Убийство Командора. Книга 1. Возникновение замысла бесплатное чтение

Харуки Мураками
Убийство Командора. Возникновение замысла

Haruki Murakami The Fiction literary work entitled KILLING COMMENDATORE

Volume 1 (THE IDEA MADE VISIBLE) (“Book 1”)

Volume 2 (THE SHIFTING METAPHOR) (“Book 2”)


© 2017 by Haruki Murakami

© Замилов А., перевод на русский язык, 2019

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2019

* * *

Пролог

Вздремнув сегодня после обеда, я открыл глаза и увидел перед собой безлицего человека. Он сидел на стуле прямо напротив дивана, пристально уставив на меня воображаемый взгляд с отсутствия лица.

Мужчина был высок, одет, как и прежде, в длинный темный плащ. Широкие поля черной шляпы прикрывали его безликое лицо.


– Вот, я пришел. Давай, пиши мой портрет, – сказал Безлицый, убедившись, что я полностью проснулся. Говорил он тихо, голосом сухим и монотонным. – Помнишь, ты обещал.

– Помню. Но тогда не нашлось бумаги, вот ничего и не получилось. – В моем голосе тоже ни эмоций, ни интонаций. – Но мы квиты, я отдал вам амулет с пингвином.

– Да, я прихватил с собой эту безделушку.

С этими словами он вытянул правую – очень длинную – руку, в которой держал пластмассовую фигурку пингвина. Такие обычно крепятся ремешком к сотовому телефону. Безлицый обронил фигурку на кофейный столик, и та брякнула о стеклянную поверхность.

– Возвращаю. Тебе он, пожалуй, нужнее. Этот крошечный пингвин будет оберегать твоих близких. Я хочу, чтоб ты взамен написал мой портрет.

Я растерялся.

– Прямо не знаю – я никогда не рисовал людей без лица.

В горле у меня пересохло.

– Говорят, ты – мастер портрета. К тому же, все когда-нибудь бывает впервые, – сказал Безлицый и рассмеялся. Полагаю, что рассмеялся. Нечто похожее на смех донеслось как бы из глубины пещеры – словно гулкое завывание ветра.

А потом он снял шляпу. На месте, где полагалось быть лицу, медленно закручивалась по спирали лишь молочная пелена.

Я поднялся, принес из мастерской альбом и мягкий карандаш. Затем сел на диван, собираясь приступить к портрету Безлицего, – но не знал, с чего начать и где это начало искать. Ведь там не было ничего. А как можно придать форму тому, чего нет? Только белесая пелена, что окутывала эту пустоту, беспрестанно меняла форму.

– Советую поторопиться, – сказал Безлицый. – Я не могу оставаться здесь долго.

В груди у меня гулко билось сердце. «Времени в обрез, нужно быстрей». Однако рука с карандашом так и повисла в воздухе, не в состоянии сдвинуться с места. Как будто кисть онемела прямо от запястья. Он прав: мне есть о ком позаботиться, а я умею только рисовать. Но вот нарисовать Безлицего я так и не мог. Не зная, как быть, я удрученно следил за водоворотами пелены.

– Прости, но время вышло, – вскоре сказал Безлицый и глубоко выдохнул через рот несуществующего лица белый речной туман.

– Погодите! Еще немного…

Человек надел шляпу, вновь скрыв половину отсутствующего лица.

– Когда-нибудь я навещу тебя опять. Может, тогда ты наконец-то сможешь нарисовать меня. А до тех пор я придержу пингвина.

И Безлицый исчез. Растворился в воздухе, словно дымка от порыва ветра. Остались только опустевший стул да стеклянный столик. Пингвина на столике как не бывало.

Все это показалось мне мимолетным сном. Но я прекрасно понимал, что это не сон. Будь это так, сам мир, в котором я живу, – один сплошной сон.

Быть может, когда-нибудь я научусь рисовать портрет пустоты. Смог же другой художник закончить картину «Убийство Командора». А пока что мне требуется время. И очень важно, чтобы оно было за меня.

1
Если поверхность потускнела

С мая того года и до начала следующего я жил в горах неподалеку от начала узкой лощины. Летом в глубине лощины беспрестанно шел дождь, а за ее пределами почти всегда бывало ясно. Причиной тому – юго-западный бриз. Он приносил в лощину полные влаги облака, которые, поднимаясь по склонам, проливались ливнем. Дом стоял прямо на границе стихий, и даже когда мне на порог светило солнце, на заднем дворе зачастую лило как из ведра. Вначале мне это казалось очень странным, но вскоре я свыкся и перестал замечать.

Над горами нависали обрывки туч. Стоило подуть ветру, как эти клочки, словно забредшие из прошлого души, шатко плыли над горными склонами в поисках утраченных воспоминаний. Порой белые дождинки, словно мелкий снег, бесшумно кружились вихрями. Ветер здесь почти никогда не утихал, и летом в доме было вполне терпимо без кондиционера.

Дом был стар и мал, зато двор оказался очень просторным. Стоило немного его запустить, как все заросло сорняками в человеческий рост, где, точно скрываясь от закона, прижилось кошачье семейство. Но вскоре приехал садовник, скосил всю траву, и полосатой кошке с тремя котятами пришлось уйти – укрыться ведь негде. Напоследок кошка-мать сурово озиралась – такая худая, что сразу было видно: не жилец она.

Дом выстроили на вершине горы, и с террасы, смотревшей на юго-запад, сквозь лесную чащу видно было море. Казалось, его там не больше, чем воды в раковине: просто мелкая лужица в сравнении с огромным Тихим океаном, – но, по словам моего знакомого агента по недвижимости, даже при таком размере вида на море цены на землю с ним и без него сильно отличаются. Хотя мне было без разницы, есть там вид на море или нет: издалека обрывок морской глади казался лишь тусклым куском свинца. И я не понимал, отчего людям так хочется непременно видеть море. Мне, наоборот, больше нравилось разглядывать окружающие горы. Ведь склоны в глубине лощины в разные сезоны и в разную погоду так живо меняют свой облик. И я нисколько не уставал от каждодневных перемен.


К тому времени я расстался с женой, и мы даже подписали документы для официального развода, но позже нам выпала возможность начать супружескую жизнь сызнова.

Сложно сказать, почему так вышло. Даже мы, участники тех событий, едва улавливаем связь между их причиной и следствием. Если обобщить одной фразой, прозвучит банально – мы примирились. А между двумя периодами супружеской жизни – так сказать, предыдущим и последующим – зияет пространная брешь длиною в девять с лишним месяцев, точно канал с отвесными стенками, прорытый в узком перешейке.

Я сам не могу понять: девять с лишним месяцев – для расставания это долго или нет? Когда я потом оглядывался на то время, мне иногда казалось, что они тянулись вечно – или, наоборот, пролетели на удивление незаметно. День ото дня впечатление менялось. Часто, фотографируя, для верного восприятия размера предмета рядом кладут сигаретную пачку. Так вот, сигаретная пачка, помещенная сбоку от проекции моей памяти, будто бы своевольно вытягивалась и сжималась в зависимости от моего сиюминутного настроения. В пределах моей памяти, подобно тому, как безостановочно видоизменяются разные вещи и обстоятельства – или же в противовес этому, – похоже, беспрерывно меняются даже неизменные, казалось бы, закономерности.

При этом я не хочу сказать, будто так же, наобум, мечется и своевольно меняет размеры вся моя память. Жизнь моя, по сути, сложилась ровно, ладно и резонно. И лишь на эти девять месяцев она пришла в состояние необъяснимого полнейшего хаоса. Тот период стал для меня во всех смыслах исключительным и необычным. Словно бы меня, плывущего посреди спокойного моря, затянуло в неопознанный огромный водоворот.

Может быть, поэтому, когда я вспоминаю события того периода (да, я делаю эти записи по памяти – все происшествия случились несколько лет назад), степень их тяжести, отдаленности и связанности нередко колеблется и становится неопределенной, и стоит лишь ослабить внимание, как в тот же миг логический порядок полностью сбивается. Но даже при этом я приложу все усилия, чтобы построить рассказ, насколько это будет возможно, систематично и логически. Возможно, в конечном итоге, это бесполезная попытка, но я хотел бы отчаянно уцепиться за мои придуманные гипотетические закономерности. Так обессилевший пловец хватается за подвернувшееся бревно.


Перебравшись в тот дом, первым делом я обзавелся дешевой подержанной машиной. Прежнюю незадолго до этого я загнал, будто лошадь, и отправил ее в утиль, так что мне понадобилась другая. Когда живешь в провинциальном городке, да к тому же в одиночестве в горах, машина становится предметом первой необходимости: для покупок и прочих повседневных дел. В центре подержанных машин «Тоёта», что в пригороде Одавары, я нашел недорогую «короллу»-универсал. Продавец пояснил, что кузов – нежно-голубой, хотя мне он напоминал цвет лица изможденного болезнью человека. Пробежала машина тридцать шесть тысяч километров, но не без аварии, из-за чего на нее сделали значительную скидку. Я немного проехался – тормоза и колеса в порядке. Гонять целыми днями по автострадам я не собирался, поэтому решил, что мне подходит.

Дом же сдал мне в аренду Масахико Амада – мой однокашник по Институту искусств. На два года старше, но при этом – один из тех немногих друзей, кто был близок мне по духу. Мы иногда встречались и после выпуска. Получив диплом, он отказался от живописи и, устроившись в рекламное агентство, посвятил себя графическому дизайну. Он знал, что я, расставшись с женой, ушел из дому и податься мне особо некуда, а потому предложил пожить в пустующем родительском доме. Заодно и присмотрю за ним. Его отец, Томохико Амада – известный японский традиционный художник, – владел этим домом со студией в горах неподалеку от Одавары. Похоронив супругу, последние десять лет отец вел одинокую вольготную жизнь в этом доме. И все бы ничего, но недавно у него обнаружили прогрессирующее слабоумие и поместили старика в фешенебельный пансионат на плоскогорье Идзу. Так что дом несколько месяцев назад опустел.

– Знаешь, дом – на вершине горы, место не самое удобное. Спокойное – да, гарантия сто процентов. Прямо-таки идеальное, чтобы писать картины. Абсолютно ничего не отвлекает, – сказал Масахико.

Арендная плата была символической.

– Если в доме никто не живет, он начинает ветшать; так или иначе, переживаешь из-за домушников и пожаров. Жил бы там кто-нибудь постоянно – и нам будет спокойно. Но жить абсолютно задаром, полагаю, не в твоих принципах? Я же, в свою очередь, могу попросить тебя съехать по первому звонку.

Я был не против. Все мое имущество свободно помещалось в багажнике малолитражки. Велят съезжать – смогу съехать хоть на следующий день.

Перебрался я в тот дом после майских выходных. Скромное одноэтажное строение в европейском стиле было вполне похоже на коттедж, но при этом оказалось достаточно просторным для холостяка. Дом стоял на вершине невысокой горы, в зарослях; Масахико сам толком не знал границ своего участка. Во дворе росла, раскинув толстые ветви на все четыре стороны, большая сосна. Местами проложены дорожки из плоского камня, рядом с каменным светильником росло прекрасное банановое дерево.

Как Амада и говорил, там действительно было очень тихо. Однако теперь, вспоминая те события, я бы не сказал, будто абсолютно ничто меня не отвлекало.


За восемь неполных месяцев, что я, расставшись с женой, прожил в той лощине, я спал с двумя женщинами. Обе замужние. Одна младше меня, другая – старше. И обе – ученицы изокружка, в котором я преподавал.

Выбрав удобный случай, я предложил каждой из них переспать со мной (обычно я так не поступаю – по характеру я человек стеснительный и к такому не привык), и они не отказались. Не знаю, почему, но в то время уложить их в постель казалось мне делом простым и логичным. Я не испытывал угрызений совести за то, что сексуально соблазняю тех, кого сам же учу. И плотские отношения с ними казались мне таким же обыденным делом, как спросить у случайного прохожего, который час.


Первой стала высокая черноглазая женщина под тридцать, с маленькой грудью и тонкой талией. У нее был высокий лоб, прямые красивые волосы, но непропорционально большие уши. Пусть не красавица в прямом смысле слова, но с такими чертами лица, что ее захотел бы нарисовать любой художник (и я, сам художник, несколько раз действительно пробовал набросать ее портрет). Детей нет. Муж – преподаватель истории в частной средней школе повышенной ступени[1] – дома колотил жену. В школе распускать руки он не мог, и накопившийся гнев срывал дома на жене. Но по лицу не бил. Однажды, раздев ее донага, я рассмотрел синяки и шрамы по всему ее телу. Она не хотела, чтобы их видели другие, и, прежде чем раздеться, гасила в комнате свет.

Секс ее почти не интересовал. Нередко внутри у нее оставалось сухо, я пытался вставить – и ей становилось неприятно. Я неторопливо и нежно ее возбуждал, но ни ласки, ни смазывающий гель нужного действия не оказывали. Боль была острой и никак не унималась. От боли она временами громко вскрикивала.

Но даже при этом она хотела секса со мной. По меньшей мере, ей это не было противно. Интересно, почему? Может, она жаждала боли? Или, возможно, так избегала приятных ощущений? Или даже пыталась каким-то образом себя покарать? Да мало ли чего порой хотят люди от жизни. Но вот одного она не желала – близости.

Она была против встреч у меня или у нее дома, поэтому мы ехали на моей машине к морю, и там, вдали от всех, в гостинице для пар занимались сексом. Встречались на просторной парковке сетевого ресторана, в начале второго входили в номер и к трем покидали его. Для таких встреч она непременно надевала большие солнцезащитные очки – даже в пасмурный день или в дождь. Но как-то раз она не приехала в условленное место и перестала посещать изостудию, тем самым положив конец нашей короткой и безнадежной связи. Всего мы встречались так раз четыре или пять.


Затем у меня возникла связь с другой замужней женщиной, которая жила счастливой семейной жизнью. По крайней мере, выглядело так, будто ее семья ни в чем не нуждается. Ей тогда исполнилось (насколько я помню) сорок один, а значит, она была на пять лет старше меня. Невысокая, с правильными чертами лица, всегда одета со вкусом. Три раза в неделю она ходила в спортзал на йогу, и потому ее живот был без единой складки жира. Ездила на новеньком красном «мини-купере», издалека сверкавшем на солнце свежей полировкой. Обе ее дочки учились в дорогой частной школе в районе Сёнан, которую прежде окончила и их мать. Муж управлял какой-то фирмой, но что за фирма, я не спросил (и, разумеется, даже не собирался).

Я не могу понять, почему она не отвергла мои подкаты. А может, в то время я излучал особый магнетизм? И я притянул ее душу (если можно их сравнивать), как простой кусок железа. Или же ни мой магнетизм, ни ее душа здесь совсем ни при чем, а ей просто потребовалась плотская встряска на стороне, и я всего-навсего ей подвернулся.

Во всяком случае, я мог спокойно давать все, что ей было нужно в ту пору, – как бы само собой, чем бы оно ни было. Как мне показалось, вначале она очень естественно наслаждалась нашей связью. Если говорить о ее плотской стороне (пусть других сторон, заслуживающих упоминания, и не было вовсе), мои с ней отношения складывались весьма гладко. Мы занимались сексом чисто и честно, и эта чистота достигла практически абстрактного уровня. Я поймал себя на этой мысли не сразу, и она меня слегка изумила.

Однако со временем женщина образумилась. Тусклым утром в начале зимы раздался телефонный звонок, и она, будто читая по бумажке, проговорила:

– Полагаю, нам больше не стоит встречаться. Ведь продолжения у наших отношений нет.

Или что-то в том духе.

И вправду, какое там продолжение? У них не было даже основы.


В студенчестве я в основном увлекался абстрактной живописью. Простое, казалось бы, понятие «абстрактная картина» подразумевает довольно широкие рамки. Я не знаю, как объяснить ее формы и содержание, однако это – «картина, передающая нефигуративный образ вольно и непринужденно». Некоторые мои работы удостоились второстепенных премий на выставках, а обо мне самом в журналах об искусстве появлялись публикации. Не многие, но некоторые преподаватели и приятели поддерживали меня и ценили мои картины. И пусть от моего будущего многого не ждали, я считаю, что талант к живописи у меня все-таки был. Вот только для моих картин зачастую требовались большие холсты и много краски, что, разумеется, повышало расходы. Нечего и говорить: вероятность того, что какой-нибудь благожелатель приобретет подборку абстрактных полотен неизвестного художника и украсит ими стены своего дома, сводилась к нулю.

Конечно, я бы не прожил любимым творчеством, а поэтому, чтобы заработать на хлеб, по окончании института стал принимать заказы на портреты – директоров фирм, важных в научных кругах персон, депутатов, выдающихся провинциалов – тех, кого можно назвать «столпами общества» (пусть даже разной толщины); и прорисовывал их образы весьма фигуративно. От меня требовалось изображать их реалистично, величаво, полными достоинства и самообладания. То были картины во всех отношениях практического использования: они вешались на стены в директорские приемные и кабинеты. В общем, по работе мне приходилось рисовать совсем не то, к чему я стремился как художник. И, положа руку на сердце, никакой гордости за эти работы я не испытывал.

В районе Ёцуя снимала помещение одна маленькая фирма, которая принимала заказы исключительно на портреты, и я по рекомендации своего бывшего педагога подписал с ними эксклюзивный контракт. Хоть я и не получал фиксированную зарплату, несколько выполненных работ давали доход, позволявший мне, молодому холостяку, жить вполне безбедно: оплачивать тесную квартирку в доме по линии Кокубундзи частной железной дороги Сэйбу, три раза в день питаться, временами покупать дешевое вино, изредка ходить с подружками в кино. Несколько лет прошло так, словно их отпечатали под копирку: я сосредоточенно рисовал портреты, а затем, пока не заканчивались деньги на жизнь, возвращался к творчеству для души. В те годы заказы на портреты были для меня лишь средством к существованию, и продолжать эту работу до бесконечности я не собирался.

Признаться, с точки зрения самой работы, выполнение типичных портретов было достаточно простым занятием. В студенчестве мне приходилось подрабатывать носильщиком в компании по переездам, продавцом в круглосуточном магазине. В сравнении с этим нагрузка при написании парадных портретов – как физическая, так и эмоциональная – намного меньше. Достаточно понять суть, а дальше – сплошное повторение одного и того же. Вскоре мне уже не требовалось много времени, чтобы написать очередной портрет. Как если бы я ставил самолет на автопилот.

Однако через год такой безразличной работы я узнал, что мои портреты, как ни странно, ценятся. Они оказались безупречны и нравились заказчикам. Ведь частые упреки и недовольство клиентов, разумеется, не прибавили бы мне заказов, а то и вообще стоили бы мне контракта. Наоборот, хорошие отзывы – считай, больше работы, и гонорар с каждым разом хоть ненамного, но растет. Жанр портрета – достаточно серьезное поле деятельности. Однако мне, фактически новичку, продолжали поступать заказы, что, разумеется, сказывалось и на доходах. Мой менеджер из конторы не нарадовался качеству моей работы, а некоторые заказчики ценили мои портреты за особый штрих.

Сам я не мог объяснить, чем привлекали внимание мои портреты. Ведь я лишь выполнял – без огонька – один заказ за другим. И, честно говоря, не припомню ни одного лица из тех, какие мне довелось написать. Но все же не стоит забывать, что я учился на художника и не могу рисовать совершенно никчемную, ничего не стоящую картину, какого бы жанра та ни была. Иначе мне самому было бы стыдно за наплевательский подход к ремеслу, которому я учился. Пусть это не те работы, которыми человек вправе гордиться, но все же я старался избегать творений, за которые самому было бы стыдно. Пожалуй, такое можно назвать некоей профессиональной этикой. Но сам я просто не мог поступать иначе.


И вот еще что: с самого начала я последовательно вырабатывал собственный стиль. Перво-наперво я не спешил рисовать портрет с натуры. Получив заказ, договаривался с героем портрета о встрече – хотя бы на час, и мы с ним беседовали наедине. Просто так. Я даже не делал наброски. Я задавал вопросы, а собеседник на них отвечал. Где, когда и в какой семье родился, как провел детство, в какую школу ходил, куда устроился работать, какую завел семью и как достиг нынешнего положения. Еще мы говорили о повседневной жизни, увлечениях. Как правило, люди охотно рассказывали о себе. При этом – очень увлеченно (пожалуй, потому, что их истории другим были безразличны). Так условленный час перетекал в другой, а бывало порой, что и в третий. Затем я брал на время пять-шесть фотографий клиента – обычные снимки из их повседневной жизни, в естественных позах. Бывало (но далеко не всегда), сам делал несколько фотографий с разных ракурсов своим портативным фотоаппаратом. И этого обычно бывало достаточно.

Многие обеспокоенно уточняли:

– Нам что, не нужно позировать? Сидеть неподвижно? – Все они считали, что им не избежать такой участи, раз уж пишут их портрет. Они представляли себе знакомую по фильмам сцену, когда художник (благо, в наши дни – без берета), нахмурившись, стоит с кистью в руках перед холстом, а перед ним неподвижно сидит натурщик. И двигаться ему при этом нельзя.

– Вы сами этого хотите? – переспрашивал я. – Позировать для непривычного к этому занятию человека – тяжкий труд. Долгое время необходимо сохранять одну и ту же позу. Это весьма скучно, к тому же затекает тело. Но если вы этого желаете, что ж – так тогда и поступим.

Разумеется, 99 % клиентов ничего подобного не хотели. Почти все они – очень активные, занятые люди либо отошедшие от дел старики. И, по возможности, никто не прочь избежать бессмысленных мук такой самодисциплины.

– Мне достаточно просто выслушать вас, – успокаивал их я. – Станете вы позировать или нет, на результат работы это не повлияет. Если вам результат не придется по вкусу, я напишу новый портрет.

Недели через две портрет бывал готов (на то, чтобы полностью высохли краски, требуется несколько месяцев). И для этого мне вовсе не нужен клиент перед глазами, а требуется лишь яркая память о нем (случалось даже так, что присутствие клиента, наоборот, мешало работе). Память о его образе в объеме. И оставалось лишь перенести этот образ на холст. Похоже, я от рождения был одарен этой способностью – отличной зрительной памятью. И так получилось, что эта способность, которую вполне можно назвать особым искусством, стала важным козырем в моем ремесле портретиста.

Еще для меня очень важно испытывать хоть чуточку приязни к тому, кого я изображаю. Поэтому при первой встрече с клиентом я старался разглядеть в нем как можно больше схожих со своими симпатий и взглядов. Конечно, среди заказчиков встречаются и такие, в ком и разглядывать попросту нечего. А с некоторыми я не стал бы связываться, даже предложи мне кто из них свою дружбу. Другое дело – один-два раза навестить клиента в удобном для него месте. В таком случае выявить одну-две приятные черты характера – дело не столь уж и трудное. Если заглянуть в самую глубь, в любом человеке сияет какой-нибудь бриллиант. Важно отыскать такую драгоценность и, если поверхность ее потускнела (а чаще всего так и бывает), натереть до блеска, сняв налет. Зачем? Потому что этот настрой сам собой отразится в произведении.


Вот так незаметно для себя я стал художником-портретистом. Даже получил некую известность в специфических узких кругах. Под предлогом женитьбы я отказался от эксклюзивного контракта с той фирмой на Ёцуя и стал работать сам по себе. Моим посредником стало агентство, для которого живопись – бизнес, благодаря чему я начал получать заказы на более выгодных условиях. Мой агент был на десять лет старше меня – компетентный и волевой человек. Мне, как свободному художнику, он посоветовал относиться к работе еще прилежнее. С тех пор я рисовал портреты разных людей (по большей части бизнесменов и политиков – известных в своих сферах личностей, чьи имена, однако, мне лично ничего не говорили) и получал за это совсем неплохие гонорары. Но это не значит, что меня признали. Мир портретистов отличается от мира искусств. Тем более отличается он от мира фотографов. И если фотографы-портретисты изредка, но добиваются признания своего творчества и становятся известными личностями, то художникам-портретистам это не светит. Их произведения крайне редко проникают во внешний мир. Такие портреты не публикуют в художественных альманахах и не выставляют в галереях. В рамах на стенах каких-то приемных они просто покрываются пылью и пеленой забвения. А если кто-то неспешно рассмотрит картину (вероятно, от избытка свободного времени), то вряд ли станет справляться об имени художника.

Временами я воспринимал себя как некую элитную проститутку от живописи. Свободно владея техникой, я старался все выполнять четко и добросовестно. К тому же я знал, как сделать так, чтобы клиент остался доволен, – был у меня и такой талант. Я работал высокопрофессионально, но это не значит, что я лишь механически следовал установленному порядку. Нет, по-своему я вкладывал душу. Стоили портреты весьма недешево, но клиенты платили, не жалуясь. Ведь я имел дело с людьми, не обращавшими внимания на цену, и молва о моем мастерстве передавалась от одного человека к другому. Благодаря чему поток клиентов не иссякал, и в моем рабочем графике почти не оставалось окон. Вот только сам я работой не горел. Ну ни на йоту.

Я не собирался становиться такого рода художником. Как и человеком, впрочем, тоже. Просто в силу разных обстоятельств в какой-то момент перестал рисовать для себя. Конечно, сказалась женитьба, помыслы о размеренной жизни, но не только это. По правде говоря, еще до того у меня совершенно пропало острое желание рисовать для себя, и семейная жизнь – всего-навсего отговорка. Меня уже нельзя было назвать молодым. Нечто похожее на пламя, пылавшее в груди, казалось, исподволь угасало у меня внутри. И я постепенно забывал ощущение согревавшего меня тепла.

В какой-то момент мне следовало перестать быть тем, кем я стал. Попробовать хоть что-нибудь изменить. Вот только я все откладывал на потом. И раньше, чем я сам, от меня прежнего отказалась жена. Мне тогда исполнилось тридцать шесть.

2
Возможно, все улетят на Луну

– Извини, но жить с тобой я больше не смогу, – тихо отрезала она и надолго умолкла.

Внезапное заявление моей жены застало меня врасплох. От неожиданности я не знал, что ей ответить, и ждал, что еще она скажет. Вряд ли что-то приятное для меня, но в тот миг я ничего не мог с собой поделать – разве что дождаться ее следующей фразы.

Мы сидели за столом на кухне друг напротив друга. Было это в воскресенье после полудня, в середине марта, примерно за месяц до шестой годовщины нашей свадьбы. В тот день с утра зарядил холодный дождь. После слов жены я первым делом выглянул за окно – дождь лил тихо и совсем бесшумно. Почти без ветра. Но все же он нес в себе холод – такой, что въедливо пробирает до костей. Он будто напоминал, что до весны еще далеко. За пеленой дождя тускло маячил оранжевый контур Токийской башни. В небе ни одной птицы. Они, укрываясь под карнизами, терпеливо пережидают дождь.

– Только не спрашивай причину, ладно? – попросила она.

Я слегка качнул головой. Ни «да», ни «нет». Я не мог сообразить, какие слова окажутся уместны, и потому кивал машинально.

Она сидела в обтягивающем свитере цвета лаванды, с широким вырезом. Мягкие бретельки белого топа выглядывали рядом с оголенной ключицей. Напоминали они какие-то макаронины, приготовленные по особому рецепту.

– Один вопрос, – наконец сказал я, глядя на бретельки, но не замечая их. Сухо, тоном, лишенным надежды и обаяния.

– Если я смогу на него ответить.

– В этом… есть моя вина?

Она задумалась, а затем, подобно человеку, который долго нырял, а теперь выплыл на поверхность, медленно сделала глубокий вдох.

– Думаю, непосредственно нет.

– Непосредственно нет?

– Думаю, нет.

Я постарался уловить ее интонацию. Будто взвешивал на ладони яйцо.

– То есть… косвенно есть?

На это жена ничего не ответила.

– Несколько дней назад, под утро, я видела сон, – сказала она вместо ответа. – Такой явственный, что я сама не могла разобрать, где грань между действительностью и сновидением. А когда открыла глаза, то подумала… даже не так – отчетливо осознала: все, больше я с тобой жить не смогу.

– О чем был сон?

Она покачала головой.

– Прости, но этого сказать я не могу.

– Потому что сон – это личное?

– Пожалуй.

– Кстати, я был в том сне? – спросил я.

– Нет, ты в нем не появлялся. Выходит, и в этом смысле тоже непосредственно твоей вины нет.

Я на всякий случай резюмировал ее фразы. Это моя давнишняя привычка – резюмировать фразы собеседников, когда не знаешь, что им сказать (чем я их частенько злю).

– Иными словами, несколько дней назад ты увидела явственный сон. А когда проснулась – осознала, что жить со мной больше не сможешь. И также не можешь сказать мне, о чем был твой сон. Потому что сон – это личное. Так?

Она кивнула.

– Да, все так и есть.

– Но это ровным счетом ничего не объясняет.

Она положила руки на стол и посмотрела внутрь кофейной чашки, стоявшей прямо перед ней. Будто увидела внутри этой чашки предсказание и пыталась разобрать его текст. И, судя по ее взгляду, предсказание оказалось очень символическим и многозначным.

Сны всегда много значили для нее. Они нередко влияли на ее решения и поступки. Но как бы ни веровала жена моя в сны, одно явственное видение никак не должно свести на нет всю вескость шести лет нашей супружеской жизни.

– Сон – не более чем спусковой крючок, – сказала она, словно прочтя мои мысли. – После того сна у меня будто все разложилось по полочкам.

– Нажмешь на спусковой крючок, и вылетит пуля?

– О чем ты?

– Без спускового крючка пистолет – не пистолет, и мне кажется, выражение «не более чем спусковой крючок» тут неуместно.

Она пристально смотрела на меня, ничего не говоря. Похоже, никак не могла понять, что я хотел ей этим сказать. Хоть я и сам, по правде, мало что понимал.

– Ты встречаешься с каким-то другим мужчиной? – спросил я.

Она кивнула.

– И с ним же, выходит, спишь?

– Да. Я виновата перед тобой. Прости.

Пожалуй, мне стоило спросить, кто он и как давно это происходит. Но знать этого мне не хотелось. Я не желал об этом даже думать. Поэтому опять смотрел за окно, наблюдая, как на улице льет, не переставая, дождь. И почему я до сих пор ничего не замечал?

Жена сказала, прервав молчание:

– Но это – лишь одна из причин.

Я обвел глазами квартиру. Привычное, казалось бы, жилье теперь предстало передо мной, словно пейзаж далекой чужбины.

«Лишь одна из причин»?

Что это значит: «Лишь одна из причин»? – всерьез задумался я. Она занимается сексом с кем-то… помимо меня. Но это – лишь одна из причин? Какие тогда есть еще?

Жена сказала:

– Через несколько дней я покину этот дом, поэтому тебе ничего делать не нужно. Это на моей совести, и, разумеется, уйду я.

– Уже решила, куда?

Она не ответила, но, похоже, да – уже решила. Вероятно, собралась с духом завести этот разговор, все заранее подготовив. От одной этой мысли я ощутил свою беспомощность, будто оступился в кромешном мраке, сделав неверный шаг. Пока я ни о чем не догадывался, обстоятельства развивались своим чередом.

Жена сказала:

– Я постараюсь не затягивать с разводом и надеюсь на твое содействие. Понимаю, что слишком многого от тебя требую.

Я перестал следить за дождем и перевел взгляд на нее. И вновь подумал, что за шесть лет жизни с этой женщиной под одним кровом я так в ней и не разобрался. Так же люди ничего не понимают в луне, хоть и видят ее на небосводе почти каждый вечер.

– Одна к тебе просьба, – собравшись с духом, сказал я. – Выполнишь ее, а дальше – поступай, как знаешь. За это обещаю, не мешкая, поставить печать на заявлении о разводе.

– Что за просьба?

– Уйду из дому я. Причем сегодня. Тебя же прошу остаться.

– Прямо сегодня? – удивленно спросила она.

– Ну да. Ведь чем раньше, тем лучше?

Она немного подумала и вскоре сказала:

– Ну, раз тебе хочется…

– Да, именно этого я хочу, и больше мне ничего не нужно.

Здесь я не лукавил. Будь что будет. Не оставаться же мне в одиночестве в этом месте, напоминавшем жалкие руины, один на один с холодным мартовским дождем?

– Машину я заберу. Хорошо?

Хотя об этом можно было и не спрашивать. Машину с коробкой мне отдали друзья еще до свадьбы. Счетчик спидометра давно перевалил за сто тысяч километров. К тому же у жены все равно не было прав.

– За мольбертом, красками, одеждой и прочими вещами заеду позже. Ты не против?

– Не против. Только «позже» – это примерно когда?

– Пока не знаю, – ответил я. Мне сейчас не до того, чтоб думать наперед, у меня земля уходит из-под ног. И я тут балансирую из последних сил.

– Почему я спрашиваю? Потому что вряд ли… задержусь здесь… надолго, – сказала она, запинаясь.

– Возможно, все улетят на луну, – промолвил я.

Похоже, она не поняла и переспросила:

– Что ты сейчас сказал?

– Да так, ничего. Пустяки.


В тот же вечер к семи я сложил свои вещи в большую спортивную сумку и закинул ее в багажник красного хетчбэка «пежо-205». Смена белья на первое время, туалетные принадлежности, несколько книг и ежедневник. Какую-то походную утварь, которую брал с собой для пеших прогулок в горах. Альбом для эскизов и набор карандашей. Что еще взять, сообразить я не мог. Пока хватит. Понадобится – можно пойти и купить. Когда я выходил из дому с сумкой в руке, жена все еще сидела на кухне. И кофейная чашка по-прежнему стояла перед ней. Как и прежде, жена смотрела в чашку.

– Послушай, у меня к тебе тоже одна просьба, – сказала она. – Хоть мы и разойдемся, останемся же друзьями?

Что она хотела этим сказать, я так и не понял.

Я обулся, закинул на плечо сумку и, положив руку на дверную ручку, кратко глянул на жену.

– Говоришь, останемся друзьями?

Она сказала:

– Ну, если б мы иногда могли встречаться, чтобы поболтать…

Я пока не мог понять смысла ее слов. Остаться друзьями? Иногда встречаться, чтобы поболтать? Ну, встретимся – и о чем мне с ней говорить? Она будто задает мне загадки. Что она хочет мне этим сказать? Зла на нее я, в общем-то, не держу. Если она об этом.

– Не знаю. Посмотрим.

Других слов у меня не нашлось. Навряд ли я смог бы найти другие, простой там хоть неделю. Поэтому я просто отворил дверь и вышел наружу.

Я совсем не думал, в чем покидаю свой дом. И наверняка не заметил бы, будь на мне хоть халат поверх пижамы. Позже, заехав на парковку в туалет, перед высоким ростовым зеркалом я увидел, во что одет: рабочий свитер, яркий оранжевый пуховик, синие джинсы и рабочие ботинки. На голове – старая вязаная шапочка. Местами на обтрепанном зеленом пуловере белели пятна краски. Из всей одежды одни лишь джинсы были совсем новыми и резали глаз своей яркой синевой. В целом выглядел я весьма пестро, но не сказать, что как-то причудливо. И пожалел я лишь о том, что забыл прихватить шарф.

Когда я выезжал с подземной парковки дома, мартовский студеный дождь все еще продолжал бесшумно лить. Дворники «пежо» так шоркали по стеклу, будто рядом хрипло кашлял старец.


Я понятия не имел, куда податься и некоторое время бесцельно колесил по токийским дорогам, куда глаза глядят. От перекрестка Ниси-Адзабу направился по улице Гайэн-Ниси в сторону Аоямы. Там за третьим кварталом повернул направо и поехал на Акасаку, после нескольких поворотов оказался на Ёцуя. Затем заехал на первую попавшуюся на глаза заправку и наполнил бак под завязку. Еще попросил проверить уровень масла и давление в шинах. Также мне залили жидкость для стекол. Кто знает, может, мне предстоит прямо сейчас выдвинуться в дальний путь. А может, и добираться до луны.

Заплатив кредиткой, я опять выехал на трассу. Дождливым воскресным вечером дорога была пуста. Включил было радио, но там оказалось слишком много пустой болтовни. Голоса людей чересчур пронзительны. В плеере компакт-дисков стоял первый альбом Шерил Кроу. Послушав оттуда три композиции, я выключил звук.

И тут заметил, то еду по улице Мэдзиро. Потребовалось некоторое время, чтобы понять, в какую сторону. Затем я сообразил – от Васэды в сторону Нэрима. Тишина стала нестерпимой, я опять включил плеер. После нескольких треков опять выключил. Тишина была слишком спокойной, музыка – раздражающе шумной. Но лучше уж тишина. До моих ушей доносилось только шорканье изношенных «дворников» да непрерывное шуршание колес по мокрому асфальту.

В тишине я представил жену в объятиях какого-то другого мужчины.

Об этом мне следовало бы узнать пораньше. Ну почему я не догадался? Несколько месяцев у нас не было секса. Я соблазнял, но она под разными предлогами отказывала. Вернее сказать, с некоторых пор секс ее не интересовал. А я считал, что, вероятно, бывают и такие промежутки. Поди устает на работе, может, неважно себя чувствует. При этом она, конечно же, спала с каким-то другим мужчиной. Когда это началось? Я попытался вспомнить. Месяца четыре или пять тому назад. Примерно с октября или ноября.

Однако что было тогда, я вспомнить не смог. О чем тут говорить, если я толком не мог припомнить даже вчерашний день.

Поглядывая на светофоры, чтобы не проехать на красный, я держал дистанцию до задних фар машины, что ехала впереди, а сам размышлял о событиях прошлой осени. Размышлял так сосредоточенно, что закипали мозги. Правая рука машинально переключала скорости, подстраиваясь под транспортный поток, левая нога, опережая движение руки, выжимала сцепление. В такие минуты меня никак не радовала езда в машине на коробке. Ведь кроме того, что я думал о жене, мне приходилось постоянно действовать руками и ногами.

Что же было в октябре и ноябре?

Я представил, как осенним вечером на широкой кровати какой-то мужчина раздевает мою жену. Подумал о белых бретельках ее топа. Подумал о розовых сосках под этим топом. Воображать все это одно за другим я не хотел, но и не мог прервать вереницу засевших в голове домыслов. Я вздохнул, заехал на возникшую перед глазами парковку придорожного ресторана. Открыл водительское окно и, вдохнув полной грудью сырой воздух с улицы, неспешно успокоил биение сердца. Затем вышел из машины. Как был в вязаной шапочке, без зонтика прошел под мелким дождем по парковке в ресторан. Там уселся в кабинке в глубине зала.

Посетителей было мало. Подошла официантка, я заказал горячий кофе и бутерброд с ветчиной и сыром. Отпив кофе, я закрыл глаза и попытался овладеть собой. Попытался прогнать это наваждение: жену ласкает другой мужчина, – но оно никак не исчезало.

Я пошел в туалет, где вымыл руки с мылом и заново посмотрел на отражение лица в зеркале, висевшем над раковиной. Налившиеся кровью глаза казались меньше обычного. Как у лесного зверька, потерявшего от голода последние силы: он исхудал и напуган. Протерев бумажными салфетками лицо и руки, я посмотрел, как выгляжу в большом зеркале на стене. Там отражался осунувшийся тридцатишестилетний художник в неказистом свитере с пятнами краски.

Куда мне теперь податься? – подумал я, уставившись в зеркало. А еще раньше: до чего я докатился? Где это я? Даже не так, прежде всего – кто я такой?

Глядя на свое отражение в зеркале, я подумал: а не нарисовать ли мне автопортрет? Если вдруг соберусь – каким я себя изображу? Найдется ли у меня хоть капля любви к самому себе? Смогу ли я обнаружить в себе хотя бы один лучик света?

Оставив вопросы без ответов, я вернулся за столик. Когда допил кофе, подошла официантка и опять наполнила чашку. Еще я попросил принести мне бумажный пакет, и когда та выполнила заказ, положил туда нетронутый бутерброд. Позже проголодаюсь, а пока есть не хотелось.

Выйдя из ресторана, я поехал по дороге прямо и вскоре увидел щит с указателем на автостраду Канъэцу[2]. А что, заеду на хайвэй и двину на север, подумал я. Что там, на севере, я не знаю. Но мне показалось: чем ехать на юг, лучше податься на север. Хотелось оказаться в прохладном и чистом месте. Не важно, на юге или севере, просто мне хотелось уехать подальше от этого города.

Открыв бардачок, я увидел там пять или шесть компакт-дисков. Один из них – струнный октет Мендельсона в исполнении «I Musici». Жене нравилось слушать эту музыку во время наших поездок. Красивое произведение – две интерпретации двух схожих по составу струнных квартетов. Когда Мендельсон это сочинял, ему было шестнадцать. Так мне сказала жена. Вундеркинд.

Что ты делал в свои шестнадцать?

В шестнадцать я был без ума от девчонки из нашего класса, сказал, вспомнив, я.

Ты с ней встречался?

Нет, ни разу нормально не поговорил. Просто наблюдал за ней издалека. Заговорить не было смелости. А вернувшись домой, набрасывал ее портреты. Их было много.

Ты с тех пор почти не изменился, смеясь, сказала жена.

Да, я с тех пор так и занимался почти одним и тем же.

Да, я с тех пор так и занимался почти одним и тем же, – повторил я в голове свою тогдашнюю фразу.

Достав из плеера диск Шерил Кроу, я поставил вместо него альбом «MJQ» «Пирамида». И под приятное блюзовое соло Милта Джексона ехал по автостраде прямо на север. Иногда заезжал передохнуть на придорожные парковки, неспешно отливал, затем пил горячий кофе и ехал дальше. Почти всю ночь. Ехал строго по первому ряду и перестраивался во второй только для обгона еле ползших грузовиков. Странно, однако спать не хотелось. Не хотелось настолько, что временами казалось, будто сон не придет больше никогда. И вот перед рассветом я уже оказался на побережье Японского моря.


В Ниигате я свернул направо и поехал вдоль моря на север, миновал Ямагату и Акиту, из Аомори переправился на Хоккайдо. На этот раз, не заезжая на автострады, неспешно колесил по обычным дорогам. Во всех смыслах размеренная поездка. Вечером находил простой рёкан[3] или дешевую гостиницу, заселялся и спал на узкой кровати. К счастью, где бы я ни был, какой бы ни была моя постель, я засыпал, стоило лишь в нее забраться.

На второй день с утра, проезжая город Мураками[4], я позвонил в агентство и сообщил, что некоторое время, судя по всему, не смогу принимать заказы. Оставалось несколько недоделанных портретов, но работать я был не в состоянии.

– Это никуда не годится… раз уж вы приняли заказ, – напористо возражал мой агент.

Я попросил прощения.

– Делать нечего. Придумайте что-нибудь, скажите, что попал в аварию. Есть ведь и другие художники, кроме меня.

Агент умолк. Он прекрасно знал, как добросовестно я отношусь к работе. До сих пор я ни разу не опоздал к сроку.

– Такая ситуация. Мне нужно на время уехать из Токио. И пока не вернусь, работать не смогу. Уж простите.

– На время – это примерно на сколько?

На этот вопрос я ответить не смог. А едва отключил сотовый телефон – остановился на мосту первой же реки по пути и швырнул в нее из окна этот маленький прибор для связи. Сожалею, но агенту придется с этим смириться. Пусть думает, что хочет – да хоть что я улетел на луну.

В Аките я заехал в банк, снял в банкомате наличных и проверил остаток на счете – там еще оставалась какая-то сумма. К нему же привязана моя кредитка. Какое-то время я смогу продолжать путешествие, ведь много денег я не трачу: бензин, еда и комната в дешевой гостинице, только и всего.

Неподалеку от Хакодатэ я приобрел на распродаже обычную палатку и спальный мешок. В начале весны на Хоккайдо все еще холодно, поэтому еще я купил теплое белье. И если поблизости от мест, куда я приезжал, попадались открытые кемпинги, я ставил палатку и в ней ночевал, чтобы по возможности не тратиться на постой. Снег и не подумывал таять, по ночам еще случались заморозки, но, видимо, потому, что до сих пор я спал в тесных номерах душных гостиниц, в палатке я чувствовал свежесть и свободу. Под палаткой – твердая почва, над палаткой – безграничное небо. На небе мерцали бессчетные звезды. И больше ничего вокруг.

Затем я три недели бесцельно колесил на своем «пежо» по разным уголкам Хоккайдо. Пришел апрель, но снег той весной залежался. Но цвет неба все равно заметно изменился, начали распускаться почки. В местах с горячими источниками я останавливался в рёканах, неспешно принимал ванны, отмокал и брился, питался сравнительно прилично. Но даже при этом, когда я встал на весы, оказалось, что после отъезда из Токио я сбросил всего-навсего пять килограммов.

Я не читал газет, не смотрел телевизор. С первых дней на Хоккайдо забарахлила стереосистема и вскоре заглохла окончательно. Я совершенно не знал, что происходит в мире и, по правде говоря, совсем не стремился узнать. Однажды в Томакомай я постирал в прачечной самообслуживания разом всю свою грязную одежду. А пока она сохла, сходил в ближайшую парикмахерскую постричь отросшие волосы. Там же меня и побрили. Сидя в кресле парикмахера, напротив телевизора, я впервые со дня отъезда из Токио увидел новости «NHK». То есть я сидел с закрытыми глазами, но до меня все равно доносился голос диктора, хотел я того или нет. Вся череда передаваемых новостей от начала и до конца показалась мне событиями на какой-то чужой планете, ничем не связанными со мной. Или же неким вымыслом, сфабрикованным кем-то на скорую руку.

Единственная новость, хоть чем-то созвучная со мной, – репортаж о смерти семидесятитрехлетнего грибника в горах Хоккайдо: его растерзал медведь. «Когда медведь просыпается от зимней спячки, он голоден, зол и потому очень опасен», – вещал диктор. Я иногда спал в палатке, под настроение гулял в одиночку по лесу, так что медведь вполне мог напасть и на меня. По чистой случайности в лапы медведю попался не я, а тот старик. Однако эта новость почему-то не вызвала у меня жалости к старику, зверски растерзанному зверем. Я даже не смог представить те боль, страх и шок, что, должно быть, пришлось испытать старику. Наоборот, я симпатизировал медведю. Хотя нет, это не симпатия, подумал я. Это больше похоже на пособничество.

Что со мной такое происходит, подумал я, всматриваясь в собственное отражение. Даже тихо проговорил это вслух, словно ослаб на голову. В таком состоянии лучше ни к кому не приближаться. По крайней мере – пока.

Апрель перевалил за половину, когда мне порядком надоел окружающий холод. Тогда я оставил Хоккайдо и вернулся на главный остров. Оттуда поехал по тихоокеанской стороне: из Аомори в Иватэ, оттуда в Мияги… Продвигаясь на юг, я ощущал постепенное приближение весны. Все это время я продолжал размышлять о жене. О ней и о том незнакомце, который, возможно, ласкает ее на чьей-то постели. Думать об этом мне вовсе не хотелось, но ничто другое в голову не лезло.


Мы с женой познакомились незадолго до моего тридцатилетия. Она была на три года младше меня. Работала архитектором второго класса в маленькой конторе на Ёцуя. Однокашница по школе моей тогдашней подружки. Встретились мы случайно: я с подружкой заглянул в какой-то ресторан, а там – она. Подружка нас и познакомила, и я влюбился с первого взгляда. Как сейчас помню ее волосы – прямые и длинные, легкий макияж, мягкие черты лица (вскоре я понял, что характер у нее совсем не такой мягкий, как внешность, но было уже поздно).

Ее лицо ничем особо не выделялось. Изъянов я не заметил, пленительной красоты, впрочем, тоже. Лицо как лицо: длинные ресницы, миниатюрный нос. Скорее худощава, чем наоборот. Длинные, почти касающиеся лопаток волосы (за которыми она тщательно следила) аккуратно уложены. У правого края пухлых губ маленькая родинка, которая причудливо двигалась, когда лицо ее меняло выражение. Это придавало ей слегка чувственный шарм, но только если хорошенько присмотреться. На первый взгляд подружка, с которой я тогда встречался, была намного красивее. Но это не помешало мне совершенно потерять голову. Меня будто ударило молнией. Интересно, почему? Прежде чем я догадался, прошло несколько недель, и в какой-то момент меня осенило: она мне напомнила покойную сестру. Очень явственно.

Внешне они не были похожи. Если сравнить фотографии обеих, никто не найдет ни малейшего сходства. Поэтому и я сначала не замечал. И напомнило о сестре не столько само лицо Юдзу, сколько его выражение: живой взгляд и блеск в глазах были точь-в-точь, как у сестры. Будто по какому-то волшебству прошлое воскресло прямо у меня на глазах.

Сестра тоже была младше меня на три года. Родилась с пороком сердца. В детстве она перенесла несколько операций, которые прошли успешно, но оставили серьезное осложнение. Пройдет оно само или же потом вызовет смертельную патологию, не знал даже врач. И все же сестра умерла, когда мне было пятнадцать. Накануне только-только перешла в среднюю школу. Всю свою короткую жизнь она неустанно боролась с генетическим дефектом, но при этом не лишилась бодрости и оптимизма. Всегда строила пространные планы на будущее, до последнего не позволяя себе слабину. Собственная смерть в ее планы не входила. Сколько себя помню, она была проницательной, прекрасно успевала в школе (и была куда более справным ребенком, чем я). А еще у нее была твердая воля, и от решений своих она не отступалась. Во время наших с ней ссор, случавшихся крайне редко, в конце всегда уступал я. Перед кончиной она сильно похудела и ссохлась, и только глаза по-прежнему были полны задора и жизненной силы.

Глаза – вот что привлекло меня в Юдзу. Нечто сокрытое в их глубине. С тех пор ее взгляд не дает мне покоя. Но это совсем не значит, будто заполучив ее, я собирался видеть в ней покойную сестру. Потому что мне хватило ума предположить: впереди меня ждет безысходность. Ведь все, что мне было нужно, чего я добивался – искра оптимистичной воли. Некий надежный источник тепла, чтобы жить. То, что мне было так знакомо и, пожалуй, чего так недоставало.

Искусно вызнав номер телефона, я пригласил ее на свидание. Она, конечно, сперва удивилась и затем еще долго колебалась. Ее можно было понять: ведь я – парень ее подруги. Но я не отступал. Сказал, что хотел бы встретиться и поговорить. «Просто увидимся и немного поболтаем. Только и всего. Больше мне ничего не нужно». Встретились за обедом в тихом ресторане. Беседа вначале не заладилась (я неуклюже запинался от волнения на каждом слове), но вскоре стала весьма оживленной. Мне очень многое хотелось о ней узнать, и тем для разговора было предостаточно. Я выяснил, что она родилась лишь на три дня раньше моей сестры.

– Не против, если я набросаю твой портрет? – спросил я.

– Сейчас? Прямо здесь? – удивленно воскликнула она и осмотрелась. Мы только что заказали десерт.

– Я закончу до того, как принесут десерт, – заверил я.

– Ну, если так, то давай, – с сомнением ответила она.

Я вынул из сумки небольшую тетрадь для эскизов, которую всегда носил с собой, и проворно набросал мягким карандашом ее лицо. Уложился, как и обещал, до того, как принесли десерт. Глаза – важная деталь лица. Именно их я и хотел нарисовать больше всего. В глубине этих глаз открывался безбрежный мир вне времени.

Я показал ей готовый эскиз. Похоже, рисунок пришелся ей по душе.

– Прямо как живая!

– Потому что жизнь в тебе так и бурлит.

Она долго и увлеченно рассматривала набросок – так, будто увидела незнакомую сторону самой себя.

– Если тебе понравилось, то дарю.

– Что, правда можно?

– Конечно, ведь это просто почеркушка.

– Спасибо.

С тех пор мы несколько раз ходили на свидания и, так получилось, стали встречаться. Вышло все как-то само по себе. Вот только моя тогдашняя подружка пала духом, узнав, что меня увела у нее из-под носа ее же лучшая подруга. Вероятно, она сама имела виды на свадьбу со мной и, понятное дело, сердилась (хотя я вряд ли когда-либо женился на ней). У Юдзу тоже был мужчина, с которым она тогда встречалась, и с ним тоже оказалось непросто договориться. Но даже при том, что оставались прочие препоны, примерно через полгода мы стали мужем и женой. Устроили скромный банкет, собрав только близких друзей, и поселились в квартире на Хироо. Хозяином квартиры был дядюшка жены, и он пустил нас жить за символическую плату. Одну из комнат – самую тесную – я превратил в мастерскую, где занимался своей работой. Я перестал считать эту работу временной. Для семейной жизни нужен стабильный доход, а другого заработка у меня попросту не было. Жена ездила на свою работу в архитектурную контору до 3-го квартала Ёцуя на метро. И со временем вышло так, что все дела по дому стал выполнять я, что было мне совершенно не в тягость. Наоборот, эти хлопоты помогали мне отвлечься после рисования. По меньшей мере, чем ездить каждый день в офис, где требуется работать на своем рабочем месте, куда приятней трудиться на дому.

Первые несколько лет супружеской жизни складывались для нас обоих мирно и счастливо. Вскоре вылепился семейный уклад, и мы к нему постепенно привыкли. В конце недели и по праздникам я делал перерыв в работе, и мы вдвоем куда-нибудь ездили. Бывало, ходили на выставки картин или же выбирались за город погулять в горах, а то и просто бесцельно бродили по токийским кварталам. Мы находили время для интимных бесед, делились личным, и это вошло для нас в очень важную привычку. Мы честно, без утайки рассказывали друг другу почти обо всем, что с нами происходило. Прислушивались ко взаимным мнениям и не забывали делиться впечатлениями.

И лишь в одном я не отважился открыться жене: что ее глаза явственно напоминали мне глаза моей сестры, покинувшей этот мир в свои двенадцать лет. Пожалуй, это – главное, чем привлекла меня жена. Если бы не ее глаза, вряд ли я бы стал ее добиваться. Но я чувствовал, что лучше держать это в тайне, и так ни разу не признался. То был мой единственный секрет от собственной жены. Что она скрывала от меня – ведь наверняка что-то скрывала, – мне неизвестно.

Имя жены – Юдзу. Да-да, тот самый юдзу[5] – цитрус, какой применяют в стряпне. В постели я иногда называл ее в шутку «Судати»[6]. Потихоньку нашептывал ей прямо на ухо. Она каждый раз смеялась, но полувсерьез сердилась.

– Не судати, а юдзу. Похоже, но не то же самое.


И все же, когда все вокруг меня покатилось под откос? – пытался понять я, сжимая руль, пока выезжал с одной парковки на пути к другой, или покидал еще одну безликую гостиницу, чтобы к вечеру добраться до такой же, продолжая передвигаться ради самого движения. Но так и не смог определить, в какой точке теплое течение сменилось холодным. Все это время я считал, что у нас все хорошо. Конечно, как и у других супругов в мире, у нас тоже оставались неразрешенные вопросы, и мы, бывало, иногда их обсуждали. При этом самым важным, как мне кажется, был вопрос, не пора ли нам завести ребенка – или же пока повременить. Хотя до той поры, когда нам пришлось бы принять окончательное решение, время еще оставалось. И помимо таких открытых вопросов (вернее, задач, которые можно отложить в долгий ящик) мы, в общем-то, жили нормальной супружеской жизнью, устраивая друг друга как духовно, так и плотски. Я до недавних пор был в этом большей частью уверен.

Как я умудрился сделаться таким оптимистом? Вернее, как опустился до такой безрассудности? Есть у меня некие участки, я уверен, – нечто вроде врожденных слепых пятен, и я постоянно что-то упускаю из виду. А это что-то постоянно оказывается наиболее важным.

По утрам, проводив жену на работу, я сосредоточенно работал над портретами, после обеда гулял по округе, заодно покупал продукты и вечером делал заготовки к ужину. Два-три раза в неделю плавал в бассейне местного спортивного клуба. Стоило жене вернуться с работы, я готовил ужин и подавал на стол. И мы вместе пили пиво или вино. Если она предупреждала, что задержится на работе и поест где-нибудь рядом с офисом, я обходился весьма простой едой. Наша супружеская жизнь протяженностью в шесть лет в основном состояла из повторов таких вот дней. И я бы не сказал, что это меня не устраивало.

Жена была завалена работой в своей архитектурной конторе и часто засиживалась там допоздна. Мне же приходилось ужинать в одиночестве все чаще и чаще. Случалось, она возвращалась домой за полночь.

– В последнее время прибавилось работы, – поясняла она. Один ее коллега внезапно уволился, и заполнять эту брешь приходится ей. Однако начальство почему-то не подыскивало ему замену. Возвращаясь поздно ночью, жена принимала душ и сразу засыпала. Какой тут может быть секс? Иногда, чтобы завершить незаконченные дела, ей приходилось выходить на работу по выходным. Я, конечно, принимал ее объяснения без тени сомнения. У меня не было ни единой причины ее подозревать.

Хотя переработок на самом деле, возможно, и не было. Пока я ужинал дома в одиночку, она вполне могла развлекаться в постели с новым любовником в каком-нибудь отеле.

Жена моя – человек общительный. Казалось бы, выглядит она спокойной, а при этом соображает и принимает решения быстро. Ей требовался круг общения, в котором она могла бы проявить себя, но я помочь в этом ей не мог. Поэтому Юдзу зачастую ужинала с кем-то из близких подруг (которых у нее водилось немало), и после работы они своей компанией шли выпивать (она пьянела не так быстро, как я). И я не возражал, когда она веселилась без меня. Наоборот, возможно, сам когда-то предложил ей это.

Если подумать, мои отношения с сестрой были в чем-то схожи. Я не любил болтаться на улице и после школы читал в одиночестве дома книги, рисовал картинки. В отличие от меня, сестра была энергичным, общительным ребенком. Поэтому, как мне кажется, в повседневной жизни мы не пересекались интересами и поступками. Но мы прекрасно понимали друг друга, обоюдно уважая достоинства друг дружки. Хоть это, возможно, нечасто водилось между старшим братом и младшей сестрой нашего возраста, мы откровенно беседовали на разные темы. Забирались на второй этаж – на веранду для сушки белья – и зимой и летом без устали разговаривали. Особенно нам нравилось делиться смешными историями, а потом хохотать до упаду.

Не скажу, что причина лишь в этом, но я действительно был излишне спокоен, считая, что между мной и Юдзу все хорошо. Меня вполне устраивала роль молчаливого супруга-помощника. Но Юдзу, вероятно, так не думала. В супружеской жизни со мной ей наверняка чего-то не хватало. Ведь жена и младшая сестра – совершенно разные люди, абсолютно непохожие характеры. Не говоря уже о том, что я – давно не подросток.


Прошел месяц, наступил май, и я наконец-то устал изо дня в день ездить на машине. Мне уже не хотелось думать об одном и том же, коротая часы за рулем. Все вопросы лишь повторялись в голове по кругу, а ответ так и оставался нулевым. От постоянной езды у меня заболела поясница. «Пежо-205» – ширпотреб: сиденья не очень-то удобные, а тут еще начала сыпаться подвеска. Длительное напряжение глаз, блики на дороге не могли не сказаться на зрении и привели к постоянным болям. Если задуматься, уже полтора с лишним месяца я почти без отдыха продолжал беспрерывно передвигаться, будто уходя от какой-то погони.

В горах на границе префектур Иватэ и Мияги я заприметил деревенскую водную лечебницу и решил сделать передышку. На безвестном источнике в глубине ущелья приютилась маленькая гостиница, где местные жители могли неспешно отдохнуть и подлечиться. Умеренная плата за постой, общая кухня, где можно готовить себе простую еду. Там я решил вволю понежиться в целебной воде и наконец отоспаться. Отдыхая от вождения, я растягивался на татами и читал книги. Когда надоедало читать, доставал из сумки тетрадь для эскизов и рисовал. Желания порисовать не возникало у меня давно. Сперва я рисовал цветы и деревья в саду, затем кроликов, живших на заднем дворе. Простые штрихи карандашом, но все, кто видел эскизы, ими восхищались. Не в силах устоять перед просьбами, я рисовал лица людей вокруг: посетителей, работников рёкана. Рисовал прохожих, попадавшихся мне на глаза. Людей, с которыми больше никогда не увижусь. И если меня просили – дарил им наброски.

Пора возвращаться в Токио, говорил я себе. Буду скитаться до бесконечности – так ничего и не достигну. И я опять хотел рисовать. Не портреты на заказ, не простые эскизы – рисовать для себя, основательно, чего не делал так давно. Не знаю, что из этого выйдет. Но иного способа, как сделать первый пробный шаг, я думаю, нет.

Я собрался было пересечь весь район Тохоку и вернуться в Токио, однако на государственном шоссе № 6 перед городом Иваки машина приказала-таки долго жить: топливная трубка дала трещину, и мотор перестал заводиться. Признаться, за машиной я почти не следил. Кого еще винить, кроме себя? В одном мне повезло – машина заглохла совсем недалеко от парковки одного очень любезного механика-ремонтника.

– Запчасти от старой модели «пежо» в этой глуши? Еще нужно поискать. Заказывать новые – придется ждать, пока пришлют. Ну, починим на этот раз, глядишь, вскоре сломается что-нибудь другое, – сказал механик. – Ремень вентилятора на износе, тормозные колодки стерлись до предела, подвеска изрядно подустала. Плохого не посоветую. Машина безнадежна, и лучше ее больше не мучить.

Мне было очень грустно прощаться с «пежо», который все полтора месяца жизни на колесах оставался мне верным спутником. Но ничего другого не оставалось, как уйти, оставив его здесь. Спидометр отмерил ему сто двадцать тысяч километров жизни.

«Вместо меня испустила дух машина», – подумал я.

В ответ на любезное согласие утилизировать машину я подарил механику палатку, спальник и разную кемпинговую утварь. Сделав напоследок набросок «пежо-205» в своем альбоме, я с одной сумкой на плече сел в поезд линии Дзёбан и вернулся в Токио. Прямо со станции я позвонил Масахико Амаде и вкратце описал ему свою ситуацию. Рассказал, что супружеская жизнь дала сбой, уезжал на время путешествовать и вот вернулся в Токио. Податься мне некуда. И на всякий случай спросил, нельзя ли где-нибудь перекантоваться?

– Знаешь, есть у меня именно то, что тебе нужно, – ответил он. – Дом отца, в котором он долго прожил в одиночестве. Отцу пришлось переселиться в пансионат на Идзу, и дом уже некоторое время свободен. Мебель и все необходимое там есть, ничего покупать не нужно. Место – не самое удобное, хотя телефон там работает. Если устраивает, можешь пожить.

– О таком я даже и не мечтал, – ответил я. И действительно, предложение Масахико превзошло мои ожидания.

Вот так началась моя новая жизнь на новом месте.

3
Всего лишь физическое отражение

Устроившись в новом жилище на вершине горы в пригороде Одавары, через несколько дней я позвонил жене. Пришлось набрать раз пять, пока она ответила. Похоже, все так же занята работой и возвращается домой поздно. А может, просто в тот день с кем-то встречалась. Но в любом случае меня это больше не касалось.

– Ты сейчас где? – спросила Юдзу.

– Поселился в Одаваре, в доме Амады, – ответил я. И вкратце объяснил ей, почему так вышло.

– Я много раз звонила тебе на сотовый, – сказала Юдзу.

– Сотового у меня больше нет, – ответил на это я и подумал, что его, должно быть, вынесло течением в Японское море. – Так вот, на днях хочу заехать за вещами. Ты не против?

– Ну, у тебя же ключ при себе?

– Да, при мне, – ответил я. Чуть не швырнул его вслед за телефоном, но передумал, посчитав, что ключ придется ей вернуть. – Значит, ты не против… если я зайду, пока тебя нет дома?

– Ну да! Ведь это и твой дом. Конечно, можешь, – сказала она. – А где тебя… носило так долго? Чем занимался?

Я рассказал ей, не вдаваясь в подробности, как я все это время путешествовал. Как проехался на машине в одиночестве по северным районам, как по пути машина вышла из строя.

– Ну, главное, ты жив-здоров.

– Я-то живой, а вот машина умерла.

Юдзу на какое-то время умолкла. Затем сказала:

– На днях… видела тебя во сне.

О чем был сон, я не спросил. Я не горел желанием узнать, что я делал в ее сне. И потому она больше к этому разговору не вернулась.

– Ключ я оставлю, уходя, – сказал я.

– Поступай как хочешь. Мне все равно.

– Кину его в почтовый ящик, – предупредил я.

Возникла пауза. Затем она сказала:

– Помнишь, как ты рисовал мой портрет на нашем первом свидании?

– Помню.

– Временами достаю тот набросок и подолгу смотрю. Он такой славный. Смотрю и будто вижу настоящую себя.

– Настоящую себя?

– Да.

– А разве ты не видишь свое лицо каждое утро перед трюмо?

– Это другое, – сказала Юдзу. – В зеркале я вижу лишь физическое отражение себя.

Положив трубку, я пошел в ванную и задумчиво посмотрелся в зеркало. Там отражалось мое лицо. Давненько я не разглядывал его анфас. «В зеркале я вижу лишь физическое отражение себя», – сказала Юдзу. Однако отражение собственного лица казалось мне всего лишь воображаемым осколком раздвоившегося меня самого. И там, в зеркале, был тот, которого я не выбирал. Причем даже не его физическое отражение.


Через два дня, после полудня, я приехал в дом на Хироо забрать вещи. В тот день с самого утра беспрестанно лил дождь. Я заехал на подземную парковку – там пахло сыростью, как и всегда в дождливый день.

Поднявшись на лифте и отперев дверь, я переступил порог дома – спустя почти два месяца. И при этом ощутил себя домушником. В этой квартире я прожил почти шесть лет, и каждый ее угол стал мне словно бы родным. Однако теперь я больше не вписывался в интерьер по эту сторону двери. В раковине громоздилась грязная посуда, но ела из нее жена. В умывальной комнате сохло постиранное белье, но все оно – женское. Я открыл дверцу холодильника, а там – сплошь не знакомые мне продукты, большинство – бери и ешь. И молоко, и апельсиновый сок совсем других производителей, нежели те, какие выбирал я. Морозильник был переполнен полуфабрикатами, а я такое никогда не покупал. Очень многое изменилось за два неполных месяца.

Мне захотелось перемыть всю посуду в раковине, снять, сложить (а по-хорошему и выгладить) высохшие вещи, аккуратно расставить продукты в холодильнике, но делать это я, конечно же, не стал. Ведь это жилье уже постороннего мне человека. И вмешиваться я не имею права.

Из всех моих вещей самыми громоздкими были предметы для рисования. В большую коробку я побросал мольберт, холсты, кисти и краски. Затем одежду. Вообще-то мне не нужно много одежды. Меня совсем не волнует, если я постоянно хожу в одном и том же. Нет у меня ни костюмов, ни галстуков. И если не брать в расчет зимнее пальто, все остальное уместится в один большой чемодан.

Несколько непрочитанных книжек, дюжина компакт-дисков. Моя любимая кофейная кружка. Плавки, очки и резиновая шапочка. Вот, в принципе, все, что мне нужно на первое время. Хотя, конечно, я мог бы обойтись и без этого.

В умывальной комнате так и остались зубная щетка и набор для бритья, лосьон, крем от загара и тоник для волос. Не стал я брать и нераскрытую упаковку презервативов. Мне почему-то не захотелось везти всю эту мелочь в новое жилье. Жена выбросит – ну и ладно. Закинув в багажник собранные вещи, я вернулся на кухню, вскипятил чайник, заварил черный чай из пакетика и стал его пить, сидя за столом. Уж такую мелочь я себе мог позволить. В комнате – мертвенно тихо. Тишина лишь придавала значительности окружающей обстановке. Будто я сижу совершенно один на морском дне.

Я провел в квартире с полчаса. За это время никто не приходил и не звонил. Лишь только раз завелся и утих термостат холодильника. Словно опуская грузило, чтобы замерить глубину воды, я прислушался к окружавшей меня тиши, надеясь выудить признаки хоть чего-нибудь особенного. Но тщетно – обычная квартира одинокой женщины. Женщины, которая пропадает целыми днями на работе и потому ей некогда вести домашние дела. Она разгребает накопившееся лишь в свой выходной в конце недели. Я окинул комнату взглядом: все, что в ней находилось, принадлежало жене. Признаков других людей я не уловил (даже следов моего присутствия почти не осталось). Вряд ли мужчина приходит сюда, подумал я. Они, должно быть, встречаются в другом месте.

Пока я в одиночестве коротал минуты в квартире, у меня – как бы это объяснить… – возникло ощущение, будто кто-то за мной наблюдает. Такое чувство, словно следит скрытая камера. Но, разумеется, такого быть не могло. Жена ничего не смыслит в механизмах. Она даже батарейки в пульте управления не может поменять сама. Установить скрытую видеокамеру, управлять ею дистанционно – такие изощренные методы ей не под силу. Просто у меня сдают нервы.

Но все же, пока находился в квартире, я вел себя как человек, чей каждый шаг записывается воображаемой видеокамерой – ничего лишнего и неуместного. Не выдвигал ящики стола Юдзу, чтобы проверить их содержимое. Я знал, что в комоде, в глубине ящика с колготками и прочим бельем она хранит маленький дневник и важные письма, но трогать их тоже не стал. Я знал пароль от ее ноутбука (конечно, если его не сменили), но даже не приподнял крышку. Все это уже не имело ко мне никакого отношения. Я лишь сполоснул кружку из-под чая, вытер ее тряпкой и вернул на посудную полку. Выключил свет. Затем встал возле окна и какое-то время наблюдал, как снаружи льет дождь. Вдали тускло маячил оранжевый блик Токийской башни. Затем я опустил ключ в почтовый ящик и вернулся на машине в Одавару. В дороге я провел примерно полтора часа. Но было такое ощущение, будто я на один день слетал в чужую страну и вернулся.


На следующий день я позвонил своему агенту. Сказал, что в Токио хоть и вернулся, но заниматься портретами впредь не намерен.

– То есть вы больше никогда рисовать портреты не станете?

– Видимо, нет, – ответил я.

Он принял это известие стоически – особо не возражал и от советов воздержался, потому что знал: если я что-то сказал, то уже не отступлюсь от своего слова. Он лишь напомнил напоследок:

– Если опять захотите вернуться к прежней работе, звоните в любое время. Мы будем рады.

– Спасибо, – из вежливости ответил я.

– Возможно, это не мое дело, однако чем вы собираетесь зарабатывать на жизнь?

– Пока не решил, – откровенно сказал я. – Холостяку на жизнь много не нужно. К тому же остались кое-какие сбережения.

– Будете и дальше рисовать?

– Думаю, да. Ничего другого я не умею.

– Хорошо, если все сложится удачно.

– Спасибо, – еще раз поблагодарил я агента. Затем вспомнил, что еще хотел сказать, и добавил: – Есть ли что-то такое, что мне следует помнить?

– Вам – что-то помнить?

– Иначе говоря – совет профессионала у вас для меня есть?

Он немного подумал, затем сказал:

– Вы – такой человек, которому требуется больше времени, чем обычным людям, на то, чтобы в чем-то убедиться. Но если не торопиться с суждениями, время, пожалуй, окажется за вас.

Прямо название одной старой вещи «Роллингов», подумал я.

Он продолжил:

– И вот еще что. Мне кажется, у вас есть особая, важная для портретиста способность интуитивно подбираться к сущности объекта и распознавать его нутро. Другим это, как правило, не дано. Очень жаль, если, обладая таким даром, вы никак не станете его применять.

– Но рисовать портреты сейчас мне хотелось бы меньше всего.

– Я это понимаю. Однако этот дар наверняка вас когда-нибудь спасет. Хорошо, если все сложится удачно.

Хорошо, если сложится удачно, вторили ему мои мысли. Хорошо, если время окажется за меня.


Масахико Амада – сын владельца того дома в Одаваре – сразу же отвез меня туда на своем «вольво».

– Если понравится, заселяйся хоть сегодня, – сказал он.

Съехав с платной трассы Одавара – Ацуги незадолго до ее окончания, мы направились по узкой асфальтовой дороге к горам. По обеим сторонам дороги простирались поля, тянулись парники, где выращивали овощи, местами попадались на глаза сливовые деревья. Пока мы ехали, я почти не видел жилых домов и не заметил ни одного светофора. Напоследок нам предстояло взобраться по крутому извилистому подъему. Переключив передачу на пониженную, мы ползли вверх, пока в конце дороги не показались ворота дома. Возвышались лишь две великолепные колонны – без створок. Ограды тоже не было. Выглядело так, словно начали строить с учетом и ограды, и створок, но передумали и бросили эту затею. Возможно, пока строили, заметили, что ставить их вовсе не обязательно. На одной колонне висела табличка «Амада», которая размерами больше походила на вывеску. Видневшийся впереди небольшой дом был коттеджем в европейском стиле, из шиферной крыши торчала труба, кирпич давно выцвел. Дом одноэтажный, при этом крыша – неожиданно высокая. Ходя я, разумеется, представлял жилище известного японского художника как старый японский дом.

Едва мы, оставив машину на широкой площадке перед домом, отворили дверь, как несколько черных птиц, похожих на соек, вспорхнули с веток дерева, росшего подле дома, и с громким криком устремились в небо. Похоже, наше вторжение не пришлось им по нраву. Дом окружали заросли, и только с западной стороны из дома открывался прекрасный вид на лощину.

– Ну и как тебе это место? Вокруг совершенно ничего нет! – воскликнул Масахико.

Я окинул взглядом окрестности. И действительно – совершенно ничего. Я отдал должное человеку, построившему дом в такой глухомани. Должно быть, он очень не любил иметь дело с людьми.

– Ты вырос в этом доме?

– Нет, мне не пришлось здесь жить подолгу. Так, приезжал иногда погостить. Или время от времени выбирался сюда на каникулах, заодно спасался от летней жары. Школа – сам понимаешь. Меня воспитывала мать в доме на Мэдзиро[7]. Отец, когда не был занят работой, приезжал в Токио и жил вместе с нами. Затем возвращался сюда и работал в одиночестве. Я встал на ноги, десять лет назад умерла мама, и отец жил здесь один, почти никуда не выбираясь. Как настоящий затворник.

Пришла жившая поблизости женщина средних лет, которую просили присматривать за домом, и дала мне несколько практических советов: что и как можно делать на кухне, как заказывать керосин и баллоны пропана, где что лежит из утвари, когда и куда выносить мусор. Художник жил одиноко и весьма просто, так что утвари оказалось немного, и выслушивать наставления долго не пришлось. Напоследок она добавила:

– Будет что непонятно – звоните в любое время. – (Но я в итоге так ни разу и не позвонил.) – Хорошо бы кому-нибудь здесь поселиться. Если в доме не жить, он начинает ветшать, да и небезопасно. Могут прийти кабаны и обезьяны, если поймут, что людей нет.

– Кабаны и обезьяны время от времени выходят. В этих краях, – вставил свое слово Масахико.

– Да, будьте осторожны, – сказала женщина. – Кабаны появляются в наших местах весной, когда прорастают побеги бамбука. Лакомятся. Особенно опасны самки, пока воспитывают детей. Еще опасны шершни. Случалось, люди умирали после их укусов. Шершни часто устраивают гнезда в сливовых рощах.

Сердцевиной дома служила сравнительно просторная гостиная с открытым камином, с юго-западной стороны к ней прилегала широкая крытая терраса, с северной – квадратная мастерская, где хозяин создавал свои полотна. С востока расположились компактная кухня со столовой и ванная. Там же находилась просторная главная спальня и более тесная спальня для гостей, где стоял письменный стол. Похоже, хозяин любил почитать и часто писал – книжная полка заставлена старыми томами, а саму комнату мастер превратил в библиотеку. Для старого дома сравнительно чисто и уютно, вот только странно (а может, и не странно) – на стенах дома не висело ни одной картины. Просто голые стены, выкрашенные в холодные тона.

Как и говорил Масахико, в доме имелось все необходимое для жизни: мебель, приборы, посуда, постель. «Приходи с пустыми руками и живи», – говорил мне он. Именно так. Даже дрова для камина сложены в большую поленницу под навесом сарая. В доме не было телевизора – Амада-отец его ненавидел, – зато в гостиной я увидел роскошную стереосистему: гигантские колонки «Танной-Автограф», раздельные ламповые усилители «Маранц», вертушка и великолепная коллекция винила. На первый взгляд – много коробок с пластинками опер.

– Здесь нет проигрывателя компактов, – сказал Масахико. – Такой уж он человек – на дух не переносит все новое. Отец доверяет лишь предметам из прошлого. Разумеется, интернета здесь нет и подавно. Если понадобится – придется ехать в город и там искать интернет-кафе.

На это я сказал, что мне он особо не нужен.

– Захочешь узнать, что творится в мире, единственный способ – послушать новости по радио. Транзисторный приемник лежит в кухне на полке. Однако в горах прием очень слабый. Более-менее слышно «NHK» соседней Сидзуоки. Но это все ж лучше, чем вообще ничего.

– Меня мало интересует, что творится в мире.

– Это хорошо. Ты совсем как мой отец.

– Твой отец любил оперу? – спросил я у Масахико.

– Да. Рисовал в стиле нихонга[8], но – непременно слушая оперу. Пока стажировался в Вене – пропадал в оперном театре. А ты? Слушаешь оперу?

– Немного.

– А я совсем не переношу – долго и скучно. Там целая гора пластинок. Слушай, что душе угодно. Отцу они больше не нужны. Слушай вместо него, ему будет приятно.

– Больше не нужны?

– У него прогрессирует слабоумие. Теперь вряд ли отличит оперу от сковороды.

– Вена, ты сказал? Твой отец что – изучал японскую живопись в Вене?

– Да нет, о чем ты! Кому придет в голову ехать в Вену изучать нихонга? Отец начинал как художник западного стиля, поэтому стажировался в Вене. В те времена писал очень даже модерновые картины маслом. Но спустя некоторое время после того, как вернулся в Японию, внезапно обратился к японскому стилю. Так бывает. Благодаря поездке за границу просыпается национальное самосознание.

– И… он добился успеха?

Масахико слегка кивнул.

– В глазах общества. Но для меня – тогда еще ребенка – он был обычным несносным мужиком. В голове только живопись, жил, как хотел, и делал, что вздумается. Сейчас от былого него не осталось и следа.

– Сколько ему?

– Девяносто два. Уж в молодости он нагулялся вволю. Подробностей, правда, я не знаю.

Я поблагодарил Масахико.

– Спасибо тебе за все. За помощь. Очень выручил.

– Тебе здесь понравилось?

– Да, мне будет очень приятно пожить здесь какое-то время.

– Поживешь. По мне, так скорей бы у вас с Юдзу все наладилось. Буду за вас молиться.

На это я ничего не ответил. Сам Масахико не был женат. Ходили слухи, что он бисексуал, но не знаю, насколько это правда. Мы дружим давно, но таких тем не касаемся.

– Будешь писать портреты и дальше? – спросил Масахико перед тем, как уйти.

На что я рассказал ему, как отказался от этой работы.

– На что будешь жить дальше? – вторя моему агенту, поинтересовался Масахико.

– Урежу расходы. На какое-то время сбережений мне хватит, – примерно так же ответил я. – Давно не возникало желания просто порисовать то, что захочется.

– Это хорошо, – поддержал Масахико. – Позволить себе рисовать, что душа пожелает. Однако, если не в тягость, – не хотел бы ты подрабатывать учителем рисования? Рядом со станцией Одавара есть нечто вроде Школы художественного развития, там – класс рисования для начинающих. В основном посещают дети, но тем же помещением пользуется изокружок для взрослых. Эскизы карандашом и акварель. Масло они не применяют. Заведует этой школой один знакомый отца. На таком деле заработать он даже не пытается, работает, что называется, по зову души. Одна незадача – в учителя к нему никто не идет. Если поможешь, он будет очень рад. Гонорар небольшой, но все равно лишним не будет. Достаточно вести два раза в неделю. Это ведь не так обременительно?

– Не знаю. Я никогда не давал уроки рисования. К тому же в акварели я ничего не смыслю.

– Проще простого! – воскликнул он. – Это ж тебе не профессионалов готовить. Достаточно преподавать самые азы. Попробуешь – освоишься за один день. Преподавание детям взбодрит и тебя самого. К тому же, если ты собрался жить в таком месте один, советую несколько раз в неделю спускаться с гор и заставлять себя общаться с людьми. Иначе подвинешься рассудком. Еще не хватало, чтобы вышло, как в «Сиянии». – И Масахико скорчил рожу, подражая Джеку Николсону. У него всегда был талант подражания.

Я засмеялся.

– Попробовать, конечно, можно. Получится или нет – не знаю.

– Я им сам позвоню, – сказал Масахико.

Затем я поехал с Масахико в сервисный центр «тоёты» на государственной дороге и там за наличные купил себе «короллу»-универсал. С того дня и началась моя одинокая жизнь в горах Одавары. Почти два месяца я провел в сплошных переездах, и вот наступила оседлая жизнь без лишних движений. Радикальная смена обстановки.


Со следующей недели по средам и пятницам я начал вести класс рисования в Школе художественного развития рядом со станцией Одавара. Перед этим мне устроили формальное собеседование и, принимая во внимание рекомендацию Масахико, сразу же приняли. Два раза в неделю изокружок для взрослых, а по пятницам вдобавок к этому – группа детей. Я быстро привык к работе с детьми. Приятно было следить, как они рисуют. К тому же Масахико оказался прав – эти уроки меня взбодрили. Мне удалось быстро сдружиться с детьми. От меня требовалось лишь обходить и смотреть, как они рисуют, давать незначительные практические советы и, подмечая удачные работы, хвалить и подбадривать. Я стремился, чтобы дети рисовали как можно больше одинаковыми средствами на одну и ту же тему. Затем объяснял им, что при той же теме и средствах все будет выглядеть совсем иначе, стоит только посмотреть под несколько иным углом. Подобно тому, как есть разные стороны у человека, у предметов тоже есть разные грани. Дети сразу поняли, насколько это может быть интересно.

Преподавать взрослым – в сравнении с детьми – оказалось несколько сложнее. В изокружок приходят либо оставившие работу пенсионеры, либо домохозяйки, у которых подросли дети, и потому появилось время на себя. У них, разумеется, не такие мягкие мозги, как у детей, а потому они с трудом воспринимают мои советы. Хотя некоторые все-таки схватывали все на лету и рисовали занимательные картины. Когда ко мне обращались, я давал советы, а в целом позволял рисовать свободно, как им хочется. Когда видел, что работа получается удачно, заострял на ней внимание и хвалил. Ученики светились от счастья. А я считал – замечательно уже то, что они с радостью рисовали картины.

И вот вышло так, что у меня завязался один, а позже и другой роман с двумя замужними женщинами. Обе они посещали изокружок – группу, которую вел я, иными словами – были моими ученицами. (К слову, обе они рисовали совсем не дурно). И меня мучил вопрос, мог ли я как преподаватель (пусть даже без подготовки и официальной квалификации) так поступать? Я не видел ничего дурного в сексуальной связи взрослых мужчины и женщины по взаимному согласию, но при этом понимал, что такие поступки не вписываются в рамки общественной морали.

Однако я не оправдываюсь. В то время у меня не было возможности судить, насколько верны или нет мои поступки. Я только держался за бревно, которое сносило течением. Вокруг – кромешный мрак, на небе – ни луны, ни звезд. Пока я держусь за бревно – я не иду ко дну, но где я теперь и куда мне дальше податься, не имел ни малейшего понятия.

Я обнаружил картину Томохико Амады, которая называлась «Убийство Командора», спустя несколько месяцев после переезда в тот дом. И тогда я еще не мог знать, что эта картина перевернет с ног на голову все, что меня окружало.

4
Издалека все выглядит вполне красиво

Ясным утром ближе к концу мая я перенес все свои художественные принадлежности в студию мастера Амады и спустя долгое время наконец-то оказался перед чистым холстом (в мастерской не осталось никаких предметов Амады-старшего – наверняка их куда-то прибрал его сын Масахико). Мастерская представляла собой квадратную комнату метров пять на пять, с деревянным полом и стенами, выкрашенными в белый цвет. Пол весь облуплен, его прикрыть бы хоть каким-то половичком. На северную сторону выходило большое окно с простыми белыми занавесками. Окно на восток – маленькое, без занавесок. Как и в других комнатах, стены ничем не украшены. В углу находилась большая фаянсовая мойка, чтобы промывать после работы кисти. Видно, послужила она долго: вся поверхность – в разноцветных разводах от несмывшейся краски. Сбоку от мойки стоял старый керосиновый обогреватель, к потолку крепился большой вентилятор. Еще в мастерской были верстак и табурет на высоких ножках. На встроенной полке разместилась компактная стереосистема, чтобы слушать оперные пластинки во время работы. Задувавший через окно ветер нес с собой аромат деревьев. Вне всякого сомнения, в этой мастерской художник может сосредоточенно работать. Здесь собрано все необходимое – и ничего лишнего.

Теперь, когда я заполучил идеальные условия для работы, мне очень захотелось что-нибудь нарисовать. Желание было сродни тихой боли. К тому же я располагал практически неограниченным временем, которое мог тратить только на себя. Мне больше не нужно рисовать постылые портреты, и обязанность готовить ужин для жены к ее возвращению с работы тоже в прошлом (стряпня мне не в тягость, но по-прежнему остается обязанностью). У меня есть право не только решать, готовить еду или нет, но и, если я того пожелаю, голодать, совершенно ничем не питаясь. Я безгранично свободен и вправе делать, что захочу, никого не стесняясь.

Но, в конечном итоге, нарисовать картину я так и не смог. Как долго ни стоял я перед холстом, как ни впивался глазами в его белизну, так и не пришел мне на ум замысел, что же мне там нарисовать. Я так и не уловил, с чего начать. Будто утративший слово писатель, потерявший свой инструмент музыкант, я просто растерянно слонялся по незатейливо обставленной квадратной мастерской.

Прежде со мной такого никогда не случалось. Стоило мне обратиться к холсту, как моя душа немедля отстранялась от будничной суеты, и в голове что-нибудь да возникало. Временами это мог быть по-настоящему полезный замысел, а иногда – никчемная иллюзия. Но непременно что-то возникало. И мне оставалось заметить и выхватить то, что уместно, тут же перенести на холст и далее развивать, полагаясь на интуицию. И таким образом произведение непременно довершалось само по себе. Однако сейчас я не увидел ничего, что должно было послужить завязкой. Пусть меня переполняет желание, пусть в глубине души что-то не дает покоя – всему требуется конкретное начало.


Просыпаясь по утрам (обычно я вставал до шести), я первым делом варил на кухне кофе, с кружкой в руке шел в мастерскую, садился на высокий табурет прямо перед холстом и пытался настроиться: прислушивался к душевным позывам, старался уловить некий образ, который должен был проявиться на холсте. Но… все было тщетно. Попытки сосредоточиться ни к чему не приводили. Я смирялся, садился на пол и, прислонившись к стене, слушал оперы Пуччини (почему-то в ту пору я пристрастился к Пуччини). «Турандот», «Богема». Наблюдая, как вяло вращает лопастями вентилятор, ждал, когда всплывет какой-нибудь замысел или мотив. Но не всплывали. Нисколько. И лишь летнее солнце неспешно подбиралось к зениту.

Что же не так? Может, я слишком долго писал портреты ради заработка? И из-за этого притупилась моя врожденная интуиция? Вроде того, как прибой постепенно смывает песок с побережья. Как бы там ни было, течение где-то свернуло в неверное русло. Потребуется время, думал я. Нужно научиться терпеть. Нужно привлечь время на свою сторону. А раз так, я наверняка опять смогу попасть в правильное течение. И само русло непременно вернется ко мне. Но, если честно, я не был в этом уверен.

И мои отношения с замужними женщинами выпали как раз на тот период. Возможно, я жаждал какой-то отдушины для себя. Я хотел непременно вырваться из того ступора, в который впал. Для этого мне требовалась хорошая встряска, какой бы та ни была. К тому же я начал уставать от одиночества. И, наконец, до связи с этими женщинами у меня долго никого не было.


Теперь, спустя время, мне кажется, что те дни протекали очень странно. Уклад свелся к тому, что, просыпаясь рано утром, я шел в мастерскую, садился на пол перед нетронутым холстом и, так и не представляя, что бы мне такого нарисовать, слушал Пуччини. Вышло так, что в своем творчестве я столкнулся с чистым ничем. Где-то вычитал, когда Клод Дебюсси в работе над оперой заходил в тупик, то говорил: «Изо дня в день я просто и дальше создавал ничто (rien)». Тем летом и мне пришлось поучаствовать в создании подобного ничего. Или же, сталкиваясь изо дня в день с этим ничем, я очень тесно сближался с ним – хоть и не сказать, что сблизился.

Ну и два раза в неделю после полудня на красном «мини» приезжала она, вторая замужняя подруга. Мы сразу шли в спальню и часов до трех давали волю своим плотским желаниям. Наши утехи – конечно же, не производная «ничего»: в них, несомненно, требовалось присутствие настоящей плоти. Я давал пальцам исследовать все уголки ее тела, а губам – к ним прикасаться. Тем самым я, будто переключая сознание, стал разрываться между смутным и неуловимым «ничем» и самой что ни есть живой действительностью. Подруга как-то призналась, что ее муж почти два года не прикасался к ее телу. Он был старше ее на десять с лишним лет, вечно занят работой и потому возвращался домой очень поздно. Как ни пыталась подруга его завлекать, он вечно был не в духе.

– Почему так? У тебя такое прекрасное тело, – сказал я.

Она лишь слегка пожала плечами.

– Мы женаты больше пятнадцати лет, есть два ребенка. Я, наверное, утратила прежнюю свежесть?

– По мне, так ты выглядишь очень даже свежо.

– Спасибо! От таких слов начинает казаться, будто меня используют повторно.

– Как вторсырье?

– Да, я об этом.

– Очень важное сырье, – сказал я, – полезное для общества.

Она хихикнула.

– Если его правильно, не ошибаясь, сортировать.

И спустя какое-то время мы еще раз страстно принялись за сортировку вторсырья.


Если честно, она меня никак не интересовала и тем выделялась среди всех моих прежних подружек. Мне не о чем было с ней поговорить. Ни наше прошлое, ни жизнь нынешняя у нас ни в чем не совпадали. Я сам по себе немногословен, поэтому при наших встречах в основном говорила она. Рассказывала о своем личном, а я к месту поддакивал, бывало, высказывал мнение, но это с трудом можно было назвать разговором.

И вот такое общение стало для меня совершенно новым опытом. Мои прежние подружки прежде всего вызывали во мне интерес как личности. Плотская близость с ними возникала позже – как приложение. И так раз за разом. Но в случае с ней вышло иначе. Сначала была плоть, причем – совсем не плохая. Пока мы с нею встречались, я попросту наслаждался тем, что мы делали. Думаю, она тоже. Со мной она неоднократно достигала верха блаженства, и я неоднократно испытывал то же.

Она призналась, что за все время замужества впервые спит с другим мужчиной. Я думаю, это не ложь. Я тоже впервые после женитьбы спал с кем-то помимо жены (хотя нет – один раз в виде исключения я переспал с женщиной, хотя сам того не желал, но к этому я еще вернусь).

– …но вот мои подружки-сверстницы, хоть и замужем, почти все изменяют своим мужьям, – сказала она. – Сколько раз мне приходилось это слышать от них.

– Вторсырье.

– Не думала, что сама стану такой.

Глядя на потолок, я размышлял о Юдзу. Неужели она тоже где-то, с кем-то другим делала то же самое?


Подруга ушла, и я остался один. Мне все стало глубоко безразлично. На постели еще оставались вмятины от ее тела. Делать ничего не хотелось – я завалился на террасе в шезлонг и читал, попросту убивая время. Все книги на полке мастера Амада были сплошь старыми. Немало редких романов – таких теперь ни за что не найти. Популярные в прошлом, но со временем люди их забыли, и они стали почти никому не нужны. Я с удовольствием читал эти тома. При этом у меня возникало ощущение, будто я отстал от времени. Наверное, то же самое чувствовал и старик, которого я никогда не видел.

Опустились сумерки, и я откупорил бутылку вина (позволить себе иногда бокал, конечно же, недорогого вина тогда было моею единственной роскошью) и слушал старые пластинки. Коллекция – сплошь классика, и бо́льшая ее часть – оперы и камерная музыка. Было заметно, что пластинки крутили аккуратно, – на виниле ни единой царапины. Днем я в основном ставил оперу, а вечерами слушал струнные квартеты Бетховена и Шуберта.

Регулярные встречи с замужней женщиной старше себя, ласки ее плоти давали мне некое успокоение. От нежных прикосновений к мягкой коже зрелой партнерши улетучивалось мое хмурое настроение. По крайней мере, пока мы были вместе, я мог какое-то время не думать о своих заботах и сомнениях. И только одно оставалось неизменным: так и не приходил на ум замысел, что же мне рисовать? Иногда прямо в постели я набрасывал эскизы ее нагого тела. Многие были порнографическими: то я у нее внутри, то она держит во рту мой член. Она, краснея, с интересом разглядывала такие наброски. Я представил: если бы вместо эскизов оказались фотографии, это оскорбило бы многих женщин, они наверняка затаили бы злобу против такого партнера и остерегались бы его. Но если перед ними эскиз, да к тому же нарисованный хорошо, они, наоборот, порадуются, потому что рисунки пропитаны душевным теплом. По крайней мере, в них нет механического холода. И все же, как бы ни получались у меня подобные наброски, образ картины, которую я хотел написать, не представлялся мне даже отдаленно.

Так называемый абстракционизм, которым я увлекался в студенчестве, почти перестал меня интересовать. Картины этого стиля больше не брали меня за живое. Оглядываясь, теперь я понимал, что картины, которые я самозабвенно рисовал, по сути, оказались одной лишь погоней за формой. В молодости я тяготел к равновесию и красоте чистых форм. Ничего плохого в этом, конечно, нет. Но я не постиг глубин души, которая должна оставаться выше формы. Теперь я это хорошо понимаю. Все, что я смог тогда уловить, – привлекательность формы на поверхности. И ничего такого, что цепляло бы душу. С натяжкой можно сказать, что тогда я был одаренным художником, но не более того.

Мне – тридцать шесть. До сорока рукой подать. Пока не стукнет сорок, мне как художнику необходимо создать собственный уникальный мир. Это я чувствовал давно. Сорок лет для человека – некий водораздел. Перевалив за него, человек не может оставаться прежним. У меня есть еще четыре года. Но они пролетят незаметно. И то, что я для заработка рисовал портреты, уже внесло в мою жизнь коррективы, пустив ее в объезд. Нужно еще раз как-то привлечь время на свою сторону.


Со временем мне захотелось побольше узнать о владельце этого дома в горах – Томохико Амаде. До тех пор я нисколько не интересовался японской живописью, и пусть мне приходилось слышать это известное имя, пусть он и приходился отцом моему товарищу, я почти не знал, что он за человек и какие картины писал прежде. Томохико Амада – один из ведущих традиционных художников нихонга, при этом, сторонясь всеобщего внимания, совершенно не появляется на людях и тихо – даже можно сказать, весьма упрямо – в одиночестве занимается собственным творчеством. Вот то немногое, что я о нем слышал.

Но постепенно, слушая его коллекцию пластинок на оставшейся от него стереосистеме, читая книги с его полки, укладываясь на кровать, на которой он спал, готовя изо дня в день еду на его кухне, работая в его мастерской, я поймал себя на возникающем интересе к Томохико Амаде. Правильнее будет сказать – на любопытстве. Прежде, увлекшись модернизмом, он поехал на стажировку в Вену, а вернувшись обратно, ни с того ни с сего обратился к нихонга – этот шаг показался мне весьма интригующим. Подробности я не знал, однако, если мыслить здраво, перейти к японской живописи после долгих лет работы в жанре западной – совсем не легко. Ему пришлось отбросить кропотливо наработанную за многие годы технику и начать все с нуля. И все же Томохико Амада смело выбрал этот непростой путь. Должно быть, у него нашлись очень веские на то причины.

Однажды перед занятиями в изокружке я заглянул в городскую библиотеку Одавары в надежде найти альбом репродукций Томохико Амады. Возможно, потому, что он местный художник, в фондах оказалось три прекрасных альбома. В приложении к одному помещались репродукции картин в западном стиле, написанные в годы его молодости. К моему удивлению, в этой его серии было много схожего с моими прежними картинами-абстракциями. Не то чтобы стиль был конкретно таким же (до войны Томохико Амада определенно находился под влиянием кубизма), однако в его отчетливом подходе «алчного преследования формы» было немало общего и с моей манерой письма. Разумеется, впоследствии он стал первоклассным художником, и его работы стали намного глубже и убедительнее моих картин. Технически в них использовались изумительные приемы, которые, полагаю, были высоко оценены в то время. Однако чего-то в них недоставало.

Расположившись в читальном зале, я неспешно рассматривал эти репродукции. И все же чего в них недостает? Я не смог установить этого нечто. Однако, в конце концов, если говорить без обиняков, не было бы этих картин, никто бы не пожалел. Затерялись бы они где-нибудь навеки, никому плохо не стало бы. Возможно, так говорить жестоко, но это правда. Смотришь на них теперь, спустя семьдесят с лишним лет, – и хорошо это понимаешь.

Я листал страницы и смотрел по порядку репродукции картин Амады, созданных после того, как он перешел к новому для себя стилю. Первые картины выглядели аляповатыми – в них Амада еще подражал технике предшественников, но постепенно он создал собственный стиль нихонга. Я смог проследить этапы его творческого развития. Временами он действовал способом проб и ошибок – но никогда не колебался. После того, как он начал работать в этом стиле, в его работах появилось нечто уникальное, что удавалось только ему, и он это понимал. И уверенно продвигался напрямик к сути этого «нечто». Больше не возникало впечатления, будто его картинам чего-то недостает, как было с его произведениями европейского периода. Он даже не то чтобы перешел к новому стилю – скорее, он принял его как веру.


Как и все обычные японские художники, первое время Томохико Амада рисовал реалистичные пейзажи и цветы, но вскоре – наверняка тому был какой-то повод – переключился на сцены из жизни древней Японии. Темы некоторых работ были почерпнуты в эпохах Хэйан и Камакура[9], но больше всего он любил начало VII века – период принца Сётоку[10] – и дерзко и вместе с тем тщательно воспроизводил на полотнах сцены, исторические события и быт простых людей той эпохи. Разумеется, наблюдать все эти сцены вживую он не мог. Однако будто бы отчетливо видел их глазами души. Почему он выбрал эпоху Аска[11] – неизвестно. Однако она стала его самобытным миром, его отличительной манерой самовыражения. И с течением времени его техника традиционного художника становилась все изысканнее.

Если внимательно присматриваться к его картинам, заметно, что со временем он научился рисовать все, что бы ни захотел. И в дальнейшем его кисть могла легко и свободно, как ей вздумается, кружить над холстом. Прелесть его картин заключалась в пустотах. Может прозвучать парадоксально, но именно – в неразрисованных местах. Ничуть не касаясь тех мест кистью, он мог отчетливо выделить то, что хотел там нарисовать. Возможно, это самая сильная сторона стиля нихонга. По крайней мере, мне не приходилось видеть такую дерзкую пустоту в западном искусстве. Пока я разглядывал альбомы, мне стало понятно, почему Томохико Амада обратился к нихонга. Я только не знал, когда и как он решился на этот смелый поворот и как все произошло.

Я просмотрел его краткую биографию в конце книги. Родился в местечке Асо в префектуре Кумамото. Отец был крупным землевладельцем, человеком в тех местах влиятельным. Семья – весьма состоятельная. С детства у него проявился талант к рисованию. Несмотря на молодость, он выделялся среди остальных. Едва окончив Токийскую школу изобразительных искусств (впоследствии – Токийский университет искусств), несмотря на все возлагаемые на него надежды, он в конце 1936 года уехал на три года стажироваться в Вену. А в начале 1939-го, перед самой Второй мировой войной, сел в порту Бремен на пассажирский пароход и отплыл обратно в Японию. В те годы власть находилась в руках Гитлера. Австрию присоединили к Германии, и так называемый «аншлюс» провели в марте 1938-го. Так получилось, что молодой Томохико Амада в годы потрясений находился в Вене и потому наверняка оказался свидетелем самых разных исторических событий.

Что же тогда с ним произошло?

В приложении к одному альбому я прочел научную статью «Теория творчества Томохико Амады», но выяснил только одно: о его пребывании в Вене почти ничего не известно. Его становлению как художника нихонга по возвращении на родину уделялось достаточно внимания, а вот о мотивах и подробностях поворота, который, как считается, вероятно, наметился в Вене, строят лишь смутные безосновательные догадки. Чем он занимался в Вене, как и что подвигло его на смелый поворот, так и остается загадкой.

Вернувшись в Японию в феврале 1939-го, Томохико Амада поселился в арендованном доме на Сэндаги. К тому времени он уже полностью отказался от западного стиля. Но, тем не менее, каждый месяц получал из родительского дома деньги, достаточные для безбедной жизни. Особенно не чаяла в нем души мать. Японскую живопись он изучал самостоятельно. Несколько раз собирался пойти к кому-нибудь в ученики, но толком ничего из этого не вышло. Он не отличался скромностью, поддерживать с другими людьми ровные дружественные отношения не умел. Таким образом, через всю его дальнейшую жизнь лейтмотивом проходит замкнутость.

В конце 1941 года Япония напала на Пёрл-Харбор, и страна перешла на военное положение. Томохико решил оставить неспокойный Токио и вернуться в родительский дом в Асо. Он был вторым сыном, что избавило его от хлопотной обязанности возглавить семью по наследству. Получив маленький дом и служанку, он вел тихую жизнь, почти никак не связанную с войной. К счастью или несчастью, из-за врожденного изъяна легких он мог не беспокоиться о призыве в армию (а может, это было лишь официальной отговоркой, и семья за его спиной предприняла меры, чтобы он избежал мобилизации). Голодная смерть ему, в отличие от рядовых японцев, не грозила. В горах можно было не бояться бомбардировок американцев, хотя от случайности никто не застрахован. И вот так, уединившись в глуши Асо, он дожил до конца войны. Разорвав связи с обществом, он полностью посвятил себя овладению техникой нихонга. За это время он не показал ни одной своей работы.

Для Томохико Амады, который привлек к себе внимание как перспективный художник западного стиля, стажировавшийся в самой Вене, шесть с лишним лет безмолвия и забвение на художественном олимпе оказались испытанием не из легких. Но он не из тех, кто легко падал духом. Пришел конец войне, люди вели тяжелую борьбу, чтобы оправиться от хаоса, а между тем возродившийся Томохико Амада снова дебютировал, на сей раз – как начинающий традиционный художник. Он начал постепенно выставлять работы, созданные им за годы войны. То была пора, когда многие известные художники не избежали участи полузатворников под надзором оккупационных войск и были вынуждены хранить молчание, осознавая свою ответственность за бравые патриотические агитки, какие они рисовали в годы войны. Именно поэтому картины Томохико Амады привлекли внимание чуть ли не как революция в японской живописи. Можно так выразиться, сама эпоха стала его союзником.

Впоследствии в его биографии определенно нет ничего увлекательного. Жизнь после достигнутого успеха зачастую скучна.

Конечно, бывает, что тот или иной художник, познав славу от успеха, опрометью устремляется к фееричному краху, но Томохико Амада был не таким. Получив с тех пор бесчисленное количество премий, стал известной личностью (хоть и отказался от Ордена Культуры, пояснив, что награда будет его отвлекать). Стоимость его картин с годами росла, работы представлены в разных общественных местах. Заказов – хоть отбавляй. О нем высоко отзывались даже за границей. Чем не попутный ветер в паруса? Однако сам он на людях не показывался. Наотрез отвергал любые должности. Его приглашали, но он никуда не ездил – ни внутри страны, ни за рубеж. И что же делал Амада? Укрывшись в своем доме среди гор Одавары (в том самом, где теперь живу я), он старательно рисовал то, что ему заблагорассудится.

И вот, дожив до девяноста двух лет, оказался в пансионате на плоскогорье Идзу – и находится он там в таком состоянии, что не мог отличить оперу от сковороды.

Я закрыл альбом и вернул его на стойку библиотекаря.


Когда позволяла погода, я выходил, поужинав, на террасу, укладывался в шезлонг и потягивал из бокала белое вино. И, наблюдая яркое мерцание звезд южного неба, размышлял, что именно следовало бы мне почерпнуть из жизни Томохико Амады. Конечно, у него было чему поучиться. Смелости не бояться перемен в жизни, важности привлечь время на свою сторону. И в итоге выработать свой уникальный почерк, найти свою тему. Конечно, это не просто. Но для того, чтобы человек мог существовать как творческая личность, он обязан достичь таких результатов. Любой ценой. По возможности – до сорока…

Интересно, что пережил Томохико Амада в Вене? Свидетелем чего стал? И что заставило его навсегда отказаться от живописи маслом? Я представил улицу, на которой развеваются красные флаги с черно-белой свастикой, – и по этой улице идет молодой Томохико Амада. Почему-то зимой. И Амада в теплом пальто, с обмотанным вокруг шеи шарфом и в натянутой поглубже кепке. Лица не видно. А сквозь первые хлопья снега с дождем из-за угла выворачивает трамвай. Амада идет и выдыхает белый пар, подобный воплощению тишины. В теплом кафе горожане пьют кофе с ромом.

Я попробовал наслоить на сцену этого старинного перекрестка Вены те виды Японии эпохи Аска, которые он впоследствии писал. Но как бы ни напрягал свое воображение, так и не смог найти между ними ничего схожего.


С западной части террасы открывался вид на узкую лощину, по другую сторону которой тянулась горная цепь примерно такой же высоты, что и на моей. На склоне той цепи в некотором отдалении друг от друга были разбросаны несколько домов, окруженных густой растительностью. Один, чуть правее моего – большой, модерновый, – заметно выделялся из остальных. Дом этот возвышался на горе весь из белого бетона и голубоватого тонированного стекла. Точнее было бы называть его особняком: казалось, в нем царят элегантность и роскошь. Три его уровня повторяли рельеф горы – наверняка над ним потрудился первоклассный архитектор. В округе издавна было много летних дач, но в том особняке постоянно кто-то жил: каждый вечер за матовым стеклом в глубине горел свет. Конечно, можно предположить, что ради безопасности свет включался автоматическим таймером, но я отчего-то так не думал. Потому что и зажигался он, и гас каждый день совершенно в разное время. Временами стеклянное окно освещалось ослепительно-ярко, точно витрина на центральной улице, а бывало – весь дом погружался во тьму, и оставался лишь тусклый свет садовых фонарей.

На обращенной к лощине террасе (похожей на главную палубу корабля) иногда виднелась фигура человека. Когда смеркалось, я часто видел того жильца, но было непонятно, мужчина это или женщина. Силуэт маленький, заходящее солнце светило в спину, и оттого виднелась лишь тень. Однако по очертаниям и движениям я предположил, что это мужчина, который живет один. Может, у него просто нет семьи?

В свободные минуты я размышлял, что это за человек. Почему он живет на вершине той горы уединенно? Чем занимается? Я не ошибусь, предположив, что в таком особняке с изящными стеклами ему изысканно и привольно. Вряд ли он ездит каждый день из этой глуши на работу в город. Наверняка материально обеспечен и уверенно смотрит в будущее. Однако если посмотреть с той стороны лощины сюда, возможно, и я буду выглядеть беззаботным холостяком, неторопливо коротающим свои дни. Издалека все в целом выглядит вполне красиво.

Силуэт появился и в тот вечер. Как и я, жилец уселся на террасе и почти не шевелился. Похоже, как и я, он размышлял, разглядывая мерцающие звезды. А может, просто фантазировал, задаваясь такими вопросами, что остаются без ответа, сколько ни размышляй. Мне представлялось так. Любой, даже самый респектабельный человек должен о чем-нибудь задумываться. Я приподнял бокал и послал знак тайной солидарности через лощину тому человеку.


Тогда я даже не представлял, что этот человек вскоре войдет в мою жизнь и перевернет ее вверх дном. Если бы не он, на мою голову не свалились бы самые разные происшествия, но вместе с тем, если бы не он, я бы безвестно прозябал остаток своей жизни в кромешном мраке.

Оглядываясь позже, понимаешь, что наша жизнь – удивительная штука. Она полна внезапных невероятных случайностей и непредвиденных извилистых поворотов. Но когда все происходит, зачастую ничего удивительного в этом мы не находим, как внимательно ни осматривались бы вокруг. Ведь в повседневности такое может показаться нам вполне обыденным. Возможно, это нелогично. Однако логично ли все, что происходит вокруг нас, или нет, становится понятно лишь спустя время.

И если говорить в общем, в конечном итоге какой-либо смысл, логично это или нет, как правило, зависит только от результата. Результат, кто бы его ни видел, всегда налицо и говорит сам за себя. Но установить причину, повлекшую за собой этот результат, – дело непростое. А установив, предъявить человеку: смотри, мол, – еще труднее. Конечно, причина в чем-то должна быть. Результата без причины не бывает. Примерно так же, как не бывает омлета без разбитого яйца. По принципу домино: первая костяшка (причина) прежде всего – стук! – и роняет соседнюю. Та, в свою очередь, со стуком роняет следующую костяшку-причину. И пока это безостановочно продолжается, перестаешь понимать, в чем же была основная причина. Или это уже становится не важно. Или человек больше не хочет эту причину знать. И в конечном итоге просто полегло немало костяшек. Кто знает, возможно, мою дальнейшую историю ждет схожая участь.

Но как бы там ни было, прежде всего мне необходимо поведать – иными словами выложить в качестве первых двух костяшек – историю о странном соседе, живущем на горе по другую сторону лощины, и о картине под названием «Убийство Командора». Что ж, начнем с картины.

5
Не дышит он уже… он стал холодный

Первое, что мне показалось странным в этом доме: нигде не было картин. Ни единого полотна не только на стене, но и на полках и в шкафах. Причем не только самого Томохико Амады, но и других художников тоже. Стены – нетронутые, голые, ни единой замазанной дырки от гвоздя под раму. Насколько я знаю, почти все художники в той или иной мере держат картины при себе, будь то свои или чужие. Незаметно они просто обрастают картинами. Так же, например, сколько ни чисти снег, он лишь продолжает накапливаться.

Позвонив Масахико Амаде по какому-то делу, я заодно спросил и об этом. Почему в доме нет ни одной картины? Кто-то унес, или так и было сначала?

– Отец не любил хранить свои работы, – ответил Масахико. – Заканчивал картину и тут же звал торговца. Что не нравилось – сжигал в печи на заднем дворе. Поэтому ничего удивительного.

– А картин других художников тоже не держал?

– Ну почему? Были у него четыре-пять полотен. Старый Матисс, Брак. Все маленькие – он купил их в Европе еще до войны. Приобретал у знакомых – когда покупал, они еще не были такими дорогими. Разумеется, теперь это весьма ценные полотна. Их, стоило отцу переехать в пансионат, взял на хранение один знакомый торговец. Оставлять в пустующем доме не годилось. Полагаю, теперь их держат в особом хранилище с кондиционером – как и положено произведениям искусства. А кроме них я в доме и не видел других картин. Дело в том, что отец недолюбливал своих коллег. Разумеется, те отвечали ему взаимностью. Мягко говоря, одинокий волк. А если жестче – паршивая овца.

– Твой отец прожил в Вене с тридцать шестого по тридцать девятый?

– Да, два года – это точно. Но почему именно в Вене, я не знаю. Любимые художники отца почти все были французами.

– А затем, вернувшись в Японию, он вдруг занялся японской живописью? – спросил я. – Интересно, что заставило его принять такое важное решение? Пока он находился в Вене, с ним ничего особенного не приключилось?

– Н-да, это загадка. Отец мало что говорил о том своем периоде. Зато иногда рассказывал малоинтересные истории. Например, о венском зоопарке, о еде, об оперном театре. А вот о себе не говорил. Ну а я расспрашивать не осмеливался. Мы с отцом жили по большей части раздельно и встречались очень редко. Мне он казался скорее дядюшкой, изредка навещавшим нас, нежели родным папой. А с моих лет двенадцати он стал докучать мне пуще прежнего, и после я уже сам старался избегать контактов. Когда я решил поступать в Институт искусств, с ним даже не посоветовался. Нельзя сказать, что отношения у нас были натянутыми, но ведь и нормальной такую семью никак не назовешь. Надеюсь, ты примерно понимаешь, о чем я.

– Так, в общих чертах.

– Как бы там ни было, вся прошлая память отца исчезла. Или же ушла на илистое дно. Что ни спроси – ответа нет. Он не узнаёт меня. Вероятно, даже не понимает, кто он сам. Пожалуй, мне следовало расспросить его обо всем, пока он был при памяти, – бывает, посещают меня такие мысли. Но теперь уже поздно.

Масахико умолк, будто задумался. Но вскоре заговорил опять:

– Почему ты расспрашиваешь об отце? Был какой-то повод?

– Нет, все не так, – ответил я. – Просто когда живешь в чужом доме, то там, то тут невольно ощущаешь тень его хозяина. Вот я и посмотрел в библиотеке, что там о нем есть.

– Подобие тени отца?

– Следы его бытия, если так можно сказать.

– Полагаю, это не очень-то и приятно?

Я покачал головой прямо перед телефонной трубкой.

– Да нет, ничего неприятного. Просто кажется, где-то вокруг еще витают следы присутствия человека по имени Томохико Амада. В воздухе этого дома.

Масахико опять умолк, но вскоре произнес:

– Отец долго там жил, много работал. Почему бы следам и не остаться? Я, признаться, не очень люблю приближаться к этому дому в одиночку. Кстати, из-за этих следов тоже.

Я молча слушал, что он скажет еще.

– Я уже говорил, что Томохико Амада был для меня не более чем привередливый брюзгливый тип. Вечно торчал в своей мастерской и с кислым видом писал свои картины. Неразговорчивый, что у него на уме – неизвестно. Когда мы с ним бывали под одной крышей, мать то и дело предупреждала: «Папа работает, мешать ему нельзя». Нельзя было бегать по дому и громко кричать. Признанный художник, выдающиеся картины. Но что с того ребенку? Мучение, да и только. Но когда я пошел по стопам отца, он стал для меня тягостным бременем. Стоило мне представиться, как от всех только и слышал: вы, часом, не родственник того Томохико Амады? Даже подумывал сменить имя. Теперь, спустя время, он совсем не кажется мне плохим человеком. Старался баловать меня, как мог, просто не выпячивал свою любовь. Что с этим поделать? И все потому, что важнее всего для него были картины. Люди искусства – они такие.

– Наверное, да, – вымолвил я.

– А у меня стать художником нет никаких шансов, – вздохнув, произнес Масахико Амада. – Пожалуй, это – единственная отцовская наука.

– Ты же говорил, что отец по молодости был своенравным и делал все, что ему вздумается?

– Да, но когда я подрос, от его блажи не осталось и следа. Хотя в молодости он, похоже, погулял вволю. Парень он был статный, симпатичный, сынок местного богатея, к тому же талантливый художник. Еще бы к такому не льнули девчонки! А он – еще тот ловелас. Закончилось тем, что семье пришлось выложить кругленькую сумму, чтобы замять одно щекотливое дело. Однако родственники поговаривали, что после стажировки его как подменили.

– Что, так сильно изменился?

– Вернувшись в Японию, он прекратил разгульную жизнь: заперся в доме и весь отдался работе над картинами. Неохотно общался с людьми. Поехал в Токио, там долго жил холостяком, но как только дохода с картин стало хватать для обеспеченной жизни, ему вдруг взбрело на ум жениться. Взял себе в жены родственницу из Кумамото – будто восполнил пробел в своей жизни. Достаточно поздний брак. И так родился я. Ходил он на сторону после женитьбы или нет, сказать не могу. Но, во всяком случае, кутить перестал.

– Стал другим человеком?

– Да. Однако родители отца после его возвращения на родину этой перемене не могли нарадоваться: надеялись, что казусов с женщинами больше не будет. Но что с ним приключилось в Вене, почему он обратился к нихонга, забросив западную живопись, никто из родственников ответить не смог. Об этом сам отец помалкивал, будто устрица на морском дне.

А теперь, когда приоткрыли эту раковину, внутри уже оказалось пусто.

Я попрощался с Масахико и положил трубку.


Картину Томохико Амады с очень странным названием «Убийство Командора» я обнаружил совершенно случайно.

По ночам, бывало, я слышал над спальней шуршание. Сперва грешил на мышь или белку, забравшуюся на чердак. Однако звук явно отличался от шуршания ног маленького грызуна. Как, впрочем, и шороха ползущей змеи. Такое ощущение, будто комкают пергаментную бумагу. Не то чтобы звук мешал мне заснуть, но сам факт, что в дом проник чужак, не давал мне покоя. Кто знает, вдруг этот зверь причинит вред самому дому?

Поискав в разных местах, я обнаружил в гостевой комнате на потолке стенного шкафа люк на чердак. Дверца квадратного люка едва достигала восьмидесяти сантиметров в ребре. Я принес из чулана алюминиевую стремянку и, взяв в одну руку фонарик и надавив другой, поднял крышку. Боязливо высунул голову и осмотрелся. Чердак оказался просторнее, чем я предполагал. Там царил полумрак. И только через два маленьких вентиляционных отверстия в обоих скатах крыши проникали тонкие струйки дневного света. Я посветил во все углы, но никого не заметил – по крайней мере, не увидел ничего подвижного. Тогда я решительно забрался через люк на чердак.

Воздух там был пыльный, но не настолько, чтобы вызвать отвращение. Чердак хорошо проветривался – наверное поэтому пыль почти не скапливалась на полу. Крышу подпирало несколько толстых поперечных балок: подныривая под них, можно было выпрямляться и передвигаться в полный рост. Осторожно ступая вперед, я осмотрел оба вентиляционных отверстия. Каждое затянуто железной сеткой, чтобы внутрь не могли пробираться звери, однако с северной стороны я заметил на сетке разрыв. Возможно, что-то в нее угодило, вот и порвалась сама по себе. А может, кто-то умышленно повредил, намереваясь пробраться внутрь. Так или иначе, там была брешь, через которую мог свободно проникнуть маленький зверь или птица.

Затем я обнаружил и виновника шума. Он притаился на балке, в потемках. Маленький филин серого цвета – похоже, он спал. Я потушил фонарь и, чтобы не спугнуть, тихонько рассматривал птицу издали. Так близко я видел филина впервые. Мне он показался даже не птицей, а котом с крыльями. Красивое создание.

Вероятно, днем он тихонько здесь отдыхал, а по ночам летал в горы на охоту. И когда пробирался через вентиляционное окно, своим шорохом, видимо, меня и будил. Он безвреден, и, пока живет на чердаке, можно не беспокоиться, что там заведутся мыши или змеи. Главное – его не трогать. Я почувствовал симпатию к этому филину. Так получилось, что мы оба делим кров в этом доме. Пусть живет себе на чердаке, сколько захочет. Еще немного понаблюдав за птицей, я тихонько двинулся назад. Вот тогда-то и заметил сбоку от люка большой сверток.

Первое, что пришло мне на ум: в свертке – картина. Причем большая – примерно метр на полтора. Обернута в упаковочную бумагу васи коричневого цвета[12] и несколько раз перевязана бечевкой. Больше на чердаке не оказалось ничего. Слабый солнечный свет сквозь вентиляционные отверстия, сидящий на балке серый филин и прислоненная к стене картина в обертке. В этом сочетании было нечто мистическое и завораживающее.

Я осторожно приподнял сверток. Совсем не тяжелая. Так может весить картина в простой раме. На бумаге – тонкий слой пыли. Вероятно, стоит здесь, вдалеке от людских глаз, очень долго. К бечевке проволокой прочно прикреплена бирка, на которой синими чернилами написано: «Убийство Командора». Причем очень аккуратным почерком. Вероятно, это и есть название картины.

Почему на чердаке находится только эта картина, будто ее припрятали? Причину этого я, разумеется, не знал. Задумался, как мне быть. По-хорошему, из чувства приличия следовало оставить все как есть. Здесь – жилище Томохико Амады, и эта картина, вне сомнений, его собственность (а может, одно из его творений). По какой-то, известной только ему причине Томохико Амада спрятал картину здесь подальше от чужих взглядов. А раз так, по-хорошему нужно оставить ее на чердаке вместе с филином. Меня это не касается.

Но, даже прекрасно все это понимая, я не смог потушить вспыхнувшее у меня внутри любопытство. Особенно меня впечатлили слова «Убийство Командора» – похоже, название произведения. Какая она – эта картина? И почему Томохико Амаде пришлось ее прятать – среди всего прочего именно эту картину – на чердаке?

Я взял в руки сверток, чтобы убедиться, пройдет ли он через люк. Если его смогли сюда занести, не может быть, чтобы его нельзя было спустить обратно. К тому же других люков на чердак не было. Но все же я проверил. Картина, как я и полагал, впритык, но прошла наискосок через квадратный люк. Я представил, как Томохико Амада поднимал ее сюда. Тогда он наверняка был один и скрывал некую тайну. У меня перед глазами живо предстала эта сцена, будто я увидел ее на самом деле.

Надеюсь, Томохико Амада уже не рассердится, если узнает, что я вынес картину с чердака. Его сознание теперь погружено в глубокий хаос. По словам его сына Масахико, он «не отличит оперу от сковороды». И вряд ли когда-нибудь вернется в этот дом. К тому же, если оставить картину на чердаке, где порвана сетка, не исключено, что ее изгрызут мыши или белки. Или какие-нибудь насекомые. А если к тому же картина написана самим Томохико Амадой, то это будет означать утрату значительной культурной ценности.

Я опустил сверток на полку в стенном шкафу, затем слегка помахал рукой съежившемуся на балке филину, спустился и тихонько закрыл за собой люк.


Однако сейчас же распаковывать картину я не стал. Несколько дней она стояла в мастерской, прислоненная к стене. Я садился на пол и подолгу смотрел на коричневый сверток. Все никак не мог решить, имею ли я право самовольно снять упаковку? Ведь это собственность другого человека. Как ни крути, права самовольно снимать упаковку мне никто не давал. И если я захотел распаковать картину, по меньшей мере, должен спросить разрешение у сына художника – Томохико Амады. Однако сама мысль сообщать Масахико о существовании этой картины почему-то не пришлась мне по душе. Казалось, это его никак не касается, это – личное, только между мной и Томохико Амадой. Я не могу объяснить, откуда у меня взялись эти странные мысли, просто такое возникло ощущение.

Я буквально просверлил глазами дырку в этой (надо полагать) картине, обернутой в японскую бумагу и перемотанной крест-накрест бечевкой, раздумывая, как мне быть, и, наконец, решился достать содержимое из свертка. Мое любопытство и упрямство оказались намного сильнее порядочности и здравого смысла, которыми я дорожил. Я сам не мог решить, это профессиональный интерес художника или мое праздное любопытство. Хотя… какая разница, если я не мог сдержаться, чтобы не увидеть содержимое. И я решил, что мне все равно, кто бы ни показывал мне в спину пальцем. Тогда я принес ножницы, разрезал тугую бечевку и снял коричневую бумагу. Снимал аккуратно, не спеша, чтобы при необходимости можно было бы упаковать заново.

Под несколькими слоями бумаги, обернутая в мягкую материю наподобие сараси[13], действительно оказалась картина в простой раме. Я нежно снял и ткань. Тихо и осторожно – будто бинты с человека, получившего сильные ожоги.

Из-под белой материи появилась, как я и предполагал, картина в стиле нихонга. Продолговатое полотно. Я поставил картину на полку и, отступив чуть поодаль, стал рассматривать.

Без сомнений, творение рук Томохико Амады. Его неподражаемый стиль, присущая ему техника. Смелые пустоты и динамичная композиция. На ней изображались мужчины и женщина периода Аска – одежда и прически у них были явно той эпохи. Однако вся картина привела меня в ужас. Она несла в себе столько насилия, что у меня перехватило дыхание.

Насколько я знал, Томохико Амада не изображал на своих картинах сцены жестокости. Осмелюсь предположить – ни разу. Среди его произведений много спокойных и мирных полотен, навевающих ностальгию. Встречались отдельные работы на тему исторических событий, но люди, изображенные на них, как правило, растворялись в общей композиции. Их жизнь, связанная узами родовой общины и пропитанная гармонией, показана на фоне богатых природных пейзажей древних времен. Эго каждого из них подчинено единой воле общины и погружено в мирную, спокойную судьбу. Весь круг их мира тихо замкнут. Подобный мир был для него утопией. Этот древний мир он беспрестанно рисовал с разнообразных ракурсов и под разными углами зрения. Использованный стиль многие называли «отрицанием нового времени», а также «возвращением к истокам». Были и те, кто критиковал его, называя это «побегом от действительности». Как бы там ни было, по возвращении из Вены в Японию Амада отказался от модернистской живописи маслом и уединился в том безмятежном мире, не сказав никому ни слова и ничего не объяснив.

А на картине «Убийство Командора» лилась кровь. Немало крови, причем – натуралистичной. Двое мужчин бились на тяжелых древних мечах, и выглядело это сведением личных счетов, поединком. Один был помоложе, другой – в годах. Молодой глубоко вонзал свой меч в грудь противника. У молодого – тонкие черные усы, и одет он в легкую накидку цвета светлой полыни. Пожилой облачен в белую нарядную одежду; у него густая седая борода, на шее – ожерелье из бусин. Он выпустил меч из руки, но тот еще не успел упасть не землю. Из груди пожилого фонтаном бьет кровь. Клинок, вероятно, прошел сквозь артерию. И эта кровь красит белое одеяние в красный. Рот перекошен от боли. Глаза распахнуты и с досадой впиваются взглядом в пространство. Он понимает, что проиграл. Но настоящая боль ждет его впереди.

У молодого – жутко холодный взгляд, обращенный прямо на соперника. В его глазах ни капли раскаяния, ни тени сомнения и страха – и никакого следа волнения. Эти глаза лишь бесстрастно видят свою безошибочную победу и чью-то надвигающуюся смерть. Хлынувшая кровь – лишь тому доказательство. Она не вызывает у него никаких эмоций.

Признаться, до тех пор я воспринимал стиль нихонга скорее как художественную форму, передающую тихий образный мир, простодушно считая, что техника и сюжет нихонга не подходят для выражения сильных эмоций. Считал, что это мир, который не имеет ничего общего со мной. Однако, увидев перед собой картину Томохико Амады «Убийство Командора», я отчетливо понял, что заблуждался. Ожесточенный смертельный поединок двух мужчин заставил бы содрогнуться любого, кто увидит эту сцену. Победитель и побежденный. Пронзивший и пронзенный. Меня поразила эта разница. И я понял: в этой картине сокрыто нечто особенное.

Еще несколько человек наблюдали за поединком, среди них – молодая женщина. В дорогом белоснежном кимоно, волосы подняты наверх, и в них вставлено крупное украшение. Женщина поднесла одну руку к слегка приоткрытому рту. Казалось, она вот-вот наберет воздух и закричит что есть мочи. Ее красивые глаза были широко распахнуты.

И был там еще один – молодой парень. Одежда проще, темная, без украшений, в такой легко и удобно. На ногах у него простенькие дзори[14]. По виду похож на прислугу. Без меча, только с вакидзаси[15] за поясом. Небольшого роста и коренастый, с легкой бородкой. В левой руке парень держал подобие бухгалтерской книги, теперь какой-нибудь клерк держал бы так планшет. Правая рука протянута, будто бы что-то хватая. Но вокруг – ничего, что можно было бы схватить. Слуга ли он поверженного старца, или молодого победителя, а может, той женщины – по изображению непонятно. Ясно одно: внезапный поворот событий привел к поединку, ставшему и для женщины, и для слуги полной неожиданностью. На их лицах – очевидное удивление.

Среди этих четырех не удивлен только один – молодой убийца. Вероятно, ничто не сможет его удивить, хотя он – не прирожденный убийца. Убивать людей ему не в радость. Однако ради цели он может отобрать чью-либо жизнь не колеблясь. Он молод, движим идеалами (хоть я и не знаю, какими) и полон сил. Искусно владеет мечом. Он не удивлен, что бывалый старец умирает от его рук. Наоборот, для него это естественно и резонно.

И был там еще один – очень странный свидетель. В левом нижнем углу картины видна фигура мужчины, который своим видом напоминает сноску к основному тексту. Этот человек приоткрыл крышку подземного лаза и высунул шею. Крышка квадратная, похоже, сделана из досок. Эта крышка напомнила мне крышку люка на чердак этого дома. И форма, и размер – один в один. Мужчина из лаза разглядывает находившихся на поверхности людей.

Вырытая в земле яма? Квадратный канализационный люк? Не может быть. Откуда взяться канализации в период Аска? И поединок проводится под открытым небом в месте, похожем на пустырь. На заднем плане – только спустившая к земле ветку одинокая сосна. Зачем в таком месте яма с крышкой? Какая-то бессмыслица.

К тому же мужчина из лаза уж больно чудной. Его голова неестественно вытянута, как у изогнутого баклажана, и лицо сплошь заросло щетиной. Длинные волосы спутаны в космы, а сам он напоминает то ли бродягу, то ли ушедшего от мира отшельника. И еще немного – безумца. Однако его взгляд – на удивление проницательный, будто у ясновидца. Но сила эта дана ему не через знания, а случайно – как следствие некоего отклонения, может, даже помешательства. Во что он одет, не знаю, так как мне видна лишь голова его по шею. Он тоже смотрит, но заметно, что ход поединка его не удивляет. Наоборот, он наблюдает безучастно, будто происходит ровно то, что и должно произойти. Или просто отмечает для себя подробности этого происшествия. Ни женщина, ни слуга не замечают этого длинноголового у них за спинами. Их взгляды прикованы к ожесточенной схватке. Кто же в такую минуту обернется?

Этот человек – что собой представляет? Зачем он скрывается под землей в те древние времена? С какой целью Томохико Амада нарочно поместил его на краю картины, да еще так, что образ этого безвестного странного человека нарушил все равновесие композиции? И, наконец, почему эту картину назвали «Убийство Командора»?

Да, в целом на полотне убивают мечом знатного человека. Однако облаченный в старинные одеяния старец едва ли может называться «командором». Ведь это звание возникло в Европе только в Средние века, а в японской истории такого понятия нет. Что не помешало Томохико Амаде смело дать своей картине такое непривычное название. Этому должна быть какая-то причина.

Однако само слово «командор» чем-то едва ощутимо взбудоражило мою память. Вроде бы я слышал его где-то и раньше. Словно выбирая тонкую нить, я возвращался по следам своей памяти. Я где-то видел это слово: то ли в романе, то ли в какой-то пьесе. Причем в очень известном произведении. Где-то же я…

И тут я вспомнил. Опера Моцарта «Дон Жуан». В самом начале есть сцена «Убийство Командора». Я подошел к полке с пластинками в гостиной, достал коробку с этой оперой и пробежался глазами по либретто. Действительно, в начальной сцене убивают именно «командора». Имени нет. Только указано – «командор».

Либретто написано на итальянском, и старец, которого убивают в начале, указан как «Il Commendatore». Кто-то перевел это слово на японский, как «великий магистр ордена», и этот перевод так и прижился. Однако что это за должность или звание на самом деле, я не знал. Не было об этом и ни в одном из приложений к набору пластинок. Просто «великий магистр ордена», без имени – эта важная персона в самом начале погибает от руки Дона Жуана. А в самом конце предстает перед Доном Жуаном в облике шагающей зловещей статуи и забирает его в ад.

Если задуматься – все вполне очевидно. Молодой человек с красивым лицом на картине – повеса и развратник Дон Жуан (если по-испански, то Дон Хуан), убиваемый им пожилой человек – доблестный магистр ордена. Молодая женщина – дочь-красавица магистра Донна Анна, слуга – услужливый Лепорелло, в руках у него длинный список с именами девиц, чьи сердца покорил его хозяин. Дон Жуан пытается соблазнить Донну Анну, ее отец, заметив это, упрекает повесу. Между ними вспыхивает ссора, в результате которой Дон Жуан закалывает пожилого отца Донны Анны. Известная сцена. И почему я не догадался сразу?

Вероятно, потому, что опера Моцарта и японская жанровая картина из периода Аска далеки друг от друга и никак не были связаны в моем сознании между собой. Но стоило догадаться – и сразу все встало на свои места. Томохико Амада взял и адаптировал мир оперы Моцарта к периоду Аска. Действительно, весьма занимательная попытка, это я признаю. Однако в чем необходимость такой адаптации? Ведь она заметно выделяется на фоне остальных картин мастера. И почему Томохико Амаде потребовалось хоронить свою картину на чердаке, да еще так плотно упакованной?

И вот еще – на картине в левом углу из-под земли высовывается мужчина с длинным лицом. Зачем он здесь нужен? Ведь в опере Моцарта такого персонажа нет. Томохико Амада пририсовал его ради какого-то замысла? К тому же, что немаловажно, в опере Донна Анна не видит убийство отца. Она ищет помощи у своего любимого – Дона Оттавио. Лишь когда возвращаются к месту преступления, они обнаруживают испустившего дух Командора. На картине Томохико Амады эта сцена незначительно изменена (вероятно, для дополнительного драматического эффекта). Однако из-под земли высовывается, как на него ни посмотри, вовсе не Дон Оттавио. Его наружность совсем не свойственна типажам этого мира. Им никак не может быть хладнокровный доблестный рыцарь, способный спасти Донну Анну.

Может, он – злой дух, посланный адом? Объявился заранее, чтобы разведать, прежде чем в конце заберет Дона Жуана в ад? Но он не похож ни на злого духа, ни на дьявола. У злых духов не бывает таких странно сверкающих глаз. Дьявол не станет выглядывать из-под земли, украдкой приподняв квадратную крышку люка. Этот персонаж, наоборот, похож на вмешательство плута. Я решил называть его «Длинноголовым».


Последующие несколько недель я рассматривал эту картину. Стоило мне к ней подойти, и рисовать свою настроения уже не возникало. Нормально поесть – и то не хотелось. Открыв дверцу холодильника, я доставал попавшийся на глаза овощ, намазывал его майонезом и грыз – или же открывал припасенные консервы и разогревал что-нибудь на сковороде. Но это в лучшем случае. А вообще просто садился в мастерской на пол и, слушая по кругу пластинки «Дона Жуана», ненасытно всматривался в «Убийство Командора». Когда смеркалось, пил перед картиной вино.

Прекрасная работа, думал я. Однако, насколько мне было известно, она не входила ни в один альбом репродукций Томохико Амады. Иными словами, о существовании этой картины ничего не известно. Ведь если бы о ней знали, картина, несомненно, пополнила бы коллекцию его избранных работ. Если когда-нибудь устраивать его ретроспективу, ее можно смело поместить на плакат. И это не просто прекрасно написанная картина – она явно переполнена необычной силой. Это факт, который не может ускользнуть от взглядов хоть немного понимающих в искусстве людей. В этой силе был некий намек, взывающий к глубинным чувствам зрителей и увлекающий силу их воображения в какое-то иное место.

И я совершенно не мог оторвать глаз от Длинноголового – от этого бородача у левого края картины. Еще бы – мне казалось, будто он, открыв крышку, завлекает лично меня в подземный мир. Не кого-то другого, а как раз меня. По правде говоря, мне стало нестерпимо интересно узнать, каков тот мир под крышкой. Откуда Длинноголовый все же явился? Что там делает? Эта крышка вскоре закроется? Или же останется открытой?

Созерцая картину, я раз за разом слушал все ту же сцену: после увертюры – действие первое, картина первая. И постепенно запомнил слова арий наизусть.


ДОННА АННА:

Подлым убийцей был он сражен!
В крови он…
Вот и рана!..
Как страшно!
Бледностью смертной все лицо покрыто!
Не дышит он уже!
Он стал холодным!
Ах, отец мой, ненаглядный, нежно любимый!
Мне тяжко…
Мне дурно[16]

6
Пока что просто безликий заказчик

Из агентства позвонили, когда лето было на исходе. Мне давно никто не звонил. Днем все еще припекало по-летнему, но с закатом воздух в горах становился прохладным. Постепенно затихал стрекот надоедливых цикад, вместо него запевал сводный хор других насекомых. Раньше-то я жил в городе, а теперь меня окружала природа, и сменяющиеся времена года без стеснения господствовали весь положенный им срок.

Прежде всего мы вкратце обменялись новостями. Можно сказать, что обменялись, хотя мне говорить особо было не о чем.

– Кстати, как ваше творчество? Дела идут?

– Потихоньку, – ответил я, нагло соврав. Пошел пятый месяц, как я жил в том доме, а холст так и оставался нетронутым.

– Это хорошо, – сказал он. – Как-нибудь покажете? Может, и я чем-то смогу помочь.

– Спасибо. Как-нибудь.

Затем он перешел к главному.

– А я беспокою вас с одной просьбой. Нет ли у вас желания попробовать написать портрет хотя бы еще один раз?

– Я же вам вроде говорил, что портретами больше не занимаюсь?

– Да, ваши слова я помню. Но за эту работу обещали баснословные деньги.

– Баснословные?

– На редкость очень большие.

– На редкость – это сколько?

Он назвал сумму, и я от удивления чуть было не присвистнул. Но, разумеется, сдержался.

– А что, в мире никто другой с этим заказом не справится? – спокойным тоном спросил я.

– Ну почему? Несколько умелых есть.

– Ну вот к ним и обращайтесь. За такую сумму согласится любой.

– Клиент хочет заказать именно у вас. Это его условие – чтоб рисовали именно вы. Другие его не устраивают.

Я переложил трубку из правой руки в левую и почесал освободившейся рукой за ухом.

Агент продолжил:

– Он сказал, что видел несколько ваших работ, и они ему очень понравились. И что сложно требовать от других наполнить картину такой жизненной силой, как это удается вам.

– Погодите, ничего не понимаю. Вообще это возможно, чтобы простой человек увидел несколько картин из тех, что я написал до сих пор? Или что – я устраиваю ежегодные персональные выставки?

– Подробностей я не знаю, – растерянно ответил агент. – Я только передаю вам слово в слово все, что сказал мне клиент. Я его, конечно же, предупредил, что вы больше не пишете портреты. И не меняете своих решений. Так и сказал: «Вы можете попросить, но из этого ничего не выйдет». Однако он не отступал. Вот так и всплыла конкретная сумма.

Я задумался над предложением, не отрывая трубку от уха. Гонорар, признаться, заманчивый. Уже только одно, что кто-то готов выложить немалую сумму за мою картину – пусть даже коммерческую, выполненную машинально, – тешило мое самолюбие. Однако я поклялся впредь никогда не писать портреты на заказ. Раз уже меня бросила жена, я был полон желания начать все сызнова. И даже круглая сумма денег не могла так просто заставить меня отказаться от собственного решения.

– Интересно, с чего это клиент такой щедрый? – задал я наводящий вопрос.

– Видать, даже несмотря на кризис, непременно есть люди, которым некуда потратить деньги. Может, заработал на продаже акций в интернете? Или основал компанию информационных технологий? Таких теперь немало. И сумму на создание портрета могут списать как накладные расходы компании.

– Списать как накладные расходы?

– В бухгалтерском отчете портрет можно провести не как предмет искусства, а как рабочий инвентарь.

– От этих слов прямо теплеет на душе, – сказал я.

Будь он биржевой маклер или компьютерщик, пусть у него денег куры не клюют, пусть он может списать их с баланса, я представить себе не мог, что он захочет получить портрет, чтобы повесить его на стену кабинета как рабочий инвентарь. Большинство из таких преуспевших – молодые люди, которые гордятся тем, что работают в застиранных джинсах и сникерсах «Nike», изношенной майке под пиджаком из «Banana Republic» и пьют из бумажных стаканчиков кофе «Starbucks». Громоздкие портреты маслом никак не вписываются в их стиль жизни. Хотя мир полон людей самых разных натур. Под одну гребенку всех не причешешь. Не исключено, что кто-то из них захочет портрет с бумажным стаканом из «Старбакса» (или вроде того) в руке. Причем, чтобы кофейные бобы – разумеется, непременно из «Справедливой торговли».

– Однако есть одно условие, – сказал он, – клиент желает позировать, чтобы его писали с натуры. Время для этого он найдет.

– Но я так не работаю.

– Знаю. Вы встречаетесь с клиентом, беседуете, но как модель вы его не используете. Такой у вас стиль. Об этом я тоже сообщил. Это, разумеется, ваше дело, но на сей раз нужно, чтоб вы писали его прямо с натуры. Таково условие.

– И в чем смысл?

– Не знаю.

– Весьма странный запрос. Зачем ему это нужно? Наоборот, спасибо сказал бы, если можно часами не маяться неподвижно в одной и той же позе.

– Согласен, неординарный запрос. Хотя, я думаю, гонорар возражений у вас не вызывает.

– Я тоже думаю, что гонорар не вызывает у меня возражений, – согласился я.

– Решение за вами. Продать душу дьяволу никто не требует. Портретист вы известный. На то и упор.

– Будто какой-то мафиозный наемный убийца на покое, – заметил я. – Вроде как «завали напоследок еще одну цель».

– Но это не значит, что будет пролита кровь. Ну как? Возьметесь?

«Не значит, что будет пролита кровь», – мысленно повторил я. И представил себе картину «Убийство Командора».

– Какой он – этот заказчик?

– По правде говоря, я и сам не знаю.

– Ну хоть мужчина или женщина? Или вы не знаете даже это?

– Не знаю. Ни пола, ни возраста, ни имени. Ничего. Пока что это просто безликий заказчик. Позвонил адвокат, назвался его представителем, и разговор шел только с ним.

– А это вообще законно?

– Да, ничего подозрительного. Из приличной адвокатской конторы. Сказал: как только договоримся, сразу сделает предоплату.

Я вздохнул, не выпуская трубку из руки.

– Внезапное предложение, поэтому ответить сразу я никак не могу. Мне нужно время подумать.

– Хорошо. Думайте, сколько потребуется. Там так и сказали: спешить им тоже некуда.

Я попрощался и положил трубку. И, не придумав чем заняться, пошел в мастерскую, зажег свет и, усевшись на пол, стал бесцельно смотреть на картину «Убийство Командора». Немного погодя я проголодался, сходил за тарелкой с крекерами «Риц» и кетчупом и вернулся. Я ел крекеры, макая их в кетчуп, и снова смотрел на картину. Конечно, это совсем не полезно. К тому же очень невкусно. Но вкусно это или нет, тогда для меня было не важно. Утолить голод хоть немного – и то хорошо.

Картина и в целом, и своими деталями прямо-таки завладела моим сердцем. Можно даже сказать, я был ею пленен. Потратив несколько недель, чтобы рассмотреть ее досконально, теперь я пробовал рассматривать ее подробно, вблизи, вдаваясь в детали. Особенно мой интерес привлекало выражение лиц пяти персонажей. Я сделал эскизы карандашом, детально зарисовав лица каждого: и Командора, и Дона Жуана, и Донны Анны, и Лепорелло, и даже Длинноголового. Так читатели аккуратно выписывают понравившиеся фразы из книги.

Тогда я впервые попробовал сам набросать эскизы персонажей картины нихонга, и нужно признаться, с первых пробных штрихов понял, что это намного сложнее, чем я себе представлял. В нихонга главное – линии, и техникой исполнения этот стиль тяготеет ближе к плоскости, чем к объему. Реальности здесь предпочитается символизм. Картины, выполненные в таком ключе, перевести, так сказать, на язык европейского стиля живописи невозможно в принципе. Однако после многих проб и ошибок я научился справляться с этой задачей. Хоть от меня и не требовалось переделывать картину на свой лад, но без собственного толкования изображения, его перевода не обойтись, а для этого нужно понимать замысел, скрытый в оригинале. Иными словами, мне (в той или иной степени) нужно постичь точку зрения художника по имени Томохико Амада, его человеческую сущность. Образно говоря, примерить его обувь на свою ногу.

За работой я в какой-то миг подумал: «А что, если тряхнуть стариной и попробовать написать портрет? Замысел-то неплох». Все равно моя неначатая картина никуда не денется, и я пока даже не могу понять, что мне следует и что я хочу на ней рисовать? А взяться за портрет – пусть даже эта работа мне не по нраву – полезно, чтобы не терять навык. Ведь если я так и не смогу ничего созидать, то вовсе разучусь рисовать. Даже портреты. Конечно, прельщала и сумма предложенного мне гонорара. Ведь даже при самых скромных запросах, на доход от работы преподавателем изокружка не проживешь. Я долго путешествовал, купил подержанный универсал, запасы хоть понемногу, но неумолимо истощаются. И поступление солидной суммы, разумеется, было бы очень кстати.

Я позвонил агенту и сказал, что готов взять работу, но только – в этот раз. Он, конечно же, обрадовался.

– Вот только если рисовать клиента вживую, придется ездить к нему на дом? – заметил я.

– Не беспокойтесь. Он сказал, что сам будет приезжать к вам домой в Одавару.

– Так и сказал? В Одавару?

– Именно.

– Он знает, где я живу?

– У него дом поблизости. И он знает, что вы живете в доме Томохико Амады.

Я на мгновенье лишился дара речи. Затем сказал:

– Странно. О том, что я живу здесь, почти никому не известно. Тем более про дом Томохико Амады.

– Я тоже, разумеется, не знал, – сказал агент.

– Тогда откуда знает он?

– Мне это неизвестно. Однако стоит поискать в интернете, и можно узнать все что угодно. Для тех, кто в этом разбирается, частных тайн почти не существует. Таков уж современный мир.

– То, что он живет поблизости, – банальная случайность? Или причина, почему он выбрал меня?

– Этого я не знаю. Попробуйте спросить у него сами при встрече.

Я сказал, что так и сделаю.

– Когда сможете взяться за работу?

– Когда угодно.

– Тогда я передам это заказчику. Что делать дальше, сообщу отдельно, – сказал агент.

Положив трубку, я лег в шезлонг и задумался над стечением обстоятельств. И чем дольше думал, тем больше возникало вопросов. Прежде всего мне было неприятно, что заказчик знает, где я живу. Такое чувство, будто за мной беспрестанно следят, ведут наблюдение за каждым моим движением. И все же кто он таков и откуда, чтобы заинтересоваться таким человеком, как я? И для чего? Такое впечатление, что в этой истории все как-то слишком складно. О моих портретах действительно хорошо отзывались, да и сам я был за них спокоен, пусть это всего лишь обычный портрет. С какой стороны ни посмотри, назвать его «произведением искусства» язык не повернется. И я – никому не известный художник. Допустим, заказчик увидел несколько моих работ, и они ему понравились (хотя мне не хотелось принимать эту историю за чистую монету), неужели они стоят того, чтобы щедро раскошелиться на такую сумму?

«А может, он муж той женщины, моей любовницы?» – невзначай проскользнула и такая мысль. Определенных оснований нет, но чем больше я об этом думал, тем меньше такая возможность казалась мне маловероятной. Что еще может прийти в голову, если какой-то сосед инкогнито проявляет ко мне личный интерес? Однако зачем ее мужу платить баснословные деньги за собственный портрет только ради того, чтобы нанять художника – партнера его неверной жены? Какая-то бессмыслица. Конечно, если он не эксцентричный чудак.

Что ж, ладно, после всех сомнений подумал я. Посмотрим, что из этого выйдет. Если тот человек что-то задумал, проверю его замыслы на себе. Это куда разумнее, чем безвылазно сидеть в доме на горе. К тому же я сгорал от любопытства: что он за человек – тот, с кем мне предстоит в дальнейшем соприкасаться? Что ему нужно от меня за такой высокий гонорар? Мне захотелось убедиться, что именно?

После этого решения мне стало спокойнее на душе. В ту ночь я смог впервые за долгое время сразу же крепко уснуть, ни о чем при этом не думая. Казалось, я слышал, как посреди ночи шуршит филин. Хотя, возможно, то были обрывки из сна.

7
Хорошо это или плохо, но такое имя легко запомнить

Токийский агент позвонил еще несколько раз, прежде чем мы условились о встрече с таинственным клиентом (чье имя мне так и не сообщили) во вторник на следующей неделе, во второй половине дня. При этом клиент согласился на мое обычное требование: в первый день – только знакомство и беседа примерно на час, а уж потом мы приступим к работе над самим портретом.

Нечего и говорить, для такой работы важно умение верно подмечать особенности лица человека. Но этого мало, иначе произведение рискует превратиться в обычную карикатуру. Чтобы портрет получился выразительным, художник должен понимать, что лежит в основе изображаемого лица. А это в каком-то смысле напоминает чтение по ладони: в лице – главное не то, что дается нам от рождения, а то, что со временем накладывает на него отпечаток. Ведь двух одинаковых лиц не бывает.

Во вторник с утра я навел порядок в доме, нарвал на клумбе цветов и поставил их в вазу, перенес «Убийство Командора» из мастерской в гостевую спальню и прикрыл той коричневой бумагой васи, в какую картина была обернута с самого начала. Нельзя, чтобы она попала на глаза посторонним.

В пять минут второго округу всколыхнул тяжелый низкий рокот мотора, будто из глубины пещеры донесся рык удовольствия гигантского зверя. Наверняка двигатель с большим объемом. Поднявшись по крутому склону, машина остановилась на площадке перед входом в дом. Затем мотор смолк, и над лощиной вновь воцарилась полная тишина. Оказалось, машина – серебристый «ягуар», купе-спорт. Кстати, проглянувший сквозь облака солнечный свет ослепительно отразился в отполированном длинном крыле. Я не особо разбираюсь в машинах, поэтому точно сказать не могу, но предположил, что это новейшая модель и на спидометре сдвинулись с места лишь четыре первые цифры. Наверняка стоит она столько, что мне хватило бы на двадцать моих «королл»-универсалов и еще бы осталось. Хотя удивляться тут нечему: этот человек готов заплатить уйму денег за свой портрет. Я б не удивился, если б он прибыл сюда на огромной яхте.

Из машины вышел хорошо одетый мужчина средних лет. В темно-зеленых солнцезащитных очках, в белоснежной (не просто белой, а белоснежной) сорочке из хлопка и твиловых брюках цвета хаки. На ногах – кремовые парусиновые туфли. Ростом чуть выше метра семидесяти. На лице – хороший и ровный загар. От него веяло свежестью и чистотой. Но главное, что привлекло в нем мое внимание, – его волосы. Слегка волнистая обильная шевелюра вся, до последнего волоска, была белой. Не пепельного цвета и не цвета кунжута с солью, а чисто-белая, как нетронутый слой снежной целины.

Я наблюдал сквозь щель между занавесками, как он вышел из машины, захлопнул дверцу (издавшую приятный звук, присущий дорогим машинам), не нажимая на кнопку электронного замка опустил ключ в карман брюк и направился к крыльцу дома. Очень красивой походкой: спина прямая, мышцы так и перекатывались при каждом шаге. Наверняка регулярно занимается спортом, весьма серьезно притом. Я отошел от окна, сел на стул в гостиной и подождал, когда зазвонит дверной звонок. Вот он раздался, и я неспешно добрел до прихожей и открыл дверь.

Стоило мне ее отворить, мужчина снял очки, спрятал их в нагрудный карман сорочки и, не говоря ни слова, протянул мне руку. Я тоже почти машинально протянул руку. Мужчина ее пожал – крепко, как это часто делают американцы. По моим ощущениям – излишне сильно, хотя не сказать, что больно.

– Я – Мэнсики. Мое почтение! – отчетливо представился мужчина – таким тоном лектор обращается с приветствием к аудитории, проверяя микрофон.

– Взаимно, – ответил я. – Мэнсики-сан?

– «Мэн» – как первый в слове «магазин беспошлинной торговли», «сики» – «цвет» в слове оттенок.

– Мэнсики-сан, – попробовал я выстроить в голове эти иероглифы. Весьма странное сочетание.

– «Избавиться от цвета», – сказал мужчина. – Редкое, да? Помимо нашей семьи почти нигде не встречается.

– Но запомнить несложно.

– Верно: хорошо это или плохо, но такое имя легко запомнить, – сказал мужчина и слегка улыбнулся. От щек до подбородка у него проступала щетина. Хотя это вряд ли щетина, скорее – легкая небритость, специально оставленные несколько миллиметров. В отличие от волос, борода была наполовину черной. Мне показалось странным, почему совершенно белой стала только шевелюра.

– Пожалуйста, проходите, – предложил я.

Мужчина по имени Мэнсики слегка поклонился, разулся и вошел в дом. Вел он себя безупречно, и все же я чувствовал легкое напряжение. Он – точно крупный кот, которого привезли на новое место: каждое отдельное движение осторожно и мягко, а глазами быстро скользит то туда, то сюда.

– Похоже, здесь удобно, – сказал он, усевшись на диван. – Очень тихо и спокойно.

– Что тихо – это да. Только за покупками ездить неудобно.

– Однако для работы вроде вашей – наверняка то, что нужно?

Я сел на стул напротив него.

– Слышал, вы тоже живете где-то поблизости?

– Да, верно. Если пешком, то небыстро. Но если по прямой – весьма близко.

– Если по прямой? – повторил я слова собеседника. Эта фраза отчего-то прозвучала загадочно. – Если по прямой, то насколько именно близко?

– Настолько, что видно, если помахать рукой.

– Хотите сказать, что отсюда виден ваш дом?

– Да, так и есть.

Пока я колебался, размышляя, что нужно сказать, заговорил сам Мэнсики:

– Хотите увидеть?

– Если несложно, – ответил я.

– Ничего, если мы выйдем на террасу?

– Конечно. Пожалуйста.

Мэнсики поднялся с дивана и вышел из гостиной на террасу. Склонившись над перилами, показал на противоположный склон лощины.

– Вон там, видите тот белый дом? На верхушке горы, бетонный. Где в стеклах сейчас отражается солнце.

Я лишился дара речи. То был роскошный особняк, который я разглядывал по вечерам, лежа в шезлонге с бокалом вина в руке. Очень большой и примечательный дом на другом склоне, чуть правее моего.

– Конечно, не близко, но если сильнее помахать руками, можно поздороваться, – сказал Мэнсики.

– Но как же вы узнали, что я живу здесь? – спросил я, не отрывая рук от перил.

Он вроде бы немного опешил. Хотя с чего бы? Просто он показал своим видом, что опешил. Тем не менее, наигранность на его лице почти не ощущалась. Он просто хотел сделать паузу, прежде чем ответить.

Мэнсики сказал:

– Эффективный сбор самой разной информации – часть моей работы.

– Что-то связанное с интернетом?

– Да, но если быть точным, сфера, связанная с интернетом, – тоже часть моей работы.

– Однако того, что я здесь живу, еще почти никто не знает.

Мэнсики улыбнулся.

– Если перефразировать «почти никто не знает», получится: «тех, кто знает, мало, но они есть».

Я еще раз посмотрел на белое роскошное здание из бетона на другом склоне лощины, затем вновь окинул взглядом этого человека. Выходит, это он появлялся по вечерам на террасе того дома. Теперь, зная об этом, я мог смело сказать, что его фигура и осанка в точности совпадают с силуэтом того человека. Вот только возраст определить непросто. Судя по белейшей, как снег, голове – где-то около шестидесяти. Но кожа – лоснящаяся и упругая, на лице ни единой морщинки. А глубоко посаженные глаза молодо блестели, будто мужчине не больше сорока. Ну как тут определить истинный возраст? Он может назвать любые цифры от сорока пяти до шестидесяти – и мне лишь останется поверить ему на слово.

Мэнсики вернулся в гостиную и опять уселся на диван, я прошел следом и присел напротив. Собравшись с духом, я начал разговор:

– Мэнсики-сан, у меня к вам один вопрос.

– Конечно. Спрашивайте, что угодно, – с улыбкой ответил он.

– То, что я живу поблизости от вас, как-то связано с вашим заказом?

Мэнсики слегка сконфузился. Когда он смущался, по краям глаз собирались морщинки. Приятные такие. Черты лица, если присмотреться, – очень правильные, а глаза миндалевидные, глубоковато посаженные. Я отметил про себя, что лоб у Мэнсики – благородный и широкий, брови густые, но при этом хорошо очерченные, нос – тонкий и не сильно вздернутый. В целом глаза, брови и нос сидели на маленьком лице почти идеально, не будь оно излишне широким, что нарушало баланс. Лицо выходило за пределы пропорций, хоть это и нельзя назвать недостатком. Просто одна из характерных особенностей, поскольку этот дисбаланс вселял спокойствие в тех, кто смотрел на Мэнсики. Будь его лицо чересчур симметричным, люди восприняли бы такую внешность с легкой антипатией и, возможно, осторожностью. А так его слегка несочетающиеся черты успокаивали любого, кто видел его впервые, как бы дружелюбно передавали собеседнику: «Все хорошо. Не переживайте. Я – неплохой человек. Ниче�

Скачать книгу

Haruki Murakami The Fiction literary work enh2d KILLING COMMENDATORE

Volume 1 (THE IDEA MADE VISIBLE) (“Book 1”)

Volume 2 (THE SHIFTING METAPHOR) (“Book 2”)

© 2017 by Haruki Murakami

© Замилов А., перевод на русский язык, 2019

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2019

* * *

Пролог

Вздремнув сегодня после обеда, я открыл глаза и увидел перед собой безлицего человека. Он сидел на стуле прямо напротив дивана, пристально уставив на меня воображаемый взгляд с отсутствия лица.

Мужчина был высок, одет, как и прежде, в длинный темный плащ. Широкие поля черной шляпы прикрывали его безликое лицо.

– Вот, я пришел. Давай, пиши мой портрет, – сказал Безлицый, убедившись, что я полностью проснулся. Говорил он тихо, голосом сухим и монотонным. – Помнишь, ты обещал.

– Помню. Но тогда не нашлось бумаги, вот ничего и не получилось. – В моем голосе тоже ни эмоций, ни интонаций. – Но мы квиты, я отдал вам амулет с пингвином.

– Да, я прихватил с собой эту безделушку.

С этими словами он вытянул правую – очень длинную – руку, в которой держал пластмассовую фигурку пингвина. Такие обычно крепятся ремешком к сотовому телефону. Безлицый обронил фигурку на кофейный столик, и та брякнула о стеклянную поверхность.

– Возвращаю. Тебе он, пожалуй, нужнее. Этот крошечный пингвин будет оберегать твоих близких. Я хочу, чтоб ты взамен написал мой портрет.

Я растерялся.

– Прямо не знаю – я никогда не рисовал людей без лица.

В горле у меня пересохло.

– Говорят, ты – мастер портрета. К тому же, все когда-нибудь бывает впервые, – сказал Безлицый и рассмеялся. Полагаю, что рассмеялся. Нечто похожее на смех донеслось как бы из глубины пещеры – словно гулкое завывание ветра.

А потом он снял шляпу. На месте, где полагалось быть лицу, медленно закручивалась по спирали лишь молочная пелена.

Я поднялся, принес из мастерской альбом и мягкий карандаш. Затем сел на диван, собираясь приступить к портрету Безлицего, – но не знал, с чего начать и где это начало искать. Ведь там не было ничего. А как можно придать форму тому, чего нет? Только белесая пелена, что окутывала эту пустоту, беспрестанно меняла форму.

– Советую поторопиться, – сказал Безлицый. – Я не могу оставаться здесь долго.

В груди у меня гулко билось сердце. «Времени в обрез, нужно быстрей». Однако рука с карандашом так и повисла в воздухе, не в состоянии сдвинуться с места. Как будто кисть онемела прямо от запястья. Он прав: мне есть о ком позаботиться, а я умею только рисовать. Но вот нарисовать Безлицего я так и не мог. Не зная, как быть, я удрученно следил за водоворотами пелены.

– Прости, но время вышло, – вскоре сказал Безлицый и глубоко выдохнул через рот несуществующего лица белый речной туман.

– Погодите! Еще немного…

Человек надел шляпу, вновь скрыв половину отсутствующего лица.

– Когда-нибудь я навещу тебя опять. Может, тогда ты наконец-то сможешь нарисовать меня. А до тех пор я придержу пингвина.

И Безлицый исчез. Растворился в воздухе, словно дымка от порыва ветра. Остались только опустевший стул да стеклянный столик. Пингвина на столике как не бывало.

Все это показалось мне мимолетным сном. Но я прекрасно понимал, что это не сон. Будь это так, сам мир, в котором я живу, – один сплошной сон.

Быть может, когда-нибудь я научусь рисовать портрет пустоты. Смог же другой художник закончить картину «Убийство Командора». А пока что мне требуется время. И очень важно, чтобы оно было за меня.

1

Если поверхность потускнела

С мая того года и до начала следующего я жил в горах неподалеку от начала узкой лощины. Летом в глубине лощины беспрестанно шел дождь, а за ее пределами почти всегда бывало ясно. Причиной тому – юго-западный бриз. Он приносил в лощину полные влаги облака, которые, поднимаясь по склонам, проливались ливнем. Дом стоял прямо на границе стихий, и даже когда мне на порог светило солнце, на заднем дворе зачастую лило как из ведра. Вначале мне это казалось очень странным, но вскоре я свыкся и перестал замечать.

Над горами нависали обрывки туч. Стоило подуть ветру, как эти клочки, словно забредшие из прошлого души, шатко плыли над горными склонами в поисках утраченных воспоминаний. Порой белые дождинки, словно мелкий снег, бесшумно кружились вихрями. Ветер здесь почти никогда не утихал, и летом в доме было вполне терпимо без кондиционера.

Дом был стар и мал, зато двор оказался очень просторным. Стоило немного его запустить, как все заросло сорняками в человеческий рост, где, точно скрываясь от закона, прижилось кошачье семейство. Но вскоре приехал садовник, скосил всю траву, и полосатой кошке с тремя котятами пришлось уйти – укрыться ведь негде. Напоследок кошка-мать сурово озиралась – такая худая, что сразу было видно: не жилец она.

Дом выстроили на вершине горы, и с террасы, смотревшей на юго-запад, сквозь лесную чащу видно было море. Казалось, его там не больше, чем воды в раковине: просто мелкая лужица в сравнении с огромным Тихим океаном, – но, по словам моего знакомого агента по недвижимости, даже при таком размере вида на море цены на землю с ним и без него сильно отличаются. Хотя мне было без разницы, есть там вид на море или нет: издалека обрывок морской глади казался лишь тусклым куском свинца. И я не понимал, отчего людям так хочется непременно видеть море. Мне, наоборот, больше нравилось разглядывать окружающие горы. Ведь склоны в глубине лощины в разные сезоны и в разную погоду так живо меняют свой облик. И я нисколько не уставал от каждодневных перемен.

К тому времени я расстался с женой, и мы даже подписали документы для официального развода, но позже нам выпала возможность начать супружескую жизнь сызнова.

Сложно сказать, почему так вышло. Даже мы, участники тех событий, едва улавливаем связь между их причиной и следствием. Если обобщить одной фразой, прозвучит банально – мы примирились. А между двумя периодами супружеской жизни – так сказать, предыдущим и последующим – зияет пространная брешь длиною в девять с лишним месяцев, точно канал с отвесными стенками, прорытый в узком перешейке.

Я сам не могу понять: девять с лишним месяцев – для расставания это долго или нет? Когда я потом оглядывался на то время, мне иногда казалось, что они тянулись вечно – или, наоборот, пролетели на удивление незаметно. День ото дня впечатление менялось. Часто, фотографируя, для верного восприятия размера предмета рядом кладут сигаретную пачку. Так вот, сигаретная пачка, помещенная сбоку от проекции моей памяти, будто бы своевольно вытягивалась и сжималась в зависимости от моего сиюминутного настроения. В пределах моей памяти, подобно тому, как безостановочно видоизменяются разные вещи и обстоятельства – или же в противовес этому, – похоже, беспрерывно меняются даже неизменные, казалось бы, закономерности.

При этом я не хочу сказать, будто так же, наобум, мечется и своевольно меняет размеры вся моя память. Жизнь моя, по сути, сложилась ровно, ладно и резонно. И лишь на эти девять месяцев она пришла в состояние необъяснимого полнейшего хаоса. Тот период стал для меня во всех смыслах исключительным и необычным. Словно бы меня, плывущего посреди спокойного моря, затянуло в неопознанный огромный водоворот.

Может быть, поэтому, когда я вспоминаю события того периода (да, я делаю эти записи по памяти – все происшествия случились несколько лет назад), степень их тяжести, отдаленности и связанности нередко колеблется и становится неопределенной, и стоит лишь ослабить внимание, как в тот же миг логический порядок полностью сбивается. Но даже при этом я приложу все усилия, чтобы построить рассказ, насколько это будет возможно, систематично и логически. Возможно, в конечном итоге, это бесполезная попытка, но я хотел бы отчаянно уцепиться за мои придуманные гипотетические закономерности. Так обессилевший пловец хватается за подвернувшееся бревно.

Перебравшись в тот дом, первым делом я обзавелся дешевой подержанной машиной. Прежнюю незадолго до этого я загнал, будто лошадь, и отправил ее в утиль, так что мне понадобилась другая. Когда живешь в провинциальном городке, да к тому же в одиночестве в горах, машина становится предметом первой необходимости: для покупок и прочих повседневных дел. В центре подержанных машин «Тоёта», что в пригороде Одавары, я нашел недорогую «короллу»-универсал. Продавец пояснил, что кузов – нежно-голубой, хотя мне он напоминал цвет лица изможденного болезнью человека. Пробежала машина тридцать шесть тысяч километров, но не без аварии, из-за чего на нее сделали значительную скидку. Я немного проехался – тормоза и колеса в порядке. Гонять целыми днями по автострадам я не собирался, поэтому решил, что мне подходит.

Дом же сдал мне в аренду Масахико Амада – мой однокашник по Институту искусств. На два года старше, но при этом – один из тех немногих друзей, кто был близок мне по духу. Мы иногда встречались и после выпуска. Получив диплом, он отказался от живописи и, устроившись в рекламное агентство, посвятил себя графическому дизайну. Он знал, что я, расставшись с женой, ушел из дому и податься мне особо некуда, а потому предложил пожить в пустующем родительском доме. Заодно и присмотрю за ним. Его отец, Томохико Амада – известный японский традиционный художник, – владел этим домом со студией в горах неподалеку от Одавары. Похоронив супругу, последние десять лет отец вел одинокую вольготную жизнь в этом доме. И все бы ничего, но недавно у него обнаружили прогрессирующее слабоумие и поместили старика в фешенебельный пансионат на плоскогорье Идзу. Так что дом несколько месяцев назад опустел.

– Знаешь, дом – на вершине горы, место не самое удобное. Спокойное – да, гарантия сто процентов. Прямо-таки идеальное, чтобы писать картины. Абсолютно ничего не отвлекает, – сказал Масахико.

Арендная плата была символической.

– Если в доме никто не живет, он начинает ветшать; так или иначе, переживаешь из-за домушников и пожаров. Жил бы там кто-нибудь постоянно – и нам будет спокойно. Но жить абсолютно задаром, полагаю, не в твоих принципах? Я же, в свою очередь, могу попросить тебя съехать по первому звонку.

Я был не против. Все мое имущество свободно помещалось в багажнике малолитражки. Велят съезжать – смогу съехать хоть на следующий день.

Перебрался я в тот дом после майских выходных. Скромное одноэтажное строение в европейском стиле было вполне похоже на коттедж, но при этом оказалось достаточно просторным для холостяка. Дом стоял на вершине невысокой горы, в зарослях; Масахико сам толком не знал границ своего участка. Во дворе росла, раскинув толстые ветви на все четыре стороны, большая сосна. Местами проложены дорожки из плоского камня, рядом с каменным светильником росло прекрасное банановое дерево.

Как Амада и говорил, там действительно было очень тихо. Однако теперь, вспоминая те события, я бы не сказал, будто абсолютно ничто меня не отвлекало.

За восемь неполных месяцев, что я, расставшись с женой, прожил в той лощине, я спал с двумя женщинами. Обе замужние. Одна младше меня, другая – старше. И обе – ученицы изокружка, в котором я преподавал.

Выбрав удобный случай, я предложил каждой из них переспать со мной (обычно я так не поступаю – по характеру я человек стеснительный и к такому не привык), и они не отказались. Не знаю, почему, но в то время уложить их в постель казалось мне делом простым и логичным. Я не испытывал угрызений совести за то, что сексуально соблазняю тех, кого сам же учу. И плотские отношения с ними казались мне таким же обыденным делом, как спросить у случайного прохожего, который час.

Первой стала высокая черноглазая женщина под тридцать, с маленькой грудью и тонкой талией. У нее был высокий лоб, прямые красивые волосы, но непропорционально большие уши. Пусть не красавица в прямом смысле слова, но с такими чертами лица, что ее захотел бы нарисовать любой художник (и я, сам художник, несколько раз действительно пробовал набросать ее портрет). Детей нет. Муж – преподаватель истории в частной средней школе повышенной ступени[1] – дома колотил жену. В школе распускать руки он не мог, и накопившийся гнев срывал дома на жене. Но по лицу не бил. Однажды, раздев ее донага, я рассмотрел синяки и шрамы по всему ее телу. Она не хотела, чтобы их видели другие, и, прежде чем раздеться, гасила в комнате свет.

Секс ее почти не интересовал. Нередко внутри у нее оставалось сухо, я пытался вставить – и ей становилось неприятно. Я неторопливо и нежно ее возбуждал, но ни ласки, ни смазывающий гель нужного действия не оказывали. Боль была острой и никак не унималась. От боли она временами громко вскрикивала.

Но даже при этом она хотела секса со мной. По меньшей мере, ей это не было противно. Интересно, почему? Может, она жаждала боли? Или, возможно, так избегала приятных ощущений? Или даже пыталась каким-то образом себя покарать? Да мало ли чего порой хотят люди от жизни. Но вот одного она не желала – близости.

Она была против встреч у меня или у нее дома, поэтому мы ехали на моей машине к морю, и там, вдали от всех, в гостинице для пар занимались сексом. Встречались на просторной парковке сетевого ресторана, в начале второго входили в номер и к трем покидали его. Для таких встреч она непременно надевала большие солнцезащитные очки – даже в пасмурный день или в дождь. Но как-то раз она не приехала в условленное место и перестала посещать изостудию, тем самым положив конец нашей короткой и безнадежной связи. Всего мы встречались так раз четыре или пять.

Затем у меня возникла связь с другой замужней женщиной, которая жила счастливой семейной жизнью. По крайней мере, выглядело так, будто ее семья ни в чем не нуждается. Ей тогда исполнилось (насколько я помню) сорок один, а значит, она была на пять лет старше меня. Невысокая, с правильными чертами лица, всегда одета со вкусом. Три раза в неделю она ходила в спортзал на йогу, и потому ее живот был без единой складки жира. Ездила на новеньком красном «мини-купере», издалека сверкавшем на солнце свежей полировкой. Обе ее дочки учились в дорогой частной школе в районе Сёнан, которую прежде окончила и их мать. Муж управлял какой-то фирмой, но что за фирма, я не спросил (и, разумеется, даже не собирался).

Я не могу понять, почему она не отвергла мои подкаты. А может, в то время я излучал особый магнетизм? И я притянул ее душу (если можно их сравнивать), как простой кусок железа. Или же ни мой магнетизм, ни ее душа здесь совсем ни при чем, а ей просто потребовалась плотская встряска на стороне, и я всего-навсего ей подвернулся.

Во всяком случае, я мог спокойно давать все, что ей было нужно в ту пору, – как бы само собой, чем бы оно ни было. Как мне показалось, вначале она очень естественно наслаждалась нашей связью. Если говорить о ее плотской стороне (пусть других сторон, заслуживающих упоминания, и не было вовсе), мои с ней отношения складывались весьма гладко. Мы занимались сексом чисто и честно, и эта чистота достигла практически абстрактного уровня. Я поймал себя на этой мысли не сразу, и она меня слегка изумила.

Однако со временем женщина образумилась. Тусклым утром в начале зимы раздался телефонный звонок, и она, будто читая по бумажке, проговорила:

– Полагаю, нам больше не стоит встречаться. Ведь продолжения у наших отношений нет.

Или что-то в том духе.

И вправду, какое там продолжение? У них не было даже основы.

В студенчестве я в основном увлекался абстрактной живописью. Простое, казалось бы, понятие «абстрактная картина» подразумевает довольно широкие рамки. Я не знаю, как объяснить ее формы и содержание, однако это – «картина, передающая нефигуративный образ вольно и непринужденно». Некоторые мои работы удостоились второстепенных премий на выставках, а обо мне самом в журналах об искусстве появлялись публикации. Не многие, но некоторые преподаватели и приятели поддерживали меня и ценили мои картины. И пусть от моего будущего многого не ждали, я считаю, что талант к живописи у меня все-таки был. Вот только для моих картин зачастую требовались большие холсты и много краски, что, разумеется, повышало расходы. Нечего и говорить: вероятность того, что какой-нибудь благожелатель приобретет подборку абстрактных полотен неизвестного художника и украсит ими стены своего дома, сводилась к нулю.

Конечно, я бы не прожил любимым творчеством, а поэтому, чтобы заработать на хлеб, по окончании института стал принимать заказы на портреты – директоров фирм, важных в научных кругах персон, депутатов, выдающихся провинциалов – тех, кого можно назвать «столпами общества» (пусть даже разной толщины); и прорисовывал их образы весьма фигуративно. От меня требовалось изображать их реалистично, величаво, полными достоинства и самообладания. То были картины во всех отношениях практического использования: они вешались на стены в директорские приемные и кабинеты. В общем, по работе мне приходилось рисовать совсем не то, к чему я стремился как художник. И, положа руку на сердце, никакой гордости за эти работы я не испытывал.

В районе Ёцуя снимала помещение одна маленькая фирма, которая принимала заказы исключительно на портреты, и я по рекомендации своего бывшего педагога подписал с ними эксклюзивный контракт. Хоть я и не получал фиксированную зарплату, несколько выполненных работ давали доход, позволявший мне, молодому холостяку, жить вполне безбедно: оплачивать тесную квартирку в доме по линии Кокубундзи частной железной дороги Сэйбу, три раза в день питаться, временами покупать дешевое вино, изредка ходить с подружками в кино. Несколько лет прошло так, словно их отпечатали под копирку: я сосредоточенно рисовал портреты, а затем, пока не заканчивались деньги на жизнь, возвращался к творчеству для души. В те годы заказы на портреты были для меня лишь средством к существованию, и продолжать эту работу до бесконечности я не собирался.

Признаться, с точки зрения самой работы, выполнение типичных портретов было достаточно простым занятием. В студенчестве мне приходилось подрабатывать носильщиком в компании по переездам, продавцом в круглосуточном магазине. В сравнении с этим нагрузка при написании парадных портретов – как физическая, так и эмоциональная – намного меньше. Достаточно понять суть, а дальше – сплошное повторение одного и того же. Вскоре мне уже не требовалось много времени, чтобы написать очередной портрет. Как если бы я ставил самолет на автопилот.

Однако через год такой безразличной работы я узнал, что мои портреты, как ни странно, ценятся. Они оказались безупречны и нравились заказчикам. Ведь частые упреки и недовольство клиентов, разумеется, не прибавили бы мне заказов, а то и вообще стоили бы мне контракта. Наоборот, хорошие отзывы – считай, больше работы, и гонорар с каждым разом хоть ненамного, но растет. Жанр портрета – достаточно серьезное поле деятельности. Однако мне, фактически новичку, продолжали поступать заказы, что, разумеется, сказывалось и на доходах. Мой менеджер из конторы не нарадовался качеству моей работы, а некоторые заказчики ценили мои портреты за особый штрих.

Сам я не мог объяснить, чем привлекали внимание мои портреты. Ведь я лишь выполнял – без огонька – один заказ за другим. И, честно говоря, не припомню ни одного лица из тех, какие мне довелось написать. Но все же не стоит забывать, что я учился на художника и не могу рисовать совершенно никчемную, ничего не стоящую картину, какого бы жанра та ни была. Иначе мне самому было бы стыдно за наплевательский подход к ремеслу, которому я учился. Пусть это не те работы, которыми человек вправе гордиться, но все же я старался избегать творений, за которые самому было бы стыдно. Пожалуй, такое можно назвать некоей профессиональной этикой. Но сам я просто не мог поступать иначе.

И вот еще что: с самого начала я последовательно вырабатывал собственный стиль. Перво-наперво я не спешил рисовать портрет с натуры. Получив заказ, договаривался с героем портрета о встрече – хотя бы на час, и мы с ним беседовали наедине. Просто так. Я даже не делал наброски. Я задавал вопросы, а собеседник на них отвечал. Где, когда и в какой семье родился, как провел детство, в какую школу ходил, куда устроился работать, какую завел семью и как достиг нынешнего положения. Еще мы говорили о повседневной жизни, увлечениях. Как правило, люди охотно рассказывали о себе. При этом – очень увлеченно (пожалуй, потому, что их истории другим были безразличны). Так условленный час перетекал в другой, а бывало порой, что и в третий. Затем я брал на время пять-шесть фотографий клиента – обычные снимки из их повседневной жизни, в естественных позах. Бывало (но далеко не всегда), сам делал несколько фотографий с разных ракурсов своим портативным фотоаппаратом. И этого обычно бывало достаточно.

Многие обеспокоенно уточняли:

– Нам что, не нужно позировать? Сидеть неподвижно? – Все они считали, что им не избежать такой участи, раз уж пишут их портрет. Они представляли себе знакомую по фильмам сцену, когда художник (благо, в наши дни – без берета), нахмурившись, стоит с кистью в руках перед холстом, а перед ним неподвижно сидит натурщик. И двигаться ему при этом нельзя.

– Вы сами этого хотите? – переспрашивал я. – Позировать для непривычного к этому занятию человека – тяжкий труд. Долгое время необходимо сохранять одну и ту же позу. Это весьма скучно, к тому же затекает тело. Но если вы этого желаете, что ж – так тогда и поступим.

Разумеется, 99 % клиентов ничего подобного не хотели. Почти все они – очень активные, занятые люди либо отошедшие от дел старики. И, по возможности, никто не прочь избежать бессмысленных мук такой самодисциплины.

– Мне достаточно просто выслушать вас, – успокаивал их я. – Станете вы позировать или нет, на результат работы это не повлияет. Если вам результат не придется по вкусу, я напишу новый портрет.

Недели через две портрет бывал готов (на то, чтобы полностью высохли краски, требуется несколько месяцев). И для этого мне вовсе не нужен клиент перед глазами, а требуется лишь яркая память о нем (случалось даже так, что присутствие клиента, наоборот, мешало работе). Память о его образе в объеме. И оставалось лишь перенести этот образ на холст. Похоже, я от рождения был одарен этой способностью – отличной зрительной памятью. И так получилось, что эта способность, которую вполне можно назвать особым искусством, стала важным козырем в моем ремесле портретиста.

Еще для меня очень важно испытывать хоть чуточку приязни к тому, кого я изображаю. Поэтому при первой встрече с клиентом я старался разглядеть в нем как можно больше схожих со своими симпатий и взглядов. Конечно, среди заказчиков встречаются и такие, в ком и разглядывать попросту нечего. А с некоторыми я не стал бы связываться, даже предложи мне кто из них свою дружбу. Другое дело – один-два раза навестить клиента в удобном для него месте. В таком случае выявить одну-две приятные черты характера – дело не столь уж и трудное. Если заглянуть в самую глубь, в любом человеке сияет какой-нибудь бриллиант. Важно отыскать такую драгоценность и, если поверхность ее потускнела (а чаще всего так и бывает), натереть до блеска, сняв налет. Зачем? Потому что этот настрой сам собой отразится в произведении.

Вот так незаметно для себя я стал художником-портретистом. Даже получил некую известность в специфических узких кругах. Под предлогом женитьбы я отказался от эксклюзивного контракта с той фирмой на Ёцуя и стал работать сам по себе. Моим посредником стало агентство, для которого живопись – бизнес, благодаря чему я начал получать заказы на более выгодных условиях. Мой агент был на десять лет старше меня – компетентный и волевой человек. Мне, как свободному художнику, он посоветовал относиться к работе еще прилежнее. С тех пор я рисовал портреты разных людей (по большей части бизнесменов и политиков – известных в своих сферах личностей, чьи имена, однако, мне лично ничего не говорили) и получал за это совсем неплохие гонорары. Но это не значит, что меня признали. Мир портретистов отличается от мира искусств. Тем более отличается он от мира фотографов. И если фотографы-портретисты изредка, но добиваются признания своего творчества и становятся известными личностями, то художникам-портретистам это не светит. Их произведения крайне редко проникают во внешний мир. Такие портреты не публикуют в художественных альманахах и не выставляют в галереях. В рамах на стенах каких-то приемных они просто покрываются пылью и пеленой забвения. А если кто-то неспешно рассмотрит картину (вероятно, от избытка свободного времени), то вряд ли станет справляться об имени художника.

Временами я воспринимал себя как некую элитную проститутку от живописи. Свободно владея техникой, я старался все выполнять четко и добросовестно. К тому же я знал, как сделать так, чтобы клиент остался доволен, – был у меня и такой талант. Я работал высокопрофессионально, но это не значит, что я лишь механически следовал установленному порядку. Нет, по-своему я вкладывал душу. Стоили портреты весьма недешево, но клиенты платили, не жалуясь. Ведь я имел дело с людьми, не обращавшими внимания на цену, и молва о моем мастерстве передавалась от одного человека к другому. Благодаря чему поток клиентов не иссякал, и в моем рабочем графике почти не оставалось окон. Вот только сам я работой не горел. Ну ни на йоту.

Я не собирался становиться такого рода художником. Как и человеком, впрочем, тоже. Просто в силу разных обстоятельств в какой-то момент перестал рисовать для себя. Конечно, сказалась женитьба, помыслы о размеренной жизни, но не только это. По правде говоря, еще до того у меня совершенно пропало острое желание рисовать для себя, и семейная жизнь – всего-навсего отговорка. Меня уже нельзя было назвать молодым. Нечто похожее на пламя, пылавшее в груди, казалось, исподволь угасало у меня внутри. И я постепенно забывал ощущение согревавшего меня тепла.

В какой-то момент мне следовало перестать быть тем, кем я стал. Попробовать хоть что-нибудь изменить. Вот только я все откладывал на потом. И раньше, чем я сам, от меня прежнего отказалась жена. Мне тогда исполнилось тридцать шесть.

2

Возможно, все улетят на Луну

– Извини, но жить с тобой я больше не смогу, – тихо отрезала она и надолго умолкла.

Внезапное заявление моей жены застало меня врасплох. От неожиданности я не знал, что ей ответить, и ждал, что еще она скажет. Вряд ли что-то приятное для меня, но в тот миг я ничего не мог с собой поделать – разве что дождаться ее следующей фразы.

Мы сидели за столом на кухне друг напротив друга. Было это в воскресенье после полудня, в середине марта, примерно за месяц до шестой годовщины нашей свадьбы. В тот день с утра зарядил холодный дождь. После слов жены я первым делом выглянул за окно – дождь лил тихо и совсем бесшумно. Почти без ветра. Но все же он нес в себе холод – такой, что въедливо пробирает до костей. Он будто напоминал, что до весны еще далеко. За пеленой дождя тускло маячил оранжевый контур Токийской башни. В небе ни одной птицы. Они, укрываясь под карнизами, терпеливо пережидают дождь.

– Только не спрашивай причину, ладно? – попросила она.

Я слегка качнул головой. Ни «да», ни «нет». Я не мог сообразить, какие слова окажутся уместны, и потому кивал машинально.

Она сидела в обтягивающем свитере цвета лаванды, с широким вырезом. Мягкие бретельки белого топа выглядывали рядом с оголенной ключицей. Напоминали они какие-то макаронины, приготовленные по особому рецепту.

– Один вопрос, – наконец сказал я, глядя на бретельки, но не замечая их. Сухо, тоном, лишенным надежды и обаяния.

– Если я смогу на него ответить.

– В этом… есть моя вина?

Она задумалась, а затем, подобно человеку, который долго нырял, а теперь выплыл на поверхность, медленно сделала глубокий вдох.

– Думаю, непосредственно нет.

– Непосредственно нет?

– Думаю, нет.

Я постарался уловить ее интонацию. Будто взвешивал на ладони яйцо.

– То есть… косвенно есть?

На это жена ничего не ответила.

– Несколько дней назад, под утро, я видела сон, – сказала она вместо ответа. – Такой явственный, что я сама не могла разобрать, где грань между действительностью и сновидением. А когда открыла глаза, то подумала… даже не так – отчетливо осознала: все, больше я с тобой жить не смогу.

– О чем был сон?

Она покачала головой.

– Прости, но этого сказать я не могу.

– Потому что сон – это личное?

– Пожалуй.

– Кстати, я был в том сне? – спросил я.

– Нет, ты в нем не появлялся. Выходит, и в этом смысле тоже непосредственно твоей вины нет.

Я на всякий случай резюмировал ее фразы. Это моя давнишняя привычка – резюмировать фразы собеседников, когда не знаешь, что им сказать (чем я их частенько злю).

– Иными словами, несколько дней назад ты увидела явственный сон. А когда проснулась – осознала, что жить со мной больше не сможешь. И также не можешь сказать мне, о чем был твой сон. Потому что сон – это личное. Так?

Она кивнула.

– Да, все так и есть.

– Но это ровным счетом ничего не объясняет.

Она положила руки на стол и посмотрела внутрь кофейной чашки, стоявшей прямо перед ней. Будто увидела внутри этой чашки предсказание и пыталась разобрать его текст. И, судя по ее взгляду, предсказание оказалось очень символическим и многозначным.

Сны всегда много значили для нее. Они нередко влияли на ее решения и поступки. Но как бы ни веровала жена моя в сны, одно явственное видение никак не должно свести на нет всю вескость шести лет нашей супружеской жизни.

– Сон – не более чем спусковой крючок, – сказала она, словно прочтя мои мысли. – После того сна у меня будто все разложилось по полочкам.

– Нажмешь на спусковой крючок, и вылетит пуля?

– О чем ты?

– Без спускового крючка пистолет – не пистолет, и мне кажется, выражение «не более чем спусковой крючок» тут неуместно.

Она пристально смотрела на меня, ничего не говоря. Похоже, никак не могла понять, что я хотел ей этим сказать. Хоть я и сам, по правде, мало что понимал.

– Ты встречаешься с каким-то другим мужчиной? – спросил я.

Она кивнула.

– И с ним же, выходит, спишь?

– Да. Я виновата перед тобой. Прости.

Пожалуй, мне стоило спросить, кто он и как давно это происходит. Но знать этого мне не хотелось. Я не желал об этом даже думать. Поэтому опять смотрел за окно, наблюдая, как на улице льет, не переставая, дождь. И почему я до сих пор ничего не замечал?

Жена сказала, прервав молчание:

– Но это – лишь одна из причин.

Я обвел глазами квартиру. Привычное, казалось бы, жилье теперь предстало передо мной, словно пейзаж далекой чужбины.

«Лишь одна из причин»?

Что это значит: «Лишь одна из причин»? – всерьез задумался я. Она занимается сексом с кем-то… помимо меня. Но это – лишь одна из причин? Какие тогда есть еще?

Жена сказала:

– Через несколько дней я покину этот дом, поэтому тебе ничего делать не нужно. Это на моей совести, и, разумеется, уйду я.

– Уже решила, куда?

Она не ответила, но, похоже, да – уже решила. Вероятно, собралась с духом завести этот разговор, все заранее подготовив. От одной этой мысли я ощутил свою беспомощность, будто оступился в кромешном мраке, сделав неверный шаг. Пока я ни о чем не догадывался, обстоятельства развивались своим чередом.

Жена сказала:

– Я постараюсь не затягивать с разводом и надеюсь на твое содействие. Понимаю, что слишком многого от тебя требую.

Я перестал следить за дождем и перевел взгляд на нее. И вновь подумал, что за шесть лет жизни с этой женщиной под одним кровом я так в ней и не разобрался. Так же люди ничего не понимают в луне, хоть и видят ее на небосводе почти каждый вечер.

– Одна к тебе просьба, – собравшись с духом, сказал я. – Выполнишь ее, а дальше – поступай, как знаешь. За это обещаю, не мешкая, поставить печать на заявлении о разводе.

– Что за просьба?

– Уйду из дому я. Причем сегодня. Тебя же прошу остаться.

– Прямо сегодня? – удивленно спросила она.

– Ну да. Ведь чем раньше, тем лучше?

Она немного подумала и вскоре сказала:

– Ну, раз тебе хочется…

– Да, именно этого я хочу, и больше мне ничего не нужно.

Здесь я не лукавил. Будь что будет. Не оставаться же мне в одиночестве в этом месте, напоминавшем жалкие руины, один на один с холодным мартовским дождем?

– Машину я заберу. Хорошо?

Хотя об этом можно было и не спрашивать. Машину с коробкой мне отдали друзья еще до свадьбы. Счетчик спидометра давно перевалил за сто тысяч километров. К тому же у жены все равно не было прав.

– За мольбертом, красками, одеждой и прочими вещами заеду позже. Ты не против?

– Не против. Только «позже» – это примерно когда?

– Пока не знаю, – ответил я. Мне сейчас не до того, чтоб думать наперед, у меня земля уходит из-под ног. И я тут балансирую из последних сил.

– Почему я спрашиваю? Потому что вряд ли… задержусь здесь… надолго, – сказала она, запинаясь.

– Возможно, все улетят на луну, – промолвил я.

Похоже, она не поняла и переспросила:

– Что ты сейчас сказал?

– Да так, ничего. Пустяки.

В тот же вечер к семи я сложил свои вещи в большую спортивную сумку и закинул ее в багажник красного хетчбэка «пежо-205». Смена белья на первое время, туалетные принадлежности, несколько книг и ежедневник. Какую-то походную утварь, которую брал с собой для пеших прогулок в горах. Альбом для эскизов и набор карандашей. Что еще взять, сообразить я не мог. Пока хватит. Понадобится – можно пойти и купить. Когда я выходил из дому с сумкой в руке, жена все еще сидела на кухне. И кофейная чашка по-прежнему стояла перед ней. Как и прежде, жена смотрела в чашку.

– Послушай, у меня к тебе тоже одна просьба, – сказала она. – Хоть мы и разойдемся, останемся же друзьями?

Что она хотела этим сказать, я так и не понял.

Я обулся, закинул на плечо сумку и, положив руку на дверную ручку, кратко глянул на жену.

– Говоришь, останемся друзьями?

Она сказала:

– Ну, если б мы иногда могли встречаться, чтобы поболтать…

Я пока не мог понять смысла ее слов. Остаться друзьями? Иногда встречаться, чтобы поболтать? Ну, встретимся – и о чем мне с ней говорить? Она будто задает мне загадки. Что она хочет мне этим сказать? Зла на нее я, в общем-то, не держу. Если она об этом.

– Не знаю. Посмотрим.

Других слов у меня не нашлось. Навряд ли я смог бы найти другие, простой там хоть неделю. Поэтому я просто отворил дверь и вышел наружу.

Я совсем не думал, в чем покидаю свой дом. И наверняка не заметил бы, будь на мне хоть халат поверх пижамы. Позже, заехав на парковку в туалет, перед высоким ростовым зеркалом я увидел, во что одет: рабочий свитер, яркий оранжевый пуховик, синие джинсы и рабочие ботинки. На голове – старая вязаная шапочка. Местами на обтрепанном зеленом пуловере белели пятна краски. Из всей одежды одни лишь джинсы были совсем новыми и резали глаз своей яркой синевой. В целом выглядел я весьма пестро, но не сказать, что как-то причудливо. И пожалел я лишь о том, что забыл прихватить шарф.

Когда я выезжал с подземной парковки дома, мартовский студеный дождь все еще продолжал бесшумно лить. Дворники «пежо» так шоркали по стеклу, будто рядом хрипло кашлял старец.

Я понятия не имел, куда податься и некоторое время бесцельно колесил по токийским дорогам, куда глаза глядят. От перекрестка Ниси-Адзабу направился по улице Гайэн-Ниси в сторону Аоямы. Там за третьим кварталом повернул направо и поехал на Акасаку, после нескольких поворотов оказался на Ёцуя. Затем заехал на первую попавшуюся на глаза заправку и наполнил бак под завязку. Еще попросил проверить уровень масла и давление в шинах. Также мне залили жидкость для стекол. Кто знает, может, мне предстоит прямо сейчас выдвинуться в дальний путь. А может, и добираться до луны.

Заплатив кредиткой, я опять выехал на трассу. Дождливым воскресным вечером дорога была пуста. Включил было радио, но там оказалось слишком много пустой болтовни. Голоса людей чересчур пронзительны. В плеере компакт-дисков стоял первый альбом Шерил Кроу. Послушав оттуда три композиции, я выключил звук.

И тут заметил, то еду по улице Мэдзиро. Потребовалось некоторое время, чтобы понять, в какую сторону. Затем я сообразил – от Васэды в сторону Нэрима. Тишина стала нестерпимой, я опять включил плеер. После нескольких треков опять выключил. Тишина была слишком спокойной, музыка – раздражающе шумной. Но лучше уж тишина. До моих ушей доносилось только шорканье изношенных «дворников» да непрерывное шуршание колес по мокрому асфальту.

В тишине я представил жену в объятиях какого-то другого мужчины.

Об этом мне следовало бы узнать пораньше. Ну почему я не догадался? Несколько месяцев у нас не было секса. Я соблазнял, но она под разными предлогами отказывала. Вернее сказать, с некоторых пор секс ее не интересовал. А я считал, что, вероятно, бывают и такие промежутки. Поди устает на работе, может, неважно себя чувствует. При этом она, конечно же, спала с каким-то другим мужчиной. Когда это началось? Я попытался вспомнить. Месяца четыре или пять тому назад. Примерно с октября или ноября.

Однако что было тогда, я вспомнить не смог. О чем тут говорить, если я толком не мог припомнить даже вчерашний день.

Поглядывая на светофоры, чтобы не проехать на красный, я держал дистанцию до задних фар машины, что ехала впереди, а сам размышлял о событиях прошлой осени. Размышлял так сосредоточенно, что закипали мозги. Правая рука машинально переключала скорости, подстраиваясь под транспортный поток, левая нога, опережая движение руки, выжимала сцепление. В такие минуты меня никак не радовала езда в машине на коробке. Ведь кроме того, что я думал о жене, мне приходилось постоянно действовать руками и ногами.

Что же было в октябре и ноябре?

Я представил, как осенним вечером на широкой кровати какой-то мужчина раздевает мою жену. Подумал о белых бретельках ее топа. Подумал о розовых сосках под этим топом. Воображать все это одно за другим я не хотел, но и не мог прервать вереницу засевших в голове домыслов. Я вздохнул, заехал на возникшую перед глазами парковку придорожного ресторана. Открыл водительское окно и, вдохнув полной грудью сырой воздух с улицы, неспешно успокоил биение сердца. Затем вышел из машины. Как был в вязаной шапочке, без зонтика прошел под мелким дождем по парковке в ресторан. Там уселся в кабинке в глубине зала.

Посетителей было мало. Подошла официантка, я заказал горячий кофе и бутерброд с ветчиной и сыром. Отпив кофе, я закрыл глаза и попытался овладеть собой. Попытался прогнать это наваждение: жену ласкает другой мужчина, – но оно никак не исчезало.

Я пошел в туалет, где вымыл руки с мылом и заново посмотрел на отражение лица в зеркале, висевшем над раковиной. Налившиеся кровью глаза казались меньше обычного. Как у лесного зверька, потерявшего от голода последние силы: он исхудал и напуган. Протерев бумажными салфетками лицо и руки, я посмотрел, как выгляжу в большом зеркале на стене. Там отражался осунувшийся тридцатишестилетний художник в неказистом свитере с пятнами краски.

Куда мне теперь податься? – подумал я, уставившись в зеркало. А еще раньше: до чего я докатился? Где это я? Даже не так, прежде всего – кто я такой?

Глядя на свое отражение в зеркале, я подумал: а не нарисовать ли мне автопортрет? Если вдруг соберусь – каким я себя изображу? Найдется ли у меня хоть капля любви к самому себе? Смогу ли я обнаружить в себе хотя бы один лучик света?

Оставив вопросы без ответов, я вернулся за столик. Когда допил кофе, подошла официантка и опять наполнила чашку. Еще я попросил принести мне бумажный пакет, и когда та выполнила заказ, положил туда нетронутый бутерброд. Позже проголодаюсь, а пока есть не хотелось.

Выйдя из ресторана, я поехал по дороге прямо и вскоре увидел щит с указателем на автостраду Канъэцу[2]. А что, заеду на хайвэй и двину на север, подумал я. Что там, на севере, я не знаю. Но мне показалось: чем ехать на юг, лучше податься на север. Хотелось оказаться в прохладном и чистом месте. Не важно, на юге или севере, просто мне хотелось уехать подальше от этого города.

Открыв бардачок, я увидел там пять или шесть компакт-дисков. Один из них – струнный октет Мендельсона в исполнении «I Musici». Жене нравилось слушать эту музыку во время наших поездок. Красивое произведение – две интерпретации двух схожих по составу струнных квартетов. Когда Мендельсон это сочинял, ему было шестнадцать. Так мне сказала жена. Вундеркинд.

Что ты делал в свои шестнадцать?

В шестнадцать я был без ума от девчонки из нашего класса, сказал, вспомнив, я.

Ты с ней встречался?

Нет, ни разу нормально не поговорил. Просто наблюдал за ней издалека. Заговорить не было смелости. А вернувшись домой, набрасывал ее портреты. Их было много.

Ты с тех пор почти не изменился, смеясь, сказала жена.

Да, я с тех пор так и занимался почти одним и тем же.

Да, я с тех пор так и занимался почти одним и тем же, – повторил я в голове свою тогдашнюю фразу.

Достав из плеера диск Шерил Кроу, я поставил вместо него альбом «MJQ» «Пирамида». И под приятное блюзовое соло Милта Джексона ехал по автостраде прямо на север. Иногда заезжал передохнуть на придорожные парковки, неспешно отливал, затем пил горячий кофе и ехал дальше. Почти всю ночь. Ехал строго по первому ряду и перестраивался во второй только для обгона еле ползших грузовиков. Странно, однако спать не хотелось. Не хотелось настолько, что временами казалось, будто сон не придет больше никогда. И вот перед рассветом я уже оказался на побережье Японского моря.

В Ниигате я свернул направо и поехал вдоль моря на север, миновал Ямагату и Акиту, из Аомори переправился на Хоккайдо. На этот раз, не заезжая на автострады, неспешно колесил по обычным дорогам. Во всех смыслах размеренная поездка. Вечером находил простой рёкан[3] или дешевую гостиницу, заселялся и спал на узкой кровати. К счастью, где бы я ни был, какой бы ни была моя постель, я засыпал, стоило лишь в нее забраться.

На второй день с утра, проезжая город Мураками[4], я позвонил в агентство и сообщил, что некоторое время, судя по всему, не смогу принимать заказы. Оставалось несколько недоделанных портретов, но работать я был не в состоянии.

– Это никуда не годится… раз уж вы приняли заказ, – напористо возражал мой агент.

Я попросил прощения.

– Делать нечего. Придумайте что-нибудь, скажите, что попал в аварию. Есть ведь и другие художники, кроме меня.

Агент умолк. Он прекрасно знал, как добросовестно я отношусь к работе. До сих пор я ни разу не опоздал к сроку.

– Такая ситуация. Мне нужно на время уехать из Токио. И пока не вернусь, работать не смогу. Уж простите.

– На время – это примерно на сколько?

На этот вопрос я ответить не смог. А едва отключил сотовый телефон – остановился на мосту первой же реки по пути и швырнул в нее из окна этот маленький прибор для связи. Сожалею, но агенту придется с этим смириться. Пусть думает, что хочет – да хоть что я улетел на луну.

В Аките я заехал в банк, снял в банкомате наличных и проверил остаток на счете – там еще оставалась какая-то сумма. К нему же привязана моя кредитка. Какое-то время я смогу продолжать путешествие, ведь много денег я не трачу: бензин, еда и комната в дешевой гостинице, только и всего.

Неподалеку от Хакодатэ я приобрел на распродаже обычную палатку и спальный мешок. В начале весны на Хоккайдо все еще холодно, поэтому еще я купил теплое белье. И если поблизости от мест, куда я приезжал, попадались открытые кемпинги, я ставил палатку и в ней ночевал, чтобы по возможности не тратиться на постой. Снег и не подумывал таять, по ночам еще случались заморозки, но, видимо, потому, что до сих пор я спал в тесных номерах душных гостиниц, в палатке я чувствовал свежесть и свободу. Под палаткой – твердая почва, над палаткой – безграничное небо. На небе мерцали бессчетные звезды. И больше ничего вокруг.

Затем я три недели бесцельно колесил на своем «пежо» по разным уголкам Хоккайдо. Пришел апрель, но снег той весной залежался. Но цвет неба все равно заметно изменился, начали распускаться почки. В местах с горячими источниками я останавливался в рёканах, неспешно принимал ванны, отмокал и брился, питался сравнительно прилично. Но даже при этом, когда я встал на весы, оказалось, что после отъезда из Токио я сбросил всего-навсего пять килограммов.

Я не читал газет, не смотрел телевизор. С первых дней на Хоккайдо забарахлила стереосистема и вскоре заглохла окончательно. Я совершенно не знал, что происходит в мире и, по правде говоря, совсем не стремился узнать. Однажды в Томакомай я постирал в прачечной самообслуживания разом всю свою грязную одежду. А пока она сохла, сходил в ближайшую парикмахерскую постричь отросшие волосы. Там же меня и побрили. Сидя в кресле парикмахера, напротив телевизора, я впервые со дня отъезда из Токио увидел новости «NHK». То есть я сидел с закрытыми глазами, но до меня все равно доносился голос диктора, хотел я того или нет. Вся череда передаваемых новостей от начала и до конца показалась мне событиями на какой-то чужой планете, ничем не связанными со мной. Или же неким вымыслом, сфабрикованным кем-то на скорую руку.

Единственная новость, хоть чем-то созвучная со мной, – репортаж о смерти семидесятитрехлетнего грибника в горах Хоккайдо: его растерзал медведь. «Когда медведь просыпается от зимней спячки, он голоден, зол и потому очень опасен», – вещал диктор. Я иногда спал в палатке, под настроение гулял в одиночку по лесу, так что медведь вполне мог напасть и на меня. По чистой случайности в лапы медведю попался не я, а тот старик. Однако эта новость почему-то не вызвала у меня жалости к старику, зверски растерзанному зверем. Я даже не смог представить те боль, страх и шок, что, должно быть, пришлось испытать старику. Наоборот, я симпатизировал медведю. Хотя нет, это не симпатия, подумал я. Это больше похоже на пособничество.

Что со мной такое происходит, подумал я, всматриваясь в собственное отражение. Даже тихо проговорил это вслух, словно ослаб на голову. В таком состоянии лучше ни к кому не приближаться. По крайней мере – пока.

Апрель перевалил за половину, когда мне порядком надоел окружающий холод. Тогда я оставил Хоккайдо и вернулся на главный остров. Оттуда поехал по тихоокеанской стороне: из Аомори в Иватэ, оттуда в Мияги… Продвигаясь на юг, я ощущал постепенное приближение весны. Все это время я продолжал размышлять о жене. О ней и о том незнакомце, который, возможно, ласкает ее на чьей-то постели. Думать об этом мне вовсе не хотелось, но ничто другое в голову не лезло.

Мы с женой познакомились незадолго до моего тридцатилетия. Она была на три года младше меня. Работала архитектором второго класса в маленькой конторе на Ёцуя. Однокашница по школе моей тогдашней подружки. Встретились мы случайно: я с подружкой заглянул в какой-то ресторан, а там – она. Подружка нас и познакомила, и я влюбился с первого взгляда. Как сейчас помню ее волосы – прямые и длинные, легкий макияж, мягкие черты лица (вскоре я понял, что характер у нее совсем не такой мягкий, как внешность, но было уже поздно).

Ее лицо ничем особо не выделялось. Изъянов я не заметил, пленительной красоты, впрочем, тоже. Лицо как лицо: длинные ресницы, миниатюрный нос. Скорее худощава, чем наоборот. Длинные, почти касающиеся лопаток волосы (за которыми она тщательно следила) аккуратно уложены. У правого края пухлых губ маленькая родинка, которая причудливо двигалась, когда лицо ее меняло выражение. Это придавало ей слегка чувственный шарм, но только если хорошенько присмотреться. На первый взгляд подружка, с которой я тогда встречался, была намного красивее. Но это не помешало мне совершенно потерять голову. Меня будто ударило молнией. Интересно, почему? Прежде чем я догадался, прошло несколько недель, и в какой-то момент меня осенило: она мне напомнила покойную сестру. Очень явственно.

Внешне они не были похожи. Если сравнить фотографии обеих, никто не найдет ни малейшего сходства. Поэтому и я сначала не замечал. И напомнило о сестре не столько само лицо Юдзу, сколько его выражение: живой взгляд и блеск в глазах были точь-в-точь, как у сестры. Будто по какому-то волшебству прошлое воскресло прямо у меня на глазах.

Сестра тоже была младше меня на три года. Родилась с пороком сердца. В детстве она перенесла несколько операций, которые прошли успешно, но оставили серьезное осложнение. Пройдет оно само или же потом вызовет смертельную патологию, не знал даже врач. И все же сестра умерла, когда мне было пятнадцать. Накануне только-только перешла в среднюю школу. Всю свою короткую жизнь она неустанно боролась с генетическим дефектом, но при этом не лишилась бодрости и оптимизма. Всегда строила пространные планы на будущее, до последнего не позволяя себе слабину. Собственная смерть в ее планы не входила. Сколько себя помню, она была проницательной, прекрасно успевала в школе (и была куда более справным ребенком, чем я). А еще у нее была твердая воля, и от решений своих она не отступалась. Во время наших с ней ссор, случавшихся крайне редко, в конце всегда уступал я. Перед кончиной она сильно похудела и ссохлась, и только глаза по-прежнему были полны задора и жизненной силы.

Глаза – вот что привлекло меня в Юдзу. Нечто сокрытое в их глубине. С тех пор ее взгляд не дает мне покоя. Но это совсем не значит, будто заполучив ее, я собирался видеть в ней покойную сестру. Потому что мне хватило ума предположить: впереди меня ждет безысходность. Ведь все, что мне было нужно, чего я добивался – искра оптимистичной воли. Некий надежный источник тепла, чтобы жить. То, что мне было так знакомо и, пожалуй, чего так недоставало.

Искусно вызнав номер телефона, я пригласил ее на свидание. Она, конечно, сперва удивилась и затем еще долго колебалась. Ее можно было понять: ведь я – парень ее подруги. Но я не отступал. Сказал, что хотел бы встретиться и поговорить. «Просто увидимся и немного поболтаем. Только и всего. Больше мне ничего не нужно». Встретились за обедом в тихом ресторане. Беседа вначале не заладилась (я неуклюже запинался от волнения на каждом слове), но вскоре стала весьма оживленной. Мне очень многое хотелось о ней узнать, и тем для разговора было предостаточно. Я выяснил, что она родилась лишь на три дня раньше моей сестры.

– Не против, если я набросаю твой портрет? – спросил я.

– Сейчас? Прямо здесь? – удивленно воскликнула она и осмотрелась. Мы только что заказали десерт.

– Я закончу до того, как принесут десерт, – заверил я.

– Ну, если так, то давай, – с сомнением ответила она.

Я вынул из сумки небольшую тетрадь для эскизов, которую всегда носил с собой, и проворно набросал мягким карандашом ее лицо. Уложился, как и обещал, до того, как принесли десерт. Глаза – важная деталь лица. Именно их я и хотел нарисовать больше всего. В глубине этих глаз открывался безбрежный мир вне времени.

Я показал ей готовый эскиз. Похоже, рисунок пришелся ей по душе.

– Прямо как живая!

– Потому что жизнь в тебе так и бурлит.

Она долго и увлеченно рассматривала набросок – так, будто увидела незнакомую сторону самой себя.

– Если тебе понравилось, то дарю.

– Что, правда можно?

– Конечно, ведь это просто почеркушка.

– Спасибо.

С тех пор мы несколько раз ходили на свидания и, так получилось, стали встречаться. Вышло все как-то само по себе. Вот только моя тогдашняя подружка пала духом, узнав, что меня увела у нее из-под носа ее же лучшая подруга. Вероятно, она сама имела виды на свадьбу со мной и, понятное дело, сердилась (хотя я вряд ли когда-либо женился на ней). У Юдзу тоже был мужчина, с которым она тогда встречалась, и с ним тоже оказалось непросто договориться. Но даже при том, что оставались прочие препоны, примерно через полгода мы стали мужем и женой. Устроили скромный банкет, собрав только близких друзей, и поселились в квартире на Хироо. Хозяином квартиры был дядюшка жены, и он пустил нас жить за символическую плату. Одну из комнат – самую тесную – я превратил в мастерскую, где занимался своей работой. Я перестал считать эту работу временной. Для семейной жизни нужен стабильный доход, а другого заработка у меня попросту не было. Жена ездила на свою работу в архитектурную контору до 3-го квартала Ёцуя на метро. И со временем вышло так, что все дела по дому стал выполнять я, что было мне совершенно не в тягость. Наоборот, эти хлопоты помогали мне отвлечься после рисования. По меньшей мере, чем ездить каждый день в офис, где требуется работать на своем рабочем месте, куда приятней трудиться на дому.

Первые несколько лет супружеской жизни складывались для нас обоих мирно и счастливо. Вскоре вылепился семейный уклад, и мы к нему постепенно привыкли. В конце недели и по праздникам я делал перерыв в работе, и мы вдвоем куда-нибудь ездили. Бывало, ходили на выставки картин или же выбирались за город погулять в горах, а то и просто бесцельно бродили по токийским кварталам. Мы находили время для интимных бесед, делились личным, и это вошло для нас в очень важную привычку. Мы честно, без утайки рассказывали друг другу почти обо всем, что с нами происходило. Прислушивались ко взаимным мнениям и не забывали делиться впечатлениями.

И лишь в одном я не отважился открыться жене: что ее глаза явственно напоминали мне глаза моей сестры, покинувшей этот мир в свои двенадцать лет. Пожалуй, это – главное, чем привлекла меня жена. Если бы не ее глаза, вряд ли я бы стал ее добиваться. Но я чувствовал, что лучше держать это в тайне, и так ни разу не признался. То был мой единственный секрет от собственной жены. Что она скрывала от меня – ведь наверняка что-то скрывала, – мне неизвестно.

Имя жены – Юдзу. Да-да, тот самый юдзу[5] – цитрус, какой применяют в стряпне. В постели я иногда называл ее в шутку «Судати»[6]. Потихоньку нашептывал ей прямо на ухо. Она каждый раз смеялась, но полувсерьез сердилась.

– Не судати, а юдзу. Похоже, но не то же самое.

И все же, когда все вокруг меня покатилось под откос? – пытался понять я, сжимая руль, пока выезжал с одной парковки на пути к другой, или покидал еще одну безликую гостиницу, чтобы к вечеру добраться до такой же, продолжая передвигаться ради самого движения. Но так и не смог определить, в какой точке теплое течение сменилось холодным. Все это время я считал, что у нас все хорошо. Конечно, как и у других супругов в мире, у нас тоже оставались неразрешенные вопросы, и мы, бывало, иногда их обсуждали. При этом самым важным, как мне кажется, был вопрос, не пора ли нам завести ребенка – или же пока повременить. Хотя до той поры, когда нам пришлось бы принять окончательное решение, время еще оставалось. И помимо таких открытых вопросов (вернее, задач, которые можно отложить в долгий ящик) мы, в общем-то, жили нормальной супружеской жизнью, устраивая друг друга как духовно, так и плотски. Я до недавних пор был в этом большей частью уверен.

Как я умудрился сделаться таким оптимистом? Вернее, как опустился до такой безрассудности? Есть у меня некие участки, я уверен, – нечто вроде врожденных слепых пятен, и я постоянно что-то упускаю из виду. А это что-то постоянно оказывается наиболее важным.

По утрам, проводив жену на работу, я сосредоточенно работал над портретами, после обеда гулял по округе, заодно покупал продукты и вечером делал заготовки к ужину. Два-три раза в неделю плавал в бассейне местного спортивного клуба. Стоило жене вернуться с работы, я готовил ужин и подавал на стол. И мы вместе пили пиво или вино. Если она предупреждала, что задержится на работе и поест где-нибудь рядом с офисом, я обходился весьма простой едой. Наша супружеская жизнь протяженностью в шесть лет в основном состояла из повторов таких вот дней. И я бы не сказал, что это меня не устраивало.

Жена была завалена работой в своей архитектурной конторе и часто засиживалась там допоздна. Мне же приходилось ужинать в одиночестве все чаще и чаще. Случалось, она возвращалась домой за полночь.

– В последнее время прибавилось работы, – поясняла она. Один ее коллега внезапно уволился, и заполнять эту брешь приходится ей. Однако начальство почему-то не подыскивало ему замену. Возвращаясь поздно ночью, жена принимала душ и сразу засыпала. Какой тут может быть секс? Иногда, чтобы завершить незаконченные дела, ей приходилось выходить на работу по выходным. Я, конечно, принимал ее объяснения без тени сомнения. У меня не было ни единой причины ее подозревать.

Хотя переработок на самом деле, возможно, и не было. Пока я ужинал дома в одиночку, она вполне могла развлекаться в постели с новым любовником в каком-нибудь отеле.

Жена моя – человек общительный. Казалось бы, выглядит она спокойной, а при этом соображает и принимает решения быстро. Ей требовался круг общения, в котором она могла бы проявить себя, но я помочь в этом ей не мог. Поэтому Юдзу зачастую ужинала с кем-то из близких подруг (которых у нее водилось немало), и после работы они своей компанией шли выпивать (она пьянела не так быстро, как я). И я не возражал, когда она веселилась без меня. Наоборот, возможно, сам когда-то предложил ей это.

Если подумать, мои отношения с сестрой были в чем-то схожи. Я не любил болтаться на улице и после школы читал в одиночестве дома книги, рисовал картинки. В отличие от меня, сестра была энергичным, общительным ребенком. Поэтому, как мне кажется, в повседневной жизни мы не пересекались интересами и поступками. Но мы прекрасно понимали друг друга, обоюдно уважая достоинства друг дружки. Хоть это, возможно, нечасто водилось между старшим братом и младшей сестрой нашего возраста, мы откровенно беседовали на разные темы. Забирались на второй этаж – на веранду для сушки белья – и зимой и летом без устали разговаривали. Особенно нам нравилось делиться смешными историями, а потом хохотать до упаду.

Не скажу, что причина лишь в этом, но я действительно был излишне спокоен, считая, что между мной и Юдзу все хорошо. Меня вполне устраивала роль молчаливого супруга-помощника. Но Юдзу, вероятно, так не думала. В супружеской жизни со мной ей наверняка чего-то не хватало. Ведь жена и младшая сестра – совершенно разные люди, абсолютно непохожие характеры. Не говоря уже о том, что я – давно не подросток.

Прошел месяц, наступил май, и я наконец-то устал изо дня в день ездить на машине. Мне уже не хотелось думать об одном и том же, коротая часы за рулем. Все вопросы лишь повторялись в голове по кругу, а ответ так и оставался нулевым. От постоянной езды у меня заболела поясница. «Пежо-205» – ширпотреб: сиденья не очень-то удобные, а тут еще начала сыпаться подвеска. Длительное напряжение глаз, блики на дороге не могли не сказаться на зрении и привели к постоянным болям. Если задуматься, уже полтора с лишним месяца я почти без отдыха продолжал беспрерывно передвигаться, будто уходя от какой-то погони.

В горах на границе префектур Иватэ и Мияги я заприметил деревенскую водную лечебницу и решил сделать передышку. На безвестном источнике в глубине ущелья приютилась маленькая гостиница, где местные жители могли неспешно отдохнуть и подлечиться. Умеренная плата за постой, общая кухня, где можно готовить себе простую еду. Там я решил вволю понежиться в целебной воде и наконец отоспаться. Отдыхая от вождения, я растягивался на татами и читал книги. Когда надоедало читать, доставал из сумки тетрадь для эскизов и рисовал. Желания порисовать не возникало у меня давно. Сперва я рисовал цветы и деревья в саду, затем кроликов, живших на заднем дворе. Простые штрихи карандашом, но все, кто видел эскизы, ими восхищались. Не в силах устоять перед просьбами, я рисовал лица людей вокруг: посетителей, работников рёкана. Рисовал прохожих, попадавшихся мне на глаза. Людей, с которыми больше никогда не увижусь. И если меня просили – дарил им наброски.

Пора возвращаться в Токио, говорил я себе. Буду скитаться до бесконечности – так ничего и не достигну. И я опять хотел рисовать. Не портреты на заказ, не простые эскизы – рисовать для себя, основательно, чего не делал так давно. Не знаю, что из этого выйдет. Но иного способа, как сделать первый пробный шаг, я думаю, нет.

Я собрался было пересечь весь район Тохоку и вернуться в Токио, однако на государственном шоссе № 6 перед городом Иваки машина приказала-таки долго жить: топливная трубка дала трещину, и мотор перестал заводиться. Признаться, за машиной я почти не следил. Кого еще винить, кроме себя? В одном мне повезло – машина заглохла совсем недалеко от парковки одного очень любезного механика-ремонтника.

– Запчасти от старой модели «пежо» в этой глуши? Еще нужно поискать. Заказывать новые – придется ждать, пока пришлют. Ну, починим на этот раз, глядишь, вскоре сломается что-нибудь другое, – сказал механик. – Ремень вентилятора на износе, тормозные колодки стерлись до предела, подвеска изрядно подустала. Плохого не посоветую. Машина безнадежна, и лучше ее больше не мучить.

Мне было очень грустно прощаться с «пежо», который все полтора месяца жизни на колесах оставался мне верным спутником. Но ничего другого не оставалось, как уйти, оставив его здесь. Спидометр отмерил ему сто двадцать тысяч километров жизни.

«Вместо меня испустила дух машина», – подумал я.

В ответ на любезное согласие утилизировать машину я подарил механику палатку, спальник и разную кемпинговую утварь. Сделав напоследок набросок «пежо-205» в своем альбоме, я с одной сумкой на плече сел в поезд линии Дзёбан и вернулся в Токио. Прямо со станции я позвонил Масахико Амаде и вкратце описал ему свою ситуацию. Рассказал, что супружеская жизнь дала сбой, уезжал на время путешествовать и вот вернулся в Токио. Податься мне некуда. И на всякий случай спросил, нельзя ли где-нибудь перекантоваться?

– Знаешь, есть у меня именно то, что тебе нужно, – ответил он. – Дом отца, в котором он долго прожил в одиночестве. Отцу пришлось переселиться в пансионат на Идзу, и дом уже некоторое время свободен. Мебель и все необходимое там есть, ничего покупать не нужно. Место – не самое удобное, хотя телефон там работает. Если устраивает, можешь пожить.

– О таком я даже и не мечтал, – ответил я. И действительно, предложение Масахико превзошло мои ожидания.

Вот так началась моя новая жизнь на новом месте.

3

Всего лишь физическое отражение

Устроившись в новом жилище на вершине горы в пригороде Одавары, через несколько дней я позвонил жене. Пришлось набрать раз пять, пока она ответила. Похоже, все так же занята работой и возвращается домой поздно. А может, просто в тот день с кем-то встречалась. Но в любом случае меня это больше не касалось.

– Ты сейчас где? – спросила Юдзу.

– Поселился в Одаваре, в доме Амады, – ответил я. И вкратце объяснил ей, почему так вышло.

– Я много раз звонила тебе на сотовый, – сказала Юдзу.

– Сотового у меня больше нет, – ответил на это я и подумал, что его, должно быть, вынесло течением в Японское море. – Так вот, на днях хочу заехать за вещами. Ты не против?

– Ну, у тебя же ключ при себе?

– Да, при мне, – ответил я. Чуть не швырнул его вслед за телефоном, но передумал, посчитав, что ключ придется ей вернуть. – Значит, ты не против… если я зайду, пока тебя нет дома?

– Ну да! Ведь это и твой дом. Конечно, можешь, – сказала она. – А где тебя… носило так долго? Чем занимался?

Я рассказал ей, не вдаваясь в подробности, как я все это время путешествовал. Как проехался на машине в одиночестве по северным районам, как по пути машина вышла из строя.

– Ну, главное, ты жив-здоров.

– Я-то живой, а вот машина умерла.

Юдзу на какое-то время умолкла. Затем сказала:

– На днях… видела тебя во сне.

О чем был сон, я не спросил. Я не горел желанием узнать, что я делал в ее сне. И потому она больше к этому разговору не вернулась.

– Ключ я оставлю, уходя, – сказал я.

– Поступай как хочешь. Мне все равно.

– Кину его в почтовый ящик, – предупредил я.

Возникла пауза. Затем она сказала:

– Помнишь, как ты рисовал мой портрет на нашем первом свидании?

– Помню.

– Временами достаю тот набросок и подолгу смотрю. Он такой славный. Смотрю и будто вижу настоящую себя.

– Настоящую себя?

– Да.

– А разве ты не видишь свое лицо каждое утро перед трюмо?

– Это другое, – сказала Юдзу. – В зеркале я вижу лишь физическое отражение себя.

Положив трубку, я пошел в ванную и задумчиво посмотрелся в зеркало. Там отражалось мое лицо. Давненько я не разглядывал его анфас. «В зеркале я вижу лишь физическое отражение себя», – сказала Юдзу. Однако отражение собственного лица казалось мне всего лишь воображаемым осколком раздвоившегося меня самого. И там, в зеркале, был тот, которого я не выбирал. Причем даже не его физическое отражение.

Через два дня, после полудня, я приехал в дом на Хироо забрать вещи. В тот день с самого утра беспрестанно лил дождь. Я заехал на подземную парковку – там пахло сыростью, как и всегда в дождливый день.

Поднявшись на лифте и отперев дверь, я переступил порог дома – спустя почти два месяца. И при этом ощутил себя домушником. В этой квартире я прожил почти шесть лет, и каждый ее угол стал мне словно бы родным. Однако теперь я больше не вписывался в интерьер по эту сторону двери. В раковине громоздилась грязная посуда, но ела из нее жена. В умывальной комнате сохло постиранное белье, но все оно – женское. Я открыл дверцу холодильника, а там – сплошь не знакомые мне продукты, большинство – бери и ешь. И молоко, и апельсиновый сок совсем других производителей, нежели те, какие выбирал я. Морозильник был переполнен полуфабрикатами, а я такое никогда не покупал. Очень многое изменилось за два неполных месяца.

1 Промежуточное звено японской системы образования между обязательным средним образованием и вузом. Соответствует трем старшим классам российской школы. – Здесь и далее прим. переводчика.
2 Канъэцу – платная автострада протяженностью 300 км, соединяющая Токио с городом Ниигата.
3 Рёкан – гостиница в традиционном японском стиле.
4 Город в северной части префектуры Ниигата, перед границей с префектурой Ямагата.
5 Юдзу – цитрусовое растение, распространенное в Юго-Восточной Азии, естественный гибрид мандарина и ичанского лимона.
6 Судати – одна из разновидностей мандарина, полученная в результате скрещивания этого фрукта с лаймом и лимоном.
Скачать книгу