Шняга бесплатное чтение

Скачать книгу

Часть первая

1.

Если верить цифрам на дорожном указателе, то от федеральной трассы до Загряжья было ровно двенадцать километров. Путь, соединяющий шоссе с небольшим селом, обозначался в полях извилистой колеёй, а в еловом лесу – постепенно зарастающей просекой.

Осенью и весной дороги закрывали – залитые дождями или талой водой поля превращались в топкую черную грязь, из-за которой, судя по всему, село и всю местность за лесом и назвали «Загряжье».

Село стояло на холмах, или, как говорили местные – «на гора́х». Одна гора называлась Загрячиха, другая Поповка; между ними текла река, когда-то такая полноводная, что во время разлива старый деревянный мост накрывало выше перил. Однажды в половодье мост унесло, остались посреди реки только сваи, потом и они куда-то исчезли. Река постепенно обмелела, заилилась – у Поповки глубина стала по колено, у Загрячихи по пояс, а в середине появились зелёные островки.

Был когда-то ещё и третий холм, на нём стоял бревенчатый дом с вывесками, «Сельмаг» и «Чайная». Площадь перед этим сооружением именовалась в народе «Перцовой». Тот холм по приказу районного начальства давным-давно срыли бульдозерами. Тогда же, во внезапном порыве благоустройства сузили речное русло и построили бетонный мост. Название холма забылось, а когда на берегу появился новый панельный магазин, площадь возле него по старой памяти стали называть Перцовой.

На самом длинном холме – Загряжском – сразу за сельскими домами тянулись сады и огороды, за огородами простиралось зарастающее бурьяном поле, за полем виднелся лес. Дальняя правая сторона леса называлась «Гнилой угол», оттуда на Загряжье обычно приходили дожди и грозы, а если туча надвигалась с другой стороны, то будь она хоть тернового цвета и в полнеба величиной, местные не придавали ей никакого значения.

Загряжцы ходили в лес за грибами, ягодами и орехами, у каждого были свои тайные грибные места и свои земляничные поляны, а где заканчивался лес, никто точно не знал. Некоторые чудаки пытались пройти его насквозь, но, поблуждав в чаще, выходили всё к тому же, заросшему бурьяном полю и видели на горизонте ряд знакомых крыш, сады и тополь-грачевник.

Одни потом говорили, что набрели в лесу на широкую бетонную дорогу, похожую на взлётную полосу. Другие рассказывали, что будто бы нашли заброшенную железнодорожную платформу, утопающую в цветах иван-чая – всю в трещинах и провалах, но с уцелевшим ограждением и жестяным плакатом «По путям ходить опасно!».

На самой крутой горе – Поповке, стояла в старых липах полуразрушенная церковь. Рядом с ней был раньше поповский дом, но его давным-давно разобрали, остался сад, так густо заплетённый повиликой, что созревшие яблоки не долетали до земли, а подгнившая изгородь не упала, а только привалилась к копнам из путаных стеблей.

Были раньше на Поповке и другие строения – школа, учительский барак и керосиновая лавка. Напротив школы стоял гипсовый Ленин с вытянутой рукой, небольшой, примерно в рост школьника-пятиклассника. Каркас у скульптуры, судя по всему, был какой-то непрочный: постепенно Ильич стал крениться назад, с каждым годом указывая рукой всё выше, а однажды рухнул в клумбу и раскололся.

Керосиновая лавка, конечно, сгорела. Всё остальное разрушилось, и тоже как-то незаметно. Никто из местных точно не мог сказать, как случилось, что ничего, кроме фундаментов, не осталось ни от учительского барака, ни от школы.

Вот местный клуб, например, – бывший дом князей Грачёвых – сгорел от молнии, об этом знали все. Он простоял без единого ремонта почти семьдесят лет, а когда его, наконец, собрались отремонтировать, он – со всем новым тёсом, шифером, со всей олифой и мешками побелки – сгорел в одну ночь дотла.

В Загряжье вообще часто случались грозы.

Местный краевед, бывший агроном Гена Шевлягин, утверждал, что русло реки – не что иное, как верхняя часть гигантского земного разлома, поэтому и происходят в Загряжье всяческие необычные явления.

В остатках росписи на облупившемся церковном своде Гена разглядел изображение НЛО, черненькое, похожее на приземистую табуретку. Апостола, указывающего перстом на объект, как выяснилось, звали Фома, и в этом Гена тоже усматривал намёк на тщету недоверия. Двое сомневающихся принесли верёвку, через пролом в крыше поочередно спустились по стене и увидели на облаке над апостольским перстом надпись «ДМБ-78», о чём и сообщили краеведу. Тот приуныл, но уточнил на всякий случай, что насчёт молний вопрос остается открытым. И с этим нельзя было не согласиться.

Все в Загряжье помнили, как однажды во время грозы сияющий шар зацепился за калитку Беловых и с шипением и треском прошелся вдоль всего штакетника, превратив верх изгороди в головешки.

А однажды у старухи Иванниковой из кухонного крана посыпались искры, и надулся над мойкой огненный пузырь величиной с футбольный мяч. Пузырь легко отсоединился, волнуясь боками и потрескивая, медленно поплыл к раскрытому окну, метнулся на улицу и врезался в столб. Раздался грохот, повалил дым.

Старуха Иванникова ничуть не пострадала, по слабости ума она не успела вовремя испугаться. Зато потом так часто рассказывала об этом происшествии, изображая плывущий шар и собственное восхщённое оцепенение, что возгордилась, повеселела и даже перестала бояться кухонного крана.

А столб, в который ударила молния, оставшись снаружи невредимым, изнутри выгорел совершенно.

Кое-кто из сельчан многозначительно намекал, что не следовало ломать сельскую церковь, вот и не летали бы по домам огненные шары. На что, например, Иван Иванович Егоров, проживший в Загряжье больше семидесяти лет, только отмахивался – ерунда! Он в детстве и сам видел шаровую молнию, а церковь тогда ещё была цела и при колокольне. Правда, уже без крестов. В ту пору в ней хранили яблоки из совхозного сада.

Егоров на всю жизнь запомнил лиловый шар в небе и удар грома – будто с треском разорвали над крышей крепкое полотняное небо. Полыхнуло в глаза холодным марганцевым светом, а когда грохнуло снова – погасли в доме все лампы, только в углу теплилась бабкина лампадка, подсвечивая три латунных цепочки и желтоватый оклад с темными прорезями.

Когда ломали колокольню, Егорову шел седьмой год. Стоял сухой жаркий апрель, на тополях с тихим треском лопались почки, а на склонах сквозь сеть прошлогодней травы проклёвывалась первая зелень. На Поповке тарахтел трактор, изо всех своих механических сил натягивая блестящий на солнце стальной трос, обвязанный вокруг столба колокольного яруса. Ополоумевшие стрижи кричали и носились над церковью. Колокольня медленно повалилась вбок, ломая липовые ветви, роняя куски кирпичной кладки и стрижиные гнёзда. А трактор поволок за собой сорвавшийся трос, перевернулся, фыркнул, и, лязгая, как сундук с железом, скатился с горы в реку.

Никто не успел заметить, когда тракторист выпал или выпрыгнул из кабины. Видели только, как он быстро карабкался по крутому склону наверх, оступался и падал.

Доставать трактор даже не пытались – дно реки со стороны Поповки всегда было топким. Несколько лет торчал над водой помятый угол кабины, а когда в половодье унесло старый деревянный мост, трактор тоже исчез. Под горой образовалась длинная отмель, и разросся камыш.

Ходил слух, что на самом деле тракторист улетел вместе с трактором в реку, а метался по склону вовсе не он. Один из Загряжских мужиков рассказывал в компании собутыльников на Перцовой площади, как спьяну уснул под забором поповского сада. Проснулся от грохота, увидел, как мимо летят кирпичи, потом трактор, ну и дал дёру. Споткнулся, да ещё трос какой-то ногой зацепил…

Местные не то чтобы верили, они были не против такой версии. А, например, бабка Егорова говорила: «ну и шут с ним, с трактористом! Хоть бы они все передохли, эти ломатели!»

Церковное здание вскоре оказалось ненужным, – для овощей и фруктов появились другие места хранения, а потом не стало ни совхозного сада, ни самого совхоза.

Церковь долго стояла заброшенной, ржавели ворота и оконные решетки, рушились своды.

Руины снова вызвали практический интерес, когда старшая дочь Беловых Таисия вышла замуж за водителя с лесопилки, курчавого здоровяка Митю Корбута.

Таськин муж первым и смекнул, что негоже пропадать дармовому стройматериалу, пусть даже и битому. Вскоре у дома Беловых-Корбутов вместо обгорелого штакетника появился кирпичный забор, а вместо кособокого сарая возник добротный гараж из старого кирпича с жилой мансардой и затейливыми решетками в окнах.

Односельчане удивленно качали головами, но, в целом, к хозяйственной деятельности нового соседа относились с пониманием – и впрямь, чего добру пропадать? Да и сам Митя оказался человеком полезным – по найму делал любую работу, мог и копать, и красить, и ломать, и строить, брал недорого. За кусок вырезки и ливер аккуратно и быстро резал домашний скот, сам готовил отличную колбасу, варил чистейший самогон, пахнущий полынной росой, а в подпитии заливисто пел.

Опасаться было нечего, местное начальство развалинами не интересовалось, оно и всё Загряжье вспоминало нечасто. Только накануне выборов въезжал в село грейдер, а за ним, по расчищенной дороге – агитаторы с плакатами и листовками. С плакатов смотрели на загряжцев серьёзные, красиво причёсанные люди, может новые, а может те же самые, что и каждый выборный год, кто их знает. Все они обещали построить дорогу от федеральной трассы до села, но дорога какой была много лет, такой и оставалась – летом ухабы, зимой снежные заносы и бурелом, а когда ни снега, ни засухи – густое непролазное месиво, в котором лоси вязли по самое брюхо. Одно слово – Загряжье.

2.

Всю короткую ночь Егорову не спалось.

На сеновале было душно, ныли комары, в сене что-то шуршало и щелкало, внизу всхрапывал и терся боком о стенку боров, а над чердачным окном, как сонные старухи бормотали горлицы.

Егоров долго перекладывался с боку на бок, кряхтел, почесывался, а когда сквозь все щели сразу забрезжил утренний свет, – сел, откашлялся и по-стариковски потёр ладонью грудь. В саду всё громче и громче щебетали птицы; быстро светало. Егоров спустился с сеновала, взял в сарае две удочки, забрал из-под смородинового куста заготовленную с вечера банку с червями и направился к реке.

Место у него было своё, – прямо напротив дома, под обрывом, где косо торчал из песка большой дубовый пень с корневищем. Когда-то во время разлива этот пень принесло течением, а когда вода спа́ла, он так и остался на берегу, увязнув одной стороной в песке, а другую держа над водой, как тёмную когтистую лапу.

Никто, кроме Егорова на этом месте не рыбачил. Не потому что Егоров запрещал – да нибожемой! – река общая, берег не куплен. Просто ни у кого больше рыба возле дубового пня не ловилась.

Как-то раз краевед Шевлягин, чтобы развеять миф, на спор с односельчанами просидел там с рассвета до полудня и подсёк плотвичку – небольшую, меньше ладони, а она возьми и сорвись! Ушла под воду и будто своим рассказала, ни единой поклёвки больше. Признать поражение в том споре Гена не согласился, – ведь рыба-то попалась? Односельчане резонно возразили – ну и где она? Спор накалился, подтянулись сочувствующие и тоже высказались, покричали немного, потом выпили самогону и, хоть ничью правоту не признали, разошлись мирно.

С тех пор только деревенский дурачок Юрочка иногда составлял Егорову компанию, но без всякой рыболовной снасти, просто из склонности к прилежному и бескорыстному наблюдению за жизнью.

Юрочка был чудной от рождения – длинное туловище, широкие плечи и короткие ноги колесом. И одевался он чудно: носил отцовскую милицейскую форму старого образца – фуражку, китель и штаны с лампасами, никакой другой одежды не признавал. Ходил он быстро, сильно припадая на каждую ногу, сдержанно кивал знакомым, козырял особо уважаемым, а на вопрос «как дела?» с заговорщицкой усмешкой отвечал – «это потомучто!»

Что бы ни происходило в Загряжье – починка автомобиля, строительство гаража, разгрузка дров, или другое какое событие – Юрик всегда стоял рядом, в компании любопытствующих. Смеялся, когда все смеялись, сокрушенно качал головой, когда все негодовали и подавал спички тому, кто, держа в зубах сигарету, хлопал себя по карманам. Спиртного Юрочка не пил, а курить бросил после одного случая.

Как-то раз подвыпившие мужики шутки ради подсунули ему сигарету с пистоном. Стрельнуло на третьей затяжке, обожгло Юрику кончик носа и костяшки пальцев.

Шутники, опасливо расступившись, загоготали. Юрочка аккуратно плюнул на окурок, затоптал его и серьёзно сказал:

– Я думал, вы умные.

На носу у него осталась темная метка, вроде птичьей лапки. Сигареты с того дня он больше в руки не брал, а спички в кармане носил на всякий случай.

Юрочка жил под опекой младшей сестры Маши, маленькой и тихой незамужней женщины. Их дом стоял на краю Загрячихи, чуть в стороне от всех, под старым тополем с необъятным морщинистым стволом и высокой раздвоенной кроной, сплошь унизанной чёрными гнездами. Тополь называли грачевником – отчасти из-за шумной колонии птиц, населявшей гнёзда, отчасти из-за фамилии владельцев дома – Грачёвых.

Отчего-то Юрочка дом своим не считал, беспечно говорил – «это Машкино!» – и в любое время года спал в дровяном сарае, укрывшись тяжелым овчинным тулупом.

Местная фельдшерица однажды зимним вечером зашла проведать приболевшую Машу, увидала в открытом настежь сарае спящего на топчане Юру и была изумлена его мощной багровой спиной, широким загривком и мускулистой рукой, лежащей поверх косо накинутого тулупа.

Иногда, в сильные морозы, Маше удавалось уговорить брата ночевать в доме, где у него имелась своя комната с железной кроватью и горкой подушек, с геранью на подоконнике и с двумя фотографиями в рамках над плюшевым ковром.

Люди на этих фото были так незнакомо, нездешне хороши собой, что постороннему человеку и в голову не пришло бы, что это покойные родители Маши и Юрочки, а не актёры из старого чёрно-белого фильма.

Когда морозы ослабевали, Юра брал тулуп и снова шёл в дровяной сарай.

– Гулять надо на свои! – всякий раз, уходя, бодро говорил он.

* * *

Егоров широко зевнул и поёжился, под берегом ещё было прохладно. Солнце медленно выбралось из-за бугра, растопило остатки тумана над рекой, подсветило обрыв, жёлтую полоску песка, два поплавка и лежащую в камышах пузатую пластиковую бутылку. В пакете, пристроенном к дубовому корню, уже шлёпали хвостами четыре леща и пара плотвичек.

По ступенчатой тропке под гору спускался Юрочка.

– Ну как оно? – приблизившись, спросил он.

– Да чего-то не очень, – снова зевнув, ответил Егоров. – Не проснулась, наверное…

– Кто?

– Рыба, кто ж ещё…

Юрочка взгромоздился на пень и достал из кармана кителя горсть семечек.

Стало понемногу припекать. Над кочкой, густо поросшей молодым розовым клевером, прерывисто жужжала пчела, тихо шелестели в траве кузнечики; нарезая лихие круги над водой, щебетали ласточки, а на другом берегу, в заброшенном поповском саду заливался свистом и щёлканьем не угомонившийся с ночи соловей.

Егоров заслушался, впал в приятную задумчивость и чуть было не задремал.

Громкий механический стрёкот заставил его вздрогнуть. Егоров от неожиданности пригнулся и втянул голову в плечи, спину и руки будто прихватило морозом. Непонятной природы звук – настойчивый, с гулким металлическим эхом – постепенно усилился и внезапно смолк.

Стало тихо. Кузнечики затаились, исчезли куда-то ласточки и соловей будто умер. Егоров сглотнул, зажал ладонью правое ухо, потом левое. Тряхнул головой. Обернулся.

Юра, не донеся до рта щепоть с семечкой, сидел неподвижно и смотрел на воду. Переведя взгляд на Егорова, он смахнул приставшую к губе шелуху и, как ни в чём ни бывало, сказал:

– Клюёт у тебя.

Егоров спешно схватился за удочку, привстал, потянул, и, сверкая, забилась о воду крупная белобрюхая рыба.

Юрик развеселился и заёрзал, качая маленькими ногами.

– Вот оно так! Это потомучто!

Пока Егоров возился с рыбой и всё ещё дрожащими руками насаживал нового червя, Юрочка слез с пня и заковылял по тропке наверх.

– Лещей-то не возьмёшь? – крикнул Егоров ему вслед. – Возьми, Машка пожарит!

Юра, не оборачиваясь, помотал головой.

– Гулять надо на свои!

Егоров снова закинул удочку.

Странный механический звук сильно встревожил его, ничего подобного Егоров раньше никогда не слыхал. «Недоспал, что ли…» – успокаивал он себя. Однако у берега по-прежнему было необычно тихо, словно всё живое умолкло в недоумении. Бесшумно бегали водомерки. Стрекоза села на поплавок и замерла, как неживая.

За спиной что-то глухо и тяжко стукнуло, покатились к воде мелкие камешки, и тут же широким потоком хлынул в реку песок; поплавки сбило мутной волной, один оторвался и поплыл по течению. Егоров встал. На его глазах часть обрыва осела и громадным ломтём обрушилась в реку, накрыв собой берег, заросли камыша и дубовый пень, на котором только что сидел Юрочка.

В образовавшейся впадине матово блестело что-то гладкое, похожее на часть огромного механизма.

Егоров робко приблизился. Навстречу ему бесшумно выдвинулась металлическая площадка, над ней раскрылась овальная дверь. От площадки, срезав часть песочного отвала, опустился короткий трап.

Егоров попятился, едва не упал, а потом развернулся, и, не дыша, не оглядываясь, пошел по тропинке вверх.

3.

Егоров остановился у крыльца, положил ладонь на перила и долго стоял, хмуро глядя куда-то вбок – не то на сохнущий на изгороди круглый вязаный половик, не то на морщинистый ствол ясеня с глубокой поперечной бороздой от привязанной когда-то проволоки.

На ветке тихонько бормотал скворец. Заметил неподвижно стоящего человека, он смолк, пригляделся, разочарованно присвистнул и забормотал снова.

В доме было тихо, все ещё спали – Анна Васильевна на веранде, а в комнатах приехавшие накануне вечером гости – сын Сергей и две внучки.

«Пойду-ка я досыпать!», – решил Егоров и побрёл к сеновалу.

Проснулся он оттого, что внизу громко скрипнула дверь, лязгнуло ведро, и тут же стал энергично всхрапывать и чавкать поросёнок. Дверь снова заскрипела и хлопнула.

Егоров попытался вспомнить приснившийся нехороший сон, всполошился и сел. В сильном волнении он спустился с сеновала, надеясь, что в углу сарая чудесным образом обнаружатся удочки, а под кустом смородины будет стоять влажная от росы банка с червями, однако ни того ни другого на месте не оказалось.

По огороду цаплей вышагивала старшая внучка Дашка, длинноногая девица четырнадцати лет. Она что-то ела с ладони и отмахивалась от невидимой пчелы. Младшая – Нюта, в обнимку с куклой сидела на скамейке и задумчиво качала ногой.

Сергей стоял на коленях возле грядки с укропом и затягивал ключом муфту на поливном шланге. Рядом билась в воздухе водяная струйка, она то рассыпалась радужными брызгами, то вздымалась и опадала.

Анна Васильевна чистила картошку на веранде. Увидев мужа, заспанного и лохматого, она насмешливо сказала:

– Проснулся… – и звонко крикнула: – Сереже ключ какой-то нужен был, давай-ка, найди!

Егоров вернулся в сарай, погремел там железками и, выйдя, предъявил заржавелый разводной ключ.

– Сергей! такой?

Сын, едва глянув, сказал:

– Да не, пап… Уже не надо.

Егоров вдруг преисполнился жалости и умиления. Жаль ему стало свою хлопотливую жену Анну Васильевну и деловитого взрослого сына, жаль обеих внучек – чудных, ни на кого не похожих девчонок. Жаль всех, живущих свои обыкновенные жизни и не знающих, что там, под склоном, на который испокон веку загряжцы вываливают прелые яблоки и гнилую картошку, оказывается, давно уже таится нечто чужое и непонятное. А, может быть, даже опасное и противное всему мироустройству вообще!

От этой жалости в груди у Егорова защемило, он вспомнил, что в вишеннике с вечера лежит убранная на всякий случай бутылка с остатком самогона, а на обломанной ветке висит специальная эмалированная кружка с овальным сколом на дне.

Егорову очень хотелось поговорить с кем-нибудь о том, что он увидел на берегу, показать всё на месте и рассказать, что и как. Это должен быть обстоятельный и серьёзный разговор, и собеседник непременно должен быть человеком обстоятельным и серьёзным, одним словом – нормальным. Егоров перебирал в уме всех соседей, и по всему выходило, что из всех загряжцев самый нормальный – Митя Корбут. Однако чутьё подсказывало, что именно Мите пока ни о чём рассказывать не следует.

Егоров собрался было обратиться к Сергею, но отчего-то застеснялся и раздумал.

Дашка уселась на лавку возле сарая и пальцем поманила к себе сестру.

– Иди ко мне, маленькое чудовище. Будем учить новые слова.

Нюта послушно придвинулась.

– Повторяй за мной, – иронически улыбаясь, начала старшая:

– Духовной жаждою томим…

Младшая старательно пролепетала свою версию. Дашка тихо рассмеялась и продолжила:

– В пустыне мрачной я влачился…

Рассеянно прислушиваясь к разговору девчонок, Егоров сорвал несколько веток укропа, выдернул пяток редисок, прополоскал их в бочке с дождевой водой и пошёл в вишенник.

Даша сменила тему:

– Синус, косинус, тангенс…

Нюта кое-как повторяла, а потом, вопросительно глянув на сестру, указала пальцем на лежащий на скамье разводной ключ.

– Шняга, – чётко артикулируя, пояснила Даша.

– Шняга, – робко повторило лупоглазое дитя.

Дашка снова захохотала.

Допив самогон, Егоров спрятал в траву пустую бутылку, повесил на сучок кружку и уселся под вишней.

День наливался жарой и светом, в небе снова летали ласточки, у соседей включилось и с полуслова бойко запело радио, в цветок лилейника врезался шмель, затих, набычился и стал копать рыхлую желтую пыльцу.

Егоров хрустел молодой редиской, смотрел, как покачивается от шмелиных стараний длинный стебель, и слушал удивительный разговор внучек, похожий на птичий щебет.

В груди у него стало так горячо, что левый глаз заслезился, а в носу защипало, будто кто в шутку тронул возле ноздри острой травинкой.

На секунду вспомнилась гладкая овальная дверь и открывшаяся за ней тьма, но сейчас это почему-то не пугало.

«Да мало ли чего там, может машина какая увязла! – Беспечно подумал Егоров. – Сходить, что ли, взглянуть? Опять же, удочки мои там…»

Он поднялся, и, не спеша, пошёл мимо сарая.

– С тобой! – Заявила Нюта, и, соскочив со скамьи, протянула деду руку.

По дороге к реке девочка на всё показывала пальцем, и Егоров объяснял ей:

– Трава. Называется лебеда. А это мусор. Не надо, не трогай ручками, это бяка. Тьфу.

– Мусор?

– Да, бросают под гору всё время…

– Тьфу!

– Вот именно.

Они спустились по тропке к самому берегу. Не доходя нескольких шагов до песчаной осыпи и дыры в обрыве, Егоров остановился. Нюта удивлённо приоткрыла рот и, показав на темный металлический панцирь с трапом и распахнутой дверью, сказала:

– Шняга!

Возле нижней ступеньки трапа, свернувшись, как личинка майского жука, спал сосед Егоровых – Вася Селиванов.

– Вот те раз, – удивился Егоров.

– Дядя! – пояснило дитё и с сострадательной физиономией посмотрело на деда.

От безмятежно спящего Васи крепко несло самым дрянным из Загряжских самогонов. Такой гнала только старуха Иванникова, не стыдясь ни мутного цвета своего пойла, ни душного запаха. Зато и продавала недорого. Васино по-детски изумленное лицо покраснело от солнца, а ухо стало тёмно-малиновым. Он так старательно сопел, сложив губы клювом, будто ему снилось, что он надувает шар и удивляется его размерам.

Егоров покачал головой и повёл внучку обратно к дому.

4.

Обнаружив на берегу спящего Селиванова, Егоров огорчился. Он собирался приобщить к тайне железной двери кого-нибудь другого, например – краеведа Гену Шевлягина. Всё-таки Гена человек любознательный и начитанный, мог бы объяснить, что это за железяка такая в обрыве открылась (век бы её не видать), а если не объяснить, так хотя бы соврать, чтоб сердце успокоилось.

Но, подумав, Егоров решил, что, пожалуй, от Васи вреда никакого не сделается. Скорее всего, проснувшись, тот ничего не поймёт и побредёт домой, а там проспится и всё забудет.

Вася в трезвой своей ипостаси был тих, как кролик. По улице ходил, ссутулившись и надвинув на глаза кепку, на приветствия отвечал торопливым кивком, разговор поддержать не умел, только моргал, да застенчиво шмыгал носом.

В молодости он приехал устраиваться электриком на лесопилку и увидал местную повариху, исполинского роста грудастую сероглазую девушку, царственно сияющую в раме раздаточного окна. Она скупым движением стряхивала в миски приставшую к половнику пшенную кашу и, не глядя, выставляла на полку стаканы с компотом.

От восхищения Вася впал в оторопь и вскоре женился.

Девушку звали Ираида Семёновна. Она была из местных, из самых что ни на есть, коренных – из Грачевых.

В Загряжье каждый третий носил такую фамилию – вот хоть Юрочка с сестрой Машей, или дед Тимоха. Анна Васильевна Егорова в девичестве тоже была Грачёва.

Деда Тимоху, правда, по фамилии никто не звал, и даже его сыновей называли Тимохины, а не Грачёвы, и жену звали Клава Тимохина, и дом у них был не Грачёвский, а дом хромого Тимохи, так все и говорили.

Родство между однофамильцами если когда и было, то со временем забылось. Только у одной Ираиды, благодаря чудом сохранившимся документам и фотографиям, оно ясно прослеживались до пра-прадеда, князя Грачёва, единолично владевшего до революции Загряжьем и многими другими землями.

По слухам, сиятельные Грачёвы все были крупные, неспроста и дом себе выстроили огромный – дверные проёмы, ступени, перила – всё под высокий рост.

Сам же князь слыл записным красавцем, жил весело – покупал дорогих скакунов, любил пикники и охоту, ходил с мужиками на покос, не гнушался крестьянской едой, девкам за утехи дарил бусы и красивые жестяные коробки с леденцами.

Гена Шевлягин как-то раз, будучи в гостях у Васи Селиванова, рассмотрел семейные фотографии, отыскал среди них портрет князя Грачёва и не увидел ни малейшего сходства с Ираидой. Князь как две капли воды походил на загряжского чудика Юрочку – то же удивлённое длинное лицо с высоким лбом, те же большие оттопыренные уши. Не хватало, разве что, милицейской фуражки над княжьим челом, и на кончике носа – чёрненькой метки вроде птичьей лапки.

Ираида Семёновна происхождением не гордилась, всю крестьянскую работу на приусадебном участке делала сама, могла и дров нарубить и забор поправить, дом держала в чистоте, мужа в строгости. Вася в сезон работал электриком на лесопилке, а когда закрывались дороги, и работа прекращалась, ходил по заказам – проводку делал, утюги чинил. Спиртное за работу не брал, жена запрещала.

Но иногда он срывалсяи напивался внезапно, сильно и без всякой понятной причины.

И тогда в Васе просыпался поэт. Просыпался обычно ночью, что для поэта, в общем, неудивительно. Вася метался по всему дому, ища в самых неподходящих местах письменные принадлежности, дергал ящики комода, хлопал дверцами посудного шкафа, при этом виртуозно матерился и язвительно называл жену «мадам». Получив из рук Ираиды бумагу и ручку, Вася садился за стол и умолкал, благоговейно уставившись в угол, на латунный подсвечник и темнеющий за ним образок.

Ираида Семёновна молча наблюдала, держа наготове почтовый конверт. Вася старательно карябал название: «Песня про Космонавтов». Далее шла, собственно, песня – стихотворный столбец с витиеватыми буквами в начале каждой строки. Исписав пару листов, Вася запечатывал своё творение и писал адрес: «Москва, улица Академика Королёва 12, Центральное Телевидение, Александре Николаевне Пахмутовой»

Надев кепку, Вася направлялся в сторону Перцовой площади. Он шагал широко и свободно, с высоко поднятой головой, гордо неся в себе поэта. На Перцовой он опускал письмо в почтовый ящик, приколоченный к стене магазина, возвращался домой и ложился спать.

Наутро Вася ничего не помнил – ни собственно стихотворения, ни процесса его написания, ни даже намерения что-либо сочинить. Правда, однажды под Рождество случился казус. Или чудо, кому как угодно.

В село явился почтальон, по-бабьи повязанный шарфом дед с заиндевелыми усами и красным носом. Он примчался на квадроцикле с водителем, одетым в камуфляж и чёрную шапку-балаклаву. Явление почтальона совпало с похмельным Васиным пробуждением после буйной творческой ночи. Почтальон тряс перед носом поэта письмом со многими штампами, бесцеремонно ругался, обвиняя получателя в безделье и алкоголизме, и требовал автограф. Начертав на казённой бумаге закорючку, Вася прочёл на конверте обратный адрес: «Москва, улица Королёва 12»

Внутри было короткое и невероятно вежливое письмо, в нём сообщалось, что А.Н. Пахмутова на Центральном Телевидении не проживает, поэтому, со стороны автора правильнее будет впредь адресовать свои произведения прямо в Союз Композиторов.

Окончательно протрезвевший Вася никак не мог взять в толк, отчего какие-то люди с улицы Королёва написали ему письмо.

– Кто такая Пахмутова? – спросил он жену, – знакомая фамилия…

С того дня Вася полгода вел тихую незаметную жизнь. И вдруг снова сорвался, упился дрянным самогоном, забрёл под берег и уснул возле нижней ступени железного трапа, у самого входа в неведомое.

5.

У Гены Шевлягина однажды появилась мечта, он вздумал превратить Загряжье в культурно-исторический заповедник. Чтобы ездили в село высокие крутолобые автобусы, чтобы интеллигентные гиды водили туристов по холмам, показывая местные достопримечательности, а, увидев идущего навстречу Гену, почтительно останавливались и сообщали притихшим экскурсантам: «А это директор нашего заповедника, Геннадий Васильевич Шевлягин».

Затее не хватало первопричины, значительного события или яркой исторической личности – знаменитого художника, писателя или поэта, уроженца здешних мест. Но кроме Васи Селиванова никто из местных стихов не писал. Никто не писал и прозы. Живописью тоже никто никогда не занимался.

Гену это не останавливало, он был уверен, что интересный ландшафт и чистый воздух – уже неплохой задел для того, чтобы местность со временем стала заповедной. А, кроме того, в любой местности есть нечто особенное, надо только найти. И тогда появятся всюду чистые песчаные дорожки и подстриженные газоны, ажурные скамейки, горбатые мостики над овражками и даже археологические раскопы. Будет, например, музей крестьянского быта – вот хоть в доме у старухи Иванниковой, а на Перцовой – заново отстроенная чайная, рядом с ней автостоянка, музейная касса и лотки с сувенирами. В чайной, конечно, местная выпечка на выбор, соленья-варенья и дегустация разных сортов загряжского самогона.

Эту мечту Гена выкопал в собственном огороде, рыл яму для нового сортира, и вдруг что-то лязгнуло под лопатой. Гена копнул рядом, и показался из земли изъеденный ржавчиной штык. К забору, сильно припадая на одну ногу, подошёл сосед, дед Тимоха, —бодрый, красноносый и слегка хмельной. Он достал из кармана заношенных солдатских штанов папиросы, прикурил и спросил, покачнувшись:

– Скоба, что ли?

– Штык… Скорее всего, французский, – прикинувшись знатоком, объявил Гена.

Штык, конечно, мог быть и французским. О том, что в позапрошлом веке через эти места проходила Наполеоновская армия, написано было даже в школьном учебнике истории. Гена о штыках знал очень мало, почти ничего, поскольку оружием до этого случая не интересовался. Но ответил он так уверенно, что сам удивился, и тут же безоговорочно поверил в свою версию.

За следующие четыре дня, к ужасу своей жены Маргариты, Гена точечно перерыл недавно оттаявший после зимы огород. Нашёл несколько ржавых электрических утюгов, набитый землёй гранёный флакон, моток проволоки, мопед со сгнившими шинами, пару кроватных спинок и хлипкий перочинный нож с процарапанной на рукоятке надписью «Тимофей Грачев 4 класс»

Нож Гена отдал хромому Тимохе, металлолом сложил в дальнем углу участка, а для штыка сделал специальную коробку со стеклом, и наклеил в левом нижнем углу табличку с отпечатанной на машинке надписью: «001. Штык солдата французской армии. 1812 г.»

Раскопки продолжились на склоне перед домом, куда предки Шевлягина с незапамятных времён выбрасывали мусор, определяя «по́д гору» и домашний хлам и кухонные помои. То, что Гена нашёл в лебеде под слоем картофельных очисток, битого стекла и прелых тряпок, мало отличалось от огородных находок. Всё те же спинки кроватей, проволока, утюги. Были там ещё пластиковые бутылки, скелет козы, каменное яйцо величиной в полтора раза больше гусиного и телефонная трубка с таким длинным проводом, что Гена устал его тянуть и откапывать, принёс топор и обрубил.

Найденное яйцо, как и французский штык, было помещено в коробку со стеклянной крышкой. Находке был присвоен инвентарный номер – 002, и название – «окаменелое яйцо доисторического животного».

Ржавыми спинками кроватей Гена огородил от соседских коз часть склона, и принялся за благоустройство.

Маргарита три дня орала на мужа благим матом, потом осипла и замолчала. Она со зла расколотила что-то на кухне, поплакала и занялась обычными домашними делами, только лицо у неё стало такое, будто она овдовела. Соседки пытались что-нибудь выведать у Маргариты и пожалеть её заодно, но жалеть раздраженного безголосого человека вообще трудно, а получить от него какие-нибудь сведения и вовсе невозможно, так что, не удалось ни то, ни другое.

А Гена объяснялся охотно. Он показывал собравшимся возле дома односельчанам экспонаты в коробках, строил предположения и планы, сыпал известными и неизвестными фактами – про разлом земной коры, про манёвр Наполеоновской армии, произошедший в этих местах, про взлетную полосу НЛО в чаще леса, и даже про уникальный климат Загряжья, формирующий потоки целебной энергии.

Односельчане отнеслись к энтузиазму Шевлягина как обычно – с иронией. Они ещё помнили, что когда-то Гена был совхозным агрономом, правда, склонным к некоторым чудачествам. То он для сохранности урожая ставил на полях пу́гал, наряжая их в собственные обноски, то пытался организовать трансляцию классической музыки над посевами – для лучшей всхожести.

Все пу́гала оказывались похожими на самого Гену, радостно раскинувшего руки посреди ячменного поля или понуро стоящего по пояс во ржи. Маргарита не стерпела такого позора, повыдергала пу́гал из земли, свалила за огородом, облила керосином и подожгла.

Концерты классической музыки над полями тоже успеха не имели. На третью ночь Митя Корбут не смог уснуть под сонату №2 Фредерика Шопена, и на рассвете так грозно барабанил кулаком в окно Шевлягинской спальни, что музыку пришлось срочно выключить.

Слушая Гену, излагающего очередной прожект, соседи посмеивались – кто добродушно, кто с ехидством. Только Юрочка да приятель Шевлягина Славка-матрос помалкивали. Юра, сдвинув на затылок милицейскую фуражку, пытливо вглядывался в лицо краеведа. Славка-матрос стоял, вальяжно облокотившись о невысокую изгородь, выкатив вперёд пузо, обтянутое майкой-тельняшкой, и лузгал семечки.

– Да кто сюда поедет-то? – скептически усмехаясь, спросил Егоров, – что тут смотреть, кроме каменного яйца да ржавого ножика?

Шевлягин захорохорился, будто собирался захлопать крыльями и заклевать недоверчивого соседа.

– А взлётная полоса в лесу?! А заброшенная платформа?!

Егоров вяло кивнул в ответ.

– Ну давай, води экскурсантов в лес… А то они у себя в городе железнодорожной платформы не видали.

– Ничего, – бойко возразил краевед, – местность исторически интересная, непременно найдётся и ещё что-нибудь уникальное! Будет у нас, что предъявить, будет!

– Да почему ж ты думаешь, что чего-то такое найдётся? – не унимался Егоров.

– Да потому что не может такого быть, чтоб не нашлось! – заявил Шевлягин, истово тараща бледные глаза.

– Не может – и всё!

Что-то заманчивое всё-таки брезжило в его странной уверенности, и все ненадолго стихли, осмысливая дерзкое умозаключение краеведа.

Переведя дух, Шевлягин устремил вдаль мечтательный взгляд и, будто декламируя лирическую прозу, продолжил:

– А кроме того, ведь места у нас замечательные! Я лично нигде красивее не видел.

– Чего ты вообще видел-то? – не выказывая ни малейшего почтения к лирике, поинтересовался вредный Егоров, – Вот Славка, например, Америку повидал.

Под общий смех Славка-матрос смущенно отвёл глаза.

– Не, я до Америки маленько не доплыл.

– Ген, как думаешь, дорогу-то нам построят?—полюбопытствовал хромой Тимоха.

– Обязательно, – сухо пообещал Гена.

– А по мне, так лучше бы перерыли её совсем, чтоб никто сюда не шастал, – с вызывающим легкомыслием заявил Егоров. – А то начнут тут строительство и испортят всё. Вот, например, когда мост соорудили, так всю песчаную отмель засыпали. С тех пор ребятишкам и искупаться негде.

– Да ладно тебе, Иваныч! Может, заодно и клуб построят, – продолжая щелкать семечками, съязвил Славка-матрос.– Ещё на танцы сходишь, если доживёшь.

– Нет, скорей уж церковь восстановят! – в тон Славке брякнул хромой Тимоха.

Все захохотали, зная, что такому уж точно никогда не бывать, а Шевлягин, всерьёз разозлившись, запальчиво крикнул: «и восстановят!»

– Это вряд ли, – с нарочитой кротостью возразил Егоров. – Тогда ж Митькин гараж разбирать придётся.

Однажды Гене привиделось во сне, что он прыгнул с церковной колокольни и полетел, раскинув плетёные крылья, обтянутые чем-то полупрозрачным, желтым, как топлёное масло. Внизу лежала река, отражая небо и просвечивая до самого дна, до утонувших коряг, зелёных валунов и тёмных водорослей. Слева проплывал Загряжский холм, запрокидывался, удалялся, становился всё меньше. Река поворачивала вправо, а впереди расстилался пологий речной берег с заливным лугом и полем. Гена сжал кулаки; крепко привязанные руки ломило в плечах, ветер бил в лицо, не давал дышать. Поле приблизилось, поднялось, встало дыбом и всеми зарослями бурьяна, полыни, путаницей мышиного горошка и плотной, напитанной живыми соками почвой ударило Гену в лоб.

Проснувшись на полу возле кровати, Гена потёр ушибленную о комод голову и пробормотал:

– Всё равно надо искать. Везде надо искать!

Он забрался обратно под одеяло, и до утра в полусне придумывал слоган со словами «исток», «колыбель», «воздухоплавание» и «аэродинамика».

Наутро Гена поехал на попутке в райцентр и заказал в библиотеке литературу с упоминанием полётов на самодельных крыльях. Под руководством строгой библиотечной барышни он целый день – до слёз и чёрных блох перед глазами,– смотрел в компьютерный монитор, читал, разглядывал картинки и старинные чертежи, и вернулся в Загряжье с твёрдым убеждением, что с местной колокольни тоже кто-то летал. На это указывало и её расположение, и приблизительная дата постройки на Поповке первой, белокаменной церкви. И ещё – сон: незабываемое, явственное до озноба, до ломоты в суставах ощущение полёта.

Гена обследовал склоны Поповки и заросли крапивы возле церкви, прошёлся по остаткам учительского барака и школьного фундамента, выкопал на всякий случай обломки статуи Ленина и на тачке перевёз их к себе в огород.

Вместе со Славкой-матросом он отправился в лес на поиски заброшенной железнодорожной платформы и странной дороги, похожей на взлётную полосу. Нашли они только рельсы, густо заросшие молодым осинником. Гена и Славка договорились идти по железнодорожным путям в разные стороны и подать сигнал выстрелом из охотничьего ружья, когда обнаружится загадочная платформа. Оба, никуда не сворачивая, шли по сгнившим шпалам сквозь буреломы, частые заросли и болотистые поляны и через час столкнулись нос к носу в том же осиннике.

– Аномалия! – удовлетворенно констатировал Шевлягин.

Постепенно Гена управился с мусором на бугре перед домом, сжег всё, что горело, остальное тщательно исследовал, и, не найдя ничего достойного отдельной коробки с номером, закопал. В процессе у него возникло множество интереснейших идей. Некоторые были вполне осуществимы.

Егоров, растревоженный таинственной утренней находкой, застал Гену за посадкой деревьев. Тут же, у дороги, стоял мотоцикл Славки-матроса с торчащими из коляски саженцами.

Егоров подошёл поближе. Гена опёрся на лопату, приподнял над головой кепку и бодро крикнул:

– Приветствую, Иван Иваныч!

– Бог в помощь, – отозвался Егоров. Он остановился, прикурил и, оглядевшись, поинтересовался:

– Чего это ты задумал?

– Дендропарк, – объяснил Гена, – тут будет коллекция загряжской флоры. Хочу собрать все местные деревья, кустарники, травы – все, какие есть. Вот это, например что?

Егоров нахмурился, разглядывая саженец.

– Да куст какой-то, пёс его знает… Были б цветы или ягоды, я б сказал – волчье лыко.

– Точно! Вон и надпись на табличке: «Волчеягодник обыкновенный. Дафне мизереум» А завязи я оборвал, а то ещё отравится кто. Вот это – «Тополь серебристый. Пополус алба».

– Ишь ты!

– Да-да. А вот это «Бетула пубисценз» или «Берёза опушённая».

– В жизни бы не догадался.

– Тут у меня будет склон со всякими необычными камнями и корягами, – не заметив иронии, продолжал Шевлягин, – ступеньки сделаю, лавочки, чтоб всё аккуратно.

– Вот это – он указал на спираль, сложенную из белых речных камней, – реконструкция древнего календаря. Как им пользоваться, науке пока неизвестно. В центре череп тракториста.

Егоров от неожиданности поперхнулся сигаретным дымом.

– Чего?!

– Череп тракториста, – запросто пояснил Шевлягин, – того самого, который церковь ломал. Но это муляж! Я его сделал из глины и извести, скрепил яичным белком.

– Ага. Вот, значит, как… – Егоров облегчённо выдохнул.

– Настоящий череп пока у меня в сарае лежит, – продолжал краевед.

Егоров оторопело заморгал.

– А где ты его взял?

– Так мы со Славкой всё дно проскребли вдоль Поповки. Нашли!

– Откуда ты знаешь, что это тот самый череп?

– Иван Иваныч, – Шевлягин удивлённо развёл руками, – вот чудной ты человек! Скажи мне, исследование – это что? Исследование – это поиск фактов и их сопоставление. Понял?

– Как не понять…

– Череп я в реке напротив поповского сада выловил. Примерно там, где раньше трактор из воды торчал. Обнаружил и сопоставил.

– Сопоставил он… Только трактор-то ниже по течению лежит, прямо под церковью. Это что ж получается, череп против течения плыл? И где ж весь остальной тракторист?

– Ну а чей же это ещё может быть череп?!

Егоров поджал губы и сердито засопел. Про эту находку он кое-что мог рассказать, но решил повременить.

– Эх, мне бы помещение какое-нибудь для хранения экспонатов, – Шевлягин вздохнул, – а то Маргарита моя череп как увидала, так и…

Он не стал продолжать. Егоров молча кивнул: понимаю, мол.

Из-под берега показался Славка-матрос с двумя вёдрами воды, румяный, потный, в майке-тельняшке и широченных спортивных штанах, съехавших ниже резинки цветастых трусов.

– Вот что Гена, – сказал Егоров, – Вы когда польёте всю эту ботанику, приходите оба ко мне под берег. К дубовому корню. Я вам покажу кое-что.

Егоров здраво рассудил, что Славку-матроса позвать тоже следует. У него, конечно, дури полна голова, но мужик он храбрый, да и силушки ему не занимать. Мало ли, что там, за дверью, может приключиться.

* * *

По молодости Славка был загряжской знаменитостью, о нём даже в газетах писали, в разделе «происшествия». И по телевизору в новостях его, будто бы, упоминали, но доподлинно это неизвестно, поскольку с телевидением в Загряжье всегда было плохо.

В селе ловился всего один канал, на котором с утра до вечера шли чёрно-белые фильмы; изображение рябило, сквозь шорох и треск пробивался звук каких-то неведомых соревнований – комментатор тараторил на иностранном языке, а болельщики то выли, то грозно пели свои спортивные молитвы. Словом, телевидения в Загряжье не было. А вот газету с заметкой про земляка многие видели.

Славка исправно отслужил три года на флоте. Все три года он присылал матери бодрые письма и фотографии, а перед самой демобилизацией выкинул фортель – вместе с двумя сослуживцами исчез с корабля где-то между Чукоткой и островом Святого Лаврентия.

Вскоре после исчезновения лихого матросика к его матери, – к Мамане, как он её называл, – участковый привёз двух военных, и те стали расспрашивать, давно ли она видела сына и не получала ли вестей из-за границы.

Маманя, цыганистого вида усатая тётка с крючковатым носом и сизой проседью в чёрных кудрях, слыла в Загряжье ведьмой. Она и гадала, и лечила, и привораживала, и, если кому надо было своего мужа от чужой жены отвадить – помогала. Верующей Маманя сроду не была, а тут начала божиться, что ничего не знает, никого не видела, а потом села на табурет, подняла к потолку свои костлявые руки и запричитала не пойми что, подвывая и раскачиваясь из стороны в сторону. Так и голосила, пока незваные гости не бежали в смятении прочь.

Спустя две недели к Мамане снова нагрянули с обыском и нашли беглеца в смородине за домом. Забрали, конечно.

Через полгода Славку внезапно отпустили домой. Был он неузнаваемо тощий, слабый и весь в серых пятнах, как мороженая картошка. Маманя принялась его выхаживать своими тайными ведьмацкими способами. Уже через неделю Славка выполз на крыльцо покурить, а через месяц он, по пояс голый, колол дрова на морозе.

С тех пор Маманя колдовать зареклась, всем отказывала. Разве что, кулёк сухой травы от кашля или бессонницы могла дать, а вот всякие действа с водой и жженым копытом, чтобы присушить, кого не следует, или закапывание крысиного хвоста при луне, чтобы снять сглаз и заодно избавиться от прыщей, это – нет.

Весной изрядно окрепший, изнывающий от безделья Слава завёл шашни с замужней продавщицей Люсей и каждый вечер усердно помогал ей в подсобке. От этих стараний с жалобным скрипом содрогался длинный сосновый стеллаж, а из открытых коробок сыпались на пол баранки и макароны.

Маманя как-то раз зашла в пустой магазин перед закрытием, постояла возле прилавка, послушала и решила не прибегать к колдовству, а подарить сыну мотоцикл.

Задуманное безотлагательно было исполнено. Забот у Славки сразу прибавилось. Он стал возить сметану, творог и зелень торгующим на трассе перекупщикам, возил и посылки в город, мог и пассажира иной раз захватить, только продукты в бьющейся таре не брал никогда – ездил он лихо, а дорога до трассы известно какая.

6.

Гена и Славка-Матрос спустились на берег, подошли к песчаной осыпи и уставились на полуоткрытую металлическую дверь. Возле трапа, накрыв голову пиджаком, спал поэт Селиванов.

– Вот… Такая, значит… Шняга, – волнуясь, сказал Егоров и указал на дверь.

– Шняга…, —восхищённо прошептал краевед.

Славка-матрос молча шагнул через спящего Селиванова, поднялся по трапу и вошёл в овальный проём. Шевлягин и Егоров последовали за ним.

Внутри таинственной Шняги всё было металлическим – гладкий пол, стены из вогнутых панелей, косой свод, узкие стропила, похожие на рёбра огромного морского животного.

Возле входа было довольно светло, по потолку скользили линии водяных бликов, а в нескольких шагах от двери сгущался сумрак. Гена Шевлягин пошёл вправо и скрылся за поворотом. Славка-матрос свернул в широкий коридор слева от входа, огляделся, толкнул ладонью стену и панели разъехались.

– Оппа… Переборочка! – восхищенно пробормотал Славка. Он шагнул в темноту, и под ногами у него возник свет, размытый и холодный, как отражение неоновой лампы в матовой чёрной поверхности. Славка топнул ногой, прислушался. Со всех сторон послышались частые хлопки.

– А вот так? – лихо спросил он кого-то и отстучал замысловатое чечёточное коленце.

Вокруг затрещало, защёлкало, будто сломался и обрушился огромный механизм из тысяч хрупких деревянных деталей.

Егоров стоял в дверном проёме, как в раме, и с беспокойством смотрел, как матрос перебирает ногами.

– Да не балуй ты, – сердито сказал он Славке.

– А чего ей сделается? – беззаботно ответил тот, – что она, утонет, что ли?

Гена Шевлягин остановился и осторожно тронул почти невидимую в темноте стену. Гладкая поверхность под его пальцами легко подалась и поплыла в сторону.

В открывшемся отсеке на полу лежало пятно неяркого света, а всё остальное пространство скрывала тьма, и в этой тьме покачивались и мерцали сотни голубых точек.

Шевлягин вышел на свет и остановился, наблюдая за медленным колыханием звёзд. В груди у него было тесно от счастья, ему чудилась сцена, затаённое дыхание огромного зала, множество взглядов, изучающих его с доброжелательным любопытством.

Шевлягин приложил ладони к груди и выдохнул:

– Дорогие мои!

Звук его голоса, словно усиленный мощными динамиками, распался на множество голосов, все они улетели в чёрную даль, восклицая всё тише и тише. Огни всколыхнулись.

– Послушайте! – растроганно проговорил Шевлягин и вдруг понял, что речь, наполненная благодарностью, надеждами и обещаниями, – не обязательна. Звезды всё понимали без слов: они отзывались сиянием на каждый образ, возникший в воображении Шевлягина, они плавно покачивались, сочувствуя его радости и волнению, и сливались в единое марево, когда благодарные слёзы застилали ему глаза.

Сквозь тёмный свод зала проступило вдруг небо, открылось и засинело. Поплыли облака, замелькали стрижи. Шевлягин раскинул руки, вдохнул прохладный упругий воздух, окинул взглядом холмы, реку, всю голубую и зелёную даль на многие километры вокруг.

– Я нашёл!!! – прокричал он, и весёлое эхо ответило ему со стороны Загрячихи: – «нашёл, нашёл, нашёл…»

На Поповке, у церкви, сияющей белёными стенами и новыми медово-желтыми куполами, стояли люди и, задрав головы, смотрели, как он летит. Один из них указывал на Шевлягина и говорил: «А это наш замечательный директор, Геннадий Васильевич…»

Где-то недалеко вдруг запел Славка-матрос:

Прощайте, скалистые горы,

На подвиг Отчизна зовет! 

Шевлягин, спустившись с небес, решительно подхватил:

Мы вышли в открытое море, 

В суровый и дальний поход. 

На припеве пространство вокруг сурово и стройно загудело, будто вступил огромный мужской хор:

А волны и стонут, и плачут, 

И плещут на борт корабля… 

Егоров послушал пение, подивился и побрёл к выходу. Из двери вслед за ним вылетела светящаяся голубая точка и повисла в воздухе, постепенно тая от солнечного света. Снаружи всё было, как прежде – мерцала река, покачивались от тихого ветра метёлки камыша. Только поэт Селиванов исчез, оставив возле трапа пустую пластиковую бутылку.

Егоров сел на ступень и тут же будто мягкий тёплый мяч скатился по его голове от темени до загривка. Перед глазами возникло золотое свечение и сквозь него поплыли одно за другим воспоминания, похожие на короткие яркие сны:

заснеженное крыльцо, ровно присоленная инеем дверная ручка, липким холодом обожженный язык.

Морозное марево, стоящие над печными трубами дымные хвосты до самого неба, колодезный сруб в коросте молочно-зеленого льда.

Чёрная прорубь на середине реки – в сильные холода к ней подплывали рыбы и раскрывали над водой маленькие белые губы, будто шептали жалобы на страшную зимнюю жизнь в глубине. Загряжские бабы, стоя на коленях, полоскали в этой проруби бельё, а потом поднимались на́ гору, держа красными, как клешни, руками, тазы со слипшимся разноцветным тряпьём.

Синий флаг с эмблемой летнего спортивного лагеря над школьным стадионом, дети в одинаковых панамках, тайком от вожатых меняющие загряжским пацанам столовские булки на садовые яблоки и сливы.

Спортивный флаг Егоров с братом Петькой однажды ночью украли, задумав подарить его бабке, как отрез на кофточку. Потом синий шелковый лоскут долго лежал в комоде между вышитыми наволочками, подзорами и бабкиным «смёртным». А когда дошло дело до скорбных приготовлений, подслеповатые и бестолковые старухи-соседки чуть было не укрыли покойницу спортивным штандартом.

Голуби над крышей дома – десяток чеграшей, белые турманы, пара сиреневых, немецкий монах, три шахтёра. Хорошая была стая, дружная.

Егоров оглядывался на птиц и шел в сад, держа за пазухой отрёпанную старую голубку – белую бантастую чайку, приманившую однажды в ловушку изумительного красавца, чужого красного шпанциря. Чайка сидела, нахохлившись, опустив загнутый клюв в манишку. Шпанцирь снижался, садился Егорову на плечо, и голубка начинала беспокойно перебирать лапами, цепляясь когтями за шерстяную фуфайку.

Стая нарезала круги в небе, а шпанцирь топтал Егорову куртку, гуляя с одного плеча на другое, сладко урчал и поглядывал на подружку.

Эту бантастую Егоров с пренебрежительной лаской называл «курицей». Купил он её задёшево, почти даром.

А вот за монаха – бело-синего голубя с жемчужными глазами, он отдал найденный возле магазина портсигар с дирижаблем на крышке. Внутри портсигара было десять серебряных монет с орлом и свастикой.

Монеты Егоров оставил себе, одну потом подарил однокласснику Тимке Грачёву, а портсигар переплавил на мормышки.

Поток зачарованного сознания неожиданно остановил Юрочка. Он, наклонившись, посмотрел Егорову в глаза и спросил:

– Сидишь?

Егоров молча отпрянул и заморгал.

– Там Анна Васильевна ругается. Говорит, ты ушёл и пропал.

Юрочка поднялся по трапу, заглянул в дверь, но внутрь не пошёл.

– Чего это? – спросил он.

– Это? Шняга…

Егоров встал и направился к тропинке. Юрочка пошёл следом.

– А чего они поют, зачем? – поинтересовался он.

– У Генки Шевлягина сегодня именины сердца, вот и поют.

– А ты чего не поёшь? Задумался?

– Вроде того… голубей своих вспомнил.

Егоров и Юрочка поднимались по склону, всё дальше уходя от берега. Всё глуше звучали голоса Шевлягина и Славки-матроса, всё отчётливей становились другие звуки – мерный шорох кузнечиков, шелест листвы, заполошное кряканье утки в заводи.

– Разве у тебя были голуби? – продолжал любопытствовать Юрочка.

– А как же! Штук двадцать, наверное,– ответил Егоров

– И куда они делись?

– Кошки порвали. Бабка чердак на ночь не закрыла, вот кошки туда и забрались…

– Жалко! Голубей твоих, говорю, жалко.

– Конечно жалко… Хорошая была стая.

Юрочка остановился.

– Иваныч, а удочки где? – спросил он.

– Да… – Егоров, уныло отмахнулся, – Пропали. Шняга их песком завалила.

– Нет-нет! – серьёзно возразил Юра, – и заковылял вниз. Он скрылся за береговым выступом и тут же появился снова с двумя знакомыми удочками в руке.

Приблизившись, Юрочка отдал их Егорову, снял фуражку и вытер ладонью мокрый лоб.

Ореховые удилища, леска, поплавки и грузила – всё оказалось целым и выглядело, как новое. Егоров поискал оплавленный спичкой узел на леске и не нашел.

– Интересно… – тихо проговорил он.

– Это потомучто! – запросто объяснил Юрочка.

* * *

Ночью на Загряжье обрушилась такая гроза, какой не бывало уже многие годы.

Когда Шевлягин и Славка-матрос поднимались из-под берега, небо уже было затянуто тучами, быстро темнело, ветер с каждой минутой усиливался, крепчал, и вдруг так подналёг, что нагнул до земли огромный куст отцветшей черёмухи. Взметнулась пыль; Славка обернулся к Шевлягину, сказал что-то, неслышное за шумом и свистом, и побежал в сторону своего дома. Тут же западали с неба тяжелые капли, воздух вспыхнул, высветив иссиня-белым полосы Славкиной тельняшки и косые крапины ливня.

Красноватые всполохи пробежали по небу, громыхнуло – сначала отдалённо, глухо, и вдруг извилистые трещины, с шипением пробившись сквозь тучи, покрыли полнеба и совсем рядом раздался оглушительный взрыв. Дождь хлынул сплошной серой стеной.

Шевлягин стоял под кустом бузины у соседской калитки и считал секунды между вспышками молний и ударами грома. Он пытался угадать, откуда сверкнёт в следующий раз, ждал, волнуясь и отирая ладонью мокрое лицо, а услышав очередной раскат, улыбался и радостно шептал: «хорошо!»

Он знал, почему буря разыгралась именно сегодня: наэлектризованное, растревоженное вторжением загадочное пространство явно подавало настойчивые, пока ещё непонятные сигналы. Шевлягин весь вымок, отяжелевшая одежда облепила его дрожащее тело, а глаза жадно вглядывались в темноту. «Над Поповкой», – шептал он, и, после громового раската, удовлетворенно вздыхал: – «хорошо!»

Указывая рукой в сторону Перцовой площади, Гена подначивал небеса: – «а ну-ка?!» – и, снова угадав, уже в полный голос кричал: «хорошо!»

– Над школьным садом давай! – взмахивая обеими руками, приказывал Шевлягин, – Пошла, родимая! Хорошо!!»

Он дирижировал грозой и сиял от восторга, как в прежние времена, когда над его полями звучала на закате «Арагонская хота», поднимая в багровое небо стаи птиц и вытягивая из земли ячменные всходы.

Под утро буря утихла. Редкие капли падали из водосточных труб в наполненные до краёв бочки, в гладкой воде отражалось сонное, покрытое мелкими облачками небо. Понуро стояли отмытые ливнем, взлохмаченные деревья, в смятой сырой траве прыгали лягушки.

Дверь дома Селивановых отворилась и на крыльце появилась Ираида Семёновна в ночной сорочке и надетых на босу ногу резиновых сапогах. Муж её в ночи, не боясь ни грозы, ни ливня, ушёл с очередной поэтической эпистолой к почтовому ящику. Дожидаясь его, Ираида Семёновна задремала, а, проснувшись, не обнаружила дома Васи и встревожилась.

Она постояла на крыльце, прислушалась, накинула на плечи вязаную кофту и пошла к калитке.

Возле изгороди под растрёпанным кустом бузины стояли мокрые с головы до ног Вася и Гена Шевлягин и, согласно кивая друг другу, тихо пели:

И снится нам не рокот космодрома, ни эта ледяная синева…

7.

Шевлягин весь день лежал, скрючившись, под тремя одеялами и дрожал; его полуприкрытые глаза были мутными, как у томного карася, зубы стучали.

Маргарита зарубила курицу, сварила бульон, сунулась с этим бульоном к Гене, но тот, не взглянув на жену, со злой усмешкой коротко выдохнул: – «да пошла ты!» – и продолжил стучать зубами и колотиться. На другой день лучше не стало.

Маргарита бросилась к Мамане. Та, увидев, зарёванную соседку, молча кинула в чайник горсть серой заварки с крапинами цветков и палок и залила кипятком.

– Это чего, Генке? – всхлипнув, с надеждой спросила гостья.

– Тебе, – объяснила Маманя и поставила на стол чайную чашку и мёд, – садись, пей.

– Мне-то зачем? – удивилась Маргарита.

– Пей, – мрачно сказала старуха, – как допьёшь, скажу, чего делать.

Маргарита старательно дула на травяной отвар, пила и вытирала слёзы. На третьей чашке её прошиб пот.

– Вот и хорошо, – спокойно сказала Маманя. – А Генку вези в больницу.

Она убрала со стола посуду и сурово добавила:

– Чего уставилась? Говна тебе мышиного с молоком? Или щепотку мух толчёных отсыпать? К врачу мужа вези, бестолочь!

Маргарита, едва не опрокинув стул, бросилась вон из дома.

Через час сын Егоровых, Сергей, на своём внедорожнике повёз Гену в больницу. Славка-матрос тоже поехал с ними – на случай, если вдруг где завязнут.

Сергей со Славкой вернулись поздно вечером, вдвоём отмыли машину, выпили по рюмке самогону и сообщили прибежавшей Маргарите, что супружник её поставлен в больнице на довольствие и уложен в койку, словом – всё в порядке, предварительный диагноз – пневмония.

* * *

Гена дремал после укола, и в полусне ему казалось, что он видит сестринский пост в коридоре, – освещённый лампой стол и двух женщин в голубых халатах и белых шапочках. Одна медсестра была пожилая и полная, с седым пучком на затылке, а другая – моложавая, худая и рыженькая, некрасивая, но с приятным участливым выражением на лице.

Та, что моложе, спрашивала:

– Какое он слово-то всё говорил – «штука»?

– Шняга, – отвечала ей та, что постарше.

– Может, это что-нибудь важное? он так нервничал…

– Да бред у него, не обращай внимания. Вообще, эти загряжские все с чудинкой. Я там лет пятнадцать назад фельдшером работала, знаю я их. Был там когда-то медпункт в бывшем поповском доме.

Тут Шевлягин удивился, и даже, будто бы, воспарил и подлетел поближе, чтобы разглядеть лицо женщины, но, ослеплённый чудесным сиянием настольной лампы, ничего не увидел, кроме дрожащих лучей и двух белых шапочек. Пришлось отстраниться и наблюдать издали.

– Им медицина вообще никакая не нужна, они сами себе доктора, – продолжала ворчать полная медсестра. – Или, в случае чего, идут к местной знахарке, к Мамане, она лечит и от порчи, и от корчи…

Та, что помоложе, сдержанно удивилась.

– И как же она лечит?

– А как знахарки лечат? Травами да заговорами. Многим помогает. Говорю тебе, чудные они там все. Вот представь себе:один мужик спит на улице круглый год, даже в мороз его домой не загонишь – и сроду никакой простуды у него не было.

– Надо же! Морж, что ли?

– Да нет, дурачок местный.

– Молодой?

– В ту пору молодой был. А то вот ещё: приходит на приём бабка, жалуется на кашель. Назначаю я ей грудной сбор и даю таблетки, объясняю, как что пить, всё на листочке разборчиво записываю. На другой день она опять появляется, говорит: «таблетки твои не помогают, надо другие! от этих я чего-то ссусь…» Стоит, глазами хлопает. Оказалось, она их все разом в горсть – и в рот. Чаем запила.

– Всю пачку?!

– Всю! Говорит: «Да неужели я такие маленькие таблетки буду по две штуки три раза в день пить?! Это когда же я выздоровею?»

– Чем же она вылечилась?

–Заварила маманиной травы, напилась, сутки проспала. Потом встала, сапоги надела и пошла в огород картошку мотыжить.

Женщины тихо засмеялись, а потом та, что с седым пучком, продолжила:

– У одного мужика рука не разгибалась – обыкновенный ушиб, ничего особенного. А чего с обыкновенным ушибом по врачам ходить! Правильно? Вот он и не пошёл, решил сам себе сделать прогревание. Вскипятил парафин в кастрюльке и как сунет туда локоть!

– Ой…

– Вот именно, что «ой»! Ожог. Сустав мгновенно разогнулся, край кастрюли его зафиксировал, кастрюля с руки не падает.

– Ужас. Ну и как же он?

– Как-то руками помахал… Говорят, так матерился, что всех собак перепугал.

Женщины снова засмеялись.

– У меня у самой рука не поднимается уже полгода, – пожаловалась рыженькая медсестра, – чем только не лечила, и компрессы делала, и уколы… Вот, видишь? Выше не поднять… Ничего не помогает.

Та, что постарше, посоветовала:

– Так поезжай в Загряжье. Серьёзно тебе говорю, возьми отпуск и поезжай! У Мамани дом – второй слева. Спросишь там, в случае чего.

Из дальнего конца коридора послышался строгий мужской голос:

– Грачёва! Вера Ильинична! Зайдите ко мне, пожалуйста.

Старшая медсестра поднялась и вышла из круга света, бросив на ходу:

– …и берёт Маманя недорого! Поезжай!

Шевлягин как-то незаметно для себя отлетел обратно в темную палату с сопящими и похрапывающими соседями, и почувствовал под щекой влажную подушку, а на плече тонкое одеяло.

Он вспомнил, как однажды осенью принёс Егорову журнал со статьёй про лечение суставов, а потом они вдвоём сидели на веранде, выпивали и обсуждали бесполезность современной медицины. Егоров загнул уголок журнальной страницы, сказал – «сейчас!» – включил электроплитку и ушёл в дом. Вернулся он с алюминиевым ковшом, тёркой и куском парафина.

Горка мелкой кудрявой стружки в горячем ковше быстро превратилась в прозрачный кисель, со дна побежали пузырьки. Егоров закатал рукав, снял с плитки ковш и смело вставил в него локоть. А потом вышиб своим тощим телом дверь, завертелся перед крыльцом в жутком шаманском танце, пригнулся и грозно вскинул к небесам руку. Ковш улетел в крыжовник.

Ожог Егоров вылечил облепиховым маслом, а рука через некоторое время начала разгибаться.

8.

После грозы вода в реке поднялась, затопив две нижних ступени трапа. Егоров теперь рыбачил, сидя на площадке. Когда становилось жарко, он относил пакет с уловом за железную дверь – внутри Шняги всегда было свежо, как ранним сентябрьским утром.

А рыба вдруг стала клевать на что попало – на червя, мотыля, на муху, на хлеб, на овсянку. Случайным образом выяснилось, что клюёт она и без всякой наживки. На вопрос «на что ловишь» Егоров всю жизнь отвечал одинаково, и только теперь обычный его ответ «на крючок» стал невероятным признанием очевидного.

Юрочка больше не отказывался от части улова, всё, что Егоров ему предлагал, он забирал из сочувствия. Он знал, что Анна Васильевна давно уже ворчит, что весь дом пропах рыбой и даже кошки ею наелись так, что морды воротят; и что всех замороженных окуней, лещей и судаков, она отдала сыну, но не прошло и трёх дней после отъезда Сергея, как вместительная морозилка наполнилась снова.

Однажды Егоров оставил для Юрочки пакет с уловом в коридоре Шняги, но Юра отчего-то на берег не пришел, и на другое утро, – после жаркого дня и душной ночи, – рыбы, лежа в небольшой лужице на дне пакета, всё ещё шевелили хвостами и прытко переворачивались с боку на бок.

Вася Селиванов заночевал как-то раз в одном из отсеков в обнимку с недопитой бутылью самогона. Проспавшись, поэт был на удивление бодр и разумен, а остаток мутноватого пойла в его объятиях очистился до родниковой прозрачности и имел запах холодной земляники. Вася попробовал сам, изумился и предложил Егорову. Тот пригубил и спросил:

– Митька Корбут гнал?

Вася задумчиво покачал головой.

Старуха Иванникова, прослышав об этих чудесах, принесла на берег пятилитровую канистру первача и оставила её у стены Шняги, сразу за железной дверью. Пройти дальше внутрь старуха побоялась и, едва избавившись от ноши, пустилась наутёк. Всю дорогу она оборачивалась в сторону Поповки, крестилась и сбивчиво бормотала молитвы.

За сутки мутный первач превратился в прозрачную, изысканно-мягкую водку.

Воодушевившись, Иванникова извела полугодовой запас сахара, пустила на брагу все застоявшиеся в погребе варенья и через полторы недели выгнала почти пятьдесят литров вонючей жидкости, цветом напоминающей старый огуречный рассол.

Целый день Иванникова ковыляла под берег и обратно, возила в колёсной сумке полные самогона пластиковые бутыли и канистры. Ночью над Загряжьем витал грубый сивушный дух и навевал сельчанам замысловатые сны. Что-то под берегом скрипело, вздыхало, вдруг начинал дуть тёплый хмельной ветер, из-под обрыва раздавалось печальное завывание.

Те, кому не спалось в эту ночь, усмехались:

– Ишь, гадина, напилась и поёт!

Иванникова ещё день ходила, перепоясанная пуховым платком, охала и держалась за поясницу. За самогоном не пошла, решила – дольше постоит, чище будет. Только на третьи сутки старуха сподобилась спуститься под берег, войти в Шнягу и отвернуть пробку с одной бутыли. Потом с другой. Потом с третьей…

Во всех канистрах и бутылях была изумительной чистоты и прозрачности холодная вода. Посрамлённая самогонщица плакала и посылала проклятия Шняге, называя её чёртовой дырой и проклятой железкой.

Узнав о неудаче конкурентки, на берег явился Митя Корбут. Он обошёл все открытые коридоры и отсеки, потрогал стены. Всюду за ним следовал Юрочка и ревниво спрашивал:

– Ну, чего?

– Да ничего…, – задумчиво отвечал Митя.

Уперев руки в бока, он встал посреди центрального зала и зорко оглядел его, будто пытался навскидку определить метраж.

– Свет-то тут есть? – небрежно поинтересовался он.

– А как же! – беспокойно ответил Юрочка, но больше про свет ничего не объяснил.

Егоров сидел на площадке у двери и смотрел на поплавки. Митиным обходом помещений он не интересовался, его больше озадачивало то, что вода в реке отчего-то продолжает прибывать. Неделю назад он нарочно обмотал проволокой одну из опор трапа. Тогда проволочное кольцо было примерно вровень с водой, а теперь стало почти на ладонь ниже. «Так за лето, река, пожалуй, на метр поднимется, – думал Егоров, – а там дожди пойдут…»

Корбут вышел на площадку, задумчиво почесал кудрявый затылок и сел рядом с Егоровым.

– Иваныч, а чего ты рыбу в Шняге не хранишь? – спросил он, мотнув головой в сторону открытой двери, – сложил в бочку, залил водой и все дела…

– Можно, – неохотно согласился Егоров, но больше ничего не сказал, смотрел на поплавок и помалкивал.

Митя хлопнул себя по загривку и стер с ладони останки чёрного кровянистого комара.

– Хочу погреб увеличить, – осторожно начал он, – семья большая, все не уместишь… Как думаешь, если я запасы сюда перенесу? Пока строительство, то-сё…

– Да мне-то чего? – Егоров пожал плечами. – Неси. Потом расскажешь, чего получилось.

– С погребом?

– С припасами твоими! У Иванниковой из самогона спирт пропал, а у тебя, может, сало обезжирится.

Корбут засиял.

– А мы его будем дегустировать! – сказал он и многозначительно поскрёб себя под челюстью. – Периодически.

К вечеру один из отсеков заполнился соленьями и вареньями в банках, мешками, ящиками и бочками. Таскали припасы Таисия Корбут и два её старших брата, а Митя в это время пытался поставить замок на переборку. Дело шло трудно. Металл под сверлом визжал, сверла ломались, эхо в отсеках и коридорах скрежетало и завывало, будто сверлили гигантский зуб, и ныло от боли огромное существо с пустым металлическим черепом.

Когда Митя вставал на одно колено и начинал сверлить, Юрочка сдвигал на затылок фуражку и приседал, внимательно глядя на разлетающиеся искры.

– Портишь, – укоризненно говорил он, указывая на дверь, когда ломалось очередное сверло, и наступала недолгая тишина.

– Не порчу, а благоустраиваю, – сквозь зубы отбивался Митя, взмокший и бешеный от стараний.

– Портишь, – не унимался Юрочка.

После того, как Корбуты заняли отсек, Славка-матрос притащил две канистры бензина и оставил в маленькой каюте недалеко от входа.

– На трассе купил, – объяснил он Егорову, – честный некондиционный. А чего? сто́ит копейки! Посмотрим, может из него чего дельное получится. Между прочим, на заправке такую же дрянь заливают, а денег берут, как за нормальный бензин…

– Повесь тогда табличку «не курить», – подсказал Егоров.

– Точно! – Славка обрадовался, – У Люськи спрошу, я в магазине такую видел, лежит на складе без дела.

На складе нашлось много интересного: сборный стеллаж, навесные замки и засовы, два мешка ветоши – брак с чулочной фабрики с маркировкой «обтирочные концы», пыльные таблички «Не курить!», «Посторонним вход запрещен», «Закрыто», «Завмаг» и, неизвестно как туда попавшая, «Процедурная».

Славка помог Люсе перенести из магазина в Шнягу скоропортящиеся продукты. Митя Корбут за два пакета стирального порошка поставил замки и привернул на двери Люсиных отсеков таблички «Посторонним вход запрещен» и «Завмаг». У входа появилось предупреждение «Не курить!». Юрочкиной каюте досталась надпись «Процедурная». Дверь своего отсека Митя украсил лично добытой жестянкой с пробитым молнией черепом и надписью «Не влезай – убьёт!»

Юрочка явился с матрасом и расположился в каюте за Люсиным складом.

– Помещение сторожить будешь? – предложил ему Славка-матрос.

– От кого сторожить? – наивно поинтересовался Юрочка.

– Да ни от кого! Так, для порядка, – встрял в разговор Корбут, – будешь за корм работать, как раньше пастухи работали? Приглядывать тут за всем, чистоту наводить…

– Гулять надо на свои! – серьёзно сказал Юрочка и поковылял к выходу.

– Я не понял, это он согласился или наоборот? – тихо спросил Корбут.

– Согласился, – Славка уверенно кивнул, – ему ж за работу корм обещан, значит «на свои».

Юра вернулся с подушкой, одеялом и старой кастрюлей. В кастрюле что-то позвякивало. Оказалось – будильник, миска, эмалированная кружка, ложка и складной нож.

Корбут и Славка-матрос стояли возле Юрочкиной каюты и наблюдали, как он обживается:

матрас к стене, подушку в угол, поверх всего – шерстяное одеяло в клетку. Посуду в другой угол, между посудой и постелью – древний будильник с пожелтевшим циферблатом.

– Юрик, а как ты здесь свет включаешь? – спросил Корбут.

– А! – Юрочка, не оборачиваясь, беспечно отмахнулся. Свет погас.

Корбут и Славка переглянулись. В полутьме лица у них были, как у утопленников – синеватые и удивлённые.

– Ну, включай теперь, что ли! – крикнул Славка.

Юрочка снова махнул рукой. Стало светло.

Славка и Митя неуверенно повторили отмашку, но ничего не вышло. Они попробовали ещё, пригрезился им краткий голубоватый промельк, оба забегали по коридору, пытаясь поймать в пространстве сгустки невидимого электричества. «Вот она, вот она!» – кричал Корбут, рассекая руками воздух. «Не-не, вот здесь!» – кричал Славка-матрос, и вертелся так, будто его преследовал настырный овод. От их беготни и размахиваний не было никакого толку, вскоре оба замолчали и остановились, тяжело дыша и мрачно поглядывая друг на друга. В дверях «процедурной», изумлённо приоткрыв рот, стоял Юрочка в расстёгнутом кителе и с подушкой в руке. Славка-матрос выругался и сделал краткий отчаянный жест. Коридор осветился, и некоторое время всё вокруг выглядело, как в свете галогенных фар – отчётливо, но неприятно.

– Ну, хоть так! – Сказал Славка и зло сплюнул себе под ноги.

* * *

Отсеки постепенно обустраивались и обживались, загряжцы несли под берег всё, что раньше хранилось в погребах и сараях, иногда сами устраивались на ночлег, чтобы унять головную боль, простуду или похмелье. Правда, многие относились к странному подземному сооружению с опаской, задаваясь резонным вопросом – если в Шняге не живут комары, может и людям там находиться неполезно?

Юрочка по утрам подметал пол перед входом, а когда темнело, пристраивал на дверь табличку «Закрыто» и отправлялся спать.

Его сестра Маша однажды поздно вечером пришла на берег и попыталась вернуть брата домой, стыдила, уговаривала, но он в ответ только мотал головой и очень серьёзно говорил: «Нет-нет! Нет!» В последний раз сказав «нет», Юра скрылся за металлической дверью.

Маша постояла на площадке, осторожно заглянула внутрь Шняги и негромко позвала: «Юрочка…» Никто не ответил. И внутри и снаружи было темно и тихо. Маша прикрыла дверь и безнадёжно уронила руку. Над площадкой тут же разлился свет. Что именно светилось, Маша не поняла, ей показалось, что сиял воздух вокруг неё, освещая ближние заросли камыша, стену обрыва в широких полосах рыжей и бурой почвы, волнистый песок речного дна и неподвижную стаю длинных тёмных рыб, дремлющих у самого трапа. Маша восхищённо всплеснула руками, и свет погас. Всё стало знакомым и обыкновенным – силуэт Поповки на фоне тёмно-синего неба, чёрная кайма отражений в реке, тёмный куст ивняка на отмели.

Боясь скользких рыб, темноты, холодной реки и всего невидимого и странного, Маша разулась, подобрала подол платья, осторожно спустилась по трапу в воду и в три быстрых шага выбралась на берег.

В росистых зарослях бурьяна на склоне всё так мирно стрекотало, будто кто-то шепотом уговаривал не пугаться, жалел, прощал за всё и обещал только хорошее. На глаза Маши навернулись слёзы, всю дорогу до дому она вздыхала, улыбалась и благодарно смотрела на лучистые мокрые звезды.

* * *

Из Славкиной затеи с некондиционным бензином ничего путного не получилось – канистры за ночь опустели и вообще ничем не пахли.

– Вылакала, зараза! – вздохнув, сказал Слава и побрёл в магазин, искать у Люси сочувствия. Старая любовь оказалась сильнее мотоцикла.

В тот же день в Шнягу явилась Маманя. Она сама нашла Люськин склад, вынула из кармана горсть крупной соли, перетёртой с какой-то пахучей травой, и рассыпала под дверью, приговаривая сквозь зубы:

Слово от гари, от твари, от дурной крови, от чужой воли

на хлеб, на воду, на землю, на воздух:

Прочь поди, лишняя, душная, постылая, тошная,

сгинь!

Стань горького горше,

зябкого зябше,

гадкого гаже!

Отвернись от него,

отвяжись от него,

отступись от него,

остынь!

остынь!

остынь!

Юрочка, заинтересовавшись, по обычной своей привычке, подошёл и встал рядом, но Маманя так зыркнула на него, что между стенами метнулась белая вспышка, раздался треск, и в воздухе запахло скипидаром.

Наутро под дверью склада Юрочка обнаружил соляные кристаллы величиной с кулак. Внутри одного был седой листик горькой полыни, а в другом маленькая бесхвостая ящерица. Кристалл с полынным листочком Юра счёл красивым и забрал себе, а другой отдал Славке-матросу, и тот с досады на мать так саданул этим сувениром о стену, что во все стороны брызнула соляная крошка, а ящерица юркнула под площадку.

Колдовство не сработало, Люся вечером явилась на берег с подведёнными глазами и в новом сарафане на тонких бретельках. Она дождалась Славку и сообщила:

– Мой говорит, бить тебя придёт.

Славка кивнул, не выразив никакого интереса к намерениям Люсиного мужа, и усмехнулся:

– Пусть приходит. Побить, может и не побьёт, но попытку-то он сделать должен?

Оба засмеялись и обнялись.

– А видал, что с ветошью сделалось? – спросила Люся.

– Чего с ней?

– Шняга все бракованные носки починила.

– Обтирочные концы?

– Ага! Был целый мешок брака – недовяз с тремя пятками, а теперь целый мешок отличных носков, и все примерно на твой размер, только расцветка детсадовская какая-то. Весёленькие такие, в желтую полосочку.

Люся вдруг вспомнила:

– А сыр-то какой хороший стал! И сколько от круга не отрезай – за ночь всё зарастает, с вечера половина – наутро опять круг целый!

9.

Шевлягин пробыл в больнице три недели. Маргарита навещала его дважды и оба раза о Шняге не сказала ни слова. Она говорила об огородных делах, о козе, на днях окотившейся четырьмя крепенькими козлятами, о курах, на удивление хорошо несущихся этим летом. Упомянула она о том, что муж продавщицы Люси подрался со Славкой-матросом, собрал шмотки, кинул в свою «Ниву» и уехал в райцентр, к матери. Грозился, что насовсем, значит, через неделю-другую вернётся. А если нет – не велика беда, на кой чёрт Люське нужен этот обмылок!

Еще Маргарита рассказала, что Егоров всё так же сидит с удочкой на берегу, а больше никаких новостей не сообщила.

Выздоровевшего Гену доставил в Загряжье Митя Корбут. По дороге он рассказывал, как удачно нанял троих узбеков, чтобы расширить погреб и заодно обустроить два отсека Шняги под хранение припасов и крольчатник. Митя хохотал и хвастал, ругал старуху Иванникову, за то, что она заняла соседний отсек, натащила старья из дома и развела бардак, вспомнил неудавшееся Маманино колдовство и превращение Люськиной ветоши в качественные, но смешные носки. «Во, гляди!» – он задрал штанину и, смеясь, показал полосатую щиколотку.

Шевлягин сидел бледный, сжимал зубы и ненавидящим взглядом смотрел на дорогу. Когда он поворачивался к Мите, лицо его искажала такая гримаса, будто он собирался впиться зубами в руку, лежащую на руле.

– Чего, укачало, что ли? – спросил Корбут.

Шевлягин молча отвернулся.

* * *

Маргарита не зря помалкивала о переменах, произошедших в Загряжье, она и сама приложила к ним некоторые старания. Во-первых, избавилась от обоих черепов – один отнесла на кладбище и закопала возле ограды, другой, изготовленный Геной из глины и извести, разбила, а осколки выкинула в реку.

Обломки статуи Ленина она старательно измельчила молотком, ссыпала в мешок и поставила в курятник. Птицы охотно клевали белые камешки, Маргарита заметила, что петухи от этого стали задиристей и голосистей, а куры несли теперь яйца небывалой величины с такой крепкой скорлупой, что в ней можно было выращивать рассаду.

В дендропарке, в самом центре каменной спирали, имитирующей древний календарь, появилась железная бочка для сжигания мусора. Таблички с названиями деревьев куда-то исчезли, исчез и куст волчеягодника, на его месте появился саженец облепихи.

Гена потребовал объяснений. Маргарита защищалась, как могла. Она орала до хрипоты, что выращивать ядовитые ягоды возле дома не даст, что черепам место в могиле, а гипсовые обломки Ильича – либо мусор, либо подкормка для кур, а мусор ей на участке не нужен. Доисторическое яйцо – другое дело, раскрасить его серебрянкой и пусть стоит в серванте рядом с иконками.

Гена, до крайности удручённый, побрёл на берег, но и там не было ему утешения.

Вода в реке заметно поднялась. К площадке кто-то пристроил деревянные мостки, чтобы ходить в Шнягу посуху, а не в обход через воду. Внутри было многолюдно и шумно, как в общежитии. У входа возле надписи «Не курить!» Таисия Корбут ругалась со старухой Иванниковой. Старшие дети Корбутов, громко препираясь между собой, мыли пол возле отсека. Юрочка нервно шагал по коридору, то уходя в тень, то возвращаясь на свет. Издалека доносились звуки ремонта – визг пилы, короткие перфораторные очереди, стук молотка по металлу и реплики на незнакомом языке. Слева, из темноты выбежала черная овца, поскользнулась на повороте, огибая ноги Таисии, заблеяла и убежала вправо. Раздался хохот и крики «воротник побежал, лови его, лови!»

Старуха Иванникова заплакала, пришёл Славка с дрелью в руке и, увидев Шевлягина, весело прокричал:

– Геннадий! Как самочувствие? – и тут же, не дожидаясь ответа, повернулся к Иванниковой.

– Не расстраивайся! – бодро сказал он ноющей старухе, – Пальто твоё замолодилось? Ну и хорошо! А овцу Митькины рабочие поймают, будет им плов, а тебе новый воротник.

Все захохотали, а старуха, не унимаясь, заныла тонким нищенским голосом:

– Стыдобища-то какая…

Мимо бесшумно прошли два припудренных цементной пылью узбека с носилками.

В дверях появилась Анна Васильевна Егорова с хозяйственной сумкой в руке и, обходя Шевлягина, заглянула ему в лицо.

– Гена, ты что-то бледный какой, прямо на себя не похож, – нахмурившись, быстро проговорила она, – иди-ка лучше на воздух. – И, уже обращаясь к Славке, спросила:

– У Люси сыр здесь или в магазине?

Неокрепший после болезни организм краеведа спасовал. Гена затравленно улыбнулся, ноги его подкосились и тут же перед глазами возникли чьи-то кроссовки и пыльный металлический пол.

* * *

Шевлягин очнулся на берегу. Тихо шелестел камыш, сварливо крякали утки, неподалёку, уютно подобрав под себя лапы, сидел в траве белый кот Селивановых и дремотно жмурился.

Над Геной, загородив полнеба, камыш и кота, склонился Славка-матрос.

– Оклемался! – доложил он.

Послышался голос Егорова:

– Может, за Маргаритой сбегать?

Гена приподнялся и глухо сказал:

– Не надо её.

Славка-матрос сел рядом. Егоров тоже перебрался поближе.

– Слышь, Иваныч, – жалобно начал Шевлягин, обращаясь к Егорову, —

Маргарита моя оба черепа ликвидировала. Один, который я сам сделал – разбила.

– Это она зря, – сочувственно отозвался Егоров, – всё-таки изделие, ручная работа.

– А второй похоронила. Говорит, что даже свечку сверху воткнула. И зажгла.

– Тоже зря. Я… давно хотел сказать…

Егоров запнулся, помолчал минуту-другую и выпалил:

– Череп этот, который вы со Славкой возле Поповки выловили – не настоящий!

– Как это «не настоящий»? – возмутился Шевлягин

Егоров клятвенно прижал ладонь к груди.

– Да потому что я его сам лично в речку кинул!

Славка-матрос повернулся к Егорову и замер с открытым ртом. Гена совершенно пришёл в себя и сел.

– Когда?!– спросил он.

– Это давно было, – начал Егоров. – Когда школьная крыша обрушилась, пацаны стали лазить по развалинам, кто мел найдёт, кто глобус пробитый… Их оттуда гоняют – они опять. Моему Серёжке лет шесть или семь было. Смотрю, идёт он по мосту и несёт что-то на палке, за ним Таська Белова – вечно эта пигалица рядом ошивалась. Маршируют, значит, и оба поют во всю глотку: «мы несём череп, человечий череп!»Потом, смотрю, – остановились на серёдке моста и давай его раскачивать. Он и так ходуном ходил, каждый день боялись, что рухнет! Я – к ним. Подбежал, палку с черепом отнял, подальше её в реку зашвырнул, Сережке сразу пинка, Таське подзатыльник… Оба как стреканут от меня! Это я в сердцах, конечно…

Сережка мне потом сказал, что тот череп он в самом углу школы нашёл, в сломанном шкафу. Там ещё и скелет был, все кости на проволочках.

Славка затрясся от смеха, закрыл лицо рукой и повалился в траву.

Гена недоверчиво уставился на Егорова.

– То есть, Маргарита закопала на кладбище наглядное пособие? – медленно проговаривая каждое слово, уточнил он. – Муляж?!

Славка дрыгнул ногой и заржал в голос.

– Получается, что так, – покаянно подтвердил Егоров.

– Но ты Маргарите про это, всё-таки, не говори, – посоветовал он, – что ж она, зря почести оказывала, свечку жгла…

– Да ну её! – Шевлягин помолчал, погрустил и вдруг вскинулся: – Ты видал, где она бочку для мусора поставила?

Но Егоров вступился за женщину:

– Ну а куда ж ей ещё мусор девать, если ты весь бугор своим дендропарком занял?

– Куда-куда… Не знаю, куда, – буркнул Шевлягин.

– Ленина расколотила, – вспомнил он, – известковую крошку курам даёт. А ведь это была не просто статуя, это исторический артефакт! Свидетельство времени!

– Ген, да ладно тебе…, – добродушно сказал насмеявшийся до изнеможения Славка.

– Вот тебе и «ладно»! А Егорова возле этой статуи, может, в пионеры принимали! Да, Иван Иваныч?

– Нет, меня в пионеры в церкви приняли. Там в ту пору «красный уголок» был. Ну а потом уже склад…

– Но в школу ты мимо этого Ленина ходил?

– Ходил, а как же!

– Ну вот, а теперь его мои куры клюют. Полмешка уже осталось…

Заметив, что Славка снова затрясся, Егоров укоризненно глянул на него, но и сам не сдержался, отвернулся и стал всхлипывать и вытирать слёзы.

Наконец, все трое притихли и, всё ещё улыбаясь, стали смотреть на реку – на гладкую, спокойно текущую воду, на чайку-рыболова, смирно сидящую на воде.

– А может…, – не меняя направления взгляда, неуверенно начал Славка.

Егоров кивнул и подхватил:

– Да, вот и я тоже подумал…

Оба обернулись к Шевлягину. Тот насторожился.

– Чего это вы?

Егоров спросил:

– Ген, а может Шняга твоего Ленина соберёт?

– Только это… Как бы она его не оживила! – Засомневался Славка.

– Да будет тебе ерунду-то молоть! – рассердился Егоров, – известь, она и есть известь!

– Пошли! – Шевлягин так решительно встал, будто это не он, очнувшись недавно от обморока, лежал на траве и играл в гляделки с селивановским котом.

Мешок с измельченными фрагментами статуи изъяли из курятника и перенесли под берег, в центральный зал Шняги, никем пока ещё не занятый. Звезд под сводами зала теперь не было, но пол в центре по-прежнему излучал неяркий голубоватый свет. Славка сбросил с плеча тяжелый мешок, схватился за углы и рывком высыпал содержимое. Взвилось облако светлой пыли.

Явился Юрочка. Он подошёл, посмотрел на горку белых камней и снял фуражку. Славка аккуратно свернул мешок. Все отчего-то опечалились, помолчали немного, вопросительно переглянулись, вздохнули – «ну что, пойдём?» – и ушли, наказав Юрочке в этот зал никого не впускать.

Как только за ними задвинулась дверь, из темноты, тихо цокая копытцами, вышла овца. Она понюхала белый каменный холмик, взошла на него, улеглась и скорбно уставилась в темноту.

* * *

Едва рассвело, на берег спустился Егоров. Вскоре пришел Гена Шевлягин, и сразу за ним бодро сбежал вниз по тропке Славка-матрос.

– Ну, чего вы? – бросил он на ходу, – Пошли, посмотрим!

Славка, пригнувшись, нырнул в дверной проём и, насвистывая, зашагал по коридору. Егоров и Шевлягин поспешили за ним. Из-за двери с табличкой «Процедурная» выглянул Юрочка, посмотрел вслед удаляющейся компании, надел фуражку и заковылял вдогонку.

В центральном зале в размытом голубоватом свете белела небольшая статуя – стройный прямоугольный постамент и на нём безрукая полуголая женщина с драпировкой на бёдрах.

– Красиво получилось, – сказал Славка-матрос. – Правда, не похоже…

Иронию никто не оценил, все молча изучали взглядом светотени алебастрового тела.

– Это кто? – спросил Юрочка.

– Это…, – начал Шевлягин и разволновался, – Это послание. Я уверен – это послание всем нам!

Егоров недоверчиво хмыкнул и потребовал:

– Расшифруй!

Славка, опередив краеведа, выступил со своей версией:

– Иваныч, это Шняга намекает, что всем нам руки пора поотшибать, а то устроили тут…

Шевлягин гневно сжал губы, сдержанно вдохнул, и Славкино легкомыслие немного схлынуло.

– Всё-всё, я пошутил… – сказал матрос и с придурковатой кротостью закрыл рот ладонью.

– Ленин-то размером побольше был, – неосторожно заметил Егоров, – и с руками!

– Зато у шевлягинских кур яйца, как у динозавров, – опять съязвил Славка и осёкся.

Взбешенный Гена зашагал прочь из зала.

10.

Шняга постепенно осваивалась местными жителями, приспосабливалась под их нужды; в ней открывались невидимые раньше двери, обнаруживались новые отсеки и коридоры. Она впускала в себя всех, кому хотелось её пространства, позволяла возводить новые переборки и срезать старые, прикручивать к стенам стеллажи и лежанки, держать животных, птиц и хранить что угодно. Шняга, как губка, вбирала в себя Загряжье, пропитываясь его жизненным укладом, памятью и странными фантазиями.

Между тем, вода в реке всё прибывала, крупная рыба всех мастей ходила косяками, клевала на пустой крючок и, разве что, в руки не давалась. Загряжцы, пресытившись, выбирали теперь для себя самую мелочь, ту, что не больше ладони – окуней, лещей, пескарей – их сушили, посыпав солью, или зажаривали до хруста, а крупных судаков, налимов и больших щук с некоторых пор презрительно назывались «бегемотами» и отправляли на трассу к перекупщикам.

По селу время от времени ездила видавшая виды ГАЗель и останавливалась у каждой калитки; водитель со строгим лицом кочевника вставал на подножку, заглядывал через забор и с привычным подвывом кричал:

– Хозаин! Митал есть?

Возвращалась машина с полным кузовом удивительного металлолома, похожего на останки гигантского насекомого – были там гладкие пластины разных размеров, прямые и овальные двери, тонкие трубы и длинные плоские шпангоуты, выгнутые, как железные рёбра.

Первыми пилить Шнягу начали Беловы – Таськины старшие братья. Сначала они отнесли скупщикам срезанную переборку от Митькиного крольчатника, потом потащили дверь, получили деньги, вошли во вкус и в тот же день напилили с полтонны потолочных балок.

Глядя на Беловых, два сына деда Тимохи смекнули, что под берегом можно заработать, и, вооружившись кувалдой, напильником и пилой-болгаркой, тоже отправились в Шнягу. К ним присоединились соседи, братья-близнецы Зайцевы со сварочным аппаратом и целым набором металлорежущего инструмента.

Добыча металлолома быстро стала доходным местным промыслом. Бригада «пильщиков» с утра уходила в дальние отсеки добывать металл, а вечером лом сгружали в лодки и переправляли ниже по течению, где к берегу можно было подогнать машину.

Шняга восстанавливалась сама собой – слой за слоем наращивались стропила, сужались и закрывались срезанные переборки, овальные двери воспроизводились, принимая размеры и формы утраченных. Всё это происходило с тем же неявным безропотным упорством, с каким год от года увеличивается древесный ствол, затягиваются надрезы на коре, удлиняются ветви, а из почек проклёвываются и вырастают листья с нужным количеством зубчиков и прожилок.

Алебастровую Венеру, рожденную из обломков статуи пролетарского вождя, никто не трогал. Центральный зал вообще мало кого интересовал – свет в нём не мог включить даже Юрочка, дверей было больше, чем нужно. Да ещё там бродила во тьме чёрная овца, полвека служившая воротником пальто старухи Иванниковой. Эту овцу загряжцы почему-то невзлюбили и суеверно опасались, как опасаются чёрных кошек.

Может быть потому, что один из пильщиков, наткнувшись в темноте на чёрное существо с желтовато светящимися глазами, заорал дурниной и уронил себе на ногу лом. А другой пильщик случайно обернулся во время работы, встретился глазами с надменно наблюдающей за ним овцой и бросился в ближайший распиленный проём. Переборка там за ночь заросла, и пильщик с разбегу забодал новую стену. Шишка у него потом была величиной с налобный фонарь, однако, сошла она быстро – в Шняге всё быстро заживало, а вот всеобщая неприязнь к чёрной овце после этого только укрепилась.

Один только Юрочка с ласковой усмешкой называл овцу «животное», приносил ей охапки травы и полынным веником выметал из зала овечьи катышки.

Иногда вечером приходила на берег Маша Грачёва, приносила брату чистое бельё и домашнюю еду. Пока Юрочка переодевался и перестилал постель, она мылом и речной водой чистила его мундир. Юра появлялся с пакетом свежей рыбы и скомканным бельём. И то и другое он вручал сестре, забирал из её рук китель и надевал влажную фуражку.

Каждый раз Маша несмело предлагала:

– Шел бы ты домой, а?

Юрочка делал своей большой ладонью смущённый тюлений жест, означающий бесполезность уговоров и уходил. Маша смотрела, как он вразвалку идёт по коридору, легкой отмашкой включает свет на своём пути, а над его головой плывёт в воздухе голубая светящаяся точка.

Часть вторая

1.

В середине июля начался долгий, нескончаемый дождь. Тучи на этот раз пришли не из Гнилого угла, а проступили сквозь небесный свод, опустились и накрыли Загряжье, подоткнув со всех сторон серое дождевое одеяло.

Дорога раскисла, напитавшиеся влагой поля превратились в непроходимую трясину, потоки воды разъели склоны оврагов.

Загряжцы обретались по домам, разбирали хлам на чердаках и в сараях, чинили то, до чего раньше не доходили руки, листали старые зачитанные журналы, а вечером пораньше ложились спать. Год был не яблочный, вишня тоже не уродилась, сады стояли пустые. Рыбу никто не коптил, но некоторые ловили, кто по привычке, кто от скуки. Егоров отправился было с удочками на берег, но поскользнулся на спуске, съехал вниз до самого деревянного настила и так ушиб бок, что еле поднялся. Славка-матрос, узнав об этом, принёс ему Маманину настойку для растираний, но Егоров понюхал бурую жидкость и сказал, что такого колдовства у него за огородом полно, угадав по запаху горький лопух и щавель.

Видавшая виды ГАЗель за металлом не приезжала, но пильщики не прекращали работу, надеясь, что когда распогодится, и просохнут дороги, можно будет отгрузить сборщикам весь лом и заработать за всю длинную вахту разом. В поисках тонких перемычек, балок и труб, они уходили всё дальше, добытый металл складывали в коридорах, ночевали в открытых отсеках, не боясь ни темноты, ни странных ночных звуков, ни светящихся точек, летающих иногда в воздухе. Только чёрная овца, возникающая внезапно в самых неожиданных местах Шняги, вызывала у пильщиков тревогу и считалась дурной приметой. Услышав тихое блеянье или цокот копыт, все немедленно бросали добытое и оставляли отсек.

Иногда после работы пильщики покупали у Люси разливное пиво, а потом долго стояли у выхода из Шняги, выпивая, покуривая, и ведя те же разговоры, что и раньше в магазине на Перцовой.

Юрочка бродил поодаль игрыз непонятно где добытые желтые яблоки. Он пильщиков недолюбливал и приобщиться к их компании не стремился.

Однажды во время перекура, кто-то из пильщиков услышал доносящееся с реки фырканье. Все замолчали и приблизились к двери. Из-за камыша показалась запрокинутая лосиная голова с тяжелыми разлапистыми рогами и длинная чёрная спина. Мужики отступили кто куда – одни внутрь, к ближайшим отсекам, другие, накинув капюшоны, взбежали на̀ гору.

Взбаламутив серый прибрежный ил, лось подошёл к трапу, в два рывка взобрался на площадку, сгорбился и шагнул в дверь. Загрохотали по коридору копыта, послышались крики.

Пильщики бросились в большой зал, Таисия Корбут от страха онемела и вжалась в стену, молодухи Зайцевы взвизгнули одна за другой, напугав и своих мальчишек и Таськиного младшего. Остальные, кто был в тот момент в Шняге, толком и не поняли, что случилось.

Лось назад так и не вышел, затерялся где-то в дальних коридорах. А пильщики с этого дня работу временно прекратили, в отсеках не ночевали, и если заходили в Шнягу, то или к Мите за самогоном или к Люсе за пивом.

Старшие дети Корбутов – пацаны десяти и тринадцати лет, – с утра чистили устроенный в одном из отсеков крольчатник, приносили зверью воду и корм, а потом играли в карты с приятелями, – с Тимохиными и Зайцевыми, или обследовали недавно открытые, ещё не заросшие тупики.

Самый младший из братьев Корбутов катался на трёхколёсном велосипеде по коридорам, лупил ладонью по клаксону и грозно, взахлёб рычал, имитируя звук буксующей машины.

* * *

Люся и Славка-матрос совсем переселились в Шнягу. Они заняли маленькую каюту с табличкой «Посторонним вход запрещен», принесли туда надувной двуспальный матрас и наскоро обзавелись кое-каким хозяйством.

Славка случайно выяснил, что электроприборы в Шняге могут работать сами по себе, без сети. Люся тут же вспомнила, что на магазинном складе уже год стоят четыре непроданных электрических духовых шкафа. А в отсеке «Завмаг» не переводится мука в мешке, сколько её не отбавляй. То же происходит и с сахарным песком, и с растительным маслом в большом бидоне, и с пивом в жестяной бочке, и с солью, ссыпанной из килограммовых пачек в одну вместительную коробку.

Люся и Славка-матрос перевезли в Шнягу духовые шкафы, соорудили в торговом отсеке перегородку и попытались наладить за ней выпечку хлеба.

Поначалу вышло у них неважно: дрожжевое тесто, ненадолго оставленное без присмотра, вдруг стало расти с небывалой скоростью. Оно выбралось из кастрюли, укрыло стол, сползло на пол и, пузырясь и вспухая, двинулось сначала в магазин, а затем в коридор и соседние помещения.

Убирали его целый день, – и сами горе-пекари, и Таисия с детьми, и Юрочка, и старуха Иванникова, и все соседи, к чьим отсекам подобралась вязкая белая масса. Тесто вёдрами таскали на улицу и скидывали в реку, но оно и в воде продолжало расти. Рыбы сновали рядом, отрывали куски, плескались и лупили друг друга хвостами.

Только к ночи с пола и стен удалось смыть остатки сумасшедшей опары. Бесформенный пузырящийся остров уплыл по течению, растягиваясь и разделяясь.

Люся лежала на надувном матрасе в каюте и плакала от стыда и усталости. Славка-матрос, накинув куртку с капюшоном, курил на площадке и с отвращением смотрел на белеющее возле камышей длинное брюхо огромного вздувшегося сома.

Вторая попытка оказалась удачней, правда, хлеб получился странный, похожий на мелкие соты, и вкус был чудной – как будто в муку добавили чабреца или душицы, но кое-кто из сельчан заинтересовался, и торговля потихоньку пошла.

Маша принесла Юрочке плащ-палатку, в ней он выходил иногда на улицу, стоял у входа, выглядывал просвет в небе. Рядом с ним бродила чёрная овца и щипала выросшую возле площадки осоку.

* * *

На Гену Шевлягина панибратски освоенная Шняга произвела чрезвычайно болезненное впечатление. Гена даже похудел, стал молчаливым, и по вечерам его знобило. На берег он больше не ходил, в гости к соседям не заглядывал и к себе никого не звал.

Пока стояла солнечная сухая погода, Гена шагал вокруг дома и обдумывал письма в инстанции – районным властям, в газету, на областное телевидение и даже в прокуратуру. Написал он только в газету, отнёс письмо на Перцовую площадь и опустил в почтовый ящик.

Ночью Гена внезапно проснулся от мысли, что неправильно указал адрес и услышал, как по крыше барабанит дождь.

Шевлягин затосковал. Всё вокруг сделалось ему противным – мокрые оконные стекла, обыденность комнат и домашней утвари. Невыносимы были напоминания о наивных попытках создать музей, – застекленные коробки с инвентарными номерами, саженцы на склоне перед палисадником, почти заросший крапивой лабиринт из белых камней и неровно стоящая в самой его середине мокрая ржавая бочка.

Сначала Гена целыми днями сидел в кресле, читал книги – «Справочник пчеловода», «Садоводство», школьный учебник астрономии. А потом переместился за письменный стол, включил лампу и принялся анатомировать старый радиоприёмник.

Опрокинутый прибор то светился и издавал звуки, то умирал. Гена с хирургическим хладнокровием копался в его внутренностях, выдувал пыль, каждую извлеченную деталь разглядывал и аккуратно вправлял обратно, а иную откладывал в старинную жестяную коробку из-под леденцов и в той же коробке находил взамен что-нибудь более подходящее.

Маргарита, почти не обращая внимания на настроения мужа, занималась засолкой хилых тепличных огурцов, доила козу, прибиралась в доме и вполголоса сокрушалась, что картошку совсем залило, что колорадских жуков на ней – про́пасть, и что куры несут теперь обыкновенные яйца, а вот раньше несли – всем на зависть!

Гена молча разбирал завалявшуюся на чердаке телевизионную антенну, сверлил отверстия в алюминиевых трубках, навевал пружину из трансформаторной проволоки, паял провод. Включив приёмник, он осторожно поворачивал ручку настройки и чутко прислушивался. Радио отзывалось на его старания шорохом и свистом, но иногда сквозь помехи доносилась бравурная музыка или приятная английская речь.

Маргарита, обращаясь к Гене, выкрикивала из кухни новости: магазин уже неделю закрыт, вся торговля теперь под берегом.

У Селиванова, видимо, опять запой – Ираида ночью на крыльце стояла, ждала своего Васю-письмоносца.

Люся совсем с катушек съехала, ни стыда, ни совести у бабы – ушла из дому и поселилась со Славкой под берегом в отдельной комнате. У них там, говорят, и сортир железный, и душ, и раковина вроде коровьей поилки. Теперь они хлеб пекут, на вид, вроде, нормальный, а разрез у него чудной, все дырочки одинаковые. Не хлеб, а поролон какой-то… пробовать страшно.

А у Мамани квартирантка живёт, как в прислугах – печку побелила, потолок отмыла, на чердаке верёвки натянула, чтоб бельё сушить. Занесло её, на свою голову в Загряжье, теперь и не уехать.

Говорят, на еловой просеке две машины с лесопилки увязли, водители уже неделю в кабинах спят.

Эфирные шорохи вдруг стихли, и бодрый голос диктора произнёс по-русски несколько фраз, из которых Шевлягин почти ничего не понял, но догадался, что речь идёт о продаже чего-то фантастически прекрасного, способного осчастливить покупателя на всю жизнь. «Мечты сбываются!» – заверил диктор так пылко, что даже Маргарита запнулась и замолчала.

* * *

Квартирантка у Мамани появилась в ту пору, когда на Перцовой ещё работал магазин – до дождя. Почти половину пути она проехала на такси, водитель – лихой кавказский парень— сначала сурово молчал, прыгая и мотаясь на ухабах, а когда увидел в лесу бурелом и кисельную грязь в низине, заявил, что дальше ехать нельзя, дорога кончилась.

Остаток пути женщина прошла пешком. Она купила в загряжском магазине бутылку газировки, напилась и спросила у продавщицы, как найти местную знахарку.

Люся на всякий случай насторожилась, но, оглядев незнакомку, решила, что та ей не соперница – худа, немолода и с лица так себе, – рыженькая, конопатенькая.

– Тебя как звать-то? – спросила Люся.

– Наталья Ивановна, – представилась гостья.

– А к Мамане зачем идёшь, Наталья Ивановна? Муж, что ли, загулял?

– Да нет, плечо болит. Руку не поднять.

– Ну, это поправимо, – заверила Люся, – от Маманиного лечения и не такое поднималось.

Наталья Ивановна, узнав дорогу, поблагодарила, вышла из магазина и как в воду канула – ни слуху ни духу. На третий день Маргарита Шевлягина разведала и доложила соседкам: к Маманиному сеновалу лестница приставлена, внизу туфли стоят. Значит, приезжая спит наверху.

Отоспавшись и напарившись в бане, Наталья Ивановна стала делать кое-какую нетрудную работу на участке: обобрала малину, покрасила изгородь, и всё одной рукой, судя по всему той, что болела— правой. В левой рукеона всегда что-то держала, так и ходила с утра до ночи со сжатым кулачком. Вела Наталья Ивановна себя скромно, с соседями здоровалась, но долгих разговоров ни с кем не затевала.

Загряжские мужики, распивая пиво у дверей магазина, подначивали Люсю:

– Главное, чтоб матрос по привычке на сеновал не полез ночевать!

– А он разве ещё не слазил?

Люся демонстрировала безразличие и если огрызалась, то снисходительно, без особого азарта. Но иногда она путалась, отсчитывая сдачу, а бывало, что выносила покупателю из подсобки не тот товар. И тогда в ответ на самые безобидные шутки она отчаянно материлась и требовала закрыть дверь и не устраивать в торговом зале распивочную, а то от перегара уже дышать нечем, и на полу наплёвано, как на трассе у автобусной остановки.

Когда в магазин явилась Маманя, пивная компания почтительно поздоровалась и расступилась, пропуская маленькую пожилую женщину в полинявшей ситцевой кофте в мелкий цветок и в тёмной шерстяной юбке. Все с интересом, поглядывали то на седой пучок и прямую спину старухи, то на Люсино надменно запрокинутое лицо с нервным румянцем на скулах.

Маманя спросила подсолнечного масла и какой-то крупы, извлекла из хозяйственной сумки старинный кошелёк, наподобие маленького ридикюля, покопала в нём пальцем и выложила на прилавок сначала купюру, потом мелочь. Люся, не считая, взяла деньги, холодно посмотрела Мамане вслед, и только когда та вышла за дверь, увидела среди прочих монет у себя на ладони советский медный пятак с колосьями на гербе, такой тёмный, будто его нашли на погорелом месте.

К вечеру у Люси сильно заломило правое плечо, и рука перестала сгибаться. Дверь магазина пришлось закрывать Славке. Люся смотрела, как он возится с тяжелым навесным замком и, скривившись от боли, говорила сквозь зубы: «да не так, до конца ключ надо вставлять…»

– А может это у тебя к дождю? – неуверенно начал Славка и тут же пригнулся, уворачиваясь от хлёстких ударов Люсиной левой руки.

– К какому – дождю, – ведьмацкое – ты – отродье! – во весь голос вопила Люся. – Да разуй ты – глаза! Мать твоя меня со свету сживёт, а ты и не заметишь, метеоролог – ты – хренов!

От этих криков на Загряжском поле одна за другой удивлённо замычали коровы, над тополем-грачевником с заполошными криками всколыхнулась чёрная стая. Славка швырнул под дверь ключи и, засунув руки в карманы, гордо зашагал прочь.

Дома он наорал на мать, сломал кулаком кухонный стол, а квартирантку Наталью Ивановну испугал так, что та без всякой лестницы вскарабкалась на сеновал.

В сумерках Славка явился на берег мириться и утешать свою рыдающую подругу.

Когда начался дождь, они с Люсей, обнявшись, спали в отсеке на надувном матрасе, а вокруг них покачивались в темноте синие звёзды.

2.

Дождь поливал реку, в поднявшейся воде камыш и кусты ивняка возле Шняги казались редкими и низкорослыми. Егоров курил и выдыхал дым на улицу. Славка, привалившись плечом к обводу двери, грыз семечки и сплёвывал шелуху в кулак. Гена Шевлягин прохаживался поблизости, время от времени останавливался и произносил язвительные фразы.

– А в новостях про нас – ни слова, вот ведь странно! – восклицал он. – Тут локальный катаклизм, а все радиостанции об этом молчат. Всюду сушь, по всему миру! У одних болота пересохли, у других лес горит. В Америке жара аномальная, в Европе тоже. В Англии только прохладно… но и там без осадков. Между прочим, тувинские шаманы, – Шевлягин многозначительно поднял указательный палец, – специальный ритуал проводили, вызывали дождь.

– Ну и как там сейчас погода в Туве? – после долгой паузы скучным голосом спросил Егоров.

Шевлягин остановился, задумавшись о чём-то своём, и быстро ответил:

– Двадцать семь – двадцать девять, переменная облачность, осадков не ожидается.

Егоров усмехнулся:

– Тоже мне, шаманы!

– Надо искать способы связи с миром, – серьёзно сказал Шевлягин.

– А на кой он тебе, этот мир? – спросил Славка-матрос. – Плохо тебе живётся? Хлеб каждый день свежий, колбасы Корбут наделает, сколько хочешь, самогон фирменный. Остальное в огороде растёт и в хлеву мычит. Чего тебе ещё? Погода у нас, правда, не очень. Но не всегда же она такая будет?

– Митяй! – обернувшись, во всю глотку заорал Славка-матрос. По коридору пронеслось хоровое эхо.

Из темноты появился Корбут и встал подбоченившись, будто загораживая собственным телом путь к семейному хранилищу.

– Мить, а ну-ка, скажи, плохо нам живётся?

– Нормально.

– Вот! А я что говорю?

– Только пацанам в сентябре в школу.

– Это проблема…, – неохотно согласился Славка.

Шевлягин, не обращая никакого внимания на их диалог, задумчиво продолжил:

– Я уже думал про сплав по реке.

Славка недобро хмыкнул.

– Давай-давай, сплавщик! До Чугунова брода доплывёшь, а там увязнешь, как топор из села Кукуева.

– А если берегом?

– Каким берегом?! Ты там был? Берегом он пойдёт… Там глубина реки знаешь какая? – Славка резанул ребром ладони по щиколотке, обтянутой клоунским полосатым носком. – Во! Дно – сплошной ил, а по обоим берегам трясина.

– А ты-то чего там делал? – обернувшись к матросу, спросил Егоров.

– Да задремал в лодке. Унесло.

– Выпимши, небось, был?

– Не «небось», а был…

Шевлягин отчаянно выпалил:

– Да ети ж вашу мать! Бутылку с письмом, что ли, в реку кинуть?!

Егоров вяло одобрил:

– Кидай. Когда-нибудь археологи найдут.

– Вот жизнь! – Шевлягин взмахнул руками, и в коридоре стало светло, – помрёшь тут и никакой помощи не дождешься!

– Гена, если помрёшь – даже не сомневайся! – и обмоем, и закопаем, и помянем, как положено, – заверил Егоров. – Окажем тебе последнюю помощь.

– Это успеется! – Шевлягин раздраженно отмахнулся, и свет погас.

– Я, между прочим, письмо в газету отправил, – чуть поостыв, добавил он.

Славка пожал плечами.

– Толку-то.

– Ещё до дождя, – уточнил Шевлягин.

– Люся! – снова громогласно проорал Славка, «Люся!» – позвало эхо мужским хором,

– когда письма из ящика вынимают?

– По четвергам обычно, – ответил Егоров вместо Люси, – только вот сегодня, например, тоже четверг…

– А дождь начался в пятницу! – запальчиво выкрикнул Шевлягин, – и значит, письмо в редакции давно уже получили! Не может их не заинтересовать информация про такой объект, как Шняга, не-мо-жет! В таких случаях снаряжают экспедицию, начинают исследования…

На самом деле, Шевлягин не помнил, в какой именно день начался дождь, но ему отчаянно хотелось возмутить застоявшееся унылое равнодушие, заставить всех поверить, что возможен другой ход событий, и что есть на это причины, хоть и не для всех пока очевидные. Шевлягин и сам не заметил, как в пылу доказательств, не особенно убедительных даже для него самого, он зачем-то называл Славку – боровом, Корбута – куркулём, а Егорова упрекнул в пессимизме и высокомерии самого опасного и зловредного типа. Обличая и негодуя, оняростно размахивал руками, и свет в коридоре мигал, как на корабле, терпящем бедствие. Плечи Славки-матроса развернулись, мускулы напряглись, Шевлягин умолк на полуслове, зажмурился и пригнулся, но огромный кулак, намеренно промахнувшись, врезался в стену.

– Идём, краевед! – рявкнул Славка. Он накинул капюшон, шагнул через комингс и быстро сбежал по трапу.

Егоров и Шевлягин, секунду помедлив, поспешили за Славкой. Корбут выглянул наружу и посмотрел на три исчезающие за дождём фигуры. Закинув руку за спину, он почесал спину над лопаткой, зевнул и пошёл к своему отсеку.

На Загрячихе дорога превратилась в песчаный размыв с продолговатыми лужами. По мосту в сторону Перцовой бежал широкий поток. Славка пересёк затопленную площадь, сорвал со стены магазина почтовый ящик и с размаху грохнул им о бетонную ступень. Ящик распался, вмиг превратившись в жестяной лом со следами голубой краски и ржавчины. Из его нутра во все стороны брызнула вода и ошмётки размокшей бумаги. На ступеньку вывалился комок слипшихся писем.

Шевлягин и Егоров подошли и остановились, молча глядя на то, что осталось от знакомого с детства предмета, оказавшегося на удивление непрочным.

Шевлягин наклонился, отклеил от бумажного кома сырой конверт и глухо сказал:

– Оно.

С остальных открыток и писем смыло все надписи, и только на двух адрес читался более-менее отчётливо: «Москва, улица Академика Королёва 12 …»

* * *

Поэт Селиванов спал в круглом зале Шняги у подножия Венеры. Уже трое суток он не появлялся дома, отнёс последнее стихотворное послание на Перцовую и ушёл отсыпаться под берег. Ираида заглянула к нему, когда заходила к Люсе за хлебом, но будить мужа не стала, ушла молча.

Селиванову снилось, что он спит в своей постели, что в ногах у него дремлет кот, а рядом с кроватью на табуретке стоит литровая банка с помидорным рассолом, мутноватым от специй и мякоти. В сон вмешивались неприятные посторонние голоса, надо было немедленно проснуться, чтобы успеть залить пряной, сладковато-солёной жидкостью тлеющее нутро, и понять, при чём здесь Славка-матрос и Гена Шевлягин.

Селиванов открыл глаза, сел, и тут же выпал из уютного обставленного похмельного сна в полутёмное помещение с гулким эхом и безрукой алебастровой женщиной. Банки с рассолом рядом, конечно, не было.

– Здорово, поэт! – приближаясь, зычно крикнул Славка. Он остановился рядом с Селивановым и шлёпнул об пол мокрыми письмами, – вот тебе твоя корреспонденция. Не дошла до адресата, ввиду происходящего природного катаклизма.

Егоров с Шевлягиным тоже подошли и встали рядом.

Селиванов, смутно чуя неладное, дрожащими руками надорвал конверт и вынул из него размокший край бумажного листа. Остальное тоже вынималось фрагментами, на слипшихся клочках бумаги виднелись буквы.

– Василий, ты особенно не расстраивайся, – сказал Шевлягин, – письма твои восстановятся. Я так понял, ей – он поднял палец и небрежно нарисовал в воздухе кольцо, имея в виду Шнягу – всё равно, что чинить.

– Не скажи! – возразил Егоров, – Это она поначалу, не умеючи, и овцу из воротника клонировала, и спирт из самогона изгоняла напрочь. Сейчас-то уже понимает!

– Тогда с Васькиными стихами ничего не получится, – Гена высокомерно пожал плечами, – энергию надо расходовать разумно.

– Слушай, краевед, – с упрёком начал Егоров, – ты… это…

– Я вспомнил, – сказал Селиванов.

Он обвёл всех спокойным, ясным взглядом и повторил:

– Я вспомнил.

3.

Похолодало, запахло зимой. Возле статуи в воздухе появилось прозрачное синеватое пятно, в нём шёл снег, тёмные старые ели стояли вдоль стены какого-то здания с освещенными окнами. Свет фар всех ослепил и погас. Посреди зала остановился внушительных размеров чёрный автомобиль, из него вышел человек в широкой куртке и лохматой меховой шапке, он извлёк из багажника сумку и направился к зданию.

– Это кто?!– потрясённо спросил Шевлягин.

Селиванов заговорил медленно и сосредоточенно:

– Это космонавт Жеребёнков. Он недавно вернулся из поездки по Африке. В сумке у него новогодние подарки для знакомых из Центра Управления Полётами.

На стенах зала возникли изображения – резные деревянные маски, статуэтки, амулеты. Картинки поплыли по кругу.

Народу в зале прибавилось, пришли внуки хромого Тимохи, сыновья Корбутов и Зайцевых, за ними явилась Таисия и Митя Корбут. Вошёл ещё кто-то и сел на пол в стороне от всех. Дверь задвинулась, но опять отъехала в сторону, впустила ещё двоих или троих и задвинулась снова.

Синеватое пятно продолжало показывать зимний вечер и снегопад. К побелевшей машине вернулся мужчина в широкой куртке, он бросил в багажник лёгкую, очевидно опустевшую, сумку, сел за руль и уехал. Некоторое время светились окна незнакомого здания, и шёл снег, потом изображение стало бледнеть и постепенно исчезло.

– Жеребёнков поздравил всех знакомых с наступающим новым годом и отправился на рыбалку. На Таймыр. А с Таймыра он собирался лететь на Чукотку, – пояснил Селиванов.

Обычно нелюдимый и застенчивый до заикания, поэт теперь выглядел серьёзным, немного отстранённым, а говорил вдумчиво и на удивление складно.

– Через час после отъезда Жеребёнкова Центр Управления Полётами стал недоступен для всех способов связи. Из здания никто не выходил.

– А почему, дядь Вась? – поинтересовался старший сын Корбутов.

– Почему? – Селиванов задумался, вспоминая причину возникновения этих странных обстоятельств, и огляделся. По стенам зала снизу-вверх ручейками побежали голубые жуки, похожие на божьих коровок.

– Космонавт Жеребёнков не знал, что в одном из его сувениров приехало из Африки гнездо опасных насекомых – бураго. Это божьи коровки бирюзового цвета с восемью точками на надкрылках. Они парализуют свою жертву, выбрызгивая особое вещество, не имеющее сильного запаха. Небольшие животные и насекомые от него обездвиживаются и даже умирают, а человек впадает в летаргический сон.

– А чего же они Жеребёнкова самого не усыпили, эти бураго? – возмущённо спросил средний Корбут.

– Прививки для этого существуют, – важно сказал Шевлягин, – перед поездками в экзотические страны люди обычно делают прививки.

Вася продолжал:

– Жеребёнков сам разнёс по всему зданию подарки, заражённые жучками. А распылённый ядбураго, попав в вентиляцию, проник даже в те помещения, куда Жеребёнков не заходил. Воздух в Центре Управления Полётами стал снотворным. Уснули все – операторы, связисты, баллистики, медики… Даже охрана уснула. А на орбите в это время работал международный экипаж.

В зале стало совсем темно, сквозь мрак стали проступать блестящие точки, складываясь в знакомый рисунок созвездий. Постепенно между ними в чёрной глубине раскрылись другие, обычно невидимые скопления мелких звезд. Млечный путь протянулся наискосок длинным зарубцевавшимся шрамом, пепельно-серым, с багровым разводом с краю. Пол под ногами исчез и все почувствовали невесомость и медленное движение.

– Меня тошнит, – глухо сказала Люся.

– Ну погоди, интересно же, – укоризненно забубнил в ответ Славка-матрос.

Из открытой двери в зал проник свет, в проёме темнели силуэты неприкаянных пильщиков.

– Ребята, ну-ка, давайте или туда, или сюда! – заворчала на них старуха Иванникова, – нечего тут отсвечивать!

Пильщики вошли, проём закрылся, снова стало темно и звёздно.

– Вась, ну чего? – крикнул Славка-матрос, – давай, крути дальше!

Селиванов негромко откашлялся и снова заговорил:

– Связь экипажа с Землёй прервалась. На орбитальной станции находились два наших космонавта – Востоков и Восходов. Третий космонавт был французским. Его звали…

Селиванов замешкался, и публика начала вполголоса подсказывать:

– Жан?

– Поль!

– Наполеон!

– Нет-нет… сейчас… как его…

По стенам зала, наслаиваясь друг на друга, поплыли изображения разноцветно светящихся новогодних ёлок, праздничных столов с салатами и закусками, возник почему-то Люсин магазин и винная полка, украшенная провисшей мохнатой гирляндой.

– Фамилия его была Оливье, – уверенно заявил Вася.

Люся недоверчиво фыркнула и решила съязвить:

– А имя – Жюльен!

– Да, – спокойно сказал Вася, – так его и звали – Жюльен Оливье.

– Чего-то мы про такого космонавта не слыхали, – подал голос Егоров.

– Вась, – перебил его Корбут, – а к чему вот это вот всё сейчас было – ёлки-палки-новый год?

– К тому, что космонавты должны были приземлиться в конце декабря. А праздновать новый год они собирались дома с семьями. Наши тут, а Жюльен у себя во Франции. Время шло, космонавты летали один виток за другим, ждали команды из Центра Управления Полётами, но Центр молчал.

Прошли сутки, потом другие. Связь так и не восстановилась, и космонавты решили приземляться самостоятельно. Траекторию просчитали, пролетели ещё виток, чтоб собраться с духом и пошли на снижение.

Из-за алебастровой Венеры поднялся огромный синий полукруг, покрытый белыми облачными разводами и зелёными пятнами островов. Полыхнул в крошечном море солнечный блик, скользнул вверх, зацепив извилистое речное русло. Зелёный остров стал стремительно приближаться, вырастая до континентальных размеров.

– Меня тошнит, – упрямо повторила Люся.

– Вася, давай короче! – крикнул Славка-матрос, – сели они, или как?

– Нормально они сели, – заверил Вася. – Спускаемый аппарат упал в тайге, в болотистой местности. Грунт там мягкий… Зима стояла аномально тёплая, ниже минус двенадцати температура даже ночью не опускалась. Мороза космонавты особо и не опасались – амуниция при них была надёжная: комбинезоны, куртки, ботинки, всё специально разработано для таких ситуаций. Оружие имелось – это на случай нападения диких зверей. Продовольствия дней на пять-шесть точно хватило бы. Только вот связь так и не наладилась. Решили они развести костёр, во-первых, для того, чтобы подать знак поисковикам, а во-вторых – темнело быстро, а с костром всё-таки веселее.

На стенах зала возникли ели, тёмные наверху, а снизу освещённые пляшущим тёплым светом. Потянуло дымом. Позади статуи Венеры замелькали языки пламени, в небо и в зал полетели искры. Три человека подтаскивали к костру сухие стволы и хворост, рубили сучья и бросали их в огонь.

Справа от них, на длинной ровной проплешине с тонкими деревцами, растущими вкривь и вкось, лежал округлый предмет, похожий на завалившийся на бок огромный бидон с раскрытой крышкой. В мигающем свете костра предмет казался то ржавым, то угольно-чёрным. Рядом с ним протянулось на снегу большое красно-белое полотнище, вздыбленное двумя-тремя поломанными ёлками.

– Вон он! – громким шёпотом вскрикнул кто-то из пацанов.

– Это чего, спускаемый аппарат?

– Да!

– Тихо вы!

Костёр сильно разгорелся, пламя взметнулось, ярко осветив людей и всю поляну. Вдруг справа что-то затрещало, будто рушился деревянный дом. Все обернулись. Там, где раньше лежал на снегу огромный бидон с откинутой крышкой, теперь зияла чёрная дыра. Из дыры виднелся край парашюта, похожий на красно-белый полосатый хвост. Под землёй что-то глухо стукнуло, зашипело, и парашют соскользнул внутрь. Из ямы взметнулось облако пара и пыли.

Загряжцы ахнули.

Изображение исчезло, в зале стало светлее. Поэт Селиванов, зажмурив глаза, стоял возле Венеры и держался одной рукой за цоколь.

– Кто-нибудь, воды принесите! – Крикнула Наталья Ивановна и бросилась к Селиванову. Тот медленно сел на пол, покорно подставил лоб под незнакомую маленькую ладонь и подал руку запястьем кверху.

– Ему бы не воды, а чего покрепче, – усмехнувшись, сказал Митя Корбут, – а то он первый день как приземлился, не оклемался ещё.

– Помолчите, а? – брезгливо сказала Наталья Ивановна и снова стала считать Васин пульс.

Таисия принесла кружку с квасом и поставила на пол.

– Всё, на сегодня хватит! – обернувшись ко всем собравшимся, объявил Корбут, и загряжцы, вполголоса обсуждая удивительное представление, потянулись к дверям, одни влево, другие вправо.

К Наталье Ивановне подошёл Шевлягин.

– А я вас узнал! – Игриво сказал он, – Это же вы мне в больнице уколы делали? Я в вашем отделении лежал.

– Да-да, припоминаю, – женщина безразлично посмотрела на него, – седьмая палата, пневмония… левосторонняя, кажется?

– Точно!– бодро подтвердил Шевлягин. Он ещё немного постоял рядом, но никаких знаков внимания не дождался и пошёл к выходу.

Наталья Ивановна отпустила Васину руку.

– Голова не болит? – спросила она.

– Нет, – сказал Вася. Он взял кружку с квасом и осторожно поднёс к губам. Пена на поверхности мелко дрожала. Наталья Ивановна деликатно отвела взгляд.

Дверь отъехала в сторону, и в зал вошёл улыбающийся Юрочка в мокрой плащ-палатке. В руках у него была охапка клевера.

– Эй, где ты там? – негромко позвал он и кинул охапку на пол. В зале сразу запахло росистым лугом, сумеречной летней прохладой.

Из тьмы выбежала овца. Она опустила морду, понюхала клевер и начала есть, аккуратно собирая губами травинки.

Юрочка, глядя на неё, засмеялся – «животное…» – и, обернувшись к Васе и Наталье Ивановне, сказал:

– Там борщ. Горячий. Таська Боркут сварила. Будете?

Вася растерянно улыбнулся и пожал плечами. Наталья Ивановна согласно махнула рукой.

– Давай! Это ему сейчас в самый раз.

Юрочка принёс котелок и две ложки.

Борщ оказался не таким уж горячим, но необыкновенно вкусным, тёмно-бордовым, густым. Сварен он был на домашней свиной тушёнке, томлёной в печи до полного развара, и приправлен чесноком и свежим укропом.

Наталья Ивановна хотела отказаться, но, почуяв аппетитный запах, не выдержала, взяла ложку и начала есть. Они с Васей переглядывались и поочерёдно черпали из котелка, это было странно и весело. Вася ожил, его нервная сосредоточенность исчезла, лицо разгладилось, порозовело. Он радостно вздыхал и говорил:

– Хорош борщец…

– Ага, отличный просто, – торопливо соглашалась Наталья Ивановна.

Заметив на полу отсыревшие письма, она спросила:

– Это ваши?

Вася кивнул.

– А что там? – продолжала любопытствовать Наталья Ивановна.

– Там… примерно то же, что я сейчас рассказывал. – Вася замялся, – только в стихах.

– Правда? Как интересно!

– Да это плохие стихи. Ну их…

Наталья Ивановна отложила ложку, сказала сидящему неподалёку Юрочке «спасибо большое, очень вкусно!» и опять обратилась к Селиванову:

– А почему вы именно на телевидение письма отправляли?

Вася удивился:

– А куда их отправлять? Я больше ни одного адреса не знаю, а этот с детства помню.

– Ой, и правда! Я его тоже с детства помню. Мы с вами, наверное, ровесники. Вы местный?

– Нет, я сюда приехал после армии, на работу устроился, женился…

– Понятно. А что это за история про космонавтов, откуда вы всё это знаете?

– Откуда? – Вася отложил ложку, вытер ладонью губы и на всякий случай огляделся, но никакой подсказки на стенах зала не возникло.

– Да просто знаю и всё! – сказал он.

– Иной раз забуду, совсем не думаю об этом, долго могу не вспоминать, может месяц, а может и полгода, а оно вдруг как накроет, будто кто сказать хочет: что ж ты молчишь, сволочь?! Ведь людей спасать надо!

Наталья Ивановна, слушая Васю, всё время одобрительно кивала, улыбалась, и вдруг отстранилась и взглянула недоверчиво, искоса.

– Погодите… Каких людей? – осторожно уточнила она.

– Как «каких»? – удивился Вася и серьёзно пояснил: – Космонавтов.

4.

Весь следующий день Загряжская ребятня, надев куртки с капюшонами и резиновые сапоги, искала в лопухах под горой голубых жучков бураго. Попадались всё больше красные жуки-пожарники, зелёные клопы-вонючки и белёсые ночные бабочки с отсыревшими крыльями. Средний Корбут обнаружил божью коровку горчичного цвета, но таких и раньше многие видели. Она легко подчинилась заклинанию «божья коровка, улети на небо, принеси мне хлеба» и побежала по мизинцу среднего Корбута вверх, а на словах «чёрного и белого только не горелого» ― раздвинула крошечные скорлупки надкрылок и улетела, что тоже было довольно обыкновенно.

Взрослое население Загряжья обсуждало всевозможные причины провала грунта в месте приземления капсулы летательного аппарата и строило версии спасения космонавтов. Время от времени кто-нибудь порывался подробно расспросить обо всём поэта Селиванова, но тот спал, и разбудить его ни у кого не хватало духу.

Гена Шевлягин в этих разговорах не участвовал. Верный своему изыскательскому призванию, он бродил по закоулкам Шняги с фотоаппаратом и снимал всё, что могло бы убедить даже самый скептический ум в том, что в маленьком, залитом дождями селе, свершается нечто необыкновенное.

* * *

Жена поэта, Ираида Семёновна, пришла в торговый отсек за продуктами, но до покупок дело дошло не сразу. Сначала она выслушала от соседок новости и направилась к мужу в центральный зал.

Селиванов лежал, распластавшись у подножия Венеры, как подстреленный часовой.

Ираида Семёновна постояла рядом, посмотрела на его серьёзное лицо, на вольно раскинутые руки и задравшуюся рубашку, на лежащие рядом конверты, надписанные знакомым почерком. Заметила она и чисто вымытый пустой котелок и две чужих ложки.

Опустив на пол сумку, Ираида Семёновна достала из неё банку с ещё горячими голубцами и поставила возле котелка. Затем сняла плащ, стянула через голову вязаный джемпер, свернула его и подсунула мужу под голову.

Снова надев плащ, Ираида застегнула его все пуговицы, завязала пояс и вернулась к Люсе в торговый отсек. Под пытливыми взглядами соседок она подошла к прилавку и сказала:

–Дай-ка мне подсолнечного масла и кило крупной соли.

– А… хлеб? ― отчего-то растерявшись, спросила Люся.

Ираида величаво кивнула.

– Давай пару батонов, ― сказала она, ― чтоб каждый день не ходить.

* * *

Вечером в центральный зал Шняги первыми пришли Загряжские дети и уселись поближе к статуе и к поэту Селиванову, вдумчиво доедающему голубцы. Пришла Таисия Корбут, принесла своим пацанам покрывало с дивана, чтобы те не сидели на голом полу. Явилась бригада пильщиков с семечками и пивом. Старуха Иванникова принесла из собственного отсека венский стул и водрузилась на него, важно сложив руки под животом. Оглядев всех собравшихся, она крикнула Юрочке, чтобы тот положил мокрые тряпки у дверей, а то натопчут, ему же потом убирать. Подумав немного и недовольно оглядев всё собрание, она заворчала на пильщиков, чтобы те не плевали шелуху на пол. Пильщики в ответ пригрозили, что вынесут Иванникову из зала вместе с её помойной мебелью, если вредная старуха будет мешать людям отдыхать и непринужденно общаться.

Славка-матрос устроился в центре зала полулёжа, Люся села рядом с ним, красиво уложив ноги и аккуратно прикрыв юбкой колени. Егоров и Анна Васильевна принесли раскладные рыболовные стулья и сели позади пильщиков. Последним пришёл Шевлягин и встал у стены отдельно от всех.

– Ну чего, Васёк, письма твои восстановились? ― громко спросил Славка.

– Восстановились, ― без особой радости доложил поэт, ― только они не мои.

– Здорово-поживай! А чьи же они?

– Не знаю, ― честно признался Селиванов.

– А про что пишут-то? – крикнул кто-то из пильщиков.

Селиванов достал из конверта несколько фотографий, разложил их перед собой на полу, как гадальные карты и печально вздохнул.

– Про космонавтов…

На стенах возникли портреты трёх бритых наголо мужчин в серых робах, каждый – в фас и в профиль на фоне вертикальной линейки.

Один ― круглолицый, курносый, с наглым водянистым взглядом.

Другой ― испуганный, кадыкастый, болезненно-тощий.

Третий ― смуглый, носатый, с недобрыми, глубоко посаженными глазами.

В зале возникло неловкое молчание, даже пильщики перестали трещать семечками. Наконец, тишину нарушила Люся:

– Ну и кто из них француз? ― спросила она.

– Да, похоже, что никто, ― ответил Егоров. – Это какая-то шпана уголовная. Славка, ты как думаешь?

– А чего сразу «Славка»? – возмутилась Люся, ― как про уголовку, так сразу Славка!

– Так у матроса опыта побольше, чем у нас, он знает! ― резонно заметил кто-то. Послышался смех, Люся порывисто обернулась, чтобы разглядеть остряка. Славка тоже обернулся.

Селиванов, наконец, собрался с мыслями и продолжил:

– Вот этот мордатый, ― он показал на фото слева, – Бармацкий, осужден за разбой, статья 162, часть первая. Тот, что в центре, мелкий ― это Малеев, статья 161, часть третья – грабеж. А вот этот, чернявый, – Бабаев, статья 162, часть вторая – разбойное нападение с применением холодного оружия.

Эти трое совершили побег из исправительной колонии. Их преследовала караульная группа с кинологом и собакой, но в ту ночь была сильная метель и собака потеряла след.

Четверо суток Бармацкий, Малеев и Бабаев продвигались к железной дороге, спали под еловым валежником. Питались сначала сухарями и воблой, потом есть стало нечего, разве что клюкву из-под снега.

Увидев за деревьями костёр, они подумали, что там стоянка охотников. Отправили Малеева посмотреть, что и как. Малеев сбегал, вернулся и рассказал, что видел на поляне трёх мужиков, но при них ни ружей, ни лыж, ни собак. Экипировка у всех троих одинаковая, и, по всему видно, что добротная и дорогая. Штаны, куртки, шапки – всё яркое, как у спортсменов. Вооружены чем-то вроде обрезов.

У зеков созрел план: избавиться от лагерных шмоток и продолжить свой путь в другой одежде – так и теплее и безопасней. Поэтому решено было взять у «спортсменов» экипировку аккуратно, без лишних дыр и подозрительных пятен. Договорились напасть по условному сигналу, подошли к поляне и затаились.

В зале снова послышался треск горящих сучьев, на алебастровом теле Венеры, на лицах загряжцев и на стволах елей замелькали отблески пламени. Космонавты сидели у костра и о чём-то спорили. Время от времени они устало замолкали и смотрели в огонь, а потом кто-нибудь снова задавал вопрос и разговор продолжался.

– Слева Востоков, командир корабля, – пояснил Селиванов, указывая на почти одинаковые фигуры в оранжевых комбинезонах и куртках.

– Тот, что ближе к нам, это Восходов, бортинженер. А справа Оливье, космонавт-исследователь.

Где-то рядом заскрипело дерево, и тут же из темноты выступил бледный, изможденный человек в тонком свитере с высоко засученным левым рукавом и в ватных штанах.

– Мужики, не стреляйте, – заныл он, держась рукой за плечо, – мужики, я руку сломал, не стреляйте…

Космонавты поднялись.

– Ты кто такой? – спросил Командир.

Тут же за спиной у него мелькнула тень, тёмная рука обхватила шею, и под челюсть ткнулось что-то блестящее.

– Спокойно, спортсмен, – сквозь зубы сказал Бармацкий, и громко скомандовал остальным:

– Стволы на снег! Пять шагов назад!

Малеев шустро собрал оружие, кинул один пистолет Бабаеву, возникшему возле француза, другой отдал Бармацкому.

– Одежду снять, всё на снег! На снег всё! – надрывно кричал Малеев и, по обезьяньи пригнувшись, метался по поляне.

– Мы выполняем задание, нас уже ищут… – с сильным акцентом сказал Оливье.

– Молчи, спортсмен, – прервал его Бабаев, – вот сюда всё клади.

Он вынул из кучи заготовленных дров крепкий прямой обрубок, слегка подкинул его и коротко, сильно ударил француза по голове. Тот упал в снег.

Звуки стали наслаиваться друг на друга, что-то звенело, то приближаясь, то удаляясь, вновь заскрипело старое дерево и стало тихо. С тёмного неба медленно опускались белые хлопья. Между стволами елей бесшумно пролетела сова. На поляне, возле разорённого, остывшего кострища лежали на истоптанном снегу три человека. Вокруг темнели раскиданные вещи: телогрейки, ватные штаны и шапки-ушанки.

Раздался негодующий детский голос:

– Чего, космонавтов убили?!

– Нет, не убили, – заверил Селиванов, ― оглушили и ограбили, а костёр разобрали и угли закидали снегом.

Зеки решили так: если спортсмены оклемаются, на морозе им придётся надеть лагерную одежду. Огня у них нет и разжечь его теперь нечем. Долго они не продержатся. Тут и зверьё подтянется на мертвечинку. А когда погибших обнаружат, то по одежде определят, что это беглые из зоны. Поэтому убивать смысла нет.

– А космонавтов спасут? ― спросила Люся. ― Ведь и правда холодно, а они в маечках и в трениках, бедные, ― она поёжилась и обняла себя за плечи, будто вышла на мороз в тонком халате, ― ужас какой!

– Это, скорее всего, термобельё, ― предположил Шевлягин. Без верхней одежды особо в нём не согреешься, конечно, но лучше, чем ничего.

– Не нравится мне это, ― проворчала старуха Иванникова, ― расстройство одно. Вась! Для чего хоть ты всё это показываешь-то? Людям только нервы поднимаешь!

Скачать книгу