Мертвые видят день бесплатное чтение

Семён Лопато
Мертвые видят день

Глава 1

С чего начать, боже мой, с чего же начать…

Это утро началось с принятой мною радиограммы – чуть помятый листок с бессмысленным набором букв лег на стол перед старшим помощником. Обшарпанный стальной шкафчик, запертый на ключ, стоял по правую руку от него на столе; отперев его и достав шифровальную машину, он, глядя в листок, быстро набрал на клавиатуре первые два десятка букв, машинка заурчала, буквы из радиограммы она подменяла другими, соответствие между буквами менялось с каждой новой радиограммой по сложному псевдослучайному закону – синхронно в шифровальной машине, стоявшей перед старпомом, и шифратором центрального передатчика в главной базе флота в Полярном. Взглянув на то, что получилось, почти без паузы выключив машину и оборвав выползшую из нее бумажную ленту, тем же быстрым механическим движением старпом вернул машинку обратно в шкафчик, заперев его. На слегка свернувшейся ленте тесным неровным оттиском видны были мелкие, как-то по-готически остро отпечатавшиеся буквы.

«24 сентября 1942 г. Командиру корабля…»

Дальше расшифровывать было бессмысленно – в ответ на вводимые знаки машина выдала бы другую, но такую же хаотическую последовательность букв. Надпись «Командиру корабля» означала высший приоритет сообщения, расшифровать все дальнейшее мог только командир – с помощью другой, своей собственной шифровальной машины. Чуть повернувшись к штурману, тут же в тесноте центрального поста склонившемуся над картой, старпом на мгновенье встретился с ним взглядом, в следующий миг с чуть заметной усмешкой услышав то, что, кажется, и сам готов был сейчас произнести.

– На размагничивании.

На мгновенье прикрыв покрасневшие глаза и сдавив пальцами веки, он мельком взглянул на меня.

– Быстро за ним. С Пантелеевым.

Спрятав радиограмму в сейф в радиорубке, быстро поднявшись через боевую рубку на мостик и спустившись по заменявшим лестницу скобам, я спрыгнул на палубу лодки. Пантелеев вместе с двумя другими матросами возились у орудия; махнув ему, я прошел на корму. Надувная двухвесельная шлюпка покачивалась со стороны берега; забравшись в нее и отвязав фалинь, я дождался, пока Пантелеев, севший на весла, стал грести к берегу, туда, где в паре кабельтовых от нас у дощатого причала на деревянных сваях теснились лодки и рыболовные катера. Ветер набегал с моря, резкий и проворный, но без зла и холода, не такой, каким был лютый мертвящий ветер Мурманска и Полярного, а казавшийся лишь смутным предвестием дальней беды, быстрым дыханьем и продолжением рваных серых небес, низко, мутно накрывавших эту забытую богом и дьяволом рыбацкую деревушку среди изрезанных скал Северной Норвегии.

Причалив, по каменистой дорожке мы поднялись наверх, Пантелеев шел быстро и уверенно, подойдя к дощатому одноэтажному домику с двускатной крышей, неотличимому от десятка других, он остановился у двери, вытащив папиросу и с ухмылкой кивнув мне; потянув ручку – похоже, дверей здесь не запирали, – я сделал несколько шагов по коридору, «размагничиванием» называли увольнения личного состава на берег – в Полярном или в таких же маленьких деревушках, в бухточках против которых останавливались изредка подводные лодки, пережидая шторм, но запрет схода на берег в норвежских поселках был одним для всех – и нарушался – Вагасковым и, быть может, еще двумя-тремя командирами из числа наиболее отчаянных и наиболее удачливых, о чем, как говорили, начальство знало, хотя и не показывало этого.

Увидев чуть притворенную дверь, мгновенье поколебавшись, я открыл ее, белое плечо спящей девушки блеснуло навстречу мне в неподвижном утреннем свете, еще невидяще подняв голову, разглядев меня, Вагасков быстро сделал знак выйти, появившись спустя минуту, при слове «радиограмма» разом двинувшись к выходу, он зашагал впереди меня; с трудом поспевая за ним, мы спустились к причалу и сели в шлюпку. Достигнув лодки, вслед за Вагасковым я сошел в центральный пост и передал ему радиограмму; на минуту скрывшись в командирском закутке за занавеской, он вышел с листком расшифровки; услышав: «Боевая тревога. Корабль к походу приготовить», старпом и вахтенный пришли в движение – слабое предвестие того движения, которое должно было сейчас начаться по всей лодке – перед тем как вернуться в радиорубку, чтобы дать отбивку о получении приказа, я бросил взгляд на листок, белевший сейчас на откидном столике перед штурманом.

«В квадрате dX6W замечен эсминец типа 34. Направление: север. Скорость: 12 узлов. Немедленно самым полным ходом следуйте в квадрат qX14W, займите зону патрулирования от точки F2 до точки P2 – SF-HbU»

Меридианная линия 14W была границей разделения при охране конвоев, все, что к западу от нее, было зоной ответственности англичан, к востоку – нашей. Сообщение означало, что не менее суток назад из Нарвика вышел немецкий эсминец, скорее всего, на перехват конвоя, возможно, в дополнение к группе судов, выдвинувшихся раньше; двигаясь в надводном положении, выжимая все возможное из дизелей, его, вероятно, можно, еще можно было перехватить.

Передав сообщение на базу, слыша топот дизелистов, бросившихся из кубрика в машинное отделение, я знал и чувствовал все, что происходит сейчас на лодке – проверка масляных фильтров и редукторы, насосы охлаждения и топливная система, турбокомпрессоры и валопровод, проворачивание дизелей и пробный пуск через разобщительную муфту, а потом с прямой подачей на винт, наконец, услышав: «Левая машина – стоп! Правая машина – малый вперед! Руль круто на левый борт!» и ощутив мощную дрожь, разом прокатившуюся по лодке, я машинально взглянул на корабельные часы – медленно разворачиваясь и покидая залив, лодка выходила в море. Откинувшись к железной спинке стула, я закрыл глаза.

Идет война. Где-то там, среди каменного крошева и огненной пыли на улицах Сталинграда немецкая пехота рвется к Волге, где-то там, подобно французам и немцам, сражавшимся месяцами под Верденом за избушку лесника, наши и немцы сражаются неделями за развалины того, что было когда-то чьим-то жильем, школами и универмагами, там, именно там, как вторят друг другу газеты и радио, решается сейчас, куда качнутся страшные весы. Немцы помнят Верден, немцы разумны и просеивают все сквозь сито логики и аналитических схем, немцы методичны и не желают потерь и поэтому немцы не штурмуют городов, немцы окружают их и берут в кольцо, давая подрубленным деревьям рухнуть самим, и если Сталинград до сих пор не взят и вопреки всем правилам идут уличные бои, значит, что-то пошло не так, значит, искрошились и застопорились попытки обойти город с севера и с юга, но немцы настойчивы, немцы все доводят до конца, и, значит, именно там, к северу и к югу от города, среди приволжских степей и высот, где есть, где развернуться танкам и артиллерии, идут сейчас главные бои и жгут друг друга танковые корпуса, там схватились главные силы и там решается все.

Так, наверно, рассудил бы мой отец, и сейчас один, один на всем белом свете, я вспоминаю его, всегда серьезного, задумчивого человека, среди полок с подшивками «Русского инвалида» и «Военного вестника», с русскими и немецкими изданиями фон Рюстова, Шлихтинга и Михневича, готовящегося к лекциям, которых он уже никогда не прочитает, вспоминаю каменное месиво и пыль на месте нашего дома, куда я вернулся после того, как утром, на третий день бомбежек Минска, услышав на улице «Комаровку разбомбили», кинулся на улицу Куйбышева, в надежде узнать, что случилось с Ликой, и не нашел ничего, кроме пустоты и пожаров, которые никто не тушил. И когда гул раздался снова, и, словно отвечая ему, закричала какая-то невидимая женщина, и, не зная, кого и о чем спрашивать, слыша, что гул не приближается, что, словно осваивая новое для себя место, он обосновывается, настойчиво топчется и вгрызается в землю, перебиваемый нарастающим уханьем, где-то там, на окраине, я пошел назад, переходя на бег и, запыхавшись, снова на шаг, и в странной тишине, оставленной ненадолго улетевшими самолетами, вбежал на нашу улицу и увидел единственную устоявшую стену с приваленными к ней кучами расколотых дымящихся плит. Потрескивало, догорая, деревянное здание поликлиники рядом, и кто-то что-то говорил вокруг, хотя самих людей как будто и не было видно, и отец и мать, вероятно, были там, под плитами, и с этого момента в городе, где, казалось, всем и каждому до всего было дело, где все было дружно и весело, что-то невидимо распалось, и в новой страшной жизни каждый оказался сам по себе. Беженцы беспорядочными толпами шли на восток и, не так уж, наверно, важно, что было дальше и как в конце концов я оказался в Мурманске, где работал инженером в порту двоюродный брат отца, и как я узнал, что его уже месяц нет в городе, и как на набережной, не зная, куда и зачем теперь идти, встретил тогдашнего сигнальщика Божкова, который привел меня домой, накормил и утром отвел к Вагаскову, сразу все понявшему, без лишних расспросов определившему меня юнгой.

Юнги на подводном флоте не положены. Многое не положено. Не положено терять отца и мать в пятнадцать лет, не положено за четыре месяца отдавать половину страны врагу, которого двадцать лет назад, когда он был свежее, резче и сильнее, за четыре года не пустили дальше Риги, не положено подводным лодкам идти днем в надводном положении, что делали мы сейчас, потому что иначе невозможно было достигнуть вовремя расчетного квадрата, не положено было зачислять меня юнгой, но, наверно, тогда уже Вагаскову было позволено чуть больше, чем другим – через полгода меня отправили в школу радиотелеграфистов, и теперь здесь, в радиорубке, рядом с центральным постом и крошечной каморкой командира был мой мир и было мое место.

Лодку тряхануло, рев дизелей от глухого гула возвысился почти до визга, это значило, что, выйдя из бухты, лодка взлетела на первую высокую волну, так что выпускные отверстия обнажились, оказавшись в воздухе, дрожь и грохот прокатились по лодке, странно провисли на проводе, отклонившись от трансивера, воткнутые в него наушники; медленно и тяжело падая с волны, лодка вновь зарылась носом в водяную толщу, звук дизелей сорвался в грохот и рык, дизельная гарь достигла рубки; поднимаясь и приседая, ударяя, рушась носом в просевшую водную пустоту, лодка шла через море. Видя, как рубка закручивается вокруг меня, когда боковые волны били в лодку, как в бубен, слыша неритмично, неотступно сменявшие друг друга звуки: перестук – рокот – рев – вой – свист – перестук, – смешанные с потусторонней какафонией воды снаружи – удары, скрип, мяуканье, рыданья, хрип, шипенье, дыша выхлопами дизелей, держась за привинченную к полу аппаратурную стойку, наклоняясь, взлетая и опускаясь на металлическом стуле, подбираясь и обмякая, я сидел, то закрывая глаза, то глядя на мутно блестевшие индикаторы трансивера. Голова стала тяжелой от дизельных газов, ветер срывался со встречного на боковой – судя по тому, как раз за разом заваливалась набок лодка и кренилась вместе с ней рубка, пока рулевой не выправлял курс, уходя от бокового удара.

Радисты на лодке работают, сменяясь – как любой в экипаже; когда акустик сменил меня, я прошел, шатаясь, в носовое отделение, верхняя койка, которую я делил с одним из мотористов, была уже свободной, два гамака свисали рядом, запасные торпеды, ни одна из которых еще не была заряжена, громоздились на полу, занимая место одной из поднятых нижних коек, тяжелые крышки торпедных аппаратов зеленели в головах, электрический свет заливал каюту. Шесть часов сна – в дизельной гари, с минутными замутненными пробуждениями в стуке открывающегося и захлопывающегося люка, в дрожи и тряске, в непонятном шуме сменяющихся голосов и сбивчивом движении торопливо протискивавшихся мимо тел. Когда я вернулся в рубку, волнение в море чуть стихло, лодка мерно взлетала и приседала на волнах, прошло еще три или четыре часа, пока по командам, доносившимся с центрального поста, по быстрым переговорам не стало ясно, что мы наконец достигли расчетного квадрата и что горизонт чист, еще через час командир, кажется спустившись с мостика, скомандовал погружение. Сонар чувствительней глаза, сонар способен уловить шум машин и шум винтов на расстоянии, намного превышающем радиус прямой видимости на поверхности – сейчас, когда под скороговорку команд и трель звонков стопорились оба дизеля, перекрывались их выпускные трубы и воздухозаборники, ведущие валы гребных винтов переключались с дизелей на электродвигатели, и с грохотом рванулся воздух из цистерн плавучести, акустик становился главным человеком на корабле – лодка нырнула носом вниз, включился ровный гул электромоторов, глубинные рули, приподнявшись из положения круто вниз, скорректировали носовой дифферент; услышав с центрального поста: «Лодка удифферентована» и «Подняться на перископную глубину», я знал, что акустик в своей каморке, в ореоле наушников крутит сейчас ручку своего прибора, надеясь нащупать какой-то звук и точной настройкой уловить пеленг.

Тишина. Тишина в сонаре и глухое гуденье электромоторов в отсеках. Волны на глубине двадцать метров толкали лодку, спихивая ее с курса и совсем дурным при такой качке должен был быть сейчас обзор из перископа. И прошло еще два или три часа – два или три часа в переменчивом гуле двигателей и мутной болтанке, прежде чем неожиданной силы волна бросила лодку в сторону и потянула за собой и послышался голос высунувшегося из рубки акустика.

И тогда все началось.

– Четыре румба справа по борту – шум винтов!

– Докладывать пеленг раз в две минуты.

– …шум винтов на трехстах сорока градусах – удаляется!

– Рулевой, курс?

– Курс – двести девяносто.

– Круто право руля! Курс – тридцать пять. Продуть носовую цистерну. Рули – на всплытие!

След был взят – поняв, что корабль уходит, бросаясь за ним, желая визуального контакта, понимая, что при таких волнах скорее всего не заметит его вовремя в перископ, Вагасков поднимал лодку в позиционное положение – почти всплыв, под самой подошвой волн, так что над водой возвышалась только рубка, резко прибавив скорость, лодка буравила рванину волн, удар воздуха прокатился по отсекам – открыв люки, вахтенный взлетел на мостик, первый пласт воды, перелетев через ограду мостика, рухнул в центральный пост.

– Видна мачта судна. Расстояние – тридцать кабельтовых. Дыма не наблюдаю.

Кто-то из матросов, скрючившись из боевой рубки, повторял выкрики вахтенного на мостике, скорым усиливающимся эхом слова падали в центральный пост.

– Это не пароход!

– Виден силуэт судна. Эсминец типа «34» или «36».

– Всплытие!

Атака носовыми торпедными аппаратами – идя параллельно с целью, догнать ее, обогнать, развернуться к ней носом, мгновенно – расчетами или с помощью торпедного прицела решив «торпедный треугольник» – выискать точку впереди по курсу цели, в которую после залпа придут одновременно цель и торпеды – но сначала догнать – эсминец шел обычным ходом десять-двенадцать узлов, иначе мы б давно потеряли его, электромоторы уже не годились, даже на максимуме, на пределе они могли дать ровно столько же.

– Носовые рули – вверх до упора, задние – на пять градусов. Продуть балласт. Выровнять давление!

– Дизели – к запуску. Электродвигатели стоп! Переключить приводы. Дизели – полный вперед!

Выжать из дизелей все, что можно, догнать эсминец, идя на форсаже – пока эсминец не заметил нас, пока, имея максимальные тридцать восемь узлов, не развернулся и не уничтожил нас – артиллерией или глубинными бомбами, если мы уйдем под воду, вниз.

– Обе машины – самый полный вперед!

Двадцать узлов можно держать час-полтора, не больше, потом сгорят подшипники и рухнут машины – зная корабль, помня, что такое вахты в машинном отделении, я видел, как в заполненном парами масла отсеке, в дыму, разъедающем глаза, под грохот и звон, где штанги толкателей по бокам двигателей, бешено бьясь, сливались в размытые пятна, мотористы, мечась, подкладывают под дико стреляющие клапаны куски проволоки, отвертки и все, что попадалось под руку, чтобы машины не разнесли сами себя, как дым через клапаны заполнял отсек, скрывая людей и манометры с драно дергающимися стрелками, вибрация и шторм ломали лодку; высунувшись в проход, акустик кричал, что ничего не слышит.

Сорок минут погони, пятьдесят минут, час десять минут.

– Цель в двадцати кабельтовых, курсовой угол двести шестьдесят пять.

– Лево на борт!

Лодка развернута на девяносто градусов, дизеля заглушены, валы винтов вновь переведены на электромоторы, лодка в позиционном положении, нос притоплен, чтобы торпеды, вылетев, не шлепнулись на волну, электромоторам дан малый ход.

– Носовые аппараты – товсь!

Волны перебивают шум винтов, рулевые-горизонтальщики застыли, готовые мгновенно переложить рули в момент, когда лодка, выпустив торпеды и потеряв вес, всплывет с дифферентом на корму.

– Носовые – пли!

Лодка дернулась, словно матка, выбросившая плод, торпеды веером ушли в синеву, старпом и вахтенный на центральном посту, скачущие секундные стрелки хронометров.

– Сто секунд – нет попадания.

– Сто двадцать секунд – нет попадания.

– Сто сорок секунд – нет попадания.

– Цель сманеврировала!!

– Погружение!

– Перезарядить носовые!

– Следовать на перископной глубине!

– Курсовой угол цели?

– Цель не фиксируется.

– Панорамный осмотр.

– Цель не фиксируется.

– Какого черта?!

Смятение на центральном посту, прерывистое гудение мотора перископа. Невольно дернувшись, вытянув шею, я слышал, как Вагасков, метнувшись, оттеснив старпома, сам прильнул к окуляру перископа, вглядываясь в налетавшие клочья рваных водяных простынь, нетерпеливо давя педаль, поворачивающую колонну перископа, сжимая выдвигающую рукоятку, судорожно выискивая в разрывах волн изменчивый, дробящийся, пропавший силуэт эсминца.

Эсминец сманеврировал – значит, он видел нас, значит, видя торпедный след, он расчетливо и хладнокровно притормозил ход, пропуская торпеды перед собой, притормозил плавно и виртуозно, возможно начав маневр еще до пуска, предвидя его, выманив, обхитрив нас, заставив потратить торпеды, играя с нами как кошка с мышкой – его капитан – сам дьявол, искусный азартный игрок, способный рискнуть и поставить все на карту – обманчиво исчезнув и незримо присутствуя, он быстро и расчетливо подбирается к нам, отработанно группируясь, готовясь нанести удар.

– Где он, черт возьми, где он?

– Вот он!!

– Угол сто семьдесят!

Угол сто семьдесят – значит, эсминец позади нас, быстрым полукругом, прикрываясь штормом, как и мы раньше, он обошел нас, мгновенно он приближается – чтоб забросать нас глубинными бомбами, быть может, на миг потеряв нас из-за малого расстояния, точно не зная, где мы.

– Дистанция до цели – пять кабельтовых.

– Кормовые аппараты – товсь!

– Командир – близко, накроет!

– Рулевой – румб влево!

– Три кабельтовых.

– Командир – нельзя, накроет!

– К черту! Кормовые – пли!

Корма дико взлетела, неразбериха и голоса, крики, шум и судорожное движение на центральном посту.

– Пять секунд – нет попадания!

– Семь секунд – нет попадания!

– Десять се…

Удар, лодка отброшена в сторону, мрак, мигание, снова свет, свист откуда-то выносящегося воздуха, шипенье и скрежет.

– Вахтенный – глубина?

– Рули не регулируются!

Снова удар, звон разлетающихся стекол манометров, скрип и шипенье, лодку мотает как не мотало никогда раньше, вскрики, стук поваленных тел.

Вдруг резкое затишье, словно какая-то сила разом уравновесила лодку, больше нет болтанки – бросив рубку, я протиснулся на центральный пост.

Штурман, старпом и вахтенные, поднявшись, быстро оглядываясь, вокруг командира, ясный свет и неожиданная тишина, ровно светят лампы.

Оцепенение и неподвижность, Вагасков, неотрывно, примороженно прильнувший к окуляру перископа, со сгорбленными плечами, словно видя что-то дико ошеломляющее, обездвиживающее, заставляющее стыло-намертво прикипеть к перископу.

Смятенно, ошеломленно оборванное движение старпома к нему.

– Что там?

– Там ничего. Там – небо.

Отшатнувшийся от окуляра Вагасков, старпом у перископа, быстрые движения перископа вправо и влево, опустошенность, склонившийся к перископу штурман, замешательство, растерянные взгляды – видя перед собой брошенный бесхозный перископ, я подошел к нему, бездумно прильнув к окуляру.

Ярчайшая синева, свет и простор, пространство, воздушная беспредельность и беспредельное движение, лодка уже не плывет, а летит в бескрайнем небе, ощущение неудержимой высоты, парения, подъема, взлета – оттеснивший меня штурман вновь неотрывно приник к окуляру, ожидание, растерянно-нетерпеливые взгляды, направленные на него.

– Вода! Поверхность!

– Где?

– Сверху! Над нами!

Метнувшийся к перископу Вагасков, быстрый поворот, легкое сотрясение, скрип корпуса, странное ощущение медленного неудержимого движения.

– Всплываем!

Странный приглушенный рокот снаружи, мертвые неподвижные стрелки приборов, легкое, затем ясное ощущение всем телом, что лодка начала подниматься, нарастающая дрожь корпуса, толчок, легкое покачивание, затем тишина, быстро, страшно распрямившийся Вагасков, так же стремительно сменивший его штурман приник к окуляру.

– Боевая рубка чиста. Лодка на поверхности!

– Выровнять давление!

Вахтенный, взлетев в рубку, открывает люк, боль в глазах от мгновенно понизившегося давления, шум свежего воздуха, врывающегося в лодку, быстро поднимающийся через рубку на мостик Вагасков, секундная пауза, все остальные устремившиеся вслед за ним.

Свет и пространство ударили в глаза, несколько человек на мостике; поднявшись, стремительно оглянувшись, широко раскрытыми глазами смотрел я на ясную зелень берега и мутную громаду гор вдали, на желтевшую впритирку к борту лодки широкую волнистую отмель, бежавшую вдоль берега, который, уходя в обе стороны, изгибаясь, терялся в дымке, на неоглядную синь океана за спиной и набегавшие волны, на темно-серый наклонившийся корпус эсминца вдали у отмели – с зияющей огромной дырой в носовой части, и высокое, без птиц небо – ветер легко стлался над морем, люди небольшой темной группой стояли вдали на берегу.

Словно повинуясь какому-то несуществующему сигналу, люди, поднявшись на мостик, спускались на палубу лодки и оттуда, по борту – спрыгивая – на отмель; столпившись бесформенной черной массой, на мгновенье остановившись, они пошли за Вагасковым, медленно поднимавшимся по зеленому некрутому склону, туда, где стояли ожидающе несколько темных неподвижных фигур – стоявший на шаг впереди других статный морщинистый человек в длинной суконной куртке и мешковатых брюках, заправленных в кожаные сапоги, с грубым, некрасивой работы мечом у пояса мгновение ожидающе смотрел на остановившегося в нескольких шагах Вагаскова, словно что-то спокойно всезнающе читая в его лице, уверенно видя в поднятых на него пытливо смотрящих черных глазах.

– Хороший бой? – внезапно по-русски спросил он.

Мгновение Вагасков смотрел на него.

– Да.

– Идите за мной.

Вверх по склону нестройно мы двинулись за ним, человек шагал широко и уверенно, в тот миг, сначала, он показался мне каким-то старостой норвежских рыбаков, живущим, сохраняя традиционный порядок, по старинным обычаям, вдали от цивилизации – по какому-то странному волшебному наитию знающим русский язык – еще десяток шагов вверх по склону – ширь открывшейся равнины впереди, длинные, грубо сколоченные столы, поваленные лавки, костры, люди – в разных одеждах и в разных мундирах, грубых, выцветших и линялых, оружие – заботливо вычищенное и беспорядочно сваленное, непрестанное движение людей, грубое, почти веселое – среди туманной зелени и темных раскидистых деревьев, серые пологи шатров виднелись у чернеющей вдали рощи, дымы костров поднимались к небу.

Свободно бросив взгляд в сторону гульбища, человек резко, круто повернулся к нам.

– Идите к ним, там ваше место. Скоро стемнеет, решать и говорить не время. Завтра я все скажу вам, а вы – мне. Завтра для вас все закончится и все начнется.

Словно что-то заметив, он на мгновенье остановил взгляд на Вагаскове.

– Хотите что-то спросить?

– Да. Откуда вы знаете русский язык?

Отведя взгляд, человек мгновенье бесстрастно, холодно смотрел куда-то в сторону.

– Я не знаю русского языка. Здесь все понимают друг друга.

Повернувшись, он пошел прочь. Повсюду, вокруг, медленно матросы команды в тихом оцепенении шагали туда, к кострам, их спины чернели – вниз, по откосу; мгновенье напряженно глядя им вслед, остановившись, опустив глаза, словно что-то быстро уяснив для себя, Вагасков вдруг коротко обернулся, глядя в землю, не глядя на стоявших рядом.

– Все, кто слышит меня. Что бы ни случилось – сейчас и ночью, завтра с рассветом всем собраться – там, у лодки. Все поняли меня?

– Есть, командир.

Как все, с остальными я сошел на равнину, люди в поношенной, грубой одежде – кругом, за дощатыми столами, шум, крики и что-то грубое, перемешанное на столах; увидев рядом с собой пустое место за столом, я опустился на скамью, седой массивный человек напротив, отложив нож, резко вскинув глаза, мгновенье держал меня под понимающе-тяжелым, казалось, все цепко схватывающим взглядом.

– Сражался на море?

– Да.

– Морского волчонка ни с кем не спутаешь. – Словно чем-то довольный, он поднял на меня глаза снова. – На железных кораблях или на деревянных?

– На железном.

Сидевший рядом, чуть заметно усмехнувшись, смутно посмотрел в сторону.

– Какая разница. Теперь все забудется.

– Какая разница, да… – человек усмехнулся, – те, кто пришел с железных кораблей, все равно сражаются здесь нашим оружием – они не хотят видеть своего. Как-то мне пришлось грести два дня, не сменяясь, а потом сразу махать топором на берегу – и у меня пропал сон. Я ходил, ел, потом наши привели каких-то девок – я помню, как одна сидела на мне и ее груди толкались мне в лицо – я сказал ей, что не сплю три дня, и она засмеялась – теперь ты точно заснешь – но я не заснул – я ходил, ел, рубил для костра сучья, светило солнце, все было как обычно, только всего было как-то много и хотелось, чтобы все это, наконец, исчезло или исчез я сам. А потом я вдруг понял, что то, что только что было со мной, не могло быть, что это был сон, и тогда я успокоился, повернулся на другой бок и уснул по-настоящему. Здесь есть все, что пожелаешь, но с каких-то пор я стал чувствовать, что мне чего-то не хватает. Сначала я думал, что не хватает солнца, но это чушь, мне плевать на него. А потом я понял – мне не хватает настоящей смерти. Чьей-то – а может быть, моей собственной. Так устроен человек – даже когда получит все, что хочет, ему будет чего-то не хватать, и, возможно, именно того, что разрушило и убило бы его. Запомни это, волчонок, и не радуйся слишком тому, что увидишь, потому что рано или поздно это случится с тобой.

Человек рядом, морщась и скучая, отвернулся.

– Брось, далеко не с каждым это случается. Иные машут мечами в свое удовольствие и всем довольны.

– Всем довольны, да. Есть и такие, что довольны. – Человек быстро, пристально посмотрел на меня. – Но не этот. – Он тяжело, хищно прищурившись, усмехнулся. – Этот будет, как я.

– Не верь ему, не верь никому, они лукавы, они пугают тем, что любят, а сами только рады ухватиться за кусок, который им кинули – за эту возможность жить вечно.

– Локи! Локи на камне!

Возгласы усилились, перекрикивая гомон; о чем-то спорившие за моей спиной, так, что крики раздавались над ухом, умолкли, ропот стих; обернувшись туда, куда были устремлены взгляды всех сидевших за столом и всех, кто был вокруг, я подался вперед, вглядываясь сквозь дымку – над дымом костров, в грязно-красных бликах угасающих огней все тот же статный морщинистый человек с грубым мечом у пояса, стоя на нависавшем над равниной черном сколотом камне, поднял руку, словно собираясь сказать что-то, голоса оборвались, в рухнувшей тишине, сквозь сип ветра стали слышны его слова.

– Вечер. Вечер души вашей наступил навеки. Знайте, что он будет тяжким, но не бойтесь этой тяжести, потому что все лучшее, что было в вашей жизни – и еще лучшее – открыто вам. Многое и черное осталось позади, многое перемешано, но все было так, как предначертано, таков закон, куда – в какую жизнь – ни бросишь взор, везде он, везде одно – мечи, мечи, мечи. Все мы рождены убивать – кто не убивал, тот не жил, этот мир не остановится никогда, от убийства до убийства живет человек, лишь один выбор дарован ему – подставить шею, склониться в ничтожестве – или убивать. Обращая во прах, мы избегаем праха, лишь сражаясь, живет человек, низко и презренно все, приносящее радость – вино и богатство, и ласки дев – хоть хороши и они – наверно, наверно хороши. Презренны двуличие, жадность и ложь, так сражайся, ибо меч прямодушен, сражайся, ибо меч не скупится, сражайся, ибо меч не солжет. Нет другого выхода, нет другого способа смыть и низвергнуть пороки, уйти от черного сна жизни, так сражайся и убивай, ибо другого пути нет и не будет. Так смотрите же вперед прямо, ибо вы достигли того единственного, что можно достичь, единственной правды, единственного в мире доступного счастья, посев сжат, ход открыт, вы – гости богов, порог мечей, крест снов, предел света, Валхалла. Вы те, кому дано право вечно сражаться и вечно убивать – ибо в мире, что создан для людей, не может быть ничего лучше – и другим он не будет – так славьте богов и принесите им жатву – сегодня, завтра и всегда, принесите им себя – как боги, погибнув когда-нибудь, принесут себя вам, дайте им свет, дайте им крови, кровь – наш дар, других денег мы не знаем, так пролейте ее щедро и не жалейте ни о чем, что было и будет в этот вечный вечер – в вечер, что на миг дольше вечности, что в день страшной битвы на заре мира исторгнут из сердца богов и навсегда, в тяжкой жалости, в темный пир и черное утешение, навсегда дарован вам.

Разноголосые крики и шум соединились с последними словами, небо было уже совсем черным, и, опустив глаза, я уже никого не увидел на камне, ветер с моря колебал дым от костров, треск перевернутых столов и звон падающей утвари, взвизг вынимаемых из ножен мечей слышались отовсюду. На приближающийся звук вместе со всеми я оглянулся – темная масса людей с мечами и топорами, опрокидывая скамьи и котлы над потухшими кострами, двигалась с другого конца равнины, люди с мечами, одетые и голые по пояс, перепрыгивая через столы, побежали им навстречу, первые звуки – заполошный вой, хрипы и визги зарезанных донеслись из тьмы, в один миг свалка достигла поляны и ближних столов, косматый великан в разодранной пополам рубахе, схватившись с седым человеком, только что говорившим со мной, отбив занесенный меч, взмахом щита рассек ему горло, потные тела вокруг – одни, другие, в тесной свалке воя и крича, высоко задирая взмах, кого-то рубили топорами, в темноте что-то трещало, под ударами копья кто-то ужом извивался на траве.

Люди с мечами, без кольчуг и шлемов, кинулись на деревянные щиты, кто-то колол их в бока ножами и копьями, веснушчатый паренек со шрамом во всю щеку, упав на землю, под штопающими ударами пик, изгибаясь, вытянутой рукой, концом меча, зажатого в ней, пытался достать напоследок кого-то из добивавших; могучий пожилой боец, увидев спрыгнувшего со стола такого же опытного ветерана, изготовился было сразиться с ним, с мгновенно отрубленной кем-то рукой он завалился набок, другие с заполошными криками бросились вперед вместо него, несколько могучих людей с огромными топорами, перепрыгнув через столы, бросились рубить всех, кто кинулся на них, словно боясь чего-то не успеть – двое из них, внезапно заметив друг друга, на секунду остановившись в замешательстве, тут же, повернувшись, зачем-то ринулись друг на друга.

В бычьем мычании и мальчишеских визгах, с закатанными в торжестве и в беспамятстве глазами, вспарывая насквозь друг друга, старые и молодые бились на просеянном искрами огромном пространстве, ветер разносил искры по полю, вздымая костры факелами, красными бликами освещая снующие и бьющиеся мечи и перекошенные лица, запрокинутые с разрезанными кадыками головы, сидящих на земле людей, красными ладонями зажимавших разрезанные животы, придерживая вываливавшиеся внутренности, изрубленные топорами спины павших ничком, топчущиеся со всех сторон, истово упирающиеся в разъезжающуюся глину ноги навалившихся, нажимающих, режущих, бьющих, кромсающих друг друга людей.

В штопаном бушлате и с пустыми руками, не зная, на что смотреть и куда поворачиваться, я стоял посреди бойни, не понимая, почему никто не нападает на меня.

Бой казался скоротечен, уже последние, с размаху нагибаясь, мечами добивали лежащих на земле, что-то необычное, странное происходило одновременно – вдруг, словно уловив странный звук неслышимых труб, еще повсюду видя убиение, я вдруг увидел, как распластанные, поверженные, тут и там рассеянные по полю, вдруг заново начинали шевелиться; упавшие навзничь, открывая глаза и глядя в черное небо, лежа, раскинув руки, словно что-то получая от окружающей черноты, сперва неправильно, с трудом, а затем вдруг легко и быстро поднимались с земли – порой схватывая протянутые им кем-то руки и лишь несколько первых шагов пройдя в обнимку, затем так же распрямляясь и уже отчетливо, не шатаясь, легко и в полный рост шли к столам, валясь на скамьи, крича и обнимаясь с сидевшими там, загораясь и оживая глазами, что-то упоенно быстро говоря среди таких же неестественно искривленных, оживленных, освященных сиянием лиц.

Сам собой пир завязался снова, снова вспыхнули огни и закипела снедь в котлах, снято и отброшено было оружие, все перемешалось, скоро ни убитых, ни раненых не было на земле, люди, только что рубившие и кромсавшие друг друга, в тесноте, зажмурясь, привалясь к плечу плечом, жадно драли с костей мясо, слепо смеясь, вместе пели, уткнув головы в чан с хмельным – обернувшись, я увидел, как человек, расспрашивавший меня, и великан, разрубивший ему горло, крепко обнявшись, то ли смеялись, то ли плакали над столом, человек с отвердевшим шрамом у кадыка, торопясь, задыхаясь, что-то рассказывал великану, быстрые, крупные слезы с его щек падали в хлебные корки на столе, лилось в кружки и мимо кружек вино.

Странное ощущение горького счастья было разлито в воздухе; зная, что еще ничего не сделал, но отчего-то чувствуя себя единым целым с этим темным, безнадежным, жалким, навеки неприкаянным братством, зачем-то подобрав с земли нож, я нашел свободное место на скамье; сев и опрокинув кружку с чем-то терпким и не почувствовав вкуса, подняв голову, я смотрел на колышущееся вокруг человеческое море, на темно бьющих себя в груди и что-то кричащих людей, на не слушающих их, большеруких обветренных людей с изрезанными лицами, словно запертых навек в собственном горе, на скромно смотрящих, выглядящих почти застенчивыми молчаливых тихих людей с насмерть врезанными страшными татуировками на руках, на изрубленных юношей с дешевыми браслетами и цепями, на простые, безыскусные лица, полные отрешенности и веселья.

Новым светом вспыхнули костры, легкие силуэты дев показались между столами, свободно сплетаясь с сидящими и садясь на колени, соединяясь – брови с бровями, щеки с щеками, колени с коленями; тяжелый гул похоти покатил над суматошливым ристалищем, густой мрак Вакха, словно слетевший, памятный по тяжелым, пахнущим пылью альбомам репродукций из отцовской библиотеки, накатив, накрыл меня; уже видя, что кипело и пылало на скамьях, на столах, под столами и вокруг, понимая и принимая все это, но так же пронзительно, обреченно, безошибочно понимая, насколько это не принимает и отторгает меня, резко встав и развернувшись, я быстро пошел к берегу; уже дойдя до раскидистого черного дерева, я вдруг услышал, как кто-то окликнул меня; стараясь как можно быстрее оказаться там, на берегу, у брошенной лодки, нехотя я обернулся – высокая черноволосая девушка в длинном плаще и грубой воинской одежде, казалось, только что сошедшая с коня, легкой тенью метнувшегося куда-то в сторону, быстрым торопливым шагом шла ко мне – почти пробежав последние несколько шагов, встав и загородив мне путь к морю, каким-то легким неодолимым движением развернув меня к себе, придвинувшись ко мне, взяв меня за плечи, она приложила свой лоб к моему лбу – оттуда, из нее в меня потекли легкие, горячие, озаренные слова.

– Если хочешь уходить – уходи, но тебе незачем уходить. Я знаю тебя – до последнего удара сердца, до последней дрожи страха, до последней жилки стыда, до последней капли того, что ты прячешь от всех и что так много значит для тебя, а на самом деле ничего, ничего не значит.

Я смотрю в твои глаза – в глаза воина и в этих глазах вижу глаза тысяч других воинов, но для меня есть ты один – от этого мига и до последнего вздоха, которого не будет, – не бойся держать меня, не бойся трогать меня, не бойся раздеть меня и взять меня, я сама возьму тебя, я примирю твои тело и душу, я дам последнее, что тебе не достает – чтобы чувствовать себя мужчиной – хоть ты давно мужчина, – я пойму твою похоть и утолю эту похоть, я утолю твою любовь, если она будет, а когда я увижу, что мое тело и мои ласки тебе наскучат, я сама найду новых и жгучих девушек для тебя, а когда наскучат эти, найду новых.

От кончиков пальцев на ногах до последнего движения сердца я буду твоей.

Под любым гнетом и любой угрозой я буду говорить правду для тебя, не побоюсь гнева, а если он настигнет – вынесу его и не попрекну тебя ни словом, а потом, если время пройдет и горькие часы и горькие времена настанут, едва ты оглянешься – ты увидишь меня.

Никогда, нигде ни одного плохого слова о себе ты не услышишь от меня, даже если небо упадет на землю и солнце перестанет светить – все равно я буду любить тебя, мы все несчастны, мы все недолюбленные, но я долюблю тебя за всех.

Если ты полюбишь меня – я научу тебя летать, как умею летать сама, если нет – стоя за твоим плечом, я буду оберегать тебя – я твои глаза и твой меч.

Я разгадаю любой гнусный замысел, направленный против тебя, посмеюсь в глаза тому, кто посмеет говорить со мной о ревности, в вечности и в бесконечности я буду беречь тебя и любить тебя – беречь и любить, как умеют только дочери Севера – верь мне, иди ко мне, люби меня, бери меня, пожалуйста, останься, останься, останься со мной.

Ее руки раздевали меня, а мои руки раздевали ее, и в этот миг я почувствовал, что все страшное, невыносимое, стыдное, терзающее, что было во мне, быстрыми обильными слезами, единым быстрым чистым потоком покинуло меня, и когда я вошел в нее и единым неразрывным объятием мы соединились с ней и как бы взяв меня за руку, жгучим лучистым, тягучим путем легко и несуетно она повела меня, я почувствовал, что ничего от мира, пытавшего и мучившего меня, не осталось во мне, а был лишь другой мир, неведомый и манящий, в котором, ничего не зная о нем, забыв обо всем, я хотел в этот миг остаться навсегда.

Глава 2

Жесткий ветер с моря и пустая песчаная береговая полоса.

Утро словно нехотя вставало над островом, небо без птиц было мутным и светло-серым, смутный полушебутной лагерь то ли спал, то ли дошумливал – еле слышно – где-то там, за скосом холма, на равнине – невидимый и словно не ощущаемый отсюда – в свете ясного дня неожиданно четкими казались горы, вершины которых терялись где-то в небесном тумане, и скрипел под сапогами песок.

Не было девушки, которая вчера любила меня, и не было дерева, под которым она меня остановила – оглянувшись, я увидел лишь черный сгоревший остов, – смутно помня, как ночью дерево вдруг вспыхнуло над нами, утром, проснувшись – один, я увидел лишь черные головешки у себя на груди и на форме, валявшейся поодаль – теплые и безопасные, таившие искры лишь глубоко внутри, они не сделали ни прорех на ткани, ни ран на коже.

Мимо все так же тершегося о берег длинного черного корпуса лодки я шел – то по сухому, то по влажному песку – к похожему на огромную наковальню носовому отсеку лодки – туда, где темной мелкой группой стояло несколько человек.

Сразу было видно, что стояли они давно, и сразу было видно, что больше они никого не ждут – мое приближение было замечено несколькими брошенными издали взглядами и почти не осознано – как некая неожиданная мелочь, странное необязательное прибавление к чему-то, что было уже давно ясно понято и до предела осмыслено.

Семь человек, подчинившихся приказу – из сорока двух членов экипажа, семь человек, зачем-то пришедших с рассветом в условленное место, как приказал Вагасков, – и тридцать пять других – для которых уже не существовало никаких приказов, которых мир, полуспавший сейчас за срезом холма, принял, отогрел, отмыл от всех тягот, приласкал, успокоил и оставил частью себя навсегда.

Сухой песок под ногами, резкий ветер, высокое небо, неясность и, наверно, бессмысленность нашего присутствия тут – и десяток человек в черной форме гитлеровских кригсмарине – чуть поодаль в смутной серой дымке, у покосившегося остова эсминца с пробитым носом.

Статный седой Локи шел по песку властно и по-хозяйски неторопливо – словно не видя перед собой ничего кроме бескрайнего серого моря, он остановился в полуста шагах от нас – небрежно, но твердо сделав знак одновременно приблизиться и нам, и немцам – ожидая, пока мы подойдем, он бросил взгляд в небо, где чугунно-серые тучи чуть расступились, дав место между собой мутно-переливчатому светло-серому пятну, дававшему чуть больше света, чем зажимавшие его со всех сторон твердо-серые массы.

Увидев, как, подойдя, мы остановились молча – кто глядя вдаль, в сторону моря, кто – ковыряя носком сапога серый песок – все теми же двумя группами, не смешиваясь, по разные стороны от него, – он сухо перевел взгляд с Вагаскова на офицера, возглавлявшего немецкий отряд, и обратно.

– В сущности мне мало что осталось, – произнес он, – ваши люди уже там и им не нужно никаких речей. И, признаться, я не понимаю, зачем вы взяли сюда этих. От вас требуется лишь то, что положено вождям от века – пожать друг другу руки, обняться и тем подтвердить слияние с братством. Это ни у кого не занимало много времени. Сделайте это и больше от вас ничего не будет нужно.

Легкий ветерок пробежал по песку – пролетев неожиданно низко, он чуть шевельнул сухую ветку, лежавшую к нему боком, и забросил несколько песчинок мне на сапог.

Мельком взглянув на немецкого офицера, словно вовсе не собираясь рассматривать его, а лишь машинально проверяя его присутствие, Вагасков, с легким удивлением посмотрев на Локи, пожал плечами и снова уткнулся взглядом в песок.

– Обняться с ним? Это невозможно.

Мгновенье без выражения Локи смотрел на него.

– Почему?

– Это будет комедией, по крайней мере, для меня. Мы не можем быть в одном братстве.

– Вы, воин, принесший высшую жертву, с другим воином, также принесшим высшую жертву, не желаете быть в одном братстве?

– Нет, хоть дело и не в моем желании. Это невозможно.

На секунду задумавшись и словно отложив на будущее какой-то вопрос, Локи повернулся к германскому офицеру.

– Что скажете вы?

С руками, заложенными за спину, немец мельком взглянул на Вагаскова.

– В каком вы звании?

– Капитан-лейтенант.

– Капитан-лейтенант прав. Примирение, а тем более объятия вряд ли возможны.

– И вы также не станете объяснять почему?

– Боюсь, это утомит вас, да и вообще уведет слишком далеко. Как бы то ни было, все, что делается между нами, – это не вопрос дележа имущества и не ради демонстрации доблести королей. Боюсь, эта война из тех, где воюющих разделяет слишком многое.

Мгновенье Локи смотрел на слегка волнующееся море.

– Вы мне все объяснили.

– Я рад.

– Вряд ли у вас есть повод радоваться. – Локи чуть обернулся к Вагаскову. – И у вас. – Он обвел взглядом всех стоявших полукругом вблизи него. – И у вас у всех. – Он внезапно усмехнулся. – Я не думал вчера, что окажусь так прав. И так быстро прав. Для вас действительно слишком многое и слишком быстро кончится и слишком многое начнется. И совсем не то, о чем я думал вчера. – Он мельком кивнул в сторону тихо шумящего за холмами гульбища. – Все это, разумеется, больше ничего не значит для вас. Я не буду вас томить, я объясню все сразу. Вожди, отказавшиеся от примирения – здесь, на берегу этого моря – тем самым приравнивают себя к богам. Ибо только богам дозволено решать, как и чьей победой кончится война. И обоюдно и твердо отказавшись от примирения – если только вы не пересмотрите своего решения, – вы заявили о своем праве решить исход этой войны самостоятельно, здесь, на берегу – той большой войны, что идет там, внизу, и идет так долго.

Казалось, и Вагаскова, и немецкого офицера на мгновенье охватило какое-то движение – среагировав первым, немец невольно чуть подался вперед, глаза его, казалось, без всякого трепета увлеченно-жестко блеснули.

– Решить поединком?

Почти презрительно Локи усмехнулся.

– Я вовсе не говорил, что вам будет дозволено что-то решить поединком, я сказал лишь, что вы заявили свое право самим решить исход этой войны. – Он посмотрел на бегущие по водной глади серо-черные буруны. – Разумеется поединком. Но правила этого поединка и его оружие выбирать не вам. Да и будет ли сам поединок, решать не вам.

– А что же нам? – неожиданно резко, нетерпеливо спросил Вагасков.

Локи на мгновенье задержал спокойный взгляд на нем.

– А вам доказать свое право на этот поединок. Вам пройти весь тот путь, который ведет к силе, что способна все даровать и все отбирать, к тому единственному, кто может что-то решить и что-то дать из того, что вы попросите – или не дать ничего, или просто не заметить вас – если такова будет его прихоть или его воля.

Немец быстро-сообразительно вскинул глаза на Локи.

– То есть?..

Локи почти скучающе покачал головой.

– Да. Да. К нему. К престолу Вотана.

– К престолу Вотана… – немец с, казалось, раздражавшим его самого замешательством обвел взглядом побережье и короткую цепь гор. – И где же он?

Почти усмехаясь, Локи слегка кивнул в сторону дымчатой гряды.

– Если посмотреть отсюда, то получится, что на вершине горы – той, что скрыта туманом. А если посмотреть с другого места – то совсем в другой стороне. Все это не важно.

– Так как же…

Локи, отворачиваясь, чуть устало поморщился.

– Все это было – раз в тысячи лет и едва ли кто-то помнит, с каким итогом. Но известно главное – место начала пути. Это у подножья вон той горы – там, где чуть виден лесочек. Дойти туда не так трудно. Там находится устье реки, текущей вверх – река течет в гору, как ни странно это звучит. Но пускаться вплавь вам не придется – на берегу валяется старый плот – достаточно ветхий, но еще пригодный для такого путешествия. На нем вы подниметесь на плато, за которым начинаются Поля Безумия – нет смысла сейчас объяснять, что это такое, но главное, что с этого момента никто и ничто вам не даст никакого совета и не укажет пути. Понять что-то или не понять, догадаться или не догадаться, найти путь к престолу Вотана или навсегда потеряться, сойти с ума и погибнуть – это будет зависеть только от вас. И даже если с самого начала вам повезет и вы о чем-то догадаетесь, путь будет долгим – мы в большом краю и вы видите лишь часть его. Но догадываться и прозревать вам придется раз за разом и продвигаться вам придется шаг за шагом, много раз – нет смысла сейчас объяснять, как вы будете приближаться к Вотану – вам будет казаться, что вы идете по равнине, но на самом деле вы будете идти вверх. Но это лишние сведения. Буду честен – я не вижу в вас качеств, способных помочь решить эту задачу, и сомнительно, чтобы вам удалось правильно сориентироваться даже на самом первом шагу. И еще: должен огорчить вас – вы смертны – так же как были там, внизу. Вас легко и свободно можно зарезать или убить. И вряд ли даже лучшие из вас дойдут хотя бы до начала пути живыми.

Немец презрительно улыбнулся.

– И значит?…

– Ничего не значит. Никто не собирается вас отговаривать, просто у вас есть еще несколько секунд на то, чтобы трезво оценить свои силы и все-таки пожать друг другу руки – никто не требует от вас вкладывать в это хоть толику сердечности или чувства – в конце концов, это просто формальное правило, установленное богами. И вот еще… – Локи неожиданно задумчиво посмотрел на нас. – Вот что действительно удивляет меня – эта ваша обоюдная решимость, с которой вы готовы взять на себя ответственность. Ответственность за миллионы жизней, за исход войны. Вы – вожди, но над вами есть другие вожди, над ними – еще вожди, а над всеми – главные, высшие вожди. Война идет долго и с переменным успехом – а значит, и те и другие вожди чего-то стоят. Надо ли перехватывать вожжи из рук тех, чья прямая обязанность – править и кто доказал способность выполнять эту обязанность по опыту и праву рождения – вот о чем я призываю вас подумать за те несколько мгновений, что еще могу дать вам.

Среди немцев произошло короткое движение, офицер, повернувшись, что-то сказал одному из подчиненных, тот что-то быстро горячо ответил, еще двое или трое обменялись быстрыми короткими фразами.

Сплюнув, старпом Снежко посмотрел куда-то в сторону.

– Завернул… – Подумав, он добавил к этому короткое матерное словцо.

Боцман Нырков и торпедист Легчаев, не сговариваясь, коротко выматерились оба.

Спокойно и чуть печально Вагасков смотрел в сторону моря.

– Помните Соцкова, что с Черноморского к нам попал? – спросил он. – Как он рассказывал, как Севастополь эвакуировали.

Старпом сплюнул снова. – Ага. Пятьдесят человек комсостава и партактива в подводную лодку набили – и в Новороссийск. И так еще несколькими лодками – и командарма тоже. А семьдесят тысяч народу – без патронов и снарядов – немцам на съедение.

– Вожди… А над ними – еще вожди, а над ними – еще вожди…

– Вот и я так думаю, – тихо откликнулся Вагасков. – Лучше уж мы сами. Раз уж так получилось.

– Итак, ваш ответ, – сказал Локи, – время вышло. Впрочем, достаточным будет одно слово.

Вагасков улыбнулся. – Вы знаете какое.

Локи повернулся к немцу.

– Вы?

Немец, чуть иронически сощурившись, жестко усмехнулся краешками губ.

– Даже два. Хайль Гитлер.

Задумчиво Локи взглянул на него.

– Вы славите своего вождя и при этом не доверяете ему?

Спокойно, став совсем серьезным, немецкий офицер смотрел куда-то в сторону.

– Я славлю своего вождя – по крайней мере в каком-то смысле. Но у меня есть основания полагать, что сам я все сделаю существенно лучше.

Мгновенье Локи смотрел в сторону моря.

– Пойдемте. Я все покажу вам.

Все так же – двумя группами по обе стороны от Локи, не смешиваясь, мы пошли по песку.

– Надеюсь, у вас хватит ума сообразить одно, – сказал Локи, – ноша, которую вы имели глупость на себя взвалить, настолько тяжела и сложна, что даже минимальный шанс хоть как-то с ней справиться у вас есть, только если вы будете действовать сообща. Вы отказались примириться и, разумеется, свободны перебить друг друга хоть сию минуту, но даже самые первые шаги вы в состоянии будете сделать, лишь всецело и постоянно подкрепляя друг друга, восполняя слабые стороны одних сильными сторонами других. Полагаю, это никак не унизит вас – по крайней мере, на первых порах.

Некоторое время все молчали.

– Спасибо, – сказал наконец немецкий офицер. – Этот специфический момент мы понимаем.

Глава 3

Деревья были цвета обгоревшей брони и почти не пропускали света. Протянув руку и сорвав листок, я мгновенье подержал его между пальцами – он был твердым и почти весь пронизан гранеными, ветвящимися, почти окаменелыми нитями. Вода, грохотавшая у ног, шагах в ста отсюда превращалась в широкую серую реку – сквозь просвет между деревьями был виден грязно-рыжий глинистый берег, россыпь черных валунов, фигуры людей – наших и немцев, нерешительно сбившихся в одну группу, и, кажется, еще кто-то, кого они загораживали своими спинами. Быстро перешагивая по торчащим из глины круглым камням, я вышел из-под полога деревьев; успев увидеть спину далеко ушедшего по песку Локи, я подошел к остальным, нерешительным молчаливым полукругом окаймлявшим девушку в длинном грубом плаще, сидевшую на камне и, казалось, не замечавшую ни нас, ни катившейся рядом реки. Услышав или почувствовав двоих из нас, подошедших последними, она подняла глаза, на лице ее блуждала слабая, какая-то устало-понимающая улыбка. Мгновенье терпеливо, хотя и без особого интереса она рассматривала нас.

– Итак, вы выбрали смерть.

Стоявший чуть впереди других немецкий офицер, секунду помедлив, казалось, сам забавляясь ролью галантно философствующего денди, примирительно-сдержанно повел рукой.

– Все мы выбрали смерть, раз когда-то удосужились родиться…

– Но вы-то как раз могли избежать этого. Впрочем, жалеть уже поздно. – Подбирая полу плаща, она опустила глаза. – Я – Сигрин, одна из девяти сестер, кто-то из вас, наверно, должен помнить такие вещи. Дело не в вежливости знакомства, просто в момент смерти каждый из вас должен будет назвать мое имя. Но не это главное. – Медленно подняв глаза, она обвела нас взглядом, кажется, на мгновение останавливаясь на ком-то из нас. – Я не буду сопровождать вас. Быть может, один или два раза я должна буду появиться, но… – губы ее тронула легкая усмешка, – для этого все вы должны будете сделать слишком много и дело должно будет зайти неимоверно далеко. Так что вряд ли мы увидимся снова. У меня нет власти помогать вам – хотя и имей я ее, не уверена, что знаю, как бы точно распорядилась ею. Но кое-что я скажу вам – ровно столько, сколько вы имеете право и обязаны знать. – На мгновенье умолкнув, словно слушая шум реки, она взглянула куда-то мимо нас и дальше нас. – В поход к престолу Вотана ходили несколько раз. Я, разумеется, помню их, это были особенные люди – они выглядели, как великие воины, говорили, как великие воины, поступали, как великие воины, – она на мгновенье усмехнулась, словно чему-то своему, – и, вероятно, они и были великими воинами. Не дошел никто. Закон богов позволяет решать исход войны поединком, дарованным Вотаном, но права на этот поединок не получал никто. Поля Безумия существовали всегда, но никто и ни разу не смог преодолеть Поля Безумия. Я смотрю на вас, все знаю о вас, и – не обижайтесь – вот что удивляет меня, когда я смотрю на вас – все вы самые обыкновенные люди. Вы ошеломляюще легко, не моргнув глазом, отказались от бессмертия – вы, вероятно, понимали, что вас ожидают страдания, но, возможно, вы полагали, что вас ожидает что-то романтическое, вроде похода Аргонавтов – но поход Аргонавтов – вымысел, а вас ожидают настоящие страдания. И при этом пропасть, разделяющая вас такова, что вы не нашли в себе сил обняться – пусть только напоказ – и отбросили вечную жизнь. У меня нет дара предсказывать будущее, но, надеюсь, у вас хватит ума понять, что единственная ваша сила и единственная ваша надежда – в вашей ненависти. Холите и лелейте вашу ненависть, всеми силами оберегайте ее – и, быть может, хотя бы в какой-то миг, хотя бы в какой-то раз ваша ненависть поможет вам. И еще вот что, – она что-то достала из складок плаща, – ваше время ограничено. Эта вещь не похожа на песочные часы, она красивее, чем песочные часы, но она так же безжалостна, как песочные часы. И не спускайте с нее глаз – что б вы ни делали, не пропустите тот миг, когда она начнет о чем-то предупреждать вас.

Быстрым движением она протянула что-то ближайшему из стоявших к ней немцев. Это была роза из стали с золотыми листками.

– Их семь. И они будут отпадать. И с каждым отпавшим листком время для вас будет нестись быстрее и быстрее. А когда отпадет последний, тот из вас, кто будет еще в живых, произнесет мое имя и исчезнет. – Она улыбнулась. – Эта игрушка мало поможет вам. Но она будет напоминанием. Здесь, на реке, пока вы будете плыть на плоту, можете забросить ее – здесь вам ничего не грозит, это будет просто путешествие. Но как только вы вступите в Поля Безумия – смотрите во все глаза на нее и цените выше жизни и золота каждую отпущенную вам секунду. Это все.

Быстро поднявшись, она сделала легкое движение рукой – рослый вороной конь, видневшийся где-то за валунами, почти в единый миг оказался рядом с ней. Взлетев в седло и уже позволив коню сделать несколько шагов прочь, она, чуть придержав его, казалось, мгновение поколебавшись, с неожиданно резким, жестким выражением лица на миг полуобернулась к нам.

– И вот что – в Полях Безумия, в первом месте, где увидите людей, спросите о Книге Вотана. Они не ответят вам – но спрашивайте еще и еще – и, может быть, что-то удастся спасти. Может быть…

Чуть тронув шпорами брюхо коня, быстро разгоняясь, уже мчась, она унеслась вдаль по песку. Не став провожать ее глазами, я подошел со спины к группе немцев – один из них держал в руке диковинную розу, остальные озадаченно рассматривали ее.

– Похоже на Мейсенскую работу.

– Только у той вряд ли бы что-то отпало.

Увидев подошедшего офицера, немец отдал розу ему. Повертев розу в руках, офицер слегка кивнул стоявшему чуть поодаль Вагаскову.

– Надеюсь, вы не претендуете на обладание этим?

Вагасков усмехнулся.

– Хотите, чтоб листы отпадали только для вас?

Сунув розу в карман, офицер повернулся к нему.

– Пожалуй, нам пора познакомиться, не находите? Как никак, похоже, придется сотрудничать.

– Да, пожалуйста. Александр Вагасков.

– Эвальд Эверинг, корветтен-капитан. – С оттенком легкой задиристости, а возможно чего-то ожидая, немец мельком чуть испытующе взглянул на Вагаскова. – Я старше вас по званию.

Почти весело Вагасков мгновенье смотрел на него.

– Мне плевать на это.

Секунду помедлив, словно услышав то, что и ожидал, и чему-то понимающе кивнув про себя, немец с любопытством повернулся к нему снова.

– Ваш отец был из рабочих?

– Нет. Капитан торгового флота.

Немец удивленно посмотрел на него.

– У России был торговый флот?

– Нет, он ходил под румынским флагом.

Немец усмехнулся.

– Румыны всегда на что-нибудь пригодятся.

Кажется уже не слишком внимательно слушая, Вагасков посмотрел в сторону реки.

– Надо проверить плот.

– Уже делается.

Наши и немцы возились у плота. Подойдя и присев, я потрогал поперечные скрепляющие бревна – старые и мертвенно сухие, они были стянуты с помощью таких же сухих лоз и толстых, мертвенно-твердых жил. Бревна треноги для крепления руля были врезаны в тело плота и укреплены черными металлическими скобами, сам руль – длинное весло с широкой лопастью, имел коротковатый валек и для поворота, скорее всего, требовал приложения сил двух или более человек. Сидевшие на корточках и проверившие стяжки бревен, немцы смотрели на медленно катившуюся мимо них стального цвета массу реки.

– Странные камни – со сколами. Как будто вода не шлифует их.

– Похоже на Стикс.

– Это и есть Стикс.

– Не дури, Дитер. Поменьше университетских штучек.

Худой сутулящийся парень с решительной ухмылкой выпрямился.

– Я знаю, что я сделаю с вашим Стиксом. Я выстираю в нем носки.

Кто-то прыснул.

– Швеллер лишит вас рыбалки. Он отравит воду на пять миль вверх.

– Хватит, Ганс. Доложи капитану.

Старпом что-то уже говорил Вагаскову.

Видя, как согласно кивнули Вагасков и немец, мы обступили плот и, навалившись, столкнули его в воду. Дав тем, кто был полегче, забраться на него, остальные, уже идя по пояс в воде, вывели его на середину реки; подхваченные течением, уже поспешно переступая по дну, они, кто легче, кто с трудом, сумели взобраться на него сами. Течение подхватило плот и понесло его, река расширилась; быстро приблизившись к горному массиву, казавшемуся сначала таким далеким, резко завернув, так что рулевым пришлось втроем навалиться на валек, чтобы плот не вынесло на берег, она плавно и свободно пошла вверх, огибая гору, несясь и поднимаясь по руслу, окаймляющему гору подобно широкой винтовой террасе.

Небо было темным и низким, вода кипела из-под бревен, время словно ускорилось, левый берег, примыкавший к бурой базальтовой горе, сплошной зеленой лентой несся мимо, правый, более широкий, медленно плыл, вращаясь вокруг нас, скрываясь в паре сотен шагов в белесой дымке тумана; несколько раз бурлящие, бьющие ключом струи, ответвляясь от реки, быстро уходили вправо, прыгая и катясь через берег и скрываясь в тумане, одинокие черные раскидистые деревья возвышались временами над нагромождениями камней и высокой травы, сгибавшейся под ветром, которого мы почему-то не чувствовали, один или два раза в пирамидах камней, остро подпиравших черные развесистые кроны, мне почудились рукотворные могильные холмы. Река замедлилась, правый берег расширился, высокие деревья исчезли, уступив место высокой сухой траве и пустошам с россыпями камней, уже не в одном, а в нескольких местах мы различали явно сложенные человеческими руками каменные цилиндры колодцев, серый туман то застилал пустое пространство, то рассеивался, в какой-то момент мне показалось, что вдали, у такого же нагромождения сухих серых камней я вижу покосившееся, надломленное мельничное колесо.

Туман рассеялся, тихо и медленно река тащила плот мимо пустынного, поросшего негустой серой травой берега. Подняв глаза, до того утомленные однообразием безмолвного пустого пейзажа, я вздрогнул – маленький мальчик лет пяти стоял молча шагах в двадцати от берега, держа что-то в руках и молча глядя на плот. В синих коротких штанишках, сандалиях и рубашечке, аккуратно одетый и причесанный, он внимательно смотрел на нас, словно что-то заботливо сберегая – то самое, что держал в руках – присмотревшись, я понял, что в руках перед собой он держал маленький радиоприемничек. Держа его двумя руками, как держат мячик, он то ли показывал его нам, то ли аккуратно прижимал его к себе – как единственное, что у него было, как единственное достояние и единственную игрушку, все, что досталось ему в этом мире – ни единого человека не было на берегу – серьезно и словно доверчиво чего-то ожидая, он держал перед собой радиоприемничек – в тишине и на отделявшем меня расстоянии я так и не смог уловить, молчал ли радиоприемничек или что-то чуть слышно бессмысленно бурчал, сжимаемый заботливыми ладонями ребенка.

Обернувшись, чтобы что-то сказать Вагаскову или рулевым, я почувствовал, что не могу сказать ни слова, река рванулась вперед, туман почти вплотную подошел к реке, скрывая и унося берег и мальчика; словно бешено вонзаясь в воду, плот несся по реке, беспорядочно и коротко рыская носом; туман внезапно сдернуло – от реки и до конца пространства, – в единый миг мы увидели себя на равнине, река внезапно так же резко замедлилась – увидев что-то массивное и беспорядочное впереди, мы почти тут же обнаружили себя внутри этого нагромождения, не сразу поняв, что это были развалины или недостроенные корпуса каких-то зданий; шлак, расколотые строительные блоки и металлический мусор врезались в берега разом сузившейся реки, что-то заскребло по дну плота, еще несколько мгновений спустя вода, разом обмелев, исчезла в трещинах каменистой, замусоренной поверхности, плот заскрипел о камни и все остановилось. Внезапно пошел дождь. Покинув плот, мы сошли на растреснутый битый асфальт.

Недостроенные или разгромленные корпуса каких-то зданий были справа и слева – в выбоинах треснувших стенных блоков и остриях выпавших стекол; над головой, кусками приоткрывая серое небо, была недомонтированная крыша дебаркадера. По битому кирпичу и обломкам арматуры мы шли узким коридором между изуродованными зданиями туда, где впереди был виден какой-то просвет; торчащий из асфальта рельсовый путь внезапно обнаружился под ногами; идя вдоль него, через пару сотен метров, когда здания справа и слева оборвались, мы вышли на странный, освещенный серыми небесами пустырь – полуразрушенные бетонные постройки отступили далеко в стороны, рельсовый путь брал чуть вверх, на возвышении, рядом с ярко освещенной внутренним электричеством двухэтажной кирпичной будкой стоял массивный черный паровоз с двумя прицепными платформами. Железнодорожный путь уходил вперед.

Увидев приоткрытую дверцу будки машиниста, двое немцев и кто-то из наших бросились к ней, увидев такую же приоткрытую дверь кирпичной будки, я зашел внутрь – конторский стол у окна с огромной раскрытой книгой с таблицами на непонятном языке, очки с треснувшим стеклом и примотанной дужкой, старая пепельница, на краю стола лежала детская игрушка – стеклянный аквариум с металлическими рыбками, вода давно высохла, рыбки грудой лежали на дне. Удочка для ловли рыбок с магнитной присоской на конце лески лежала рядом. Все лампы – под потолком и по углам комнаты, на штативах, ярко горели. Выйдя, я подошел к паровозу: оживленно спрыгнув с подножки один из немцев что-то взволнованно говорил своему офицеру и Вагаскову, спрыгнувший следом боцман взятым где-то лоскутом дерюги вытер руки от угольной пыли.

– Угольный ящик полон, зольник пустой, жаровые трубы вроде прочищены, так что хоть сейчас ехать, – сказал он. – Если куда-то нужно ехать, конечно.

– Нужно проверить буксы и рессорные балансиры, а также тормозные колодки, – произнес более хладнокровный немец, – но, по моему впечатлению, состав готов к использованию.

Вагасков оглянулся на тендер.

– Вода в емкости есть?

– Воды нет, – откликнулся немец, – но рядом водокачка со шлангом, заполнить тендер не составит проблемы.

Усмехнувшись, немецкий офицер достал из кармана стальную розу.

– Все выглядит так, как будто все уже решено за нас, – произнес он, – впрочем, иного средства двигаться вперед все равно нет. Радует по крайней мере то, что с этого изделия пока еще ничего не упало, хотя Поля Безумия, а может быть, и само безумие, уже определенно близко. – Он спрятал розу. – Разводите огонь в топке, качайте воду, а экипаж, я думаю, уже может размещаться на платформах.

Вернувшись в будку машиниста, немцы занялись топкой, кто-то из наших подтянул кишку водокачки и начал качать воду в тендер; забравшиеся на платформы, запахивая бушлаты, под моросящим дождем мы сидели молча, глядя на темнеющее небо и развалины зданий вокруг. Рельсовый путь через короткий каменный мост с покосившимся металлическим ограждением вел в глубину следующих кварталов, что было там, мешали разглядеть дождь, поднимавшийся с земли туман и просто расстояние. Прошло полчаса или около того и легкая дрожь и черное облако из паровыпускной трубы показали, что паровой котел запущен, тяговые дышла пришли в движение и вместе с совершавшими первый оборот огромными колесами состав двинулся с места. Сначала медленно, потом постепенно разгоняясь, в россыпи перестуков миновав каменный мост, состав въехал в пространство между окружающими зданиями и, то подергиваясь, то возвращая плавный ход, потянулся мимо них.

Подняв воротник бушлата, под тяжелым моросящим дождем я смотрел на открывающиеся мне странные картины. Дома – многоэтажные, растреснутые, жилые, но явно и давно необитаемые, тянулись одной сплошной стеной без просвета по обе стороны пути, не давая обзора и заключая дорогу в один глубокий, прорезаемый дождем коридор.

Кое-где отступая от пути, так, что становились видны развороченные и растоптанные клумбы, занесенные мусором извилистые гравиевые дорожки, переломанные рухнувшими сверху плитами деревья и детали двориков, в других местах они подползали к медленно движущемуся поезду почти вплотную, так, что становилось возможным разглядеть внутренности комнат через мутные и наполовину выбитые стекла – шкафы с книгами, обрушившиеся полки с посудой, широкие кровати с горками покосившихся подушек медленно протаскивались мимо; в одном месте лицевая панель была снесена целиком – в открытом кубе пространства были видны манекенная вешалка для одежды на чугунной фигурной треноге, столик с массивной черной швейной машинкой и большой четырехцветный чуть сморщенный от сдувшегося воздуха детский мячик.

Поезд ускорил ход, так, что мерный дробный перестук сменился подстегивающим грохочущим ритмом, фасады, сливаясь с дождем, понеслись перед глазами, внезапно стена их оборвалась, поезд резко замедлился, открылась площадь со старинными то ли вокзальными, то ли дворцовыми зданиями и люди на ней; резко дернувшись, паровоз остановился; спрыгнув с платформы, я увидел, что рельсы, изогнувшись обрубленно вверх, упираются в массивный бетонный куб, рядом, чуть поодаль, параллельно нашему пути и пересекая его, шли другие рельсы, кое-где видны были другие, так же застывшие паровозы.

Спрыгнув с платформ и не сговариваясь, Вагасков и немец повели людей за собой, непрекращающееся движение шло на площади, попадавшиеся по пути люди, с дергающимися лицами, с красными слезящимися глазами, обращенными куда-то внутрь себя, словно лихорадочно куда-то спешили, два или три раза кто-то из них, схватив кусок арматуры или вывороченный из мостовой булыжник, вдруг бросались на нас – тут же отброшенные, с разбитыми лицами, словно никуда не глядя, словно ничего не случилось, бросив свое ненужное оружие, они, как заведенные, продолжали свой стремительный, лихорадочный путь куда-то.

Большое здание с портиком и античными колоннами господствовало над площадью; подойдя к нему и поднявшись по ступеням, за колоннадой мы укрылись от дождя. Двери, ведущие внутрь, были распахнуты, но за ними не было ничего кроме темного пустого пространства. Группа людей с ломами и кольями сцепилась с другой такой же группой у самых ступеней здания, несколько немцев, не выдержав, бросились защищать тех, кто был малочисленней, но, возвращенные окриком офицера, возбужденные и ругаясь, тут же вновь заняли места за колоннадой; повалив и неряшливо связав поверженных, одни безумцы куда-то потащили других. Дождь усилился, люди на площади, сцепляясь и сталкиваясь, безостановочно продолжали свое слепое бесконечное движение; щурясь от дробящихся капель, стоя у колонны, надвигая фуражку на лоб, немецкий офицер мельком покосился на Вагаскова.

– Боюсь, здесь бессмысленно спрашивать кого-то о Книге Вотана.

Так же прислонясь к колонне, Вагасков неотрывно смотрел на площадь.

– Мы обязаны будем найти каких-то других.

Словно из последних сил, дождь рушился сплошным, все застилающим потоком, вдруг, словно по щелчку, он ослабел; оставив портик, сойдя на мостовую, под прежним моросящим дождем, скорее наугад, чем следуя за офицерами, мы обогнули здание – широкая, богато застроенная улица тянулась в перспективу, что-то массивное, непонятное, странное чернело над ней; подойдя ближе, еще не веря и сомневаясь, мы увидели, что это было, – длинный черный дирижабль, неестественно вытянувшись, висел низко над улицей, сплетением тонких веревочных лестниц, канатов и спутанных проволок, где-то волочившихся по асфальту, а где-то не достававших до земли, он был словно повязан с пустой проезжей частью и мостовой, непрерывное, беглое, черное движение нагружало канаты и лестницы – люди в черных прорезиненных комбинезонах и противогазах с круглыми стеклами, нагруженные какими-то узлами и ящиками, спешно спускались на улицу, оставляя там свою поклажу и тут же взбираясь наверх, другие, в обычной, бедной, растрепанной одежде, тоже навьюченные какими-то мешками и коробками, по канатам, веревочным и проволочным лестницам лихорадочно карабкались вверх, черному, судорожному, муравьиному движению не было конца.

Протискиваясь между стенами и спинами осаждавших гондолу, уже привычно и мгновенно отбиваясь от внезапно загоравшихся ненавистью и слепо необъяснимо бросавшихся на нас людей, мы миновали половину улицы, черная неестественно длинная слепая сигара, с неправдоподобной, нечеловеческой точностью висевшая над улицей, осталась позади, в обращенной к нам торцевой части видны были медленно вращающиеся гигантские пропеллеры.

Улица повернула в сторону, дождь пошел сильнее, все то же безумное, лихорадочное движение не прекращалось вокруг, вдоль и поперек улицы сложными пересекающимися путями люди шли мимо, с заломанными руками кого-то куда-то тащили, с гаечным ключом или выломанной палкой то и дело кто-то слепо, безнадежно наскакивал. Какая-то странная унылая упорядоченность была во всем этом, во всем, что происходило кругом, словно привычно, под стылым моросящим дождем город жил обычной, нормальной, кем-то давно установленной жизнью.

Еле слышные звуки музыки вдруг послышались откуда-то впереди; прибавив шагу и чуть свернув, у маленькой уютной площади мы остановились: на мокром асфальте, усыпанном павшими листьями, на складных стульях симфонический оркестр играл что-то барочное, музыка, похожая на Баха или Вивальди, равномерно разносилась по пространству; поглощенно, чуть сгорбленно, уткнувшись в тетради нот, по которым щелкали дождевые капли, музыканты прилежно, отрешенно, то ли весело, то ли печально, водили смычками. Быстро подойдя, вместе еще с кем-то из наших, проходя мимо рядов, втискиваясь между ними, почти толкая сидевших людей, наклоняясь, я заглядывал им в глаза, пытаясь понять, кто они, уловить какой-то отклик или искорку разума; не обращая внимания ни на меня, ни на других, они играли, руки и плечи размеренно двигались, в глазах была застылая пустота. Острая, сосредоточенная, цепляющая за самое сердце музыка разносилась над площадью. Не зная, что делать, снова без всякого приказа мы сгрудились у пустой витрины магазина; увидев висевший над дверью на цепочке резной деревянный калач, я, сам не зная зачем зашел туда.

В маленьком зальчике было пусто, на полках ничего не было, в углу, за загородочкой, за громоздкой механической кассой большая полная женщина, мерно стуча по клавишам и крутя ручку, выбивала чеки. Отрезанные аппаратом чеки падали в большую картонную коробку, в коробке, свернувшись калачиком, спала полузасыпанная чеками кошка. Подойдя, я наклонился – маленькие разноцветные котята в уютном пуховом коконе-домике спали в углу. Аккуратно притворив дверь, я вышел на улицу.

Быстро переговорив с Вагасковым, немецкий офицер пошел вперед, все двинулись за ним. Пройдя пару кварталов, несколько раз отбившись от наскакивавших на нас групп людей, мы зашли в какой-то скверик; куда-то устремленные, сосредоточенные, торопящиеся люди тащили через него какие-то искореженные металлические агрегаты, похожие на вырванные из трубной сети газовые плиты, сквозь скрежещущий звук металла по асфальту вновь пробивалась чуть слышная откуда-то издали музыка. Прибавив шагу, мы прошли вперед по скверу – на приподнятой, обсаженной деревьями дощатой эстраде маленький оркестрик играл «Маленькую ночную серенаду» Моцарта. Несколько рядов деревянных скамеек тянулись перед эстрадой; уставшие, не зная, куда идти дальше, мы расселись на них. Оркестрик играл быстро и слаженно; машинально рассматривая лица музыкантов, я неожиданно невольно вздрогнул: что-то необычное, не похожее на отрешенную маску, стягивавшую лица других людей, почудилось мне в одном из них. Быстрым нервным движением он перелистнул нотную страницу на пюпитре, взгляд его, на мгновенье застыв на нотах, опустился вниз. Вскочив, взлетев на эстраду, стараясь никого не толкать, протиснувшись между первыми рядами музыкантов, я присел на корточки перед человеком.

– Простите… Вы слышите меня?

Звук скрипки по инерции звучал еще несколько тактов, медленно опустив ее, человек остановившимся взглядом, испуганно мгновенье смотрел на меня.

– Да… Слышу.

– Вы понимаете меня?

Как-то растерянно, машинально теребя лежавший на коленях смычок, человек со странно потерянным видом рассматривал меня, словно пытаясь каким-то забытым навыком что-то разглядеть во мне.

– Да. Понимаю.

– Идемте. Идемте скорее отсюда.

Взяв за руку, я поднял его со стула; шагнув было за мной, секундно метнувшись обратно, чтобы взять прислоненную к стулу скрипку, человек покорно пошел за мной, так же как я стараясь не задевать сидевших на пути людей; протиснувшись между рядами, мы вышли и сошли со сцены, музыканты сосредоточенно продолжали играть «Маленькую ночную серенаду» Моцарта. Быстро подойдя к Вагаскову и немецкому офицеру, сидевшим рядом в первом ряду, я, выставляя вперед музыканта, невольно чуть подтолкнул его в спину.

– Вот. Это… Это – человек.

Быстро вскочив, невольно с двух сторон почти угрожающе надвинувшись на музыканта, оба несколько мгновений, словно завороженно, разглядывали его.

– Как вас зовут?

Растерянно хлопая ресницами, человек некоторое время переводил взгляд с одного на другого.

– Зовут… Зовут меня… Я… Нет, я не помню.

– Вы живете здесь?

Словно обрадовавшись, что может ответить на вопрос, человек быстро кивнул.

– Да. В квартире.

– Вы можете проводить нас туда? Это далеко?

– Это… Далеко? Нет, не далеко. Не очень далеко. Да, могу.

– Пожалуйста… – старательно пытаясь, чтобы голос звучал мягче, немецкий офицер невольно понизил его. – Пожалуйста, проводите нас туда. Нам очень нужно поговорить.

Еще раз быстро переведя взгляд с немецкого офицера на Вагаскова, так же быстро кивнув, человек, повернувшись, прошел по скверику, мы двинулись за ним. Выйдя из скверика, миновав несколько узких, бедно застроенных улиц, свернув в переулок, по захламленной лестнице обшарпанного, растрескавшегося дома мы поднялись на третий этаж, дрожащей рукой, не сразу попав в замочную скважину ключом, человек открыл дверь, вслед за ним мы вошли.

Крохотная квартирка и маленькая кухонька, стены комнаты сплошь были заставлены стеллажами и шкафами с книгами, невольно оставив без внимания Вагаскова, немецкого офицера и остальных, усевшихся с хозяином квартирки у батареи в углу, я подошел к книжным полкам. Плотно забитые, без щелей и просветов, они были заставлены книгами авторов с немецкими, английскими, итальянскими и русскими именами, но ничего не говорившими мне. Длинные, двадцатитомные собрания сочинений Рихарда Шумана, Эрве д’Эспре и Севастьяна Сцепова разом привлекли мое внимание; беря наугад том за томом, на первой попавшейся странице раскрывая их, я с первых строк ощущал, что вижу перед собой что-то поразительно интересное – захватывающие, цепляющие за сердце с первой фразы диалоги, восхитительно яркие, пленяющие своей живостью описания, головокружительно интересные события и мысли искрили, лились с каждой страницы, ощущая, что держу в руках целый мир – неизвестный, живой, потрясающе полнокровный и необъятный, понимая и чувствуя, что такой же мир или другие миры, продолжения этого мира скрытым сиянием таятся в других наполняющих полки книгах, на мгновение ощутив безумную мысль навсегда остаться в этой комнате и навсегда погрузиться в миры, населяющие ее, грубым, неприятным усилием воли преодолев, отбросив эту мысль, с пронзающим сердце сожалением закрыв и поставив на место книжный том, я подошел к остальным.

На низенькой полусломанной табуретке у наглухо зашторенного окна человек сидел в углу; полукругом усевшись на полу, наши и немцы окружали его, Вагасков и немецкий офицер, сидя ближе всего, напряженно склоняясь к нему, напряженными короткими вопросами попеременно словно невольно клевали его; поворачиваясь попеременно то к одному, то к другому, человек потерянно, покорно отвечал неуверенно-тихими, короткими фразами.

– Вы живете здесь давно?

– Здесь? Давно? Не помню… Всю жизнь…

– Здесь давно все сошли с ума?

– Давно… Не помню… Может быть, так было всегда. Может быть…

Чуть заметным жестом попридержав готовившегося задать вопрос немца, словно сделав усилие над собой, чуть помолчав, Вагасков участливо приблизил лицо к лицу человека.

– Вы ведь все время живете здесь?

– Да.

– Что вы делаете?

– Я… Читаю. Читаю книги. Я почти всегда читаю.

– Те, что на полках?

– Да. Я все время читаю их. Если я не буду читать их… Мне кажется, я сделаюсь таким же… Таким, как они.

– Но… вы живете давно, вы, наверно, уже все их прочитали?

– Я читаю по многу раз. Я забываю… Я… Может, оно и лучше, что я забываю… Я читаю заново – как в первый раз. Но я не только читаю – я ведь играю в оркестре.

– Каждый день?

– Да, каждый день, утром я читаю, а потом иду в летний театрик, в сквер, играть в оркестре.

– Никто не пристает к вам, не пытается скрутить, обидеть вас?

– Нет. Почему-то нет. Почему-то никто меня не трогает.

– Скажите, – не вытерпев расспросов Вагаскова, стараясь говорить деликатно, немецкий офицер напряженно слегка наклонился к человеку, – в этом городе есть еще книги? Есть место, где книг было бы много?

Мгновенье человек растерянно, заторможенно смотрел перед собой.

– Наверно, есть. Но я не могу вспомнить. Я смогу вспомнить – потом, когда будет буря.

– Буря?

– Да. Каждый день бывает буря. Когда бывает буря, я могу вспомнить, но не о книгах – не о тех, что у меня, а что-то другое… О городе, о разных местах в городе, о том, что было, о том, где какие находятся здания… Кажется, есть такое здание, но я не помню. Я смогу вспомнить…

Немецкий офицер почти ласково приблизил свои глаза к глазам человека.

– Нам нужна всего одна книга. Она называется Книга Вотана. Вы что-нибудь знаете о ней?

Губы человека беззвучно двигались.

– Книга Вотана… Да, там может быть такая книга. Там много таких книг. Почти таких… Но я не помню, как пройти в это здание. Но я вспомню – во время Бури.

Глаза офицера сверкнули.

– Когда будет буря?

Закрыв глаза, мгновенье человек шевелил губами.

– Скоро. Теперь, наверно, скоро. Все будет в дожде, начнется молния, будет гром. Те, что на улице, или уйдут с улиц, или совсем обезумеют. Но я вспомню… Наверно, вспомню.

– Вы сможете проводить нас туда?

– Смогу.

– Вы не будете бояться, – вдруг спросил Вагасков, – ну тех, обезумевших?

Человек помотал головой.

– Нет. Во время Бури они не трогают таких, как я. Может, не замечают… Они трогают только таких, как они.

– Сражаются?

– Да. Каждый день, во время Бури сражаются – друг с другом.

– А вы знаете еще таких, как вы?

Глаза человека словно подернулись поволокой.

– Знал… Раньше… Немного – двоих или троих… Но мы потеряли друг друга. Давно.

– Довольно. – Немецкий офицер, нахмурившись, вновь, стараясь чуть сдерживать себя, наклонился к человеку. – Итак, как только начнется буря, вы проводите нас к дому, где может храниться Книга Вотана. Мы правильно поняли вас?

Человек растерянно поморгал.

– Да, смогу.

– Прекрасно. – Немецкий офицер обвел взглядом комнатку. – Мы могли бы чем-то помочь вам?

– Нет, не надо. У меня все хорошо.

– Прекрасно. – Немецкий офицер встал. – Мы могли бы немного приоткрыть окно?

Человек растерянно посмотрел кругом. – Наверно… Только не здесь. На кухне…

Встав, Вагасков, немец, еще несколько человек прошли на кухню, я пошел за ними. Приоткрыв тяжелую штору, немец окинул взглядом кусочек улочки и угол маленького дворика, присыпанные моросящим дождем. Опустившись на пол, подтянув колени, человек сел спиной к окну, зябко обхватив себя, глаза его, помутнев, потухли; полузакрытые веками; губы чуть шевелились.

– Скоро… Скоро…

Поборов мгновенно накатившее желание вернуться в комнату, к стеллажам с книгами, я тоже сел на пол. Немецкий офицер неотрывно смотрел в щель, приоткрытую портьерой, немцы о чем-то тихо переговаривались, кто-то из наших, подойдя к нищему буфетному шкафчику, молча рассматривал давно остановившиеся тускло раскрашенные фарфоровые часы. Прошло полчаса или немногим меньше, когда легкое, неровное позвякиванье, словно что-то длинное и железное мелко билось о такое же тонкое и длинное железо, нарушило тишину, в комнате внезапно потемнело, немецкий офицер рывком откинул половину шторы, гремящая масса воды словно единым черным ударом рухнула на землю, зазмеилась беззвучная молния, где-то далеко прокатился гром. Молния ударила очень близко, шум дождя за окном почти мгновенно превратился в единый нарастающий рокот. Привстав, с оживлением окинув взглядом комнату, человек быстрым, сбивающимся шагом приблизился к прихожей и к выходной двери, мимоходом, отрешенно оглянувшись на нас.

– Кажется, оно… Будет… Сейчас будет…

Быстро следуя за ним, немец с беспокойством взглянул на него.

– Вам не следует надеть что-то поплотнее?

На вешалке у двери висели шарф и старая шляпа.

– Нет… Не сейчас… Сейчас не нужно.

Вслед за человеком, не запершим за собой двери, мы скатились по лестнице, с трудом, преодолевая внешнее усилие, раскрыв дверь, мы выбрались на улицу. Дождь, беспрерывно меняя направление, колотил землю, странные, очень низкие тучи почти не давали света, молния сверкала то привычно змеясь, то плоско-растреснуто, словно низкой горизонтальной паутиной подпирая небеса. Схватив за ворот человека, немец приблизил свое лицо к его лицу.

– Вы знаете? Знаете, куда идти?

Быстро оглядев дворик, словно удивляясь чему-то, человек неожиданно прямо взглянул в глаза офицеру.

– Да. Знаю. Идемте.

Сгибаясь под струями водяного ветра, мы двинулись за ним. Бьющиеся водяные потоки пронизывали улицы, пройдя несколько пустых улиц, лишь на следующей, в свалке и грязи недостроенного дома мы увидели черную массу людей – вооруженные ломами, кирками, выломанными кольями, какими-то искореженными сварными металлическими штативами, они били и рвали друг друга – ни следа отрешенной дневной заведенности не было в этом – беспорядочно сцепившись, лицом к лицу, конвульсивно и озверело, лихорадочно и наотмашь они били друг друга, чтобы убить. Все новые люди присоединялись к побоищу; словно не обращая внимания на них, не отворачивая, с неожиданным хладнокровием человек вел нас прямо через свалку, обходя сцепившиеся клубки бьющихся; точно так же никто из них, с искаженными слепыми лицами, не обращал внимания на нас.

Следующая улица вновь была пустынной, только в конце ее двое в длинной рваной одежде, пытаясь разбить друг друга об угол дома, толклись, сцепившись, у перекрестка, середина улицы была чем-то завалена, вылетевший из-за поворота мотоциклист, выжав газ, с разгону вонзился в наваленную рухлядь – подскочив и взмыв в воздух, перевернувшись по высокой петле, мотоцикл вместе с седоком рухнул на асфальт; вздрогнув, слепыми движениями, в несколько рваных, натужных толчков выбравшись из-под мотоцикла, с трудом встав, ковыляя на одной ноге, волоча другую, мотоциклист, держась за стену дома, двинулся к дерущимся, остановившись и подобрав с асфальта металлический прут, секунду отдохнув, он вновь продолжал вдоль стены двигаться к ним.

Свернув в переулок, спрыгнув по насыпи и перебравшись через невысокий бетонный забор, мы пошли по железнодорожным путям, черневшие кое-где железнодорожные составы заливала вода. Поднявшись по насыпи и вновь перескочив через заборчик, через несколько пустых, захламленных переулков, мы вышли на длинную, плотно застроенную улицу – рассеянные группки людей, бившихся арматурой и велосипедными цепями, виднелись кое-где у витрин; прижимаясь к домам, чтобы не попадать под самую толщу дождя, мы двигались вдоль улицы. Сумрак покрывал все, в небесах скакала молния, гром прокатывался в разные стороны, но в разгоне бури словно что-то уравновесилось – во вспышках и ударах, в густой ровной дроби дождя словно установилась какая-то тяжелая однообразная размеренность. Словно чьи-то лица померещились мне за стеклами в верхних этажах дома напротив; проходя мимо встроенной в длинный дом арки, мы остановились – стоя под аркой у открытой двери на пороге, девочка в коротком сером платьице, закрыв глаза и подняв одну руку, пела песню. Быстро оглянувшись, щурясь под потоками дождя, человек нервно нашел в массе идущих за ним людей лицо немецкого офицера.

– Скоро… Очень скоро…

Миновав улицу, мы свернули в другую, дождь хлестал вдоль пустых мостовых; невольно взглянув в сторону и наверх, выше крыш, сначала не поверив, решив, что мне что-то мерещится сквозь пелену дождя, я пригляделся – какой-то странный длинный навес, словно огромный, далеко тянущийся балкон, нависал над городом, покрывая едва ли не половину его отдаленной части – за ажурно-четкой гранитной оградой видны были горящие фонари, кроны деревьев и крыши каких-то удивительно красивых зданий. Вслед за мной увидев это, едва не остановившись, люди смотрели туда же; проследив за направлениями взглядов, человек поспешно оглянулся.

– Это Верхний город.

– Верхний город?

– Да, он над городом, на горе. Но туда никто не знает дорогу.

– Как это?

– Ну… так… Дорога идет в гору, наверх, но не ведет никуда. Никто не может по ней добраться. Идешь все время вверх, но в конце все равно оказываешься внизу, у подножья, в том же месте. Говорят туда есть другая дорога, но никто не знает где.

– А эти – ищут ее?

– Да, они искали, долго искали… Но они не могут… Никогда не смогут…

Свернув еще раз, мы вошли в темный, старинной застройки квартал, низкие приземистые дома с фигурными орнаментами вплотную примыкали друг к другу, нигде не было ни души, пусто и бессмысленно-давяще отсвечивали черные окна. Дорога шла слегка под уклон, по желобам вдоль мостовой бурлили водяные струи. Улица повернула еще раз; внезапно остановившись, человек кивнул в сторону черневшего вдали ничем не приметного, казалось, давно заброшенного дома.

– Это он… Да. Это он. – Немного помявшись, человек ищуще взглянул на немецкого офицера. – Наверно, дальше мне не стоит идти.

Посмотрев на дом, быстро повернувшись, немецкий офицер остро пронизывающе посмотрел на человека.

– Вы точно уверены?

– Как в каждой ноте Моцарта. – Губы человека чуть заметно дрогнули. – Если в данном случае уместно такое сравнение.

Мгновенье поколебавшись, кивнув человеку, немец пошел вперед. Поливаемые дождем, подойдя к дому, мы на мгновенье остановились. Сложенный из черных гранитных плит, с такой же черной колоннадой, он вряд ли имел более одного этажа, ни окон, ни каких-либо иных отверстий на фасаде не было, тяжелые двустворчатые двери с чугунным орнаментом чернели под аркой, одна из створок, висевшая чуть косо, была, казалось, когда-то наполовину сдернута с петель. Потянув ее и с трудом приоткрыв, немецкий офицер потянул другую. Вслед за ним мы вошли.

Небольшой тускло освещенный зал, носивший на себе черты явного и, кажется, давнего разгрома, сумрачно темнел перед нами. Опрокинутое живописное панно, когда-то, по-видимому, окаймлявшее зал, было наполовину обрушено, наполовину изрезано, выдранные куски холста с загнувшимися от времени краями в нескольких местах тяжело свисали до пола. Могучий седобородый человек с головой на фоне небесных звезд, держащий в ладони сломанного римского орла и политый кровью хлебный колос, был изображен на одной из уцелевших частей, пылающие странным, неестественным огнем корабли были на других.

Тяжелые тома в кожано-свинцовых переплетах, полураскрытые, сброшенные с полок, внахлест и горками валялись на полу, под нервным биением потревоженных светильников остро отсвечивали, переливаясь цветами, рукописные и печатные буквы. Торопливо нагнувшись и подтянув к себе тома, немецкий офицер, а вслед за ним и некоторые из нас, опустившись на колени, быстро листали тяжелые пыльные кодексы – изображения диковинных крепостей и осадных машин, невиданных небесных созвездий и чудовищных огромных рыб шли вперемешку с вырванными и испоганенными страницами, ударами ножа были искромсаны переплеты. Быстро попеременно подтягивая к себе тома, бегло просматривая длинные витиеватые названия на разворотах и титулах, немецкий офицер, бросив очередной том, быстро посмотрел на Вагаскова – просматривавший то же самое в книгах, удержавшихся на полках, тот медленно отрицательно покачал головой.

Распахнутые двери анфиладой вели вдаль и вниз, как бы на нижний этаж; переступая через книжные завалы, стараясь не наступить на разостланные, видимо, вырванные из книг развернутые карты, несшие на себе изображения каких-то странных, невиданных материков, один за другим мы спустились в следующий, нижний зал. Странно давящее, словно душащее пространство, такие же тусклые светильники на стенах, плотно упакованные на полках тома расчетов и чертежей, запыленные, никем не оскверненные и не потревоженные модели в стеклянных кубах на столах и ящиках – с трудом оторвавшись от модели невероятно грациозного, стремительно-хищного какого-то фантастического невиданного корабля, немецкий офицер подошел к расстеленному на столе чертежу, в котором, присмотревшись, я уловил схему какой-то новой, избирательно всплывающей магнитной мины; какое-то нарастающее чувство смертельной тоски и тревоги не давало смотреть на тщательно выполненное изображение, что-то щемящее, полное тяжести, полузабытых слез и дальнего, необоримого, прогорклого зова охватывало душу – отшатнувшись и оглянувшись на остальных, в растерянности и тревоге разбросанных по комнате, я перевел взгляд на немца и Вагаскова – отвернувшись от всего, что видели, уже спустившись вниз по нескольким следующим ступеням, они стояли перед закрытыми дверьми, ведущий вниз дальний угол зала был скудно освещен; достав фонарик и осветив замкнутые двери, немецкий офицер, на секунду замерев, не поворачиваясь к Вагаскову, выключил фонарик.

– Это здесь. Этот рисунок… Это руны Вотана.

Мгновение повисло в молчании. Еще секунду помедлив, внезапным пинком ноги распахнув двери, немец вошел, Вагасков шагнул следом, мы двинулись за ними.

Маленький, так же тускло освещенный зальчик был полузатоплен, мутная зеленая чуть плещущаяся вода наполовину скрывала квадратный гранитный постамент, на котором покоилась книга в переплете, который когда-то, наверно, был кожаным – наполовину съеденный кислотой и плесенью, он накрывал страницы рыхлой, расплывшейся массой. Попробовав перевернуть его, немец медленно отвел руку – намертво слипшиеся, насквозь проклеенные сыростью и гнилью страницы вместо букв были пропитаны размытыми, слившимися цветными разводами. Попробовав подцепить и перевернуть еще несколько страниц, немец открыл нашему взгляду то же самое. Мгновенье помолчав и сплюнув, он снял фуражку и вытер лоб.

– Проклятье, – сказал он, – тут не помогут даже друзья археологи.

– Нет, – внезапно сказал Вагасков, – не торопись. Это не все. Это не может быть все.

Низко склонившись над книгой, вынув из кармана перочинный ножик, острым лезвием пытаясь отделить, отслоить страницу за страницей, срываясь и начиная все заново, он прорезал, срывал и вновь, прорезая, перелистывал склейку за склейкой, слой за слоем, спина его каменела, руки подрагивали, бумага тянулась и рвалась, один за другим глазам открывались лишь слои все с теми же слипшимися разводами. Распрямившись, закрыв нож, Вагасков сунул его в карман.

– Ты прав, – сказал он, – наверно, это действительно все.

– Чертова девка, – сказал немец, – ладно, обойдемся своими силами.

Несколько мгновений прошло в молчании. Чуть слышно вода плескалась у постамента.

Нагнувшись, скорее устало-машинально, чем имея в виду что-то конкретное, Вагасков перевернул толстую спайку страниц, до конца книги, на правой стороне разворота оставалось совсем немного. Мгновенье, нависнув над страницей, он стоял согнувшись.

– Включи фонарик, – внезапно сказал он.

Быстро достав фонарик, немец нажал на кнопку. Вагасков распрямился. Молча, держа в овале света почти долистанную книгу, они смотрели на раскрытые страницы.

Черные, в бахроме тления, среди все тех же пятен и разводов, чуть искаженные, но отчетливые, из страниц прорастали буквы.

…уничтожьте, отключите, погасите болотный огонек разума, этот бессильный ложный свет, слушайтесь лишь страстей своих и не бойтесь того, к чему они вас приведут…

…доверься зову, и он приведет тебя туда, куда не досягнет ни слово, ни мысль…

…оказавшись в Полях Безумия, вы не узнаете, в какую сторону идти. И никто не подскажет вам. Лишь голос сердец прошепчет то, что, быть может, будет услышано. И если нет, то в полях этих вы будете блуждать до избавления, которым будет смерть.

…лишь на дальнем краю Полей Безумия забрезжит свет престола Вотана…

Твердь

Клоака

Бесшумно шевеля губами, раз за разом шепча, словно заучивая надпись наизусть, немец стоял над книгой. Наконец, словно решившись, быстро нагнувшись, он перелистнул страницу. Следующий разворот был чистым и абсолютно сухим. Лишь три надписи твердо и отчетливо проступали на нем.

Вечер безумия

Ночь истины

Утро истребления

Словно чем-то обескураженный, немец, казалось, чуть невольно повернулся к Вагаскову.

– Что это?

Мгновенье Вагасков сухо смотрел на надпись.

– Я думаю, это то, что нам предстоит.

Мерно падали капли с изгибов изъеденных стен, плескалась вода.

Словно не в силах додумать какую-то мысль, неожиданно и резко решившись на что-то, немец быстро повернулся к Вагаскову.

– Что ты чувствуешь?

Подняв глаза от книги, невидяще Вагасков смотрел на изъязвленную сыростью, растекающуюся черную стену.

– Я чувствую несчастье людей. И я не знаю, как им помочь, и от этого их несчастье становится и моим.

Лицо немца прорезала горькая усмешка.

– Глупый, чувствительный, слепой славянин. Я чувствую, как мокрая, ничтожная, никчемная мерзость пытается застить мой взор и заступить мне путь. И я чувствую силу, чтобы низвергнуть ее.

Словно исцеляясь от какой-то напасти, он передернул плечами.

– Довольно. Ненависть к ничтожеству будет нашим компасом. Идемте. Этот путь наш, и мы проложим его. Девка была права. Больше нам нечего здесь делать. Идемте отсюда.

Быстро повернувшись, он вышел из комнаты, за ним потянулись другие. Нагнувшись, Вагасков быстро перелистал книгу. Оставшиеся страницы были пустыми. Закрыв ее, он вышел, я последовал за ним.

Быстро пройдя через нижний и разгромленный залы, мы вышли на улицу, буря, казалось, утихла – лишь в отдалении грохотал гром, дальним отсветом полыхнула молния, дождь падал на землю серым, нудным, равномерным потоком. Пустая улица была перед нами; услышав неожиданный грохот, я повернул голову – из-за угла, звеня стеклами и мелко сотрясаясь на рельсах, медленно к нам ехал старый, обшарпанный пустой трамвай – никого не было в будке водителя; присмотревшись, лишь сейчас, когда бурлящая вода ушла с мостовой, я заметил врезанные в асфальт рельсы. Монотонно и равномерно, как во сне, поравнявшись с нами, он остановился, двери были открыты. Заторможенно и изумленно глядя на него, как и все мы, немец, лишь мгновенье поколебавшись, быстро поднялся по ступенькам, остальные последовали за ним.

Мелким толчком трамвай тронулся с места, постепенно ускоряясь, тряся стеклами, почти не сворачивая, он пронесся через несколько залитых водой улиц, дома оборвались, потянулись бетонные заборы, пустыри и заброшенные, с выбитыми стеклами строения промзоны; словно не обращая внимания на страшное, чуждое, не нуждающееся в трамвайной сети окружение, трамвай несся вперед; мимо каких-то бетонных будок, упавших столбов, брошенных котельных, резко заскрежетав тормозами, он вынесся на черный заболоченный пустырь; все те же люди с дергающимися лицами и глазами, обращенными внутрь себя, скученно, массой, в мгновенье подбежав, наполнили трамвай; не обращая внимания на первый отпор, словно не заметив его, по пятеро, по шестеро навалившись на каждого, скрутив запястья цепями и проволокой, они вытащили нас наружу; спотыкаясь в грязи, невидяще волоча куда-то, они вытолкнули нас на вязкое, заваленное хламом, замусоренное поле, какие-то странные люди в нелепых диких брезентовых нарядах, вооруженные словно взятым из разгромленного исторического музея оружием, темной массой двинулись к нам; мгновенно развязав нам руки и так же в миг, словно исчезнув, конвоиры что-то бросили под ноги стоявшим впереди немцам, быстро нагнувшись и развернув брезентовый сверток, один из немцев быстро ошеломленно повернулся к остальным – под каплями дождя, тускло отсвечивая сталью, в драном брезенте лежала груда тонких, отточенных средневековых мечей.

Подняв голову, я огляделся – наваленная ярусами груда ящиков, коробок, каких-то ломаных разбитых металлических агрегатов круглым амфитеатром окружала нас, кое-где, на нечеловеческих искореженных сиденьях люди с дергающимися лицами неподвижно сквозь дождь смотрели на нас. Быстро расхватав мечи, немцы и наши, полукругом, увязая в черной жиже, сгрудились, ожидая удара – беспорядочно наскочив, действуя копьями, палашами и мечами, нападавшие кажется кого-то ранили, рубанув кого-то по руке, увидев кровь, с каким-то странным болезненным подъемом, чувствуя плечо кого-то из немцев и нашего торпедиста с другой стороны, подняв меч, я ждал нового наскока – нападавших было в несколько раз больше, но сразу, по тому как они двигались, по тому, как обращались с оружием, видно было, что это были те же безумцы, что сидели на трибунах; полуобернувшись, видя как медленно, волочась, спотыкаясь, нападающие с двух сторон пытаются обойти нас, Вагасков дернул за рукав немца.

– Это комедия! Сбиваемся в круг и отходим к выходу – пока они не окружили нас.

Закрыв глаза, со струями дождя, текущими по лицу, беззвучно шевеля губами, словно в молитве, внезапно раскрыв глаза и сверкнув болезненными, расширенными зрачками, сбросив руку Вагаскова, на мгновенье застыв, оскаленными клыками сверкнув в дернувшейся улыбке, немец, сделав несколько быстрых шагов, вскинутым мечом ткнул вперед.

– Нет! Туда! Туда, где их больше, где они неистовей! Это – путь. Я знаю.

С сомнением бросив взгляд на него, мгновенье помедлив, быстро посмотрев кругом и нехорошо улыбнувшись, Вагасков, сплюнув, острием меча коротко указал в сторону надвигавшейся черной массы.

– Североморцы! – За мной.

Единой массой, подняв мечи, мы бросились вперед; увязая в грязи, с разбегу врезавшись в брезентовых людей, больше массой, чем ударами клинков, мы сбросили передние ряды на землю; вслепую ткнув кого-то клинком, получив удар откуда-то сбоку, споткнувшись, я оказался на земле, чьи-то ноги и тела замелькали надо мной; поднимаясь, снова получив удар сбоку, искупав меч в грязи, опрокинутый на спину, в на мгновенье открывшемся просвете к небесам, вверх, сквозь на миг словно расступившиеся потоки дождя, я увидел, как на нависавшем над нами в воздушной выси обрамленном фигурным гранитом балконе одетые в полупрозрачные, летучих материй платья грациозные женщины, легко опершись на ограду, смотрят на нас.

Перевернувшись и вскочив, я кинулся вдогонку пробивавшимся, Вагасков и немец, вырвавшись вперед, в тесноте пытаясь рубить наотмашь, кулаками, в которых были зажаты эфесы, разбивая зубы, тараном двигались, прокладывая путь остальным; полуобернувшись и отмахиваясь клинками, задние несколько человек на расстоянии клинка держали преследующих; наступая на чьи-то тела – поваленных или убитых, порываясь вперед, несколько раз ткнув наугад в сливающуюся мешанину брезентовых туловищ, на мгновенье подняв глаза, я увидел взлетающую вверх грязную щебневую дорожку, переваливая через борт амфитеатра, она вела куда-то дальше; явно тоже видя ее, немец с Вагасковым и державшиеся к ним к плечу плечо старпом и кто-то из немцев, раня и отпихивая противостоящих, врезаясь в их груду, на мгновенье заставили ее расступиться; ринувшись в просвет, уже не обращая внимания на удары в спины, увязая в расплывающемся щебне, мы выкарабкались наверх – плохо видное в усилившемся дожде нагромождение каких-то бетонных будок и трубопроводов чернело впереди.

Несясь по захламленной земле, свернув за угол какой-то недостроенной конструкции, на мгновенье мы сгрудились, оглядываясь в дожде, некоторые попадали – железнодорожные пути были под ногами. Сделав несколько шагов вперед, отчего-то очень уверенно глядя в какую-то сторону, немец быстрым тычком меча указал путь; бросившись за ним, сквозь дождь, пронесясь шагов сто, взлетев по размытой гравиевой насыпи, мы оказались на растреснутой бетонной площадке – старый приземистый паровоз с платформой и вагоном стоял под заржавленным просевшим навесом; едва не сорвав дверь будки машиниста, боцман исчез внутри, кто-то из немцев кинулся за ним, подбежав и заглянув через болтающуюся дверцу, я увидел, как зажженный факел боцман бросил его в открытую шуровочными дверцами топку, немец лихорадочно крутил вентиль форсунки, топка озарилась оранжевым всполохом; встав цепью вокруг состава, подняв мечи, ожидая нападения догонявших, с поднятыми мечами мы стояли под дождем, дождь лил, закручиваясь под ветром, усиливаясь, никого не видно было в пелене воды, ничьи головы не поднимались над краем площадки; услышав за спиной медленное чуханье, опустив меч, я забрался на платформу, извалянные в грязи и кое-где окровавленные, остальные полезли следом, то ли издевательски, то ли в припадке лихачества кто-то из находившихся в будке дал гудок; усмехнувшись, немец, еще стоящий с опущенным мечом на площадке, забрался на платформу, стоявший чуть поодаль Вагасков – в эпической позе клинком в землю, сложив руки на эфесе, – устало оглянувшись, залез следом, чуханье ускорилось, поезд тронулся с места. Черные постройки города поплыли мимо. Опрокинувшись на спину, положив рядом с собой меч, чувствуя лицом вертикально рушащиеся капли, я закрыл глаза.

Глава 4

Паровоз шел вперед, мерно стучали колеса. Поняв, что на какое-то время забылся сном, подняв голову, зачем-то машинально нашарив лежавший рядом меч, я огляделся. Ровное серое пространство сквозь спины сидевших рядом проплывало мимо. Потянувшись, я придвинулся к краю несущейся платформы – ровная, плоская, до горизонта пустынная местность текла кругом, ни деревьев, ни ростков зелени, грязно-желтая растрескавшаяся земля, изборожденная ветвящимися, бесконечно переходящими друг в друга изломами и расколами трещин, неслась у края платформы и бесконечной мертвенной плоскостью стояла вдали, сушь и неожиданные мгновенные наплывы то вязко-теплого, то просто горячего воздуха овевали лицо, дождя не было, низкие серые облака плыли вровень с платформой, казалось, не отставая, куда-то двигаясь вместе с ней; паровоз ускорил ход, мгновенно вспыхнувшая серо-черным частоколом какого-то мертвого кустарника короткая поросль чего-то растительного пронеслась мимо, крик несуществующей птицы, на самом деле бывший каким-то шумовым трюком летящего вперед и навстречу воздуха, сшибающихся над нами горячих воздушных масс, на мгновенье ударил в уши, вновь поплыло мертвенно-желтое пространство, темными переливами серого и грязного, закопченно-золотого понеслась, заиграла плоскость.

– Река, – сказал кто-то из немцев.

Взглянув вперед, я увидел узко тянущийся, тонкой каменной лентой устремленный вперед мост наподобие виадука, несколько мгновений спустя голубая полоса воды заблестела поперек пути, паровоз чуть сбросил ход, по узкой одноколейке моста без ограждений мы неслись вперерез широкой реки, многочисленные старые, проржавевшие корабли, теснясь, никуда не двигаясь, перегораживали русло, стоя почти впритык, грязно отсвечивая закопченной кривизной труб, ржавой шершавостью палуб, они шатко продвигались под нами, какие-то люди копошились кое-где среди нагроможденного, умирающего железа, сгорбленный, изможденный парень в запятнанной грязью тельняшке, подойдя к гнилому ограждению палубы, вылил ведро воды за борт, грузный на костылях моряк, мгновенье спустя, на палубе другого парохода, задрав голову, смотрел на нас снизу вверх.

Река оборвалась, мост слился с плоскостью, вновь потянулись мертвые, выжженные поля, ненадолго вновь опустившись на теплое железо платформы, видя над собой низко сгустившиеся, придвинувшиеся тучи, потревоженный каким-то движением, я вновь поднял голову – широким охватом, неровной, черно-зубчатой лентой что-то поднималось на горизонте; прикрывая глаза от пыли, сидевшие рядом всматривались в приближающиеся плотно-неровные нагромождения, вытащив откуда-то бинокль, один из немцев, щурясь, несколько мгновений смотрел в сдвинутые окуляры.

– Город, – сказал он.

Приподнявшись, все смотрели вперед.

Ударом хлыста острый прямой путь рассекал равнину, тяжело, стремительно сквозь летящий то теплый, то горячий воздух приближались постройки; грузно-расшатывающе, вписавшись в какой-то ускоряющийся ритм, завибрировала платформа, поезд наращивал ход, промелькнули мимо высохшие русла речушек, какие-то мелкие, покосившиеся постройки – рваные следы обиталища человека, грязными, прерывистыми лентами вдоль полотна потянулись сбитые, полуасфальтированные дороги, первые дома пронеслись мимо; чуть сбавив ход, паровоз тащил платформу мимо стеснившихся, невзрачных, густо насаженных зданий, люди согнуто, не обращая внимания на поезд, брели по улицам, едва различимый запах странной жирной гари исподволь, понемногу наполнял воздух.

Круто завернув по изогнувшейся рельсовой ленте, быстро протиснувшись между массивных черных пяти- или шестиэтажных построек, внезапно оказавшись на открытом пространстве, со скрежетом замедляя ход, поезд остановился посередине площади, никаких других рельсовых путей не было рядом, ни вокзальных, ни иных громоздких зданий не возвышалось вокруг, обычные старые, ветхие трех-четырехэтажные жилые здания виднелись по окружности, какие-то странные деревянные конструкции, так же по периметру пространства, с суетящимися рядом людьми виднелись вокруг; спрыгнув с платформы, разминаясь, оставив на ней ненужные мечи, на несколько мгновений мы столпились возле платформы; кто-то что-то прокричал, покрывая шум, на незнакомом языке, что-то разом зазмеилось дробящимся красным у деревянных сооружений, возрос всеобщий странный круговой человеческий шум, что-то завизжало и затрещало – мгновенье и страшными столбами искрящих, дымящихся, рвано взвихренных огненных жаровен запылало пространство вокруг, побледнев, с мертвенно полураскрытым ртом один из немцев сквозь круглые очки смотрел на пылающие, дергано бьющиеся кострища.

– Да ведь это…

На расстоянии броска стрелы, повсюду, вокруг нас, в широко разложенных, высоко, густо сваленных дровяных развалах горели люди. Примотанные к столбам, с локтями, заломанными за поперечины, кое-где уже целиком скрытые бьющим вверх пламенем, где-то еще видные по пояс, так, что можно было сквозь рвущиеся вверх языки пламени различить толстые ободы веревок вокруг туловищ, они как-то неотчетливо мелко шевелились вдали, казалось, чуть подергиваясь, как подергивается рыба, выброшенная из корзины рыбака на широкий дощатый стол или на землю, крики, какие-то странные, разрозненные, словно беспорядочно перекликающиеся крики, почти тонущие в ровном, спокойном шуме толпы, казалось, не от костров, а откуда-то из нездешнего пространства, из воздуха, как бы случайно и неуместно доносились до нас, на мгновенье чей-то необычно звонкий, сильный голос выделился и зазмеился над площадью, резко оборвавшись, он уступил место обычному, беспорядочно прореживаемому дальними ровными кликами ропоту.

С побелевшим лицом Вагасков сделал несколько быстрых шагов к, казалось, ближайшему из кострищ, словно спохватившись, метнувшись назад и схватив меч, он побежал к нему, немецкий офицер, с самого начала выхвативший меч, кинулся за ним; похватав с платформы мечи, мы помчались за ними следом. Мгновенье, еще мгновенье, отделяющее нас от глазевшей толпы, расталкивая людей в спины, людей, стоявших сначала рассеянно, затем густо, затем еще гуще, удары мечами в спины глазеющих, толпа, вздрогнув, что-то ощутив, подавшись в стороны, раздвинулась – огромный помост из дров, большая часть которых еще даже не была пущена в ход, огненный столб в черном, закручивающемся обрамлении густеющего, рвущегося дыма, уже ничего не видно было в самом верху, ни головы, ни плеч не проступало через бьющую вверх черно-красную завесу, не обращая внимания на нас, человек в длинной сутане, подвязанной веревкой и засученными рукавами, размеренно, двузубыми вилами подбрасывал поленья в кострище.

Ударив его мечом поперек плеча, подлетев к пламени, отшатнувшись, кто-то из немцев, добежавший первым, с растерянно мечущимися глазами обернулся, костры горели кругом; подбежав и сгрудившись, так же бессильно оглядываясь, мы стояли возле пожарища. Костры горели кругом, уже никаких криков не было слышно, только все так же заторможенно, словно с привычной дисциплинированной выучкой и терпением, смотрели на все люди, казалось, даже с привычной ленцой, как на прошедшее пик своей завлекательности зрелище, кое-кто уже потянулся прочь, вокруг было словно исчерпавшее себя, ровно довершавшееся представление, сквозь редеющую толпу были видны чьи-то неспешно удалявшиеся спины. Монахи по одному и группами возились у ровно и безмолвно пылающих факелов, кто-то, словно спохватившись, иногда подбрасывал в убывающее, как ему, возможно, казалось, пламя еще дров.

– Девушки, – вдруг прошептал кто-то из наших, разгромленно глядя кругом, – там только девушки.

Заторможенно я оглянулся – белая кучка тонких женских рубашек, похожих на девичьи ночнушки, неряшливо разбросанная, светлела сквозь стелющийся дым чуть поодаль от линии костров; посмотрев на ближайшее пылающее, такое же длинной полудугой бьющее дымом сооружение, я, как мне показалось, увидел там такую же стопку белеющего, рассеянно брошенного, оставленного белья.

Рванувшись к ближайшему из стоявших рядом монахов, кто-то из наших, тряся его за ворот сутаны, что-то надрывно крича, спрашивал его; бьясь щеками, беспорядочно пытаясь вырваться, тот что-то бормотал на незнакомом языке. Ударив мечами еще нескольких, повалив, немцы пытались чего-то добиться от них; крутясь на асфальте, что-то так же неразборчиво, непонятно вереща, по-детски отбиваясь, те беспорядочно вертелись под ударами.

– Смотрите, – бледнея, сказал Вагасков, – это везде.

Резко повернувшись, в просвете между пылающими длинными дугами, в белизне уходящего вдаль широкого проспекта, сквозь рассеянные фигурки людей я увидел вдали утопающее в дыму, такое же пламенеющее сооружение, черной зерновой икрой люди, чуть различимо шевелясь, копились у него.

Осунувшийся лицом, уткнув меч в асфальт, немецкий офицер, отрешенно-мертвенно щурясь, бегло посмотрел кругом.

– Это не может быть просто так, – сказал он, – это не бывает, не происходит просто так. Этим кто-то руководит. Этим откуда-то кто-то какая-то мразь руководит.

Вздрогнув, каменея лицом, каким-то быстрым рваным жестом он что-то показал своим; кинувшись, схватив какого-то из все так же бессмысленно толпившихся рядом монахов, двое немцев с заломанными руками подвели его к нему.

– Кто твой начальник, – спазменно, неотрывно прямо глядя ему в лицо, спросил немец. – Кто у вас главный. Назови, кто у вас главный, скажи место и имя, назови, кто руководит мероприятием.

Растерянно пуча глаза, беспорядочно глядя по сторонам, монах что-то быстро бормотал на незнакомом языке.

– Не хочешь говорить? – мгновенье заторможенно, казалось бы, даже с интересом немец смотрел на монаха. – Я понимаю. Ганс, воткни ему меч на дюйм в брюхо.

Не медля ни секунды, стоявший рядом немец ударил монаха острием меча в живот. Попик заверещал.

– Кто твой начальник, – мертвеющим ровным голосом повторил немецкий офицер. – Назови имя и место расположения. Кто руководит операцией.

Крича и вереща, бессильно вырываясь, монашек по-прежнему что-то лепетал на неизвестном странном языке.

– Не хочет отвечать, – сказал немец, – понятно. Ганс, еще на дюйм.

Быстрым коротким толчком Ганс вдавил еще чуть глубже меч в живот монаха.

– Это там! – с коротким визгом, сгибаясь, машинально хватаясь за воткнутый меч, режась и отдергивая руки, с ужасом увидев уже заметно закапавшую на асфальт кровь, закричал монашек. – Это там, там!

– Где?

– Там! Это там! В Храме!

– Ну понятно, – кривясь лицом, чуть заметно рвано улыбаясь, немец посмотрел в дымящийся переулок. – Там, где же еще это может быть. Конечно, в Храме. – Отворачиваясь, он коротко бросил взгляд на монашка, – поведешь, покажешь.

– Он может сдохнуть по пути, – ровно сказал Ганс.

– Ничего, дойдет, – еще на мгновенье бесстрастно немец обернулся к монашку, – пока не доведет, не отпустим.

Выдернув меч, рванув монашка к себе за ворот, Ганс толкнул его в спину; шатаясь, оставляя красный след, монашек побрел по асфальту, подняв мечи мы двинулись за ним. Подталкивая монашка в спину, чтобы шел быстрее, выбравшись с жирно чадящей площади, мы шли ветвящимися переулками, пустота и бедность, протянутые поперек улочек веревки, серо-черные сгустки сушащегося белья застилали небо, черные зияющие пустоты дверей и подворотен, стершийся булыжник, неровный, заставляющий спотыкаться, бледные, безжизненные лица в окнах невысоких этажей и мансард, чадящий, блеклый, бедно выбивающийся дым готовящейся скудной горько неприятной пищи.

Свернув в какую-то новую улочку, пройдя половину, что-то увидев впереди, мы ускорили шаг – уже не следуя за ним, а волоча за собой монашка, спотыкаясь, мы почти выскочили на перекресток – в двух шагах от скрещения улиц и поваленных лавок зеленщиков, на обсаженной чахлыми деревцами маленькой площади, вокруг высоко возведенного струганного креста, все те же мелкие суетливые монашки, торопясь, возводили нагромождение из хвороста и толстых обсушенных поленьев, в вышине, высоко и страшно привязанная к кресту, с заломанными за поперечину локтями и связанными руками, с ногами, намертво прикрученными к перекладине, бледная худенькая девушка с черными, чужой, грубой рукой затянутыми в узел волосами, с криво насаженным на голову грубо размалеванным колпаком, извиваясь, дергаясь, что-то прося и крича, дергала головой, рвясь, поворачиваясь то вбок, то к небу; огонь растопки чуть поодаль от почти возведенной у подножья креста поленницы поигрывал в черном ржавом ведре; сгибаясь и двигаясь равнодушноразмеренно, монашки обкладывали дровяной постамент хворостом.

Дернувшись вперед, сбив ближайшего, стоявшего согнуто спиной монашка с ног, вслепую рубанув следующего, с выпрыгивающим из груди, ноющим сердцем я кинулся к дровяному постаменту; попробовав приподнять наваленную груду снизу, бессильно рубанув ее мечом, откинув меч, лихорадочно сгибаясь и разгибаясь, подхватывая поленья, я откидывал их в стороны; побросав мечи, раскидывая хворост, выдергивая и разбрасывая поленья, несколько человек присоединились ко мне; подойдя, по разъезжающимся поленьям карабкаясь вверх к примотанным веревкам, срываясь и взлезая снова, Вагасков, поднявшись, наконец, наверх, рубанул точно отмеренным ударом по сгустку веревок, освобожденные от пут худые ноги девушки повисли в воздухе; вцепившись в столб, ногами обхватив его, кто-то из немцев, вытянув руку, на пределе усилий двигая ею вперед-назад, острием меча перепилил веревки, стягивающие руки; сорвавшись с вывернутой рукой, мгновенье повисев на недопиленной веревке, своим весом порвав ее, девушка рухнула в нагроможденье хвороста и дров, подбежав и оттащив ее, наши и немцы, придерживая ее, пытались дать ей пить из фляг, запрокинув голову, девушка, что-то беспрестанно произнося, плача, дергала шеей.

Быстро оглянувшись, увидев невольно дернувшихся к ней мужчину и женщину, почти силой подтащив их, старпом и кто-то из немцев, глядя как эти двое, подхватив девушку, то ли потащили, то ли повели ее прочь от креста, с поднятыми мечами двигаясь следом и оглядываясь на сгрудившихся и тупо-обеспокоенно провожавших их взглядами монашков, довели всех троих до переулка, постояв там некоторое время, глядя тем троим вслед и увидев, кажется, как они скрылись где-то в переулочной тесноте, они вернулись к нам, боцман и Ганс, перевернув ведро с растопкой, топтали сапогами тлеющие веревки и прутья. Отыскав и подняв свой меч, я оглянулся – проводник-монашек, раскинув руки и глядя в небо, бессмысленно хлопая глазами, лежал на спине, слепо глядя на него немецкий офицер, опираясь о эфес воткнутого в пыль меча, стоял рядом. Подойдя к какому-то из монашков, кто-то из немцев размахнулся и зарубил его. Рванувшись вперед, он вытащил за ворот стоявшего рядом.

– Не поведешь нас к храму, – срывающимся голосом сказал он, – будешь следующим.

С измятым, дергающимся лицом монах посмотрел на него.

– Да-да, – сказал он, – конечно.

Путь, снова путь через изломанные, вихляющие, ныряющие в подмостные рытвины, черные, смердящие улочки, пройдя через запесоченный, засаженный ломкими бледными деревцами скверик, выбравшись на длинную, запруженную дергающимися, пугливыми людьми торговую улицу, мимо нищих лотков и криво сколоченных прилавков с пыльной снедью и бедным бесцветным хламом, ускорив шаг, на шершавой грубо вымощенной площади разогнав толпу монашков, только начинавших сооружать изогнутую сложную конструкцию со сваленными громоздкой грудой свежесколоченными крестами, и освободив стайку примотанных цепями к тележке трясущихся в белых застиранных полотняных рубашках девушек, выйдя на прямой, без деревьев, продуваемый пыльными ветрами проспект, вдалеке, в окружении грубых, массивных, казалось, сложенных из плохо отесанных камней зданий мы увидели Храм.

Черный, трехглавый, с нагромождением вырастающих в эти три обращенных к небу острия скосов, фасадных розеток и башенок, с тремя вороньи торчащими распяленными крестами, грубо и грязно он нависал над площадью. Поднявшись по волнистым, местами выщербленным ступеням, в высоком шумном зале растолкав толпящихся монахов, вслед за поводырем поднявшись на третий этаж, через обшитую красным с золотом бархатом галерею мы подошли к высоким, в два человеческих роста дверям. Внезапно взвизгнув и метнувшись куда-то в сторону, так, что никто за край сутаны не успел схватить его, монашек, задрав руками полы сутаны, бросился к лестнице и в мгновенье ока скатился по ней; секунду помедлив перед дверями, навалившись, помогая себе тычками сапог, мы распахнули их; оставив их за собой распахнутыми, мы вошли. Огромный кабинет был впереди, в дальнем конце его за таким же огромным столом низенький пузатый человечек в сутане, отороченной золотом, сидел и что-то писал. Быстро подойдя к столу, с поднятыми мечами мы окружили его; подтащив массивное золоченое кресло, немецкий офицер сел в него и, сложив руки на столе, несколько мгновений обдумывающе-пристально смотрел на человека.

– Значит, сжигаешь женщин, – бесцветно сказал он.

Не обращая внимания ни на него, ни на нас, человек, мерно макая перо в чернильницу, все так же писал.

– Так хочет бог, – так же бесцветно, не поднимая головы, произнес он.

– Я – твой бог, – сказал немец. – От этой секунды и до твоего смертного часа. И вот тебе моя божья воля. Ты сейчас же подписываешь приказ своим мерзавцам о прекращении казней, а я, твой бог, решаю – умрешь ты после этого в мучениях или быстро и безболезненно. И решай быстрее, чтобы я не выбрал вариант, который меньше всего тебе понравится. Ты хорошо понимаешь меня, ублюдок?

Бесстрастно дописав строку и отложив перо, человек, так же невозмутимо, сложив ручки на животе, откинулся в кресле.

– А вы ведь не за этим пришли, – спокойно сказал он. – Я знаю, кто вы такие и куда идете. Прекратить казни? Прекрасно. Я сейчас же подписываю приказ о прекращении казней – отныне и впредь, а вы остаетесь здесь навсегда. Устраивает такой вариант? Есть другой – мы оставляем все, как есть, а я указываю вам, как и куда двигаться дальше. Точнее, даю вам шанс. И какой вам больше нравится?

Глядя на потемневшее лицо немца, человек улыбнулся.

– Подумайте, подумайте. Нет, «подумайте» – неправильное слово. Как там написано в книге, что вы прочитали: «Погасите болотный огонек разума, прислушивайтесь к своему сердцу». Ну и что ваше сердце подсказывает вам?

– Мое сердце подсказывает, – быстро сказал Вагасков, – зарубить тебя сейчас же.

– Вот видите, – сказал человек. Он вздохнул. – Нежное, чувствительное сердце славянина. Он повернулся к немцу. – А что подсказывает ваше? Вы готовы все сделать по подсказке его сердца?

Окаменев лицом, несколько мгновений сидя неподвижно, немец тяжело поднял глаза на человека.

– Нет, – сказал он, – не готов. Извини, Александр.

– Вот видите, – удовлетворенно сказал человек. – Страстное, но хладнокровное сердце арийца подсказывает несколько иное решение. Видите, как все непросто. А точнее, почему непросто? Вот весы. Я сделал движение – положил гирьку на чашу весов. Я сказал – а где ваша гирька? – уравновесьте. Вы прислушались к себе и положили свою гирьку. Все просто.

– Зачем ты сжигаешь женщин, – не глядя на него, сказал немец.

Человек пожал плечами. – А это вообще не мой выбор. «Я есмь лоза, а вы ветви; кто пребывает во мне, тот приносит много плода; ибо без меня не можете делать ничего. Кто не пребудет во мне, извергнется вон, как ветвь, и засохнет – а такие ветви собирают и бросают в огонь, и они сгорают» – учили в школе, пока ваш фюрер не запретил религию и церковь? Каждый делает свое дело на своем месте, и каждый идет своим путем, как вы сейчас. Или вы больше не хотите идти своим путем?

– Чего ты хочешь, – все так же не глядя на него, спросил немец.

– Так как же девушки? – доброжелательно поинтересовался монах. – Пусть сгорают?

– Чего ты хочешь, – повторил немец.

Человек покрутил пальцами. – Не важно, чего я хочу, да и не ваше дело, чего я хочу. Вы же, наверно, поняли – это испытание. А чего требует испытание от вас – ну, вероятно, жертвы. Хочешь достичь цели или, по крайней мере, двигаться к ней дальше – принеси жертву. Опять-таки все просто. Вопрос только в том, способны ли вы принести жертву.

– Какую жертву? – спросил немец.

– А я не знаю, – спокойно сказал человек. Черты лица его внезапно огрубели, несколько мгновений он презрительно-отрешенно изучал нас, переводя взгляд с одного на другого. – Но мы сейчас узнаем. Идемте.

Резко он встал; гремя связкой ключей, выйдя из-за стола, быстро отперев неразличимую с первого взгляда дверь в стене, не оглядываясь, он пошел по коридорчику и узкой витой лестнице за ним, ведущей вниз; двинувшись вслед, несколько минут, горбясь и сжимаясь на тесной, узко завинченной лестнице, мы шли гуськом за ним, почти на ощупь различая под ногами неровные, разной высоты ступени; оборвавшись, ступени привели к узкому, плохо освещенному коридорчику, подойдя к еще одной тяжелой стальной, почти бункерной двери, человек с усилием откатил ее, вслед за ним мы вошли в сводчатый, освещенный факелами зал. Спины монахов были впереди, расступившись по окрику человека, стоявшие поспешно отошли к стенам – длинноволосая и белокурая женщина ослепительной красоты обнаженная была цепями прикована к косому X-образному кресту, ноги ее с фигурно закругленными, мелкой лепки пальчиками чуть не доставали пола. Опустившись на колени, низко согнувшись, человек поцеловал ее пальцы.

– Встаньте, – глухо сказал он, не оборачиваясь.

Быстро подбежавшие монахи, не грубо, но настойчиво подталкивая, поспешно выстроили нас в линию перед распятой.

Весело смеясь, женщина, поверх спины сгорбленно согнувшегося человека смотрела на нас. Глаза ее, беспечно и отрешенно сияющие, вспыхнули новым светом; несколько раз резко дернув головой и что-то прокричав на незнакомом языке, она, лихорадочно напрягаясь и безотчетно дергаясь и сотрясаясь всем телом, бешено забилась, словно желая вырваться из пут, короткая фраза сменилась длинным, рвано сбивающимся многословным выкриком, несколько раз надсадно повторив последние несколько слов, обмякнув телом, провиснув на цепях, уронив голову на грудь, она закрыла глаза.

Размеренно встав, человек небрежно вскинул руку.

– Этот, – отрешенно произнес он, указывая на одного из немцев, стоявшего в дальнем от меня конце линии, кажется, самого моложавого.

– И этот, – вяло передвинувшись, рука его с вытянутым пальцем указала на меня.

– Возьмите у них мечи, – полуобернувшись к немцу, бесцветно сказал человек, – и не мешайте нам поступать, как положено.

В мгновенье ока подскочившие ко мне и к молоденькому немцу монахи, твердо зажав, подвели нас к человеку.

– Там, где ты окажешься, – отрешенно, словно обращаясь одновременно к нам обоим, произнес человек, – ты волен будешь поступать, как тебе заблагорассудится. Захочешь, останешься там и будешь жить так, как тебе покажется верным и оправданным жить, захочешь – вернешься. Решать тебе. Это все.

– Как их отправлять туда? – спросил кто-то из монахов.

Человек пожал плечами. – Как, как… Через вертушку.

Плотно прижимая меня с обеих сторон, монахи повели меня из зала, долго, спотыкаясь и пригибая голову под низким, сочащимся влагой потолком, они вели меня по темному ветвящемуся коридору; выйдя, наконец, на квадратную каменную площадку, в дальнем конце которой, в высоком, от пола до потолка, кубическом вырезе стены медленно и со скрежетом двигались сверху вниз, монотонно сменяя друг друга, толстые ржавые металлические пластины, они, отпустив меня, разошлись в разные стороны.

– Захочешь вернуться, – пусто произнес кто-то из них, – придешь туда же, откуда выпадешь.

Ровно скрежеща, сверху вниз двигались пластины.

– Ну, чего ждешь, – произнес монах, – давай.

Шагнув к механизму, подгадав, пока медленно дребезжащая пластина окажется у ног, пригнувшись, я шагнул на нее. Расстояние между пластинами было меньше моего роста; обернувшись и видя, как уходит вверх пол со стоявшими на нем монахами, заменяясь вырастающей перед глазами глухой темной каменной стеной, я проводил глазами последнюю полоску света наверху и остался в полной темноте.

Мерно, со скрипом двигались пластины. Один, запертый в темной низкой, чуть подрагивавшей в движении железно-каменной клетке, я сел на пол, ожидая каких-то перемен и окончания движения, ничего не происходило, минуту, может быть, час, два часа, несколько часов, день, неделю, вечность в абсолютной тьме, мерно и дребезжаще двигались пластины; ничего не видя, так и не начав хоть что-то различать в темноте, на ощупь поняв, что стена по правую руку от меня была неподвижной и железной, а по левую – движущейся и каменной, так же как стены сзади и спереди, поняв это еще в самом начале, изверившийся в каком-либо окончании движения, ощутив животный страх и ощущение приближающейся смерти, жуткий, давящий ужас заживо похороненного, сменившийся онемением и полным равнодушием, бессмысленно и пусто, как животное, я опускался в своем узилище. Постепенно, может быть, через день, а может быть, через год ощутив, что пол подо мной начинает накреняться, а сам я постепенно начинаю сползать к правой неподвижной стене, остатками зависшего в бесконечности сознания я понял, что нахожусь внутри гигантского колеса. Отрешенно, то ли наяву, то ли заснув, то ли умерев, бесчувственно, без снов и видений, дни, годы, тысячелетия безжизненно и пусто я двигался в своей клетке, внезапно, разом выдернув меня из потустороннего полусмертно-смутного состояния, что-то в стене, привалившись к которой скрюченно я сидел, с разрывающим уши скрежетом провернулась, стена, дернувшись вбок, исчезла; рухнув в пустоту и пролетев мгновенно короткое расстояние, я упал на спину на что-то рыхлое и съеживающееся, глаза с резкой болью внезапно ощутили свет, ошеломленный, чем-то ударенный, с тяжело и мгновенно-ясно вспыхнувшим сознанием, я увидел, что лежу на куче грязных, полусгнивших ящиков и коробок.

Гигантская, кирпичная, в несколько метров толщиной, чуть изгибающаяся в вышине стена торцом была рядом со мной, уходя в высоте, казалось, прямо в небеса, в низко висящие темно-серые тучи, казавшиеся мне сейчас ослепительно яркими, так же бесконечно и тяжело, надвое деля пространство, она уходила вбок, теряясь в каком-то низком и мутном, болотно-черном тумане; с другой стороны, в отдалении, сквозь летучую, прозрачную дымку виднелось что-то смутное и вещное. Переползая, увязая в тянущемся, гнусно-влажном картоне, съезжая, скатываясь и спрыгивая, я упал, наконец, с кучи, поднявшись и ощутив под ногами вязкую, топко пружинящую почву. Чахлый, засаженный низким, умирающим кустарником пустырь тянулся прочь от стены, за ним, ближе, чем мне показалось сначала, видны были какие-то развалины, низкие, приземистые строения и тускло светящиеся редкие окошки маленьких одноэтажных домиков. С трудом выпрямившись, немного постояв, отряхнувшись и счистив, насколько это было возможно, мусор и грязь с бушлата, медленно, затекшими, плохо слушающимися ногами я побрел через пустырь, туда, дальше, к темному, тускло мерцавшему, непонятному жилью.

Глава 5

Мертвая земля пустыря перешла незаметно в растрескавшийся асфальт, маленькие одноэтажные и двухэтажные домики были впереди, кое-где, рассыпано и тускло светились электрические окошки, узкая, чуть извилистая улочка вела куда-то дальше в тепловатый полумрак, редкие, так же тускловатые фонарики слабо светились вдоль нее, вдали, где-то на перекрестке, у выхода из чуть выступавшего из темноты здания чуть выше других, может быть, не в два, а в три этажа, почти с изумлением я увидел выходящего из дверей пожилого, чуть сгорбленного человека. Ничего особенного вроде бы не было в нем, лишь мгновенье спустя, глядя на его неспешную, чуть сбивающуюся походку и что-то продолговатое, похожее на стопку газет, зажатое подмышкой, я понял, что так поразило меня – это был самый обыкновенный человек – не робот, не монах, не безумец, не жаждущий сражения полубезумный отчаявшийся воин – обычный, усталый, может быть, не очень здоровый человек медленно, чуть наклоняя голову, переходил через улицу. Пройдя улочкой и выйдя на тот самый перекресток, наугад свернув, я пошел между небольшими двух-трехэтажными домиками, редкие окошки все так же светили с верхних и чуть-чуть с нижних этажей, где-то, сначала вдали, потом невдалеке, почти в полуста шагах от меня через улицу перешли две чуть торопившиеся куда-то женщины.

Маленький скверик лежал справа и впереди, мельком взглянув в его сторону, не сразу осознав, что вижу, чуть приблизившись, я с изумлением смотрел на что-то непонятное, невероятное, как в детском спутанном сне открывшееся мне – неторопливо, мелко семеня, выйдя из кустиков скверика, дорогу, чуть помедлив, словно на секунду о чем-то задумавшись, переходила маленькая свинка. Дружески-овальная, со вздернутым пятачком и закрученным хвостиком, с коротенькими, быстро движущимися ножками, имевшая какой-то любознательный, доброжелательно задумчивый вид, она, разок поехав копытцем в выщерблине асфальта, тут же поправившись, перейдя улицу, на мгновенье остановилась, словно поколебавшись, куда дальше идти; вышедшая из переулка, куда-то чуть спешащая молодая женщина, увидев ее, кажется, ничуть не удивившись, проходя мимо, торопливо нагнувшись, с чуть мелькнувшей быстрой улыбкой походя потрепала по загривку и погладила ее. Помотав головой, словно отряхиваясь, свинка побежала дальше. Тускло освещаемый фонариком путь лежал впереди, пройдя сотню шагов, на подходе к все такому же двухэтажному, чуть светящему окошками дому, я чуть замедлил шаг – наискосок от подъезда, на скамеечке под легким фанерным, явно самодельно сооруженным навесом с лампочкой, подвешенной на проводе, один пожилой человек, раскрыв книжку, что-то читал другому. Сидя напротив скамейки на стульчике, тот, в потертом стареньком костюме, чуть наклонив голову, еле заметно подавшись к чтецу, как-то ожидающе положив ладони на колени, внимательно слушал. Пройдя мимо них, с каким-то странным, облегчающим чувством, словно что-то отлегло от сердца, поняв, что разбираю их речь, увидев впереди чуть покосившуюся тускловатую вывеску «Магазин», чуть поколебавшись, я вошел туда. В слабо освещенном помещении были видны прилавок и стоявшая за ним женщина, какие-то полки с чем-то трудно различимым тянулись у нее за спиной; легко подняв голову при звуке колокольчика, звякнувшего над дверью, женщина спокойно, ожидающе просто посмотрела на меня.

– Здравствуйте.

– Здравствуйте.

– Что-то хотите купить?

Растерянно стоя перед прилавком, невидяще пробежав глазами по полкам, с помимо воли всплывшей откуда-то со дна души виноватой неловкостью я улыбнулся ей.

– Купить? Не знаю… Может быть, и хотел бы… Я так давно ничего не покупал… Но… Просто у меня нет денег.

– Денег? – словно бы удивившись, женщина с чуть заметной улыбкой, с на миг мелькнувшим интересом, словно чем-то невольно развлеченная, быстро взглянула на меня. – Денег не надо. Я просто вас запишу, и… А что вы хотите?

– Хочу… Не знаю… А что у вас есть?

– Есть крупа… Есть сушеный хлеб. Сахар тоже есть, но – извините, – она смущенно взглянула на меня, – сегодня по десять кубиков в одни руки. Соль…

Мгновенье, поколебавшись, не зная, что делать, я стоял перед прилавком.

– Может быть, сушеный хлеб… И сахар – если можно.

– Хорошо, – она кивнула, – я вас запишу. Как вас записать?

– Игорь.

– Игорь, – аккуратно водя карандашом в клетчатой, с чуть загнутыми от замусоленности краями тетрадке, она, записав, обернулась к полкам. – Вам завернуть?

– Да… Если можно… Заверните. – Подождав, взяв из ее рук кулек, помешкав, не зная, куда его девать, как-то пристроив его подмышкой, я невольно-растерянно взглянул на нее. – Простите… А зачем вы записываете?

– Зачем? – словно удивившись, сама в растерянности она пожала плечами. – Не знаю… Полагается записывать. – Она улыбнулась мне. – Вы еще будете заходить?

– Я?… Не знаю… Может быть… Не знаю, может быть, буду.

– Я оставлю вам муки – если будет. Может быть, будет завтра. Но вы заходите. Хорошо?

– Хорошо. – Неловко переступая с кульком под мышкой, не зная, что делать и что говорить, я улыбнулся ей. – До свидания.

– До свидания.

Зажав рукой неудобный кулек, я вышел из магазина.

Cтранное, какое-то нездешнее, давно позабытое ощущение нормальной жизни охватило меня – вот я, как все, как обычный человек иду по улице, делаю покупки, захожу в магазин – перейдя улицу, я увидел еще один маленький скверик, несколько женщин, разговаривая, сидели на скамеечке, двое стояли, около одной была детская коляска. Пройдя еще несколько переулочков, на здании на другой стороне улицы я увидел вывеску «Почта». Мгновенье поколебавшись, сам не зная зачем, я зашел туда. Полумрак, тусклый свет, стойки и окошечки, несколько женщин и пожилой мужчина около разных окошечек, расписываясь, получали какие-то свертки, что-то необычное, непонятное, такое, чего не должно и не могло быть здесь, почудилось мне в стоявшей в дальнем углу спиной ко мне женщине – нагнув голову, словно чем-то озабоченно занятая, она что-то с трудом пыталась разместить в своей сумке. Стоя, невольно замерев, глядя и понимая, что этого не может быть, и не в состоянии, не в силах уйти, я смотрел на ее плечи, на чуть согнутую спину, вопреки разуму уже что-то предчувствуя сердцем, не способный, не в силах поверить, я стоял, ожидая, когда, закончив, она повернется лицом – быстро набросив на плечо ремень сумочки, что-то держа в руке, легко она обернулась – прорезанный насквозь до сердца, чувствуя, как словно обручем сдавило горло, что-то силясь сказать, наугад, неверно я сделал несколько шагов к ней.

– Лика!..

Удивленно подняв голову, глазами не сразу найдя меня, увидев, вздрогнув, с мгновенно заблестевшими на глазах быстрыми слезами, невидяще, сжав губы, она рванулась ко мне.

– Лика!

Столкнувшись, сшибясь на полпути, сжав друг друга, прижимаясь друг к другу плечами, щеками, подбородками вжимаясь в спины друг друга, короткие секунды мы стояли, дрожа, посреди зала.

Оторвавшись, быстро глядя на меня, смахивая слезы с лица, тряхнув головой, как-то не отсюда – словно мгновенно вернувшись к другой, к той жизни, – улыбаясь, она, на мгновенье зажмурившись, словно быстро выдавливая последние слезы, светло взглянула на меня.

– Я знала, что ты меня здесь найдешь.

– Я… Да, да, я здесь…

– Пойдем, – быстро тронув меня рукой, вжавшись пальцами в мою руку, она быстро повела, почти весело повела меня к выходу, к дверям, – стоим как два дурака…

Выйдя, поспешно оглянувшись, словно не зная, куда идти, она быстро повернулась ко мне. – Пошли, я хотела… Ладно, пошли, пошли ко мне.

Быстро идя рядом, мимо смутных светящихся домиков, мимо редко и кучками стоявших маленьких деревьев с листьями и кустов, крепко держа друг друга, словно, сами не зная зачем, несясь куда-то, мы быстро, суматошно смотрели друг на друга.

– Ты давно живешь здесь?

– Давно, с тех пор как… – на глазах ее вновь на мгновенье показались слезы, – только без мамы и папы, я не знаю, где они.

– Одна?

– А? Господи, одна, конечно одна.

– Здесь есть, где жить?

– Да, у меня квартира, в доме, сейчас ты увидишь, тут много домов, много квартир…

– Что… И что ты делаешь?

– Я? Да не знаю, как-то все делаю, тут соседи – в других квартирах, другие есть девчонки, как-то все вместе, всем помогаю, – на мгновенье остановившись, снова вдруг залившись слезами, быстро ладонями стерев их, она потрясла головой, – я сама не знаю, как я жила, я всегда почему-то знала, ждала, что ты найдешь меня.

Схватив меня за руку, она быстро пошла со мной дальше, пройдя, почти пробежав переулком, быстро свернув, мы пошли через маленький, чахло засаженный садик.

– Сейчас, вон там, сейчас будет мой дом…

Маленький чуть длинноватый двухэтажный дом стоял в переулке, рядом с такими же двухэтажными, потертыми, старовато-обветшавшими домами; уже звеня ключами, впереди, обогнав меня, она подходила к подъезду. – Здесь квартиры обычно не запирают, но я… Многие, как я, все равно запирают зачем-то.

Из маленькой с горевшей лампочкой площадки за дверями подъезда, торопясь, мы поднимались по лестнице наверх, на второй этаж, когда мы поднялись на второй этаж, лампочка на втором этаже зажглась, а на первом погасла.

– Это здесь так сделано, для экономии электроэнергии, – торопясь, звеня ключами, она мгновенье дергала ключом в замке; войдя, поспешно включив в прихожей свет, она быстро обернулась ко мне, – проходи, вот тут, проходи пожалуйста…

Маленькая прихожая, комната с креслом, шкафчиком с пустыми полками, стулом и диванчиком, за окном, почти вровень с окном, совсем недалеко от стекол и незадернутых штор, ярко светил уличный фонарь.

Быстро включая свет, она весело, легко кивнула на фонарь. – Удобно очень, часто свет отключают – во всем доме отключают, а на улице не отключают, можно тут, у окна все делать, и читать, все видно…

– А электричество отключают?

– Да, часто отключают, и воду, бывает, отключают, но потом опять включают, а несколько месяцев назад на несколько часов даже включили вдруг горячую воду, так обидно, я как раз у девчонки была, а пришла – уже все, уже отключили опять, и, говорят, еще раньше, когда еще меня не было, тоже включали раз или два горячую воду, так здорово, все до сих пор помнят, не поверишь…

Глядя на нее, не в силах оторвать глаз от нее, быстро опустившейся на диванчик, я опустился, сел быстро на краешек стула.

– Так что ты делаешь здесь?

– Я? Я – все, вот почту всем приношу, мы тут все друг другу помогаем, тут пожилых людей много, им уже трудно самим на почту ходить, ну я хожу, разношу – газеты, журналы…

– Газеты? Какие газеты?

– Разные. Каждый раз разные и разных лет газеты и журналы приходят, так странно, не угадаешь – один раз недавние – тридцатых годов, другой – двадцатых, иногда даже совсем старые – еще прошлого века приходят, разные, из разных стран, но почему-то все понятно, и всем разные приходят. Знаешь, как все читают.

– А письма?

– И письма, иногда приходят, но всегда не по адресу, каким-то другим людям, но все равно, беру и разношу – не только я, если письма приходят, обычно тоже их берут, хоть они и другие, чужие, но все равно берут, некоторые читают.

Она блеснула глазами.

– Тут рядом на этаже пожилые люди живут – профессор с женой. Сначала был один в квартире, очень скучал, а потом как-то раз – представляешь – приходит вечером домой – а там жена. Они такие счастливые теперь…

Она быстро откинула волосы с плеч.

– А на первом этаже в соседнем доме двое молодых с сыном – ему пять лет – живут, такой мальчишка классный, я чуть ни каждый день к ним захожу. Пацан такой – всем интересуется, рисует, книжки читает, расспрашивает меня и всех обо всем, наверно, уже все книжки, какие можно, прочитал. Но не растет.

– Как это?

– Ну так, они уже несколько лет здесь живут, он все новое узнает, читает, умным становится – но не растет. Не меняется ничего, все время ему пять лет. – Она покрутила головой. – Но они дни рождения все равно празднуют.

– И каждый раз поздравляют его с пятилетием?

– Не знаю, но празднуют, весело, продукты специально где-то достают, даже торт, я один раз была…

Она озабоченно покрутила головой.

– Иногда бомбят, но редко. Бомбоубежищ нет, просто сидим в скверике и ждем. Но если квартиру разбомбят, то ничего, всегда можно переселиться, незанятых квартир много, и в каждой какая-никакая обстановка есть, так что ничего, не сильно достает.

– Кто бомбит?

– Не знаю, просто прилетают самолеты и бомбят. Но редко.

Она тряханула головой снова.

– Тут дети есть, у них школы, конечно, нет, но старички собирают всех, рассказывают обо всем, об истории, кому интересно, математике учат.

– И дети не взрослеют?

– Нет. Но то, чему учат, знают, не забывают.

Она, блестя глазами, улыбнулась.

– И книги есть. Во многих квартирах есть книги – с самого начала стоят на полках, и библиотека есть, можно записаться. Там женщина выдает книги и всегда строго следит, чтобы вовремя отдавали. Даже на дом приходит.

– Книги те же, что там были?

– Те, что были, но есть и какие-то другие, не знаю, не пойму, из какой жизни, но все интересные такие, очень интересные. И кинотеатр есть, его, правда, наполовину разбомбили, и проекционный аппарат разбитый, его тут несколько человек все время чинят, но никак не могут починить, а вообще фильмы, коробки с фильмами есть, я знаю людей, которые когда-то еще тут в кино фильмы видели.

– Так и ты…

– Я… Я с девчонками – тут живут, недалеко – помогаю, газеты, продукты старичкам разношу. Иногда просто сидим, разговариваем – как вообще, что у кого было… Тут иногда сидим в скверике, или у них, или у меня. Они все разные, кто откуда – ты увидишь.

Она, быстро наклонившись, положила свои руки на мои руки, – ты же теперь всегда, все время здесь будешь?

– Да, конечно, да…

– А ты… – она быстро посмотрела на меня, – ты ведь тоже, с тобой же тоже что-то… ты воевал?

Сжимая ее руки своими руками, я кивнул.

– Да, воевал, но это… Не хочу об этом.

– Да-да, не надо, я не хочу, я не смогу слушать. – Она, просияв, вскочила. – Давай старичков, соседей в гости позовем – у меня печенье сухое есть, и даже чай есть – морковный…

Поняв, что до сих пор зажато держу подмышкой кулек, отмерев, я поспешно достал, вытащил его.

– А у меня сушеный хлеб и сахар – десять кусков.

Блеснув глазами, счастливая, она засмеялась. – Здорово, как здорово, здорово. – Словно не зная, что делать, она вновь быстро села на диванчик, – сейчас еще немного посидим – и позовем.

Глупые, молчащие, сжав руки друг друга, мы сидели, наклоняясь друг к другу.

Словно вдруг что-то вспомнив, она вскинула на меня разом заблестевшие глаза.

– Тут вороны есть – в сквере. Я как-то сидела, ну то есть мы с девчонками сидели, а потом девчонки ушли, а я осталась, чего-то захотелось мне одной посидеть – а они вдруг как закаркают – представляешь, я на скамейке сижу и смотрю – напротив меня, на дереве, на ветках – огромные черные вороны. Понимаешь – я одна – и вороны. – Она быстро покрутила головой – Это я сейчас успокоилась, раньше я думать, спать не могла, с ума сходила – как ты там, что с тобой, я сумасшедшая была, я не жила, я сама не знала, как я здесь живу, я…

Мгновенно залившись слезами, бросившись головой мне на колени, почти тут же подняв голову, вытерев слезы, она перекинула взгляд. – Тебе одежду отстирать надо, у меня мыла немного есть, – она подняла глаза, – я отстираю – потом, отстираю, честное слово.

На миг замолчав, уйдя в себя, она быстро оглянулась.

– Я потушу свет, тут все равно от фонаря светло будет.

Метнувшись к выключателю, вернувшись, на полпути столкнувшись со мной, ударившись об меня, прижавшись, она, как ребенок, обхватила меня. И руки искали руки, и лбы тыкались друг о друга, и прямо и просто, как биение общего пульса, произошло то, что не успело, не могло случиться в той, прежней жизни, произошло в этой комнате – в первый раз, как будто в тысячный раз.


* * *

Мертвенный, слушая легкое дыхание уснувшей Лики, глядя в невидимый во тьме потолок, я лежал на спине, уличный фонарь освещал комнату. Боль надрывала горло, душила слезами. Она спала – и весь ужас мира, в котором я остался, вновь окружил меня, светя фонарем из-за окна. Господи, что же я наделал. Как это могло случиться, зачем я подошел к ней на этой почте, надо было отвернуться, затаиться, проследить за ней издали и исчезнуть – и уберечь ее, не дать свершаться тому ужасу, когда завтра, проснувшись, она поймет, что вновь осталась одна. Ведь я же не могу остаться. Я должен уйти. Или я могу? Комната вдруг снова стала теплой, боль, невынимаемой иглой ковырявшая в груди, на секунду, казалось, чуть отступила. Остаться здесь, остаться навсегда с ней, влиться в этот мир, разносить старичкам газеты, сидеть в вечерних скверах, слушая разговоры ее подруг, покупать в магазинчике сушеный хлеб и сахар, читать неведомые книги, и быть с ней, с ней, бесконечно с ней, тихими бесконечными вечерами, в сплетении рук, в неразборчивом шепоте ее – засыпающей, обняв меня, безмятежной, счастливой, как она заснула, обняв меня, чуть разборчиво что-то еще говоря, вот сейчас, только что. Почему, почему я должен уйти? Потому что будет проиграна война? Она будет проиграна – потому что существует тот мир, где громкоговоритель, сам не веря себе, вещает о массовом героизме, а войска пятятся назад, и есть надежда, но в самой надежде есть червоточина, потому что я сам воевал, я знаю, что проявляют героизм и идут на смерть десять процентов, а девяносто процентов просто сопротивляются, пока есть возможность, и пассивно ждут смерти – и этого хватило бы, если бы они правильно управлялись, но они не управляются правильно, они, блядь, еб твою мать, не управляются правильно, и не будут управляться правильно, и не могут управляться правильно, и нам – Вагаскову, мне, старпому, электрику, всем остальным, дан шанс, единственный, чертов, поганый шанс – украсть, перехватить, взять на себя, спасти все это, этот призрачный шанс, который может рухнуть еще тысячу раз – если я сейчас вернусь, и не вернется тот молоденький немчик, оставшись невесть где – может быть, в таком же тихом городке – со своей Гретхен, или обманет этот гнидский поп, или мы просто не пройдем дальше – где-то там, в следующих страшных городах, которые лежат на пути, или где-то еще, если где-то что-то пойдет не так, если, наконец, дойдя, преодолев все, мы добьемся своего и Вагасков проиграет поединок. Почему я не могу остаться здесь? Потому что буду мучиться совестью, изводить себя – тем, что отступил, проявил низость, не помог, там, где мог помочь и спасти, и тем отравлю себе счастье существования с ней – но я ведь даже не узнаю, чем все кончилось, и никто не узнает, и все так же будут приходить на почту газеты прежних дней, и чужие письма прежних лет, и все так же будет гореть в скверике фонарь, и свинка бегать, перебегать улицу, и можно будет убаюкивать себя мыслями, что на самом деле там все хорошо, и все прекрасно закончилось, и мы победили, и тихо, светло, спокойно жить – и никто никогда не придет, и не расскажет правды, и не разубедит в этом. Остаться здесь. Умереть, уснуть. И видеть сны – блядь, Господи, теперь я понимаю, о чем это, но она – как же, как же, как же она? Светил в окно фонарь. Написать ей письмо? О чем? «Любимая, я должен исполнять свой долг»? И этим убить? Остаться на день, на несколько дней, дать ей завтра проснуться счастливой – и гибнуть – зная, что будет потом, оттянуть, затянуть, украсть несколько дней страшного, гиблого, больного счастья? «Любимый, почему ты такой грустный?» – она почувствует, она сразу все почувствует, и я не смогу притворяться, придется все обо всем рассказать, а потом – ужас расставанья, сейчас, сейчас, еще минуту, еще чуть-чуть немного постоим, еще мы вместе, ну вот, все, ну подожди, еще минуту. Господи, что же делать? Тихо она спала. Безмысленно, телом помимо чувств, помимо боли, еще тихо, еще стараясь не потревожить ее, я поднялся с кровати, оделся, стараясь не смотреть на нее, подошел к двери. Шкафчик. Стул. Плащик на вешалке. Тихо повернув ручку замка, тихо открыв дверь, я вышел и закрыл дверь, повернувшись, я стал спускаться по лестнице. Свет на лестнице зажегся, когда я спустился на первый этаж, и погас на втором. Горел фонарик над подъездом. Неслышно, в тишине ночного городка, пустой улицы я прошел мимо не светящихся в ночи домиков, мимо почты, магазина, скверика, мимо другого скверика, в теплом холоде, в ночной сырости я шел к дальнему, уже показавшемуся вдали пустырю, я шел, я уходил от нее. Жертва. Жертва, которую хотел этот поп. Показалась стена. Пройдя пустырем, я остановился у стены, слыша шум, слыша мерное скрежетанье проворачивающегося внутри железа.

По коробкам и ящикам, срываясь в гнилом картоне, проскальзывая и вновь отталкиваясь, опираясь, цепляясь, я взобрался наверх. Со скрежетом откинулась железная стенка; в темноте, сам не зная, за что цепляясь, я забрался в медленно движущуюся вверх железную коробку, со скрежетом замкнулась железная стенка. Во тьме, мерно, мертво я поднимался наверх. Часы, дни, месяцы, годы, снова во тьме, но без сна, живой только своей болью, я слушал бесконечный, медленный скрип. Внезапно движение ускорилось, дробно сотряслась кабинка, с визгом, скрежетом, сотрясающим все сооружение воем, раскручиваясь огромным махом, ускорением прижимая меня к полу, расплющивая, ускоряясь и ускоряясь, колесо понесло меня вверх. Визжало все, летели мимо невидимые стены. Страшным ударом, громом, инерцией подбросив меня к потолку, ударив об него, дробно, затихая, сотрясясь, колесо остановилось. Каменный зал, ударил в глаза неяркий свет, еще плохо различимые во тьме монахи, схватив, потащили меня по полу, через комнаты, по коридорам, открылись двери, вспыхнул освещенный факелами зал, строй монахов, чуть в стороне – немец и Вагасков, наши и немцы с мечами, и кажется, тот же молоденький немчик – сидящий, закрыв лицо руками, привалившись к стенке, в углу; отпустив меня, монахи отступили и исчезли, человечек в сутане с золотой оторочкой, приблизившись, мгновенье смотрел на меня. Быстро сзади подойдя, Вагасков встал рядом с ним.

– Он вернулся.

– Да, он вернулся, – сложив ручки на животе, глядя куда-то мимо меня, монах, кажется, равнодушно думал о чем-то совсем другом, – позже, чем должен был, но вернулся.

– Не играйте словами, – быстро подойдя, немецкий офицер раздраженно повернулся к монаху, – они оба вернулись, они принесли жертву, они выдержали испытание.

– Он принес жертву, – отсутствующе глядя на меня, монах охлажденно поджал губы, – но дело в своевременности и качестве жертвы. Все имеет свою цену. И опоздание имеет свою цену.

Он сухо повернулся к Вагаскову и немцу.

– Я думаю, вы должны это видеть. Пойдемте.

Мерно, держа руки на животе, он двинулся через зал к полураскрытой двери, машинально мы все пошли за ним. Новый зал, толпа монахов, горящие факелы, оставленное пространство посередине, у стены. Уже зная, уже чувствуя что-то, растолкав впереди стоящих, я протиснулся вперед. Что-то страшное, что-то немыслимое, невозможное было там, на полу. На гранитных плитах, в свете факелов, странно вытянувшись, лежала с аккуратно перерезанным горлом Лика. Аккуратно, в ряд, в шаге от нее, взявшись за руки, лежали с перерезанными горлами старички. Странно запрокинувшая голову, с раскинутыми руками, с перерезанным горлом женщина из магазина. В углу, словно небрежно отброшенная ударом ноги, свесив ножки набок, заколотая свинка.

– Все имеет свою цену, – лениво глядя на лежащие на полу тела, повторил монах, – и цену эту надо платить.

Секунду стоя на ногах, чувствуя, как что-то невозможное, страшное, обширное, черное поднимается изнутри, потеряв и вмиг вновь обретя зрение, я смотрел на что-то странное, мельтешащее, бьющееся, цветистое, что было и чего не было вокруг меня. Быстро вздрагивали тени от факелов на полу. Невидяще обернувшись, выхватив у кого-то меч, размахнувшись, я ударил им монаха по голове; упав чуть плашмя и упруго отскочив, меч все же повалил его на пол. Перехватив меч обратным хватом, согнувшись над упавшим телом, остервенело, слепо, как ломом в лед, я бил его, бил в его выпяченный, набухший, толстый живот, прорубая ткани, бия в одну точку, желая пробить, прорубиться, уже, кажется, слыша звон проскочившего насквозь меча о каменные плиты, не останавливаясь, желая пронзать, вонзать, пробивать, прорубить все, прорубить пол под ним. Пустив изо рта струйку крови, поп сдох. Рывком я поднял голову – тесно, вползала толпящиеся, переминаясь, монахи, чуть оторопев, но почему-то без испуга смотрели на него. Подняв меч, с разбегу, в них, в груду жирного мяса, тараня, взмахивая, рубя, попадая и не попадая мечом, краем глаза отметив, как молоденький немчик, сорвавшись с места, нелепо махая мечом, со всех ног врубился в их груду вслед за мной; махая, рубя, падая, поскользнувшись, на колено, поднимаясь и снова прорубаясь, стараясь достать, попасть в уворачивающиеся туши, падая и разбивая колени, я метался по залу; с поднятыми мечами, так же мечась и доставая, все остальные бились в толпе, прорубаясь и прорубая носящиеся, вертящиеся сутаны, прибивая их вниз, к плитам пола, к земле, сквозь визг долбя, добивая, приканчивая потную черную мерзость; рубя что-то под собою, срывая руки, коченея, упав на колени, оцепенело продолжая хлопать мечом, я почувствовал у себя на плече руку Вагаскова.

– Хватит. Ты бьешь по мертвому.

Шатаясь, я поднялся. Груды окровавленных монахов валялись на полу. Омертвелые, с капающими кровью мечами, невидяще озираясь, наши и немцы стояли кругом. С треском отслоившись, содрогнувшись, упал на пол кирпич, с шумом рухнул другой. Растрескиваясь, раскалываясь, потоком, рекой теряя кирпичи, с грохотом упала стена – сквозь вспыхнувший свет, далеко, до горизонта бледно-желтая равнина лежала впереди, рельсы и длинный черно-серый, хищной стрелой вытянутый вперед паровоз и прицепленные две платформы виднелись шагах в ста, в пыли; на задней платформе, упираясь ногой в буфер, сидела Сигрин. Медленно, пошатываясь, ничего не говоря, переступая через упавшие кирпичи, переступая через завал стены, мы пошли вперед, подойдя, молчаливым полукругом, опустив мечи, мы встали, чего-то ожидая и ничего не ожидая от нее. Задумчиво она подняла на нас взгляд.

– Вы зашли дальше, чем я ждала.

Уже отвлекшись, думая о чем-то другом, словно на миг вернувшись, с усмешкой, коротко она окинула нас взглядом.

– Могли бы выглядеть и получше.

Совсем рядом, стоя чуть в стороне от нас, немецкий офицер что-то держал в руке. Шагнув, я пригляделся – со стальной розы упал первый листок.

Глава 6

Паровоз шел вперед, мерно стучали колеса. Подтянув колени к груди, обхватив их, Сигрин смотрела вперед, остальные сидели и лежали рядом с ней. Выпав из

Скачать книгу

© Текст. Семён Лопато, 2020

© Оформление. ООО «Издательство АСТ», 2020

Глава 1

С чего начать, боже мой, с чего же начать…

Это утро началось с принятой мною радиограммы – чуть помятый листок с бессмысленным набором букв лег на стол перед старшим помощником. Обшарпанный стальной шкафчик, запертый на ключ, стоял по правую руку от него на столе; отперев его и достав шифровальную машину, он, глядя в листок, быстро набрал на клавиатуре первые два десятка букв, машинка заурчала, буквы из радиограммы она подменяла другими, соответствие между буквами менялось с каждой новой радиограммой по сложному псевдослучайному закону – синхронно в шифровальной машине, стоявшей перед старпомом, и шифратором центрального передатчика в главной базе флота в Полярном. Взглянув на то, что получилось, почти без паузы выключив машину и оборвав выползшую из нее бумажную ленту, тем же быстрым механическим движением старпом вернул машинку обратно в шкафчик, заперев его. На слегка свернувшейся ленте тесным неровным оттиском видны были мелкие, как-то по-готически остро отпечатавшиеся буквы.

«24 сентября 1942 г. Командиру корабля…»

Дальше расшифровывать было бессмысленно – в ответ на вводимые знаки машина выдала бы другую, но такую же хаотическую последовательность букв. Надпись «Командиру корабля» означала высший приоритет сообщения, расшифровать все дальнейшее мог только командир – с помощью другой, своей собственной шифровальной машины. Чуть повернувшись к штурману, тут же в тесноте центрального поста склонившемуся над картой, старпом на мгновенье встретился с ним взглядом, в следующий миг с чуть заметной усмешкой услышав то, что, кажется, и сам готов был сейчас произнести.

– На размагничивании.

На мгновенье прикрыв покрасневшие глаза и сдавив пальцами веки, он мельком взглянул на меня.

– Быстро за ним. С Пантелеевым.

Спрятав радиограмму в сейф в радиорубке, быстро поднявшись через боевую рубку на мостик и спустившись по заменявшим лестницу скобам, я спрыгнул на палубу лодки. Пантелеев вместе с двумя другими матросами возились у орудия; махнув ему, я прошел на корму. Надувная двухвесельная шлюпка покачивалась со стороны берега; забравшись в нее и отвязав фалинь, я дождался, пока Пантелеев, севший на весла, стал грести к берегу, туда, где в паре кабельтовых от нас у дощатого причала на деревянных сваях теснились лодки и рыболовные катера. Ветер набегал с моря, резкий и проворный, но без зла и холода, не такой, каким был лютый мертвящий ветер Мурманска и Полярного, а казавшийся лишь смутным предвестием дальней беды, быстрым дыханьем и продолжением рваных серых небес, низко, мутно накрывавших эту забытую богом и дьяволом рыбацкую деревушку среди изрезанных скал Северной Норвегии.

Причалив, по каменистой дорожке мы поднялись наверх, Пантелеев шел быстро и уверенно, подойдя к дощатому одноэтажному домику с двускатной крышей, неотличимому от десятка других, он остановился у двери, вытащив папиросу и с ухмылкой кивнув мне; потянув ручку – похоже, дверей здесь не запирали, – я сделал несколько шагов по коридору, «размагничиванием» называли увольнения личного состава на берег – в Полярном или в таких же маленьких деревушках, в бухточках против которых останавливались изредка подводные лодки, пережидая шторм, но запрет схода на берег в норвежских поселках был одним для всех – и нарушался – Вагасковым и, быть может, еще двумя-тремя командирами из числа наиболее отчаянных и наиболее удачливых, о чем, как говорили, начальство знало, хотя и не показывало этого.

Увидев чуть притворенную дверь, мгновенье поколебавшись, я открыл ее, белое плечо спящей девушки блеснуло навстречу мне в неподвижном утреннем свете, еще невидяще подняв голову, разглядев меня, Вагасков быстро сделал знак выйти, появившись спустя минуту, при слове «радиограмма» разом двинувшись к выходу, он зашагал впереди меня; с трудом поспевая за ним, мы спустились к причалу и сели в шлюпку. Достигнув лодки, вслед за Вагасковым я сошел в центральный пост и передал ему радиограмму; на минуту скрывшись в командирском закутке за занавеской, он вышел с листком расшифровки; услышав: «Боевая тревога. Корабль к походу приготовить», старпом и вахтенный пришли в движение – слабое предвестие того движения, которое должно было сейчас начаться по всей лодке – перед тем как вернуться в радиорубку, чтобы дать отбивку о получении приказа, я бросил взгляд на листок, белевший сейчас на откидном столике перед штурманом.

«В квадрате dX6W замечен эсминец типа 34. Направление: север. Скорость: 12 узлов. Немедленно самым полным ходом следуйте в квадрат qX14W, займите зону патрулирования от точки F2 до точки P2 – SF-HbU»

Меридианная линия 14W была границей разделения при охране конвоев, все, что к западу от нее, было зоной ответственности англичан, к востоку – нашей. Сообщение означало, что не менее суток назад из Нарвика вышел немецкий эсминец, скорее всего, на перехват конвоя, возможно, в дополнение к группе судов, выдвинувшихся раньше; двигаясь в надводном положении, выжимая все возможное из дизелей, его, вероятно, можно, еще можно было перехватить.

Передав сообщение на базу, слыша топот дизелистов, бросившихся из кубрика в машинное отделение, я знал и чувствовал все, что происходит сейчас на лодке – проверка масляных фильтров и редукторы, насосы охлаждения и топливная система, турбокомпрессоры и валопровод, проворачивание дизелей и пробный пуск через разобщительную муфту, а потом с прямой подачей на винт, наконец, услышав: «Левая машина – стоп! Правая машина – малый вперед! Руль круто на левый борт!» и ощутив мощную дрожь, разом прокатившуюся по лодке, я машинально взглянул на корабельные часы – медленно разворачиваясь и покидая залив, лодка выходила в море. Откинувшись к железной спинке стула, я закрыл глаза.

Идет война. Где-то там, среди каменного крошева и огненной пыли на улицах Сталинграда немецкая пехота рвется к Волге, где-то там, подобно французам и немцам, сражавшимся месяцами под Верденом за избушку лесника, наши и немцы сражаются неделями за развалины того, что было когда-то чьим-то жильем, школами и универмагами, там, именно там, как вторят друг другу газеты и радио, решается сейчас, куда качнутся страшные весы. Немцы помнят Верден, немцы разумны и просеивают все сквозь сито логики и аналитических схем, немцы методичны и не желают потерь и поэтому немцы не штурмуют городов, немцы окружают их и берут в кольцо, давая подрубленным деревьям рухнуть самим, и если Сталинград до сих пор не взят и вопреки всем правилам идут уличные бои, значит, что-то пошло не так, значит, искрошились и застопорились попытки обойти город с севера и с юга, но немцы настойчивы, немцы все доводят до конца, и, значит, именно там, к северу и к югу от города, среди приволжских степей и высот, где есть, где развернуться танкам и артиллерии, идут сейчас главные бои и жгут друг друга танковые корпуса, там схватились главные силы и там решается все.

Так, наверно, рассудил бы мой отец, и сейчас один, один на всем белом свете, я вспоминаю его, всегда серьезного, задумчивого человека, среди полок с подшивками «Русского инвалида» и «Военного вестника», с русскими и немецкими изданиями фон Рюстова, Шлихтинга и Михневича, готовящегося к лекциям, которых он уже никогда не прочитает, вспоминаю каменное месиво и пыль на месте нашего дома, куда я вернулся после того, как утром, на третий день бомбежек Минска, услышав на улице «Комаровку разбомбили», кинулся на улицу Куйбышева, в надежде узнать, что случилось с Ликой, и не нашел ничего, кроме пустоты и пожаров, которые никто не тушил. И когда гул раздался снова, и, словно отвечая ему, закричала какая-то невидимая женщина, и, не зная, кого и о чем спрашивать, слыша, что гул не приближается, что, словно осваивая новое для себя место, он обосновывается, настойчиво топчется и вгрызается в землю, перебиваемый нарастающим уханьем, где-то там, на окраине, я пошел назад, переходя на бег и, запыхавшись, снова на шаг, и в странной тишине, оставленной ненадолго улетевшими самолетами, вбежал на нашу улицу и увидел единственную устоявшую стену с приваленными к ней кучами расколотых дымящихся плит. Потрескивало, догорая, деревянное здание поликлиники рядом, и кто-то что-то говорил вокруг, хотя самих людей как будто и не было видно, и отец и мать, вероятно, были там, под плитами, и с этого момента в городе, где, казалось, всем и каждому до всего было дело, где все было дружно и весело, что-то невидимо распалось, и в новой страшной жизни каждый оказался сам по себе. Беженцы беспорядочными толпами шли на восток и, не так уж, наверно, важно, что было дальше и как в конце концов я оказался в Мурманске, где работал инженером в порту двоюродный брат отца, и как я узнал, что его уже месяц нет в городе, и как на набережной, не зная, куда и зачем теперь идти, встретил тогдашнего сигнальщика Божкова, который привел меня домой, накормил и утром отвел к Вагаскову, сразу все понявшему, без лишних расспросов определившему меня юнгой.

Юнги на подводном флоте не положены. Многое не положено. Не положено терять отца и мать в пятнадцать лет, не положено за четыре месяца отдавать половину страны врагу, которого двадцать лет назад, когда он был свежее, резче и сильнее, за четыре года не пустили дальше Риги, не положено подводным лодкам идти днем в надводном положении, что делали мы сейчас, потому что иначе невозможно было достигнуть вовремя расчетного квадрата, не положено было зачислять меня юнгой, но, наверно, тогда уже Вагаскову было позволено чуть больше, чем другим – через полгода меня отправили в школу радиотелеграфистов, и теперь здесь, в радиорубке, рядом с центральным постом и крошечной каморкой командира был мой мир и было мое место.

Лодку тряхануло, рев дизелей от глухого гула возвысился почти до визга, это значило, что, выйдя из бухты, лодка взлетела на первую высокую волну, так что выпускные отверстия обнажились, оказавшись в воздухе, дрожь и грохот прокатились по лодке, странно провисли на проводе, отклонившись от трансивера, воткнутые в него наушники; медленно и тяжело падая с волны, лодка вновь зарылась носом в водяную толщу, звук дизелей сорвался в грохот и рык, дизельная гарь достигла рубки; поднимаясь и приседая, ударяя, рушась носом в просевшую водную пустоту, лодка шла через море. Видя, как рубка закручивается вокруг меня, когда боковые волны били в лодку, как в бубен, слыша неритмично, неотступно сменявшие друг друга звуки: перестук – рокот – рев – вой – свист – перестук, – смешанные с потусторонней какафонией воды снаружи – удары, скрип, мяуканье, рыданья, хрип, шипенье, дыша выхлопами дизелей, держась за привинченную к полу аппаратурную стойку, наклоняясь, взлетая и опускаясь на металлическом стуле, подбираясь и обмякая, я сидел, то закрывая глаза, то глядя на мутно блестевшие индикаторы трансивера. Голова стала тяжелой от дизельных газов, ветер срывался со встречного на боковой – судя по тому, как раз за разом заваливалась набок лодка и кренилась вместе с ней рубка, пока рулевой не выправлял курс, уходя от бокового удара.

Радисты на лодке работают, сменяясь – как любой в экипаже; когда акустик сменил меня, я прошел, шатаясь, в носовое отделение, верхняя койка, которую я делил с одним из мотористов, была уже свободной, два гамака свисали рядом, запасные торпеды, ни одна из которых еще не была заряжена, громоздились на полу, занимая место одной из поднятых нижних коек, тяжелые крышки торпедных аппаратов зеленели в головах, электрический свет заливал каюту. Шесть часов сна – в дизельной гари, с минутными замутненными пробуждениями в стуке открывающегося и захлопывающегося люка, в дрожи и тряске, в непонятном шуме сменяющихся голосов и сбивчивом движении торопливо протискивавшихся мимо тел. Когда я вернулся в рубку, волнение в море чуть стихло, лодка мерно взлетала и приседала на волнах, прошло еще три или четыре часа, пока по командам, доносившимся с центрального поста, по быстрым переговорам не стало ясно, что мы наконец достигли расчетного квадрата и что горизонт чист, еще через час командир, кажется спустившись с мостика, скомандовал погружение. Сонар чувствительней глаза, сонар способен уловить шум машин и шум винтов на расстоянии, намного превышающем радиус прямой видимости на поверхности – сейчас, когда под скороговорку команд и трель звонков стопорились оба дизеля, перекрывались их выпускные трубы и воздухозаборники, ведущие валы гребных винтов переключались с дизелей на электродвигатели, и с грохотом рванулся воздух из цистерн плавучести, акустик становился главным человеком на корабле – лодка нырнула носом вниз, включился ровный гул электромоторов, глубинные рули, приподнявшись из положения круто вниз, скорректировали носовой дифферент; услышав с центрального поста: «Лодка удифферентована» и «Подняться на перископную глубину», я знал, что акустик в своей каморке, в ореоле наушников крутит сейчас ручку своего прибора, надеясь нащупать какой-то звук и точной настройкой уловить пеленг.

Тишина. Тишина в сонаре и глухое гуденье электромоторов в отсеках. Волны на глубине двадцать метров толкали лодку, спихивая ее с курса и совсем дурным при такой качке должен был быть сейчас обзор из перископа. И прошло еще два или три часа – два или три часа в переменчивом гуле двигателей и мутной болтанке, прежде чем неожиданной силы волна бросила лодку в сторону и потянула за собой и послышался голос высунувшегося из рубки акустика.

И тогда все началось.

– Четыре румба справа по борту – шум винтов!

– Докладывать пеленг раз в две минуты.

– …шум винтов на трехстах сорока градусах – удаляется!

– Рулевой, курс?

– Курс – двести девяносто.

– Круто право руля! Курс – тридцать пять. Продуть носовую цистерну. Рули – на всплытие!

След был взят – поняв, что корабль уходит, бросаясь за ним, желая визуального контакта, понимая, что при таких волнах скорее всего не заметит его вовремя в перископ, Вагасков поднимал лодку в позиционное положение – почти всплыв, под самой подошвой волн, так что над водой возвышалась только рубка, резко прибавив скорость, лодка буравила рванину волн, удар воздуха прокатился по отсекам – открыв люки, вахтенный взлетел на мостик, первый пласт воды, перелетев через ограду мостика, рухнул в центральный пост.

– Видна мачта судна. Расстояние – тридцать кабельтовых. Дыма не наблюдаю.

Кто-то из матросов, скрючившись из боевой рубки, повторял выкрики вахтенного на мостике, скорым усиливающимся эхом слова падали в центральный пост.

– Это не пароход!

– Виден силуэт судна. Эсминец типа «34» или «36».

– Всплытие!

Атака носовыми торпедными аппаратами – идя параллельно с целью, догнать ее, обогнать, развернуться к ней носом, мгновенно – расчетами или с помощью торпедного прицела решив «торпедный треугольник» – выискать точку впереди по курсу цели, в которую после залпа придут одновременно цель и торпеды – но сначала догнать – эсминец шел обычным ходом десять-двенадцать узлов, иначе мы б давно потеряли его, электромоторы уже не годились, даже на максимуме, на пределе они могли дать ровно столько же.

– Носовые рули – вверх до упора, задние – на пять градусов. Продуть балласт. Выровнять давление!

– Дизели – к запуску. Электродвигатели стоп! Переключить приводы. Дизели – полный вперед!

Выжать из дизелей все, что можно, догнать эсминец, идя на форсаже – пока эсминец не заметил нас, пока, имея максимальные тридцать восемь узлов, не развернулся и не уничтожил нас – артиллерией или глубинными бомбами, если мы уйдем под воду, вниз.

– Обе машины – самый полный вперед!

Двадцать узлов можно держать час-полтора, не больше, потом сгорят подшипники и рухнут машины – зная корабль, помня, что такое вахты в машинном отделении, я видел, как в заполненном парами масла отсеке, в дыму, разъедающем глаза, под грохот и звон, где штанги толкателей по бокам двигателей, бешено бьясь, сливались в размытые пятна, мотористы, мечась, подкладывают под дико стреляющие клапаны куски проволоки, отвертки и все, что попадалось под руку, чтобы машины не разнесли сами себя, как дым через клапаны заполнял отсек, скрывая людей и манометры с драно дергающимися стрелками, вибрация и шторм ломали лодку; высунувшись в проход, акустик кричал, что ничего не слышит.

Сорок минут погони, пятьдесят минут, час десять минут.

– Цель в двадцати кабельтовых, курсовой угол двести шестьдесят пять.

– Лево на борт!

Лодка развернута на девяносто градусов, дизеля заглушены, валы винтов вновь переведены на электромоторы, лодка в позиционном положении, нос притоплен, чтобы торпеды, вылетев, не шлепнулись на волну, электромоторам дан малый ход.

– Носовые аппараты – товсь!

Волны перебивают шум винтов, рулевые-горизонтальщики застыли, готовые мгновенно переложить рули в момент, когда лодка, выпустив торпеды и потеряв вес, всплывет с дифферентом на корму.

– Носовые – пли!

Лодка дернулась, словно матка, выбросившая плод, торпеды веером ушли в синеву, старпом и вахтенный на центральном посту, скачущие секундные стрелки хронометров.

– Сто секунд – нет попадания.

– Сто двадцать секунд – нет попадания.

– Сто сорок секунд – нет попадания.

– Цель сманеврировала!!

– Погружение!

– Перезарядить носовые!

– Следовать на перископной глубине!

– Курсовой угол цели?

– Цель не фиксируется.

– Панорамный осмотр.

– Цель не фиксируется.

– Какого черта?!

Смятение на центральном посту, прерывистое гудение мотора перископа. Невольно дернувшись, вытянув шею, я слышал, как Вагасков, метнувшись, оттеснив старпома, сам прильнул к окуляру перископа, вглядываясь в налетавшие клочья рваных водяных простынь, нетерпеливо давя педаль, поворачивающую колонну перископа, сжимая выдвигающую рукоятку, судорожно выискивая в разрывах волн изменчивый, дробящийся, пропавший силуэт эсминца.

Эсминец сманеврировал – значит, он видел нас, значит, видя торпедный след, он расчетливо и хладнокровно притормозил ход, пропуская торпеды перед собой, притормозил плавно и виртуозно, возможно начав маневр еще до пуска, предвидя его, выманив, обхитрив нас, заставив потратить торпеды, играя с нами как кошка с мышкой – его капитан – сам дьявол, искусный азартный игрок, способный рискнуть и поставить все на карту – обманчиво исчезнув и незримо присутствуя, он быстро и расчетливо подбирается к нам, отработанно группируясь, готовясь нанести удар.

– Где он, черт возьми, где он?

– Вот он!!

– Угол сто семьдесят!

Угол сто семьдесят – значит, эсминец позади нас, быстрым полукругом, прикрываясь штормом, как и мы раньше, он обошел нас, мгновенно он приближается – чтоб забросать нас глубинными бомбами, быть может, на миг потеряв нас из-за малого расстояния, точно не зная, где мы.

– Дистанция до цели – пять кабельтовых.

– Кормовые аппараты – товсь!

– Командир – близко, накроет!

– Рулевой – румб влево!

– Три кабельтовых.

– Командир – нельзя, накроет!

– К черту! Кормовые – пли!

Корма дико взлетела, неразбериха и голоса, крики, шум и судорожное движение на центральном посту.

– Пять секунд – нет попадания!

– Семь секунд – нет попадания!

– Десять се…

Удар, лодка отброшена в сторону, мрак, мигание, снова свет, свист откуда-то выносящегося воздуха, шипенье и скрежет.

– Вахтенный – глубина?

– Рули не регулируются!

Снова удар, звон разлетающихся стекол манометров, скрип и шипенье, лодку мотает как не мотало никогда раньше, вскрики, стук поваленных тел.

Вдруг резкое затишье, словно какая-то сила разом уравновесила лодку, больше нет болтанки – бросив рубку, я протиснулся на центральный пост.

Штурман, старпом и вахтенные, поднявшись, быстро оглядываясь, вокруг командира, ясный свет и неожиданная тишина, ровно светят лампы.

Оцепенение и неподвижность, Вагасков, неотрывно, примороженно прильнувший к окуляру перископа, со сгорбленными плечами, словно видя что-то дико ошеломляющее, обездвиживающее, заставляющее стыло-намертво прикипеть к перископу.

Смятенно, ошеломленно оборванное движение старпома к нему.

– Что там?

– Там ничего. Там – небо.

Отшатнувшийся от окуляра Вагасков, старпом у перископа, быстрые движения перископа вправо и влево, опустошенность, склонившийся к перископу штурман, замешательство, растерянные взгляды – видя перед собой брошенный бесхозный перископ, я подошел к нему, бездумно прильнув к окуляру.

Ярчайшая синева, свет и простор, пространство, воздушная беспредельность и беспредельное движение, лодка уже не плывет, а летит в бескрайнем небе, ощущение неудержимой высоты, парения, подъема, взлета – оттеснивший меня штурман вновь неотрывно приник к окуляру, ожидание, растерянно-нетерпеливые взгляды, направленные на него.

– Вода! Поверхность!

– Где?

– Сверху! Над нами!

Метнувшийся к перископу Вагасков, быстрый поворот, легкое сотрясение, скрип корпуса, странное ощущение медленного неудержимого движения.

– Всплываем!

Странный приглушенный рокот снаружи, мертвые неподвижные стрелки приборов, легкое, затем ясное ощущение всем телом, что лодка начала подниматься, нарастающая дрожь корпуса, толчок, легкое покачивание, затем тишина, быстро, страшно распрямившийся Вагасков, так же стремительно сменивший его штурман приник к окуляру.

– Боевая рубка чиста. Лодка на поверхности!

– Выровнять давление!

Вахтенный, взлетев в рубку, открывает люк, боль в глазах от мгновенно понизившегося давления, шум свежего воздуха, врывающегося в лодку, быстро поднимающийся через рубку на мостик Вагасков, секундная пауза, все остальные устремившиеся вслед за ним.

Свет и пространство ударили в глаза, несколько человек на мостике; поднявшись, стремительно оглянувшись, широко раскрытыми глазами смотрел я на ясную зелень берега и мутную громаду гор вдали, на желтевшую впритирку к борту лодки широкую волнистую отмель, бежавшую вдоль берега, который, уходя в обе стороны, изгибаясь, терялся в дымке, на неоглядную синь океана за спиной и набегавшие волны, на темно-серый наклонившийся корпус эсминца вдали у отмели – с зияющей огромной дырой в носовой части, и высокое, без птиц небо – ветер легко стлался над морем, люди небольшой темной группой стояли вдали на берегу.

Словно повинуясь какому-то несуществующему сигналу, люди, поднявшись на мостик, спускались на палубу лодки и оттуда, по борту – спрыгивая – на отмель; столпившись бесформенной черной массой, на мгновенье остановившись, они пошли за Вагасковым, медленно поднимавшимся по зеленому некрутому склону, туда, где стояли ожидающе несколько темных неподвижных фигур – стоявший на шаг впереди других статный морщинистый человек в длинной суконной куртке и мешковатых брюках, заправленных в кожаные сапоги, с грубым, некрасивой работы мечом у пояса мгновение ожидающе смотрел на остановившегося в нескольких шагах Вагаскова, словно что-то спокойно всезнающе читая в его лице, уверенно видя в поднятых на него пытливо смотрящих черных глазах.

– Хороший бой? – внезапно по-русски спросил он.

Мгновение Вагасков смотрел на него.

– Да.

– Идите за мной.

Вверх по склону нестройно мы двинулись за ним, человек шагал широко и уверенно, в тот миг, сначала, он показался мне каким-то старостой норвежских рыбаков, живущим, сохраняя традиционный порядок, по старинным обычаям, вдали от цивилизации – по какому-то странному волшебному наитию знающим русский язык – еще десяток шагов вверх по склону – ширь открывшейся равнины впереди, длинные, грубо сколоченные столы, поваленные лавки, костры, люди – в разных одеждах и в разных мундирах, грубых, выцветших и линялых, оружие – заботливо вычищенное и беспорядочно сваленное, непрестанное движение людей, грубое, почти веселое – среди туманной зелени и темных раскидистых деревьев, серые пологи шатров виднелись у чернеющей вдали рощи, дымы костров поднимались к небу.

Свободно бросив взгляд в сторону гульбища, человек резко, круто повернулся к нам.

– Идите к ним, там ваше место. Скоро стемнеет, решать и говорить не время. Завтра я все скажу вам, а вы – мне. Завтра для вас все закончится и все начнется.

Словно что-то заметив, он на мгновенье остановил взгляд на Вагаскове.

– Хотите что-то спросить?

– Да. Откуда вы знаете русский язык?

Отведя взгляд, человек мгновенье бесстрастно, холодно смотрел куда-то в сторону.

– Я не знаю русского языка. Здесь все понимают друг друга.

Повернувшись, он пошел прочь. Повсюду, вокруг, медленно матросы команды в тихом оцепенении шагали туда, к кострам, их спины чернели – вниз, по откосу; мгновенье напряженно глядя им вслед, остановившись, опустив глаза, словно что-то быстро уяснив для себя, Вагасков вдруг коротко обернулся, глядя в землю, не глядя на стоявших рядом.

– Все, кто слышит меня. Что бы ни случилось – сейчас и ночью, завтра с рассветом всем собраться – там, у лодки. Все поняли меня?

– Есть, командир.

Как все, с остальными я сошел на равнину, люди в поношенной, грубой одежде – кругом, за дощатыми столами, шум, крики и что-то грубое, перемешанное на столах; увидев рядом с собой пустое место за столом, я опустился на скамью, седой массивный человек напротив, отложив нож, резко вскинув глаза, мгновенье держал меня под понимающе-тяжелым, казалось, все цепко схватывающим взглядом.

– Сражался на море?

– Да.

– Морского волчонка ни с кем не спутаешь. – Словно чем-то довольный, он поднял на меня глаза снова. – На железных кораблях или на деревянных?

– На железном.

Сидевший рядом, чуть заметно усмехнувшись, смутно посмотрел в сторону.

– Какая разница. Теперь все забудется.

– Какая разница, да… – человек усмехнулся, – те, кто пришел с железных кораблей, все равно сражаются здесь нашим оружием – они не хотят видеть своего. Как-то мне пришлось грести два дня, не сменяясь, а потом сразу махать топором на берегу – и у меня пропал сон. Я ходил, ел, потом наши привели каких-то девок – я помню, как одна сидела на мне и ее груди толкались мне в лицо – я сказал ей, что не сплю три дня, и она засмеялась – теперь ты точно заснешь – но я не заснул – я ходил, ел, рубил для костра сучья, светило солнце, все было как обычно, только всего было как-то много и хотелось, чтобы все это, наконец, исчезло или исчез я сам. А потом я вдруг понял, что то, что только что было со мной, не могло быть, что это был сон, и тогда я успокоился, повернулся на другой бок и уснул по-настоящему. Здесь есть все, что пожелаешь, но с каких-то пор я стал чувствовать, что мне чего-то не хватает. Сначала я думал, что не хватает солнца, но это чушь, мне плевать на него. А потом я понял – мне не хватает настоящей смерти. Чьей-то – а может быть, моей собственной. Так устроен человек – даже когда получит все, что хочет, ему будет чего-то не хватать, и, возможно, именно того, что разрушило и убило бы его. Запомни это, волчонок, и не радуйся слишком тому, что увидишь, потому что рано или поздно это случится с тобой.

Человек рядом, морщась и скучая, отвернулся.

– Брось, далеко не с каждым это случается. Иные машут мечами в свое удовольствие и всем довольны.

– Всем довольны, да. Есть и такие, что довольны. – Человек быстро, пристально посмотрел на меня. – Но не этот. – Он тяжело, хищно прищурившись, усмехнулся. – Этот будет, как я.

– Не верь ему, не верь никому, они лукавы, они пугают тем, что любят, а сами только рады ухватиться за кусок, который им кинули – за эту возможность жить вечно.

– Локи! Локи на камне!

Возгласы усилились, перекрикивая гомон; о чем-то спорившие за моей спиной, так, что крики раздавались над ухом, умолкли, ропот стих; обернувшись туда, куда были устремлены взгляды всех сидевших за столом и всех, кто был вокруг, я подался вперед, вглядываясь сквозь дымку – над дымом костров, в грязно-красных бликах угасающих огней все тот же статный морщинистый человек с грубым мечом у пояса, стоя на нависавшем над равниной черном сколотом камне, поднял руку, словно собираясь сказать что-то, голоса оборвались, в рухнувшей тишине, сквозь сип ветра стали слышны его слова.

– Вечер. Вечер души вашей наступил навеки. Знайте, что он будет тяжким, но не бойтесь этой тяжести, потому что все лучшее, что было в вашей жизни – и еще лучшее – открыто вам. Многое и черное осталось позади, многое перемешано, но все было так, как предначертано, таков закон, куда – в какую жизнь – ни бросишь взор, везде он, везде одно – мечи, мечи, мечи. Все мы рождены убивать – кто не убивал, тот не жил, этот мир не остановится никогда, от убийства до убийства живет человек, лишь один выбор дарован ему – подставить шею, склониться в ничтожестве – или убивать. Обращая во прах, мы избегаем праха, лишь сражаясь, живет человек, низко и презренно все, приносящее радость – вино и богатство, и ласки дев – хоть хороши и они – наверно, наверно хороши. Презренны двуличие, жадность и ложь, так сражайся, ибо меч прямодушен, сражайся, ибо меч не скупится, сражайся, ибо меч не солжет. Нет другого выхода, нет другого способа смыть и низвергнуть пороки, уйти от черного сна жизни, так сражайся и убивай, ибо другого пути нет и не будет. Так смотрите же вперед прямо, ибо вы достигли того единственного, что можно достичь, единственной правды, единственного в мире доступного счастья, посев сжат, ход открыт, вы – гости богов, порог мечей, крест снов, предел света, Валхалла. Вы те, кому дано право вечно сражаться и вечно убивать – ибо в мире, что создан для людей, не может быть ничего лучше – и другим он не будет – так славьте богов и принесите им жатву – сегодня, завтра и всегда, принесите им себя – как боги, погибнув когда-нибудь, принесут себя вам, дайте им свет, дайте им крови, кровь – наш дар, других денег мы не знаем, так пролейте ее щедро и не жалейте ни о чем, что было и будет в этот вечный вечер – в вечер, что на миг дольше вечности, что в день страшной битвы на заре мира исторгнут из сердца богов и навсегда, в тяжкой жалости, в темный пир и черное утешение, навсегда дарован вам.

Разноголосые крики и шум соединились с последними словами, небо было уже совсем черным, и, опустив глаза, я уже никого не увидел на камне, ветер с моря колебал дым от костров, треск перевернутых столов и звон падающей утвари, взвизг вынимаемых из ножен мечей слышались отовсюду. На приближающийся звук вместе со всеми я оглянулся – темная масса людей с мечами и топорами, опрокидывая скамьи и котлы над потухшими кострами, двигалась с другого конца равнины, люди с мечами, одетые и голые по пояс, перепрыгивая через столы, побежали им навстречу, первые звуки – заполошный вой, хрипы и визги зарезанных донеслись из тьмы, в один миг свалка достигла поляны и ближних столов, косматый великан в разодранной пополам рубахе, схватившись с седым человеком, только что говорившим со мной, отбив занесенный меч, взмахом щита рассек ему горло, потные тела вокруг – одни, другие, в тесной свалке воя и крича, высоко задирая взмах, кого-то рубили топорами, в темноте что-то трещало, под ударами копья кто-то ужом извивался на траве.

Люди с мечами, без кольчуг и шлемов, кинулись на деревянные щиты, кто-то колол их в бока ножами и копьями, веснушчатый паренек со шрамом во всю щеку, упав на землю, под штопающими ударами пик, изгибаясь, вытянутой рукой, концом меча, зажатого в ней, пытался достать напоследок кого-то из добивавших; могучий пожилой боец, увидев спрыгнувшего со стола такого же опытного ветерана, изготовился было сразиться с ним, с мгновенно отрубленной кем-то рукой он завалился набок, другие с заполошными криками бросились вперед вместо него, несколько могучих людей с огромными топорами, перепрыгнув через столы, бросились рубить всех, кто кинулся на них, словно боясь чего-то не успеть – двое из них, внезапно заметив друг друга, на секунду остановившись в замешательстве, тут же, повернувшись, зачем-то ринулись друг на друга.

В бычьем мычании и мальчишеских визгах, с закатанными в торжестве и в беспамятстве глазами, вспарывая насквозь друг друга, старые и молодые бились на просеянном искрами огромном пространстве, ветер разносил искры по полю, вздымая костры факелами, красными бликами освещая снующие и бьющиеся мечи и перекошенные лица, запрокинутые с разрезанными кадыками головы, сидящих на земле людей, красными ладонями зажимавших разрезанные животы, придерживая вываливавшиеся внутренности, изрубленные топорами спины павших ничком, топчущиеся со всех сторон, истово упирающиеся в разъезжающуюся глину ноги навалившихся, нажимающих, режущих, бьющих, кромсающих друг друга людей.

В штопаном бушлате и с пустыми руками, не зная, на что смотреть и куда поворачиваться, я стоял посреди бойни, не понимая, почему никто не нападает на меня.

Бой казался скоротечен, уже последние, с размаху нагибаясь, мечами добивали лежащих на земле, что-то необычное, странное происходило одновременно – вдруг, словно уловив странный звук неслышимых труб, еще повсюду видя убиение, я вдруг увидел, как распластанные, поверженные, тут и там рассеянные по полю, вдруг заново начинали шевелиться; упавшие навзничь, открывая глаза и глядя в черное небо, лежа, раскинув руки, словно что-то получая от окружающей черноты, сперва неправильно, с трудом, а затем вдруг легко и быстро поднимались с земли – порой схватывая протянутые им кем-то руки и лишь несколько первых шагов пройдя в обнимку, затем так же распрямляясь и уже отчетливо, не шатаясь, легко и в полный рост шли к столам, валясь на скамьи, крича и обнимаясь с сидевшими там, загораясь и оживая глазами, что-то упоенно быстро говоря среди таких же неестественно искривленных, оживленных, освященных сиянием лиц.

Сам собой пир завязался снова, снова вспыхнули огни и закипела снедь в котлах, снято и отброшено было оружие, все перемешалось, скоро ни убитых, ни раненых не было на земле, люди, только что рубившие и кромсавшие друг друга, в тесноте, зажмурясь, привалясь к плечу плечом, жадно драли с костей мясо, слепо смеясь, вместе пели, уткнув головы в чан с хмельным – обернувшись, я увидел, как человек, расспрашивавший меня, и великан, разрубивший ему горло, крепко обнявшись, то ли смеялись, то ли плакали над столом, человек с отвердевшим шрамом у кадыка, торопясь, задыхаясь, что-то рассказывал великану, быстрые, крупные слезы с его щек падали в хлебные корки на столе, лилось в кружки и мимо кружек вино.

Странное ощущение горького счастья было разлито в воздухе; зная, что еще ничего не сделал, но отчего-то чувствуя себя единым целым с этим темным, безнадежным, жалким, навеки неприкаянным братством, зачем-то подобрав с земли нож, я нашел свободное место на скамье; сев и опрокинув кружку с чем-то терпким и не почувствовав вкуса, подняв голову, я смотрел на колышущееся вокруг человеческое море, на темно бьющих себя в груди и что-то кричащих людей, на не слушающих их, большеруких обветренных людей с изрезанными лицами, словно запертых навек в собственном горе, на скромно смотрящих, выглядящих почти застенчивыми молчаливых тихих людей с насмерть врезанными страшными татуировками на руках, на изрубленных юношей с дешевыми браслетами и цепями, на простые, безыскусные лица, полные отрешенности и веселья.

Новым светом вспыхнули костры, легкие силуэты дев показались между столами, свободно сплетаясь с сидящими и садясь на колени, соединяясь – брови с бровями, щеки с щеками, колени с коленями; тяжелый гул похоти покатил над суматошливым ристалищем, густой мрак Вакха, словно слетевший, памятный по тяжелым, пахнущим пылью альбомам репродукций из отцовской библиотеки, накатив, накрыл меня; уже видя, что кипело и пылало на скамьях, на столах, под столами и вокруг, понимая и принимая все это, но так же пронзительно, обреченно, безошибочно понимая, насколько это не принимает и отторгает меня, резко встав и развернувшись, я быстро пошел к берегу; уже дойдя до раскидистого черного дерева, я вдруг услышал, как кто-то окликнул меня; стараясь как можно быстрее оказаться там, на берегу, у брошенной лодки, нехотя я обернулся – высокая черноволосая девушка в длинном плаще и грубой воинской одежде, казалось, только что сошедшая с коня, легкой тенью метнувшегося куда-то в сторону, быстрым торопливым шагом шла ко мне – почти пробежав последние несколько шагов, встав и загородив мне путь к морю, каким-то легким неодолимым движением развернув меня к себе, придвинувшись ко мне, взяв меня за плечи, она приложила свой лоб к моему лбу – оттуда, из нее в меня потекли легкие, горячие, озаренные слова.

– Если хочешь уходить – уходи, но тебе незачем уходить. Я знаю тебя – до последнего удара сердца, до последней дрожи страха, до последней жилки стыда, до последней капли того, что ты прячешь от всех и что так много значит для тебя, а на самом деле ничего, ничего не значит.

Я смотрю в твои глаза – в глаза воина и в этих глазах вижу глаза тысяч других воинов, но для меня есть ты один – от этого мига и до последнего вздоха, которого не будет, – не бойся держать меня, не бойся трогать меня, не бойся раздеть меня и взять меня, я сама возьму тебя, я примирю твои тело и душу, я дам последнее, что тебе не достает – чтобы чувствовать себя мужчиной – хоть ты давно мужчина, – я пойму твою похоть и утолю эту похоть, я утолю твою любовь, если она будет, а когда я увижу, что мое тело и мои ласки тебе наскучат, я сама найду новых и жгучих девушек для тебя, а когда наскучат эти, найду новых.

От кончиков пальцев на ногах до последнего движения сердца я буду твоей.

Под любым гнетом и любой угрозой я буду говорить правду для тебя, не побоюсь гнева, а если он настигнет – вынесу его и не попрекну тебя ни словом, а потом, если время пройдет и горькие часы и горькие времена настанут, едва ты оглянешься – ты увидишь меня.

Никогда, нигде ни одного плохого слова о себе ты не услышишь от меня, даже если небо упадет на землю и солнце перестанет светить – все равно я буду любить тебя, мы все несчастны, мы все недолюбленные, но я долюблю тебя за всех.

Если ты полюбишь меня – я научу тебя летать, как умею летать сама, если нет – стоя за твоим плечом, я буду оберегать тебя – я твои глаза и твой меч.

Я разгадаю любой гнусный замысел, направленный против тебя, посмеюсь в глаза тому, кто посмеет говорить со мной о ревности, в вечности и в бесконечности я буду беречь тебя и любить тебя – беречь и любить, как умеют только дочери Севера – верь мне, иди ко мне, люби меня, бери меня, пожалуйста, останься, останься, останься со мной.

Ее руки раздевали меня, а мои руки раздевали ее, и в этот миг я почувствовал, что все страшное, невыносимое, стыдное, терзающее, что было во мне, быстрыми обильными слезами, единым быстрым чистым потоком покинуло меня, и когда я вошел в нее и единым неразрывным объятием мы соединились с ней и как бы взяв меня за руку, жгучим лучистым, тягучим путем легко и несуетно она повела меня, я почувствовал, что ничего от мира, пытавшего и мучившего меня, не осталось во мне, а был лишь другой мир, неведомый и манящий, в котором, ничего не зная о нем, забыв обо всем, я хотел в этот миг остаться навсегда.

Глава 2

Жесткий ветер с моря и пустая песчаная береговая полоса.

Утро словно нехотя вставало над островом, небо без птиц было мутным и светло-серым, смутный полушебутной лагерь то ли спал, то ли дошумливал – еле слышно – где-то там, за скосом холма, на равнине – невидимый и словно не ощущаемый отсюда – в свете ясного дня неожиданно четкими казались горы, вершины которых терялись где-то в небесном тумане, и скрипел под сапогами песок.

Не было девушки, которая вчера любила меня, и не было дерева, под которым она меня остановила – оглянувшись, я увидел лишь черный сгоревший остов, – смутно помня, как ночью дерево вдруг вспыхнуло над нами, утром, проснувшись – один, я увидел лишь черные головешки у себя на груди и на форме, валявшейся поодаль – теплые и безопасные, таившие искры лишь глубоко внутри, они не сделали ни прорех на ткани, ни ран на коже.

Мимо все так же тершегося о берег длинного черного корпуса лодки я шел – то по сухому, то по влажному песку – к похожему на огромную наковальню носовому отсеку лодки – туда, где темной мелкой группой стояло несколько человек.

Сразу было видно, что стояли они давно, и сразу было видно, что больше они никого не ждут – мое приближение было замечено несколькими брошенными издали взглядами и почти не осознано – как некая неожиданная мелочь, странное необязательное прибавление к чему-то, что было уже давно ясно понято и до предела осмыслено.

Семь человек, подчинившихся приказу – из сорока двух членов экипажа, семь человек, зачем-то пришедших с рассветом в условленное место, как приказал Вагасков, – и тридцать пять других – для которых уже не существовало никаких приказов, которых мир, полуспавший сейчас за срезом холма, принял, отогрел, отмыл от всех тягот, приласкал, успокоил и оставил частью себя навсегда.

Сухой песок под ногами, резкий ветер, высокое небо, неясность и, наверно, бессмысленность нашего присутствия тут – и десяток человек в черной форме гитлеровских кригсмарине – чуть поодаль в смутной серой дымке, у покосившегося остова эсминца с пробитым носом.

Статный седой Локи шел по песку властно и по-хозяйски неторопливо – словно не видя перед собой ничего кроме бескрайнего серого моря, он остановился в полуста шагах от нас – небрежно, но твердо сделав знак одновременно приблизиться и нам, и немцам – ожидая, пока мы подойдем, он бросил взгляд в небо, где чугунно-серые тучи чуть расступились, дав место между собой мутно-переливчатому светло-серому пятну, дававшему чуть больше света, чем зажимавшие его со всех сторон твердо-серые массы.

Увидев, как, подойдя, мы остановились молча – кто глядя вдаль, в сторону моря, кто – ковыряя носком сапога серый песок – все теми же двумя группами, не смешиваясь, по разные стороны от него, – он сухо перевел взгляд с Вагаскова на офицера, возглавлявшего немецкий отряд, и обратно.

– В сущности мне мало что осталось, – произнес он, – ваши люди уже там и им не нужно никаких речей. И, признаться, я не понимаю, зачем вы взяли сюда этих. От вас требуется лишь то, что положено вождям от века – пожать друг другу руки, обняться и тем подтвердить слияние с братством. Это ни у кого не занимало много времени. Сделайте это и больше от вас ничего не будет нужно.

Легкий ветерок пробежал по песку – пролетев неожиданно низко, он чуть шевельнул сухую ветку, лежавшую к нему боком, и забросил несколько песчинок мне на сапог.

Мельком взглянув на немецкого офицера, словно вовсе не собираясь рассматривать его, а лишь машинально проверяя его присутствие, Вагасков, с легким удивлением посмотрев на Локи, пожал плечами и снова уткнулся взглядом в песок.

– Обняться с ним? Это невозможно.

Мгновенье без выражения Локи смотрел на него.

– Почему?

– Это будет комедией, по крайней мере, для меня. Мы не можем быть в одном братстве.

– Вы, воин, принесший высшую жертву, с другим воином, также принесшим высшую жертву, не желаете быть в одном братстве?

– Нет, хоть дело и не в моем желании. Это невозможно.

На секунду задумавшись и словно отложив на будущее какой-то вопрос, Локи повернулся к германскому офицеру.

– Что скажете вы?

С руками, заложенными за спину, немец мельком взглянул на Вагаскова.

– В каком вы звании?

– Капитан-лейтенант.

– Капитан-лейтенант прав. Примирение, а тем более объятия вряд ли возможны.

– И вы также не станете объяснять почему?

– Боюсь, это утомит вас, да и вообще уведет слишком далеко. Как бы то ни было, все, что делается между нами, – это не вопрос дележа имущества и не ради демонстрации доблести королей. Боюсь, эта война из тех, где воюющих разделяет слишком многое.

Мгновенье Локи смотрел на слегка волнующееся море.

– Вы мне все объяснили.

– Я рад.

– Вряд ли у вас есть повод радоваться. – Локи чуть обернулся к Вагаскову. – И у вас. – Он обвел взглядом всех стоявших полукругом вблизи него. – И у вас у всех. – Он внезапно усмехнулся. – Я не думал вчера, что окажусь так прав. И так быстро прав. Для вас действительно слишком многое и слишком быстро кончится и слишком многое начнется. И совсем не то, о чем я думал вчера. – Он мельком кивнул в сторону тихо шумящего за холмами гульбища. – Все это, разумеется, больше ничего не значит для вас. Я не буду вас томить, я объясню все сразу. Вожди, отказавшиеся от примирения – здесь, на берегу этого моря – тем самым приравнивают себя к богам. Ибо только богам дозволено решать, как и чьей победой кончится война. И обоюдно и твердо отказавшись от примирения – если только вы не пересмотрите своего решения, – вы заявили о своем праве решить исход этой войны самостоятельно, здесь, на берегу – той большой войны, что идет там, внизу, и идет так долго.

Казалось, и Вагаскова, и немецкого офицера на мгновенье охватило какое-то движение – среагировав первым, немец невольно чуть подался вперед, глаза его, казалось, без всякого трепета увлеченно-жестко блеснули.

– Решить поединком?

Почти презрительно Локи усмехнулся.

– Я вовсе не говорил, что вам будет дозволено что-то решить поединком, я сказал лишь, что вы заявили свое право самим решить исход этой войны. – Он посмотрел на бегущие по водной глади серо-черные буруны. – Разумеется поединком. Но правила этого поединка и его оружие выбирать не вам. Да и будет ли сам поединок, решать не вам.

– А что же нам? – неожиданно резко, нетерпеливо спросил Вагасков.

Локи на мгновенье задержал спокойный взгляд на нем.

– А вам доказать свое право на этот поединок. Вам пройти весь тот путь, который ведет к силе, что способна все даровать и все отбирать, к тому единственному, кто может что-то решить и что-то дать из того, что вы попросите – или не дать ничего, или просто не заметить вас – если такова будет его прихоть или его воля.

Немец быстро-сообразительно вскинул глаза на Локи.

– То есть?..

Локи почти скучающе покачал головой.

– Да. Да. К нему. К престолу Вотана.

– К престолу Вотана… – немец с, казалось, раздражавшим его самого замешательством обвел взглядом побережье и короткую цепь гор. – И где же он?

Почти усмехаясь, Локи слегка кивнул в сторону дымчатой гряды.

– Если посмотреть отсюда, то получится, что на вершине горы – той, что скрыта туманом. А если посмотреть с другого места – то совсем в другой стороне. Все это не важно.

– Так как же…

Локи, отворачиваясь, чуть устало поморщился.

– Все это было – раз в тысячи лет и едва ли кто-то помнит, с каким итогом. Но известно главное – место начала пути. Это у подножья вон той горы – там, где чуть виден лесочек. Дойти туда не так трудно. Там находится устье реки, текущей вверх – река течет в гору, как ни странно это звучит. Но пускаться вплавь вам не придется – на берегу валяется старый плот – достаточно ветхий, но еще пригодный для такого путешествия. На нем вы подниметесь на плато, за которым начинаются Поля Безумия – нет смысла сейчас объяснять, что это такое, но главное, что с этого момента никто и ничто вам не даст никакого совета и не укажет пути. Понять что-то или не понять, догадаться или не догадаться, найти путь к престолу Вотана или навсегда потеряться, сойти с ума и погибнуть – это будет зависеть только от вас. И даже если с самого начала вам повезет и вы о чем-то догадаетесь, путь будет долгим – мы в большом краю и вы видите лишь часть его. Но догадываться и прозревать вам придется раз за разом и продвигаться вам придется шаг за шагом, много раз – нет смысла сейчас объяснять, как вы будете приближаться к Вотану – вам будет казаться, что вы идете по равнине, но на самом деле вы будете идти вверх. Но это лишние сведения. Буду честен – я не вижу в вас качеств, способных помочь решить эту задачу, и сомнительно, чтобы вам удалось правильно сориентироваться даже на самом первом шагу. И еще: должен огорчить вас – вы смертны – так же как были там, внизу. Вас легко и свободно можно зарезать или убить. И вряд ли даже лучшие из вас дойдут хотя бы до начала пути живыми.

Немец презрительно улыбнулся.

– И значит?…

– Ничего не значит. Никто не собирается вас отговаривать, просто у вас есть еще несколько секунд на то, чтобы трезво оценить свои силы и все-таки пожать друг другу руки – никто не требует от вас вкладывать в это хоть толику сердечности или чувства – в конце концов, это просто формальное правило, установленное богами. И вот еще… – Локи неожиданно задумчиво посмотрел на нас. – Вот что действительно удивляет меня – эта ваша обоюдная решимость, с которой вы готовы взять на себя ответственность. Ответственность за миллионы жизней, за исход войны. Вы – вожди, но над вами есть другие вожди, над ними – еще вожди, а над всеми – главные, высшие вожди. Война идет долго и с переменным успехом – а значит, и те и другие вожди чего-то стоят. Надо ли перехватывать вожжи из рук тех, чья прямая обязанность – править и кто доказал способность выполнять эту обязанность по опыту и праву рождения – вот о чем я призываю вас подумать за те несколько мгновений, что еще могу дать вам.

Среди немцев произошло короткое движение, офицер, повернувшись, что-то сказал одному из подчиненных, тот что-то быстро горячо ответил, еще двое или трое обменялись быстрыми короткими фразами.

Сплюнув, старпом Снежко посмотрел куда-то в сторону.

– Завернул… – Подумав, он добавил к этому короткое матерное словцо.

Боцман Нырков и торпедист Легчаев, не сговариваясь, коротко выматерились оба.

Спокойно и чуть печально Вагасков смотрел в сторону моря.

– Помните Соцкова, что с Черноморского к нам попал? – спросил он. – Как он рассказывал, как Севастополь эвакуировали.

Старпом сплюнул снова. – Ага. Пятьдесят человек комсостава и партактива в подводную лодку набили – и в Новороссийск. И так еще несколькими лодками – и командарма тоже. А семьдесят тысяч народу – без патронов и снарядов – немцам на съедение.

– Вожди… А над ними – еще вожди, а над ними – еще вожди…

– Вот и я так думаю, – тихо откликнулся Вагасков. – Лучше уж мы сами. Раз уж так получилось.

– Итак, ваш ответ, – сказал Локи, – время вышло. Впрочем, достаточным будет одно слово.

Вагасков улыбнулся. – Вы знаете какое.

Локи повернулся к немцу.

– Вы?

Немец, чуть иронически сощурившись, жестко усмехнулся краешками губ.

– Даже два. Хайль Гитлер.

Задумчиво Локи взглянул на него.

– Вы славите своего вождя и при этом не доверяете ему?

Спокойно, став совсем серьезным, немецкий офицер смотрел куда-то в сторону.

– Я славлю своего вождя – по крайней мере в каком-то смысле. Но у меня есть основания полагать, что сам я все сделаю существенно лучше.

Мгновенье Локи смотрел в сторону моря.

– Пойдемте. Я все покажу вам.

Все так же – двумя группами по обе стороны от Локи, не смешиваясь, мы пошли по песку.

– Надеюсь, у вас хватит ума сообразить одно, – сказал Локи, – ноша, которую вы имели глупость на себя взвалить, настолько тяжела и сложна, что даже минимальный шанс хоть как-то с ней справиться у вас есть, только если вы будете действовать сообща. Вы отказались примириться и, разумеется, свободны перебить друг друга хоть сию минуту, но даже самые первые шаги вы в состоянии будете сделать, лишь всецело и постоянно подкрепляя друг друга, восполняя слабые стороны одних сильными сторонами других. Полагаю, это никак не унизит вас – по крайней мере, на первых порах.

Некоторое время все молчали.

– Спасибо, – сказал наконец немецкий офицер. – Этот специфический момент мы понимаем.

Глава 3

Деревья были цвета обгоревшей брони и почти не пропускали света. Протянув руку и сорвав листок, я мгновенье подержал его между пальцами – он был твердым и почти весь пронизан гранеными, ветвящимися, почти окаменелыми нитями. Вода, грохотавшая у ног, шагах в ста отсюда превращалась в широкую серую реку – сквозь просвет между деревьями был виден грязно-рыжий глинистый берег, россыпь черных валунов, фигуры людей – наших и немцев, нерешительно сбившихся в одну группу, и, кажется, еще кто-то, кого они загораживали своими спинами. Быстро перешагивая по торчащим из глины круглым камням, я вышел из-под полога деревьев; успев увидеть спину далеко ушедшего по песку Локи, я подошел к остальным, нерешительным молчаливым полукругом окаймлявшим девушку в длинном грубом плаще, сидевшую на камне и, казалось, не замечавшую ни нас, ни катившейся рядом реки. Услышав или почувствовав двоих из нас, подошедших последними, она подняла глаза, на лице ее блуждала слабая, какая-то устало-понимающая улыбка. Мгновенье терпеливо, хотя и без особого интереса она рассматривала нас.

– Итак, вы выбрали смерть.

Стоявший чуть впереди других немецкий офицер, секунду помедлив, казалось, сам забавляясь ролью галантно философствующего денди, примирительно-сдержанно повел рукой.

– Все мы выбрали смерть, раз когда-то удосужились родиться…

– Но вы-то как раз могли избежать этого. Впрочем, жалеть уже поздно. – Подбирая полу плаща, она опустила глаза. – Я – Сигрин, одна из девяти сестер, кто-то из вас, наверно, должен помнить такие вещи. Дело не в вежливости знакомства, просто в момент смерти каждый из вас должен будет назвать мое имя. Но не это главное. – Медленно подняв глаза, она обвела нас взглядом, кажется, на мгновение останавливаясь на ком-то из нас. – Я не буду сопровождать вас. Быть может, один или два раза я должна буду появиться, но… – губы ее тронула легкая усмешка, – для этого все вы должны будете сделать слишком много и дело должно будет зайти неимоверно далеко. Так что вряд ли мы увидимся снова. У меня нет власти помогать вам – хотя и имей я ее, не уверена, что знаю, как бы точно распорядилась ею. Но кое-что я скажу вам – ровно столько, сколько вы имеете право и обязаны знать. – На мгновенье умолкнув, словно слушая шум реки, она взглянула куда-то мимо нас и дальше нас. – В поход к престолу Вотана ходили несколько раз. Я, разумеется, помню их, это были особенные люди – они выглядели, как великие воины, говорили, как великие воины, поступали, как великие воины, – она на мгновенье усмехнулась, словно чему-то своему, – и, вероятно, они и были великими воинами. Не дошел никто. Закон богов позволяет решать исход войны поединком, дарованным Вотаном, но права на этот поединок не получал никто. Поля Безумия существовали всегда, но никто и ни разу не смог преодолеть Поля Безумия. Я смотрю на вас, все знаю о вас, и – не обижайтесь – вот что удивляет меня, когда я смотрю на вас – все вы самые обыкновенные люди. Вы ошеломляюще легко, не моргнув глазом, отказались от бессмертия – вы, вероятно, понимали, что вас ожидают страдания, но, возможно, вы полагали, что вас ожидает что-то романтическое, вроде похода Аргонавтов – но поход Аргонавтов – вымысел, а вас ожидают настоящие страдания. И при этом пропасть, разделяющая вас такова, что вы не нашли в себе сил обняться – пусть только напоказ – и отбросили вечную жизнь. У меня нет дара предсказывать будущее, но, надеюсь, у вас хватит ума понять, что единственная ваша сила и единственная ваша надежда – в вашей ненависти. Холите и лелейте вашу ненависть, всеми силами оберегайте ее – и, быть может, хотя бы в какой-то миг, хотя бы в какой-то раз ваша ненависть поможет вам. И еще вот что, – она что-то достала из складок плаща, – ваше время ограничено. Эта вещь не похожа на песочные часы, она красивее, чем песочные часы, но она так же безжалостна, как песочные часы. И не спускайте с нее глаз – что б вы ни делали, не пропустите тот миг, когда она начнет о чем-то предупреждать вас.

Быстрым движением она протянула что-то ближайшему из стоявших к ней немцев. Это была роза из стали с золотыми листками.

– Их семь. И они будут отпадать. И с каждым отпавшим листком время для вас будет нестись быстрее и быстрее. А когда отпадет последний, тот из вас, кто будет еще в живых, произнесет мое имя и исчезнет. – Она улыбнулась. – Эта игрушка мало поможет вам. Но она будет напоминанием. Здесь, на реке, пока вы будете плыть на плоту, можете забросить ее – здесь вам ничего не грозит, это будет просто путешествие. Но как только вы вступите в Поля Безумия – смотрите во все глаза на нее и цените выше жизни и золота каждую отпущенную вам секунду. Это все.

Быстро поднявшись, она сделала легкое движение рукой – рослый вороной конь, видневшийся где-то за валунами, почти в единый миг оказался рядом с ней. Взлетев в седло и уже позволив коню сделать несколько шагов прочь, она, чуть придержав его, казалось, мгновение поколебавшись, с неожиданно резким, жестким выражением лица на миг полуобернулась к нам.

– И вот что – в Полях Безумия, в первом месте, где увидите людей, спросите о Книге Вотана. Они не ответят вам – но спрашивайте еще и еще – и, может быть, что-то удастся спасти. Может быть…

Чуть тронув шпорами брюхо коня, быстро разгоняясь, уже мчась, она унеслась вдаль по песку. Не став провожать ее глазами, я подошел со спины к группе немцев – один из них держал в руке диковинную розу, остальные озадаченно рассматривали ее.

– Похоже на Мейсенскую работу.

– Только у той вряд ли бы что-то отпало.

Увидев подошедшего офицера, немец отдал розу ему. Повертев розу в руках, офицер слегка кивнул стоявшему чуть поодаль Вагаскову.

– Надеюсь, вы не претендуете на обладание этим?

Вагасков усмехнулся.

– Хотите, чтоб листы отпадали только для вас?

Сунув розу в карман, офицер повернулся к нему.

– Пожалуй, нам пора познакомиться, не находите? Как никак, похоже, придется сотрудничать.

– Да, пожалуйста. Александр Вагасков.

– Эвальд Эверинг, корветтен-капитан. – С оттенком легкой задиристости, а возможно чего-то ожидая, немец мельком чуть испытующе взглянул на Вагаскова. – Я старше вас по званию.

Почти весело Вагасков мгновенье смотрел на него.

– Мне плевать на это.

Секунду помедлив, словно услышав то, что и ожидал, и чему-то понимающе кивнув про себя, немец с любопытством повернулся к нему снова.

– Ваш отец был из рабочих?

– Нет. Капитан торгового флота.

Немец удивленно посмотрел на него.

– У России был торговый флот?

– Нет, он ходил под румынским флагом.

Немец усмехнулся.

– Румыны всегда на что-нибудь пригодятся.

Кажется уже не слишком внимательно слушая, Вагасков посмотрел в сторону реки.

– Надо проверить плот.

– Уже делается.

Наши и немцы возились у плота. Подойдя и присев, я потрогал поперечные скрепляющие бревна – старые и мертвенно сухие, они были стянуты с помощью таких же сухих лоз и толстых, мертвенно-твердых жил. Бревна треноги для крепления руля были врезаны в тело плота и укреплены черными металлическими скобами, сам руль – длинное весло с широкой лопастью, имел коротковатый валек и для поворота, скорее всего, требовал приложения сил двух или более человек. Сидевшие на корточках и проверившие стяжки бревен, немцы смотрели на медленно катившуюся мимо них стального цвета массу реки.

– Странные камни – со сколами. Как будто вода не шлифует их.

– Похоже на Стикс.

– Это и есть Стикс.

– Не дури, Дитер. Поменьше университетских штучек.

Худой сутулящийся парень с решительной ухмылкой выпрямился.

– Я знаю, что я сделаю с вашим Стиксом. Я выстираю в нем носки.

Кто-то прыснул.

– Швеллер лишит вас рыбалки. Он отравит воду на пять миль вверх.

– Хватит, Ганс. Доложи капитану.

Старпом что-то уже говорил Вагаскову.

Видя, как согласно кивнули Вагасков и немец, мы обступили плот и, навалившись, столкнули его в воду. Дав тем, кто был полегче, забраться на него, остальные, уже идя по пояс в воде, вывели его на середину реки; подхваченные течением, уже поспешно переступая по дну, они, кто легче, кто с трудом, сумели взобраться на него сами. Течение подхватило плот и понесло его, река расширилась; быстро приблизившись к горному массиву, казавшемуся сначала таким далеким, резко завернув, так что рулевым пришлось втроем навалиться на валек, чтобы плот не вынесло на берег, она плавно и свободно пошла вверх, огибая гору, несясь и поднимаясь по руслу, окаймляющему гору подобно широкой винтовой террасе.

Небо было темным и низким, вода кипела из-под бревен, время словно ускорилось, левый берег, примыкавший к бурой базальтовой горе, сплошной зеленой лентой несся мимо, правый, более широкий, медленно плыл, вращаясь вокруг нас, скрываясь в паре сотен шагов в белесой дымке тумана; несколько раз бурлящие, бьющие ключом струи, ответвляясь от реки, быстро уходили вправо, прыгая и катясь через берег и скрываясь в тумане, одинокие черные раскидистые деревья возвышались временами над нагромождениями камней и высокой травы, сгибавшейся под ветром, которого мы почему-то не чувствовали, один или два раза в пирамидах камней, остро подпиравших черные развесистые кроны, мне почудились рукотворные могильные холмы. Река замедлилась, правый берег расширился, высокие деревья исчезли, уступив место высокой сухой траве и пустошам с россыпями камней, уже не в одном, а в нескольких местах мы различали явно сложенные человеческими руками каменные цилиндры колодцев, серый туман то застилал пустое пространство, то рассеивался, в какой-то момент мне показалось, что вдали, у такого же нагромождения сухих серых камней я вижу покосившееся, надломленное мельничное колесо.

Туман рассеялся, тихо и медленно река тащила плот мимо пустынного, поросшего негустой серой травой берега. Подняв глаза, до того утомленные однообразием безмолвного пустого пейзажа, я вздрогнул – маленький мальчик лет пяти стоял молча шагах в двадцати от берега, держа что-то в руках и молча глядя на плот. В синих коротких штанишках, сандалиях и рубашечке, аккуратно одетый и причесанный, он внимательно смотрел на нас, словно что-то заботливо сберегая – то самое, что держал в руках – присмотревшись, я понял, что в руках перед собой он держал маленький радиоприемничек. Держа его двумя руками, как держат мячик, он то ли показывал его нам, то ли аккуратно прижимал его к себе – как единственное, что у него было, как единственное достояние и единственную игрушку, все, что досталось ему в этом мире – ни единого человека не было на берегу – серьезно и словно доверчиво чего-то ожидая, он держал перед собой радиоприемничек – в тишине и на отделявшем меня расстоянии я так и не смог уловить, молчал ли радиоприемничек или что-то чуть слышно бессмысленно бурчал, сжимаемый заботливыми ладонями ребенка.

Обернувшись, чтобы что-то сказать Вагаскову или рулевым, я почувствовал, что не могу сказать ни слова, река рванулась вперед, туман почти вплотную подошел к реке, скрывая и унося берег и мальчика; словно бешено вонзаясь в воду, плот несся по реке, беспорядочно и коротко рыская носом; туман внезапно сдернуло – от реки и до конца пространства, – в единый миг мы увидели себя на равнине, река внезапно так же резко замедлилась – увидев что-то массивное и беспорядочное впереди, мы почти тут же обнаружили себя внутри этого нагромождения, не сразу поняв, что это были развалины или недостроенные корпуса каких-то зданий; шлак, расколотые строительные блоки и металлический мусор врезались в берега разом сузившейся реки, что-то заскребло по дну плота, еще несколько мгновений спустя вода, разом обмелев, исчезла в трещинах каменистой, замусоренной поверхности, плот заскрипел о камни и все остановилось. Внезапно пошел дождь. Покинув плот, мы сошли на растреснутый битый асфальт.

Недостроенные или разгромленные корпуса каких-то зданий были справа и слева – в выбоинах треснувших стенных блоков и остриях выпавших стекол; над головой, кусками приоткрывая серое небо, была недомонтированная крыша дебаркадера. По битому кирпичу и обломкам арматуры мы шли узким коридором между изуродованными зданиями туда, где впереди был виден какой-то просвет; торчащий из асфальта рельсовый путь внезапно обнаружился под ногами; идя вдоль него, через пару сотен метров, когда здания справа и слева оборвались, мы вышли на странный, освещенный серыми небесами пустырь – полуразрушенные бетонные постройки отступили далеко в стороны, рельсовый путь брал чуть вверх, на возвышении, рядом с ярко освещенной внутренним электричеством двухэтажной кирпичной будкой стоял массивный черный паровоз с двумя прицепными платформами. Железнодорожный путь уходил вперед.

Увидев приоткрытую дверцу будки машиниста, двое немцев и кто-то из наших бросились к ней, увидев такую же приоткрытую дверь кирпичной будки, я зашел внутрь – конторский стол у окна с огромной раскрытой книгой с таблицами на непонятном языке, очки с треснувшим стеклом и примотанной дужкой, старая пепельница, на краю стола лежала детская игрушка – стеклянный аквариум с металлическими рыбками, вода давно высохла, рыбки грудой лежали на дне. Удочка для ловли рыбок с магнитной присоской на конце лески лежала рядом. Все лампы – под потолком и по углам комнаты, на штативах, ярко горели. Выйдя, я подошел к паровозу: оживленно спрыгнув с подножки один из немцев что-то взволнованно говорил своему офицеру и Вагаскову, спрыгнувший следом боцман взятым где-то лоскутом дерюги вытер руки от угольной пыли.

– Угольный ящик полон, зольник пустой, жаровые трубы вроде прочищены, так что хоть сейчас ехать, – сказал он. – Если куда-то нужно ехать, конечно.

– Нужно проверить буксы и рессорные балансиры, а также тормозные колодки, – произнес более хладнокровный немец, – но, по моему впечатлению, состав готов к использованию.

Вагасков оглянулся на тендер.

– Вода в емкости есть?

– Воды нет, – откликнулся немец, – но рядом водокачка со шлангом, заполнить тендер не составит проблемы.

Усмехнувшись, немецкий офицер достал из кармана стальную розу.

– Все выглядит так, как будто все уже решено за нас, – произнес он, – впрочем, иного средства двигаться вперед все равно нет. Радует по крайней мере то, что с этого изделия пока еще ничего не упало, хотя Поля Безумия, а может быть, и само безумие, уже определенно близко. – Он спрятал розу. – Разводите огонь в топке, качайте воду, а экипаж, я думаю, уже может размещаться на платформах.

Вернувшись в будку машиниста, немцы занялись топкой, кто-то из наших подтянул кишку водокачки и начал качать воду в тендер; забравшиеся на платформы, запахивая бушлаты, под моросящим дождем мы сидели молча, глядя на темнеющее небо и развалины зданий вокруг. Рельсовый путь через короткий каменный мост с покосившимся металлическим ограждением вел в глубину следующих кварталов, что было там, мешали разглядеть дождь, поднимавшийся с земли туман и просто расстояние. Прошло полчаса или около того и легкая дрожь и черное облако из паровыпускной трубы показали, что паровой котел запущен, тяговые дышла пришли в движение и вместе с совершавшими первый оборот огромными колесами состав двинулся с места. Сначала медленно, потом постепенно разгоняясь, в россыпи перестуков миновав каменный мост, состав въехал в пространство между окружающими зданиями и, то подергиваясь, то возвращая плавный ход, потянулся мимо них.

Подняв воротник бушлата, под тяжелым моросящим дождем я смотрел на открывающиеся мне странные картины. Дома – многоэтажные, растреснутые, жилые, но явно и давно необитаемые, тянулись одной сплошной стеной без просвета по обе стороны пути, не давая обзора и заключая дорогу в один глубокий, прорезаемый дождем коридор.

Кое-где отступая от пути, так, что становились видны развороченные и растоптанные клумбы, занесенные мусором извилистые гравиевые дорожки, переломанные рухнувшими сверху плитами деревья и детали двориков, в других местах они подползали к медленно движущемуся поезду почти вплотную, так, что становилось возможным разглядеть внутренности комнат через мутные и наполовину выбитые стекла – шкафы с книгами, обрушившиеся полки с посудой, широкие кровати с горками покосившихся подушек медленно протаскивались мимо; в одном месте лицевая панель была снесена целиком – в открытом кубе пространства были видны манекенная вешалка для одежды на чугунной фигурной треноге, столик с массивной черной швейной машинкой и большой четырехцветный чуть сморщенный от сдувшегося воздуха детский мячик.

Поезд ускорил ход, так, что мерный дробный перестук сменился подстегивающим грохочущим ритмом, фасады, сливаясь с дождем, понеслись перед глазами, внезапно стена их оборвалась, поезд резко замедлился, открылась площадь со старинными то ли вокзальными, то ли дворцовыми зданиями и люди на ней; резко дернувшись, паровоз остановился; спрыгнув с платформы, я увидел, что рельсы, изогнувшись обрубленно вверх, упираются в массивный бетонный куб, рядом, чуть поодаль, параллельно нашему пути и пересекая его, шли другие рельсы, кое-где видны были другие, так же застывшие паровозы.

Спрыгнув с платформ и не сговариваясь, Вагасков и немец повели людей за собой, непрекращающееся движение шло на площади, попадавшиеся по пути люди, с дергающимися лицами, с красными слезящимися глазами, обращенными куда-то внутрь себя, словно лихорадочно куда-то спешили, два или три раза кто-то из них, схватив кусок арматуры или вывороченный из мостовой булыжник, вдруг бросались на нас – тут же отброшенные, с разбитыми лицами, словно никуда не глядя, словно ничего не случилось, бросив свое ненужное оружие, они, как заведенные, продолжали свой стремительный, лихорадочный путь куда-то.

Большое здание с портиком и античными колоннами господствовало над площадью; подойдя к нему и поднявшись по ступеням, за колоннадой мы укрылись от дождя. Двери, ведущие внутрь, были распахнуты, но за ними не было ничего кроме темного пустого пространства. Группа людей с ломами и кольями сцепилась с другой такой же группой у самых ступеней здания, несколько немцев, не выдержав, бросились защищать тех, кто был малочисленней, но, возвращенные окриком офицера, возбужденные и ругаясь, тут же вновь заняли места за колоннадой; повалив и неряшливо связав поверженных, одни безумцы куда-то потащили других. Дождь усилился, люди на площади, сцепляясь и сталкиваясь, безостановочно продолжали свое слепое бесконечное движение; щурясь от дробящихся капель, стоя у колонны, надвигая фуражку на лоб, немецкий офицер мельком покосился на Вагаскова.

– Боюсь, здесь бессмысленно спрашивать кого-то о Книге Вотана.

Так же прислонясь к колонне, Вагасков неотрывно смотрел на площадь.

– Мы обязаны будем найти каких-то других.

Словно из последних сил, дождь рушился сплошным, все застилающим потоком, вдруг, словно по щелчку, он ослабел; оставив портик, сойдя на мостовую, под прежним моросящим дождем, скорее наугад, чем следуя за офицерами, мы обогнули здание – широкая, богато застроенная улица тянулась в перспективу, что-то массивное, непонятное, странное чернело над ней; подойдя ближе, еще не веря и сомневаясь, мы увидели, что это было, – длинный черный дирижабль, неестественно вытянувшись, висел низко над улицей, сплетением тонких веревочных лестниц, канатов и спутанных проволок, где-то волочившихся по асфальту, а где-то не достававших до земли, он был словно повязан с пустой проезжей частью и мостовой, непрерывное, беглое, черное движение нагружало канаты и лестницы – люди в черных прорезиненных комбинезонах и противогазах с круглыми стеклами, нагруженные какими-то узлами и ящиками, спешно спускались на улицу, оставляя там свою поклажу и тут же взбираясь наверх, другие, в обычной, бедной, растрепанной одежде, тоже навьюченные какими-то мешками и коробками, по канатам, веревочным и проволочным лестницам лихорадочно карабкались вверх, черному, судорожному, муравьиному движению не было конца.

Протискиваясь между стенами и спинами осаждавших гондолу, уже привычно и мгновенно отбиваясь от внезапно загоравшихся ненавистью и слепо необъяснимо бросавшихся на нас людей, мы миновали половину улицы, черная неестественно длинная слепая сигара, с неправдоподобной, нечеловеческой точностью висевшая над улицей, осталась позади, в обращенной к нам торцевой части видны были медленно вращающиеся гигантские пропеллеры.

Улица повернула в сторону, дождь пошел сильнее, все то же безумное, лихорадочное движение не прекращалось вокруг, вдоль и поперек улицы сложными пересекающимися путями люди шли мимо, с заломанными руками кого-то куда-то тащили, с гаечным ключом или выломанной палкой то и дело кто-то слепо, безнадежно наскакивал. Какая-то странная унылая упорядоченность была во всем этом, во всем, что происходило кругом, словно привычно, под стылым моросящим дождем город жил обычной, нормальной, кем-то давно установленной жизнью.

Еле слышные звуки музыки вдруг послышались откуда-то впереди; прибавив шагу и чуть свернув, у маленькой уютной площади мы остановились: на мокром асфальте, усыпанном павшими листьями, на складных стульях симфонический оркестр играл что-то барочное, музыка, похожая на Баха или Вивальди, равномерно разносилась по пространству; поглощенно, чуть сгорбленно, уткнувшись в тетради нот, по которым щелкали дождевые капли, музыканты прилежно, отрешенно, то ли весело, то ли печально, водили смычками. Быстро подойдя, вместе еще с кем-то из наших, проходя мимо рядов, втискиваясь между ними, почти толкая сидевших людей, наклоняясь, я заглядывал им в глаза, пытаясь понять, кто они, уловить какой-то отклик или искорку разума; не обращая внимания ни на меня, ни на других, они играли, руки и плечи размеренно двигались, в глазах была застылая пустота. Острая, сосредоточенная, цепляющая за самое сердце музыка разносилась над площадью. Не зная, что делать, снова без всякого приказа мы сгрудились у пустой витрины магазина; увидев висевший над дверью на цепочке резной деревянный калач, я, сам не зная зачем зашел туда.

В маленьком зальчике было пусто, на полках ничего не было, в углу, за загородочкой, за громоздкой механической кассой большая полная женщина, мерно стуча по клавишам и крутя ручку, выбивала чеки. Отрезанные аппаратом чеки падали в большую картонную коробку, в коробке, свернувшись калачиком, спала полузасыпанная чеками кошка. Подойдя, я наклонился – маленькие разноцветные котята в уютном пуховом коконе-домике спали в углу. Аккуратно притворив дверь, я вышел на улицу.

Быстро переговорив с Вагасковым, немецкий офицер пошел вперед, все двинулись за ним. Пройдя пару кварталов, несколько раз отбившись от наскакивавших на нас групп людей, мы зашли в какой-то скверик; куда-то устремленные, сосредоточенные, торопящиеся люди тащили через него какие-то искореженные металлические агрегаты, похожие на вырванные из трубной сети газовые плиты, сквозь скрежещущий звук металла по асфальту вновь пробивалась чуть слышная откуда-то издали музыка. Прибавив шагу, мы прошли вперед по скверу – на приподнятой, обсаженной деревьями дощатой эстраде маленький оркестрик играл «Маленькую ночную серенаду» Моцарта. Несколько рядов деревянных скамеек тянулись перед эстрадой; уставшие, не зная, куда идти дальше, мы расселись на них. Оркестрик играл быстро и слаженно; машинально рассматривая лица музыкантов, я неожиданно невольно вздрогнул: что-то необычное, не похожее на отрешенную маску, стягивавшую лица других людей, почудилось мне в одном из них. Быстрым нервным движением он перелистнул нотную страницу на пюпитре, взгляд его, на мгновенье застыв на нотах, опустился вниз. Вскочив, взлетев на эстраду, стараясь никого не толкать, протиснувшись между первыми рядами музыкантов, я присел на корточки перед человеком.

– Простите… Вы слышите меня?

Звук скрипки по инерции звучал еще несколько тактов, медленно опустив ее, человек остановившимся взглядом, испуганно мгновенье смотрел на меня.

– Да… Слышу.

– Вы понимаете меня?

Как-то растерянно, машинально теребя лежавший на коленях смычок, человек со странно потерянным видом рассматривал меня, словно пытаясь каким-то забытым навыком что-то разглядеть во мне.

– Да. Понимаю.

– Идемте. Идемте скорее отсюда.

Взяв за руку, я поднял его со стула; шагнув было за мной, секундно метнувшись обратно, чтобы взять прислоненную к стулу скрипку, человек покорно пошел за мной, так же как я стараясь не задевать сидевших на пути людей; протиснувшись между рядами, мы вышли и сошли со сцены, музыканты сосредоточенно продолжали играть «Маленькую ночную серенаду» Моцарта. Быстро подойдя к Вагаскову и немецкому офицеру, сидевшим рядом в первом ряду, я, выставляя вперед музыканта, невольно чуть подтолкнул его в спину.

– Вот. Это… Это – человек.

Быстро вскочив, невольно с двух сторон почти угрожающе надвинувшись на музыканта, оба несколько мгновений, словно завороженно, разглядывали его.

– Как вас зовут?

Растерянно хлопая ресницами, человек некоторое время переводил взгляд с одного на другого.

– Зовут… Зовут меня… Я… Нет, я не помню.

– Вы живете здесь?

Словно обрадовавшись, что может ответить на вопрос, человек быстро кивнул.

– Да. В квартире.

– Вы можете проводить нас туда? Это далеко?

– Это… Далеко? Нет, не далеко. Не очень далеко. Да, могу.

– Пожалуйста… – старательно пытаясь, чтобы голос звучал мягче, немецкий офицер невольно понизил его. – Пожалуйста, проводите нас туда. Нам очень нужно поговорить.

Еще раз быстро переведя взгляд с немецкого офицера на Вагаскова, так же быстро кивнув, человек, повернувшись, прошел по скверику, мы двинулись за ним. Выйдя из скверика, миновав несколько узких, бедно застроенных улиц, свернув в переулок, по захламленной лестнице обшарпанного, растрескавшегося дома мы поднялись на третий этаж, дрожащей рукой, не сразу попав в замочную скважину ключом, человек открыл дверь, вслед за ним мы вошли.

Крохотная квартирка и маленькая кухонька, стены комнаты сплошь были заставлены стеллажами и шкафами с книгами, невольно оставив без внимания Вагаскова, немецкого офицера и остальных, усевшихся с хозяином квартирки у батареи в углу, я подошел к книжным полкам. Плотно забитые, без щелей и просветов, они были заставлены книгами авторов с немецкими, английскими, итальянскими и русскими именами, но ничего не говорившими мне. Длинные, двадцатитомные собрания сочинений Рихарда Шумана, Эрве д’Эспре и Севастьяна Сцепова разом привлекли мое внимание; беря наугад том за томом, на первой попавшейся странице раскрывая их, я с первых строк ощущал, что вижу перед собой что-то поразительно интересное – захватывающие, цепляющие за сердце с первой фразы диалоги, восхитительно яркие, пленяющие своей живостью описания, головокружительно интересные события и мысли искрили, лились с каждой страницы, ощущая, что держу в руках целый мир – неизвестный, живой, потрясающе полнокровный и необъятный, понимая и чувствуя, что такой же мир или другие миры, продолжения этого мира скрытым сиянием таятся в других наполняющих полки книгах, на мгновение ощутив безумную мысль навсегда остаться в этой комнате и навсегда погрузиться в миры, населяющие ее, грубым, неприятным усилием воли преодолев, отбросив эту мысль, с пронзающим сердце сожалением закрыв и поставив на место книжный том, я подошел к остальным.

На низенькой полусломанной табуретке у наглухо зашторенного окна человек сидел в углу; полукругом усевшись на полу, наши и немцы окружали его, Вагасков и немецкий офицер, сидя ближе всего, напряженно склоняясь к нему, напряженными короткими вопросами попеременно словно невольно клевали его; поворачиваясь попеременно то к одному, то к другому, человек потерянно, покорно отвечал неуверенно-тихими, короткими фразами.

– Вы живете здесь давно?

– Здесь? Давно? Не помню… Всю жизнь…

– Здесь давно все сошли с ума?

– Давно… Не помню… Может быть, так было всегда. Может быть…

Чуть заметным жестом попридержав готовившегося задать вопрос немца, словно сделав усилие над собой, чуть помолчав, Вагасков участливо приблизил лицо к лицу человека.

– Вы ведь все время живете здесь?

– Да.

– Что вы делаете?

– Я… Читаю. Читаю книги. Я почти всегда читаю.

– Те, что на полках?

– Да. Я все время читаю их. Если я не буду читать их… Мне кажется, я сделаюсь таким же… Таким, как они.

– Но… вы живете давно, вы, наверно, уже все их прочитали?

– Я читаю по многу раз. Я забываю… Я… Может, оно и лучше, что я забываю… Я читаю заново – как в первый раз. Но я не только читаю – я ведь играю в оркестре.

– Каждый день?

– Да, каждый день, утром я читаю, а потом иду в летний театрик, в сквер, играть в оркестре.

– Никто не пристает к вам, не пытается скрутить, обидеть вас?

– Нет. Почему-то нет. Почему-то никто меня не трогает.

– Скажите, – не вытерпев расспросов Вагаскова, стараясь говорить деликатно, немецкий офицер напряженно слегка наклонился к человеку, – в этом городе есть еще книги? Есть место, где книг было бы много?

Мгновенье человек растерянно, заторможенно смотрел перед собой.

– Наверно, есть. Но я не могу вспомнить. Я смогу вспомнить – потом, когда будет буря.

– Буря?

– Да. Каждый день бывает буря. Когда бывает буря, я могу вспомнить, но не о книгах – не о тех, что у меня, а что-то другое… О городе, о разных местах в городе, о том, что было, о том, где какие находятся здания… Кажется, есть такое здание, но я не помню. Я смогу вспомнить…

Немецкий офицер почти ласково приблизил свои глаза к глазам человека.

– Нам нужна всего одна книга. Она называется Книга Вотана. Вы что-нибудь знаете о ней?

Губы человека беззвучно двигались.

– Книга Вотана… Да, там может быть такая книга. Там много таких книг. Почти таких… Но я не помню, как пройти в это здание. Но я вспомню – во время Бури.

Глаза офицера сверкнули.

– Когда будет буря?

Закрыв глаза, мгновенье человек шевелил губами.

– Скоро. Теперь, наверно, скоро. Все будет в дожде, начнется молния, будет гром. Те, что на улице, или уйдут с улиц, или совсем обезумеют. Но я вспомню… Наверно, вспомню.

– Вы сможете проводить нас туда?

– Смогу.

– Вы не будете бояться, – вдруг спросил Вагасков, – ну тех, обезумевших?

Человек помотал головой.

– Нет. Во время Бури они не трогают таких, как я. Может, не замечают… Они трогают только таких, как они.

– Сражаются?

– Да. Каждый день, во время Бури сражаются – друг с другом.

– А вы знаете еще таких, как вы?

Глаза человека словно подернулись поволокой.

– Знал… Раньше… Немного – двоих или троих… Но мы потеряли друг друга. Давно.

– Довольно. – Немецкий офицер, нахмурившись, вновь, стараясь чуть сдерживать себя, наклонился к человеку. – Итак, как только начнется буря, вы проводите нас к дому, где может храниться Книга Вотана. Мы правильно поняли вас?

Человек растерянно поморгал.

– Да, смогу.

– Прекрасно. – Немецкий офицер обвел взглядом комнатку. – Мы могли бы чем-то помочь вам?

– Нет, не надо. У меня все хорошо.

– Прекрасно. – Немецкий офицер встал. – Мы могли бы немного приоткрыть окно?

Человек растерянно посмотрел кругом. – Наверно… Только не здесь. На кухне…

Встав, Вагасков, немец, еще несколько человек прошли на кухню, я пошел за ними. Приоткрыв тяжелую штору, немец окинул взглядом кусочек улочки и угол маленького дворика, присыпанные моросящим дождем. Опустившись на пол, подтянув колени, человек сел спиной к окну, зябко обхватив себя, глаза его, помутнев, потухли; полузакрытые веками; губы чуть шевелились.

– Скоро… Скоро…

Поборов мгновенно накатившее желание вернуться в комнату, к стеллажам с книгами, я тоже сел на пол. Немецкий офицер неотрывно смотрел в щель, приоткрытую портьерой, немцы о чем-то тихо переговаривались, кто-то из наших, подойдя к нищему буфетному шкафчику, молча рассматривал давно остановившиеся тускло раскрашенные фарфоровые часы. Прошло полчаса или немногим меньше, когда легкое, неровное позвякиванье, словно что-то длинное и железное мелко билось о такое же тонкое и длинное железо, нарушило тишину, в комнате внезапно потемнело, немецкий офицер рывком откинул половину шторы, гремящая масса воды словно единым черным ударом рухнула на землю, зазмеилась беззвучная молния, где-то далеко прокатился гром. Молния ударила очень близко, шум дождя за окном почти мгновенно превратился в единый нарастающий рокот. Привстав, с оживлением окинув взглядом комнату, человек быстрым, сбивающимся шагом приблизился к прихожей и к выходной двери, мимоходом, отрешенно оглянувшись на нас.

– Кажется, оно… Будет… Сейчас будет…

Быстро следуя за ним, немец с беспокойством взглянул на него.

– Вам не следует надеть что-то поплотнее?

На вешалке у двери висели шарф и старая шляпа.

– Нет… Не сейчас… Сейчас не нужно.

Вслед за человеком, не запершим за собой двери, мы скатились по лестнице, с трудом, преодолевая внешнее усилие, раскрыв дверь, мы выбрались на улицу. Дождь, беспрерывно меняя направление, колотил землю, странные, очень низкие тучи почти не давали света, молния сверкала то привычно змеясь, то плоско-растреснуто, словно низкой горизонтальной паутиной подпирая небеса. Схватив за ворот человека, немец приблизил свое лицо к его лицу.

– Вы знаете? Знаете, куда идти?

Быстро оглядев дворик, словно удивляясь чему-то, человек неожиданно прямо взглянул в глаза офицеру.

– Да. Знаю. Идемте.

Сгибаясь под струями водяного ветра, мы двинулись за ним. Бьющиеся водяные потоки пронизывали улицы, пройдя несколько пустых улиц, лишь на следующей, в свалке и грязи недостроенного дома мы увидели черную массу людей – вооруженные ломами, кирками, выломанными кольями, какими-то искореженными сварными металлическими штативами, они били и рвали друг друга – ни следа отрешенной дневной заведенности не было в этом – беспорядочно сцепившись, лицом к лицу, конвульсивно и озверело, лихорадочно и наотмашь они били друг друга, чтобы убить. Все новые люди присоединялись к побоищу; словно не обращая внимания на них, не отворачивая, с неожиданным хладнокровием человек вел нас прямо через свалку, обходя сцепившиеся клубки бьющихся; точно так же никто из них, с искаженными слепыми лицами, не обращал внимания на нас.

Следующая улица вновь была пустынной, только в конце ее двое в длинной рваной одежде, пытаясь разбить друг друга об угол дома, толклись, сцепившись, у перекрестка, середина улицы была чем-то завалена, вылетевший из-за поворота мотоциклист, выжав газ, с разгону вонзился в наваленную рухлядь – подскочив и взмыв в воздух, перевернувшись по высокой петле, мотоцикл вместе с седоком рухнул на асфальт; вздрогнув, слепыми движениями, в несколько рваных, натужных толчков выбравшись из-под мотоцикла, с трудом встав, ковыляя на одной ноге, волоча другую, мотоциклист, держась за стену дома, двинулся к дерущимся, остановившись и подобрав с асфальта металлический прут, секунду отдохнув, он вновь продолжал вдоль стены двигаться к ним.

Свернув в переулок, спрыгнув по насыпи и перебравшись через невысокий бетонный забор, мы пошли по железнодорожным путям, черневшие кое-где железнодорожные составы заливала вода. Поднявшись по насыпи и вновь перескочив через заборчик, через несколько пустых, захламленных переулков, мы вышли на длинную, плотно застроенную улицу – рассеянные группки людей, бившихся арматурой и велосипедными цепями, виднелись кое-где у витрин; прижимаясь к домам, чтобы не попадать под самую толщу дождя, мы двигались вдоль улицы. Сумрак покрывал все, в небесах скакала молния, гром прокатывался в разные стороны, но в разгоне бури словно что-то уравновесилось – во вспышках и ударах, в густой ровной дроби дождя словно установилась какая-то тяжелая однообразная размеренность. Словно чьи-то лица померещились мне за стеклами в верхних этажах дома напротив; проходя мимо встроенной в длинный дом арки, мы остановились – стоя под аркой у открытой двери на пороге, девочка в коротком сером платьице, закрыв глаза и подняв одну руку, пела песню. Быстро оглянувшись, щурясь под потоками дождя, человек нервно нашел в массе идущих за ним людей лицо немецкого офицера.

– Скоро… Очень скоро…

Миновав улицу, мы свернули в другую, дождь хлестал вдоль пустых мостовых; невольно взглянув в сторону и наверх, выше крыш, сначала не поверив, решив, что мне что-то мерещится сквозь пелену дождя, я пригляделся – какой-то странный длинный навес, словно огромный, далеко тянущийся балкон, нависал над городом, покрывая едва ли не половину его отдаленной части – за ажурно-четкой гранитной оградой видны были горящие фонари, кроны деревьев и крыши каких-то удивительно красивых зданий. Вслед за мной увидев это, едва не остановившись, люди смотрели туда же; проследив за направлениями взглядов, человек поспешно оглянулся.

– Это Верхний город.

– Верхний город?

– Да, он над городом, на горе. Но туда никто не знает дорогу.

– Как это?

– Ну… так… Дорога идет в гору, наверх, но не ведет никуда. Никто не может по ней добраться. Идешь все время вверх, но в конце все равно оказываешься внизу, у подножья, в том же месте. Говорят туда есть другая дорога, но никто не знает где.

– А эти – ищут ее?

– Да, они искали, долго искали… Но они не могут… Никогда не смогут…

Свернув еще раз, мы вошли в темный, старинной застройки квартал, низкие приземистые дома с фигурными орнаментами вплотную примыкали друг к другу, нигде не было ни души, пусто и бессмысленно-давяще отсвечивали черные окна. Дорога шла слегка под уклон, по желобам вдоль мостовой бурлили водяные струи. Улица повернула еще раз; внезапно остановившись, человек кивнул в сторону черневшего вдали ничем не приметного, казалось, давно заброшенного дома.

– Это он… Да. Это он. – Немного помявшись, человек ищуще взглянул на немецкого офицера. – Наверно, дальше мне не стоит идти.

Посмотрев на дом, быстро повернувшись, немецкий офицер остро пронизывающе посмотрел на человека.

– Вы точно уверены?

– Как в каждой ноте Моцарта. – Губы человека чуть заметно дрогнули. – Если в данном случае уместно такое сравнение.

Мгновенье поколебавшись, кивнув человеку, немец пошел вперед. Поливаемые дождем, подойдя к дому, мы на мгновенье остановились. Сложенный из черных гранитных плит, с такой же черной колоннадой, он вряд ли имел более одного этажа, ни окон, ни каких-либо иных отверстий на фасаде не было, тяжелые двустворчатые двери с чугунным орнаментом чернели под аркой, одна из створок, висевшая чуть косо, была, казалось, когда-то наполовину сдернута с петель. Потянув ее и с трудом приоткрыв, немецкий офицер потянул другую. Вслед за ним мы вошли.

Небольшой тускло освещенный зал, носивший на себе черты явного и, кажется, давнего разгрома, сумрачно темнел перед нами. Опрокинутое живописное панно, когда-то, по-видимому, окаймлявшее зал, было наполовину обрушено, наполовину изрезано, выдранные куски холста с загнувшимися от времени краями в нескольких местах тяжело свисали до пола. Могучий седобородый человек с головой на фоне небесных звезд, держащий в ладони сломанного римского орла и политый кровью хлебный колос, был изображен на одной из уцелевших частей, пылающие странным, неестественным огнем корабли были на других.

Тяжелые тома в кожано-свинцовых переплетах, полураскрытые, сброшенные с полок, внахлест и горками валялись на полу, под нервным биением потревоженных светильников остро отсвечивали, переливаясь цветами, рукописные и печатные буквы. Торопливо нагнувшись и подтянув к себе тома, немецкий офицер, а вслед за ним и некоторые из нас, опустившись на колени, быстро листали тяжелые пыльные кодексы – изображения диковинных крепостей и осадных машин, невиданных небесных созвездий и чудовищных огромных рыб шли вперемешку с вырванными и испоганенными страницами, ударами ножа были искромсаны переплеты. Быстро попеременно подтягивая к себе тома, бегло просматривая длинные витиеватые названия на разворотах и титулах, немецкий офицер, бросив очередной том, быстро посмотрел на Вагаскова – просматривавший то же самое в книгах, удержавшихся на полках, тот медленно отрицательно покачал головой.

Распахнутые двери анфиладой вели вдаль и вниз, как бы на нижний этаж; переступая через книжные завалы, стараясь не наступить на разостланные, видимо, вырванные из книг развернутые карты, несшие на себе изображения каких-то странных, невиданных материков, один за другим мы спустились в следующий, нижний зал. Странно давящее, словно душащее пространство, такие же тусклые светильники на стенах, плотно упакованные на полках тома расчетов и чертежей, запыленные, никем не оскверненные и не потревоженные модели в стеклянных кубах на столах и ящиках – с трудом оторвавшись от модели невероятно грациозного, стремительно-хищного какого-то фантастического невиданного корабля, немецкий офицер подошел к расстеленному на столе чертежу, в котором, присмотревшись, я уловил схему какой-то новой, избирательно всплывающей магнитной мины; какое-то нарастающее чувство смертельной тоски и тревоги не давало смотреть на тщательно выполненное изображение, что-то щемящее, полное тяжести, полузабытых слез и дальнего, необоримого, прогорклого зова охватывало душу – отшатнувшись и оглянувшись на остальных, в растерянности и тревоге разбросанных по комнате, я перевел взгляд на немца и Вагаскова – отвернувшись от всего, что видели, уже спустившись вниз по нескольким следующим ступеням, они стояли перед закрытыми дверьми, ведущий вниз дальний угол зала был скудно освещен; достав фонарик и осветив замкнутые двери, немецкий офицер, на секунду замерев, не поворачиваясь к Вагаскову, выключил фонарик.

– Это здесь. Этот рисунок… Это руны Вотана.

Мгновение повисло в молчании. Еще секунду помедлив, внезапным пинком ноги распахнув двери, немец вошел, Вагасков шагнул следом, мы двинулись за ними.

Маленький, так же тускло освещенный зальчик был полузатоплен, мутная зеленая чуть плещущаяся вода наполовину скрывала квадратный гранитный постамент, на котором покоилась книга в переплете, который когда-то, наверно, был кожаным – наполовину съеденный кислотой и плесенью, он накрывал страницы рыхлой, расплывшейся массой. Попробовав перевернуть его, немец медленно отвел руку – намертво слипшиеся, насквозь проклеенные сыростью и гнилью страницы вместо букв были пропитаны размытыми, слившимися цветными разводами. Попробовав подцепить и перевернуть еще несколько страниц, немец открыл нашему взгляду то же самое. Мгновенье помолчав и сплюнув, он снял фуражку и вытер лоб.

– Проклятье, – сказал он, – тут не помогут даже друзья археологи.

– Нет, – внезапно сказал Вагасков, – не торопись. Это не все. Это не может быть все.

Низко склонившись над книгой, вынув из кармана перочинный ножик, острым лезвием пытаясь отделить, отслоить страницу за страницей, срываясь и начиная все заново, он прорезал, срывал и вновь, прорезая, перелистывал склейку за склейкой, слой за слоем, спина его каменела, руки подрагивали, бумага тянулась и рвалась, один за другим глазам открывались лишь слои все с теми же слипшимися разводами. Распрямившись, закрыв нож, Вагасков сунул его в карман.

– Ты прав, – сказал он, – наверно, это действительно все.

– Чертова девка, – сказал немец, – ладно, обойдемся своими силами.

Несколько мгновений прошло в молчании. Чуть слышно вода плескалась у постамента.

Нагнувшись, скорее устало-машинально, чем имея в виду что-то конкретное, Вагасков перевернул толстую спайку страниц, до конца книги, на правой стороне разворота оставалось совсем немного. Мгновенье, нависнув над страницей, он стоял согнувшись.

– Включи фонарик, – внезапно сказал он.

Быстро достав фонарик, немец нажал на кнопку. Вагасков распрямился. Молча, держа в овале света почти долистанную книгу, они смотрели на раскрытые страницы.

Черные, в бахроме тления, среди все тех же пятен и разводов, чуть искаженные, но отчетливые, из страниц прорастали буквы.

…уничтожьте, отключите, погасите болотный огонек разума, этот бессильный ложный свет, слушайтесь лишь страстей своих и не бойтесь того, к чему они вас приведут…

…доверься зову, и он приведет тебя туда, куда не досягнет ни слово, ни мысль…

…оказавшись в Полях Безумия, вы не узнаете, в какую сторону идти. И никто не подскажет вам. Лишь голос сердец прошепчет то, что, быть может, будет услышано. И если нет, то в полях этих вы будете блуждать до избавления, которым будет смерть.

…лишь на дальнем краю Полей Безумия забрезжит свет престола Вотана…

Твердь

Клоака

Бесшумно шевеля губами, раз за разом шепча, словно заучивая надпись наизусть, немец стоял над книгой. Наконец, словно решившись, быстро нагнувшись, он перелистнул страницу. Следующий разворот был чистым и абсолютно сухим. Лишь три надписи твердо и отчетливо проступали на нем.

Вечер безумия

Ночь истины

Утро истребления

Словно чем-то обескураженный, немец, казалось, чуть невольно повернулся к Вагаскову.

– Что это?

Мгновенье Вагасков сухо смотрел на надпись.

– Я думаю, это то, что нам предстоит.

Мерно падали капли с изгибов изъеденных стен, плескалась вода.

Словно не в силах додумать какую-то мысль, неожиданно и резко решившись на что-то, немец быстро повернулся к Вагаскову.

– Что ты чувствуешь?

Подняв глаза от книги, невидяще Вагасков смотрел на изъязвленную сыростью, растекающуюся черную стену.

– Я чувствую несчастье людей. И я не знаю, как им помочь, и от этого их несчастье становится и моим.

Лицо немца прорезала горькая усмешка.

– Глупый, чувствительный, слепой славянин. Я чувствую, как мокрая, ничтожная, никчемная мерзость пытается застить мой взор и заступить мне путь. И я чувствую силу, чтобы низвергнуть ее.

Словно исцеляясь от какой-то напасти, он передернул плечами.

– Довольно. Ненависть к ничтожеству будет нашим компасом. Идемте. Этот путь наш, и мы проложим его. Девка была права. Больше нам нечего здесь делать. Идемте отсюда.

Быстро повернувшись, он вышел из комнаты, за ним потянулись другие. Нагнувшись, Вагасков быстро перелистал книгу. Оставшиеся страницы были пустыми. Закрыв ее, он вышел, я последовал за ним.

Быстро пройдя через нижний и разгромленный залы, мы вышли на улицу, буря, казалось, утихла – лишь в отдалении грохотал гром, дальним отсветом полыхнула молния, дождь падал на землю серым, нудным, равномерным потоком. Пустая улица была перед нами; услышав неожиданный грохот, я повернул голову – из-за угла, звеня стеклами и мелко сотрясаясь на рельсах, медленно к нам ехал старый, обшарпанный пустой трамвай – никого не было в будке водителя; присмотревшись, лишь сейчас, когда бурлящая вода ушла с мостовой, я заметил врезанные в асфальт рельсы. Монотонно и равномерно, как во сне, поравнявшись с нами, он остановился, двери были открыты. Заторможенно и изумленно глядя на него, как и все мы, немец, лишь мгновенье поколебавшись, быстро поднялся по ступенькам, остальные последовали за ним.

Мелким толчком трамвай тронулся с места, постепенно ускоряясь, тряся стеклами, почти не сворачивая, он пронесся через несколько залитых водой улиц, дома оборвались, потянулись бетонные заборы, пустыри и заброшенные, с выбитыми стеклами строения промзоны; словно не обращая внимания на страшное, чуждое, не нуждающееся в трамвайной сети окружение, трамвай несся вперед; мимо каких-то бетонных будок, упавших столбов, брошенных котельных, резко заскрежетав тормозами, он вынесся на черный заболоченный пустырь; все те же люди с дергающимися лицами и глазами, обращенными внутрь себя, скученно, массой, в мгновенье подбежав, наполнили трамвай; не обращая внимания на первый отпор, словно не заметив его, по пятеро, по шестеро навалившись на каждого, скрутив запястья цепями и проволокой, они вытащили нас наружу; спотыкаясь в грязи, невидяще волоча куда-то, они вытолкнули нас на вязкое, заваленное хламом, замусоренное поле, какие-то странные люди в нелепых диких брезентовых нарядах, вооруженные словно взятым из разгромленного исторического музея оружием, темной массой двинулись к нам; мгновенно развязав нам руки и так же в миг, словно исчезнув, конвоиры что-то бросили под ноги стоявшим впереди немцам, быстро нагнувшись и развернув брезентовый сверток, один из немцев быстро ошеломленно повернулся к остальным – под каплями дождя, тускло отсвечивая сталью, в драном брезенте лежала груда тонких, отточенных средневековых мечей.

Подняв голову, я огляделся – наваленная ярусами груда ящиков, коробок, каких-то ломаных разбитых металлических агрегатов круглым амфитеатром окружала нас, кое-где, на нечеловеческих искореженных сиденьях люди с дергающимися лицами неподвижно сквозь дождь смотрели на нас. Быстро расхватав мечи, немцы и наши, полукругом, увязая в черной жиже, сгрудились, ожидая удара – беспорядочно наскочив, действуя копьями, палашами и мечами, нападавшие кажется кого-то ранили, рубанув кого-то по руке, увидев кровь, с каким-то странным болезненным подъемом, чувствуя плечо кого-то из немцев и нашего торпедиста с другой стороны, подняв меч, я ждал нового наскока – нападавших было в несколько раз больше, но сразу, по тому как они двигались, по тому, как обращались с оружием, видно было, что это были те же безумцы, что сидели на трибунах; полуобернувшись, видя как медленно, волочась, спотыкаясь, нападающие с двух сторон пытаются обойти нас, Вагасков дернул за рукав немца.

– Это комедия! Сбиваемся в круг и отходим к выходу – пока они не окружили нас.

Закрыв глаза, со струями дождя, текущими по лицу, беззвучно шевеля губами, словно в молитве, внезапно раскрыв глаза и сверкнув болезненными, расширенными зрачками, сбросив руку Вагаскова, на мгновенье застыв, оскаленными клыками сверкнув в дернувшейся улыбке, немец, сделав несколько быстрых шагов, вскинутым мечом ткнул вперед.

– Нет! Туда! Туда, где их больше, где они неистовей! Это – путь. Я знаю.

С сомнением бросив взгляд на него, мгновенье помедлив, быстро посмотрев кругом и нехорошо улыбнувшись, Вагасков, сплюнув, острием меча коротко указал в сторону надвигавшейся черной массы.

– Североморцы! – За мной.

Единой массой, подняв мечи, мы бросились вперед; увязая в грязи, с разбегу врезавшись в брезентовых людей, больше массой, чем ударами клинков, мы сбросили передние ряды на землю; вслепую ткнув кого-то клинком, получив удар откуда-то сбоку, споткнувшись, я оказался на земле, чьи-то ноги и тела замелькали надо мной; поднимаясь, снова получив удар сбоку, искупав меч в грязи, опрокинутый на спину, в на мгновенье открывшемся просвете к небесам, вверх, сквозь на миг словно расступившиеся потоки дождя, я увидел, как на нависавшем над нами в воздушной выси обрамленном фигурным гранитом балконе одетые в полупрозрачные, летучих материй платья грациозные женщины, легко опершись на ограду, смотрят на нас.

Перевернувшись и вскочив, я кинулся вдогонку пробивавшимся, Вагасков и немец, вырвавшись вперед, в тесноте пытаясь рубить наотмашь, кулаками, в которых были зажаты эфесы, разбивая зубы, тараном двигались, прокладывая путь остальным; полуобернувшись и отмахиваясь клинками, задние несколько человек на расстоянии клинка держали преследующих; наступая на чьи-то тела – поваленных или убитых, порываясь вперед, несколько раз ткнув наугад в сливающуюся мешанину брезентовых туловищ, на мгновенье подняв глаза, я увидел взлетающую вверх грязную щебневую дорожку, переваливая через борт амфитеатра, она вела куда-то дальше; явно тоже видя ее, немец с Вагасковым и державшиеся к ним к плечу плечо старпом и кто-то из немцев, раня и отпихивая противостоящих, врезаясь в их груду, на мгновенье заставили ее расступиться; ринувшись в просвет, уже не обращая внимания на удары в спины, увязая в расплывающемся щебне, мы выкарабкались наверх – плохо видное в усилившемся дожде нагромождение каких-то бетонных будок и трубопроводов чернело впереди.

Несясь по захламленной земле, свернув за угол какой-то недостроенной конструкции, на мгновенье мы сгрудились, оглядываясь в дожде, некоторые попадали – железнодорожные пути были под ногами. Сделав несколько шагов вперед, отчего-то очень уверенно глядя в какую-то сторону, немец быстрым тычком меча указал путь; бросившись за ним, сквозь дождь, пронесясь шагов сто, взлетев по размытой гравиевой насыпи, мы оказались на растреснутой бетонной площадке – старый приземистый паровоз с платформой и вагоном стоял под заржавленным просевшим навесом; едва не сорвав дверь будки машиниста, боцман исчез внутри, кто-то из немцев кинулся за ним, подбежав и заглянув через болтающуюся дверцу, я увидел, как зажженный факел боцман бросил его в открытую шуровочными дверцами топку, немец лихорадочно крутил вентиль форсунки, топка озарилась оранжевым всполохом; встав цепью вокруг состава, подняв мечи, ожидая нападения догонявших, с поднятыми мечами мы стояли под дождем, дождь лил, закручиваясь под ветром, усиливаясь, никого не видно было в пелене воды, ничьи головы не поднимались над краем площадки; услышав за спиной медленное чуханье, опустив меч, я забрался на платформу, извалянные в грязи и кое-где окровавленные, остальные полезли следом, то ли издевательски, то ли в припадке лихачества кто-то из находившихся в будке дал гудок; усмехнувшись, немец, еще стоящий с опущенным мечом на площадке, забрался на платформу, стоявший чуть поодаль Вагасков – в эпической позе клинком в землю, сложив руки на эфесе, – устало оглянувшись, залез следом, чуханье ускорилось, поезд тронулся с места. Черные постройки города поплыли мимо. Опрокинувшись на спину, положив рядом с собой меч, чувствуя лицом вертикально рушащиеся капли, я закрыл глаза.

Глава 4

Паровоз шел вперед, мерно стучали колеса. Поняв, что на какое-то время забылся сном, подняв голову, зачем-то машинально нашарив лежавший рядом меч, я огляделся. Ровное серое пространство сквозь спины сидевших рядом проплывало мимо. Потянувшись, я придвинулся к краю несущейся платформы – ровная, плоская, до горизонта пустынная местность текла кругом, ни деревьев, ни ростков зелени, грязно-желтая растрескавшаяся земля, изборожденная ветвящимися, бесконечно переходящими друг в друга изломами и расколами трещин, неслась у края платформы и бесконечной мертвенной плоскостью стояла вдали, сушь и неожиданные мгновенные наплывы то вязко-теплого, то просто горячего воздуха овевали лицо, дождя не было, низкие серые облака плыли вровень с платформой, казалось, не отставая, куда-то двигаясь вместе с ней; паровоз ускорил ход, мгновенно вспыхнувшая серо-черным частоколом какого-то мертвого кустарника короткая поросль чего-то растительного пронеслась мимо, крик несуществующей птицы, на самом деле бывший каким-то шумовым трюком летящего вперед и навстречу воздуха, сшибающихся над нами горячих воздушных масс, на мгновенье ударил в уши, вновь поплыло мертвенно-желтое пространство, темными переливами серого и грязного, закопченно-золотого понеслась, заиграла плоскость.

Скачать книгу