Под стеклянным колпаком бесплатное чтение

Сильвия Платт
Под стеклянным колпаком

1

Стояло какое-то сумасшедшее, жаркое лето — то самое, когда отправили на электрический стул чету Розенбергов, и я сама не понимала, что делаю в Нью-Йорке. У меня идиотское отношение к казням. От одной мысли об электроэкзекуции меня тошнит, а ведь только об этом и писали во всех газетах: гигантские заголовки, выпучив глаза, таращились на меня с каждого перекрестка и у каждых покрытых пылью и заплеванных ореховой шелухой дверей в подземку. Ко мне это не имело ни малейшего отношения, но я непрестанно думала о том, каково это, когда тебя заживо сожгут, умертвив все твои нервные окончания.

Мне казалось, что это страшнее всего на свете.

Сам по себе Нью-Йорк уже был достаточно скверен. В девять утра поддельная, а верней — подделанная под сельскую, свежесть, кое-как и кое-где скопившаяся за ночь, испарялась, как последние призраки сладостного сновидения. Пепельно-серые, как миражи, на дне своих гранитных ущелий, раскаленные улицы чуть покачивались на солнце, крыши автомашин подрагивали и сверкали, и сухой, горячий прах завевал мне в глаза и оседал в гортани.

Я постоянно слышала о чете Розенбергов — и по радио, и у себя в офисе, — и в конце концов они стали для меня чем-то вроде наваждения. Так было и в тот раз, когда я впервые увидела труп. Потом голова трупа — или то, что от нее осталось, — всплывала передо мной за завтраком, над яичницей с ветчиной, всплывала за плечами у Бадди Уилларда, которому я, собственно говоря, и была обязана таким впечатлением, — и в скором времени мне начало казаться, будто я таскаю за собой эту голову на веревочке, как черный безносый воздушный шар, пованивающий винным уксусом.

Я чувствовала, что-то со мной этим летом неладно, потому что я и думать-то могла только о Розенбергах, да еще о том, как глупо с моей стороны было накупать все эти неудобные дорогие наряды, висящие, как сушеные рыбы, у меня в шкафу, да еще о том, как все жалкие победы, которых я с таким воодушевлением добивалась и добилась в колледже, превратились в сущее ничто посреди мраморных и застекленных фронтонов Мэдисон-авеню.

А ведь предполагалось, что я должна ощущать себя на верху блаженства.

А ведь предполагалось, что я являюсь предметом зависти для тысяч и тысяч точно таких же, как я, студенток колледжей по всей Америке, которым больше всего на свете хотелось бы разгуливать в точно таких же фирменных кожаных туфлях седьмого размера, что я приобрела себе однажды в обеденный час в «Блумингдэйле», присовокупив к ним черный кожаный фирменный пояс и черную кожаную фирменную сумочку. А когда моя фотография появилась в журнале, в котором мы, все двенадцать, сотрудничали, и я была представлена на ней попивающей мартини посреди фешенебельного бара, в узком серебристом корсаже из искусственной парчи, окутанная пышным облаком белого тюля и окруженная несколькими безымянными молодыми людьми общеамериканского вида, не то нанятыми, не то одолженными где-то по такому случаю, — каждый наверняка бы решил, будто я окунулась в сплошной поток наслаждений.

Поглядите-ка, какие чудеса случаются в этой стране, сказали бы люди. Девица, до девятнадцати лет дожившая в каком-то захолустном городишке и настолько бедная, что даже не может позволить себе подписаться на журнал, внезапно получает стипендию на обучение в колледже, а потом одну премию, другую премию — и вот уже роскошествует в Нью-Йорке, как в салоне собственной автомашины.

Только я никоим образом не роскошествовала, даже в собственном представлении. Я просто моталась из гостиницы в офис, из офиса на какую-нибудь вечеринку, а с вечеринки в гостиницу и наутро опять в офис — строго по расписанию, как троллейбус. Я осознавала, что мне надлежит проникнуться восхищением, владевшим большинством моих компаньонок, но на самом деле я не испытывала ничего. Я ощущала себя очень тихой и очень пустой — как мертвая точка торнадо, безропотно перемещающаяся с места на место посреди окружающего ее неистовства стихий.

* * *

Нас, всех двенадцать, поселили в одной гостинице.

Все мы выиграли конкурс, объявленный журналом, прислав свои эссе, рассказы, стихотворения и рекламные тексты, и в награду нам предоставили месячную стажировку в Нью-Йорке с оплаченными издержками и великим множеством всяких дополнительных привилегий типа бесплатных билетов в балет, пропусков на показы мод и состязания парикмахеров в знаменитом и чрезвычайно дорогом салоне, а главное — нам дали шанс познакомиться с людьми, добившимися жизненного успеха на облюбованном нами поприще, и выслушать их советы и указания относительно того, как нам подступаться к делу самим.

И у меня до сих пор хранится подаренная мне тогда косметичка, предусмотрительно предназначенной для особы с каштановыми волосами и карими глазами: кружок коричневой туши с тончайшей кисточкой, чашечка синих теней для глаз в аккурат такою размера, чтобы вы могли погрузить туда кончик пальца, и три тюбика губной помады — розовая, красная и ярко-красная — и все это в золоченой коробочке с зеркальцем на внутренней стороне крышки. Сохранилась у меня и белая пластмассовая оправа солнечных очков с набором цветных и дымчатых стекол и с наклеенной на нее золотой рыбкой.

Я понимала, что нас задаривают только потому, что для заинтересованных фирм это является своего рода бесплатной рекламой, но не могла относиться к такому с циническим равнодушием. Весь этот ливень подарков, обрушившийся на нас, доставлял мне огромную радость. Потом, какое-то время спустя, я убрала подарки с глаз долой, но позже, уже поправившись, достала их и разложила по всему дому на видных местах. Время от времени я крашусь теми помадами, а неделю назад я отклеила золотую рыбку от очков и дала ею поиграться моему ребенку.

Итак, мы, все двенадцать, жили в одной гостинице, в одном и том же корпусе и на одном этаже, в одноместных номерах, расположенных рядом по коридору, и это напоминало общежитие в нашем колледже. Гостиница не была настоящей гостиницей — то есть такой, где мужчины и женщины живут вперемешку на одном и том же этаже.

Эта гостиница — она называлась «Амазонка» — была предназначена исключительно для женщин, и жили здесь главным образом девицы примерно моего возраста, дочери богатых родителей, желавших, чтобы их чада поселились там, куда не могли проникнуть — и соответственно соблазнить их — мужчины. Все эти девицы собирались поступить на курсы секретарш вроде тех, которые ведет Кэти Гиббс, где на занятия надлежит являться в шляпах, перчатках и чулках, или же только что закончили курсы такого типа и стали секретаршами у каких-нибудь важных шишек, или же просто околачивались в Нью-Йорке, ожидая, пока им не сделает предложение руки и сердца какой-нибудь преуспевающий молодой человек.

Мне казалось, что все девицы чудовищно скучают. Я видела их в солярии на крыше: они зевали, и красили ногти, и пытались сохранить свой бермудский загар, и, главное, невероятно скучали. Я как-то разговорилась с одной из них — и ей «чудовищно» надоели яхты, и надоели перелеты с материка на материк, и надоело катание на лыжах в Швейцарии на Рождество, и надоели бразильские кавалеры.

От таких девиц мне просто дурно. Я испытываю к ним такую зависть, что у меня пропадает дар речи. Мне девятнадцать лет, а я еще нигде, кроме своей Новой Англии, не была. Если не считать нынешней поездки в Нью-Йорк. Сейчас мне впервые представился настоящий шанс — и что же? Я упускала его, я теряла его, он просачивался у меня сквозь пальцы, словно пригоршня влаги.

Мне кажется, одной из причин моих затруднений была Дорин.

Раньше я никогда не встречала особ вроде нее. Дорин приехала из колледжа для богатых девиц где-то на Юге, и у нее были белокурые, почти совершенно белые волосы, превращавшие ее голову в комок сладкой ваты, и синие глаза, похожие на прозрачные агатовые шарики, — глаза блестящие, твердые и в каком-то смысле неуязвимые, — и рот, слегка искривленный вечной ухмылочкой. Я не хочу сказать: грязной ухмылочкой, но таинственной и вместе с тем радостной ухмылочкой, как будто все окружавшие ее люди были невероятно и уморительно глупы, а она сама могла, если б ей только захотелось, в любой момент отмочить о любом из них смачную шутку.

Дорин сразу же выделила меня из всей компании. Она дала мне понять, что я намного умней остальных, а сама она и впрямь была поразительно интересна. Обычно она подсаживалась ко мне в зале для заседаний и, пока очередная заезжая знаменитость нас поучала, нашептывала на ухо какие-нибудь саркастические замечания относительно данной персоны.

В их колледже, рассказывала она мне, воспитывали такое чувство стиля, что тетрадочные обертки у девиц изготовлялись из того же материала и были того же цвета, что и платья, и соответственно к каждому платью полагалась своя сумочка. Детали подобного рода всегда производят на меня сильное впечатление. Из них складывается или за ними угадывается жизнь, полная изысканного и чудесного декаданса, притягивающая меня, как магнит.

Единственное, за что Дорин постоянно распекала меня, было мое обыкновение представлять порученную работу в точности к положенному времени.

— С какой стати так надрываться?

Дорин опустилась ко мне на постель в своем шелковом халатике телесного цвета и заскребла длинными прокуренными ногтями, подравнивая их, о край моего стола, пока я начисто перепечатывала на машинке текст интервью, взятого мной у одного известного прозаика.

И вот еще что: все мы разгуливали по гостинице в хлопчатобумажных ночных сорочках до пят и в махровых домашних халатах или в просторных робах, которые не без некоторого усилия можно было бы выдать за пляжные одеяния, а Дорин щеголяла в полупрозрачном нейлоновом белье и в телесного цвета халатах в обтяжку — настолько в обтяжку, что казалось, будто вот-вот от нее посыплются искры. У нее был интригующий, чуть отдающий потом запах, который напоминал запах листьев папоротника, когда сорвешь их и разотрешь в руке, чтобы понюхать.

— Ты ведь сама прекрасно знаешь: твоей старухе Джей Си абсолютно наплевать, поспеешь ли ты с этой работой к завтрашнему дню или только к понедельнику. — Дорин раскурила сигарету и медленно выпустила дым из ноздрей, глаза ее при этом чуть увлажнились. — Джей Си страшна, как смертный грех, — хладнокровно добавила она. — Бьюсь об заклад, что ее старикан вырубает весь свет в доме, прежде чем подлечь к ней, не то ему пришлось бы плеваться не переставая.

Джей Си была моей начальницей, и она мне нравилась, невзирая на то что произнесла сейчас Дорин. Ее, конечно, нельзя было назвать одной из всегдашних редакционных куколок с накладными ресницами и в ослепительных драгоценностях. Но у Джей Си варил котелок, так что ее внешность, и впрямь уродливая, не имела никакого значения. Так мне, по крайней мере, казалось. Она знала несколько иностранных языков и была знакома со всеми писателями, всерьез задействованными в литературном процессе.

Я пыталась представить себе Джей Си снявшей свой строгий, деловой костюм и непременную шляпку, в которой она восседала на редакционных ленчах, пыталась представить себе ее в постели с жирным супругом, но у меня не выходило. Мне всегда было трудно воображать людей, забирающихся вдвоем в одну постель.

Джей Си пыталась меня чему-то научить. Все пожилые дамы, с которыми я была знакома, пытались меня чему-то научить, но как-то вдруг мне стало казаться, что научить меня им нечему. Я надела на машинку футляр и защелкнула его.

Дорин ухмыльнулась:

— Вот и умница.

Кто-то постучал в дверь.

— Кто там? — Я даже не потрудилась встать.

— Это я, Бетси. Ты едешь на вечеринку?

— Скорей всего. — Я по-прежнему не торопилась открывать.

Бетси завезли к нам в порядке импорта из штата Канзас. У нее был белокурый «конский хвост» и белозубая улыбка «любимой девушки отличного парня». Припоминаю, как-то раз нас вдвоем с ней пригласили в офис к телепродюсеру — мужику с дряблым, синюшного оттенка подбородком, одетому в полосатый костюм, — которому угодно было выяснить, нет ли у нас идеек, поддающихся использованию в его программе, и Бетси сразу же принялась рассказывать ему о канзасской пшенице. О том, что она бывает двух видов. Женская и мужская. Она пришла в такой экстаз, рассказывая об этой проклятой пшенице, что даже у продюсера на глазах появились слезы. «Чертовски жаль, что этого нельзя использовать в программе», — сказал он.

А несколько позже издатель журнала «Красота» убедил Бетси срезать «конский хвост» и поместил ее фотографию на обложку — и мне до сих пор время от времени попадается ее лицо, улыбающееся с пропотелых маек, какие носят грудастые домохозяйки.

Бетси вечно подбивала меня затеять что-нибудь с нею и с остальными девицами, как будто пытаясь спасти. А Дорин она никогда никуда не приглашала. Наедине со мной Дорин называла ее Поллианной-телятницей.

— Ты поедешь с нами в машине? — спросила Бетси из-за двери.

Дорин затрясла головой.

— Не беспокойся, Бетси. Я поеду с Дорин.

— Ладно. И я услышала, как она топает дальше по коридору.

— Побудем там, пока не остохренеет, — сказала Дорин, гася сигарету об изножье моей настольной лампы, — а потом смоемся в город. Эти вечеринки, которые тут для нас устраивают, сильно смахивают на танцульки в физкультурном зале. И почему только для нас вечно приглашают этих парней из Йейля? Они такие идиоты!

Бадди Уиллард был из Йейля, и сейчас, задним числом, размышляя, в чем же его беда, я понимаю, что он был идиотом. Да нет, он, конечно же, учился только на «отлично» и сумел даже завести интрижку с какой-то чудовищной официанткой по имени Глэдис, но у него абсолютно отсутствовала интуиция. А у Дорин интуиция была. Все, что она говорила, было подобно таинственному голосу, вещавшему из моего собственного чрева.

* * *

Был час, когда люди едут в театр, и мы попали в пробку. Наша машина застряла. Впереди застряла машина, в которой ехала Бетси, а сзади — машина с четырьмя другими девицами.

Дорин выглядела умопомрачительно. Она была в белом декольтированном платье в обтяжку, столь сильно перетянутом в талии, что все выше талии и все ниже буквально выпирало наружу, а ее кожа под тонким слоем пудры отливала бронзовым загаром. Надушилась она так, что от нее пахло, как из парфюмерного магазина.

Я была в черном чесучовом платье, смахивающем на панцирь, хотя и обошедшемся мне в сорок долларов — немалая доля из общей суммы стипендии, полученной мною одновременно с известием о том, что я попала в число счастливиц на стажировку в Нью-Йорк. Платье было настолько нелепо скроено, что я не могла надевать под него лифчик, но это не имело особого значения, потому что была я кожа да кости, и притом совершенно безгрудая, а вдобавок ко всему мне нравилось чувствовать себя почти обнаженной жаркими летними вечерами.

Пребывание в большом городе подпортило мой загар. Я стала желтой, как китаянка. В иной ситуации я занервничала бы из-за платья и дурацкого цвета кожи, но присутствие Дорин заставляло меня забывать о тревогах. Я чувствовала себя циничной, мудрой и всезнающей.

Когда мужчина в синей джинсовой рубахе и синих джинсах, обутый в кожаные ковбойские сапоги на высоком каблуке, высмотрел нас в машине и двинулся нам навстречу из-под навеса уличного кафе, у меня, конечно же, не возникло ни малейших иллюзий. Я прекрасно поняла, что он начал охоту на Дорин. Мужчина проложил себе дорогу среди застрявших автомашин и с любезным видом склонился к открытому окошку нашей.

— А что, позвольте узнать, делают две очаровательные молодые особы таким чудесным вечером? И куда это они едут — без кавалеров, одни-одинешеньки?

У него была широкая улыбка, как на рекламе зубной пасты.

— Мы едем на вечеринку, — выскочила с ответом я, потому что Дорин внезапно онемела, как часовой на посту, и лишь томно обмахивалась сумочкой, будто веером.

— Какая тощища! А почему бы вам не пропустить со мной стаканчик-другой прямо в этом баре? Да и друзья тут у меня тоже найдутся.

Он кивнул в сторону нескольких крайне неряшливо одетых молодых людей, стоявших и сидевших под навесом. Они внимательно наблюдали за его приставаниями и, встретившись с ним взглядом, громко захохотали.

Этот смех должен был насторожить меня. Это был смех грубый и циничный, но тут на светофоре зажегся зеленый свет, и я поняла, что если я промолчу, то через пару секунд начну упрекать себя в том, будто упустила еще один шанс повидать в Нью-Йорке хоть что-нибудь, кроме того, что с такой заботливостью приуготовила нам редакция журнала.

— Как насчет этого, Дорин? — спросила я.

— «Как насчет этого, Дорин?» — передразнил мужчина, улыбаясь своею белозубой улыбкой.

Я не могу припомнить, как он выглядел в те мгновения, когда не улыбался. Мне кажется, он только и делал, что улыбался всю дорогу. Должно быть, он таким родился — с улыбкой на устах.

— Что ж, ладно, — скачала Дорин, обращаясь ко мне.

Я открыла дверцу, и мы вылезли из машины как раз в ту минуту, когда она готова была тронуться с места. Мы направились было в бар.

Раздался чудовищный скрежет тормозов, сопровождаемый глухим звуком удара.

— Эй, вы! — Таксист высунулся из окошка. Судя по выражению лица, он был в бешенстве. — Что это вы вытворяете?!

Он затормозил столь резко, что машина, ехавшая следом, стукнулась носом ему и кузов, и нам было видно, как четыре девицы в ней, размахивая руками и цепляясь друг за друга, полетели кубарем.

Мужчина рассмеялся, оставил пас посреди мостовой, подошел к брошенной нами машине и сунул таксисту в самый разгар суматохи какую-то купюру, и тут же девицы из журнала тронулись с места — одна машина за другой, как некая свадебная процессия, состоящая почему-то из одних невест.

— Айда с нами, Фрэнки, — сказал наш спутник одному из своих друзей, и тот — кряжистый коротышка — отделился от компании и пошел во внутреннее помещение бара вместе с нами.

Таких парней, как он, я просто не выношу. Во мне, когда я на каблуках, пять футов десять дюймов, и стоит мне оказаться вдвоем с мужчиной ниже меня, я начинаю сутулиться и перекашивать бедра — одно поднимаю, а другое опускаю, — чтобы выглядеть не так нелепо, а чувствую себя при этом отвратительно, как под лучом рентгеновского аппарата.

Какую-то минуту я питала идиотскую надежду на то, что мы разобьемся на пары в соответствии с ростом, что свело бы меня с тем, кто пригласил нас, а в нем было добрых шесть футов, но он, не удостоив меня и взглядом, пошел вперед об руку с Дорин. Я попыталась сделать вид, будто не замечаю, как Фрэнки норовит взять меня под руку, и села за столом рядом с Дорин.

В баре было так темно, что я не могла никого и ничего разглядеть. Кроме Дорин. А она, со своими белокурыми, почти совершенно белыми волосами и в белом платье, выглядела просто серебряной. Мне кажется, она отражала неоновый свет, падающий от стойки бара. А сама я ушла куда-то в тень и расплылась в ней, как негатив фотографии, изображающей некую персону, которую я ни разу в жизни не видела.

— Ладно, что же мы выпьем? — вопросил белозубый незнакомец.

— Чего-нибудь в добром, старом стиле, — сказала мне Дорин.

Выбор напитка всегда приводит меня в замешательство. Я не отличаю виски от джина и ни разу еще мне не удавалось выпить чего-нибудь по-настоящему вкусного. Бадди Уиллард и другие парни из колледжей, с которыми я водилась, были слишком бедны, чтобы заказывать крепкие напитки, или же вообще не употребляли спиртного. Просто поразительно, сколько студентов не пьют и не курят по принципиальным соображениям! И чуть ли не все они водят со мной компанию. Верхом разврата для Бадди Уилларда была бутылка дюбонне, да и ту то, он заказывал или покупал единственно затем, чтобы доказать, что чувство прекрасного ему не чуждо, хотя он и изучает медицину.

— Выпью водки, — сказала я.

Незнакомец посмотрел на меня чуть более пристально:

— Хорошо, водки, а с чем?

— Чистой водки. Я всегда пью чистую.

Мне не хотелось садиться в лужу, объявляя, что буду пить водку со льдом, или с джином, или еще с чем-нибудь. Я однажды видела водку, полный стакан чистой водки, стоявший во льду и высвеченный голубым светом, и водка показалась мне прозрачной и чистой, как вода, поэтому я и подумала сейчас, будто чистая водка — это именно то, что мне нужно. Я мечтала как-нибудь однажды наугад заказать напиток и внезапно обнаружить, что он замечателен на вкус.

Подошел официант, и незнакомец заказал выпивку на всю нашу четверку. В этом весьма фешенебельном баре он в своем ковбойском наряде держался с такой непринужденностью, что я решила, будто он наверняка какая-нибудь знаменитость.

Дорин не произносила ни слова, она лишь играла со своею пробковой салфеткой да время от времени закуривала новую сигарету, но незнакомец, казалось, ничуть не был этим раздосадован. Он, не отрываясь, смотрел на нее — причем так, как посетители зоопарка пялятся на какую-нибудь макаку, ожидая, что она заговорит по-человечески.

Прибыли напитки, и мой выглядел прозрачным и чистым, как и подобает выглядеть водке.

— Чем вы занимаетесь? — спросила я у пригласившего нас человека только для того, чтобы нарушить молчание, которым уже начала обрастать со всех сторон, как травой джунглей. — Я хочу сказать: чем вы занимаетесь здесь, в Нью-Йорке?

Медленно и с явной неохотой незнакомец отвел взгляд от обнаженных плеч Дорин:

— Я диск-жокей. Вы, должно быть, обо мне слышали. Меня зовут Ленни Шеперд.

— Я вас знаю, — внезапно произнесла Дорин.

— Я рад этому, солнышко, — ответил Ленни и разразился смехом. — Но, собственно говоря, в этом нет ничего удивительного. Я дьявольски знаменит.

Затем он умолк и, словно чего-то ожидая от приятеля, посмотрел на Фрэнки.

— А вы, дорогие, откуда? — встрепенулся тот. — Как вас звать?

— Это вот Дорин. — Ленни обвил рукой обнаженные плечи моей подруги и потрепал их.

Меня крайне удивило, что Дорин и не вздумала этому воспротивиться. Она сидела, темноликая, как крашеная негритянка, в своем белом платье, и задумчиво потягивала из бокала.

— Меня звать Элли Хиггинботтом, — сказала я. — Я приехала из Чикаго.

И сразу же почувствовала себя уверенней. Мне не хотелось бы, чтобы хоть какая-то малость из того, что я скажу или сделаю в этот вечер, ассоциировалась с моим подлинным именем и бостонским происхождением.

— Что ж, Элли, а не сбацать ли нам танчик?

Сама мысль о том, чтобы пойти потанцевать с этим коротышкой в оранжевых башмаках на высоком каблуке, жалкой рубашонке и потрепанном синем костюме спортивного фасона, едва не заставила меня расхохотаться. Если и есть на свете что-нибудь, что я презираю, то это мужчины в синем. В черном, в сером, в коричневом — сколько угодно. Но мужчин в синем не выношу.

— Что-то я не в настроении, — холодно ответила я и, отвернувшись от него, придвинула стул еще ближе к стульям Дорин и Ленни.

Эта парочка выглядела сейчас уже так, словно они знали друг друга целую вечность. Дорин крошечной серебряной ложечкой поддевала ягоду со дна своего бокала, а Ленни чавкал каждый раз, как она подносила ложку к губам, изображая из себя собаку, готовую выхватить у нее добычу. Дорин хихикала и продолжала выуживать ягоды из коктейля.

Мне начало казаться, что в водке я наконец-то обрела свой напиток. У нее вообще не было никакого вкуса, но она проникала мне в живот, как шпага — в живот шпагоглотателю, и заставляла меня чувствовать себя могущественной и богоподобной.

— Пойду-ка я, пожалуй, — сказал Фрэнки, поднимаясь с места.

Я не в состоянии была хорошенько разглядеть его: здесь было слишком темно и накурено, но, пожалуй, впервые я услышала, какой писклявый и противный у него голос. Никто не обратил на Фрэнки никакого внимания.

— Послушай-ка, Ленни, ты мне кое-что должен. Помнишь, Ленни, что ты мне кое-что должен? А, Ленни?

Я подумала, как это странно, что Фрэнки напоминает Ленни о долге в нашем присутствии, мы ведь совершенно посторонние люди; но Фрэнки не уходил и все время хныча повторял одно и то же, пока Ленни не полез в карман и не достал оттуда целую кучу денег. Выбрав из нее одну бумажку, он сунул ее Фрэнки. Кажется, это было десять долларов.

— Заткнись и вали отсюда.

На мгновение мне почудилось, будто Ленни говорит это не только своему приятелю, но и мне, однако тут я услышала слова Дорин:

— Никуда без Элли не поеду.

Надо отдать ей должное: мое фальшивое имя она запомнила с первого раза.

— Ах, да Элли поедет! Верно, Элли? — И Ленни подмигнул мне.

— Конечно, поеду.

Фрэнки уже растаял в ночи, а против Дорин и ее спутника я ничего не имела. Мне хотелось повидать здесь как можно больше.

Я люблю наблюдать за людьми, оказавшимися в критической ситуации. Если я становлюсь свидетельницей дорожной аварии или уличной драки или же мне в лаборатории показывают мертвого младенца под стеклянным колпаком, я гляжу во все глаза и стараюсь навсегда запомнить это зрелище.

Таким образом мне удалось узнать множество людей, которых я ни за что не узнала бы иначе, — и даже если они удивляют меня или причиняют мне боль, я никогда не отвожу глаз и делаю вид, будто мне и без того известно, что на самом деле мир именно и настолько ужасен.

2

Квартиру Ленни невозможно было спутать с чьей-нибудь другой.

Она представляла собой точную копию внутреннего дворика на каком-нибудь ранчо, оборудованную, однако же, в многоквартирном нью-йоркском доме. Как он рассказал, кое-что тут ему пришлось перестроить, чтобы сделать помещение пошире, а к тому же он велел обшить сосновой панелью стены и соорудил специальный, также из сосновой панели, бар в форме подковы. Пол, как мне кажется, тоже был обшит сосной.

Огромные шкуры белых медведей были раскиданы па полу, а единственной мебелью служили несколько низких кроватей, застланных индейскими коврами. Вместо картин стены были украшены лосиными и бычьими рогами и чучелом кроличьей головы. Ленни потрепал кролика за нос и за окоченело застывшие уши:

— Переехал через него в Лас-Вегасе.

Он прошелся по комнате, и стук его каблуков казался пистолетными выстрелами.

— Акустика, — прокомментировал он и, становясь все меньше и меньше, исчез в каком-то внутреннем помещении.

И сразу же со всех сторон па нас обрушилась музыка. Затем она смолкла, и мы услышали голос Ленни, произносящий: «Перед вами ваш полуночный диск-жокей Ленни со свежею порцией пляски и пенья. Наш Номер Десять в силах перевесить ту штуку, что развеяла скуку прошлою ночью, разорвав ее в клочья. Итак, для самых бессонных ночная песня „Подсолнух"!»

Родилась я в Канзасе, обжилась я в Канзасе,
И когда отдалась — отдалась я в Канзасе!

— Зашибись, — сказала Дорин. — Просто зашибись.

— Не то слово.

— Послушай-ка, Элли, обещай мне кое-что, ладно?

Сейчас ей наверняка уже казалось, что меня и на самом деле так зовут.

— Конечно!

— Не вздумай сваливать, хорошо? А то мне с ним не совладать, если он вдруг начнет чудить. Ты видала, какие у него мускулы? — Дорин хихикнула.

Ленни вышел из задней комнаты:

— У меня тут на двадцать тысяч аппаратуры.

Он подошел к бару, взял три бокала и серебряное ведерко со льдом, а также большой миксер и принялся смешивать нам коктейль, подливая из разных бутылок.

Обещала мне ждать — и велела мне ждать.
А когда позабыла — позабыла мне дать.

— Потрясуха, точно?

Ленни подошел к нам, держа в руках все три бокала. Большие капли выступили на их поверхности, как пот, а кубики льда, пока он приближался к нам, звенели. И продолжали звенеть, когда Ленни передал бокалы нам. И тут музыка прервалась, и мы услышали, как голос Ленни объявляет следующий номер.

— Ничего нет приятней, чем послушать самого себя. Эй, подружка! — Взор Ленни на мгновение задержался на мне. — Фрэнки свалил, и хрен с ним. А тебе-то чего пропадать? Сейчас я свистну кого-нибудь из парней.

— Со мной все в порядке. Никого звать не нужно.

Не сообщать же ему, что хорошо бы позвать парня на несколько размеров больше, чем Фрэнки.

Ленни с явным облегчением вздохнул.

— Главное, чтобы тебе было хорошо. Я не хочу обижать подружку моей Дорин. — Он широко улыбнулся ей. — Верно ведь, солнышко?

Он протянул Дорин руку, и, не сказав друг другу ни слова, они принялись пританцовывать на месте, по-прежнему держа бокалы в свободной руке.

Я села на одну из кроватей и закинула ногу на ногу. Я старалась выглядеть равнодушной и бесстрастной. Однажды я видела группу пожилых бизнесменов, видела, как они безучастно наблюдают за алжирской танцовщицей, исполняющей танец живота, — вот на них я и попыталась было походить. Но стоило мне прислонить голову к стене под чучелом кролика, как кровать поехала по комнате на колесиках, я слетела с нее и очутилась внизу, на медвежьей шкуре, и голова моя прислонилась не к стене, а к кровати.

Мой напиток был каким-то водянистым и навевал на меня печаль. Каждый глоток все больше и больше отдавал на вкус затхлой водой. Посредине бокала было нарисовано алое лассо с желтыми крапинками. Я отпила уже на дюйм ниже этого лассо, немного обождала, а когда вновь поднесла бокал к губам, он был почему-то опять полон.

Откуда-то сверху, из динамиков, доносился голос Ленни:

— Вай-вай-вай, где мой родной Вайоминг?

Эта парочка не прекращала приплясывать даже в интервалах между музыкальными номерами. Мне показалось, будто я съежилась и превратилась в крошечное черное пятнышко на всех этих красных и белых коврах и сосновых панелях. Я чувствовала себя щелью в здешнем полу.

Есть нечто глубоко печалящее в том, что наблюдаешь, как двое людей все более и более влюбляются друг в дружку, особенно если ты единственный свидетель этой сцены.

Это все равно, что смотреть на Париж из окна купе, а поезд твой уносится прочь — и с каждой секундой город становится все меньше и меньше, и ты понимаешь, что на самом-то деле меньше и меньше, все более одинокой становишься ты, уносясь от всех тамошних огней, приключений и восторгов со скоростью миллион миль в час.

Все чаще и чаще Ленни и Дорин сталкивались друг с дружкой во время танца — и тогда они целовались, отхлебывали из бокалов и вновь обнимались. Мне хотелось просто растянуться здесь, на медвежьей шкуре, и заснуть, и проспать до той поры, пока Дорин не вздумается отправляться домой.

И вдруг Ленни взревел. Я села на полу. Дорин впилась зубами в ухо своему кавалеру.

— Отпусти, сука!

Ленни рванулся, и Дорин, взлетев в воздух, оказалась у него на плече, бокал выпал у нее из руки и, описав по воздуху длинную и широкую дугу, со слабым звоном ударился о стенную панель. Ленни, держа в руках Дорин, по-прежнему ревел и вертелся на месте с такой скоростью, что мне было совершенно не видно ее лица.

Я заметила, почти автоматически, как отмечаешь цвет чьих-либо глаз, что груди Дорин выскользнули из платья и слегка качаются в воздухе, как две спелые темно-янтарные дыни, а сама она, упав животом на плечо Ленни и судорожно суча ногами, кружится по комнате; но тут они оба расхохотались и начали кружиться помедленней, и Ленни потянулся укусить Дорин за попку сквозь платье в обтяжку — а я опрометью бросилась бежать из квартиры, чтобы не становиться свидетельницей дальнейшего, и, держась обеими руками за перила, кое-как спустилась по лестнице, причем даже не столько спустилась, сколько съехала.

Пока я не очутилась на лестнице, я и не подозревала о том, что в квартире у Ленни работал кондиционер. Тропическая, скопившаяся за день на тротуаре жара обрушилась на меня последней пощечиной. И главное, я и понятия не имела, где нахожусь.

Минуту-другую я подумывала о том, чтобы взять такси и поехать в конце концов на званый вечер, где веселились мои подруги, но затем отказалась от этой мысли, потому что танцы скорей всего уже закончились и мне вовсе не хотелось попасть в опустевший ангар танцевального зала, пол в котором усеян конфетти, окурками и скомканными салфетками, какие подают к коктейлям.

Я осторожно подкралась к ближайшему перекрестку, для пущей безопасности проводя пальцем левой руки по стенам домов, и поглядела на указатель. Затем достала из сумочки туристический план Ныо-Йорка. Сорок три улицы и пять авеню отделяли то место, где я сейчас находилась, от гостиницы.

Ходьба пешком никогда не причиняла мне никаких неудобств. Определив нужное направление, я пошла, ведя про себя счет пройденным кварталам, и, когда очутилась наконец в гостиничном холле, почувствовала себя полностью отрезвевшей, и только ноги себе слегка натерла, по и то по своей вине, потому что не надела носков или чулок.

Хол был совершенно пуст, если не считать ночной дежурной, тихо посапывающей у себя за стойкой посреди ключей от номеров и безмолвных телефонных аппаратов.

Я вошла в автоматический лифт и нажала кнопку своего этажа. Дверца лифта съехалась беззвучной гармошкой. В ушах у меня зазвенело, к я увидела огромную, грязноглазую китаянку, идиотически уставившуюся мне в лицо. Разумеется, это была я сама. Неприятно было убедиться в том, насколько усталой и потрепанной я выгляжу.

В холле на этаже не было ни души. Я прошла к себе в номер. Он был полон дыма. Сначала я подумала, что этот дым материализовался из воздуха, как своего рода воздаяние мне за мои грехи, но потом вспомнила, что здесь накурила Дорин, и нажала на кнопку, отворяющую форточку. Окна здесь были устроены так, что открыть их полностью и, скажем, высунуться наружу было нельзя, и почему-то это привело меня в бешенство.

Стоя у окна слева и прижавшись щекой к оконной раме, я видела панораму города со зданием ООН, подобным гигантскому зеленому улью в царящей вокруг него тьме. Я видела красные и белые огни на дороге и огни на мостах, названий которых не знала.

Тишина угнетала меня. Тишина и безмолвие. И это не было безмолвие окружающего. Это было мое собственное безмолвие.

Мне было совершенно точно известно, что автомашины производят какой-то шум, и люди в них и люди за освещенными окнами зданий производят шум, и река шумит, но я ничего не слышала. Город пребывал у меня за окном, плоский, как плакат, правда поблескивающий и вообще глянцевитый, — но с таким же успехом его могло там и не быть вовсе: не больно-то много радости он мне принес.

Фарфорово-белый телефонный аппарат на ночном столике мог связать меня с миром, но он был безмолвен, как голова покойника. Я попыталась вспомнить, кому я успела дать свой номер, чтобы загадать, кто бы все-таки мог мне сейчас позвонить, но единственной, кого я вспомнила, была мать Бадди Уилларда, взявшая мой номер, чтобы передать его какому-то своему знакомому переводчику-синхронисту, работающему в ООН.

Я коротко и сухо рассмеялась.

Могу себе представить, как будет выглядеть переводчик-синхронист, с которым меня хочет познакомить миссис Уиллард, если главным ее желанием было выдать меня за своего сына Бадди, проходящего сейчас курс лечения от туберкулеза в каком-то санатории в «Стране гор» — Адирондаке — в северо-восточной части штата. Мать Бадди даже ухитрилась найти для меня место официантки в этом санатории на лето, чтобы только Бадди не чувствовал себя таким одиноким. Ни она, ни сам Бадди так и не поняли, почему я предпочла вместо этого отправиться в Нью-Йорк. Зеркало над моим письменным столом было чуть потускневшим и, пожалуй, чересчур серебряным. Лицо, возникшее в нем, выглядело искривленным, как будто оно отражалось в металлическом оборудовании зубоврачебного кабинета. Я подумала было о том, чтобы забраться под простыни и попытаться заснуть, но это показалось мне настолько же отвратительным, как если бы я вложила грязное, испачканное жирными пальцами письмо в свежий, безукоризненно чистый конверт. Поэтому я решила принять горячую ванну.

Должно быть, есть на свете напасти, от которых не в силах исцелить и горячая ванна, но я таких почти не знаю. Как только меня начинает томить печаль, как только я чувствую себя умирающей, как только разнервничаюсь до такой степени, что не могу заснуть, как только в кого-нибудь влюблюсь или разлучусь с возлюбленным на неделю, как только дохожу до определенной точки отчаяния, я говорю себе: «А приму-ка я сейчас горячую ванну».

В ванне я предаюсь размышлениям. Вода должна быть предельно горячей — настолько горячей, что в нее страшно и больно поставить ногу. Затем, дюйм за дюймом, я постепенно погружаюсь в нее, пока вода не доходит до самого горла.

Я помню потолки в каждой ванной комнате, где мне доводилось принимать ванну. Я помню цвет и отделку потолков, помню их фактуру, помню трещины и темные пятна, помню, какой там имелся источник света. Я помню и сами ванны тоже: древние, стилизованные под античность сооружения на ножках грифона, и современные, сильно смахивающие на гроб конструкции, и роскошные ванны из красного мрамора, из которых открывается вид на дверь с орнаментом из речных лилий. И я помню форму и размеры всех кранов и всех тюбиков шампуня.

Нигде я не чувствую себя настолько собой, как в горячей ванне.

Я лежала в горячей ванне на семнадцатом этаже гостиницы только для женщин, высоко над суматохой и сумятицей Нью-Йорка, примерно час и в конце концов почувствовала себя очистившейся. Я не верю в крещение и в реки Иорданские или во что-нибудь другое в том же роде, но, сдается мне, в горячей ванне я ощущаю нечто схожее с тем, что испытывают верующие, погружаясь в освященную воду.

Я убеждала самое себя: «Дорин больше не существует, Ленни Шеперда больше не существует, Фрэнки больше не существует, Нью-Йорка больше не существует, их всех больше не существует, они растворяются, исчезают, не имеют никакого значения. Я их знать не знаю и никогда не знала, а сама я чрезвычайно чиста. Вся выпивка и все вонючие поцелуи, свидетелями которых я стала, и вся грязь, налипшая на мое тело по пути домой, превращаются сейчас в нечто чрезвычайно чистое».

И чем дольше я лежала в прозрачной горячей воде, тем чище себя считала, — и когда я вышла из ванны и закуталась в одно из белых мягких больших гостиничных полотенец, я казалась себе чистой и милой, как новорожденная.

* * *

Не знаю, как долго я спала, пока в дверь ко мне не постучали. Сперва я не придала этому значения, потому что человек, стучавшийся в мою дверь, приговаривал: «Элли, Элли, впусти меня, Элли». А я ведь никакой Элли знать не знала. Затем раздался стук совершенно иного рода — резкий и частый (а прежний был тяжелым и глухим) — и другой, куда более звонкий голос сказал: «Мисс Гринвуд, к вам тут друзья», и я сразу же поняла, что это Дорин.

Я вскочила на ноги и на мгновение чуть было не потеряла равновесие посреди темной комнаты. Я разозлилась на Дорин за то, что она меня разбудила. Мой единственный шанс забыть обо всем происшедшем заключался в том, чтобы хорошенько выспаться, а она ухитрилась отнять и его.

Я решила, что, если я сделаю вид, будто сплю и не слышу их, стук прервется, однако же этого не произошло.

— Элли, Элли, Элли, — бормотал первый голос, тогда как другой уже буквально шипел:

— Мисс Гринвуд, мисс Гринвуд, мисс Гринвуд.

Мне начало казаться, что у меня раздвоение личности.

Я открыла дверь и, моргая, уставилась в ярко освещенный коридор. Мне показалось, что стоит не день и не ночь, а какое-то сумеречное, третье время суток, внезапно втиснувшееся между ночью и днем, чтобы остаться в этом промежутке навеки.

Дорин стояла, держась за дверной косяк. Когда я вышла из комнаты, она рухнула Ко мне в объятия. Мне было не разглядеть ее лица, потому что голова у нее падала на грудь и белокурые волосы, вплоть до темных корней, закрывали его, а сами корни казались гавайской травяной юбочкой.

Я поняла, что низкорослая и широкоплечая женщина с усиками, одетая в черную униформу, была ночной дежурной. Она гладила наши дневные платья и бальные наряды в каморке, расположенной на этом же этаже. Я не могла взять в толк, откуда она знает Дорин и почему вдруг надумала помочь ей будить меня, вместо того чтобы препроводить в ее собственный номер.

Увидев, что Дорин очутилась в моих объятиях и затихла, если не считать нескольких влажных всхлипов, дежурная удалилась по коридору в свою кабинку к древней швейной машинке «Зингер» и к белой гладильной доске.

Мне хотелось броситься следом и заявить ей, что я знать не знаю никакой Дорин, потому что эта дежурная выглядела строгой, работящей и высоконравственной, как типичная иммигрантка из Европы былых времен, и напоминала мне мою австрийскую бабушку.

— Пусти меня, пожалуйста, — лепетала Дорин. — Пусти меня, пожалуйста, пусти меня, пожалуйста.

Мне показалось, что если я перенесу Дорин через порог и уложу ее к себе на постель, то уже никогда не смогу от нее избавиться.

Тело ее в моих руках было теплым и мягким, как ворох подушек, — особенно там, где она прижималась ко мне всей своей тяжестью, — а ноги ее в дурацких туфлях на высоком каблуке нелепо болтались в воздухе. Она была слишком тяжела, чтобы протащить ее по всему длинному коридору.

Я решила сделать единственно разумное — опустить ее на ковер прямо здесь, у порога, а самой пройти к себе в номер, запереться и лечь в постель. Когда Дорин проснется, она будет не в состоянии вспомнить, что с нею произошло, и решит, что, не добудившись меня, сама вырубилась под дверью, — а тогда поднимется и преспокойно отправится к себе в номер.

Я начала было осторожно опускать Дорин на зеленый ковер, но она внезапно всхлипнула и дернулась в моих руках. Струйка бурой рвоты вырвалась у нее изо рта и растеклась лужицей у меня под ногами.

И сразу же вслед за этим Дорин стала еще тяжелее. Ее голова, качнувшись, упала в лужицу, пряди белокурых волос опустились туда же, как корни дерева на подмытом рекой берегу, и я поняла, что она уснула. Я отшатнулась от нее. Я сама практически спала.

Этой ночью я приняла относительно Дорин важное решение. Я решила, что буду продолжать водить с ней знакомство, буду наблюдать за ней и слушать то, что она мне говорит, но в глубине души буду знать, что не имею с ней ничего общего. В глубине души я буду хранить верность Бетси и ее невинным подружкам. Я ведь на самом деле похожа не на нее, а на Бетси.

Я тихо прошла к себе в номер и закрыла за собой дверь. Немного поколебавшись, решила все же не запирать ее. Я просто была не в состоянии заставить себя это сделать.

Когда я проснулась душным и пасмурным утром, мне захотелось сперва одеться, побрызгать в лицо холодной водой и слегка подкрасить губы — и только после этого я медленно открыла дверь. Кажется, я боялась увидеть Дорин по-прежнему лежащей в лужице рвоты — чудовищное, но неопровержимое доказательство извращенности моей собственной натуры.

Но в коридоре никого не было. Ковер простирался из одного конца коридора в другой, чистый и как бы нетронутый, если не считать еле различимого темного пятна возле моей двери, как будто кто-то ненароком расплескал здесь стакан воды, но потом старательно затер следы инцидента.

3

На банкетном столе в редакции «Женского журнала» были расставлены разрезанные пополам зелено-желтые плоды авокадо, фаршированные крабами под майонезом, блюда с ростбифом и холодной курятиной и — на не слишком большом расстоянии друг от друга — объемистые креманки, полные черной икры. В этот день я не успела позавтракать в гостиничном кафетерии, ограничившись только чашкой черного кофе — настолько горького, что у меня защипало в носу, — и сейчас ощущала чудовищный голод.

До того как я приехала в Нью-Йорк, мне ни разу не довелось побывать в приличном ресторане. Если, понятно, не считать заведений вроде «Говарда Джонсона», в которых людишки типа Бадди Уилларда угощали меня исключительно жареной по-французски картошкой, чизбургерами и ванильным кремом. Не знаю, почему оно так, но хорошо поесть я люблю едва ли не больше всего на свете. И сколько ни съем, никогда не толстею. За одним-единственным исключением я сохраняю свой вес на протяжении уже десяти лет.

Мои любимые блюда хорошо заправлены маслом, сыром и жирной подливкой. В Нью-Йорке мы столько раз завтракали и обедали за казенный счет с сотрудниками редакции и со всякими заезжими знаменитостями, что у меня появилась привычка окидывать хищным взглядом твердые обеденные карточки с вписанным в них от руки сегодняшним меню, в котором разве что какой-нибудь гарнир из бобов стоил пятьдесят или шестьдесят центов, и выбирать самые шикарные, самые дорогие яства — и заказывать их сразу по нескольку.

Чувства вины я при этом не испытывала, потому что никому не приходилось платить за это из собственного кармана. Я следила за тем, чтобы управляться со своей трапезой достаточно проворно, иначе мне пришлось бы заставлять томиться моих спутниц, заказывавших себе, как правило, только зеленый салат и грейпфрутовый сок. Вели они себя так исключительно затем, чтобы похудеть. Почти все, с кем мне довелось встретиться в Нью-Йорке, стремились похудеть.

— Хочу от всей души поприветствовать самых хорошеньких и самых умных барышень, которых нам когда-либо доводилось принимать в нашей редакции, — произнес жирный и лысый распорядитель в свой ручной микрофон. — Этот небольшой банкет является всего лишь скромным проявлением гостеприимства, с которым наш «Женский журнал» и его прославленная «Экспериментальная кухня» встречают очаровательных посетительниц.

Пристойные, подобающие истинным барышням аплодисменты, — и мы усаживаемся за гигантский стол, застеленный крахмальной скатертью.

Здесь присутствовали одиннадцать девиц из нашей дюжины, большинство наших попечителей из редакции пригласившего нас журнала, а также в полном составе персонал «Экспериментальной кухни» «Женского журнала» в гигиенически-белых халатах, прелестных чепчиках и в безукоризненной косметике предписанного здесь телесного цвета.

Нас было только одиннадцать, потому что Дорин отсутствовала. По каким-то соображениям ей было уготовано место рядом со мной, и ее стул оставался пуст. Я прибрала для нее карточку у прибора — карманное зеркальце с надписью «Дорин», выведенной вязью сверху, и обрамленное орнаментом из маргариток, посредине которого на серебряной глади должно было всплывать лицо Дорин.

Дорин проводила время с Ленни Шепердом. Теперь она большую часть времени проводила с Ленни Шепердом.

«Женский журнал» — издание огромного формата с цветными вкладками, посвященными блюдам национальных и местных кухонь, причем тематика эта меняется ежемесячно. В час, предшествующий банкету, нас провели по бесчисленным кухонным помещениям и показали, как трудно, например, фотографировать яблочный пирог с мороженым, потому что при ярком освещении, необходимом для съемки, мороженое начинает таять и его шарики надлежит незаметно поддерживать сзади зубочистками и менять каждый раз, когда они становятся чересчур рыхлыми. При виде лакомств, от которых ломились все эти кухоньки, у меня закружилась голова. И дело не в том, что дома мы скверно питались. Моя бабушка неизменно приобретала что подешевле, и у нее вдобавок была пренеприятная привычка произносить, когда ты подносишь ложку ко рту, что-нибудь вроде: «Надеюсь, тебе это придется по вкусу. Оно обошлось мне в сорок один цент на фунт», вследствие чего начинало казаться, что пожираешь медяки, а вовсе не воскресный бифштекс.

Пока мы стояли за спинками наших стульев, внимая приветствию, я чуть нагнула голову и тайком оглядела стол, чтобы локализовать на нем расположение креманок с икрой. Стратегическая позиция одной из них была между мной и местом отсутствующей Дорин.

Я сообразила, что девице, которая сядет напротив меня, будет не дотянуться до этой креманки из-за огромного блюда марципанов, стоящего посредине, а что касается Бетси, место которой было справа от меня, то она чересчур воспитанна, чтобы потребовать от меня поделиться икрою, особенно если я прикрою креманку локтем и придвину поближе к своей тарелке. И кроме того, справа от Бетси, между ней и еще одной девицей, стояла точно такая же креманка, и Бетси вполне могла полакомиться из нее.

У нас с моим дедушкой была одна постоянная шутка. Он работал метрдотелем в загородном клубе в окрестностях нашего города, и каждую неделю, по воскресеньям, моя бабушка заезжала за ним, чтобы забрать его на понедельник. По понедельникам у него был выходной. Она брала с собой поочередно то моего брата, то меня, а дедушка всегда сервировал для нее и одного из внуков самый настоящий воскресный обед, как будто мы были ресторанными завсегдатаями. Для меня же он всегда припасал особенно лакомые кусочки, и в девять лет я уже стала страстной любительницей холодной телятины, икры и анчоусов.

Шутка же заключалась в том, что мой дедушка обещал в день моей свадьбы привезти мне столько икры, сколько я смогу съесть. И это и впрямь было шуткой, потому что я собиралась никогда не выходить замуж, но если бы и передумала, дедушке неоткуда было бы взять столько икры, сколько я могла бы съесть, разве что если бы он ограбил свой клуб и привез ее целый чемодан.

Под шумок, пока вокруг позвякивали бокалы с безалкогольными напитками, серебряные столовые приборы и фарфор, я покрыла всю свою тарелку ломтями холодной курятины. Затем намазала курятину черной икрой — причем таким толстым слоем, как будто мазала на хлеб ореховое масло. Затем принялась брать ломти курятины, один за другим, сворачивать их в трубочку и поглощать. При этом следила за тем, чтобы икра не выдавливалась наружу.

После долгих сомнений и колебаний насчет того, какой вилкой что брать, я поняла, что если ведешь себя за столом неверно, но с достаточной уверенностью и, может быть, даже с вызовом, как будто ты совершенно убеждена в том, что именно так и следует поступать, то это сойдет тебе с рук и никто не подумает, будто у тебя дурные манеры или ты плохо воспитана. Все решат, что ты оригинальна, экстравагантна и остроумна.

Я поняла это в тот день, когда Джей Си пригласила меня на ленч со знаменитым поэтом. Поэт явился одетым в чудовищно мятый и засаленный твидовый пиджак коричневого цвета, в серые брюки и красно-голубой джемпер, а дело происходило в весьма фешенебельном ресторане с фонтанами и канделябрами, где все остальные посетители были в строгих, темных костюмах и безукоризненно белых сорочках.

Поэт ел свой зеленый салат руками, выуживая с тарелки один лист за другим, и одновременно рассказывал мне об антагонизме между природой и искусством. Я не могла отвести глаз от бледных костистых пальцев, которые перепархивали из поэтовой тарелки к поэтову рту и обратно, каждый раз на переднем пути обремененные зеленой ношей. И никто не хихикал по его адресу и не делал ему никаких замечаний. Казалось, поедание зеленого салата руками — это самое естественное и единственно разумное занятие.

Никого из наших начальниц, равно как и никого из сотрудниц «Женского журнала», не оказалось поблизости от меня, а Бетси была мила и приветлива, она, наверно, и икру-то не любила, — и постепенно я начала проникаться все большей и большей самоуверенностью. Закончив первую порцию холодной курятины с икрой, я изготовила себе другую, точно такую же. А затем потянулась за авокадо, фаршированным крабами.

Авокадо — мой любимый фрукт. Каждое воскресенье дедушка привозил мне одно авокадо, припрятав его в чемодане под шестью грязными сорочками и воскресными комиксами. Он научил меня, как надо есть авокадо: выдавить густой сок и мякоть в глубокую тарелку, а затем, перемешав их как следует, наполнить пустую оболочку плода полученной начинкой. Сейчас мне ужасно недоставало этой начинки. Крабы не идут с ней ни в какое сравнение.

— А как демонстрация мехов? — спросила я у Бетси, когда ее возможные притязания на икру оказались бы уже явно запоздалыми. Я подгребла несколько последних соленых икринок с тарелки столовой ложкой и облизала ее досуха.

— Все было просто чудесно, — заулыбалась Бетси. — Нам показали, как можно смастерить пелерину на все случаи жизни из норковых хвостов и золоченой цепочки, причем точно такую же цепочку можно приобрести у Вулворта за доллар девяносто восемь центов. И Хильда сразу же после демонстрации пошла по магазинам мехов и накупила с большой скидкой кучу норковых хвостов, а потом зашла за цепочкой к Вулворту и прямо в автобусе изготовила себе пелерину.

Я уставилась на Хильду, сидящую сразу же за Бетси. И действительно, на ней была роскошно выглядевшая накидка из каких-то пушистых хвостов, скрепленная золоченой цепочкой.

Хильда вечно приводила меня в некоторое недоумение. В ней было шесть футов росту, на лице ее бросались в глаза огромные влажно-зеленые очи, толстые красные губы и какая-то чисто славянская отрешенность. Хильда делала шляпки. Ее сразу же сплавили в рубрику мод, отделив тем самым от девиц с более ярко выраженными литературными интересами, вроде Дорин, Бетси или меня. Нам-то всем поручили писать статьи, хотя большинство и писало их только на ерундовские темы, типа ухода за собой или здоровья. Я даже не знаю, умела ли Хильда читать, но шляпки она делала просто потрясающе. Здесь, в Нью-Йорке, она посещала специальную мастерскую, где совершенствовалась в своем искусстве, и каждый день, отправляясь туда, она надевала новую шляпку, изготовленную собственноручно из соломки, мехов, ленточек или чего-нибудь еще, но неизменно изящную.

— Потрясающе, — пробормотала я, — просто потрясающе.

Мне не хватало Дорин. Она бы непременно отпустила какое-нибудь язвительное, бьющее не в бровь, а в глаз замечание насчет Хильды и ее пелеринки — и это меня взбодрило бы.

У меня было очень тяжело на душе. Как раз нынешним утром не кто иной, как Джей Си, сумела вывести меня на чистую воду, и теперь я начинала осознавать, что все те грустные подозрения, которые я питала относительно собственной персоны, понемногу оправдываются, и я даже не в состоянии скрыть этого от окружающих. После беспрерывной девятнадцатилетней гонки за всякого рода наградами, призами, премиями и стипендиями я начала сдавать, сбиваться с темпа, медленно, но неуклонно сходить с дистанции.

— А почему ты не поехала туда вместе с нами? — спросила Бетси.

У меня возникло впечатление, что она начинает повторяться, потому что тот же вопрос она вроде бы задавала мне минуту назад, но я пропустила его мимо ушей.

— Ты ходила куда-нибудь с Дорин?

— Нет. Я хотела поехать на демонстрацию мехов, но позвонила Джей Си и велела мне прийти в офис.

Насчет моего желания поехать на демонстрацию мехов — это было неправдой, но я пыталась убедить самое себя, что дело обстояло именно так и только поэтому меня раздосадовал звонок Джей Си.

Я сообщила Бетси о том, как все утро пролежала в постели, предаваясь мыслям о демонстрации мехов. Правда, я не рассказала ей, что ко мне в номер зашла Дорин и заявила:

— Какого черта ты намыливаешься на этот дурацкий показ? Мы с Ленни собрались поехать на Кони-Айленд, так почему бы тебе не присоединиться к нам? Ленни пригласит для тебя какого-нибудь славного парня. А день пропадет так на так с этим банкетом и с кинопремьерой после обеда, и нас с тобой никто не хватится.

Я чуть было не поддалась искушению. Демонстрация мехов — это, конечно же, сущий идиотизм. Меха меня никогда не интересовали. Но в конце концов я решила проваляться в постели до тех пор, пока мне это не надоест, а затем отправиться в Сентрал-парк и полежать там на травке. Там самая густая трава, какую можно найти в здешней каменной пустыне.

Я сказала Дорин, что не поеду ни на демонстрацию мехов, ни на банкет, ни на премьеру, но на Кони-Айленд с ними я тоже не поеду — я просто поваляюсь в постели. Но после ухода Дорин я задумалась над тем, почему не могу больше следовать предложенному нам распорядку, и почувствовала себя от таких раздумий больной и усталой. А затем я задумалась о том, почему в таком случае не могу делать всего того, что нам делать не велено, как поступает та же Дорин, и почувствовала себя еще более больной и усталой, чем прежде.

Не знаю, который был час, но я слышала, как девицы разгуливают и переговариваются в холле, собираясь на демонстрацию мехов, а потом все стихло, и я лежала на спине в постели и глядела вверх, на белый потолок, и тишина казалась мне все более и более оглушительной, пока я не почувствовала, что от нее у меня вот-вот лопнут барабанные перепонки. И в эту минуту зазвонил телефон.

Долгое время я смотрела на него, не поднимая трубку. Она чуть подпрыгивала в своей цвета слоновой кости колыбельке, и поэтому я понимала, что кто-то и впрямь мне звонит. Я решила, что дала кому-нибудь свой номер на вечеринке или на танцульке, а сама забыла об этом. Я схватила трубку и произнесла радостным, исполненным жажды приключений голосом:

— Алло!

— Это Джей Си, — грубо прервала поток моих мечтаний начальница. — Вы не собираетесь зайти сегодня в офис?

Я рухнула на постель. Я не могла понять, с какой стати Джей Си решила, что я могла планировать на сегодня посещение офиса. У нас были напечатанные на ротапринте расписаньица, в которых отмечены все предлагаемые на тот или иной конкретный день занятия, причем многие из них связаны с выездом в город, а вовсе не с посещением офиса. Разумеется, это расписание далеко не всегда соблюдалось неукоснительно.

В разговоре возникла определенная пауза. Затем я проблеяла:

— Я собиралась на демонстрацию мехов.

Разумеется, — ни на какую демонстрацию я не собиралась, но надо же было что-то сказать.

Я сказала ей, что собираюсь на демонстрацию мехов, а она велела мне прийти в офис. Ей надо было со мной поговорить, и еще там была кое-какая работа.

— Ай-ай-ай, — с сочувствием воскликнула Бетси. Она, должно быть, заметила, как по щекам у меня скатились две слезинки — скатились и упали в вазочку мороженого с коньяком и с меренгами, — потому что она передвинула ко мне по столу свой нетронутый десерт, и я, рассеянно управившись с собственным, принялась за ее порцию. Мне было чуть стыдно притворяться, но в конце концов мои слезы были в какой-то мере искренними: Джей Си наговорила мне сегодня ужасных вещей.

* * *

Когда, часов так в десять, я неуверенно вошла в офис, Джей Си поднялась со своего места, чтобы закрыть за мной дверь. Я уселась в кресло-вертушку к столу, на котором стояла моя пишущая машинка, а она — за свой письменный стол, причем мы очутились лицом друг к другу. Окно у нее за спиной было сплошь заставлено цветочными горшками, и казалось, что Джей Си сидит в тропическом лесу.

— А что, Эстер, тебя не интересует твоя работа?

— Да нет, что вы, интересует! Очень интересует!

Слова выдавливались из меня тягучей массой, как будто я проглотила медузу, что, правда, не прибавляло им убедительности. Однако я сохраняла контроль над собой.

Всю жизнь я убеждала самое себя в том, что больше всего на свете мне хочется читать, писать и работать как одержимой, и это вроде бы соответствовало действительности: я все всегда делала хорошо и училась только на пятерки с плюсом, и к тому времени, когда я попала в колледж, ничто уже не могло и не должно было остановить меня.

Я была корреспондентом городской газеты по колледжу, редактором школьного литературного журнала и заведовала Доской почета — а это весьма престижное поручение означало, что я слежу за академической успеваемостью остальных, — и известная поэтесса, преподававшая у нас литературное мастерство, предрекала мне успех в самых крупных университетах Восточного побережья и гарантировала стипендию на все время обучения там, да и сейчас я проходила практику у самого лучшего редактора модного интеллектуального журнала, — и при всем при том я еле тянула воз и упиралась, как усталая лошадь.

— Меня все чрезвычайно интересует. — Слова падали на столешницу перед Джей Си с плоским и пустым звуком, как какие-нибудь деревянные жетоны.

— Рада слышать это. — В тоне Джей Си, несомненно, сквозила язвительность. — За месяц практики в журнале можно научиться массе полезных вещей. Конечно, если работаешь засучив рукава. Молодая особа, стажировавшаяся здесь до тебя, не тратила время ни на какие показы мод и демонстрации мехов. И прямо отсюда была принята на работу в «Тайм».

— О Господи, — сказала я все тем же похоронным голосом. — Вот так прыть!

— Разумеется, тебе еще целый год учиться в колледже, — продолжила Джей Си, чуть смягчившись, — А чем ты собираешься заняться после того, как его закончишь?

Мне всегда казалось, будто я хочу по окончании колледжа получить стипендию на обучение в порядочном университете или же грант для поездки на учебу в Европу, а впоследствии я собиралась стать профессором и выпустить несколько сборников собственных стихов или же выпустить несколько сборников собственных стихов и пойти на работу куда-нибудь в редакцию. И как правило, предавая эти планы огласке, я за словом в карман не лезла.

— Толком не знаю.

Я услышала, как я это произнесла. И сразу же ощутила глубочайший испуг, потому что, стоило мне это произнести, я поняла, что это сущая правда.

Эти слова прозвучали сущей правдой, и я осознала это примерно так же, как осознаешь, что некая невзрачная и невразумительная личность, долгие годы метавшаяся вокруг твоего дома и вдруг переступившая его порог и объявившая, будто она доводится тебе родным отцом, — примерно как осознаешь, что этот человек похож на тебя как две капли воды и, следовательно, действительно приходится тебе родным отцом, а тот, кого ты почитала родным отцом до сих пор, на самом деле не отец твой, а стыд и позор.

— Толком не знаю.

— С такими настроениями ты никогда ничего не добьешься. — Джей Си сделала паузу. — Какими языками ты владеешь?

— О, я немного читаю по-французски, и мне всегда хотелось изучить немецкий.

Уже лет пять я твердила всем, что хотела бы изучить немецкий.

Моя мать в детстве, проведенном уже в Америке, говорила по-немецки, — и ее за это даже побили камнями одноклассники во время первой мировой войны. Мой немецкоговорящий отец, умерший, когда мне было девять, был родом из некоей маниакально-депрессивной деревушки в черном сердце Пруссии. Мой младший брат в настоящее время участвовал в экспериментальной программе «Международное общежитие» в Западном Берлине и говорил по-немецки, как немец. Однако же я не объявляла людям о том, что стоит мне взять в руки немецкий словарь или какую-нибудь немецкую книгу — и от одного вида этих угрюмых, черных, словно бы изготовленных из колючей проволоки букв душа моя захлопывается, как крышка сундука.

— Я никогда не сомневалась в том, что мне хочется заниматься издательской деятельностью. — Произнося это, я попыталась было нащупать нить, ухватившись за которую смогла бы вновь забраться на борт испытанного в морях корабля. — Мне хотелось бы начать со вспомогательной работы в каком-нибудь издательстве.

— Для этого надо уметь читать по-французски и по-немецки, — безжалостно произнесла Джей Си, — а лучше и еще на нескольких языках: по-испански, по-итальянски, а оптимально — по-русски. Сотни девиц наезжают в Нью-Йорк в начале каждого лета, и все они намереваются работать в издательствах. Для того чтобы выиграть этот конкурс, одной взбалмошности маловато. Необходимо знать языки.

У меня не хватало духу сообщить Джей Си о том, что в моем расписании на последний год в колледже не осталось буквально ни одной свободной минуты, которую я могла бы посвятить изучению языков. Я должна была принять участие в одной из тех программ для особо одаренных, в ходе которой вас учат думать независимо, и, кроме того, мне предстоял спецкурс по Толстому и Достоевскому и семинар по стихосложению, а все остальное время надо было посвятить дипломной работе по творчеству Джеймса Джойса. Я еще не сформулировала окончательно ее название, потому что не успела прочесть «Поминки по Финнегану», но моя преподавательница пришла в восхищение от моих черновых набросков и обещала мне кое-что подсказать применительно к теме «Двойничество у Джойса».

— Я попробую что-нибудь предпринять, — сообщила я Джой Си. — Возможно, мне удастся еще попасть на какие-нибудь ускоренные курсы основ немецкого.

И в этот момент я подумала, что так и поступлю. Я научилась уговаривать свою кураторшу позволять мне несколько необычные вещи. Собственное отношение ко мне она расценивала как своего рода педагогичеcкий эксперимент.

В колледже мне надо было пройти обязательные курсы по физике и по химии. До этого я прошла курс ботаники и добилась в нем превосходных результатов. За весь год я не дала неправильного ответа ни на один тест и какое-то время даже носилась с идеей стать ботаником и изучать буш в Африке или джунгли в Латинской Америке, потому что получить большой грант на занятия такого рода и в таких сумасшедших краях куда проще, чем добиться стипендии на изучение искусства в Италии или английской литературы в Англии: здесь не так велико число конкурентов.

Ботаника подходила, потому что мне нравилось срезать листья и помещать их под микроскоп, нравилось рисовать диаграммы и причудливые, в форме сердца, контуры, которые принимает лист папоротника в процессе воспроизведения, — все это представлялось мне настоящим делом.

Но в тот же день, как я попала в кабинет физики, я поняла, что здесь таится моя погибель.

Смуглый коротышка с пришепетывающим голосом, по имени мистер Манци, одетый в темно-синий костюм, стоял у доски, держа в руке маленький деревянный шар. Он поместил этот шар над каким-то желобом и позволил ему скатиться вниз. Затем принялся что-то толковать об ускорении и времени — и вот он уже исписывал черную грифельную доску какими-то буквами, цифрами и знаками, а я чуть было не потеряла сознание.

Я взяла учебник по физике в спальню. Это была огромная и толстенная книга — четыреста страниц без единого рисунка или фотографии, только диаграммы и формулы, отпечатанная на ротапринте и вручную переплетенная. Учебник был написан самим мистером Манци и предназначался для того, чтобы научить физике студенток колледжа, — а если это удастся, мистер Манци попробует опубликовать свою работу для всех колледжей страны.

Что ж, я вызубрила эти формулы, я принялась посещать кабинет и наблюдать за тем, как шары скатываются по желобам и звенят колокольчики, и в конце семестра большинство наших девиц провалилось на экзамене, а я получила пять с плюсом. И услышала, как мистер Манци в ответ на жалобы обступивших его девиц сказал:

— Нет, этот курс вовсе не чересчур труден, потому что одной из вас удалось получить пять с плюсом.

Да кто ж это такая, да покажите же нам ее, потребовали девицы, но он покачал головой, и не сказал им ни слова, и только заговорщически подмигнул мне.

Это и навело меня на мысль о том, как избежать в следующем семестре аналогичных мучений по химии. Конечно, я получила по физике пять с плюсом, но мною владел самый настоящий ужас. От физики меня тошнило все время, пока я занималась ею. Я просто не могла вынести того, что весь мир съеживался, превращаясь в значки и числа. Вместо контуров живых листьев и увеличенных диаграмм, изображающих поры, сквозь которые они дышат, вместо таких чудесных слов, как хлорофилл и ксантофилл, на доске появлялись таинственные, безобразные и ядовитые, как скорпион, формулы, начертанные специальным красным мелком мистера Манци.

Я понимала, что химия окажется еще хуже, потому что уже видела огромную таблицу на девяносто с чем-то элементов, висящую в химической лаборатории, — и там такие совершенно чудесные слова, как золото, серебро, кобальт и алюминий, были превращены в уродливые аббревиатуры с каким-то числом по десятичной системе после каждой. Если бы мне пришлось напрягать мозги, изучая и эту чушь, я бы уже совершенно точно спятила. И провалилась бы на экзамене. Освоение физики в первом семестре далось мне только за счет чудовищного напряжения воли.

И вот я пошла к кураторше, заготовив коварный план.

Мой план заключался в том, чтобы потребовать себе дополнительное время на прохождение спецкурса по творчеству Шекспира: я ведь как-никак специализировалась по английской литературе. А поскольку моей кураторше и мне самой было совершенно ясно, что я получу пять с плюсом и по химии, то чего ради вообще экзаменоваться по этому предмету, почему бы мне не присутствовать на занятиях просто так, почему бы не изучать предмет без оглядки на текущие оценки и предстоящие экзамены? Порядочные люди всегда верят друг другу на слово, и содержание значит куда больше, чем форма, а в оценках ведь все равно есть нечто идиотское, не правда ли, особенно когда знаешь, что наверняка получишь пять с плюсом. Мой план был дополнительно подкреплен тем обстоятельством, что наш курс был последним, а на младших уже отменили обязательные предметы на втором году обучения; нам, выходит, предстояло страдать от прежних, уже отмененных правил.

Мистер Манци принял мой план без малейших возражений. Полагаю, он был просто польщен тем, что его преподавание захватило меня настолько, что я решила посещать лекции не по такой материалистической причине, как желание заработать очередную пятерку, а исключительно из-за красоты самого предмета. Чрезвычайно удачным с моей стороны было решение присутствовать на занятиях по химии даже после того, как уже начался спецкурс по Шекспиру. Это был настолько чрезмерный жест, что означать он мог только одно: я не в силах отказаться от химии.

Разумеется, у меня со всем этим планом ничего не получилось бы, если бы сначала я не заработала пять с плюсом по физике. И если бы моя кураторша поняла, как испугана и расстроена я была и как я — довольно серьезно — носилась сперва с идеей заручиться какой-нибудь медицинской справкой о том, что я не могу заниматься химией по состоянию здоровья, что от формул у меня начинает кружиться голова, и тому подобный вздор, — поняв это, она безжалостно отмела бы все мои жалобы и послала бы меня в химический кабинет.

Вышло так, что мой план, оформленный в виде заявления, удостоился обсуждения на педсовете, и кураторша сообщила мне потом, что многих преподавателей он растрогал. Они расценили мое заявление как свидетельство интеллектуальной зрелости. Вспоминая остаток этого учебного года, я с трудом могу удержаться от смеха. Пять раз в неделю я ходила на химию, я не пропустила ни одного занятия. Мистер Манци стоял где-то внизу, на самом дне (аудитория имела форму амфитеатра); испуская какие-то синие огоньки, алые вспышки и клубы желтого дыма, он переливал содержимое из одной пробирки в другую, а голос его я не допускала до своего слуха, делая вид, что это жужжание москита где-нибудь вдалеке.

Я сидела, испытывая даже какое-то удовольствие от всех этих разноцветных вспышек, и исписывала одну страницу за другой вилланелами и сонетами.

Мистер Манци время от времени поглядывал на меня и, убедившись, что я пишу, одаривал меня скромной, но радостной улыбкой. Должно быть, он думал, будто я переписываю с доски все эти формулы — причем не ради сдачи экзамена, как остальные девицы, а потому что его преподавание захватывало меня до глубины души.

4

Не знаю, почему именно в офисе у Джей Си я вспомнила о том, как успешно мне удалось увильнуть от химии.

Все время, пока она учила меня жить, мне казалось, будто у нее за спиной вырастает коротенькая фигура мистера Манци, подобно предмету, который фокусник до поры до времени прятал в рукаве или шляпе, и мистер Манци держит в руке деревянный шар и колбу, из которой он в день перед пасхальными каникулами испустил огромное облако желтого дыма, пахнувшее тухлыми яйцами и заставившее всех девиц и самого мистера Манци рассмеяться.

Мне было жаль мистера Манци. Мне хотелось сейчас подползти к нему на четвереньках и попросить прощения за то, что я оказалась такой лгуньей.

Джей Си подтолкнула ко мне по столу стопку машинописных новелл и заговорила со мной более дружелюбно. Остаток утра я потратила на чтение этих новелл и на сочинение собственных отзывов, которые печатала на розовых бланках издательства и переправляла в редакцию, в которой стажировалась Бетси. Бетси предстояло читать эти рукописи на следующий день. Джей Си время от времени отвлекала меня от дела, чтобы сообщить что-нибудь поучительное или рассказать кое-что забавное.

В этот день Джей Си собиралась пообедать с двумя известными писателями — с мужчиной и с женщиной. Мужчина только что продал шесть новелл в «Нью-йоркер» и еще шесть — самой Джей Си. Это изумило меня: я ведь и представить себе не могла, что журналы способны приобретать рассказы целыми полдюжинами, и мысль о том, какую сумму отвалят, должно быть, этому писателю за целую кучу новелл, повергала меня в невольный трепет. Джей Си сказала, что на этом ленче ей придется держать ухо востро, потому что дама тоже сочиняет рассказы, но ей никогда не удавалось пристроить их в «Нью-йоркер», а сама Джей Си взяла у нее лишь один за все пять лет знакомства. Ей предстояло ухитриться достаточно польстить более знаменитому писателю и в то же время не обидеть менее знаменитую писательницу.

Когда херувимчики на настенных французских часах в офисе у Джей Си замахали крылышками и поднесли к губам свои золоченые трубы, а затем и протрубили в них двенадцать раз подряд, Джей Си сказала мне, что на сегодня я поработала достаточно и соответственно могу отправляться в «Женский журнал» и на последующий банкет, а также и на кинопремьеру. Но завтра с утра пораньше она будет ждать меня в офисе.

И тут она накинула почти мужского покроя пиджак поверх лиловой блузки, надела на голову шляпку, украшенную искусственными лилиями, и приколола ее к волосам булавкой, наскоро напудрила нос и надела очки с чрезвычайно толстыми стеклами. Она выглядела страшилищем, но весьма интеллектуальным страшилищем. Покидая офис, она потрепала меня по плечу затянутой в лиловую перчатку рукой:

— Не позволяй этому порочному городу сбить себя с толку.

Несколько минут я спокойно просидела в своем кресле-вертушке, предаваясь размышлениям о Джей Си. Я представляла себе, каково это — быть вот такой Джей Си, известным редактором, хозяйкой офиса, полного каучуковых деревьев в цветочных горшках и африканских фиалок, которые ежедневно надлежало бы поливать моей секретарше. И я подумала, что неплохо бы иметь такую мать, как Джей Си. Тогда бы я знала, что мне делать.

От моей собственной матери было мало толку. С тех пор как умер отец, она содержала нас, зарабатывая преподаванием машинописи и стенографии, и втайне ненавидела это, и втайне ненавидела отца за то, что он умер и не оставил нам никакой страховки, потому что не верил страховым агентам. Она вечно приставала ко мне, чтобы я после колледжа овладела и стенографией и имела бы таким образом некое ремесло наряду с дипломом об окончании колледжа. «Даже апостолы не гнушались быть плотниками, — приговаривала она. — Им надо было, в точности как нам, зарабатывать себе на хлеб насущный».

* * *

Я окунула пальцы в чашку с теплой водой, которую официантка из «Женского журнала» поставила передо мной на стол, предварительно убрав две пустые вазочки из-под мороженого. Затем тщательно вытерла каждый палец крахмальной салфеткой, остававшейся до сих пор не тронутой. Затем аккуратно сложила салфетку, вставила ее углом себе в рот и сжала губы. Когда я вынула салфетку изо рта и расправила ее, на ней отпечатался алый рисунок, напоминающий по форме человеческое сердце.

Я подумала о том, какую долгую дорогу мне пришлось пройти.

В первый раз в жизни чашу для полоскания пальцев я увидела в доме у своей благодетельницы. В нашем колледже существует обычай, сообщила мне маленькая веснушчатая дамочка из канцелярии, отправлять человеку, стипендию чьего имени вы получаете, благодарственное письмо. Если он, конечно, еще жив.

Я получала стипендию Филомены Гвинеа, преуспевающей писательницы, учившейся в нашем колледже в начале века и ухитрившейся превратить свой первый роман в немую кинокартину с Бетт Дэвис в главной роли, а также в радиосериал, передаваемый до сих пор. И выяснилось, что она еще жива и у нее большой дом, расположенный неподалеку от загородного клуба, в котором работал мой дед.

И вот я написала Филомене Гвинеа пространное письмо. Я написала его черными как уголь чернилами на серой фирменной бумаге с эмблемой нашего колледжа, нанесенной на каждый лист в красном цвете. Я написала о том, что напоминают мне осенние листья, когда я еду на велосипеде по холму, и о том, как прекрасно жить в студенческом кампусе, вместо того чтобы оставаться дома и ездить в городской колледж автобусом, и о том, что передо мной теперь открывается кладезь премудростей и знаний, и о том, что, возможно, я сумею когда-нибудь сочинить прекрасные книги, как это удается ей.

Я прочла одну из книг миссис Гвинеа, взяв ее в городской библиотеке, — в нашей они почему-то отсутствовали, — и она буквально с первой страницы до последней была переполнена искрометными и животрепещущими вопросами и проблемами типа того, что «Удастся ли Эвелин осознать, что Глэдис с Роджером что-то в прошлом связывало?» или «Захочет ли Дональд жениться на ней, если он узнает о малютке Элси, спрятанной под надзором у миссис Рольмоп на уединенной ферме в глуши?». А также выражения вроде «Гектор предавался лихорадочным размышлениям» или «Гризельда тосковала по своей холодной, залитой лунным светом подушке». Подобные книги принесли Филомене Гвинеа, которая позднее сообщила мне, что слыла в колледже полной идиоткой, многие миллионы долларов.

Миссис Гвинеа ответила на мое письмо и пригласила меня к себе на ленч. Там-то я и увидела впервые чашу для полоскания пальцев.

В воде плавали вишневые лепестки, и я решила, что это, должно быть, какой-нибудь изысканный японский напиток, подаваемый на десерт, и осушила чашу, проглотив при этом и лепестки. Миссис Гвинеа никогда ни словом не обмолвилась об этом инциденте, и только много позже, когда я рассказывала одной из наших девиц о том, как прошел ленч, она объяснила мне, что именно я натворила.

* * *

Когда после банкета в залитых люминесцентным светом интерьерах «Женского журнала» мы вышли на улицу, она оказалась серой и затканной пеленой дождя. Дождь был не того бодрящего свойства, что отмывает тебя дочиста. Скорей, по моим представлениям, он походил на тот, что льет где-нибудь в Бразилии. Перпендикулярно к земле с неба падали капли размером с кофейную чашку и, разбиваясь о раскаленный асфальт, шипели и поднимали облака пара.

Моя тайная мечта провести вторую половину дня в Сентрал-парке погибла под лопастями яйцесбивалки, которую представляли собой стеклянные вращающиеся двери редакции. Меня вынесло на теплый дождь, буквально втащило в темную и надежную пещеру автомашины, в которой я очутилась в компании с Бетси, Хильдой и Эмили Энн Оффенбах, сущей крошкой на вид, с пучком рыжих волос, а также с мужем и тремя детьми в Тинеке, штат Нью-Джерси.

Фильм был крайне слаб. В нем играла какая-то красивая блондинка, сильно смахивающая на Джун Элисон, но все-таки не сама Джун, и весьма сексапильная брюнетка, похожая на Элизабет Тэйлор, но опять-таки не Элизабет Тэйлор, а также двое здоровенных широкоплечих парней с именами, звучащими как собачьи клички, — Рик и Джиль.

Фильм был на спортивную тему и к тому же цветной.

Я ненавижу цветные фильмы. В цветном фильме каждый из персонажей чувствует себя обязанным менять один умопомрачительный туалет на другой буквально в каждой сцене и торчит, как лошадь в цветастой попоне, то под сенью чрезвычайно зеленых деревьев, то на фоне чрезвычайно пшеничной пшеницы, то на берегу иссиня-синего моря, волны которого разбегаются во все стороны на многие мили.

Большая часть действия в этой картине разворачивалась на трибуне стадиона, где обе девицы улыбались и всплескивали руками, щеголяя в хорошо подобранных платьях и держа букеты хризантем, величиной с капустный кочан каждая, а также в танцевальном зале, где девицы скользили по паркету вместе со своими ухажерами, облаченные в платья, бессовестно позаимствованные из «Унесенных ветром», а время от времени удалялись в дамскую комнату, чтобы, оставшись с глазу на глаз, обменяться взаимными оскорблениями.

В конце концов я поняла, что блондинка выйдет замуж за симпатичного футболиста, а брюнетка останется на бобах, потому что парень по имени Джиль стремился обзавестись не женой, а любовницей и к настоящему времени уже собирал чемоданы, готовясь в полном одиночестве удалиться в Европу.

Примерно в этот момент я почувствовала себя нехорошо. Я огляделась по сторонам и увидела ряды маленьких девичьих головок с одинаковым серебряным свечением спереди и одинаковою черною тенью сзади — и они внезапно показались мне не чем иным, как какими-то дурацкими черепами.

Я страшно боялась, что меня вот-вот вырвет. Я не понимала, почему это у меня так разболелся живот — то ли из-за ужасного фильма, то ли из-за ужасного количества икры, съеденной на банкете.

— Я уезжаю в гостиницу, — прошептала я в полутьме, обращаясь к Бетси.

Бетси сидела, уставясь на экран, и боялась пошевелиться.

— Ты плохо себя чувствуешь? — прошептала она, едва разжимая губы.

— Да. Просто ужасно.

— Я тоже. Я поеду с тобой.

Мы поднялись с места и пошли по своему ряду, бормоча на ходу извинения, а публика шипела, и ворчала, и подбирала боты, и убирала зонты, чтобы дать нам пройти, и я наступила во тьме на несчетное количество ног, потому что мысли мои были заняты единственно тем, чтобы меня не вырвало прямо здесь, а тошнота подступала к горлу с неимоверной быстротой и силой.

Когда мы в конце концов очутились на улице, дождь был уже на излете, но все еще шел.

Бетси выглядела чудовищно. Румянец сошел с ее щек, и измятое лицо плыло передо мной, потное и зеленое. Мы рухнули в одно из тех желтых в шашечку такси, которые вечно подкарауливают на перекрестке, когда вы еще пребываете в нерешительности насчет того, брать вам такси или нет, и к тому времени, как мы добрались до гостиницы, меня вырвало один раз, а Бетси — два.

Таксист вел машину, особенно на поворотах, так лихо, что нас на заднем сиденье швыряло от одного окошка к другому. Каждый раз, когда одной из нас становилось дурно, она наклонялась, как будто что-то обронила на пол и хочет найти эту вещицу, а другая принималась тихонько насвистывать и глазела в окно.

Но несмотря на это водитель быстро сообразил, что с нами происходит.

— Послушайте-ка, дорогуши, — запротестовал он, проскользнув на красный свет, — в машине этим заниматься нельзя. Выйдите-ка лучше наружу и сделайте все, что вам нужно!

Но мы ничего не ответили, а он, должно быть, сообразил, что мы уже почти приехали, и не стал высаживать нас, пока мы не оказались у главного входа в гостиницу.

Мы не осмелились дождаться, пока он объявит, сколько с нас причитается. Мы сунули ему в руку горстку серебра, а пол на обгаженном нами месте прикрыли бумажными салфетками, после чего рванули в холл и через него — к свободному лифту. К счастью для нас, в такое время дня народу здесь не было. В лифте Бетси стошнило еще раз, и я придерживала руками ее голову, а потом стошнило меня, и она поддерживала мою.

Как правило, после того как тебя хорошенько вытошнит, чувствуешь себя лучше. Мы похлопали друг дружку по плечам, попрощались и разбрелись в противоположные концы коридора, чтобы лечь каждой в свою постель. Ничто так не сближает, как совместная рвота.

Но стоило мне закрыть за собой дверь, раздеться и забраться под одеяло, я почувствовала себя еще хуже, чем раньше. Мне понадобилось немедленно отправиться в туалет. Я с трудом надела свой белый купальный халат с синими цветочками и поплелась в туалет.

Бетси была уже там. Из-за двери я услышала ее всхлипыванья и кряхтенье и помчалась поэтому за угол — в туалет другого флигеля. Это было так далеко, что мне казалось, будто я по дороге умру.

Я села на стульчак, положила голову на край раковины и еще, помню, подумала, что вместе с обедом из меня выйдут сейчас все кишки. Тошнота прокатывалась сквозь меня огромными волнами. После каждой такой волны она вроде бы утихала, оставляя меня жалкой, как намокший лист, и дрожащей всем телом, но тут же волна поднималась вновь, и белый плиточный пол моей пыточной камеры уплывал из-под ног, а потолок обрушивался на голову, и стены сдвигались, расплющивая все тело.

Не знаю, сколько времени я там провела. Я пустила воду из крана, выдернув затычку, чтобы каждый, кому вздумается подойти к ванной, решил, что я занимаюсь стиркой, а потом, почувствовав себя сравнительно лучше, легла на пол, растянулась на нем и замерла.

Мне казалось, что лето уже давным-давно прошло, Я чувствовала, как зимняя стужа пронизывает мои кости и сводит холодом зубы, и большое белое гостиничное полотенце, которое я успела расстелить на полу, прежде чем лечь, лежало подо мной безмолвное, как снежная пелена.

* * *

Мне показалось, что особа, молотящая кулаком в дверь закрытой ванной комнаты, чрезвычайно дурно воспитана. Так молотить нельзя. Можно ведь просто пройти по коридору, свернуть за угол и направиться во вторую ванную, оставив меня в покое. Я сама недавно в точности так и поступила. Но эта особа продолжала стучаться и требовала, чтобы я впустила ее, и мне показалось, что голос ее звучит довольно знакомо. Это вполне могла быть Эмили Энн Оффенбах.

— Погоди минуточку, — пробормотала я. Слова у меня во рту ворочались, как мельничные жернова.

Я собралась с силами, медленно встала на ноги, уже, должно быть, в десятый раз спустила воду в унитазе и сложила полотенце таким образом, чтобы следы рвоты на нем выглядели не слишком заметными, и только потом открыла дверь и вышла в коридор.

Я понимала, что стоит мне поглядеть на Эмили Энн Оффенбах или на кого угодно другого — и это окажется для меня роковым, поэтому я с трудом сфокусировала взгляд на окошке, мерцавшем в дальнем конце коридора, и пошла, медленно и осторожно занося одну ногу вслед за другой.

* * *

Следующим, что явилось моему взору, был чей-то башмак.

Это был крепкий башмак из потрескавшейся черной кожи, довольно поизносившийся, но начищенный темным гуталином, и в носке его были крошечные вентиляционные дырочки. Но главное — он был нацелен на меня. Он стоял на той же твердой зеленой поверхности, которая обжигала болью мою щеку.

Я пребывала в неподвижности, пытаясь сообразить, где нахожусь и что мне делать. Чуть слева от башмака я увидела жалкую кучку синих цветов на белом фоне — и от этого едва не расплакалась. Я смотрела на рукав собственного халата. И из него, бледная, как улитка, вываливалась моя левая рука.

— Она пришла в себя.

Голос донесся из какого-то холодного и рационального пространства, расположенного высоко над моей головой. Какое-то время я даже не понимала, что в этом голосе есть нечто странное, но затем почувствовала неладное. Дело в том, что это был мужской голос, а ни одному представителю мужского пола не было дозволено появляться в гостинице независимо от времени суток.

— И сколько их тут всего? — продолжил все тот же голос.

Я с интересом прислушалась. Пол, на котором я лежала, казался необычайно прочным. Было чрезвычайно утешительно сознавать, что я уже упала и, следовательно, больше мне падать некуда.

— Одиннадцать вроде бы, — ответил женский голос. Теперь и башмак казался мне женской туфлей, и я мысленно соотнесла его с голосом. — Их должно быть еще одиннадцать, но одной как будто нет, так что без этой вот их получается десять.

— Что ж, отведите эту в постель, а я позабочусь об остальных.

В моем правом ухе раздался глухой стук, становящийся все тише и тише. Затем где-то в удалении открылась дверь, послышались какие-то стоны и голоса, и дверь вновь закрылась. Две чужие руки скользнули мне под мышки, и женский голос произнес:

— Вставай, вставай, милочка, мы вдвоем справимся.

И я почувствовала, как меня буквально подняли на ноги, и двери начали медленно двигаться навстречу, одна за другой, пока перед нами не предстала открытая. В нее-то мы и вошли.

Простыня на моей постели была уже откинута, и женщина помогла мне лечь и закутала меня до подбородка, а потом какое-то время побыла со мной, сидя в кресле и оглаживая себя пухлой розовой ручкой. На ней были очки в золоченой оправе и чепец медсестры.

— Кто вы? — спросила я слабым голосом.

— Гостиничная медсестра.

— Что со мною?

— Отравление. У вас у всех отравление. Никогда не видела ничего подобного. И эту тошнит, и эту. Чем это вы, милые девушки, сегодня объелись?

— А что, еще кто-нибудь заболел? — с некоторой надеждой спросила я.

— Да все вы больны. Скулите, как собачонки, и зовете мамочку.

Комната вокруг меня преобразилась, исполнившись величайшего благородства, словно стулья, столы и стены перестали давить на меня всей своей тяжестью из сочувствия к моим страданиям и моей внезапно открывшейся уязвимости.

— Тебе сделали укол, — сказала медсестра, уже выходя из моего номера. — Сейчас ты уснешь.

И на том месте, где она только что стояла, возникла, как большой лист белой бумаги, дверь, а потом на месте двери возник белый лист еще большего формата, и я поплыла навстречу ему и с улыбкой погрузилась в сон.

* * *

Кто-то стоял у постели, протягивая мне белую чашку:

— Выпей-ка!

Я подняла голову. Подушка затрещала, как ворох соломы.

— Выпей, и тебе полегчает.

Толстостенную белую фарфоровую чашку поднесли прямо к моему носу. В призрачном свете, означавшем не то сумерки, не то вечер, я разглядела чистую и приятно пахнущую жидкость. На ее поверхности плавали масляные пятна, и ноздрей моих достиг слабый аромат курятины.

Я пристально вгляделась в юбку, служившую этой чашке фоном.

— Бетси, — пролепетала я.

— На хрен твою Бетси, это я.

Я подняла глаза и увидела Дорин. Ее волосы на фоне закатного окна, казалось, были охвачены золотым обручем. Лицо ее оставалось в тени, так что о выражении его я могла только догадываться, но почувствовала, как из кончиков ее пальцев струятся нежность и опыт. Сейчас она могла бы и впрямь сойти за Бетси, или за мою мамашу, или за пахнущую папоротником медсестру.

Я повернула голову и попробовала бульон. Мне показалось, что весь рот у меня набит песком. Я сделала еще один глоток, потом еще один и наконец выпила всю чашку.

Я почувствовала себя очищенной, благостной и готовой начать новую жизнь.

Дорин поставила чашку на подоконник, а сама села в кресло. Я заметила, что она не полезла за сигаретами, и, поскольку обычно она курила не переставая, это удивило меня.

— Что ж, ты чуть было не померла, — спокойно произнесла Дорин.

— Думаю, это из-за икры.

— Икра тут ни при чем. Все дело в начинке из крабов. Провели анализ и выяснили, что там было полным-полно птомаина.

Перед моим мысленным взором возникла череда стерильно белых кухонек «Женского журнала», уходящая в бесконечность. Я увидела, как один плод авокадо за другим разрезают, очищают и фаршируют крабами под майонезом, а потом фотографируют под ослепительными вспышками магния. Я увидела нежное, розовое в крапинку мясо, соблазнительно выглядывающее из-под пелены майонеза, и бледно-желтую чашку плода с крокодилово-зеленым ободком, в которую была заложена такая мина.

Отрава.

— А кто проводил анализ?

Я подумала, что доктор вскрыл кому-нибудь из нас живот и проанализировал в гостиничной лаборатории его содержимое.

— Да эти скоты из «Женского журнала». Как только вы все тут принялись блевать и ходить под себя, как младенчики, кто-то позвонил в офис, а из офиса перезвонили в «Женский журнал», и там взяли на анализ все, что оставалось от вашего банкета. Ну и умора!

— Ну и умора! — машинально отозвалась я. Хорошо было вновь оказаться в компании с Дорин.

— Вам прислали подарки, — добавила она. — Они в большой картонке, а картонка в коридоре.

— А как это они успели?

— Экстренная доставка! А как ты себе это представляешь? Не могли же они допустить, чтобы вы бегали по городу и рассказывали каждому встречному о том, как вас отравили в «Женском журнале». Если бы вы наняли хорошего адвоката, вы могли бы обобрать этот журнал подчистую.

— А что за подарки?

Мне начало казаться, что, если подарок будет достаточно хорош, я перестану расстраиваться из-за случившегося, тем более что в конце концов я чувствую себя такой чистой.

— Коробку еще не открыли, потому что все пока валяются у себя в номерах. Мне велели разнести бульон по комнатам, потому что я осталась единственной ходячей. Ну а я решила начать с тебя.

— Посмотри, что это за подарок, — взмолилась я. А затем, кое-что вспомнив, добавила: — У меня для тебя тоже есть подарок.

Дорин вышла в коридор. Я услышала шорох разрываемого картона, и тут же она вернулась, держа в руке толстую книгу в твердом переплете. Вся обложка была покрыта какими-то фамилиями.

— «Тридцать лучших рассказов года»! — Она бросила книгу мне на живот. — И еще одиннадцать точно таких же, в той же коробке. Наверно, они решили, что нужно же вам что-нибудь почитать, пока вы тут валяетесь. — Она сделала паузу. — Ну, а где мой подарок?

Я полезла в сумочку и передала Дорин украшенное маргаритками зеркальце с ее именем. Дорин посмотрела на меня, я выдержала ее взгляд, и мы обе расхохотались.

— Если хочешь, можешь и мой бульон выпить, — сказала она. — Они по ошибке налили двенадцать чашек, а мы с Ленни обожрались «жареными собаками», пока пережидали дождь, и в меня больше ничего не влезет.

— Ну так тащи, — сказала я. — Я умираю от голода.

5

На следующее утро в семь часов зазвонил телефон.

Я медленно вынырнула с самого дна черной дремоты. За зеркалом у меня уже была засунута телеграмма от Джей Си с выражением соболезнований по поводу крабовой начинки, пожеланием выздоровления и милостивым разрешением не являться сегодня в офис.

Поэтому я просто не представляла, кто бы это еще мог позвонить.

Я потянулась за трубкой и, взяв ее, положила подушку себе под щеку.

— Алло!

На другом конце провода был мужчина.

— Это мисс Эстер Гринвуд?

Мне показалось, что я расслышала в голосе легкий иностранный акцент.

— Вот именно.

— А это Константин Такой-то.

Фамилию я не разобрала, но в ней полно было звуков «с» и «к». Я знать не знала никакого Константина, но сразу же заявить об этом не решилась.

А потом вспомнила о миссис Уиллард и ее переводчике-синхронисте.

— Ну да, конечно же! — воскликнула я, садясь на кровати и берясь за трубку обеими руками. Хотя я и не давала миссис Уиллард разрешения знакомить меня с кем-нибудь по имени Константин.

Я коллекционирую знакомых с интересными именами. К тому времени у меня уже был приятель по имени Сократ. Высокого роста, страшный, как смерть, и чрезвычайно интеллектуальный, он был сыном крупного греческого кинопродюсера из Голливуда. Но к тому же он был еще и католиком, что означало полную бесперспективность наших взаимоотношений. Вдобавок к Сократу, я была знакома с русским белоэмигрантом по имени Аттила. Он работал в Бостонском институте менеджмента.

Постепенно я начала осознавать, что Константин пытается назначить мне свидание на сегодняшний вечер.

— Не угодно ли вам во второй половине дня осмотреть здание ООН?

— Я его как раз осматриваю, — ответила я с легким истерическим смешком.

Мой собеседник остался в полном недоумении.

— Я вижу его из окна.

Возможно, ему казалось, что я говорю по-английски чересчур быстро. В разговоре возникла пауза.

Затем он сказал:

— А потом мы где-нибудь перекусим.

Я почуяла одно из любимых выражений миссис Уиллард, и душа у меня ушла в пятки. Миссис Уиллард всегда приглашала вас «перекусить». Я вспомнила, что этот человек, едва приехав в Штаты, гостил у миссис Уиллард. Она участвовала в одной из тех программ, согласно которым вы принимаете иностранца у себя в доме, а потом, отправившись за границу, живете у него.

И я поняла, что миссис Уиллард пожертвовала своим шансом пожить в России в обмен на сделанное мне приглашение перекусить в Нью-Йорке.

— Хорошо, я с удовольствием с вами перекушу, — невольно передразнила я. — А в котором часу вы за мной заедете?

— Я заеду в два. Я сам поведу машину. Вы ведь живете в гостинице «Амазонка»?

— Да.

— Что ж, я знаю, где это.

Сперва я подумала было, что в его последнем замечании есть некий тайный смысл, но потом сообразила, что наверняка кто-нибудь из девиц, живущих в «Амазонке», работает в ООН и Константину довелось с одной из них встречаться. Я предоставила ему возможность положить трубку первым, бросила затем свою и сердито откинулась на подушки.

Затем я опять принялась предаваться фантазиям о встрече с человеком, который страстно полюбит меня с первого взгляда, — и все это на основе таких жалких авансов! Осмотр здания ООН с последующим сэндвичем!

Я попыталась разобраться в своих чувствах.

Возможно, переводчик-синхронист, подсунутый мне миссис Уиллард, окажется уродливым коротышкой, и мне придется поглядывать на него свысока, как я в конце концов начала смотреть на Бадди Уилларда. Эта мысль принесла мне известное удовлетворение, потому что я действительно смотрела на Бадди Уилларда свысока, и, хотя все на свете были по-прежнему убеждены в том, что я выйду за него замуж, как только его выпишут из туберкулезного санатория, я-то знала, что никогда не выйду за него, даже если на Земле не останется больше ни одного мужчины.

Потому что Бадди Уиллард оказался лицемером.

Разумеется, сначала я об этом и не догадывалась. Я думала, что парня приятней него на целом свете нет. В течение пяти лет я обожала его издалека, а он на меня даже и не смотрел, а потом началось воистину замечательное время, когда я все еще обожала его, а он уже не мог отвести от меня глаз, а потом, когда его чувства становились все сильнее и сильнее, я, по чистой случайности, обнаружила, каким чудовищным лицемером он на самом деле является, — и вот теперь он собирался на мне жениться, а я ненавидела его всей душой. Самым скверным в этом было то, что я не могла просто так взять да и высказать ему все, что я о нем думаю, потому что, прежде чем мне представилась такая возможность, он подцепил туберкулез, и теперь мне предстояло утешать и подбадривать его до тех пор, пока он не окрепнет настолько, чтобы выслушать убийственную правду.

Я решила не спускаться завтракать в кафетерий. Ведь для этого понадобилось бы одеться, а какой смысл одеваться, если хочешь провести все утро в постели? Конечно, я могла бы, наверное, позвонить и заказать завтрак в номер, но это означало бы, что мне придется дать тому, кто принесет его, на чай, а я никогда не знала, сколько именно нужно давать. Здесь, в Нью-йорке, пытаясь дать на чай, я уже несколько раз попадала в пренеприятпейшие истории.

Как только я впервые прибыла в гостиницу «Амазонка», лысый карлик в униформе служащего отеля подхватил мой чемодан, донес его до лифта, проводил меня до номера и отпер его. Разумеется, я сразу же кинулась к окну, чтобы посмотреть, какой из него открывается вид. Через некоторое время я обнаружила, что карлик по-прежнему торчит в номере, крутит зачем-то краны умывальника, приговаривая: «Вот это холодная вода, а это горячая», включает и выключает радио и рассказывает мне, как называются нью-йоркские вокзалы, поэтому мне стало как-то не по себе, и я, отвернувшись от него, решительно произнесла:

— Благодарю вас за то, что поднесли мой чемодан.

— «Благодарю вас!» Ну и ну! — Передразнив меня, он саркастически рассмеялся и, прежде чем я обернулась посмотреть, что это на него нашло, ушел, хлопнув дверью со страшной силой.

Позже, когда я поделилась своим недоумением с Дорин, она воскликнула:

— Ах ты, дурочка! Он ждал, что ты ему дашь на чай.

Я спросила, сколько же ему полагалось дать, и Дорин сказала, по меньшей мере четвертак, а если чемодан был очень тяжелый, то и все тридцать пять центов. Но я прекрасно могла дотащить чемодан и сама, а позволила бою помочь себе только потому, что ему так явно этого хотелось. Мне казалось, что такого рода услуги входят в стоимость номера.

Терпеть не могу платить людям за то, что прекрасно могу сделать сама, это страшно меня нервирует.

Дорин сказала, что чаевые должны составлять десять процентов от суммы счета, но у меня как-то все время не оказывалось нужного количества мелочи, а глупо ведь протягивать человеку полдоллара со словами: «Тут вам пятнадцать центов на чай, а тридцать пять извольте, пожалуйста, вернуть».

Впервые взяв в Нью-Йорке такси, я дала водителю на чай десять центов. На счетчике был доллар, поэтому я решила, что десять центов — это именно то, что нужно, и протянула свой гривенник таксисту с улыбкой и даже чуть разрумянившись. Но он подержал его в горсти — и все глядел на него, все глядел, словно не в силах был отвести глаз, и когда я уже вылезла из машины не без опасения, что ухитрилась сунуть ему канадский десятицентовик вместо американского, он вдруг запричитал:

— Мадам, я ведь тоже живой человек. Мне тоже есть надо! — И причитал он таким громким голосом, что я бросилась бежать. К счастью, на светофоре зажегся красный, иначе он, должно быть, погнался бы за мной на своей машине.

Когда я попросила Дорин объяснить мне, в чем состояла моя промашка, она сказала, что, должно быть, с тех пор как она в последний раз была в Нью-Йорке, правила переменились и на чай теперь следует давать пятнадцать процентов. Или так, или конкретно этот водитель оказался самым настоящим рвачом.

* * *

Я потянулась за книгой, присланной из «Женского журнала».

Когда я открыла ее, из книги выпала карточка типа почтовой открытки. На лицевой стороне ее был изображен пудель в цветастом жакетике, сидящий с грустной мордочкой на подстилке, а на внутренней стороне тот же пудель растянулся на подстилке с блаженным видом, он явно спал и видел хороший сон, а внизу шла стихотворная надпись: «Покой и сон — и малютка спасен». Она была отпечатана типографским шрифтом, а внизу кто-то приписал от руки чернилами: «Поскорей поправляйся! Твои подруги из „Женского журнала"».

Я перелистывала страницы, просматривая один рассказ за другим, пока не дошла до истории о смоковнице.

Эта смоковница росла на зеленом лугу, расположенном между домом одного еврея и католическим монастырем, и каждое утро еврей и прекрасная монахиня, одетая в черное, встречались под деревом и собирали спелые смоквы, пока однажды они не увидели, как в птичьем гнезде, устроенном на одной из веток смоковницы, лопнуло яйцо и из него вылез наружу крошечный птенчик. И пока они следили за этим, их руки переплелись, и с тех пор молодая монахиня больше никогда не приходила собирать смоквы с евреем, а вместо нее приходила уродливая кухарка, и, закончив сбор плодов, она всегда пересчитывала смоквы, чтобы еврею не досталось больше, чем ей, причем его это приводило в величайшее бешенство.

Я подумала о том, что это замечательный рассказ, особенно в той части, где речь шла о смоковнице зимой, под снегом, и о ней же весной, когда она покрыта зелеными листьями. Дочитав рассказ до конца, я расстроилась. Мне захотелось прокрасться между строчками, примерно так, как пробираешься сквозь дыру в заборе, и улечься спать под этой чудесной смоковницей.

Мне показалось, что мы с Бадди Уиллардом были похожи на этого еврея с его монахиней, хотя, конечно же, мы не были ни евреями, ни католиками. Мы оба были унитарианского вероисповедания. И все же мы с ним встретились под нашей воображаемой смоковницей, и хоть наблюдали мы не за тем, как птенец вылезает из скорлупы, а за тем, как ребенок появляется на свет из материнского лона, но потом случилось нечто ужасное, и мы разошлись каждый своей дорогой.

Лежа сейчас в моей белой, чистой гостиничной кроватке, я почувствовала себя одинокой и слабой и вообразила, будто нахожусь в санатории в Адирондаке, — и тут же ощутила себя последней дрянью. В своих письмах Бадди постоянно извещал меня о том, что он читает поэта, бывшего одновременно и врачом, и о том, что ему удалось выяснить, будто какой-то знаменитый русский писатель-новеллист был доктором тоже, и не означает ли это, что творчество и врачевание могут прекрасно уживаться друг с другом.

Эта песня сильно отличалась от той, которую Ьадди пел мне оба года нашего знакомства. Я прекрасно помню, как однажды он с улыбкой спросил у меня:

— А знаешь, Эстер, что такое стихотворение?

— Нет. А что?

— Куча дерьма.

И он посмотрел на меня, столь явно гордясь тем, как ему пришла в голову такая замечательная мысль, что я перевела взгляд на его белокурые волосы, синие глаза и белые зубы — а у него были очень белые и очень здоровые крупные зубы — и сказала:

— Наверное.

И только целый год спустя, уже в Нью-Йорке, я поняла, что мне нужно было тогда ему возразить.

Я провела кучу времени в мысленных поединках с Бадди Уиллардом. Он был на пару лет старше меня и очень эрудирован, так что в наших спорах постоянно брал верх. В разговорах с ним мне неизменно приходилось держать ухо востро.

Мысленные поединки с Бадди до определенной развилки в точности следовали за нашими подлинными беседами, но там, где я в яви, потупив голову, отвечала: «Наверное», в мыслях я разражалась какой-нибудь остроумной и язвительной тирадой.

И сейчас, лежа на спине, я представила себе, как Бадди задает мне вопрос:

— А знаешь, Эстер, что такое стихотворение?

— Нет. А что? — отвечаю я.

— Куча дерьма.

И тут, пока он улыбается и пыжится от гордости, я отвечаю:

— А что такое, по-твоему, трупы, которые ты вскрываешь? Кучи дерьма. И люди, которых ты, как тебе кажется, лечишь. Кучи дерьма. Дерьмо как дерьмо. Мне сдается, что хорошо написанное стихотворение живет куда дольше, чем сотня таких людей.

И разумеется, на это у Бадди не нашлось бы никакого ответа, потому что я сказала бы ему сущую правду. Люди сделаны из дерьма, люди набиты дерьмом, и я не понимаю, почему лечить это дерьмо — занятие более достойное, чем сочинять стихи, которые кто-нибудь может запомнить и прочитать наизусть другому в часы тоски, болезни или бессонницы.

Беда моя была в том, что я принимала все, что говорил мне Бадди Уиллард, за чистую монету. Помню первую ночь, когда он поцеловал меня. Это было после дня первокурсника в Иейле.

Странны были сами по себе обстоятельства, при которых он пригласил меня на этот праздник.

На рождественские каникулы он вдруг свалился к нам в дом как снег на голову. Он был в толстом белом свитере и казался таким красивым, что я буквально не могла отвести от него глаз. А он возьми да и скажи:

— А можно мне как-нибудь заехать в колледж повидаться с тобой, а?

Я была просто потрясена. До этих пор я видела Бадди лишь по воскресеньям в церкви, куда мы приезжали каждый из своего колледжа, и только с порядочного расстояния; и я не могла понять, почему это он вдруг заявился повидать меня, — а ему пришлось пробежать от своего дома до нашего две мили, но он сказал, что это он так готовится к кроссу.

Разумеется, наши матери между собой дружили. Они вместе ходили в школу, а потом обе вышли замуж за своих учителей и осели в одном и том же городишке, но Бадди все время, пока мы учились в начальной школе, вечно куда-нибудь уезжал — то на семинар для одаренных подростков, то — летом — подработать денег в Монтане, поэтому дружба наших матерей не имела ровным счетом никакого значения.

После этого неожиданного визита я долгое время ничего о Бадди не слышала, аж до одного милого субботнего утра в начале марта. Я сидела у себя в комнате общежития и готовилась к предстоящему в понедельник экзамену по истории крестовых походов, штудируя жизнеописания Питера Отшельника и Уолтера Нищеброда, — и тут у нас на первом этаже зазвонил телефон. Обычно девицы спускались в холл к телефону по очереди, но поскольку я была единственной младшекурсницей на этаже, чаще всего гоняли вниз меня. Я обождала минуту, чтобы выяснить, не опередил ли кто-нибудь меня или, наоборот, не перегонит ли. Но потом сообразила, что никого нет — кто играет в сквош, кто уехал на уик-энд, — и подойти пришлось мне самой.

— Это ты, Эстер? — спросила дежурная, сидящая внизу. — Вот и хорошо: тебя какой-то мужчина спрашивает.

Услышав это, я крайне удивилась, потому что никто из мимолетных кавалеров, с которыми я встречалась на протяжении года, ни разу не позвонил мне и не попросил о повторном свидании. Мне, честно говоря, просто не везло. Я терпеть не могла спускаться вниз каждый субботний вечер, с руками, покрывшимися потом, и с дрожью любопытства во всем теле, — дожидаться, пока какая-нибудь из старших девиц не захочет познакомить меня с сыном лучшей подруги своей тетушки, и обнаруживать себя в компании с каким-нибудь бледным, грибообразным существом, у которого непременно торчащие уши, или заячья губа, или полиомиелит. Мне казалось, что я заслуживаю иного. В конце концов, я ведь не была ни калекой, ни страшилой, а просто училась с таким прилежанием, что не умела остановиться.

Что ж, я причесалась, тронула губы помадой и взяла с собой учебник истории — так я смогу сказать незнакомцу, будто иду в библиотеку (предосторожность нелишняя, потому что меня вполне могло дожидаться какое-нибудь чудовище), — и вот я отправилась к главным воротам и обнаружила там Бадди Уилларда. Он стоял, облокотившись о столик, на котором раскладывают почту. Он был в куртке цвета хаки на молнии, в синих шароварах и в легких, однако же зимних серых башмаках. Увидев меня, Бадди ухмыльнулся.

— Просто заехал поздороваться, — сказал он.

Мне показалось странным, что можно приехать в такую даль из Йейля, пусть даже автостопом, чтобы сэкономить деньги, — и все для того, чтобы просто поздороваться.

— Привет, — сказала я. — Пойдем-ка посидим на улице.

Я хотела выйти из помещения, потому что дежурила сегодня крайне любопытная старшекурсница и она уже поглядывала на меня с любопытством. Она пребывала в явном убеждении, что у Бадди плохой вкус.

Мы сели рядышком в два плетеных кресла. Небо было безоблачным, ветра не было, и нам стало чуть ли не жарко.

— У меня всего несколько минут, — начал Бадди.

— Да брось ты, оставайся лучше на ленч.

— Увы, не могу. Я иду на день первокурсников с Джоан.

Я почувствовала себя полной идиоткой.

— Как дела у Джоан? — спросила я холодно.

Джоан Джиллинг была из того же города, что и мы с Бадди, ходила с нами в одну церковь и училась в нашем колледже на курс старше меня. Здесь у нас она слыла важной шишкой — староста класса, председатель физического кружка, лучшая хоккеистка всего колледжа. Меня всегда подташнивало от нее — с ее огромными, цвета морской гальки глазами, с огромными, как могильные камни, зубами и оглушительным голосом. И вся она была огромна, как лошадь. Теперь уже я начала подозревать, что у Бадди плохой вкус.

— Да ведь ты ее знаешь. Она пригласила меня на эту танцульку за два месяца, и ее мать спросила у моей, соглашусь ли я на это, так что же мне еще оставалось делать?

— Ну, а почему ж ты согласился, если на самом деле тебе этого не хочется? — Голос мой прозвучал как-то подловато.

— Но мне нравится Джоан. Ей всегда наплевать на то, тратишь ты на нее деньги или нет, и ей по душе вылазки на природу. В последний раз, когда она приезжала ко мне в Йейль на уик-энд, мы приняли участие в велокроссе на Ист-Рок, и она оказалась единственной, кому не пришлось помогать на подъеме. Джоан — мировая девка.

Я похолодела от зависти. Я никогда не была в Иейле, а именно там большинству наших старшекурсниц особенно нравилось проводить уик-энды. Я решила, что от Бадди Уилларда мне ждать нечего. А если от человека ничего не ждешь, то он не способен разочаровать тебя.

— Пойди-ка тогда лучше да поищи Джоан, — сказала я деловитым тоном. — Через пару минут здесь появится мой парень, и ему вряд ли придется по вкусу, что я тут с тобой ошиваюсь.

— Твой парень? — Бадди был в полном недоумении. — А кто же это такой?

— Их, собственно говоря, двое. Питер Отшельник и Уолтер Нищеброд.

Бадди ничего не ответил, поэтому я поспешила добавить:

— Такие уж у них клички. — И, еще немного подумав — Они из Дартмута.

Подозреваю, что Бадди никогда не заглядывал в учебник истории, потому что я заметила, как он поджал губы. Он рывком поднялся из кресла и без особой надобности поддал ему ногой. Затем он бросил мне на колени бледно-голубой конверт с эмблемой Йейля.

— Здесь письмо, которое я собирался оставить для тебя в том случае, если не застану. В нем вопрос, на который ты можешь ответить тоже в письме. Задавать его тебе прямо сейчас мне как-то не хочется.

После его ухода я вскрыла конверт. Там было приглашение на день первокурсника в Иейле.

Я пришла в такое изумление, что, издав сперва нечленораздельный вопль, ворвалась в здание с криками:

— Еду! Еду! Еду!

После яркого солнечного света на крыльце здесь было темно, и я практически ничего не видела. Вдруг я обнаружила, что обнимаю и похлопываю по плечам дежурную. Услышав о том, что я еду на день первокурсника в Йейле, она продемонстрировала удивление и подчеркнутое уважение.

И, странное дело, отношение ко мне после этого резко переменилось. Старшекурсницы с нашего этажа начали сами со мной заговаривать и, случалось, услышав телефон, немедленно спешили к нему. И никто больше не делал громких и язвительных замечаний у меня под дверью о людях, тратящих золотое времечко в колледже на бессмысленную зубрежку.

Однако же на протяжении всего праздника Бадди обращался со мною так, как будто я доводилась ему тетушкой или кузиной.

Мы танцевали на гигантской дистанции друг от друга, пока музыканты не заиграли «Старый добрый грех», — и тут Бадди вдруг положил подбородок мне на макушку, как будто внезапно лишился последних сил. Затем на холодном черном ветру, какой только и дует в три часа ночи, мы медленно прошли расстояние в пять миль от танцевального зала до дома, в котором мне предстояло переночевать на короткой для меня кушетке в гостиной, но стоил такой ночлег всего пятьдесят центов, а вовсе не два доллара, как брали в домах с приличными кроватями.

Я была мрачна, плоска и полна самых смутных видений.

Я вообразила, будто Бадди влюбился в меня за этот уик-энд, и мне, следовательно, не придется больше до самого конца года ломать голову над тем, чем бы себя занять в субботу вечером. А когда мы уже практически подошли к дому, где меня ждала кушетка, Бадди сказал:

— Пойдем-ка наверх, в химическую лабораторию.

Я страшно удивилась:

— В химическую лабораторию?

— Да. — Бадди взял меня за руку. — Оттуда открывается чудесный вид.

И конечно же, в дальнем конце этой лаборатории нашелся закуток, откуда можно было увидеть огни Ныо-Хейвена.

Я застыла, делая вид, будто любуюсь ими, пока Бадди старался встать потверже. Когда он начал целовать меня, я держала глаза открытыми и пыталась не просто запомнить, а навсегда сохранить в памяти эти огни.

Наконец Бадди от меня оторвался:

— Ух ты!

— Что значит «ух ты»?

Меня удивила его реакция. Поцелуи наши были суховаты и мало вдохновляющи, и я, помнится, еще подумала, как это скверно, что от долгой прогулки у нас обоих растрескались губы.

— Ух ты, мне страшно нравится целоваться с тобой!

В ответ на что я скромно промолчала.

— Думаю, у тебя куча парней, — добавил Бадди.

— Можно сказать и так.

И действительно, можно было сказать и так, потому что каждую неделю я «отправлялась в свет» с кем-нибудь другим.

— Да, но мне приходится много заниматься.

— Мне тоже, — заспешила я. — Мне ведь необходимо получить стипендию.

— И все-таки, надеюсь, я смогу с тобой видеться по уик-эндам один раз в три недели.

— Это было бы недурно.

Я едва не лишилась чувств: так мне захотелось побыстрей вернуться в колледж и похвастаться перед подругами.

Бадди поцеловал меня еще раз, на прощание, у дверей дома, а на следующую осень, когда он получил стипендию в Высшей медицинской школе, я ездила к нему не в Йейль, а туда — и именно там я и выяснила, как он дурачил меня все эти годы и каким лицемером он был на самом деле.

Я выяснила это в тот день, когда мы присутствовали при родах.

6

Я постоянно приставала к Бадди с тем, чтобы он показал мне у себя в больнице что-нибудь по-настоящему интересное, — и вот однажды, в пятницу, я ушла со всех занятий и устроила себе удлиненный уик-энд, избрав Бадди своим вожатым. Для начала я переоделась в белый халат и, усевшись в высокое кресло, понаблюдала в помещении с четырьмя покойниками, как Бадди и его коллеги производят вскрытие. Эти трупы меня нисколько не взволновали, потому что они совершенно не походили на живых людей. У них была твердая красно-черная, похожая на обивку кресел кожа, и несло от них чем-то вроде огуречного рассола.

Потом Бадди провел меня в большой холл, где держат в банках мертворожденных младенцев. У первого ребенка была большая белая голова и скрюченное тельце размером с лягушачье. Следующий был уже чуть побольше, а третий — еще больше, а младенец в последней банке был уже размером с натурального новорожденного, и, казалось, он поглядывал на меня, ухмыляясь поросячьей ухмылкой.

Я испытывала определенную гордость из-за хладнокровия, которое выказала при этом ужасном осмотре. Единственный раз я вышла из себя и даже подпрыгнула на месте, когда нечаянно облокотилась на живот одного из покойников, наблюдая за тем, как Бадди вырезает у него легкое. Еще минуту-другую я ощущала в локте какое-то жжение, и мне даже пришло в голову, что покойник еще не совсем покойник, потому что он теплый, поэтому я слезла с кресла, издав даже некий вопль. Но Бадди объяснил мне, что жжение возникло только под воздействием формалина, которым было покрыто тело, и я вернулась на прежнее место.

За час до ленча Бадди привел меня на лекцию по злокачественному белокровию и некоторым другим столь же удручающим заболеваниям. В ходе лекции на подиум вывозили в креслах-каталках больных, задавали им вопросы, а затем увозили, а нам показывали цветные слайды.

На одном из слайдов была, помнится, красивая смеющаяся девушка с черным пятнышком на щеке.

— Через двадцать дней после того, как это пятнышко появилось, девушка умерла, — объявил доктор, и все на какую-то минуту притихли, а тут как раз зазвенел звонок, и я так и не узнала, что это было за пятнышко и почему девушка умерла.

После обеда мы пошли посмотреть на роды.

Сперва мы зашли в какую-то кладовую в больничном коридоре, и Бадди выдал мне белую маску и марлевую повязку.

Высокий, ростом с Сидни Гринстрита, и очень толстый студент-медик околачивался поблизости, наблюдая за тем, как Бадди прячет мои волосы, да и все лицо под маску. В конце концов незакрытыми у меня остались только глаза.

Студент пренеприятнейшим образом хихикнул:

— Что ж, родная матушка вас, может быть, и признала бы.

Я была слишком занята размышлениями о том, насколько он толст и как это, должно быть, скверно для мужчины, а особенно — для молодого мужчины, быть таким толстяком, потому что женщине, чтобы поцеловать его, пришлось бы перегибаться через его живот, — так, повторяю, я была этим занята, что сразу даже не поняла оскорбительного смысла, заключенного в его ремарке. А к тому времени, как я поняла, что он считает себя большим остряком, и придумала ответ, состоящий в том, что только родная мать способна любить такого толстяка, студент уже куда-то исчез.

Бадди изучал настенное табло, изготовленное из дерева и пронизанное дырами разных размеров — от серебряного доллара до обеденной тарелки.

— Прелестно, прелестно, — произнес он, обращаясь ко мне. — Как раз сейчас начнутся роды.

В дверях кабинета стоял тощий сутулый студент, оказавшийся знакомцем Бадди.

— Привет, Уилл! Кто сегодня дежурит?

— Я, — мрачно ответил Уилл, и я заметила, что на его бледном лбу сверкают капельки пота. — Я, и это мои первые роды.

Бадди объяснил мне, что Уилл является адъюнктом третьего года и что ему предстоит принять восемь родов, прежде чем ему выдадут диплом.

Тут он заметил движение в дальнем конце коридора, и навстречу нам двинулась процессия, состоящая из нескольких мужчин в халатах известкового цвета и в капюшонах и пары-тройки медсестер. Они катили по коридору каталку, на которой лежало что-то большое и белое.

— Не стоило бы тебе глядеть на это, — прошептал Бадди мне на ухо. — Посмотришь и потом никогда не захочешь иметь детей. Нельзя позволять женщинам смотреть на это. Так все люди на земле скоро вымрут.

Мы с Бадди рассмеялись, он потряс руку Уиллу, и мы игроем прошли в кабинет.

Я была так потрясена видом кресла, в которое поместили роженицу, что не сумела произнести ни слова. Оно выглядело как самая настоящая дыба, со всеми своими металлическими подвесками и приспособлениями с одной стороны и со всевозможными инструментами, проводами и трубками непонятного мне назначения — с другой.

Мы с Бадди встали у окна, всего в нескольких футах от роженицы. Отсюда нам было прекрасно видно.

Живот женщины вздымался в воздух такой горой, что ни лица ее, ни верхней части тела мне было не разглядеть. Казалось, она целиком и полностью состоит из этого чудовищного, жирного, как паучье, брюха и двух крошечных, уродливо вздернутых в зажимах ножек, и на протяжении всех родов она только и делала, что нечеловеческим голосом орала.

Позже Бадди объяснил, что роженице дали таблетку, чтобы она не испытывала мучений, и что, рыдая и бранясь, она на самом деле не понимала, что делает, потому что пребывала в своего рода сумеречном сне.

Я решила, что это именно такая таблетка, какую в состоянии изобрести только мужчины. Здесь, перед нами, лежала женщина, и было ясно, что она испытывает чудовищные мучения, иначе бы она так не кричала, — а, воротясь домой, она, тем не менее, забеременеет вновь, потому что таблетка заставит ее забыть о том, какую муку она претерпела, когда на протяжении всего времени родов в потаенной глубине ее тела то открывался, то затворялся, потрясая ее всю, длинный, слепой, без окон и дверей, коридор страданий.

Главврач, курировавший работу Уилла, без конца повторял роженице: «Давайте, миссис Томоллилло, давайте, будьте молодчиной, давайте!» — и в конце концов я увидела, как в пробритой щели между ее ног, мокрой от дезинфектанта, появилась какая-то темная, призрачная штука.

— Голова ребенка, — прошептал мне Бадди под шум ее криков и рыданий.

Но голова ребенка по какой-то причине застряла, и доктор сказал Унллу, что надо делать надрез. Я услышала, как ножницы рассекли кожу женщины, словно какую-нибудь материю, и сразу же полилась кровь — яркая, алая кровь. Затем, как-то вдруг, весь ребенок очутился в руках у Уилла, — и был он цвета темной сливы, измазанный кровью и чем-то белым, а Уилл внезапно запричитал: «Я сейчас уроню его, я сейчас уроню его» — и совершенно перепугался.

— Нет, не уроните, — сказал главврач, взял у него ребенка и принялся массировать тельце новорожденного. Синий цвет схлынул, младенец заверещал хрипловатым и потерянным голосом, и я увидела, что это мальчик.

Первым делом этот мальчик помочился в лицо доктору. Позже я сказала Бадди, что не понимаю, как такое могло произойти, а он ответил мне, что такое случается, хотя и довольно редко.

Как только ребенок появился на свет Божий, люди в помещении разбились на две группы. В одну попали медсестры, занявшиеся младенцем: они прицепили ему металлическую табличку на запястье, протерли глаза ваткой на палочке и запеленали. А во вторую вошли главврач и Уилл: они начали сшивать тело женщины длинной нитью.

Кто-то вроде бы сказал: «Миссис Томоллилло, у вас мальчик», но женщина не ответила и даже не подняла головы.

— Ну, и как оно тебе? — спросил Бадди, пока мы шли по зеленым квадратам пола к нему в кабинет. На лице у него было выражение глубокого удовлетворения.

— Просто чудесно. Я могла бы смотреть на такое каждый день.

У меня не хватило духу спросить, нет ли какого-нибудь другого способа производить детей на свет. По какой-то причине самым главным для меня представлялось быть в состоянии проследить за тем, как дитя выходит из твоего лона, чтобы наверняка убедиться в том, что это именно твой ребенок. Я подумала, что раз уж все равно приходится так страдать, то есть смысл оставаться при этом в полном сознании.

Я всегда представляла себе, как это произойдет: я поднимусь на локтях, после того как все будет позади, смертельно бледная, разумеется, и без какой бы то ни было косметики, и соответственно растрепанная, но улыбающаяся и сияющая, с волосами, волной ниспадающими до талии, — и протяну руку к своему младенцу, и назову его имя, которое мне еще предстоит изобрести.

— А что это за жидкостью он был покрыт? — спросила я у Бадди исключительно для поддержания беседы, и он сообщил мне, что кожу младенца намазали вазелином.

Когда мы пришли в комнатку к Бадди, больше всего напомнившую мне монашескую келью, потому что в ней ничего не было, кроме голых стен, голого пола, голой кровати и письменного стола, на котором лежала «Анатомия» Грея и другие ужасные книги, Бадди зажег свечу и раскупорил бутылочку дюбонне. Затем мы легли рядышком на кровать и Бадди потягивал свое вино, пока я декламировала ему «Край, мне возбранный» и другие стихи из сборника, который привезла с собой.

Бадди сказал мне как-то, что в поэзии, должно быть, и впрямь что-то есть, раз уж такая девушка, как я, тратит на нее все свободное время, поэтому при каждой встрече я читала ему какие-нибудь стихи и объясняла, чем именно они мне понравились. Поступала я так по просьбе Бадди. Он всегда старался организовать наши уик-энды таким образом, чтобы впоследствии нам не стало жаль понапрасну потерянного времени. Отец Бадди был преподавателем, и Бадди, я думаю, тоже следовало бы стать преподавателем, потому что он все время пытался что-то мне объяснить и чему-нибудь новому научить.

И вдруг, когда я дочитала одно из стихотворений до конца, он спросил у меня:

— Слушай, Эстер, а ты мужика когда-нибудь видела?

И по тому, как он произнес это, я поняла, что речь идет не о деревенском мужике и не о каком-нибудь другом мужике, а о мужике голом.

— Нет, — ответила я. — Только статуи.

— А тебе интересно было бы посмотреть на меня?

Я не знала, что на это ответить. В последнее время и мать, и бабка без умолку твердили мне о том, какой замечательный, какой чистый мальчик Бадди Уиллард да из какой замечательной, каких строгих правил семьи он происходит, да о том, что все в церкви считают его просто идеалом, потому что он так хорошо относится к своим родителям и вообще к старшим, да о том, какой он умный, красивый и спортивный.

И постоянно добавляли, что именно для таких замечательных и чистых мальчиков, как Бадди, следует беречь свою чистоту и юным девушкам, вроде меня. Поэтому я не ожидала с его стороны ни малейших неприятностей.

— Что ж, пожалуй, — вымолвила я.

Я тупо смотрела, как Бадди расстегнул, снял и повесил на стул брюки, а затем стащил с себя и трусы. Трусы у него были нейлоновые, в сеточку.

— Так прохладней, — пояснил он, — и мать говорит, что они легче стираются.

Затем он встал передо мной во весь рост, а я по-прежнему смотрела на него. То, что я увидела, напомнило мне индюшачью голову на индюшачьей же шее и почему-то крайне расстроило.

Бадди был явно обижен тем, что я ничего не сказала.

— Думаю, тебе следует привыкать ко мне в таком виде, — сказал он. — Ну, а теперь давай посмотрим на тебя.

Но раздевание на глазах у Бадди показалось мне вдруг настолько же отвратительным, как фотографирование в голом виде в колледже, — а там тебя снимают и спереди, и сбоку исключительно для того, чтобы поместить эти фотографии в картотеку физкультурного зала под индексом «А», «Б» или «В» — в зависимости от того, насколько ты стройна.

— Да как-нибудь в другой раз.

— Что ж, как хочешь.

Бадди оделся.

Затем какое-то время мы целовались и обнимались, и мое настроение стало чуточку получше. Я допила, села, закинув ногу на ногу, на кровати у Бадди, и попросила расческу. Я зачесала волосы себе на лицо так, чтобы Бадди не было видно его выражения. И вдруг спросила:

— Послушай, Бадди, а у тебя был кто-нибудь?

Сама не знаю, почему я задала этот вопрос. Слова, казалось, сами полились у меня изо рта. Я, разумеется, и мысли не имела, что у Бадди уже мог кто-нибудь быть. Я ждала, что он ответит мне: «Нет, что ты, я храню себя до брака с чистой и девственной особой, вроде тебя».

А Бадди не ответил и почему-то покраснел.

— Ну, так как же?

— А что ты имеешь в виду, говоря «был»? — уточнил он, и голос его прозвучал как-то пусто.

— Ну, ты уже с кем-нибудь спал?

Я продолжала ритмически проводить по волосам расческой, зачесывая их на щеку, обращенную к Бадди, и я чувствовала, как по коже проходит легкая электрическая дрожь, и мне хотелось закричать: «Нет, не надо, не говори, пожалуйста, ничего!» Но я сдержалась и молча ждала его ответа.

— Собственно говоря, да, — в конце концов выдавил из себя Бадди.

Я едва чувств не лишилась. С первой же ночи, когда мы с Бадди поцеловались, он постоянно давал мне понять, что я куда сексуальней и опытней в таких делах, чем он, недаром же он сказал мне, что у меня, наверно, была куча парней, и что все наши поцелуи, объятия и прочие маленькие забавы происходили не то чтобы по моей инициативе, но были для него совершенно в диковинку, он, мол, просто ничего не мог с собой поделать и сам не знал почему.

Теперь я поняла, что его невинность была всего лишь розыгрышем, подделкой.

— Расскажи-ка мне об этом.

Я продолжала проводить расческой по волосам, но зубья теперь впивались мне в щеку.

— Как ее звали?

Бадди, казалось, почувствовал облегчение от того, что я не рассердилась. Да и дополнительное облегчение из-за того, что наконец-то мог поведать о том, как его соблазнили. Потому что, разумеется, его соблазнили. Не Бадди же это начал, и не его вина была в том, что это произошло. Прошлым летом он работал младшим официантом в гостинице на Кейп-Коде. И была там одна официанточка. Бадди заметил, что она поглядывает на него как-то по-особому и норовит в кухонной сумятице показать ему свои груди, поэтому он однажды решился и спросил у нее, в чем дело и чего ей от него нужно. А она посмотрела ему прямо в глаза и сказала:

— Я хочу тебя, парень.

— С гарниром, — рассмеялся Бадди.

— Нет. Как-нибудь вечерком.

И на этой тропе Бадди лишился юношеского целомудрия.

Сперва я решила было, что он переспал с официанткой один-единственный раз, но когда, чтобы окончательно убедиться, я спросила его, сколько раз он с ней спал, Бадди ответил, что точно вспомнить не может, но пару-тройку раз в неделю на протяжении всего лета это происходило. Я умножила три на десять и получила тридцать. Число оказалось выше моего разумения.

И тут что-то во мне словно заледенело.

Вернувшись в колледж, я начала расспрашивать старшекурсниц о том, как бы они отнеслись к известию о том, что парень, с которым ты встречаешься, тридцать раз подряд переспал с какой-то грязной официанткой, причем в разгар романа с тобою. Но старшекурсницы отвечали, что все парни таковы и что их нельзя ни в чем обвинить, пока вы не будете обручены или, как минимум, помолвлены.

Собственно говоря, вовсе не мысль о том, что Бадди с кем-то там переспал, беспокоила меня так сильно. Я ведь читала в книгах о всяких историях, когда кто-то с кем-то спит, и окажись на месте Бадди любой другой парень, я просто расспросила бы его о наиболее интересующих меня деталях, и, возможно, сама переспала бы с кем-нибудь исключительно для того, чтобы сравнять счет, — и сразу бы обо всем позабыла.

Но меня просто бесило то, что Бадди изображал, будто я такая сексуальная, а он такой скромник, — а сам в это время спал с потаскушкой-официанткой. Да он просто смеялся мне в лицо!

— Ну, а что думает об этой официантке твоя матушка? — спросила я у Бадди.

Бадди был на удивление любящим сыном. Он без конца цитировал материнские рассуждения о взаимоотношениях полов, и я знала, что миссис Уиллард была в вопросе сохранения девственности самой настоящей фанатичкой — причем применительно не только к девушке, но и к парню. Когда меня впервые пригласили к ним домой на обед, она посмотрела на меня так пристально и испытующе, что я сразу же поняла: она пытается определить, девственна я или нет.

Бадди, как я и ожидала, пришел в сильное смущение.

— Мама расспрашивала меня о Глэдис, — 'Признался он.

— Ну, и что же ты ей ответил?

— Я сказал ей, что Глэдис не замужем, что она белая и совершеннолетняя.

Я, конечно же, понимала, что Бадди никогда в жизни не позволил бы себе ответить матери столь бесцеремонно. Он постоянно, к месту и не к месту, вспоминал ее изречение: «Мужчине нужно совокупление, а женщине — бесконечная уверенность». И еще одно, под пару к первому: «Мужчина — это стрела, устремленная в будущее, а женщина — тетива, с которой эту стрелу спускают». Мне эти изречения просто осточертели.

Каждый раз, когда я пыталась с ним на эти темы поспорить, Бадди отвечал, что его мать до сих пор испытывает удовольствие от половой близости с отцом, а поскольку такое в их возрасте весьма удивительно, то это означает, что она в таких вещах крупный специалист.

Что ж, я решила расстаться с Бадди Уиллардом раз и навсегда, но не потому, что он спал с треклятой официанткой, а потому, что у него не хватило мужества заявить об этом в открытую и заставить окружающих примириться с таким фактом, как с одним из проявлений его характера. Но едва я приняла такое решение, как телефон в холле зазвонил и кто-то затянул нараспев:

— Это тебя, Эстер, это звонят из Бостона.

Я сразу же поняла, что случилась какая-то неприятность. Потому что во всем Бостоне единственным моим знакомым был Бадди и потому что он ни за что бы не позвонил по междугородному, так как послать письмо было куда дешевле. В том случае, когда ему надо было сообщить мне что-то срочное, он обходил весь свой институт в поисках парня, который отправлялся бы к нам в колледж на ближайший уик-энд, и, конечно же, кто-нибудь такой непременно находился, и Бадди вручал ему послание, и я получала его в тот же день. Так он и на почтовой марке экономил.

И разумеется, это был Бадди. Он сказал мне, что на ежеосенней рентгеноскопии у него нашли туберкулез и что его переводят в медицинский институт для студентов, больных туберкулезом, размещенный в туберкулезном санатории в Адирондаке. Затем он напомнил мне, что с последней нашей встречи я ему не писала, выразил надежду на то, что в наших отношениях ничего не изменилось и что я буду писать ему по меньшей мере раз в неделю, а также приеду в санаторий на рождественские каникулы.

Я никогда не видела его таким взволнованным. Он всегда гордился своим безукоризненным здоровьем, а когда у меня случались приступы астмы и я не могла дышать, уверял меня, будто они чисто неврастенического происхождения. Мне казалось, что для будущего врача это довольно странный подход к проблеме, и я думала даже, не лучше ли Бадди учиться не на терапевта, а на психиатра, но у меня никогда не хватало духу сказать ему об этом.

Я сказала Бадди, что его болезнь меня страшно расстроила, и пообещала писать. Но, повесив трубку, не почувствовала ни малейшей грусти. Напротив, испытала величайшее облегчение.

Я подумала, что туберкулез, возможно, является Божьей карой за двойную жизнь, какую вел Бадди, и за гордыню, с какою он относился к прочим людям. И я подумала о том, как удачно вышло, что мне не придется теперь рассказывать всем и каждому в колледже о том, что я рассталась с Бадди, и опять предаваться скучнейшему флирту со случайными кавалерами.

Я просто сообщила всем, что Бадди заболел туберкулезом и что мы с ним практически помолвлены, — и поэтому, когда я субботними вечерами оставалась в общежитии и занималась науками, все относились ко мне крайне благожелательно и жалели бедняжку, которая так мужественно себя ведет, тогда как сердце ее на самом деле разбито.

7

Разумеется, Константин оказался маловат ростом, но на свой лад довольно симпатичен. У него были светло-каштановые волосы и темно-синие глаза, а на губах витала приятная дерзкая улыбка. Он вполне мог бы сойти за американца — со своим превосходным загаром и ослепительными зубами, — но я с самого начала поняла, что он таковым не является. У него было то, что начисто отсутствует у всех американских мужчин, которых я знаю, а именно — интуиция.

С первых минут знакомства Константин начал догадываться о том, что я вовсе не настолько уж без ума от миссис Уиллард. Я то недоуменно вздергивала бровку, то разражалась сухим смешком, — и вот уже мы говорили о ней безо всяких обиняков, и я тогда же подумала: «Этому Константину совершенно наплевать на то, что я слишком высокого роста, и не знаю иностранных языков, и никогда не была в Европе, — он в состоянии разглядеть мою подлинную сущность».

Константин повез меня в здание ООН на своей машине. Это был старый автомобиль зеленого цвета с откидным верхом и со скрипучими, но удобными коричневыми кожаными сиденьями. Верх он откинул. Константин объяснил мне, что умудрился так загореть, играя в теннис, и пока мы, сидя рядышком, мчались по улицам под открытым небом, он взял меня за руку и слегка пожал ее — и я вдруг ощутила такое счастье, какого не испытывала с тех пор, как мне было девять и я носилась по песчаным отмелям вдвоем с отцом, а было это тем летом, после которого он умер. И потом, когда мы с Константином сидели в одной из этих обитых плюшем аудиторий в ООН, рядом с мрачной и мускулистой русской девицей, которая не пользовалась косметикой и была, как и сам Константин, синхронным переводчиком, я подумала, как странно, что я до сих пор не замечала того, что ощущение подлинного счастья оставило меня в девятилетнем возрасте. А после девяти — несмотря на гёрлскаутство, и занятия музыкой и акварелью, и уроки танцев, и даже парусный спорт — а на все это сумела расщедриться для меня мать, — несмотря на занятия в колледже с пробежками в тумане перед завтраком, и черничным пирогом на завтрак, и вспышками мыслей и озарений, посещавшими меня едва ли не ежедневно, — я уже никогда не была по-настоящему счастлива.

Я уставилась на русскую переводчицу в ее двубортном сером костюме и услышала, как она накручивает одну идиому за другой на своем загадочном языке (что, как мне сообщил Константин, было наиболее сложным аспектом ее работы, потому что английские идиомы не совпадают с русскими), — и мне отчаянно захотелось забраться в ее шкуру и провести остаток своих дней, хрипло выкрикивая один фразеологический оборот за другим. Возможно, я и не стала бы от этого счастливее, но это подбросило бы камешек пользы к другим, куда менее осмысленным камешкам моего существования.

И затем мне показалось, будто Константин, и русская переводчица, и вся орава черных, белых и желтых людей, спорящих в свои микрофоны, куда-то удалились или, во всяком случае, отдалились. Я видела, как беззвучно открываются и закрываются их рты, как будто они находились сейчас на палубе отплывающего корабля, а я стояла на берегу в своем одиноком молчании.

Я начала перечислять про себя все то, чего я не умею делать.

И начала с готовки.

Моя бабушка и мать так хорошо готовили, что я полностью предоставляла им управляться с этим самим. Они постоянно пытались научить меня готовить то или иное блюдо, но я тупо следила за их действиями и приговаривала: «Понятно, понятно», тогда как слова инструкции пролетали у меня мимо ушей, и потом я ухитрялась настолько испортить кушанье, что меня больше никогда не просили его готовить.

Я подумала о Джоди — моей лучшей и единственной подруге в первый год в колледже. Однажды утром она у себя дома приготовила мне яичницу. У яичницы был непривычный вкус, а когда я спросила у Джоди, не добавила ли она туда чего-нибудь, она сказала, что да, добавила сыр и чеснок. Я спросила, кто научил ее этому, а она ответила, что никто, она, мол, сама придумала. Но, в конце концов, у нее был практический склад ума: она ведь была у нас старостой кружка по социологии.

А еще я не умела стенографировать.

Это означало, что по окончании колледжа мне будет не устроиться на выгодную работу. Мать постоянно твердила мне, что специалисты по английскому языку и литературе никому не нужны. Вот если ты становишься специалистом по английскому и при этом владеешь стенографией — это совершенно другое дело. Тогда ты идешь нарасхват. Тогда все эти молодые гении предлагают тебе место секретарши и начинают диктовать одно интереснейшее письмо за другим, а тебе остается только расшифровать их.

Беда была в том, что я не собиралась кого-нибудь и каким-нибудь образом обслуживать. Интереснейшие письма я намеревалась диктовать сама. И, кроме того, эти крошечные закорючки из книги, которую постоянно подсовывала мне мать, казались мне столь же чудовищными, как физические уравнения.

Мой перечень продолжал расти.

Я ужасно танцую. Я постоянно сбиваюсь с ритма. У меня нет чувства равновесия, и когда в физкультурном зале мы шли по бревну, раскинув руки и положив на голову книгу, я вечно с него сваливалась. Я не умею кататься на лошади и бегать на лыжах, хотя заниматься и тем, и другим мне хотелось больше всего на свете, потому что это самые дорогостоящие забавы. Я не говорю по-немецки, и не читаю по-древнееврейски, и не пишу по-китайски. Я даже не знаю толком, где искать на карте большинство государств, из которых приехали сидящие в здании ООН люди.

И сейчас, очутившись в звукоизолированном сердце ООН, сидя между Константином, с одинаковым мастерством умеющим играть в теннис и заниматься синхронным переводом, и русской девицей, которая знает так много фразеологических сочетаний, я впервые в жизни поняла, насколько я сама не от мира сего. Беда в том, что я всегда была не от мира сего, но только сейчас это осознала.

Единственное, что я по-настоящему здорово умела, было завоевание всяческих наград и стипендий, но эта эра уже подходила к концу.

Я чувствовала себя чем-то вроде беговой лошади в мире, в котором вдруг отменили бега, или же вроде выдающегося футболиста из колледжа, вроде того атлета, который, внезапно втиснувшись в серый костюм и оказавшись на Уолл-стрите, видит, как дни его славы, съежившись, превратились всего лишь в маленький золотой значок у него на плаще, а даты побед выгравированы на значке, как на надгробной плите.

Я почувствовала, как жизнь моя простирает надо мной свои ветви, как смоковница из прочитанного рассказа.

С конца каждой ветви, подобно сочной смокве, свисало и подмигивало, маня, какое-нибудь лучезарное будущее. Одна смоква означала мужа, детей и полную чашу в доме, другая — судьбу знаменитого поэта, третья — карьеру университетского профессора, четвертая, по аналогии с Джей Си, превращала меня в Э Ги — выдающуюся издательницу и редактрису, пятая звала в Европу, и в Африку, и в Южную Америку, шестая отзывалась именами Константина, Сократа, Аттилы и еще доброго десятка других возлюбленных с непроизносимыми именами и непредставимыми профессиями, седьмая сулила мне звание олимпийской чемпионки по гребле, а выше на ветвях виднелись и другие плоды, ни названия, ни назначения которых мне пока не дано было угадать.

Я представила себе, как сижу под этой смоковницей, умирая от голода только потому, что не могу решиться, какую именно смокву сорвать. Мне хотелось сорвать их все сразу, но выбрать одну из них означало бы отказаться от всех остальных — и вот, пока я в колебании и нерешительности там сидела, плоды начали морщиться и чернеть и один за другим падать мне под ноги.


В ресторане, куда повел меня Константин, пахло пряностями и подливками. За все время, пока я находилась в Нью-Йорке, я еще ни разу не была в таком заведении. Сама я забредала исключительно в закусочные, меню которых состояло из гигантского гамбургера, дежурного супа и четырех сортов пирога. Правда, в них было чисто и вдоль всей стойки шли огромные зеркала.

А этот ресторан располагался в каком-то подвале. Чтобы попасть туда, нам пришлось спуститься по едва освещенной лестнице.

На закопченных стенах висели выцветшие плакаты туристических агентств. Швейцарские озера, японские горы, африканский вельд. На каждом столике стояли толстые, бутылочной формы свечи, которые, казалось, находились здесь уже долгие века и за это время выплакали свои красные, синие и зеленые слезы в уютное трехмерное озеро, лица в котором плыли, обращенные друг к другу, и словно бы пламенели сами.

Не помню, что я ела, но, едва начав есть, почувствовала себя гораздо лучше. Мне даже пришло в голову, что мое недавнее видение, в котором смоковница теряла один за другим свои сочные плоды, во многом объяснялось позывами пустого желудка.

Константин постоянно подливал нам в бокалы сладкого греческого вина, пахнущего еловой корой, и я обнаружила, что рассказываю ему о том, как выучу немецкий, и поеду в Европу, и стану там знаменитым репортером, вроде Мэджи Хиггинс.

Когда мы принялись за йогурт и земляничный джем, я уже чувствовала себя настолько хорошо, что решила позволить Константину соблазнить меня.

* * *

С тех самых пор, как Бадди Уиллард рассказал мне о своей официантке, я подумала о том, чтобы с кем-нибудь переспать.

Можно было, конечно, переспать и с Бадди — но это не считалось бы, потому что он все равно опережал бы меня на одного сексуального партнера. Тут нужен был кто-то другой.

Единственным парнем, с которым я всерьез собиралась отправиться в постель, был мрачный, с ястребиным носом южанин из Йейля, приехавший однажды на уик-энд к нам в колледж словно бы единственно затем, чтобы обнаружить, что его подружка за день до этого удрала с каким-то таксистом. Поскольку эта девица жила со мной в одном корпусе, а дома в этот вечер оставалась я одна, именно мне и предстояло его утешить.

В местной кафешке, забравшись в одну из отдельных кабинок, деревянные стены которой были сплошь исписаны и изрезаны сотнями имен, мы пили с ним чашку за чашкой черный кофе и совершенно непринужденно болтали на сексуальные темы.

Этот парень — а звали его Эрик — сообщил мне, насколько отвратительной представляется ему привычка девиц из нашего колледжа лизаться с кем попало под фонарем или в редком здешнем кустарнике до самого отбоя, так что любой прохожий может запросто увидеть это. Миллион лет эволюции, угрюмо произнес Эрик, и кем же мы остаемся? Самыми настоящими животными.

Затем Эрик поведал мне о своей первой женщине.

У себя на Юге он учился в привилегированной школе, в которой стремились готовить джентльменов в подлинном смысле этого слова. И существовал в этой школе неписаный закон, согласно которому перед ее окончанием полагалось познать женщину. Познать в библейском смысле, уточнил Эрик.

И вот однажды в субботу Эрик с несколькими одноклассниками отправился на автобусе в близлежащий город и посетил там известный публичный дом. Шлюха, доставшаяся Эрику, не удосужилась даже снять с себя платье. Это была жирная баба средних лет, с крашеными волосами, подозрительно толстыми губами и мышиного цвета кожей, и свет она тоже не выключила, поэтому Эрик взял ее под засиженной мухами двадцатипятисвечовой лампочкой, и это было жалкой пародией на то, о чем столько трепались все вокруг.

Это было так скучно, как посещение уборной.

Я возразила ему, что, возможно, если любишь женщину, то это может оказаться не настолько скучным, но Эрик сказал: и в этом случае удовольствие будет отравлено мыслью о том, что эта женщина — такое же точно животное, как все остальные, и поэтому если он полюбит женщину, то никогда не будет с ней спать. А если уж ему приспичит, лучше пойдет к проститутке, нежели станет обременять свою любимую такими грязными делами.

Примерно в это же время я начала думать о том, что Эрик — неплохой кандидат для пересыпа, поскольку опыт у него уже есть и, в отличие от большинства парней, он рассуждает об этом без всякой пошлости. Но потом Эрик прислал мне пространное письмо, в котором извещал, что он, возможно, по-настоящему в меня влюбился, потому что я такая умная и циничная и в то же время у меня такое доброе лицо, самым удивительным образом напоминающее лицо его старшей сестры, — и я поняла, что ничего не выйдет, при таком отношении ко мне он никогда не ляжет со мной в постель, и поэтому написала ему, что, к величайшему сожалению, собираюсь выйти замуж за друга детства.

* * *

Чем больше я размышляла на эту тему, тем сильнее нравилась мне идея быть соблазненной синхронным переводчиком в городе Нью-Йорке. Константин в любом отношении представлялся человеком мужественным и достойным. У нас не было общих знакомых, перед которыми он потом мог бы начать хвастаться примерно так, как парни из колледжей похваляются друг перед другом, перед товарищами по комнате и по баскетбольной команде пересыпчиками на заднем сиденье автомобиля. И некий дополнительный — и приятный — иронический оттенок заключался бы в том, чтобы переспать с человеком, с которым меня познакомила миссис Уиллард. Таким образом на нее косвенно легла бы за это ответственность.

И когда Константин спросил, не угодно ли мне заехать к нему домой и послушать пластинки с записями балалайки, я мысленно улыбнулась и самое себя поздравила. Мать вечно твердила мне, чтобы я ни при каких обстоятельствах, поужинав с мужчиной, не ехала после этого к нему домой, потому что подобный поступок толкуется исключительно однозначно.

— Я без ума от балалайки, — отозвалась я.

Квартира Константина была с балконом. С балкона открывался вид на реку, и нам были слышны гудки пароходов во тьме. Я испытывала нежность, признательность и полнейшую решимость совершить то, что задумала.

Я понимала, что могу забеременеть, но эта опасность оставалась далекой и призрачной и совершенно меня не тревожила. Стопроцентных противозачаточных средств не существует, утверждается в статье, которую моя мать вырезала из «Ридерз дайджест» и прислала мне в колледж. Статья была написана замужней и многодетной женщиной-адвокатом и называлась «В защиту целомудрия».

В ней приводились всевозможные доводы в пользу того, что девушке или молодой женщине не следует спать ни с кем, кроме мужа, да и с ним — только после свадьбы.

Главный тезис статьи заключался в том, что мироощущение мужчины сильно отличается от мироощущения женщины, а его эмоциональный мир — от ее эмоционального мира и единственным средством добиться органического сочетания этих двух миров является законный брак. Моя мать добавила от себя, что именно этого-то девушки и не понимают до тех пор, пока не становится слишком поздно, и поэтому им надлежит прислушиваться к советам знатоков, и прежде всего замужних женщин.

Эта женщина-адвокат утверждала, что лучшие из мужчин хотят сохранять целомудрие до брака, а если уж им это и не удается, они хотят стать для своих молодых жен учителями в области секса. Разумеется, они стараются убедить девушку вступить с ними в добрачную связь и уверяют, что потом непременно на ней женятся, но стоит ей поддаться, как они моментально теряют к ней всякое уважение и начинают утверждать, что раз уж она пошла на такое с ним, то с тем же успехом могла бы пойти и с любым другим, и в конце концов превращают ее жизнь в сущий ад.

Адвокатесса заканчивала статью словами о том, что лучше поберечься, чем потом раскаиваться, и, кроме того, добавляла, что не существует противозачаточных средств, дающих стопроцентную гарантию, а беременность означает уже самую настоящую катастрофу.

Единственным вопросом, не рассмотренным в статье, были чувства самой девушки.

Хорошо, конечно, оставаться целомудренной, пока не выйдешь замуж за столь же целомудренного мужчину, но что, если он затем вдруг признается в том, что не девствен, как это сделал тот же Бадди Уиллард? Мне невыносима была мысль, что женщина обречена на одну-единственную, причем непорочную, жизнь, тогда как мужчина способен вести двойное существование: одно — исполненное целомудрия, а другое — наоборот.

В конце концов я решила, что раз уж так трудно найти интеллигентного молодого человека, который сохранил бы чистоту до двадцати одного года, то я и сама могу оставить всякие мысли, о девственности и выйти в итоге замуж за человека, уже лишившегося невинности точно так же, как я. И тогда, если он начнет превращать мою жизнь в сущий ад, я сумею ответить ему тем же.

В девятнадцать лет девственность стала для меня главной проблемой.

Мир делился для меня не на протестантов и католиков, не на республиканцев и демократов, не на белых и черных и даже не на мужчин и женщин — мир делился на людей, с кем-то уже переспавших, и на людей, еще этого не сподобившихся. И только это как будто и являлось серьезным различием между одним человеком и другим.

И мне казалось, что, стоит переступить через эту черту, и меня ожидают чудесные перемены.

Мне представлялось, что это будет похоже на — тоже пока только воображаемое — путешествие в Европу. И когда я вернусь домой и пристально погляжу в зеркало, я сумею увидеть крошечные белые Альпы в углу собственного глаза. А сейчас мне казалось, будто, когда я гляну в зеркало назавтра, в углу моего глаза будет сидеть, улыбаясь мне, крошечный, размером с куколку, Константин.

Что ж, на протяжении примерно часа мы сидели у него на балконе в двух отставленных друг от друга шезлонгах, а между нами стоял проигрыватель и лежала стопка пластинок с записями балалаечной музыки. На нас лился какой-то слабый молочный свет — то ли уличные фонари, то ли луна, то ли уж не знаю что, — но, если не считать того, что он держал меня за руку, Константин не предпринимал ни малейших попыток обольщения.

Я спросила его, не помолвлен ли он и нет ли у него постоянной подруги, полагая, что причина его холодности может заключаться именно в этом, но он ответил: нет, он старается избегать подобных уз.

В конце концов я почувствовала, как под воздействием этого сладкого вина, которое я выпила, мною овладевает чудовищная дремота.

— Пойду-ка прилягу, — сказала я.

Я направилась прямехонько в спальню и нагнулась снять туфли. Свежезастланная постель маячила передо мной, как спасательная шлюпка. Я вытянулась во всю длину и закрыла глаза. Затем я услышала, как Константин, вздохнув, вошел в спальню с балкона.

Один за другим его башмаки стукнули по полу, и он улегся рядом со мной.

Из-под упавшей на глаза пряди волос я исподтишка посматривала на него.

Он лежал на спине, подложив руки под голову и глядя в потолок. Ослепительно белые рукава его сорочки, закатанные до локтя, призрачно светились во мраке, а его загорелая кожа казалась почти черной. Я подумала, что никого красивей его в жизни своей не встречала.

Я подумала, что обладай я острыми, смелыми чертами лица, или умей рассуждать со знанием дела о политике, или будь знаменитой писательницей, Константин наверняка нашел бы меня достаточно интересной для того, чтобы со мной переспать.

А еще я подумала о том, что стоило бы ему испытать ко мне подлинную привязанность, стоило влюбиться по-настоящему, он сразу же превратился бы в моих глазах в сущую посредственность, как это произошло с Бадди Уиллардом и другими парнями.

Вновь и вновь повторялось одно и то же.

Откуда-нибудь издалека я увижу человека, который покажется мне безупречным, но, как только он подойдет поближе, я начну открывать в нем один недостаток за другим и в конце концов решу, что он вообще никуда не годится.

И это одна из причин, по которой я никогда не выйду замуж.

Менее всего на свете мне хотелось бы испытывать бесконечную безопасность или быть тетивой, с которой спускают какую бы то ни было стрелу. Мне хотелось смены ощущений и треволнений, мне хотелось стрелять и лететь по всем направлениям самой, подобно россыпи цветных огней на фейерверке четвертого июля.

Я проснулась под шум дождя.

Было темно, как в аду. Через некоторое время я сумела разглядеть контуры незнакомого мне окна. Время от времени в помещении вспыхивал луч света, проносился, как призрачный, что-то ищущий палец, по стенам и исчезал.

Затем я услышала рядом с собой чужое дыхание.

Сначала я подумала, что это мое собственное дыхание и что я лежу в своем гостиничном номере, приходя в себя после отравления. Я замерла, но дыхание рядом со мной не смолкло.

На постели возле меня горел зеленый глаз. Он был разделен на какие-то секторы, как компас. Я протянула руку и накрыла его ладонью. Потом подняла его. Вместе с ним поднялась рука, тяжелая, как у мертвеца, но согретая сном.

На хронометре у Константина было три часа ночи.

Сам он лежал в сорочке, брюках и носках — то есть в том же виде, в котором я оставила его, засыпая, и, по мере того как мои глаза привыкали к темноте, я увидела его бледные веки, прямой нос, красиво очерченный и искушённый рот, но все это казалось каким-то ненастоящим, как фигуры, начертанные туманом. На пару минут я склонилась над ним, чтобы рассмотреть получше. До сих пор мне ни разу не случалось засыпать в одной постели с мужчиной.

Я попыталась представить себе, как бы все выглядело, если бы Константин вдруг оказался моим мужем.

Это означало бы, что мне пришлось бы вставать в семь утра, готовить ему яичницу с ветчиной, тосты и кофе на завтрак, и, после того как он уйдет на работу, мыть за ним посуду, оставаясь в ночной рубашке и в бигуди, подрагивать от холода, убирать постель, — а потом, когда он вернется после интересного, захватывающе интересного дня, ему захочется, чтобы его ждал дома роскошный ужин, и остаток вечера мне придется потратить на то, чтобы еще раз перемыть посуду, и в постель я рухну уже совершенно изможденной.

Такое представлялось ужасной, понапрасну потраченной жизнью для девушки, пятнадцать лет подряд учившейся на круглые пятерки. Но я знала, что брак окажется именно таким, потому что готовкой, стиркой и мытьем только и занималась мать Бадди Уилларда с утра до ночи, а она ведь была женой университетского профессора, да и сама преподавала в частной школе.

Во время одного из моих визитов к ним в дом я увидела, что миссис Уиллард ткет коврик, распустив для этого несколько старых костюмов мистера Уилларда. Она потратила на это несколько недель, и я от всей души восхищалась твидовым узором из коричневых, зеленых и синих нитей, но, закончив работу, миссис Уиллард, вместо того чтобы повесить коврик на стену, как поступила бы на ее месте я, положила его на кухонный пол в качестве подстилки под ноги, и уже через пару дней он стал таким же грязным, неприятным и безликим, как любая дешевка, какую можно приобрести на доллар, причем пяток таких, а то и десяток.

И я понимала, что, несмотря на все эти розы, и поцелуи, и ресторанные угощения, и прочие знаки внимания, которые мужчина выказывает своей избраннице до женитьбы, в глубине души он хочет только того, чтобы все это осталось позади, а его благоверная начала стелиться ему под ноги, как кухонный коврик миссис Уиллард.

Ведь сама же мать рассказала мне, что как только они с отцом в свой медовый месяц уехали из Рено (отец уже был женат, поэтому ему понадобился развод), отец сказал ей: «О Господи, какая радость, что мы можем наконец прекратить что-то из себя строить и станем самими собой». И начиная с этого дня у моей матери не было ни минуты покоя.

И я прекрасно помню, как Бадди Уиллард с циничным видом знатока объявил мне, что, став матерью, я сильно переменюсь и перестану писать стихи. Поэтому мне порой казалось, что выйти замуж и обзавестись детьми — это все равно что подвергнуться промыванию мозгов, и твоя участь будет похожа на судьбу немого раба в некоем приватном, но тем не менее тоталитарном царстве.

Пока я глядела на Константина — а разглядывала я его так, как разглядываешь яркий, но недоступный тебе камешек, лежащий на дне пруда, — его веки приоткрылись, он посмотрел куда-то вдаль, мимо меня, и в глазах его была любовь. Мне пришлось стать свидетельницей того, как по мере узнавания нежность уходила из его взора и широкие зрачки становились стеклянными и плоскими, как дубленая кожа.

Константин сел, зевнул:

— Который час?

— Три, — ответила я плоским голосом. — Поеду-ка я лучше домой. М�

Скачать книгу

Sylvia Plath

THE BELL JAR

Печатается с разрешения издательства Faber and Faber Limited и литературного агентства Andrew Nurnberg.

Серия «Настоящая сенсация!»

© Sylvia Plath, 1963

© Издание на русском языке AST Publishers, 2016

* * *

Посвящается Элизабет и Дэвиду

Глава первая

Стояло какое-то безумное, удушливое лето, то самое лето, когда на электрическом стуле казнили чету Розенбергов, и я не вполне понимала, что делаю в Нью-Йорке. Я странно отношусь к казням. Меня тошнит от одной мысли об электроэкзекуции, а все газеты только об этом и писали: крупные заголовки, словно выпученные глаза, таращились на меня на каждом углу и у каждого входа в метро, затхло вонявшего орехами. Это не имело ко мне никакого отношения, однако меня навязчиво преследовала мысль о том, что значит быть сожженным заживо.

Мне казалось, что это, наверное, худшее, что может произойти в этом мире.

Нью-Йорк оказался далеко не подарком. К девяти утра неправдоподобная, деревенская с росинкой свежесть, непонятно как проникшая в город за ночь, испарялась, словно остатки дивного сна. Призрачно-серые на дне своих гранитных ущелий, раскаленные улицы плыли в солнечном мареве, крыши автомобилей сверкали, испуская жар, и мельчайшая сухая пыль лезла мне в глаза и горло.

Я постоянно слышала о Розенбергах и по радио, и в офисе, пока они не стали неотступно преследовать меня. Это походило на то, как я впервые в жизни увидела труп. Потом в течение нескольких недель голова трупа – или то, что от нее осталось, – всплывала передо мной за завтраком, когда я ела яичницу с ветчиной, и за лицом Бадди Уилларда, ведь именно он устроил мне это представление. Очень скоро мне стало мерещиться, что я таскаю с собой на веревочке голову трупа, словно какой-то черный, безносый воздушный шарик, воняющий уксусом.

Я чувствовала, что тем летом со мной было что-то не так, потому что я только и думала, что о Розенбергах, да еще о том, как же я сглупила, накупив всех этих неудобных, дорогих нарядов, уныло висевших у меня в шкафу, как рыба на завялке. И о том, как все маленькие успехи, которых я с радостью добивалась в колледже, с шипением лопнули у помпезных фасадов Мэдисон-авеню из полированного мрамора и сверкающего стекла.

А ведь я должна была наслаждаться жизнью.

А ведь я должна была стать предметом зависти тысяч других студенток колледжей вроде меня по всей Америке, которые не хотели ничего, кроме как фланировать в таких же лакированных кожаных туфлях тридцать седьмого размера, которые я как-то в обед купила в магазине «Блумингдейл» в комплекте с черным лакированным кожаным поясом и черной лакированной кожаной сумочкой. А когда моя фотография появилась в журнале, где работали мы, двенадцать девчонок, все решили бы, что я окунулась в вихрь наслаждений. Ведь на фото я потягивала мартини в глубоко декольтированном платье, лиф которого из искусственной парчи переходил в пышные облака белого тюля, сидя в одном из фешенебельных баров в компании похожих друг на друга молодых людей с лицами стопроцентных американцев, которых то ли наняли, то ли где-то одолжили для фотосессии.

Вот смотрите, как все может повернуться в нашей стране, сказали бы они. Целых девятнадцать лет живет себе девушка в заштатном городишке, и денег у нее не хватает даже на то, чтобы журнал купить. А потом вдруг получает стипендию для учебы в колледже, получает призы то тут, то там, и вот уже она управляет Нью-Йорком, как своим собственным лимузином.

Вот только я ничем не управляла, даже собой. Я просто носилась из отеля на работу, потом на вечеринки, а оттуда в отель и снова на работу, словно одуревший троллейбус. Кажется, мне надо было пребывать в радостном возбуждении, как большинству моих коллег-подруг, но я не могла заставить себя хоть как-то реагировать. Я чувствовала себя неподвижной и опустошенной, словно глаз торнадо, который понуро движется вперед посреди окружающего его неистовства стихии.

В отеле нас было двенадцать девушек. Мы все выиграли конкурс журнала мод, написав очерки, рассказы, стихи и рекламные тексты, а в качестве приза получили месячную стажировку в Нью-Йорке с полным пансионом и кучей разных бонусов вроде билетов на балет, пропусков на показы мод, купонов на стрижку и прическу в знаменитом дорогом салоне, а также возможности познакомиться с людьми, добившимися успеха на интересующем нас поприще, и получать советы по улучшению собственной внешности.

У меня до сих пор сохранился подаренный мне набор косметики, предназначенный для девушки с карими глазами и каштановыми волосами. Тюбик коричневой туши с крохотной кисточкой, круглая баночка голубых теней для век такого размера, что туда помещался лишь самый кончик пальца, и три вида губной помады – от красной до розовой. Все это в позолоченной коробочке с зеркальцем внутри. Еще у меня остался белый пластиковый футляр для темных очков, украшенный цветными раковинами, блестками и пришитой сверху зеленой пластиковой морской звездой.

Я понимала, что эти подарки представляли собой бесплатную рекламу фирм-спонсоров, но не могла относиться к ним цинично. Мне так нравилось получать все эти вещицы, дождем обрушившиеся на нас. Потом я довольно долго прятала их, но спустя некоторое время, когда снова пришла в себя, вытащила их, и они до сих пор лежат у меня по всему дому. Иногда я пользуюсь помадой, а на прошлой неделе срезала с футляра для очков пластиковую морскую звезду и отдала ее ребенку.

Итак, в отеле жили двенадцать девушек, мы обитали в одном крыле, на одном этаже, в одинаковых номерах на одного человека, расположенных друг за другом вдоль коридора, и все это напоминало наше общежитие в колледже. Это не было отелем в полном смысле слова, где на одном этаже вперемежку живут мужчины и женщины.

Отель под названием «Амазон» предназначался только для женщин, и обитали в нем по большей части мои ровесницы, дочери богатых родителей, желавших быть уверенными в том, что их девочки будут жить там, где мужчины не смогут добраться до них и соблазнить. Все они собирались учиться на элитных курсах секретарш, вроде школы Кэти Гиббс, где на занятия надо являться в шляпках, чулках и перчатках. Или же только что окончили такие элитные курсы и работали секретаршами у больших начальников, вращаясь в нью-йоркском «свете» в ожидании того, что выйдут замуж за какого-нибудь из многообещающих молодых людей.

Все эти девушки казались мне ужасно скучными. Я видела их в солярии на крыше, где они зевали, красили ногти, старались поддержать свой бермудский загар и жутко скучали. Я разговорилась с одной из них – ей тоже надоели яхты, полеты на частных самолетах, катание на лыжах на Рождество в Швейцарии и ухажеры из Бразилии.

От таких девиц меня просто тошнит. Я так им завидую, что лишаюсь дара речи. Мне девятнадцать лет, и все эти годы я просидела в Новой Англии, не считая этой поездки в Нью-Йорк. Это был мой первый крупный шанс, но я просто сидела и упускала его, а он утекал у меня между пальцев, как вода.

Мне кажется, одной из причин моих неприятностей была Дорин.

Раньше я никогда не встречала девушек вроде нее. Дорин приехала из элитного женского колледжа где-то на Юге. Она была яркой блондинкой с пышными, словно сахарная вата, волосами, голубыми глазами, похожими на прозрачные агаты – твердые и блестящие, и постоянной усмешкой на губах. Не презрительной, а скорее веселой и загадочной, словно все люди вокруг нее не блещут умом, и она могла бы с удовольствием подшутить над ними, если бы захотела.

Дорин сразу выделила меня среди других девушек. Это заставило меня почувствовать себя гораздо умнее остальных, а она действительно была на удивление забавна. Во время занятий она всегда подсаживалась ко мне, а когда мы встречались со знаменитостями, вполголоса шептала мне на ухо едкие саркастические замечания.

Она рассказывала, что у них в колледже моде уделяется пристальное внимание, что у всех девушек сумочки были из того же материала, что и платья, так что всякий раз, когда они переодевались, полагалось менять и сумочку. Эти подробности произвели на меня яркое впечатление. Они намекали на великолепный, изысканный декаданс, к которому меня всегда тянуло словно магнитом.

Единственное, из-за чего Дорин постоянно надо мной подтрунивала, – это из-за моего стремления всегда выполнить задание в срок.

– И чего ради ты надрываешься? – удивлялась она, развалившись на моей кровати в шелковом халате персикового цвета и подравнивая пилочкой длинные, желтые от табака ногти, пока я печатала на машинке черновик интервью с модным писателем.

И еще одно: все мы облачались в накрахмаленные хлопчатые ночные рубашки и стеганые халаты или иногда в махровые купальные халаты, которые могли сойти за пляжные. Но Дорин носила длинные, до пят, нейлоновые кружевные полупрозрачные халатики или же халаты телесного цвета, которые облегали ее, словно наэлектризованные. От нее исходил своеобразный, слегка отдающий потом аромат, напоминавший мне пряный запах сломанных и растертых между пальцами разлапистых листьев папоротника.

– Ты же знаешь, что старухе Джей Си совершенно наплевать, появится эта статья завтра или в понедельник. – Дорин закурила сигарету и выпустила дым через ноздри, отчего ее глаза заволокло легким туманом. – Эта Джей Си страшна, как смертный грех, – спокойно продолжала Дорин. – Бьюсь об заклад, что ее старикашка-муж выключает весь свет, прежде чем подойти к ней, иначе сблюет.

Джей Си была моей начальницей, и она мне очень нравилась, несмотря на всю болтовню Дорин. Она не относилась к болтушкам из редакций журналов мод с накладными ресницами, увешанных драгоценностями. У Джей Си голова была на месте, так что ее малопривлекательная внешность, похоже, не имела никакого значения. Она владела двумя языками и знала всех сто́ящих авторов, пишущих о моде.

Я пыталась представить себе Джей Си без строгого офисного костюма и официальной шляпки в постели с ее толстяком-мужем и просто не смогла этого сделать. Мне всегда было ужасно трудно представить себе людей, лежащих в одной постели.

Джей Си хотела меня чему-то научить. Все пожилые дамы, которые мне встречались, хотели меня чему-то научить, но мне вдруг начинало казаться, что им нечему меня научить. Я приладила крышку на пишущую машинку и защелкнула ее.

– Умница, – расплылась в улыбке Дорин.

Кто-то постучал в дверь.

– Кто там? – встать я не удосужилась.

– Это я, Бетси. На вечеринку идешь?

– Вроде иду. – К двери я так и не подошла.

Бетси привезли прямиком из Канзаса с озорным белокурым хвостиком и улыбкой «возлюбленная отличника». Помню, как однажды нас с ней пригласили в офис выбритого до синевы телепродюсера, одетого в дорогой костюм, чтобы тот посмотрел, есть ли в нас что-нибудь такое, включая формы, что он мог бы использовать в программе. И тут Бетси начала рассказывать о Канзасе, о мужских и женских растениях кукурузы. Она так разошлась, повествуя об этой чертовой кукурузе, что даже у продюсера на глазах выступили слезы, вот только пользы, к сожалению, от этих слез не было никакой, как он сам сказал.

Чуть позже редактор журнала «Бьюти» уговорил Бетси изменить прическу и поместил ее фото на обложку. Я до сих пор время от времени вижу, как она проплывает мимо, улыбаясь с плакатов, рекламирующих женскую одежду.

Бетси всегда зазывала меня в компанию к себе и другим девушкам, словно стараясь каким-то образом меня спасти. Дорин она никогда не звала. За глаза Дорин называла ее скотницей-оптимисткой.

– Хочешь поехать с нами в такси? – спросила Бетси из-за двери.

Дорин покачала головой.

– Не волнуйся, Бетси, – ответила я. – Я поеду с Дорин.

Я слышала, как она шлепает по коридору от моей двери.

– Поедем, побудем там, пока нам не надоест, – сказала мне Дорин, туша сигарету о подставку моей прикроватной лампы, – а потом отправимся зажигать в город. Все эти вечеринки, которые тут для нас устраивают, напоминают мне старомодные танцы в спортзале. И почему нам всегда достаются парни из Йеля? Они же такие тупы-ы-ые!

Бадди Уиллард отправился в Йель, но теперь, задумавшись, что же в нем не так, я поняла, что он оказался тупицей. Ну да, ему удавалось получать хорошие оценки, и у него случился роман с какой-то жуткой официанткой по имени Глэдис, но интуиции в нем не было ни на йоту. А вот Дорин интуицией обладала. Все, что она говорила, звучало подобно тайному голосу, вещавшему прямо изнутри меня.

Мы попали в пробку. Это было как раз то время, когда все спешили в увеселительные заведения. Наше такси оказалось зажатым между машиной, в которой ехала Бетси, и авто с четырьмя другими девушками. Движение встало.

Дорин выглядела потрясающе. На ней было белое кружевное платье без бретелек, застегнутое на молнию поверх плотно облегающего корсета, который подчеркивал ее округлые формы, а кожа отливала блестящим бронзовым загаром под слоем прозрачного талька.

Я была в узком черном платье из чесучи, обошедшемся мне в сорок долларов, одной из тех вещей, которые я купила на часть своей стипендии во время лихорадочной беготни по магазинам, когда узнала, что принадлежу к числу счастливиц, отправляющихся в Нью-Йорк. Оно было какого-то странного покроя, и под него я не могла надеть лифчик. Но это не имело особого значения, поскольку фигурой я вышла тощая, как мальчишка-подросток, да к тому же плоскогрудая, и в жаркие летние вечера чувствовала себя почти голой.

В городе с меня слез почти весь мой загар. Я сделалась желтой, словно китаянка. В другой ситуации я бы нервничала из-за своего платья и необычного цвета кожи, но, сидя рядом с Дорин, забыла о своих переживаниях. Я чувствовала себя чертовски искушенной и циничной.

Когда мужчина в синей рубашке с накладными карманами, черных твиловых брюках и кожаных ковбойских сапогах со скошенными каблуками начал медленно приближаться к нам из-под полосатого навеса бара, откуда он рассматривал наше такси, я не тешила себя никакими иллюзиями. Я прекрасно понимала, что его зацепила Дорин. Он ловко проскользнул между стоявшими машинами и непринужденно облокотился о край нашего открытого окна.

– А что, позвольте спросить, такие очаровательные девушки, как вы, делают одни в такси в такой дивный вечер? – Он улыбнулся широкой белозубой улыбкой, как на рекламе зубной пасты.

– Мы едем на вечеринку, – буркнула я, поскольку Дорин вдруг онемела, как столб, и принялась с томной рассеяностью поигрывать своей белой кружевной сумочкой.

– Какая скукотища, – отозвался мужчина. – Отчего бы нам с вами не пропустить стаканчик-другой вон в том баре? А мои друзья составят нам компанию. – Он кивнул в сторону нескольких нарочито небрежно одетых мужчин, с ленивым видом стоявших под навесом.

Они внимательно наблюдали за ним и, когда он оглянулся в их сторону, дружно рассмеялись.

Мне следовало бы насторожиться, услышав этот негромкий смех тертых калачей, но тут впереди обозначились признаки какого-то движения, и я поняла: если продолжу сидеть тихо, то через пару секунд пожалею об упущенном шансе увидеть в Нью-Йорке что-то кроме того, что так тщательно отбирала для нас редакция журнала.

– Ну, что скажешь, Дорин? – спросила я.

– Что скажешь, Дорин? – отозвался мужчина, широко улыбаясь.

До сих пор не могу припомнить, как он выглядел, когда не улыбался. По-моему, он улыбался везде и всегда. Наверное, это стало частью его облика.

– Ну, хорошо, ладно, – согласилась Дорин.

Я открыла дверь, и мы вышли из такси, которое медленно поползло вперед, и направились к бару.

Раздался жуткий визг тормозов, за которым последовал глухой удар.

– Эй, вы! – Наш таксист высунулся из окна и повернул к нам пунцовое от ярости лицо. – Вы чего это тут устраиваете?

Он так резко остановил машину, что ехавшее следом такси смачно впечаталось в него, и мы видели, как находившиеся в нем четыре девушки размахивали руками, цепляясь за что попало и пытаясь подняться с пола.

Мужчина рассмеялся и, оставив нас стоять на тротуаре, вернулся и посреди оглушительного гудения клаксонов и каких-то криков вручил водителю купюру. А потом мы увидели, как девушки из журнала уехали в следовавших одно за другим такси, словно свадебная кавалькада, состоящая из одних только невест.

– Пошли, Фрэнки, – бросил мужчина одному из своих друзей, и небольшого роста крепыш отделился от стоявшей у бара группки и зашел с нами внутрь.

Он оказался из тех, кого я не выношу. Рост у меня метр семьдесят пять без каблуков, и когда рядом оказываются низкорослые мужчины, я сутулюсь, переваливаюсь из стороны в сторону, стараясь казаться ниже, и чувствую себя неуклюжей и застенчивой, словно разыгрываю интермедию.

Примерно минуту я вопреки всему надеялась, что мы разделимся в соответствии с ростом и тогда я окажусь в паре с мужчиной, который с нами заговорил. С виду в нем было метр восемьдесят, но он явно нацелился на Дорин и не удостоил меня даже взгляда. Я старалась делать вид, что не замечаю Фрэнки, семенившего рядом и пытавшегося взять меня под локоть, и села за стол рядом с Дорин.

В баре было так темно, что я едва могла разглядеть что-то, кроме своей подруги. С ее светлыми волосами и белым платьем она светилась так, что казалась серебристой. По-моему, в ней отражался свет неоновых ламп над стойкой. Я же чувствовала себя сливающейся с темнотой, словно негатив изображения человека, которого я никогда в жизни не видела.

– Ну, что закажем? – спросил мужчина с белозубой улыбкой.

– Мне бы что-нибудь традиционное и старомодное, – ответила Дорин.

Выбор выпивки всегда ставил меня в тупик. Я не отличаю виски от джина, и мне ни разу не удалось выпить что-то, что бы мне по-настоящему понравилось. Бадди Уилларду и другим моим знакомым ребятам из колледжа обычно не хватало денег на крепкие напитки, или же они вообще не пили. Просто поразительно, насколько много студентов не пьют и не курят. Похоже, я всех их знала. Самое большее, на что решился Бадди Уиллард, – это купить бутылку «Дюбонэ», да и то из стремления доказать, что можно быть эстетом, несмотря на то что учишься на медицинском.

– Я выпью водки, – произнесла я.

Мужчина посмотрел на меня внимательнее.

– С чем?

– Чистую. Я всегда пью чистую.

Мне показалось, что я выставлю себя полной дурой, заявив, что буду водку со льдом, джином или чем-то еще. Однажды я видела рекламный плакат, где под синим светом в сугробе стоял полный стакан водки, и та казалась прозрачной и чистой, как вода. Вот я и подумала, что заказать просто водку будет в самый раз. Я мечтала как-нибудь заказать напиток и обнаружить, что у него великолепный вкус.

Потом подошел официант, и мужчина заказал выпивку на всех четверых. В этом стильном баре он чувствовал себя удивительно раскованно в своем ковбойском наряде, и мне показалось, что он, наверное, какая-то знаменитость.

Дорин ничего не говорила, лишь поигрывала пробковой подставкой для бокалов и, в конце концов, закурила сигарету, однако мужчина, казалось, не возражал или не придал этому значения. Он пристально смотрел на нее таким взглядом, каким в зоопарке смотрят на попугая, ожидая, что тот скажет что-нибудь на человеческом языке.

Принесли напитки, и мой выглядел таким же прозрачным и чистым, как на рекламном плакате.

– Чем вы занимаетесь? – спросила я мужчину, чтобы нарушить молчание, которое стремительно росло вокруг меня плотной стеной, как трава в джунглях. – То есть чем вы занимаетесь здесь, в Нью-Йорке?

Медленно и, как показалось, с огромным усилием мужчина оторвал взгляд от плеча Дорин.

– Я диск-жокей, – ответил он. – Вы наверняка обо мне слышали. Меня зовут Ленни Шеперд.

– Я вас знаю, – внезапно произнесла Дорин.

– Очень этому рад, дорогая, – рассмеялся в ответ мужчина. – Это как раз в тему. Я чертовски знаменит. – Затем Ленни Шеперд смерил Фрэнки долгим взглядом.

– Слушайте, а вы откуда? – спросил Фрэнки, рывком выпрямившись на стуле. – Как вас зовут?

– Вот это Дорин, – Ленни обхватил ладонью обнаженную руку Дорин и слегка сжал ее.

Что меня удивило, так это то, что Дорин никак не отреагировала, заметив, что он делает. Она просто сидела, смуглая, как негритянка с обесцвеченными волосами, в своем белом платье, и элегантно потягивала из бокала.

– Мое имя Элли Хиггинботтом, – ответила я. – Я из Чикаго.

После этого я почувствовала себя увереннее. Я не хотела, чтобы что-то сказанное или сделанное мною в тот вечер ассоциировалось со мной, с моим настоящим именем и с тем, что я родом из Бостона.

– Ну что, Элли, как насчет потанцевать?

Мне сделалось смешно от одной мысли о том, чтобы танцевать с этим коротышкой в оранжевых замшевых туфлях на высоком каблуке, задрипанной футболке и обвисшей синей спортивной куртке. Если я на кого-то и смотрю свысока, так это на мужчин в синем. Ладно уж в черном, сером или даже коричневом. Синий цвет меня смешит.

– Я не в настроении, – холодно ответила я, повернувшись к нему спиной и пододвинув стул поближе к Дорин и Ленни.

А эта парочка выглядела так, словно они знали друг друга много лет. Дорин длинной тонкой серебряной ложечкой вылавливала со дна бокала кусочки фруктов, а Ленни хрюкал каждый раз, когда она подносила ложечку ко рту, щелкал зубами и притворялся собакой или кем-то еще, пытаясь стянуть кусочек с ложки. Дорин хихикала и продолжала вылавливать фрукты.

Я начала думать, что водка все-таки именно мой напиток. У нее не было никакого вкуса, но она упала мне прямо в желудок, как шпага шпагоглотателя, и я почувствовала себя могучей и равной богам.

– Я, пожалуй, пойду, – произнес Фрэнки, вставая.

Я не смогла хорошенько его разглядеть, поскольку было очень темно, но впервые услышала, какой у него визгливый, дурацкий голос. Никто не обратил на него внимания.

– Эй, Ленни, ты мне кое-что должен. Ленни, разве ты не помнишь, что кое-что мне должен, а?

Мне показалось странным, что Фрэнки напоминает Ленни о том, что тот ему что-то должен, в присутствии девушек, которых впервые видит. Но Фрэнки продолжать стоять и повторять одно и то же, пока Ленни не залез в карман и не достал оттуда свернутую в рулон пачку зеленых купюр. Потом он вытащил из нее одну бумажку и протянул ее Фрэнки. По-моему, это была десятка.

– Заткнись и вали отсюда.

Почти минуту мне казалось, что Ленни сказал это и мне тоже, но потом я услышала, как Дорин произнесла:

– Без Элли я не поеду.

Надо отдать ей должное, она сразу запомнила мое вымышленное имя.

– А Элли поедет, ведь так, Элли? – спросил Ленни, подмигнув мне.

– Конечно, поеду, – ответила я.

Фрэнки растворился в сумерках, и я подумала, что стану держаться Дорин. Мне хотелось увидеть как можно больше.

Мне нравилось смотреть на людей в критической ситуации. Если я вижу аварию на дороге, драку на улице или заспиртованного в лабораторном сосуде младенца, я останавливаюсь и гляжу так пристально, что потом никогда не забуду.

Разумеется, я узнала многое из того, чего иначе не узнала бы никогда. И даже если от этого меня охватывало удивление или тошнота, я никогда не отводила взгляда, но делала вид, что и без того знаю, что так было всегда.

Глава вторая

Обиталище Ленни я бы не спутала ни с чьим другим.

Его интерьер в точности копировал внутреннее пространство сельского дома, перенесенное в нью-йоркское многоквартирное здание. Он сказал, что для большего простора пришлось снести несколько перегородок, а потом стены обшили сосновыми панелями и соорудили обшитый такими же панелями бар в форме подковы. По-моему, паркет на полу тоже был из сосны.

На полу повсюду красовались огромные белые медвежьи шкуры, а из мебели присутствовало только множество низеньких лежанок, покрытых индейскими коврами. Вместо картин на стенах висели оленьи и бизоньи рога да чучело заячьей головы. Ленни указал большим пальцем на небольшую серую мордочку и остро торчавшие вверх уши.

– Сбил его машиной в Лас-Вегасе.

Он куда-то пошел через огромную комнату, и цоканье каблуков его ковбойских сапог отдавалось эхом, словно выстрелы.

– Тут такая акустика, – объяснил он на ходу, становясь все меньше и меньше, пока не исчез в какой-то дальней двери.

Вдруг отовсюду зазвучала музыка. Затем она смолкла, и мы услышали, голос Ленни:

– Это ваш двенадцатичасовой диск-жокей Ленни Шеперд с обзором десятки лучших хитов. На этой неделе на десятом месте – светловолосая девушка, о которой в последнее время столько разговоров, со своим единственным и неповторимым «Подсолнухом»!

  • Я родилась в Канзасе, выросла в Канзасе,
  • Если выйду замуж, то опять в Канзасе…

– Вот это класс! – восхитилась Дорин. – Какой же он классный, а?

– Это точно, – согласилась я.

– Слушай, Элли, сделай мне одолжение. – Похоже, теперь ей и впрямь казалось, что меня зовут Элли.

– Ну конечно, – ответила я.

– Ты меня одну не бросай, ладно? Я ведь с ним не справлюсь, если он вдруг начнет чудить. Видела, какой он мускулистый? – хихикнула Дорин.

Ленни появился откуда-то из задней комнаты.

– У меня там звуковой аппаратуры – на двадцать тысяч.

Он легкой походкой подошел к бару, достал три бокала, серебряное ведерко со льдом, большой кувшин и начал смешивать коктейли из нескольких разных бутылок.

  • …Верной той девчонке, что ждать обещала:
  • Ведь она подсолнух из «Подсолнечного штата».

– Очуметь, да? – Ленни подошел к нам, удерживая в руках три бокала. На них, словно пот, выступили большие капли, а кубики льда мелодично звякнули, когда он подал нам бокалы. Музыка резко оборвалась, и мы услышали, как голос Ленни объявляет следующий хит.

– Лучше нет, чем послушать самого себя. Знаешь, что, – Ленни уперся в меня взглядом, – Фрэнки слинял, а тебя кто-то должен развлекать. Сейчас позвоню кому-нибудь из ребят.

– Все нормально, – ответила я. – Не стоит беспокоиться. – Мне не хотелось заявлять ему прямо в лоб, чтобы он позвал кого-нибудь на несколько размеров больше Фрэнки.

Во взгляде Ленни мелькнуло облегчение.

– Пусть так, если ты не возражаешь. Я просто хотел угодить подружке Дорин. – Он улыбнулся ей широкой белозубой улыбкой. – Правда ведь, милая?

Он протянул Дорин руку и, не говоря ни слова, они оба начали танцевать, не выпуская из рук бокалов.

Я сидела, положив ногу на ногу, на одной из лежанок, и старалась выглядеть серьезной и бесстрастной, как бизнесмены, смотревшие танец живота, который мне как-то довелось увидеть. Однако стоило мне прислониться к стене под чучелом зайца, как лежанка вдруг поехала на колесиках к центру комнаты, так что я уселась на лежавшую на полу медвежью шкуру.

Мой коктейль оказался каким-то водянистым и нагонял тоску. С каждым глотком его вкус все больше походил на застоялую воду. Посередине бокал обвивало нарисованное розовое лассо в желтый горошек. Я отпила примерно на пару сантиметров ниже лассо и немного подождала, а когда собралась сделать очередной глоток, бокал вновь наполнился до уровня лассо.

Откуда-то сверху гремел голос Ленни:

– Зачем, ай-ай-ай, я покинул тебя, Вайоминг?

Они не переставали танцевать даже во время пауз. Мне казалось, что я сжимаюсь в крохотную черную точку на фоне этих красно-белых ковров и сосновых панелей. Я чувствовала себя так, словно проваливаюсь сквозь землю.

Есть что-то давящее и депрессивное в том, когда смотришь, как парочка все больше и больше балдеет друг от друга, особенно когда сам ты – третий лишний. Это то же самое, что смотреть на Париж из последнего вагона экспресса, уносящего тебя прочь от него. С каждой секундой город становится все меньше, только вот возникает ощущение, что на самом деле это ты становишься таким крошечным и печальным, стремительно улетая от моря огней и бурления жизни со скоростью миллион километров в час.

Ленни и Дорин все чаще сталкивались друг с другом, целовались, разлетались в стороны, чтобы отхлебнуть из бокалов, а потом снова слиться в танце. Я подумала: может, мне улечься на медвежью шкуру и поспать, пока Дорин не захочется вернуться в отель?

Ленни вдруг издал дикий рев. Я подпрыгнула и села прямо. Дорин вцепилась зубами в мочку левого уха Ленни.

– Отпусти, стерва!

Ленни нагнулся, и Дорин оказалась у него на плече, бокал выскользнул из ее пальцев, описал длинную широкую дугу и, как-то по-дурацки звякнув, оказался у сосновой стенной панели. Ленни все еще ревел и вертелся на одном месте так быстро, что я не могла разглядеть лица Дорин.

Я заметила – так машинально замечаешь цвет чьих-то глаз, – что груди Дорин вывалились из выреза платья и слегка покачивались из стороны в сторону, напоминая собой большие коричневые дыни, когда она кружилась, прижавшись животом к плечу Ленни, болтая в воздухе ногами и визжа. Потом они принялись хохотать и замедлили кружение, а Ленни все старался укусить Дорин за бедро через юбку, и тут я выскользнула за дверь, прежде чем смогло бы произойти что-то еще. Мне удалось спуститься вниз, цепляясь обеими руками за перила и чуть не падая.

Я поняла, что в квартире у Ленни работал кондиционер, лишь тогда, когда вывалилась на тротуар. Застоявшийся, почти тропический жар, которым за целый день пропитался асфальт, захлестнул меня, обдав лицо раскаленной волной, словно оплеухой на прощание. Я понятия не имела, где нахожусь.

С минуту я размышляла, не взять ли мне такси и все-таки поехать на вечеринку, но решила этого не делать, поскольку танцы уже наверняка закончились, а мне вовсе не хотелось оказаться в пустом, похожем на амбар танцевальном зале с полом, усыпанным конфетти, окурками и смятыми салфетками, что кладут под бокалы с коктейлями.

Я осторожно дошла до ближайшего перекрестка, касаясь стен домов кончиком пальца левой руки, чтобы не отклониться в сторону. Взглянула на табличку с названием улицы. Потом достала из сумочки карту Нью-Йорка. До отеля мне оставалось ровно сорок три квартала по прямой, а потом пять кварталов после поворота.

Необходимость идти пешком никогда меня не пугала. Я просто двинулась в нужном направлении, шепотом считая кварталы. Когда я вошла в вестибюль отеля, я уже полностью протрезвела и лишь слегка натерла ноги. Но винить за это следовало только себя, поскольку я не удосужилась надеть чулки.

В вестибюле не было никого, кроме ночного портье, дремавшего в своей освещенной кабинке среди ключей и молчавших телефонов.

Я проскользнула в полуавтоматический лифт и нажала кнопку своего этажа. Двери закрылись, как гармошка безмолвного аккордеона. Потом в ушах как-то странно зашумело, и я увидела крупную китаянку с потекшей на глазах тушью, которая таращилась на меня идиотским взглядом. Конечно, это была всего лишь я. Я с ужасом поняла, какой вымотанной и потрепанной выгляжу.

В коридоре не было ни души. Я вошла к себе в номер. Там стоял дым коромыслом. Сначала я подумала, что дым появился сам собой в наказание мне, но потом вспомнила, что Дорин накурила у меня в номере, и нажала кнопку, включавшую оконный вентилятор. Окна здесь были устроены так, что их нельзя было открыть и высунуться наружу, и это почему-то меня просто бесило.

Стоя слева у окна и прислонившись щекой к деревянной раме, я видела город до самого здания ООН, возвышавшегося в темноте, словно какой-то кусок марсианских зеленых медовых сот. Я видела движущиеся красные и белые огоньки на дорогах и огни мостов, названий которых я не знала.

Тишина угнетала меня. Это было не молчание спокойной тишины. Это было безмолвие внутри меня. Я прекрасно знала, что машины шумят, и что люди, сидящие в машинах и за освещенными окнами, тоже шумят, и что река тоже шумит, но я ничего не слышала. Город висел у меня в окне, плоский, как плакат, но он мог там вообще не висеть, несмотря на все хорошее, что он мне принес.

Фарфорово-белый телефон на прикроватном столике мог соединить меня с внешним миром, но он просто стоял там, немой, как голова мертвеца. Я постаралась припомнить людей, которым давала свой номер, чтобы составить список всех, кто с той или иной вероятностью мог мне позвонить, но мысли мои вертелись лишь вокруг того, что я дала его матери Бадди Уилларда, чтобы та смогла передать его своему знакомому переводчику-синхронисту в ООН.

Я издала тихий, сухой смешок. Можно себе представить, с каким переводчиком-синхронистом намеревалась меня познакомить миссис Уиллард, если она все время хотела, чтобы я вышла замуж за Бадди, который сейчас лечился от туберкулеза где-то на севере штата Нью-Йорк. Его мама даже договорилась для меня о работе на лето официанткой в санатории для туберкулезников, чтобы Бадди не чувствовал себя одиноким. Они с Бадди не могли взять в толк, почему я вместо этого решила отправиться в Нью-Йорк.

Зеркало, стоявшее у меня на комоде, показалось мне чуть искривленным и слишком серебристым. Смотревшее оттуда на меня лицо походило на отражение в капельке ртутной амальгамы для зубных пломб. Я было подумала лечь в постель, закутаться в одеяло и попытаться заснуть, но это вдруг представилось мне тем же, что засунуть грязное, заляпанное кляксами письмо в свежий, чистенький конверт. Я решила принять горячую ванну.

Наверное, есть много такого, что горячая ванна не в силах исправить, но я об этом почти ничего не знаю. Когда мне грустно и кажется, что я вот-вот умру, или когда я так нервничаю, что не могу заснуть, или влюблена в кого-то, с кем не увижусь целую неделю, я сникаю, а потом говорю себе: «Пойду-ка я приму горячую ванну».

В ванне я предаюсь размышлениям и миросозерцанию. Нужно напустить очень горячую воду, такую, которую едва терпишь, пробуя ее ногой. Потом медленно в нее погрузиться, сантиметр за сантиметром, пока вода не дойдет до шеи.

Я помню потолки над всеми ваннами, где я с наслаждением вытягивалась. В память мне врезались их текстуры, узоры трещинок, покраска, влажные пятна и светильники. Сами ванны я тоже не забыла: древние лохани на стилизованных под лапы грифонов ножках, и модерновые емкости для омовения в форме гробов, и гламурные ванны из розового мрамора рядом с кувшинковыми прудами в зимних садах. Я помню формы и размеры кранов и самые разные виды мыльниц. Я нигде не чувствую себя самой собой, кроме как в горячей ванне.

Я почти час лежала в ванне на семнадцатом этаже отеля «только для женщин», высоко над суматошным Нью-Йорком, и чувствовала, как вновь очищаюсь. Я не верю в крещение, в воды Иордана и все такое прочее, однако мне кажется, что для меня горячая ванна – то же самое, что святая вода для верующих.

Я говорила себе: «Дорин растворяется, Ленни Шеперд растворяется, Фрэнки растворяется, Нью-Йорк растворяется, все они растворяются и больше ничего не значат. Я их не знаю. Я никогда их не знала, и я очень чиста. Вся эта выпивка и липкие поцелуи, которые я видела, и пыль, въевшаяся мне в кожу на обратном пути, превращаются во что-то кристально чистое».

Чем дольше я лежала в прозрачной горячей воде, тем более чистой себя ощущала, и когда я наконец вылезла из ванны в большое мягкое и белое махровое полотенце, я чувствовала себя чистой и безгрешной, как новорожденное дитя.

Не знаю, как долго я спала, прежде чем услышала стук в дверь. Сначала я не обратила на него никакого внимания, поскольку стучавший беспрестанно повторял: «Элли, Элли, Элли, впусти меня», – а я не знала никакой Элли. Затем к первоначальному глухому и тяжелому стуку прибавился другой, резкий, и второй, куда более четкий голос произнес:

– Мисс Гринвуд, к вам подруга.

И я поняла, что это Дорин.

Я резко вскочила на ноги и с минуту раскачивалась посреди темной комнаты, стараясь обрести равновесие. Мне представилась возможность забыть обо всех событиях того печального вечера, хорошенько выспавшись, а ей приспичило разбудить меня и перебить мне сон. Мне показалось, что если бы я сделала вид, что сплю, то стук бы прекратился, и меня оставили бы в покое. Я подождала, но этого не случилось.

– Элли, Элли, Элли, – бормотал первый голос, в то время как второй продолжал шипеть: – Мисс Гринвуд, мисс Гринвуд, мисс Гринвуд. – Как будто у меня было раздвоение личности.

Я открыла дверь и заморгала от хлынувшего из коридора яркого света. У меня создалось впечатление, что стоит не ночь и не день, что между ними вдруг вклинилось какое-то бледно-серое «межвременье», которое никогда не кончится.

Дорин бессильно прислонилась к дверному косяку. Когда я переступила порог, она буквально рухнула мне на руки. Лица ее я не увидела, потому что голова ее упала на грудь, а грязные белокурые волосы свисали вниз от самых темных корней, словно травяная юбочка туземки.

В низкорослой, крепко сбитой женщине с усиками над верхней губой, одетой в черную униформу, я узнала ночную горничную, которая гладила наши дневные и вечерние платья в тесной каморке, расположенной у нас на этаже. Я не могла взять в толк, откуда она знает Дорин и почему ей захотелось помочь той разбудить меня, вместо того чтобы тихонько отвести Дорин в ее номер.

Видя, что я поддерживаю Дорин руками и та молчит, разве что изредка с бульканьем икает, женщина направилась по коридору к своей каморке, где стояли древняя швейная машинка «Зингер» и белая гладильная доска. Мне захотелось броситься следом за ней и сказать, что я не имею к похождениям Дорин никакого отношения, потому что она выглядела строгой и работящей, как старомодная иммигрантка из Европы, и напоминала мне мою бабушку, которая была родом из Австрии.

– Дай мне лечь, дай мне лечь, – бормотала Дорин. – Дай мне лечь, дай мне лечь.

Я поняла, что если перетащу Дорин через порог к себе в номер и уложу ее на свою кровать, то больше никогда от нее не избавлюсь.

Ее висевшее у меня на руках тело было теплым и мягким, как стопка подушек, а ее ноги в туфлях на высоких шпильках нелепо волочились по полу. Она была слишком тяжелая, чтобы я смогла протащить ее до номера по длинному коридору.

Я решила, что единственный выход – устроить ее лежать на ковре, закрыть дверь, запереться на ключ и снова лечь спать. Когда Дорин проснется, она не вспомнит, что произошло, и подумает, что, скорее всего, вырубилась у моей двери, когда я спала, а потом сама встанет и незаметно проскользнет в свой номер.

Я начала осторожно опускать Дорин на зеленый ковер в коридоре, как вдруг она издала глухой стон и дернулась вперед, чуть не вырвавшись у меня из рук. Изо рта у нее вылетела бурая струйка рвоты и плюхнулась на пол, тотчас образовав лужу у меня под ногами.

Внезапно Дорин сделалась еще тяжелее. Ее голова склонилась вперед прямо в лужицу, а спутанные пряди белокурых волос погрузились в лужу, как древесные корни в болото, и тут я поняла, что она спит. Я шагнула назад. Я и сама-то была полусонная.

В ту ночь я приняла решение насчет Дорин. Я решила, что стану наблюдать за ней и слушать то, что она скажет, но в глубине души не буду иметь с ней ничего общего. В глубине души я сохраню верность отношениям с Бетси и ее простодушными подружками. Если честно, то я сама похожа на Бетси.

Я тихонько вернулась к себе в номер и закрыла дверь. Чуть подумав, не стала запирать ее на ключ. Не могла себя заставить сделать это.

Проснувшись наутро в застоялой, зашторенной духоте, я оделась, умылась холодной водой, слегка подкрасила губы и медленно открыла дверь. По-моему, я все еще ожидала увидеть Дорин, неподвижно лежащую в лужице рвоты, словно жуткое и яркое свидетельство своего собственного непотребства.

В коридоре никого не оказалось. Ковер тянулся во всю его длину, чистенький и вечнозеленый, за исключением малозаметного темного пятна неправильной формы у моей двери, словно кто-то случайно разлил стакан воды, но потом насухо вытер ковер.

Глава третья

На банкетном столе в редакции журнала «Дамский день» стояли разрезанные пополам желто-зеленые авокадо, фаршированные крабовым мясом под майонезом, большие блюда с ростбифами с кровью и холодной курятиной, а между ними тут и там возвышались хрустальные вазочки, доверху наполненные черной икрой. Я не успела позавтракать в буфете отеля, перехватила лишь чашку кофе из немного подгоревших зерен, такого горького, что у меня непроизвольно сморщился нос, и просто умирала от голода.

До своего приезда в Нью-Йорк я никогда не ела в настоящем ресторане. «Говард Джонсон» не в счет, потому что там я поглощала с ребятами вроде Бадди Уилларда только картошку фри, чизбургеры и молочный коктейль с ванильным мороженым. Сама не знаю почему, но поесть я люблю больше всего на свете. Неважно, сколько я ем, но никогда не толстею. За единственным исключением я держу один и тот же вес уже десять лет.

В моих любимых блюдах всегда много масла, сыра и сметаны. В Нью-Йорке мы так часто ели с разными людьми за счет журнала и всяких приезжавших в гости знаменитостей, что у меня вошло в привычку проглядывать огромные, написанные от руки меню, где гарнир из бобов стоил пятьдесят или шестьдесят центов, пока не выберу самые вкусные и дорогие блюда и не закажу их все сразу.

Нас всегда возили куда-то и кормили за чей-то счет, так что я никогда не чувствовала себя виноватой. Я старалась есть как можно быстрее и никогда не заставляла ждать тех, кто обычно заказывал лишь салат-латук с кусочками мяса и помидорами и грейпфрутовый сок, потому что старался похудеть. Почти все, кого я встречала в Нью-Йорке, старались похудеть.

– Я хочу поприветствовать самых красивых и умных девушек, которых наша редакция когда-либо имела счастье принимать, – просипел во вставленный в петлицу микрофон пухлый лысый церемониймейстер. – Этот банкет – всего лишь скромный образчик гостеприимства, с которым кулинарный отдел «Дамского дня» встречает оказавших нам честь своим визитом красавиц.

Негромкие дежурные аплодисменты, и все мы уселись за огромный накрытый скатертью стол.

На банкете присутствовали одиннадцать девушек из журнала вместе с почти всеми нашими шеф-редакторами, а также кулинарный отдел «Дамского дня» в полном составе: все в стерильных белых халатах, с волосами, убранными под изящные сеточки, и безупречным макияжем одинакового персикового тона.

За столом нас было только одиннадцать, потому что не хватало Дорин. По какой-то причине место ей определили рядом со мной, и стул оставался пустым. Я взяла для нее куверт-карточку: карманное зеркальце с надписью «Дорин», выведенной наверху каллиграфическим шрифтом, и тисненым венком из маргариток по краям, обрамляющим серебряный кружок, где должно отражаться ее лицо.

Этот день она проводила с Ленни Шепердом. Теперь она проводила с ним почти все свое свободное время.

За час до званого обеда в «Дамском дне» – широкоформатном женском журнале с великолепными цветными разворотами блюд, с меняющимися каждый месяц темой и местом действия – нас проводили по бесконечным сияющим кухням и показали, как трудно сделать стильную фотографию яблочного пирога при ярком освещении, потому что мороженое все время тает и его надо подпирать сзади зубочистками, а также менять, когда оно начинает выглядеть неаппетитно.

От вида еды, штабелями стоявшей в кухнях, у меня закружилась голова. Дома мы не то чтобы недоедали, просто бабушка всегда готовила дешевый суп и дешевое мясо, к тому же у нее была привычка, не успеешь поднести ложку или вилку ко рту, говорить: «Надеюсь, тебе понравится, это обошлось мне в сорок один цент за фунт». От этих слов у меня всегда возникало ощущение, что я ем монеты вместо воскресного бифштекса.

Пока мы стояли за стульями и слушали приветственную речь, я наклонила голову и украдкой посмотрела, где стоят вазочки с икрой. Одна из них занимала стратегически выгодное положение между мною и пустым стулом Дорин.

Я вычислила, что девушка напротив меня не сможет дотянуться до нее из-за стоящей посередине стола вазы с целой горой фруктов из марципана, а сидящая справа от меня Бетси постесняется попросить меня передать ей икру, если я придвину ее к своему локтю рядом с хлебной тарелочкой. К тому же еще одна вазочка с икрой стояла чуть правее соседки Бетси, так что она могла взять себе икры оттуда.

У нас с дедушкой была семейная шутка. Он работал метрдотелем в загородном клубе недалеко от моего родного города, и каждое воскресенье бабушка ездила туда, чтобы забрать его на выходной, приходившийся на понедельник. Мы с братом по очереди ездили вместе с ней, а дедушка всегда подавал воскресный ужин бабушке и тому из нас, кто составлял ей компанию, словно мы были завсегдатаями клуба. Он обожал рассказывать мне про всякие вкусности, и к девяти годам у меня развилась страсть к супу лике, икре и паштету из анчоусов.

Шутка заключалась в том, что на моей свадьбе дедушка проследит, чтобы я вволю наелась черной икры. Шуткой это было потому, что я не собиралась выходить замуж, а даже если бы и вышла, то дедушка не смог бы обеспечить столько икры, разве что ограбить кладовые клуба и утащить деликатес в огромном чемодане.

Под прикрытием звона бокалов с водой, звяканья столового серебра и тонкостенного фарфора я выложила тарелку кусочками курятины. Потом покрыла курятину толстым слоем икры, словно намазывала ореховое масло на кусок хлеба. Потом я по очереди пальцами брала ломтики курятины, сворачивая их в трубочку, чтобы оттуда не выпала икра, и поедала один за другим.

После долгих и мучительных раздумий о том, какой ложкой и вилкой что есть, я поняла, что если за столом сделаешь что-то не так, но с высокомерным видом, словно ты прекрасно знаешь, что именно так и надо, тебе это сойдет с рук, и никто не подумает, что у тебя плохие манеры или дурное воспитание. Все сочтут тебя оригинальной и весьма остроумной.

Я научилась этому в тот день, когда Джей Си взяла меня на обед с известным поэтом. На нем был жуткий, мешковатый, весь в пятнах коричневый твидовый пиджак, серые брюки и пуловер в красно-синюю клетку, а обед происходил в фешенебельном ресторане с фонтанами и хрустальными люстрами, где остальные мужчины были одеты в темные костюмы и ослепительно-белые рубашки.

Сей поэт ел салат руками, выуживая из тарелки листик за листиком, пока говорил со мной об антитезе природы и искусства. Я не могла отвести глаз от его бледных, узловатых пальцев, сновавших от тарелки ко рту, один за другим перемещая туда листья салата, с которых капал соус. Никто не хихикал и не делал укоризненных замечаний. Поэт вел себя так, что поедание салата руками казалось донельзя естественным и рациональным.

Поблизости не наблюдалось ни редакторов из нашего журнала, ни кого-то из сотрудников «Дамского дня», и Бетси выглядела милой и дружелюбной. Казалось даже, что она не любит икру, так что я чувствовала себя все увереннее и увереннее. Опустошив первую тарелку с холодной курятиной и икрой, я положила себе еще. Затем с усердием принялась за авокадо и салат из крабов.

Авокадо – мой любимый фрукт. Каждое воскресенье дедушка приносил мне одно авокадо, спрятанное на дне чемоданчика под шестью грязными рубашками и воскресными комиксами. Он научил меня, как нужно есть авокадо: развести в кастрюле виноградное желе и салатную заправку из уксуса и растительного масла и заполнить половинки плода соусом темно-красного цвета. Мне захотелось домой, к этому соусу. По сравнению с ним у крабов был пресный вкус.

– Как прошел показ мехов? – спросила я Бетси, когда окончательно перестала опасаться конкуренции насчет моей икры. Я собрала с тарелки последние черные солоноватые икринки ложкой для супа и тщательно облизала ее.

– Просто чудесно, – улыбнулась Бетси. – Нам показали, как сделать универсальный шарфик из норковых хвостов и золотой цепочки, ну, такой, точную копию которого можно купить в «Вулворте» за доллар девяносто восемь центов. А сразу после этого Хильда бросилась на оптовые меховые склады и купила целый ворох норковых хвостов с большой скидкой. Потом забежала в «Вулворт» и сделала себе шарф, пока мы ехали в автобусе.

Я перевела взгляд на Хильду, сидевшую по другую сторону от Бетси. И вправду, на ней был дорого смотревшийся шарф из меховых хвостов, скрепленных свисавшей вниз позолоченной цепочкой.

Я никогда до конца не понимала Хильду. Она была ростом метр восемьдесят, с огромными, чуть раскосыми глазами, пухлыми алыми губами и каким-то отрешенным выражением лица, как у славянки. Она делала шляпки. Ее прикрепили к редактору отдела моды, что ставило ее особняком среди девушек с более заметными литературными наклонностями, вроде Дорин, Бетси и меня, которые писали колонки, даже если некоторые из них касались лишь красоты и здоровья. Не знаю, умела ли Хильда читать, но шляпки она делала потрясающие. В Нью-Йорке она посещала специальные курсы шляпных мастеров, и каждый день надевала на работу новую шляпку, сделанную собственными руками из соломки, меха, лент или вуалевой ткани в различных сочетаниях и цветовых гаммах.

– Это удивительно, – сказала я. – Просто удивительно.

Мне не хватало Дорин. Та отпустила бы какое-нибудь тонкое язвительное замечание по поводу мехового украшения Хильды, чтобы рассмешить и взбодрить меня.

Я пребывала в унынии. Ведь в то самое утро сама Джей Си «расколола» меня, и теперь мне казалось, что мои мрачные подозрения касательно себя самой начинают сбываться и я больше не смогу долго скрывать правду. После девятнадцати лет беготни за отличными оценками, всевозможными призами и грантами я начала давать слабину и тормозить, явно сходя с дистанции.

– А почему ты не пошла с нами на показ мехов? – спросила Бетси. У меня создалось впечатление, что она повторяется и уже задавала мне тот же вопрос минуту назад, только я, наверное, не слышала. – Ты куда-то отправилась с Дорин?

– Нет, – ответила я. – Мне хотелось попасть на показ мехов, но позвонила Джей Си и велела мне явиться в офис.

Насчет своего желания пойти на показ мехов я немного покривила душой, но попыталась убедить себя, что так оно и было, чтобы почувствовать себя по-настоящему уязвленной тем, что сделала Джей Си.

Я рассказала Бетси, как утром, лежа в постели, планировала пойти на показ мехов. Чего я ей не рассказала, так это того, что чуть раньше ко мне в номер зашла Дорин и предложила:

– Зачем тебе идти на этот идиотский показ? Мы с Ленни собираемся на Кони-Айленд, поехали с нами, а? Ленни найдет тебе хорошего кавалера, а то день так и пропадет к чертовой матери с этим званым обедом, а потом еще кинопремьерой. Нашего отсутствия никто и не заметит.

Какую-то минуту я колебалась. Показ представлялся мне и вправду идиотским. Я никогда не интересовалась мехами. В конечном итоге я решила всласть поваляться в постели, а потом отправиться в Центральный парк и целый день пролежать на траве, самой высокой, какую только найду в этой выстриженной, усеянной прудами с уточками пустыне.

Я ответила Дорин, что не пойду ни на показ, ни на званый обед, ни на премьеру, но на Кони-Айленд тоже не поеду, а лучше полежу. После ухода Дорин я вдруг подумала: почему я больше не могу делать то, что должно делать? От этих мыслей меня охватили тоска и уныние. Потом я подумала: почему я больше не могу делать все, что мне заблагорассудится, как Дорин? И от этого мне сделалось еще тоскливее.

Я не знала, который час, но слышала, как в коридоре шумели и щебетали наши девушки, собираясь на показ мехов, а потом все стихло. Лежа на кровати, я откинулась на спину и уставилась в безликий белый потолок, и воцарившиеся тишина и неподвижность, казалось, все росли и росли, пока я не почувствовала, что у меня вот-вот лопнут барабанные перепонки. И тут зазвонил телефон.

Несколько мгновений я пристально смотрела на него. Трубка чуть подрагивала на фарфорово-белом рычаге, и я убедилась, что телефон действительно звонит. Я подумала, что могла дать свой номер кому-нибудь на танцах или на приеме, а потом забыла об этом. Я подняла трубку и произнесла чуть хрипловатым, приветливым голосом:

– Алло?

– Это Джей Си, – грубовато, но отчетливо затараторила Джей Си. – Я тут подумала: не планируешь ли ты сегодня появиться в офисе?

Я вжалась в матрас. Я понятия не имела, почему Джей Си вдруг решила, что я собираюсь в офис. Нам всем раздали отпечатанные на ксероксе карточки с расписанием, чтобы мы могли отслеживать все занятия, и очень часто утром и днем мы не появлялись в офисе, а выезжали в город на какие-то мероприятия. Разумеется, кое-какие из них не являлись обязательными.

В воздухе повисла долгая пауза. Затем я кротким тоном ответила:

– Я думала отправиться на показ мехов.

Конечно, у меня и в мыслях этого не было, но ничего лучше мне придумать на ходу не удалось.

– Я ответила ей, что думала отправиться на показ мехов, – сказала я Бетси. – Но она велела мне приехать в офис, у нее ко мне был небольшой разговор, да еще меня ждала какая-то работа.

– Ой-ой-ой! – сочувственно воскликнула Бетси.

Наверное, она заметила слезы, капавшие в мою десертную тарелку с безе и мороженым с коньяком, потому что придвинула ко мне свой нетронутый десерт, и я рассеянно принялась за него, после того как доела свой. Мне стало неудобно за то, что я не смогла сдержать слез, но тому имелись реальные причины. Джей Си наговорила мне ужасных вещей.

Когда примерно в десять часов я робко проскользнула в офис, Джей Си встала, обошла свой стол и закрыла дверь. Я села напротив нее, на вращающийся стул за свой столик с пишущей машинкой, а она опустилась на вращающийся стул у себя за столом и повернулась лицом ко мне. На окне одна над другой возвышались полки с цветочными горшками, и растения у нее за спиной казались тропическим садом.

– Разве тебя не интересует твоя работа, Эстер?

– Ой, интересует, интересует, – торопливо ответила я. – Очень интересует.

Мне хотелось прокричать эти слова, как будто от этого они сделаются убедительнее, но я сдержалась.

Всю жизнь я твердила себе, что очень хочу учиться, читать, писать и работать как сумасшедшая. И это действительно казалось правдой. У меня все получалось, и я училась на круглые пятерки, и к тому времени, как поступила в колледж, меня уже никто не мог остановить.

Я была студенческим корреспондентом городской газеты, редактором литературного журнала и секретарем студенческого совета, в ведении которого, в частности, были академические и общественные проступки, правонарушения и наказания за них, – престижное место. А на факультете одна знаменитая поэтесса и профессор прочила мне магистратуру в лучших университетах Восточного побережья. Мне всюду обещали высокие стипендии, а сейчас я стажировалась под началом лучшего редактора интеллектуального журнала мод. И после всего этого я могла лишь упираться, как усталая ломовая лошадь?

– Мне очень интересно все на свете. – Мои слова падали на стол Джей Си с глухим бряканьем, словно деревянные монетки.

– Рада слышать, – несколько ядовито ответила Джей Си. – Ты сама знаешь, что можешь многому научиться за месяц работы в нашем журнале, если засучишь рукава. Стажировавшаяся здесь до тебя девушка не отвлекалась на всякие там показы мод. Отсюда ее взяли прямиком в журнал «Тайм».

– Ух ты! – отозвалась я тем же замогильным голосом. – Вот это взлет!

– Конечно, тебе еще год учиться в колледже, – чуть смягчившись, продолжила Джей Си. – А чем ты думаешь заняться после выпуска?

Мне всегда казалось, что я получу какую-нибудь большую стипендию в магистратуре или грант на учебу с поездками по всей Европе. А потом я виделась себе профессором, издающим сборники стихов. Или же поэтессой, издающей сборники стихов и совмещающей это с какой-то редакторской деятельностью. Обычно я долго не раздумывала, сообщая об этих планах.

– Пока точно не знаю, – услышала я собственный голос.

Я испытала глубокое потрясение от этих своих слов, потому что, как только их произнесла, поняла, что так оно и есть.

Это прозвучало искренне, и я осознала это примерно так же, как осознаешь, что некий невзрачный субъект, который годами ошивался у твоего дома, а потом вдруг явился и представился твоим настоящим отцом, и есть твой настоящий отец, да вы с ним и похожи, как две капли воды, а тот, которого ты всю жизнь считала своим отцом, – просто мошенник.

– Пока точно не знаю.

– Так ты ничего не добьешься. – Джей Си ненадолго умолкла. – Как у тебя с языками?

– Ну, я немного читаю по-французски, и, по-моему, мне всегда хотелось выучить немецкий. – Я лет пять всем говорила, что мне всегда хотелось выучить немецкий.

Моя мама в детстве, проведенном в Америке, говорила по-немецки, и за это во время Первой мировой войны ее в школе забросали камнями. Мой немецкоговорящий отец, умерший, когда мне было девять лет, был родом из забытой Богом деревушки в самом центре мрачной Пруссии. Мой младший брат в тот момент отправился в Берлин по программе международного школьного обмена и говорил по-немецки, как на родном языке.

Чего я не сказала, так это того, что каждый раз, когда я брала в руки немецко-английский словарь или немецкую книгу, при одном лишь виде этих плотно стоящих, черных, словно свитых из колючей проволоки букв, мое сознание захлопывалось, как раковина двустворчатого моллюска.

– Я всегда думала, что мне понравится работать в издательской отрасли. – Я пыталась вновь ухватиться за ниточку, которая, возможно, вернет меня к прежнему блестящему умению подать себя. – Мне кажется, что я постараюсь устроиться в какое-нибудь издательство.

– Тебе нужно уметь читать по-французски и по-немецки, – безжалостно заключила Джей Си, – и, возможно, еще на каких-то языках. На испанском, итальянском, а еще лучше – и на русском. Каждый год в июне Нью-Йорк наводняют тысячи девушек, надеющихся выбиться в редакторы. Тебе нужно обладать чем-то бо́льшим, нежели банальной добросовестностью и исполнительностью. Необходимо выучить языки.

У меня не хватило духу сказать Джей Си, что мой учебный план на выпускной курс был настолько плотным, что втиснуть туда еще и языки представлялось совершенно невозможным. Я занималась по одной из программ для студентов-отличников, развивавших независимое мышление, и помимо курса по Толстому и Достоевскому вкупе с семинаром по углубленному изучению поэтической композиции мне предстояло посвятить все оставшееся время написанию работы по какой-то невразумительной теме в творчестве Джеймса Джойса. Тему я еще не выбрала, потому что не успела прочесть «Поминки по Финнегану», но моего научного руководителя очень воодушевила моя будущая работа, и он обещал дать мне кое-какие наметки по теме близнецов, двойников и антиподов.

– Я посмотрю, что смогу сделать, – ответила я Джей Си. – Возможно, у меня получится попасть на какие-нибудь ускоренные курсы начального уровня немецкого, которых сейчас полным-полно.

В тот момент мне показалось, что я и вправду могу на них поступить. Мне удавалось уговорить кураторшу курса разрешать мне делать что-то за рамками программы. Она рассматривала меня как объект интересного методического эксперимента.

В колледже мне пришлось пройти обязательный курс физики и химии. Я уже закончила курс ботаники и получила прекрасный результат. За весь год я ни разу не ошиблась в ответах на тестовые вопросы и какое-то время подумывала о том, чтобы стать ботаником и изучать дикие травы в Африке или тропические леса в Южной Америке, потому что гораздо легче получить большой грант на изучение чего-нибудь необычного в экзотических местах, нежели искусства в Италии или английской филологии в Англии. Тут гораздо меньше конкурентов.

Я полюбила ботанику, потому что мне нравилось обрезать листья и помещать их под микроскоп, рисовать диаграммы роста хлебной плесени и странные, в форме сердца, листья папоротника во время его полового размножения. И все это казалось мне ощутимым и реальным.

Когда я явилась на первое занятие по физике, то поняла, что пришла моя смерть. Низкорослый смуглый мужчина с высоким шепелявым голосом в облегающем синем костюме стоял перед студентами, держа в руке небольшой деревянный шар. Звали его мистер Манци. Он положил шар на край установленного под острым углом желоба, потом отпустил шар, и тот скатился вниз. Потом он начал говорить о допустимом равном ускорении «а» в допустимом равном отрезке времени «t» и вдруг принялся так быстро покрывать доску буквами, цифрами и знаками равенства, что я тотчас же отупела.

Я принесла учебник физики к себе в общежитие. Он представлял собой огромную брошюру, отпечатанную на ротаторе, в четыреста страниц без рисунков и фотографий, испещренных сплошь диаграммами, графиками и формулами, на шершавой бумаге и в обложке из кирпично-красного картона. Мистер Манци написал ее с целью объяснить физику студенткам колледжей, и если все пройдет успешно на нашем курсе, он постарается опубликовать свой учебник.

Ну вот, я изучала формулы, ходила на занятия, смотрела на катившиеся по желобам шары, слушала звонки на перемены, а когда в конце семестра большинство девочек завалили экзамен, получила твердую пятерку. Я слышала, как мистер Манци говорил нескольким студенткам, жаловавшимся, что курс оказался слишком трудным:

– Нет, он не слишком труден, поскольку одна из вас получила твердую пятерку.

– Скажите, кто это? – спросили они.

Но он лишь молча покачал головой и улыбнулся мне чуть заметной заговорщической улыбкой.

Это навело меня на мысль о том, как бы мне в следующем семестре увильнуть от химии. Может, я и получила твердую пятерку по физике, но меня охватила страшная паника. Меня тошнило от физики все время, что я ее учила. Я не могла вынести того, что все сжималось в буквы и цифры. Вместо контуров листьев, увеличенных снимков пор, через которые эти листья дышат, и завораживающих слов вроде «каротин» и «ксантофилл», написанных на доске, там красовались жуткие, сдавленные, похожие на скорпионов формулы, которые мистер Манци специально писал красным мелом.

Я знала, что с химией будет еще хуже, потому что видела висевшую в химическом кабинете огромную таблицу из девяноста с чем-то элементов, где все совершенно нормальные слова вроде «золото», «серебро», «кобальт» и «алюминий» усекались до жутких сокращений с двузначными числами под ними. Если я еще раз нагружу свой мозг чем-то подобным, то просто сойду с ума и сразу же все завалю. Только страшным усилием воли я протащила себя через первое полугодие.

Так что я отправилась к кураторше курса, имея в запасе хитроумный план. Он состоял в том, что мне было нужно время на курс по творчеству Шекспира, поскольку я, в конечном-то итоге, специализировалась на английском языке и литературе. Мы с ней обе прекрасно знали, что по химии я снова получу твердую пятерку, так зачем мне вообще сдавать экзамен? Почему бы просто не походить на занятия, послушать и постараться вникнуть, забыв об оценках и отличиях? Это было делом чести между людьми чести, и содержание значило гораздо больше, нежели форма, а сами оценки выглядят глуповато, не так ли, когда знаешь, что все равно получишь пятерку? Мой план подкреплялся еще и тем фактом, что колледж только что отказался от второго года обязательных естественно-научных дисциплин, так что моему курсу выпало последнему страдать по старой программе.

Мистер Манци был полностью согласен с моим планом. По-моему, ему льстило, что мне так нравились его занятия, что я стану посещать их не из корыстных побуждений вроде отличий и пятерки, а только из-за изящества самой химии. Мне казалось, я повела себя очень изобретательно, предложив высидеть курс химии даже после того, как переключилась на Шекспира. Это было избыточным проявлением рвения, но все выглядело так, будто бы я оказалась просто не в силах бросить химию.

Конечно, моя задумка ни за что бы не удалась, если бы я в самом начале не получила пятерку. Если бы кураторша курса знала, как я напугана и подавлена и что я вполне серьезно рассматривала крайние меры вроде получения справки от врача о том, что мне противопоказано заниматься химией, что от формул у меня начинается головокружение и все прочее, она бы точно не стала меня слушать и, несмотря ни на что, заставила бы взять этот курс.

Так уж получилось, что ученый совет удовлетворил мое «прошение», и позже кураторша курса сказала мне, что оно глубоко тронуло нескольких профессоров. Они восприняли его как реальное проявление интеллектуальной зрелости.

Меня распирало от смеха, когда я думала об окончании того учебного года. Я пять дней в неделю ходила на занятия по химии и не пропустила ни одного. Мистер Манци стоял в самом низу большого, ветхого от старости амфитеатра и выливал содержимое одной пробирки в другую, зажигая голубое пламя, вызывая красные вспышки и пуская клубы желтого дыма. Я же отключала его голос, внушая себе, что это комар пищит где-то вдалеке, и сидела, любуясь яркими огнями и цветастыми язычками пламени, исписывая при этом страницу за страницей пасторальными стишками и сонетами.

Мистер Манци время от времени поглядывал на меня и, видя, что я что-то пишу, улыбался мне чуть заметной одобрительной улыбкой. По-моему, он думал, что я записываю все эти формулы не для экзамена, как остальные девочки, а потому, что его изложение меня увлекает и я не могу отказать себе в этом удовольствии.

Глава четвертая

Сама не знаю почему, сидя в кабинете Джей Си, я вдруг вспомнила, как успешно увиливала от химии. Все время, пока она со мной говорила, я видела стоявшего у нее за спиной мистера Манци, появившегося там, словно из цилиндра фокусника. В руках он держал небольшой деревянный шар и лабораторную пробирку, из которой за день до пасхальных каникул вырвался огромный клуб желтого дыма, вонявший тухлыми яйцами, отчего все девочки и мистер Манци весело рассмеялись.

Мне стало жаль мистера Манци. Мне захотелось подползти к нему на четвереньках и попросить прощения за то, что я его так подло обманула.

Джей Си подала мне стопку рукописей рассказов и заговорила куда более благожелательным тоном. Остаток утра я занималась тем, что читала рассказы и печатала свои отзывы на них на специальной розовой бумаге, после чего отсылала все это в кабинет редактора, у которого стажировалась Бетси, чтобы Бетси прочла их на следующий день. Джей Си иногда прерывала меня, чтобы сказать что-нибудь полезное или просто поделиться очередной сплетней.

В полдень Джей Си предстоял обед с известными писателем и писательницей. Писатель только что продал шесть рассказов журналу «Нью-Йоркер» и еще шесть – Джей Си. Это меня удивило, потому что я не знала, что журналы покупают рассказы пакетами по шесть штук, и пришла в ступор от одной мысли о том, сколько денег принесут автору эти шесть рассказов. Джей Си сказала, что на этом обеде ей нужно будет вести себя очень осторожно, поскольку писательница тоже сочиняла рассказы, но в «Нью-Йоркере» никогда не публиковалась, а сама Джей Си взяла у нее за пять лет всего один рассказ. Джей Си придется льстить более известному писателю и в то же время постараться не задеть менее знаменитую литераторшу.

Когда херувимы на настенных часах Джей Си в стиле Людовика XIV замахали крылышками, поднесли трубы к своим пухлым губкам и один за другим проиграли двенадцать тактов, Джей Си сказала мне, что на сегодня достаточно и что я могу отправляться в «Дамский день» на экскурсию и банкет, после чего – на кинопремьеру, а завтра с утра пораньше она ждет меня свежей и отдохнувшей. Затем она накинула жакет поверх сиреневой блузки, нацепила на голову шляпку с искусственными веточками сирени, быстренько припудрила нос и поправила очки с толстыми линзами. Выглядела она ужасно, но чрезвычайно интеллигентно. Выходя из кабинета, потрепала меня по плечу рукой в сиреневой перчатке.

– Не позволяй этому жуткому городу сломать себя.

Несколько минут я тихонько сидела на своем вращающемся стуле и думала о Джей Си. Я представила, каково это будет сделаться Э Гэ, известным редактором, сидящим в кабинете, полном горшков с искусственными цветами и сенполиями, которые каждое утро должна поливать моя секретарша. Я пожалела, что моя мама не походила на Джей Си. Тогда бы я точно знала, что мне делать.

Моя родная мать в этом отношении была мне не помощница. Она преподавала стенографию и машинопись с той самой поры, как умер папа, и втайне ненавидела и это занятие, и отца – за то, что он умер и оставил нас без денег, потому что не доверял агентам по страхованию жизни. Она всегда внушала мне, чтобы я после колледжа обучилась стенографии, ведь тогда у меня были бы и практические навыки, и диплом об окончании колледжа.

– Даже апостолам приходилось плотничать, – твердила она. – Надо было добывать хлеб насущный, как и нам.

Я опустила пальцы в небольшую чашу с теплой водой, которой официантка из «Дамского дня» заменила две пустые вазочки из-под мороженого. Затем я аккуратно вытерла каждый палец совсем еще чистой полотняной салфеткой. Потом свернула салфетку, пропустила ее между губами и точно рассчитанным движением сжала их. Когда я положила салфетку на стол, на ней посередине розовело сердечко с чуть размытыми краями.

Я подумала о том, какой долгий путь я прошла. Впервые я увидела чашу для омовения пальцев в доме моей благотворительницы. В нашем колледже было заведено, как сказала мне хрупкая веснушчатая дама из отдела стипендиатов, писать благодарственное письмо человеку, чью именную стипендию ты получаешь, если он еще жив.

Я получала стипендию Филомены Гини, богатой романистки, учившейся в нашем колледже в начале XX века. Ее первый роман был экранизирован в немом кино с Бетт Дэвис в главной роли, а потом переделан в сериал, до сих пор звучавший по радио. Оказалось, что она жива и обитает в огромном особняке неподалеку от загородного клуба, где работал мой дедушка.

Так вот, я написала Филомене Гини длинное письмо черными, как ночь, чернилами на сероватой бумаге с тисненым красным названием колледжа наверху. Я писала о том, как выглядят осенние листья, когда я еду на велосипеде меж холмов, как прекрасно жить в общежитии, а не возвращаться каждый день из колледжа домой, как передо мной открывается вся сокровищница знаний и как когда-нибудь я, наверное, смогу писать такие же великие романы, как она.

Я прочла одну из книг миссис Гини в читалке городской библиотеки – в библиотеке колледжа они по какой-то причине отсутствовали, – она от начала до конца кишела длинными интригующими вопросами вроде: «Догадается ли Эвелин, что Глэдис когда-то давно была знакома с Роджером?» – лихорадочно ломал голову Гектор». Или: «Как Дональд мог жениться на ней, когда узнал о малютке Элси, спрятанной миссис Роллмоп на отдаленной ферме?» – задала Гризельда немой вопрос своей холодной, залитой лунным светом подушке». Эти книги принесли Филомене Гини, впоследствии рассказавшей мне, что в колледже она перебивалась с двойки на тройку, миллионы и миллионы долларов.

Миссис Гини ответила на мое письмо и пригласила меня к себе домой отобедать. Вот там-то я впервые и увидела чашу для омовения пальцев.

В воде плавали несколько лепестков вишни, и я решила, что это, наверное, какой-то прозрачный японский послеобеденный бульон, и проглотила содержимое чаши целиком, включая маленькие жесткие лепестки. Миссис Гини не произнесла ни слова, и лишь гораздо позже, когда я рассказала об обеде одной знакомой первокурснице, я узнала, что на самом деле натворила.

Выйдя из ярко освещенной редакции «Дамского дня», мы оказались на серых улицах, источавших запах дождя. Это был не приятный освежающий дождик, а скорее ливень, какой, по-моему, бывает в Бразилии. Он отвесно падал с неба каплями размером с блюдце и обрушивался на раскаленные тротуары с шипением, после чего на блестящем сером бетоне вздымались крохотные облачка пара.

Моя сокровенная мечта провести остаток дня одной в Центральном парке сгинула в напоминающих венчик для взбивания яиц вращающихся дверях «Дамского дня». Я почувствовала, как меня выбросило через теплую стену дождя в полумрак подрагивающего чрева такси, где я оказалась вместе с Бетси, Хильдой, Эмили Энн Оффенбах и чопорной молодой низкорослой женщиной с пучком рыжих волос, которую в Тинеке, штат Нью-Джерси, дожидались муж и трое детей.

Фильм оказался из рук вон слабым. Главные роли в нем играли миловидная блондинка, похожая на Джун Эллисон, но не сама Джун, сексуальная брюнетка, похожая на Элизабет Тейлор, но тоже не сама Лиззи, и два здоровенных широкоплечих болвана с именами вроде Рика и Джиля.

Это была любовная история из жизни футболистов, снятая на цветную пленку. Ненавижу подобные картины. Похоже, все снимающиеся в гламурно-цветных лентах просто обязаны в каждой новой сцене появляться в ярко-кричащих костюмах и красоваться, словно на показе мод, на фоне ярко-зеленых деревьев, ярко-желтой пшеницы или лазурного океана, простирающихся на многие километры во всех направлениях.

Действие картины по большей части происходило на футбольных трибунах, где девушки в шикарных нарядах с приколотыми к ним оранжевыми хризантемами размером с кочан капусты размахивали руками и кричали. Или в танцевальном зале, где они с кавалерами кружились по паркету в платьях, похоже, позаимствованных из реквизита к «Унесенным ветром», а потом исчезали «попудрить носик» с целью обрушить друг на друга град всяких колкостей.

Наконец я начала понимать, что миловидная девушка останется с героем-футболистом, а сексуальная особа – ни с кем, поскольку парню по имени Джиль всегда хотелось иметь любовницу, а не жену, и теперь он собирался в Европу с билетом только для себя.

В этот момент меня охватило странное ощущение. Я оглянулась на ряды сосредоточенных на действии лиц, озаренных одинаковым серебристым сиянием спереди и погруженных в одинаковую темноту сзади, и они показались мне какими-то тупыми лунатиками.

Меня охватил жуткий страх, что меня вот-вот вырвет. Я не знаю, от чего у меня разболелся живот: от этой дурацкой картины или от икры, которую я съела на приеме.

– Я возвращаюсь в гостиницу, – прошептала я Бетси сквозь полумрак.

Бетси с необычайной сосредоточенностью пристально смотрела на экран.

– Тебе нехорошо? – шепотом спросила она, едва шевеля губами.

– Да, – ответила я. – Мне ужас как плохо.

– Мне тоже. Я с тобой.

Мы выскользнули из кресел и с бесконечными «простите-извините» прошли вдоль ряда, а люди ворчали и шипели на нас, шурша калошами и зонтами, чтобы дать нам пройти. Я наступила на все ноги, на какие только могла, поскольку это отвлекало меня от страшного позыва на рвоту, который охватывал меня так быстро, что у меня темнело в глазах.

Когда мы вышли на улицу, дождь уже кончался. Бетси выглядела ужасающе. Румянец сполз у нее со щек, и ее внезапно осунувшееся лицо, позеленевшее и покрытое потом, плыло у меня перед глазами. Мы буквально рухнули в одно из желтых такси с шашечками, которые всегда ждут у тротуара, когда ты решаешь, нужно тебе такси или нет, и, пока доехали до гостиницы, меня вырвало один раз, а Бетси – два.

Таксист закладывал повороты с такой лихостью, что нас на заднем сиденье швыряло из стороны в сторону. Каждый раз, когда кого-то из нас тошнило, одна тихонько наклонялась вперед, словно что-то уронила и пытается поднять это с пола, другая же принималась мурлыкать какую-нибудь мелодию, делая вид, что смотрит в окно.

Но даже при такой «маскировке» шофер, похоже, догадался, чем мы там занимаемся.

– Эй, – возмутился он, проскакивая на красный, – моя машина не для этого, вылезайте и делайте на улице, что захотите!

Но мы ничего не ответили, и, по-моему, он догадался, что мы почти у гостиницы, так что не стал нас выгонять, пока мы не затормозили у главного входа.

Мы решили не ждать, пока таксист накрутит нам плату за ущерб, сунули ему в руку пригоршню серебряных монет, бросили на пол пару салфеток, чтобы прикрыть безобразие, вбежали в вестибюль и рванулись к пустому лифту. К счастью для нас, в это время в отеле стояло затишье. В лифте Бетси вырвало еще раз, и я придерживала ее голову, а когда вырвало меня, она придерживала мою.

Обычно после того, как тебя хорошенько прочистит, ты сразу же чувствуешь себя лучше. Мы обнялись, попрощались и разошлись в разные концы коридора, чтобы прилечь каждая у себя в номере. Нет лучше способа с кем-то подружиться, как вместе проблеваться.

Но едва я закрыла за собой дверь, разделась и доползла до кровати, как мне сделалось совсем худо. Мне приспичило в туалет. Я с трудом натянула белый халатик с голубыми васильками и нетвердыми шагами добралась до туалета.

Там уже была Бетси. Через дверь я слышала ее стоны, так что быстренько завернула за угол и поплелась к туалету в другом крыле. Мне казалось, что по дороге я отдам концы – так до него было далеко.

Я села на унитаз, свесила голову через край раковины и подумала, что у меня вынесет все кишки вместе с обедом. Тошнота накатывала гигантскими волнами. После каждого приступа она ослабевала, я обмякала, как мокрый лист, и меня бросало в дрожь. Затем волна вздымалась снова, и блестящий белый кафель, словно в пыточной камере, у меня под ногами, над головой и вокруг меня, казалось, смыкался, чтобы вот-вот раздавить меня в лепешку.

Не помню, сколько я там просидела. Я открыла холодную воду, вытащила затычку, и вода с громким шумом устремилась вниз, так что любой проходивший мимо подумал бы, что я стираю одежду. Чуть позже, ощутив себя в относительной безопасности, я растянулась на полу и замерла.

Казалось, лето внезапно закончилось. Я чувствовала, что от зимней стужи у меня трясутся кости и стучат зубы, а большое белое гостиничное полотенце, которое я подложила под голову, представлялось мне твердым и холодным, как сугроб.

По-моему, в высшей степени невоспитанно колотить в дверь туалета, как это делал кто-то в коридоре. Можно ведь завернуть за угол и найти другой туалет, последовав моему примеру, а меня оставить в покое. Но в дверь по-прежнему молотили, умоляя меня открыть ее. Мне казалось, я смутно различила голос. Очень похоже, что стучалась Эмили Энн Оффенбах.

– Минуточку, – выдавила я. Язык у меня еле ворочался, как будто я набрала полный рот патоки.

Я сосредоточилась, собрав в кулак все силы, медленно поднялась, в десятый раз спустила воду в унитазе, вытерла раковину и свернула полотенце так, чтобы пятна от рвоты не очень бросались в глаза. После чего открыла дверь и шагнула в коридор.

Я знала, что будет смерти подобно взглянуть на Эмили Энн или еще кого-то, так что уставилась остекленевшим взглядом в окно, расплывавшееся в конце коридора, и выставила вперед одну ногу.

Следующим, что я увидела, оказался чей-то ботинок.

Это был добротно сделанный ботинок из черной кожи, уже потрескавшейся, довольно старый, с дырочками для вентиляции, ракушечным узором отходившими от мыска, начищенный матовым кремом и носком указывающий на меня. Похоже, он стоял на жесткой зеленой поверхности, больно царапавшей мою правую щеку.

Я лежала очень тихо в ожидании какой-нибудь зацепки, которая подскажет, что делать дальше. Чуть левее ботинка я заметила какую-то кучку васильков на белом фоне и чуть не расплакалась. Я смотрела на рукав своего халатика, которого касалась моя левая рука, бледная, как мороженая треска.

– Ей уже лучше.

Голос раздался из прохладного и разумного пространства у меня над головой. На какое-то мгновение я не заметила в нем ничего странного, но потом поняла, что звучал он странно. Это был мужской голос, а мужчинам в нашу гостиницу вход был воспрещен в любое время дня и ночи.

– Сколько их там еще? – продолжил голос.

– Кажется, одиннадцать, – ответил женский голос. Я подумала, что он, наверное, принадлежит обладательнице черного ботинка. – По-моему, еще одиннадцать, но одной не хватает, так что всего десять.

– Ладно, уложите эту в постель, а я займусь остальными.

В моем правом ухе раздалось удаляющееся «бум-бум-бум». Потом где-то вдалеке открылась дверь, послышались голоса и стоны, и дверь захлопнулась. Чьи-то руки подхватили меня под мышки, и женский голос произнес:

– Давай, давай, милая, встанем и пойдем.

Я почувствовала, как меня подняли на ноги, и мимо меня медленно, одна за другой, стали проплывать двери, пока мы не подошли к открытой двери и не вошли внутрь.

Одеяло на моей кровати было откинуто, и женщина помогла мне улечься, укрыла меня до подбородка и на несколько мгновений присела отдохнуть в стоявшее рядом с кроватью кресло, обмахиваясь пухлой розовой ладонью. На ней были очки в позолоченной оправе и белая медицинская шапочка.

– Кто вы? – спросила я заплетающимся языком.

– Я здешняя медсестра.

– Что со мной?

– Отравилась, – коротко ответила она. – Вы все отравились. Никогда такого не видела. Там тошнит, тут тошнит, чего это вы, девушки, в себя напихали?

– И все остальные тоже заболели? – с какой-то надеждой спросила я.

– Все до единой, – довольным голосом подтвердила она. – Раскисли, как щенки, и маму зовете.

Комната парила надо мной с необычайной легкостью, словно стулья, столы и стены перестали на меня давить из сострадания перед моей внезапной беззащитностью.

– Доктор сделал тебе укол, – сказала медсестра уже на пороге. – Сейчас ты поспишь.

Ее фигура, словно листом белой бумаги, сменилась дверью, а потом сама дверь сменилась еще бо́льшим листом бумаги, я медленно поплыла к нему и заснула с улыбкой на губах.

У моей подушки кто-то стоял, держа в руке белую чашку.

– Выпей-ка, – услышала я.

Я покачала головой. Подушка затрещала, словно набитая соломой.

– Выпей, и тебе полегчает.

Белая фарфоровая чашка с толстыми стенками опустилась к моему носу. В тусклом свете то ли заката, то ли рассвета я рассмотрела прозрачную жидкость янтарного цвета. Сверху плавали капельки жира, и мои ноздри уловили слабый запах вареной курятины.

Я осторожно перевела взгляд на видневшуюся за чашкой юбку.

– Бетси, – выдавила я из себя.

– Какая там Бетси, это я.

Я подняла взгляд и увидела голову Дорин, смутно видневшуюся на фоне белесого окна. По краям ее белокурые волосы светились, словно золотой нимб. Лицо ее скрывала тень, так что я не смогла разглядеть его выражения, однако чувствовала, что кончики ее пальцев буквально лучились нежностью. Она могла быть Бетси, моей мамой или пахнущей папоротником медсестрой.

Я наклонила голову и отхлебнула глоток бульона. Мне показалось, что рот у меня забит сухим песком. Я сделала еще глоток, потом еще и еще, пока чашка не опустела.

Я почувствовала себя очищенной, обновленной и готовой к новой жизни.

Дорин поставила чашку на подоконник и села в кресло. Я заметила, что она не потянулась за сигаретами, и удивилась этому, поскольку она смолила одну за другой.

– Ну что, ты чуть не умерла, – наконец произнесла она.

– По-моему, это икра виновата.

– Какая там икра! Это все из-за крабов. Они взяли пробы на анализ, а те просто кишели птомаином.

Я представила себе уходящие за горизонт ряды хирургически белых кухонь в «Дамском дне». Я видела полчища авокадо, фаршируемые крабовым мясом под майонезом и фотографируемые под яркими лампами. Я видела нежное, с розовыми прожилками мясо, соблазнительно просвечивающее сквозь слой майонеза и бледно-желтую половинку авокадо с ободком цвета кожи крокодила, куда помещалась вся смесь.

Отрава.

– А кто делал анализы?

Я подумала, что врач, наверное, промыл кому-нибудь желудок, а потом исследовал содержимое в лаборатории гостиницы.

– Эти уроды из «Дамского дня». Как только все вы начали тут валиться, как кегли, кто-то позвонил в офис, а оттуда позвонили в «Дамский день». Те взяли на анализ пробы всего, что осталось от званого обеда. Ха-ха!

– Ха-ха! – глухо отозвалась я. Как же здорово, что Дорин снова здесь.

– Они прислали подарки, – добавила она. – В коридоре их целая огромная коробка.

– А как они успели так быстро?

– Особая экспресс-доставка, а ты как думала? Они не могут себе позволить, чтобы все вы тут бегали и орали, что отравились в «Дамском дне». Вы же можете засудить их так, что они останутся голыми, если сумеете найти толкового адвоката.

– А что за подарки? – Я начала думать, что, если подарок мне понравится, я не стану поднимать шума, потому что в конечном-то счете все обошлось.

– Коробку еще не открывали, потому что все так и лежат пластом. Я должна разнести всем бульон, потому что я – единственная, кто стоит на ногах, но начала я с тебя.

– Посмотри, что там за подарки, – взмолилась я. Потом вспомнила и добавила: – У меня для тебя тоже есть подарок.

Дорин вышла в коридор. Я слышала, как она чем-то шуршала, а потом раздался звук разрываемой бумаги. Наконец она вернулась с толстой книгой в глянцевой обложке, исписанной чьими-то именами.

– «Тридцать лучших рассказов года». – Дорин бросила книгу мне на колени. – Там в коробке таких еще одиннадцать штук. По-моему, они считают, что надо дать вам что-то почитать, пока вы болеете. – Она умолкла. – А где мой подарок?

Я порылась у себя в сумочке и протянула Дорин зеркальце с ее именем и маргаритками. Мы с ней переглянулись и расхохотались.

– Можешь выпить мой бульон, если хочешь, – сказала она. – Они по ошибке поставили на тележку двенадцать чашек, а мы с Ленни так наелись сосисок, пока пережидали дождь, что мне ничего в рот не лезет.

– Давай его сюда, – ответила я. – Есть охота – прямо сил нет.

Глава пятая

На следующее утро в семь часов зазвонил телефон.

Я медленно вынырнула из темной пучины сна. Под рамкой зеркала уже висела телефонограмма от Джей Си, в которой говорилось, что на работу мне можно не являться, что нужно денек хорошенько отдохнуть, чтобы полностью поправиться, а также выражались соболезнования по поводу крабов. Так что я представить себе не могла, кто бы это звонил.

Я протянула руку и перетащила трубку на подушку так, что микрофон оказался у меня на ключице, а наушник – на плече.

– Алло?

– Это мисс Эстер Гринвуд? – осведомился мужской голос. По-моему, мне послышался иностранный акцент.

– Конечно, да, – ответила я.

– Это Константин Такой-то.

Я не разобрала его фамилию, но она изобиловала звуками «с» и «к». Я не знала никакого Константина, но у меня не хватило духа признаться в этом.

И тут я вспомнила миссис Уиллард и ее переводчика-синхрониста.

– Конечно, конечно! – воскликнула я, рывком садясь на постели и прижимая трубку к уху обеими руками.

Я никогда не давала миссис Уиллард полномочий знакомить меня с мужчиной по имени Константин. Я коллекционировала мужчин с интересными именами. Я уже была знакома с Сократом. Это был высокий, страшный на лицо интеллектуал, к тому же сын какого-то крупного голливудского продюсера греческого происхождения. Еще он был католиком, что не оставляло нам ни малейшего шанса. В дополнение к Сократу я знала потомка русских белогвардейцев по имени Аттила из Бостонской школы бизнес-администрирования.

Постепенно я поняла, что Константин пытается пригласить меня на свидание днем или вечером.

– Вам бы хотелось посмотреть ООН сегодня днем?

– Я уже и так смотрю на ООН, – ответила я с легким истерическим хихиканьем.

Казалось, он находился в полном замешательстве.

– Я вижу здание из окна. – Мне подумалось, что для него я слишком быстро говорю по-английски.

Молчание. Затем он произнес:

– Возможно, потом мы где-нибудь перекусим.

Я засекла словечко из обихода миссис Уиллард, и у меня упало сердце. Миссис Уиллард всегда приглашала «перекусить». Я вспомнила, что этот мужчина гостил в доме миссис Уиллард, когда впервые приехал в Америку: она участвовала в одной из программ обмена, когда ты принимаешь у себя иностранцев, а если отправляешься в их страну, то они принимают тебя.

Теперь я совершенно четко поняла, что миссис Уиллард поменяла свой прием в России на мой «перекус» в Нью-Йорке.

– Да, я не против перекусить, – ответила я деревянным голосом. – Во сколько вы приедете?

– Я заеду за вами около двух. Вы ведь живете в «Амазоне»?

– Да.

– Ну, я знаю, где это.

На мгновение мне показалось, что в его словах скрыт какой-то особый смысл. Потом я подумала, что, возможно, некоторые из живших в «Амазоне» девушек работали секретаршами в ООН и он, наверное, в свое время приглашал их на свидания. Я дождалась, пока он повесит трубку, потом повесила свою и откинулась на подушки. Мне стало грустно.

Вот опять я строила радужную картину: мужчина страстно влюбится в меня с первого взгляда, и все это складывалось из прозаической мишуры. Дежурная экскурсия по ООН, а потом сэндвич!

Я пыталась поднять свой моральный дух. Возможно, этот переводчик-синхронист миссис Уиллард окажется уродливым коротышкой, и в конечном итоге я стану смотреть на него сверху вниз, как смотрела на Бадди Уилларда. От этой мысли мне немного полегчало. Ведь я действительно смотрела на Бадди Уилларда сверху вниз, и хотя все до сих пор считали, что я выйду за него замуж, когда он выпишется из санатория для туберкулезников, я точно знала, что никогда не выйду за него, даже если, кроме него, на Земле никого не останется.

Бадди Уиллард был лицемером. Конечно же, сначала я этого не знала. Мне казалось, что он самый прекрасный из всех парней, которых я знала. Я обожала его на расстоянии целых пять лет, прежде чем он взглянул на меня, а потом настало дивное время, когда я все еще обожала его, а он начал поглядывать на меня. А затем, когда он все больше заглядывался на меня, я по чистой случайности обнаружила, какой же он жуткий лицемер. Теперь же он хотел, чтобы я вышла за него, а я его ненавидела всей душой.

Самое плохое заключалось в том, что я не могла высказать ему в глаза все, что о нем думаю, поскольку он подхватил туберкулез прежде, чем я на это решилась. Так что теперь мне приходилось потакать ему, пока он не поправится и не сможет воспринять неприкрытую правду.

Я решила не спускаться на завтрак. Это значило, что пришлось бы одеваться, а что толку одеваться, если я решила все утро проваляться в постели? Я могла бы позвонить и заказать завтрак в номер, но тогда пришлось бы давать принесшему его на чай, а я всегда путалась, сколько давать чаевых. В Нью-Йорке с чаевыми я несколько раз попадала в неприятные ситуации.

Когда я только приехала в «Амазон», лысый карлик в униформе коридорного поднял мой чемодан в лифте, донес до номера и открыл мне дверь. Я, конечно же, сразу ринулась к окну, чтобы посмотреть, какой из него открывается вид. Через какое-то время я обнаружила, что этот коридорный открывает краны горячей и холодной воды со словами «Это горячая, а вот это холодная», включает радио и перечисляет мне названия всех нью-йоркских вокзалов. Мне сделалось не по себе, я повернулась к нему спиной и твердым голосом произнесла:

– Спасибо, что донесли мой чемодан.

– Спасибо, спасибо, спасибо, ха-ха! – отозвался он каким-то издевательским тоном, и не успела я обернуться, чтобы посмотреть, что это на него нашло, как он вылетел вон, с треском саданув дверью.

Чуть позже, когда я рассказала Дорин о его странном поведении, та усмехнулась:

– Дурочка, он дожидался чаевых.

Я спросила, сколько надо было ему дать. Она ответила, что как минимум четвертак или даже тридцать пять центов, если чемодан слишком тяжелый. Я бы и сама прекрасно донесла чемодан до номера, но коридорный так услужливо лебезил, что я предоставила это ему. Мне казалось, что подобный сервис включается в плату за номер.

Терпеть не могу давать людям деньги за то, что могла бы сделать сама, меня это бесит.

Дорин говорила, что нужно давать на чай десять процентов от стоимости услуги, но у меня почему-то никогда не оказывалось нужной мелочи, и я бы ощущала себя ужасной дурой, давая кому-нибудь полдоллара и говоря: «Вам на чай пятнадцать центов, так что, пожалуйста, дайте мне тридцать пять сдачи».

В первый раз, когда я взяла такси в Нью-Йорке, я дала водителю на чай десять центов. На счетчике выскочил доллар, так что я решила, что десять центов – в самый раз, и подала их шоферу с лучезарной улыбкой. Однако он лишь держал монету на ладони и все пялился на нее, а когда я вышла из такси, надеясь, что по ошибке не дала ему канадский десятицентовик, дико заорал: «Мадам, мне тоже жить нужно, как вам и остальным!» Я испугалась и бросилась бежать. К счастью, он застрял на светофоре, а иначе, наверное, так бы и ехал за мной, надрывая глотку.

Когда я рассказала об этом происшествии Дорин, та ответила, что размер чаевых вполне мог вырасти с десяти до пятнадцати процентов с тех пор, когда она в последний раз была в Нью-Йорке. Или так, или же этот таксист оказался законченной сволочью.

Я потянулась за книгой, которую прислали из «Дамского дня». Когда я ее раскрыла, оттуда выпала открытка. На лицевой стороне оказалось изображение пуделя в цветастой собачьей пижамке, грустно сидевшего в корзинке, а на обороте пудель уже крепко спал в своей корзинке с улыбкой на мордочке. Вверху красовалась надпись витиеватым шрифтом: «Крепкий сон – все болезни вон». Внизу кто-то лиловыми чернилами приписал: «Быстрее поправляйся! Твои добрые друзья из «Дамского дня».

Я пролистала книгу, пока наконец не наткнулась на рассказ о смоковнице.

Эта смоковница росла на зеленом лугу между домом, где жил иудей, и монастырем. Этот иудей и красивая темноволосая монахиня встречались у дерева, чтобы собирать спелые смоквы, и однажды увидели, как в гнезде на одной из ветвей птица высиживает яйцо. И когда они смотрели, как из яйца вылупляется птенец, они коснулись друг друга руками. А потом монахиня перестала приходить собирать смоквы вместе с иудеем, а вместо нее стала являться кухарка-католичка со злым лицом, которая в конце сбора пересчитывала собранные иудеем смоквы и следила, чтобы у него их не оказалось больше, чем у нее, отчего тот очень сердился.

Мне этот рассказ показался просто прекрасным, особенно та часть, где говорилось о смоковнице зимой, засыпанной снегом, и весной – в зелени и спеющих плодах. Мне стало грустно, когда я дошла до последней страницы, и захотелось заползти между черными строчками, как подползаешь под забор, и уснуть под прекрасной зеленой раскидистой смоковницей.

Мне показалось, что мы с Бадди Уиллардом чем-то напоминали тех монахиню и иудея, хотя, разумеется, не были ни иудеями, ни католиками, а оба были унитаристами. Мы встречались под своей воображаемой смоковницей, и видели не то, как из яйца появляется птенец, а то, как из лона женщины появляется младенец, после чего произошло нечто ужасное, и мы пошли каждый своей дорогой.

Лежа на застланной белым гостиничной кровати и чувствуя себя одинокой и слабой, я представила, что нахожусь в санатории в горах Адирондак, и ощущала себя последней сволочью. В своих письмах Бадди неустанно повторял, что читает стихотворения поэта, который к тому же был врачом, и что узнал о каком-то известном, но уже покойном русском писателе, который тоже был врачом, так что в конечном итоге медицина и литература могут вполне неплохо уживаться.

Теперь это была совсем другая песня, нежели та, которую Бадди Уиллард распевал все те два года, пока мы с ним встречались. Я помню тот день, когда он с улыбкой спросил меня:

– Эстер, а ты знаешь, что такое стихотворение?

– Нет, а что это? – поинтересовалась я.

– Частичка праха.

Он выглядел таким гордым от того, что придумал это определение, поэтому я просто уставилась на его светлые волосы, голубые глаза и белые зубы – у него были крупные, крепкие зубы – и пролепетала:

– Наверное, да.

Лишь год спустя в самом центре Нью-Йорка я наконец придумала ответ на то замечание.

Я провела массу времени за воображаемыми разговорами с Бадди Уиллардом. Он был на пару лет старше меня и очень начитан, так что всегда мог все научно доказать. Когда я была рядом с ним, мне приходилось напрягаться, чтобы «соответствовать».

Разговоры, которые я прокручивала у себя в голове, обычно повторяли начала реальных разговоров, которые я вела с Бадди, вот только кончались они тем, что я дерзила ему в ответ, вместо того чтобы сидеть рядышком и лепетать:

– Наверное, да.

Теперь, лежа на спине в кровати, я представила, как Бадди спрашивает:

– Эстер, а ты знаешь, что такое стихотворение?

– Нет, а что это? – поинтересовалась бы я.

– Частичка праха.

И в тот самый момент, когда он начнет улыбаться и гордиться собой, я бы ответила:

– Трупы, которые ты вскрываешь, – тоже частички праха. И люди, которых, как тебе кажется, ты лечишь. Они всего лишь прах и ничего, кроме праха. По-моему, хорошее стихотворение живет куда дольше, нежели сотня таких людей, вместе взятых.

Скачать книгу