Таинственный незнакомец бесплатное чтение

Марк Твен
№44, Таинственный незнакомец

Рукопись, найденная в кувшине. Вольный перевод из кувшина

Глава I

Это случилось зимой 1490 года. Австрия, обособившись от всего мира, пребывала в сонном оцепенении. В Австрии еще длилось средневековье и грозило продлиться на века. А кое-кто полагал, что нас и от средневековья отделяют целые столетия и, судя по умственному и духовному развитию людей, в Австрии еще не истек Век Веры. Говорилось это в честь, а не в укоризну и принималось соответственно, наполняя наши сердца гордостью Я был еще ребенком, но прекрасно помню эти разговоры, как и то, что они доставляли мне удовольствие

Да, Австрия, обособившись от всего мира, пребывала в сонном оцепенении, а нашу деревню Эзельдорф [ Ослиная деревня (нем.) ] сон сковал сильнее всех, потому что она находилась в центре Австрии. Деревня мирно спала в холмистой лесной глуши, новости из окружающего мира сюда почти не доходили, ничто не нарушало ее сна и бесконечного довольства собой. Деревня стояла на берегу спокойной реки, чью зеркальную гладь расписали отражения облаков и тени скользивших по воде барж, груженных камнем; позади лес поднимался уступами к подножию высокой отвесной горы; с вершины горы на деревню хмуро косился огромный замок Розенфельд, его башни и длинные крепостные стены обвивал виноград. За рекой, милях в пяти от деревни, беспорядочно громоздились холмы, поросшие лесом, рассеченные узкими извилистыми ущельями, куда никогда не заглядывало солнце; справа к реке обрывался утес, и между ним и холмами, о которых я уже упоминал, раскинулась обширная равнина, а на ней — то здесь, то там — пестрели крестьянские домишки среди фруктовых садов и раскидистых деревьев.

Вся земля на много миль окрест принадлежала роду князя Розенфельда, чьи слуги содержали замок в идеальном жилом состоянии, однако сам князь и его семья бывали здесь не чаще, чем раз в пять лет. Когда же они наконец являлись, казалось, сам господь бог сошел на землю, а вместе с ним — блеск и великолепие царствия небесного. Их отъезду сопутствовала мертвая тишина, будто все погружалось в глубокий сон после неистового веселья.

Эзельдорф был раем для нас, мальчишек. Ученьем нас особенно не морочили. Внушали, что надо быть добрым католиком, чтить деву Марию, церковь и святых мучеников превыше всего, благоговеть перед монархом, говорить о нем, понизив голос, со священным трепетом, обнажать голову перед его портретом, почитать благодетелем, дающим хлеб наш насущный и все земные блага, и сознавать, что мы посланы в этот мир с одной-единственной целью — работать на него, проливать за него кровь, отдать за него жизнь, если потребуется. Тот, кто затвердил эти истины, мог не утруждать себя более: по сути дела, ученье было под запретом. Священники проповедовали, что знание пагубно для простых людей, ибо при многой мудрости возникает недовольство участью, уготованной богом, а бог не терпит, когда люди ропщут на его, божье, предопределение. Эту истину священникам открыл сам епископ.

Именно недовольство едва не погубило Гретель Маркс, вдову молочника; она возила молоко в город на базар и сама правила тележкой, запряженной двумя лошадьми. В Эзельдорфе поселилась женщина-гуситка по имени Адлер; она тайком обошла всю деревню и заманила несколько глупых неискушенных людей к себе в дом — послушать как-нибудь вечерком «Подлинное послание господа», как она выразилась. Адлер была коварная женщина: выискала тех немногих, кто умел читать, и улестила их, нахваливая их ум, уверяя, что только таким, как они, впору понять ее учение. Так она мало-помалу собрала у себя десять человек и еженощно отравляла их своей ересью. Дала каждому домой переписанные гуситские проповеди и убедила, что читать их вовсе не грешно.

Как— то раз отец Адольф шел мимо дома вдовы и увидел, что она, сидя в тени каштана, росшего перед окнами, читает греховную писанину. Отец Адольф служил господу шумно, усердно и рьяно, всегда старался выставить себя в лучшем свете, надеясь дослужиться до-епископа; он вел слежку за всем приходом, глаз не спускал не только со своей паствы, но и с чужой; он был беспутный, злобный, нечестивый, а в остальном хороший человек -так все вокруг считали. Имелся у него особый дар — он был мастер поговорить; язык у него был острый, язвительный и, пожалуй, немного грубый — впрочем, так считали только недруги: его шутки были, право же, не грубей, чем у других. Отец Адольф состоял в общинном совете и всех там прибрал к рукам; хитрыми уловками он всегда добивался своего, это, конечно, злило остальных; досадуя, они за спиной награждали его обидными прозвищами «племенной бык», «услада ада» и прочими, но так уж повелось: лезть в политику — все равно что, заголившись, соваться в осиное гнездо.

Отец Адольф нетвердой походкой шел по дороге; он был изрядно пьян, а потому очень весел и ревел рокочущим басом песню «Восславим деву и вино»; вдруг на глаза ему попалась вдова, читающая книгу Он, пошатываясь, остановился перед ней, вперил в нее рыбьи глазки и, искривив гримасой толстое багровое лицо, спросил:

— Что у вас там за книга, фрау Маркс? Что вы читаете?

Вдова показала ему книгу. Отец Адольф наклонил голову, глянул и тут же вышиб книгу у нее из рук.

— Сожги эту ересь, дура, сожги! — в бешенстве крикнул он. — Разве ты не знаешь, что ее читать — грех? Хочешь загубить свою душу? Где ты взяла эту писанину?

Вдова все рассказала.

— Дьявол, так я и знал, — пробурчал священник. — Я займусь этой женщиной. Я такое устрою — земля будет гореть у нее под ногами. Ты ходишь на ее сборища, верно я говорю? Чему она тебя учит — почитать пресвятую деву?

— Нет, только господа.

— Так я и думал. Ты уже на пути в ад. Пресвятая дева покарает тебя — попомни мои слова.

Фрау Маркс слегка задрожала от страха и пыталась испросить прощения за свой проступок, но отец Адольф грубо оборвал ее и продолжал бушевать, расписывая, какие кары ниспошлет пресвятая дева на голову грешницы, пока с ней едва не приключился обморок. Фрау Маркс упала на колени и заклинала священника научить ее, как умилостивить пресвятую деву. Он наложил на нее суровую епитимью, еще раз отчитал, а потом снова затянул песню с того места, где он прервал ее, и побрел дальше, шатаясь и выписывая ногами кренделя.

Но через неделю фрау Маркс снова впала в грех — отправилась на молитвенное собрание в дом фрау Адлер. Не прошло и четырех дней, как обе ее лошади пали! Вне себя от горя, казнясь угрызениями совести, вдова помчалась к отцу Адольфу и, рыдая, каялась, жаловалась, что разорена и умрет с голоду; как ей теперь отвозить молоко на базар? Что она должна сделать? Вдова умоляла вразумить ее.

— Я предупреждал, что пресвятая дева тебя накажет! — негодовал отец Адольф. — Разве я не говорил тебе об этом? Черт подери, ты думала, что я лгу? В другой раз не пропустишь мои слова мимо ушей!

А потом он надоумил вдову, как ей быть. Пусть нарисует павших лошадей и совершит паломничество в церковь Пресвятой девы, покровительницы бессловесных тварей, повесит там картину и принесет пожертвование; затем вернется домой, продаст шкуры лошадей и приобретет на вырученные деньги лотерейный билет, чтоб его номер совпадал с датой их смерти, и терпеливо ждет ответа пресвятой девы. Через неделю пришел ответ. Обезумевшая от горя вдова вдруг узнала, что на ее билет пал выигрыш в полторы тысячи дукатов!

Вот как пресвятая дева вознаграждает искреннее раскаяние! Фрау Маркс отвергла ересь. Исполненная благодарности, она обошла других женщин, посещавших сборища, и рассказала им про полученный ею урок, раскрыла им глаза на греховность и неразумность их поведения, на опасность, которой они себя подвергают; и тогда женщины сожгли проповеди и, покаявшись, вернулись в лоно церкви, а фрау Адлер пришлось искать другое место, чтоб продавать свою отраву. Наша деревня получила самый лучший, самый полезный урок за все время своего существования. Мы больше не позволяли гуситам селиться у нас, и в награду пресвятая дева взяла нас под свою опеку — сама стала нам заступницей, и с тех пор деревня процветала и благоденствовала.

Уж когда отец Адольф бывал в ударе, так это на похоронах, если, конечно, не пил, как бочка, а в меру, чтобы должным образом оценить святость отправляемой им службы. Какое это было зрелище — отец Адольф во главе похоронной процессии, шествующий через всю деревню меж рядов коленопреклоненной паствы! Одним глазом он косит в сторону псаломщиков — прямо ли держатся, ровно ли несут свечи, мигающие желтыми огоньками на солнце, а другим высматривает какого-нибудь глазеющего мужлана, позабывшего обнажить голову перед господом. Наш пастырь срывает с него злосчастную шляпу, бьет ею неотесанного зеваку наотмашь по лицу и грозно рычит: — Как стоишь, скотина, перед ликом господним? Если в деревне случалось самоубийство, отец Адольф горячо брался за дело. Он бдительно следил, чтобы местные власти исполнили свой долг — выгнали из деревни семью самоубийцы, конфисковали их жалкие пожитки и при этом не уворовали бы церковную долю; он был начеку и в полночь, у скрещения дорог, где зарывали в землю тело, не для последнего благословения — похоронный обряд для самоубийц запрещен церковью, — но для того, чтобы самолично убедиться, что кол в тело грешника вогнали умело и прочно.

А как величаво ступал он во главе крестного хода во время чумы, когда несли украшенную драгоценными камнями раку с мощами святого, покровителя нашей деревни, возносили молитвы деве Марии и зажигали свечи в ее честь, умоляя спасти нас от чумы.

9 декабря он всегда был душой праздника Умиротворения дьявола на мосту. Мост у нас в деревне очень красивый — каменный, массивный, с пятью арками, ему семьсот лет. Мост построил дьявол всего за одну ночь. Настоятель монастыря условился с ним, что он выполнит эту работу, но прежде долго его уламывал: дьявол говорил, что строил мосты для духовенства по всей Европе, а как доходило до расплаты, его всегда обманывали; если его и на сей раз обманут, он никогда больше христианам не поверит. Раньше, подрядившись построить мост, он требовал за свои труды первого, кто пройдет по нему, и все, конечно, понимали, что под первым встречным он разумел христианина. Разуметь разумел, да не говорил об этом, вот монахи и пускали через мост осла, курицу либо другую тварь, не обреченную на муки ада, и оставляли дьявола в дураках. Но на сей раз он сказал, что требует христианина, самолично вписал это слово в договор, так что увернуться от расплаты было невозможно. И это не преданье глубокой старины, а исторический факт — я видел договор своими глазами много раз; в день Умиротворения дьявола праздничное шествие является с ним к мосту; за десять грошей каждый мог взглянуть на него и к тому же получить отпущение тридцати трех грехов — жизнь тогда была легче, чем нынче, грехи отпускались почти задаром, и все, кроме нищих, могли позволить себе грешить. Хорошее было время, но оно миновало, и, как говорят, навсегда.

Так вот, дьявол вставил слово «христианин» в договор, и тогда настоятель заявил, что мост ему не к спеху, но вскоре он назначит срок — может быть, через неделю. А в монастыре в то время один старый монах лежал на смертном одре, и настоятель приказал не спускать со старика глаз и тотчас доложить, когда тот приготовится отойти в мир иной. Ближе к полуночи 9 декабря настоятелю доложили, что старик кончается; настоятель призвал к себе дьявола, и строительство моста началось. Всю ночь настоятель и братия не смыкали глаз — молились, чтоб господь дал силы умирающему подняться и пройти по мосту на рассвете — не более не менее. Молитва была услышана и вызвала такое волнение в раю, что вся святая рать поднялась до рассвета и устремилась к мосту, — сонмы и сонмы ангелов заволокли все небо; а умирающий монах, едва волоча ноги, напрягая последние силы, перешел мост и упал бездыханный перед дьяволом, уже потянувшимся за своей добычей; но только душа монаха отлетела, ангелы скользнули вниз, подхватили ее и унесли в рай, осыпая дьявола насмешками, а ему осталось лишь бренное тело. Дьявол очень обозлился и обвинил настоятеля в обмане.

— Это не христианин! — бесновался он.

— Нет христианин, мертвый христианин, — уверял его настоятель.

Потом настоятель и монахи устроили целое шутовское представление, одна церемония сменяла другую. Они притворялись, будто хотят умиротворить дьявола, склонить его к примирению, а на деле насмехались над ним, распаляли его злобу пуще прежнего. Наконец, дьявол призвал самые страшные проклятия на головы монахов, а они продолжали смеяться над ним. Тогда он вызвал черную бурю с громом, молниями, шквалистым ветром и улетел под ее прикрытием, но по пути зацепил острием хвоста замковый камень свода и вырвал его из кладки; так он и лежит на земле вот уже несколько столетий — зримое доказательство проделки дьявола. Я видел его тысячу раз. Такие вещи говорят сами за себя убедительней летописи: ведь в летопись может вкрасться и ложь, если, конечно, ее писал не священник. А шутовское Умиротворение празднуется с тех пор и поныне 9 декабря в память о благословенном озарении настоятеля, спасшего христианскую душу от ненавистного врага человечества.

В нашем приходе были священники, чем-то выгодно отличавшиеся от отца Адольфа — ведь и он не без греха, но ни один из них не внушал прихожанам такого глубокого почтения. А уважали отца Адольфа за то, что он совершенно не боялся дьявола. Он — единственный из всех известных мне христиан, про кого это можно сказать наверняка. Потому-то священник и держал прихожан в благоговейном страхе; они полагали, что отец Адольф наделен сверхъестественной силой, иначе откуда берется такая смелость и самоуверенность? Люди осуждают дьявола гневно, но сдержанно, без грубых нападок; отец Адольф взял с ним совсем другой тон — он обзывал дьявола самыми оскорбительными словами, какие приходили на ум, и слушатели невольно содрогались. А порой откровенно глумился над дьяволом, и тогда прихожане, поспешно перекрестившись, уходили подальше, опасаясь, как бы хулитель не накликал на них беду. Оно и понятно, ведь дьявол, хоть и падший, но ангел, про него написано в Библии, а священные имена нельзя произносить всуе, не то навлечешь на себя божью кару.

Отец Адольф и вправду не раз встречался с дьяволом лицом к лицу и вызывал его померяться силой. Это знали все. От самого отца Адольфа. Он не делал из этого тайны и говорил о своих встречах с дьяволом во всеуслышание. * И тому, что это чистая правда, имелось, по крайней мере, одно доказательство: как-то раз, поссорившись с дьяволом, отец Адольф бесстрашно запустил в него чернильницей, и на стене кабинета, где она ударилась о стенку и разбилась [ Этот поступок приписывают Мартину Лютеру. ], до сих пор сохранилось порыжевшее пятно.

Но больше всех мы любили и жалели другого священника — отца Питера. Епископ лишил его прихода за то, что он как-то сказал, беседуя с паствой, что бог — воплощенная доброта и он изыщет способ спасти всех своих несчастных земных детей. Это была страшная ересь, но ведь не имелось бесспорных доказательств, что отец Питер произнес эти слова: у него язык не повернулся бы сказать такое, он был добрый католик, правдивый и безропотный, и всегда проповедовал с кафедры лишь то, что требует церковь, и ничего другого. Но вот в чем загвоздка: его и не обвиняли в том, что он говорил с кафедры — тогда б его слышали все прихожане и могли подтвердить его слова, — нет, он якобы высказал свое мнение в частной беседе — такое обвинение врагам легко состряпать. Отец Питер его отрицал, но тщетно; отец Адольф хотел получить его приход и донес на отца Питера епископу — присягнул, что сам слышал, как отец Питер учил ереси свою племянницу, а он, отец Адольф, стоял под дверью и подслушивал, потому что всегда сомневался, так ли уж тверд в вере отец Питер, и считал своим долгом следить за ним в интересах церкви.

Гретхен, племянница священника, опровергла клевету и умоляла епископа поверить ей и не обрекать старика на нужду и позор, но епископ и слушать не хотел. Отец Адольф давно настраивал его против нашего священника, да к тому же епископ восхищался отцом Адольфом, благоговел перед ним: ведь он не устрашился самого дьявола и отважно вступил с ним в единоборство, и поэтому мнение отца Адольфа было всего превыше для епископа. Он лишил отца Питера прихода на неопределенный срок, но на крайнюю меру — отлучение от церкви — не решился: одного свидетельского показания было для нее недостаточно. И вот теперь отец Питер был два года не у дел, а его паства перешла к отцу Адольфу.

Для старого священника и Гретхен наступили тяжелые времена. Раньше они были всеобщими любимцами, но, разумеется, все изменилось, как только на них пала тень епископской немилости. Многие друзья вовсе перестали с ними знаться, другие держались холодно и отчужденно. Когда приключилась беда, Гретхен была прелестной восемнадцатилетней девушкой, самой умной и образованной в деревне. Она давала уроки игры на арфе, и заработанных денег ей вполне хватало на наряды и карманные расходы. Но ученицы — одна за другой — бросили учебу, а когда молодежь устраивала танцы и вечеринки, про Гретхен забывали. Молодые люди — все, кроме Вильгельма Мейдлинга, больше не заглядывали к ним на огонек, а Мейдлинг был безразличен Гретхен. Всеми брошенные, обреченные на бесчестие и одиночество, Гретхен и ее дядя загрустили, им казалось, что солнце навсегда ушло из их жизни. Миновал год, другой, а дела шли все хуже и хуже. Одежда износилась, да и прокормиться становилось все труднее и труднее. И наконец настал самый черный день. Соломон Айзеке, ссужавший им деньги под залог дома, предупредил, что завтра лишит их права выкупа.

Глава II

Деревенская жизнь была знакома мне не понаслышке, но вот уже год, как я покинул деревню и с головой ушел в изучение ремесла. Устроился я скорей необычно, чем хорошо. Я упоминал ранее замок Розенфельд и высокую отвесную гору над рекой. Так вот, вдоль гребня этой горы возвышалась громада другого замка с такими же башнями и бастионами; прекрасный, величественный, увитый диким виноградом, он разрушался на глазах, превращаясь в развалины. Знаменитый род, владевший замком, чьим родовым гнездом он был в течение четырех или пяти столетий, вымер, и уже столетие, как в замке не живут потомки славного рода. Но старый замок стоит непоколебимо, и большая часть его все еще пригодна для жилья. Внутри разрушительное действие времени и небрежения не столь очевидно, как снаружи. Просторные спальни, огромные коридоры, бальные залы, трапезные и залы для приемов пусты, затянуты паутиной и наводят уныние — это верно, но каменные стены и полы еще в сносном состоянии, и помещения сохраняют жилой вид. Кое-где еще стоит старинная полусгнившая мебель, и если пустые комнаты наводят уныние, то эта рухлядь — еще больше.

Но жизнь все же теплится в старом замке. Милостью князя, его нынешнего владельца, живущего по ту сторону реки, мой мастер и его домочадцы много лет занимают небольшой отсек, примыкающий к центральной части Замок мог бы дать кров тысяче человек, и — сами понимаете — горстка его обитателей затерялась в дебрях замка, как ласточкино гнездо на утесе.

Мой мастер — печатник. Это новое ремесло, ему всего лишь тридцать-сорок лет, и в Австрии оно почти неизвестно. Мало кто в нашей богом забытой деревне видел печатный текст, мало кто представлял, что такое печатное ремесло, а уж тех, кто проявлял к нему любопытство или интерес, было и того меньше. И все же нам приходилось вести свое дело скрытно, с постоянной оглядкой на церковь. Она была против удешевления книг, ведь тогда ученье стало бы доступно всем без разбору. Сельчане относились к нашей работе безразлично, им не было до нее дела: мы не печатали легкого чтения, а в серьезных науках они не разбирались и мертвых языков не знали.

Мы жили одной разнородной семьей. Мой мастер и хозяин Генрих Штейн, дородный мужчина, держался степенно, осанисто; лицо у него было крупное, благодушное, глаза — спокойные, задумчивые; такого не просто вывести из себя. Облысевшую голову его обрамляли седые шелковистые волосы. Он был всегда чисто выбрит, одет опрятно и добротно, хоть и не богато. Ученый, мечтатель, мыслитель, Генрих Штейн больше всего на свете любил учиться, и, будь на то божья воля, он бы день и ночь сидел, упоенно погрузившись в свои книги, не замечая окружающих Выглядел мастер молодо, несмотря на седину, а было ему пятьдесят пять-пятьдесят шесть лет

Большую часть его окружения являла собою жена. Она была пожилая женщина, высокая, сухопарая, плоскогрудая, с хорошо подвешенным языком и дьявольски неуживчивым нравом, к тому же набожная сверх меры, если учесть, о чем она молилась. Фрау Штейн жаждала денег и свято веровала в то, что где-то в глубоких тайниках замка спрятаны сокровища, вечной суетой из-за этих сокровищ и наставлением на путь истинный грешников, если таковые попадались, она заполняла время, спасая себя от скуки, а свою душу от плесени. О сокровищах, таящихся в замке, говорили старинные легенды и Валтасар Хофман.

Он явился к нам издалека с репутацией великого астролога и тщательно скрывал ее ото всех за пределами замка, ибо не больше других стремился попасть на костер инквизиции. Валтасар Хофман жил на хозяйских харчах и за скромное вознаграждение искал сокровища по расположению созвездий. Работа была нетрудная. Даже если созвездия что-то утаивали, Валтасар Хофман мог не беспокоиться за свое место: его наняла фрау Штейн, и вера хозяйки в него, как и все ее воззрения, была непоколебима. В замке астролог чувствовал себя в безопасности, держался очень важно и одевался, как подобает цыгану-предсказателю или магу: в черный бархат, усыпанный серебряными звездами, лунами, кометами и прочими символами колдовского ремесла, а на голове носил высоченный колпак с теми же сверкающими знаками. Покидая замок, он с похвальным благоразумием оставлял свой рабочий костюм дома и так искусно подделывался под христианина, что сам святой Петр без промедления распахнул бы пред ним врата рая да еще предложил бы какое-нибудь угощение Разумеется, мы все испытывали перед астрологом малодушный страх — именно страх, хоть Эрнест Вассерман и похвалялся, что не боится мага. Вассерман не заявлял об этом во всеуслышание — нет, болтать он любит, но при всем при том не теряет здравомыслия и всегда выбирает нужное место для таких разговоров Послушать его, так он и привидений не боится, больше того — не верит в них, точнее, говорит, что не верит. А на самом деле он любую глупость скажет, лишь бы обратить на себя внимание.

Но вернемся к фрау Штейн. Дьявол во плоти, она была второй женой мастера, а раньше звалась фрау Фогель. Вдова Фогель привела в дом ребенка от первого брака, нынешнюю девицу семнадцати лет, мучившую всех, как волдырь на пятке. Это было второе издание мамаши — те же гранки, не просмотренные, не исправленные, полные перевернутых букв, неправильно набранного шрифта — «пропуски и дублеты», как говорят печатники, или, одним словом, — «сыпь» [ Груда смешанного шрифта .], если метить не в бровь, а в глаз и при этом не грешить против истины. Впрочем, именно в этом случае было бы простительно и погрешить, ибо дочка фрау Штейн передергивала факты, не боясь греха, когда вздумается.

— Дай ей факт величиною в строчку, — говорил Мозес, — не успеешь и глазом моргнуть, как она всадит его туда, где и четыре литеры задыхаются от тесноты, — всадит, даже если ей придется орудовать молотком.

Здорово подмечено, точь-в-точь хозяйская дочка! Уж он-то за словом в карман не лез, этот Мозес, злоязычный, что наш дьявол в юбке, но яркий как светлячок, сверкавший остроумием неожиданно, под настроение У него был особый талант вызывать к себе ненависть, и он платил за нее сторицей. Хозяйская дочка носила имя, данное ей при рождении, — Мария Фогель: так пожелали мать и она сама. Обе чванились этим именем без всяких на то оснований, если не считать тех, что время от времени выдумывали сами. По словам Мозеса, выходило, что некоторые из этих Фогелей славны уж тем, что избежали виселицы, впрочем, и остальные печатники не принимали всерьез похвал, расточаемых Фогелям женой мастера и ее дочерью. Мария, живая, бойкая на язык девица, была хорошо сложена, но красотой не отличалась Что в ней привлекало, так это глаза: они всегда горели огнем и в зависимости от расположения духа мерцали опалом, светились, как у лисицы, полыхали адским пламенем Страх был ей неведом. Мария не боялась ничего, кроме привидений, Сатаны, священника и мага, а в темноте боялась еще бога и молнии — как бы та не настигла ее за богохульными речами, не дав сроку произнести все «ave», необходимые для расплаты со всевышним. Мария презирала Маргет Реген, племянницу мастера, и фрау Реген, его несчастную сестру, прикованную к постели тяжким недугом, вдову, целиком зависимую от мастера. Мария любила Густава Фишера, высокого белокурого красавца, работавшего по найму, а все остальные были ей, по-моему, одинаково ненавистны. Добродушный Густав не отвечал ей взаимностью.

Маргет Реген была ровесницей Марии. Гибкая, грациозная, подвижная, как рыбка, голубоглазая и белокурая, она отличалась кротким нравом, мягкими манерами, была наивна и трепетна, нежна и прекрасна, словно чудное виденье, достойное поклонения и обожания. В этом людском скопище ей было не место. Она чувствовала себя котенком в зверинце.

Маргет была вторым изданием своей матери в молодости, но из нерассыпанного набора, не требующего исправления, как говорят печатники. Бедная безответная мать! Она лежала частично парализованная с тех пор, как ее брат, мой мастер, привез ее, очаровательную молодую вдову с ребенком, пятнадцать лет тому назад. Фрау Реген и ее дочь окружили лаской и заботой, они позабыли про свою нищету и никогда не чувствовали себя бедными родственниками. Их счастье длилось три года. Потом в доме появилась новая жена с пятилетним чадом, и все переменилось. Новой жене так и не удалось вытравить из сердца мастера любовь к сестре, не удалось и выгнать ее из дому, зато удалось другое Как только она приучила мужа к упряжке, он, по настоянию жены, стал реже навещать сестру и проводил у нее все меньше времени. А фрау Штейн сама часто забегала к вдове — «покуражиться», как она выражалась.

Членом семьи была и старая Катрина, повариха и экономка. Три или четыре поколения ее предков служили предкам мастера. Катрине было лет шестьдесят, и она верно служила мастеру с тех пор, как маленькой девчонкой нянчила его, спеленутого младенца. Катрина, шести футов ростом, прямая, как жердь, с солдатской выправкой и походкой, держалась независимо и властно, а если чего и боялась, так только нечистой силы. Но Катрина верила, что может одолеть и любую нечисть, и сочла бы искус за честь для себя. Катрина была предана хозяину всей душой, но ее преданность распространялась лишь на «семью» — мастера, его сестру и Маргет. Фрау Фогель и Марию она считала чужаками, вторгшимися в чужой дом, и говорила об этом не таясь.

Под началом у Катрины были две рослые служанки, Сара и Байка (прозвище), слуга Якоб и грузчик Фриц Дальше шли мы, печатники:

Адам Бинкс, шестидесяти лет, ученый бакалавр, корректор, бедный, разочарованный, угрюмый;

Ганс Катценъямер, тридцати шести лет, печатник, здоровенный веснушчатый рыжий грубиян; в пьяном виде драчлив. Пьян всегда, когда есть возможность выпить;

Мозес Хаас, двадцати восьми лет, печатник, впередсмотрящий, но только для себя, любитель говорить колкости в глаза и за глаза, с какой стороны ни глянь, — неприятный человек;

Барти Лангбейн, пятнадцати лет, калека, мальчик на побегушках, ласковый, веселый, играет на скрипке;

Эрнест Вассерман, семнадцати лет, подмастерье, хвастун и злюка, отвратительный трус и лжец, жестокий предатель, строящий козни за спиной у других; они с Мозесом испытывают почти нежные чувства друг к другу, и немудрено: у них есть общие черты, и далеко не лучшие;

Густав Фишер, двадцати семи лет, печатник. Высокий, ладный мускулистый парень; не робкого десятка, но умеет владеть собой, добрый и справедливый. Нрав у Фишера такой, что его трудно сразу чем-нибудь зажечь, но уж если он загорелся, можете быть спокойны — не подведет. Густав здесь тоже не ко двору, как и Маргет, он лучше всех и заслуживает лучшего общества.

И, наконец, Август Фельднер, шестнадцати лет, подмастерье. Это — я.

Глава III

Житье в замке имело и свои преимущества, среди них — обилие топлива и простор. Простору было хоть отбавляй. Каждый имел свою комнату, большую или маленькую — на выбор, и по желанию всегда можно было перебраться в другую. Под кухню мы использовали обширное помещение над массивными мрачными воротами замка, откуда открывался вид на поросшие лесом кручи и уходящую вдаль равнину.

Кухня соседствовала с залом-трапезной; здесь мы обедали, пили вино, ругались — словом, зал был общей семейной комнатой. Огромный камин, по обе стороны которого возвышались колонны с канелюрами, был облицован до самого потолка гранитом, богато украшенным орнаментом. Когда в камине горел целый воз дров, а снаружи мела и завывала пурга, в зале было уютно, все располагало к довольству, покою и словесной перепалке. Особенно после ужина, когда рабочий день кончался. В этой компании обычно спать рано не ложились.

Штейны занимали апартаменты к востоку от трапезной по тому же фасаду; в комнатах к западу от трапезной, за кухней, жила фрау Реген с Маргет. Все остальные домочадцы расположились на том же этаже, но по другую сторону большого внутреннего двора — с северного фасада замка, высившегося над обрывом и рекой.

Типография была запрятана наверху, в круглой башне. Гостей здесь не ждали, и если бы кто из посторонних решил пробраться в типографию без проводника, он бы где-нибудь на полпути отложил свой визит до другого раза.

Однажды морозным зимним днем, когда обед подходил к концу, в дверях появился жалкий парнишка лет шестнадцати-семнадцати на вид и замер, бедняга, не решаясь войти. Одежда его, грубая и старая, была местами порвана и припорошена снегом, на ногах — обмотки, перевязанные бечевками. Словесная война тотчас кончилась, все глаза обратились к пришельцу. Мастер, Маргет, Густав Фишер и Барти Лангбейн смотрели на него с сочувствием и жалостью, фрау Штейн и остальные — враждебно и презрительно.

— Что тебе здесь нужно? — спросила фрау Штейн резким голосом.

Парнишка вздрогнул, как от удара. Он не поднял головы и, уставившись в пол, застенчиво теребил в руках некое подобие шапки.

— Я одинок, милостивая леди, и очень, очень голоден, — произнес он смиренно.

— Ах, ты очень голоден, — передразнила его хозяйка. — А кто тебя сюда звал? Как ты попал в замок? Убирайся вон!

Фрау Штейн приподнялась, будто собираясь вытолкать незваного гостя. В тот же самый миг вскочила Маргет с тарелкой в руках и обратилась к хозяйке с мольбой в голосе:

— Можно, я отдам ему?

— Нет! Сядь на свое место! — приказала фрау Штейн. Мастер, пожалев парнишку, хотел, видно, вступиться за него, но, обескураженный этой сценой, так ничего и не сказал. Тем временем из кухни явилась старая Катрина и остановилась в дверях, заполнив весь дверной проем. Она тут же разобралась, что к чему, и только парнишка, ссутулившись, повернул назад, Катрина окликнула его:

— Не уходи, детка, на кухне для тебя найдется место, и еды там хватит.

— Закрой рот, дерзкая служанка, не лезь не в свое дело, — завизжала фрау Штейн, обернувшись к Катрине.

Та, видя, что бедный парнишка боится и шаг сделать, сама направилась к нему, не обращая внимания на хозяйку.

— Прикажи ей, Генрих Штейн! Неужели ты допустишь, чтоб служанка не подчинялась твоей собственной жене?

— Впервой, что ли? — пробурчал мастер, отнюдь не огорченный таким поворотом событий.

Катрина как ни в чем не бывало прошла мимо хозяйки,4 взяла парнишку за руку и повела в свою крепость. На пороге кухни она обернулась и сказала:

— Кому нужен этот мальчик, пусть приходит за ним ко мне, вот так-то!

По— видимому, жаждущих заполучить пришельца такой ценой не нашлось, поэтому никто не пошел за Катриной. Но разговор о нем начался в тот же миг. Фрау Штейн пожелала, чтоб оборванца выставили и как можно скорее; так уж и быть, пусть его покормят, если он и впрямь голоден, как говорит, но это, конечно, ложь: у парня лживый взгляд, ни о каком приюте для него не может быть и речи. Неужели не ясно, что он -вор и убийца?

— Ты согласна, Мария?

Мария, разумеется, была согласна, и тогда фрау спросила, что об этом думают остальные. Ответы последовали незамедлительно — мастер, Маргет и Густав Фишер не согласились с хозяйкой, все остальные взяли ее сторону, и война началась. По всему было видно, что терпение мастера иссякает. Обычно, когда у него на лице появлялось такое выражение, мастер стоял на своем. Вот и сейчас он вмешался в спор.

— Хватит! — заявил он твердо. — Такой шум подняли из-за пустяков! Если парню не везет, это вовсе не значит, что он плохой. А если даже плохой, что тут такого? У плохого живот подводит от голода так же, как у хорошего, а голодного надо накормить, усталому дать кров. Парнишка выбился из сил — и слепому видно. Если ему нужна крыша над головой, в этом нет никакого преступления. Пусть только попросит, уж я ему не откажу; плохой он или хороший, место здесь всем найдется.

Итак, мастер положил конец скандалу. Фрау Штейн открыла было рот, чтобы начать его снова, но тут Катрина привела парнишку, поставила его перед мастером и приободрила:

— Не бойся, хозяин — справедливый человек. А ты, мастер, поверь мне: хороший он парень, хоть и гол как сокол. Невезучий, вот и все тут. Ты посмотри ему в лицо, загляни в глаза. Да разве он похож на попрошайку? Парень работать хочет!

— Работать, — фыркнула фрау Штейн, — этот бродяжка?

— Работать, — фыркнули ее сторонники.

Но мастер смотрел на юношу с интересом и, пожалуй, с одобрением.

— Работать хочешь? — спросил он. — А какая работа тебе по нраву?

— Любая, сэр, — нетерпеливо вставила Катрина, — и никакой платы он не потребует.

— Как же так — никакой платы?

— Никакой, только пропитание да крыша над головой ему и нужны, бедняге.

— Скажешь, и одежды ему не надо?

— Уж босым да нагим он ходить не станет. Коли вы позволите ему остаться, за одежду я заплачу из своего жалованья.

Юноша с благодарностью взглянул на обретенного им могущественного друга, и глаза его засветились нежностью; мастер это заметил.

— Так ты взялся бы за черную работу — тяжелую,

нудную?

— Да, сэр, конечно. Поручите мне любое дело, я

сильный.

— Дрова таскать наверх можешь?

— Да, сэр.

— Скрести пол, как служанки, разводить огонь в каминах, носить воду в комнаты, колоть дрова? А еще — помогать по кухне и со стиркой? Присматривать за собакой?

— Да, сэр, я все могу, любое дело давайте!

— Погоди Генрих Штейн! Если ты собираешься поселять здесь всякий сброд без моего разрешения, ты глубоко ошиба…

— Замолчи! — оборвал ее муж. — Так вот, все вы тут высказались об этом парне, но один голос в расчет не приняли. А для меня он значит больше, чем все остальные. Я бы взял новичка с испытательным сроком, учитывая лишь этот голос. Вот вам мое слово. Можете обсуждать что-нибудь другое, с этим делом решено. Забирай парня, Катрина, дай ему комнату, пусть отдыхает.

Гордясь своей победой, Катрина еще выше подняла голову. Глаза юноши снова засветились благодарностью, и он сказал:

— Я бы хотел приступить к работе немедля, сэр.

Не дав мужу и слова молвить, фрау Штейн вмешалась в разговор:

— Хотела бы я знать, чей же это голос мы не учли? Я вроде не туга на ухо, а вот не слышала, кто подал за него голос?

— Собака.

На всех лицах выразилось изумление. Но что правда, то правда: собака не шевельнулась, когда явился этот парень. Никто, кроме мастера, не заметил странного поведения собаки. Впервые злющий, как дьявол, пес встретил чужака с вежливым безразличием Пес сидел на цепи в углу и мирно глодал кость, зажатую между лапами, даже не рычал, как обычно. В глазах фрау Штейн загорелся злорадный огонек, и она крикнула:

— Эй, ты! Хочешь работы? Есть работа для тебя, как по заказу. Иди, выгуливай пса!

Даже вовсе очерствевшие сердца дрогнули от такой жестокости, и ужас отразился на лицах, когда ничего не подозревавший незнакомец проявил готовность выполнить приказание хозяйки.

— Стой! — крикнул мастер.

Катрина, вспыхнув от возмущения, кинулась к юноше и удержала его.

— Позор! — только и сказала она.

Мастер, не сдерживая больше своего гнева, задал жене такую взбучку, что она онемела от изумления. Потом он обратился к незнакомцу:

— Можешь отдохнуть, но если хочешь работать, Катрина тебе дело найдет. Как тебя зовут?

— № 44, Новая Серия 864 962, — спокойно сказал юноша.

У присутствующих глаза на лоб полезли. Еще бы! Мастер решил, что он ослышался, и повторил свой вопрос. — № 44,-Новая Серия 864962, — столь же невозмутимо ответил юноша

— Черт знает что за имя! — воскликнул Ганс Катценъямер, возводя глаза к небу.

— Похоже на тюремный номер, — высказал предположение Мозес Хаас, ощупывая незнакомца крысиными глазками, теребя и подкручивая жиденькие усики, что у него было признаком глубокого раздумья.

— Странное имя, — протянул мастер с едва уловимой ноткой сомнения в голосе. — Кто тебя так назвал?

— Не знаю, сэр, — спокойно отвечал Сорок четвертый, — меня всегда так звали.

Мастер воздержался от дальнейших расспросов, опасаясь, очевидно, что ступил на тонкий лед, но Мария Фогель прощебетала:

— Ты был в тюрьме?

— Довольно об этом! — вскипел мастер. — Можешь не отвечать, если не хочешь, мой мальчик.

Он сделал паузу в надежде… Но Сорок четвертый не воспользовался случаем сказать что-нибудь в свою пользу. Он будто прирос к месту и не произнес ни слова. Насмешливые улыбки замелькали на лицах сидевших за столом, и мастер с трудом скрыл разочарование.

— Забирай его, Катрина, — сказал он как можно дружелюбнее, но в его голосе чувствовался легкий холодок, порадовавший недоброжелателей.

Катрина увела юношу.

Благоразумно опасаясь новой вспышки, никто не рискнул высказаться вслух, но едва слышный шепоток пополз вдоль стола, и суть его сводилась к следующему: промолчал — значит, признался, парень наверняка «тюремная птаха».

Плачевно начиналась для Сорок четвертого жизнь в замке. Все это сознавали. Маргет обеспокоенно спросила Густава Фишера, верит ли он в то, что говорят про новичка.

— Видите ли, фрейлейн, парень мог опровергнуть обвинение, но он промолчал, — с сожалением ответил Фишер.

— Пусть так, но какое у него славное лицо — честное, открытое и к тому же красивое.

— Верно, то-то и удивительно! Но он ничего не отрицал — вот в чем загвоздка. По правде говоря, он даже не проявил интереса к разговору.

— Знаю. Все это непонятно. А вы как считаете?

— Да он, похоже, глуп, раз не понимает, как это серьезно. Но лицо у него не глупое И все-таки его молчание в такой решающий момент — косвенное доказательство, что он был в тюрьме. И вместе с тем, преступник с таким лицом — непостижимо! Не могу помочь вам, фрейлейн, разгадать его загадку. Орешек мне не по зубам.

Явился Сорок четвертый, согнувшись под тяжестью большой вязанки дров. Он кинул их в ящик и тут же ушел. Вскоре он появился опять с такой же ношей, ушел, и так несколько раз.

— Послушай, парень, — сказал мастер, поднимаясь и выходя из-за стола, — хватит на сегодня, никто не требует, чтоб ты так надрывался.

— Ну еще вязанку, всего одну, — сказал юноша, будто просил об одолжении.

— Ну, разве только одну, последнюю, — милостиво разрешил мастер и вышел из комнаты.

Сорок четвертый принес последнюю вязанку и молча ожидал распоряжений. Распоряжений не последовало, и тогда он сам спросил, что еще надо сделать. Фрау Штейн не упустила удобный случай.

— Погуляй с собакой! — приказала она, и в ее желтых глазах сверкнула злобная радость.

Тут уж на нее ополчились и друзья, и враги. Все ринулись спасать Сорок четвертого, но было слишком поздно: он стоял на коленях и отвязывал цепь, почти касаясь лицом собачьей морды. Все оравой кинулись наутек, опасаясь спущенной с цепи собаки, но юноша поднялся и направился к двери с цепью в руке, а довольный пес шел за ним следом.

Глава IV

Хотите знать, вызвало ли это смятение? Еще какое! Минуты две вся братия молчала, будто лишившись дара речи, и, если глаза меня не обманывали, дрожа и бледнея, потом все разом принялись обсуждать происшествие. Это было бурное обсуждение, большинство изумлялось: невероятно, ни за что бы не поверили, если б не видели его воочию. В голосах Маргет, Фишера и Барти звучал восторг. Фрау Штейн, Катценъямер и Бинкс перемежали возгласы удивления проклятиями: они проклинали дьявола, вселившегося в Тюремную Птаху. По их мнению, чужак, дотронувшись до злющего пса, конечно, остался бы на месте, но в расчлененном виде; таким образом, над домом теперь нависла большая угроза, чем прежде, когда в нем поселился вор. Трое из присутствующих молчали; Эрнест и Мозес своей циничной повадкой и язвительными усмешками показывали, что ничего особенного не произошло и нет причин поднимать такой шум из-за пустяка; молчание третьего, мага, было столь многозначительно и весомо, что наконец привлекло всеобщее внимание Догадка забрезжила на лицах некоторых домочадцев, они с благоговейным восхищением перевели взгляд на великого человека, и Мария Фогель произнесла с ликованием первооткрывателя:

— Вот он перед вами и пусть попробует опровергнуть мои слова! Кто, как не он, наделил Сорок четвертого сверхъестественной силой, кто заколдовал его? Я и раньше подозревала, что он — виновник, а теперь знаю наверняка. Ага, попались, теперь не отвертитесь, признавайтесь же, чудо природы!

Маг жеманно улыбнулся деланно-виноватой улыбкой, и в тот же миг послышались голоса:

— Попался, попался! Хочет уклониться, да не может! Признайтесь, ну сделайте милость, признайтесь!

Фрау Штейн и Мария ухватили мага за широченные рукава и, с обожанием заглядывая ему в глаза, пытались удержать его, но Балтасар Хофман мягко высвободился и выбежал из комнаты, смущенный и растерянный. Это и решило дело. Бегство мага было красноречивее слов, и сомневающихся не осталось; похвалы, расточавшиеся магу, ублаготворили бы и бога. Наш маг и астролог почитался великим и раньше, перед ним благоговели и раньше, но это было ничто по сравнению с нынешней репутацией небожителя. Фрау Штейн витала в облаках. По ее словам, в Европе не наблюдалось еще такого поразительного проявления магической силы и тот, кто не верит, что маг может совершить любое чудо, просто дурак. Все согласились, что это — святая правда, и, уходя с другими дамами, фрау Штейн заявила, что отныне астролог Балтасар Хофман займет ее место за столом, а она сама — более скромное по правую руку от него, уж оно-то ей положено по праву.

Завистливому змею Эрнесту Вассерману такие речи были точно соль на рану: он не выносил, когда хвалили других, и прикидывал, как бы сменить тему разговора. Тут Фишер сыграл ему на руку, заметив, что Тюремная Птаха, видно, очень силен: столько дров перетаскал и все ему нипочем; трудно придется любому парню, его сверстнику, вздумай он померяться с ним силой в кулачном бою.

— Подумаешь! — фыркнул Эрнест. — Я его сверстник. Держу пари, он пожалеет, если вздумает тягаться со мной.

Мозес не упустил удобный случай.

— Остерегись! — предупредил он Эрнеста, изображая участие. — Подумай о своей матери, он же тебя изувечит.

— Обо мне не беспокойся, Мозес Хаас, пусть он остережется связываться со мной, вот так-то!

— Ох, — Мозес с притворным облегчением перевел дух, — я опасался, что задираться будешь ты. Значит, ему ничего не угрожает,-и, помедлив, как бы вскользь, добавил: — И тебе тоже.

Стрела попала в цель.

— Ты думаешь, я его боюсь? Да я с полсотней таких, как он, справлюсь. Я ему покажу!

Вернулся Сорок четвертый с собакой. Пока он сажал ее на цепь, Эрнест бочком отходил к двери.

— Детка хочет бай-бай, — просюсюкал Мозес, — спокойной ночи. Я-то думал, что ты поколотишь Тюремную Птаху.

— Сегодня? Он устал и не в форме. Я бы от стыда сгорел, если…

— Ха-ха-ха! — загрохотал здоровенный бык Ганс Катценъямер, — вы только послушайте этого благородного труса!

Насмешки, колкости посыпались на Эрнеста градом, и, задетый за живое, он отбросил всякое благоразумие, решительно подошел к Тюремной Птахе, встал в боевую позицию и крикнул:

— Готовься, принимай бой, как мужчина, защищайся!

— От кого защищаться? — недоумевал юноша.

— От меня! Слышишь?

— От тебя? Но я тебя не обижал. Почему ты хочешь драться?

Зрители были возмущены и разочарованы. Это прибавило Эрнесту смелости.

— Будто не понимаешь! Драться ты со мной должен, ясно? — петушился он.

— Но зачем мне с тобой драться? Я ничего против тебя не имею.

— Боишься сделать мне больно? — издевался Эрнест. — Так, что ли?

— Нет, но зачем я стану причинять тебе боль? — простодушно ответил Сорок четвертый. — Я не хочу обижать тебя и не обижу.

— Ну, спасибо, добрый какой нашелся! Получай!

Но удара не последовало. Незнакомец схватил Эрнеста за руки, крепко стиснув ему запястья. Наш подмастерье вырывался, пытался высвободить руки, потел, ругался, а мужчины, стоявшие вокруг, хохотали и издевались над Эрнестом, награждая его обидными кличками. Сорок четвертый держал Эрнеста, словно в тисках, и, похоже, это ему ничего не стоило: он не пыхтел, не отдувался, а Эрнест хватал ртом воздух, как рыба, и, вконец выдохшись, не в силах продолжать борьбу, проворчал:

— Сдаюсь, отпусти.

Сорок четвертый тотчас отпустил его и участливо предложил:

— Хочешь, я разотру тебе руки, и боль пройдет?

— Пошел к черту! — огрызнулся Эрнест и побрел прочь, бурча себе под нос, что он-де расквитается с Тюремной Птахой, тот больше его врасплох не застанет, пусть заречется к нему приставать, а то узнает, что не на того напал. Продолжая бурчать, Эрнест ретировался под насмешливые выкрики печатников, а Сорок четвертый все стоял на том же месте с недоуменным видом: происшествие казалось ему неразрешимой загадкой.

Глава V

Обстоятельства складывались против бедного бездомного парня. Он промолчал, когда надо было доказать, что он вовсе не «тюремная птаха», и это навредило ему. Обидное прозвище пристало прочно. Мужчины считали его слюнтяем: пощадил Эрнеста Вассермана, а мог бы вздуть его как следует. В душе я очень жалел Сорок четвертого, хотел с ним подружиться, но сказать ему об этом не отваживался: как и большинство людей, я не решался жить своим умом, если мои желания шли вразрез с волей других. Даже лучшие из нас поступают, как все, а не по справедливости — я давно понял эту истину. Одна Катрина оставалась верным и бесстрашным другом Сорок четвертому. Мастер был добр к юноше, защищал его от обид, но дальше этого не шел, если его не злили, разумеется, — встречное течение было слишком сильным.

Что касается одежды, Катрина сдержала свое слово. Просидела до поздней ночи, но сшила Сорок четвертому костюм — грубый и дешевый, но ладный. Катрина же и обула его. И она была вознаграждена за свои труды: сразу выявилось, как юноша грациозен и красив, какие у него изумительные глаза. Сердце старой женщины наполнилось гордостью. Она привязывалась к юноше все больше и больше. Исконная жажда любви была удовлетворена, Катрина наконец обрела любимого ребенка, щедро платившего ей любовью за любовь, ведь она была для него солью земли.

Дни шли своей чередой, а все разговоры по-прежнему вертелись вокруг Сорок четвертого. С него не сводили глаз, дивились ему и его повадкам, но всеобщее внимание, видно, ничуть не смущало юношу: ему было все равно, что о нем думают и говорят. Его безразличие раздражало окружающих, но Сорок четвертый не обращал внимания и на это.

Самые хитроумные уловки рассердить его, вывести из себя ни к чему не приводили. Бруски, запущенные ему в голову или в спину, падали незамеченными на пол. Ему подставляли подножку, и, растянувшись под общий хохот, он поднимался и, не говоря ни слова, шел себе дальше. Случалось, Сорок четвертый притаскивал пару тяжеленных ведер воды из колодца, преодолев два длинных лестничных пролета, и задиры обливали его ледяной водой, но он снова безропотно отправлялся к колодцу. Не раз в отсутствие мастера фрау Штейн заставляла парня ужинать в углу, с собакой, но Сорок четвертый не протестовал. Большую часть пакостей придумывали Мозес и Катценъямер, но чинил их, как правило, жалкий трус Эрнест.

Теперь вы можете представить себе мое положение. Подружись я с ним, меня бы тоже презирали и травили Не все же такие смелые, как Катрина. Она частенько ловила Мозеса и Эрнеста на месте преступления — один строил козни, другой приводил его замысел в исполнение — и задавала им хорошую трепку, а однажды, когда в это дело вмешался Ганс Катценъямер, она колотила грубияна до тех пор, пока он не повалился на колени и не запросил пощады.

Работал Сорок четвертый, как дьявол, — от зари до зари. Тот, кто поднимался раньше всех, заставал его за работой при свете фонаря; тот, кто ложился после всех, видел, что он работает далеко за полночь. Парень выполнял самую тяжелую черную работу, и если уставал, то не подавал и виду. Он был полон энергии и, казалось, испытывал особую радость, растрачивая свою удивительную, неиссякаемую силу.

С момента своего появления Сорок четвертый сильно укрепил репутацию нашего астролога и мага. Какую бы шутку ни отколол новичок, слава доставалась астрологу. Сначала он проявлял осторожность и, когда ему приписывали разные чудеса, предпочитал отмалчиваться, но в самом молчании было скорее признание своей причастности, нежели ее отрицание. Вскоре Валтасар Хофман освоился с новым положением, отказался от прежней политики и принимал славу мага как должное. Как-то раз Сорок четвертый, к великому ужасу присутствующих, отвязал пса и спустил его с цепи со словами:

— Веди себя как следует, Феликс, никого не обижай!

— Не бойтесь, это мой маленький каприз, — произнес маг с милой улыбкой, — мой дух управляет псом, он никого не тронет.

Потрясенные домочадцы взирали на мага с обожанием и восхищением. Они целовали край полы его плаща и осыпали неслыханными похвалами.

— Поди поблагодари своего повелителя за великую честь, оказанную тебе, — приказал Сорок четвертый псу.

И тут произошло нечто невообразимое. Тупой, злобный пес, не обученный ни языку, ни правилам хорошего тона, ни религии, ни другому полезному предмету, не способный даже понять столь высокопарный слог, подошел к астрологу, поднялся на задние лапы, поджал передние и, благоговейно опустив голову, протявкал «Яп-яп, яп-яп, яп-яп!» со смиренным видом христианина, творящего молитву.

Когда пес опустился на все четыре лапы, юноша приказал:

— А теперь приветствуй повелителя и удаляйся, как с королевского приема.

Пес церемонно поклонился и, пятясь, отошел в свой угол. Проделал он это, конечно, не очень грациозно, но весьма недурно для пса, совершенно неопытного в таких делах, понятия не имевшего о королях, ничего не смыслившего в придворном этикете.

Вы спросите, лишились ли домочадцы дара речи? Можете не сомневаться. Все повалились на колени перед магом — фрау Штейн, за ней остальные. Я видел это собственными глазами. Меня потрясло такое жалкое идолопоклонство и лицемерие, такое раболепие, но я тоже опустился на колени, чтоб не вызвать нарекания

Жизнь в замке становилась все интереснее. Через каждые два-три дня происходило что-нибудь удивительное; Сорок четвертый творил чудеса, и слава астролога росла не по дням, а по часам. Кто в душе не мечтает, чтоб ему завидовали? Пожалуй, каждый: человек счастлив, когда ему завидуют Валтасар Хофман был счастлив: никто не знал большей зависти ближних, маг был на седьмом небе от счастья.

Теперь я страстно хотел подружиться с Сорок четвертым. По правде говоря, ему тоже завидовали. Несмотря на унижения, оскорбления и травлю — завидовали. Ведь он был инструментом в руках могущественного, вселявшего во всех ужас мага, и кто бы взялся отрицать, что творить задуманные им чудеса под взглядами благоговейно затаивших дыхание людей — славное и завидное дело. Признаюсь, я был одним из этих завистников. И любой настоящий мальчишка на моем месте вел бы себя точно так же. Я очень хотел быть у всех на виду — чтоб мне дивились, чтоб обо мне говорили. Эрнест и Барти испытывали, конечно, те же чувства, но, как и я, скрывали свою зависть. Я старался попасться магу на глаза в надежде, что он и меня заставит творить чудеса, но мне не удалось привлечь его внимание. Он просто не замечал меня, когда замышлял новые чудеса. Наконец я придумал план, вполне осуществимый, как мне казалось. Я решил повидать Сорок четвертого наедине и открыть ему свою тайну — кто знает, вдруг он поможет, и мое желание исполнится? Когда вся братия легла спать, я проскользнул в его комнату и замер в ожидании хозяина. Сорок четвертый явился около двух ночи; увидев меня, он быстро поставил фонарь на стол, взял меня за руки, и такая радость озарила его лицо, что мне не пришлось ничего объяснять.

Глава VI

Сорок четвертый закрыл дверь, мы сели, и он начал разговор. Сказал, что рад моему приходу — это очень мило и великодушно с моей стороны, — что надеется найти во мне друга: он одинок и очень хочет с кем-нибудь сблизиться. Я смутился, мне стало стыдно, я почувствовал себя жалким и подлым обманщиком и почти собрался с духом открыть ему истинную цель своего прихода, низменную и эгоистичную. Но Сорок четвертый улыбнулся доброй располагающей улыбкой, похлопал меня по колену и произнес:

— Не беспокойся.

Что он имел в виду, я не понял, но его замечание меня озадачило; мне хотелось поддержать разговор, чтобы не выдать своего замешательства, но, как на зло, ничто, кроме погоды, не шло на ум, и я молчал.

— Она тебя волнует? — спросил Сорок четвертый.

— Кто — она?

— Погода.

И снова я был озадачен, вернее — потрясен. «Это сверхъестественно, — думал я, — это страшно, я его боюсь».

— И напрасно, — весело молвил Сорок четвертый, — не надо меня бояться.

Я поднялся, охваченный дрожью, и едва пролепетал:

— Я… мне что-то неможется, извини, я лучше пойду.

— О, не уходи, прошу тебя! — взмолился Сорок четвертый. — Побудь со мной. Хочешь, я помогу тебе, с радостью помогу?

— Ты такой добрый, такой славный, — растерянно бормотал я, — мне и самому хочется остаться, но лучше я зайду в другой раз. Я, понимаешь ли… похолодало, наверное, простыл немного. Пойду лягу, укроюсь потеплей, так скорее поправлюсь.

— При простуде выпить чего-нибудь горячего в сто раз лучше, уж поверь мне. Горячее питье — вот что тебе нужно! Ну, как?

— Может, и лучше, да где…

— Только скажи, что ты хочешь! — воскликнул Сорок четвертый, жаждавший мне помочь. — Горячий кларет, прямо с огня, пойдет?

— Еще бы! Но откуда…

— Вот, держи, пей, пока не остыл, только не обожгись. Простуду как рукой снимет.

Сорок четвертый протянул мне дымящийся кубок — красивый, покрытый тончайшей резьбой. Я принял его и ни жив ни мертв повалился на стул, кубок задрожал у меня в руке. Я все же глотнул вина — оно было восхитительно и совершенно непривычно на мой грубый вкус.

— Пей! — подбодрил меня Сорок четвертый. — Пей до дна, не бойся, вино живо поставит тебя на ноги. Впрочем, это не по-товарищески: я должен выпить вместе с тобой.

В мгновенье ока в руке у него появился дымящийся кубок. Не успел я осушить свой, как он снова протянул мне полный и сердечно сказал:

— Пей, это только на пользу. Я вижу, тебе уж полегчало, верно?

«Полегчало, как бы не так, — подумал я про себя. — Согрелся, а душа в пятках».

Сорок четвертый добродушно рассмеялся.

— Поверь на слово, у тебя нет никаких оснований для страха. Даже под защитой моей доброй старой матушки Катрины ты бы не был в большей безопасности. Пей!

Я не мог устоять — не кларет, а настоящий нектар! Потягивал его с наслаждением, но страх и неловкость не проходили. Нет, мне не хотелось здесь оставаться: мало ли что случится? Я заявил, что ухожу. Сорок четвертый не собирался ложиться — его уже ждали дела, и он предложил мне свою кровать. Меня кинуло в дрожь при одной мысли об этом, и я нашел отговорку — своя постель привычнее, а мне надо хорошо отоспаться. Сорок четвертый вышел проводить меня и несколько раз благодарил с самым серьезным видом за то, что я наведался к нему в гости; он великодушно не замечал ни моей бледности, ни дрожи и взял с меня слово, что я снова приду к нему нынче же ночью. В душе я решил, что скорей умру, нежели сдержу свое слово. На прощанье он дружески пожал мне руку, я с трясущимися коленками шагнул во мрак и тут же очутился в собственной постели — дверь комнаты закрыта, на столе мигает свечка и отрадный огонь полыхает в камине. Чудеса да и только! Как бы то ни было, я с наслаждением погрузился в сон; благородное вино слегка кружило голову, но последняя мысль, промелькнувшая в полузабытьи, отрезвила меня, как ушат холодной воды: а вдруг он подслушал мою мысль — скорей умру, нежели сдержу слово?

Глава VII

К своему удивлению, я поднялся бодрый, полный сил, когда меня разбудили на рассвете. Никакого похмелья!

Так это был сон, обрадовался я, хорошо бы он не вышел в руку!

Вскоре я увидел Сорок четвертого Он поднимался по лестнице с большой вязанкой дров.

— Придешь сегодня ночью? — спросил он с мольбой в голосе.

Я вздрогнул.

— Господи, так значит, это не сон?

— Нет, не сон. Жаль, если не придешь. Прекрасная была ночь, я тебе очень благодарен.

Сорок четвертый произнес это так трогательно, что сердце у меня дрогнуло, и сами собой вырвались слова:

— Приду, скорей умру, нежели отступлюсь от своего слова!

Сорок четвертый обрадовался, как ребенок.

— Та же фраза, но на сей раз мне она нравится больше, — молвил он и добавил, проявив предупредительность и деликатность: — В присутствии других обращайся со мной, как прежде. Ты навредишь себе, если станешь выказывать мне дружеское расположение на людях. А я все понимаю и не обижусь.

— Ты славный парень, — ответил я, — преклоняюсь перед тобой. Если б я родился храбрецом, я бы бросил вызов им всем, но увы! Я не из храброго десятка.

Его большие глаза широко открылись от изумления.

— За что ты коришь себя? — недоуменно спросил Сорок четвертый. — Не ты себя создал, в чем же твоя вина?

Какая глубокая здравая мысль! Мне она и в голову не приходила, более того — я не слышал ее от умудренных ученостью людей, они никогда не высказывали ничего и вполовину столь разумного и неопровержимого. Тем удивительнее было услышать подобную истину от мальчишки, да еще бездомного бродяги. Я был озадачен, но подавил в себе желание тут же обратиться к нему с вопросом, рассудив, что смогу и без разрешения обсудить с кем-нибудь это дело, если захочу. Сорок четвертый весело глянул мне в глаза.

— Не сможешь, как ни старайся, — сказал он.

— Чего я не смогу?

— Ты никому не расскажешь о том, что произошло прошлой ночью.

— Почему?

— Я этого не хочу. А против моей воли ничего не случится. Я намерен исподволь посвящать тебя в различные тайны, и ты их сохранишь.

— Я, конечно, постараюсь.

— Попробуй нарушить мой запрет. Заметь, я не говорю: «Ты не должен разглашать тайну», я говорю: «Ты не сможешь».

— Тогда я и пробовать не стану. т ' ''"~ Весело насвистывая, подошел Эрнест и, увидев Сорок

четвертого, закричал:

— Эй, убирай дрова с дороги, ленивый попрошайка!

У меня едва не сорвалось с языка самое обидное ругательство, какое я знал, но что-то заставило меня сдержаться. «Может, Сорок четвертый не одобряет моего намерения?» — подумал я, подтрунивая над собой Сорок четвертый обернулся и бросил через плечо:

— Ты прав, не одобряю.

Это было непостижимо, таинственно и захватывающе интересно. Я подумал: «Наверное, он прочел мои мысли о том, стоит ли рассказывать другим про то, что случилось прошлой ночью». И Сорок четвертый отозвался сверху:

— Прочел.

Завтрак близился к концу. За время трапезы мастер не произнес ни слова: похоже, что-то задумал. Обычно, когда у него на лице появлялось такое выражение, он взвешивал в уме важное и, возможно, рискованное решение и собирался с духом, чтобы высказать его и отстоять. Беседа не клеилась, всех разбирало любопытство, все ждали, что произойдет.

Сорок четвертый подбросил в огонь полено. Мастер окликнул юношу. Общее любопытство накалилось до предела, когда тот почтительно склонился перед хозяином.

— Сорок четвертый, я заметил… Кстати, я не ошибся, тебя и вправду так зовут?

Юноша кивнул и серьезно добавил:

— Новая Серия, 864 962.

— Не будем вдаваться в подробности, — проявил тактичность мастер, — это твое дело, и я полагаю, милосердия ради, нам не следует совать в него нос. Я вижу, ты проявляешь усердие и похвальное рвение в работе и за этот месяц вынес большие трудности с терпением, достойным подражания. Многое делает тебе честь, и я не знаю за тобой ничего дурного.

Сорок четвертый вежливо поклонился. Мастер взглянул на сидящих за столом, уловил недовольство на их лицах и продолжал:

— Ты заслужил дружбу, и не твоя вина, что в замке у тебя нет друзей — никого, кроме Катрины. Это несправедливо. Я сам буду тебе другом.

В глазах юноши вспыхнула радость. Мария и ее мать, вздернув головы, презрительно фыркнули. Остальные безмолвствовали.

— Ты достоин поощрения и ты его получишь! — заявил мастер. — Здесь и ныне я присваиваю тебе почетное звание подмастерья цеха печатников, самого высокого и благородного из всех ремесел, чье извечное предназначение — содействовать развитию и сохранению других ремесел.

Мастер поднялся и торжественно возложил руку на плечо юноше, как король, посвящающий в рыцари. Тут все печатники вскочили, взволнованные и оскорбленные, протестуя против поругания своей святыни; какого-то нищего бродягу без роду и племени допускали к вратам, открывающим доступ к благородным привилегиям и отличиям их свято чтимого великого цеха! Но мастер гневно заявил, что выгонит из дому любого, кто откроет рот, и приказал всем сесть; ворча и задыхаясь от злобы, печатники подчинились. Тогда и сам мастер опустился на стул и занялся новичком, удостоенным великой чести.

— Наше ремесло — одно из самых премудрых. Ты изучал латынь? — поинтересовался он.

— Нет, сэр.

Печатники тихо засмеялись.

— А греческий?

— Нет, сэр.

Снова смешок — и так после каждого ответа. Но Сорок четвертый не краснел, не смущался — напротив, он был вызывающе спокоен и безмятежно доволен собой. Мне было стыдно за него, и в то же время я ему сочувствовал: только теперь я понял, как сильно привязался к Сорок четвертому.

— Древнееврейский?

— Нет, сэр.

— Но какие-нибудь науки ты изучал? Математику? Астрологию? Астрономию? Химию? Медицину? Географию?

При упоминании каждой из наук юноша беспечно качал головой:

— Нет, сэр.

А под конец добавил:

— Ни одной из них я не изучал, сэр.

Печатники уже не старались подавить свое веселье, и раздражение, закипавшее в мастере, готово было вот-вот вылиться наружу. Мастер помолчал пару минут, сдерживая раздражение, потом спросил:

— Ты хоть чему-нибудь учился?

— Нет, сэр, — ответил Сорок четвертый с той же идиотской наивностью.

Затея мастера терпела поражение по всем статьям. Наступил критический момент. Рты недругов раскрылись, чтоб испустить торжествующий вопль, но мастер, побагровев от ярости, не растерялся, и голос его победно грянул:

— Клянусь всемогущим богом, я сам буду тебя учить!

Какое великодушие! Какая ошибка! Я едва сдержался, чтоб не крикнуть «Ура!» в честь благородного старого мастера. Мне следовало помалкивать. Я видел лица печатников из-за своего стола в углу, где сидели подмастерья, и понял, что мастер сделал ошибку. Я знал этих людей. Они могли снести многое, но на сей раз мастер, как говорится, хватил через край. Он покусился на святая святых — цеховые привилегии печатников, хранимые • как зеница ока, — их гордость и отраду, их сокровище, покусился на высокочтимую знатность и принизил их величие. Такого унижения печатники не простят никому. Они жаждут мщения и сумеют отомстить. Сцена, которую мы наблюдали, с первого взгляда могла показаться комичной, но это была трагедия. Поворотный пункт. Что еще ждет впереди? Прежде, когда разгорался спор, печатники шумели, ругались, ссорились, теперь же они были мрачнее тучи и не говорили ни слова. Дурная примета!

Мы, три скромных подмастерья, сидя за своим столиком, не сводили с них глаз. Барти был бледен и нездоров на вид. Эрнест ощупывал меня злыми глазами.

— Попался, — сказал он, — я застал тебя на лестнице за дружеской беседой с Тюремной Птахой. Можешь не отпираться, я тебя самолично видел.

У меня кровь застыла в жилах и мурашки поползли по спине. Я проклинал злосчастный случай, послуживший уликой. Как быть? Что еще можно сделать? Как доказать свою непричастность? Но я ничего не мог придумать, я будто онемел, слова не шли на ум, а глаза безжалостной твари так и буравили меня.

— Признавайся, ты друг этого скота! — злорадствовал Эрнест. — Попробуй доказать, что я не прав!

Да, попал в переплет! Эрнест наябедничает печатникам, и я сразу стану изгоем, они превратят мою жизнь в сущий кошмар! Я очень боялся печатников и лихорадочно соображал, как мне выпутаться, но положение казалось безвыходным; одно я знал наверняка: чтобы отвести от себя беду, надо собраться с духом и не позволить злобному зверю топтать себя. Уж его-то, во всяком случае, я не боялся, даже моя робость имела пределы.

— Ты лжешь! — сказал я, взяв себя в руки. — Да, я разговаривал с Сорок четвертым и буду разговаривать, когда захочу, но из этого вовсе не следует, что он мне друг.

— Ого! Значит, ты и не отпираешься! Этого вполне достаточно. Не хотел бы я оказаться на твоем месте — ни за какие коврижки! Вот узнают печатники, тебе здорово влетит.

Барти очень огорчился. Он умолял Эрнеста не доносить на меня. Но как ни старался Барти, все было тщетно. Эрнест заявил, что даже под страхом смертной казни не откажется от своего намерения.

— Ну и ладно, — сказал я. — Иди доноси, в любом случае от таких, как ты, ничего другого не жди. Доноси, мне все равно.

— Ах, тебе все равно! Ну что ж, посмотрим. Я скажу печатникам, что ты друг Тюремной Птахи.

Этого еще не хватало! Отчаяние побудило меня к действию.

— Возьми свои слова обратно, или я всажу в тебя кинжал, — пригрозил я.

Эрнест здорово струхнул, хоть и притворился, что ему все нипочем, он даже выдавил из себя смешок и пробурчал, что пошутил. На том спор и закончился. Мастер поднялся со своего места, значит, по этикету и нам полагалось встать. На душе у меня было горестно и безотрадно. Я предчувствовал, что впереди — одни неприятности. И все же было одно утешение — я надеялся, что меня хотя бы не обвинят в дружбе с Сорок четвертым. Все складывалось не так уж плохо.

Мы поднимались в типографию в обычном порядке — по старшинству: я шел за последним печатником, за мной — Эрнест, за ним — Барти. Замыкал процессию Сорок четвертый.

Для ученья ему отводились свободные часы после работы. В типографии он теперь занимал место Барти, большую часть времени выполнял нудную грязную работу, а в промежутках ловил момент и изучал первые шаги несравненного ремесла — набор и разбор шрифта, распределение его по кассам.

По всем правилам полагалось устроить в честь Сорок четвертого церемонию: он впервые пересек порог типографии как подмастерье. Обычно подмастерью вручали кинжал, и отныне он получал привилегию ношения малого оружия в предвкушении грядущего славного дня, когда он овладеет искусством печатника, станет джентльменом и получит шпагу. На левый рукав подмастерью прикалывали красный шеврон, удостоверяющий его новый почетный титул ученика печатника. Сорок четвертому во всех этих знаках внимания было отказано, церемония посвящения не состоялась. Он вступил в мир печатников непризнанным и незваным.

Самый младший подмастерье должен был взять Сорок четвертого под опеку и разъяснить ему его нынешние несложные обязанности. Честный маленький Барти принялся было за дело, но Катценъямер, старший печатник, грубо осадил его и приказал: — Ступай к наборной кассе! [ неглубокий ящик с перегородками, в котором помещаются литеры и пробельные материалы для ручного набора текстов ]

Сорок четвертый растерянно стоял посреди типографии. Он грустно озирался по сторонам, глядя с мольбой на всех, кроме меня, но его никто не замечал, никто даже не глядел в его сторону, будто его здесь и не было.

В углу старый Бинкс, сгорбившись, просматривал гранки [ корректурный оттиск, полученный со столбца набора ]; Катценъямер склонился над верстальным столом и заполнял пробельным материалом [ металлические или деревянные брусочки, применяемые в типографском наборе для образования промежутков (пробелов), между словами — шпация, между строками — шпон, для разделения колонок, отделения заголовков — реглет ] промежутки между полосами; Эрнест с накатным валиком и жесткой щеткой в руках делал пробный оттиск; я сверял полосы, выправляя пропуски; Фишер мазал клеем суровое полотно, перекрывая декель [(от нем Deckel — покрышка) — обтянутая тканью рамка в ручном типографском станке. Верстатка — приспособление для ручного набора строк в виде металлической пластинки с бортиками, в которую вставляют литеры и пробельный материал. Выключка строк — расположение литер и пробельного материала для получения строчки нужной длины ]; Мозес занимался набором — выверял каждую строчку реглетом и сновал, как челнок, вправо-влево; он со стуком укладывал литеры в наборную кассу, бил ими с размаху по перегородкам, выкидывая их из кассы, делал два лишних движения, укладывая литеры в верстатку, и третье — щелкая по линейке; при выключке строк выключательные поперечники торчали у него редкой изгородью из жердей, при наборе вразрядку — клыками старой ведьмы — в общем, получался какой-то частокол из шпаций; сам Мозес являлся живой аллегорией фальши и притворства — от зеленого шелкового козырька до пяток, непрестанно дергавшихся вверх-вниз; он суетился, будто набирал три тысячи литер в час, а сам едва успевал набрать шестьсот — это при легком наборе с двойными шпонами. Непостижимо, как господь терпел такого наборщика — ну что ему стоило поразить притворщика молнией!

На Сорок четвертого было жалко смотреть: лишенный дружеского участия, он стоял одиноко во враждебной тишине. Мне больше всего на свете хотелось, чтоб кто-нибудь проявил к нему сострадание, сказал доброе слово, дал хоть какую-нибудь работу. Но об этом нечего было мечтать: все они только и ждали, чтоб на парня свалилась беда, предвкушали ее, дрожа от нетерпения, знали, что тучи уже сгущаются у него над головой, и гадали, откуда грянет гром. И наконец они дождались. Катценъямер пронумеровал страницы, разделил их реглетами, убрал веревки, связывавшие форму, отрегулировал контрольные полозки, наложил раму для заключки и, взяв молоток-гвоздодер, приготовился забить клинья в форму. Он медленно повернул голову и хмуро уставился на Сорок четвертого. Несколько секунд Катценъямер выжидающе молчал, потом взорвался:

— Да принесешь ты мне наконец клинья или нет!

Жестоко! Откуда было Сорок четвертому знать, что означает незнакомое слово? Выразительное лицо юноши взывало о помощи, печатники глазели на него с молчаливым злорадством, и вот уже Катценъямер двинулся к нему, выставив кулачищи. Господи, взмолился я, если я не смею сказать и слова в его защиту, неужели нет способа ему помочь? И вдруг меня осенило: ведь Сорок четвертый читает мои мысли!

— Сорок четвертый! — мысленно произнес я. — Ящик с клиньями — под каменной плитой!

Сорок четвертый мгновенно вытащил ящик и поставил его на верстальный стол. Теперь он был спасен. Катценъямер и все прочие не могли скрыть удивления и глубокого разочарования.

Какое— то время Катценъямер размышлял над происшествием -видно, пытался разобраться, в чем тут хитрость, потом продолжил свою работу — отобрал клинья и загнал их в форму. Когда форма была готова, Катценъямер снова бросил испытующий взгляд на Сорок четвертого. Тот и сам смотрел на него во все глаза, но что толку? Как он мог догадаться, что хочет от него Катценъямер? Лицо старшего печатника исказила гримаса, он пару раз презрительно сплюнул, потом закричал:

— Кто будет этим заниматься, я, что ли?

Меня его крик не застал врасплох

— Сорок четвертый, — сказал я про себя, — осторожно поставь форму набок, возьми ее правой рукой под мышку и неси вон к той машине — прессу. Положи ее бережно на камень, он называется опорной плитой.

Сорок четвертый невозмутимо взялся за дело и выполнил его безупречно, как бывалый подмастерье. Удивительно! Пожалуй, во всей Европе не нашлось бы второго необученного парня, который справился бы с таким трудным и тонким делом, проявил замечательную сноровку и не рассыпал шрифт на полпути! Я был потрясен, мне хотелось кричать от радости, но я сдержался.

И, разумеется, произошло то, чего и следовало ожидать Печатники решили, что Сорок четвертый — опытный подмастерье, сбежавший от жестокого хозяина. В подобных случаях не принято расспрашивать человека о его прошлом, но недруги могли задать Сорок четвертому другие, не менее каверзные вопросы. Я был убежден, что они не преминут это сделать. Печатники бросили работу и окружили Сорок четвертого плотным кольцом. Их хмурый вид не предвещал ничего доброго. Они молча рассматривали парня, наверняка замышляя какую-нибудь пакость. Сорок четвертый, стоя в центре круга, ждал, опустив глаза. Мне было до боли жаль его. Я знал, что сейчас последует, но не видел ни малейшей возможности помочь ему выпутаться из беды. Они срежут Сорок четвертого первым же вопросом, и я не смогу подсказать ему ответ. Наконец Мозес Хаас, ухмыляясь, произнес с издевкой:

— Как же так — опытный подмастерье, а латыни не знаешь?

Вот этого я и боялся! Но Сорок четвертый воистину был вечно новой, неразрешимой загадкой! Он поднял на Мозеса открытый простодушный взгляд и спокойно ответил:

— Ты это обо мне? Но я знаю латынь.

Печатники глянули на него с недоуменным, я бы даже сказал, одураченным видом.

— Зачем ты солгал мастеру? — спросил Катценъямер.

— Я не лгал. У меня не было такого намерения.

— Не было, говоришь? Идиот! Он спросил, знаешь ли ты латынь, и ты ответил, что не знаешь.

— О, нет! — горячо возразил юноша. — Все было иначе. Мастер спросил, изучал ли я латынь, то есть в школе, с учителем, насколько я понимаю. Я, конечно, ответил отрицательно, поскольку овладел ею сам, по книгам.

— Что до непреложной точности выражений, так тут ты пурист, ей-богу, пурист, — раздраженно заметил Катценъямер. — Поди разберись, что ты за человек, — ткнешь в тебя пальцем, а твой уж и след простыл. Ты можешь хоть что-нибудь сделать попросту, без фортелей? Будь моя воля, я б тебя утопил, черт подери.

— Послушай, мой мальчик, так ты действительно знаешь основы всех предметов, про которые спрашивал мастер? — вполне дружелюбно спросил Фишер.

— Да, сэр.

— И всему научился сам?

— Да, сэр.

Лучше б ему не признаваться! Мозес тут же ввернул:

— Честный самоучка не полезет в печатники. Тут мало нахвататься знаний, надо усвоить основы основ наук. Ты увильнул от экзамена, так вот — либо держи его теперь, либо убирайся вон!

Идея была блестящая, и печатники шумно выразили Мозесу свое одобрение. Я был спокоен: Сорок четвертый читает мои мысли, и я наверняка проведу его через это испытание. Экзаменатором назначили Адама Бинкса, и я вскоре убедился, что Сорок четвертый не нуждается в моей помощи. Мне было далеко до него. Я бы, конечно, зазнался, обладай я такими обширными познаниями. А он и не думал зазнаваться. Все поняли, что по образованности Адам Бинкс — дитя по сравнению с Сорок четвертым. Бинкс не годился ему в экзаменаторы. Сорок четвертый намного глубже знал языки, науки, искусство, и, обратись вдруг его эрудиция в воду, Бинкс сразу бы утонул. Печатники не могли удержаться от смеха; будь они настоящими мужчинами, они подобрели бы к своей жертве, но они не были настоящими мужчинами и не подобрели. Бинкс, ставший всеобщим посмешищем, разозлился, но вместо того чтобы излить злобу на шутников, он, бесстыжий, напустился на Сорок четвертого и сбил бы его с ног, если бы не Фишер. Окружающие не благодарили Фишера за вмешательство, они с удовольствием бы выругали его, но это было небезопасно: печатники не хотели исключать Фишера из своего круга. По всему было видно, что он довольно прохладно относится к общему делу, и они опасались, что Густав вообще к нему охладеет.

Затея с экзаменом провалилась, провалилась с треском, и печатники возненавидели Сорок четвертого еще больше, хоть сами были во всем виноваты. Это заложено в природе человеческой. Наконец Катценъямер, старший в типографии, приказал печатникам и подмастерьям браться за работу и пригрозил урезать им плату, если они и дальше будут тратить время попусту. Потом он прикрикнул и на Сорок четвертого: кончай-де бить баклуши и занимайся делом. Теперь никто не наблюдал за новым подмастерьем. Печатники полагали, что он знает свои обязанности. Но я-то видел, что он ничего не знает, и принялся мысленно подсказывать ему. Мне трудно было сосредоточиться на своей работе: какое это было интересное и увлекательное зрелище — смотреть, как Сорок четвертый работает по подсказке.

По моему мысленному указанию он собрал с полу валявшийся под ногами у печатников шрифт и уложил пригодный в ящик с сыпью, а непригодный — в ящик для сломанных литер; протер скипидаром и отчистил от краски накатные валики, приготовил щелочной раствор из древесной золы, вымыл в раковине форму, и надо сказать, отлично справился с этим делом; снял жесткую черную прокладку недельной давности с матричного каландра [ (от фр calandre-прокатывать, лощить) — машина, состоящая из системы валов, между которыми пропускают бумагу для придания ей гладкости ] и заменил ее новой; заварил клейстер, прочистил с помощью воздуходувных мехов несколько наборных касс, приготовил клей для переплетов, смазал машинным маслом валик и перекладины пресса. Пока Катценъямер печатал на листах латинской Библии цифру 16, Сорок четвертый, надев бумажный передник, закатал краской форму и при этом перепачкался краской с головы до ног — трубочист трубочистом! Потом он занялся набором, сделал корректурную гранку, мастерски связал неиспользованный шрифт и, умудрившись не рассыпать его, уложил в загон [ неотработанный, запасной набор ], принес шпации. Когда наборщики кинули жребий, кому какой урок [ задание, получаемое наборщиком Урок может быть трудоемким для набора и легким (набор стихотворения) ] достанется, унес их на место; тем временем удачливые наборщики радовались легкому уроку, а остальные проклинали свою незадачу. Если бы печатникам вздумалось разыграть новичка и отправить его в деревню к шорнику за таской, он простодушно выполнил бы и это поручение, и шорник с удовольствием задал бы ему таску, но до такого розыгрыша они не додумались: печатники полагали, что Сорок четвертый — стреляный воробей, а потому упустили самый удачный за весь день случай разоблачить его как самозванца, ранее в глаза не видевшего оборудования типографии.

Удивительное создание! Он ни разу не ошибся, но мне приходилось следить за ним с неослабным вниманием, и в результате я запорол пробный оттиск. В «назидание» Катценъямер заставил меня после работы разобрать его собственный шрифт и разложить его по кассам. Он не скупился на такие «уроки».

Итак, я спас Сорок четвертого, не вызвав подозрения у окружающих, не причинив себе никакого вреда, и он стал мне еще ближе. Это было естественно.

Работа кончилась, все пошли мыться; я ног под собой не чувствовал от радости и гордости, и тут Эрнест Вассерман донес, что я беседовал на лестнице с Сорок четвертым!

Глава VIII

Я выскользнул из комнаты и убежал. Поступок был разумный: меня миновала первая вспышка их гнева; попадись я печатникам под горячую руку, вряд ли отделался бы оскорбительными кличками — могли и поколотить. Я спрятался в укромном месте дальней нежилой части замка, посреди лабиринта галерей и коридоров. Разумеется, я не собирался в гости к Сорок четвертому, хоть и дал слово прийти, но при таком повороте событий он меня и не ждет — это ясно. Пришлось пропустить ужин, а это тяжкое испытание для растущего парня. К тому же в моем сыром, холодном закутке недолго было и в ледышку обратиться. А сон — какой уж тут сон: холод, крысы, привидения. Не скажу, что я видел их, привидения, но поминутно ждал, что увижу. Чего ж тут удивляться? В такой древней многовековой развалине привидения, как говорится, кишмя кишат; на протяжении столетий существования замка — ив ранние годы, и в зрелые — о нем ходила неизменная слава как о месте романтическом, насквозь пропитанном преступно пролитой кровью; я на своем опыте убедился, что еще не известно, какое из двух зол меньшее: мертвея от ужаса, глядеть на привидения или, вслушиваясь в темноту, высматривать их. По правде говоря, я не жалел, что сон бежит от меня, я боялся уснуть. Пришла беда — отворяй ворота; я молил о помощи бога, на него теперь была вся надежда. Кровь у меня по молодости лет была горячая, и я умудрился соснуть урывками, но большую часть ночи я молился, молился горячо и искренне. Я понимал: моими молитвами тут не обойдешься, нужны более действенные молитвы чистых и святых людей, молитвы посвященных — вот их бог услышит, а услышит ли меня, еще не известно. Меня могло спасти лишь заступничество Вечно Молящихся Сестер. Им надо было заплатить пятьдесят серебряных грошей. Если тебе грозила беда, если тучи у тебя над головой не рассеивались, молитва Вечно Молящихся Сестер ценилась выше молитвы священника: его молитвы возносились к небу в определенное время, а в промежутке тебя ничто не охраняло, тогда как молитвы Сестер возносились непрерывно, что явствует из названия их монастыря, они не прекращались ни днем, ни ночью. Как только две монахини поднимались с колен, две другие тотчас занимали их место перед алтарем, и молитва не прерывалась. Монастырь Вечно Молящихся Сестер находился на другом берегу реки за деревней. Сестры молились с особым рвением за каждого обитателя замка, потому что наш князь недавно оказал монастырю очень большую услугу; он выпрашивал у бога прощения за убийство своего старшего брата, великого князя Богемии, главы династии. Наш князь реставрировал, роскошно отделал старинную церковь в фамильном замке и отдал ее в пользование Вечно Молящимся Сестрам, пока в их монастыре, разрушенном ударом молнии, велись восстановительные работы.

Вечно Молящихся Сестер ждали в воскресенье, значит, служба продлится вдвое дольше: вынесут святое причастие в дароносице, и четыре монахини вместо двух начнут молитвенное бдение. И все же, если прислать деньги вовремя, они помолятся и за меня, а это все равно что вступить в дело на выгодных условиях.

Наш князь не ограничился упомянутой мной милостью и взял на себя треть расходов по восстановлению монастыря. Вот почему мы были в большом фаворе у Сестер. Отправлять богослужение будет старый отец Питер, добрейший и честнейший человек. Отец Адольф отказался: это не сулило ему выгоды, потому что все деньги шли на содержание приюта для бездомных сирот, о которых пеклись милосердные сестры.

Когда наконец крысы прекратили возню, я понял, что долгая ночь близится к концу, и выбрался на ощупь из своего убежища. На кухне при свете свечи уже хлопотала Катрина; услышав мой рассказ, она преисполнилась сочувствия ко мне и пообещала дать Эрнесту и леща, и перцу, и березовой каши; потом, спохватившись, быстро сготовила горячее на завтрак, уселась за стол, судачила и, как всякая хорошая стряпуха, любовалась, с какой жадностью я ем, а я и вправду сильно оголодал. Мне было приятно слушать, как она честит этих негодяев и насмехается над ними — проходу, мол, не дают ее мальчику, и нет среди них ни одного настоящего мужчины, кто вступился бы за него и за мастера.

— Боже правый, если бы Навсенаплюй был здесь! — взмолилась Катрина.

Я вскочил, обхватил руками морщинистую шею старухи и стиснул ее в объятиях — благословенная мысль! Катрина тихо опустилась на колени перед маленьким алтарем пресвятой девы — я тотчас последовал ее примеру — и вознесла за всех нас молитву о помощи из глубины горячего преданного сердца, а потом, поднявшись с колен, полная сил и уверенности в правоте своего дела, заклеймила наших недругов таким пламенным и замысловатым проклятием, какого я никогда не слышал из уст непосвященного.

Уже рассветало, когда я поделился с Катриной своим замыслом обратиться к Вечно Молящимся Сестрам; она похвалила меня за набожность и добросердечие и благословила на доброе дело, заверив, что сама отошлет им деньги л все устроит. Мне пришлось попросить у нее взаймы два серебряных гроша, чтоб набралась нужная сумма — пятьдесят, и Катрина с готовностью отозвалась: — Неужто не дам? Ведь ты сам попал в беду за то, что был добр к моему мальчику. Конечно дам, и пять дам, если понадобится!

Слезы выступили на глазах у Катрины, и она прижала меня к груди. Я прибежал к себе в комнату, захлопнул дверь и запер ее на замок, потом вытащил свои сокровища из тайника и пересчитал монеты; оказалось, что их пятьдесят! Я не мог понять, в чем дело. Снова пересчитал — дважды, но ошибки не было, неведомо откуда появились еще два гроша. Все сложилось наилучшим образом, мне и в долги залезать не пришлось. Я отнес деньги Катрине и рассказал ей про чудо. Она, пересчитав гроши, недоумевала и дивилась не меньше моего. И вдруг Катрину осенило! Она упала на колени перед алтарем, и из уст ее полилась хвала пресвятой деве за столь быстрый чудодейственный ответ на ее мольбу о помощи.

Катрина поднялась с колен самой гордой женщиной в округе, и гордость ее была оправданна.

— Подумать только! Пресвятая дева свершила это чудо для меня, бедной ничтожной служанки, праха земли! — произнесла она, стараясь проявлять должное смирение. — А ведь есть на земле и коронованные монархи, для которых Она не свершила бы чуда! — и, несмотря на смирение, в глазах Катрины вспыхнуло ликование. Через час о чуде знал весь замок, и куда бы ни пошла Катрина, ей всюду оказывали почет и уважение. Начавшийся день, этот злополучный вторник, принес сплошные огорчения и Сорок четвертому, и мне. Печатники слонялись по замку злые и угрюмые. Они придирались по малейшему поводу, отпускали шуточки и откровенно глумились надо мной, а когда «сострил» Катценъямер — обозвал меня непечатным словом, вся компания покатилась со смеху и принялась водить линейками по наборным кассам — у печатников это равнозначно издевательским аплодисментам. Смехом они наградили остроумие старшего по цеху, издевка предназначалась мне. Надо подумать, над кем насмехаешься, прежде чем водить линейкой по кассе: не всякий такое стерпит. Это самая искусная и выразительная издевка из всех, изобретенных человеком. Звук получается резкий, скрежещущий, назойливый, а мастер своего дела может уподобить его крику осла. Как-то на моих глазах возмущенный печатник выхватил в ответ шпагу. А что касается прозвища, которым наградил меня Катценъямер, оно огорчило и уязвило меня больше всех других обид и оскорблений. Я расплакался, как девчонка, и необычайно обрадовал тем самым печатников; они потирали руки и визжали от радости. Обидная кличка вовсе не подходила парню моего сложения, а потому ничего остроумного в ней не было. Это жаргонное словечко печатников (позаимствованное в Англии) определяло вид шрифта. Все шрифты слегка уже сверху, чем у ножки литеры, но в некоторых комплектах шрифта это расширение книзу так явственно, что злоязычные печатники называют его бурдюком. Вот отсюда и пошла гнусная кличка, придуманная Катценъямером. Если я что-нибудь знаю о печатниках, она пристанет ко мне навечно. Не прошло и часа, как она уже красовалась на моей метке. Представляете? Они приписали к моему номеру буквы, с которых начинались обидные слова, в штампе над пачкой уроков значилось: «шпон 4 — БЗ» [ Обидная кличка, огорчившая Августа, — «бурдючный зад» ]. Кто-то скажет, что это сущий пустяк. Но, доложу вам, не все, что кажется пустяком людям, повидавшим свет, пустяк для молодого человека. Впоследствии мало что вызывало у меня такое чувство стыда, как этот «пустяк».

Печатники продолжали издеваться над безропотным Сорок четвертым. Стоило ему отвернуться, как клинья и шпации летели ему в голову и спину, но, не причинив вреда, отскакивали, точно град. Если Сорок четвертый, выполняя какую-нибудь работу, наклонялся, печатник, стоявший рядом, бил его что было мочи наборной доской по мягкому месту и с притворным раскаянием восклицал:

— Ах, это ты? А я думал — мастер!

Все вокруг хохотали, довольные, и выдумывали все новые «шутки». Катценъямер и компания не упускали ни малейшей возможности унизить Сорок четвертого, причинить ему боль. И делалось это не столько во вред новому подмастерью, сколько из желания досадить мастеру. Они пытались вызвать Сорок четвертого на какое-нибудь ответное действие, вот тогда, навалившись на него всем скопом, они бы его избили. Но это им не удалось, и день, по их мнению, прошел зря.

В среду печатники явились в типографию, задумав множество новых каверз, рассчитывая на больший успех. Подкравшись к парню сзади, они опускали ему за шиворот куски льда, развели огонь под рукомойником, а когда Сорок четвертый бросился его заливать, изобразили общий переполох и опрокидывали ведра с водой не в огонь, а, будто ненароком, на Сорок четвертого, да еще притворно возмущались, что он путается под ногами и мешает им тушить пожар. Когда Сорок четвертый закатывал краской шрифт для Катценъямера, этот негодяй все время норовил хватить его металлической рамкой по голове, чтоб он не успел увернуться, и кончил тем, что опустил рамку раньше времени; она угодила в контрольный полозок и выгнулась дугой, а Сорок четвертый получил нагоняй, будто в этом была его вина.

Они травили беднягу все утро, но снова их старания вывести его из себя не увенчались успехом. Днем они подсунули Сорок четвертому урок из латинской Библии, и он провозился с ним до вечера, когда же, сделав пробный оттиск, парень шел с наборной доской, Мозес дал ему подножку, и Сорок четвертый растянулся на полу, выронив доску. Старший печатник метал громы и молнии, досадуя на его неуклюжесть, и свалил всю вину на Сорок четвертого, будто Мозес был вовсе ни при чем, а под конец проявил особую зловредность — приказал парню вернуться в типографию после ужина и заново набрать урок — при свете свечи, если придется работать всю ночь.

Такой несправедливости Фишер не стерпел и вступился за нового ученика, но Катценъямер рявкнул, чтоб он занимался своим делом, а печатники надвинулись на Фишера с угрожающим видом, и защитнику пришлось отступить и замолчать. Он пожалел о своем добром поступке, потому что дал Катценъямеру повод ужесточить наказание.

— Ты считаешь себя важной персоной, не правда ли? — съязвил Катценъямер, обернувшись к Фишеру. — Так вот, я преподам тебе маленький урок: хочешь навлечь кару на Тюремную Птаху, выгораживай его, суй нос не в свое дело.

И Катценъямер приказал Сорок четвертому собрать весь рассыпанный шрифт, разложить его по кассам, а уж потом приступать к уроку!

Работы он задал бедному парню на всю ночь, хоть тот ничем не заслужил такого наказания. Знал ли мастер о бесчинствах печатников? Знал, конечно, и в душе кипел от негодования, но он был вынужден держать себя в узде и не подавать виду. Мастер всецело находился в руках печатников и понимал это. Он был связан обязательством выполнить большой заказ Пражского университета, работа была почти закончена, требовалось всего несколько дней, чтобы довести ее до конца; невыполнение заказа означало бы полное разорение. Мастеру приходилось закрывать глаза на все подлости печатников: если Катценъямер и его дружки откажутся работать, где искать других? В Венеции? В Лондоне? Во Франкфурте? В Париже? Да ведь пока туда доберешься, пройдет несколько недель!

В среду печатники отправились спать, торжествуя победу, а я совсем пал духом.

Но, господи, почему мы так легко впадаем в уныние? К утру Сорок четвертый прекрасно справился с работой. Да, он был поистине удивительный человек!

Но беда нагрянула — печатники объявили забастовку! Бедный мастер! Когда до него дошла страшная весть, он еле добрался до постели: сказались беспокойство последних дней, уязвленная гордость и отчаяние. Мастер метался в лихорадке и нес что-то несусветное в беспамятстве, чем очень огорчал своих сиделок — Маргет и Катрину. Печатники забастовали в четверг утром и известили об этом мастера. Потом они долго спорили о том, как обосновать свои требования. Наконец составили ультиматум и отправили его хозяину. Он был не в состоянии читать, и Маргет отложила бумагу в сторону. Ультиматум был очень прост. В нем говорилось о том, что Тюремная Птаха — сущее наказание для всех, источник нескончаемого раздражения и никто не вернется к работе до тех пор, пока его не отошлют из замка.

Они знали, что мастер не вправе выгнать ученика. За такой поступок его бы с позором изгнали из гильдии, сломав его шпагу: ведь мастер не мог доказать, что подмастерье в чем-то провинился. Откажись он выгнать Сорок четвертого, печатники не приступят к работе, дорогостоящий заказ не будет выполнен, и мастер разорится.

Печатники злорадствовали: теперь мастеру куда ни кинь, всюду клин. Он был у них в руках, в какую бы сторону ни подался.

Глава IX

Утро в ту злосчастную пятницу выдалось мрачное и тоскливое. Машины в типографии впервые за все время не работали. Надежды на перемену к лучшему не было. Как повелось, печатники отправились к ранней мессе вместе со всеми обитателями замка, но к завтраку, естественно, не вернулись. Явились час спустя и бесцельно слонялись по замку, заполняя время пустыми разговорами, сплетнями, картами. Они, понимаете ли, «удерживали крепость», что само по себе было бесполезным занятием, потому что ее никто не собирался брать. При нынешних обстоятельствах работать в типографии было опасно.

Да, надежды не было. Через некоторое время Катрина прошла мимо забастовщиков, и Мозес, увидев грусть на ее лице, не удержался от насмешки:

— На твоем месте я бы не унывал, Катрина. С молитвой-то можно одолеть все невзгоды. Закинь-ка удочку своей подружке — деве Марии!

Катрина радостно вспыхнула, будто Мозес произнес что-то приятное, а не богохульство.

— Спасибо за хорошую мысль, собака, — бросила она на ходу.

Я поспешил за ней, шутка Мозеса и меня надоумила, что надо делать. Хватит отчаиваться, решил я, пора действовать, надо призвать на помощь любую сверхъестественную силу, за которую можно расплатиться либо любовью, либо деньгами, — богородицу, астролога Балтасара или Вечно Молящихся Сестер. Благословенная мысль! Катрина подивилась моей сообразительности. Она сразу же загорелась новой идеей и вогнала меня в краску своими похвалами. Я и впрямь заслуживал похвалы, но по другой причине: я велел Катрине изъять мою прежнюю «просьбу» у монахинь (обращаясь к Вечно Молящимся Сестрам, люди высказывают пожелание, именуемое «просьбой») и передать им, чтоб молились не о моем спасении — пусть вовсе забудут про меня, — а горячо заклинали господа, чтоб вездесущий печатник Навсенаплюй пришел на помощь мастеру. Катрина сочла такое самопожертвование благородным и прекрасным; бог не позабудет о нем и воздаст тебе сторицею, обещала она, и я, разумеется, тоже думал о воздаянии — оно было бы справедливым.

Катрина согласилась и с другим моим предложением — пусть Сорок четвертый уговорит своего повелителя-мага обратить колдовство на пользу мастеру. И мы с Катриной воспрянули духом: тучи у нас над головой рассеивались, нам снова улыбалось солнце. Более разумного решения было не найти: мы складывали акционерный капитал, а не расточали его, ставили деньги сразу на три карты, и хоть одна из них должна была выиграть. Катрина заявила, что за час приведет все три великие силы в действие и заставит их работать непрестанно, пока не взовьется флаг нашей победы.

Я ушел от Катрины, ног под собой не чуя от радости. В душе я, правда, опасался, что мы зря поставили на одну из карт — на мага. Он, само собой разумеется, мог принести победу нашему флагу, если пожелает, да вот пожелает ли? Пожелает, если его уговорят Мария и ее мать, но кто их об этом попросит? Катрина? Они, конечно, не хотят, чтоб мастер разорился, ведь это означало бы разорение и для них, но Мария и ее мать поддались на уговоры забастовщиков и заблуждались, наивно полагая, что забастовка не причинит вреда никому, кроме Сорок четвертого. А в то, что Сорок четвертый может повлиять на своего могущественного хозяина, я не очень верил: с таким же успехом можно ожидать, что монарх благосклонно отнесется к просьбе жалкого лакея.

Я уповал на то, что выигрышной окажется карта Катрины, да и в своей нисколько не сомневался. Она приведет сюда Навсенаплюя, где бы он ни находился, — это уж как пить дать. Что он сумеет сделать, появившись здесь, — ну, это другой вопрос. В одном на него всегда можно положиться — Навсенаплюй примет сторону побежденного, прав он или не прав, и сделает все, что в его силах, — все, что в человеческих силах.

Навсенаплюй был странствующим печатником, работавшим по найму. Никто не знал его настоящего имени, его давно вытеснило прозвище, точно и метко определявшее его суть. Какие бы козни против него ни строили, какие бы помехи ему ни чинили, какие бы пакости ни делали, ему было на все наплевать — так он сам говорил. Навсенаплюй был весел и беззаботен, щедр, доброжелателен к людям и был конечно же мот без гроша за душой, не мысливший, как можно жить иначе. Но несмотря на все превратности судьбы, Навсенаплюй, прирожденный франт и волокита, одевался с иголочки. Красивый, стройный, изящный, как Сатана, Навсенаплюй очень нравился женщинам и знал об этом. Он не боялся ни бога, ни черта и слыл задирой по рождению и по наклонностям. Все печатники хорошие фехтовальщики, но Навсенаплюй считался непревзойденным мастером в искусстве фехтования, проворным и подвижным, как кошка. При всем при том он был чрезвычайно просвещенный человек и мог по праву занять sanctum sanctorum [ (лат) — святая святых ], как именуется на жаргоне печатников кабинет редактора. Обладая прекрасным голосом, прекрасным сильным баритоном, Навсенаплюй имел серьезные познания в музыке, хорошо играл на разных инструментах, разбирался в живописи и ругался на девяти языках. Он был примерным сыном церкви, честно выполнял свой долг христианина, а о лучшем друге трудно было и мечтать.

Но ему не сиделось на одном месте, и Навсенаплюй бродяжничал, слонялся по всей Европе. Если и существовал когда-нибудь вечный «пом.» (помощник), Навсенаплюй и был им. Он мог бы иметь свою наборную кассу везде, где бы ни пожелал обосноваться, но если такой факт и имел место, он стерся из людской памяти. Навсенаплюй появлялся у нас несколько раз в году, как, впрочем, и во Франкфурте, и в Венеции, и в Париже, и в Лондоне, и в других городах Европы; через неделю, от силы — две-три он снимался с места, устроив прощальную пирушку друзьям и оставив себе денег ровно столько, сколько требовалось, чтобы перепорхнуть на новое место.

Мы замерли на мертвой точке, а дел было — выше головы! Дел много, а времени в обрез; заказ предстояло выполнить к следующему понедельнику. Прибудут заказчики из Праги и потребуют свои две сотни Библий — вернее, отпечатанные листы: мы не условились их переплетать. Половина наших печатников корпела над этим большим нудным заказом вот уже восемь месяцев; еще 30 000 «м» [«М», как самая широкая литера, является единицей монотипной системы измерения ] — и набор закончен, на худой конец, мы могли приналечь все вместе и завершить дело за четырнадцать часов, потом еще за пару часов отпечатать два последних сфальцованных листа и выполнить заказ досрочно, — и вот мы бездельничаем, а мастеру грозит разорение.

Всю пятницу и субботу я бегал сам не свой к Совиной башне — высматривал, не покажется ли внизу, на извилистой тропинке Навсенаплюй, а потом возвращался в кухню к Катрине за советом и новостями. Но вот прошла суббота, спустилась ночь, никаких перемен не произошло, мы все еще находились между небом и землей. Маг дал Сорок четвертому нагоняй и перестал использовать его как посредника для своих чудес. Тогда Катрина запугала Марию и ее мать, растолковав, какая им угрожает опасность, и они попытали счастья у мага. Валтасар Хофман был очень учтив, исполнен сочувствия и желания помочь, но при этом не связывал себя никакими обязательствами. По его мнению, дело было не в печатниках — они против своей воли стали орудием в руках трех самых могущественных и злобных демонов ада, которых он, Валтасар Хофман, знал по именам; он сражался с ними и одолел демонов, едва не поплатившись за это жизнью. Демоны устроили заговор не против мастера (мастер им нужен лишь для отвода глаз) — они наметили жертвой его, мага, он еще сам не знает, чем кончится эта битва; и все же он обратится к звездам и сделает все, что в его силах. Валтасар Хофман полагал, что в заговоре участвуют еще три могучих демона и, если его догадка подтвердится, ему придется просить помощи у самого Князя тьмы. Последствия, несомненно, будут ужасны: много невинных людей умрет со страху от грома и молний, неизбежно сопутствующих появлению Князя тьмы, и от одного его грозного вида, но если леди пожелают…

Но леди не пожелали, как, впрочем, и все остальные. Итак, если три новых демона не вступят в борьбу, маг, возможно, померится силою с тремя прежними, одолеет их, и для мастера все обернется наилучшим образом, но если вступят — игра, разумеется, проиграна: никто не захочет, чтоб за биту взялся сам Люцифер. Дело было нешуточное, оставалось лишь ждать, как поведут себя три новых демона.

Тем временем Валтасар работал истово — мы это видели. Непрерывно шепча заклинания, он бросал в котел порошки, сушеных ящериц, тритонов, человечий жир и прочие действенные колдовские средства; мага окутывал дым, а от котла поднималась такая вонь, что хоть беги из замка; ее, наверное, чуяли и на небесах.

Я все еще сидел в Совиной башне в надежде на чудо, пока не стемнело; долина и дорога засеребрились в лунном свете, а Навсенаплюй так и не пришел; на сердце у меня было очень тяжело. Но, как говорится, утро вечера мудреней; воскресная служба в нашей церкви возымеет двойную силу, потому что перед алтарем встанут четыре монахини вместо двух. Эта мысль вселяла надежду.

Очевидно, все времена хороши для встречи влюбленных — и печальные, и радостные. Внизу, на крыше замка, две парочки отрабатывали сверхурочные — Фишер и Маргет, Мозес и Мария. Мария мне безразлична, но будь я постарше и пожелай Фишер завести помощника… Впрочем, все это увлечения давно минувших дней, теперь я такими пустяками не занимаюсь. Но как она красива Маргет!

Глава X

Утро в воскресенье выдалось чудесное — мирное, благостное, солнечное. Даже не верилось, что в таком прекрасном мире могут существовать распри и вражда. К полудню к церкви потянулись разодетые обитатели замка — женщины в самых нарядных платьях, мужчины в бархатных камзолах, рубашках с кружевами, в бархатных плотно прилегающих штанах, подчеркивающих мускулистость ног. Мастера и его сестру внесли в церковь на кушетках, чтобы и они изведали благодать молитвы; мастер, бледный, отрешенный, еще не оправился от потрясения; вслед за ними вошли остальные домочадцы — все, кроме мага и Сорок четвертого. Колдунам и их посредникам в церкви не место. Потом явились сельчане, и церковь заполнилась.

Она блистала роскошью новой отделки и позолоты; у всех на виду возвышался орган — недавнее изобретение, вряд ли кому из прихожан знакомое. Вот он тихо зарокотал, жалобно запел, и лица людей, внимавших божественным звукам, засветились восторгом. Я никогда не слышал музыки, исполненной такой сладкой грусти и нежности, такой глубокой утешительной веры. Будто в сладкой грезе орган стенал и плакал, вздыхал и пел; стенал и плакал, вздыхал и пел; нежные звуки то взлетали в небо, то опускались на землю, стихали, таяли, замирали где-то в туманной дали и, оживая, возвращались, врачуя душевные раны, утоляя печаль, все глубже и глубже погружая нас в умиротворяющий покой; и вдруг — раскатами грома — звуки захватывающей дух радости и торжества, и в этот момент нам явились — один за другим — служители церкви. Поверьте, все мирские заботы, все недобрые мысли разом оставили нас; поверьте, все воспарившие страждущие души уподобились саду, жаждущему животворной росы истины, готовому жадно ее впитать и сохранить, как величайшую ценность.

Лицо нашего священника, отца Питера, лучившееся добротой и любовью, казалось, даровало нам благословенную надежду на спасение. Отец Питер поведал прихожанам, как возникла сама идея Вечного Моления. Оказывается, ее заронил в сердце святой Маргариты Алансонской сам господь, посетовав на то, что люди не чтят его, как подобает, после всего, что он для них сделал. Отец Питер пояснил:

— Цель Вечного Моления — возрадовать нашего господа, внести хоть малую лепту во искупление неблагодарности рода человеческого. Вечно Молящиеся Сестры денно и нощно творят молитву перед алтарем вездесущего, вознося забытому людьми спасителю хвалу и благодарение, возрождая его культ. Молитвенное бдение не прерывается ни в жару, ни в холод Сестры неусыпно славят бога и днем, и ночью. Какое высокое призвание! Кроме праведного труда священника невозможно вообразить более возвышенное занятие. Культ отправляет монахиня-девственница, она простирает к небу безгрешные руки, вкладывает в молитву безгрешную душу и молит бога смилостивиться, ниспослать благоденствие всем людям, но особенно тем, кто просил Сестер помянуть их в своих святых молитвах.

Отец Питер говорил о благословении, материальном и духовном, даруемом господом всем, кто внесет деньги на восстановление монастыря Вечно Молящихся Сестер и его новой церкви.

— В новой церкви святое причастие будет выставлено для поклонения большую часть года, — обещал отец Питер. — Но наша самая сокровенная мечта — воздвигнуть господу нашему и спасителю прекрасный алтарь, величественный трон Господень. Великолепное убранство и море света должно окружать господа. Господь изъявил волю свою рабе божьей Маргарите, сказав: «Я стражду, чтобы люди почитали меня в святом причастии, я стражду, чтобы люди воздавали мне почести в царских чертогах».

Осознав разумность желания господа, многие прихожане поднялись со своих мест и пожертвовали деньги на восстановление храма, я же раньше отдал монахиням все, что имел. Отец Питер продолжил проповедь и привел свидетельства очевидцев о сверхъестественности происхождения культа Вечного Моления и многочисленные тому доказательства.

— Чудеса, о которых не говорится в Библии, не следует принимать за чистую монету, — пояснил отец Питер. — В них можно поверить, лишь когда они подтверждены достойными свидетелями. Но время от времени господь совершает чудеса, чтобы укрепить нашу веру или обратить грешников на путь истинный.

Отец Питер горячо убеждал нас быть начеку и не принимать на веру чудеса или то, что кажется чудесным, по собственному разумению, не услышав просвещенного мнения прозорливого священника или епископа. Он сказал, что не всякое из ряда вон выходящее явление — чудо, ибо истинное чудо — не обязательно чрезвычайное, но часто вполне вероятное происшествие. Вероятное, ибо в данных обстоятельствах оно имело особое предназначение, — при обстоятельствах, указующих на то, что послано оно не зря, а с высокой и оправданной целью. Отец Питер подтвердил свою мысль несколькими весьма интересными примерами, они выявляли особенно ярко вероятность событий и вместе с тем их необычную природу, это было ясно не только искушенному уму, но и младенчески неопытному. Одно из этих чудес называлось «туринское чудо», и вот что отец Питер поведал о нем. В 1453 году воры ограбили церковь в Исигло и среди прочего унесли драгоценную дарохранительницу, в которой лежало святое причастие. Они спрятали дарохранительницу в большом мешке и навьючили свои трофеи на осла. 6 июня воры проезжали с награбленным добром по улицам Турина. Вдруг осел заартачился и, как его ни били, не двигался с места. Веревки, которыми мешок был привязан к спине осла, разом лопнули, мешок открылся, и взору явилась дарохранительница. Она поднялась высоко в небо и чудесным образом застыла в неподвижности к удивлению многочисленных зрителей. Весть о необычайном происшествии быстро распространилась по городу. Явился епископ Людовик с капитулом и местным духовенством. Они сподобились лицезреть новое чудо. Святое причастие покинуло дарохранительницу, которая опустилась на землю, само же святое причастие по-прежнему неподвижно висело в воздухе, величественное и сияющее, как солнце, посылая во все стороны ослепительные лучи. Толпы потрясенных людей кричали от радости и, пав ниц, славили бога-спасителя, явившего так зримо свое величие и славу. Епископ, стоя на коленях, заклинал господа низойти в потир. И тогда святое причастие медленно опустилось в потир и было унесено в церковь святого Иоанна при небывалом ликовании народа. На том месте, где произошло это чудо, отцы города Турина воздвигли огромный храм [ «В 1453 году» — Марк Твен подколол к рукописи несколько вырезок из религиозных брошюр, изданных в 1902 г в США монастырем Вечно Молящихся Сестер (г Клайд, штат Миссури) Проповедь отца Питера почти точно воспроизводит текст этих брошюр ].

Отец Питер заметил, что здесь мы имеем двух неоспоримых свидетелей чуда, которые не могут солгать, — епископа и осла. Многие прихожане, проявлявшие до сих пор сдержанность, пожертвовали деньги на храм. А отец Питер продолжал:

— А теперь подумайте, как господь наш, желая вызвать у людей раскаяние, явил свое величие в городе Марселе, во Франции. В 1218 году святое причастие было выставлено для поклонения в церкви монастыря францисканцев на сорок часов. Многие благочестивые миряне помогали отправлять службу. Вдруг святое причастие исчезло, и молящимся предстал сам творец мира. Лик его светился, взор был взыскующ, но милостив, и люди не могли его выдержать. Они стояли, не в силах шевельнуться от страха, но потом осознали, что значит это великое явление. Епископ Белсун собрал более шестидесяти свидетельств, данных под присягой.

Но, невзирая на чудо, люди жили в грехе, как и раньше, и господу пришлось послать новое знамение. Отец Питер рассказал, как это случилось:

— Двум праведникам было видение, что господь вскоре нашлет на город страшную напасть, если горожане не обратятся на путь истинный. И через два года чума скосила большую часть жителей города.

А еще отец Питер поведал нам о том, как двумя столетиями раньше во Франции Вельзевул и еще один дьявол вселились в женщину и ни за что не хотели покинуть свою жертву, хоть сам епископ приказал:

— Изыди, Сатана!

Но при виде святого причастия дьяволы бежали, богохульствуя, и свидетелями тому были сто пятьдесят тысяч человек. Рассказал отец Питер и о том, как изображение святого причастия на окне церкви, в которую раньше часто ударяли молнии, отныне оберегало ее в грозу. Развивая свою мысль, отец Питер сказал, что молния ударяет в церковь не случайно, а лишь с высокой целью.

— В нашу церковь молния ударяла четырежды, — напомнил он, — вы можете спросить: почему господь не отвел удара? Во всем есть мудрый умысел божий, и нам не дано судить о нем. Но одно можно сказать наверняка: не посети нас господь таким путем, мы не воззвали бы к щедрости благочестивых прихожан, любящих бога Мы были бы счастливы, ходя во тьме. Может, в этом и был божественный промысел.

Некоторые прихожане, не дававшие денег на храм с того самого времени, как молния ударила в него впервые, не уразумевшие тогда ее высокого предназначения, теперь с радостью внесли свое пожертвование. Другие же, вроде пивовара Хуммеля, прожженного дельца, лишенного всяких чувств, заявили, что разрушение храма — слишком расточительный способ рекламы и богу-отцу следовало бы передоверить ее деловым практичным людям, имеющим опыт в рекламном бизнесе. Хуммель и ему подобные так и не дали денег на храм. Потом отец Питер припомнил еще одно чудо, и все пожалели, что проповедь заканчивается, мы были готовы слушать часами про волнующие и поучительные чудеса, извлекая при этом для себя огромную пользу.

Вот какой случай произошел днем 3 февраля 1322 года в церкви Лоретте в Бордо. Ученый пастырь, доктор Делор, профессор теологии в Бордо, выставил святое причастие для поклонения. Пропели «Восславим господа», и вдруг ризничий, тронув священника за плечо, говорит:

— Господь явился в святом причастии!

Доктор Делор поднимает взор на святое причастие и лицезрит господа. Полагая видение игрой света, он меняет положение, чтобы лучше разглядеть святое причастие. Доктор Делор видит, что оно как бы разделилось надвое и посредине появился юноша неописуемой красоты. Грудь Иисуса была над дарохранительницей, левая рука прижата к сердцу. Он милостиво кивнул и благословил молящихся правой рукой. Господа лицезрели ризничий, несколько детей и множество взрослых прихожан Видение длилось все время, пока шло причащение. Нечеловеческим усилием священник поднял дарохранительницу и, не отрывая взгляда от божественного лика, благословил молящихся. С тех пор день явления господа отмечается в церкви Лоретте каждый год.

В глазах у слушателей заблестели слезы. И в этот миг в нашу церковь ударила молния, и она сразу опустела — прихожане в ужасе разбежались.

Не оставалось сомнений в том, что произошло еще одно чудо: в небе не было ни облачка. Позднее отец Питер привел к присяге свидетелей происшествия, и чудо признали и занесли в анналы в Риме. Наша церковь прославилась, и к ней потянулись пилигримы.

Глава XI

Для нас с Катриной чудо в церкви означало, что я вытянул козырную карту, и мы ликовали, уверенные в победе. Теперь мы знали, что Навсенаплюй вот-вот явится. Я снова побежал в Совиную башню — на свой сторожевой пост.

Но меня опять постигло разочарование. Час за часом проходили напрасно, близилась ночь, на небе взошла луна, а Навсенаплюй не появлялся. В одиннадцать я понял, что дальше ждать нет смысла, и ушел из башни, подавленный и закоченевший. Мы с Катриной терялись в догадках — в чем тут штука? Наконец Катрину осенило:

— Порой чудеса совершаются не сразу, а с мудрым умыслом, скрытым от нас, и нам не подобает вопрошать о нем господа, — заявила она. — Ведь было же откровение праведнику, что господь нашлет холеру на город Марсель, если он не сойдет с греховной стези, но пророчество сбылось лишь через два года.

— Бог ты мой, вот оно что! Теперь понятно, — понуро сказал я. — Навсенаплюй придет через два года и будет слишком поздно. Бедный мастер! Ничто его не спасет, он пропал. Завтра до восхода солнца недруги восторжествуют, мастер будет разорен. Пойду лучше спать, по мне хоть бы вовсе не просыпаться!

Наутро часов в девять Навсенаплюй был в замке! Ах, если бы он здесь оказался всего на несколько дней раньше! Я расчувствовался, как девчонка, и не мог сдержать слез. Навсенаплюй явился с деревенского постоялого двора как всегда неожиданно — веселый, нарядный, в шляпе с пером. Обитатели замка окружили его со всех сторон, и Навсенаплюй тотчас рассыпался в любезностях. Потрепав старую фрау Штейн по подбородку, восхитился:

— До чего хороша! Символ неувядающей юности!

Катрину он назвал отрадой своего сердца и сорвал поцелуй; ахнул от восторга, глянув на Марию, заявил, что она ослепительно красива и, точно солнце, освещает скучный замок; потом, излучая всем видом дружелюбие, направился к печатникам, которые с утра пораньше пили пиво и замышляли пакости, предвкушая скорую победу. Навсенаплюй и для них нашел теплые слова, но ни один из мужчин не поднялся ему навстречу, ни один не обрадовался его приходу; они знали его натуру: как только Навсенаплюй разберется, что к чему, он тотчас примет сторону слабого. Навсенаплюй обвел глазами печатников, и улыбка сошла с его лица. Он прислонился к свободному столу и полусидя, скрестив ноги, внимательно вглядывался в лица. Наконец серьезно сказал:

— Вижу, что-то случилось Что именно? Печатники сидели мрачные, угрюмые и молчали.

Навсенаплюй обратился ко мне:

— Объясни, в чем дело, парень.

Гордясь его вниманием, я собрал все мужество, преодолел страх перед печатниками и, внутренне дрожа, открыл было рот, но не успел и слова молвить, как Сорок четвертый опередил меня и кротко произнес:

— Если позволите, сэр, объясню я, а то Август навлечет на себя неприятности, ведь всему виной не он, а я.

Печатники были потрясены тем, что робкий Сорок четвертый отважился на такое рискованное дело, и Катценъямер, смерив его презрительным взглядом, грубо оборвал:

— Будь добр, заткнись и постарайся больше не открывать рот.

— Положим, я попрошу его открыть рот, — вмешался Навсенаплюй, — что тогда?

— Тогда я закрою его силой, вот что!

В глазах Навсенаплюя появился холодный стальной блеск. Он подозвал к себе Сорок четвертого и приказал:

— Стой здесь! Я тебя в обиду не дам. Продолжай!

Печатники заерзали на стульях, подались вперед.

Лица у них ожесточились: они внутренне собирались, готовясь к бою. После короткой паузы юноша сказал ровным бесцветным голосом, будто не сознавая весомости своих слов:

— Я новый подмастерье. Из-за незаслуженно плохого отношения ко мне — другого объяснения нет — эти трусы устроили заговор против мастера и хотят его разорить.

Ошеломленные печатники медленно поднимались со своих мест, не сводя негодующих взглядов с Сорок четвертого.

— Заговор устроили, говоришь, — повторил Навсенаплюй, — сукины дети!

В мгновение ока заговорщики выхватили шпаги из ножен.

— Принимаю вызов! — крикнул Навсенаплюй, со звоном обнажил длинный клинок и сделал выпад.

Противники заколебались, отступили, защитник слабых не преминул этим воспользоваться и рванулся в бой с яростью дикой кошки. Печатники, собравшись с духом, пытались защищаться, но где им было устоять перед стремительным напором и натиском его атаки! Навсенаплюй выбивал у них из рук шпаги одну за другой, и вот уже всего два врага остались вооруженными — Кат-ценъямер и Бинкс. Вдруг победитель поскользнулся, упал, и недруги бросились к нему, намереваясь прикончить. У меня все внутри похолодело от ужаса, но Сорок четвертый настиг их одним прыжком, схватил того и другого за горло, и они, разом обмякнув, ловя ртом воздух, повалились на пол. Мгновение — и Навсенаплюй был на ногах, готовый к бою, но бой кончился. Заговорщики признали себя побежденными — все, кроме двух, лежавших без сознания. Они пришли в себя минут через десять, не раньше, и сидели с ошалелым видом, полагая, вероятно, что их сразила молния; боевой дух в них угас, так что и сдаваться не было нужды. Катценъямер и Бинкс, потирая шеи, пытались припомнить, что с ними произошло.

Мы, победители, взирали на них сверху вниз, военнопленные угрюмо стояли в сторонке.

— Как ты их одолел? — удивлялся Навсенаплюй. — Каким оружием?

— Голыми руками, — ответил я за Сорок четвертого.

— Голыми руками? Ну-ка покажи руки, парень! Гм… мягкие и пухлые, как у девчонки. Бросьте шутить! Какая сила в этих ручонках? В чем тут хитрость?

— Сила не его собственная, сэр, — объяснил я. — Его повелитель, маг Балтасар, дает ему силу колдовством.

Вот теперь Навсенаплюй все понял.

Заметив, что печатники, стоявшие в сторонке, подбирают свои шпаги, Навсенаплюй приказал Сорок четвертому отобрать у них шпаги и принести их ему. Он хмыкнул, вспомнив, как ловко Сорок четвертый разделался с врагами и наказал:

— Будут сопротивляться, убеди их тем же способом. Но печатники не сопротивлялись. Когда Сорок четвертый свалил груду шпаг на стол, Навсенаплюй спросил:

— Парень, ведь ты не был в заговоре, почему же ты, обладая волшебным даром, не выступил против них?

— Никто бы не поддержал меня, сэр.

— Веская причина. Но теперь здесь я. Подойдет такая поддержка? Будешь воевать?

— Да, сэр.

— Значит, решено. Я буду правым флангом армии, а ты — левым. Как тебя зовут?

— № 44, Новая Серия 864962, — ответил юноша в своей непосредственной манере.

Навсенаплюй, вкладывавший шпагу в ножны, замер на месте, потом спросил:

— Что ты сказал?

— № 44, Новая Серия 864962.

— И это твое имя?

— Да, сэр.

— Бог ты мой, вот так имечко! Поскольку рукопись идет в печать, давай сократим его до Сорок четвертого, а остальное сохраним в нерассыпанном наборе и пустим за полцены. Согласен?

— Согласен.

— А вы, парни, подходите ближе. Сорок четвертый продолжит свой рассказ о заговоре. Давай, Сорок четвертый, не стесняйся, выкладывай все начистоту.

Сорок четвертый поведал, что случилось в замке, и никто его не прервал. Когда он кончил свой рассказ, Навсенаплюй помрачнел лицом: он понял, что положение трудное, такого он и представить себе не мог; судя по всему, положение было просто безнадежное. У печатников все козыри на руках. Как ему либо кому другому спасти мастера от разорения? Печатники прочли эту мысль на лице Навсенаплюя и глазели на защитника слабых с насмешкой, которую не выражали в словах потому лишь, что не имели оружия. Навсенаплюй, размышлявший, что предпринять, чувствовал на себе их взгляды, колючие, как иголки. После некоторого раздумья он сказал:

— Дело обстоит так: по закону гильдии мастер не имеет права прогнать Сорок четвертого, следовательно, это исключается. Если Сорок четвертый остается, вы отказываетесь работать, мастер не сможет выполнить контракт и разорится. Вы бьете любую карту, ясно как божий день.

Признав этот факт, Навсенаплюй заговорил о деле и умолял печатников сжалиться над мастером, добрым, справедливым мастером, безупречным, щедрым мастером. Разве он виноват, что ему так не повезло? Ведь сам мастер никогда никого не обижал и, окажись он на их месте, посочувствовал бы, а вот они…

Пришло время остановить защитника, иначе его речь произведет впечатление на заговорщиков; Катценъямер так и сделал.

— Хватит лить патоку, кончай болтать. Мы твердо стоим на своем, а кто распустит слюни, пусть пеняет на себя.

Глаза Навсенаплюя полыхнули огнем.

— Вы отказываетесь работать? Очень хорошо! — заявил он. — Я не могу вас убедить, не могу заставить работать, но голод заставит! Я запру вас в типографии, поставлю стражей, а кто выйдет, получит по заслугам!

Печатники поняли, что их бьют их же оружием: они знали Навсенаплюя — он свое слово сдержит, к тому ж он отнял у них шпаги и теперь стал хозяином положения. Даже у Катценъямера, внезапно получившего шах и мат, был озадаченный вид; он обычно за словом в карман не лез, а теперь не знал, что и сказать. Повинуясь приказу, заговорщики гуськом двинулись в типографию под присмотром Сорок четвертого и Навсенаплюя — он нес шпаги и поддерживал тишину и порядок. Вдруг он крикнул:

— Стой! Одного не хватает! Где Эрнест Вассерман? Оказалось, тот улизнул, когда Сорок четвертый повел рассказ о том, что случилось в замке. Но вот послышались шаги — похоже, Эрнест возвращался. Он вошел, пошатываясь, бледный как полотно, рухнул на стул и простонал:

— Боже мой!

Печатники, позабыв о приказе, окружили Эрнеста и нетерпеливо расспрашивали, какая с ним приключилась беда. Но он был не в состоянии отвечать на вопросы и лишь повторял, дрожа и стеная:

— Не спрашивайте! Я был в типографии. Боже, боже мой!

Ничего вразумительного они так и не услышали — поняли только, что нервы у него сдали и он разваливается на части. Потом все устремились в типографию — впереди Навсенаплюй, за ним, оглашая топотом мрачные коридоры замка, остальные. В типографии нас ожидало зрелище, от которого впору было окаменеть на месте: станок с бешеной скоростью, точно дьявол, выбрасывал отпечатанные листы — быстрее, чем их можно было сосчитать; они сыпались как снег, но ни одной живой души рядом не было!

И это еще не все, я не рассказал и половины. Вся прочая типографская работа шла полным ходом, хотя в типографии не было ни одного печатника' Мы видели, как губка, поднявшись со своего места, погрузилась в таз с водой, проплыла по воздуху и, остановившись в дюйме над доской с использованным набором, выжала из себя воду, смочила наборную гранку и отлетела в сторону; невидимый печатник, знаток своего дела, выбросил шпоны из набора так быстро, что они градом посыпались на верстальный стол; на наших глазах набор уплотнился, литеры придвинулись ближе друг к другу Потом примерно пять дюймов набора отделилось от общей массы и поднялось в воздух; литеры приняли вертикальное положение на невидимом безымянном пальце печатника, как на подставке; затем они переместились через комнату, задержались над наборной кассой и с быстротой молнии ударили по ячейкам — казалось, снова посыпался град. За какие-то доли секунды пять дюймов набора распределились по ячейкам, и их место заняли пять новых, через одну-две минуты в каждой ячейке лежала гора мокрого шрифта, и работа закончилась.

В других случаях верстатки зависали над ящиком со шпациями; в воздухе возникали строки, набранные вразрядку и выключенные, а линейка скользила так быстро, что и моргнуть не успеешь; мгновение — и верстатка заполнена, еще мгновение — и она высыпается на наборную доску! Десять минут — набор закончен, касса пуста! Мы едва поспевали следить за всем тем невероятным, невозможным, что творилось в типографии.

Все операции совершались с головокружительной быстротой и в гробовой тишине. Смотришь на неустанно работающий пресс и кажется, что шуму от него, как от толпы мятежников, но тут же спохватываешься, что это всего-навсего иллюзия — пресс не издает ни звука, и тогда душу стискивает жуткий цепенящий страх, какой всегда вызывает у человека сверхъестественная сила. Невидимки заполняли пробельным материалом промежутки между полосами, заключали формы, разбирали формы, несли под пресс вновь сфальцованные листы и извлекали оттуда старые; все вокруг пребывало в движении; невидимки непрестанно сновали взад и вперед, тем не менее не было слышно ни шага, ни произнесенного слова, ни шепота, ни вздоха — стояла самая что ни на есть неживая, гнетущая тишина.

Под конец я заметил, что одной операции недостает — пробные оттиски не делаются и корректура не читается! О, это были мастера, настоящие мастера! Взявшись за дело, они выполняли его безукоризненно, и в корректуре просто не было надобности.

Испугались ли мы? Еще бы! Страх парализовал нас, мы не могли двинуться с места или осенить себя крестным знамением, силы оставили нас. Мы смотрели во все глаза, как знакомые предметы проплывали по воздуху без всякой поддержки, выполняя свою сложную работу без видимой помощи, — страшное и захватывающе интересное зрелище! Мы не могли от него оторваться!

Примерно через полчаса разбор шрифта, раскладка его по кассам и набор закончились. Одна за другой прекращались операции. Наконец оборвался и мощный круговорот печатного станка; невидимые руки извлекли форму, вымыли ее, невидимые руки выскребли и смазали маслом матрицу, повесили на крючок рамку. Никакого движения в типографии больше не ощущалось, все замерло, повсюду царила беззвучная пустота, могильная тишина. Она длилась несколько леденящих душу минут, потом от самой дальней кассы донесся звук — приглушенный, едва слышный и в то же время резкий, скрипучий, саркастический — скрежещущий звук линейки, которой водят по перегородкам кассы, и в лад ему — невнятное хихиканье полдюжины невидимок. «Сухой дребезжащий смех мертвых», — подумал я.

Через минуту что-то холодное скользнуло мимо меня. Я ощутил на щеке не дуновение ветра, а именно холод. То, что это был один из призраков, мне не надо было растолковывать: такой сырой могильный холод от живого человека не исходит Мы отпрянули, давая дорогу призракам Они неторопливо прошли мимо нас, и по холоду, исходившему от каждого, мы насчитали, что их было восемь!

Глава XII

Мы вернулись в гостиную встревоженные и огорченные. Весть о приключившемся в типографии уже облетела весь замок, и вскоре явились бледные и перепуганные дамы и слуги, выслушав очевидцев происшествия, они лишились дара речи, что, впрочем, было не так уж плохо.

Но зато развязали языки печатники. Они смело предложили выдать астролога церкви: пусть его сожгут на костре, в своей последней проделке он зашел слишком далеко. Явился и астролог; когда он услышал ужасные слова про церковь и костер, ноги у него сделались точно ватные, он плюхнулся на стул рядом с фрау Штейн и Марией и взмолился о снисхождении. Куда только подевались его гордыня и самодовольство! Уж как он юлил и притворялся, будто и не вызывал этих призраков и вообще не имеет никакого отношения к происшедшему. Казалось, он говорит чистую правду, как тут не поверить, да и вид у мага был такой несчастный, что я разжалобился, хоть никогда не любил Валтасара Хофмана, а только восхищался его искусством.

Но Катценъямер, Бинкс и Мозес Хаас взялись за астролога крепко; Мария и ее мать попытались вступиться за него, но их слова никого не убедили, и астрологу их заступничество не помогло. Навсенаплюй сразил беднягу наповал самым мудрым и метким, по мнению присутствующих, замечанием:

— Валтасар Хофман, чудеса сами собой не совершаются, ты это прекрасно знаешь, да и мы тоже. Ты единственный в замке способен совершить чудо. Так, во-первых, чудо свершилось, во-вторых, оно не произошло само собой, в-третьих, ты здесь. Только дурак не сообразит, что к чему.

— Ну, теперь уж он не отопрется! — вскричали разом одни.

— Молчит, видно, крыть нечем! — надсаживались другие. — На костер его!

Бедный старик разрыдался. Разъяренные печатники бросились к нему, намереваясь схватить и выдать инквизиции, но Навсенаплюй снова проявил замечательную мудрость.

— Погодите, — сказал он, — это не лучший выход из положения. Маг в отместку не снимет с замка чары, а ведь нам нужно, чтоб он их снял, верно?

Окружающие шумно выразили свое одобрение. Да, что ни говори, Навсенаплюй был редкого ума человек, золотая голова.

— Ну что ж, — продолжал Навсенаплюй. — Балтасар Хофман, у тебя есть шанс спасти свою жизнь. Ты счел нужным отрицать самым бессовестным образом, что причастен к колдовству. Ладно, пусть будет так. Но вот что мы хотим знать: если мы оставим тебя в покое, обещаешь ли ты, что такое не повторится?

Астролог тотчас воспрянул духом, будто восстал из мертвых, и закричал, полный радости и благодарности:

— Обещаю, обещаю! Это не повторится!

В настроении присутствующих произошла резкая перемена. Все радовались, зловещая тень страха больше не омрачала лица печатников; они ликовали, точно приговоренные к смерти, получившие весть о помиловании. Навсенаплюй взял с мага честное слово, что он не покинет замок, а напротив — станет его охранять, потом добавил:

— У заклятия была зловещая цель. Думаю, невидимки набирали и печатали чуть, чтоб израсходовать весь запас бумаги, сорвать контракт и разорить мастера Хорошо бы кто-нибудь сходил в типографию и посмотрел, что они там натворили. Ну, кто отважится?

Тишина, последовавшая за этим предложением, заполнила бы пространство в четыре акра и ушла на фут в глубину. И она все ширилась и сгущалась, ширилась и сгущалась. Наконец Мозес Хаас спросил в своей подлой манере:

— А сам почему не идешь?

Все невольно улыбнулись: Мозес попал в точку. Навсенаплюй изобразил на лице улыбку, но она получилась какая-то неискренняя

— Скажу откровенно: не иду, потому что боюсь, — признался Навсенаплюй. — Кто здесь самый храбрый?

Почти все тотчас указали на Эрнеста Вассермана и засмеялись. Навсенаплюй приказал Эрнесту идти в типографию, но тот возмутился и презрительно сказал:

— Катись ты ко всем чертям, и не подумаю.

Тогда старая Катрина заявила с гордостью:

— Вы позабыли про моего мальчика. Уж он-то, конечно, не струсит Сходи, посмотри, что там творится, дитя мое.

Печатники думали, что Сорок четвертый откажется, но я был уверен, что он пойдет, и не ошибся; Сорок четвертый тут же вскочил, и когда он поравнялся с Навсенаплюем, тот погладил его по голове и похвалил за смелость Эрнест Вассерман, переполнившись злобой и завистью, поджал губы и пробурчал:

— Я вовсе не струсил, просто я вам не слуга и не собираюсь выполнять вздорные приказания каждого встречного и поперечного.

На сей раз печатники не засмеялись и не произнесли ни слова, но, вытащив линейки, принялись скрести ими по дереву; шум поднялся, будто завывала целая стая шакалов. Таким способом можно сломить упрямство самого упрямого осла; Эрнест Вассерман сдался и больше не подавал голоса. А Сорок четвертый явился с удивительной вестью:

— Невидимки закончили работу, она выполнена в совершенстве. Контракт спасен.

— Сообщите новость мастеру! — крикнул Навсенаплюй.

Маргет поднялась и тотчас поспешила гонцом к дяде; он понял из ее рассказа, что спасены и честь его, и кошелек; радостное известие подействовало на него, точно бальзам, — не прошло и часа, а уж он был если не совсем здоров, то близок к выздоровлению.

Ну а печатники — вы и представить себе не можете, как вытянулись у них лица, по крайней мере, у зачинщиков забастовки, — будто им поднесли горькую пилюлю. Катценъямер так и сказал:

— Нам придется проглотить эту пилюлю, но извольте ее подсластить. Мы проиграли, но забастовка продолжается — ни один из нас не выйдет на работу, пока нам не заплатят за вынужденное бездействие. Печатники одобрительно захлопали

— Что значит «за вынужденное бездействие»? — поинтересовался Навсенаплюй.

— Деньги за время забастовки, потраченное впустую.

— Черт возьми! Вот это наглость! Мастер должен заплатить вам за время, что вы потеряли, пытаясь его разорить! Кстати, а о нем вы подумали? Кто ему оплатит вынужденное бездействие?

Зачинщики забастовки презрительно хмыкнули, а Бинкс сказал, что это к делу не относится.

И мы, сами понимаете, оказались в тупике. Работы было хоть отбавляй, но уроки наборщика висели на крючках в типографии, а печатники туда — ни ногой; и близко, говорят, не подойдем, пока нам не оплатят простой и пока священник не проведет в типографии духовной дезинфекции. И мастер стоял на своем: вымогательству, говорит, потворствовать не намерен.

Вот и вышло, что сражение закончилось вничью. Мастер изрядно потеснил печатников, но и они кое-что за собой удержали. Это был гадкий, унизительный, но — ничего не поделаешь — факт, и печатники злорадствовали вовсю.

В это время у Катценъямера блеснула мысль; возможно, она и другим приходила в голову, но он первый ее изрек.

— Слишком многое здесь принимается на веру, — сказал он с усмешкой, — между тем у нас нет заслуживающих уважения свидетельских показаний, не говоря уж о доказательствах. Откуда нам знать, что контракт выполнен и мастер спасен?

Вот это был удар так удар! Всем было ясно, что Катценъямер попал в цель, можно даже без преувеличения добавить — в самую точку! Дело в том, что предубеждение против Сорок четвертого было очень сильное. Навсенаплюя выбили из седла — сразу было видно. Он не знал, что сказать в ответ, — и это было видно. Лица у всех выражали разные чувства: у бунтовщиков — ликование, у их противников — растерянность. У всех, за исключением двух — Катрины и Сорок четвертого. У Сорок четвертого сделалось бесстрастное деревянное лицо, а у Катрины глаза готовы были выпрыгнуть из орбит.

— Я понимаю, на что ты намекаешь, Катценъямер, скверная пивная бочка, хочешь сказать, что мой мальчик — лжец. Почему ж ты не пошел в типографию, чтоб удостовериться? Отвечай — почему сам не пошел?

— Нужды нет, если хочешь знать. Мне это ни к чему. Мне безразлично, выполнен контракт или нет.

— Тогда держи язык за зубами и не суйся в чужое дело! Ты не осмелишься туда пойти, вот что! Да как тебе не совестно, здоровенный подлый трус, обзывать бедного одинокого мальчишку лжецом, если у самого духу не хватает пойти и доказать, что он лжет!

— Слушай, женщина, если ты…

— Не смей называть меня женщиной, подонок! — Катрина грозно надвинулась на Катценъямера. — Попробуй еще раз так ко мне обратиться — на куски разорву!

— Беру свои слова обратно, — промямлил задира, и многие вокруг засмеялись.

Катрина обвела всех вызывающим взглядом — ну, кто отважится?

Решимости у забастовщиков заметно поубавилось. Ответа не последовало. Катрина вперила глаза в Навсенаплюя. Он медленно покачал головой:

— Не отрицаю — храбрости мне недостает.

Катрина гордо распрямила плечи, вскинула голову.

— Царица небесная не оставит меня своей милостью, — сказала она. — Посмотрю сама. Идем, Сорок четвертый!

Они отсутствовали довольно долго. Когда же наконец вернулись, Катрина сказала:

— Мальчик мне все показал и объяснил. Как он говорил раньше, так и есть. — Катрина снова испытующе заглянула каждому в лицо и, остановившись на Катценъямере, поставила точку. — Ну а теперь у какого подлеца хватит мужества сомневаться?

Таких не нашлось. Кое-кто из наших сторонников засмеялся; Навсенаплюй расхохотался, грохнул кулаком по столу, как председатель суда, объявляющий приговор:

— Дело решено!

Глава XIII

Назавтра день выдался хмурый. Печатники на работу не вышли и слонялись по замку, раздраженные и угрюмые. Они и между собой почти не разговаривали, только перешептывались, сойдясь парами. А общий разговор вообще не клеился. За столом, как правило, молчали. Вечером не было обычного веселого сборища. Как только часы пробили десять, все разбрелись по комнатам, и замок показался мне мрачным и пустым.

На следующий день все повторилось сначала. Где бы ни появился Сорок четвертый, его всюду встречали злобными угрожающими взглядами; я боялся за него и хотел выказать ему сочувствие, но робел. Я пытался внушить себе, что избегаю Сорок четвертого для его собственного блага, но совесть моя воспротивилась. Он же, как обычно, и не подозревал о том, что на него глядят исподлобья, с ненавистью. Сорок четвертый порой бывал так же невообразимо глуп, как и умен в других случаях. Маргет сочувствовала ему и всегда находила для него доброе слово, Навсенаплюй проявлял к нему добросердечие и отзывчивость; стоило ему перехватить чей-нибудь свирепый взгляд, направленный на Сорок четвертого, он тут же бранил злоумышленника и подзадоривал его проделать еще раз то же самое, но никто не соглашался. И, разумеется, Катрина всегда оставалась верным другом Сорок четвертого. В общем, только эти трое и выражали свои дружеские чувства к нему, по крайней мере, публично.

Так продолжалось до тех пор, пока заказчики не пожаловали за своим товаром. Они привезли с собой фургон, и он стоял на большом внутреннем дворе замка. У хозяина голова пошла кругом. Кто уложит книги в ящики? Печатники? Конечно, нет. Они отказались работать и заявили, что не позволят работать и другим. Навсенаплюй умолял Катценъямера помочь, но тот грубо его оборвал:

— Не трать слов попусту. Контракт все равно не выполнен.

— Выполнен! — взорвался Навсенаплюй. — Я сам упакую книги, и мы с Катриной погрузим их в фургон. Пусть я приму смерть от призраков или сам умру от страха — это лучше, чем видеть ваше торжество. К тому же Дева Мария, покровительница Катрины, защитит нас обоих. А может, и вы одумаетесь. Я не теряю надежды.

Печатники украдкой посмеялись. Они поняли, что Навсенаплюй погорячился. Он не учел размера и веса ящиков. Навсенаплюй тотчас разыскал мастера и поговорил с ним наедине.

— Все улажено, сэр. Если вы…

— Прекрасно! И, признаюсь, неожиданно. Что же печатники…

— Нет, не согласились, но это не имеет значения, все улажено. Занимайте гостей часа три — угощайте, поите вином, развлекайте, а я за это время погружу товар в фургон.

— Спасибо, большое спасибо, они просидят в замке всю ночь.

Навсенаплюй пришел в кухню и рассказал обо всем Катрине и Сорок четвертому, а я как раз оказался там и слышал его рассказ. Катрина согласилась проводить его в типографию и оставить там под защитой святой девы, пока он упакует Библии, а через два с половиной часа, когда обед подойдет к концу и гостей обнесут вином и орехами, она вернется и поможет погрузить ящики в фургон. Потом они ушли, а я остался: ни один забастовщик не отважился бы сунуть нос в кухню, и я мог побыть с Сорок четвертым наедине, не подвергаясь опасности. Потом вернулась Катрина.

— Этот Навсенаплюй — настоящее сокровище, — заявила она. — Вот уж мужчина так мужчина, не чета восковой кукле, вроде Катценъямера. Уж не хотелось мне его огорчать, но не снести нам ящиков. Их пять, и каждый впору тащить на носилках, а носилки с таким грузом дай бог четверым поднять. К тому же…

— Вас двое, и я за двоих управлюсь, — прервал ее Сорок четвертый. — Вы оба возьметесь за одну сторону, а я — за другую. Силы мне не занимать.

— Мальчик мой, не мозоль глаза людям, вот что я тебе скажу. Только и думаешь, как бы их еще подразнить, олух ты эдакий! Мало тебе, что все они против тебя злобу таят?

— Но ведь вам двоим не снести ящиков, а если ты позволишь мне помочь…

— Шагу отсюда не сделаешь! — Катрина стояла, исполненная решимости, уперев руки в бока.

В глазах Сорок четвертого отразилась печаль, разочарование, и Катрина растрогалась. Она упала перед ним на колени, обхватила ладонями его лицо.

— Поцелуй свою старую мать и прости, — прошептала она.

Сорок четвертый так и сделал, и в ее глазах, всего минуту тому назад метавших громы и молнии, заблестели слезы.

— Кроме тебя у меня нет никого в целом мире, я готова целовать землю, по которой ты ходишь, разве я могу спокойно смотреть, как ты без всякой нужды губишь себя? Боже тебя упаси выходить отсюда. — Катрина вскочила и принесла пирог. — Вот, отведайте с Августом моего пирога и будьте хорошими мальчиками. Такой — с пылу, с жару — только в кухне и съешь, а иной пирог в темноте за деревяшку примешь, все зубы об него обломаешь.

Мы с жадностью набросились на пирог, и беседа на какое-то время замерла. Потом Сорок четвертый сказал с легким укором:

— Мама, ведь мастер дал слово, ты сама знаешь.

Катрина была потрясена. Она бросила работу и задумалась. Опустилась, поджав ноги под скамейку, привалилась спиной к кухонному столу и, сложив руки на груди, уткнулась в них подбородком, несколько раз прошептала:

— Да, верно, он дал слово.

Наконец Катрина поднялась, потянулась к кухонному ножу и принялась с ожесточением точить его о кирпич. Легонько потрогала острие большим пальцем.

— Я все поняла, — сказала она, — нужны два помощника. Навсенаплюй уговорит одного, а я возьму на себя другого.

— Вот теперь я доволен! — с жаром молвил Сорок четвертый, и Катрина расцвела от счастья.

Мы остались одни в уютной теплой кухне, болтали, играли в шашки и ждали, когда придет Катрина и позовет нас к столу обедать: она была для нас самым дружелюбным и приятным сотрапезником. Время шло, и в малой трапезной замка, где мастер обыкновенно принимал почетных гостей, становилось все оживленнее; когда слуга заходил в трапезную или выходил оттуда, до нас доносились взрывы смеха, обрывки песен; судя по всему, гости уже насытились. Потом, когда и мы с Катриной почти закончили обед, явился Навсенаплюй, голодный и измученный; он уже упаковал пять ящиков и был полон решимости довести дело до конца — сказал, что и куска в рот не возьмет, пока не погрузит все ящики в фургон. Катрина поделилась с ним своей задумкой — уговорами и силой раздобыть двух помощников. Навсенаплюй одобрил ее план, и они ушли. Навсенаплюй сказал, что печатники будто сгинули; наверное, попрятались на большом дворе, опасаясь, как бы кто подкупом не подбил двух грузчиков фургона помочь с переноской грузов, поэтому он предложил сначала наведаться туда.

Катрина наказала нам оставаться на кухне, но мы нарушили ее запрет, как только они скрылись из виду. Потайными ходами мы пробрались на внутренний двор раньше их и затаились возле самого фургона. Вознице и двум грузчикам принесли поесть, они в свою очередь накормили и напоили лошадей в конюшне, а теперь гуляли по двору и болтали, выжидая, когда загрузят фургон. Тут появились наши друзья Катрина и Навсенаплюй и принялись тихо расспрашивать грузчиков, не видели ли они поблизости наших печатников; не успели приезжие и рта раскрыть, как произошло нечто неожиданное — в пятидесяти ярдах от нас замаячили какие-то смутные длинные тени, они гуськом двигались в нашу сторону. Постепенно в свете звезд и тусклых фонарей очертания их становились все отчетливей, и оказалось, что это люди, согнувшиеся под тяжестью груза. Вот это да! Каждый тащил на плечах по ящику! Но самое поразительное, что в первом поравнявшемся с нами мы узнали Катценъямера! Навсенаплюй был вне себя от радости и восторженно заявил, что всячески приветствует такую перемену, а Катценъямер что-то проворчал в ответ — оно и понятно: с таким грузом на плечах не до разговоров

За ним шел Бинкс! Снова похвалы и ворчание в ответ Следующим был Мозес Хаас — подумать только! Потом — Густав Фишер! А за ним, замыкая процессию, — Эрнест Вассерман! Навсенаплюй глазам своим не поверил, так и сказал:

— Не верю, не могу поверить! Неужели это ты, Эрнест?

Тот послал его к черту, и Навсенаплюй успокоился: значит, глаза его не обманывают Это любимое выражение Эрнеста, по нему его можно узнать и в темноте

Катрина словно языка лишилась — стояла, как завороженная. Лишь когда все ящики погрузили в фургон и печатники скрылись один за другим, она обрела дар речи.

— Вот так штука, — молвила она.

Навсенаплюй догнал печатников и предложил устроить товарищескую пирушку, но они огрызнулись в ответ, и он отказался от своей затеи.

Глава XIV

Фургон уехал на рассвете; почетные гости встали поздно, позавтракали, расплатились с хозяином и, распив на прощанье бутылочку, отбыли в своем экипаже. Часов в десять довольный мастер, исполненный добрых чувств, готовый на радостях всех простить, собрал печатников в гостиной и произнес речь, превознося до небес благородство людей, которые в последний момент побороли в себе желание сотворить зло, загрузили прошлым вечером фургон и таким образом спасли честь и благополучие этого дома, и он продолжал в том же духе со слезами на глазах, и голос его срывался от волнения; печатники смотрели с недоумением то друг на друга, то на мастера, открыв рты, не в силах вымолвить ни слова. Наконец Катценъямера прорвало:

— Что за черт! Да ты, похоже, бредишь наяву? С ума рехнулся! Мы для тебя ничего не спасали. Мы никаких ящиков не переносили. — Тут Катценъямер совсем разошелся и ударил кулаком по столу. — Скажу больше — мы устроили так, чтобы никто другой не грузил ящики в фургон, пока нам не заплатят за вынужденное бездействие'

Только представьте себе эту картину! Мастер был потрясен и минуту-две не мог выговорить ни слова, потом в грустной растерянности обернулся к Навсенаплюю:

— Не приснилась же мне вся эта история. Ты сказал, что они…

— Конечно. Я сказал, что они загрузили ящики.

— Нет, вы послушайте! — закричал Бинкс, вскакивая с места.

— …Вон те пятеро. Катценъямер шел первым, а Вассерман замыкающим…

— Наверняка знаю, как то, что моя фамилия Вас…

— . И каждый нес на плечах ящик

Тут все остальные печатники повскакали с мест, и последние слова Навсенаплюя потонули в оскорбительном хохоте, из которого вырывался лишь бычий рев Катценъямера:

— До чего договорился этот помешанный! Каждый нес на плечах по ящику! А ящик-то весит пятьсот фунтов!

Все подхватили заключительные слова Катценъямера как рефрен и выкрикивали их во все горло. Навсенаплюй оценил убийственную силу аргумента и сразу растерялся; печатники это заметили и набросились на него — кричали, чтоб он очистил душу от греха и умерил свою фантазию. Положение было трудное, и Навсенаплюй не пытался изобразить, будто дело обстоит иначе.

— Я не понимаю, не могу объяснить, в чем тут секрет — тихо, почти униженно признался он. — Сознаю, что человеку не под силу поднять такой ящик в одиночку, и все же — это верно, как то, что я стою перед вами, — я сказал правду: я видел вас своими глазами. Видела и Катрина. Видели не во сне, а наяву. Я говорил с каждым из пяти. Я видел, как вы загрузили ящики в фургон. Я…

— Прошу прощения, — вмешался Мозес Хаас, — никто не загружал ящики в фургон, никому не удалось бы это сделать. Фургон все время был у нас под присмотром. Воображение у джентльмена так разыгралось, что он, чего доброго, скажет, будто фургон уже уехал и мастеру заплатили? — добавил он с ехидцей.

Шутка была удачной, и все охотно посмеялись.

— Да, мне заплатили, — без тени улыбки подтвердил мастер.

— Разумеется, фургон уже уехал, — сказал Навсенаплюй.

— С меня хватит! — заявил Мозес, поднявшись с места. — Игра зашла слишком далеко и ведется весьма бесцеремонно. Пошли, повторишь свои слова перед фургоном. Если у тебя хватит нахальства проделать это, следуй за мной.

Мозес направился к двери, печатники толпой кинулись за ним: всем было любопытно посмотреть, что произойдет. Я заволновался. Моя уверенность в правоте Навсенаплюя уже наполовину улетучилась; поэтому я испытал огромное облегчение, убедившись, что двор пуст.

— Ну а теперь что скажешь' Есть там фургон или нет? — допытывался Мозес.

Навсенаплюй просветлел лицом: он вновь обрел былую уверенность.

— Не вижу фургона, — сказал он удовлетворенно.

— Не может быть! — хором воскликнули печатники.

— Может, нет там никакого фургона.

— Вот дьявольщина! Чего доброго и мастер скажет, что и он не видит фургона?

— Разумеется, не вижу, — подтвердил мастер.

— Нда-а, — протянул Мозес, чувствуя, что зашел в тупик Потом вдруг его озарила новая идея. — Послушай, Навсенаплюй, ты, кажется, глазами слаб, пошли вместе, на ощупь удостоверишься, что фургон на месте, и тогда посмотрим, хватит ли у тебя духу играть эту дешевую комедию!

Они быстро прошли в глубь двора; вдруг Мозес, побледнев, остановился.

— Боже правый, уехал, — прошептал он.

На лицах печатников отразилось волнение. Они крадучись, испуганные и молчаливые, обошли двор, потом замерли, и у всех разом вырвался стон:

— Фургона нет, он нам привиделся!

Они подошли к месту, где он стоял, и, осенив себя крестным знамением, зашептали молитвы. Потом их обуял гнев; разъяренные, они вернулись в гостиную и послали за астрологом. Печатники обвинили его в нарушении клятвы и пригрозили выдать церкви; и чем больше он молил о пощаде, тем больше его запугивали; наконец они схватили мага, намереваясь выполнить угрозу, и тогда маг обещал покаяться, если ему сохранят жизнь Кайся, сказали печатники, но, если твое покаяние неискренне, тебе же хуже будет.

— О, как мне тяжко говорить об этом! О, если б мне было дозволено промолчать! Какой позор! Какая неблагодарность! О, горе мне, горе! Я вскормил змею на своей груди! Этот юноша — мой ученик. Я так любил его и в порыве своей глупой любви научил нескольким заклинаниям — теперь он пользуется ими во вред вам и на мою погибель!

Я обмер; печатники бросились к Сорок четвертому с воплями:

— Смерть ему! Смерть!

Но мастер и Навсенаплюй ворвались в круг, оттеснили нападавших и спасли Сорок четвертого. Навсенаплюй образумил толпу такими словами:

— Какой смысл убивать мальчишку? Он не источник колдовства, какой бы силой он ни обладал, он получает ее от своего господина, мага. Как вы думаете, неужели маг, если пожелает, не может обратить свои чары на Сорок четвертого, отнять у него колдовскую власть и тем самым обезвредить?

Разумеется, все думали точно так же, разумеется, им это было ясно с самого начала, и они выразили свое согласие с Навсенаплюем. А он проявил еще большую мудрость: не показал и виду, что сам все знает, а дал им возможность проявить сообразительность в том малом, что осталось на их долю. Он попросил печатников помочь ему в трудном деле — придумать какой-нибудь толковый и удобный выход из этой крайности. Печатники были польщены и, хорошенько поразмыслив, разрешились идеей — надо взять с мага клятву, что он отнимет у парня колдовскую власть, а если что-нибудь подобное повторится, они передадут мага церкви.

Навсенаплюй заявил, что ничего лучше и не придумаешь, и расхваливал идею, словно в ней заключалась бог весть какая мудрость; а ведь он предложил ее сам, и она пришла бы на ум любому, включая кошку; другого сколько-нибудь разумного выхода просто не было.

Печатники связали мага клятвой, он дал ее не задумываясь и тем самым снова спас свою шкуру. А потом маг напустился на Сорок четвертого — корил его за неблагодарность и, постепенно распалившись, дал волю своему гневу — ну и взбучил же он беднягу, ну и пропесочил! Никогда еще я не испытывал такой жалости к человеку, думаю, и другим было жаль парня, хотя они наверняка сказали бы: поделом ему, нечего с ним миндальничать, это послужит ему хорошим уроком на будущее И, глядишь, спасет от большой беды. А под конец маг такое устроил, что я похолодел. Величественно, как и подобает магу, прошествовал через всю гостиную, дав понять — что-то сейчас произойдет! Остановился в дверях, обернулся к нам — все затаили дыхание, — указал на Сорок четвертого длинным пальцем и произнес с расстановкой, чеканя каждое слово:

— Посмотрите на него — вот он сидит перед вами — и попомните мои слова, в них мой приговор. Я заколдовал его, если он вздумает помериться со мной силой и причинить вам вред, пусть только попробует. Даю торжественное обещание — в тот день, когда он добьется своего, я в этой самой гостиной наложу на него заклятие — сожгу на медленном огне, и он на ваших глазах обратится в пепел.

Маг удалился. Боже мой, какого страху он нагнал на печатников! Они побледнели и онемели от ужаса. Одно было приятно — все лица выражали сочувствие. Согласитесь, это в человеческой природе — жалеть врага, попавшего в большую беду, даже если гордость не позволяет вам подойти к нему при всем народе и открыто заявить о своих чувствах. Но мастер и Навсенаплюй подошли к Сорок четвертому, утешали его, молили поостеречься, бросить колдовство, не подвергать себя опасности; и даже Густав Фишер отважился, проходя мимо, кинуть ему доброе слово. Вскоре новость облетела весь замок, прибежали Маргет и Катрина; они умоляли Сорок четвертого о том же, и обе ударились в слезы; Сорок четвертый вдруг стал центром внимания, героем, и Эрнест Вассерман буквально лопался от зависти; по глазам было видно, как ему хотелось, чтоб и его приговорили жариться на медленном огне, коль за это причитается такая слава.

Катрина не раз перечила магу и, казалось, совсем не боялась его, но сейчас решалась судьба ее любимца, и вся ее храбрость пропала. Она отправилась к магу, и обитатели замка повалили за ней всей оравой; Катрина упала перед ним на колени и заклинала мага смилостивиться над ее мальчиком, отучить его от колдовства, быть ему заступником и хранителем, спасти от огня. Все были тронуты до слез. Все, кроме Сорок четвертого. На него снова нашла дурь, и он проявил ослиное упрямство. Дурь всегда находила на него в самое неподходящее время. Катрина забеспокоилась: она опасалась, что видимое безразличие ее любимца плохо подействует на мага, а потому сама сделала за Сорок четвертого все, что полагалось по этикету: выразила почтение, заверила, что он будет отныне вести себя хорошо, и поскорей выпроводила его из комнаты мага.

По— моему, никто не вызывает у людей такого жгучего интереса, как человек, обреченный на сожжение. Нам пришлось отвести Сорок четвертого к больной сестре мастера, чтобы она посмотрела на него, вообразила, как он будет выглядеть, обратившись в головешку, и содрогнулась. Больная не испытывала такого душевного подъема долгие годы, и он благотворно подействовал на ее почки, позвоночник, печень и прочие органы, привел в действие маховик -сердце и улучшил кровообращение; женщина призналась, что это зрелище принесло ей больше пользы, чем корзина лекарств, принятых за неделю. Она умоляла Сорок четвертого зайти к ней снова, и он обещал, что навестит ее, если сможет. А не сможет, так пришлет ей горстку своего пепла; в душе он был хороший парень, очень внимательный к другим.

Все жаждали наглядеться на Сорок четвертого, даже те, кто раньше не проявлял к нему никакого интереса — Сара, Байка, их подружки-служанки, а также Фриц, Якоб и другие слуги. Они заботливо опекали Сорок четвертого, проявляя к нему доброту и ласку, при всей своей бедности дарили ему разную мелочь, выражали сочувствие со слезами на глазах Он же, неблагодарный, не пролил и слезинки. Когда на него находит дурь, из него и гидравлическим прессом не выжмешь влаги, чтобы замутить зеркальце.

Даже фрау Штейн и Мария преисполнились любопытства к Сорок четвертому — смотрели на него во все глаза и спрашивали, как ему живется — при таких видах на будущее, разумеется; и говорили с ним ласковей, чем прежде, намного ласковей. Просто удивительно, какую славу вдруг снискал Сорок четвертый теперь, когда над ним нависла смертельная угроза, вздумай он сойти с правильного пути. Хоть я почти все время был с ним рядом, никто из печатников не бросил на меня косого взгляда, и я уж давно позабыл про страх. А воспоминания о том ужине в кухне! Катрина вложила в него столько сил и пролила столько слез, что он получился отменно соленым и вкусным

Она приказала нам молиться всю ночь, чтоб господь не ввел Сорок четвертого во искушение, и обещала, что сама помолится за него. Мне не терпелось обратиться с молитвой к богу, и мы отправились в мою комнату.

Глава XV

Ко когда мы пришли ко мне, я понял, что Сорок четвертый и не собирается молиться: он был полон других, мирских интересов. Это поразило и очень обеспокоило меня, ибо вызвало сильное подозрение — оно закрадывалось мне в душу и ранее, но я каждый раз отмахивался от него, — что Сорок четвертый равнодушен к вере. Я спросил его в упор, и он признался — да, равнодушен Можете представить себе, какой это был удар для меня, как я оцепенел от ужаса, — всего не передашь словами.

В ту страшную минуту в моей жизни произошел перелом, я стал другим человеком и решил посвятить свою жизнь, отдать все силы и способности, которыми меня наградил господь, спасению заблудшей души Сорок четвертого. И тогда я ощутил священный трепет, и душа моя исполнилась благодати; я понял, что господь благословил меня. Он подал мне знак, такой же верный, как если бы говорил со мной. Он сделал меня своим орудием в этом великом деле. Я знал, что он все может, и всякий раз, когда мне нужен будет совет и наставление, я стану искать их в молитве, и господь не оставит меня своей милостью, я знал.

— Идея мне ясна, — сказал Сорок четвертый, легко вторгаясь в мои мысли. — Это будет что-то вроде фирмы — глава наверху, а чужие руки, загребающие жар, — внизу. И так — в каждом приходе, пожалуй, даже — в каждой семье. Попробуй найди хотя бы одного благоглупого фанатика, который без партнерства с богом (по мнению фанатика!) пытался бы спасти какую-нибудь мелкую благоглупую душонку, заслуживающую спасения не больше, чем он сам, набей из него чучело и выставь в музее — там его место.

— Умоляю тебя, не произноси такие слова, они ужасны и богохульны. И к тому же несправедливы: господу дороги все его чада, и нет души, не заслуживающей спасения.

Но мои слова не подействовали на Сорок четвертого. У него было веселое, шаловливое настроение, а когда он находился в таком настроении, его невозможно было заинтересовать чем-нибудь серьезным. Что бы я ни говорил, он отвечал вежливо, но с совершенно безразличным видом — о такой-де мелочи можно поговорить в другое время, но не сейчас. Он употребил именно это слово, очевидно, вовсе не вдумываясь в его оскорбительный смысл. И добавил нечто совсем непонятное:

— Сейчас я живу не в этом столетии, а в другом, более интересном для меня. Ты молись, если хочешь, не обращай на меня внимания, а я позабавлюсь интересной игрушкой, если это тебе не помешает

Он достал из кармана маленькую стальную вещицу и, бросив небрежно: «Это варган, на нем играют негры», прижал ее к зубам и принялся извлекать из нее низкие вибрирующие звуки; это была чрезвычайно веселая зажигательная музыка, и в такт этой музыке он запрыгал, задергался, неистово закрутился, завертелся по всей комнате, будто хотел вызвать у меня головокружение и помешать молитве своим диким танцем; время от времени он выражал избыток радости неистовым воплем или подпрыгивал вверх тормашками и с минуту кружился в воздухе колесом, да так быстро, что у меня все сливалось перед глазами, я лишь слышал жужжанье. Но и тогда он выдерживал такт своей музыки. Это был сумбурный, неистовый языческий танец.

Сорок четвертый не устал от него, а, напротив, почувствовал прилив сил. Подошел, сел рядом, положил мне руку на колено в своей подкупающей манере, улыбнулся чарующей улыбкой и спросил, как мне понравился танец. Он, несомненно, ждал похвалы, и я должен был ее высказать. У меня не хватило духу обидеть его: он так наивно гордился своей сумасшедшей выходкой. Я не смог признаться ему, что это было недостойное, отвратительное зрелище и я с трудом выдержал его до конца — нет, я принудил себя назвать его танец «дивом, самим совершенством» — бессмысленные слова, но Сорок четвертый, ждавший похвалы, принял их за чистую монету и не заметил, что у меня на душе; лицо его засветилось радостной благодарностью, он порывисто обнял меня:

— Как приятно, что тебе так понравился мой танец. Я его повторю.

И он, отпусти ему грехи, господи, снова вихрем закружился в пляске. Я и слова вымолвить не успел — и поделом мне. Но �

Скачать книгу

Глава I

Шла зима 1590 года. Австрия была оторвана от всего мира и погружена в сон. В Австрии царило средневековье, – казалось, ему не будет конца. Иные даже считали, пренебрегая счетом текущего времени, что, если судить по состоянию умственной и религиозной жизни в нашей стране, она еще не вышла из Века Веры. Это говорилось в похвалу, не в укор, так всеми и принималось и даже служило предметом тщеславия. Я отлично помню эти слова, хоть и был маленьким, и помню, что они доставляли мне удовольствие.

Да, Австрия была оторвана от всего мира и погружена в сон, а наша деревня спала крепче всех, потому что была в самом центре Австрии. Она мирно почивала в глубоком одиночестве, среди холмов и лесов. Вести из окружающего мира не достигали ее, не смущали ее грез, и она была счастлива. Прямо перед деревней протекала река, медлительные воды которой были украшены отраженными в ней облаками и тенями барж, груженных камнем. За деревней лесистые кручи вели к подножью высокого утеса. С утеса, хмурясь, глядел огромный замок, стены и башня которого были увиты диким виноградом. За рекой, милях в пяти левее деревни, тянулись густо поросшие лесом холмы, рассеченные извилистыми лощинами, куда не заглядывал луч солнца. Справа, где утес поднимался высоко над рекой, между ним и холмами, о которых я веду речь, лежала обширная равнина, усеянная крестьянскими домиками, прячущимися в тени раскидистых деревьев и фруктовых садов.

Весь этот край на многие мили кругом искони принадлежал владетельному князю. Княжеская челядь поддерживала в замке образцовый порядок, однако ни князь, ни его семейство не приезжали к нам чаще, чем раз в пять лет. Когда они приезжали, казалось, что прибыл сам господь бог в блеске своей славы. Когда же они покидали нас, воцарялась тишина, подобная глубокому сну после разгульного празднества.

Для нас, мальчишек, наш Эзельдорф был раем. Ученьем нас не обременяли. Нас учили прежде всего быть добрыми христианами, почитать деву Марию, церковь и святых мучеников. Это – главное. Знать остальное считалось необязательным и даже не очень желательным. Наука совсем ни к чему простым людям: она порождает в них недовольство своей судьбой; судьба же их уготована господом богом, а бог не любит того, кто ропщет.

У нас в деревне было два священника. Первый, отец Адольф, был ревностным и усердным священнослужителем, и все уважали его.

Возможно, встречаются священники и получше, чем наш отец Адольф, но в общине не помнили ни одного, кто внушал бы своим прихожанам такое почтение и страх. Дело было в том, что он не боялся дьявола. Я не знаю другого христианина, о котором я мог бы это сказать с такой твердой уверенностью. По этой причине все боялись отца Адольфа. Каждый из нас понимал, что простой смертный не решится себя вести так отважно и самоуверенно. Никто не похвалит дьявола, все осуждают его, но делают это без дерзости, с долей почтения. Что ж до отца Адольфа, то он честил дьявола всеми словами, какие попадались ему на язык, так что невольного слушателя охватывал трепет. Бывало, он отзывался о дьяволе насмешливо и с презрением, и тогда люди крестились и поспешали прочь, боясь, как бы с ними не приключилось чего худого.

Если уж все говорить, отец Адольф не раз встречался с дьяволом лично и вступал с ним в поединок. Отец Адольф сам об этом рассказывал, не делал из этого тайны. И он говорил правду: по крайней мере, одно из его столкновений с дьяволом подтверждалось вещественным доказательством. В пылу разгоревшейся ссоры он бесстрашно швырнул однажды в противника бутылкой, и в том самом месте, где она разбилась, на стене его кабинета осталось багряное пятно.

Другой наш священник был отец Питер, и мы все очень любили и жалели его. Про отца Питера шел слух, будто он кому-то сказал, что бог добр и милостив и когда-нибудь cжалится над своими детьми. Подобные речи, конечно, ужасны, но ведь не было твердого доказательства, что он такое сказал. Да и непохоже это было на отца Питера, такого доброго, кроткого и нелживого человека. Правда, никто, и не утверждал, что он сказал это с кафедры прихожанам; тогда каждый из них слышал бы эти слова и мог бы их засвидетельствовать. Говорили, будто преступная мысль была высказана им в частной беседе, но подобное обвинение легко возвести ведь на каждого.

У отца Питера был враг, сильный враг. Это был астролог, который жил в старой, полуразрушенной башне, стоявшей на самом краю нашей равнины, и по ночам наблюдал звезды. Все знали, что он умел предрекать войну и голод, хоть это и было нетрудное дело, потому что война где-нибудь шла всегда, а голод был тоже нередким гостем. Но он умел, кроме того, сверяясь со своей толстой книгой, прочитать судьбу человека по звездам и разыскать покражу, – и все в деревне, кроме отца Питера, боялись его. Даже отец Адольф, не боявшийся дьявола, с приличным случаю уважением приветствовал астролога, когда тот проходил через деревню в длинной мантии, расшитой звездами, в высоком остроконечном колпаке, с толстой книгой под мышкой и с посохом, в котором, как всем нам было известно, таилась волшебная сила. Говорили, что сам епископ прислушивается к словам астролога. Хотя астролог изучал звезды и занимался по ним предсказаниями, он также любил показать свою приверженность к церкви, и это, конечно, льстило епископу.

Что до отца Питера, то он не искал расположения астролога. Отец Питер заявлял во всеуслышание, что астролог – шарлатан и обманщик, что астролог не только не владеет чудодейственными познаниями, но, напротив, невежественнее многих других; и он нажил себе врага, который стал искать его гибели. Мы все были уверены, что слух об ужасных словах отца Питера шел, конечно, от астролога и что он же донес епископу. Отец Питер будто бы это сказал своей племяннице Маргет. Тщетно Маргет отрицала обвинение и умоляла епископа верить ей и не навлекать на ее старого дядю нужду и бесчестие. Епископ не пожелал ее слушать. Поскольку же против отца Питера было только одно показание, епископ не стал отлучать его вовсе от церкви, но лишил на неопределенный срок сана. Вот уже два года отец Питер не выполняет церковных обязанностей, и его прихожане все перешли к отцу Адольфу.

Нелегко дались эти годы старику священнику и Маргет. Раньше все их любили и искали их общества, но с немилостью епископа все тотчас же переменилось. Иные из прежних друзей совсем перестали видеться с ними, другие были холодны и неразговорчивы. Когда случилось несчастье, Маргет как раз исполнилось восемнадцать лет. Это была прелестная девушка и умница, какой не отыщешь во всей деревне. Она обучала игре на арфе, и заработанных денег хватало ей на платья и личные расходы. Но теперь ученицы одна за другой ушли от нее; когда в деревне устраивались вечеринки и танцы, ей забывали передать приглашение; молодые люди перестали ходить в их дом – все, кроме Вильгельма Мейдлинга, а его визиты не имели большого значения. Опозоренные и всеми покинутые, священник и его племянница загрустили, упали духом – солнце больше не светило к ним в окна. А жить становилось труднее. Одежда поизносилась, каждое утро надо было думать, на что купить хлеб. И вот наступил решительный день: Соломон Айзекс, который ссужал им деньги под залог их дома, известил отца Питера, что завтра утром тот должен либо вернуть ему долг, либо уходить прочь из дому.

Глава II

Мы трое всегда были вместе, чуть ли не с колыбели. Мы сразу полюбили друг друга, наша дружба крепла год от году. Николаус Бауман был сыном главного судьи. Отец Сеппи Вольмейера был владельцем большого трактира под вывеской «Золотой олень»; сад при трактире со старыми раскидистыми деревьями спускался к самому берегу реки, а там была пристань с прогулочными лодками. Я, третий, Теодор Фишер, был сыном церковного органиста, который также дирижировал деревенским оркестром, обучал игре на скрипке, сочинял музыку, служил сборщиком податей, выполнял обязанности причетника, – словом, был деятельным членом общины и пользовался всеобщим уважением.

Окрестные холмы и леса были знакомы нам не хуже, чем живущим в них птицам. Каждый свободный час мы проводили в лесу или же купались, удили рыбу, бегали по льду замерзшей реки или катались на санках по склону холма.

В княжеском парке редко кому разрешалось гулять, но мы проникали туда потому, что мы были в дружбе со старейшим из замковых слуг, Феликсом Брандтом, и часто вечерком мы отправлялись к нему в гости, чтобы послушать его рассказы о старых временах и необычайных происшествиях, выкурить трубку – он научил нас курить – и выпить чашечку кофе. Феликс Брандт много воевал и был при осаде Вены. Когда турок разбили и погнали прочь, среди захваченных трофеев оказались мешки с кофе, и пленные турки объяснили ему, на что годятся эти кофейные зерна, и научили изготовлять из них приятный напиток. С тех пор Брандт всегда варил кофе, пил его сам и удивлял им людей несведущих. Если погода была ненастная, старик оставлял нас у себя на ночлег. Под раскаты грома и сверкание молний он вел свой рассказ о привидениях и всяческих ужасах, о битвах, убийствах и жестоких ранениях, а в его маленьком домике было так тепло и уютно.

Брандт черпал свои рассказы главным образом из собственного опыта. Он повстречал на своем веку немало привидений, ведьм и волшебников, а однажды, заблудившись в горах в страшную бурю, наблюдал в самую полночь при вспышке молний, как Дикий Охотник, яростно трубя в рог, промчался по небу, а за ним по разорванным тучам неслась его призрачная свора. Приходилось ему видеть и инкуба, и вампира, который сосет кровь у спящих, тихо обвевая их крылами, чтобы они не пробудились от рокового забвения.

Старик учил нас, что не надо пугаться ничего сверхъестественного. Призраки, говорил он, не причиняют вреда и бродят просто потому, что они одиноки, несчастны и ищут сочувствия и утешения. Постепенно и мы освоились с этой мыслью и даже спускались вместе с ним по ночам в подземелье замка, посещаемое привидениями. Призрак появился только один раз, прошел мимо нас еле видимый, бесшумно пронесся по воздуху и исчез. Мы даже при этом не дрогнули, – так воспитал нас старик Брандт. Он рассказывал после, что этот призрак иногда приходит к нему по ночам, будит его ото сна, прикасаясь к лицу липкой холодной рукой, но не причиняет ему никакого вреда, – просто ищет сочувствия. Самое же удивительное, что Брандт видел ангелов, настоящих ангелов с неба, и беседовал с ними. Они были без крыльев, одеты в обычное платье, выглядели в точности как обыкновенные люди и так же ходили и разговаривали. Никто бы вообще не принял их за ангелов, если бы они не творили чудес, которых простой смертный, конечно, творить не может, и не исчезали вдруг неведомо куда, пока вы с ними беседовали, что тоже превышает силы смертного человека. Ангелы не были унылыми или сумрачными, подобно призракам, – напротив, были веселыми и жизнерадостными.

Однажды майским утром, после затянувшихся допоздна рассказов старого Брандта, мы поднялись с постели, сытно позавтракали вместе с ним, а потом, перейдя мост влево от замка, забрались на поросшую лесом вершину холма, наше излюбленное местечко. Там мы растянулись в тени на траве, намереваясь отдохнуть, покурить и еще раз обсудить диковинные рассказы старика, произведшие на нас сильное впечатление. Но мы не могли раскурить трубку, потому что по забывчивости не захватили с собой кремня и огнива.

Немного погодя из леса показался юноша, он подошел к нам, сел рядом и заговорил с нами дружеским тоном. Мы не отвечали, – чужие люди заходили к нам редко, и мы их побаивались. Пришелец был хорош собой и нарядно одет, во всем новом. Лицо его внушало доверие, голос был приятен. Он держался непринужденно, с удивительной простотой и изяществом и был совсем непохож на застенчивых и неуклюжих молодых людей из нашей деревни. Нам хотелось завязать с ним знакомство, но мы не знали, с чего начать. Я вспомнил о трубке и подумал, что было бы славно дать покурить незнакомцу. Но тут же я вспомнил, что у нас нет огня, и мне стало обидно, что план мой нельзя выполнить. А он бросил на меня оживленный довольный взгляд и сказал:

– Нет огня? Это – пустое. Сейчас я добуду.

Я был так удивлен, что не мог ничего ответить: ведь я ни слова не произнес вслух. Он взял трубку и подул на нее. Табак затлелся, и голубой дымок спиралью поднялся кверху. Мы вскочили с места и пустились бежать: ведь то, что произошло, было сверхъестественно. Мы отбежали недалеко, и он убедительным тоном стал просить нас вернуться, дал честное слово, что не причинит нам никакого вреда, сказал, что ему хочется подружиться с нами и побыть в нашем обществе. Мы застыли на месте. Мы были вне себя от удивления и любопытства. Нам хотелось вернуться, но мы не решались. Он продолжал уговаривать нас, как и раньше, спокойно и рассудительно. Когда мы увидели, что наша трубка цела и ничего дурного не приключилось, мы успокоились, а потом, когда любопытство возобладало над страхом, двинулись осторожно назад, шаг за шагом, готовые в любую минуту вновь искать спасения в бегстве.

Он старался рассеять нашу тревогу и делал это умело. Когда с вами говорят так просто, так вдумчиво и ласково, опасения и робость уходят сами собой. Мы снова прониклись доверием к нему, завязалась беседа, и мы были счастливы, что нашли подобного друга. Когда стеснение наше совсем прошло, мы спросили, где он научился своему поразительному искусству, и он сказал, что нигде не учился, что от рождения наделен этой силой, да и другими способностями.

– А что ты еще умеешь?

– Да многое, всего не перечислишь.

– Ты покажешь нам? Пожалуйста, покажи! – закричали мы дружно.

– А вы не убежите?

– Нет, честное слово, нет! Пожалуйста, покажи. Ну, покажи!

– С удовольствием, но смотрите – не забудьте своего слова.

Мы подтвердили, что не забудем, и он подошел к луже, набрал воды в чашку, которую сделал из листика, подул на нее и, перевернув чашку вверх дном, вытряхнул из нее застывший кусок льда. Мы глядели, изумленные и очарованные, нам уже не было страшно, мы были очень довольны и попросили его показать нам еще что-нибудь. Он согласился, сказал, что угостит нас сейчас фруктами и чтобы мы назвали все, что хотим, не смущаясь тем, настала пора для этих фруктов или же нет. Мы закричали хором:

– Апельсин!

– Яблоко!

– Виноград!

– Ищите в карманах, – сказал он; и правда, каждый нашел в кармане то, чего пожелал. Фрукты были самого лучшего качества; мы съели их, и нам захотелось еще, но мы не решились сказать это вслух.

– Поищите в карманах, – снова сказал он, – и все, чего вы ни пожелаете, все там будет. Не нужно просить. Пока вы со мной, ваше дело только желать.

Так все и было. Никогда еще с нами не случалось ничего столь удивительного и заманчивого. Хлеб, пирожки, конфеты, орехи – чего ни пожелай, все у тебя в кармане. Сам он не ел ничего, а только беседовал с нами и развлекал нас новыми чудесами. Он слепил из глины маленькую игрушечную белочку, и она взбежала по дереву и, усевшись на суку, стала цокать по-беличьи. Тогда он слепил собаку величиной чуть побольше мыши, и та загнала белку на самый верх дерева и стала бегать вокруг с громким лаем, как самая заправская собака. Потом погнала белку дальше в лес и побежала вслед, пока обе не скрылись в чаще. Он слепил из глины птиц, пустил их на волю, и, улетая, птицы запели.

Набравшись наконец храбрости, я спросил его, кто он такой.

– Ангел, – спокойно ответил он, выпуская еще одну птицу, хлопнул в ладоши, и птица опять улетела.

Благоговейный ужас охватил нас при этих словах; мы снова были в смятении. Но он сказал, чтобы мы не тревожились: ангелов бояться не надо, – и подтвердил, что питает к нам самые добрые чувства. Он продолжал беседовать с нами все так же естественно и непринужденно, а сам мастерил в это время фигурки мужчин и женщин с палец величиной. Кукольный народец тут же принялся за работу. Они расчистили и выровняли клочок земли на поляне в два-три квадратных ярда и стали возводить славный маленький замок. Женщины замешивали известковый раствор и носили его по строительным лесам в ведрах, держа их на голове, как это делают работницы у нас в деревне, а мужчины возводили высокие стены. Не меньше пятисот этих куколок сновали взад и вперед, трудились что было сил, отирали пот со лба, словно настоящие люди. Это было так притягательно – глядеть, как пятьсот крошечных человечков строят замок, камень за камнем, башню за башней, как здание растет и обретает архитектурные формы. Страх наш снова прошел, и мы от души наслаждались. Мы спросили его, можно ли и нам смастерить что-нибудь, он сказал: «Разумеется», – и велел Сеппи слепить несколько пушек для замковых стен, Николаусу – нескольких алебардщиков в шлемах и латах, а мне – кавалеристов верхом на конях. Отдавая свои приказы, он назвал нас по имени, но при том не сказал, откуда он знает, как нас зовут. Тогда Сеппи спросил, как зовут его, и он спокойно ответил:

– Сатана.

Подставив щепку, он поймал на нее маленькую женщину которая свалилась с лесов, и, поставив ее на место, сказал:

– Экая дурочка, ступает назад и не глядит, что у нее за спиной.

Имя, которое он произнес, нас поразило; пушки, алебардщики, лошади повыпадали у нас из рук и рассыпались на куски. Сатана засмеялся и спросил, что случилось.

Я сказал:

– Ничего не случилось, но это странное имя для ангела.

Он спросил, почему я так думаю.

– Как почему? Ты ведь знаешь?.. Это – его имя.

– Что же тут такого? Он мой родной дядя.

Он произнес это очень спокойным тоном, но у нас захватило дух и сердце заколотилось в груди. Словно не замечая нашего волнения, он поднял алебардщика и другие игрушки, починил их и вернул нам назад со словами:

– Неужели вы не знаете? Ведь он тоже был раньше ангелом.

– Правда! – сказал Сеппи. – Я не подумал об этом.

– До падения ему было чуждо всякое зло.

– Да, – сказал Николаус, – он был безгрешным.

– Мы из знатного рода, – сказал Сатана, – благороднее семейства не отыскать. Он единственный, кто согрешил.

Трудно сейчас передать, как все это было для нас интересно. Когда вы сталкиваетесь с чем-либо столь необычайным, захватывающим, изумительным, некий трепет и вместе с тем ликование охватывает вас с головы и до пят. Вами владеет мысль: неужели вы живы и все это видите в самом деле? Вы не в силах оторвать изумленного взгляда, губы у вас сохнут, дыхание прерывается, но вы не променяете это свое ощущение ни на что другое на свете. Мне очень хотелось спросить его кое о чем, вопрос был уже на кончике языка и удержаться мне было трудно, но я боялся, что покажусь ему слишком дерзким. Сатана отложил в сторону почти законченную фигурку быка, улыбнулся, глядя на меня, и сказал:

– Не вижу в том ничего особенно дерзкого, а если бы и увидел, то простил бы тебя. Ты хочешь знать, встречался ли я с ним? Миллионы раз. В младенчестве – мне не исполнилось тогда и тысячи лет – я был одним из двух маленьких ангелов нашего рода и нашей крови (кажется, так у вас принято выражаться), которых он особенно отличал. И так продолжалось все восемь тысяч лет (по вашему счету времени), вплоть до его падения.

– Восемь тысяч лет?

– Да.

Он повернулся теперь к Сеппи и продолжал свою речь, как бы в ответ па вопрос, который был на уме у Сеппи.

– Это верно, я выгляжу юношей. Так оно и должно быть. Наше время протяженнее вашего, и нужно немало лет, чтобы ангел стал взрослым.

Мне захотелось задать ему новый вопрос, и он повернулся ко мне и сказал:

Скачать книгу