Великий Гэтсби бесплатное чтение

Фрэнсис Скотт Фицджеральд
Великий Гэтсби

Предисловие к роману
«Великий Гэтсби»

Тому, кто провел всю свою профессиональную жизнь в мире художественной литературы, просьба «написать предисловие» являет в себе множество искушений. Писатель, чью книгу вы сейчас открыли, не устоял перед одним из них; призвав на помощь всё своё самообладание, он приступает к обсуждению наших критиков, стараясь по возможности не отходить далеко от романа, который вы сможете прочесть чуть позже в этом томе.

Для начала должен сказать, что у меня нет причин жаловаться на отзывы прессы о любой моей книге. Если Джеку (которому понравилась моя последняя книга) не нравится эта, всегда найдется Джон (решивший, что моя последняя книга — пустышка), которому эта книга понравилась; так что в сумме всегда выходит одно и то же. Однако мне кажется, что писатели моего поколения были избалованы в этом отношении, живя в те славные времена, когда на любой полосе было практически неограниченное количество места для размышлений о художественной литературе — и всё это место появилось благодаря Менкену с его отвращением к тому, что сходило за критику до того, как появился он и объявил об этом во всеуслышание. Он заразил всех своей смелостью, а также громадной и беззаветной любовью к слову. И пусть сегодня шакалы уже пытаются оторвать по кусочку от того, кого они опрометчиво сочли умирающим львом — я не думаю, что большинство представителей моего поколения относятся к нему без глубокого уважения и уж тем более не сожалеют, что он покинул наш эшелон. Он формировал точку зрения на всё новое, создаваемое новыми людьми; он сделал много ошибок — например, он не признал Хемингуэя сразу — но он всегда был во всеоружии; ему никогда не приходилось долго шарить в поисках необходимых инструментов.

Теперь, когда он оставил американскую литературу плыть собственным курсом, его место так и осталось незанятым. Если писатель, чью книгу вы сейчас открыли, когда‑либо будет замечен в том, что прислушивается к тому, что рассказывают ему политизированные тупицы о ценностях ремесла, которым он занимается с детства — ну что ж, дети мои, тогда вычеркивайте его из списков и расстреливайте на рассвете.

Но последние несколько лет даже это вызывает гораздо меньшие опасения, нежели прогрессирующая трусость рецензентов. Малооплачиваемым и работающим сверхурочно, им, кажется, нет никакого дела до книг — последнее время всё большую печаль вызывает сокращение количества молодых талантов, вызванное отсутствием сцены, на которой можно было бы выступить: взгляните на Уэста, Мак — Хью и множество остальных.

Я возвращаюсь к своей основной теме, а именно: мне очень хочется передать тем из них, которые прочтут этот роман, немного здорового цинизма по отношению к современным рецензентам. Если не считать случаев нездорового тщеславия, то нарядиться в такую кольчугу может позволить себе представитель любой профессии. Всё, что у вас есть — это ваша гордость, и если вы позволите обмануть вашу гордость человеку, который обрабатывает десяток таких, как вы, до обеда — вы гарантируете себе много разочарований, которых прожженный профессионал научился избегать.

Ярким примером является этот роман. Поскольку его страницы не были заполнены важными названиями важнейших вещей, а сюжет не имел ничего общего с фермерами (которые являлись на тот момент героями), мнение о нем вышло очень простым и не имеющим ничего общего с критикой, а по сути являлось всего лишь попыткой самовыражения людей, которым почти не выпадает шансов выразить себя. Каким образом кому‑либо без четкой и осознанной жизненной позиции может прийти в голову взять на себя такую ответственность и стать писателем, и по сей день остается для меня загадкой. Ну а способность критика за пару часов выработать точку зрения, включающую двенадцать различных аспектов современного общества, представляется мне сродни очертаниям бронтозавра над исполненным страха одиночеством молодого автора.

Возвращаясь к этой книге: одна дама, которая вряд ли была способна написать хотя бы одно связное письмо по — английски, описала её как книгу, которую читают, собираясь провести вечер в ближайшем кино. Появление большинства молодых авторов приветствует критика как раз такого типа, и это вместо благодарности за преподнесенный мир воображения, в который они (писатели) попытались — с большим или меньшим успехом — открыть новую дверь — тот мир, который Менкен сделал осязаемым в те времена, когда он еще за нами присматривал.

Сегодня, когда эта книга издается заново, автору хотелось бы заявить, что еще никто никогда не пытался сохранить свою совесть художника в такой чистоте, как это делал он в течение десяти месяцев, ушедших на эту книгу. Перечитывая её заново, можно заметить, что книгу можно было сделать еще лучше — однако при этом нигде не возникает чувства отступления от правды, по крайне мере, на мой взгляд; это правда или, лучше сказать, эквивалент правды, попытка честной фантазии. Я только что перечитал предисловие Конрада к «Негру с Нарцисса», а недавно еще и выслушал испортившие мне настроение поучения критиков, которым показалось, что мой материал полностью исключал возможность иметь дело со взрослыми людьми во взрослом мире. Но, Боже мой! — это был мой материал, и это было все, что у меня было.

Того, что я вырезал отсюда — как в отношении физическом, так и умозрительном — хватило бы на еще один роман!

Я считаю, что это честная книга; говоря иначе — что никто не использовал никаких наработанных приемов для достижения эффекта, и, да простится мне хвастовство, эмоциональная сторона подвергалась такому малому давлению, что слез из левого глаза читателя удалось избежать, как удалось избежать и огромной искусственной личины, выглядывающей из‑за плеча персонажа.

Если вы не покривили душой, книга будет жить — хотя бы в виде впечатлений, остающихся от неё. И наоборот — если совесть не чиста, то в ней можно вычитать все то, что написано в рецензиях. Остается добавить, что если вы молоды и готовы учиться, то практически любая рецензия будет иметь ценность — даже та, которая кажется несправедливой.


Писатель, чью книгу вы сейчас открыли, обрел свою профессию буквально от рождения — для него всё это настолько естественно, что он считает, что никогда не смог бы заниматься ничем иным настолько же эффективно — так глубоко живет он в мире фантазии. На свете много людей, устроенных так же, как он, обладающих способностью выражать глубинные движения, все эти:

— Смотри — вот оно!

— Я видел это своими глазами.

— Вот так это всё и случилось!

— Нет, всё произошло вот так.

«Смотри! Вот оно, пятно крови, про которое я говорил».

— «Пусть все замрет! Вот тот блеск девичьих глаз, вот то отражение, которое я буду видеть всегда, вспоминая её глаза».

— Если захочется снова найти это лицо на матовой поверхности умывальника, если захочется сделать образ более тусклым за счет дополнительных усилий, то прямая обязанность критика распознать это намерение.

— Никто никогда еще не чувствовал так, как я, — говорит молодой автор, — но я — чувствовал; моя гордость сродни гордости солдата, идущего в битву; неизвестно, будет ли там вообще кто‑нибудь, кто раздаст медали или хотя бы всё опишет.

Но помни еще кое‑что, юноша: ты не первый, кто находился один в полном одиночестве.


Ф. Скотт Фицджеральд

Балтимор, Мэриленд

август 1934.

Перевод на русский язык © Антон Руднев, 2009


Глава I

В юности, когда мое сердце было открыто, мир казался бесконечным, а жажда познания не утолена, я услышал от отца фразу, которую я навсегда сохранил в памяти и мысленно возвращался к ней снова и снова на протяжении всей своей жизни.

— Запомни, сын, — сказал он, — прежде чем судить ближнего своего, подумай о том, что не так уж и много людей на этой благословенной земле, которым еще с колыбели были предоставлены такие привилегии, как тебе.

Этим он и ограничился, но наше с ним общение никогда не отличалось излишним многословием, и я прекрасно понимал, что имел он в виду нечто большее, чем сказал мне тогда. Вот откуда во мне эта строгость и сдержанность в суждениях — хорошая привычка, позволявшая мне не раз подбирать ключи к самым запутанным лабиринтам души натур сложных и неординарных, и одновременно мое наказание, так как трезвость в суждениях не раз делала меня жертвой зануд и откровенно надоедливых людей.

Посредственный, а также болезненный ум хорошо чувствует эту сдержанность и набрасывается на нее как на свою законную добычу; еще в колледже меня незаслуженно обвиняли в интриганстве только потому, что самые нелюдимые и замкнутые люди — мои ровесники — однокашники, да и просто посторонние — избирали меня конфидентом и поверяли свои самые потаенные душевные секреты. При этом я отнюдь не претендовал на роль исповедника, более того, почувствовав чьи‑нибудь поползновения на откровенность, я лениво зевал и всячески демонстрировал абсолютное равнодушие, мог пренебрежительно отвернуться и тут же уткнуться в книгу или же выбирал нарочито ернический тон. Исповедальные излияния молодых людей, по крайней мере словесная их форма изложения, это либо заимствованные из книг красивости, либо грешащие недомолвками полунамеки. Я бы сказал, что сдержанность суждений — залог некоей надежды на добропорядочность в будущем. Я же до сегодняшнего дня не перестаю повторять и, пожалуй, никогда не забуду слов моего отца, произнесенных им без всяких претензий на интеллектуальность и изысканность, но определивших для меня духовные ориентиры и главные нравственные ценности. Несомненно, отец обладал особым даром, чутьем, которым природа наделяет нас не в равной мере.

Воздав должное своей терпимости, не могу не отметить, что она имеет свои границы. Мотивация поведения — материя тонкая, зиждется она на разного рода причинах и имеет под собой разного рода почву — от твердого гранита до вязкого болота; правда, в тот или иной момент мне совершенно безразлично, какими там мотивами руководствуется человек в своих поступках. Вернувшись с Востока минувшей осенью, я страстно желал бы видеть вокруг себя затянутый в военную униформу упорядоченный мир, стройные шеренги застывших по стойке «смирно» обывателей. Я чувствовал, что занимательные экскурсы по потаенным уголкам человеческой души перестали доставлять мне какое‑либо удовольствие. При этом я делал одно — единственное исключение для некоего Гэтсби — человека, чьим именем названо это произведение, — для того самого Гэтсби, который, по — видимому, воплощал в себе все то, что я искренне презирал и не перестану презирать ни при каких обстоятельствах. Если избрать мерилом личности определенного рода умение проявить себя, я бы отметил в нем повышенную сенситивность к разнообразным соблазнам и проявлениям жизни — ту самую повышенную чувствительность сейсмического прибора, которая позволяет регистрировать подземные толчки за десятки тысяч миль от эпицентра землетрясения. Эта моментальная адекватная реакция не имела абсолютно ничего общего с той слезливой впечатлительностью, громко именуемой «артистическим складом темперамента». Это был устремленный в будущее порыв, романтически — взрывной запал, который мне не удалось встретить ни в ком до сих пор, да и вряд ли доведется сделать это в ближайшее время. Нет, Гэтсби не изменил себе в решающий момент; собственно говоря, не он сам или его поведение под конец этой истории заставили меня усомниться в людях, проливающих слезы с такой же легкостью, с какой разражаются смехом, — и все это по пустякам. На определенное время утратить интерес к ним заставило меня то иррациональное нечто, которое довлело над Гэтсби, те ядовитые клубы зависти, ревности и недоброжелательства, которые клубились над его мечтой.

* * *

Моя семья всегда была на виду, активно участвуя в общественной и деловой жизни тихого городка на Среднем Западе, три поколения моих предков усердно трудились здесь на благо Америки, не забывая при этом о своем собственном процветании. Род Каррауэев представляет собой нечто вроде клана, в семье было принято считать, что мы — прямые потомки герцогов Бэклу, однако родоначальником нашей генеалогической ветви считается брат моего деда, который приехал на средний запад в 1851 году. Наняв волонтера, который и был отправлен вместо него в действующую армию, мой двоюродный дед избежал участия в братоубийственной гражданской войне, осел в нашем городке и открыл свой собственный бизнес по оптовой торговле скобяными товарами, которым и по сей день занимается мой отец.

Мне не довелось увидеть моего знаменитого предка, при этом многие находят между нами сходство, руководствуясь, главным образом, довольно‑таки мрачным портретом, который висит в офисе моего отца. Я учился в Йельском университете в Нью — Хейвене, штат Коннектикут, который окончил в 1915 году — ровно через четверть века после отца, вскоре после этого был призван в армию и принимал участие в Великой войне, как принято у нас в Америке называть нашествие новоявленных тевтонских варваров. Обретенный мной воинственный дух никак не давал мне успокоиться даже спустя некоторое время после возвращения с фронта. Средний запад перестал казаться мне пупом Вселенной, скорее пыльными и обветшавшими задворками нашего мироздания. В конце концов я уехал на восток и занялся штудированием кредитного бизнеса. Люди из моего ближайшего окружения в той или иной мере занимались им, поэтому я решил, что кредитный бизнес в состоянии прокормить еще одного человека. В один прекрасный момент все мои тетушки и дядюшки собрались вместе и принялись обсуждать мою будущность, словно речь шла о выборе приготовительного класса для неразумного дитяти; после долгих совещаний и консультаций было произнесено нечто вроде: «Ну — с… что же… а почему бы и нет…» При этом у всех были серьезные и нахмуренные от осознания важности момента лица. Отец обещался финансировать мое начинание в течение года, и после неизбежных в таком случае проволочек я наконец отправился на восток в возрасте 22 лет, если мне не изменяет память, и как мне тогда думалось — навсегда.

Первым делом следовало найти квартиру в деловой части города, а я еще не успел отвыкнуть от свежей зелени газонов и благословенной тени деревьев американской провинции, поэтому был необыкновенно доволен, когда один мой молодой коллега по бизнесу предложил снять жилье на двоих где‑нибудь в пригороде Нью — Йорка. Подыскал он и подходящее бунгало — продуваемую всеми ветрами ветхую хижину — за 80 долларов в месяц. К сожалению, в самую последнюю минуту руководство фирмы отправило его в Вашингтон, так что мне пришлось обустраиваться самому. Я обзавелся собакой, однако находился в роли ее счастливого владельца каких‑то несколько дней: до тех пор пока она не сорвалась с привязи и не убежала; приобрел старенький «додж» и нанял финку, которая прибирала мою постель и готовила завтрак на электроплите, непрестанно бормоча при этом что‑то по — фински.

Я чувствовал себя бесконечно одиноким и брошенным до тех пор, пока через несколько дней какой‑то человек, видимо, недавний приезжий, не остановил меня на улице.

— Вы не подскажете, как мне попасть в Вест — Эгг? — растерянно спросил он.

Я подробно рассказал. И пошел своей дорогой, почувствовав вдруг, что растерянность и одиночество чудесным образом исчезли. Человек обратился ко мне как к местному жителю, и отныне я ощущал себя нью — йоркским старожилом — первопоселенцем, который в состоянии подсказать новичку дорогу. Эта случайная встреча вселила в меня уверенность и избавила от излишней скованности чужака.

Солнце пригревало с каждым днем все сильнее и сильнее, и почки на деревьях распускались прямо на глазах, как при ускоренной киносъемке. С приходом лета во мне начало крепнуть хорошо знакомое прежде чувство: жизнь продолжается, начинается ее новый виток.

Так много нужно было успеть прочитать, так хотелось вдоволь напиться густого, как мед, животворного свежего воздуха. Я приобрел дюжину учебников по банковскому бизнесу, кредитованию и долгосрочным инвестициям, и они стояли на книжной полке в багрово — золотых переплетах, сверкая, словно только что отчеканенные золотые монеты, обещая открыть манящие полновесные тайны, известные разве что Мидасу[1], Моргану[2] и Меценату[3].

Впрочем, я не намеревался ограничивать круг чтения пусть даже и блестящими трудами по экономике и финансам. Еще в колледже у меня проявился некий публицистический дар — около года я вел редакционную колонку в «Йельских новостях» и написал ряд пространных и основательных статей, и сейчас намеревался взять в руки перо и снова стать «узким специалистом самого широкого профиля». И это не игра слов, а один из тех жизненных парадоксов, когда возможность охватить взором некоторые скрытые проявления нашего бытия представляется стороннему наблюдателю, так сказать, из‑за кулис.

Судьбе было угодно распорядиться таким образом, что я снял жилье в одном из уникальнейших уголков Северной Америки. На удлиненном острове своеобразной формы, расположенном несколько восточнее Нью — Йорка, среди прочих капризов природы выделяются два необычных почвенно — наносных образования. В двадцати милях от города, у дальней оконечности пролива Лонг — Айленд — самой обжитой акватории западного полушария — далеко в океан вдаются два абсолютно идентичных мыса, отделенных друг от друга сравнительно узкой бухтой. Каждый из этих мысов представляет собой практически идеальный овал — как то самое яйцо из истории о Колумбе, только несколько сплющенное в точке соприкосновения. Изрезанность береговой линии обоих мысов совпадает с прямо‑таки пугающей точностью — вполне уместно предположить, что такого рода географический курьез вызывает искреннее недоумение и замешательство у пролетающих над ними морских чаек. Что же до населяющих эту удивительную местность бескрылых существ, то они имеют возможность наблюдать за феноменом еще более ошеломляющим; абсолютное различие в образе жизни и во всем, что не касается географии и размеров!

Я жил в Вест — Эгге — мягко говоря, наименее фешенебельном из двух островных селений, хотя этот газетный штамп не в состоянии передать всю глубину этого причудливого и ничуть не зловещего контраста. Мое скромное жилище располагалось у оконечности выдающегося в океан «яйца», в полусотне ярдов от пролива, сиротливо приютившись меж двух роскошных вилл, аренда которых обходилась вам «всего лишь» в двенадцать или пятнадцать тысяч долларов за сезон. Одна из вилл — справа — была вызывающе роскошна: точная копия какого‑нибудь нормандского Hotel de Ville[4] с непременной угловой башней, с новенькой кирпичной кладкой, проглядывающей через жидковатую в начале сезона завесу плюща, с выложенным мрамором плавательным бассейном и более чем 40 акрами земли с роскошным садом. Это был особняк Гэтсби. Строго говоря, я не имел чести знать мистера Гэтсби, однако мне было известно, что сей «дворец» принадлежит некоему джентльмену по имени Гэтсби. (Мой собственный дом был здесь, разумеется, форменным бельмом на глазу, но справедливости ради замечу, бельмом настолько небольшим, что его никто особенно и не замечал.) Так что, кроме чудесного вида на море, я получил еще и возможность обозревать соседский сад с волнительным осознанием непосредственной близости миллионера — все удовольствие за каких‑то несчастных восемьдесят долларов в месяц!

На другой стороне живописного залива сияли над водами белоснежные дворцы Вест — Эгга. Собственно, вся история того достопамятного лета началась жарким летним вечером, когда я отправился на ту сторону пообедать с Томом Бьюкененом и его очаровательной супругой. Дейзи Бьюкенен была моей троюродной племянницей, а Тома я знал еще со времен учебы в колледже. Помнится, вскоре после войны я даже провел у них два дня, когда они жили в Чикаго.

Супруг моей племянницы был щедро одарен природой в смысле физической силы и прочих атлетических качеств. Нью — хейвенские футбольные болельщики до сих пор вспоминают великолепного крайнего защитника, одного из лучших игроков университетской команды. В определенном смысле он был наиболее характерным типом «хорошего американского парня», который добивается всего к совершеннолетию, однако все, что бы он ни делал после двадцати одного года, выглядит движением, если не вниз, то определенно и не вверх. Его родители были до неприличия богаты, так что приобретенная во время учебы привычка сорить деньгами, которую мы осуждали еще в молодые годы, осталась у Тома и сейчас. Так, вознамерившись перебраться из Чикаго на восток, Том сделал это с воистину обескураживающим размахом: например, в Лейк — Форест он держал породистых лошадей и пони для игры в гольф, которых и перевез в наши края. Мне было трудно представить себе, что мой ровесник, по крайней мере человек моего поколения, может позволить себе потратить уйму денег на подобные причуды.

Даже и не знаю, почему Бьюкенены надумали перебраться на восток. Они провели год во Франции без видимых на то причин, потом перебирались из одного райского местечка в другое — как это принято у набитых долларами денежных мешков, которые переезжают с курорта на курорт, чтобы поиграть в поло, кичась своими деньгами. Во время телефонного разговора Дейзи сказала, что они устали от кочевого образа жизни и намерены прочно осесть на одном месте. Признаться, я этому не поверил, хорошо зная непоседливый характер этой супружеской четы. Что творилось в душе Дейзи, оставалось для меня тайной за семью печатями, что же касается Тома, то он, как это мне всегда казалось, так и состарится в тщетной погоне за острыми ощущениями, которых был лишен со времен бесшабашной футбольной молодости.

Тем вечером, по — летнему теплым, хотя и ветреным, я отправился в Ист — Эгг повидать старых знакомых, близко сойтись с которыми мне до сих пор не удалось. Их дом оказался еще более вычурным, чем я представлял себе. Забавное легкомысленно — веселое красное с белой отделкой здание, построенное в георгианcком колониальном стиле, выходило фасадом прямо к бухте. Ухоженный зеленый газон начинался у самого океана, с четверть мили плавно струился к дому, огибая разбитые тут и там клумбы с проложенными между ними дорожками из крошки и битого кирпича; наконец, мягко обогнув солнечные часы, он как бы взвивался вверх по стене причудливо вьющейся виноградной лозой. По всей длине фасад здания рассекали несколько высоких французских окон; сейчас они были широко раскрыты, и теплый вечерний бриз ласково шевелил тончайшие шторы, а стекла отражали багровые отблески закатного золота. На длинной веранде стоял Том Бьюкенен собственной персоной в костюме для верховой езды.

Том сильно изменился с йельских времен. Теперь это был широкоплечий тридцатилетний мужчина с копной волос соломенного цвета на горделиво посаженной голове, твердо очерченной линией рта и несколько надменными манерами. Но главным в его лице всегда были глаза, вернее, дерзкий взгляд сверкающих глаз, при этом мне всегда казалось, что он готов в любое мгновение ринуться вперед и растоптать рискнувшего оказаться у него на пути. Вызывающе — изысканный костюм для верховой езды не скрывал его физическую мощь; казалось, что могучие тренированные икры вот — вот разорвут матово блестящие краги плотной кожи, а шнуровка держится на одном только честном слове; мощные бугры мускулов вздувались под тонким сукном при малейшем движении плеч. Это было тело атлета, полное взрывной, всесокрушающей силы, тело жестокого хищника.

Под стать телу был и голос — резкий хриплый тенор, последний штрих, дополнявший общее впечатление, которое производил этот неуправляемый властолюбец и капризный нувориш. Нотки презрительного превосходства проскальзывали у Тома даже в разговоре с людьми, не вызывавшими у него откровенной антипатии, — в свое время именно за это в Нью — Хейвене многие терпеть его не могли. Казалось, что с ядовитой усмешкой он про себя думает: «Разумеется, что вы можете и в грош не ставить мое мнение, хотя я намного сильнее любого из вас, да и вообще не вашего поля ягода!» На старших курсах мы с ним были членами одного студенческого общества, и, хотя никогда не были особенно дружны, мне почему‑то казалось, что он относится ко мне и моим поступкам с одобрением и по — своему, со свойственной ему безалаберностью старается завоевать и мое расположение.

Мы немного постояли на освещенной закатным солнцем веранде.

— Недурственно у меня тут, а? — спросил он, самодовольно поглядывая по сторонам.

Слегка сдавив своими железными пальцами мое плечо, Том развернул меня в сторону своих угодий с террасами итальянского сада, где в цветнике, площадью в полакра источали пряный аромат изнуренные солнцем розы, а у самой кромки прибоя покачивалась на волнах моторная лодка с задранным вверх носом, и размашистым движением все это обвел рукой.

— Я прикупил эту хибарку у Демейна — нефтяника. — Он снова сдавил мое плечо, напористо — вежливо разворачивая меня на этот раз к двери. — Ну, пошли.

Мы миновали просторный холл и буквально окунулись в сверкающе — розовые внутренние покои, границы которых, казалось, были едва обозначены высокими французскими окнами, поблескивающими по правую и левую сторону от нас. Полуоткрытые окна выглядели белыми провалами на фоне буйной зелени, казалось, растущей прямо из кирпичной стены. По комнате гулял легкий ветерок, играя оконными шторами, развевавшимися, как поблекшие знамена. Он то вытаскивал их наружу, то позволял плавно скользнуть в комнату, то в безудержном порыве вздымал их вверх, к самому потолку, напоминавшему украшенный глазурью свадебный торт, а по винного цвета ковру скользили их бесплотные тени, как легкая зыбь по глади моря от легких дуновений ласкового бриза.

Казалось, что единственным неподвижным предметом интерьера в комнате была гигантского размера софа, чем‑то напоминавшая привязанный аэростат. На ней удобно расположились две молодые особы. Ветерок осторожно шевелил подолы их белоснежных платьев, мягкая ткань послушно струилась, вздымалась и опадала, словно обе молодые женщины только что приземлились здесь после волшебного полета по комнатам. Я остановился, прислушиваясь, как хлопают развевающиеся на ветру знамена — шторы, и жалобно постанывает картина на стене. Потом что‑то громко щелкнуло — это Том Бьюкенен захлопнул створки окон с одной стороны — и сразу же обессилел попавший в коварную ловушку ветерок, исчезли на ковре бесплотные тени, замерли шторы и перестали легкомысленно вздыматься подолы белоснежных платьев молодых дам.

Та, что помоложе, была мне решительно незнакома. Она лежала совершенно неподвижно на своей стороне софы, вытянувшись во весь рост и слегка запрокинув голову, словно балансировала каким‑то предметом, стоящим у нее на подбородке. Возможно, она и заметила меня боковым зрением, однако никак не отреагировала на мое появление; это привело меня в такое замешательство, что я чуть было не начал извиняться за свое неожиданное вторжение.

Другая — это была Дейзи — изобразила попытку приподняться и обозначила некое движение вперед с особым выражением лица; впрочем, тут же рассмеялась обворожительно обескураживающим смехом. В ответ рассмеялся и я, сделав шаг к софе.

— От удовольствия видеть вас меня натуральным образом п — парализовало!

После этих слов она опять заразительно рассмеялась, словно ей удался бог весть какой остроумный каламбур, удержала мою руку в своей на мгновение дольше, чем того требовали приличия, и посмотрела на меня так, словно я был тем единственным человеком на всем белом свете, кого она так страстно жаждала увидеть именно сегодня. Это она умела делать превосходно! Потом она томно промурлыкала мне фамилию эквилибристки, которая возлежала на другой стороне софы: Бейкер. (Записные острословы утверждали, что мурлыканье Дейзи — способ заставить собеседника наклониться к ней поближе; неуместная инсинуация, впрочем, нисколько не лишающая эту своеобразную манеру изящества и шарма!)

Мисс Бейкер соблаговолила заметить мое присутствие, во всяком случае, губы ее дрогнули, и она едва заметно кивнула мне, но тотчас же вернула голову в исходное положение, словно тот предмет, который она удерживала на подбородке, покачнулся, и она страшно боялась уронить его на пол. После этого мне опять захотелось извиниться. Любое проявление самонадеянности, в чем бы оно ни проявлялось, всегда действует на меня обескураживающе.

Я повернулся к племяннице, которая начала расспрашивать меня обо всем, умело играя своим чарующим низким голосом. Для меня всегда было наслаждением слушать ее восхитительный мелодичный обволакивающий голос, ловить каждый тон, каждую интонацию, как волшебную музыкальную импровизацию, которая вот — вот растает в воздухе и никогда более не прозвучит. Миловидное и грустное, в чем‑то даже стандартное лицо Дейзи украшали только сияющие глаза и броский чувственный рот, но голос — это было нечто необыкновенное: в нем было то, что сражало наповал многих и многих мужчин, которые были к ней неравнодушны, — была в нем и напевная властность, и чувственный призыв «услышь и приди», слышались в нем отголоски буйного веселья и шальной радости, и, главное, обещания еще более неземных блаженств, ожидающих вас в недалеком будущем.

По пути на восток я остановился на день в Чикаго, поэтому передал Бьюкененам приветы от дюжины общих знакомых.

— О, так они по мне скучают?! — в восторге вскричала она.

— Более того, весь город безутешно скорбит. Левые задние колеса на подавляющем большинстве машин покрашены в черный цвет в знак траура, жители Чикаго выходят на брега озера, рвут на себе одежды, посыпают головы пеплом, оглашая окрестности воплями и стенаниями.

— Как это трогательно! Слышишь, Том, давай вернемся назад. Завтра же! — Без какой‑либо связи с предыдущими словами она вымолвила: — Увидел бы ты нашу крошку!

— С удовольствием бы на нее посмотрел!

— Нельзя: сейчас она спит — ей ведь только три годика. По — моему, ты ее до сих пор не видел?

— Не довелось…

— Послушай, ты обязательно должен ее увидеть… Она…

Том Бьюкенен, слонявшийся все это время по комнате, остановился возле меня, и я опять ощутил его тяжелую длань на своем плече.

— Эй, чем зарабатываешь на жизнь, парень?

— Кредитованием и прочими финансовыми операциями.

— А у кого?

Я назвал фамилию.

— Не знаю такого, Ник, — агрессивно бросил он. Меня прямо‑таки покоробило.

— Еще услышишь, — лаконично ответил я. — Обязательно услышишь, если всерьез и надолго думаешь осесть здесь, на востоке.

— А, не бери в голову это, — Том посмотрел на Дейзи, потом резко перевел взгляд на меня, словно ожидал возражений или отпора. — Ха! Я был бы последним Дураком, если бы надумал убраться отсюда.

Неожиданно подала голос миссис Бейкер. Она произнесла коротко, как отрубила:

— Факт!

От неожиданности я даже вздрогнул — это было первое слово, которое вымолвила загадочная эквилибристка. Вероятно, она сама удивилась при этом не меньше моего. Зевнула, потянулась, пара — тройка неуловимых и ловких движений — и она встала с софы, оказавшись прямо передо мной.

— Я вся как деревянная, — произнесла она жалобным тоном. — Нельзя столько времени валяться на софе.

— Прошу тебя, дорогая, не смотри на меня так, — решительно сказала Дейзи. — Кто полдня пытался вытащить тебя в Нью — Йорк?

— Спасибо, не надо, — обратилась мисс Бейкер к четырем бокалам с аперитивами, материализовавшимися на сервировочном столике. — У меня режим — не употребляю перед соревнованиями.

Глава семьи с откровенным недоверием посмотрел в ее сторону.

— Да уж! — Том длинным глотком осушил бокал, будто спиртного там и было всего‑то на один палец. — Не могу понять, как у тебя хоть что‑нибудь получается…

Я внимательнее пригляделся к мисс Бейкер, стараясь понять, что же это может у нее «получаться». Признаться, смотреть на нее было приятно: стройная, с девичьей грудью и идеально прямой спиной, при этом манера преподнести себя еще более подчеркивалась осанкой — плечи назад, грудь вперед, словно кадет в парадном строю. Ее серые глаза — омуты смотрели на меня с лукавым прищуром и явным любопытством. Неожиданно мне показалось, что я уже где‑то видел это миловидное, бледное и недовольно — капризное личико, возможно, на фотографии в иллюстрированном журнале.

— Так вы живете в Вест — Эгге? — спросила она снисходительно — надменно. — Я знаю там кое — кого.

— Увы, я там никого…

— Не может быть, — оборвала она меня посредине фразы. — Вы должны знать Гэтсби.

— Гэтсби? — переспросила Дейзи. — Кто это Гэтсби? Я только было собрался сказать, что Гэтсби — мой сосед, как мажордом доложил, что кушать подано. Том Бьюкенен с привычной уже властностью стиснул мой локоть железными пальцами и вывел из комнаты, словно переставил шашку с одного поля на другое.

Вяло переставляя изящные ножки, изящно придерживая пальчиками платья на соблазнительно — изящных бедрах, дамы шествовали впереди, направляясь к столу, сервированному на розовой веранде с видом на пламенеющий закат. На столе горели четыре свечи, а ласковый ветерок осторожно играл язычками пламени.

— Это… что… такое? — нахмурила брови Дейзи и пальцами погасила мерцающие огоньки. — Самый долгий день в году наступит через две недели, — не к месту произнесла она и окинула нас сияющим взором. — Сознавайтесь, было с кем‑нибудь такое, что ждешь, ждешь, когда же наступит этот самый длинный день, а потом раз — и он уже прошел? Вот у меня так каждый раз!

— Ну, давайте придумаем хоть что‑нибудь. — Позевывая, мисс Бейкер садилась за стол так, словно укладывала себя в постель.

— Это было бы прекрасно, — сказала Дейзи. — Только вот что? — С беспомощной гримасой она повернулась ко мне: — Ник, а что люди вообще придумывают?

Не дождавшись ответа, она с благоговейным ужасом принялась разглядывать свой мизинец.

— Посмотрите скорее! — воскликнула она. — У меня что‑то с пальцем.

Все посмотрели: мизинец частично посинел, частично почернел, а сустав действительно распух.

— Это все ты, ты, Том, — сказала она, обиженно надув губки. — Я знаю, что неспециально, но все равно — это ты. Поделом мне, зачем я вышла замуж за такого громилу, за такого неуклюжего увальня!

— Ты же знаешь, что я терпеть не могу этого слова, — не на шутку рассердившись, оборвал ее Том. — Никогда больше не называй меня увальнем. Даже в шутку.

— Увалень! Увалень! — не желала успокаиваться Дейзи. Периодически она и мисс Бейкер вдруг принимались говорить чуть ли не хором, перебивая друг друга, но весь этот светский треп с претензией на остроумие и ироничность был лишен главного: легкости и душевного тепла — обе они были холодны, как их роскошные белоснежные платья, как их прекрасные глаза, в которых не было ни проблеска мысли и чувства. Дамы восседали за столом и стоически терпели наше с Томом общество, исключительно из светской учтивости стараясь развлечь нас, вернее, помочь нам развлечь их! Единственное, что их явно утешало, это то, что обед когда‑нибудь закончится и его можно будет сразу же забыть и посвятить себя более приятному времяпрепровождению. Как же все это было непохоже на наши вечеринки на Западе, когда взрослые уже люди ждали приближения званого ужина и, как дети, считали оставшиеся часы до встречи с Праздником!

— Послушай, Дейзи, рядом с тобой я начинаю ощущать свою интеллектуальную ущербность, — осторожно заметил я после второго бокала сухого красного вина, отдававшего пробкой (не такого уж слабого, как мне показалось в первый раз). — Давай поговорим на какую‑нибудь понятную и доступную мне тему, например, о погоде или видах на урожай!

Я сказал это без всякой задней мысли — просто, чтобы поддержать за столом разговор, однако мои слова вызвали совершенно неожиданную реакцию Тома.

— Цивилизация идет коту под хвост, — со злостью выдохнул он. — Я теперь стал, знаешь, таким пессимистом. Вот, к примеру, читал ты книгу Годдарда «Экспансия цветных империй»?

— Нет, а что? — спросил я, несколько удивленный его агрессивным тоном.

— А то, что эту книгу нужно прочесть всем. Знаешь, там есть одна такая идея: если мы не будем настороже, ну, белая раса… короче, нас сожрут с потрохами цветные. Это не враки, там все стопроцентно доказано.

— Мой Том становится таким мыслителем, — с грустью призналась Дейзи. — Уму непостижимо, какие он стал читать книги, да еще с такими длинными названиями и словами. Помнишь, дорогой, недавно попалось какое‑то умное словечко, так мы никак не могли…

— Это не книги, а научные труды, — раздраженно оборвал ее Том. — Этот Годдард так прямо и пишет, что победа или поражение только от того и зависят, будем ли мы, ну, господствующая белая раса, начеку или нет.

— Дорогой, мы просто обязаны сломать им хребет, — промурлыкала Дейзи, с игривой суровостью указав подбородком в направлении плавящегося над линией горизонта светила.

— Вот что я вам скажу, — начала было мисс Бейкер, — если бы вы перебрались в Калифорнию…

Но Том Бьюкенен не дал ей закончить фразу и, заскрежетав ножками своего стула по полу, выпалил:

— Фу, да не в этом же дело, а в том, что мы арии — представители нордической расы — взять, к примеру, меня, тебя и тебя, и… — После секундного размышления указующим кивком головы он включил в свой реестр и Дейзи, в ответ она тотчас же подмигнула мне с хитрой улыбкой. — Так вот, вся цивилизация, ну, она создана нами. Там искусство всякое, то да се, наука опять же… Доступно я излагаю?

Было что‑то жалкое в его излияниях на грани кликушества, в его тщетных попытках обрести себя на совершенно чуждом ему поприще, словно самолюбования и самодовольства — с годами только обострившихся — ему уже недоставало. Где‑то в комнатах зазвонил телефон, лакей бросился снимать трубку, а Дейзи, воспользовавшись минутной паузой, наклонила свою милую головку ко мне.

— Хочешь, я открою тебе семейную тайну, — замурлыкала она в своей обычной манере, — страшную тайну о носе нашего лакея, то бишь мажордома? Признайся, тебе ведь интересно узнать о его носе?

— Каюсь, собственно за этим я к вам и приехал!

— Тогда слушай: он не всегда был обычным лакеем и служил в одном приличном доме в Нью — Йорке. У них там было столовое серебро — не меньше чем на двести персон. Так вот, он заведовал этим серебром, ну, чистил его с утра до вечера, а потом у него началась аллергия, то есть насморк…

— Самое страшное случилось потом, — подхватила мисс Бейкер.

— Да, с каждым днем дела шли все хуже и хуже, и в конце концов, он был вынужден просто отказаться от места…

Последний лучик заходящего солнца скользнул по порозовевшим бархатистым щечкам Дейзи; затаив дыхание, я наслаждался журчанием ее голоса, подавшись вперед и вытянув шею. Тем временем розовое сияние померкло, лучик с сожалением соскользнул с ее лица — неохотно, как малое дитя, которого загоняют в дом с наступлением сумерек, заставляя проститься с веселыми играми до следующего утра.

Вернулся мажордом и, почтительно склонившись, обстоятельно зашептал что‑то на ухо хозяину. Том нахмурил брови, приподнялся из‑за стола, резко отпихнул свой стул и молча скрылся в анфиладе комнат. Внутри Дейзи словно заработал какой‑то механизм и закрутились колесики. Она опять наклонила головку в мою сторону, а ее волнующий голос зажурчал, заструился и заиграл, как драгоценный камень в изумительной оправе.

— О, Ник, если бы ты только знал, как я рада видеть тебя в нашем доме, за этим столом. Тебе кто‑нибудь говорил, что ты похож на… розу. Ну, скажи, — обратилась она за поддержкой к мисс Бейкер, — он ведь и в самом деле похож на розу?

Я даже поперхнулся: это был форменный вздор — на что, на что, но уж на розу‑то я похож меньше всего. Даже при желании во мне трудно найти что‑нибудь, хотя бы отдаленно напоминающее розу. Видимо, она брякнула первое, что пришло на ум! Однако сказано это было в каком‑то лихорадочном возбуждении, словно душа ее рвалась наружу, стыдливо кутаясь в нелепые, но милые словесные одежды. Совершенно неожиданно она нервно скомкала салфетку, бросила ее на стол и, извинившись, удалилась.

Я и мисс Бейкер обменялись короткими, ничего не значащими и ни к чему не обязывающими взглядами, я раскрыл было рот, чтобы произнести какую‑нибудь дежурную фразу, но она как‑то внутренне собралась, напружинилась и предостерегающе шикнула на меня. Из‑за закрытых дверей раздавался чей‑то приглушенный возбужденный голос, а мисс Бейкер, не обращая на меня ни малейшего внимания, вытянув шею, как гусыня, и; забыв о приличиях, внимательно прислушивалась к доносившимся до нас словам.

— Знаете ли, — начал было я, — этот мистер Гэтсби, которого вы давеча поминали, он мой сосед…

— Замолчите же, — зашипела она, — дайте послушать, что там у них происходит.

— А что, собственно, должно между ними происходить? — бесхитростно удивился я.

— Вы хотите сказать, что ничего не знаете? — с искренним удивлением посмотрела на меня мисс Бейкер. — Я думала, что об этом знают все без исключения в наших пенатах.

— Увы, я ровным счетом ничего не знаю.

— Как вам сказать, — она несколько стушевалась, — в общем, есть некая особа в Нью — Йорке. Так вот, Том и она…

— Особа… в Нью — Йорке, — повторил я в растерянных чувствах.

Мисс Бейкер утвердительно кивнула.

— Думаю, из одного лишь чувства приличия она могла бы не звонить ему домой во время обеда, вы не находите?

Я был настолько ошеломлен, что никак не мог постичь смысл услышанного, но в этот момент раздался шелест платья и скрип кожаных подошв — и хозяева с натянутыми лицами вернулись к обеденному столу.

— Ничего не поделаешь — неотложные дела, — нарочито игривым тоном промурлыкала Дейзи.

Она села на свое место, бросила пристальный взгляд на мисс Бейкер, потом посмотрела на меня и продолжила словно бы и не прерывавшийся разговор.

— Знаете ли, я на секундочку выглянула в сад — там сейчас так романтично и прелестно. Из благоухающих кустов раздаются чудесные трели, по — моему, это соловей. Ума не приложу, как он попал к нам — не иначе как последним рейсом через Атлантику. Видимо, на «Кунард» или «Уайт стар лайн». А как поет, как божественно поет… — При этом и сама Дейзи не говорила, а почти что пела своим волшебным голоском. — Не правда ли, романтично, скажи, Том? — ну, скажи же, дорогой!

— Да уж, романтика да и только, — мрачно подтвердил Том, и в поисках избавления от милого щебетания повернулся ко мне: — Пообедаем и поведу тебя в конюшню, если к тому времени совеем не стемнеет.

Вдруг опять раздались тревожные трели телефонного звонка; Дейзи жестко посмотрела на Тома и решительно покачала головой, а начавшийся было разговор о лошадях, да, собственно, и вся застольная беседа сбились, смешалась и окончательно застопорилась. Последние мучительные пять минут, проведенные за столом при гробовом молчании, я припоминаю только фрагментарно: мерцание свечей, которые зачем‑то опять зажгли, мучительное желание вглядываться в лица присутствующих, но при этом не встретиться ни с кем взглядом. Я и представить себе не могу, о чем думали в это время Том и Дейзи, но не сомневаюсь в том, что даже мисс Бейкер с ее скептицизмом и стальными нервами — канатами не могла избавиться от ощущения незримого присутствия за столом незваного и навязчивого пятого гостя — посланника тревоги и беды. Очень может быть, что нашлись бы и такие, кому пришлась бы по душе пикантность создавшейся ситуации, но только не мне — я бы нисколько не возражал, если бы кто‑нибудь вызвал полисмена.

Само собой разумеется, что о лошадях никто больше и не вспоминал. Том и мисс Бейкер отправились в библиотеку — и с таким выражением лица, будто бы вознамерились провести часок — другой у фоба с телом усопшего, с одной стороны, вроде бы и не существующего в материальном мире, а с другой стороны, очень даже реального. Мне же не оставалось ничего другого, кроме как демонстрировать легкую тугоухость и изображать учтивую заинтересованность и светскую словоохотливость, следуя за Дейзи по галерее балконов, опоясывающих дом на уровне второго этажа. Пройдя таким образом, по — моему, несколько миль, мы вышли, наконец, к главной веранде, когда уже совсем стемнело, и удобно расположились на плетеном диванчике.

Дейзи прижала ладони к лицу, словно желая насладиться его упругой бархатистостью, вперив взгляд в сгущающийся фиолетовый полумрак. Я видел, что она вся во власти эмоций, с которыми не в силах совладать, и попытался помочь ей, отвлечь, задавая вопросы о дочери.

— Мы так мало знаем друг о друге, Ник, — неожиданно сказала она, — а ведь мы родственники, пусть даже и дальние. Ты даже не был на моей свадьбе.

— Ты же знаешь, тогда я был на фронте.

— Правда, — она помолчала. — Знаешь, Ник, мне пришлось пережить сложные времена, и я просто не могу теперь относиться ко всему без цинизма.

Я и не сомневался, что для этого у нее были более чем веские причины. Я выдержал паузу, но она не захотела сказать большего, тогда я довольно‑таки неуклюже опять попытался перевести разговор на спасительную тему о ее ребенке.

— Послушай, она же наверняка уже лепечет, и… э — э-э, ну и всякое там разное…

— О, да, — при этом Дейзи смотрела на меня совершенно отсутствующим взглядом. — Хочешь, Ник, я расскажу тебе, что я сказала сразу же после своих родов? Тебе ведь это интересно, правда?

— Да, конечно…

— Что ж, возможно, мой рассказ поможет тебе многое понять… Да, где‑то через час после родов — обрати внимание: где был в это время Том, одному Богу известно, — я пришла в себя после наркоза, брошенная и никому не нужная, и спросила сестру: мальчик или девочка? Когда я услышала, что родилась девочка, то отвернулась к стене и заплакала. Потом немного успокоилась и сказала: «Вот и хорошо. Пусть девочка. Очень рада, что девочка. Надеюсь только, что она вырастет дурочкой, потому что в нашей жизни для женщины лучше всего быть дурочкой — хорошенькой дурочкой!»

— Понимаешь, Ник, я убеждена, что в этом мире все ужасно. Самое главное, что все думают точно так же — даже самые умные тонкие люди. Я знаю. Я везде побывала, многое видела и многое делала. — В ее глазах сверкнул вызов — почти как у Тома, потом Дейзи залилась звонким надменным смехом. — Искушенная и разочарованная, да, именно такая я и есть.

Обволакивающий гипнотический голос Дейзи, казалось, внушавший мне — слушай и верь, — не успел еще отзвучать в гулкой тишине наступающей ночи, а я уже почувствовал какую‑то нарочитость и неискренность в ее словах. Я испытал странную неловкость, словно весь этот разговор был затеян для того, чтобы хитростью выжать из меня слезинку и заставить сопереживать ей, верить обуревавшим ее чувствам. И действительно, прошла минута, потом — другая, и на миловидном личике зазмеилась жеманная улыбка, словно Дейзи уверилась, что убедила меня в том, что и она имеет честь принадлежать к некоему тайному обществу, как и ее благоверный.

В библиотеке зажгли лампу, и она утонула в малиновых полутонах. Том устроился на ближнем к входу конце дивана, а мисс Бейкер сидела на некотором удалении от него и читала вслух «Сатердей ивнинг пост». Она читала тихо, себе под нос, при этом все слова сливались в монотонное баюкающее бормотание. Лучи света лампы играли на начищенных до зеркального блеска ботинках Тома, расцвечивали роскошную шевелюру мисс Бейкер в багрово — золотистые тона, отражались от глянцевых страниц, которые она листала не по — женски сильными пальцами.

Заметив нас, мисс Бейкер энергичным взмахом руки дала понять, чтобы мы ей не мешали.

— Продолжение следует, — закончила она и небрежно отбросила журнал на столик. Потом повела коленом, пружинисто выпрямилась и с ленивой грацией встала с дивана. — Ровно десять, — заметила она, посмотрев для этого на потолок. — Хорошим девочкам пора баиньки!

— Завтра Джордан собирается принять участие в турнире в Вестчестере, — объяснила Дейзи. — А ехать нужно с раннего утра.

— Боже, так вы — Джордан Бейкер!

Теперь мне стало ясно, почему лицо мисс Бейкер показалось мне знакомым: ее надменная мордашка регулярно появлялась на страницах иллюстрированных спортивных журналов Ашвилла, Хот — Спрингс и Палм — Бич. Насколько я помню, она была замешана в какую‑то неприглядную историю, впрочем, подробности я давно успел позабыть.

— Спокойной ночи, — вымолвила она нежным голоском. — Разбудите меня в восемь.

— Неужели ты в состоянии подняться в такую рань?

— В состоянии. Спокойной ночи, мистер Каррауэй, надеюсь, мы с вами еще увидимся.

— Вне всякого сомнения, — заверила ее Дейзи. — Я вообще подумываю, а не поженить ли мне вас? Заглядывай к нам почаще, Ник, а я, как говорится, не буду препятствовать и даже посодействую вашему сближению: ну, случайно запру в чулане или же вывезу на лодке в открытый океан, или что там положено делать в подобных случаях?

— Спокойной ночи! — крикнула мисс Бейкер с лестницы. — Дейзи, запомни, я ничего не слышала!

— Она хорошая девушка, — сказал Том через некоторое время. — Плохо, что они разрешают ей вести бродячий образ жизни.

— Кто же эти пресловутые «они»? — подчеркнуто холодно и язвительно переспросила его Дейзи.

— Ну, родственники.

— Вся ее семья состоит из одной — единственной тетки, которой сто лет в обед! Впрочем, Ник, будет приглядывать за ней, скажи мне, что это так, Ник. Думаю, что и специфическая семейная обстановка должна оказать на нее благотворное влияние, не правда ли, дорогой?

Том и Дейзи многозначительно переглянулись.

— Э — э-э, так она из Нью — Йорка? — поторопился спросить я.

— Нет, из Луисвилля. Подруга детства, я провела с ней лучшие безмятежные детские годы.

— Дейзи, ты что же это, надумала поговорить с Ником по душам — там, на веранде? — неожиданно вмешался в разговор Том. Он не просил, а требовал ответа.

— На веранде… по душам… — она пристально посмотрела мне в глаза. — Не думаю, дорогой, помнится, мы разговаривали о нордической расе. Да, точно о ней! — разговор завязался как‑то сам собой…

— Смотри, Ник, ты не верь всему, что она тебе наговорит, — посоветовал мне Том.

Я с легкостью согласился, присовокупив только, что ни о чем таком и не услышал, и через несколько минут начал прощаться с гостеприимными хозяевами. Они вышли помахать мне рукой на прощание, отчетливо выделяясь на фоне освещенного прямоугольника открытых дверей. Я сел в машину и уже завел мотор, как вдруг Дейзи громко крикнула: «Эй, подожди!».

— Послушай, я совсем забыла спросить у тебя очень важную вещь. Говорят, что ты помолвлен с какой‑то девушкой — дома, на западе?

— Да, да, — добродушно поддержал ее Том. — Слыхали мы о красавице — невесте!

— Чистой воды навет. Ты же знаешь, я слишком беден для женитьбы.

— Но мы действительно слышали! — воскликнула Дейзи. Это было просто невероятно, но, произнося эти слова, она раскрылась мне навстречу, как диковинный цветок. — Три разных человека подтвердили нам эту новость, Ник, поэтому я полагаю, что так оно и есть на самом деле!

Я знал, что могут они иметь в виду, и только делал вид, что ничего не понимаю, однако никакой невесты у меня и в самом деле не было. Пересуды о мифической помолвке действительно были — они‑то и послужили причиной того, что я был вынужден ретироваться на восток. Возможно, мне не следовало разрывать отношения со старинной приятельницей из‑за чьих‑то длинных языков, но, с другой стороны, мне вовсе не хотелось, чтобы эти не к ночи помянутые языки довели меня до алтаря.

Радушный прием, оказанный мне Дейзи и Томом, привел меня в самое благоприятное расположение духа — теперь уже и их баснословное богатство не казалось мне таким уж непреодолимым барьером для наших отношений. Тем не менее, по дороге домой я был смущен и все никак не мог избавиться от вдруг возникшего у меня чувства брезгливости, словно я вымазался в грязи. На мой взгляд, у Дейзи оставался один — единственный выход: взять малышку на руки и навсегда покинуть этот дом. Впрочем, судя по всему, ничего подобного у нее и в мыслях не было. Если говорить о Томе, то меня поразила даже не его интрижка в Нью — Йорке, а то, что его душевное равновесие было поколеблено, ну надо же, книгой! Что же могло подвигнуть эту мизерабельную натуру грызть черствый хлеб мертворожденных идей, неужели плотское чревоугодие не питало более грешную душу неукротимого сластолюбца?

За день крыши придорожных ресторанчиков раскалились совсем уж по — летнему, стал мягким и податливым, как воск, асфальт у гаражей, где в озерцах яркого света плавали новенькие бензоколонки ярко — красного цвета. Добравшись домой, в Вест — Эгг, я запарковал машину под навесом и присел на газонокосилку, брошенную предыдущим владельцем во дворе. Ветер стих, полная таинственных звуков, вступала в свои права бриллиантовая ночь: где‑то в густой листве сонно хлопали крылья невидимых мне птиц, под аккомпанемент стаккато лягушек мощные меха земли раздували вечный орган жизни. Рядом, в фиолетово — голубых сумерках материализовался и растаял иссиня — черный силуэт кошки, я посмотрел ей вслед и обнаружил, что не один любуюсь удивительной летней ночью. Примерно в полусотне футов от меня, выйдя из густой тени соседской виллы, стоял мужчина, засунув руки в карманы, и смотрел на усыпанное горошинами звезд небо. Непринужденность манер, расслабленность позы и хозяйская уверенность, с какой незнакомец топтал свежескошенный газон, однозначно подсказали мне, что это мистер Гэтсби собственной персоной вышел обозреть свои владения и подсчитать, какая же часть неба над Вест — Эггом принадлежит ему на правах частной собственности.

Я собрался было окликнуть его и сослаться на общую знакомую — мисс Бейкер, упоминавшую его за обедом у Бьюкененов, надеясь, что это послужит мне достаточной рекомендацией, однако так и не рискнул окликнуть его и нарушить романтическое одиночество. Как это вскоре выяснилось, ему был совершеннейший недосуг общаться с незнакомыми людьми. Я увидел, как он вдруг простер руку над темными водами бухты, и, несмотря на разделявшее нас расстояние, мне показалось, что его колотит лихорадочная дрожь. Невольно и я посмотрел вслед за указующей дланью, но все было сокрыто во мраке, и только где‑то на грани видимости мерцал зеленый огонек, вероятно, сигнальный фонарь на самой оконечности причала. Когда я опять посмотрел в сторону соседской виллы, Гэтсби исчез, и я снова остался в одиночестве в ставшей вдруг неуютной и тревожной пустоте ночи.


Глава II

Примерно на полпути между Вест — Эггом и Нью — Йорком автострада торопливо устремляется навстречу железной дороге и с четверть мили бежит с ней бок о бок, словно хочет миновать угрюмый и пустынный участок земли, лежащий на ее пути. Это настоящая Долина Пепла — фантасмагорическая ферма пепла, золы и шлаков, которые всходят здесь как пшеница, вздымаются в небо крутыми гребнями, вспучиваются холмами и сопками, расплываются кляксами уродливых садов, оборачиваются эфемерными домами с трубами, над которыми курится дымок апокалиптических очагов, а если хорошо приглядеться, можно увидеть трансцендентные пепельно — серые призраки, снующие взад и вперед и растворяющиеся в клубах тумана из пепла и пыли. Время от времени из неведомых недр выползает чудовищная гусеница, составленная из вагонеток, и со страшным лязгом замирает на невидимых рельсовых путях. Тогда на нее набрасываются пепельно — серые призраки и снуют вокруг с лопатами, вздымая непроницаемые пылевые облака, за которыми ничего уже не разглядеть, и одному Богу известно, что там происходит.

Но через некоторое время перед глазами ошеломленного наблюдателя материализуются глаза доктора Т. Дж. Эклберга, возникающие словно из ниоткуда над навевающим смертную тоску пейзажем. У доктора Т. Дж. Эклберга большие голубые глаза — диаметр радужной оболочки составляет приблизительно ярд. Они смотрят прямо на вас, однако лица как такового нет — есть только гигантских размеров очки в желтой оправе, дужка которых сидит на несуществующем носу. Должно быть, сумасбродный остряк — окулист из Квинса установил здесь рекламный щит, надеясь несколько расширить практику, а потом и сам ушел в Страну Вечной Слепоты или забыл о нем и переехал куда‑нибудь в погоне за удачей. Но его глаза остались, и, хотя краска потускнела от времени и облупилась от дождя, они и по сей день уныло озирают чудовищно разросшуюся промышленную свалку.

С одной стороны Долина Пепла доползала до маленькой зловонной речушки, и, когда разводят мост, чтобы пропустить грузовую баржу, пассажирам проходящих поездов приходится любоваться гнетущим зрелищем иной раз не менее получаса. Обычно поезда останавливаются здесь на одну минуту. Этому обстоятельству я и обязан знакомству с любовницей Тома Бьюкенена.

О том, что у него есть пассия, говорили все, кто имел сомнительное удовольствие знаться с Томом. С негодованием рассказывали, что он имеет наглость появляться с ней в модных ресторанах и, оставив в одиночестве за столиком, расхаживает по залу, болтая с приятелями и знакомыми. Мне любопытно было бы на нее посмотреть, хотя ни малейшего желания знакомиться у меня не было, но все же довелось. Как‑то раз, во второй половине дня, мы ехали с Томом в Нью — Йорк на поезде, и, когда тот остановился у свалки, Том схватил меня за локоть и в буквальном смысле слова вытащил из вагона на перрон.

— Давай сойдем здесь, — категорически заявил он, — я хочу познакомить тебя с моей подругой.

Я подумал, что он, должно быть, принял изрядную дозу во время ленча, и раз уж я имел глупость составить ему компанию, Том в своей обычной манере намеревался развлекаться, если бы даже ему пришлось тащить меня силой. Со свойственным ему высокомерием и абсолютным пренебрежением к людям он искренне полагал, что у меня нет и не может быть более достойного занятия, чем шататься с ним по свалке в воскресенье, во второй половине дня.

Я плелся следом за Томом, перебирался через невысокий беленый забор, ограждавший железнодорожные пути, потом ярдов сто — в обратную сторону под пристальным наблюдением доктора Эклберга. Вокруг царило абсолютное запустение: не было никаких признаков жилья, кроме трех расположенных одно за другим строений желтого кирпича на самой границе пустыря и некого подобия ведущей к ним «Мейнстрит» в миниатюре — только без перекрестков и примыкающих улиц. Крошечный магазинчик в первом из строений сдавался в аренду, во втором располагался ночной ресторанчик или кофейня, однако подходы к нему были завалены кучами золы и шлака, наконец, в третьем размещался гараж с вывеской «Ремонт. Джордж Б. Вильсон. Покупка и продажа автомобилей». Оказывается, именно сюда мы и направлялись.

Внутри, среди голых стен, царили грязь и запустение. Останки «форда» сиротливо приютились в темном углу, — груда покрытого толстым слоем пыли искореженного металла. Почему‑то я подумал, что это подобие гаража — только маскировка, а за ним, должно быть, скрываются сказочные апартаменты в духе «Тысячи и одной ночи»; тут отворилась дверь крошечного офиса, и на пороге появился владелец гаража, вытиравший руки ветошью, — анемичный блондин рыхловатой комплекции, но сравнительно приятной наружности. Стоило ему увидеть нас, как в его светло — голубых глазах, сразу же повлажневших от избытка эмоций, задрожал робкий проблеск надежды.

— Привет, Вильсон, старый дружище! — сказал Том, сопровождая приветствие увесистым хлопком по плечу. — Как дела?

— Грех жаловаться, — ответил Вильсон несколько неуверенно. — Когда же вы уступите мне ту машину?

— На будущей неделе — мой человек как раз этим занимается.

— Э — э-э, мне кажется, что он что‑то слишком долго этим занимается, а?

— А мне так не кажется, — холодно сказал Том. — Но если вас что‑то не устраивает, я продам ее после ремонта в другом месте.

— Я вовсе не это имел в виду, — начал поспешно объяснять Вильсон. — Я, собственно, только…

Он запнулся посредине фразы, тем временем Том с видимым нетерпением принялся озираться по сторонам. Вначале я услышал шаги на лестнице, затем крепко сбитая женская фигура появилась в дверном проеме, заслонив свет, проникающий в гараж. Ей было хорошо за тридцать, у нее намечалась явная предрасположенность к избыточной полноте, но ее дородное тело отличалось той чувственной фацией, которая свойственна только избранным представительницам прекрасного пола. Темно — синее крепдешиновое платье в крапинку оттеняло изысканную бледность ее лица, в котором я не заметил ни одной красивой или же правильной черты. Однако в ней привлекала бьющая через край жизненная энергия, словно во всем ее естестве тлел неугасимый огонь, готовый в любое мгновение вспыхнуть испепеляющим пожаром.

Она лениво улыбнулась и прошествовала мимо мужа, не замечая его, словно перед ней стоял бесплотный призрак, быстро подошла к Тому и поздоровалась с ним за руку, глядя прямо в глаза. Провела языком по губам и, не повернув головы, сказала мужу тихим и неожиданно грубым голосом:

— Что встал, как пень, неси стулья, не видишь, что ли, людям присесть не на что.

— О, несу, несу, — Вильсон торопливо засеменил к дверям своего офиса, в мгновение ока растворившись на фоне бетонной стены. Его некогда темный костюм и неопределенного цвета шевелюра были покрыты слоем белесого праха, как густой вуалью, пепельно — серый налет лежал на всем и вся в окрестностях. Но это не касалось его жены, придвинувшейся к Тому чуть ли не вплотную.

— Хочу тебя… увидеть, — настойчиво сказал Том. — Выходи, поедем на следующем поезде.

— Хорошо.

— Буду ждать тебя на перроне, у газетного киоска.

Она молча кивнула и едва успела отойти чуть в сторону, как в дверях офиса показался Джордж Вильсон с двумя стульями в руках.

Мы отошли подальше от гаража, чтобы лишний раз не попадаться никому на глаза, и ждали ее на шоссе. До 4 июля[5] оставалось всего ничего, и костлявый подросток — итальянец с серым от пепла лицом укладывал петарды вдоль железнодорожного полотна.

— Жуткая дыра, правда? — сказал Том, хмуро переглянувшись с доктором Эклбергом.

— Жуткая, нечего сказать.

— Поэтому она и позволяет себе иной раз выбраться отсюда.

— А что муж — не возражает?

— Вильсон? Он думает, что она гостит у сестры в Нью — Йорке. Да это такой тип бесцветный, что сам не знает, жив он или уже помер.

Вот как получилось, что Том Бьюкенен, его подруга и я поехали в Нью — Йорк вместе, вернее, не совсем так: мисс Вильсон благоразумно села в другой вагон. Со стороны Тома это был совершенно неслыханный поступок: почему‑то вдруг он решил не оскорблять провинциальную чувствительность аборигенов Вест — Эгга, которые могли случайно оказаться в этом поезде.

Она переоделась, теперь на ней было платье из узорчатого муслина коричневого цвета, так обтянувшее ее довольно‑таки широкие бедра, что оно едва не лопнуло, когда Том помогал ей выйти из вагона на перроне Пенсильванского вокзала. В газетном киоске она купила номер «Таун Тэттл» и иллюстрированный киножурнал, в аптеке на вокзала — кольдкрем и небольшой флакончик духов. Поднявшись по ступенькам, мы окунулись в гулкую суету автостанции; она пропустила четыре такси, и мы сели только в пятую машину — новенькое авто цвета лаванды, с обивкой серого цвета в салоне, которая и умчала нас прямо на солнцепек нью — йоркских улиц из‑под сумрачных сводов Пенсильванского вокзала. Впрочем, ехали мы недолго: вдруг она отвернулась от окна и застучала в перегородку шоферу.

— Хочу вон того щенка, — сказала она требовательно — капризным тоном. — Пусть в апартаментах живет собачка. Это так мило — щенок в доме.

Шофер затормозил, дал задний ход, и мы подъехали к седому старику — торговцу — прямо‑таки двойнику Джона Д. Рокфеллера[6]. На груди у старика висела плетеная корзина, а в ней копошилась дюжина разномастных комочков неопределенной породы.

— Какая это порода? — требовательно поинтересовалась миссис Вильсон, как только старик степенно подошел к авто и остановился у открытого окошка.

— Есть любые. А какая вам больше нравится, леди?

— Ну, я бы хотела полицейскую собаку. Наверняка, у вас такой нет!

Старик с видимым замешательством заглянул в корзинку, запустил туда руку и вытащил за шкирку жалобно скулящего и отчаянно извивающегося щенка.

— Это не овчарка, — жестко сказал Том.

— Пожалуй, так оно и есть, — разочарованно протянул старик. — Да, скорее всего, это эрдельтерьер. — Он погладил коричневую замшевую спинку животного. — Вы только посмотрите на эту шерсть, потрогайте эту шерсть, с такой‑то шерстью он никогда не простудится.

— Она милашка! — с воодушевлением воскликнула миссис Вильсон. — Сколько вы просите за нее?

— Сколько я прошу за эту собаку? — он с восторгом посмотрел на щенка. — Эта собака обойдется вам в каких‑то десять долларов, леди.

Эрдельтерьер — а среди его дальних предков, возможно, и был кто‑то, кто имел отношение к эрдельтерьерам, несмотря на белый окрас шерстки на лапах, — перешел из рук в руки и устроился на коленях миссис Вильсон, которая принялась с восторгом ласкать щенка и гладить его всепогодную шерсть.

— Да, а это, э — э-э, мальчик или девочка? — деликатно поинтересовалась она.

— Мальчик или девочка эта замечательная собака? — переспросил старик. — Мальчик.

— Сука она, — решительно заметил Том. — Вот ваши деньги. Пойдите и купите на них еще дюжину точно таких же щенят.

Мы свернули на Пятую авеню, тихую и уютную, почти что пасторальную в этот воскресный полдень, так что я особенно и не удивился, если бы за углом паслись овечки, а кудрявый пастушок играл бы на свирели.

— Остановите где‑нибудь здесь, — сказал я. — Мне очень жаль, но я вынужден вас покинуть.

— Ни в коем случае, — энергично возразил Том. — Миртл страшно обидится, если ты не посмотришь ее гнездышко. Скажи ему, Миртл.

— Да, да, зайдите к нам в гости, — начала уговаривать меня миссис Вильсон. — Я позвоню сестре. Знающие люди говорят, что моя Кэтрин — писаная красавица.

— Знаете ли, я бы с удовольствием, но мне хотелось бы…

Мы помчались дальше, срезали угол, пересекли Центральный парк и выехали наконец в район Западных Сотых. На 158–стрит такси остановилось у одного из многоэтажных многоквартирных домов, тянущихся нескончаемой вереницей по обе стороны улицы. Обозрев окрестности с видом королевы, изволившей вернуться в свою резиденцию, миссис Вильсон взяла щенка и прочие покупки и торжественно прошествовала в дом с осознанием собственного величия.

— Да, позвоню‑ка я Мак — Ки, их можно тоже пригласить, — заявила она, пока мы поднимались наверх в кабинке лифта. — Только бы не забыть, сразу же позвонить Кэтрин.

Так называемые апартаменты располагались на последнем этаже и представляли собой тесную гостиную, маленькую спальню и узкую ванную комнату. И без того крошечная гостиная была обставлена чересчур массивной для нее мебелью, а все диваны, кресла и кушетки имели гобеленовую обивку; куда ни бросишь взгляд — везде юные прелестницы резвятся на буколических холмах пасторальных садов Версаля. На единственной картине — даже не картине, а сильно увеличенной фотографии — было изображено нечто вроде курицы на угадывающейся за завесой тумана скале. И только на некотором удалении выяснялось, что курица эта — и не курица вовсе, а чепец, из‑под которого пожилая леди взирает на вас с добродушной улыбкой. Старые номера «Таун Тэттл» лежали на столе вперемешку со скандальными журнальчиками, которые продаются на Бродвее из‑под полы, и тут же — странного вида книжонка с неменее странным названием «Симон, которого прозвали Петером». Мальчик — лифтер с недовольной миной был отправлен за ящиком с соломой и молоком, вскоре он вернулся, присовокупив по собственной инициативе жестяную банку больших и твердых собачьих галет (одна из них потом уныло мокла в блюдечке с молоком до самого вечера). Тем временем Том открыл дверцу комода и извлек из него бутылку виски.

До такого состояния я напивался только дважды в жизни — причем второй раз именно в этот воскресный полдень. Все происходившее было сокрыто от меня как бы в полумраке, хотя в комнате было светло, по крайней мере, до начала девятого. Сидя на коленях у Тома, миссис Вильсон созывала по телефону гостей; потом закончились сигареты, и я отправился в ближайшую аптеку на углу. Когда я вернулся, они куда‑то исчезли, поэтому я устроился в гостиной и прочитал главу из «Симона, которого прозвали Петером», ничего не поняв из прочитанного — то ли это была законченная чепуха, то ли виски оказался слишком крепким.

Как только Том и Миртл вернулись в гостиную (с миссис Вильсон мы перешли на «ты» после первого бокала), стали прибывать и первые гости.

Кэтрин, сестра Миртл, оказалась искушенной особой лет тридцати с изящной шапочкой коротко подстриженных густых волос рыжеватого оттенка и напудренным молочно — белым лицом. Ее выщипанные, а потом подведенные брови, лихо устремлялись вверх, но стремление натуры вернуться к первозданному виду придавало ее чертам некоторую незавершенность. Дюжина керамических браслетов украшала ее ухоженные руки, сопровождая каждое движение мелодичным аккомпанементом. Она вошла твердой уверенной поступью, окинув комнату испытующим хозяйским взглядом, как бы давая понять, что это, в первую очередь, ее собственный дом. Я даже спросил у нее об этом — в ответ она нарочито громко рассмеялась и с видимым удовольствием повторила вопрос вслух, и только потом сказала, что живет с подругой в отеле.

Мистер Мак — Ки из квартиры на нижнем этаже оказался блеклым женоподобным созданием. Было видно, он тщательно готовился к визиту, во всяком случае, гость был гладко выбрит, правда, второпях оставил на щеке клочок засохшей пены для бритья. Он почтительно приветствовал всех присутствующих, находя для каждого пару — тройку вежливых слов, например, мне он доверительно сообщил, что вхож в «артистические круги»; позже я узнал, что он зарабатывает на жизнь фотографией, а увеличенный фотопортрет матери миссис Вильсон, висящий на стене в гостиной, — дело его рук. Его супруга — томная красотка с визгливым голосом и, судя по всему, стервозным характером — с гордостью сообщила мне, что супруг сфотографировал ее ровно 127 раз с тех пор, как они поженились.

Миссис Вильсон успела в очередной раз переодеться — теперь она была одета в прекрасно сшитое платье из кремового шифона, шелестевшее так, словно кто‑то постоянно подметал в комнате полы. Сменив платье, она и сама изменилась не только внешне, но и внутренне. Бьющая через край жизненная энергия, так поразившая меня в гараже, трансформировалась в надменность салонной львицы. Ее смех, жестикуляция и даже небрежно отпускаемые реплики с каждым мгновением становились все манернее, казалось, что ее прямо‑таки разносит от спесивости. При этом пространство вокруг нее сжимается, пол под ногами разверзается, а ее, осиянную неземным светом, возносит к потолку клубящееся облачко гордыни.

— Э, милая моя, — подчеркнуто громко обратилась она к сестре, — да ведь они только и озабочены тем, как бы половчее сплутовать. Поверь мне, наши денежки не дают покоя этой публике. На прошлой неделе ко мне пришла одна такая мадам — сделать педикюр. Ты бы видела счет — можно подумать, что она вырезала мне аппендикс!

— А как зовут эту женщину? — спросила миссис Мак — Ки.

— Некая Эберхардт. Работает по вызовам и обслуживает клиентов на дому.

— Какое премилое на вас платье, — добавила миссис Мак — Ки. — Просто восхитительное!

Надменно подняв брови, миссис Вильсон не приняла комплимент.

— Ну, что вы, милочка, — пренебрежительно произнесла она. — Эта такое старье, я надеваю это платье, когда мне, знаете ли, нет никакого дела до того, как я выгляжу.

— Что вы, что вы, — не унималась миссис Мак — Ки, — сидит, как влитое, и так идет вам. Знаете, если бы Честер сфотографировал вас в этой позе, получилось бы нечто потрясающее.

Все молча вытаращились на миссис Вильсон, а она откинула непокорную прядку со лба и наградила всех бриллиантовой улыбкой. Мистер Мак — Ки посмотрел на нее оценивающим взглядом профессионала, озабоченно цокнул языком и склонил голову набок. Протянул руку к ее лицу и убрал, потом снова протянул другую руку…

— Да, надо бы изменить освещение, — сказал он после паузы. — Хотелось бы подчеркнуть характерные черты лица. Пожалуй, если бы вы сели вот так — в пол — оборота, я бы попытался поймать в кадр ваши роскошные волосы, миссис Вильсон.

— Мне бы и в голову не пришло менять освещение, — вскричала миссис Мак — Ки. — Разве ты не видишь, что…

— Ш — ш-ш, — осадил ее муж, и мы опять посмотрели на объект фотосъемки, а тем временем Том Бьюкенен громко зевнул и встал со стула.

— Эй, Мак — Ки, вы бы лучше выпили чего‑нибудь, — сказал он. — Миртл, неси лед и минеральную воду, пока все тут у тебя не уснули.

— Я уже сказала тому мальчишке насчет льда, — произнесла миссис Вильсон, выразительно нахмурив брови, как бы возмущаясь нерасторопностью низшего сословия. — Ну что за люди. За ними нужен глаз да глаз!

После этой тирады она посмотрела на меня и неожиданно рассмеялась. Схватила на руки щенка, чмокнула его в нос с какой‑то избыточной нежностью и удалилась на кухню с таким видом, будто, по меньшей мере, дюжина поваров ожидала там ее указаний.

— Да, а мне удалось‑таки сделать несколько премилых вещиц на Лонг — Айленде, — сказал мистер Мак — Ки самодовольным тоном.

Том посмотрел на него с удивлением.

— А два из них висят дома, в рамочке.

— Два… чего? — переспросил так ничего и не понявший Том.

— Два фотоэтюда. Один я назвал «Мыс Монток. Чайки», другой — «Мыс Монток. Море».

Кэтрин перебралась на диван и села рядом со мной.

— Вы тоже живете на Лонг — Айленде? — спросила она.

— Я живу в Вест — Эгге.

— Правда? Где‑то с месяц тому назад я была в ваших краях на вечеринке. В доме некоего Гэтсби. Вы его случайно не знаете?

— Все говорят, что он то ли племянник, то ли двоюродный брат кайзера Вильгельма[7], поэтому у него такая уйма денег.

Поток этой сногсшибательной информации о моем соседе прервал возглас миссис Мак — Ки:

— Честер, а ведь у тебя бы получилось с ней, если бы ты как следует постарался.

— Да, дорогая, — мистер Мак — Ки рассеянно кивнул и снова обратился к Тому: — Я с огромным удовольствием поработал бы еще на Лонг — Айленде, если бы появилась такая возможность. Мне бы только заполучить этот шанс — и это все, о чем я прошу.

— А вы попросите Миртл, — коротко хохотнул Том в тот момент, когда миссис Вильсон вплыла в комнату с подносом. — Ты ведь напишешь рекомендательное письмо, а, Миртл?

— Что я должна написать? — обескуражено переспросила Миртл.

— Рекомендательное письмо для мистера Мак — Ки, а он вручит его твоему мужу и сделает пару — тройку фотоэтюдов.

Его губы зашевелились, должно быть, отражая мучительный процесс мышления, наконец, Том произнес:

— Ну, «Джордж Б. Вильсон на фоне бензонасоса» или что‑нибудь в этом духе.

Кэтрин придвинулась вплотную и шепнула мне на ухо:

— У сестры и у Тома несчастные браки; она терпеть не может своего мужа, а он — свою жену.

— Да что вы?

— Терпеть не могут. — Она посмотрела на Миртл, потом на Тома. — Ума не приложу, как можно жить с человеком, которого терпеть не можешь? На их месте я бы давно уже развелась и поженилась.

— Получается, что она не любит Вильсона?

Ответ прозвучал совершенно неожиданно, мало того, ответила сама Миртл, услышавшая мой вопрос, — с внутренним ожесточением и до неприличия грубо.

— Слыхали? — воскликнула Кэтрин с одобрением и снова зашептала мне на ухо: Главная загвоздка в его жене: она католичка, а вы сами, небось, знаете, что им не положено разводиться.

Дейзи никогда не исповедовала католицизм, и я удивился изобретательности этой лжи.

— Но я думаю, что они все же поженятся, — продолжила Кэтрин, — переберутся на запад и поживут там какое‑то время, пока разгорится весь этот сыр — бор с разводом.

— Тогда уж лучше сразу махнуть в Европу!

— О, так вам нравится Европа? — воскликнула Кэтрин с удивлением в голосе. — Я совсем недавно вернулась из Монте — Карло.

— Неужели?

— Да, я была там в прошлом году, ездила с подругой.

— Надолго?

— Нет, фактически только туда и обратно. Сошли на берег в Марселе. Можете себе представить — на двоих у нас было двенадцать сотен долларов! Так вот: через сорок восемь часов нас обобрали до нитки в этих частных казино. Это было ужасно, я не могу вам передать, что нам пришлось пережить, пока мы добрались домой. Боже, я возненавидела этот город!

На одно короткое мгновение серое нью — йоркское небо в окне вдруг стало лазурным, и я погрузился в ласковые воды Средиземного моря, но визгливый голосок миссис Мак — Ки вернул меня назад!

— Я сама чуть было не совершила самую большую ошибку в своей жизни, — оживленно продолжала она. — Чуть было не вышла замуж за маленького засранца, который буквально не давал мне проходу несколько лет. А знала же, что он и мизинца моего не стоил. И все мне тогда говорили: «Люсиль, этот человек тебе не пара…». И не повстречай я Честера, этот тип меня бы заполучил.

— Все это так, но послушайте, — сказала Миртл Вильсон, задумчиво покачивая головой, — в конце концов, вы ведь не вышли за него замуж.

— Само собой разумеется.

— А я вот вышла, — сказала Миртл, — и в этом‑то разница между вашим случаем и моим.

— Только вот зачем ты это сделала? — попеняла ей Кэтрин. — По — моему, никто тебя не принуждал.

Миртл смешалась и не нашлась сразу, что ответить.

— Я вышла за него, потому что мне казалось, что он джентльмен, — произнесла она наконец. — Я думала, что встретила человека с манерами, а он оказался жалким ничтожеством и подкаблучником.

— Так‑то оно так, — заметила Кэтрин, — но какое‑то время ты была им увлечена — прямо с ума сходила!

— Я… сходила по нему с ума?! — воскликнула Миртл с негодованием. — Кто сказал тебе, что я сходила по нему с ума? Если хочешь знать, я была увлечена им не больше, чем этим вот господином.

Она раздраженно ткнула пальцем в мою сторону. Все посмотрели на меня с осуждением. Я немедленно встрепенулся, демонстрируя всем присутствующим, что и в мыслях не держал посягнуть на чувства этой достойной женщины и ровным счетом не имел никакого отношения к ее бурному прошлому.

— Но я действительно сошла с ума, когда вышла за него. Правда, не понадобилось много времени, чтобы понять, какую я совершила ошибку. Оказывается, он выпросил у приятеля его лучший костюм и щеголял в нем на свадьбе, а мне об этом и слова не сказал. Через несколько дней этот человек пришел в дом — моего благоверного как раз не было.

Миртл посмотрела по сторонам и убедилась в том, что все внимательно ее слушают.

— Вот как, говорю я ему, так это ваш костюм. Впервые об этом слышу. Конечно, костюм я ему вернула, а потом упала на диван и ревела весь день.

— Ей нужно бежать от него, сломя голову, — подвела итог Кэтрин. — Одиннадцать лет они живут на этой голубятне над гаражом. Знаете, а ведь Том у нее — первый за все эти годы.

Бутылка виски — вторая за этот вечер — пошла по кругу, вызвав оживление у всех присутствующих, кроме Кэтрин, которая уверяла нас, что «ей достаточно… и вообще… страшно весело и так…» Том отправил привратника за какими‑то удивительными сандвичами, якобы запросто заменяющими ужин по полной программе. Мне ужасно хотелось уйти, подышать свежим воздухом, побродить в сумерках по аллеям парка, но как только я собирался подняться и откланяться, то сразу же оказывался вовлеченным в очередной спор на повышенных тонах, который буквально приковывал меня к креслу. Неожиданно мне пришло в голову, что в этот самый момент случайный прохожий смотрит с улицы на наши светящиеся под самой крышей окна и силится понять, какие страсти кипят за желтыми квадратами оконных рам, какие людские секреты таят они в этот летний вечер. Мне даже показалось, что я отчетливо вижу его поднятую вверх голову, выражение лица, задумчивые глаза. Я чувствовал, что раздваиваюсь и нахожусь в комнате и одновременно на улице, — ошеломленный и восхищенный многообразием жизни и бесконечностью проявлений бытия. Миртл придвинула свой стул к моему дивану и начала рассказывать о том, как познакомилась с Томом, а мне хотелось закрыть глаза и раствориться в ее теплом дыхании и обволакивающих волнах тихого голоса.

— Впервые я увидела его в поезде. Мы оказались рядом: знаете, два маленьких сиденья возле тамбура, друг против друга — их всегда занимают в последнюю очередь. Я ехала в Нью — Йорк к сестре и собиралась у нее переночевать. Помню, на Томе был фрак и лакированные кожаные туфли, и я буквально не могла оторвать от него глаз, но как только он пытался поймать мой взгляд, я делала вид, что рассматриваю рекламу у него над головой. В толпе на вокзале он оказался рядом со мной и сильно прижался накрахмаленной манишкой к моему плечу. Я сказала, что немедленно позову полисмена, но он знал, что я этого не сделаю. Я была вне себя от возбуждения, наверное, в тот момент я вообще не понимала — садимся мы в такси или в вагон подземки. А в голове пульсировало что‑то вроде: живешь только раз… живешь только…

Тут она отвернулась от меня к миссис Мак — Ки, и в комнате зазвенел ее нарочито громкий смех.

— Милочка, — чуть ли не кричала она, — да подарю я вам это платье, когда оно мне совсем надоест! Вот завтра же куплю себе новое — и подарю. Составлю список дел, которые немедленно нужно переделать. Массаж и завивка, еще ошейник для собаки и такую симпатичную пепельницу на пружинке, главное, венок на могилу матери — знаете, такой с черной муаровой лентой, он еще не осыпается все лето. Все нужно записать, иначе забуду…

На моих часах было девять вечера, но когда я, казалось почти сразу взглянул на циферблат, то с удивлением обнаружил, что стало уже десять. Мистер Мак — Ки уснул прямо в кресле, положив сжатые кулаки на колени, словно деловой человек, позирующий перед объективом фотокамеры. Я вытащил из кармана носовой платок и вытер на его щеке остатки засохшей пены, которая нервировала меня весь вечер.

Щенок сидел на столе, щурил подслеповатые глаза от густых клубов табачного дыма и время от времени жалобно подвывал. Какие‑то люди внезапно появлялись перед моими глазами и так же внезапно исчезали, кто‑то договаривался куда‑то пойти, потом они терялись и снова находились друг от друга на расстоянии пары футов. Ближе к полуночи я увидел Тома Бьюкенена и миссис Вильсон, которые стояли лицом к лицу и выясняли на повышенных тонах, имеет ли право миссис Вильсон ссылаться на имя миссис Бьюкенен или даже просто упоминать его в разговоре.

— Дейзи! Дейзи! Дейзи! — кричала миссис Вильсон. — Говорила и буду говорить, когда захочу. Дейзи! Дей…

Без замаха, коротким и выверенным движением раскрытой ладони Том Бьюкенен разбил ей нос.

Потом началась неразбериха: на полу ванной комнаты появились окровавленные полотенца, забегали по комнатам женщины, раздались сварливо — негодующие возгласы и перекрывающий весь этот шум и гам надрывный полукрик — полувой боли и отчаяния. Мистер Мак — Ки проснулся, недовольно поморщился и отрешенно побрел к двери. На полпути он вдруг развернулся и с недоумением уставился на разыгравшуюся перед его глазами сцену: в загроможденной мебелью комнате его супруга и Кэтрин, неизвестно кого бранили и утешали, а на диване распласталось безжизненное тело, впрочем, пытающееся прикрыть окровавленный нос и гобеленовых прелестниц вчерашним номером «Таун Тэттл». Мистер Мак — Ки отвернулся и пошел к двери. Я осторожно снял свою шляпу с канделябра и вышел следом за ним.

— Давайте встретимся и позавтракаем как‑нибудь на днях, — предложил он, когда мы спускались на лифте, стеная и морщась с похмелья.

— Где и когда?

— Как скажете.

— Не трогайте рычаги! — нутряным голосом заблажил мальчик — лифтер.

— Прошу прощения, — с достоинством ответил мистер Мак — Ки. — Я даже не заметил, что дотронулся до рычага.

— Хорошо, — произнес я. — Буду рад.

…Потом я почему‑то стоял у его кровати, а он сидел на ней в нижнем белье, вдрызг пьяный, с огромной папкой в руках.

— «Красавица и чудовище»… «Одиночество»… «Старая кляча из бакалеи»… «Бруклинский мост»…

Потом я лежал в полусне на лавочке промозглого от сырости Пенсильванского вокзала, уставившись в утренний номер «Трибюн», и все никак не мог дождаться четырехчасового поезда.


Глава III

По вечерам на вилле моего соседа часто звучала музыка и раздавались приглушенные голоса — волшебный гимн богатства, молодости и любви причудливо вплетался в нежную мелодию летних сумерек; словно стайки беззаботных мотыльков, кружились в танце силуэты мужчин и женщин под ласковым звездным небом; юные сатиры и вакханки резвились в призрачной синеве сада среди гейзеров шампанского. В полдень, во время прилива, я часто видел гостившую у Гэтсби компанию, молодые люди ныряли с сооруженной прямо на причальном мостике вышки, загорали на раскаленном добела песчаном пляже, а две его моторные лодки вспарывали зеркальную гладь пролива, и сразу же следом за ними взлетали над пенными водопадами белокрылые аквапланы. По уик — эндам его «роллс — ройс» превращался в омнибус и, начиная с девяти утра до позднего вечера и даже далеко заполночь, доставлял гостей из города или в город, а его желтый фургончик отправлялся на железнодорожную станцию к каждому приходящему поезду и сновал взад — вперед, словно трудолюбивый жучок. По понедельникам прислуга — восемь человек, включая специально нанятого садовника, — принималась за уборку: все вооружались тряпками, швабрами, молотками, садовыми ножницами и трудились как пчелы, ликвидируя следы ночных вакханалий.

Каждую пятницу торговец фруктами из Нью — Йорка поставлял пять больших ящиков с апельсинами и лимонами, а каждый понедельник останки цитрусовых — куча полузасохшей кожуры вывозилась с черного входа. На кухне стояла соковыжималка, и специально приставленный к ней работник за полчаса выжимал сок из двухсот апельсинов двумястами нажатиями большого пальца на крошечную кнопку.

По крайней мере, раз в полмесяца на вилле высаживался настоящий десант поставщиков и оформителей, доставлявших несколько сотен ярдов парусины и такое невероятное количество разноцветных лампочек, словно Гэтсби собирался превратить свой сад в гигантскую Рождественскую елку. На столах, в каре из сверкающих блюд с разноцветными закусками, выстраивались шпалеры запеченных со специями окороков, стояли бастионами салатницы с переливающимися всеми цветами радуги салатами и блюда с запеченными в тесте молочными поросятами, блестели покрытые золотой корочкой индейки, зажаренные на вертеле.

В главной зале сооружался бар с настоящей медной стойкой и богатейшим выбором спиртного — от джина до ликера — и дамских напитков — от крюшона до кордиала[8], причем, последний был позабыт настолько, что современная молодежь вряд ли знала не только его вкус, но и само название.

Музыканты собирались к семи часам. И это был не какой‑нибудь скромный квинтет, а симфонический оркестр в полном составе — смычковые, духовые и ударные инструменты: скрипки, гобои, тромбоны, саксофоны, альты, корнет — а-пистоны[9], пикколо[10], большие и малые барабаны…

К этому времени возвращались с пляжа последние купальщики и переодевались наверху в своих комнатах; вдоль частной подъездной дороги выстраивались автомобили с нью — йоркскими номерами — по пять в ряд; в залах и гостиных, на верандах и террасах прогуливались эфирные создания, одетые в необыкновенные наряды всех цветов, с очаровательными головками, стриженными по последнему крику моды, с наброшенными на плечи шалями, один только вид которых навсегда лишил бы модниц Кастилии[11] сна и покоя. К этому времени бармены начинали работать не покладая рук, а расторопные кельнеры без устали разносили по саду подносы с экзотическими коктейлями, оставляя за собой густой шлейф восхитительных ароматов; воздух вибрировал от звонкого смеха и беспечных голосов, случайных намеков и многозначительных недомолвок — наступал час ни к чему не обязывающих светских знакомств и пылких объятий пар, часто так и не удосужившихся узнать друг у друга имена.

Чем больше отворачивала изнуренная Земля свой лик от утомившего ее за день Светила, тем ярче разгорались разноцветные огни в саду — и вот уже ударили литавры, и невидимый в сумерках оркестр заиграл жизнерадостную коктейль — сюиту, а голоса оперных певцов зазвучали на тон выше. С каждым мгновением смех становился все свободнее и громче, а манеры становились все раскованнее и естественнее. Компании составлялись с такой же непринужденностью, как и распадались. А самые непоседливые — из числа юных и уверенных в себе красавиц — появлялись в обществе дам бальзаковского возраста, чтобы на короткое мгновение стать центром притяжения и внимания и тут же ускользнуть дальше с раскрасневшимися от очевидного успеха щеками — через череду приливов и отливов восхищенных лиц и голосов, сквозь полутона зыбкого мерцающего света. И не было еще случая, чтобы не заговорила хоть в одной из них кровь предков — кочевников: выхватит тогда красотка — цыганка бокал с коктейлем прямо из воздуха, выпьет до дна — для куража — и выскочит на парусину танцевальной площадки с горящими глазами — как танцовщица из табора в пене опаловых кружев; ее руки так и летают белокрылыми чайками, как у короля ритма Фриско, и она танцует в одиночестве и полной тишине, пока дирижер не подстроится под заданный ею ритм, а публика бурлит — вот уже пополз восхищенный шепоток, что это‑де дублерша самой Гильды Грей из «Капризов». Вечеринка началась.

Думаю, в тот летний вечер, когда я впервые переступил порог дома Гэтсби, я входил в весьма узкий и ограниченный круг приглашенных. Обычно же гости съезжались безо всяких церемоний. Просто садились в машины и добирались до Лонг — Айленда, зная, что двери этого гостеприимного дома для них всегда открыты. Обычно кто‑нибудь из окружения Гэтсби представлял ему новичка, а потом тот был волен вести себя так, как это принято в приличном обществе, правда, со скидкой на атмосферу уединенного увеселительного парка. Впрочем, бывали случаи, когда гостям так и не удавалось познакомиться с хозяином, но это было в порядке вещей, словно простосердечие и простота манер являлись здесь вполне извинительным обстоятельством и служили входным билетом в Сад наслаждений.

Что до меня, то приглашен я был с должными церемониями: ранним субботним утром по моему газону прошествовал шофер в голубой ливрее и вручил мне письмо от своего хозяина, удивившее меня изысканностью слога: мистер Гэтсби, было написано в послании, почтет для себя величайшей честью, если я соблаговолю сегодня вечером пожаловать к нему на «малый прием». Мистер Гэтсби давно уже имел честь видеть меня издалека, однако досадное и непредвиденное стечение обстоятельств помешало ему представиться мне на правах старожила, впрочем, он надеется, что ему удастся исправить свою оплошность. И подпись: Джей Гэтсби, с витиеватым росчерком.

Сразу же после семи вечера в белом фланелевом костюме я прогуливался по ровному газону виллы Гэтсби скорее напряженно, чем непринужденно, чувствуя себя не в своей тарелке в столпотворении совершенно незнакомых мне людей, правда, некоторых из них я иногда встречал в вагоне нью — йоркского поезда. Больше всего меня поразило обилие легко узнаваемых лиц молодых британцев — прекрасно одетых, слегка голодных, всегда корректных, сосредоточенно беседовавших о чем‑то с солидными и респектабельными американцами. Я сразу же подумал, что это страховые агенты или коммивояжеры продают что‑нибудь вроде ценных бумаг, полисов или автомашин. Похоже, близость по — настоящему больших денег возбуждала их непомерный аппетит, создавая иллюзию того, что стоит только шепнуть слово нужному человеку (и сделать это правильно выбранным тоном), как денежки сами посыплются к ним в карманы.

Я сразу же отправился на поиски хозяина, но первые два или три человека, к которым я обратился, посмотрели на меня с нескрываемым удивлением и дружно принялись убеждать в своей полной неосведомленности. Мне не оставалось ничего другого, как направиться к столу с коктейлями — пожалуй, единственному месту в саду, где одинокий человек не будет выглядеть таким заброшенным и несчастным.

Скорее всего, здесь бы я и обосновался и напился как следует, исключительно по причине замешательства, если бы в этот самый момент из дома не вышла Джордан Бейкер. Она стояла на верхней ступеньке мраморной лестницы, слегка подавшись назад, и с насмешливым интересом разглядывала разгуливающую по саду публику.

Я не был уверен в том, что ее обрадует наша встреча, но мне обязательно надо было прибиться к знакомому или даже полузнакомому человеку, пока я не начал цепляться с разговорами к совсем посторонним людям.

— Привет! — закричал я, радостно бросившись ей навстречу.

Мой ненатурально оживленный и излишне громкий голос прокатился гулким эхом по всему саду.

— Я даже не сомневалась в том, что обязательно встречу вас здесь, — рассеянно произнесла она, пока я поднимался по ступенькам. — Мне, кажется, вы рассказывали, что живете по соседству…

Она не отпускала мою руку, как бы давая понять, что позаботится обо мне… но чуть позже, а сама развернулась к двум молодым девушкам в одинаковых желтых платьях, стоявших у основания лестницы.

— Здравствуйте! — закричали девушки дуэтом. — Жалко, что вы не выиграли.

Речь шла о гольфе, вернее, о финальной встрече турнира, которую Джордан бездарно проиграла на прошлой неделе.

— Вы нас не помните, — сказала одна из девушек в желтом. — А ведь мы познакомились с вами около месяца тому назад.

— Отчего же не помню, — заметила Джордан. — Только вы с тех пор перекрасились.

Я вздрогнул. К счастью, девушки уже ушли, и это язвительное замечание могла отнести на свой счет разве что надменная луна, неожиданно рано появившаяся сегодня над садом и попавшая сюда не иначе как по недосмотру поставщика — в корзине с провизией.

Изящная золотистая ручка Джордан скользнула мне под руку, мы спустились по ступенькам и решили немного погулять по саду. В сумерках, прямо перед нами, материализовался поднос с коктейлями, мы взяли по высокому бокалу и подсели к столу, где расположились две девушки в желтом и трое мужчин, каждый из них был одинаково невнятно представлен нам как «мистер Мамбл»![12]

— А вы часто бываете на здешних вечеринках? — спросила Джордан у девушки, сидевшей рядом с ней.

— Последний раз — с месяц тому назад; мы с вами тогда и познакомились, — бойко и смело ответила она; потом повернулась к своей подружке и спросила: — По — моему, ты тоже, Люсиль?

— Да, я тоже, — без запинки отчеканила Люсиль. — Мне здесь очень нравится. Знаете, я вообще редко думаю о том, что делаю, поэтому и живу без забот. В прошлый раз я сидела на стуле, зацепилась за гвоздь и порвала платье. Так он узнал мое имя, адрес — и через какую‑то неделю я получила коробку от Круарье, а в ней — новенькое вечернее платье.

— И вы не отправили его назад? — спросила Джордан.

— Чего бы это я его отправляла? Я вообще думала его сегодня надеть, но оно широковато в груди, так что нужно немного перешить. Чудное платье: голубой газ, а отделка — бледно — лиловый бисер. Все удовольствие — двести шестьдесят пять долларов!

— Да, что‑то с ним не так, раз уж он делает такие вещи, — с надрывом изрекла первая девушка. — По — моему, он не желает иметь никаких неприятностей с кем бы то ни было.

— Кто не желает? — спросил я.

— Гэтсби! Мне рассказывали…

Обе девушки и Джордан доверительно склонились друг к другу.

— Мне рассказывали, что когда‑то он убил человека…

От одного только упоминания об этом всех нас бросило в нервную дрожь. Даже три мистера Мамбла подались вперед, жадно вслушиваясь в ее слова.

— Не думаю, что так оно и было на самом деле, — скептически заметила Люсиль. — Дело в том, что во время войны он был немецким шпионом.

Один из мистеров Мамблов энергично закивал головой, как бы подтверждая правоту ее слов.

— То же самое сказал мне один мой знакомый, который знает о нем абсолютно все с малых лет, потому что вырос с ним в Германии, — поспешно заверил нас мистер Мамбл.

— О, нет, — сказала первая девушка, — это абсолютно невозможно, потому что Гэтсби служил в американской армии во время войны.

После этих слов кредит нашего доверия к Гэтсби сразу же резко возрос, а она продолжила с энтузиазмом:

— Вы только посмотрите на него, когда он думает, что его никто не видит. Держу пари: такой убьет — и не почешется!

От избытка эмоций она зажмурила глаза и даже задрожала. Следом за ней — и Люсиль. Всем стало не по себе, все стали озираться по сторонам, с ужасом ожидая увидеть подкравшегося сзади Гэтсби! Что же, подумал я, возможно, и были в прошлом этого человека романтические тайны и неразгаданные загадки — иначе не распространялись бы о нем подобного рода слухи; мало того, о них не шептались бы в полусветских кулуарах те люди, которые не считают нужным понижать тон в любой другой ситуации.

Тем временем сервировали первый ужин, второй должны были подать после полуночи. Джордан предложила мне присоединиться к ее компании, обосновавшейся за столом в другом конце сада. Это были три супружеские пары и бойфренд Джордан — молодой человек с гонором из легко узнаваемой породы вечных студентов; время от времени он плоско острил и бросал прозрачные полунамеки так, словно одаривал присутствующих жемчугами, — и все это с мрачноватой и непоколебимой уверенностью в том, что рано или поздно Джордан неизбежно капитулирует под его неослабевающим натиском. Вместо того, чтобы разделиться и веселиться каждый в свое удовольствие, они держались обособленно — чопорным кружком, словно взялись продемонстрировать всей честной компании, как принято вести себя во время загородной прогулки в аристократических кругах. Это был респектабельный Ист — Эгг, снизошедший до демократичного Вест — Эгга, но всячески дистанцирующийся от его балаганного веселья простолюдинов.

— Давай уйдем отсюда, — взмолилась Джордан через полчаса, — меня тошнит от всех этих церемоний.

Признаться, я и сам извелся, в конце концов, было просто нелепо тратить время на этих напыщенных и самодовольных «аристократов духа».

Сославшись на настоятельную необходимость встретиться с хозяином виллы, мы встали из‑за стола. Джордан пояснила, что я так и не был ему представлен, поэтому чувствую себя крайне неловко. Всепонимающий студент кивнул с меланхоличной и вместе с тем циничной улыбкой.

Первым делом мы направились в бар — там была уйма людей, но Гэтсби среди них не оказалось. Мы поднялись по ступенькам, однако не обнаружили его и на веранде. Наугад отворив массивного вида дверь, мы вошли в библиотеку с устремленными ввысь стрельчатыми окнами в готическом стиле и резными панелями из английского дуба, похоже, вывезенными из Европы, из какого‑нибудь разоренного войной замка. Дородный мужчина средних лет в огромных очках, придававших его лицу нечто совиное, сидел на краешке огромного стола и пытался сфокусировать свой взгляд на полках с книгами — он был изрядно пьян. Когда мы вошли, он быстро развернулся на стуле и внимательнейшим образом изучил Джордан с ног до головы.

— Что вы об этом скажете? — отрывисто спросил он.

— О чем?

Он махнул рукой в сторону книжных полок.

— Обо всем этом. Не извольте сомневаться. Уж поверьте мне на слово — я давно проверил. Все настоящее.

— Книги? Он кивнул.

— Все до единой… никакой бутафории… переплеты, страницы и прочее. Я и подумать не мог, что здесь окажется что‑то, кроме картонных обложек. Невероятно, но факт остается фактом: все до единой — настоящие. Страницы и… Хотя, что это я, позвольте мне вам показать.

Заподозрив нас в скептицизме, он сорвался с места, устремился к полкам и тут же вернулся с первым томом курса «Стоддардовых лекций».

— Вы только посмотрите! — закричал он ликующим голосом. — Оттиск, печать — все сделано bona fide[13]. На эту наживку я и поймался! Но каков каналья — второй Веласкес![14] Это просто шедевр. Какая глубина! Какая экспрессия! Какой реализм! Главное, знал ведь, когда остановиться: даже страницы не разрезаны! Собственно, а чего же вы хотели? Этого и следовало ожидать!

С этими словами он выхватил книгу из моих рук, бережно поставил ее на место, бормоча что‑то вроде, мол, вытащишь кирпичик, тут и всей библиотеке конец.

— А кто вас привел? — спросил он. — Или вы сами пришли? Меня, например, привели. Тут многих приводят!

Джордан посмотрела на него с многозначительным лукавством, но ничего не ответила.

— Да, — продолжил он, — помню, что меня привела леди по фамилии Рузвельт. Миссис Клод Рузвельт. Вы, случаем, ее не знаете? Я познакомился с ней вчера ночью, правда, не помню где. Так уж получилось, что я пьянствую всю эту неделю, почему‑то пришло в голову, что атмосфера библиотеки настроит меня на трезвый лад.

— И что, помогает?

— Думаю, да — чуть — чуть. Пока рано утверждать что‑нибудь определенно. Я не рассказывал вам о книгах. Знаете, это не бутафория. Все, что вы видите…

— Вы уже рассказывали.

Мы сочувственно пожали ему руку и вышли из библиотеки.

Тем временем на импровизированной парусиновой танцплощадке в саду начались танцы. Танцоры средних лет теснили своих молодых подруг к центру площадки, пожилые пары держались ближе к краю — партнеры бережно поддерживали друг друга, соблюдая между собой приличествующую возрасту дистанцию, и превеликое множество девушек танцевало в гордом одиночестве. Все кружились в бесконечном хороводе, а оркестр получал передышку только на те короткие мгновения, когда плакало банджо, и щелкали рефреном кастаньеты. К полуночи в саду Гэтсби не осталось равнодушных — все безудержно предавались веселью. Знаменитый тенор спел оперную арию на итальянском, а выступление не менее прославленного контральто сопровождал джаз — банд; между номерами музыкальной программы публика дурачилась, выделывая балетные па и «трюки», и тогда всполохи безудержного смеха доставали до небес. Дуэт эстрадных актеров — близнецов, при ближайшем рассмотрении оказавшихся старыми знакомыми — девушками в желтом, сыграл костюмированную пьеску из детского репертуара; шампанское давно уже начали наливать в огромные бокалы, размером чуть больше чаши для омовения рук. К этому часу луна поднялась высоко над заливом, на волнах которого под частую капель оловянных слез банджо играли блики расплавленного серебра.

Я по — прежнему сидел рядом с Джордан Бейкер за одним столом с двумя джентльменами моего возраста и юной проказницей, которая была готова залиться смехом по любому поводу. Я пребывал в прекрасном расположении духа. Приняв два бокала — чаши шампанского, я преисполнился осознания значительности и глубокой осмысленности происходящего вокруг нас.

Во время короткой паузы сидевший напротив мужчина посмотрел на меня и улыбнулся.

— До чего же знакомое лицо, — мягко произнес он. — Простите, вы случайно не служили в 3–й дивизии во время войны?

— Так точно, сэр, в 9–м пулеметном батальоне, сэр! — отрапортовал я.

— А я — в 7–м пехотном до июня тысяча девятьсот восемнадцатого. Я сразу понял, что мы с вами где‑то раньше встречались.

Мы вспомнили войну, на какое‑то мгновение вернувшись в выцветшие и промозглые от дождя французские деревушки. Я понял, что он живет где‑то поблизости, когда он рассказал, что недавно приобрел гидросамолет, собирается провести полетные испытания завтра утром и спросил:

— Не хотите присоединиться, старина? На первый раз — только вдоль берега?

— А во сколько?

— В любое время — на ваше усмотрение.

Я только было собрался представиться и спросить, как его зовут, но тут Джордан повернулась ко мне, улыбнулась и спросила:

— Ну что, полегчало вам хоть немного?

— Да, спасибо, — ответил я и снова повернулся к новому знакомому. — Знаете ли, я в совершенно отчаянном положении: до сих пор так и не познакомился с хозяином. Я живу здесь, по соседству, — и махнул рукой в сторону скрытой в ночи живой изгороди, — и Гэтсби прислал ко мне своего шофера с приглашением на вечеринку.

Мне показалось, что на какое‑то короткое мгновение в глазах моего собеседника промелькнули непонимание и даже растерянность.

— Прошу любить и жаловать: Гэтсби, — коротко отрекомендовался он.

— Что? — настал мой черед удивляться. — Ой, прошу прощения…

— Взаимно. Я думал, вы знаете. Боюсь, что хороший хозяин из меня так и не получился.

Он понимающе улыбнулся, вернее, в его улыбке было нечто большее, чем понимание. Это была редкостная улыбка, пожалуй, хватит пальцев одной руки, чтобы сосчитать, сколько раз за всю жизнь довелось мне увидеть такую. Казалось, что она предназначена только вам, но только на одно мимолетное мгновение, потом вы тонули во вселенской теплоте этой удивительной улыбки, словно впитавшей в себя все невысказанное дружелюбие окружающего вас мира. Это была грустная улыбка умудренного жизнью человека, вам сразу же давали понять, что поймут вас ровно настолько, насколько вы сами того захотите, поверят так, как вам самим хотелось бы верить себе, наконец, она как бы исподволь убеждала вас в том, что здесь вы произведете именно то впечатление, какое и хотели бы произвести. Вдруг улыбка исчезла с его лица — и передо мной предстал элегантный молодой человек, прожигатель жизни и плейбой, слегка за тридцать, с показавшейся мне несколько неуместной склонностью к сложным лексическим периодам и по — светски изысканным оборотам речи. Еще до нашего с ним официального знакомства, я сразу же обратил внимание на эту его манеру: он словно плел из жемчужин слов сложное ожерелье. В этот самый момент появился мажордом, почтительно доложив, что мистера Гэтсби вызывают к аппарату — на проводе Чикаго. Гэтсби встал из‑за стола и распрощался со всеми коротким кивком.

— Если вам что‑нибудь понадобится, не стесняйтесь, старина, — обратился он ко мне. — Приношу извинения — дела, я присоединюсь к вам несколько позже.

Как только он удалился, я сразу же повернулся к Джордан, чтобы поделиться с ней своими впечатлениями. Почему‑то я представлял себе мистера Гэтсби толстячком средних лет с одутловатым багровым лицом.

— Кто же он такой? — спросил я. — Не знаете?

— Просто Гэтсби.

— Я имею в виду — откуда он родом, чем зарабатывает на жизнь…

— Ну, и вы туда же! — лениво усмехнулась она. — Знаю с его слов, что в свое время он учился в Оксфорде.

Где‑то в глубине сознания забрезжил огонек, и кое‑что начало проясняться, однако следующая же ремарка Джордан снова смешала все карты.

— Правда, я не очень‑то этому поверила.

— Но почему?

— Трудно сказать, — решительно заметила она. — Почему‑то мне показалось, что его там и близко не было.

Кое‑что в ее словах напомнило мне давешнее высказывание девушки в желтом, мол, такой убьет — и не почешется, — но это только подстегнуло мое любопытство. Я перестал бы копаться в его прошлом, узнав, например, что он родился в болотах Луизианы или в трущобах нью — йоркского Ист — Сайда. Как раз‑таки это было бы вполне допустимо и понятно — мне доводилось слышать и более невероятные истории, но чтобы молодой человек вынырнул вот так из небытия и приобрел себе дворец на побережье залива Лонг — Айленд — это было уже слишком, даже на мой неискушенный взгляд провинциала.

— Во всяком случае, он регулярно дает балы и устраивает приемы, — заметила Джордан с чисто урбанистическим неприятием конкретности. — Обожаю большие приемы, вернее, то восхитительное ощущение анонимности и одновременно — интимности. В маленькой компании никогда не чувствуешь себя уединенно.

Неожиданно громко загудел большой барабан, и дирижер мощным басом перекрыл разноголосый гвалт веселящейся публики:

— Леди и джентльмены! По просьбе мистера Гэтсби мы исполним для вас новую композицию небезызвестного Владимира Тостофф, ставшую украшением концерта в Карнеги — холл в мае этого года. Если вы следите за прессой, то прекрасно помните: последнее произведение Владимира Тостофф стало настоящей сенсацией музыкального сезона.

Дирижер снисходительно посмотрел на притихшую публику и веско добавил:

— Абсолютной сенсацией!

Все засмеялись и зааплодировали.

— Итак, — бодро закончил он, — Владимир Тостофф, «Джазовая история мироздания».

Увы, суть произведения мистера Тостофф ускользнула от меня, поскольку после первых же мощных аккордов я обнаружил Гэтсби, который в одиночестве стоял на верхней площадке мраморной лестницы, а его взгляд с удовлетворением перебегал от одной группы гостей к другой.

Не было ничего зловещего в его внешности: приятный овал лица, смуглая от загара кожа, аккуратная короткая стрижка, словно он пользовался услугами парикмахера ежедневно. Он практически ничего не пил, и это обстоятельство не могло не выделить его на фоне безалаберного и шумного веселья. Казалось, чем раскованнее ведут себя гости, тем сдержаннее и корректнее становится сам хозяин. Под заключительные аккорды «Джазовой истории», демонстрируя свое полнейшее восхищение и потрясение, девушки игриво падали в притворные обмороки, зная, что их тут же подхватят сильные руки верных рыцарей; только Гэтсби по — прежнему стоял один — никто не падал в его объятия, ни одна изящная головка с модной в этом сезоне французской стрижкой «боб» не легла на его плечо, не подошел к нему и ни один «солист» из числа любителей импровизированного вокала, которых здесь было более чем достаточно.

— Прошу прощения.

Над нашим столиком почтительно склонился мажордом мистера Гэтсби.

— Мисс Бейкер? — уточнил он. — Прошу простить, но мистер Гэтсби почтительно просит вас прибыть для конфиденциального разговора.

— Со мной? — удивленно переспросила Джордан.

— Да, мадам.

Она посмотрела на меня, удивленно подняв брови, медленно поднялась и последовала за мажордомом к дому. Про себя я отметил, что она носит вечернее платье, да и все другое, как спортивный костюм, — была в ее движениях какая‑то элегантная небрежность, словно она училась делать свои первые шаги на поле для гольфа погожим солнечным деньком.

Я опять остался один, на моих часах было уже два. Из выходивших на веранду окон до меня какое‑то время доносились приглушенные и оттого еще более интригующие звуки голосов. Я с большим трудом отбился от приятеля мисс Джордан, который умолял меня присоединиться к высокоинтеллектуальной беседе на родовспомогательную тему, которая завязалась у него с двумя хористками, и тоже пошел в дом.

Большая зала была набита битком. Одна из девушек в желтом сидела за пианино, а рядом с ней стояла молодая рослая рыжеволосая леди из знаменитой хоровой капеллы, ангажированная на сегодняшний вечер. Леди выпила море шампанского, поэтому во время пения она вдруг как‑то некстати сообразила, что эта распроклятая жизнь грустна и безрадостна; поэтому она не столько пела, сколько плакала навзрыд. Каждая пауза заполнялась деликатными прерывистыми всхлипываниями, а затем продолжалось исполнение музыкального номера вибрирующим от горя сопрано. Слезы текли из глаз леди, литься ручьем им не давали жирно накрашенные ресницы. Крупные слезы окрашивались в густой чернильный цвет, а только потом стекали по щекам грязно — фиолетовыми струйками. Кто‑то из публики отпустил шуточку, мол, это ноты, которые она записала на щеках, чтобы не сбиться. Услышав это, рыжеволосая леди пьяно всплеснула руками, рухнула в кресло и погрузилась в тяжелый пьяный сон.

— Бедненькая, — с умилением пояснила стоявшая рядом со мной девушка, — у нее случилась потасовка с неким джентльменом, который выдает себя за ее мужа.

Я посмотрел по сторонам. Большинство оставшихся леди было занято перебранкой с джентльменами, выдающими себя за их мужей. Разлад не обошел стороной даже изысканную компанию Джордан — квартет из Ист — Эгга. Один из джентльменов с поразительным легкомыслием увлекся разговором с хорошенькой актрисой, а его жена, на первых порах делавшая вид, что это ее совершенно не занимает, разве что забавляет, мало — помалу закипала, а потом перешла к кинжальным фланговым атакам: как бы светясь изнутри от возмущения, она возникала то справа, то слева от мужа искрящимся бриллиантом и грозно шипела ему в ухо:

— Ты ж — же обещ — щал…

Справедливости ради нужно заметить, что не одни только легкомысленные гуляки — мужья категорически отказывались ехать домой. Прямо на моих глазах две потрясенные и возмущенные леди вели ожесточенный спор со своими вызывающе трезвыми мужьями. Жены выражали соболезнование друг другу на повышенных тонах.

— Дорогая, — устало жаловалась одна из них, — я уже и привыкла. Стоит ему только увидеть, что я по — настоящему весела, он тут же волочит меня домой.

— В жизни не видела такого законченного эгоиста.

— И всегда, всегда мы должны уходить первыми. — Мы тоже…

— Но сегодня мы чуть ли не последние, — конфузливо заметил один из супругов. — Даже оркестр и тот полтора часа как уехал.

Несмотря на страшные обвинения в коварстве, бессердечии и деспотизме, диспут завершился короткой стычкой, после чего побежденные, но продолжающие оказывать ожесточенное сопротивление брыкающиеся жены были выведены под руки в ночной полумрак.

Пока я стоял у гардероба у выходной двери в зале и ждал, когда мне подадут шляпу, из библиотеки вышли Джордан Бейкер и Гэтсби. Похоже, он заканчивал последнюю взволнованную тираду прямо на ходу, но сразу же оказался в непроницаемом корсете светской учтивости, как только увидел, что несколько человек направились к нему попрощаться. Спутники мисс Джордан нетерпеливо ждали ее на веранде, но она остановилась на минутку пожать мне руку.

— Только что мне довелось выслушать просто потрясающую историю, — шепнула она. — Долго мы там просидели?

— Не меньше часа.

— Да уж… Просто потрясающе, — задумчиво повторила она. — Но я дала честное слово, что этот разговор останется между нами, — так что не буду вас интриговать. — Она грациозно зевнула прямо мне в лицо. — Заходите без церемоний… Телефонный справочник… Попросите соединить с миссис Сигурни Хауорд… Моя тетя…

Последние фразы она произносила уже на ходу, а в дверях небрежно махнула на прощание загорелой рукой и исчезла в сопровождении потерявших терпение провожатых.

Я чувствовал определенную неловкость из‑за того, что несколько злоупотребил гостеприимством хозяина, и направился к Гэтсби, вокруг которого столпились самые стойкие гости. Я хотел еще раз извиниться за то, что не представился ему сразу же после появления на вилле, хотя и искал его весь вечер, равно как и за свою оплошность, когда я не признал его в саду.

— Право же, сущие пустяки, — добродушно оборвал он меня. — Даже не думайте об этом, старина. — В его непринужденной манере обращения было не больше фамильярности, чем в дружеском похлопывании по плечу. — И не забудьте: мы собирались полетать на гидроплане. Жду вас завтра утром в девять.

— Филадельфия на проводе, сэр, — раздался голос из‑за спины.

— Хорошо, через минуту. Скажите, я сейчас буду. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи.

— Спокойной ночи. — Гэтсби улыбнулся, а я вдруг подумал: прекрасно получилось, что я ухожу сегодня одним из последних, потому что он, похоже, и сам этого хотел. — Спокойной ночи, старина… Спокойной ночи.

Я спустился вниз по лестнице и обнаружил, что вечер еще не совсем закончился. В полусотне футов от входных дверей, в свете дюжины фар, перед моими глазами возникла необычная и странная картина. В кювете возле дороги лежал на правом боку новенький двухместный закрытый автомобиль с начисто срезанным колесом, пару минут тому назад целым и невредимым выехавший со стоянки. Причина исчезновения колеса прояснилась, стоило мне увидеть острый выступ стены, само же колесо лежало поблизости. У места аварии собралась полудюжина испуганных и сгорающих от любопытства шоферов. Брошенные ими авто заблокировали проезд, так что образовалась пробка, а завывание разноголосых звуковых сигналов выстроившихся сзади машин только усиливало хаос.

Мужчина в длинном до пят пыльнике вылез из‑под покореженной машины и встал посреди дороги с уморительной миной на лице, недоуменно переводя взгляд с машины на колесо, а с колеса — на зевак.

— Нет, вы видели? — спросил он. — Прямо в кювет.

Похоже, он был безмерно удивлен самим фактом дорожного происшествия. Нетрадиционная манера выражать свое удивление сразу же показалась мне знакомой, а в следующее мгновение я узнал нетрезвого книголюба из библиотеки Гэтсби.

— Как это могло случиться? Он недоуменно пожал плечами.

— Я абсолютно не разбираюсь в механике, — решительно заявил он.

— Но все‑таки, как это случилось? Вы наехали на стену?

— Даже не спрашивайте, — сказал Совиный Глаз, подразумевая, я‑де умываю руки. — Я мало, что знаю о технике вождения, вернее, вообще ничего не знаю. Случилось — и все. Что я могу еще сказать?

— Хорошо, если вы пока еще неопытный водитель, зачем же вы сели за руль ночью… для чего же вы сели за руль, если толком не умеете управлять?

— А я и не управлял! — с возмущением объяснил он. — Чего бы это я управлял?

Все буквально оцепенели от непритворного ужаса.

— Так вы, э — э-э, самоубийца?

— Вам еще крупно повезло, что все закончилось только колесом. Это же надо такое учудить: садиться за руль и даже не пытаться рулить.

— Минуточку, — начал объяснять «отступник», — вы меня неправильно поняли. Это ведь не я рулил. В машине должен был остаться еще один человек.

Последнее заявление вызвало настоящий шок, и гулкое «а — а-ах» прокатилось по рядам зевак, но тут дверца машины стала потихоньку открываться. Ряды смешались, и толпа — теперь это была толпа — непроизвольно попятилась, а когда дверца открылась полностью, воцарилась зловещая звенящая тишина. Из искореженного железного чрева стал восставать, неспешно и по частям, словно флюоресцирующий, белый, как мел, фантом. Однако при ближайшем рассмотрении фантом оказался легкомысленного вида личностью, нетвердо державшейся на ногах, обутых в бальные туфли сорок пятого размера.

— Почему стоим? — добродушно и безмятежно справился он. — Бензин закончился?

— Да вы сюда — вот сюда посмотрите!

Дюжина указательных пальцев уткнулась в ампутированное колесо. Он посмотрел на него, потом на небо, должно быть, заподозрив, что именно оттуда оно и свалилось.

— Как ножом отрезало, — объяснил кто‑то из шоферов. Он недоуменно кивнул.

— Надо же, а я и не заметил, что мы стоим.

После короткой паузы он глубоко вздохнул, расправил плечи и деловым тоном, при этом его язык слегка заплетался, поинтересовался:

— Ну — с, джентльмены, мне надо ехать, и не подскажете ли вы мне, где здесь ближайшая заправка?

Дюжина джентльменов, голоса которых звучали ненамного тверже, сразу же принялась убеждать его в том, что ехать решительно невозможно, поскольку не существует абсолютно никакой физической связи между колесом и лежащей в кювете машиной. И в этом все дело.

— Так вы ее — задним ходом, — порекомендовал он собеседникам после короткого размышления. — Включите задний ход — сдайте слегка назад и вытащите машину, а дальше уж я как‑нибудь сам.

— На чем? Колеса‑то нет. Он заколебался.

— Но попробовать‑то, в самом деле, можно, — заметил он.

Кошачий концерт гудков и сирен достиг крещендо. Я развернулся и прямо по газону пошел домой, но уже почти на пороге не удержался и оглянулся назад. Небеса над виллой Гэтсби были словно запечатаны свинцовой печатью луны, теплая летняя ночь была по — прежнему прекрасна, а в переливающемся разноцветными огоньками, но уже безжизненном саду не звучал веселый беззаботный смех. Зияющие провалы окон и расщелина парадного входа исторгали пустоту, а чуть размытый силуэт хозяина дома, застывшего на веранде с поднятой в прощальном приветствии рукой, показался мне особенно одиноким и неприкаянным.

* * *

Я перечитал записки и увидел, что создается такое впечатление, будто бы события трех вышеупомянутых вечеров, разделенных к тому же многими неделями, и составляли главное содержание моей тогдашней жизни. На самом же деле все было совершенно иначе, и те вечера были всего лишь случайными эпизодами насыщенного разнообразными событиями лета, и, само собой разумеется, в то время вечера эти занимали меня много меньше, чем проблемы личного характера.

Работа поглощала практически весь световой день. По утрам я направлял свои стопы в некую конторку со скромным названием «Честный кредит», и ласковое в это время суток солнце мягко отбрасывало мою верную тень на запад, пока я пробирался узкими расселинами улиц меж белых небоскребов Нью — Йорка. Со временем я узнал по именам многих молодых клерков и биржевых маклеров, и мы частенько завтракали вместе в мрачных и набитых битком, но зато дешевых ресторанчиках крошечными свиными сосисками с картофельным пюре и кофе — на десерт. У меня даже завязался короткий, но бурный роман с девушкой, которая жила в Джерси — Сити и работала в отделе депозитных счетов, но ее брат при встрече стал бросать на меня злобные взгляды, так что уже в июле я решил вполне уместным прервать эту связь, воспользовавшись ее отъездом в отпуск.

Ежедневно я обедал в ресторанчике Йельского клуба — и это было, пожалуй, самое мрачное время в течение рабочего дня, — потом поднимался по лестнице на второй этаж, в библиотеку, и с добрый час упорно грыз гранит инвестиций и кредитов. Среди членов клуба было немало кутил, но в библиотеку они не поднимались, так что работал я без помех. Вечером, если погода позволяла, я спускался вниз по Мэдисон — авеню, проходил мимо старинного «Мюррей — хилл отеля», поворачивал по 33–стрит и выходил прямо к Пенсильванскому вокзалу.

Я начал привыкать к колоритной и даже авантюрной атмосфере нью — йоркских вечеров, безоговорочно полюбил состояние того необъяснимого удовлетворения, которое испытываешь, глядя на беспрестанное мельтешение мужчин, женщин и машин на улицах и площадях большого города. Мне нравилось бродить по Пятой авеню среди вечно куда‑то спешащих нью — йоркцев, выбирать взглядом женщин с изысканной романтической внешностью и загадывать: вот сейчас познакомлюсь с ней, войду в ее судьбу, и никто никогда ничего не узнает, — а если и узнает, ни в чем не упрекнет. Время от времени я мысленно следовал за своей избранницей и провожал ее прямо до апартаментов на углу какой‑нибудь старинной, полной таинственного очарования улочки, и она смотрела на меня с загадочной улыбкой, прежде чем скрыться в уютном полумраке за дверью. Бывало и так, что очарованные сумерки восточной столицы как бы отторгали меня, — тогда я чувствовал одиночество, грызущее душу, и ощущал эту безнадежность и в других — бедных молодых клерках, тоскующих у роскошных витрин в ожидании опостылевшего часа одинокого холостяцкого ужина, молодых нищих клерков, прекрасно понимающих, что проходят лучшие мгновения и часы не только этого вечера, но и всей жизни, увы, такой быстротечной.

Позже, после восьми вечера, когда пульс живущего обычной суматошной жизнью города особенно учащался, в сумерках 40–стрит с трудом пропускали через свои склеротические вены потоки машин, едущие по направлению к «театральной миле», я чувствовал, что беспокойное сердце мое трепещет и рвется из груди. Неясные, прильнувшие друг к другу, тени в салонах такси, норовисто пофыркивающих на перекрестках, отголоски чужих песен и раскаты чужого смеха, малиновые огоньки сигарет, расцвечивающие полумрак витиеватыми вензелями, — все это тревожило и бередило душу. Нет, я не испытывал зависть, а только представлял себе, что это я мчусь куда‑то в погоне за неземными наслаждениями, — я искренне радовался за них и желал им только добра.

На какое‑то время я потерял из вида мисс Бейкер и встретился с ней снова только в середине лета. Я тешил свое самолюбие знакомством с чемпионкой по гольфу, любил бывать с ней в обществе и слышать восхищенный шепоток болельщиков и поклонников, знавших ее в лицо. Потом родилось и более сложное чувство. При этом не могло быть и речи о влюбленности — просто я был заинтригован, и мною двигало чисто мужское любопытство. Мне было крайне важно узнать, что же на самом деле скрыто за этой маской надменной пресыщенности — ведь рано или поздно все наносное и напускное слетит, как шелуха, обнажив истинную суть. Вскоре такой случай представился. Как‑то мы были с ней на приеме в одном доме, в Варвике, и она там бросила под проливным дождем взятую у приятелей машину — бросила, позабыв закрыть раздвижную крышу, а потом преспокойно солгала что‑то, объясняясь по этому поводу. И в этот момент я, наконец, вспомнил ту неприглядную историю, связанную с Джордан, которая забрезжила было в моей памяти во время нашей первой встречи у Бьюкененов. Я вспомнил, как на ее первом крупном турнире по гольфу в кулуарах пополз слушок, едва не попавший на первые полосы местных газет, что в полуфинале Джордан загнала мяч в невыгодную позицию и то ли подвинула его к лунке, то ли отодвинула от нее. Эта малоприятная история начала перерастать в крупный скандал, который все же удалось замять. Вначале отказался от своих первоначальных показаний мальчик — клюшконос, а потом и другой свидетель признался, что мог ошибиться. Так или иначе, но этот инцидент и замешанные в нем персоны сохранились в моей памяти.

Джордан Бейкер инстинктивно избегала людей незаурядных с аналитическим складом ума. И вот ведь парадокс: она чувствовала себя защищенной только среди людей глубоко порядочных, даже и в мыслях не допускавших, что в их кругу может появиться человек с поведением, мягко говоря, предосудительным. При этом сама Джордан была патологически бесчестна. Она относилась к тому сравнительно редкому типу женщин, которые стремятся быть сильнее обстоятельств и стремятся к этому любой ценой. Я готов допустить, что этим качеством она обзавелась в ранней молодости, когда все казалось эпатажем, одним из способов самоутверждения, возможностью взирать на мир с холодной улыбкой и потворствовать малейшим прихотям своего упругого и соблазнительного тела.

Я не делал из этого никакой трагедии. Неблаговидные поступки не отнесешь к числу наихудших женских изъянов — обычно стараешься не обращать на них внимания, а если и обращаешь, то не судишь очень уж строго. Признаться, вначале я был несколько огорчен, а потом перестал даже думать об этом — вот и все. На той же вечеринке в Варвике между нами состоялась прелюбопытнейшая дискуссия о культуре вождения. Все началось с того, что она проехала настолько близко от стоявшего на перекрестке рабочего, что крылом мы зацепили и хорошенько рванули полу его куртки — при этом пуговицы и заклепки так и посыпались на дорогу.

— Вы — отвратительный водитель, — возмутился я. — Нужно быть осторожней или вообще не садиться руль.

— Я и так осторожна.

— Только что в этом я убедился.

— Значит, другие осторожны, — беззаботно ответила она.

— При чем тут другие?

— Они будут уступать дорогу из‑за своей осторожности, — пояснила Джордан. — Знаете ли, для транспортного происшествия требуется минимум два участника.

— А если вам попадется такой же водитель, как вы?

— Надеюсь, что никогда не попадется, — ответила она. — Ненавижу неосторожных людей. Зато такие, как вы, мне очень нравятся!

Ее серые прищуренные от солнца глаза внимательно смотрели на дорогу. Она намеренно старалась изменить характер наших взаимоотношений, во всяком случае, в тот момент мне показалось, что я влюблен. Однако я предпочитаю слыть тугодумом в подобного рода ситуациях, кроме того, я взял за правило ни при каких обстоятельствах не преступать свой собственный моральный кодекс и для начала разрешить малоприятную проблему, возникшую у меня дома: я был помолвлен с одной девушкой. Регулярно — раз в неделю — я продолжал отправлять ей письма с обязательной подписью: «Целую. Люблю. Ник», но все, что я помнил о ней, — это капельки пота, выступавшие над верхней губой во время игры в лаун — теннис. Нас с ней практически ничего не связывало, но требовалось деликатно внести ясность в наши отношения, прежде чем я мог бы считать себя окончательно свободным от матримониальных обязательств.

Каждый из нас считает себя воплощенной добродетелью, по крайней мере, знает свои достоинства, порой скрытые от других; например, я отношу себя к той сравнительно небольшой группе честных людей, с которыми мне довелось иметь дело в этой жизни.


Глава IV

Рано утром в воскресенье, под звон колоколов звонниц прибрежных поселков, оголодавшие светские львы и их львицы вернулись в дом Гэтсби, расцветив зеленые лужайки яркими и нарядными туалетами.

— Да он бутлегер[15], милая моя, — сказала одна молодая леди своей собеседнице, оторвавшись от букета его цветов, чтобы допить его коктейль.

— Я знаю только то, что он убил человека, узнавшего в нем племянника фон Гинденбурга[16] — ответила ее товарка. — Сорви мне розу, дорогая, и налей еще капельку вот в этот хрустальный бокал.

Из любопытства и по собственной инициативе я начал вести журнал визитов того лета на полях железнодорожного расписания. Сейчас оно лежит передо мной — пожелтевшая бумага потерлась на сгибах, чернила выцвели, но еще можно различить штемпель «Действительно с 5 июля 1922 г.» и разобрать сделанные мною записи. Это своего рода документальное свидетельство, которое позволяет представить себе размах гостеприимства дома Гэтсби и всех тех «аристократов духа», кто этим гостеприимством пользовался, учтиво воздавая хозяину тем, что ровным счетом ничего о нем не знал, да и не желал знать.

Из Ист — Эгга приезжали супруги Честер — Бек и Личи, а также некий джентльмен по фамилии Бунзен, известный мне со времен Йеля; бывал здесь и доктор Вебстер Сивет, утонувший прошлым летом где‑то в Мэне. Далее: Хорнбимы, Вилли Вольтер с супругой и клан Блэкбаков, которые обычно сбивались в стадо где‑нибудь в углу и ожесточенно трясли бородами, как козлы, если кто‑нибудь пытался подойти к ним поближе. Затем: Исмэи и Кристи (чаще мистер Хуберт Ауэрбах и супруга мистера Кристи!), а с ними и Эдгар Бивер — знаменитый тем, что в одночасье, вернее, за один зимний полдень, поседел как столетний старик, главное, что никто — и он в том числе — так до сих пор и не знает почему.

Если я не ошибаюсь, был здесь и Кларенс Эндайв из Ист — Эгга. Он приезжал один — единственный раз, в белых бриджах, и затеял потасовку в саду с местным прощелыгой по фамилии Этти. С другого конца острова приезжали Чидлзы, О. Р.П. Шредеры, Стонуолл Джексон Абрамс из Джорджии, Фишгарды и Рипли Снелл. Снелл приезжал ровно за три дня до того, как попал в федеральную тюрьму, и набрался до такого состояния, что улегся спать на дороге, а миссис Юлиссез Свэтт проехалась на автомобиле по его правой руке. Дэнси обожали приезжать сюда всем семейством, равно как и С. В. Вайтбэт, которому было уже хорошо за шестьдесят, а также Хаммерхеды и Белуга, импортер табака, со своими дочерьми.

Из Вест — Эгга приезжали Поулы, Малреди, Сесил Роубэк и Сесил Шен, а также Галик, сенатор штата Нью — Йорк; Ньютон Оркид, контролировавший «Филмз пар экселленц», Эксхот, Клайд Коен, Дон С. Шварце (сын) и Артур Мак — Карти — пять последних были так или иначе связаны с кинобизнесом. Затем: Кэтлипсы, Бемберги и Г. Эрл Малдун — родной брат того самого Малдуна, который впоследствии удавил свою жену. Частенько наведывался сюда и известный промоутер Да Фонтано. Эд Легро, Джеймс Б. Феррет (Сучок), Де Джонг с супругой и Эрнст Лилли — все они приезжали посидеть за ломберным столиком, а если Феррет выходил в сад проветриться, это означало, что он проигрался в пух и прах, и акции «Ассошиэйтед трэкшн» подскочат завтра на бирже на несколько пунктов.

Некий джентльмен по фамилии Клипспрингер бывал здесь так часто и так подолгу, что получил прозвище «Постоялец», да он и был пансионером, поскольку своим собственным жильем, по — моему, так и не обзавелся. Из «мира Мельпомены» у Гэтсби бывали Гас Уэйс, Орэйс О’Донован, Лестер Майер, Джордж Даквид и Фрэнсис Булл. Из Нью — Йорка приезжали Кромы, Бэкхиссоны, Денникеры, Рассел Бетти, Корриганы, Келлехеры, Дьюары, Скелли, С. В. Белчер, Смерки и молодые Квинны (сейчас они в разводе), наконец, Генри Л. Пальметто, который покончил жизнь самоубийством (бросился под поезд сабвея на станции «Таймс — сквер»).

Бенни Мак — Кленаван всегда приезжал в сопровождении четырех девушек — не всегда одних и тех же, но походивших друг на друга, как однояйцовые близнецы, поэтому все считали, что именно эти и были здесь в прошлый раз. Мне трудно вспомнить их по именам, но, по — моему, их обычно звали Жаклин, возможно, Консуэло или Глория, или Джун, или Джуди; зато фамилии были красивые — мелодично звучащие названия цветов или же месяцев, впрочем, могли быть названы и громкие фамилии каких‑нибудь воротил американского бизнеса, а если вы проявляли настойчивость, вам по секрету признавались; что это‑де их племянницы и кузины.

В дополнение к вышесказанному могу добавить, что видел там Фаустину О’Брайен минимум один раз, кроме нее — девиц Бедекер, молодого Брюера, которому на войне оторвало осколком нос, мистера Албруксбургера и мисс Хааг — его невесту, Ардиту Фиц — Петерс и мистера П. Джуветта, бывшего в свое время шефом «Американского легиона»[17]. Наконец, мисс Клаудия Хип с молодым человеком, которого она представляла как своего шофера и Принца Какого — То Там Королевства, которого мы прозвали Дюком (не могу вспомнить его имени, если вообще знал его когда‑нибудь).

Все эти люди бывали у Гэтсби тем далеким летом.

* * *

Как‑то в конце июля, примерно в девять утра, роскошное авто Гэтсби подъехало к моему дому, подпрыгивая на булыжниках подъездной дороги, и остановилось, сверкающий хромом рожок разразился бойкой триолью[18]. После той вечеринки я дважды побывал на вилле Гэтсби, летал на гидроплане и, воспользовавшись его настойчивым приглашением, загорал у него на пляже, — он же посетил меня впервые.

— Доброе утро, старина. Вы не забыли, что мы завтракаем сегодня в городе? Вот и поехали вместе…

Он сидел в салоне, удобно устроившись за приборной панелью, свободно и расслабленно, с той удивительной природной грацией и изяществом, которые отличают стопроцентного американца из общества от других прямоходящих! Я склонен объяснять этот феномен незакрепощенностью мышц, связанной с тем, что их счастливому обладателю не пришлось зарабатывать на жизнь тяжелым физическим трудом, и правильной осанкой, выработанной в детстве, однако самый весомый вклад, на мой взгляд, сюда вносят наши национальные спортивные игры — быстрые, нервные и грациозные. Что касается Гэтсби, то взрывная энергия его тренированного тела постоянно искала выхода, выражавшегося в постоянной нацеленности на движение и в своего рода импульсивности, придававшей его обычно сдержанным и педантичным манерам своеобразный шарм. Он и минуты не мог посидеть спокойно — то ногой отбивал ритм, как танцовщик, то с силой сжимал и разжимал кулаки, как боец перед схваткой.

— Что скажете, старина? — стремительным и гибким движением он выбрался из машины, чтобы дать мне рассмотреть салон. — Правда, хороша? Вы ее раньше видели?

Конечно, я видел ее раньше. Все в округе видели ее — и не раз. Сверкающий никелем и хромом, насыщенного кремового цвета болид с удлиненным хищным корпусом и полудюжиной отделений для шляп, шляпок и инструментов, встроенным баром и еще бог весть чем, дюжиной сияющих ветровых щитков, в которых отражалась тысяча солнц. Мы уселись в обитую зеленой кожей «оранжерею» на колесах, отгородились от окружающего мира полудюжиной створок, стекол, щитков и дверец и помчались в Нью — Йорк.

Я встречался с ним уже не первый раз и, к моему величайшему огорчению, вынужден был признать, что говорить нам практически не о чем, вернее, Гэтсби мало что имел мне сказать. Первое впечатление масштабности и значительности его личности как‑то постепенно ушло, и я стал относиться к нему, как к владельцу модного и дорогого загородного ресторана, расположенного к тому же рядом с моим домом.

Вот эта поездка и оказалась для меня весьма важной в плане постижения загадочной души богатого соседа. Мне сразу же показалось, что сегодня он, если и не встревожен, то чем‑то расстроен: еще на полпути к Вест — Эггу Гэтсби стал рассеянно обрывать свои изящно построенные фразы, нерешительно похлопывать себя по коленям, одергивать полы пиджака и расправлять несуществующие складки на брюках цвета жженого сахара.

— Послушайте, старина, — неожиданно спросил он. — Вы, верно, составили мнение на мой счет?

Ошеломленный вопросом в лоб, я попытался было уклониться от прямого ответа, отделавшись ни к чему не обязывающими тривиальностями, к которым такого рода вопросы обычно и обязывают.

— Оставьте. Пустое! — властно оборвал он меня. — Хорошо, я расскажу вам о себе. Мне бы крайне не хотелось, чтобы вы питали свое любопытство теми совершенно дикими историями, которые ходят обо мне в нашем кругу.

Следовательно, для него не были секретом чудовищные слухи о нем, гулявшие по залам и гостиным его виллы, — вся та злоречивая болтовня, которую просто обожали наши светские сплетники и сплетницы.

— Клянусь говорить правду и только правду! — после этих слов, прозвучавших одновременно высокопарно и саркастически, Гэтсби действительно поднял правую руку, как бы призывая Вседержителя в свидетели защиты. — Я отпрыск богатого и знатного рода, родился на среднем западе, увы, эта генеалогическая ветвь на мне и закончится. Рос я в Америке, получил образование в Оксфорде, поскольку все мои предки учились в этом университете, и это стало своего рода семейной традицией.

Он искоса посмотрел на меня, и я понял, почему Джордан Бейкер заподозрила его в неискренности: «Получил образование в Оксфорде» прозвучало настолько скомкано и фальшиво, словно он знал, что эта фраза всегда дается ему с большим трудом, и потому торопился произнести ее как можно быстрее. Я понял, что не могу верить этому человеку, отныне незримая печать недостоверности будет отмечать все произнесенные им слова, и неожиданно для себя подумал: а не идеализировал ли я его? Может быть, он и в самом деле такая темная личность, каким рисует его молва?

— Где именно на среднем западе? — спросил я, чтобы что‑нибудь спросить.

— В Сан — Франциско[19].

— Понятно…

— Все мои родственники отошли в мир иной, оставив мне в наследство крупное состояние.

Это прозвучало с такой напыщенностью и безграничной скорбью в голосе, словно он по сей день не мог смириться с безвременной кончиной членов своего клана, что я даже подумал: полноте, он ведь нарочно морочит мне голову, — и хотел было понимающе ухмыльнуться, но, взглянув на него, сразу же отказался от своих намерений.

— И вот я — сказочно богатый, как молодой индийский раджа — отправился в путешествие по Европе, жил в лучших отелях и дворцах Парижа, Венеции, Рима; отбирал для своей коллекции драгоценные камни — прежде всего, рубины; пристрастился к охоте и охотился на крупного зверя; немного ваял, рисовал — просто для себя. Я жил, как в полусне, стараясь отринуть тоску и забыть то, что со мной произошло.

Признаться, я едва сдерживал себя, чтобы не рассмеяться ему прямо в лицо. Чего стоила одна только его пропахшая нафталином лексика! Замшелые фразы, почерпнутые явно из приключенческих романов, все эти тюрбаны и рубины вместе с охотой на тигра, не иначе как в Bois de Boulogne![20] Перед моими глазами вставал сказочный персонаж из книжки для детей младшего возраста: соломенное пугало и опилки, сыплющиеся из прорех его кафтана, на дорогу, вымощенную желтым кирпичом!

— Потом началась война. Здесь, в комиссариате, я получил патент на чин первого лейтенанта[21] и поехал воевать. Я вздохнул с облегчением и решил принять смерть на поле боя, но пули меня не брали, старина.

В Аргоннском лесу я командовал двумя сводными пулеметными ротами, вернее, тем, что от них к тому времени осталось. Так вот, мы прорвали линию обороны немцев, а пехота нас не поддержала: с правого и левого фланга образовались бреши шириной по полмили. Два дня и две ночи мы удерживали позиции — сто тридцать бойцов и шестнадцать «льюисов», — потом пехота все‑таки соединилась с нами, а разведка доложила, что нас пытались смять три немецкие пехотные дивизии; во всяком случае, у трупов, которые буквально штабелями лежали на поле брани, были знаки различия трех разных дивизий. Я был произведен в майоры, а правительства каждой из стран, входивших в Антанту, наградили меня орденами — даже Черногория, крошечная Черногория на побережье Адриатики.

Крошечная Черногория! Он словно попробовал на вкус эти слова, удовлетворенно кивнул головой и улыбнулся. Улыбка эта, судя по всему, адресовалась Черногории, ее тревожной истории и героической борьбе черногорцев, как если бы умудренный богатым жизненным опытом человек анализировал геополитическую цепь событий и обстоятельств в их причинно — следственной связи, одним из узловых звеньев которой была беззащитная европейская держава и ее скромный дар от чистого сердца. Лед недоверия был растоплен; за несколько минут его короткого рассказа я словно окунулся в атмосферу тех горячих деньков и перелистал дюжину иллюстрированных журналов военного времени.

Гэтсби полез в карман, и тяжелый кружок металла на ленте опустился в мою ладонь.

— Это один из тех орденов — от Черногории.

К моему искреннему удивлению, орден выглядел как настоящий. «Orderi de Danilo» — вилась причудливая вязь латиницы на аверсе — «Montenegro, Nicolas Rex».

— Переверните.

Я прочитал выгравированную на реверсе надпись: «Майору Джею Гэтсби. За выдающуюся доблесть».

— Да, и вот еще что я все время держу при себе — на память об оксфордских деньках. Снято в том самом четырехугольном дворе Тринити — колледжа. Слева от меня — нынешний граф Донкастер.

На фотографии группа праздных молодых людей в блейзерах стояла под аркой, за которой виднелись шпили зданий и церквей. Я сразу же узнал Гэтсби в молодом человеке с битой для крикета в руке — он выглядел моложе, чем сейчас, но не так, чтоб уж очень намного.

Боже мой, значит, все это правда! Значит, висели полосатые тигровые шкуры на стенах его Охотничьего зала во дворце у Большого канала[22], значит, действительно набирал он полные пригоршни рубинов, склонившись над сундуками с сокровищами, чтобы, увлекшись игрой багряных граней, хоть на мгновение забыть боль, терзающую его плоть и душу.

— Да, старина, я сегодня намеревался попросить вас об одной услуге, — сказал он с довольным видом, раскладывая сувениры по карманам, — поэтому и решил рассказать немного о себе. Мне бы очень не хотелось, чтобы вы считали меня каким‑то ничтожеством. Вы же знаете, я постоянно окружен абсолютно чужими и чуждыми мне людьми, но так, или в скитаниях я надеюсь забыть то, что со мной произошло. — Он запнулся, но тут же добавил: — Да, видимо, сегодня я и расскажу вам мою грустную повесть.

— За ленчем?

— Нет, нет, — сегодня днем. Я тут краем уха слышал, что вы пригласили мисс Бейкер на чашку чая, не правда

— Надеюсь, вы не скажете мне, что влюблены в нее и требуете сатисфакции?

— Нет, старина. Конечно, нет. Просто мисс Бейкер была настолько любезна, что согласилась переговорить с вами по интересующему меня делу.

Я не имел ни малейшего представления, о каком таком «деле» может говорить со мной Джордан, но был скорее раздосадован, чем заинтригован. Я уговаривался с ней о встрече вовсе не для того, чтобы обсуждать проблемы мистера Джея Гэтсби. Не знаю почему, но я даже не сомневался, что «дело» это не стоит и выеденного яйца, и досадовал на себя уже за то, что некогда принял приглашение и переступил порог его уж слишком гостеприимного дома.

Больше он не вымолвил ни слова. Чем ближе мы подъезжали к городу, тем неприступнее становилась стена холодной корректности, которой он старался отгородиться от меня. Промелькнул Порт — Рузвельт с океанскими лайнерами, украшенными красной полосой, мы мчались по старинной булыжной мостовой мимо неосвещенных, но заполненных страждущими салунов с блестками позолоты на линялых вывесках, сохранившихся здесь с начала девятисотых. Потом по обе стороны дороги потянулись проплешины Долины Пепла, и я успел заметить миссис Вильсон, надрывавшуюся у помпы.

Распластав кремовые крылья, наш сверкающий болид пролетел через половину Астории, но только через половину, — едва мы закружили меж опор надземной железной дороги, как я услышал привычное тарахтение мотоцикла, нас догнал рассерженный полисмен и поехал бок о бок с нами, но только по соседнему ряду.

— Все нормально, старина, — крикнул мне Гэтсби.

Мы свернули к обочине и остановились. Гэтсби достал из бумажника какую‑то белую карточку и сунул ее под нос полисмену.

— Все в порядке, проезжайте, — вскинул руку к козырьку полисмен. — В следующий раз узнаю вашу машину, мистер Гэтсби. А сейчас приношу извинения.

— Что это вы ему показали? — спросил я, когда мы отъехали. — Открытку с видом Оксфорда?

— Нет, как‑то раз мне случилось оказать дружескую услугу комиссару полиции, и с тех пор он присылает мне почтовую карточку к каждому Рождеству.

Солнце повисло в перекрестье ажурных ферм прямого, как стрела моста, играя бликами на крыльях вечно спешащих куда‑то автомашин. За рекой липкой грудой сахарных головок и белоснежного кускового рафинада лежал город, возведенный здесь мистической силой денег, которые, как известно, не пахнут. Он всегда представляется таким с моста Квинсборо, и всякий раз смотришь на него словно впервые, и всякий раз он манит и очаровывает тебя, обещая бросить к твоим ногам все тайны и красоты мира.

Вот и похоронные дроги с гробом, заваленным цветами, а следом за ними — два наемных экипажа мрачной расцветки с задернутыми занавесями; должно быть, в них сидят безутешные родственники усопшего, и менее мрачной расцветки фиакры — для знакомых и друзей. Друзья, короткогубые европейцы — откуда‑нибудь с юга или востока — печально смотрели на нас, и я подумал, может быть, это и к лучшему, что хоть на какое‑то время вид роскошного авто Гэтсби отвлек их и частично сгладил угрюмую безысходность похорон. Когда мы пересекали Блэквэллс — Айленд, навстречу нам выехал шикарный лимузин с белым шофером, тремя модно одетыми неграми, двумя фатоватого вида парнями и девушкой. Я громко рассмеялся, когда негроиды вылупили глаза, ревниво разглядывая нас и нашу машину.

Теперь‑то все может случиться, раз уж мы перебрались через этот мост, — подумалось мне, — причем, абсолютно все и со всеми.

Даже с Гэтсби — и в этом не было бы ничего удивительного.

* * *

В бурлящий нью — йоркский полдень мы встретились с Гэтсби в хорошо проветриваемом подвальчике на 42–й стрит. Силясь раскрыть глаза, судорожно прищуренные после залитых расплавленным солнцем городских улиц, я вглядывался в мягкий полумрак заведения, пока не обнаружил Гэтсби, оживленно беседовавшего с кем‑то в вестибюле.

— Мистер Каррауэй, это мой друг мистер Вольфсхайм.

Маленький еврей с неожиданно ровным носом поднял свою непропорционально большую голову и едва не уколол меня пуками жесткой растительности, буйно произраставшей в его ноздрях. Через некоторое время я разглядел в полумраке и пару щелочек — глаз.

— Я бросил на него один маленький взгляд, — сказал мистер Вольфсхайм, крепко пожимая мне руку, — и что вы себе думаете, я потом сделал?

— Что? — дипломатично поинтересовался я. Вероятно, вопрос был адресован не мне, поскольку

он тут же нацелил свой экспрессивный нос в сторону Гэтсби.

— Дал деньги Кэтспо и сказал: «Кэтспо, я дал тебе деньги, но ты не давай ему ни пенни, пока он не заткнется». И что вы думаете — тут он сразу и заткнулся.

Гэтсби взял нас под руки и повел внутрь ресторанчика. Мистер Вольфсхайм начал было рассеянно изрекать очередную пространную сентенцию, но вдруг оцепенел.

— Три хайбола? — осведомился старший официант.

— Милое здесь местечко, — сказал мистер Вольфсхайм, разглядывая пресвитерианских дев на потолке. — Но помнится, через дорогу — еще лучше.

— Да, хайболы, — подтвердил Гэтсби и повернулся к еврею, — там страшное пекло.

— Душно и еще тесно, согласен, — сказал мистер Вольфсхайм. — Но сколько воспоминаний!

— А что там за ресторан? — поинтересовался я.

— Старый «Метрополь».

— Старый «Метрополь», — ностальгически повторил мистер Вольфсхайм. — Там навсегда остались милые лица моих друзей, которые уже никогда не вернутся. Сколько буду жив, не забуду ночь, когда подстрелили Рози Розенталя. Нас было шестеро за столом, а Рози ел и пил за восьмерых. Под утро подошел к нам кельнер — глазенки так и бегают… да, а сам и говорит, мол, просят вас на минутку. Рози собрался было подняться, а я ему не дал. Слушай, говорю ему, пусть эти ублюдки идут сюда, раз уж им приспичило с тобой поговорить, а я тебя к ним не пущу, чтоб мне провалиться на этом самом месте. А времени было около четырех, так что, если бы не шторы, было бы совсем светло.

— И что же ваш приятель — остался? — простодушно поинтересовался я.

— Какой там остался, конечно, пошел, — нос мистера Вольфсхайма с негодованием повернулся в мою сторону. — Да, в дверях еще обернулся и говорит, мол, не отдавайте мой кофе, пусть остывает. Вышел на улицу и получил три маслины в брюхо — в набитое как барабан брюхо. А те уехали на машине.

— Четверых, по — моему, поджарили на электрическом стуле? — спросил я.

— Пятерых — вместе с Беккером, — сказал он, кровожадно раздувая лохматые ноздри. — Я так понимаю, что вы ищете деловые х — хонтакты.

Последнее слово он не произнес, а словно выкашлял, — и я даже растерялся, обескураженный неожиданной сменой темы разговора. Поэтому за меня ответил Гэтсби.

— О нет! — прямо‑таки вскричал он. — Это не тот человек.

— Не тот? — мистер Вольфсхайм даже огорчился.

— Не тот. А это мой друг, я ведь сказал вам, что о том деле мы поговорим в другой раз.

— Прошу пардону, — сказал мистер Вольфсхайм. — Я, старый дурак, принял вас за другого.

Тем временем подали «хэш» — сочное мелко нарезанное мясо — и мистер Вольфсхайм сразу же позабыл о ностальгической атмосфере «Метрополя» и принялся за дело с достойной каннибала деликатностью, не забывая при этом цепко и пристально смотреть по сторонам. Оглядев пространство перед нами, он тут же обернулся назад. Мне показалось, что мистер Вольфсхайм не преминул бы заглянуть и под стол, если бы его не конфузило присутствие постороннего человека.

— Послушайте, старина, — спросил Гэтсби, подавшись в мою сторону, — я случаем не рассердил вас сегодня утром?

Он улыбнулся, но на этот раз я не поддался его обаянию.

— Не люблю, когда наводят тень на плетень, — ответил я. — Не понимаю, почему бы вам честно и откровенно не рассказать мне о своих намерениях. Для чего вам потребовалось впутывать в эту историю мисс Бейкер?

— Да будет вам известно, старина, что мисс Бейкер настоящая леди и прекрасная спортсменка, вот уж она бы ни в коем случае не согласилась впутать себя, как вы говорите, в какие‑либо дела.

Он посмотрел на часы, подскочил и опрометью бросился из зала, оставив меня наедине с мистером Вольфсхаймом.

— У него важный телефонный разговор, — сказал мистер Вольфсхайм, провожая его взглядом. — Прекрасный парень, правда? Симпатяга и джентльмен.

— Да, да.

— Выпускник Оггсфорда.

— О — о-о!

— Да, учился в Англии, в Оггсфорде. Знаете Оггсфордский колледж?

— Приходилось слышать.

— Один из самых знаменитых колледжей в мире.

— А вы давно знакомы с Гэтсби? — поинтересовался я. — Несколько лет, — сказал он с довольным видом. — Имел удовольствие познакомиться с ним сразу же после войны. Человека с манерами узнаешь сразу же, мне вот хватило одного часа понять это. Такого человека, сказал я себе, можно пригласить в дом и представить матери и сестре. — Он помолчал и неожиданно произнес: — Я вижу, вы разглядываете мои запонки…

По правде говоря, у меня и в мыслях не было рассматривать его запонки, но после этих слов я был просто вынужден сделать это. Запонки были искусно выточены из кусочков какого‑то знакомого мне материала, наверное, слоновой кости.

— Да, прекрасные экземпляры коренных зубов наших с вами соплеменников! — доверительно сообщил мне мистер Вольфсхайм.

— Ну, надо же, — я еще раз внимательно посмотрел на запонки. — Любопытная идея…

— Да — с, — он подтянул рукава. — Да — с, Гэтсби строг в отношениях с женщинами. Во всяком уж случае, на жен своих приятелей не заглядывается.

Стоило только объекту подсознательного доверия мистера Вольфсхайма вернуться, как старый еврей одним глотком допил свой остывший кофе и поднялся из‑за стола.

— Спасибо за компанию, — сказал он, — пора бежать, не смею злоупотреблять вашим вниманием, джентльмены.

— А, может, посидите с нами, Мейер? — спросил Гэтсби без всякого энтузиазма.

Мистер Вольфсхайм простер свою длань, что походило на бенедиктинское благословение.

— Вы очень любезны, но мы с вами — представители разных поколений, — напыщенно произнес он. — Да — с, молодые люди, у вас найдутся темы для разговора: о спорте, о молодых леди, о ваших… — взмахом руки он обозначил недостающие члены предложения. — А мне уже минуло полвека, поэтому не буду навязывать вам свою компанию.

Потом он прощался и долго пожимал наши руки, при этом его трагический нос слегка дрожал, а я подумал: уж не обидел ли я старика случайно вырвавшимся словом?

— Временами он бывает болезненно сентиментальным, — сказал Гэтсби. — Сегодня у него как раз один из таких дней. Достаточно известная в Нью — Йорке фигура, между прочим, завсегдатай Бродвея.

— Так кто же он, какой‑нибудь актер?

— Нет.

— Дантист?

— Мейер Вольфсхайм? Ну, что вы! Он игрок. — Гэтсби помедлил и хладнокровно добавил: — Это тот самый человек, который фактически сорвал проведение «Мировой серии» в 1919 году.

— Сорвал «Мировую серию», — ошеломленно повторил я.

Я был потрясен. Конечно, я помнил, что в 1919 году было приостановлено проведение «Мировой серии», но я считал, что это связано с разного рода организационными неполадками. Мне и в голову не могло прийти, что это дело рук одного человека, умудрившегося обмануть доверие полусотни миллионов человек с бесцеремонностью взломщика, обчистившего банковский сейф.

— Как же это ему удалось? — спросил я после минутной паузы.

— Дело случая, старина.

— Как же он не попал за решетку?

— Не было никаких доказательств, старина. Он очень хитрый и осторожный субъект.

Я настоял на том, что сам оплачу счет. Когда официант принес сдачу, я увидел знакомую фигуру Тома Бьюкенена в другом конце набитого битком зала.

— Не составите компанию, мистер Гэтсби? — спросил я. — Мне нужно поздороваться со знакомым, это займет буквально одну минуту.

Заметив нас, Том Бьюкенен выскочил из‑за стола и сделал полдюжины шагов в нашем направлении.

— Куда это ты запропастился! — закричал он на весь зал. — Дейзи рвет и мечет, ты хотя бы позвонил.

— Мистер Бьюкенен, позвольте представить вам мистера Гэтсби…

Они быстро пожали друг другу руки, при этом Гэтсби неожиданно смутился и даже растерялся, что было для него вовсе уж нехарактерно.

— Рассказывай, как дела, — продолжал орать Том. — Каким ветром тебя занесло в эту харчевню…

Я повернулся к мистеру Гэтсби, но его уже не было рядом со мной.

* * *

— Осенью семнадцатого года, наверное, в октябре, — начала свой рассказ Джордан Бейкер, сидя подчеркнуто прямо на стуле с не менее прямой спинкой в чайной на террасе отеля «Плаза», где мы с ней встретились через несколько часов после ленча в компании Гэтсби и старого Вольфсхайма, я вышла на улицу и бродила по городу без определенной цели — шагала по тротуарам или по газонам. С большим удовольствием по газонам, потому что на мне были новые английские туфли с резиновыми шипами, — и было приятно ощущать, как они легко вдавливаются в мягкий грунт. На мне была новенькая юбка в складку, порывы ветра слегка раздували ее, и тогда ало — бело — лазоревые флаги неодобрительно щелкали, словно с осуждением цокали своими полотняными язычками: ай — яй — яй!

Самый большой флаг развевался на ветру над самым большим в городе газоном дома Дейзи Фэй. Ей недавно исполнилось восемнадцать — она была ровно на два года старше меня, но ни о�

Скачать книгу

© Е. Д. Калашникова (наследник), перевод, 1965

© Ю. В. Ковалев (наследник), статья, 2000

© О. А. Миклухо-Маклай, примечания, 2000

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2011

Издательство АЗБУКА®

Фрэнсис Скотт Фицджеральд

1

В сознании современников Фрэнсис Скотт Фицджеральд (1896–1940) был не просто писателем, но живой легендой, воплощением духа времени, кумиром американской молодежи 20-х годов нашего века, которая видела в нем блистательного выразителя собственного мироощущения. Эта репутация закрепилась за ним навечно, и даже сегодня американская критика продолжает именовать его «дитя бума», «сын эпохи просперити»[1] «лауреат джазового века»[2] и т. п. Основанием для подобных определений послужили не только книги писателя, но и сама жизнь его, складывавшаяся в соответствии со стандартами времени. Детство и юность его протекали вполне обыкновенно и не предвещали феерического взлета. Фицджеральд родился на Среднем Западе в небогатой семье, посещал школу, обучался в университете, служил в армии. Единственное, что отличало его от десятков тысяч других молодых людей, – это интерес к литературным занятиям. Будучи школьником, он сочинял стихи, рассказы и пьесы, не обладавшие, впрочем, высокими художественными достоинствами. В студенческие годы Фицджеральд твердо решил стать писателем, и не каким-нибудь, а непременно великим. Его однокашник Эдмунд Уилсон – впоследствии известный критик и романист – вспоминал, что Фицджеральд как-то обратился к нему со следующими словами: «Я хочу стать одним из величайших писателей, когда-либо живших на земле. А ты?» В осуществление этого своего намерения он начал писать роман, работу над которым завершил во время военной службы, протекавшей в одном из армейских лагерей в штате Алабама. Тогда же он влюбился в местную красавицу Зельду Сэйр и предложил ей руку и сердце. Ни издатели, ни красавица не захотели рисковать. Роман был отвергнут, предложение руки и сердца – тоже. Огорченный Фицджеральд, по выражению одного из его друзей, «напился, уехал домой в Сент-Пол и принялся за переделку романа».

В новом варианте книга называлась «По эту сторону рая» и была выпущена издательством Скрибнера в 1920 году. С этого момента в жизни писателя началась новая, можно сказать апокрифическая, полоса. Роман имел бешеный успех, автор получил огромный гонорар и стал на время весьма обеспеченным человеком; издательства и журналы наперебой приглашали его сотрудничать; жестокая красавица сменила гнев на милость и вышла замуж за новоявленную знаменитость. Молодожены поселились в роскошном доме в Нью-Йорке. Знакомства с ними искали люди богатые, могущественные и знаменитые. Юный гений, которому едва исполнилось двадцать пять лет, купался в лучах славы, давал интервью направо и налево и предавался экстравагантным развлечениям в духе времени. Существует множество историй о том, как Фицджеральд проехался на крыше такси по Пятой авеню, искупался в городском фонтане; по Нью-Йорку распространялись фантастические слухи о вечеринках, которые молодая чета устраивала у себя дома. Он жил, говоря его же словами, как жили «верхние десять процентов нации – на время, взятое взаймы, с беззаботностью великих князей и легкомыслием хористок варьете».

Мало кто, однако, замечал, что Фицджеральд продолжал работать как одержимый. В ближайшие шесть лет он опубликовал три сборника новелл, пьесу и два романа («Прекрасные и проклятые», 1921; «Великий Гэтсби», 1925), не считая значительного количества журнальных рассказов. Днем и вечером он исполнял роль «лауреата джазового века», ночами писал. Иными словами, жег свечу с двух концов. К середине десятилетия его физические силы были уже на исходе.

В 1924 году Фицджеральд с женой уехали в Европу, где с небольшими перерывами прожили последующие семь лет. Они примкнули к «экспатриантам», толпами покидавшим Америку в первой половине 20-х годов. Поэты, прозаики, художники, литературные критики, задыхавшиеся в атмосфере коммерческой цивилизации и не находившие способов ей противостоять, спасались бегством и не видели в том позора. «Нет ничего зазорного, – писал Малкольм Каули – известный критик, современник Фицджеральда, – в том, чтобы бежать от врага, слишком сильного, чтобы его можно было атаковать. Многие писатели 20-х годов считали наше коммерческое общество именно таким врагом и полагали, что единственная их надежда состоит в том, чтобы найти убежище от него»[3]. Десятки известных и сотни безвестных деятелей литературы и искусства перебирались в разоренную войной Европу. В эти годы в Париже можно было встретить Э. Хемингуэя, У. Фолкнера, Дж. Дос Пассоса, Т. Элиота, Г. Менкена, Э. Паунда, М. Каули, Э. Уилсона… Казалось, вся литературная молодежь Америки переселилась во Францию.

Мысль о том, что американская почва может питать искусство, представлялась экспатриантам чистой воды безумием. Показательны в этом смысле слова самого Фицджеральда, который вспоминал, как «один из экспатриантов получил письмо от общего друга, призывающее его вернуться домой, дабы черпать жизненные силы в крепких, бодрящих соках родной земли. Это было сильное письмо, – замечает Фицджеральд, – и оно произвело на нас глубокое впечатление. Но потом мы увидели, что оно было отправлено из лечебницы для нервнобольных в Пенсильвании»[4].

С точки зрения творческой продуктивности годы, проведенные Фицджеральдом в Европе, были «пустыми», хотя и не бесполезными. Впоследствии писатель назвал их «семь трагических, бесплодно растраченных лет». Современные критики сочли, что он «кончился» как художник. Его стали уподоблять ракете, которая взлетела, вспыхнула, рассыпалась огнями и погасла. Своим десятилетним молчанием он будто подтверждал верность этой метафоры.

В середине 30-х годов Фицджеральд опубликовал еще один роман («Ночь нежна», 1934) и сборник рассказов, но ни критика, ни читатели не оценили высоких достоинств этих произведений. С Фицджеральдом было покончено. Славу и популярность его отнесли к области модных увлечений и похоронили вместе с «джазовым веком». К моменту смерти он был уже полузабыт. Если критики и вспоминали о нем, то исключительно как о ярком мотыльке, чей век был краток. Сопоставление с мотыльком и бабочкой, столь полюбившееся журналистам, должно было символизировать мгновенно растраченный талант. Даже Хемингуэй, знавший Фицджеральда лучше многих других, не удержался от «мотыльковых» параллелей в своем известном рассуждении о судьбе Фицджеральда. «Его талант, – писал он, – был таким же естественным, как узор пыльцы на крыльях бабочки. Одно время он понимал это не больше, чем бабочка, и не заметил, как узор стерся и поблек. Позднее он понял, что крылья его повреждены, и понял, как они устроены, и научился думать, но летать больше не мог, потому что любовь к полетам исчезла, а в памяти осталось только, как легко это было когда-то»[5].

Хемингуэй был не прав. Каковы бы ни были обстоятельства личной жизни Фицджеральда, он по-прежнему мог «летать». Об этом свидетельствуют не только опубликованные им в 30-е годы произведения, но и оставшееся после него рукописное наследие, посмертно преданное гласности его друзьями Э. Уилсоном и М. Каули, – роман «Последний магнат» (1941), автобиографическая книга очерков, заметок и писем «Крах» (1945) и сборник «Рассказы Ф. Скотта Фицджеральда» (1951).

Прошло совсем немного времени, и стало очевидно, что американская критика глубоко заблуждалась, увидев в Фицджеральде всего лишь выразителя настроений «джазового века», а в его творчестве – явление хоть и яркое, но недолговечное. Уже во второй половине 50-х годов началось мощное возрождение интереса к произведениям и к самой личности писателя. Были многократно переизданы его книги, написана его биография, опубликована переписка, появилось несколько монографий и даже романы о его жизни.

Теперь уже не вызывает сомнений, что творчество Фицджеральда, наряду с сочинениями Ш. Андерсона, Э. Хемингуэя, Т. Вулфа, – явление в высшей степени значительное и характерное для американской литературы, что оно отражает целую эпоху в развитии американского сознания, не ограниченную узким идеологическим спектром «джазового века».

2

Книги Фицджеральда трагичны, как трагично его мироощущение и творческое сознание. Критики обычно возводят истоки этого трагизма к двум моментам: обстоятельствам чисто личного, биографического плана и к идеологии так называемого «потерянного поколения». К тому есть определенные основания.

Даже в 20-е годы – самый счастливый период в жизни Фицджеральда – существование его было далеко не безоблачным. Огромная популярность, экстравагантный образ жизни, всевозможные эскапады в стиле «джазового века» – все это составляло лишь оболочку бытия, его поверхностный слой, под которым скрывался напряженнейший труд, далеко не всегда приносивший удовлетворение. Сам Фицджеральд делил свои произведения на две категории: «настоящие вещи», такие, как, например, «Великий Гэтсби», «Ночь нежна», «Последний магнат», и откровенный «ширпотреб», который писался для популярных журналов с единственной целью заработать деньги. Существует легенда, сочиненная самим Фицджеральдом и пересказанная Хемингуэем, о том, как именно создавались «журнальные рассказы»: он «писал рассказы, которые считал хорошими, – и которые действительно были хорошими – для «Сэтердэй ивнинг пост», а потом перед отсылкой в редакцию переделывал их, точно зная, с помощью каких приемов их можно превратить в ходкие журнальные рассказы. Меня это возмутило, – замечает Хемингуэй, – и я сказал, что, по-моему, это проституирование. Он согласился, что это проституирование, но сказал, что вынужден так поступать, потому что журналы платят ему деньги, необходимые, чтобы писать настоящие книги. Я сказал, что, по-моему, человек губит свой талант, если пишет хуже, чем он может писать. Скотт сказал, что сначала он пишет настоящий рассказ, и то, как он его потом изменяет и портит, не может ему повредить»[6]. К сожалению, все это не более чем легенда. Попытки исследователей отыскать «хорошие» черновики ходовых рассказов ни к чему не привели.

Несмотря на сравнительно высокие гонорары, писатель не вылезал из долгов. Доля «ширпотреба» в его творчестве неукоснительно увеличивалась. После 1924 года он надолго забросил «настоящие вещи». Разрыв между «Великим Гэтсби» и романом «Ночь нежна» составил десять лет, заполненных в основном сочинением журнальных рассказов невысокого художественного достоинства. Фицджеральда не покидало ощущение, что он полностью израсходовал свой талант и не способен более ни на что, кроме как на ремесленные поделки. Оно накладывалось на огромную усталость, связанную с перенапряжением физических и душевных сил. Отсюда тяжелый невроз, бессонница, пристрастие к спиртному, которое со временем приобрело болезненные формы. Если прибавить к этому, что жена писателя еще в 20-е годы заболела тяжелой формой шизофрении и ему приходилось периодически помещать ее в дорогостоящие заведения для душевнобольных, а сам он был болен туберкулезом легких и вынужден был время от времени ложиться в больницу, то нетрудно увидеть, что трагический элемент в мироощущении и творчестве Фицджеральда вполне мог иметь биографическую природу. История жизни писателя допускает такое толкование.

Однако нельзя отказать в основательности суждений и тем критикам, которые объясняют специфический характер творческого сознания Фицджеральда его принадлежностью к так называемому «потерянному поколению». Мы берем этот термин в кавычки в силу его условности и некоторой нечеткости. История литературы относит к «потерянным» поколение писателей, в чьем сознании Первая мировая война произвела сокрушительный переворот. Многие из них, как, например, Олдингтон, Хемингуэй, Ремарк, принимали непосредственное участие в кровопролитных сражениях и затем использовали трагический опыт окопной жизни в первых своих книгах, определивших, так сказать, лицо поколения («Смерть героя», «Прощай, оружие!», «На Западном фронте без перемен»). Другие – по возрасту ли, по состоянию здоровья или по иным причинам – не попали на театр военных действий и переживали войну в «тыловых» обстоятельствах, что порою, как показал Олдингтон, было не менее страшно. Все они пережили внутреннюю катастрофу, наступившую в тот момент, когда пришло осознание подлинных причин и целей войны, когда возникло пусть еще не очень ясное понимание, за что именно было заплачено десятками миллионов жизней, страданием и кровью.

Само собой разумеется, что в массе своей «потерянное поколение» постигло великую ложь шовинистических и псевдодемократических лозунгов, смутно ощутило подлинный смысл кровопролитной бойни и, главное, пришло к убеждению, что сама война явилась порождением и следствием существующего «порядка вещей» или, говоря иными словами, социальной организации мира. Отсюда ненависть и презрение к традиционным ценностям и идеалам, к выработанным буржуазным обществом нравственным и социальным понятиям, жизненному укладу, философским представлениям о человеке и смысле бытия. Литература «потерянного поколения» была литературой протеста, литературой отрицания, стоического, как у Хемингуэя, яростного, как у Ремарка и Олдингтона.

Фицджеральд тоже принадлежал к этому поколению. Он не попал на фронт, хотя, как и многие другие, обманутые фальшивыми лозунгами о защите демократических свобод, стремился к этому. Ему не довелось пережить газовые атаки, пролить кровь или видеть, как ее проливали другие. В его книгах нет описания сражений, и герои его не сидят в окопах, не дерутся врукопашную. Тем не менее духовно, интеллектуально, эмоционально Фицджеральд был заодно с «потерянными». Жизненный материал, с которым он сталкивался, был другим, но взгляд – тот же. И выводы – сходные. Наблюдая разгон демонстрации демобилизованных солдат в 1919 году, он несколько неожиданно заключает: «Если обожравшиеся бизнесмены имеют такую власть над правительством, то вполне вероятно, что мы и впрямь вступили в войну ради займов Д. П. Моргана»[7]. Так мог бы написать Дос Пассос. Или Ремарк. В той степени, в какой трагическое мироощущение было присуще «потерянному поколению», оно было присуще и Фицджеральду. И следовательно, мы должны согласиться с критиками, которые видят в этом еще один источник трагизма его книг.

Итак, Фицджеральд – «лауреат» и певец «джазового века» и Фицджеральд – один из «потерянных», писатель-бунтарь, чье творческое сознание окрашено в трагические тона. Нет ли тут противоречия? Разумеется есть, если полностью отождествлять, как это делают некоторые историки литературы, понятие «джазовый век» с понятиями «бума» и «просперити». Но если вникнуть поглубже в реальное их содержание, то окажется, что никакого противоречия тут нет.

Характерно, что для обозначения границ «джазового века» Фицджеральд выбрал «первомайские беспорядки 1919 года» и грандиозную биржевую панику в октябре 1929 года, с которой принято связывать начало затяжного экономического кризиса, подчеркивая таким образом особый характер означенного десятилетия.

У «джазового века» был тревожный подтекст. Сам Фицджеральд подчеркивал, что в начале 20-х годов слово «джаз» содержало особый оттенок, не имеющий никакого отношения к музыке. «Когда говорят о джазе, – писал он, – имеют в виду состояние нервной взвинченности, примерно такое, какое воцаряется в больших городах при приближении к ним линии фронта. Для многих англичан та война все еще не окончена, ибо силы, им угрожающие, по-прежнему активны; а стало быть, давайте жить, пока живы, веселиться, пока завтра за нами не явится смерть. То же самое настроение появилось теперь – хотя и по другим причинам – в Америке…»[8]. В экстравагантных безумствах молодого поколения слышались надрывные, истерические нотки. Да и сами эти безумства в известном смысле были актом протеста. Недаром Фицджеральд писал, что события 1919 года неизбежно «привели к отчуждению мыслящей молодежи от господствующей системы»[9], породили в ней цинизм, отвращение к «Великим Целям», о которых неустанно трубила буржуазная пропаганда, ненависть к политике и общее недоверие к традиционным идеологическим принципам, обнаружившим полную свою несостоятельность. Вместе с «потерянным поколением» американская молодежь усомнилась в мудрости предшествующих поколений, доведшей мир до империалистической войны, и в способности «отцов» управлять страной. Далеко не случайно первый роман Фицджеральда назывался «По эту сторону рая». Слова эти – скрытая цитата из популярного стихотворения английского поэта Руперта Брука «Тиара с острова Таити». У Брука они означают «здесь на земле» или «здесь в этой жизни», а общий пафос стихотворения – сомнение в мудрости «благоразумных».

В статье Фицджеральда «Эхо джазового века», написанной в 1931 году, есть важные слова, помогающие понять позицию его сверстников: «События 1919 года сделали нас скорее циниками, чем революционерами, хотя мы до сих пор роемся в чемоданах, удивляясь, куда, к дьяволу, подевались наш Колпак Свободы – «ведь был же где-то!» – и мужицкая рубаха. Для джазового века было характерно, что мы совсем не интересовались политикой»[10]. Политикой они не интересовались, политика была «грязным делом». Ею занимались «благоразумные» мудрецы. Но где-то подспудно жила тревога: что сталось с идеалами американской демократии? Фригийский колпак и мужицкая рубаха – прямые, открытые символы. Они не нуждались в расшифровке.

Из сказанного со всей очевидностью следует, что «эпоха просперити» в США вовсе не была временем безоблачного процветания и сплошного экономического бума и что трагизм фицджеральдовских книг объясняется не только биографическими мотивами и принадлежностью писателя к «потерянному поколению», но и самой американской действительностью «джазового века». Именно она порождала у молодого поколения чувство, сформулированное в словах героя первого романа Фицджеральда: «Все боги умерли, все войны отгремели, вся вера подорвана».

3

«Очень богатые люди» – термин, введенный Фицджеральдом. Он шире, чем его прямое значение. Это не обязательно люди, у которых много денег. И даже не всякий человек, у которого много денег, относится к «очень богатым людям». Среди героев Фицджеральда есть такие, у кого денег немного, и они даже работают, но тем не менее относятся к касте «очень богатых». У Джэя Гэтсби в «Великом Гэтсби», напротив, денег куры не клюют, но все-таки его нельзя причислить к «очень богатым», хотя он и стремится к этому всей душой.

Среди рассказов Фицджеральда есть один, который представляет в данном случае специальный интерес. Рассказ этот – «Молодой богач» – знаменит и сам по себе, и потому, что его использовал, не слишком корректно, Хемингуэй. Герой его новеллы «Снега Килиманджаро» размышляет о своем опыте общения с богачами: «Богатые – скучный народ, все они слишком много пьют… Скучные и все на один лад. Он вспомнил беднягу Скотта Фицджеральда, и его восторженное благоговение перед ними, и как он написал однажды рассказ, который начинался так: «Богатые не похожи на нас с вами». И кто-то сказал Фицджеральду: «Правильно, у них денег больше». Но Фицджеральд не понял шутки. Он считал их особой расой, окутанной дымкой таинственности, и, когда он убедился, что они совсем не такие, это согнуло его еще больше, чем что-либо другое»[11].

Ознакомившись с новеллой, Фицджеральд возмутился и написал Хемингуэю письмо, в котором потребовал, чтобы тот при последующих переизданиях «Снегов Килиманджаро» не упоминал его имени. Хемингуэй признал правоту Фицджеральда и выполнил его просьбу.

В целях полной ясности процитируем соответствующее место из «Молодого богача»: «Я вам вот что скажу про очень богатых: они не такие, как мы с вами. Обладание и наслаждение даны им сызмальства, и от этого с ними что-то такое происходит, от чего они делаются податливы там, где мы сохраняем твердость, циничны там, где мы доверчивы, и понять, что тут и как, очень трудно, если ты не родился богатым. В глубине души они думают, что они лучше нас. Даже когда они нисходят в наш мир и опускаются ниже нас, они все равно думают, что они лучше нас. Они не такие, как мы с вами».

Из этого фрагмента, если перевести его метафоры на логический язык, со всей очевидностью следует, что в понимании писателя «очень богатый человек»– это социально-психологический тип, возникающий во втором, третьем и т. д. поколениях «денежных» семей.

Можно сказать, что для Фицджеральда «очень богатые люди»– это наследственная аристократия доллара. Непременно наследственная. Мир очень богатых – это мир кастовый, замкнутый. Он проникнут самоощущением элитарности и строго хранит непроницаемость своих границ. Даже старая европейская аристократия не обладала столь интенсивным чувством собственной исключительности, как нынешняя аристократия доллара, и не отделяла себя от «всех прочих» с такой свирепой решительностью. Проникнуть в их среду, стать «своим»– дело почти безнадежное.

Естественно, возникает вопрос: откуда у Фицджеральда этот пристальный и напряженный интерес к «очень богатым», к стилю их жизни, ко всему тому, что делает их «непохожими на нас с вами»? Поверим ли Хемингуэю, утверждавшему, что писатель «считал их особой расой, окутанной дымкой таинственности», и критикам, которые полагали, что Фицджеральд был заворожен блеском богатства и образом жизни состоятельных бездельников? Поверим, но не до конца, не на все сто процентов. Интерес к миру «очень богатых» никогда не исчерпывался у Фицджеральда желанием приобщиться к нему, хотя, спору нет, в юные годы такое желание было ему свойственно. С течением времени этот интерес становился глубже, острее и бесстрастнее. Мир «очень богатых» в сознании писателя перестал быть страной молочных рек и кисельных берегов, но занял свое место в социальной структуре американского общества. Более того, самый класс «очень богатых» представился теперь писателю как закономерное, хоть и прискорбное, следствие исторического развития.

30-е годы в Америке вошли в историю под именем «красного десятилетия». То было время бурное и жестокое. За экономическим крахом 1929 года последовал период глубокой депрессии, массовой безработицы, банкротств и локаутов. Начался мощный подъем рабочего движения, стачки и забастовки, подобно пожару, распространялись по предприятиям страны. Вспыхнул острый интерес к социалистическим теориям, к марксизму, к опыту Страны Советов. Все это, разумеется, не могло не оказать воздействия на литературную жизнь США. Многие писатели приняли непосредственное участие в бурных событиях эпохи. Другие не участвовали в забастовках, не подписывали воззваний, не печатали публицистических статей и книг, но и на них атмосфера времени оказывала самое интенсивное влияние. Менялось их мировосприятие, отношение к национальному социально-историческому опыту и ко многим другим вещам. К их числу принадлежал и Фицджеральд, всерьез задумавшийся о судьбах демократии и свободы в США.

В творчестве Фицджеральда, как капле воды, отразилась общая идеологическая ломка, характерная для духовной жизни Америки в период между двумя мировыми войнами. До Первой мировой войны сознание американской интеллигенции в массе своей было ориентировано на буржуазно-демократическую идеологию и просветительскую этику. Благородное прошлое страны воплощалось в монументальных фигурах Вашингтона, Джефферсона, Адамса, Хэнкока, а родоначальником американской нравственности, науки и искусства почитался Франклин. «Отцы-основатели» нового государства заложили основы общества, в котором, как им казалось, человеку было гарантировано его естественное и неотчуждаемое право на свободу, равенство и стремление к счастью. Свобода и равенство в этой триаде играли, так сказать, подчиненную роль. Они должны были способствовать реализации стремления к счастью. Но именно здесь и обнаруживала себя буржуазная ограниченность благородного просветительского идеала. Очень быстро в американском сознании выкристаллизовалось понимание счастья как материального успеха. Само понятие счастья уравнялось с понятием богатства. Поначалу казалось, что богатства хватит на всех и что приобрести его вполне возможно трудом собственных рук. Нужно только не лениться. Вскоре, однако, обнаружилось, что все это совсем не так и что освященные буржуазной этикой методы приобретения богатства ведут к результатам, уничтожающим самые основы демократического общества. Свобода и равенство, призванные служить гарантами успеха человеческой деятельности на пути к достижению счастья, пали первыми жертвами неуемного стремления к обогащению. Они превратились в своего рода атрибуты, в производное от богатства. Если ты богат, то можешь претендовать на свободу и равенство с другими. А нет так нет. Сложилась парадоксальная ситуация: общество, гордившееся своим демократизмом, уничтожало самые основы демократии с невиданным усердием.

В переломные моменты истории многие неотчетливые процессы в социальной и духовной жизни народов обретают ясность очертаний, их смысл становится наглядным и очевидным. Неудивительно, что Первая мировая война заставила американцев переосмыслить многое в собственной истории и идеологии. Она положила начало разрушению святынь. Об «отцах-основателях» стали отзываться иронически. Неожиданную популярность приобрели очерки Д. Лоуренса, в которых читатели находили саркастический портрет Франклина как творца нравственного кодекса, созданного словно по заказу мультимиллионера Эндрю Карнеги, которому надо было как-то держать рабочих в узде.

Чем дальше, тем стремительнее шел процесс переоценки привычных, устоявшихся ценностей, подстегиваемый бурным течением экономической и социальной жизни США. Сам этот процесс разрушения святынь и переоценки ценностей был неизбежным следствием широкого осознания того факта, что попытки реализовать так называемую «американскую мечту», опираясь на принципы буржуазной идеологии и нравственности, привели к чудовищным результатам, прямо противоположным идеальным предначертаниям: неравенству вместо равенства, закрепощению вместо свободы, страданию вместо счастья и т. д.

Фицджеральд не только не стоял в стороне от этого процесса, но был захвачен им с необыкновенной силой. Как художника его внимание привлекала к себе прежде всего проблема равенства. Историография рисовала перед ним славные картины из области прошлого, когда демократия восторжествовала над аристократией, над системой наследственных привилегий, над замкнутой кастой, которая возвышалась над народом, презирала законы и жила в глубоком убеждении собственного превосходства. Но мысль о том, что эта же самая демократия породила новую аристократию, чудовищно напоминающую аристократию старую, жгучей болью отзывалась в душе писателя. Аристократия, рожденная демократией, – это представление в сознании Фицджеральда превратилось со временем в навязчивую эстетическую идею.

4

Творческое наследие Скотта Фицджеральда обладает абсолютной эстетической ценностью. Чтение его произведений сегодня, как и много лет назад, доставляет высокое художественное наслаждение, воздействует на мысль и эмоции читателя, побуждает его к сопереживанию. Такова судьба лучших творений мировой литературы. Пребывая в статусе литературных памятников той или иной эпохи, они сохраняют, так сказать, динамику бытия, живую душу и продолжают волновать все новые и новые поколения читателей.

Однако значение творческого наследия Фицджеральда не исчерпывается его абсолютной эстетической ценностью. Оно в большой степени определяется той ролью, которую книги писателя сыграли в литературной истории Соединенных Штатов.

Выше уже говорилось о том, что в духовной жизни Америки 20-е годы были эпохой идеологической ломки, переоценки ценностей, выработанных национальным буржуазным сознанием в процессе исторического развития страны. Литература, как одна из форм общественного сознания, естественно, не могла остаться в стороне. Отказываясь от традиционных понятий, представлений и принципов, она мучительно стремилась обрести новые ценности, и в этом своем стремлении искала опору в прошлом, в антипрагматических, гуманистических тенденциях минувших времен. Взоры литературной молодежи 20-х годов закономерно обратились к середине XIX века, к наследию великих философов, поэтов и прозаиков эпохи романтизма. Началась полоса романтического возрождения. Творчество Эмерсона, Торо, Готорна, Мелвилла, По, Уитмена сделалось предметом живейшего интереса.

Американские романтики были первыми бунтарями и нонконформистами в истории национальной литературы. Их сочинения были исполнены яростного протеста против деляческой философии, утилитарной этики, политической коррупции, социального неравенства и несправедливости. Они усомнились в плодотворности принципов, положенных в основу капиталистической экономики и буржуазной социальной организации. Они мучились сознанием бездуховности «новой» Америки, ее безразличием к человеку, его судьбе, его личности, его бессмертной душе.

Философы и писатели прошлого века разработали художественную систему, опирающуюся на концепцию романтического гуманизма. Центральное положение в этой системе занимала неповторимая человеческая личность, а точнее говоря, сознание человека. В сущности, вся романтическая литература была художественным исследованием различных аспектов индивидуального сознания: нравственности, интеллекта, психологии, эмоционального строя, способности к гармоническому развитию, инстинкта красоты и т. п. Усовершенствование или даже революционное преобразование индивидуального сознания мыслилось романтиками как единственно возможный путь перестройки общества. То была великая иллюзия. Несбыточность ее лежит в основе глубочайшего пессимизма, окрашивающего позднеромантическую литературу в США.

Современники Фицджеральда заново открывали романтическую литературу. В ней они находили ценности, утраченные, как им казалось, в ходе прогресса буржуазной цивилизации. Начался процесс освоения романтической идеологии и эстетики, включения завоеваний романтизма в реалистическую систему художественного мышления. Процесс этот был сложен, но плодотворен. Конечным его результатом явилось возникновение нового типа крупномасштабного реалистического повествования, в котором противоречивая картина современного мира предстает преломленной через личностное сознание человека. Блистательными образцами подобного рода произведений явились выдающиеся творения младших современников Фицджеральда – Э. Хемингуэя, Т. Вулфа, У. Фолкнера, но прежде всего в этом ряду следует назвать, конечно, самого Фицджеральда. Автор отечественной монографии о его творчестве справедливо замечает, что «в сложный период поисков первых двух десятилетий нашего века, когда литература США набирала силы для громадного скачка, сделанного ею после Первой мировой войны, большинство американских прозаиков гораздо сильнее привлекала задача критического изображения общества в целом, чем характерная для лириков интроспекция. Подобная тенденция, побуждавшая художников идти от общего к частному, весьма наглядно проявила себя тогда в творчестве таких писателей, как Теодор Драйзер и Фрэнк Норрис, Джек Лондон и Синклер Льюис, Эптон Синклер и Линкольн Стеффенс»[12]. «Громадный скачок», о котором говорит Горбунов, оказался в значительной мере возможен благодаря усилиям Фицджеральда, «перекинувшего мост» от традиции романтического гуманизма к реалистическим завоеваниям современной прозы.

Ю. В. Ковалев

Великий Гэтсби

Глава I

В юношеские годы, когда человек особенно восприимчив, я как-то получил от отца совет, надолго запавший мне в память.

– Если тебе вдруг захочется осудить кого-то, – сказал он, – вспомни, что не все люди на свете обладают теми преимуществами, которыми обладал ты.

К этому он ничего не добавил, но мы с ним всегда прекрасно понимали друг друга без лишних слов, и мне было ясно, что думал он гораздо больше, чем сказал. Вот откуда взялась у меня привычка к сдержанности в суждениях – привычка, которая часто служила мне ключом к самым сложным натурам и еще чаще делала меня жертвой матерых надоед. Нездоровый ум всегда сразу чует эту сдержанность, если она проявляется в обыкновенном, нормальном человеке, и спешит за нее уцепиться; еще в колледже меня незаслуженно обвиняли в политиканстве, потому что самые нелюдимые и замкнутые студенты поверяли мне свои тайные горести. Я вовсе не искал подобного доверия – сколько раз, заметив некоторые симптомы, предвещающие очередное интимное признание, я принимался сонно зевать, спешил уткнуться в книгу или напускал на себя задорно-легкомысленный тон; ведь интимные признания молодых людей, по крайней мере, та словесная форма, в которую они облечены, представляют собой, как правило, плагиат и к тому же страдают явными недомолвками. Сдержанность в суждениях – залог неиссякаемой надежды. Я до сих пор опасаюсь упустить что-то, если позабуду, что (как не без снобизма говорил мой отец и не без снобизма повторяю за ним я) чутье к основным нравственным ценностям отпущено природой не всем в одинаковой мере.

А теперь, похвалившись своей терпимостью, я должен сознаться, что эта терпимость имеет пределы. Поведение человека может иметь под собой разную почву – твердый гранит или вязкую трясину; но в какой-то момент мне становится наплевать, какая там под ним почва. Когда я прошлой осенью вернулся из Нью-Йорка, мне хотелось, чтобы весь мир был морально затянут в мундир и держался по стойке «смирно». Я больше не стремился к увлекательным вылазкам с привилегией заглядывать в человеческие души. Только для Гэтсби, человека, чьим именем названа эта книга, я делал исключение, – Гэтсби, казалось воплощавшего собой все, что я искренне презирал и презираю. Если мерить личность ее умением себя проявлять, то в этом человеке было поистине нечто великолепное, какая-то повышенная чувствительность ко всем посулам жизни, словно он был часть одного из тех сложных приборов, которые регистрируют подземные толчки где-то за десятки тысяч миль. Эта способность к мгновенному отклику не имела ничего общего с дряблой впечатлительностью, пышно именуемой «артистическим темпераментом», – это был редкостный дар надежды, романтический запал, какого я ни в ком больше не встречал и, наверно, не встречу. Нет, Гэтсби себя оправдал под конец; не он, а то, что над ним тяготело, та ядовитая пыль, что вздымалась вокруг его мечты, – вот что заставило меня на время утратить всякий интерес к людским скоротечным печалям и радостям впопыхах.

Я принадлежу к почтенному зажиточному семейству, вот уже в третьем поколении играющему видную роль в жизни нашего среднезападного городка. Каррауэи – это целый клан, и, по семейному преданию, он ведет свою родословную от герцогов Бэклу, но родоначальником нашей ветви нужно считать брата моего дедушки, того, что приехал сюда в 1851 году, послал за себя наемника в Федеральную армию и открыл собственное дело по оптовой торговле скобяным товаром, которое ныне возглавляет мой отец.

Я никогда не видал этого своего предка, но считается, что я на него похож, чему будто бы служит доказательством довольно мрачный портрет, висящий у отца в конторе. Я окончил Йельский университет[13] в 1915 году, ровно через четверть века после моего отца, а немного спустя я принял участие в Великой мировой войне – название, которое принято давать запоздалой миграции тевтонских племен. Контрнаступление настолько меня увлекло, что, вернувшись домой, я никак не мог найти себе покоя. Средний Запад казался мне теперь не кипучим центром мироздания, а скорее обтрепанным подолом вселенной; и в конце концов я решил уехать на Восток и заняться изучением кредитного дела. Все мои знакомые служили по кредитной части; так неужели там не найдется места еще для одного человека? Был созван весь семейный синклит, словно речь шла о выборе для меня подходящего учебного заведения; тетушки и дядюшки долго совещались, озабоченно хмуря лбы, и наконец нерешительно выговорили: «Ну что-о ж…» Отец согласился в течение одного года оказывать мне финансовую поддержку, и вот, после долгих проволочек, весной 1922 года я приехал в Нью-Йорк, как мне в ту пору думалось – навсегда.

Благоразумней было бы найти квартиру в самом мом Нью-Йорке, но дело шло к лету, а я еще не успел отвыкнуть от широких зеленых газонов и ласковой тени деревьев, и потому, когда один молодой сослуживец предложил поселиться вместе с ним где-нибудь в пригороде, мне эта идея очень понравилась. Он подыскал и дом – крытую толем хибарку за восемьдесят долларов в месяц, но в последнюю минуту фирма откомандировала его в Вашингтон, и мне пришлось устраиваться самому. Я завел собаку, – правда, она сбежала через несколько дней, – купил старенький «додж» и нанял пожилую финку, которая по утрам убирала мою постель и готовила завтрак на электрической плите, бормоча себе под нос какие-то финские премудрости. Поначалу я чувствовал себя одиноким, но на третье или четвертое утро меня остановил близ вокзала какой-то человек, видимо только что сошедший с поезда.

– Не скажете ли, как попасть в Уэст-Эгг? – растерянно спросил он.

Я объяснил. И когда я зашагал дальше, чувства одиночества как не бывало. Я был старожилом, первопоселенцем, указывателем дорог. Эта встреча освободила меня от невольной скованности пришельца.

Солнце с каждым днем пригревало сильней, почки распускались прямо на глазах, как в кино при замедленной съемке, и во мне уже крепла знакомая, приходившая каждое лето уверенность, что жизнь начинается сызнова.

Так много можно было прочесть книг, так много впитать животворных сил из напоенного свежестью воздуха. Я накупил учебников по экономике капиталовложений, по банковскому и кредитному делу, и, выстроившись на книжной полке, отливая червонным золотом, точно монеты новой чеканки, они сулили раскрыть передо мной сверкающие тайны, известные лишь Мидасу[14], Моргану[15] и Меценату[16]. Но я не намерен был ограничить себя чтением только этих книг. В колледже у меня обнаружились литературные склонности – я как-то написал серию весьма глубокомысленных и убедительных передовиц для «Йельского вестника», – и теперь я намерен был снова взяться за перо и снова стать самым узким из всех узких специалистов – так называемым человеком широкого кругозора. Это не парадокс парадокса ради; ведь, в конце концов, жизнь видишь лучше всего, когда наблюдаешь ее из единственного окна.

Случаю угодно было сделать меня обитателем одного из самых своеобразных местечек Северной Америки. На длинном, прихотливой формы острове, протянувшемся к востоку от Нью-Йорка, есть среди прочих капризов природы два необычных с точки зрения рельефа образования. Милях в двадцати от города, на задворках пролива Лонг-Айленд, самого обжитого куска водного пространства во всем западном полушарии, вдаются в воду два совершенно одинаковых мыса, разделенных лишь неширокой бухточкой. Каждый из них представляет собой почти правильный овал – только, подобно колумбову яйцу, сплюснутый у основания; при этом они настолько повторяют друг друга очертаниями и размерами, что, вероятно, чайки, летая над ними, не перестают удивляться этому необыкновенному сходству. Что до бескрылых живых существ, то они могут наблюдать феномен еще более удивительный – полное различие во всем, кроме очертаний и размеров.

Я поселился в Уэст-Эгге, менее, – ну, скажем так: менее фешенебельном из двух поселков, хотя этот словесный ярлык далеко не выражает причудливого и даже несколько зловещего контраста, о котором идет речь. Мой домик стоял у самой оконечности мыса, в полусотне ярдов от берега, затиснутый между двумя роскошными виллами, из тех, за которые платят по двенадцать – пятнадцать тысяч в сезон. Особенно великолепна была вилла справа – точная копия какого-нибудь Hôtel de Ville[17] в Нормандии, с угловой башней, где новенькая кладка просвечивала сквозь редкую еще завесу плюща, с мраморным бассейном для плаванья и садом в сорок с лишним акров земли.

Я знал, что это усадьба Гэтсби. Точней, что она принадлежит кому-то по фамилии Гэтсби, так как больше я о нем ничего не знал. Мой домик был тут бельмом на глазу, но бельмом таким крошечным, что его и не замечал никто, и потому я имел возможность, помимо вида на море, наслаждаться еще видом на кусочек чужого сада и приятным сознанием непосредственного соседства миллионеров – все за восемьдесят долларов в месяц.

На другой стороне бухты сверкали над водой белые дворцы фешенебельного Ист-Эгга, и, в сущности говоря, история этого лета начинается с того вечера, когда я сел в свой «додж» и поехал на ту сторону, к Бьюкененам в гости. Дэзи Бьюкенен приходилась мне троюродной сестрой, а Тома я знал еще по университету. И как-то, вскоре после войны, я два дня прогостил у них в Чикаго.

Том, наделенный множеством физических совершенств – нью-хейвенские любители футбола не запомнят другого такого левого крайнего, – был фигурой, в своем роде характерной для Америки, одним из тех молодых людей, которые к двадцати одному году достигают в чем-то самых вершин, и потом, что бы они ни делали, все кажется спадом. Родители его были баснословно богаты – уже в университете его манера сорить деньгами вызывала нарекания, – и теперь, вздумав перебраться из Чикаго на Восток, он сделал это с размахом поистине ошеломительным: привез, например, из Лейк-Форест целую конюшню пони для игры в поло. Трудно было представить себе, что у человека моего поколения может быть достаточно денег для подобных прихотей.

Не знаю, что побудило их переселиться на Восток. Они прожили год во Франции, тоже без особых к тому причин, потом долго скитались по разным углам Европы, куда съезжаются богачи, чтобы вместе играть в поло и наслаждаться своим богатством. Теперь они решили прочно осесть на одном месте, сказала мне Дэзи по телефону. Я, впрочем, не слишком этому верил. Я не мог заглянуть в душу Дэзи, но Том, казалось мне, будет всю жизнь носиться с места на место в чуть тоскливой погоне за безвозвратно утраченной остротой ощущений футболиста.

Вот как вышло, что теплым, но ветреным вечером я ехал в Ист-Эгг навестить двух старых друзей, которых, в сущности, почти не знал. Их резиденция оказалась еще изысканней, чем я рисовал себе. Веселый красный с белым дом в георгианско-колониальном стиле смотрел фасадом в сторону пролива. Зеленый газон начинался почти у самой воды, добрую четверть мили бежал к дому между клумб и дорожек, усыпанных кирпичной крошкой, и наконец, перепрыгнув через солнечные часы, словно бы с разбегу взлетал по стене вьющимися виноградными лозами. Ряд высоких двустворчатых окон прорезал фасад по всей длине; сейчас они были распахнуты навстречу теплому вечернему ветру, и стекла пламенели отблесками золота, а в дверях, широко расставив ноги, стоял Том Бьюкенен в костюме для верховой езды.

Он изменился с нью-хейвенских времен. Теперь это был плечистый тридцатилетний блондин с твердо очерченным ртом и довольно надменными манерами. Но в лице главным были глаза: от их блестящего дерзкого взгляда всегда казалось, будто он с угрозой подается вперед. Даже немного женственная элегантность его костюма для верховой езды не могла скрыть его физическую мощь; казалось, могучим икрам тесно в глянцевитых крагах, так что шнуровка вот-вот лопнет, а при малейшем движении плеча видно было, как под тонким сукном ходит плотный ком мускулов. Это было тело, полное сокрушительной силы, – жестокое тело.

Он говорил резким, хрипловатым тенором, очень подходившим к тому впечатлению, которое он производил, – человека с норовом. И даже в разговоре с приятными ему людьми в голосе у него всегда слышалась нотка презрительной отеческой снисходительности, – в Нью-Хейвене многие его за это терпеть не могли. Казалось, он говорил: «Я, конечно, сильнее вас, и вообще я не вам чета, но все же можете не считать мое мнение непререкаемым». На старших курсах мы с ним состояли в одном студенческом обществе, и, хотя дружбы между нами никогда не было, мне всегда казалось, что я ему нравлюсь и что он по-своему, беспокойно, с вызовом, старается понравиться мне.

Мы немного постояли на освещенном вечерним солнцем крыльце.

– Недурное у меня тут пристанище, – сказал он, посверкивая глазами по сторонам.

Слегка нажимая на мое плечо, чтобы заставить меня повернуться, он широким движением руки обвел открывающуюся с крыльца панораму, включая в нее итальянский, уступами расположенный сад, пол-акра пряно благоухающих роз и тупоносую моторную яхту, покачивающуюся в полосе прибоя.

– Я купил эту усадьбу у Демэйна, нефтяника. – Он снова нажал на мое плечо, вежливо, но круто поворачивая меня к двери. – Ну, пойдем.

Мы прошли через просторный холл и вступили в сияющее розовое пространство, едва закрепленное в стенах дома высокими окнами справа и слева. Окна были распахнуты и сверкали белизной на фоне зелени, как будто враставшей в дом. Легкий ветерок гулял по комнате, трепля занавеси на окнах, развевавшиеся, точно бледные флаги, – то вдувал их внутрь, то выдувал наружу, то вдруг вскидывал вверх, к потолку, похожему на свадебный пирог, облитый глазурью, а по винно-красному ковру рябью бежала тень, как по морской глади под бризом.

Единственным неподвижным предметом в комнате была исполинская тахта, на которой, как на привязанном к якорю аэростате, укрылись две молодые женщины. Их белые платья подрагивали и колыхались, как будто они обе только что опустились здесь после полета по дому. Я, наверно, несколько мгновений простоял, слушая, как полощутся и хлопают занавеси и поскрипывает картина на стене. Потом что-то стукнуло – Том Бьюкенен затворил окна с одной стороны, – и попавшийся в западню ветер бессильно замер, а занавеси, и ковер, и обе молодые женщины на тахте постепенно опали и застыли в неподвижности.

Младшая из двух женщин была мне незнакома. Она растянулась во весь рост на своем конце тахты и лежала не шевелясь, чуть закинув голову, как будто на подбородке у нее стоял какой-то предмет, который она с большим трудом удерживала в равновесии. Может быть, она и заметила меня краешком глаза, но виду не подала; и от растерянности я чуть было не забормотал извинения, что помешал ей своим приходом.

Другая – это была Дэзи – сделала попытку встать; слегка подалась вперед с озабоченным выражением; но тут же засмеялась звенящим, обворожительно нелепым смехом, и я тоже засмеялся и шагнул к дивану.

– На м-меня от радости столбняк нашел.

Она опять засмеялась, словно сказала что-то в высшей степени остроумное, и на миг удержала мою руку, заглядывая мне в глаза с таким видом, будто у нее никогда не было более горячего желания, чем меня увидеть. Она умела так смотреть. Потом она шепотком назвала мне фамилию эквилибристки на другом конце дивана: Бейкер. (Злые языки утверждали, что шепоток Дэзи – уловка, цель которой заставить собеседника наклониться к ней поближе; бессмысленный навет, ничуть не лишающий эту манеру прелести.)

Так или иначе, губы мисс Бейкер дрогнули, она едва заметно кивнула мне головой и тотчас же опять откинула ее назад, – должно быть, предмет, стоявший у нее на подбородке, качнулся, и она испугалась, что он упадет. Мне снова неудержимо захотелось извиниться. Апломб и независимость, в чем бы они ни проявлялись, всегда действуют на меня ошеломляюще.

Моя кузина стала задавать мне вопросы своим низким, волнующим голосом. Слушая такой голос, ловишь интонацию каждой фразы, как будто это музыка, которая больше никогда не прозвучит. Лицо Дэзи, миловидное и грустное, оживляли только яркие глаза и яркий чувственный рот, но в голосе было многое, чего не могли потом забыть любившие ее мужчины, – певучая властность, негромкий призыв «услышь», отзвук веселья и радостей, только что миновавших, и веселья и радостей, ожидающих впереди.

Я рассказал, что по дороге в Нью-Йорк останавливался на день в Чикаго, и передал ей привет от десятка друзей.

– Так обо мне там скучают? – ликуя, воскликнула она.

– Весь город безутешен. У всех машин левое заднее колесо выкрашено черной краской в знак траура, а берега озера всю ночь оглашаются плачем и стенаниями.

– Какая прелесть! Давай вернемся, Том. Завтра же! – И без всякого перехода она добавила: – Посмотрел бы ты на нашу малышку!

– Я бы очень хотел на нее посмотреть.

– Она уже спит. Ей ведь три года. Ты ее никогда не видел?

– Никогда.

– Ну, если бы ты только на нее посмотрел… Она…

Том Бьюкенен, беспокойно бродивший из угла в угол, остановился и положил мне руку на плечо.

– Чем теперь занимаешься, Ник?

– Кредитными операциями.

– У кого?

Я назвал.

– Никогда не слыхал, – высокомерно уронил он.

Меня задело.

– Услышишь, – коротко возразил я. – Непременно услышишь, если думаешь обосноваться на Востоке.

– О, насчет этого можешь быть спокоен, – сказал он, глянул на Дэзи и тотчас же снова перевел глаза на меня, будто готовясь к отпору. – Не такой я дурак, чтобы отсюда уехать.

Тут мисс Бейкер сказала: «Факт!»– и я даже вздрогнул от неожиданности: это было первое слово, которое она произнесла за все время. По-видимому, ее самое это удивило не меньше, чем меня; она зевнула и в два-три быстрых, ловких движения оказалась на ногах.

– Я вся как деревяшка, – пожаловалась она. – Невозможно столько времени валяться на диване.

– Пожалуйста, не смотри на меня, – отрезала Дэзи. – Яс самого утра пытаюсь вытащить тебя в Нью-Йорк.

– Спасибо, нет, – сказала мисс Бейкер четырем бокалам с коктейлями, только что появившимся на столе. – Никогда не пью накануне.

Хозяин дома с недоверием посмотрел на нее.

– Уж будто! – Он залпом осушил свой бокал, словно там только и было что на донышке. – Как тебе что-то удается, для меня загадка.

Я посмотрел на мисс Бейкер, стараясь угадать, что такое ей «удается». Смотреть на нее было приятно. Она была стройная, с маленькой грудью, с очень прямой спиной, что еще подчеркивала ее манера держаться – плечи назад, точно у мальчишки-кадета. Ее серые глаза с ответным любопытством щурились на меня с хорошенького, бледного, капризного личика. Мне вдруг показалось, что я уже видел ее где-то, может быть на фотографии.

– Вы живете в Уэст-Эгге? – протянула она несколько свысока. – У меня там есть знакомые.

– А я там никого не…

– Не может быть, чтоб вы не знали Гэтсби.

– Гэтсби? – спросила Дэзи. – Какой это Гэтсби?

Я хотел было сказать, что это мой ближайший сосед, но тут доложили, что кушать подано, и Том Бьюкенен, властно прижав мускулистой рукой мой локоть, вывел меня из комнаты, точно шахматную фигуру переставил с клетки на клетку.

Томно, неторопливо, слегка придерживая платья на бедрах, обе молодые женщины шли впереди нас к столу, накрытому на розовой веранде, обращенной к закату. Четыре свечи горели на столе, затихающий ветер колебал их пламя.

– Это еще зачем? – нахмурилась Дэзи и пальцами погасила все свечи. – Через две недели будет самый долгий день в году. – Она обвела нас сияющим взглядом. – Случалось вам когда-нибудь ждать этого самого долгого дня – и потом спохватиться, что он уже миновал? Со мной это каждый год случается.

– Давайте придумаем что-нибудь, – зевнула мисс Бейкер, усаживаясь за стол с таким видом, словно она укладывалась в постель.

– Давайте, – сказала Дэзи. – Только что? – Она беспомощно оглянулась на меня. – Что вообще можно придумать?

Не дожидаясь ответа, она вдруг с ужасом уставилась на свой мизинец.

– Смотрите! – воскликнула она. – Я ушибла палец.

Мы все посмотрели – сустав посинел и распух.

– Это ты виноват, Том, – сказала она обиженно. – Я знаю, ты не нарочно, но все-таки это ты. Так мне и надо, зачем выходила замуж за такую громадину, такого здоровенного, неуклюжего дылду.

– Терпеть не могу это слово, – сердито перебил ее Том. – Не желаю, чтобы меня даже в шутку называли дылдой.

– Дылда! – упрямо повторила Дэзи.

Иногда она и мисс Бейкер вдруг принимались говорить разом, но в их насмешливой, бессодержательной болтовне не было легкости, она была холодной, как их белые платья, как их равнодушные глаза, не озаренные и проблеском желания. Они сидели за столом и терпели наше общество, мое и Тома, лишь из светской любезности, стараясь нас занимать или помогая нам занимать их. Они знали: скоро обед кончится, а там кончится и вечер, и можно будет небрежно смахнуть его в прошлое. Все это было совсем не так, как у нас на Западе, где всегда с волнением торопишь вечер, час за часом подгоняя его к концу, которого и ждешь, и боишься.

– Дэзи, рядом с тобой я перестаю чувствовать себя цивилизованным человеком, – пожаловался я после второго бокала легкого, но далеко не безобидного красного вина. – Давай заведем какой-нибудь доступный мне разговор, ну хоть о видах на урожай.

Я сказал это не думая, просто так, но мои слова произвели неожиданный эффект.

– Цивилизация катится в пропасть, – со злостью выкрикнул Том. – Я теперь стал самым мрачным пессимистом. Читал ты книгу Годдарда «Цветные империи на подъеме»?

– Нет, не приходилось, – ответил я, удивленный его тоном.

– Великолепная книга, ее каждый должен прочесть. Там проводится такая идея: если мы не будем настороже, белая раса… Ну, словом, ее поглотят цветные. Это не пустяки, там все научно доказано.

– Том у нас становится мыслителем, – сказала Дэзи с неподдельной грустью. – Он читает разные умные книги с такими длиннющими словами. Том, какое это было слово, что мы никак…

– Не просто книги, а научные труды, – возразил раздраженно Том. – Этот Годдард развивает свою мысль до конца. От нас, от главенствующей расы, зависит не допустить, чтобы другие расы взяли верх.

– Мы должны сокрушить их, – шепнула Дэзи, свирепо подмигивая в сторону солнца, пламеневшего над горизонтом.

– Вот если б вы жили в Калифорнии… – начала мисс Бейкер, но Том прервал ее, шумно задвигавшись на своем стуле.

– Суть в том, что мы – представители нордической расы. Я, и ты, и ты, и… – После мгновенного колебания он кивком головы включил и Дэзи, и она тотчас же снова подмигнула мне. – И все то, что составляет цивилизацию, создано нами – наука там, и искусство, и все прочее. Понятно?

Было что-то патетическое в его настойчивости, как будто ему уже мало было упоения собственной личностью, с годами еще возросшего. Где-то в доме зазвонил телефон, лакей пошел ответить на звонок, и Дэзи, воспользовавшись минутным отвлечением, наклонилась ко мне.

– Я тебе открою фамильную тайну, – оживленно зашептала она. – Про нос нашего лакея. Хочешь узнать тайну про нос нашего лакея?

– Я только затем и приехал.

– Ну, слушай: раньше он был не просто лакеем, он служил в одном доме в Нью-Йорке, где имелось столового серебра на двести персон, – так вот, он заведовал этим серебром. С утра до вечера он его чистил и чистил, и в конце концов у него от этого сделался насморк…

– Дальше – хуже, – подсказала мисс Бейкер.

– Верно. Дальше – хуже, и дошло до того, что ему пришлось отказаться от места.

Заходящее солнце прощальной лаской коснулось порозовевшего лица Дэзи; я прислушивался к ее шепоту, невольно сдерживая дыхание и вытянув шею, – но вот розовое сияние померкло, соскользнуло с ее лица, медленно, неохотно, как ребенок, которого наступивший вечер заставляет расстаться с весельем улицы и идти домой.

Вернувшийся лакей сказал что-то почти на ухо Тому. Том нахмурился, отодвинул свой стул и, не произнеся ни слова, пошел в комнаты. У Дэзи словно что-то быстрее завертелось внутри, она снова наклонилась ко мне и сказала напевным, льющимся голосом:

– Ах, Ник, если б ты знал, как мне приятно видеть тебя за этим столом. Ты похож на… на розу. Ведь правда? – обратилась она к мисс Бейкер за подтверждением. – Он настоящая роза.

Это был чистый вздор. Во мне нет ничего, даже отдаленно напоминающего розу. Она сболтнула первое, что пришло в голову, но от нее веяло лихорадочным теплом, как будто душа ее рвалась наружу под прикрытием этих неожиданных, огорошивающих слов. И вдруг она бросила салфетку на стол, попросила извинить ее и тоже ушла в комнаты.

Мы с мисс Бейкер обменялись короткими, ничего не выражающими взглядами. Я было хотел заговорить, но она вся подобралась на стуле и предостерегающе цыкнула в мою сторону. Из-за двери доносился чей-то взволнованный голос, и мисс Бейкер, вытянув шею, совершенно беззастенчиво вслушивалась. Голос задрожал где-то на грани внятности, упал почти до шепота, запальчиво вскинулся и совсем затих.

– Этот мистер Гэтсби, о котором вы упоминали, он мой сосед, – начал я.

– Молчите. Я хочу слышать, что там происходит.

– А там что-то происходит? – простодушно спросил я.

– Вы что же, ничего не знаете? – искренне удивилась мисс Бейкер. – Я была уверена, что все знают.

– Я не знаю.

– Ну, в общем… – Она замялась. – У Тома есть какая-то особа в Нью-Йорке.

– Какая-то особа? – растерянно повторил я.

Мисс Бейкер кивнула.

– Могла бы, между прочим, иметь каплю совести и не звонить ему домой в обеденное время. Верно?

Пока я силился уразуметь смысл услышанного, в дверях зашелестело платье, скрипнули кожаные подошвы – и хозяева дома вернулись к столу.

– Неотложное дело! – нарочито весело воскликнула Дэзи.

Она уселась на свое место, метнула испытующий взгляд на мисс Бейкер, потом на меня и продолжала как ни в чем не бывало:

– Я на минутку выглянула в сад, там сейчас все так романтично. В кустах поет птица, по-моему, это соловей – он, наверно, прибыл с последним трансатлантическим рейсом. И так поет, так поет… – Она и сама почти пела, не говорила. – Ну разве не романтично, Том, скажи?

– Да, сплошная романтика, – сказал он и, словно ища спасенья, повернулся ко мне: – После обеда, если еще не совсем стемнеет, поведу тебя посмотреть лошадей.

Опять затрещал телефонный звонок; Дэзи, глядя на Тома, решительно покачала головой, и разговор о лошадях, да и весь вообще разговор, повис в воздухе. Среди осколков последних пяти минут, проведенных за столом, мне запомнились огоньки свечей – их почему-то опять зажгли – и мучившее меня желание в упор смотреть на всех остальных, но так, чтобы ни с кем не встретиться взглядом. Не знаю, о чем думали в это время Дэзи и Том, но даже мисс Бейкер с ее очевидной скептической закалкой едва ли удавалось не замечать трескучей стальной навязчивости этого пятого среди нас. Кому-нибудь другому вся ситуация могла показаться заманчиво пикантной, – но у меня было такое чувство, что необходимо срочно вызвать полицию.

Понятно само собой, что о лошадях больше и речи не было. Том и мисс Бейкер вернулись в библиотеку, словно бы для сумеречного бдения над невидимым, но вполне материальным покойником, а я, притворяясь светски оживленным и слегка тугим на ухо, шел вместе с Дэзи цепью сообщающихся балконов вокруг дома, пока эта прогулка не привела нас к центральной веранде, где было уже совсем темно. Там мы и уселись рядом на плетеном диванчике.

Дэзи прижала обе ладони к лицу, словно проверяя на ощупь его точеный овал, а глазами все пристальней, все напряженней впивалась в бархатистый полумрак. Я видел ее волнение, с которым она не в силах была совладать, и попытался отвлечь ее расспросами о дочке.

– Мы с тобой хоть и родственники, а мало знаем друг друга, Ник, – неожиданно сказала она. – Ты даже на свадьбе у меня не был.

– Я тогда еще не вернулся с войны.

– Да, верно. – Она помолчала. – Знаешь, Ник, мне очень много пришлось пережить, и я теперь как-то ни во что не верю.

Судя по всему, у нее для этого были основания. Я немного подождал, но продолжения не последовало, и тогда я довольно беспомощно ухватился опять за спасительную тему о дочке.

– Она, должно быть, уже разговаривает, и… и ест, и все такое.

– Ну конечно. – Она рассеянно взглянула на меня. – А хочешь знать, что я сказала, когда она родилась, Ник? Интересно тебе?

– Очень интересно.

– Это тебе поможет понять… многое. Еще и часу не прошло, как она появилась на свет, – а где был Том, бог его знает. Я очнулась после наркоза, чувствуя себя всеми брошенной и забытой, и сразу же спросила акушерку: «Мальчик или девочка?» И когда услышала, что девочка, отвернулась и заплакала. А потом говорю: «Ну и пусть. Очень рада, что девочка. Дай только бог, чтобы она выросла дурой, потому что в нашей жизни для женщины самое лучшее быть хорошенькой дурочкой». Я, видишь ли, думаю, что все равно на свете ничего хорошего нет, – продолжала она убежденно. – И все так думают – даже самые умные, самые передовые люди. А я не только думаю, я знаю. Ведь я везде побывала, все видела, все попробовала. – Она вызывающе сверкнула глазами, совсем как Том, и рассмеялась звенящим, презрительным смехом. – Многоопытная и разочарованная, вот я какая.

Но как только отзвучал ее голос, принуждавший меня слушать и верить, я сейчас же почувствовал неправду в ее словах. Мне стало не по себе, как будто весь этот вечер был рассчитан на то, чтобы через обман и хитрость заставить меня волноваться чужим волнением. Прошла минута, и в самом деле – на прелестном лице Дэзи появилась самодовольная улыбка, словно ей удалось доказать свое право на принадлежность к привилегированному тайному обществу, к которому принадлежал и Том.

Алая комната цвела под зажженной лампой. Том сидел на одном конце длинной тахты, а мисс Бейкер, сидя на другом, читала ему вслух «Сатердей ивнинг пост» – в ее чтении все слова сливались в ровную убаюкивающую мелодию. Свет играл яркими бликами на ботинках Тома, тусклым золотом переливался в волосах мисс Бейкер, напоминавших цветом осеннюю листву, скользил по страницам, перевертываемым упругим движением сильных, мускулистых пальцев.

Увидя нас, мисс Бейкер предостерегающе подняла руку.

– «Продолжение в следующем номере», – дочитала она и отбросила журнал. Потом, дернув коленкой, самоуверенно выпрямилась и встала с тахты. – Десять часов, – объявила она, поглядев, чтобы узнать это, на потолок. – Девочке-паиньке пора в постельку.

– У Джордан завтра состязания в Уэстчестере, – пояснила Дэзи. – Ей нужно ехать туда с самого утра.

– Ах, так вы – Джордан Бейкер!

Теперь я понял, почему мне знакомо ее лицо, – эта капризная гримаска достаточно часто мелькала на фотографиях, иллюстрирующих спортивную хронику Ашвилла, Хот-Спрингса и Палм-Бич. Я даже слышал о ней какую-то сплетню, довольно злую и неприглядную сплетню, но подробности давно вылетели у меня из головы.

– Спокойной ночи, – проворковала она. – И пожалуйста, разбудите меня в восемь часов.

– Ведь все равно не встанешь.

– Встану. Спокойной ночи, мистер Каррауэй. Мы еще увидимся.

– Конечно, увидитесь, – подтвердила Дэзи. – Я даже думаю, не сосватать ли вас. Приезжай почаще, Ник, я буду – как это говорится? – содействовать вашему сближению. Ну, знаешь, – то нечаянно запру вас вдвоем в чулане, то отправлю на лодке в открытое море, то еще что-нибудь.

– Спокойной ночи! – крикнула уже с лестницы мисс Бейкер. – Я ничего не слыхала.

– Джордан славная девушка, – сказал Том немного погодя. – Напрасно только ей разрешают вести такую бродячую жизнь.

– А кто это может разрешить ей или не разрешить? – холодно спросила Дэзи.

– Ну как кто – ее родные.

– Ее родные – это тетка, которой сто лет. Но теперь Ник приглядит за ней, правда, Ник? Она будет приезжать к нам каждую субботу. Я считаю, что атмосфера семейного дома должна оказать на нее благотворное влияние.

Дэзи и Том молча посмотрели друг на друга.

– Она из Нью-Йорка? – поспешно спросил я.

– Из Луисвилла. Подруга моей юности. Моей счастливой, безмятежной юности.

– Ты что, вела с Ником на веранде задушевные разговоры? – спросил вдруг Том.

– Задушевные разговоры? – Она оглянулась на меня. – Не помню, но, кажется, мы беседовали о нордической расе. Да, да, именно об этом. Разговор возник как-то сам собой, мы даже не заметили.

– Ты смотри, Ник, не верь всякой чепухе, – предостерег меня Том.

Я беспечно сказал, что никакой чепухи я не слышал, и немного погодя стал прощаться. Они вышли меня проводить и, стоя рядышком в веселом прямоугольнике света, смотрели, как я усаживаюсь в машину. Я уже включил мотор, как вдруг Дэзи повелительно закричала: «Стой!»

– Я забыла спросить одну важную вещь. Мы слышали, что у тебя там, дома, есть невеста.

– Да, да, – с готовностью подхватил Том. – Мы слышали, что у тебя есть невеста.

– Клевета. Я слишком беден, чтобы жениться.

– А мы слышали, – настаивала Дэзи; к моему удивлению, она опять словно вся расцвела. – Мы слышали от трех разных людей, значит, это правда.

Я отлично знал, о чем идет речь, но дело в том, что у меня в самом деле не было никакой невесты. Дурацкие слухи о моей помолвке и были одной из причин, почему я решил уехать на Восток. Нельзя раззнакомиться со старой приятельницей из-за чьих-то досужих языков, но, с другой стороны, мне вовсе не хотелось, чтобы эти досужие языки довели меня до брачного обряда.

Я был тронут радушным приемом Дэзи и Тома, даже их богатство теперь как будто меньше отдаляло их от меня, – но все же по дороге домой я не мог отделаться от какого-то неприятного осадка. Мне казалось, что Дэзи остается одно: схватить ребенка на руки и без оглядки бежать из этого дома, – но у нее, видно, и в мыслях ничего подобного не было. Что же касается Тома, то меня не так поразило известие о «какой-то особе в Нью-Йорке», как то, что его душевное равновесие могло быть нарушено книгой. Что-то побуждало его вгрызаться в корку черствых идей, как будто несокрушимое плотское самодовольство больше не насыщало эту властную душу.

Уже совсем по-летнему разогрелись за день крыши придорожных закусочных и асфальт перед гаражами, где в лужицах света торчали новенькие красные бензоколонки. Вернувшись к себе в Уэст-Эгг, я поставил машину под навес и присел на заржавленную газонокосилку, валявшуюся за домом. Ветер утих, ночь сияла, полная звуков, – хлопали птичьи крылья в листве деревьев, органно гудели лягушки от избытка жизни, раздуваемой мощными мехами земли. Мимо черным силуэтом в голубизне прокралась кошка, я повернул голову ей вслед и вдруг увидел, что я не один – шагах в пятидесяти, отделившись от густой тени соседского дома, стоял человек и, заложив руки в карманы, смотрел на серебряные перчинки звезд. Непринужденное спокойствие его позы, уверенность, с которой его ноги приминали траву на газоне, подсказали мне, что это сам мистер Гэтсби вышел прикинуть, какая часть нашего уэст-эггского неба по праву причитается ему.

Я решил окликнуть его. Сказать, что слышал о нем сегодня за обедом от мисс Бейкер, это послужит мне рекомендацией. Но я так его и не окликнул, потому что он вдруг ясно показал, насколько неуместно было бы нарушить его одиночество: он как-то странно протянул руку к темной воде, и, несмотря на расстояние между нами, мне показалось, что он весь дрожит. Невольно я посмотрел по направлению его взгляда, но ничего не увидел; только где-то далеко светился зеленый огонек, должно быть сигнальный фонарь на краю причала. Я оглянулся, но Гэтсби уже исчез, и я снова был один в неспокойной темноте.

Глава II

Почти на полпути между Уэст-Эггом и Нью-Йорком шоссе подбегает к железной дороге и с четверть мили бежит с нею рядом, словно хочет обогнуть стороной угрюмый пустырь. Это настоящая Долина Шлака – призрачная нива, на которой шлак всходит, как пшеница, громоздится холмами, сопками, раскидывается причудливыми садами; перед вами возникают шлаковые дома, трубы, дым, поднимающийся к небу, и, наконец, если очень напряженно вглядеться, можно увидеть шлаково-серых человечков, которые словно расплываются в пыльном тумане. А то вдруг по невидимым рельсам выползет вереница серых вагонеток и с чудовищным лязгом остановится, и сейчас же шлаковые человечки закопошатся вокруг с лопатами и поднимут такую густую тучу пыли, что за ней уже не разглядеть, каким они там заняты таинственным делом.

Но проходит минута-другая, и над этой безотрадной землей, над стелющимися над ней клубами серой пыли вы различаете глаза доктора Т. Дж. Эклберга. Глаза доктора Эклберга голубые и огромные – их радужная оболочка имеет метр в ширину. Они смотрят на вас не с человеческого лица, а просто сквозь гигантские очки в желтой оправе, сидящие на несуществующем носу. Должно быть, какой-то фантазер-окулист из Квинса установил их тут в надежде на расширение практики, а потом сам отошел в край вечной слепоты или переехал куда-нибудь, позабыв свою выдумку. Но глаза остались, и, хотя краска немного слиняла от дождя и солнца и давно уже не подновлялась, они и сейчас все так же грустно созерцают мрачную свалку.

С одной стороны Долина Шлака упирается в сильно загаженную речонку, и, когда мост на ней разведен для пропуска барж, пассажирам местного поезда приходится иной раз битых полчаса любоваться унылым пейзажем. Задержка бывает здесь всегда, хотя бы на минуту, и благодаря этому я познакомился с любовницей Тома Бьюкенена.

О том, что у него есть любовница, говорили с уверенностью всюду, где только его знали. Возмущенно рассказывали, что он появляется с нею в модных кафе и, оставив ее за столиком, расхаживает по всему залу, окликая знакомых. Мне было любопытно на нее посмотреть, но знакомиться с нею я вовсе не хотел – однако пришлось. Как-то мы с Томом вместе ехали поездом в Нью-Йорк, и, когда поезд остановился у шлаковых куч, Том вдруг вскочил и, схватив меня под руку, буквально вытащил из вагона.

– Сойдем здесь, – настаивал он. – Я хочу познакомить тебя с моей приятельницей.

Он, должно быть, изрядно хватил за завтраком и, вздумав провести день в моем обществе, готов был осуществить свое намерение хотя бы силой.

Ему даже в голову не приходило, что у меня могут быть другие планы на воскресенье.

Следуя за ним, я перебрался через невысокую беленую стену, ограждавшую железнодорожные пути, и под пристальным взглядом доктора Эклберга мы прошли шагов сто в обратную сторону. Кругом не было видно никаких признаков жилья, кроме трех кирпичных строений, вытянувшихся в ряд на краю пустыря, – этакая Главная улица[18] в миниатюре, которая никуда не вела и ни с чем не пересекалась. В одном было торговое помещение, которое сейчас пустовало, в другом – ресторанчик, открытый круглые сутки, третье занимал гараж с вывеской: «Джордж Уилсон. Автомобили. Покупка, продажа и ремонт». Сюда мы и вошли.

Внутри было голо и убого; только в полутемном углу приткнулся поломанный «форд». Мне вдруг представилось, что этот гараж без машин – просто маскировка, отвод глаз, а над ним, должно быть, скрываются таинственные роскошные апартаменты; но тут из бокового закутка, служившего конторой, выглянул сам хозяин, вытирая ветошью руки. Это был рыхлый вялый блондин, анемичной, но, в общем, довольно приятной внешности. При виде нас в его голубых глазах заиграл влажный отсвет надежды.

– Привет, Уилсон, дружище, – сказал Том, весело хлопнув его по плечу. – Как делишки?

– Грех жаловаться, – отвечал Уилсон не слишком уверенным тоном. – Когда же вы продадите мне ту машину?

– На той неделе, мой шофер ее приводит в порядок.

– Мне кажется, он не очень спешит.

– А мне не кажется, – холодно отрезал Том. – Если вы не хотите ждать, я, в конце концов, могу продать ее и в другом месте.

– Нет, нет, что вы, – испугался Уилсон. – Вы меня не так поняли, я просто…

Конец фразы как-то заглох. Том в это время нетерпеливо оглядывался по сторонам. На лестнице вдруг послышались шаги, и через минуту плотная женская фигура загородила свет, падавший из закутка. Женщина была лет тридцати пяти, с наклонностью к полноте, но она несла свое тело с той чувственной повадкой, которая свойственна некоторым полным женщинам. В лице, оттененном синим в горошек крепдешиновым платьем, не было ни одной красивой или хотя бы правильной черты, но от всего ее существа так и веяло энергией жизни, словно в каждой жилочке тлел готовый вспыхнуть огонь. Она неспешно улыбнулась и, пройдя мимо мужа, точно это был не человек, а тень, подошла к Тому и поздоровалась с ним за руку, глядя ему в глаза. Потом облизнула губы и, не поворачивая головы, сказала мужу грудным, хрипловатым голосом:

– Принес бы хоть стулья, людям присесть негде.

– Сейчас, сейчас. – Уилсон торопливо кинулся к своему закутку и сразу пропал на беловатом фоне стены. Налет шлаковой пыли выбелил его темный костюм и бесцветные волосы, как и все кругом, – только на женщине, стоявшей теперь совсем близко к Тому, не был заметен этот налет.

– Ты мне нужна сегодня, – властно сказал Том. – Едем следующим поездом.

– Хорошо.

– Встретимся внизу, на перроне, у газетного киоска.

Она кивнула и отошла – как раз в ту минуту, когда в дверях показался Уилсон, таща два стула.

Мы подождали ее на шоссе, отойдя настолько, чтобы нас не было видно. Приближался праздник Четвертого июля[19], и тщедушный мальчишка-итальянец с серым лицом раскладывал вдоль железнодорожного полотна сигнальные петарды.

– Ужасная дыра, верно? – сказал Том, неодобрительно переглянувшись с доктором Эклбергом.

– Да, хуже не придумаешь.

– Вот она и рада бывает проветриться.

– А муж – ничего?

– Уилсон? Считается, что она ездит в Нью-Йорк к сестре в гости. Да он такой олух, не замечает даже, что живет на свете.

Так случилось, что Том Бьюкенен, его дама и я вместе отправились в Нью-Йорк, – впрочем, не совсем вместе: приличия ради миссис Уилсон ехала в другом вагоне. Со стороны Тома это была уступка щепетильности тех обитателей Уэст-Эгга, которые могли оказаться в поезде.

Она переоделась, и на ней теперь было платье из коричневого в разводах муслина, туго натянувшееся на ее широковатых бедрах, когда Том помогал ей выйти из вагона на Пенсильванском вокзале. В газетном киоске она купила киножурнал и номер «Таун Тэттл»[20], а у аптекарского прилавка – кольдкрем[21] и флакончик духов. Наверху, в гулком полумраке крытого въезда, она пропустила четыре такси и остановила свой выбор только на пятом – новеньком автомобиле цвета лаванды, с серой обивкой, который наконец вывез нас из громады вокзала на залитую солнцем улицу. Но не успели мы отъехать, как она, резко откинувшись от окна, застучала в стекло шоферу.

– Хочу такую собачку, – потребовала она. – Пусть у нас в квартирке живет собачка. Это так уютно.

Шофер дал задний ход, и мы поравнялись с седым стариком, до нелепости похожим на Джона Д. Рокфеллера[22]. На груди у него висела корзина, в которой копошилось с десяток новорожденных щенков неопределенной масти.

– Это что за порода? – деловито осведомилась миссис Уилсон, как только старик подошел к машине.

– Всякая есть. Вам какая требуется, мадам?

– Мне бы хотелось немецкую овчарку. Такой у вас, наверно, нет?

Старик с сомнением глянул в свою корзину, запустил туда руку и вытащил за загривок барахтающуюся собачонку.

– Это не немецкая овчарка, – сказал Том.

– Да, пожалуй что не совсем, – огорченно согласился старик. – Это скорее эрдельтерьер. – Он провел рукой по коричневой, словно бобриковой, спинке. – Вы посмотрите, шерсть какая. Богатая шерсть. Уж эту собаку вам не придется лечить от простуды.

– Она дуся! – восторженно объявила миссис Уилсон. – Сколько вы за нее хотите?

– За эту собаку? – Он окинул щенка восхищенным взглядом. – Эта собака вам обойдется в десять долларов.

Эрдельтерьер – среди его предков, несомненно, был и эрдельтерьер, несмотря на подозрительно белые лапы, – перекочевал на колени к миссис Уилсон, которая с упоением принялась гладить морозоустойчивую шерсть.

– А это мальчик или девочка? – деликатно осведомилась она.

– Эта собака? Эта собака – мальчик.

– Сука это, – уверенно сказал Том. – Вот деньги, держите. Можете купить на них еще десяток щенков.

Мы выехали на Пятую авеню, такую тихую, мирную, почти пасторально-идиллическую в этот теплый воскресный день, что я не удивился бы, если б из-за угла вдруг появилось стадо белых овечек.

– Остановите-ка на минуту, – сказал я. – Здесь я вас должен покинуть.

– Ну уж нет, – запротестовал Том. – Миртл обидится, если ты не посмотришь ее квартирку. Правда, Миртл?

– Поедемте с нами, – попросила миссис Уилсон. – Я позвоню Кэтрин. Это моя сестра, она красавица – так говорят люди понимающие.

– Я бы с удовольствием, но…

Мы покатили дальше, пересекли парк и выехали к западным сотым улицам. Вдоль Сто пятьдесят восьмой длинным белым пирогом протянулись одинаковые многоквартирные дома. У одного из ломтиков этого пирога мы остановились.

Оглядевшись по сторонам с видом королевы, возвращающейся в родную столицу, миссис Уилсон подхватила щенка и прочие свои покупки и величественно проследовала в дом.

– Позвоню Мак-Ки, пусть они тоже; зайдут, – говорила она, пока мы поднимались в лифте. – И не забыть сразу же вызвать Кэтрин.

Квартирка находилась под самой крышей – маленькая гостиная, маленькая столовая, маленькая спаленка и ванная комната. Гостиная была заставлена от двери до двери чересчур громоздкой для нее мебелью с гобеленовой обивкой, так что нельзя было ступить шагу, чтобы не наткнуться на группу прелестных дам, раскачивающихся на качелях в Версальском парке. Стены были голые, если не считать непомерно увеличенной фотографии, изображавшей, по-видимому, курицу на окутанной туманом скале. Стоило, впрочем, отойти подальше, как курица оказывалась вовсе не курицей, а шляпкой, из-под которой добродушно улыбалась почтенная старушка с пухленькими щечками. На столе валялись вперемешку старые номера «Таун Тэттл», томик, озаглавленный «Симон, называемый Петром»[23], и несколько журнальчиков из тех, что питаются скандальной хроникой Бродвея. Миссис Уилсон, войдя, прежде всего занялась щенком. Мальчик-лифтер с явной неохотой отправился добывать ящик с соломой и молоко; к этому он, по собственной инициативе, добавил жестянку больших твердокаменных собачьих галет – одна такая галета потом до самого вечера уныло кисла в блюдечке с молоком. Пока шли все эти хлопоты, Том отпер дверцу секретера и извлек оттуда бутылку виски.

1 Период процветания, быстрого экономического роста 1924–1929 гг. в США.
2 Кстати говоря, термин «джазовый век» вошел в обиход с легкой руки самого Фицджеральда, опубликовавшего в 1922 г. сборник «Рассказы джазового века».
3 Cowley М. Exile’s return. N. Y., 1961. P. 236.
4 Цит. по: Cowley М. Op. cit. Р. 243.
5 Хемингуэй Э. Праздник, который всегда с тобой. М., 1965. С. 92.
6 Хемингуэй Э. Праздник, который всегда с тобой. С. 98.
7 Fitzgerald F. S. The crack up. N. Y„1956. P. 13.
8 Fitzgerald F. S. The crack up. P. 16.
9 Ibid. P. 13.
10 Ibid. Р. 14.
11 Хемингуэй Э. Избранные произведения. М., 1959. Т. 2. С. 304.
12 Горбунов А. Н. Романы Фрэнсиса Скотта Фицджеральда. М„1974. С. 6–7.
13 Йельский университет — один из крупнейших и старейших университетов США, основан в 1701 г. как колледж Коннектикута. Находится в городе Нью-Хейвене на юге штата.
14 Мидас — царь Фригии (Малая Азия) в 738–696 гг. до н. э. Согласно греческому мифу, Мидас был наделен Дионисом способностью обращать в золото все, к чему бы он ни прикасался.
15 Джон Пирпонт Морган (1837–1913) – американский финансист и промышленник, начал заниматься финансами в 1873 г., основал собственную фирму «Дж. П. Морган и К°» в 1895 г., а уже в 1901 г. создал первую в мире корпорацию с многомиллиардным капиталом («Юнайтед Стейтс стил»). Занимался благотворительностью, свое собрание картин и книг завещал Музею Метрополитен и Библиотеке Моргана в Нью-Йорке.
16 Гай Цильний Меценат (между 74 и 64 – 8 до н. э.) – в Древнем Риме приближенный императора Августа. Выполнял его дипломатические, политические и частные поручения, покровительствовал поэтам (Вергилию, Горацию, Проперцию и др.). Имя Меценат стало нарицательным для обозначения покровителя наук и искусств.
17 Ратуша (фр.).
18 Главная улица — название центральной улицы (Мэйн-стрит) во многих небольших городках США, со временем превратившееся в символ маленького городка. Название романа С. Льюиса, опубликованного в 1920 г.
19 Праздник Четвертого июля – День независимости, главный национальный праздник США, отмечается ежегодно в честь принятия Декларации независимости 4 июля 1776 г. и образования Соединенных Штатов Америки.
20 «Town Tattle» – «Городские сплетни» (англ.).
21 Кольдкрем — белая воздушная мазь для смягчения кожи, состоящая из 8 частей спермацета, 1 части воска, 24 частей миндального масла и 24 частей розовой воды.
22 Джон Дэвисон Рокфеллер (1839–1937) – основатель династии нефтепромышленников и финансистов, филантроп. При уходе в отставку был богатейшим человеком в мире. На филантропические цели пожертвовал в общей сложности около 500 млн долларов. Его сын и внук, носившие то же имя, также были финансистами, бизнесменами и филантропами.
23 «Симон, называемый Петром». – Симон – первоначальное имя Петра, одного из двенадцати апостолов (Новый Завет).
Скачать книгу