король Польши, Витольдом, за то, что распространял здесь католичество, и Гедимином, за знатное угощение немцам, ну и за то, что отдал дочь за польского принца. Вот с этими тремя персонажами литовские скульпторы, художники и рестораторы и отрываются, выплёскивая патриотические чувства. По количеству памятников их обходит исключительно Стефан Баторий.

Глухой дырой, по счастью, Жеймы не назовёшь, скорее, они напоминают Мартонош: есть и костёл, и два магазина, и школа, и государственная клиника. Причём последние две делят одно здание, что вводит меня в некоторое недоумение: в Галиции детей от больных принято как-то отделять. Я снова чувствую себя китайцем в гостях у желтоволосых варваров.

А может, это просто какой-то хитрый польский план по тихому изведению литовцев? Очень тихому.

Прежде, чем опросить местных — и привлечь к себе чересчур много внимания — я решаю осмотреть окрестности. Вряд ли такую бандуру, в смысле, памятник, поставили поверх могилки — на неё бы при работах по установке наткнулись и всё растащили. Так что я просто принимаюсь обходить Жеймы кругом, решив при необходимости круги увеличивать. И — да, я нахожу могилу. Через без малого четыре часа нарезания кругов. На радостях я устраиваю маленький пир — немного еды и холодного кофе я купила ещё перед тем, как сесть на автобус, останавливающийся в Жеймах. День клонится к вечеру, но ещё довольно тепло. Я пристраиваюсь на вырезанной из цельного бревна лавочке, поставленной возле входа на хорошо утоптанную лесную тропинку. Лавочку — сразу видно — делали с любовью: сбоку и по невысокой «спинке» резчик изобразил очень реалистично дубовые листочки и жёлуди. Уминая картошку с говяжьей тушёнкой из жестяной баночки, я замечаю спрятанную в листве проказливую мордочку то ли беса, то ли молодого лешего. Сразу поднимается настроение — рот сам собой растягивается до ушей.

Убрав пустые жестянки из-под картошки и кофе в рюкзак, немного оглядевшись и прислушавшись, я направляюсь к холмику, который сочла курганом. Из-за жухлой травы, похожей на рыжевато-жёлтую шерсть, он кажется огромным спящим зверем или, может быть, троллем. Я взбираюсь на его крутой бок так аккуратно, как могу — это в Олите были прачечные, а здесь вряд ли можно найти подобное барство. Надо постараться выглядеть хорошей, законопослушной студенткой так долго, как это будет возможно. Рюкзак немного мешает подъёму, но оставлять его без присмотра не очень хочется.

Забравшись на курган, я осматриваю его верхушку. С виду повреждений нет, но не факт, что все могилы падают или как-то ещё портятся после того, как в них кто-нибудь побывает. Я пробую отыскать следы обуви, но или я — плохой следопыт, или здесь давно никто не ходил, только следов — кроме своих собственных — мне обнаружить тоже не удаётся.

До заката ещё полно времени. Я это предусмотрела, поэтому у меня в рюкзачке лежит мистический роман, стыдно сказать, про любовь смертной девушки и вампира. Я возвращаюсь к скамеечке — от неё хороший обзор, и если кто-то придёт сюда, я замечу на расстоянии и спрячусь в лесу — и принимаюсь за чтение.

Когда я вспоминаю о кургане, солнце уже скрывается за лесом, выкрасив половину неба болезненно-красным, как размываемая кровь, цветом. Ничего, не страшно. Я прячу книжку и выискиваю на опушке достаточно крепкую и длинную дубовую ветку, наверное, сломанную сильным ветром. Привязываю к ней верёвку и усаживаюсь под кустиком на опушке. Часов до двух ночи я намерена просто оглядываться, на случай, если кто-нибудь всё же подойдёт к кургану. Естественно, я принимаю меры защиты: настраиваюсь на то, что меня никто не должен найти. Сначала я была уверена, что надо повторять соответствующее желание про себя, но после того, как хорошо подумала, поняла, что под Будапештом я точно не могла этого повторять — была почти всё время без сознания. Зато чётко помню, что с момента, когда вылезла на берег, очень боялась, что меня сейчас схватит кто-то страшный, и очень хотела, чтобы он меня не заметил. Хотела просто, без слов. Сейчас я пытаюсь повторить этот трюк и изо всех сил — но без слов! — желать не быть обнаруженной.

Несколько часов ничем не заниматься (в темноте же не почитаешь) очень трудно. То есть, я привыкла к засадам, но они обычно были не настолько долгие. Я принимаюсь напевать про себя, а потом спохватываюсь, что теряю сосредоточение на ненаходимости. То же самое, когда я мысленно повторяю танцевальные движения, перебираю анекдоты про поручика Кальмана или вспоминаю нашу встречу с Ловашем в Праге. Да, под Будапештом было легче: там у меня в голове мыслей-то никаких особо не было. Наконец, я останавливаюсь на простых, вгоняющих в транс занятиях: сначала жонглирую ножом, само собой, не вынимая из ножен, потом, когда обе руки устают, собираю наощупь тонкие гибкие прутики вокруг и плету из них что-то вроде коврика. Мерные простые движения отлично освобождают мозг от мыслей. Можно, конечно, этим воспользоваться для того, чтобы сосредоточиться на какой-то одной, но я сосредотачиваюсь именно на нужном ощущении: пусть меня никто не заметит. Правда, есть побочный эффект — теряется чувство времени. Поэтому я решаю считать, что два часа ночи минуло, наугад, когда «воровское солнышко» переваливает свой зенит.

Рюкзак на этот раз не имеет смысла брать с собой, он будет только мешать, и мне приходится его маскировать подручными средствами, надеясь, что я сумею его потом найти. С собой я беру только сооружение из верёвки и ветки, консервный нож, чтобы подцеплять крышки ящиков, и «волчий» клинок — Марчин купил мне под него простые, но удобные ножны, крепящиеся на поясной ремень. Ремень тоже пришлось купить.

Встав на черепушке кургана, я поднимаю ветку над собой, словно зонтик, удерживая другой рукой верёвку чуть ниже узла, вздыхаю для храбрости и шепчу:

— Сезам, откройся!

Ветка немного прогибается, но удерживает мой вес, и размер у неё оказывается как раз такой, что она лежит преимущественно на земле вокруг «кроличьей норы». Я потихоньку соскальзываю по верёвке и сразу выхожу из косого столбика лунного света и моргаю, чтобы глаза приноровились к темноте. Эта могила на вид ничем не отличается от предыдущей. Возможно, они все устроены одинаково. Прежде, чем искать по ящикам, я примечаю и ощупываю все балки, чтобы не вписаться в одну из них в случае очередной драки. Ох, как я надеюсь, что и захоронены чародеи на один манер: спокойно-спокойно, с головой немного отдельно от шеи. А то есть у меня чувство, что выдюжить против настоящего воина мне будет не очень возможно. Всё-таки, несмотря на громкий чин главы императорской гвардии, по навыкам я не больше, чем охотник, способный серьёзно противостоять только другому охотнику — например, при разделе территории. Во всех поединках с вампирами, которые я выигрывала, я наносила удар сзади. На несколько секунд меня накрывает сожаление, что я отказалась взять с собой Твардовского. Лучше упустить Люцию, чем шанс выжить. Потом я вспоминаю, что он-то войти внутрь всё равно не может.

«Волчонка» я обнаруживаю уже во втором ящике. Этот оказывается постарше: лет пятнадцати-шестнадцати, заметно выше и крепче меня. Мне не хочется пачкать свой нож, и поэтому я вынимаю из его рук такой же — он не шевелит и пальцем — и с размаху бью лезвием по шее, и ещё, и ещё, раз десять подряд. «Волчонок» по прежнему не шевелится. Быстро оглядевшись, я не замечаю движения и возле других ящиков, и окончательно отделяю ему голову, перепиливая остатки мышц и хрящ между шейными позвонками. Неприятная процедура — всё-таки себе подобного разделываю, но выбора нет.

В могиле по прежнему тихо.

Я обхожу ящики, выискивая самый длинный.

На этот раз предметом силы оказывается копьё. Чародей лежит, опустив на него правую руку, словно готовясь схватить, и положив левую руку на грудь. Я шевелю ему голову, чтобы убедиться, что она отрезана, и на всякий случай оглядываюсь ещё разок.

Древко копья возле наконечника так же, как лезвие зачарованного меча жреца из Олиты, покрыто узорными серебряными накладками. Одна из них изображает глаз, и вместо радужки в нём — красный камень. Я опять заимствую нож у покойника, чтобы не гнуть свой — всё же серебро не сталь — перехватываю копьё поудобнее и, поминутно озираясь, выковыриваю камешек. Возвращаю копьё, камень и нож в ящик и спешу к верёвке — не хочется быть накрытой равномерным слоем земли. Взбираюсь я быстро, но на самом верху обнаруживаю, что разлапистая ветка не даёт мне нормально вылезти. Всё же я как-то протискиваясь между двумя сучьями, выламывая головой и телом веточки поменьше, и, держась одной рукой за жёсткую мёртвую траву, а другой опираясь на опасно прогибающуюся середину ветки, умудряюсь выползти наружу. Хватаю ветку с верёвкой и спешу вниз, а внизу — прочь, подальше от кургана.

Минут через десять наблюдения за могильным холмом с опушки я осознаю, что что-то пошло не так. Он совершенно не думает самоуничтожаться, а это очень, очень плохо. Если курган будет стоять на месте, Шимбровский не узнает, что предмет силы уже уничтожен, пока не убьёт «волка» и не войдёт. А ведь моей целью — в отличие от Никты и Марчина — является не столько предотвращение гипотетического гнева богов, сколько выведение «волков» из-под удара.

Я мысленно сравниваю операции в Олите и здесь. Похоже, серьёзных отличий только два: в тот раз на кургане стоял Марчин, лицо постороннее, и ещё я вынесла из могилы нож. И скорее повлияло второе, чем первое. Я вздыхаю, поднимаю ветку и снова карабкаюсь на курган.

Моя догадка оправдывается. Я забираю с собой украшение с шеи жреца, что-то вроде грубого кулона. Ещё пытаясь вылезти из дыры, я уже ощущаю, как подрагивает холм. По склону я скатываюсь с веткой наперевес чуть ли не кубарем и успеваю сделать не больше двух шагов, когда курган оседает.

Кулон, наверное, можно продать, но у меня предубеждение перед сокровищами из могил — в цыганских сказках с ними связаны исключительно мрачные сюжеты. Отцепив и смотав верёвку, я дохожу до леса и бросаю украшение в кусты. Потом долго ищу рюкзак. Время ещё далеко не рассветное, и в сон не клонит — подумав, я решаю пройтись пешком вдоль дороги на Олиту, а поспать уже с утра, сев в автобус где-нибудь по пути.

У меня впечатление, что девяносто девять процентов рациона литовцев составляет картошка. «Иштван Батори» закрыт на обслуживание свадьбы, и мы с Марчином сидим в кафе с местной кухней. На этот раз с выбором всё не так плохо, как было с уличным ларьком, потому что я догадалась спросить официантку, и она любезно описала своими словами каждое блюдо в меню; так вот, они почти все из картошки. Конечно, в Галиции картофельные блюда тоже любят, и в венгерской кухне их хватает, но у литовцев этот корнеплод — просто настоящий фетиш. Варёная картошка даже вынесена отдельным блюдом! Причём в двух видах — с кожурой и без. Это при том, что общее количество блюд в меню не больше двадцати.

Я выбираю себе для завтрака говяжьи зразы, попросив добавить в них побольше перца, салатик (конечно, с варёной картошкой) и томатный сок. Твардовский, по моему настоянию, заказывает поллитровый стакан минералки — мне кажется, совсем без ничего он выглядит за столиком по-идиотски.

— Пойдём в кино, — предлагает Марчин, пока я ковыряю салат.

— А что показывают?

— «Мой жених — оборотень». Романтическая комедия.

— Чего только люди не находят романтичным.

— Ещё криминальная комедия идёт, «Сундук».

— «Сундук»?! — я пытаюсь представить себе сюжет картины с подобным названием. Без успеха.

— Да. И мелодрама. «Идеальный папа».

— Только не мелодрама.

— Тогда «Сундук» или «Мой жених — оборотень».

— Мне надо подумать. Выбор такой же соблазнительный, как между кукуляями и кибинаями.

Марчин смотрит на свой стакан с таким мученическим выражением лица, словно тот пришёл с крепкими ребятами стрясти с него долги.

— Мне кажется, нам всё-таки надо поговорить, — произносит он тихо. — Твоя замороженность — это ненормально. То есть, в твоей ситуации — нормально, но она рано или поздно обернётся взрывом, и он будет опасен в первую очередь для тебя. Тебе просто надо выговориться. Признать свои эмоции, вполне естественные в этом случае.

— Моя замороженность? Глупость какая.

— Ты бы себя слышала со стороны, как ты хотя бы рассказываешь о том, что было в кургане. Как будто это какая-то рутина. Никаких эмоций.

— Но это и есть рутина. Чем это отличается от того, чем я занималась раньше? Охота, засада, мертвецы в ящичках. Мародёрство. Это обычная «волчья» жизнь. Немного опасности, немного грязи, много скуки.

— Но ты не только во время рассказа вымороженная. А вообще, вся. Тебе правда надо выговориться.

— Я ушам своим не верю. Ты действительно жаждешь услышать, в каких позах, за сколько и с кем? Это похоже на извращение.

— Это нужно не мне. Это нужно тебе. Иначе ты раз за разом будешь этот кошмар переживать снова.

— Не было никакого кошмара, — от нахлынувшего вдруг бешенства я перехожу на шипение и даже наклоняюсь вперёд, будто перед прыжком на добычу. — Никакого кошмара. Ни капельки. Я закрывала глаза и представляла Ловаша Батори. Вот. И. Всё.

Твардовский поднимает глаза, и мне сразу хочется убить и его, и себя. Это невыносимо. Это невыносимо. Я сбегаю в туалет минут на двадцать. После того, как я возвращаюсь, Марчин больше не пытается изображать из себя психоаналитика. Он вообще не заговаривает со мной вплоть до окончания завтрака.

В Вылкавышки мы выезжаем ночью верхом на коне Марчина — я соглашаюсь сесть перед Твардовским при условии, что он не будет вести себя, как идиот. А до наступления ночи мы шатались по магазинам. Купили кое-что из альпинистского снаряжения, велосипедные перчатки, пару фунтов бусин, фонарик и — простенькие серебряные серёжки мне. Последнее опять было инициативой Твардовского. Мой коммунарский вид ему так явно не нравился, что мне хотелось нарочно его поддерживать — но каналы в ушах действительно надо было занять, пока они не срослись. То есть, как мне казалось, пока они не срослись. Когда я, пристроившись в ювелирной лавке перед зеркалом, начала вводить остриё застёжки в явственно видимую дырочку в мочке, то с удивлением поняла, что оно входит миллиметра на два-три, не больше. Пришлось поднажать; я почувствовала, как застёжка то раздирает слипшиеся участки кожи, то проходит сквозь совсем заросшие. Выступила кровь. Немного подумав над тем, не попытаться ли наконец перепроколоть левое ухо, я решила пока не усложнять себе жизнь и обновить канал и в нём тоже.

К ночи мочки заметно покраснели и всё ещё саднили. С утра каналы надо будет прочистить, а дальше всё будет в порядке.

Сами Вылкавышки впечатляют меня несколько меньше Жейм. Последним хотя бы придавал солидность князь Гедимин с побиваемыми тевтонцами — а в Вылкавышках даже Стефана Батория не нашлось.

— А ты знаешь, что Стефан Баторий был на самом деле венгром? — спрашиваю я Марчина, когда мы проезжаем ночной городок насквозь. На улицах не видно ни одной живой души — ночная жизнь отсутствует даже у бродячих собак и полицейских, если те и другие в Вылкавышках вообще есть. — Его на самом деле звали Иштван Батори.

— Лиля, избавь меня от любых Батори, — сухо произносит Твардовский. — Извини, но мне неприятно.

— Я без задней мысли, — бормочу я. — Просто подумала…

— Я знаю.

Курган стоит в чистом поле, никакого леса. С одной стороны, если что, нам не спрятаться… по крайней мере, Твардовскому. С другой — от нас не спрятаться. Разве что с той стороны кургана. Но, когда мы поднимаемся на него, видно уже точно — рядом нет ни Люции, ни Шимбровского. По крайней мере, настолько рядом.

— А мавки существуют? — спрашиваю я. Марчин, становясь на колено, с размаху втыкает альпинистские палки-крюки в землю на некотором расстоянии.

— Что? Ты чего? Это сказочные персонажи, Лиля.

— Точно?

— Конечно, точно. Ты разве когда-нибудь видела мавок?

— Я и языческих жрецов раньше никогда не видела. А первого еврейского тайнокнижника увидела в прошлом году.

— Но мавок всё равно не бывает, — Марчин выпрямляется и смотрит на меня. — Ты всё взяла, что нужно?

— Нож, гвоздодёр, фонарик, нитки, мешок с бусами. Не такой длинный список, чтобы что-то забыть. Жалко, что мавок нет. Я бы хотела попробовать переплясать парочку.

— Для этого надо очень хорошо танцевать, — теперь он прикрепляет верёвку к палкам, пристёгивая карабинами. — Действительно хорошо. Бабушка говорила, что они танцуют, только если твоя пляска им нравится. Иначе они просто принимаются щекотать. Ну, и ноги нужны крепкие, танцевать придётся до рассвета.

— Я хорошо танцую. И ноги у меня что надо.

— Наверное. Жалко, что я никогда не видел.

— Моих ног?! — я кидаю взгляд вниз, на голые ступни.

— Чтобы ты танцевала. Или хотя бы пританцовывала. Готова?

— Да, сейчас.

Я беру из рук Твардовского верёвку и отхожу и от него, и от палок.

— Я думаю, «сезам» говорить необязательно. Просто попроси дверь открыться.

— Да? — я чувствую себя немного глупо. — Ну, может быть.

Вдох. Выдох. Вдох.

— Откройся!

Действует. Только верёвку я протравила слишком длинно и потому падение оказывается немного неприятным; я успеваю набрать ускорение, и руки болезненно дёргает, когда я останавливаюсь, раскачиваясь метрах в полутора ниже дыры в «крыше». Ну что ж, зато на этот раз, благодаря перчаткам, хоть ладони не пожгла. Когда меня перестаёт болтать и вертеть на манер маятника дедушки Фрейда, я высвобождаю одну руку и горстью, движениями щедрого пахаря, рассыпаю бусы по могиле. По предположению Марчина, они могут отвлечь мёртвого хранителя, как его на галерее отвлекли пуговицы. По моим соображениям, даже если это не подействует, по крайней мере, я точно услышу, как ко мне подходят — бусы из дрянного пластика и при наступлении даже детской ноги непременно хрупнут. Опять же, есть шанс, что хранитель просто поскользнётся на них. Чтобы избежать аналогичного конфуза, я ещё наверху разулась. Холодно, конечно — температура градусов пять-семь по Цельсию — но терпимо. При такой же точно температуре я в прошлом году по Богемии бегала.

Чтобы встретиться с Ловашем.

Мне даже зареветь хочется, когда я об этом думаю. Поэтому я больше об этом не думаю.

Бусы босую подошвы стоически выдерживают, а вот ноге немного неприятно, и я то и дело непроизвольно поджимаю ступни. На этот раз я не церемонюсь и не укладываю крышки ящиков на место. Мне всё равно грабить и уничтожать, чего уж там. Оставив пока в покое самый длинный, я быстро вскрываю ящик за ящиком. Золото, золото, какие-то дощечки, золото, мёртвая женщина со связанными руками, конская упряжь, золото… «волчонок». Опять маленький, лет тринадцати, не больше. Я застываю над ним, раздумывая. Конечно, безопаснее всего сразу перерезать ему шейку, но мне бы очень хотелось проверить, действительно ли бусы могут обеспечить мою безопасность. Встанет ли пацанёнок, когда я открою гроб жреца, или надо непременно дотронуться до зачарованного оружия? Не останется ли лежать, если я отберу нож? Наконец, я принимаю решение. Отхожу к длинному ящику, отжимаю и снимаю крышку. На этот раз оружием оказывается сабля, а покойный чародей одет по польской моде века пятнадцатого. И у него самого оказываются светло-серые с серебряным блеском волосы. Держась настороже, я проверяю голову — отрезана — и стучу ногтем по красному камню в рукоятке сабли. Замираю, прислушиваясь. Тишина. Тишина. Вот!

Сзади раздаётся тихое-тихое постукивание. Обернувшись, я вижу, что мёртвый «волчонок» сидит на корточках, сжимая правой рукой нож и пытаясь собирать бусины левой. Сказочные законы продолжают действовать в этом сумрачном мире — даже удивительно, что мавок не существует. Когда я подхожу к мальчишке, он поднимает ко мне лицо с белыми, как варёные яйца, глазами, но продолжает судорожно собирать наощупь бусины. Они уже не удерживаются в его ручонке и ссыпаются каждый раз, как он берёт следующую. Пацан пытается ударить меня ножом, но ему далеко до Юлия Цезаря в умении делать два дела сразу, и я легко перехватываю кисть и отбираю клинок. Затем наклоняю ему голову и втыкаю нож между позвонками, так сильно, что лезвие входит до рукоятки, пронзая шею насквозь. Этого оказывается достаточно. Мальчик обмякает и складывается пополам. Бусы рассыпаются.

Наверное, это было необязательно делать и можно было оставить его вот так, без ножа, собирать бусины, но ещё предстоит обвалить курган, и мне дурно становится, когда я представляю, как пацан ползает тут, собирая и собирая эти бусы, а на него валятся комья земля, пока не засыпают совсем. Есть в этом что-то намного более жуткое, чем в смерти от честного ножа. Удар милосердия — вот как такое называли в рыцарские времена.

На этот раз, расковыряв саблю, я не беру ничего в руки, а привязываю нитку к какому-то перстню в одном из соседних с гробом чародея ящиков — чтобы дёрнуть, когда долезу почти до верха. Теоретически, это даст нам с Марчином побольше времени. Увы, оказалось, что подниматься по альпинистской верёвке неожиданно трудно: очень уж тонкая. Если бы я с ней имела дело раньше, то что-нибудь придумала бы, например, навязала узелков. Теперь же мне приходится, чертыхаясь, ползти наверх со скоростью, очень способствующей медитации, сну и смерти от скуки, и напряжением мышц, которое исключает все три занятия. К концу верёвки я так устаю, что, если бы не Марчин, наверное, и вылезти бы не смогла из дыры. Пока я сижу, мечтая лечь, Твардовский спешно сворачивает амуницию. Сходим мы быстро, но всё-таки не бежим, и всё равно успеваем. Идея с ниткой была тоже хороша. Что ж, приходится признать, что Марчин будет посообразительней меня. Но про узелки он всё же не сообразил, и я делюсь с ним своей идеей.

— Я понавяжу, когда будешь спать, — обещает он.

— На самом деле, существование Польской Республики — это недоразумение.

Марчин смотрит на меня сердито:

— За кем ты повторяешь эту чушь? Польша — древнее государство и когда-то вообще имело размеры от моря до мора, от Балтийского до Чёрного. То, что на некоторое время оно оказалось раздроблено и разодрано хищными соседями — вот где недоразумение, которое, по счастью, было исправлено в прошлом веке.

У Твардовского губы блестят от масла с поминальных блинчиков, и на бледном лице это смотрится немного зловеще. Не в смысле, зловеще-угрожающе, а в смысле — зловеще-болезненно. Будто вот-вот умрёт с пеной на губах. Мой завтрак он тоже принёс в наш номер.

В Вылкавышках устроиться было негде, и мы доехали до окраины Ковно, чтобы я могла поспать в гостинице. Там от нас чуть не отвернулась удача: портье пришло в голову спросить мою метрику или паспорт, поскольку, мол, закон не разрешает давать общий номер взрослому мужчине и несовершеннолетней девушке, не состоящим в близком родстве. Я посмотрела на Твардовского, но тот был в такой же растерянности — заломил брови и принялся болезненно глядеть на портье. Наконец, Марчин произнёс сокрушительную по убедительности фразу:

— Мы с ней родственники.

Портье, успевший побледнеть не хуже Марчина, робко что-то пробормотал и просто выдал ключ. Только наверху до меня дошло, что на боку у Твардовского панская сабля, а портье — литовец и принял пристальный взгляд за угрозу. Это, конечно, нам было на руку, но всё равно я себя почувствовала гадко.

— Ляжешь спать? — спросил Марчин.

— Пока не хочется. Лучше приму душ. Если ты обещаешь…

— Не вести себя по-идиотски. Обещаю на месяц вперёд. Могу даже поклясться. Чтобы тебе не приходилось десять раз на дню повторять эту фразу.

— Ммм… а слово дворянина можно?

— Даю тебе его.

— Спасибо.

Выйдя из душа, я обнаружила, что Марчин куда-то ушёл. Мне же удобнее. В углу на письменном столе стоял небольшой терминал для выхода в интернет, и я залезла посмотреть новости, по Польской Республике — в надежде найти какие-нибудь следы Люции, и по Венской Империи — чтобы просто быть в курсе событий. Ни во что, достойное новостей, Шерифович пока не ввязалась — ну ещё бы, без группы поддержки она стала тихая и смирная! В Венской же Империи довольно много новостей: в основном, реформы Батори, которые по большей части состоят в отмене реформ правительств стран Империи в те годы, когда они были независимы. Восстанавливаются прежние системы здравоохранения и образования, поддержки пенсионеров и семей с маленькими детьми. Неплохая идея, как на мой вкус.

Стоило вернуться в реальный мир и, как назло, потянуло спать. Ещё не хватало — заснуть без охраны в незнакомом месте! Я попробовала приседать, и тут же захотела спать ещё сильнее. Ничего не могу с собой поделать — после охоты всегда тянет в сон. Тогда я стала принимать разные неудобные позы, опираясь то конечностями, то животом, то затылком на стул и бюро у терминала. Когда входит Марчин, я как раз вишу книзу головой, перегнувшись через спинку стула, опираясь одним коленом на сиденье, а другим — на край бюро, и помахиваю растопыренными руками.

— Это специальная гимнастика? — спрашивает Твардовский, ставя поднос с завтраком на столик в центре комнаты.

— Э-э-э, да. Растяжка и… головные сосуды укрепляет, — я стараюсь принять человеческое положение как можно изящней и в результате лечу вместе со стулом на пол. По счастью, номер не так уж просторен, и Марчин успевает подскочить и перехватить меня, так что я почти не ушибаюсь. — Спасибо.

Твардовский усаживает меня за стол, поднимает опрокинутый стул, выставляет передо мной тарелку с глазуньей на шкварках, чашку, кофейник, молочник со сливками, сахарницу, выкладывает приборы. Не знаю, какой бы из него был офицер, а дворецкий получился бы отличный: бесстрастный, точный и скупой в движениях, педантичный. Себе тоже ставит: тарелку с блинчиками, стакан, бутылку с водой.

— А если тебе дать выпить святой воды, тогда что? — невпопад интересуюсь я, когда мертвец садится напротив и наполняет свой стакан.

— Не знаю… ничего, наверное. Я же не чёрт.

— А черти существуют?

Марчин смотрит на меня задумчиво.

— Сколько тебе лет?

— Двадцать четыре.

— А похоже, как будто просто четыре.

— Любознательность — не порок.

— Я не знаю, существуют ли черти, — Твардовский аккуратно отрезает кусок от сложенного блина. — Я никогда не слышал о жреце, тайнокнижнике или вампире, который видел бы чёрта.

— То же и с мавками. Тогда почему ты говоришь, что мавок нет, а про чертей неизвестно?

— Потому что я воспитан в доброй католической семье. Я думал, что и ты тоже.

— И ты остался католиком, начав служить языческому богу?

— Я не называю их богами. Это сущности.

— Демоны?

— Не знаю.

— За сто лет уже можно было бы и определиться.

Марчин жуёт блин так сосредоточенно, как будто важнее ничего не бывает.

— Любой идол — это кумир, — просвещаю его я. — И служить таковому — страшный грех.

— И ты решила спасти от него мою душу? — сглотнув, наконец, интересуется Твардовский. — А тебя не смущает твоя физиологическая необходимость регулярно нарушать заповедь «Не убий»?

— Убивать вампиров не грешно, потому что нельзя убить уже мёртвого, только упокоить его, приведя в должное состояние. Я спрашивала у нашего пас… ксёндза, ещё после первой охоты.

— Прямо так и спросила?!

— Да. Второй раз в жизни пришла на исповедь, он меня спрашивает: какие, мол, грехи. А я спрашиваю: а убить вампира, например, грешно? Он сказал: нет.

— То есть ты у нас безгрешная?

— Ну, мне пришлось покаяться во лжи и в том, что гадала людям и не почитала родителей своих и Господа тоже не очень. Пришлось потом на коленях пятьдесят раз «Отче наш» прочесть и ещё пятьдесят раз «Радуйся». Больше я на исповедь не ходила, не понравилось чего-то.

— Может быть, зря. Может быть, тебе стоит сейчас это сделать, чтобы не держать в себе то, что случилось. Утешать души — призвание священников, и многие находят мир с собой, поговорив с духовником.

Яичница во рту сразу приобретает кислый привкус. Чёрт бы побрал этого доморощенного психоаналитика!

— Я не думаю, что готова признаться в осквернении могил до того, как закончу их осквернять.

— Но потом ты сходишь на исповедь?

— Может быть.

Несколько секунд мы жуём одинаково угрюмо, потом Марчина осеняет очередная гениальная идея:

— Если для тебя очень важно, мы можем венчаться, как положено добрым католикам.

— Ты же уже ритуально женат. Разве можно иметь двух ритуальных жён?

— Это совсем разное! Я женат в том мире, а в этом — нет.

— Звучит странно. И что, значит, если я проведу католический обряд венчания, это не аннулирует моё ритуальное замужество за императором?

— Если католический — конечно, нет. Он может венчаться, с кем захочет, и остаться при своей силе, и то же самое с тобой.

— Но тебе выгодно солгать, если это не так.

Твардовский мучительно сдвигает брови и некоторое время драматично смотрит.

— Я тебе не лгу. Ни разу не солгал.

— Вот как, кузен?

— Хорошо, один раз. Но и только.

И вот тогда, из какого-то совершенно детского желания уязвить, я и говорю:

— На самом деле, существование Польской Республики — это недоразумение.

Удар оказывается настолько меткий (ну, ещё бы, мне ли не знать, на что реагируют польские дворянчики), что Марчин даже не замечает резкой и нелогичной смены темы.

— За кем ты повторяешь эту чушь? Польша — древнее государство и когда-то вообще имело размеры от моря до мора, от Балтийского до Чёрного. То, что на некоторое время оно оказалось раздроблено и разодрано хищными соседями — вот где недоразумение, которое, по счастью, было исправлено в прошлом веке.

— И как так получилось, что два очень сильных и очень хищных соседа выпустили свою несчастную жертву из могучих волосатых лап после совсем небольшого сопротивления? Ты же не можешь отрицать, что ни Вена, ни Москва в Польской войне не использовали своей военной мощи на всю возможную силу. Иначе бы вас просто раскатали несмотря на весь ваш панский гонор.

— Причину знает каждый школьник. В обеих Империях уже торжествовали идеи гуманизма и справедливости, и внутренние протесты и антивоенные выступления не давали правительствам развернуться.

— Это не причина. Это объяснение. Которое на самом деле совсем ничего не объясняет.

— Ну, хорошо. Смотри. Если между Францией и Венской Империей смогла остаться самостоятельной страной такая малявка, как Германский союз, почему бы более крупному, горячими патриотами населённому государству не возродиться?

— Германский союз, во-первых, служит прокладкой между двумя державами, а во-вторых, принадлежит двум влиятельным вампирским семьям, которым очень хотелось собственную страну.

— Ну, Польша никаким упырям точно не принадлежит.

— Вот и я говорю: её существование — историческое недоразумение.

Кажется, я впервые сумела довести Твардовского до состояния, если не близкого к бешенству, то по крайней мере похожего на таковое.

— Гораздо большее недоразумение — то, что есть поляки, которые отказались называть себя поляками и взяли себе бессмысленное варварское именование. Но и этому нашлось место в нашем мире.

— Не хотели подцеплять чужой дух — не должны были завоёвывать Русь Галицкую. Сами виноваты. Не хочешь вшей — не ходи в фабричный район.

Не то, чтобы я действительно считала русинов вшами, просто мне очень уж хочется ужалить жреца. Но он, напротив, внезапно остывает. Завтрак так и заканчивается — в весьма остывшей атмосфере. Допив кофе, я почти демонстративно укладываюсь спать, прямо в одежде. Кровать, кстати, в номере хоть и одна, зато двуспальная — портье решил, что мы собрались незаконно предаться разврату.

Если в прошлый раз книжку мне читала мать, то теперь я читаю сама, держа на коленках увесистый томик и рассматривая яркие, крупные иллюстрации, которые вдруг начинают двигаться, словно в мультфильме. Это и весело, и страшновато, как будто кроется за этим дурачеством картинок что-то не просто нехорошее, а даже зловещее и опасное.

«Жила-была девочка по имени Мальвинка. Она была старшей дочкой в бедной семье, и её раненько отдали в соседний город в ученики к одной портнихе по прозвищу Три Булавки. Да и то сказать, повезло — портниха-то была в городе известная и зажиточная, а девочка ей была почти незнакомая, племянница крестницы сестры. Уж как родители радовались, отдавая Мальвинку! И ходить теперь будешь в красивом платье и целых башмачках, и кушать три раза в день с фарфоровых тарелок — вот что они сказали ей, собирая в ученичество. Дали ей с собой маленькую ладанку и куколку, которую она очень любила, и больше ничего; из одежды — только то, что на ней была. Так и пришла Мальвинка к портнихе.

Ох, и нахлебалась же она горя! Портниха оказалась жадная и злая. Было у неё ещё одиннадцать учениц, таких же бедных девочек, как Мальвинка, и спали они вповалку на чердаке на старой соломе. Новое платье им дарили на Рождество, и было оно самое простое и из грубой ткани, башмачков Три Булавки не покупала ученицам вовсе, говорила, что незачем хорошим девочкам шляться по улице, а в церковь им ходить нечего, пока они не нагрешили — а если нагрешили, то ей такие ученицы вовсе не нужны. Ели девочки, по счастью, досыта, потому что от голода зрение ухудшается и пальцы делаются не такими гибкими и проворными — а ведь для того портниха и держала учениц, что только девочки не старше четырнадцати лет могли самыми маленькими иголочками делать самые крохотные стежки, которые очень ценились заказчицами, богатыми дамами. И стоило какой-нибудь девочке подрасти настолько, что ей трудно становилось держать тонюсенькую, с волосок толщиной, иголку, как она под каким-нибудь предлогом изгонялась из учениц. Портниха всегда прогоняла учениц за день до Рождества, чтобы не дарить новое платье. Итак, от голода девочки не страдали, но пищу им давали самую простую и грубую: хлеб, да редьку, да немного студня по воскресеньям. И чердак отапливался хорошо, потому что от холода ученицы могли простыть, а от простуды голова кружится и руки дрожат. Вот так и жили.

Целый день, от зари до заката, а зимой и долго после заката, при свете лучин, девочки шили и шили. Кроме этого, их на самом деле ничему из портняжного ремесла и не учили: ни обмерять, ни выкраивать, ничему. А чтобы они сами не подметили чего-нибудь, Три Булавки запирала их в специальной комнате, куда только приносила еду, нитки и новое шитьё. Даже напёрстков она не давала девочкам из жадности, и, когда одна из них укалывала пальчик — а это случалось часто, потому что к вечеру от усталости у бедняжек уже клонились головки — то нужно было срочно замывать дорогую ткань холодной водой и дуть, пока не высохнет, а иначе за испорченное шитьё Три Булавки могла так отделать розгами, что потом на спину не ляжешь. Ниже спины портниха никогда не била, потому что иначе ученицы не могли бы работать — ведь стоя и лёжа много не нашьёшь; но и когда секут спину, очень больно и обидно, так что девочки всегда очень шустро замывали кровь и дули до головокружения, чтобы можно было скорее продолжить работу. За шитьём нельзя было девочкам ни спеть, ни поговорить — у портнихи были чуткие уши, и она вбегала в комнату при малейшем подозрении на шум, страшно бранилась и размахивала розгами, потому что была уверена, что разговоры и песни отвлекают от работы, и швы становятся неровными. Вот такое счастье досталось бедняжке Мальвинке, но она не смела пожаловаться отцу и матери или хотя бы тёте, которая жила в этом же городе, потому что понимала, как её будет трудно прокормить родным и не хотела отнимать кусок хлеба изо рта своего маленького братика или сестрички.

Итак, весь день девочки только и делали, что сидели, молчали да шили, но зато ночью, засыпая, они могли пошептаться друг с другом всласть. То они рассказывали друг другу о своих родных, то мечтали о новых платьях и вкусных кушаньях, а то — совсем-совсем тихонько — пересказывали друг другу страшные сплетни, слухи и толки о жадной портнихе. Сплетни эти были самые глупые, и верить им, конечно, не было никакого смысла; но всё же девочки и говорили о них, и слушали, потому что девочкам всегда надо чем-нибудь занять своё воображение. Одни говорили, что все выгнанные ученицы скоро умирают, и немудрено: в дорогу им Три Булавки давала только старые туфельки, отданные заказчицами из милосердия, а носили эти заказчицы туфли из бархата, что очень красиво, но зимой совсем не помогает дойти до дому, не простудившись до горячки. Только одна ученица будто бы выжила, та, что сначала зашла в городскую церковь, где ей помог священник. Но как назло, в день перед Рождеством каждый год разыгрывалась ужасная метель, так что несчастные, пытавшиеся повторить этот умный поступок, замерзали в подворотнях, так и не найдя церкви. Ещё про портниху говорили, что она нарочно не даёт напёрстков от того, что с каплями детской крови в платья заказчиц попадает немного молодости и остаётся там, даже когда кровь уже смыта. Каждая женщина, надевшая такое платье, становится немного моложе, и именно за это якобы заказчицы на самом деле ценят портниху. А некоторые говорили, что нитки, тоньше и прочнее шёлка, Три Булавки вовсе не покупает, а забирает из особого чуланчика, куда никого не пускает, и кто знает, может быть, ей эти нитки сам дьявол даёт в обмен на то, чтобы она перед Рождеством выгоняла невинные души на верную смерть.

Так однажды случилось, что наша Мальвинка, утомившись к вечеру, испортила строчку и Три Булавки это увидела прежде, чем девочка успела распороть и переделать работу. Ох, и задала злая портниха трёпку бедняжке! Вся спина у неё была в кровавых полосах, и оттого ночью у неё даже жар поднялся и нестерпимо захотелось пить. И, хотя ночами не разрешалось спускаться с чердака кроме как в случае самой безотлагательной нужды, она всё же потихоньку спустилась на кухню, чтобы попить водицы. Конечно, у Мальвинки не было ни лампы, ни свечки, ни лучинки, да она бы и не посмела их зажечь, чтобы ненароком не быть обнаруженной; так что она шла в темноте наощупь и почти наугад, ведь и на кухне-то она бывала только раза два или три. Тихонько, чтобы не разбудить кухарку, она стала пить воду и вдруг услышала совсем тихий голосок рядом:

— Дай и мне чуть-чуть попить.

Девочка чуть не умерла от страху. Оглянувшись, она никого, впрочем, не увидела, но тут голосок раздался снова:

— Дай мне капельку воды напиться!

И голос этот раздавался из кармана платья, где всегда сидела куколка, та самая куколка, которую мама сшила для Мальвинки, когда та была совсем малюткой. Девочка взяла на пальчик капельку водички и капнула куколке на вышитый ротик.

— Спасибо, Мальвинка! — сказала тихонечко куколка. — А то ты меня десять лет не поила, не кормила, я уж и не выдержала. Теперь слушай меня. Возьми свою ладанку в другую руку и выходи потихоньку из кухни.

Девочка послушалась: сняла с шеи ладанку, взяла в свободную руку и вышла с кухни. Тут куколка ей стала потихоньку говорить, куда идти, сколько шагов делать. Шла девочка, шла по тёмному дому, вдруг видит — светлая щель. Подошла она к щели и заглядывает, а там не то, что особенный чулан — целая тайная комната! Вдоль стен привешены на цепях мёртвые девочки, и у всех головы наголо острижены, а посредине комнаты сидит Три Булавки с веретеном и прялкой и из волос прядёт нить, тонкую, как паутинка, прочную, как пеньковый канат. Посмотрела Мальвинка на ближнюю девочку — а это ученица, которую прошлой зимой выгнали. Стоит Мальвинка ни жива, ни мертва, а портниха себе под нос напевает:

— Я веретено верчу,

Нитку прочную кручу.

Скоро-скоро Рождество,

Новых ниток получу!

— А теперь иди и засунь ей ладанку в рот, — велит куколка.

— Нет-нет-нет, — прошептала Мальвинка и стала потихоньку пятиться. Уж лучше сразу убежать из страшного дома, решила она. Но тут вдруг Три Булавки повела носом и закричала:

— Чую, чую живую девчонку! Ну, держись, сейчас будут из тебя нитки!

Раз! Два! Три! — и Три Булавки выскочила из тайной комнаты.

— Ага! — закричала она, хватая Мальвинку за шею, но тут куколка крикнкула:

— Ладанка! — и девочка мигом запихнула ладанку в открытый рот портнихи. Та тут же песком и осыпалась.

Поутру ученицы и прислуга разобрали себе вещи ведьмы и ушли поскорее из дурного дома.»

— Что же случилось с куколкой? — спрашиваю я себя, закрыв книгу. — А с мёртвыми девочками?

За моей спиной, словно ответ, раздаётся тихое постукивание. Я медленно оборачиваюсь и вижу, что там ползает на коленях мёртвый «волчонок», собирая бусины. Он находит их наощупь, не отводя от меня глаз; пальцы быстро и ловко отыскивают и хватают пластиковые шарики. Теперь ему не мешает нож — ведь я его отняла — и бусины больше не рассыпаются из рук. Ещё несколько минут, и он соберёт их все, и я почему-то знаю, что тогда он кинется на меня — а я, как назло, не могу пошевелить ни рукой, ни ногой, словно окаменела. Больше того: я не могу сделать вдох и начинаю задыхаться. Вот уже все бусины собраны. Мальчишка оглядывается, словно решая, куда их сложить, а потом принимается глотать, быстро, жадно. Когда во рту у него скрывается последняя бусина, он поднимается и идёт ко мне. Я делаю всё, что в моих силах — я зажмуриваюсь.

И ничего не происходит.

Потом крепкие тёплые руки обхватывают меня, и голос Ловаша Батори, императора вампиров, шепчет мне:

— Тихо, тихо. Всё хорошо. Я прогнал его.

И только тогда у меня получается снова сделать вдох.

— Ловаш, — шепчу я. — Ловаш.

Увы, хотя я снова могу и говорить, и дышать, у меня не получается ни открыть глаза, ни пошевелиться. Тяжёлая книга оттягивает мне руки.

— А куда делись мёртвые девочки? — спрашиваю я.

— Всё хорошо. Я помог им, и теперь они спокойно спят в своих деревянных постельках.

— А куколка?

— Ты выкинула её в окно.

— Да, точно. Я же выкинула её в окно.

Я чувствую, как ладони Батори гладят мою спину, как упругие губы касаются нежно и тихо кожи на виске, на лбу, как одна рука проскальзывает мне на живот — и от её прикосновения внутри становится жарко, томно, так что я даже не в силах сдержать стон…

Как жестоко. Как жестоко вырывать человека из сна, встряхивая его за плечо. Сердце колотится где-то у горла.

— Марчин? Что-то случилось? Надо идти?

— Ты стонала.

У меня в животе по прежнему жарко, и потому близость Твардовского особенно некстати.

— Убери, пожалуйста, руку с моего плеча.

— Ты стонала, — повторяет он, но руку всё-таки убирает.

— Да. Мне снились мёртвые мальчики. У нас есть кофе или кола? — я спускаю ноги с кровати, чтобы, набравшись сил, встать и доковылять до ванной. В таком состоянии мне необходимо побыть одной, просто чтобы прийти в себя.

— И выгибалась.

— Пыталась стряхнуть оцепенение. Но если ты хочешь услышать, что я представляла Ловаша Батори и получала удовольствие, я, так уж и быть, именно это и скажу. У нас есть кофе?!

Не помню, хотелось ли мне когда-нибудь вышвырнуть Твардовского в окно так сильно, как сейчас. Возможно, я всё-таки не выдержала и попыталась бы это сделать, но, к счастью, он говорит:

— Пойду принесу, — и уходит.

А я замечаю в изножье кровати вмятину в матрасе и брошенную верёвку с навязанными узелками.

Некоторые вещи мой брат в меня крепко вколотил — не сделав ни одного удара. Есть время плакать и время молчать. Время драться и время прятаться. Время отстаивать и настаивать — и время повиноваться без звука. Когда в комнату входит и тут же закрывает за собой дверь каким-то особенным движением Марчин, я понимаю: время молчать. Может быть, время драться. И совершенно точно — время повиноваться. Так же сдержанно, как всегда, Твардовский ставит на стол чашку и стремительным движением бросается к своей сабле. Я, захлёбываясь, глотаю кофе, не заботясь о том, сколько проливается мимо рта. Марчин закрепляет на моём поясе ножны волчьего ножа и… бараном переваливает меня через левое плечо, удерживая одной рукой — в другой у него уже обнажённая сабля. Я с трудом удерживаю в желудке только что выпитое. В такой позиции я не вижу, что происходит «прямо по курсу» — могу только догадываться. Кажется, Твардовский некоторое время смотрит в окно — не подходя к нему очень близко. Потом разворачивается, и мы мягко и быстро бежим по коридору — звуки шагов гасит ковёр с ворсом. То есть, бежит, конечно, Марчин, а я болтаюсь, держась за его суконную куртку — очень неудобно, держаться неудобно, болтанку можно пережить, и позу можно пережить, но именно то, что трудно схватиться и удержаться руками за чёртову куртку, раздражает и заставляет чувствовать беспомощность одновременно. Твардовский останавливается и дёргается — звук удара по дереву чем-то тупым — каблук, наверное, что же ещё — треск — и мы бежим уже по лестнице, и скорость, на мой взгляд, просто головокружительная. Лестница тёмная и узкая, но чувство равновесия у Марчина оказывается, как у канатоходца Тимура, и я на его плече болтаюсь такая же беспомощная, как отбитая у жандармов маленькая революционерка Сэок — а страшно всё равно, никогда особо не боялась высоты, но сейчас вот — каблуки сапог бьют в чугунные ступени, как в набат.

Чердак. Твардовский сваливает меня, как куль, на пол — нет, он старается поласковей, но в такой спешке эффекта особенного нет — захлопнутый квадратный люк задвигает каким-то сундуком, заваливает хламом.

— Ты уже можешь встать?

— Могу, но ноги ещё дрожат.

— Тогда сиди. Ждём. Времени немного есть.

Скат крыши слишком низок — мне как раз сойдёт, но Марчин стоит, неудобно, по-бычьи, пригнув голову, будто очень напряжённо вслушивается и одновременно готовится атаковать — почему «будто», конечно, вслушивается и, конечно, готов атаковать.

— Шимбровский? — догадываюсь я.

— Его мёртвые жрецы. И это хуже, чем живые.

Я вздрагиваю. Если Марчин так силён от того, что он мёртв — если мёртвые жрецы так же сильны, как вампиры — то не приведи судьба мне схватиться даже с одним из них в открытую.

— Их там много?

— Больше, чем хотелось бы. С какой высоты для тебя безопасно прыгать?

Я прикинула размеры могилы в первом кургане.

— Ну, примерно с высоты второго этажа.

— А если с крыши над вторым этажом?

В кургане я очень сильно ушибла лодыжки и ступни. А здесь что будет? Сломаю?

— Надо было взять верёвку, — говорю я, и в этот момент люк под грудой хлама громыхает при попытке его поднять. Я даже вскакиваю и понимаю, что уже совсем пришла в норму.

Когда мы вылезаем, пройдя почти весь чердак, я спрашиваю:

— А жрецы эти не догадаются нас ловить снизу?

— А зачем я, по-твоему, так громко спрашивал? Конечно, догадаются. Поэтому ты сейчас полезешь в трубу.

— И, словно маленькая Сэок, окажусь на кухне? Хороший план, но разве на кухнях в гостинице печи не поддерживаются всё время горячими?

— Печи — да. Камины в комнатах — нет. Поэтому ты сейчас залезешь в трубу, на которую я тебе покажу, и вылезешь в номере снизу, прямо на втором этаже. Он сейчас пуст и заперт. Ты ведь неплохо умеешь прятаться, да? И размеры у тебя… компактные. Спрячешься в каком-нибудь не самом очевидном месте и подождёшь час или два. Потом беги к кургану, который мы обвалили последним, и жди там меня. Не больше суток. Если я не приду, лучше не валяй дурака и вернись в Галицию к своему императору. Шимбровского пытаемся остановить не только мы, но и ещё как минимум одна «волчица» — Люция — и один жрец. Потихоньку они его доконают, а ты и так много сделала.

Я ловлю его взгляд, прежде, чем ответить:

— Поняла.

Сначала мне непонятно, как можно незаметно проскочить в трубу. С дюжину мрачных мужчин смотрит на нас снизу — и отлично видит, а мы ползём по крутому скату. Но, когда мы останавливаемся у одной из толстых каминных труб, Твардовский говорит:

— Сейчас я прыгну вниз. Пока они будут на меня глазеть — полсекунды, секунда, но ты быстрая у меня, я знаю — вскакиваешь в трубу. Там скобки внутри, чтоб держаться. Готова?

Вдох. Выдох. Вдох.

— Да.

Марчин берёт разбег и на короткий миг будто зависает в воздухе чуть выше края крыши, широко-широко раскинув руки. И в этот самый миг прыгаю и я: вверх, внутрь, больно ушибаясь коленями, грудью, локтями. Скобки жирные и грязные, и руки чуть не проскальзывают по ним — но всё же не проскальзывают. Я нащупываю ногами ещё скобки и, содрогаясь от отвращения, лезу по этой «лесенке» вниз так быстро, как только можно.

Я не буду думать, с какой высоты без опаски для себя может падать Марчин.

Я не буду думать, смотрел ли на меня хоть один из мертвецов. И как быстро они догадаются, где я, даже если не смотрели.

Я не буду думать, нет ли среди людей Шимбровского кого-нибудь с саблей на боку — и таким же хорошим владением ею, как у Марчина.

Я просто очень быстро лезу вниз по узкому и вонючему чёрному лазу.

Камин, по крайней мере, не заполнен какими-нибудь дровами, кусками угля или пеплом, и я приземляюсь относительно комфортно; зато при свете из окна вижу, что вся перемазалась жирной сажей. Если я выйду из камина, спрятаться не будет никакой возможности: меня выдадут следы ног, такие чёткие, словно я сама захотела дать подсказку преследователям. Этого момента Твардовский как-то не учёл, и я на пару секунд впадаю в панику — насколько это вообще возможно с учётом и так далеко не спокойного душевного состояния.

Но паниковать сейчас никак нельзя. Надо думать логически.

Я могу попробовать использовать волшебство Сердца Луны. Но поможет ли оно мне, если я буду слишком на виду? Я пытаюсь вспомнить момент, когда меня по следам настиг Марчин. С одной стороны, я лежала практически на открытой местности, ещё и в белом платье — с другой, всё-таки на мне было накидано некоторое подобие покрова из лопухов — а символическое в магии очень важно. Считать ли за такой покров слой сажи? Или попробовать влезть назад в трубу — и не видеть того, что происходит под пятками? Ой, нет, последнее уж вовсе невыносимо, слишком страшно, чтобы я на такое решилась. Может быть, попытаться влезть в трубу вверх ногами? Я мысленно представляю, как это возможно осуществить, и признаю идею слишком глупой.

Мыслей никаких больше нет, и поэтому я разрешаю себе всё-таки впасть в панику и просто сидеть, забившись в самый уголок камина и переполняясь чувством ужаса.

Они соображают быстрей, чем мне хотелось бы. Уже минут через двадцать я слышу, как поворачивается ключ в замке, и чуть не с опозданием вспоминаю, что надо делать.

Пусть они меня не заметят. Пожалуйста, пусть они меня не заметят. Пожалуйста, Айнур, пусть они меня не заметят, не заметят, не заметят, не заметят…

Их входит сразу трое, и с ними — бледный и встрёпанный, будто со сна, портье со связкой ключей в руках. Из-за него мне даже кажется первую секунду, что всё кончено — он замечает меня сразу и смотрит с таким же ужасом, как и я на него. По счастью, несмотря на это, я машинально продолжаю повторять свою мантру. По счастью, мёртвым полякам не приходит в голову посмотреть на лицо какого-то там литовца. По счастью, сажа оказывается достаточным покровом. Продолжая повторять и повторять про себя волшебную фразу, я подношу дрожащий палец к губам, и литовец соображает всё-таки отвернуться, хотя, дурак такой, кивает мне — нет, ну до чего же хорошо, что польские паны не привыкли глядеть на литовцев!

Мертвецы деловито осматривают шкаф, тумбочку, заглядывают под стол, под кровать, за кресло, за бюро, не ленятся поглядеть в ванной в корзине для белья; проверяют решётку вентиляционного хода — куда я бы ни в жизни не поместилась — осматривают и каминную трубу.

— Заслонкой надо закрывать, — угрюмо пеняет один из жрецов портье.

— Да, сударь, — смиренно отвечает тот. — Простите, сударь. Недосмотр.

Наконец, мертвецы выходят. Портье несколько секунд мешкает, словно раздумывая, не заговорить ли со мной, но всё-таки уходит, аккуратно запирая за собой дверь… и тут же отпирая обратно почти непрерывным движением ключа. Господи, до чего добрый человек! Я за его здоровье десять свечек поставлю, Господи!

На всякий случай я сижу до темноты. Нет, я не надеюсь, что жрецы взяли и легли спать, к тому же не оставив никого приглядывать за гостиницей вообще и моим номером в частности, но в тёмное время суток я себя чувствую как-то уверенней. Поэтому я выбираюсь из камина, только когда за окном смеркается — и тут же несусь в туалет. Не так сложно сидеть почти неподвижно, как делать это, когда тебя отвлекают низменные нужды.

В ванной я залезаю под душ и скребу, скребу кожу вафельным полотенцем — за неимением мочалки — вымываю и выполаскиваю волосы с огромным количеством шампуня, не меньше десятка маленьких флакончиков из шкафчика. Вода с меня сначала льётся угольно-чёрная, потом она сереет, бледнеет и, наконец, становится похожей на самую обычную воду. Все водные процедуры проходят в некотором напряжении — конечно, шанс, что сюда придут снова, невелик, но… Высушив волосы феном и заплетя косу, я обнаруживаю, что одеться мне практически не во что: всё в жирной саже и воняет гарью. Даже бельё воняет, хотя, по счастью, не мажется. Я пробую оттереть сажу полотенцами и извожу весь найденный в шкафчике запас — полотенца становятся такими же чёрными и вонючими, какой всё равно осталась одежда. Приходится с отвращением влезать в то, что есть, и, наконец, выходить уже из номера.

В какой-то момент мне кажется, что я полная дура, и притом практически принесённая в жертву полная дура — в тускло освещённом ночниками коридоре стоит высокий молодой мужчина и внимательно смотрит прямо на меня. Я замираю, как застигнутая ящерица в надежде остаться незамеченной, и мысленно прикидываю, сколько у меня шансов его завалить и насколько волшебен добытый мною нож — вдруг, паче чаяния, он придаёт мне парочку сверхъестественных свойств и умений — но мужчина прижимает палец к губам и делает странные знаки глазами. Нервно оглядываясь, я тихонько подхожу к нему. Кажется, он литовец… и вроде бы даже похож на портье лицом. Сын, брат или племянник? Мужчина идёт к лестнице чёрного хода, постоянно знаками призывая следовать за ним. Развороченную дверь уже сняли и унесли, и пустой провал в тёмные застенки выглядит немного пугающе.

На площадке перед лестницей стоит чемодан. Большой такой чемодан из светлой кожи. Он мне сразу не нравится. Мужчина, продолжая хранить молчание, тихо кладёт его на бок, раскрывает и указывает пальцем внутрь. Я пожимаю плечами и пытаюсь помаванием рук изобразить фразу, что как-нибудь и без чемодана выберусь и спасусь, но литовец изображает ещё более сложную пантомиму, из которой я делаю вывод, что или королём Африки выбрали большого жёлтого крокодила, или снаружи ну очень уж много жрецов ждёт моего появления, не теряя светлой на то надежды. При этом всём мужчина напряжённо оглядывается на коридор, из чего нетрудно сделать вывод, что в моём номере всё же сидят посторонние. Очень хочется чертыхнуться, но я делаю вдох и выдох — и укладываюсь в чемодан в позе невообразимо неудобной. Меня закрывают и несут.

В чемодане есть вентиляция, но никаких других удобств, вроде рессор или иллюминаторов, в нём нет, и поэтому ещё с полчаса я страдаю равно от качки и безвестности.

Глава X. Белый рыцарь снова спасает королевскую пешку

Конь стоит там, где мы его привязали, а значит, Марчин ещё не поехал в Вылкавышки. Я глажу лошадиную морду и сую в неё пучок жёлтой росистой травы — но конь только головой мотает. Или он ест что-нибудь гораздо более сказочное, таинственное и страшное, или не ест вовсе — потому что, приглядевшись, я вижу, что трава вокруг него только немного притоптана, но не ощипана, и конских яблок не видно.

Я не знаю, отчего те люди помогли мне. У меня не было ни сил, ни настроения расспрашивать старика, в чей дом принесли «мой» чемодан. Я не знаю, почему старик спросил меня сначала, видимо, на литовском, а потом на польском, не из Вылкавышек ли я — и понятия не имею, что толкнуло меня ответить утвердительно. Может быть, уже слишком привыкла лгать, общаясь с Твардовским. Я не знаю, почему этот старик пытался уговорить меня остаться, а потом дал денег и чистую одежду почти по размеру: рубашку, шерстяные бриджи, тёплую куртку. Он отыскал для меня и детские резиновые сапожки, но они оказались на размер или два меньше нужного, и я ушла просто босиком. Сначала было чертовски холодно, но потом я набрала хорошую скорость, и ступни разогрелись. Теперь чертовски холодно снова. Если бы я могла, я бы забралась в седло, чтобы не касаться ногами стылой земли. Но забираться на лошадей я умею не лучше, чем спускаться с них, одновременно целуясь.

Я не знаю, что мне делать.

Поспать бы. Но даже этого я не могу.

Я обхватываю бархатистую на ощупь лошадиную шею руками и утыкаюсь лицом в слабо пахнущую животным потом шкуру. Конь замирает, будто боясь неосторожным движением повредить мне — умная, умная, славная зверюга. Сначала я просто стою, не думая ни о чём. В голове какая-то звенящая пустота. Проносятся обрывки образов, воспоминаний, безо всякого порядка: тарелка голубцов в пустом по случаю полудня кафе, грязно-белые лилии на вытертых до бархатности зелёных обоях, синий глаз на мезузе, серебряный крестик на безволосой груди цвета топлёного молока, крахмалисто-жирные кибинаи, смуглое скуластое лицо поэта Лико, наковальня, маленький Гядиминас, играющий с бусами матери, красными, будто волчьи ягоды, собаки в переулке, огромная лужа на улице Вишнёвой, которую мы с цыганятами переходим вброд — в самом глубоком месте по колено, серёжки на дне бокала с вином, длинные, длинные, длинные, бесконечные чёрные волосы…

Наверное, я просто задремала стоя. Но в какой-то момент мне нестерпимо хочется в туалет, и я прихожу в себя. Марчина всё ещё нет; я обещаю себе ждать его сутки, прямо здесь. Пока же я забираюсь в кусты — как будто кто-то меня может увидеть.

И уже возвращаясь, замечаю, что в редких зарослях опушки что-то бледнеет. Лицо лежащего человека. Ещё даже не подойдя к нему, я понимаю, что дождалась.

Твардовский лежит неподвижно, крепко обхватив правой рукой левое плечо и разбросав ноги. На лице у него привычно-страдальческое выражение, между бровями — чёрная складка, похожая на рану. Сначала мне кажется, что ещё один мертвец в нашем мире нашёл свой покой, но, когда я встаю на колени, чтобы закрыть Марчину веки, он внезапно поворачивает на меня глаза.

Мы оба молчим.

В свете луны я вижу теперь очень ясно, отчего он лежит так странно. Его туловище перерублено наискось, от плеча и почти до пояса. Должно быть, Твардовский шёл, удерживая отрубленную половину, чтобы она не отломилась — верная смерть… то есть, упокоение. И так вот и упал.

— Больно? — наконец, спрашиваю я.

— Не так, как можно подумать. Я контролирую.

Чтобы говорить, Марчину приходится дышать. На каждом выдохе на губах у него показывается и пузырится тёмное, жидкое.

— Больно, — констатирую я.

Помолчав, Твардовский выдыхает:

— Да.

— Как можно помочь? Что надо сделать?

— А чем тут можно помочь?

— Ну, ты рассказывал про живот… что всё заросло. Может быть… сейчас тоже?

— Может быть. У меня в кармане куртки возьми нитки с иголкой. В правом верхнем.

Катушка плоская, картонная. Нитки чёрные или очень тёмные, грубые. Иголка — огромная.

— Старайся и кожу, и мышцы сшить.

— Тогда ведь зарастёт, да? Хорошо, что я тебя нашла. Да нет, ты бы и сам справился, крепко держишь. Но с нитками будет быстрее, да?

Марчин не отвечает, только моргает. Я развожу ткань руками — чёрт, это всё не так уж аккуратно выглядит, как я было представила — но я нащупываю пальцами удобное место и втыкаю иглу, начав снизу раны. Если такое называется раной. Пробивать острыми предметами мясо мне не привыкать, поэтому инструкции я следую успешно. Скоро приходится вставлять новую нитку. Крови немного, но из-за того, что я всё это трогаю, пальцы уже скользкие, и я чуть не теряю иглу. Я накладываю стежки спереди, до самого плеча, и сверху, на плече. Штаны от росы насквозь мокрые, и шея затекает. Один раз игла всё-таки выпадает, прямо на Марчина, и я пугаюсь, что она упала внутрь и мне придётся шарить там пальцами — но я почти сразу нахожу её на куртке.

Когда я заканчиваю с плечом, уже часов шесть утра.

— Теперь перевернуть? — спрашиваю я.

— Нет. Просто ждать. Или начнёт заживать и уже к вечеру мы это заметим… или нет.

— Ладно.

Я аккуратно втыкаю иглу в катушку и кладу обратно в карман Твардовскому.

— Хочешь пить?

— Нет.

— Ладно. Если у них не было посеребрёного оружия, заживёт.

— Да. Если не было.

— А ты не можешь почувствовать, режут тебя серебром или сталью?

— Нет.

— Ясно. Принести что-нибудь тебя укрыть?

— Нет.

Я замечаю, что его ножны пусты. Оглядываюсь — сабли нигде нет. Потерял. Не очень хорошо, но и не так уж страшно. Не может быть, чтобы не было способа добыть ещё одну.

— Не надо сидеть, — говорит Марчин.

— Что?

— Нельзя женщине сидеть на холодном. Иди.

— Куда? Сидеть на холодном там, где ты этого не увидишь?

— Садись в седло.

— Я не умею.

Бледные губы мучительно кривятся.

— Всё в порядке, — поспешно говорю я. — Сейчас я что-нибудь придумаю. Сейчас отойду, но вернусь всё равно.

Сначала я пытаюсь снять седло с коня — я дважды видела, как это делает Марчин; но пряжки ремней, удерживающих его, моим окоченевшим пальцам никак не поддаются. Сухих еловых лап сейчас не достать. Я оглядываю лес и дорогу поодаль почти в отчаянии. Вздохнув, сначала принимаюсь идти, а потом и бежать — в сторону пригорода.

Ну да, не очень хорошо воровать придверные коврики. Но ведь правда холодно.

Когда я снова устраиваюсь возле Марчина, начинает светать.

Мы молчим, долго. Иногда у меня начинает клониться голова, и перед глазами проносятся яркие, обрывистые картины. Потом я стряхиваю дремоту. В середине дня Твардовский, побулькивая кровью во рту, спрашивает, не голодна ли я.

— Хочешь предложить мне кусочек твоей ноги? — хмуро интересуюсь я.

— Не хочу, чтобы ты мучилась.

— Я тоже контролирую, — ложь действительно стала даваться мне легко, как дыхание. — Танцовщицам всё равно приходится разгрузочные дни устраивать. Я привыкла.

— А живот у тебя бурчит.

— Лишь бы не кашлял, не бранился и не декламировал Овидия.

Твардовский слабо улыбается — и я вижу, что он это делает для меня. Нашёл, кого и когда утешать — кто из нас, спрашивается, сейчас похож на умирающего?

Время от времени я расхаживаюсь, потому что ноги затекают и холодеют.

От заката лицо Марчина впервые на моей памяти кажется румяным.

— Знаешь что, — говорит он, — я думаю, это было серебро.

— Плохо. От серебра раны у мертвецов не заживают, значит, придётся тебя сначала повернуть и зашить, а потом ещё распарывать и латать поосновательней. Чтоб ты мог ходить и прыгать без опаски развалиться пополам. Как ты думаешь, может быть, подойдёт какой-то клей? Или смола? Или лучше прошить в несколько слоёв?

— Лиля, послушай меня. Это было серебро, и смола, клей, нитки, ничего не подойдёт. Я не чувствую уже почти ничего, кроме головы. У меня уже лицо понемногу немеет.

— Это от холода.

— Лиля, я мёртвый жрец. На меня холод действует не так, как на вас. Поэтому слушай меня, пожалуйста. Слушай!

— Я слушаю, — почему-то это не получилось сказать в полный голос. Я повторяю, но снова выходит полушёпот:

— Я слушаю.

— В правом боковом кармане, который на молнии, деньги. Ещё довольно много. Возьми их потом, это раз. Поняла?

— Да.

— В левом кармане, тоже где молния, колбаса. Хватит ещё, наверное, на месяц.

— Ясно.

— Саблю я потерял, поэтому голову тебе придётся отпилить мне ножом. Но ты справишься.

— Я не…

— Сделай так, чтобы она была закопана в моей усадьбе. Сделай это. Обещай мне.

— Хорошо. В усадьбе.

— Тело слишком тяжёлое, даже не морочься с ним. Если хочешь, закидай ветками. Это неважно. Это будет просто набор из мяса и костей. Не надо пытаться закопать или что-то. Просто возьми деньги и колбасу, отрежь голову, и уходи. Уходи. Поняла?

— Да.

— И ради… ради чего угодно хорошего, прошу тебя, умоляю тебя, позаботься о Ядвиге.

— Ладно.

— Всё. Теперь уже немного. И знаешь — хорошо. С утра больно было. Очень. Сейчас уже нет. Даже губы немного онемели. Скоро.

— Марчин?

— Да?

— Прости меня, пожалуйста. На самом деле я никогда не была проституткой. Я это сдуру тебя дразнила.

— Ну… и… хорошо. И хорошо. Я рад. Странно только… что сейчас сказала.

— Просто хотела, чтобы ты знал, что я тебя целую чистыми губами.

— Глупая…

Он снова улыбается, слабо-слабо. И я наклоняюсь и трогаю его губы — совсем ледяные — своими. Я не могу заставить себя сделать что-нибудь затейливей и тем более коснуться его рта языком, и просто прижимаюсь. Долго. Долго. Когда я выпрямляюсь, Твардовский уже совершенно точно мёртв окончательно. У меня на губах горький вкус его крови. И я не удерживаюсь от того, чтобы облизаться и проглотить — слишком похожа на кровь вампиров.

Голову я заворачиваю в два не очень, увы, чистых коврика из рогожки и долго потом прикрепляю к седлу при помощи Марчиновых шнурков. Отвязываю коня и говорю ему:

— Иди домой. Домой. Понимаешь?

Конь молчит, кося на меня налитым кровью глазом. Я с силой шлёпаю по крупу, отскакиваю, и животное трусит по опушке куда-то прочь. Надеюсь, всё же к усадьбе Твардовских. Уж Ядвига догадается, что делать с моей посылкой.

Когда я дёргаю подошедшего портье за штанину, он даже немного подпрыгивает. Наклоняется, видит меня у себя под стойкой — я сижу там, довольно равномерно покрытая уже высохшей грязью — и глаза у него просто вытаращиваются. Нервно оглядевшись, он приседает на корточки, и мы оказываемся лицом к лицу.

— Глупая девочка, что вы здесь делаете? Вас уже спасали — вам бы уже бежать волчьим шагом. Куда вы лезете? В гостинице полно злых панов, все поджидают вас. Думают, что вы всё ещё где-то здесь.

— Я где-то здесь, — хмуро говорю я. — В моём номере сколько?

— Было двое. Если никто не вышел и никого не позвали. Как вы сюда вошли?

— Через прачечную.

— Там же стоит один!

— Уже нет.

Сложным оказалось не подобраться — если сила у мёртвых жрецов вампирской, по моим ощущениям, не уступает, то тонкостью слуха они не отличаются. Умеешь подойти так, чтоб не сразу услышал вампир — подкрасться к жрецу не составляет ни малейшего труда. Сложным было и не убить — похоже, быстрота реакций была личным достоинством Марчина, а жрец у прачечной не мог сравниться и с «волком», так что мой любимый приём «прыгнуть на холку — ударить» прошёл отлично. Сложным было оттащить крупного мужика в тёмный уголок, сначала вверх по ступенькам крыльца, потом внутрь в прачечную. Под кустом я бросить труп всё-таки не решилась и, волоча тело, семью потами облилась, представляя, как меня сейчас с ним застанут.

— Вы его не оставили у крыльца? — встревоженно спрашивает литовец.

— Нет, он в углу сушилки. Его за простынями на стойках не видно, я проверила.

— Когда придёт горничная, всё вскроется!

— Когда она придёт?

— Утром.

— До утра я успею закончить. Но трупы я не могу закопать, это придётся вам сделать.

Судя по лицу мужчины, ему очень хочется выбраниться, но хорошее воспитание не позволяет.

— Тот пан, что был с вами, он хотя бы поможет?

— Он не может помочь. Он убит.

Рука у портье дёргается, будто он захотел перекреститься, но оборвал движение.

— Мои соболезнования, барышня.

Во рту у меня до сих пор горечь крови заколотого мной жреца. Я опять не удержалась, чтобы не глотнуть чуть-чуть. Капельку.

— Где остальные?

— У обоих выходов, парадного и чёрного, по одному. И ещё двое ходят, смотрят окна. Один на кухне. Это всё.

— Ясно.

По моим прикидкам, изначально их было тринадцать-четырнадцать. Осталось восемь. Остальные рыщут по городу или убиты Твардовским? Ладно. Их здесь нет, а те, что есть, рассредоточены. Конечно, я начала с того, что на кухне. Портье вкатил меня на нижней полочке передвижного столика, скрытой скатертью, и велел дежурной кухарке быстро сделать кофе и омлет какому-то постояльцу. Естественно, жрец Шимбровского не поленился нагнуться, поднять скатерть и посмотреть. И никого не увидел — грязь оказалась покровом ничуть не худшим, чем каминная сажа. Если бы я не всадила нож ему «под язык», он бы никогда не узнал о моём присутствии. О, конечно, он ещё попытался отпихнуть столик одной рукой и взмахнуть ножом в другой руке, от удара «под язык» умирают не мгновенно. Может, жрец и дольше упокаивался бы, но серебро не оставило ему шансов.

Мертвец падает, кухарка приглушённо охает, а я выбираюсь из столика. На лезвии — кровь, я слизываю её, промокаю нож скатертью и возвращаю пока что в ножны.

— Готовьте, — говорю я кухарке. — Два омлета и кофе на двоих.

— Готовь, — быстро приказывает портье. — Ужин в подарок от администрации, да?

Он бледен, но улыбается тонко и жестоко.

— Именно. Вопрос только в том, что делать, если они откажутся на пороге, а не сделают вид, что обычные люди, — я прикусываю кончик языка. — Может быть, у вас в гостинице есть традиция кормить домовых духов? Вы очень сильно извинитесь, но попросите дать вам её соблюсти и поставите что-нибудь съедобное в углу номера. Они это едят, а еда им, кажется, нужна не меньше нашего. И она должна выглядеть вкусно для мужчины.

— Гинтаре, три омлета с беконом, — распоряжается портье.

— Но один уже почти готов, и он без бекона! — жалуется кухарка. Она старательно не смотрит на труп.

— Съешь потом сама. Три омлета с беконом. Если я привезу тот, что с беконом, только для домового, они оскорбятся или заподозрят неладное.

— Когда будете ставить блюдце в угол, бормочите что-то вроде…

— «Батюшка домовой»?

— Да, но только по-литовски и не это. Лучше что-нибудь нейтральное, народную песенку. Пища на самом деле не должна быть посвящена никакому духу, даже на словах, — мой план меняется и принимает чёткость на глазах. Марчин утверждал, что еда живых опасна для мёртвых — хороший шанс проверить. Если даже жрецы не упокоятся с одного омлета, то хотя бы ослабнут.

Пока готовятся омлеты, мы с портье оттаскиваем тело в дальний угол, к большому овощному ларю.

— Сплошные убытки, — печально говорит литовец, помогая мне укладывать труп поверх картошки.

— Простите. Я могу вернуть деньги и отдать те, что были у моего кузена.

— Вернуть будет достаточно, барышня. Чужого мне не надо.

— Мне кажется, дверь к чёрному ходу вам была немного не чужая.

— Ещё бы! Владелец гостиницы — мой отец. Но брать плату за то, что было нужно для спасения жизни — нет, барышня. Это нехорошо.

Он оправляет свой костюм, а я опять залезаю в столик. Ожидание — сначала при сервировке, потом в пути до номера — почти мучительно, нервы натянуты, как струны в рояле.

Пусть они меня не заметят. Пожалуйста, Айнур, пусть они меня не заметят. Пусть не… ой, порожек, что ли?.. пусть не заметят.

Сердце Луны сейчас обхватывает шею, защищая. Это в виде пояса оно однорядное, а ожерельем — монеты в целых три ряда, браслетом на руке — ещё толще. Жаль, что моя шея шириной не с руку.

Стук в дверь. Петли смазаны отлично — они не скрипят, когда один из мертвецов открывает.

— Что тебе?

— Прошу позволения пана, ужин от администрации, паны уже давно сидят. Омлеты, кофе.

— А это что?

— Это, прошу позволения пана, молоко для домового духа. И порция омлета ему же. Надеюсь, паны не против. Это традиция, я сегодня ночью должен покормить его именно в вашей комнате, если паны будут так добры. Это важная для меня традиция, по легенде, этот домовый дух — один из моих предков, то есть, пусть паны не думают, что я не христианин, но — традиция…

— Валяй.

Портье вкатывает меня в номер, ставит столик возле кровати — рискованно, но в номере нет кресла — и начинает переносить кофейник, блюдца и приборы на стол в центре номера. Я слышу, как он их расставляет. В один из тех моментов, когда он возится у меня над головой, я тихонько выбираюсь из-под скатерти прямо под кровать.

Стоит портье закрыть за собой дверь, как жрецы, весь спектакль просидевшие молча, оживляются.

— Поставь этому болвану какое-нибудь наше блюдце в угол и тащи сюда посвящённое.

Ага, один из них главнее другого.

— Не трогай молоко! Он же голову сломает, куда оно делось.

— Кошка выпила.

— Какая кошка?

— Какая-нибудь, — они оба регочут.

Отравление пищей живых проявляется только через полчаса, и гораздо слабее, чем я надеялась.

— Тухлый был, что ли, бекон — живот крутит, — жалуется тот, который «ниже чином».

— Угу, — отзывается второй. — Или, скорее, дело в молоке. Может, он только омлет посвятил, а молоко не стал.

— Это опасно?

— Ну, как живому прокисшее. Побурчит и пройдёт.

Чтоб они пронеслись с этого «прокисшего»! Я проверяю свою сосредоточенность на ненаходимости и делаю очередной ход: тихо, но отчётливо постукиваю по полу.

— Слышал?!

— Под кроватью никого быть не может. Это снизу.

— Ну, да. Но странно.

Ёж ежович, внук Ядзевич! В фильмах ужасов это прокатывало. Поднатужившись, я изображаю сдерживаемый чих. Получается посредственно, но, в отличие от стука, более действенно. Вот только мертвецы продолжают попирать все каноны триллеров и заглядывают под кровать оба. Я замираю, пока они скользят по мне взглядом туда и сюда.

— Может, правда, домовой? — предполагает «младший».

— Ты их видел когда-нибудь, домовых? — «старший» встаёт и идёт к столу. «Младший» мешкает, и зря — я не жду, пока затихнут шаги, потому что только так можно быть уверенной, что второй ко мне спиной — и пробиваю «младшему» лезвием висок. На мгновение мне кажется, что нож застрял, но только на мгновение — я выдёргиваю его и снова «прячусь». Густо и вкусно пахнет кровью мертвеца.

Не проходит и пяти секунд, как второй замечает:

— Войтусь?!

Жрец оказывается рядом с трупом в два прыжка, падает на колени и взмахивает ножом — наугад. Я даже моргнуть не успеваю, лезвие проносится в паре сантиметров от моего уха.

— Сучка! — кричит мертвец практически мне в лицо. — Я знаю, что ты там!

Он вскакивает и отбегает. Я чуть ли не чудом догадываюсь, что он собирается делать — когда он берёт короткий разгон. В миг перед тем, как он приземляется ногами на кровать, пробивая её своей немалой тушей, я успеваю откатиться к спинке у стены. Днище проламывается, вспучиваясь бугром и щетинясь острозубыми щепками; если бы я осталась на прежнем месте, мертвец сломал бы мне спину, раздавил бы меня. Но меня там нет, а он замешкался, застряв в проломе и запутавшись в постельном белье. Пока он с рычанием высвобождается, я поспешно выбираюсь и всаживаю ему в бочину нож.

На этот раз лезвие застряло по-настоящему, а рана противника только подстёгивает, несмотря на то, что нанесена серебром: жрец высвобождается мгновенно и атакует в ответ. Теперь драка превращается во что-то вроде беготни волка за Красной Шапочкой по домику бабушки. Только я при этом не зову на помощь. Правда, шума в силу ограниченности пространства мы и без того производим предостаточно, роняя и отшвыривая мебель, прыгая (я всегда полагала, что тут мне нет равных, но не учла, каким подспорьем являются длинные ноги — а мертвец выше меня значительно) и врезаясь в стены. Мне удаётся метнуть кофейник почти точно в глаз жрецу, но это его не сильно отвлекает.

В какой-то момент меня ударяет и отшвыривает на пол распахнувшейся дверью. Прежде, чем я успеваю сообразить, есть ли у меня ещё хоть толика шанса, по комнате, сверкая саблей, проносится кто-то худой и в чёрном. Марчин! — чуть не вскрикиваю я, но это точно не может быть последний из Твардовских-Бялылясов.

— Ты в порядке? — спрашивает Кристо, стоя над поверженным жрецом. С сабли капает кровь, и между мертвецом и его головой тоже — кровь, только лужа не растекается, как будто кровь уже в теле принялась сворачиваться.

— Ты умеешь фехтовать?!

— Умею.

— А там внизу ещё эти… четверо, кажется.

— Нет, уже нет.

Кристо подходит и приседает рядом на корточки:

— Где-то болит?

— Нигде не болит. Вообще нигде, — искренне говорю я, и он улыбается, широко, белозубо:

— А что ты тогда плачешь?

— Я? Плачу?

— Ага, ревёшь.

У меня не дрожит голос, не перехватывает горло, не закладывает нос, губы не кривятся — как же я могу плакать? Но по моему лицу действительно бегут слёзы, просто потоки слёз, две безудержных реки, словно глаза решили поплакать отдельно от меня.

Глава XI. Снова открытия и откровения

Как писали в чувствительных романах начала двадцатого века, вскоре дождь превратился в грозу — то есть ничуть не портящие меня светлые слёзы вдруг продолжились бурной истерикой со шмыганием носом, издаванием странных звуков, похожих на песнь банши и смех гиены разом, горящим лицом и вспухшими, как у жертвы нападения ос, веками. Кристо и портье — которого, кстати, звали господин Вайткус-младший — бегали вокруг меня со стаканами воды, влажными полотенцами для компресса на лоб, ароматическим флакончиком кухарки и носовыми платками, но рыдания длились и длились, пока, наверное, не обезводили организм — тогда слёзы закончились вдруг, и я поняла, что спать хочу уже нестерпимо. Я даже успела объявить об этом, прежде, чем хлопнуться в обморок.

Во сне я танцую. Одна, в густой черноте, больно наступая босыми ногами на светящиеся красным бусины.

— Пффф! Пффф! — кто-то обдувает мне лицо, и я морщусь. Запахов — целый букет. Совсем рядом — сильный и крепкий аромат кофе, слабее — мужского дезодоранта и здоровой слюны. Издалека приплывает благоухание тушёной с мясом капусты, свежевыпеченного хлеба или даже, может быть, булочек. Ещё немного тянет плесенью и отсыревшим деревом, цветочной отдушкой для постельного белья, травой и землёй, пыльной шерстью.

— Ну, просыпайся давай! Уже больше суток спишь — счастье проворонишь!

Я хитрю, как в детстве: открываю один глаз, а второй будто ещё досыпает, дремлет сладко-сладко. Вставать не хочется совсем, и тем больше разочарования в ускользающем ощущении неги и пробуждающейся боли от ушибов — которых у меня и так оказывается предостаточно. Кристо улыбается моему глазу широко-широко, как мальчишка. Он сидит на краю моей постели, и в руках у него керамическая кружка с забелённым кофе. Ситуация кажется мне немного знакомой.

— Всё болит, ужас просто, — жалуюсь я. — А мы вообще где?

На гостиничный номер обстановка не походит: совсем маленькая комнатка, где только и есть, что кровать да небольшой комод. Стены обклеены жёлтыми, нежного оттенка, обоями с поблёкшим, когда-то красным или оранжевым, растительным узором. Небольшое окно занавешено пёстро-полосатыми шторами, смягчающими яркий свет утреннего солнца; за шторами угадываются силуэты горшков с цветами.

— Бывшая каморка прислуги, теперь гостевая комната в доме у Вайткусов. Ты раньше когда-нибудь спала в каморках для прислуги?

— Даже не мечтала.

Я, наконец, открываю второй глаз и смотрю себе на руки. Они уже чистые, и даже ногти мне кто-то постриг. И ещё — я в батистовой ночной рубашке, так что из-под одеяла при Кристо лучше не вылезать.

— Где ты нашла этих людей? Они уверены, что мы с тобой — оборотни из каких-то Вылкавышек, которые вернулись откуда-то в человеческий мир, чтобы мочить польских панов — вурдалаков. И ещё думают, что лично я их уже не первый год их рубаю волшебной серебряной саблей. Кстати, сабля и правда серебряная. Точнее, посеребрёная.

— На ней нет изображения глаза с красным камнем вместо радужки? — с беспокойством спрашиваю я.

— Не-а.

Я вожусь, пытаясь приподняться и сесть. Процесс трудоёмкий и болезненный: позавчера, таская упокоенных мертвецов, я сильно потянула мышцы поясницы и запястий; слишком мягкая перина совсем не облегчает процесс. Кристо отставляет чашку на комод и бесцеремонно устраивает меня в нужную позу, подпихнув под спину подушку. Одеяло при этом спадает мне на колени, и я с ужасом обнаруживаю, что, в силу, видимо, моей разницы в размерах с предыдущей хозяйкой, рубашка мне велика и декольте у неё огромное, ну, просто на грани стриптиза. Кристо, обнаружив то же самое, нимало не смущается и быстренько подтыкает мне одеяло подмышки, спасая моё целомудрие.

— Тебе помочь с кофе или ты сама?

— Сама, если можно, — я осторожно принимаю чашку из его рук. — А откуда у тебя эта сабля? И где ты научился фехтовать?

— Фехтовать я научился в школьном кружке. В Пруссии все мальчишки в такие ходят. Разница только в том, немец ты или нет. Немцы всегда ходят на рапиру, а все остальные — на сабли. И я ходил. Пластика у меня хорошая, реакция тоже, рука крепкая — дрался не хуже прочих. Даже несколько раз на соревнования ездил.

— А сабля?

— Трофей. Нет, лучше будет сказать — подарок с небес. Я шёл позавчера тут под мостом, сверху какой-то шум, звон. А потом падает вурдалак с саблей в руке и от удара о землю саблю теряет. Я его доконал, ну, и оружие подобрал.

Этот не самый внятный рассказ, однако же, проливает свет на то, как располовиненный Твардовский умудрился уйти от хозяина сабли. Должно быть, исхитрился его пнуть или что-то вроде.

Кристо тем временем проявляет любознательность:

— Что это вообще за существа? Какие-то недовампиры. Ими вся Польша кишит.

— Жрецы.

— Чьи?

— Разных сущностей. Короче, недовампиры, и всё тут. Только очень идейные. Как ты меня нашёл?

— О, это такая история! Всё идёт отлично, ты нашла Люцию, люди Тота её считай что хватают, и вдруг… р-р-раз! Вы две исчезаете в дыму, словно в рукаве у фокусника. Все остальные «волки» есть, а вас — нет. Потом оказывается — в подвале выход в какие-то катакомбы, норы, — Кристо выглядит таким воодушевлённым, каким я его видела только однажды. В Праге в день призыва. — Куда по ним ушли? Неизвестно! Батори говорит — ты «волк», бери след, ищи. Ну, сначала я вообще не знал, с какого конца хвататься. Тот дал мне своих людей, и я поставил на уши всех цыган, но ты словно в воду канула. Император чуть ли не сердечные капли пил после моих докладов. Он-то считал, что всё под контролем, а тут такой финт.

— Стоп. Тихо.

Я выдуваю разом полчашки кофе, раздумывая.

— Мне кажется, ты о чём-то забыл мне сказать, — говорю я, наконец. — Вот прямо очень сильно кажется.

Кристо задумывается совсем ненадолго.

— Хм, да, ты же ничего не знаешь, я забыл. Батори же не разрешил тогда сказать. Никто ничего не должен был знать.

Я уже говорила, что ситуация кажется мне знакомой? Кристо теперь говорит так же медленно и взвешенно, как в тот вечер, когда объяснял мне, что мы помолвлены. И так же отводит взгляд вниз и вбок.

— Помнишь, ты вышла на меня в лесу, и я отвёл тебя в домик? Дело в том, что тогда я уже был ручным белым волком императора и принёс присягу. Поэтому, когда ты объявилась, я позвонил лично ему, сразу, как ты заснула. Он примчался на всех парах — один, бегом, со стороны леса. И сказал, что никто не должен знать, что ты нашлась. Даже ты не должна знать, что нашлась. Потому что это вопрос твоей в первую очередь безопасности. Сначала мы просто ждали, когда ты очнёшься. А потом, когда ты стала ловить Люцию, я теоретически должен был тебе помогать и страховать тебя. Получил кучу денег «на материальное обеспечение операции».

— Стоп ещё раз. Ты что, на самом деле не кавалер Ордена Святого Вацлава?

— Кавалер. Но деньги, которые давали с орденом, я к тому времени уже потратил на покупку хатки в Будапеште.

— Той, которую мы вроде «снимали»?

— Ну да.

— На что же ты тогда тратил «кучу денег» от Батори?

— Одежда, еда, связь.

— Ладно. Отмотай чуть-чуть назад. Что значит — ручной белый волк императора? Это я — его ручной белый волк. Ты не проходил обряда в кузне.

— Нет, Лилян. Ты просто ручная волчица. Тут путаница, понимаешь? В сказках белым волком называют любого из нас. И еврейские тайнокнижники это отчего-то подхватили. Но на самом деле «белый волк» — это… ну, такой как я. «Волк» с белыми волосами и синими глазами. Как бы ещё более странный, чем все остальные «волки». Ручная «волчица» — это просто прирученная «волчица». А ручной «белый волк» — совсем другое. Когда «белый волк» даёт клятву верности вампиру, то вампир получает особенную силу. Батори не сказал мне, какую, но он так добивался моей присяги, что, думаю, сила эта ему была очень нужна.

— Не представляю, что он мог тебе предложить, чтобы ты согласился. Ты же его ненавидишь!

— Вовсе нет. То есть… ну, не настолько. Он же действительно не трогает «волков», и вампиров приструнил. И остановил войну.

— Что он тебе предложил?

Кристо молча смотрит мне в глаза — пять секунд, десять. Потом говорит:

— Прости, Лилян. Это слишком личное. Думаю, ты тоже готова рассказывать не всё.

Я сдаюсь. Личное так личное. Хотя обидно — ну, чуточку, вот столечко, капелюшечку — что я опять узнаю что-то очень важное последняя.

— Ладно. Что там было с поисками?

— В общем, сначала на твой след толком не удавалось выйти. Но тут по цыганской почте пришла весточка: мол, один наш с тобой родственник видел девушку, очень-очень похожую на тебя, аж на севере Польской Республики, под Олитой. Правда, сам он думал, что просто наткнулся на очень похожую девчонку, может быть, твою польскую кузину. Если бы не серебряная вилка…

— Ты узнал меня по вилке?

— Посмотри на факты: кто, кроме «волков», любит ходить ночью с чем-нибудь острым и серебряным при себе?

— Хм, да, пожалуй. И кто здесь с тобой?

— Никого.

— Хочешь сказать, что Батори пустил тебя по моему следу без поддержки?

— Именно так. Тут, видишь ли, Польша, совсем чужая страна. Привлекать внимание к нашим службам — лишнее дело. А парень моего возраста много внимания не привлечёт, местные студенты шатаются почём зря.

— А если бы ты один не нашёл меня?

— Но я же нашёл!

— О. Ну да. Ты же нашёл.

Я быстро допиваю кофе и всучиваю кружку Кристо в руки.

— Моя одежда далеко?

— Всё, что было в гостинице в номере, лежит в комоде.

— Тогда выйди, пожалуйста.

Он медлит.

— Мне надо одну вещь сначала спросить.

— Какую?

Кристо смотрит в упор:

— Кто был тот мужчина, с которым ты сняла номер?

— Му… а! Его зовут… звали Марчин Казимеж Твардовский-Бялыляс.

У парня даже губы белеют, но он продолжает спокойно:

— Вы…

— Мы с ним родственники.

— И на одной кровати спали по-родственному?

— Он вообще не спал. Он — мёртвый жрец. По-твоему, «недовампир». И — нет, мы с ним не были любовниками, как и ни с кем другим, и — да, я всё ещё девственница и всё такое. Допрос закончен?

— Извини. Но мне надо было знать. Если тебе интересно — у меня тоже… не было ничего вроде Язмин.

— Замечательно. Ты мне дашь переодеться?

— Да, — он наконец-то выходит.

В комоде я обнаруживаю не только уцелевшую одежду и бельё, но и заботливо очищенный нож вместе с ножнами и ремнём, и атлас со вложенной фотографией Батори, и даже верёвку с альпинистскими палками-крюками, и отдельно лежащий опустошённый рюкзачок — в нём только деньги, которые я нашла в кармане Твардовского. Нет только ломика-гвоздодёра, но купить новый — не проблема. Сапожки стоят прямо на коврике у кровати, таком же пёстро-полосатом, как и занавески на окнах. Ради мирной передышки я надеваю юбку, а поверх блузки, подумав, гарсет — вот уж не думала, покупая его, что доведётся использовать именно для траура, да ещё так скоро. Конечно, Марчин не был мне близким родственником, но… всё же он славный был парень. Надеюсь, его голова доскакала до Ядвиги. К сожалению, расчёску положить в комод никто не догадался — та, которой я пользовалась, осталась в куртке у Твардовского — и мне приходится кое-как приводить волосы в порядок пальцами. Я оставляю их распущенными — и так слишком долго собираюсь. Подумав, всё-таки подпоясываюсь ремнём с ножнами — а то иногда обстановочка меняется очень уж неожиданно.

Кристо обнаруживается на кухне, на первом этаже, активно жующим тушёную капусту со свининой.

— Доброе утро, госпожа Вайткус, — говорю я хозяйке.

— Добрый день, — усмехается та. — Только я «госпожа Вайткене», всё-таки. Хотите кушать?

— Да, спасибо.

Я сажусь напротив Кристо, и хозяйка, пожилая аккуратная дама, споро и ловко накладывает мне капусту, ставит передо мной тарелку, блюдечко с булочкой, кладёт вилку. Наверное, она годами кормила так детей, вернувшихся из школы — я испытываю вдруг укол острого сожаления по воспоминаниям, которых у меня никогда не было и теперь уже никогда не будет. Некоторые говорят, что, когда ты знаешь, что твоя мать тебя не любит — это очень больно. Нет, это… никак. Но чем больше общаешься с чужими матерями, тем сильнее становится чувство, что у тебя что-то украли, что-то очень важное и нужное. Как руку или ногу. Или глаза. По ощущениям это не как боль — как очень сильная растерянность.

— Скажите, пожалуйста, а кусок колбасы, который был у меня в кармане куртки, куда он делся? — спрашиваю я, берясь за вилку.

— Я его забрал, — отвечает Кристо по-галицийски (хотя в Польше говорят — «на галицкий манер»). — А тебе пора, м-м-м, подкрепиться?

— Нет, я на всякий случай спросила.

Капуста очень вкусная, а булочка — вообще как облачко из теста. И, что немаловажно, они без картошки. Наслаждаясь завтраком, я в то же время обдумываю, как объяснить Кристо, что концепция несколько изменилась и до того, как отловить Люцию, нам надо посетить несколько могил. Кажется, их осталось всего-то четыре или пять. Поскольку аргумент с замужеством уже израсходован, даже и не знаю, что придумать.

Наверное, стоит просто сказать правду. А если он не сделает из неё верных выводов — сам дурак. Пускай тогда хотя бы под ногами не путается.

— Никта-а-а! Ни-и-икта-а-а!

Наши крики давно бы мёртвого пробудили — конечно, окажись он достаточно близко от нас. Другой вопрос, что, насколько близко мы сейчас от мёртвой жрицы, неизвестно совершенно — я рассчитала место встречи с жалостливым дальнобойщиком примерно, а уж каким маршрутом меня Адомас выводил к шоссе… Кристо то и дело мрачно поглядывает на меня, и я жду, что он взорвётся или просто пробурчит: «Да какого чёрта мы вообще сюда припёрлись, зачем всё это нужно?» — и тогда я с достоинством отвечу: «Потому, что я обещала это умирающему», и буду отстаивать свою точку зрения, и отстою — ну, или пошлю господина императорского волка к дьяволу на тринадцать рогов, но Кристо не говорит ничего, стоически пробираясь через поваленные деревья и головеткие заросли.

— Никта-а-а! Ни-и-икта-а-акх-кх-кххх…

Это у меня не выдержало горло — сорвала. Не то, чтобы совсем, но:

— Отдохнём немного.

— Угу.

Мы выбредаем на что-то вроде крохотной полянки — просвет между деревьями, ростками и кустами, скидываем рюкзаки и садимся на очередное трухлявое бревно.

— Лес не бесконечен, рано или поздно выбредем или к ней, или к Ядвиге, — говорю я подохрипшим голосом. Кристо смотрит на меня, как на умалишённую, но снова согласно мычит. Некоторое время мы молчим, поглядывая по сторонам. Прервать неловкую тишину первая решаюсь я:

— Знаешь что самое смешное? Меня чуть ли не каждый встречный пытался убедить, что я — внебрачная дочь Ловаша Батори. Откуда только такие идеи берутся?

Конечно, про каждого встречного я слукавила: один раз мне намекнул поэт Лико, и ещё один пытался убедить Твардовский-Бялыляс, мир его праху — но, как говорится, «не украсишься — не покажешься».

— А! — на удивление равнодушно отзывается «волк». — Это Батори и пускает слухи. Точнее, по его просьбе этим Тот занимается.

— Ты серьёзно?!

— Ага.

— Зачем он это делает?!

— Ну… может быть, чтобы тебе репутацию не портить. Или чтобы люди не думали, будто одно из его приближённых лиц имеет отношение к цыганам — ты же знаешь этих венгерских дворян. Или романтики ради. Или опять какие-то интриги у него. Кто знает? В голову ему не заглянешь. Тем более, что дядя Мишка говорит, что ты и правда похожа на его дочь.

— В смысле? В моём происхождении всё-таки есть сомнения?

— Да нет же. Ты лицом похожа на Агнешку, и возраст у вас одинаковый — она тебя только на два месяца младше. Немудрено, что все подумали, что Два Стакана видел именно её. Стой… Ты ничего про неё не слышала? Пеко не рассказывал даже это?

— Э… нет.

— На похороны твоего отца приехала одна из твоих польских тёток, звали Ванда. Краля та ещё. Осталась с твоей матерью ещё на несколько месяцев, так за ней каждый вечер заезжал венгерский дворянин на машине, и уезжали они известно зачем. Ты представляешь, как наши оторопели, когда Батори выступил по телевизору как император? Это же он Ванду гулял. А она потом родила девочку, Агнешку, написала об этом маме твоей. Два месяца с тобой только разницы. Или три.

— А откуда вы знаете, что она на меня похожа?

— Так она потом несколько раз в Куттенберг приезжала.

— К моей маме?

— Нет, к отцу Ванды, деду своему. Это по бумагам отец у неё — шляхтич, а так — один «волк», он сейчас уже умер. Олек звали. Моему отцу был двоюродный брат, он же к нему в Куттенберг и ездил.

— В Куттенберге жил свой «волк»? Зачем же тогда моего отца упокаивали Пеко и твой отец?!

— А в то время Олека в городе не было, он сидел. В Загребе. Три года ему дали за пьяную драку.

У меня просто голова кругом идёт. Что же такое — все всё знают, а для меня самые обычные родственные связи оказываются откровением!

— Кристо, стой, слушай… Сейчас подумай и выкладывай всё разом. Есть ещё что-нибудь о каких-нибудь родственниках меня ли, Батори, или ещё кого, о которых все знают, а я отчего-то нет?!

Кристо честно задумывается. Наконец, говорит:

— Ну, это не все знают, но тебе, наверное, стоит. Ладислав Тот — внук Ловаша Батори. Агнешка ему, получается, тётка.

— Внук? — беспомощно переспрашиваю я. — Тот?

— Ага. Сын внебрачной дочери Батори.

— Ясно, — меня осеняет. — Зато я точно знаю то, что ни тебе, ни другим цыганам ещё неизвестно.

— Да?

— Ага. Агнешка умерла восемь лет назад. Вот так.

— Правда?! — Кристо даже выпрямляется, словно для того, чтобы взгляд получился ещё более требовательным.

— Да.

— Вот дела! А… по-«волчьи»! Да?!

— Да. Кто-то ей забыл рассказать, что она — не человек.

— Да ведь никто же не знал! У неё и мать была с волосами, как у меня, а при том совсем не «волчица», и Агнешка такая же была, ну, вылитая мать. Блондинка и блондинка… И никто же думать тогда не думал, что Ванда гуляет с упырём. А задним числом уже не стали вспоминать, кем должна была родиться Агнешка. Ох, бедная девчонка… А я ведь, знаешь, был уверен, что ты её именем назвалась от того, что успела с ней повидаться и увидела, что вы похожи. Умерла… Лилян, только не подумай, что я дурак, но знаешь, что?

— Что?

— Давай мы, когда вернёмся, про её смерть расскажем, а про то, что на дороге ты машину ловила — не будем? Посмотрим, какое лицо у цыгана, что тебя подвозил, будет, а?

Я соглашаюсь не из желания по-идиотски пошутить. Потому, что тогда историю про то, как Два Стакана подвозил мёртвую Агнешку, цыгане будут многие поколения пересказывать друг другу — и будет о ней хоть такая память. Иначе про незаконную дочь незаконной дочери одного из «волков» просто забудут, когда умрут те, для кого связь польской крали и будущего императора Батори была свежей сплетней. Пусть лучше вот так.

А ещё я понимаю, что ни за что не расскажу Ловашу, каким именем называла себя в Польской Республике.

— Чего кричали-то? — вдруг спрашивает нас мягкий мужской голос, и мы с Кристо вскакиваем от неожиданности.

За нами пришёл Адомас.

Глава XII. Новости тёмного леса

В хате у Никты натоплено хорошо, жарко. Обувь мы с Кристо конфузливо стянули и поставили в сенях, увидев, как хозяйка дома босиком бродит по половицам и половичкам. С особым удовольствием я в сенях же скидываю рюкзак. Несмотря на то, что я сутки отсыпалась у Вайткусов и ещё столько же наслаждалась их гостеприимством, в теле всё равно слабость и спина побаливает, так что даже лёгкая кладь — килограмма три-четыре, не больше — мучает и тянет к земле. Кристо свой рюкзачище, набитый не только моим альпинистским снаряжением, но и закупленными продуктами, тяжело бухает рядом.

Конечно, я уже рассказывала Кристо про Никту — я ему вообще все свои приключения рассказала, умолчав, правда, некоторые детали касательно Марчина и тайны Айдына Угура — но таращится он на неё так, будто совершенно не представлял подобное чудо. Никта, усмехаясь, приглашает к столу. Естественно, за чаем с блинами мне приходится пересказывать свои приключения по второму разу.

— Вот так, — раздумчиво говорит ведьма, медно поблёскивая глазами. Гядиминас взирает на меня со сдержанным, приличным мужчине любопытством, и обсасывает низку маминых бус. — Вот так. Трёх чародеев ты обезоружила, двух — она.

— Она? Люция?

— Да. «Волчица».

— Она у тебя была?

— Она — нет. Был Сенкевич.

— Кто?

— Твардовский не говорил тебе?

Да что ж такое, почему мне постоянно кто-то что-то не говорил?!

— Мой родственник?!

Никта взглядывает на меня удивлённо:

— Нет.

— Родственник Марчина? Почему он должен был сказать мне?

— Ещё один жрец, воюющий с Шимбровским.

— Вурдалак? — уточняет Кристо.

— Вурдалаки трупы кушают, — просвещает Никта «волка». — Из могилок. А Стефан Сенкевич — мёртвый жрец.

— Вурдалаки существуют?!

— Нет! — отвечают мне разом Никта, Адомас и Кристо.

— Я просто спросила.

— Вурдалаки — сказочные персонажи, — Никта, впервые на моей памяти, улыбается. — Вроде мавок.

— Ясно. Я поняла. Так Стефан Сенкевич — на нашей стороне?

— Ну, это как сказать. На моей — да. На твоей — вряд ли. Он вступил в ритуальный брак с вашей Люцией.

Как всегда, Никта выдаёт самые невероятные новости с абсолютно безразличным видом, между делом.

— Подожди, она теперь что — живой жрец?

— Да. Так.

Мы с Кристо переглядываемся. Люция Шерифович и сама по себе — противник опасный, а уж с неизвестными нам дарованными способностями…

— Она ведь стала жрицей той же сущности, что Твардовский, да?

— Да. Так. Равно как и Сенкевич.

Адомас опять что-то изготавливает в уголке на скамеечке: то ли пращу, то ли уздечку. Что-то из множества тонких ремешков. Вид у него при этом, как всегда, очень довольный. Вот ведь существуют счастливые люди!

— Значит, способности будут примерно такие же, как у Марчина. Это не скорость — люди Шимбровского неповоротливы, как… как люди. Это не…

— Не гадай. Притяжение ключей к тайнам.

— Не поняла?

— Я понял, — когда Кристо смотрит вот так, в упор, мне всегда становится немного не по себе. — Старую тайну вилк… этих… «волков» из ныне живущих жрецов открыли только Шимбровский, Твардовский и Сенкевич. И, видимо, независимо друг от друга?

Он вопросительно взглядывает на Никту.

— Да. Так.

— Подожди, а Никта? Она посвящена другой сущности!

— Она получила знание вместе с цыганским духом, и все дела. Смотри на факты дальше. Все трое открыли тайну чародейских могил, каким-то образом притянув к себе нужные ключи. Очень может быть, и на тебя Шимбровский с Марчином твоим наткнулись от того, что ты была ключом к какой-то тайне. Они тебя «притянули».

Всё так ровно сходится, что я чуть было не выкрикиваю, к какой, собственно, тайне я оказалась ключом, но вовремя сдерживаюсь. Но, увы, не так уж вовремя — Кристо и Никта уставились на меня, словно ожидая, что я заговорю. Я машу рукой:

— Ладно, а что дальше? Если мы встретим Сенкевича, он, получается, попробует меня убить ради, э, ритуальной жены?

Никта пожимает плечами.

— Ну, хорошо. Это мы с Кристо потом обмозгуем. А с тобой я хотела поговорить по важному делу. Я хотела попро… кх-м-м, а предлагать в лесу можно?

— Можно, — у Никты мерцающие глаза лесной кошки. Всё-таки, у Твардовского были плюсы: приятно иногда видеть рядом глаза самые обычные, человеческие, не сияющие ни синим, ни медно-зелёным.

— Я хотела тебе предложить сделать кое-что для меня. Во-первых, отвести нас к усадьбе Твардовских-Бялылясов. Хочу посмотреть, доехал ли Марчин, и ещё у нас с собой еда для Ядвиги. А два… у тебя есть какая-нибудь возможность получать почту?

— Мы получаем почту. Для нас оставляют письма и посылки в деревне у отца Адомаса.

— Отлично! Я хотела по… предложить тебе раз в месяц получать денежный перевод. Половину брать себе, на половину покупать продукты для Ядвиги. Заботиться о себе она вполне может, но вот еду ей самой взять негде. Потом, она старая, а лестницы в башне крутые — даже я могла бы упасть и покалечиться, нужно, чтобы кто-нибудь проверял, как она. Ты бы меня очень выручила. Вот.

— Хорошо.

Вообще-то я думала, что придётся немного поуговаривать, и такое быстрое согласие немного выбивает меня из колеи.

— Хм, ладно. Ладно. Наверное, тогда мы пошли уже. Только дорогу разъясни.

— Я же лесная ведьма — я тебе дам клубок. Куда он покатится, туда и вы за ним. Адомас, слышал? Катись давай.

— Сейчас, — покладисто отзывается литовец, откладывает ремешки и неспешно, с достоинством поднимается. Я прыскаю: фигура у него и впрямь как у клубка-переростка.

Мы идём какими-то чахлыми тропинками часа два или три. Когда мы выходим к воротам, время близится к полуночи, и черепа на частоколе встречают нас зелёным светом в глазницах.

— А перекреститься можно? — спрашивает Кристо шёпотом.

— Нет! — говорю я.

— Да, — говорит Адомас. — Они тебя за это не съедят. Подождать вас?

— Пройди с нами, будь так добр. Может быть, понадобится помощь, — я не добавляю: «если Ядвига уже умерла», но литовец меня, кажется, и так понимает.

Ворота закрыты, но не заперты. Я просто с силой толкаю одну из створок ладонью, и она медленно отворяется. Во дворе слышно, что из дома или со стороны огорода кто-то громко, визгливо скулит. Полутемно — тусклый свет исходит только от черепов. Мы нерешительно переглядываемся и идём на звук. Адомас, чуть замешкавшись, прикрывает ворота жестом рачительного хозяина, оказавшегося в гостях у распустёхи.

Ядвига, со всклокоченными, сбитыми в колтуны седыми волосами, в своих обычных шароварах и огромном, не по размеру, толстом рыбацком свитере сидит, поджав ноги, прямо на холодной земле и, раскачиваясь, подвывает. Большие коричневые руки старуха держит неподвижно на бёдрах. Я подхожу поближе, стараясь не оглядываться на проросшие черепа. Встаю так, чтобы видеть её лицо. По нему не текут слёзы, но, и так некрасивое, оно искажено уродливой гримасой боли. Ядвига поднимает на меня светлые, как у брата, глаза, но не прекращает скулить и раскачиваться. У её коленей — небольшой земляной бугорок с несколькими воткнутыми тоненькими веточками: то ли неизвестный мне языческий обряд, то ли своеобразная замена цветам.

— Э… Ядвига? Ты меня помнишь? Ядвига?

Она не реагирует. Я беспомощно оглядываюсь на Кристо.

— Я твоя кузина. Твоя и Марчина. Лиля. Помнишь? Лиля. Это ты Марчина закопала, да? Марчин? — я показываю пальцем на бугорок. Ядвига замирает, словно собака, с которой заговорил незнакомец и которая не может решить, кинуться наутёк или отреагировать на свою кличку, произнесённую чужими губами. — Ты всё хорошо сделала, красиво. Это ведь цветы, да?

Она смотрит.

— Ядвига, ты хочешь кушать? Марчин сказал мне, что теперь я должна тебе давать еду. И я принесла поесть. Еда вон у того, э… парня, — я тычу пальцем в сторону Кристо, и Ядвига неуверенно оглядывается. — Пойдём, я тебя покормлю. Пойдём, пойдём. Марчин сказал, чтобы ты кушала.

Старуха возится и кряхтит, но всё не встаёт и не встаёт.

— Я не знаю, что ещё ей сказать, — жалуюсь я.

— Да помоги ж ты ей! — не выдерживает Адомас. — Поди, сто лет бабке.

Он быстро подходит и одним сильным, плавным движением поднимает Ядвигу на ноги. Та смотрит на него испуганно, и я спешу прояснить ситуацию:

— Это Адомас. Он хороший. Я ему буду давать еду, он тебе будет приносить. Адомас будет давать кушать, Ядвига. Давай, пойдём на кухню. Сделаем Ядвиге покушать.

На кухне — темно и холодно. Адомас усаживает старуху на стул и говорит Кристо:

— Тебе бы, ребёнок, пойти дрова нарубить, надо печь топить.

Кристо бухает рюкзак с плеч на пол и скрывается в темноте за дверью. Литовец тем временем разыскивает керосиновый фонарь, потом долго шарит по тёмным углам в поисках керосина. Наконец, зажигает свет.

— Не стой, давай, дай ей что-нибудь поесть, что не надо готовить. Кто её знает, сколько она не ела, — сердится Адомас.

Ядвига жадно хватает тонкую бледную пластинку сала и принимается её сосать. Кристо входит с каким-то мешком:

— У них уголь, а не дрова. Я в сарае набрал.

Руки у него перемазаны в чёрном, и он вытирает их серым то ли от жира, то ли от старости полотенцем с крюка на стене.

Поев наскоро сваренной сладкой манки на воде, Ядвига засыпает прямо за столом. Адомас переносит её на подобие дивана в углу кухни и озабоченно говорит:

— Там конюшня, курятник. Надо посмотреть. Конь-то мёртвый, ему ничего не будет, а куры небось живые были, кабы не передохли от голода.

Мы спасаем кур — некоторые действительно уже сдохли, и мы закапываем их под стеной курятника. Мы высвобождаем коня, которого Ядвига так и оставила в узде и под седлом. Наконец, мы находим в усадьбе спальню старухи и переносим несчастную сумасшедшую на кровать.

— Надо бы обрезать ей волосы, чтобы не сбивались, — говорю я.

— Нельзя, — Адомас качает головой. — Она испугается ножниц, кабы не померла-то со страху. Старая очень.

— Но эти колтуны не расчесать!

— Надо размаслить. Я репейным маслом ей полью, они разойдутся, как милые.

Он зевает, морща нос:

— Спать уже охота. Пойду на кухню, тепло там сейчас.

А на башне, наверное, холодно. Придётся спать не раздеваясь, зарывшись в перины. Ой, а куда мне положить Кристо?

— Где-то тут должна быть спальня Марчина, — говорю я.

— Не-ет, я там спать не буду! — Кристо крестится.

— А где? В кресле в библиотеке?

— А ты где будешь?

— В башне. У меня на самом верху комната.

— Если кровать такая же, как здесь, то мы оба поместимся.

— Что это значит?

— Мы же с тобой ночевали в одной постели. Одетые. И ничего страшного не было. И не думаю, что в этот раз будет. Ну, или давай спать по очереди. Но тогда первый чур я сплю, я устал рюкзак таскать.

Да, это же Кристо. Никаких страстных поцелуев в неподходящие моменты — слава Богу!

— Ну, пойдём, — говорю я.

Ещё не размежив веки, я чувствую: что-то неправильно. Но ощущения настолько необычные, что, только открыв глаза, я понимаю, что наполовину лежу на Кристо, обхватив его рукой и согнутой в колене ногой. И он не спит.

— Доброе утро, — я пытаюсь непринуждённо перекатиться на спину, но мне не хватает сил, так что в результате я просто мелко-мелко не то подрагиваю, не то подёргиваюсь.

— Доброе утро.

Кристо аккуратно переворачивает меня, поправляет одеяло-перину. Судя по движениям, проснулся он довольно давно и успел войти в силу.

— Извини, что сразу ухожу, но… я полтора часа ждал, — он словно откликается на мои мысли. Выскальзывает из-под одеяла и устремляется в сторону ванной. Я с облегчением вздыхаю: по крайней мере, из неловкой ситуации теперь не придётся выпутываться, ведь когда кто-то вышел, а потом вошёл, ситуация уже считается другой, правда?

Вот только я не думала, что, покинув ванную, «волк» заберётся назад в постель, к тому же устроится так близко от меня. Это не то, чтобы меня пугает — нет, Кристо точно не такой человек, чтобы пользоваться чужой беспомощностью — но как бы… напрягает, что ли. Я бы попыталась отодвинуться, но уже знаю, что в этой перине барахтаться бессмысленно. Кажется, мои чувства проступают на лице, потому что Кристо, поглядев на меня, говорит:

— Что-то не так? Могу положить тебя обратно.

— Куда — обратно?

— На меня.

Интересно, давно я стала замечать, что, когда он хочет пошутить, то, вместо того, чтобы улыбнуться, быстро и забавно дёргает бровями: вверх-вниз, словно чему-то мимолётно подивился?

Прежде он мне казался совершенно убийственно серьёзным. До того, как я пообщалась с по-настоящему серьёзным Марчином.

— На самом деле, просто холодно. Хочу ещё немного поваляться в мягком и тёплом. А то всё бегаешь, бегаешь, как собака — языком на бок, — Кристо демонстративно скрещивает руки под затылком и прикрывает глаза.

— А что, у Вайткусов не навалялся?

— Ага, навалялся. Всё время ждал, кто по нашу душу заявится и в каком количестве — с такими мыслями поваляешься. Кто-то, знаешь ли, должен охранять лагерь.

— А здесь чего не охраняешь? Это люди сюда не заходят, а жрецы могут запросто.

— Эй, а кто мне рассказывал, что усадьбу защищают черепа?

— Ой, да. Я забыла про них. Интересно, а Ядвига сможет сама поставить Марчина на место, когда он прорастёт, или лучше будет мне приехать?

— А он и об этом просил?

— Нет.

— Тогда не заморачивайся.

— Как — не заморачивайся? Это теперь и моя усадьба. Ведь, кроме Ядвиги, других близких родственников у Марчина нет, а я её опекун. И к тому же сама родственница.

— И после смерти старухи станешь владелицей усадьбы по закону?

— Понятия не имею. Но заботиться о доме кто-то же должен! Если объявятся другие наследники, то, конечно, я переложу это на них. А пока мне придётся заниматься всем самой. Приезжать раз или два в год. Наверняка тут давно не было ремонта, этим тоже придётся озаботиться. Черепа развешивать по мере созревания. Провести электричество и установить обогреватели хотя бы в спальнях. Купить козу было бы неплохо, если Ядвига умеет доить.

— О Боже, Лиляна! Мне опять ужасно хочется усадить тебя в уголок и напоить чаем. Когда ты начинаешь так хлопотать, у тебя сразу лицо такое испуганное делается и жалобное…

— Ничего не жалобное.

— Как скажешь. Но если ты ещё немного тут поволнуешься, я не выдержу и пойду на кухню ставить чайник.

Интересно, сколько сейчас времени? За окном уже совсем светло. Наверное, что-то около полудня.

— Лилян?

— А?

— Там, в рукописи про «волков», так и было написано, что дети от «белых волков», ну…

— Часто умирают во чреве матери?

— Да.

— А тебе раньше никто ничего не говорил про это?

— По-моему, что я — «белый волк», никто и не знал. Их давно не рождалось, все забыли. Вот Агнешка и я вдруг появились, но никто не думал, почему мы именно такие были. С синими глазами. У «волков» ведь всё не как у людей…

— Тогда откуда же ты узнал? Батори сказал?

— Ага.

— Ну, можешь у него спросить. Тем более, что у тебя его прямой номер есть.

— Обижаешься, что у тебя его нет?

— Ничего я не обижаюсь.

— А я — турецкий султан, — на этот раз Кристо всё же не только дёргает бровями, но и слегка улыбается, самыми уголками губ. — Но ты зря дуешься. Ты же всё время была при нём, да к тому же не в своём уме. Конечно, тебе никто не давал никаких номеров. Я даже удивился, узнав, что ты позвонила напрямую Тоту.

— Я несколько раз видела, как Ловаш этот номер набирает. Он не хранит телефоны в записной книжке, всегда по памяти звонит. А у меня память императорской ничуть не хуже.

— Ясно.

Мы некоторое время лежим молча. Мне так мягко и тепло, что я почти что засыпаю снова.

— Лилян?

— А?

— А сколько там осталось могил?

— Две.

— Может, и бросим их? Из-за двух потоп, голод и чума небось не начнутся.

— Ну, во-первых, я вообще не думаю, что про чуму и прочее — правда. Мне кажется, это жреческая мифология такая, а у самих божков кишка тонка подобное устроить. Во-вторых, нам всё равно надо поймать Люцию. И убить. Или ты забыл уговор?

— Нет. Не забыл.

Честно говоря, жалко. Я бы с удовольствием забыла.

— В-третьих, мне бы хотелось, чтобы у местных маньяков вообще не было повода вспомнить о «волках» и тем более — приносить их в жертву. Если это можно устроить так просто, то лучше довести дело до конца и не мучиться потом страхом или совестью.

Кристо даже не успевает согласиться или попробовать настоять на своём, потому что в нашу дверь сначала стучит, а потом входит с подносом в руках Адомас.

— Ага, я и подумал, что проснулись и лежите, — довольно сказал он, увидев нас. — Вас усадить?

— Мы сами, — говорит Кристо. Он помогает мне усесться, затем принимает поднос. Чёрный кофе, гренки с сыром. Я как раз делаю глоток из чашки, когда Адомас сообщает:

— Позавтракаете, пойдём труп смотреть.

Если бы я попыталась удержать кофе во рту, я бы непременно поперхнулась. А так я просто испачкала тёмными брызгами постельное бельё.

— Какой труп? — уточняет Кристо.

— А там в погребе на леднике лежит какой-то, — машет пухлой белой рукой Адомас. — Я как туда стал сало относить с консервами, нашёл.

Глава XIII. Последнее слово Люции Шерифович

Труп принадлежит мужчине лет пятидесяти, крепкому на вид. Мы рассматриваем его с такими умными лицами, будто понимаем весь тайный смысл пребывания в погребе Твардовских неизвестного мёртвого тела.

— Я так понимаю, у него сломана шея, — озвучиваю я очевидный факт.

— А также обе руки и одна нога, — поддерживает меня Кристо. — Переломы как закрытые, так и открытые.

— Да навернулся откуда-то, ежу понятно, — говорит Адомас. — И, скорее всего, с лестницы в башне. Вопрос в том, кто это и почему он в усадьбе?

Мы все снова смотрим на труп. Труп безмолвствует.

— У него в карманах может быть удостоверение личности, — говорит Кристо. Адомас без лишних слов наклоняется и запускает пальцы во все карманы покойного по очереди.

— Нет. Есть ключи — связка, перочинный нож, зажигалка и папиросы, — литовец протягивает ладони с найденными предметами, чтобы мы сами посмотрели.

— Что скажете, Ватсон? — вопрошаю я Кристо, трогая пальцем зажигалку. Дешёвая, из дрянного пластика, такие на сдачу дают в магазинах.

— Элементарно, Холмс, — откликается «волк». — Перед нами человек, которому было что отпереть ключами. И который любил выкурить папироску-другую.

— И что-нибудь порезать перочинным ножом?

— Нет, скорее, нож он с собой носил из-за штопора.

— Я думаю, вы правы, доктор.

— А это не ключи от усадьбы? — спрашивает Адомас. Я с размаху бью себя по лбу:

— Ну, конечно! Адомас, проверь ключи. Если они от дверей этого дома, тогда всё ясно — я не одна додумалась попросить кого-то присмотреть за Ядвигой. Всё логично: Марчин же не мог её оставить просто так, он над ней трясся, как над золотым яйцом, а когда вернётся, не знал. А с учётом того, что он и раньше мотался чуть не по всей республике, наверняка у него был постоянный помощник из соседней деревни.

— Здесь три деревни рядом, — говорит Адомас. — Он точно не из нашей. Ключи мы сейчас проверим. А с трупом что делать?

— Ну… можно в углу двора закопать.

— В углу двора — нельзя. Это посвящённая земля.

— Тогда в лесу. В любом случае, это уже ваши мужские заботы. Я существо нежное, во мне полтора метра росту, меня в это прошу не впутывать.

Пока мужчины возятся с трупом, я проведываю Ядвигу. Она всё ещё спит. На всякий случай я проверяю пульс — на месте. Когда Кристо с Адомасом уходят копать яму, я осматриваю кухню и погреб и понимаю, что несчастная старуха была голодна вовсе не от недостатка пищи в доме — еды как раз ещё хватало. Скорее всего, её относительно недавно принёс тот мужчина — думаю, вскоре после смерти Марчина, поскольку у Ядвиги вряд ли хватило бы сил самой как следует закопать голову. Странно, что мужик не расседлал коня. Может быть, он боялся мёртвых животных? Кто теперь узнает…

Я готовлю из мясных консервов, картошки и овощей обед и управляюсь как раз ко второму возвращению мужчин — первый раз они приходили за телом. Хорошо, что Марчин сумел провести в усадьбу водопровод и канализацию. Не представляю, как старинные люди без этого обходились.

— Чего-то чеснока много, — говорит Адомас, жуя моё «рагу». — И перца пересыпала.

— И картошки небось не доложила? — я усмехаюсь.

— А мне нравится, — сообщает Кристо.

— Вилктаки, что ли, любят поострее? — интересуется литовец.

— По крайней мере те, что выросли на цыганской кухне, — мне самой лично тоже нравится то, что получилось. Конечно, со свежей курятинкой было бы ещё лучше, но мне легче упокоить десяток мёртвых мальчиков, чем убить одну живую курицу. К тому же её надо ощипывать и потрошить, а я этого не умею.

— Так про труп, — раздумчиво говорит Адомас, запивая чаем проглоченную картошку. — Амулета-то на нём не было. Ни в карманах, ни на шее. Такие, понимаешь, дела.

— Какого амулета? — ради разнообразия любознательность проявляет Кристо.

— Для входа в усадьбу. Сюда же не может просто любой и каждый войти. Или тот, кому усадьба принадлежит, или тот, кого он проводит, или вилктак. А человек так запросто — нет, этого не может быть. Даже если он жрец, и то не войдёт. Не пройдёт мимо черепов. Нужен амулет. А у мужика его нет. И башню я успел посмотреть — нигде нет амулета. Может быть, бабка забрала?

— Зачем Ядвиге амулет? Кому она собралась его давать? — у меня в голове не укладывается картина обирания несчастной сумасшедшей трупа.

— А спросить надо. Потому что никого в усадьбе больше не могло быть. Кому бы ещё дали амулет и зачем?

— Подожди, а мне тоже надо тебе дать амулет, чтобы ты входил сюда с едой?

— Конечно.

— Я не умею их делать.

— Тогда тем более надо найти, у кого амулет Твардовского, — Кристо хмурится.

— Да. И как он сюда вошёл. Ещё раз — это мог быть только кто-то из хозяев усадьбы, раз… человек с амулетом, два… и — вилктак? Всё верно?

— Да. Так

Мы с Кристо переглядываемся, и я озвучиваю общую догадку:

— Люция? Но зачем ей было убивать этого человека?

— И зачем ей амулет? — поддерживает меня «волк».

— Амулет, стало быть, нужен не ей, — рассудительно говорит Адомас. — Может, Сенкевичу её. А мужик мог случайно упасть, пока они боролись.

— А зачем Сенкевичу нужна усадьба? Чтобы убить старуху? Это могла и Люция сделать, — Кристо даже морщится, то ли от мысли об убийстве беззащитной Ядвиги, то ли от старания представить чужой ход мысли.

— Ключи к тайнам. Библиотека. У Марчина самая обширная библиотека среди жрецов, там и про всякое их колдовство, и про вампиров с «волками». Переводы с иврита и идиша.

— Ого, — Адомас выглядит чуть оживлённее обычного. — Это серьёзно.

— А почему бы Люции тогда не взять и не вынести ему рукописи? — возражает «волк».

— Возможно, на самой библиотеке стоит защита, — указывает литовец. — Лилиана, тебе разрешалось выносить из неё книги? Например, какие-нибудь стихи почитать в спальне?

— Нет. Марчин сказал, что этого нельзя делать. Книги и свитки не должны были покидать комнаты. И копии или выписки из них делать и выносить было нельзя.

— Вот. На них стоит защита, и снять её может только сам Сенкевич, а не Люция.

— А значит, они ещё сюда вернутся. Вместе. Адомас, здесь скоро будет драка. Если тебе не нравится в таком участвовать или присутствовать, тебе лучше вернуться домой. Тем более, что ты тут вообще ни при чём.

— Драка и драка, — Адомас пожимает плечами. — В усадьбе есть вилы, у тебя есть нож, у твоего вилктака — сабля. Мне такой расклад нравится. На одно оружие больше, чем у противной армии.

— Тогда… сидим в засаде. Тихо-тихо. На дворе не появляемся, у окон не стоим.

— И лучше засесть сразу в библиотеке или этажом выше. Всем вместе, — вносит поправку Кристо. — Но я не думаю, что они полезут до вечера. Не знаю, как жрецы, а «волки» живут ночной жизнью.

Этажом выше — это у меня в спальне, потому что площадки в башне очень маленькие, неудобные, а нас трое, да ещё и вилы. Спящую Ядвигу мы заперли в её комнате, надеясь на то, что она не попробует прошибить хрупким старческим черепом тяжёлую дверь, обнаружив такую несправедливость. Впрочем, после смерти Марчина она, кажется, не склонна к каким-либо действиям вообще.

Сенкевич и Люция приходят, как Кристо и предположил, через пару часов после заката. «Волчицу» мы бы запросто проворонили, потому что она передвигается бесшумно, а вот мертвец то ли слишком горд, чтобы ходить тихо и ни на что не натыкаться, то ли чересчур неуклюж для этого: сначала он громыхает калиткой, потом топает по галерее, что-то опрокидывает на кухне. Наконец, его шаги раздаются на кованой лестнице в башне — гулко, словно удары в медный колокол. Я даже начинаю сомневаться, с ним ли Люция, как вдруг слышу сквозь приоткрытую дверь её звонкий смешок:

— Нашёл время и место. Иди давай, вон та дверь.

— Библиотека? — неожиданно приятным баритоном с молодечески-звонкими нотками уточняет Сенкевич.

— Нет, я думала, тебе в туалет срочно надо. Конечно, библиотека! Стево!

Дверь этажом ниже открывается, но входит один или двое? Если Люция осталась на карауле, то… то я не знаю, что, но точно всё будет сложнее.

Переглянувшись с Кристо, я на четвереньках выползаю на лестницу в приоткрытую дверь.

И получаю мощный пинок в рёбра чуть ниже подмышки, так, что меня впечатывает плечом в стенку, и, не удержавшись, я кубарем качусь по ступенькам, чудом не ухая в провал — какой дурак мог решить установить лестницу без перил! — успешно группируюсь, но всё равно ушибаюсь очень больно — края ступенек бьют меня по лбу, по бокам, по рукам, везде. К тому моменту, когда мне удаётся остановиться, у меня как минимум треснуто ребро, расквашен нос и всё тело в болезненных ушибах. Вот и повоевала. Разогнувшись и сев, опираясь спиной на стену, я выхватываю — хм, скорее, вытаскиваю — «волчий» нож и смотрю наверх, ожидая, что Люция уже неспешно спускается с обычной ехидной ухмылкой на лице. Лукавить в моём положении негоже: даже в нормальной ситуации она сильнее меня, а сейчас я её разве что поцарапать сумею. Но мне бы её задержать и отвлечь, а там уж Кристо догадается выглянуть, посмотреть, отчего я не возвращаюсь.

Но Кристо уже выглянул — нет, скорее, он слышал, как я отправилась в свой стремительный полёт — потому что, когда я поднимаю взгляд, то обнаруживаю, что они с Люцией сцепились врукопашную. Мой бывший «волчонок» даже не догадался вынуть саблю из ножен! Места перед дверью совсем мало, и «волки», раскачиваясь и пыхтя, топчутся, стараясь опрокинуть один другого. Дверь в спальню почему-то прикрыта, и Адомас с вилами очевидно стоит за ней — струсил, что ли? Я раздумываю о том, удастся ли мне изменить статус-кво, если я сумею сейчас встать и доковылять до дерущихся — и, наверное, думаю слишком долго, потому что из библиотеки, буквально несколькими ступеньками ниже меня выходит здоровенный усатый мужик с чемоданом. И конечно, оглядывая лестницу, замечает меня.

Некоторое время мы таращимся друг на друга — он изумлённо, а я сумрачно — и вдруг весело и звонко мужик вопрошает:

— Наследница, что ли?

Прежде, чем ответить, я с достоинством стираю кровь с губ. Мой голос звучит хрипло и несчастно:

— Да. Поставь книги на место.

— Нет, девочка, — мужик посмеивается так добродушно, словно поддразнивает маленькую племянницу. — У книжек теперь другое место. Я их забираю, девочка. По праву сильного.

Этому праву мне противопоставить очевидно нечего, но я упрямо повторяю:

— Поставь книги на место, х…й собачий.

Сенкевич заливается так, словно услышал невесть какую смешную шутку.

— А то что? — любопытствует он, отсмеявшись. — Ты будешь плакать, и сердце моё не выдержит и разорвётся?

— Стево, мать твою кони! — кричит сверху Люция. Я кидаю быстрый взгляд в её сторону. То ли крик стоил ей пары шагов, то ли закричала она оттого, что Кристо стал одерживать верх — но теперь она раскачивается на самом краю провала, уже не столько толкая «белого волка», сколько цепляясь за него.

Сенкевич реагирует без колебаний: не очень аккуратно кидает чемодан — о, бесценные рукописи! — и проносится мимо меня вверх по лестнице. Я пытаюсь повторить давешний трюк Люции — подставить ему ножку — но запаздываю, только зря дёргаюсь. Однако, пока Сенкевич добегает до «волков», ситуация несколько меняется: Шерифович удаётся отжать Кристо от края лестницы, хотя она всё ещё неустойчиво балансирует ступенькой ниже — заметив спешащее к противнику подкрепление, «белый волк» резко и неожиданно притягивает Люцию, а потом так же резко толкает её вниз по лестнице, вперёд спиной. Треск ткани и гул чугунных ступенек — Шерифович, взмахнув руками, в одной из которых развевается половина рукава Кристо, отлетает прямо на Сенкевича. Если бы жрец был живой, это вышибло бы из него дух, а то и с ног сбило, но мертвецу хоть бы хны — только пошатнулся слегка, и, грубовато отпихнув Люцию к стене себе за спину, выхватывает саблю. Но у «волка» в руках теперь — наконец-то! — тоже сабля, и он уже возле Сенкевича, и клинки мелькают и звенят — Люция тихонько отступает ниже — вот уж кому вышибло дух, правда, не столько падением, сколько стеной.

— Ага! — Адомас, наконец-то, выбегает со своими вилами наперевес, и смотрится при этом удивительно грозно. Ох, ну, конечно же, дверь открывается наружу, он бы просто сбил Кристо вместе с Люцией, если бы попытался выйти, пока они стояли так близко. Не иначе, как это Шерифович так хитро его запечатала — её бы «лисой» называть, а не «волчицей».

К сожалению, дух Люция переводит очень быстро, а, переведя, вспоминает обо мне и принимается не очень даже торопливо спускаться. Её лицо, освещённое тусклым зелёным светом от черепов, мне очень не нравится — несмотря на то, что я не вижу у неё в руках никакого оружия. Адомас тоже замечает движение «волчицы», но размахивающие саблями Кристо и Сенкевич не дают ему кинуться мне на помощь, и он мечется, не в состоянии ни ударить мертвеца — слишком велика опасность задеть «волка» или просто помешать — ни побежать за Люцией. Я стараюсь усесться как можно надёжней и выставляю нож — но рука словно ватная, и он в ней даже не дрожит, а колеблется.

Люция это отлично видит и потому, остановившись несколькими ступеньками выше, спокойно позволяет себе оглянуться на драку наверху и только потом обратиться ко мне:

— Ну, вот и свиделись. Один на один, как ты мечтала. Что теперь?

Хороший вопрос. Отчаянного волевого усилия хватает на то, чтобы серебряный нож в моей руке на несколько секунд перестал раскачиваться. Эти секунды проходят быстро, слишком быстро — и всё это время Люция стоит неподвижно, с любопытством рассматривая лезвие.

— Брать вещи из могил не к добру, слышала такое? — спрашивает она, убедившись, что я ей, увы, угрожаю разве что символически. Подойдя совсем близко и быстро наклонившись, она просто выдирает нож у меня из пальцев — я только и успеваю, что вскрикнуть — и тут же выпрямляется. Похоже, меня зарежут, как жертвенного барашка. — Ты ведь была славной девчонкой, Лилянка. Миленькой такой, будто щеночек. Но ты сделала неверный выбор. Совсем неверный. Жаль.

Нельзя сказать, что я не сопротивляюсь, когда она хватает меня за волосы, чтобы оттянуть голову и выставить горло — но руки меня предали, в них кисель вместо мышц и ломкие пшеничные сухарики вместо костей, и Люция не обращает на моё сопротивление ни малейшего внимания. На долю секунды она замирает, примеряясь, чтобы ударить меня чисто, не скользнув лезвием по ожерелью…

… я зажмуриваюсь и чувствую…

… как сердце делает свой последний удар …

… гулкий, как шаг по этим холодным чугунным ступеням …

… так болезненно отдающийся в голове …

… в натянутой, как перепонка бубна, коже скальпа …

… и …

Люция падает на меня. Голова Шерифович каким-то непостижимым образом оказывается на моём плече, и я слышу, как она хрипит мне на ухо короткое и грязное ругательство. «Волчица» очень тяжёлая, и я пытаюсь отпихнуть её, чувствуя, что ещё немного, и она раздавит меня, как лягушку.

И, каким-то образом сумев выдрать волосы из пальцев Люции и выбраться из-под неё, понимаю: темно не потому, что я всё ещё не открыла глаза, а потому, что… ну, темно.

Я не знаю, что это за волшебство и кто его применил — Адомас или Сенкевич, и не знаю, жив ли ещё Кристо. Я слышу стылое шуршание дождя и дыхание — своё, и булькающее Люции, и чьё-то ещё — ещё одно или два? Я уже почти решаю, что мне стоит тихонько заползти в библиотеку и затаиться где-нибудь в уголке, как встревоженный голос Кристо окликает меня:

— Лиляна? Лиляна?! Помереть мне, отчего темно-то так!

«Волк» восклицает это на цыганском, но Адомас догадывается, о чём он:

— Последний мёртвый жрец Пяркунаса упокоен. Черепа погасли. Теперь всё, до появления нового Марчина.

Что? У Шимбровского больше не осталось мёртвых жрецов? Я думала, их целая армия!

— Ничего не вижу, — Кристо переходит на галицийский. — Как назло, дождь этот! Адомас, где Лиляна?

Литовец мешкает с ответом.

— Адомас?

— Я не знаю, успел ли. И… попал ли в Шерифович.

— Что?!

— Она пыталась зарезать твою Лиляну, и я метнул вилы. Я… не успел увидеть, попал ли. И если попал, то в кого. Они очень близко друг от друга были. Но вроде бы вилы об лестницу не грохнули.

— Святая Мать! Лиляна!!!

Кристо переступает по лестнице: шаг, и другой.

Я прислушиваюсь — не похоже, чтобы Люция уже оправилась от вил.

— Я здесь!

Если в разговоре с Сенкевичем голос мой звучал просто слабо и несчастно, то на этот раз выходит вовсе мышиный писк.

— Лиляна! — ещё шаги, осторожные, с промежутками.

— Слишком тихо. Это может быть хитрость, — замечает Адомас. — Спроси её что-нибудь.

Кристо застывает в раздумье.

— Лиляна, что делал Батори в тот вечер, когда я его впервые увидел?

Он что, идиот? Ведь меня не было дома, когда они столкнулись у меня в хатке! А может, имеется в виду…

— Он сделал варёную картошку!

— Лиляна, я спускаюсь к тебе!

— Здесь Люция, — поспешно говорю я, и Кристо снова замирает. — У неё мой нож, и она ещё дышит.

— А вилы в ней? — интересуется Адомас. — Если в ней, то пусть себе дышит.

Протянуть руку и нашарить спину Шерифович не так уж легко себя заставить — но я делаю это. Да, вилы там, и одежда возле воткнувшихся зубьев вся мокрая.

— Да, в ней!

— Всё, я иду! — судя по звукам, Кристо отбросил всякую осторожность и помчался вниз, как по проспекту. Вот дурак-то.

— У меня с собой есть фонарик! — кричит Адомас.

— Что же ты молчал! — голос «волка» раздаётся уже совсем рядом.

— Да я только сейчас нашарил! — сверху вспыхивает, на несколько секунд ослепляя, кружочек белого света. Я зажмуриваюсь. Наверное, Кристо тоже, потому что некоторое время он не двигается и молчит. Потом я слышу странные звуки — короткий свист, три или четыре глухих шлепка и ещё словно покатилось что-то вниз по ступенькам. Открыв глаза, я вижу, что совсем рядом от меня лежит Люция, наколотая на вилы, как сосиска на вилку, и у неё нет головы. Над телом стоит с окровавленной саблей Кристо — на его обнажённой левой руки тянутся глубокие, густо-красным сочащиеся царапины — и глядит на меня совершенно безумно.

— Что ты так смотришь? Ты, часом, меня не думаешь того… тоже саблей?

— Лиляна, у тебя… у тебя голова проломлена, да?

— Где?! — я вскидываю руки.

— Не трогай!

— Что там у меня?! Мозги наружу?!

— Не знаю. У тебя там всё в крови.

— Эй, а что у неё с головой? — по-польски кричит сверху Адомас. — Вся в крови!

— Я не знаю, — отвечает Кристо.

— Посмотри, не видно ли мозга и костей!

«Волк» сглатывает и, подойдя совсем близко, наклоняется ко мне. Я чувствую, как он шевелит мне пальцами волосы.

— Похоже, рассечена кожа, — говорит он громко.

— Этим бы черепом сахар колоть, — восхищается Адомас. — Не кость, а титан! Ты слышал, как она по ступенькам-то катилась? Неси её сюда, её сейчас умыть, перевязать и спать положить. Сотрясение мозга тут гарантировано.

Пока Кристо, подхватив на руки, тащит меня наверх, я слышу, что Ядвига внизу уже проснулась и снова принялась выть.

— Кристо?

— М-м-м?

— Я всё теперь поняла. Совсем. В Пруссии и Польше язычество в моду… ввели жрецы. А вампиры толкают католичество. Везде, где вампиры, там католиков полно. А жрецы… раскручивают интерес к древним традициям.

— Что за чушь? Почему католичество — вампиры?

— Не знаю. Наверное, им нравится… «вот кровь моя — пейте её».

— Ох, Лиляна. Спи давай дальше.

— Угу. А мы здесь уже сколько?

— Три дня только. Спи, говорю. Быстрее всё зарастёт.

Глава XIV. Лиляна снова плачет и снова танцует

Адомас залатал меня на славу: нос поставил на место (хотя теперь он, конечно, будет не такой уж курносый), зашил рану на голове так аккуратно, что зарастает она быстро и ровно, и шрам будет не очень большой. Про ребро литовец сказал, что трещина скоро сама «пройдёт», если я не буду слишком много вертеться, а вот обнаружившийся перелом не то лучевой, не то локтевой кости потребовал больше внимания — теперь мне надо регулярно обновлять плотную повязку на руке и ни в коем случае не нагружать кисть, пока кость точно-точно не срастётся. Синяки же и шишки рассасываются сами собой.

Рукописи мы отдали на хранение Адомасу. Амулет оставили ему же, на случай, если Шимбровский скоро инициирует ещё одного мёртвого жреца — а что-то мне подсказывает, что старый фанатик постарается с этим не мешкать. Ядвига уже пришла в себя настолько, что снова сама растапливает печь, готовит и кормит кур. Коня Сенкевича мы поставили в одно из пустующих стойл конюшни, подальше от Марчиного. Адомас сказал, что можно их так и оставить: они не устают и не едят, в отличие от мёртвых жрецов. Если верить преданиям, в прежние времена литовским витязям даже случалось, забравшись в чей-нибудь очень старый склеп, обнаруживать таких коней в целости и сохранности и потом благополучно совершать верхом на них разные подвиги.

Пристроив, таким образом, и старуху, и бесценные свитки с книгами, мы с Кристо выходим на шоссе и идём к городу с романтическим названием Высокий Двор. Пешком. Там, возле Высокого Двора, нас ждёт ещё один курган, предпоследний.

На этот раз могила стоит не у города или деревни, как я уже привыкла, а в лесу. Нам приходится искать нужное место, бродя просеками и тропами чуть ли не по колено в грязи и под постоянно моросящим дождём. По дороге мы купили Кристо новую рубашку — влезать в одну из Марчиновых он не захотел ни за какие коврижки — и модные в Польской республике совершенно идиотские шерстяные шапочки, кругло и туго обтягивающие голову. Выглядим мы в них нелепо, но зато голове тепло несмотря на дождь.

Сначала мы выбредаем вовсе не к кургану, а к языческому капищу: посреди поляны стоит что-то вроде стола из камня, с выемкой для сбора крови, в которой сейчас плещется стылая вода; с краю лужайки поставлен деревянный навес. Божка нигде не видно — или его роль исполняет один из обступающих поляну дубов, или его приносят в случае необходимости с собой.

— Вряд ли в такую погоду кто-то сюда придёт, — говорю я. — Давай немного отдохнём?

Кристо сваливает под навес рюкзак, и я сажусь на него, будто на пуфик. Хоть какое-то удовольствие от всех этих травм: пока «волк» разыскивает хворост посуше, негромко бранясь в кустах, я уже наслаждаюсь отдыхом. Однако и самый сухой и мелкий хворост оказывается слишком влажен и никак не хочет заниматься, как Кристо ни чиркает зажигалкой.

— Надо было запастись газетами, — сетует парень. — Было бы чем растопить.

— Ну… нам же не все страницы в атласе нужны? — я, повозившись, достаю его из кармана рюкзака и открываю, чтобы выдрать лишние листы. От резкого движения из брошюрки вылетают карточки — Ловаша и Марчина. Вторую я нашла в библиотеке в семейном альбоме, она очень старая, и Твардовскому на ней лет шестнадцать-семнадцать: видно, что он пытается отращивать усы и что там пока, собственно, почти и нечего отращивать. Волосы у него на карточке длинные, подвитыми локонами спадающие на плечи, и одет он в имитацию позднесредневекового костюма: полосатая кофта с белым гофрированным воротничком, короткие пышные шаровары, заканчивающиеся как раз над коленом, чулки с завязками бантиком и туфли, похожие на лапоточки. На боку у юного Твардовского прицеплена шпага. Наверное, это была специальная костюмированная съёмка.

— Что это за коллекция? — Кристо даже напрягается, будто перед дракой.

— Ты чего? Просто две карточки. Дай сюда Марчина, пожалуйста, а ту, из газеты, можно как раз на растопку.

Почему бы и нет? Всё равно Люция мертва, могилы заканчиваются, и скоро я сама увижу Ловаша.

Но Кристо не спешит исполнить мою просьбу. Подняв фотографию Твардовского, он рассматривает Марчина так, словно пытается решить головоломку с последней страницы газеты.

— Так что там была за тайна? — спрашивает он.

— Тайна?

— Ключом к которой ты оказалась. Ты же знаешь. Я видел, как ты подпрыгнула у Никты, — он поднимает на меня глаза, и мне, как всегда, становится немного не по себе.

Не думаю, что ему будет какая-то польза от моих откровений, и объяснять слишком долго. К тому же мне трудно удержаться от того, чтобы его подколоть, и, выдержав паузу, я говорю:

— Прости, Кристо. Это очень личное.

У него дёргаются желваки, но он не пытается настоять на ответе и молча отдаёт мне карточку Твардовского. Потом поджигает фотографию Батори и подсовывает её под ветки. Одного Ловаша, конечно, не хватает, и мы всё-таки выдираем несколько страниц из атласа, прежде, чем у нас получается разжечь костёр.

— А то, что ты говорила, про жрецов, вампиров и католичество, это правда?

— А что я говорила?!

— Что вампирам нравятся слова Святого Причастия.

— Святая ж Мать, так и сказала?

— Ну, примерно.

— А когда?

— В усадьбе, когда… ладно, я понял.

— Зато я ничего не понимаю.

— Забудь.

Вечером дождь припускает снова, и пока мы отыскиваем могилу, ноги и голова у меня все мокрые — хорошо ещё, что я в шерстяной юбке, а не в джинсах, шерсть греет даже отсыревшая, чего о хлопке не скажешь. Потом мы карабкаемся на курган, то и дело оскальзываясь и падая — мне при этом приходится следить, чтобы приземляться только на правую руку — и на черепушку забираемся ещё и грязные по уши. Кристо со злостью втыкает палки-крюки для верёвки — с первого раза ни одна не втыкается как надо. Наконец, всё готово. Он встаёт, держа в руках верёвку, смотрит на меня и выкрикивает неожиданно звонко, как мальчишка:

— Откройся!

Всё происходит так быстро, что мне даже приходится поморгать, чтобы увериться, что мне не показалось: Кристо просто исчез, а в земле появилась абсолютно чёрная круглая дыра, в которую идёт верёвка. Я осторожно трогаю дыру и обнаруживаю, что моя рука, в отличие от Марчиновой, нормально проходит внутрь. Ну да, я же «волчица».

Кристо нет, на мой взгляд, невероятно долго, и я нервничаю. Что, если тут объявятся люди Шимбровского? Конечно, я могу сигануть следом за Кристо — но ведь они тогда станут дежурить и входа. Сколько мы там снизу продержались бы? А потом встали бы перед выбором — съесть мумий или умереть от голода. А потом Шимбровскому надоело бы ждать, и он обрезал бы верёвку, чтобы мы не смогли вылезти. И сгинули бы мы, бедные…

— Лиляна, ты чего плачешь? — Кристо стоит возле меня целый, невредимый и несколько озадаченный. Из его руки тянется в дырку нить, а верёвка и крюки уже собраны. — Голова сильно болит?

— Я не плачу, это дождь.

— Так дождь ведь кончился?

— Тогда голова болит.

Кристо дёргает бровями, но оставляет свои шуточки при себе.

— Спускайся с кургана, я вытащу сейчас браслет и следом спущусь.

— Нет, давай вместе — я одна боюсь!

— Чего боишься?

— А вдруг внизу в кустах засада?

— Если мы спустимся оба, то и угодим в неё оба. И если спустимся по очереди, опять же, поймают нас всё равно обоих, просто по очереди. Иди давай потихоньку, я не хочу рисковать.

Я скатываюсь со склона практически на мягком месте, доведя юбку до совершенно неприличного вида, и боязливо отхожу от могилы. Вскоре рядом оказывается и Кристо, берёт меня за руку и отводит подальше. Курган драматично схлопывается с громким чмоканьем и хлюпаньем.

— Ну вот, остался один, — говорю я.

— Ага, — Кристо наклоняется, заглядывая мне в лицо. — Всё, больше не плачешь?

— Нет.

— Устала, да? Я бы тебя до Высокого Двора на руках понёс, но у меня, видишь, рюкзак.

— А давай ты его здесь оставишь, меня отнесёшь, а потом за ним сбегаешь?

— Ну, Лиляна… я тоже устал вообще-то. Ну, что ты опять плачешь?

— Я не знаю. Оно само плачется.

— Ох ты, горе-то какое, — Кристо разворачивает меня, прижимая к себе. Наверное, грудь у него тёплая, но он в мокрой куртке, так что я даже погреться об него не могу. Он гладит меня рукой по спине и слегка покачивает, успокаивая.

— Кристо?

— М-м-м?

— Если ты так будешь делать, я не выдержу и здесь засну. У меня это быстро.

— Ладно. Тогда буду по-другому.

Он слегка отстраняет меня, чтобы наклониться к моему лицу — близко-близко.

— Думаешь, сейчас подходящий момент? — печально спрашиваю я.

Его шёпот обжигает мне губы:

— Конечно.

Я отвечаю на поцелуй только потому, что у меня сейчас никого на всём белом свете нет, потому что бедная я и несчастная, и вся промокла, и ещё так хотя бы губам тепло.

До Высокого Двора мы добираемся только к утру — впрочем, что считать утром: дворники уже вышли, но ещё не рассвело. К этому времени я окончательно погружаюсь в депрессию. Во-первых, от усталости и ноющей боли в руке, ребре и ране на голове, а во-вторых и в главных потому, что до меня доходит: когда делаешь ерунду ради минутного настроения, это ещё не значит, что последствий не будет. Кристо несомненно воспринимает этот бессмысленный поцелуй как шаг вперёд в наших отношениях — в то время как мне бы делать всё, чтобы отступать назад. Какой глупостью был этот договор! О чём я думала в тот момент? Неужели ещё не понимала, что люблю Ловаша? Или надеялась, что «потом» никогда не наступит? Далась мне эта Люция… Я верчу условия нашего соглашения в уме так и этак, пытаясь понять, насколько можно придраться к выполнению «белым волком» его части. Как я ему сказала? Если поможешь поймать — или если будешь помогать? Что, если он тоже не помнит, и я настою на первой версии? Ведь фактически Люция была поймана не из-за его помощи, даже без неё. Или я говорила не об охоте, а о самом убийстве? Не помню, не помню, не помню, не помню!.. Ох, что за кашу я заварила…

Сабля на боку у Кристо даёт ему возможность преспокойно снять один номер на двоих в небольшой гостинице — правда, я успеваю сказать, что с разными кроватями. Портье кидает вопросительный взгляд на «волка», и он кивает. Ещё когда мы путешествовали с Марчином, я никак не могла взять в толк, отчего никто не удивляется тому, что Твардовский разгуливает с холодным оружием. Но после того, как мы с Кристо наткнулись на целую ораву молодых панков, всё стало понятным — у польских дворян по крайней мере в этой части республики в моде цеплять жестяные сабельки в знак дворянского происхождения. А ещё с панками никто не любит связываться — саблями они, конечно, никого не рубят и даже не царапают, а вот разгромить гостиницу могут, тем более что за свои бесчинства такие молодчики если и получают наказание по закону, то мягкое до нелепости.

Кристо галантно пропускает меня в душ первой. Сменной блузки у меня нет, зато есть хотя бы джинсы, и после душа я натягиваю их вместо мокрой и грязной юбки. А вот «волк» выходит из ванной в просторном и пушистом банном халате на голое тело. То есть, конечно, наверняка я знать не могу, но ноги и грудь у него из халата виднеются именно голые — и меня это смущает. Я демонстративно отворачиваюсь к стенке, но уже через несколько секунд чувствую, что он садится на край моей кровати.

— Слушай, ты, кажется, спать хотел не меньше моего. Иди, спи, — говорю я.

— Если ты будешь спать, то мне караулить.

— А ты можешь караулить у себя на кровати?

Некоторое время он молчит. Потом осторожно спрашивает:

— Лилян? Что-то не так? Я что-то неправильно сделал?

Теперь мой черёд молчать и раздумывать, подбирая слова.

— Я думаю, мы оба что-то неправильно сделали. То, чего по хорошему не надо было делать. И я думаю… я боюсь, что можем сделать ещё более неправильное. Потому что ты мог подумать про меня неправильное, например.

— Я… нет, я не думаю ничего такого про тебя. Я знаю, что ты чистая девушка, и… я не меньше твоего хочу, чтобы свадьба у нас честная была, — это «свадьба» ударяет меня хуже кнута, но Кристо, по счастью, моего лица не видит и ничего не замечает. — Я просто… просто… извини, пожалуйста. Я больше себе не буду позволять… преждевременных поступков. Извини.

— Ты обиделся?

— Нет. Я тебя только больше уважаю. Ты хорошая, строгая девушка.

Да уж, лучше и строже некуда — его «уважаю» опять огревает меня кнутом.

Явно чувствуя неловкость возникшей ситуации, он говорит:

— Пойду отнесу грязную одежду в прачечную. Я быстро.

Я согласно мычу, и, конечно, пользуюсь его уходом, чтоб забраться под одеяло и заснуть.

Последнюю могилу, под белорусским городком Волковыском, мы порушили так же быстро и просто, и возвращение в Венскую Империю стало оттягивать нечем — а поговорить про условия и свадьбу я всё не решалась и не решалась. Девятый поцелуй между тем жёг мою совесть просто ужасно и очень мешал нормально разговаривать с Кристо — стоило ему подойти ближе, чем на метр, и я начинала ненавидеть его и себя разом. Он, похоже, что-то почувствовал, потому что и сам со мной общался более чем сдержанно.

Шимбровскому очевидно было не до нас, так что мы пересекли Польскую Республику с севера на юг безо всяких эксцессов — и практически без разговоров. Молча будили друг друга и подавали кофе во время «смены караула». Молча собирались, молча ехали в автобусах. Молча ели в подворачивающихся кафе и ресторанах — слава Богу, чем южнее мы продвигались, тем менее картофельной становилась еда. Я очень надеялась, что в Будапеште мы так же молча разойдёмся в разные стороны — ну, не может же Кристо не понимать, что такое молчание неспроста!

При покупке билетов на поезд до Пшемысля я забеспокоилась, но у Кристо, оказывается, был с собой мой паспорт.

Самый длинный разговор состоялся в этом же поезде, когда я зачем-то полезла в рюкзак «белого волка» и ненароком вытянула конец длинной светло-серой косы с курчавыми волосами на конце.

— Там… у тебя… там у тебя голова Люции, что ли?! — я не могла не задать этот вопрос. Как не могла и разжать пальцев, вцепившихся в злополучную косу намертво.

— Где? Нет, там нет. Просто её коса. Это для Батори.

Когда Кристо берёт меня за запястье, чтобы отнять трофей, мои пальцы наконец-то разжимаются — сами собой. Я выдираю руку из его ладони.

— А почему она такая… такая… светлая? Люция что — тоже была «белым волком», да?

По крайней мере, это многое бы объясняло.

— Нет, у неё же глаза карие. Были.

— Но волосы…

— Некоторые цыгане седеют рано. Бывает, — Кристо заталкивает косу назад в рюкзак. После этого мы снова молчим. До самого Пшемысля.

Святая Мать и Господь наш Иисус, даже не думала, что так соскучилась по этому мрачному городу! Вот она — вокзальная площадь, на которой я села в такси во время антинемецких беспорядков. В такси играет радио — и знакомый голос диджея бьёт по нервам, как пальцы гитариста по струнам. Сначала я не могу понять, куда мы едем — вместо названия гостиницы Кристо говорит таксисту адрес в одном из новостроечных районов. Но когда я вылезаю, на меня налетает чёрный вихрь, расцеловывает меня во все щёки и без умолку трещит голосом Госьки Якубович о том, как она рада меня видеть, какая я бледная, что здесь теперь живёт её мать, а она специально ради меня приехала в Пшемысль из Будапешта — и я обхватываю Гоську, как обхватывала конскую шею в лесу под Клайпедой, и просто стою и стою, не в силах ни заплакать, ни сказать что-нибудь, и только мечтая теперь всё к чертям забыть и чтобы всё было как полтора года назад — и она гладит меня по голове, и вдруг говорит:

— Ох, Лилянка, что это у тебя тут такое? Это от сабли, что ли?

Вот тут на меня накатывает осознание, что ничего не будет, как раньше, и что ничего мне не забыть.

Правда, я всё равно не плачу. Я, наверное, в жизни больше не заплачу, когда Кристо на меня смотрит. Мой девятый поцелуй мне не даст.

Оставив вещи в квартире Госькиной мамы — что это, отступной подарок или они с Ловашем всё ещё любовники? — а какая мне разница? — она сама говорила, что это просто роман — значит, она поймёт, если что — точно поймёт — в общем, оставив вещи, мы идём гулять в торговый центр, которого я совсем не помню. Должно быть, его выстроили за последний год, или я запомнила его в виде неопрятной массы бетонных блоков и строительных лесов, или просто не так хорошо знала Пшемысль, как мне казалось. Конечно, мы не говорим ни о чём важном — не время и не место. Рядом с подругой я чувствую себя более уверенной, хотя теперь её лицо заставляет меня вспоминать фразу Батори о том, что женщины не всегда рожают от своих мужей. Сходство Госьки с покойной Надзейкой заставляет меня задаваться вопросом: Госька ли на самом деле должна носить фамилию Пшеславинская или Надзейка — Якубович? Или они, как мы с Агнешкой, кузины, а не сёстры? Боже, а что, если Ловаш при взгляде на меня действительно видит Агнешку?! Не может же он желать того, кто похож на его дочь! Ой, нет, он же никогда её не видел, по крайней мере, вживую — а она похожа была на мать, на Ванду, значит, и я похожа на Ванду — а значит, глядя на меня, он видит женщину, которую когда-то любил, а это гораздо лучше, чем если бы он видел дочь, это отлично, разве нет?

Ой, ёж ежович, какие глупости я думаю… Разве сейчас до этого? Нет, нельзя себя накручивать до Будапешта. Нет никакого смысла. Мы просто увидим друг друга и всё станет ясно, а остальное — ерунда и девичьи страдания, вот что.

В торговом центре почти никого нет: день рабочий и время слишком раннее. Огромное кафе со стеклянными стенами пусто совершенно, только за дальним столиком сидит спиной к залу мужчина и, кажется, что-то пишет.

Мы с Госькой набираем по подносу еды, но Кристо не садится с нами:

— Извините, девчонки. Мне надо отойти. Я скоро буду. Приятного аппетита.

— Ух, — говорит Госька. — У меня тысяча новостей. Я даже не знаю, с какой начать.

— С самой девочковой, — предлагаю я, стараясь не показать, как замирает сердце. — Ты теперь фаворитка императора? В Будапеште у тебя такая же квартира, как здесь, или ты прямо во дворце живёшь?

— Квартира. А вот фаворитка ли я — сама не пойму. Отказать мне отказано не было, квартиру и счета Ловаш продолжает оплачивать и на день рожденья прислал цветы и подарок, но вживую я господина императора видела последний раз весной. Вот и понимай, как знаешь.

— Немного не похоже на него. Он же не очень любит… воздерживаться. Неужели никаких слухов?

— Не-а. Чувствую себя дура дурой. Вроде и с кем-то ещё крутить неловко, пока он на меня тратится, но и соломенной вдовой жить несладко. Мне двадцать два года, у меня физиология! И потом, может, меня бы взял замуж кто-нибудь — отчего бы нет? Самая ведь пора! Кстати, позовёшь меня на свадьбу? Или у вас совсем нельзя, чтобы чужие приходили?

— Ну, иногда можно, но…

— Шимшир?

Нельзя сказать, что этот мягкий голос так уж уникален, но имя — под таким именем меня знали немногие. Я почти даже успела забыть глупый псевдоним.

— Лико?! Какими судьбами?

Аргентинец стоит возле стула Госьки и улыбается мне, как будто родную сестру с паломничества дождался. Вряд ли он понимает по-галицийски, иначе бы догадался, что столь интимные беседы прерывать нехорошо — или же он чертовски наглый парень. Нет, скорее, не понимает.

— Гощу у друга. Точнее, гостил, сегодня днём уже уезжаю в Прагу, а оттуда — в Германию. Я не люблю долго сидеть на одном месте. Но сейчас бы с удовольствием присел, если вы не против.

— Конечно, садитесь. Как поживает ваша поэма?

— О, очень хорошо, — вампир помахивает в воздухе пухлой тетрадкой, над которой так усердно корпел за угловым столиком. — Хотя для продолжения кое-чего не хватает.

— Чего?

— Новых приключений Лилианы Хорват. Поэтому большая удача, что я вас встретил. Говорят, её поиски остановлены. Вы с ней уже виделись, признайтесь?

Госька ухмыляется, но не говорит ни слова.

— В общем, да.

— И вам есть что поведать?

— Пожалуй.

— Сожри тебя многорогий, я тоже хочу это слышать! — не выдерживает Госька.

— Сейчас услышишь, — обещаю ей я, на всякий случай оглядываясь. В зале больше никого нет. Подавальщица за витриной уткнулась в книгу — если я буду рассказывать тихо, она и не услышит.

Рассказывать о приключениях всегда легче, приятней и веселее, чем в них участвовать. Конечно, очень многие подробности мне приходится опустить: например, я не рассказываю, что именно вычитала в библиотеке Твардовского, почему он мне помогал, как именно я доставила его голову в усадьбу, и тому подобное. К тому же мне приходится быть краткой, поскольку что-то мне подсказывает — Кристо бы не понял моего стремления оказаться в героинях вампирской поэзии.

— …но в этот момент Адомас метнул в неё вилы, и она упала, не успев опустить ножа. В то же мгновение «волк» зарубил язычника, и добро победило зло.

— Впечатляюще! — полушёпотом восклицает вампир. — Невероятно! Но она успела сказать последнее слово?

— Лилиана Хорват?!

— Нет, Люция. От вил, мне кажется, быстро не умирают. Она успела произнести что-нибудь на прощание? Покаяние или проклятье?

— Э… ну, да, но… — я не решаюсь воспроизвести последнее слово Люции Шерифович и подбираю самое близкое по эмоциональной окраске из литературных:

— «Чёрт».

— Она сказала «Чёрт»?

— Ну, да. Я думаю, она была несколько удивлена оборотом дела.

— По крайней мере, это драматично. Один испанский рыцарь, умирая, сообщил своему оруженосцу, что тот идиот.

Я вспоминаю последнее слово Твардовского и краснею:

— Да. Всякое бывает. А поэма скоро будет издана?

— Я думаю, сразу, как только будет закончена. Я обязательно разыщу вас и подарю экземпляр, но с одним условием.

— Каким?

— Я хочу увидеть, как танцует Лилиана Хорват. Танец, которым можно покорить Сердце Луны, должен быть чем-то потрясающим.

— Но я не представляю, как это устроить. Может быть, вы поищите видеозаписи в интернете?

— Нет. Мне нужно увидеть этот танец вживую.

Похоже, я сама себя загнала в ловушку.

— Да где же я вам здесь найду Лилиану Хорват?

— Если вы не можете её найти — то можете ведь хотя бы изобразить танцующую Лилиану?

— Изобразить? Я?

— Ну да.

Похоже, он надо мной смеётся, но… я вдруг понимаю, как сильно мне хочется танцевать. Поцелуй меня леший, если не считать моих снов и вальса с Кристо, я не танцевала уже больше года!

— Здесь даже музыки нет.

— Ничего страшного, — вампир аккуратно переставляет подносы с опустевшими тарелками на соседний столик, примеряется к столешнице и вдруг отстукивает ладонями умопомрачительную дробь. — Такой ритм подойдёт?

— Нет, надо вот так, — я выщёлкиваю нужную отбивку на пальцах. Аргентинец тут же повторяет ритмический рисунок и продолжает его. Госька, ухмыляясь во весь рот, поддерживает ритм, отбивая сильные доли хлопками ладоней. Я встаю, чувствуя, как от волнения начинает кружиться голова и как по мышцам пробегает такая знакомая дрожь. Взмахиваю руками — будто выставляю гибкие антенны на нужную волну. Выдаю трель каблуками сапог и — ныряю. Мои ноги, мои бёдра, мои спина и шея отзываются так послушно, так радостно, что я всем существом понимаю и чувствую — как я ждала этого танца. Я прохожу, проношусь между столиков — я лодка и ветер, толкающий лодку. Я извиваюсь и изгибаюсь, руки мои колеблются и развеваются — я стебель кувшинки и течение, раскачивающее стебель. Я бью, трясу и раскачиваю бёдрами — я сито для зерна и колыбель для младенца. Каждый шаг и каждый поворот — наслаждение. Каждый извив руки — покорность и лукавство. Каждый порыв и прыжок — свобода и ярость. Зачем мне кафель, если я ступаю по морской пене и вечерним облакам, по битому стеклу и каменной крошке, по стылой земле и по углям? Поворот. Поворот. Прыжок. Шаг. Взмах. Дробь. Покачивание. Содрогание. Поворот. Поворот.

— Ну, ты в ударе! — Госька светится так, будто сама только что двигалась между столиками, упиваясь пульсом танца. — Ты даё-о-о-ошь!

— Это стоит отдельной поэмы, — говорит вампир. Конечно, тут не обходится без латиноамериканской льстивости, но я и сама чувствую, что танец был неплох, и потому не раздражаюсь.

Подавальщица смотрит, приоткрыв рот.

— Что-то… друг наш никак не объявится, — спохватываюсь я. — Мы тут уже, наверное, час сидим. Может быть, поищем?

— Вы не будете против моей компании? — спрашивает поэт. — Я бы очень хотел посмотреть на… вашего друга. Одним глазочком.

Я пожимаю плечами: отчего бы и нет? Мы бродим сначала по верхнему этажу, потом осматриваем этажи ниже, пока, наконец, не останавливаемся в центре холла в подвале.

— Не мог же он пойти в книжный или лавку дамского белья? — вопрошаю я, оглядываясь.

— А в аптеку? — Госька показывает рукой на ещё один стеклянный куб.

— Что ему там делать?

— Ну, я же не знаю, как далеко у вас отношения зашли.

— Да ну тебя!

— В том смысле, может быть, именно он покупает всякие бинты и мази для твоих ушибов и переломов?

— А вот это возможно.

Мы разворачиваемся к аптеке и почти заходим в неё, когда Кристо окликает меня откуда-то сзади. Обернувшись, я вижу, что он спешит к нам как раз от книжной лавки. Волосы у него свежеподстрижены, и рубашка новая, белоснежная, а в руках сразу два цветастых пакета.

— Я тут купил… я же пропустил твой день рождения, — говорит он, подойдя и протягивая мне оба пакета. Я заглядываю сначала в маленький и вытаскиваю оттуда коробочку с прозрачной крышкой. В коробочке лежат жемчужные серьги.

— О… спасибо. А тут что?

— Книжка. Я же помню, как тебе тот романс нравился, вот и…

Я вытаскиваю сборник стихотворений Федерико Гарсиа Лорки: «Цыганское романсеро» и «Стихи о канте хондо» под одной обложкой, великолепное подарочное издание с иллюстрациями. Я пролистываю книгу, по привычке начав с последних страниц. Рисунки просто очаровательны — кажется, художник работал чернилами, редкая сейчас техника.

— Смотри, — я долистала уже до титульной страницы, и Госька тычет пальцем в фотографию поэта. — Ты только посмотри, это же…

— Лико! Лико?!

Я оглядываюсь и верчусь на месте, и Госька тоже. Кристо смотрит на нас, очевидно ничего не понимая.

В пустынном, сплошь стеклянном пространстве, кажется, невозможно спрятаться, да ещё так быстро — но дона Федерико пропал и след.

Глава XV. Happy end

Чем ближе мы к Будапешту, тем сильнее меня колотит. Мне одновременно и страшно, и радостно — будто с высоченной ледяной горки несусь. В голове всё время крутится одно и то же — то прошлые встречи с Батори, то предстоящая: что скажет он, что скажу я, как он посмотрит, как улыбнётся, увидев меня… Его глаза, брови, руки, походка, узкое и живое лицо встают перед моим взглядом, стоит мне опустить веки. Я бы так и ехала всю дорогу — зажмурившись — если бы меня не смущал Кристо. «Волки» слишком хорошо разбираются в запахах «волчиц» — своё желание мне будет не скрыть, какое бы постное лицо я ни сделала. Нет, я не думаю, что мой запах станет для него сигналом к действию. Просто — неприятно, что он будет это чуять, и всё.

От волнения я не могу сидеть спокойно, верчусь, тереблю руками то волосы, то одежду, ем торопливо, перелистываю бездумно стихи дона Федерико, поправляю серёжки. Если бы в поезде можно было расхаживать, я бы расхаживала — но в коридоре сплошь торчат курильщики, а в купе слишком тесно. Кристо же, наоборот, становится тем собранней и напряжённей, чем ближе Будапешт. Он держит в руках глянцевый спортивный журнал, но почти не перелистывает страниц: то поднимает глаза на меня, глядя так, словно решает нарисованную у меня на лице головоломку, то смотрит вроде бы и на текст, но зрачки у него при этом не двигаются.

Спать мы оба даже не пытаемся.

В Будапеште нас встречает лично Ладислав Тот. Я смотрю ему в лицо внимательнее обычного, пытаясь разглядеть сходство с Ловашем. Что-то в форме носа… и губы такие же полные и яркие. И более ничего. От деда он получил не больше, чем я от отца.

Увидев нас, шеф имперской службы безопасности машет рукой и идёт навстречу, словно самый обычный человек. Одет он, как всегда, с иголочки и улыбается очень салонно — но я всё равно вижу, что искренне. Кристо он пожимает руку, а меня целует в щёчку, словно я и на самом деле его тётка Агнешка.

— Счастлив вас видеть, ребята, — говорит он. — Выглядите целыми и здоровыми, и это радует. Пойдёмте, у меня там машина стоит.

— Мы едем к… вашему деду? — спрашиваю я.

— Нет, не сразу. Вам же надо привести себя с дороги в порядок. Принять душ, позавтракать нормально… Лилиане, думаю, и переодеться, — Тот кидает взгляд на юбку, купленную мной в Олите.

— Мне не во что, — говорю я.

— О, у нас найдётся. Идёмте же.

Машина оказывается с шофёром — ну конечно, не будет же сам шеф ИСБ сидеть «за баранкой». Шофёра я не помню или не знаю, хотя он «волк». Совсем молодой, в возрасте между мной и Кристо. Смотрит на нас в зеркальце заднего вида с плохо скрываемым любопытством. Я осторожно стягиваю шапку и расстёгиваю куртку, чтобы не взопреть в дороге. Тот кидает быстрый взгляд мне на шею и весь подбирается:

— Лилиана, где ожерелье?

Я прислушиваюсь к своим ощущениям.

— Сейчас на правой руке.

— Вот как. Хорошо. Михай, едем.

Я думала, что нас расположат прямо во дворце, но мы заходим в жилой на вид дом. В лифте Тот, вместо того, чтобы нажать на кнопку, направляет что-то вроде небольшого пульта на панель, и лифт словно сам по себе трогается и идёт вниз — с первого этажа!

— Мы едем в подвал? — спрашиваю я.

— Немножко ниже. Тут у нас, можно сказать, командировочные номера. Для своих.

Несмотря на несметные богатства ИСБ и её же всемогущество, о которых ходят слухи, коридор, куда мы выходим, больше похож на больничный, чем гостиничный. Свет какой-то унылый, череда скучных белых дверей, возле лифта — пульт дежурного, точнее, молодой дежурной, которая при виде нас встаёт и улыбается. Человек.

— Нора, разместите ребят, — говорит вампир. — И поищите госпоже гвардии голове что-нибудь переодеться. Что-нибудь в меру официальное, как для визита к любимому дядюшке.

— Сыщем, господин Тот, — радостно отвечает дежурная. — Выпьете чаю?

— Не откажусь. Погода — дрянь.

Не думала, что кровососам есть дело до погоды. Впрочем, это может быть игрой в демократичность.

К моей досаде, в кабинет к Ловашу мы входим все трое: я, Кристо и Тот. Кристо без лишних церемоний двигается прямо к столу императора и бухает на него бумажный пакет, поясняя своё действие крайне лаконично:

— Вот.

Ловаш смотрит вопросительно: сначала на пакет, потом на Кристо, потом на Тота. «Безопасник» слегка кивает головой, и Батори раскрывает горловину. Некоторое время задумчиво глядит внутрь, потом издаёт неопределённое восклицание и достаёт косу Шерифович.

— Немного неожиданный сувенир, — произносит он, вертя её в руках. — Но, по крайней мере, это не голова и впечатляет больше, чем просто доклад.

Доклады, впрочем, мы всё равно уже написали и сдали. Тот предупредил, что нам придётся потом писать ещё, подробнее, а эти нужны, чтобы Батори вошёл в курс дела к нашему приезду.

Ловаш откладывает косу в сторону, на какие-то бумаги, и говорит Кристо:

— Встань, пожалуйста, туда, к остальным. И покрасивей.

«Волк» встаёт между мной и Тотом, а Батори роется в одном из ящиков стола.

— Ага, вот они. Ну, попараднее давайте, ребята. Я вас всё-таки сейчас награждать буду.

Ничего себе! Я вытягиваюсь в струнку, жалея, что у меня нет парадной формы. Или есть, но мне её не выдали? Надо бы прояснить этот вопрос.

А Ловаш подходит с первой бархатной коробочкой к Ладиславу.

— Господин голова императорской службы безопасности, — голос звучит вроде бы торжественно, но мне чудится лёгкая ирония. — За планирование и проведение двух успешных операций государственной важности вы награждаетесь Орденом Святого Стефана и отныне являетесь рыцарем данного Ордена. Благодарю за службу.

— Служу государю и народу! — браво чеканит Тот. В уголках его губ — тот же намёк на ироническую улыбку, что у Батори.

Ничего себе! Я думала, этим орденом только дворян награждают. Хотя — Ловаш такой мужчина, что вполне мог пожаловать титул своему бастарду-словаку. Любит отметать ненужные традиции и крайне трепетно относится к своему семени.

Украсив грудь Ладиславу и отдав ему коробочку, Батори берёт следующую награду и встаёт перед Кристо.

— Господин гвардии младший лейтенант! За успешное выполнение двух операций государственной важности вы награждаетесь Орденом Заслуг и званием гвардии капитана с пропуском предшествующих чинов. Благодарю за службу.

Кристо отвечает гораздо сдержаннее Тота.

Ну что же, теперь моя очередь. Я чувствую, как сердце моё трепещет где-то под горлом, когда Ловаш подходит так близко.

— Госпожа гвардии голова! — мне кажется, или из бархатистого баритона исчезает всякая насмешливая нотка? — За успешное выполнение операции государственной важности вы награждаетесь Орденом Заслуг. Благодарю за службу.

Его рука замирает на мгновение, прежде, чем приколоть крест на красной ленте на мой жилет — не может выбрать место. Наверное, я первая женщина, которую он награждает орденом. Наконец, Ловаш прикалывает награду на ладонь ниже плеча.

— Служу государю. И народу.

Голос у меня от головокружения звучит хрипловато. Ловаш отступает и поворачивается к Тоту и Кристо:

— На самом деле, ребята. Вы большие молодцы. Одним махом решили три проблемы — это чего-то да стоит! Кристо, Лилиана, вы оба превзошли всяческие ожидания. С сегодняшнего дня у вас месяц оплачиваемого отпуска, отдохните как следует.

— А у меня? — дурашливо спрашивает Тот.

— А вы, господин Тот, и так каждый рассвет отдыхаете. Мы с вами всеми ещё увидимся, поэтому говорю — до свидания. И… Лилиана, останьтесь на два слова. Думаю, Кристо с Ладиславом вас подождут внизу.

«Ну их на тринадцать рогов,» так и хочется сказать мне, но я сдерживаюсь. И улыбку сдерживаю вплоть до того момента, когда за Кристо закрывается дверь — но после этого уже расплываюсь в ней неудержимо, как масло расплывается на раскалённой сковороде.

Батори подходит ко мне. Близко-близко. Заглядывает в глаза, и я чувствую, что сияю сейчас, будто лампочка. Мы замираем так на секунду, а потом он таким знакомым жестом кладёт руку мне на голову.

— Чертовски рада вас видеть, — говорю я. Ловаш улыбается, перебирая пальцами волосы у меня надо лбом. Мы молчим, а потом он вдруг начинает рассказывать, хотя я ни о чём его не спрашиваю:

— Когда я очнулся, мертвы были уже все. Я поднимал их сам, одного за другим… их тела. А вашего там не было. Это было первое, что я сделал: выплыв, прокусил губу до крови, чуть не откусил… поклялся, что не смогу сделать ни одного глотка воды — и сделал. Вы не представляете, какой может быть на вкус речная вода. У неё был вкус жизни, Лили.

Его пальцы скользят вниз по моему виску, щеке. Задерживаются у подбородка. Мне кажется, что он сейчас меня поцелует, и сердце замирает. Но он продолжает говорить:

— Вас искали, как королевских детей не ищут. Вся округа была прочёсана: военными, цыганами, полицейскими, безопасниками. Каждый клочок был проверен, Лили, и в лесу, где Кристо вас нашёл — тоже. Но почему-то он смог вас найти, а все остальные — нет. Наверное, так было предрешено. Изольду должен был найти Тристан.

Большой палец мимолётно касается мои губ.

— Я был у вашей постели почти каждый вечер, знаете? Поил вас. Причёсывал. И даже рассказывал сказки, как обещал. И повторял одно и то же, надеясь, что однажды вы меня услышите. Повторял и повторял.

— Что? — шепчу я. Сердце моё дрожит, будто крохотный зверёк.

— Лили, найди Люцию. Убей её.

— Вы велели мне её убить, — повторяю я, ощущая, как потухает на моём лице улыбка. Сожри его многорогий, я ожидала совсем других слов.

— Да. Только это вывело бы нас обоих из-под удара. Только это остановило бы терракты — а были терракты, Лили. Всё держалось на Люции, и всё распалось теперь, когда она убита. Я знал, что вы справитесь, и вы справились. Если бы не язычники, Шерифович была бы схвачена или убита ещё в «Фехер Кирай». Но в результате вы обе исчезли, и мне пришлось послать за вами Кристо.

Теперь его рука лежит на моём плече.

— Одного только Кристо?

— «Белого волка» Кристо. Вы знаете, что такое «белый волк»? Это совсем особенное существо. Вы хороши как охотник, Лили. Действительно хороши. Но Кристо так хорош, как вам не стать никогда, и, к тому же, он больше, чем охотник. Я послал за вами свою лучшую армию, Лили.

— Теперь он собирается жениться на мне.

— Да. Я знаю.

— Но я этого не хочу.

— Отчего же?

— Я люблю вас.

— Я тоже люблю вас, моя маленькая серебряная лилия. Очень.

— Вы не понимаете. Я люблю вас как женщина мужчину. Это вы — мой Тристан, не Кристо!

— Я знаю.

— И… вы не найдёте ничего сказать мне? Не предложите мне… не попросите меня быть с вами?

— Вы всегда будете со мной, как и я с вами. Но послушайте меня. Я никогда не женюсь на вас, потому что дворянин и император не может позволить себе этого. Вы никогда не станете моей любовницей, потому что вы… это вы. Так что же я должен сказать вам? «Останьтесь старой девой, чтобы потешить мои гордость и ревность»? Я, который называл себя вашим отцом, вашим верным другом, должен призвать вас сломать свою жизнь? Я говорю вам — примите то, что может даровать судьба. Выходите замуж за славного юношу Кристо Коваржа. Дайте ему шанс, просто попробуйте ответить ему на любовь хотя бы нежностью, позвольте показать ему себя заботливым и ласковым мужем, не отталкивайте его — сейчас вам этот совет кажется глупостью или цинизмом, но я старше вас и знаю, что говорю. Ради меня — сделайте так. Я благословляю вас на это, как ваш император и названый отец. Я умоляю вас об этом, как ваш Батори. Всегда — ваш.

Каждый вдох мне даётся с трудом, через боль, через спазмы. Меня душат слёзы:

— Что вы… говорите?!

— Я говорю, что два года назад обещал быть вам отцом. И что я делаю то, что должен делать хороший отец, — голос Ловаша тоже становится глуше. — Как отец, я заботился о вас и кормил вас. Как отец, я нашёл вам хорошего, достойного жениха. Молодого. Красивого. С добрым нравом. Героя войны. Как отец, я даю за вами достойное вас приданое, и семья вашего мужа никогда не сможет упрекнуть вас в том, что вы пришли в их дом в одной смене платья и с деревянной ложкой. Как отец… я полностью оплачиваю расходы на свадьбу, и это будет самая роскошная свадьба в Кутна Горе. Два года назад вы согласились быть моей дочерью… неужели теперь вы будете жестоки ко мне и разрушите всё, что я сделал для вас? Неужели теперь вы опозорите меня?

Его пальцы снова касаются моей щеки — невесомо, самыми кончиками. Выдыхать так же трудно, как и вдыхать. Но я отвечаю:

— Нет. Нет. Нет.

— Нет?

— Я не откажусь от свадьбы.

Мы смотрим друг другу в глаза. Долго, бесконечно долго. Мы оба видим одно и то же: страдание.

— Я хочу попросить вас только об одной вещи, — говорю я. — Только об одной.

— Да, Лили? — как и я, Ловаш почти шепчет.

— Прошлым летом вы… подарили мне свой первый поцелуй. Теперь… я умоляю о последнем.

Он раздумывает не больше секунды, а потом наклоняется ко мне так быстро, как будто бросается на добычу. Ни у кого в мире больше нет таких нежных, таких жадных губ.

Десять.

Кутерьма не просто во всём доме — во всём цыганского районе. Я вижу в окно, как бегают внизу дети и женщины, в яркой, чистых тонов, нарядной одежде. Во дворах обвешаны красными лентами и шарами деревья и машины. На одном из автомобилей, украшенном багровыми розами, я поеду в костел. Несмотря на осень, погода ясная — Ловаш постарался, над Кутна Горой тучи разогнали, как над столицей перед парадом.

Меня обряжают в шесть рук: Илонка, Патрина и тётя Марлена. Какое-то диковинное, как на картинках к сказкам о прусских принцессах, платье, пышная юбка которого не пришита, а пристёгивается на кучу крохотных крючочков. Белое, с атласным белым же шёлком расшитым корсажем, с многослойной юбкой и тонкой до прозрачности сорочкой с коротким и пышным рукавом. Когда юбка прилажена, я выворачиваюсь из-под смуглых рук и подбегаю к шкафу.

— Чёрное! Что ты! Дурная примета! — кричат они, пытаясь отнять у меня гарсет из рук. Траурный гарсет, купленный в городе Олита. Юбка мешает, но я умудряюсь уворачиваться, не давая жилетик:

— Я его всё равно надену, всё равно, всё равно, мне надо!

— Ладно, наденешь, наденешь! Пусть наденет! — прекращает всю эту возню тётя Марлена. Она даже помогает мне застегнуть гарсет, а потом приносит охапку белой и золотой кружевной тесьмы в белых и красных бусах, и теперь уже шесть рук нашивают эту тесьму мне на жилет вертикальными полосками, густо-густо и очень быстро, прямо на мне. Когда я в итоге смотрюсь в зеркало, мне кажется, что в моём костюме появилось что-то гусарское. Это не то, что я хотела… и притом это неважно. Я знаю, что этот гарсет на мне, и знаю, почему. Всё остальное не имеет значения, и я покорно даю заплести и украсить мне волосы, приколоть матерчатые красные и золотые розы к юбке, обвить шею коралловой низкой — Сердце Луны сейчас у меня на руке, над правым локтем.

В автомобиле меня начинает тошнить сразу, как только он трогается, но я терплю. Кристо уже ждёт меня возле ступеней костела, держа в руках шляпу. Она белая, как и его туфли и костюм, и только сорочка у него красная. Даже волосы кажутся снежно-белыми от полуденного света, и серебряные перстни пускают льдистые блики. Я встаю рядом с ним, и мы поднимаемся, туда, где нас ждёт с иконой в руках наш общий дядя Мишка. Икона в его сухих коричневых руках кажется непомерно большой и тяжёлый, и видно, что ему её уже в тягость держать, но руки не дрожат. Мы с Кристо опускаемся на колени, целуем икону, целуем руку дяде, когда он произносит благословение. Встать у меня получается не сразу, я словно запутываюсь в юбке, и Кристо жёстко хватает меня выше локтя, поднимая.

Я думала, что к алтарю меня поведёт дядя Мишка, но он только доводит до дверей, когда Кристо уже скрылся за ними, и там мою руку перехватывает Ловаш. Одним взглядом он охватывает меня сверху донизу — уверена, не пропустив за яркой тесьмой и чёрный гарсет — и не говорит ничего. Мы просто шагаем, важно, размеренно под звуки органа. Сначала путь до алтаря кажется бесконечно долгим, но потом, когда Ловаш вкладывает мою руку в ладонь Кристо, у меня даже горло перехватывает от того, каким он был коротким… как быстро оборвался.

«Да» мне приходится повторить два раза. В первый раз получилось почти без звука, и пастор повторяет вопрос, взглянув на меня удивлённо.

В ресторане — ломятся столы. Все залы, какие есть, сегодня будут заполнены цыганами. В одном из залов, на небольшом возвышении, отдельный стол со стульями, похожими на троны — это для жениха и невесты. Для нас с Кристо. Нас усадят туда, когда брак наш будет подтверждён по цыганскому обычаю.

Пока нас заводят, почти заносят, в кабинет, я всё оглядываюсь. Но Ловаша нет нигде.

Вместо стола в кабинете — огромное ложе. Поверх обычной простыни ― что-то вроде пелёнки с кружевной отделкой. Глядя на неё, я чувствую, что меня сейчас стошнит от страха.

Кристо обхватывает моё лицо руками, заглядывает в глаза:

— Лиляна, сейчас… всё надо будет сделать быстро. Обычно всё происходит не так, но вот прямо сейчас… надо быстро. И будет больно. Надо просто перетерпеть. Минут пять или десять. Понимаешь? Просто перетерпеть. Это только один раз так.

Я закрываю глаза — ресницы тут же слипаются от странно густых, жгучих слёз. Я терплю.

Да, десяти минут хватило с головой. Меня тошнит ещё больше, теперь уже не от страха, а от какой-то гадливости. Мне паскудно. Я сижу прямо, очень прямо, и гляжу, как моя отныне свекровь танцует перед гостями и родственниками, растягивая перед собой кружевную пелёнку, будто шаль: на белой ткани ― красное пятно, моя кровь. Все хлопают и радуются. Когда свекровь заканчивает свой танец, цыгане встают и по очереди подходят к нам. Каждый из них запускает руку в корзину с красными лепестками роз и осыпает наши головы. Лепестки падают на волосы Кристо, на моё платье, на его костюм ― и остаются, красные на белом.

И меня озаряет.

Божечки ты мои, божечки мои!

Это же сраный хэппиенд.

1 Прёмзель — немецкое название города Пшемысль, в реальности Лиляны — столицы Галиции
2 Отто Добрый (1912–1984) — в нашей реальности известен как Отто Последний (1912–2011)
3 Янош Бихари (1764–1827) — реально существовавший цыганский композитор и скрипач, один из основателей классического венгерского музыкального жанра «вербункош»
4 Ференц Лист (1811–1886) — реально существовавший венгерский композитор, пианист и публицист, один из крупнейших представителей музыкального романтизма
5 Мария Терезия (1717–1780) — реально существовавшая эрцгерцогиня Австрии, король Венгрии, королева Богемии, мать двух австрийских императоров и французской королева Марии-Антуанетты
6 данке шён (немецкий) — большое спасибо
7 Перевод А. Гелескула
8 Янош Бихари (24.10.1764 — 26.04.1827) — реально существовавший цыганский скрипач и композитор, известный и любимый в Венгрии; один из создателей жанра «вербункош»
9 Пишта Данко (14.06.1858 — 29.03.1903) — реально существовавший цыганский скрипач и композитор, написавший немало песенок, до сих пор популярных в народе и часто воспринимающихся венграми, как народные
10 эдеш (венгерский) — милая
11 апука (венгерский) — папочка
12 Университет Корвина — один из лучших университетов Будапешта, основан в 1920 году. Назван в честь венгерского короля Матьяша I по прозвищу «Ворон» (лат. Corvinus)
13 премьер д’Эсте — Франц Фердинанд Карл Людвиг Йозеф фон Габсбург эрцгерцог д’Эсте
14 эрдёг (венгерский) — чёрт, дьявол
15 кёсёнём, сеп (венг.) — спасибо, красавица
16 адь кеньерет, эдёш (венг.) — дай хлеба, дорогая
17 ха танцольни велем (венг.) — если он со мной потанцует
18 Адь кет кола… кет калача… кет баб… кольбас… фекете… кет фогкефе… кет канал… таска (венгерский) — Дай две кола… два калача… две фасоль… колбаса… чёрный… два зубные щётки… две ложки… сумка
19 Бре, време вам йе истекло, хочете ли доплачати? (серб.) — Эй, ваше время истекло, доплачивать будете?
20 само штрудле и пите (хорв.) — только штрудли и питы
21 двие каве, осам штрудла (хорв.) — два кофе, восемь штрудлей
22 Ништо, ништо. Па не говорите хрватски? (хорв.) — Ничего, ничего. Не говорите по хорватски, да?
23 Ово йе где погроме су били? (хорв.) — Это там, где погром был?
24 Засигурно ленчуге сте, можда и лопове… (хорв.) — Лодырничаете небось, а то и воруете…
25 Ма добро, добро. Учите хрватски, дечки. (хорв.) — Ну хорошо, хорошо. Учите хорватский, ребятки.
26 Код нас цигане плеше у ресторанима, то йе обично, ал никад не йеде. Тако йе чудно. (хорв.) — Обычно у нас цыгане в ресторанах танцуют, а не едят. Вот и удивляются.
27 Эй, цурице… циганко! (хорв.) — Эй, девка… цыганка!
28 Што ту радиш? (хорв.) — Чего тут делаешь?
29 Баш йе миесто за спаванье… Где йе дечко кой йе био с тобом? (хорв.) — Нашла, где спать… Где парень, что был с тобой?
30 Па мене питаш? (хорв.) — Ты меня спрашиваешь?
31 Айде подичи и нестани одмах. Немой чак да се окренеш! (хорв.) — Давай-ка вставай и двигай отсюда. И не оглядывайся по сторонам!
32 Чекай, чекай… ниси ли заразна? (хорв.) — Эй, эй… ты не заразная?
33 Имам ракию. Ал вальда ниси у станью за жестоку пичу. Како се зовеш? (хорв.) — У меня есть ракия. Но тебе, кажется, нельзя. Тебя как звать?
34 Добро йе презиме. Айде лежи. Спавай. Ако нетко додже, спавай као мртва. (хорв.) — Хорошая фамилия. Ну, лежи. Спи. Особенно если кто подойдёт, спи, как мёртвая.
35 Златко! Где си? — Ту сам! Идем! (хорв.) — Златко! Где ты? Здесь! Иду!
36 Эй, где йе твой фрайер? (хорв.) — Эй, где твой хахаль?
37 Ma нема га? (хорв.) — Его нет, да?
38 Лиепа си (хорв.) — Красивая ты
39 Нема вези, опрез… (хорв.) — Ничего, я тихонько
40 Онда сви чу додже. Сви сви еданаест мушкарца. На треба викати (хорв.) — Тогда все прибегут. Все одиннадцать мужчин. Не надо плакать.
41 Код вас свака йе дьевица… Требаш то мужу причати… ал не мене. (хорв.) — Все вы девственницы… Это мужу надо рассказывать… а не мне.
42 Смири се! Ако нечеш, сви че чути… Еданаест мушкарца! (хорв.) — Тихо! А то ведь все услышат… Одиннадцать мужчин!
43 айн (нем.) — один
44 коварна (чеш.) — кузница
45 эрдёг (венг.) — чёрт
46 шимшир (серб.) — самшит, малораспространённое женское имя у балканских цыган
47 (исп.) хранительница его смерти
48 (исп.) «Лика» звучит хорошо. Греческий язык — это всегда благородно.
49 (исп.) цыганская девушка, волосы из серебра, городская «лика», бутон…
50 Йозеф Кайнар — чешский детский поэт
51 Мишель Дахмени — реально существующий цыганский кинорежиссёр, известный под именем Тони Гатлиф
52 домине… натус эквем… (лат.) — господин… ребёнок всадника
53 домине… Юда эт сви апостоли… ходие, децем, опортет мили… Альбус кэзар… нон дице анте, мили рапиде… (лат.) — господин… Иуда и его апостоли… сегодня, десять, нужны солдаты… Белый царь… не говорит раньше, солдаты быстро
54 вале (лат.) — будьте здоровы
55 Бялыляс (польск.) — «белый лес»
56 Михал Козимиренко — реально существовавший цыганский поэт из Украины
57 Домине Деус! Патер ностер! (лат.) — Господи Боже! Отче наш!
58 Жиль де Ре — реально существовавший французский дворянин, увлекавшийся чёрной магией вплоть до человеческих жертвоприношений. Прообраз Синей Бороды.
Скачать книгу