Дорога светляков бесплатное чтение


От автора

Здесь вы найдёте два моих произведения, написанные специально для сборников издательства Magic Book – постапокалиптический рассказ «Алхимик» для сборника «Канун Дня Всех Святых» и повесть «Дорога светляков» для «Костров Белтейна». В печатном виде эти сборники поймать очень трудно, поэтому я решила опубликовать свои тексты в таком виде.

«Алхимик» – довольно мрачная вещь, поэтому я поместила рассказ в начало – говорят, из двух новостей сначала лучше рассказать плохую. «Дорога светляков» – приквел романа «Пути Волхвов», повесть можно читать без привязки к основной истории. Мир Княжеств ждёт вас и готов провести в свои тёмные сказочные леса.


Приятного путешествия!

Анастасия Андрианова


P.S. Спасибо всем, кто читал и читает мои истории. Я вас очень ценю! И, конечно, спасибо прекрасной Хелен Тодд за умопомрачительную обложку.

Алхимик

1.

117-й год После.

31 октября.


Где-то впереди слышится плач. Вернее, не слышится, ощущается, и я иду не на звук, на ощущение, как слепец идёт ощупью. Довольно скоро нахожу ту, кто меня зовёт.

Она прячется в руинах ратуши. В старые времена развалины непременно бы покрылись порослью молодых берёз или чёрт знает чем ещё, но сейчас они голы и черны, только слой пепла, пыли и сизых безжизненных лишайников скрывает их мёртвую наготу.

Я подхожу ближе и вижу её – большая, уже почти девушка, а плачет горько, по-детски, стыдливо закрывая лицо грязными ладонями.

Легко вскакиваю на обломок колонны и сажусь на корточки прямо перед девочкой.

– Ну здравствуй, человек.

Она замолкает и ошарашенно смотрит на меня. Почти осязаю её взгляд: скользит по серым волосам, по застывшему в вежливой улыбке лицу и дальше, к начищенным пуговицам на пиджаке коричневого бархата, к перемотанным бинтами запястьям…

Я спешу одёрнуть рукава, чтоб скрыть бинты. Глубокие порезы отзываются на движение болью.

– Вы…

«Убивец. Губитель детских душ. Ночной разбойник».

– Я уведу тебя отсюда. Тебе плохо? Пойдём.

Протягиваю ей руку, и чёртов рукав снова задирается.

– Вы меня убьёте, – шепчет она обречённо и безвольно.

– Вовсе нет.

Я её не убью. Это правда. Я не умею лгать.

На несколько мгновений мы замираем: недоверчивая заплаканная девочка и молодой мужчина с протянутой рукой. Нарисуй нас так кто-нибудь, и несведущему зрителю покажется, будто я приглашаю её на танец, но всё не так, ох, как же всё не так.

– Погоди. – Лезу в карман и достаю леденец на палочке. – Тебе не обязательно тотчас соглашаться. Угостись. Подумай.

Протягиваю ей угощение, а она всхлипывает:

– Точно. Вы тот, о ком говорят.

Ах, эта молва. В мире До многие отдали бы правую руку за такую славу. Да и сейчас, не будь я тем, кем являюсь, это могло бы быть приятно.

– Ты права, моя милая. Но всё же… возьми конфетку. Не плачь и ни о чём не жалей.

– Мама учила меня не брать сласти от незнакомцев. Особенно от молодых господинов в хороших костюмах.

Бери уже этот леденец! Бери, маленькая, мерзкая, умная…

Я очаровательно улыбаюсь и будто в смущении опускаю глаза.

– Что ты, милая. Леденец не отравлен. Я знаю, что говорят… будто я гублю детей, предлагая сладости. Но знай, они неправы.

Перехватываю взгляд её заплаканных глаз и стараюсь удержать как можно дольше. Смотри на меня, смотри же, смотри и верь мне.

Она приоткрывает рот и бездумно тянется за конфетой.

Вот так. Хорошая девочка.

– Это вкусно, попробуй. Я просто хочу утешить тебя и сделать так, чтобы ты никогда не плакала. Я ведь люблю вас. Люблю вас всех.

Девочка тянет леденец в рот и пробует на зуб. Я не могу сдержать торжества.

Тик. Так. Единственные часы тикают у меня в голове, а от тех, что украшали ратушу, остались только осколки цветного стекла и покорёженные куски металла. Где они? Погребены под обломками стен? Или смешались с дорожной пылью, с человеческим прахом, с пеплом и грязью?

– Я не нужна мамочке, – выдыхает девочка. – Она никогда не захочет принять меня назад.

Чудесно. То, чего я и добивался.

– Ты права, милая. – Я сочувственно склоняю голову вбок. – Поэтому я тут. Ищу тех, кто как и ты, потерял семью. Тех, чьи сердца разлетелись на обломки, как это здание. Ты ведь знаешь, что было тут До?

Девочка кивает, давясь слезами.

– Тут был большой красивый город. Пр… Про…

– Прага, – подсказываю я. – Да, так называлось это место. А про другие слышала? Париж, Москва, Рим, Вена. Они были…

Осекаюсь, чтобы не сболтнуть лишнего. Скажу, что помнил их с младенчества, с первого камня, и она снова начнёт думать, снова потеряет доверие.

– Я видела на картинках, – кивает девочка, освобождая меня от необходимости продолжать фразу. – У брата сохранилась книжка. Старая-престарая.

Конечно. Безусловно, она очень, очень старая. Старее твоей мамы и бабушки. Старее их вместе взятых. Удивительно, что у кого-то ещё сохранились книги, а не пошли на розжиг.

– Пойдём.

Я беру её за руку, она хватается, и я помогаю ей выбраться из каменного укрытия. По привычке вскидываю лицо к небу, ищу солнце, но его нет, лишь глухая мгла уродливого изжелта-серого цвета. Я никогда не привыкну к тому, что солнца больше нет.

Мы идём по дороге – безлюдной, пыльной, по обеим сторонам от которой громоздятся развалины и уродливые людские жилища, собранные из мусора и обломков прежней жизни. Девочка доверчиво хватает меня за руку и сосёт конфету. Чем меньше становится леденец, тем крепче её пальцы сжимают мои. Я знаю, что проносится в её голове. Знаю, какие картины она видит. И знаю, что с каждым шагом она крепче убеждается, что сделала правильный выбор.

2.

120-й год После.

30 октября.


Когда снова близится этот день, я начинаю чувствовать мандраж, с каждым годом всё больше похожий на душевную лихорадку. И сейчас меня по-настоящему колотит, как могло бы колотить человека на грани какой-то личной войны.

В моём логове темно, тускло тлеют лишь две свечи, одна из которых судорожно захлёбывается воском и вот-вот погаснет. За много веков человечество изобрело самые разные способы осветить своё жилище, но я по-прежнему пользуюсь свечами. Хотя теперь даже их не так просто достать.

В котлах бурлит, ещё немного, и всё будет готово. Останется разлить вязкую жидкость по формам и ждать, пока застынет. Я капаю на тряпицу масла и протираю формы, не пропуская ни одного изгиба. Сколько лет они со мной? Нет, не так. Сколько веков они со мной? Страшно представить. Год от года леденцы всё те же: медведь, рыбка, петух, кролик. Сменяются поколения и эпохи, а люди остаются всё теми же: дети падки на сладости, а взрослые – на то, за что не нужно платить.

Снимаю котёл с сахарной массой, едва начинает пахнуть жжённым. В этот раз я сварил много, так много, что даже опасаюсь, найду ли столько расколотых детских сердец? Разливаю карамель по формам, и запястья ноют при каждом движении. Ещё одна причина, по которой не стоит увеличивать, так сказать, производство: моё тело слишком похоже на человеческое, а если из человека выпустить много крови, он умрёт. Удивительно хрупкие существа.

Свеча сдаётся и гаснет, остаётся гореть всего одна. В её отблесках смутно угадываются высокие полированные колонны, поддерживающие свод. В моём логове нет окон, а если бы были, то мало что изменилось бы. Уже давно в мире нет ни дня, ни ночи, и ни одно окно на свете не покажет шумящий лес или безмятежную морскую гладь. Замираю на миг и выдыхаю. Воздух пахнет липко, сладко, затхло и влажно. Слышу, как где-то шуршат крысы. Любой человек обрадовался бы внезапно нагрянувшему обеду, но у меня они вызывают такое же отвращение, как и восемь столетий назад.

На сегодня работа окончена, но чувствую я себя паршиво. Руки дрожат, в груди тоскливо щемит. Завтра начнётся моя охота, а пока мне нужно выпить.

3.

Да, я тоскую по прежнему миру. Тоскую по тому, каким он был До. Даже все те странные, немыслимые человеческие изобретения мне нравились, хотя многие их осуждали. Моя Правда, например, особенно невзлюбила устройства, которые люди использовали, чтобы снимать себя и изменять лица на снимках – называла их порождениями сестрицы Лжи, а Ложь смеялась, отнекивалась: «Люди достаточно умны, чтобы лгать себе без моего вмешательства».

Я тоскую по барам, по музыке, по гудящим стадионам. Тоскую по городам-монстрам и по тихим паркам. Но больше всего я тоскую по Правде.

Те, кто недостаточно меня знают, могут думать, что мир После – такой, о каком я всегда мечтал: кругом разруха, горе и безнадёжность. Но они неправы. Я задыхаюсь здесь, мне тут тесно и скучно, вокруг слишком много… меня.

Улицы пусты, редкие прохожие жмутся к развалинам своих жилищ, такие незаметные и серые, что сливаются с пыльными руинами. В мире До эта улица сегодня была бы украшена фонарями, тыквами, бумажными летучими мышами и призраками из газовых платков. В мире После не знают, что значит украшать. В мире После не отмечают ни единого праздника, лишь по утрам мрачно радуются тому, что ещё живы.

Будь я человеком, я бы не радовался вовсе.

Сворачиваю за угол и иду к чудом уцелевшему зданию. Когда-то тут был ресторан, а теперь верхние этажи заняли ушлые людишки, прогнавшие, а может, и убившие прежних жильцов. Зато в подвале здесь по-прежнему размещается что-то вроде бара, владелец которого варит мерзкое, но крепкое пойло из свекольной и картофельной ботвы. Корнеплодам мир После, на удивление, пришёлся по вкусу: в темноте, среди пепла и праха они урождались крепкими, пусть и бледными, и люди быстро засадили ими все свободные земли.

Я спускаюсь по лестнице, соблюдая приличия и не вламываясь прямо через стену. В баре сидит несколько человек, почти все они пьяны настолько, что еле держат головы. Знаю, что они не выдержат моего присутствия. Тонкие людские натуры всегда стремятся убраться от меня подальше. Сажусь за стол: ножки из гнутой арматуры, столешница – крышка канализационного люка, изъеденная ржавчиной и покрытая наростами извести. Прошу стакан мутного пойла и тут же его получаю. Официант ставит быстро и убегает, стараясь даже не смотреть мне в лицо. Как мелочно. Как по-людски.

Откидываюсь на уродливом стуле и осматриваю посетителей. Замечаю, что помимо взрослых тут сидит один мальчишка лет десяти. Жаль, что он встретился мне именно сегодня. Взрослые начинают неловко елозить на своих местах и озираться. Так всегда бывает, стоит мне прийти к людям. Они оставляют на столах грязные монеты, мешочки соли, кубики сахара, кто-то даже достаёт шёлковый платок. Начинают расходиться, стыдливо втянув шеи и будто извиняясь перед кем-то. Думаю, они сами не понимают, почему их сердца вдруг сжались, затрепетали, а по спинам пополз холодок. Зато мальчик сидит и не морщась потягивает пойло с шапкой коричневатой пенки.

Разворачиваюсь на стуле, двигаюсь чуть ближе к нему. По его виду не скажешь, что он чувствует себя как-то не так. Удивительно…

Ещё удивительнее: он смотрит на меня. На меня! И не дрожит, не отводит глаз. Меня это начинает раздражать и прежде, чем я задаю вопрос, мальчишка выпаливает:

– Я тебя знаю. Знаю, кто ты.

– В самом деле? – Оскаливаюсь презрительно, сразу начинаю чувствовать к нему неприязнь. Плохим детям – плохие игры.

– Да. – Он отодвигает стакан с недопитым, облизывает губы. В баре единственная лампочка светит грязно-оранжевым, и я не могу понять, бледнеет он или нет. – Ты – Страх.

Выплёвывает слово в пустоту, будто оно давно копошилось у него во рту, скреблось в горле многоногим насекомым, и он не мог дождаться, когда от него избавится.

Я закидываю ногу на ногу, голову подпираю рукой. Оценивающе приглядываюсь к мальчишке. Дотошный и смелый, Правде понравится.

Я не люблю своё имя. С-т-р – звучат как пулемётная очередь, после чего – «ах» – шелестит последним вздохом умирающего. Холодно, не изящно. В годы После я предпочитаю звать себя Алхимиком, но для старых знакомых это имя кажется смешным, а новым я его не называю.

– Что ещё ты обо мне знаешь?

Мальчишка с мрачной решимостью складывает ладони перед собой, прижимает их к столу, чтобы, вероятно, унять дрожь, но голос его твёрд и тих:

– Каждый год ты уводишь детей из домов и убиваешь. Ты раздаёшь сладости в Канун Дня Всех Святых, а в сладостях – какой-то наркотик. Они идут за тобой и больше никогда не возвращаются обратно. Ты… – наконец-то его голос даёт осечку. – Ты увёл мою сестру три года назад.

Вот оно что. Удивительно, что, пережив столько, человечество умудрилось сохранить остатки эмпатии. Речь мальчишки была недолгой, однако он допустил целых три ошибки.

– Нет. – Я горестно качаю головой, будто исковерканные слухи смертельно меня обидели, а не позабавили. – Ты не прав.

О, как я обожаю видеть смятение на людских лицах! Как сладко они искажаются в гримасе недоумения, которая потом меняется ужасом, стыдом или злостью, а иногда – странной смесью из всего сразу. Мой занятный маленький собеседник принадлежит к тому сорту людей, для которых любое неприятие их слов оборачивается гневом.

– Я прав! Я много знаю про тебя! Ты любишь коричневые костюмы, бережёшь их ещё со времён До! Ты полируешь свои пуговицы так, что они блестят даже без света! У тебя седая голова, но никогда не растёт борода! Ты выходишь на охоту в середине осени, каждый раз появляясь в другом городе, забираешь детей и пропадаешь до следующего года. У тебя повязки на запястьях, потому что ты варишь наркотики из своей крови.

– В таком случае, как же я забрал твою сестру? По твоим словам, я каждый год появляюсь в разных местах.

Мальчишка багровеет. Не привык, что с ним могут спорить?

– Я ждал тебя. Каждый год перед Днём Всех Святых. Думал, вдруг снова нагрянешь? И ведь не зря ждал. Ты пришёл. Забери меня.

– Ого-го! – Я отрывисто хлопаю в ладоши. – Какой неожиданный поворот! И зачем, позволь узнать?

Мальчишка бесится ещё сильнее, буквально захлёбывается яростью.

– Ты не должен спрашивать! Ты должен меня увести!

– Я тебе ничего не должен. Прощай.

Залпом допиваю пойло, встаю и иду к выходу. Никогда не любил детские истерики. С таким наглым избалованным человеческим отродьем нам точно не по пути. И я ошибся: Правде он не сможет понравиться. Она любит смелых, а этот – просто безрассудный и мерзкий тип, забивший голову глупыми стереотипами и не выносящий, когда ему указывают на ошибки.

Выхожу из бара, отталкиваюсь из земли и взмываю вверх, шагаю по воздуху, как по земле, поднимаясь выше и выше. Город подо мной превращается в ковёр из чёрных и серых лоскутов, безрадостный, грязно-тоскливый. Кое-где светятся редкие точки фонарей, окон и костров, которые жгут бездомные. Я всё думаю о том, что мне сказал мальчишка. Выходит, обо мне знают, причём знают столько, сколько я и представить не мог. Меня обуревает что-то неприятное, что-то похожее на… меня самого? Поразившись этой мысли, запрокидываю голову и хохочу. Надо подняться за толстый слой пыльных облаков. Надо проверить, не погасли ещё звёзды?

4.

Мы видимся с Ним реже, чем многие предполагают. Раз в год – точно, железно, таков уговор. Может быть, встречаемся ещё раз или два, но точно не днюем и ночуем вместе, как некоторым может казаться.

Жутко хочется курить, но в мире После табак не растёт. Слишком уж любит солнце. Иногда я думаю, что каждый человек – немного табак: люди чахнут, пусть сто двадцать лет во мгле не убили их, а всё же истинный конец близок.

Он ждёт меня у Разлома, как всегда. Сегодня – день нашей уговоренной встречи. Его клубящееся бесплотное тело как всегда непроглядно черно, чернее даже вековых древесных остовов и вздыбившихся земельных гор за Его спиной.

– Здравствуй, брат Страх.

Он насмехается, называя нас всех братьями. Он был ещё тогда, когда землю не топтал ни один зверь, когда океан наполняли лишь мелкие, незначительные твари. Я пришёл чуть позже, засел в головах у рыб, вместе с ними вышел на сушу и в итоге крепко-накрепко привязался к людям. Да, я старше Стыда, Зависти, Горя, старше даже Любви, но не брат Ему.

– Здравствуй, Смерть.

Разлом внушает людям ужас. Они верят, что оттуда вылезают демоны, как черви из разбухшего и лопнувшего трупа. Это ложь. Никто оттуда не вылезает, туда только заходят, чтоб сгинуть навсегда. На мой взгляд, самым жутким в Разломе было то, что он возник одновременно везде – в каждом городе, примерно на одинаковом расстоянии от последних жилищ. И везде он одинаково чёрен, одинаково глубок, одинаково зловещ. Мне нравится Разлом. Я чувствую с ним некоторое родство.

– Сколько ты приведёшь на этот раз? – спрашивает Он.

Я делаю шаг вперёд и облизываю губы. Он всегда назначает мне встречу за день до того, как они вместе с Разломом разверзнут Двери, и два мира сольются на одну короткую, на одну бесконечную ночь.

– Ты обещал доказательства. Обещал убедить меня, что эти дети действительно не погибают, а попадают к Правде. Убеди же меня.

Он отрывисто хохочет: раз, два, три. Его смех падает разрубленными кусками в тишину мглистой ночи, и мне вдруг кажется, будто за спиной у меня появляется младший брат Стыд. Оборачиваюсь и никого не вижу.

– Ты дерзок, Страх. Раньше ты не требовал ничего, тебе было достаточно собственной веры.

– Веры больше нет, – парирую я. – Так же, как и моей невесты.

– Потому что миру После они не нужны. – Смерть жмёт плечами, это заметно по тому, как колышется мрак его тела.

– Я это знаю не хуже тебя. Докажи, что все эти годы я стараюсь не зря. Докажи, что невинные души попадают к ней в услужение. Что становятся ей отрадой на той стороне.

Он молчит. У Него нет лица, нет глаз и рта, оттого так трудно понять, что у Него на уме. И мои силы на Него не действуют. Как хорошо, что Он такой один.

– Приходи завтра. Приводи детей. И я тебе покажу.

Он пропадает. Рассерженный, я сжимаю кулаки. Чего ради стоило звать меня сюда? Чтобы в очередной раз убедиться, что наш уговор в силе? Или Он… боится, что я стану противиться?

Что ж. Я уже начал задавать вопросы.

5.

Правда, Правда, милая Правда.

Я напиваюсь в своём логове, унылом и сыром. Иногда мне кажется, что здесь до сих пор пахнет шпалами и той неуловимой смесью запахов, за которую в мире До некоторые любили, а некоторые ненавидели подземку. Я напиваюсь и вспоминаю Правду – золотоволосую, ясноглазую, улыбчивую. Вспоминаю, как мы с ней проводили время До – до того, как Смерть и мои грязные братцы-сестрицы решили, что ни ей, ни её сёстрам тут не место. Мне кажется, с ней даже я был лучше – мне хочется в это верить, но Вера тоже где-то там, за Разломом.

Я всегда считал себя чистым, благородным чувством. Я спасал и спасаю жизни людей, в то время как Стыд, Ярость, Ненависть и другие чаще губили жизни и разъедали души. Я не лгу. Я не умею лгать. Оттого Правда и выбрала меня.

Я не верю, я думаю, что Смерть меня не обманывает. Он убрал их, светлых и мудрых, со своего пути, но я выторговал возможность хоть как-то оставаться связанным с моей Правдой. Я дарю ей подарки. Я шлю ей вести. Вместе с детьми, которых она всегда так любила. Вместе с теми, кто будет радовать её там, по ту сторону обоих миров.

Я шлю вести, но не получаю ответа. Я терзаюсь сомнениями, я впадаю в уныние, я злюсь, но продолжаю слать, потому что Он говорит, что она их получает. Каждый раз я жду, что она ответит мне. Но то ли Он лукавит, не доводит детей до неё, то ли её самой больше нет – ни здесь, ни там, нигде.

Пьяно шатаясь, иду к формам. Леденцы готовы, застыли в камни. В них сахар и моя кровь – чистый страх, способный вздыбить с глубины детских душ самые потаённые кошмары.

Мальчишка наплёл много ереси. Я не краду детей из домов. Я нахожу тех, кто сам ушёл, заблудился и не хочет возвращаться назад. В мире До у них ещё было будущее, в мире После же – нет. Их могут пырнуть ножом, да что там, даже сожрать на ужин, как в какой-нибудь древней-предревней сказке. Но им везёт, потому что я нахожу их, угощаю сладким и увожу туда, где меня нет, где им никогда не будет страшно, больно и тоскливо. Туда, где ждут такие же, как они, где их ждёт Правда.

Я почти волшебник. О встрече со мной они, быть может, мечтали все свои короткие жизни.

Леденцы дают им сил. Убеждают, что не стоит возвращаться, что в тех домах, откуда их выгнали или откуда они сами ушли, их не ждёт ничего хорошего. Они лижут конфеты и им становится страшно от того, что будет, вернись они домой. Я умею играть на самых тонких, самых болезненных струнах. Я изучаю это искусство почти с самого сотворения мира. И, признаться, преуспел.

И всё же на этот раз что-то не так.

Терпение моё на исходе, что-то сидит в голове, мешает сосредоточиться и выполнять дело чётко, слаженно, как раньше.

После многое изменилось. Чего там лукавить, изменилось почти всё. Города не узнать, все они потеряли свои истинные лица, все стали серыми, пыльными, задохнувшимися в собственных нечистотах. Изменились и люди. Среди них больше нет любознательных, целеустремлённых, весёлых. Трудно веселиться, когда твоя единственная задача на день и на оставшуюся жизнь – сохранить в целости свою бренную оболочку и позаботиться, чтобы с оболочками твоих родных тоже ничего не случилось.

Но что точно осталось неизменным, так это день, в который стираются границы между миром живых и миром мёртвых. Так же, как прежде, в конце осени открываются врата, невидимые людскому глазу, и те души, что хотят вновь потоптать твердь, повидать потомков и поглазеть на новый мир, выбираются из нижнего в средний, но только на несколько часов.

Когда-то давно я слышал, как один бард пел в пабе песню, сложённую им самим. Песня была красивой: там пелось о двух влюблённых, которых разлучила смерть. Разлучил Он. Девушка умерла, и в Канун Дня Всех Святых возвращалась на землю, чтобы найти своего любимого, и целые сутки в году они проводили вместе.

Конечно, это сказка, не более. Но когда Он забрал Правду, я до последнего надеялся, что с нами произойдёт что-то подобное, и она сможет меня найти.

Оказалось, для таких, как мы, нет обратного пути. Мы не умираем. Не попадаем в нижний мир. У нас нет душ, которые могли бы вернуться. Мы проваливаемся в какой-то чёртов колодец, у которого нет даже дна, и только Он может переходить оттуда в обычный мир.

Я спрашивал мертвецов, когда они приходили погостить. Я всех знал их при жизни – нет человека, к которому я бы не приходил. Никто из них не видел Правды, никто не знал, где она.

Я спрашивал Смерть, а Он говорил, что Правда грустит одна. Он говорил, она ждёт от меня подарков. И я слал, каждый год исправно слал. В тот день, когда земная твердь зыбится, выпуская души, а Разлом щерит пасть, заглатывая заблудших, отчаявшихся и запуганных.

С каждым годом всё меньше мертвецов приходит посмотреть на мир После. С каждым годом всё больше живые походят на мертвецов – становятся безучастными, тусклоглазыми, двигаются с холодной ленцой, и если спросить у любого из них, что есть смысл, он ответит, что ни смысла, ни счастья давно уж нет.

Я сгребаю леденцы в мешок. Они сухо постукивают, ударяясь друг о друга сахарными телами. Я слышу, как от них исходит едва различимый гул. Люди его не услышат, но он заставит их сердца трепетать, едва они польстятся на угощение. Перед тем, как выйти на охоту, снова окидываю взглядом своё логово и снова ловлю странное, незнакомое чувство… что-то не так.

Едва я выхожу наружу, как вижу приближающуюся фигуру. Как обычно, он нелеп, неприятен и жалок. В отличие от меня Стыд – известный любитель менять личины. И каждый раз он превосходит сам себя, выбирая наиболее отвратительные. Сегодня он вырядился по случаю, вспомнил канувшие в прошлое приметы праздника.

Строго говоря, Стыд в этот раз не очень-то пытается походить на человека. Ко мне скачет нечто, похожее на пугало, какие ставили До на полях с урожаем, но я сразу вижу, что и тут Стыд не старается, а может, уже забыл, как выглядели настоящие пугала. Палка-тело, две палки-руки болтаются по бокам, две палки-ноги вышагивают ломано и неуклюже. Вместо одежды – какая-то дрань, роль головы играет серая подгнивающая тыква, уж неизвестно откуда он её стащил, но за Стыдом не заржавеет украсть единственный выращенный овощ у голодающего. Чудо, что кому-то удалось вырастить хоть это помимо картошки. В тыкве, как водится, прорези – глаза, нос, рот – совсем как До, только свечки внутри не хватает. Впрочем, Стыд избрал другие «украшения». В отверстия-глаза он вставил настоящие человеческие глазные яблоки, окровавленные и ослизлые, с нитками нервов, неряшливо болтающихся вдоль тыквенных щёк. В вырез-рот он напихал зубов – белых, жёлтых, серых, гнилых и не очень. Повтыкал в тыквенную мякоть кое-как, то корнями внутрь, то корнями наружу, и зубы наваливались друг на друга, кое-где даже в два ряда. Стыд явно позаимствовал зубы нескольких разных людей, и даже я сморщился, глядя на это. На шее у него болтается ожерелье из пальцев, языков и… я отворачиваюсь.

– Страх, старый друг! – скрежещет пугало, не двигая разрезом рта. Звук просто идёт откуда-то изнутри тыквенной башки. – Выглядишь скучно. Как всегда.

– А ты выглядишь отвратительно, как всегда, – огрызаюсь я. – Зачем пожаловал? Я выхожу охотиться для Него, ты меня отвлекаешь.

– Точно ли для Него? – Стыд склоняет тыкву, и слышится мерзкое гнилое чавканье. – Бедные детки предназначены для сердобольной, глупой…

–Заткнись. Говори, что тебе нужно, иначе я сломаю твою палку-хребет.

Стыд делает два ломаных шага вперёд, и я чувствую тошнотворный запах, исходящий от него.

– Ты тоже это понимаешь?

– Понимаю что?

– Что мы с тобой становимся… не нужны.

Я закатываю глаза.

– Что ты имеешь в виду?

Пыльный ветер треплет изодранное покрывало на пугале, качаются стволы давно мёртвых деревьев, ещё торчащих кое-где по городу. У жилищ возятся сонные люди, и сегодня они особенно сильно напоминают мне не то насекомых, не то бродячих собак.

– Сам посмотри. Не поверю, что ты ничего не заметил. Наверняка сам думаешь о том, что творится что-то странное.

– Заметил, – с неохотой признаю я. – Ты что-то узнал?

– Мы не нужны, – повторяет Стыд таким тоном, будто говорит с беспросветным тупицей. – Мы с тобой. И другие тоже. Люди стали… как бы это сказать… – Он чешет палкой тыквенную щеку, и на кожуре проступают влажные царапины. – Они стали самостоятельными. Если это можно так назвать. Раньше ничего подобного не было, не надо так смотреть на меня! Они не испытывают больше ни стыда, ни страха, ни отвращения. Не злятся, не радуются, не завидуют. Просто ковыряются в отбросах, возятся у своих лачуг, хуже животных. Взгляни в их лица, ты ничего не увидишь. Они смотрят на меня так, будто я – пустой ящик или куча камней. Будто я что-то, к чему они привыкли. Тогда-то я и вспомнил про тебя, старый шельмец. Ты шевельнулся во мне.

– Так может, они просто не могут тебя видеть? Может, твой облик для них неуловим?

– Могут! В том-то и дело! Смотрят, но им всё равно!

Стыд бесится, ожерелье бьётся по впалой «груди», глаза ещё сильнее вылезают из отверстий. Я чувствую: он не кривляется и не обманывает. Он напуган и в самом деле чего-то не может понять.

– Ладно. – Я дёргаю плечами. – Надо кое-что проверить. Пойдёшь со мной, только, молю, прими более благопристойный облик.

– Ба-а! – Мерзко тянет Стыд. – Кто-то у нас испугался? Смотри, не сожри сам себя.

– Не испугался. Ты знаешь. Просто смотреть на тебя отвратительно.

– День того требует, шельмец. Ты, конечно, раньше думал, что это только твой день, всецело твой, но он всегда принадлежал только мёртвым, и никому больше.

– Ничего я не думал. Не глупее тебя, тыквенная башка. Это ты, наверное, мертвецов встретил и подумал, что они отвернутся от тебя, как живые.

– Ничего подобного! Они были живыми, но только живые сейчас такие, что иные мёртвые эмоциональнее.

Я взваливаю на плечи мешок с леденцами, пристраиваю его удобнее и, опустив голову, иду вперёд. Слышу стук палок о дорогу: Стыд идёт за мной.

Он почти не лукавил, когда сказал, что этот день когда-то был всецело моим. Ну, как моим… люди сами назначили его моим. Они никогда не могли видеть своих мертвецов, а в то, что не видишь и не испытываешь, очень сложно верить. Чем дальше заходила человеческая цивилизация, чем больше безумных технологий внедрялось в жизнь, тем меньше люди чтили предков, но верили, что раз в год они заглядывают проведать их. Всё пряталось за ворохом нелепых костюмов, за украшением жилищ и тематическими вечеринками. В последние годы До они так и стали звать Канун Дня Всех Святых – Днём Страха. Днём меня. От настоящего меня в тех празднествах почти ничего не было – фарс, глупая напыщенность, одна мишура. Однако люди старались изо всех сил. В этот день хорошим тоном считалось напугать кого-то и напугаться самим, вот в ход и шли костюмы, грим, эксцентричные сборища и девиантное поведение. В последние годы До люди слишком заигрались. Дни Страха становились днями разврата, дикости и крови и по числу преступлений могли бы переплюнуть все другие дни года, вместе взятые.

Мы со Стыдом идём вдоль улицы, мимо почерневших домов, от некоторых из которых остались лишь первые этажи; мимо постамента обрушенного памятника, мимо церкви, от которой чудом сохранился лишь лицевой фасад… когда-то здесь толпились туристы, мелькали вспышки фотокамер, а сейчас люди жмутся к камням, стараясь слиться с ними, смотрят на нас ничего не выражающими глазами. Стыд был прав: они как животные, даже не пугаются, не отворачиваются, никак не показывают, что им некомфортно и неприятно в нашем обществе.

В этой части города стоит особенно удушающий запах. Здесь похоже пахло в четырнадцатом веке: кровью, гнилью и нечистотами. Большинство мостов через реку давно рухнуло, поделив город на две почти изолированные части, а устоявшие мосты превратились в смрадные рынки, и речные воды обернулись зловонной бурой жижей, куда город сливает нечистоты и скидывает мусор.

– Смотри сюда, шельмец! – кричит Стыд и ковыляет к трём детям, возящимся в куче пепла и камней.

Я ставлю мешок на землю. Плечо начало ныть – ещё один из уймы минусов существования в таком теле. Может, давно пора взять пару палок и тыкву вместо башки? Зачем-то в этот раз я залил гораздо больше леденцов, чем требовалось. Мог бы обойтись двумя-тремя, но впал в какой-то творческий экстаз и наплавил штук двести. Наверное, думал, что так будет лучше для Неё… Я почти ощущаю, как по спине бегут мурашки тоски. В мыслях проносятся лица всех детей, которых я отвёл к Разлому, заплаканные, обречённые, но уверенные в своём решении.

Стыд выбивает палкой-ногой камень из рук чумазой девочки; она тянется за игрушкой, но Стыд пинает её так, чтобы она упала на четвереньки, и задирает подол изношенной рубашонки, поднимая до самых плеч. Я морщу нос, но реакция девочки и её друзей ещё хуже выходки Стыда. Они не делают ничего. Девочка не спешит прятать оголившееся тощее тело, а двое мальчишек не смеются, только осоловело моргают рыбьими глазами. Даже облик Стыда их не впечатляет, они тут же возвращаются к своим камням и продолжают тупо стучать ими о землю, напоминая пещерных людей.

– Может, они умственно отсталые? – предполагаю я. – Или навидались такого, что ни голые зады, ни тыква с выдранными глазами их не заботят. Давай найдём других.

Я начинаю не на шутку злиться. Вечереет, скоро откроется Разлом, и Он будет ждать меня с покорным детским выводком, а я ещё не приметил ни одной жертвы, и мешок мой не полегчал ни на единый грамм.

– Будут тебе другие, неверящий, – клацает пустой башкой Стыд и скачет дальше. – Включай свои вибрации! – кричит тыква, не оборачиваясь. – Хватит притворяться человеком, задай перца и сам поймёшь, что людишки стали кусками камней!

– Я не могу просто так внушить людям себя, – ворчу я. – Ты знаешь. Это ведь не животные, не какие-то низшие существа. Им нужно вкусить моей крови, чтобы из сознания всплыло…

– Ты же многолик, как сама тьма! – восклицает тыква-Стыд. – Что в твоём багаже? Испуг, ужас, паника, фобии, страх за близких, всякие жуткие мурашки и прочее и прочее. Неужели не можешь попробовать ничто из этого?

Отчасти он прав. Раньше мог. Но так ли трудно понять, что После всё стало иначе? Люди стали слишком много бояться. Они привыкли жить со мной в сердцах. Может показаться, что мне это всё играет на руку, но, увы, это не так.

Голодный запляшет от радости, протяни ему кусок чёрствого хлеба. Сытый сморщит нос и отвернётся.

– Ничего не могу. Тебя-то почему всё это волнует?

– Они меня не замечают. Это, знаешь ли, бесит.

– Ну, а к другим почему не пошёл? Почему именно я?

– Твоя берлога оказалась ближе всего. Не думай, я не выделяю тебя среди остальных. Просто так было удобнее.

Я примечаю мужчину, который жарит крыс на жаровне из камней. Около него выстроилась очередь – каждый в очереди прижимает к груди что-то, чем хочет расплатиться за обед. Никто не замечает нас со Стыдом, а если и замечают, то не подают виду. Стыд прав: равнодушие несколько неприятно.

Расталкиваю толпу, пробираюсь к торговцу крысами. Ни окрика возмущения, ни толчка в спину – ничего. Развязываю повязку с одного запястья и вскрываю зубами бурую корку на затянувшейся ране. Снова начинает сочиться кровь – красная, тёплая, совсем как у людей. Роняю алые капли на поджаренные тушки крыс с редкими опалёнными волосками на худых боках. Капли падают на раскалённые камни и шипят, но ни торговец, ни жаждущие крысятины покупатели ничего мне не говорят. Отхожу обратно к Стыду и наблюдаю.

– Что за театральщина, шельмец? – скрипит тыква, влажно причавкивая. – Раздал бы им свои сласти.

– И получил бы неконтролируемую толпу, жаждущую даровых конфет. Желающие бесплатного люди – что может быть ужаснее? Пускай грызут своих крыс, а мы посмотрим. Если всё в порядке, то… сам увидишь.

Женщина с грязным платком на голове хватает ещё горячую крысу из рук торговца и, бросив ему в уплату что-то вроде старинной дверной ручки, впивается зубами в зажаристое крысиное тело и отскакивает в сторону, обгладывая тонкие кости. Следом за ней ещё трое получают крыс, на которых совершенно точно попала моя кровь. Смотрю жадно и хищно, меня охватывает знакомый мандраж, приятно холодеет в животе, и губы растягиваются в предвкушающей ухмылке.

Но ничего не меняется.

Люди жрут жареных крыс, ветер приносит вонь с реки, на выброшенные кости слетаются облезлые вороны и дерутся, вырывая друг у друга оставшиеся перья.

– Ч-чёрт…

– А я говорил. А я сразу понял.

Смотрю ещё пристальнее. Ловлю малейшие изменения во взглядах, жестах, выражениях лиц. Ничего. Вообще ничего. Будто нет ни меня, ни Стыда, ни моей крови в их пище. Мне приходит мысль, которая совершенно мне не нравится. Они не боятся. В них не всплывают потаённые страхи. Значит ли это, что ночью за мной не пойдут дети? И что делать, если действительно не пойдут? Запихивать в мешок и нести так – вопящих, брыкающихся? У меня начинает болеть голова. Ненавижу детей, если они не заворожены моими видениями.

– Такого не может быть. Я – Страх. Я всегда таким был и всегда таким останусь. Почему? Почему?..

Меня охватывает смятение. Стыд ковыляет ко мне и берёт меня под локоть, словно я – расстроенная дама на балу, а он – тыквоголовый кавалер.

– Ты-то прежний. И я прежний. А они – нет. Люди всегда менялись, вспомни, и вот – новые перемены. Когда-то это должно было произойти. Я ещё удивлён, что они продержались так долго.

– И что теперь будет?

Стыд качает плечами-палками.

– Не знаю. Ничего. Они очерствели. Выгнали сначала тех, кто первым стал не нужным. Подружку твою, например.

– Не люди. А Он.

– Да-да. Смерти не нравились светлые людские чувства и порывы. А ты по-другому не думал? Люди сами были рады отмести то, что мешает выживанию После. Так что Смерть помог им, когда увёл сестричек в белых платьях. Теперь люди сами избавляются от прочего хлама. От нас с тобой, например.

– Ты, может, и хлам, – огрызаюсь. – Только я всегда помогал им выживать. Я берёг их от безрассудных поступков, от драк, от войн, от всего, что могло бы ускорить их встречу с Ним. Что же выходит, теперь они сами пойдут к Нему? Ох, проклятье…

Закрываю глаза руками. Это Он, снова Он, ненасытный в своей жажде людских душ.

– От войн ты их, кстати, довольно плохонько оберегал, но не суть. Вы с Ним должны были противостоять друг другу: Он забирает людей, ты будишь трепет, который помогает им избежать скорого путешествия в нижний мир. Я всё ждал, когда ты поймёшь, что Он тебя использует, а ты продолжал считать, что помогаешь Правде, а не Ему. Ты глупец, Страх. Ты глупец.

Размахиваюсь и бью в тыквенную голову. Тыква слетает с палки, разлетаются в стороны глазные яблоки, падает уродливое ожерелье. Голова Стыда раскалывается на четыре части, обнажая влажное гниющее нутро с пятнами семян и белыми вкраплениями опарышей. И тут же мне становится неловко: вибрации Стыда заползают мне в грудь. Опустился до людского мордобоя, ну что за идиот.

Никто на нас не оборачивается. Никто нас не видит. Будто мы – ничто.

Стыд поднимает своё палочное тело с земли, словно кто-то тянет марионетку за невидимые нити. Он меняется на глазах: палки обрастают плотью, превращаются в настоящее человеческое тело, неказистое и костлявое. Вместо расколотый тыквы вырастает голова, словно из глины вылепливаются черты молодого мужчины и застывают в таком состоянии, что напоминают незавершённую скульптуру. Тут я вспоминаю, и мне действительно становится стыдно.

Я видел это лицо на картине молодого художника в семнадцатом веке. Юноша был очень старательным, писал и писал, надеялся получить место придворного живописца, ну или просто набрать богатых клиентов. Я наблюдал за ним из скуки, вечерами заглядывал в окно, когда в мастерской горел свет. Он писал портрет какого-то франта, но то-то шло не так: мазки не ложились так, как следовало, лицо из возвышенно-надменного выходило карикатурным, нелепым. Мне было жаль художника, в тот год я действительно привязался к нему, его ремесло избавляло меня от скуки. Но это перекошенное лицо на холсте просто оскорбляло моё чувство прекрасного. Он наносил больше и больше влажных масляных мазков, но лицо словно глумилось над ним, ускользало, нахально пялилось неправильными, перевранными чертами. Мой художник метался и бесился, не в силах понять, где прокралась ошибка. Будто кто-то навёл на него дьявольское заклятие и замутнил взгляд. Но я-то видел, я-то понимал: закрась правый глаз и нарисуй его чуть ниже, парой мазков выпрями нос, добавь тени под нижнюю губу и всё, портрет готов, портрет спасён… Я забылся. Я прошёл прямо сквозь окно, улыбаясь, как мне казалось, доброжелательно. Вошёл в мастерскую и протянул руку…

Художник обернулся ко мне и мгновенно сошёл с ума. Он бросился к стене и бился головой до тех пор, пока не пал замертво, забрызгав всю мастерскую собственной кровью. Тогда я был в расцвете сил, и моё воздействие на людей не шло ни в какое сравнение с теперешним.

Стыд принимает облик мужчины с портрета. То же кривое нелепое лицо. Он не удосуживается скрыть наготу одеждой, но мне неловко не от вида голого тела, а от того, какие воспоминания рождает это лицо. Мне было стыдно за то, что я сделал с художником, отчего-то больше ни за одну смерть мне не было так стыдно. Я отвожу глаза.

– Ага! Попался! – ликует Стыд. – Так и быть, поскольку сейчас нам лучше держаться вместе, я сделаю так, чтоб ты мог смотреть на меня без содрогания. Давай считать вместе: раз, два, три…

Стыд щёлкает пальцами, в которых больше суставов, чем должно быть у человека. По щелчку его глаза загораются настоящим огнём, но не оранжевым, а ярко-синим. Я хмыкаю и в ответ зажигаю свои глаза алым, без всяких фиглярских щелчков. Всё равно никто не смотрит на нас, никто не замечает, что среди сломленных, одичавших людей бродят два состояния, две эмоции, два чувства.

6.

Мы со Стыдом заваливаемся в паб и бесславно напиваемся. Я – в надежде разобраться, что происходит и что дальше делать, Стыд – просто так.

Наступает вечер, и мы оба, несмотря на опьянение, ощущаем, как истончаются границы миров, как мёртвые ноги ступают на земли тех, кто пока остаётся живым лишь по какому-то недоразумению.

– Мне пора. – Пытаюсь встать, но меня шатает, как последнего пьянчугу. – Засиделись мы… с тобой…

Хватаюсь за спинку стула и падаю вместе с уродливой железякой. Понимаю, как скучаю по мягким стульям эпохи барокко.

– Зачем? Есть ли смысл? – Стыд подпирает кулаком щеку. Синие огни в его глазах горят неровно, мигают и гаснут, чтобы вспыхнуть ещё сильнее и забрызгать искрами стол.

Мы сидим в месте, которое я мог бы назвать самым приличным заведением в Праге После – среди развалин старинного монастыря стоит огромная открытая жаровня, на которой шкварчат тушки крыс, голубей и большеротых лобастых рыб. Здесь есть даже что-то вроде музыки, вернее, то, что от неё осталось: трое человек лупят в куски жести и бормочут речитатив. Нас обслужили, как остальных посетителей, но никто не передёрнул плечами от внезапно пробежавших по спине мурашек, никто не прикрыл ладонями раскрасневшиеся лица, и пламя, льющееся из наших глаз, никого не смущало.

– Я должен… Ей… Правде… – кряхчу, поднимаясь с пола.

– Ты мы же договорились! – восклицает Стыд и стучит по столу. – Глу-пый, глу-пый шельмец Страх… или как ты тут себя величаешь? Всё так же убого-пошло? Алхимик?

– Заткнись. Я попробую, слышишь? В последний раз.

Вдруг вспоминаю про свой мешок, взваливаю его на плечо и выхожу на воздух, оставив Стыда за столом. Поднимаюсь над крышами, подставляю лицо резким ледяным порывам ветра и смотрю вниз. Я вижу их. В этом году их ещё меньше, даже меньше, чем в прошлом. Бродят, тычутся в мёртвые тела разрушенных зданий, заглядывают в лачуги и каменно-мусорные хижины. Они похожи на собак, которые забыли дорогу домой и принюхиваются к каждому жилью, надеясь, что где-то их ждут.

Мне жаль мертвецов. Не думаю, что на следующий год хоть кто-то из них придёт навестить потомков.

На окнах нет свечей, нет тыквенных и репных светильников, нет гирлянд и букетов, нет ничего. Особенный день превратился в такой же серый, как остальные. Невольно думаю: а кому хуже? Мёртвым или живым?

Я не солгал Стыду. Ведь я не умею лгать. Я попробую в последний раз и посмотрю, что выйдет. Я вызову Его на разговор и не отступлю, пока Он не скажет то, что я потребую.

Спускаюсь на пустынную улицу, узкую настолько, что только один человек может пройти по ней, не прижимаясь к обуглившимся стенам. Местами огромные глыбы, отколовшиеся от зданий, почти перекрывают проход, и между ними и стенами виднеются неряшливые крысиные гнёзда. Знаю, в каком-то из гнёзд наверняка прячется чудовище с семью крысиными головами и сотней сплетённых хвостов. Где-то невдалеке слышится плач, и я иду туда, словно мать, которую зовёт испуганное дитя.

Навстречу мне движется компания мёртвых. Вижу их так же, как люди видят друг друга, но с первого взгляда безошибочно определяю, что самый молодой из них погиб по меньшей мере тридцать лет назад.

Они скользят по мне пустыми взглядами, и в каждой паре глаз я вижу одно и то же: тоску и скорбь, будто все они – лишь один-единственный мертвец, помноженный на пять, как червь, разрезанный на части. Пусть мои глаза сейчас сыплют искрами, на дне их – то же, что у мертвецов. Поднимаюсь выше и перелетаю через потерянных мёртвых, очевидно жалеющих, что до сих пор надеются на живых.

Иду на плач и нахожу тело женщины, умершей совсем недавно. Серая кожа обтягивает череп, под глазами – синеватые сеточки сосудов, суставы на руках раздуты и напоминают каштаны. Ушлая крыса уже грызёт её палец. Извращённая, мерзкая пищевая цепь. Рядом с женщиной хнычет ребёнок лет пяти с опухшим от слёз лицом. У ребёнка такие же раздутые суставы, он завёрнут в ворох грязных тряпок, так что даже трудно понять, насколько тощее тельце скрывается под ними. Смотрю на два тела, иначе не скажешь, и понимаю, что не чувствую жизни ни в ком из них.

– Ш-ш-ш, ш-ш, – успокаиваю я ребёнка и лезу в мешок. – Не плачь. Держи, угощайся.

Протягиваю леденец в виде медведя, сую прямо в детские пальцы. Он замолкает, смотрит на меня недоверчиво и будто сквозь меня. Хватает леденец не за палочку, а прямо так, за липкое сахарное тело медведя и тянет в рот. Я хищно ухмыляюсь, смотрю, как мальчик пробует угощение губами, как сосредоточенно грызёт сладость и глотает нерассосавшиеся осколки. Он съедает всё и отбрасывает палочку. Больше не плачет, задумчиво смотрит всё так же сквозь меня. Я начинаю злиться.

– Ну, и что же? Пойдёшь со мной?

Лицо ребёнка ничего не выражает. Ни печали, ни злости, ни испуга. Жуткое, запредельное ничто. Или я сгущаю краски, а детское лицо просто глупо.

Повторяю вопрос и протягиваю руку. Обычно к этому моменту они уже готовы идти за мной к самому Разлому, куда угодно, лишь бы на мой зов, куда угодно, лишь бы дальше от себя, дальше от неведомых мыслей. Но не в этот раз. Глупый мальчик, поняв, что леденец закончился, кривит лицо в гримасе, открывает рот с редкими зубами и снова принимается плакать.

– Пошли со мной! – Я начинаю уже по-настоящему злиться. – Я уведу тебя туда, где ты не будешь плакать! Вставай!

Хватаю ребёнка за руку, но он начинает извиваться и дёргаться, не прекращая при этом орать, как свинья. Он бьётся и пинается, нечаянно топчет ногами руки своей мёртвой матери и хвосты крыс, брызнувших прочь серыми комьями.

Детские истерики мне отвратительны. Отшвыриваю орущего мальца, подбираю мешок и иду дальше. В голове у меня стучит.

Так не должно быть. Это неправильно. Он съел чёртов леденец, вкусил моей крови, попробовал чистого страха. Моя кровь не приводит к истерикам. От меня не орут и не бьются. Я много лет выводил идеальную формулу и точно знаю, что страха там ровно столько, чтобы жертвы впадали в покорное оцепенение, чтобы у них не было сил сопротивляться, чтобы они становились податливыми и послушными, как овцы.

Ухожу от мальчика и трупа, передёргиваясь от мерзости. Неправильные, поломанные люди. Я – тот, кто помогал им выжить, я – тот, кто заставил их сбиваться в стаи, в последствие – основывать государства. Я – сок их жизни, и когда раньше кто-то из людей утверждал, что не испытывает страха, я либо убеждал глупца в обратном, либо сразу дарил Ему.

Ищу дальше. Моей целью во все годы После становились изгнанные из домов дети, которым я внушал, что уйти со мной – лучше, чем пытаться вернуться назад. Внушал самые жуткие видения того, что будет ждать их дома. Внушал, что смерть – лучше, чем будущее. Я сам становился движущей силой, сам селился в их головы и заставлял их делать то, что мне нужно. И сейчас я вижу, как отлаженная система рушится, как в самый ответственный момент мне не удаётся то, в чём я всегда был твёрдо уверен.

Ночь едва-едва занялась, у меня ещё много времени. Успокаиваю себя этим и поднимаюсь выше, дальше, прислушиваюсь и принюхиваюсь. Мне тревожно; умом я понимаю, что этот день, день, который даже когда-то давно окрестили Днём Страха, поворачивается ко мне неприглядной стороной. Думаю даже о том, чтобы отыскать Стыда и признаться ему, что готов сдаться, но не ищу, пока не сдаюсь.

До полуночи терплю ещё четыре неудачи, ещё четыре ребёнка отказываются идти со мной, даже иссосав леденцы до голых палок и с мрачной ясностью я осознаю, что таких совпадений не может случиться даже в мире После. В последней отчаянной попытке решаюсь покинуть чёртову Прагу, взлетаю к тучам и устремляюсь в Берлин, оттуда – в Вену, в Будапешт и везде – одно и то же. Мешок мой легчает, по пути я смотрю на слоняющихся по улицам мертвецов и огни жилищ тех, кто пока жив. За мной по-прежнему никто не идёт.

Злюсь, шиплю и возвращаюсь обратно в Прагу. Мне кажется, что именно с этого города началось моё бессилие и надеюсь, что здесь же оно закончится. Спускаясь, вижу, что на улицах прибавилось народу: люди покинули свои жилища, вооружились кто чем мог и пытаются выяснить отношения. Некоторые уже сцепились, кусая и царапая друг друга, как шелудивые бешеные кошки, и другие, глядя на них, начинают сходиться в одиночных драках и сварах по нескольку человек. Мне это нравится ещё меньше. Все годы я защищал человечество от войн – с переменным, разумеется, успехом. Выходит, они теперь совсем не боятся? Выходит, я сам растворяюсь… в себе?

– Остановитесь! – Кричу, опустившись на крышу. Крыш в привычном понимании слова осталось совсем немного, и это здание – старинный особняк, поросший лишайником – гордо высится над руинами. – Прекратите, иначе уничтожите друг друга!

Меня не слышат. На улицах – месиво из людских тел, обуреваемых желанием искромсать друг друга на куски.

– А я говорил. Мы для них больше не существуем.

Оборачиваюсь и вижу Стыд, который всё так же похож на мужчину с картины. Не подаю вида, но я рад, что он пришёл.

– Со мной должен кто-то пойти, – упрямо скриплю зубами. – Что за чертовщина? Что с ними творится?

– Теперь они слушают только меня.

На крыше рядом с нами появляется третья фигура – костлявая старая женщина, закутанная в чёрное полотно. Ярость.

Она смотрит на людей почти с нежностью, как гордая мать на выросших детей. В её присутствии я и сам начинаю кипеть.

– Уйми их! Не сегодня! Что ты затеяла, старуха?

Она поворачивает ко мне лицо, напоминающее, скорее, иссушенный череп мумии с живыми печальными глазами.

– Это не я, Страх. Это Он.

– Сегодня Он ждёт моих пленников. Детей. Я готовился к этому дню, ты знаешь. Что тебе мешает воплотить свои безумные планы завтра?!

– В самом деле, пристыдись, – ехидно добавляет Стыд. – Наш Алхимик очень исполнителен, он не может не послать своей даме цветов в назначенный день. Цветов жизни – так же они называли своих отпрысков До?

Ярость грустно качает головой. Она всегда такая – медлительная, холодная, немногословная, зато людей её присутствие буквально сводит с ума.

– Я ничего не могу сделать. Он просил меня прийти. Он хочет получить больше крови. Ему уже мало твоих детей, Страх. Он хочет их всех, без остатка.

Внизу кричат. Жутко, громко, до хрипоты. Кричат и умирают. Они вошли во вкус и действительно убивают друг друга, обезумев от желания рвать всех вокруг на куски. Смотрю во все глаза и поражаюсь: сила нашего со Стыдом воздействия почти ушла, зато сила Ярости возросла многократно.

– Я говорил. – Стыд доверительно прижимается ко мне плечом, как раньше делали люди, называющие себя друзьями. – И дважды оказался прав. Первое – мы им больше не нужны. Второе – Ему не нужны твои подаяния. Он не передавал приветы Правде. Он просто сжирал детей сам.

Ярость кивает.

– Слушай, что говорит Стыд. Он умнее тебя.

– Умный не выдумает себе дурацкое имя, – поддакивает Стыд. – Ты предал себя, назвавшись иначе. Страх – сила, а чем силён Алхимик?

Мне горько. Я не могу просто стоять и смотреть, как те, кого я оберегал целую вечность, бездумно убивают друг друга. Расширяю горловину мешка на столько, насколько возможно, сгребаю в охапку оставшиеся леденцы, подбегаю к краю крыши и отчаянно выбрасываю сладости в беснующуюся толпу.

– Угощайтесь! Берите всё! Это вам! Держите!

Кричу, но меня никто не слышит.

Я надеюсь, что они схватят бесплатное угощение, сунут в раззявленные рты, познают вкус моей крови и в них взыграет страх за собственные жизни…

Леденцы гулко ударяются о мостовую, бьются о спины и головы, но них обращают не больше внимания, чем обратили бы на редкие дождевые капли. У меня ничего не выходит.

– Вся твоя работа насмарку, – замечает Стыд. – Жаль.

Не могу больше это видеть. Взлетаю и направляюсь к своей берлоге. Мне нужно придумать, как их спасти.

7.

Ума не приложу, как он меня отыскал. Моё убежище – заваленная станция метро, тут нет ни дверей, ни окон, одни глыбы, которые для меня самого, разумеется, никогда не были препятствием. Но для людей это лишь глыбы и ничего больше – как он понял, что именно здесь моя штаб-квартира?

Меня встречает уже знакомый мальчик из бара. Тот самый, который просил меня забрать его. Удивительно, но я едва не смеюсь. Я рад его видеть. Наконец мой план получает недостающую деталь.

– Ну здравствуй, малыш.

Он топчется, переминается с ноги на ногу. В его глазах я вижу отголосок себя – значит, не всё потеряно.

– Ты подумал? – спрашивает он.

– Подумал, – отвечаю. – Как твоё имя?

– Иохан.

Я почти сразу забываю. Не в моих правилах спрашивать имена жертв, отчего изменяю своим принципам сегодня – и сам не могу понять.

– Прекрасно. По-прежнему хочешь пойти со мной?

Мальчик кивает. Ком перекатывается по горлу вверх-вниз, выдавая волнение. Он выглядит упоительно живым. В моей груди разгорается былой азарт.

– Ты молодец. Ты храбрый. Хочешь… Ах, чёрт. Леденцов, прости, больше нет.

– Они мне не нужны. Я и так пойду. По своей воле.

Удивительный человеческий отпрыск.

Отточенным за столетия жестом протягиваю руку. Он хватает мои пальцы с горячей жадностью, и мои губы сами расползаются в стороны. Судьба решила преподнести мне ценный подарок, и я не вправе его упустить.

– Схватишь его за руку, – поспешно начинаю наставлять мальчика. – Держи крепко, так, будто хочешь кусок оторвать. Он холодный, почти бестелесный, как… да чёрт его знает, как что. Главное – не упускай. Тяни время.

– Ты про что?

Едва сдерживаюсь, чтобы не ударить себя по лбу. Какой же я болван! Хватаю мальчишку за плечо и сжимаю так крепко, что чувствую пальцами каждую тонкую кость.

– Ты будешь стоять тут и ждать меня. Я быстро. Мне нужно попасть к себе и забрать кое-что.

Он кривится от боли и недоверчиво бормочет:

– Ты меня бросишь.

Едва не хохочу. Ребёнок боится, что его оставит Страх – никогда, ни в одном городе, ни в одном столетии такого не было. Но, в конце концов, всё когда-то может произойти впервые. Что ж, малец меня удивляет.

– Не брошу, поверь. Мне можно верить, я не умею лгать. Я же не человек. Это люди давятся совей ложью, она будто застревает скользкими комьями червей в их глотках и мешает вдохнуть. Я не таков. Я не из вашего рода. Просто постой.

Ну как объяснить, что я при всём желании не смогу пропихнуть смертное тело сквозь камни, землю и бетон? Я и сам не хочу, чтобы мальчишка сбегал. Без него ничего не получится.

– Подождёшь?

Долгие мгновения он смотрит мне в лицо. Грязный, худой, обречённый. Интересно, что он видит? Молодого мужчину в приличном костюме? Чудовище с огненными глазами? Или… своё спасение?

– Подожду. Только ты недолго. Мне… страшно.

Я скалюсь, не в силах рассмеяться. Какой же ты ещё живой, маленький человек.

Проникаю в своё логово. Расставляю новые свечи, зажигаю их, раскалываю стылый мрак рыжими лучами. Они вспыхивают на стеклянных боках банок, бутылей, пузырьков, дробятся в мраморных колоннах и падают на гранитный пол, разбрызгиваясь каплями апельсинового сока. Снова сравнения из мира До. Ну какие апельсины? Что в моей голове? Обхожу мешки с сахаром, выстроившиеся рядами, издалека похожие на серые трупы толстяков. Вспоминаю, как заносил их внутрь: бережно, по одному, обхватив каждый так крепко, как только мог. Я никогда не пробовал затащить сюда подобным образом человека, а сегодня уже не мог рисковать. Почти с любовью смотрю на эликсиры, которые создавал от скуки, провожу пальцами по вздутым стеклянным бокам, оставляя прозрачные следы на тонком пыльном слое и выбираю пустую банку с плотной пробкой. На всякий случай ещё хватаю палку сургуча и свечу, чтоб запечатать пробку плотнее, если потребуется.

Мальчик ждёт. Сидит у большого куска гранитной плиты, которая когда-то венчала вход на станцию. В темноте его запросто можно спутать с камнем или куском металла, но это ему на руку: крики слышатся уже близко, они повсюду. Кажется, будто весь город высыпал на улицы, чтобы бить и уничтожать друг друга. Он видит меня, поднимается на ноги, и я верю, что он почти готов улыбнуться. Беру мальчика за руку, он хватает меня в ответ, и вместе мы поднимаемся над городом, над бурлящей толпой, крики отдаляются, застывают, и за серым туманом уже не разглядеть крови, мертвецов, и тех живых, которых добивают свои же сородичи, добивают зверски, топчут ногами, закидывают камнями, мозжат головы о тротуары.

Мы наверху, нам тихо, холодно и спокойно.

Я думаю, то, что я сделаю, станет самым милосердным подарком из всех, что получало человечество за всё время. Нелепо, что его преподнесу именно я, но так уж повернулось.

Впереди чернеет Разлом. Вывернутое нутро мира, оскаленная пасть преисподней, уродливое, неестественное нечто, истинно дьявольская задумка. Мальчик в моих руках вскрикивает: слышал, да не видел своими глазами. Да, Разлом впечатляет, знаю, уж если даже у меня трепещет в груди каждый раз, когда я смотрю на него.

Он уже здесь – ждёт, вальяжно облокотившись на исполинский дубовый ствол, упавший больше ста лет назад и до сих пор не сгнивший, потому что даже грибки и плесень не могут на нём поселиться: в такой близости от Разлома они не выживают. Он похож на сытого кота и будто даже стал выше ростом. Опускаемся на землю, отрываю от себя мальчика, который продолжает цепляться за мой любимый пиджак.

– Отчего ты не в городе? – спрашиваю Смерть. – Там просто праздник в честь тебя.

– В твой день – мой праздник. Иронично, не так ли?

Он потягивается и выпрямляется. Стал шире в плечах – был бы похож на какого-нибудь борца, если бы имел нормальное тело, а не клубистую черноту.

– Ещё как. На, забирай.

Подталкиваю мальчика к нему. Он склоняет голову.

– И всё?

– И всё. – Я скрещиваю руки на груди. – Что сказала Правда? Она рада подаркам?

– Одному будет не так рада. Может подумать, что ты уже меньше любишь её.

– Она всё про меня знает. А я знаю про тебя. Все эти дети не доходили до неё, верно? Все они становились безраздельно твоими, их проглатывало твоё ничто так, как если бы оно стало всем.

По тому, как мерцает, колышется Его облик, с горечью понимаю: я прав. Он сейчас напоминает волнующегося человека, и этот краткий проблеск человечности так жуток, так мрачно-красив.

– Тебе понадобилось больше столетия, чтобы понять это, мой недогадливый брат Страх. Но ты всё же привёл маленького человека. Почему?

«Потому что с тобой ему будет лучше, чем с себе подобными».

Жму плечами и подталкиваю мальчишку вперёд.

– Просто. Привык.

Толкаю мальчишку со всей силой, и его словно подхватывает ветром, уносит в чёрные объятия Смерти. Мальчишка хватается обеими руками за тьму, терзает её пальцами, как мы договаривались, и в воздухе роятся чёрные бестелесные обрывки, на которые я смотрю с плохо скрываемым вожделением.

Он уносит мальчика к Разлому, а я силюсь вспомнить имя последней жертвы, но так и не припоминаю.

Едва Смерть поворачивается спиной (удивительно, но я понимаю, что из чёрных сгустков – лицо, а что – спина), проворно откупориваю припрятанную банку и ловлю один из тающих в ночи кусков, оторванных мальчишкой. Он всё правильно сделал и я, надеюсь, тоже поступаю правильно.

8.

Я снова у себя. Разжигаю огонь под котлами, перетаскиваю мешки с сахаром и наполняю котлы доверху. Горите, горите, топите белые кристаллы в кипящую жижу, потому что в этом сахаре, в этих котлах рождается если не спасение, то хотя бы избавление.

Кипит сахар, плавясь от краёв к центру, выплёвывая обжигающие брызги, и я уже не волнуюсь о том, что он перекипит и станет тёмным, горьким. Достаю банку, в которой плавает, постоянно изменяя форму, Его кусок. Не знаю, Он не заметил или позволил нам с мальчишкой сделать это? Быть может, я и сейчас незаметно продолжаю плясать под Его дудку?..

Вынимаю пробку и быстро вытряхиваю содержимое по котлам, стараюсь, чтобы попало поровну. Карамель тут же становится некрасивого тускло-серого цвета, шипит, покрывается сверху скукоженной плёнкой, неприятно отливающей, подобно бензиновому пятну. Сладкий запах остаётся сладким, но становится не аппетитным, а отвратительным. Размешиваю карамель черпаком на длинной ручке, но вместо того, чтобы разлить по красивым формам, опрокидываю котлы на пол один за другим.

Сахарная жижа почти мгновенно схватывается, растекаясь по холодному полу. Заламываю руки в нетерпении: пусть всё успеет случиться, пока царствует эта длинная ночь.

– Так я и думал! – скрежещет знакомый голос. Стыд проникает в моё жилище без предупреждения, без стука, а теперь восседает на кованом сундуке, в котором я храню милые мелочи мира До, которые многим, уверен, покажутся странными. У меня там грампластинки, фантики от конфет, беспроводные наушники, броши, термокружки, очки дополненной реальности, набор засохших масляных красок и несчётное количество пуговиц.

– Кто тебя впустил? – шиплю и бегаю вокруг сахарной лужи, проверяя, не застыла ли она окончательно. Нет, в центре ещё мягкая…

– Я сам прихожу, когда меня не зовут. Ты тоже. Так вот, – Стыд спрыгивает с сундука, я мельком смотрю на него и замечаю, что он вернул тыквенную голову, а тело оставил человеческим, тощим и голым. Внутри тыквы будто горит свеча, совсем как горела бы в этот день сотню с лишним лет назад. – Ты задумал погубить нас всех?

Как прямолинейно. Похоже на него.

– Только их.

– И нас вместе с ними.

Не будет людей – точно не станет Стыда. Животные не стыдятся. Но животные боятся. Я могу убить его, а он может помешать мне. Но я не хочу оставаться, я хочу туда, к ней, к Правде.

– Я тебе помогу.

Голос Стыда звучит глухо и почти по-человечески, без насмешки. Я смеюсь.

– Как?

– Я первый заметил, что нас выкинули на свалку. Думаешь, я не томился один с этим чувством, с этим знанием? Думаешь, не переварил всё, прежде чем пойти к тебе?

Отрываю глаза от карамельного озера, выпрямляюсь, смотрю на Стыд так, будто впервые его увидел. Это точно он? Точно тот распутный, бесшабашный, отвязный Стыд, которого я знаю тысячи лет?

Смотрю и вижу скорбь в мигающих огнях глаз. Смотрю и проникаюсь к нему жалостью.

– Пойдёшь со мной?

Стыд крутит тыквой, наверное, изучает карамель. Он всё понял. Он понял ещё до того, как понял я сам.

Снимаю с крюка два молотка, один кидаю Стыду. Он ловит. Шагаю к застывшей карамели и киваю.

– Давай. Коли.

Мы машем молотками, бьём и бьём, не заботясь ни о шуме, ни о сохранности старинного пола. Камень покрывается паутиной трещин, серая карамель разлетается кусками, сколами и крошками, а мы продолжаем отчаянно молотить, как два горняка, ищущие алмазы, золото и чёрт знает что ещё отбирали люди у камней, когда ещё можно было что-то отобрать.

Мы бьём гораздо дольше, чем нужно. Мы размалываем карамель в мелкое крошево, будто снова возвращаем сахар в его исходное состояние, но это не так. Теперь это не просто сахар. Это сладость со вкусом смерти.

Наконец бросаем молотки на пол и несколько мгновений стоим, тяжело дыша, смотрим на крошку и молча, не сговариваясь, хватаем пустые мешки от сахара и начинаем сгребать туда сладкую крошку.

Управляемся быстро, набиваем под завязку четыре мешка. Они будто бы тяжелее, чем были мешки с простым сахаром, а может, так просто кажется из-за того, что я точно знаю, какое действие возымеет мой эликсир. Переглядываемся и коротко киваем друг другу. Пора.

Берём по два мешка и не без труда взмываем ввысь, сквозь толщу земли, камней и металла, выше к серому небу.

Внизу всё так же. Громко, людно, кроваво. Безысходно. Поднимаемся так высоко, как только можем. Здесь холодно, ветрено и темно.

– Разделимся, – Стыд перекрикивает вой ветра. – Я полечу дальше, в другие города. Постарайся дать мне фору. – Он хмыкает недвижимым тыквенным ртом. – Если ты убьёшь всех, то и меня не станет. Кто будет сыпать твои сладкие хлопушки?

Сглатываю ком в горле.

– Хорошо. Дам.

Мы жмём руки. Абсолютно людской жест, так странно вдруг соединивший нас. Стыд улетает, нагая фигура растворяется в серой мути. Я жду. Жду и чувствую, как дышать становится легче. Воздух словно становится чище, моложе, свежее.

Мы можем передвигаться очень быстро. Знаю, что за час Стыд способен облететь весь мир. Жду минут двадцать, с каждым мигом острее ощущая свободу. Отсчитываю в уме: десять, девять, восемь…

Расширяю горло мешка, беру первую пригоршню смертельного сахара и сыплю вниз. Пусть хватают ртами, вдыхают сахарную пыль, пусть крошка оседает на их коже и впитывается в кровь. Пусть умирают. Пусть идут к Нему, ведь смерть – лучше, чем существование без страха и стыда.

Я сыплю сахар, пропитанный смертью.

Я слышу, как внизу блаженно стихает.

Я чувствую, как сам становлюсь тоньше.

Ещё немного – и не станет ни их, ни меня.

Я хочу, чтобы мир закончился в эту ночь, до того, как займётся хмурое утро. Я хочу, чтобы всё закончилось в эту ночь, которую когда-то звали моим истинным именем.


КОНЕЦ

Дорога светляков

Нивья Телёрх любила праздники. Любила надевать красивые платья, вплетать в тяжёлые медные косы красные ленты, румянить щёки и вешать на шею монисты, спускающиеся блестящими рядами до самой груди.

Нивье нравилось ловить на себе взгляды: восхищённые – от парней и завистливые – от девушек. Отец её был не последним человеком в Гильдии торговцев пушниной, и всё, что Нивья ни возжелала бы, у неё появлялось – шелка и бархат из Зольмара, украшения и вышитые платки из Солограда, резные шкатулки из Горвеня…

Вода в речке была по-злому студёной и кусала нежные пальцы до красноты, но Нивья не позволила прислужнице стирать платье, приготовленное для празднования пробуждения Золотого Отца.

– Что же ты ручки белые мараешь? – раздался напевный, полный яда голос Летицы. С Нивьей они жили в соседних избах, только у семьи Летицы и двор был беднее, и платья старее, а уж о помощнице и речи идти не могло. – Прислала бы Гелашу свою. Или боишься, что бусины с ворота обдерёт и себе пришьёт?

Нивья гордо сжала губы в нитку. Пускай Летица завидует, пускай ядом истекает. Все знают, что Летица с малых лет заглядывалась на красавца Радора, и так же все знают, что в день пробуждения Золотого Отца Радор позовёт замуж Нивью, а не Летицу.

Скоро и другие деревенские девушки набежали к реке, каждая несла свой лучший наряд: прополоскать в речке, показать водяному красоту, чтоб подивился и до осени щедро гнал на рыбаков речных рыбёх и не разливал воды, не топил поля. Налетели, защебетали птахами, и Нивья ухмылялась себе под нос, нарочно расправляла ало-золотое платье в воде, чтоб лучше видели и крепче завидовали.

– Рученьки красные, сейчас на ветру кожа огрубеет, как с Радором такая красавица миловаться будет? – хихикнула дородная Мавна, и девки засмеялись заливисто и едко, всё равно что сороки раскаркались.

Нивья слушала их и радовалась.

Девушки визжали, грели дыханием коченеющие руки, прежде чем снова окунуть наряды в воду. Подолы нарядных платьев набрякли от воды, потемнели, девичьи косы растрепались от усердия, щёки налились румянцем. Когда Нивья бросила беглый взгляд на противоположный берег, ей показалось, что там мелькнула чья-то тень, тут же растворившись в подлеске. Лесовой, наверное, захотел одним глазком глянуть на деревенских: нечистецы проснулись от зимнего сна недавно, едва стаял последний снег, а вот Золотому Отцу только предстояло очнуться и засиять над Княжествами в полную силу.

Решив, что соседки довольно насмотрелись на дорогое платье, Нивья вытащила наряд из воды, тщательно отжала и сложила в корзину. Гордо, стараясь ничем не выказать, как замёрзла, она перекинула косу на спину и пошла обратно к деревне. Вслед ей полетели привычные смешки.

В роще гулко кричала кукушка, листья на деревьях только-только начали разворачиваться и светлели на чёрных ветках, как новорождённые мотыльки. Пахло сыростью и свежестью, печным дымом и землёй, недавно освободившейся от ледяной корки. Пахло переменами.

Нивья забрала левее, чуть глубже в рощу. Деревню со всех сторон обступало чёрное Великолесье, но тут, у речки, рощица была совсем безобидной, а летом – ещё и хлебосольной, щедро одаривающей черникой, брусникой и грибами. Среди берёз и рябинных кустов парни назначали девушкам свидания, а в ночь макушки лета здесь уединялись пары, чьи свадьбы должны были отгулять в начале осени.

Как Нивья и думала, Радор ждал её здесь. Она издали заметила его – высокого, крепкого, с красивыми блестящими кудрями цвета древесной коры. Радор Гарх выглядел старше своих восемнадцати зим: у него уже росла густая борода, которую он стриг коротко. Нивья знала, что ему завидовали остальные парни деревни, а девки вздыхали по его карим глазам и широким плечам. Нивья ускорила шаг.

– Радор? – позвала она.

Он стоял, наклонив голову, будто думал о чём-то тягостном, но заслышав голос Нивьи вскинулся, шагнул навстречу и обнял Нивью. Она потянулась к нему губами, но Радор не спешил, как прежде, поцеловать её и крепче прижать к груди. Что-то было не так.

– Радор? – повторила Нивья. – Что-то случилось?

Он взял Нивью за плечи и чуть отстранил от себя. Нивья заглянула ему в лицо, силясь понять, почему Радор стал холоден и неразговорчив. Неужели какая-то девка, а ещё хуже, русалка сманила его? Неужто он больше не хочет быть с ней, с Нивьей? Нет уж, такое никак не могло произойти!

– Огонёк надо мною зажёгся, Нивья, – упавшим голосом произнёс Радор.

Нивья отшатнулась, во все глаза глядя на него. Что такое говорит Радор? Подшутить над ней захотел? Её губы скривились в злой усмешке.

– Не может такого быть! Зачем ты мне врёшь?

Но по лицу любимого видела: не врёт. Нивье стало страшно.

– Разве же так бывает? – спросила она голосом, дрожащим от обиды. – Разве же не в макушку лета? Почему сейчас? Почему, Радор, над тобой?

Она хотела сказать: «Почему так со мной? Почему с моим женихом?», но застыдилась.

– Редко, но бывает, – прошептал Радор. – Извини.

Он уткнулся лицом в плечо Нивьи, и его мягкие волосы защекотали ей шею. Нивья обняла Радора – обхватила крепко, зло, вцепилась в кафтан рьяно, словно собиралась отбить жениха у самого Господина Дорог.

– Не ходи, – попросила она. – Обмани лесового, выжди с год, придумаем что-нибудь… Откупимся, другого подошлём. Вон, пусть моя Гелашка пойдёт. Какая ему разница? По душе с деревни, всё равно околдует, лешаком зелёным сделает.

Но Радор только качал головой – безутешно, тяжело, будто мысли его стали тяжелее камней.

– Так нельзя. Сама знаешь, что нельзя. Ох, Нивья, Нивья…

***

С самого начала времён не менялся порядок: каждая деревня, стоящая у Великолесья, платила лесовым за благосклонность живыми душами. Раз в год, обычно в макушку лета, Господин Дорог – властитель всех людских судеб и их переплетений – зажигал огонёк у изголовья одного из сельчан – это значило, что избранный обязан явиться в Великолесье не позднее, чем наступит следующее лето. Один человек в год – не такая уж большая плата за пушного зверя, за полные туеса сахарных ягод, за лекарские травы, за корзины терпко пахнущих грибов, за удачную охоту и защиту от лютых зверей. К тому же, лесовой не забирал никого из деревни кроме того единственного избранного, тогда как забредшего чужака запросто мог запугать до полусмерти, закружить, увести в чащу и оставить на потеху своим лешачатам.

Всю ночь Нивья проплакала, но ничего не сказала ни матери, ни отцу. Она не могла понять, почему Господин Дорог так жесток к ней? Почему решил отдать лесовому именно её Радора? Почему не его младшего брата? Почему не одну из глупых деревенских девок? Всё равно им всем не хватит парней, так пусть идут в лес, становятся жёнами лесового! Неужели ей, Нивье Телёрх, не суждено стать счастливой? Даже если бы Господин Дорог всё равно избрал Радора, но в положенный день, то у них был бы целый год, чтобы решить, как быть. Они могли бы сбежать из Княжеств в Царство, туда, где вовсе нет ни лесовых, ни водяных, ни других нечистецей. Но огонёк зажёгся над изголовьем Радора сейчас, весной, а это значило, что он обязан уйти в лес до середины лета.

Нивья даже подумала, что они могли бы уехать прямо сейчас, но поняла, что не хочет покидать родную деревню: кто в Царстве будет считать её первой красавицей? Кто будет завидовать тому, что у неё ладный и сильный жених? Это здесь все знают их с Радором, знают и завидуют крепкой красивой паре, а в чужом месте они сольются среди сотен таких же пар…

Нет, уезжать нельзя, нужно оставаться здесь и попробовать дать отпор Господину Дорог. Нужно постараться уговорить его изменить решение. Какая лесовому разница, кто к нему придёт? Всё равно он всех превращает в худых зелёных лешачат, среди которых и не разберёшь, кто был могучим детиной, а кто – тщедушным стариком.

Она представила, как будут веселиться на празднике Летица, Мавна и какой хмельной будет их радость от её, Нивьи, горя… Разве могла она допустить такое? Разве могла позволить смеяться над собой?

Наутро Нивья твёрдо решила сразу две вещи. Во-первых, она должна ещё раз поговорить с Радором и убедиться, что он своими глазами видел зовущий огонёк Господина Дорог, что он не ошибся, хотя, конечно же, мало кто разбрасывался бы такими словами, не будучи полностью уверенным. А во-вторых, она должна узнать, есть ли хоть мимолётная возможность перехитрить сразу обоих: Господина Дорог и лесового?

Она оделась, набросила на плечи платок и вышла на крыльцо. Блестящая плёнка росы укрывала и ступени, и дорожку, и молодую поросль будущего урожая. У калитки маячили две фигуры, и Нивья узнала в них младших братьев Радора – Тереня и Лимеона. У Нивьи неприятно похолодело между лопаток.

– Радор у тебя? – выпалил лопоухий Терень.

Нивья раскраснелась от возмущения, бегом преодолела расстояние до калитки и зашипела на парней:

– Следи за языком! – Она вцепилась в колья забора и выглянула поверх ограды, не собираясь впускать во двор незваных утренних гостей. – Что вам нужно? Кто вас прислал?

Но сама Нивья уже успела догадаться: по встревоженным лицам, по по тому, насколько рано они пришли… ничего хорошего эта встреча не сулит.

– Радора нет, – известил Лимеон. Он был бледен, и веснушки, рассыпанные по щекам и носу, выделялись яркими крапинами.

– Мы думали, он у тебя, – добавил Терень, будто Нивья и сама не поняла, какие догадки пришли им в голову.

– Нет у меня, – обронила Нивья, по-прежнему возмущённая, но теперь её возмущение гасло, покрывалось тонким льдом от осознания, что могло произойти. – Где Радор? Чего вы мне голову морочите? Он что… Не ночевал дома?

– Не знаем мы! – выкрикнул Терень так громко, что куры в курятнике закудахтали, потревоженные звуком. Растерянно и хрипло запел старый петух. – И не приходил вечером. Словно сквозь землю провалился. Он рассказывал тебе что-нибудь? Собирался куда-то уезжать? Может, в город ты его послала? За бусами или новой кикой к празднику.

Выходит, Радор даже родным ничего не сказал об огоньке… Нивья изо всех сил вцепилась в забор, чтобы не упасть. Колени её ослабели, кровь отлила от лица. Ушёл, чтобы выторговать свободу? Или ушёл… навсегда?

– Не будет такого, – прошипела Нивья сквозь стиснутые зубы. – Не позволю!

Она рывком распахнула калитку, на ходу повязала платок вокруг головы и почти бегом бросилась через всю деревню, к дому старосты.

***

Нивью не смущало, что едва-едва рассвело. Она принялась барабанить в дверь, а Лимеон и Терень растерянно замерли во дворе, расчерченном бороздами свежевскопанных грядок. С речки поднимался туман, Золотой Отец показал оранжевый краешек над лесом, и день обещал быть погожим и ясным, по-настоящему весенним. Уже завтра все Княжества будут праздновать до глубокой ночи, уже завтра Золотой Отец проснётся окончательно, чтобы подарить звонкую весну и плодородное лето, а Господин Дорог, как назло, решил лишить Нивью праздника. Нет уж, не бывать тому.

Староста Канек открыл не скоро. Нивья уже подумала, что, скорее всего, перебудила шумом половину деревни, и что сейчас над ней начнут смеяться, но дверь распахнулась, и сонный староста вышел на крыльцо.

– Нивья Телёрх? – удивился он. – Что тебя привело?

Нивья властно указала подбородком на избу.

– Мне нужно с вами поговорить. Не при всех.

Канек посмотрел за спину Нивьи, на Лимеона и Тереня.

– Они тоже хотят поговорить?

– Хотим! – ответил Лимеон. – Это касается нашего брата.

– Что-то с Радором?

Канек недоверчиво хмурился и зевал украдкой в рукав. Всклокоченные волосы и сонные глаза выдавали, что он вот-вот поднялся с постели и был не прочь поваляться подольше. Не дожидаясь больше, Нивья оттеснила старосту плечом и прошла внутрь.

Дом старосты был одним из богатейших в деревне – не дом даже, а почти терем. Крытый двор, внизу – трапезная, три просторные горницы и несколько клетей, наверху – светлицы для хозяев и хозяйских детей и даже небольшая людная палата, где по особым случаям собирались старожилы, чтоб обсудить и решить важные вопросы.

Канек усадил Нивью, Тереня и Лимеона за стол, плотнее запахнул халат и вынес кувшин с морошковым чаем, а за ним – четыре кружки.

– Таошка за скотиной с утра ходит, – пояснил он извиняющимся тоном, объясняя отсутствие помощницы.

Нивья к напитку не притронулась.

– Радор ушёл в лес, – с ходу заявила она. – Вчера над ним загорелся огонёк.

Терень ахнул, Лимеон сжал кулаки и повернулся к Нивье.

– Ты точно это знаешь?

Она кивнула.

– Радор сам мне сказал. Увидел огонёк над изголовьем. Но… Почему он ушёл сейчас? Почему?

Нивья и не пыталась скрыть злое отчаяние, заставившее её голос звенеть.

– Может, за рыбой пошёл? – спокойно предположил Канек, прихлёбывая чай. В заморском ярком халате, с седыми усами и бородой он внушал ощущение покоя, но на Нивью это не действовало.

– Такого не может быть, – отрезала она.

– Нам бы сказал, – подтвердил Лимеон. – Радор не вернулся домой вчера вечером. У Нивьи не ночевал…

Лимеон осторожно покосился на Нивью, но та сделала вид, что ничего не заметила.

– Мы подумали, может, поехал в Горвень, чтоб подарок купить? Все ведь знают, что Радор вот-вот сделает Нивью своей невестой. Во всеуслышание объявит. – Лицо Тереня светилось надеждой. – Мне думается, такое вполне может быть. Но мы не знали про огонёк… Почему Радор не сказал нам?

Староста подвинул Тереню кружку.

– Почём мне знать? Не хотел, стало быть, беспокоить. Я бы не волновался так сильно. Подождите несколько дней, Радор парень умный, сильный и толковый, не пропадёт. Объявится, куда он денется.

Нивье эти речи не понравились, но братья Радора, вроде бы, задумались над словами Канека.

– Он бы предупредил, – возразила Нивья. – Завтра праздник. Радор не оставил бы меня одну, не будь на то причины. Он не мог допустить, чтобы я осталась на празднике одна! Понимаете? Не мог выставить меня посмешищем. Он прекрасно знал, что все ждут объявления нашей помолвки. И сбежать накануне…

Нивье пришла в голову неприятная догадка. Что, если Радор сбежал как раз неспроста? Накануне помолвки… Вдруг он струсил и придумал эту глупость с огоньком, чтобы обмануть Нивью?

Руки сами собой сжались в кулаки. Подлец! Неужели и правда он решил от неё сбежать? Или всё же лесовой забрал ладного парня в своё Великолесье?

Нивья чувствовала себя растерянной и беспомощной, а эти чувства всегда казались ей самыми отвратительными на свете.

– Я сама всё выясню и вернусь, – пообещала она и бросилась к выходу. – Не говорите пока никому о Радоре!

***

Макушки деревьев и крыши домов розовели под поднимающимся солнцем. В кустах перекрикивались дрозды, пару раз гулко ухнула кукушка, но путь Нивьи лежал за деревню, в лес. Она решительно пробежала по улице и свернула после последнего двора, устремляясь прямо в чащу.

Каждый житель Княжеств, а особенно тех деревень и городков, которые стояли у границ Великолесья, знали, что все глухие чащи делят между собой четверо Великолесских лесовых, чьи имена соединяют названия камней или драгоценностей и деревьев. Гранадуб, Перлива, Среброльх, а здесь – Смарагдель.

– Лесовой! – громко крикнула Нивья, останавливаясь у лесного ручья. Она углубилась в чащу настолько, что деревенских изб отсюда не было видно, они прятались за стеной еловых и берёзовых стволов. Землю под ногами устилал сплошной ковёр из мха.

Никто ей не ответил, только вскрикнул дятел и перелетел на сломанный ствол, валяющийся за ручьём.

Нивья тяжело дышала. Щёки горели, тяжёлые медные локоны выбились из-под платка, и если бы кто-то видел сейчас Нивью, разгорячённую, высокую, гордую, с горящими синими глазами, то признал бы в ней если не прекраснейшую девушку Княжеств, то, по крайней мере, жену Верховного князя.

– Покажись мне, лесовой! – повторила она свой призыв.

Ручей нежно переливался, журчал среди мха. Птичий гомон креп, набирался разными голосами, и всё это бодрое весеннее утро, казалось, насмехалось над Нивьей, тщетно зовущей властителя леса.

– Смарагдель!

Но лесовой не спешил, и даже лешачата не мелькали в глубине рощи.

Нивья не знала, как можно призвать лесного князя. Обычно перед жителями городов и деревень, граничащих с Великолесьем, стояла противоположная задача: избежать встречи с лесовым любым доступным способом. В ход шло всё: от молчаливых молитв Господину Дорог до драгоценных оберегов. Нивья замерла, прислушиваясь и сгорая от нетерпения.

Кто, как не лесовой, скажет ей, ушёл ли в лес Радор? Кто, как не лесовой, сможет отпустить его обратно? Не задаром, конечно. Телёрхи – богатые купцы, и Нивья смогла бы уговорить отца выплатить Смарагделю долг.

Не дождавшись ответа, она присела на поваленный берёзовый ствол, сняла башмачки и надела наоборот: правый – на левую ногу, левый – на правую. Немного подумав, Нивья решила, что этого будет достаточно, чтобы не заплутать. Их деревня и так исправно платила лесовому живыми душами за то, чтобы не уводил никого и дарил своё благословение, так что снимать платье и надевать наизнанку ей показалось излишним, а платок, вытканный в стольном Горвене, был расшит так искусно, что с обеих сторон его украшали одинаково дивные яркие цветы – не заметит никто, сколько ни верти разными сторонами.

Расправившись с обувью, Нивья перепрыгнула через ручей и неловко, спотыкаясь, но по-прежнему с прямой спиной зашагала глубже в чащу.

Кое-где на земле здесь ещё лежал снег, смёрзшийся настовыми корками. Еловые ветви плохо пропускали солнечный свет, и в чаще стоял прохладный сумрак.

– Лесовой, явись мне! – властно звала Нивья, пробираясь глубже в холодный весенний лес. Тут, в черноте ельника, даже не верилось, что над деревней разливается тёплое золотое солнце.

Она уже было решила, что лесной князь Смарагдель не удостоит её ответом, что Радор и правда уехал по срочному делу в Горвень, а не ушёл в лес, но тут Нивья заметила какой-то блеск.

На еловой ветке висел пояс Радора – красивый, расшитый, праздничный. А на поясе капелькой звёздного света мерцал светляк.

Приблизившись, Нивья протянула руку, смахнула насекомое и сдёрнула с ветки пояс. Точно, Радора… Нивья стиснула пояс в кулаке и кинулась обратно в деревню.

***

– Вот! – провозгласила Нивья, с громким шлепком бросая пояс Радора на стол старосты. – Это его вещь! Я нашла её в чаще. Он не в городе. Он… – голос Нивьи дрогнул против её воли, но она вскинула голову выше, чтобы не показать слабости: – он у лесового.

Канек задумчиво покрутил в руках поясок и почесал подбородок. Он уже переоделся и теперь сидел в кафтане, а прислужница Таошка гремела горшками у печи.

– Чем же я помогу тебе? – Он развёл руками. – Раз огонёк зажёгся, то и Радор твой – собственность Смарагделя, князя лесного.

Нивья сурово сдвинула брови. Ей стоило больших усилий не сорваться на крик. Да что он вообще понимает? Толстый, сытый, старый! Ему не нужно строить жизнь и заботиться о том, что скажут в округе!

– Вы знаете, как можно уговорить Господина Дорог изменить своё решение? – спросила Нивья спокойно и вкрадчиво, чётко произнося каждое слово.

Староста опешил.

– Что?

Нивья глубоко вдохнула через нос. Ноздри её гневно затрепетали.

– Я не отдам Радора. Я хочу просить Господина Дорог, чтобы он выбрал другого. И в положенный день, а не тогда, когда ему вздумается. Всё должно быть по правилам. Им самим, между прочим, выдуманным.

Канек смотрел на неё во все глаза, словно у Нивьи вдруг отросли рога.

– Ты даже не знаешь, существует ли Господин Дорог на самом деле, – мягко произнёс он и хотел положить широкую ладонь на белую руку Нивьи, но она не позволила. – Никто его не видел и никто не возьмётся утверждать, есть он или наши судьбы плетутся сами, без его ведома. Лесовые – да, истинно есть. Каждый их видел, равно как и других нечистецей. Домовой у меня вот, например, любит вечерком сбитню попить…

– Довольно! – прервала его Нивья. – Я пришла сюда не для того, чтобы выслушивать о привычках вашего домового. Я верну Радора, с вашей помощью или без. И, – Нивья яростно сощурила синие глаза, наклоняясь ближе к Канеку, – молитесь, чтобы следующий огонёк загорелся не над вашей кроватью.

Староста побледнел, но Нивья встала, схватила пояс Радора и вышла прежде, чем Канек обрушил на неё справедливый гнев.

Деревня жила своей жизнью. С реки шли бабы с коромыслами и звонко пели, мелкая грязно-белая собачонка с тявканьем норовила цапнуть их за пятки, в огородах младшие дети пололи первые сорняки, а из печных труб валил дым, пахнущий свежим хлебом и похлёбкой. Нивье странно было осознавать, что уход Радора, по сути, ничего не изменил.

Последняя её надежда была на ворожею Менту. Кто знает всё о неведомых силах, как не ворожеи и волхвы? В городах они селились в целые слободы, а здесь жила одна-единственная, и поселиться ей позволили только за оградой, недалеко от старого деревенского могильника.

Границы между навьим миром Серебряной Матери и людским миром Золотого Отца тонки, как неверный весенний лёд, а те, кто владеет ворожбой, могут и нарушить эту грань. Смерти, рождения и ворожба – вот, что прорубает оконца между навьим миром и миром живых, вот, для чего следует отводить особые места и следить, чтоб не подтаял ледок.

Изба Менты покосилась, на добрую треть вросла в землю и было видно, что старые брёвна давно уж никто не выправлял. Под окнами пробивалась из земли молодая пушистая крапива, которая к концу лета вырастала едва не до самой крыши. Нивья взбежала по крыльцу, задержала на миг дыхание и отрывисто ударила в дверь три раза.

Мента открыла не сразу. Посмотрела сначала в узкую щель, потом, с удивлением узнав Нивью, распахнула дверь и жестом пригласила войти. Дохнуло горячими отварами, терпкими мазями и печной сажей.

– Я должна узнать, как обратиться к Господину Дорог, – заявила Нивья, не дожидаясь расспросов.

Мента спокойно проводила её через сени в избу и усадила на скамью. Ворожея не походила на старую колдунью из побасенок, Мента была статной, высокой женщиной с тонкими морщинками на лице и тёмными ободками вокруг ногтей из-за едких травяных соков – сколько бы ни тёрла она руки пеплом и песком, печать ремесла останется с ней навсегда.

– О таком не просят сгоряча, – сказала Мента. – У тебя стряслась большая беда?

– Радор, мой жених, ушёл к лесовому. – Нивья вздохнула и печально повесила голову. Ей не терпелось скорее выведать у ворожеи всё, что нужно, но для того требовалось вызвать к себе жалость, а не навлечь гнев спешкой. – Я хочу вернуть его.

– Что же, огонёк зажёгся не в срок?

Нивья едва сдержала улыбку. В голосе ворожеи и правда послышалось сочувствие.

– Не в срок. И Радор ушёл сразу, не выждав положенного. Мне кажется, Господин Дорог испытывает меня… Нас с ним. Хочет понять, далеко ли я готова зайти ради Радора. И я правда готова. Мне нужно убедить Господина Дорог и лесового Смарагделя, что Радор нужнее мне, чем им.

– Почему бы тебе не найти другого жениха? – Мента повела плечами, укутанными в пуховую шаль. – Ты ведь из семьи богатых купцов. Можешь уехать хоть в стольный Горвень, хоть в Средимирное княжество, хоть на Перешеек. Да и в Царстве нашёлся бы для тебя достойный парень. А что твой Радор? Не так уж знатен, пусть и красив. Подумай, девочка.

Щёки Нивьи вспыхнули. Самообладание резко покинуло её, от напускной покорности не осталось и следа.

– Мне не нужно ни в Горвень, ни в Царство! Я хочу остаться здесь, у себя дома! Если я уеду, все запомнят меня как ту, чьего жениха забрал лес. Ту, которая сбежала от позора и насмешек! Я не могу этого позволить. Мне невыносимо представлять хохочущих девок, радующихся моему несчастью! Вы понимаете меня? Вы поможете мне?

Мента не спеша занималась своими делами, не считая нужным прерываться ради гостьи. Проверила хлебную закваску, спящую в горшке под тряпицей. Отмерила муки, достала из остывающей печи кувшин согретого молока и занялась хлебом.

– Так уж заведено, – бросила она, замешивая тесто. – Каждый оборот Золотого Отца кто-то навсегда покидает свой дом, свою мать, свою невесту, своего мужа. Один человек с деревни – такова наша плата за спокойную жизнь. Надо принимать эту данность с мудростью. Тебе сейчас кажется, что вся твоя жизнь катится в пропасть, но это не так. Ты живёшь в землях, где каждый, кого ты знаешь, можешь стать следующим. Ты и сама можешь точно так же проснуться с огоньком у изголовья и понять, что отныне твоя жизнь не принадлежит тебе. Стоит ли винить в этом кого-то? Не думаю.

Ворожея поджала губы и с особым усердием стала месить тесто, раздавливая белёсый мякиш основанием ладони, подтягивая пальцами, складывая кармашком и повторяя всё раз за разом. Лицо её стало сосредоточенным и даже отстранённым, и вряд ли из-за будничной стряпни.

– У вас кого-то забирали? – догадалась Нивья. – Забирали ведь? Иначе отчего вы так говорите? Отчего пытаетесь заставить меня смириться?

Мента медленно кивнула.

– Мой муж ушёл пять зим назад. Ты и сама, наверное, помнишь.

Нивья помнила, но смутно. Муж ворожеи редко показывался в деревне, тихо занимался своим хозяйством, но в какой-то момент его действительно перестали встречать…

– Я не хочу так, – прошептала Нивья. – Это не может быть моей судьбой. Я должна выйти за Радора и родить ему детей. Первая красавица и первый красавец. Нам все станут завидовать. Восхищаться. И мы будем счастливы! Понимаете?

– Господин Дорог не меняет решений. Как ни проси, ничего не выйдет. Будет только улыбаться и кивать, а на деле останется твёрже камня.

– Вы встречались с ним? Так говорите, будто видели его своим глазами.

– Видела. Встречалась. И не добилась ничего.

Нивья вцепилась в скамью до боли в пальцах.

– Так, выходит, он и правда существует? Правда сам зажигает огоньки? И у него договор с лесовыми? Не сами лесовые всё это подстраивают?

– Конечно, существует. Кто иначе плетёт нити наших путей? Всё подвластно лишь ему.

– Скажите мне, – прошипела Нивья и подскочила к ворожее, опускаясь перед ней на одно колено. – Прошу вас. Скажите, как его найти.

На лице Менты отразилось сомнение и сожаление.

– Девочка моя, – Мента осторожно погладила Нивью по медным локонам. – Ты молодая, красивая и горячая нравом. Разве нет никого лучше твоего Радора? Найдёшь, конечно, найдёшь. И никто не станет над тобой смеяться. Все понимают, что в новый оборот сами могут стать жертвой для лесового. Иначе он всех нас перетаскает, лешачатам на потеху отдаст. Ты иначе думай. Думай, что Радор твой стал героем, который на целый оборот отвёл беды от целой деревни. Думай так, и тебе станет легче.

– Может, ему другое что поднести? – в отчаянии всхлипнула Нивья. – Козла, петуха… Мы богатые, отец привезёт, что попросит. Нельзя так?

Мента успокаивающе перебирала волосы Нивьи. От платья ворожеи пахло травами и чем-то едким, похожим на дёготь. Нивья вдруг поняла, как можно вытянуть из ворожеи желаемое. Она уткнулась лицом в колени Менты и зарыдала так горько, как только могла.

– Погибну я без него! – затянула Нивья. – Сердце моё сгниёт в груди, и я вся зачахну. Ни за кого больше замуж не пойду, лучше в святилище запрусь. Только за Радора! Люблю его так, что в груди горит…

– Тише, тише, – зашептала Мента и крепко обхватила Нивью за дрожащие плечи. – Полно. Расскажу, как позвать Господина Дорог. Может, уступит тебе, ладной и красивой.

***

Нивья не вернулась домой, чтобы предупредить родителей. Мать не пустила бы её в лес, это очевидно, да и отец, разозлившись, мог бы запереть её в светлице до самого праздника, а то и вовсе запретил бы участвовать в веселье. Нивью это не могло устроить.

Она всё сделала так, как велела ворожея Мента: выискала перекрёсток двух лесных троп, тонких, робких, почти незаметных во мху и кустах; зажгла свечку, одолженную ворожеей и, закрыв глаза, зашептала наговор:


Прошу тебя, Господин Дорог,

Явись мне и не сбеги.

На перекрестье лесных путей

Выслушай меня и подскажи.

Явись, Господин Дорог,

Всем сердцем тебя молю.

Просьбе моей не посмей отказать,

Нитка к нитке – переплети судьбу.


Когда слова наговора закончились, Нивья, не открывая глаз, повторила всё снова. Придя в чащу, она почти не верила в то, что ритуал сработает. Хотела надеяться, что ворожея не обманула её и сказала всё верно, но душу по-прежнему терзали сомнения. Но чем дольше слова наговора сплетались причудливой вязью, чем горячее становился девичий шёпот, тем сильнее крепла её вера.

Воск стекал по пальцам Нивьи: не обжигающий, приятно-тёплый, он словно покрывал её руки поцелуями, а ветер шептал, шумел напевно в кронах, и в его влажном дыхании слышались смутные обещания, которые шепчут по вечерам парни, зная, что всё равно не сдержат их.

Нивья не знала, сколько времени прошло и когда должен явиться Господин Дорог. Если поначалу ей казалось, что вера её крепнет, подпитывается словами наговора, то теперь заклинание, повторённое множество раз, словно иссушилось, растрескалось и было готово потерять свою силу. Нивья разозлилась и открыла глаза.

Свечка почти догорела, превратилась в бесполезный огрызок с умирающим огоньком. Нивья стряхнула её на землю и отодрала от пальцев налипший воск. С досадой Нивья почувствовала себя полнейшей дурой: бормотала в лесу наговор, стояла со свечкой и надеялась на то, что ей правда явится полусказочный Господин Дорог… Она повертела головой, но в лесу кроме неё больше никого не было, только квохали две кукушки в вышине, затеявшие любовный танец. Нивья уже хотела броситься обратно в деревню, не терять времени и заняться поисками Радора, но тут её взгляд упал на сверкающую точку. Сделав шаг, Нивья поняла, что на поваленной берёзе сидит светлячок, точно такой, какого она видела на поясе Радора. Нивья протянула к насекомому руку, но светляк вспорхнул и перелетел дальше. Нивья вскинула голову, проследив за ним, и заметила вдалеке, в темноте чащи, новых светляков, мерцающих, словно застывшие брызги драгоценного металла. Брови Нивьи сдвинулись к переносице: в этом лесу светляков она ни разу не видела. Что привело сюда насекомых? А может, кто-то привёл?

И тут с Нивьей произошло нечто невиданное. Сердце забилось чаще, и ноги сами понесли её глубже в лес, будто светляки не просто мерцали, будто они пели безмолвную песню, обращённую прямо к её душе. Ноги сами зашагали по мягкому важному мху, и Нивья даже забыла об осторожности, забыла о том, чтобы переобуть башмачки слева направо, а лесная тропа будто бы стала шире, расступилась, и ветки кустов даже не цеплялись за подол. Дорога сама звала Нивью, приглашала к себе, и Нивья повиновалась, идя на этот зов. Светляков становилось всё больше, они сидели на ветках, на земле, на кустах, взлетали и проносились прямо перед лицом, едва слышно стрекоча прозрачными крыльями.

Тропа вела прямо в черноту чащи, в дебри Великолесья, куда никогда не заходил никто из жителей окрестных деревень; даже охотник, гонящийся за дичью, развернулся бы и позволил добыче скрыться. И ежегодная дань лесовому не могла стереть страх перед чащей: каждый хоть раз видел тени нечистецей – лешачат, лесавок и русалок, слышал их звонкий смех, и никому, совершенно никому не хотелось быть заколдованным и втянутым в их танец.

Но Нивья шла. Глубже и глубже, дальше под еловые своды, от одного светляка к другому…

Ручей то и дело пересекал её путь, вился девичьим локоном, но Нивья перепрыгивала его, перебиралась по поваленным стволам. Платок спустился на плечи, тяжёлые волосы разметались волнами, а Нивья всё шла вперёд, временами срываясь на бег, и с каждым шагом стучало в голове: Радор, Радор.

Путь Нивьи преградила изба. Сперва Нивья не поверила своим глазам: остановилась, тяжело дыша и моргая, но скоро поняла, что зрение её не подводит: среди густой поросли бузины и боярышника пряталась почерневшая от времени, вросшая наполовину в землю изба. Вокруг постройки кусты сплетались так плотно, что нельзя было пройти дальше. Нивья разозлилась: что же, ей теперь назад поворачивать? Но светляки взлетели с тропы и пересели на дверь избы, ясно давая понять, что путь всё же есть, но не такой, какой виделся Нивье.

Вздохнув, Нивья рванула дверь на себя. Испуганные насекомые закружили в воздухе, а Нивья шагнула внутрь, всматриваясь в полумрак помещения.

– Хозяин? – позвала она. – Извините, что я без приглашения, но…

Изба была сложена совсем просто: без сеней, без горниц и кухни с печкой: сруб как сруб, напоминающий, скорее, сарай для скота, только к одной из стен жался старый кованый сундук. Порыв ветра пролетел за спиной Нивьи и распахнул вторую дверь, незаметную сначала на тёмной стене. Запасной вход раскрылся прямо напротив, зазывая дальше в лесные дебри.

Нивья, не дождавшись ответа и не рассмотрев в избе никого живого, подошла к сундуку и откинула крышку, надеясь найти там что-то, что могло бы пригодиться ей в пути или что можно было бы отдать лесовому в обмен на Радора. Поначалу ей показалось, что сундук совсем пуст, но в углу Нивья нащупала веретено с намотанной нитью. Она поднесла веретено на свет: нить не была похожа на простую пряжу, она мерцала золотом, напоминая те нити, которыми умельцы в стольных городах расшивали дорогие наряды для бояр и приближённых князя. Нивья сунула веретено за пазуху и замерла, сидя перед сундуком.

Позади неё зияла открытая дверь. Впереди – тоже. Всю избу насквозь продувал ветер, и Нивья остро ощутила, что стоит на перепутье, что от того, в какую дверь она выйдет, будет зависеть всё. Вернётся обратно – не вынесет насмешек, и правда уедет подальше, начнёт всё по-новой. Ступит вперёд – поборется за Радора и за то, что почти выскользнуло из её рук. Ноздри Нивьи раздулись от злости: разве может она выбирать? Разве есть выбор? И, словно ставя точку в её минутном сомнении, на откос двери, ведущей дальше в дебри, сел светляк.

Не раздумывая больше ни единого мгновения, Нивья выпрямилась и шагнула за порог, оставляя позади вросшую в землю избу.

Ветки переплетались над головой, создавая плотный полог, сквозь который не видно было неба. Сперва Нивье даже показалось, будто она шагнула из владений Золотого Отца в вотчину Серебряной Матери, мир мёртвых и нечистецей, где никогда ночи не перетекают в звонкие дни, замирая лишь в тусклых сумерках. Её сердце ёкнуло от страха, но она убедила себя, что в полумраке стоит винить только густые заросли. Нивья дала себе время осмотреться и заметила, что и тут светляки ждут её, сидя у границ тропы.

Подобрав юбку, Нивья двинулась вперёд. И тут же путь ей преградила высокая фигура.

Нивья вскрикнула от неожиданности и зажала себе рот рукой, не веря глазам.

На тропе стояло нечто.

Путь ей преградила плотная тень в форме лося или зубра, стоящего на двух ногах. Потом тень начала переоформляться, сжиматься, рога её уменьшились, став чем-то вроде небольших веток, очертания постепенно приняли человеческий облик, и уже через минуту перед Нивьей оказался высокий, довольно широкоплечий мужчина с короткими тёмными волосами. Вместо привычной одежды на нём был странный наряд из мха, листьев и перьев лесных птиц, который очень шёл мужчине. Кожа у незнакомца отливала зеленью, глаза горели изумрудами, и в общем-то его можно было назвать красавцем.

Мужчина медленно развёл руки, будто хотел обнять Нивью. На лице его заиграла ухмылка. Нивья отшатнулась.

– Милая красивая незнакомка, – произнёс мужчина низким, чуть надтреснутым голосом. Он плавно растягивал слова, и его голос казался нечеловеческим, сотканным из лесного дыхания и скрипа ветвей. Так могла бы говорить сама чаща… – Что привело тебя в мои владения?

Нивья встряхнула головой и набрала побольше воздуха, перебарывая накатившую трусость.

– Меня зовут Нивья Телёрх, – произнесла она. – Я ищу своего жениха.

Мужчина склонил голову, как птица, с любопытством разглядывая Нивью.

– Ищешь жениха в Великолесье? Здесь не место людям. Иди домой, Нивья Телёрх.

«Что привело тебя в мои владения…»

Нивья видела лешачат. Довольно часто, как и остальные, кто всю жизнь прожил около Великолесья. Лешачата, если и не прикрывались тенями и звериными обличьями, показывались в виде худых, остролицых существ, в разной степени похожих на людей. Кто-то выглядел почти настоящим жилистым парнем, а кто-то – не то пнём, не то зверушкой, ходящей на двух ногах. Они были странными – по-хорошему, по-привычному странными, но назвать их привлекательными никто бы не мог.

Тот, кто стоял сейчас перед Нивьей, походил на человека гораздо сильнее, чем лешачата. Более того, на красивого человека.

В её представлении Великолесский лесовой должен быть чем-то могучим, страшным, мощным, не человеком и не зверем, а порождением самой земли, самого леса. Чем-то высоким – до еловых макушек, чем-то широким – с зубра и больше, чем-то громогласным и быстрым, как ночная буря. Но Нивья и помыслить не могла, что Великолесский лесовой может быть красивым молодым мужчиной, пусть и с зелёной кожей и рогами-ветками.

– Ты – Смарагдель, – выдохнула Нивья.

Лесовой качнул головой.

– Смарагдель. Так что тебе нужно? О каком женихе ты говоришь?

Светлячок вспорхнул с дороги и пересел лесовому на плечо, подсвечивая зелёную скулу и шею. Ветер шевелил перья на наряде Смарагделя, среди мха на плечах посверкивали крупицы самоцветов. Нивья чувствовала себя рядом с ним маленькой и ничтожной, но храбрилась изо всех сил. Не за тем она пришла, чтобы поджать хвост и сбежать обратно после первой же встречи с лесовым. Она постаралась придать своему лицу властность и жёсткость, а голосу – твёрдость и звучность.

– Над изголовьем Радора Гарха зажёгся огонёк. Не в срок. И тут же он ушёл в твои дебри. Я не могу его отпустить. Верни мне Радора. Прошу.

На лице Смарагделя медленно расползлась улыбка, и он рассмеялся отрывистым холодным смехом, от которой Нивья ощутила себя так, словно её окунули в прорубь.

– Огоньки зажигаю не я. Ими повелевает Господин Дорог. Это он присылает людей, а мне нет никакого дела до того, кем был человек до того, как стал моим лешачонком. Я даже не знаю их имён и не смотрю в лица. И никого не отдаю обратно. Никого. Тебе понятно, Нивья Телёрх?

Никто не смог бы перечить словам лесового. Никто не посмел бы спорить и настаивать на своём. Но Нивья не собиралась идти обратно. Не так быстро.

– Мне понятно. – Она кивнула. – Но тогда скажи, как мне найти Господина Дорог? Если ты не хочешь иметь дел со смертной женщиной, то я сама сторгуюсь с ним.

Смарагдель снова рассмеялся, заставив Нивью поморщиться. Самоуверенный лесной наглец! Что с того, что он правит этими чащами сотни зим? Неужто ему так сложно отдать одного-единственного человека? Сам же сказал, что не запоминает ни лиц, ни имён. Нивья вдруг пожалела, что не захватила с собой лопоухого Тереня, чтоб обменять на Радора.

– Господин Дорог редко является людям. И всегда – только тем, кто истово в него верит.

Смарагдель шагнул к Нивье и дотронулся двумя пальцами до её подбородка. По позвоночнику Нивьи пробежали мурашки: когти лесового царапнули нежную кожу, а его пальцы оказались холодными и пахли землёй.

– Скажи, Нивья Телёрх, ты веришь?

Нивья взглянула в зелёные, прищуренные глаза Смарагделя, горящие ярче любых звёзд. Сама того не желая, она задержала взгляд дольше, чем хотела.

– Я верю, что Радор будет моим.

Лесовой наклонился к ней, будто хотел поцеловать, и улыбнулся уже теплее, без насмешки, если такое существо, конечно, могло искренне улыбаться. Щёки Нивьи запылали, вместо мурашек по коже пробежал жар. Она разозлилась на себя за это, но ничего не сказала и не отпрянула, чтоб не настроить лесового против себя.

– У тебя горячее сердце, Нивья Телёрх. И я вижу, что ты умеешь верить. Позови его с жаром, какой я чувствую в твоей крови. Уверен, он не откажет.

Смарагдель провёл длинным пальцем от подбородка Нивьи по шее и отдёрнул руку, только притронувшись к ключицам. Нивья шагнула назад, и в тот же миг лесовой обернулся огромным чёрным зубром и незаметно растворился в подлеске.

Светляки сияли на тропе, словно спустившиеся с неба звёзды.

***

Нивья почти бежала, кутаясь в платок и не решаясь обернуться. Встреча с лесовым внушила ей смешанные чувства, но острее всего ощущался страх.

Страх холодной испариной выступал у неё на спине.

Страх стучал в её висках.

Страх колол её пятки.

Серо-лиловый густой сумрак клубился между лесных стволов, а по бокам от тонкой тропы мелькали тени – Нивья не сомневалась, что после того, как ей явился сам лесной князь, его подданные лешачата помчались смотреть на смертную девку, рискнувшую сунуться в Великолесье в самое опасное время, накануне весеннего празднования.

Свечка её давно прогорела до самого конца – разве явится Господин Дорог, если не соблюсти советы ворожеи Менты?

И где, где его искать? Попытаться ещё раз позвать словами наговора?

Тропа вильнула, обогнула валежник и вывела на небольшую поляну. На поляне горел костёр, и Нивья остановилась, всматриваясь: не лесовые ли ждут её у огня? Не бросятся ли на неё костлявые шустрые лешачата? Но нет, фигуры у костра были вполне себе человеческими. Более того, женскими.

Нивья шагнула вперёд, подобрав юбку и гордо вскинув голову. Другого пути у неё не было, только вперёд, по тропе, или назад, через избу и в деревню, признавая поражение.

Женщины у костра затихли, повернулись к пришелице. Все три незнакомки были взрослыми, если не сказать, что пожилыми, и совершенно точно их кожа не отливала зеленцой. Нивья почувствовала облегчение, но вид сохраняла невозмутимый и гордый.

– Живая кровяная девка в Великолесье пожаловала? – удивилась самая старшая из женщин. За поясом у неё блестел тоненький серп. – Стало быть, привело её что-то. Что-то одно привело, а что-то другое указало путь к нам.

– На огонь пришла? – предположила другая.

– Или сбежала с ложа князя лесного, – кивнула третья.

Нивья прошествовала к костру и, окинув женщин ледяным взглядом, произнесла:

– Ваши догадки неверны, госпожи. Я ищу Господина Дорог. Если вы можете сказать мне, как его встретить, то я буду рада выслушать ваши советы. Если нет – справлюсь и сама.

Женщины склонились друг к другу, как подружки, живо шепчущиеся о чём-то. Нивья ждала и незаметно приблизилась к костру, чтоб прогнать мурашки и отогреться немного, но пламя, на диво, совсем не давало тепла, так, светило только.

– Иди за светляками, – вымолвила первая, недоверчиво оглядывая Нивью с головы до ног. – Они – его слуги. Но сперва сядь с нами и расскажи, как вышло так, что живая пришла сюда по своей воле и требует того, в кого не верит до конца?

Нивья сжала кулаки. Сидеть со старухами у костра? Ни в жизнь! Ей нужно спешить, некогда болтать по пустякам. И откуда женщина знает, в кого она верит, а в кого – нет?

– Ты не волнуйся, медноволосая, – проскрипела вторая женщина. В седых волосах у неё темнели пёстрые совиные перья. – Успеются твои дела, не утечёт времечко. Я послежу.

Третья женщина только посмотрела на Нивью тёплыми золотистыми глазами и ласково похлопала по траве. Невероятно, но от её взгляда тревоги Нивьи притупились, сердце перестало рваться из груди, и она, удивляясь сама себе, послушно присела к костру.

– Для чего тебе Дорожник? – спросила золотоглазая. Она доверчиво взяла Нивью за руку, и Нивья даже не дёрнулась, только вздохнула. В чащобе за опушкой мелькали острые лица лешачат.

– Он увёл моего Радора в услужение лесному князю, – призналась Нивья. На сердце вернулась тяжесть, но стала не такой жгучей, просто горькой. Нивья вдруг поняла, как устала.

– Ты очень сильно любишь своего Радора? – спросила старуха.

Этот вопрос застал Нивью врасплох.

«Любишь Радора»…

Радор был красавцем. Сильным, высоким, взрослым, немногословным. Мужчиной. Не пареньком, бестолково бахвалящимся перед девками. Нивья вспомнила прошлое лето, хмельной жаркий август, когда Радор впервые позвал её купаться на реку без подружек. Вспомнила студёную речную воду, и как потом они с Радором нашли заросли ежевики, спелой до угольной черноты, горячей от солнца и пьяной от зрелости. Они срывали ягоды и ели гроздьями, а потом, потехи ради, Нивья сунула ягоду Радору в рот. Красный сок стекал по его губам, и Нивья целовала Радора, целовала до помутнения в голове, а Радор кормил её ежевикой прямо с ветки, и ягоды лопались, падали Нивье в вырез платья, оставляя на белой коже пурпурные следы, а горячие пальцы Радора сжимали её бёдра и настойчиво двигались наверх, выше и выше задирая подол. Аромат ежевики, тяжёлое дыхание, изнуряющий зной – всё тогда вело Нивью к неописуемой истоме, и после того дня она уже не могла представить, что отдаст Радора другой.

Вспомнила и зимние вечера, когда они искали уединения везде, где можно. Хлев во дворе, где пахло навозом, зато на соломе лежалось мягко и тепло. Вспомнила и самый постыдный случай – когда отец Радора уехал в город вместе с младшими сыновьями, и мать разрешила пригласить Нивью на чай с пряниками. Когда мать Радора ушла кормить скотину, Нивья первая кинулась к Радору, осыпала поцелуями, а он посадил её на стол, едва не перевернув обжигающий самовар, и нырнул под подол, так пылко и долго целуя, что Нивья не могла сдерживать стонов. Она до сих пор не могла понять, видела ли их тогда мать Радора…

На щеках Нивьи проступили пятна, похожие на маковые лепестки.

Многие мужчины смотрели на Нивью с вожделением. Но думалось ей, что Радор такой один, что только он может с рвением и жгучей лаской заботиться не только о своей усладе, но и о самой Нивье.

– Я люблю его, – с вызовом ответила Нивья, глядя на золотоглазую женщину. – Мой Радор должен быть только со мной.

– Господин Дорог если и меняет решения, то просит что-то равноценное взамен, – сказала женщина с серпом. Её волосы были не просто седыми, а белоснежными, и толстой косой спускались до пояса. – За кровь платят кровью, за жизнь – жизнью. Ты готова сама уйти в чащу вместо Радора?

Нивья застыла с открытым ртом. Как это – она вместо Радора? Для чего тогда всё это?

– Девочка не хочет разлучаться с милым, – ответила за неё золотоглазая. – Разве не видишь? Такой обмен ей не подходит.

– Пусть пробует договориться. Может, Дорожник попросит другую плату, – подала голос женщина с перьями. Она скользнула по фигуре Нивьи многозначительным взглядом, не оставляя сомнений на тот счёт, какой именно может оказаться эта «другая плата».

– Как мне найти его? – спросила Нивья. Болтовня старух начала ей докучать. – Мне нужен Господин Дорог. Он придёт в этот лес? Я должна спешить, чтобы вернуть Радора к празднику.

Старые женщины переглянулись.

– Ты прошла через мою хижину, – произнесла та, что с серпом. – Прошла и забрала оттуда кое-что. Веретено с золотой куделью тебе приглянулось, верно? Не отвечай, и так знаю, что права, иначе не смогла бы нас видеть и говорить с нами. Веретено не моё, моего мужа. И он будет зол, если ты не вернёшь вещь на место.

– Так не оставляли бы двери открытыми, – огрызнулась Нивья, а сама чуть струхнула, нащупала веретено за пазухой и протянула старухе. – Забирайте, коли надо.

Женщина поднялась, шагнула к Нивье и намеренно коснулась пальцами её руки – в этот миг кожу Нивьи закололо, словно стегнули крапивным стеблем.

Две другие женщины тоже подошли ближе, потянули к Нивье руки, и той стало тревожно. Она отступила, но руки золотоглазой бережно подхватили её под локти.

– Не бойся, девочка. Мы тебе покажем что-то, а ты сама решишь, по нраву тебе это или нет.

Она сильнее сжала локти Нивьи, женщина с серпом продолжала сжимать пальцы с веретеном, а третья незнакомка стиснула вторую руку.

Лес исчез. Перед глазами Нивьи замелькали картинки: яркие, живые, не такие, как во сне. Сперва она видела себя с Радором: весёлых, молодых, счастливых. Затем увидела что-то иное: картинка зарябилась серо-чёрным, борода у Радора стала длиннее и гуще, сама Нивья – полнее, к скамье жался испуганный ребёнок в длинной рубахе – не в штанах и не в понёве, малой совсем, а к картинке добавился звук – крики и плач. Ссора, что бывает в любой семье. Так и менялось: то доброе, то злое, то молодые, то взрослые… Мелькнуло лицо второй женщины, с перьями в волосах, завертелось, как в речной воронке, и Нивья снова увидела себя: с седыми прядками в медной гриве, постаревшую, несчастную. И Радора рядом – сидел хмельной, а Нивья отчего-то знала: ходил к соседке, к младшей сестре Летицы, после упился в мыльне с мужиками, а вернуться домой решил только после наступления темноты.

Мелькнули золотые глаза третьей женщины, и Нивьино сердце заполнилось теплом. Она увидела дом Радора, светлый и натопленный, сына с кудрявой каштановой головой – теперь уже было ясно, что это мальчик, а после над Нивьей нависло искажённое яростью лицо мужа, мелькнул занесённый кулак, и даже сквозь заслон морока её обожгло болью. От тепла в груди ничего не осталось, разбилось, как глиняная миска при обжиге.

– Довольно! – выкрикнула Нивья, вырываясь из хватки трёх старух. – Не показывайте мне того, чего может и не быть! Не делайте из Радора изверга!

Ворожба раскололась. Нивья тяжело дышала: от видений у неё заболела голова и сердце застучало часто-часто – не то гнева, не то от страха.

– Может не быть, – согласилась первая женщина. – А может и быть. Мы показали тебе возможности, а какую тропку сплетёт Господин Дорог, узнаешь сама.

– Не хотела я, чтоб мне показывали! – Нивьей овладела досада. – Сама увижу всё, когда время придёт!

– Ступай, – властно велела женщина с серпом. – Если Смарагдель пропустил тебя, значит, князь этих земель допускает, что ты можешь получить желаемое. Иди и придёшь. Большего не скажу.

Веретено выпало из рук, и женщина проворно подобрала его. Нивья спешно поправила волосы и одежду, выпрямила спину, выровняла дыхание, но боялась, что всё равно выглядит растерянной девчонкой…

Она развернулась – слишком поспешно, чтобы не потерять остатки достоинства. Подобрала юбку и бросилась бежать. Лучше в чащу, лишь бы подальше от старух. На кромке леса Нивья позволила себе обернуться, и ей показалось, что вместо старух у костра сидят статные девушки, а вокруг той, что была с серпом и белыми волосами, снуют прозрачные детские фигуры.

Только забежав за первые деревья и вновь увидев светляков, Нивья облегчённо выдохнула и утёрла рукавом слёзы, выступившие на глазах.

***

В густом сумраке чаще нельзя было угадать, сколько времени прошло и клонится ли лик Золотого Отца к горизонту или по-прежнему висит в зените. Нивью злило, что она не могла понять, как долго блуждает по лесным тропам в поисках неизвестно чего. Несколько раз перед ней взлетали с земли напуганные тетерева, заставляя Нивью вскрикивать от неожиданности, однажды она заметила на ветке крупную сову, пробегали по стволам белки и стучали в вышине дятлы, никого опаснее не встречалось. Может, это светляки указывали безопасный путь?

И едва Нивья убедила себя в правдивости этой мысли, как справа от тропы послышался сухой треск. Нивья повернула голову, но никого не увидела, только ветки черёмухи качались, кем-то потревоженные.

Быстрая тень перебежала дорогу, а за ней – вторая и третья. Замелькало лева, справа, сзади – тени, фигуры, проблески, завертелось и закружило перед глазами. Нивья беспомощно застыла, одна посреди тропы.

Тени оформлялись на бегу, становились то оленями, то кабанами, то белками, то лосями, то турами, то человекоподобными существами на двух длинных ногах. Тени хихикали и гаркали по-птичьи, кружились быстрее и быстрее, и скоро их стало так много, что Нивья поняла: не удастся сделать больше ни шагу, как бы ни звали светляки и как бы ни хотелось скорее помочь Радору.

Ей подумалось: вот так и погибали несчастные, свернувшие с Тракта и забредшие в Великолесье. Сейчас её тоже закружат и заморочат лешачата, юркие лесные нечистецы, дети лесового Смарагделя. Заведут ещё глубже в чащу, к подножью отцовского трона, так заколдуют, что она сама с радостью встанет на четвереньки по-звериному и будет служить лесному князю подставкой для ног… А когда натешатся вдоволь, отпустят домой, только к тому времени либо все родные Нивьи погибнут от старости, либо она сама растеряет рассудок от пережитого ужаса и крепких лесных вин, которыми, несомненно, её станут почивать для пущей покорности.

Нивья стиснула кулаки и попробовала шагнуть вперёд. Страх метался у неё в голове, сердце гулко билось, а разум шептал, что вот сейчас она сгинет, так и не доведёт начатое до конца, и не будет ни праздника, ни свадьбы с Радором, ни всей той безмятежной сладостной жизни, какую она осмелилась себе намечтать. Не будет – если она потеряет бдительность и поддастся нечистецким чарам. Не будет – если позволит лешачатам себя околдовать.

– Не получите меня, и Радора не заберёте, – прошипела Нивья, делая ещё шаг.

Круговерть теней, меняющих облик, закрутилась быстрее, послышался смех и шепчущие голоса.

– Плати, плати, плати, – нараспев тянули чудные голоса.

– Ступивший в Великолесье снимает обёртку.

– Кто прячется под тяжёлым платьем? Живая ли плоть или нечистец из другого княжества?

Тени окончательно обрели вид лешачат и лесавок: странных существ, похожих на людей, но вовсе не таких статных и красивых, как Смарагдель. Они улыбались серыми зубами, сверкали изумрудными и оранжевыми глазами, тянули к Нивье когтистые руки и хватали её дорогое бархатное платье. Нивья поначалу отбивалась, шлёпала их по пальцам, но нечистецей было слишком много, и их острые когти уже успели наделать дырок в багряной ткани.

Платье расползлось и упало к ногам, оставив Нивью в одной нижней рубахе. Нивья вскрикнула, попыталась прикрыться руками, но поняла, что ничего не выйдет. Плотная рубаха скрывала наготу, но без тяжёлого бархатного платья, расшитого по вороту и рукавам, он чувствовала себя хуже, чем голой: она чувствовала себя нищей. Но и нечистецы, скачущие вокруг, тоже отнюдь не были разодеты: одни не носили ничего, кроме природных покровов из шерсти, мха, перьев и коры, на иных были надеты странные одежды из невиданных тканей.

– Человеческая женщина! – ликовали они.

– Красавица из крови и костей!

– А это правда, что кровь у неё красная?

– Сейчас отщипнём кусочек от бёдрышка и узнаем!

К Нивье потянулись костистые мосластые лапы, она вскрикнула, отпрянула, но сзади её подхватили за плечи, не давая сбежать. Нивья заметалась, забила руками по худым нечистецким телам, по глумливым оскаленным лицам. И – чудо, волшебство – её отпустили. Вытолкнули из хоровода, отшвырнули, и Нивья бросилась бежать, даже не пытаясь унять бешено колотящееся сердце. Впервые с того мгновения, как она ступила в Великолесье, ей стало по-настоящему страшно – даже на поляне под мороком трёх старух она испытала, скорее, гнев неверия и обиду, тогда как сейчас её обуял истинный ужас.

Нивья свернула с тропы, кинулась прямо сквозь подлесок, уже не высматривая тропу и не ища глазами серебряный блеск светляков. Тропа не оберегла её от нечистецей, да и глупо было надеяться на это, шагая в самую чащу Великолесья. Есть ли разница, если лапы лесовых всё равно настигнут, ступай хоть по тропе, хоть напрямик.

В нижнем платье было холодно, прохладные влажные ветки хлестали по голым плечам. Нивья бежала и прислушивалась: под ногами хрустели ветки, дыхание хрипло вырывалось изо рта, но голосов нечистецей не было слышно. Нивья замедлила шаг, ноги заплетались, цеплялись за мох и брусничные кусты. Она обняла осиновый ствол и прижалась щекой к шершавой коре.

Неба по-прежнему нельзя было разглядеть за переплетением ветвей, и рассеянный свет казался то вечерним, то утренним, оставаясь неизменно жемчужно-матовым, серо-лиловым. Нивья вздохнула. Сколько времени прошло? Куда ей идти? А что, если Радор уже стал зелёным, зубастым, страшным… Вдруг он даже был среди тех, кто сорвал с неё платье на тропе?

Ну уж нет. эта мысль придала Нивье сил. Упрямство толкнуло её вперёд, и она шагнула дальше, стиснув зубы и стараясь не думать ни о чём, кроме своей цели.

Великолесье мрачнело, делалось сырым и туманным. Корявые узловатые ветви спускались низко, с них свисали клочья сизого мха. Ели здесь перемежались с ольхами и осинами, под ногами мигали редкие огоньки лютиков.

– Заплутала, живая красавица?

Нивья оступилась и едва не упала. С дерева на неё смотрела девушка – простоволосая, белокожая, красивая, но совершенно нагая. Нивья поняла, что перед ней русалка.

Русалки частенько выходили на дороги – не на Тракт, конечно, не смели злить Господина Дорог – появлялись на тропах и небольших торговых путях, иные наглели и забредали прямо к деревням, но только по позволению Верховного водяного. Водяные отпускали русалок только летом, когда наливалась соком молодая высокая крапива, а лик Золотого Отца нагревал воды рек и ручьёв так, что нечистецам становилось неуютно под тёплыми лучами. Русалки с весны чаще появлялись в лесных чащах, под тенью деревьев, а лесовые и водяные по очереди называли дев своими прислужницами.

Нивья, как и все в Княжествах, встречалась летом с русалками, но нечистецкие девы обходили её стороной: им нравилось миловаться с парнями, а тех, кто безрассудно кокетничал с ними и не отгонял полынными вениками, уводили в чащи, но не навсегда, так, на пару дней всего и возвращали – оголодавших, одичавших, с листьями и прутьями в волосах, но счастливых пьяной дикой свободой.

– Нет, – соврала Нивья, волком глядя на русалку из-под сдвинутых бровей. Было бы лето – и вовсе не заговорила бы, опасаясь ворожбы скучающих на жаре нечистецких дев.

Русалка спрыгнула с дерева и встала перед Нивьей прямо, ничуть не стыдясь наготы. Отбросила длинные волосы на спину и сверкнула наглыми серыми глазами. Встала бы так перед Радором – и Нивья тут же кинулась бы выцарапывать ей зенки, не боясь даже гнева водяного.

– Что бродишь тогда? И кто тебя в чащу впустил?

Голос у русалки был неприятный, сухой и скрипучий, а в каждом слове слышался яд – почти как у Летицы, когда она говорила с Нивьей у ручья. Нивья и сама выпрямилась, пригладила растрепавшуюся косу и шагнула в сторону, обходя русалку.

– Ах, шустрая какая! Куда собралась?

Русалка сделала шаг и оказалась прямо напротив Нивьи. Тут же за ней появились и сестрицы, будто из-под земли выросли, бледные и худые, как поганки.

– Тёпленькая, небось! – радостно воскликнула одна из новоприбывших.

– Редко нам девки достаются, чарами их не проймёшь, а тут сама пришла… Вот бы с такой позабавиться, – мечтательно протянула другая.

Нивью прошиб холодный пот. Что значит – позабавиться? Глядя на острые лица и хищно горящие глаза нечистецей, в голову лезло что угодно. Нивья скомкала ткань на подоле рубахи. На тропе – лесовые, здесь – эти… Она молча развернулась и кинулась в другую сторону, но тут же её окружили русалки, вновь молниеносно и неожиданно появившись из ниоткуда.

Русалка, которую Нивья встретила первой, обхватила её за талию и шепнула прямо на ухо:

– Не противься, сестрица милая. До лета долго ждать, почему бы нам силы живой не испить? – Её прохладное дыхание пахло стоялой водой и мхом. Рука русалки скользнула по шее Нивьи и ниже под рубаху. Нивья замерла: нечистецкие холодные пальцы и пугали, и распаляли неожиданный жар. Её сковало: не то ворожбой, не то смутным желанием. Дыхание участилось, а руки сразу трёх русалок стали бродить по её телу так, словно девы уже решили сделать Нивью своей собственностью.

– Всех живых велено вести ко мне. Неужто забыли?

Гулкий мужской голос заставил русалок отскочить. Щекам Нивье стало жарко от стыда, когда она ощутила укол сожаления.

Сперва ей показалось, что это вернулся лесной князь, но рассмотрев незнакомца, Нивья поняла, что это не Смарагдель. Мужчина был крепче и шире в плечах, а из чёрных кудрей не торчало ничто, напоминающее рога. Наряд незнакомца тоже выделялся причудливостью: длинный кафтан цвета спелой брусники от плеч до груди покрывали крупные перламутровые чешуины, переливающиеся от черничного до серо-зелёного. На лицо мужчина казался диковатым, суровым и надменным. В кудрявой короткой бороде блестели капли росы. Нивье не приходилось сомневаться, что перед ней – ещё один нечистец. Но явно не лесовой – Смарагдель не потерпел бы чужака в своих чащах.

Русалки жались к древесным стволам, растерянные и перепуганные. Нивья и сама испугалась сперва, но за плечом мужчины мигнул светляк, и страх растворился в лихой дикой уверенности. Нивья выступила вперёд.

– Князя лесного я уже встречала, а кто ты таков, ещё предстоит выяснить. С кем говорю? С чего это к тебе живых вести?

Мужчина ухмыльнулся уголком рта, блеснули острые зубы. Он осмотрел Нивью с головы до пят, но она только выше задрала подбородок, не стыдясь больше своего вида.

– С того, что я люблю живых, – ответил нечистец. – Пойдём.

Он протянул крепкую руку. Только сейчас Нивья разглядела голубоватый оттенок кожи мужчины, а вены на его кисти и вовсе выделялись синими прожилками, как тонкие ручейки.

– Идти с тобой? – Нивья фыркнула. – Прошу меня простить, но я проделала этот путь не для того.

Русалки тонко зашипели, сильнее прижимаясь к стволам. Мужчина бросил на них быстрый безучастный взгляд и снова сосредоточил внимание на пришелице.

– Ты одета хуже, чем все предыдущие гости, но твой язык остёр, а взгляд дерзок. Сдаётся мне, мы можем занятно поговорить. Ради славного разговора мне нетрудно первым представиться. Тинень, Верховный водяной.

Он коснулся плеча Нивьи, и кожу обожгло холодом. Нивья судорожно вздохнула. Ещё никогда ни одно прикосновение не откликалось в ней такими ледяными искорками. Она заглянула в лицо Тиненю: по-прежнему суровое и нездешнее, но чарующее. «А всё-таки лесовой красивее», – некстати пронеслось в девичьей голове.

– Нивья Телёрх, – представилась она в ответ.

Русалки запрыгнули на нижние ветви и растворились среди молодой листвы. Лес зазвенел тишиной, а Нивья и Тинень пошли глубже в чащу. На плече водяного по-прежнему сидел светлячок.

Не успела Нивья как следует разглядеть причудливый наряд своего спутника и подсчитать жемчужинки на его воротнике, как из-за деревьев показалось озеро. Сперва Нивье показалось, что это небольшое лесное озерцо, но Тинень вывел её на берег, и Нивья увидела, что водная гладь простиралась так далеко, что могла бы поглотить целый стольный город.

– Неужто Русалье? – выдохнула Нивья и пытливо взглянула на Тиненя. – Но… как? Оно в двух днях пути!

Страх стиснул горло. Если водяной заворожил её и водил два дня, то, выходит, праздник уже прошёл и Радора не вернуть? Словно отвечая на её мысли, Тинень произнёс:

– Нечистецкая ворожба. Мы можем уйти в одной части Княжеств и выйти в другой. Не бойся. Иди за мной.

Он крепко сжал руку Нивьи и шагнул прямо в воду. Мысли Нивьи закружили вялым хороводом, перед глазами заплясал искристый туман. Она переплела пальцы водяного со своими и позволила вести себя. Где-то в глубине души Нивья злилась, что враз сделалась безвольной и робкой, что забыла прежнюю дерзость и разрешила нечистецу ворожить над собой, но не могла ничего поделать.

Ветер трепал полы рубахи, но холода больше не ощущалось. Вода поднималась выше и выше, плескалась уже у пояса, а потом Тинень взмахнул кулаком, и волны закружились воронкой, вздымаясь у путников выше головы. Сердце Нивьи заколотилось в горле, ужас сковал без того околдованные мысли, и когда ей показалось, что она вот-вот утонет, водоворот захлестнул с головой, но не сомкнулся ледяной удушающей волной, а обернулся сине-золотым ветряным вихрем. Нивья зажмурилась, не выпуская руки Тиненя, закричала от страха. Её тело будто сдавило сразу со всех сторон, обдало студёным, а потом – жарким, ударило в спину ветром и бросило куда-то вниз.

Она услышала смех водяного и осмелилась открыть глаза.

Наверное, так мог бы выглядеть княжеский терем. Толстые стены плавно изгибались, поддерживая высокий свод потолка, сквозь полумрак виднелись рисунки: огромные перламутровые сомы, чешуйчатые карпы, золотые кубышки, а кое-где – пчёлы и чёрные петухи. Водяные благоволили не только морякам и рыбакам, они ещё и покровительствовали пасечникам и свечникам, а в благодарность охотно принимали петухов, козлов и другие подарки, каких нельзя было сыскать в подводных владениях. Посреди зала стоял стол с горящими свечами в подсвечниках, а на столе Нивья увидела чудесные яства: пироги, печёных рыб, чарки с хмельным мёдом, сушёные фрукты и засахаренные орехи.

Тинень отодвинул стул, приглашая Нивью присесть. В полутьме по углам зашевелились какие-то фигуры, и присмотревшись, Нивья увидела водяниц – некрасивых существ, которых часто можно было встретить в сумерках по берегам рек и прудов.

– Я не могу остаться. – Нивья покачала головой. Морок рассеивался, и она начинала ужасно злиться на себя за то, что пошла за водяным в его подводный терем. – Благодарю за приглашение, но я тороплюсь. Мне нужно вернуть жениха.

Водяницы разлили мёд по чашам, и Тинень протянул гостье напиток. Нивья поколебалась, но всё же взяла угощение.

В окнах зала виднелась мутно-зелёная темень, изредка рябящаяся то тенями, то бликами. Когда Нивья думала, что терем водяного стоит на дне озера, её начинал душить страх. Она пригубила мёду и подняла взгляд на водного князя.

– Верни меня на берег. На что я тебе?

– Не торопись. Помни про нечистецкую ворожбу, и время, и расстояние подчиняющую. Просто попируй. Давно у меня не было смертных гостей. Чтобы таких, как ты: красивых и по своей воле вступивших в чащу. Посиди и поговори со мной. Жалко что ли?

Две водяницы взяли Нивью под руки и настойчиво подтолкнули к стулу. Их прикосновения были холодными, но вовсе не приятными, а от чешуйчатых тел разило илом и рыбой.

Нивья опустилась на стул, но к яствам не притронулась. Она смотрела на стоящего Тиненя гордо, с вызовом, от невозмутимого вида водяного делалось неуютно.

– Три весны назад у меня так же гостила смертная девица, – произнёс Тинень, прищурившись. – После нашей встречи у неё остался сын.

Нивья издала возмущённый возглас, а водяной подмигнул сверкающим глазом и улыбнулся.

– Не бойся, не нужен мне второй полукровный отпрыск. Водных своих хватает.

– Разве может жить среди людей нечистецкий сын? – усомнилась Нивья.

Россказни о подменных младенцах то и дело всплывали то в одной, то в другой деревне. Говаривали, что некоторые нечистецы захаживали к живым девкам, а после положенного срока девки приносили в подолах детей. Души у младенцев были наполовину людскими, наполовину нечистецкими, и всю свою короткую жизнь до самой смерти они тосковали, не понимая, куда тянутся их сердца. По нечистецким обычаям, лесная кровь должна оставаться в лесу, водяная – у рек и озёр. Зачиная ребёнка с людской девушкой, нечистец передавал частицу своей силы, и чтобы в свитах лесных и водных князей не убывало, они просили либо вернуть своего ребёнка, либо найти другого людского младенца, которого можно было переколдовать в лешачонка, лесавку, мавку или русалку.

Поскольку дети-полукровки не выживали ни в лесу, ни среди людей, матери часто подкидывали их другим женщинам, недавно разрешившимся от бремени, а чужих детей относили отцам-нечистецам. Нивья ни разу не видела полукровного младенца, но поговаривали, будто Мавана с соседней слободы зим пятнадцать назад нагуляла ребёнка от лесового, подложила девушке из другой деревни, а человеческого ребёнка снесла в чащу. С тех пор она не смогла ни выйти замуж, ни снова родить. Нивью до дрожи пугала эта история, а Мавану она всегда презирала, даже не зная, правду о ней молвили или нет.

– Вы считаете, что не может. Но мой сын живёт. – Тинень развёл руки в стороны, и на миг между его длинных пальцев появились и исчезли лягушачьи перепонки. – Ты не возражаешь, если я немного переменю облик?

Нивья неуверенно кивнула и дёрнула обнажённым плечом. Что ей с облика водяного? Отпустил бы скорее, она бы снова за Радором пошла. А может, водяной помочь чем захочет?

Тинень протяжно выдохнул, будто согласие Нивьи принесло ему облегчение. Кисти его рук непропорционально увеличились, кончики ушей вытянулись, кожа стала явственно-синей, а глаза загорелись, как угольки. Черты лица заострились, и водяной уже не был похож на статного мужчину. Странное, чужеродное существо сидело перед Нивьей, и веяло от него жутью и силой.

– Господин Дорог предрёк, что мой сын от смертной станет князем. И создаст своё княжество внутри существующих. Мне неведомо, как это будет, но нет оснований не верить властителю путей.

– И для чего ты рассказываешь это мне?

– Чтобы ты знала, что у меня нет интереса делать тебя своей наложницей. Отпущу скоро, скрась ненадолго мой день своим обществом.

По углам и вдоль стен шевелились тени, водяницы смелели, выползали в зал, к столу, таскали орехи и мочёные ягоды, оставшиеся с прошлого лета. Нивья повела плечами, стараясь не показывать, что боится водных нечистецей.

– У тебя много слуг. Неужели скучно с ними?

Тинень провёл по руке Нивьи изогнутым когтём.

– С человеком всё ж веселее.

На коже от его когтя осталась розовая царапина.

– Хорошо, – согласилась Нивья. В подводных палатах, в обществе Верховного водяного и его слуг-водяниц ей совсем не хотелось спорить. Проще было добиться своего хитростью.

Она отважилась пригубить мёда и склонила голову, глядя на Тиненя.

– Я побуду с тобой, водяной, только наворожи так, чтоб не менялся день на ночь. А после подскажи, где искать Господина Дорог.

Тинень закинул в рот горсть орехов и принялся лениво хрустеть. Когтём он царапал красный камень на чаше с мёдом.

– Позволь же спросить, Нивья Телёрх, на что тебе Господин Дорог? Желаешь выведать у него свою судьбу? Пустое, он не раскрывает свой замысел людям. А если раскроет, то выразится так, что до самой старости будешь пытаться разгадать, что значили его слова.

– Я говорила про жениха. Господин Дорог увёл его во владения Смарагделя. Лесовой не волен отдавать заложных, нужно позволение того, кто зажёг огонёк.

– Твой лесовой – лживая сволочь, – прошипел Тинень. – Не верь тем, кто прячется в чащобах и в чьих жилах течёт зелёная кровь.

– Тебе, значит, я должна верить, а ему – нет?

– Живой может и вовсе не слушать речи нечистеца. Дети Золотого Отца и Серебряной Матери слишком разны, чтобы находить правду в речах друг друга. Но ты мне нравишься, Нивья Телёрх. Может быть занятно отобрать заложного у лесового. Мы-то ведь не позволяем себе брать плату людскими душами. Так, утаскиваем некоторых на дно время от времени…

Нивья вытянулась в струнку. Водяницы продолжали робко таскать со стола яства, но тут со смехом в зал ворвалась стайка нагих девушек. То были не русалки – лица у них казались хищно-заострёнными, прямые волосы светились серебром, сквозь тонкую кожу просвечивали голубые венки, но самое явное отличие становилось видно, когда девушки поворачивались к Нивье спиной. Сзади от плеч до пояса их кожа была ободрана, сквозь рёбра виднелись синеватые неживые внутренности. «Мавки», – поняла Нивья.

Тинень тоже отвлёкся на мавок, оскалил острые тёмные зубы и довольно сощурил угли глаз. Надо лбом у него показались два заострённых рога, похожих на белужьи рёбра.

Мавки нахально садились прямо на стол, хватали орехи и пироги, перешёптывались и бесстыдно разглядывали Нивью. Ей вспомнились жаркие прикосновения русалок, и к щекам прилил жар. Нивья осушила свою чашу с мёдом, в ушах у неё приятно зашумело, а мысли начали оплываться, как давно зажжённая свеча.

– Так ты поможешь? – спросила она, борясь с подступающей сладкой сонливостью.

Водяницы застрекотали рыбье-звериными ртами, подражая музыке. Мавки приплясывали вокруг стола, таскали яства, как бы невзначай задевая холодной кожей плечи и руки Нивьи, а Тинень, расслабленно откинувшись на спинку стула, жёг глазами-угольями свою свиту и гостью.

– Окажи мне услугу, а я тебе помогу, – ответил водяной.

– Услугу? – удивилась Нивья.

– А ты думала, Верховный водяной добренький олух, который помогает людям просто так? – рассмеялась одна из мавок и сунула в рот крупную брусничину. Ягода лопнула под мелкими зубами, и алый сок потёк по губам.

Мавки расхохотались вороньём, закружили скорее, то сходясь парами, то вытягиваясь хороводами. Водяницы, видно, боялись их больше, чем водного князя, забились обратно в углы и сверкали оттуда жёлтыми глазищами без век.

– Это ты жениха вернуть хочешь?

– Зачем он тебе?

– Что ушло, то ушло.

– Нового найдёшь! – ворковали мавки.

– А если не найду? – огрызнулась Нивья. Ей становилось зябко в нижней рубахе, а мысли о том, что над ними – многие и многие сажени озёрной воды, заставляли сердце заходиться тревожным стуком.

– Значит, и не нужно, – горячо шепнула в самое ухо одна из мавок, расхохоталась и отбежала, обдав Нивью вихрем холодного воздуха.

Тинень кашлянул, привлекая к себе внимание. В его облике стало ещё меньше человеческого: тело искривилось, на спине вырос горб, руки и ноги непропорционально удлинились. Нивья сглотнула и выпила ещё хмельного мёду. Не каждый день пируешь с нечистецким князем, не стесняющимся своего вида… Внезапно ей захотелось увидеть его без прикрытия, такого, каким он был, когда нисколько не стремился походить на человека. И тут же подумалось иное: а Смарагдель что? Неужели под личиной ладного парня тоже таилось чудище?

Убедившись, что Нивья смотрит на него, водяной проскрипел:

– Отнеси Смарагделю то, что я тебе дам.

Тинень взмахнул рукой, и на столе перед ним возникла маленькая резная шкатулка.

– Там… яд? – спросила Нивья.

Тинень растянул рот, вываливая острый синий язык. От этой улыбки водяного Нивью передёрнуло.

– Для тебя – яд. Для него – подарок. Отнесёшь?

Нивье вовсе не хотелось вредить лесовому. Как-никак, а Смарагдель многие десятилетия оберегал их деревню и добрую половину Холмолесского Княжества, не давал своим лешачатам буйствовать, а мелким лесовым – нападать на людей. Гнал дичь на охотников, щедро рассыпал грибы и ягоды по полянам. А ещё, как оказалось, Смарагдель мог выглядеть так, что девичье сердце сладко томило, несмотря на то, что он – нечистец, а не человек из плоти и крови.

Нивья осторожно погладила пальцем резьбу на шкатулке. Переплетение водорослей, рыбы и обнажённые русалки. Искусная, тончайшая работа. Она попыталась незаметно поддеть ногтём крышку, но Тинень ударил её по руке, перехватил запястье и заставил взглянуть в своё нечеловеческое лицо.

– Сперва помоги мне. Иначе не отнесу, – потребовала Нивья.

– А ты мне нравишься, – шикнул водяной.

***

Тропа петляла среди дубов – узкая, змеистая, иногда её можно было узнать только по нескольким примятым травинкам или паре обломанных веток. Нивья уповала на то, что водяной не обманул её, и она не потратила ни минуты земного времени, пируя в его палатах.

Нивья выторговала ещё и платье. Теперь поверх нижней рубахи на ней был надет странный наряд, сотканный, на манер невода, из сотен переливающихся чешуек. Шкатулку она подвесила на поясок, тоже подаренный Тиненем.

Нивья остановилась, вглядываясь в лиловые сумерки. Она порядком устала бродить по чащам, которым ни конца ни края не виделось. Она спрашивала себя, много ли было таких, как она? Много ли девушек отправились бы вырывать любимых из когтей судьбы? За всю жизнь Нивья ни разу не слышала россказней и баек о чём-то таком. Однажды, правда, заезжие скоморохи пели песню о парне, который так любил свою невесту, что не смирился и попросил лесового вернуть её, но хитрый нечистец обманул юношу, и его любимая обернулась чудищем прямо в объятиях жениха. Над песней смеялись: ещё бы, ишь, удумал, наглец! Спорить с Господином Дорог, вырывать положенную жертву из рук лесового – разве видано? Поделом ему! Нужно принять решение высших сил и не спорить с судьбой. Хочешь жить у глухих чащоб Великолесья, получать и дичь, и мех, и ягоды с грибами, так не ропщи, коль однажды с тебя попросят плату.

«Я дура, – думала Нивья, шагая по тропе. – Сгину теперь вместе с ним. Сгину, и за мной уж точно никто не кинется в лес. Стану новой платой за благосклонность лесового. Разве кто-то бежит отнимать монету, уплаченную за товар? Нет уж, что уплачено, то не вернёшь обратно в кошелёк».

Но перед глазами возникало красивое лицо Радора, а следом – злорадные ухмылки деревенских девок. Что из этого заставляло идти вперёд? Нивья не знала. Но поворачивать и идти домой ни с чем мешала гордость.

Она выискивала глазами светляков. Тинень подсказал, что нужно сделать, чтоб выманить Господина Дорог. Лешачата не выскакивали на неё, тихо шуршали в чаще, мигая то тут, то там зелёными огоньками глаз. Русалки тоже не досаждали: эти нечистецы наполовину относились и к лесам, и к рекам, стало быть, дары водяного тоже пугали их, как и лешачат, а если не пугали, то хотя бы вызывали уважение к гостье водяного, одетой в его наряд.

Глаза нечистецей сверкали, словно звёзды, запутавшиеся в ветвях кустов. Нивья чувствовала себя хуже, чем раздетой под их взглядами: она остро чувствовала себя чужой, непрошенной гостьей, занятной заблудшей зверушкой, на которую всем хочется посмотреть. Наконец, блеснуло вытянутое тельце на тонких крыльях, и светляк приземлился на ольховый ствол. Сел, подёргивая усиками, серебряный и необычайно яркий. Нивья подбежала к ольхе и сделала то, что посоветовал Тинень: накрыла насекомое ладонью.

Светлячок затрепыхался, защекотал кожу крыльями. Нивья осторожно передвинула руку и ухватила светляка двумя пальцами, сжимая так, чтобы не раздавить.

– Ты упорная. Люблю упрямых людей, – раздался за спиной незнакомый голос.

Нивья вздрогнула и обернулась. Прямо за ней на тропе стоял невысокий человек. В каштановых волосах серебрилась проседь, острое худое лицо то прорезалось морщинами, то вновь разглаживалось и становилось молодым. Плечи человека густо облепели светляки, сливаясь сплошным сияющим покровом и подсвечивая его лицо с боков. Сердце Нивьи пустилось вскачь.

– Господин Дорог? – спросила она.

Человек склонил голову набок и улыбнулся.

– Я плету пути, а как меня называть, каждый решает сам. Что ты от меня хочешь? Отпусти светляка, тогда и поговорим.

Нивья уже и забыла о несчастном насекомом, бьющимся мягким брюшком о её пальцы. Она отпустила светляка, и тот, мелькнув неровной молнией, присоединился к своим собратьям на плече Господина Дорог.

– Дивно. – Господин Дорог одобрительно улыбнулся и нежно погладил светляков пальцем. – Так что тебе нужно? Учти, я не вечно буду стоять перед тобой.

Нивья встрепенулась и вышла вперёд. Блеск светляков падал на её платье, заставляя чешуйки сверкать цветными огнями.

– Позволь мне вернуть жениха. Ты зажёг огонёк над его изголовьем. С лесным князем я уже говорила, и он не сказал, что будет против. Только велел сперва спрашивать тебя. Позволишь?

Господин Дорог сощурил тёмные глаза, разглядывая Нивью с рыжей макушки до башмаков. Нечистецы в чаще притихли, тоже, видно, следили за тем, чем обернётся разговор смертной девки и властителя путей.

– Ну, раз лесной князь не против уступить одну из своих жертв, то и я не прочь уступить. Сейчас и спросим у него самого, правду ты говоришь или лукавишь.

Нивья шумно выдохнула, уже не заботясь о том, как сохранить гордый и неприступный вид. Неужели она сумеет договориться с Господином Дорог? Ай да Тинень, не обманул!

Господин Дорог хлопнул в ладоши, светляки брызнули с плеч на землю, а позади него на тропу вышел огромный чёрный тур, меняясь на ходу, вытягиваясь и превращаясь в мужчину. Сердце Нивьи предательски скакнуло в груди: теперь Смарагдель казался ещё прекраснее, чем в их первую встречу.

Нивья расправила плечи, перекинула на плечо копну волос – после путешествия на дно озера и обратно коса растрепалась бесстыдными локонами. Пусть смотрит, каким нарядом одарил её Верховный водяной! Пусть смотрит и знает, что смертная девка не только не повернула назад, но ещё и снискала милости у Тиненя.

Смарагдель поравнялся с Господином Дорог и вопросительно изогнул бровь, глядя на Нивью.

– Что, и тебя, Дорожник, достала упрямая девка?

– Да вот, просит вернуть то, что тебе причитается. Отдашь? Или рогом упрёшься?

Смарагдель потёр кончик рога-ветки и широко ухмыльнулся самодовольной ухмылкой. На Нивью он посмотрел совсем уж бесстыдно, заставив её щёки заалеть.

– Захотела сама сплести своё кружево? Обмануть старого Дорожника? А чего б, в самом деле, не дать красивой бабе того, что ей хочется?

Смарагдель подошёл к Нивье, заправил волнистую прядь ей за ухо и шепнул, обдавая мшисто-землистым дыханием:

– Отдам, только не на блюдечке. Сама отыщешь своего ненаглядного?

Последнее слово он презрительно выделил, и Нивье отчего-то стало стыдно. Подарки Тиненя не смущали Смарагделя, как лешачат: наверное, у самого лесового силы было столько же, сколько у водяного, а то и больше. Нивья подняла глаза на лесового, вглядываясь в красивое точёное лицо, и твёрдо ответила:

– Отыщу.

Смарагдель хмыкнул, повернулся к Господину Дорог и развёл руки.

– Слыхал, Дорожник? Согласна девица. Просто так не отдадим, посмотрим, как она, красивая, по лесам моим бегает. Устраивает тебя такой расклад, Дорожник?

Господин Дорог удовлетворённо кивнул.

– Пусть будет так, лесной князь.

Смарагдель взял холодными пальцами руки Нивьи и произнёс, бесстрастно глядя на неё сверху вниз:

– Когда ты вошла под полог моего леса, время замерло, повинуясь моим чарам. Отныне же оно потечёт привычным образом. Твой жених где-то здесь, среди чащ и полян, бродит потерянный, сам себя не помнит, как не помнит вкуса твоих губ. Найди его и выведи из чащи до того, как луна нальётся кровью. Успеешь – он твой до самой смерти. Не успеешь – станет моим.

Нивья сильно сжала когтистые руки лесового, впилась ногтями в зелёную кожу, думая, причиняет ли ему хоть малейшую боль? Сжала руки и заглянула на самое дно пылающих зеленью глаз. Жестокое, нечеловеческое существо, порождение света Серебряной Матери, древнее и могучее, с ленивой холодной кровью – ей ли с ним спорить? Ей ли торговаться? Раскроет губы, скажет хоть слово против – и возьмёт назад своё обещание, прогонит её, а Радора заберёт навечно и сожрёт с потрохами.

– Хорошо, – выдохнула Нивья. – Успею до полной луны – Радор мой. Не успею – заберёшь навеки, лесной князь.

Смарагдель медленно кивнул. Господин Дорог любовался светляками, ползающими по руке, и, казалось, вовсе забыл о разговоре лесового со смертной. Смарагдель отпустил пальцы Нивьи, отступил назад и с размаху ударил ладонью о ладонь.

Сверху хлынул свет, деревья зашумели, загудел ветер, срывая жёлтые головки лютиков и ломая тонкие берёзовые ветки. В чаще больше не царили фиалковые сумерки, а деревья будто расступились, открывая синее небо. Чаща обернулась обычным лесом, таким, каким его знала Нивья – с земляничными полянами, мшистыми опушками и зарослями таволги. Ни Смарагделя, ни Господина Дорог больше не было видно, и запоздало Нивья поняла, что так и не отдала лесовому шкатулку Тиненя.

***

Искать человека в лесу – всё равно что ловить рыбу пустым прутом. Особенно в Великолесье.

Первую минуту Нивья растерянно кружилась на месте. Ей не верилось, сказал ли Смарагдель правду или разыграл её? Теперь, при свете дня казалось невозможным, что ещё недавно на тропе стоял лесной князь вместе с властителем судеб. И что ей теперь делать? Неужели вот так просто срываться с места и кидаться в лес? Как отыскать заворожённого, если он сам не пожелает выйти навстречу?

Она наугад бросилась влево, хрустнули под ногами ломающиеся молодые сморчки, пробралась сквозь кусты жимолости. Со всех сторон слышалось едкое хихиканье лешачат и мелькали тенями зелёные тела.

– Радор! – позвала Нивья. – Радор, милый, где же ты?

Нивья побежала туда, где только что скрылась остролицая лесавка. Что же с Радором? Бродит ли он заколдованным человеком, сидит ли мирно на поляне, дожидаясь участи, или уже превратился в зелёного лешака? Нивья не позволяла себе думать о плохом, как не позволяла и думать, как глупо выглядит со стороны: мечется по лесу, как курица с отрубленной головой.

Пару раз она оступилась и едва не разбила лицо о наклоненные стволы, ноги цеплялись за ветки кустов, попадали в норы, низко опущенные ветви стегали по лбу и щекам. Нивья во все глаза вглядывалась в пестрящие зелёным и серым рощи. Иногда ей казалось, будто она видит человеческую фигуру, бродящую, опустив голову. Нивья кидалась в ту сторону, продолжая звать Радора, но приблизившись, понимала, что перед ней – ободранный ветром ствол, сломанный на высоте человеческого роста.

Полуденное солнце пекло по-весеннему. Пусть в лесу кое-где оставались льдистые корки, сковывающие землю в оврагах и особенно тёмных местах, всё равно становилось ясно, что через день-два от них ничего не останется. Нивья быстро начала выбиваться из сил. Для неё прошло куда больше времени, чем для любого, кто остался в деревне, и мышцы ног начинали ныть. День неумолимо наливался соком, и несмотря на то, что Смарагдель обещал не ворожить, Нивье казалось, что время течёт слишком быстро, выматывая её, подсовывая ложные надежды, когда ей виделся Радор в шевелящихся ветках и взлетающих с земли птицах.

Нивья оббежала не одну версту густого, душисто-мрачного Великолесья, стоптала ноги, изорвала чудесное платье, подарок Тиненя, но так и не могла отыскать Радора. День клонился к вечеру, когда она, обессиленная и отчаявшаяся, упала у ручья.

Нивья опустила руку в ледяную воду, черпнула воды, напилась и умылась. Дятлы дробно стучали клювами по стволам: безмятежный звук весны, так чуждый тому, что бушевало в душе.

– Вывел бы хоть ты, Тинень, ко мне Радора. Поговорил бы с ним ручьями-росами. Лесовой не станет помогать, а тебе какая выгода с того?

Нивья звонко хлопнула ладонью по поверхности ручья, злясь сразу и на себя, и на Радора, и на судьбу, и на всех нечистецей разом.

Сбоку что-то блеснуло. Резко повернув голову, Нивья радостно ахнула: над ручьём кружил светляк, забирая правее, туда, где разросся ивняк и пробивались из топи узкие стрелы ирисовой листвы.

– Радор? – снова позвала она, боясь услышать в ответ смешки нечистецей. – Ты здесь?

Побоявшись увязнуть в топи, Нивья забрала повыше, туда, где густо стояли чахлые, черноствольные ели с редкими лапами. Она прошла ещё немало и едва не растеряла остатки надежды, как вдруг заметила кого-то, сидящего на поваленном стволе. Сердце Нивьи зашлось: не узнать кудрявую голову, широкие плечи и красно-коричневый кафтан Радора было невозможно.

– Радор! – закричала Нивья, бросаясь бегом. – Ты ли? Неужели?

Она набросилась на Радора, сжала в объятиях, но он, вместо того, чтобы обнять Нивью в ответ, покачнулся и едва не сполз наземь, как мешок с пшеном.

– Радор?

Нивья взглянула ему в глаза. Обычно строгие, карие, с тёплыми искорками, сейчас они смотрели равнодушно, словно сквозь неё. В сердце Нивьи зажглась обида.

– Чего ты сидишь и молчишь?! Разве не понимаешь, сколько рощ я обошла, прежде чем найти тебя? Давай, вставай, бежим отсюда скорее! Лесовой отпустит нас, мы заживём как прежде и даже лучше.

Она схватила Радора за руку и дёрнула на себя. Радор поднялся и встал как вкопанный, ничем не показывая, что видит и слышит Нивью.

С отчаянием Нивья поняла, что небо наливается вечерней пыльной синевой, да и холодало уже так, что дыхание вырывалось изо рта облачками. Отгорел погожий день, наступало время нечистецей, считанные часы оставались до праздника, а Нивья даже не знала, в какую сторону и как долго нужно двигаться, чтоб покинуть Смарагделеву чащу.

– Ладно, Радор. Вижу, крепкий на тебе морок. Не прошу помочь: не противься только, да ногами скорее перебирай. Бежим же!

Она потащила Радора за руку, но он, как назло, еле передвигал ногами. Нивья заскрипела зубами от злости: проклятый лесовой! Чтоб его рощи пожрала тля! Толкая и подгоняя, Нивья волокла Радора вдоль ручья, судорожно вспоминая, как шла сама и где повстречала лесового с Господином Дорог.

Со всех сторон вновь раздались шепотки и усмешки: как же, сбежались, твари, глядеть на страдания смертной. И Смарагдель, небось, ухмылялся где-то за елью, радуясь, как обманул девку.

Мало-помалу Радор и Нивья продвигались прочь из леса, по тому же пути, как сюда пришла Нивья. Она радовалась, когда вспоминала ориентиры в виде сломанных деревьев или зарослей кустов, но сильнее радовалась, обнаружив собственные следы: примятые лютики, сломанные ветки или отпечатки башмаков на сыром мхе.

Наконец, Нивье показалось, будто она слышит запах дыма. Она смертельно устала пинать, а то и волоком тащить здоровенного Радора, но мысль о близости деревни вселила в неё новые силы.

– Чуешь? Немножко уж осталось, потерпи, – шептала она не то Радору, не то самой себе.

Радор был невыносимо тяжёл. Он смотрел в густо-синее небо безмятежным пустым взглядом и улыбался. Нивья ругалась сквозь зубы так, как никогда не стала бы ругаться в деревне при свидетелях.

– Давай же! Пойдём! Радор!

Но Радор даже не передвигал ноги, наваливался на Нивью всей тяжестью своего могучего тела и молчал, только вздыхал время от времени.

Нивья подталкивала его, пихала в рёбра, подгоняла в сторону просвета между деревьями. Она старалась не думать о том, что за стволами может виднеться вовсе не выход из леса, а простая поляна, за которой вновь начнётся чаща.

Лешачата мигали любопытными глазами и хихикали в сжатые кулаки, глядя на страдания смертной девки.

– Рад ты, Смарагдель? – прошипела Нивья. – Нарочно подстроил так? Нарочно Радора чем-то опоил? Знал же, что всё равно твоим будет. Только я тебе его не отдам. Он мой! Слышал? Мой!

От её крика с макушек деревьев взлетела стайка птиц и устремилась в соседнюю рощу.

– Радор! – Нивья затрясла жениха, а потом наотмашь ударила по лицу. – Приди в себя! Ну же!

Небо стремительно темнело, теряло яркий закатный цвет. Нивья скрежетала зубами от злости: уже совсем скоро начнётся праздник! Совсем скоро лик Серебряной Матери нальётся румянцем, и истечёт срок, установленный лесовым и Господином Дорог.

– Не для того я целый день по лесу бегала, чтоб сдаться из-за твоей глупости!

Нивья оттолкнула Радора, он качнулся, будто хотел упасть ничком в мох, но в последний момент вернул равновесие и встал на нетвёрдых ногах, так же блаженно глядя в пустоту перед собой.

Нивья бросилась в кусты. В ракитнике под ногами хлюпала влага, и молодой кустарник легко выдернулся, стоило Нивье дёрнуть ветки на себя. Она надёргала жимолости, ракиты и багульника, схватила в охапку и кинулась обратно к Радору.

– Помогай! – крикнула она без всякой надежды на то, что Радор её услышит, и принялась связывать ветки полосками наспех снятой коры.

Пот градом катился по спине, ветки царапали руки, волосы растрепались и прилипли ко лбу, но Нивья упрямо продолжала мастерить волокуши. Она то и дело бросала взгляд на небо: оно наливалось чернильным, тяжёлым, и темнело быстрее, чем следовало бы. Нивья шикнула. Ещё бы. Что стоит Смарагделю наворожить быстрое наступление ночи? Лесовой не обещал, что игра будет честной.

– Садись, раз идти не желаешь! – окликнула она Радора.

Радор продолжал стоять, и тогда Нивья с силой дёрнула его за рукав, заставляя опуститься на волокуши.

– Вот так. И сиди смирно, прошу, если не можешь больше ничем помочь. – Она закусила губу и добавила уже мягче: – Для тебя же, дурака, стараюсь.

Нивья сняла пояс Тиненя, сделала по петле на обоих концах, одной петлёй перехватила конец волокуш, а другую намотала себе на запястье. За стволами, казалось, собрались все окрестные лешачата: из темноты мигало несчётное количество любопытных глаз.

Она потянула за поясок. Сперва волокуши даже не подумали сдвинуться с места. Нивья упёрлась ногами в землю и, до боли стиснув зубы, из всех сил потянула волокуши на себя. Радор сидел, как ребёнок на санках, смотрел прямо перед собой и глупо улыбался в чёрную бороду. Грудь Нивьи сжигала злость. «Ну, отыграюсь на тебе, когда вытащу!» – думала она.

Медленно, вершок за вершком заскользили волокуши по мху. Нивья напрягалась до шума в ушах, до боли в животе и ломоты в плечах, но Радор был слишком тяжёл для неё. Всё же дело пошло быстрее, чем когда Нивья пыталась добиться того, чтоб Радор шёл на своих ногах.

Она потянула за ольховую рощицу, к просвету, неумолимо наливающимся золотом красной весенней луны. Нивья освободила одну руку и быстро осенила себя треугольником – знаком Серебряной Матери, прося её благословения. Ей-то нужно всего немножко! И самое трудное позади, найден Радор, да и движутся они потихоньку, только было бы времени каплю побольше…

Ближе, ближе последние стволы. Ярче свет впереди, стало быть, там и вправду деревня. Нивья зарычала от натуги, толкая и толкая волокуши с тяжеленным Радором. Вытянет сама своего жениха, выцепит счастье из когтей лесового! То-то бравые песни о ней сложат, то-то станет на все Княжества известна девка, не пожелавшая мириться с горькой судьбой.

Нивья рычала и зло смеялась, представляя лица завистниц и восхищённые взгляды всех на свете парней. Каждая девка будет спрашивать себя: «А смогла бы я так же?» каждый парень будет мечтать: «Вот бы и мне такую бабу».

Шаг, ещё шаг. Нивья хваталась за стволы и подтягивалась, волоча за собой Радора. Немного, осталось совсем немного. Она рывком подтянула волокуши: впереди осталось всего ничего, пара рядов деревьев, а дальше – залитая светом деревня. Наверное, к празднику уже всё готово, так отчего же не слышно музыки? Скоморохов-то давно пригласили, каждая деревня к себе позвала по ватаге, чтоб веселили до утра и не давали скучать.

Нивья рванула волокуши и вырвалась из чащи. Земля пошла под откос, и ноги сами понесли её дальше, скорей и скорей…

Сверху лился розово-золотой свет. Нивья не сразу поняла, что впереди – чёрная полоса леса, вовсе не крыши изб. Не веря своим глазам, Нивья замедлила шаг, а скоро и вовсе ост

Скачать книгу

От автора

Здесь вы найдёте два моих произведения, написанные специально для сборников издательства Magic Book – постапокалиптический рассказ «Алхимик» для сборника «Канун Дня Всех Святых» и повесть «Дорога светляков» для «Костров Белтейна». В печатном виде эти сборники поймать очень трудно, поэтому я решила опубликовать свои тексты в таком виде.

«Алхимик» – довольно мрачная вещь, поэтому я поместила рассказ в начало – говорят, из двух новостей сначала лучше рассказать плохую. «Дорога светляков» – приквел романа «Пути Волхвов», повесть можно читать без привязки к основной истории. Мир Княжеств ждёт вас и готов провести в свои тёмные сказочные леса.

Приятного путешествия!

Анастасия Андрианова

P.S. Спасибо всем, кто читал и читает мои истории. Я вас очень ценю! И, конечно, спасибо прекрасной Хелен Тодд за умопомрачительную обложку.

Алхимик

1.

117-й год После.

31 октября.

Где-то впереди слышится плач. Вернее, не слышится, ощущается, и я иду не на звук, на ощущение, как слепец идёт ощупью. Довольно скоро нахожу ту, кто меня зовёт.

Она прячется в руинах ратуши. В старые времена развалины непременно бы покрылись порослью молодых берёз или чёрт знает чем ещё, но сейчас они голы и черны, только слой пепла, пыли и сизых безжизненных лишайников скрывает их мёртвую наготу.

Я подхожу ближе и вижу её – большая, уже почти девушка, а плачет горько, по-детски, стыдливо закрывая лицо грязными ладонями.

Легко вскакиваю на обломок колонны и сажусь на корточки прямо перед девочкой.

– Ну здравствуй, человек.

Она замолкает и ошарашенно смотрит на меня. Почти осязаю её взгляд: скользит по серым волосам, по застывшему в вежливой улыбке лицу и дальше, к начищенным пуговицам на пиджаке коричневого бархата, к перемотанным бинтами запястьям…

Я спешу одёрнуть рукава, чтоб скрыть бинты. Глубокие порезы отзываются на движение болью.

– Вы…

«Убивец. Губитель детских душ. Ночной разбойник».

– Я уведу тебя отсюда. Тебе плохо? Пойдём.

Протягиваю ей руку, и чёртов рукав снова задирается.

– Вы меня убьёте, – шепчет она обречённо и безвольно.

– Вовсе нет.

Я её не убью. Это правда. Я не умею лгать.

На несколько мгновений мы замираем: недоверчивая заплаканная девочка и молодой мужчина с протянутой рукой. Нарисуй нас так кто-нибудь, и несведущему зрителю покажется, будто я приглашаю её на танец, но всё не так, ох, как же всё не так.

– Погоди. – Лезу в карман и достаю леденец на палочке. – Тебе не обязательно тотчас соглашаться. Угостись. Подумай.

Протягиваю ей угощение, а она всхлипывает:

– Точно. Вы тот, о ком говорят.

Ах, эта молва. В мире До многие отдали бы правую руку за такую славу. Да и сейчас, не будь я тем, кем являюсь, это могло бы быть приятно.

– Ты права, моя милая. Но всё же… возьми конфетку. Не плачь и ни о чём не жалей.

– Мама учила меня не брать сласти от незнакомцев. Особенно от молодых господинов в хороших костюмах.

Бери уже этот леденец! Бери, маленькая, мерзкая, умная…

Я очаровательно улыбаюсь и будто в смущении опускаю глаза.

– Что ты, милая. Леденец не отравлен. Я знаю, что говорят… будто я гублю детей, предлагая сладости. Но знай, они неправы.

Перехватываю взгляд её заплаканных глаз и стараюсь удержать как можно дольше. Смотри на меня, смотри же, смотри и верь мне.

Она приоткрывает рот и бездумно тянется за конфетой.

Вот так. Хорошая девочка.

– Это вкусно, попробуй. Я просто хочу утешить тебя и сделать так, чтобы ты никогда не плакала. Я ведь люблю вас. Люблю вас всех.

Девочка тянет леденец в рот и пробует на зуб. Я не могу сдержать торжества.

Тик. Так. Единственные часы тикают у меня в голове, а от тех, что украшали ратушу, остались только осколки цветного стекла и покорёженные куски металла. Где они? Погребены под обломками стен? Или смешались с дорожной пылью, с человеческим прахом, с пеплом и грязью?

– Я не нужна мамочке, – выдыхает девочка. – Она никогда не захочет принять меня назад.

Чудесно. То, чего я и добивался.

– Ты права, милая. – Я сочувственно склоняю голову вбок. – Поэтому я тут. Ищу тех, кто как и ты, потерял семью. Тех, чьи сердца разлетелись на обломки, как это здание. Ты ведь знаешь, что было тут До?

Девочка кивает, давясь слезами.

– Тут был большой красивый город. Пр… Про…

– Прага, – подсказываю я. – Да, так называлось это место. А про другие слышала? Париж, Москва, Рим, Вена. Они были…

Осекаюсь, чтобы не сболтнуть лишнего. Скажу, что помнил их с младенчества, с первого камня, и она снова начнёт думать, снова потеряет доверие.

– Я видела на картинках, – кивает девочка, освобождая меня от необходимости продолжать фразу. – У брата сохранилась книжка. Старая-престарая.

Конечно. Безусловно, она очень, очень старая. Старее твоей мамы и бабушки. Старее их вместе взятых. Удивительно, что у кого-то ещё сохранились книги, а не пошли на розжиг.

– Пойдём.

Я беру её за руку, она хватается, и я помогаю ей выбраться из каменного укрытия. По привычке вскидываю лицо к небу, ищу солнце, но его нет, лишь глухая мгла уродливого изжелта-серого цвета. Я никогда не привыкну к тому, что солнца больше нет.

Мы идём по дороге – безлюдной, пыльной, по обеим сторонам от которой громоздятся развалины и уродливые людские жилища, собранные из мусора и обломков прежней жизни. Девочка доверчиво хватает меня за руку и сосёт конфету. Чем меньше становится леденец, тем крепче её пальцы сжимают мои. Я знаю, что проносится в её голове. Знаю, какие картины она видит. И знаю, что с каждым шагом она крепче убеждается, что сделала правильный выбор.

2.

120-й год После.

30 октября.

Когда снова близится этот день, я начинаю чувствовать мандраж, с каждым годом всё больше похожий на душевную лихорадку. И сейчас меня по-настоящему колотит, как могло бы колотить человека на грани какой-то личной войны.

В моём логове темно, тускло тлеют лишь две свечи, одна из которых судорожно захлёбывается воском и вот-вот погаснет. За много веков человечество изобрело самые разные способы осветить своё жилище, но я по-прежнему пользуюсь свечами. Хотя теперь даже их не так просто достать.

В котлах бурлит, ещё немного, и всё будет готово. Останется разлить вязкую жидкость по формам и ждать, пока застынет. Я капаю на тряпицу масла и протираю формы, не пропуская ни одного изгиба. Сколько лет они со мной? Нет, не так. Сколько веков они со мной? Страшно представить. Год от года леденцы всё те же: медведь, рыбка, петух, кролик. Сменяются поколения и эпохи, а люди остаются всё теми же: дети падки на сладости, а взрослые – на то, за что не нужно платить.

Снимаю котёл с сахарной массой, едва начинает пахнуть жжённым. В этот раз я сварил много, так много, что даже опасаюсь, найду ли столько расколотых детских сердец? Разливаю карамель по формам, и запястья ноют при каждом движении. Ещё одна причина, по которой не стоит увеличивать, так сказать, производство: моё тело слишком похоже на человеческое, а если из человека выпустить много крови, он умрёт. Удивительно хрупкие существа.

Свеча сдаётся и гаснет, остаётся гореть всего одна. В её отблесках смутно угадываются высокие полированные колонны, поддерживающие свод. В моём логове нет окон, а если бы были, то мало что изменилось бы. Уже давно в мире нет ни дня, ни ночи, и ни одно окно на свете не покажет шумящий лес или безмятежную морскую гладь. Замираю на миг и выдыхаю. Воздух пахнет липко, сладко, затхло и влажно. Слышу, как где-то шуршат крысы. Любой человек обрадовался бы внезапно нагрянувшему обеду, но у меня они вызывают такое же отвращение, как и восемь столетий назад.

На сегодня работа окончена, но чувствую я себя паршиво. Руки дрожат, в груди тоскливо щемит. Завтра начнётся моя охота, а пока мне нужно выпить.

3.

Да, я тоскую по прежнему миру. Тоскую по тому, каким он был До. Даже все те странные, немыслимые человеческие изобретения мне нравились, хотя многие их осуждали. Моя Правда, например, особенно невзлюбила устройства, которые люди использовали, чтобы снимать себя и изменять лица на снимках – называла их порождениями сестрицы Лжи, а Ложь смеялась, отнекивалась: «Люди достаточно умны, чтобы лгать себе без моего вмешательства».

Я тоскую по барам, по музыке, по гудящим стадионам. Тоскую по городам-монстрам и по тихим паркам. Но больше всего я тоскую по Правде.

Те, кто недостаточно меня знают, могут думать, что мир После – такой, о каком я всегда мечтал: кругом разруха, горе и безнадёжность. Но они неправы. Я задыхаюсь здесь, мне тут тесно и скучно, вокруг слишком много… меня.

Улицы пусты, редкие прохожие жмутся к развалинам своих жилищ, такие незаметные и серые, что сливаются с пыльными руинами. В мире До эта улица сегодня была бы украшена фонарями, тыквами, бумажными летучими мышами и призраками из газовых платков. В мире После не знают, что значит украшать. В мире После не отмечают ни единого праздника, лишь по утрам мрачно радуются тому, что ещё живы.

Будь я человеком, я бы не радовался вовсе.

Сворачиваю за угол и иду к чудом уцелевшему зданию. Когда-то тут был ресторан, а теперь верхние этажи заняли ушлые людишки, прогнавшие, а может, и убившие прежних жильцов. Зато в подвале здесь по-прежнему размещается что-то вроде бара, владелец которого варит мерзкое, но крепкое пойло из свекольной и картофельной ботвы. Корнеплодам мир После, на удивление, пришёлся по вкусу: в темноте, среди пепла и праха они урождались крепкими, пусть и бледными, и люди быстро засадили ими все свободные земли.

Я спускаюсь по лестнице, соблюдая приличия и не вламываясь прямо через стену. В баре сидит несколько человек, почти все они пьяны настолько, что еле держат головы. Знаю, что они не выдержат моего присутствия. Тонкие людские натуры всегда стремятся убраться от меня подальше. Сажусь за стол: ножки из гнутой арматуры, столешница – крышка канализационного люка, изъеденная ржавчиной и покрытая наростами извести. Прошу стакан мутного пойла и тут же его получаю. Официант ставит быстро и убегает, стараясь даже не смотреть мне в лицо. Как мелочно. Как по-людски.

Откидываюсь на уродливом стуле и осматриваю посетителей. Замечаю, что помимо взрослых тут сидит один мальчишка лет десяти. Жаль, что он встретился мне именно сегодня. Взрослые начинают неловко елозить на своих местах и озираться. Так всегда бывает, стоит мне прийти к людям. Они оставляют на столах грязные монеты, мешочки соли, кубики сахара, кто-то даже достаёт шёлковый платок. Начинают расходиться, стыдливо втянув шеи и будто извиняясь перед кем-то. Думаю, они сами не понимают, почему их сердца вдруг сжались, затрепетали, а по спинам пополз холодок. Зато мальчик сидит и не морщась потягивает пойло с шапкой коричневатой пенки.

Разворачиваюсь на стуле, двигаюсь чуть ближе к нему. По его виду не скажешь, что он чувствует себя как-то не так. Удивительно…

Ещё удивительнее: он смотрит на меня. На меня! И не дрожит, не отводит глаз. Меня это начинает раздражать и прежде, чем я задаю вопрос, мальчишка выпаливает:

– Я тебя знаю. Знаю, кто ты.

– В самом деле? – Оскаливаюсь презрительно, сразу начинаю чувствовать к нему неприязнь. Плохим детям – плохие игры.

– Да. – Он отодвигает стакан с недопитым, облизывает губы. В баре единственная лампочка светит грязно-оранжевым, и я не могу понять, бледнеет он или нет. – Ты – Страх.

Выплёвывает слово в пустоту, будто оно давно копошилось у него во рту, скреблось в горле многоногим насекомым, и он не мог дождаться, когда от него избавится.

Я закидываю ногу на ногу, голову подпираю рукой. Оценивающе приглядываюсь к мальчишке. Дотошный и смелый, Правде понравится.

Я не люблю своё имя. С-т-р – звучат как пулемётная очередь, после чего – «ах» – шелестит последним вздохом умирающего. Холодно, не изящно. В годы После я предпочитаю звать себя Алхимиком, но для старых знакомых это имя кажется смешным, а новым я его не называю.

– Что ещё ты обо мне знаешь?

Мальчишка с мрачной решимостью складывает ладони перед собой, прижимает их к столу, чтобы, вероятно, унять дрожь, но голос его твёрд и тих:

– Каждый год ты уводишь детей из домов и убиваешь. Ты раздаёшь сладости в Канун Дня Всех Святых, а в сладостях – какой-то наркотик. Они идут за тобой и больше никогда не возвращаются обратно. Ты… – наконец-то его голос даёт осечку. – Ты увёл мою сестру три года назад.

Вот оно что. Удивительно, что, пережив столько, человечество умудрилось сохранить остатки эмпатии. Речь мальчишки была недолгой, однако он допустил целых три ошибки.

– Нет. – Я горестно качаю головой, будто исковерканные слухи смертельно меня обидели, а не позабавили. – Ты не прав.

О, как я обожаю видеть смятение на людских лицах! Как сладко они искажаются в гримасе недоумения, которая потом меняется ужасом, стыдом или злостью, а иногда – странной смесью из всего сразу. Мой занятный маленький собеседник принадлежит к тому сорту людей, для которых любое неприятие их слов оборачивается гневом.

– Я прав! Я много знаю про тебя! Ты любишь коричневые костюмы, бережёшь их ещё со времён До! Ты полируешь свои пуговицы так, что они блестят даже без света! У тебя седая голова, но никогда не растёт борода! Ты выходишь на охоту в середине осени, каждый раз появляясь в другом городе, забираешь детей и пропадаешь до следующего года. У тебя повязки на запястьях, потому что ты варишь наркотики из своей крови.

– В таком случае, как же я забрал твою сестру? По твоим словам, я каждый год появляюсь в разных местах.

Мальчишка багровеет. Не привык, что с ним могут спорить?

– Я ждал тебя. Каждый год перед Днём Всех Святых. Думал, вдруг снова нагрянешь? И ведь не зря ждал. Ты пришёл. Забери меня.

– Ого-го! – Я отрывисто хлопаю в ладоши. – Какой неожиданный поворот! И зачем, позволь узнать?

Мальчишка бесится ещё сильнее, буквально захлёбывается яростью.

– Ты не должен спрашивать! Ты должен меня увести!

– Я тебе ничего не должен. Прощай.

Залпом допиваю пойло, встаю и иду к выходу. Никогда не любил детские истерики. С таким наглым избалованным человеческим отродьем нам точно не по пути. И я ошибся: Правде он не сможет понравиться. Она любит смелых, а этот – просто безрассудный и мерзкий тип, забивший голову глупыми стереотипами и не выносящий, когда ему указывают на ошибки.

Выхожу из бара, отталкиваюсь из земли и взмываю вверх, шагаю по воздуху, как по земле, поднимаясь выше и выше. Город подо мной превращается в ковёр из чёрных и серых лоскутов, безрадостный, грязно-тоскливый. Кое-где светятся редкие точки фонарей, окон и костров, которые жгут бездомные. Я всё думаю о том, что мне сказал мальчишка. Выходит, обо мне знают, причём знают столько, сколько я и представить не мог. Меня обуревает что-то неприятное, что-то похожее на… меня самого? Поразившись этой мысли, запрокидываю голову и хохочу. Надо подняться за толстый слой пыльных облаков. Надо проверить, не погасли ещё звёзды?

4.

Мы видимся с Ним реже, чем многие предполагают. Раз в год – точно, железно, таков уговор. Может быть, встречаемся ещё раз или два, но точно не днюем и ночуем вместе, как некоторым может казаться.

Жутко хочется курить, но в мире После табак не растёт. Слишком уж любит солнце. Иногда я думаю, что каждый человек – немного табак: люди чахнут, пусть сто двадцать лет во мгле не убили их, а всё же истинный конец близок.

Он ждёт меня у Разлома, как всегда. Сегодня – день нашей уговоренной встречи. Его клубящееся бесплотное тело как всегда непроглядно черно, чернее даже вековых древесных остовов и вздыбившихся земельных гор за Его спиной.

– Здравствуй, брат Страх.

Он насмехается, называя нас всех братьями. Он был ещё тогда, когда землю не топтал ни один зверь, когда океан наполняли лишь мелкие, незначительные твари. Я пришёл чуть позже, засел в головах у рыб, вместе с ними вышел на сушу и в итоге крепко-накрепко привязался к людям. Да, я старше Стыда, Зависти, Горя, старше даже Любви, но не брат Ему.

– Здравствуй, Смерть.

Разлом внушает людям ужас. Они верят, что оттуда вылезают демоны, как черви из разбухшего и лопнувшего трупа. Это ложь. Никто оттуда не вылезает, туда только заходят, чтоб сгинуть навсегда. На мой взгляд, самым жутким в Разломе было то, что он возник одновременно везде – в каждом городе, примерно на одинаковом расстоянии от последних жилищ. И везде он одинаково чёрен, одинаково глубок, одинаково зловещ. Мне нравится Разлом. Я чувствую с ним некоторое родство.

– Сколько ты приведёшь на этот раз? – спрашивает Он.

Я делаю шаг вперёд и облизываю губы. Он всегда назначает мне встречу за день до того, как они вместе с Разломом разверзнут Двери, и два мира сольются на одну короткую, на одну бесконечную ночь.

– Ты обещал доказательства. Обещал убедить меня, что эти дети действительно не погибают, а попадают к Правде. Убеди же меня.

Он отрывисто хохочет: раз, два, три. Его смех падает разрубленными кусками в тишину мглистой ночи, и мне вдруг кажется, будто за спиной у меня появляется младший брат Стыд. Оборачиваюсь и никого не вижу.

– Ты дерзок, Страх. Раньше ты не требовал ничего, тебе было достаточно собственной веры.

– Веры больше нет, – парирую я. – Так же, как и моей невесты.

– Потому что миру После они не нужны. – Смерть жмёт плечами, это заметно по тому, как колышется мрак его тела.

– Я это знаю не хуже тебя. Докажи, что все эти годы я стараюсь не зря. Докажи, что невинные души попадают к ней в услужение. Что становятся ей отрадой на той стороне.

Он молчит. У Него нет лица, нет глаз и рта, оттого так трудно понять, что у Него на уме. И мои силы на Него не действуют. Как хорошо, что Он такой один.

– Приходи завтра. Приводи детей. И я тебе покажу.

Он пропадает. Рассерженный, я сжимаю кулаки. Чего ради стоило звать меня сюда? Чтобы в очередной раз убедиться, что наш уговор в силе? Или Он… боится, что я стану противиться?

Что ж. Я уже начал задавать вопросы.

5.

Правда, Правда, милая Правда.

Я напиваюсь в своём логове, унылом и сыром. Иногда мне кажется, что здесь до сих пор пахнет шпалами и той неуловимой смесью запахов, за которую в мире До некоторые любили, а некоторые ненавидели подземку. Я напиваюсь и вспоминаю Правду – золотоволосую, ясноглазую, улыбчивую. Вспоминаю, как мы с ней проводили время До – до того, как Смерть и мои грязные братцы-сестрицы решили, что ни ей, ни её сёстрам тут не место. Мне кажется, с ней даже я был лучше – мне хочется в это верить, но Вера тоже где-то там, за Разломом.

Я всегда считал себя чистым, благородным чувством. Я спасал и спасаю жизни людей, в то время как Стыд, Ярость, Ненависть и другие чаще губили жизни и разъедали души. Я не лгу. Я не умею лгать. Оттого Правда и выбрала меня.

Я не верю, я думаю, что Смерть меня не обманывает. Он убрал их, светлых и мудрых, со своего пути, но я выторговал возможность хоть как-то оставаться связанным с моей Правдой. Я дарю ей подарки. Я шлю ей вести. Вместе с детьми, которых она всегда так любила. Вместе с теми, кто будет радовать её там, по ту сторону обоих миров.

Я шлю вести, но не получаю ответа. Я терзаюсь сомнениями, я впадаю в уныние, я злюсь, но продолжаю слать, потому что Он говорит, что она их получает. Каждый раз я жду, что она ответит мне. Но то ли Он лукавит, не доводит детей до неё, то ли её самой больше нет – ни здесь, ни там, нигде.

Пьяно шатаясь, иду к формам. Леденцы готовы, застыли в камни. В них сахар и моя кровь – чистый страх, способный вздыбить с глубины детских душ самые потаённые кошмары.

Мальчишка наплёл много ереси. Я не краду детей из домов. Я нахожу тех, кто сам ушёл, заблудился и не хочет возвращаться назад. В мире До у них ещё было будущее, в мире После же – нет. Их могут пырнуть ножом, да что там, даже сожрать на ужин, как в какой-нибудь древней-предревней сказке. Но им везёт, потому что я нахожу их, угощаю сладким и увожу туда, где меня нет, где им никогда не будет страшно, больно и тоскливо. Туда, где ждут такие же, как они, где их ждёт Правда.

Я почти волшебник. О встрече со мной они, быть может, мечтали все свои короткие жизни.

Леденцы дают им сил. Убеждают, что не стоит возвращаться, что в тех домах, откуда их выгнали или откуда они сами ушли, их не ждёт ничего хорошего. Они лижут конфеты и им становится страшно от того, что будет, вернись они домой. Я умею играть на самых тонких, самых болезненных струнах. Я изучаю это искусство почти с самого сотворения мира. И, признаться, преуспел.

И всё же на этот раз что-то не так.

Терпение моё на исходе, что-то сидит в голове, мешает сосредоточиться и выполнять дело чётко, слаженно, как раньше.

После многое изменилось. Чего там лукавить, изменилось почти всё. Города не узнать, все они потеряли свои истинные лица, все стали серыми, пыльными, задохнувшимися в собственных нечистотах. Изменились и люди. Среди них больше нет любознательных, целеустремлённых, весёлых. Трудно веселиться, когда твоя единственная задача на день и на оставшуюся жизнь – сохранить в целости свою бренную оболочку и позаботиться, чтобы с оболочками твоих родных тоже ничего не случилось.

Но что точно осталось неизменным, так это день, в который стираются границы между миром живых и миром мёртвых. Так же, как прежде, в конце осени открываются врата, невидимые людскому глазу, и те души, что хотят вновь потоптать твердь, повидать потомков и поглазеть на новый мир, выбираются из нижнего в средний, но только на несколько часов.

Когда-то давно я слышал, как один бард пел в пабе песню, сложённую им самим. Песня была красивой: там пелось о двух влюблённых, которых разлучила смерть. Разлучил Он. Девушка умерла, и в Канун Дня Всех Святых возвращалась на землю, чтобы найти своего любимого, и целые сутки в году они проводили вместе.

Конечно, это сказка, не более. Но когда Он забрал Правду, я до последнего надеялся, что с нами произойдёт что-то подобное, и она сможет меня найти.

Оказалось, для таких, как мы, нет обратного пути. Мы не умираем. Не попадаем в нижний мир. У нас нет душ, которые могли бы вернуться. Мы проваливаемся в какой-то чёртов колодец, у которого нет даже дна, и только Он может переходить оттуда в обычный мир.

Я спрашивал мертвецов, когда они приходили погостить. Я всех знал их при жизни – нет человека, к которому я бы не приходил. Никто из них не видел Правды, никто не знал, где она.

Я спрашивал Смерть, а Он говорил, что Правда грустит одна. Он говорил, она ждёт от меня подарков. И я слал, каждый год исправно слал. В тот день, когда земная твердь зыбится, выпуская души, а Разлом щерит пасть, заглатывая заблудших, отчаявшихся и запуганных.

С каждым годом всё меньше мертвецов приходит посмотреть на мир После. С каждым годом всё больше живые походят на мертвецов – становятся безучастными, тусклоглазыми, двигаются с холодной ленцой, и если спросить у любого из них, что есть смысл, он ответит, что ни смысла, ни счастья давно уж нет.

Я сгребаю леденцы в мешок. Они сухо постукивают, ударяясь друг о друга сахарными телами. Я слышу, как от них исходит едва различимый гул. Люди его не услышат, но он заставит их сердца трепетать, едва они польстятся на угощение. Перед тем, как выйти на охоту, снова окидываю взглядом своё логово и снова ловлю странное, незнакомое чувство… что-то не так.

Едва я выхожу наружу, как вижу приближающуюся фигуру. Как обычно, он нелеп, неприятен и жалок. В отличие от меня Стыд – известный любитель менять личины. И каждый раз он превосходит сам себя, выбирая наиболее отвратительные. Сегодня он вырядился по случаю, вспомнил канувшие в прошлое приметы праздника.

Строго говоря, Стыд в этот раз не очень-то пытается походить на человека. Ко мне скачет нечто, похожее на пугало, какие ставили До на полях с урожаем, но я сразу вижу, что и тут Стыд не старается, а может, уже забыл, как выглядели настоящие пугала. Палка-тело, две палки-руки болтаются по бокам, две палки-ноги вышагивают ломано и неуклюже. Вместо одежды – какая-то дрань, роль головы играет серая подгнивающая тыква, уж неизвестно откуда он её стащил, но за Стыдом не заржавеет украсть единственный выращенный овощ у голодающего. Чудо, что кому-то удалось вырастить хоть это помимо картошки. В тыкве, как водится, прорези – глаза, нос, рот – совсем как До, только свечки внутри не хватает. Впрочем, Стыд избрал другие «украшения». В отверстия-глаза он вставил настоящие человеческие глазные яблоки, окровавленные и ослизлые, с нитками нервов, неряшливо болтающихся вдоль тыквенных щёк. В вырез-рот он напихал зубов – белых, жёлтых, серых, гнилых и не очень. Повтыкал в тыквенную мякоть кое-как, то корнями внутрь, то корнями наружу, и зубы наваливались друг на друга, кое-где даже в два ряда. Стыд явно позаимствовал зубы нескольких разных людей, и даже я сморщился, глядя на это. На шее у него болтается ожерелье из пальцев, языков и… я отворачиваюсь.

– Страх, старый друг! – скрежещет пугало, не двигая разрезом рта. Звук просто идёт откуда-то изнутри тыквенной башки. – Выглядишь скучно. Как всегда.

– А ты выглядишь отвратительно, как всегда, – огрызаюсь я. – Зачем пожаловал? Я выхожу охотиться для Него, ты меня отвлекаешь.

– Точно ли для Него? – Стыд склоняет тыкву, и слышится мерзкое гнилое чавканье. – Бедные детки предназначены для сердобольной, глупой…

–Заткнись. Говори, что тебе нужно, иначе я сломаю твою палку-хребет.

Стыд делает два ломаных шага вперёд, и я чувствую тошнотворный запах, исходящий от него.

– Ты тоже это понимаешь?

– Понимаю что?

– Что мы с тобой становимся… не нужны.

Я закатываю глаза.

– Что ты имеешь в виду?

Пыльный ветер треплет изодранное покрывало на пугале, качаются стволы давно мёртвых деревьев, ещё торчащих кое-где по городу. У жилищ возятся сонные люди, и сегодня они особенно сильно напоминают мне не то насекомых, не то бродячих собак.

– Сам посмотри. Не поверю, что ты ничего не заметил. Наверняка сам думаешь о том, что творится что-то странное.

– Заметил, – с неохотой признаю я. – Ты что-то узнал?

– Мы не нужны, – повторяет Стыд таким тоном, будто говорит с беспросветным тупицей. – Мы с тобой. И другие тоже. Люди стали… как бы это сказать… – Он чешет палкой тыквенную щеку, и на кожуре проступают влажные царапины. – Они стали самостоятельными. Если это можно так назвать. Раньше ничего подобного не было, не надо так смотреть на меня! Они не испытывают больше ни стыда, ни страха, ни отвращения. Не злятся, не радуются, не завидуют. Просто ковыряются в отбросах, возятся у своих лачуг, хуже животных. Взгляни в их лица, ты ничего не увидишь. Они смотрят на меня так, будто я – пустой ящик или куча камней. Будто я что-то, к чему они привыкли. Тогда-то я и вспомнил про тебя, старый шельмец. Ты шевельнулся во мне.

– Так может, они просто не могут тебя видеть? Может, твой облик для них неуловим?

– Могут! В том-то и дело! Смотрят, но им всё равно!

Стыд бесится, ожерелье бьётся по впалой «груди», глаза ещё сильнее вылезают из отверстий. Я чувствую: он не кривляется и не обманывает. Он напуган и в самом деле чего-то не может понять.

– Ладно. – Я дёргаю плечами. – Надо кое-что проверить. Пойдёшь со мной, только, молю, прими более благопристойный облик.

– Ба-а! – Мерзко тянет Стыд. – Кто-то у нас испугался? Смотри, не сожри сам себя.

– Не испугался. Ты знаешь. Просто смотреть на тебя отвратительно.

– День того требует, шельмец. Ты, конечно, раньше думал, что это только твой день, всецело твой, но он всегда принадлежал только мёртвым, и никому больше.

– Ничего я не думал. Не глупее тебя, тыквенная башка. Это ты, наверное, мертвецов встретил и подумал, что они отвернутся от тебя, как живые.

– Ничего подобного! Они были живыми, но только живые сейчас такие, что иные мёртвые эмоциональнее.

Я взваливаю на плечи мешок с леденцами, пристраиваю его удобнее и, опустив голову, иду вперёд. Слышу стук палок о дорогу: Стыд идёт за мной.

Он почти не лукавил, когда сказал, что этот день когда-то был всецело моим. Ну, как моим… люди сами назначили его моим. Они никогда не могли видеть своих мертвецов, а в то, что не видишь и не испытываешь, очень сложно верить. Чем дальше заходила человеческая цивилизация, чем больше безумных технологий внедрялось в жизнь, тем меньше люди чтили предков, но верили, что раз в год они заглядывают проведать их. Всё пряталось за ворохом нелепых костюмов, за украшением жилищ и тематическими вечеринками. В последние годы До они так и стали звать Канун Дня Всех Святых – Днём Страха. Днём меня. От настоящего меня в тех празднествах почти ничего не было – фарс, глупая напыщенность, одна мишура. Однако люди старались изо всех сил. В этот день хорошим тоном считалось напугать кого-то и напугаться самим, вот в ход и шли костюмы, грим, эксцентричные сборища и девиантное поведение. В последние годы До люди слишком заигрались. Дни Страха становились днями разврата, дикости и крови и по числу преступлений могли бы переплюнуть все другие дни года, вместе взятые.

Мы со Стыдом идём вдоль улицы, мимо почерневших домов, от некоторых из которых остались лишь первые этажи; мимо постамента обрушенного памятника, мимо церкви, от которой чудом сохранился лишь лицевой фасад… когда-то здесь толпились туристы, мелькали вспышки фотокамер, а сейчас люди жмутся к камням, стараясь слиться с ними, смотрят на нас ничего не выражающими глазами. Стыд был прав: они как животные, даже не пугаются, не отворачиваются, никак не показывают, что им некомфортно и неприятно в нашем обществе.

В этой части города стоит особенно удушающий запах. Здесь похоже пахло в четырнадцатом веке: кровью, гнилью и нечистотами. Большинство мостов через реку давно рухнуло, поделив город на две почти изолированные части, а устоявшие мосты превратились в смрадные рынки, и речные воды обернулись зловонной бурой жижей, куда город сливает нечистоты и скидывает мусор.

– Смотри сюда, шельмец! – кричит Стыд и ковыляет к трём детям, возящимся в куче пепла и камней.

Я ставлю мешок на землю. Плечо начало ныть – ещё один из уймы минусов существования в таком теле. Может, давно пора взять пару палок и тыкву вместо башки? Зачем-то в этот раз я залил гораздо больше леденцов, чем требовалось. Мог бы обойтись двумя-тремя, но впал в какой-то творческий экстаз и наплавил штук двести. Наверное, думал, что так будет лучше для Неё… Я почти ощущаю, как по спине бегут мурашки тоски. В мыслях проносятся лица всех детей, которых я отвёл к Разлому, заплаканные, обречённые, но уверенные в своём решении.

Стыд выбивает палкой-ногой камень из рук чумазой девочки; она тянется за игрушкой, но Стыд пинает её так, чтобы она упала на четвереньки, и задирает подол изношенной рубашонки, поднимая до самых плеч. Я морщу нос, но реакция девочки и её друзей ещё хуже выходки Стыда. Они не делают ничего. Девочка не спешит прятать оголившееся тощее тело, а двое мальчишек не смеются, только осоловело моргают рыбьими глазами. Даже облик Стыда их не впечатляет, они тут же возвращаются к своим камням и продолжают тупо стучать ими о землю, напоминая пещерных людей.

– Может, они умственно отсталые? – предполагаю я. – Или навидались такого, что ни голые зады, ни тыква с выдранными глазами их не заботят. Давай найдём других.

Я начинаю не на шутку злиться. Вечереет, скоро откроется Разлом, и Он будет ждать меня с покорным детским выводком, а я ещё не приметил ни одной жертвы, и мешок мой не полегчал ни на единый грамм.

– Будут тебе другие, неверящий, – клацает пустой башкой Стыд и скачет дальше. – Включай свои вибрации! – кричит тыква, не оборачиваясь. – Хватит притворяться человеком, задай перца и сам поймёшь, что людишки стали кусками камней!

– Я не могу просто так внушить людям себя, – ворчу я. – Ты знаешь. Это ведь не животные, не какие-то низшие существа. Им нужно вкусить моей крови, чтобы из сознания всплыло…

– Ты же многолик, как сама тьма! – восклицает тыква-Стыд. – Что в твоём багаже? Испуг, ужас, паника, фобии, страх за близких, всякие жуткие мурашки и прочее и прочее. Неужели не можешь попробовать ничто из этого?

Отчасти он прав. Раньше мог. Но так ли трудно понять, что После всё стало иначе? Люди стали слишком много бояться. Они привыкли жить со мной в сердцах. Может показаться, что мне это всё играет на руку, но, увы, это не так.

Голодный запляшет от радости, протяни ему кусок чёрствого хлеба. Сытый сморщит нос и отвернётся.

– Ничего не могу. Тебя-то почему всё это волнует?

– Они меня не замечают. Это, знаешь ли, бесит.

– Ну, а к другим почему не пошёл? Почему именно я?

– Твоя берлога оказалась ближе всего. Не думай, я не выделяю тебя среди остальных. Просто так было удобнее.

Я примечаю мужчину, который жарит крыс на жаровне из камней. Около него выстроилась очередь – каждый в очереди прижимает к груди что-то, чем хочет расплатиться за обед. Никто не замечает нас со Стыдом, а если и замечают, то не подают виду. Стыд прав: равнодушие несколько неприятно.

Расталкиваю толпу, пробираюсь к торговцу крысами. Ни окрика возмущения, ни толчка в спину – ничего. Развязываю повязку с одного запястья и вскрываю зубами бурую корку на затянувшейся ране. Снова начинает сочиться кровь – красная, тёплая, совсем как у людей. Роняю алые капли на поджаренные тушки крыс с редкими опалёнными волосками на худых боках. Капли падают на раскалённые камни и шипят, но ни торговец, ни жаждущие крысятины покупатели ничего мне не говорят. Отхожу обратно к Стыду и наблюдаю.

– Что за театральщина, шельмец? – скрипит тыква, влажно причавкивая. – Раздал бы им свои сласти.

– И получил бы неконтролируемую толпу, жаждущую даровых конфет. Желающие бесплатного люди – что может быть ужаснее? Пускай грызут своих крыс, а мы посмотрим. Если всё в порядке, то… сам увидишь.

Женщина с грязным платком на голове хватает ещё горячую крысу из рук торговца и, бросив ему в уплату что-то вроде старинной дверной ручки, впивается зубами в зажаристое крысиное тело и отскакивает в сторону, обгладывая тонкие кости. Следом за ней ещё трое получают крыс, на которых совершенно точно попала моя кровь. Смотрю жадно и хищно, меня охватывает знакомый мандраж, приятно холодеет в животе, и губы растягиваются в предвкушающей ухмылке.

Но ничего не меняется.

Люди жрут жареных крыс, ветер приносит вонь с реки, на выброшенные кости слетаются облезлые вороны и дерутся, вырывая друг у друга оставшиеся перья.

– Ч-чёрт…

– А я говорил. А я сразу понял.

Смотрю ещё пристальнее. Ловлю малейшие изменения во взглядах, жестах, выражениях лиц. Ничего. Вообще ничего. Будто нет ни меня, ни Стыда, ни моей крови в их пище. Мне приходит мысль, которая совершенно мне не нравится. Они не боятся. В них не всплывают потаённые страхи. Значит ли это, что ночью за мной не пойдут дети? И что делать, если действительно не пойдут? Запихивать в мешок и нести так – вопящих, брыкающихся? У меня начинает болеть голова. Ненавижу детей, если они не заворожены моими видениями.

– Такого не может быть. Я – Страх. Я всегда таким был и всегда таким останусь. Почему? Почему?..

Меня охватывает смятение. Стыд ковыляет ко мне и берёт меня под локоть, словно я – расстроенная дама на балу, а он – тыквоголовый кавалер.

– Ты-то прежний. И я прежний. А они – нет. Люди всегда менялись, вспомни, и вот – новые перемены. Когда-то это должно было произойти. Я ещё удивлён, что они продержались так долго.

– И что теперь будет?

Стыд качает плечами-палками.

– Не знаю. Ничего. Они очерствели. Выгнали сначала тех, кто первым стал не нужным. Подружку твою, например.

– Не люди. А Он.

– Да-да. Смерти не нравились светлые людские чувства и порывы. А ты по-другому не думал? Люди сами были рады отмести то, что мешает выживанию После. Так что Смерть помог им, когда увёл сестричек в белых платьях. Теперь люди сами избавляются от прочего хлама. От нас с тобой, например.

– Ты, может, и хлам, – огрызаюсь. – Только я всегда помогал им выживать. Я берёг их от безрассудных поступков, от драк, от войн, от всего, что могло бы ускорить их встречу с Ним. Что же выходит, теперь они сами пойдут к Нему? Ох, проклятье…

Закрываю глаза руками. Это Он, снова Он, ненасытный в своей жажде людских душ.

– От войн ты их, кстати, довольно плохонько оберегал, но не суть. Вы с Ним должны были противостоять друг другу: Он забирает людей, ты будишь трепет, который помогает им избежать скорого путешествия в нижний мир. Я всё ждал, когда ты поймёшь, что Он тебя использует, а ты продолжал считать, что помогаешь Правде, а не Ему. Ты глупец, Страх. Ты глупец.

Размахиваюсь и бью в тыквенную голову. Тыква слетает с палки, разлетаются в стороны глазные яблоки, падает уродливое ожерелье. Голова Стыда раскалывается на четыре части, обнажая влажное гниющее нутро с пятнами семян и белыми вкраплениями опарышей. И тут же мне становится неловко: вибрации Стыда заползают мне в грудь. Опустился до людского мордобоя, ну что за идиот.

Никто на нас не оборачивается. Никто нас не видит. Будто мы – ничто.

Стыд поднимает своё палочное тело с земли, словно кто-то тянет марионетку за невидимые нити. Он меняется на глазах: палки обрастают плотью, превращаются в настоящее человеческое тело, неказистое и костлявое. Вместо расколотый тыквы вырастает голова, словно из глины вылепливаются черты молодого мужчины и застывают в таком состоянии, что напоминают незавершённую скульптуру. Тут я вспоминаю, и мне действительно становится стыдно.

Я видел это лицо на картине молодого художника в семнадцатом веке. Юноша был очень старательным, писал и писал, надеялся получить место придворного живописца, ну или просто набрать богатых клиентов. Я наблюдал за ним из скуки, вечерами заглядывал в окно, когда в мастерской горел свет. Он писал портрет какого-то франта, но то-то шло не так: мазки не ложились так, как следовало, лицо из возвышенно-надменного выходило карикатурным, нелепым. Мне было жаль художника, в тот год я действительно привязался к нему, его ремесло избавляло меня от скуки. Но это перекошенное лицо на холсте просто оскорбляло моё чувство прекрасного. Он наносил больше и больше влажных масляных мазков, но лицо словно глумилось над ним, ускользало, нахально пялилось неправильными, перевранными чертами. Мой художник метался и бесился, не в силах понять, где прокралась ошибка. Будто кто-то навёл на него дьявольское заклятие и замутнил взгляд. Но я-то видел, я-то понимал: закрась правый глаз и нарисуй его чуть ниже, парой мазков выпрями нос, добавь тени под нижнюю губу и всё, портрет готов, портрет спасён… Я забылся. Я прошёл прямо сквозь окно, улыбаясь, как мне казалось, доброжелательно. Вошёл в мастерскую и протянул руку…

Художник обернулся ко мне и мгновенно сошёл с ума. Он бросился к стене и бился головой до тех пор, пока не пал замертво, забрызгав всю мастерскую собственной кровью. Тогда я был в расцвете сил, и моё воздействие на людей не шло ни в какое сравнение с теперешним.

Стыд принимает облик мужчины с портрета. То же кривое нелепое лицо. Он не удосуживается скрыть наготу одеждой, но мне неловко не от вида голого тела, а от того, какие воспоминания рождает это лицо. Мне было стыдно за то, что я сделал с художником, отчего-то больше ни за одну смерть мне не было так стыдно. Я отвожу глаза.

– Ага! Попался! – ликует Стыд. – Так и быть, поскольку сейчас нам лучше держаться вместе, я сделаю так, чтоб ты мог смотреть на меня без содрогания. Давай считать вместе: раз, два, три…

Стыд щёлкает пальцами, в которых больше суставов, чем должно быть у человека. По щелчку его глаза загораются настоящим огнём, но не оранжевым, а ярко-синим. Я хмыкаю и в ответ зажигаю свои глаза алым, без всяких фиглярских щелчков. Всё равно никто не смотрит на нас, никто не замечает, что среди сломленных, одичавших людей бродят два состояния, две эмоции, два чувства.

6.

Мы со Стыдом заваливаемся в паб и бесславно напиваемся. Я – в надежде разобраться, что происходит и что дальше делать, Стыд – просто так.

Наступает вечер, и мы оба, несмотря на опьянение, ощущаем, как истончаются границы миров, как мёртвые ноги ступают на земли тех, кто пока остаётся живым лишь по какому-то недоразумению.

– Мне пора. – Пытаюсь встать, но меня шатает, как последнего пьянчугу. – Засиделись мы… с тобой…

Хватаюсь за спинку стула и падаю вместе с уродливой железякой. Понимаю, как скучаю по мягким стульям эпохи барокко.

– Зачем? Есть ли смысл? – Стыд подпирает кулаком щеку. Синие огни в его глазах горят неровно, мигают и гаснут, чтобы вспыхнуть ещё сильнее и забрызгать искрами стол.

Мы сидим в месте, которое я мог бы назвать самым приличным заведением в Праге После – среди развалин старинного монастыря стоит огромная открытая жаровня, на которой шкварчат тушки крыс, голубей и большеротых лобастых рыб. Здесь есть даже что-то вроде музыки, вернее, то, что от неё осталось: трое человек лупят в куски жести и бормочут речитатив. Нас обслужили, как остальных посетителей, но никто не передёрнул плечами от внезапно пробежавших по спине мурашек, никто не прикрыл ладонями раскрасневшиеся лица, и пламя, льющееся из наших глаз, никого не смущало.

– Я должен… Ей… Правде… – кряхчу, поднимаясь с пола.

– Ты мы же договорились! – восклицает Стыд и стучит по столу. – Глу-пый, глу-пый шельмец Страх… или как ты тут себя величаешь? Всё так же убого-пошло? Алхимик?

– Заткнись. Я попробую, слышишь? В последний раз.

Вдруг вспоминаю про свой мешок, взваливаю его на плечо и выхожу на воздух, оставив Стыда за столом. Поднимаюсь над крышами, подставляю лицо резким ледяным порывам ветра и смотрю вниз. Я вижу их. В этом году их ещё меньше, даже меньше, чем в прошлом. Бродят, тычутся в мёртвые тела разрушенных зданий, заглядывают в лачуги и каменно-мусорные хижины. Они похожи на собак, которые забыли дорогу домой и принюхиваются к каждому жилью, надеясь, что где-то их ждут.

Мне жаль мертвецов. Не думаю, что на следующий год хоть кто-то из них придёт навестить потомков.

На окнах нет свечей, нет тыквенных и репных светильников, нет гирлянд и букетов, нет ничего. Особенный день превратился в такой же серый, как остальные. Невольно думаю: а кому хуже? Мёртвым или живым?

Я не солгал Стыду. Ведь я не умею лгать. Я попробую в последний раз и посмотрю, что выйдет. Я вызову Его на разговор и не отступлю, пока Он не скажет то, что я потребую.

Спускаюсь на пустынную улицу, узкую настолько, что только один человек может пройти по ней, не прижимаясь к обуглившимся стенам. Местами огромные глыбы, отколовшиеся от зданий, почти перекрывают проход, и между ними и стенами виднеются неряшливые крысиные гнёзда. Знаю, в каком-то из гнёзд наверняка прячется чудовище с семью крысиными головами и сотней сплетённых хвостов. Где-то невдалеке слышится плач, и я иду туда, словно мать, которую зовёт испуганное дитя.

Навстречу мне движется компания мёртвых. Вижу их так же, как люди видят друг друга, но с первого взгляда безошибочно определяю, что самый молодой из них погиб по меньшей мере тридцать лет назад.

Они скользят по мне пустыми взглядами, и в каждой паре глаз я вижу одно и то же: тоску и скорбь, будто все они – лишь один-единственный мертвец, помноженный на пять, как червь, разрезанный на части. Пусть мои глаза сейчас сыплют искрами, на дне их – то же, что у мертвецов. Поднимаюсь выше и перелетаю через потерянных мёртвых, очевидно жалеющих, что до сих пор надеются на живых.

Иду на плач и нахожу тело женщины, умершей совсем недавно. Серая кожа обтягивает череп, под глазами – синеватые сеточки сосудов, суставы на руках раздуты и напоминают каштаны. Ушлая крыса уже грызёт её палец. Извращённая, мерзкая пищевая цепь. Рядом с женщиной хнычет ребёнок лет пяти с опухшим от слёз лицом. У ребёнка такие же раздутые суставы, он завёрнут в ворох грязных тряпок, так что даже трудно понять, насколько тощее тельце скрывается под ними. Смотрю на два тела, иначе не скажешь, и понимаю, что не чувствую жизни ни в ком из них.

– Ш-ш-ш, ш-ш, – успокаиваю я ребёнка и лезу в мешок. – Не плачь. Держи, угощайся.

Протягиваю леденец в виде медведя, сую прямо в детские пальцы. Он замолкает, смотрит на меня недоверчиво и будто сквозь меня. Хватает леденец не за палочку, а прямо так, за липкое сахарное тело медведя и тянет в рот. Я хищно ухмыляюсь, смотрю, как мальчик пробует угощение губами, как сосредоточенно грызёт сладость и глотает нерассосавшиеся осколки. Он съедает всё и отбрасывает палочку. Больше не плачет, задумчиво смотрит всё так же сквозь меня. Я начинаю злиться.

– Ну, и что же? Пойдёшь со мной?

Лицо ребёнка ничего не выражает. Ни печали, ни злости, ни испуга. Жуткое, запредельное ничто. Или я сгущаю краски, а детское лицо просто глупо.

Повторяю вопрос и протягиваю руку. Обычно к этому моменту они уже готовы идти за мной к самому Разлому, куда угодно, лишь бы на мой зов, куда угодно, лишь бы дальше от себя, дальше от неведомых мыслей. Но не в этот раз. Глупый мальчик, поняв, что леденец закончился, кривит лицо в гримасе, открывает рот с редкими зубами и снова принимается плакать.

– Пошли со мной! – Я начинаю уже по-настоящему злиться. – Я уведу тебя туда, где ты не будешь плакать! Вставай!

Хватаю ребёнка за руку, но он начинает извиваться и дёргаться, не прекращая при этом орать, как свинья. Он бьётся и пинается, нечаянно топчет ногами руки своей мёртвой матери и хвосты крыс, брызнувших прочь серыми комьями.

Детские истерики мне отвратительны. Отшвыриваю орущего мальца, подбираю мешок и иду дальше. В голове у меня стучит.

Так не должно быть. Это неправильно. Он съел чёртов леденец, вкусил моей крови, попробовал чистого страха. Моя кровь не приводит к истерикам. От меня не орут и не бьются. Я много лет выводил идеальную формулу и точно знаю, что страха там ровно столько, чтобы жертвы впадали в покорное оцепенение, чтобы у них не было сил сопротивляться, чтобы они становились податливыми и послушными, как овцы.

Ухожу от мальчика и трупа, передёргиваясь от мерзости. Неправильные, поломанные люди. Я – тот, кто помогал им выжить, я – тот, кто заставил их сбиваться в стаи, в последствие – основывать государства. Я – сок их жизни, и когда раньше кто-то из людей утверждал, что не испытывает страха, я либо убеждал глупца в обратном, либо сразу дарил Ему.

Ищу дальше. Моей целью во все годы После становились изгнанные из домов дети, которым я внушал, что уйти со мной – лучше, чем пытаться вернуться назад. Внушал самые жуткие видения того, что будет ждать их дома. Внушал, что смерть – лучше, чем будущее. Я сам становился движущей силой, сам селился в их головы и заставлял их делать то, что мне нужно. И сейчас я вижу, как отлаженная система рушится, как в самый ответственный момент мне не удаётся то, в чём я всегда был твёрдо уверен.

Ночь едва-едва занялась, у меня ещё много времени. Успокаиваю себя этим и поднимаюсь выше, дальше, прислушиваюсь и принюхиваюсь. Мне тревожно; умом я понимаю, что этот день, день, который даже когда-то давно окрестили Днём Страха, поворачивается ко мне неприглядной стороной. Думаю даже о том, чтобы отыскать Стыда и признаться ему, что готов сдаться, но не ищу, пока не сдаюсь.

До полуночи терплю ещё четыре неудачи, ещё четыре ребёнка отказываются идти со мной, даже иссосав леденцы до голых палок и с мрачной ясностью я осознаю, что таких совпадений не может случиться даже в мире После. В последней отчаянной попытке решаюсь покинуть чёртову Прагу, взлетаю к тучам и устремляюсь в Берлин, оттуда – в Вену, в Будапешт и везде – одно и то же. Мешок мой легчает, по пути я смотрю на слоняющихся по улицам мертвецов и огни жилищ тех, кто пока жив. За мной по-прежнему никто не идёт.

Злюсь, шиплю и возвращаюсь обратно в Прагу. Мне кажется, что именно с этого города началось моё бессилие и надеюсь, что здесь же оно закончится. Спускаясь, вижу, что на улицах прибавилось народу: люди покинули свои жилища, вооружились кто чем мог и пытаются выяснить отношения. Некоторые уже сцепились, кусая и царапая друг друга, как шелудивые бешеные кошки, и другие, глядя на них, начинают сходиться в одиночных драках и сварах по нескольку человек. Мне это нравится ещё меньше. Все годы я защищал человечество от войн – с переменным, разумеется, успехом. Выходит, они теперь совсем не боятся? Выходит, я сам растворяюсь… в

Скачать книгу