Золотой жёлудь. Асгарэль. Рассказы бесплатное чтение

Ольга Батлер
Золотой желудь

«…что нам страшно повезло найти друг друга. Возможно, я это пишу, потому что у меня сейчас ничего хорошего не происходит, но, когда я думаю о любви, то вспоминаю не только маму с папой, не только свои первые увлечения, но и тебя.

Ты казалась мне сестрой, о которой я всегда просила родителей. Мы знали друг друга насквозь. Мы везде ходили, обнявшись. Господи, сколько отшагали вместе, рука в руке, сколько песен перепели.

Я до сих пор чувствую, как ты кладешь мне голову на плечо — вдыхаю твое дыхание и чувствую — не смейся! — запах краковской колбасы, которую ты часто приносила на чердак вместе с куском теплой булки. Твой голос звучит у меня в ушах: советы, предупреждения, наши перепалки, — в детстве ты не умела шептать.

Я была новенькой, скучала по Ленинграду. В новом классе у многих, в том числе у девчонок, были обритые головы, и в первые недели в школе все эти чужие лица сливались для меня в одно. Я даже видеть стала хуже, чтобы никого не рассматривать.

Но потом из этого недружелюбия вдруг выделилась ты и одолжила мне свой учебник. Или, нет — я впервые запомнила твое лицо, когда убирала класс вместе с Мальковым, он меня дразнил. Ты тоже там была и потом призналась, что жалела меня.

Так быстро люди сближаются только в детстве. Кто кого выбрал? Я тогда выбора не имела. Значит, ты — меня. Мы очень быстро стали единым целым: „Лидасей“, — которых всюду приглашали вдвоем. Я научилась фыркать, как ты. Мама удивлялась: откуда эта кошачья привычка вдруг у меня взялась? А ты старалась одеваться, как я. Мне это льстило.

Помнишь, на уроке Мария Ивановна иногда говорила что-то очень серьезное, требуя полной тишины. Эта тишина была невыносимой. Мы сдерживались из последних сил, но, едва взглянув друг на друга, чувствовали приступ смешливости. Теперь достаточно было одной-единственной гримасы, чтобы мы подавились хохотом. И добрая Мария Ивановна выгоняла одну из нас немного проветриться.

Мы часто ссорились, когда нам было лет по тринадцать-четырнадцать. Ты дулась целую неделю, приревновав меня к девчонкам, с которыми я каталась на коньках в Парке культуры. А я на тебя обиделась, что ты без спросу отдала моего Жюль Верна. Но мы знали, что любим друг друга, и это был путь к прощению. Именно тогда я поняла, что люди имеют в виду, говоря о безоговорочной любви.

Твоя мать меня обвиняла: мол, я тебе голову заморочила своей игрой. Но я знаю, что игра здесь была не при чем, я была не виновата. Это Алькина смерть тебя потрясла…

Я не сразу осознала, что мы превращаемся в женщин, что будем в большей степени, чем мужчины, заложницами своих тел: беременностей, родов и этого ежемесячного проклятья, к которому я оказалось совершенно неподготовленной. Мне показалось, что мое собственное тело, еще вчера не доставлявшее хлопот, превратилось в ловушку.

Я проплакала всю ночь и призналась тебе, что хотела бы родиться мальчиком. Но ты так мудро ответила, что ЭТО будет случаться только раз в месяц, у каждой женщины ЭТО должно быть. Так нас природа устроила. Ты произнесла все это шепотом…

П. А. опять ворчит, что я много керосина трачу на ерунду. Но мне надо дописать.

Ты отдалилась от меня, когда мы стали студентками. Тебя раздражало многое из того, что я говорила. Ты ведь никогда не интересовалась такими вещами. Я все это понимаю и совершенно не хочу, чтоб ты из-за меня пострадала. Тебе надо строить свою жизнь, доучиваться.

Но, подружка моя, если б ты знала, как я скучаю по тебе. Мечтаю просто сжать твою руку, а ты сжала бы мою. Помнишь, как мы делали во время бомбежек? Когда немец отключал мотор и наступала тишина, нам оставалось только прижаться друг к другу под одеялом и надеяться, что смерть не над нами сейчас пролетает. Я губы в кровь от страха искусывала. Обидно было бы умереть молодой… Странно, бомба один раз упала во дворе, на нашей кухне окна выбило, но я почему-то не испугалась.

Мама мне пишет, что ты жива-здорова. Почему же ни на одно из моих писем не отвечаешь? Каждый день этот вопрос в моей голове крутится. Но больше не буду тебе…».

1.

Пахнет сеном и дымом, скрипит гамак, теплый ветерок теребит волосы.

— Молоко привезли! — это голос отца.

— Тише ты, Лидка спит, — говорит мать отцу.

Открывается калитка, о нее со звоном ударяется велосипед: молочница Зина идет с бидоном к дому. Лида лежит в гамаке на набитых сухой травой подушках. Сквозь марлевый шатер, которым она прикрыта от мух, пытается с жужжанием пролезть одна из них, самая жирная и настырная.

Остальные звуки знойного июльского полдня стерты. Далеко прогрохотало — это маленькие вагонетки везут на завод глину с карьера. Потом несколько раз лениво гавкнула соседская собака.

Рядом с сараем звякнули ковшиком, пролили на землю воду и негромко выругались — отец сидит на лавке, перед самоваром, на трубу которого надет старый кирзовый сапог. В бутыли с узким горлом плавают изюм и черные корки — готовится новая порция кваса.

«Где мой цыпленок?» — спросит отец позже, когда Лида будет крутиться рядом. Поймает дочку и посадит к себе на плечи.

— Ангел Господний, с небесе от Бога данный… — из комнаты, сквозь распахнутое окно и другую белоснежную марлю, несется бормотание матери, прерываемое вздохами, потому что она то и дело поднимается с колен. — Господи спасе наш, спаси и сохрани раба твоего Николая и чад его — Лидию и младенца Александра…

Лида плавно покачивается в этих тепле и заботе, пока ее не выдергивает из них резкий женский голос:

— Боря, Боря, где ты, Боря?

Срабатывает и замолкает сигнализация на чьей-то машине, и Лида сначала не понимает, какому миру она сама сейчас принадлежит.

— Боря, ну Боренька же!

Нетрезвая женщина во дворе наконец находит своего Борю: то ли кота, то ли ребенка. Лидия Николаевна приподнимает голову, и приснившийся ей деревенский полдень растворяется без остатка. Если он и был на самом деле, то восемьдесят лет назад.

Отсветы той абсолютной любви, которая окружала ее в раннем детстве, пришли от погасших звезд. Родители давно умерли. Скоро и она умрет.

В подъезде ее дома пахнет кошачьей мочой, в лифте — человеческой, но в спальне так свежо и тихо, что даже не верится, что по другую сторону дома шумит Кутузовский проспект. Кап-кап… Это на кухне капает вода.

«Надо сказать Сереже, чтобы прокладки заменил в кране», — который раз напоминает себе Лидия Николаевна, осторожно переворачиваясь на другой бок. «Мягкий», — она гладит пушистый шерстяной плед и прислушивается к своим внутренним ощущениям: ничего не болит, вот только ноги замерзли.

Она уже не помнит, откуда пришла привычка мысленно перечислять первые три вещи, которые в данный момент слышишь, чувствуешь, видишь. В молодости эта игра казалась простой, но сегодня Лидия Николаевна все хуже справляется. Эх, старость… Ты снова беспомощен, как в младенчестве, но уже ни у кого не вызываешь умиления или желания понянчить.

Перед глазами ее лет десять как висит узорчатая занавеска, скрывающая картину мира. Занавеска эта потихоньку разрастается, и теперь лишь по периметру мелькают размытые образы, в которых Лидия Николаевна с трудом различает предметы и лица. Сдвинуть бы занавеску эту или разорвать на кусочки.

Сережа сказал, что такая слепота и в Англии не лечится. Витамины, зеленые овощи, отсутствие стрессов — вот все, что врачи предлагают.

Лидия Николаевна нащупывает на тумбочке будильник, подаренный ей собесом — опять поставила его вверх тормашками! — нажимает на кнопку, и будильник буратиньим голосом объявляет время.

«Полдня проспала. Что ночью-то делать буду?» — ужасается старуха, ногой находя тапочки. Она заплетает свои растрепавшиеся седые космы в тощую косицу, с привычной ловкостью скрепляет прическу обувным шнурком, застегивает на все пуговицы просторную байковую рубашку, донашиваемую после покойного мужа, и плетется на кухню.

Поужинав позавчерашним супчиком, сваренным из замороженных овощей, она лезет в хлебницу и обнаруживает, что ее любимые мятные пряники закончились. Сережу попросить? Занят он: работа, семья. Его Люси такая милая, по-русски прекрасно говорит, при каждой встрече обнимает старуху. Грудь у англичанки большая и мягкая, шея пахнет легкими духами. Пусть у Сережи в семье все будет в порядке и малышка их растет здоровой…

Лидия Николаевна низко склоняется над столом, проводит по нему кончиками пальцев — в последние годы они стали очень чувствительными — и сметает крошки бородинского хлеба в ладонь. Точно так же делала много лет назад ее мать. Лидия Николаевна, которая всю жизнь отталкивала от себя простонародные манеры, в старости стала похожей на мать, хотя уже не осознает этого. Да если б и осознала, не стала бы ничего менять. Она снова свободна в словах и поступках — как малый ребенок.

Собрав крошки, старуха протирает стол потемневшей страшненькой губкой. Дочь несколько раз выбрасывала эту губку, но Лидия Николаевна неизменно достает ее обратно. «Поразбрасываетесь», — ворчит она не столько на дочь, сколько на все новые поколения, не знавшие настоящих лишений.

Помойное ведро под раковиной выложено мусорным мешком. Дочка радуется, что мать начала использовать мешки вместо газет — ведь они стоят сущие копейки. Не замечает Света, что этот мешок несъемный.

Лидия Николаевна включает воду и начинает греметь тарелками, подбадривая себя пением. Голосок у нее серебристо-звонкий, словно у девушки, и в этот момент она похожа на пичугу, которая суетится в клетке. Скоро этот шум и грохот сменятся стуком массажного коврика в спальне. Ничто не должно нарушать однажды заведенный порядок.

Раздается телефонный звонок, но Лидия Николаевна не спешит к аппарату. В это время дня ей надоедает соседка, женщина многословная и недалекая, все разговоры которой — об очередной склоке в магазине да о чужих невоспитанных детях и собаках.

Недавно до Лидии Николаевны донесли сплетню, что соседка хвалится во дворе, как опекает слепую бабулю — это ее, значит.

— Без опекунов обойдемся, — объявляет Лидия Николаевна надрывающемуся телефону. Он не умолкает, и она раздраженно снимает трубку. На другом конце провода раздается незнакомый робкий голосок, но Лидия Николаевна голосам и голоскам больше не верит.

Вокруг полно желающих облапошить пенсионерку. В прошлом году она своими собственными руками вынула из под перины и отдала мошенникам тысячу долларов, думая, что спасает попавшего в ДТП Сережу.

— Ну говорите, говорите же! — строго приказывает старуха в трубку.

Девушка испуганно замолкает, но все же набирается смелости:

— Лидия Николаевна, я внучка Аси Грошуниной… Вы ведь в юности были Семилетовой? У вас голос такой молодой, даже не верится…

— Только голос и остался, — обрывает старуха надоевший ей комплимент.

Девушка приехала из северного городка и снимает угол на окраине города. У нее совсем нет знакомых в Москве. Кроме Лидии Николаевны.

— А мы разве знакомы? — с московской жестокостью спрашивает старуха.

Но девочке достаточно произнести всего одно имя из далекого прошлого — «Лижбэ», чтобы Лидия Николаевна сразу подобралась и помолодела.

— Неужели Ася жива? — она вдавливает трубку в ухо, чтобы не упустить ни слова.

— Бабушка умерла в ка… — голосок пропадает, на линии начинается треск, и связь обрывается.

Лидия Николаевна задумчиво кладет трубку обратно, но руку не убирает, напряженно ждет. Телефонные звонки бывают разными. Иногда судьба словно делает пальцами вот так — щелк! — и твоя жизнь никогда не будет после этого прежней. Когда девушка перезванивает, любопытство уже не на шутку одолело Лидию Николаевну.

— Маша, а вы не можете завтра приехать ко мне? — приглашает она девушку. — Я вас чаем напою…

И Лидия Николаевна жирным черным фломастером записывает Машин номер в потрепанную школьную тетрадку, где почти на каждой странице — по длинному ряду крупных неровных цифр с такими же крупно выведенным сверху именами: «Света», «Люси», «Сережа».

Закончив разговор, старуха спешит к телевизору, усаживается вплотную к экрану, и прикрывает глаза в ожидании сериала. Она часто засыпает, слушая его натужные, высосанные из пальца диалоги, но сериал хотя бы вносит осмысленность и распорядок ее одинокую жизнь.

Пока что передают сводку городских новостей. Трое пострадавших в аварии, водитель скончался. Сережа часто по этой улице ездит. «Господи, — умоляет Лидия Николаевна, массируя свою впалую грудную клетку, — спаси и сохрани Сереженьку. Лучше меня возьми!». Но она так же быстро успокаивается. Сегодня ее главными мыслями будут мысли об Асе Грошуниной.

2.

«В эту страну можно попасть, топнув ногой возле замурованной лестницы черного хода, тогда лестница продолжается, сказала я, и Лида сразу попросила: „Покажи“. Мы полезли на чердак… не знает, что я подобрала ключ… и желудь из маминой пуговичной шкатулки. Мама говорит, он медный, но пусть это будет золотой желудь королевы. Я сказала Лиде, что мы должны его найти во что бы то ни стало.

На чердаке она ушибла коленку и испугалась, но потом ей понравилось. Вечером делали карты, писали расписки кровью в вечной дружбе. Айша и Лижбэ, охотницы за золотым желудем. Лидка отказывалась прокалывать палец, но я сказала, что если она такая трусиха…

Мария Ивановна посадила меня с Мальковым, чтобы я на него влияла. Он весь урок пугал меня перочинным ножиком. Дома плакала. Папа посмеялся, что я боюсь коротышку, который мне по плечо. Да не боюсь я его! Но не могу драться, мне жалко любого человека… Папа принес подушку, и я по ней колотила изо всех сил. „Вот, барышня, тренируйся пока. А завтра так поступишь, если он снова полезет. Никогда не уступай наглецам“».

«… На открытии станции „Парк культуры“ видела Сталина и Кагановича. Оба маленькие и желтые, а на парадных портретах кажутся такими здоровяками… Да, еще новость! Зиновьев и Каменев — враги народа. Мария Ивановна приказала зачеркнуть их портреты в учебнике…

… второй день гости, танцуем под новый патефон. Мама все время ставит „Гавайскую румбу“, а мне нравится „Арабелла“.

Я завернулась в покрывало, надела мамину шляпу, взяла лампу и исполнила „Тюх-тюх, разгорелся наш утюг“ из „Веселых ребят“. Лампа разбилась, и мама сказала: „Аська в своем репертуаре. Все пополам да надвое“. А я хотела, как Орлова…

Шумели сильно, и Домна своего Михеича несколько раз присылала. Папа налил ему водки, но Домна сама пришла, водку обратно со злостью на стол поставила, а Михеича утащила. Смешно, как он ее боится. Потом папа кружил меня… Обращается при всех, словно с маленькой. Мама пела: „И столяр меня любит и маляр меня любит, любит душечка печник, штукатур и плиточник“…. Не люблю, когда родители пьяные.

…. потому что не так сильно скучаю по Марсову полю. Хотя Ленинград все равно лучше. Папе в НКВД обещали подарить дрессированную овчарку — за то, что выдал им преступников, убежавших со стройки возле его хозяйства…».

— Старье берем, старье берем, — старьевщик стоит во дворе со своим огромным мешком. — Костей, тряпок, бутылок, банок!

Лида поднимает голову от разложенного на широком подоконнике домашнего задания и щурится на яркое солнце. Когда-то она боялась, что старьевщик утащит и ее.

Вот Насониха с первого этажа внесет ему галоши с красной подкладкой, и принимается торговаться, словно галоши имеют какую-то ценность. Неожиданно соседка вскрикивает: по улице пулей пронесся, ударившись о коленки Насонихи, дворовый рыжий кот, и вдогонку за ним — шпиц Кнопс.

Лида смеется и сажает кляксу на почти законченное домашнее задание: «Черт!» — она быстро оборачивается, не слышала ли мать. Хватает промокашку и, перед тем, как прижать ее к испорченному листу, сосредоточенно высовывает кончик языка, осушая чернильное пятно ее уголком.

Переулок называется Теплым. Вокруг — веками нахоженные, наезженные, намоленные места, стены Новодевичьего монастыря.

Дом Семилетовых стоит рядом с мрачными корпусами «Красной Розы». Из открытых окон фабрики несется беспрерывный шум станков. Мать Лиды успела поработать там ткачихой, когда фабрика еще принадлежала Жиро. Но потом она вышла замуж за такого же выходца из подмосковной деревни и стала «полукультурной», как сама себя называет, домохозяйкой.

В эту комнату без особых удобств родители въехали еще до рождения Лиды. После революции уже почти двадцать лет прошло, а Семилетовы до сих пор помнят, что живут в чужой квартире (авось, господа не выгонят, когда вернутся).

Комната перегорожена надвое. На одной половине — огромный сундук с пронафталиненными вещами, этажерка с Лидиными учебниками, покрытый белоснежными чехлами диван и круглый стол, на котором сейчас сидит отец, Николай Иванович Семилетов.

На другой половине — большая родительская кровать с горой подушек под белыми кружевами, икона с венчальными свечами за стеклом, видавшая виды швейная машинка «Зингер» с наваленной на нее грудой кусков черного драпа, на котором белеют наметки и линии, нарисованные острым сухим обмылком. Под стрекот машинки, управляемой умными отцовскими руками, эта беспорядочная груда скоро превратится в дорогое мужское пальто.

Из украшений в комнате — лишь настенная полочка, по которой не первый год шествует унылая процессия разнокалиберных слоников, и тяжелый мутноглазый стеклянный шар на комоде, рядом с таким же древним зеркалом, купленным по дешевке во времена нэпа. Лида разучивает в этом зеркале гримасы и улыбки.

В кроватке с плетеной сеткой спит маленький Алька — ему жарко, к его лобику прилипла прядка волос. Спал бы так ночью. Сегодня, когда она взяла брата на руки потетешкать, Алька разулыбался, внимательно посмотрел на нее, потом схватился пальчиками за ухо сестры и принялся его откручивать.

Лида вскрикнула, вырываясь. Но он, воркнув, больно вцепился ей в волосы. У нее слезы полились из глаз, и это было еще не все. У брата недавно выросли два первых зуба, сверху и снизу, все на них умилялись. Не выпуская ее волос, младенец впился этими зубками в Лидин нос. Оууу! Борьба шла на равных. Лида верещала, братик натужно кряхтел, но держал ее мертвой хваткой.

Она отодрала его от себя — как ей показалось, вместе с собственной кожей. За свободу пришлось расплатиться клоками волос, которые остались в его крошечных кулачках…

Лида пожаловалась на Альку матери: «Отнеси его, откуда взяла». А мать рассердилась: «Ишь, барыня какая!». Брата надо любить.

Девочка отворачивается от окна и смотрит, как в столбике солнечного света вьются белые пушинки. Их много летает по квартире — словно ангелы крылья свои здесь обтрепали. С кухни тянет переваренным борщом: мать готовит обед и опять ругается с соседом. Лида представляет каждого у своей керосинки, в напряженных позах. У матери руки уперты в бока — она, маленькая, от этого кажется больше. Оба грозят наслать «фина» друг на друга.

Но в этой коммуналке фининспектор не нужен никому. Ни соседу, который делает на продажу пуховки для пудрениц, ни семейству Семилетовых, чей глава тоже подрабатывает дома.

Николай Иванович с большим куском драпа устроился на столе по-турецки и негромко напевает «Соловья-пташечку», кладя аккуратные стежки. Время от времени он распрямляется над шитьем, чтобы помассировать свой больной желудок. Две войны, плен и ссылка не убьют Лидиного отца, а желудок доконает. Хотя это еще нескоро произойдет. Пока что Николай Иванович работает в ателье Комиссариата по иностранным делам, наряжая советских дипломатов в солидные пальто…

Старьевщик наконец ушел, и мир за окном ненадолго становится скучным. Но вот раздается цокот копыт, и Лида снова таращит глаза: по улице едет бричка, которой управляет извозчик в кафтане. С тех пор, как метро пустили, они здесь нечасто появляются.

Во время строительства метро ходили слухи, что под землей потревожили НЕЧТО. И, по странному совпадению, в то же время жителей Хамовников одолели мыши и тараканы. Бабы во дворе говорили, что от этой напасти можно избавиться с помощью мученика Трифона.

Мать прибегала к иконам прямо с кухни, и после ее молений на крашеном полу оставались отпечатки мокрых пальцев. Но молитвы не помогли. Тогда она обратилась к старинному заговору про остров Буян и про семьдесят семь старцев, сидящих там под дубом.

— Возьмите вы, старцы, — горячо шептала мать, ударяя ножом в угол, откуда обычно выползали муравьи, — по три железных рожна, колите, рубите черных мурьев на семьдесят семь частей! А будь мой заговор долог и крепок. А кто его нарушит, того черные мурьи съедят.

Суеверия уживаются в ней с набожностью. На Пасху она посылает Лиду святить куличи. Хорошо, что хоть на Успенский Вражек, а не к Николаю Святителю. А то одноклассники увидят — засмеют: пионеркой называешься, а в церковь ходишь, как неграмотная бабка.

Лида стесняется своих родителей. Особенно после того, как услышала разговор учительницы немецкого с Марией Ивановной: «Семилетова — дочь портного?».

Крестьянские корни не скроешь ни с отцовской, ни с материнской стороны.

И, когда родственники Семилетовых собираются за праздничным столом, они поют свои простые песни. После «Священного Байкала» обычно затягивают «Бродягу».

Голоса сильные, особенно у отцовской сестры. Приземистая и скуластая тетя похожа на Чингисхана в юбке, но стоит ей взять первые ноты — проникновенно, достигая недостижимых для других высот и глубин — как ее внешняя непривлекательность исчезает. От тети начинает исходить сияние, словно от жар-птицы. И каждый хочет петь, как она.

К песне присоединяются хозяева и гости — даже те, кто обычно стесняется петь в одиночку, и проникновенные мужские голоса придают ей значительности. Лида раньше даже думала, что отец и его братья сами пережили каторгу. Весь двор тихо волнуется, слушая «Бродягу», льющегося из широко распахнутого окна.

Но Лиде хочется, чтобы ее родители были похожими на Асиных мать и отца: чтоб музицировали на белом рояле, танцевали под патефон и говорили красиво, без всяких там «ихний», «значить» и «табаретка». И чтобы мама носила такую же шляпку и муфту из лисьих хвостов, а у отца были кожаные портфель, пальто и краги.

Асин отец возглавляет крупное хозяйство неподалеку от строительства Беломорканала. У Грошуниных даже телефон к квартире висит — вдруг Асиному отцу когда-нибудь позвонит сам Сталин? И пусть у них дома неубрано и безалаберно, зато всегда есть цветы в вазах.

У Асиной мамы пальчики тонкие, прозрачные. Они — не для грязных половых тряпок и жирных половников. Этими пальчиками она красиво берет куски разрезанных шоколадных конфет, когда пьет свой кофе и рассказывает девочкам, как была петербургской барышней и летом снимала чердачок на даче в Финляндии. Как покупала лайковые перчатки в ломбарде, а потом относила их обратно, потому что денег на еду не оставалось. Как в стачках участвовала. Как будущий муж просил ее руки у ее родителей.

Белый хлеб Асина мама называет булкой, тротуар — панелью. Исковерканные французские словечки, то и дело слетающие с ее языка, раздражения не вызывают.

— Выставки, музэи, театры… опера… — мечтательно говорит она.

А Лида вздыхает: она сама, хоть и родилась в Москве, ни разу не бывала в театре.

Потом Асин отец приходит с работы, и Асина мама ласково спрашивает, поглаживая его редеющую шевелюру: «Илюша, хочешь кофе? Я свежий недавно заварила». «А кроме кофе ничего нет? И где твои часики новые? — он косится на ее запястье. — В ломбард снова отнесла?». «Я их выкуплю, честное слово», — виновато улыбается она. Вздохнув, усталый Илья Игнатьевич целует жену в лоб и направляется на кухню — приготовить себе что-нибудь на скорую руку.

3.

Внучка Аси Грошуниной показалась Лидии Николаевне типичной провинциалкой. Без провинциальной бойкости, впрочем. Не в том смысле, что все провинциалки наглые, а в том — что те из них, кто рискнул покинуть родные места ради приключений в столице, все-таки должны отличаться особым складом характера.

Когда девушка, едва не выронив, протянула Лидии Николаевне пакет мятных «Невских» пряников, старуха сразу подумала, что эта неловкость прохладных длинных пальцев ей знакома. Гены — сильная штука.

Лидии Николаевне захотелось рассмотреть Асину внучку. Но, как ни подводила она Машу к окну, как ни тянулась незрячим лицом к ее лицу, смогла увидеть только длинную светлую прядь, которую гостья отбрасывала назад, да молодой блестящий глаз.

Предложив Маше тапочки, Лидия Николаевна с некоторым высокомерием, в которым не призналась бы никому, даже себе, повела гостью по своей трехкомнатной квартире. Пусть приезжая девочка увидит столичный уют с трехметровыми потолками и солидной мебелью. Все добыто честно, еще в советские времена — благодаря труду и нескольким филигранно рассчитанным квартирным обменам.

— Вот так жизнь прошла… — хозяйка со сдержанным достоинством кивнула на семейные фото в рамочках, густо толпящиеся на буфете.

На черно-белых фотографиях она, красивая и нарядная. В белом платье в горошек — рядом с мужем. В кримпленовом — со Светочкой. В строгом костюме, с подретушированными чертами — это была улыбка для доски почета. И снова работа, работа — групповой снимок во время заграничной командировки, иностранный мэр с большой золотой цепью на груди вручает ей цветы и благодарственную грамоту. На цветных снимках: Сереженька на всех этапах роста и мужания. Младенец, школьник, жених, рядом со своей Люси, и вот он уже отец, с маленькой Даниэлой на руках.

— Симпатичный у вас внук, — вежливо замечает гостья.

Кто бы сомневался? Лидия Николаевна кивает с гордой улыбкой:

— Вдобавок программист талантливый, и женат на англичанке, — на всякий случай добавляет она, чтобы провинциалка не питала надежд.

Лидия Николаевна уже не в состоянии разглядеть эти снимки, просто помнит их. Ведь они — доказательство ее благополучной, достойно прожитой жизни. Покойный муж считался не последним человеком у себя на работе, но именно она, была главной добытчицей в семье. И дочке она много дала, и внука помогла в люди вывести. Никто не разведен, все живы-здоровы, не бедствуют, не ссорятся. Разве не ее заслуга?

— На работе меня уважали, на пенсию не хотели отпускать, — хвастается Лидия Николаевна, ловя себя на мысли, что отчитывается о прожитой жизни перед приезжей девчонкой, словно разговаривает с самой Асей. Но ведь Ася умерла?

— Да, умерла, еще совсем молодой. В ссылке, в Карелии, — и Маша сдержанно упомянула ничего не значащий городок, от названия которого в памяти ее собеседницы в следующую минуту осталась только первая буква «П». — Там же мама родилась, и я.

В девушке становится все заметнее вежливая холодность. Или в Карелии все такие? Что ж, Россия огромна… Это на юге цыганские страсти кипят, а на севере эмоции спрятаны.

— Жаль, что она ушла так рано, — вздыхает Лидия Николаевна, а сама думает: «Ася сама виновата. Разве не глупо выступать против системы? Кто не умеет жить по принятым правилам и использовать их в своих интересах, почти всегда погибает».

— Лидия Николаевна, вы ведь с ней дружили с самого детства? На чердаке в какое-то королевство играли?

Откуда эта приехавшая из Карелии девочка столько знает?

— Мне просто мама рассказывала, — быстро объясняет Маша, заметив удивление собеседницы.

Старуха кивает — объяснение принято.

— Помню что-то смутно… Страшноватой была та игра.

Чердак казался помещением запретным, таинственным. В полумраке простыни и силуэты сохнувших на веревках мужских фуфаек словно оживали. А коты, бесшумно скользившие среди сломанной старой мебели и попахивавших дымом печных стояков, казались пришельцами из другого мира. Даже взрослые женщины боялись ходить туда в одиночку, обычно развешивали белье вместе.

Ася выдумала Дерево, которое то лежало под землей, то поднималось во весь рост к облакам. И Лида одно время так увлеклась игрой, что стала видеть странные, с запахом сухих трав и листьев, сны. Они начинались в одном и том же подземелье, откуда вели ходы к разным дверям, которые открывались то на вокзале, то на вершине Дерева, то в магазине, то под Новодевичьим монастырем. Но рассказывать этой девушке про свои сны необязательно.

— Последний раз мы виделись на Новый 1947-й год. Отмечали всей честной компанией. Ставили пластинки. Ася танцевала аргентинское танго.

— С кем?

— С одним… нашим одноклассником, — не сразу отвечает Лидия Николаевна. — Он вернулся с фронта раненым, хромал, но у них так хорошо получалось.

Да уж, им в тот момент ничто не могло помешать… Прошедшие десятилетия снова прессуются для нее в одну плоскую секунду, и она в который раз ловит себя на оскорбленном чувстве. Это была обида, которую она так и не смогла простить.

Вспомнив отставленную в угол инвалидную палочку и два тянувшихся друг к другу профиля: один резкий, с зачесанными назад волосами, другой русалочий, нежный, — старуха привычно ждет, что боль слабо сожмет ее сердце. Потом косится на Машу: заметила ли?

— Асю вскоре после этого и сослали, — скорбно поджимает она губы. — Жалко, конечно… Она очень жадная до жизни была. Мечтала стать писательницей, актрисой, режиссером — всем одновременно.

— У вас снимков ее не сохранилось?

— Валяются где-то школьные. Я внука попрошу на антресолях поискать, — обещает Лидия Николаевна: еще не до конца уверенная, надо ли ей еще раз встречаться с этой девушкой. — Значит, вы бабушку никогда и не видели? Ася красивой была. Сегодня могла бы пойти в модели.

Если б захотела… Но Лидия Николаевна не рассказывает Маше, что по тогдашним меркам ее бабушка была, как бы сказать… не очень. Асю дылдой обзывали.

Едва «питерская» появилась в их классе, всё в ее внешности — длинные конечности, не по-московски прозрачные глаза, светлые распущенные волосы, которые она зачем-то мыла каждый второй день, хотя все нормальные люди мылись раз в неделю, почти мужская неряшливость в одежде — всё сообщило одноклассникам, что перед ними чужая.

Когда вдруг стал очевидным Асин талант к литературе, одна девочка, напрягая свой узкий лоб с единственной морщинкой, раскритиковала сочинения Грошуниной за то, что та слишком умничает. И заодно обсмеяла Асину необузданную манеру танцевать. «Жалко мне тебя, — получила она в ответ. — Твой дух приземлен и убог, и жизнь твоя будет такой же».

Потом Мальков получил отпор. В тот день Асин сосед по парте плевал в нее комочками мокрой бумаги. Они застревали у Аси в волосах или, срикошетив от лица, падали на пол. Один шарик ударил ей в глаз, и тут словно кто-то чужой вселился в новенькую — она развернулась и бешено замолотила своими длинными руками по физиономии соседа. Мальков растерялся, заплакал, но потом тоже размахнулся… и вдруг замер с испуганным лицом. Это Вова перехватил его руку. С тех пор Грошунину не обижали.

Лидия Николаевна как сейчас видит: вот они вдвоем с Асей идут из певческого кружка — знакомой улочкой, мимо домиков с деревянными надстройками, где потемневшие наружные лестницы заходят на вторые этажи, заканчиваясь там маленькими тамбурами. Деревья выше домов, во внутренних двориках сохнет белье, перед частными сараями вросла в землю давно брошенная телега.

Они с любопытством заглядывают в подслеповатые окна этих ветхих человечьих гнезд, подсматривая чужую жизнь. Ася говорила, что обитатели этих домов только притворяются обычными гражданами, а на самом деле они являются Хранителями. Из всего то она умела сказку сделать…

Она небрежно шагает через лужи. А Лида, подлаживаясь под широкий шаг подруги, старается не попадать в грязь своими единственными, чинеными-перечинеными туфлями. У нее из головы не выходит песня про картошку, которую только что репетировали в кружке. Ее насмешил незнакомый куплет, который неожиданно для всех исполнила Ася.

Поулыбавшись и тихо помурлыкав песенку, Лида сообщает подруге:

— Я с Вовкой Ермаковым в трамвае вчера ехала. Он заметил меня — покраснел, как рак вареный…

В том же трамвае она видела соседку Грошуниных Домну. Приняв деньги от пассажиров, Домна уселась на свое высокое сиденье кондуктора, лицом к вагону, и зевнула широко, как бегемотиха. И, когда вслед за ней культурные дамы в шляпах тоже начали растягивать свои накрашенные губки в безобразной зевоте, Домна злорадно ухмыльнулась.

— Ась, я в лагерь не поеду. Мы в июне в деревню собираемся, — Лида перескакивает не только через лужи — с новости на новость.

Но подруга ее не слышит. Она опять сочиняет сказку.

— Вчера я была там… — наконец таинственно говорит Ася.

— На чердаке?

— Угу. Меня сразу в ствол затянуло, — и Ася рассказывает, как, путешествуя по веткам волшебного Дерева, попала в другую Москву.

Истории ее невероятны. В этой другой Москве она то становится великаншей — марширует на первомайской демонстрации и сажает вождей к себе на колени, то в жаркий день летает над улицей, поливая прохожих холодной водой из чайника, то встречает московских призраков, то присутствует в суде, где дворовый кот, в шляпе и галстуке, обвиняет шпица Кнопа в хулиганстве.

Лида слушает с открытым ртом.

— И королеву Макушку ты видела?

— А как же! Она спросила — опять ты, Айша, явилась с пустыми руками? Ты обещала, что в следующий раз вы с Лижбэ принесете мне золотой желудь.

— Зачем ей этот желудь?

Ася отвечает не сразу, но голова ее работает быстро:

— Чтобы вырастить новый волшебный дуб. Все там будет лучше прежнего — и люди, и звери. Старое дерево в негодность приходит, скоро оно развалится, злой дух будет рад… Хочешь, секрет скажу? — глаза ее блестят еще сильнее. — Желудь у меня, — и она хлопает себя по карману вязаной кофты.

— Покажи! — тянется к ее карману Лида.

Но Ася отпрыгивает в сторону и несется по переулку, со смехом уворачиваясь от подруги. Потом обе, отдышавшись, по очереди держат в ладонях золотой желудь. Он похож на простую медную пуговицу — но так может подумать только непосвященный.

— А злого духа… ты видела? — спрашивает Лида.

— А как же! Он за мной по чердаку гонялся. Голова у него — вот такая, — Ася растопырила ладони на приличном расстоянии от своих ушей. — На Домну похож.

Домну Коляскину боятся даже ее родные. Пекарь Михеич для своей жены ворует с работы масло, муку и сахар, пронося их в своих широких штанах. Ее боятся и племянник Митенька с Украины, и его жена. Но эти двое готовы на все, лишь бы выжить.

Лида не раз наблюдала, как все Коляскины дружно бросались к пришедшей с работы Домне, чтобы снять с нее боты, надеть тапки на ее опухшие ноги, а потом подать ей на ужин целый противень плавающих в жире котлет.

Предыдущие соседи Домны съехали, не вынеся ее криков. У нее были виды на их две смежные комнаты. Она и не подозревала, что к ней подселят красного директора Грошунина. Грошуниным тоже пришлось несладко.

— Зимой противная баба постоянно сгребала к своей стенке горячие уголья в общей печке…

— Что вы сказали, Маша?

— Мы ведь про Домну говорим? — в свою очередь удивляется девушка.

Такого раньше с Лидией Николаевной еще не было — чтобы забываться и собственные мысли помимо воли озвучивать. «Господи, не дай сойти с ума!» — старуха трогает языком протез во рту и несколько раз жует губами, словно проверяя, насколько крепко умеет запирать свой рот.

— Так в какой вуз вы поступать приехали?

— В театральный. Или в консерваторию. Я певицей стать хочу, — простодушно отвечает девушка.

«Куда ж ты без блата попадешь, милая?» — молча усмехается Лидия Николаевна. А девушке многозначительно говорит:

— У моей приятельницы дочка в консерватории преподает, — в ожидании, что провинциалка тотчас засуетится.

Но та продолжает молча надевать босоножки и, распрямившись, с наивной гордостью заявляет:

— Я сама хочу попробовать, без блата.

В двери снаружи поворачивается ключ — Лидия Николаевна совсем забыла, что ждет внука. Когда Маша знакомится с Сергеем, старуха опять с удивлением подмечает в гостье ту уверенную отстраненность, которая бывает только у очень независимых или очень красивых женщин.

— Какая к тебе девушка приходила, — говорит Сережа задумчиво, едва за Машей захлопнулась дверь. — Прямо с картины Васильева…

Лидия Николаевна не может припомнить ни художника, ни его картину, и тогда Сергей с совершенно неуместным вдохновением начинает распространяться о синих глазах на нежном овале, о каких-то северных красках и линиях. Его англичаночке эта поэма вряд ли понравилась бы.

— Хороша Маша, да не ваша, — язвительно останавливает внука Лидия Николаевна.

Она взволнована. Ей кажется, Сережа описал покойную Асю. И внешность, и голос… бывает же такое. Вот только Ася была нежной и порывистой — не холодной, как ее внучка.

— Как она одета хоть? — интересуется Лидия Николаевна с женским любопытством. — Модно? Дорого? — переспрашивает она, не дождавшись ответа.

Но Сережа, который никогда не был человеком не от мира сего и даже помогал советами при выборе платьев, вдруг теряется. Он не может вспомнить, во что была одета Маша. У него просто осталось ощущение прохлады и свежести… Наверное, она была в чем-то светлом. Наверное, это был длинный плащ.

Лидия Николаевна снова задумывается. Девушка приятная, не наглая. В ее компании можно со светлой грустью вспомнить то, что не вспоминалось уже много лет.

— Сереженька, найди потом на антресолях мои старые школьные фотографии, мальчик. Я ей обещала.

От внука приятно пахнет лосьоном, и Лидия Николаевна, не удержавшись, треплет его по мягкому ежику волос. В этом знакомом им жесте — такое безграничное «я тебя люблю», что оба на мгновение смущаются.

4.

Кочевники в легком разноцветном тряпье совсем не принадлежали холодному осеннему дню. Они словно на минутку заскочили в московскую серость и слякоть из мест, где благоухает летний зной и на пышных ветках крутят своими умными яркими головами большие птицы… Наверное, теперь и возвращались в свое вечное лето через Теплый переулок.

Заросший бородой до самых глаз мужик вел на цепи облезлого маленького медведя. Черная старуха и другой цыган с гармошкой сидели в повозке. Молодые женщины — коренастые, сильные, замотанные в шали — тащили за собой детей. У одной девчонки, Лидиной ровесницы, совсем не было руки, и Лида с брезгливой жалостью посмотрела на ее обнаженную подмышку с редкими черными волосиками, начинавшуюся сразу возле плеча.

Лида даже во сне вспомнила, что это были крымские цыгане «кримэ». Они приехали в Москву наниматься забойщиками на строительство метро и все лето жили возле Новодевичьего монастыря.

— Красивая, погляди, что у меня есть для тебя, — цыганка схватила Лиду за рукав и протянула ей красные туфли.

Туфли сидели на Лидиных ногах, как влитые. Она задохнулась от радости:

— Спасибо.

— Погоди, погоди, — остановила ее цыганка, под глазом у нее росла бородавка. — Платить-то чем будешь?

Денег у Лиды не было.

— Отдай мне своего братика, — вкрадчиво предложила женщина, подмигнув бородавчатым глазом.

«Я этих людей больше никогда не увижу», — вдруг поняла Лида, снова вспомнив, что она спит, и сразу почувствовав себя хозяйкой в этом мире. Ей все здесь позволено, никто не ругает ее за плохое поведение.

— Да берите его на здоровье!

Цыганка хлопнула себя по широкому бедру, что-то хрипло крикнула соплеменникам, и те заплясали веселее. А похожий на черта цыганенок шустро спрыгнул с повозки и колесом прошелся перед Лидой.

Наутро сон вызвал лишь мимолетное сожаление — уж очень красивые туфли были, и в тот же день Лида забыла о нем. Но через несколько дней он всплыл явью.

Подруги сидели у воды под стеной Новодевичьего монастыря, когда мимо них пестрой кучкой прошествовали цыганки. Они только что прополоскали свои тряпки в пруду, теперь несли мокрые узлы обратно в табор. Одна подмигнула Лиде, а девочка узнала в ней цыганку из своего сна.

— Что с тобой? — спросила Ася. — Ты белая, как простыня…

Лида рассказала ей про свой сон.

— Не переживай! — махнула рукой Ася. — Ты наверняка встречала эту цыганку прежде, просто не задумывалась об этом, пока она тебе не приснилась.

Но Лида не смогла успокоиться. Дома она виновато посматривала на Альку. Вдруг цыгане украдут братика? Этот страх настолько владел ею, что она не сразу испугалась, когда пришла настоящая беда.

У них в доме несколько детей переболели этой заразой. Подхватил ее и Алька. Сначала болезнь показалась нетяжелой — малыш даже играл своими солдатиками. Но потом стало понятно, что она все это время держала его в своих лапах, как хищная кошка, чтобы задушить в одно мгновение.

Когда до неузнаваемости отекший братик неподвижно лежал в своей кровати, а мать по-деревенски выла над ним, от его лица жалуясь на до обидного коротенькую жизнь, которая ему выпала, у Лиды не выходили из головы эти проклятые красные туфли.

Во время похорон моросил холодный дождь, но старшие Семилетовы его не замечали. Лида тоже — лишь чувствовала под рукой мамину спину, вспотевшую под тонкой кофтой:

— Мам, Алька из-за меня умер…

Мать молча посмотрела на нее воспаленными глазами — у нее не было сил разубеждать дочку.

Скоро мы уйдем, подумала Лида, а он останется совсем один. Эта мысль показалась невыносимой. Она вдруг вспомнила, что забыла положить ему в гроб его любимых солдатиков. Игрушечные солдатики показались ей сейчас важнее всего на свете, важнее самого обряда, и она сначала тихо, потом все настойчивее потребовала, чтобы могилу разрыли:

— Ему там будет скучно без солдатиков! — разрыдалась Лида, отталкивая отца и мать.

Прошло девять дней после Алькиной смерти, потом сорок дней, а кошмар все приходил к Лиде по ночам. Он имел вид Теплого переулка, в котором не было для нее места.

В этот раз Лида стояла перед желтым пятиэтажным домом, где жила Ася. Подъезд, захватанная медная ручка — все казалось знакомым. Она дернула ручку на себя.

На лестнице послышались недружный топот и громкое сопение. Это по-праздничному одетые Коляскины, крепко держась друг за дружку, поднимались к себе наверх. Домна в красной косынке отдувалась, как паровоз — она тащила за собой родственников. Лица у всех были нездоровые, с зеленым оттенком.

Коляскины оставили дверь квартиры приоткрытой, но ни Аси, ни ее родных дома не оказалось. Лида собралась уже уйти, когда из комнаты Коляскиных раздались крики, бормотание, потом что-то с продолжительным грохотом упало, снова упало, и воцарилась тишина. Что случилось?

Первым Лиде попался на глаза племянник Домны. Митенька неподвижно сидел на полу, прислонившись к этажерке. Рядом лежала его жена. Ее рот был раскрыт, глаза остекленели. Кудрявая голова молодой женщины была повернута в сторону, как у сломанной куклы.

Сама Домна Коляскина сидела за столом своей большой сумрачной комнаты, положив кулаки на скатерть и бессмысленно уставившись на муху на ободке чайной чашки. Муха взлетела, села Домне на раскрытый глаз — баба даже не моргнула.

Ее муж Михеич перегнулся через старое кресло из потрескавшейся черной кожи. Лица плешивого пекаря совсем не было видно, но, судя по его бессильно повисшим рукам, жизни в нем оставалось не больше, чем в остальных Коляскиных.

На столе задребезжала ложечка в чайной чашке, словно кто-то раздраженно размешивал сахар, собираясь расколоть чашку. Звук устремился к Лиде, проник в ее грудь, стал таким огромным и жестким, что его невозможно было вытолкнуть наружу даже криком.

Все, что Лида могла теперь сделать — это пятиться к выходу маленькими шажками, шепча единственную известную ей молитву: «Во имя Отца, и Сына, и Святого духа, и ныне и присно… и ныне и присно…». В жизни она давно не молилась, как мать ее ни заставляла.

«Аминь», — вдруг сказала Митенькина жена на полу. Коляскины оживали один за другим. Сзади подвинули стол: переваливаясь, Домна направилась к мужу, приподняла своего плешивого Михеича за шкирку. Он улыбнулся щербатым ртом и высоким, почти женским голосом обратился к Лиде: «Чего вы боитесь-то? Никто душу вашу не украдет — потому как души нет. Хе-хе…».

Чета Коляскиных бессильно сползла на пол, и Лида с опаской посмотрела на Митеньку и его жену. Она уже догадалась, что злой дух перелетал от одного тела к другому. Вместе Коляскины могли действовать, лишь находясь в общей связке.

Но племянник и его жена не пошевелились, а густое и тяжелое, не имеющее ни облика, ни имени, заходило вокруг Лиды. «Во имя отца и сына… и… господи… — зашептала Лида, опускаясь на колени, — кто-нибудь!»

По паркету заклацали, в комнате появилась собака. У нее были крылья, и она бежала, по-птичьи растопырив их. Собака зарычала в угол, где висела аляповатая картинка, изображавшая детей с бонной в украшенной цветами лодке. По стеклу картины пошли трещины, картинка упала на пол, развалившись на картонку, дешевую позолоченную рамку и горстку стекляшек.

Дух устремился на кухню, загремел там посудой.

— Я прогоню его в землю преисподнюю! — крикнула собака.

Вскоре с кухни послышался ее жалобный визг, и оттуда вышла Ася. Она шла к подруге, не говоря ни слова, загадочно улыбаясь.

— Скажи мне, что ты не с ними. Ася, скажи-и-и! — взвыла Лида.

Она продолжала выть, даже когда ее разбудили. Мать зажгла ночник, бросилась к заветной бутылочке со свяченой водой, набрала жидкости в рот, обрызгала дочь. Лида вздрогнула от холодных брызг, подождала чего-то и снова продолжила вой.

— О чем? О чем? Ну, доченька, хватит…

— Надо ее к врачам, — сонно заметил отец. — Которую ночь уже…

Мать ему не ответила. Обычно нещедрая на ласки, она прижала Лиду к себе, и они вместе сидели на краю кровати, медленно раскачиваясь.

— Ты ни в чем не виновата. Алька от дифтерии умер… Не мучь ты себя и нас, сил моих не осталось, — тихо внушала мама. Ее ночная рубашка так по-родному пахла свежим потом и хозяйственным мылом. Все реже всхлипывая, Лида, как маленькая, заснула у матери на коленях.

5.

— Она здесь?

Света с подозрением осмотрела вешалку в коридоре, отыскивая на ней Машино пальто.

— Ты про Машу спрашиваешь? Она ушла на занятия вокалом, — ответила Лидия Николаевна.

— Зачем ресторанной певичке занятия вокалом? — презрительно усмехнулась дочь. — В ресторане, между прочим, за другое платят.

— Ну зачем ты так? Первый год не поступила девочка, у каждого случается. Ей же надо частные уроки оплачивать как-то… Галина Марковна говорит, что ученицы с такими данными у нее прежде не было, — возразила Лидия Николаевна. Она на самом деле очень хотела, чтобы мечты и таланты реализовались в жизни Маши. Ее жизнь представлялась ей жизнью Аси, потерянной и снова обретенной. — На будущий год, Бог даст, Машенька поступит. А что случилось?

Светлана, не снимая сапог, прошла в комнату, села на диван.

— Они встречаются.

— Кто? — не поняла старуха.

— Кто-кто… — с неожиданной грубостью передразнила Света. — Сережа наш и девка эта, которую ты у себя пригрела.

— Как встречаются? — сразу ослабела Лидия Николаевна.

Света устало закрыла свое лицо ладонями:

— Мам, ну ты же маленькая, хватит задавать наивные вопросы… Люси в ужасном состоянии, хочет разводиться. Я ее уговорила не рубить сгоряча, хотя бы ради ребенка. Может, съездят они с Сергеем в Англию — всё подальше от этой… и дурь с него сойдет.

— А вдруг, это совсем не то, что ты думаешь? Я сама спрошу Сережу, и с Машей поговорю.

— Ох, мама, и они тебе сразу все расскажут… Гнать эту аферистку надо. Немедленно!

— Гнать? — вдруг рассердилась Лидия Николаевна. — Я, чтоб ты знала, в семье этой аферистки два года в войну прожила.

— Что-то я раньше об этом не слышала, — с недоверием бросила Светлана.

На что Лидия Николаевна, не найдя подходящего объяснения, с упрямством повторила:

— Квартира моя, ты мне не приказывай.

— Хорошо, — дочь поднялась с дивана, — я иду в милицию. Скажу им — мол так и так, пожилая одинокая женщина стала добычей иногородней мошенницы! Они таких случаев много видели. Старых дур с квартирами в Москве навалом!

— Я из ума не выжила.

— Забыла, как тысячу долларов отдала? Похоже, это тебя не вразумило.

Прием был запрещенный — Лидия Николаевна ненавидела, когда ей напоминали ту историю.

— Я сама решу, кого приглашать, а кого поганой метлой гнать! — оскорбленная старуха поднялась, стараясь крикнуть громко и грозно, но получилось жалко, дребезжаще. И вид у нее был, как у слабого обиженного ребенка.

— Что ж, выхожу вон… Все, мама, несчастны из-за твоей глупости. Кроме Маши, конечно!

Оставшись одна, Лидия Николаевна вернулась в комнату и, чтобы успокоиться, стала вслепую перебирать старые фотографии, которые Сережа еще осенью достал с антресолей. В голове у старухи творился сумбур.

Если Света права, то Маши больше не должно быть в ее доме. Но как оторваться от девушки, которая стала ей подружкой. Ведь Лидии Николаевне кажется, что она с самой Асей беседует. С тех пор, как Маша появилась, прошлое прочно поселилось в ее квартире, и она погрузилась в него. Иногда воспоминания даже мешаются со снами и с реальностью. Но она не сумасшедшая! Просто так легко запутаться во всем этом. И вдобавок лица дорогие постоянно перед слепыми глазами плывут — Света, Люси, Дэниэла, Сережа. Сереженька…

— Я всем предлагала его Володей назвать, и почему не захотели? — рассуждает сама с собой старуха, пожимая плечами. — Ну и ладно…

Вова Ермаков повстречался ей тогда на безлюдной из-за метели улице. Они спрятались в подворотне. Вова дурашливо размахивал инвалидной палкой, изображал дэнди, словно и не было угрозы ампутации ноги, и рассказывал, как с такими же ранеными безногими мальчишками играл в госпитале в футбол. А что? — Прыгали на костылях, голы забивали… Они долго так весело разговаривали, прикрываясь от колючего холодного ветра, а потом он вдруг пригласил ее и Асю встречать Новый Год вместе.

«Вова, Ася… Остались одни фотографии. Большие и сильные погибают, а мелочь, типа меня, прячется в норках и выживает», — подумала Лидия Николаевна и заплакала — даже не о покойниках, а о себе, об ушедших детстве, юности. Все, что было когда-то молодым и свежим, завяло или умерло, и от этого обрело грустную прелесть.

Нет, Света неправду про Машеньку сказала. Просто дочь боится, что наследства не получит. Некрасиво это… А ведь жизнь недавно казалась удачной и состоявшейся. Света, Маша, Дэниэла, Сереженька.

6.

Нагуляв аппетит прогулкой по незнакомому городу, они отыскали уютный ресторан. На ужин заказали обычное: Люси для себя — бокал домашнего вина и запеченную рыбу, Сергей — пинту желтого Бадвайзера и слегка недожаренный стейк с овощами.

Люси была оживлена без видимой причины. Нервно посмеиваясь, жена попросила еще вина, и еще. Хотя два бокала — ее максимум. «Дешевая женщина тебе досталась, Сережа», — шутила она в дни, когда еще была уверена в своей женской привлекательности.

В гостиницу он вел ее за руку. Она спотыкалась, по-девчоночьи хихикала. Сергей всеми силами избегал сравнивать Люси с Машей, но все равно посмотрел на жену чужими глазами: пьяненькая, полноватая англичанка с покрасневшим лицом.

Тотчас устыдившись, он напомнил себе, что причина — не в жене, а в нем самом, а идущая рядом женщина остается прежней — смешной и теплой Люси. Жить с ней легко, она обладает талантом наполнять мир вокруг себя такими же милыми, уютными вещами, не делая его при этом излишне материальным. Цветок в скляночке, полная любви записка, сладкий сюрприз под подушкой принадлежат ли вообще к материальному?

Да, она склонна к полноте и время от времени с этой полнотой борется (диеты быстро сходят на нет, в холодильнике снова появляются нормальные продукты, и Люси шутит над своей бесхарактерностью). Но Сергея несколько лишних килограммов в жене никогда не смущали.

Сейчас она ждала, что он все-таки разделит веселье или приласкает ее, и добилась своего. Радостная возбужденность все-таки передалась Сергею. В номере гостиницы они первым делом полезли в бар и, обнаружив там вино, выпили всю бутылку. Потом он лег в постель, а она засобиралась в ванную. «Мы так давно не были близки», — подумал он, глядя на ее распахнутый халат и разбросанные на полу туфельки и белье.

Люси, словно прочитав мысли мужа, плюхнулась рядом, шутя прикусила мочку его уха. Все показалось легким и прекрасным, как в самом начале их отношений, и Сергей потянул жену на себя, навалился сверху.

Она состроила капризную гримаску, изображая, что задыхается под тяжестью мужа. Он почувствовал ее грудь и сразу вспомнил, сколько радостей приносили ему жаркие и щедрые ласки жены.

Сергей провел рукой вниз по Люсиному телу, нащупывая свой любимый изгиб, и вдруг остановился, обмяк. Он ожидал найти совсем иное: прохладную кожу, под которой — слегка выступающие ребра и прочие милые жалкие косточки.

Эта цыплячья хрупкость стала его наваждением, она вызывает в нем такое острое и противоречивое желание: защитить и до боли стиснуть худенькое длинное, нерожавшее тело. И в попытке хоть какой-то близости ждать ответа, хоть намека на него, и умолять о пощаде, и в отчаянии замирать, не находя ничего, никакого ответного телесного или душевного движения. А потом обвинять только себя в ее холодности, и клясться себе, что это было в последний раз. Но стоит увидеть эти прозрачные глаза, эту улыбку, как все начнется сначала…

Люси поняла все одновременно с ним. Она обиженно свернулась клубочком на краю кровати:

— Сергей, впервые я не осторожничаю… Какой смысл притворяться?

И, путаясь в чужом языке, переходя на родной, срываясь на крик, делая паузы, чтобы затолкнуть обратно слезы, высказала накопившиеся обиды. Видимо, все еще надеялась, что он начнет врать ей, что ничего у него с Машей не было и нет. Она бы с радостью приняла любое вранье. Да что говорить, она стала бы лучшим адвокатом мужа!

Но Сергей лишь виновато погладил жену по плечу.

— Знаешь, я в последнее время даже не смотрюсь в зеркало, — снова всхлипнула Люси. — Больше не люблю себя…

В порыве жалости Сергей прижал жену, стал баюкать ее, как ребенка, думая: ну почему нельзя одновременно быть и счастливым и порядочным человеком.

— Почему? — вслух спросил он.

— Почему, ты спрашиваешь? — отозвалась Люси. — Да потому что не хочу видеть эту печальную физиономию, которая словно говорит мне: да-да, не отворачивайтесь милочка, именно вас муж разлюбил… Сережа, что с тобой? — испугалась она, посмотрев на мужа.

— Сам не знаю. Я не разлюбил, — он потер мокрые глаза кулаком. — Я помереть хочу… Сразу все проблемы решатся.

— Пожалуйста, не говори так, — Люси спрятала голову у него на груди.

Они помолчали, потом она спросила, не открывая глаз:

— Ты не знаешь, наши страны между собой воевали когда-нибудь?

— В Крымскую войну.

— И кто победил?

— Не помню.

— Вот вы, русские, называете себя романтиками, — задумчиво сказала она. — А весь романтизм ваш в том, чтобы разрушить старое за одну секунду и взамен ничего хорошего не создать…

Только сейчас он заметил, что она больше не носит обручальное кольцо.

На следующее утро, словно и не было ночного разговора, сразу после завтрака они отправились исследовать Баф. Город-курорт, вчера вечером показавшийся маленьким и заплесневелым от старости, при свете дня источал свою неподпорченную никакими дешевыми рестраврациями викторианскую красу.

В бюро туристической информации Сергей и Люси купили книжечку-путеводитель. Следование ей напоминало игру: надо было обойти центр города, разыскивая на мостовой медные таблички с номерами. Каждый номер рассказывал историю.

— Паб «Веселушка»… В этом здании Бью Нэш, знаменитый «король Бафа», разбогатевший на азартных играх, принимал высоких гостей, принцесс в том числе, — прочитал Сергей на мемориальной доске двухэтажного особняка. — Его любовница Джулиана Веселушка до сих пор появляется здесь в облике Серой Леди, проверяя, отвечает ли готовка установленным ею стандартам.

— Да уж, Веселушка, — хмыкнула Люси, разыскивая в путеводителе десятку. Глаза жены были опухшими после ночных слез, но она снова старалась казаться счастливой.

Сергей с удивлением наблюдал, как в его мягкой и с виду такой податливой Люси впервые обнаружилась та стальная основа, которую ее соотечественники с гордостью называют своей британской выдержкой.

Табличка с цифрой была вмурована в булыжники прямо под их ногами.

— А что в книжке сказано? — спросил он.

— … Бью Нэш никогда не был женат, любовниц у него было множество — как грибов в лесу после дождя. Его даже называли «шлюшником», на что он отвечал: «нельзя называть шлюшником того, кто держит всего одну шлюху под своей крышей — так же, как нельзя называть сыроделом того, у кого в доме всего один кусок сыра»… И Веселушка это выносила? Наверное, тоже ему рога наставляла.

— Читай дальше, — потребовал Сергей.

— Джулиана (тут голос Люси взял торжественную ноту) оставила Нэша, но… спустя несколько лет, когда он состарился и потерял свое состояние, ухаживала за ним в этом самом особняке, давным-давно купленном им на ее имя… После смерти Нэша в 1761 году Веселушка поклялась не спать с другими мужчинами. Она доживала свои годы отшельницей в дупле огромного дерева….

— Мда, повезло парню, — заметил Сергей.

— Я всегда буду твоей Веселушкой, — снова воодушевилась жена.

Мимо них прошла многодетная, вульгарно одетая мамаша, она толкала перед собой багги с двойняшками и одновременно громко отчитывала семенившую рядом дочку. Люси с завистью посмотрела ей вслед:

— Знаешь, только что поняла, что я, со своими дипломами и иностранными языками в подметки не гожусь вот этой тетке.

— Почему? — впервые рассмеялся Сергей.

— Она живет по законам природы, рожает, не мороча себе голову. И правильно делает, потому что эти законы мудрее любого из нас… А у меня только один ребенок. Все откладывала, все время мне что-то мешало.

Ее мелкие веснушки, которыми он когда-то восхищался, обещая перецеловать все до единой, проступили на лице.

— Сережа, я ведь ехала сюда с настроением make it or break it и надеялась хоть на какой — то знак. А ты?

Сергей не успел ответить, у него зазвонил мобильник, и Люси, осекшись, расстроенно наблюдала, как муж суетливо достает его из кармана, сразу узнает номер звонящего и, отойдя в сторону, негромко разговаривает.

— Это, конечно, была Маша, — с болью констатировала она, когда он вернулся.

— В данном случае это неважно, — отвел Сергей глаза. — Бабушка в больнице, у нее инфаркт.

7.

«В комиссию по Чистке партии.

От Гр. (Фамилия неразборчива) Домны Ивановны.

Заявление.

Ставлю в известность Комиссии по Чистке партии о том, что Грошунин ругает советскую власть, а во время разговоров с женой Грошунина последняя сообщила мне о том, что ее муж прячет дома оружие и на днях разбил бюст Товарища Сталина.

В чем и расписуюсь. Домна Ивановна (Фамилия неразборчива)».

Грошунина даже не арестовали. Пришедшие с обыском энкэвэдэшники оружия не обнаружили, а завернутый в газету разбитый бюстик Сталина при внимательном рассмотрении оказался осколками свиньи-копилки. Красного директора спасло еще и то, что он много времени проводил в своем подмосковном хозяйстве.

«Как я ненавижу, когда палец химозы начинает медленно двигаться вниз по списку и приостанавливается в самом начале, где „В“ и „Г“. Я в этот момент впиваюсь ногтями в коленку и глаза закрываю. Сегодня она опять выкрикнула мою фамилию, и я потащилась к доске… Вова Ермаков подсказывал, и я кое-как отбарабанила. И зачем мне эта химия, если я собираюсь посвятить жизнь филологии?

После школы играли с Лидой на чердаке. Я показала ей (жирно зачеркнуто). Она сразу устроила целый допрос: откуда взяла и есть ли в нем (зачеркнуто). Я все рассказала и спросила, хочет ли она со мной дружить после этого. Она долго молчала, потом сказала, что папу ведь не забрали, значит он не враг народа. Я ее предупредила, что если (жирно зачеркнуто) пропадет, то значит, это она проболталась о тайнике, и взяла с нее клятву, что она…»

Домну с семьей вскоре переселили, и вся трехкомнатная квартира перешла к Грошуниным. Лида все больше завидовала Асиной отдельной комнате и телефону. Она тоже хотела добиться успеха в жизни, поэтому оттачивала свою речь, чтобы не говорить, как ее полуграмотные родители. И она вступила в комсомол, несмотря на недовольство матери.

Ася в комсомол не вступала. Она изменилась — замкнулась, пересела на заднюю парту, скучала там в одиночестве с книгой на коленях. Говорила Лиде, что считает себя некрасивой, хотя на самом деле теперь для всех было очевидно — она превращается в красавицу.

8.

Это — как в лифте вместе застрять. В другое время взглянули бы мельком, и всё, а тут, хочешь не хочешь, всматривайся, разбирай чужой судьбы узор, пока клаустрофобия тебя совсем не замучает. Нарочно, что ли, жизнь таких разных людей сталкивает? — Соседки по палате наблюдают за старухой и ее сиделкой.

Провинциалка уже четыре недели живет в кресле, которое медсестры разрешили перетащить сюда из холла. Она вяжет или для разнообразия сидит на кровати рядом с Лидией Николаевной, медленно расчесывая ее седые космочки. Бабуля немного не в себе, все время жужжит, а она ей негромко выговаривает.

Соседки по палате завидуют бабуле. И внук часто навещает ее. И красавица эта от нее почти не отходит. Девушка уходит лишь во время визитов бабулиной дочери — похоже, не разговаривают они между собой. Но дочь эта и с матерью не в ладах — всего то два раза была, посидела, помолчала и ушла.

Зато красавица развлекает больную, как умеет. Хотя развлечений в больнице немного: можно кормить голубей, кидая крошки на подоконник, или ездить в кресле-каталке по коридору. Наверное, внук заплатил этой девахе хорошо, шепчутся соседки, и заодно влюбился в нее по уши.

— Лидия Николаевна! Ну какая же вы отвратительная?

— Нет, нет. Это уж-жасно. И как я дожила до того, что стала от-вра-ти-тель-ной старухой? Ужасная. Ужасная. Баба Яга.

Неправда. Она до сих пор по-своему прелестна, насколько это возможно в восемьдесят пять лет: с аккуратной фигуркой и тонкостью черт. Даже сейчас ей в минуты просветления удается по-женски кокетничать с дородным врачом-физкультурником, который каждое утро заходит в палату. Другие, более молодые, инфарктницы безучастно следят за его нехитрыми экзерсисами, лишь она проявляет интерес. Но беда в том, что старуха плохо ест.

— Лидия Николаевна, одну ложку только!

— Не буду я.

В этот самый момент ложка с супом ловко опрокидывается в ее приоткрытый рот. Выждав секунду, Лидия Николаевна томно объявляет:

— Сейчас меня будет рвать.

Она говорит это после каждой порции, и в конце концов обычно сдержанная провинциалка теряет терпение:

— Пожалуйста, — она сует старухе пустую миску. — Рвите.

— Милая девочка, мне надо вам сказать, — слегка оттолкнув миску, Лидия Николаевна заговорщицки подзывает свою сиделку поближе и шепчет, чтобы никто не услышал. — Только не спорьте и не перебивайте… Вы ведь все знаете и понимаете, так что не притворяйтесь чужой. Моя квартира тридцать миллионов рублей стоит, мне дочка говорила. Так вот, значит… — выдержав торжественную паузу, объявляет старуха, — я отдаю ее вам… И не спорьте! Обязательно надо, — она кладет скрюченную руку на колено девушке, когда та делает протестующее движение. — Ты, Ася, позови нотариуса, а я распишусь. Я, Ермакова Лидия Николаевна, находясь в полном уме, ну и так далее… В общем, если что не так, ты меня направишь…

— Лидия Николаевна, я Маша, а не Ася.

— Да-да, Маша, — послушно извиняется старуха, но после недолгого размышления хитро улыбается. — А может, и не Маша… Уж мне ли не знать, кто ты?

Переубедить ее невозможно. Старуха уверена, что это мятежный неотомщенный дух Аси пришел судить ее. А может, даже и сама королева Макушка.

— Лидия Николаевна, поехали лучше Сережу встречать!

Их выход в свет предваряется целым ритуалом. Девушка причесывает, наряжает бабулю, опрыскивает дорогими духами (подарок внука), проверяет ее безукоризненные ноготки.

В коридоре отделения кардиологии им улыбаются, они здесь популярная пара.

Сейчас стройная Маша разгонит каталку — мимо кабинета главврача, мимо буфета и ординаторской — и с ветерком помчит Лидию Николаевну. Глаза у обеих разгорятся, щеки порозовеют. В этот короткий миг они будут абсолютно счастливы. Действительно, какое отношение имеют земные болезни и печали к полету двух прекрасных женских душ?

Но в последние дни Лидия Николаевна отказывается от прогулок, путает явь и сон. Все понимают, что ей немного осталось. Больничный народ хорошо знает эту печать, которая появляется на лицах умирающих. Выздоровления больше не будет.

Ночью Лидия Николаевна опять напугала своих соседок: неожиданно нашла силы встать, бродила по палате, спрашивая какую-то Асю. И днем эта Ася ей мерещится. Бабуля разговаривает с ней, обращаясь при этом к Маше и умоляя ту уйти. Да если б не Маша, переглядываются соседки, несчастную давно привязали бы к кровати.

Полубред, в который старуха потихоньку проваливается, соткан из ее снов и воспоминаний. Что случилось однажды, случилось навсегда. И он для Лидии Николаевны интереснее яви, потому что краски в нем ярки, ее глаза зорки, а тело ее такое же ловкое, как в молодости. Вот только один сон пугает ее — как привязался к ней с детства, так и снится до сих пор. Будто она ходит по Теплому переулку и не может найти свою квартиру…

Теплый переулок вибрировал от веселого марша, который несся из громкоговорителя. Лида подышала внутрь поднятого воротника, согревая лицо. Что за промозглый день. Мимо проехал грузовик, украшенный ветками хвои и красными плакатами. В нем сидели продрогшие физкультурники. Уже заходя в подъезд, девочка догадалась, что сегодня праздник.

Она взбежала на второй этаж. Дверь была незнакома ей. На этой чужой двери красовались сразу несколько звонков и наклейка газеты «Правда». Лида все-таки позвонила — из квартиры высунулся старик с намыленным лицом и с помазком в руке:

— Нет тут никаких Семилетовых. И не было! — он раздраженно захлопнул дверь.

Лида снова побрела по переулку. Что-то мешало ей как следует разглядеть окрестности. Словно черная стена двигалась перед нею. Такой родной и такой коварный переулок! — она прожила здесь жизнь, а он не хочет признавать ее.

— Это Городовой тебя водит, — сказали рядом, и девочка остановилась. — Он чужих не привечает, — из-под брошенной телеги вылезла собака с крыльями. — Вот, смотри, сейчас из-за дома покажется, — изогнувшись, собака клацнула зубами под своим крылом, поймала блоху.

И действительно, то, что мгновение назад было крышей с печными трубами, оказалось спиной в кителе с погонами, волосатой шеей со складочками, красными от холода ушами и алым околышем фуражки, прикрывавшей бритый затылок. Фигура эта медленно колыхалась.

— Ты выверни свое пальто наизнанку и на каблуке покрутись… — посоветовала собака, уползая обратно под телегу. — Три раза! — зевнула она уже оттуда. — И уходи быстро.

— Куда? Моя дверь пропала вместе с квартирой.

— Это плохой знак. Нельзя всю жизнь так бродить….- собака задумчиво поскребла свой бок. — Может, тебя к королеве отвести?

— Это которая на волшебном дереве сидит?

— Угу, на самой вершине, — ответила собака. — Там, где собраны силы всех весенних гроз и роятся пчелы-молнии. Садись ко мне на спину.

Она взмахнула крыльями, задев девочку по лицу, и они полетели: над церковью Николая Святителя, над бывшей графской усадьбой, мимо новенькой станции «Кропоткинская» — над огороженной забором зияющей раной в земле, подготовленной для Дворца. Сделали круг над темными крышами Хамовников и неожиданно резко взмыли вверх в голубой разрыв меж тучами.

Собачья спина попахивала псиной. Лида крепко вцепилась в шерсть на собачьем загривке, когда они продирались сквозь густую влажную зелень к вершине Дерева. Оно оказалось огромным, на каждой его ветке мог разместиться город. На них вдруг посыпались, прорываясь из воздуха, предметы мебели, подушки, одеяла, автомобили и даже тройка лошадей. Все это пронеслось мимо и растворилось в воздухе.

— Королева не в духе, — объяснила собака, оборачиваясь к Лиде.

На самой вершине дерева стояла простая изба. Лида и собака заглянули в распахнутое окошко. Там, среди грохота, гудения и сверкания стояла большеголовая длиннорукая женщина в рогатом кокошнике, наряженная, как деревенская кукла.

— Страшная, — испугалась Лида.

— Она разной бывает. Иди! — тихо приободрила собака на прощанье. — Больше я тебе помочь ничем не смогу.

И Лида взошла на крыльцо.

— Лижбэ? — спросила Макушка, сверкнув голубыми глазами на задрожавшую гостью.

Вместо ответа Лида тихо заплакала.

— О чем слезы? — спросила хозяйка избы.

— У меня нет золотого желудя для вас.

Королева усмехнулась:

— Его только вдвоем можно найти. Горюшко, да ты совсем заблудилась, — королева вдруг обняла девочку. — Иди сюда, я покажу тебе твой дом.

В комнате пахло сухими травами и стояла большая прялка, расписанная солнцами и полумесяцами. Макушка подвела девочку к раскрытому окну. Едва выглянув наружу, Лида отпрянула обратно: она не ожидала такой головокружительной высоты. Но женщина настаивала, и Лиде наконец захотелось разглядеть раскинувшуюся внизу Москву. Или это не Москва была?

Дома, трубы, дымы и дымки, красные флаги. Картинка зашевелилась — по реке поплыла баржа с людьми, потом Лида заметила, что на набережной, в ряд с отделанными гранитом многоэтажными домами, стоят не меньшего размера человеческие бюсты. Один из этих великанов подмигнул девочке и улыбнулся из-под своих каменных усов.

На другом берегу реки молодой грустный человек кидал крошки гигантскому голубю, копошившемуся в пыли около церкви. Голубь наелся и устроил вокруг себя такую пыльную бурю, что за ней теперь не было видно куполов. Все пропорции были перепутаны в этом городе.

Внизу послышался слабый паровозный свисток — по рельсам, выпустив клуб дыма, проехал игрушечных размеров паровозик. Он тащил несколько старых вагонов.

— Ты под такой броситься хотела? — спросила ее Макушка.

— Я? С какой стати? — спросила Лида тоном Лидии Николаевны, но тут же по-детски понурила голову под пристальным взглядом.

— Там действительно сложились обстоятельства… — смутилась она, объясняя, — война ведь была, голод. В институте мне как сироте выписали УДП — усиленное дополнительное питание, но там мало чего было. «Умрешь днем позже» студенты его называли. Что было делать? Собрала все самые приличные в доме вещи, поехала на поезде в деревню, чтобы обменять их на пшено.

Возвращаясь в Москву, задремала, а когда проснулась, мешка с пшеном под сиденьем не оказалось. Это означало целый месяц без еды. Я стояла на перроне, злилась на мальчишку, который ехал без билета и всю дорогу прятался под моим сиденьем. Я его не выдала, а он меня обокрал… Потом стала сердиться на себя, на собственные глупость и доверчивость. А потом мне в голову пришло и вовсе страшное. К счастью, не решилась, — расчувствовавшись, улыбнулась Лида, но Макушка даже бровью не повела.

— Куда же ты пошла с вокзала? — спросила Макушка.

— В одну семью, они меня приютили.

На барже тем временем началось неладное: там заметалась девичья фигура с длинными распущенными волосами. Лида вопросительно посмотрела на королеву.

— Не узнаешь свою подругу? — спросила Макушка.

Растрепанная девушка требовала, потом умоляла о чем-то стоявшего рядом с ней мужчину с винтовкой, но он грубо оттолкнул ее. Она упала, и никто не поспешил ей на помощь, некоторые даже отошли подальше. Покосившись на указательный палец Макушки, который был намного длиннее остальных, Лида насупилась: с какой это стати королева решила, что она дружит с преступницей?

— Нет у меня такой подруги.

Макушка не стала ее разубеждать. Она кивнула на одно из многоэтажных зданий на берегу:

— Вон твой дом.

— Нет. Мой дом не такой большой, — снова заупрямилась Лида. — Я живу в Теплом переулке, дом два, квартира девять, — добавила она уже извиняющимся голосом.

По-птичьи наклонив голову, Макушка внимательно посмотрела на гостью и направилась к скамье, все своим видом показывая, что говорить больше не о чем. Вскоре ее деревянная прялка равномерно застучала, придавая ритм остальным звукам в избе. Послышались шум дождя и ветра, телефонные гудки, плач младенца, одобрительный гул толпы и прекрасное женское пение. Поющий голос был ей знаком.

— Я хочу сказать! — заволновалась Лида, торопясь исправить ошибку. — Эта девушка… Ее зовут Ася Грошунина. Она училась в Литинституте. На нее был написан донос, что она критикует власть и сочиняет какой-то фантастический роман, где революции не было, а Россией по-прежнему правят Романовы. За это Асю сослали на север… Такой подруги у меня больше в жизни не было, — закончила она, снова опуская глаза.

— Что ж, иди в свой переулок, только больше ничего не забывай, — неожиданно улыбнулась королева и погрозила Лиде длинным пальцем, возвращаясь к работе.

Работая, она продолжала трястись. Дрожал ее расшитый жемчугом рогатый кокошник, дрожало и дрожало, как студень, лицо. Лиде показалось, что королева меняется, а нить, выбегающая из ее темных пальцев, меняет свой цвет от белоснежного до алого, словно в ней пульсирует кровь. От пряжи теперь исходил мерцающий свет, он придал склоненному над ним женскому лицу неожиданную прелесть… Чье это лицо? Перед Лидой сидит уже не Макушка.

— Ася… — просыпаясь, Лидия Николаевна открывает глаза. — Что ты здесь делаешь?

— Смотрю, как ты болеешь, — вечно юная подруга прохладными пальцами поправляет пластырь на высохшей руке Лидии, которым прикреплен катетер.

— Пощади, — стонет старуха, мотая головой по больничной подушке.

— С какой стати… Ты всю жизнь прожила, не вспоминая меня. Гордилась своей благополучной жизнью. Думаешь, она ценнее, чем иные неблагополучные? — Ася откладывает в сторону вязанье, шарф почти закончен. — Медсестру позвать?

— Ася, — Лидия Николаевна жестом просит девушку наклониться поближе и виновато шелестит ей в лицо, задыхаясь. — Ты ведь совершенно ничего не знаешь. На самом деле я не собиралась им про тебя говорить… Но они мне сказали: «Вы ведь советский человек, комсомолка? Тогда помогите нам, а мы вам поможем»… Я же не виновата, что моральные нормы тогда такими были.

Лидия Николаевна хочет напомнить Асе, как отец вернулся из ссылки. Никто не давал ему работу, и бывший портной высшего разряда проводил дни, лежа на диване лицом к стене… А ей во всех важных для ее будущего документах приходилось писать о том, что он побывал в немецком плену, что за это его потом сослали за Урал.

И ни правильное рабоче-крестьянское происхождение, ни Лидины таланты и трудолюбие не могли перевесить эту позорную строчку семейной истории. Кадровики дипкорпуса, поначалу хотевшие взять Лиду на работу, сразу ей отказали, прочитав ее анкету.

А тот следователь был внимательным и участливым. Он заметил, как задрожали перчатки в руках у Лиды. Налил девушке воды из графина, сочувственно произнес: «Мы знаем, что у вас трудности из-за отца»…

Но все это остается невысказанным. У Лидии Николаевны просто нет сил произнести так много слов. Старуха прикрывает глаза, чтобы снова подремать.

По коридору грохочет тележка с тарелками — в больнице обед — и раздатчица спрашивает кого-то грубоватым голосом, стесняясь своей доброты: «Добавку положу, вы, главное, поправляйтесь».

— Пощади меня, Ася, — снова просит Лидия Николаевна, слегка шевельнув до синевы исколотой рукой. — Разве не видишь… я умираю… — вместо связной речи у нее изо рта выходят лишь слабенький свист и хрип. Ее легкие полны жидкости, ее тело забыло, как надо дышать.

Вскоре вокруг Лидии Николаевны начинается небольшая профессиональная суматоха: приходит медсестра, потом врач. Когда старуху везут в лифт, молодое зрение вдруг возвращается к ней, и она замечает светильники на больничном потолке. Один, второй, третий… Четвертый светильник ей хочется потрогать, и она приближается к нему, удивленно разглядывая тоненький слой пыли на плафоне.

Внизу на каталке теперь лежит пустой кокон, из которого только что вылетела бабочка. Никто пока об этом не знает, все продолжают суетиться вокруг него. Все — кроме молодой стройной женщины, которая первой догадалась, отошла от процессии и стоит теперь у стены в позе древней плакальщицы, прикрыв лицо вязаным шарфом. Кто она? — да какая теперь разница.

Гораздо больше Лидию Николаевну волнует мертвая старуха. Подлетев к ней поближе, она ужасается, словно только что посмотрела в зеркало и увидела там чужое лицо. Этот лилово-желтый труп на самом деле прежде был ею.

Но паника быстро проходит. Лидия Николаевна так рада вернувшемуся зрению и свободе, что ей не терпится попробовать свои новые силы. Вылетев на улицу, она летит над парком, удивляясь размерам больничной территории. Вот молодой мужчина в черной куртке вылезает из машины и бежит к кардиологическому корпусу. Это ее внук. Скоро ее тело отвезут вон в тот домик в самом тихом углу парка, украсят и нарядят, чтобы над ним поплакали Света, Сережа и Люси. Ей будет грустно на них смотреть.

Но пока что она счастлива и не задает себе вопросов — куда направиться дальше. Конечно же, туда, куда давно стремилась душа, чтобы начать все сначала, но не находила выхода. Вот она, Москва-река с купальщиками и лодками, золотые луковицы Николая Чудотворца — в пыльном церковном палисаднике цветет сирень, вот красные фабричные кирпичи, два родительских окна.

Опустившись в Теплом переулке, Лида вбегает в подъезд. Нужная ей дверь на месте, и она широко распахнута: на пороге давно ждут улыбающиеся отец с матерью, маленький Алька.

9.

— Маш, мне очень плохо.

— Отчего? — вежливо поинтересовалась она и пальцем нарисовала сердечко на запотевшем лобовом стекле. На улице лил дождь.

Сергей посмотрел на это сердечко, на ее тонкий профиль, на красивые коленки, сомневаясь — говорить ли. Маша его никогда не отвергала, но ответного чувства, вообще никакого чувства он в ней по-прежнему не замечал.

— Скажи, вот у тебя так бывало? — все же начал он. — В сердцевине твоей как будто выжжена черная дыра. И она засасывает все, имевшее неосторожность приблизиться. Сегодня, представляешь, я отъехал от бензоколонки с заправочным пистолетом в бензобаке. Остановился, лишь когда другие водители начали гудеть в клаксоны, кричать, размахивать руками.

— Да ты опасен, — улыбнулась Маша.

— Сам себя боюсь. Я, конечно, посмеялся вместе с ними, потом затормозил в укромном уголке, около аппарата для подкачивания шин, положил голову на руль…

— И что надумал?

— Шины подкачать… — горько пошутил Сергей, обиженный ее равнодушием. — Если тебе на самом деле интересно, то я просто спрашивал себя: ну почему не могу стать самым лучшим для одного-единственного человека? Что я делаю неправильно? Может, ты мне подскажешь, очень тебя прошу.

Маша погладила его руку, и Сергей подумал, что подобный разговор: мольба о любви и холодная ласка в ответ на нее — уже были в его жизни, и совсем недавно. Только теперь роль ему выпала другая. Он жалуется Маше точно так, как Люси жаловалась ему.

— Это пройдет, — сказала Маша. — Ты просто переживаешь смерть бабушки.

Сергей приготовился было с привычной покорностью сменить тему, но в этот раз нервы его не выдержали и он впервые закричал на Машу:

— Да причем здесь бабушка?

Она с легким удивлением отстранилась от него.

— Да при всем. Знаешь, на какой улице мы с тобой находимся?

Он опустил стекло, чтобы рассмотреть табличку на доме, но сквозь дождь было видно плохо, а выходить из машины не хотелось.

— Это Теплый переулок, — сказала Маша.

— Нет такого в районе, — с самоуверенностью коренного москвича отозвался Сергей. — Это улица Тимура Фрунзе, — объявил он, наконец прочитав табличку.

Маша не стала спорить.

— Вон тот дом видишь? — спросила она.

Сергей сквозь капли и подтеки всмотрелся в пятиэтажное старое здание.

— Ну вижу.

— В пятидесятые годы его не снесли, как ваш дом, когда расширяли проспект. На чердаке этого дома есть тайник, оставленный моей бабушкой.

— Ох, и сочинительница ты, Машка! Тебе детективы надо писать.

Перегнувшись к Машиному сиденью, Сергей неловко обнял девушку. И зачем серьезными разговорами ее мучаю, подумал он. Держать в руках любимую — разве это не счастье? А ему, зануде, надо везде галочки поставить, ответы на все вопросы получить.

— Сережа, писательницей становиться не хочу. Мне петь нравится.

— Да все я понимаю. Талант твой тебе покоя не даст. Что ты сейчас проходишь со своей тетенькой из консерватории?

— Арию Снегурочки, где она тает и поет: что со мной, блаженство или смерть? Какой восторг, какая чувств истома… О мать Весна, благодарю за радость, за сладкий дар любви.

— Спой это, а не рассказывай. Я от твоего пения в транс впадаю.

Он уговорил, и Маша спела, впервые глядя Сергею прямо в глаза. У него мурашки побежали по коже от этого негромкого пения, и он растроганно признался, когда она закончила:

— Я сам растаял… Ты станешь большой певицей. Ну к чему тебе этот ресторан, пьяные рожи, которые за тобой увиваются? — ревность давно не давала ему покоя. — Увольняйся, я буду тебя поддерживать.

— Содержанкой хочешь сделать?

— Женой.

Он забыл, что у него уже есть и жена, и дочка. Маша тоже не стала ему об этом напоминать, выслушала предложение благосклонно. Они даже поговорили о будущих детях. Лишь одна запинка случилась — когда прозвучала неожиданная Машина оговорка: «Ничего такого не будет никогда».

Сергей не успел переспросить, потому что его испугало видение: плоть на половине лица девушки словно отвалилась, обнажив кости черепа. Господи, моргнул он, чего только не привидится дождливым вечером в полутемной машине.

— Я хочу туда зайти, — Маша кивнула на дом.

— Давай, — охотно согласился Сергей, окончательно стряхивая наваждение. — Посмотрим, где твои предки жили.

Не раскрывая зонтика, они подбежали к козырьку подъезда. Домофон был сломан, и ничто не помешало войти вовнутрь.

— Все старое, только перекрасили, — Маша любовно посмотрела на литую решетку, погладила перила и пошла наверх, словно не раз поднималась по этим ступенькам.

На последнем этаже они постояли перед дверью.

— Хочешь позвонить? — спросил Сергей.

— Нет. Зачем? — Маша смотрела теперь еще выше, на темную лестницу, которая вела к железной двери с незащелкнутым навесным замком.

Сергею совсем не хотелось лезть на грязный и, возможно, населенный бомжами чердак, но он не мог выказать свой страх перед Машей. Забравшись под крышу, они осторожно пошли по битому стеклу и рваным тряпкам, освещая путь фонариком-брелоком.

— Вторая от входа, — сказала Маша, подойдя к печному стояку. В темноте эти стояки, уже которое десятилетие не дающие никому тепла, были похожи на колонны.

Маша вынула кирпич из кладки:

— А ты не верил, — и протянула Сергею небольшой сверток.

— Ну и дела! Даже надпись имеется дарственная… Прямо как в приключенческом романе. Внучка находит тайник, о котором прочитала в детском дневнике бабушки, — возбужденно прошептал Сергей, когда они развернули промасленную бумагу.

Маша усмехнулась:

— Ну вот ты и развеселился… Не говори больше о черных дырах в своей душе, мальчик. Что ты в них понимаешь? Тебе просто было обидно из-за того, что не все твои желания исполняются.

Сергей поперхнулся от неожиданной метаморфозы, случившейся с Машей.

Она стояла над ним — властная, зрелая, лишь отдаленно похожая на ту юную девушку, которой он недавно собирался покровительствовать. Это и есть ее сущность, подсказало что-то ему. Наконец-то раскрылось.

— Такой тобой я восхищаюсь еще больше. Ты моя настоящая любовь.

— Нет, — отрезала Маша. — Твоя настоящая любовь на меня совсем непохожа. Она маленькая, полногрудая, с веснушками и заплаканными глазами. Ты просто забыл… Ну что, пойдем? — скорее приказала, чем предложила она.

Сергей потом этот обратный проход по чердаку прокручивал в памяти десятки раз, как видеофайл, особенно проверяя момент, когда они начали спускаться. Он растерянно пошел первым, и она — за ним, ведь он слышал шаги за своей спиной. Показалось ему, что шаги стали удаляться, или это он позже придумал? Одно оставалось несомненным: когда он обернулся: «здесь черт голову сломит!» — Маши рядом уже не было.

Сергей обошел чердак, умоляя ее прекратить дурацкие шутки. Он обнаружил запертые выходы в другие подъезды. Потом он догадался позвонить Маше, и радостно бросился в черный закуток, откуда понеслась мелодия ее мобильника — танец Феи Драже из «Щелкунчика». Но музыка смолкла.

Он набрал номер снова — танец зазвучал из другого угла. Сергей направился туда, бросился за печной стояк, куда переместилась мелодия. Под ногами испуганно запищали — он едва не наступил на крысиное гнездо. Рядом на полу лежал Машин мобильник…

Сергей вышел из подъезда через час, а может, и два. Посидел в машине, глядя на нарисованное Машей сердечко и задумчиво вертя в руках сверток из тайника, и вскоре ему пришла в голову счастливая мысль, что Маша ждет его в бабушкиной квартире. Он помчался туда, но квартира оказалась пустой. Маша совсем исчезла.

10.

Семнадцать часов на поезде, три на автобусе — наконец он приехал в этот северный городок. Справочно-адресное бюро располагалось в одном здании с почтой. Дожидаясь ответа на свой запрос, он слушал, как незнакомая девочка диктует отцу:

— … дис-тан-ционная, с двумя «Н»… олимпиада по математике.

— Да знаю я, как слово пишется, — пробормотал мужчина. Он надписывал заказное письмо с работой дочери.

— Ну, конечно, — с ласковой иронией заметила она, и Сергей подумал, что девочка всего лет на шесть постарше его Дэниэлы.

Наконец на фоне полок с папками снова возникла строгая, в бифокальных очках, работница бюро. Сергей ожидал увидеть в ее руках листочек, но руки женщины были пусты. Она не обнаружила в списках никакой Марии Витальевны Грошуниной. И вообще, люди с такой фамилией в этом городе никогда не жили. Сергей не был удивлен или даже расстроен этой новостью. Наплевать, поймал он себя на мысли. Пусть всё летит в огнедышащую воронку, если уж таковая образовалась.

Он вышел из бюро и вскоре устроился в убогом номере единственной городской гостиницы — двухэтажной, похожей на частный дом с неухоженным палисадником.

— Я говорила, что она аферистка! — позвонила мать. — Я только что узнала, все деньги в банке на ее имя оставлены. Вот погоди, она явится с завещанием на квартиру! Шесть месяцев, которые по закону положены, еще не прошли… Господи, и даже после этого ты продолжаешь… Сереженька, — вдруг всхлипнула она, — может, тебе в церковь сходить, или к бабке какой… Я квартиру освятила уже.

Потом ему позвонила Люси:

— Дочь хочет с тобой поговорить.

Трубку сразу выхватила Дэниэла:

— Когда ты вернешься? — спросила она по-английски. — Мама мне говорит, мы скоро насовсем поедем в Англию.

— Обязательно вернусь, моя горошинка, — ответил он тоже по-английски, сглатывая комок в горле.

Сергею стало душно в этом по-советскому казенном номере. Он вышел из гостиницы и бесцельно побрел по чужому городку, который Маша зачем-то называла родным. Это был сонный городок с таким же сонным купеческим прошлым. На главной улице с голубыми огромными елями, которые в наступающих сумерках показались фиолетовыми, рядом с новеньким супермаркетом, стояло недавно покрашенное здание с псевдоампирными колоннами. «Краеведческий музей», — прочитал Сергей.

Привычку заходить в такие музеи он перенял у Люси во время совместных путешествий. Удивительно, что во всем мире выставляют на обозрение одну и ту же ерунду: чьи-то окаменевшие кости, люльки, кастрюли, игрушки, облезлые звериные чучела, выцветшие фотографии, — неужели жизнь из этого и состоит?

Сергей скользнул взглядом по стенду с рассказом о живших в здешних краях племенах, со снисходительным любопытством прочитал легенду про священный камень, ушедший под землю, и про местную языческую богиню, которая умела превращаться в кого угодно, человека или животное, а также оживлять мертвых.

— Интересуетесь? — спросил его щуплый человек в домашней вязки свитере и валенках.

Сергей только сейчас заметил смотрителя в полумраке заставленной мебелью комнаты.

В ответ он не очень вежливо буркнул — ему не хотелось вступать в разговор с этим мужчиной, который был таким же пыльным, скучным, никчемным, как сохраняемые им экспонаты, — и Сергей перешел к сравнительно свежему разделу, посвященному прошлому веку. «Дневник ссыльной А. И. Грошуниной, которая скончалась от воспаления легких, простудившись на лесозаготовках» — выцветшая пояснительная записка лежала под стеклом рядом с раскрытой тетрадью, мелко исписанной чернилами и карандашом.

Смотритель услышал его возглас и недоуменно покачал головой, когда Сергей попросил разрешения полистать тетрадку:

— Надо же. Лежал дневник годами никому не нужный, а за последние время уже второй человек спрашивает. Чем она так прославилась? Присаживайтесь, здесь посветлее будет, — и мужчина подвинул стул к окну.

«Столько страшного произошло. Бедная моя Лижбэ.

Сначала отец ее пропал без вести. Ее мать практичная была, специалист по выживанию. Очистки картофельные у соседей выпрашивала, оладьи пекла. Шла в булочную на рассвете, сидела там в очереди, одновременно вязала носки для солдат — белого хлеба дожидалась. Его по карточкам быстро разбирали. Потом она его на большее количество черного выменивала.

И вот во время затемнения заливала керосин в горелку, а он пролился на платье, все вспыхнуло, как факел… Надо было ее сразу в одеяло завернуть, чтобы огонь сбить, а Лида растерялась.

Она сейчас живет у нас. Поступила в Плехановский, хотя мечтает об институте внешней торговли, даже изучает английский на американских курсах и ходит на танцы в дипломатическую академию. Она хочет добиться успеха и, я думаю, добьется.

… нет прежнего взаимопонимания, шарахается от меня, как от прокаженной, когда я начинаю говорить „неправильные вещи“, поэтому я в последнее время стараюсь особенно не рассуждать в ее присутствии… Но люблю ее по-прежнему, мою сестричку…».

«…в вагоне для скота, люди ходили в туалет в дырку в полу… подшучивал надо мной. Тогда я отказалась от еды и питья. Перестал смеяться…».

Между этими двумя записями был большой разрыв во времени. У Аси изменился почерк — буквы измельчали и избавились от завитушек, строчки придвинулись друг к другу. Писала так убористо, экономя бумагу. И как ей удалось в ссылке воссоединится со своим московским дневником?

«Он сказал: „Молчи, с…а“, — и закрыл мне рот своей вонючей рукавицей… „Это не я, это не мое тело, внушала я себе и одновременно думала — не хватало заиметь ребенка от уголовника“. Через две недели все пришло, как обычно. Я обрадовалась, но потом морально мне стало хуже.

…Желание быть особенной делает меня уязвимой. Это гордость, другие без нее живут. Смирись, иначе сожжешь себя — благоразумный голос уговаривает меня избавиться от гордости, как будто речь идет о селезенке или аппендиксе».

«…переводят в Карелию, а мне все равно…»

«Наш дом часто снится мне: окна в нем становятся все больше, интерьеры красочнее. Молодые мама, папа. Мне дорого что-то еще в этих детских воспоминаниях — то, что никогда не повторится. Наверное, скучаю по предчувствию счастья, с которым жила тогда.

Посторонним настоящий виток моей судьбы наверняка кажется напрасным. Одно непонятно: если самое разумное, что остается, — это смириться, — почему, делая глупости, мы проходим самые важные уроки?»

«Северный язык. Окулина сказала: „ПТЮШКИ БЮЖЖАТ“, — и угостила ОПЯКИШЕМ. Отблагодарю ее, когда посылку получу».

«Комаров поменьше. Если б еще не мухи… Залетев в комнату, они поначалу ведут себя спокойно и доверчиво. Но пережив несколько почти предсмертных состояний (после не очень точных ударов тряпкой), теряют свою сельскую невинность, становятся неврастеничными, наглыми, ушлыми сволочами…».

Сергей улыбнулся. Он обнаружил за этим старым дневником живую душу — сильную, молодую, прихотливую, растерявшуюся от свалившихся на нее невзгод. Многое из написанного ему уже было известно. Он пролистал тетрадь обратно, от бисерного устоявшегося почерка дойдя до крупных детских каракулей. Он прежде не видел дневника, где автор делал бы первую запись ребенком и последнюю — взрослым человеком. Кое-где строчки были вымараны, страницы вырваны.

«К маме неожиданно… Вова Ермаков… я попросила передать… сожалеть о том, чего не было».

«Случай мой далеко не ужасен — просто, словно в школе, я должна доучить свой урок. Вглядываюсь в коричневый лик. Всё-всё, и намного хуже, было до меня с другими людьми. Но об этом трудно постоянно помнить, потому что чужие раны не болят. Это, как в девять лет раскрыть Толстого и бездумно прочитать: „Все счастливые семьи…“.

И я проделываю старый трюк, который всегда помогал. Не мигая, до рези, вглядываясь в собственные глаза, собираю окружившую меня черноту, запихиваю ее в воображаемый кованый сундук, запираю его на замок и отталкиваю изо всех сил, повторяя: „Это — не мое“.

Сундук отлетает в сторону и уносится, подхваченный быстрым потоком. Сердце мое стучит в висках.

В этот раз темная хмарь оказалась упрямой, я дольше обычного возилась с ней, но свет прорвался наружу, в глазах снова появились блестки, а тело наполнилось радостью. Пока этот фокус срабатывает — я неуязвима…

Вырвусь отсюда. Я напишу эту книгу. Я сниму этот фильм. Осуществлю все, о чем мечтала. А иначе — какой смысл?»

Последняя запись была коротенькой, но, читая ее, Сергей чувствовал, как в животе его образуется неприятная тягучая пустота:

«… Лидины показания на меня. Мир уже не будет прежним. Добро и дружба, любовь и преданность, союз двух душ… выплакать такое невозможно».

— А кто до меня интересовался этим дневником? — спросил Сергей у смотрителя.

Тот уже минут как пятнадцать деликатно позвякивал ключами, ему пора было закрывать музей.

— Да приходила одна девушка, представлялась свободной журналисткой.

— Не эта? — Сергей показал мужчине фотографию Маши в своем мобильнике.

Мужчина неуверенно покачал головой: журналистка была серой мышкой, а в мобильнике такая красавица. Впрочем, некоторое сходство все же имеется.

В гостинице Сергей выпил брэнди и спал, пока его не толкнули. Часы показывали четыре утра, рядом никого не было. Последние дни он привык просыпаться именно в это время. Это боль толкала его.

Сегодня она состояла из жалости ко всем — к Дэниэле, к Люси, к себе самому, к умершей бабке, к испуганной матери, к загубленной молодой жизни, о которой он прочитал в дневнике. Даже к Маше, которая так и не захотела раскрыть свою тайну. Как он мог продолжать любить ее? Было в его чувстве что-то болезненное. В минуты здравомыслия он сам это понимал и с тоской вспоминал о спокойном счастье с Люси. Но без Маши ничего не имело смысла.

Первым же утренним автобусом он отправился в деревню, где когда-то жила Ася Грошунина. Автобус долго полз по раскисшей дороге, которая, чем дальше — тем хуже становилась. Невыспавшийся Сергей, позевывая, наблюдал за прихотями северного неба, менявшего свой цвет от серого до пронзительно-синего. Вместе с небом менялся цвет озер, в которых оно отражалось.

Человек рожден для счастья… До чего пошлая фраза. Люди, всю жизнь ожидающие счастья, на самом деле страшно несчастливы. Если бы их заранее предупреждали, что здесь не санаторий, а исправительная колония, они бы реже травились и бросались из окон.

Ведь все равно случается момент, когда ты понимаешь, что ничего не надо было требовать. Счастье было рядом. Ты смотрел в его доверчивые глаза и ты предал их. Бог каждому посылает родную душу, а уж как ты обошелся с нею — это на твоей совести.

Сергей вытащил из кармана пуговицу в форме желудя — из того самого тайника — и задумчиво покатал между пальцами. Пальцы слегка почернели от старой меди.

Автобус миновал крошечную деревянную часовню, где с трудом смогли бы поместиться даже двое молившихся, и остановился на развороте.

— Конечная, — объявил водитель своему последнему пассажиру.

Деревня показалась Сергею вымершей.

— А здесь вообще живет кто? — с сомнением спросил он.

— Если б не жили, то маршрута не было бы. Вон там люди, где брадец на заборе.

На заборе сохла рыболовная сеть. Сергей открыл незапертую калитку и удивился дружелюбию хозяйской собаки — она не спеша вышла навстречу, завиляла хвостом. Хозяин оказался таким же добрым и неторопливым.

— Ася Грошунина? Нет, точно такую не знал… Я здесь всего с шестьдесят первого года живу, — сказал он. — А из старожилов у нас Олёй Чуппуев, через пять домов от меня. Как увидишь качули да грянки вспаханные, значит, там он и живет…

Олёй оказался голубоглазым и ширококостным стариком. На вид старожилу было не больше семидесяти.

— Ленка, Олька, что вы тут шелыгаетесь, не слышно ничего! — прикрикнул он на носившихся по избе раскрасневшихся девчонок, и объяснил гостю. — На каникулы приехали, озорницы… Извиняюсь, я не расслышал, так кого вы ищете?

Сергей повторил свой вопрос.

— Ах, вон оно что, — Чуппуев отозвался так многозначительно, что сердце у Сергея сжалось от предчувствия.

— Вы не стойте на пороге-то, — сильно окая, перебила их разговор жена Чуппуева, — заходите в дом…

— Сам я ее не видел, но имя запомнил, — сказал хозяин, усадив гостя за накрытый потертой клеенкой стол. — Мать моя фельдшерицей здесь была, она эту Асю лечила. А зачем она вам?

— Я с ее внучкой знаком, — объяснил Сергей хозяину. — Ведь у Аси было потомство?

— Потомство? — Олёй недоуменно пожал плечами и переглянулся с женой. — Конечно, всяко могло быть…

Но во взгляде его было написано сомнение, что та ссыльная девушка успела выполнить свое женское предназначение на земле. Мать рассказывала ему про Асину смерть. Такое забыть трудно, потому что перед самым ее концом молния расколола старое дерево во дворе.

Сергею стало не по себе. В прежние времена он снисходительно улыбнулся бы, слушая подобные россказни. Но сейчас, в этом месте, верилось чему угодно. Он заставил себя допить чай с творожными шаньгами, и сказал, что хочет ехать следующим автобусом. Гостеприимный хозяин вывел гостя на улицу.

— Во-о-на, где она умерла, — Олёй показал на черный покосившийся домик.

В Асиной избе давно не жили. В углу стояла сломанная прялка. Под потолком качались на сквозняке высохшие до черноты травы.

Уходя, Сергей обернулся: ему показалось, что на него смотрят — на полу валялась голубоглазая голова городской куклы. И на улице Сергея встретили три пары голубых глаз, ярких, как небо над деревней — Чуппуев с внучками дожидался его во дворе.

— Вот здесь ёрнуло, и напополам, — объяснил Олёй, кивнув на расколотый сухой ствол.

Сергей поблагодарил его и, сам не зная почему, направился к лесу.

— Вы по похте шагайте, — крикнул ему вслед старик, — где повыше и где мох растет! А иначе, только ногу поставишь — и сразу погряжаешься…

На поваленной осине росли серые грибы-рядовки — четыре шляпки дружно тянулись из бархатного мха. Сергей присел на сырой ствол, достал из кармана грошунинский кольт. Погладив выгравированную на металле дарственную надпись, он поднес пистолет к голове и болезненно скривил губы, будто собираясь заплакать, но тут рядом забормотали, а за его спиной раздался шум крыльев.

Он обернулся, увидел огромного ворона, низко взлетевшего над кочками. Ворон не каркал, именно бормотал. Не набирая высоты, он неспешно сделал несколько кругов над топью и совсем исчез из вида.

Сергей провожал птицу взглядом, когда в его сознании вдруг отпечатался мгновенный образ женского лица, огромного и скорбного. Это елки образовали треугольный просвет своими вершинами, и в него попали два листочка с ближней березе. Но Сергея пробрал озноб — он то знал, что это были глаза. Он дважды стрельнул в это жуткое лицо, выбросил пистолет и побежал, не разбирая дороги. Болото завздыхало, зачвакало под ногами, хотя проглатывать его не спешило.

Сергей остановился, лишь когда выбился из сил. Перед глазами все еще мелькали черные коряги, заросли папоротника, но он уже разглядел деревенский погост с низенькими воротами. Кладбище было расположено на склоне горы, среди старых елей, и состояло из едва заметных холмов с крестами.

На этих северных крестах, защищенных домиками-кровлями, были вырезаны только даты смерти и инициалы умерших. И лишь на одном Сергей обнаружил целую фразу:

«Трава сохнет, цветы вянут, жизнь человеческая — мгновенье.

Грошунина А. И. 1924-5.VII.1952».

Он сел в траву рядом с крестом. Значит, все случившееся с ним было предрешено задолго до того, как он покинул Москву, а эта заросшая могила и была главным смыслом поездки?

Ты ау-ау, Катюша, наша милая подружка.
Не в лесу ли заблудилась, не в траве ли заплелась?
Кабы в лесу заблудилась, всё бы в лесу приклонилось.
Кабы в травушке сплелась — трава шелком повилась.

Ветер принес издали жалобную песню, исполняемую двумя тонкими голосками. Это внизу сидели на качелях небесноглазые внучки Олёя. Их дед, готовясь к зиме, рубил дрова.

Сергей только сейчас заметил белый дымок, курившийся над баней. И рыбака, который сидел на мосту. И старуху из крайнего дома, она копошилась в огороде. Деревня была не такой уж мрачной и заброшенной, какой показалась вначале. Размеренность и мудрая наивность жизни этих людей, их верность родному очагу трогали душу, и Сергей подумал, что сам едва не разрушил свой собственный очаг. Ему нужно поскорее вернуться домой.

Он направился за ворота, но резко остановился, быстрым шагом пошел обратно на погост.

— Прости, — и положил на Асину могилу медный желудь.

У него почти перестали дрожать руки, и он уже знал, что завтрашнее утро впервые не принесет боли.


Оглавление

  • Ольга Батлер Золотой желудь
    Скачать книгу

    АСГАРЭЛЬ

       Пузатая, слегка косолапая, в самые первые дни баба Нюша много ходила по коридору. Она человек общительный, поэтому другие старики вскоре запомнили её живые глаза, розовые дряблые щеки с прожилками и аккуратный седой пучочек с пластмассовой заколкой. Но теперь бабы Нюши почти не видно. Тихо, как мышка, лежит она под казенным байковым одеялом, глаза полуслепы от слёз, пучок растрепан – заколка пропала, а другой нет.

       Её жизнь в доме для престарелых обернулась адом. Соседка по палате дерётся, отнимает еду, и пьяные няньки не лучше – воруют деньги, матерятся, называют Нюшу вонючей бабкой с тряпками. Проблемы с мочевым пузырем у неё давнишние, ещё после той операции начались, но Нюша всегда была чистюлей: подкладывала белые пелёнки, которые стирала по нескольку раз в день. С батареи в помывочной их сбрасывают, поэтому она и сушит свои тряпочки на кровати.

    – Поскорее б умереть! – шепчет в мокрый кулак никем не любимая Нюша. Если бы не грешно было убивать себя, она давно взяла бы байковый пояс от халата да повесилась вон на том крючке.

       Посетители у неё были лишь однажды – Светлана Марковна с Женечкой. В прежние времена Нюша часто гуляла с ними в Тушине. Запоминающаяся была троица: импозантная Светлана Марковна в шляпе, простоватая Нюша в козьем платке и вечный мальчик Женечка. Женечке под пятьдесят, но он без конца спрашивает: «Тут не страшно?» «Не страшно, не страшно», – с улыбкой обнимала его Нюша, снова чувствуя себя сильной и нужной.

       Но вот теперь стало страшно, по-настоящему страшно. Женечка это сразу понял. Войдя в дом для престарелых, сын Светланы Марковны затосковал. Наверное, почувствовал, что ему самому придется заканчивать дни в подобном месте. Он спрятал лицо на материнской груди и выл, пока Светлана Марковна не пообещала ему сей же момент вернуться домой. Так и не удалось бабе Нюше пожаловаться приятельнице. А больше никто Нюшу и слушать не захочет.

       Но её услышали – в золотистой прозрачной сфере, полной бликов и лучиков. Внутри плавали два сияющих шара, большой и маленький, и всё заливал яркий свет.

    – Асгарэль, ты неопытен и поэтому нетерпелив. Пойми, такие истории не редкость, – сказал тот, который был больше и ярче, его окружали потоки мощно струящегося света.

    – Я просто хочу понять, – возразил маленький, похожий на солнечного зайчика. – Она была злой? Многих обижала?

    – Я проверю, – перед старшим завис предмет, отдалённо напоминавший раскрытый стручок фасоли. На одной стороне этого несимметричного стручка была полоска из светлых фасолин, а на другой – всего лишь одна чёрная фасолина.

    – Я вспомнил её. Она обижалась, как маленькая, если с ней не делились сладостями. Но в остальном была доброй. Хотя и огорчала меня своей непонятливостью – жила одним сердцем, не раскрывая глаз.

    – Покажи мне её историю, – попросил маленький.

    – Что ж, покажу, – не сразу согласился старший. – Тебе надо на чем-то учиться.

    И он, словно книгу с живыми картинками, начал листать человеческую жизнь перед Асгарэлем.

       Детство. Пятилетняя Нюша в новом платье прячется среди множества ног под накрытым скатертью столом. Её родители принимают гостей. В разгар застолья все с торжественными лицами поют, вкладывая душу в пение. Нюше кажется, что всё это будет с ней вечно – песня, любящие её взрослые, старшая сестра, друзья, двор.

       Началась и закончилась война. Мамы с папой больше нет. Нюша – тонкая талия, пышная юбка – работает кондуктором в трамвае. Жизнь прекрасна! С весёлыми звонками несётся трамвай по тенистым московским бульварам, мимо домов, где в распахнутых окнах колышутся белые кружевные занавески. Вагоновожатый Сергей подарил Нюше букет. Счастье пахнет сиренью.

       На этом месте старший заметил:

    – Я сделал так, чтобы она потеряла паспорт перед самой свадьбой, но они всё равно расписались.

       Поворот ключа в замке. Беременной Нюше стало нехорошо на работе, она вернулась домой раньше времени. На диване лежит Сергей, его голова – на коленях у незнакомой женщины. Через два дня Нюша пойдёт к врачу. «У вас большой срок, – скажет врач. – Может быть, сохраните?» Нет, замотает она головой. Девочкам-близняшкам не суждено родиться на свет.

       Похороны старшей сестры. Фотограф без конца снимает, в те времена покойников фотографировали. Нюша прижимает к себе осиротевшую племянницу. «Эх, Нюшка, хлебнешь ты с ней, непутевой!» – говорят злые бабы, но она только крепче обнимает испуганную Зину.

       Ещё одна картинка. Слегка расплылась фигура и уже обозначился будущий живот, но кудри пока черны и глаза счастливо блестят. Запыхавшаяся Нюша стоит на балконе. Она только что оттанцевала с Сергеем: вот ведь, довелось встретиться в гостях. Или хозяева их нарочно свели?

    Он выходит за ней на балкон, глаза – как у бездомной собаки: «Анюточка, а может, попробуем… вдвоём-то веселее”. Ему негде жить после развода с той, что на Нюшином диване его ласкала, а у Нюши снова пустая комната – Зина недавно замуж вышла, да так удачно. «Нет, Сергей Иваныч, забыты наши встречи и вечер голубой, – Нюша, отбив на балконе чечёточку, шутливо отмахивается от бывшего мужа. – Моя жизнь теперь и так веселая!'.

       У неё новый ухажёр – Фролович, вдовец с двумя маленькими детьми. Он плюгав, лысоват, трусоват, но Нюшино сердце видит лишь несчастного мужчину с малютками на руках. Им нужна её любовь. Скоро Нюша с Фроловичем съедутся, обменяв свои комнатки.

       Просторная солнечная комната в коммуналке, перегороженная посередине. В одной половине живет Нюша, в другой – ставший взрослым пасынок Толя. «Тёть Нюш, – кричит он, раскачивая кресло-качалку, из которой ему улыбается девушка. – С нами лучше, чем с чужими, ведь правда? Мы ухаживать за тобой будем».

    Нюша всегда дружно жила с чужими, числом в тридцать человек – система-то в коммуналке коридорная, но скоро их дом сломают. Некоторые соседи зовут Нюшу поехать с ними, а она отказывается. Ей с Толиком дадут отдельную квартиру в Тушине. И, когда Нюша умрёт, ведь умрёт же она когда-нибудь («Ну что ты, теть Нюш, живи сколько хочешь!» – сразу расстраиваются Толик и его жена Леночка), всё любимому пасынку останется.

    – А здесь ты пытался вмешиваться? – спросил Асгарэль.

    – Конечно. Она опять не хотела замечать.

       Двухкомнатная квартирка в Тушине. Облысевший Толик пьёт пиво перед телевизором. Леночка, в одной комбинации, лежит на кровати с розовокожей болонкой. Услышав, что в комнате Нюши открывается дверь, она крадётся в коридор. «Ах ты старая лядь! – набрасывается там на Нюшу. – Опять по нашей новой дорожке ходишь, сколько раз я тебе говорила, чтобы по стенке шла!» Рыдая, Леночка возвращается в комнату: «Я больше так не могу. Пусть её племянница забирает!» Как будто забыла, что Толик уже звонил Зине. У Зины муж большой начальник, и прекрасный дом, а в нём – интеллигентные гости, интересные разговоры. Попахивающая мочой старуха, со своими «значить» и «табареточкой», с этим несовместима.

    – Асгарэль, перестань.

    – А разве ты не плакал, глядя на её жизнь?

    – Мы не можем обо всех плакать. Я давал ей знаки, пытался направлять – этого достаточно. Пойми, редко кто рождается и умирает в клетке, почти у каждого есть выбор.

    – А что, если я сейчас отправлюсь туда, в самое начало?

    – Ты не в силах поменять то, что уже произошло, – старший плавно переместился к куполу золотистой сферы, показывая, что заканчивает разговор. – Ты слишком импульсивен из-за одного человека, а мы должны служить всем и во все времена. Увижу тебя позже! – его лучистая энергия прошла сквозь прозрачную стену и сразу удалилась, став крошечной светящейся точкой.

       Но вопреки наставлениям Асгарэль всё-таки отправился в прошлое. Ему нелегко было это сделать – сначала он заблудился в галактиках, потом его испугало Солнце, каждую минуту всходившее и заходившее над Нюшиным городом (так быстро время летело назад). И тени уменьшались и исчезали, не успев как следует упасть на землю, и вода превращалась в лёд, чтобы сразу растаять и миллионом капелек уйти в небо. Сколько жизней, едва распустившись, свернулось калачиком, исчезло в этой круговерти, под шум дождя и ветра, телефонные гудки, плач младенцев, одобрительный гул толпы и прекрасное женское пение. Но Асгарэль не отвлекался на них. Он искал Нюшу и, наконец, нашел. Майский день, сирень цветет, трамвай несется по московскому бульвару: «Граждане, платим за проезд!»

       Грустный от того, что ничего уже не изменить в этом состоявшемся времени, Асгарэль просто последовал за Нюшей. Его любовь и сочувствие будут с ней, пусть она и не узнает об этом.

       Вот Нюша впервые поцеловалась со своим Сергеем, а вот, счастливая невеста, надела платье из пропахшего нафталином трофейного шифона. Вот она переживает измену мужа и глухо рыдает в подушку, придя от врача. Печальная Нюшина судьба продолжает сбываться – назавтра назначена операция… Асгарэль сидит у изголовья её кровати. Если бы хоть что-то было в его власти. Но Нюша не чувствует его нежных прикосновений. Так и заснула она, всхлипывая.

    – Асгарэль! Что ты там делаешь? Немедленно возвращайся!

       И снова солнце падало, как мячик, чтобы тотчас подпрыгнуть над землёй с противоположного края, и галактики кружились быстрее обычного. Всё было то же самое, только в обратном порядке. На полпути силы оставили Асгарэля. Сгинул бы он, превратившись в остывший уголёк, в припорошенного пеплом холодного карлика, но старший вовремя нашёл его, вовлек в свой переливающийся круг и помчал на упругой волне света.

    – Не делай больше таких глупостей, – сказал старший. – Ведь ничего не… – не договорил он. Всё вроде бы было прежним, и звезды оставались на месте, но что-то изменилось. Мир словно свернулся в трубочку и развернулся заново, став чуть светлее.

       Войдя в прозрачную сферу, старший первым делом раскрыл человеческую жизнь, из-за которой едва не пропал Асгарэль. Он ожидал увидеть дом для престарелых. Но там оказался дачный домик в цветах, на крыльце стояла здоровая и весёлая баба Нюша. От неё пахло свежеиспеченными пирожками. Она только что позвала своих внуков, и загорелые мальчики – один чернявый, цыганистый, как Нюша, другой белобрысый, в одних трусиках – с радостными криками неслись к дому: «Ура! Пирожки с капустой!»

       Потрясённый, старший пролистал историю дальше и не увидел там ни Толика, ни его жены с облезлой болонкой, ни даже плюгавого Фроловича. Они больше не участвовали в Нюшиной судьбе. Зато были две дочки, которых Нюша трудно и бедно растила одна. Как это стало возможным?

       Вот оно, утро: будильник показывает десять, он уже давно настырно и бесполезно отзвонил своё, ведь Нюше надо было к восьми на операцию. Но она никуда не собирается, сидит на кровати, задумчиво перебирая бахрому покрывала. Ночью ей приснился ангелок – жалкий такой, некрасивенький, милый. Он плакал вместе с ней и просил не ходить в больницу.

    – Асгарэль, это ведь я должен был учить тебя. Но вышло, что ты преподал мне урок.

    – А знаешь, – сказал маленький, – она в самом деле сладкоежка. У неё под подушкой спрятан кусок сахара.

       Два шара – большой и маленький – плавают то рядышком, то порознь в золотистой прозрачной сфере, где всё залито ярким-преярким светом, невыносимым для человеческого глаза. А людей здесь и не бывает, не положено им здесь бывать.

    МИЛОРД

      Вы все, кто спит теперь

       Вдали от рук любимых,

       Кто плачет, что постель

       Пуста наполовину,

       Вы знайте, залит мир

       Такими же слезами.

       Один их пролил вмиг,

       Другой их льёт годами*

         Директор банка попросил своего водителя передвинуть сейф в кабинете. Задача оказалась непосильной: водитель суетился, то подталкивая железную махину, то обнимая её и пытаясь наклонить, но махина не откликалась на его отчаянное танго.

    Вошла Зина, заведующая банковским баром. Она поставила поднос с директорским ланчем на стол, подошла к сейфу, двинула бедром и… cейф переместился. В тот момент директор словно впервые увидел Зину.

    − Больше ничего переставить не надо? – она деловито посмотрела на массивный кожаный диван.

    Потом Зинаида неоднократно обнимала директора на этом диване. Летом диван был липкий, зимой холодный, но кто такие мелочи замечал.

       По вечерам, когда банковские комнаты наполняла темнота, а коридоры − тишина, в баре, наоборот, становилось ярко и шумно. Там за душевно накрытым столом собиралась компания, две парочки: директор и заведующая баром, водитель и судомойка. Из закромов извлекалось всё самое вкусное, тщательно отобранное и обнюханное Зиной на предмет свежести, с любовью взбитое, обжаренное, запечённое, украшенное кинзой и молодым лучком.

       Судомойка жевала без остановки, как гусеница. Она наголодалась прежде, работая инженером в одном НИИ. А Зина налегала на спиртное. Алкоголь постепенно делал своё дело: руки и ноги становились смелыми, в голове две тонких палочки начинали отбивать ритм. Тата-дада-дада… алэ вэнэ, Милор…

       − Давай «Милорда», Зинуль!

       Это был её коронный номер. Зина взгромождалась на стол и самозваной русской Пиаф тяжело шла по нему, сметая всё на пути – бутылки, розетки с недоеденной чёрной икрой, тарелочки с подкисающими салатами, стаканы.

    – Алэ вэнэ, Милор, вуз ассуар ма табль!

       Если Эдит была парижским воробушком, то Зина – крупной и крикливой птицей Восточно-Европейской равнины. Она трясла юбкой в такт своей песне, по очереди обнажая сильные ноги.

    – Иль фэ си фруа дэор – правая! Иси сэ комфортабль – левая! Опа!

       Глядя на неё, директор банка хватался своими маленькими руками то за сердце, то за край стола, словно стол был последним спасением перед разбушевавшейся стихией. Эх, господин директор… Не ходили бы вы в народ из своего шикарного кабинета, и всё бы хорошо закончилось. А теперь уж поздно: семибалльный шторм начался, корабль скрипит, брызги в лицо летят.

       Он завороженно смотрел на мелькавшие перед его лицом коленки Зинаиды, на её телеса, выпиравшие из недлинных чулок со стрелками. Прародительница смертных, спаси. Чулки были на подвязках, а сами подвязки исчезали в чёрных коррекционных трусах. Ну и что, что коррекционные? Не нужны ему тонконогие красотки в шёлковом белье. Неинтересны ему эти травленые перекисью, эпилированные холодные рыбёшки. Ему земную Зину надо!

       Страсть эгоистична. Зато со страстью не заскучаешь. У неё ноздри раздуваются и огонёк горит в глазах. По большому счёту, страсти плевать на вас. И разговор её с вами будет короткий. Зато страсть – это свобода.

       А любовь жалостлива. Любовь тихонько плачет, предлагая забрать ваши страдания себе. Эта зануда, жертвенности полная, будет следовать за вами, обеспокоенно заглядывать в глаза и предлагать то чай, то микстуру. И, что особенно раздражает, она ничего не требует взамен. Быть её объектом означает постоянное чувство вины. Хуже такого – только когда вы за кем-то с микстурой ходите и плачете, сами в любовь превратившись. Привязанность к другому – это одна из самых тяжких несвобод. Это плен, подвластность, подчиненность, рабство, узда, оковы, кабала.

       Если б директор намекнул, Зинаида бы его на руки взяла, маленького, и баюкала, про серенького волчка напевая. Но ему хотелось просто сгореть, отполыхать дотла, опять возродиться в сладких муках в огне её необъятных бёдер и … уехать домой.

       Гордая Зина глубоко в глаза никому заглядывать не собиралась. Поэтому – «лэссэ ву фэр, Милор». Что в переводе с французского означает: да здравствует свобода всех и каждого друг от друга. Без слёз обойдёмся. Ведь я всего лишь портовая девушка, Милорд… Тата-да-да-да-да!

       Грех так кутить, когда страна голодает. Одним поздним вечером эти четверо выехали из банка и на скользкой дороге их мерседес лоб в лоб столкнулся с грузовиком. Маленького директора выбросило в окно, он скончался на месте. Тела водителя и судомойки, спрессованные вместе с конструкциями иномарки, спасатели достали через два часа, срезав крышу. А заведующая баром выжила – она застряла между креслами и подушкой безопасности.

    Но ногу ей пришлось ампутировать почти до колена. Выписной эпикриз состоял из непонятных терминов. Странно было прочитать в этой медицинской шифровке простые и, как показалось Зине, насмешливые слова: «История жизни. Вредные привычки отрицает. Контакту доступна»

          Вернувшись домой, Зинаида сдала комнату влюблённой паре. По ночам из-за их стенки доносились звуки, будто крупная рыбина бьёт хвостом и плавниками, стремясь вернуться в родную стихию. Это подслушивание было единственным, что причащало Зину к жизни.

    Когда молодые съехали, она два дня просидела на кровати, подсунув подушку под культю и перебирая телевизионные каналы. Несуществующая ступня болела – Зинино тело не хотело осознавать потерю. Наверное, дерево так же гонит соки к недавно спиленной ветке, к старой памяти изумрудным листьям. А листья уже свернулись в трубочки, догорают в куче садового мусора.

    На третий день Зина напилась водки, проглотила все таблетки, какие нашла в прикроватной тумбочке, включила Пиаф. Подумать только, Милорд, достаточно одного корабля, Милорд. Корабль уплыл, и всё кончено… Вы плачете, мой господин?

    Это, без сомнений, была попытка суицида. Зина попала в психушку.

    На этаж там вела тяжёлая дверь с глазком и пятью засовами, зато палаты были совсем без дверей. В женском отделении жались к стенам бездомные пенсионерки в своих когда-то домашних байковых халатах и анорексичные суицидальные молодухи. В мужском отделении пациенты в оранжевых брезентовых штанах – так наряжали потенциально буйных – тоже вели себя смирно. В мужском вообще чудеса творились: сумасшедшие хотели казаться нормальными, нормальные косили под дураков, но как-то однообразно, словно по медицинским учебникам они симулировали – без того танца фантазии, который свойственен настоящему безумию.

       Большой шум случался только по вине Ушанки. Этот пациент был натуральным психом. На голове у него красовалась шапка из облезлого рыжего зверька, и снимать её он категорически отказывался. Если кто-то отбирал у него головной убор, Ушанка по-детски неутешно рыдал и, закрывая руками свою беззащитную лысину, кричал, что его мозг простудится. В конце концов доктора махнули рукой на чудака.

        Хотя, возможно, Ушанка всё хитро рассчитал. Меховая шапка смягчала удары, а лупили Ушанку неоднократно. За чрезмерное любопытство. За то, что в больших количествах воровал и прятал под чужими матрасами алюминиевые ложки. За то, что сигареты без конца клянчил.

    – Деньги, деньги, деньги… Деньги портят человека! Особенно, если они ворованные! Воруем-веруем, воруем-веруем… Так, во что веруем? – Ушанка подсел со своей миской к Зине, когда та обедала у окна. Голос у него был несерьёзный, будто у Буратино, который старичком решил притвориться.

    – Ни во что не веруем, – Зина недовольно покосилась на бледное одутловатое лицо Ушанки и стала смотреть на улицу, где на солнце загорала стая одномастных дворняжек.

    – И в жизнь загробную не верите? – удивился он, шумно хлебая казённый суп с тонюсенькими ошметками курятины. Несчастная курица была жертвой взрыва, ножом так расчленить птицу невозможно.

    – Там что… – Зина кивнула на потолок, – есть кто-то? – словно ждала сообщения о только что сделанном открытии. – Хотите сказать, моя душа существует?

    – И-и-и, милая моя… Бабочка в коконе, и та подозревает, что у неё имеются крылья… Ну хорошо! Перечислите, кто вас любит.

        Зина рассердилась: на него, а заодно и на себя, что попала к дуракам и теперь не может даже сбежать от одного из них.

    – Мужчина, вы мне не даёте поесть спокойно.

       Она потянулась было за костылями, но тут ей вспомнились снимки в кабинете директора банка – сам директор, его пышноволосая жена с померанцевым шпицем на руках, двое детёнышей. Под пальмами, на фоне океана, на лыжном склоне, на веранде ресторана, в бассейне. Смеются, смеются, смеются. Даже шпиц их рыжий улыбается… В компании этих семейных фотографий Ельцин на стене казался просто милым дедушкой.

    – Никто меня не любит.

        Набивший свой рот Ушанка обрадованно потёр руки, торопливо дожевал и попросил Зину перечислить самые яркие воспоминания.

    – Не имею таких, – покорно призналась она.

    – А если я предложу на выбор? Для релаксации – красивые уголки земного шара, океан, пляж с белым песочком. Для экстрима – восхождение на Арарат, сплав по реке Иркут. Амазония… Всё это есть в моей мемотеке.

       Зина впервые улыбнулась, и глаза Ушанки блеснули.

    – Я нескромно допускаю, – быстро зашептал он, осмотревшись по сторонам, – что уже сейчас Нобелевка мне обеспечена. Мой научный проект заключается в том, что можно пересаживать воспоминания от одних людей к другим. Вы представьте! Один человек пережил прекрасное, и все смогут вслед за ним насладиться этими звуками, запахами, красками. И знания можно передавать. Трансплантация информации вместо пяти лет учёбы в институте, потом немного практики, и специалист готов… А полёты в космос! Мы станем соучастниками открытий и подвигов. У меня, кстати, есть знакомый космонавт, на «Салюте» летал. Подарил некоторые эпизоды – звёзды, яркие краски на фоне чёрного космоса. Не желаете?

    – Ну вот, приехали, – пробормотала Зина. – Здрасьте, женившись, дурак и дура…

    – Что сказали? – не расслышал Ушанка.

    – Я сказала: давайте, валяйте! Согласна на воспоминания космонавта! – к Зине на минуту вернулась былая бесшабашность. – Я, кстати, в день космонавтики родилась. Где там ваша мемотека?

    – Да вот она, всегда со мной.

       Ушанка снял с себя шапку, шустро нахлобучил на голову растерявшейся Зине и завыл таинственно:

    – Начинаем трансплантацию воспоминаний. Раз, два, три… Ёлочка, гори!

       Зина с отвращением сорвала с себя провонявший куревом головной убор. Ушанка подхватил его и, спасаясь от двух плечистых нянек, восьмёрками забегал вокруг столов.

    – Опять, паразит, ложку украл! – крикнула одна из них, широко разводя натренированные руки, чтобы не упустить беглеца.

       Зина посмотрела на свой стол – а ведь, в самом деле, украл…

       Через неделю, проходя мимо неё по коридору, Ушанка заговорщицки подмигнул ей и похлопал себя по шапке:

    – Копилка коллективной памяти!

       Бред, конечно. Но, если уж суждено тебе было родиться в этом театре, отнесись с уважением к репертуару – драматическому, комедийному. Заодно к реквизиту присмотрись. Ружьё обязательно выстрелит, вода в стакане будет выпита, постель – смята, а стоявшая в углу сцены бутафория окажется вдруг машиной времени, которая издаст нездешний и никому кроме тебя не слышный гул, замигает невидимыми огоньками и помчит тебя куда ты совсем не собиралась…

       Зине несколько ночей снились странные сны, пересказать их было невозможно. А однажды днём, уже дома, допивая кофе, она вдруг вспомнила себя в невесомости, в спальном мешке, на космической станции. Надо было завинтить гайку на приборе, и она как раз собиралась это сделать – у мешка были прорези для рук.

       Потом она испытала и вовсе невероятное. Ослепительный свет – ни огня, ни взрыва, ни пожара. Свет проникает на станцию через непроницаемые бортовые стенки. В иллюминатор виден человеческий силуэт размером с авиалайнер. Проплывающий рядом со станцией огромный человек с прозрачными крыльями и нимбом смотрит на Зину с такой любовью, что ей хочется разрыдаться от благодарности и спросить: кто ты, прекрасный незнакомец? И почему добр ко мне?

    – Я, между прочим, за безногой ухаживаю, грязь за ней вожу, – это соседка Ниночка жалуется кому-то по телефону.

       Костыли… И окна квартиры, как иллюминаторы. Космонавту Зине обязательно надо выйти в ставший опасным мир. А ещё кухню надо привести в порядок, плитки отваливаются.

       Для ремонта она наняла Мишу.

       Дальше история будет о том, как от безысходности прибились друг к другу два обездоленных человека, инвалидка и гастарбайтер.

       Она наврала ему про возраст, убавив себе восемь лет. Он поведал ей свою жизнь. Работал на оборонном заводе, пока всё в большой стране не развалилось. Потом на заработки в Россию ездил, а жена загуляла, стала наркоманкой. Дети сгорели в доме из-за телевизора…

       Тогда Зина рассказала ему про космос и про ангела.

    – Он исчез, и так грустно стало.

    – А какое лицо у него было?

    – Он улыбался. Но не так, как мы, а с восторгом, понимаешь?

    – Не-а. Покажи.

       Зина улыбается. Миша хохочет.

       Ночью он гладил её бережно, словно боялся принести изувеченному женскому телу новые страдания. Последний раз Зина чувствовала себя такой беззащитной и одновременно защищённой только в детстве. А ещё ей стало очень-очень жалко себя и Мишу. Борясь с этой слабостью, она бестактно спросила:

    – Когда у тебя последний раз любовь была?

    – Давно. Как развёлся, ничего не хотел…

       Вскоре Миша устроился ремонтировать богатую квартиру в Подмосковье. Хозяйка капризничала, бригадир обманывал, и только штукатур по фамилии Попеску сочувствовала Мише. У этой Попеску – ни морщинки под глазами, грудь мягкая и глаза бархатные, как июльское небо в полночь над родной Рыбницей.

    – Михаил, ты скажи своей Зине, что к тебе сестра приехала. Мы с тобой у неё жить вместе начнём.

       Миша истуканом замер в пыльных объятиях штукатурщицы.

    – Не, я Зинку обманывать не буду.

       Бригадир, спускаясь со стремянки, заржал.

    – Дурак ты нищий. Нужен что ли будешь своей Зинке, когда она на ноги встанет? Нормального найдёт, а тебя мокрой тряпкой погонит.

       Домой Миша пришёл с разбитым носом.

       Другой работы не было. Решили обменять квартиру на меньшую.

    – Зинаида Сергеевна, зачем вам Москва. Берите уютный домик в Верее. Гарантирую свежий воздух в ваших лёгких и кучу денег у вас в кармане. Ну что, отметим такое решение? – предложил риэлтор, разливая по стаканам принесённую с собой водку.

       Миша даже не пригубил спиртное. Этот человек показался ему страшным, как самая чёрная ночь, в которую душегубы выходят на свой кровавый промысел…

    – Женщина, он же вас использует! Его депортировать надо! – кричал риэлтор, хватаясь за притолоку, и грозил Мише. – Я тебе, гад, припомню. В лесу зимой наручниками сам себя к дереву пристегнёшь, а ключик выбросишь!

       Москва стала в то время гиблым местом. Квартирный вопрос не столько портил москвичей, сколько убивал их, а жестокосердая столица словно не замечала потерь. Постоянно прибывающие провинциалы наполняли её своей энергией, даже говор новый у Москвы появился. И внешность поменялась. Вроде вчера ещё была твоей задушевной знакомой, а сегодня ведёт себя, как ушлая бизнес-баба: фасады увешаны рекламными щитами, на первых этажах казино сверкают огоньками, углы облеплены ларьками.

       Приезжие не брезговали никакой работой. Столица не стеснялась этим пользоваться. Самые удачливые из них расселись в офисах, принялись листать на досуге глянцевые журналы про ритмы мегаполиса, издаваемые для них другими провинциалами, и через англоязычную газету поздравлять друг друга: «Happy birthday, Sasha!» – как раз под объявлениями проституток.

       Ночь за окнами белеет, становится недолгим зимним днём, и я тоже вижу себя летящей над землёй – над заснеженными полями, по московскому небу, мимо куполов Блаженного, над крышей «Националя», над усталым Ломоносовым с голубем на голове. В моей Москве пестрит шарфами и звенит голосами каток на Чистых прудах, и в комнатах с высокими потолками бабули дымят сигаретками, допивая кофе из фамильного фарфора, и тявкают вредные собачки под их руками, и две старые школьные подруги на свежем морозце неспешно меряют шагами отлогие переулки Ивановской горки…

       Собрав кое-что из старых безделушек, Зина отправила Мишу на блошиный рынок. Там на цепи сидел пьяный медведь и шныряли в толпе юркие беспризорники. Обнищавшие профессора палеонтологии скучали рядом со своим товаром: навсегда закрученными в рожок аммонитами, рогатенькими трилобитами, чудовищными ракоскорпионами и зубами древних акул. Гуманитарная дама читала «Новый мир» над вышитыми платочками. Продавцы разложенной на асфальте звёздной меморабилии пили чай из термоса и, поджидая покупателей, играли в шахматы.

       От одного развала к другому деловито переходили остроглазые интуристы, по дешёвке скупая бронзовые бюстики Ленина, досаафовские значки и прочие артефакты континента, который раскололся и ушёл под воду. Это ж надо, вчера ещё непотопляемым казался. А сегодня – где он? Только последние пузырьки прорываются на поверхность, да мусор всплывает: пёстрый тряпочный скарб, вымпелы какие-то – золотом по красному, антикварная рухлядь, старые книги, древние жестянки из-под монпансье, расчленённые пластмассовые пупсы с руками на длинных верёвочках…

       Законы небесной механики работают медленно, зато верно. Продавший Зинины вазочки Михаил сделал несколько кругов возле меморабилии и – была не была – азартно поторговавшись, купил Зине подарок.

    – С днем космонавтики!

    – Все деньги потратил, – расстроилась Зина. – Я в него и не влезу.

       Вечером они сидели на тахте, рассматривая покупку.

    – Зин, а вот интересно, что космонавт там чувствует.

    – Свободу. От всех земных хлопот. И ещё головную боль он чувствует из-за невесомости, – ответила Зина.

    – А как они там на космической станции чай заваривают. И одежду как стирают. И чем они предметы к стене прикрепляют?

    – Считаешь, я это теперь знать должна?

       Да… Вопросов больше, чем ответов.

       У находящихся в космосе – то же. Мимо проплывают на чёрном фоне звёзды, планеты, и ты хочешь понять: ведь кто-то это чудо создал, кто-то всем этим движением управляет?

       А Земля так близка. Кажется, её можно потрогать и ладони намочить в океанах. И как на этом голубом сияющем шаре умещается целый мир с лесами, пустынями, реками, деревнями, городами? В городах – красивые квартиры, где на туалетных столиках пузатятся разноцветные дорогие парфюмы и играют лучиками ещё тёплые, только что снятые с женских пальчиков кольца, и в холодильниках замечательная еда – сыры, нарезки, оливки, у которых в пупочках спрятаны анчоусы; и бутылки пива, штабелем холодеющие на нижней полке. И ещё все эти шали, платья, лёгкие шубы в благоухающих шкафах, туфли с разной высоты и остроты копытцами. И мобильники, вибрирующие от эсэмэсок: «Поужинаем где-нибудь?», «А может, в театр?»

       И есть на Земле некрасивые вещи, страшные вещи. Набухшие окурки в стакане, шприцы и жгуты рядом с ложкой, в которой приготовлен наркотик. Кровавая жестяная окрошка на обочине дороги, ещё минуту назад бывшая быстрым и сияющим автомобилем. Больничный контейнер с ампутированными конечностями. Дымящийся остов дома. Два маленьких гроба возле вырытой могилы.

       Что будет, если материальный мир вдруг распадется на атомы, завихрится и исчезнет в неожиданной космической воронке? Наверное, останется нематериальное, не поддающееся вычислениям. Наверное, оно будет выглядеть, как маленькие светляки, тянущиеся друг к другу. Когда один светляк слабеет, мерцает и гаснет, почти сливаясь с сумрачной небылью, другие светляки спешат поделиться с ним своей невеликой силой.

       И над всем этим – проникающий до самых печёнок голос (звук, он ведь нематериален?). Пиаф поёт о том, что не надо бояться чужого тепла, что корабли не только уплывают, но и возвращаются в свои морские и космические гавани, и что счастье приходит, когда ты уже забыл о нём.

    – Миш… Хочу тебе одно признание сделать. Я ведь возраст свой убавила.

    – Да знаю я уже…

    – А вот скажи, ты никогда не думал, что мы могли бы встретиться лет десять назад?

       Спросив, Зина представила малышей с волосёнками, пахнущими мёдом и молоком. Эти доверчивые человечки топали по дому и задавали тысячу вопросов маме и папе – ей с Мишей.

    – Ты б на меня тогда не посмотрела, – махнул рукой Миша. – Москвичка, фу-ты ну-ты.

    – Не фу-ты ну-ты, а специалист по беспилотным летательным аппаратам. Мы с тобой ещё ракету построим.

    – Зин… Неужели псих тебе и это… пересадил?

    – Пересадил, пересадил! И красный диплом нарисовал! – развеселилась она.

       В тот день Зина загадала желание. Ничего особенного не попросила, ей просто захотелось быть рядом с Мишей через пять лет, и через десять.

       Пожалуйста, ну пожалуйста, давайте, Милорд, ведь будущее полно сюрпризов…

       Через десять лет появятся бионические протезы.

       Получилось, Милорд!

       Купленный в Измайлове скафандр будет оценён на солидном аукционе в сумму со многими нолями.

       Ещё, Милорд!

       Атлантида вдруг передумает лежать под водой и, устроив небольшие цунами в обоих полушариях, поднимется на поверхность.

       Браво, Милорд.

       Известный космонавт выступит по телевизору.

    – Видели ли вы ангелов в космосе? – спросят его из зала, а Зина закричит у себя на кухне:

    – Миш, ты только послушай! – чтобы вместе с мужем замереть перед экраном.

       Космонавт ответит не сразу. Он сначала посерьёзнеет, потом рассмеётся.

    – Конечно, видел.

       И переведёт разговор на другую тему.

          ________________________________

       * Викрам Сет, индийский поэт и прозаик. Пер. автора рассказа

    ЛАДУШКИ

    Неприхотливость – одна из главных добродетелей. В командировку Хотэко Игараси отправился в плацкарте. Улёгшись на верхней полке, он привязал руку вафельным полотенцем к поручню, чтобы не упасть во сне, но так и не задремал. Рядом находился туалет с металлической дверью. Одни пассажиры громко ею хлопали, другие оставляли её распахнутой (приходилось закрывать за ними).

       Конечным пунктом поездки японца был маленький российский городок Т., там открывался новый мясоперерабатывающий комбинат. Игараси предстояло убедить руководство комбината, что их сосискам, сарделькам и колбасам просто необходимы оболочки, сделанные в Японии. Похожие на использованные презервативы образцы продукции лежали у него в аккуратном портфельчике.

       На безлюдной платформе японца никто не встретил. Выла метель. Он спросил у единственной живой души, старухи в растрёпанном полушубке, где находится гостиница «Меридиан». Та сказала, что идти надо два километра «во-о-она туда». Что же делать, Игараси-сан пошёл , не зря иероглифы его имени и фамилии означают «шаг за шагом» и «пятьдесят штормов».

       Мне назначил государь в путь отправиться в Коси,

      И приехал я туда, где идёт неслышно снег.

       Краснояшмовых годов уж пять прошло, пять лет не спал

       Я в плену у милых рук на расстеленных шелках…

       Пассажиры проносившихся мимо поездов имели возможность увидеть, как сквозь снег вдоль путей ковыляет в длинном чёрном пальто скрюченная кривоногая фигурка с портфелем, а на некотором отдалении за нею следует высокая старуха в полушубке из овчины.

       Заметив за собой старуху, Игараси убыстрил шаг, почти побежал. Ограбит его ведьма или, того хуже, убьёт! Хотя Игараси-сан и являлся потомком самурая, отношение к смерти у него было несамурайское. Когда пять лет назад умерла его жена и родня торжественно складывала её прах в урну, выбирая палочками сохранившиеся кости: сначала ног, потом остального, до фрагментов черепа (даже после смерти никто не хочет стоять вверх тормашками, не так ли?), Игараси-сан испортил печальную церемонию – он выронил на пол кусок нижней челюсти жены и сам свалился рядом.

       Японец перевёл дух: о-кагэсама-дэ, отстала наконец старуха. Теперь можно помечтать о тёплом душе и чистой постели. Но сервис гостиницы «Меридиан» даже самого неприхотливого постояльца лишал добродетельности. Дверь в номер не запиралась (Игараси-сан подпёр её платяным шкафом), а в полночь у соседей началась пьянка. Игараси ворочался в постели под чужие пенье и галдёж, раздражённо думая, что громкий притворный смех выдаёт у мужчины недостаток уважения к себе, а у женщины… что он может выдавать у женщины… Похотливость, наверное.

       За стенкой раздались шум драки и вопли: «убивают!» Потом кто-то стал ломиться в номер Игараси-сана – от сокрушительных ударов в дверь шкаф заходил ходуном. Японец больше не раздумывал: он схватил портфель и не слишком складно выпрыгнул из окна. К счастью, в «Меридиане» было всего два этажа.

       Его отвезли в самую обычную районную больницу – с духотой и сквозняками, с запахом болезней и лекарств, с не запирающимися (в интересах больных, конечно) кабинками туалетов, с криками боли по ночам и утренним вывозом умерших на грузовом лифте, где к стене была приклеена скотчем иконка-календарь. Положили Игараси под большим фикусом в коридоре между мужским и женским отделениями.

       Здесь подрабатывала сиделкой статный воин Света. Именно воином она была. Сиделкой её называть язык не поворачивался, потому что сиделка – это пассивное кроткое существо, которое с вязанием или мобильником тихонько сидит возле больного, изредка давая ему попить, если он очнётся. А Света ни минутки не сидела. Десять старух находились под её платным надзором, каждую надо было накормить, подмыть и протереть, перепеленать. Пока Света ловко обрабатывала их дряблые промежности, старухи в полубреду называли её мамой и всё просили за руку их подержать, но Света отказывала, она знала, что это они последнюю энергию из неё высосать хотят.

       Война Светы – против смрада и разложения, когда плоть отказывается подчиняться человеку – шла на самом последнем рубеже. Её главным оружием были мочеприёмники, одноразовые силиконовые перчатки, детская присыпка, слабительные свечки, баллончик с ароматной пенкой, памперсы.

    – Утка нужна? Может, обтереть вас? – спросила она японца.

       У Игараси-сана имелся опыт телесного общения с блондинками. Когда Света брызнула ему на живот пенкой, он вздрогнул и игриво спросил:

    – Горных мужчин не боитесь?

    – Вы с гор спустились, что ли? – спросила она, мягко произнося “г” на южнорусский лад.

    – Извините. Не горных, а голых, – смутился он. – Мы, японцы, ваши буквы “л” и “р” путаем.

    – Никаких мужчин я не боюсь, ни одетых, ни голых, – с презрением ответила Света, не прекращая работы.

    – Вы одна живете?

    – Сейчас одна. Дочка в Перми учится на коммерческом… Ещё Яшка со мной жил… – на её лице проступила лёгкая тень. – Прошлым летом в форточку улетел. Ласковый был попугай, всё причёску мне перебирал: «Давай поцелуемся!» Иногда матом ругался – «Вася, иди ты на …». Вася – это мой муж покойный, пил сильно… Для него Яшку и купила, чтобы речь после инсульта восстанавливать.

       Она укрыла Игараси-сана одеялом.

    – Всё. Ладушки. Если что, зовите. Я тут круглые сутки.

       Японец проводил женщину взглядом. Её вздыбленные ядрёной химией волосы показались ему шлемом воительницы. Сан ва кирэй дэс нэ… Да. Красивая.

       Ночью господину Игараси приснился театр Кабуки. Показывали легенду о создании Японии. Юная богиня Изанами со своим будущим мужем спустились с неба и были счастливы на островах, пока не случилась беда. Родив бога огня, Изанами умерла, унеслась обратно на небо и превратилась там в чудовище, богиню смерти.

    – О-о-о-уи!

       —И-и-и-о-ои!

       Лица, позы и возгласы были выразительными до слёз. Журчала флейта хаяси, постанывал барабан цудзуми, и подражал журавлиным голосам, умилял душу любимый сямисен. Звуки музыки зависали в воздухе и таяли медленно, словно нежные португальские сладости в жаркий день. Тин-тон-сян…

       Полетели, закружились белые лепестки, из-за зонтика выглянула красавица с утыканной цветами прической. Это была Изанами. Как птица крыльями, замельтешила она своими длинными рукавами.

       Ладу-ладу-ладушки, где были – у бабушки,

    Там чернеет одинокий вяз и на вязе вызрели плоды,

      Тысячи слетелись разных птиц,

    Но тебя, мой милый, нет и нет.

       Богиня приблизилась к Игараси – её лицо показалось знакомым. «Света-сан!». Сиделка ответила Игараси-сану нежным прикосновением веера и вдруг навалилась на него, властно потащила из сна. Он открыл глаза: в свете коридорного ночника рядом на подушке лежала растрёпанная седая голова. Да это сама Смерть!

       Крики японца и старухи перебудили всех – даже тех больных, которые вечером приняли снотворное…

    – Она просто слепая и глухая, в туалет пошла и заблудилась, – оправдывала столетнюю бабулю Света, делая Игараси успокоительный укол.

       Наутро она отвела его в женскую палату, чтобы предъявить ночную визитёршу. Обложенная тремя подушками, в расцвеченной васильками ночной рубашке и в антиварикозных чулках та, свесив свои древние ноги, сидела на кровати, смотрела вдаль невидящими глазами и не подозревала, что на её тумбочке остывает, превращается в холодную лепёшку манная каша.

       Игараси-сан стал кормить слепую. Он прижимал чайную ложечку к её нижней губе и, когда бабуля приоткрывала беззубый рот, отправлял туда кашу, время от времени осторожно собирая подтёки манки с фарфорово-хрупкого, обросшего белыми волосками старушечьего подбородка. Бабушка ела сосредоточенно, как ребёнок, и японец вздохнул от переполнившего его умиротворения.

    – А теперь, девонька, спинку мне почеши, – икнув, попросила слепая.

    – Т-тикусё!! – Игараси даже хрипло хохотнул – на плече у неё было скопление родинок, вместе они образовали иероглиф огня.

    – Изанами, а ведь я тебя больше не боюсь, – хитро шепнул он старухе по-японски. – Ты совсем не страшная.

    – Вот и я говорю. Меня вчера лазарем лечили, да толку что, – откликнулась слепая. – Жить не живу и помирать не помираю. Похоронное платье моё моль съела ещё в позапрошлом году… Правее почеши… Под лопаткой…

       Вечером к нему снова пришла Света, и пенка снова была прохладной на его коже, а женские руки – тёплыми.

    – Трудновато вам, наверное, в чужой стране, – сказала Света. – Всё не так, всё не по-вашему. Я бы не смогла.

    – Когда первый раз в Москву приехал, прочитал “ЗООПАРК” над воротами и подумал, что это парк номер триста, – сказал японец. – Ну надо же, я удивился, в Москве столько парков!

       Игараси-сан и Света дружно расхохотались. Он – дробно и заразительно, обнажая красивые зубы цвета слоновой кости, она – поблескивая золотой фиксой и вытирая слёзы.

    – Ой не могу! Парк номер триста! А я вот недавно что учудила… Поставила утюг на полку холодильника – вместо шкафа!

    – А у меня будильник однажды вместо шести утра зазвонил в три ночи, – не уступил ей Игараси.

    – И??

    – Я встал, оделся, позавтракал и пошёл на работу.

       Они опять расхохотались.

    – А у меня палец… смотрите, как выворачивается… никто так не умеет, – продолжила весёлое соревнование Света.

      «А я целых две минуты не дышать могу», – хотел парировать он, но сиделку позвали к больной.

    – Говорят, вас в хорошую больницу переводят? – спросила Света напоследок.

    – Нет. Я уже здоров. И у меня здесь командировка важная.

    – Ну и ладушки! До завтра тогда?

    – Да-да! Аригато, Света-сан, – радостно поблагодарил он.

       И вот лежит весь перемазанный зелёнкой маленький японец под фикусом в коридоре районной больницы в никому не известном городке Т. в стране незапирающихся дверей. Столько здесь этих аномальных дверей – с ума сойти. Его кровать находится на очень бойком месте: мимо стремительными ангелами проносятся медсёстры с капельницами в руках, прогуливаются ватаги бодрых бабок в байковых халатах, шмыгают на слабых ногах всерьёз захворавшие мужики в тельняшках и подгузниках. Но японец засыпает всё крепче.

       И начинает он видеть сон – будто кто-то строит лестницу на самое небо.

    – Неси раствор, краску давай, балки тащи! – раздаются крики из-под облаков. – Вася, а иди-ка ты…

       Это беглые попугаи в небесах кричат, улыбается Игараси-сан.

       Баю-баюшки баю, не ложись ты на краю,

       Придёт серенький волчок, он ухватит

    за бочок

       И потащит во лесок. Под ракитовый кусток

       На вершину Ёсино, где идет все время снег,

       Где за каменным мостом видно пики Миканэ,

       Говорят, что ночи там ягод тутовых черней.

       Тин-тон-тен… Завтра будет день.

          ЛЕНА ШОАЛЬ

       Я с грохотом вытащила из кухонного шкафчика доску и пошарила по столу в поисках деревянной держалки для ножей. Какая беспомощность… За это время можно было не только слепить сэндвич, но и съесть его, запивая чаем, и журнальчик пролистнуть, и даже чашку за собой вымыть.

       И тут меня схватили за плечи.

    – Кто здесь? – закричала я.

       Глупый вопрос – дома только мы с Гавриченко находились. Никиток был у свекрови.

    – Сто раз тебя просила! – я лягнула мужа.

       Ошалев, он закрылся руками.

    – Заяц, ты что?

    – Ничего!

       Мне стало стыдно за свою несдержанность, но я все равно докричала.

    – Не трогай меня за шею! Не люблю я этого!

       Он не обиделся. Только кивнул на кухонный беспорядок:

    – Шаришь тут, как сомнамбула.

       С Гавриченко вообще легко. Хотя всякое у нас бывало, разводиться даже как-то собирались.

       Я съела добытый с таким трудом сэндвич и стала собираться.

    – В магазин съезжу! Скоро не жди! – предупредила я мужа, застегивая молнию на сапоге. Он поддержал меня за локоть.

    – Ты так и не сказала, почему с закрытыми глазами по квартире ходишь.

    – Да… представить захотела… как слепым живется.

       Мы постояли перед распахнутой дверью, оценивая весомость произнесенного. Муж набрал дыхания для следующего вопроса, но я его опередила:

    – Пока! – и выскользнула за дверь.

       В трамвае я прочитала на своем билетике рекламу: «Кукольный театр «Лена Шоаль» – и мимолетно подумала: «Никитка, что ли, сводить?»

       Сзади меня болтали девушка и парень. Он был к ней неравнодушен. А она, судя по голосу – вся из себя приезжая и целеустремленная – без конца упоминала какого-то Егорова. Через пять минут мне стало ясно, что обладатель японского джипа и любимец компаний Егоров интересует её больше всех мужчин на свете.

       Я обернулась. Они оказались похожими на парочку с картины «Иван-царевич на сером волке». Девица – ангел во плоти. Но я порадовалась за её спутника, что эта сосредоточенная хищница не за ним охотится. «Мир звуков всё-таки честнее… Господи, только не дай мне ослепнуть!” – спохватилась я.

       Весело позванивая, трамвай промчался сквозь аллейку и снова вылетел на оживленную улицу. Разговор про Егорова закончился – парень и девушка вышли. На остановке они задели склонившуюся над урной бомжиху с рюкзаком и двумя пакетами. Отругав их, тётка полезла в вагон.

    – Поак-куратней! Не к-картошку везешь! – крикнула она водителю, когда мы тронулись, и рухнула рядом со мной.

       Я задержала дыхание, потом осторожно потянула носом, готовясь пересесть подальше. Бомжиха зашелестела пакетами, достала из них какую-то снедь, зачавкала. На пальце ее красовался массивный перстень.

       И тут моя соседка закашлялась и, умоляюще выпучив глаза, показала на свою спину. Она подавилась. Я несколько раз крепко ударила её.

    – Б-благодарю, – тётка вытерла скомканным платочком свои глаза и рот. Скорее всего, она была не бомжихой, а просто молодой пенсионеркой, собирательницей бутылок…

       Я отвернулась к окну и снова стала думать о вчерашнем телефонном разговоре. «Извините, не мое дело, но кроме вас, у него ведь совсем никого…» – сердобольная душа говорила о моем отце, которого я не видела двадцать лет и еще столько же не собираюсь видеть. Пусть помирает в темноте и одиночестве. Я только не понимаю, как он – при его-то характере – смог бросить нас с мамой.

       Как сейчас себя вижу – прыгаю перед ним по лесной дорожке, возле меня с исступленным нежным пением кружат комары, я отгоняю их сорванным папоротником и смеюсь.

       Дождавшись, когда я поутихну, отец признается:

    – Ладно, насчет тигров я загнул. Но волки здесь точно водятся.

       Ветер приносит издалека то музыку, то просьбы к какому-то Иванову зайти в дирекцию дома отдыха. От шеи моей пахнет гвоздичным одеколоном (протерев ее, мама с укором показала потемневшую ватку). У меня загорелые, покрытые белым пушком руки, нос в редких бледных веснушках. Недавно, с большим опозданием, выпали мои маленькие передние молочные зубы, а на их месте выросли два больших и страшных, с зазубринами. Зато в щель между ними удобно плеваться. «Надо к стоматологу её сводить», – уже не раз напоминала мама отцу.

       Сама она ходила только на работу. А по выходным пила белые и желтые таблетки, садилась поудобнее в кресло, пристраивала грелку на живот и начинала свою бесконечную работу: что-то шила, вязала. Когда отец звал её погулять с нами или сходить в кино, но она просила, чтобы её оставили в покое. Однажды он рассердился и сгоряча назвал её курицей, которая копошится в нитках. Мама заплакала, он долго выпрашивал прощение. Она кротко ему отвечала, не поднимая головы. В её кротости было железо, а в его горячности – слабость.

       Мы с отцом всегда гуляли вдвоем. На даче он сажал меня на велосипед, мы мчались по сумеречной дороге, распугивая ежей. Или шли с удочками на озеро, где водились маленькие бесплотные рыбки. «Уху сегодня есть не будем?». «Нет, мама варит суп с пампушками». «С чем? С тритатушками? – веселил он меня. – Или с лопотушками? А-а, понял.... с хохотушками!». И мы отпускали рыбок.

       А в Москве, бывало, оденемся потеплее, выйдем на улицу, он спросит: «Ну, куда?». Я наугад махну рукой, схвачусь за его палец и мы отправляемся в путешествие по чужим заснеженным дворам и незнакомым улицам. Если заходили далеко, отец испуганно объявлял: «Заблудились!». Но я-то знала, что он шутит. И еще знала, что в кармане у него лежит бумажный пакет с бутербродами и яблоко…

       Соседка задела меня рюкзаком, и привидевшиеся мне картинки сразу испарились в холодных московских сумерках. Хотя я мысленно поблагодарила «бомжиху» за то, что она вырвала меня из этих воспоминаний.

       Тетка засобиралась на выход. Столько неприятной возни она устроила со своим барахлом. Копошилась над рюкзаком, крутила его в руках и была похожа на насекомое, которое создает из бессмысленного комочка только ему известную конструкцию. От усилий шаль сползла с теткиной головы, открыв жиденькие светлые волосы, собранные на затылке в тощую какашку.

       А дальше началась моя галлюцинация. Я беспомощно наблюдала, как рюкзак под теткиными ладонями округлился и запульсировал, потом пошевелились пакеты, из одного высунулась собачья лапа. Тёткина поклажа ожила прямо на моих глазах, превратившись в три самостоятельных существа: улитку с огромным позолоченным панцирем, голую собаку, всю в розовато-синих прожилках, и живой шар, похожий на хрустального ежа. «В улитке – мудрость, в собаке – защита, в шаре – сила», – узнала я, хотя никто мне ничего не говорил.

       Освободив руки, моя соседка величественно поплыла к выходу. Существа двигались впереди нее. Бахрома на шали «бомжихи» медленно колебалась в такт ее шагам. Вся процессия увязала в ставшем тягучим воздухе. Но остальных пассажиров этот безумный зоопарк не смутил. Только сидевший напротив малыш выкинул пальчики в сторону шара, горячо залепетал, обращаясь к своей матери. Та бессмысленно посмотрела, зевнула и отвернулась.

       Когда «бомжиха» вывалилась из трамвая, ничего необычного в ней уже не наблюдалось. Она поправила рюкзак и, расталкивая встречных, по-утиному заковыляла в сторону Пятницкой улицы. А я, как утопающий в соломинку, вцепилась в поручень переднего сиденья. Что это было? Мировой порядок вещей, к которому я привыкла за почти тридцать лет жизни, показался непоправимо нарушенным. Надо было как-то остановить этот конец света. Нет, лучше сойду с ума я, а не целый мир. И я начала внушать себе, что все это мне померещилось. Просто какой- то маленький винтик в мозгах развинтился… Главное – не смотреть, не слушать, отказываться узнавать дальше. И – бежать, бежать!

       Выскочив на следующей остановке, я понеслась знакомым переулком, где стояли домики с деревянными надстройками. Их потемневшие наружные лестницы вели на вторые этажи, заканчиваясь там маленькими тамбурами. Деревья переулка были выше домов, а во внутренних двориках, казалось, уже сто лет сохло на знакомых веревках белье и ржавели старые машины.

       В прежние дни, гуляя здесь, я с любопытством заглядывала в подслеповатые окна этих ветхих человечьих гнезд. Это место всегда лечило меня. Оно и сейчас помогло мне. Я замедлила шаг, сердце стало биться спокойнее.

      «Кукольный театр Лена Шоаль», – полыхнуло на фоне темнеющего сиреневого неба. В конце переулка находилось трехэтажное здание бывшей школы, отданное под офисы – на его крыше буквы и загорелись. Я нащупала в кармане билетик и осторожно прислушалась к себе. Почему бы не заглянуть туда? Просто на минутку, из любопытства. Пусть мой трамвайный кошмар поймет, что у меня есть дела поинтереснее.

       Я спустилась в обшарпанный подвал, куда указывала стрелка. М-да, храм искусства, все средства на рекламу пошли.

    – Ч-что так поздно, – проворчала из окошка единственная гардеробщица. – Вторая дверь налево! Не ш-шумите там.

       Откуда у неё убежденность в моем интересе к их постановкам? Через минуту, ругая себя за слабоволие, я уже обменивала пальто на алюминиевый жетончик с номером «1486».

       За дверью некто с фонариком – билетерша, надо думать – властно схватил меня за руку: «Идите з-за мной!» – и, впечатав в мою ладонь свой огромный перстень, отвела к крайнему креслу.

       Показывали детскую сказку. Куклы выглядели аляповато, но двигались замечательно. Не верилось, что ими руководили.

       Я почти разобралась в главных персонажах, когда свет на сцене неожиданно погас. Вскоре нервные смешки и ропот в зале стали громкими – зрители догадались, что эта абсолютная темнота не запланирована сценарием. Их успокоил голос из темноты: «Просим вас не уходить. Свет отключился из-за аварии на подстанции. Мы продолжим через несколько минут». Прошла четверть часа, а собравшиеся все терпеливо ждали, поигрывая огоньками своих мобильников.

       Мой мобильник был оставлен дома, но я без труда нашла выход. По стеночке добралась до гардероба, второй раз за день играя в слепых, только теперь не по собственной воле. Нащупала знакомое окошко, чтобы постучать, и попала рукой в живое. Раздались два вопля – мой и гардеробщицы.

    – Вы там?

    – Там-то я т-там. А пальто вам не дам, – в рифму огрызнулась она.

    – Ну пожалуйста, найдите, вы его совсем недавно повесили, – взмолилась я.

    – В такой ть…темени?

       Я продолжала канючить, и старуха сдалась. Послышались шум отодвигаемого стула, шарканье ног и стук металлических перекладин. Продолжая ворчать: «Тьма египетская, обслуживай их тут», – она сунула мне одежду.

       Что она выдала мне чужое пальто, я поняла, уже надев его. Оно было большое, с пуговицами на мужской стороне.

    – З-запутала ты меня! – ещё больше рассердилась старуха. – Всё! Ждите, пока свет дадут. И не шуми тут!

    – Да не могу я ждать! – (вот дернуло меня зайти в этот подвал). – Мне ребёнка забирать из садика! – хотя я соврала, слёзы в моем голосе были неподдельными.

       Наступила глухая тишина, в темноте это было особенно неприятно. Потом старуха неожиданно коснулась моего плеча.

    – Милка… знаешь что, иди к главному администратору, – сказала она, плавно переходя с «ты» на «вы» и обратно. – Пусть Марина Ивановна с вами разбирается. Т-три ступеньки, за ними поворот, и дверка… Давай, давай, не б-бойся!

       Я побрела, забыв снять чужое пальто. Долго блуждать не пришлось: яркий свет пробивался из-под двери кабинета. Наверное, у администраторши были автономные лампы.

    – Марина Ивановна? – обратилась я к стоявшей возле стола приземистой женщине.

       Она обернулась, и я сразу забыла, зачем пришла. Это была «бомжиха» из трамвая.

    – М-Морена Ивановна меня зовут, – строго поправила администраторша. Она говорила со спокойными запинками, как человек, недавно излечившийся от заикания.

    – Да-да, – опомнившись, я рассказала о своей проблеме. – Вы войдите в мое положение.

    – Ну каждый день жалобы на этот гардероб! – возмутилась администраторша. – Пора увольнять бабулю. А… вы уверены, что пальто чужое? – её выщипанные бровки насмешливо приподнялись.

    – Абсолютно уверена, – я сунула руки в карманы.

       В одном было яблоко, в другом – завернутые в бумагу бутерброды. Потом, сама не зная зачем, я понюхала рукава пальто. Запах был из детства. Оттуда, где остались заснеженные московские дворы и большая рука, сжимавшая мою ладонь: «Опять мы заблудились, Зойка!»

    – Не может быть…

    – Почему не может? Если вы думаете об этом весь день, – сощурилась она.

       Заметив мою дрожь, Морена Ивановна усмехнулась:

    – Да не пугайтесь вы так. Это всего-навсего реквизит. Ведь мы театр.

    – Понятно. А режиссером у вас – Лена Шоаль, – я решила показать осведомленность. – Или это название?

    – Название разным бывает, – загадала она новую загадку.

    – Морен Иванна, – обратилась я уже совсем по-свойски. – Вы сегодня ходили с такими… тремя… они перед вами плыли по трамваю… Куда они подевались?

    – Никуда не подевались. Они часть творческого процесса.

       Это было произнесено с таким пафосом, что я подумала: «Ага, а вы сами – доктор кукольных наук. Мадам Карабас Барабас!»

       Администраторша вредно прищурилась.

    – А ну-ка, возьмемся за руки, – приказала она. – Покружимся, покружимся!

       Комната и шаль Морены Ивановны слились в разноцветное пятно. Когда я, покачиваясь, остановилась, администраторши рядом не было. Зато был слышен разговор. Мужчина с маленьким подбородком и манерами старомодного слуги говорил о своей жене, что она приболела – древесный жучок её замучил. «Как человека может замучить древесный жучок?» – подумала я. Но тут же рассудила: да это комод и стол говорят о двери. И совсем не удивилась, когда дверь скрипнула и обернулась пожилой дамой с высоко зачесанными волосами, в которой я признала Морену Ивановну.

    – У вас есть воображение. И смелости достаточно. Вам следует посмотреть настоящий спектакль, – решила администраторша, задумчиво помассировав свой перстень.

    – Кукольный?

    – Да. Просто куклы разными б-бывают.... Соглашайтесь! Наш театр поможет вам … Чтобы вы не повторили одну ошибку.

    – А это не опасно? У меня вообще-то ребенок маленький.

       Она не слишком уверенно покачала головой:

    – Если скажете «нет», настаивать не буду. Я дама покладистая.

       Но я уже почувствовала прилив шальной храбрости и согласилась.

       Тогда Морена, подойдя ко мне вплотную, заговорила совсем другим тоном – будто речь шла о спасении души:

    – П-пойдешь на первый же шум. Не оборачивайся, если тебя позовут, чей бы голос ни был.

       Изо её рта пахло леденцами от кашля, на лбу блестела плохо припудренная бородавка – это успокаивало. Но краем глаза я успела заметить, что на столе у администраторши шевелит рожками золотая улитка.

    – Главное, не разговаривай ни с кем. Ты – зритель.

       Убедившись, что я запомнила её наставления, она за плечи подвела меня к распахнутой двери, слегка подтолкнула, и я снова очутилась в кромешной темноте. «Зоя, Зоя, куда ты?» – закричали и заплакали за моей спиной. Голос был похож на мамин. Потом муж позвал: «Заяц!». Я не обернулась.

       Мне казалось, что я бреду тем же знакомым коридором, пока стена не уплыла из-под руки. Вдали закричала морская птица, я неуверенно пошла на её крик и увидела слабый просвет. Это был выход. Там тоже было темновато, но мне достаточно было одного взгляда на пейзаж с островерхими пагодами и домиками на сваях, и одного вдоха влажного пряного воздуха, чтобы понять – спектакль будет на восточную тему. Вот это театр!

       Внизу с тихим плеском покачивалась привязанная к опоре лодка. Возле соседнего дома тоже были лодки. Этот город располагался на воде, как Венеция.

    – Оставь меня в покое, Лек! – закричали из комнаты, где горел слабый огонек.

       Я на цыпочках прошла по рваным циновкам. Губастый парень в мятых коротких штанах сидел на полу перед миской супа и грубо хватал девушку, которая ему прислуживала.

    – Ты о себе много возомнила, а сама даже томхакаи сварить не умеешь, – со смехом сказал он ей. – Деревенщина.

    – Тяй-йен-йен! Не трогай её, сынок. Ей надо хорошо выглядеть сегодня,– проворчала из угла похожая на жабу женщина. – Эй, Маи! Намажься как следует. А то будешь, как цыпленок без пуха.

    – Тётя, я не хочу, этот китаец такой старый! – взмолилась девушка.

    – Ну и что? Лучше быть зазнобой у пожилого, чем рабыней у молодого!

    – Однажды я тоже стану богатым, как этот Чанг Жень, – с завистью сказал Лек.

    – Хфа, – фыркнула его мать, – не стремись к невыполнимому, не то надорвешься. Видел, какую кучу слон накладывает? Сможешь наложить такую же?

       Лек самолюбиво дернул плечом и проворчал:

    – Эти китайцы ведут себя, словно властители мира.

    – Они и есть властители…

       Меня говорившие не увидели. Меня вообще в этом городе никто не видел, как я вскоре догадалась. Лишь на Висаха Пуджа, когда народ с благовонными свечками и цветами ходил вокруг храма, один монах двинулся в мою сторону. Но тут же передумал, словно его остановило что-то за моей спиной. Голая собака Морены Ивановны меня охраняла (я слышала рядом частое собачье дыханье и поскуливанье), или администраторша самолично следила за порядком? Её золотая улитка померещилась мне один раз среди солнечных зайчиков в речном водовороте.

       Спектакль оказался документальным, как сама жизнь. Переносясь из одного места в другое и наблюдая сценки, я почувствовала, что вспоминаю этот мир, будто бывала здесь прежде. Мне только трудно было поверить, что всё это пело и шумело, плескалось и благоухало, распуская свои влажные лепестки, для одной-единственной зрительницы – меня…

       Город у воды назывался Аютхайей, а история крутилась возле жившей там в незапамятные времена сиамской девушки. Она была сиротой, которую тетка взяла из деревни в столицу, чтобы иметь бесплатную служанку. Но Маи выросла красивой, и тогда теткины планы расширились.

       Она познакомила племянницу с китайским купцом, чья огромная джонка с красными парусами, похожими на расправленные крылья дракона, останавливалась в Аютхайе по пути в Персию. Купец обычно дополнял местной посудой свой бесценный груз сине-белого фарфора и зелёного селадона.

       В первое же свидание Чанг Жень захотел подарить Маи дорогое нефритовое ожерелье, но сирота отказалась.

       Потом она, свернувшись нагим клубочком, лежала и смотрела на строгий профиль гостя, на его седеющие виски.

    – Вот как бывает… – он с грустью провел пальцем по стоявшим на полу колокольчикам с изображениями слонов. – Нашёл прекрасное дерево, а топор сломан.

       Маи захлестнула волна жалости к мужчине.

    – В другой раз всё получится, – и девушка робко погладила китайца.

       Она оказалась права: во время следующего визита её гость был таким, каким хотел: то нежным, то жестоким. И были мгновения, когда он терял голову, как мальчишка. В знак благодарности за удовольствие господин Чанг разложил перед Маи деньги. Но она снова отказалась, потому что решила оставаться хозяйкой хотя бы собственной душе. И обескураженный китаец подумал, что эта девушка не похожа на других.

       Зато тётка с удовольствием выкладывала свои увесистые серебрянные пульки-монеты в длинную гусеничку.

    – У меня тут денежный угол! – хвасталась старая сводня. – Когда серебрянный червяк доползет до вон той стены, купим большую лодку, наймем рыбаков.

    – Заживем! Интересно, где этот Чанг деньги прячет? – смеялся Лек. Глаза его оставались злыми. Ему самому нравилась Маи.

       Ни Лек, ни его мать не догадывались, что их бизнес положит начало долгой любви для двух других. Теперь каждую зиму, когда китаец отплывал из Гуанчжоу с новым грузом, он знал, что главной остановкой на его пути будет Аютхайя. Маи тоже ждала встречи – сдержанный и заботливый Чанг Жень все-таки проложил путь к её сердцу.

       Сначала девушке было лестно, что она усмирила высокомерного иностранца, который теперь уважительно называл её хун Маи. А потом она просто влюбилась во всё, что он говорил и делал. Даже когда китаец ел свой суп, шумно засасывая лапшу, она не могла оторвать восхищенных глаз. Им было хорошо вместе – их души и тела переплетались друг с другом, как два нежных червячка в зелёном листке (ну и сравнения ко мне стали приходить).

       Чанг поселил свою наложницу в отдельном домике и нанял ей двух служанок. Он был женат, но Маи всё равно мечтала, что однажды её любимый останется в Аютхайе навсегда. Гости на их свадьбе будут лить святую воду из морских раковин на руки и головы молодоженов, желая им здоровых детей.

    – Хун Чанг, – Маи игриво дернула китайца за растрепавшуюся косу, когда они вечером катались на лодке. – А ведь нашему ребенку могло исполниться шесть лет в этом году. Я бы сказки ему уже рассказывала… Про то, как девушка семерых юношей в рабство продала! – звонко рассмеялась она.

       Её спутник словно не услышал. Он заговорил на совсем другую тему, показывая в сторону дворца, где новый король возводил ступы в память своих отца и брата:

    – Что они там строят?

       Маи загрустила – господин обычно понимал её с полуслова, недаром он был родом из южной провинции.

       Но он неожиданно засмеялся (конечно, слушал!):

    – Надеюсь, это была бы не девчонка. У женщин, рожденных в Год Огненной лошади, опасный характер. Мужчины на таких не женятся.

       Чанг Жень внимательно посмотрел на Маи. Подсвеченная оранжевым фонариком, она казалась очень юной в своём новом шёлковом наряде.

    – Какое у тебя настоящее имя, Маи? – спросил он.

       Она пропела с улыбкой:

    – Вы же знаете – имена нельзя раскрывать. А я хочу счастливой оставаться.

    – Я тоже очень счастлив… – сказал китаец дрогнувшим голосом, – что встретил такую женщину. Ты прекрасна и изнутри, и снаружи.

    – Кху кхаан… любимый… Ну так оставайтесь здесь. Если вам лучше со мной, чем с…

    – Я этого никогда не говорил.

       Маи вынула из волос цветок и бросила в воду. Она была страшно оскорблена, но волю чувствам дала только дома.

    – Поссорилась со своим господином? – злорадно спросил Лек. Он и тётка постоянно крутились около, выклянчивая подарки.

    – Он мне не господин больше, – сквозь рыдания ответила Маи.

       И так велика была её обида, что она рассказала Леку, где китаец хранит деньги и ценности. Пусть его обворуют, ей не жалко!

       Когда наутро Маи одумалась и поспешила к Чангу, она застала там страшную сцену – Лек душил её господина. «Чуай дуай, на помощь!» – подняла тревогу девушка. Лек разомкнул руки, но, к ужасу Маи, Чанг уже не шевелился.

    – Ты же сама послала меня ограбить его! Притворщица! – закричал Лек. – Мертвеца под листком лотоса не спрячешь. Решила меня в тюрьму упечь?

       Вытащив нож, разъяренный кузен полоснул её по лицу:

    – Теперь никому не будешь…

       Лек не договорил. Он в изумлении посмотрел на Маи и сполз к её ногам, а

       Чанг Жень отбросил свой нож. Потом китаец долго хрипел и откашливался, держась за шею.

    – Ку кхаан, простите меня! – повторяла Маи.

       Кровь сочилась между её пальцев, на полу стонал раненый Лек.

       Всё это выглядело так невыносимо натуралистично. Я отвернулась.

       ***

       Его величество Раматхибоди Второй не мог оставить безнаказанным нападение на важного гостя. Преступников бросили в тюрьму, там Лек и скончался. Маи выпустили через год, она стала нищей – тётя прибрала к рукам всё её имущество. И плохие люди, которые прежде заискивали перед наложницей богатого китайца, теперь посмеивались ей в спину. А, если разобраться, в чем она была виновата? – Только в том, что ляпнула что-то сгоряча негодяю Леку.

       Я бы давно подошла к ней утешить, если б не предупреждение Морены Ивановны: «Помни, ты зритель». Мне было очень жаль эту бывшую красавицу, которая теперь прятала свой шрам, зачесывая волосы на лицо. Единственным, что давало Маи силы, была надежда на объяснение с любимым.

       И вот настал долгожданный день, когда джонка с драконьими парусами появилась в порту Аютхайи.

    – Хун Чанг! – нищенка бросилась в ноги к сошедшему на берег китайцу.

       Он едва признал в ней свою бывшую возлюбленную. Чанг Жень давно принял решение не прощать её, но девушка преследовала его, и в конце-концов он заговорил с Маи, взял её за руки.

       Ночью сиамка беззвучно плакала от счастья на его груди. У Чанга тоже перехватывало в горле. Но этот средневековый бизнесмен был очень жёстким человеком. Наутро он положил девушке на живот тяжёлую монету-пульку – молча расплатился за услуги, и ушёл… Вот, скотина! Секс-турист китайский.

       Действие перенеслось на его отплывшую джонку. Там этот Чанг себе места не находил. Потому что в глубине души он продолжал любить Маи, хотя по ошибке принимал свою любовь за ненависть. Я смотрела на него без сочувствия, но постепенно – вот чудеса – его боль передалась мне и стала едва выносимой.

       Он вспоминал глаза Маи, когда та лежала с этой проклятой монетой в пупке, и думал: «Надо вернуться». Или это я сама шептала?

    – Господин Чанг!

       Он обернулся, наши взгляды встретились.

       Звук, протяжно-тягучий, как удар храмового гонга, родился в глубине моря, прорвался на поверхность, завибрировал между нами, достигая нестерпимой силы.

       Вот почему тот мир казался мне знакомым, а напевные странные названия то и дело всплывали в голове! Вот о чем рассказывали мои детские сны. И этот жест – кончиком указательного пальца по контуру губ. И иррациональная боязнь быть задушенной… Никто не забывает себя полностью.

       Моряки забегали по палубе, убирая паруса. Была причина их беспокойства в этом разрастающемся звуке, или в маленькой тучке у горизонта? – Я так и не узнала, потому что спектакль оборвался. Вместо солнца в небе закрутился хрустальный ёж, а тучка выросла и разделилась на две огромные человеческие тени. Судя по позам, они собирались подраться за растянутым во весь небосвод тонким светло-серым занавесом.

    – Что она здесь делает? – раскатисто загремел сердитый бас.

    – Её п-последний круг! – прошевелила губами грузная тень с китайской прической. Это была Морена Ивановна.

    – Она его уже профукала! – бас был похож на средневекового монаха в капюшоне. – Не пропущу!

    – Пропустишь!

       Из-за моей спины, глухо зарычав, выскочила голая собака администраторши. Я сообразила, что она покажет выход. Собака бросилась к занавесу. Когда она заползала под него, я успела разглядеть знакомый коридор с почерневшим паркетом и три ступеньки в кабинет. За занавесом началась свалка: тень собаки вцепилась в ногу оппоненту Морены Ивановны, а гигантская тень администраторши дубасила его по голове…

       Постояв в пустом кабинете Морены и не дождавшись её, я прошла в гардероб. Свет горел везде, но в театре было тихо. Зрители давно разошлись. Ушла и строптивая гардеробщица, бросив мое пальто у окошка. Я машинально оделась, вышла на улицу, побрела по переулку. «Чудно всё-таки выглядело, когда тени за занавесом развалились на клочки и рассеялись, – вспоминала я. – Будто облака, разогнанные ветром».

       О каком последнем круге они говорили? Надо мне было дождаться Морену Ивановну. Вот прямо сейчас вернусь и расспрошу её: что такое неправильное делаю в своей жизни?

       Я поспешила обратно к подвалу, но наткнулась там на запертую дверь с заржавевшим замком. Проход был засыпан давно сопревшими листьями, а на двери висело старое объявление: «БТИ переехало в дом 20/30». Я присела на грязные ступеньки, закрыла лицо руками. Глаза Маи без укора смотрели на меня. Нет, это уже не она. Это невидящий взгляд моего отца. И как я, самодовольная кукла, посмела наказывать уже наказанных?

       ***

    –Дедушка, что это за карта у тебя на стене?

    – Это карта старинных кораблекрушений. Учёные изучили обломки кораблей, потом рассказали их историю.

       Он всегда увлекался археологией. Как ужасно было бы, если б я лишила внука такого интересного деда.

       А ведь в первый раз отец не поверил, что это именно я к нему пришла. Мы сидели в его полной пустых бутылок комнате, и он, такой жалкий в надетом задом наперё

    д пуловере, с треугольным вырезом на спине, всё переспрашивал:

    – Вы – вправду Зоя? – боясь прикоснуться.

       Потом подвинул ко мне хлеб и банку варенья.

    – Вы пейте чай.

       Батон был зелёным от плесени.

       Отец не жаловался на свою слепоту, о ней мне рассказали ложечка, ручкой вниз поставленная в чашку, и электронные часы, каждые пятнадцать минут объявлявшие время буратиньим голосом.

    – Помнишь, ты однажды мне фокус показывал, палец хитро так поджимая? – я слегка пожала его руку. – Я, когда разобралась, назвала тебя «оманщиком». Та к ты этим «оманщиком» до-олго меня потом дразнил.

       Кодовое слово сработало, он улыбнулся. Но его плохо выбритый старческий подбородок задрожал ещё сильнее.

    – Мама не разрешала мне тебя навещать…

       Мы с Никитком часто приходим сюда. Я обстирываю отца, глажу, готовлю – короче, веду себя, как нормальная дочь. Но сердобольная соседка по коммуналке (та, что сообщила мне о его слепоте) до сих пор плачет от умиления, когда мы с сталкиваемся на кухне.

    – Дед! – Никиток встал на цыпочки, читая карту. – Ле-на Шо-аль!

       Сердце мое пропустило удар, я сразу отставила утюг.

    – Так, риф Лена Шоаль, – увлечённо начал отец. – 1486 год. Китайский корабль… Китай тогда был повелителем морей. Представь себе, Никита.... большая джонка, европейцы таких не строили… Плыла себе в мусульманские страны в девяностых годах пятнадцатого века, и вдруг затонула. Говорят, гигантский тайфун выбросил её на рифы… На борту находились китайский фарфор, керамика из Вьетнама и Таиланда… Но здесь есть тайна, которую учёные разгадать пока не могут. По идее, джонка должна была находиться к северу от рифа, а обломки почему-то найдены на южной стороне. Непонятно, что заставило капитана изменить маршрут и повернуть в сторону Таиланда.

    – Мам, ты почему улыбаешься? – прервал его Никиток. – Мам! Отвечай!

       Что я могу ответить? – «Сын, ты не поверишь, но я была китайцем, который плыл на этой джонке. Это моя любовная тоска развернула корабль, и всё закончилось бы хорошо ещё в первый раз, если б тайфун не вмешался в судьбу».

       Сау тяй, кху кхаан, сау тяй… Поэтому мне дали второй шанс.

    Пещера Максуса

    Орлову и Воробушкиной было уютно чаёвничать вдвоём в кладовке. На полках стояли бутыли с ядовитыми лаками и красками, лежали бобины со струнами, деревянные заготовки теннисных ракеток, а на рабочем столе отголоском праздника красовалась тарелка с разломанной на квадратики шоколадкой и остатками кулича.

    – В семь вечера во вторник в первом подъезде состоится собрание. Повестка дня – выборы домового…

    Орлов читал с расстановкой, чтобы во время пауз самому посмеяться и, главное, разделить веселье с Воробушкиной. Она никогда не подводила: охотно улыбалась и смотрела на него с нетребовательным обожанием.

    Скачать книгу