Ожидание andante бесплатное чтение

Этюды Черни, рассказ

Утро в каминном зале


– Я тебя ненавижу, импотент проклятый! Ты мне всю жизнь испортил!

Возбужденная Бэлла наскакивала на супруга, словно взбесившаяся курица и, казалось, вот-вот готова была вцепиться толстыми пальцами-сардельками в его судорожно двигающийся от ярости кадык. Такие сцены повторялись через день. Бэлла была пышна, красива, ее тело буквально расплескивало вокруг завидное здоровье и необыкновенную жажду жизни и наслаждений. В это утро, как и, впрочем, всегда, на ней была надета коротенькая кружевная комбинация, едва прикрывавшая объемистые груди и округлые плотные бедра. Бэлла хотела быть соблазнительной для своего супруга, но у Аркадия ничего не выходило: кратковременный, какой-то птичий секс по утрам привычно заканчивался скандалом в каминном зале недавно выстроенного двухэтажного особняка, куда незадачливый супруг капитулировал из роскошной спальни.

Молодая горничная Марьяна привычно пряталась на кухне, опасаясь получить от разъяренной хозяйки очередную оплеуху, а одиннадцатилетняя Ника, их дочь, начинала играть этюды Черни на белом фортепьяно, привезенном из Берлина. Аркадий стоял, прислонившись боком к белому мрамору камина, держал в руке бронзовую статуэтку голой Афродиты и, пытаясь успокоиться, поглаживал большим пальцем правой руки ее выступающие металлические груди, полностью сосредоточившись на этом занятии. Его бледно-серые, как будто выцветшие, глаза следили за беснующейся супругой, на переносице залегла глубокая складка, выразительные губы сжались в нитку. Казалось, будто он терпит сильную зубную боль.

– Я отдала тебе свои деньги и деньги своей семьи, свою молодость и красоту! А ты меня предал! Ты коварный и подлый! Ты всё рассчитал заранее, меня использовал для карьеры! Это из-за тебя я так растолстела, из-за тебя! Ты – никто, ничтожество!..

– Так разведись со мной, – по красивому мужественному лицу Аркадия прошла судорога, будто за этими словами должен был последовать ожидаемый от супруги удар.

Бэлла побагровела, ее груди заколыхались. В два прыжка она подскочила к супругу и сунула ему под нос выразительную фигу:

– А вот! Видел? Ни за что! Я из тебя все равно мужчину сделаю!

Аркадий отшатнулся, фига едва не въехала в его точеный римский нос, а Бэлла победно развернулась на золоченых каблучках вышитых бисером домашних туфелек и выскочила из каминного зала, со всей силы хлопнув тяжелой дубовой дверью. «Ублюдок! Опять одно и то же! И именно тогда, когда мне это так было нужно!» – думала она, сбегая по ступенькам в кухню. После таких скандалов ей всегда хотелось плотной еды и коньяку. В глазах ее стояли злые слезы. «Красивая, стерва! – подумал Аркадий, встряхиваясь, словно дворовой пес после взбучки, – ну да ладно, пора в банк», – и пошел к выходу, высоко подняв голову с еще пышной, но уже местами редеющей шевелюрой.

Некоторое время в зале было пусто, только раздавались с третьего этажа громкие звуки фортепьяно. Прозвучал завершающий мажорный аккорд этюда, и всё смолкло. Послышались легкие шаги, дубовая дверь медленно приоткрылась, и в зал проскользнула Ника – тоненькая черноволосая девочка, поразительно напоминающая своего красивого отца, но как его неудавшаяся копия. Римский нос был слишком велик для ее вытянутого личика, глубоко посаженные внимательные глазенки и низкие густые бровки делали ее похожей на цыганочку.

Приподнявшись на цыпочки, она поставила лежащую на каминном мраморе Афродиту на место и захихикала: металлические груди сверкали на матовом бронзовом теле, будто два фонарика. И, как ей думалось, никто этого не замечал. Потом Ника сделала несколько танцевальных па вокруг массивных кресел, обтянутых белой кожей, и выскочила в коридор.

Через десять минут возле высокого крыльца с балюстрадой остановился белый «форд». Еще через десять минут резко распахнулась инкрустированная ажурным литьем входная дверь, и на крыльцо выплыла успокоенная Бэлла. В белом обтягивающем костюме, красной шляпке и туфлях, она была очаровательна, несмотря на полноту. Из машины выскочил огромный парень с обезьяньими ручищами и изуродованным в уличных драках лицом, и, подав хозяйке руку, бережно свел ее по ступенькам вниз, к машине. Ростом женщина была ему едва по плечо. Когда машина тронулась, парень спросил:

– В салон?

Бэлла оценивающе посмотрела на него:

– Нет, Сергуня, сначала в гостиницу.

– Понял, – водитель предвкушающе улыбнулся и мягко тронул «форд» с места.

Следом к крыльцу подъехал вишневая «ауди». На крыльцо, сопровождаемый горничной Марьяной в белом кружевном переднике, вышел элегантно одетый Аркадий, привычно провел согнутым указательным пальцем по ее бархатной щечке, легонько ущипнул за грудь и, довольный собой и летним московским утром, молодой походкой сбежал к машине.

– Сначала в банк, Василий Богданович, потом на биржу.

Пожилой шофер кивнул, и «ауди» рванула с места.

Два года спустя


Ника задерживалась. Аркадий крупными шагами вышагивал по белому ковру вокруг камина. У него был тяжелый день: дождь, бесконечные пробки на Садовом кольце, срыв крупной сделки по покупке нового, только что отстроенного дома, сердечный приступ у главного бухгалтера, больница… А тут еще Ника, упросившая отца отпустить ее на вечеринку к подруге. Даже веселый, беззаботный огонь в камине не поднимал настроения, не согревал сжавшуюся душу. Бэлла, в алом шелковом кимоно, с бокалом коньяка вальяжно расположилась в одном из кресел, покуривая тонкую коричневую сигаретку. Она лениво продолжила начатый разговор:

– …А я тебе говорила! Мало того, что ты любовник никакой, еще и отец никудышный. Ты совсем забыл, что у тебя есть дочь.

Ее ленивый тон бесил Аркадия.

– Заткнись! Я ей нанял грамотную воспитательницу, с дипломом! И учительницу по музыке. Она своими этюдами Черни мне уже все мозги вынесла. Сколько можно!

– Идиот! Ты – идиот! Совсем очумел от своих счетов и графиков. Что, хорошо считать деньги, женившись на таком состоянии, как мое?

Бэлла решилась поменять позу и с трудом закинула толстую ногу на колено другой ноги. Под кимоно у нее ничего не было. Аркадий почувствовал накатывающую волнами ярость. Он уже давно привык к распутству и частым венерическим болезням супруги, спать с ней перестал и на обидные прозвища «импотент» и «предатель» не реагировал. Но упреки в удачной женитьбе выводили его из себя. Когда-то он сгорал от страсти к ней – зажигательной красавице, дочери банкира. А потом осталась только работа – с утра и до позднего вечера – как единственный выход из вечных любовных треугольников. На продаже недвижимости он скопил приличное состояние, но Бэлле об этом знать не полагалось. Еще пять лет, пока дурнушка Ника не станет совершеннолетней, – и развод.

Он остановился перед женой, выдвинул вперед подбородок и сцепил руки за спиной. Глаза его метали искры. Казалось, вот-вот вспыхнет под ногами белый ковер и сожжет и его, и Бэллу с ее оскорблениями, толстыми ляжками и пьяным взглядом густо накрашенных глаз.

– Свинья жирная, ты совсем на своих банкетах разум потеряла. Еще раз попрекнешь меня своими грязными деньгами, я тебя изобью…

Бэлла издевательски расхохоталась ему в лицо. В этот момент послышались шаги, и в каминный зал вошли Ника с воспитательницей. Аркадий, облегченно отшатнувшись от жены, размашистыми шагами подошел к дочери и, едва сдерживаясь, чтобы не сорваться на крик, прохрипел:

– Ты где шаталась так долго?

Ника, не понимая, что происходит с отцом, мягко, слегка виновато улыбнулась:

– Папочка, почему ты сердишься? Еще не поздно, и я задержалась всего на полчаса…

Одним взглядом Аркадий окинул свою дочь – вытянувшуюся, с некрасивым носатым личиком и прыщавой кожей. Но фигурка! Точеная, словно у бронзовой Афродиты на каминной полке, – с округлыми широкими бедрами, тонкой талией, выпуклыми плотными грудками. А колени! При мыслях о коленях Ники на Аркадия накатила волна неконтролируемого возбуждения, и он влепил ей тяжелую звонкую оплеуху – прямо по покрытой подростковыми прыщами щеке, по нежному ушку с маленькой золотой сережкой. Голова девочки дернулась.

– Папа, за что?!

– Сучка грязная! Отродье своей матери! – и он замахнулся для нового удара.

В глазах Ники вспыхнул панический страх, брызнули слезы боли. Она так трогательно закрыла от него голову руками, так неуклюже, почти падая, присела и прислонилась к стене, что Аркадий опомнился и отступил. Воспитательница схватила девочку в охапку и вытолкала из комнаты, а Бэлла налила себе новую порцию коньку:

– Ну вот, наконец-то я увидела в тебе мужчину. Ты, оказывается, что-то можешь…

В камине потрескивали дрова. На ее лице блуждала пьяная улыбка. Аркадий шаркающими шагами дошел до ковра, мешком опустился в кресло и сильно ссутулился.

– Кажется, я был неправ…

– Какая теперь разница? Ты, оказывается, опасен. Надо держаться от тебя подальше.

И она, с трудом выбравшись из глубокого кресла, пошла, пошатываясь, к выходу.

Наступила холодная дождливая ночь. Аркадий не спал. Перед глазами стояла фигурка дочери – с испуганными, полными слез глазами, багровой от удара щекой, поднятыми руками, защищающими перекошенное личико. Эта поза беззащитности и испуга не давала ему покоя. «Ненавижу баб! Гулящие сучки – и одна, и вторая. Она мне еще улыбалась! Притворщица! Да как она посмела, – Аркадий вскинулся и перевернулся на другой бок, подушка слетела на пол. – Как жаль, что Бэлла не родила сына, тогда все было бы по-другому. Пусть бы нагуляла, я бы своим признал». От сладких мыслей о несбывшемся наследнике стало совсем не по себе, из глаз потекли слезы. «Еще не хватало! Совсем раскис!» – Аркадий рывком поднялся, надел шелковый халат и направился в комнату возле кухни, к горничной Марьяне.

Его злость на весь женский род была настолько велика, что он не дал той толком проснуться – взял ее грубо, как умоляла это сделать в свое время его жена Бэлла. Потом, чуть передохнув и успокоив испугавшуюся девушку, сделал это еще раз. Потом еще. Поднимаясь по темной лестнице к себе в спальню, он подумал, что давно не испытывал такой страсти. Но мысль о том, какие события послужили ее источником, наполнили его сердце чувством отвращения к самому себе, похожим на зловонную болотную жижу, от которой хотелось отмыться.

Утром он подошел к надувшейся Марьяне и сунул в карман накрахмаленного передника конверт с деньгами:

– Это тебе на чулки.

Потом привычным жестом провел по щеке, ущипнул за грудь и вышел на крыльцо к ожидавшей его «ауди».

Воспитание Ники


Аркадий, чувствуя вину за случившееся, стал уделять Нике внимания гораздо больше, чем, по его мнению, заслуживала девочка в ее годы. Три раза он ездил с ней в зоопарк, водил после школы на обед в престижный ресторан и обучал этикету, был с ней в театре, купил новую норковую шубку. Он стал беседовать с дочерью о ее учебе и увлечениях и оказался удивлен ее начитанностью и умом. Ника расцвела. Она улыбалась, и эта улыбка делала ее обаятельной, светлой, необыкновенно женственной. И все же Аркадия нестерпимо раздражали ее агрессивно выступающие груди, и уже сформировавшиеся бедра, и глупое некрасивое лицо с крупным носом и щенячьими восторженными глазами. Раздражали напоминанием о матери, его распутной жене Бэлле.

Ника, не избалованная вниманием со стороны родителей, радовалась любой подаренной мелочи, но, по мнению отца, аристократично чопорного и всегда сдержанного, это выглядело недостойным ее положения. Он хотел видеть ее спокойной, с опущенными глазами, а не прыгающей от радости по белому ковру в каминном зале. Энергия из нее била ключом. Она была так же жизнерадостна, как и ее мать в молодости, когда он влюбился в нее на закрытой вечеринке по случаю открытия нового банка. Единственное, что его устраивало – когда Ника по два часа занималась на рояле и отрабатывала этюды Черни. Звук рояля его раздражал, но, по крайней мере, он знал, что в этот момент его дочь не думает о глупостях, не то, что ее мать.

Бэлла проводила все время в собственном салоне красоты – самом дорогом и престижном в городе – или развлекалась с очередным молодым любовником. Аркадий ей не мешал – личная жизнь жены его давно не интересовала, а вот подрастающая дочь притягивала и раздражала одновременно. До боли в зубах. Проводить время с друзьями он Нике запретил, придумывая развлечения сам. В этот солнечный день он наметил для дочери экскурсию в ботанический сад МГУ «Аптекарский Огород» на выставку орхидей. Там же у него была назначена встреча с партнером. Пока Ника будет смотреть цветы, он надеялся решить кое-какие свои дела в неформальной обстановке.

Освободился Аркадий на два часа раньше, чем обещал дочери, сразу поехал домой. Пока Марьяна накрывала для него обед, он, перепрыгивая через две ступеньки, поднялся в комнату к Нике и, не постучавшись, по-хозяйски вошел. Она, в коротком халатике, полулежала в кресле с белой косметической маской на лице и глупыми бигуди в коротких черных волосах. Звучала музыка – одна из кричащих музыкальных групп, которые так ненавидел Аркадий. Увидев отца, девушка вскочила, глаза ее сделались испуганными, она попыталась закрыть лицо руками:

– Папа, я не знала, что ты будешь так рано. Я еще не готова…

Ее наивный страх и желание оправдываться снова накрыли Аркадия теплой волной возбуждения и вызвали ответную волну ярости.

– Ты кого собираешься соблазнять? Ты с кем собралась встречаться?! Сними эту дрянь немедленно! – и он резким движением сорвал с ее головы несколько бигуди.

Ника взвизгнула от боли и рефлекторно оттолкнула отца маленькими ладошками.

– Да как ты смеешь, тварь неблагодарная! – Аркадий одним движением расстегнул пряжку и вырвал из брюк узкий кожаный ремень.

Ника завизжала:

– Не надо! Нет! – и в одну секунду забилась под кровать.

Отец успел схватить ее за руку, выволок на ковер, словно куклу, и стал хлестать по круглым ягодицам, спине, голым ногам. Ника рыдала и вырывалась из всех сил:

– Не надо! Не надо! Отпусти… Я больше не буду!

Он держал ее цепко, стараясь при этом хлестать не сильно, но ремень оставлял на голой коже красные следы, как от ожогов. Потом толкнул ее на кровать:

– Никуда не поедешь, наказана.

Халатик Ники задрался, обнажив простенькие девичьи трусики в цветочек, но она, закрыв голову руками и рыдая в голос, этого не замечала. Тяжело дыша, Аркадий вышел из комнаты, тихо прикрыв за собой дверь, будто совершил преступление. Спустился вниз, молча пообедал. Потом сказал Марьяне:

– До вечера будешь со мной, в спальне. Жду через десять минут.

И, не оглядываясь, вышел.

Дневник


Прошло три года. Ника вытянулась, похудела. Благодаря усилиям косметолога исчезли прыщи на ее щеках. Волосы отросли, она завязывала их в хвост на затылке. В каминный зал в тот день ее позвала Марьяна, оторвав от занятий музыкой, которым Ника посвящала все свободное время. Это позволяло не думать ни о чем и жить страстями великих Черни, Бетховена и Шопена.

– Это что? Я спрашиваю, что это?

Бэлла держала в пухлых пальцах растрепанную тетрадку и грозно размахивала ею перед носом дочери. Девушка стояла перед камином вытянувшись, невидящим взглядом смотрела в угол, на гипсовую статую голого Аполлона, окруженную живыми цветами в керамических вазонах. Бэлла обернулась к сидящему в кресле Аркадию:

– Я нашла его случайно, в прихожей.

– Неправда, ты рылась в моих вещах, – Ника проговорила это равнодушно, словно приговор был уже подписан, и ничего нельзя было изменить.

Это был ее личный дневник – единственный друг, которому она доверяла самые сокровенные чувства и переживания. Она разговаривала с ним, советовалась, и эти минуты облегчали ее уставшую душу. Несмотря на повторившиеся несколько раз сцены избиения, Ника жалела отца – слишком он казался ей несчастным, при всей его аристократической гордости. Аркадий старался загладить вину перед дочерью – покупал подарки, рассказывал о себе, появлялся с ней на презентациях, и Ника рядом с ним чувствовала себя маленькой женщиной. Она была благодарна своему несчастному отцу за эти минуты радости, даже вопреки обиде на него. Он научил ее хорошим манерам, представил партнерам и клиентам, везде хвалил ее за отличную учебу и успехи в музыке, открыто гордился дочерью. За это она прощала ему любые приступы ярости и старалась не раздражать. Ей казалось, что ему с ней хорошо – он будто оттаивал, его красивое лицо становилось мягким и молодым. Если бы только не мать…

Однажды Ника спросила отца:

– Почему ты не разведешься с ней? Она унижает тебя, ты этого не заслуживаешь.

– Мала еще думать о таких вещах, – лицо Аркадия стало каменным, губы сжались и побледнели.

– Ты любил ее? Вот если бы у тебя была другая жена, ты бы тогда не нервничал так!

Он не ответил…

В своем дневнике Ника писала о том, как ей нравится отец, и как ненавистна собственная мать. Как противны ее хождения перед слугами по утреннему дому в короткой комбинации без белья, как отвратительны и мерзки ее пьяные истерики, уколы успокоительного и молодые любовники, которые пользовали ее без устали в бывшей супружеской спальне, пока Аркадий находился в своем офисе. На страницах дневника Ника наивно и искренне мечтала о материнской любви и хотела видеть рядом с собой мудрую и спокойную женщину-подругу. Она придумывала ей прически, наряды, рисовала себе сцены совместных прогулок. Она писала о том, как они могли бы быть счастливы втроем, как у отца и этой женщины мог бы появиться ребенок…

Бэлла в притворном отчаянии заломила руки:

– Змея подколодная, тварь! Как ты могла! Какие гадости ты написала о своей собственной матери! Я прокляну тебя за это! Я лишу тебя наследства! – она стала рвать тетрадь, но та не поддавалась. – Ты посмотри на себя, ты же уродина! И как у меня могла родиться такая дочь? За что меня бог так наказал? И ты еще смеешь так грязно обо мне писать?!

Потом повернулась объемным телом к мужу и едко произнесла:

– А ты? Ждешь развода? Ребеночка захотел? Сучку молодую? Значит, с этой дрянью, – она указала на дочь, – ты делился своими планами?

Аркадий молча поднялся из кресла. Казалось, он постарел на десять лет.

– Я об этом ничего не знал, успокойся.

– Не знал?! Да она здесь только и пишет о ваших прогулках и задушевных разговорах – да так художественно, что слезу прошибает! Что, решил заменить меня собственной дочерью? Вот почему ты не берешь меня на свои фуршеты! Козел старый!

Аркадий подошел к разбушевавшейся жене и положил ей руку на плечо.

– Успокойся. Она это придумала. Не было никаких прогулок. Это она так хочет, – на слове «она» Аркадий сделал ударение. – Я занимался ее воспитанием, как ты и сказала, но не подумал, что она мою заботу так перевернет. Это ее подростковые фантазии. Ты моя жена, и ею останешься, даже если мы спим в разных спальнях. И кому ты поверишь – этой глупой развратной девчонке или мне? – Аркадий посмотрел Бэлле в глаза, и она под этим взглядом успокоилась, плечи ее расслабились.

– Ты не врешь?

– Нет, я не вру. А она слишком мала и глупа, не сердись на нее. Пойдем…

Он обнял жену за плечи, забрал из ее рук тетрадь и повел из каминного зала прочь. Проходя мимо Ники, он ткнул ей в бессильно повисшие руки дневник и зло бросил:

– Дрянь!

Ника проплакала всю ночь, а наутро в ее черных, как смоль, волосах, появилась седая прядь.

«Deep Forest»


Прошло два года, Нике исполнилось семнадцать. После скандала с дневником Аркадий перестал разговаривать с дочерью, был подчеркнуто вежлив и никуда больше не приглашал. Ника стала сторониться не только отца, но и однокурсников по колледжу, считая себя уродиной, как теперь постоянно называла ее мать. Она даже не подозревала, что к своим годам стала соблазнительно женственной. Ее нельзя было назвать истинной красавицей, но был в ней какой-то утонченный аристократизм, природная грация, трогательное достоинство, как у юной королевы, чувствующей свое предназначение, но еще не понимающей его. К тому же она считалась теперь одной из богатейших невест Москвы.

Салон матери процветал, но красоты ей не прибавлял, Бэлла потихоньку спивалась. Аркадий втайне от жены разбогател, стал увереннее в себе, выглядел даже слишком молодым для своих пятидесяти, был избалован женскими комплиментами и ухаживаниями. Они по-прежнему при редких встречах яростно ругались. В одном из богатейших особняков Москвы изо дня в день продолжался ставший таким привычным семейный ад, в котором одну из главных ролей стала играть горничная Марьяна. Вначале она мастерски разыгрывала обиду и поруганную честь после интимных встреч с хозяином, и Аркадий, испытывая вину, одаривал ее деньгами – все больше и больше. Ей это понравилось. Скоро представился случай выслужиться перед хозяином с другой стороны.

После скандала с дневником Аркадий оставил дочь в покое, относился к ней с презрением, не разговаривал. Однажды, когда он искал в библиотеке атлас автомобильных дорог для поездки по делам компании, убиравшаяся рядом Марьяна доложила ему, что Ника в его отсутствие приводила подругу с братом, они забрали атлас в ее комнату, и там рассматривали втроем. В этот же вечер Ника получила очередную порцию легких ссадин и оплеух, а Марьяна – свои тридцать сребреников. Сообразив, как можно воспользоваться ситуацией, она стала шпионить за Никой, и, если Аркадий был убежден в вине дочери, которая никогда ему не врала, горничная получала свои деньги. Ника стала крайне осторожной, но Марьяна была хитра, и иногда ей удавалось Нику оговорить. Отец дочери не верил, даже если она пыталась оправдаться. И Ника перестала оправдываться.

В тот день Ника сидела в своей комнате в наушниках, слушала группу «Deep Forest» и пыталась переводить с французского. Временами взгляд ее устремлялся в окно. Музыка расслабляла, заставляла вспоминать. Она давно перестала улыбаться, была сосредоточенна и напряжена, будто в любой момент ожидала опасности, как заблудившийся в лесу домашний зверек. Девушка перевела взгляд с окна на словарь, взяла ручку, чтобы записать очередное слово, и в этот момент в комнату вошел отец. Его вид не предвещал ничего хорошего.

– Мне позвонили из колледжа и сообщили, что ты не сдала тесты.

– Я готовлюсь, завтра повторный тест.

– Немедленно сними наушники! Чем ты занимаешься?

– Они мне не мешают, я выписываю слова из словаря.

Аркадий побледнел, глаза его заблестели:

– Я плачу за твои занятия такие деньги, а ты смеешь проваливать тесты? – он подступил к ней сзади, протянул руку, собираясь сорвать наушники.

Неожиданно Ника спокойно развернулась вместе с креслом и оказалась прямо перед ним. В ее голове в одну секунду промелькнула мысль о том, какое положение лучше занять, чтобы после пощечины не упасть и не удариться рукой или головой. Она решила остаться в кресле. В ее глазах не было страха, они вдруг стали странно холодны, уголки губ опустились вниз. Спокойным, расслабленным движением она сняла наушники, рассыпав тяжелые черные волосы по плечам, посмотрела в его глаза снизу вверх, ровным голосом произнесла:

– Бей.

Не было больше испуга, поднятых рук, слез. Аркадий натолкнулся на спокойствие темно-вишневого взгляда и сузившиеся от ярости зрачки. И отступил. Его красивое лицо перекосилось, словно от судороги, и Нике вдруг показалось, что она слышит шипение кобры:

– Ну ладно, как знаеш-шь…

Аркадий вышел из комнаты тихо, ссутулившись, а Ника долго сидела без движения, глядя в одну точку. В наушниках, лежащих на столе, чуть слышно звучала музыка. Потом она надела наушники и снова взяла ручку. Ни один мускул не дрогнул на ее лице, только зрачки стали чуть шире, а взгляд мягче. В тот же вечер Аркадий рассчитал горничную Марьяну.

От судьбы не уйдешь…


В день своего восемнадцатилетия Ника собрала в рюкзачок необходимые вещи, документы, накопленные за несколько лет карманные деньги и, вызвав такси, уехала в аэропорт. Спустя пять лет в Париже заговорили об удачном театральном бенефисе молодой актрисы, приехавшей из Москвы. Через несколько лет ставшая популярной Ника попала в автомобильную катастрофу и получила травму, которая слегка обезобразила ее лицо – эталон европейской красоты. Контракт с одной из ведущих компаний по рекламе духов был аннулирован, ей выплатили страховку. К тому же, она стала хромой после полученных травм и не смогла больше играть на сцене. Но от судьбы не уйдешь. Скоро Ника вышла замуж за своего лечащего доктора-хирурга и спустя положенное время родила ему девочек-двойняшек. Прошло еще пять лет, и Ника получила одну из престижных литературных премий за роман-новеллу «Этюды Черни», а фильм по написанному ею сценарию был награжден «Оскаром» и собрал самые большие кассовые сборы за последнее пятилетие.

Через год после отъезда дочери в Париж Аркадий добился от жены развода и через несколько месяцев женился на молоденькой провинциалке из Самары – покорной и некрасивой. Через год у них родился сын. Друзья и партнеры Аркадия говорили друг другу, как ему, наконец, повезло с женой – после стольких испытаний. Новоиспеченная семья поселилась в новом, только что отстроенном компанией Аркадия особняке в пригороде Москвы. Спустя три года Аркадий создал для жены и сына садово-игровой парк «Сказочный город» – с изумительным по коллекции видов ботаническим садом, качелями и аттракционами, детскими площадками, фонтанами, клоунами и пещерами ужасов. Через десять лет «Сказочный город» принес Аркадию первый миллиард прибыли. Но от судьбы не уйдешь. На праздновании по случаю этого события он умер от сердечного приступа. Все свое состояние он успел накануне завещать маленькому сыну.

После развода с Аркадием Бэлла привела в свой трехэтажный особняк с белым каминным залом полковника в отставке, моложе ее на семь лет, с которым у нее случилась совершенно умопомрачительная любовь. Они много выпивали, бесконечно занимались сексом и часто ругались. От судьбы не уйдешь. Полковник стал, наконец, ее единственным долгожданным возлюбленным, которого ей так не хватало в замужестве. Прожили они вместе почти тридцать лет и скончались в один год – бывший вояка пережил свою престарелую любовницу всего на три месяца. Хоронить их было не на что и некому, от былого богатства Бэллы остались только долги, и пустой, полуразрушенный дом продали с аукциона за малые деньги. Похоронили любовников за счет города.

Вера, рассказ


Отношения Веры с Господом складывались плохо: он ее не слышал.

Вера ходила в церковь, выстаивала службы, целовала стекла безжизненных икон и сухие руки батюшек, старательно молилась, ожидая знамения, знака… хотя бы намека на то, что Господь любит ее. Но намека не было. Заполненный людьми собор Веру пугал. Он давил ее тяжелыми сводами, дурманил запахами ладана, ослеплял блеском свечей, изматывал службами. Люди выстраивались в очередь у церковного лотка, выбирали крестики, свечи, иконки, религиозные книги. Стоящая за прилавком пожилая женщина в клетчатом платочке небрежно отсчитывала дешевые свечки и более аккуратно – дорогие, нервно раскладывала по прилавку пластмассовые иконки и раздраженно отвечала на пустые, как ей казалось, вопросы прихожан, которые никак не могли выбрать полезных им святых.

Впрочем, были среди покупателей и те, кто без колебаний заказывали необходимую церковную утварь и, получая сдачу, благодарно кланялись:

– Спаси вас Господи…

Хозяйка церковного лотка милостиво улыбалась в ответ одними губами, глаза ее оставались такими же строгими и осуждающими, как на старинных иконах в тяжелых окладах, застывших позади нее на стене.

Такая же торговля, только церковными обрядами, шла и за соседним столиком.

– Мне, пожалуйста, сорокоуст, – просила богато одетая дама и, рассчитываясь, щедро жертвовала на храм, а другая, серая и невзрачная, в мятом черном беретике, заказывала скромное «за здравие» и скупо отсчитывала мелочь.

В голову Веры, часто наблюдавшей такие сцены, приходили в этот момент совершенно крамольные мысли: «А как же просить помощи тем, кому нечем оплатить услуги батюшки? Молитвами?» Люди вокруг крестились, прикладывались к иконам, и Вера делала то же самое. Она плохо понимала смысл таинства службы и оттого через время начинала уставать – косилась на маленькие наручные часики, думала о своем, рассеянно разглядывала согнутые под тяжестью грехов спины прихожан. Но стоило ей перестать креститься и подпевать слова молитвы вместе со всеми, как тут же, словно черт из коробочки, появлялась рядом одна из церковных старух и как бы невзначай больно толкала ее или, что еще хуже, шипящим сердитым шепотом делала замечание:

– Руки держи правильно, спаси Господи!

Вера вздрагивала, испуганно втягивала голову в плечи и заученно отвечала:

– Спаси вас Господи. Извините…

Иногда, пересилив смущение, она вместе с молящимися опускалась на колени и пробовала коснуться лбом затоптанного мраморного пола, но что-то в ней отчаянно сопротивлялось, охватывал нестерпимый, жгучий стыд. И она, одергивая и отряхивая длинную юбку, поспешно поднималась на ноги, чувствуя себя так, будто с нее сорвали одежду. А глаза на иконах вдруг становились злыми, и накатывалась невидимая волна осуждения: «Красива, молода, и потому грешна, грешна, стократ грешна…» Облегчение наступало только тогда, когда Вера, оборачиваясь и крестясь, покидала собор. Она с наслаждением вдыхала свежий воздух улицы, с интересом поглядывала на прохожих, которым до нее не было дела, и окуналась в привычную житейскую суету, забывая на время о храме.

Совсем по-другому Вера чувствовала себя дома. В редкие минуты отдыха, когда муж уезжал по делам, а дети гуляли во дворе, оставаясь одна, она вновь и вновь подходила к иконам, которые висели на стене ее комнаты, и подолгу вглядывалась в строгие лики. Покой овладевал каждой клеточкой ее тела, тишина плавала вокруг, защищая и убаюкивая, не было злых церковных старух. И приходило долгожданное ощущение Божественного всепрощения, будто печальная Дева Мария благословляла Веру, принимая ее со всеми тайными помыслами и недостатками. «Все было, есть и будет, – говорили глаза святых, – и нет ничего, к чему бы стоило стремиться столь страстно». Эти немые беседы приостанавливали суетный бег жизни, и многое, такое важное на первый взгляд, теряло свою значимость и отпускало душу на волю.

Вера всеми силами стремилась к пониманию истинной веры, но ее пугала строгость обрядов и особенно – равнодушное и, как ей казалось, осуждающее отношение батюшек. И все же любовь к Богу, светлая вера в его заступничество постоянно наполняли ее душу ожиданием волшебства. Как ребенок, не желающий согласиться с отсутствием добрых фей (иначе кто бы тогда побеждал злых?), Вера не хотела и не могла смириться с научным описанием мира, где человеческая жизнь измерялась незначительным временным отрезком от рождения до смерти. «А что было до рождения? Что будет после смерти? Неужели природа так несовершенна, что не оставила человеку никаких шансов на бессмертие? Хотя бы на бессмертие души?»

Намаявшись на утренних службах, Вера стала приходить в собор днем, когда не было людей. Редкие свечи горели мягко, полумрак окутывал тело и успокаивал душу, а лики икон уже не казались такими строгими. И никто не обращал внимания на то, как она стояла, ходила, крестилась. И женщина в клетчатом платочке, продающая церковную утварь, уже не была такой нервной и охотно рассказывала ей о святых, показывала книги, позволяла подолгу рассматривать изображения на иконках. Потом Вера зажигала свечи, разговаривала с ликами на иконах и просила у Бога добра и благоденствия всем, кого знала. Она думала о непредсказуемости судьбы, и постепенно вопросы о смысле ее собственной жизни отходили на второй план, и появлялась уверенность в том, что все будет хорошо. Единственное место, которое молодая женщина обходила стороной, было в левом крыле собора, где молились об упокоении душ умерших. Она не хотела думать о смерти, потому что в глубине души так и не смогла смириться с ранним уходом из жизни горячо любимых бабушки и деда.

И все-таки Господь Веру не признавал. Да и как он мог ее признать? Не было в ней силы соблюдать обряды, поститься, смиренно исповедоваться и причащаться. Она обвиняла себя в слабоволии и страстно мечтала о духовной стойкости, ибо за всем этим была обещана Божья благодать, которой так не хватало ее мятущейся душе. И тогда Вера решила при первой же возможности попасть в настоящий монастырь. Совсем скоро такая возможность ей представилась.


…Слева, над осыпающейся дорогой, сжатой с двух сторон густым лесом, навис крутой склон, справа уходила вниз глубокая сырая балка. Несколько крутых поворотов – и видавшая виды легковая машина въехала на небольшую асфальтированную площадку, предназначенную для парковки. Вера повела мужа к строениям, стены которых едва были видны за деревьями.

Он так и не понял, зачем Вера потащила его в этот затерянный в горах женский монастырь, но жена смогла убедить его в святости и красоте этого заповедного места, и он ей поверил. А может, просто не хотел спорить о том, в чем совсем не разбирался. Высоко над головой смыкались кроны реликтовых сосен, образуя живой купол, в котором без умолку пересвистывались невидимые птицы и трещали суетливые белки. От их беготни по ветвям на сухую подстилку то и дело падали шишки и сосновая шелуха.

Солнце с трудом пробивалось сквозь хвойную завесу, редкие лучи остывали под ногами дрожащими оранжевыми пятнами. В пронзительно голубом небе, едва видимом сквозь густую хвою, неподвижно зависли легкие сливочные облака. За рощицей чинно расположились два спальных двухэтажных каменных корпуса монастыря и трапезная. А чуть ближе к лесу приветливо распахнула резную дубовую дверь низенькая беленая церквушка с чуть покосившимся крестом на крашеном голубом куполе. Казалось, жизнь в монастыре замерла, время остановилось. На всем лежала печать ни с чем не сравнимого покоя.

Вера вошла в открытую дверь церкви. У прилавка с иконами, святыми книгами и свечами стояла молоденькая монахиня в черном одеянии и увлеченно читала. Казалось, что в ее руках не Псалтырь, а детектив Агаты Кристи. Домотканая дорожка вела в центр помещения, больше походившего на старинный крестьянский дом, чем на храм. Две колонны в виде столбов подпирали нависающий потолок. По-домашнему беспорядочно разместились на стенах старинные иконы, скромный алтарь не подавлял обилием золота и серебра, в чистенькие окошки с вышитыми крестиком пестрыми занавесками щедро лился солнечный свет. Было уютно, тепло. Муж Веры не решился войти и топтался у входа, пряча за спину большие руки. Лицо его стало серьезным.

Внутри храма, за широким беленым столбом, Вера увидела батюшку, который самозабвенно молился. Это был худенький старичок с редкой бородой, одетый в скромную рясу, местами аккуратно залатанную. Спросив у монахини, как его зовут, Вера остановилась в стороне. Отец Михаил, закончив молитву, посмотрел на нее ласково, будто на родное дитя. Его глаза улыбались, а руки нежно поглаживали небольшой серебряный крест.

– Я слушаю вас…

– Простите, батюшка, мы с мужем первый раз здесь…

Она вдруг стала произносить совсем не те слова, которые приготовила во время пути: вместо измучивших ее душу вопросов о смысле сущего спрашивала о жизни в монастыре, о святынях, о монастырских трудностях, и отец Михаил охотно отвечал. Вера смущалась, сбивалась, потому что боялась спросить главное – да и не знала она уже, что для нее главное. И не хотелось говорить отцу Михаилу о своих «разногласиях» с Господом: эта скромная церквушка была наполнена великой любовью к жизни, к свету и теплу, и потому главным стало именно это, и ничего более. Даже муж Веры, скептически относившийся к ее духовным метаниям, подошел под благословение и, получив его, неловко боднул носом серебряный крест. Домой ехали умиротворенные, говорить не хотелось, и настроение у Веры стало по-настоящему благостным. «Вот оно, – думала она, – нашла, нашла! Теперь я соберусь с духом, все обдумаю и приеду сюда снова. Отец Михаил обязательно ответит на мои вопросы. И еще я попрошу его быть моим духовным наставником. Он не откажет мне».

Солнце клонилось к убегающему горизонту, простирающиеся на многие километры поля пшеницы были полны величия. Впереди ждал дом, хлопоты, маленькие капризные дети и такая привычная суета. Все встало на свои места в причудливой мозаике мира, где и Господь, и обычная жизнь с ее неистребимой суетой, и церковь, и прихожане оказались единым целым в общей картине Бытия.


…Ко второму приезду в монастырь, спустя два месяца, Вера с мужем подготовились заранее: купили на рынке десять пачек недорогого стирального порошка, упаковку мыла, крупу, муку и растительное масло. Хотелось взять с собой всего как можно больше, но не хватало денег.

Ранний сентябрь одарил воскресный день великолепной погодой, и на душе было празднично. Вера думала об отце Михаиле и представляла себе, как засветятся радостью глаза монахинь. Не благодарности ждала она, не награды, а радости от того, что появилась, наконец, и у нее возможность сделать доброе, богоугодное дело, и что встретился ей священнослужитель, не оттолкнувший ее. И кто знает: может, именно отец Михаил и станет тем человеком, который поможет ей избавиться от сомнений и проложить собственный Путь к Господу?

Служба к тому времени, когда они приехали в монастырь, уже закончилась, и в церкви было безлюдно. Никого так и не дождавшись, Вера вышла из храма и вдруг заметила быстро идущую по боковой дорожке монахиню в черном развевающемся одеянии. Она бросилась за ней:

– Постойте, сестра, постойте. Мы с мужем привезли для монастыря продукты, кому их отдать?

Молодая бледная девица в очках с неестественно выпуклыми линзами неприязненно взглянула на Веру, так резко вторгшуюся в ее мысли, и деловито спросила:

– За спасение души молитесь?

– Какое спасение? – опешила Вера.

Монахиня, глядя в сторону, разъяснила:

– Продукты и подарки в монастырь привозят за спасение души, грехи замаливать.

Кровь бросилась Вере в лицо. Еще недавно такое удивительное чувство ожидания чуда, согревавшее ее все эти долгие два месяца, вдруг стало смешным. Отрезвление обрушилось, как ледяной ливень, и показалось, будто из-за широкого ствола сосны кто-то невидимый издевательски показывает на нее черным скрюченным пальцем: «Наивная, наивная!». Вера опустила глаза и спросила тихим ровным голосом:

– Куда отнести продукты?

– В трапезную, – ответила, как отрезала, монахиня и, сославшись на занятость, быстро пошла прочь.

За ней поплыла, развеваясь по воздуху, черная полупрозрачная накидка, словно крылья диковинной птицы. Вера некоторое время, не в силах оторваться от вида летящего траурного шифона, смотрела ей вслед. Потом, стряхнув наваждение, опомнилась и пошла к мужу.

С трудом открыв тяжелую двустворчатую дверь трапезной, они вошли в мрачный вестибюль. Это было очень старое двухэтажное здание с узкими окнами под потолок и широкой деревянной лестницей на второй этаж. Возле одной из боковых дверей на низеньких скамеечках сидели две пожилые монахини и просеивали муку, напевая молитвы. Их взгляды были устремлены на собственные руки, пергаментные лица казались отсутствующими, размеренное мелодичное бормотание волнами поднималось под черную крышу и терялось в мрачных густых тенях стропил.

– Простите, кому мы можем отдать продукты?

Звонкий голосок Веры неприлично вторгся в песнопения, вопрос повис в воздухе. Женщины не подняли глаз, молитвы продолжали литься в гулкую тишину, шорох просеиваемой муки дополнял эту монотонную музыку.

Вера повторила чуть громче:

– Простите, пожа…

Одна из женщин, едва кивнув в сторону выхода, раздраженно прервала ее:

– Направо за углом дверь, – и снова их тягучие голоса заполнили пустое сумрачное пространство.

Вера с мужем испуганно выскочили на свет, будто чудом спаслись из затянувшего их омута, и пошли прочь. Как заведенные, молча повернули за угол: кривая тропинка привела к деревянному крылечку – черному входу в то же здание. Возле ступенек навалом лежали пустые коробки из-под дешевого турецкого печенья, грязные стеклянные банки, полусгнившие доски, ржавеющий столярный инструмент. Вера осторожно поднялась по некрашеным скрипящим ступенькам и увидела обыкновенную кухню – с газовой плитой, баллоном и самодельным деревянным столом, на котором громоздились вымытые кастрюли, миски и тарелки.

На табуретке сидела опрятная пожилая женщина в обычной одежде и чистила картошку. Увидев мыло и продукты, она обрадовалась Вере и ее мужу, как званым гостям, засуетилась, стала все раскладывать по полкам. Ловко припрятав в карман фартука кусок мыла, виновато улыбнулась и вдруг спохватилась:

– А вы получили благословение у матушки игуменьи?

– Благословение? На что?

Удивление Веры было столь искренним, что женщина сочувствующе покачала головой:

– Ой, деточка, сходи за благословением. У нас все, кто приезжают в монастырь, должны благословение получать. А я пока порядок наведу.

Вера медленно вышла из кухни и, окинув взглядом безлюдный двор, вдохнула полной грудью пахнущий хвоей теплый осенний воздух.

– Ну что, и где твои благодарные монашки? – ее муж едва сдерживался, чтобы не взорваться от возмущения. – Порядки здесь у них, как у советских бюрократов…

Вера ласково погладила его по руке:

– Надо сделать, как они говорят. Сам знаешь, в чужой монастырь со своим уставом не ходят.

Попросив его подождать у церкви, Вера отправилась искать игуменью. Навалилась усталость, ощущение бессмысленности происходящего придавило к земле, ссутулило ее плечи, сделало тяжелой походку. Как-то серо, неуютно стало вокруг. Редкие солнечные лучи, пробивавшиеся сквозь сосны, неприятно слепили глаза. Ветер в кронах сосен разгулялся и с глухим шумом гнул ветви, птицы умолкли. Игуменья – сухонькая женщина лет сорока – во время короткого разговора отрешенно смотрела поверх головы просительницы, как будто перед ней была не молодая испуганная женщина, а прокаженная с изуродованным лицом. Она быстро дала благословение и милостиво разрешила посетить церковь. Вера неловко приложилась губами к руке игуменьи, и та, поспешно отдернув кисть, заспешила прочь.

В церкви по-прежнему было пусто, если не считать двух местных женщин в черных платочках, ставивших свечи за упокой. Вера остановилась у иконы Христа Спасителя, и снова серым прилипчивым роем налетели на нее давние мысли, и снова она подумала о том, что не укладываются в ее понимание веры плотские отношения с мужем, желание веселиться, встречаться с друзьями, покупать вещи, наряжаться. Семейная жизнь молодой женщины без этих маленьких мирских радостей становится добровольной тюрьмой, и душа не находит успокоения, считая себя греховной. «Как примирить веру и любовь к мужчине? Почему женщина считается греховной от рождения? За какие грехи надо отбывать покаяние, если ты любишь жизнь и совесть твоя чиста? И за что так не любят церковники молодых женщин, отвергая их желание единения с Богом как нечто непристойное?.. Где же отец Михаил?»

Вера ждала, пока подойдет кто-то из послушниц, и вдруг увидела на стене белый лист бумаги, на котором под заголовком «Что не должен делать истинный верующий» были перечислены мирские занятия, считавшиеся церковью бесовскими. И среди них – чтение философских книг, занятие психологией, посещение театра и других зрелищ, спорт и другие полезные занятия. «За что философию-то? Ведь наука наук», – грустно подумала Вера, вспомнив про тщательно собранную домашнюю библиотеку, где книги по философии и психологии занимали далеко не последнее место.

Появилась послушница – высокая красивая девушка с серым безжизненным лицом и потухшими глазами. Вид ее был болезненным.

– Скажите, подойдет ли отец Михаил? – обратилась к ней Вера.

– Не будет отца Михаила, его отослали в дальний приход, он теперь там служит. А у нас батюшка отец Григорий.

Голос послушницы был пустым, бесцветным, не было в нем интонаций, чувств – ничего не было. И оттого казалось, будто говорит не она, а кто-то за ее спиной. Вера купила у послушницы иконку и книжечку об истории монастыря, окинула взглядом скромное убранство храма и вышла к мужу. «Пожалуй, никто здесь не ответит на мои вопросы, – решила она. – Вот только зачем отца Михаила из монастыря отослали?»

По маленькой аллейке, мимо сосен, шли молча – муж впереди, Вера за ним. Садясь в машину, еще раз увидели игуменью. Она стояла возле черного блестящего автомобиля, на котором, видимо, только что приехали двое упитанных мужчин среднего возраста. В раскрытом вороте рубашки одного из них сверкал внушительных размеров желтый крест. Количество даров, доставаемых из багажника машины, свидетельствовало о большой любви вновь прибывших к Богу и об их горячем желании спастись. И то уважение, с которым игуменья внимала их просьбам, та готовность, с которой она громко обещала помочь их страждущим душам, дали понять Вере, что приехали действительно важные для женского монастыря люди. Увлеченные беседой, ни игуменья, ни упитанные паломники даже не заметили, как исчезли с монастырской территории скромные «жигули» с незадачливыми дарителями никому не нужного хозяйственного мыла.

Ехали молча. Мимо плыли черные вспаханные поля, на горизонте застыла синяя гряда гор. Муж Веры примирительно заговорил первым, и оба стали делать вид, будто ничего не произошло. Вера думала о том, что случившееся на такой святой территории – еще одно испытание для ее неопытной души. Но было ужасно неловко перед мужем, который бросил все свои дела ради ее нелепой затеи – увидеть отца Михаила. Перед въездом в город муж Веры вдруг свернул машину на проселочную дорогу:

– Давай остановимся в лесочке, поговорим.

Вера, кивнула, и, закусив губу, молча отвернулась, стала смотреть в открытое окно машины, пока пробирались по бездорожью в глубь леса. Она знала, чего хочет сидящий рядом с ней мужчина и, вопреки своему состоянию, не стала ему отказывать. Он не был верующим, к Богу не стремился, церковников называл «попами» и посещение монастыря считал блажью – лишней тратой бензина и денег, которых вечно не хватало. И только отец Михаил своим добрым отношением немного смягчил его сердце в прошлый приезд. Близость вышла сумбурной, удовольствия не доставила, и настроение, в конце концов, стало просто гадким. Пытаясь выехать, надолго застряли в глубокой колее. Толкая машину, Вера разорвала узкий подол юбки и подвернула ногу. От отчаяния хотелось разрыдаться, но она изо всех сил сдерживалась, чувствуя свою вину.

Вечером, собирая нехитрый ужин, в десятый раз ругая себя за злополучную поездку в монастырь, Вера машинально выбросила в бумажный мусор, предназначенный для сжигания, использованный баллончик из-под дезодоранта. Ее сын потащил мешок на улицу, во двор, чтобы сжечь. Боковым зрением она видела в окно кухни, как красное пламя осветило двор, а потом раздался хлопок. Замерев от ужаса, Вера выскочила на крыльцо и застыла, глядя на своего ребенка, который бежал к ней, оттопыривая торчащий из-под рубашечки локоток. Она уже мысленно представила, как через несколько секунд вздуется багровыми пузырями нежная кожица на теле ее мальчика, как не будет она знать, чем облегчить его страдания. Эти несколько секунд бесконечно растянулись в пространстве. Ей хотелось завыть, и было страшно это сделать, потому что сын испуганно молчал, и только его неестественно распахнутые глаза кричали от боли и недоумения.

К счастью, все обошлось: в момент взрыва сын наклонился за упавшей палкой, и пламя только слегка лизнуло локоть. Кожа запеклась, быстро приобрела коричневый оттенок. Найденная в аптечке мазь успокоила боль, а материнская любовь изгнала из детского сердца страх. Под колыбельную мальчик уснул у Веры на руках, но лицо его и во сне оставалось напряженным.

Всю ночь Вера нервно перекидывалась с боку на бок и думала, думала… «Что это, жестокость Господа? Предупреждение? Или совпадение? Нет, это я сама виновата, нельзя было заезжать с мужем в лес после монастыря. Как бы там ни сложилось в монастыре, а все же святое место, намоленное. Значит, Господь отомстил? Нет, скорее – предупредил. Но за что он наказал ребенка? Где же твое милосердие, Господи?»


…Прошло три месяца. Вера изменилась.

Всё, что случилось в тот вечер после посещения монастыря, напугало ее до такой степени, что она безоговорочно признала себя перед Богом греховной, недостойной и наконец окончательно смирилась и со строгостью правил и обрядов, и с недоступностью священников, и с вредностью церковных старух. Она всеми способами стала избегать мужа и находила любые предлоги, чтобы отвергнуть его ласки, которые делали ее нечистой в собственных глазах. Близкие отношения с законным супругом потеряли для нее смысл, физиология стала камнем преткновения, любовь к мужу оказалась равнозначна похоти, и только духовная любовь к Богу имела право на существование в этом новом мире.

Отношения с мужем становились все напряженнее, однажды он в сердцах высказал ей всё: и про свои обиды, и про духовное рабство в монастырях и церквях:

– Да из таких дур, как ты, делают послушных зомби, на все готовых ради никому не нужной веры. Вы же фанатики! Ну как можно тратить воскресенье на службу вместо прогулки с детьми? Объясни мне, как?

– Опомнись, – грустно сказала Вера, – у нас ребенок чуть не стал инвалидом, а ты такое говоришь. При чем тут монастырь?

– Лучше бы я тебя не возил туда, – зло ответил он и ушел в другую комнату.

Он совершенно не понимал, что творится с его любимой и такой желанной подругой, куда исчезла ее веселость, почему потухли глаза и откуда в них такой страх. Страх и отвращение.

Всё в жизни Веры вдруг пошло как-то не так, словно выбита была из-под ног опора. Та же привычная суета, те же заботы, но не было в них радости, только вопросы, вопросы, вопросы. Она отстаивала церковные службы, еженедельно ходила на исповедь и каялась во всех грехах – существующих и надуманных – и все время говорила и говорила с Господом: «Вразуми, Боже, где же Твоя справедливость? Почему так тяжек крест истинно верующего? Как жить в миру и что делать с мужем, который тебя, Господи, не признает? Дай силы стать мне преданной рабой Твоей и отторгнуть соблазны».

Вера читала церковные книги и видела в них столько противоречий, что отыскать какую-либо истину становилось уже невозможно. Разрешалось только одно: любить Бога, бесконечно смиряться и каяться. Но где был предел этого смирения, и что, на самом деле, считалось грехом? Вся окружающая жизнь предстала перед Верой скопищем пороков, которые засасывали ее, словно трясина, и не было уже сил выбраться на твердую почву. Выполнила супружеский долг – греховна, осудила соседку – греховна, рассердилась на ребенка – греховна. Конечно, покаяние в церкви на какое-то время успокаивало, но мирская жизнь вовлекала в новый водоворот, и все повторялось сначала. И так до бесконечности. Зачем тогда было жить, если человеческое существование становилось одной большой жертвой Господу – такому равнодушному, холодному, ненавидящему человека? Все теряло смысл, и только строгие постулаты церкви поддерживали иллюзию хоть какого-то направления. Вера держалась за веру, как тонущий – за корягу, и, окончательно потеряв всякую надежду обрести душевное равновесие, обессиленно плыла по течению.

Иногда она пыталась поговорить со священниками, но они туманно отвечали на ее вопросы и отсылали к молитвам и все тем же церковным книгам:

– Как отцы церкви говорят, так и поступай. А своего мнения не имей. Греховна.

И это постоянное «греховна» все больше и больше придавливало ее к земле, старило плоть, умерщвляло душу. Вера попала в ловушку собственной вины перед Богом. Священники, видя предельное отчаяние в ее глазах, даже усомниться не могли в том, что эта молодая женщина совершила нечто преступное и теперь искренне кается в содеянном.


…Наступил ноябрь, холодные предзимние туманы окутали землю. Вера, окончательно измаявшись, решила во что бы то ни стало снова попасть в монастырь, чтобы замолить вину за всю греховность в мыслях и делах, что совершила она в тот памятный сентябрьский день. «Как будет, так и будет. Если примут на послушание, останусь совсем, – думала она. – Лучше жить в монастыре, чем в миру и с мученьями. Может, мой муж другую себе найдет и будет счастлив. А так страдаем оба. Сыновьям Господь поможет, я за них молиться буду, авось, не пропадут». Уверенная, что ей не откажут в послушании, молодая женщина солгала мужу, что едет в монастырь всего на два дня, и рано утром села в автобус.

От трассы долго шла пешком. Моросил мелкий промозглый дождь, лес терялся в густом тумане. Сразу у входа в монастырь Вера встретила игуменью, идущую по своим делам, и, приложившись к ее холодной руке, получила короткое благословение на послушание и вечернюю исповедь. Все шло хорошо, если не считать сильного холода, который в горах стал просто нестерпимым. Он пронизывал тело до костей, но Вера мужественно терпела, надеясь отогреться в помещении. Матушка игуменья в этот раз была покладистой и мягким голосом направила гостью в трапезную, а потом в зимнюю церковь, где служба начиналась в четыре часа дня и шла до девяти вечера.

Пустая стылая трапезная была мрачной комнатой с грубо сколоченными деревянными столами и такими же скамьями. Сумеречный свет из окон едва рассеивал темноту. Неразговорчивая хозяйка налила Вере жиденьких щей. Предстояла исповедь, надо было поститься. «Наконец-то, – думала Вера, хлебая алюминиевой ложкой подкрашенную теплую водичку с лопухами почерневшей капусты, – наконец-то никто не помешает мне остаться с Богом наедине. Наконец-то я смогу быть сама собой и молиться, не отвлекаясь на глупую суету». А где-то в глубине души вдруг зашевелилось смутное гаденькое беспокойство, будто навсегда отрезала себе дорогу домой, предала семью, маленьких детей, доверившегося ей мужчину и собственную жизнь, и впереди – полный лишений и холода путь, ведущий в небытие. Но Вера постаралась отогнать поганые мысли: «Бес путает».

Зимняя церковь находилась в каменном спальном корпусе, с кельями и комнатами для послушниц. Здесь оказалось почти так же холодно, как и на улице. Чуть согревали свечи и беленная известью печь, в которую послушница время от времени подбрасывала труху и угольную пыль из разбитого ведра. Было темно и тесно, лики икон терялись во мраке, и только матово отсвечивали тяжелые старинные оклады. Бесшумно собрались и расселись по лавкам немногочисленные послушницы, степенно вплыли две древние монахини, похожие на черных нахохлившихся птиц, и устроились у печи. Отец Григорий вошел стремительно, рассекая дородным телом вязкое холодное пространство, и, ни на кого не глядя, засуетился у алтаря. Был он широк в поясе, темноволос, на выступающем животе висел мощный серебряный крест. На вид ему было лет сорок.

Началась служба. Первые два часа Вера с наслаждением вслушивалась в древний язык молитв, крестилась, кланялась, вместе со всеми опускалась на колени и смиренно прижималась лбом к грубой ковровой дорожке. Всю себя она вверила воле Бога, и не было уже стыда, внутреннего сопротивления и смущения. И собственной воли тоже не было. Постепенно сходила с нее вся мирская шелуха, обнажая незащищенную душу, свободную от забот о сущем. Нехитрые песнопения, которые Вера повторяла за сестрами, завораживали, уводили от реальности, и казалось, что плывет ее успокоенная душа по широкой древней реке, уносимая звуками молитв.

…А где-то в ночном туманном мареве, которое прячет берега этой реки, едва мерцающие огоньки свечей превращаются в горящие злобой глаза диких зверей, готовых растерзать потерявшую направление и нечаянно прибившуюся к берегу заблудшую душу. Еще бы чуть-чуть проплыть, продержаться, не утонуть – и разверзнутся врата Рая, хлынет оттуда ослепительное сияние встречающих Архангелов, исчезнут страдания.

И вот уже видится ей, как в нетопленой тесной церквушке стоит на ее месте седая сгорбившаяся старушонка в монашеской хламиде, ослепшая от ночных бдений над церковными книгами, и молится, молится, заученно выдыхая из впалого сморщенного рта: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, молитв ради Пречистыя Твоея Матери и всех святых помилуй грешную душу рабы твоей неразумной Веры. Аминь». От усталости темное, едва освещаемое немногочисленными свечами пространство стало расплываться в ее глазах, закружилась голова, нестерпимо захотелось есть. Слова псалмов слились в один непрекращающийся поток, изредка прерываемый громкими восхвалениями Господа. В голосе священника почему-то появились угрожающие, давящие интонации, и Вера стала сопротивляться этому голосу, пытаясь вернуть благостное состояние, испытанное вначале, но тщетно. Внезапно к ее сердцу подкрался страх, Вере стало плохо, она присела на скамью. Появилось ощущение, что все это происходит во сне, достаточно встряхнуться, сбросить с себя оцепенение, закричать, в конце концов, – и исчезнет монотонный голос священника, заупокойное пение послушниц, одуряющий запах ладана и нестерпимый холод.

Вдруг одна из старых монахинь тяжело поднялась, захлопотала возле подноса, стоящего на боковом столике, и стала разносить по церкви хлеб, смоченный вином. Вера встрепенулась в ожидании: очень хотелось есть. Старуха поднесла хлеб всем, даже местным жителям – мужчине и женщине в теплых фуфайках – всем, кроме Веры, которую не заметила или не захотела заметить. А может, слишком вызывающе белел в сумраке церкви, среди серых одежд и серых лиц послушниц, ее куцый беретик? Сжавшись в комок, чтобы было теплее, Вера с трудом подавила готовые выплеснуться слезы и, прижав руки к солнечному сплетению, попыталась унять бьющую изнутри дрожь. Она старалась вслушиваться в слова священника, чтобы вовремя креститься, но ощущение нереальности происходящего усиливалось. Опять закружилась голова. «Я должна выдержать все испытания, которые посылает мне Бог, – думала Вера, – ибо на все Его воля. Он не оставит меня».

Неожиданно к ней подошел мужчина в фуфайке. Наклонившись к ее лицу, тихо спросил:

– Вам хлеба не дали? Возьмите мой, – и осторожно вложил в ледяную ладонь суховатый белый кусок.

Она очнулась:

– Спаси вас Господи.

После съеденного хлеба, слегка смоченного вином, головокружение прошло, стало легче, но холод сдавил сильнее. Вере показалось, что наступила беспросветная ночь, и не будет ей конца. Никогда. Завывания ветра за окном, гул сосновых крон стали единственными звуками извне. Время остановилось, и круговорот пространства застыл в центре широкой вздрагивающей спины читающего псалтырь батюшки. Его фигура потеряла свои очертания, расплылась, и слова, словно ледяные иглы, кололи сердце Веры холодом. Уже не верилось, что их произносил живой человек. И вдруг откуда-то из глубин ее души, где память хранила самое сокровенное, всплыл жаркий месяц май. Как живой, встал перед глазами тот, за кого она тайно готова была молиться и просить милости Божьей. Но был он иноверцем – далекий потомок монгольских князей, наделенный их восточной красотой, силой и отвагой. Он читал ей стихи Блока. Из каких-то тайных карманов своей необъятной сумки доставал припасенные для нее сладости и угощал, словно ребенка. А вечером они гуляли по городу вдвоем, и майский вечер дарил счастье, почти невозможное в человеческой жизни.

Они были тайно влюблены друг в друга, и эта любовь, светлая, не тронутая плотскими отношениями, опьяняла. Вера вспомнила, как проходили они мимо играющих детей, и маленькая девочка, убегая от подружки, нечаянно прижалась к ее коленям теплым тельцем. Потом, подняв замурзанное личико, вдруг рассмеялась и, разжав грязные ручонки, убежала прочь. Смех ее был похож на звенящие колокольчики. А невдалеке, на площади, в лучах заходящего солнца пылал золотыми куполами собор, и веселый гул большого колокола созывал прихожан на вечерню.

Но был муж, которого Вера тоже любила, и была жена ее избранника, которую она хорошо знала. И двое маленьких детей. Ничего нельзя было изменить, и оба, понимая это, приняли решение расстаться. Вера страдала и металась, пытаясь его забыть, каялась на исповеди, но ничто не приносило облегчения.

В один из воскресных дней, когда Вера горько расплакалась, сидя на церковной скамье у стен собора, пожилая женщина молча отвела ее к старенькому батюшке лет восьмидесяти, который молился возле святынь. И Вера, увидев его добрые глаза, вдруг осознала, что ничего страшного в ее чувствах нет и не было. И мысль о том, что тайное желание соединиться с возлюбленным уже есть смертный грех прелюбодеяния, вдруг отпустила ее уставшее сердце. Всхлипывая, она смогла задать только один вопрос, на разговор сил уже не было:

– Батюшка, могу ли я молиться за иноверца?

Тот понимающе улыбнулся, глядя на ее опухшее от слез лицо, и ласково проговорил:

– Девочка, молитва женщины любого мужчину в рай приведет.

Ушла она тогда успокоенная. И странно: отпустили ее греховные мысли, и думалось только о том, что все пережитое было даровано Богом не как испытание, а как награда.


…Служба закончилась неожиданно. Послушницы и монахини, бестелесными созданиями бесшумно выплыли за двери. Отец Григорий торопливо сложил церковные книги и собрался уже было покинуть холодное, пропахшее ладаном помещение, но подошла к нему старушка-распорядительница и, указав на застывшую Веру, что-то стала ему втолковывать. Некоторое время они тихо спорили, и Вера поняла, что священнику хочется поскорее уйти в тепло. Но, видно, чувство долга у батюшки возымело верх, и он кивком головы подозвал ее к себе.

– Говорите, – напористо произнес он.

Но все совершенные грехи, как назло, вылетели из головы, и уставшая от службы и холода молодая женщина растерялась.

– Ну, что вы молчите? Почему я должен вытягивать покаяние из вас клещами? Говорите же! – желая быстрее закончить обряд, стал напирать священник.

– Батюшка, у нас в городе, в соборе, священники ни о чем не спрашивают, мы подаем записки, – пролепетала Вера, низко кланяясь.

– Давайте записку, – отрывисто проговорил батюшка.

– У меня нет записки, – Вера совсем растерялась и с внезапно нахлынувшим облегчением подумала, что покаяние не состоится и в послушницы ее не возьмут.

Отец Григорий раздраженно хмыкнул, некоторое время помолчал, обдумывая, что делать с нерадивой прихожанкой, потом стал задавать положенные вопросы. Обряд исповеди как-то сдвинулся с места, кое-как подошел к своему завершению, и отец Григорий непререкаемым тоном произнес:

– Тебе тридцать? До сорока лет будешь жить с мужем как жена, а после сорока – как сестра. В день по десять поклонов утром и вечером, молиться строго по молитвеннику, к покаянию готовиться по всем правилам, и чтобы такого больше не было. Светских книг не читать, в бесовских собраниях не участвовать.

Он жестко вбивал в ее отупевший от усталости мозг наставления, и каждое слово больно обжигало категоричностью и непримиримостью к жизни. Что-то глубоко внутри нее начало отчаянно сопротивляться, захотелось зажать уши руками, громко расхохотаться священнослужителю в лицо и бежать отсюда как можно дальше. Но ослабевшему от голода и холода телу было уже все безразлично, и она, согнувшись в поклоне, смиренно молчала: рядом с батюшкой было тепло. Хотя и с трудом, но грехи ей отец Григорий отпустил и на дальнейшую жизнь в миру благословил. И значит, можно было идти спать.

Длинный темный коридор, одинаковые двери, дождь, упрямо бьющий в стёкла… Холодная унылая комната с большими арочными окнами освещалась одной тусклой желтой лампочкой, свешивающейся с потолка на длинном перекрученном проводе. На нескольких железных койках спали одетые женщины, столько же кроватей были пустыми. Одна из молодых послушниц испуганно встрепенулась во сне и отчетливо проговорила: «Спаси и помилуй, Господи». Вере досталась боковая койка у двери. Приветливая пожилая распорядительница постаралась устроить ее поудобнее и принесла два одеяла. Белье было серое, мятое, явно несвежее, но Веру это не беспокоило: все равно не раздеваться.

Впереди послушание: чтение псалтыри с четырех до шести утра, и она мечтала только о том, чтобы перед этим хоть несколько часов поспать. Спросив, где находится туалетная комната, Вера, задвинув под кровать тощую спортивную сумку, пошла мимо одинаковых белых двустворчатых дверей в конец безлюдного коридора. Вода была ледяной и обжигала окоченевшие руки. Возвращаясь назад, к теплу постели, уверенно толкнула дверь. «Странно, почему свет выключили? Обещали подождать», – и, бесшумно закрыв ее за собой, дотронулась до кровати, ожидая нащупать мягкую поверхность матраца. Вместо этого ее пальцы больно ударились о пустую железную сетку. В углу комнаты что-то происходило: слышалась возня, похожая на борьбу, тяжелое дыхание. Вера испуганно замерла. И тут же резанул слух злой мужской шепот:

– Не противься, Мария, не перечь мне. Всё здесь – по воле Господа, и мои милости тоже, не будь дурой.

Что-то взвизгнуло, будто высвободилось, и в ответ – сдавленный женский голос:

– Да будь ты проклят вместе со своим Господом! Пусти!

Вера выскочила в темный коридор и некоторое время стояла, тяжело дыша, пытаясь унять колотившееся сердце. Невозможно было осмыслить услышанное, но благостный покой здания казался настолько умиротворяющим, что она тряхнула головой, как бы сбрасывая наваждение, и подумала: «Померещилось… Это от усталости». Потыкавшись, словно слепой котенок, еще в несколько одинаковых закрытых дверей, она, наконец, вошла в освещенную комнату и, скинув куртку, быстро забралась под одеяло. Свет погас.

Вера в который раз пожалела о том, что не набрала побольше теплых вещей. Холодный воздух морозил легкие, начало болеть горло. Она закрывала нос то рукой, то одеялом, но становилось нечем дышать. Мысли приходили самые несуразные. Она думала о монастыре и его порядках… об отце Григории… о том, что никогда ей не вырваться отсюда и что жить ей только до сорока лет. За темными окнами завывал ветер, глухо шумели сосны, и липкая тьма казалась уже единственным состоянием мира, никогда не знавшего солнца… Незаметно навалилось забытье. И в тот же миг пронзительно вспыхнул свет, отозвавшись болью в уставших глазах. «За мной», – поняла Вера и механически поднялась навстречу распорядительнице.

Они вошли в церковь. В ней было чуть-чуть теплее, возле подставки с книгой горела свеча, по углам плясали тени. Вера осталась одна. Уже после первых абзацев она поняла, что напрасно понадеялась на знание старославянского языка – непонятные сочетания букв и знаков сбивали с толку. Она пыталась вдуматься в текст старинной псалтыри, старательно бормотала древние слова, но выходило плохо. Ею овладело отчаяние, захотелось позвать на помощь, но жаль было будить заснувших тяжелым сном сестер-послушниц, жаль было тревожить добрую старушку-распорядительницу: у нее, истинно верующей, для всех хватало и любви, и всепрощения, но силы тоже были невелики. И потому Вера собралась с духом и, словно первоклассница, начала читать с самого начала, по слогам, вникая в каждое слово.

Текст тяжело доходил до сознания, и только отблески знакомых смыслов напоминали о том, что это – язык ее предков. И вдруг она ощутила живые, простые слова о красоте звезд на черной глади ночного неба – звезд, дарующих по милости Божьей свет каждой страждущей душе, – и повеяло на нее от древних слов светлой поэзией, которой, оказывается, так много в любви Господа к человеку. И все встало на свои места, и согрело замерзшую душу восхищение: «Значит, никогда не было в Господе зла? Значит, Его присутствие во всем – это любовь, а не длань карающая? И нет на самом деле никакого первородного греха, если Бог так любит каждое живое существо?»

Зарождающийся ответ – настолько он был простым, неожиданным и радостным – уже пульсировал в ее ослабевшем теле сверкающей точкой, чтобы разгореться потом пламенем истинной веры, свободной от сомнений и условностей. Но таким слабым было это осознавание, таким осторожным, так мало было физических сил для концентрации на одной-единственной мысли, что не сумела Вера удержать эту мысль в своей памяти. И растаяло светлое озарение, так и не пробившись сквозь барьеры вопросов, сомнений и церковных условностей. Шло время. Внезапный катарсис не оставил в сознании Веры следов, и только слова о красоте звездного неба навсегда обосновались в ее памяти неким знаком, дарующим потерявшему надежду путнику обещание спасения.

Неожиданно в церковь вошла молодая послушница и, по-хозяйски отодвинув смертельно уставшую женщину, заняла ее место. Вера тяжело опустилась на скамейку. «Идти спать? Но через час служба. Посижу здесь». Неслышно вошла распорядительница и позвала ее с собой на крестный ход. Небо едва серело, и огромные сосны угрожающе шумели спрятавшимися во мгле разлапистыми черными кронами. Небольшое население монастыря, монахини и послушницы – всего десятка полтора – собрались у летней церкви, где Вера единственный раз в своей жизни видела отца Михаила. Батюшка открыл тяжелый висячий замок и вошел внутрь за святыней – крестом с мощами. Было очень сыро. Совсем низко, над самой землей, клубился туман. Его белые ватные языки медленно ползли из-под кустов, обволакивая землю мокрой непроглядной завесью. Из узкого проема дверей, словно из склепа, появился священник с огромным крестом, за ним – его помощники с хоругвями. Крестный ход начался.

Отец Григорий, словно солдат Господа, воинственно нес тяжелую святыню. Его праздничные голубые одежды развевались, и, казалось, что он, не касаясь земли, плывет с крестом в руках в тумане, увлекая за собой всю процессию. Шагающий рядом служка размахивал кадилом, распластывался вокруг терпкий аромат ладана. Трубный голос батюшки резко бросал в предутренние сумерки слова церковных песнопений. Монахини и послушницы уныло подпевали, их голоса были слабыми, нестройными. Местные жители зевали и крестили открытые рты. Вера пристроилась в хвосте процессии и тоже, крестясь, подтягивала, как могла: «Го-о-споди, поми-и-луй». Ей казалось, что ее тонкий голосок сильно диссонировал с хором процессии, выделялся, поэтому она старалась тянуть слова молитвы как можно тише. Монастырь был небольшим, и крестный ход с песнопениями и молитвами за час обошел его три раза.

Рассвело. Моросящая влага, разогнав туман, заполонила пространство легким шуршанием дождя. Одежда Веры отсырела, руки стали бесчувственными. И все же крестный ход поднял ее настроение, прибавил духу, утренний воздух взбодрил. Вера еще не знала, где будет ночевать следующую ночь, поэтому по дороге зашла в келью и забрала сумку с собой. Вернулись в зимнюю церковь. Отец Григорий, словно герой-победитель, с воодушевлением приступил к службе. Был какой-то очередной церковный праздник, и в маленькую церквушку набилось столько народа, что скоро от человеческого дыхания и запаха пота стало душно. Службу надо было выстоять до конца, чтобы причаститься после исповеди, и Вера ждала тупо, бездумно, крестилась невпопад. На душе снова стало тоскливо.

Происходящее богослужение вдруг потеряло для Веры значимость, и заученные действия участников службы показались ей такими же обыденными, как и все, что каждый день делает земной человек: спит, ест, ходит на работу. Через полтора часа она не выдержала и присела на скамейку. Запах ладана стал нестерпимым, подступила тошнота. «Что же мне теперь можно? – подумала Вера. – Как дальше жить?»

Откуда-то из толпы возникли и втиснулись в узкое пространство за ее спиной две местные жительницы. От них исходил резкий запах коровьего навоза. Они начали старательно креститься, кланяться и одновременно негромко продолжали им одним известный разговор:

– Врут матушки: сестра Мария не заболела, а сбежала ночью из монастыря. Босиком и без пальто сбежала, – говорила одна.

– Не бреши, – отвечала другая. – Вечно ты выдумываешь всякое.

– Да мне сестра Ксения по секрету пошептала. Говорит, она батюшку нашего соблазнить пыталась, – настаивала первая.

– Ну, тогда туда ей и дорога. Как была до монастыря шлюхой, так и осталась. Горбатого могила исправит.

Женщины продолжали страстно перешептываться, а в уставшем мозгу Веры все увиденное и услышанное мгновенно сложилось в законченную картину и ослепило невероятной догадкой. Она, словно не веря своим глазам, посмотрела на округлую спину осанистого отца Григория, уверенно продолжавшего службу, потом рывком поднялась со скамейки, подхватила свою тощую поклажу и, расталкивая сонных прихожан, стала пробираться к выходу.

Вдруг, откуда ни возьмись, появилась старушка-распорядительница и вопрошающе взглянула в сведенное судорогой лицо Веры. Та умоляюще произнесла:

– Я пойду, плохо мне…

Распорядительница не стала уговаривать остаться, будто все уже знала про Веру наверняка, а вложила в озябшую ладонь маленькую иконку со святым Николаем и тихо сказала:

– На счастье. Благослови тебя Господь, детка. Всему свое время.

С трудом протолкнувшись сквозь толпу, Вера выскочила из заполненного людьми храма и, словно тонущий, счастливо выброшенный штормом в полосу прибоя, стала хватать ртом сырой воздух, выдавливая из легких церковные запахи. Она почувствовала себя отравленной и думала теперь только о том, как поскорее отделить то хорошее, во что верила всем сердцем, от всего гадкого, что неминуемо сопровождает и искушает каждого верующего человека. По церковным законам Вера совершила серьезный грех, не дождавшись причастия после изнурительной службы и ночного послушания, к которому так страстно, искренне стремилась. Но не сдавливало ее железными лапами раскаяние, наоборот: она с облегчением думала о том, что ее сложные отношения с Господом наконец-то прояснились.

Пришло время понять и признать, что надо искать истину в собственной душе, а не в церковных пределах. Каждый человек с Божьей помощью идет к вере сам, и если он не готов, никто не имеет права его судить, никто. Еще сутки назад она готова была оставить собственных детей ради служения Богу, и что, как не Божий промысел, помогло ей избежать непоправимой ошибки? И нет теперь у нее морального права отказывать себе, а значит, и своим мальчикам, мужу в радостях, дарованных жизнью. Нет никакого права отторгать себя от мира, пока рядом те, кому она нужна и кого любит. Поэтому пусть будет так, как сложилось. Пусть будет любовь и влечение к мужу, пусть будет все, что каждый день дарит жизнь. И пусть упрекнут ее строгие церковные законники в нарушении правил, она не станет больше оправдываться.

Главное – не предавать себя и не позволять своей совести страдать от надуманных грехов. Лучше честно признать себя грешницей, чем терзаться неразрешимыми вопросами. Кто сможет ее за это осудить? Только люди. Но не любимый ею, всепонимающий и всепрощающий Господь.


…Вера бежала по аллее, мимо потерявших листву кустарников и деревьев, уснувших под дождем, к выходу из монастыря – скорее, скорее прочь отсюда, домой, – и вдруг будто ударилась в стеклянную стену, не поверила глазам, замедлила шаг. На площадке у ворот одиноко стояла до боли знакомая старенькая машина, а ее муж ходил вокруг и протирал тряпкой забрызганные грязью стекла. Увидев Веру, он кивнул и продолжил тереть лобовое стекло, словно это было самое важное дело в этот момент – навести чистоту. Она подошла, остановилась рядом.

– Ты приехал? Так быстро?

– Да, за тобой. Подумал, что вряд ли останешься на второй день, холодно. Да и как будешь добираться по такой погоде? Решил вот забрать сам. Вчера борща наварил, теща передала пельменей. Мальчики пока у нее, по тебе скучают.

Он говорил спокойно, деловито, будто встретились они не в горах, посреди тумана и стылого надоевшего дождя, а где-то возле ее работы, в городе, и ничего не случилось за последние сутки, по крайней мере, в его понимании. Вера была ему благодарна за это. Она опустила сумку на мокрый асфальт, подошла, повернула мужа к себе, крепко обняла замерзшими руками и проговорила:

– Поехали домой. Я так соскучилась! Я люблю тебя. Хочу прожить долгую жизнь вместе с тобой, спокойно состариться и умереть в один день. А ты?

Он молчал и гладил ее по спине. Вера чувствовала, как сильно бьется его сердце, словно ему было тесно в грудной клетке. Подняв голову, она заглянула в его глаза, надеясь прочесть ответ, и увидела, что он плачет. Не скрывая слез, ее муж мягко улыбнулся в ответ:

– Я тоже.

Отныне и навсегда – свободны! Фантастическая новелла


– Здравствуйте, господин Директор…

Старый, седой, неряшливо одетый Профессор, устало шагая по бульвару, засыпанному пожухлыми листьями платанов, запоздало приподнимает шляпу и насмешливо кланяется вслед пролетающему мимо красному автомобилю. Вечереет. В сгущающихся сумерках мокрые стволы деревьев сливаются в сплошной траурный ряд вдоль тротуара.

– Что же вы, господин Директор, так неосторожны? – Профессор останавливается и, кряхтя, с трудом отряхивает с коричневого старомодного плаща грязные капли. – Мокро на дороге, дождливо, опасно…

Он вздыхает, ежится от холода, подслеповато щурится в небо, затянутое грязной мешковиной набухших осенним дождем туч. Из него все моросит и моросит однообразная мелкая влага – то усиливающаяся, то нависающая пеленой мельчайших брызг.

Высокий и сильно ссутулившийся, старик еще приятен неброской, интеллигентной внешностью ученого, но немощен, слаб и неопрятен. Подняв до подбородка шерстяной, побитый молью шарф, он зябко натягивает обветшавшие рукава плаща на бледные костлявые кисти, изъеденные, словно ржавчиной, бурыми пигментными пятнами. И так же степенно, опираясь на дорогую эбонитовую трость с причудливо инкрустированным набалдашником в виде головы грифа, продолжает свой путь по бульвару – в ту сторону, куда умчалась машина Директора. Профессор идет и бормочет себе под нос стариковский монолог, который слушает только тень у его плеча, так же неторопливо вышагивающая рядом. Профессор видит ее всегда, в любую погоду, даже пасмурную, и его давно не интересует, что это за тень. Если смерть, то он рад ей, как единственному другу, оставшемуся рядом…


– …Что же вы, господин Директор, так неосторожны? Впрочем, зачем вам осторожность? Какое вам дело до незаметных прохожих, которые уже давно никуда, к сожалению, не спешат? Моя бесконечная жизнь подходит к завершению, но я никогда не был так фантастически богат, как вы, господин Директор. Впрочем, неправда. Я любил и был любим Хеленой, и это мое главное и единственное богатство. Мы прожили счастливую жизнь, и она ушла от меня молодой и красивой. Всё правильно: зачем ей стареть? А вы, господин Директор? Кого любите вы? Ваша пухленькая холеная жена вас ненавидит. Тайно.

Вдруг Профессор спотыкается, безумно оглядывается вокруг и, узнав знакомое место – кованую чугунную ограду и мрачный туманный сквер за ней – мгновенно успокаивается и лукаво подмигивает в сторону застывшей рядом тени:

– Каждый вечер она подсыпает в ваш кофе, господин Директор, слабо действующий яд и с очаровательной улыбкой подает его вам вместе со сливочными пирожными. Глупая она женщина! Вы, господин Директор, давно уже привыкли к ее зелью, и если умрете, то не от него. Я бы хотел видеть вас на виселице. Но, к сожалению, в наше цивилизованное время таких негодяев, как вы, не вешают. А зря. Ваша супруга – злобная ядовитая гадина! Она живет с вами под одной крышей и терпеливо ждет, когда ей по завещанию достанутся ваши деньги. Она не догадывается, что вы прекрасно осведомлены и о чашке кофе, и о молодых альфонсах, воровски проникающих через черный ход, и о долгах. И поэтому все свое состояние вы завещали… Наверное, ее хватит удар, когда она узнает, кому вы завещали свое состояние.

Профессор злорадно хихикает. Его гноящиеся подслеповатые глаза на мгновенье вспыхивают и оживают несуществующими воспоминаниями.

– Я уже не помню, когда это началось и с каких событий. Видимо, мы с Хеленой когда-то очень любили друг друга и отказались от своей любви. За это пришлось платить – каждую жизнь, ожидая полного прощения, которого пока нет. И вы с вашей женой, принимая разные облики, всегда были рядом, как демоны зла. Разве вы не помните, как затейливо переплетались наши судьбы из века в век? А я помню. Вы – тот самый кровожадный венгр, чью ласковую жену я – придворный поэт, менестрель и вечно веселый шут – не мог не целовать, потому что это была моя солнечноликая Хелена.

Какими сладкими были ее губы! Белые руки обвивались вокруг моей шеи, словно виноградные лозы, в её глазах бушевало небо. Вы когда-нибудь видели такие синие глаза? Сомневаюсь, чтобы вы, пресытившись кровью мучительно умирающих на колах мятежников, заглядывали в глаза своей жене. Она для вас всегда была так же доступна, как последняя посудомойка в мрачных подвалах кухонь зацветшего плесенью замка, как ваши наложницы перед казнью. Вы, господин Директор, не любили и не были способны испытать счастья свободы, когда кони несут вас в цветущие луга, когда блаженство обладания друг другом становится вершиной всех земных и небесных радостей. Поэтому вы нас убили. Мою девочку отравила ваша любовница-садистка. Хелена умирала долго и мучительно. Как она кричала от боли!

А меня вы, вдоволь натешившись изощренными пытками, замуровали заживо в стене башни, предварительно ободрав кожу со спины для обивки своего нового седла, и оставили небольшое оконце для воздуха. Вы ведь любили, господин Директор, сдирать с живых людей кожу!.. Я умер спустя мгновенье после смерти Хелены. Но я не проклял вас, потому что испытал с ней такое счастье, какого никогда не испытать вам. Умирая, я не думал о боли: там, за порогом жизни, меня снова ждала она – удивительно юная. И оседланные кони, и зеленые поля, и безбрежное небо. Что значат телесные муки по сравнению со счастьем любви? Ни-че-го…


Профессор продолжает свой путь, и только трость постукивает в такт его шаркающим шагам. Слышно, как падают последние намокшие листья.

– Прошло несколько столетий. Я прекрасно помню королевский камерный оркестр и свою короткую жизнь. Вы – старый уродливый горбун – были капельмейстером и сразу приметили меня и мою золотоволосую сестренку Хелену. Вы исходили желчью, когда король хвалил мои сочинения, и расточали ядовитую лесть. Став придворным композитором в девятнадцать лет, я умер на королевском ужине, выпив отравленного вина, которое мне поднесли вы. Кем тогда была ваша нынешняя жена? Не помню. Возможно, той уродливой крикливой кухаркой, которую вы каждый вечер насиловали после ужина, прямо возле плиты, где готовилась пища. А потом, когда эта толстая вонючая крестьянка надоела вам своими жалобами, вы, господин Директор, задушили ее своими нечеловечески сильными паучьими пальцами и закопали тело в подвале собственного особняка. Да-да, я вспомнил, это была действительно она. Вам очень понравилось, как она хрипела, хватая беззубым ртом воздух, как синело от удушья ее жирное прыщавое лицо, как выползали из заплывших глазниц свинячьи глазки…

Вы не пощадили и тринадцатилетнюю Хелену, мою тростиночку: женились на ней. Слава Господу, она умерла в родах, исторгнув на свет уродца, которого зачала от вас, господин Директор. Детеныш погиб через несколько часов.


…Безумное бормотание Профессора становится громче, он оживляется и начинает жестикулировать свободной рукой.

– Впрочем, господин Директор, не всё было так плохо. Помните солнечную Италию полтора века спустя? То столетие было счастливым для нас с Хеленой. Вы тогда оказались моим старшим братом. Обладая талантом к сочинительству музыки, вы мечтали покорить весь мир, но вам нужны были исполнители. И, когда поняли, что я владею редким сильным мальчишеским голосом, от которого прихожане плакали в молитвенном экстазе, вы, опоив опиумом, кастрировали меня. Я сидел в большом железном чане с горячей водой и, не чувствуя боли, завороженно наблюдал, как поднимается к поверхности кровь, заворачиваясь алыми кольцами, как вода в чане становится багровой, словно созревшее вино. Но, увы – не ваш композиторский талант, а мой голос – голос кастрата – покорил весь мир. Не ваша, а моя ангелоподобная внешность заставляла дам падать передо мной на ковры и биться в любовных конвульсиях.

Что-то в вашей судьбе сломалось, потому что вы, имея деньги, власть, способность любить женщину и быть любимым, – именно вы тогда искренне страдали и заставляли страдать меня, калеку, почти нечувствительного к душевной боли. Однажды вы встретили ее – красавицу Хелену, дочь ювелира, – и, впервые по-настоящему полюбив, предложили ей руку и сердце. Но она любила меня. Я прогонял ее не один раз, я даже пытался избить ее, надеясь, что она меня возненавидит. Хитрая женщина, она переспала с вами, господин Директор, и зачала ребенка. Мы купили небольшой дом. У нас была старая ворчливая безобидная служанка, постоянно грозившаяся отравить мужа-пьяницу. И тогда вы, господин Директор, отчаявшись завоевать расположение Хелены, разбили вдребезги свой инкрустированный золотом клавесин, подаренный королем Франции, и, сев на коня, умчались куда-то на границу, где шла война. Ту жизнь мы прожили счастливо и оба умерли в один день, от чумы. А ваш сын, господин Директор, стал знаменитым композитором, чьи музыкальные творения звучат со сцен театров и по сей день. Какая ирония!..

Профессор неожиданно замолкает, останавливается, и его изрезанное морщинами коричневое лицо искажает гримаса боли. Он прижимает руку к левой стороне груди и к чему-то прислушивается. Но на самом деле он давно ничего не слышит: мир вокруг него издает однообразный убаюкивающий звук, похожий на шум морского прибоя. Боль отступает, и Профессор продолжает свой путь. Он знает эту дорогу наизусть. И когда окончательно подступит слепота, он все равно будет выходить из дому и идти туда, где его ждут тени прошедших столетий. Профессор вздрагивает всем телом и прибавляет шагу.


– …Наша нынешняя жизнь была особенно благополучной, господин Директор. Мы, все четверо, встретились во время второй мировой войны. Я, офицер пехоты, был вашим командиром, Хелена – медсестрой в госпитале, где я лечился после ранения, вы – молоденьким безусым солдатиком, воровавшим у товарищей нехитрый продовольственный паек, а ваша супруга… Кажется, вы говорили, что она баронесса? Не знаю. Мне показалось, что я видел ее после войны на сцене дешевого варьете. Может, я ошибаюсь? Какая теперь разница…

– Я стал известным писателем, господин Директор, – профессором литературы и философии. Человеческие жизни проходили перед моими глазами, как звуковое черно-белое кино, и каждую я видел отстраненно, предугадывая финал. Ничто не могло меня обескуражить или сбить с толку, потому что рядом была она – моя любимая верная жена. Я работал увлеченно, самозабвенно и создавал в своих книгах судьбы – яркие, значительные, небесполезные. Мои литературные герои стали героями нескольких поколений читателей. Я хорошо помню презрение в ваших бесцветных глазах, господин Директор, когда вы протягивали мне руку, чтобы, как подобает вежливому соседу, поздороваться при встрече. Я хорошо помню вашу зависть, когда вы, директор европейской ассоциации банкиров, вручали мне международную денежную премию. Я тогда повез мою ненаглядную девочку на южные острова, где всегда было солнечно, тепло, где природа переливалась гогеновскими красками и купалась в собственном изобилии. Пальмы, песок, океан, крытая тростником веранда, плетеные кресла, уединенность. Мы прожили там долгие пять лет, и эти годы были самыми яркими во всех моих жизнях. Говорят, что я создал новую философскую систему. Неправда, я просто был счастлив и рассказывал людям о своем счастье. И о Хелене.


…До поворота с бульвара на дорогу остается метров тридцать, Профессор преодолевает их с трудом. Что-то его сегодня особенно тревожит, пугает. Он замедляет шаг, волочит ноги в разбитых, давно промокших башмаках, пытается остановиться и даже будто поворачивает назад. Но странная сила влечет его к заветному месту, Профессор перестает ей сопротивляться и, обреченно опустив голову, продолжает путь.

– Когда мы вернулись на материк, вы, господин Директор, убили ее. Ай-яй-яй! Какая оплошность с вашей стороны! Ведь это могла бы сделать ваша ядовитая супруга, но эта глупая толстая гусыня ненавидит только вас. Нет-нет, вы не хотели убивать Хелену, я понимаю. Вы ведь ее всегда любили. Был такой же осенний вечер, дождь, слякоть. Она возвращалась с благотворительного собрания намного раньше, чем мы с ней договаривались, и я не встретил ее. Не догадался. Не почувствовал. Она шла по окраинному шоссе, где не было тротуаров. С одной стороны – жилые кварталы нашего маленького городка, с другой – перепаханные фермерами поля. Когда вы проезжали мимо, вам несложно было слегка повернуть руль, чтобы послушная машина столкнула неосторожного пешехода с края дороги в глубокую бетонированную канаву. Всего доля секунды, за которую и не успела бы родиться мысль об убийстве.

Сладкое искушение! И вы сделали это, господин Директор, и ваш поступок не был убийством. Так, случайность. Вы посмотрели в зеркало заднего вида, и вам показалось, что Хелена все так же идет в сумерках по обочине. И вы прибавили газу. А она умерла. –Я нашел ее в канаве спустя два часа, когда отчаялся дождаться, но помочь ей было уже нечем. С трудом вытащив из грязи, я долго нес Хелену на руках к дому, а потом, ожидая врачей и полицейских, сидел у жарко растопленного камина и укачивал ее, как ребенка, и пытался согреть. Слезы текли из глаз, я глотал их и рассказывал ей, как провел без нее эти несколько часов. Но впервые она меня не слышала. А может, и слышала. Только не хотела отвечать.

– За последние двенадцать лет, которые, словно доисторические эпохи, преступно медленно тянутся со дня смерти моей девочки, я не написал ни строчки, господин Директор. Я опустился и обнищал. Я стал сморкаться в рукав и громко испускать газы. Окружающие считают меня сумасшедшим. Наверное, это так, потому что каждый вечер, в семнадцать часов, я выхожу из дома и долго вышагиваю сначала по бульвару, а потом по той самой дороге без тротуаров, чтобы встретить ее. И не успеваю. Я подхожу к проклятому месту и вижу в бетонной канаве, заполненной мутной сточной водой, свою мертвую жену. Она лежит на боку, неестественно вывернув шею и подогнув под себя руки, будто хочет оттолкнуться от поверхности и вскочить на ноги. Лицо искажено недоумением и болью. В стороне валяется черная лакированная туфля и сломавшийся при падении ее любимый зонтик с синими пальмами на желтом песке.

Серая гофрированная юбка задрана, бедро изуродовано ударом. Дождь омывает рану, но плоть по-прежнему сочится красным, и кажется, будто распластался на ней неестественный, неправильной формы сине-багровый цветок – как раз в том месте, где изрезала кожу сеточка синеватых тоненьких капилляров. Я так любил целовать ее кожу в этом месте. Помните, господин Директор, как вы отмывали в гараже бурые липкие разводы с хромированной поверхности бампера? Это была кровь моей жены. Вы ведь догадались, не правда ли? Эх, господин Директор, нельзя вам было ее убивать! Нельзя…


…Профессор, ссутулившись сильнее обычного, покидает мрачный бульвар с нависшими над ним высокими деревьями и поворачивает к освещенной фонарями дороге. До зловещего места остается пятьдесят метров – ровно сто шагов. Сто ударов смертельно уставшего сердца. Непривычно сильно давит впалую грудь. Но что это? Там, где должна лежать его девочка, его сокровище, – машина скорой помощи и полицейский патруль. Профессор задыхается от сумасшедшего предположения: «Ее спасли?» – и бежит, неуклюже припадая на распухшую от подагры ногу. Возле канавы он, задыхаясь, резко останавливается и прижимает дрожащую руку к сердцу:

– Гос-сподин Директор, это вы?! Что с вами? Почему вы лежите внизу, посреди искореженного металла? Неужели вы мертвы? Неужели в вашем переломанном, залитом отравленной кровью теле больше не теплится жизнь? Неужели я – вас – все-таки пережил?

Никто не обращает внимания на бормочущего седого безумца, стоящего среди толпы зевак. Сумерки сгущаются, дождь превращается в густой желтоватый туман, и вращающийся маячок патрульной машины с механической равномерностью отбрасывает неестественные блики на лица людей. А за канавой – там, где жирный чернозем давно превратился от дождей в болото, где начинаются унылые бесконечные поля, – стоит молодая женщина в светлом шелковом плаще, ниспадающем с ее плеч изящными складками. Профессор хрипит:

– Хелена!.. Девочка моя!

Женщина, улыбаясь, протягивает руку. И вот уже он – красивый, сильный – сжимает ее худенькие плечи, гладит волосы, пахнущие ландышами, целует сладкие зовущие губы. А за их спинами – оседланные кони, и дальше, вместо раскисших пригородных пашен, – цветущие медвяные луга, сиреневые холмы, бездонное синее небо и – долгожданная свобода.

– Прощайте, господин Директор! Мы больше никогда не увидимся ни с вами, ни с вашей женой. Круг печали завершен, мы с Хеленой свободны! Отныне и навсегда – прощены!

Молодой менестрель, не оглядываясь назад, где на скользкую от грязи и тумана дорогу оседает тело высокого старика, пришпоривает вороного коня и устремляется вслед за женщиной в легком развевающемся плаще – прямо в сияющий горизонт. На город опускается ночь и мягко поглощает осиротевшую тень, стервятником распластавшую черные крылья над обоими мертвецами. Дождь становится проливным.

Менеджер, рассказ


Илья в отвратительном настроении шел по улице Лескова. Его только что уволили, и он, сдав пропуск начальнику охраны, навсегда покинул закрытую территорию торговой базы с офисами и складами. И, как ему думалось, в последний раз проходил свой привычный путь по Старому городу, который через два квартала должен был закончиться широким проспектом, а за ним – магазины, рестораны, супермаркеты, безостановочное движение автобусов и троллейбусов, дорогие автомобили и непомерные амбиции суетливого центра.

Странная это была улица, хоть и назвали ее именем великого русского писателя. Наряду с веселыми крохотными продуктовыми магазинчиками на узкую проезжую дорогу с выщербленным асфальтом выходили облупленные фасады с грязными окнами, замусоренные подворотни и наглухо закрытые подъезды довоенных домов. Казалось, в них никто не жил, и только сидящая с внутренней стороны окна равнодушная кошка, с презрением уставившаяся в окно, выдавала присутствие хозяев – таких же старых, как и сам дом. Древние деревья уныло доживали свой век, их полусухие кроны с торчащими во все стороны черными корявыми ветвями вызывали противоречивые чувства то ли тоски, то ли недоумения.

«Срубили бы, что ли…» – вяло подумал Илья.

Навстречу, заняв весь тротуар, медленно двигалась пестрая компания: беременная цыганка средних лет с тремя детьми. Одного она везла в сидячей коляске, а двое пацанят шли, держась за синюю складчатую юбку. Илья прижался к стене, чтобы пропустить их, но цыганка резко остановилась:

– Эй, молодой! Дай десять рублей детям на хлеб! Погадаю, судьбу расскажу. Вижу, что неладно у тебя. С девушкой поругался.

Женщина, несмотря на выступающий живот, была красива. Смуглая чистая кожа, пронзительные лукавые черные глаза, колечки смоляных волос из-под ярко-голубого платка – всё в ней притягивало взгляд. И если бы сказала она правду о неприятностях на работе, Илья без раздумий отдал бы ей последнюю монету, оставленную на проезд. Но цыганка ошиблась, и он, отрицательно мотнув головой, упрямо сжал губы и прибавил шагу.


Ситуация, случившаяся с ним на работе, была до смешного банальной. Секретарь Зоя Викторовна – дородная живая брюнетка средних лет – работала в фирме с самого основания, и никто не знал, почему шеф относился к ней с таким уважением. Видимо, на это были свои, особенные, причины. Во всяком случае, благополучие сотрудников фирмы напрямую зависело от Зои Викторовны, и она никогда не знала нужды в шоколадных конфетах, хорошем спиртном и всяких полезных и бесполезных безделушках. И только Илья, считая, что она явно превышает свои полномочия, позволяя себе в отношениях с местной «богиней» быть довольно-таки независимым. Как-то раз, не получив вовремя нужные документы с печатью шефа, Илья обозвал ее занудой. Так и сказал:

– Зануда вы, уважаемая Зоя Викторовна! Не понимаете процессов бизнеса, где каждая секунда дорога. А вдруг клиент передумает?

Зоя Викторовна, которую Илья незаслуженно обвинил не просто в занудстве, а еще и в отсутствии профессионализма, обиделась смертельно, хотя в тот момент отшутилась, виду не показала. Но после короткого разговора, которому Илья легкомысленно не придал значения, отношение к ведущему менеджеру фирмы резко изменилось: не выплатили премиальные, отказали в командировке в Берлин, отстранили от важных переговоров в Москве. Илья два месяца ждал, когда ситуация изменится к лучшему, потом попытался объясниться с начальником отдела, но ничего не смог ему доказать и, потеряв самообладание, наговорил дерзостей.

Скандал произошел вчера. А сегодня, этим замечательным теплым солнечным сентябрьским утром, шеф вызвал его к себе в кабинет и обыденно, как будто говорил об очередном перспективном клиенте, предложил написать заявление об уходе.

– Понимаешь, Илюша, – с расстановкой проговаривал он слова, – твоя проблема в том, что ты почувствовал полную, безоговорочную безнаказанность. Да, на сегодняшний день ты по праву считаешься лучшим менеджером фирмы, тебя ставят в пример, тебя обожают клиенты. Но… – и шеф достал из ящика стола щупленькую пластиковую папку, – здесь твоя трехлетняя работа в фирме. Посмотрим? Посмотрим… – казалось, шефу уже не было до Ильи никакого дела, он разговаривал сам с собой, явно получая от этого удовольствие. – Второе ноября, – он назвал дату, когда Илья был еще стажером, – срыв крупного заказа по причине того, что ты не вышел на работу после празднования дня полиграфиста. Было? Было. Пятнадцатое мая того же года. Нагрубил клиенту, и тот подал на фирму в суд. Тяжба стоила мне пяти твоих зарплат, что в целом составило немаленькую сумму. Двадцать второе августа. Получил наличные деньги от клиента и не доложил в кассу триста пятьдесят рублей.

– Мне на такси пришлось ехать, я потом отчитался, – хмуро буркнул Илья, прекрасно понимания, что его оправдания уже не нужны.

– Меня твое «потом» не волнует, а факт сокрытия доходов налицо. Сначала триста пятьдесят рублей взял, потом триста тысяч прикарманишь, потом миллион. Без отчета.

Илья с тоской подумал о том, что шеф знает и о потере двух договоров с подрядчиками, и о скандальном романе с бухгалтершей Оксаной, и о конфликте с раздатчицей обедов в баре, и о его умении рисовать на сотрудников шаржи и писать к ним колкие четверостишия…

– В общем так, Илья Григорьевич! Либо ты пишешь заявление по собственному желанию, либо я поднимаю жалобы некоторых твоих клиентов – а таковые, как ты знаешь, тоже имеются, – и по акту вычитаю с тебя неустойку. Плюс убытки фирмы в пятикратном размере. Устраивает?

– Кто будет работать вместо меня?

– Теплое место пустым не останется, – шеф улыбнулся ласково, с явным состраданием, и со стороны могло бы показаться, что роднее Ильи нет у него никого на свете.

«Ясно, – понял Илья, – племянник, недавно переехавший из Калуги».

Заявление было написано и подписано, но, когда бывшая «звезда маркетинга», как называла его бухгалтерша Оксана, отправился за расчетом, оказалось, что он задолжал фирме за испорченный электрический чайник, разбитый картридж для принтера и использованную в личных целях ксероксную бумагу – практически весь мизерный остаток после недавно полученной зарплаты. Бухгалтер сочувственно положила перед Ильей оставшиеся десять рублей одной монетой, и ему захотелось демонстративно смахнуть их в мусорную корзину. Но здравая мысль о том, что сегодня он, как назло, забыл дома бумажник, а новенькая, только что выплаченная в кредит «ауди» стояла в ремонтном блоке по случаю оторвавшегося подкрылка, отрезвила. Сунув монету в карман, Илья, не прощаясь, выскочил из кабинета.


…Он шагал по улице Лескова в центр города и вспоминал свой неуправляемый страх перед первыми клиентами, первый подписанный договор, первые успешные командировки, дружбу с партнерами. Ему прочили блестящее будущее, его приглашали в качестве консультанта, ему доверяли. «Проклятье, – Илья на ходу в сердцах стукнул кулаком по грязной стене, – что этому старому козлу еще надо? Я же один делал основной оборот! Самое обидное, на днях купил классный ноут в кредит… Что теперь? Ни денег, ни хрена. Даже заначки не осталось… Интересно, подпишут мои клиенты договоры с его дебилом племянником? Может, позвонить, предупредить? А-а, им все равно… Они хоть с чертом подпишут, лишь бы выгодно было». Мысли Ильи были черны, как канализационная жижа, вытекавшая местами из-под ворот. Он думал о том, что слишком быстро «поймал звезду» и потерял способность анализировать ситуацию вокруг себя, чтобы предугадать удар и подстраховаться.

Его хвалили, и он принимал похвалы за чистую монету. Лучше бы поинтересовался, что говорят за его спиной. В офисной среде сплетни – самый ценный источник информации. Он сам тщательно собирал любую информацию о своих клиентах – прямых и потенциальных, но забыл позаботиться о себе самом. Навстречу выскочила и исчезла в переулке шумная стайка чумазых беспризорников. Два синюшных алкоголика – дама с кавалером – попросили денег на бутылку. Изредка встречались и приличные прохожие. «Ладно, прорвемся, – подумал Илья. – В конце концов, у меня есть опыт работы». Но, как ни пытался он себя успокаивать, на душе было пакостно.


…Илья подошел к проспекту Победы и остановился на перекрестке в ожидании зеленого света. Вдруг сзади кто-то цепкими пальцами схватил его за локоть. Парень вздрогнул и резко обернулся. Натянутые нервы уже нарисовали картину алкаша-грабителя с ножом за спиной и гадостной ухмылкой на лукавой роже. Но он ошибся. Маленькая бабка, похожая на сморщенного ребенка, в чистеньком платочке, фартучке поверх кургузого шерстяного платьица с длинными рукавами и в стоптанных мужских башмаках, обутых на нитяные чулки, крепко держалась за него и с надеждой поглядывала снизу вверх, в его подбородок:

– Переведи, сынок, через дорогу, плохо вижу, не знаю, какой свет горит…

Илья успокоился:

– Да переведу уж… – и снова уныло уставился на запруженную транспортом дорогу.

Бабка, обрадовавшись, что ее не послали подальше, вдруг затараторила быстро и весело.

– На рынок иду, сынок. Место там у меня есть, денег у людей просить. А сегодня опоздала, туфли разорвались. Вот, у соседа башмаки взяла. Велики, правда, так веревкой подвязала. Идти далеко, а что делать? Мне мало надо – всего-то десять рублей на хлеб  я беру вчерашний, в киоске возле рынка. Вот посижу на рынке, монеток насобираю – и домой. Может, кто еще чего даст – овощей там подпорченных… Рынок, он, сынок, всех калек и убогих кормит. А пшенка, масло постное и макароны у меня есть – с пенсии покупала. Учительская у меня пенсия, небольшая. Ты думаешь, сынок, мне стыдно? Нет, не стыдно, я же не прошу лишнего…

На светофоре зажегся зеленый, Илья потянул за собой старуху, она засеменила за ним, продолжая тараторить.

– А день какой сегодня замечательный, сынок! Мне в дождь плохо, промокаю вся. Стараюсь не ходить на рынок. А сегодня радость прямо большая. Тепло. Вот насобираю на хлеб, и пойду домой носки вязать. Я их вслепую вяжу, мне соседи за них продукты приносят…

Илья перевел бабку через дорогу и остановился перед ней. В голову пришла неожиданная мысль.

– Бабуля, вам десять рублей нужно?

– Да, сынок, одной монетой, тогда не потеряю, за щеку положу, – она закивала головой так энергично, что Илья испугался за ее шейные позвонки. «Занятная старушенция, – подумал он, – светлая какая-то, хоть и в маразме. Через пять минут забудет, что наболтала».

– Ладно, держите деньги на хлеб, – он достал из кармана блестящую желтую монету и вложил в морщинистую ладошку.

Бабка поднесла ладонь к глазам, помяла пальцами, а потом вдруг прижалась к Илье, уткнувшись горбатым носом в правую подмышку.

– Ну, сынок, спасибо! Вот уважил старуху! Вот счастье-то сегодня! Говорю же – хороший день! – потом отстранилась от парня, подслеповато сощурившись, посмотрела в его лицо и добавила:

– Хороший ты человек, незлобный.

Илья криво ухмыльнулся:

– Ладно, бабуля, не болейте, – развернулся и быстро пошел домой. Идти предстояло километров пять.

Но бабка его окликнула:

– Эй, сынок! У тебя сегодня тоже хороший день! Новая жизнь начнется! – и, отвернувшись, резво потрусила в сторону рынка.

Илья пожал плечами: «Что за странная бабка! Другие ноют, жалуются, а эта… Маразм наоборот. Всё равно попрошайничать будет – не зря же на рынок потащилась. Может, напрасно монету отдал. Альтруист хренов».

Он шел быстрым шагом по городским улицам, через скверы и проходные дворы, но почему-то уже не хотелось думать о разговоре с подлым шефом, собравшим на него досье. Исчезла из сердца горечь, и черные мысли жгучей обиды остались где-то там, в пустых грязных подворотнях улицы, названной именем знаменитого русского писателя Лескова. Впервые за долгое время безостановочной работы увидел Илья осеннее небо, позолоту умирающей листвы, услышал шум реки, протекающей через город, веселое чириканье воробьев. Наколдовала старая, что ли? В карманах было пусто, на душе – спокойно, и это значило только одно: действительно пришло время всё начать сначала. С нуля.

Алабай, рассказ


Меня зовут Айдер, я служитель в мечети. У меня два старших брата, они большие и сильные, овощами на рынке торгуют. Энвер, например, один может два мешка картошки на плечи закинуть и клиенту в машину отнести, а Мурат так умеет поговорить с клиентом, что он еще не один раз за овощами приедет и родственников с собой привезет.

Еще у меня есть сестренка Зульфие, она жена нашего муллы, у которого я служу. По возрасту она мне в матери годится. Так уж вышло, она самая старшая, всё время нянчилась со мной. Умная, статная и красивая, Зульфие – хозяйка крымско-татарского ресторана «Ак-Кая» в нашем маленьком городке. «Ак-Кая» в переводе означает «белая скала», и действительно с верхней площадки ресторана хорошо видно знаменитую Белую Скалу – величественную, словно имя нашего Аллаха. Все, кто едут мимо нашего городка, стараются заехать к ней и угоститься сочным кубэте, чебуреком или янтыком, заказать лагман и шашлыки. Блюда из баранины с овощами – димляма, башлама – давно стали визитной карточкой ресторана, а тыквенный пирог фулто всегда уходит горячим, как только его достают из печи. Зульфие – чудесная повариха, постоянно ищет старинные национальные рецепты, предлагает попробовать новые блюда, и слава о ее кулинарном мастерстве пошла далеко за пределы нашего городка.

Я родился слабым, всегда болел, зато читал много, стал грамотным. А вот написать решил впервые. О своем дяде Мустафе. Может, плохо напишу, нескладно, да вертится эта история в голове, не могу забыть. Мулла у нас очень грамотный, уважаемый человек. Я с ним посоветовался, и он сказал: «Не можешь забыть – пиши. Кому надо, прочитают, услышат тебя. Всё в воле Аллаха». Пишу я нескладно, но послушаюсь его, попробую. «Если Бог откроет одну дверь, то откроет и тысячи», – так сказал мне мулла.


…Мы вместе вернулись из Узбекистана на родину, в Крым, – наша семья и брат моего отца дядя Мустафа с молодой женой Заремой и двумя дочерями. Поселились под Белогорском. Участки у нас рядом оказались. Выделенных денег хватило на то, чтобы поднять бетонные коробки домов и накрыть их крышами. Строились вместе, помогали во всем друг другу. Потом, когда заехали в пустые дома, стали обживаться по отдельности, кто как мог. Наша семья занималась сельским хозяйством, на привезенные с собой деньги купили отару овец. А Мустафа без денег приехал. Всегда бедным был, но ученым. Наверное, за эту ученость и полюбила его красавица Зарема. Разница в годах у них была большая – двадцать с лишним лет. Но красивый был мой дядя и сильный – сильнее многих молодых. Всегда побеждал в борьбе на поясах куреш на праздниках, был знаменитым. Его даже по телевизору показывали. Какие песни пел, сколько историй знал, как танцевал! Наши красавицы не выходили танцевать хайтарму без моего дяди, а круговой танец хоран, где все мужчины держали друг друга за плечи, становился необыкновенно зажигательным, потому что дядя всех заводил. Мустафу очень любили, на свадьбы звали. Родни-то много у нас.

Прошло время, я вырос, окончил школу, в мечети стал служить. Работник из меня плохой – сетку лука не подниму. Но мы в своей семье всегда трудились дружно, никто не ленился. Я вот овец пас и от нечего делать книжки читал, даже два иностранных языка выучил – арабский и английский. Потому меня и в мечеть взяли. Отец с матерью огородом занимались, птицу разводили, дом обустраивали. Старшие братья женились, уже теперь сами строятся, живут отдельно. Зульфие с мужем живут хорошо, двор у них большой, сад, виноградник. Мои две племяшки – сестры-погодки, танцами занимаются, хорошо рисуют.

А у Мустафы жизнь как-то не заладилась. Невезучий он оказался, несчастливый какой-то. Зарабатывал легко и много, с любым мог договориться, всё ему было по плечу. Но Зарема требовала то новую машину, то мебель дорогую, то поездку на заграничный курорт, то золото с бриллиантами. Что заработает Мустафа, всё Зарема отбирает. А скандалить стала, словно шайтан в нее вселился! Дерево опирается на корни, а человек на родственников. Бедный дядя, чтобы не слышать ее брани, к нам в батраки стал наниматься по выходным, да возился весь день на огороде или в теплицах. Не знаю, сколько мои родители ему денег давали, но, видно, что-то он откладывал в заначку без ведома Заремы. Как-то раз поехал Мустафа воскресным днём в большой город на хозяйственный рынок электропилу починить и привез Алабая.


…Помню тот день очень хорошо. Весна оказалась теплая, деревья стояли белые от цветов, дружно жужжали пчелы. Ароматы тюльпанов, нарциссов смешивались с привычным запахом навоза. День плыл своим чередом, сонно клонился к вечеру. Тихо и спокойно было на нашей улице, только вдалеке на пастбище иногда блеяли овцы и лаяли собаки. Мне показалось, что счастье пришло в этот мягкий ласковый день на нашу землю, и сама природа как будто говорила каждому: «Селям алейкум, мир вашим домам».

Вдруг раздался истошный крик Заремы:

– Ублюдок недоделанный, что ты привез, куда деньги потратил?

Мать манты лепила, а я ей помогал, но бросили мы тесто, выскочили на улицу. Соседи прибежали, интересно всем стало. А Мустафа стоит спокойно возле машины и держит в руках большой серый шерстяной ком из старого одеяла. И жену успокаивает:

– Тише, Зарема, я подарок тебе и дочкам привез.

Разворачивает он свёрток, а из него четыре широкие белые лапы в стороны торчат, нос пуговкой и две черные бусинки вместо глаз. И гордый такой Мустафа, довольный, будто светится весь. Поглаживает пальцами мохнатую мордочку, криков Заремы не слышит.

– Дом охранять будет! Я его назвал Алабаем.

Вечером дядя пришел к нам кофе пить и рассказал, что на городском центральном рынке города в тот день как раз породистыми собаками и кошками торговали. Увидел Мустафа огромного рыжего флегматичного пса с крупной головой, похожей на бычью. Подошел, спросил, что за собака. Хозяйка ответила, что порода называется «московская сторожевая». В манеже рядом с великаном копошились шерстяные серые клубки, попискивали, мяли друг друга широкими белыми лапами. Спросил Мустафа цену, но такая цена оказалась высокая, что у него глаза на лоб полезли. Долго ходил он вокруг. Все уйти хотел, да ноги сами к щенячьему манежу несли. Придет, встанет рядом, на рыжего пса смотрит. Так два часа рядом и проходил. За это время почти всех щенков купили. Порода хорошая, редкая. А один остался. Подозвала его хозяйка и тихо говорит: «Щенок бракованный, никто покупать не хочет. Возьмешь недорого?» Как рассказал дядя, у породистых щенков «москвичей» в середине морды должна белая полоса проходить, сама морда белая, и только глаза черными кругами, чтобы закрыты были. Это называется «маска».

Последний щенок мало того, что слишком мелкий и шустрый оказался, но еще и без «маски». И пятно белое только на лбу было в виде звездочки, как у нашего бычка. А на черных свисающих губах-брылях – светлые веснушки вместо положенной белизны. И нос черный, с каким-то бесформенным пятном вокруг. Его никто покупать не захотел. Но Мустафа его сразу присмотрел – самый подвижный в манеже был. Остальные лежали и спали, словно набитые ватой игрушки, а этот, с черной мордой, никому спать не давал, тыкался в сетку, всех тормошил, даже тявкал. А когда щенки начинали ползать, недовольно скулили, забивался в уголок и засыпал. Будто понимал что-то.

Конечно, дядя мой щенка тут же забрал, хозяйку о прививках расспросил и еще в клинику заехал, вакцину купил. Я спросил дядю, а почему он назвал его Алабаем, ведь это порода такая. Тоже из сторожевых, волкодавы. На это дядя ответил, что слово понравилось. Хозяйка ему сказала, что есть в нем кровь знаменитых алабаев, которые овец в горах пасут.


…Пришла осень. Дядя мой стал спокойным и счастливым, возился со своим Алабаем, воспитывал. Да и Зарема меньше ругалась. Видно, пришелся этот пес их семье по нраву. Вырос он и взаправду огромным. Рыжая широкая спина, серые подпалины по бокам, а лапы, брюхо и пушистый хвост веером – белоснежные, чистые. И грудь белая. А морда черная, страшная, с отвисшими брылями. И слюна тычет, и глаза красные. Сначала думали, что болеет Алабай глазами, но ветеринар объяснил, что у этих собак экстерьер такой: нижние веки отвисают, видны кровеносные сосуды. Забыл сказать, что мой дядя Мустафа тоже рыжий. В веснушках весь, волосы светлые. И профиль у него не восточный – больше на европейца похож. Бывают среди нас такие. В общем, они оба с Алабаем как-то подошли друг другу. Оба большие, необычные. И слушался пес его безоговорочно, будто по глазам понимал.

Участки у нас за домами просторные. Мне нравилось наблюдать, как тяжелый Алабай за дворняжкой гонялся и по-щенячьи на передние лапы припадал. Но слишком большой был, уставал быстро. Дворняжка потом на него наскакивал, рычал, тявкал, а тот на спину ложился и лапами отмахивался. А потом дворняжку за уши таскал. Интересно смотреть было.

А Зарема, хоть и притихла, всё равно не успокоилась до конца. Как зайдет за луковицей, так жалуется моей матери Анифе, что эта тварь рыжая их семью объедает. Жрет, мол, много. По кастрюле в день. Но Мустафа жалобы Заремы не слушал. Как идет с работы, обязательно где-то сахарную кость Алабаю купит. Или обрезь говяжью. У нас в поселке над Мустафой даже смеяться стали: «Ты своего Алабая больше, чем жену и дочерей, любишь». Дядя только отшучивался. Смеяться-то смеялись, но приходили смотреть каждый день. Любовались. А потом, кто позажиточнее, тоже себе таких собак купили.

Но, правду сказать, дядин Алабай самым умным оказался и самым крупным. Только вот морда больно страшная была, не по породе. Впрочем, охранял он хорошо. Его трубный лай часто на всю округу раздавался, других собак поднимал. А Зарема вообще ругаться перестала, когда Алабай со двора воров прогнал. Цыгане тогда на машине подъехали, во двор прокрались и ковер с веревки потащили. Как увидели Алабая, бросили и убежали. Но он одного за ногу успел цапнуть. Говорят, тот захромал сильно.


…Прошло несколько лет. Наступили тяжелые времена. Многие разорились в тот год. Зульфие даже ресторан хотела закрыть, повара уволила, сама готовила и подавала – мало посетителей было, платить нечем было. Мустафа постоянно работал, да все меньше и меньше денег домой приносил. И если мы еще как-то держались за счет птицы и огорода, то дядя мой тянул лямку из последних сил, надрывался. Зарема огородом себя не утруждала, живность не разводила. Говорила, грязь от птицы одна. Сначала Зарема продала за бесценок свои шубы, потом золото с бриллиантами. А как совсем есть нечего стало, оставила праздную жизнь и пошла в ресторан к Зульфие посудомойкой – за еду. Говорят, всех своей бранью достала, но держали ее там, потому что родственницей хозяйке приходилась, а у нас не принято родственников обижать. Улетучилась ее красота, словно листья с яблони в конце декабря. Одна сухая кожа на смуглом лице осталась, да злые черные глазищи. Дочки уже взрослые стали, в старших классах учились. Одна рыжая была, лицом и характером в Мустафу удалась. Красивая, добрая, покладистая. А вторая красотой не вышла, сутулилась сильно. Злая, как мать.

Однажды приехал Мустафа со стройки, где работал, вывалился из машины кулем на дорогу и на четвереньках в дом заполз. Зарема сразу раскричалась – думала, пьяный. А он спину сорвал. Да так сильно, что встать не смог. Машину во двор мой брат им загнал. Стали мы все суетиться вокруг Мустафы, а потом врача вызвали. Помочь ничем не смогли, а он стонал сильно и плакал от боли. Пока «скорая» приехала, два раза сознание терял. Даже Зарема притихла. Пролежал тогда мой дядя в городской больнице месяц. Я с разрешения муллы службы пропускал, ездил к нему, от Зульфие корзинки с едой привозил. Грустный дядя был в больнице, и только оживлялся, когда я ему об Алабае рассказывал. Он обратно продукты в корзинку складывал и велел Алабаю отнести, подкормить. Говорил, в больнице еды хватает.

А потом я и сам заболел бронхитом, две недели дядю не видел. Вернулся Мустафа совсем худой – одна кожа и кости. И постаревший. На впалых щеках седая щетина. А еще через неделю они с Заремой машину продали.


…Наступила зима. Мустафа сторожем устроился, зарабатывал мало, копейки приносил. Зарема из ресторана ушла, она где-то в богатых семьях убиралась за малые деньги и продукты. Мы что могли, отдавали им, но сами тогда тоже скромно жили. Мясо раз в неделю видели. Есть почти нечего было. Одна крупа да макароны. Но, как мне кажется, хуже всех тогда оказалось Алабаю. Мяса для него никто не покупал, а пиала пшенной каши его не спасала. К весне от верного друга Мустафы остался скелет, обтянутый обвисшей грязно-рыжей шкурой. Да и не бегал он уже, лапы не держали. Лежал целый день под стеной дома. Иногда лениво побрехивал на прохожих. Морда его стала грустной, глаза потускнели. Превратился он в больного постаревшего пса, как и его хозяин.

Как-то раз утром нацепил Мустафа на своего верного Алабая намордник, надел поводок и потащил куда-то обессиленного пса прочь из дома. Я видел, как они шли по улице – сгорбленный постаревший дядя Мустафа и вихляющий костлявым задом Алабай. Зарема проводила их молча. Вернулся Мустафа вечером один. К нам пришел и рассказал, что Алабая отвез на мясокомбинат в город. Попросил работников забрать на охрану, мол, хороший пес, молодой, но кормить нечем, семье не хватает. Охранники Алабая забрали. Говорит, пошел он за охранником и даже на Мустафу не оглянулся. Будто обиделся на него за такое предательство. Запил после этого дядя сильно. Нельзя нам, крымским татарам, пить, Коран не позволяет. Мустафа верующим был, все обряды соблюдал. А тут, словно стержень из него вынули – пил и спал. Иногда где-то подрабатывал, и снова водку покупал. Зарема поседела, сгорбилась.

Через месяц, ближе к лету, Мустафа пришел в себя, на работу сторожем устроился. Прошло еще три месяца. Дядя хорошую работу нашел – в нашем городке на овощном складе учетчиком. Однажды послал его хозяин в город по каким-то делам. Не выдержал Мустафа и к мясокомбинату пришел, не надеясь увидеть Алабая живым. Каково же был его удивление, когда нашел он своего верного друга красивым, откормленным, веселым. Бегал тот по территории, кошек гонял, колеса заезжающих грузовиков обнюхивал. Кто-то из охранников вынес ему миску с едой, тот радостно завилял пушистым белоснежным хвостом. У Мустафы сердце болезненно сжалось. Но не стал он к забору подходить, в кустах спрятался. Надеялся, что Алабай его не заметит. Простоял так минут двадцать, нагляделся, как тот ест да по территории бегает, как с охранниками заигрывает, хвостом машет. И побрел себе к остановке автобуса, опустив голову.

Пить Мустафа перестал. Обрадовался, что Алабай живой и снова такой здоровый, сильный. Но как выдавалась оказия в город поехать, обязательно подходил к ограде мясокомбината, становился в сторонке, за кустами, и во все глаза смотрел на своего Алабая. Как-то не выдержал, пришел к нам поздно вечером, сел рядом с отцом, заплакал. Сказал, что не по нему эта собака вышла. Больно уж умен да велик. Ему и хозяин такой нужен был. Путевый. А он, Мустафа, невезучий оказался, слабый. Не только со своими бабами не справился, еще и пса дорогого чуть не уморил.

Не знаю сейчас, что и сказать на это. Любил он Алабая больше, чем свою жену. Да и за что было Зарему любить? Она только лаялась да деньги требовала. Не довольствующийся малым не найдет ничего. Если бы меня спросили, почему Мустафа такой неудачник оказался, я бы сказал, что это Зарема во всем виновата. Вон, моя мать Анифе никогда отцу не перечила. Во всем поддерживала. А если и говорила что-то против, так я и не слышал никогда. Тихо они спорили. Потому и не голодали мы. И братья себе дома построили. А красавец Мустафа со всеми своими талантами так в люди и не выбился. Посмешищем городка стал. И будто интерес к жизни потерял. Говорил мало, отощал, поседел совсем. Глаза потухли. А я любил и жалел дядю Мустафу и всегда молился за него. Душевный он раньше был, веселый. Особенно, когда Алабай у него жил.

Однажды уехал Мустафа в город и не вернулся. Ни на следующий день, ни через неделю. Зарема отказалась его искать, снова ругаться стала, бездельником мужа назвала. Поехал тогда мой отец в город, в морге нашел. Потом были похороны.

В справке, которую выдали моему отцу, написали, что умер Мустафа от обширного инфаркта. Говорят, охранники обнаружили его возле мясокомбината в кустах утром. Странно, что при жизни Мустафа почти изгоем стал, отверженным, его жалели и обходили стороной, а на похороны чуть ли не весь городок пришел. Его усохшее тело в гробу накрыли нежнейшим зеленым шелком, мои мать и отец сидели рядом, словно самые близкие ему люди, а Заремы будто и не было – она казалась тенью у его гроба. Соседи и знакомые приходили, говорили: «Алла рахмет эйлесин, алла сизге сабыр берсин – пусть земля будет ему пухом, пусть Бог даст вам терпение», – и, попрощавшись с нами, выходили прочь.

Женщины во дворе готовили поминальный обед, и тихо было, никто не говорил – не о чем было. Все чувствовали горечь и сожаление, будто с Мустафой ушла из городка в тот день радость. Я на похоронах сильно плакал и дал себе и Мустафе слово, что поеду в город и расскажу Алабаю, как сильно хозяин тосковал по нему и умер от этой тоски.

С разрешения муллы собрался на следующее утро, мясокомбинат нашел быстро. Увидел будку охранников, забор, территорию с машинами. Возле забора росли кусты, в которых Мустафа прятался и за Алабаем наблюдал. Вот только Алабая не было. Бегали по двору какие-то дворняги. Может, спрятали его, чтобы людей не пугал? Подошел я к охраннику, представился, стал расспрашивать. После того, что он мне рассказал, сердце мое заболело, а глаза снова наполнились слезами. Оказывается, в тот вечер, когда дядя пришел посмотреть на своего пса и погиб от разрыва сердца, – почувствовал Алабай смерть хозяина, беспокойный стал, к забору все бегал, черную морду задирал и воздух нюхал. Говорят, собаки хорошо смерть чуют. А мертвый Мустафа в это время в кустах неподалеку лежал, коченел.

Когда стемнело, охранникам меняться надо было. Приехал на смену Семеныч, бывший афганец. Был он из всех самый злой. И оружие именное имел. Не знаю, что там произошло на самом деле, но, говорят, пьян был Семеныч в тот вечер, на смене отоспаться хотел. Алабай выпивших не любил, кидался. Вот он Семеныча за пальцы и прикусил. Охранник сам видел, как закричал Семеныч не своим голосом, вырвал пистолет из кобуры, выстрелил и в белую грудь собаке попал. Алабай заскулил, завертелся от боли. А Семеныч, не раздумывая, его вторым выстрелом в голову добил. Никто ничего и понять не успел, только стояли все и молча смотрели. И слова никто не сказал. Что говорить, если злое дело сделано?

Принесли пустые мешки и Алабая в них, как в саван, завернули. Семеныча на следующий день уволили. А Алабая на пустыре за оградой похоронили. Очень уж привыкли к нему охранники, даже водкой помянули. Говорят, хорошо служил, верный был, незлобивый. Выходит, погиб Алабай вместе с Мустафой в один вечер. Будто судьба у них была такая – общая.


…Я каждый день молюсь о дяде Мустафе. И думаю об Алабае. Кажется мне, будто идет Мустафа – большой, красивый, молодой, – по степи небесной под голубым небом, а вокруг него верный Алабай бегает и на бабочек трубно лает. Перед ними на зеленом лугу отара белых овец пасется. И хорошо им там вдвоем райских овец охранять. Так хорошо, как никогда не было на земле, при жизни. Знаю, что нельзя о собаках молиться. Но против правил, когда мулла не слышит, прочту молитву и об Алабае. И кажется мне, что машут они мне оба с небес – Мустафа рукой знаки подает, смеется, а Алабай своим белоснежным хвостом-веером виляет и черную морду к небу задирает. И тоже будто улыбается – клыки сахарные показывает, нетерпеливо подпрыгивает, фыркает.

И, видно, так оно и есть – действительно, они оба счастливы. Я не придумываю. Аллах справедлив!

Звездный гость, фантастическая трилогия

Старое должно исчезнуть…


Власть на Хораксе поменялась за одну ночь.

Никому раньше не нужен был этот маленький остров на гигантской планете с двумя океанами и десятком огромных континентов, флегматично плывущей по своему вечному, определенному богами Вселенной пути где-то на периферии космических трасс. В мегаполисах Метрополии уже более двухсот лет не было наличных денег, все расчеты осуществлялись по личному коду, имплантированному в запястье, перемещения с одного конца планеты на другой происходили благодаря телепортационным лентам.

Здесь, на маленьком острове Хоракс, затерявшемся в океане где-то между континентами, до сих пор работали ретро-банки с электронными кассами и живыми кассирами, ездили машины на бензиновых двигателях, вместо гигантских супермаркетов продукты продавались в маленьких лавочках. Роботов почти не было, их задействовали, в основном, на погрузках и земляных работах. Многочисленные корабли, траулеры, сухогрузы и катера, снующие по заливу, заправлялись дизельным топливом, и запах солярки возле нагретой солнцем пристани казался жителям привычным.

Вели свою тихую незатейливую жизнь три городка и множество прибрежных поселков, порты и автобазы. По закованным в асфальт улицам неторопливо трусили, лязгая железными боками, старенькие маршрутные такси и грузовики. Жители работали грузчиками, рыболовами, водителями, моряками, всё еще помня те навыки, которые так были развиты в давнее время изоляции от космоса. Они так и не освоились в новой реальности и уже забыли, как тяжело эта новая реальность давалась им в самом начале, когда Совет Великой Метрополии принял решение включить остров Хоракс в свой состав. Молодежь не знала об изнурительной войне между группами общин поселенцев за право управлять ресурсами острова и продавать Метрополии рыбу, местные сувениры и туристические услуги. Чтобы прекратить войну, Совет дал Хораксу независимость и назначил своего наместника. Остров оставили в покое.

Здесь до сих пор было чисто и девственно, не сливались в океан химические отходы, не проводились ядерные испытания и экологические эксперименты. Никому не был интересен Хоракс: слишком мал, чтобы вкладывать в него средства и слишком населен местными жителями, чтобы осуществить очередной ядерный эксперимент и смести его с лица планеты. Это был остров-музей, куда ученые-социологи, психологи и просто любопытные туристы прибывали познакомиться с бытом забытых времен, – маленький, отставший от жизни и будто законсервированный в прошлом. Непомерные амбиции Императора, войнами, подкупом и хитрыми торговыми операциями подчинившего себе все континенты, на Хоракс не распространялись.

Все изменилось три дня назад.

«Танки в городе! Какие танки? Этого просто не может быть, все это осталось где-то там, в смутных прошлых веках, в эпоху Войны. Один танк, правда, стоит на постаменте – возле покосившейся церквушки, где мы просим Богиню моря о щедрой добыче, – как ненужное напоминание о погибших в те кровавые времена. Но на него никто не обращает внимания – войну-то забыли», – думала пожилая некрасивая женщина, расплывшись грузными боками на грязном узеньком сиденье маршрутного такси, которое тряслось, лязгало всеми своими железными частями, тяжело пробираясь в потоке городских автомобилей.

Айна везла в банк выручку своей родной автобазы, и деньги необходимо было отправить на межгалактический счет корпорации именно сегодня, чтобы успеть оплатить налоги и зарплату сотрудникам. Айну предупредили, что ретро-банки уже практически не работают, бумажные деньги не принимают. Но этот еще работал. Возле касс – огромные очереди озабоченных горожан, спешащих погасить кредиты, оплатить счета за пресную воду и тепло в их скромных квартирках. Люди испуганы, но еще не озлоблены: молодую мамочку с младенцем пропустили к окошку без очереди. Айна мужественно отстояла на отечных ногах полтора часа, но заплатить не успела: зависли компьютеры. Кассы одна за другой закрылись.

«Война?! Неужели снова война? Господи, но при чем тут я – обычная женщина, счетовод-бухгалтер с тридцатилетним стажем? В чем моя личная вина? В банке висят компьютеры. Они что, белье на веревке, чтобы вот просто так висеть? Но висят. Так говорят банковские служащие – вежливые, красивые, безликие. Похожи на кукол. Может, это роботы?» Айна, растерянно потоптавшись в холле банка, протолкнулась к выходу. Почему-то не работал кондиционер. От жары внутри помещения закружилась голова, сдавило сердце. На душе стало как-то особенно тревожно. Она решила не ждать, вернуться на работу и спрятать деньги в металлический сейф.

Остановка была переполнена, лица людей мрачны. Айна, цепляясь за поручень, с трудом втиснулась в переполненный людьми салон. Подвыпивший дядька в засаленной куртке уступил ей место. Маршрутное такси дернулось, но поехало, и, кажется, захрипело от напряжения. Тревога сидела внутри салона тяжелой черной тушей, заставляя пассажиров вплотную придвинуться к окнам и вглядываться, вглядываться… «Богиня моря, будь добра к Хораксу!» Она стала мысленно молиться, увидев конусообразный купол облупленной церквушки, который равнодушно отсвечивал крашенным в синий цвет металлом и никак не отзывался на ее мольбы о спокойствии. Перевела взгляд вниз – да, вот он, танк! А на крышке люка развевался непривычный разноцветный флаг Империи. Рядом на афишной тумбе сияла красным неоном реклама фотовыставки «Городской сюр». Что такое «сюр»?

Странное слово и чужое знамя вдруг в ее воображении сплелись в единое целое, похожее на мерзкую, но пока еще не проклюнувшуюся гигантскую личинку скорпиона в ярких шелках савана-кокона. Впрочем, Айна ничего не понимала в ядовитых насекомых, которых здесь извели еще при ее дедушке, только чувствовала, что когда тарантул или скорпион проснется, станет поздно. А кругом люди, люди… Много людей, еще ничего не знающих о смертоносной личинке в разноцветном коконе.

И вдруг она увидела этих – одинаковых, страшных, безликих. «Звездные гости! Глава Совета Метрополии сказал по телевизору, что они пришли меня спасать. Но от кого? Если от дикарей, которые живут в горах, то мы уже забыли, как они выглядят, их единственное племя нам не мешает. Или от нас самих? От нашего нежелания измениться и принять новое?»

Айна родилась здесь, на этом каменистом степном острове с высокой грядой лесистых гор, и никогда не бывала на континентах. Она провела всю жизнь в одном городе, прикипела к своим двум соткам помидоров и роз. И всегда боялась войны. Ее дед вырос во время войны. Много рассказывал о том, как прятались в ямах, ели траву. Как взорвалась соседняя хижина, куда попала бомба, как их грабили и убивали мародеры, как умерла от обезвоживания его мать, ее прабабушка, не успев дождаться спасателей Метрополии. Наверно, страх жуткой мучительной смерти перешел к Айне по наследству. «А я – не хочу, не хочу! Но эти, эти! Кто же они на самом деле?»

Противная дрожь схватила липкими пальцами за колени, сползла к икрам, заставила тело в один момент ослабнуть. Айна увидела две гигантские темно-зеленые машины, вместо кузовов – закрытые металлические коробки с решетчатыми окнами. Между машинами стояли пятеро, будто и не люди – изваяния. Стояли, широко расставив конечности в берцах, на лицах – маски, из-под надвинутых зеленых касок видны холодные светлые глаза. Их тела закрывали бронежилеты с запасными обоймами, автоматы на плечах свисали стволами вниз. Они держали свое оружие так, будто ежесекундно ожидали приказа. Они вообще живые?

Зять как-то за ужином обмолвился, что Совету Метрополии давно и верно помогают пришельцы со звезд, «звездные гости», как их называли жители между собой. Она ему тогда не поверила. «Чур меня, чур меня! Сюр… Вот прилепилось слово, хоть бы знать, о чем тут толкуют. Вот дебет с кредитом…» Она мысленно возвратилась к своей работе и вспомнила бухгалтерские проводки по счетам – как провести суммы, чтобы правильно закрыть ту или иную операцию и выйти на нужный баланс. Это на время успокоило. Тело расслабилось, Айна прикрыла глаза. Зловещие фигуры исчезли из поля зрения. Но мысли по-прежнему бились в голове испуганными птицами, выклевывали уставший мозг, взбивали волны паники, ослепляя глаза слезами. «Операция. Военная операция? Меня спасают? Но от кого? Зачем столько оружия? Знать бы хоть, что происходит…»

Заваленная ежедневной работой, привычно запутавшаяся между дебетом и кредитом, Айна только накануне вечером узнала от дочери, что на ее маленькой уютной родине, окруженной теплым ласковым морем, новая власть. Старый наместник, седой толстый старик, любивший по вечерам рыбачить на синей яхте в заливе, рано утром, три дня назад, подписал отставку, собственноручно спустил с мэрии знамя Хоракса и отправился домой, к жене и внукам. Остров в один момент поменял свой статус. Главой переходного правительства стал колоритный красавец с мужественным лицом. Она его вчера по телевизору видела – под узкими многоцветными флагами, бодро рвущимися на ветру. Он говорил, будто топором рубил, и толпа, в которую он вколачивал слова, послушно и гулко скандировала в такт: «Техно-логии! Бо-гат-ство! Сво-бо-да!»

Больше всего ее напугали его слова о том, что старое должно исчезнуть. Но что такое «старое»? Она тоже не молода. Эти события напомнили Айне фильм о войне. К горлу подкатилась тошнота – стало страшно, как после рассказов деда. Айна не хотела менять свою жизнь. Слишком много одинаковых дней она прожила в размеренном ритме между работой и семьей. И сейчас, на закате лет, ей жутко было представить, что этот привычный мир необратимо рушится – прямо здесь, вместе с ней. Раньше она могла давать своим детям советы и наставления. Теперь, с приходом новой власти и новых технологий, ее собственная жизнь будет списана в утиль, как старые грузовики на автобазе.

Она тогда поспешно нажала на пульте кнопку переключения каналов, и вдруг позвонила подружка: «Ты слышала? Слышала? Ка-а-кой мужчина! Настоящий губернатор! Нет, ты слышала?» Айна что-то промямлила в ответ, но подружка даже не ответила, кричала свое. Последний раз она была так возбуждена, когда влюбилась в водителя автобазы, на пятнадцать лет младше себя. Что-то у них там было, но вроде, недолго. После этого она снова стала степенной и рассудительной. В тот вечер за ужином долго и громко обсуждали новости, зять и дочь радовались, говорили ей, что скоро все изменится, что их скромный остров станет процветать, что у всех будет большой достаток и не надо будет больше экономить на удовольствиях. Зять мечтал о том, как будет выбирать себе новую скоростную машину, потому что построят дороги, а дочка мечтала о шубе из искусственного меха. Зимой на острове было холодно, степные ветра продували город насквозь.

Айна согласно кивала головой и не верила им. По своему бухгалтерскому опыту она знала, что никому и ничего бесплатно не дают. За все нужно платить. И не обладал их маленький остров такой большой ценностью, чтобы Метрополия осыпала его жителей милостями. Возможно, какие-то полезные ископаемые. Или туризм, отдых. Но и в этом случае жители будут лишь обслуживающим персоналом для богатых клиентов, не более того. Исчезнут маленькие частные предприятия, некому будет ловить рыбу, некому ее продавать. Рыба Метрополию интересовала мало.

Маршрутный автобус остановился на нужной остановке. Айна оторвалась от своих воспоминаний и вышла в моросящий дождь. Улица была пустынна, и только старые деревья тревожно шумели верхушками в такт дождю, задевая корявыми ветвями низкое свинцовое небо. Она зашла в темный подъезд старого двухэтажного здания конторы. Краска на стенах облупилась, на лестнице валялся мусор, с грязных потолков свисала махровыми нитями паутина. Хотелось быстрее спрятаться, перед глазами все еще плыли направленные в асфальт дула автоматов и пустые, холодные, нечеловеческие глаза в прорезях масок. Ей в тот момент показалось, что они вот-вот начнут стрелять. Всего-то дел: движение вверх – и кровь, стоны, трупы. Как в боевиках, которые так любит ее зять. «Только эти, которые пришли спасать, настоящие, живые. Или уже нет? Кто они на самом деле? А если действительно – звездные гости? Тогда плохо, совсем плохо, они безжалостны».

В кабинете было холодно и гулко, сумрачно. Полки с бесконечными рядами папок качались перед глазами, сдавливало сердце. Айна неторопливо спрятала деньги в сейф, закрыла замки, потом достала из кармашка потрепанной объемной сумки с папками и документами лекарственные капли, настоянные на местных травах. Резко открылась дверь, и веселая товарка в теплом красном вязаном свитере позвала в соседний кабинет на кофе с печеньем. Айна пошла, чтобы не оставаться одной, ей было неуютно.

Это была большая теплая комната. Столы, заваленные такими же бумажными папками с тесемками, напоминали огромные баржи в порту, трущиеся друг о друга ржавыми боками. Молодые сотрудницы, перебивая друг друга, взахлёб говорили, как всё теперь будет правильно и хорошо. Как много будет денег и достатка, потому что Метрополия сказочно богата и охотно делится своими богатствами. Их остров отныне под высоким покровительством! Айна натужно улыбнулась в ответ и промолчала. Перед глазами вновь поплыли медленно поднимающиеся стволы, пальцы в кожаных перчатках нажали курки. Ее реальность на миг исчезла в черной дыре неуправляемого страха.

Счастливый смех сослуживиц привел ее в чувство, ей наперебой стали рассказывать, что теперь у них будет не только рыба, но и лучшие блага современной цивилизации, что зря она так боится. Айна отхлебнула чаю и подумала о том, что не будет рыбы. Ничего теперь не будет. Она не могла объяснить себе свою уверенность. Сюр, предчувствие. Старое должно исчезнуть, но с ним будет разрушено что-то еще.

Прошла неделя. Две…

Все вокруг привыкли к гвардейцам Метрополии. Уже никто не боялся, молоденькие мамочки с детьми гуляли, резвились и фотографировались на фоне автоматов и масок с прорезями для глаз. Голубые глаза в прорезях масок оставались холодными, бездушными, одинаковыми. Резко выросли цены и продолжали расти каждый день. Горожане по вечерам тащили в объемистых целлофановых пакетах крупы, сахар, консервы и масло. Закупали спички и свечи. Деньги в ретро-банкоматах периодически исчезали, некоторые банкоматы были накрест заклеены белыми бумажными лентами.

Огромные терпеливые очереди у работающих банкоматов практически не двигались. На улицах появился непривычный темно-зеленый транспорт: на капотах – многоцветные флажки Метрополии. Такие же флажки были установлены на местных автомобилях, в витринах магазинов, у входов в конторы, школы, больницы. Всеобщее ликование время от времени сменялось волнами страха и неуверенности в завтрашнем дне, но горожане отгоняли от себя тревожные мысли и, не отходя от телевизоров, часами вбирали уставшими чувствами хорошие новости и обещания новой светлой жизни. Это успокаивало и помогало ждать обещанного.

Айна, соскучившись в одиночестве от отсутствия работы, зашла в соседний кабинет. Еще две недели назад довольные переменами, сегодня ее коллеги не смеются. Грустят. Нет денег, нет товара. Автобаза практически перестала работать. Говорили, что старые грузовики вывезли на свалку. Но это так, тревожные слухи. Дебет с кредитом давно сошелся, путевые листы оформлены, горючее списано. Считать больше нечего. Говорят, временно. Новая реальность, сюр. Мифический скорпион почти вылупился, по всему Хораксу заплескались на ветру узкие языки разноцветных флагов.

Айна стала непривычно спокойной. Только вот сердце сильно болело. А у приятельниц – губы поджаты, глаза испуганно бегают. Одна из них, в красном свитере, что-то исступленно все время искала в интернете, откуда то и дело вываливались силиконовые блондинки и накачанные герои компьютерных игр. Ее наманикюренный ноготок мелко дрожал на колесике компьютерной мышки. Другая говорила, что надо привыкнуть и немного потерпеть, что это напрасная тревога. «Какая тревога? Нас ведь уже спасли! Кто спас? От кого? Никто ничего не знает, но все говорят, что спасли от нищеты и деградации. Чужие люди, чужое оружие, чужая страна. Старое должно исчезнуть! Да здравствует великая Метрополия!»

Это была последняя мысль, которую успела додумать Айна. С посиневшими губами, прижав руку к сердцу, она мешком повалилась с шаткого стула на деревянный некрашеный пол. Сверху посыпались никому не нужные папки с тесемками, нелепо развалились их бумажные внутренности, исписанные листы заполошными птицами разлетелись по кабинету. Темнота удушающе сомкнулась над ней. Сюр…

Путь звездного гостя


Хомодо шагал по пыльной грунтовке и считал шаги на всех языках этой негостеприимной планеты. Это помогало держать ритм. Солнце нещадно жгло его темно-зеленую маску, серый камуфляж, кожаные перчатки, тяжелые берцы и бронежилет весом в одиннадцать килограммов. Это сложное обмундирование отлично защищало от жары благодаря влажным слизистым ворсинкам внутри. Сорокапятиградусное пекло в полном облачении не ощущалось, накладки на глаза и ротовую щель закрывали чешуйчатую кожу от горячей пыли. Он чувствовал себя хорошо.

У Хомодо не было оружия. Жить ему оставалось четыре часа, сорок восемь минут и семнадцать секунд. Скоро ворсинки высохнут, и он умрет от обезвоживания. Каждая секунда его жизни уходила вместе с шагами, которые он впечатывал в желтую пыль. Неожиданно с дороги метнулась серая ящерица, Хомодо тяжелой подошвой пригвоздил ее к каменистой почве. Ящерица вывернулась и – уже без хвоста – юркнула в сухую траву.

Хомодо не хотел умирать, но так получилось: после аварии он навсегда лишился возможности восстановиться в биокапсуле. Он думал о примитивных аборигенах Хоракса, которые смертельно боялись зеленых транспортов с решетчатыми оконцами, не подозревая, что в них штабелями стояли биоконтейнеры для Хомодо и ему подобных, восстанавливающие функции организма за два часа местного времени. Капсула дарила двадцать четыре часа жизни, которые тратились на войну. Если во время боя кого-то из соплеменников Хомодо ранили, нарушение внешней оболочки приводило к стремительному обезвоживанию. И гвардеец быстро погибал, растекаясь по поверхности бесформенной лужей слизи.

На Хораксе гвардейцы оказались после приказа Императора. Хомодо вспомнил главную площадь захваченного города, в центре которой громоздился гигантский розоватый камень, изображающий отправленного в отставку старого губернатора на троне. Для местных он был символом власти, ему поклонялись и по праздникам к камню клали цветы. Хомодо и гвардейцы стояли, широко расставив начищенные берцы, и держали руки в перчатках на прикладах автоматов. Они охраняли периметр главного здания, в котором прятались те, кто тайно заключили сепаратный договор с Императором. Этой кучки алчных негодяев вполне хватило для того, чтобы Император за трое местных суток присоединил к своей расширяющейся империи очередной независимый остров.

Хомодо знал местную историю, но предпочитал не держать в памяти весь этот древний хлам. Информация автоматически складывалась в дальних кластерах его мозгового компьютера и была всегда доступна, если понадобится. Вид камня, как и город, не воодушевлял. Слишком много здесь пролилось крови. Аборигены легко убивали себе подобных и делали это с явным, садистским удовольствием. Гвардейцы Метрополии внушали страх и гарантировали полное отсутствие убийств.

Хомодо не испытывал эмоций, его сапфировые глаза в линзах были бесстрастны. Зато он ощущал все оттенки, запахи и цвета окружающего мира. Еще лучше он «видел» чувства аборигенов: до мельчайших нюансов. Его мозг, способный перерабатывать биллионы бит информации в миллисекунду, чаще всего отмечал вожделение молодых самок, которые постоянно хотели размножаться. Это было их основной биологической программой. Самки подходили, бесстрашно трогали автомат и перчатки, хихикали, быстро говорили друг другу несуразные и совершенно нелогичные глупости. Это делали даже те, у кого уже были детеныши. С холодным отвращением Хомодо отмечал, что вызывал у них не страх, а желание сблизиться. Он этого не понимал. Просто фиксировал и снова складывал информацию в каталоги памяти как возможно важную.

Правда, страх иногда проскальзывал у самок старшего возраста – оплывших или высохших, с некрасивыми лицами и бугристой кожей, с черным комом бед и забот, которые они несли на себе, как Хомодо – свой обязательный боезапас.


…Пыльная дорога казалась бесконечной. Она петляла мимо высохших от жары степей под ненавистной Хомодо ярко-оранжевой звездой, которую так восхваляли аборигены. В небе носились мелкие крылатые создания и верещали. В сухой стерне шмыгали серые тени и попискивали, вторя звукам над головой. Эти звуки раздражали, хотелось тишины. Купол атмосферы был огромным и бескрайним, как на его родной планете, надежно защищенной от излучений космоса. Хомодо знал, что аборигены видят купол голубым, но его зрительные анализаторы давали успокаивающий оттенок индиго – глубокий, прохладный, похожий на тень. Тень… Он хотел бы видеть только тень. До конца жизни оставалось три часа пятнадцать минут тринадцать секунд.

Он вспомнил, как прибыл сюда почти сто лет назад по местному кругообороту планеты вокруг оранжевой звезды. Был большой взрыв где-то в центре одного из континентов, на севере. Посадка оказалась аварийной. Их быстро обнаружили аборигены, собрали в биоконтейнеры, назвали звездными гостями и спрятали в лабораториях. Многие из его племени погибли от перегрузок, агрессивных химических реакций во время приземления, от исследований местных ученых. Часть пришельцев замуровали в бункерах и оставили в анабиозе. А Хомодо и его близкие, как биологически наиболее приспособленные к местным условиям, стали служить Императору.

По иронии космической судьбы именно здесь, на Хораксе, оказались законсервированными два межпланетных корабля. Один – в скалистом холме, напоминающем неуклюжее животное у моря, другой – на сухом плато в длинной горе. Когда соплеменники Хомодо так неудачно высадились на планету, корабли покинули орбиту, вошли в атмосферу и, включив аннигиляторы пространства, погрузились в толщу породы на маленьком незаметном острове. Там они и оставались до лучших времен. Император о них не знал. Время от времени над вершинами возникали магнитные вихри, туристы сбивались с дороги, им мерещились странные фигуры, после чего некоторые сходили с ума. Но, к счастью, никто о происходящем не задумывался. Аборигены Хоракса были достаточно тупы, чтобы не придавать значения очевидному, и списывали происходящее на гнев морской богини.


…В это утро кто-то из аборигенов-сопротивленцев установил растяжку, и Хомодо при взрыве вылетел через открытый люк на поверхность дороги, разбитой гусеницами бронемашин. Его не должны были бросать здесь одного, без оружия. Это было запрещено. Но, видимо, его посчитали умершим и не стали возвращаться, опасаясь других мин. Когда его анализаторы снова заработали, он увидел только пустую степь. Осмотрел себя. Защитный камуфляж оказался цел, иначе бы он уже умер. Добраться до базы и спасительной биокапсулы времени не хватало, даже если бежать. Средство связи вместе с оружием осталось в машине. Зато хватало времени с избытком, чтобы дойти спокойным шагом до океана. И Хомодо повернул прочь от базы.

Он устал существовать. Эта ситуация оказалась ему на руку, чтобы избавиться от усталости раз и навсегда. Биокапсула не восстанавливала силы до конца, а жидкости на этой планете были смертельны. Так утверждали хозяева планеты и к океану пришельцев не подпускали. Небольшие видеоролики на тепловизорах убедительно демонстрировали в разных вариантах, как соплеменники Хомодо, оказавшись в насыщенной чужеродными микроэлементами воде, за сорок секунд превращались в желе. «И это хорошо, – думал Хомодо, – сорок секунд боли можно вытерпеть ради того, чтобы навсегда исчезнуть вместе со всеми анализаторами и перестать видеть эту мерзкую каменистую пустыню».

Воздух стал более прохладным, влажным и соленым. До моря было еще сорок минут ходьбы. Обладая уникальной способностью предчувствовать будущее, он до секунды мог рассчитать свое время на ближайшие несколько часов. Жить ему оставалось один час, пять минут и две секунды. Последние двадцать две минуты собственной жизни Хомодо решил насладиться вечерним небом цвета индиго и вспомнить свою родину, на которой он стал преступником. Его преступление состояло в отказе от стерилизации. Вместе с ним преступниками стали все родичи, которые всем кланом несли ответственность за того единственного, кто имел редкую способность размножаться. Поддержав его отказ, соплеменники также подлежали уничтожению вместе с ним.

Родичи Хомодо ушли вместе с ним. Он искал новую планету для основания новой цивилизации, а приземлился на этой – с аборигенами-садистами, вечными войнами, почти мертвым от химических и ядерных отходов океаном и палящей оранжевой звездой. Когда Хомодо стал солдатом, он уничтожал чуждый ему биоматериал без эмоций. Чтобы сохранить свой. Втайне от Императора. Внешне Хомодо ничем не отличался от своих соплеменников, но он все еще оставался вождем – из оставшейся в живых тысячи. Он многому мог бы научить даже этих малоразвитых аборигенов, которые кичились своей допотопной генной инженерией и атомным оружием. Но его время, похоже, вышло. Новой цивилизации не будет.

Навстречу медленно двигался старый абориген с желтоватой спутанной растительностью на сухой коричневой коже. Его глазные щели слезились от ветра. Он катил металлическую конструкцию с двумя колесами, через раму которой был перекинут мешок с корнеплодами. За аборигеном бежало мелкое четырехлапое животное, которое яростно кинулось на Хомодо, пытаясь вцепиться белыми клыками в конечность. Нельзя было позволить нарушить целостность камуфляжа, и Хомодо швырнул в животное невидимый для аборигена импульс из мелкой фиолетовой крошки. Животное заскулило и завертелось на месте. Абориген остановился. Хомодо тоже. Он почувствовал на себе цепкий оценивающий взгляд, увидел беспомощность мышц и хрупкость костей аборигена, его полуразложившиеся от местного веселящего яда внутренности и его близкую смерть.

– А ведь ты не местная тварь, сынок. Звездный гость, чтоб тебя…

Абориген, прищурив глазные щели, сказал это также обыденно, как и его доктор, ежедневно укладывая Хомодо в капсулу. И, равнодушно отвернувшись, покатил свое сооружение дальше. Животное, поскуливая и припадая на задние лапы, поковыляло за ним. Хомодо отметил, что доктор никогда не называл его «сынок». Детеныш, по-местному.

Информация была неприятной и имела легкий оттенок печали, напомнив о потомстве, которое скоро умрет вместе с ним. Той самой печали, от которой у аборигенов из глазных и дыхательных щелей выделялась жидкость и повышалось давление тела. Хомодо не должен был ничего чувствовать. Он хотел ответить аборигену, что он гвардеец и отстал от части, но вспомнил, что у него всего двадцать две минуты для прощального ритуала. И молча двинулся мимо старика, так сильно выделявшего запах скорой смерти.

Внезапно, впервые за столько планетных лет, Хомодо почувствовал настоящее сожаление. Даже среди соплеменников он всегда был один, ему поклонялись, его боялись. Вождь! Нет, не один. Внутри ждало своего часа его будущее потомство, способное заселить планету с подходящими жизненными условиями за несколько оборотов времен года. Но с планетой ему не повезло. Он обманул свой род. Проиграл.

Впереди показалось море. Оно перекатывалось под падающей в горизонт палящей звездой расплавленным металлом и вызвало у него страх – впервые за тысячелетия жизни. «Ничего, – подумал Хомодо, – перед смертью мне можно всё: сожалеть и даже бояться. Сейчас погибнет целая раса, потому что я – единственный, ради кого состоялся перелет сквозь космос, ради кого погибли и погибнут родичи. Целая раса высокоразвитых, идеально приспособленных к жизни существ уйдет вместе со мной». Он вспомнил пропахшего смертью старого аборигена, но у того не было страха. Он умирал один.

Осталось двадцать минут. Хомодо сидел на кремниевой крошке возле прибоя, смотрел на закатное небо цвета индиго и совершал ритуал. Он разговаривал с предками и своими потомками, которые никогда не родятся. Он вспомнил всех аборигенов, которые падали под пулями его автомата и мысленно попрощался с ними. Они, в отличие от него, оставались живыми, только теряли свое несуразное слабое тело и переходили в новое эфемерное состояние, им невидимое, незнакомое и пугающее. Потом он подумал о черном бездонном космосе, о зарождающихся и исчезающих галактиках, о великих богах, которые миллионы лет назад дали его расе возможность бесконечно размножаться и заселять пригодные для жизни планеты.

Напоследок Хомодо вспомнил своих родичей, погибших в смертоносной жидкости, легко поднялся, скинул бронежилет и вошел в прибой. Его берцы намокли. Он ожидал появление обжигающей боли, но ее не было. Двигаясь вперед, он погрузился по пояс, по плечи. Скоро под поверхностью жидкости скрылась зеленая маска с прорезями для глазных анализаторов. Вдруг Хомодо понял, что может дышать. Он остановился в тяжелой толще грязноватой от бурой растительности воды, и его тело стало стремительно наполняться той самой влагой, которую он каждый планетный день получал в биокапсуле. Но здесь были микроэлементы, которых не хватало: йод, бром, фтор, сера, углерод.

Тело стало наэлектризованным, сильным, мощным, жабры раскрылись полностью. Хомодо сорвал маску с головы, его сморщенная чешуйчатая кожа расправилась, стала гладкой и блестящей. Одним движением вывернувшись из камуфляжа, он сбросил силиконовые псевдоконечности с электроникой, которая приводила в действие пальцы и ступни. Его длинный черный хвост выпрямился, а над хребтом развернулся белоснежный веерообразный гребень. Вместо конечностей выплеснулись светлые тонкие щупальца, похожие на нити актиний.

Хомодо несколько раз резко обернулся вокруг оси, внимательно осмотрел хвост, в котором гнездилось потомство. Тот самый хвост, который он не дал уничтожить и унес с собой через мрак космоса, чтобы спрятать на этой безжизненной планете. Всё было на месте. Хомодо с силой выпрыгнул из воды, взметнулся над ней мощным телом, расправляя затекшие в камуфляже и псевдоконечностях мышцы, и уже через секунду стремительно мчался вдоль дна в свой новый мир. Он не заметил, что волна, поднятая его прыжком, накрыла бронежилет и выплеснула на берег камуфляж и останки созданного аборигенами для его сородичей тела. А если бы и заметил, это его уже не интересовало.


…Через пятнадцать минут на берег заползла бронемашина, из нее высыпались военные. Увидев мокрый камуфляж, полковник гвардии, брызгая слюной, стал орать на сержанта-водителя, который потерял Хомодо, и крыл на чем свет стоит его сержантское разгильдяйство. Сержант таращил глаза и даже не вытирал кровь, обильно капающую с разбитой скулы на камуфляж. Когда машину тряхнуло на фугасе, он был пьян, ничего не помнил и единственное, что сделал – это нажал на газ, чтобы уехать с гиблого места. Как же ему надоели эти напичканные электроникой клоуны, эти безмозглые биороботы! Одним меньше, одним больше – какая разница!

Сержант много раз видел, как эти твари при попадании в них пуль или осколков превращались в медуз. Им даже чип нельзя было вживить. Умирали, скоты. Этот тоже? До капсулы не довезли? Ну, так туда ему и дорога. Сдох, тварь инопланетная! Сержант не мог себе признаться, что смертельно боялся Хомодо и его гвардейцев и спокойно чувствовал себя только тогда, когда они «отдыхали» в бронемашинах. Жить сержанту оставалось тридцать минут. Полковнику – чуть меньше часа.

В стороне бесшумно материализовалась и опустилась на гальку черная бронированная машина. Из нее спустился невысокий человек в штатском с застывшим невыразительным лицом. Он был один. Солнце упало за горизонт, в тревожном алом закатном свете был хорошо виден мокрый камуфляж, бронежилет и псевдоконечности, выброшенные волной на берег. Ворсинки на внутренней стороне тканевой поверхности сморщились и стали похожи на сухой мох. Полковник с омерзением пнул кучу ногой. Сзади тихо заговорил маленький человек.

– Ну что, упустил? Ты хоть понимаешь, скотина, что это значит?

Полковник резко развернулся, согнулся в поклоне и застыл, подобострастно глядя в живот штатскому. Опускать глаза ниже он побоялся. Это могло быть неправильно истолковано.

– Да, Император!

– Да? – с издевкой передразнил маленький человек, с ненавистью уставившись в шелестящий прибой. – А ведь мы его оттуда уже не вытравим. Скоро он предъявит свой ультиматум, – он поднял взгляд от воды и с тоской посмотрел на темнеющий горизонт, превращающийся в многоцветную панораму с фиолетовыми обрывками облаков. – Ну ладно, у нас есть время. Подготовимся, – он достал оружие.

Через минуту от полковника, бронетранспортера и силиконовых конечностей Хомодо не осталось даже пылинки.

Император долго стоял без движения у кромки прибоя, невидящим взглядом глядел на сумеречный горизонт, запрещая себе думать о возможном проигрыше. Но четкое логическое мышление уже разложило по полочкам последствия случившегося.

Один из тысячи звездных гостей, – о которых он знал так мало, но так эффективно и долго использовал, – ушел. Появился новый фактор – водяная инопланетная тварь с неизученным интеллектом, случайно попавшая в идеальную для выживания среду. А если для размножения? Как знать… Мир для Императора на этой планете с сегодняшнего вечера стал другим: враждебным, непредсказуемым, некомфортным.

Вскоре маленький человек уехал, оставив на берегу мрачную тень смертельной тоски. Он хотел бы жить вечно и понимал, что это невозможно. Небо стало черным, на нем зажегся Млечный Путь, родина Хомодо. Путь звездного гостя по враждебной ему поверхности Хоракса, опасный и непредсказуемый, закончился. Хомодо теперь предстояло жить в океане столько, сколько просуществует планета с палящей звездой, сухими степями и закатным небом цвета индиго.

Дар великого космоса


…Люди вокруг исчезли. Не было шума женских голосов, детского смеха и криков. Только шум прибоя и шелест ветра в кустах. Айна дремала под большим навесом, который лишь слегка рассеивал свет, и была уверена, что эта угрожающая тишина ей снится. Ей надоел безостановочный плеск волн, горячий ветер и духота. Не было сил разлепить налившиеся тяжестью веки. Дремота была болезненная, липкая, она обессиливала ее грузное тело, лишала возможности двигаться.

После вторжения звездных гостей на Хоракс она потеряла работу. Иногда ей казалось, что она потеряла больше – себя самоё. Всего-то пятьдесят четыре года, еще не возраст. Так, ни то, ни сё… Заставить себя полюбить жизнь, как советовали подруги, и найти какие-то точки опоры Айна так и не смогла. Она тяжело заболела и собралась умирать. Зять и дочь, не раздумывая, отправили ее в зону отдыха для местных жителей на берегу мо�

Скачать книгу

Этюды Черни, рассказ

Утро в каминном зале

– Я тебя ненавижу, импотент проклятый! Ты мне всю жизнь испортил!

Возбужденная Бэлла наскакивала на супруга, словно взбесившаяся курица и, казалось, вот-вот готова была вцепиться толстыми пальцами-сардельками в его судорожно двигающийся от ярости кадык. Такие сцены повторялись через день. Бэлла была пышна, красива, ее тело буквально расплескивало вокруг завидное здоровье и необыкновенную жажду жизни и наслаждений. В это утро, как и, впрочем, всегда, на ней была надета коротенькая кружевная комбинация, едва прикрывавшая объемистые груди и округлые плотные бедра. Бэлла хотела быть соблазнительной для своего супруга, но у Аркадия ничего не выходило: кратковременный, какой-то птичий секс по утрам привычно заканчивался скандалом в каминном зале недавно выстроенного двухэтажного особняка, куда незадачливый супруг капитулировал из роскошной спальни.

Молодая горничная Марьяна привычно пряталась на кухне, опасаясь получить от разъяренной хозяйки очередную оплеуху, а одиннадцатилетняя Ника, их дочь, начинала играть этюды Черни на белом фортепьяно, привезенном из Берлина. Аркадий стоял, прислонившись боком к белому мрамору камина, держал в руке бронзовую статуэтку голой Афродиты и, пытаясь успокоиться, поглаживал большим пальцем правой руки ее выступающие металлические груди, полностью сосредоточившись на этом занятии. Его бледно-серые, как будто выцветшие, глаза следили за беснующейся супругой, на переносице залегла глубокая складка, выразительные губы сжались в нитку. Казалось, будто он терпит сильную зубную боль.

– Я отдала тебе свои деньги и деньги своей семьи, свою молодость и красоту! А ты меня предал! Ты коварный и подлый! Ты всё рассчитал заранее, меня использовал для карьеры! Это из-за тебя я так растолстела, из-за тебя! Ты – никто, ничтожество!..

– Так разведись со мной, – по красивому мужественному лицу Аркадия прошла судорога, будто за этими словами должен был последовать ожидаемый от супруги удар.

Бэлла побагровела, ее груди заколыхались. В два прыжка она подскочила к супругу и сунула ему под нос выразительную фигу:

– А вот! Видел? Ни за что! Я из тебя все равно мужчину сделаю!

Аркадий отшатнулся, фига едва не въехала в его точеный римский нос, а Бэлла победно развернулась на золоченых каблучках вышитых бисером домашних туфелек и выскочила из каминного зала, со всей силы хлопнув тяжелой дубовой дверью. «Ублюдок! Опять одно и то же! И именно тогда, когда мне это так было нужно!» – думала она, сбегая по ступенькам в кухню. После таких скандалов ей всегда хотелось плотной еды и коньяку. В глазах ее стояли злые слезы. «Красивая, стерва! – подумал Аркадий, встряхиваясь, словно дворовой пес после взбучки, – ну да ладно, пора в банк», – и пошел к выходу, высоко подняв голову с еще пышной, но уже местами редеющей шевелюрой.

Некоторое время в зале было пусто, только раздавались с третьего этажа громкие звуки фортепьяно. Прозвучал завершающий мажорный аккорд этюда, и всё смолкло. Послышались легкие шаги, дубовая дверь медленно приоткрылась, и в зал проскользнула Ника – тоненькая черноволосая девочка, поразительно напоминающая своего красивого отца, но как его неудавшаяся копия. Римский нос был слишком велик для ее вытянутого личика, глубоко посаженные внимательные глазенки и низкие густые бровки делали ее похожей на цыганочку.

Приподнявшись на цыпочки, она поставила лежащую на каминном мраморе Афродиту на место и захихикала: металлические груди сверкали на матовом бронзовом теле, будто два фонарика. И, как ей думалось, никто этого не замечал. Потом Ника сделала несколько танцевальных па вокруг массивных кресел, обтянутых белой кожей, и выскочила в коридор.

Через десять минут возле высокого крыльца с балюстрадой остановился белый «форд». Еще через десять минут резко распахнулась инкрустированная ажурным литьем входная дверь, и на крыльцо выплыла успокоенная Бэлла. В белом обтягивающем костюме, красной шляпке и туфлях, она была очаровательна, несмотря на полноту. Из машины выскочил огромный парень с обезьяньими ручищами и изуродованным в уличных драках лицом, и, подав хозяйке руку, бережно свел ее по ступенькам вниз, к машине. Ростом женщина была ему едва по плечо. Когда машина тронулась, парень спросил:

– В салон?

Бэлла оценивающе посмотрела на него:

– Нет, Сергуня, сначала в гостиницу.

– Понял, – водитель предвкушающе улыбнулся и мягко тронул «форд» с места.

Следом к крыльцу подъехал вишневая «ауди». На крыльцо, сопровождаемый горничной Марьяной в белом кружевном переднике, вышел элегантно одетый Аркадий, привычно провел согнутым указательным пальцем по ее бархатной щечке, легонько ущипнул за грудь и, довольный собой и летним московским утром, молодой походкой сбежал к машине.

– Сначала в банк, Василий Богданович, потом на биржу.

Пожилой шофер кивнул, и «ауди» рванула с места.

Два года спустя

Ника задерживалась. Аркадий крупными шагами вышагивал по белому ковру вокруг камина. У него был тяжелый день: дождь, бесконечные пробки на Садовом кольце, срыв крупной сделки по покупке нового, только что отстроенного дома, сердечный приступ у главного бухгалтера, больница… А тут еще Ника, упросившая отца отпустить ее на вечеринку к подруге. Даже веселый, беззаботный огонь в камине не поднимал настроения, не согревал сжавшуюся душу. Бэлла, в алом шелковом кимоно, с бокалом коньяка вальяжно расположилась в одном из кресел, покуривая тонкую коричневую сигаретку. Она лениво продолжила начатый разговор:

– …А я тебе говорила! Мало того, что ты любовник никакой, еще и отец никудышный. Ты совсем забыл, что у тебя есть дочь.

Ее ленивый тон бесил Аркадия.

– Заткнись! Я ей нанял грамотную воспитательницу, с дипломом! И учительницу по музыке. Она своими этюдами Черни мне уже все мозги вынесла. Сколько можно!

– Идиот! Ты – идиот! Совсем очумел от своих счетов и графиков. Что, хорошо считать деньги, женившись на таком состоянии, как мое?

Бэлла решилась поменять позу и с трудом закинула толстую ногу на колено другой ноги. Под кимоно у нее ничего не было. Аркадий почувствовал накатывающую волнами ярость. Он уже давно привык к распутству и частым венерическим болезням супруги, спать с ней перестал и на обидные прозвища «импотент» и «предатель» не реагировал. Но упреки в удачной женитьбе выводили его из себя. Когда-то он сгорал от страсти к ней – зажигательной красавице, дочери банкира. А потом осталась только работа – с утра и до позднего вечера – как единственный выход из вечных любовных треугольников. На продаже недвижимости он скопил приличное состояние, но Бэлле об этом знать не полагалось. Еще пять лет, пока дурнушка Ника не станет совершеннолетней, – и развод.

Он остановился перед женой, выдвинул вперед подбородок и сцепил руки за спиной. Глаза его метали искры. Казалось, вот-вот вспыхнет под ногами белый ковер и сожжет и его, и Бэллу с ее оскорблениями, толстыми ляжками и пьяным взглядом густо накрашенных глаз.

– Свинья жирная, ты совсем на своих банкетах разум потеряла. Еще раз попрекнешь меня своими грязными деньгами, я тебя изобью…

Бэлла издевательски расхохоталась ему в лицо. В этот момент послышались шаги, и в каминный зал вошли Ника с воспитательницей. Аркадий, облегченно отшатнувшись от жены, размашистыми шагами подошел к дочери и, едва сдерживаясь, чтобы не сорваться на крик, прохрипел:

– Ты где шаталась так долго?

Ника, не понимая, что происходит с отцом, мягко, слегка виновато улыбнулась:

– Папочка, почему ты сердишься? Еще не поздно, и я задержалась всего на полчаса…

Одним взглядом Аркадий окинул свою дочь – вытянувшуюся, с некрасивым носатым личиком и прыщавой кожей. Но фигурка! Точеная, словно у бронзовой Афродиты на каминной полке, – с округлыми широкими бедрами, тонкой талией, выпуклыми плотными грудками. А колени! При мыслях о коленях Ники на Аркадия накатила волна неконтролируемого возбуждения, и он влепил ей тяжелую звонкую оплеуху – прямо по покрытой подростковыми прыщами щеке, по нежному ушку с маленькой золотой сережкой. Голова девочки дернулась.

– Папа, за что?!

– Сучка грязная! Отродье своей матери! – и он замахнулся для нового удара.

В глазах Ники вспыхнул панический страх, брызнули слезы боли. Она так трогательно закрыла от него голову руками, так неуклюже, почти падая, присела и прислонилась к стене, что Аркадий опомнился и отступил. Воспитательница схватила девочку в охапку и вытолкала из комнаты, а Бэлла налила себе новую порцию коньку:

– Ну вот, наконец-то я увидела в тебе мужчину. Ты, оказывается, что-то можешь…

В камине потрескивали дрова. На ее лице блуждала пьяная улыбка. Аркадий шаркающими шагами дошел до ковра, мешком опустился в кресло и сильно ссутулился.

– Кажется, я был неправ…

– Какая теперь разница? Ты, оказывается, опасен. Надо держаться от тебя подальше.

И она, с трудом выбравшись из глубокого кресла, пошла, пошатываясь, к выходу.

Наступила холодная дождливая ночь. Аркадий не спал. Перед глазами стояла фигурка дочери – с испуганными, полными слез глазами, багровой от удара щекой, поднятыми руками, защищающими перекошенное личико. Эта поза беззащитности и испуга не давала ему покоя. «Ненавижу баб! Гулящие сучки – и одна, и вторая. Она мне еще улыбалась! Притворщица! Да как она посмела, – Аркадий вскинулся и перевернулся на другой бок, подушка слетела на пол. – Как жаль, что Бэлла не родила сына, тогда все было бы по-другому. Пусть бы нагуляла, я бы своим признал». От сладких мыслей о несбывшемся наследнике стало совсем не по себе, из глаз потекли слезы. «Еще не хватало! Совсем раскис!» – Аркадий рывком поднялся, надел шелковый халат и направился в комнату возле кухни, к горничной Марьяне.

Его злость на весь женский род была настолько велика, что он не дал той толком проснуться – взял ее грубо, как умоляла это сделать в свое время его жена Бэлла. Потом, чуть передохнув и успокоив испугавшуюся девушку, сделал это еще раз. Потом еще. Поднимаясь по темной лестнице к себе в спальню, он подумал, что давно не испытывал такой страсти. Но мысль о том, какие события послужили ее источником, наполнили его сердце чувством отвращения к самому себе, похожим на зловонную болотную жижу, от которой хотелось отмыться.

Утром он подошел к надувшейся Марьяне и сунул в карман накрахмаленного передника конверт с деньгами:

– Это тебе на чулки.

Потом привычным жестом провел по щеке, ущипнул за грудь и вышел на крыльцо к ожидавшей его «ауди».

Воспитание Ники

Аркадий, чувствуя вину за случившееся, стал уделять Нике внимания гораздо больше, чем, по его мнению, заслуживала девочка в ее годы. Три раза он ездил с ней в зоопарк, водил после школы на обед в престижный ресторан и обучал этикету, был с ней в театре, купил новую норковую шубку. Он стал беседовать с дочерью о ее учебе и увлечениях и оказался удивлен ее начитанностью и умом. Ника расцвела. Она улыбалась, и эта улыбка делала ее обаятельной, светлой, необыкновенно женственной. И все же Аркадия нестерпимо раздражали ее агрессивно выступающие груди, и уже сформировавшиеся бедра, и глупое некрасивое лицо с крупным носом и щенячьими восторженными глазами. Раздражали напоминанием о матери, его распутной жене Бэлле.

Ника, не избалованная вниманием со стороны родителей, радовалась любой подаренной мелочи, но, по мнению отца, аристократично чопорного и всегда сдержанного, это выглядело недостойным ее положения. Он хотел видеть ее спокойной, с опущенными глазами, а не прыгающей от радости по белому ковру в каминном зале. Энергия из нее била ключом. Она была так же жизнерадостна, как и ее мать в молодости, когда он влюбился в нее на закрытой вечеринке по случаю открытия нового банка. Единственное, что его устраивало – когда Ника по два часа занималась на рояле и отрабатывала этюды Черни. Звук рояля его раздражал, но, по крайней мере, он знал, что в этот момент его дочь не думает о глупостях, не то, что ее мать.

Бэлла проводила все время в собственном салоне красоты – самом дорогом и престижном в городе – или развлекалась с очередным молодым любовником. Аркадий ей не мешал – личная жизнь жены его давно не интересовала, а вот подрастающая дочь притягивала и раздражала одновременно. До боли в зубах. Проводить время с друзьями он Нике запретил, придумывая развлечения сам. В этот солнечный день он наметил для дочери экскурсию в ботанический сад МГУ «Аптекарский Огород» на выставку орхидей. Там же у него была назначена встреча с партнером. Пока Ника будет смотреть цветы, он надеялся решить кое-какие свои дела в неформальной обстановке.

Освободился Аркадий на два часа раньше, чем обещал дочери, сразу поехал домой. Пока Марьяна накрывала для него обед, он, перепрыгивая через две ступеньки, поднялся в комнату к Нике и, не постучавшись, по-хозяйски вошел. Она, в коротком халатике, полулежала в кресле с белой косметической маской на лице и глупыми бигуди в коротких черных волосах. Звучала музыка – одна из кричащих музыкальных групп, которые так ненавидел Аркадий. Увидев отца, девушка вскочила, глаза ее сделались испуганными, она попыталась закрыть лицо руками:

– Папа, я не знала, что ты будешь так рано. Я еще не готова…

Ее наивный страх и желание оправдываться снова накрыли Аркадия теплой волной возбуждения и вызвали ответную волну ярости.

– Ты кого собираешься соблазнять? Ты с кем собралась встречаться?! Сними эту дрянь немедленно! – и он резким движением сорвал с ее головы несколько бигуди.

Ника взвизгнула от боли и рефлекторно оттолкнула отца маленькими ладошками.

– Да как ты смеешь, тварь неблагодарная! – Аркадий одним движением расстегнул пряжку и вырвал из брюк узкий кожаный ремень.

Ника завизжала:

– Не надо! Нет! – и в одну секунду забилась под кровать.

Отец успел схватить ее за руку, выволок на ковер, словно куклу, и стал хлестать по круглым ягодицам, спине, голым ногам. Ника рыдала и вырывалась из всех сил:

– Не надо! Не надо! Отпусти… Я больше не буду!

Он держал ее цепко, стараясь при этом хлестать не сильно, но ремень оставлял на голой коже красные следы, как от ожогов. Потом толкнул ее на кровать:

– Никуда не поедешь, наказана.

Халатик Ники задрался, обнажив простенькие девичьи трусики в цветочек, но она, закрыв голову руками и рыдая в голос, этого не замечала. Тяжело дыша, Аркадий вышел из комнаты, тихо прикрыв за собой дверь, будто совершил преступление. Спустился вниз, молча пообедал. Потом сказал Марьяне:

– До вечера будешь со мной, в спальне. Жду через десять минут.

И, не оглядываясь, вышел.

Дневник

Прошло три года. Ника вытянулась, похудела. Благодаря усилиям косметолога исчезли прыщи на ее щеках. Волосы отросли, она завязывала их в хвост на затылке. В каминный зал в тот день ее позвала Марьяна, оторвав от занятий музыкой, которым Ника посвящала все свободное время. Это позволяло не думать ни о чем и жить страстями великих Черни, Бетховена и Шопена.

– Это что? Я спрашиваю, что это?

Бэлла держала в пухлых пальцах растрепанную тетрадку и грозно размахивала ею перед носом дочери. Девушка стояла перед камином вытянувшись, невидящим взглядом смотрела в угол, на гипсовую статую голого Аполлона, окруженную живыми цветами в керамических вазонах. Бэлла обернулась к сидящему в кресле Аркадию:

– Я нашла его случайно, в прихожей.

– Неправда, ты рылась в моих вещах, – Ника проговорила это равнодушно, словно приговор был уже подписан, и ничего нельзя было изменить.

Это был ее личный дневник – единственный друг, которому она доверяла самые сокровенные чувства и переживания. Она разговаривала с ним, советовалась, и эти минуты облегчали ее уставшую душу. Несмотря на повторившиеся несколько раз сцены избиения, Ника жалела отца – слишком он казался ей несчастным, при всей его аристократической гордости. Аркадий старался загладить вину перед дочерью – покупал подарки, рассказывал о себе, появлялся с ней на презентациях, и Ника рядом с ним чувствовала себя маленькой женщиной. Она была благодарна своему несчастному отцу за эти минуты радости, даже вопреки обиде на него. Он научил ее хорошим манерам, представил партнерам и клиентам, везде хвалил ее за отличную учебу и успехи в музыке, открыто гордился дочерью. За это она прощала ему любые приступы ярости и старалась не раздражать. Ей казалось, что ему с ней хорошо – он будто оттаивал, его красивое лицо становилось мягким и молодым. Если бы только не мать…

Однажды Ника спросила отца:

– Почему ты не разведешься с ней? Она унижает тебя, ты этого не заслуживаешь.

– Мала еще думать о таких вещах, – лицо Аркадия стало каменным, губы сжались и побледнели.

– Ты любил ее? Вот если бы у тебя была другая жена, ты бы тогда не нервничал так!

Он не ответил…

В своем дневнике Ника писала о том, как ей нравится отец, и как ненавистна собственная мать. Как противны ее хождения перед слугами по утреннему дому в короткой комбинации без белья, как отвратительны и мерзки ее пьяные истерики, уколы успокоительного и молодые любовники, которые пользовали ее без устали в бывшей супружеской спальне, пока Аркадий находился в своем офисе. На страницах дневника Ника наивно и искренне мечтала о материнской любви и хотела видеть рядом с собой мудрую и спокойную женщину-подругу. Она придумывала ей прически, наряды, рисовала себе сцены совместных прогулок. Она писала о том, как они могли бы быть счастливы втроем, как у отца и этой женщины мог бы появиться ребенок…

Бэлла в притворном отчаянии заломила руки:

– Змея подколодная, тварь! Как ты могла! Какие гадости ты написала о своей собственной матери! Я прокляну тебя за это! Я лишу тебя наследства! – она стала рвать тетрадь, но та не поддавалась. – Ты посмотри на себя, ты же уродина! И как у меня могла родиться такая дочь? За что меня бог так наказал? И ты еще смеешь так грязно обо мне писать?!

Потом повернулась объемным телом к мужу и едко произнесла:

– А ты? Ждешь развода? Ребеночка захотел? Сучку молодую? Значит, с этой дрянью, – она указала на дочь, – ты делился своими планами?

Аркадий молча поднялся из кресла. Казалось, он постарел на десять лет.

– Я об этом ничего не знал, успокойся.

– Не знал?! Да она здесь только и пишет о ваших прогулках и задушевных разговорах – да так художественно, что слезу прошибает! Что, решил заменить меня собственной дочерью? Вот почему ты не берешь меня на свои фуршеты! Козел старый!

Аркадий подошел к разбушевавшейся жене и положил ей руку на плечо.

– Успокойся. Она это придумала. Не было никаких прогулок. Это она так хочет, – на слове «она» Аркадий сделал ударение. – Я занимался ее воспитанием, как ты и сказала, но не подумал, что она мою заботу так перевернет. Это ее подростковые фантазии. Ты моя жена, и ею останешься, даже если мы спим в разных спальнях. И кому ты поверишь – этой глупой развратной девчонке или мне? – Аркадий посмотрел Бэлле в глаза, и она под этим взглядом успокоилась, плечи ее расслабились.

– Ты не врешь?

– Нет, я не вру. А она слишком мала и глупа, не сердись на нее. Пойдем…

Он обнял жену за плечи, забрал из ее рук тетрадь и повел из каминного зала прочь. Проходя мимо Ники, он ткнул ей в бессильно повисшие руки дневник и зло бросил:

– Дрянь!

Ника проплакала всю ночь, а наутро в ее черных, как смоль, волосах, появилась седая прядь.

«Deep Forest»

Прошло два года, Нике исполнилось семнадцать. После скандала с дневником Аркадий перестал разговаривать с дочерью, был подчеркнуто вежлив и никуда больше не приглашал. Ника стала сторониться не только отца, но и однокурсников по колледжу, считая себя уродиной, как теперь постоянно называла ее мать. Она даже не подозревала, что к своим годам стала соблазнительно женственной. Ее нельзя было назвать истинной красавицей, но был в ней какой-то утонченный аристократизм, природная грация, трогательное достоинство, как у юной королевы, чувствующей свое предназначение, но еще не понимающей его. К тому же она считалась теперь одной из богатейших невест Москвы.

Салон матери процветал, но красоты ей не прибавлял, Бэлла потихоньку спивалась. Аркадий втайне от жены разбогател, стал увереннее в себе, выглядел даже слишком молодым для своих пятидесяти, был избалован женскими комплиментами и ухаживаниями. Они по-прежнему при редких встречах яростно ругались. В одном из богатейших особняков Москвы изо дня в день продолжался ставший таким привычным семейный ад, в котором одну из главных ролей стала играть горничная Марьяна. Вначале она мастерски разыгрывала обиду и поруганную честь после интимных встреч с хозяином, и Аркадий, испытывая вину, одаривал ее деньгами – все больше и больше. Ей это понравилось. Скоро представился случай выслужиться перед хозяином с другой стороны.

После скандала с дневником Аркадий оставил дочь в покое, относился к ней с презрением, не разговаривал. Однажды, когда он искал в библиотеке атлас автомобильных дорог для поездки по делам компании, убиравшаяся рядом Марьяна доложила ему, что Ника в его отсутствие приводила подругу с братом, они забрали атлас в ее комнату, и там рассматривали втроем. В этот же вечер Ника получила очередную порцию легких ссадин и оплеух, а Марьяна – свои тридцать сребреников. Сообразив, как можно воспользоваться ситуацией, она стала шпионить за Никой, и, если Аркадий был убежден в вине дочери, которая никогда ему не врала, горничная получала свои деньги. Ника стала крайне осторожной, но Марьяна была хитра, и иногда ей удавалось Нику оговорить. Отец дочери не верил, даже если она пыталась оправдаться. И Ника перестала оправдываться.

В тот день Ника сидела в своей комнате в наушниках, слушала группу «Deep Forest» и пыталась переводить с французского. Временами взгляд ее устремлялся в окно. Музыка расслабляла, заставляла вспоминать. Она давно перестала улыбаться, была сосредоточенна и напряжена, будто в любой момент ожидала опасности, как заблудившийся в лесу домашний зверек. Девушка перевела взгляд с окна на словарь, взяла ручку, чтобы записать очередное слово, и в этот момент в комнату вошел отец. Его вид не предвещал ничего хорошего.

– Мне позвонили из колледжа и сообщили, что ты не сдала тесты.

– Я готовлюсь, завтра повторный тест.

– Немедленно сними наушники! Чем ты занимаешься?

– Они мне не мешают, я выписываю слова из словаря.

Аркадий побледнел, глаза его заблестели:

– Я плачу за твои занятия такие деньги, а ты смеешь проваливать тесты? – он подступил к ней сзади, протянул руку, собираясь сорвать наушники.

Неожиданно Ника спокойно развернулась вместе с креслом и оказалась прямо перед ним. В ее голове в одну секунду промелькнула мысль о том, какое положение лучше занять, чтобы после пощечины не упасть и не удариться рукой или головой. Она решила остаться в кресле. В ее глазах не было страха, они вдруг стали странно холодны, уголки губ опустились вниз. Спокойным, расслабленным движением она сняла наушники, рассыпав тяжелые черные волосы по плечам, посмотрела в его глаза снизу вверх, ровным голосом произнесла:

– Бей.

Не было больше испуга, поднятых рук, слез. Аркадий натолкнулся на спокойствие темно-вишневого взгляда и сузившиеся от ярости зрачки. И отступил. Его красивое лицо перекосилось, словно от судороги, и Нике вдруг показалось, что она слышит шипение кобры:

– Ну ладно, как знаеш-шь…

Аркадий вышел из комнаты тихо, ссутулившись, а Ника долго сидела без движения, глядя в одну точку. В наушниках, лежащих на столе, чуть слышно звучала музыка. Потом она надела наушники и снова взяла ручку. Ни один мускул не дрогнул на ее лице, только зрачки стали чуть шире, а взгляд мягче. В тот же вечер Аркадий рассчитал горничную Марьяну.

От судьбы не уйдешь…

В день своего восемнадцатилетия Ника собрала в рюкзачок необходимые вещи, документы, накопленные за несколько лет карманные деньги и, вызвав такси, уехала в аэропорт. Спустя пять лет в Париже заговорили об удачном театральном бенефисе молодой актрисы, приехавшей из Москвы. Через несколько лет ставшая популярной Ника попала в автомобильную катастрофу и получила травму, которая слегка обезобразила ее лицо – эталон европейской красоты. Контракт с одной из ведущих компаний по рекламе духов был аннулирован, ей выплатили страховку. К тому же, она стала хромой после полученных травм и не смогла больше играть на сцене. Но от судьбы не уйдешь. Скоро Ника вышла замуж за своего лечащего доктора-хирурга и спустя положенное время родила ему девочек-двойняшек. Прошло еще пять лет, и Ника получила одну из престижных литературных премий за роман-новеллу «Этюды Черни», а фильм по написанному ею сценарию был награжден «Оскаром» и собрал самые большие кассовые сборы за последнее пятилетие.

Через год после отъезда дочери в Париж Аркадий добился от жены развода и через несколько месяцев женился на молоденькой провинциалке из Самары – покорной и некрасивой. Через год у них родился сын. Друзья и партнеры Аркадия говорили друг другу, как ему, наконец, повезло с женой – после стольких испытаний. Новоиспеченная семья поселилась в новом, только что отстроенном компанией Аркадия особняке в пригороде Москвы. Спустя три года Аркадий создал для жены и сына садово-игровой парк «Сказочный город» – с изумительным по коллекции видов ботаническим садом, качелями и аттракционами, детскими площадками, фонтанами, клоунами и пещерами ужасов. Через десять лет «Сказочный город» принес Аркадию первый миллиард прибыли. Но от судьбы не уйдешь. На праздновании по случаю этого события он умер от сердечного приступа. Все свое состояние он успел накануне завещать маленькому сыну.

После развода с Аркадием Бэлла привела в свой трехэтажный особняк с белым каминным залом полковника в отставке, моложе ее на семь лет, с которым у нее случилась совершенно умопомрачительная любовь. Они много выпивали, бесконечно занимались сексом и часто ругались. От судьбы не уйдешь. Полковник стал, наконец, ее единственным долгожданным возлюбленным, которого ей так не хватало в замужестве. Прожили они вместе почти тридцать лет и скончались в один год – бывший вояка пережил свою престарелую любовницу всего на три месяца. Хоронить их было не на что и некому, от былого богатства Бэллы остались только долги, и пустой, полуразрушенный дом продали с аукциона за малые деньги. Похоронили любовников за счет города.

Вера, рассказ

Отношения Веры с Господом складывались плохо: он ее не слышал.

Вера ходила в церковь, выстаивала службы, целовала стекла безжизненных икон и сухие руки батюшек, старательно молилась, ожидая знамения, знака… хотя бы намека на то, что Господь любит ее. Но намека не было. Заполненный людьми собор Веру пугал. Он давил ее тяжелыми сводами, дурманил запахами ладана, ослеплял блеском свечей, изматывал службами. Люди выстраивались в очередь у церковного лотка, выбирали крестики, свечи, иконки, религиозные книги. Стоящая за прилавком пожилая женщина в клетчатом платочке небрежно отсчитывала дешевые свечки и более аккуратно – дорогие, нервно раскладывала по прилавку пластмассовые иконки и раздраженно отвечала на пустые, как ей казалось, вопросы прихожан, которые никак не могли выбрать полезных им святых.

Впрочем, были среди покупателей и те, кто без колебаний заказывали необходимую церковную утварь и, получая сдачу, благодарно кланялись:

– Спаси вас Господи…

Хозяйка церковного лотка милостиво улыбалась в ответ одними губами, глаза ее оставались такими же строгими и осуждающими, как на старинных иконах в тяжелых окладах, застывших позади нее на стене.

Такая же торговля, только церковными обрядами, шла и за соседним столиком.

– Мне, пожалуйста, сорокоуст, – просила богато одетая дама и, рассчитываясь, щедро жертвовала на храм, а другая, серая и невзрачная, в мятом черном беретике, заказывала скромное «за здравие» и скупо отсчитывала мелочь.

В голову Веры, часто наблюдавшей такие сцены, приходили в этот момент совершенно крамольные мысли: «А как же просить помощи тем, кому нечем оплатить услуги батюшки? Молитвами?» Люди вокруг крестились, прикладывались к иконам, и Вера делала то же самое. Она плохо понимала смысл таинства службы и оттого через время начинала уставать – косилась на маленькие наручные часики, думала о своем, рассеянно разглядывала согнутые под тяжестью грехов спины прихожан. Но стоило ей перестать креститься и подпевать слова молитвы вместе со всеми, как тут же, словно черт из коробочки, появлялась рядом одна из церковных старух и как бы невзначай больно толкала ее или, что еще хуже, шипящим сердитым шепотом делала замечание:

– Руки держи правильно, спаси Господи!

Вера вздрагивала, испуганно втягивала голову в плечи и заученно отвечала:

– Спаси вас Господи. Извините…

Иногда, пересилив смущение, она вместе с молящимися опускалась на колени и пробовала коснуться лбом затоптанного мраморного пола, но что-то в ней отчаянно сопротивлялось, охватывал нестерпимый, жгучий стыд. И она, одергивая и отряхивая длинную юбку, поспешно поднималась на ноги, чувствуя себя так, будто с нее сорвали одежду. А глаза на иконах вдруг становились злыми, и накатывалась невидимая волна осуждения: «Красива, молода, и потому грешна, грешна, стократ грешна…» Облегчение наступало только тогда, когда Вера, оборачиваясь и крестясь, покидала собор. Она с наслаждением вдыхала свежий воздух улицы, с интересом поглядывала на прохожих, которым до нее не было дела, и окуналась в привычную житейскую суету, забывая на время о храме.

Совсем по-другому Вера чувствовала себя дома. В редкие минуты отдыха, когда муж уезжал по делам, а дети гуляли во дворе, оставаясь одна, она вновь и вновь подходила к иконам, которые висели на стене ее комнаты, и подолгу вглядывалась в строгие лики. Покой овладевал каждой клеточкой ее тела, тишина плавала вокруг, защищая и убаюкивая, не было злых церковных старух. И приходило долгожданное ощущение Божественного всепрощения, будто печальная Дева Мария благословляла Веру, принимая ее со всеми тайными помыслами и недостатками. «Все было, есть и будет, – говорили глаза святых, – и нет ничего, к чему бы стоило стремиться столь страстно». Эти немые беседы приостанавливали суетный бег жизни, и многое, такое важное на первый взгляд, теряло свою значимость и отпускало душу на волю.

Вера всеми силами стремилась к пониманию истинной веры, но ее пугала строгость обрядов и особенно – равнодушное и, как ей казалось, осуждающее отношение батюшек. И все же любовь к Богу, светлая вера в его заступничество постоянно наполняли ее душу ожиданием волшебства. Как ребенок, не желающий согласиться с отсутствием добрых фей (иначе кто бы тогда побеждал злых?), Вера не хотела и не могла смириться с научным описанием мира, где человеческая жизнь измерялась незначительным временным отрезком от рождения до смерти. «А что было до рождения? Что будет после смерти? Неужели природа так несовершенна, что не оставила человеку никаких шансов на бессмертие? Хотя бы на бессмертие души?»

Намаявшись на утренних службах, Вера стала приходить в собор днем, когда не было людей. Редкие свечи горели мягко, полумрак окутывал тело и успокаивал душу, а лики икон уже не казались такими строгими. И никто не обращал внимания на то, как она стояла, ходила, крестилась. И женщина в клетчатом платочке, продающая церковную утварь, уже не была такой нервной и охотно рассказывала ей о святых, показывала книги, позволяла подолгу рассматривать изображения на иконках. Потом Вера зажигала свечи, разговаривала с ликами на иконах и просила у Бога добра и благоденствия всем, кого знала. Она думала о непредсказуемости судьбы, и постепенно вопросы о смысле ее собственной жизни отходили на второй план, и появлялась уверенность в том, что все будет хорошо. Единственное место, которое молодая женщина обходила стороной, было в левом крыле собора, где молились об упокоении душ умерших. Она не хотела думать о смерти, потому что в глубине души так и не смогла смириться с ранним уходом из жизни горячо любимых бабушки и деда.

И все-таки Господь Веру не признавал. Да и как он мог ее признать? Не было в ней силы соблюдать обряды, поститься, смиренно исповедоваться и причащаться. Она обвиняла себя в слабоволии и страстно мечтала о духовной стойкости, ибо за всем этим была обещана Божья благодать, которой так не хватало ее мятущейся душе. И тогда Вера решила при первой же возможности попасть в настоящий монастырь. Совсем скоро такая возможность ей представилась.

…Слева, над осыпающейся дорогой, сжатой с двух сторон густым лесом, навис крутой склон, справа уходила вниз глубокая сырая балка. Несколько крутых поворотов – и видавшая виды легковая машина въехала на небольшую асфальтированную площадку, предназначенную для парковки. Вера повела мужа к строениям, стены которых едва были видны за деревьями.

Он так и не понял, зачем Вера потащила его в этот затерянный в горах женский монастырь, но жена смогла убедить его в святости и красоте этого заповедного места, и он ей поверил. А может, просто не хотел спорить о том, в чем совсем не разбирался. Высоко над головой смыкались кроны реликтовых сосен, образуя живой купол, в котором без умолку пересвистывались невидимые птицы и трещали суетливые белки. От их беготни по ветвям на сухую подстилку то и дело падали шишки и сосновая шелуха.

Солнце с трудом пробивалось сквозь хвойную завесу, редкие лучи остывали под ногами дрожащими оранжевыми пятнами. В пронзительно голубом небе, едва видимом сквозь густую хвою, неподвижно зависли легкие сливочные облака. За рощицей чинно расположились два спальных двухэтажных каменных корпуса монастыря и трапезная. А чуть ближе к лесу приветливо распахнула резную дубовую дверь низенькая беленая церквушка с чуть покосившимся крестом на крашеном голубом куполе. Казалось, жизнь в монастыре замерла, время остановилось. На всем лежала печать ни с чем не сравнимого покоя.

Вера вошла в открытую дверь церкви. У прилавка с иконами, святыми книгами и свечами стояла молоденькая монахиня в черном одеянии и увлеченно читала. Казалось, что в ее руках не Псалтырь, а детектив Агаты Кристи. Домотканая дорожка вела в центр помещения, больше походившего на старинный крестьянский дом, чем на храм. Две колонны в виде столбов подпирали нависающий потолок. По-домашнему беспорядочно разместились на стенах старинные иконы, скромный алтарь не подавлял обилием золота и серебра, в чистенькие окошки с вышитыми крестиком пестрыми занавесками щедро лился солнечный свет. Было уютно, тепло. Муж Веры не решился войти и топтался у входа, пряча за спину большие руки. Лицо его стало серьезным.

Внутри храма, за широким беленым столбом, Вера увидела батюшку, который самозабвенно молился. Это был худенький старичок с редкой бородой, одетый в скромную рясу, местами аккуратно залатанную. Спросив у монахини, как его зовут, Вера остановилась в стороне. Отец Михаил, закончив молитву, посмотрел на нее ласково, будто на родное дитя. Его глаза улыбались, а руки нежно поглаживали небольшой серебряный крест.

– Я слушаю вас…

– Простите, батюшка, мы с мужем первый раз здесь…

Она вдруг стала произносить совсем не те слова, которые приготовила во время пути: вместо измучивших ее душу вопросов о смысле сущего спрашивала о жизни в монастыре, о святынях, о монастырских трудностях, и отец Михаил охотно отвечал. Вера смущалась, сбивалась, потому что боялась спросить главное – да и не знала она уже, что для нее главное. И не хотелось говорить отцу Михаилу о своих «разногласиях» с Господом: эта скромная церквушка была наполнена великой любовью к жизни, к свету и теплу, и потому главным стало именно это, и ничего более. Даже муж Веры, скептически относившийся к ее духовным метаниям, подошел под благословение и, получив его, неловко боднул носом серебряный крест. Домой ехали умиротворенные, говорить не хотелось, и настроение у Веры стало по-настоящему благостным. «Вот оно, – думала она, – нашла, нашла! Теперь я соберусь с духом, все обдумаю и приеду сюда снова. Отец Михаил обязательно ответит на мои вопросы. И еще я попрошу его быть моим духовным наставником. Он не откажет мне».

Солнце клонилось к убегающему горизонту, простирающиеся на многие километры поля пшеницы были полны величия. Впереди ждал дом, хлопоты, маленькие капризные дети и такая привычная суета. Все встало на свои места в причудливой мозаике мира, где и Господь, и обычная жизнь с ее неистребимой суетой, и церковь, и прихожане оказались единым целым в общей картине Бытия.

…Ко второму приезду в монастырь, спустя два месяца, Вера с мужем подготовились заранее: купили на рынке десять пачек недорогого стирального порошка, упаковку мыла, крупу, муку и растительное масло. Хотелось взять с собой всего как можно больше, но не хватало денег.

Ранний сентябрь одарил воскресный день великолепной погодой, и на душе было празднично. Вера думала об отце Михаиле и представляла себе, как засветятся радостью глаза монахинь. Не благодарности ждала она, не награды, а радости от того, что появилась, наконец, и у нее возможность сделать доброе, богоугодное дело, и что встретился ей священнослужитель, не оттолкнувший ее. И кто знает: может, именно отец Михаил и станет тем человеком, который поможет ей избавиться от сомнений и проложить собственный Путь к Господу?

Служба к тому времени, когда они приехали в монастырь, уже закончилась, и в церкви было безлюдно. Никого так и не дождавшись, Вера вышла из храма и вдруг заметила быстро идущую по боковой дорожке монахиню в черном развевающемся одеянии. Она бросилась за ней:

– Постойте, сестра, постойте. Мы с мужем привезли для монастыря продукты, кому их отдать?

Молодая бледная девица в очках с неестественно выпуклыми линзами неприязненно взглянула на Веру, так резко вторгшуюся в ее мысли, и деловито спросила:

– За спасение души молитесь?

– Какое спасение? – опешила Вера.

Монахиня, глядя в сторону, разъяснила:

– Продукты и подарки в монастырь привозят за спасение души, грехи замаливать.

Кровь бросилась Вере в лицо. Еще недавно такое удивительное чувство ожидания чуда, согревавшее ее все эти долгие два месяца, вдруг стало смешным. Отрезвление обрушилось, как ледяной ливень, и показалось, будто из-за широкого ствола сосны кто-то невидимый издевательски показывает на нее черным скрюченным пальцем: «Наивная, наивная!». Вера опустила глаза и спросила тихим ровным голосом:

– Куда отнести продукты?

– В трапезную, – ответила, как отрезала, монахиня и, сославшись на занятость, быстро пошла прочь.

За ней поплыла, развеваясь по воздуху, черная полупрозрачная накидка, словно крылья диковинной птицы. Вера некоторое время, не в силах оторваться от вида летящего траурного шифона, смотрела ей вслед. Потом, стряхнув наваждение, опомнилась и пошла к мужу.

С трудом открыв тяжелую двустворчатую дверь трапезной, они вошли в мрачный вестибюль. Это было очень старое двухэтажное здание с узкими окнами под потолок и широкой деревянной лестницей на второй этаж. Возле одной из боковых дверей на низеньких скамеечках сидели две пожилые монахини и просеивали муку, напевая молитвы. Их взгляды были устремлены на собственные руки, пергаментные лица казались отсутствующими, размеренное мелодичное бормотание волнами поднималось под черную крышу и терялось в мрачных густых тенях стропил.

– Простите, кому мы можем отдать продукты?

Звонкий голосок Веры неприлично вторгся в песнопения, вопрос повис в воздухе. Женщины не подняли глаз, молитвы продолжали литься в гулкую тишину, шорох просеиваемой муки дополнял эту монотонную музыку.

Вера повторила чуть громче:

– Простите, пожа…

Одна из женщин, едва кивнув в сторону выхода, раздраженно прервала ее:

– Направо за углом дверь, – и снова их тягучие голоса заполнили пустое сумрачное пространство.

Вера с мужем испуганно выскочили на свет, будто чудом спаслись из затянувшего их омута, и пошли прочь. Как заведенные, молча повернули за угол: кривая тропинка привела к деревянному крылечку – черному входу в то же здание. Возле ступенек навалом лежали пустые коробки из-под дешевого турецкого печенья, грязные стеклянные банки, полусгнившие доски, ржавеющий столярный инструмент. Вера осторожно поднялась по некрашеным скрипящим ступенькам и увидела обыкновенную кухню – с газовой плитой, баллоном и самодельным деревянным столом, на котором громоздились вымытые кастрюли, миски и тарелки.

На табуретке сидела опрятная пожилая женщина в обычной одежде и чистила картошку. Увидев мыло и продукты, она обрадовалась Вере и ее мужу, как званым гостям, засуетилась, стала все раскладывать по полкам. Ловко припрятав в карман фартука кусок мыла, виновато улыбнулась и вдруг спохватилась:

– А вы получили благословение у матушки игуменьи?

– Благословение? На что?

Удивление Веры было столь искренним, что женщина сочувствующе покачала головой:

– Ой, деточка, сходи за благословением. У нас все, кто приезжают в монастырь, должны благословение получать. А я пока порядок наведу.

Вера медленно вышла из кухни и, окинув взглядом безлюдный двор, вдохнула полной грудью пахнущий хвоей теплый осенний воздух.

– Ну что, и где твои благодарные монашки? – ее муж едва сдерживался, чтобы не взорваться от возмущения. – Порядки здесь у них, как у советских бюрократов…

Вера ласково погладила его по руке:

– Надо сделать, как они говорят. Сам знаешь, в чужой монастырь со своим уставом не ходят.

Попросив его подождать у церкви, Вера отправилась искать игуменью. Навалилась усталость, ощущение бессмысленности происходящего придавило к земле, ссутулило ее плечи, сделало тяжелой походку. Как-то серо, неуютно стало вокруг. Редкие солнечные лучи, пробивавшиеся сквозь сосны, неприятно слепили глаза. Ветер в кронах сосен разгулялся и с глухим шумом гнул ветви, птицы умолкли. Игуменья – сухонькая женщина лет сорока – во время короткого разговора отрешенно смотрела поверх головы просительницы, как будто перед ней была не молодая испуганная женщина, а прокаженная с изуродованным лицом. Она быстро дала благословение и милостиво разрешила посетить церковь. Вера неловко приложилась губами к руке игуменьи, и та, поспешно отдернув кисть, заспешила прочь.

В церкви по-прежнему было пусто, если не считать двух местных женщин в черных платочках, ставивших свечи за упокой. Вера остановилась у иконы Христа Спасителя, и снова серым прилипчивым роем налетели на нее давние мысли, и снова она подумала о том, что не укладываются в ее понимание веры плотские отношения с мужем, желание веселиться, встречаться с друзьями, покупать вещи, наряжаться. Семейная жизнь молодой женщины без этих маленьких мирских радостей становится добровольной тюрьмой, и душа не находит успокоения, считая себя греховной. «Как примирить веру и любовь к мужчине? Почему женщина считается греховной от рождения? За какие грехи надо отбывать покаяние, если ты любишь жизнь и совесть твоя чиста? И за что так не любят церковники молодых женщин, отвергая их желание единения с Богом как нечто непристойное?.. Где же отец Михаил?»

Вера ждала, пока подойдет кто-то из послушниц, и вдруг увидела на стене белый лист бумаги, на котором под заголовком «Что не должен делать истинный верующий» были перечислены мирские занятия, считавшиеся церковью бесовскими. И среди них – чтение философских книг, занятие психологией, посещение театра и других зрелищ, спорт и другие полезные занятия. «За что философию-то? Ведь наука наук», – грустно подумала Вера, вспомнив про тщательно собранную домашнюю библиотеку, где книги по философии и психологии занимали далеко не последнее место.

Появилась послушница – высокая красивая девушка с серым безжизненным лицом и потухшими глазами. Вид ее был болезненным.

– Скажите, подойдет ли отец Михаил? – обратилась к ней Вера.

– Не будет отца Михаила, его отослали в дальний приход, он теперь там служит. А у нас батюшка отец Григорий.

Голос послушницы был пустым, бесцветным, не было в нем интонаций, чувств – ничего не было. И оттого казалось, будто говорит не она, а кто-то за ее спиной. Вера купила у послушницы иконку и книжечку об истории монастыря, окинула взглядом скромное убранство храма и вышла к мужу. «Пожалуй, никто здесь не ответит на мои вопросы, – решила она. – Вот только зачем отца Михаила из монастыря отослали?»

По маленькой аллейке, мимо сосен, шли молча – муж впереди, Вера за ним. Садясь в машину, еще раз увидели игуменью. Она стояла возле черного блестящего автомобиля, на котором, видимо, только что приехали двое упитанных мужчин среднего возраста. В раскрытом вороте рубашки одного из них сверкал внушительных размеров желтый крест. Количество даров, доставаемых из багажника машины, свидетельствовало о большой любви вновь прибывших к Богу и об их горячем желании спастись. И то уважение, с которым игуменья внимала их просьбам, та готовность, с которой она громко обещала помочь их страждущим душам, дали понять Вере, что приехали действительно важные для женского монастыря люди. Увлеченные беседой, ни игуменья, ни упитанные паломники даже не заметили, как исчезли с монастырской территории скромные «жигули» с незадачливыми дарителями никому не нужного хозяйственного мыла.

Ехали молча. Мимо плыли черные вспаханные поля, на горизонте застыла синяя гряда гор. Муж Веры примирительно заговорил первым, и оба стали делать вид, будто ничего не произошло. Вера думала о том, что случившееся на такой святой территории – еще одно испытание для ее неопытной души. Но было ужасно неловко перед мужем, который бросил все свои дела ради ее нелепой затеи – увидеть отца Михаила. Перед въездом в город муж Веры вдруг свернул машину на проселочную дорогу:

– Давай остановимся в лесочке, поговорим.

Вера, кивнула, и, закусив губу, молча отвернулась, стала смотреть в открытое окно машины, пока пробирались по бездорожью в глубь леса. Она знала, чего хочет сидящий рядом с ней мужчина и, вопреки своему состоянию, не стала ему отказывать. Он не был верующим, к Богу не стремился, церковников называл «попами» и посещение монастыря считал блажью – лишней тратой бензина и денег, которых вечно не хватало. И только отец Михаил своим добрым отношением немного смягчил его сердце в прошлый приезд. Близость вышла сумбурной, удовольствия не доставила, и настроение, в конце концов, стало просто гадким. Пытаясь выехать, надолго застряли в глубокой колее. Толкая машину, Вера разорвала узкий подол юбки и подвернула ногу. От отчаяния хотелось разрыдаться, но она изо всех сил сдерживалась, чувствуя свою вину.

Вечером, собирая нехитрый ужин, в десятый раз ругая себя за злополучную поездку в монастырь, Вера машинально выбросила в бумажный мусор, предназначенный для сжигания, использованный баллончик из-под дезодоранта. Ее сын потащил мешок на улицу, во двор, чтобы сжечь. Боковым зрением она видела в окно кухни, как красное пламя осветило двор, а потом раздался хлопок. Замерев от ужаса, Вера выскочила на крыльцо и застыла, глядя на своего ребенка, который бежал к ней, оттопыривая торчащий из-под рубашечки локоток. Она уже мысленно представила, как через несколько секунд вздуется багровыми пузырями нежная кожица на теле ее мальчика, как не будет она знать, чем облегчить его страдания. Эти несколько секунд бесконечно растянулись в пространстве. Ей хотелось завыть, и было страшно это сделать, потому что сын испуганно молчал, и только его неестественно распахнутые глаза кричали от боли и недоумения.

К счастью, все обошлось: в момент взрыва сын наклонился за упавшей палкой, и пламя только слегка лизнуло локоть. Кожа запеклась, быстро приобрела коричневый оттенок. Найденная в аптечке мазь успокоила боль, а материнская любовь изгнала из детского сердца страх. Под колыбельную мальчик уснул у Веры на руках, но лицо его и во сне оставалось напряженным.

Всю ночь Вера нервно перекидывалась с боку на бок и думала, думала… «Что это, жестокость Господа? Предупреждение? Или совпадение? Нет, это я сама виновата, нельзя было заезжать с мужем в лес после монастыря. Как бы там ни сложилось в монастыре, а все же святое место, намоленное. Значит, Господь отомстил? Нет, скорее – предупредил. Но за что он наказал ребенка? Где же твое милосердие, Господи?»

…Прошло три месяца. Вера изменилась.

Всё, что случилось в тот вечер после посещения монастыря, напугало ее до такой степени, что она безоговорочно признала себя перед Богом греховной, недостойной и наконец окончательно смирилась и со строгостью правил и обрядов, и с недоступностью священников, и с вредностью церковных старух. Она всеми способами стала избегать мужа и находила любые предлоги, чтобы отвергнуть его ласки, которые делали ее нечистой в собственных глазах. Близкие отношения с законным супругом потеряли для нее смысл, физиология стала камнем преткновения, любовь к мужу оказалась равнозначна похоти, и только духовная любовь к Богу имела право на существование в этом новом мире.

Отношения с мужем становились все напряженнее, однажды он в сердцах высказал ей всё: и про свои обиды, и про духовное рабство в монастырях и церквях:

– Да из таких дур, как ты, делают послушных зомби, на все готовых ради никому не нужной веры. Вы же фанатики! Ну как можно тратить воскресенье на службу вместо прогулки с детьми? Объясни мне, как?

– Опомнись, – грустно сказала Вера, – у нас ребенок чуть не стал инвалидом, а ты такое говоришь. При чем тут монастырь?

– Лучше бы я тебя не возил туда, – зло ответил он и ушел в другую комнату.

Он совершенно не понимал, что творится с его любимой и такой желанной подругой, куда исчезла ее веселость, почему потухли глаза и откуда в них такой страх. Страх и отвращение.

Всё в жизни Веры вдруг пошло как-то не так, словно выбита была из-под ног опора. Та же привычная суета, те же заботы, но не было в них радости, только вопросы, вопросы, вопросы. Она отстаивала церковные службы, еженедельно ходила на исповедь и каялась во всех грехах – существующих и надуманных – и все время говорила и говорила с Господом: «Вразуми, Боже, где же Твоя справедливость? Почему так тяжек крест истинно верующего? Как жить в миру и что делать с мужем, который тебя, Господи, не признает? Дай силы стать мне преданной рабой Твоей и отторгнуть соблазны».

Вера читала церковные книги и видела в них столько противоречий, что отыскать какую-либо истину становилось уже невозможно. Разрешалось только одно: любить Бога, бесконечно смиряться и каяться. Но где был предел этого смирения, и что, на самом деле, считалось грехом? Вся окружающая жизнь предстала перед Верой скопищем пороков, которые засасывали ее, словно трясина, и не было уже сил выбраться на твердую почву. Выполнила супружеский долг – греховна, осудила соседку – греховна, рассердилась на ребенка – греховна. Конечно, покаяние в церкви на какое-то время успокаивало, но мирская жизнь вовлекала в новый водоворот, и все повторялось сначала. И так до бесконечности. Зачем тогда было жить, если человеческое существование становилось одной большой жертвой Господу – такому равнодушному, холодному, ненавидящему человека? Все теряло смысл, и только строгие постулаты церкви поддерживали иллюзию хоть какого-то направления. Вера держалась за веру, как тонущий – за корягу, и, окончательно потеряв всякую надежду обрести душевное равновесие, обессиленно плыла по течению.

Иногда она пыталась поговорить со священниками, но они туманно отвечали на ее вопросы и отсылали к молитвам и все тем же церковным книгам:

– Как отцы церкви говорят, так и поступай. А своего мнения не имей. Греховна.

И это постоянное «греховна» все больше и больше придавливало ее к земле, старило плоть, умерщвляло душу. Вера попала в ловушку собственной вины перед Богом. Священники, видя предельное отчаяние в ее глазах, даже усомниться не могли в том, что эта молодая женщина совершила нечто преступное и теперь искренне кается в содеянном.

…Наступил ноябрь, холодные предзимние туманы окутали землю. Вера, окончательно измаявшись, решила во что бы то ни стало снова попасть в монастырь, чтобы замолить вину за всю греховность в мыслях и делах, что совершила она в тот памятный сентябрьский день. «Как будет, так и будет. Если примут на послушание, останусь совсем, – думала она. – Лучше жить в монастыре, чем в миру и с мученьями. Может, мой муж другую себе найдет и будет счастлив. А так страдаем оба. Сыновьям Господь поможет, я за них молиться буду, авось, не пропадут». Уверенная, что ей не откажут в послушании, молодая женщина солгала мужу, что едет в монастырь всего на два дня, и рано утром села в автобус.

От трассы долго шла пешком. Моросил мелкий промозглый дождь, лес терялся в густом тумане. Сразу у входа в монастырь Вера встретила игуменью, идущую по своим делам, и, приложившись к ее холодной руке, получила короткое благословение на послушание и вечернюю исповедь. Все шло хорошо, если не считать сильного холода, который в горах стал просто нестерпимым. Он пронизывал тело до костей, но Вера мужественно терпела, надеясь отогреться в помещении. Матушка игуменья в этот раз была покладистой и мягким голосом направила гостью в трапезную, а потом в зимнюю церковь, где служба начиналась в четыре часа дня и шла до девяти вечера.

Пустая стылая трапезная была мрачной комнатой с грубо сколоченными деревянными столами и такими же скамьями. Сумеречный свет из окон едва рассеивал темноту. Неразговорчивая хозяйка налила Вере жиденьких щей. Предстояла исповедь, надо было поститься. «Наконец-то, – думала Вера, хлебая алюминиевой ложкой подкрашенную теплую водичку с лопухами почерневшей капусты, – наконец-то никто не помешает мне остаться с Богом наедине. Наконец-то я смогу быть сама собой и молиться, не отвлекаясь на глупую суету». А где-то в глубине души вдруг зашевелилось смутное гаденькое беспокойство, будто навсегда отрезала себе дорогу домой, предала семью, маленьких детей, доверившегося ей мужчину и собственную жизнь, и впереди – полный лишений и холода путь, ведущий в небытие. Но Вера постаралась отогнать поганые мысли: «Бес путает».

Зимняя церковь находилась в каменном спальном корпусе, с кельями и комнатами для послушниц. Здесь оказалось почти так же холодно, как и на улице. Чуть согревали свечи и беленная известью печь, в которую послушница время от времени подбрасывала труху и угольную пыль из разбитого ведра. Было темно и тесно, лики икон терялись во мраке, и только матово отсвечивали тяжелые старинные оклады. Бесшумно собрались и расселись по лавкам немногочисленные послушницы, степенно вплыли две древние монахини, похожие на черных нахохлившихся птиц, и устроились у печи. Отец Григорий вошел стремительно, рассекая дородным телом вязкое холодное пространство, и, ни на кого не глядя, засуетился у алтаря. Был он широк в поясе, темноволос, на выступающем животе висел мощный серебряный крест. На вид ему было лет сорок.

Началась служба. Первые два часа Вера с наслаждением вслушивалась в древний язык молитв, крестилась, кланялась, вместе со всеми опускалась на колени и смиренно прижималась лбом к грубой ковровой дорожке. Всю себя она вверила воле Бога, и не было уже стыда, внутреннего сопротивления и смущения. И собственной воли тоже не было. Постепенно сходила с нее вся мирская шелуха, обнажая незащищенную душу, свободную от забот о сущем. Нехитрые песнопения, которые Вера повторяла за сестрами, завораживали, уводили от реальности, и казалось, что плывет ее успокоенная душа по широкой древней реке, уносимая звуками молитв.

…А где-то в ночном туманном мареве, которое прячет берега этой реки, едва мерцающие огоньки свечей превращаются в горящие злобой глаза диких зверей, готовых растерзать потерявшую направление и нечаянно прибившуюся к берегу заблудшую душу. Еще бы чуть-чуть проплыть, продержаться, не утонуть – и разверзнутся врата Рая, хлынет оттуда ослепительное сияние встречающих Архангелов, исчезнут страдания.

И вот уже видится ей, как в нетопленой тесной церквушке стоит на ее месте седая сгорбившаяся старушонка в монашеской хламиде, ослепшая от ночных бдений над церковными книгами, и молится, молится, заученно выдыхая из впалого сморщенного рта: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, молитв ради Пречистыя Твоея Матери и всех святых помилуй грешную душу рабы твоей неразумной Веры. Аминь». От усталости темное, едва освещаемое немногочисленными свечами пространство стало расплываться в ее глазах, закружилась голова, нестерпимо захотелось есть. Слова псалмов слились в один непрекращающийся поток, изредка прерываемый громкими восхвалениями Господа. В голосе священника почему-то появились угрожающие, давящие интонации, и Вера стала сопротивляться этому голосу, пытаясь вернуть благостное состояние, испытанное вначале, но тщетно. Внезапно к ее сердцу подкрался страх, Вере стало плохо, она присела на скамью. Появилось ощущение, что все это происходит во сне, достаточно встряхнуться, сбросить с себя оцепенение, закричать, в конце концов, – и исчезнет монотонный голос священника, заупокойное пение послушниц, одуряющий запах ладана и нестерпимый холод.

Вдруг одна из старых монахинь тяжело поднялась, захлопотала возле подноса, стоящего на боковом столике, и стала разносить по церкви хлеб, смоченный вином. Вера встрепенулась в ожидании: очень хотелось есть. Старуха поднесла хлеб всем, даже местным жителям – мужчине и женщине в теплых фуфайках – всем, кроме Веры, которую не заметила или не захотела заметить. А может, слишком вызывающе белел в сумраке церкви, среди серых одежд и серых лиц послушниц, ее куцый беретик? Сжавшись в комок, чтобы было теплее, Вера с трудом подавила готовые выплеснуться слезы и, прижав руки к солнечному сплетению, попыталась унять бьющую изнутри дрожь. Она старалась вслушиваться в слова священника, чтобы вовремя креститься, но ощущение нереальности происходящего усиливалось. Опять закружилась голова. «Я должна выдержать все испытания, которые посылает мне Бог, – думала Вера, – ибо на все Его воля. Он не оставит меня».

Неожиданно к ней подошел мужчина в фуфайке. Наклонившись к ее лицу, тихо спросил:

– Вам хлеба не дали? Возьмите мой, – и осторожно вложил в ледяную ладонь суховатый белый кусок.

Она очнулась:

– Спаси вас Господи.

После съеденного хлеба, слегка смоченного вином, головокружение прошло, стало легче, но холод сдавил сильнее. Вере показалось, что наступила беспросветная ночь, и не будет ей конца. Никогда. Завывания ветра за окном, гул сосновых крон стали единственными звуками извне. Время остановилось, и круговорот пространства застыл в центре широкой вздрагивающей спины читающего псалтырь батюшки. Его фигура потеряла свои очертания, расплылась, и слова, словно ледяные иглы, кололи сердце Веры холодом. Уже не верилось, что их произносил живой человек. И вдруг откуда-то из глубин ее души, где память хранила самое сокровенное, всплыл жаркий месяц май. Как живой, встал перед глазами тот, за кого она тайно готова была молиться и просить милости Божьей. Но был он иноверцем – далекий потомок монгольских князей, наделенный их восточной красотой, силой и отвагой. Он читал ей стихи Блока. Из каких-то тайных карманов своей необъятной сумки доставал припасенные для нее сладости и угощал, словно ребенка. А вечером они гуляли по городу вдвоем, и майский вечер дарил счастье, почти невозможное в человеческой жизни.

Они были тайно влюблены друг в друга, и эта любовь, светлая, не тронутая плотскими отношениями, опьяняла. Вера вспомнила, как проходили они мимо играющих детей, и маленькая девочка, убегая от подружки, нечаянно прижалась к ее коленям теплым тельцем. Потом, подняв замурзанное личико, вдруг рассмеялась и, разжав грязные ручонки, убежала прочь. Смех ее был похож на звенящие колокольчики. А невдалеке, на площади, в лучах заходящего солнца пылал золотыми куполами собор, и веселый гул большого колокола созывал прихожан на вечерню.

Но был муж, которого Вера тоже любила, и была жена ее избранника, которую она хорошо знала. И двое маленьких детей. Ничего нельзя было изменить, и оба, понимая это, приняли решение расстаться. Вера страдала и металась, пытаясь его забыть, каялась на исповеди, но ничто не приносило облегчения.

В один из воскресных дней, когда Вера горько расплакалась, сидя на церковной скамье у стен собора, пожилая женщина молча отвела ее к старенькому батюшке лет восьмидесяти, который молился возле святынь. И Вера, увидев его добрые глаза, вдруг осознала, что ничего страшного в ее чувствах нет и не было. И мысль о том, что тайное желание соединиться с возлюбленным уже есть смертный грех прелюбодеяния, вдруг отпустила ее уставшее сердце. Всхлипывая, она смогла задать только один вопрос, на разговор сил уже не было:

– Батюшка, могу ли я молиться за иноверца?

Тот понимающе улыбнулся, глядя на ее опухшее от слез лицо, и ласково проговорил:

– Девочка, молитва женщины любого мужчину в рай приведет.

Ушла она тогда успокоенная. И странно: отпустили ее греховные мысли, и думалось только о том, что все пережитое было даровано Богом не как испытание, а как награда.

…Служба закончилась неожиданно. Послушницы и монахини, бестелесными созданиями бесшумно выплыли за двери. Отец Григорий торопливо сложил церковные книги и собрался уже было покинуть холодное, пропахшее ладаном помещение, но подошла к нему старушка-распорядительница и, указав на застывшую Веру, что-то стала ему втолковывать. Некоторое время они тихо спорили, и Вера поняла, что священнику хочется поскорее уйти в тепло. Но, видно, чувство долга у батюшки возымело верх, и он кивком головы подозвал ее к себе.

– Говорите, – напористо произнес он.

Но все совершенные грехи, как назло, вылетели из головы, и уставшая от службы и холода молодая женщина растерялась.

– Ну, что вы молчите? Почему я должен вытягивать покаяние из вас клещами? Говорите же! – желая быстрее закончить обряд, стал напирать священник.

– Батюшка, у нас в городе, в соборе, священники ни о чем не спрашивают, мы подаем записки, – пролепетала Вера, низко кланяясь.

– Давайте записку, – отрывисто проговорил батюшка.

– У меня нет записки, – Вера совсем растерялась и с внезапно нахлынувшим облегчением подумала, что покаяние не состоится и в послушницы ее не возьмут.

Отец Григорий раздраженно хмыкнул, некоторое время помолчал, обдумывая, что делать с нерадивой прихожанкой, потом стал задавать положенные вопросы. Обряд исповеди как-то сдвинулся с места, кое-как подошел к своему завершению, и отец Григорий непререкаемым тоном произнес:

– Тебе тридцать? До сорока лет будешь жить с мужем как жена, а после сорока – как сестра. В день по десять поклонов утром и вечером, молиться строго по молитвеннику, к покаянию готовиться по всем правилам, и чтобы такого больше не было. Светских книг не читать, в бесовских собраниях не участвовать.

Он жестко вбивал в ее отупевший от усталости мозг наставления, и каждое слово больно обжигало категоричностью и непримиримостью к жизни. Что-то глубоко внутри нее начало отчаянно сопротивляться, захотелось зажать уши руками, громко расхохотаться священнослужителю в лицо и бежать отсюда как можно дальше. Но ослабевшему от голода и холода телу было уже все безразлично, и она, согнувшись в поклоне, смиренно молчала: рядом с батюшкой было тепло. Хотя и с трудом, но грехи ей отец Григорий отпустил и на дальнейшую жизнь в миру благословил. И значит, можно было идти спать.

Длинный темный коридор, одинаковые двери, дождь, упрямо бьющий в стёкла… Холодная унылая комната с большими арочными окнами освещалась одной тусклой желтой лампочкой, свешивающейся с потолка на длинном перекрученном проводе. На нескольких железных койках спали одетые женщины, столько же кроватей были пустыми. Одна из молодых послушниц испуганно встрепенулась во сне и отчетливо проговорила: «Спаси и помилуй, Господи». Вере досталась боковая койка у двери. Приветливая пожилая распорядительница постаралась устроить ее поудобнее и принесла два одеяла. Белье было серое, мятое, явно несвежее, но Веру это не беспокоило: все равно не раздеваться.

Впереди послушание: чтение псалтыри с четырех до шести утра, и она мечтала только о том, чтобы перед этим хоть несколько часов поспать. Спросив, где находится туалетная комната, Вера, задвинув под кровать тощую спортивную сумку, пошла мимо одинаковых белых двустворчатых дверей в конец безлюдного коридора. Вода была ледяной и обжигала окоченевшие руки. Возвращаясь назад, к теплу постели, уверенно толкнула дверь. «Странно, почему свет выключили? Обещали подождать», – и, бесшумно закрыв ее за собой, дотронулась до кровати, ожидая нащупать мягкую поверхность матраца. Вместо этого ее пальцы больно ударились о пустую железную сетку. В углу комнаты что-то происходило: слышалась возня, похожая на борьбу, тяжелое дыхание. Вера испуганно замерла. И тут же резанул слух злой мужской шепот:

– Не противься, Мария, не перечь мне. Всё здесь – по воле Господа, и мои милости тоже, не будь дурой.

Что-то взвизгнуло, будто высвободилось, и в ответ – сдавленный женский голос:

– Да будь ты проклят вместе со своим Господом! Пусти!

Вера выскочила в темный коридор и некоторое время стояла, тяжело дыша, пытаясь унять колотившееся сердце. Невозможно было осмыслить услышанное, но благостный покой здания казался настолько умиротворяющим, что она тряхнула головой, как бы сбрасывая наваждение, и подумала: «Померещилось… Это от усталости». Потыкавшись, словно слепой котенок, еще в несколько одинаковых закрытых дверей, она, наконец, вошла в освещенную комнату и, скинув куртку, быстро забралась под одеяло. Свет погас.

Вера в который раз пожалела о том, что не набрала побольше теплых вещей. Холодный воздух морозил легкие, начало болеть горло. Она закрывала нос то рукой, то одеялом, но становилось нечем дышать. Мысли приходили самые несуразные. Она думала о монастыре и его порядках… об отце Григории… о том, что никогда ей не вырваться отсюда и что жить ей только до сорока лет. За темными окнами завывал ветер, глухо шумели сосны, и липкая тьма казалась уже единственным состоянием мира, никогда не знавшего солнца… Незаметно навалилось забытье. И в тот же миг пронзительно вспыхнул свет, отозвавшись болью в уставших глазах. «За мной», – поняла Вера и механически поднялась навстречу распорядительнице.

Они вошли в церковь. В ней было чуть-чуть теплее, возле подставки с книгой горела свеча, по углам плясали тени. Вера осталась одна. Уже после первых абзацев она поняла, что напрасно понадеялась на знание старославянского языка – непонятные сочетания букв и знаков сбивали с толку. Она пыталась вдуматься в текст старинной псалтыри, старательно бормотала древние слова, но выходило плохо. Ею овладело отчаяние, захотелось позвать на помощь, но жаль было будить заснувших тяжелым сном сестер-послушниц, жаль было тревожить добрую старушку-распорядительницу: у нее, истинно верующей, для всех хватало и любви, и всепрощения, но силы тоже были невелики. И потому Вера собралась с духом и, словно первоклассница, начала читать с самого начала, по слогам, вникая в каждое слово.

Текст тяжело доходил до сознания, и только отблески знакомых смыслов напоминали о том, что это – язык ее предков. И вдруг она ощутила живые, простые слова о красоте звезд на черной глади ночного неба – звезд, дарующих по милости Божьей свет каждой страждущей душе, – и повеяло на нее от древних слов светлой поэзией, которой, оказывается, так много в любви Господа к человеку. И все встало на свои места, и согрело замерзшую душу восхищение: «Значит, никогда не было в Господе зла? Значит, Его присутствие во всем – это любовь, а не длань карающая? И нет на самом деле никакого первородного греха, если Бог так любит каждое живое существо?»

Зарождающийся ответ – настолько он был простым, неожиданным и радостным – уже пульсировал в ее ослабевшем теле сверкающей точкой, чтобы разгореться потом пламенем истинной веры, свободной от сомнений и условностей. Но таким слабым было это осознавание, таким осторожным, так мало было физических сил для концентрации на одной-единственной мысли, что не сумела Вера удержать эту мысль в своей памяти. И растаяло светлое озарение, так и не пробившись сквозь барьеры вопросов, сомнений и церковных условностей. Шло время. Внезапный катарсис не оставил в сознании Веры следов, и только слова о красоте звездного неба навсегда обосновались в ее памяти неким знаком, дарующим потерявшему надежду путнику обещание спасения.

Неожиданно в церковь вошла молодая послушница и, по-хозяйски отодвинув смертельно уставшую женщину, заняла ее место. Вера тяжело опустилась на скамейку. «Идти спать? Но через час служба. Посижу здесь». Неслышно вошла распорядительница и позвала ее с собой на крестный ход. Небо едва серело, и огромные сосны угрожающе шумели спрятавшимися во мгле разлапистыми черными кронами. Небольшое население монастыря, монахини и послушницы – всего десятка полтора – собрались у летней церкви, где Вера единственный раз в своей жизни видела отца Михаила. Батюшка открыл тяжелый висячий замок и вошел внутрь за святыней – крестом с мощами. Было очень сыро. Совсем низко, над самой землей, клубился туман. Его белые ватные языки медленно ползли из-под кустов, обволакивая землю мокрой непроглядной завесью. Из узкого проема дверей, словно из склепа, появился священник с огромным крестом, за ним – его помощники с хоругвями. Крестный ход начался.

Отец Григорий, словно солдат Господа, воинственно нес тяжелую святыню. Его праздничные голубые одежды развевались, и, казалось, что он, не касаясь земли, плывет с крестом в руках в тумане, увлекая за собой всю процессию. Шагающий рядом служка размахивал кадилом, распластывался вокруг терпкий аромат ладана. Трубный голос батюшки резко бросал в предутренние сумерки слова церковных песнопений. Монахини и послушницы уныло подпевали, их голоса были слабыми, нестройными. Местные жители зевали и крестили открытые рты. Вера пристроилась в хвосте процессии и тоже, крестясь, подтягивала, как могла: «Го-о-споди, поми-и-луй». Ей казалось, что ее тонкий голосок сильно диссонировал с хором процессии, выделялся, поэтому она старалась тянуть слова молитвы как можно тише. Монастырь был небольшим, и крестный ход с песнопениями и молитвами за час обошел его три раза.

Рассвело. Моросящая влага, разогнав туман, заполонила пространство легким шуршанием дождя. Одежда Веры отсырела, руки стали бесчувственными. И все же крестный ход поднял ее настроение, прибавил духу, утренний воздух взбодрил. Вера еще не знала, где будет ночевать следующую ночь, поэтому по дороге зашла в келью и забрала сумку с собой. Вернулись в зимнюю церковь. Отец Григорий, словно герой-победитель, с воодушевлением приступил к службе. Был какой-то очередной церковный праздник, и в маленькую церквушку набилось столько народа, что скоро от человеческого дыхания и запаха пота стало душно. Службу надо было выстоять до конца, чтобы причаститься после исповеди, и Вера ждала тупо, бездумно, крестилась невпопад. На душе снова стало тоскливо.

Происходящее богослужение вдруг потеряло для Веры значимость, и заученные действия участников службы показались ей такими же обыденными, как и все, что каждый день делает земной человек: спит, ест, ходит на работу. Через полтора часа она не выдержала и присела на скамейку. Запах ладана стал нестерпимым, подступила тошнота. «Что же мне теперь можно? – подумала Вера. – Как дальше жить?»

Откуда-то из толпы возникли и втиснулись в узкое пространство за ее спиной две местные жительницы. От них исходил резкий запах коровьего навоза. Они начали старательно креститься, кланяться и одновременно негромко продолжали им одним известный разговор:

– Врут матушки: сестра Мария не заболела, а сбежала ночью из монастыря. Босиком и без пальто сбежала, – говорила одна.

– Не бреши, – отвечала другая. – Вечно ты выдумываешь всякое.

– Да мне сестра Ксения по секрету пошептала. Говорит, она батюшку нашего соблазнить пыталась, – настаивала первая.

– Ну, тогда туда ей и дорога. Как была до монастыря шлюхой, так и осталась. Горбатого могила исправит.

Женщины продолжали страстно перешептываться, а в уставшем мозгу Веры все увиденное и услышанное мгновенно сложилось в законченную картину и ослепило невероятной догадкой. Она, словно не веря своим глазам, посмотрела на округлую спину осанистого отца Григория, уверенно продолжавшего службу, потом рывком поднялась со скамейки, подхватила свою тощую поклажу и, расталкивая сонных прихожан, стала пробираться к выходу.

Вдруг, откуда ни возьмись, появилась старушка-распорядительница и вопрошающе взглянула в сведенное судорогой лицо Веры. Та умоляюще произнесла:

– Я пойду, плохо мне…

Распорядительница не стала уговаривать остаться, будто все уже знала про Веру наверняка, а вложила в озябшую ладонь маленькую иконку со святым Николаем и тихо сказала:

– На счастье. Благослови тебя Господь, детка. Всему свое время.

С трудом протолкнувшись сквозь толпу, Вера выскочила из заполненного людьми храма и, словно тонущий, счастливо выброшенный штормом в полосу прибоя, стала хватать ртом сырой воздух, выдавливая из легких церковные запахи. Она почувствовала себя отравленной и думала теперь только о том, как поскорее отделить то хорошее, во что верила всем сердцем, от всего гадкого, что неминуемо сопровождает и искушает каждого верующего человека. По церковным законам Вера совершила серьезный грех, не дождавшись причастия после изнурительной службы и ночного послушания, к которому так страстно, искренне стремилась. Но не сдавливало ее железными лапами раскаяние, наоборот: она с облегчением думала о том, что ее сложные отношения с Господом наконец-то прояснились.

Пришло время понять и признать, что надо искать истину в собственной душе, а не в церковных пределах. Каждый человек с Божьей помощью идет к вере сам, и если он не готов, никто не имеет права его судить, никто. Еще сутки назад она готова была оставить собственных детей ради служения Богу, и что, как не Божий промысел, помогло ей избежать непоправимой ошибки? И нет теперь у нее морального права отказывать себе, а значит, и своим мальчикам, мужу в радостях, дарованных жизнью. Нет никакого права отторгать себя от мира, пока рядом те, кому она нужна и кого любит. Поэтому пусть будет так, как сложилось. Пусть будет любовь и влечение к мужу, пусть будет все, что каждый день дарит жизнь. И пусть упрекнут ее строгие церковные законники в нарушении правил, она не станет больше оправдываться.

Главное – не предавать себя и не позволять своей совести страдать от надуманных грехов. Лучше честно признать себя грешницей, чем терзаться неразрешимыми вопросами. Кто сможет ее за это осудить? Только люди. Но не любимый ею, всепонимающий и всепрощающий Господь.

…Вера бежала по аллее, мимо потерявших листву кустарников и деревьев, уснувших под дождем, к выходу из монастыря – скорее, скорее прочь отсюда, домой, – и вдруг будто ударилась в стеклянную стену, не поверила глазам, замедлила шаг. На площадке у ворот одиноко стояла до боли знакомая старенькая машина, а ее муж ходил вокруг и протирал тряпкой забрызганные грязью стекла. Увидев Веру, он кивнул и продолжил тереть лобовое стекло, словно это было самое важное дело в этот момент – навести чистоту. Она подошла, остановилась рядом.

– Ты приехал? Так быстро?

– Да, за тобой. Подумал, что вряд ли останешься на второй день, холодно. Да и как будешь добираться по такой погоде? Решил вот забрать сам. Вчера борща наварил, теща передала пельменей. Мальчики пока у нее, по тебе скучают.

Он говорил спокойно, деловито, будто встретились они не в горах, посреди тумана и стылого надоевшего дождя, а где-то возле ее работы, в городе, и ничего не случилось за последние сутки, по крайней мере, в его понимании. Вера была ему благодарна за это. Она опустила сумку на мокрый асфальт, подошла, повернула мужа к себе, крепко обняла замерзшими руками и проговорила:

– Поехали домой. Я так соскучилась! Я люблю тебя. Хочу прожить долгую жизнь вместе с тобой, спокойно состариться и умереть в один день. А ты?

Он молчал и гладил ее по спине. Вера чувствовала, как сильно бьется его сердце, словно ему было тесно в грудной клетке. Подняв голову, она заглянула в его глаза, надеясь прочесть ответ, и увидела, что он плачет. Не скрывая слез, ее муж мягко улыбнулся в ответ:

– Я тоже.

Отныне и навсегда – свободны! Фантастическая новелла

– Здравствуйте, господин Директор…

Старый, седой, неряшливо одетый Профессор, устало шагая по бульвару, засыпанному пожухлыми листьями платанов, запоздало приподнимает шляпу и насмешливо кланяется вслед пролетающему мимо красному автомобилю. Вечереет. В сгущающихся сумерках мокрые стволы деревьев сливаются в сплошной траурный ряд вдоль тротуара.

Скачать книгу