Непосредственный человек бесплатное чтение

Скачать книгу

Нату и Джудит

Особая благодарность за веру в меня, за усердный труд и добрый совет Дэвиду Розенталю, Элисон Сэмюэл и Барбаре Руссо; за техническую помощь и/или вдохновение — Джин Финдлей, Эду Эрвину, Тони Кацу, Грегу и Пегги Джонсон, Кьель Мелинг и Крису Кокинису.

Пролог

Приятно иметь их. Собак.

Фрэнсис Скотт Фицджеральд «Великий Гэтсби»

По правде говоря, я человек не легкий. Могу иногда быть занимательным, хотя, по моему опыту, большинство людей вовсе не хотят, чтобы их занимали. Утешения — вот чего они жаждут. К тому же мои представления о занимательном вполне могут не совпадать с вашими. Я совершенно согласен со всеми теми зрителями, кто идет в кино со словами: «Я просто хочу развлечься». Такую популистскую позицию мои академические коллеги высмеивают как простецкую, неутонченную, как симптом слабых аналитических и критических способностей. Но я согласен с таким подходом, и я тоже просто хочу развлечься. А тот факт, что меня почти никогда не занимает то, что занимает других людей, которые просто хотят развлечься, не означает, что мы несовместимы философски, — он означает лишь, что нам не стоит ходить в кино вместе.

Какой я человек? По мнению тех, кто ближе прочих меня знает, — невыносимый. А по словам моих родителей, я и ребенком был невыносимым. Они развелись, когда я учился в средней школе, и чуть ли не единственное, в чем они согласны, — что я был невыносимым ребенком. Истории о юном Уильяме Генри Деверо Младшем и его первой собаке пугающе схожи в фактах, выводах и даже в стиле изложения, независимо от того, кто из них ее рассказывает.

Мне было девять лет; принадлежащий университету дом, в котором мы тогда жили, стал уже четвертым на моем веку. Мои родители были академическими кочевниками, отец и тогда, как и сейчас, был оппортунистом, неизменно в авангарде того, что на тот момент считалось в литературной критике трендом и шиком. Тогда, в пятидесятые, Новая критика[1] уже устарела в его глазах. В средний возраст он вступил профессором, автором нескольких опубликованных книг, и все они считались «горячими», все вызывали оживленную дискуссию на кафедральных вечеринках с коктейлями. Из всех университетских должностей он предпочитал статус приглашенного профессора — обычно эту вакансию создавали специально для него — и не задерживался на одном месте более чем на год-два — наверное, потому, что трудно оставаться «выдающимся» среди людей, которые хорошо тебя узнали. Преподаванием он себя не перегружал — курс, максимум два в год. От него требовалось читать и мыслить, писать и публиковать книги, поминая в благодарностях очередной монографии щедрость академического института, обеспечивавшего ему неплохую жизнь. Мою мать, также преподавателя английской литературы, нанимали в паре с отцом — она получала полную академическую нагрузку, тем самым несколько уравновешивая его писательство.

Мы жили в элегантных старых домах с высокими потолками и сильными сквозняками — либо в самом кампусе, либо поблизости. Настоящий паркет и дымные камины, их зажигали, лишь когда мой отец восседал во главе стола, то есть во второй половине дня в пятницу — просторные комнаты наполнялись заискивающими младшими сотрудниками кафедры и нервозными аспирантами — или вечером в субботу, когда мама готовила торжественный ужин для главы кафедры, декана или заезжего поэта. В любом месте я оставался единственным ребенком и, видимо, очень одиноким, судя по тому, что больше всего на свете я мечтал о собаке.

Предсказуемо — родители и слышать об этом не хотели.

Возможно, условия проживания в университетских домах включали пункт о домашних животных. К тому времени, как мне исполнилось девять, я уже год, а то и два настойчиво требовал собаку. Папа с мамой надеялись, что я перерасту эту мечту, нужно лишь подождать. Я видел эту надежду в их глазах, и моя решимость лишь возрастала, желание усиливалось. Что я хочу на Рождество? Собаку. Что я хочу на день рождения? Собаку. Второй сэндвич с ветчиной? Собаку. Огромное удовлетворение доставляли мне затравленные взгляды, которыми родители обменивались в такие моменты. Если уж я не могу получить собаку, то хотя бы их помучить.

Так и шла наша совместная жизнь, пока мама не допустила промах — серьезнейшую ошибку, вызванную отчаянием и эмоциональным истощением. Ей гораздо больше, чем моему отцу, требовался счастливый ребенок. Однажды весной, после того как я особенно жестоко ее донимал, мать усадила меня и сказала:

— Знаешь, собаку надо заслужить.

Отец, услышав это, поднялся и вышел из комнаты, тем самым угрюмо признав, что мать только что капитулировала. Она вздумала обставить приобретение собаки условиями. Условия будут суровыми, их будет множество, и я не сумею их выполнить, так что если я останусь без собаки, то исключительно по своей собственной вине. Так она рассуждала, и сам факт, что она полагалась на подобный план, доказывает: некоторым людям не следует становиться родителями, и моя мать — как раз из таких людей.

Я сразу же задействовал собственный план, рассчитанный на то, чтобы извести мать. В отличие от ее плана, мой был прост и без изъянов. Проснувшись утром, я принимался болтать о собаках и, засыпая ночью, продолжал твердить о них. Родители меняли тему разговора, но я возвращал ее в нужное русло. «Кстати, о собаках», — произносил я, вилка с куском пожаренного матерью мяса замирала у моих губ, и я вновь заводил свою песню. И неважно, говорил ли кто-то перед тем о собаках, — теперь мы говорили о них. В библиотеке я каждые две недели брал полдюжины книг о собаках и раскладывал их, раскрытыми, по всему дому. Я тыкал пальцем в собак, мимо которых мы проходили на улице, в собак на экране телевизора, в журналах, которые выписывала мама. Каждый раз за завтраком или ужином я обсуждал и сравнивал преимущества различных пород. Отец редко прислушивался к моей болтовне, но я подмечал, как твердые основы материнского характера поддаются под соленой приливной волной моего упорства, и когда счел, что мать вот-вот рухнет, я взял все свои сбережения до последнего цента и купил ослепительный, сверкающий стразами ошейник с поводком, который высмотрел в роскошном зоомагазине на соседней улице.

В ту пору, когда мы постоянно «говорили о собаках», я вовсе не был примерным мальчиком. Мне вменено было «заслужить собаку», и я без конца уточнял у мамы, как обстоят мои дела, какую часть собаки я уже заработал, однако, боюсь, поведение мое не изменилось ни на йоту. Я не был и скверным мальчишкой — просто шумным, приставучим, мне все время чего-то не хватало. Мистер Туда-Обратно, прозвала меня мама, потому что я вечно входил в комнату и тут же выходил, выбегал во двор и возвращался, открывал холодильник и захлопывал. «Генри, — делала мне замечание мать, — ты где-то оставил включенным свет». Чаще прочего мне требовалась от родителей информация, и я перебивал мать посреди чтения и проверки работ, чтобы получить желаемое. Отец, отчасти и для того, чтобы избежать моих вопросов, проводил большую часть дня в своем университетском кабинете с книжными полками по всему периметру, присоединяясь к маме и ко мне только за едой, и тогда у нас происходил семейный разговор о собаках. Затем он удалялся, в блаженном неведении — так представлялось мне тогда, — и мама еще долгое время после его ухода бросала убийственные взгляды на его стул. Но отец утверждал, что заканчивает книгу, над которой в ту пору трудился, и это было достаточное оправдание в глазах женщины, наделенной столь глубоким абстрактным уважением к книгам и любым знаниям, как моя мама.

Постепенно она стала понимать, что ведет обреченный бой, и ведет его в одиночку. Теперь я знаю, что это была лишь часть горестных открытий о состоянии ее брака, но в тот момент я не чуял в воздухе ничего, кроме надвигавшейся победы. В конце августа, в дни, как говорится, «собачьей жары», она выставила последнее, слабое условие — окончательное доказательство того, что я заслужил свою собаку. Я смягчился и честно постарался исправить свое поведение. Самое меньшее, что я мог для нее сделать.

Вот о чем мама просила меня: перестать хлопать уличной дверью. Надо сказать, дом, где мы жили, был своего рода акустическим дивом, подобным Галерее шепотов в соборе Святого Павла — там приглушенные голоса преодолевают огромное открытое пространство и достигают, отчетливые, неизменившиеся, другой стороны гигантского купола. В нашем доме, когда уличная дверь захлопывалась, притянутая тугими петлями, и деревянный ее край врезался в дверной косяк, грохот, подобный выстрелу в гитарный звукосниматель, разносился по дому — идеально, с одинаковой силой и ясностью, по всем помещениям верхнего и нижнего этажа. В то лето я десятки раз за день выбегал и вбегал через эту дверь, и мама говорила, она живет словно в тире. Иногда ей хотелось, чтобы дверь и впрямь стреляла, и не холостыми. Если я буду придерживать дверь, у меня появится собака. Скоро.

Я очень старался и примерно через раз придерживал дверь. Когда же забывал, то возвращался и извинялся, иногда снова забывая при этом придержать дверь. И все же я старался, и это, а также то, что я повсюду носил при себе дорогущий ошейник с поводком, по-видимому, тронуло маму, и в конце недели сокращенного хлопанья дверью, в субботу утром, отец куда-то поехал, отказавшись объяснять куда, и тут я, разумеется, понял.

— Какая порода? — теребил я маму, пока отец не вернулся. Но она утверждала, что не знает.

— Этим занимается твой отец, — сказала она, и мне показалось, я подметил на ее лице признаки сомнения.

Когда он вернулся, я понял, что тревожило мать. Он посадил собаку на заднее сиденье, и когда он подъехал и затормозил у стены дома, я увидел собаку сквозь кухонное окно, она уткнулась подбородком в спинку заднего сиденья. Думаю, она тоже меня увидела, но никак не отреагировала. Она вроде бы и не заметила, как машина остановилась, как мой отец вышел и сдвинул переднее кресло. Ему пришлось сунуться в машину, ухватить собаку за ошейник и вытащить силой.

Когда животное распрямило длинные ревматические ноги и сделало осторожный, шаткий шаг, я понял, что меня перехитрили и предали. Все время, пока мы «говорили о собаках», мне мысленно представлялся щенок. Щенок колли, щенок бигля. Щенок лабрадора, щенок овчарки. Но нигде в нашем договоре это не было прописано черным по белому, вот что я теперь понял. Если не щенок, то, по крайней мере, молодой пес. Озорник, полный сил и надежд, пес, которого можно учить всяким штукам. А этот пес едва мог идти. Он стоял, повесив голову, словно стыдился чего-то, сделанного давным-давно, в щенячестве, и мне показалось, когда отец захлопнул за ним дверь, что по спине пса пробежала дрожь.

Это животное, наверное, было когда-то красивым псом. Чистокровный рыжий ирландский сеттер, тщательно ухоженный, прекрасно воспитанный, такую собаку можно спокойно привести в дом, принадлежащий университету, такой пес не нарушит правила о содержании животных в доме, такого пса, я сразу же ясно понял, заводят, когда на самом деле не хотят иметь собаку и не хотят слышать про собак. Принадлежал этот сеттер, как я потом узнал, профессору на пенсии, который на той неделе отправился в дом престарелых, оставив своего любимца сиротой. Сеттер был похож на изображение собаки или на собаку, позирующую для портрета, — выдрессированную так, что и не шелохнется.

Отец вместе с собакой вошли в кухню, оба вроде бы нехотя, отец с большой тщательностью закрыл за собой уличную дверь. Мне бы хотелось думать, что на пути домой его тоже посетило сомнение, однако я видел, что он намерен блефовать до конца. Мама, сразу же постигшая мое отчаяние, перевела пристальный взгляд с меня на отца.

— Что? — спросил он.

Мама только головой покачала.

Отец посмотрел на меня, потом снова на нее. Сильная дрожь пробежала по лапам пса. Он вроде хотел прилечь на прохладный линолеум, но забыл, как это делается. Пес тяжело вздохнул, выразив тем самым общие наши чувства.

— Хороший пес, — сказал отец слишком напористо, обращаясь к моей матери. — Немного напряжен, но чистопородные сеттеры все такие. Они очень нервные.

В таких вопросах отец не разбирался. Очевидно, он повторял объяснение, полученное в тот момент, когда он забирал собаку.

— Как его зовут? — спросила мама, видимо, чтобы хоть что-то сказать.

Отец забыл спросить. Он проверил, не написано ли имя на ошейнике.

— Господи, — пробормотала мать. — Господи, господи.

— Мы же можем сами его назвать. — Отец понемногу начинал раздражаться. — Полагаю, с этим-то мы справимся, а ты как считаешь?

— Можешь назвать его в честь устаревшей школы литературной критики, — подбросила идею мама.

— Это она, — сказал я, потому что так оно и было.

Отца, кажется, несколько ободрило, что я вступил наконец в общий разговор.

— Что скажешь, Генри? — обратился он напрямую ко мне. — Как мы его назовем?

Повторное употребление неверного местоимения доконало меня.

— Пойду во двор поиграть! — заявил я и ринулся к двери, прежде чем кто-либо успел мне возразить.

Дверь захлопнулась за мной со всей силы, эхо выстрела разнеслось громче прежнего. Одним прыжком слетев с крыльца, я услышал глухой удар в кухне, словно тусклое, дальнее эхо произведенного мной шума, и услышал голос отца: «Что за черт?» Я поднялся обратно по ступенькам — на этот раз тихо, — собираясь извиниться за дверь. Сквозь сетку двери я увидел, что мама и папа стоят рядом посреди кухни и смотрят на собаку, которая как будто уснула. Отец потыкал ее в бедро носком кожаного цветного мокасина.

Он выкопал могилу на заднем дворе, одолжив заступ у соседа. Руки у отца были нежные, они быстро покрылись волдырями. Я предложил помочь, но он лишь зыркнул на меня. Стоя по бедра в вырытой им яме, он снова покачал головой, все еще отказываясь верить.

— Умер! — сказал он. — Не успели мы ему даже имя дать.

Я догадывался, что вновь уточнять местоимение не следует, а потому молча стоял там и размышлял над его словами, а отец тем временем вылез из ямы и пошел к заднему крыльцу за мертвой собакой, накрытой старой простыней. Судя по тому, как аккуратно отец подоткнул простыню, ему очень не хотелось дотрагиваться до чего-то мертвого, даже до только что умершего. Он опустил собаку в яму на простыне, однако под конец все же пришлось ее бросить. Когда труп пролетел последний фут, ударился оземь и замер, отец глянул на меня и снова покачал головой. Потом взял заступ и оперся на него, прежде чем начал засыпать яму землей. Он как будто ждал от меня каких-то слов, и я сказал:

— Рыжуха.

Отец сощурился, точно я заговорил на неведомом наречии.

— Что? — переспросил он.

— Назовем ее Рыжуха, — пояснил я.

За годы после того, как он оставил нас, мой отец сделался еще более знаменитым. Иногда его аттестовали — если «аттестация» тут уместное слово — Отцом Американской Литературной Теории. Помимо множества ученых книг, он также написал литературные мемуары, вошедшие в шорт-лист крупной премии и знакомящие нас с личностями нескольких известных авторов двадцатого века, ныне покойных. Его фотография часто украшает страницы литературных обзоров. Он прошел через фазу, когда носил под твидовый пиджак свитера с высоким воротом и золотые цепочки, и теперь снимается в застегнутой доверху рубашке, при галстуке и пиджаке, на фоне застроенного книжными стеллажами университетского кабинета. Но для меня, его сына, Уильям Генри Деверо Старший наиболее реален в тот момент, когда стоит в загубленных мокасинах из цветной кожи, опираясь на ручку позаимствованного заступа, смотрит на свои грязные, покрытые волдырями ладони и слушает мое предложение, как назвать издохшего пса. Подозреваю, рытье могилы для нашей собаки стало одним из немногих опытов его жизни (за исключением плотских утех), которые он не черпал с книжной страницы. И когда я предложил назвать мертвую собаку Рыжухой, он посмотрел на меня так, словно я сам только что сошел со страницы тома, который он начал читать годы тому назад и отложил, когда что-то его отвлекло.

— Что? — спросил отец и выпустил из рук заступ, кончик рукояти грянулся оземь между моих стоп. — Что?

Это нелегкий миг для каждого родителя — миг, когда вы осознаете, что породили кого-то, кто никогда не будет смотреть на мир вашими глазами, хотя это ваше живое наследие, хотя вы передали ему свое имя.

Часть первая

Бритва Оккама

Я думал, это будет

Гром, молния,

Долгая битва с людьми,

Отвесный подъем.

Стивен Спендер

Глава 1

Когда струя крови из носа наконец утихла и я избавился от промокших бумажных полотенец, Тедди Барнс настоял на том, что доставит меня домой в своей дряхлой «хонде сивик», эта машина отказывается сдохнуть, а скряга Тедди отказывается ее менять. Джун, его жена (она-то себе цену знает), разъезжает в новеньком «саабе».

— Сиденье можно отодвинуть, — посоветовал Тедди, когда заметил, что колени практически упираются мне в подбородок.

Мы остановились на перекрестке, пропуская поток, и я пошарил сбоку от сиденья, нащупывая кнопку.

— В самом деле?

— Теоретически да, — ответил он академически и беспомощно.

Теоретически я и сам знал, что отодвигается, но оставил попытки осуществить это на практике, теша себя иллюзией страдания. Не скажу, что мне свойственно манипулировать людьми, пробуждая в них чувство вины, но я могу играть эту роль. Я испустил драматический вздох, подразумевающий, что все это чушь, мои длинные ноги удобно размещались под рулем моего «линкольна», такого же древнего, как «хонда» Тедди, но выполненного в масштабах куда более подходящих для длинноногих Уильямов Генри Деверо, двое из которых, мой отец и я, обитают ныне в этом мире.

Тедди до безумия осторожный водитель, ни за что не перестроится в потоке, чтобы свернуть влево.

— Расстояние между машинами неподходящее, ничего не могу поделать, — пояснил он, заметив мою ухмылку.

Тедди, как и мне, сорок девять лет, и хотя лицо у него моложавое, признаки среднего возраста уже вполне очевидны. Грудь, и прежде не отличавшаяся мощью, сделалась впалой, из-за чего заметнее небольшое брюшко. Руки нежные, почти женские, безволосые. Тощие ноги как будто утопают в штанинах. Когда я так пристально к нему присматриваюсь, меня неизменно посещает мысль, что Тедди было бы нелегко начать все сначала, то есть освоить незнакомые приборы, вступить в состязание, найти себе пару. Это для молодых людей.

— Зачем начинать все сначала? — спросил Тедди. От испуга морщины в уголках его глаз углубились.

Судя по тому, как Тедди уставился на меня, я высказал свои мысли вслух, хотя сам того не заметил.

— Тебе никогда не хотелось иметь такую возможность?

— Какую возможность? — переспросил он и отвлекся. Заметив брешь в потоке транспорта, он снял ногу с тормоза и подался вперед, его стопа зависла над педалью газа, не нажимая на нее, но Тедди вновь решил, что зазор этот не столь велик, как ему показалось, и откинулся на спинку сиденья, устало вздохнув.

Что-то в его позе навело меня на мысль, нет ли доли истины в том слухе, который донесся до меня — о жене Тедди, Джун, — будто у нее роман с одним из младших сотрудников нашей кафедры. До сих пор я не придавал веры этому слуху, потому что Тедди и Джун — идеальная симбиотическая пара. На кафедре английского языка и литературы их прозвали Джинджер и Фред за ту легкость, с какой они двигались в совместном танце (ни намека на страсть) к единой общей цели. В атмосфере недоверия, подозрительности и мести сыгранная пара — это мощная сила, и никто не понимал эту печальную университетскую максиму лучше, чем Тедди и Джун. Трудно себе представить, чтобы один из них подверг риску это преимущество. С другой стороны, непросто и состоять в браке с человеком вроде Тедди, который то и дело подается вперед, радостно предвкушая, нога над педалью газа, но слишком опаслив, чтобы наконец втопить.

Мы на Черч-стрит, улица тянется параллельно железнодорожному депо, которое делит Рэйлтон на две закоптелые и одинаково непривлекательные половины. Здесь самая широкая часть депо, два десятка железнодорожных путей, почти на каждом стоит ржавый вагон — или два ржавых вагона. Сто лет назад депо было заполнено и Рэйлтон процветал, жители его верили в обеспеченное будущее. Всё это давно миновало. На Черч-стрит, Церковной улице, где мы застряли в ожидании левого поворота, нет больше ни одной церкви, хотя когда-то, я слышал, было с полдюжины. Последнюю, кирпичную развалюху, давно заброшенную, с заколоченными окнами, снесли в прошлом году после того, как туда забрели какие-то ребятишки и провалились сквозь пол. Большой участок земли, где находилась церковь, теперь пустует. Многочисленные замусоренные пустыри Рэйлтона, как и продуваемые ветром прогалины между вагонами в депо, каким-то образом подрывают в людях надежду. Отсюда, где мы ждем возможности свернуть на Приятную улицу, видно то место, которое некий Уильям Черри, всю жизнь прослуживший на железной дороге, выбрал, чтобы покончить счеты с жизнью, улегшись среди ночи на рельсы. Сначала думали, он один из тех, кого уволили неделей раньше, но выяснилось, что дело обстоит с точностью до наоборот: он только что вышел на полную пенсию, получив все положенные выплаты. Отвечая на вопросы телекорреспондентов, его менее благополучные соседи выражали недоумение: у него же все было схвачено, говорили они.

Когда весь поток проехал и стало безопасно, Тедди свернул на Приятную улицу, самую неприятную из улиц Рэйлтона. По обе стороны она окаймлена замызганными одно- и двухэтажными складами и так круто карабкается вверх, что в снежную пору ей лучше не пользоваться. Даже сейчас, в середине апреля, подъем, я подозреваю, может быть труден для «хонды» — Тедди героически переключился на нижнюю скорость и продвигался вперед со скоростью аж пятнадцать миль в час. На полпути ровная площадка и светофор. Я предложил:

— Может, мне выйти и подтолкнуть?

— Ничего, это просто холод, — ответил Тедди. — Мы справимся.

Он, конечно, прав. Мы взберемся на гору. Почему этот факт лишает меня бодрости, вот что я хотел бы знать. Не могу удержаться от мысли, что Уильям Черри тоже боялся, что в итоге все пойдет как надо, если он не совершит какой-то отчаянный поступок, чтобы этому помешать.

— Я смогу я смогу я смогу[2], — продекламировал я, когда светофор переключился и Тедди послал вперед Маленькую Хонду Которая Сможет.

Пару месяцев назад я по глупости вздумал заехать на тот же взгорок при легком снегопаде. Шло к полуночи, я возвращался домой из университета и не захотел воспользоваться более длинным — лишние десять минут — путем. В долгие пенсильванские зимы запрещается оставлять на ночь машины на обочине, так что улица выглядела пустынно и зловеще. Только моя машина и ползла по растянувшемуся на пять кварталов склону, и я благополучно добрался до той самой площадки, где сейчас остановился Тедди. На углу располагается офис моего страхового агента, и я помню, как мне захотелось, чтобы он оказался там и стал свидетелем моего безответственного обращения с застрахованным автомобилем. Когда светофор переключился, колеса моей машины заскользили, потом шины сцепились с асфальтом, я протащился вверх последние два квартала, и оставалось уже не более десяти метров до вершины, когда я почувствовал, как колеса прокручиваются вхолостую и зад машины повело. Осознав, что на тормоз давить нет смысла, я откинулся на сиденье и спокойно созерцал последствия собственной опрометчивости. Мотор заглох, все прочие звуки поглощал снег, и, словно в немом балете, я изящно съезжал с горы задом до все той же площадки и думал, что там и остановлюсь, точно перед страховой конторой, но автомобиль перевалил через край площадки и проскользнул нижние три квартала, подскакивая на ухабах, как бильярдный шар, и, наконец, замер перед воротами депо, в значительной степени утратив равновесие, но более никак не пострадав. Моя приятельница Боди Пай живет в квартире на третьем этаже поблизости от подножия взгорка, и она утверждает, что наблюдала мой балетополет и я, дескать, заливался при этом безумным смехом, — сам я ничего подобного не помню. Единственное осознаваемое мной в тот момент чувство было схоже с тем, которое я ощущал сейчас, поднимаясь с Тедди на ту же самую гору, — своего рода разочарование из-за того, что драматическая ситуация так просто разрешилась. Тедди уверен, что мы сможем, уверен и я. У обоих — бессрочный контракт.

Вырвавшись из города и омолодившись, «хонда» понеслась по двухполосному шоссе, как мультяшный автомобиль с большой глуповатой улыбкой (Я Смогла Я Смогла), сельская Пенсильвания пролетала мимо окна. На деревьях вдоль обочин уже набухли почки. Дальше от дороги, в глубине леса, еще сохранились пятна грязного снега, но вовсю пахло весной, и Тедди приоткрыл окно, чтобы насладиться свежестью. Бриз колыхал его редеющие волосы, и мне почти мерещилась свежая поросль на его скальпе. Знаю, он хотел опробовать «Рогейн»[3].

— Ты везешь меня домой только затем, чтобы пофлиртовать с Лили, — подколол я.

Тедди залился краской. Вот уже более двадцати лет он невинно влюблен в мою жену. Если существует такая вещь, как невинная влюбленность. Если существует такая вещь, как невинность. С тех пор как мы построили дом за городом, Тедди уже не так часто выпадает возможность повидать Лили, и он всегда высматривает подходящий предлог. В те редкие субботы, когда мы все еще играем по утрам в баскетбол, он заезжает за мной. Площадка для игры находится в нескольких кварталах от его дома, но он уверяет, что четырехмильная поездка в Аллегени-Уэллс — не крюк. Однажды ночью, десять с лишним лет назад, он по пьяни признался мне, что околдован Лили. Едва тайна вырвалась из его уст, как Тедди потребовал с меня обещания не выдавать его.

— Если ты расскажешь ей, богом клянусь… — бормотал он.

— Глупости, — сказал я. — Разумеется, я все расскажу ей, как только вернусь домой.

— А как же наша дружба?

— Чья?

— Наша. Твоя и моя.

— Какая дружба? — переспросил я. — Это ведь не я влюбился в твою жену. Перестань рассуждать о дружбе. Мне бы следовало тебе врезать.

Он пьяно ухмыльнулся:

— Ты пацифист, не забыл?

— Это не значит, что я не могу тебе угрожать, — ответил я. — Это всего лишь значит, что ты не обязан принимать мои угрозы всерьез.

Но он принимал их всерьез, он все принимал всерьез, я уж видел.

— Ты недостаточно ее любишь, — сказал он со слезами на глазах. Самыми настоящими.

— Почем ты знаешь? — парировал Уильям Генри Деверо Младший с сухими глазами.

— Недостаточно! — повторил он.

— Тебе станет лучше, если я пообещаю накинуться на нее, как только вернусь домой?

Послушайте, ну абсурдная же ситуация. Двое мужчин средних лет — мы достигли средних лет уже тогда — сидят в баре в Рэйлтоне, штат Пенсильвания, спорят о том, сколько любви достаточно, сколько еще положено. Однако Тедди не замечал этой абсурдности, и на миг мне в самом деле показалось, что он готов меня ударить. Ему бы следовало понимать, что я его дразню, но Тедди принадлежит к подавляющему большинству людей — к тем, кто верит, что с любовью шутить нельзя. Не понимаю, как человек может не шутить на эту тему и считать, что у него есть чувство юмора.

С того вечера о признании Тедди упоминал только я. От своего признания он не отрекся, но тот инцидент продолжал его тревожить.

— Было бы неплохо, если бы и ты питал какие-то чувства к Джун, — сказал он сейчас, улыбаясь печально. — Согласен на взаимную симпатию на расстоянии.

— Сколько тебе лет? — поинтересовался я.

Он затих на минуту.

— Ну хорошо, — сказал он наконец, — на самом деле я вызвался отвезти тебя, потому что…

— Господи боже, — простонал я. — Вот оно.

Я знал, что меня ждет. В последние месяцы распространился слух о нависшей над университетом чистке, и, дескать, на этот раз дело дойдет и до сотрудников с постоянным контрактом. Случись такое, под ударом окажутся практически все члены английской кафедры. Это известие якобы сообщается каждому заведующему кафедрой индивидуально на отчетной встрече в конце года с университетским руководством. В зависимости от версии, главу кафедры либо просят, либо принуждают составить список сотрудников, без которых можно обойтись. Стаж, опять-таки по слухам, не принимается во внимание.

— Ладно, — сказал я. — Выкладывай, с кем ты говорил на этот раз?

— С Арни Дренкером с психфака.

— И ты веришь Арни Дренкеру? — спросил я. — Он же псих со справкой.

— Он клянется, что ему приказали составить список.

Не получив немедленного ответа, Тедди оторвал взгляд от дороги и оглянулся на меня. Моя правая ноздря, теперь раздувшаяся так, что я отчетливо видел ее краем глаза, от такого пристального внимания задергалась.

— Почему ты не желаешь отнестись к этой ситуации более серьезно?

— Потому что сейчас апрель, Тедди, — разъяснил я.

Старый, нескончаемый разговор. С наступлением апреля паранойя университетских обостряется — это при том, что своей «обычной» паранойей они вполне способны загубить самый прекрасный день любого времени года. Но апрель ужаснее всего. Какую бы гадость нам ни готовили, ее всегда планируют в апреле, затем осуществляют летом, когда мы разъедемся. В сентябре уже поздно спорить из-за сниженных премий, урезанного командировочного фонда и удвоенной цены абонемента на парковку возле корпуса современных языков. Слухи о жестком сокращении бюджета, которое скажется на сотрудниках, распространяются в апреле вот уже пятый год подряд, но на этот раз они особенно упорны и заразительны. Но факт остается фактом: каждый год власти грозятся решительно урезать расходы на высшее образование. Каждый год высокопоставленная команда защитников образования отправляется на Капитолий лоббировать увеличение расходов. Каждый год с обеих сторон звучат обвинения, гремят передовицы газет. Каждый год сокращение бюджета начинает осуществляться в соответствии с прозвучавшими угрозами, но в последний момент финансового года обнаруживаются средства и бюджет (почти) восстанавливается. Каждый год я прихожу к выводу, к которому пришел бы и Уильям Оккам (первый, великий и современный Уильям, главный Уильям своей эпохи и нашей, единственный Уильям, какой нам нужен, тот, кто наделил нас замечательной бритвой для отделения простой истины, претерпел изгнание и отдал жизнь, чтобы наши академические грехи были прощены): никакой чистки среди сотрудников в этом году не будет, как не было ее в прошлом году и не будет в следующем. Если что и будет в следующем году, то, скорее всего, очередное затягивание поясов — еще больше сотрудников останутся без творческого отпуска, продолжится мораторий на заключение новых контрактов, меньше денег дадут на ксерокопирование. А что уж точно будет в следующем году, так это очередной апрель и очередной цикл слухов.

Тедди снова бросил на меня быстрый взгляд исподтишка.

— Ты хоть имеешь представление, о чем говорят твои коллеги?

— Нет, — ответил я и тут же уточнил: — То есть да, я знаю своих коллег, так что могу себе представить, о чем они говорят.

— Они говорят — то, как ты отмахиваешься от слухов, подозрительно. Гадают, не составил ли ты уже список.

Я преувеличенно вздохнул.

— Если бы я его составлял, длинный бы вышел список. Стоит взяться за сухостой на нашей кафедре, и двадцатью процентами дело не ограничится.

— Вот из-за таких твоих разговоров люди и нервничают. Неподходящее время для шуток. Если бы ты доверился мне, рассказал, что тебе известно, я бы успокоил наших друзей.

— А если мне ничего не известно?

— Будь по-твоему, — ответил Тедди с таким видом, словно теперь-то я точно его обидел. — Я тебе тоже не все рассказывал, когда возглавлял кафедру.

— Рассказывал, — уязвил я его. — Я это хорошо помню, потому что вовсе не хотел этого знать.

Заметив, как он обижен, я слегка сдал назад.

— Мне предстоит встреча с Дикки на этой неделе, — сообщил я, пытаясь сообразить, на завтра назначена она или на пятницу.

Тедди не отреагировал. Он словно и не слышал. Вот она, паранойя. Он уставился в зеркало заднего вида так, будто нас преследуют. Обернувшись, я понял, что нас и в самом деле преследует, висит у нас на хвосте красный спортивный автомобиль, резко перестраивается, с ревом обгоняет, потом рывком тормозит, вынуждая и Тедди жать на тормоз. Это красный «камаро» Пола Рурка, понял я. «Камаро» остановился на обочине, остановился и Тедди, багровый от бессильной ярости. За рулем сидела жена Рурка, вторая миссис Р. (никак не могу запомнить ее имя), но она явно действовала по указаниям мужа. Хотя обычно глаза у нее мечтательные, а речь краткая, за рулем в ней вдруг пробуждается агрессивность. По словам Пола, который состоит во втором браке достаточно долго, чтобы и в нем разочароваться, только в это время она полностью просыпается. Она всегда с ревом проносится мимо меня по этой дороге на Аллегени-Уэллс, всегда одаряет меня долгим взглядом, прежде чем отвернуться разочарованно. Скучающее выражение не сходит с ее лица даже при виде знакомого.

— Если выйдет драка, она моя, — шепнул я Тедди, который все еще цеплялся за руль.

— Что за… нет, ты видел… — заикаясь, выдавил он. Уставился на меня, ожидая подтверждения. Гнев — одна из тех эмоций, на которые Тедди вроде как не имеет права, и он хочет убедиться, что в данном случае все основания для гнева у него есть.

Рурк медленно вылез из машины, наклонился, сунул голову в окошко и что-то сказал второй миссис Р. Наверное, велел сидеть на месте. Это, мол, не займет много времени. Действительно, драка много времени не займет: Пол Рурк мужик здоровенный, а меня замутило от одной мысли получить кулаком по и без того изувеченному носу.

Неловко, в несколько приемов, я вылез из «хонды». Рурк терпеливо ждал, даже дверцу придержал для меня. Выпрямившись, я превосхожу его ростом, и это приятно, хоть никакого реального преимущества и не дает. Этот человек несколько лет назад во время рождественской вечеринки на кафедре швырнул меня об стену, и что меня тревожило сейчас, так это отсутствие стены. Если он толкнет меня со всей силы, я окажусь в канаве. К счастью, он вроде бы удовлетворился созерцанием моего загубленного носа. Даже ухмыльнулся.

Тедди выбрался из машины и снова принялся заикаться.

— Чуть не столкнулись, могла произойти авария, — пробубнил он, но Рурк не удостоил его и взглядом.

— Привет, преподобный, — сказал я дружелюбно. В молодости, до обращения в атеизм, Пол Рурк учился в духовной семинарии.

— Больно? — поинтересовался он, изучая мой хобот.

— Еще как, Пол, — поспешил я ему угодить.

Он вдумчиво кивнул:

— Хорошо. Очень рад.

Он поднял руку, и я отступил, пытаясь сдержать дрожь. В руке Пола прятался фотоаппарат — дорогущая зеркалка. Пол успел нащелкать кадров восемь, прежде чем я повернулся к нему уцелевшим профилем.

— Таким хочу запомнить тебя, когда тебя здесь не будет, — уведомил Пол. И добавил с едва заметным кивком в сторону Тедди: — А его просто забуду.

После этого Пол вернулся в свой «камаро», который дернулся и выскочил на шоссе, рассыпая мелкий щебень с обочины.

— Ну всё, — сказал Тедди, уверившись наконец теперь, когда это безопасно, что гнев и в самом деле уместен в данной ситуации. — Я подаю жалобу.

Я смеялся весь остаток пути, и тогда, когда мы свернули на подъездную дорожку к дому, где живем мы с Лили, приходилось утирать глаза рукавом пиджака. Тедди был смущен и даже почти рассержен тем, что я обесцениваю его чувства своим весельем.

— Точно подаю, — сказал он решительно, и я согнулся от хохота.

Лили вышла на заднюю веранду, заслышав приближение чужой машины. Одета она была в спортивный костюм и раскраснелась, словно только что с пробежки. Она помахала нам, и Тедди заторопился выбраться из машины, чтобы помахать в ответ. Мы припарковались слишком далеко, и мой ободранный нос она видеть не могла, однако, судя по той позе, которую заняла моя жена, — руки уперты в изящные бедра, — она готова была к встрече с очередным безумием.

— Все не так страшно, как выглядит, — прокричал Тедди.

Мы приблизились, и Лили осмотрела нас недоверчиво, желая выяснить, к чему относилось предупреждение Тедди. За двадцать лет мне случалось не раз возвращаться домой с незначительными травмами, но, как правило, не на лице — растянутые связки, раздувшееся колено, боль в пояснице, такие дела. Субботний баскетбол на кафедре, в ту пору, когда мы все еще не перестали друг с другом разговаривать, нередко приводил к травмам. Чаще всего отоваривал меня Пол Рурк, он, похоже, вел в игре иной счет, не очков.

Так что Лили высматривала хромоту. Или скованность осанки. Сутулость. Нос она разглядеть не могла, потому что я умышленно склонил голову набок и продвигался вперед так, чтобы на виду оставалась только здоровая ноздря. Непростая задача, учитывая габариты ноздри пострадавшей. Когда мы дошли до края веранды, Тедди сообразил, что я делаю, схватил меня за подбородок и повернул мое лицо так, чтобы Лили могла оценить увечья во всей красе. Интересно, был ли Тедди разочарован ее реакцией, как разочарован я сам, — бровь слегка приподнялась, будто намекая, что и такая диковинная травма вполне предсказуема, учитывая мою репутацию.

— Совсем с цепи сорвался, — восхищенно сообщил Тедди.

Мы вошли в дом, потому что в середине апреля нежарко и после захода солнца холодает. Я слышал, как Оккам скулит, прося выпустить его из комнаты для стирки, — там Лили запирает его за плохое поведение. Я открыл дверь, и пес, вне себя от радости, проскочил мимо, обежал на бешеной скорости кухонный остров, когти противно скрежетнули на плитке, и тут он заприметил Тедди, а Тедди, завидев его, побледнел.

Оккам — крупная псина, почти взрослая белая немецкая овчарка. Он появился у нас на подъездной дорожке примерно год назад. Лили услышала лай, мы вышли на веранду, и перед нами предстало странное зрелище. Пес замер посреди подъездной дорожки, будто получил команду оставаться там, но сомневался, так ли это разумно. Он словно ждал нашего совета.

— Мне кажется, он зовет нас за собой, — сказала Лили. — Как ты думаешь, откуда он пришел?

— Если он зовет нас за собой, то явился прямиком из телепередачи, — пробурчал я, но он и правда выглядел так: приплясывал на одном месте и лаял на нас, но не приближался. Вернее, он двинулся было в нашу сторону, потом, словно припомнив что-то ужасное, взвыл (совсем в другом регистре, гораздо пронзительнее лая), отступил на несколько шагов, и вся церемония пошла заново.

Мы осторожно подошли к нему, остановились в нескольких шагах от зверюги, которая принялась неистово махать хвостом и улыбаться. Ухмылка была кривая, залихватская.

— Никогда не видела у собаки такой улыбки, — заметила Лили. — В точности Гилберт Роланд.

Что-то блеснуло у собаки в пасти. Можно подумать, пес обзавелся золотым зубом.

— Господи, Хэнк! — воскликнула Лили. — Да он же попался на крючок.

Именно так и обстояло дело. То, что показалось мне золотым зубом, было тройным крючком, впившимся собаке в губу. Пес тащил за собой длиннющую прозрачную леску, она становилась заметна, лишь когда пес пытался ее натянуть, — тут-то и возникала ухмылка а-ля Гилберт Роланд. Лили крепко обняла пса, а я перерезал леску. Он притащил чуть ли не сто метров лески, наверное, от самого озера, которое от нас в двух милях. Дома, успокоенный ласковыми руками и голосом Лили, он терпеливо ждал, пока я найду кусачки, и даже не дернулся, когда я перекусил ими стержень и извлек крючок.

«Окей, — словно сказал он, избавившись от крючка. — Дальше что?»

Мы дали объявление в газету, расклеили собачье фото повсюду в окрестностях, но владелец так и не объявился. Нам оставалось лишь кормить животное и наблюдать, как оно растет вширь и ввысь. С тех пор как мы им обзавелись, гостей у нас бывало немного, и Оккам недоумевал по этому поводу, ведь он-то гостям радовался от души. Так раздухарялся при виде гостя, что его не мог остановить даже строгий голос Лили, обычно повергавший пса в трепет. Тедди, не видавший Оккама с той стадии, когда псоподросток облизывал гостю лицо, упреждающе вскинул руки. Оккам, переставший интересоваться лицами, исполнил свой любимый номер, он применял его теперь ко всем гостям, независимо от их пола. Как только руки Тедди взметнулись вверх, Оккам воткнул свою длинную заостренную морду ему между ног и попытался приподнять, воображая, что насадил гостя на свой мокрый нос. Тедди привстал на цыпочки, лишь усилив эту иллюзию.

— Оккам! — рявкнула Лили, и ее голос пробил даже броню собачьего восторга.

Пес позволил Тедди опуститься и оглянулся как раз вовремя, чтобы схлопотать скатанной газетой по носу. Жалобно взвизгнув от такой перемены участи, он побрел прочь на полусогнутых лапах, драматически волоча поджатый зад и поскуливая на каждом шагу. Мой собственный нос сочувственно задергался.

— Хороший пес! — сказал я Оккаму, просто чтобы окончательно сбить его с толку. Хвост отклеился от задних лап и заметался туда-сюда, подметая пол.

Лили усадила Тедди на один из стульев, стоящих вокруг кухонного острова, а я тем временем вывел Оккама на веранду, и он застучал когтями вниз по ступенькам. Ему нужно пронестись на всех парах вокруг дома — несколько раз, — чтобы стряхнуть с себя унижение. Я хорошо понимаю своего пса. У нас много общих, глубоко затаенных чувств.

Я вернулся в кухню. Тедди был уже не такой бледный.

— Лили научила его этому фокусу, — сообщил я и добавил: — Я уж думал, он никогда его не освоит.

— Хорошо, что у тебя физиономия уже расквашена, — сказала Лили таким тоном, словно и вправду так думала. Она была смущена и растеряна — Лили от природы склонна врачевать чужие раны и сейчас пыталась сообразить, как уврачевать Тедди, которого собака ткнула мордой в пах.

— Должен сообщить тебе, что это дело рук красивой женщины, — сказал я.

Тедди поспешил рассеять ее недоумение.

— Грэйси, — пояснил он.

— Грэйси уже не назовешь красивой, — возразила жена. — С тех пор как она растолстела, я куда краше ее.

Она отошла к плите и вернулась с горячим кофейником.

Тедди подумывал, не возразить ли, — мол, Лили всегда была краше. Я догадался об этом по его жалкому, потерянному взгляду. Он даже рот приоткрыл, но быстро захлопнул. А Лили и в самом деле замечательно выглядит, вдруг дошло до меня. Стройная, спортивная, сияющая, она каждый день пробегает пару миль, и если ее мышцы ноют после этого так же, как мои, она держит эту боль в тайне, возможно считая, что жаловаться на боль, вызванную атлетическими подвигами, — сугубо мужское поведение. Она и в целом не слишком одобряет мужское поведение.

— Чем это она тебя? — спросила Лили, наконец присмотревшись как следует к моему шнобелю. — Вилкой для креветок?

Услышав от Тедди, что это была зазубренная пружина блокнота, Лили вздрогнула — доказательство, хотелось бы мне думать, сохранившихся нежных чувств ко мне. Тедди пустился в увлеченный, но бедный фантазией рассказ о собрании комиссии по кадрам, которое увенчалось моим ранением. Целиком сосредоточился на том, как я изводил Грэйси. Упустил детали, которые даже такой давно не практиковавшийся рассказчик, как я, не только упомянул бы, но и поместил бы на передний план. Так человек без слуха пытается петь, не попадая в ноты, не в такт постукивая ногой и надеясь, что бурным исполнением возместит отсутствие мелодии. По ушам бьет. Мысленно я редактировал отчет Тедди, менял местами и реструктурировал элементы, делал примечания на полях, что-то пропалывал и соединял, переставлял акценты, выстраивал иерархию. Я даже подумывал, не написать ли собственную версию для «Зеркала Рэйлтона» («Зеркала заднего вида», как ласково именуют газету местные). В прошлом году я опубликовал серию сатирических заметок под общим названием «Душа университета», под псевдонимом Счастливчик Хэнк, — пресерьезные описания нашего ученого безумия. Повесть о сегодняшнем собрании комиссии по кадрам могла бы возродить эту серию.

Стоит ли ее возрождать — другой вопрос. Эти заметки навлекли на меня гнев коллег и университетского начальства, и те и другие упрекали меня в недостатке возвышенной серьезности — я-де подрываю в массах и без того ослабевшее уважение к высшему образованию и кусаю кормящую руку. Хорошо написанный отчет о событиях, завершившихся моим увечьем, не потребовал бы гипербол, чтобы достичь абсурдистского эффекта, об этом можно судить даже по приземленному повествованию Тедди, хоть ему и не хватало чего-то существенного. Как я объясняю моим студентам, хорошая история всегда начинается с персонажей, а изложение событий в версии Тедди совершенно не передавало ощущения Уильяма Генри Деверо Младшего во время описываемых событий.

Прежде всего, надо сказать, что Уильям Генри Деверо Младший задыхался. Финеас (Финни) Кумб, глава кадровой комиссии, выбрал маленькую аудиторию для семинаров, без окон, ведь нас было всего шестеро. Вот только двое из шестерых, сам Финни и Грэйси Дюбуа, чересчур надушились, и Уильям Генри Деверо Младший трижды поднимался, чтобы открыть дверь, которая всякий раз оказывалась уже открытой. Тедди, его жена Джун и Кэмпбелл Уимер (единственный на нашей седеющей кафедре преподаватель с временным контрактом) вроде бы прекрасно справлялись с рвотными позывами, а вот Уильям Генри Деверо Младший не справлялся.

— С вами все в порядке? — Уимер нарушил протокол, чтобы задать мне этот вопрос.

Всего четыре года, как выпустился из Брауна, редеющие волосы он стягивал резинкой в хвост. Получив работу, он на первом же кафедральном собрании ошеломил коллег заявлением, что литературой как таковой не интересуется, его исследования связаны преимущественно с феминистской критической теорией и образно-ориентированной культурой. Уимер записывал телесериалы и включал их в список обязательных источников вместо фаллоцентрических, символоориентированных текстов (книг). Его студентам запрещалось подавать письменные работы, они снимали проекты на видеокамеру и сдавали их в конце семестра на кассетах. На заседаниях кафедры всякий раз, когда произносилось местоимение мужского рода, Кэмпбелл поправлял оратора, добавляя: «или она». Даже жена Тедди, Джун, возлюбившая феминизм лет десять назад, примерно тогда же, когда разлюбила Тедди, утомилась от такой аффектации. В последнее время все члены кафедры стали называть Уимера «Илиона».

— Все в порядке, — заверил я его.

— Вы издаете странные звуки, — пояснил Илиона.

— Кто?

— Вы! Ты! — Четыре голоса поддержали нашего юного коллегу. Финни, Тедди, Джун, Грэйси.

— Вы… булькали, — подобрал слово Илиона.

— А, вот что, — сказал я, хотя бульканья за собой не заметил. Скорее уж я тихо рыгал от тяжелого, липкого аромата Грэйси, но никак не булькал. Вся причина в том, что я сижу слишком близко к ней в маленькой душной комнате или она с утра по ошибке дважды оросила себя духами?

При виде Грэйси теперь уж так сразу и не припомнишь, какой эффект она производила двадцать лет назад, когда пришла к нам. Словно танцовщица в черных чулках в сеточку, во фраке и цилиндре, которую передают из потных рук в потные руки над головами сплошь мужской публики. Джейкоб Роуз, в ту пору заведующий кафедрой, а ныне декан, говаривал, что все мужчины университета хотели бы трахнуть Грэйси, за исключением Финни, который хотел бы стать Грэйси. То было давно. Вряд ли сегодня мы смогли бы передавать ее друг другу над головами. И мы уже не те, что были раньше, и Грэйси вдвое больше себя тогдашней. Беда в том, что достаточно глянуть на Грэйси (или, в моем случае, нюхнуть ее парфюм), и сразу становится ясно: она-то хочет оставаться такой, какой была. Черт побери, это же понятно. Мы бы и сами хотели оставаться такими, какими были.

— Не могли бы вы перестать таращиться на меня? — Грэйси возмущенно обернулась ко мне. — Вы фыркаете, прекратите, будьте любезны!

— Кто? — спросил я.

— Ты! Вы! — Четыре голоса. Финни, Тедди, Джун, Илиона.

— Готов ли кто-то сообщить нам о ходе поисков заведующего? — спросил Финни. На нем, как всегда после весенних каникул, белый льняной костюм и розовый галстук, выгодно подчеркивающий свежий карибский загар. Несколько лет назад Финни отрастил пышную седую шевелюру и повесил на стену в своем кабинете большой цветной портрет Марка Твена, чтобы позировать на его фоне.

— Топчемся на месте, — доложил я.

Поиски нового заведующего кафедрой шли примерно так, как ожидалось. В сентябре нам дали отмашку. В октябре напомнили, что ставка пока не выделена. В декабре скрепя сердце разрешили представить короткий список и приступить к собеседованиям. В январе запретили кого-либо приглашать. В феврале напомнили о моратории на прием новых сотрудников и предупредили, что едва ли он будет нарушен ради нас даже для того, чтобы нанять нового главу кафедры. К марту все кандидаты, кроме шестерых, либо нашли себе другое место, либо предпочли оставаться там, где работали до сих пор, чем связываться с людьми, способными так запутать процесс отбора соискателей. В апреле декан попросил сократить список до трех человек и пронумеровать. Сокращать список уже не было необходимости: из двухсот человек, подававших заявки и резюме, как раз трое и оставалось.

— Декан оказывает необходимое давление? — вот что желал выяснить Финни. И выяснить это следует мне, по его мнению, поскольку я дружу с Джейкобом Роузом. Отсутствие у меня конкретной информации служило в глазах Финни очередным доказательством (если в доказательствах была еще нужда), что я умышленно срываю поиски нового заведующего, поскольку с самого начала высказывался на эту тему неодобрительно. Я говорил, что наша кафедра пребывает в таком раздрае, за многие годы мы до такой степени обозлились друг на друга, что звать нового заведующего извне нас побуждает одно-единственное соображение: лишь бы не отдать бразды правления одному из нас. Мы не нового заведующего ищем, а жаждем кровавого жертвоприношения. После того как я высказал свое мнение вслух, Финни заподозрил, что декан и я втайне пытаемся саботировать и поиски нового заведующего, и демократические принципы нашей кафедры.

— Куда точнее будет сказать, что давление оказывают на него, — отчитался я.

— Он слюнтяй! — бросила Джун, хотя она и Тедди тоже дружат с Джейкобом.

— Или она, — сказал я.

Илиона вскинул голову, озадаченный. Это ведь его реплика. Неужели он упустил возможность ее произнести?

— Что мы здесь делаем? — вопросил Тедди отнюдь не философски. — Почему бы не подождать, пока нам выделят ставку, а потом уж ранжировать кандидатов? У нас на это уйдет несколько часов, и нет гарантий, что вакансия завтра не будет отменена. В таком случае мы зря тратим время.

— Декан попросил нас определить рейтинг оставшихся кандидатов, — сказал Финни, — и, следовательно, мы займемся рейтингом.

Эффективно избавившись от здравого смысла, мы вернулись к бесконечным препирательствам по поводу трех оставшихся кандидатов. Дважды меня попросили перестать булькать. Трижды я опередил Кэмпбелла Уимера с репликой «или она». Похоже, никто уже не помнил, что изначально привлекло нас в этих кандидатах. По правде говоря, сомневаюсь, чтобы нас что-то привлекло: они уцелели после того, как мы выпололи все заявки, представлявшие для кого-то из нас личную угрозу. Пригласив выдающегося ученого, мы бы навлекли на себя нежелательное сравнение с нами, невыдающимися. Разумеется, этот аргумент никогда не произносился вслух, но мы предостерегали друг друга насчет того, как трудно будет удержать столь квалифицированного сотрудника. Проблема усугублялась тем, что мы воспринимали с подозрением любого приличного соискателя, проявившего заинтересованность в нас. Наверное, гадали мы, он (или она!) пока что ведет переговоры со своим нынешним университетом и использует наше приглашение лишь затем, чтобы выбить повышенное жалованье из его (или ее!) декана.

Грэйси рвалась непременно сократить список до двух человек, поскольку о третьем поступила тревожная информация.

— При нынешней нашей ситуации кандидатура профессора Трелкинда не может рассматриваться, — заявила она, сверяясь с пометками о недопустимости Трелкинда в своем огромном блокноте на пружине. На заседании кадровой комиссии Грэйс теребила эту пружину, выдернула отчасти наружу металлическую спираль и ее кривым, смертоносным концом счищала чешуйки лака с малинового ногтя большого пальца.

— Мы и так переукомплектованы специалистами по двадцатому веку, — напомнила она, — и нет никакой надобности во втором поэте.

Этот кандидат включил в резюме несколько поэтических публикаций в малых журнальчиках.

Непригодный Трелкинд всплыл в обсуждении потому, что в ноябре Грэйси болела гриппом и пропустила собрание, на котором могла бы заблокировать дальнейшее рассмотрение его кандидатуры. Сама Грэйси занималась британским двадцатым веком и только в прошлом году подготовила компьютерную верстку второго тома своих стихов. Если бы непригодный Трелкинд был избран, Грэйси пришлось бы делить с ним курсы, которые она давно считала своей законной вотчиной.

— И я также хотела бы напомнить, что этот соискатель — еще один белый мужчина, — завершила она, захлопывая свой блокнот и ставя тем самым точку.

— У нас уже есть поэт? — услышал я вопрос, который Уильям Генри Деверо Младший задал невинным тоном.

Тедди и Джун рассматривали свои ладони, уголки их губ слегка изогнулись в улыбке. У них хватало политических врагов, но Грэйси занимала одну из верхних строк в этом списке, поскольку участвовала в коалиции, которая свергла Тедди с должности главы кафедры.

— Это недопустимое замечание, — не слишком убежденно сказал Финни, и его отдающее мятой дыхание соединилось с духами Грэйси в адскую смесь.

— По-моему, следует вычеркнуть обоих кандидатов-мужчин, — сказал Илиона.

— Вы предлагаете не рассматривать кандидатов-мужчин? — удивился Тедди. — Просто по гендерному принципу?

— Вот именно, — ответил Илиона.

— Это было бы незаконно, — сказал Тедди, но интонация под конец пошла вверх, оставляя висеть в воздухе невысказанный вопросительный довесок: «ведь так?»

— Это было бы правильно, — уперся Илиона. — Это было бы морально.

— Мы не придерживались таких ограничений, когда нанимали вас, — напомнил ему Финни.

Финни признал свою ориентацию несколько лет назад, а потом отрекся и был особенно разочарован в юном коллеге. Он громче всех отстаивал кандидатуру Илионы, очевидно заключив на основании некоторых его реплик во время интервью, что Кэмпбелл Уимер — гей, а потом выяснилось, что Илиона всего лишь хотел дать понять, что ничего не имеет против геев, а также против чернокожих людей, и людей родом из Азии, и латиноамериканских, и коренных американских людей. Он бы даже предпочел, с политической и моральной точки зрения, быть одним из них, если бы выбор зависел от него. Не повезло парню.

— Вам следовало нанять женщину, — произнес Илиона. И чуть не расплакался, искренне убежденный, что нельзя было предпочесть его женщине с соответствующей квалификацией. — А когда я подам на постоянный контракт, вы должны голосовать против меня. Если уж тут, на английской кафедре, мы не дадим отпор сексизму, кто же тогда?

На этот раз даже я услышал свое бульканье.

— Я не поддерживаю предложение отвергнуть обоих кандидатов-мужчин, — прояснила свою позицию Грэйси. — Только профессора Трелкинда. Потому что нам не требуется еще один белый мужчина. Потому что нам не требуется еще один преподаватель литературы двадцатого века. Потому что нам не требуется еще один поэт. Это три существенные причины, а не одна.

Пока она произносила эти слова, я краем глаза видел, как Тедди качает головой — вероятно, потому, что он понимает меня и понимает Грэйси, и он знал, что Грэйси опять ставит мяч перед лункой и я сейчас выхвачу клюшку и вдарю.

— Кто наш первый поэт? — спросил я, ни к кому в особенности не обращаясь. — Напомните, будьте добры.

Блокнот со спиралью ударил меня в лицо с такой силой, что из глаз брызнули слезы. Все, включая Финни, который устанавливал на руководимых им собраниях эмоциональное равновесие, сравнимое с болтанкой пробки в полосе прибоя, так и вытаращились. В первый момент я не мог понять, почему блокнот, который Грэйси применила в качестве оружия, продолжает маячить перед моим носом. На один безумный миг мне померещилось даже, что она что-то написала на обложке и требует, чтобы я это прочитал. Скосив глаза, я пытался разглядеть надпись и лишь тогда сообразил, что Грэйси старается вернуть себе свой блокнот и каждый ее рывок отзывается острой болью у меня во всем лице и во лбу, а уж следом до меня дошло, что острый конец спирали воткнулся в мою правую ноздрю, словно рыболовный крючок, что я насажен на него, как лягушка, и тянусь через стол к Грэйси, будто неуклюжий поклонник за поцелуем.

Затем меня обступили со всех сторон — лиц я не различал сквозь слезы.

— О боооже! — услышал я голос Грэйси, и она выпустила из рук блокнот, словно тем самым могла полностью от меня отделаться, и пусть я забираю себе ее блокнот, если уж так этого хочу.

— Ужас какой, ужас какой! — твердил Илиона, как если бы его заставили присутствовать при таком обращении с белым мужчиной, какое он предпочел бы не видеть (даже по отношению к белому мужчине).

Наконец по моей подсказке Тедди отправили искать смотрителя, и к тому времени, как эти двое явились с набором острых кусачек, способных справиться с проволокой, остальные члены кафедры переместились в безопасное место у меня за спиной, потому что я дважды чихнул, обрызгав кровью общий стол и замарав льняной костюм Финни розовыми брызгами.

Все это Тедди теперь пересказывал моей жене и, надо отдать ему должное, на том историю не оборвал. Не зря же он преподает литературу — кое-что в нагнетании напряжения перед кульминацией он смыслит.

— И вот мы все снова сидим вокруг стола. — Он улыбнулся Лили. — Твой муж высмаркивает кровь в охапку коричневых бумажных полотенец из туалета. Грэйси балабочет про то, как ей жаль. Финни оттирает носовым платком свой костюм. И — ни за что не угадаешь, что тут сделал твой муж.

По выражению его лица я понял, что Тедди и впрямь уверен: хоть миллион лет ломай себе голову, никто не угадает, как поступил Уильям Генри Деверо Младший. Но он забыл, к кому обращается, — к женщине, которая прожила с Уильямом Генри Деверо Младшим без малого тридцать лет и которая считает, что знает его лучше, чем он сам знает себя.

— Наверное, предложил подытожить обсуждение, — ответила моя жена, даже не замешкавшись, и глянула на меня в упор, словно бросала вызов: посмей это оспорить.

У Тедди вытянулось лицо. Вид у него сделался такой, будто ему вторично заехали в пах.

— Точно, — кивнул он, голос сиплый от глубокого разочарования. — Так и сказал: «Давайте голосовать».

Моя жена тоже выглядела разочарованной — ведь нет особой доблести в том, чтобы предсказать очередную выходку мужчины, подобного мне.

— Ты же знаешь, как Грэйси относится к своим стихам. Почему ты так себя ведешь?

По правде говоря, не знаю. Я вовсе не собирался унизить Грэйси. По крайней мере, пока не завелся, потом-то это казалось вполне естественным, хотя я опять-таки не помню как и почему. Я вовсе не так уж плохо отношусь к Грэйси. Во всяком случае, не питаю к ней антипатии, когда о ней думаю. Когда я тут, а она там. Но вот когда она рядом и ее можно подколоть, удержаться я не могу. Так у меня происходит и с некоторыми другими коллегами, хотя заочно они вроде бы и не тревожат меня.

— В общем, — сказал Тедди, — я подумал, что лучше отвезу его домой. Пока он мне даже спасибо не сказал.

Дружба между Тедди и Лили в значительной мере основана на их общем убеждении в моей неблагодарности.

С моей точки зрения, я не такой уж неблагодарный человек, но я готов играть эту роль.

— Спасибо за что? — спросил я. — Благодаря тебе мой автомобиль остался на парковке для сотрудников. Лили придется отвезти меня в кампус, прежде чем она уедет в Филадельфию. Все ради того, чтобы явиться сюда и флиртовать с ней.

Тедди так покраснел, что Лили наклонилась к нему и поцеловала в щеку — от этого он и вовсе побагровел.

— Время от времени ужасно хочется, чтобы с тобой кто-нибудь пофлиртовал, — сказала она ему, хотя, похоже, эта ремарка была адресована мне.

— В Филадельфию? — спохватился Тедди.

— Собеседование, — объяснила она.

И тут он побледнел, вся вызванная смущением кровь отхлынула от его щек. Он переводил взгляд с Лили на меня.

— Вы, ребята, подумываете уехать?

— Нет. — Она похлопала его по руке. — Только никому не говори. Директор нашей школы в следующем году выходит на пенсию. Я хочу заставить школьный совет назвать преемника.

Облегчение на лице Тедди можно прочесть невооруженным глазом.

— Пусть Джун позвонит мне, если ей надо что-то привезти.

— Она попросит то оливковое масло, — ответил Тедди печально, словно назубок знал все желания своей жены и предпочел бы не вспоминать о них.

Когда Тедди соскользнул с барного стула, Лили вызвалась проводить его до машины, а я отнес пустые кофейные чашки в раковину. В кухонное окно я видел только их головы (верхнюю часть), когда оба остановились на подъездной дорожке ниже веранды, и слышал сквозь стекло приглушенные голоса. Что-то в их позах, какой-то намек на немыслимую прежде близость, побудило меня вообразить Лили и Тедди любовниками. Я поместил их в нашу постель, Лили сверху, потому что Тедди я никак не мог представить сверху. Ни с Лили, ни с его женой, ни с какой-либо совершеннолетней женщиной. Слишком уж виноватым он себя всегда чувствует. Что еще страннее, я вообразил себя в том же помещении — свидетелем, раздираемым сразу несколькими правдоподобными, но едва ли сочетаемыми или хотя бы разумными эмоциями: удивлением, гневом, ревностью, любопытством, возбуждением. Я сказал себе, что я способен со стороны воспринимать эту воображаемую измену только потому, что знаю: Тедди и Лили не любовники. В реальной жизни, если бы мечта Тедди вдруг сбылась, он бы тут же признался. Прибежал бы в мой кабинет, вычерпанный до донышка, счастливый, отчаянный, рассказал бы, что натворил, потом купил бы пистолет и выстрелил себе в ногу в качестве комического искупления, а после принялся бы извиняться заново за то, что не поступил более мужественно. Он же университетский человек, как и все мы.

Они скоротечно, целомудренно обнялись и простились. Я был почти разочарован. Мне послышалось, Лили просит его передать привет Джун, которую она не видела вот уж не вспомнить с каких пор. Потом Тедди задал какой-то вопрос, я не сразу смог разобрать. Он спрашивал — мне кажется, похоже на то, что спрашивал, — все ли со мной будет в порядке, по мнению Лили. И я понял — это меня несколько встряхнуло, — что он подразумевает не мой нос. Хотелось бы мне разобрать и ответ Лили, но не получилось.

Через дорогу, на вершине другого холма, виднелась спутниковая тарелка Пола Рурка, наполовину скрытая ветками деревьев. Именно в этот момент она вздумала вращаться в поисках сигнала от другого спутника. Тарелка Пола Рурка то и дело вращается. Он помешан на профессиональном баскетболе и постоянно ищет трансляции. Я понимаю, это оптическая иллюзия, но когда тарелка останавливается, мне кажется, что она смотрит прямо на меня. Будь это научно-фантастический фильм, из ее темного центра ударил бы луч и обратил меня в прах. Между тарелкой и мной — только мое бледное отражение в оконном стекле. Я попытался всерьез рассмотреть вопрос Тедди, но для мужчины моего склада это нелегко. Разумеется, все со мной будет в порядке. Конечно, из оконного стекла на меня глядит не такое уж юное лицо, но покореженный нос — единственное, что в нем есть страшного.

Я все же всмотрелся в багровое вздутие, когда позади моего отражения появилось лицо Лили.

— Порой ты бываешь таким мудаком, — печально сказала она.

Глава 2

Обычно я бегаю перед ужином, но из-за Тедди, который привез меня домой, пил у нас кофе и флиртовал с Лили, все сдвинулось, и к тому времени, как мы с женой закончили тихий ужин, стемнело, но сейчас полнолуние, а машин на нашей сельской дороге почти нет. Я надел спортивную форму и вышел на веранду размяться. Отсюда я мог озирать то, что мы давно привыкли называть своим миром.

Дом — в этом доме мы живем с тех пор, как уехали из Рэйлтона, — находится на вершине длинного, извилистого, окаймленного деревьями подъема. Ниже меж деревьев пристроилось еще с полдюжины домов, все более дорогие, чем наш, все принадлежат университетским сотрудникам — профессорам, администраторам, тренеру. Летом, когда все покрывается зеленью, ни один дом на холме не просматривается со стороны других и возникает иллюзия уединения, которую лишь изредка нарушают промельки цветного металла, если проскользнет автомобиль одного из соседей; желтеющий в ночи сквозь колышущуюся листву огонек; чужой спор у распахнутого кухонного окна — ветер далеко разносит голоса. Но осенью и всю долгую пенсильванскую зиму присутствие соседей становится ощутимее, поскольку деревья обнажены и мы оказываемся на виду. Итак, по меньшей мере полгода мы застенчиво машем друг другу рукой, когда садимся в свои машины или выходим из них, выносим мусор или сметаем с веранды снег. Сейчас апрель, и мы нетерпеливо ждем уединения, ради которого изначально и перебрались в Аллегени-Уэллс.

Мы с Лили купили первый из предназначенных под застройку участков примерно двадцать лет назад; аванс за мой роман позволил сделать взнос и начать работы. В отличие от тех, кто появился позже, мы спилили большую часть деревьев и посеяли траву. Лили, выросшая в темном, мрачном квартале Филли, жаждала света, больше света, и чтобы я проходился газонокосилкой по длинным покатым лужайкам. А еще она хотела веранды, спереди и сзади, и полный набор садовой мебели, словно шезлонги способны отпугнуть пенсильванскую зиму. Разумеется, эту садовую мебель семь месяцев в году приходится хранить в гараже под передней верандой. И все же наша веранда — лучшая из всех окрестных. Заодно с деревьями сократилась и популяция насекомых, они редко нам досаждают. Соседи ниже по склону и по ту сторону дороги жалуются, что вынуждены скрываться в доме, как только солнце зайдет за деревья. С нашей веранды мы слышим пшикающие синкопы спрея от мошкары.

Посидеть летом на веранде — тут у меня и Лили вкусы вполне совпадают. Через несколько недель закончится учебный год и потянутся долгие летние вечера. Будем выходить на веранду, прихватив с собой охлажденное белое вино, читать или болтать, пока не потянет в сон от вина и темноты. Много лет назад, когда наш дом был новым, мы порой занимались любовью на веранде, но с тех пор уже немало воды утекло. Кое-что можно сказать в пользу секса вне дома, с легким риском и сопутствующим ему возбуждением, но здравомыслящие супруги средних лет чувствуют себя довольно глупо, совокупляясь на пластмассовой уличной мебели. Кожа к ней прилипает, а когда отдираешься, раздается глупейшее чмоканье. Да и особого рода возбуждение, вызванное опасением быть застигнутым в пароксизме страсти, угасает, поскольку, само собой, никто вас не застигнет. Темной тихой летней ночью за городом вы услышите, как чужой автомобиль въезжает на холм, когда он будет еще в полумиле внизу, и распознаете, если он свернет на подъездную дорожку, и проследите, как он пыхтит, взбираясь на вершину, к дому. К тому времени, как гость, кто бы это ни был, припаркуется и поднимется по скрипучему крыльцу на веранду, вы успеете ополоснуться, переодеться, поставить кофейник на огонь и выложить на тарелку печенье. Какие сюрпризы в нашем-то возрасте.

Но не эта ли тайная страсть к сюрпризам, думал я, совершая на веранде предписанные глубокие наклоны, только что побудила меня вообразить мою жену и моего друга любовниками? Не впервые за последнее время посещают меня такие видения. Однажды, несколько месяцев назад, — то ли потому, что я услышал про его развод? — мне пришло в голову, что Лили может увлечься своим коллегой в школе, неким Винсом, с которым мы оба много лет приятельствовали. Печальный, серьезный, достойный и застенчивый в обществе человек, он всегда казался тем типом, который мог бы привлечь Лили, если бы не опередил его легкомысленный, иронизирующий, гладкий и длинноногий малый вроде меня, и по неведомой причине придумывать новую любовь Лили было до дрожи захватывающе, как будто естественно для мужчины пожелать нечто подобное своей жене, если бы только ей не пришлось в таком случае предать его самого. С неделю я высматривал в Лили признаки влюбленности, но развить эту фантазию не получалось, хотя я, опять-таки по неведомой причине, старался.

С тех пор та фантазия сменялась все более нелепыми, но очень яркими картинами того, как Лили предается страсти с тем или иным кавалером, и я невольно задаюсь вопросом, что же они значат. Потому что в определенном смысле не так уж они и нелепы. Моя жена привлекательна, тут я могу сослаться не только на упорную преданность ей Тедди, но и на мою собственную. Нет сомнения в том, что она способна кого-то увлечь. Так не будет ли самонадеянностью полагать, что, выйдя замуж за Уильяма Генри Деверо Младшего, она приобрела иммунитет и не способна влюбиться в другого? Ну да, самонадеянно, и все же по причинам, которые я опять-таки не могу сформулировать (догадываюсь, в иные моменты Лили не так уж мной довольна), я попросту знаю, что она любит меня и что никого другого она не любит. Именно эта уверенность и делает мои странные, непрошеные фантазии совсем уж пугающими. Многие мои коллеги-мужчины — женатые и разведенные — нередко признаются в сексуальном томлении. Всем охота с кем-то перепихнуться. Но, насколько мне известно, я — единственный, кому регулярно видится, как с кем-то перепихивается жена.

Но когда я оглядываю деревянные дома вокруг, то вдруг понимаю, что в них могут гнездиться и куда более странные причуды. В большинстве из них обитают разочарование, и измена, и смятение чувств. Многие выставлены на продажу — с тех пор как их осквернил развод. Экс-жена Джейкоба Роуза, например, так и живет в соседнем с нами доме. Бывшая Финни живет у подножия холма. Завершение строительства почти совпало с тем днем, когда Финни обнаружил свою истинную сексуальную ориентацию, и хотя впоследствии он от нее отрекся и вернулся, как он утверждает, в гетеросексуальную когорту, к жене он не возвратился. Вряд ли мое воображение безумнее, чем у бывшей Финни, которая отваживается высунуться из построенного ими вместе дома лишь при крайней необходимости.

И опять-таки нам следовало задуматься, что символизируют эти новые дома, построенные на развилках наших карьер — через год или два после получения доцентской или профессорской должности, с невысказанным вслух признанием, что для второго или третьего ребенка городской домишко будет маловат, с глухим пониманием, что получить должность в заведении вроде Западно-Центрального Пенсильванского университета не многим лучше, чем выиграть конкурс говноедов. Этот успех вовсе не подразумевал, что твоя ценность возросла и на открытом академическом рынке. Чтобы перейти в колледж уровнем выше, пришлось бы от чего-то отказаться — от постоянного контракта, статуса или уровня оплаты, — а то даже от двух из этих приманок в какой-то комбинации. Кое-кто решился. Лили и мне тоже, наверное, следовало. После выхода книги можно было потратить аванс на переезд. Но мы бы скоро убедились, насколько дороже обходится жизнь в тех местах, где все хотят жить. Аванс и повышенное жалованье, запустившие бульдозер выворачивать деревья на вершине холма в Аллегени-Уэллс, не завели бы даже бензопилу в Итаке, Беркли или Кембридже.

Кто знает? Может, мудрость заключалась именно в том, чтобы не трогаться с места. Через месяц с небольшим мне стукнет пятьдесят, а книга, которую я опубликовал в двадцать девять лет, представляет собой, как любит напоминать Пол Рурк, полное собрание сочинений Уильяма Генри Деверо Младшего. У косматого, бородатого писателя, который столь пронзительно глядит в камеру с обложки «На обочине», мало общего осталось с чисто выбритым, помаленьку лысеющим профессором (с пробитым хоботом), чье отражение глянуло на меня из темного кухонного окна. Иногда я говорю себе, что меня бы, возможно, хватило еще на одну книгу, если б я попал в другую, более взыскательную среду, где студенты умнее, коллеги честолюбивее и всех объединяет потребность в творчестве, подобающее уважение к интеллектуальной жизни. А потом вспоминаю бритву Оккама, которая явно указывает: просто я — автор единственной книги. Если бы я мог больше, написал бы еще. Все просто.

Лили, со своей стороны, любит напоминать мне, что проблемой обернулось не столько строительство дома, сколько приобретение двух соседних участков с целью обойтись без соседей. Вот с чего, утверждает Лили, начались Великие войны кафедры английской литературы, бушующие поныне (и затихать они, похоже, не собираются). По мнению моей жены, приобретя эти участки, мы запустили маховик событий, которые с неизбежностью привели к тому, что Грэйси Дюбуа разодрала мою ноздрю спиралью своего блокнота. Поскольку длинная цепочка причин и следствий едва ли может оборваться, пока большинство участников этой игры живы, есть все основания ожидать новых последствий пусть и столь отдаленной и все более отдаляющейся причины. Если бы не бритва Оккама, требующая максимальной простоты, я бы поддался искушению поверить, что отдаленные причины влияют на человека больше, чем те, что на виду. Это особенно верно для сверхобразованных людей, которые способны видеть поверх настоящего и порой бывают одержимы прошлым. Старые конфликты, оставшиеся без решения споры настигают нас снова, полузабытые, и гонят в бой. Ничто из того, что я сказал на сегодняшнем собрании, не могло спровоцировать нападение Грэйси, но может спровоцировать другое нападение — если мы оба еще будем живы лет через десять или двадцать, когда сегодняшнее мое подначивание даст плоды. И если Пол Рурк когда-нибудь изобретет способ прикончить меня и замаскировать убийство под несчастный случай, это произойдет не из-за очередной полуосмысленной обиды на меня, а из-за того, что я почти двадцать лет назад ответил отказом на его просьбу продать участок. Возможно, все на самом деле просто и бритва Оккама вполне применима и к застарелой вражде в целом, и к нашей с Рурком вендетте в частности — все растет из одного и того же семени, посаженного очень давно.

Предложение Рурка было первым из множества прочих, нас и поныне просят продать эти два смежных участка. Случилось вот что: как только расчистили от леса подъездную дорогу на холм, началось столпотворение. Владелец этой земли годами добивался застройки, и все впустую. Все видели, что это отличное место для жилья, но никто не хотел быть первым. Но еще не завершилась закладка фундамента под нашим домом, как на полпути к вершине холма купили еще три участка. В ту осень Джейкоб Роуз стал деканом, приобрел самый крупный из оставшихся участков, полных два акра, начал строить дом вдвое больше нашего, как полагается декану, пусть всего лишь гуманитарного факультета. В ноябре Финни и его жена купили участок у подножия. Услышав об этом, я обратился в кредитное общество за займом.

— Мы перебрались сюда, чтобы сбежать от всех этих людей, — объяснил я Лили, которая отчаянно возражала против новых долгов ради такой цели.

Почему-то Лили вовсе не разделяла того ужаса перед нависшим роком, который настигал меня при виде табличек «Продано», прибитых к деревьям вдоль подъездной дороги. Я не понимал, как же она не видит, что творится. Я был убежден (и остаюсь при этом убеждении), что два любящих друг друга человека вовсе не обязаны разделять на двоих все мечты и устремления, но кошмары-то у них должны быть общие!

— Ты не видишь, к чему это ведет? — твердил я. — Английская кафедра переселяется в Аллегени-Уэллс.

Она уставилась на меня долгим взглядом, симулируя полное непонимание, потом произнесла мое имя таким тоном, который она пускает в ход, когда хочет намекнуть, что я веду себя неразумнее обыкновенного.

— Хэнк! — сказала она. — Джейкоб Роуз твой друг. И что не так с Финни и Мари?

— Что не так с Финни и Мари? — вскричал я, притворяясь, будто ушам своим не верю. Не совсем притворяясь даже. — Господи, к чему мы так придем? Сегодня Финни, завтра кто?

Пол Рурк — вот кто. Он позвонил мне в декабре, через три месяца после того, как мы на взятые в кредит деньги выкупили соседние участки.

— Не продается, — отрезал я.

— Все продается, — сказал он, с полуслова меня обозлив. Видимо, решил, что я набиваю цену. Немногие оставшиеся участки стоили теперь вдвое больше, чем год назад, когда я покупал первый, и Рурк указал мне: если я уступлю два смежных участка за предложенную им сумму, собственную землю я получу как бы даром.

— Не говнись, — посоветовал он, — я слыхал, на той стороне дороги тоже будет застройка. Если там появятся свободные участки, кто станет прогибаться под тебя?

— Ты всегда прогнешься под меня, — помнится, ответил я, — и не думай, что я этого не ценю.

Слухи, однако, не обманули. На той же неделе желтый бульдозер, грейдер и большая землечерпалка материализовались на повороте нашей сельской дороги, и на два дня воздух наполнился пылью от падающих деревьев. Лили и мне было все видно с передней веранды. В конце ноября ветки оголились, и холм на той стороне хорошо просматривался. Вдоль всего склона появились красные столбики застройщиков, похожие издали на гамамелис, — они размечали границы участков и повороты будущей подъездной дороги.

— Вроде бы Гарри уверял нас, что вся земля по ту сторону дороги принадлежит штату, — пожаловался я Лили, которая присоединилась ко мне на припорошенной снежком веранде и тоже наблюдала.

— Теперь тебе уже и на той стороне дороги люди мешают, — заметила она. — С каждым днем ты становишься все мизантропичнее.

— Я становлюсь старше с каждым днем, — напомнил я. Даже сейчас я не считаю себя брюзгой, а тогда и подавно, однако я могу играть эту роль. — Я приобретаю все более широкие и глубокие знания о человеческой натуре.

— Вообще-то ты становишься похожим на своего отца, вот и все.

Я знаю, что нельзя возражать, когда Лили втаскивает в разговор моего отца. Это сигнал — она готова к грязной и подлой драке. И кроме того, тем самым она бросает мне вызов: попробуй-ка я затронуть ее отца — мне хорошо известно, к чему это приведет.

— Существенная разница в том, что моему отцу нравится быть таким, — возразил я, — а мне нет.

Наверное, это прозвучало как определенного рода уступка, Лили не стала развивать свой успех.

— Теперь жалеешь, что не продал участок Рурку?

— Господи, вот уж нет.

— Возможно, еще пожалеешь. Он тебе этого никогда не простит.

Не требовалось смотреть в хрустальный шар для такого пророчества. Я напомнил Лили, что Рурк возненавидел меня задолго до того, как я отказался продать ему участок, что ему судьбой предопределено ненавидеть меня, что он как-никак обезумевший рационалист, выбравший себе самую скучную тему во всей длинной истории литературы (английскую поэзию восемнадцатого века), что он — озлобленный отступник от католичества, изгнанный семинарист, который так и не сумел до конца избавиться от заученной им старой теологии, хоть и научился ее презирать, но гонит он на иезуитском бензине. Если бы я позволил ему стать нашим соседом, близость породила бы лишь десятки новых причин для ненависти. И если бы он жил чуть ли не дверь в дверь со мной, он бы мог проследить, когда я ухожу и прихожу, и даже, вероятно, изобрел бы к нынешнему времени какой-нибудь способ убить меня и выдать мою смерть за несчастный случай. В то время как теперь, если он захочет меня убить, ему придется перейти дорогу, пройти мимо домов, где живут бывшая жена Джейкоба Роуза, бывшая жена футбольного тренера и другие бывшие жены, всё мои знакомые. Я рассматриваю бывших жен как последнюю линию обороны.

Правда, в какой-то момент я засомневался, спасут ли они меня, поскольку новая застройка — Аллегени II — с самого начала оказалась несчастливой. Хотя непредвзятому глазу наши холмы показались бы идентичными сиамскими близнецами, соединенными тонким позвоночником из асфальта, дома на той стороне словно прокляты. Когда шел дождь, там у всех подтопляло подвалы. Грязь сползала с холма, образуя внушительную кучу возле каменных столбов, отмечавших вход в «имение». Под напором этой грязи столбы заметно покосились. Полы на всех деревянных верандах застелили криво, и тихим летним вечером с нашей стороны дороги можно было время от времени расслышать щелчки трескающихся брусьев.

Мало того — однажды летом весь лес вокруг Аллегени-Уэллс был объеден непарным шелкопрядом и в июле стоял голый, как зимой, так что мы, на счастливой стороне дороги, имели возможность хорошенько обозреть сторону обреченную. На следующее лето листья выросли у нас на холме вновь, зелень казалась вдвое ярче и сочнее прежнего, а той стороне был, таинственным образом, причинен более серьезный ущерб: там многие деревья умерли, и их пришлось вырубить, из-за чего усилились грязевые потоки, а редкие уцелевшие деревья с трудом производили чахлую листву, которая уже в августе становилась желто-коричневой.

За все это — затопленные подвалы, трещину в стене гостиной, грязь, по которой ему приходилось проезжать между накренившимися столбами у ворот Аллегени II, даже за непарного шелкопряда — Пол Рурк возлагал ответственность на меня. Сколько бы он ни заверял всех в обратном, я знаю, что Рурк человек глубоко верующий, вовсе не атеист, каким он себя выставляет. Истинная его вера — в существование злобного божества, единственная цель которого состоит в том, чтобы постоянно обрушивать на Пола Рурка все новые доказательства фундаментальной несправедливости мира, и я столь же постоянно служу наглядным свидетельством этой несправедливости. Это Рурк подсказал мне псевдоним для «Зеркала Рэйлтона». Счастливчик Хэнк — это прозвище он мне дал.

Сам я человек не религиозный, но могу играть эту роль и часто ее играл перед моим озлобленным соседом. Я именовал разделяющую два поселка асфальтовую шоссейку «Красным морем». Он живет в Египте, твердил я Рурку и спрашивал, какого рода казнь ожидает он нынешней весной, какими еще знамениями Господь явит свое неудовольствие и сколько еще знамений требуется атеисту, чтобы уверовать. Я говорил, что меня тревожит его соседство. До сих пор Господь соблюдал разделяющую нас границу, но Ветхий Завет полон примеров того, как праведные погибают вместе с грешниками. Я говорил ему, что если бы продал ему тот участок, который он пытался купить, то погибель уже настигла бы меня.

С упражнениями на растяжку я закончил побыстрее. Делаю я их исключительно из-за порванных прошлым летом связок. Случилось это как раз у подножия нашего холма — послышался такой отрывистый звук, как от лопнувшей струны, и до конца лета я хромал и вынужден был играть в софтбол на первой базе, а весь первый семестр не мог участвовать в матчах НБА (Нашей Баскетбольной Ассоциации). Последствия травмы все еще чувствуются — эдакий призрак в ноге. Справиться с этим мне помогает сознание, что добродетель время от времени вознаграждается, а кроме того, я твердо намерен вернуть себе позицию на левом фланге, хоть и опасаюсь, что травма лишила меня ее навеки. К несчастью, оказалось, что и на первой базе я играю отлично. Я — высокая и поджарая цель для тех, кто бросает с другой стороны поля, и длинные руки помогают мне дотянуться до мяча. Фил Уотсон, выступая в двойной роли моего врача и капитана команды, после первого же иннинга объявил, что центр, первая база — моя естественная позиция.

— Естественная физическая позиция, — поправил я его.

Он поморщился от такого уточнения.

— Потому что моя духовная позиция — аутфилд[4], — сказал я. Да, я удобная мишень для защитников, но я становлюсь самим собой, когда устремляюсь в аутфилде за высоким мячом. Скорость у меня уже не та, но длинный, изящный шаг все еще при мне. — Я чувствую себя аутфилдером. Мой дзен находится на левом фланге, — развил я свою мысль. — Можно сильно повредить аутфилдеру, заставив его играть на первой базе. Нельзя смещать человека с его духовной позиции.

— Что за духовная позиция? — донесся неведомо откуда голос моей жены. Я поднял голову и обнаружил Лили у окна ее кабинета — удобный наблюдательный пункт, с которого она, похоже, присматривалась ко мне.

Неужели я говорил вслух? Не дождавшись ответа на свой вопрос, она продолжала:

— Даже не говори мне, что собрался бегать в темноте.

— В основе хороших отношений лежит честность, — ответил я. — Я не могу честно заверить тебя, что не собираюсь бегать. Могу лишь обещать, что побегу не слишком быстро, если тебя это волнует.

— У тебя еще не прошла простуда.

— Мне уже лучше, — подбодрил я жену.

— Хэнк! — сказала она. — Ты всю неделю принимаешь антигистамины.

— Аллергия. Все цветет.

Я огляделся по сторонам в поисках чего-нибудь цветущего.

Лили только головой покачала. Разве со мной мало неприятностей приключилась за сегодня, вот что она хочет сказать. Нос изувечен. Вроде бы достаточно? Намерение пробежаться вдоль темного сельского шоссе прямо сейчас кажется ей извращением — будто я пытаюсь нарваться на новые травмы. Лили считает, что в таких рассуждениях есть логика: трагедия с моим носом повышает вероятность трагедии на дороге. Я отчасти даже ожидал, что Лили напомнит о злосчастьях, преследующих меня весь год. Последнее — две недели назад, когда я карабкался на стремянку, не соразмерил, как близко уже гаражные балки, и врезался головой в крепкий дубовый брус. Лили обнаружила меня четверть часа спустя на бетонном полу — я сидел и моргал глазами, а с волос на толстовку стекала струйка крови. По выражению ее лица я догадывался, что Лили совсем не прочь мне об этом напомнить, но она не стала. Одно из преимуществ нашего брака (с моей точки зрения) заключается в том, что нам не приходится уже спорить обо всем от и до. Мы оба знаем, что может сказать другой, а потому произнесение аргументов вслух попросту излишне. Уж конечно, какой-нибудь семейный психолог постарался бы нам доказать, что мы страдаем от недостатка общения, однако, с моей точки зрения, мы оба долго и тяжко трудились, чтобы достичь такого молчания, свидетельствующего о том, насколько мы, Лили и я, понимаем друг друга.

— Когда вернешься, надо поговорить, — сказала она, будто вновь подслушала мои мысли.

— Хорошо. — Я постарался изобразить предвкушение или хотя бы готовность.

— Возможно, мне следует отменить поездку.

— Нет, — сказал я, — обязательно поезжай.

— С тобой все будет в порядке?

— Разумеется. Почему бы и нет?

Но на этот раз момент для идеальной риторической паузы точно угадала жена.

— Левый фланг, — признался я. — Моя духовная позиция.

А не первая база.

— Я знаю, Хэнк. — И тон ее давал понять: знает она еще много чего.

Глава 3

У подножия нашего холма я свернул, как обычно, влево и побежал прочь от города. Лили сворачивает вправо и бежит в сторону Рэйлтона, утверждая, что на этой дороге вид красивее и не приходится подниматься в гору. Очень в духе Лили — бежать в сторону города, а она бы сказала, что очень в моем духе — бежать прочь от него. Моя логика проста: нет смысла тратить уйму денег на строительство дома в сельской местности, чтобы потом бегать в сторону города, из которого только что удрал. А если бежать в противоположном направлении означает, что ты бежишь прочь, — тем лучше.

Логика Лили, должно быть, сложнее, — впрочем, моя жена и не была никогда поклонницей бритвы Оккама. У нее, учительницы в трещащей по швам системе государственного образования, куда больше причин бежать из города, чем у меня, однако дочь филадельфийского копа воспитана в духе «обернись и дерись». Вместо того чтобы использовать свой статус в школе — постоянную ставку, стаж, очевидный педагогический талант — и добиться лучшего положения, преподавать выпускникам или, как жены многих моих коллег, перебраться в университет, где нагрузка поменьше, Лили опустилась на самое дно общеобразовательного омута и учит отстающих ребят, «дубов», как их именуют другие преподаватели. Нет, наш полный воздуха и света дом в Аллегени-Уэллс не предоставляет Лили укрытие от городского шума, лишь временное прибежище, куда она отступает, чтобы подзарядить аккумулятор для завтрашней битвы. Бегает она медленнее меня, но расстояние преодолевает побольше, и с вершины последнего холма, на который она взбирается перед возвращением, Лили смотрит на Рэйлтон в низине — закопченный, беспорядочно разбросанный, глубоко довольный собой — и видит свою миссию. Правда, я не знаю, так ли это на самом деле. Я даже не знаю, как далеко бегает Лили. Это мне так представляется.

Мой выбор противоположного направления свидетельствует, я полагаю, о более печальной истине — о том, что нам следовало вовсе покинуть Рэйлтон, не ограничиваясь этим трусливым отступлением на жалкие четыре мили. Когда ветер дует из города, он несет темные, как сажа, хлопья, похожие на загрязненный снег. Так что я бегу подальше в зеленые холмы и леса, думая о том, что они простираются, почти непрерывно, до самой Канады, где, как уверяет нас реклама пива, все чисто и девственно.

Примерно в миле по асфальтовой дорожке расположена деревушка Аллегени-Уэллс, всего из двадцати домов, размером примерно как оба Имения Аллегени вместе взятые. Дома здесь меньше, по большей части одноэтажные особнячки на две спальни с мансардой, и они жмутся друг к другу вокруг единственного в деревне перекрестка с пресвитерианской церковью — на ее колокольне как раз вспыхнул свет, когда я вбежал в поселок. За исключением времени служб церковь всегда на засове — возможно, для того, чтобы ее не использовали в качестве пристанища замерзшие и выбившиеся из сил бегуны вроде меня. Я прикинул, не совершить ли мне круг почета вокруг этого строения со шпилем и не повернуть ли обратно. В конце концов, две мили наберутся, а я всего лишь две недели как начал снова бегать. Но боль в носу почему-то придала мне дополнительной энергии, и дыхание вырывалось такими белыми, бодрящими клубами, что я решил свернуть на перекрестке вправо и пробежать еще полмили до того места, где моя дочь Джули и ее муж Рассел начали минувшей осенью строить собственный дом. Пусть моя жена думает, что я бегу от неприятностей, но, с моей точки зрения, неприятности поджидают меня в любом направлении, в том числе в этом.

Дом Джули — запретная тема. Стоит ее затронуть, Лили бросает на меня предостерегающий взгляд и вслух напоминает, что мы договорились не лезть в жизнь детей. В целом я согласен. Я вовсе не хочу мешаться в чужие дела, даже когда чертовски ясно, что кто-то ими должен заняться. Но едва ли было бы такой уж бесцеремонностью ткнуть нашу дочь Джули в очевидный факт: дом, который они с Расселом затеяли строить, им не по карману.

Этот факт бросается в глаза до такой степени, что едва ли мог ускользнуть даже от Джули, ничего не смыслящей в деньгах — ни откуда они берутся, ни насколько их хватает, ни куда они деваются и сколько придется ждать, прежде чем они появятся снова, и что делать до тех пор. Хуже этой ее наивности лишь нежелание признать свою наивность. Если по неосторожности спросишь, как она могла совершить ту или иную глупость, Джули тебе все подробно объяснит. Дом, проинформировала меня дочь, это не просто дом, но и возможность избежать налогов.

— Ты шутишь, да? — спросил я, высматривая приметы шутки, но обнаружил гнев.

— Налоговые льготы нужны тем, кто зарабатывает слишком много денег, — попытался я разъяснить. — А не тем, кто зарабатывает слишком мало. Понимаю, что и с таких доходов тебе не хочется платить налоги, но из этого не следует, что тебе нужны льготы.

Воздействие моей казначейской мудрости на Джули было настолько предсказуемым, что даже я мог бы его предсказать. С самого начала она стояла на том, чтобы не просто построить этот дом, но построить его вопреки всему, хоть ад разверзнись, вопреки реальности и здравому смыслу, поскольку в глазах Джули реальность и здравый смысл — именно такие препоны, которые надо превозмочь. Джули обожает кино и, я так понимаю, насмотрелась чересчур много фильмов, в которых обреченные побеждают и вера вознаграждается. Попытавшись внушить ей здравый смысл, я и сам сделался одной из и без того многочисленных препон, которые моя дочь отважно преодолевала. К тому же она любит и телевизор, и, боюсь, ее мыслительные процессы повреждены рекламой. Как множество американцев, она разучилась понимать простые слова. Не видит ничего абсурдного в лозунге «Ты этого достойна», к какому бы сегменту общества он ни применялся. Верит, что «достойна» астрономических сумм, которые тратит на уход за волосами. У кого-то из подруг большой дом? Так что же, она не имеет права на такой же? Не достойна?

Когда Лили твердит, что нельзя лезть в жизнь выросших детей, она подразумевает, что мы обязаны делать хорошую мину при их плохой игре, даже наедине друг с другом. Будь на то ее воля, мы бы никогда не упоминали поступки наших детей, порой граничащие с безумием, как будто если мы признаем и осудим ошибки, то тем самым сглазим и без того обреченные планы. Будь великодушен, призывает меня жена. Предоставь им шанс проиграть.

Да бога ради. Но противно, что приходится все время притворяться. Мы делаем вид, будто они поступают умно, когда они тупят. Подобного рода притворство, пытаюсь я втолковать Лили, категорически противоречит бритве Оккама, требованию не плодить сущности без нужды. Ложь и притворство, объясняю я ей, всегда влекут за собой новую ложь и еще больше притворства. «Ты должен сделать вид, будто удивлен» — излюбленное светское правило моей жены, с виду безобидное. От меня требуют, чтобы я следовал ему каждый раз, когда кто-то совершает абсолютно предсказуемый поступок, который якобы должен застать меня врасплох. Изображать из себя идиота — почему-то Лили, в отличие от меня, эта роль вовсе не кажется непристойной. Не говоря уж о том, что потом это непременно обратят против меня. («Мы думали, ты что-то заподозришь, увидев столько машин возле дома в свой юбилей. Разве писателю не полагается быть наблюдательным?») У Лили есть, конечно, свои резоны. Главным образом, она боится задеть чувства других людей. И вот я должен изобразить ах какое удивление, услышав о беременности нашей общей подруги через несколько недель после второпях организованной свадьбы.

— Но мои чувства будут задеты, если меня примут за дурака, — твержу я жене. — Разве тебе все равно, что люди подумают обо мне?

А она только смеется.

— Они и не заметят. В других случаях ты же и правда соображаешь довольно туго, так что не отличишь.

И вот мне вменено притворяться, будто затеянное Джули и Расселом строительство не ведет прямиком к катастрофе. Для вящего подтверждения иллюзии, что верим в их здравый смысл, мы одолжили дочери деньги. Я придерживался на этот счет особого мнения, чем раздосадовал Лили, да и сам порой слегка раскаивался в своем жестокосердии. Если в итоге дом разорит их, я буду виноват в том, что не оказал душевной поддержки.

Шансы разориться я оцениваю сейчас как пятьдесят на пятьдесят. Недавно Рассел бросил хорошую работу ради, как он полагал, лучшей, но тут же выяснилось, что крупные государственные займы, необходимые для запуска проекта, который он должен был возглавить, так и не были одобрены. Придется ждать несколько месяцев, сокрушается он. А то и год. На что они будут тем временем жить — не понимаю. Не на зарплату же продавца в отделе рэйлтонского универмага, которую получает Джули. Рассел, специалист по программному обеспечению, немножко подрабатывает фрилансом.

Дом — наглядное свидетельство внезапной перемены их фортуны. С фасада — точная копия нашего дома, и это не случайность: тот же подрядчик, тот же проект. Лили права — иногда до меня и правда медленно доходит. Что-то смущало меня, пока я следил, как новый дом растет из земли, но прошло много недель, прежде чем я нащупал причину: наша дочь воспроизводит наш дом. Лишь при виде двух веранд, спереди и сзади, смутно брезжившее подозрение обрело ясность.

— Как они раздобыли проект, хотел бы я знать, — сказал я.

— Я им дала, — ответила моя жена так, словно уж в такую-то жизненную тайну даже я должен был бы проникнуть без ее помощи.

— Ты дала им план нашего дома? — переспросил я. Ощущение таинственного устройства жизни вовсе не ослабло.

— Это сэкономило им прорву денег.

Имелись и другие преимущества, по словам моей дочери.

— Карл, — рассказывала она, называя по имени нашего подрядчика, — говорит, что уж на этот раз сделает все по уму. Говорит, он помнит все мелочи, которые просрал, когда строил ваш дом. Наш будет безупречен.

Тайна громоздилась на тайну. Как случилось, что моя дочь называет по имени того самого подрядчика, что гонял меня хуже собственных рабочих и совал в карман чеки, не допуская и намека на фамильярность? И с каких пор моя младшая дочь произносит в моем присутствии выражения вроде «просрал»? А самое главное: зачем Джули понадобилась точная копия (пусть безупречная) родительского дома?

— Значит, если мне когда-нибудь надоест жить в собственном доме, где строители то и се просрали, я смогу переселиться к вам? — спросил я.

В ответ моя дочь уперлась руками в худенькие бедра, точная копия своей мамы в той же позе, ничего не скажешь, и заявила:

— Ох, папа, не писай кипятком. Ты прекрасно знаешь, о чем я.

Не писай кипятком?

— Кроме того, — с усмешкой добавила она, — дома не идентичны. В нашем мы обустроим бассейн и джакузи.

Но не обустроили. Во всяком случае, пока. Решили потерпеть с роскошью до лучших времен. Лили проинформировала меня об этом, подчеркивая, что волноваться не о чем, Рассел и Джули более разумны, чем я осмеливался поверить (дом выносим за скобки).

Но когда я, подковыляв к почтовому ящику, окинул взглядом эту постройку, следы отчаяния виднелись повсюду. Проблема отнюдь не сводилась к осевшей груде земли возле наполовину вырытой ямы. О том, что молодые люди перерасходовали и деньги, и терпение банка, свидетельствовало всё. Извилистая подъездная дорожка так и не замощена, участок не выровнен, на окнах нет жалюзи. Над отверстием для дымохода полощется, словно флаг, кусок ярко-голубого брезента. У меня мурашки побежали по коже, а оттого, что их дом так походил на наш с Лили, страх имел отчетливо эгоистический оттенок. Две мысли быстро сменяли друг друга, вторая настигла меня прежде, чем я успел отделаться от первой. Сначала: господи, они это не вытянут. А потом: в некотором символическом смысле я смотрю не на их дом, а на мой собственный, и теперь догадываюсь, о чем Тедди спросил мою жену, когда я глядел на них в кухонное окно. Все ли со мной будет в порядке, вот о чем он спрашивал ее. Во всяком случае, я думаю, что именно об этом.

Машина, следовавшая за мной по пологому склону вверх на холм, на гребне наконец-то меня догнала. Я рысцой свернул на подъездную дорожку к дому дочери, пропуская автомобиль. Но водитель затормозил, комически, на мой взгляд, озабоченный моей безопасностью. Когда машина остановилась и замигала фарами, я сообразил, что это Джули сгоняет меня с дороги, — посигналила, замахала рукой, приглашая следовать за ней к крыльцу. Навещать ее и Рассела вовсе не входило в мои планы, однако раз попался, приходится делать, как велено. К тому же я превысил темп, когда бежал, так что отдохнуть перед обратной дорогой будет нелишним.

— Поглядела я на тебя — до вершины ты вряд ли доберешься, — заявила моя дочь, когда я подтрусил к ней. Она достала из багажника небольшую сумку с продуктами, сунула ее мне и захлопнула крышку.

— Мне летом стукнет пятьдесят, — пропыхтел я. — В один прекрасный день ты найдешь меня распростертым на обочине.

Обычно Джули пресекает мои потуги на черный юмор, но тут она увидела мой нос и ахнула:

— Господи, папа!

Повадки этой девицы мне хорошо известны, поэтому, когда она вытянула тоненький указательный пальчик, чтобы тщательно заточенным и ярко накрашенным ногтем ткнуть в лилово-красную ноздрю, которая от бега, как мне казалось, еще дальше сдвинулась к периферии моего зрения, я успел перехватить изящное запястье. Ток крови ускорился от бега, ноздрю дергало в такт с биением пульса, и даже легчайшее прикосновение таило в себе угрозу.

— Не надо, — взмолился я.

Она пообещала не трогать нос, но велела повернуться, чтобы лампа на крыльце осветила мои увечья, и подалась вперед, внимательно их изучая.

— Жуть! — таков был ее вердикт, и я физически ощутил, как ей неймется поколупать мою рану хотя бы мизинчиком — тоже с длинным ногтем.

— И почему человека так и тянет потрогать что-то мерзкое? — вслух удивилась она.

В самом деле, почему? Что бы сказал по этому поводу Уильям Оккам? Наверняка существует какое-то простое объяснение.

— Где Рассел? — спросил я, чтобы сменить тему. Хотя зять мне нравится, нынче я бы предпочел не застать его дома.

Джули забрала у меня сумку с продуктами и поставила ее на кухонный стол.

— Где-то здесь.

Она выкрикнула его имя. Донесся еле слышный ответ.

— Наверху, — определила Джули.

— Снаружи, — уточнил я. — На задней веранде.

Звук в их доме распространяется так же, как в нашем, несмотря на просранные мелочи. Я знал, что Рассел на веранде, за домом. Чего я не знал, так это что он там делает, — слишком холодно, чтобы расслабляться на веранде.

— Иди сюда! — донесся еле слышный голос Рассела.

Мне вдруг понадобилось в туалет — внезапно, безотлагательно. Примерно десятый раз за день, и при мысли о том, что это может означать, меня прошиб холодный пот. Нет, сказал я себе. Даже не думай в эту сторону.

Мы вышли на заднюю веранду, где Рассел стоял на нижней ступеньке стремянки, прислоненной к карнизу. В одной руке он держал фонарь, направляя его луч на довольно впечатляющее осиное гнездо. Несколько теплых дней на этой неделе — и пожалуйста. В другой руке Рассел держал огромный баллон «Рейда». Судя по виду моего зятя, он уже довольно долго простоял в этой позе.

— Как думаешь, они спят? — спросил он.

Думаю я, что этому человеку не следовало обзаводиться домом. Моя дочь, разглядев осиное гнездо, попятилась к раздвижной двери, явно собираясь улизнуть.

— Не знаю, спят ли осы вообще, — ответил я.

Луч фонарика нащупал меня. Очевидно, пока я не заговорил, Рассел не замечал, что его жена тут не одна.

— Хэнк! — воскликнул он, так обрадовавшись моему появлению, словно обрел во мне союзника.

— Привет, Рассел.

— Господи, что случилось с твоим носом?

— Оса укусила.

— Правда?

— Неужели я стану тебя обманывать, Рассел?

Ответ на этот риторический вопрос, разумеется, «да», но Рассел слишком долго проторчал под осиным гнездом, собираясь с духом, чтобы его опрыскать, страшась нападения, а тут такая страсть с моим носом — запросто оса могла цапнуть.

— У нас дома они тоже всегда устраивают гнездо в этом месте, — заверил я его. — Я специально зашел тебя предупредить. Наверное, и осы у нас одинаковые.

Рассел опустил фонарь, но я видел, что он купился.

— Лишь бы носы у нас не сделались одинаковыми, — вздохнул он. — Уродливее твоего никогда не видал.

Луч фонаря вернулся ко мне для дополнительного осмотра. На этот раз я приподнял руку, отгораживаясь от бьющего в глаза света и от любопытного зятя.

— Будь у меня такой мощный фонарь, я бы тоже сумел разглядеть в тебе какое-нибудь уродство.

— Джули! Подержи фонарь, а я их опрыскаю.

— Ищи дурака, — сказала Джули.

Я подошел, взял фонарь, направил свет на гнездо.

— Готов? — спросил Рассел. Голос угрюмый, полный решимости и страха.

— Ты не бывал на войне, верно? — вопросом на вопрос ответил я.

— Так и ты не бывал, — парировал он. — Во Вьетнаме ты служил писарем.

Не совсем точно. Я служил писарем во время Вьетнама.

— Я каждый год читаю со студентами «Алый знак доблести», — сказал я. — Опрыскивай гадов — и пошли в дом.

Рассел поливал серый, словно бумажный, конус, пока тот не заблестел и с него не закапали излишки спрея. Внутри никакого движения. Я заподозрил, что мы воюем с прошлогодним гнездом.

— Так бы я хотел умереть, — заявил удовлетворенный своей работой Рассел.

— Задохнуться от инсектицидов? — удивился я.

— Не-а. Во сне.

— Учитывая, сколько ты спишь, шансы неплохие, — сказала Джули.

Мы вернулись в кухню — единственное во всем доме полностью меблированное помещение. Спасибо и на том, что дочь с зятем не стали копировать внутреннюю обстановку нашего жилища. Возможно, в этом вопросе мы как раз что-то просрали. Или у Джули включается собственное воображение, когда дело касается столов, стульев, диванов. У нас кухня-остров, а они поставили недорогой стол из дерева и стекла со сложным геометрическим узором — сразу и не поймешь, удалось вытереть с него капли овсянки или нет.

Рассел присел к столу, Джули занялась кофе, а я наведался в их ванную и замер перед унитазом, словно средневековый пилигрим. Несколько минут назад мне казалось, что я раздуваюсь, вот-вот лопну, а теперь эти внутренние ощущения опровергались тем, что вернее всего назвать слабой и тонкой струйкой. У меня камень, вот чего я опасаюсь. Отца камни преследуют всю его взрослую жизнь, началось раньше, чем у меня, когда ему было тридцать с небольшим. Терзали они и отца моего отца, а мой прадед умер от заражения крови, когда камень размером с манго перекрыл его уретру и запертая моча чуть ли не из глаз у него сочилась. Я давно откладываю обследование в надежде, что обойдусь и без. А теперь придется поехать в больницу, сделать рентген, выслушать диагноз, получить направление на операцию.

Не столько скальпель хирурга страшит меня, сколько сам этот комический недуг. Коллеги сочтут, что это в моем духе: обзавестись болезнью, как нельзя более пригодной для шуток. «И это пройдет, — будут они твердить, — пройдет и выйдет». После сегодняшнего увечья я твердо намерен хранить свой камень в секрете и как-то продержаться до конца семестра. А когда все разъедутся, тогда и разберусь с ним. Может, удастся сделать операцию в Нью-Хейвене, где живет наша дочь Карен. Или операция вовсе не понадобится — в большом городе найдутся и другие методы. Я где-то читал, что появилась совершенно новая технология, камни дробят направленным ультразвуковым лучом.

Жалкая струйка иссякла, давление на мочевой пузырь слегка ослабло. Стряхнув последние капли, я вернулся в кухню, к изысканному обществу дочери и зятя.

Сев за стол, я ощутил грозовые разряды в атмосфере. Джули и Рассел переговаривались приглушенными голосами. Шрам под глазом у Джули — много лет назад она перелетела через руль первого своего велосипеда — полыхал, и на меня обрушились грусть и вина, чувства не справившегося со своими обязанностями родителя. Шрам совсем маленький, метка в уголке глаза, напоминание о том, что в жизни случаются вещи намного хуже. Когда моя девочка счастлива, шрам исчезает. Но гнев, разочарование или усталость тянут уголок глаза вниз, и в такие моменты — вот и сейчас — Джули выглядит злобной. Будь с нами Лили, она бы сумела нежно дотронуться пальцем до шрама — такой сигнал она подавала Джули из года в год: улыбнись, усилием воли стань снова красивой.

Если во время моего отсутствия были сказаны какие-то обидные слова, их произнесла Джули, а не Рассел. Это было ясно по его лицу. Теперь, когда я мог повнимательнее рассмотреть Рассела, он показался мне погрузневшим. Он всегда был в форме, фигура подтянутая, хотя никаким спортом не занимался. Но за месяц-другой с тех пор, как он остался без работы, Рассел набрал фунтов десять. И он слегка растрепан. Стрижется он обычно коротко, модно, волосы укладывает гелем. Если застать его в тот момент, когда они с Джули намылились куда-то пойти, волосы у него будто мокрые. Под конец вечера они приобретают более человеческий вид и Рассел начинает смахивать на Тома Сойера. Сейчас же волосы отросли и висели безжизненными космами. Только тут я спохватился: хотя мы живем так близко друг от друга, я уже месяц не видел ни Джули, ни Рассела. Лили извещала меня об их новостях точно так же, как о событиях в жизни другой нашей дочери, Карен, которая благоразумно живет в Нью-Хейвене в квартире на третьем этаже, и эта квартира не имеет ничего общего с домом ее родителей.

— Давненько я от вас новостей не слышал, — сказал я Расселу. — Что нового?

— Ну, Хэнк, — вздохнул Рассел, — мы должны вам слишком много денег, чтобы наслаждаться задушевными разговорами.

Что было на это сказать? Тем более что я даже не знал толком, сколько именно мы им одолжили. Наверное, правильнее всего было бы ответить «не переживайте об этом», но мне бы не хотелось, чтобы меня поймали на слове, особенно если моя жена проявила еще большую щедрость, чем мне известно.

— Выплаты по ипотеке растут, — сказала Джули. — Сбережения тают. Доходы падают.

— Как и настроение одной избалованной молодой женщины, — проворчал Рассел, глядя через мое плечо на Джули, собирающую чашки и блюдца. — Извини, Хэнк. Это прозвучало так, будто я критикую твой метод воспитания, да?

— Ничего подобного, — возразил я. — Девочек воспитывала Лили. Я преподавал «Алый знак доблести».

— Хотя заслужила этот знак мама, — сказала Джули, разливая кофе в причудливые чашки, я впервые их видел. — Менструация — вот подлинный алый знак доблести.

Мы с Расселом обменялись взглядами. Из трех феминисток в семье Деверо Джули всегда была наименее глубокомыслящей, зато наиболее откровенной.

— Наверное, мне следовало повнимательнее отнестись к этому, — покаялся я. Нет, я не шовинист, но могу играть эту роль.

Джули тоже присела к столу, насыпала себе в кофе три ложки сахара.

— Поздно, папочка. — Она погладила меня по руке. Лучше бы Рассела погладила, таким вот жестом «я же просто над тобой подшучиваю».

Заметив, как Джули приласкала меня, Рассел отвернулся.

С минуту мы молча пили кофе. Я наконец перестал потеть после пробежки, и нос уже не так пульсировал. Несмотря на эмоциональное напряжение, царившее в кухне, все же я чувствовал себя здесь как дома — возможно, потому, что все здесь походило на наш дом, Лили и мой. Вот кого здесь недостает — Лили, понял я. Будь она тут, рассеялись бы грозовые разряды, порожденные нехваткой финансов у Джули и Рассела. Какая-то у нее природная способность смягчать, внушать уверенность, что совсем уж плохо дела обернуться не могут — по крайней мере, не в ее присутствии. Даже в детстве Карен и Джули переставали при ней ссориться, словно знали, что эмоциональное равновесие их матери необходимо для всеобщего блага. Говорят, точно так же Лили действует на своих отстающих учеников, на эти «дубы». Та еще компания, многие из них попадают за решетку и оттуда пишут Лили извинения: «Воткнув нож в Стэнли, я вовсе не хотел проявить неуважение к вам и к тому, чему вы пытались нас научить, как жить правильно. Понимаю, вы во мне разочарованы, ведь и я то же самое». Лили — такой человек, что лишается сна, прочтя какую-нибудь двусмысленность, вроде только что приведенного предложения, и ее ребята понимают вроде бы и это — даже те из них, кто не сумел бы найти слово «двусмысленность» в словаре, хоть посули им за это бесплатную поездку на Багамы.

— И как же ты заполучил такой нос? — спросил наконец Рассел.

Зная, что правда прозвучит еще более абсурдно, чем предшествовавшая ей ложь про укус осы, я все же ответил:

— Это сделал со мной поэт. — И невольно ухмыльнулся, отметив, что таки признал Грэйси поэтом.

— Злобный какой поэт, — сказал Рассел.

— Вообще-то обычный. Поэты всегда злобненькие.

— В отличие от писателей, — сказала Джули и на этот раз действительно застала меня врасплох.

Единственный мой роман вышел в год ее рождения, и хотя мы никогда ей этого не говорили, вполне возможно, что Джули была зачата, когда мы праздновали известие, что мою рукопись приняло издательство. Преувеличивает ли моя дочь, наделяя меня писательским статусом, как я только что наделил статусом поэта Грэйси, или же она в самом деле и после двадцатилетнего молчания верит в меня? Может, она засчитывает мне и колонку? Не видит особой разницы между ней и романами? По правде говоря, я уже редко именую себя писателем даже мысленно, хотя все время что-то пишу — рецензии на книги и фильмы для «Зеркала Рэйлтона», очерки из серии «Душа университета». Но я не опубликовал и даже не написал хотя бы рассказ за долгие годы после выхода романа, встреченного до смешного восторженной рецензией в «Таймс» (позднее выяснилось, что она была инспирирована моим отцом, который водил дружбу с издателем) и канувшего затем в ту безымянную могилу, куда отправляются книги, не сумевшие поднять заметную рябь в литературной заводи. И кажется, не я один перестал воспринимать самого себя как писателя. На Рождество я впервые с выхода «На обочине» так и не дождался поздравления от моего литературного агента Венди, хотя, возможно, я лишился ее благосклонности из-за глупого письма, отправленного в прошлом году. Венди проинформировала всех клиентов, что в связи с возросшими расходами на ведение дел в Нью-Йорке она впредь будет брать не 10, а 15 процентов комиссионных. Наверное, не увидела юмора в моем саркастическом отказе платить ей дополнительные пять процентов от нуля. Неужели я сам себе так подстроил, задумался я, что люди, которые меня знают, отказываются принимать меня всерьез, а у почти незнакомых мои иронические выпады вызывают серьезный, жесткий отпор?

Неважно, сам факт, что дочь по-прежнему считает меня писателем, ободряет, хотя опять-таки свидетельствует о ее незнании жизни.

— Теннисные корты почти просохли, — сказала Джули.

Летом мы с ней играем в теннис — азартно и неуступчиво — вплоть до глубокой осени, пока позволяет погода. На стороне моей дочери возраст и талант, и она великолепно отбивает, держа ракетку обеими руками, так что легко могла бы меня разгромить, если бы только не отвлекалась, — а на меня она отвлекается. Одно из моих преимуществ в этой игре — единственное, если верить Джули — владение отвлекающими приемами. Она терпеть не может разговоры во время игры, вот я и изобретаю различные темы для обсуждения. Знай болтаю, пока Джули не завизжит: «Заткнись, черт побери!» — это значит, что ее терпение на исходе, и тут уж мне достаточно просто играть. Наши поединки озадачивают Рассела, он слишком славный парень, чтобы понять суть спорта или соревнования, и слишком бестолковый, чтобы усвоить инструкции. Когда он начал всерьез ухаживать за Джули и вздумал произвести хорошее впечатление на меня, он предложил мне сыграть в баскетбол один на один. Состязание вышло настолько односторонним, что обе зрительницы, Лили и Джули, после матча набросились на меня.

— Тебе непременно нужно было его унизить? — возмущалась Лили.

— Я вовсе этого не хотел, — оправдывался я. — Наоборот, старался поддержать игру.

— Хоть бы один мяч позволил ему забросить, — хмурилась Лили. — Один мяч. Что, небо рухнуло бы?

— Он же все время перебрасывал мяч через щит, — напомнил я. — Четыре раза мне пришлось лазить на крышу.

— Ты бы еще через его голову мяч в корзину вколотил, — сказала моя жена.

— Такая возможность не раз представлялась.

Тут Рассел вступил в разговор — и заступился за меня.

— Хэнк прав, — вздохнул он. — Я никудышный игрок. Из рук вон. Совсем никуда. Зря я попросил тебя сыграть.

— Выберем другой вид спорта, где мы на равных, — предложил я.

— Вряд ли, — кротко улыбнулся он. — Баскетбол мне давался лучше, чем все остальное.

Это была наша первая и последняя игра.

— Берегись, этим летом твой отец снова будет в форме! — предупредил я Джули. — Связки зажили, я уже по две мили в день пробегаю.

— Почему вы с мамой никогда не бегаете вместе? — спросила дочь таким серьезным тоном, что на миг я растерялся. Все слова я отчетливо разобрал, но ее тон предполагал какой-то иной вопрос, что-то вроде «Почему вы с мамой спите в разных комнатах?». Тонко настроенный радар моей дочери уловил какую-то фигню. В отличие от своей сестры, Джули никогда не могла похвастаться последовательным мышлением, но с малолетства была способна к леденящим кровь прорывам интуиции.

Или, может, она просто хочет знать, почему Лили и я не бегаем вместе. Подобное объяснение устроило бы Уильяма Оккама, и мне следует довольствоваться им.

— Ей не подходит мой темп, — ответил я, допивая кофе и толчком отправляя фарфоровую чашку вместе с блюдцем на середину стола.

Рассел снова расплылся в улыбке:

— Ты для нее слишком медленный или слишком проворный?

— Не говорит, — улыбнулся и я.

— Ты должен знать такие вещи, — сказала Джули. — Должен проявлять внимание к своей жене.

Возможно, я ошибаюсь, но мне показалось, что эта реплика адресована более Расселу, чем мне, и, судя по выражению его лица, он тоже так это воспринял. Вновь повисло молчание, и когда зазвонил телефон и Джули отошла снять трубку, я даже приободрился, но тут услышал: «Да, он здесь. Хочешь с ним поговорить?» Пауза. Видимо, не хочет. Джули слушала, и ее лицо становилось все мрачнее. «Я скажу ему», — пообещала она и повесила трубку. Рассел приподнял бровь, выражая мне сочувствие. Он еще молод, но уже достаточно долго женат, чтобы чуять неприятности.

— Возвращайся домой, — велела Джули. — Мама говорит, тебе дозванивается мистер Квигли. Говорит, ты знаешь, что это значит.

Увы, знаю, и если Билли Квигли рвется поговорить со мной, это само по себе достаточная причина оставаться там, где я сейчас сижу.

— Мама говорит, он ей не верит, что ты не дома.

Я встал, отодвинув стул.

— Когда Билли дома, по его понятиям, все должны быть дома, — сказал я, несколько упрощая логику моего пьющего коллеги. Беда в том, что Билли достаточно умен, чтобы понимать, как бы я хотел увильнуть от разговора с ним, но слишком пьян, чтобы припомнить, что я всегда отвечаю на его звонки, хочу я того или нет.

— Я тебя подвезу, — вызвался Рассел.

— Не надо. — Джули покачала связкой ключей на мизинце. — У тебя трудный был день. Отдыхай.

Рассел выдержал эту парфянскую стрелу как мужчина, даже не поморщился. Поморщился за него я.

— Хэнк, — сказал он, оставшись сидеть, — гляди в оба.

Опасность повсюду, вот что он хотел сказать.

Мы поехали на «эскорте» Джули.

Я готов был нарушить одно из немногих простых правил, по которым живу, и спросить, все ли у них с Расселом хорошо, но она меня опередила:

— Что это за собеседование у мамы в Филадельфии?

— Не то чтобы она всерьез к этому присматривалась, — начал я. — Но в следующем году директор ее школы уходит на пенсию. Школьный совет мог бы прояснить, кого они видят преемником, если на членов совета слегка надавить.

— А если не прояснят? Она согласится на ту, другую работу?

— Мне кажется, ты не тому человеку задаешь вопрос.

Мы остановились на перекрестке у пресвитерианской церкви. Шпиль вознесся высоко, окружающие деревья голы, и недостает лишь снега, чтобы вышла литография Курьера и Айвса. Джули смотрела на эту картину, будто ее не видя.

Мы застряли на распутье — буквально, — словно мы оба вдруг перестали ориентироваться. Если бы сзади подъехала машина, водитель решил бы, что мы ошиблись на предыдущем повороте и теперь либо склонились над картой, либо сверяемся со звездами. Твердь небесная полна ими, весело подмигивающими, намекающими, что дорог перед нами — мириады, в то время как на земле перед нами было всего три дороги, две из них неверные (и мы знали какие).

— А что будешь делать ты? Уйдешь из университета? — Не дождавшись мгновенного ответа, она добавила: — На этот раз я тому человеку задаю вопрос?

— Нет, его тоже следует задать твоей матери.

И тут Джули застала меня врасплох. Не говоря ни слова, моя дочь стиснула ладошку в кулак, развернулась на сиденье и со всей силы врезала мне в левый бицепс. Нет, оказывается, это еще не со всей силы — второй удар был сильнее, настолько, что я вынужден был перехватить ее руку у запястья, прежде чем огрести в третий раз.

— Гады! — завизжала она. — Вы решили развестись!

— Что ты несешь, Джули?

Она уставилась на меня так, словно многолетний опыт подсказывал: мне доверять нельзя. Я отпустил ее руку, демонстрируя, что я-то ей доверяю, и она ударила меня снова, хотя уже не так больно.

— Ты должен объяснить мне, что происходит.

— Понятия не имею, — честно признался я. — Ты говорила с сестрой?

Едва задав этот вопрос, я убедился, что угадал верно. Карен в целом девочка достаточно разумная, но почему-то всегда пребывает в уверенности, что ее родители вот-вот разведутся. Когда она училась в старших классах, родители нескольких ее близких друзей прошли через жестокий развод, травмировав собственных детей, и Карен тоже была потрясена, осознав, что подобное может случиться и с ее родителями. С тех пор она все время напряженно следила за опасными симптомами, и почти все, что она видела, от легкого препирательства до вполне благожелательной беседы, которую не понимала или к которой присоединялась с опозданием, Карен трактовала как знамение надвигающегося распада семьи. И разумеется, будучи старшей, Карен и Джули втянула в свои переживания.

— Мама всегда рассказывает ей то, чем со мной не делится, — пожаловалась Джули. — Меня это вымораживает.

— Что же она рассказала Карен? — Я действительно хотел бы это знать.

— Карен не говорит. И это меня тоже вымораживает. Как будто у них закрытый клуб и мне туда хода нет.

— Ты выдумываешь всякое. И твоя сестра тоже. Все у нас с твоей мамой в порядке.

Она обожгла меня взглядом:

— Откуда тебе знать? Ты никогда не замечаешь, если маме плохо, если она грустит.

— Когда это она грустит?

— Вот видишь.

Сзади подъехал автомобиль, водитель ждал, пока мы тронемся.

— Просто я… я, наверное, не переживу, если вы разведетесь именно сейчас, понимаешь? — пробормотала Джули.

Не знаю, очень ли дурно с моей стороны сожалеть, что у моего отпрыска полностью отсутствует чувство юмора? Либо рядом со мной сидит подменыш, либо в моих генах где-то на молекулярном уровне случилась поломка. Не может же дочь Уильяма Генри Деверо Младшего произносить такие фразы на полном серьезе? Будь с нами в машине Лили, она бы сказала, как мило, что наша дочь так переживает за брак своих родителей и старается его спасти, но я сомневался.

Машина сзади посигналила, Джули опустила окно, высунула свою прелестную головку и заорала:

— Отвали нахер!

К моему изумлению, машина сделала полный разворот и двинулась обратно, откуда приехала.

— Послушай, — сказал я, — если вам с Расселом нужны деньги…

Моя дочь уставилась на меня, будто ушам своим не веря:

— Разве мы говорим о деньгах?

— Я и сам не пойму, о чем мы говорим, — сознался я. — Твоя мама едет на собеседование в Филадельфию. Там она повидает твоего деда, выяснит, как он поживает. В понедельник вернется. Окей? Никаких тайн тут нет. Ты в курсе всего.

Джули пристально всматривалась в меня. Мы так и торчали на перекрестке. Наконец она завела мотор.

— Сомневаюсь, что я в курсе всего. — Нехотя, в пол-лица, она одарила старика-отца улыбкой. — Разве что настолько же в курсе, насколько и ты.

Глава 4

Телефон звонил, когда я вошел в дом, и я успел взять трубку.

— Привет, долбодятел! — Я сразу же узнал голос Билли Квигли. — Я знал, что ты тут.

— Я только что вернулся.

— Чушь собачья!

— Сколько ты выпил, Билли?

— Предостаточно. И это не твое дело.

Билли Квигли регулярно звонит мне, извещает о моих преступлениях, оскорбляет, затем просит прощения, которое я всегда ему дарую, поскольку люблю Билли и не виню за склонность допиваться до милосердного забвения. Ему пятьдесят семь, он вымотан вусмерть, и восемь лет, которые еще надо отработать, прежде чем он сможет уйти на пенсию, должно быть, кажутся ему вечностью. Ирландец, католик, он протащил десятерых детей через частные приходские школы и дорогущие католические колледжи за счет преподавания в летних школах и дополнительной нагрузки в семестрах. Вместе с женой, уроженкой здешних мест, с которой он обвенчался в юности, он так и живет в убогом домишке, приобретенном тридцать лет назад, до того, как этот район испортился. Ипотека составляет всего сто пятьдесят долларов в месяц, а остаток жалованья уходит на выплату гигантских образовательных кредитов. Младшенькая, Коллин, заканчивает католическую школу «Елеонская гора» в Рэйлтоне и только что получила стипендию для изучения музыки в Нотр-Даме[5], — стипендия покроет часть расходов, остальное Билли возьмет на себя.

— Я слыхал, Грэйси нынче начистила тебе умывальник, — сказал Билли с явной надеждой, что это правда, что дошедший до него слух не преувеличивает.

— Еще как, Билли! — порадовал я его. — А тебе кто сказал?

— Не твое дело, шкура продажная, чертов сукин сын! Ты всех нас продашь за пятак, проклятый Иуда, дятел тупой!

Так вот зачем он позвонил. Упорные слухи о готовящихся чистках пугают Билли до усрачки. Он позвонил, чтобы услышать от меня обещания, которым все равно бы не поверил, даже если бы я их дал, и в любом случае я решил их не давать.

— Не за пятак, Билли. Наша кафедра стоит полтинник, а я добиваюсь всегда лучшей цены.

Такова моя тактика в разговорах с Билли: подыгрывать и ждать, пока он опомнится. Лили утверждает, что моя склонность перелицовывать обвинения Билли в комические реплики опять-таки свидетельствует о несерьезном отношении ко всему на свете. Но ведь мои шуточки часто действуют на Билли благотворно. Да и на большинство людей, за исключением Пола Рурка, — он гордится тем, что ни одно мое слово, ни один поступок ни разу не вызвали у него улыбку, и клянется, что не вызовут и впредь. А у Билли, как у всех нормальных людей, ресурсы злобы ограничены и обычно довольно быстро исчерпываются.

— Небось ты внес мое имя в этот список. Самым первым. И не говори мне, будто списка нет, я все равно тебе не поверю.

— В список на премию? Конечно, я его составил. В этом году ты получишь бонус.

— Отлично, мне он нужен. Я говорил тебе, что мою девочку взяли в Нотр-Дам?

Я ответил, что говорил, и еще раз поздравил его, прикидывая, в самом ли деле он уже переключился.

— В Нотр-Дам нахрен! — повторил он со смаком. — Твоя младшая вовсе не побывала в университете, верно? Как, черт побери, ее звать?

— Джули, — ответил я и не стал его поправлять, хотя на самом деле Джули поступала в несколько университетов. Ее зачисляли. Мы платили за первый семестр. Она вселялась в общежитие. Но в главном Билли прав: учиться она не училась.

— Профессорская дочка! — поддразнил он меня. — Разве так надо воспитывать детей, долбодятел?

Мне это поднадоело.

— Каждый старается как может, Билли, — вздохнул я. — Ты по себе это знаешь.

— Мог хотя бы отправить ее на учебу, — долдонил он. — Даже я это сумел, а я лишь жалкий пьяница.

Он явно сбавлял обороты. В беседах с Билли есть определенный ритм.

— И вовсе ты не жалкий пьяница, — сказал я. — Пить ты пьешь, но ты не пьяница.

На миг трубка затихла, какие-то заглушенные звуки доносились с того конца, и я сообразил, что Билли накрыл микрофон ладонью. Когда он наконец заговорил, в голосе его слышались слезы.

— Почему ты позволяешь мне так разговаривать с тобой? — требовательно спросил он. — Мог бы просто бросить трубку.

— Не знаю, — честно ответил я. — По правде говоря, на этот раз ты меня достал. Лучше бы не припутывал к разговору моих детей.

— Конечно, — согласился он. — Не следовало мне этого делать. Слишком далеко зашел, черт меня подери. Сам не знаю, что за язык дернуло. Иногда мне кажется, я вот-вот взорвусь. С тобой такое бывает?

Я сказал, что со мной такого не бывает, и действительно гнев — если Билли так описывает гнев — чуждая для меня эмоция. Это изводит Лили, выросшую среди раздоров. Ей снятся кошмары, в которых я смеюсь над ней, когда она пытается затеять ссору, и она упрекает меня за такое поведение, хотя я никогда не смеюсь над ней наяву.

— Потому что ты — долбодятел, вот почему, — подытожил Билли, уже с усмешкой. — Ладно, мне пора курсовые читать.

— Хорошо, — сказал я.

— Мне нужен дополнительный курс по сочинению следующей осенью. И летний семестр. И проследи, чтобы Мег получила свои два курса.

Еще одна дочь Билли. Моя любимица. Работает на кафедре в должности ассистента.

Я повторил то, что уже не раз говорил ему: что всячески постараюсь, что бюджет пока не утвержден, ни у одной кафедры нет бюджета, как это ни смешно.

— Ты бы не брал сверх обычной своей нагрузки, — посоветовал я, рискуя вновь обозлить Билли. — Что пользы, если ты откинешь копыта?

— Это лучшее, что может случиться, — сказал он. — Кредиты застрахованы. Случись что со мной — страховая их все погасит.

— Отличная стратегия, — похвалил я. — Иди поспи чуток.

— Пойду, — согласился он. — Та сука тебя не покалечила, а?

— Ни черта не покалечила.

— Ну, я рад. Доброй ночи, Хэнк.

— Доброй ночи, Билли.

Я повесил трубку. Оккам подкрался ко мне. Двигался он все еще на полусогнутых, как провинившийся. Я издал условный звук, означавший, что пес прощен. Терпеть не могу, когда кому-то, пусть даже собаке, внушают чувство вины. Одно из немногих правил в моей педагогической системе — не пробуждать и не закреплять у дочек чувство вины. Конечно, легко было играть доброго полицейского в браке с Лили, такой же католичкой по воспитанию, как Билли Квигли. Она переросла богословие, но не смогла отказаться от методики — тонкой смеси подкупа, умения обвиноватить и радикального бихевиоризма по Скиннеру. Эти стратегии жена пускала в ход против моей эмерсонианской теории самодостаточности — или полной анархии вместо воспитания, согласно определению Лили. Пожалуй, дочери выжили, поскольку бодро игнорировали и меня, и Лили, а не пытались свести воедино противоречивые родительские указания. Они, похоже, полностью отвергали наш опыт, как и предлагаемые нами списки чтения, не видя применимости к своему опыту ни «Алой буквы» (список Лили), ни «Бартлби»[6] (главный герой, как и я, следует принципу Оккама). Хотя, на мой взгляд, тот или другой из этих двух сюжетов применим к любому опыту.

Я сообщил эту мысль Оккаму, который наклонил голову, чтобы я почесал его за ухом. Я давно подозреваю, что прежний владелец дурно обращался с ним в щенячестве, и Оккаму понадобилось много времени, чтобы избавиться от недоверия к людям. Лишь в последние месяцы он сделался игривым и жизнерадостным псом и настолько проникся верой в фундаментальную благость жизни, что решается воткнуть свой длинный нос в пах незнакомцу, не опасаясь воздаяния.

— Какой сюжет применим к любому опыту? — Лили возникла в дверях.

Почти тридцать лет она вот так застигает меня врасплох. На этот раз — только что из душа, с мокрыми волосами и со стаканом бренди. Оккам вздрогнул и подозрительно оглянулся. Убедившись, что Лили не прихватила с собой свернутую газету, он снова прикрыл глаза и занялся главным делом — прислушиваться, как скребут ему уши.

— Я бы тебе ответил, — сказал я, — но ты же знаешь: мои беседы с Оккамом сугубо конфиденциальны.

— Мммм… — Она отпила бренди. Оглядела мою берлогу так, словно попала в комнату к незнакомцу. Давненько она сюда не заходила. Мой рабочий кабинет и мансарда Лили на третьем этаже по негласному договору между нами экстерриториальны. Она согласилась не прибирать тут, при условии, что дверь будет закрыта и хаос, который я порождаю, будет виден лишь мне одному, не расползаясь по всему дому. Сейчас ей пришлось сдвинуть стопку книг и студенческих работ, чтобы сесть на мою видавшую виды софу.

Лили предложила мне бренди, я отпил, и странная горечь вынудила меня предположить одно из двух: либо кто-то подменил дешевым пойлом то, что я покупал, либо горечь никак не связана с качеством напитка. Вот что я заподозрил: мне дали хлебнуть спиртного, чтобы подготовить к неприятному разговору, а когда бренди используют для такой цели, он отдает горечью лекарства, стоит пациенту угадать истину. Я поставил стакан на зачетную работу первокурсника, проницательное социологическое эссе «Мой район», начинающееся словами: «Мой район уникален тем, что люди здесь очень приветливы», — примерно половина студентов сделали такое же наблюдение, и парадоксальным образом в совокупности их высказывания аннулировали друг друга.

— О чем ты говорила с Тедди? — спросил я.

— Когда? — Хотя вопрос Лили был вполне уместен, мне показалось, что она пытается увильнуть.

— Когда провожала его к машине.

Лили погрустнела.

— О тебе, — сказала она. — Тедди переживает за тебя.

— Не стоит, — буркнул я, не вполне понимая, что именно хочу сказать. На самом деле две мысли причудливо перемешались: «Нет причин переживать за меня» и «Не стоит ему нервы тратить».

— Он считает, ты губишь свою карьеру, отказываясь принимать всерьез эту историю с чистками. Он говорит, даже лучшие друзья готовы уже тебя удушить.

— Ты считаешь, я должен принять эти слухи всерьез?

Она отпила бренди, присмотрелась к мутной жидкости на дне.

— Помнишь Глэдис Кокс?

— Никогда о такой не слышал.

— Ты с ней общался как минимум десять раз.

— А, ты про эту Глэдис Фокс.

— Она работает в администрации ректора. И говорит, на этот раз правительство шутить не станет. Предстоят серьезные сокращения бюджета на высшее образование.

Я промолчал, но Лили спросила:

— Что означает этот твой взгляд?

Разумеется, я не мог ответить на этот вопрос, и не только потому, что нелогично просить мужчину объяснить выражение его лица, которое он сам не видит, — затруднился я выразить странный восторг, который ощутил при мысли, что слух может все-таки оказаться правдой. Мне припомнилось и то возбуждение, которое я подметил на лице Тедди, когда он затронул тему в своей «хонде». Неужто мы, двое мужчин средних лет, так изголодались хоть по чему-то новому?

— Значит, тебя не просили составить список?

— Глупости не спрашивай.

— Обещай, что не станешь его составлять.

— Тебе нужно мое слово?

Она обдумала вопрос. Обдумывала слишком долго, на мой вкус, но когда заговорила, голос ее звучал искренне.

— Нет. Да и Тедди не верит, чтобы ты взялся за список.

— Так он просто хотел узнать, думаешь ли ты, что я на это способен?

Настала ее очередь игнорировать мой вопрос.

— Билли в порядке?

Вроде бы тема сменилась, но в воздухе между нами висела подразумеваемая Лили — а возможно, и мной — взаимосвязь: от одного травмированного знакомого коллеги мы перешли к другому.

— Билли в порядке не бывает, — сказал я. — Наверное, сегодня ему не хуже обычного. Нервничает. Для него потерять работу — катастрофа.

— А для кого иначе?

Мне предложили глотнуть еще бренди, и я не стал отказываться. Вкус уже не такой горький, так что я отважился произнести:

— Джули что-то расстроена.

— Я знаю, — кивнула жена.

— Знаешь?

Она пожала плечами:

— Ты же не забыл, как туго нам приходилось, когда мы все время были на грани банкротства?

По правде говоря, забыл. То есть про бедность нашу помню, а вот чтобы так туго приходилось…

— Она очень жестко обращается с Расселом.

— Знаю. Мы тоже друг друга не щадили.

— Когда это?

Лили не сразу ответила.

— Для меня это было ужасно, денег ни на что не хватало. Ты воспринимал это спокойнее. Расстроился только однажды, когда пришлось просить взаймы у твоего отца.

— Когда это было? — повторил я. Неприятное воспоминание шелохнулось, но привязать его к дате не получалось.

— Когда мы переезжали сюда. Аванс за книгу запаздывал. Мы боялись, что не сможем расплатиться с транспортной компанией. Твой отец перевел нам полторы тысячи, чтобы мы смогли вывезти вещи.

Вроде я начал припоминать:

— Но аванс пришел как раз перед нашим отъездом из Индианы. Мы вернули ему чек, не обналичивая.

— И задели его чувства.

— Чьи чувства? — спросил я, Лили не ответила, и я продолжил: — С какой стати это должно было задеть его чувства?

— Ты ясно дал ему понять, что не обратился бы к нему, если бы не был в безвыходном положении.

— Но мы были в безвыходном положении.

— И после этого ты отправил ему чек экспресс-почтой, как будто не мог допустить, чтобы этот клочок бумаги провел ночь в твоем доме. Или как будто, вернув его так быстро, ты мог стереть сам факт, что отец послал тебе деньги.

— Не думаю, чтобы он так это истолковал, — возразил я.

И в самом деле, я так не думал. Но странная вещь: чаще всего мы ссоримся из-за наших отцов. Я упорно предпочитаю отца Лили, она — моего. Вот основной источник неутихающего спора.

— Он слишком поглощен собой, чтобы тратить свои чувства на других. Не веришь мне, спроси мою мать.

— Она звонила, пока тебя не было. Просила заглянуть к ней завтра до ее отъезда.

— Так и сделаю.

— Ты не мне, ты ей это скажи.

— Ладно, — сказал я, сдаваясь. — Кстати, Джули говорит, я не замечаю, когда ты грустишь. Ты правда грустишь?

— Изредка.

— Когда?

Она поднялась и подошла ко мне, поцеловала меня в лоб. Ворот халата распахнулся, я увидел, что на Лили нет белья, и мне пришло в голову, что этот поцелуй, этот соблазнительный вид, густой, дурманящий аромат пены для ванны, который мне удалось учуять, — все это, возможно, не что иное как приглашение. Когда мужчина вроде Уильяма Генри Деверо Младшего спрашивает свою жену, бывает ли ей грустно, именно такое приглашение он жаждет получить вместо ответа. Такие вещи случаются между мужем и женой, даже если они провели в браке без малого тридцать лет. Не вижу причины, почему бы этому не произойти между мной и моей женой нынче ночью.

— Я грущу, когда у меня месячные, как сейчас, — ответила она, сразу подсказав мне причину, почему этому не произойти, а потом, более серьезным тоном: — И мне грустно видеть тебя таким растерянным, Хэнк. — И провела пальцами по моим редеющим волосам, остановившись на маленьком шраме, появившемся после столкновения с балкой гаража.

— Ойй! — Я сделал вид, что это место еще очень чувствительно, что моя жена причинила мне боль, хотя ничего такого не было.

Странно, за миг до этой выходки я готов был уткнуться лицом в вырез халата, глубоко вдохнуть свежий аромат ее кожи, признаться, как бы мне хотелось, чтобы именно в эти выходные Лили не уезжала в Филадельфию. А вместо этого я вздумал притвориться, будто меня ранит ее прикосновение, — прикосновение женщины, которая все эти годы так легко и с таким пониманием дотрагивалась до меня. Она выпрямилась, глянула на меня с разочарованием, словно в точности знала, какой выбор я только что сделал и почему. Если она действительно знала почему, то знала больше, чем я сам.

Миг спустя за Лили закрылась дверь и я остался наедине с Оккамом, который, наконец я учуял, чем-то вонял.

Глава 5

Наутро мы подрулили к Современным языкам и остановились возле моего старого бледно-голубого «линкольна», одинокого в дальнем углу парковки, как рухлядь, брошенная умирать. Да и я чувствовал себя не лучше. Глаза выпучены от недосыпа — накануне я долго читал, а когда наконец уснул, мне многократно виделось, как я скольжу задним ходом в своем «линкольне» с заснеженного взгорка Приятной улицы. К тому же вернулась простуда, которую я пытался скрыть от Лили, предсказавшей, что вечерняя пробежка этим и кончится. Я принял антиаллергическое, и нос начал подсыхать, но зато слегка кружилась голова. Перед выходом из дома я помочился, но мне уже нужно было опять. Мне многое хотелось бы сказать жене в момент расставания, и я подумывал, не признаться ли, что у меня, похоже, сформировался первый камень. Лили осталась бы дома, если бы я попросил, — а это значит, что я не посмею об этом попросить. Так что я сказал лишь:

— Выглядишь прекрасно. — Это была чистая правда. — Я бы тебя нанял.

— Спасибо, — ответила она, и в ее голосе прозвучала искренняя благодарность. Сама идея, что Лили едет на собеседование, вызывала у меня изумление. Проработав пятнадцать лет на постоянном контракте, я с трудом представлял себе, как это — вновь оказаться в ситуации, когда тебя оценивают.

— Передай от меня привет Анджело. И позвони, прежде чем поедешь к нему. Он способен пристрелить тебя у двери, если застанешь его врасплох.

С тех пор как отец Лили бросил пить, он пал жертвой паранойи, впервые, видимо, заметив, во что превратился его район.

— Я звонила ему пару раз вечером и утром снова, — ответила Лили. — Но все время натыкаюсь на автоответчик.

— Анджело обзавелся автоответчиком?

— Лишь бы не начал опять пить.

— Мне он больше нравился, когда пил, — сказал я, хотя и знал, что говорить этого не следует. — По крайней мере, он был счастлив.

— А еще он мочился кровью, Хэнк. Его алкоголизм — вовсе не повод для веселья.

— Его трезвенность тоже не повод, — сказал я.

Еще одна дурная реплика, а поскольку ссориться мне вовсе не хотелось, я вышел из машины, захлопнул дверь, подошел со стороны Лили. Она опустила окно, как я подумал, чтобы меня поцеловать, но оказалось — чтобы лучше ко мне присмотреться.

— Будь осторожен, хорошо? Я что-то тревожусь. Не могу предугадать, где застану тебя, когда вернусь, в больнице или в тюрьме.

Лили обожает оставлять на прощанье какое-нибудь пророчество.

— В тюрьме? — удивился я.

Наклонился поцеловать ее, и, перед тем как наши губы встретились, она спросила:

— Когда у тебя встреча с Дикки Поупом?

— Сегодня после обеда? Нет, завтра. — По правде говоря, я не помнил. — Инструкции?

— Будь самим собой. Будь тем мужчиной, за которого я вышла замуж.

Наши губы встретились.

— Так кем из двух? — спросил я. — Определись.

За ночь на двери корпуса современных языков появилось два объявления: одно — об ослином баскетболе, администрация против преподавателей, на следующей неделе, второе — об отмене запланированных на утро субботы учебных стрельб для резервистов. Причина? Патроны не подвезли. Эти два объявления наглядно демонстрировали, насколько университет изменился с тех пор, как двадцать с лишним лет назад здесь появился молодой, бородатый, радикально настроенный преподаватель английской литературы Уильям Генри Деверо Младший. В ту пору такие объявления были немыслимы. Теперь трудно себе представить, чтобы кого-то они возмутили. ЦРУ вербует сотрудников прямо в кампусе; доценты и профессора седлают одетых в памперсы ослов и устраивают пародию на спортивную игру, на учреждения высшего образования, где предположительно царит интеллектуальная жизнь, и на самих себя — корабль их достоинства давно отчалил. Лично я предвкушал этот матч. Верхом на осле ни возраст не помеха, ни проблемы со скоростью. Да я хоть из жопы пульнуть мячом могу.

— Конечно, можешь, — раздался голос у меня за спиной.

Я обернулся и увидел Майка Лоу, мужа Грэйси, — я загораживал ему дверь. Значит, так оно и есть: я разговариваю сам с собой и этого не замечаю.

— Симпатичный нос, — сказал Майк.

Лоу — сутулый, с всклокоченной бородой — самый угрюмый на вид обитатель нашего кампуса, а конкурс тут немалый. Мы смотрели друг на друга — двое смущенных мужчин среднего возраста, каждый подозревал, что должен извиниться перед собеседником. Глупо, если подумать. Майк не может отвечать за поведение женщины, с которой состоит в браке. И если я повздорил с Грэйси и довел ее до того, что она применила ко мне насилие, то извиняться мне следует перед ней, а не перед ее мужем. И все же вот мы стоим, охваченные общим — скукоженным — чувством. Впрочем, у мужчин нашего возраста почти все эмоции такие — скукоженные.

— Говорят, я сам напросился, — признал я.

— Мне сказали то же самое, — сообщил Майк. — На твоем месте я бы поостерегся. Мне кажется, она вышла на тропу войны.

Я кивнул. Мы пожали друг другу руки. С какой стати понадобилось пожимать друг другу руки — загадка и для меня, и для Майка Лоу.

— Загляни вечером, в бильярд сыграем, — пригласил он, как делает всегда при случайных встречах.

Последние пять лет Майк обустраивал подвал своего дома, установил там бильярдный стол, мишень для дротиков, музыкальный автомат с песнями пятидесятых годов и бар. Ходят слухи, что он постоянно держит в запасном холодильнике бочонок пива, и о его одиночестве можно судить по тому, что вопреки всем этим приманкам очень мало кто из коллег готов составить компанию этому страдающему от серьезной депрессии человеку.

— У меня теперь отдельный вход, — добавил он, еще одна грустная приманка. Я могу заглянуть к нему, не наткнувшись на его жену, вот что он хотел сказать. Да, мне следовало бы его навестить. Я же был шафером на его свадьбе — как давно? Пятнадцать лет прошло или больше? Теперь он именует тот день Черной субботой.

— Как дела внизу? — спросил я. На этаже под кафедрой английского языка и литературы располагаются французский, испанский, немецкий, итальянский и классические языки.

— Чушь, вздор, злоба и всякая фигня, — ответил он. — Как и у вас.

— В Ватикане побывал? — спохватился я, вспомнив, что Майк возглавляет направление испанского языка. — Список составить велели?

Он покачал головой:

— На испанском нас всего трое. Я слышал, у Сергея была приватная встреча, но он все отрицает, хрен.

Сергей Браха — глава кафедры иностранных языков, которая состоит из одного-единственного отделения.

— А ты что думаешь?

— Я бы не удивился, — вздохнул он. — У Грэйси и сомнений нет. Может, она что-то знает, она лижет задницу Засранцу Дикки.

— Слава богу, ты и я чисты, — сказал я, придерживая дверь, чтобы он мог пройти.

— Только в итоге торчим перед закрытой дверью и разговариваем вслух, когда рядом никого нет.

В этот час коридор на этаже английского языка и литературы пуст, в кабинетах темно, нет никого, за исключением тех преподавателей, кому навязали пару в восемь утра, и Финни, который требует ставить его пары в восемь утра пять дней в неделю из семестра в семестр. Тедди и Джун видят в этом требовании еще один симптом глубокой извращенности Финни, но я знаю, что дело не в этом. Он во многих отношениях самый рациональный член нашего безумного оркестрика — по крайней мере, если согласиться с теми предпосылками, из которых он исходит. Забирая первые утренние и последние дневные пары, навязывая студентам обязательное посещение и посвящая первые три недели занятий разбору видов и подвидов определительных придаточных, Финни каждый семестр уполовинивает свою нагрузку. На второй неделе студенты начинают дезертировать, и к концу семестра в семинаре остается семь-восемь человек из положенных двадцати трех. Таков, утверждает он, если ему предъявляют претензии, итог подлинных университетских стандартов, применяемых со всей справедливостью.

С десяти утра до четырех часов дня тянется долгий праздный день Финни. Обычно он проводит два часа за обедом в «Шератоне» на другом конце города, по слухам — в обществе одного-двух студентов мужского пола, которые ему приглянутся. Этот слух, как и все университетские слухи, вызывает у меня сомнения. С тех пор как Финни вернулся к лекарствам и гетеросексуальности, он поддерживает имидж традиционной ориентации, часто являясь на кафедральные мероприятия в сопровождении женщин, как будто это может стереть коллективное воспоминание о его двухнедельной карьере трансвестита.

Случилось это под конец войны во Вьетнаме. Возможно, как раз вывод войск из Вьетнама побудил Финни разорвать узы брака, и при этом он сделал умозаключение, что если может обойтись без жены, то, вполне вероятно, обойдется и без лекарств. В последнем пункте он явно заблуждался. В первый день без лекарств он сделался болтливым и добродушным, что само по себе пугало, не говоря уж о подведенных глазах и туши на ресницах. На следующий день, когда остатки химических средств вышли из его организма, Финни явился в полном оперении: черное шелковое платье, туфли на шпильках, жемчуга. По длинным коридорам корпуса современных языков разносилось его приветствие: «Добрый день всем, мои дорогие! Какой славный денек ниспослал нам Господь! Распахните окна!» Тедди, бывший тогда главой кафедры, заперся в кабинете, который ныне занимаю я, и отказался выходить. За исключением Тедди, Финни ухитрился зайти почти к каждому члену кафедры.

Свет не видел еще мужчины, одетого женщиной и преисполненного большей радости жизни, чем избавившийся от психотропных средств Финни.

— Надо выпустить на волю дракона! — объяснял он всем и каждому. — Выпустить, и точка. Пусть летит прочь и разоряет чужие королевства. Пусть летит прочь! — гремел он, покачиваясь на шатких каблуках, от восторга у него потекли слезы и потекла тушь.

— Убирайтесь из моего кабинета или я стяну с вас чулки и ими же вас удушу! — пригрозил Пол Рурк.

Джун Барнс ограничилась замечанием, что жемчуга до пяти вечера не надевают. И лишь Билли Квигли, прежде не выносивший Финни, вроде бы ему обрадовался. Он усадил его и щедро угостил содержимым своей фляги.

— Случалось мне пить с бабами и пострашнее тебя, — уведомил он коллегу и тут же уточнил: — Ну, ненамного страшнее.

Но свободе и счастью Финни был сужден недолгий срок. К тому времени, как последний моряк вскарабкался в вертолет, взлетавший с крыши американского посольства в Сайгоне, будущая бывшая жена уложила Финни в больницу, и его залечили обратно в мрачную гетеросексуальность и мужской костюм. После месячного отпуска по болезни он явился в корпус современных языков с полудюжиной новых упражнений для различения видов определительных придаточных и с тех пор не доставлял никаких хлопот, если не считать проблемой высокомерный непрофессионализм и выжигающую мозги скуку на занятиях.

Я остановился перед аудиторией и заглянул в маленькое окно в двери. Тихий и монотонный голос Финни не позволял разобрать, что он там талдычит. У его студентов мрачный вид обитателей концлагеря. За контрольную минуту шестеро из одиннадцати посмотрели на часы, четверо зевнули, один вздрогнул и пробудился от сна. Всего пятнадцать минут с начала пары. К тому моменту, как контрольная минута завершилась, кто-то из студентов заметил мое лицо в раме дверного окошка. Потом и другие заметили, но только не Финни. Некоторые студенты учатся также и у меня, и они принялись закатывать глаза и гримасничать, как бы призывая меня в свидетели: «Видите, что творится? Почему никто не принимает меры? Почему вы ничего не делаете?» Я ответно закатил глаза. Потому что потому.

Мне казалось, я смогу уйти потихоньку, но за спиной у меня отворилась дверь и послышались шаги.

— Это оскорбление, — прошипел Финни мне вслед.

Я обернулся к нему. Как всегда весной, восхитительный вид — белый костюм, розовый галстук, белые туфли.

— Финни! — сказал я. — Que pasa?[7]

Его загар сделался гуще от прилива крови.

— И это тоже, — возмутился он — в общем-то, справедливо.

В прошлом году Финни, некогда закончивший аспирантуру в Пенне, но так и не написавший диссертацию, сделался гордым обладателем степени доктора наук Американского университета Сонора — учреждения, функционирующего, как мы установили, исключительно в форме дипломов на фирменных бланках и почтового ящика в Дель-Рио, штат Техас. Когда-то там, если не ошибаюсь, обитал Вулфман Джек.

По чести, не следовало дразнить Финни. Знаю-знаю. Вчера я так же изводил Грэйси на собрании комиссии по кадрам, и закончилось это увечьем носа, который сейчас свербит, как больная совесть.

— Я знаю, ты не уважаешь ни меня, ни других коллег, — шипел Финни. — Но я не позволю высмеивать меня в присутствии студентов.

Я поднял руки в знак капитуляции:

— Финни…

— Держись подальше от моей аудитории, или я подам жалобу. Если понадобится, получу судебный ордер.

— Я веду занятия в той же аудитории, — сказал я (чистая правда). — Вряд ли суд может запретить мне вход в помещение, где я преподаю.

На миг он задумался.

— В те часы, когда я там, — уточнил он совершенно серьезно.

— А! Разумеется! Если так — ладно, — согласился я, как бы в восторге от того, что недоразумение разрешилось. — Только один вопрос.

Он остановился у двери аудитории, пальцами сжимал ручку двери.

— Что еще?

— Как тебе удалось замыть кровь?

— Костюм, который ты имеешь в виду, находится по твоей милости в химчистке.

По моей милости?

— У тебя два одинаковых белых льняных костюма?

— Это запрещено законом?

— Разве что законом природы.

— Будет лишь справедливо предупредить тебя, что часть вечера я провел в телефонных переговорах. Среди коллег складывается достаточно единодушное мнение, что нынешний заведующий кафедрой нас не устраивает.

Я не сдержал смешок.

— Напомни мне хоть один случай за последние двадцать лет, когда такое мнение не складывалось бы.

Рейчел, секретаря нашей кафедры, я застал перед компьютером. Как и Финни, она приходит на работу нарядной. В отличие от него, она не пользуется духами. Рейчел — одна из полудюжины университетских сотрудниц, в которых я мог бы влюбиться, если бы не следил за собой. По большей части это женщины в возрасте от тридцати с хвостиком до сорока с хвостиком в браке с недостойными их мужчинами. (Я оцениваю этих мужчин так же, как Тедди оценивает меня.) Муж Рейчел, с которым она недавно разъехалась, — чрезвычайно самодовольный местный житель, часто работающий на железной дороге и столь же часто увольняемый. Его внутреннее эмоциональное равновесие ничто не нарушает, разве что жена с собственными честолюбивыми устремлениями могла бы его поколебать, и вот невезуха: именно такой женой оказалась Рейчел, которая не только работает секретарем на кафедре и растит сына Джори, но еще все последние десять лет этого убогого брака втайне писала рассказы и собиралась с духом, чтобы показать их мне. В этом году я помогал ей редактировать, учил маленьким секретам ремесла. Кроме некоторых приемов, учить особо нечему, все необходимое — сердце, голос, зрение и ритм повествования — уже при ней, дар интуиции.

Прошлой осенью, взволнованная, обнадеженная моим откликом на новый рассказ, она допустила ошибку: передала мои слова мужу и предложила ему тоже прочесть рассказ. Это заняло у него почти весь вечер, отчитывалась она: сидел в своем кресле, продирался медленно от фразы к фразе, то и дело отрывался от текста и зыркал на нее. Закончив, он встал, почесался вдумчиво и сказал, что я пытаюсь заманить ее в постель. В сфере литературной критики он, похоже, придерживается минимализма.

Рейчел удивил мой ранний приход. Всего двадцать минут девятого, в ближайшие два часа меня тут не ждали. Официально Рейчел работает с полвосьмого до полчетвертого, потом едет забирать сына из школы. Я не думал, что она в самом деле приходит так рано, но, видимо, да, раз она уже здесь. Увидев мой нос, который со вчерашнего дня сделался еще страшнее, она заметно вздрогнула и, судя по ее испуганному взгляду, подумала, что история увечья наверняка еще ужаснее, чем оно само.

— Рейчел! — сказал я, наливая себе кофе. — Вы на работе.

Она молча смотрела на меня, и я понял, что именно такую реакцию я втайне надеялся вызвать у Лили, которая за годы совместной жизни научилась принимать все происходящее со мной с полной невозмутимостью. Нет причин, почему бы жене не относиться так к мужу, но все-таки это разочаровывает, особенно мужчину вроде меня — любителя мутить и возмущать.

— Засиделся вчера над хорошей книгой, — сказал я.

— Вот как? — спросила она.

Я видел, что ей хочется думать, будто я намекаю на ее напечатанные на машинке рассказы, которые она мне вручила пару недель назад, но и поверить в это не решается. В голосе — мучительная надежда.

— Давайте пообедаем вместе, — сказал я, — и я вам все расскажу.

Нет, я не пытался заманить Рейчел в постель, вопреки опасениям ее мужа-минималиста, но я в некотором смысле провел с ней вечер, так что обед станет платонической наградой.

— У вас обед с деканом? — сказала она, приподнимая напоказ розовый клейкий листок-напоминалку.

Почти все высказывания Рейчел звучат как вопрос. Неспособность понизить к концу фразы интонацию вызвана отчаянной неуверенностью в себе, недостатком самоуважения. Рейчел работает на кафедре вот уже почти пять лет и только недавно перестала отпрашиваться, чтобы сбегать в дамскую комнату и поблевать, когда кто-нибудь ей нагрубит. По словам Рейчел, теперь рвотный рефлекс вызывает у нее только Пол Рурк, и я стараюсь ее убедить, что это вполне естественно.

Я взял у нее записку, просмотрел скудную информацию. В левом верхнем углу проставлено время: семь тридцать.

— Что Джейкобу понадобилось спозаранку? — вслух удивился я. Если декан появляется в своем кабинете до полудня, ничего хорошего не жди. Я дружу с Джейкобом и знаю, что он платит за обед лишь в тех случаях, когда надо как-то смягчить скверные новости.

— Что-нибудь еще?

Рейчел неохотно передала мне еще две записки, словно предпочла бы меня пощадить, будь она вправе. Я забрал их с собой в кабинет, закрыл дверь. Первая записка от Грэйси: просит выделить ей время для встречи после обеда. Никаких извинений, ни сожаления о том, что она изувечила заведующего кафедрой. Вторая — от представителя профсоюза Герберта Шонберга, который неделями вымаливает аудиенцию, вероятно, чтобы обсудить мои недочеты в роли руководителя кафедры, — должность, на которую меня избрали именно благодаря тому, что отсутствие у меня административных талантов вошло в легенду.

Никто ни на миг не допускал и мысли, что я попытаюсь что-то сделать. Никому и во сне бы не привиделось, что я найду бланки, необходимые, чтобы сделать это что-то. Весь университет считает меня вопиющим профаном в оргвопросах. Отчасти это связано с тем, что двадцать лет я громко и публично повторяю: наши общие беды вызваны не столько политикой, сколько отсутствием воображения и доброй воли. Неспособность лавировать плюс извращенная склонность становиться порой на сторону врагов (этим я сильно огорчал Тедди, когда тот возглавлял кафедру, поскольку мой голос часто оказывался решающим), невнимание к интригам и махинациям, а также провалы в краткосрочной памяти сделали меня в глазах коллег идеальным компромиссным кандидатом на роль временного заведующего нашей безнадежно разделенной кафедрой. Много ли вреда могу я причинить за год?

Как выяснилось, могу изрядно, опираясь на Рейчел. Никто не предвидел, что может произойти, если к такому, как я, приставить компетентного секретаря, знающего, где эти бланки и как их заполнять, кому и в какой момент посылать. Падение Тедди, после шести лет руководства кафедрой, было вызвано злоупотреблением властью, чем все справедливо были возмущены, — и это несмотря на его постоянную приторную «дипломатию». Правила, четко прописанные в уставе кафедры, по сути своей (если соблюдать их буквально) эгалитарны и превращают руководителя в беспомощного посредника, если он окажется настолько глуп, что станет подчиняться уставу. Тедди, разумеется, вовсе не собирался подчиняться уставу, лишь делал вид, и сам факт, что это обнаружилось только через шесть лет, убедительно свидетельствует о его административных способностях, а также о том, как отчаянно Тедди желал сохранить эту должность, избавлявшую его от значительной части академической нагрузки.

И наоборот: поскольку я вовсе не желал эту должность, я не видел надобности действовать тайком. И пусть все думали, что даже года не хватит, чтобы перевернуть кафедру вверх тормашками, я им показал, что достаточно и двух семестров — при условии, что заведующий не слишком чувствителен к насмешкам, поношениям и угрозам. Кто мог предугадать, что я решусь подорвать те самые принципы эгалитарной демократии, которые держали нас всех в вечном нездоровом возбуждении вот уже больше десяти лет?

Ну, всякий, кто меня знает, мог бы это предугадать, но они не сумели. Вот уже на исходе академический год, в начале которого я принял бразды тиранической власти, но меня так и не удалось обуздать — несмотря на поток ядовитых посланий декану, главному администратору кампуса и в студенческую газету, и это я еще не принимаю во внимание подметные письма, прилетающие ночной порой в кафедральный почтовой ящик, и неиссякаемый поток официальных посланий, многие из которых грозят судебными исками, если я сейчас же не прекращу то и не оставлю сё. В общем и целом, как говаривал Гек Финн, веселье что надо.

В приемной зазвонил телефон, и я с помощью переговорного устройства уведомил Рейчел, что я только что вышел, а чтобы не заставлять ее лгать, так и сделал. Нет у меня желания общаться в такую рань с кем бы то ни было.

В том числе с Билли Квигли, который отловил меня в коридоре, пока я искал ключ, чтобы запереть дверь кабинета. Билли направлялся в свой собственный кабинет, сидеть там до пары, начинающейся в девять. Вид у него был такой, словно до трех часов ночи он пил, а потом еще час-другой свистел в пустую бутылку.

— Ты входишь или выходишь? — осведомился Билли.

— Сам не знаю, — ответил я. — Пойдем выпьем кофе в студенческой столовой.

Он скривился. Кажется, идея пить кофе показалась ему оскорбительной.

— Я получу следующей осенью дополнительные часы или как?

— Сегодня я обедаю с деканом, — сказал я. — Кто знает? Может, выкроим бюджет.

— Да к дьяволу бюджет! — рявкнул Билли, искренне обозлившись на мою дешевую уловку. — Речь идет о жалких трех косарях, не о тридцати. Не тычь мне в нос бюджетом.

Я всем сердцем ему сочувствую. Бюджетный данс макабр, ежесеместровый этот ритуал, нелеп. Нет никаких разумных причин, почему нельзя нам сообщить заранее, будет ли достаточно денег на финансирование нужного количества семинаров творческого письма для первокурсников. Но требовать разумных причин и есть ошибка логики.

— Как я уже сказал тебе вчера вечером, я делаю все, что могу.

— Вчера вечером — это ты о чем?

Билли Квигли забыл, что звонил мне, и, судя по озадаченной и воинственной гримасе на опухшей физиономии, он ничего не помнил ни о самом разговоре, ни о том, что завершили мы его дружески, даже сентиментально.

— Билли, — сказал я. — Хорошего тебе дня.

— Хэнк, — сказал Билли Квигли. — Тебе самого паршивого.

Глава 6

До студенческого центра рукой подать, но теперь дорога удлинилась из-за обширных раскопок — летом тут вырастет новый колледж технических наук. Церемония начала строительства намечалась в первую неделю месяца, но одна из шишек, наш конгрессмен, спускаясь по трапу чартерного самолета и приветливо помахивая рукой на камеру — воображаемым избирателям, оступился на первой ступеньке и сломал себе лодыжку на второй, из-за чего церемонию начала строительства вынужденно перенесли на сегодня, когда котлован уже выкопан. Придется искать такой угол съемки, чтобы огромная яма не попала в кадр, когда конгрессмен символически поднимет на лопату «первый ком земли».

По правде сказать, эта ямища пробуждает во мне тревогу, и не потому, что конгрессмен от Пенсильвании пал, исполняя свой долг по пути на официальную церемонию. Возможно, говорю я себе, нехорошее предчувствие связано с тем сюрпризом — копией моего собственного дома, — который вырос на моих глазах из предыдущего котлована, и вид нового котлована вызывает у меня страх перед очередными сюрпризами. Хотя, казалось бы, эта яма в земле должна меня ободрять. Все кампусы университета боролись за этот колледж, а заполучили его мы — явное поощрение в наши скудные времена.

Скоро зальют бетонные опоры, из земли вверх полезут стены, летний воздух наполнится стуком отбойных молотков, пением дрелей и голосами людей, которым необходимо срочно донести до товарищей жизненно важную информацию («Голову береги нах!»), когда закачаются в пыльном воздухе стальные балки.

Все это совершенно естественно будет расти из пока неосвященной, но уже несомненной дыры в земле, и все это означает, что слухи о надвигающейся чистке преподавательских рядов попросту не могут быть правдой. Даже университетские администраторы не настолько глупы, чтобы потратить миллионы на новый корпус в тот самый год, когда собираются разорвать постоянные контракты, ссылаясь в свое оправдание на финансовые трудности. А вдруг они вовсе не собираются строить здесь новый корпус? Пригласят всех преподавателей выпить «Кул-эйд» после баскетбольного матча на ослах да и закопают в братской могиле. Такой сценарий тоже соответствует известным фактам, и пусть через века до меня донесся смешок Уильяма Оккама, этот звук не рассеял моих подозрений. В данный момент котлован гораздо больше похож на могилу для тупых сотрудников университета, чем на новый, супероснащенный технический центр, и я не удержался от нервозной улыбки при мысли, что администрация могла бы одним ловким финтом избавить всех нас от страданий.

На дальнем берегу пруда, там, где под высокими деревьями легче укрыться от ветра, жмутся тридцать-сорок уток и гусей. Сейчас как раз время птичьих миграций, но эти-то живут в кампусе круглый год, на постоянном контракте, всем довольные, питаясь попкорном и прочей ерундой, которой с ними делятся студенты. Слишком жирные, чтобы пуститься в полет, и, как говорится, слишком уродливые, чтобы думать о любви. Сидят на берегу неподвижно, словно забытые манки.

Их легко обмануть: они давно позабыли верные свои инстинкты, слишком часто поддаваясь низменным соблазнам. Головы вращаются, в то время как тушки неподвижны, и стоит мне вынуть руку из кармана и прикинуться, будто я рассыпаю по берегу попкорн, птички устремляются ко мне, клином переплывают ровную гладь пруда. Мне бы хотелось, чтоб они были сообразительнее, умели с того берега разглядеть, что я ничем их не угощаю. От охотников я слышал, что утки умные, у них замечательное зрение, они сверху, в полете, различают малейшее движение на земле — например, видят глаза охотника.

Если это так, то наши утки — деревенские идиоты. Вот они вперевалку выходят из воды и топчутся на коричневой траве в поисках того, что я будто бы им бросил. Видят же, что ничего нет, и все равно ищут. Протестующе гогочут, все громче, крещендо. Среди уток трое крутых с виду белых гусей, один из них, самый высокий и элегантный, подходит ближе и шипит на меня, широко раскрыв клюв, темная беззубая щель выглядит неожиданно угрожающей. Белая грудь слегка подкрашена ржавчиной, это напомнило мне о том, как накануне я чихнул и капли крови полетели через стол.

— Финни! — обратился я к гневному гусю. — Que pasa?

Гусь снова зашипел, и я вынул руки из карманов, демонстрируя всей компании, что у меня при себе нет попкорна, черствого хлеба, сластей. Несколько уток соскользнули с берега в воду и медленно поплыли обратно, пару раз досадливо крякнув на прощанье. За ними последовали все остальные, оставив меня наедине с гусем, которого я назвал Финни.

— Зря ты меня попрекаешь, — сказал я. — Сам виноват.

— Профессор Деверо? — послышался чей-то голос у меня за спиной.

Это Лео, студент моего творческого семинара. Долговязый и неуклюжий, рыжеволосый, с длинной прыщавой шеей. Пару месяцев назад он поделился со мной, как с единственным, кто способен его понять, что ко всем прочим предметам он относится пренебрежительно, и не столько потому, что их преподают глупцы, сколько потому, что ему жаль отрывать время от творчества. Ему даже на еду и сон времени жаль. Он живет лишь ради того, чтобы писать.

— Есть немало других причин, чтобы жить, — сказал я. — Тем более в вашем возрасте.

— У меня нет, — заявил он непреклонно, словно подозревал, что я жду именно такого ответа, безоговорочной присяги на верность. — Все говорят, это одержимость, — добавил он, и лицо под рыжими волосами вспыхнуло. Он подписан на кучу журналов для писателей и читает все интервью с авторами. — Пишешь потому, что не можешь не писать. У тебя нет выбора.

— Конечно же, у вас есть выбор, — возразил я, не желая закреплять столь романтические представления о творчестве у юноши с весьма скромным даром.

— У меня нет, — повторил он. — Быть писателем — или не быть вовсе.

Разговор этот состоялся в феврале, а теперь уже настала весна и все расцвело (кроме таланта Лео). На семинаре мы привычно препарируем его рассказы. Сегодня он принес на обсуждение очередной опус, и я догадываюсь, что автору предстоят невеселые часы. А еще боюсь, что он спросит мое мнение, хотя я с самого начала запретил всем участникам семинара задавать этот вопрос. К счастью, сейчас Лео интересовало другое:

— С кем вы разговариваете?

— С гусем, — признался я.

Лео воспринял мой ответ с облегчением:

— Я-то испугался, не разговариваете ли вы сами с собой.

Кафетерий студенческого центра разделен на большую общую столовую и помещение существенно меньше — для преподавателей и сотрудников. Разделение чисто условное, никакими официальными табличками оно не обозначено, и все же студенты держатся в стороне от преподавательской зоны. В начале осеннего семестра какой-нибудь первокурсник забредал порой сюда, видел твидовые костюмы, разворачивался и поспешно отступал, как священник, угодивший в предбанник борделя. Через пару недель все новички уже знали и уважительно соблюдали границы нашего пространства. А вот я их границы так свято не берегу и частенько сажусь за столик в студенческой столовой.

В книжном киоске напротив кафетерия я купил «Зеркало Рэйлтона» и прихватил номер студенческой газеты, хотя ничего бодрящего никогда в ней не находил. Я просмотрел «Зеркало заднего вида» в надежде на продолжение истории Уильяма Черри — человека, который в начале месяца лег ночью на железнодорожные пути и лишился головы. В первой статье были намеки на какие-то пока не раскрываемые обстоятельства, но вполне возможно, что самая простая разгадка — отчаяние. Вместо продолжения, которое я хотел бы прочесть, мне подсунули раздел «мнений» со статьей моей матери — мать, как и сын, частенько появляется в этом издании. Нынче она критиковала департамент жилья и городского строительства, ответственный за высотное здание дома престарелых, где мать трудится волонтером, хотя половина обитателей этого дома ее моложе. Заодно мать решила разобраться с политикой департамента здравоохранения, направляющего психически больных пациентов в корпус, изначально предназначавшийся исключительно для граждан пенсионного возраста. Ошибочность этой политики мать проиллюстрировала случаем с юношей из Белльмонда, соседнего с нами города. Через две недели после того, как парнишку переселили из специализированного заведения, он поднялся на лифте на верхний этаж Башни Белльмонда, затем по лестнице на крышу, перелез через ограждение, оглядел мир с высоты и спрыгнул. Восьмидесятилетняя женщина, отдыхавшая у себя на балконе, видела, как он пролетал мимо, и слышала, как он грохнулся на капот припаркованной внизу машины с такой силой, что включилась сирена и вопила еще двадцать минут, пока дверцу в машине не разрезали «челюстями жизни» и не отключили сигнал. Моя мать, если я правильно понял ее мысль, утверждала, что престарелая женщина не должна быть свидетельницей подобных трагических событий. Психическим пациентам, которым не исполнилось шестьдесят пять лет, нужно предоставить другое здание, пусть оттуда сигают.

Наверное, мне тоже полагалось иметь свое мнение по этому поводу, но после маминой статьи я почувствовал, как меня растеребила ее логика. С мамой я почти никогда не соглашаюсь, слишком уж хорошо я ее знаю. И наверное, человек строгой морали не стал бы отвлекаться на второстепенные детали и задумываться, видел ли и юноша ту старуху, когда пролетал мимо ее балкона, и не опомнился ли он, заметив промелькнувшее в окне лицо — за миг до того, как заголосила сирена. В бытность свою писателем я бы, наверное, сумел оправдать подобные размышления, поскольку странные детали и неожиданные ракурсы и есть то, из чего строится впечатляющий рассказ, но сейчас подобные мысли свидетельствовали скорее об умственной расхлябанности, о недостатке сочувствия.

В студенческой газете куда больше смешного, хотя в основном юмор возникает неумышленно. За исключением первой страницы (университетские новости) и последней (спорт), это изданьице почти целиком состоит из писем в редакцию. Я просмотрел их — во-первых, проверяя, не упоминается ли мое имя, во-вторых, в поисках чего-то необычного, а по нынешним временам необычна любая тема за пределами несвятой троицы жалоб на недостаток эмпатии, сексизм и фанатизм. Пламенные и не всегда владеющие слогом авторы писем желают уведомить читателей, что выступают против всего этого. Коллективно они уверены, что праведное негодование искупает и даже перевешивает все изъяны пунктуации, орфографии, грамматики, логики и стиля. И культура теперь на их стороне.

На первой странице две большие статьи, одна о предстоящей сегодня официальной церемонии начала строительства технического колледжа, вторая извещает наше сообщество о том, что длившиеся год работы по удалению асбеста близки к завершению и остался лишь корпус современных языков. На фотографии рабочий, занимающийся удалением асбеста, в маске и спецодежде. Я всматривался в фотографию и пытался понять, каким образом этот мужчина, чье лицо и фигура полностью скрыты, может напоминать мне Уильяма Генри Деверо Старшего, родителя не только моего, но и Американской Литературной Теории, который после сорокалетнего перерыва собирается вернуться если не в жизнь своего сына, то, по крайней мере, в места, где тот обитает.

Но вместо того, чтобы вволю поразмышлять о возвращении У. Г. Д. Ст., я вытащил очередной опус Лео и принялся читать: нужно хоть бегло ознакомиться перед дневным семинаром. Рассказ, очевидно, был вдохновлен кинематографом (вернее, антивдохновлен). Призрак давно умершего убийцы возвращается каждые двадцать лет терроризировать один и тот же городок, живописно расправляясь с потомками тех местных жителей, кто сто лет назад приговорил его к повешению. Заключительную сцену можно считать кульминацией лишь постольку, поскольку, убив молодую женщину, чья единственная вина, похоже, заключается в склонности крутить динамо, призрачный убийца насилует ее труп. Убийство заняло один в меру длинный абзац, акт изнасилования растянулся на полторы страницы (строки через один интервал). К рассказу автор прикрепил записку от руки, адресованную мне лично. Лео выражал одно-два небольших опасения. Его беспокоило, не перестарался ли он в сцене изнасилования, а также он хотел меня уведомить, что повествование не закончено. Сначала задумывался небольшой рассказ, но вполне вероятно, это вырастет в роман. Под вопросом о сцене изнасилования я приписал: «Некрофилию всегда следует приглушать». И внизу последней страницы: «Обсудим».

— Хорошо, обсудим, — раздался голос у меня за плечом, и в этот раз, обернувшись, я увидел Мег, дочь Билли Квигли.

— Отрада усталых очей, — сказал я, приглашая ее сесть рядом.

И это правда: вроде бы ни у Билли Квигли, ни у его многострадальной жены не имеется особо удачных генов для передачи потомству, но все их дочери вышли красавицами. От красоты Мег только что дух не захватывает, и, как большинство по-настоящему красивых женщин, она ни на кого не похожа. Остальные сестры все более-менее одинаковы, словно юные актрисы мыльной оперы, но такое лицо, как у Мег, не надеешься увидеть вновь в том же столетии.

Она выдвинула стул и села напротив меня. В руках исходящая паром чашка чая и коричневый бумажный пакет, внутри него что-то похожее на теннисный мячик.

— Не знала, что в эстетике некрофилии действуют четкие правила.

Я откинулся к спинке стула и всмотрелся в девушку. У нее в пакете персик, вот что у нее там.

— Только что наткнулся на твоего старикана, — сказал я. — Выглядит не слишком хорошо.

— Даю ему год, — ответила Мег.

Она всегда отзывается об отце небрежно и жестко. Они бьются насмерть. Публичная позиция Мег: ее отец — идиот. Подозреваю, что приватное ее мнение существенно отличается от демонстрируемого прилюдно. Она побывала замужем за человеком, который недотягивал до уровня Билли, и теперь активно ищет мужчину, который мог бы сравняться с этим мерилом, но ей не слишком везет — по крайней мере, в Рэйлтоне. Эта ее активность — одна из причин раздоров с Билли. Однажды вечером посреди осеннего семестра мне на кафедру позвонил человек, искавший отца Мег, которая напилась и вырубилась в городском пабе. Этот человек хотел, чтоб Билли приехал за своей дочерью. Поскольку Билли в тот момент вел занятия и поскольку он прекрасно мог обойтись без таких новостей, я откликнулся на этот вызов, загрузил Мег на заднее сиденье «линкольна», отвез в ее квартиру, сгрузил на диван в гостиной и обратился в бегство, когда она, полупроснувшись, попросила раздеть ее и уложить в постель.

— Значит, пора тебе с ним примириться, — сказал я. — Ты же его любимица.

Мег покачала головой:

— Я охреневаю, когда попадаю к ним. Передать не могу, что творится в доме.

Но я вполне мог вообразить. Дом Квигли деградировал вместе со всем районом, краска облупилась, крыльцо сгнило, крошечная лужайка и даже обочина подъездной дорожки заросли сорняками. Когда Лили и я приехали в Рэйлтон, Билли жил в солидном районе среднего или чуть ниже среднего класса, там селились многие молодые сотрудники университета. Ныне это вотчина деморализованных работников железной дороги, они перебиваются то на пособие по безработице, то на государственные субсидии, их мародерствующие отпрыски гоняют по улицам до поздней ночи, забывая об уроках, которые им задает моя жена, и с нетерпением ждут, когда же подрастут настолько, чтобы, обзаведясь фальшивым удостоверением личности, вскарабкаться на барный стул рядом со своими унылыми родителями в безрадостном кабаке, в чьих темных окнах давно уж не меняли устаревшую рекламу пива.

— Думаю, он нуждается в моральной поддержке, вот и все.

— А кто не нуждается? — На миг жесткая маска свалилась, но тут же вернулась. — Сознавать, что самим своим существованием ты обязана чужой дури, не так-то приятно.

Я знал, что спорить ни в коем случае нельзя, разве что я хочу затеять скандал прямо тут, в студенческой столовой.

К ортодоксальному католицизму своих родителей Мег относится без капли снисхождения. После появления на свет десяти маленьких Квигли (а еще случилось три выкидыша) семейный врач предупредил миссис Квигли, что новая беременность поставит под угрозу ее жизнь, однако она и думать не хотела о каких-либо средствах контроля рождаемости, пока молодой приходской священник, недавно прибывший в Рэйлтон, не поговорил с ней с глазу на глаз и не убедил ее в том, что она свой долг выполнила и большего Бог не требует. Мег была пятой из десяти, и она постоянно твердила, что будь у ее родителей хоть одни мозги на двоих, они бы остановились на четвертом ребенке. Среди прочих качеств Мег это у меня тоже вызывало уважение: большинство людей предпочло бы захлопнуть дверь после того, как сами в нее протиснулись.

Поскольку я вел себя хорошо и не стал возражать, Мег предложила мне кусочек персика.

— Посмею ли? — спросил я.

— Вот в чем вопрос, — кивнула она.

И я не посмел, хотя, вероятно, проблема была не в моей отваге. Мег заигрывала со мной с того самого дня, как я отказался раздевать ее и укладывать в постель, и я отвечал на ее заигрывания, должно быть, потому, что мы оба видели в этом всего лишь флирт. Обоюдно считалось, что стать любовниками нам мешает только моя трусость. Мужчину моего возраста подобные намеки не могут не заинтересовать — заинтересовать почти достаточно, чтобы попытаться выяснить, посмею ли я, если бы не подозрение, что мои корчи доставляют Мег куда больше удовольствия, чем доставил бы секс. Корчась, я думал, что сам больше удовольствия получил бы от секса.

— Нет, — решила она наконец. — Нечего было так долго колебаться.

Доев персик, она с усмешкой протянула мне косточку:

— Вот! Было — и не стало.

— Есть и другие персики, — сказал я.

— Такого больше нет. Этот был самый-самый лучший.

Сожаления? Да, кое-какие у меня были.

Она встала:

— Пора на занятия. У меня будут курсы осенью?

— Надеюсь, — ответил я ей так же, как ее отцу. — Приложу усилия.

— Давно пора принять в профсоюз и нас, ассистентов.

— Рассчитывай на мой голос.

Она фыркнула, будто мои посулы недорого стоили в ее глазах. Возможно, ей было даже кое-что известно о шатком моем положении в профсоюзе.

— Что мой идиот-отец придумал для меня на этот раз — уму непостижимо!

— Что же?

— Снова отправиться на учебу и защитить диссертацию, — пробурчала она. — Обещает все оплатить.

— Вот придурок! — подыграл я.

Лицо ее омрачилось.

— Легче на поворотах! Это же мой старикан, а не кто-нибудь!

Глава 7

Кампус находится на окраине города, в пяти или десяти минутах езды от делового центра — в зависимости от того, удастся ли проскочить оба светофора на зеленый свет. Джейкоб Роуз назначил мне встречу в «Кеглерсе», в центре города, на полдень. В кампусе деканы не едят. Мы будем обедать возле дорожки для боулинга. «Кеглерс» находится по ту сторону железнодорожных путей, что делят город ровно пополам. В Рэйлтоне нет хорошей стороны, как нет и плохой. Действует другое правило: чем ближе селишься к железной дороге, тем хуже. В пору процветания, когда все поезда в Чикаго и далее на запад проходили через город один за другим, спастись от сажи и грязи можно было, только забравшись на холмы выше той линии, где оседала гарь. На нижнем ярусе дома зарастали слоями серой пленки. Ныне, хотя железная дорога почти мертва, остов делового центра все еще остается таким грязным и серым, что дожди его не отмоют, даже если будут идти месяц подряд, и весь город столь отвратен, что и здесь, и на уровне штата чиновники трудятся сверхурочно, изыскивая средства для того, чтобы завершить отрезок четырехполосного шоссе север — юг, которое пройдет мимо Рэйлтона. Строительство сулит вакансии хронически безработным служащим железной дороги, новое шоссе должно облегчить жизнь дальнобойщикам, избавить от пробок на узких улочках в центре города. В этом смысле шоссе прославляли как шанс на экономический расцвет для всего региона, однако после окончания строительства четырехполосный хайвей завершит изоляцию Рэйлтона: проезжающим мимо уже не придется ни останавливаться здесь, ни даже снижать скорость.

Я приехал заранее, однако Джейкоб Роуз был уже на месте. Более того, он вовсю уплетал сэндвич с солониной.

— Извини, — сказал он, когда я выдвинул стул для себя. — Пришлось втиснуть еще одну встречу на двенадцать тридцать, так что я поем и побегу. Попробуй солонину.

Эта часть обеденного зала нависает над расположенным ниже боулингом, из двадцати двух дорожек отсюда видно только две. Неуклюжий, медлительный малый в мешковато свисающих джинсах делает мерзкий сплит и орет:

— Мать твою так!

— Тебя здесь солонина привлекает или атмосфера? — поинтересовался я.

— В Рэйлтоне атмосферы нет нигде, — ответил Джейкоб. — Нос у тебя — красотища!

— Спасибо.

— Я слышал, это дело рук Грэйси, — продолжал он. — А ты, должно быть, оберегал пах.

С виду солонина и впрямь хороша. Я огляделся в поисках официантки. Похоже, тут всего одна, и та в другом конце зала флиртует с барменом.

— Правильная стратегия, — одобрил декан. — С Грэйси всегда жди подлого удара снизу.

Полагаю, это личный опыт.

— Но при этом подставляешь все остальное.

— Подставлять все остальное — фирменный прием Хэнка Деверо, — сказал Джейкоб.

Я помахал официантке, но та все еще не замечала меня. Развернулась и пристроила пышные бедра на барный стул.

— Мне жаль усугублять твои проблемы, — сказал декан.

— Ну так не усугубляй их, бога ради! — Я украл у него кусочек жареной картошки.

— Но, может быть, для тебя это не такая уж плохая весть. — Он вытер рот бумажной салфеткой и слегка отодвинулся от стола. — Ревизия кафедры английского языка и литературы перенесена. Внутренняя проверка начнется в сентябре, внешняя последует в октябре. Если тебе где-то задолжали услугу, сейчас самое время об этом напомнить.

Я провел руками по волосам.

— Дикость какая-то, — сказал я. — У нас же переходный период. Мы ищем нового заведующего.

— В чистом виде финансовый вопрос, — пояснил Джейкоб. — Комиссия посетит также Восточный и Северный филиалы. Таким образом, все три кампуса подвергнутся ревизии одновременно, и ребята из администрации смогут пропагандировать свою любимую идею, что мы — единый университет, хоть и разделенный географически.

— Идеологически разделенный, вернее было бы сказать. Философски. Демографически. Экономически.

— Как бы то ни было. А насчет переходного периода можешь не волноваться, денег на нового заведующего вам все равно не выделят. Это строго между нами. Официально тебе об этом сообщат на следующей неделе.

— Имеет ли смысл спрашивать почему?

Джейкоб пожал плечами:

— Ты мог бы задать вопрос, а я мог бы на него ответить. Но это лишь обозлит тебя. Испортит аппетит перед ланчем. Закажи себе наконец что-нибудь.

Он оглянулся через плечо и сразу же поймал взгляд официантки, той самой, которая меня в упор не видела. Теперь же она соскользнула со стула и подошла к нам.

— Все понравилось? — спросила она.

— Все замечательно, — ответил декан. — Мне бы еще кофе.

Она уже повернулась уходить, но тут декан спохватился:

— Ничего не закажешь, Хэнк?

Девица уставилась на меня в изумлении, словно я только что материализовался за столом.

— Ой! — вскрикнула она. — Привет!

Я заказал сэндвич с солониной. Она записала заказ, принесла декану кофе и вернулась на барный стул.

— Не для протокола: никто не верит, что все проблемы английской кафедры будут решены, стоит нам пригласить заведующего со стороны, — продолжил Джейкоб.

— Такова изначально была и моя позиция, если помнишь.

— Значит, в кои-то веки вышло по-твоему, — улыбнулся Джейкоб. — И кстати, Финни просил меня выступить третейским судьей. Он не хочет, чтобы ты проводил собеседования с кандидатами. Говорит, поскольку ты изначально был против самой идеи искать кого-то нового на это место, тебе не следует руководить отбором. А раз никаких интервью не предвидится, я собираюсь решить этот спор в его пользу. Пусть хоть чему-то порадуется.

— Держу пари, твой род восходит по прямой к Соломону.

— Он также грозит подать в суд, если ты не прекратишь издеваться над его ученой степенью от Вентура Бульвар Буррито Дворец и Школа искусств. По мнению университетского совета, мы тут ничего сделать не можем. Финни сам поставил себя в смешное положение, приобретя степень от неаккредитованного института, это его дело, но и мы окажемся в смешном положении, если устроим разбирательство. Вот если он когда-нибудь вздумает подавать на ставку профессора, тут-то мы и ткнем этим ему в нос, но до тех пор…

— Да ладно, — сказал я. — Вовсе не хочу, чтобы его уволили. Всего лишь пытаюсь минимизировать причиняемый им ущерб.

— Тут мы расходимся, — сказал Джейкоб, отодвигая пустую чашку, и голос его выражал добродушную покорность судьбе. — Я бы с удовольствием уволил ублюдка. Но мне пора.

— Послушай, пока ты не испарился, скажи наконец, когда я получу свои денежки.

Он глянул на меня выразительно — мол, не следовало задавать этот вопрос. Да, знаю.

— Когда я получу свои.

— Это не ответ, — сказал я.

— Знаю. Чего ты добиваешься?

— Твоего обещания. И чтобы ты позволил мне дать кое-кому обещания. Деньги в итоге всегда выделяются. Почему бы не избавить наших преподавателей от лишних переживаний? Назовем это подарком к Рождеству, пусть и сильно заранее.

— Ты не учитываешь целевую аудиторию.

— Окей, подарок на Йом Киппур.

— Да хоть на Рамадан. Я не могу дать тебе деньги, которых у меня нет. Если я пообещаю, а бюджет не будет принят, кому от этого станет лучше? Мы каждый год проходим через эту хрень. Все правила известны назубок.

— Пусть правила известны назубок, это еще не значит, что они правильны. — Очередной мой бесполезный афоризм. — Ты мог бы поднять этот вопрос, если бы счел нужным. Мог бы в кои-то веки поступить как надо, хотя бы для разнообразия.

Джейкоб напустил на себя то усталое выражение, которым он всегда прикрывается, когда я захожу чересчур далеко, полагаясь на тот факт, что мы оба в молодости были простыми смертными, вместе играли в футбол и даже пережили отказ в постоянном контракте.

— У тебя не случается кровотечений из носа там, на моральной высоте?

Я улыбнулся невинно:

— Из этого носа?

— А, точно. О чем я только думал.

— Я серьезно, Джейкоб, — сказал я и с удивлением понял, что действительно отношусь к этому со всей серьезностью. Бывает обидно, если не удается трудное дело, но когда простые вещи нельзя сделать безо всякой на то разумной причины, это не просто обидно — чувствуешь, что все прогнило до самых печенок. — У меня, между прочим, есть кафедральные бланки. Наверняка тебе придется нести ответственность за любые гарантии, которые я дам письменно. Будешь меня злить, я не только продлю контракты — я еще и пообещаю увеличить оклад.

— На том и кончится твоя карьера заведующего.

— Не пытайся угрожать мне, — сказал я. — Во всем университете едва ли сыщется два-три человека, способных принять всерьез угрозы Джейкоба Роуза, и я не из их числа.

Едва эти слова были сказаны, как мне стало стыдно, потому что, разумеется, это было жестоко, — жестоко, ибо правда. Среди старших сотрудников мало кто уважает Джейкоба или прислушивается к его мнению. Отчасти потому, что гуманитарный факультет сам по себе не пользуется особым уважением, отчасти потому, что, сколько бы он ни строил из себя крутого, ему плохо даются словесные баталии, а именно в них и наносятся наиболее важные административные удары. Все знают, что он человек приличный, мягкий, а в результате ему то и дело велят смириться и сдаться. Джейкоб отбросил маску свойского парня, желая показать мне, что обижен, и сказал сухо:

— Сделаю, что смогу.

Я и сам с утра дважды произнес ту же фразу, так что вовсе не был осчастливлен, когда бумеранг вернулся ко мне.

В добрых намерениях Джейкоба я не сомневался — теперь, когда, уязвленный мной, он решился их декларировать, — но оставался открытым вопрос, насколько упорно он станет осуществлять эти намерения, какие приоритеты вновь займут свои места, когда пройдет боль от моего жала. Мне ли не знать, как это бывает, ведь и мои намерения слабеют, мои собственные приоритеты перестраиваются словно и вовсе без сознательного участия Уильяма Генри Деверо Младшего.

Декан отодвинул стул и встал. Официантка вернулась с чеком.

— Я заплачу! — усмехнулся Джейкоб.

— По справедливости так, — заметил я.

— Ой! — пискнула официантка, напуганная неожиданным звуком моего голоса. — Я забыла передать ваш заказ кухне.

Я попросил ее не беспокоиться.

— А ты чаевые, идет? — К Джейкобу вернулось хорошее настроение.

Я оставил довольно щедрые, в данных обстоятельствах, чаевые. Ирония — вот чего я в жизни ищу.

Девушка просияла улыбкой:

— Приходите к нам еще!

Вот тебе и ирония.

На парковке Джейкоб сказал:

— Почему это женщины либо вовсе тебя не замечают — либо пытаются оторвать тебе нос?

— Буду рад снова перекусить с тобой, — ответил я.

— Как Лили?

— В порядке, — сказал я и, не удержавшись, спросил: — А как Джейн?

Десять лет назад она выгнала его после восемнадцати лет супружества.

— Пошел ты, — буркнул он.

Я подумал: какого черта, почему не запустить пробный шар?

— Тут недавно интересный слух прошел, — сказал я, следя за его реакцией.

Реакции — ноль, что само по себе значимо.

— Ты приживешься в академическом мире, — сказал Джейкоб. — В нашей пустыне слухи и есть манна.

— Гипотетический вопрос. — Я решил копнуть глубже. — Предположим, декан — например, гуманитарного факультета — на этот раз и в самом деле что-то узнал. Поделится ли он своими знаниями со старым другом?

— С тем старым другом, который оскорбляет декана и сомневается в его порядочности? Который всегда ведет себя как заноза в заднице? — уточнил Джейкоб. — Вероятно, декан с ним поделится — в уместный момент.

— Уместный момент наступит вскоре?

— Вскоре? Думаю, «вскоре» — вполне подходящее слово.

— Правду говорят: должность меняет человека, — сказал я.

— Я слышал, твой отец перебирается в Рэйлтон?

Я замер. Я никому не говорил об этом, кроме Лили.

— От кого ты слышал?

— От твоей матери. Она интересовалась, не будет ли у нас места почетного профессора. Для Уильяма Генри Деверо, сказала она. Сначала я подумал, она хлопочет о тебе, и засмеялся. Потом до меня дошло, что речь о твоем отце.

Я улыбнулся и кивнул, признавая, что он меня зацепил, но больше никак не отреагировал на подначку.

— И что ты ответил?

— Сказал, что об этом ей следует поговорить с ректором. Она сказала, у нее есть его номер.

— У нее есть номера всех и каждого, можешь мне поверить. Даже моего отца. Только пользы ей это еще ни разу не принесло. Теннис в субботу? — предложил я, меняя тему.

— Не смогу, — ответил Джейкоб. — Меня не будет в городе. Ты остаешься за главного. Ничего не делай, понял?

— Предупреди меня, если получишь новое место.

Судя по реакции Джейкоба, я угадал. Он приложил палец к губам:

— Если получу, возьму тебя с собой.

— Спасибо, не надо, — отказался я. — Тут такое веселье, не могу оторваться.

Я выехал с парковки следом за деканом; мы оказались у переезда как раз в тот момент, когда семафор вздумал переключиться на красный и начал опускаться шлагбаум. Джейкоб втопил газ, и его «регал» проскочил под первой перекладиной шлагбаума и мимо второй. Последнее, что я увидел, прежде чем нас с ним разделил товарный поезд, — декан ликующе показал мне средний палец.

Глава 8

Моя мать живет в том районе Рэйлтона, который некогда, очень давно, считался зажиточным. В лучшую пору железной дороги здесь был просторный публичный сад, а окрестности этого сада были застроены величественными викторианскими и эдвардианскими зданиями, в том числе и особняками, — уцелели немногие на той самой улице, где поселилась моя мать, и по большей части это развалины. Да и сада уже нет, в тридцатые годы его превратили в парк аттракционов, который поначалу процветал, а под конец шестидесятых испустил дух. Только и осталось от него, что признанное негодным скрипучее колесо обозрения, пустой панцирь, из которого изъяли карусель, и огромный павильон с видом на рукотворное озеро (ныне грязную ямину) — там устраивались летние танцы и концерты. Несмотря на такую запущенность, бывший сад, он же парк аттракционов, считается самой ценной недвижимостью во всем городе, хотя уже несколько десятилетий его судьба вязнет в тяжбах между алчными и равнодушными к его участи наследниками (они живут в другом штате).

Все дома на улице, где живет моя мать, разделены на просторные съемные квартиры, с высокими потолками, со сквозняками, ледяные, сколько их ни отапливай. Большинство домов, и мамин в том числе, принадлежат Чарлзу Перти, который на протяжении тридцати лет скупал их по бросовым ценам. Единственный не доставшийся ему особняк, старая развалина, был выкуплен церковью для теперь уже почти исчезнувшего женского ордена Сердца Господнего.

Припарковавшись у маминого дома, я обнаружил, что мистер Перти, живущий по соседству, обустраивает свою ежемесячную дворовую распродажу, которая всегда длится с вечера четверга до середины субботы. Он расставил дюжину больших раскладных столов, накренившееся крыльцо полностью завалено картонными коробками с мусором, который мистер Перти вот-вот разложит на этих столах. Мистер Перти — падальщик мирового уровня; с тех пор как пару лет назад он передал свой бизнес — продажу уцененной мебели и приборов — сыну, который теперь не позволяет ему даже порог магазина переступить, мамин домохозяин рыщет по гаражным и посмертным распродажам в глухих уголках Центральной Пенсильвании, а в свободное время ухлестывает за моей родительницей, которая в семьдесят три года (она его несколько старше), вероятно, обладает в глазах мистера Перти сходством с теми элегантными и непрактичными старыми домами, что он всю жизнь скупал. Однако моей матерью завладеть не так просто, как недвижимостью. Мама проявляет благосклонность, лишь когда ей нужно куда-то поехать (она больше не садится за руль), а меня нет под рукой. Тогда она милостиво разрешает мистеру Перти доставить ее по назначению на его полноразмерном пикапе — машине, которую она презирает, ибо хрупкой, деликатного сложения даме нелегко в нее залезть, к тому же сиденье вечно завалено хламом с очередной дворовой распродажи. Моя мать никогда не смотрит, куда садится, но терпеть не может, чтобы ее щипали за ягодицы — даже неодушевленные предметы.

Однако домовладелец человек терпеливый, и даже сейчас, когда ожидается возвращение моего отца, он явно не потерял надежду на то, что однажды моя мать сделается для него доступной. Он верит, что ее стойкое предубеждение на его счет со временем рассеется. По его мнению, это именно предубеждение. Сомневаюсь, чтобы мистеру Перти (мать считает его неграмотным) было знакомо слово омерзение, наиболее точно передающее чувства моей матери к ее домохозяину.

— Генри! — затрубил мистер Перти, когда я вышел из машины и помахал рукой. Так называет меня мама, и, разумеется, так именует меня и мистер Перти, хотя я просил его называть меня Хэнком.

— У меня есть то, что вам нужно, — сказал он, когда я поднялся к нему на крыльцо и мы обменялись рукопожатием.

Он предъявил мне накладной пластиковый нос с очками и усами. Он прав — я с ходу могу вообразить с полдюжины способов их использовать.

— Сколько вы за это хотите?

Он отмахнулся от предложенных денег:

— Забирайте.

Я сунул очкастый нос в карман.

— Примерить не желаете?

Я улыбнулся и промолчал.

— Опять видел в газете колонию вашей матери, — сообщил мистер Перти. Он человек немногословный, и поразительно большую долю среди его немногих слов занимают оговорки. В последнее время, накопив столько денег, что уже не в силах ими распорядиться, он начал интересоваться акциями и доверительными фондами и был уверен, что я — как-никак профессор — обязан во всем этом разбираться. Мистер Перти делился со мной тревогами по поводу «фрустраций» рынка. У него в ухе слуховой аппарат, и я решил, что мистер Перти всю жизнь недослышивает слова и обороты. Диагноз, поставленный моей матерью, само собой, не столь милосерден. По ее мнению, этот человек за всю свою жизнь не прочел ни единой книги и потому не имел возможности сопоставить то, что слышит, с обликом слова на печатной странице. Возможно, она права. Ясно одно: мистер Перти не понимает, что его вербальные промахи представляют весьма серьезный изъян в глазах моей мамы, что ухаживания неуклюжего на язык поклонника она никогда не примет всерьез. Даже его трепет перед ее изощренностью мать обращает против него. Он слушает мою мать так, как зеваки смотрят на танцующего медведя. Страшное дело. Никого и ничего моя мать не пощадит, вынося приговор, и это поражает мистера Перти, который если и имеет какие-то мнения, держит их при себе. Потрясающий избыток мнений, имеющийся у моей матери (а она еще и записывает их и публикует в газете), кажется мистеру Перти непостижимым. Если бы у мистера Перти имелось свое мнение, ему бы и в голову не пришло его записывать.

У меня тоже есть своя, неизменная реакция на мамины колонки в «Зеркале Рэйлтона» — ужас. Лишь небольшая доля этого ужаса вызвана содержанием колонки — нет, сердце у меня падает при виде подписи. «Миссис Уильям Генри Деверо» — имя, которому она вопреки здравому смыслу остается верна все эти годы, после того как Уильям Генри Деверо Старший, то есть мой отец, ее покинул. Официальное объяснение матери таково: она опасается, как бы из-за бросающейся в глаза оригинальности и независимости ума ее не приняли за феминистку. Но истинная причина в том, что она всегда воспринимала себя как жену Уильяма Генри Деверо Старшего, в горе, а не в радости, пока смерть не разлучит их, согласно публично данному обету, и плевать на свидетельство о разводе. В результате бог знает сколько читателей «Зеркала Рэйлтона» принимают мою мать за мою жену. Порой на больших мероприятиях кто-то требует от меня разъяснений ее позиции, что само по себе довольно скучно, даже если бы я сумел закрыть глаза на эдипов подтекст эдакого журналистского брака с собственной матерью. Еще сильнее достается Лили, другой миссис Уильям Генри Деверо, — с нее спрашивают отчета за мнения, которые она и не высказывала, и не разделяет.

— Как бизнес? — спросил я.

Стол, который мистер Перти уже оформил, завален всякой дребеденью с ценниками — самая дорогая вещица стоит два доллара. Большая часть — полтинник. За медные монетки можно выбрать любую из пятидесяти с лишним фигурок, религиозных и светских. Пластмассовые Иисусы и гипсовые Марии в одной компании с ухмыляющимися толстобрюхими горгульями. Поразительно — ведь нет оснований подозревать у мистера Перти художественную идею, тем более кощунственную.

— Хорошее выложу позже, в выходные, — сказал мистер Перти. Он однажды устроил мне экскурсию по своему дому. То есть мы пробрались по узким тропинкам между всяким добром, наваленным грудами от пола до потолка. — Я всегда предлагаю вашей ма посмотреть, вдруг ей что-то глянется. Но ей, похоже, не очень-то интересно.

— Она боится, вы поведете себя не по-джентльменски, — сказал я. — Наверное, она подозревает, что у вас есть свои причины заманивать ее к себе в дом.

— Есть причины, — согласился он. — Но с ней я бы вел себя как джентльмен. Ваша ма, она же настоящая аристократка.

Я старался сдержать усмешку, но не сумел. Мне бы хотелось объяснить мистеру Перти, что моя мать вовсе не «аристократка». Она всего лишь властная старуха-учительница, пусть родом и из интеллектуального сословия, но не более того.

— Ваш отец скоро переедет сюда — волнуетесь, наверное? — спросил мистер Перти.

Я предпочел ответить максимально сдержанно:

— Да, многое изменится здесь с его появлением.

— Ваша ма говорит, он сильно болел.

— У него был нервный срыв, насколько я понимаю, — сказал я. — Говорят, он поправляется.

— Ваша ма быстро поставит его на ноги.

— Вы так думаете?

— Точно.

— Будем в это верить, мистер Перти. И спасибо за нос.

Мама встретила меня в дверях своей квартиры, на площадке первого этажа, мы клюнули друг друга в щеку.

— Генри.

Она быстро меня оглядела, отметив изувеченную ноздрю, — так прохожий мельком отмечает сверкающий городской автобус ненужного маршрута. И мама, и отец всегда были чрезвычайно отстраненными родителями. В детстве они время от времени проверяли меня, словно желая убедиться, что стандартная заводская комплектация не нарушена, после чего возвращались к своей беседе. Обоих очень удивляло мое увлечение спортом и раздражали полученные в игре травмы, будто я это делал умышленно. Мама, похоже, придерживалась мнения, что сильное растяжение можно вылечить мочалкой. Хорошенько меня потереть — и я снова здоров.

В последнее время, как ни погляжу на маму, сравниваю ее с Нормой Десмонд. Сходство на самом деле не внешнее. Мама худенькая, но в последние годы, когда зрение стало хуже, она уже не так аккуратна с косметикой, и в результате кажется более суровой, чем прежде. Выщипанные и оттого постоянно приподнятые брови усиливают эту суровость. Ее нарядам много лет, и они вышли из моды, но стоили дорого, и она одержимо за ними ухаживает. Единственная знакомая мне женщина, повседневно надевающая множество украшений. Она красит губы перед выходом из дома, куда бы ни шла, и после еды за столом, прилюдно, снова накладывает слой помады. Я никогда не могу разобрать, выглядит ли она так, словно собирается куда-то, или же так, словно ждет важных гостей. В любом случае она готова к крупным планам. И хоть я не Сесил Б. ДеМилль[8], но могу играть эту роль. Скажу маме, что выглядит она великолепно.

Комплимент она проигнорировала.

— Вижу, ты пообщался с моим вездесущим домохозяином, — сказала она. — Придется установить новые жалюзи. Старые то и дело приподнимаются немного, а у этого человека всегда найдется предлог пройти мимо моих окон. Он сует свой нос во все, хуже старухи.

— Он присматривает за тобой, мам, — вступился я.

— Нет, он присматривается ко мне. Следит, когда я выхожу, когда возвращаюсь. Боится, что я начну с кем-то встречаться.

— Ну да, и это есть, — признал я.

Мама прожила в этом месте года четыре или пять — с тех пор, как вышла на пенсию, и все это время неизменно жаловалась на избыточное внимание со стороны мистера Перти. Через пару месяцев после переезда она как-то раз посреди дня вернулась домой и застала домохозяина у себя в подвале, он возился с останками печки. Дождавшись его ухода, она вызвала слесаря, и при следующей попытке проникновения мистер Перти обнаружил, что его ключ уже не открывает дверь принадлежащего ему дома. «А если мне понадобится войти?» — спросил он. «Постучитесь, как все люди», — сказала мама. «А если вас не будет дома?» — настаивал он. «Когда меня здесь нет, и вам не следует заходить», — отрезала она.

— Если бы ты вышла за него замуж, как я тебе советовал, он бы не крутился тут все время, — сказал я. — Ты же знаешь, какой он преданный. За эти годы ты бы уже уговорила его отвезти тебя в Европу.

— Верно, — подтвердила мама. Уж она-то отлично сознавала, как действуют ее чары на домохозяина. — Вот только я бы жила в Европе вместе с Чарлзом Перти. А если бы я встретила там мужчину, который бы мне понравился?

— Живи как знаешь, мама.

— Непременно, — ответила она. — Сейчас время ланча. Ты уже ел? Хочешь сэндвич?

Решиться было непросто. Брюхо урчало, раздразненное солониной декана. Однако я же знал, чего ждать от мамы. Она всегда была весьма умеренной, а под старость и вовсе сделалась аскетичной. Я понятия не имел, о каком сэндвиче идет речь, но догадывался, что он окажется тонким, элегантным и в нем почти ничего не будет, кроме хлеба. С другой стороны, это, вероятно, мой последний шанс перекусить. Я сказал, что сэндвич был бы кстати.

Мамина умеренность проявила себя в полную силу после того, как отец удрал от нее с первой своей студенткой. Думаю, в этих обстоятельствах маме представлялось мало приемлемых вариантов, и, очевидно, самой привлекательной показалась возможность играть драму. Разумная женщина разорила бы отца при разводе, а она предоставила ему свободу и стала жить в, как она выражалась, стесненных обстоятельствах покинутой жены. Мне кажется, план ее состоял в том, чтобы унизить отца, и это показывает, как мало она его понимала, если хоть на миг вообразила, что подобная тактика даст какие-то плоды. Если ей угодно было прикидываться, будто расторжение брака оставило ее обездоленной, его это нисколько не волновало, лишь бы его самого не обездолили в реальной жизни.

В реальной жизни дело обстояло так: оба они были преподавателями хорошего среднезападного университета на тот момент, когда мой отец ушел; мама пользовалась там уважением и сохранила свое место, когда отец и Призовая Жена номер один отправились на восток в погоне за ускоренной академической карьерой. Ни тогда, ни потом у мамы, насколько я знаю, не возникало недостатка в деньгах, хотя она предпочитала жить намного скромнее, чем могла бы, сначала в интеллигентном и обтерханном университетском доме, пока продолжала преподавать, а потом и здесь, в доме, нанимаемом у Чарлза Перти после переезда в Рэйлтон.

Сэндвич состоял из двух ломтиков хлеба, промазанных тончайшим слоем плавленого сыра с перцем.

— Я бы предпочла, чтобы он избавился от этой нелепой влюбленности, — сказала мама, усаживаясь напротив меня за кухонный стол. Себе она сделала точно такой же сэндвич. — Это же абсурдно. Для чего ему семидесятитрехлетняя женщина?

Хотя ее рассуждение выглядело разумно, что-то в манере, в какой мама его подала, наводило на мысль, что влюбленность мистера Перти не кажется ей вовсе абсурдной и она имеет вполне отчетливое представление, для чего могла бы ему понадобиться, и возражает не столько против идеи как таковой, сколько против конкретного мужчины. Возможно, она даже ждала от меня опровержения: я должен был ее заверить, что отнюдь не считаю нелепым, чтобы Чарлз Перти вожделел женщину ее возраста. По правде говоря, моя мать на редкость хорошо сохранилась и вполне сойдет за ровесницу мистера Перти, хотя и старше его на несколько лет. Но я жевал хлеб, напустив на себя вид задумчивый и в целом сочувственный. От такого сложного усилия ноздря запульсировала.

— На него произвела впечатление последняя твоя колонка, — сообщил я, чтобы сменить тему. Здравая стратегия. Мать тщеславится своими статьями. Из многочисленных литературоведческих сочинений моего отца, каждое из которых в свое время вызывало интерес, лишь одна книга, самая первая, признана теперь классической. И мама неколебимо настаивает: причина такого успеха в том, что лишь эта книга была вычитана ею. Согласно ее теории, променяв истинную спутницу своей жизни (то бишь маму) на ряд недоучек-вертихвосток, мой отец предал и подлинное свое «я». С нею он был мощным, оригинальным мыслителем, а теперь лишь торопится вскочить на подножку очередного уходящего поезда. Лично я считаю, что отец как был, так и остался попросту оппортунистом и ничего другого в нем не таилось.

— Одна из лучших моих работ, — подхватила мама. — Я слышала, ее многие СМИ перепечатывают. — Не дождавшись от меня реакции на эти слова, мама продолжила: — Кстати, о журналистике: могу я попросить тебя впредь избегать автобиографических сюжетов?

Она имела в виду недавнюю мою колонку, опубликованную вскоре после того, как меня проинформировали, что Уильям Генри Деверо Старший намерен вернуться в лоно семьи. Этого события моя мать ожидала и меня заставляла ожидать со дня на день в первый год после его ухода, и вот теперь, сорок лет спустя, видимо, заслужила право сказать «я же тебе говорила». В колонке я описал события, увенчавшиеся приобретением, наречением и похоронами ирландской сеттерши, которую отец привез домой, когда я был мальчиком.

— Юмор — плохая замена точности, — сказала мама. — И еще худшая замена истине.

У меня во рту был кусок хлеба с привкусом перечного сыра, и я обнаружил, что не сумею проглотить одновременно и его, и мамин упрек. Для начала я сосредоточился на мякише, а когда благополучно протолкнул его, спросил:

— Что именно показалось тебе неправдой?

Моя мать была готова к такому вопросу, ведь она знает меня так же хорошо, как я знаю ее.

— Учти, меня вовсе не волнует, в каком виде ты выводишь в своей писанине меня, однако я бы очень хотела, чтобы не создавалось впечатление, будто твой отец глуп. Мне остается лишь молиться о том, чтобы никто не додумался послать газету ему.

— Я не посылал, — успокоил я ее. — Так что если ты этого не сделаешь, думаю, больше некому.

— Колонку вполне могут перепечатать, — сказала мама. — Тебе, конечно, это не приходило в голову? Заметка написана весьма недурно. Ты всегда был талантлив. Я бы только хотела, чтобы ты не направлял свой талант на защиту лжи. Зачастую ты выбираешь самые тривиальные темы, и даже тогда… Генри, тебе недостает возвышенной серьезности. Весомости, не подберу лучшего слова. Вот, я тебе все сказала. Вовсе не желаю задеть твои чувства, но нет ничего более поверхностного, чем умствование ради умствования. Ты превратился в умника.

— Я пишу ради денег, — умно возразил я.

Мама отлично знает, сколько «Зеркало Рэйлтона» платит своим авторам. Но по тому, как она забрала у меня тарелку и чашку из-под кофе, я догадался, что она всерьез обижена. Моя мама из тех женщин, о чьем эмоциональном состоянии всегда можно судить по уровню шума, извлекаемого из посуды и столовых приборов. Я это ценю. Поверьте, я вовсе не мечтаю, чтобы моя жена уподобилась моей матери, но все же спокойнее иметь дело с женщиной, чей эмоциональный барометр так легко считывается. Лили недостает — порой, к моему сожалению, — присущего моей матери чувства драмы. По ее мнению, звенеть посудой значит не драматизировать свой гнев, а сводить гнев к мелодраме. Моя жена считает ту разновидность подчеркнуто драматического поведения, которой наслаждается моя мать, недостойной. И Лили, без сомнения, права. Но такой мужчина, как я, которого женщины то и дело сбивают с толку, предпочитает дорожные знаки с крупными буквами. У моей матери есть свои глубины, однако она готова упрощать, подавать недвусмысленные команды: ВПЕРЕД… СТОП… УСТУПИ. Уильям Оккам мог бы следовать таким дорожным знакам, могу и я.

— Ты все еще дуешься из-за того, что я не еду с тобой в Нью-Йорк? — отважился я.

Мама обернулась от раковины, где ополаскивала наши тарелки и блюдца, изучающе присмотрелась.

— Нет, Генри, я не дуюсь «все еще» из-за того, что ты не едешь в Нью-Йорк. Я изначально не дулась, так что никак не могу дуться «все еще».

— Ага! — улыбнулся я. Что-то же ее явно гложет.

— Будь у тебя грузовик или какая-то надежная машина, другое дело, но от тебя и от этого чудища, на котором ты ездишь, нам никакой пользы. Мы бы не тянули другую машину, а сами нуждались в буксире. Нет, мы, твой приятель Чарлз Перти и я, расчудесно справимся без твоей помощи. Ему пора выбраться из Рэйлтона, и ты знаешь, как я люблю Нью-Йорк. Конечно, я бы предпочла более изысканного спутника: мне еще не доводилось переступать порог «Русской чайной» в сопровождении мужчины в ковбойских сапогах и рубашке с металлическими кнопками, но что поделать… — Ее голос замер, мама уже мысленно созерцала эту сцену.

— Позвони заранее, — посоветовал я, вставая. — Я где-то читал, что «Чайная» закрыта.

— «Русская чайная»? Абсурд. — Но тут вдруг она сделалась серьезной — серьезной на иной лад. — Что меня по-настоящему беспокоит, так это то, что ты не готов к возвращению твоего отца.

Поразительное высказывание — от изумления я буквально вытаращился на мать.

— К чему я не был готов, так это к его уходу, — сказал я. — А ныне, слава богу, мне совершенно все равно, где он и чем занят.

На ее лице появилось наименее мной любимое выражение из всего ее обширного арсенала — надменное и обидное превосходство: «Кого мы тут пытаемся обмануть, малыш?»

— Что? — спросил я, чувствуя, как понемногу распаляюсь.

— Пусть будет по-твоему, — ответила мама, и я понял, что ошибся насчет того, что самое противное выражение на ее лице — то, предпоследнее. Сменившая его скупая и печальная улыбка еще хуже.

Я глянул на часы:

— Мне пора в класс. — В семье Деверо педагогический долг всегда был козырным тузом, и я видел, как обозлил маму, выложив его в подобный момент.

— А, да, — отозвалась она. — В класс, где говорят все, кроме тебя. Вечно забываю, как это называется. — Моя мать, разумеется, не забыла, как называются воркшопы, не забыла и о том, что она их не одобряет. — Прежде чем ты отправишься просвещать юные умы своим красноречивым молчанием, не будешь ли так любезен спуститься в подвал и принести мне меньший из двух чемоданов?

Я дошел вместе с ней до двери в подвал, мама щелкнула выключателем, добившись краткого промелька света и отчетливого хлопка откуда-то из темных нижних регионов подполья Чарлза Перти.

— Ай-ай-ай, — сказала мама. — Запасные лампочки у меня кончились.

— Оставь дверь открытой, — предложил я в уверенности, что увижу нужный чемодан с верхней площадки. — И не загораживай свет.

В кои-то веки мама сделала как велено.

— Аккуратнее, Хэнк. — Она коснулась моего локтя, снизойдя до имени, которое обычно презирала. — Лестница в ужасающем состоянии.

И я тоже в кои-то веки сделал как велено, припомнив на первой же ступеньке предчувствие моей жены, что я могу угодить в больницу, пока она в отъезде, — я же был твердо намерен опровергнуть ее пророчество. Беда в том, что, едва ступив на лестницу, я сам себе загородил свет, и все внизу погрузилось во тьму. Я нащупывал следующую ступеньку, будто не очень-то и веря в ее существование или в то, что она окажется там, где было бы логично ее поместить. Поначалу я мог касаться обеих стен, однако по мере спуска стены исчезли, а перила не появились.

— Ну вот, — донесся голос матери, — ты добрался донизу.

Как она сумела это разглядеть, когда я сам не мог, — не понимаю. Но она была права. Я ступил на каменный пол, и через полминуты глаза привыкли. Нащупывая путь в темноте, я обнаружил ручку того, что счел чемоданом, потом еще одну. Я выставил чемодан, который показался меньше, на лестницу, чтобы мать проверила.

— Этот?

— Да. И раз уж ты там, то рядом с чемоданами, вплотную, должны стоять две картонные коробки с надписью «На память».

— Отойди от света, — попросил я, хотя уже лучше видел в темноте. На потолке, прямо над головой у меня, сплошная паутина труб, и я старался не задеть их. Поблизости от чемоданов нашлось с десяток, а то и больше, картонных коробок, на каждой изящным маминым почерком надпись «На память».

— Открой верхнюю, — попросила она.

Я подтащил коробку к подножию лестницы, чтобы свет падал на нее, и открыл.

— Фотоальбомы, — крикнул я наверх, и тут мое внимание привлекла яркая вещица, втиснутая в коробку сбоку.

— Это она, — сказала мама. — Подай мне чемодан, а потом, будь добр, принеси коробку.

Я выдернул из-под альбомов яркую штуковину и опознал ее: ошейник, что я купил в детстве, надеясь убедить родителей приобрести собаку, чью шею я мог бы украсить этим ошейником. Я бросил его наверх, и ошейник упал к маминым ногам.

— Ах, Рыжуха! — вздохнул я. — Как я любил эту собаку.

— Господи, какой же ты был занозой! — ностальгически отозвалась мама.

— Вот чемодан. — Согнувшись, я поднялся на несколько ступенек и протянул чемодан вверх. Когда мама выступила вперед, черный подсвеченный со спины силуэт, какое-то атавистическое чувство обрушилось на меня с такой силой, что в момент передачи из рук в руки чемодана я попятился и на миг испугался: не утащить бы за собой вниз по ступенькам и маму. Я сбился со счета ступенек и внезапно растерялся, совсем растерялся. Дернувшись вверх, я ухватился за трубу с горячей водой — такое мое счастье, — и только это помешало мне рухнуть в подвал.

— Аккуратнее! — послышался мамин голос. — С тобой все в порядке?

Хороший вопрос. Вроде бы да. Что это было — головокружение, дурнота, — было и прошло? В самом ли деле я вырубился на миг? Словно со стороны я услышал собственный голос:

— Просто потерял на секунду равновесие. Все отлично.

— Оставь там коробку. Поднимайся!

Через минуту я сидел за кухонным столом. Мама протянула мне стакан рэйлтонской водопроводной воды, лучше для здоровья нет.

— Ты бледен как привидение, — сказала она.

— Сколько пролежал этот плавленый сыр? — поинтересовался я.

— Не придирайся к моему сыру. Я тоже его ела, а со мной ничего не случилось.

— Мне совсем уже пора на урок. — Я глянул на часы. На самом деле, выбравшись из темного подвала на свет, я почувствовал себя вполне прилично.

— Посмотри на меня! — велела мама.

Я подчинился и посмотрел в ее настороженные глаза. Слабый отголосок шока, того — что бы это ни было, — что настигло меня в подвале, но вот и прошло, я снова стал самим собой. Мама, видимо, признала это и не стала возражать.

— Ты, должно быть, подхватил какую-то инфекцию, — сказала она, стоя на крыльце, и отстранила меня, когда я подался вперед, чтобы поцеловать ее на прощанье.

Мистер Перти наблюдал эту сцену со своего крыльца через дорожку, я помахал ему, спускаясь по ступенькам, и он сочувственно помахал в ответ. Он-то знал, каково это, когда тебе отказывают в поцелуе.

Глава 9

Силу воображения зачастую переоценивают. Я, например, представлял себе, насколько скверно может пройти мой послеполуденный семинар, но семинар прошел намного хуже. И вот что я думаю: если я достаточно проницателен, чтобы предсказать подобную катастрофу, то должен был бы и предотвратить ее. Но воображение без энергии остается праздным, а визит к матери как-то странно сбил меня с толку, обратил в равнодушного наблюдателя. Обычно я наблюдатель развлекающийся, но сегодняшний семинар развлечением не назовешь. И кстати, не свидетельствует ли о каком-то прогрессе внезапная утрата способности видеть повсюду смешное? Ведь меня часто попрекают недостатком возвышенной серьезности. С другой стороны, занятия в этом семинаре не могут быть прогрессом в какую бы то ни было сторону. Похоже, это убеждение разделяют и мои студенты. Они поглядывают друг на друга так, словно пытаются припомнить, о чем они вообще думали в январе, когда выбирали этот курс.

Разумеется, каша заварилась еще до того, как я вошел в аудиторию, и всему виной нежелание злосчастного Лео приглушать некрофилию. К тому времени, как я переступил порог, ситуация уже вышла из-под контроля. Ядовитая девица по имени Соланж, с угольно-черными волосами и в них агрессивно-белая прядь — знамя не капитуляции, но борьбы до конца, — пустилась рассуждать о том, что Лео постоянно пишет о киске, потому что сам он и есть киска. Прикидывается Хемингуэем, а на самом деле тряпка, неудачник, существо, остановившееся в развитии. Конфликт между этой парочкой вызревал весь семестр. Последние две недели Соланж бормотала нечто подобное себе под нос, а я сдуру игнорировал ее поведение. Но на этот раз игнорировать было невозможно. Я спросил Соланж, закончила ли она и можем ли мы приступить к разбору написанного Лео рассказа, как полагается на семинаре. Она ответила, что с удовольствием сама и начнет разбор. Рассказ, по ее мнению, был очередным бессмысленным сексистским вздором. Мусор, ни единого достоинства в нем нет, если на что и годится, то лишь на растопку.

Подобные высказывания редко стимулируют продуктивную дискуссию, не стимулировали и на этот раз. Лео залился алой краской, попытался выдавить из себя привычную самодовольную усмешку, не преуспел. С каждым семинаром ему все труднее удерживать ту публичную позу, на которую он притязал, — будто бы мы с ним своего рода команда и вместе ведем этот курс. Лео — единственный студент, повторно записавшийся на воркшоп, и он пытался внушить сотоварищам, что к нему я подхожу с куда более взыскательной меркой, чем ко всем прочим, и между нами царит не выразимое словами понимание. Поскольку лишь он один во всем университете стремится (с подобающей одержимостью) стать писателем, я-де считаю своим долгом требовать от него больше, чем от прочих, и слежу за тем, чтобы избыточная похвала не сгубила его талант. Из интервью с авторами, которые Лео жадно глотает, он уяснил: нет для юного дарования большей опасности, чем избыточная похвала, — и потому благодарен мне за то, что я его от этой угрозы оберегаю. Не знаю, благодарен ли он и другим участникам семинара, которые с еще большей решимостью, чем их наставник, остерегаются сгубить его избыточной похвалой. Или какой бы то ни было похвалой.

В данный момент все они, за исключением Соланж, смотрят на меня в ожидании подсказки, ведь обычно я не поощряю такого рода изничтожение чужой работы — огульно и наотмашь, — каким Соланж одарила нашего Лео. В моем семинаре действуют два правила, и чаще всего этого достаточно, чтобы предотвратить беду. Все замечания, любая критика должны быть сосредоточены исключительно на рукописи, не задевая ее автора. Зато и автор не вправе отстаивать свое произведение.

Отличные правила, однако есть в них фундаментальный изъян. Слабость первого правила заключается в том, что недостатки любого произведения зачастую связаны с личностью или характером автора, и в случае с Лео дело обстояло именно так. Ему не хватает не только эстетического и технического руководства в написании рассказов — помимо всего прочего, ему необходим секс. Угрюмое лицо молодого человека красноречиво свидетельствует о том, что ни одна женщина до сих пор не проявила к нему участия. Его рассказы — месть им всем скопом. В данный момент, когда Соланж обозвала его тряпкой, он весь — этюд в багровых тонах. Рыжие волосы, раскрасневшееся лицо, длинная прыщавая шея, и вдобавок на двух пальцах правой руки кровоточат кутикулы. Всю зиму он терзал свои пальцы, они сплошь в заусенцах. Вечно содраны крошечные участки кожи, как будто помидор облупили, проступает нежная мякоть. Сегодня я наблюдаю, как он колупает указательный палец правой руки, несколько ярко-кровавых точек проступило на кутикуле, он посасывает ранки, потом пристально изучает их, словно проницая тайну своей природы, такой же красной изнутри, до самого донышка.

Хотя эти двое, Соланж и Лео, весь семестр друг друга изводили, не такие уж они разные. Оба, насколько я могу судить, не обзавелись друзьями, не сумели приспособиться к этому миру. Соланж воображает себя поэтессой: по ее понятиям, это подразумевает не столько писание стихов, сколько возможность высокомерно на все взирать. Она одевается в черное, чуждается косметики, напускает на себя усталое разочарование. Ей нравится считать себя умной, и она и вправду умна, однако боится, что недостаточно умна, — во всяком случае, недостаточно для того, чтобы утвердить свое превосходство. Соланж тощая, бледная — полагаю, отчасти как раз поэтому ей так противны пылкие подростковые фантазии Лео. В его сюжетах девушки, подобные Соланж, не удостаиваются взгляда, об изнасиловании уж не говоря. Чтобы привлечь внимание какого-либо из мстительных духов Лео, требуются большие сиськи, а не выпирающая килем грудина. Прошлой осенью Соланж ушла из поэтического семинара Грэйси, как я подозреваю, именно потому, что Грэйси — сплошная женственность с избытком плоти и порой не удерживается от того, чтобы внушить юным девицам вроде Соланж: их бедра слишком узки для деторождения, их груди слишком плоски, чтобы удовлетворить потребности младенца или возлюбленного, их губы слишком сухи, чтобы возбудить страсть, их холодные очи не приманят мужчину.

Разумеется, такие вещи нельзя говорить студентам, особенно Лео и Соланж (да и Грэйси не стоит). А поскольку помочь в этой ситуации могли бы лишь те слова, что остаются несказанными, нет у меня и разумной стратегии. Мне бы следовало предупредить Соланж, что она нарушает регламент. Все этого явно ждут от меня. Всем известен мой принцип: строгая, жесткая критика должна быть исключительно доброжелательной, а не такой вот зложелательной. Понятно, почему они смущены моим молчанием: как это я не одернул Соланж? Или я промолчал потому, что личные инвективы прозвучали до официального начала семинара? Или я допускаю, что в данном случае такой разгром оправдан, Лео сам навлек его на себя, исчерпав за несколько месяцев наше милосердие, агрессивно обрушивая на наши головы одну окровавленную киску за другой?

На самом деле я ничего не предпринимал потому, что в воображении я все еще торчал в подвале моей матери, все еще длился отдаленный эффект того, что обрушилось там на меня. По неведомой причине кончики пальцев покалывало, и я никак не мог отделаться от мысли, что мне следовало изучить содержимое всех картонных коробок, нагроможденных вдоль стен, что в одной из них таится нечто важное для меня, нечто позабытое. Я раскрыл ладонь и посмотрел на место, которое соприкоснулось с горячей трубой. Кожа там такая гладкая, блестящая, как будто обожженная — как бы волдырь не вздулся. Если я правильно предположил, что Лео красный до самого донышка, то какого цвета окажется изнутри Уильям Генри Деверо Младший? Хотелось бы знать.

Итак, вместо того чтобы отрабатывать жалованье, руководя этой группой жаждущих наставления студентов, я прибегаю к приему всех дурных учителей: даю понять, что разочарован в них, во всей этой компании, что они показали себя недостойными моего руководства и теперь им придется потрудиться, чтобы вернуть себе мое благорасположение. Я заявляю группе, что не скажу больше ни слова, пока кто-нибудь не сумеет выявить тему, достойную обсуждения. Что-то конкретное и объективное, а не общее и субъективное. Пока они будут искать такие темы, мысленно оправдываюсь я, все остынут. Я снимаю часы и кладу их перед собой на стол, слежу, как движутся стрелки, наблюдаю за притихшими студентами. Соланж, высказавшись, вытащила «Макбета» в бумажной обложке и притворилась, будто погрузилась в чтение. Лео застыл как в приступе кататонии, лишь изредка бросая на меня убийственные взгляды. Я знаю, о чем он думает. Я позволил этой суке вырезать его яйца. Что поделать.

Когда по моим часам до конца пары остается всего две минуты, я стряхиваю с себя летаргию и призываю музу мелодрамы: со стуком опускаю лоб на металлический семинарский стол, единственный предмет, который на данный момент объединяет меня со студентами. Когда я приподнимаю голову, все смотрят на меня, глаза вытаращили, напуганы. Даже Соланж уронила «Макбета», словно окровавленный кинжал.

— Я знаю тебя, Тиффани, — произношу я.

Все стонут. Я возвращаю их к самому началу, к вводному упражнению на понимание своих персонажей. Оно так и называется: «Я знаю тебя, Эл. Ты (не) тот человек, кто…» Упражнение позволяет проверить, насколько автор понимает собственных персонажей, — ему предлагают закончить такое предложение чем-то значимым, интересным: «Я знаю тебя, Эл. Ты тот человек, который все еще пропускает женщин вперед и придерживает дверь. Я знаю тебя, Сюзи. Ты не из тех девушек, кто забывает обиды». На семинарах продвинутого уровня «Я знаю тебя, Эл» стало условным обозначением: персонажи недостаточно четко обрисованы.

— Воспринимаются ли жертвы в этом рассказе как персонажи?

Все качают головами, воздержался только Лео.

— Что нам известно об убийце за исключением того, что сделало его убийцей?

— Ничего, — бормочут нехотя. Старые, обидные вопросы.

— Вот, — говорю я, — если бы кто-то сообразил еще час тому назад, что в этом рассказе отсутствуют персонажи, мы могли бы давно разойтись по домам.

— Тиффани очень реальна для меня! — вскрикивает Лео. Вид у него такой, словно он нас всех готов зарезать. — Очень реальна.

— Единственное, что для тебя реально, — Соланж убирает в сумку «Макбета», — это ее долбаная мохнатка. Повзрослей уж!

Чтобы не оставлять за ней последнее слово, я объявляю:

— Занятие окончено. — Одновременно со звонком.

Все потянулись прочь, за исключением Лео, который желает проводить меня до моего кабинета. Он поверить не может: неужели я действительно думаю, что в его рассказе нет персонажей? На ходу он вслух зачитывает сцену изнасилования, чтобы доказать мне, как я заблуждаюсь. К тому времени, как мы дошли до кабинета, хорошее настроение вернулось ко мне.

Глава 10

У Рейчел скопилось несколько сообщений для меня.

Герберт Шонберг, представитель профсоюза, весьма разочарован тем, что я уклоняюсь от ответа на его звонки. По-моему, использовать в этом контексте слово «разочарован» — признак лицемерия. Джун Барнс, жена Тедди, просит позвонить ей на домашний телефон, как только представится возможность, и не надо спрашивать зачем, просто позвонить. Таинственно, интригующе. Илиона хочет проконсультироваться по недвижимости. Таинственно, однако не интригующе. Грэйси все еще настаивает на личной встрече. Не таинственно и не интригующе, но, возможно, опасно. Тони Конилья просил передать, что он арендовал поле для ракетбола на четыре тридцать и хочет знать, способен ли я раз в жизни явиться вовремя. Слегка оскорбительно. Рейчел предупредила, что еще одно сообщение оставлено на моем рабочем столе. Так и есть. Посреди промокашки — пять персиковых косточек, темное влажное пятно, словно излучающее энергию. Глядя на них, я вдруг подумал, как часто люди злоупотребляют моим дивным характером. В конце концов, я, пусть и временно, руковожу большой университетской кафедрой. С какой стати обращаться со мной так, словно я повесил на грудь знак «Пни меня»?

Рейчел через переговорное устройство сообщила, что уходит домой.

— Уже? — спросил я. — Бросаете меня?

— Четверть четвертого? — ответила она, и даже с механическими искажениями ее голос прозвучал чересчур виновато. — Надо забрать Джори?

— Шучу, — попытался я ее успокоить. — Конечно, идите.

— Вам правда понравились рассказы?

— Я послал их Венди, моему агенту. То есть надеюсь, что она все еще мой агент.

Я ждал отклика Рейчел на известие о том, как я распорядился, не спросив у нее разрешения. Прошлой осенью она попыталась рассылать свои рассказы в надежде на публикацию, но, получив отказы, быстро сдалась, тем более что муж твердил: «Я тебя предупреждал» — и ворчал по поводу почтовых расходов. Я предложил ей воспользоваться бесплатной кафедральной почтой, однако моральные принципы Рейчел такого не допускали. К тому же она готова была поверить, что ее тупица муж прав и рассказы никуда не годятся. Возможно, она верит даже, что я пытаюсь заманить ее в постель, как он утверждает.

С минуту Рейчел молчала, и в тишине я соображал, в самом ли деле я пытаюсь заманить Рейчел в постель. Я почти сумел нарисовать эту картину, однако не до конца — возможно, мешали пять персиковых косточек на раскисшей промокашке, я все еще таращился на них. Неужели Мег Квигли съела все пять персиков? И что она хотела этим сказать? Перевернула метафору Элиота — в отличие от робкого Пруфрока, она посмела съесть полдюжины персиков? А что это значит в применении к сексуальной теме? Или она попросту сравнивает меня с обглоданной косточкой?

В воображении я побывал в постели с обеими женщинами разом, да только не сдюжил. Перебрал еще раз записки в надежде, что пропустил сообщение от Лили, — она должна была уже добраться до Филли, — но ничего нет.

— Спасибо? — отозвалась наконец Рейчел. — Когда?

— На прошлой неделе. Я снял копию.

Снова молчание.

— Обещайте, что не скажете мне, если она их разругает?

— Что так? Разве она — высший суд?

Короткая пауза.

— А кто же суд?

— Я. Сколько вам повторять?

— Мне правда пора идти? — сказала она.

Мне тоже. Игра воображения имеет свою цену. Мне снова приспичило в туалет. В последний раз я заходил туда по пути в аудиторию, это что же, час назад? И опять понадобилось.

Переговорное устройство защелкало. Снова Рейчел:

— Вас хочет видеть профессор Дюбуа.

— Хорошо, — сказал я прямо в интерком, чтобы Грэйси услышала. — Запускайте ее.

Вошла Грэйси. Одета красиво и дорого, в бежевое платье, вполне возможно — из кашемира. По мере того как ее изначально пышное тело становилось все дороднее, она отращивала волосы, словно желая сохранить пропорции неизменными. Выглядит, положа руку на сердце, героически, совершенно изумительно: отважная женщина, твердо намеренная одержать еще одну, последнюю сексуальную победу перед менопаузой. Понимаю, отчего Майк Лоу капитулировал. Он как раз тот тип мужчины, кому не по силам справиться с задачей, поставленной женщиной. Парфюм Грэйси предшествовал ей, и я вспомнил, что это самое ощущение — будто я сейчас задохнусь в ее ароматах — и побудило меня вчера приняться за Грэйси.

— Полагаю, у нас нет шанса провести эту встречу, как подобает двум взрослым интеллигентным людям? — вопросила она, и не совсем беспричинно: я нацепил фальшивый нос и очки, дар мистера Перти. Усы я отодрал, рассудив, что они не вписываются в желаемый образ — легкое преувеличение, а не грубая пародия. Черные пластиковые очки, к которым приделан фальшивый нос, достаточно похожи на мои настоящие очки для чтения, а пластмассовый носяра не намного нелепее моего изуродованного хобота.

Но реакция Грэйси меня разочаровала. Я надеялся, что она хотя бы на миг испугается. Если бы я сотворил с физиономией Грэйси то, что она сотворила с моей, я бы пережил тяжелый момент, мне бы показалось, пусть на минуту, что я изувечил ее сильнее, чем думал. На миг чувство вины придало бы клоунскому носу реальность в жестком свете морального воображения. То ли у Грэйси отсутствует моральное воображение, то ли она помнит, с кем имеет дело.

— Грэйси… — начал я.

— Доктор Дюбуа, — перебила она. Сделала паузу, выжидая. Я не защитил диссертацию, вот в чем намек, и фамильярности она не допустит.

Мы оба молчим.

— Прекрасно, — сказала она наконец. — У меня всего несколько минут, но я хотела повидать вас перед отъездом из города.

Моя жена, декан, моя мать и Чарлз Перти, а теперь вот Грэйси — пятая.

— Я пришла извиниться, профессор Деверо. Я не имела намерения…

— Хэнк, — перебил я, великодушно махнув рукой.

Я снял накладной нос, и Грэйси, надо отдать ей должное, содрогнулась.

— Я обдумала вчерашнее происшествие и пришла к выводу, что необходимо отделить личные проблемы от профессиональных.

Хотя я понятия не имел, как она собирается это сделать, я заверил ее, что всецело разделяю такой подход.

— Я решила подать на вас жалобу.

— Это личное или профессиональное? — уточнил я.

Грэйси проигнорировала мой вопрос.

— Таким образом, моя позиция как старшего члена кафедры будет недвусмысленно ясна. А также то, что я не позволю меня обойти.

Здесь она сделала паузу, чтобы я хорошенько усвоил ее слова.

— Знаю, вы сочтете это мелочным, но я обязана защищать свою территорию. Если бы мы вздумали нанять другого прозаика, вы бы поступили так же.

Я прикинул, сказать ли ей, что она зря хлопочет, поскольку денег не будет и ничья территория не пострадает, но я обещал Джейкобу Роузу, что это останется между нами, и к тому же большинство университетских споров столь же бесплодны, так что нет причины сдаваться именно в этом, раз уж он стоил мне ноздри.

— Грэйси…

Она подняла руку:

— Возможно, вы чувствуете себя увереннее, чем я. Признаю, вы успешный писатель. Но я считаю жестокостью то, как вы все норовите указать мне мое место. Я отдала университету пятнадцать лет. Вам от меня так легко не избавиться.

Это было бы смешно, если б не было так печально. Печальны и смешны не только страдания Грэйси из-за недостатка уважения, хотя в этом она близка к реальности. Но профессор, доктор наук с постоянным контрактом в нашем колониальном форпосте, эгалитарном, с сильнейшим профсоюзом, — да ее никаким рычагом с места не сдвинуть. Я открыл было рот, чтобы сказать про рычаг, но сообразил, что Грэйси примет это за грубый намек на свой вес. Была и вторая причина, заткнувшая мне рот, — ошеломление от услышанного. Эти причитания Грэйси, что я-то, мол, успешный писатель, показывают, как мало мы в здешних местах ждем от себя и других. Тощая книжонка, вышедшая двадцать лет назад и через год забытая, — вот в чем Грэйси чует угрозу для себя. Последняя тысяча экземпляров из восьмитысячного тиража была приобретена университетским магазином со скидкой и вот уже пятнадцать лет продается в кампусе по полной цене. Когда я проверял в последний раз, пара сотен еще оставалась на складе. Кто, кроме Грэйси, станет ревновать к такому успеху?

— Жалоба, — продолжала она, — это не единственная тема, которую я хотела с вами обсудить. Можете не верить мне, Хэнк, однако вы всегда мне нравились. Вы похожи на героя хорошей книги. Почти настоящий, понимаете, о чем я? В отличие от преподов. Да, я сама одна из них. Когда-то была другой, но теперь — такая.

Из всех странных вещей, какие Грэйси наговорила, эта, пожалуй, сама странная и самая трогательная. И столь же абсурдная, как всё прочее, — надо же, восхищаться тем, что я почти реален.

— Вам следует знать, — она понизила голос, — что Финни обсуждает с коллегами идею импичмента. Полагаю, он включит это в повестку ближайшего заседания кафедры. При том, как ныне обстоят дела, боюсь, нам обоим понятно, как мне придется проголосовать.

А ведь Грэйси ошибается на свой счет, подумал я. Она более реальна, чем ей кажется. Но она права насчет того, какой она сделалась.

— Мы поняли друг друга? — требовательно спросила она. Какой-то намек на похоть проступил в ее улыбке, в самых уголках рта.

— Лучше, чем понимаем самих себя, — ответил я и снова надел очки и фальшивый нос, подчеркивая смысл сказанного. — Кстати, я ведь тоже собираюсь подать жалобу.

Промельк страха и сразу следом — удивления. Удивление, скорее всего, вызвано тем обстоятельством, что я — единственный на кафедре, кто ни разу не подавал жалобу и даже не угрожал коллегам ее подать.

— И должен вас предупредить, что сексуальное домогательство — это тяжкое обвинение, — серьезно сказал я.

— Сексуальное домогательство? — Грэйси следовало проявить осторожность и не переспрашивать. Она почуяла западню, я это видел, но не смогла удержаться. Самая свирепая конкуренция на кафедрах английской литературы всегда была за роль нормального мужчины.

— Вы вчера не завелись? — с притворным недоверием спросил я. — Я-то еще как завелся.

Выпроводив Грэйси, я торопливо сдернул полумаску и, словно Кларк Кент, поспешил в мужскую уборную в дальнем конце коридора, где и замер под беспощадным зеркалом, ожидая струи. Пока я так стоял, трое студентов расстегнулись, пописали, застегнулись и вышли, не вымыв руки, а я все торчал в той же позе и думал, сколько же всего мы в жизни принимаем как должное. У меня уже проявились все классические симптомы старения — бессонница, скрип в суставах, негибкость (в буквальном и переносном смысле). Я знаю многих мужчин старше меня, которые признаются, что в три часа ночи сидят, словно старухи, на стульчаке — долгое, одинокое бдение, — ждут, ждут и так и засыпают, уронив голову на руки, а потом их будит наконец долгожданная капель. Уильям Генри Деверо Старший, подозреваю, из таких, и хотя мне еще остается несколько месяцев до пятидесятилетия, я, очевидно, тоже из их числа.

Подобно современным физикам-теоретикам и Уильяму Оккаму, моему вот уже шесть веков покойному духовному проводнику, стремившемуся примирить веру с рациональным исследованием, я тоже искал универсальную теорию. Двадцать четыре часа назад я стоял перед этим же зеркалом, и полотенца из плотной коричневой бумаги быстро пропитывались кровью из моей пробитой ноздри. И вот я снова тут, на этот раз с членом в руке. Вчера моя кровь текла привольнее, чем ныне моча. Хотел бы я знать, смешно это или трагично.

Есть у меня подозрения на этот счет.

Вот как выглядит ракетбол, в который я дважды в неделю играю с Тони Конильей. Тони, пятидесяти восьми лет, сложением напоминает пожарный гидрант, занимает центр корта и подает. Это он умеет лучше всего. Плотное, компактное тулово генерирует изрядный импульс, и при подаче Тони может направить мяч достаточно сильно вниз в любой угол корта. Динамика никогда не меняется, а значит, противнику нет смысла выдумывать какие-то ухищрения. Во всем остальном его игра столь же примитивна и зла: в один сет он способен подать, принять и погасить мяч, в результате противник выглядит идиотом, а это и есть главная утеха Тони — выставить другого человека идиотом.

Бегать Тони нельзя. В последние пять лет у него бывали неприятности с сердцем, и доктор разрешил ему лишь умеренную нагрузку. В этом и заключается очаровательное свойство наших матчей. Тони решил, что ракетбол ему не повредит, если делать не более шага из центра корта в любую сторону. Соответственно, моя обязанность, отбивая мяч, попадать в этот круг, иначе Тони объявляет мяч вне игры и засчитывает себе очко. Мне разрешено гасить мяч прямо перед ним, если сумею, но не бить под углом. Поскольку весь расчет в ракетболе строится на ударе под углом, гандикап мой столь велик, что Тони дает мне фору в шесть-восемь очков на игру, и все равно я почти всегда проигрываю. Когда разрыв слишком увеличивается, Тони поворачивается ко мне, хмурится, сводя кустистые брови, и велит мне поднажать.

— Поднажми, — говорит он сейчас (счет 14:7 в его пользу). — Я сегодня прям машина. Ну-ка, постарайся!

Самые иронические свои реплики Тони всегда подает на полном серьезе. Или так — или он не считает их ироническими? Может, и правда думает, что он сегодня — «машина». Мне кажется, порой он забывает про условия, благодаря которым ему удается выигрывать. Тони любит соревноваться и биться об заклад. Он бы и на эти матчи ставил деньги, если б я согласился. А как тут согласишься, если я не знаю, кто выиграл очко, пока Тони не сообщит мне? Но мы заключаем другие, не имеющие отношения к ракетболу пари, хотя в них я тоже мало что понимаю. Сестра Тони живет в Тампе, он следит за игрой «Буканьеров Тампа-бей» и каждый сезон изобретает очередную безумную схему, как ставить на них. В прошлом году он предложил мне выбрать любую команду, а он возьмет буканьеров. Двадцать долларов — на то, у какой команды будет лучший результат по итогам сезона.

— Ладно, — сказал я. — Беру «Рейдеров Оукленда».

— Их ты не можешь взять, — остановил меня Тони. — Это должна быть равная по силам команда.

— Равная «Тампа-бей»? — переспросил я, уже теряя нить.

— Любая сопоставимая команда.

Выяснилось, что я могу выбрать любую не слишком талантливую команду. «Морских соколов» Сиэтла, нью-йоркских «Джетс» или «Рэмс» из Лос-Анджелеса.

— Все равно пока не понимаю. На что мы ставим?

— На лучшую команду, разумеется, — объявил Тони так, словно подозревал, будто я умышленно туплю.

— А если они не встретятся в матче?

— Общий результат, — пояснил он. — Игра друг против друга не считается.

— Как же не считается, если они будут играть? — запротестовал я, пытаясь использовать бритву Оккама. — Разве такой матч не разрешит сразу наш спор?

Но он не хотел об этом и слышать. Чем дольше он размышлял, тем больше добавлял условий. Если буканьеры попадут в плей-офф, а моя команда вылетит раньше, тогда я плачу ему вдвое (и он мне в аналогичном случае тоже, нехотя согласился Тони).

— Обещаешь сказать мне, если я выиграю? — поинтересовался я, когда Тони закончил инструктаж.

— Все просто. Слушай внимательно, — сказал он и повторил условия пари во второй раз, добавив еще пару оговорок. Я выбрал «Чарджерс», которые проиграли в первом раунде плей-офф, а «Буканьеры» так и не поднялись с нижней строчки. Тони даже заплатил мне, хотя здорово был недоволен тем, что я не согласен поднять ставку и выиграть вдвое или проиграть все в следующий сезон. Он бы снова позволил мне выбрать любую команду («Чарджерс» перешли в разряд тех, кого брать нельзя), а он — своих буканьеров. Я взял его деньги и сунул их в карман.

— Поднажми! — крикнул мне Тони. — Какой смысл играть, если ты не стараешься.

Он гонял меня по всему корту, я был замучен и зол и мечтал сдаться. К тому же опять требовалось помочиться.

— У нас решающий мяч, — напомнил мне Тони и взмахнул ракеткой.

Я сильно отбил, мяч отскочил от передней стены, идеальная, запретная для меня подача — далеко за пределами радиуса, который назначил себе Тони.

— Победа! — сказал Тони. — Моя.

Я вскинул руки, признавая поражение.

— Слава богу! — Я уж привык, что самые мои удачные удары означают для меня проигрыш.

— Давай еще одну, — предложил Тони.

— Нет, — ответил я.

— Еще одну, — повторил он.

Мы сыграли еще одну. На этот раз я играл лучше, то есть проиграл с большим отрывом. Мой противник назвал мое окончательное поражение унизительным. Сам я не очень понимал, какие чувства это у меня вызвало.

Тони — вот кто всегда знает, какие у него чувства. Под душем он всегда распевает «Риголетто». Ему плевать, что кто-то может услышать. Сопутствующая победе потребность исполнять арии так сильна, что он не станет ее подавлять, кто бы на него ни таращился. Сегодня мы одни, только я и таращусь, как всегда не до конца веря в реальность этого персонажа.

— В последнее время я много думаю о женщинах, — сообщил Тони, когда мы вытирались. Ему нравятся такие переходы, с пропущенным промежуточным звеном. — О совокуплении с ними, точнее говоря.

Я знал, что отвечать Тони, когда он в такой манере вводит новую тему, нет никакой нужды, и потому продолжал возиться с замком своего шкафчика — его заедает, и обычно приходится два-три раза вводить правильный код.

— Знаешь ли, сейчас я совокупляюсь намного лучше, чем в восемнадцать лет.

Я сообщил Тони, что рад это слышать.

— Чистая правда, — продолжал он совершенно серьезно. — Я стал намного выносливее, желание сильнее, техника отточена. Я многое могу предложить женщинам.

Да уж, у Тони имеется репутация по этой части. Помимо жен молодых членов кафедры, среди его трофеев немало студенток, хотя он постоянно заверяет, что не затаскивает их в постель и даже на свидания не приглашает, пока не проставит последние оценки. Несмотря на такую щепетильность, эти шалости помешали Тони получить звание профессора, что, кажется, совсем не огорчает его.

— Акт совокупления определяет нас, — провозгласил он, надевая трусы-«жокеи» и тщательно расправляя их содержимое, — более, чем какая-либо другая деятельность. Это известный факт. Все данные указывают на то, что у меня впереди еще немало славных лет.

С пятого раза наконец-то открылся замок.

— Совокупление — акт в первую очередь духовный, а не плотский, — распинался Тони. — Большинство женщин знает это, но лишь немногие из мужчин. Вот почему всегда такой спрос на мужчин вроде меня. Ты смеешься! — спохватился он.

Это правда. Я смеюсь — не столько над чистосердечным хвастовством Тони, сколько над тем, что сам он не считает свои слова хвастовством. Раз уж он затронул эту тему, то не видит никаких причин не раскрыть ее во всей полноте, как если бы интерес его был в чистом виде научным, аналитическим.

— Ты единственный среди знакомых мне мужчин отваживаешься утверждать, будто знаешь, чего хотят женщины, — сказал я.

— Нет ничего таинственного в женских желаниях, — возразил Тони. — Они хотят всего. В точности как мы. Интереснее другое: чем они удовлетворятся. А еще интереснее то, что зачастую они удовлетворяются мной.

Он сделал паузу, вынуждая меня всмотреться в эту загадку.

— Вот не знаю, удовлетворятся ли они тобой, — добавил он.

— Ну-у…

— Разумеется, оргазм уже не столь интенсивен, — признал Тони, словно ожидал услышать от меня такое возражение. — В первый раз это случилось со мной в тринадцать лет, в Бруклине. В нашем доме жила одна женщина. Она пригласила меня к себе днем, после обеда, и у меня приключился невероятный оргазм прямо посреди ее гостиной, она еще и лифчик не успела снять.

— Не уверен, что это засчитывается как совокупление.

— Такой позиции придерживался и мой брат, — кивнул Тони. — Когда я ему рассказал, он вправил мне мозги. Я даже вернулся к этой женщине, чтобы извиниться.

— Как она это приняла?

— Что «это»? — спросил Тони. — Аккуратнее с местоимениями, или нам придется сменить тему. Совокупление требует точности.

— Не говоря уж о терпении, — сказал я.

— Не говоря уж об опыте, выносливости и чувствах, — подхватил Тони. — И о множестве других вещей, которых ты по молодости не разумеешь. Но что касается твоего вопроса: она приняла «это» целиком и очень мило.

Одевшись, мы посушили остатки своих волос под настенными фенами. У Тони волосы черные с отливающей сталью сединой, у меня песочного цвета и легкие, как у младенца. Глядя на нас, никто бы не догадался, о чем мы только что рассуждали.

— По правде говоря, — сказал Тони, убирая расческу в задний карман, — я бы не возражал против небольшого совокупленьица сегодня вечером, после ужина. Только вот слишком много накопилось дел, которые я все откладывал. И наш друг Джейкоб попросил меня возглавить комиссию по собеседованию с кандидатами на вашу кафедру.

Отражение Тони наблюдало в зеркале за моим отражением, многозначительно вздернув бровь. Я изо всех сил постарался разочаровать его, как Грэйси разочаровала меня, не отреагировав на мой фальшивый нос.

— Он спросил, смогу ли я быть объективным, учитывая, что я дружу с тобой.

— И что ты ответил?

— Я сказал, конечно, смогу, я не считаю тебя своим другом. Сказал, что мы никогда не были друзьями.

Я не удержался от усмешки. Представил себе, как Тони заявляет такое Джейкобу Роузу, который прекрасно знает, что это неправда.

— Лучше бы ты отказался, — сказал я. — Неблагодарная работенка.

— Я бы отказался, но прошел слух, что наверху хотят… сношать вас, если ты меня понимаешь.

— С какой стати кому-то нас сношать? — спросил я, чувствуя себя полным дураком от того, что вторю метафоре Тони. — Мы уж так энергично сношаем сами себя, дальше некуда.

Прихватив сумки со снаряжением, мы вышли на улицу, где еще не вполне угас дневной свет. Дни уже стали длиннее. Почти все студенты разошлись по столовым и общежитиям, но на той стороне пруда, в зоне для важных шишек, припарковался фургон с логотипом местной телестудии. Торжественное начало строительства корпуса технических наук, спохватился я.

— Вся эта куча жалоб, исков, — снова заговорил Тони. — У английской кафедры пятнадцать неразобранных жалоб — на тебя, на декана, на ректора. Больше, чем у всех остальных кафедр нашего факультета вместе взятых. Вот и говорят: поскольку вы не способны ужиться друг с другом, нужно вас всех отсношать.

— На мой взгляд, эти жалобы — единственный признак жизни, какой иные люди подают из года в год. Неужто мы бы предпочли, чтобы эти люди впали в спячку?

Тони пожал плечами:

— Надо учитывать рынок. Всех наших старых пердунов можно заменить молодежью и платить вдвое меньше. Рынок перенасыщен молодыми преподавателями.

— У нас постоянные контракты, — напомнил я. — Иначе откуда бы мы черпали отвагу, чтобы сначала засыпать, а затем просыпаться обозленными?

— Набор сокращается, — загадочно обронил он, и будь это кто-то другой, не Тони, я бы заподозрил, что он знает больше, чем говорит. Может быть, наткнулся на старый экземпляр «Хроники высшего образования» в приемной у зубного врача. С другой стороны, Тони довольно проницательно следит за местной университетской политикой, хотя и не участвует в ее интригах. Впервые я всерьез задумался, не вызревает ли и правда нечто новое. Сегодня в полдень Джейкоб Роуз чуть ли не в одной фразе предупредил меня о том, что мы не получим нового завкафедрой, которого нам обещали, — и признался, что сам он ищет другую работу, едет на собеседование. В совокупности это вполне может предвещать крупные перемены. Волна паранойи уже поднималась два года назад, когда главным администратором кампуса стал Дикки Поуп. Его преимущество — вовсе не научные или преподавательские заслуги, а умение добывать гранты и вести бюджет, так что пошли слухи, что его для того и наняли, чтобы он урезал бюджет и проредил наши ряды. Пока он ограничился тем, что забрал в свой бюджет ставки, освободившиеся после ухода нескольких человек на пенсию, — мои коллеги в других университетах склонны считать такие решения вполне стандартными. Обдумывая все это, я ощутил нечто похожее на восторг, сердце забилось еще чаще, чем во время матча с Тони. К тому же после матча я забыл пописать, и теперь мне казалось, что я мог бы добить струю на пятьдесят ярдов, прямо в университетский пруд.

Когда мы подошли к кромке воды, утки и гуси собрались на берегу, громко крякая. Парни из телевизионной команды бросали им попкорн. На штативе красовалась камера с логотипом студии.

Молодая женщина (из одиннадцатичасовых новостей, я узнал ее) что-то говорила в микрофон. Тони и я остановились посмотреть, а с нами еще кучка студентов, возвращавшихся с последней пары.

— Я стою на том месте, где будет возведен новый корпус технических наук ценой в многие миллионы долларов. Здесь, в кампусе университета Птичьего Дерьма… — Молодая женщина повторила незавершенное вступление еще четыре раза, перекладывая микрофон из руки в руку и осматривая подошвы своих ботинок — не вляпались ли в гуано. Очевидно, пока слова не имели значения. Звукооператор следил за кривой на своих приборах.

— Окей? — спросила ведущая, утомившись отрабатывать первую фразу.

— Интересно, не захочется ли ей небольшого совокупленьица ближе к вечеру, — сказал Тони.

Любому другому я бы ответил: «Почему бы тебе не спросить ее саму?» Но меня отвлекла другая драма. Гусь, которого я с утра окрестил Финни, разбушевался. Попкорн закончился, и виновником этого гусь счел того, кто его угощал. Он зашипел сначала на пустой пакет, который парень уронил на землю, а потом и на руку, державшую прежде пакет.

— Я не могу выставить уровень при таком шуме! — возмутился звуковик.

Кто-то решил топнуть на стаю птиц, и некоторые из пернатых, неуклюже прихрамывая, обратились в бегство, но гусь Финни поле боя не покинул и только яростнее шипел и гагакал.

— Кто-нибудь избавит нас от этой утки? — спросила ведущая, ни к кому конкретно не обращаясь.

— Гуся, — поправил ее Тони. — Утки маленькие, черненькие.

— Ненавижу этот кампус, — пожаловалась ведущая оператору. И велела парню, кормившему уток: — Джерри, сбегай купи еще пакет попкорна и уведи этих орущих засранцев куда-нибудь на тот берег озера.

— Пруда, — поправил ее Тони. — Большие водоемы — озера. Маленькие — пруды.

Молодая женщина поднесла к губам микрофон и заговорила в него:

— Мы находимся в кампусе уткосранского университета и беседуем со специалистом по всем нахрен вопросам. Могу я узнать ваше имя, сэр?

Она вытянула руку с микрофоном в нашу сторону, и камера повернулась следом. Я заметил, что лампочка горит, идет запись. Тони, в довершение своей шуточки, спрятался за моей спиной, а когда я повернулся к нему, то столкнулся с Финни (Финни-гусем). Длинная шея змееподобно вытянулась вперед, гусь ущипнул меня за мизинец, как бы желая дать понять, что отлично помнит нашу утреннюю встречу. Я убрал руку в карман пиджака, дабы не подвергаться повторному нападению, но и Финни попытался засунуть клюв в тот же карман — в уверенности, что я скупердяйски прячу там от него провизию. На самом деле в кармане, кроме моей руки, находились лишь очки с фальшивым носом, дар мистера Перти. Финни ухватил их и потащил наружу. Нам пришлось поиграть в перетягивание каната, и еле-еле мне удалось отнять у птицы мою собственность. Лишившись ненужного ему трофея, Финни впал в ярость и принялся трубить, шипеть и с удвоенной силой махать огромными крыльями.

— Ого, это зрелище поинтереснее того, за которым мы приехали, — порадовался оператор.

И тут началось самое странное. Я вдруг тоже обозлился, но восторг, который я почувствовал несколько минут назад, когда Тони намекнул на зловещие замыслы университетского начальства насчет моей кафедры, ничуть не угас, и эти три элемента — гнев, необъяснимый восторг и внезапный прилив правоты — слились воедино, соблазнительно, опасно, и прежде чем я успел подумать, стоит ли это делать, я ухватил трубящего Финни за длинную изящную шею и высоко его поднял. Он оказался гораздо тяжелее, чем я ожидал, как будто песком набит. Обернувшись к камере, я убедился, что лампочка еще горит. Я как со стороны услышал свой на редкость размеренный голос. Оказывается, я уже нацепил очки с носом. Для начала я представился как глава кафедры, который желает остаться анонимным, затем сообщил, что до сих пор, в разгар весны, так и не получил бюджет на следующий год, чтобы нанять младший педагогический состав, необходимый для обучения первокурсников следующего набора. Университет вложил миллионы в новое здание, но не готов гарантировать оплату примерно десятка дополнительных курсов, в которых мы нуждаемся, жалкие три тысячи долларов за курс. Все это я проговорил очень сжато, прекрасно понимая ограничения эфирного времени. Красноречиво, иронично изложил я приоритеты нашей системы образования, смутно сознавая, что толпа вокруг собралась немалая и многие аплодируют. Также краем глаза я заметил прибытие на парковку некоего лимузина.

— Итак, вот мои условия! — проорал я. Проорал вынужденно, чтобы перекрыть трубящего Финни и аплодирующую толпу. — Начиная с понедельника я буду убивать каждый день по утке, пока не получу свой бюджет. Требования не обсуждаются! Деньги на мой стол непомеченными купюрами — к утру понедельника, или вечером понедельника этот малый будет плавать в апельсиновом соусе, набитый кукурузным хлебом!

Для убедительности я крепко встряхнул выпучившего глаза Финни — тот возопил ужаснее прежнего и вновь бессильно захлопал крыльями.

Среди выходящих из лимузина я узнал Дикки Поупа, главного администратора кампуса, и Джека Проктора, сенатора штата, все еще на костылях, — явились освящать строительство нового здания. Богатым воображением ни один из них не отличался, впрочем, и самая буйная фантазия едва ли могла бы подготовить их к этой сцене: средних лет профессор с постоянным контрактом, глава кафедры, в твидовом пиджаке и в очках с фальшивым носом, размахивает живым, насмерть перепуганным гусем.

Толпа и съемочная группа неистово меня приветствовали. Обещанное жертвоприношение здорово всех подогрело, но в мою душу уже прокралось и сочувствие к тем парням в деловых костюмах.

Глава 11

Близится время одиннадцатичасовых новостей, я сижу в рэйлтонском баре под названием «Шпалы», это главный водопой всех местных новостников — и ребят из телестудии, и из газеты «Зеркало Рэйлтона». Удивительно шумное место. Помимо нескольких телеэкранов и громкой музыки, с полдюжины игрушечных поездов, клацая и свистя, носятся по кругу на специально сооруженных полках в двух с половиной метрах от пола.

У меня тут огромная свита. Мы сдвинули вместе столы, чтобы все могли крутиться рядом и никто не уклонился от выпивки. Нам тащат ее целыми кувшинами. По два зараз, один с пивом, один с маргаритами. Я не разобрал, кто их заказывает, вроде бы никто и не расплачивается. Лично я потребляю маргариты, как и Тони, которого я уговорил присоединиться к вечеринке. А меня самого уговорила присоединиться к вечеринке телеведущая, заявившая, что я сделал ее день, ее неделю, ее год. Как раз когда она думала, что помрет от скуки с рубрикой «Наши люди» — о живописных сельчанах со странными хобби вроде вырезания фигурок из мыла. «Записки из страны шестипалых» — так она ее именует.

Звали ее Мисси Блейлок, это я и сам вспомнил в тот момент, когда она представилась. Я почти что смотрю ее по телевизору в последний год, ее сегмент завершает одиннадцатичасовые новости, уже после погоды и спорта, и для нас с Лили ее появление на экране — сигнал, если кто-то из нас еще не спит, выключить телевизор и верхний свет. В тусклом освещении «Шпал» Мисси Блейлок выглядит совсем иначе. Она успела съездить на студию, сдать запись и заскочить переодеться, но предварительно вытянула из нас с Тони обещание дождаться ее. Идея состояла в том, чтобы вместе посмотреть новости на большом экране в баре. «Надеюсь, у вас постоянный контракт», — сказала она мне.

За четыре часа, что мы тут сидим, я много чего успел, не только напиться. Сделал полдюжины звонков и столько же раз наведался в угрюмую уборную. Я позвонил всем трем женщинам, в которых, как убедила меня потребленная за четыре часа текила, я влюблен. Прежде всего — Лили, единственной, как я говорю себе, женщине, в которую я действительно влюблен. Она предупредила, что остановится у отца, и я набрал его номер, один раз из дома, второй раз в баре, из автомата. С тех пор как я в последний раз общался с Анджело, он обзавелся автоответчиком. Я бы спросил, зачем он это сделал, — если бы кто-нибудь поднял трубку. Анджело никогда не выходит из дома, и у него нет ни друзей, ни деловых знакомств. Все его бывшие сослуживцы либо умерли, либо отправились жить на полицейскую пенсию во Флориду. Зачем человеку без друзей, никогда не отлучающемуся из дома, понадобился автоответчик? Но говорит эта машина в безошибочно узнаваемом стиле Анджело: «Вы позвонили Анджело. Может быть, я здесь. Может быть, нет. Хотите что-то мне сообщить? Самое время». Позвонив из дома, я оставил сообщение Лили — попросил перезвонить мне, чтобы я знал, что она благополучно добралась, но затем я уехал в бар, так что неизвестно, звонила ли она. Кажется, есть какой-то способ прослушать сообщения на моем автоответчике отсюда, из «Шпал», но для этого требуется секретный код, который я забыл через полминуты после того, как сам же его составил.

— Возьми трубку, Анджело, если ты дома! — потребовал я во второй раз. — Это Хэнк Деверо.

Голос мой звучал странно, и я подумал, что Анджело может и не признать меня. Из-за текилы голос сделался ниже и брутальнее. Этот голос мог принадлежать мужчине, который больше устроил бы Анджело в роли мужа его единственной дочери. Мне Анджело всегда нравился, хотя я ему и не по вкусу. Я не воспринимаю его нелюбовь как личную обиду. Стараюсь напоминать себе, что столь же бесполезным кажется ему любой мужчина, который не носит оружие. А уж если этот мужчина вооружен недоступными Анджело словами, то он и вовсе ни на что не годен.

Мне бы радоваться, что дома никого нет. Пригрозив на камеру убивать по утке в день, пока не получу бюджет, я сделался героем для своей свиты, но я же знаю, что будь жена здесь, она бы не присоединилась к моим поклонникам. Отсюда вопрос: почему я так стремлюсь рассказать ей эту историю, почему огорчен тем, что ее нет рядом и она не увидит меня в местных новостях? Также недостает мне и Джейкоба Роуза, который тоже будет весьма недоволен тем, что я натворил. Тут-то я спохватился, что он не только оставил меня за главного (ладно, это шутка), но и специально просил ничего не делать (ага, тоже шутка) в его отсутствие. Когда до меня дошло, что те двое, с кем я в первую очередь хотел бы поделиться своей выходкой, одновременно — совпадение? — уехали из города, меня посетила чудовищная и все же почему-то вдохновляющая мысль: а вдруг это не совпадение? Едва эта мысль проникла в мою голову и начала пускать коротенькие, тоненькие корешки в плодородную почву моего давно заржавевшего творческого вдохновения, как меня настигло полнокровное видение этих двоих, моей жены и моего друга, вместе, в номере филадельфийской гостиницы. Картинка и более четкая, и более правдоподобная, чем та, что вчера привиделась мне с участием Лили и Тедди, — возможно, оттого, что Лили издавна дружит с Джейкобом. Она поддерживала Джейкоба в пору его катастрофического романа с Грэйси, во время развода с Джейн, и тогда, когда Грэйси нанесла ему внезапный удар, выйдя замуж за Майка Лоу. В последние десять лет Джейкоб — самый одинокий из моих знакомых (за исключением разве что Майка Лоу), а одиночество, как известно, избавляет порой от щепетильности. Неужели вероятность этого сценария меня вдохновляет потому, что я люблю законченные сюжеты? Но для танго требуются двое, а второй танцор в нарисованном мной сценарии — моя жена, женщина, которую я так хорошо знаю.

Затем я позвонил Мег Квигли, она сразу же сняла трубку.

— Позвони отцу, вели ему включить местные новости, — сказал я и назвал нужный канал. — Кстати, и сама бы посмотрела.

— Где вы?

— Так, в одном заведении.

— Судя по звуку, в «Шпалах», — сказала она. — Игрушечные поезда.

— Откуда славная католическая девочка знает такие места? — спросил я, хотя прекрасно помнил, из какой дыры забирал ее в прошлом году — в тот раз, когда она просила раздеть ее и уложить в кровать.

Мег проигнорировала мой вопрос.

— Почему вы не позвоните ему сами?

— К ночи он ведет себя скверно. Обзывается.

— Кажется, вы пьяны.

— Между прочим, — вспомнил я. — Ты испортила мою промокашку.

— Вот и хорошо, — сказала она.

— Я польщен, Мег, честное слово. Только…

Но она повесила трубку.

Наконец я позвонил Рейчел. Этот звонок я решил сделать кратким. Автомат находился рядом с мужской уборной, дверь то и дело распахивалась и закрывалась — так вспыхивает и угасает желание, — и всякий раз доносилась затхлая вонь засохшей мочи. Ответил мальчишечий голос. В растерянности я попытался припомнить, как зовут сына Рейчел.

— Тебе разве не пора спать? — спросил я. Половина одиннадцатого вообще-то. Джори! Вдруг его имя выплыло.

— Кто это нахер?

Надо предупредить Рейчел, как выражается ее ребенок, подумал я, а потом сообразил: да я же говорю с отцом этого ребенка! Он вернулся? Помирился с Рейчел? Эта мысль вызвала у меня глубокое мелодраматическое чувство утраты, как и утрата Мег Квигли.

— Кэл? — переспросил я. — Хэнк Деверо. Извините за беспокойство. Кафедральные дела, — добавил я, заметая следы.

Молчание. Потом где-то в стороне открылась дверь. Тот же мальчишеский голос, приглушенный расстоянием, но вполне отчетливый, прокричал:

— Эй! К телефону! Твой фан-клуб!

Снова тишина, затянувшаяся. Потом недоверчивый голос Рейчел в трубке:

— Алло?

— Рейчел, — обратился я к жене этого урода. — Свинство, что я звоню так поздно. Передайте мои извинения Кэлу.

— Нет, все в порядке? Я принимала ванну?

На миг меня посетило яркое видение — и тут же было изгнано: открылась дверь в мужскую уборную, и вновь обдало вонью застоявшейся мочи.

— Вот что, — сказал я, — возьмите завтра выходной.

— Завтра?

— Да. Выходной.

— Почему?

— У меня предчувствие: день будет скверный.

— Я не могу себе это позволить?

— Я все устрою, день оплатят, — заверил я. — Посмотрите новости в одиннадцать.

Я объяснил, какой канал.

— Хорошо? — с искренним испугом отозвалась она. По правде говоря, больше я никого не знаю, кто бы все время пребывал в таком страхе, как Рейчел.

— Скажите Кэлу, я прошу прощения за поздний звонок.

— Хорошо?

И тут до меня дошло.

— Вы снова вместе? Не мое дело, разумеется, но…

— Нет?

— Отлично. Тогда скажите, чтобы он шел нахер. Скажите ему, он мне не нравится, очень не нравится.

Исчерпав женщин, в которых я мог быть влюблен, я наведался в туалет. Стоял перед длинным общим писсуаром, в руке вялый член, из которого болезненно капала горячая моча. На досуге я мог обдумать фундаментальную несправедливость жизни. Стоило мне всего лишь теоретически представить возможность измены, самого вопиющего из грехов моего отца, и меня поразил отцовский недуг. На протяжении почти всей своей взрослой жизни я рассматривал его битвы с почечными камнями как проявление кармической справедливости. Идеальный приговор мужчине, который не умеет держать член в штанах, сперму в члене. Однако теперь я понимал, что эта логика, примененная к моим собственным проблемам, подводит меня к выводу, который я вовсе не хочу делать. Неужто склониться перед странным новозаветным речением, будто помыслить грех уже значит совершить его? Неужто я ничем не отличаюсь от моего отца, раз я думаю о том, что он осуществляет на деле? Омерзительная, извращенная философия, без всякой надобности усложняющая наш мир. Против такого сумасбродства и выступал Уильям Оккам, еретик поневоле. Нет. Простота и справедливость запрещают нам смешивать мысль и дело.

И все же мысль не вовсе ничтожна. Я вспомнил, как Рейчел с той же вопросительной интонацией пожелала мне доброй ночи. Разумеется, это может означать всего лишь, что она не знает, как обращаться ко мне в присутствии своего идиота-мужа. Или как обращаться ко мне в столь поздний час, когда оба мы не на работе. Или вообще не знает, как обращаться ко мне. А это уже означает, что она не знает, как обозначить наши отношения. И мне ли ее упрекать?

— Хэнк, — сказал я ей, той Рейчел, что возникла в зеркале над писсуаром, свеженькая после ванны, прикрытая лишь полотенцем, да и оно вот-вот упадет… Но тут вмешался другой голос.

— Нет, это вы — Хэнк, — сказал вставший рядом со мной мужчина. — А я Дэйв. Звуковик, припоминаете?

Его моча ударила в фаянс с такой силой, что у меня от зависти ослабли колени.

— Что у вас? — спросил Дэйв. — Камень не выходит?

Хоть я и спас Мисси от смертной скуки «Наших людей», но теперь ее вниманием полностью завладел Тони Конилья. Обнаружив в баре свежие устрицы, он заказал несколько дюжин, и они прибыли на льду в сопровождении коктейльного соуса и лимона. Мисси выбрала устрицу, пронзила ее рыбной вилочкой и окунула в красный соус, но Тони запретил ей потреблять моллюсков таким способом. Он был непреклонен, словно речь шла о религиозных убеждениях. Настоял на том, чтобы показать Мисси, как это делается, и она вроде согласилась поучиться. Зажав раковину между большим и указательным пальцами, Тони выжал две тщательно отмеренные капли сока из дольки лимона. Проколов моллюска вилочкой, он приподнял его напоказ, как облатку для причастия, и позволил устрице соскользнуть из раковины прямо на его слегка высунутый язык.

— Оооо! — протянула Мисси.

— Море! — произнес Тони, дважды сделав жевательное движение и сглотнув.

— Отлично! — и Мисси потянулась за устрицей.

Нет, этого Тони допустить не мог.

— Не спешите, — угрюмо предупредил он, словно поспешность могла вызвать непредвиденные и опасные осложнения. Он сам подготовил для нее устрицу. Мисси следила за тем, как Тони приправляет моллюска, затем она прикрыла глаза и высунула трепещущий в предвкушении язык. Тони очень медленно опустил на язык устрицу, и Мисси вздрогнула, ощутив ее во рту, скрестила руки на своей щедрой груди, обняла себя. А мне снова приспичило пописать.

— Море! — произнес Тони вместо благословения, когда Мисси проглотила устрицу.

— Оооо! — повторила свой возглас Мисси. — Как хорошо!

Я плюхнул на устрицу примерно столовую ложку соуса — и съел.

— Не обращайте внимания на этого человека, — пресерьезно сказал Тони. — Порой он бывает немного забавен, но в глубине души он не изыскан. Да что там — кретин.

Мисси оглянулась на меня, проверяя, насколько верна эта характеристика. Я потребил еще одну устрицу в той же манере, чтобы не сбивать женщину с толку. На женщине, как мне кажется, было слишком много косметики, хотя, возможно, это обусловлено работой перед камерой. Или же у нее кожа плохая.

Тони приготовил еще одну устрицу и скормил ее Мисси. А Мисси снова обхватила себя руками за плечи.

— Мне нравится ваш друг! — театральным шепотом сообщила она мне.

Тони ухмыльнулся, приподнял одну бровь, как бы говоря мне: это выходит само собой, такое уж действие он оказывает на молодых, грудастых, делающих карьеру женщин.

— Похож на моего отца, — добавила Мисси.

— Ваш отец жив? — спросил я.

Выяснилось, что он умер несколько лет назад.

— Ага. Теперь понимаю, в чем сходство.

Поднялся крик, и я увидел себя на большом экране. Высоко поднимаю Финни за его длинную шею. Несколько мгновений — и я исчез. Это был проморолик, сообразил я. Теперь реклама, и только потом вся история целиком.

— Звук! — заорала Мисси.

Пришлось повозиться, но за минуту, пока прошла реклама, звук включили. Что-то в моем облике показалось мне странным — и не тот факт, что я сжимал в руках шею гуся. Лишь когда камера наехала совсем близко, я спохватился, что давал интервью, напялив очки с накладным носом. Я думал, их карикатурность будет очевидна, однако — по крайней мере, на экране телевизора — это не так. Черная пластиковая оправа очков не казалась безусловно игрушечной, а окрашенный в телесный цвет пластиковый нос выглядел просто огромным носом. Вблизи на большом экране можно разобраться, что нос накладной, но сколько человек, сидя дома перед обычным телевизором, решат, будто я именно так и выгляжу?

К моему удивлению, редактор телестудии почти ничего не вырезал из моей импровизированной речи, и теперь, сидя в «Шпалах», я пожалел, что он не выбросил ее целиком. Впервые закралось подозрение, что пятидесятилетний профессор английской литературы, душащий перепуганного насмерть гуся, вовсе не так уж забавен. Я слушал, как изрекаю угрозу — убивать по утке в день, пока не получу бюджет, — и камера наехала на Финни: его вылезающие из орбит глаза и трепыхающиеся крылья продемонстрировали миру: этот маньяк от своих слов не отступится. Но толпа в «Шпалах» заулюлюкала, зааплодировала, и Мисси заставила меня встать и раскланяться. Она отыскала мой съемный нос с очками и велела надеть, чтобы все могли меня признать.

На экране появились Дикки Поуп, главный администратор кампуса, и Джек Проктор, наш сенатор, у обоих вид недовольный, но их попытки что-то сказать потонули в дружном вое зрителей. Им отвели меньше десяти секунд — переключили на новостную команду в студии, которая захлебывалась хохотом, потом снова реклама, а в баре — ликующие вопли. Похоже, нынче я — герой.

Отпраздновал это дело очередным походом в уборную.

Когда я вернулся, устрицы закончились, а Тони Конилья, потрясая черно-седой гривой, отплясывал с Мисси под весьма энергичный рок-н-ролл с припевом: «Дай мне, дай твою любофф». Похоже, они выкрикивали этот призыв друг другу, хотя едва ли могли расслышать слова сквозь грохот музыки. Я отметил, что Тони на танцполе двигается куда свободнее, чем на корте. По правде говоря, если посмотреть на него сейчас, так и в голову не придет, что ему требуется фора. Скорее, это он мне должен давать очки вперед.

Также я обнаружил, что к буйной компании за нашим столом присоединились Тедди и Джун, что показалось мне странным, пока я не спохватился, что сам же звонил им и велел смотреть новости. Я не помнил, говорил ли им, откуда звоню, но, видимо, да, раз они тут. Они принимали меня как чемпиона, хлопали по спине.

— Я всегда знал: в тебе это есть! — заявил Тедди, и восхищение в его голосе смешалось со страхом. Как большинство университетских, он приходит в восторг от чужого непрофессионального, инфантильного поведения. Давненько он сам не выходил за рамки и теперь отчасти завидовал, отчасти радовался, что на это решился я, а не он. Джун тоже смотрела на меня как-то по-новому, словно в последнее время подозревала, что я вовсе не заслужил свою репутацию человека непредсказуемого, немного даже возмутительного — хотя бы по скромным университетским меркам.

— Это великолепно! — вскрикивала она. — Выражение лица этой утки дорогого стоит.

Но уважение, которое я только что приобрел в глазах Джун, померкло, когда Тони Конилья вернулся с танцпола, ведя красивую молодую женщину. Распря между Тони и Джун уходит корнями в прошлое. Джун даже не потрудилась скрыть презрительную гримасу. Этой осенью студенческий журнал, который она курирует, опубликовал сильную (и неподписанную) статью, обвиняющую нескольких преподавателей (указывались только их кафедры, но не имена) в сексуальном хищничестве. Один преподаватель биологии, говорилось в статье, давно уже рассматривает свои семинары как «источник потенциальных сексуальных партнеров».

— Лицо гуся! — добродушно поправил Тони. Он не удостоил ту статью ответом, ни публичным, ни частным, но его интонация давала понять, что захоти он — с такой же легкостью исправил бы каждую фразу в публикации. Галантным жестом он придвинул Мисси Блейлок стул, как бы намекая, что худший его изъян — избыток очарования. Верхняя губа девушки вспотела, под мышками расплылись влажные пятна.

— Это был гусь! — повторил Тони. — Кто еще, кроме преподавателя английского, пообещает убивать в день по утке, демонстрируя при этом в качестве образца гуся?

— Утка, гусь — нет разницы, — вступилась Мисси.

Тони вскинул руки, сдаваясь.

— Ну нет же никакой! — настаивала Мисси.

— Почему нынче никто не проверяет факты? — вопросил Тони. — Что случилось с точностью? Когда-то ее считали добродетелью. Как и честную игру.

Мисси, видимо, сочла, что эти наблюдения адресованы ей, — что и понятно, поскольку, произнося их, Тони строил ей глазки.

— Я не очень понимаю, в чем заключается честная игра по отношению к гусю, — сказала она.

— В том, чтобы называть его гусем, — как ребенку разъяснил ей Тони.

Тедди счел за благо переменить тему:

— Жаль, что Лили не с нами.

Мы все уставились на него.

— Что не так? — переспросил он всех и в особенности меня, потому что я захихикал.

— В чем тут соль? — удивилась мисс Блейлок.

— Тедди влюблен в жену Хэнка Лили, — жизнерадостно сказал Тони Конилья. — Вот и мечтает, чтобы она оказалась здесь.

Пока он договаривал, вся кровь, какая была в теле Тедди, скопилась у него в физиономии.

— А разве это не его жена? — Мисси ткнула большим пальцем в Джун.

Тони, пожав плечами, согласился, что так оно и есть.

— Но почему-то он предпочитает жену Хэнка.

Мисси подалась вперед, чтобы разглядеть Джун, но, не имея возможности сравнить ее с Лили, так и не пришла ни к какому выводу. Оглядела и всех нас, собравшихся за столом:

— Я чего-то не понимаю?

— Ох, многого, — ответила Джун.

Мисси пренебрегла ее ответом и снова обернулась к Тони.

— То есть это правда чудно как-то, что вы говорите это при ней, — пояснила она, еще раз обозначив Джун тычком большого пальца.

— Это ерунда, — попытался оправдаться Тедди. — Просто шутка! Он просто любит баламутить.

Глаза Мисси сперва сощурились, пока она обдумывала эту версию, потом расширились — она вспомнила.

— Точно! — сказала она. — Это вы все начали там, у озера.

Тони оглянулся на меня, и я предупредил:

— Скажешь «пруд», огребешь по голове кувшином.

Кувшин с маргаритой напомнил Тони, что его стакан пуст. Он налил себе и Мисси, затем подлил остальным. Маргарита закончилась как раз перед тем, как очередь дошла до Джун, но Тони этого якобы не заметил.

Моя угроза вышибить из Тони мозги пробудила некое воспоминание в Тедди, и он с энтузиазмом заявил:

— Жаль, тебя не было вчера с Хэнком и со мной.

И, не заметив, как Джун поменяла свой стакан на его, продолжил излагать в обычном своем стиле про то, как нас спихнул на обочину «камаро» Пола Рурка и как дело чуть не дошло до драки. За сутки, прошедшие с этого инцидента, Тедди привык к своей мелодраматической версии и уже считал ее истиной. Я видел, что он рассчитывает на мою поддержку.

— Ты разве там был? — спросил я невинно, просто ради того, чтобы полюбоваться выражением его лица. Он же знает меня двадцать лет, мог бы поостеречься и не втягивать меня в свои сюжеты. — Ах да! — спохватился я. — Что-то такое припоминаю.

— Большое спасибо! — поблагодарил Тедди — уязвленный, истекающий кровью. И лишившийся маргариты, как он только сейчас заметил. Теперь нам понадобится еще кувшин, но если он признает такую необходимость, ему и платить, а не хочется. И лишь когда Джун, допивая последний глоток, одарила Тедди презрительной улыбкой, я почувствовал сожаление.

— Можно раздобыть еще устриц? — спросила Мисси.

— А! — сказал Тони. — Море! — так, будто это слово означало нечто особенное, а не то, что оно обычно означает.

Мисси Блейлок встала и направилась в дамскую комнату. Тони залюбовался ее полными, округлыми бедрами.

— Я не дешевка, — напомнил он нам, — но кое-кто может мной завладеть.

— Ты именно дешевка! — грубо ответила Джун.

— Ну, пусть! — покаянно вздохнул Тони, отловил официантку и заказал еще устриц и очередной кувшин маргариты.

Глава 12

Время — позднее, чем следовало, и я зашел дальше, чем следовало, и тот момент, когда я мог применить свободную волю, вскинуть руки и крикнуть ликующей толпе «No mas»[9], давно упущен. Вот я и решил, что такова воля народа: чтобы я до конца участвовал в празднестве.

Так было тогда. Теперь мы едем домой к Тони, мы — Тони, мисс Блейлок и Уильям Генри Деверо Младший. Втиснулись втроем на переднее сиденье принадлежащего Тони «ниссана станца». Тони и Мисси не позволили мне тихонько прикорнуть на заднем сиденье. Атосу и Арамису требовался Портос. Один за всех и все за одного на переднем сиденье, «станца» добросовестно карабкалась по темным пустынным улицам к дому Тони, спрятанному в лесу высоко в Рэйлтонских горах: за домом склон становился слишком крутым, и там уже не стали расчищать и строить. Мисси поглаживала внутреннюю сторону моего бедра, но я не придавал этому значения, потому что она более многозначительно гладила внутреннюю сторону бедра Тони и к тому же курлыкала негромко и покусывала мочку его уха. Возможно, конечности Мисси работают в унисон, правая рука вынуждена подражать левой и она не может гладить внутреннюю сторону бедра Тони левой рукой, если не будет делать то же самое правой — с моим бедром. Переднее сиденье «ниссана» рассчитано на двоих, а не на троих, и места для укромности чувств не остается.

— Зеленый! — возвестил я. На светофоре, перед которым мы остановились, сменился цвет.

— Ревность! — прокурлыкала Мисси. Она и Тони играли в ассоциации, и Мисси, видимо, решила, что я присоединился к игре.

— Зеленый свет! — пояснил я.

— «Великий Гэтсби», — уверенно ответил Тони. — Легко!

Не видя другого выхода из этой путаницы, я молча указал на светофор, где зеленый свет сменился желтым как раз в тот момент, когда Тони поднял голову.

— Луна! — сказала Мисси, заприметив светило. — Зеленая луна. Луну делают из зеленого сыра.

Я покачал головой.

— Рифмуется с луной? — уточнила Мисси.

Включился красный свет. Тони нажал на газ. Мы проехали под красный свет.

— Я пас, — сказала Мисси.

— Я тоже, — подхватил я.

— Вы не можете, — заспорила она. — Это же ваша загадка.

— Приехали! — сказал Тони, заруливая на подъездную дорожку.

— Ох ты! — сказала Мисси. — Мне так надо пи-пи.

Мы все выбрались из машины. Мисси проскакала по шиферной дорожке и вверх по ступенькам и нетерпеливо топала ножками, пока Тони подбирал ключ. В его доме всего один санузел, и поскольку даже минута ожидания категорически исключалась, я свернул за угол и покапал на гортензии.

Закончив, я вошел в дом и застал Тони в маленькой комнате за кухней, в задней части дома. Подозреваю, он укрылся там, чтобы не слышать звонкую струйку Мисси в сверхъестественной тишине пустого дома. В одном углу комнаты — дорогущий компьютер, монитор, лазерный принтер, все расставлено на дизайнерской оргмебели. Тони купил все это добро оптом по распродажному каталогу, с невероятными скидками, как он в ту пору оптимистически заявлял. Беда в том, что эти приборы отказываются друг с другом сотрудничать, и все университетские компьютерные специалисты, как они себя величают, сколько ни бились, так и не подключили систему к интернету. У каждого из них имеется свое объяснение, в чем загвоздка и что нужно исправить. Заметив, что Тони установил в том же углу свою старенькую электрическую печатную машинку «Смит-Корона», я подумал, может, мой зять Рассел сумел бы помочь ему.

— Словно комната умершего ребенка, — пожаловался Тони так грустно, что я чуть не растрогался.

— Тебя отсношали, — согласился я.

В отдалении послышался шум сливающейся воды, и Тони изогнул бровь.

— Ты хоть изредка мечтаешь быть одиноким и красивым? — спросил он.

Он ухмылялся мне в темноте, и я невольно ухмыльнулся в ответ.

— Я онлайн и готов к обмену данными, — гордо заявил он. — А ты уж и забыл, когда в последний раз подключался.

Этим он меня задел за живое, и я назло включил компьютер, который с ходу, настойчиво гудя, врубил максимальную скорость. На мониторе появилось нечто небывалое. Каждый символ клавиатуры отражался на экране, заполняя его от края до края, и весь этот бессмысленный текст стремительно полз вверх. Строку, исчезавшую за верхним полем, тут же заменяла другая, появлявшаяся внизу, и все — сплошная чушь. Как хорошо, что Уильям Оккам до такого не дожил.

— Это и есть твой обмен данными? — съехидничал я.

Тони вздохнул.

— Вынуждает усомниться в старой теории, будто бесконечное количество обезьян, печатающих на бесконечном количестве машинок, способно в итоге породить великий американский роман, да, Хэнк?

Мы еще немного понаблюдали, потом Тони выключил бесполезный агрегат, и в тишине мы услышали, как Мисси где-то пищит от восторга. Оказывается, она обнаружила на задней веранде джакузи. Мы смотрели в кухонное окно, как Мисси раздевается с типично пьяным проворством. Лишь обнажившись полностью, она заприметила нас в окне — двух мужчин среднего возраста, — уперла руки в пышные бедра и склонила голову набок, словно спрашивая: «И что?»

Тони помахал ей рукой.

— Следи за мной, — ткнул он меня локтем в бок, — учиться никогда не поздно.

Глава 13

Когда я попросился домой, меня уговорили подождать и выпить еще по пиву. Уговоры действовали на нескольких уровнях. На фундаментальном — я согласился потому, что тут была красивая молодая голая женщина в джакузи, пусть даже ее красота была слегка подпорчена тем обстоятельством, что густой пар, поднимавшийся от горячей воды, размывал ее телевизионный грим. Теперь лицо Мисси смахивало на маску из малобюджетного ужастика — ту, что изображает отваливающуюся от костей плоть. Также меня побудил остаться там, где я был, то есть в джакузи, внезапно поливший после того, как мы все туда забрались, дождь. Ужасно холодный. Я погрузился на дно. Под водой мне стало как-то лучше. Видимо, в тепле мочеточник слегка расслабился.

Согласившись задержаться на кружку пива, я что-то никак не мог ее прикончить. Далеко не сразу до меня дошло, что дождь наполняет кружку примерно с той же скоростью, с какой я ее осушаю.

Дважды с тех пор, как мы забрались в джакузи, звонил телефон, и Тони оставлял меня и Мисси наедине в клокочущей воде. Довольно шумная ванна в сочетании с барабанящим по веранде ледяным дождем заглушала разговор. Тони это не устрашало, он развлекал нас всевозможными историями и бессвязными крупицами тайного знания, несомненно чаровавшими его студентов, но когда телефон вызвонил его в третий раз, с уходом Тони воцарилось молчание, которое ни я, ни Мисси даже не пытались прервать. Лишь на этот раз во мне шевельнулось любопытство: да кто же ему названивает в полтретьего ночи? В кухонное окно я мог разглядеть его затылок и широкие плечи. Тони повернулся к веранде спиной, словно подозревал, что я или Мисси умеем читать по губам. Если он беспокоился из-за Мисси, то зря: она мирно храпела, прислонившись затылком к краю ванны, губы ее слегка раздвинулись, грудь вздымалась и опадала в такт дыханию. Холодный дождь брызгал ей на лоб — и ничего.

Тони повесил трубку, несколько секунд смотрел на телефон, потом снял трубку с закрепленного на стене крюка. Я думал, он наберет какой-то номер, но вместо этого Тони открыл кухонный шкафчик и спрятал трубку туда.

— Проблемы? — спросил я, когда он вернулся к нам, — в нынешней ситуации не задать этот вопрос было бы еще более странно, чем его задать.

Тони отмахнулся от предположения, будто у него могут быть проблемы, хотя, очевидно, что-то случилось. Но при виде Мисси Блейлок, голой, крепко спящей в горячей ванне, хорошее настроение тут же вернулось к нему.

— Дивная картина! — сказал он, созерцая Мисси, ее покачивающиеся на воде груди.

Даже две дивные картины, подумал я. Вторая — сам Тони, который стеснялся своей наготы не больше, чем при выходе из душа в мужской раздевалке. Ни характерный для преподавателя с постоянным контрактом животик, ни темные, обвисшие гениталии не вызывали у него ни смущения, ни сожаления.

— Ни с места! — велел он мне, а сам озорной припрыжкой двинулся в дом. Вернулся с полароидной камерой в руках.

Мисси, верная своей профессии, очнулась в тот самый момент, когда щелкнул затвор фотоаппарата. Тони сделал несколько снимков и положил их сохнуть под полотенцем. Потом мы втроем устроились в ванне и стали следить за тем, как из темного фона проступает Мисси. Она вроде бы осталась довольна результатом.

— Отличные сиськи, верно? — сказала она, передавая мне снимок. — Такие баллоны только зря пропадают на медийном рынке Рэйлтона.

Дождь прервался. Я сказал Тони и Мисси, что с ними очень весело, но…

— «Всего одна», — запел Тони.

— «Из тех вещей», — продолжила Мисси, удивив меня знанием довольно древней песни[10].

Возможно, она старше, чем кажется. Но мне все равно, сколько ей лет, и ничуть не жаль оставить ее наедине с Тони. Я отыскал свои вещи, сунул в карман полароидный снимок, который Мисси навязала мне на память, и пошел одеваться в теплую кухню, чувствуя, как меня распирает от собственной добродетели.

Лишь выйдя на крыльцо, я сообразил, что машина осталась в городе. Второй раз за два дня меня куда-то отвезли, не интересуясь моими пожеланиями, а теперь шагать десять кварталов под горку. На полпути я сообразил, что меня действительно распирает, но только не добродетель. Слева небольшая заросль, я свернул туда помочиться под деревом.

Капало у меня в том же темпе, что с веток над головой, и медленный процесс позволил мне поразмыслить. Теперь, когда я не терся бедром о бедро Мисси в горячей ванне, почему-то вспомнилась ее жалоба, что такие сиськи пропадают на маленьком медийном рынке Рэйлтона. В тот момент эта фраза показалась мне забавной, а теперь — грустной. Ведь она вкратце передает и то положение, в каком находятся Джейкоб Роуз и Грэйси, Рурк и Тедди, Джун и, пожалуй, я сам. Мы все, словно буксир Скуффи[11], верили, что созданы для чего-то большего. Скажи нам кто двадцать лет назад, что наша профессиональная жизнь пройдет в Центрально-Западном университете Пенсильвании, в Рэйлтоне, мы бы расхохотались, но теперь нам не до смеха, и мысль о том, что мы так и состаримся вместе, свербит, но других вариантов не осталось. Может, мы и тут не были бы несчастливы, если бы появлялись новые лица, но мы вынуждены каждый день смотреть друг на друга, а это напоминает нам о собственной участи, обо всех возможностях, которыми мы пренебрегли, найдя для этого разумные причины. Финни мог бы дописать диссертацию — и не дописал; Джун лет двенадцать назад предлагали работу в приличном университете — ей удалось опубликовать хорошую статью в правильном месте, — но Тедди только что получил постоянный контракт, а тот университет не соглашался взять заодно и его. Потом у Тедди появился шанс перейти на административную работу, что было бы лучше и для него, и для студентов, но Джун — вероятно, в отместку — отговорила его. Даже в стихах Грэйси когда-то брезжил талант.

Мы не допускали — ни один из нас, — что рутина работы в комиссиях, кафедральные склоки, ежедневный план занятий и нарастающее воинственное невежество студентов сожрут столько лет. А теперь, в далеко зашедшем среднем возрасте, мы предпочитаем — возможно, это мудро — злиться друг на друга, а не на самих себя. Мы не желаем хоть на миг признать, что будь мы в самом деле созданы для большего, мы бы это большее осуществили. Тони — один из немногих удовлетворенных жизнью людей, кого я знаю, и в настоящий момент он пожинает плоды своего благоразумия. Конечно же, сейчас он ласкает те самые груди, которые, по мнению Мисси Блейлок, понапрасну пропадают в Рэйлтоне. И то, что она позволяет ему это делать, укрепляет в Тони уверенность, будто он многое может предложить женщинам. Он слишком умен и не станет зря тратить время, гадая — когда Мисси зажмурится и закурлыкает, — от его ли пропитанного текилой очарования или от мечтаний о рынке получше и побольше затвердели ее соски.

Размышления каплющего мужчины в темном каплющем лесу. Закончив, я оборвал и эти мысли, уверенным движением подтянув язычок молнии. Вынырнул из тени и лицом к лицу столкнулся с молодой женщиной, которая пешком поднималась по крутой и скользкой обочине. Лет двадцати пяти на вид, а то и моложе. Округлое приятное лицо несколько искупало тот факт, что под тяжелым стеганым пальто скрывалось массивное тело. Почему-то резиновые шлепанцы на голых ногах. Взгляд такой открытый, такой ненастороженный — совсем как у пса-попрошайки, который понимает, что ему дадут пинка, и все же лижет человеку руки.

— Я вас знаю! — сказала девушка, хотя и не смотрела на меня — по крайней мере, в глаза не смотрела. — Как вас зовут?

Не знает она меня, в этом я уверен, и я ее не знаю. И точно знаю, что не стану ей представляться. Я вышел из лесу в три часа ночи, а эта девушка боится меня не больше, чем новорожденного котенка, поэтому, как ни странно, я боюсь ее.

— Как вас зовут? — снова спросила девушка. Она произнесла «зовут» так, что это слово рифмовалось с «уют». И повторила свой вопрос еще дважды, почти не делая паузы, перед тем как снова его задать.

Она подошла ближе, того и гляди вытянет руку и коснется моего лица. Инстинктивно я отступил на шаг.

— С вами все в порядке? — спросил я, не зная толком, что имею в виду.

Кажется, притормозил ее не сам вопрос, но звук моего голоса.

— Это не он! — вскричала девушка с безмятежным удивлением. — Вы — это не он вовсе!

«Воувси!» — слегка подвыла она.

— Не он, — согласился я. — Вовсе нет.

— Вы — воувси не он, — повторила она и двинулась прочь.

— Все хорошо? — Довольно глупый вопрос, но она и не отвечала, вновь карабкалась в гору. Резиновые шлепанцы поехали на мокром асфальте, и она выдохнула:

— Оооох! Скоульзко!

Глава 14

Мой отец Уильям Генри Деверо Старший, к чьему возвращению в лоно семьи, как намекает загадочно моя мать, я не готов, всегда был чудовищно рациональным человеком и, как большинство рациональных людей, предпочитал ночи день. Если он не переменился, то к половине седьмого должен быть уже на ногах, умыт и одет. В детстве я часто заставал его в кабинете, он лениво попивал чай в своем кресле с высокой спинкой. Как бы рано я ни встал, как бы поздно он и моя мать ни вернулись накануне, он всегда был тут как тут. Мама утверждала, что у отца имеется внутренний хронометр, который позволяет ему проснуться и выключить будильник за минуту до трезвона.

И вот какая у меня есть на этот счет теория. Всех мужчин осаждают сомнения. Даже тех, кто, как мой отец, кажется невозмутимым. И мы все, думается, более восприимчивы к сомнениям и страхам (и к чувству своей вины, быть может) в темноте, нежели при свете дня. И я думаю, моему отцу подобные ощущения не нравились. В детстве я, разумеется, не догадывался, что чисто выбритый и спрыснувшийся одеколоном мужчина, которого я заставал в полной книг «берлоге» большого старого дома, арендованного моими родителями в нескольких кварталах от университета, подвержен сомнению, страху или чувству вины. Жизнь ребенка полна их, и, возможно, я даже верил, что взрослая жизнь означает победу над ними. Вероятно, в иное утро, когда я заставал его в кресле для чтения, благоухающего, сосредоточенного на печатной странице, он еще вспоминал беззаконное сношение с юной аспиранткой, имевшее место всего за несколько часов до того. Очевидно, у него было немало «отношений» с молодыми женщинами, пока он не остановился на той из своего семинара по Д. Г. Лоуренсу, которую предпочел моей маме. Я-то принимал его ранние вставания за знак доблести и, кажется, считал привычку матери оставаться в постели, категорически зажмурившись от света нового дня, изъяном характера, тем более что в разгар утра, спустившись на первый этаж, она взирала на отца и на меня с выражением, весьма смахивавшим на злобу.

Я завел себе привычку утром в субботу и воскресенье растягиваться на полу у ног отца и листать энциклопедию. Я знал, что отца отвлекать нельзя, чтобы не вызвать у него монументальную гримасу, и потому к моменту, когда мать наконец появлялась, я, как правило, был отчаянно голоден. «Скоро завтрак?» — так я всегда приветствовал явление матери в халате, и ее и без того напряженное выражение лица всякий раз грозно омрачалось. Боюсь, именно эти выходные утра впервые навели мою мать на мысль, что я — вылитый сын своего отца, и за это убеждение она цепляется до сих пор. «Скоро завтрак» вместо «доброе утро» буквально сбивало ее с ног, ведь она знала, что я тихонько просидел два, а то и три часа рядом с отцом и даже стакана воды у него не просил. Кто посмеет винить ее за то, что она не разделяла глубокого удовлетворения, с каким отец встречал новый день?

Лили — тоже человек утренний, и я частенько слышал, как она обещала нашим юным, терзаемым подростковыми сомнениями дочерям, что утром все предстанет в ином свете, и, конечно, это было мудрое наблюдение. Утром все выглядит не только иначе, но лучше, хотя это, разумеется, не означает, что все действительно сделалось лучше. И все же если при солнечном свете нам кажется, что справиться с проблемами легче, имеет смысл поступать, как мой отец, и начинать новый день спозаранку. Думаю, почти не бывало таких шалостей при свете луны, которые он не сумел бы изгнать из своих мыслей в шесть утра с помощью достойной книги литературной критики, да еще и милое дитя распростерлось у его ног, впитывая посредством осмоса Британскую энциклопедию.

Я-то не утренний человек и, настаиваю, не вылитый сын своего отца. После дурной ночи я не смогу предсказать, когда зазвонит будильник. И не всегда распознаю призыв будильника даже после того, как он затрезвонит. Ни чай, ни литературная критика не избавляют от вины Уильяма Генри Деверо Младшего, который всю ночь напролет видел яркие и разнообразные сны. Лишь когда звон продолжился и после того, как я выключил будильник, до меня дошло, что это телефон. Но пока я добрался до него, телефон отрубился.

Я подумал, что это Лили, наверное, пыталась мне дозвониться. Наверное, звонила накануне, пока не наступила ночь, а теперь попыталась снова. И сейчас, не дождавшись ответа, могла даже подумать, что я вовсе не возвращался ночью домой, что ее пророчество уже сбылось: я либо в больнице, либо в тюрьме.

Хоть бы перезвонила сейчас, я бы поделился последним из моих снов, в котором новый корпус технических наук обернулся еще одним подобием нашего дома, как дом Джули, только великанских масштабов. Размером с корпус современных языков, где и моя кафедра английского языка и литературы, но это наш дом, Лили и мой, чудовищно раздувшийся. То же количество комнат, тот же поэтажный план, но построен для гигантов. Внутри я чувствую себя игрушечным пупсом. Чтобы подняться на второй этаж, приходится вставать на стул, подтягиваться на ступеньку, втаскивать за собой на веревке стул и снова повторять весь процесс. Я совершаю этот альпинистский путь по лестнице, потому что сверху меня окликает Лили. Хочет объяснить мне, почему я, по ее мнению, чувствую себя несчастным. Что и вовсе странно — я спешу выслушать ее объяснение, потому что во сне я в самом деле несчастен. Я горестно плачу, совершая очередной прыжок, цепляясь за край ступеньки, подтягиваясь. Правда, видели бы вы эти ступеньки — тут заплачешь. Но теперь, сидя в постели, в безопасности моего собственного соразмерного человеку дома, когда в окно струился ясный свет невинного нового дня, я сожалел, что не сумел скрыть свою несчастливость от Лили — даже во сне.

Оккам жалобно скулил за дверью спальни, словно его тоже тревожили сны, так что я впустил пса. Никогда бы не осмелился это сделать в присутствии жены. Он присмотрелся, с какого края кровати я лежу, подошел вплотную, положил морду на кровать и многозначительно вздохнул, будто намекая — а я и без того знаю, — что новый день не сулит добра. Чтобы пока не думать об этом, я включил телевизор, утренние новости, и праздно принялся почесывать Оккама за ухом, надеясь, что Лили позвонит снова. Возможно, потому, что звук был отключен, я не сразу понял, что происходит, когда увидел себя, потрясающего пучеглазым Финни. Однако, добавив звук, я пришел в еще большее замешательство. Оккам, обычно не склонный отвлекаться, когда его чешут за ухом, заслышав хозяйский голос, вскинул голову, посмотрел на экран, потом на меня. Так и не дождавшись от меня объяснения, он подошел к телевизору и понюхал его. Замешательство (по крайней мере, мое) усилилось, когда короткий фрагмент (на этот раз меня намного сильнее урезали) закончился, и я сообразил, что это не местные новости, которые включаются, когда отрубается сеть. Нет, это постоянная команда передачи «С добрым утром, Америка» ржет и не может остановиться, пока не переходит к прогнозу погоды.

Когда я вышел из душа, телефон звонил снова. Я уже не ждал с нетерпением звонка, но трубку снял.

— Это Джун, — проинформировала меня жена Тедди.

— Привет, Джун.

— Как ты можешь якшаться с этим человеком? — спросила она.

— С кем? — уточнил я, хотя и знал, что речь идет о Тони Конилье.

— Старый пьяный развратник! — понеслась она, все еще полыхая яростью с прошлого вечера. — Эта забава с устрицами тошнотворна! Уж конечно сисястая репортерша призадумалась, стоило ли связываться.

— Не знаю, право, Джун. Не знаю даже, почему ты звонишь мне.

— Меня Рейчел попросила, — снизошла она. — Я вообще в твоем кабинете сижу. Все линии в приемной заняты. Рейчел, должно быть, к тебе неравнодушна, такую головную боль терпит ради тебя.

— Да кто же звонит? — спросил я вслух, а про себя смаковал приятную возможность: женщина, в которую я полувлюблен, вероятно, полувлюблена в меня.

— Долго перечислять. На нее и админ кампуса наорал, когда она отказалась дать ему твой домашний телефон.

— Скажи, чтоб дала ему номер. Я все равно уже выезжаю.

— Она просила напомнить тебе о встрече с Дикки сегодня после обеда. На твоем месте я бы подготовилась к большому ушату дерьма.

— Скажи Рейчел, мне надо съездить в школу, но потом я появлюсь. И скажи, что я велел ей взять отгул до конца дня.

— Серьезно?

— Абсолютно, — подтвердил я. Зачем же Рейчел страдать из-за меня. — Скажи ей, чтобы шла домой. Скажи, я добьюсь для нее прибавки.

— Я-то передам, но ставки четыре к пяти, что ты сам до конца дня не продержишься.

— Тогда вы все получите прибавку.

На первом этаже я заметил то, что в ночи ускользнуло от моего внимания, — огонек автоответчика мигал. Благодаря, я так понимаю, моему появлению на экране поздним вечером мне оставили двадцать пять сообщений — рекорд побит. Это плохие новости. Хорошие — двадцать из двадцати пяти просто гудки. И одно сообщение от Билли Квигли, который в нетерпении заговорил до сигнала, а потому весь текст сводится к пьяному бормотанию «долбодятел». Голос моей жены — единственный, который я жаждал услышать, — возник довольно поздно, под номером 17, правда, я понятия не имел, который это был час, стоял ли я тогда перед писсуаром в «Шпалах» или в телефоне-автомате, флиртуя с Мег Квигли, или поедал сырых устриц, или сидел у Тони в горячей ванне с обнаженной женщиной, когда Лили позвонила.

Голос Лили звучал сдержанно, как будто она догадывалась о моих безобразиях. Сообщение краткое: номер телефона и название отеля, где она остановилась. Вот почему ее не было у отца, когда я звонил вчера. Я попытался припомнить, с чего я взял, что она поселится у отца. Она мне так сказала? Я сам пришел к такому выводу? Мне как-то казалось, что верно первое, но мой мозг все еще сочился текилой и болел при попытке напрячь память. «Сегодня тебя ждут в моем классе, не забудь», — завершила свое сообщение Лили, перед тем как пожелать доброй ночи, словно каким-то образом предугадала, в каком состоянии я проснусь.

Я позвонил в отель, но когда администратор соединила меня с ее номером, там никто не ответил. Либо Лили уже ушла, либо принимала душ. Сверившись с часами, я запросил доступ к той части мозга, которая отвечает за аналитические функции, но эта часть мозга тоже ушла с линии. Когда в трубке вновь послышался голос администратора отеля, меня вдруг настигла странно бодрящая мысль: что, если причина той сдержанности, даже вроде бы сожаления, которые я расслышал в голосе жены, не мои проступки, а ее собственные? Я попросил администратора соединить меня с номером Джейкоба Роуза — это кое-что говорит о том, как человеческий мозг расставляет приоритеты. Память и аналитика — в доступе к ним мне отказано, зато отдел, отвечающий за ревность и подозрения (интуиция?), предлагает свои услуги даже без спросу. Пауза — затем администратор сообщила, что в отеле Джейкоб Роуз не зарегистрирован, но какой-то намек прозвучал в ее голосе.

— Есть Джек Роузен, — добавила она.

— Я так и сказал. Джек Роузен! — подхватил я, и через мгновение телефон зазвонил в номере Джека Роузена, и трубку там сняли прежде, чем я успел призадуматься, насколько (не)вероятно, что Джейкоб использовал подобный псевдоним. Ответил мужчина. Даже голос немного похож на Джейкоба Роуза. То есть еврейский прононс, что не так уж удивительно, учитывая его имя, будь он Джейкоб или нет.

— Джейкоб! — сказал я. — Слава богу, я тебя разыскал.

Короткая пауза.

— Кто это?

— Хэнк! — представился я человеку на проводе. — А то кто же? Позови Лили.

— Какую Лили?

Хорошо, значит, это не Джейкоб Роуз, сказал я себе, кладя трубку, то ли разочарованный, то ли смущенный. Не думаю, что я бы обрадовался, обнаружив доказательства измены моей жены, но было что-то будоражащее в самой возможности положиться на интуицию — и угадать. Для того, кто совершает подобный прыжок с закрытыми глазами, лестно попасть правильно, а не мимо, как случилось со мной.

Двигательные функции были все при мне, так что я поехал в город и заглянул в любимое кафе позавтракать и прочесть утреннюю газету. Очевидно, мое появление в последнем выпуске новостей не успело попасть в утренний номер, зато на странице семь, внизу, я обнаружил короткую, в одну колонку, заметку о самоубийстве Уильяма Черри, который две недели назад улегся на рельсы. Ни жена, ни дети не замечали у него никаких симптомов отчаяния или депрессии, хотя и признавали, что в последнее время он ушел в себя. Но в целом казался вполне бодрым, строил планы, чем займется на пенсии.

От похмелья после текилы всего лучше помогают оладьи. Я съел целую тарелку, густо залитую сиропом, потом отправился в уборную, отыскал отдельную кабинку с запирающейся дверью и изверг в унитаз оладьи, вчерашние сырые устрицы, текилу и глубочайшую уверенность в том, что когда поезд, направлявшийся в Белльмонд, оторвал голову Уильяму Черри, никто, даже самые близкие, понятия не имели, что в этой голове творилось.

А снаружи ярко синело небо, и, глубоко вдохнув свежий воздух, я ощутил что-то вроде отцовского оптимизма. Невозможно отрицать, что прохладный вешний день в Пенсильвании прекрасен, невозможно отрицать и то, что мне уже гораздо, гораздо лучше.

Я поспел в школу как раз к звонку на перемену. Пришлось нырнуть в дверной проем, чтобы не затоптали орды юных готов, визиготов и вандалов, которые неслись, толкались, хлопали дверцами шкафчиков и беззаботно обрушивали друг на друга мерзейшие ругательства — очевидно, вовсе не воспринимавшиеся как оскорбления. В мою школьную пору такие выражения тут же спровоцировали бы драку и визит в кабинет директора.

Я высмотрел в конце коридора Гарольда Браунлоу, коллегу Лили. Похоже, он пресек акт вымогательства: прижал крупного чернокожего парня к доске объявлений, угрожая ему не слишком смертельным оружием — собственным скрюченным пальцем.

— Верни мальчику деньги на обед, Гвидо! — строго требовал Гарольд, и Гвидо, повесив голову, отдал младшекласснику (белому) пару купюр.

— Я не хотел отбирать у него деньги, мистер Браунлоу. Случайно так вышло.

— Понимаю, Гвидо, — сказал Гарольд. Белый малыш уже испарился. — Но я бы хотел впредь обойтись без подобных случайностей.

— Окей, мистер Браунлоу, — буркнул Гвидо и зашагал прочь со странно невинным видом, как будто и сам верил в концепцию случайного отъема денег.

Заметив меня, Гарольд ухмыльнулся и подошел.

— Гвидо? — спросил я, глядя в спину крупному чернокожему парню, пока тот не скрылся за двойной дверью.

— Поди знай, — ответил Гарольд, протягивая руку. — Думаю, я выражу мнение всего коллектива нашего исправительного заведения, сказав, что мы все чертовски гордимся тобой. А еще говорят, что по телевизору ничего интересного не показывают.

— Но все-таки слишком агрессивно, — покаялся я.

— Мне показалось, в меру, — сказал Гарольд, — но это мое личное мнение. С Лили говорил?

— Она звонила поздно вечером, меня не застала.

— Скажи ей, чтобы не торопилась, — посоветовал Гарольд. — Мои источники проинформировали меня, что в совете школы грядут перемены. Мы очень хотим, чтобы она осталась с нами.

— Я передам.

— Конечно, если ей хочется начать что-то новое, я ее понимаю, — печально продолжал Гарольд. — Время мчит на крылатой колеснице и так далее. В ее возрасте я вдруг вбил себе в голову, что скоро умру. Все лето напролет каждый день играл в гольф и твердил себе, что очередной раунд станет для меня последним. Недешево обошлось, между прочим.

— И вот он ты.

Он кивнул.

— Зато от резаного удара избавился. Ты бы иногда приезжал поиграть со мной и Марджори.

Кстати говоря, его жена — секретарша Джейкоба Роуза.

— Может быть, этим летом.

— Гольф, он в голове, — философски заметил Гарольд. — Тысячу и одну переменную нужно учесть.

— Я бы предпочел игру с одной переменной, — сказал я. — Максимум с двумя.

— Можно я немного личный вопрос задам?

— Вперед! — поощрил я его, хотя мне чертовски ни к чему личные вопросы. Но для Гарольда нет ничего интимнее гольфа, и теперь, когда он поделился со мной самыми задушевными своими мыслями об этой игре, я, видимо, оказался перед ним в долгу.

— Это у тебя блевотина на воротнике? — задал он личный вопрос.

Попытался показать где, но пятно прямо под подбородком, мне его не видно.

— Зайди в уборную, — посоветовал он. — Я тоже плохо справляюсь без Мардж, — добавил он, явно пытаясь меня утешить. Обблеваться — одна из тех неприятностей, что, по его мнению, случаются с женатыми мужчинами нашего возраста без присмотра супруги.

В уборной я смочил под краном бумажное полотенце и попытался отмыть замаранный воротник. Заодно обдумывал, о чем рассказывать «дубам» в классе Лили. К неуспевающим деткам приходят только завязавшие наркоманы да проповедники безопасного секса, объясняла она мне. Им говорят, чего следует избегать, но не к чему стремиться. А еще она посоветовала мне приготовиться к прямым, немудреным вопросам. И отвечать на них надо честно, предупредила она, едва ли предвидя, что меня могут спросить об этом пятне на воротнике.

«Дубы» тревожно шумели, когда я вошел в класс. Лили разыскала пару экземпляров «На обочине». Книги ходили по рукам, не вызывая особого интереса, разве что одна крутая с виду девица в переднем ряду подозрительно прищурилась на меня, перевернула книгу, присмотрелась к фотографии автора, а потом снова вгляделась в меня. «Что за хрень с тобой стряслась?» — вот о чем она хотела меня спросить, это было очевидно.

— Эй! — сказал тощий черный паренек. — Вы же тот тип в телевизоре.

Тут все встрепенулись и оглядели меня уже с интересом.

— Тип с уткой, — признал кто-то.

— Если бы мы такое вытворили, знаете, что бы с нами сделали? — потребовал ответа еще один.

Больше они не умолкали. Я понял, почему Лили нравятся эти ребята. Две секунды — и у них уже пошел собственный разговор. Все трещали, кроме меня. Я для них Розеттский камень: они пытаются меня расшифровать, и помощь им пока что не требуется. Спустя какое-то время они вспомнили про приличия. Лили, должно быть, говорила им, что я гость, что они должны хорошо себя вести. Не обижать меня.

— Так что, — крикнул из заднего ряда Гвидо, случайный вымогатель. — Сколько денег вы заработали на этой книге?

Путь в мой кабинет лежит мимо того, где сидит Илиона.

Дверь была открыта, Илиона попросил меня войти. Худший кабинет нашей кафедры, с окнами на парковку, потому он (или она), разумеется, видел, как я подъехал. Джинсы, кеды, футболка и спортивная куртка «экономного» бренда — университетский гранж. Такие люди, как Джейкоб Роуз и Уильям Генри Деверо Младший, одевались схоже, когда сами были молодыми и радикальными преподавателями. Но на этом, каждый раз отмечаю с облегчением, сходство и заканчивается. В кабинете моего юного коллеги очень мало книг, зато впихнулся крошка-телевизор со встроенным видеомагнитофоном. Полки забиты кассетами, сплошь сериалы десятилетней давности, он крутит их день напролет, даже во время консультаций. Исследования этих самых сериалов он ради спасения окружающей среды публикует в интернет-журналах (и заодно спасает самого себя от упрека — мол, его труды не стоят той бумаги, на которой напечатаны). В данный момент он исследует сцену из сериала под названием «Различные ходы». Я повернул предложенный мне стул так, чтобы оказаться спиной к экрану.

— Это эпохальное кино! — сообщил Илиона вроде бы с искренним восторгом.

— Эпохальный сериал? — переспросил я. — Серьезная похвала.

Если он и понял, что я издеваюсь, то не поддался на провокацию.

— Великая расовая фантазия консервативной белой Америки. Чернокожие мальчики — никому не угрожающие, нежные. Богатые белые старики позаботятся о чернокожих. Замечательная штука.

Слушая его, я подумал, что Илиона, скорее всего, тот парнишка, у кого в старших классах отнимал карманные деньги представитель той же демографической страты, к которой принадлежит и Гвидо. Теперь, в университете, он наконец в безопасности. Даже над его конским хвостом никто не вправе посмеяться.

— Я подумываю насчет спецкурса в следующем году — например, сравнить несколько эпизодов из «Различных ходов» с «Гекльберри Финном». Великий американский расистский роман, понимаете? Показать, что позиция белых не изменилась, что в основе своей эта фантазия и поныне остается неприкосновенной. Джун считает, это верная мысль.

Что-то в интонации, с какой Илиона произнес имя Джун, напомнило мне о слухах насчет нашего юного коллеги и жены Тедди Барнса.

— Мне казалось, вы не даете студентам читать книги, — сказал я. — Писательство — фаллоцентрическое занятие и так далее.

Он нащупал среди бумаг пульт и нажал на паузу. На экране застыло херувимское личико чернокожего паренька, звезды сериала.

— Я не против книг. Но с ними есть опасность увязнуть в колее.

— Понимаю. Я в этой колее так и застрял с тринадцати лет.

Он сморгнул:

— Вы только в тринадцать лет научились читать?

— До тех пор я не любил читать. Любовь — вот что удерживает нас в колее.

— Точно! — Он очень серьезно закивал. — А как вы живете там, в Аллегени-Уэллс?

— У нас есть кабельное телевидение, — заверил я. — А некоторые и спутниковые тарелки установили.

— У Пола спутниковая, — подтвердил он и уточнил на случай, если я не понял, о ком речь: — У профессора Рурка.

Тогда я решил, что упоминание Джун минутой ранее особого подтекста не имело. Он их всех называет по имени — в следующем году будет подавать на постоянный контракт и дает мне понять (вдруг я задержусь в должности заведующего), как хорошо он вписался. Дружит с представителями всех фракций. Я кивнул, подтверждая, что понял:

— Большой угрюмый малый, ага.

Илиона пропустил мой комментарий мимо ушей.

— Мне нравится его дом, боюсь только, не сполз бы он с горы.

Я кое-как скрыл ухмылку.

— Джун тоже так думает.

Статья, над которой они работали весь год, была, насколько помню, посвящена образам клитора у Эмили Дикинсон. По словам Тедди, Джун — обладательница клитора и потому заведомо более чувствительная к его зашифрованным появлениям в стихах Диккинсон — должна была написать черновик, а затем она и Илиона собирались этот текст отредактировать, применив его (Илионы) суперсовременный словарь литературной критики. «Странная штука, — пожаловался мне Тедди как-то раз осенью, когда записи Джун были разбросаны по всему их дому. — В пятнадцать лет я был одержим киской — дожил до пятидесяти, и пожалуйста: киской одержима моя жена».

— Мы посмотрели там пару домов, но я пока не уверен, — сказал Илиона. Должно быть, вид у меня был озадаченный, поэтому он сразу же пояснил: — Мы с Салли.

— Ага, — кивнул я.

Салли, редко показывающаяся на людях молодая женщина, приехала вместе с ним в Рэйлтон четыре года назад и вроде бы «дописывала диссертацию».

— То есть там очень мило, и я бы не против жить под сенью дерев. Но тогда бы нам пришлось, типа, отказаться от мечты жить в интегрированном сообществе.

— Ага, — повторил я и ткнул большим пальцем в экран у себя за плечом.

— Нам не следовало и смотреть эти варианты до следующего года, пока не будет ясности с постоянным контрактом, — признал он. — Вот только сейчас рынок идеален для покупателя. Наш риелтор говорит — сейчас самое время. А кто знает, что будет в следующем году?

— Кто знает, что будет завтра? — подхватил я.

— И еще одно, — продолжал он, пристально в меня всматриваясь. — Все эти разговоры насчет сокращения штатов. Как говорится, последним пришел, первым ушел…

— По части слухов апрель — худший месяц, — напомнил я.

— Что ж, если что-то узнаете, надеюсь, вы мне скажете, потому что мы в самом деле подумываем. Джун считает, Аллегени-Уэллс — хорошее вложение в недвижимость.

— То есть Салли так думает?

— Нет, Джун. Она уговаривает Тедди купить там дом.

Она уже лет десять донимает Тедди, но Тедди не может решиться на подобные траты.

— Зачем же отказываться от своей мечты? — поддразнил я Илиону.

Он вытаращился недоуменно.

— Жить в интегрированном сообществе.

— Ну да, — сказал он. — Конечно, мы и к другим местам присматриваемся.

— И всегда есть шанс, что Аллегени-Уэллс превратится в интегрированное сообщество, — напомнил я, поднимаясь. — Говорят, тренер Грин подумывает поселиться там.

— И потом, мы же не застрянем навсегда в Рэйлтоне, — добавил он.

На этот раз я не сдержал улыбку.

— Мы все когда-то так думали, парень.

Пол Рурк забирал на кафедре свою почту, когда я вошел. Он посмотрел на меня поверх очков для чтения, и я попытался сообразить, давно ли он ими обзавелся. Я заметил, что в его волосах прибавилось седины, а щеки стали одутловатее с тех пор, как я последний раз внимательно к нему приглядывался, а было это, должно быть, лет десять назад. Вид у него взъерошенный, и я невольно подумал: уж не становится ли он одиноким пьяницей, как Билли Квигли. Выглядит так, словно с кем-то подрался, — не со мной и не с кем-то на гуманитарном факультете, а, например, с кафедры физкультуры.

— Утречко, преподобный! — сказал я. — Новый славный денек, хвала Господу!

— Привет, мудозвон, — ответил он, вновь сосредоточиваясь на почте, основную часть писем он сразу, не вскрывая, бросал в мусорную корзину у своих ног. — Видел твое шоу прошлым вечером, — продолжил он, не отрываясь от своего занятия, — поработать над ним следовало бы.

Мнение Рурка обо мне пребудет неизменно. Как бы я ни старался обратить все в шутку, забавным я быть не умею. Рейчел перестала стучать по клавиатуре и тревожно следила за нами. Я подмигнул ей — мол, все в порядке, вряд ли два старых (былых) врага перейдут к бурной ссоре прямо сейчас. Но она помнит, как Рурк однажды шмякнул меня об стену во время кафедральной рождественской вечеринки, и напрягается, стоит нам с ним оказаться в одном помещении. Наверное, если она полувлюблена в меня, ей не хочется, чтобы меня побили.

— Посмотрите-ка в словаре слово «мудозвон», — сказал я и продиктовал по буквам. — Кажется, меня тут оскорбили, но я не вполне уверен.

К моему изумлению, Рейчел вызвала на экран словарь и сверилась с ним — должно быть, из любопытства, так-то она почти никогда не выполняет мои указания. Если б она слушала мои указания, ее бы сегодня и на работе не было.

— Говорят, у нас может появиться новый сосед, — сказал я Рурку.

Он закончил возню с почтой, лишь одно послание счел достойным того, чтобы его вскрыть. Прочел первый абзац документа, в котором было по меньшей мере три страницы, и его тоже отправил в мусорную корзину. Должны же быть во мне, в моем поведении, хоть какие-то черты, восхищающие Рурка так же сильно, как меня восхитила его расправа с почтой, — но если такие черты и есть, свое восхищение он держит при себе.

— Наш юный коллега-втируша? Говорил он тебе, что мечтает жить в интегрированном сообществе?

— Только что, — признался я. — Но думает, что от этой мечты, возможно, придется отказаться.

— И что ты ему посоветовал, исходя из своего тайного знания о будущем каждого из нас на кафедре?

Я предпочел не спрашивать, что он подразумевает под «тайным знанием».

— Посоветовал ему покупать с правильной стороны от дороги.

— То есть он не входит в твой список? Или ты хочешь не только уволить его, но и разорить?

— В какой список?

— Хочешь знать правду? Я почти надеюсь, что ты включил в него и меня.

Я чуть было не повторил снова «в какой список», но тут Рейчел щелкнула мышью, выходя из словаря.

— Его тут нет? — известила она. — Мудозвона?

Рурк глянул сперва на меня, потом на нее.

— Конечно, его там нет, — сказал он. — Вот он, прямо передо мной.

Неплохая заключительная реплика.

— Послушайте, — сказал я Рейчел, когда Рурк вышел. — Вы же моя секретарша, не забыли? Это мне вы должны подавать реплики.

— Мне жаль?

— Откуда мне знать, жаль вам или нет?

Этим я окончательно сбил ее с толку.

— Понижайте интонацию к концу фразы, — напомнил я, проходя в свой кабинет.

Очевидно, Мег успела нанести мне новый визит: посреди испорченной промокашки красовался перезрелый персик — один. Мгновение я присматривался к персику, затем переключился на записку Рейчел: моя подруга Боди Пай с отделения женской проблематики пыталась со мной связаться. Ткнув пальцем в переговорное устройство, я попросил Рейчел зайти.

— Извините меня за звонок прошлой ночью, — заговорил я, дождавшись, чтобы она закрыла за собой дверь. — Если вы и Кэл решили помириться, это же прекрасно.

Поскольку она молчала, я продолжил:

— Нельзя было звонить так поздно, и конечно, я не вправе был говорить, что он мне не по вкусу. Это недопустимо.

Рейчел уткнула взгляд в руки и рассматривала их, пока я произносил свою речь. Интересно, нравятся ли они ей так же, как мне? Это не девичьи руки, они испорчены мытьем посуды, порезами от бумаг, ожогами во время готовки — и все же изящны, прекрасны, я бы хотел подержать ее руки в своих.

— Мы вовсе не? — произнесла она, и на этот раз ей удалось сбить с толку меня. — Не собираемся мириться?

Как глупо — эта мощная волна облегчения, захлестнувшая меня. Я пытался себя уверить, что чувствую к Рейчел лишь благопристойную привязанность, но, по правде говоря, как-то это не совсем благопристойно. Слишком Рейчел красива для благопристойной привязанности. Хотя вроде бы совсем неблагопристойной ее тоже не назовешь. Существует ли нечто более-менее посередине между благопристойностью и неблагопристойностью? Есть ли имя для промежуточного царства? Королевство трусости? Княжество альтруизма? Сады Академа?

В царстве реальности Рейчел продолжила:

— Иногда, выпив, он вспоминает, что у него есть сын? А еще он любит заезжать к нам по вечерам, проверить, не появился ли у меня кто-то?

— Я не хотел вторгаться, — сказал я. Ложь.

— И в итоге он засыпает? — завершила она и поспешила уточнить: — На диване?

Глаза ее налились слезами.

— Возьмите отгул хотя бы с обеда, — предложил я. — В самом деле. Такой уж сегодня день — дальше будет еще хуже.

Рейчел пожала плечами и вытерла уголок глаза рукавом.

— Он, может быть, еще там?

— Тогда оставайтесь здесь — Я попытался усмехнуться. — Ладно, я отправляюсь в Ватикан.

Так именуется административное здание с тех пор, как главным администратором четыре года назад сделался Дикки Поуп. Глянув на часы, я обнаружил, что самое время пройтись через кампус к начальству.

— Вы же не позволите им вас уволить?

— Ни за что, — ответил я. — Раньше сам уйду. Постарайтесь раздобыть мне новую промокашку, — добавил я, пряча персик в карман пиджака. Я неоднократно бывал в административном здании и каждый раз жалел, что при себе нет чего-то, что можно подбрасывать. Старую промокшую промокашку я вручил Рейчел с изрядным смущением. Выглядит так, словно тут совершился сексуальный акт, хотя это всего лишь завуалированное приглашение.

— Надо бы вам перепрятать ключ от кафедры.

— Все злятся на меня, если не могут его найти?

— Само собой. Вот только я — единственный, кому полагается знать, где он, и я же единственный, кто этого не знает.

— Я вам говорила? Вы опять забыли?

— Рейчел! — вздохнул я. — Вы правы. Проблема во мне. Если позвонит Лили… — Но тут я споткнулся, не зная, что ей передать. Что сказать моей жене, зависит от ряда переменных — например, от того, видела ли она меня в передаче «Доброе утро, Америка». И от того, я причина того мрачного тона, что я услышал нынче утром по автоответчику, или не я.

— Вы любите ее больше жизни? — спросила Рейчел.

— Хорошо, — сдался я. — Если она услышит такое от вас, может быть, даже поверит.

Дверь в кабинет Билли Квигли была приоткрыта. Я попытался проскочить, но он меня отловил, заставил войти и закрыл за мной дверь.

— Я немного спешу, — пробурчал я, нехотя садясь.

Кабинет Билли отделан в ирландском духе. На стенах портреты Йейтса, Джойса, О’Кейси. А в нижнем ящике стола — бутылка доброго ирландского виски. Он хотел налить мне, я отказался. Порой я готов пропустить рюмочку с Билли, но не с утра. И не после такой ночи.

— Меня вызвали на казнь.

— Опоздаешь — ничего страшного, — сказал он. — Что они тебе сделают? Убьют дважды?

— Ага, — подтвердил я. — В том-то и прелесть университетской жизни. Умираешь снова и снова.

Билли глотнул ирландского виски.

— Я хочу поговорить с тобой насчет Мег.

Я всмотрелся в его лицо. С виду он был совершенно трезв, непривычное для Билли состояние. Сунув руку в карманы пиджака, я наткнулся на нежный персик и поспешно ее вынул. Судя по скрючившей меня судороге вины, мой отец был прав: лучше уж съесть персик, раз ты в любом случае будешь чувствовать себя виноватым. Судя по сигналам, которые посылала мне моя закоротившая совесть, флиртом с возлюбленной дочерью Билли я предал самого Билли, и собственную жену, и секретаршу.

— Окажи мне услугу, — потребовал он, пригвоздив меня взглядом налитых кровью глаз — не вывернешься. — Скажи ей, что не сможешь продлить ее контракт осенью.

— Ничего себе услуга, Билли! — воскликнул я.

— Хэнк! — Голос его осел, выдавая смущение. — Я стараюсь делать для детей все, что в моих силах. Остальные… никому другому я бы этого не сказал, только тебе… Остальные берут деньги и сматываются. Вовсе не плохие дети, нет. Не в этом дело. Но Мег — у нее есть шансы. Я поговорил с парнем из Марквета, он сможет устроить ее ассистенткой с осени.

— И какую часть платы за аспирантуру это покроет?

— Существенную.

— А остальную существенную часть внесешь ты?

— Я должен вытащить ее отсюда.

— В Милуоки тоже есть бары, — сказал я, поскольку Билли переживал из-за того, что Мег слишком часто шатается по здешним злачным местам.

Но он меня словно и не слышал:

— Мне бы только вытащить ее из этого города!

Его голос замер, и наступила тишина. Билли держал паузу лучше, чем я.

— Послушай, — не вытерпел я, — давай мыслить поэтапно? У меня же нет пока бюджета.

— Скоро получишь! — ухмыльнулся он криво, показав порченые зубы, которые давно мог бы вылечить, если бы готов был тратить деньги на что-то еще, кроме платы за учебу и общежитие. — Убьешь утку — ты же настоящий террорист, — и они сдадутся.

Я невольно улыбнулся в ответ.

— Так не сработает. Этих людей не прогнешь. На самом деле нет. На миг их можно ошеломить, но и только.

— Ладно, сформулируем по-другому. — Билли прищурился злобно. — Если ты этого не сделаешь, я тебе никогда не прощу. Финни и чертов иезуит хотят сковырнуть тебя, и на этот раз я проголосую вместе с ними, плевать на все!

Впервые Билли попытался мне соврать. Голос его сочился неуверенностью, как голос Грэйси — лицемерием. Билли, хотел бы я ему сказать, если тебе на все плевать, бросил бы ты бутылку, удрал из города и двинул в южные края, прихватив Финни, где катался бы как сыр в масле.

С Финни-человеком, не Финни-гусем.

Глава 15

Из-за Билли Квигли я на десять минут опоздал на встречу с главным администратором кампуса, и, опять-таки спасибо Квигли, это означало, что мне предстояло торчать в приемной всего пятнадцать минут вместо двадцати пяти, которые пришлось бы ждать, приди я вовремя. Дикки Поуп — он просил всех нас звать его Дикки, и большинству это удавалось — не держит у себя в приемной никакого чтива. Стены драпированы бирюзовой тканью. С другой стороны, католиков же не обеспечивают чтивом в очереди на исповедь, а те, кто является в Ватикан Дикки Поупа, — тоже либо кающиеся, либо молящие. Очевидно, время ожидания следует использовать для обдумывания своих грехов и желаний.

Но без развлечения я не остался. У меня в кармане лежал прекрасный персик, так что я уселся на диван и принялся подбрасывать персик, проверяя, насколько близко к потолку смогу его добросить, не задев при этом плитку. Все шло как по маслу, пока не пришлось рвануться с места, ловя мой падающий мяч, — тут я задел люстру. Дверь из кабинета Дикки открылась как раз в тот момент, когда я вцепился в абажур, а персик плюхнулся на ковер. Из кабинета вышли трое, и все уставились сначала на люстру, потом на меня и, наконец, на персик. Что не сходится в картинке?

Рядом с Дикки Поупом стоял глава университетской службы безопасности Лу Стейнмец, невзлюбивший меня еще с тех пор, как я пришел сюда на работу в семидесятые. В ту пору я носил длинные волосы и бороду, и хотя наш университет в протестах против войны практически не участвовал, Лу каждый вечер смотрел новости, видел, что происходит в других местах, и составил военный план на тот случай, когда неприятности доберутся до кампуса Рэйлтона. Годы спустя, смирившись с разочарованием, он показал мне свои схемы, предусматривающие разные ситуации. На этих схемах несколько входов в кампус перекрывались. На футбольном поле и на теннисном корте в южной части кампуса наготове стояла национальная гвардия. Потом, по команде Лу, нацгвардейцы прошли бы намеченными маршрутами, гоня бунтующие массы перед собой на запад, к беговым дорожкам и трибунам, — трибуны должны были послужить импровизированным загоном. Показал мне Лу эту красоту в начале восьмидесятых, но глаза его все еще блестели от возбуждения.

— Но беспорядков же не было, — сказал я исключительно из вредности.

— Тем лучше, — многозначительно произнес Лу, приподняв брови, и что-то мне подсказало: эти схемы он показал мне не потому, что рассчитывал вызвать сочувственный интерес, а потому, что в воображении ему представлялось, как я веду ораву неистовых студентов, только что спаливших главное здание. Он хотел, чтобы я понимал: я чудом избежал кары.

Третьего члена этой несвятой троицы я опознал не сразу. Теренс Уоттерс, главный юрист университета. Я видел его только по телевизору, когда требовалось затушевать неудобные для университета факты или ситуацию. Он высок, ухожен, и его лицо ничего не выражает. За такой маской любые убеждения мрут.

— Итак, — опомнившись, сказал Дикки, — деликатность, джентльмены. — И добавил: — Лу, полагаюсь на вас, — будто намекая на общеизвестный факт: деликатность не входит в число добродетелей Лу Стейнмеца. Ему бы хорошую схему — и за дело, пусть патронов подвезут.

Подняв с пола персик, я поприветствовал всех троих:

— Добрый день, девочки!

Лу Стейнмец немедленно оскорбился — оскалился, даже кулаки сжал. Теренс Уоттерс выглядел так, словно слушал в невидимых наушниках успокоительный звук прибоя.

— Терри, ты, кажется, не знаком с Хэнком Деверо, — произнес Дикки, запуская процесс рукопожатий. Перво-наперво я обернулся к Лу и, когда тот нехотя протянул руку, сунул в нее персик. Ему бы просто бросить его на пол, но Лу попытался вернуть плод мне, а я уже перешел к Дикки Поупу и Теренсу Уоттерсу, и Лу никак, черт побери, не удавалось привлечь мое внимание. Сочувствую: нелегко торчать с фруктом в руке во время официальной церемонии. Похоже, такое случилось с Лу Стейнмецем впервые.

— Хэнк не только глава английской кафедры. Он и местная телезвезда, — сообщил Дикки своему юридическому консультанту.

Это заставило меня призадуматься, знает ли Дикки про «С добрым утром, Америка», если считает меня звездой лишь местного масштаба. Рука юриста оказалась прохладной и сухой, а моя — слегка липкой от персика: видимо, он лопнул, ударившись об пол.

— Хэнк, заходите и устраивайтесь в кабинете, пока я провожу гостей.

Кабинет у Дикки просто роскошный. Намного лучше, чем у Джейкоба Роуза. Мой отец всегда ухитрялся застолбить подобный кабинет, когда в пору моего детства разъезжал из университета в университет. Подойдя к высокому окну полюбоваться видом, я увидел, как трое мужчин вынырнули на крыльцо и продолжили разговор на ступеньках. Лу Стейнмец указывал рукой в сторону главных ворот. На обочине был припаркован автомобиль службы безопасности, в котором он разъезжает, и все трое направились к машине. Провожают Лу, решил я, пытаются напоследок внушить ему ту самую деликатность, которой он напрочь лишен. Но когда они подошли к «круизеру», то, к моему удивлению, забрались втроем на переднее сиденье и тронулись с места. Если так меня разыграли, то это отличная шутка. Возьму ее себе на заметку и вскоре, наверное, повторю со своими вариациями. Например, если меня сегодня собираются сместить, я созову срочное собрание, приглашу Грэйси, Пола Рурка, Финни, Илиону, еще одну-две занозы в моей заднице. Объявлю собрание открытым, а затем под каким-нибудь предлогом выйду — и попросту отправлюсь домой. Поручу Рейчел наблюдать за ними и потом отчитаться мне, сколько времени им понадобилось, чтобы раскусить шутку. Может быть, даже ставки сделаю.

Несколько минут я тешил себя этой фантазией, потом принялся осматривать высокие стеллажи в поисках иного развлечения. От Джейкоба Роуза я слышал одну историю насчет этих книг, но в тот момент не принял ее на веру. Мало кто умеет рассказывать всякие истории лучше Джейкоба, но, с другой стороны, мало кто так вольно обращается с истиной. Джейкоб не злокачественный врун — во всяком случае, по довольно либеральным университетским стандартам, — но он любит приукрашивать и готов почти на все, чтобы в процессе рассказа сюжет заиграл разными красками.

Рассказывал же Джейкоб так: в начале лета, в тот год, когда университет нанял Дикки Поупа, Дикки прибыл в Рэйлтон на большом грузовике со всем своим имуществом, но без единой книги. Встроенные стеллажи в кабинете управляющего кампусом вмещают около тысячи штук, так что отсутствие собственных книг стало вызывать у Дикки некоторое замешательство. Он догадывался, что заполнять полки семейными фотографиями и керамическими безделушками не совсем уместно. Он счел, что Грэйси Дюбуа возьмется ему помочь — она же непрерывно подлизывалась («Если вам что-нибудь понадобится… все что угодно…») и к Дикки, и к его бледнолицей жене. Итак, Дикки поручил Грэйси скупить для него книги на местных аукционах и в букинистических магазинах университета и доставить всю партию ему в августе, до начала учебного года. Так и было сделано: однажды вечером у заднего входа в административное здание остановился грузовой минивэн, два сторожа принялись сгружать на тележки пятьдесят пачек книг и торопливо завозить их внутрь, словно контрабанду. К началу семестра кабинет Дикки был весь в книгах, от пола до потолка, как подобает кабинету руководителя института высшего образования. И в отличие от книг из библиотеки Гэтсби, подытоживал всякий раз Джейкоб, эти книги не только разрезаны, но и прочитаны, их страницы испещрены глубокомысленными надписями, оставленными сотнями первокурсников.

До сих пор я не слишком верил в эту историю. Но тут действительно отсутствовал какой-либо общий знаменатель, поскольку никакого единого смысла я не извлек из осмотра этих книжных полок, не увидел принципа, по которому расставлены книги, — разве что по размеру и цвету? Некоторые имелись в двух экземплярах, в том числе одна из книг моего отца. Я снял ее с полки и пролистал. Первый его опыт литературной критики, тот, что сделал его известным, единственная удачная книга, по мнению моей мамы, служившей ему читателем, собеседником и редактором, — заслуги, оставшиеся без признания, если не считать мелкий шрифт на странице с благодарностями, где ее имя находилось в общем перечне наряду с руководством университета, предоставившим отцу академический отпуск для исследовательской работы, фондом Гуггенхейма, который спонсировал написание книги, и писательской общиной, приютившей моего отца (но не мою мать) на «творческий месяц».

По правде говоря, Уильям Генри Деверо Старший на фотографии в этой книге не выглядит как человек, нуждающийся в чьей-либо помощи, и это, вероятно, один из главных талантов моего отца — способность намекнуть позой, жестом, что кроме себя самого он ни в ком особо не нуждается. Эта самодостаточность, подозреваю, и обеспечила ему успех у молодых женщин из различных семинаров, которые он вел. Хоть он не так уж потрясающе красив, однако ухитрялся дать им понять, что пойдут они ему навстречу или нет — это больше их дело, чем его, и, разумеется, они шли навстречу. И я их понимал, я и сам пытался завоевать его внимание. Эта же его самодостаточность терзала меня в детские годы. Отправляясь куда-либо, он ясно давал понять, что идти с ним или нет — мое дело, и я всегда старался держаться поближе к нему, а не к маме, хотя с ней мне было лучше и она-то мной занималась. Но сам факт, что ей вроде бы даже нравилось мое общество, делал ее менее желанным сотоварищем всякий раз, когда мне предстояло выбрать между ней и отцом. Не помню, сколько мне было лет, когда меня наконец осенило: все усилия достичь близости с отцом бесплодны по той простой причине, что близость с ним невозможна. Наверное, я бы пришел к этому простому выводу раньше, если бы не мама, которая, как я тогда же понял, сама этого еще не поняла.

Когда я положил Уильяма Генри Деверо Старшего на журнальный столик, мое внимание привлек другой том на той же полке. Суперобложка — да и вся книга — в идеальном состоянии, как новенькая, а когда я повернул книгу обратной стороной, серьезный молодой человек уставился на меня магнетизирующим взглядом Распутина, выражающим нетерпимость, превосходство и сосредоточенность на своих идеях. Неужто и я принимал нарочитую позу, как и мой отец на обложке его первой книги? Мне-то казалось, в джинсах и рубашке без ворота, с длинными волосами по моде того времени, я — полная противоположность моему облаченному в твид отцу-профессору, но теперь меня поразило: и поза моя, и взгляд — совершенно его, и, в отличие от одежды, их-то я нацепил бессознательно. Под фотографией автора подпись: «Генри Деверо у себя дома в Рэйлтоне», снимок же всячески силился сообщить: такой человек никак не может быть «дома» в Рэйлтоне. На титульной странице я обнаружил собственноручную надпись: «Финни, с любовью и восхищением. Желаю удачи».

Мне понадобилась минута, чтобы припомнить, по какому поводу я желал Финни удачи (любовь и восхищение я отнес на счет поэтической вольности). Потом сообразил: мы оба в один год подавали заявку на повышение — на должность доцента и на постоянный контракт, и все знали, что у Финни шансов нет. За шесть лет, что он болтался в Рэйлтонском университете, он так и не закончил диссертацию, начатую в университете Пенсильвании, и в его досье лежала одинокая бумажка — письмо от научного руководителя, сообщавшего, что он еще вовсе не махнул рукой на Финни и нас тоже просит не отчаиваться. Меня-то, автора опубликованной книги, должны были закрепить за кафедрой единогласно, хоть я и имел наглость подать заявление на более высокую должность, отработав всего год. Предсказуемый итог, хотя никто его не предсказывал: Финни в тот год пошел на повышение, а меня отвергли, и я так обозлился, что при поддержке Джейкоба Роуза (на следующий год он как раз возглавил кафедру) подал заявление уже не на должность доцента, но на профессорскую ставку, и столь неслыханная, бессовестная наглость вынудила комитет одобрить мою кандидатуру, и тем самым я оказался навеки привязан к этому месту — постоянный контракт, профессорство и высокая ставка означали, что я ухожу с рынка университетской рабочей силы.

Извинить самому себе свои заблуждения я всегда могу, но Финни, крыса эдакая, продал книгу, которую, теперь-то я отчетливо припомнил, я преподнес ему в качестве прощального утешительного жеста, как я тогда считал, — трудно было представить себе кандидата, менее заслуживающего постоянный контракт, чем Финни.

Как ни странно, досада на Финни — единственное чувство, посетившее меня при виде этой книги. Книги моей жизни. Она не сделала меня известным, как сделал моего отца его дебют, но этот маленький том существенно повлиял на судьбу автора и его семьи. Когда книгу приняли, мы решились перебраться в Рэйлтон, и аванс позволил расчистить первый участок в Аллегени-Уэллс и прикупить два других, которые я до сих пор отказываюсь продать; с этого начались мелкие междоусобицы английской кафедры, что заменяют нам подлинный конфликт. Разумеется, я говорю не о том конкретном маленьком томе, который держал в руках и который прожил самую бесславную и незаметную жизнь, какая только выпадает на долю книги. Сначала его получил человек, которому, видимо, этот подарок был не нужен, а затем книга перешла к человеку, использующему ее для декорирования интерьера. Подобно Оливеру Твисту, из плохого места эта книга попала в еще худшее. В приемной послышался голос Дикки, отдававшего распоряжения секретарше, и я сунул томик в карман пиджака.

Вошел Дикки, и мы пожали друг другу руки — слишком крепко для такого случая, хотя, по правде говоря, я еще толком не знал, зачем я здесь и какой у нас «случай». Это обычная ежегодная встреча главы кафедры с главой университетской администрации или та встреча, насчет которой меня предупреждали, — где мне сообщат о грядущих чистках? Или ни то ни другое — все сметено в сторону желанием обсудить со мной вчерашнее появление на телеэкране и в какое затруднительное положение я поставил тех, кто платит мне жалованье?

Дикки Поуп редко носит пиджак и галстук, не надел он их и в этот раз. Рукава голубой оксфордской рубашки изящно завернуты на четверть. Серые слаксы — чудесный образчик ладно подобранных брюк, а мокасины из цветной дубленой кожи выглядят так, словно он купил их нынче утром по пути в кампус. Изысканно-зауряден наш Дикки и мал под стать своему уменьшительному имени.

Рухнув на край дивана, тянувшегося вдоль стены напротив книжных полок, он жестом пригласил меня сесть с другого края.

— Юристы и копы. Копы и юристы. А я-то мечтал быть педагогом, — трагически простонал он, внимательно при том меня изучая.

Несомненно, тактика, рассчитанная до мелочей. Я же с кафедры английского языка и литературы, и Дикки полагает, что я не питаю особой любви к копам и юристам. В данный момент не питает к ним любви и Дикки. Установим общую систему ценностей и поговорим как друзья. Может, даже до чего-то договоримся. Кто знает? Минут через десять или двадцать мы оба уютно устроимся рядышком на его конце дивана. Или таков его план, или Дикки в самом деле недолюбливает копов и юристов.

— Меня не предупредили, что университетская жизнь — сплошное безумие!

— Я-то догадывался, — сказал я. — У меня оба родителя работали в университете.

Эта простейшая ремарка вышибла из Дикки дух.

— Неужели? Я и понятия не имел! — воскликнул маленький обиженный гендиректор.

— У вас тут стоит одна из книг моего отца. — Я взял Деверо Старшего с журнального столика и протянул Дикки.

— У меня есть и ваш роман, — ответил Дикки, бегло глянув на Старшего.

Это он только так думает. На самом деле Деверо Младший покоится в кармане моего пиджака, твердым корешком тычется в ребра. Меня лишь слегка разочаровал тот факт, что Дикки, похоже, имеет некоторое представление о книгах, стоящих на его стеллаже, то есть рассказ Джейкоба Роуза о том, как эти книги были приобретены, — гипербола, если не просто ложь.

— Скажите мне одну вещь, — заговорил Дикки, отбрасывая Старшего на столик несколько наглым жестом, как показалось мне, по крайней мере, для человека, кто сам книг не пишет и потому не рискует подвергнуться такому же обращению. — Что вы думаете о Лу Стейнмеце?

Я прикинул, как ответить на такой вопрос.

— По-честному, — потребовал Дикки. — Строго между нами.

— Что ж, он нашел работу себе по душе, — сказал я моему новообретенному приятелю Дикки. Ему таки удалось создать атмосферу взаимного доверия. — И он, вероятно, причиняет здесь меньше вреда, чем мог бы в другом месте, где стреляют настоящими пулями.

— О, пули-то настоящие! — заверил Дикки.

— Неужели? — Настал мой черед изумиться. — Ого! А я-то изводил его столько лет, пора мне остепениться.

— Ну, — сказал Дикки, скрещивая отглаженные брючины, — насколько я понимаю, вы провоцируете всех.

Надеюсь, я изобразил естественный переход от изумления к наивному неведению, — впрочем, моя аудитория вроде бы ничего не заметила.

— Между нами, — продолжала моя аудитория (мы стремительно продвигались, миновали доверительность и перешли к задушевности), — вчера, когда я увидел вас по телевизору, я подумал: а не меня ли он вздумал провоцировать?

— Но потом поняли, что это не так, — вставил я. Отчего-то почувствовал потребность закончить его сюжет.

Он задумчиво поменял местами ноги, скрестив их на новый лад.

— Я даже спросил жену: «Как по-твоему, этот парень издевается надо мной?»

— А! — сказал я. — Так это она догадалась?

— Во всяком случае, — одним движением руки он отмахнулся от всей этой истории кто-над-кем-издевается, — угадайте, кто позвонил мне сегодня ровно в семь утра?

Поверить не могу, чтобы он в самом деле предлагал мне угадать. Но когда я не предложил отгадку, Дикки тоже не дал ответа и продолжал ухмыляться мне так, словно я должен знать, и я принял вызов:

— Ректор.

— Вот именно! — подтвердил он, явно довольный собой. — И знаете, чего он хотел?

Я снова принял вызов:

— Выяснить, существует ли способ уволить профессора с постоянным контрактом?

Дикки напустил на себя обиженный вид: я его разочаровал. Сначала проявил такую проницательность — а теперь вдруг обнаружил недостаток воображения.

— Он хотел извиниться и заверить меня, что в ближайшее время бюджет у меня будет. Хотел, чтобы я донес до вас всю сложность нашего положения. У вас нет бюджета, потому что у Джейкоба нет бюджета, потому что у меня нет бюджета и так далее вплоть до ректора, у которого нет бюджета, потому что бюрократия тянет время. Как обычно. Ректору обещали бюджет в начале следующей недели, и он хотел заверить меня, что к концу недели бюджет будет и у меня.

— Отличные новости! — сказал я. — По утке в день — это значит, что мне придется убить всего четырех или пятерых, а у нас их там без малого тридцать.

Дикки счел это забавным и залился неумеренным смехом. Я оставался неумеренно строг. Если Дикки и смутился, обнаружив, что смеется в одиночестве, он ничем этого не обнаружил.

— Нет, честно, — сказал он, — вы для всех нас доброе дело сделали, Хэнк. Прошлой ночью — да, признаю, я готов был воткнуть вам в горло нож для колки льда, но чем больше я думал об этом, тем яснее понимал: мы можем это использовать.

— Нож для колки льда? — переспросил я. — В горло?

Ведь мы же сидим тут на кожаном диване Дикки в кабинете руководителя института высшего образования, так близко к средоточию цивилизации, как только можно оказаться, не перебираясь в университет получше.

Дикки как будто и не слышал.

— То есть сначала я осыпал вас всеми мыслимыми ругательствами. Я твердил: «Что этот так его хрум-хрум-хрум-хрум-хрум делает со мной?» — Дикки выдержал паузу, словно предоставляя мне возможность сосчитать «хрум» за «хрумом» и подставить на их место брань, дабы я вполне осознал, как именно он меня обзывал. — Но чем больше я думал об этом, тем яснее понимал: это забавно.

Поскольку Дикки Поуп никогда не проявлял ни малейшего чувства юмора, я мог сделать только один вывод: он вовсе не считает это забавным или разве что в том смысле, в каком было бы забавно воткнуть мне в горло нож для колки льда. Под этой маской Дикки, осознал я, все еще бесится.

— И вдруг я расхохотался, просто живот надорвал, это же так-перетак забавно. Из-за чего я переполошился? — спросил я себя. Из-за небольшого унижения? Небольшой неприятности с конгрессменом? Ну мы же все взрослые люди, верно?

Я счел это очередным риторическим вопросом, но, видимо, ошибся.

— Верно? — повторил Дикки.

— Абсолютно! — заверил я его.

— Итак, я сказал себе: надо это использовать. Всякая проблема содержит в себе решение. Это первое правило, которое усваивает каждый администратор.

— Сколько правил всего? — спросил я.

Я не так уж наивен, но могу играть эту роль.

Дикки пропустил мой вопрос мимо ушей. Игнорировать ехидные вопросы — вполне возможно, еще одно правило.

— И к тому же нельзя сказать, что у нас нет более серьезных проблем.

— Никак нельзя этого сказать, — согласился я.

— И раз уж мы об этом заговорили, — сказал Дикки так, словно новая мысль только что пришла ему в голову, — эта ваша буйная кафедра. Сколько жалоб уже накопилось?

— Только на меня? — уточнил я. — Или считая вместе с теми, которые подавали на Тедди, пока он заведовал?

Дикки пожал плечами, само великодушие:

— На обоих.

— Я сбился со счету, — признался я. — Пятнадцать? Двадцать? По большей части мелочные придирки.

— Придирки! — повторил Дикки и подался вперед, чтобы ткнуть изящным указательным пальцем в мое обтянутое твидом плечо. — Вот именно. Самое точное хрум-хрум слово для них. И профсоюз, который их вскормил, — такие же мелочные придиры, хоть вы со мной и спорите.

С этим ясно. Куда-то мы начали продвигаться. Дикки не стал бы произносить таких речей без предварительной подготовки. Вчера он решил выяснить, кто я такой — парень, которому он хотел бы воткнуть в горло нож для колки льда. Кем-то же я должен быть, так кто же я, черт побери? Он сделал пару звонков и узнал, что я выступал против представительства от профсоюза, когда по этому вопросу проходило голосование лет десять назад. Он, возможно, даже слышал, что я открыто и многословно критикую тот дух эгалитаризма, который растекся по университету с тех пор, как тут появился профсоюз. Или он уже какое-то время знает это обо мне. Может быть, прошлой осенью поинтересовался, кто такой, черт побери, Счастливчик Хэнк, пишущий в газету сатиры на университетскую жизнь. Может быть, этому Счастливчику Хэнку он бы тоже воткнул в горло нож для колки льда. В любом случае, раз он потрудился выяснить мое отношение к профсоюзу, он заодно узнал, что я человек непредсказуемый, слабое звено в команде. И хотел бы выяснить, насколько слабое звено. Стоит ли обзаводиться таким союзником?

— Все это ходит по кругу, — предпочел я ответить. — Любой академический профсоюз следует разогнать после первых пяти лет. — И прежде, чем улыбка Дикки чересчур широко расползлась, добавил: — А после следующих пяти лет разогнать университетскую администрацию и проголосовать за новый профсоюз.

— Как-то цинично, — пробурчал Дикки, словно уж чего-чего, а цинизма от меня вовсе не ожидал. — Вот я верю в преемственность и видение будущего.

— Видение будущего — что может быть лучше! — откликнулся я.

— Посмотрите на наше заведение. Может, вы и правы насчет того, что все идет по кругу, — снизошел он. — Этот профсоюз-придира, как вы говорите, держит наш университет за хрум-хрум уже очень давно. И каждый, кто имеет видение, — он указал на свой правый глаз, многозначительно его прищурив, — понимает, что ситуация меняется. Силы природы, Хэнк, действуют просто и ясно. Поколение бэби-бумеров только что закончилось. Это десятилетие переживут те университеты, которые сумеют действовать дешево и сердито. Эффективно.

— Эффективно? — переспросил я. — Образование — эффективно?

— Вот увидите!

— Высшее образование?

— Дешево и сердито.

— Ну, сердито — это у нас всегда, — согласился я.

— А нужно — дешево. Скоро будет.

Я постарался скрыть, что мне это вовсе не по душе.

— Никто не может остановить это, — сказал Дикки. — Все равно что бороться с приливом. Остается лишь найти взгорок и увести туда друзей.

Ага, вот оно. Я могу войти в число друзей Дикки — если захочу.

— Значит, надо спасать друзей? И смотреть, как идут ко дну враги?

Дикки обдумал вопрос.

— Послушайте. Я знаю, ходят всякие слухи, поэтому скажу вам, что могу. Печальная правда — ректор дал мне мандат. Не только мне. Если бы! Но это по всей системе. Все администраторы кампуса. Все до одного. Я должен составить план, как сократить штат и расходы на учебную программу на двадцать процентов. Нет гарантий, что план будет осуществлен. Но составить его надо. Двадцать процентов.

Я невольно усмехнулся.

— Если спасать друзей Хэнка Деверо и топить его врагов, удастся срезать куда больше двадцати процентов.

— Вы себя принижаете! — Дикки бросился спасать мою самооценку. — Вас многие в университете уважают. Вы талантливый, любимый преподаватель, известный автор. Может, вы думаете, что мы тут, по эту сторону пруда, не знаем, кто наши лучшие люди, но, поверьте, знаем, и я в особенности. Что называется, слушаю, как рельсы гудят.

Невольно я подумал об Уильяме Черри, который вполне буквально слушал, как рельсы гудят, и ему оторвало голову, и теперь она в Белльмонде. На миг я вообразил, как то же самое происходит с Дикки.

— Я сказал что-то смешное? — поинтересовался он.

— Вовсе нет. Давайте проверим, правильно ли я понял. Я назову, кого следует уволить, и вы их уволите. Думаете, нам удастся такое провернуть?

Дикки откинулся к подлокотнику дивана, сплел пальцы за головой. У него, смотрю, даже подмышки не увлажнились.

Я же потею, и, возможно, это доставляет Дикки удовольствие. Ведь он явно чем-то доволен.

— Нет, вы не совсем поняли. Чего нам не удастся — так это не составлять план. — Он выдержал паузу, чтобы я хорошенько это осознал. — Потому что если мы не возьмемся составлять план, это сделают другие. Те, кто вряд ли проявит нашу щепетильность.

— Понял, — сказал я. — Сделать по-хорошему или по-плохому — такой у нас выбор.

— И вам не придется говорить мне, кого уволить, Хэнк! Этим я обременять вас не стану. Вы не хотите отягощать свою совесть, и не надо. К тому же платят вам не за это. Если придется проделать такую штуку, ее осуществят те, в чьи обязанности это входит. Нет, вы просто установите критерии. На основе этих критериев я смогу судить, кто для кафедры необходим, чтобы не помешать вашей миссии. После совещания с деканами факультетов я представлю рекомендации с учетом ваших советов. Президент университета будет действовать по моим рекомендациям. А ректор по его.

— И все вы — по моим?

Дикки пожал плечами:

— Зачем же мне игнорировать ваши рекомендации? Вы эксперт. Если бы я действовал сам по себе, меня бы давно взяли за хрум-хрум.

— Да, могло выйти и так.

Он кивнул, слегка покачался, руки все еще за головой.

— Хэнк, буду с вами откровенен. Я кое-что о вас знаю. Черт, я довольно много знаю о вас. Знаю, что вы говорили, и ваши слова запротоколированы: дескать, у вас на кафедре полно выгоревших людей. Теперь у вас есть шанс сделать кафедру такой, чтобы мы все могли ею гордиться.

— Я говорил, что на английской кафедре полно выгоревших? — спросил я. Правда, я часто думал так, но представить себе не мог, кто из тех, с кем я делился этой мыслью, был способен передать ее Дикки Поупу.

— Неважно, — отмахнулся он. — Говорили, и были правы. Помните: это все между нами. Только вы и я. Никто не узнает, о чем мы тут беседовали. Но я обязан указать вам еще на один важный момент. Потому что вы человек чести, и вам, вероятно, это не приходило в голову. Знаете, что в этой истории самое лучшее именно для вас? Во-первых, нет никаких гарантий, что сокращения действительно произойдут. Нынешнее правительство не слишком благосклонно к высшему образованию, что правда, то правда, но в последний момент они еще могут прозреть. Но если не прозреют, вы в любом случае не окажетесь мальчиком для битья. Поначалу будут, конечно, стоны и вопли, однако всем дадут ясно понять, что указания идут сверху, а не снизу. Горсточка людей будет вас бранить, но это и близко не сравнится с той бранью, которая обрушится на меня. А та брань, что достанется мне, и близко не сравнится с той, которой угостят ректора. Плохие парни — это мы. Мы сделаем дело, мы накушаемся хрум-хрум, а вы останетесь чистеньким. Университет останется в выигрыше. Студенты останутся в выигрыше. И если заодно мы избавимся от сухостоя, в выигрыше останутся и налогоплательщики.

— Обрежем сухостой, — раздумчиво произнес я. — Дешево и сердито.

— Идея вам по вкусу, Хэнк, я же вижу, — подхватил Дикки. — Так и должно быть, учитывая альтернативу.

— Ах, альтернатива. Да, альтернатива намного хуже, — согласился я. — И я даже не знаю, в чем она заключается.

— Конечно, знаете, — укорил меня Дикки. — Такой умный парень не может не понимать: если вы не поможете мне в этом серьезном решении, придется мне к кому-то другому обратиться за советом. И критерии кого-то другого могут не совпасть с вашими. Если я спрошу, к примеру, Финеаса Кумба, который все время пасется тут и наушничает, какой вы хрум-хрум-хрум, то кто знает? Он способен посоветовать мне потребовать, чтобы профессора имели докторскую степень. И такой критерий, при равном применении, вам не пойдет на пользу, Хэнк. Какая там у вас степень имеется?

— Магистр искусств.

Он кивнул:

— Не доктор. Что, если мне подскажут: профессору обязательно защитить диссертацию? Это будет скверно. Для вас. Для Лилы. Для студентов. Черт, даже для меня. Мне бы такого не хотелось, Хэнк.

— Но если придется… — подхватил я.

Лицо его омрачилось. Ему все это надоело, в особенности не нравилось, когда я перехватывал его реплики. Я с удовлетворением отметил темное пятно под одной подмышкой, прежде чем Дикки успел опустить руки.

— Не можете с собой справиться, да? — буркнул он. — Обязательно ерничать.

Каждая мышца его лица напряглась — что же, черт побери, делать с этим типом? Он наконец-то вполне понял, каков я, но пока был еще не готов действовать соответственно.

— Что ж, — произнес он, поднимаясь и вновь беря себя в руки. — Наверное, я слишком многого прошу. Тут есть над чем подумать. Черт, да я сам то же самое чувствовал в феврале, когда получил это известие. Поставьте себя на мое место хоть на минуточку. Это-то вы можете? Я перешел сюда из учреждения, которое только что пережило такое же радикальное сокращение, какое готовится здесь, из-за таких же в точности финансовых трудностей. Думаете, я хочу пройти через подобное во второй раз?

Дикки хорош, нельзя не признать. Его тщательно рассчитанную искренность почти не отличишь от настоящей. Попросив меня войти в его ситуацию, он тем самым потребовал от меня сочувствия — и одновременно указал, что однажды уже осуществил сокращение, так что в его решимости я могу не сомневаться.

Провожая меня к двери, Дикки вновь оглядел тянущийся вдоль стены книжный стеллаж, подошел к нему, подался рукой примерно туда, где стояла моя книга, обвел это место взглядом, видимо припоминая, что примерно здесь он ее видел.

— У меня точно есть ваша книга, — сказал он.

И почему-то сердце мне согрела мысль, что тут он ошибается.

Сдавшись, он обернулся ко мне, автору книги, который стоял перед ним, жалкой замене самой книги, предмету, который Дикки собирался снять с полки и использовать, — кто знает зачем? Чтобы польстить мне? Растопить камин? Я запретил себе поглядывать на карман пиджака. У Дикки и без того странное выражение появилось на лице, как будто он сообразил, что случилось с книгой, которую он искал. Или же он вновь вернулся к мысли, что посетила его утром и была отброшена: не воткнуть ли мне в горло нож для колки льда.

— Я слышал, вы перестали писать, — сказал он.

Это правда, только от него я подобного не ожидал.

— Не совсем, — возразил я. — Видели бы вы маргиналии в работах моих студентов.

— Но это же не книга, в самом-то деле!

— Почти то же самое. Ни книги, ни замечания никто не читает.

— Если бы не юристы и копы, у меня бы оставалось время на чтение, — сказал он. — Я начал читать вашу книгу, и она мне понравилась. Ладно, подумайте на выходных. Обсудите с Лилой.

Все лучше и лучше. Я прямо чувствовал, как по моему лицу расползается улыбка: во второй раз он исказил имя моей жены. Да, он потратил время и подготовился к разговору, но все равно ошибается.

— Я всегда обсуждаю всё с Лилой, — сказал я, — она у нас крепкий орешек. Думаете, я умен? Вам нужно познакомиться с моей Лилой. Не знаю, что бы со мной было без Лилы. Если когда-нибудь я сподоблюсь написать вторую книгу и заработаю денег, то куплю яхту и назову ее «Лила».

Дикки Поуп уставился на меня, озадаченный. Может, даже испугался, не рехнулся ли я. Пожимая мне руку, он не сразу ее выпустил.

— Боюсь, мне не удалось вполне передать вам серьезность ситуации, Хэнк, а я хочу, чтобы вы поняли: надвигается буря. С ливнем и градом.

Поскольку мы стояли у окна, откуда открывался великолепный вид на кампус вплоть до утиного пруда, я широким взмахом обвел весь наш профессорский на постоянном контракте пейзаж:

— Ни одного хрум-хрум облачка!

Глава 16

На пути через кампус я увидел, как Боди Пай нырнула в здание социальных наук через черный ход, и вспомнил, что она хотела со мной поговорить. Я вошел следом, рискуя потеряться в легендарных лабиринтах этого корпуса, — это здание, пока что самое новое в кампусе, было построено в середине семидесятых, когда хватало денег и на корпуса, и на сотрудников. Существует миф, якобы здание было спланировано так, чтобы студенты не смогли его захватить. Возможно, это правда. Отдельные модули, зигзаги коридоров, внезапные мезонины, не позволяющие пройти по прямой из одного конца здания в другой. Например, с первого этажа нужно либо подняться на два этажа и потом спуститься снова на первый, либо выйти и затем войти в другую дверь, чтобы попасть в кабинет, который вы прекрасно видите с того места, на котором стоите. В университете шутят: где-то в этом здании спрятан и кабинет Лу Стейнмеца, но никто, мол, не знает где.

Если моя кафедра — самая конфликтная во всем университете, то женская проблематика дышит ей в спину, а Боди Пай принимает эти раздоры близко к сердцу, отчего ей приходится гораздо хуже, чем мне. Ее всегда имеет смысл подбодрить.

— Я бы не смог работать в таких условиях, — сказал я, подойдя к открытой двери ее жалкого кабинета. Женская проблематика находится в цокольном этаже, почти целиком под землей. Из горизонтального вытянутого окна в кабинете Боди можно в щелочку разглядеть тротуар, а также стопы и лодыжки прохожих. — У тебя хотя бы секретарша есть?

Я застал Боди с сигаретой, которую она поспешно потушила.

— Девочкам не нужны секретарши. Они сами себе секретарши.

— Тебе станет лучше, если я налью нам кофе? — спросил я, поскольку вот он горячий чайник, а мне бы тоже чашечка не помешала. Я прикоснулся к стеклу — горячее, явно только что вода кипела.

— Нет, мне лучше не станет, — сказала она. — Я видела, как ты вышел из Ватикана. Думала, я вовремя улизнула.

— Ты ранила меня в самое сердце, Боди, — сказал я, разливая кофе по пластиковым стаканчикам. — К тому же мне показалось, тебе надо со мной поговорить.

— Поговорить, а не пообщаться. Разные вещи.

На это я не знал, что ответить, и она продолжала:

— У тебя бывают такие дни, когда думаешь: только бы не наткнуться на кого-то, кто мне хотя бы немного нравится? Чтобы не пришлось даже правила вежливости соблюдать?

Я присмотрелся к ней. Мы с Боди давно дружим. Еще одна женщина в нашем университете, в кого я мог бы слегка влюбиться, не будь я влюблен в свою жену, и это несмотря на то, что Боди — лесбиянка. И вечно влюбляется — романтической рыцарственной любовью, как сама говорит. Кое-что она мне рассказывает.

— Но мой подарок ты сохранила, — заметил я, указывая на объявление в рамочке, висевшее у нее за спиной: «Добро пожаловать в ведьмино ущелье». Я не мизогин, но могу играть эту роль. Кроме объявления, я напечатал для нее и бланки, где под университетской печатью добавил девиз: «Где жены женственны и мужественны мужи».

Боди развернулась и глянула на объявление.

— Некоторые сестры говорят, это дурной вкус.

— Других возражений у них нет?

— Они очень серьезны. Занудны даже.

Теперь мы уже открыто улыбались друг другу.

— Кто-то мне сказал, что баба с английской кафедры подцепила тебя на крючок, — сказала она, присматриваясь к моему носу. — Вернее, об этом все говорят.

Я попытался вообразить, какую форму могла принять эта история на отделении женской проблематики, где меня подозревают в мужском шовинизме, а Грэйси считают жалкой стареющей шлюхой. Большинство университетских женщин рано или поздно приглашают прочесть курс в мультидисциплинарной программе Боди, но Грэйси — никогда.

— Последнее время я часто мелькаю в новостях, — признал я, с запозданием припомнив, что Боди из принципа отказалась от телевизора, а значит, скорее всего, не видела ни местных новостей, ни «С добрым утром, Америка».

Поскольку ей никто еще не передал мою угрозу приступить к истреблению уток, я вкратце пересказал последние события, пока мы допивали кофе. Реакция Боди на мой рассказ оказалась досадно схожа с реакцией Лили. Чего-то подобного она от меня и ожидала, говорило усталое выражение ее лица. Кстати, прошлой зимой именно Боди наблюдала, как я задом съезжал по заснеженной Приятной улице.

Под мой рассказ она зажгла еще две сигареты, спохватилась и загасила их.

— Итак, — сказала она, дослушав. — Ты побывал у Крошки Дика. Выслушал речь про надвигающуюся бурю?

— Приливную волну, — уточнил я.

— Теперь у него это приливная волна?

— Ее невозможно остановить. Единственная надежда — успеть добраться до твердой земли. Захватить с собой друзей. Ты со мной? У меня найдется еще одно место, надеюсь.

— Чтоб у него пиписька отвалилась.

— Не следуй стереотипам, — сказал я.

— И что же ты ответил? — поинтересовалась она, и я почувствовал, как меняется атмосфера в кабинете.

— Сказал, что мы далеко от моря, нам нечего бояться прилива. Он же потребовал за выходные пересмотреть мою позицию. Велел обсудить всё с Лилой.

При нормальных обстоятельствах это вызвало бы у Боди смешок. А сегодня — нет.

— А ты сказал, что нет никакого смысла обдумывать еще раз твою позицию. Сказал, что прежде ад замерзнет, чем ты предашь друзей. Велел засранцу пойти и трахнуть самого себя в зад.

Судя по тому, как она уставилась на меня, туда же пошлют и меня, если мой ответ ее не удовлетворит.

— Придется отмотать обратно, — сказал я.

Она будто и не слышала.

— Потому что так отвечают ему те, кто верен профсоюзу. Так ответила ему я.

— Не думаю, что я так уж предан профсоюзу, — признался я и приготовился пойти и трахнуть себя в зад.

Боди оглядела свой кабинет, словно в поисках, куда бы плюнуть.

— Поверить не могу, чтобы ты был способен встать на сторону администрации.

— Чума на оба ваши дома, вот что я думаю, — сказал я.

Это слегка успокоило Боди, хотя в отношении меня она не смягчилась.

— Может случиться так, что ты обязан будешь свидетельствовать, — предостерегла она. — В библейском смысле. Соблюсти ироническую дистанцию уже не удастся, можешь мне поверить.

Я опрокинул пустой пластиковый стаканчик вверх дном на ее стол.

— Должен признаться, Боди, тебе в очередной раз не удалось поднять мою самооценку.

И вдруг напряжение ушло, мы снова были друзьями.

— Я постоянный источник разочарования для мужчин, — кивнула она и печально добавила: — И для многих женщин.

— Хочешь мне об этом рассказать?

Обычно она хочет рассказать.

Боди всмотрелась в меня, будто и правда решала, стоит ли поведать мне о новой сердечной неудаче. И поскольку прежде она всегда мне о них рассказывала, я был несколько удивлен, когда она взмахом руки отделалась от этой темы.

— Просто один человек, — пробормотала она. — Который вовсе и не играет в моей команде, нечего даже было на это надеяться.

Едва она произнесла эти слова, как на моем воображаемом экране развернулась картина — в чистых красках «Техниколора» и со звуком Долби стерео: Боди и Лили, обнаженные, потные, возятся на рабочем столе Боди. Это происходит прямо здесь и прямо сейчас. Нарисованная мной картина была столь ярка и драматична, что даже очевидная абсурдность не заставила ее померкнуть. Ведь в конце-то концов, чтобы такая сцена обрела правдоподобие, необходимо, чтобы Лили, та женщина, которую я знаю, превратилась в женщину, совершенно мне неведомую. Сколько раз я предупреждал студентов о недопустимости такого рода насилия над персонажами. Конечно, говорил я, у каждого человека есть свой секрет. У людей имеется сложная внутренняя жизнь, которая не поддается бесхитростному истолкованию, но нельзя забывать, игнорировать или сводить к пустякам то, что нам известно о человеке, а новая роль, которую я приписал своей жене, явно противоречила этим правилам повествования. И это не единственный грех против правдоподобия. В хорошем сюжете Боди Пай не могла бы одновременно заниматься потным сексом с моей женой и сидеть передо мной, полностью одетая, с сигаретой в зубах, хотя я не помнил, как она поднесла к ней зажигалку, однако уже почти до фильтра докурила. Я сосредоточил взгляд на красном кончике сигареты, и пылкие любовницы исчезли, в маленьком кабинетике Боди остались только мы двое, старые друзья, о чем-то говорим. Вернее, говорит одна Боди, объясняет, дошло до меня, почему она оставила сообщение с просьбой перезвонить.

— В общем, скажи ему, чтобы поостерегся, — закончила она.

Видимо, что-то я упустил, черт побери. Крошечный кусочек времени, жизни Уильяма Генри Деверо Младшего, ускользнул в некую бездну.

— Кому? — спросил я.

— Тони, — ответила она, подозрительно глядя на меня. — Тони Конилье. Мы же о нем сейчас говорим.

— Точно. — Я энергично закивал, как будто все для меня прояснилось.

Но она, чувствуя, что я так и не включился, спросила:

— Где ты сейчас был?

— В каком смысле? — возмутился я, но я хорошо знал, в каком смысле.

Она выпустила длинную, задумчивую струю дыма из самой глубины легких.

— Видел бы ты свое лицо.

По дороге на кафедру я вынужден был пройти мимо студенческого центра и утиного пруда. Навстречу попалось с полдюжины знакомых студентов, по большей части они старались смотреть куда угодно, только не на меня. Возможно, у меня паранойя, но я не сомневался: один парень даже сменил курс, лишь бы не столкнуться со мной. Это последствия моего выступления в роли телезвезды или на лице у меня все еще то выражение, о котором упомянула Боди Пай? На ум пришла третья версия, и я проверил, застегнул ли ширинку после очередного бдения над писсуаром. Нынче мой член много времени проводит снаружи. Может, повадился? Но нет, вроде бы все в порядке.

Завернув за угол студенческого центра, я понял, почему ребята избегают встречаться со мной взглядами. На том самом месте, где я вчера выступал перед камерами, собралась большая группа протестующих. Машут плакатами и что-то скандируют, слов не разобрать, потому что утки присоединились к хору и крякают, гуси трубят и гогочут, чудовищный шум. Вернулась съемочная группа — только что подъехала. К моему изумлению, Мисси Блейлок тоже тут. Выползает из фургона как артритная старуха, тихонько прикрывает дверь, прислоняется лбом к холодной металлической поверхности. Звукооператор (тот самый, что накануне вечером спрашивал, не застрял ли у меня в мочеточнике камень), когда я подошел ближе, ухмыльнулся:

— Ты по уши в дерьме, братан. Эти засранцы, которые за права животных, тебя живым не выпустят.

— Так вот кто это.

— Вот кто это, ага. За твоими яйцами явились. И еще одно хотел бы я знать: как это вы ее вчера так ухайдокали?

Мы обернулись и посмотрели на Мисси, которая на миг вскинула голову, заслышав мой голос, простонала и снова уткнулась лицом в борт фургона.

— Я не хотела сюда ехать, — пробормотала она. — Я же говорила?

— Не думаю, что ошибкой был ваш визит в кампус, — указал я.

— И не говорите! — простонала она. — Мне надо поговорить с вами о том парне. — Все это она произнесла, по-прежнему приклеившись лбом к фургону.

— Ладно. Но вы знакомы с ним ближе, чем я.

Она выпрямилась, сощурилась на меня:

— Полагаю, у вас осталась фотография, которую вы должны мне вернуть.

— Ладно, — повторил я без энтузиазма. — Все утро для нее рамку подбирал.

Съемочная команда потащила свое снаряжение к пруду, и я предложил помочь, надеясь спрятаться за поклажей. Подойдя ближе, я смог разглядеть плакаты. Самым популярным оказался «Остановить бойню», и те же слова распевала вся эта компания. На некоторых плакатах красовалась моя зернистая, сильно увеличенная фотография, украшенная вездесущим ныне символом — Ø.

Я понятия не имел, кто эти люди, но их эффективность, способность так быстро отмобилизоваться производила впечатление. У них ведь было всего четырнадцать часов на то, чтобы организовать протест, найти фотографию негодяя, которого они собирались пригвоздить (я узнал снимок с обложки моей книги), увеличить ее, сколотить доски, на которые наклеены плакаты. Вероятно, пришлось решать и другие технические вопросы, о которых я и знать не знал.

Присмотревшись к протестующим, я обнаружил, что не все они чужаки. Я узнал тощего лысеющего молодого человека, с которым встречался на собраниях факультета, хотя не помнил, к какой кафедре он принадлежит. Он заметил меня в тот самый момент, когда я заметил его, и указал на меня двум тоже более-менее молодым женщинам, торчавшим поблизости. Они с прищуром изучили мое лицо и передали информацию соседям. Можно было проследить, как эта информация распространяется по рядам, порой вызывая сомнение. Кое-кого пришлось убеждать, что я и самонадеянный юноша на их плакатах — один и тот же человек.

— Обстановка накаляется, — предупредил звуковик. — Лучше бы вам скрыться.

Мисси, лишившись холодного бортика фургона, массировала виски круглым концом микрофона.

— Можно попросить их петь потише?

— Хватит баловаться с микрофоном, — сказал ей звуковик. — Как настроить уровень, когда ты такое выделываешь?

Мисси развернулась к нему и яростно потерла микрофон о зад, обтянутый твидовой юбкой, вынудив звуковика торопливо сорвать наушник.

Я махнул рукой в сторону протестующего с плакатом «Остановить бойню».

— Вы слишком молоды, чтобы это помнить, — сказал я Мисси, — но я носил такой значок во время Вьетнамской войны.

— Некоторые вещи не меняются, — кивнула она. И ведь в самом деле думала, что таким образом выразила солидарность со мной.

Ее комментарий, а не страх за личную безопасность подсказал мне, что пора уходить. Протестующие начали сцепляться рука за руку, образовав полукруг перед утками и гусями, ограждая их от Зла. Добавив пару слов к своему слогану, они теперь скандировали прямо мне в лицо: «Остановить Деверо! Остановить бойню!» Финни (гусь), напуганный столь яростной опекой, прорвал защитную линию и загоготал — громко, не в такт.

— Ну вот, — сказал спец по звуку, выставив уровень. — Мы готовы.

В дальних рядах толпы, разросшейся примерно до ста пятидесяти человек, я заприметил Дикки Поупа и Лу Стейнмеца. Лу смотрел угрюмо, но готов был действовать, если протест выйдет из берегов. Дикки ухмылялся мне — черт знает почему — и тыкал указательным пальцем в небо. Я поднял голову, чуть ли не ожидая увидеть стервятников, но дело было в другом — за сорок пять минут, минувшие с того момента, как я покинул его офис, небо омрачилось. Тучи нависали низко над головой и выглядели прямо-таки зловеще.

В одиночестве, в туалете неподалеку от моего кабинета, я мог на досуге все обдумать, а обдумать требовалось немало. Представьте себе: пятидесятилетний мужчина с лиловым носом, с тяжелым вялым членом в руке и, надо признаться, с тяжелым сердцем. О чем он думает тут, над писсуаром? По правде говоря, он думает о себе. Об Уильяме Генри Деверо Младшем. Есть и другие вещи, о которых мужчина вроде меня мог бы подумать, но в такие моменты я неизбежно становлюсь предметом своих сумрачных размышлений, и на то есть причины. Вот «я» — которого я держу в руке. Но здесь, в мужской уборной, вокруг бесчисленные и безжалостные зеркала. Затравленный Уильям Генри Деверо Младший, глядящий на меня из зеркал, напрашивается на сравнение с тем легким и бойким принцем Гарри, которого приколотили в виде плаката к палкам и злобно размахивали им возле утиного пруда. И как будто всех этих «я» недостаточно, есть еще «я» у меня в кармане — моя книга, украденная у Дикки Поупа. Я, я и еще раз я. Так много меня. И так мало.

Стоя перед писсуаром, я вдруг услышал низкое гудение, как если бы где-то включили пылесос, и почувствовал столь же отдаленное покалывание в конечностях. Невольно задумался, не являются ли краткие выпадения из времени, что происходят со мной в последние дни, симптомом надвигающегося недуга, однако тут же напомнил себе, что эти «эпизоды» мало чем отличаются от приключавшихся со мной то и дело, когда я работал над той книгой, что сейчас прячется в моем кармане. Заметив, что я куда-то испарился прямо во время разговора за обеденным столом, Лили упрекала меня: физически я вот он, но эмоционально — исчез, не попрощавшись. Наша дочь Карен много позднее тоже говорила, что ей стоит взглянуть на меня — и она уже знает, с ней ли я или в иных мирах, созерцаю некую вымышленную реальность. Если это не болезнь, возможно ли, что во мне созревает еще одна книга? Узнаю ли я приближение книги теперь, после такого перерыва? И если новая книга действительно добивается моего внимания, что мне делать? Я давно уже не питаю романтических иллюзий — если когда-то их питал — насчет писательства. Плохие книги взывают к авторам той же заманчивой песней сирен, что и хорошие, и никакой закон не обязывает тебя прислушиваться к ним, тем более когда полным-полно ваты на затычки для ушей. На том я застегнул ширинку.

Коридор был пуст, я проскользнул на кафедру через мой приватный вход, тихо закрыл дверь, включил маленькую настольную лампу, но не верхний свет, рассчитывая обрести несколько минут тишины. Низкий гудящий звук, который я услышал в мужской уборной, здесь был громче, но вскоре вдруг стих. Я потряс головой, но гудение не вернулось. Я обнаружил, что Рейчел добыла мне новую промокашку, вытащил юного Гарри из кармана пиджака и, вместо того чтобы поставить в шкаф, как собирался, открыл на первой странице и начал читать. Продвинулся всего на абзац, и тут в переговорном устройстве затрещал голос Рейчел, заставивший меня дернуться.

— Вы тут? — требовалось ей знать.

Который из нас? — задумался я. Юный Гарри, свободно перемещавшийся по всему полю? Или пожизненный игрок первой базы? Голос Рейчел звучал встревоженно. Словно она подслушивала у двери в лабораторию доктора Джекила.

— Я подумываю написать новую книгу, Рейчел, — сказал я.

— Правда? Замечательно?

Гул вернулся, как будто его спровоцировало мое заявление. Теперь он больше походил на далекий рокот. Гудит. Перекатывается. Буря, которую Дикки высматривал в небесах, видимо, настигла нас.

— У вас есть сообщения? — уведомила меня Рейчел.

Я вздохнул. Эти сообщения, пришло мне вдруг в голову, и есть та вата, которой я затыкаю себе уши. Университетская рассылка, голосовые сообщения, электронная почта (которой я не получаю) в совокупности успешно блокируют слух от песни сирен. Поначалу мы, академики-моряки, горюем об этом, а потом, пожалуй, и рады.

— Напойте мне их, Рейчел! — сказал я отважно, хотя и видел зазубренные скалы. — Не щадите моих чувств. Выкладывайте все как есть, дитя. Я в силах это вынести.

— Герберт Шонберг звонил дважды? — Представитель профсоюза, я уже много дней от него бегал. — Сказал, что непременно увидится с вами сегодня, даже если придется с ищейками вас разыскивать?

Теперь я понял, что избегал его по ложной причине. Я-то думал, Герберт хочет намылить мне голову из-за всевозможных жалоб, в том числе из-за последней, которую подала на меня Грэйси, но теперь ясно: речь идет о приливной волне Дикки.

— Скукотища, Рейчел. Нет ли чего получше?

— Декан снова звонил? По междугороднему? Передавал большое спасибо? Сказал, вы поймете?

Еще бы. Мои выходки, выбранный для них момент — дурная услуга Джейкобу. Я ослушался прямого приказа ничего не делать в его отсутствие. Возможно, по моей милости его вычеркнут из короткого списка. Мы с Джейкобом давно приятельствуем, и если я помешал его побегу из Рэйлтона, то по заслугам лишусь его дружбы.

— Давайте вернемся к скучным, Рейчел, — попросил я.

Гудит, гудит, гудит. Я откинулся на спинку вращающегося кресла и уставился на плитки потолка — похоже, они вибрировали.

— Звонила ваша дочь?

— Джули?

— Хотела знать, не можете ли вы приехать к ней домой сегодня днем?

— Нет, — ответил я, адресуясь не той, кому надо. — Исключено.

— Она, кажется, плакала?

— У вас есть ее телефон?

Рейчел ответила: есть.

— Перезвоните ей. Спросите, почему она плакала.

Тишина.

— Ладно, согласен. Это плохая идея. Плохой начальник. Перезвоните и соедините ее со мной.

Я закрыл юного Гарри. Что поделать.

— У них автоответчик? — раздался голос Рейчел из переговорного устройства.

— Я возьму трубку, — сказал я.

Выслушал наговоренное на магнитофон приветствие Рассела и после сигнала сказал:

— Это я, дорогая. Откликнись, если ты дома. — Подождал несколько секунд. — Ладно, сейчас почти полдень. Попробую позвонить позже.

И вдруг Джули появилась на линии.

— Хорошо, — сказала она в точности как ее мать и столь же внезапно повесила трубку. Я перезвонил, наткнулся на автоответчик, подождал, попросил Джули откликнуться и слушал мертвую тишину, пока автоответчик не отключился. Какого черта у них творится? Очередная мелодрама, насколько я знаю Джули.

Я вернулся к переговорному устройству, соединяющему меня с разумной женщиной — Рейчел.

— Давайте сделаем большой перерыв на ланч. Поедем в «Рэйлтон Шератон». Если мы оба уйдем отсюда, некому будет принимать все эти сообщения.

— Извините? У меня сегодня ланч с сексуальными домогательствами?

Ланч с сексуальными домогательствами?

— Считайте, вы пробудили во мне любопытство.

— Для всех секретарш факультета? — пояснила она. — Вроде семинара?

— Какую же еду подают на ланче с сексуальными домогательствами? — вопросил я.

— Nouvelle cuisine?[12] — предположила она. Сколько я помню, первая шутка, услышанная мной от Рейчел.

— Дожили, — вздохнул я. — Наконец-то я веду себя как нормальный мужчина со своей секретаршей.

— Вы правда собираетесь написать еще одну книгу?

Но мысль о книге, похоже, рассеялась без следа.

— Вряд ли, — признался я и добавил, прежде чем Рейчел успела что-то возразить: — Что за грохот? Гроза?

— Убирают асбест.

С облегчением убедившись, что моя внешняя реальность совпадает с реальностью Рейчел по крайней мере в этом пункте, я еще раз посмотрел на потолок, плитки которого и в самом деле вибрировали, черт бы их побрал.

— Наша очередь? Детоксикация всего здания?

— Господи! — сказал я. — Пруд охраняют фанатики прав животных, у вас обед с сексуальными домогательствами, детоксикация корпуса современных языков. Что-то творится, а что — не понять…[13]

Щелчки в переговорном устройстве. Что они означают? Недоумение по поводу аллюзии на «Баффало Спрингфилд»? Правду говорят: наша культура фрагментирована. Если бы я и написал еще одну книгу, кто бы ее прочел?

Из приемной донесся телефонный звонок, Рейчел ответила. После чего вернулась к переговорному устройству:

— Профессор Шонберг уже на лестнице? Вы бы поспешили? Через южный вестибюль?

Я последовал ее совету, но сперва пристроил юного Гарри в моем загроможденном шкафу. Места маловато даже для такого тощего малого, едва втиснулся. И едва я вышел в двойные двери с южной стороны коридора, как хлопнула дверь на северном его конце. Я не слышал, как меня окликнули по имени. Я не оглянулся.

Глава 17

В кампус рэйлтонского университета можно заехать с тыла, но этот въезд редко используется: зимой дорога становится опасной, и в любой сезон там слишком много ям и резких поворотов, да и соединяет она кампус только с Аллегени-Уэллс — опять-таки неудобным путем, через гору. А кроме Аллегени-Уэллс в этом направлении имеется лишь дурной репутации бар, придорожный «Круг», который расположился по ту сторону городской черты, недосягаемый для коротких рук рэйлтонской полиции. Бесплатный бильярд по вторникам, бесплатный дартс по средам, борьба в мокрых футболках по четвергам и танцы под живой вестерн-кантри по вечерам пятницы и субботы, во время которых до полудюжины драк вспыхивает на огромной и грязной парковке. Если верить «Зеркалу заднего вида», порой в темноте мелькает и нож, однако на оружие более смертоносное, чем острый носок ковбойского ботинка, здесь смотрят с неодобрением. Если вас победят в драке возле «Круга» вечером выходного дня, опасность быть затоптанным куда выше, чем быть заколотым или застреленным. Наступит суббота, а вы лежите в больнице с разбитыми скулами и треснувшими ребрами. Кашляете кровью — это вполне вероятно, — однако живы. «Круг» принадлежит к числу тех баров в округе Рэйлтона, где Мег, к огорчению Билли Квигли, тусуется слишком часто. Именно из этого бара я извлекал ее несколько месяцев назад.

Подъезжая к «Кругу», я обнаружил, что на хвосте у меня висит большой, красный, блестящий пикап. Водитель сигналил и жестикулировал — возможно, непристойно, в зеркало заднего вида не разглядеть. Сначала я решил, что это муж Рейчел, Кэл, как-то ухитрился подслушать наши беседы по переговорному устройству и ошалел от установившейся в нашем общении интимности, от ланча с сексуальными домогательствами. Но пикап выглядел куда лощеней, чем тот, на котором, по моим представлениям, разъезжает Кэл. И вообще это никак не мог быть муж Рейчел, поскольку это мистер Перти — со второго взгляда я его узнал. Самую чуточку я был разочарован: если бы меня выволок из автомобиля и отколотил ревнивый муж, у которого нет причин ревновать, я бы наконец оказался прав и даже ведьмовской круг Боди Пай поддержал бы меня. Может, даже большинство коллег по кафедре посочувствовали бы.

Я заехал на парковку «Круга» и остановился под большой афишей, сулящей в пятницу вечером танцы под «Кузенов округа Уэйлон». Коротышка мистер Перти ловко выпрыгнул из кабины, поправил слуховой аппарат и ухмыльнулся мне:

— Что скажешь?

Я присвистнул:

— Новенький?

— Почти. Пятнадцать тысяч миль всего. «Черри». Люксовая сборка. Движок три с половиной сотни. Прицеп тащит играючи. На переднем сиденье место для троих, — упоенно расписывал мистер Перти. — И заплатил я намного меньше, чем на том стикере.

— Рад это слышать, мистер Перти, — сказал я, глянув на наклейку с ценой. Знать не знал, что подержанные пикапы столько стоят. Да пусть даже новые.

— Я здорово его обголодал, — продолжил свою похвальбу мистер Перти.

— Что сделали?

— Сбил основательно цену, — пояснил мистер Перти. — Молоденький парнишка. Лет двадцати с небольшим. Две недели его морочил. Каждый день приходил, осматривал, задавал очередной вопрос и уходил. Каждый день новый вопрос. Сколько миль на галлон? Точно не битый? Можешь уступить в цене? И уходил. На следующий день возвращался, и все сначала. Наконец он уже не знал, что делать — жрать говно, гонять кроликов или выть на луну. Отдавать за мою цену он не хотел, но в итоге пришлось. Еще и новенькие шины поставил. «Радиалы», а не какую-нибудь хрень.

Я смотрел на мистера Перти — не шутка ли это, — однако никаких примет розыгрыша не увидел. Разговаривая с ним, я часто чувствую, что слуховой аппарат нужен не ему, а мне.

— Красавец, — сказал я, хотя и знал, что мистеру Перти нужен другой ответ. Ему бы хотелось, чтобы я спросил, насколько он «обголодал» того паренька. Опыт общения с мистером Перти убедил меня: он одержим поиском выгодных сделок. Он лучше купит что-то ненужное с большой скидкой, чем желанное за полную цену. Дешевка — так моя мать судит его.

— Залезай, — позвал он. — Послушай стерео.

Я хотел отказаться, отговориться спешкой. При всей склонности моей дочери к мелодраме ее звонок встревожил меня — и чем больше я думал о нем, тем больше тревожился. Но я также понимал, как много это значит для мистера Перти, а потому обошел пикап со стороны пассажирской дверцы и залез внутрь. Я высокий мужчина с длинными ногами, но даже мне пришлось основательно поднять ногу. И я невольно улыбнулся при мысли о матери, «аристократке»: ее придется подтолкнуть вверх под попку.

Мистер Перти слегка повернул ключ в замке зажигания и сунул кассету в стерео. Из динамиков вырвался голос Пэтси Клайн[14] с такой громкостью, что разбудил бы и саму Пэтси Клайн. Мистер Перти выждал несколько секунд, давая мне возможность вполне оценить мощь этой системы.

— Отличные динамики, — сказал он, приглушая звук. — Но ты в этом смысле похож на меня, я уж вижу — не любишь громкую музыку.

Я подтвердил, что так оно и есть.

— А твоя ма? — поспешно спросил он. — Пари держу, она тоже не любит, чтобы громко.

— Включите ей на полную мощность — она полицию вызовет.

Кажется, мистер Перти принял эту угрозу всерьез. Как большинство наших разговоров, этот он тоже завел лишь с целью добиться от меня намеков насчет того, как обращаться с моей матерью. Я-то должен знать ее лучше, чем он сам, так рассуждает мистер Перти. Чего он не в силах осознать, так это пропасть между его знанием и моим. Если бы он и научился правильно выговаривать «обглодать», его бы удивило, что кто-то может возражать против самой его тактики. Ему-то кажется, что его подход к моей матери нуждается лишь в небольшой настройке. А я даже не знаю, с чего начать, объясняя ему его заблуждение.

Вытащив Пэтси из проигрывателя, он убрал ее в специальное отделение за ручкой передач и вставил другую кассету. На этот раз Вилли Нельсона[15], который не видит ничего, кроме синих небес.

— Пэтси я прихватил для твоей матери, — сказал мистер Перти. — Я-то предпочитаю Вилли. А твой отец?

— Если он не изменился, то предпочитает тишину.

Мистер Перти пожал плечами, как бы говоря: нет компромисса между любителями музыки и любителями тишины.

Я провел ладонью по приборной доске, похвалил интерьер пикапа. Мистер Перти, чертов бедолага, купил эту махину, чтобы произвести впечатление на мою мать.

— Шикарно, — сказал я в надежде, что этот комплимент послужит мне билетом на выход. Ага, как же.

— Антиблок есть! — Он ткнул пальцем в пол, словно достаточно взглянуть на педаль, и я разгляжу там антиблокировочную систему торможения. — Кабина огромная.

Я полюбовался пространством между сиденьем и задней стенкой.

— Брезик обычно за отдельную плату идет. Но я уболтал паренька оставить мне его даром.

Я понятия не имел, сколько стоит «брезик» и что это такое, но проследил за взглядом мистера Перти, устремленным в заднее окно, на кузов пикапа, крытый сланцево-серым брезентом.

— Как думаешь, твоей ма понравится?

Брезик и антиблок? Разумеется, не устоит.

— Позавтракаем, — предложил мистер Перти, указывая на «Круг» (вот уж не думал, что тут подают завтраки).

— Я завтракал примерно четыре часа назад, — ответил я, но тут же вспомнил, что с завтраком расстался. Наверное, потому-то я голоден, а мистер Перти сумел-таки меня приободрить. Его миссия — завоевать сердце моей матери с помощью ярко-красного пикапа, кассеты Пэтси Клайн и потока слов с ошибками — более чем достаточный повод не принимать мир всерьез, даже когда в нем беспощадно разбиваются сердца.

— А я люблю завтраки, — сказал мистер Перти. — Часто ем их на обед. А то и на ужин. Твоя ма ведь любит завтраки?

— Никогда не видел, чтобы она завтракала, — честно ответил я.

Он печально кивнул. Так и думал.

— Здесь лучший свиной студень в Пенсильвании. Ты небось студня и не пробовал.

— Никогда, — вынужден был признать я.

— Так заходи, — сказал он устало, как будто сомневаясь, оценю ли я вкус, но уж во всяком случае буду благодарен за новый опыт.

Студень оказался похож на большую часть еды, вызывающей теоретические возражения, то есть оказался вкуснее, чем думалось. Мы молча жевали потроха, пока мистер Перти не ответил на мою ухмылку:

— Твоей матери студень предлагать не стану.

Глава 18

При свете дня дом Джули и Рассела выглядит — если такое возможно — еще мрачнее. Его незавершенность бросается в глаза, окна пустые и темные, маленький «эскорт» Джули кажется еще более неуместным в огромном двойном гараже, где поместилась бы пара минивэнов и газонокосилка в придачу. Но поскольку «эскорт» одинок, я могу отбросить один из порожденных свиными потрохами сценариев, который преследовал меня, пока я ехал от «Круга» в гору, а потом вниз в Аллегени-Уэллс. Мне уже виделась подъездная дорожка, забитая знакомыми автомобилями, среди них и машина Лили. А в доме все — друзья, родственники, любимые — ждут меня, чтобы «вмешаться ради моей же пользы». Однажды моя жена устроила такую разборку своему отцу, и, возможно, теперь она сочла, что настала и моя пора. Эта картина настигла меня на вершине горы с такой отчетливостью, что я притормозил посреди прекрасного пейзажа, дабы подумать. Здесь, наверху, в холодном разреженном воздухе, показалось, что моя гипотеза выдержит бритву Оккама. Разборкой можно объяснить странный звонок от Джули. К тому же Лили давно говорит, что мое поведение беспокоит не только ее. Может, все они сговорились, Может, подумал я, эпизод с гусем убедил моих близких в том, что меня пора обуздать.

Беда с прекрасными пейзажами в том, что они заслоняют от нас простую земную картину, вот и теперь, распахнув дверь машины и услышав, как шуршат на ветру остатки прошлогодней листвы, я чуть не принял этот звук за сухой смешок Уильма Оккама. Смысл любых разборок в том, чтобы смягчить или прекратить какое-то конкретное поведение. В случае с отцом Лили его дети и внуки пытались помешать ему допиться до смерти — он разве что вслух не объявлял, но всячески давал понять, что именно таков его план. Соответственно, все обвинения, предъявленные ему членами собравшегося клана, представляли собой вариацию на единую тему: вот как твое пьянство действует на меня, обижает меня, унижает меня, сердит меня. Если же кто-то решит учинить головомойку Уильяму Генри Деверо Младшему, подобного лейтмотива не подобрать. Тедди Барнс напомнит мне, что я недостаточно люблю свою жену. Мать выразит разочарование в связи с тем, что я сделался умником. Билли Квигли обзовет меня долбодятлом, а Мег упрекнет в недостатке храбрости — я же так и не съел ее персик. Финни (человек) и Пол Рурк обвинят в беспринципности, Дикки Поуп — в идеализме. Словом, я заноза в любой заднице, но в каждой заднице — на свой лад.

Я вошел в дом моей дочери через кухню — постучал, но ответа ждать не стал. Преимущество мужчины, который входит в дом, до мельчайших подробностей схожий с его собственным. Внутри я услышал Джонни Мэтиса[16] из стерео — верный знак, что Джули дома одна. Рассел слушает блюз и не станет добровольно внимать песне со словами «До скончания века» под рыдание скрипок.

Она сидела в гостиной, моя дщерь, примостилась на краешке длинного дивана и смотрела куда-то в распахнутую дверь — возможно, на осиное гнездо, все еще болтавшееся под свесом крыши. Разумеется, она слышала, как я вошел, но не приподнялась, не поздоровалась, даже не обернулась. С порога я видел, что она в халате, хотя уже перевалило за полдень. Если смотреть только выше ворота, на изящную, тонкую шею, можно принять Джули за ее мать.

Я обогнул диван и подошел к двери в патио. Какое-то движение в воздухе привлекло мой взгляд. Там, под краем крыши, поверить не могу, с полдюжины черных ос висели над гнездом, порой кидаясь к сухому серому пергаменту и тут же отлетая прочь, словно отраженные незримым щитом.

— Ничему не учатся, — сказала Джули, и когда я повернулся ответить, я увидел ее левый глаз, тот самый, который она повредила в детстве, — распухший, превратившийся в щелочку. Белок почти исчез, а та малая часть, что осталась на виду, в паутинке лопнувших сосудов.

— Джули! — беспомощно произнес я, остановившись.

— Я хочу, чтобы он ушел насовсем.

— Это Рассел сделал?

— Я упаковала чемоданы.

— Джули! — повторил я. — Притормози. Это сделал Рассел?

Разве я не прав — разве не следует все проговорить?

На простой вопрос Джули ответила задумчивым молчанием, как будто видела здесь философское измерение, ускользнувшее от меня.

— Рассел ударил тебя?

И снова она долго думала над формулировкой ответа.

— Я упала, — сказала наконец она.

— Упала?

— Он толкнул меня, — осторожно произнесла она. — И я упала.

Пока мы обменивались этими репликами, Джули ни на миллиметр не сдвинулась на диване, а я не сделал ни шага к ней. Обоим нам недоставало Лили, обоим она была нужна позарез — не для того чтобы сказать, как нам поступать, но чтобы объяснить наши чувства, подкрепить верные и отбросить ошибочные. Иногда на лице моей жены проступает ее душа — и тогда я почти способен постичь собственную душу.

— Где он сейчас? — догадался я спросить.

— Не знаю, — ответила Джули. — А зачем тебе? Проверить мои слова?

Я вгляделся в дочь, в ее упрек. По правде говоря, верить такому о Расселе не хотелось, он мне всегда нравился, и я становился на его сторону в тех редких случаях, когда мне дозволялось принимать чью-либо сторону. И, уж если честно, я бы хотел задать еще несколько вопросов, задавать их до тех пор, пока не будет полностью исключена возможность, что это случайность или какое-то недопонимание. Очевидно, Джули почуяла это мое желание и истолковала его как нелояльность — возможно, она права.

Уставившись на свои руки, она повторила:

— Хочу, чтобы он ушел. Вон из моего дома.

Я отметил притяжательное местоимение, но не прокомментировал. Мы миновали предварительную стадию и достигли точки, в которой положено действовать, — а действовать я вроде бы умею.

— Хорошо. Перебирайся к нам на пару дней, пока…

Фразу я не сумел закончить, поскольку сам толком не понимал, чего именно мы будем ждать. Возвращения Рассела? Возвращения Лили? Бога из машины?

— Давай одевайся, собери чемодан.

К моему удивлению, Джули не стала спорить. Она вскочила и вдруг оказалась у меня в объятиях, всхлипывая:

— Ох, папочка! — снова и снова.

Это произошло так быстро, я даже не понял, она ли подошла ко мне, я ли к ней, да и какая разница.

Пока она складывала кое-какие вещички в чемодан, я наблюдал за осами. Джули права: они ничему не учатся. И если эта хрупкая пергаментная ловушка — смертельная ловушка — не дом родной, то где же он?

Две машины поджидали у моего дома, когда мы с Джули подъехали. Одна — неизвестный маломерок, другая — красный «камаро» Пола Рурка. На верхней ступени моей веранды восседала, шевеля пальчиками босых ног, молодая женщина. Чуть напрягшись, я опознал ее как вторую миссис Р.

Дочь прищурилась на нее, потом устремила обвиняющий взгляд на меня.

— Ступай отсюда, — велел я. — А то как бы и второй глаз не подбили.

Вновь я пересчитал автомобили на подъездной дорожке — по-прежнему два. Если только миссис Рурк не пригнала их сюда поочередно, тут кого-то не хватает. Возможно, ее супруг затаился среди деревьев и ловит меня в перекрестье прицела. От такой мысли по спине к затылку поползли мурашки, хоть я и понимал, что столь драматический сценарий не выдержит бритвы Оккама. Если бы Пол Рурк решил подстрелить меня из леса, разросшегося позади моего дома, ему бы не понадобился даже один автомобиль, не говоря уж о двух, и он бы не стал приглашать на место преступления миссис Р. — разве что уже намечается третья миссис Рурк, какая-нибудь смазливая двадцатилетняя студентка с его обзорного курса английской литературы. Однако вторая миссис Р., поедающая йогурт на моей веранде, выглядела так, словно выдержит еще немало миль пробега. Даже пластмассовую ложку она облизывала зазывно, на мой взгляд.

— Они с той стороны, — крикнула она, когда мы с Джули вышли из машины. — Стратегию обдумывают.

— На здоровье, — ответил я.

Никакая стратегия не поможет против такого мужчины, как я, если только она не опирается на теорию хаоса. Я вернулся в машину и нажал кнопку на пульте от гаража, чтобы Джули с чемоданом могла попасть в дом.

«Они» оказались Полом Рурком и Гербертом Шонбергом, который, значит, не шутя вздумал до вечера выследить меня. Они вышли из-за угла дома, головы склонены, руки в карманах. Герберт настойчиво что-то ввинчивал своему спутнику, а тот вроде бы ни туда ни сюда. Странная парочка. Обычно Герберт и Рурк друг в друге не нуждаются, но времена сейчас необычные.

Герберт изо всех сил изобразил, как рад меня видеть, подбежал, протянул руку.

— Мы тут прогулялись в ваших лесах, Хэнк! Надеюсь, вы не против.

Он героически сопел, коротышка с большим брюхом, отвыкший от физических упражнений. Рурк, я отметил, вовсе не запыхался.

— Загнать вас в угол не так-то просто, — продолжал Герберт после рукопожатия. Тон игривый — мол, дурных чувств из-за моей манеры ускользать он не питает.

— Вы пока не загнали меня в угол, Герберт, — сказал я. — Не вы припарковались за мной, а я за вами.

Пол Рурк, который знал меня гораздо лучше, чем Герберт, и потому догадывался, что я вовсе не загнан в угол, не пытался изображать радость от встречи. Пока мы с Гербертом пожимали друг другу руки, Пол свои даже из карманов не вынул, зато проводил взглядом удаляющуюся в гараж Джули. Вроде бы не пытался рассмотреть, что прячется за темными очками, и угадать, почему моя дочь явилась с чемоданом. Однако этот взгляд подметил не только отец молодой женщины, но и вторая миссис Р., уронившая пластмассовую ложечку в опустевший стаканчик из-под йогурта.

— Чего? — обернулся к ней Рурк.

— Ничего.

Рурк фыркнул, давая понять: из этого источника он ничего, кроме «ничего», и не ждал.

Пока что он словно и не заметил моего присутствия, не смотрел на меня — тем лучше. Многие годы, с тех пор как он швырнул меня об стену на кафедральном Рождестве, мы избегали открытого конфликта, уклоняясь от прямого разговора. Если бы мы встретились на боксерском ринге, Рурк уступил бы мне весь периметр — пусть трус-легковес вытанцовывает, бегает, прижимается к канатам сколько угодно. У него нет ни малейшего желания, демонстрирует всегда Пол, гоняться за мной, избыточная подвижность неуместна для тяжеловеса. Но если мне достанет глупости сунуться в центр ринга, он быстро со мной разделается. Как и в прошлый раз. Такова его публичная позиция. И ее Пол поддерживает хитроумными оскорблениями, многозначительными ухмылками, изредка — провокациями. Подозреваю, этот похотливый взгляд вслед моей дочери — как раз провокация.

Я не трус, но могу играть эту роль. Я полностью сосредоточился на Герберте и улыбнулся ему дружески-дружески. Его я побью, даже если одну руку мне привязать за спиной.

— Мы рассчитываем, что вы уделите нам полчаса, Хэнк. Поли предложил собраться в его доме, если там удобнее.

— Не-а, — сказал я. — Тут приятнее.

Рурк поиграл желваками, но и только. У меня хороший длинный удар. Иногда удается пригвоздить Рурка даже из угла ринга, сидя на канатах.

— Лили дома? — спросил Герберт.

Видимо, на прогулке в лесу его подготовили, в том числе он заучил имя моей жены.

— То есть Лила? — переспросил я.

Герберт в тревоге оглянулся на Рурка, тот вздохнул.

— Шучу, — сказал я. — Некоторые люди так ее называют.

— Разговор строго приватный, — предупредил Герберт, восстановив душевное равновесие.

— Можно мне войти? — спросила вторая миссис Р., голос ее следовал за нами по пятам в дом.

— Пусть пока поболтает с вашей дочерью? — предложил Герберт.

— Проведут пижамную вечеринку, — подхватил Рурк.

— Джули не очень в настроении, — ответил я.

Оккам нетерпеливо скулил за кухонной дверью, вне себя от счастья: гости! Знай я наверняка, что он ткнет носом в пах именно Рурка, я бы его выпустил, но такой уверенности нет, поэтому я придержал пса за ошейник, давая всем пройти, а затем выпустил его побегать. Вторую миссис Р. я тоже впустил в дом, прежде чем Оккам взлетел на веранду и ткнул носом в пах ее. Она тут же устроилась на кушетке, задрала ноги на журнальный столик и завладела пультом от телевизора.

— Все верно, — сказала она, устраиваясь поудобнее и не глядя на меня. — Тут приятнее.

Я провел Герберта и Пола Рурка в комнату, которую использую как кабинет, закрыл за нами дверь и расчистил пару стульев, чтобы им было где сесть.

— Брак, — высказался Рурк — возможно, в связи с последней репликой миссис Р., — это яйцедавилка, и больше ничего.

— Ты говоришь так лишь потому, что моя жена сейчас этого не слышит, — прокомментировал я.

— Думаешь?

— Ты, конечно, ого-го, — сказал я, — но не настолько.

Герберт, похоже, утомился от нашей пустой болтовни.

— Хэнк, — заговорил он, — вы человек довольно сообразительный, так что, полагаю, вы уже вычислили, что надвигается говношторм…

Он выдержал паузу, то ли чтобы я усвоил сказанное, то ли проверяя мою реакцию. Не знаю, как бы обошелся с таким вступлением Уильям Оккам. Разумеется, это очевидная попытка польстить. Герберт признает меня сообразительным или, по крайней мере, «довольно сообразительным» — по своей занудной шкале. Он также понимает, что мой уровень интеллекта едва ли имеет отношение к делу: впитывать слухи вполне способны и дураки.

— Я слышал про надвигающийся шторм, — не стал скрывать я.

Любопытно и слегка забавно: и Дикки Поуп, и профсоюз, против которого он борется, прибегают (видимо, независимо друг от друга) к одной и той же метафоре.

— Но вы первый сообщили мне о составе ожидаемых осадков.

На это Рурк отозвался одним из своих гаденьких смешков. Поскольку он заявлял (и это занесено в протокол), что забавным я быть не умею, он и сейчас не позволил себе улыбнуться.

Герберт тоже хранил серьезность, хотя, насколько мне известно, он никогда не высказывал свое мнение о том, умею ли я быть забавным.

— Надеюсь, вы понимаете, что это не местное явление. Речь идет не о дождике там и сям. Это будет самый что ни на есть распроклятый потоп. Сорок дней и сорок ночей, в таком роде.

— Уж не совладелец ли вы ковчега? — спросил я.

— Чертовски хотел бы им быть. Чертовски хотел бы. Прежде чем все это закончится, многие пожалеют, что не приобрели местечко на ковчеге. Кто знает, может, и вы пожалеете.

Рурк смотрел в окно с видом человека, уже добравшегося до возвышенности: участь оставшихся внизу представляла в его глазах разве что академический интерес.

— Не собираюсь давить на вас, Хэнк, — продолжал Герберт. — Да, я прошу вас об услуге, но не так уж она велика и при этом вполне разумна, как вы, я надеюсь, согласитесь.

Он снова сделал паузу, и я готов был поклясться (если бы не понимал, как это глупо), что он ждет от меня подтверждения разумности своей просьбы еще до того, как высказал ее.

— Мы знаем, что вы встречались с Дикки, — многозначительно сказал Герберт.

— Неужто в его кабинете стоят жучки?

Герберта, похоже, моя реплика задела всерьез.

— Нам не требуются подслушивающие устройства, Хэнк. Эти паршивцы на весь свет объявляют, о чем болтали на своих встречах. Якобы все делается втихомолку, но на самом деле им плевать. Вот что особенно пугает — их самонадеянность. Любуются, как мы носимся взад-вперед, точно перепуганные насекомые. Упиваются.

— Ничего себе параноидальная гипотеза! — сказал я.

Рурк поднялся:

— Герберт, я тебе говорил. Зря теряем время. Это законченный придурок. Ему на все плевать. Просишь его принять хоть что-то всерьез — а он не может. Если даже что-то сделает, то потом напишет об этом сатиру в воскресный выпуск. Угадай, кто там будет в роли шута.

— Я пытаюсь объяснить, что речь идет и о его собственной заднице, — возразил Герберт.

— И не пытайся, — отрезал Рурк. — Когда и тебя здесь не будет, и меня, и Дикки Поупа, Хэнк Деверо останется в платежной ведомости последним. На то он и Счастливчик Хэнк.

Герберт покосился на меня, словно проверяя, так ли обстоит дело, а я подумал: они разыгрывают номер с добрым и злым полисменом. Может быть, именно такую стратегию они обсудили в лесу.

— Поли, я думаю иначе, — сказал Герберт, тщательно взвешивая каждое слово. — И с твоего разрешения я бы предпочел продолжить разговор с Хэнком наедине.

— Я с самого начала не хотел ехать сюда, — буркнул Рурк, ухватившись за дверную ручку.

— Посмотри, что найдется в холодильнике, — крикнул я ему вслед. — Mi casa, su casa[17].

— Этот парень ненавидит вас, — сказал Герберт, убедившись, что Рурк не вернется.

— Не думаю, — улыбнулся я в ответ. — Я придаю его жизни смысл.

На самом деле, скорее всего, Герберт ненавидит меня, однако эту мысль я придержал.

— Послушайте, давайте выложим карты на стол. Нам обоим известно про ваши многолетние разногласия с профсоюзом. Фактически с самого начала. Это ведь точная оценка? Справедливая?

— У меня и со многими другими людьми были разногласия, — сказал я. — Не одни вы считаете меня занозой.

Он словно и не слышал меня.

— Дело не только в поданных против вас жалобах. Я знаю, причина гораздо глубже. Вы считаете, что мы отстаиваем некомпетентность, бьемся за посредственность.

— Было бы неплохо, если бы вы бились за посредственность. Для нашего заведения посредственность — разумная цель.

Герберт отмахнулся: дескать, соглашаться со мной он не обязан, но и обсуждать этот вопрос сейчас не время.

— Вот что я хочу сказать, Хэнк. Вот что. Многие люди согласны с вами, но на этот раз они на нашей стороне. Например, ваш приятель Поли. Хотя он тоже голосовал против профсоюза, если помните.

— Это было десять лет назад, — уточнил я. — И я не могу помнить, как он голосовал, ведь голосование было тайным.

— Он голосовал против, — повторил Герберт. — Как и вы. Поверьте на слово.

В этом я, пожалуй, мог поверить ему, хотя нам обоим было немножко неловко от того, что мы оба так отчетливо помним то, что следовало знать лишь одному.

— Вот я о чем: никто и не рассчитывает, что вы присоединитесь к профсоюзу. Победим в этой битве — и возвращайтесь к привычной жизни. Будьте занозой в заднице, как выражается Пол Рурк, если это вам нравится. Я вас за это не виню. Приятно, когда тебя обхаживают, не считают заведомым союзником. Я вполне понимаю.

— Герберт! — попытался возразить я, но он поднял руку, останавливая меня и как бы намекая, что разбирается в моих побуждениях лучше, чем я сам, не стоит и спорить.

— Мы зовем вас на свою сторону, потому что сейчас это правильная сторона и потому что вы нам нужны. После того как вы сумели подать себя на телевидении, я вижу вас в роли нашего главного спикера, если захотите. Или соберете собственное войско. Ведь у английской кафедры больше голосов, чем у любой другой.

— Вот только у нас ничего не выходит делать заодно, — сказал я ему.

— Может, на этот раз получится. Черт, я только что говорил с Тедди и Джун. Когда такое было, чтобы они объединялись с Поли и Финни?

Он не сводил с меня глаз, наблюдал, как я приму это известие. Я знал, что подтекст нашего разговора существенно отличается от произносящихся слов. На поверхности, словами, Герберт утверждал мою необходимость для общего Дела. Но между слов давал мне понять, что моя кафедра, мои друзья уже сплотились против меня. Либо я соглашусь быть их героем, либо меня сотрут с лица земли. Риторическая изощренность Герберта наилучшим образом проявлялась в том, что текст и контекст с виду не противоречили друг другу. Как будто разницы нет.

Но хоть я не был вполне в этом уверен, я все же подозревал, что разница есть. Для Герберта. Для Дикки Поупа. Для меня.

— Вы что-то говорили об услуге, — напомнил я.

Он осторожно кивнул:

— Мы бы хотели знать ваши намерения, Хэнк. Если вы решите, что готовы сражаться на стороне добра вместе с вашими друзьями, мы будем рады принять вас в свои ряды. Решите, что вам ближе Дикки, — вперед. Нам всего лишь надо понять, на кого мы можем рассчитывать. Не молчите, Хэнк, вот и все, о чем я прошу.

— А если я скажу: чума на оба ваши дома?

Это вынудило Герберта задуматься.

— Будете разыгрывать из себя засранца до самого конца, так? Можете попытаться, что уж. Вот я — я бы не хотел именно сейчас остаться без друзей, но, наверное, вы устроены иначе. Лично я счел бы в нынешней ситуации нейтралитет смертельным приговором.

Я не удержался от смеха, пусть я и единственный вижу, в чем тут юмор. Герберт напустил на себя обиженный вид.

— Ответьте на один вопрос, и я пошел, — заявил он, поднимаясь с некоторым трудом. — Что мы сделали дурного? Можете вы мне это объяснить, потому что я, хоть убей, не понимаю. Что плохого в том, чтобы зарплата каждый год повышалась? Что вас не устраивает в требовании обеспечить достойный уровень существования? Что дурного в честных переговорах? Чем плохо иметь некоторую обеспеченность и уверенность в завтрашнем дне? Вы в самом деле предпочли бы, чтобы этих бессердечных ублюдков ничто не сдерживало?

— Это не один вопрос, Герберт, — указал я ему. — Это тьма-тьмущая вопросов.

— Согласен, — сказал он, как будто высказал то, что хотел. Наверное, так оно и было. — Могу я попросить вас подумать над всеми этими вопросами?

— Конечно, Герберт, — заверил я его и тоже встал.

— И могу я попросить не раздумывать чересчур долго?

— Можете попросить.

На том мы закончили. Выйдя из кабинета, в гостиной мы никого не застали. Рурк и вторая миссис Р. устроились на веранде. Оккам, предатель, блаженно раскинулся между ними, подставляя брюхо второй миссис Р. Мы прошли через раздвижную стеклянную дверь и присоединились к ним. Вновь выглянуло солнце, теплое весеннее предвечерье.

— Здесь на деревьях есть листья, — сообщила вторая миссис Р.

Верно: сегодня зеленого цвета прибавилось, а еще три-четыре дня — и деревья сплошь покроются листвой.

— А на вашей стороне нет? — Я прикинулся изумленным.

— Счастливчик Хэнк, — выплюнул супруг второй миссис Р.

Герберт сказал, что готов ехать. Рурки спустились по ступенькам и сели в свой «камаро». Дождавшись, чтобы за ними закрылась дверь, Герберт сказал:

— Я надеюсь на вас. Очень надеюсь. Просто не могу вообразить, чтобы вы согласились играть в одной команде с таким, как Дикки Поуп. Не думаю, чтобы и вы сами могли такое себе представить.

Не знаю, что побудило меня согласиться с Гербертом даже в такой малости. Но я подтвердил:

— Это правда, Дикки я не люблю.

На том Герберт предложил мне обменяться рукопожатием, и хотя имелись кое-какие резоны от этого воздержаться, в тот момент они не показались мне достаточными.

— Что до меня, — сказал Герберт, — мне осталось всего полтора года до пенсии. Они мало что могут мне сделать.

Эти слова прозвучали до странности искренне — может быть, впервые за весь разговор он был со мной откровенен.

— Для меня это было хорошее место. Приличное жалованье. Со мной более-менее хорошо обращались, принимая во внимание все обстоятельства. Я бы не против отплатить институту добром. Если смогу помочиться на могилу этого мелкого гада, я сочту это своим ответным даром высшему образованию.

И с этой эмоцией я мог солидаризироваться, причем на нескольких уровнях. Я бы очень хотел помочиться на чьей-нибудь могиле, да все равно на чьей. Пах мой пульсировал от назревшей нужды.

— Вы же понимаете, что все жалобы на вас могут попросту испариться? — спросил Герберт. Как и его циничный близнец Дикки Поуп, он пытался давить на личный интерес. Знал же, что не надо, и все-таки не смог удержаться.

И я тоже не смог. Посмотрел ему прямо в глаза:

— Какие жалобы?

Герберт, не отличающийся чувством юмора, хохотал до последней ступеньки, пока спускался с крыльца. Дверца его машины захлопнулась, отрезав от меня хохот, но я видел, что он все еще трясется от смеха, пока вставляет ключ в зажигание и выезжает задом, стараясь не задеть мой «линкольн». Машины стояли слишком близко, Герберту понадобилось с полдюжины попыток, чтобы протиснуться. Я предложил отогнать мой автомобиль, но Герберт отказался — хотел доказать, что обойдется без моей помощи. Символизм этого жеста я оценил. Даже Оккам, тревожно следивший за процессом с веранды (я придерживал пса за ошейник), вроде бы понял его.

Когда Герберт и Пол Рурк и вторая миссис Р. скрылись за деревьями, мне полегчало. Я знал, зачем они приезжали, и знал, что они этого не получили. А это значит, что я все еще на свободе, опять ускользнул.

Но в умении радоваться мне не угнаться за моим псом — стоило выпустить его, и он совершил дюжину победных кругов по всему периметру веранды, самый маленький в мире гоночный трек для собаки, когти победно стучали по деревянному полу. Его подгоняло, я догадываюсь, воображение. Он — самый быстрый пес, самый умный, самый отважный.

— Знаю, ты такой, — сказал я Оккаму, когда он, набегавшись, уселся передо мной — уставший, довольный, верящий в славное будущее, где ему предстоят новые победы.

Я хотел еще кое о чем потолковать с моим псом, но тут вспомнил, что в доме находится Джули. Более того, наверное, я уловил ее взгляд на себе, вот почему дочь внезапно вытеснила все прочие мои мысли. Подняв глаза на окно комнаты, которую Лили использует под кабинет, я увидел в нем, словно в раме, Джули. Я смущенно помахал ей рукой и указал на свой автомобиль — мол, снова уезжаю. Она не ответила, и я понял, что Джули разговаривает по телефону, а на меня, может быть, и не смотрит вовсе. Выражение ее лица показалось мне сложным, так сразу его не прочтешь, и все же я догадался: счастье Счастливчика Хэнка клонится к закату.

Глава 19

Заглянув в свой кабинет по пути на занятия, я узнал, что Лили звонила буквально минуту назад и оставила номер, по которому я могу ее найти. По словам Рейчел, вручившей мне стопочку розовых листков с сообщениями, со мной хотели поговорить еще с полдюжины человек.

— И тот рыжий парень снова крутился возле вашего кабинета? — предупредила она.

Мы не поощряем студентов бродить возле кафедры, где они могут услышать, как их преподаватели бранят друг друга, но единственный студент, которому прямо запрещено сюда приходить, это Лео. Исходящее от него напряжение в особенности пугает Рейчел. «Как ни подниму глаза, он следит за мной с таким выражением на лице? Как будто у него рентген встроен? — жаловалась она мне в январе. — Начинает казаться, будто я сижу перед ним в нижнем белье?» «Боюсь, в фантазиях Лео на вас и нижнего белья нет», — ответил тогда я.

— И каждые четверть часа заглядывал Финни, проверить, не вернулись ли вы?

— Такова подлинная природа власти в университете, — печально сообщил я Рейчел и, учтя ее предостережения, приготовился тайком выскользнуть с кафедры. — Если у тебя есть хотя бы крошка власти, приходится бежать через черный ход.

До начала семинара оставалось всего десять минут, но я спустился на лифте до цокольного этажа, в помещение для отдыха, подсвеченное армией выстроившихся вдоль дальней стены автоматов с газировкой и соком. Еще там есть старомодная телефонная кабинка, входишь и закрываешь за собой дверь-гармошку. Так я и сделал, несмотря на бивший в нос аромат студенческой мочи. Позвонил со своей телефонной карточки. Лили сразу же сняла трубку.

— Хэнк, — сказала она так устало и меланхолично, что я подумал, не провалилось ли ее собеседование, но потом сообразил, что с ней-то Джули и говорила по телефону, когда я уходил. — Как будто уже неделя прошла.

— И мне так кажется, — признался я, а хотел сказать куда больше. Как это чудесно и притом почему-то грустно — услышать знакомый голос женщины, с которой я делю свою жизнь, и почувствовать, что я стосковался. Что это за чудо: она тихонько произносит мое имя и возвращает мне меня самого? И не менее важный вопрос: почему я так часто принимаю этот дар без всякой благодарности? Потому что ее магия также рассеивает магию? Потому что ее голос, даже такой, как сейчас, бестелесный, превращает во вздор фантазии, посещавшие меня в последние дни?

— Лили… — Голос мой дрогнул. Хотел бы я знать: когда я произношу ее имя, для нее это тоже своего рода чудо или нет?

— Где тебя носит? — требовательно спросила Лили, озабоченная иного рода акустической загадкой. — Твой голос как-то странно звучит.

Я честно ответил: прячусь от Финни в телефонной будке на цокольном этаже корпуса современных языков. И вот вам мерило того, как долго Лили замужем за университетским человеком, — ничего необычного в этой ситуации она не увидела.

— Простуда вернулась, — отметила она.

— Не, — возразил я, хотя, конечно, вернулась, как и было предсказано. Несмотря на то что перед выходом из дому я принял вторую антигистаминную таблетку двенадцатичасового действия.

— Я недавно говорила с Джули. Похоже, я выбрала неудачное время для отъезда.

— Пока не знаю, что и думать, — сказал я. — Рассела я еще не видел.

— Это назревало уже какое-то время.

— Вот как?

— Да, Хэнк, именно так, — подтвердила она. Тон обвинительный.

— Почему же я этого не знал?

Короткая пауза.

— Не знаю, Хэнк. Почему ты никогда не знаешь таких вещей?

— Потому что не хочу этого знать? Ты это имеешь в виду?

— Нет, — ответила моя жена мягко, даже, кажется, с нежностью. — Просто ты полагаешься в этом на меня. И сейчас я меньше беспокоюсь за Джули, чем за ее отца.

— Я так понимаю, ты видела меня по телевизору.

— Да, сегодня утром.

— Для некоторых людей я теперь герой. Но не для Дикки Поупа. И конечно, Рурк по-прежнему считает, что с меня надо шкуру содрать.

— Хотела бы я… — Голос ее замер на полуслове.

— Чего бы ты хотела? Говори! — попросил я.

— Хотела бы, чтобы ты взял академический отпуск. Или даже уволился, если именно этого ты хочешь. Тебе придется сделать что-то похуже, прежде чем они сами тебя уволят, а я не хочу, чтобы ты слишком далеко зашел.

— Думаешь, я стараюсь сделать так, чтобы меня уволили?

— А разве нет?

Я обдумал эту версию.

— Чего я хочу, теперь уже поздно обсуждать. Сегодня утром Дикки сказал мне, что осенью, скорее всего, штаты будут сокращены на двадцать процентов.

— Значит, слух оказался верным.

— Мои коллеги рады поверить, что я их продал.

— Ты объяснил им, что ничего подобного?

— Это же английская кафедра. Они поверят в то, во что хотят верить.

— Нет, Хэнк. Большинство поверит тебе, если ты скажешь им все как есть. Если скажешь прямо.

— Я обещал Дикки не принимать никаких решений, пока не обсужу все с тобой. Очень он на этом настаивал. И, прощаясь, повторил: «Обговорите все с Лилой». Итак, Лила, когда ты возвращаешься?

— Думаю, во вторник.

— Я ждал в понедельник.

— И я так планировала. Но собеседование перенеслось.

— Почему вдруг?

— Послушай, Хэнк, у меня тут… есть проблема в Филли.

И как только она сказала, я понял: это что-то реальное, серьезное, и она была озабочена этим все время, пока мы болтали об университетских делах.

— Давай созвонимся вечером? — предложила она. — Сейчас тебе разве не пора на семинар?

Я сверился с часами и убедился, что семинар как раз начинается — без меня.

— Анджело? — уточнил я, припомнив, что накануне так и не дозвонился до ее отца.

— Да.

— С ним все в порядке? — Дурацкий вопрос. Он давно не в порядке, а сейчас, наверное, вовсе слетел с катушек.

— И да и нет. — Голос ее сделался отчужденным. Не стоит задавать ей вопросов. — Ты побывал утром в моем классе, не забыл?

— Не забыл, — ответил я. — Гвидо интересовался, много ли я заработал на книге.

— Бедняжка Гвидо.

— Бедняжка Гвидо вышибает карманные деньги из тощих белых подростков, — сообщил я ей и добавил, забивая последний гвоздь: — Твой муж и сам был тощим белым подростком. Такие вот бандиты отбирали деньги у меня.

— Господи, Хэнк, был бы ты сейчас здесь со мной. Впервые за сутки ты заставил меня хотя бы улыбнуться.

— А когда-то я заставлял тебя смеяться, — напомнил я. — Во весь голос. Неприлично.

— Ну уж неприлично, — одернула она меня.

— Ладно, — уступил я. — Пусть прилично.

— У нас тогда было больше сил. Для смеха. Для всего остального. И все было для нас внове.

— Ты бы хотела, чтобы все опять было внове?

— Иногда, — ответила она. — Изредка.

— Сладкогласая моя.

Я повесил трубку и приметил какое-то движение по ту сторону двери телефонной будки. Присмотрелся: Лео. Значит, он проследил, как я тайком выбрался из кафедрального кабинета, и последовал за мной сюда. Наверное, так и торчал все время под дверью, пока я разговаривал. Вплотную — ему пришлось отступить на шаг, чтобы я смог выйти. Я всмотрелся в него и подумал: возможно ли, чтобы я в самом деле сожалел об утрате подобной юности? В руке Лео сжимал манускрипт, голос его дрожал от волнения и отчасти, как ни странно, от злобы. Руки ходили ходуном. Он протянул мне печатные страницы так, словно один их конец полыхал — тот самый, который он пытался всучить мне. А я бы предпочел ухватить самого Лео за длинную, как у гуся, шею.

— Прекрасная новость! — заявил он, и я уже ждал, не объявит ли Лео, что Соланж, девица, выпотрошившая его на семинаре, попала под грузовик.

Но истина, как часто бывает, оказалась еще удивительнее.

— Мой рассказ взяли, — сказал Лео. — Его опубликуют.

Глава 20

Посещаемость всегда снижается под вечер пятницы, особенно в конце семестра и когда основная тема — наука убеждать. Но мне пока не удалось убедить первокурсников в том, как важен для них этот навык. Даже Блэр, лучшая моя студентка, — весь семестр я пытался выманить у этой бледной юной девицы какое-то уверенное суждение, — похоже, сомневалась в успехе нашего предприятия. Эта группа студентов, как и многие другие ныне, делится (вовсе не поровну) на бессмысленных краснобаев и задумчивых тихонь. Каким-то образом Блэр и подобные ей пришли к выводу, что главная задача в процессе обучения — избежать насмешек со стороны менее одаренных сотоварищей. Один из способов — молчать. Если бы я взялся научить Блэр искусству быть невидимкой, она бы наверняка заинтересовалась, но спорить она ни с кем не собирается, и кто ее за это упрекнет? Такие, как Блэр, услышали от преподавателей, что наука убеждать, то есть отстаивать свое мнение с помощью аргументов, уже не занимает прежнее привилегированное положение в университете. И если сами преподаватели — феминисты, марксисты, историцисты и сторонники прочих теорий — входят в закрытые и параноидальные интеллектуальные сообщества, предпочитающие не общаться друг с другом, а столбить территорию и отстаивать свои «вопросы», то зачем учиться спору? Хоть я и перетерпел бесчисленные факультетские собрания, а все же не припомню, ко-гда в последний раз кто-то изменил свое мнение по итогам рационального обсуждения. Любой наблюдатель мог бы прийти к выводу, что целью всякой академической дискуссии является поиск оснований для того, чтобы каждый прочнее утвердился в своей первоначальной позиции.

А может, просто я не тот человек, кто способен обучить методам убеждения. В конце концов, список людей, кого я за последнее время не смог убедить, все обширнее. Дикки Поуп, Герберт Шонберг, Пол Рурк, Грэйси и Финни (Финни-человек и Финни-гусь). Я даже Лео не убедил слегка придержать восторг по поводу приглашения опубликовать рассказ в «престижной антологии» новой американской студенческой прозы. Старый трюк. Берем у студента рассказ или стихотворение, уговариваем его оплатить стоимость издания, а потом продаем антологию лопающимся от гордости родичам — хорошенько накручивая цену. Лео прищурился недоверчиво, когда я пустился объяснять, как работает эта разновидность мошенничества, и озлобленная потребность утвердиться переросла в возмущенное подозрение. Подозрение против меня. Написать хоть один рассказ без насилия я тоже его не убедил — боюсь, в следующей главе его романа призрак-убийца явится по душу своего бывшего преподавателя творческого семинара. Я уже читал эту главу, хотя Лео ее еще не написал.

За десять минут до конца пары, которая (спасибо Лео) началась с пятнадцатиминутным опозданием, худший мой студент — он явился только потому, что я пригрозил не аттестовать его за семестр, если будет пропущено еще хоть одно занятие, — откинулся на спинку стула и ни с того ни с сего спросил:

— Так вы убьете эту утку или что?

Плохие студенты почти всегда — источник вдохновения. Чаще всего они вдохновляют наше отчаяние, но иногда подсказывают тему для домашнего задания.

— А вот вы мне и скажете, Бобо, — ответил я. Зовут его иначе, но я прозвал его так. — К понедельнику жду ответ.

От каждого из вас — структурированный и убедительный текст. Два допустимых варианта: либо вы считаете правильным убить утку, либо нет. Не пытайтесь усидеть на двух стульях, не предлагайте мне изувечить утку или ее ощипать.

Послышались горестные стоны, но, к моему удовлетворению, на Бобо бросали более злобные взгляды, чем на меня. Бобо состроил гримасу — мол, я же должен был это предвидеть, я это знал, и что на меня нашло! Все его однокурсники отчетливо сознавали: еще пара минут, и они бы — редкая удача! — отправились на выходные без домашнего задания.

— К понедельнику? — будто не веря своим ушам, переспросил Бобо.

— Я обещал убить утку в понедельник, Бобо, — напомнил я ему. — Во вторник ваши советы будут уже ни к чему.

— В напечатанном виде? — поинтересовался кто-то еще.

На обратном пути я миновал пруд, где вновь царили мир и скука, демонстранты, еще недавно цепочкой надвигавшиеся на меня, разошлись по домам, как и телевизионщики, оставив птиц на выходные без охраны. Для отвращения зла в берег был воткнут одинокий плакат «Остановите бойню». Вряд ли поможет, ведь вот он я, вполне способный, пусть и не готовый пока, учинить разбой. Я заметил Финни (гуся) на берегу примерно в пятидесяти ярдах, и что-то в его наружности показалось мне странным. Подойдя ближе, я понял, в чем дело: на шее Финни был надет корсет из пенопласта, как будто гусь сломал себе позвонок. Финни внимательно следил за мной, словно опасаясь, что я вздумаю над ним грубо подшутить. Животные, я уверен, столь же ревностно оберегают свое достоинство, как и люди, а у Финни сейчас как раз с этим проблемы. В жабо, как мультяшный гусак, — даже в глаза мне смотреть не хочет.

— Финни, — сказал я, оглядевшись, не подкарауливает ли рядом Лео, не подслушивает ли второй мой разговор с гусем. — Que pasa?

Из недр Финни вырвался некий звук, совсем не тот, какой я привык слышать от этой птицы. Громче и тоньше прежнего, очень жалобный. «За что мне это?» — словно вопрошал гусь, а как я мог ему ответить? Рядом скамейка, вот я и присел и слушал упреки Финни, пока вдруг не засвербело в носу, да так, что яростным чиханием я напугал и себя, и собеседника.

Когда я вернулся на кафедру, возле нее ошивались Тедди и Джун Барнс. Притворялись, что у них дело есть, — во второй половине дня в пятницу, как же, как же. Но и сам я, похоже, выглядел подозрительно — по крайней мере, на взгляд Тедди, Джун и Рейчел, которые с тревогой уставились на меня.

— Ты плакал? — воскликнула Джун.

— Глупости! — отрезал я. — Всего лишь с гусем разговаривал.

— Глаза как щелочки, — пояснил Тедди.

— Наверное, аллергия, — сказал я.

Как и было напророчено, вернулись самые скверные симптомы простуды, обрушились приливной волной, если воспользоваться любимой метафорой Дикки. Нелегко мужчине вроде меня четверть века жить с женщиной, которая безошибочно предсказывает его болезни, обожает напоминать, что знает меня лучше, чем я сам, и никогда не лезет в карман за доказательствами. Мужчине вроде меня, для кого столь естественна роль всеведущего рассказчика, возможно, и не следовало жениться на оракуле. Все свое время такой мужчина тратит, пытаясь доказать неправоту оракула, — заведомо проигрышная битва. Вспомните Эдипа. Вспомните Макбета. Вспомните Тёрбера[18]. И едва ли эта роль так уж приятна самой Лили. Оракулы устают от общения с теми, кто не желает к ним прислушаться. (Вспомните Кассандру. Вспомните Опру[19].) И тем более с теми, кто заигрывает со всеведением.

Тедди и Джун проникли следом за мной во внутренний кабинет прежде, чем я успел захлопнуть дверь.

— Надо поговорить, — заявил Тедди, дав мне время высморкаться и утереть глаза.

Он уселся в единственное кресло (помимо моего собственного).

— В понедельник, — пробурчал я.

Глаза у меня заплыли, я был слеп, как Эдип в Колоне. Как Тёрбер на Манхэттене. Тедди и Джун я разглядывал будто сквозь щель почтового ящика. Сообразив, что Джун негде сесть, Тедди вскочил и предложил ей кресло. Награда за этот анахронический жест — вполне ожидаемо — презрение. Ты же давно женат на этой женщине! — сказал бы я ему. Хоть я и слеп, но даже я лучше вижу, что к чему. Я закинул ноги на стол.

— До понедельника ждать нельзя, — сказала Джун. — Возможно, ты не заметил, но у нас полномасштабный кризис. Всем известно о твоей встрече с Гербертом. Финни утверждает, что ты заключил сделку с администрацией. К понедельнику тебя уже снимут с кафедры.

Послышался стук, Рейчел заглянула в кабинет.

— Извините? — сказала эта прелестная женщина, чье умение являться вовремя способно довести мужчину вроде меня до драматической кульминации. — Не помешала?

— Рейчел? — уточнил я, не уверенный, что вижу сквозь щель именно ее. — Это вы?

— Хотела предупредить, что ухожу домой?

— Уже? — как обычно, переспросил я. Сверился с часами и понял, что ей следовало уйти полчаса назад. — Иди сюда, сядь ко мне на колени. Расскажи про ланч с сексуальными домогательствами.

Это, как я и рассчитывал, доконало Джун.

— Поговори с паскудой! — велела она мужу. — Объясни ему, что он распугал почти всех друзей.

Рейчел, ошеломленная словом «паскуда» — в среде людей со множеством университетских степеней, — отшатнулась от двери, позволив Джун пройти, и подпрыгнула, когда дверь кафедры английской литературы хлопнула так, что задребезжало стекло.

— Мне правда пора? — протянула она жалобно, выкладывая мне на стол почту и запись сообщений.

— Я недостоин вас, Рейчел, — сказал я и, не завершив шутку, понял, что не готов ее завершить.

— До понедельника? — Она глянула осторожно на Тедди, потом снова на меня. — Может быть, пообедаем вместе? Поговорим о моих рассказах?

— Закажите столик, — велел я. — В хорошем месте. В фонде общих расходов осталось около ста долларов. Постараемся их истратить.

Глядя ей вслед, Тедди сказал:

— Значит, ты и правда хлопочешь, чтобы тебя сняли с кафедры?

— Весь год только этого и добиваюсь, дружище, — ответил я, перебирая почту. — Наконец-то это заметили.

На меня напал очередной приступ чиха, и Тедди сжалился надо мной.

— Ладно, — сказал он. — В воскресенье вечером. Военный совет. И то мы сильно отстаем. Финни целый день висит на телефоне. Всех на уши поставил.

— Неужели верит Финни? — спросил я. Глупый вопрос. Мои коллеги — университетские. Они вечно облизывают свои параноидальные фантазии, как пес — собственные причиндалы. — Неужели люди поверят, что человек, готовый убить утку ради них, сделает разворот на сто восемьдесят градусов и их же предаст?

— Они не верят, что ты собирался убить утку, Хэнк, — сказал Тедди. — Бери трубку, обзванивай тех немногих, кого еще сможешь убедить. Для того чтобы тебя сместить, требуется две трети голосов. Финни считает, у него даже есть несколько голосов в запасе, и Джун думает, что он прав.

— Значит, он прав, — согласился я. Ведь никто на кафедре не умеет считать лучше Джун, которая год назад точно угадала, что ее мужа сместят благодаря одному голосу на противной стороне. — Зачем же нам зря хлопотать?

— Безумие! — вскричал Тедди. — Нам и раньше случалось спасать ситуацию в последний момент. По части войны против Финни мы с тобой — самые крутые специалисты.

— Верно, только это не слишком завидная карьера.

— Разве лучше было бы проиграть?

— Печальная и хреновая истина, Тедди, заключается в том, что все это совсем не так важно, как нам с тобой представляется.

Но, произнося эти слова, я сознавал, что на самом деле это довольно важно. Если Финни разделается со мной, составлять список для Дикки Поупа, скорее всего, поручат ему, как и предупреждал меня Дикки. И я точно окажусь в этом списке.

Я оглядел кабинет, прикидывая, найдется ли в этих четырех стенах что-то, по чему я буду скучать. Человек, сидевший напротив меня, тосковал по этому кабинету, до сих пор тосковал, хоть во главе кафедры и оказался его друг, а значит, вполне вероятно, что буду тосковать и я, особенно если мое место достанется врагу. По правде говоря, мне нравилось совершать всякие выходки в роли заведующего, и хотя я по-прежнему был уверен, что смогу оживить игру, какую бы роль я ни исполнял в ней, едва ли, будучи с Грэйси на равных, я смог бы извести ее так, чтобы она меня изувечила. Нет, если я лишусь кафедры, я миную свой зенит. Короткий мой срок в роли заведующего, подумал я, усмехнувшись, будут вспоминать главным образом с раздражением. Через десять лет юные коллеги, которых нам еще предстоит нанять, изумятся, услышав, что Уильям Генри Деверо Младший был некогда главой кафедры, пусть и совсем недолго. Тедди, неспособный толком рассказать историю, сделается присяжным историографом и будет рассказывать обо мне. Помните тот случай, когда Хэнк Деверо довел Грэйси и она воткнула ему в нос спираль своего блокнота? Или: помните, как Хэнк Деверо выступил по телевидению и грозился убивать по утке в день, пока ему не утвердят бюджет? И хотя рассказывать он будет неумело, все засмеются, кроме верного своему слову Рурка. И кроме меня. Если, на свою беду, я все еще буду бродить по этим аудиториям, боюсь, я не стану смеяться.

Вернувшись домой, я обнаружил Джули спящей в комнате для гостей и был этому рад, потому что выглядел я кошмарно: веки распухли, почти закрыв оба глаза. В кухне я заглотал парочку антиаллергенных таблеток и решил тоже лечь. Так устал, что даже не заглянул в туалет пописать. Мигал автоответчик. Я вполне понимал, что сообщения слушать не стоит, но все-таки нажал кнопку и был вознагражден секундным шуршанием — вероятно, повесили трубку. Но потом я услышал голос и узнал его: Билли Квигли. «Иуда Долбодятел» — вот его послание от начала до конца.

Наверху я прилег и позволил себе смежить очи. «Иуда Долбодятел», — произнес я вслух. Мысленно-то я составлял списки с той самой минуты, как вышел из приемной Дикки Поупа. Так что, может быть, Билли Квигли и прочие не так уж не правы в своем поспешном выводе, что я их предал. Избавиться от худших преподавателей — неплохая идея. У Финни оправданий нет, его имя возглавило первый же мой мысленный список. Беда в том, что если критерием становится плохое преподавание, следом за Финни в список попадают Тедди Барнс и еще два-три человека, к кому я привязан. Столь же проблематичны и другие критерии. Можно выполоть тех, кто никогда не публиковал книги, не готовил научных статей, не участвовал в научных конференциях, — тех, в ком нет ученой жилки. В такую сеть Финни попался бы снова, но с ним и Билли Квигли, и еще несколько изнуренных бывших учителей со степенью магистра искусств, нанятых тридцать лет назад, когда университет бурно рос. Как ни крути, не удавалось подобрать критерий или хотя бы комбинацию из двух-трех критериев, которые позволили бы принести в жертву именно тех, кого надо.

Несомненно, из этого следует какой-то вывод о поставленной передо мной задаче. И то, что я втянулся в это занятие, пусть даже умозрительное, тоже что-то говорит обо мне, хотя я слишком устал и болен, чтобы ощущать вину. Вот в чем вопрос. Если дело не в чувстве вины, то почему же Иуда Долбодятел появляется в каждом моем списке, раз за разом?

Часть вторая

Иуда Долбодятел

Я предвидеть не мог,

Что с закатом дня

Сила воли и ясность

Покинут меня.

Стивен Спендер

С тех пор как наша газета несколько недель тому назад опубликовала историю первой собаки Счастливчика Хэнка, автор получил втрое или вчетверо больше писем, чем обычно (пусть читатель сам домыслит точные числа), и в большинстве из них меня просят рассказать еще о моем отце Уильяме Генри Деверо Старшем, который в этой истории оставлен нами с волдырями на руках, стоящим по колено в только что вырытой яме, в погубленных брюках и мокасинах — собирается хоронить пса, которого я ухитрился убить примерно через две минуты после того, как отец привез его домой. Моя мать, хорошо известная подписчикам (ее колонки вызывают куда больший поток читательских писем, чем мои), возражала против такого изложения этой истории, считая, что портрет моего отца вышел несправедливым, нелестным и недобрым, однако отклики читателей указывают, что она заблуждалась. Инстинктивно люди становятся в этом сюжете на сторону отца. Некоторые читатели поделились со мной историей собственных отважных попыток угодить упрямым и неблагодарным детям. Они сочувствовали моему отцу и хотели знать, что слышно о нем нового. Интересовались, нет ли у меня в запасе еще историй об Уильяме Генри Деверо Старшем, и чтобы в этих историях побольше было о нем и поменьше — обо мне. Итак, я вернулся к этому сюжету и продолжу с того места, где остановился.

Вскоре после похорон Рыжухи мой отец получил два привлекательных предложения. Первое — должность профессора Колумбийского университета, и ее он принял. Как я уже говорил, к тому времени отец был уже весьма известным ученым и, по-видимому, утомился ролью приглашенного профессора и постоянными переездами, задававшими структуру моего детства и раннего отрочества. Почувствовал, что пора где-то осесть, на чем уже некоторое время настаивала мама. Второе привлекательное предложение сделала ему юная студентка из семинара по Лоуренсу, и с ней он и осел в Нью-Йорке.

Условия там были чистое золото. Роскошная квартира, на расстоянии пешей прогулки от кампуса, частично оплачивалась университетом. Жалованье — неслыханное по меркам конца шестидесятых, а преподавательской работы немного. Он стал номинальным редактором престижного академического журнала и директором одного из отделов библиотеки, но при этом получил в свое распоряжение ассистента, и этот ассистент выполнял множество обязанностей профессора, в том числе проставлял оценки студентам единственного курса, который мой отец вел. Эссе крошечного семинара для старшекурсников он оценивал сам — то есть ставил на каждом букву-оценку, а может, даже и читал их, кто знает. Он уже был автором пяти выдающихся книг по литературоведению, одна из которых, посвященная взаимоотношениям романа и политики, сделалась бешено популярной, как это порой случается с ученой книгой на модную тему. Все ее покупают, выставляют напоказ и обсуждают, не тратя времени на то, чтобы ее прочесть. Главной его обязанностью в Нью-Йорке было писать подобные книги с обильными благодарностями начальству за предоставленную возможность и следить за тем, чтобы в переизданиях книг, написанных ранее в других местах, появлялось упоминание о том, что ныне он занимает престижную именную кафедру в Колумбийском университете.

Но все же, хотя преподавание было не главной его обязанностью, для университета даже при столь скромных требованиях стала неожиданностью полная неспособность моего отца выступать перед аудиторией. А уж какой неожиданностью стала она для отца! С ним стряслось нечто небывалое. В сентябре он вошел первый раз в новую аудиторию, зачитал по списку имена студентов, открыл рот, чтобы приступить к уже с полдюжины раз прочитанной лекции, и обнаружил, что мозг его совершенно пуст и даже слога осмысленного он выдавить из себя не может. Он явно помнил, о чем хотел говорить, не забыл ни вступительные фразы, ни ключевые мысли. Но разум его вдруг опустошился, как если бы мысли были металлическими опилками и он стоял слишком близко от мощного магнита. Он вгляделся в полные ожидания лица студентов и почувствовал, как его захлестывает паника. Кое-как он нашел слова, чтобы извиниться, выскочил в коридор, попил воды из фонтана — гортань будто пеплом занесло. Там, в темном коридоре, лекция целиком вернулась к моему отцу, но паника не улеглась, поэтому он забежал в ближайший туалет и оторвал кусок коричневого бумажного полотенца. На этом своеобразном пергаменте он дословно воспроизвел вступительные предложения своей лекции на тот случай, если это страннейшее в его жизни происшествие приключится снова, и вернулся в аудиторию, не вполне избавившись от беспокойства, несмотря на принятые меры. Взойдя на кафедру, он развернул бумажное полотенце и открыл рот, собираясь начать, но обнаружил, что слова и даже буквы, из которых слова состоят, затеяли игру. Они весело плясали перед ним, переставляясь так и эдак, чтобы его позабавить. Всякое понимание мгновенно его покинуло. Он не сумел бы опознать букву Б, посули ему за это бесплатную поездку на «Улицу Сезам», — несмотря на то, что он уделил этой передаче длинную главу в своей книге по поп-культуре. Очередная волна паники накрыла профессора с головой, и ничего не оставалось, кроме как сослаться на болезнь и распустить семинар, велев студентам собраться снова в четверг. К тому времени он надеялся вновь стать самим собой.

Слухи об этом инциденте распространились, как любая университетская сплетня, со скоростью света, и к концу рабочего дня все сотрудники знали о странном параличе, поразившем Уильма Генри Деверо на кафедре. Как это обычно бывает с университетскими сплетнями, почти все факты были искажены. Коллег отца в особенности удивляло, что с ними-то в коридоре он прекрасно общался. И в тот же день на коктейльной вечеринке он не только присутствовал, но и весьма красноречиво и обаятельно описывал свой нелепый недуг, превратив еще не зажившее унижение в комическую сценку. Отец повествовал о том, как все поплыло у него перед глазами, слова утратили смысл, буквы лишились звука. Он как будто перенесся на машине времени в эпоху, когда письменный язык еще не был изобретен. Он сохранил память о том, что такое письменность и как она устроена, однако пользоваться ею казалось довольно глупым. Коллеги отца оценили его изложение событий и посмеялись, но он видел, как они все напуганы: сбылся наяву ужаснейший для каждого из них кошмар. Неспособность говорить? Провал на лекции? Признание в половой импотенции не поразило бы их так сильно, а сам факт, что мой отец оказался способен легкомысленно отзываться о подобном несчастье, еще более — если такое вообще возможно — возвысил его в их глазах. Блистательный ум — утративший дар речи. Античная трагедия. Поразительно, что этот человек нашел в себе силы вернуться из ада и рассказать о своем опыте. Какое счастье, что постигший его недуг распространился только на аудиторию и не проник на коктейльные вечеринки факультета.

Разумеется, мой отец сумел так небрежно и занятно балагурить об этом происшествии лишь потому, что был уверен: на том дело и кончится. По правде говоря, он боялся вечеринки с коктейлями — не поразит ли его и там немота. Какое облегчение — убедиться, что красноречие не изменяет ему в компании коллег! Он боялся, не является ли случившийся с ним приступ симптомом страха сцены, вызванного тем, что впервые за десять с лишним лет он получил работу, на которой предполагал задержаться дольше, чем на год или два. Коктейльная вечеринка убедила его, что причина вовсе не в страхе сцены, ведь коллеги — более требовательная публика, и представление он тут давал более сложное, и судили бы его за светскую неудачу суровее, чем за сорванную лекцию у младшекурсников. Да ведь он и не сорвал лекцию. Просто не сумел ее прочесть. Не беда. Прочтет в четверг. Этот опыт не навредил ему, напротив, обогатил еще одним сюжетом.

Вот только в четверг, когда мой отец вернулся в аудиторию и зачитал список студентов, едва замер последний слог фамилии мисс Уэйнрайт, слепая паника обрушилась на него и вновь слова и буквы пустились игриво меняться местами на странице. Отложив конспект лекции, он вернулся к списку студентов. Там только что буквы складывались в значения, но теперь и они перепутались. Он помнил, что последней идет мисс Уэйнрайт, и с трудом зафиксировал взгляд внизу колонки. Читается ли этот набор букв как «Уэйнрайт»?

Откуда ему знать? Он поднял глаза — вот она, мисс Уэйнрайт, в аудитории. Он рассмотрел ее глаз, потом ухо. Эта штука — ухо? Не буква ли алфавита? Никак не припомнить. Может быть, вместе с носом оно составляет слово? И читается «Уэйнрайт»? Не может быть. В таком случае каждого студента звали бы Уэйнрайт. Это уж чересчур. Он почувствовал, как подгибаются колени, и кому-то пришлось подхватить его под руку, чтобы профессор спустился с кафедры и сел на свободный стул рядом с мисс Уэйнрайт. Он все таращился на ее нос. «Уэйнрайт», — проворковал он, обращаясь к носу.

После второго инцидента недуг уже не воспринимался как повод для шуток. Мой отец писал все лекции заранее и являлся в аудиторию, намереваясь зачитать их с листа, но как только он заканчивал перекличку студентов, вновь и вновь происходило то же самое, и приходилось уступать кафедру ассистенту, который и зачитывал лекцию вслух, а отец тем временем маялся в коридоре, терзаясь страхом и унижением. По ту сторону двери он слышал, в какой манере исполняется лекция, слышал дрожащий голос ассистента, слышал ударение не на тех словах — и тем острее осознавал пропасть между передачей информации и учительством. Самое скверное: в отрыве от его импозантной личности наблюдения профессора — даже те, которыми он в особенности гордился, — казались уже не такими… неисчерпаемо глубокими.

Так продолжаться не могло, это он понимал. Придется уволиться. Придется объяснить весь этот чудовищный сумбур декану. Самое ужасное — объяснить-то он мог. С деканами он по-прежнему общался без затруднений. Это со студентами никак не получалось.

Так тянулось весь сентябрь и большую часть октября, пока однажды отец не сделал поразительное открытие. Он начал говорить, входя в класс из коридора, вернее, начал еще в коридоре, где смыслы и прежде не терялись. Начал фразу, положив ладонь на дверную ручку, и продолжил, переступив порог. Лекция была посвящена Диккенсу, автору, которого мой отец в особенности презирал за сентиментальность и нехватку тонких драматических нюансов, и никогда еще литературовед не учинял более жестокой трепки покойному писателю, чем та, что задал мой отец Чарлзу Диккенсу в тот судьбоносный день. И никогда еще интеллектуальное презрение не скрывалось так искусно под тонким слоем культурного остроумия. С каждым словом собственный громкий голос наполнял отца все большей уверенностью. Эту же лекцию он читал ранее, однако никогда не читал ее именно так. В припадке незапланированного драматического экстаза он прочел сцену смерти Джо из «Холодного дома» с таким сокрушительным комическим эффектом, что под конец вся аудитория валялась на полу. А поднявшись с пола, студенты устроили отцу овацию стоя. Вот за что они платили денежки. Наконец-то они ощутили присутствие гения — и с презрением захлопнули «Холодный дом».

Новость о том, как отец наконец-то заговорил в аудитории и удостоился стоячей овации, мгновенно распространилась по кафедре, уже с трудом, надо признаться, терпевшей недужного профессора. Нанимали-то светило, на которое должны были слететься новые студенты, а оказалось, что это светило не мерцает даже на уровне прежних звезд. Поставьте ему наконец диагноз! Ладно бы невдохновенный преподаватель, ладно бы из рук вон негодный преподаватель, но на кафедре не место немтырю, даже если это Уильям Генри Деверо Старший собственной персоной.

Кое-кто на кафедре втайне был разочарован известием, что знаменитый коллега забил наконец мяч, да и завидовали: посвященную Диккенсу лекцию обсуждали повсюду, словно только она и имела значение, а до нее в последние десять лет ни одной существенной лекции никто в Колумбийском университете не слышал. Разочарованы были и тем, что отныне лишились возможности многозначительно приподнимать бровь, когда отец заходил на кафедру за почтой. (Отец потребовал два больших ящика, чтобы вместить огромный объем переписки с читателями и с учеными, просившими его совета.) Приглядеться к походке отца — и сразу видно: Уильям Генри Деверо Старший вернулся. После диккенсовской лекции он выглядел так, словно заново на свет народился. Выглядел так, словно только что переспал с близняшками.

Но, вопреки преобразившейся наружности, сам он не был уверен, что испытания остались позади, и следующая же после «Холодного дома» лекция показала, что сомневался он не напрасно. Зачитывая список, отец почувствовал, как накатывает уже знакомый страх, извинился посреди фамилий на М, вышел в коридор и произнес первые слова оттуда, в аудиторию вошел, уже читая лекцию на ходу. На этот раз «Дэвид Копперфилд». Из коридора, ухватившись за дверную ручку, отец начал: «Диккенс, как видите, не переживал… — повернул ручку и вернулся в аудиторию, — об условиях, в которых трудились бедняки. Дэвид Копперфилд не возмущен тем, что дети работают в темноте, тесноте, антисанитарных условиях. Ему лишь кажется неправильным, чтобы подобная участь затронула его самого, умненького и чувствительного мальчика. Герой Диккенса не борется против социальной несправедливости, как не боролся с ней и его создатель, хотя ничего не имеет против того, чтобы его принимали за борца». И пошло-поехало. Взгляд он сосредоточил в центре высоких окон кабинета, минуя головы даже самых рослых своих студентов и надеясь, что с их мест покажется, будто этот взгляд устремлен не столько вверх, сколько назад, в Лондон девятнадцатого века. Оттуда, из недр фабрики, производящей ваксу, мой отец вправе был не замечать руки, поднятой в двадцатом веке студентом, который вздумал что-то спросить или возразить.

Он говорил и говорил, преисполняясь изумления, насколько простым оказалось средство от его недуга, и как же ему раньше не пришло в голову им воспользоваться. Только-то и надо — не зачитывать список и не смотреть в полные ожидания лица студентов. Мисс Уэйнрайт покинула семинар в тот самый день, когда лектор пытался ворковать с ее носом, это его немного смущало, а впрочем, он вернулся во славе, и только это имело значение. Уильям Генри Деверо Старший вновь на коне.

Вот так.

Надеюсь, я удовлетворил любознательность читателей насчет жизни и деяний Уильяма Генри Деверо Старшего после события, описанного в последней моей колонке. Полагаю, все согласятся, что эта история повеселее, чем та, с мертвым псом, вынудившая многих подписчиков нашей газеты вспомнить, что все мы смертны, а такие размышления малоприятны. Новая история во всех смыслах оптимистичнее, и, я надеюсь, читателей ободрит мысль, что даже сложные проблемы вроде той, с которой столкнулся мой отец, зачастую имеют простое решение, надо лишь открыть свой ум. Открытый ум — нет надобности напоминать об этом читателям — ключ к успешной академической карьере, и ему находится порой косвенное применение даже в жизни тех, кто не причастен садам Академа.

Глава 21

Когда утром в понедельник раздался звонок, я подумал: пусть трубку снимет Джули. Она провисела на телефоне все выходные, вероятно, и сейчас звонят ей. Слушать ее разговоры я избегал, так что не знаю, кому она говорила и что. Но вполне уверен, что нужных звонков она не сделала. К примеру, не связалась с риелтором и не попросила выставить дом на продажу. И с Расселом, насколько я понимаю, не общалась, хотя, справедливости ради, оговорюсь: возможно, Джули и не знала, где его искать. Зато она говорила про Рассела — всем, до кого сумела дотянуться.

— Это называется «система поддержки», папочка, — сказала она в воскресенье днем. — Не стоит разыгрывать из себя одинокого рейнджера, когда стряслась беда.

— Ну конечно, — ответил я. — Один-два Тонто всегда кстати, но…

Но моя дочь принадлежит к поколению ток-шоу, утратившему способность разграничивать интимное горевание и публичное. Она не видит причин не делиться с подругами перипетиями своего брака, она даже подзуживает их занять чью-то сторону, вынести приговор. И больше всего меня тревожит не эта рефлекторная потребность исповедоваться — противоестественным кажется страх дочери перед тишиной и уединением. Если бы она не общалась столько с подругами, могла бы прислушаться к голосам внутри себя — к тем голосам, которым как раз имело бы смысл дать волю. Но нет, она хватается за телефонную трубку. Когда исчерпывается запас собеседников, она обеспечивает себя электронной компанией — телевизор в одной комнате, стерео в другой. Почем знать — может, их она тоже зачислила в группу поддержки.

И я уверен, что в огромном чемодане, который она притащила с собой, — в чемодане, куда вошло все необходимое, чтобы пережить выходные в родительском доме, — нет ни одной книги. Моя дочь ни разу не почерпнула из книги хоть мимолетное утешение, и этот факт вызывает у меня сложные чувства. Ей удалось — без умысла, без усилия — сделать то, о чем мечтал я сам. Отпрыск двух книгочеев, я еще в детстве задумал как можно дальше уйти от них. Я был полон решимости: когда стану взрослым, я не буду поднимать от книги растерянный, отстраненный, разочарованный взгляд, как мои родители, когда их выдергивали в реальную жизнь. Возможно, я даже считал, что сделаться автором книг — своего рода комическая месть родителям. Пусть они будут захвачены моим сюжетом и плетением словес, в то время как сам я не буду захвачен. Я-то буду знать, из какого вещества состоит этот сон, как проделан мой трюк, — следовательно, он не будет иметь надо мной власти. Ну и кто же в итоге оказался в дураках? Три года, пока я писал «На обочине», я болтался меж двух миров, ни в одном из них не жил всецело и обоим, вероятно, наносил тем самым ущерб. Мой отец прочел книгу в больнице накануне операции по удалению камня из почки и впоследствии признавался, что книга не поглотила его целиком в ту ночь, как ему хотелось бы. Он всё подмечал, как она устроена. В ту пору я был задет его словами, однако теперь, без малого в пятьдесят лет, понимаю, что камень в почках вполне может отвлечь внимание пациента и даже ослабить власть художественной литературы.

Нынче утром, как во все прежние утра вот уже неделю, я проснулся от настоятельной потребности помочиться. Нет больше смысла отрицать. Я унаследовал от отца почти все, без чего надеялся обойтись. В конечном итоге я такой же преподаватель английской литературы, как и мой отец. Вся разница в том, что он-то успешен. Карен, моя старшая дочь, тоже яблочко, не откатившееся далеко от академического древа. После колледжа она попробовала не столь ученые занятия, но потом вернулась в аспирантуру и недавно завершила диссертацию по Мэтью Арнольду и заодно неблагоразумный роман с научным руководителем, хотя об этом я узнал лишь недавно, как по большей части и узнаю подобные вещи. От Лили. Постфактум.

Нет, Джули — вот кто у нас диво. Дитя, верное данной в детстве клятве: книги ей голову не заморочат. Журнал «Пипл» — пусть, но только не «Моби Дик». Сочувствую ее планам, но как ей удается их осуществлять? И почему она не возьмет трубку, наконец?

Голос на том конце я почти узнал, как только он спросил доктора Деверо. Густой, медлительный и усталый — голос человека, уверенного, что знает то, чего ты не знаешь. Похож на голос Лу Стейнмеца, отвечающего за безопасность кампуса. Поскольку я не мог себе представить, с какой бы стати Лу Стейнмецу звонить мне в — я сощурился на будильник, стоявший возле постели, — в полседьмого утра понедельника, то попытался сообразить, кто бы еще с похожим на Лу Стейнмеца голосом имел для этого разумную причину.

— Это Лу Стейнмец, — произнес голос. — Хотел узнать, собираетесь ли вы в университет.

Что-то в его интонации намекало на иной вопрос — собираюсь ли я сдаться властям. Сложить оружие и капитулировать, или же он вынужден будет явиться по мою душу. Я почти слышал, как он уточняет: выбирайте сами, по-хорошему это будет или по-плохому.

— Лу, — сказал я, — каждое утро я приезжаю в университет, в точности как и вы.

Не совсем в точности, разумеется, но весьма близко к истине — так обстоит дело с тех пор, как я принял бразды тиранической власти на кафедре английской литературы.

— У нас тут в кампусе небольшой инцидент произошел, — сказал Лу.

— Инцидент?

— В данный момент я не уполномочен раскрывать подробности.

— Скоро приеду.

— Когда именно?

— Я не уполномочен раскрывать подробности. Скоро.

Телефон зазвонил прежде, чем я сунул ноги в тапочки. На этот раз Тедди.

— Поверить не могу, — выдохнул он. — Ты это сделал. Взаправду. Поверить не могу.

— Полседьмого утра, — напомнил я ему. — Я еще даже кофе не пил. Что я сделал?

— Хочешь сказать, это не ты?

Я повесил трубку и, сидя на краешке кровати, попытался вытряхнуть из головы паутину, сотканную «Найквилом»[20]. Выходные я провел в постели. Смотрел телевизор, дремал, пытался набросать на ноутбуке недлинный рассказ о пребывании моего отца в Колумбийском университете, но убедился, что на диете из супа, лекарств от простуды и назального спрея хорошую прозу не напишешь. Нынче утром я чувствовал себя уже не так скверно — в сравнении, — и если бы телефон умолк, я бы и вовсе оклемался.

— Не вешай трубку! — взвыл Тедди.

— Ладно! — легко согласился я. Такое обещание я за милую душу нарушу, если сочту нужным.

— Кто-то убил гуся и повесил его на дереве в кампусе. Лу Стейнмец думает, что это ты.

— А ты почем знаешь, что думает Лу Стейнмец? Да и можешь ли ты быть уверен в том, что он вообще думает?

— Знаешь Рэнди из отдела безопасности? Он был на дежурстве. Позвонил Лу, и тот сразу сказал: «Пари держу, это сделал тот битник — преподаватель литературы».

— Битник? — переспросил я, хотя по одному выбору слов опознал Лу.

— Хочешь, приеду за тобой? — предложил Тедди.

— Зачем?

— Поедем в университет вместе?

— Зачем?

Пауза. Несомненно, Тедди до сих пор лелеет обиду за то, что вчера вечером я отказался участвовать в военном совете, — а ведь обещал.

— Ладно. Просто признайся мне как есть. Я никому ни слова не скажу, даже Джун. Ты сделал это?

Я чуть не ответил утвердительно. Очень уж ему хотелось в такое поверить.

— Я больше ничего не скажу, пока не проконсультируюсь с адвокатом.

— Наверное, именно это тебе и следует сделать, — сказал Тедди. Я вслушался — нет, ни малейшего сарказма. — Наверное, теперь на собрании кафедры все снова будут на твоей стороне.

— На каком еще собрании? — спросил я и повесил трубку.

Я сварил кофе, побрился, принял душ и оделся. Налил кофе и только собрался постучать в дверь гостевой комнаты и предупредить Джули, что уезжаю в университет, как услышал подъезжающий к дому автомобиль и увидел, что это моя дочь. Она вошла с картонной коробкой в руках и водрузила ее на стол посреди кухни.

— Он побывал в доме, — сказала она вместо устаревшего «с добрым утром».

Сняла солнечные очки, повесила их на шкафчик и повернулась ко мне лицом. Глаз выглядел уже не так плохо. Опухоль сошла, лилово-синее пятно перешло в не столь агрессивное желто-зеленое, а вот сама Джули вовсе не сделалась менее агрессивной.

— Забрал кое-какие вещи и прочее. И душ принял! — Кажется, это ее в особенности обозлило.

— А унитазом воспользовался?

Она проигнорировала и вопрос, и задавшего этот вопрос.

— Сегодня же сменю замки!

Хотя глаз выглядел лучше, тик в уголке свирепствовал, оттягивая веко.

— Джули…

— И не пытайся меня отговорить!

— Ладно, — согласился я, отнес чашку к раковине и ополоснул.

— Вот видишь! — сказала она, когда я обернулся. — Несложно ведь? А я не могла добиться, чтобы он хотя бы это делал.

— Делал что? — сбился я.

— Мыл чертовы чашки из-под кофе.

Судя по тому, как она скалилась на меня, моя дочь променяла бы нас обоих, и отца, и мужа, на одноногую служанку из Пуэрто-Рико.

У подножия горы я свернул не направо, а налево и направился в Аллегени-Уэллс вместо Рэйлтона. Попасть в университет я не спешил. Если и в самом деле гуся убили, трудно даже вообразить, какое меня там дерьмо поджидает. Так-то подвергнуться допросу Лу Стейнмеца даже соблазнительно, признаю. В нормальных обстоятельствах Уильям Генри Деверо Младший, которого мать бранит «умником», вполне мог бы повеселиться, завязывая Лу Стейнмеца риторическими узлами, однако ныне Счастливчика Хэнка такая перспектива не вдохновляла. Двигаясь по двухполосному асфальту, он вспоминал знаменитый эксперимент с детьми, измеряющий — что? Амбиции? Уверенность в себе? Самооценку? Каждому ребенку выдают погремушку и предлагают бросить ее в круг, стоя на очерченной границе, — с этим даже самый неуклюжий малыш легко справляется. Затем его отводят на вторую линию, откуда попасть в круг уже сложнее. После удачного броска ребенка отодвигают от круга еще на пару шагов, так что каждый бросок становится сложнее и успеха малыш добивается все реже. Наконец ему вручают погремушку для последнего броска и предлагают самому выбрать, откуда бросать. Очень немногие отходят на дальнюю линию, чувствуя (хотя еще не умеют это выразить), что слава поджидает их там, среди трудностей. Но почти все малыши бегут туда, откуда делали первый бросок с гарантированным результатом. Так вот, пикироваться с Лу Стейнмецем все равно что бросать погремушку, стоя на самой окружности. По крайней мере, нынче утром интереса к такой забаве я не ощущал.

Добравшись до Аллегени-Уэллс, я поехал в гору и свернул на подъездную дорожку возле почтового ящика Рассела и Джули. Мне подумалось: а вдруг Рассел действительно следит за домом? Если так, он видел, как Джули уехала, и мог вернуться. Однако нигде в поле зрения не было ни его, ни его машины, только грустный недостроенный дом, который Джули, как она ни упрямься, придется продать. Отныне все решения принимают она и Лили. Мое дело — помалкивать, пока решение не примут, а уж тогда мне предстоит поломать голову, как лучше всего продать незавершенный дом. Как есть? Или мы — Лили и я — вложим деньги и достроим, а потом продадим его в надежде вернуть свои денежки? Мысленно я уже отмечал, что понадобится в первую очередь. Ставни для окон. Хотя бы по минимуму выровнять участок. Засыпать яму, вырытую под бассейн, осушить лужайку. Но и после этого не так-то легко будет продать дом. Только в нашем «имении» восемь, а то и десять домов выставлено на продажу.

Наша участь — Лили и моя — уже определена, и не только по отношению к Джули и Расселу. В выходные мы поговорили — недолго, потому что я был рассеян и бессмысленен под воздействием «Найквила», и к тому же я всегда деликатничаю, когда дело касается Анджело. Но хотя бы пунктирный отчет о событиях, которыми Лили не пожелала делиться со мной в пятницу, я получил. Как выяснилось, на прошлой неделе мой звонок не застал Анджело дома, потому что он находился в тюрьме. По-видимому, он просидел с неделю или даже больше, но из упрямства или от смущения не пожелал никого о том известить. Его арестовали по нескольким обвинениям, от общественной угрозы до стрельбы в городе. И хотя всю пятницу Лили добивалась освобождения под залог, он остался в окружной тюрьме и на выходные.

По словам Лили, которая восстановила события по полицейскому рапорту и рассказу соседки, чернокожий юноша имел глупость подняться на крыльцо, нажать кнопку звонка и не уйти, даже когда Анджело встретил его с помповым обрезом в руках. Разумеется, мне представили не весь сюжет целиком, но я и не выспрашивал детали, благодаря которым повествование могло бы ожить. Как я уже говорил, мы с Лили давным-давно пришли к соглашению — не допускать, чтобы наши отцы стали причиной серьезной размолвки между нами. Такое соглашение понадобилось после того, как мы обнаружили, что каждому из нас нравится чужой отец. Лили называла Уильяма Генри Деверо Старшего очаровательным (кто бы спорил), а я считал Анджело забавным (и до сих пор считаю — правда, мне-то он заряженным обрезом не угрожал). Шарм моего отца и способность Анджело доводить меня (пусть ненамеренно) до колик, разумеется, никак не меняли их сути или того, что нам, их озабоченным отпрыскам, виделось сутью. Легче закрыть глаза на изъяны характера твоего тестя или свекра просто потому, что на тебя не давят ни ответственность за него, ни опасения насчет наследственности.

Лили приходится намного хуже, чем мне. Ее отношения с отцом осложняются тем, что она не в силах его разлюбить, хотя его дикий фанатизм сводит ее с ума и заставляет стыдиться. Но она не может забыть, что после смерти матери (Лили тогда была еще ребенком) Анджело был всецело предан своей «малышке», и только эта преданность помогла ей пережить утрату. Они были единой командой, пока Лили не отправилась в университет, — и тогда их отношения в одночасье сломались. Через несколько месяцев она уже не была его малышкой. Они словно бы заговорили на разных языках. Возвращаясь домой на каникулы, она привозила все больше слов, непонятных и чуждых ему, а что еще хуже, просила не употреблять в ее присутствии его издавна любимые слова. Прежде отец и дочь были неразлучны — и вдруг оказались чужаками. Лили встречалась с парнями, в которых Анджело не видел никакого проку, и вышла замуж за худшего из них. За меня.

Анджело вызывает у меня сочувствие. Такова судьба низов среднего класса, дающих своим детям образование, обычно ценой непосильных расходов. Они наивно надеются (и не видят утопичности своей надежды), что дети вернутся к ним преуспевающими, но в остальном не изменившимися. И уж никак не высокомерными. А ныне Анджело присматривается, кого дочь выбрала себе в пару, вслушивается в ее ученые речи, видит, как она воспитала детей, знает о ее преданности тем, кого он считает опасными юными подонками общества, и, конечно, чувствует себя отвергнутым — и как человек, и как отец. Незадолго до нашей свадьбы Анджело наведался в паршивую квартирку, где мы жили, пытаясь скопить деньги. Он сводил нас на ужин и спросил о моих планах. Не помню уж, что я ему рассказывал, но когда я закончил, он обернулся к дочери и спросил: «Что я делал не так, малышка? Хоть это скажи мне — должен же я понять».

Разумеется, Анджело не первый отец, задающий подобный вопрос, думал я, сидя в машине на грязной, изрытой подъездной дорожке у дома дочери. Лили согласна с моей матерью в том, что я не готов к возвращению отца, и считает мои отношения с Уильямом Генри Деверо Старшим противоестественными, но по мне, наша эмоциональная отчужденность вполне разумна и прекрасна. Взаимное наше разочарование глубоко и, по всей вероятности, необратимо. И наша деликатность и мудрость проявляются в том, что мы не высказываем свои разочарования, не пытаемся изменить друг друга, не требуем того, что другой не может дать. Анджело посмел спросить дочь, что он сделал не так, потому что знал: она слишком его любит и не станет отвечать на этот вопрос. Но мы с отцом вполне ясно понимаем, где и в чем не оправдали ожиданий друг друга, а также знаем: того, кто окажется настолько неосмотрителен, что спросит об этом, ожидает детальнейший ответ.

Глава 22

К кампусу я подъехал через гору, чтобы пробраться в задние ворота. У основного входа небось опять толпа с моими портретами.

Остановился на перекрестке у гриль-бара «Круг». Я не был голоден, но почему бы не заехать позавтракать в обществе таких мужчин, как мистер Перти. Вернее, эта мысль появилась у меня еще до того, как я увидел трейлер, прицепленный к машине, похожей на пикап мистера Перти, — пикап с трейлером припарковался у бара, водитель тоже походил на мистера Перти — в джинсах, клетчатой рубахе и ковбойских сапогах. Я тоже заехал на парковку, и пришлось погудеть дважды, чтобы мистер Перти оглянулся, а пока он не сообразил, кто ему гудит, вид у него был такой, словно мистер Перти от души хотел бы пнуть гудящего в зад. Острые носки его ковбойских сапог казались довольно-таки опасными. Так что я остался сидеть в машине, только окно опустил. Присмотревшись, подумал, что и самого мистера Перти как будто ухайдокали похожими сапогами.

— Генри!

— Привет, мистер Перти! — откликнулся я. — Куда вы подевали мою мать?

— Она у себя дома. — Он пожал плечами. — Она и твой папаша. Знаешь, сколько стоит номер в отеле в городе Нью-Йорке?

— Дайте я припаркуюсь, мистер Перти, — сказал я. — И куплю нам завтрак.

— Ладно, — сказал он. — Не понимаю, как люди живут в подобном месте, с такими-то ценами на все.

Я остановился рядом с пикапом, который выглядел как-то не так. Все такой же начищенный, сверкающий, но что-то в нем изменилось, я пока не понимал что.

— Неплохо обработали, а? — сказал мистер Перти, заметив, что я присматриваюсь к грузовику. — Сняли колпаки. Стерео. Колонки. Зеркала.

Я заглянул в кабину — точно, осиротевшие провода болтались, свисая с панели.

— И брезик украли, — добавил мистер Перти, указав на обнаженный кузов. — Кому нравится жить в подобном месте, не понимаю. Мы отлучились минут на двадцать самое большее.

— Страховка есть?

— Не в этом дело, — вздохнул он. — По крайней мере, сами живыми вернулись. Грузовик под завязку набит книгами твоего отца. Мебель отправили на склад. Есть там и неплохие вещицы, стоят больше, чем все эти книги вместе взятые. Но моего мнения никто не спрашивал.

Мы дружно уставились на трейлер.

— Эти двое — два сапога пара, — подытожил мистер Перти.

За яичницей я выслушал подробности. Главным образом это была история о том, как мистер Перти наконец осознал бессмысленность своих многолетних ухаживаний за моей матерью, бессмысленность, о которой он подозревал уже давно, но, видимо, продолжал питать некие надежды даже после того, как мать сообщила ему об ожидаемом возвращении блудного супруга. И лишь когда он увидел их вместе и понял, что они два сапога пара, он окончательно постиг, кто и какова любимая им женщина. Долго же для него тянулись эти выходные.

От моего отца, по словам мистера Перти, помощи не было никакой (я мог бы заранее его предупредить, что так и будет). Единственный раз, когда Уильям Генри Деверо Старший занялся на моих глазах физическим трудом, был тот самый случай, когда он выкопал могилу Рыжухе, и после этого он неделю жаловался на волдыри.

— Выглядит он скверно, — добавил мистер Перти, — так что я и не стал просить его помочь. А с чего он плачет-то?

Плачет? Уильям Генри Деверо Старший? Невообразимо. Плач и ирония несовместимы.

— О чем это вы? — спросил я, возможно, чересчур резко.

— Он все время плачет, — коротко ответил мистер Перти.

— Он плачет?

— Жуткое зрелище. Сидит себе, улыбается и вдруг ни с того ни с сего уже ревет как малое дитя. Потом — хлоп! — перестал и снова лыбится, как будто и не помнит, что только что обливался слезами.

— Вы сами это наблюдали?

— Я так понимаю, ты давненько с ним не виделся.

Строго говоря, не так уж давненько — примерно два месяца назад или около того. Я ездил с матерью в Нью-Йорк, когда узнал о его нервном срыве, но в тот момент отец находился в больнице под сильными успокоительными, так что в некотором смысле мистер Перти прав. Уже лет пять я не общался с отцом, и это обстоятельство не казалось мне особенно странным, пока я не задумался, как объяснить его мистеру Перти, который из разговоров с моей матерью, скорее всего, сделал вывод, что мы с отцом достаточно близки.

— Твоя ма велела просто не обращать внимания, — продолжал мистер Перти. — Пусть, мол, поплачет. Когда-нибудь перестанет. Думаю, она права. — Он покачал головой, припоминая. — Но посмотришь, как он ревет, и кажется, так оно и будет вечно. А потом он вдруг останавливается и лыбится. Вот увидишь, — заключил он.

Я попытался вообразить эту картину и не сумел. Тут-то я впервые подумал, что мама, возможно, права и в другом: я не готов к возвращению моего отца.

— Ты сам-то не собираешься реветь? — подозрительно пригляделся ко мне мистер Перти.

Я ответил, что вовсе не собираюсь.

Вроде бы он не до конца уверился, но обнадежился.

— Я собирался заехать к тебе после завтрака, — сказал он, вытирая салфеткой остатки яичницы с губ. — Твоя ма велела пока что сложить все у тебя в гараже.

— Вот как?

— Тебя не предупредила, я так понимаю.

Сдержаться я не сумел. Внезапно меня охватила ярость, и не только из-за ее уверенности, будто мы с Лили счастливы будем выделить основную часть своего гаража под личную библиотеку Уильяма Генри Деверо Старшего.

— Она хоть спасибо вам сказала, мистер Перти?

Он пожал плечами, отодвинул тарелку.

— Пока нет. Дело-то еще не сделано. Должно быть, ждет, чтобы два раза не благодарить. Ты есть будешь?

Верно. Я проглотил разве что две вилки яичницы с потрохами. Желудок сжался, и так ли разумно было наполнять свою требуху чужой требухой?

— В Нью-Йорке за такую вот тарелку яичницы с тебя сдерут тринадцать, а то и четырнадцать долларов. Как люди живут в подобном месте?

Я подтолкнул свою тарелку к мистеру Перти.

— Вас не огорчает, когда кто-то злоупотребляет вашей добротой?

Он закинул в рот сочащиеся кровью яйца и вдумчиво прожевал, как будто проникся уважением к этому блюду с тех пор, как уплатил за него заоблачную цену в Нью-Йорке.

— Я рад, что она счастлива, наверное. Хотя это дельце обернулось не так, как я надеялся, что правда, то правда.

— Думаете, она счастлива? — спросил я. Мне в самом деле было важно мнение мистера Перти по этому вопросу.

Он покачал головой:

— Они разговаривают совсем одинаково, эти двое.

Я задумался над подобным рецептом счастья.

— Да и ты тоже, — добавил он, явно не имея намерения задеть мои чувства.

— Мне нужно поссать, мистер Перти, — сказал я.

— Давай! — откликнулся он.

— А потом надо ненадолго съездить в кампус.

— Давай.

— Просто отсоедините трейлер и оставьте на подъездной дорожке у моего дома.

— Твоей ма это не понравится.

— И что? Оставьте и уезжайте, мистер Перти. Это не ваша проблема.

— Придется заплатить штраф, если не вернуть трейлер уже сегодня.

— Заплатит.

Он обдумал такой вариант действий.

— Вообще-то депозит оставлял я.

— Постараюсь вернуться к полудню, — вздохнул я. — До тех пор пусть постоит, ладно? Вы знаете, где я живу?

Он кивнул:

— Твоя ма дала мне адрес.

Я оставил на столе деньги за оба завтрака.

— Твой папа говорит, он прочел все эти книги, — сообщил мистер Перти и призадумался на миг. — Я ему не верю.

— Почему вдруг, мистер Перти?

— Потому что это невозможно. Их слишком много.

— Вы, кажется, назвали моего отца лжецом, мистер Перти? — улыбнулся я.

— Похоже на то, Генри, — улыбнулся он в ответ.

У писсуара мужской уборной в гриль-баре «Круг» я попытался вообразить Уильяма Генри Деверо Старшего, человека, чьим главным талантом всегда было умение позаботиться об удовлетворении своих потребностей, в состоянии, которое так поразило мистера Перти. После больших — сверх рекомендованных — доз «Найквила» я был несколько раскоординирован. Симптомы простуды исчезли, но с ними исчезло и равновесие. Граффити на стене уборной плыли у меня перед глазами, как конспект лекции плыл перед глазами моего отца. Я никак не мог собраться и постичь простые советы, оставленные для меня на этой стене прежними посетителями. «Жри говно» — вот что они написали.

Уильям Генри Деверо Старший, каким я его запомнил в отрочестве, ничего смешного не увидел бы в этой бессмысленной грубости. Но почему же мне эти два слова показались вдруг самыми забавными во всем английском наречии? И кто знает? Быть может, новый Уильям Генри Деверо Старший — человек, которого только что наблюдал мистер Перти, — тоже счел бы их забавными. А может, они показались бы ему бесконечно печальными, такими ужасно печальными, что слезы покатились бы по его старым, запавшим, испещренным пятнами щекам, и он сам не узнал бы себя.

Глава 23

С факультетской парковки был виден минивэн телевизионщиков, снова приткнувшийся на стоянке для шишек, вплотную к пруду, и там опять собрались протестующие. Их даже вроде бы стало вдвое больше, чем накануне. Не так много, как выступало некогда против войны во Вьетнаме, но ведь эти люди протестуют против меня. Они возмущены гибелью одного-единственного гуся. И распевают так громко, что слышно в машине с закрытыми окнами.

Апрель, как я помнил из собственного опыта человека с плакатом, — лучший месяц для высокоморального возмущения. Весенние каникулы уже позади, ничто не грозит прервать протест. Воздух прогрелся, находиться на улице приятно. До зачетов какие-то две недели, и высокоморальный протест — отличный повод, чтобы вырваться из общаги, аудиторий и библиотеки. Мы с Лили женихались во время непрерывных протестов — более достойных, смею думать, — и я все еще помню, как выглядела моя невеста с плакатом в руках. Неистовая. Красивая. Сильная. Славная. Нет ли среди протестующих сегодня похожей на нее юной девицы, отвлекающей внимание какого-нибудь юного плакатоносца Гарри от Дела?

С моего места на парковке я видел будто из-под земли выросшие за выходные высокие металлические барьеры, обрамляющие технологический корпус. Вспомнился сон, в котором мой дом внезапно сделался великаньих размеров. Сегодня сон вдруг обрел смысл: мозг в паутине «Найквила», Анджело в тюрьме, плачущий Уильям Генри Деверо Старший, Джули разводится с Расселом. Так я просидел какое-то время, пока кто-то не постучал в дверцу со стороны водителя, заставив меня дернуться. Это была Мег Квигли, страшно довольная тем, что напугала меня. Когда я опустил окно, она спросила:

— Все утро будете тут сидеть?

— Есть план получше?

Получив в ответ бессловесную ухмылку, я снова поднял окно и вышел из машины. Немножко неловко, что меня застигли в задумчивости, — в последние дни это, похоже, случается все чаще. Глянул на часы, прикидывая, долго ли тут просидел, много ли времени утекло в черную дыру.

— Ты не боишься, что нас увидят вместе? — спросил я. Мег подстроилась под мой шаг и двигалась рядом в сторону Современных языков.

— С какими только сомнительными личностями я не появлялась на людях, — ответила она. — Они все вполне безобидны.

Не уверен, что быть безобидным в глазах такой красивой молодой женщины, как Мег Квигли, большая честь, но спорить я не стал.

— Слыхал, в следующем учебном году ты поступаешь в аспирантуру.

— Таков план, — кивнула она. — Папин, не мой.

— Но и для тебя это не худший вариант, — услышал я свой голос. Принял сторону Билли. И в самом деле, чем плох этот совет?

— Я не уверена, что мне нужна степень, — сказала она задумчиво, не так строптиво, как обычно. — Не уверена, что ухватилась бы за нее, если бы мне ее прямо сейчас на блюдечке поднесли.

— А может, сменить профессию? — предложил я. — Ты еще достаточно молода. Займешься чем-то другим.

— Тем самым я выброшу на ветер все его тяжким трудом заработанные деньги. Диплом магистра не стоит той бумаги, на которой он напечатан.

— Значит, получи докторскую степень.

— То есть потратить еще больше его денег на то, о чем сама я вовсе не мечтаю? Разорить его, и пусть умрет счастливым?

— Хоть кто-то должен быть счастлив, — вздохнул я.

— Ну и как, вы счастливы?

— До экстаза. Разве не очевидно? А я даже докторскую не защитил.

Она одарила меня пристальным взглядом.

— По крайней мере, нос заживает.

Я одарил ее не менее пристальным взглядом. До чего ж красивая юная женщина, господи!

— Спасибо.

Мы дошли до корпуса современных языков. Рабочее место Мег находилось этажом ниже основного помещения кафедры, в огромной аудитории, где две дюжины ассистентов ютились за одной дюжиной столов.

— Наверное, подожду — посмотрю, будет ли у него самого работа в следующем году.

Я расслышал скрытый в этой фразе вопрос.

— Не думаю, что твоего старика можно уволить, Мег. Он был тут, когда еще Христос капралом служил.

— Значит, в вашем списке он не значится?

Неделя, понял я, начинается с того же, чем предыдущая заканчивалась. Разве что хуже стало. Теперь мне уже не предлагают сочный персик, а сразу швыряют в лицо обвинение. Теперь я Иуда Долбодятел в глазах самой Мег, а не только ее отца.

— Вы знаете, что в молодости он хотел стать писателем? Вы знаете, что он написал роман?

— Билли? — с искренним удивлением спросил я. Хотя чему я так удивлен? Чуть ли не у каждого на кафедре английской литературы имеется незаконченный роман, припрятанный где-то в ящике стола. Я-то знаю, ведь до того, как началась эпоха жалоб, все просили меня почитать их опусы. И все это были слабые и утлые суденышки. Бумажные кораблики, которым лучше не соваться в открытое море. У всех подряд изысканный стиль, у всех одна и та же творческая задача — выразить утонченную чувствительность. Если сообщение о Билли меня удивило, то лишь потому, что он-то мне свой роман не подсовывал. Билли всегда мне нравился, а тут я еще больше его зауважал. Потрясающий человек: написать роман и держать его при себе!

— Скажите Джули, я сегодня ей позвоню.

— Какой Джули? — Я и правда запутался.

— У вас есть дочь по имени Джули! — напомнила Мег. — На выходные я уезжала. Она оставила сообщение на моем автоответчике.

— Не знал, что вы знакомы.

Мег удостоила меня взглядом, говорившим, что список всего, чего я не знаю, довольно длинен.

— Значит, вы еще не говорили с ней? — уточнил я.

— Мне известно про нее и Рассела, если вы об этом.

Я открыл было рот, чтобы задать вопрос, но вовремя понял, что не хочу услышать мнение Мег по этому поводу.

— Рассел, похоже, исчез без следа, — закинул я удочку.

— Не совсем без следа, — возразила она. — Он тут поблизости.

— Увидите его — скажите, я хотел бы словом перемолвиться.

— Драка! Будет драка!

— Ну что за чушь.

— Ладно, передам, — сказала она. — Если увижу.

Из окна английской кафедры открывается вид на утиный пруд. Джун Барнс и Илиона наблюдали за протестующими в открытое окно; Рейчел, когда я вошел, обернулась ко мне. У Рейчел всегда вид испуганный, и на то у нее есть причины, однако нынешним утром она явно пребывала в ужасе. И к тому же измучена. Седины в ее волосах мелькало больше, чем я замечал раньше, больше, мне кажется, чем полагается женщине в… сколько ей? — тридцать, пусть и с большим хвостом. Глаза опухли, под ними темные круги. Вообще-то все лицо опухшее, если на то пошло.

— Посмотри! — окликнула меня Джун. — Красота! Дикки у микрофона.

Я присмотрелся к этим двоим у окна. Что-то в их позах, близости, намекало, что Илиона вот-вот сунет руку сзади под свитер Джун. Разумеется, это моя проекция. Минуту назад, когда я придержал дверь, пропуская вперед Мег Квигли, мысленно моя рука совершила именно такое путешествие от поясницы Мег к тому месту, где находились бы застежки бюстгальтера, если бы она его носила. Она его не носит.

— Встал на ящик, — комментировала Джун. — Не смогли достаточно опустить микрофон. Ох, до чего же мелкий жабеныш.

От такой ремарки Илиона задергался. Он и сам лишь на пару сантиметров выше Дикки, к тому же, не имея постоянного контракта, не уверен, разумно ли смеяться над главным администратором. Впрочем, и не поддержать шутку Джун тоже небезопасно.

— Мы на третьем этаже, — напомнил он. — Мы смотрим на него сверху вниз.

Как я и говорил, у нас на английской кафедре серьезная конкуренция за роль нормального мужчины.

— Лично я смотрю на него сверху вниз с любого этажа, — отрезала Джун. Ей похрен и нечего терять.

Рейчел протянула мне пригоршню листочков с сообщениями и шепнула: «Надо поговорить?»

— Шли бы вы двое куда-нибудь в другое место, — попросил я. — Мне нужно пообщаться с моей секретаршей.

— У нас в кабинетах окна не на ту сторону выходят, — ответила Джун, и оба они не двинулись с места.

Глава кафедры английской литературы обладает множеством привилегий, но право командовать не входит в их число. То есть командовать-то можешь сколько угодно, только не огорчайся, если твои приказы не исполняют.

— Тогда мы уйдем, — решил я, и Рейчел последовала за мной во внутренний кабинет и прикрыла за собой дверь.

Я быстро пролистал сообщения. От декана: по-видимому, он вернулся после собеседования и хочет со мной пообщаться. Того же хочет и Финни. Герберт Шонберг просит позвонить ему, как только освобожусь от других дел. Мама велела позвонить ей, прежде чем займусь делами.

— А все хорошие новости вы от меня спрятали? — спросил я.

Поднял глаза и обнаружил, что Рейчел совершенно растерянна.

— Кажется, я сейчас сблюю? — пробормотала она, удивив меня таким выбором слов.

Читая рассказы Рейчел, я многое узнал о ней самой. Узнал, что она родом из низов, что изо всех сил осваивала этикет, хорошие манеры. Речь порой выдает ее, но очень редко. Одежда, осанка, жесты — все заучено и отработано, все — безупречная копия среднего класса.

— Сядьте, — велел я. — Я бы открыл окно, но его тут нет.

Она села, подалась вперед, свесила голову ниже колен, попыталась сделать глубокий вдох. Эта ее столь беззащитная и интимная поза вызвала у меня целую гамму реакций, самой сильной из них — иррационально — было чувство вины. Я запер дверь, чтобы к нам не врывались. Что бы ни случилось, это что-то скверное.

Наконец, с трудом сглотнув, Рейчел подняла голову и вздохнула. Заговорила — еле слышным шепотом:

— Сегодня утром позвонила Венди? Ваш агент?

Чувство вины перестало быть иррациональным. При виде терзающего Рейчел смятения я отчетливо понял, что натворил, без спроса послав кому-то ее тексты. Венди не жестока, но она деловита, откровенна и бестактна. И она считает (возможно, не так уж ошибочно), что если писателя можно отпугнуть от писательства, это стоит сделать. Я не подумал о том, как эта женщина подействует на беднягу Рейчел.

— Послушайте… — начал я.

— Она хочет стать моим агентом? — выпалила Рейчел с вытаращенными от ужаса глазами. — Что мне делать?

— Рейчел! — сказал я. — Это же прекрасно. Что не так?

— Я… боюсь? — сказала она так, словно была не уверена, имеет ли право на такие переживания.

— Что она вам сказала?

Почему-то от моего вопроса ее страх только усилился.

— Сказала, что рассказы… потрясающие?

Похоже, Венди ей много чего наговорила. Захвалила Рейчел до ступора.

— Черт, я же говорил вам, что они потрясающие. Я вам это уже год с лишним твержу.

— Да, но…

Не выдержав, я ухмыльнулся ей в лицо. Припомнился наш последний разговор на ту же тему.

— Разве она — высший суд? — спросил я тогда.

— А кто же может судить?

— Я. Я все время вам это твержу, но вы не слушаете.

— Она сказала, некоторые рассказы сырые? Что это значит?

— Это значит, что над ними надо поработать.

— Это плохо?

— Только если вам не хочется работать над ними.

— Я хочу работать?

Невольно я задумался: после того как выйдет сборник рассказов, научится ли Рейчел произносить утвердительные фразы, понижать интонацию к концу предложения.

— Рейчел, начните уже получать удовольствие. Хвастайтесь своим успехом. Позвоните этому мудаку, своему мужу. Напомните: «Я же тебе говорила!» Нет других четырех слов, которые доставили бы человеку большее удовлетворение. У вас внутри что-то лопнет, если вы не произнесете эти слова.

В коридоре началось какое-то движение, кто-то подергал дверь, соединявшую кабинет с кафедрой. Я отошел к другой двери, той, что открывалась в коридор, приоткрыл на щелочку. Съемочная команда уже на месте, расставляют свет и зонтики.

— Они звонили? — сказала Рейчел. — Хотели взять у вас интервью?

— Обложили, как таракана, — проворчал я.

— Надо было сразу об этом сказать? — всполошилась Рейчел.

— Не глупите, — ответил я. — А вы сами не хотите меня спросить, не я ли убил гуся?

— Нет?

— Почему нет?

— Потому что вы не убивали? Потому что это не было бы хорошей шуткой?

Как чудесно, когда тебя идеально понимают. Особенно если понимает женщина, в которую ты мог бы влюбиться при благоприятных обстоятельствах. Особенно когда обстоятельства не так уж катастрофически неблагоприятны.

— А вы осознаете, что когда выйдет ваша книга, то секретарша нашей кафедры окажется более значительным лицом, чем все преподаватели, которым она помогает?

Хватит уже запугивать эту несчастную, но я никак не мог удержаться. Кроме того, не так уж она запугана, не целиком. Есть и тайная часть ее души, которая сейчас ликует, — как же иначе. Моя тайная душа вот тоже поет.

— Они меня возненавидят? — спросила она.

— Они вас и так ненавидят. За то, что вы на моей стороне.

— Кстати, я вспомнила? — Она раскрыла папку, скрепленную тремя кольцами, и вытащила толстую брошюру, в которой я опознал устав кафедры английской литературы. Рейчел протянула мне устав, раскрыв его на той странице, где описывалась процедура низложения заведующего. Желтым она отметила пункт, на который хотела обратить мое внимание, — для импичмента требуется три четверти голосов.

— Ишь ты, — удивился я. — Я-то думал, достаточно двух третей.

— И Финни тоже? Я слышала, как он говорил?

— Странно, чтобы Финни ошибся в таком вопросе, — сказал я, сверяя дату на обложке устава.

— Правило двух третей не действует с 1971 года, когда сместили профессора Кварри?

Я смутно припомнил: Джим Кварри как раз и принял на работу меня и Джейкоба Роуза. Понятно, почему его сместили. Но я не помнил, как я сам проголосовал в тот раз.

— Сколько членов кафедры имеют право голоса?

— Двадцать восемь?

— Снимите тридцать копий, — попросил я. — Но никому не рассказывайте.

Она протянула мне стопку — тридцать копий. Фантастика.

Выпроводив Рейчел, я снова приоткрыл дверь и убедился, что толпа растет. Приехала Мисси Блейлок и, как всегда, бесконечно отлаживала звук. «Ты уверен, что он там?» — расслышал я чей-то вопрос. «Вон его кабинет!» — ответил кто-то, и все повернулись и уставились на дверь, из-за которой я выглядывал.

Я сделал глубокий вдох и шагнул в коридор, под этот свет. Мисси проворно ухватила меня под руку и потащила к камере. В коридоре размахивали плакатами и снова распевали ту же песню, что в пятницу: «Остановите Деверо! Остановите бойню!» Мои коллеги, все, кто не был занят в аудитории, вышли в коридор полюбоваться этим зрелищем.

— Мы находимся в рэйлтонском кампусе Западно-Центрального Пенсильванского университета и беседуем с профессором Генри Деверо, главой английской кафедры. Профессор, в прошлую пятницу вы пригрозили убивать по утке в день, пока не получите бюджет. Сегодня утром была обнаружена утка, повешенная на ветке дерева здесь, в кампусе. (Гусь, поправил кто-то.) Известно ли вам что-либо об этом инциденте?

— Без комментариев, — ответил я, и с галерки послышался стон.

— Это его рук дело! — крикнул кто-то. — Да вы посмотрите на него!

— Вы получили бюджет, как требовали?

Я признался, что бюджета нет как нет.

— Существует ли причинно-следственная связь между этим фактом и смертью утки?

— Гуся! — крикнул кто-то, потеряв терпение, и я обшарил взглядом толпу в поисках Тони Конильи.

— Без комментариев.

— Мы только что беседовали с Ричардом Поупом, главным администратором кампуса, и доктор Поуп сказал: он совершенно уверен, что вы невиновны в этом преступлении.

— Он не может быть уверен, — указал я, — разве что он сам это сделал.

Мое дикое предположение совершенно сбило Мисси с толку.

— Вы хотите сказать, он в этом замешан? — спросила она, не веря своим ушам.

— У него тоже нет бюджета.

— Вы считаете, последуют новые убийства?

— Вы считаете, я получу наконец бюджет?

Как только камера выключилась, кто-то завопил: «Убийца», и распевка началась по новой. Лу Стейнмец прокладывал себе путь в толпе. Кто-то крикнул: «Арестуйте его!»

Лу набросился на демонстрантов и велел им разойтись, что они и сделали без особой охоты. Мне показалось, Лу Стейнмец выглядел постаревшим — он осознал, что у него осталось уже немного шансов подавить когда-нибудь в жизни студенческий бунт. Разделаться с радикальным профессором английской кафедры — хоть какое-то утешение.

— Уделите минутку, профессор?

— Не сейчас, Лу, я занят.

— Я мог бы настоять.

— Попытайтесь.

— Попытаюсь.

— Вот только у меня связи на уровне губернатора, — сообщил я. — Можете схватить меня и сунуть в камеру, но не успеете оформить бумаги, как я уже буду на улице вместе с прочими подонками.

Лу серьезно посмотрел на меня. Он был почти уверен, что я шучу, — но лишь почти.

— Давайте зайду к вам во второй половине дня после занятий?

Он ушел, а ко мне устремилась Мисси:

— Мне надо поговорить с вами об этом вашем приятеле.

Вообще-то меня вовсе не порадовало, что Мисси намерена обсуждать со мной Тони Конилью. Я оставил их вдвоем — двух счастливо обнаженных, совершеннолетних, на все согласных — в джакузи на веранде у Тони. Если у Мисси Блэйлок задним числом появились сожаления — что, на мой взгляд, более чем вероятно, — лучше бы она не изливала их мне, особенно если хочет выдавить из меня сочувствие.

— Знаете, после вашего ухода случилась такая странная вещь…

— Все было достаточно странно и до моего ухода, право же.

Но она была слишком серьезна и не желала отвлекаться на мои замечания.

— Добейтесь, чтобы он вам рассказал, — велела Мисси. — А если откажется, я расскажу.

— Ладно, — сказал я, хотя вовсе не собирался исполнять этот приказ.

На вторую половину дня у нас с Тони был намечен очередной матч по ракетболу. Если Тони затронет вопрос о том, что произошло или не произошло после моего ухода, так тому и быть. А если нет, я и знать не хочу.

— Между нами, — понизила голос Мисси. — Это вы прикончили утку?

— Гуся, — уточнил я.

— Гуся.

— Без комментариев.

Глава 24

Только к полудню я освободился и смог заглянуть к Джейкобу Роузу. До тех пор через мой кабинет прошла половина сотрудников кафедры. Заглянул Финни выяснить мои намерения насчет собрания. Я попросил напомнить, о каком собрании идет речь, — просто чтобы полюбоваться, как его перекосило. Разумеется, это собрание, которое устранит меня из этого кабинета, лишит должности заведующего! Собираюсь ли я присутствовать — вот что он хотел знать. Разумеется, у меня есть полное право присутствовать. Будут предъявлены и обсуждены обвинения против меня, и у меня будет возможность, а то и обязанность ответить. Однако мне следует понимать, что в нынешних обстоятельствах даже самые преданные мои политические союзники объединились против меня, и не стоит мне рассчитывать на поддержку, а выслушивать столько низких оценок моей деятельности заведующего кафедрой и подробности стольких жалоб и обид может быть весьма неприятно. Если я приду, мне предъявят обвинение в пособничестве администрации, в том, что я дезинформировал и предал своих коллег, кафедру, которую я обязан беречь и блюсти. Финни также постарался дать понять, что, официально выражая надежду на мое присутствие, лично он бы предпочел, чтобы я воздержался: не хочется-де превращать процедуру в фарс. По мнению Финни, сегодняшнее собрание — дело серьезное, а из-за меня кафедра английского языка и литературы давно уже слывет в университетском сообществе чем-то вроде цирка. Он буквально так и сказал. Повторюсь: главная конкуренция на английской кафедре — за место нормального мужчины.

Мы остановились на том, что я на собрание не иду, а голос свой подам через доверенное лицо, буде таковое найдется.

Также меня удостоили визитом Тедди и Джун, по отдельности, и каждый уговаривал меня не сдаваться. У них кровь в жилах стыла от необходимости голосовать заодно с Рурком и Финни, и мое поведение казалось им извращенным. Всего-то и требуется прийти на собрание, объявить, что никакого списка я для Дикки Поупа не составлял, и вновь наш дом разделится в себе, и мы вернемся в патовую ситуацию, в которой прожили столько, что она уже казалась естественной. Тедди напомнил мне, что последний раз нам удалось о чем-то договориться, когда мы приняли на работу Грэйси. Консенсус для нас противоестествен, утверждал он. Мы же английская кафедра — так и будем вести себя соответственно.

Перед тем как я отправился к декану, меня посетил Илиона. Все выходные его не оставляли мысли о кафедре, признался он, и чем больше он думал, тем меньше смысла видел в нашем прискорбном положении. «Мы же все разумные люди», — сказал он. («Кто? — не удержался я. — Назовите мне хотя бы одного разумного человека на всей кафедре».) Но более всего Илиону тревожило, разумеется, не прискорбное положение кафедры, а его собственное. За выходные он как следует обдумал свое опрометчивое выступление на последнем собрании, когда он умолял нас не только вычеркнуть всех мужчин-кандидатов на должность заведующего, но и проголосовать против него самого, когда в следующем году он подаст на постоянный контракт. И не то чтобы он опасался, что его просьбу воспримут всерьез. Как он объяснил Джун в те же выходные, его презрение ко всепроникающему сексизму в нашей культуре настолько сильно и глубоко, что он готов быть принесенным в жертву во имя гендерного равенства. Но ему бы не хотелось, чтобы его позиция была неправильно понята или неверно транслирована. Вдруг в пересказе это прозвучало так, словно он просто не хочет получать постоянный контракт? Что, если его глубочайшая вера была воспринята как личная неудовлетворенность, — к его ужасу, именно так поняла его слова сама Джун.

Итак, он просит заведующего кафедрой учесть, что, будучи белым мужчиной, он не уверен, что заслуживает постоянного контракта, но желать его — безусловно желает. По правде говоря, он всерьез подумывает о покупке дома в Аллегени-Уэллс. Риелтор все еще уверяет, что сейчас самое время покупать, и в этом его Джун поддерживает. Проблема в том, как хотя бы смотреть дома, как думать о будущем в подобном климате раздора и антагонизма? Взять хотя бы сегодняшнее собрание. Ведь непременно запомнится, как именно он проголосовал. Он еще не решил, как проголосовать, и просит меня это учесть, но заведомо знает, что в любом случае приобретет новых врагов. С этим Джун опять-таки согласна. Как я поступал в такой ситуации, хотел бы он знать. «Так трудно быть моральным», — ныл он.

Если бы Уильям Генри Деверо Младший был более честным человеком, он бы признался юному коллеге: как бы тот ни проголосовал, уважения к нему не прибавится. Но вместо этого я посоветовал Илионе слушаться своего риелтора. Сказал ему, что я уверен: он получит постоянный контракт, он еще и завкафедрой сделается, — я и в самом деле так думал. Если он и заподозрил в моих словах скрытое оскорбление, то никак этого не обнаружил.

Секретарша Джейкоба Роуза, Марджори Браунлоу, проработала в университете дольше, чем все, кого я знал. Прежде она была на английской кафедре и последовала за Джейкобом, когда тот стал деканом гуманитарного факультета. С тех пор ей предлагали с полдесятка мест в администрации, но она отказывалась из верности Джейкобу, как я всегда предполагал, или же из презрения к новому режиму Дикки Поупа.

В эту часть кампуса я попадал редко и при виде Марджори вдруг припомнил то, о чем, к своему удивлению, успел забыть: в конце ноября она позвонила мне и спросила, нет ли возможности ей вернуться на кафедру. Если Рейчел соберется уходить, буду ли я иметь ее в виду? Я заверил Марджори, что если Рейчел когда-нибудь подаст заявление, я тут же наберу ее номер, но пока что, насколько мне известно, Рейчел вполне довольна своей работой, несмотря на такого босса, как я. «Ты это хотела обсудить?» — спросил я ее тогда. «Да, именно, — ответила Марджори. — Хотела бы, но не могу. Ни слова Джейкобу, Хэнк. Обещай мне!» И я пообещал и сдержал свое слово в той самой манере, в какой я, как упрекает меня Лили, всегда исполняю подобные обещания, — попросту забываю то, о чем меня просят никому не рассказывать.

Но при виде Марджори разговор всплыл в моей памяти и вместе с ним — подозрение: о том, что происходит или вот-вот произойдет в университете (что бы это ни было), Марджори была осведомлена еще осенью. Секретарши деканов обычно знают всю подноготную, и только гендерные и сословные предрассудки мешают заведующим кафедрами обращаться напрямую к секретаршам, в обход начальства.

— Марджори! — с порога позвал я. — Скажи мне все, ничего не скрывай. Я выдержу.

Марджори достаточно долго работает в университете (в том числе достаточно долго общается со мной), и ее трудно смутить, но это нахальное приветствие подействовало на нее как мощный хук левой. Она внимательно и критически оглядела меня и сказала:

— Ты хромаешь.

Я хлопнулся на один из стульев, предназначенных для тех, кто вымаливает аудиенцию у декана. Это уже внутренняя часть приемной, сюда допускаются такие лица, как завкафедрой или представитель профсоюза. Снаружи полагается ждать студентам, я прошел мимо них. Они таращились угрожающе. «Не лезь без очереди», — хотели бы они сказать. Кто с этим поспорит? Уж конечно не я, я просто пройду вперед. Парочку я узнал — из утреннего семинара Финни, бедолаги. Наверное, пришли к Джейкобу пожаловаться на дикую скуку этих занятий. Зря тратят время (даже если бы такие, как я, не обходили их без очереди). Джейкоб Роуз и сам не зажигал в аудитории и преспокойно выслушивает эти жалобы на Финни вот уже десять лет. Скучных преподавателей на свете полным-полно, всех не переведешь в деканат.

Наблюдение Марджори верно: я хромаю.

— О, друг мой старинный, — попросил я, — позвольте заглянуть в телефонный справочник.

Она протянула мне книгу. Я нашел телефон своего врача, Филипа Уотсона, зачитал его вслух Марджори, она набрала номер и передала мне трубку. В соседней комнате Джейкоб тоже разговаривал по телефону.

После нескольких гудков мне ответили. Я представился и спросил, можно ли поговорить с врачом. Меня спросили, могу ли я подождать. Ах, если бы, сказал я. В трубке раздалась музыка.

— Марджори, дорогая, мы стареем, и ты и я, — сказал я, разглядывая секретаршу. Ей уже за шестьдесят, но это энергичная женщина. Плоть ее не обвисла, а, наоборот, подобралась, как будто отбросив все лишнее. Почти десять лет назад я играл в гольф с ней и ее мужем, школьным коллегой Лили. Удар у нее был один из лучших, какие я видывал. На сто восемьдесят ярдов от старта прямо по центру фервея третьим вудом. Можно было вешки расставлять там, где падал ее мяч. — Но воспоминания остаются при нас. Те жаркие августовские ночи, когда мы лежали обнаженные на пляже, горячий песок касался прохладной кожи, и лишь звезды над нами. Помнишь?

— Нет, — покачала она головой, — но такое описание мне по душе.

— Уотсон, — заговорил я, услышав в трубке голос Филипа. — Ты мне нужен.

— Хэнк! — Он сразу узнал голос игрока с левого фланга. — И ты мне нужен. На первой базе в этом сезоне. Я уговорил племянника и собираюсь поставить его на левом.

У большинства людей, которые не звонят вовремя врачу, есть на то свои резоны — люди не хотят получить подтверждение своих медицинских страхов. Но если твой врач заодно и капитан летней софтбольной команды, появляются дополнительные причины вне сезона держаться от него подальше. Я рассчитывал встретиться с Филом не раньше июня — а тогда попросту протрусить на левый фланг и таким образом избежать лишних споров.

— А нужен я тебе, потому что ты никогда не являешься ко мне, пока я тебе не понадоблюсь, — продолжал Филип. — Регулярные проверки — и не будет неотложных ситуаций.

— Отлично. Пили меня.

— Что на этот раз?

— У меня камень в мочеточнике, — сообщил я ему и подмигнул Марджори. — Никак не выходит.

Марджори приподнялась:

— Может, мне пока уйти?

— Нет, — сказал я. — Будь тут, подержи меня за руку.

— Что? — удивился Филип.

— Это не тебе. От тебя мне нужен рентген.

— Ты точно знаешь, что у тебя камень, или только подозреваешь? Ты всегда являешься ко мне в полной уверенности, что знаешь свой диагноз, и всегда ошибаешься.

— Я знаю, что не могу помочиться, — сказал я. — Мой отец славится своими камнями. Можешь посмотреть о нем в литературе.

Марджори отодвинула стул.

— Вернусь через минутку, — улыбнулась она и ушла.

— И ты дожидался, пока вовсю разболится, и только теперь звонишь, — угадал Филип.

— Болело на прошлой неделе, — признался я. — Дискомфорт — неделей раньше. На этой неделе у меня того и гляди зубы всплывут.

— Идиот.

— Я рассчитывал дотянуть до конца семестра.

— А в итоге не дотянул до обеденного перерыва.

— Вот, ты все понимаешь.

— Давай через час.

— Буду.

Я повесил трубку и услышал, как то же самое сделал Джейкоб во внутреннем кабинете. Воспользовавшись отсутствием Марджори, я позвонил ему.

— Привет, тупица, — приветствовал я своего начальника.

— Марджори! — обрадовался он. — Ты отлично подражаешь Хэнку Деверо.

Я вошел и уселся в одно из роскошных, обтянутых кожей кресел. Прекрасный офис у моего дружка-декана. Намного лучше моего.

— Ну, как дела в Калифорнии?

— В Техасе, — уточнил он. — Жарко. Девяносто с лишним. И к тому же в Техасе нет евреев.

— Я слыхал, там правила строгие.

— Но такос отличные.

— Еще бы.

Оба мы во весь рот ухмылялись друг другу.

— Так вот, — приступил я, — ты как считаешь, кто мог прикончить этого гуся?

Джейкоб пожал плечами:

— Лу Стейнмец уверен, это твоих рук дело. Я ему сказал, что, на мой взгляд, в честном поединке тебе гуся не одолеть.

— Смотрю, ты в отменном настроении, — заметил я. — Похоже, у тебя все идет по плану.

Джейкоб обдумал ответ, как будто многое зависело от его точности.

— Я действительно получил сегодня утром предложение.

— Поздравляю. Когда отправляешься в Техас?

— Это конкретное предложение не из Техаса. Это совершенно неожиданная вакансия.

По правде говоря, я удивился. Джейкоб славный малый, но ничего выдающегося. Мне казалось, даже переход в другой университет на ту же должность будет для него непростой задачей.

— Как ты вообще оказался снова на рынке? — задал я терзавший меня вопрос. Большинство из нас, пришедших в университет двадцать с лишним лет назад, какое-то время еще продолжали подавать заявки, но затем повышение и постоянный контракт привязали нас к месту, и мы сдались.

— Дикки выпер меня нахер еще в октябре, — ответил он, улыбаясь произведенному эффекту. Джейкоб явно веселился, и я понимал почему: он упал и приземлился на ноги. Вполне возможно, он и сам разделял мою нелестную оценку своей рыночной стоимости и был так же удивлен итогом, как и я. К тому же он сумел сохранить свою отставку в секрете, на что никто из знавших его не счел бы Джейкоба способным. И вот награда: он может сообщить о своем увольнении и о своем триумфе в одной фразе.

— Как же ты друзьям ничего не рассказывал? — спросил я и слишком поздно сообразил, что подставился.

— Друзьям рассказывал, — заверил он.

Видно было, настроение ему ничем не испортишь. Должно быть, какое-то совершенно фантастическое предложение получил, и когда мы узнаем, какое и откуда, то обзавидуемся. Я не мог вообразить, как это все вышло, но, очевидно, как-то устроилось.

— Довольно обо мне, — он снова ухмыльнулся, — поговорим лучше о тебе. Я так понимаю, в прошлую пятницу у тебя состоялся разговор с Дикки.

— Ты мог бы и предупредить, что на меня надвигается.

— Думал, тебе все известно. Уже несколько недель продолжается. Ты был последним, — сообщил он.

— Это несколько задевает мои чувства, — сказал я.

— На то достаточно причин. Ты подбитая утка — извини за каламбур, — временно исполняющий должность заведующего. К тому же Ватикан считает тебя ненадежным — непредсказуемым и потому опасным. И не стоит огорчаться, что тебя оставили напоследок. Меня вот вызвали первым, и теперь ты знаешь зачем.

— Значит, это неизбежно? Двадцать процентов?

— У меня для тебя неприятные новости. Двадцать процентов — то, на что все надеются. Но мало кто знает, что есть и другой сценарий — тридцать процентов. Все зависит от решения законодателей.

Я покачал головой:

— А тем временем заливают фундамент нового технологического комплекса.

— Вот именно. И будь поосторожнее. Еще одна мертвая утка, и как бы тебя не закатали там в бетон.

— По-твоему, во всем этом есть какой-то смысл?

— Конечно. Сам подумай.

Вообще-то, хотя публично я ношу маску скептика, за выходные картинка у меня в мозгу сложилась. Университет полностью переорганизуется, сокращаются дублирующие программы, уточняется «миссия» каждого кампуса. Главной фишкой нашего кампуса станут новые технологии.

— Ты, должно быть, счастлив будешь выбраться из этой фигни.

И снова Джейкоб тщательно обдумал свой ответ:

— Я еще не вполне выбрался. И, судя по тому, что я слышал, ты окажешься во тьме внешней раньше меня. Сегодня во второй половине дня, вот что я слышал.

— Войска мои восстали, — признал я, — но я еще могу обуздать их. Это вполне возможно, насколько я понимаю. Вопрос: следует ли мне это сделать?

Джейкоб поглядел мне в глаза и пожал плечами:

— Честное индейское? Не вижу, какая теперь разница.

Я кивнул:

— Опять-таки ничем ты меня не порадовал.

Отставка Джейкоба — очень плохая новость. Он был достаточно доброжелательным, ленивым, честным, слегка некомпетентным деканом, а это лучшее, на что мы вправе надеяться. И он мой друг, я буду по нему скучать. Самое скверное: я вынужден был признаться в той зависти, которую один краб ощущает к другому, сумевшему выползти из бочки.

— Наверное, этим я тоже тебя не порадую, но все же спрошу, — сказал Джейкоб. — Не согласишься ли стать моим шафером?

Я заморгал, размышляя, что еще за странная метафора. На прошлой неделе, помнится, Джейкоб говорил, что если получит эту работу, возьмет меня с собой, но едва ли это было всерьез. Но тут до меня дошло — это не метафора, Джейкоб на самом деле женится.

Он выдавил из себя улыбку:

— Грэйси будет брыкаться, но в итоге смирится.

Глупый, наверное, у меня был вид, когда я вот так таращился на него. Джейкоб, должно быть, совершенно забыл, что я понятия не имею о той женщине — кто бы она ни была, — с которой он собрался вступить в брак. Я не знал, что он с кем-то встречается, и уж тем более не знал, насколько серьезны его намерения. И почему устраивать свадьбу поручено Грэйси? Конечно, к ней часто обращаются за советом, когда организуют какие-то мероприятия в университете, и Дикки Поуп положился на нее в выборе книг для своих пустых стеллажей. И все же. Окончательно до меня дошло только через миг после того, как я услышал свой голос:

— А Грэйси какое имеет к этому отношение?

— Ну, это ведь и ее свадьба, — ответил Джейкоб. Невеста выбирает подруг, жених — шаферов, и никто не зовет тех, кто противен другой стороне, вот оно что.

Но хотя вроде все стало понятно, я еще пребывал в растерянности.

— Грэйси ведь замужем, — почему-то счел нужным напомнить я.

— Развод вступит в силу в следующем месяце, — ответил Джейкоб.

Про развод я тоже впервые слышал. Майк Лоу последнее время выглядел угрюмее обычного, однако я приписывал этот эффект его союзу с Грэйси, а не развалу этого союза.

— Так что свадьбу планируем в июне.

Я поискал, что на это ответить.

— Челюсть у тебя в совершенно неестественном положении, — прокомментировал Джейкоб.

Возможно.

— А мой нос ты на прошлой неделе хорошо рассмотрел?

Снова он разулыбался.

— Признайся, ты сам напросился. К тому же я знаю о ней все, что можно знать. Ее недостатки. Ее слабые места. Мы воевали двадцать лет. И трахались. Моя жена выгнала меня из-за Грэйси, помнишь? Грэйси вышла замуж за Майка назло мне. Потому что я тогда не сделал ей предложение.

— И все это кажется тебе убедительной причиной для брака?

— Для брака убедительных причин не существует, — возразил Джейкоб. — Брак — то, на что ты решаешься вопреки убедительным причинам.

— Ты предупредил, что собираешься увезти ее в Техас?

— Если мы примем такое решение, ее это устроит. Но я сомневаюсь, что мы переедем в Техас. Другое предложение выглядит привлекательнее.

Я снова лишился дара речи.

— Так или иначе, мы найдем компромисс. Брак — это умение находить компромиссы.

— Ты не замечал, что так говорят только разведенные?

— Не надоело быть присяжным остряком? — попрекнул меня Джейкоб. — Ведь у тебя и Лили получается — пора и мне наладить свою жизнь. В самом-то деле. Поживешь в одиночестве в Западном Рэйлтоне восемь-десять лет, многое начнешь воспринимать по-другому. Меня не привлекает перспектива умереть в одиночестве.

Я прикусил язык. Джейкоб разумно поступил, уйдя с кафедры английской литературы. Конкуренция жесткая, но вот уж кто до крайности нормальный мужчина.

«Женишься на этой женщине, и такая перспектива покажется привлекательной. — Я прикусил себе язык, чтобы не сострить еще и эдак. — Женишься на Грэйси и будешь вспоминать ужасное одиночество как старое доброе время».

Но такое нельзя говорить старинному другу, даже если он скрывал от меня свои тайны. Это я понимал. Нет, мне уже отведена роль в этой истории — я шафер, мне предстоит произносить тост. И вроде бы есть в запасе пара месяцев, чтобы привыкнуть к этой мысли.

— Ладно, помечу в своем календаре июнь, — пообещал я.

Мы поднялись и стояли, глядя друг на друга. Внезапно Джейкоб показался мне странно грустным — правда, на мой взгляд, причины для этого у него имелись. И под этой мыслью — другая, подлее, проскользнула по нижним регионам моего подсознания, высунула голову и принялась грызть, словно крыса. Я мог бы сделаться деканом. Достаточно звонка Дикки Поупу. Устно перечислить самых безнадежных — некомпетентных и выгоревших — сотрудников английской кафедры, пообещать воздержаться от убийства уток (нетрудный для меня зарок, учитывая мою полную непричастность к гибели гуся). И, как говорил сам Дикки Поуп, те, кто будет уволен, заслуживают увольнения, а все остальные — университет и студенты — останутся в выигрыше. И я тоже буду в выигрыше. Не думаю, чтобы я позарился на должность Джейкоба Роуза или на его кабинет, но есть же такая вещь — карма, и меня весьма тешила мысль о коллегах по кафедре: сегодня они свергнут меня с должности заведующего — лишь затем, чтобы наутро увидеть меня восставшим из праха в должности декана.

И все же. Все это я променял бы на возможность как следует помочиться.

— Ладно, спасибо, — произнес Джейкоб, пожимая мне руку. Ему это представлялось очень трогательным моментом — быть может, так оно и было.

— За что спасибо?

— Что не высмеял мое решение. Не сообщил мне, какой я идиот.

— А мне следовало это сделать?

Он зыркнул на меня. Наши руки разомкнулись.

— Ты уверен, что со свадьбой придется ждать до июня? — спросил я.

— Не вижу других вариантов, — ответил он всерьез, трогательный момент помрачил его зрение. — А как еще?

— Просто я подумал, ты мог бы успеть в перерыве игры в ослиный баскетбол.

Вдруг за спиной у меня раздалось такое ржание, что я едва не поверил, будто в довершение шутки прямо в кабинете декана материализовался осел. Но это была всего лишь Марджори — вернулась, пока я был во внутреннем кабинете. Ей не сразу удалось овладеть собой, а когда удалось, вид у нее был такой, словно она охотно перерезала бы себе глотку, только дайте нож. На глазах у нее выступили слезы стыда.

— Ох, Джейкоб, — пробормотала она, — извини, пожалуйста.

По правде говоря, мне тоже стало стыдно, и я не посмел оглянуться на Джейкоба, который застыл неподвижно. И все-таки зря я не оглянулся на него — тогда я бы отвел глаза от Марджори, которая вновь принялась ржать.

Глава 25

— Так где же он? — потребовал ответа Фил Уотсон.

Мы изучали висевший на стене рентгеновский снимок в поисках камня — я был уверен в существовании камня по той простой причине, что он должен где-то быть. При виде меня Фил попытался скрыть первую реакцию, но не очень-то ему удалось. Для рентгена он оснований не видел, но сделал его, лишь бы я отстал. Это я настоял на рентгеновском снимке, я хотел доказать, что Фил ошибается: у меня есть камень. Что-то же мучает меня и терзает, вот уже неделю я воображаю себе этот камень и страшусь. Он сделался слишком реальным, и я не могу отказаться от него без борьбы. Фил Уотсон имеет двойное преимущество: он не страдает излишком воображения и его отец не Уильям Генри Деверо Старший, описанный в литературе производитель камней, поэтому Фил не согласился сразу же с моим диагнозом и прибег к стандартной медицинской процедуре. Прежде чем сделать, наконец, рентген, он взял анализ мочи и, не слушая мои протесты, мол, он делает все через задницу, обследовал прямую кишку с замечательной, на мой взгляд, скрупулезностью. Он сделал нечто под названием «внутривенная пиелограмма», результаты будут на следующий день, и отправил кровь в лабораторию на анализ, результаты ожидаются в конце недели. Что же касается камня, если он есть, то это камень-невидимка, и Уотсон, к его чести, не попрекнул меня: «Я же тебе говорил», по крайней мере, не попрекнул так откровенно. Будь у меня камень, сказал он, была бы и кровь в моче. Конкременты — это не пляжные голыши, обточенные приливной волной, это острые, зазубренные, мерзкие уроды. Он показал мне их фото. Нет, проблема в том, услышал я, что у меня увеличена простата и слегка растянут мочевой пузырь, хотя ни одна из этих причин сама по себе не должна вызывать столь острых симптомов, на какие я жалуюсь. Но выгляжу я скверно, с этим Фил не спорил. Что со мной неладно? Это бы он и сам хотел знать. По крайней мере, в этом мы единодушны.

— Может, прячется где-то? — повторил я, все еще не желая отречься от своего камня. — Что-то его заслоняет, наверное.

Фил сделал гримасу, намекая, что подобное объяснение ничего не объясняет.

— Конкременты не прячутся. Если он такого размера, что вызывает закупорку, его должно быть видно.

Я всмотрелся в снимок.

— Да у меня тут и члена нет, — возмутился я, пусть и не вполне справедливо: имелся абрис, намек, призрак члена.

— Смотри, — терпеливо разъяснил Фил, — существуют два вида конкрементов в мочевыводящей системе. Почечный камень мог бы перекрыть уретру вот здесь. Они маленькие и очень болезненные. Теоретически могут не обнаруживаться на рентгеновском снимке. Проблема в том, что почечные камни не препятствуют мочеиспусканию. Ты чувствовал бы боль внизу спины. И мочился бы, как призовой рысак.

Теперь, слушая его, я припомнил, как папа сгибался от боли, просил маму помассировать ему спину. И вечно бегал в туалет.

— Не с таким членом, — проворчал я. — Что я, рысаков не видел?

Уотсон отмахнулся.

— А что касается камня в мочевом пузыре, вот тут, он в самом деле может перекрыть отток мочи так, что она из глаз польется. Если такой камень не удалить или не раздробить, почки отказывают, пациент погибает. Проблема в том, что для такого эффекта камень должен быть огромным. С доллар как минимум.

— Значит, камня нет.

— Другие версии представляются мне более вероятными. Я пока вижу три. — Он выключил экран, покончив с моим камнем. Щелчок — и растворился и я сам, и призрачный член. — Увеличенная простата, как я уже сказал. К сожалению, тот самый возраст. Может, чуть рановато, но такое не редкость.

— Что с ней будем делать?

— В долгосрочной перспективе? Вероятно, удалять предстательную железу. В краткосрочной может быть предписана катетеризация для снятия давления. Однако сначала дождемся результатов ВПГ.

Я постарался скрыть дрожь.

— Версия номер два?

Он помедлил.

— Об этом беспокоиться не будем, пока не получим анализ крови.

— Рак?

Снова пауза.

— Опухоль — возможно. Однако следует помнить, что далеко не все опухоли злокачественные.

— Разве опухоль не была бы видна на снимке? — спросил я, вдруг сообразив, что Фил выключил экран прежде, чем перешел к обсуждению версий.

— Иногда бывает не видна.

— Давай еще раз посмотрим, — предложил я.

Фил покачал головой:

— Подождем результатов анализа.

— Да включи же! — Я подался вперед, чтобы нажать на кнопку.

— Не надо, — остановил он меня. — Пальпируя прямую кишку, я нащупал асимметрию, которая меня беспокоит. Незначительную. Возможно, ничего там и нет.

Как это объяснить? Как объяснить странное возбуждение при этой вести? Страх? Разумеется. Но было что-то еще, и это «что-то еще» я не мог объяснить. Потому что страх, конечно же, в такой ситуации был бы совершенно адекватной эмоцией. Беспримесный страх смерти удовлетворил бы Уильяма Оккама, а значит, должен бы удовлетворить и меня. Мы же говорили о моей бренности. Нет нужды усложнять, нет нужды умножать сущности, нет нужды трепетать в предвкушении. И все же — трепет восторга. Я почувствовал возбуждение, которое шевельнулось в паху и распространилось наружу и вверх, как моя запертая моча.

— Какова же третья версия? Я уже умер и это все тебе снится?

— Третья версия — наименее вероятная, такие случаи редки, — признал он. — Но все же случается, что описываемые тобой симптомы возникают в результате тревожности и стресса.

— Психологически неубедительно, — возразил я.

— И правда, ты вроде бы не тот тип, Хэнк, — согласился Фил. — У тебя нет сейчас серьезных финансовых проблем?

Я покачал головой:

— Насколько мне известно, нет. Чеки выписывает Лили.

— Она и девочки в порядке?

Этот вопрос я предвидел и ответил без промедления:

— В полном.

— Ты не увлекся какой-нибудь студенткой или аспиранткой?

Я заморгал. О склонности моего отца формировать камни я Филу Уотсону говорил, но, если только не случилось очередного провала в памяти, о том, как отец укладывал в постель своих учениц, я ни словом не обмолвился. Откуда у Фила идея, что я мог унаследовать ген супружеской неверности?

— Нет, — постарался как можно убедительнее ответить я. Казалось бы, это несложно. Я ведь не разделил персик с Мег Квигли, так что… — А надо было?

Дурацкий вопрос он проигнорировал.

— Другие симптомы?

— Чего?

— Чего угодно.

Что за черт, подумал я.

— Время ускользает.

Теперь заморгал он.

— В смысле — движется слишком быстро?

— Не совсем. — Я пустился описывать явление, которое привык уже называть провалами. Как я вдруг замечаю, что небольшой отрезок времени прошел, а я его упустил. Например, как в пятницу в кабинете Боди Пай она сидела передо мной и медлила, не зажигая сигарету, — а в следующий миг она спросила меня, куда я унесся, и с ее губ свисал окурок.

— По-моему, это просто рассеянность, — пожал плечами Фил. — Но да, занятно. Тебе сейчас сколько?

— Летом исполнится пятьдесят, — вздохнул я.

Он кивнул, внимательно ко мне присматриваясь:

— Трудный возраст.

— Ты отдашь мне мяч, — заявил я, слегка разочарованный направлением, которое принял наш разговор. Покалывающий жар предчувствия, который разливался по телу, пока речь шла о гипотетической опухоли, схлынул.

— После пятидесяти всем нам место на первой базе, Хэнк.

— Давай-ка разберемся, — сказал я. — Ты считаешь, я не могу мочиться, потому что не хочу играть на первой базе? Такой ты мне ставишь диагноз?

Он нехотя усмехнулся:

— Диагноз я пока не ставлю. Ждем анализа крови.

Тут раздался стук в дверь и заглянула медсестра. Фил вышел к ней в коридор, оставив меня одеваться. Когда я услышал, как голоса их затихают в конце коридора, я щелкнул выключателем, и вновь загорелся экран с рентгеновским снимком. На экране сплошь какие-то абрисы и тени, я не мог разобраться, какая такая асимметрия беспокоит Фила Уотсона. Пока я разглядывал экран, тот покалывающий жар вернулся и распространился до самых кончиков пальцев. Я вынужден был сам себе задать вопрос: есть ли хоть малейшая вероятность, что я хочу умереть?

Фил Уотсон вернулся, и, судя по его лицу, он подозревал, чем я тут занимался.

— Завтра позвоню, сообщу результаты ВПГ, — сказал он. — А пока не переживай.

— Ничего не могу с собой поделать, — сказал я, хотя я не то чтобы переживал. — В конце концов, речь идет о моем любимом органе. И я же интеллигент.

Фил отфыркнулся:

— Это у всех интеллигентов любимый орган.

А ведь он незнаком с моим отцом.

Приехав в Аллегени-Уэллс выручать мистера Перти, я обнаружил, что он пренебрег моим советом бросить трейлер и смыться. Ни трейлера, ни пикапа не было, но, открыв пультом дверь гаража, я обнаружил внутри коробки с книгами моего отца, аккуратно сложенные вдоль задней стены. Их там были сотни. Неужто мистер Перти сам все перетаскал? Возможно, ему помогала Джули, но мне доводилось не раз трудиться на пару с Джули, и я знаю: делать что-то вместе с Джули все равно что трудиться в одиночку.

Штабеля коробок, шириной в метр и высотой в два метра, напрочь перекрывали путь из гаража в кухню. Да и ладно, решил я, все равно мой «линкольн» теперь в гараже не уместится, поскольку обычно он утыкается носом в стену, иначе дверь гаража не закрыть. Я старался не думать о символизме происходящего: книги моего отца, физическое воплощение его интеллекта, преградили мне путь в собственный дом.

Джули куда-то подевалась, оставив меня с Оккамом, который выглядел непривычно подавленным, будто присутствовал при моем визите к Филу Уотсону и теперь тоже размышлял, что за «асимметрия» обнаружилась при ректальном осмотре. Когда я выпустил пса на заднюю веранду, он не принялся носиться взад-вперед, по своему обыкновению, а подошел к перилам, слегка нюхнул запахи внешнего мира, вернулся к раздвижным стеклянным дверям и лег, со вздохом уткнув морду в передние лапы. Я налил себе чая со льдом, включил автоответчик и уселся на барный стул в кухне, осторожно прихлебывая чай (всю поглощенную жидкость предстоит еще как-то излить).

Лента автоответчика перемоталась к первой записи, и на меня обрушился голос матери, раздраженный, как всегда, когда она имеет дело с автоответчиком, — ненавидит его настолько, что чаще всего просто вешает трубку, не издав ни звука. «Генри! Ты дома?» Пауза, можно медленно досчитать до пяти. «Ты дома? Если дома, возьми трубку. Это я». Снова пауза, потом приглушенное: «Проклятие…» — и трубка сердито брошена. Потом она позвонила снова и сразу перешла к инвективе: «Ты в очередной раз подвел меня, Генри. Если ты достаточно здоров, чтобы выходить из дому, то прекрасно мог заехать поздороваться со своим отцом. Не перезванивай. Во второй половине дня меня не будет дома, и я не хочу, чтобы ты беспокоил отца. Он нездоров…» Снова отбой. И тут же повторный звонок: «Он не болен, просто утомлен переездом… Я не могу со всем справляться сама, надеюсь, ты понимаешь…» По ее голосу было ясно, что она еще многое хотела бы сказать, но не треклятому автоответчику.

Я попытался представить себе Уильяма Генри Деверо Старшего, в одиночестве запертого в ее квартире. Осознает ли он сейчас или уже в полной мере осознал, что над ним наконец-то свершился давний приговор? Такой зоркий визионер, как он, разумеется, не верит в справедливое воздаяние на земле, однако произошедшее с ним весьма на это похоже. Все утро меня преследовали слова мистера Перти об отце, о том, как он то и дело ударяется в слезы. Возможно, отец утратил разум, а это значит, что судьба сыграла очередную жестокую шутку с моей матерью, позволив ей востребовать лишь оболочку мужчины, за которым она была некогда замужем.

Зазвонил телефон, застав меня на том же месте, с пустым стаканом из-под холодного чая в руке, придавленного скорбью, которую легче осмыслить, чем рассеять, и голос дочери лишь усугубил, а не облегчил мою печаль.

— Я в том доме, — известила Джули, — жду долбаного слесаря. Никто не может, типа, сказать, в котором часу явится мастер. Назначают на утро или на вторую половину дня, и сиди…

Она сделала паузу, словно догадалась, что я тут, в кухне, и предоставила мне возможность взять трубку, обозначить свое присутствие.

— Я думала, тот смешной коротышка в ковбойских сапогах до инфаркта себя доведет, таская эти коробки. Я-то приняла его за грузчика, а он сказал, он друг бабушки. Но в любом случае он стар для такой работы.

Автоответчик наслушался довольно. Он обрезал речь Джули и деловито защелкал и зажужжал, остановившись как раз вовремя, но телефон тут же зазвонил снова.

— Хамская машина, — продолжила с полуслова моя дочь. — Приеду, когда разберусь со слесарем. Может, мы… ну, тогда я бы хотела поговорить с тобой, наверное.

Нет, она еще не закончила. Ее голос звучал теперь ближе и более задушевно, чем когда она болтала о мистере Перти.

— Я должна кое в чем признаться насчет Рассела, папочка. Это не совсем его вина. Он не… не толкал меня на самом деле. Ты, наверное, это уже знаешь. Типа, кого я пытаюсь обмануть, верно? Что-то не совсем… не в порядке со мной… Я всегда это понимала. Я так легко…

Я уже стоял возле телефона, рука лежала на трубке. Я не помнил, как вскочил, как прошел через кухню, но я это сделал, раз оказался тут.

— Я думала, это моя тайна, но, видимо, нет…

— Джули, — пробормотал я, гортань сдавило так, что я едва вытолкнул из себя имя дочери. И так и не снял трубку и знал, что не сниму.

— В общем, не вини Рассела, хорошо?

Снова автоответчик отключился, и пока он жужжал и щелкал, я стоял, не убирая руки с трубки, смотрел в кухонное окно. Оккам куда-то убрался, словно голос Джули был невыносим для его слуха. Да и весна ведь, охота порыться в чужих садах. За выходные деревья полностью покрылись листьями, вновь спрятав нас от соседей. С того места, где я стоял, уже не разглядеть Имение Аллегени II по ту сторону дороги, даже спутниковую тарелку Пола Рурка не видно. И бывшая жена Финни, ближайшая наша соседка, скрыта роскошным зеленым покровом. И все же в эту минуту мне казалось, будто я живу на той стороне шоссе, что поражена проклятием.

Глава 26

На протяжении двадцати пяти лет я въезжал в главные ворота кампуса и оставлял машину на ближайшей к корпусу современных языков факультетской парковке, но, видимо, теперь я чувствовал себя нелегалом — четвертый раз подряд ехал в университет через гору, чтобы проскользнуть незамеченным через задние ворота. Иуда Долбодятел, крадущийся в обход. Сегодня утром я, пусть на мимолетный миг, побаловался мыслью сделаться деканом с черного хода — позвонить Дикки Поупу. Что дальше?

Когда я подъехал к задним воротам кампуса, заморосил дождь, дорога стала скользкой. Насколько скользкой, я осознал, лишь когда сумасшедшая баба в машине с логотипом «21 век» остановила машину, развернувшись на встречной полосе, дверца со стороны пассажира распахнулась, и чокнутая баба выскочила на дорогу прямо передо мной.

И тут я понял, что это не чокнутая баба, а моя мать, я едва успел затормозить в полушаге от нее. Выражение ужаса на лице риелторши, ее спутницы, свидетельствовало, до чего ей не хочется упускать такую клиентку. На мою мать отчаянный визг шин не произвел ни малейшего впечатления — не изменилось ее лицо, даже когда она сообразила, кто именно тут визжал покрышками. Сорок лет она ждала возвращения Уильяма Генри Деверо Старшего и теперь не сомневалась, что Господь не посмеет призвать ее к себе в миг этого величайшего триумфа. Он, Господь, просто шутит с ней, используя в качестве орудия меня, и мать играть в эти игры не намерена. Резко захлопнув дверцу машины, она презрительно-элегантным жестом раскрыла зонтик и указала на двухэтажный дом в викторианском стиле с щипцовой крышей, куда намеревалась войти.

К тому времени, как я припарковался чуть дальше в том же квартале, обе женщины скрылись в доме. Я бы догадался, куда они направляются, даже если бы мать не указала мне дом, даже если бы на лужайке перед ним не покосился, как в подпитии, знак «Продается». Я бы догадался, потому что в точности так выглядел каждый дом, где я жил с родителями в свои детские годы. Мне не требовалось заходить внутрь, чтобы проверить, соответствует ли обстановка, я и так знал, что там пахнет сыростью и мебель громоздится впритык.

Мать и риелтор ждали меня в прихожей, подле обтекали их зонтики. Риелтор все еще не оправилась от потрясения — несомненно, она только что познакомилась с моей матерью, раз испугалась, что миссис Уильям Генри Деверо может погибнуть на пути к поставленной цели. Миссис У. Г. Д. критически осмотрела меня — я приближался медленно, хромая, — и заявила:

— Мог бы и помочь бедному Чарлзу с коробками. Тем более он твой любимец.

— Не думаю, что ты сейчас готова обсуждать тему эксплуатации мистера Перти, — сказал я и представился леди из 21-го века — Мардж, судя по приколотой к груди визитке.

— Надеюсь, ты не собираешься переложить на меня вину за нелепую привязанность этого несчастного, — рассеянно ответила мать, пытаясь что-то рассмотреть сквозь витражное стекло двери. — Даже если я — объект этой привязанности, причина не во мне.

— Ты играешь на нем, как на скрипке.

— Чушь, — сказала моя мать. — Мы очень приятно провели выходные в Нью-Йорке. Ели в ресторанах по выбору Чарлза. На обратном пути даже на заправке для грузовиков. Если тебе непременно хочется кого-нибудь пожалеть, тебе следовало бы видеть, как твоей отец пытался надкусить ребрышко-гриль.

— Мне его жаль, — заверил я миссис Деверо.

— Ему нужны новые челюсти. Этим мы займемся в первую очередь после переселения.

Мардж никак не могла найти ключ от внутренней двери, тем самым предоставив моей матери время, чтобы внимательно меня оглядеть.

— У тебя опухли глаза. Ты плакал? — Она потянулась к моему правому глазу.

Я оттолкнул указующий перст:

— Глупости какие! А раз уж ты спрашиваешь — я слышал, будто папа то и дело ударяется в слезы?

— Я подожду внутри, — предложила Мардж, явно чувствуя себя лишней при столь странном разговоре.

Она отыскала ключ и скрылась за дверью, а мать сообщила — голосом, намекающим на конфиденциальность, но при этом отнюдь не приглушенным:

— Твой отец действительно не в лучшей форме. Эта последняя женщина — Вирджиния Вулф — его доконала.

Моя мать идентифицирует всех женщин, с которыми был связан мой отец, по их узкой специальности. Юная особа, ради которой он покинул мать, занималась в его семинаре по Лоуренсу, за ней последовали Бронте и Джозеф Конрад, и, наконец, явилась смерть с косой, то бишь с Вирджинией Вулф.

— Я убеждена: ответственность за его нервный срыв на ней. Известно ли тебе, что прежде, чем его бросить, она очистила его банковский счет и присвоила пенсионные сбережения? Твой отец — нищий.

Она выдержала паузу, позволяя мне задуматься, что же это за мир, где возможны такие злодейства.

— И мне плевать, что они там говорят в больнице. Он еще не оправился. Но и от лечения в стационаре не было больше никакой пользы. Ему требуется нормальная жизнь. Семейная обстановка. Ему нужны его книги и кто-то, с кем он мог бы поговорить о важных для него вещах. Обидно, что до осени он не сможет вернуться к преподаванию, но ничего не поделаешь.

Я заморгал.

— К преподаванию — где? — спросил я, не успев подумать.

— Здесь, конечно, — как ребенку разъяснила мне мама. — Один курс в семестр — полагаю, я не слишком многого жду от университета? Как там зовут этого человека — смешное такое имя, — который всем заправляет?

— Дикки Поуп?

— На следующей неделе мне назначена встреча с ним. Обсудим.

— Лучше не упоминай там меня.

— Не вижу в этом надобности, — отмахнулась она. — Имя твоего отца и без того достаточно весомо, как ты знаешь. И ректор — наш старый друг. Он обещал, что велит этому коротышке Поупу выделить один курс для твоего отца. Им повезло заполучить человека с таким статусом. Понадобится оформить назначение, разумеется, но со всем этим можно разобраться позже.

С тем мы перешли из прихожей внутрь дома, где ждала нас доблестная Мардж.

— А, ну вот, — сказала мама, войдя сквозь двойные французские двери в парадную столовую. От пола до потолка это помещение было застроено книжными стеллажами, и мама, я подозреваю, уже представляла, как столовая заполнится не только книгами, но и людьми — многообещающими выпускниками (у нас в кампусе таковых не имелось), заезжими поэтами или иными знаменитостями (бюджет на такие визиты не предусмотрен), восхищенными сотрудниками кафедры английской литературы, которые будут смотреть в рот моему отцу. (Финни, что ли, будет смотреть?) Она созерцала символ своей веры, и улыбка, расцветшая на ее морщинистом лице, была полна торжества.

— Ох, мама! — не удержался я. — Мне за тобой не угнаться.

У задних ворот кампуса я наткнулся на три как будто праздных автомобиля рэйлтонской полиции, а рядом стояла еще и машина университетской службы безопасности. Первая иррациональная мысль — они ждут здесь, чтобы не допустить меня внутрь, но, очевидно, задача у них была другая: после того как я проехал, первый автомобиль влился в транспортный поток, и три остальных последовали за ним. В последней машине на заднем сиденье, отведенном для правонарушителей, сидела молодая женщина, и когда кортеж проезжал мимо, я успел бросить взгляд на ее лицо — оно показалось мне знакомым, но никак не получалось вспомнить откуда. Не была ли она в толпе зоозащитников нынче утром? И совсем странно — в тот краткий миг, когда я разглядел черты этой молодой женщины, она вроде бы тоже посмотрела на меня и даже, возможно, узнала. Мое ли воображение тому виной или она в самом деле повернула голову мне вслед?

Я припарковался на дальней площадке за Современными языками. У задней двери корпуса, в зоне, где парковка запрещена, скучал красный «камаро». За рулем жена Рурка, очевидно дожидавшаяся возвращения мужа. Хотя окна автомобиля были закрыты, приближаясь, я услышал грохотавшую внутри музыку. Вторая миссис Р. — как всегда, босоногая — закинула одну стопу на приборную доску и шевелила пальчиками. Другой человек, застигнутый в подобной позе, мог бы и смутиться немного, но только не вторая миссис Р. — она сонно улыбнулась мне, когда я помахал ей рукой, и как будто ожидала, что и мне захочется сесть рядом с ней, снять мокасины, посмотреть, у кого какие пальчики на ногах.

В этот момент из задней двери вышел ее муж, увидел меня и произнес:

— Выглядишь дерьмово.

Я поблагодарил его и, к собственному удивлению, услышал, как говорю:

— Послушай, пойми меня правильно, мне твой голос не нужен. Но никакого списка я для Дикки Поупа не составлял.

Зачем я сказал ему это, сам не знаю, ведь я даже с друзьями по этому поводу не объяснялся.

Рурк кивнул, чуть ли не разочарованно:

— Как ни странно, я тебе верю.

— Окей, — сказал я и почему-то почувствовал странное удовлетворение от того, что сумел вот так просто договориться со старинным врагом. Самое приятное чувство за последние дни.

— Но это не отменяет того факта, что ты засранец, — сказал Пол, и узкая улыбка искривила его губы.

— Разумеется, — ответил я. — Никак не отменяет.

Возможно ли, чтобы и Рурк на миг ощутил это неожиданное и удивительное товарищество? Ведь если бы не ощутил, на том наш разговор и закончился бы. А Рурк добавил:

— Ты пропустил бурную сцену на кафедре.

— Между кем и кем?

— Джун и Илиона. Она обозвала его мелким ублюдочным ханжой. Накинулась на него прямо в коридоре.

Как отреагировать на подобные новости?

— Тедди тоже там был?

— Нет, прятался в своем кабинете. Боялся выйти, наверное. А теперь Илиона прячется в своем кабинете.

— Спасибо, что предупредил. Пойду спрячусь в своем.

Он кивнул, как бы соглашаясь, что подобная тактика вполне подходит мужчине вроде меня.

— И какие ощущения в последние часы в роли заведующего этой жалкой кафедрой?

— Очень уж ты уверен.

Он фыркнул и двинулся к «камаро».

— Считать я умею. И не беспокойся — на собрание вернусь.

— Скажи, — крикнул я ему вслед, — а почему ты перестал водить машину?

Меня вдруг осенило: в последние полдюжины раз, когда я видел красный «камаро» — автомобиль, к которому Рурк прежде никого не подпускал, — за рулем сидела вторая миссис Р.

Пол обернулся, похоже прикидывая, как ответить и стоит ли вообще отвечать. Его колебания дали мне понять, что я, сам того не желая, задал чересчур личный вопрос.

— Мне водить нельзя, — сказал он наконец. — У меня примерно с Нового года начались обмороки. Один раз полностью отключился.

— Я ничего не знал.

— Это никому и не следует знать.

— Буду молчать.

— Уж постарайся. — Не просьба. Требование.

Я подумал, не признаться ли, какой недуг подозревает у меня мой врач, — просто чтобы это слово было наконец произнесено.

— Обследование еще продолжается. Пока водит она, чтобы я никого не задавил.

— А я-то думал, ты только и мечтаешь задавить побольше народу.

Он снова фыркнул, но вроде бы не обиделся.

— Толку давить людей, если сам в отключке и этого не видишь.

— Точно.

Он ухмыльнулся во весь рот. Похоже, Рурк так же, как и я, сознавал, что это самый длинный наш и самый приятный разговор за последние пятнадцать лет. Что же это значит? — гадали мы оба.

— Давай соберем всю компанию и сыграем еще разок в воскресный футбол. Пока половину из нас не зарыли.

— Помнишь, как Грэйси играла поначалу? — спросил я. — Джейкоб получал пас, отдавал его Грэйси, а потом сам же наваливался на нее.

— К черту Джейкоба! Я бы ему шею сломал, хрену мелкому! — рявкнул Пол так, словно и правда сломал бы. Вот и конец ностальгии.

Я покачал головой:

— Преподобный, ты, как всегда, взбодрил мой дух.

— Не ставил себе такой цели.

— Знаю, — сказал я.

Автомобиль университетской службы безопасности медленно проехал мимо, водитель уставился на противозаконно припаркованный «камаро», явно смотрел на сидящую за рулем вторую миссис Р.

— Давай. Остановись, — пробормотал ее муж. — Выйди из автомобиля и скажи что-нибудь. Воткну тебе в глотку твой револьвер.

Машина проехала мимо. И тут я спохватился:

— Зачем сюда приезжали копы из Рэйлтона?

— Какая-то сумасшедшая ворвалась в аудиторию. Разделась догола и пустилась молоть чушь, насколько я понял.

— В какую аудиторию?

— Этого я не знаю. У тебя на занятии женщины когда-нибудь раздевались?

— Не было такого, — признался я.

— И у меня тоже. А в твоем кабинете?

— И там не было. А в твоем?

— Всего один раз. Она, — указал он кивком на вторую миссис Р., которая задумчиво следила за нами, жуя прядь своих волос. — Мне следовало быть к этому готовым, но она застала меня врасплох.

Глава 27

Студенты послеобеденного семинара были явно недовольны. Они даже считали себя обманутыми. Я просил их совета и поручил написать эссе, а сам, получается, взял и убил гуся еще до того, как они сдали свои сочинения. Несколько студентов присутствовало при моем интервью нынешним утром, когда я не отрицал свою причастность к делу. Более того, они слышали угрозу, что расправа не прекратится, пока я не получу бюджет, и теперь они возмущены мною, хотя я, по всей видимости, действовал в соответствии с мнением большинства авторов. Эссе я быстро просмотрел и разделил на две неравные стопки. Из большей пачки, с выводом «убить утку», я зачитал вслух, не называя авторов, три коротких эссе, в расчете вызвать дискуссию, а если не дискуссию, то хотя бы частные сомнения. Надежда не покидала меня: если эти интеллектуально скованные молодые люди услышат со стороны собственные рассуждения, если вынуждены будут признать не только совет, который они дали мне, но и логику, что подвела их к этому решению, они пусть и не переменят свое мнение, но хоть познакомятся с сомнением.

Три сочинения, которые я прочитал вслух, — авторства двух юношей и одной девы — предлагали схожую аргументацию. Мне следует убить утку, настаивали они, потому что я грозился это сделать, и если не осуществлю обещанное, никто впредь не будет воспринимать мои слова всерьез. Примеры мои студенты черпали из международной политики. Им не понравилось, когда Америка пригрозила странам третьего мира, а потом, говоря словами Бобо, студента, которого я собирался лишить зачета, если он пропустит еще одно занятие, «зассала». «Буря в пустыне» хороша именно тем, что мы обещали надрать задницу и надрали. Если и допустили какую-то ошибку, так только в том, что рано остановились, — нужно было дойти до Багдада. То же самое и со Второй мировой войной: надрав задницу немцам, следовало надрать задницу и русским, и тогда нам не пришлось бы делать это позже. (Все три автора, по-видимому, считали, что в какой-то момент мы таки надрали русским задницу.)

Не было нужды спрашивать участников семинара, считают ли они эти доводы убедительными. Чем нелепее примеры, чем сильнее историческая неточность и ошибочнее аналогия, чем дальше сочинение отклонялось от заданной проблемы, тем громче соученики приветствовали автора. По-видимому, какая-то разновидность убеждения все же присутствовала: большинство студентов уговаривали друг друга и самих себя с таким энтузиазмом и захлебом, что на корню истребляли иномыслие. Среди двадцати трех студентов нашлось с полдюжины, отважившихся морщить лоб в знак своего несогласия, — но это все, на что они отважились. Лучшая студентка, Блэр, — бледная, худенькая, немыслимо нежные руки с крупными голубыми венами — вертелась, чуть ли не извивалась на своем месте, но я по опыту знал, что ее парализует застенчивость, и потому она считала моей обязанностью раскрыть этим гопникам глаза на греховность их путей. В ее позиции имелась логика, пусть я с ней и не соглашался. Но открывать дискуссию — это и правда моя обязанность.

— Меня это не убедило, — наконец сообщил я недостойному большинству.

В ответ — общий стон. Этого они и боялись. Их родители оплачивают учебу с условием, что они получат диплом по какой-нибудь полезной специальности и не будут слушать таких людей, как я, которые, как предостерегают они своих отпрысков, постараются изменить их систему ценностей и подорвать религиозные принципы. Будь среди нас Анджело, он бы подтвердил: их опасения небеспочвенны. Посмотрите, что сталось с его дочерью.

И разумеется, то, что меня это не убедило, с практической точки зрения означало одно: опять плохие оценки. Горсточка вдумчивых студентов слегка приободрилась, когда я это сказал, но они сознавали, насколько они малое меньшинство. А большинство склонялось к насилию — еще одна причина соблюдать осторожность. Блэр приподняла было руку, потом снова ее опустила, и почему-то этот жест обозлил меня больше, чем только что прочитанные вслух сочинения.

— Есть тут кто-нибудь кроме меня, кто не считает, что мне следовало убить утку? — спросил я, глядя на Блэр в упор и давая ей понять, что заметил ее жест. Ответный взгляд был до невыносимости красноречив. «Не поступайте так со мной, — молил он. — Прочтите мое эссе, когда вернетесь домой. И узнаете, что я на самом деле думаю».

— Блэр?

Снова общий стон. Бобо и компания знали не только меня, они хорошо знали и Блэр. Они знали, что она всегда получает хорошие оценки. Что она дружит с орфографией и так далее. И были уверены: стоит убрать ее из этой группы — и их оценки резко пойдут вверх. Она была нежелательным конкурентом, и они с радостью бы избавились от нее.

Блэр глубоко вздохнула — последний вздох пациента, знающего, что этот вздох последний, вот-вот подействует анестезия и утащит на дно, на дно, на дно.

— Я видела, — прошептала она так тихо, что я едва расслышал.

— Чего видела? — переспросил из заднего ряда Бобо.

— Видела, — повторила Блэр. — Гуся. Висел на дереве сегодня утром. Мне стало дурно.

Последние слова она произнесла, смущаясь, — как я подозревал, не потому что опасалась насмешек, но потому что палачом, вполне возможно, был ее наставник.

— Пари держу, ты не откажешься от гусятинки на Рождество, — перешел в атаку Бобо, к восторгу всей группы поддержки в заднем ряду. — Пари держу, еще и добавки попросишь.

Хотя, судя по худобе Блэр, она никогда не просила добавки — ни гусятинки, ни чего-либо еще, — она не воспротивилась обвинению и даже, похоже, не обратила на него внимания. Я видел, что она уже сдалась и мечтала поскорее покинуть поле битвы. Если Блэр на кого и злилась, то на меня. Вернее, злилась бы, если бы думала, что у нее есть на это право.

— Блэр! — сказал я.

— Прошу вас! — прошептала она, но не к тому человеку обратилась с мольбой.

— Вам стало дурно, — повторил я, отметив, что она и сейчас выглядит не очень. — Но скажите, удивились ли вы при виде повешенного на дереве гуся?

Поначалу она не поняла мой вопрос. Я пытаюсь ее подловить? Ведь я частенько норовлю подловить студентов, они все это знают. Если она ответит, что была удивлена, не продемонстрирует ли тем самым, что принимала мои угрозы за пустой треп? Если же скажет — нет, не была удивлена, тем самым покажет, что считает меня способным на насилие? Не было никакого выхода из этой ловушки, так или иначе — оскорбить преподавателя.

— Ответьте честно!

— Да, — сказала она — надеюсь, честно. — Я удивилась.

— Почему?

Снова глубокий, мучительный вдох. Она уже сделала несколько таких вдохов после того, который, как она опасалась, мог стать последним перед обмороком от ужаса.

— Я не верила, что вы это сделаете.

В этот момент я мог бы изменить угол атаки и выручить Блэр. Что мне мешало? Почему не снять с крючка лучшую мою студентку? Зачем ее мучить? Рядом с ней сидел тоже неплохой студент, и он как раз поднял руку. Я мог обратиться к нему.

— Так почему? Почему вы думали, что я этого не сделаю? Я же обещал, ведь так?

Она сидела в первом ряду, и я вышел из-за своего стола и встал возле нее, навис над ней. Девушка немного напоминала мне Лили в молодости, когда мы вместе размахивали плакатами, вот только Блэр начисто лишена стальной воли, готовности биться. Воздух был пропитан ее унижением, и я словно вышел за пределы своей оболочки и наблюдал сцену со стороны, объективно. Мне представилось, что за дверью стоит Финни, как я стоял на днях под дверью его аудитории, и возмущается моей манерой вести занятия еще больше, чем я — его.

Вновь заговорив, я постарался понизить голос, смягчить тон, но в итоге вырвалось какое-то карканье. Я смотрел глазами Финни-человека, а говорил сквозь сдавленную гортань Финни-гуся.

— Ведь так?

Блэр не ответила, не сделала никакого ответного жеста — кто бы попрекнул ее за это?

Я попрекну.

— Блэр, — как можно спокойнее сказал я. — Вы правы. Но правота ничего не стоит, если не высказать ее вслух.

— Так считайте меня неправой, — ответила она, вытащила из-под стула рюкзак и принялась торопливо запихивать в него свой скарб.

Все уставились на нее. Никому уже не было дела до моего вопроса. Я отступил, пропуская Блэр, и она с ошеломительной скоростью и грацией скрылась за дверью.

Опять моя реплика, но как же трудно шевелить губами:

— Кто ответит, почему Блэр была права, когда удивилась, несмотря на мои публичные угрозы?

Никто не шевельнулся, не попытался ответить, даже юноша, что недавно тянул руку и на которого я так долго не обращал внимания. Молчание прервал звонок.

— Потому что, — без особой уверенности сказал я, — это была комическая угроза, не всерьез. Потому что мужчина, грозивший убивать по утке в день, пока не получит бюджет, был в очках с накладным носом. Потому что нет никакого смысла в том, чтобы осуществлять комическую угрозу, переводя ее в плоскость серьезных последствий.

Не стоит и говорить, что мы остались при том, с чего начали, — не убедили друг друга. Мой довод — комедия и трагедия не смешиваются, они остаются различны во всех проявлениях — противоречил их опыту. А может, и моему опыту противоречил. Эти студенты наблюдали, как семинар начался с низовой комедии, а закончился чем-то если не серьезным, то уж точно не забавным. Они гуськом потянулись к двери, мрачные, растерянные. Замыкающий — Бобо. Он остановился у моего стола, наблюдая, как я убираю в сумку сочинения.

— Можете не аттестовать меня, если хотите, — сказал он, — но с ней вы пакостную шутку проделали.

— Молодец, Бобо. — Я поднял на него глаза. — Только что вам удалось сформулировать вполне убедительную этическую позицию.

На этаже кафедры английской литературы люди начинали собираться возле кабинетов, готовясь к кафедральному собранию, до него оставалось двадцать минут. Вернулся, как обещал, Пол Рурк — кучковался с Финни и Грэйси в дальнем конце коридора. Тедди, на обратном пути из аудитории, проскочил с опущенной головой и поспешно скрылся в своем кабинете, захлопнув за собой дверь. Нигде было не видать ни Джун, ни Илионы.

Рейчел, к величайшему моему сожалению, уехала забирать сына из школы. Она оставила стопочку сообщений и записку от себя, элегантным своим почерком: «Удачи? Позвоните мне потом? Расскажете, как все обошлось?» Я не удержался от улыбки. Вопросительные знаки даже в записке. Может, на самом-то деле причина не в ее неуверенности? Может, Рейчел распознала неоднозначную ситуацию, понимала, что в нынешних обстоятельствах «удача» может подразумевать победу моих противников. Возможно, она даже подозревала, что я еще обдумываю, стоит ли воспользоваться инструкцией по процедуре отзыва главы кафедры (Рейчел добросовестно распечатала ее для меня) или же нет. «Извините за безобразие на потолке? — гласила далее записка. — Я позвонила на завод? Плитку заменят завтра?»

И точно, прямо над моим столом недостает в потолке большой прямоугольной плитки — видимо, в это отверстие прошел насквозь один из рабочих, занятых детоксикацией корпуса современных языков. Зазубренные осколки плитки торчат из корзины с мусором. Даже некоторое облегчение — соотнести дыру в потолке и плитку в корзине для бумаг, а то я никак не мог понять, почему в воздухе висит мелкая пыль. А еще мне хотелось бы знать, остался ли еще кто-нибудь там, наверху? Я залез на стол и заглянул в темную пещеру на потолке. Вроде бы все тихо. Видимо, специалисты по удалению асбеста сверхурочно не трудятся.

Пока я стоял на столе, уставившись во тьму, у правой моей пятки зазвонил телефон. Я видел, что мигает огонек, звонок был на внешнюю линию, Рейчел, но все же я слез со стола и взял трубку. Если спросят меня, притворюсь, будто меня тут нет.

— Я хотела бы поговорить с Рейчел Уильямс, — произнес смутно знакомый голос.

— Венди! — угадал я.

— Хэнк Деверо? — переспросила мой литературный агент.

Я признался, что это я.

— Похоже, вы все-таки прославились, — сказала она. — Глазам своим не верю, как распространяется этот сюжет. Если правильно все разыграть, глядишь, выйдет в топ недели.

Не понять, шутит она или всерьез.

— Венди, вы же знаете, как я вас люблю, но давайте я просто продиктую вам домашний номер Рейчел?

— Тяжелый день?

— Мне кажется, он тянется месяц — худший месяц моей жизни, — сказал я. — А еще не вечер.

— Вообще-то домой я ей только что звонила.

— Попробуйте еще раз. Наверное, она в дороге. Забирает ребенка из школы.

— Я и сама в дороге. Придется, наверное, отложить звонок до завтра.

— Рад, что вы взялись за нее, — сказал я, чуточку, возможно, заигрывая. — Она сообщила, что рассказы вам понравились.

Короткая запинка перед ответом:

— Не просто понравились. Я их продала.

— Когда?

— Примерно двадцать минут тому назад.

Я не сразу отреагировал, и она добавила:

— Я очень непрофессионально поступила. Сказала вам прежде, чем автору. Только потому, что вы ей помогали. Я думала, вы будете счастливы.

— Так и есть, Венди, — подтвердил я.

— Но у вас голос странный, вот почему я и говорю.

Может, голос у меня и странный, но едва ли я вправе объяснить Венди причину. Ее звонок отбросил меня на двадцать с лишним лет назад, в тот день, когда эта же самая женщина позвонила мне с известием, что «На обочине» приобрел крупный издатель, — и эта новость в итоге привела к тому, что мы зачали Джули, купили участок в Аллегени-Уэллс, дали старт всеобщему университетскому переселению, я отказался продать свободный участок Полу Рурку, а потом получил звание профессора, и мы окончательно пустили корни в том месте, где изначально не планировали задерживаться. Всё из-за одного телефонного звонка. Что подобный звонок будет значить для Рейчел, я не мог предсказать, но понимал одно: ее жизнь тоже изменится.

— Денег не много, — сказала Венди, как будто думая меня этим утешить. — На большой тираж мы не рассчитываем. Со времен Рэя Карвера[21] грязи в литературе предостаточно.

— Да и в жизни тоже, — не удержался я.

— Ее муж похож на персонажа этих рассказов?

— Они расстались, но да, — ответил я. — Позвоните ей прямо сейчас, ладно?

— Когда она приходит на работу по утрам?

— Позвоните сейчас, Венди. Вы представления не имеете, что это для нее значит.

— Хорошо, буду звонить, пока не дозвонюсь.

— Слушайте, пока вы еще здесь… как вы думаете, такое бывало с кем-нибудь раньше?

— Что?

— Чтобы человек снял трубку и услышал от своего агента, что она только что пристроила книгу его секретарши.

Едва заметная пауза, и потом:

— Хэнк, я не могу продавать книги, которые вы не пишете. Или вы сейчас работаете над книгой?

Я машинально складывал листок с каким-то текстом — так и эдак. Развернув листок, я расправил его ладонью на новой промокашке и увидел, что это одна из тридцати копий кафедрального устава, где излагаются правила отрешения меня от должности. Я-то надеялся, что мой давний агент, мой друг задаст этот самый вопрос и я смогу ответить, что подумываю о втором шансе. Если бы этот смятый листок бумаги был первой страницей, пусть сколь угодно черновой, новой книги, я бы сообщил об этом. Но он не был первой страницей чего бы то ни было вообще, и мне ничего не оставалось, как признать истину без прикрас:

— Нет. Звоните Рейчел.

Мы оба положили трубки, я снова свернул бумажку пополам, затем вдоль и сунул ее во внутренний карман пиджака. За матовым стеклом двери кабинета шевелились тени, двигались в сторону аудитории для общекафедральных собраний. Разумом я понимал, что цель этих перемещений — определить ближайшее будущее некоего Уильяма Генри Деверо Младшего, временно исполняющего обязанности заведующего кафедрой английской литературы. Но давайте начистоту: мое административное будущее меня особо не волновало.

Глава 28

В выпускном классе я был влюблен в красивую брюнетку Элайзу. На третьем свидании, во время школьного вечера, она дала мне отставку без единого слова объяснения и предоставила заливать печаль одной бутылкой газировки за другой в темной, почему-то незапертой столовой. Одиночество в большом, темном, знакомом помещении соответствовало чувству трагической утраты, особенно когда из соседнего спортзала стали просачиваться песни братьев Эверли[22]. «Когда я тоскую по тебе, мне только и нужно — уснуть. Уснуть, уснуть, уснуть». Я никак не мог извлечь себя из столовой, пока не услышал, как объявили последний танец, — тогда я поднялся, собрал в кучу тару из-под «Фанты», покидал ее в ящик рядом с автоматом и поплелся в зал за своим брошенным на скамье плащом. Свет уже приглушили для последнего танца, и план мой заключался в том, чтобы прихватить плащ и ускользнуть невидимкой в трагическую ночь, но вдруг вот она передо мной, моя Элайза, просит меня потанцевать с ней, хотя она, конечно, ужасно обошлась со мной, пожалуйста-пожалуйста. И она ласково дотронулась до моего локтя.

Ну конечно, я согласился, и мы вышли вместе на танцпол, ее маленькие грудки с обеих сторон упирались в мой подпрыгивающий подростковый киль, и никаких объяснений не требовалось, хотя я с удовольствием услышал, что она внезапно осознала, какое я сокровище, и не хочет меня терять. Даже в темном спортзале я видел, что ее глаза полны слез, и у меня самого увлажнились слегка глаза при мысли, как же сильно она меня все-таки любит. На следующий день я выслушал правду от ее подруги: Элайза порвала со мной в надежде закрутить с другим парнем, который вроде бы собирался расстаться со своей постоянной девушкой. Когда же в той паре так и не произошел разрыв, Элайза вернулась ко мне. Даже пока я выслушивал слезоточивую исповедь Элайзы, что-то мне нашептывало версию событий, близкую к изложенной ее подругой, но, вынужден признать, я предпочел сказку, рассказанную мне маленькой лисичкой, которая так сладостно терлась об меня. И что такое истина, в конце-то концов?

Истина в том, что я сплю. Я сознавал это, но не вполне проснулся. Истина в том, что я не хочу просыпаться. Во сне я лежу в постели с моей женой, и кровать наша стоит в центре пустого школьного зала. Братья Эверли дремотно воркуют на заднем плане о том, что у меня есть, что мне нужно. Жена моя сокрушена. Она совершает акт покаяния, глаза ее полны слез. Я не готов поверить, что ей есть в чем себя винить, и она принимается мне объяснять, как я заблуждаюсь на ее счет. Она провела выходные в Филадельфии с мужчиной, с которым познакомилась четверть века назад во время нашего медового месяца в Пуэрто-Вальярта. Наверное, я его не запомнил. Он сидел одиноко за соседним столиком, и она влюбилась в него там и тогда, и он в нее тоже. Они поддерживали связь на протяжении всех этих лет, и теперь, после того как столь долго любили друг друга издали, они провели вместе выходные, увенчав наконец свою любовь и преданность. И моя жена желает теперь знать, сумею ли я ее простить.

Я бы хотел поверить жене, ведь она рассказывала мне красивую историю любви, в которой мне самому отводилась изрядная драматическая роль. В смысле, от меня же требовался поистине героический акт прощения. Я в этой истории прямо чертовски замечательный парень. И вот я прощаю свою жену, несмотря на то что некоторые элементы ее истории никак не могут быть правдой. Например, мы не проводили медовый месяц в Пуэрто-Вальярта, и насчет других вещей она тоже, вероятно, лжет. И все же логика сна подсказывает: если я сумел простить лживую малютку Элайзу, воспоминание о которой, видимо, снабдило нужным фоном мой сон, разве могу я сделать меньше для собственной жены?

Но, по правде говоря, есть и другие стимулы для христианского всепрощения. В моем сне Лили обнажена и явно не утратила привязанности к своему мужу. Когда она ложится на меня сверху, наступает дивное, потрясающее освобождение. Мы занимаемся любовью с почти невозможной нежностью. Фрикций на самом деле почти нет, и, наверное, поэтому оргазм во сне до странности лишен, ну, осязательности. И тем не менее я не хочу, чтобы он закончился, и он не кончается. Я поражен. Самый длительный оргазм в моей жизни — и при этом, подумать только, я ничего не ощущаю. И все же, если такое мне предлагается, я беру. Я счастлив видеть Лили, растроган тем, что она доверилась мне и рассказала о другом парне, которого любила все эти годы.

Мало в чем мужчине моих лет так трудно признаться, как в том, что он обмочился, но именно это, к моему ужасу, произошло со мной. Пока я успел полностью очнуться, мои хлопчатые брюки сделались из бежевых темно-коричневыми в паху и одна брючина тоже целиком окрасилась. И носок мокрый, и обувь тоже. Весь кабинет провонял, как проход к набережной Нижнего Манхэттена в восемь утра в августе. Я позвонил Филу Уотсону. Добился, чтобы его позвали к телефону.

— Уотсон, я уснул и во сне обмочился.

— Сильно?

Какая-то тень мелькнула за глазурованным стеклом, и я понизил голос:

— Мне придется сменить кресло.

— Хм.

— Наверное, камень вышел.

— Нет у тебя камня, Хэнк.

Его уверенный тон раздосадовал меня сильнее, чем я готов был показать. Я помнил, как уснул, задрав одну ногу на стол, и по моей логике именно в таком смещенном положении сила тяжести вынудила камень сместиться, и он освободил путь для мочи. Объяснение настолько убедительное, наглядное, что я с большой неохотой отказался от него под давлением медицинского опыта Фила. Вот что чувствуют мои студенты, понял я, когда я затеваю стилистический анализ. Им нравится, как они пишут. Они склоняются перед моим экспертным знанием, но все равно предпочитают свою фразу в ее изначальном виде, с несогласованным деепричастным оборотом, и втайне подозревают, что моя оценка, хотя в целом здравая, в данном конкретном случае неточна. И они обижаются, когда я настаиваю на своем, как я сейчас обижен на своего врача.

— Ты все-таки думаешь, что это рак! — упрекнул я его.

— Я не думаю, что это камень, — осторожно ответил он. — Вообще-то это непроизвольное мочеиспускание выглядит хорошо.

— Не с моей точки зрения, — проворчал я.

Повесил трубку и обдумал свое положение. Сегодня утром я промучился полчаса, выдавливая из себя мочи с наперсток, — едва хватило на анализ. А за полчаса или около того, пока я спал, мочевой пузырь выдал достаточно, чтобы насквозь промочить одну брючину, шерстяной носок, башмак десятого размера и глубокое офисное кресло.

Мне срочно требовался путь отступления — вот что я понял. Я поговорил с единственным в мире человеком, кто мог понять приключившуюся со мной беду. Теперь же мой долг — избегать всех остальных, пока не сумею отмыться. Семнадцать двадцать, снаружи все еще светло, и это значит, что мне придется на глазах у всех пройти по кампусу в мокрых и вонючих штанах. Либо так — либо ждать темноты, заодно и штаны просохнут. Соображения в пользу бегства: к этому времени сотрудники (за исключением спешащих на собрание, чтобы лишить меня должности заведующего) разошлись по домам, а студенты наверняка сидели в столовых. И еще плюс: освободив мочевой пузырь, я почувствовал себя прекрасно, как давно уже не бывало. Дистанцию в четверть мили от корпуса современных языков до парковки на задах, где ждет «линкольн», я способен преодолеть на спринтерской скорости. И я уже почти одобрил этот план, когда услышал, как со скрипом открылась двойная дверь в конце коридора и раздались приближающиеся к моему кабинету голоса. Я сразу же узнал голос Билли Квигли и был рад, что это Билли. Если бы мне пришлось выбирать, перед кем из коллег предстать в текущем моем состоянии, я бы предпочел Билли — он, как и все пьяницы, знаком с унижением. Будь он один, я бы вышел в коридор и попросил одолжить мне брюки, и Билли — он бы мне отдал свои.

Но Билли не один. Я узнал голос его дочери, и слепая паника поглотила меня. От многого мне хотелось бы уберечь красавицу-дочку Билли, в том числе от знания, что она флиртовала с мужчиной, страдающим недержанием. Шаги и голоса замерли у моей двери. Кто-то постучал в матовое стекло.

— Он только что был там, — сообщила Мег. — Я слышала, как он говорил по телефону.

— Выходи, долбодятел! — скомандовал Билли. Он уже загрузился дневной порцией. — Наши тупые коллеги все еще возятся. Спускайся, вставим им как следует! Спасем твою никудышную долбодятлову голову!

— Может, в туалет вышел, — предположила Мег. Наверное, просачивающийся из-под двери запах мочи спровоцировал такую догадку.

— Нет, он там прячется! — Билли загрохотал по двери кулаками, стекло задребезжало.

— Может, он… — Мег смолкла, но я почти что слышал, как она думает. — Вы там в порядке, Хэнк?

Я затаил дыхание.

— Я знаю, где Рейчел прячет ключи, — сказала Мег. — Впусти меня на кафедру.

Они перешли к соседней двери, я услышал, как Билли достает ключи, чтобы войти. Вообще-то ему не полагается их иметь, но почти все сотрудники обзавелись ключами от кафедры, чтобы прокрадываться под покровом ночи и подсовывать в почтовый ящик анонимные подметные письма. В помещении за моей дверью вспыхнул свет.

— Вот, — сказала Мег и вставила ключ в скважину.

Оба они вошли, принялись озираться в поисках убежища, где мог бы скрыться человек моего роста. Мег слазила и под письменный стол.

— Воняет так, словно он тут кота держит, — прокомментировала она.

Билли уставился на отверстие в потолке. Мег проследила за направлением его взгляда.

— Ты же не думаешь… — сказала она.

Я глубже вжался в тень. Глаза привыкли к темноте, наклонная дубовая балка над головой не позволяла распрямиться.

— Не, — пробурчал Билли. — Он удрал через другую дверь, пока мы на кафедре возились. Я его слышал.

Но подозрительный взгляд Билли все еще упирался в потолок. Кто знает, думал Билли. Он считал меня достаточно для этого безумным.

— Ну и хрен с ним, — сказал он. — Пойду испорчу им собранье. Они вот-вот надумают голосовать. Час на «выработку позиции» уже прошел.

— Я подожду тут немного, — ответила Мег, — вдруг он вернется.

Когда ее отец вышел и не мог уже ничего слышать, Мег схватила трубку, набрала какой-то номер и заговорила:

— Привет, это я. Он все еще в универе, если он тебе нужен… не знаю… как хочешь.

Она повесила трубку, и я подался вперед, глянул вниз на Мег, которая принялась расхаживать взад-вперед. Худшее, чего я опасался (после того, что меня обнаружат в моем тайнике, разумеется), — что Мег вздумается проверить, каково сидеть в кресле заведующего кафедрой. Но, возможно, она подозревала, каково это, именно потому и не садилась. Осталась стоять по ту сторону стола, и только я решил, что она все же хорошая, почтительная католическая девушка, как Мег вывернула голову под странным углом, вчитываясь в лежащие на моем столе бумаги — ксерокопии кафедрального устава, которые Рейчел сделала по моей просьбе нынче утром. Мег прочла часть текста вверх тормашками, потом благоразумно повернула листок к себе, подкрутила настольную лампу и наклонилась, всматриваясь в мелкий шрифт. Блуза у нее с глубоким вырезом, лифчика нет.

Непристойно, спохватился я вдруг, вот так подглядывать, и подался обратно в избранную мной тьму, задумался о положении, в котором очутился, хотя вид сверху на грудь Мег, которого я только что был удостоен, был из тех, что изгоняют любую абстрактную мысль. Тут, наверху, между балками, было не так уж и темно. После того как глаза приспособились, при свете, проникавшем снизу, из кабинета, я смог разглядеть тесное, низкое пространство, в котором я неестественно скрючился. Прямо надо мной, в дюймах над головой и коленями, косо нависал потолок. Повернуться было нелегко, но когда удалось, я увидел на некотором расстоянии другие вертикальные лучи, пронзавшие сумрак, словно лазер, и услышал, напрягая слух, как Билли Квигли приветствует коллег, присоединяясь к собранию. Сосредоточившись, я различил и другие отдаленные голоса.

Настойчивость этого бормотания напомнила мне приглушенные споры, которые я подслушивал в детстве. В старых профессорских домах, где мы жили, звук разносился по спрятанным в стенах и полах трубам отопления, и в иную ночь, когда мне не спалось, я соскальзывал на пол, прикладывал ухо к батарее и, пока не включали отопление, успевал выяснить, что у моих родителей на уме. Однажды я узнал, что они собираются подарить мне на Рождество, и это было кстати, потому что эта вещь была мне совершенно ни к чему, а выяснив родительский план заранее, я получил немало возможностей как бы невзначай его расстроить. В другой вечер я услышал громкий мужской голос, который произнес «полная хуйня», и пришел к выводу, что к нам кто-то заглянул в гости. Подобное выражение я слышал прежде только раз, когда мама взяла меня с собой в ресторан. Мы вышли, и на парковке, прислонившись к счетчику, стоял мужчина в темной, поношенной одежде и как будто нас поджидал. Он уставился прямо на меня из-под набрякших век и произнес «полная хуйня». Мама шепнула: не обращай внимания, он пьян, но я никак не мог поверить, что эти слова не были обращены к ней и ко мне. С какой стати этот мужчина явился теперь к нам в дом? — недоумевал я, прижимаясь ухом к холодной батарее. Но прежде, чем я сумел найти ответ на этот вопрос, включилось отопление.

Наутро этот вопрос все еще вертелся в моей голове, когда я спускался в столовую завтракать, и я собирался его задать, но какое-то необычное выражение на отцовском лице побудило меня прикусить язык. Отец и мать не обменялись при мне ни словом, и вдруг я сообразил, что ту странную фразу произнес мой отец, он произнес ее, обращаясь в гневе к моей матери, и тогда, наверное, впервые я заподозрил, что у взрослых есть своя тайная жизнь, есть и такое, чего я не знаю о своих родителях, и что они вовсе не хотят, чтобы я узнал, — может, вообще никогда. Более того, обнаружился некий общий эмоциональный знаменатель у моего элегантного отца и у обтерханного лыбящегося пьяницы подле ресторана. Весь день я думал о том, как это странно. И поначалу, помню, мне было страшновато, но под конец дня я ощутил восторг нового знания, и когда мама спросила, как прошел мой день в школе, у меня чуть было не вырвалась та самая фраза, которую я мысленно отрабатывал на уроках и переменах: «Полная хуйня».

И теперь эти слова завертелись в моей голове, когда внизу погас свет и я остался почти в кромешной тьме. Очевидно, Мег наскучило ждать меня и она выключила настольную лампу. Я услышал, как открылась и захлопнулась дверь моего кабинета. Теперь лишь свет, пробивавшийся с другой стороны, из-за матового стекла, спасал меня от полной тьмы. Я едва различал очертания дыры в потолке, через которую сюда залез, и сообразил, что если попробую спрыгнуть вслепую, скорее всего, попаду в больницу, как и напророчила мне жена. Да и ладно. Я все равно не собирался в ближайшее время возвращаться к себе в кабинет. В темноте проклевывались многие вдохновенные планы. Стоит пожертвовать чувством собственного достоинства — и столько открывается возможностей.

— Давайте уж проголосуем и разойдемся по домам, бога ради! — прямо подо мной взмолился Билли Квигли.

— Ты даже в дискуссии не участвовал, — попрекнул его Финни, ведущий в отсутствие заведующего собрание.

— Я вас тридцать лет тут выслушиваю! — рявкнул на коллег Билли. — Не смей талдычить, будто я не участвовал в дискуссии.

— Это не дает тебе права являться с опозданием на час, воняя виски, и с ходу призывать к голосованию, — небезосновательно возразил Финни.

— Лучше виски, чем двуличие, — парировал Билли, уронил голову на стол и уснул.

— Я так понимаю, все уже высказались.

Я узнал этот голос: Джейкоб Роуз. Сначала удивился, но потом вспомнил, что либо сам декан, либо его представитель обязан присутствовать, когда решается вопрос о смещении заведующего кафедрой. К тому же формально Джейкоб оставался членом кафедры английской литературы.

Насест мой был далек от идеала. Я завис прямо над длинным столом для совещаний — сориентировался по узенькой полоске света. Дальше продвигаться я не решился, чтобы не произвести шум и не быть обнаруженным. Видно отсюда было не так уж много. Прямо подо мной — лысеющий череп Билли Квигли. Напротив него сидел, выводя геометрические узоры в блокноте, Пол Рурк. Где-то поблизости Грэйси — ноздри щекотали испарения ее парфюма. Я попытался кончиком шариковой ручки отжать на полдюйма потолочную плитку, чтобы улучшить обзор, но сдался, когда мелкие опилки посыпались, словно пыльца, на скальп Билли Квигли.

— По-видимому, поступило предложение вынести вопрос на голосование, — вздохнул Финни. — Кто-нибудь поддерживает?

— Я поддерживаю, — произнес Джейкоб Роуз.

— Вы должностное лицо, — возразил Финни, знаток парламентского устава. — По правилам вы не можете ни вносить предложения, ни поддерживать их.

За отсутствием поддерживающего предложение перейти к голосованию не прошло.

— Продолжим дискуссию?

Молчание. Да, вот она, моя кафедра, во всей своей красе. Предложение завершить дискуссию не принимается из-за отсутствия поддерживающего, но и дискуссия замирает. Все же ирония происходящего не ускользнула от моих коллег. Я слышал, как внизу нервно прищелкивают языками.

— Послушайте, — сказал Джейкоб. — Тяните сколько хотите. Обсуждайте сколько хотите, но когда закончите, все равно останутся те же две проблемы. Хотите сместить Хэнка — вперед. Но тогда вам придется выбрать другого заведующего.

— Ты уверен, что дальнейшие поиски бессмысленны? — спросила Грэйси.

— Да, — ответил Джейкоб. — Я знаю, вы все рассчитывали на внешнего кандидата. Но ставку не выделили. Что я могу вам сказать? Вы знали, что так может случиться.

— Известно ли тебе, сколько часов комиссия по кадрам потратила на то, чтобы составить окончательный список? — подступилась Грэйси к мужчине, за которого собиралась замуж.

— Нет, — вздохнул Джейкоб. — Но кафедру я знаю. Вы не можете прийти к согласию и поставить вопрос на голосование — любой вопрос. Так что, наверное, много часов. Но факт остается фактом: если вы снимете с должности этого заведующего, придется выбирать другого. Вам нужны лишние выборы? Вы действительно хотите еще одного временно исполняющего обязанности на последние две недели семестра, а потом еще одни выборы в августе? Мой совет: сначала решите процедурные вопросы. Не смещайте нынешнего заведующего, пока не определитесь, как и когда будете выбирать нового.

— И давно вы это знали? — Пол Рурк прервал свое рисование ровно на две секунды, чтобы задать этот вопрос.

— О внешнем кандидате? — переспросил Джейкоб. — С утра прошлой пятницы. Мне сказали как раз перед тем, как я уехал из города. Сегодня утром я вернулся — и вот информирую вас.

— Как давно Хэнк знает об этом? — Снова Рурк.

— Поскольку его здесь нет, я прихожу к выводу, что он этого все еще не знает.

— Вы с ним это не обсуждали?

— Меня в городе не было, я же вам сказал.

Рурк улыбнулся скучливо.

— Поскольку вы не ответили на прямой вопрос, придется повторить. Вы с Хэнком обсуждали решение прекратить поиски внешних кандидатов?

— Нет, — ответил Джейкоб, и если бы я не знал правду, я бы ему поверил.

Рурк явно не поверил, однако вновь уткнулся в свои каракули.

— Извините, — пробурчал он. — Мне всегда становится лучше, когда я вынуждаю вас соврать.

— Зачем бы я стал вам врать? — возмутился Джейкоб. Одна из лучших его ролей — несправедливо обиженная невинность.

— Потому что именно это деканы и делают? — предложил версию Рурк. — Потому что вы с Хэнком друзья?

— Послушайте, — перебил его Джейкоб, — мы же здесь все друзья, верно?

Рурк изобразил губами неприличный звук.

— Это предложение кто-то должен внести! — Голос Илионы. — И я это сделаю. Предлагаю проголосовать за то, чтобы мы все постарались вести себя дружески.

Молчание. Это предложение тоже осталось без поддержки — и едва ли его приняли всерьез. Я слышал, как где-то подо мной Джун Барнс пробормотала: «Детский сад, дружок».

И тут я впервые, кажется, поверил, что между женой Тедди и Илионой что-то есть. Может быть, потому, что тишина, вызванная этими негромкими словами, как бы подтвердила: жизнь, то есть нечто реальное, ухитрилась проникнуть в эту парламентскую дохлятину, — что-то, с чем никто не умеет толком иметь дело. Сколько таких собраний высидели мы за последние двадцать лет? Сколько часов, недель, месяцев сложится из них, отмеренных в кофейных ложках Пруфрока?[23]Сколько хороших книг остались непрочитанными, сколько статей не написано, сколько заброшено исследований, чтобы выделить время для таких вот пожирающих мозг заседаний? Сколько книг мог бы написать и я сам? Знаю, что бы ответил на это Уильям Оккам. Он бы назвал этот вопрос бессодержательным. Если бы мне следовало писать книги, вместо того чтобы присутствовать на собраниях кафедры английской литературы, то я бы писал книги. Я сделал свой выбор, а то, что я не помню, как его сделал, ничего не значит.

Теперь же я буквально оказался выше всего этого — такую позицию я давно пытался занять на своем месте за столом заседаний. Годами Лили требовала, чтобы я встал и свидетельствовал — либо я один из них, либо нет. По ее мнению, я обязан либо разделить их участь, жить среди них, моих коллег и друзей, либо со всем уважением распрощаться и выяснить, где же мое настоящее место. Другим людям удается примириться с тем, кто они есть и кем стали, почему же я не могу? Зачем превращаться в акробата, прятаться, скорчившись, среди балок? Чтобы поддерживать дорого мне обошедшуюся иллюзию, будто я — не мой отец? Стоит ли такая иллюзия подобных усилий? На этот вполне разумный аргумент я отвечаю словами моего отца: «полная хуйня».

Внизу завершалось обсуждение процедуры. Блок Финни — Рурка, разгадав тактику Джейкоба, пропихнул голосование по снятию меня с должности на сегодня и запланировал следующее собрание на пятницу, чтобы выдвинуть кандидатов, а сами выборы — на пятницу через неделю. Как хорошо, что дело стронулось с мертвой точки. Над потолком жарища, я истекал потом, и когда я подался чуточку вперед, капелька пота с кончика моего носа угодила в трещину, через которую я наблюдал за происходящим, и плюхнулась на стол для заседаний почти с явственным чмоком. Финни раздал бланки, поясняя, что «да» означает согласие с импичментом, а «нет» выражает доверие действующему главе кафедры. Кое-кого из коллег это пояснение сбило с толку. Билли Квигли очнулся и собрался голосовать, но никак не мог взять в толк, что значит «да», а что «нет». Он накорябал галочку в клетке «да», но кто-то, кажется Джун, сердито вырвала у него бланк и переправила на «нет».

— Я за него, — запротестовал Билли.

— Тогда нужно голосовать «нет», против отзыва, — вздохнула она.

Билли пожал плечами и сдал свой бланк.

— Как ты уживаешься с этой стервой-командиршей? — вопросил он.

Значит, и Тедди где-то рядом. Мне припомнилось, как он возвращался сегодня днем с занятий — повесив голову, не желая встречаться взглядом с сотрудниками. Как давно он знает? Я попытался поставить себя на его место, вообразить его чувства. Брак Тедди и Джун всегда воспринимался как профессиональный и политический союз, все романтические чувства, какие Тедди мог себе позволить, были направлены на Лили, женщину, которую никогда не заполучить, о чем ему известно. И все же ни один мужчина не обрадуется тому, что его жена вожжается с кем-то вроде Илионы. В итоге все заканчивается вынужденным компромиссом, и этот компромисс разбивает — если не сердце, то какое-то устройство в сердце, необходимое для нормального функционирования этого органа. Не верите мне, спросите мою мать.

Внизу подсчитывали голоса. Скрипели спинки стульев, завязывались приватные разговоры. Драматический момент, которого я ждал, приближался, так что размышления об участи Тедди я отодвинул в сторону. Умелый акробат вроде Уильяма Генри Деверо Младшего может выбрать не либо — либо, а и то и другое, решил я, готовясь на свой лад присоединиться к коллегам. Я вытащил из кармана пиджака сложенную бумажку и протолкнул ее в щель между потолочными плитками. Как раз пролезла. Отпущенный в свободный полет листок поймал воздушное течение и приземлился на волосатые пальцы Билли Квигли, изрядно его напугав. Билли в смятении вытаращился на бумажку. Оглядел соседей, пытаясь сообразить, откуда этот листок.

Тут в поле моего зрения показались Грэйси и Джейкоб. Я услышал, как Грэйси прошептала: «Что это за вонь?» — и невольно улыбнулся: впервые мне удалось перешибить ее запах.

Джейкоб не ответил — он заметил сложенный листок перед Билли Квигли.

— Надо посчитать все вместе, — сказал он Финни, приняв эту бумажку за не попавший в стопку бланк голосования.

Билли, очевидно, пришел к тому же выводу и собрался передать листок, но сначала развернул его и вчитался. Прочтя, он скомкал листок и замахнулся, намереваясь бросить его через всю комнату в угол, в корзину для мусора. Я послал Билли телепатический сигнал, пытаясь его остановить. И он его принял, опустил руку и снова расправил листок. Финни тем временем уже объявлял результаты голосования. Восемнадцать «за», то есть за мою отставку, девять против.

— Отстранен от должности заведующего двумя третями голосов по уставу, — провозгласил Финни.

Мои коллеги поднялись, некоторые уже направлялись к выходу.

И тут Билли откашлялся.

Глава 29

Многое приходит на ум человеку, зажатому в грязной щели, отлученному от света и болтовни утеплителем да потолочными плитами, которые к тому же загрязнены асбестом. За полчаса, прошедшие после голосования, за эти тридцать долгих и жарких минут, проведенных на четвереньках, пока я ползал в темноте в поисках выхода, я вынужден был против собственной воли признать мрачную истину. Похоже, я в беде. Мне ужасно не хотелось с этим соглашаться, но факты есть факты, и я понимал, к каким выводам пришел бы на основании этих фактов Уильям Оккам. Еще на прошлой неделе переживания Тедди Барнса насчет моего благополучия казались мне алармистскими. Общее мнение моих друзей и врагов, будто я вышел из-под контроля, сам не знаю, что творю, я продолжал отвергать — я человек упрямый. Но все же — факты. Мне без малого пятьдесят. Проснувшись сегодня утром, я надел летние брюки, голубую оксфордскую рубашку на пуговицах, матерчатый галстук, покоцанные, но вполне приличные мокасины и заношенный до ниток, свидетельствующий о хорошем вкусе, твидовый пиджак, униформу моей профессии. В тот момент я был и поныне остаюсь, пусть временно, заведующим крупной кафедрой в учреждении высшего образования. Я написал книгу, о которой благосклонно отзывалась «Нью-Йорк Таймс». И мне никак не подобало прятаться в пропитанных мочой штанах над потолком корпуса современных языков, страшась показаться на люди.

Спуститься в собственный кабинет я не мог, даже если бы рискнул проделать такой путь в темноте, — коридор забит возбужденными коллегами, которые носятся туда-сюда, из кабинета в кабинет, и поминутно заглядывают на кафедру проверить, не вернулся ли я. Драматический исход кафедрального собрания вверг их в смятение, они сейчас походили на ос, живших у Рассела и Джули на веранде, — после того, как Рассел полил гнездо «Рейдом». Весь огромный мир перед ними, лети куда хочешь, а они все кружили над гнездом. Им требовалось общество друг друга, взаимная поддержка. Они перепробовали все мыслимые конфигурации.

Так. Мужской туалет занят, поэтому я спустился в женский и поспешно запер дверь, чтобы не впускать туда тех, кто имел на это большее, чем я, право. Там я и обнаружил, что вид у меня даже хуже, чем я думал. Штаны почти высохли за три четверти часа, минувшие с момента, как я их обмочил, но зато собрали пыль, грязь, волокна асбеста и мышиный помет, скопившиеся в надпотолочном пространстве, где я томился. В высоком, бескомпромиссно освещенном зеркале дамской уборной отражалось самое настоящее пугало. Понятия не имею, сколько женщин успело поглядеться в это зеркало с тех пор, как построили наш корпус, но я уверен, ничего подобного в нем никогда прежде не отражалось. Даже Лили, предсказавшая, что в ее отсутствие меня ждут неприятности, такого и вообразить не могла. Я смахивал на десантника из дешевого боевика: по лицу размазан пот пополам с грязью, одежда посерела от асбеста, волосы свалялись. К локтю пристал конфетный фантик. Видок — только за убийство судить, и не за убийство уток. Меня посетило прозрение, подобное тому, какое случилось на прошлой неделе, когда я увидел себя на экране телевизора сжимающим на показ телекамере шею Финни (гуся, не человека): это вовсе не забавно.

Я успел слегка пообчиститься, когда кто-то повернул ручку двери и послышалась кроткая брань Грэйси. Потом дверь задергалась сильнее и донеслась реплика Джейкоба: похоже, заперто изнутри. На миг захотелось впустить их, и будь что будет. Признав наконец, что со мной дело неладно, я теперь лишь одно знал наверняка: обратно на потолок я не полезу.

— С какой стати заперто изнутри? — возмутилась Грэйси.

— Откуда я знаю? — ответил Джейкоб. — Может, Джун Барнс снова балуется мутью.

— Джун, ты там? — крикнула Грэйс в дверную щель.

— Нет, я здесь! — донесся издали голос Джун. Хлопнула дверь, Джун вышла из своего кабинета, заперла дверь за собой. — И я слышала эту муть про муть, Джейкоб.

— Муть про муть? От кого-кого? От меня-меня?

— Хватит там торчать, Тедди, — позвала Джун. — Поехали домой.

Картинка в моей голове сложилась: Тедди караулит под дверью кафедры, ждет моего возвращения. Кто-то заходил внутрь, доложил, что портфель мой на месте, значит, я где-то здесь.

— Ничего не понимаю, — пробурчал Тедди. — Куда он подевался?

Похоже, эта суета отвлекла Тедди от собственных проблем.

— Может, он играет в гандбол с этим растлителем юных девиц?

— В ракетбол, — поправил Джун ее муж.

— Я вам говорю, — вмешалась в разговор Грэйси, — он на потолке.

— Господи! — вскрикнул Джейкоб.

— Этот клочок бумаги упал с потолка.

Тишина.

— Упал с потолка, — повторила Грэйси. — Я видела, как он падал. Пролетел рядом со мной.

— Вы тут все психи со справкой, — вздохнул Джейкоб.

— Мне правда нужно в комнату для девочек, — сказала Грэйси. — Я не шучу.

— Ой! — взвизгнула Джун. — Так и знала, что где-то в нашей стране осталась женщина, которая все еще говорит «комната для девочек».

— Сходи в комнату для мальчиков, — предложил Джейкоб. — Там никого нет. А мы посторожим.

— Проверь, — потребовала Грэйси, — прежде чем я войду.

Я услышал, как дверь мужской уборной заскрипела, приоткрываясь, и вновь закрылась.

— Путь свободен, — сказал Джейкоб.

Дверь открылась, со стуком захлопнулась и вновь открылась — яростно.

— Черт тебя побери, Джейкоб! — взвыла Грэйси. Мягкий удар — похоже, дамская сумочка пришла в соприкосновение с деканом. — Там Финни с членом в руке, и ты это знал!

— Я не думал, что Финни тебе помешает, — ответил Джейкоб, явно изображая пострадавшую невинность.

— Черт! — Грэйси снова дернула дверь женской уборной, проверяя, не ошиблась ли в прошлый раз. — Ладно. Пойду в тот, на первом этаже.

Снова распахнулась дверь мужской уборной. Вышел Финни.

— Извини, Финни, — сказала Грэйси. — Я ничего не видела.

— А вот теперь ты всерьез задела его чувства, — сказал Джейкоб.

Распахнулись двойные двери, обозначив уход со сцены Грэйси.

— Не понимаю, куда он подевался, — повторил свою реплику Тедди.

— Он сошел с ума, — сказал Финни. — На прошлой неделе я поймал его у двери в мою аудиторию, он корчил рожи студентам.

— До чего ж он завладел вашим воображением, — сказал Джейкоб. Теперь все они удалялись от меня по коридору. — Грэйси он видится на потолке, тебе — возле твоей аудитории.

— Будь у нас декан, способный воспринимать такие вещи всерьез… — завел Финни.

— Такой декан давным-давно покончил бы с собой, — закончил его фразу Джейкоб.

— Давайте съезжу в Аллегени-Уэллс и проверю, как он, — без энтузиазма предложил Тедди.

Снова где-то в коридоре открылась и закрылась дверь.

— Джейкоб! — сказал Билли Квигли. — Ты в курсе, что Грэйси направо и налево рассказывает всем, что ты на ней женишься?

— Я попросил нашего друга Хэнка быть шафером, — подначкой на подначку ответил Джейкоб. — Но если он и дальше будет убивать уток и ползать по потолку, придется поискать замену.

— Думаю, он не убивал гуся, — с искренним сожалением ответил Тедди.

— Ты же не считаешь, что он для этого слишком нормален? Слишком эмоционально стабилен? — Голос Пола Рурка.

— Что это за розовые пятна у тебя на рукаве? — спросил Джейкоб (очевидно, у Финни).

— Их видно? — всполошился Финни.

— Только когда на них свет падает, — успокоил его Джейкоб.

— Разве Грэйси не замужем? — спросил Билли Квигли, успокоив тем самым меня, потому что этот вопрос вертелся у меня на языке. Голоса почти растворились в отдалении.

— Это формальность, — ответил Джейкоб, и двойные двери в конце коридора распахнулись, а потом закрылись, отрезая их разговор.

Я осторожно приоткрыл дверь женской уборной и выглянул. Коридор пустынен и тих. Я посмотрел на двойные двери в конце коридора, за которыми скрылись мои коллеги. В каждой двери небольшое прямоугольное окошко, но они слишком далеко и освещение в коридоре слишком тусклое, чтобы я мог разглядеть, прижаты ли к этим окошкам лица. Я решил рискнуть. Выскочил из женской уборной, пронесся по коридору в свой кабинет, схватил портфель и работы, которые надо прочесть к завтрашнему семинару творческого письма. И вниз по задней лестнице.

Снаружи, к моему облегчению, уже сгущалась тьма. Я выбрался из корпуса современных языков и пробежал через лужайку к парковке, где дожидался меня «линкольн». В столь поздний час на пространстве в два акра осталось всего с полдюжины машин, и, вероятно, мне бы следовало удивиться тому, что одна из них припаркована вплотную к моей, но я не обратил внимания. Слишком длинный был день, чтобы еще вдумываться в мелкие загадки, малые статистические аномалии. Тем более что ни в той ни в другой машине никого не было, насколько я мог судить с расстояния в пятьдесят метров. Я отпер свою, залез внутрь, вставил ключ в замок зажигания. Краем глаза я увидел, как соседняя машина слегка покачнулась и поднялась чья-то голова. Я пришел к тому же выводу, к какому пришел бы и Уильям Оккам, ведь и Уильям был когда-то молод и откликался на призыв весны, тем более весны запоздалой. Без сомнения, я помешал какой-то юной парочке, решившей, что на дальней парковке ее никто не побеспокоит. Теперь молодые люди небось жалеют, что не отложили свидание до наступления полной темноты. Я начал помаленьку сдавать назад, но тут в соседней машине загудел сигнал, я невольно оглянулся и увидел в окне взлохмаченную голову моего зятя Рассела. Я затормозил. Рассел вылез из машины, зевая и потягиваясь. Я перегнулся и открыл пассажирскую дверь, Рассел сел рядом со мной, все еще потирая глаза.

Запах разбудил его.

— Ого! — воскликнул он и уставился на меня в изумлении. Дверь он за собой не закрыл, свет в салоне не погас, и Рассел все хорошо разглядел. — Господи, Хэнк, что с вами? Неужели еще один поэт?

— Преподавание литературы теперь не такая чистенькая работа, как бывало, — ответил я. — Хотя многие люди этого пока не понимают.

Он высунулся наружу, судорожно глотая воздух.

— Извините, — пробормотал он — кажется, и впрямь виновато. — У меня сильный рвотный рефлекс. Может стошнить от запаха вареной капусты.

— А как насчет орального секса? — спросил я.

— Боже, Хэнк! — Он так и цеплялся за дверь, этот мой зять-чистоплюй, который то ли поставил, то ли нет моей дочери фингал под глазом. — Помилосердствуйте!

— Я про вообще. Не про нас с тобой.

Он вылез из машины. Вид и впрямь больной.

— Что ты тут делал, Рассел?

— Вас ждал. Больше часа просидел. Думал, может, поедем куда-нибудь выпить пива. Поговорим.

— Хорошо, давай.

Он уставился на меня, пытаясь понять, всерьез ли я соглашаюсь.

— Но сначала я бы хотел принять душ и переодеться, если ты не против.

— Еще бы.

— Поедешь к нам домой?

Он засомневался.

— Джули там?

— Возможно, но, скорее всего, нет. Думаю, она сейчас у себя дома. У вас то есть. Теперь, когда она сменила замки.

— Боюсь, я пока не готов к встрече с ней, — вздохнул он.

— Ты женат на ней, Рассел. Вам придется увидеться.

Похоже, информация про замки прошла мимо его ушей.

Он все еще пристально смотрел на меня. Поморщился:

— Вы правда так уделались, преподавая?

Он поехал следом за мной в Аллегени-Уэллс. Так каждый из нас провел пятнадцать минут в одиночестве. Рассел, возможно, потратил эти пятнадцать минут, соображая, разумно ли обращаться за советом насчет супружеских передряг к пятидесятилетнему мужику, убивающему уток и мочащемуся в штаны. Я же использовал поездку в одиночестве для того, чтобы поразмыслить о наихудшем, как мне кажется, изъяне моего характера — о том, что когда я сталкиваюсь с серьезными фактами жизни, с ее злобной мелочностью, с трагедией и отсутствием внятного смысла, ко мне так легко возвращается хорошее настроение. Тьма сделалась почти сплошной к тому времени, как мы добрались до Аллегени-Уэллс. Свет фар лишь царапал по наружной оболочке Пенсильванского леса на границе узкого хребта. Нетрудно вообразить, как в непроницаемой глубине леса рыщут волки, сбиваются в стаи, сужают круги, завывая и скрежеща зубами. Возможно, они уже так близко, что услышали, как я хихикаю.

Приняв душ и одевшись, я вышел на веранду и обнаружил Рассела в кресле, Оккам мирно сопел у его ног. Автоответчик телефона почти переполнился, зеленый огонек вспыхивал, как сигнал тревоги, но так не хотелось портить хорошее настроение — включать записи и выслушивать коллег. Большинство хотело просто поговорить о том, что произошло на кафедральном собрании, но черт подери, я тоже там был. Было бы интересно сопоставить их версии друг с другом и с истиной, но, откровенно говоря, не до такой степени интересно, так что я надел куртку и пристроился на веранде рядом с зятем. Волки, сужавшие круги в моем воображении, похоже, на что-то отвлеклись. Я понюхал воздух, проверяя, нет ли их поблизости. Ничего не учуял. Возможно, в душе я смыл с себя след, по которому они бежали.

Рассел сообщил, что пока я мылся, телефон звонил несколько раз. Я отмахнулся, разложил шезлонг. В холодильнике есть пиво, сказал я Расселу.

— Держи карман шире! — откликнулся он. — Я проверил.

— Точно?

— Точно.

Я призадумался.

— Джули пьет пиво?

— Конечно.

— С каких это пор?

— С шестнадцати лет, как все люди, — ответил Рассел. Зятьям нравится знать то, о чем их тести понятия не имеют. И делиться своими знаниями они тоже любят.

Вечер был неожиданно теплый. Не настолько, чтобы сидеть на веранде без куртки, но достаточно, чтобы мечтать о лете. Мы с Лили давно — за годы с тех пор, как построили свой дом, — привыкли таким способом привечать скорый приход лета: терпели легкое неудобство, причиняемое медлительной весной, подменяли реальность надеждами, зная, что наши дни движутся в верном направлении. Нынче ночью, согласно прогнозу, через Пенсильванию пронесется стремительный холодный фронт. Температура должна резко упасть, но к утру тепло возвратится.

Рассел заметил, как я ласково поглаживаю подлокотники шезлонга.

— Мы собирались купить мебель для веранды, перед тем как деньги кончились.

Я промолчал, и он осторожно продолжил:

— А если честно, скажите: вам нравится ваш дом?

— Я об этом особо не думал, Рассел. Пожалуй, да, он мне нравится. Нам тут неплохо жилось с тех пор, как мы его построили.

Будь с нами Лили, она бы пояснила, что я, как большинство мужчин, не склонен замечать окружающую обстановку. Но я действительно доволен тем, что мы построили дом, где много окон, вдоволь света. И рад, что мы построили его достаточно далеко от университета и меня не могут выдергивать на работу всякий раз, как кто-то забудет погасить на кафедре свет.

— Я спрашиваю потому, — продолжал Рассел, — что я мало что так ненавидел в своей жизни.

— Тебе противен мой дом, Рассел?

Зять уставился на меня в темноте.

— Мой дом, — уточнил он.

— Они идентичны, — напомнил я. — Похоже, ты оскорбил мой дом.

Расселу хватило ума не отвечать на подковырку.

— Я ненавижу сам дом, — перешел он к подробностям, — ненавижу мебель. Ненавижу даже все то, что мы собирались купить, если бы не кончились деньги.

— Дальше ты скажешь, что ненавидишь мою дочь.

Я ожидал поспешного возражения — и не дождался.

— Вот чего я не понимаю, — произнес Рассел.

Слова он выбирал аккуратно — тем лучше для него. Он знал, что я к нему хорошо отношусь, но не знал, как далеко простирается это доброе отношение. Хотел бы использовать мою благосклонность как козырь в своей игре, но боялся, что не выйдет. Или же дело было попросту в том, что приходилось говорить тяжелые вещи.

— Вы и Лили не… не склонны к стяжательству, — произнес он наконец.

И вновь я не знал, что ответить. Комплимент граничил с оскорблением, и Рассел это понимал. Как двум не склонным к стяжательству родителям удалось вырастить такую жадную приобретательницу — вот что он хотел бы выяснить. Он вроде бы даже надеялся, что я ему объясню. А я бы хотел объяснить, что, на мой взгляд, в глубине души Джули не так уж склонна к стяжательству. Она лишь несчастна, сбита с толку, никак не поймет, как «быть кем-то» в этом мире. И поскольку не знает, чего желать, хочет всего подряд. Во всяком случае, к такому выводу я пришел. Возможно, это излишне великодушная родительская теория. Ведь если применять это извинение беспристрастно, оно подойдет к приобретательству в целом, а не только к моей дочери. Разве кто-то чувствует себя в этом мире как дома? Разве знает, чего следует желать? Нет, говорю я себе, многие люди вполне — многие люди точно знают, чего хотят. Но не могу поверить, что Джули принадлежит к их числу. Не могу поверить, чтобы душу моей дочери можно было так задешево купить.

— Ты собираешься объяснить мне, откуда у нее фонарь под глазом? — напомнил я, пока наш разговор не сделался чересчур философским.

— Она вам не рассказывала?

— В пятницу она сказала, что ты ее толкнул, — сказал я. — Сегодня утром намекнула: возможно, за этим стоит что-то еще.

Я не уклонился от истины, однако и не был слишком уж точен. На самом деле нынче утром Джули ничего не сообщала мне и ни на что не намекала. Она общалась с моим автоответчиком, а я стоял в оцепенении и слушал.

Рассел кивнул, поднялся, перегнулся через перила веранды, уставился в темноту — уж не знаю, что он там видел. Ветер переменился, и я снова почуял присутствие волков. Я ждал, что Рассел заговорит, но он вдруг содрогнулся всем телом, и его вырвало на землю, за перила. Оккам пробудился, торопливо вскочил, подошел посмотреть, в чем дело, потом выжидательно поглядел на меня. Люди относятся к регургитации не так просто, как животные, и я хотел бы объяснить это Оккаму. Я бы хотел пояснить моему псу, что мы, естественно, сочувствуем тому, с кем приключилась такая неприятность, однако предпочитаем ограничить личное участие в этом процессе. Я постарался вложить все эти смыслы в многозначительный взгляд, но Оккаму это, очевидно, пришлось не по душе. Он считает нужным что-то делать, и если сообразит, что именно, угроза изгваздать лапы его не остановит. Он же всегда может вылизать их насухо. Испачкать лапы — такая мелочь, когда надо помочь страдальцу. Пес смотрел на меня с недоумением — мол, что ж это ты? Между прочим, я только что принял душ. И все же Оккам был прав: что-то предпринять нужно. Я сходил в дом, нашел бумажные полотенца и вернулся с ними, когда угроза миновала. Рассел все еще стоял у перил, но тело его больше не содрогалось. Я протянул ему салфетки, и он принял с благодарностью.

— Я вас предупреждал, что меня чуть что тошнит, — пробормотал он. — Весь день подступало. Наверное, заболеваю.

Он рухнул в свое кресло. Оккам понюхал бумажные полотенца. Непременно хотел досконально разобраться во всех аспектах этого происшествия.

— Что там внизу? — спросил Рассел, махнув рукой в сторону того места, где приземлилось содержимое его желудка. Я не включал наружный свет, а потому за пределами веранды, куда попадал свет из кухни, было темно хоть глаз выколи.

— Об этом не беспокойся, — сказал я.

Чистым бумажным полотенцем Рассел утер лоб.

— Получше стало, — признался он.

— Еще бы.

Он глянул на меня, слегка улыбнулся:

— За последний час мы опозорились друг у друга на глазах дальше некуда.

— Так начинается мужская дружба.

— Сработало. — Он пожал плечами.

Забавно и трогательно, что Рассел так сказал, и я действительно был тронут, хотя эмоция несколько смазывалась тем, что у меня тоже сильный рвотный рефлекс.

— Спасибо, что не пробил головой потолок от всего этого, Хэнк. В выходные я думал, ты, наверное, захочешь меня убить. Потому и решился встретиться с тобой. Выяснить, как обстоят дела.

— Свирепые мысли посещали меня, — подтвердил я.

Теперь, когда у нас завязалась мужская дружба, я не желал оставить зятя при убеждении, будто я не способен на праведный гнев, будто мою дочь можно толкать безнаказанно лишь потому, что ее отец преподает литературу и теоретически пацифист. Не то чтобы я действительно верил, что Рассел поколачивает Джули. И все же какая-то чертова неприятность приключилась, и, по-видимому, Рассел собирался рассказать мне, как это вышло. Другой вопрос, скажет ли он мне правду и смогу ли я распознать правду, если ее услышу. Но одно я знал наверняка: правду Рассел готовился мне сказать или ложь, давалось ему это нелегко. Никак не может приступить, почесывает Оккама за ухом, у зверюги от удовольствия аж лапы подогнулись.

— Она привезла домой кресло, — заговорил наконец Рассел. Его слова были едва слышны в темноте, и мне вновь померещились волки в лесу за домом. — Для гостиной. Как будто мы можем себе позволить принимать гостей. И давай расписывать, какая это выгодная покупка, полная распродажа, магазин обанкротился. Скидка шестьдесят процентов. Всего триста долларов.

Он перестал чесать Оккама и потер собственные виски большим и указательным пальцами левой руки. В правой руке он сжимал скомканные бумажные полотенца. Я догадывался, что он хотел бы швырнуть их за перила, но не решался.

— Сама идея покупать барахло на распродаже из-за банкротства… — заговорил он снова, оборвал себя на полуслове и горько рассмеялся. — Вы же представления не имеете, как у нас плохо с деньгами, Хэнк! — Он покачал головой в полном отчаянии. — Вообще-то надо же такую глупость сморозить — когда мы столько одолжили у вас.

Я кивнул, соглашаясь с чем-то, сам не очень понимая с чем.

— Сколько мы вам одолжили? — с искренним любопытством спросил я.

— Слишком много, — ответил Рассел, оставив меня во тьме, где мне, как сказала бы Лили, если бы присутствовала при этом разговоре, самое место. — Ну, в общем, что-то во мне перемкнуло, — продолжал он, глядя на верхушки деревьев.

Темнота сгустилась настолько, что деревья уже сливались с небом.

— Я посмотрел на нее и на это кресло и в этот момент я возненавидел ее, Хэнк. Мне очень стыдно, только в ту минуту так оно и было. В последнее время я все больше злился на себя, потому что не работал, а она работала, но в ту минуту я ненавидел ее больше, чем себя, и, господи, это было приятно, так ненавидеть ее, это выражение на ее лице, когда она притащила в дом кресло!

Он упомянул лицо Джули, но не ее глаз, и за это я был ему благодарен. Я знал это выражение на ее лице, знал, как тот старый шрам оттягивает половину ее лица вниз, словно она перенесла инсульт. С этим Джули ничего поделать не может, вот Рассел и не стал об этом говорить. Слишком деликатен, чтобы касаться таких подробностей в разговоре с тестем, хотя именно это — символ и смысл того, что он пытается мне объяснить. Он хочет, чтобы я понял, как в определенных обстоятельствах любимый человек становится уродливым и омерзительным.

— В общем, я почувствовал, что не могу оставаться под одной крышей с этим креслом. Звучит глупо, но в этом я был совершенно уверен. — Он хохотнул — так посмеивается человек над чем-то совсем не забавным. — Ты это заценишь, Хэнк. Муж и жена. Откровенное объяснение. Ультиматум. Либо я, либо кресло, говорит он с окаменевшим лицом. Не либо я, либо он. Твой муж или тот мужчина, в которого ты влюблена. Это был бы трудный выбор. Верно? А я прошу ее выбрать между мной и креслом, которое она купила с шестидесятипроцентной скидкой.

— Скидка скидкой, но не так уж дешево, — сказал я. — Триста долларов совсем не маленькие деньги за кресло.

— Мне кажется, ты не улавливаешь суть, — вздохнул Рассел. — А суть в том, что когда ей пришлось выбирать между мужем и неодушевленным предметом, она выбрала кресло.

— И это я тоже понял, Рассел, я понял. И прекрасно понимаю, как это задело твои чувства.

— Она даже не колебалась, Хэнк.

— Только это вовсе не значит, что она тебя не любит.

— Просто кресло она любит больше? Это ты хочешь мне сказать?

— Вообще-то я хотел сказать, это значит, что ей известно, куда воткнуть нож. На самом деле она вовсе не предпочитает тебе это кресло. Она просто знает, как тебе станет больно, если она поведет себя так, словно и впрямь кресло ей дороже.

Рассел опустил голову.

— Я понимаю. К тому времени, как я упаковал сумку и вернулся на первый этаж, все уже переменилось. Она отставила кресло в сторону. У нее были слезы на глазах, она загораживала собой дверь. Мы могли помириться прямо в тот момент. Настала моя очередь чуточку уступить, но я не сумел. Я уже перестал ее ненавидеть. На самом деле мне хотелось прямо там заняться с ней любовью.

— Легче на поворотах, Рассел, — предупредил я. Понятно, он хочет подробно описать мне свою эмоциональную траекторию, но все-таки речь идет о моей дочери.

— Я хотел сохранить свой брак, я хотел мою жену. Черт, мне даже это кресло начало нравиться. Оно вполне ничего, если честно.

— Она унаследовала от матери хороший вкус, — подтвердил я.

— Но, как ты и говорил, она сделала мне больно, и я хотел тоже сделать ей больно. И у меня был такой странный… приход, что ли. Она попыталась блефовать, понимаешь, а я разрушил ее блеф, она проиграла. Настала пора ей усвоить урок. Так что вместо того, чтобы…

Я немного подождал концовки этой фразы, но Рассел молчал.

— Ясно, — сказал я, потому что не хотел смотреть, как он бьется в поисках слов для того, что я и так уже понял. Черт, да я мог закончить этот рассказ за него.

— Ну я подошел к ней, она так и стояла перед дверью, и велел ей подвинуться. Помню, мне показалось, это не я говорю, не мой голос. И удивился — кто эти люди? И подумал: я же могу прекратить это прямо сейчас.

— Но не прекратил.

— Нет. И поскольку она так и стояла у меня на дороге, я поставил сумку и взял ее за плечи.

Он вытянул руки перед собой во тьму, словно видел там Джули.

— И тут… не знаю. Может, она споткнулась о сумку. Услышал грохот, глянул — а она уже на полу. Налетела на…

Он запнулся и не мог продолжать.

— На кресло, — подсказал я.

Он уставился на меня влажными ошалевшими глазами.

— Нет, на стереоустановку.

— Ох, извини.

На своем творческом семинаре я бы объяснил студентам, что ради симметрии это непременно должно быть кресло.

Но Рассела симметрия не волновала.

— Я все думал, что-то не так. Она не могла упасть. Я всего лишь отодвинул ее. Может, грубовато, но я не толкал ее. Почему она лежит на полу, как это могло случиться?

И снова я дожидался продолжения, пока не понял, что на том его история заканчивается. Он не пришел ни к какому заключению, потому что не мог сдвинуться с того момента, когда обернулся и увидел Джули на полу и счел себя виноватым, хотя не понимал, как это произошло. Пока я слушал отчет Рассела, больше всего меня удивляло, что он не спросил Джули, сильно ли она ушиблась, и чем глубже он погружался в эту историю, тем больше меня пугала мысль, что не спросил он потому, что ему было наплевать. Но теперь я заподозрил иную причину. Образ Джули на полу впечатался в сетчатку его мысленного ока. Ему и в голову не пришло, что она могла лишь слегка пострадать, потому что каждый раз, когда он думает о ней, он видит ее там, на полу, одной рукой Джули прикрывает травмированный еще в детстве глаз. Все замерло на этом моменте, никакого «после» нет. Если бы я спросил Рассела, где сейчас может быть Джули, этот вопрос сбил бы его с толку. Разумом он сознает, что с тех пор прошло несколько дней, но для Рассела Джули остается все на том же месте, где он ее покинул. Возможно, он подошел к ней, попытался понять, куда пришелся удар, отнять ее руку от глаза, но к этой минуте драматический акцент их ссоры сместился. За несколько минут до того всю эту сцену разыгрывал Рассел, и он мог изменить ее ход, если бы захотел. А теперь настал черед Джули разыгрывать свою сцену как ей вздумается. И она решила устранить Рассела из своей сцены — как он перед тем решил наказать ее.

С этого момента его жизнь под заклятием. Он не может продвигаться вперед, он может лишь снова и снова обсуждать, как он попал туда, где находится теперь.

— Все-таки, — сказал он, — я хотел, чтобы ты выслушал и мою версию. Понимаю, ты должен верить Джули, но…

— Послушай, Рассел… — начал я, понятия не имея, как продолжу.

— Я хочу, чтобы ты и Лили знали: я выплачу вам все до цента, что вы нам одолжили. В смысле, даже если мы с Джули не помиримся.

— Рассел.

— Это займет какое-то время, — скорбно признал мой зять, который с осени был безработным. — Возможно, случившееся даже подтолкнет меня наконец. Пора сделать хоть что-то, даже если это что-то окажется ошибкой.

— Люди часто говорят так перед тем, как совершить ошибку, Рассел.

— Сегодня я позвонил тому человеку в Атланте. Прошлым летом он предлагал мне там отличную работу, большие деньги. Но мы строили дом, и я отказался.

— Эту историю я уже слышал.

— Вряд ли, Хэнк, — возразил он. — Я даже Джули не говорил.

Я молча ухмыльнулся в темноте.

— А, понял, — вздохнул он. — Знакомая история, вот ты о чем. И чем она обычно заканчивается?

— Я забыл, — ответил я.

Я и большинство моих коллег по кафедре — вот как это обычно заканчивается. Не стоит еще больше удручать парня.

— Той вакансии, что он мне предлагал, теперь уже, само собой, нет. Но он считает, что, наверное, сможет что-нибудь устроить.

— В Атланте.

— Компания находится там, Хэнк. В Атланте. Если бы компания была в Рэйлтоне, все вышло бы иначе.

На время избавившись от образа Джули на сетчатке своего внутреннего ока, Рассел стал самим собой — чуть ироничным, чуть посмеивающимся.

— Это я понимаю, Рассел.

— Отлично. Мне показалось, не задремал ли ты на минутку.

Я заверил, что ловлю каждое его слово.

— Ладно. Если этот чувак позвонит, думаю, я соглашусь. Если наскребу на билет на самолет.

В доме зазвонил телефон.

— Должно быть, Лили, — сказал я. — Звонит предложить тебе денег.

— Она всегда вовремя, — согласился Рассел. — Повезло тебе с ней.

Телефон звонил, мы сидели и слушали.

— Ты не возьмешь трубку? — спросил Рассел, когда включился автоответчик.

Через секунду послышался голос, но сквозь закрытую дверь я не мог разобрать чей.

Рассел поднялся:

— Не буду больше тебе мешать. И я бы просил не говорить Джули про Атланту.

Я пообещал молчать.

— Спасибо за все, — сказал Рассел, окидывая взглядом веранду. — Я почему-то всегда чувствую себя здесь как дома.

Он осматривал мой дом с большей нежностью, чем когда-либо на моих глазах осматривал свой собственный.

— Но про ос ты мне соврал, — добавил он, указывая на свес крыши, где следовало бы висеть гнезду, будь наши дома идентичны.

Мы пожали друг другу руки.

— Обещай, что не уедешь, не повидавшись с Джули, — потребовал я, потому что подозревал, что именно таков его план.

— Я позвоню ей, — ответил Рассел, — но вряд ли она захочет меня видеть.

— Все равно ты должен съездить поговорить с ней, — повторил я. Он должен убедиться, что с ней все в порядке. Что она давно уже не лежит на полу. Что она не будет до конца своих дней прижимать руку к поврежденному глазу. — Лили вернется завтра, не знаю точно, в котором часу. Сможете встретиться здесь, если захочешь.

— Я подумаю.

— Где ты сейчас живешь?

— У друга.

Я сунул ему клочок бумаги и ручку:

— Запиши мне телефон, чтобы я смог найти тебя, если понадобится.

Нехотя он подчинился.

— А ты мне так и не скажешь, как ухитрился свалиться в сточную яму?

Я поднял глаза к звездам ради пущего драматического эффекта.

— Я уснул и обмочился. Мне стало стыдно, и я спрятался на потолке над кафедрой.

Он пожал плечами:

— Не хочешь говорить — так и скажи, Хэнк.

— В другой раз, — пообещал я. Что-нибудь сумею измыслить более правдоподобное, чем правда. Конечно, я давно не практиковался, но «Нью-Йорк Таймс» когда-то восхваляла юного Уильяма Генри Деверо Младшего, сына знаменитого литературного критика, — мол, его сюжеты «крепкими корнями уходят в сад реалистической прозы».

— Это немного обидно, — вздохнул Рассел. — То есть я-то рассказал тебе все.

— Не все, Рассел, — ответил я. — Люди никогда не рассказывают все.

Кажется, он удивился, что мне это известно. Неужто думал, это его личная тайна? А чем же, по его мнению, профессионально занимается мужчина вроде меня?

Глава 30

Не прошло и двадцати минут после отъезда Рассела, как в начале нашей дороги появился какой-то автомобиль. Я следил, как свет фар перемещается по склону мимо соседских домов. Когда он миновал последний поворот, стало ясно: это ко мне.

На миг я понадеялся, что это Лили возвращается пораньше, чтобы застигнуть меня врасплох, но я же знал — этого быть не может. Когда проживешь с женой столько, сколько прожил я, научишься узнавать не только рокот ее автомобиля, но и тот особый звук, который автомобиль производит, когда она за рулем. Сотни раз я видел, как моя жена въезжает на эту гору, и я знал, что сейчас едет не она — не ее автомобиль, не ее скорость, не так направлен свет фар. Едет человек, бывавший здесь раньше, но довольно давно и не ночью; он помнит, какие у нас крутые повороты, но не помнит в точности, где они, и вынужден снижать скорость, чтобы их не пропустить. Я устрашился, не Тедди Барнс ли это — спешит отпраздновать мою победу, спросить, права ли Грэйси и в самом ли деле я прятался на потолке, спланировать дальнейшие действия, выяснить, вернулась ли Лили, и сообщить ей последние известия о безумии ее супруга. Или, хуже того, он хочет поговорить о своей жене и Илионе.

Приказав Оккаму сидеть, — иногда он даже подчиняется — я встал, включил наружный свет и подошел к перилам как раз вовремя, чтобы увидеть, как из машины вылезает Тони Конилья, один из очень немногих людей, кому я в этот вечер мог бы и порадоваться.

— Ты не отвечаешь на звонки, — заявил он, — и не перезваниваешь, хоть твой автоответчик-врунишка обещает.

Из-под мышки у Тони торчала бутылка. Оккам гавкнул на него сверху.

— Я раз десять тебе сегодня звонил, — продолжал Тони. — Твои коллеги сказали, ты исчез после кафедрального собрания. Они подозревали, что ты прячешься у меня.

— Ты же знаешь моих коллег. Если б они не приходили к неверным выводам, они бы вообще ни к какому выводу не пришли.

Тони почему-то не продвигался к веранде, а перегнулся через капот своей машины и что-то рассматривал. Уже настала ночная тишина, и я слышал, как потрескивает, остывая, мотор. С тех пор как уехал Рассел, похолодало. Оккам дважды крутанулся вокруг своей оси, рухнул на пол, вздохнул и спрятал морду между лап.

— Поднимайся.

— Сейчас приду, — пообещал Тони, однако с места не тронулся. — Сначала попытаюсь разгадать загадку.

— Ладно, считай, я купился, — сказал я. — Какую такую загадку?

— Откуда на крыше твоего авто взялась блевотина. — Он ткнул пальцем.

Тони припарковал свой автомобиль бок о бок с моим, и теперь, когда он мне показал, я увидел, что так оно и есть. Всё мой отец виноват. Если бы гараж не был завален его книгами, там стояла бы моя машина — в безопасности.

Тони подошел ближе, чтобы исследовать блевотину.

— Свежая. Полицейские эксперты установили бы время — не более часа.

Я не удержался от смеха.

Тони поднялся по ступенькам веранды, прошел сквозь раздвижные двери в кухню и вернулся с двумя стаканами, один вручил мне.

— Алкоголь, — заговорщицки сообщил он, предъявляя мне бутылку. Четверть галлона дорогущего кентуккийского бурбона, трети уже недостает. Даже при слабом освещении на веранде я увидел, что глаза Тони налиты кровью и что пить он начал без меня.

— Когда прикончим эту, я знаю, где раздобыть еще.

Он поставил бутылку, подался вперед, упершись руками в перила, снова уставился на мой автомобиль.

— Блевун сидел на этом кресле, — сказал он, осмотрел свои руки в поисках дополнительных улик и обтер их о штаны, прежде чем налить нам по изрядной порции бурбона. Я сделал глоток — о лучшем напитке и мечтать нельзя. Билли Квигли, случись он тут, пролил бы слезы религиозного умиления.

Тони в упор смотрел на меня:

— Невысокого роста. Левша. Хромает. Служил в Индии. Это элементарно, однако больше я пока ничего не могу сказать, разве что — недавно он ел спаржу.

Пока Тони занимался этой загадкой, я решил другую, которая весь день болталась на периферии моих мыслей.

При виде Тони недостающий кусочек встал на место. Девушка на заднем сиденье полицейского автомобиля — это та же девушка, на которую я наткнулся в прошлый четверг, когда ушел от Тони, та рослая особа, не испугавшаяся меня на дороге в три часа ночи и заявившая, что я не он. «Он» — теперь я понял — Тони, и я также сообразил, что направлялась она к его дому. Я припомнил телефонные звонки, которые неоднократно вытаскивали Тони из джакузи, и как после очередного звонка он оставил трубку висеть на шнуре, — видимо, это и побудило девицу искать личной встречи. Также я вспомнил, как Мисси Блейлок настойчиво уговаривала меня расспросить Тони о том, что произошло после моего ухода. Окончательный вывод: должно быть, нынче девица ворвалась к Тони в аудиторию, полиция силой выдворила ее из кампуса, и в результате Тони вынужден был отменить наш запланированный матч по ракетболу. Уильям Оккам был бы доволен таким рассуждением: оно охватывает основные известные нам факты, не вступает в противоречие ни с одним из них и не усложняет без необходимости. Но моей теории недоставало резонов, побудительных мотивов, истины, скрывающейся за известными фактами. Былой писатель во мне хотел бы знать, насколько удастся приблизиться к глубинной истине, следуя за пунктиром фактов?

Не так уж близко, вероятно. Пародия на расследование, которую Тони разыграл вокруг блевотины на капоте моего автомобиля, напомнила, сколь велик разрыв между фактами и подлинным пониманием их смысла. Каким образом Тони мог бы догадаться о Расселе и Джули, о крахе их брака, о гибели их любви? Наши душевные муки никогда не бывают простыми. Уильям Оккам, снабдивший человечество факелом разума, при свете которого нам следует изучать мир физических объектов, сам воздерживался от применения бритвы к иррациональному, где сущности множатся, словно вирусы под микроскопом. Рассел не коротышка и не левша, он не служил в Индии, он не хромает и, возможно, даже не ел спаржу, но с какого-то момента практически любой набор случайных деталей имеет шанс не хуже всех прочих оказаться истинным.

Ограниченность интуиции, фантазии и превращает людей вроде Уильяма Генри Деверо Младшего в автора единственной книги, как я опасаюсь, и, возможно, поэтому сегодня я завидую Рейчел. Хоть я и сказал своей литагентше, что не завидую, на самом деле это не так. Не успеху Рейчел я завидую — моя ревность относится не столько к успеху, к подтверждению таланта, сколько к той необходимой художнику самоуверенности, которая из них проистекает. Прежде Рейчел сплошь состояла из вопросов, но сегодня она ощутит наконец, что обладает ответами, увидит некоторые паттерны достаточно отчетливо, чтобы убедительно описать их детали. Она допустит вероятность того, что утлое суденышко ее таланта вполне способно плыть по морю. Не поддаваясь волнам сомнения, которые грозят потопить всех мореплавателей, она отважно развернет свой парус по ветру. И вот тот миг, когда это произойдет, — ему я завидую.

Тони как-то странно смотрел на меня, и я понял: только что у меня случился очередной провал. Как обычно в таких случаях, я сверился с часами, пытаясь сообразить, долго ли я отсутствовал. И как всегда, не смог точно ответить на этот вопрос, потому что не успел заметить, когда провал начался.

— Слушай внимательно, — велел Тони. — Мы затронем сейчас сложную тему.

Я был рад это слышать. Ничто не могло бы доставить мне большего удовольствия, чем мысль, что Тони явился для важного разговора и готов к нему приступить.

— Я тут обдумывал тайну человеческой привязанности, — сообщил он в виде преамбулы.

Я кивнул:

— Это прогресс. На прошлой неделе ты думал о совокуплении.

— Я подумываю отказаться от совокупления, — сказал Тони — по своему обыкновению, убийственно серьезно.

— От акта или от темы для разговора?

— И от того, и от того. Обсуждать эту тему с тобой и раньше особого смысла не было, а теперь я пришел к выводу, что акт может помешать мне обрести мое истинное призвание, а именно религию… Ты смеешься?

— Ты хочешь сказать, что тебе есть что предложить Господу, а не только женщинам?

— У меня с духовным измерением дело обстоит лучше, чем у всех твоих знакомых, — заявил Тони. — Знаешь ли ты, что я каждый день хожу к мессе?

Я ответил правду — что этого не знал. И из сделанного в такой форме заявления Тони я также не мог заключить, правда это или нет.

— Мне есть что предложить в духовных делах. Тайна человеческой привязанности, в особенности желания, принадлежит духовной сфере, пусть и не все это понимают.

Я поудобнее устроился в кресле. Поехали.

— Взять таких мужчин, как мы, — продолжал Тони. — В конечном итоге мы — истинные мужи веры.

— В самом деле?

— Без дерьма.

— Хорошо, — сказал я. — Отлично.

— Например, я думаю, не будет ошибкой сказать, что ты чувствуешь существенную привязанность к своей жене. Прекрасная женщина, если будет позволено высказать мое мнение, вполне достойная величайшей твоей любви.

— А Тедди считает, что я недостаточно ее люблю, — заметил я.

— Ага! — воскликнул Тони. — Тедди несет бремя человеческой привязанности к той же самой женщине. Чья привязанность сильнее? Твоя, ибо ты познал свою возлюбленную, или его, ибо он ее не познал?

— Мы о познании в библейском смысле?

— Мы говорим о познании с большой буквы. Мы говорим об эпистемологии. Мы больше не говорим о совокуплении — разве что лишь в той мере, в какой совокупление помогает нам постичь свой духовный мир. Мне казалось, это ясно. Ты питаешь привязанность к своей жене, но также, если не ошибаюсь, некие чувства у тебя вызывают и другие женщины?

Я не ответил, решив, что это риторический вопрос, как большинство вопросов Тони. Оказывается, нет.

— Ты имеешь в виду любовь?

— Нежность, — уточнил Тони. — Человеческую нежность. Да ладно, пусть любовь. Ты влюблен в свою жену.

Этого я отрицать не стал.

— И тем не менее ощущаешь нежность и к другим женщинам?

— Я бываю… — я поискал точное слово, — очарован.

— А! — с раздражением отмахнулся он. — К сожалению, тем самым подтверждается общее мнение — ты застрял на подростковой стадии эмоционального развития. Но не будем спешить. Допустим, что «очарование» — это и есть интуитивное знание о добродетелях другого человека. А также допустим, что нас влечет к добродетели, то есть в конечном счете мы стремимся познать Бога.

— Продолжай, — поощрил я его, хотя, убей меня, не понимал, почему мы должны все это допускать. Мне припомнилось, как нынче днем я заглянул в декольте Мег Квигли. Несомненное влечение, которое я в тот момент ощутил, не имело никаких теологических коннотаций.

— Но любовь ли это? Влюблен ли ты в других женщин?

— Наверное, наполовину.

Тони поморщился, но не дал сбить себя с мысли.

— Ты наполовину влюблен в других женщин, помимо своей жены, — подытожил он, кивая, словно это вполне рациональное состояние. — Наполовину — нормально. Наполовину — вполне законно. Ничего дурного нет, когда речь идет о пятидесяти процентах. Главное — не больше пятидесяти. Ты уверен, что влюблен в них не на пятьдесят один процент?

Я отпил еще немного бурбона и прислушался к тому, как тепло разливается все ниже и ниже, до самого желудка.

— Но Тедди считает, что и жену я люблю только наполовину. Если так, это значит, что всех женщин я люблю поровну, и свою жену, и других.

— Если, — возразил Тони, голосом подчеркнув чрезвычайную важность этой оговорки. — Жене полагается больше половины, — добавил он. — Мою любовь к Джуди я оцениваю в девяносто с лишним процентов.

Тони был первым из нашего поколения рэйлтонских преподавателей, кто прошел через развод — двадцать, что ли, лет тому назад. То ли в тот год, когда мы попали в Рэйлтон, то ли на следующий. Он так давно гоняется за молодыми женщинами, что многие считают, будто и в браке он вел себя так же, а это неправда. Расставание с женой стало причиной, а не следствием того, что Тони имеет так много предложить другим женщинам.

— Попал в отличники. В верхние десять процентов, — продолжал он, явно довольный, что нашлась подходящая к его рассуждениям метафора.

— Легкое отклонение от кривой. В самом верху графика, справа. И почти на всем протяжении нашего брака ее привязанность ко мне также была значительной. Не исключительной, но во вполне приемлемых границах. Семьдесят процентов или сверх того. Неплохо. Удовлетворительно. «Устойчивая привязанность», так бы я это охарактеризовал. В ту пору я все старался поднять ее уровень до восьмидесяти с небольшим, это казалось мне достижимой целью. От удовлетворительной оценки — к оценке «хорошо». Ведь когда сам ты отличник, тебя не очень-то удовлетворяет «удовлетворительно». Но чем активнее я подталкивал ее привязанность к восьмидесяти и далее, тем быстрее она соскальзывала в противоположном направлении. Вскоре она уже скатилась к шестидесяти пяти. Проходной балл, и то с натяжкой. Совсем не старалась. А я все еще был отличником, заметь себе. Изо дня в день — девяносто пять, девяносто шесть, девяносто семь, для меня это была норма. В итоге она скатилась ниже тех пятидесяти процентов, о которых ты говоришь, она уже не была даже наполовину влюблена, — по крайней мере, не была влюблена в меня.

Как я и надеялся, Тони был самым подходящим для меня собеседником в такую ночь. Слушая его, я не мог не улыбаться. Вернее, мне казалось, что это улыбка. Мое лицо что-то проделывало в темноте, я это ощущал.

— В итоге наш развод оказался благом. В долгосрочной перспективе это вредно — любить на девяносто с лишним, когда твоей возлюбленной с трудом даются даже семьдесят. Стоит такой ситуации затянуться, и кто-то из двоих обзаведется оружием.

Он подался вперед и подлил бурбона в мой стакан — немного, потому что я и с первой порцией еще не справился.

— Как это выходит, что я пью вдвое больше тебя, да еще и разговаривать успеваю?

Если начистоту, я боялся приняться за выпивку. Боялся, что не смогу остановиться, очень уж хорошую штуку принес Тони. Будь я уверен, что на этой бутылке дело и кончится, я бы пил с ним наперегонки, но Тони заранее предупредил, что знает местечко, где можно раздобыть вторую, да и я знаю с дюжину таких мест, самое близкое — кухонный бар, где я припрятал, не открывая, бутылку ирландского виски, даже более дорогого, чем этот бурбон.

— Долгое время после ее ухода я держался там же, на вершине. Очень редко опускался в смысле уровня привязанности, но знаешь, правду говорят — на вершине одиноко. А спустя месяц или год еще и глупо себя чувствовать начинаешь. Соображаешь, как много ты можешь предложить другим женщинам, если перестанешь сосредоточиваться на одной.

— Не забывай, конец истории мне известен, — перебил я. — Я знаю, как много ты можешь предложить другим женщинам. Ты хвастаешься этим в раздевалке дважды в неделю.

— А ты не забывай Джо Нэмета, — парировал он. — «Если ты на самом деле можешь — это не похвальба».

Бурбон таинственным образом испарился. Я протянул стакан за добавкой.

— Но вот еще что, — задумчиво сказал Тони. — По большей части с тех пор, как я могу столько предложить другим женщинам, моя привязанность к бывшей жене пребывает на вполне комфортной отметке чуть за шестьдесят, а иногда опускается даже до пятидесяти пяти примерно. На прошлой неделе, когда я лежал в джакузи с представительницей местной прессы, привязанность к бывшей опустилась до пятидесяти с небольшим, что для меня предпочтительно, потому что на пятидесяти с небольшим появляется выбор — туда или сюда. Появляется шанс сохранить достоинство. А ты же знаешь мой девиз.

Я улыбнулся:

— «Достоинство прежде всего»?

— Я тебе говорил?

— Догадался [24].

— Но вот еще что, — повторил он свой зачин, и я не понял, идет ли речь о том же самом или теперь он зашел с другой стороны. — Находишься на своих комфортных пятидесяти с небольшим, в горячей ванне с представительницей местной прессы (офигенные сиськи), и вдруг, безо всякой разумной на то причины, тебя вновь отбрасывает к максимальным оценкам в смысле привязанности к женщине, которую ты не видел уже десять с лишним лет, — она за это время, кто знает, может, безобразно растолстела — к женщине, с которой ты собирался провести всю жизнь и даже клялся в этом при свидетелях, и ты бы хотел понять: почему это случилось именно сейчас? То есть у тебя ответственное собеседование, и ты вовсе не хочешь быть, как прежде, отличником в смысле привязанности. Хочешь находиться на пятидесяти, максимум шестидесяти с небольшим, чуть выше среднего, лишь бы стыдно не было.

— И что же ты в таком случае советуешь?

Он уставился на меня как на дурака, но все же подлил нам обоим в стаканы.

— Какой тут совет? Слушай внимательно. Суть — тайна человеческих отношений. Я привожу статистические данные, обсуждаю тончайшую калибровку человеческого сердца, научно к этому подхожу. Что касается тебя — тут я понятия не имею, как и что. Ты сказал, что наполовину влюблен. Я всего лишь пытаюсь прояснить твое статистическое мышление. Я даже не знаю, в кого ты наполовину влюблен.

— А это имеет значение для статистики?

— Нет, — признал он. — Но мне любопытно. В какую женщину может быть наполовину влюблен мужчина вроде тебя.

— Знаешь дочь Билли Квигли, Мег? — услышал я свой голос словно со стороны.

— И кто бы мог упрекнуть за это мужчину вроде тебя?

— А еще моя секретарша Рейчел.

— Тоже подходящая женщина для мужчины вроде тебя, чтобы полувлюбиться. Понимаю.

— А еще Боди Пай на женской кафедре.

— Лесбиянка, — прокомментировал Тони. — Ты же знаешь, что она лесбиянка?

— Это значит, что она не может полувлюбиться в меня, но не что я не могу в нее полувлюбиться.

— Верно. — Тони согласился с моей логикой. — Но тут-то и вступает в игру достоинство.

Я глянул на него.

— Я возражаю не против образа жизни, а против напрасной траты чувств, — пояснил он. — Я бы сказал то же самое, если бы ты сообщил, что полувлюблен в гаечный ключ. Наверное, твоя проблема именно в этих пятидесяти процентах. Ни рыба ни мясо. Кстати говоря, ты ужинал?

Не ужинал, честно ответил я.

— Знаю одно местечко в городе, там хорошая еда. И еще кое-что, что может тебя заинтересовать, — добавил он, приподнимая бутылку, уже почти пустую, у донышка плескалось на полпальца мутной жидкости. — Они и спиртное подадут, если правильно их попросить.

— Мы слишком пьяны, чтобы садиться за руль.

— Пешком не дойти. А между этим домом и рестораном только деревья, больше ничего.

— Деревья-то меня и пугают, — сказал я. — В них врезаешься — а они стоят.

— Следуй за мной! — скомандовал Тони.

— Наверное, они уже закрываются. Почти девять.

— Ты слишком зажился в Пенсильвании. В Нью-Йорке цивилизованные люди в это время только начинают думать об ужине. Лишь христиане-фундаменталисты уже откушали.

— Они тоже имеют что предложить Богу.

— Чушь! Они верят, что Бог может многое предложить им, вот и все. Надевай свой пиджак. Вдруг натолкнемся на одну из тех женщин, в кого ты полувлюблен.

Мы сели каждый в свою машину и не превышали скорость в двадцать пять миль в час на всем пути до «Эвергринс», довольно приличного ресторана по меркам Рэйлтона. Таких у нас мало, вот почему в любой вечер здесь непременно встречаешь знакомых. В этот вечер я уже из холла увидел Джун и Тедди, ужинавших в третьей от двери кабинке. Удивился, застав их вдвоем в публичном месте после той сцены, что разыгралась между Джун и Илионой в коридоре корпуса современных языков, и еще больше удивился, когда Тедди потянулся через стол и взял Джун за руку. В другом конце зала Пол Рурк и вторая миссис Рурк, похоже, ожидали свой счет, вторая миссис Р. покачивала на большом пальце ноги полуснятую под столом сандалию.

А в центре зала я заприметил Боди Пай с симпатичной молодой женщиной.

— Такое твое счастье, — слишком громко заявил Тони. — Лесбиянка.

Я по дороге слегка протрезвел, а Тони, похоже, наоборот, развезло. Раз уж мы добрались сюда, надо бы плотно поесть.

Тедди и Джун обернулись, и я им помахал. Они сблизили головы, нетрудно было догадаться, о чем они спорят — Тедди предлагает позвать нас за столик, а Джун, ненавидевшая Тони, категорически возражает.

— С чего вдруг столько народу в ресторане вечером в понедельник? — удивился я.

— Два по цене одного, — пояснил Тони.

— Кто-то из нас ужинает бесплатно? — спросил я.

— Я, — уточнил Тони. — На прошлой неделе я выложил пятьдесят пять долларов за устрицы.

— Я-то гадал, кто за них заплатил. Правильно, что это был ты, ведь ты же их все и съел.

Мы заняли последний свободный столик, но через пару минут Рурк и вторая миссис Р. остановились возле нас по пути к выходу. Вторая миссис Р. — женщина, в которую я даже наполовину влюбиться бы не смог. Но как она ухитряется шагать по жизни с неизменно скучающим выражением лица? Я бы не хотел состоять в браке с Полом Рурком, но трудно поверить, что он вызывает у жены скуку.

— Привет, преподобный, — сказал я.

— Счастливчик Хэнк! Празднуешь возможность еще недельку побыть во главе кафедры?

— Думаю заказать омара, — сообщил я.

— Жаль, ты опоздал минут на десять — Джун перегнулась через стол и поцеловала муженька. Я собирался взять десерт, пока это не увидел. — Он уже двинулся прочь, но спохватился: — И давно ты знаешь, что поиски завкафедрой отменены?

Даже в сильном подпитии я распознал ловушку. Рурку больше всего хотелось бы подловить Джейкоба Роуза на прямой лжи.

— А их отменили? — спросил я.

Конечно, я к себе пристрастен, но мне показалось, что сыграл я так же убедительно, как наш декан. Это, пожалуй, еще одна причина поверить в то, что из меня мог бы выйти неплохой декан. Может, виной тому четверть галлона бурбона или присутствие моего давнего врага, но мне вдруг приглянулась идея сделаться его начальником. Иуда Долбодятел. Так и вижу табличку с именем на двери.

— Не стоило и спрашивать, — сплюнул Рурк. — Двадцать лет я знаком с тобой и с Джейкобом, и вы оба ни разу не сказали мне правду. Приятного аппетита, не подавись омаром.

— Будьте осторожны за рулем, — пожелал я второй миссис Р.

Ее муж дернулся, но уже не обернулся.

— А была настоящая дикарка, — заметил им вслед Тони.

— Неужели ты и ей мог многое предложить? — вздохнул я.

Он даже глаз на меня не поднял.

— Ты думаешь, что все мои знания сводятся к плоти. Но это не так.

В центре зала молодая женщина, которая пришла вместе с Боди Пай, поднялась и направилась в дамскую комнату. Высокая, спортивная на вид, смутно мне знакома. Возможно, тренер какой-нибудь студенческой команды. Судя по выражению лица Боди Пай, это их прощальный ужин. Боди вынула сигареты, зажгла одну, спохватилась, что сидит в зале для некурящих, и погасила. Перехватив ее взгляд, я улыбнулся, попытавшись этой кривой улыбкой засвидетельствовать понимание и сочувствие, но, боюсь, засвидетельствовал только, насколько я пьян. В ответ она глянула на меня так, словно приняла за бывшего мужа, того самого, из-за кого стала лесбиянкой.

Дождавшись официанта, я заказал большую порцию ребрышек, и мой сотрапезник уставился на меня в ужасе.

— Не стоит.

— Что значит «не стоит»?

— Ты хоть понимаешь, как это вредно? — После шунтирования Тони сделался убежденным врагом красного мяса. — Знаешь, сколько фунтов непереваренного животного жира носит в своем теле средний американец?

Учитывая, сколько спиртного Тони потребил нынче вечером, я предпочел его не слушать. Официант завис в сомнении, и я повторил заказ.

— С кровью, — уточнил я.

Тони заказал речную форель.

Когда официант ушел, а Джун Барнс отправилась в дамскую комнату, Тедди подошел к нам, раскрасневшийся от возбуждения, придвинул себе стул.

— Чего Рурк хотел? — настойчиво спросил он. — Сегодня после собрания он кокнул лампу у себя в кабинете. Швырнул ее в стену.

— Интересовался моим мнением, согласишься ли ты снова избираться в заведующие, — соврал я. — Не хочет выдвигать тебя, пока не выяснит, готов ли ты.

Тедди следовало бы соображать лучше и не покупаться на такое. Пол Рурк — тот самый человек, кто организовал его изгнание с должности, которую я ныне временно занимаю. И все же в глазах Тедди вспыхнула надежда. В вечно изменчивом мире кафедральных интриг ситуация и в самом деле могла перемениться настолько, что Тедди сделался бы приемлемым в глазах Рурка. Вдруг мое еще более тираническое правление задним числом представило эпоху Тедди как триумф демократии? Вдруг та пора кажется всем теперь золотым веком? И по сравнению со мной Тедди выглядит нормальным человеком: за все шесть лет в должности заведующего он ни разу не грозился, что намерен поубивать уток.

Необязательно быть Тедди, чтобы такие мысли замерцали в мозгу, — мечта придает им правдоподобие, как придает она правдоподобие самым невероятным сценариям. Это же безумный мир, говорит себе Тедди. Мир, где Джейкоб Роуз и Грэйси Дюбуа способны пожениться, его собственная жена незадолго до серебряной свадьбы заводит роман с юнцом, специализирующимся на сериалах, — нет ли шанса и ему в таком мире вновь занять кафедру? Вообще-то шанса нет, но Тедди совсем не сразу это осознал.

— Ты шутишь, да? — выговорил он наконец, и усилие, с каким он пытался скрыть разочарование, пробудило во мне сильнейшее желание обойтись с ним жестоко — с человеком, который так долго был моим другом. Как я уже говорил, у меня много общих глубоких мыслей и чувств с моим псом, и в этот момент я вполне разделял желание Оккама воткнуть Тедди в пах острый нос, и я так же мало способен противиться искушению, как Оккам — на прошлой неделе.

— Не унижайся, Тедди, — посоветовал я.

По лицу Тедди я увидел, как больно я обидел его. Удар ниже пояса, действительно в стиле Оккама, вытянутым носом в мошонку, но то ли присущее Тедди великодушие, то ли давняя дружба побудила его найти извинение моей грубости.

— Слушай, ты совсем пьян, — сказал он.

— Несущественно, однако верно, — согласился я.

Он пожал плечами:

— Я подошел только затем, чтобы тебя поздравить…

— Как же, как же! — перебил я, не желая замечать, как глаза Тедди набухают слезами. Точно с таким же видом он исповедовался мне в том, что обожает мою жену, точно с таким же видом объяснял, что я недостаточно ее люблю, — много лет назад, когда мы оба были молоды. — Ты посплетничать хотел.

Я ожидал, что Тони меня одернет, но мой сотрапезник впал чуть ли не в коматозное молчание. Явился официант с салатами, я вновь глянул на Тони и с удивлением обнаружил на его лице гримасу, похожую на угрозу. Он ткнул вилкой в помидорку черри, красовавшуюся посреди тарелки, так злобно, что помидорка подпрыгнула и укатилась на стол. Поскольку беглянка оказалась ближе всех к Тедди, он протянул руку, желая поймать ее и вернуть законному владельцу, но Тони уже вскочил с места и вновь со всей силы ткнул вилкой — на этот раз попал, вонзил все три зубца и пригвоздил помидор к скатерти, разбрызгав сок и семена. Зубцы прошли настолько близко от пальцев Тедди, что тот испуганно отшатнулся. Боди Пай наблюдала эту сцену, и вместе с ней еще половина зала. Мы, пьянчужки (по крайней мере, в ту ночь мы были ими), говорили слишком громко, и, разумеется, никакие слова не разносятся по ресторану так ясно, как слова гнева.

— Два придурка. Ясно. — Тедди отодвинулся, но не встал. — Пойду отсюда подальше.

— Ой да сиди, — велел я без особой нужды — Тедди и не пытался подняться. Все его угрозы сугубо академичны, и более прочих — угроза уйти. И возможно, он почуял, что я пусть запоздало, но устыдился своих выходок. В руководстве для водителей сказано, что отрезвление наступает только со временем, но в моем случае стыд способствовал быстрому отрезвлению. — Правда, сиди.

Тедди с готовностью Оккама придвинул стул обратно к столу.

— Чего ты на меня злишься? — полюбопытствовал он. — Я же голосовал за тебя.

— Может быть, именно поэтому. Как ты думаешь? — Не дождавшись ответа, я продолжил: — А может, меня бесит, что, отправившись вечером в понедельник в ресторан, непременно натыкаешься чуть ли не на всех университетских.

Весьма неудачная попытка извиниться. Я подразумевал присутствие Рурков, но, конечно же, к университетским относились и Тедди с Джун, и слышавшая мой громкий голос Боди Пай.

— Ладно, забудь, что я наговорил. День был тяжелый. У вас тут что намечается?

Лицо Тедди прояснилось, и я понял: он ждал, когда же я задам этот вопрос.

— Мы с Джун отправляемся в круиз, — сказал он, светясь от радости. — Только что решили. Нам в самом деле пора немного отдохнуть от всего этого. Обойдется недешево, но…

Тони тем временем исхитрился прикончить свою порцию, пока я все наматывал на вилку листок салата, словно спагетти. Он так и не сказал Тедди ни слова, а при упоминании его жены злобная гримаса на лице Тони сделалась еще страшнее. Тони будто поднялся вместе со мной на приливной волне бессмысленного гнева и несся на гребне этой позаимствованной эмоции, не ведая, что ее первоначальный владелец благостно соскользнул с нее. Без приглашения он потянулся за моей помидоркой черри и с третьей попытки проткнул ее, излив большую часть помидорных внутренностей на мой латук. Для Тедди это было уже чересчур — на этот раз он не только отодвинулся от стола, но и встал.

— Окажи мне услугу, — внезапно произнес Тони, набив рот салатом и впервые обращаясь напрямую к Тедди. Пришлось ждать, пока он прожует и сможет продолжить. — Скажи чертовой бабе, на которой ты женат, что я и пальцем не трогал ту девку!

Разумеется, Тедди не было никакой нужды выполнять эту просьбу. Ее слышал весь ресторан, включая саму Джун, только что вышедшую из дамской комнаты. Боди Пай пыталась привлечь внимание официанта, помахивая кредитной карточкой. Ее спутница так и не вернулась.

Тони придвинул к себе мой салат и накинулся на него с поразительной свирепостью. Я лишь беспомощно наблюдал за этим. Тедди, которому предоставили все мыслимые причины и поводы, чтобы в ярости покинуть нас, словно прирос к полу. Лишь когда он встретился глазами со мной и я слегка пожал плечами, он молча отошел от стола. Последний лист латука оказался огромным, но Тони не сделал передышку, чтобы его разрезать, а целиком запихал в рот, энергично действуя пальцами. И это мужчина с самыми приличными, я бы даже сказал, изысканными манерами из всех, кого я знаю (за исключением Финни). Тони Конилья, обозвавший меня кретином за то, что я полил устрицу соусом. Но сейчас у меня не было ни малейшего шанса продемонстрировать свои дурные манеры. Мой сотрапезник сожрал свой салат, затем мой, а теперь доедал хлеб. Мне ничего не оставалось, кроме подливы, и я не был уверен, сохраняются ли у меня права на нее.

Единственный, кто мог разрешить подобную ситуацию, — Джейкоб Роуз, и я пожалел, что его нет с нами, хотя ситуацию он бы разрешил за мой счет. Первым делом он бы заявил, что с ресторанами мне до чертиков не везет. Чаще всего меня попросту не замечают официанты, а если и принесут еду, она мне не достанется. А ведь Тони заранее предупредил, что платить за ужин предстоит мне.

Покончив с хлебом, Тони огляделся в поисках официантов, но те куда-то подевались. И стакан для воды и стакан с виски уже опустели, и я заметил, что Тони обильно потеет, хотя в ресторане было не жарко. Учитывая его проблемы с сердцем, я забеспокоился, не стало ли ему дурно, однако стоило мне спросить, все ли в порядке, Тони поднялся из-за стола, утер салфеткой лицо, лоб и загривок и швырнул салфетку на стол:

— Сейчас вернусь!

Поскольку я решил, что он направляется в уборную, то не стал его останавливать, но он подошел к столику, где сидели Тедди и Джун, так и не дозвавшиеся официанта со счетом. Во всем зале не было ни одного официанта, и мысленно я дал себе зарок не переусердствовать нынче с чаевыми. Особой отваги от официантов мы не вправе ожидать, но вся эта смена оказалась слишком робкой, чтобы на что-то рассчитывать.

Джун попыталась встать из-за стола, когда заметила приближение Тони, однако она опоздала, да и Тони поднял руки, показывая, что идет с миром. По крайней мере, я принял это за знак капитуляции. В руках у него ничего не было. Он скользнул в кабинку и пристроился рядом с Джун.

Внезапно возле моего локтя возникла Боди Пай.

— Эта сцена будет развиваться в лучшую или худшую сторону? — пожелала она знать.

Я жестом пригласил ее присаживаться, но Боди отказалась.

— Не знаю, что на него нашло, — сказал я.

Она кивнула:

— Я же тебя в пятницу предупреждала.

— Когда?

— Когда ты витал в облаках. Тони тебе ничего не рассказывал?

— Нет. Только подбирается к этому. — Произнеся эти слова, я понял, что угадал. Именно к этому мы и продвигались всю ночь. — Если прежде не вырубится. И если я не вырублюсь.

— Надеюсь, ты не за рулем?

— Черт, нет.

Она покачала головой:

— Сраный иезуит прав: ты никогда не говоришь правду.

— Ну…

— Позвони мне, если понадобится тебя подвезти, — сказала она. — Он возвращается.

Тони и в самом деле пробирался обратно, поникший, уже безобидный, хотя прочие посетители были в этом вовсе не уверены, и со всех сторон несся скрежет торопливо отодвигаемых на его пути стульев. Я увидел, что он взял счет у Тедди и Джун, — хороший способ извиниться перед Тедди. Способов извиниться перед Джун не существует.

— Профессор Конилья, — приветствовала его Боди. — Рада вас видеть.

— Профессор Пай. — Тони галантно взял ее руку и поцеловал. — Позвольте называть вас Пай-девочка?

За считаные минуты Тони вновь стал собой — насмешливо-очаровательным, невыносимым, человеком, которого никто не принимает всерьез.

— Сегодня моя очередь всех обижать! — сказал он.

— Между нами, — Боди отдернула руку настолько быстро, насколько позволяли приличия, — насчет Джун ты прав. Чертова баба на тропе войны. И она ничего не забудет.

— Что ж, — вздохнул Тони и приветственно поднял мой бокал с водой. — Тогда пусть помнит.

Наконец принесли наш ужин, все официанты разом вошли в зал, а Боди удалилась, попрощавшись.

— Должен признать, — сказал Тони, — эта лесбиянка — классная.

Я с изумлением обнаружил, что во мне пробудился изрядный голод при появлении ребрышек — аппетитных, кровавых. Тони поковырялся в форели и спросил, нельзя ли ему попробовать мое блюдо. Я начал отрезать ему кусок, но он меня остановил.

— Только жир, — сказал он, потянулся и цапнул вожделенный кусок.

Жевал он с выражением, близким к религиозному экстазу.

Все мы предпочитаем не то, что лучше для нас.

Глава 31

Ее звали Йоланда Экклс, долгое время она провела в клинике Херефорда поблизости от города, пока не сочли, что она может вернуться в общество. Первым делом после того, как она поселилась в Башнях Рэйлтона, Йоланда записалась на университетские курсы. Это ей посоветовал консультант и пообещал, что платить будет штат. Еще он посоветовал не бросать лекарства: «Не забывай, что с тобой происходит, когда ты пропускаешь прием».

Но у лекарств есть побочное действие — все становится серым, расплывчатым, нечетким. Конечно, Йоланда была благодарна лекарствам, они позволяли ей существовать среди людей, и люди обращались с ней, пока она оставалась од действием этих средств, как обращались бы с любой другой грузной девицей с широкой костью и прямыми мышиного цвета волосами, которая так тяжело ступала, что мебель дребезжала, а по воде в стаканах проходила рябь. Облегчение — когда тебя не воспринимают как человека с особыми проблемами. В аудитории она садилась сбоку или в заднем ряду, вела подробный конспект, хотя потом не могла в нем разобраться. Она пристально следила за преподавателями, ловя малейшее проявление доброты, и это интересовало ее гораздо больше, чем информация о делении клеток. На курсы, которые вели женщины, она не записывалась.

Несмотря на проблемы с восприятием информации, неспособность отличать более важное от менее, ослышки, склонность отвлекаться и принимать сказанное с иронией буквально, она все же справлялась, чаще всего получая тройки, но порой и четверки. Пока Йоланда принимала лекарства, она могла составить конкуренцию похмельным однокурсникам, лентяям, сидящим на наркотиках и смертельно скучающим.

Не было нужды консультанту напоминать, что происходит, когда она перестает принимать лекарства. Она этого не забывала. На самом деле она вспоминала такие моменты ностальгически. Как будто после долгих месяцев мертвого штиля ее паруса наполнялись ветром. При правильном подборе лекарств Йоланда чувствовала себя так, словно она торчала на одном месте посреди замершего озера, а все прочие весело скользили вокруг, в их парусах шумел ветер, она слышала, как другие смеются, время от времени ловила обрывки веселых разговоров. Разве честно, чтобы ветер дул на одной стороне озера, а на другой — нет?

Когда она пропускала прием, паруса ее малого суденышка расправлялись не хуже прочих, и она могла участвовать в общем веселье, пробираясь среди бойкой стайки, ветер в волосах, ветер раздувает одежду. Низкое серое небо становилось высоким и голубым, воздух был столь прозрачен, что Йоланда почти различала в перистых облаках лик благого Господа. Она все равно оставалась одна, разумеется, но движение доставляло радость, и смеющиеся люди махали ей из соседних лодок так, что она ощущала их привет, хотя на таком ветру общение сводилось к движению руки и улыбке.

Так чувствовала себя Йоланда в дни, когда пропускала прием лекарства, и именно поэтому никак не могла забыть советы своего консультанта. К тому же она знала, что он прав: если слишком долго не принимать лекарство, теплый ветер задует слишком сильно, порвет ее некрепкие паруса и выбросит вновь на камни клиники Херефорда, где Йоланда больше не хотела оказаться. И все же такая перспектива пугала не намного больше, чем жуткий штиль под воздействием лекарств, когда другие лодки весело отплывали прочь, когда она понимала, что все остальные приветливо махали не ей, а друг другу.

Такая картина сложилась в моей голове под рассказ Тони. Принесли кофе. Зал опустел. Метафору с парусами я добавил от себя, манера всеведущего рассказчика — всего лишь упражнение. В последние годы, когда мое творчество сводилось к колонке в «Зеркале заднего вида», почти не представлялось возможности впасть во всеведение, хотя я продолжаю учить такому повествованию студентов на семинаре творческого письма — и вместе с тем предостерегаю их от его издержек. Всеведение требует сочетать немалый жизненный опыт с нахальством, и с наступлением среднего возраста эта техника все более меня привлекает — возможно, потому, что я, как не устают напоминать мне жена и дочь, частенько постигаю истину с опозданием и тщусь дать всем понять, будто знал ее с самого начала. Прибегая ко всеведению, я получаю возможность изъяснять тайны жизни, которые никак не мог бы постичь в повествовании от первого лица, поскольку это более скромная форма, даже если я — Уильям Генри Деверо Младший.

— Значит, девица влюблена в тебя? — уточнил я.

— Одержима, — уточнил Тони. — По ночам она слышит мой голос, он исходит из стен. Она думает, что я Бог. Говорит, что носит под сердцем дитя от Бога.

— Иисусе! — вскрикнул я, не подумав. — Так она утверждает, что у вас был секс?

— Великолепный секс, — печально ответил он, от его обычной бравады остался лишь отдаленный намек. — Секс, какого ни у кого прежде не бывало. Секс совсем на другом уровне.

— Казалось бы, если она слышит твой голос из стен, это несколько подрывает достоверность ее свидетельства.

— Многие люди предпочитают верить худшему. Комитет Джун по сексуальным домогательствам и непристойному поведению включил расследование на полную катушку. Боюсь, завтра эта история выплеснется на первые страницы нашей газеты, — разве что ты убьешь еще одну утку.

— Кстати, насчет верующих, — подхватил я. — Девицу нельзя вернуть под наблюдение психиатров?

— Мы очень на это надеемся. Сегодня случился третий инцидент за семестр. Дважды ее приходилось силой удалять с территории кампуса. Но обычно попросту звонят ее психотерапевту, она снова начинает принимать лекарства, и ее снимают с контроля. К тому же придется ждать, пока в Херефорде появится свободное место.

— К счастью, до конца семестра уже недалеко.

— Тогда она перестанет появляться в универе, — согласился Тони, — но она уже и около моего дома возникает. Если бы в ту ночь ты задержался еще на двадцать минут, ты бы ее увидел. Только что я пребываю наедине с представительницей местной прессы — и вот она тут как тут, раздевается и лезет к нам в ванну. Само собой, местную прессу здорово тряхануло.

— Возьми отпуск, — посоветовал я. — Сдай дом на лето какому-нибудь аспиранту и уезжай.

— Тогда уж проще продать дом и свалить навсегда. Из-за этой истории я окажусь в первой строчке из списка Дикки. У всех на биофаке постоянный контракт, и я слышал, что от одного из нас непременно отделаются.

— Ты в самом деле думаешь, что они могут вот так запросто начать увольнять людей с постоянным контрактом?

— Я думаю, что они думают, что могут.

— Не уверен.

— Тут есть интересный момент, — сказал он. — Помнишь, как всем нам, кому скоро стукнет шестьдесят, прошлым летом предлагали бонусы, если мы согласимся на раннюю пенсию?

Смутно припоминаю. Если не ошибаюсь, Билли Квигли даже раздумывал какое-то время над этим предложением.

— Ну вот, на прошлой неделе я позвонил кадровику и сказал, что, возможно, соглашусь. Угадай, что мне ответили?

— Предложение отменяется?

Он кивнул.

— Для всех?

— Этого я не знаю. Но в моем меню оно больше не значится.

— И ты думаешь, теперь они готовы к еще более экономным решениям?

— Именно это я и думаю. К тому же я не уверен, готов ли мой декан безоговорочно меня поддерживать. Ему давно уже поперек души, что я могу так много предложить женщинам.

Тут я призадумался, стал бы я сам безоговорочно поддерживать Тони, будь я его деканом.

— Значит, ты думаешь, на твоей кафедре тоже есть список?

Он посмотрел мне прямо в глаза:

— Я думаю, список есть на каждой кафедре. Я думаю, список есть и на кафедре английской литературы. Я точно знаю, что на кафедре английской литературы есть список.

— И ты слышал, что его составил я?

— Я слышал, что список существует.

На кассе я расплатился за свой ужин и ужин Тони, а Тони — за Тедди и Джун. Я сказал ему, что зайду в уборную. Он предложил подождать меня, но выглядел усталым, даже измученным, и поскольку я вполне мог там задержаться, я посоветовал ему сразу ехать домой. В такую ночь мужчина вроде меня страшится истины прежде, чем столкнется с ней. После приключившегося со мной днем мочеиспускания — очистившего душу, хоть и замаравшего штаны — я вновь вернулся к жалкой капели. Конечно, я рассчитывал, что человек, способный наполнить вращающееся офисное кресло уриной в пять часов вечера, сумеет как следует облегчиться и в полночь, но вот меня снова заперло — болезненно, грубо.

А на улице падал снег. По прогнозу, и все же чудо.

Он только начался, когда я вышел из ресторана, опускался крупными, влажными хлопьями. Место, где еще недавно стояла машина Тони, уже засыпало белым. Вполне вероятно, если снег шел с такой силой в Рэйлтоне, то еще гуще — в Аллегени-Уэллс, на высоте.

У подножия взгорка Приятной улицы я свернул на обочину, к гравиевой дороге, ведущей в депо, и проследил, как медленно и трудно взбирается в гору другой автомобиль, единственный, что я увидел с тех пор, как отбыл от ресторана. На полпути машина утратила сцепление с дорогой, задний ее конец занесло, колеса прокручивались, но она добралась до первого плато и остановилась, словно собираясь с отвагой и решимостью, задние огни тревожно алели. Машина слишком долго торчала там, и я заподозрил, что мы с водителем — два сапога пара. «Что же дальше?» — спросил я вслух, и в тот момент, когда я услышал свой голос, у машины включился левый поворотник. Автомобиль свернул влево, медленно отползая от опасной конфронтации. Лишившись сотоварища, я сосредоточил внимание на темном депо, плоский его ландшафт там и сям нарушали черные силуэты вагонов. Странным образом это походило на городской пейзаж, только в таком случае весь город находился бы под землей и только вершины прямоугольных домов выглядывали бы из-под снега. От такой фантазии мир покосился, и вместе с ним закувыркался мой желудок. Я закрыл глаза, и через десятилетия до меня донеслись мамины слова. «Мы забудем это», — уверила она меня.

Каким-то образом мы — или, по крайней мере, я — сумели сохранить верность этому обету. Сколько времени прошло после ухода отца, прежде чем стало ясно — мне, если не маме, — что он не вернется? Год или около того, как мне помнится, но, возможно, намного меньше. Мы все еще жили в том же предоставляемом университетом доме, то есть годичная аренда еще не истекла. Значит, всего несколько месяцев. С его уходом дом погрузился в молчание. Как странно — ведь отец был читателем и писателем, и в доме всегда соблюдали тишину ради его умственных занятий. Моя мать тоже читательница, но мне всегда казалось, что мы блюдем тишину именно ради отца. Но, очевидно, я ошибался: теперь, когда уже не было нужды заботиться об Уильяме Генри Деверо Старшем, тишина сделалась еще более глубокой, пугающей. После уроков я удалялся в темный сырой подвал, откуда маме приходилось выкликать меня к обеду. Что я там делаю? — каждый раз спрашивала она. И, помнится, я не мог ответить на ее вопрос.

Этот дом на окраине кампуса университет приобрел недавно — он скупал прилежащие к его территории земли с прицелом на дальнейший рост. Дом, где мы жили, несколько лет спустя снесут, как и все остальные в том квартале, и построят на этом месте дополнительный медицинский корпус. Былой владелец, тоже профессор, был, очевидно, существом иного рода, нежели Уильям Генри Деверо Старший, — подвал его был полон инструментов. Там стоял огромный верстак с тяжелыми литыми тисками на одном конце и циркулярной пилой (я научился ее вращать) на другом. Были тут и шлифовальный станок, и дрели, и специальная оловянная коробка с десятками насадок. Одну стену целиком занимали крюки, с которых свисали молотки, уровни, ручные пилы и ножовки, у всех рукояти были гладко отполированы многолетней работой. Поодаль, в темном углу, толпились садовые инструменты: несколько грабель, лопата для снега, заступ, обычная лопата. Помню, когда я наткнулся на эту лопату, то подумал, что вот и не стоило просить ее у соседа, когда отец копал могилу для Рыжухи. Но отец, сколько знаю, ни разу не заглядывал в темный подвал, потому и понятия не имел, какими располагает инструментами. Когда погас отопительный котел, он вызвал мастера, а когда мастер явился, указал ему на дверь в погреб, где, как он считал, находился котел. Больше информации он предоставить не мог.

Инструменты — единственный мой источник сведений о мужчине, который жил в этом доме прежде, чем этот дом перешел к нам. Сверх этого я знал только, что этот человек прожил здесь много лет. Мы слышали, что он не был женат и, соответственно, не обзавелся детьми. Жаль, думал я, поскольку, беря в руки его инструменты, я представлял себе мужчину, который позволил бы, чтобы мальчик вроде меня терся рядом, пока он работает. Я даже думал, что ему это было бы приятно.

В тот день моя мать спустилась по ступенькам подвала бесшумно, а не окликнула меня, по своему обыкновению. Я прихватил моток веревки, забрался на стул и завязал узел на одной из труб, переплетавшихся ажурной решеткой под потолком. За миг до того, как я обернулся и увидел маму, я проверил надежность веревки, потянув за нее обеими руками, — убедился, что узел не развяжется, что труба выдержит мой вес. Ровесник решил бы, что я собираюсь покачаться на манер Тарзана, перепархивая с одного воображаемого дерева на другое, но когда наши взгляды встретились, я понял, что мама подумала совсем другое, и я дал волю свирепому горю, о силе которого не догадывался до той самой минуты.

Как я оказался уже не на стуле, но в маминых объятиях? Как догадался броситься к ней, откуда знал, что она не рассердится? Ведь я не сумел бы объяснить то, чего во всей полноте не понимал и сам, — что я не собирался положить конец своей жизни, хотел лишь убедиться, что труба выдержит мой вес, если мне когда-нибудь это понадобится, если станет хуже, если сделается невыносимо.

И откуда она знала верные слова, которые нашептывала мне, когда ее пальцы впивались мне в спину под торчащими мальчишескими лопатками? Как догадалась сказать, что мы — она и я — забудем это? Как сумела прошептать эти слова с таким неистовым убеждением, что я не мог не поверить? Различала ли она сама двусмысленность этой фразы? Что предстояло нам забыть — боль, причиненную уходом отца? Это ли она имела в виду? Или то, что, спустившись в подвал, она застала меня на стуле с веревкой в руке? Наверное, и то и другое. Но я не знал главного — как мы сделаем это? Как сумеем забыть? Положиться ли на ход времени? На божью милость? Друг на друга? Неважно. Только ее уверенность имела значение, больше ничего. Это произойдет — и точка. Она дала мне слово. Я должен был положиться на ее слово — и так и сделал.

Когда я открыл глаза, мир уже восстановил вертикаль и вагоны стали просто вагонами, а не верхней грядой утраченного, утонувшего города. Сколько ни щурься, добиваясь, чтобы по краям картинка размылась, вагоны так и останутся сами собой. Тем лучше. Не стоит, убежден, впадать в сентиментальность, вспоминая о мальчике, настигнутом мимолетной идеей, преходящей скорбью. Ведь поблизости от того места, где я сейчас сижу, мужчина моих лет по имени Уильям Черри недавно расстался с жизнью, улегшись на рельсы и позволив тому, что намного превосходило его размерами и силой, унести прочь из этого мира некую боль — какую, этого мне никогда не узнать. А знать я хотел бы вот что: покосился ли мир и перед его глазами, как только что накренился передо мной? Забыл ли Уильям Черри, что мир способен на такое? Сделался ли весь видимый мир совершенно чуждым, перед тем как Уильям с ним расстался? Или же мир не накренился и в этом дело? Остался обыденным и полностью соответствовал привычным меланхолическим ожиданиям самоубийцы — вагоны всего лишь вагоны, выстроились вдоль бесконечных с виду рельсов до самого горизонта, насколько Уильям Черри мог охватить взглядом?

Я не хочу умирать. В этом я настолько уверен, насколько, полагаю, человек может быть в этом рационально уверен. Я не хочу узнать, когда завтра обращусь к Филу Уотсону, что нащупанная им в моей простате асимметрия представляет собой опухоль, и все же некая часть меня воспримет такое известие с восторгом. Откуда это берется — не могу себе представить. Точно так же я вовсе не хочу, чтобы женщина, на которой я женат, которую я люблю, покинула меня, но мысль о ее уходе возбуждает меня больше, чем совместное старение и удовлетворенное продвижение в нежном тандеме к могиле. Мысль, что Лили найдет кого-то мне на замену, совсем не желанна, однако сметающую преграды новую любовь — а что может сделать этот мир страннее, чем делает его любовь? — я мог бы наполовину пожелать ей. И себе.

Наполовину. Слышится шепот Тони Конильи: наполовину — дозволено.

Более неотложный вопрос: что сочтет дозволенным для меня молодой, затянутый в форму полицейский, чье приближение сквозь снег я наблюдал в зеркале заднего вида. Как долго вспыхивал синим и красным маячок его автомобиля? Коп постучал в окно, я опустил стекло и предъявил права. Он посветил на них фонариком. Потом направил луч мне в лицо, проверяя сходство с фотографией. Не возражаю ли я против его просьбы выйти из машины? (О черт, нет.) Пил ли я алкоголь? (О черт, да.) Куда я направляюсь? (Хороший вопрос.) Буду ли я любезен ответить на него? «В Аллегени-Уэллс», — пробормотал я. Это вы так думаете, парировал он. Оказывается, направляюсь я на заднее сиденье полицейской машины. Коп подхватил меня под локоть, сильно и заботливо потянул.

На недолгом пути до участка он, я заметил, изучал мое лицо в зеркале заднего вида.

— Скажите как есть, — потребовал он, когда мы свернули на парковку, и на миг мне почудилось, что сейчас он обвинит меня в подготовке к самоубийству — там, в темном депо. — Вы тот парень, который уток убивает, так?

Единственный телефонный звонок я истратил на Тони Конилью. По моей логике, ответственность за все это безобразие на нем. Но Тони не ответил. Он был пьянее, чем я. Если доехал домой и вырубился, его уже трезвоном не поднимешь. Не позвонить ли Тедди? Вытаскивать меня из кутузки посреди ночи — повинность как раз в его вкусе. Он вечно высматривает очередную историю о Хэнке Деверо, чтобы пополнить свой репертуар. Но расскажет он ее скверно, как и все прочие, и к тому же я слишком дурно обошелся с ним в ресторане, чтобы теперь взывать о помощи.

— Вашей жены нет дома? — спросил, задирая брови, старый коп, когда я повесил трубку. Мысль его была очевидна: без малого два часа ночи, а жена этого бедолаги где-то шляется. Понятно, отчего мужик пьет.

— Знаете что? У нас имеются отличные комнатки прямо тут.

В данный момент я был на все согласен.

— Я мог бы много кому еще позвонить, — сказал я конвоиру, провожавшему меня по коридору в вытрезвитель. Не хотелось, чтобы он подумал, будто я одинокая душа, ни друзей, ни коллег. Черт, у меня есть даже декан, стоит его позвать, и он приедет за мной. Единственная причина, по которой я тут, — исполнить пророчество.

— Ночь понедельника. Почти вся камера ваша, — сказали мне, и это правда. Из полудюжины коек занята лишь одна. — И товарищ подходящий. Сегодня у нас высшее общество.

В основе любой реальности лежит истина. Такова моя вера. Порой для наблюдаемых явлений можно подобрать несколько более-менее осмысленных объяснений, но точное истолкование фактов всегда опознается по его красоте, по его простоте. Тони Конилья не подошел к телефону по той простой причине, что его не было дома. Его не было дома, потому что он не может находиться в двух местах одновременно — раз он здесь, он не может быть там. А он здесь. Это я видел.

Я не стал будить его ради того, чтобы поздороваться, хотя соблазн и был. Не стал, чтобы не лишать его мистического момента следующим утром, когда он проснется, обнаружит меня в камере и не сумеет понять, хоть с бритвой Оккама, хоть без, откуда же я взялся. Он не успокоится, пока ему все не разъяснят, пока не уничтожится вероятность иного мира, отличного от знакомого нам, — иного мира, по которому мы тоскуем.

Я лег на дальнюю от Тони койку и задумался о будущем.

В моем возрасте Уильям Оккам был отлучен от церкви, бежал от мести римского папы, чей авторитет он ставил под сомнение в поджигательских памфлетах, своего рода колонках того времени, с тиражом меньше, чем у рэйлтонского «Зеркала заднего вида». В ту пору не существовало среднего класса, к которому можно было бы апеллировать, да и в любом случае Уильям, давно изгнанный из университета, рассматривал свою миссию иначе, нежели я в Западно-Центральном Пенсильванском университете. Вероятно, большее сродство он бы обнаружил с Уильямом Генри Деверо Старшим, который всегда воображал, будто обращается к немногим избранным коллегам и старшекурсникам, современному эквиваленту средневековых схоластов, носителям знания, арбитрам светского вкуса. В моем возрасте, в пятьдесят лет, у Оккама еще оставалось впереди четырнадцать лет, а по меркам четырнадцатого столетия шестьдесят четыре года — глубокая старость. И самое лучшее: жизнь не утекала из него помаленьку, словно воздух из несильно проткнутой шины. Его унесла Черная смерть, он не предвидел конец заранее, пока смерть не явилась за ним — грязный, грубый, демократичный враг, споривший с Уильямом точными, элегантными силлогизмами, разбивший в пух и прах логику философа и объединивший скорой смертью то, чего не могла объединить жизнь, — противоречивые порывы разума и веры, которые задавали течение его жизни.

Странные мысли для человека в тюремной камере города Рэйлтона, штат Пенсильвания, в два часа ночи, и если об интеллектуальном уровне прежних обитателей этой камеры можно было судить по надписи на потолке надо мной, я тут — единственный, озаботившийся такими вопросами. Глядя на потолок, я сообразил, что во второй раз за день получил совет жрать говно. Я закрыл глаза и уснул, считая вагоны.

Когда я проснулся, Тони Конилья стоял надо мной. Похоже, с ним приключился тот трансцендентный момент, который я предвидел ночью.

— Я просил тебя приехать за мной, а не присоединиться ко мне.

— О чем ты? — Я приподнялся на локте.

— Я истратил вчера ночью звонок, оставив сообщение на твоем автоответчике, — пояснил Тони.

Услышав это, я невольно расплылся в ухмылке.

— А я позвонил тебе! И тебя тоже не было дома.

Я протянул ему упаковку аспирина, которую всегда храню в бардачке «линкольна» и благоразумно прихватил с собой прошлой ночью. Тони вдумчиво разжевал несколько таблеток. Сравнив свои версии событий, мы убедились, что арестовал нас один и тот же молодой коп и ни одному из нас не было предъявлено обвинение.

— Он хотел составить протокол, пока я не сказал ему, что я профессор, — пояснил Тони. — Пока я не сказал ему, что я — Хэнк Деверо.

— Здорово же он удивился, наткнувшись полчаса спустя еще на одного Хэнка Деверо.

— Ты сказал ему, что твой отец вернулся в Рэйлтон? — поинтересовался Тони. — Вот и объяснение.

Я не помнил, когда я сообщал Тони о возвращении моего отца, но, видимо, сообщил, раз он об этом знал. Сегодня мне предстояло нанести визит У. Г. Д. Старшему — долг, с исполнением которого я затянул.

— Когда нас выпустят, как думаешь? — спросил я, спуская ноги с койки. Хотя новый день сулил не больше веселья, чем предыдущий, почему-то мне уже хотелось его начать.

— Когда тут подают завтрак, как думаешь? — вопросом на вопрос ответил другой Хэнк Деверо.

Глава 32

Забрав машину, я потащился в Аллегени-Уэллс позади фургона с логотипом питтсбургского телеканала. Когда я задал себе вопрос, какой сюжет мог заманить новостников из столь дальних мест на двухполосную асфальтную шоссейку, соединяющую Рэйлтон с Аллегени-Уэллс, полученный ответ меня не порадовал. И еще меньше я порадовался, добравшись до Аллегени-Уэллс и обнаружив там регулировщика, дирижирующего транспортом на перекрестке. Вместо того чтобы свернуть влево, к Имению I, я свернул вправо, проехал между наклонными столбами Имения II и дальше под деревьями по дороге, ведущей к дому Пола Рурка, где остановился и выключил зажигание. Вторая миссис Р. в пушистых тапочках, фланелевой ночнушке и зимнем пальто сидела в шезлонге на веранде и поедала сладкие хлопья из высокой коробки. Час еще ранний. Без двадцати восемь. Солнечно, воздух постепенно прогревался, но еще холодно.

— Можно подняться на борт? — крикнул я.

Она поглядела на меня сверху вниз.

— Ого! — тускло выговорила она. — Выходит, я знаю то, чего никто больше не знает.

Откуда-то изнутри дома раздался голос ее мужа:

— Отметь в календаре.

Я поднялся по ступенькам и устроился рядом с ней. На веранде два таких раскладных кресла, нам хватит, пока ее благоверный не вздумает присоединиться. Миссис Р. протянула мне коробку хлопьев, я зачерпнул горсть.

— «Хлопья с утра — ура!» — процитировал я рекламный лозунг тридцатилетней, что ли, давности. Скорее всего, эта женщина слышала его впервые. — Что вы такое знаете, чего никто не знает? — спросил я.

— Знает, где ты прячешься, — ответил ее муж, выходя через раздвижную стеклянную дверь. Он принес две чашки кофе, одну вручил мне. Вторая миссис Р. поглядела на мужа в надежде, что другая чашка предназначалась ей. Когда он отпил глоток, она встала и ушла в дом. Рурк уселся в освободившееся кресло. Волосы его были еще влажными и блестели после душа.

— Я знал, что в итоге ты перебежишь ко мне, — сказал он, закидывая ноги на перила. Не очень-то они ухаживали за своей верандой. Дерево пересохло, потрескалось. Две-три доски отошли, а на других угрожающе вспучились гвозди.

— Симпатичный пейзаж, — заметил я. — Нет листьев, все на виду.

Вообще-то деревья на этой стороне шоссе покрывались почками, по крайней мере, некоторые. Но на другой стороне листва уже загустела так, что отсюда едва можно было разглядеть промельки металла и стекла. Тем не менее было ясно, что вся петляющая между деревьями дорога занята автомобилями и фургонами, и, если я не ошибался, на вершине грузовика собирали мобильную спутниковую систему.

— Попробую угадать, — предложил я. — Убита еще одна утка.

— Ты пропустил интервью Лу Стейнмеца местным новостям. Он заявил, что личность злоумышленника им известна.

— Он так и сказал — «злоумышленник»?

Тут я вспомнил, что вторая миссис Р. не вернулась к нам с кофе. Я-то собирался уступить ей свое кресло. Рурк перехватил мой взгляд на раздвижную дверь.

— Не переживай за нее. Она курит свой утренний косячок.

— Шутишь?

— Она ходит обдолбанная с той самой минуты, как мы поженились.

— Ого.

Он кивнул:

— Мне пришлось завязать. Думаю, в этом причина моих отключек.

— Не знал, что ты смолишь.

— Не смолил бы — давно бы покалечил тебя бейсбольной битой.

— Значит, зря завязал, — сказал я.

Он фыркнул.

— Сделай одолжение, никому не говори, что побывал тут. Годами я клялся во всеуслышание, что если ты заявишься сюда, я сброшу тебя с веранды и полюбуюсь, как ты катишься до самого шоссе.

Я знал, какая роль отведена мне в этой драме. Я привстал и заглянул через перила, демонстрируя должное уважение к фантазиям Пола. Далеко пришлось бы лететь. Если сразу не шарахнешься головой в дерево, так и будешь лететь до самого шоссе.

— Вряд ли тебя это заинтересует, но сегодня утром мне звонил этот поц Герберт, — сообщил Рурк. — Профсоюз сумел раздобыть копию списка.

Я с минуту смотрел на Пола и только затем ответил:

— Мне показалось, ты мне поверил, когда я сказал, что списка нет.

— Не совсем так, — поправил он. — Ты сказал, что не составлял списка. Этому я поверил.

— А теперь ты говоришь, что список существует.

— По каждой кафедре.

— В том числе по английской?

— В том числе по английской.

Я обдумал его слова.

— Я тронут, преподобный, — сказал я, и это была чистая правда.

Теперь он долго смотрел на меня.

— Чем, бога ради?

— Прежде ты всегда твердил, что я лгу.

— Ты всегда лжешь.

— Но на этот раз ты мне поверил.

Он пожал плечами:

— Один-единственный раз.

Мы помолчали.

— Лучше назови мне имена. Я поеду к Джейкобу.

— Чертов Джейкоб.

Вообще-то, когда я упомянул Джейкоба, у меня тоже стало скверно на душе.

— Позвони Герберту, — устало предложил Рурк. — Пусть он тебе скажет. Или Тедди. Небось крошка-сплетник уже в курсе. К тому же трое из четырех были вполне предсказуемы.

— Илиона?

— Номер первый.

— Финни?

— Второй.

Я сделал глубокий вдох:

— Неужели Билли Квигли?

— Три из трех.

— И кто-то, кого я не сумею угадать?

Он пожал плечами, все так же присматриваясь ко мне:

— Может, ты угадаешь. Я не сумел.

Тут стеклянная дверь раздвинулась и явилась вторая миссис Р. с третьим шезлонгом в руках. Лицо у нее было красное, она издавала то странное хихиканье, что производят некоторые любители косяков, когда уже не могут больше сдержаться. Рурк бесстрастно изучал жену, пока та раздвигала кресло на другом конце веранды.

— За все приходится расплачиваться, — проговорил он, и не было нужды так уж близко его знать, чтобы догадаться, что он вспоминает первую жену, милую и не слишком умничающую женщину, которую он унижал, пока она не сбежала от него, освободив место для второй миссис Р.

Я отодвинул свое кресло и встал.

— Кстати, это твоя псина бегает без призора?

— Оккам? Нет, он дома.

— По-моему, я недавно видел его в саду Чарлин. Значит, тут водится еще одна белая овчарка. А как тебе удалось выбраться и проскользнуть мимо репортеров?

— Ты же меня знаешь, преподобный, — сказал я. — Когда кажется, будто я загнан в угол…

Он кивнул, подтверждая, что знает, какой я скользкий и ушлый.

— Герберт призывает преподавателей проголосовать сегодня за забастовку.

— За неделю до конца семестра?

— Тем самым выпускники останутся без дипломов. Единственное эффективное политическое действие, на какое мы способны.

— Герберт оказался в списке своей кафедры?

— Он говорит, да.

Я кивнул и отважился улыбнуться:

— Неплохой список, судя по всему.

Я стоял у перил, за спиной — высокий обрыв вплоть до шоссе, так что я был рад, когда Рурк улыбнулся в ответ:

— На мой взгляд, прекрасный. От начала до конца. Я почти что готов за него проголосовать.

Вторая миссис Р. снова зафыркала. Дымок, отдающий марихуаной, тонкой струйкой поднимался к небу из ее угла веранды.

Спустившись на нижнюю ступеньку крыльца, я крикнул вверх:

— Слышь! — Отсюда мне были видны лишь стопы моего коллеги, задранные на перила. — Думаю, четвертый — один из нас, ты или я?

— Не стоит так уж волноваться по этому поводу, — снизошел ко мне голос былого врага. — Уж как-нибудь ты вывернешься.

— С чего это у тебя приподнятое настроение? — подозрительно спросила моя дочь, когда я переступил порог ее кухни (она как раз собиралась на работу).

— У кого?

— У тебя, — повторила она. — Ты ухмыляешься.

— Я отлучен от церкви. Папа вместе со своими ватиканскими приспешниками гонится за мной по пятам. Найди мне быстрого коня и оседлай его. А пока что я заскочу в твой душ, — проговорил я, а затем сделал паузу, чтобы оглядеть с ног до головы эту девочку, которой я когда-то менял подгузники. Вид у нее был такой, словно она провела ночь в нелегких раздумьях, но в итоге чувствует себя лучше, чем могла ожидать.

— Вперед, — ответила она. — За душ платил ты.

— Я?

Джули смущенно кивнула:

— Помнишь, вы с мамой одолжили нам деньги? Чтобы мы смогли оборудовать кухню и главную ванную? Только не говори, что забыл.

— Не уверен, что я вообще об этом знал.

Она поглядела на меня так, словно что-то про меня поняла. За эту ночь, которую она провела в раздумьях, со мной она точно разобралась.

— Это одна из твоих выдумок, да? Будто мама никогда ничего тебе не говорит. Ты притворяешься, будто все происходит за твоей спиной, — все то, чего ты не одобряешь.

— Действительно, происходит многое, чего я не одобряю, — подтвердил я.

— Ага, — кивнула она. — Типа ты бы не одолжил нам денег, когда они нам понадобились. Типа ты такой рациональный, такой логичный. Типа мама — сердце, а ты — сплошь мозги. Такую маску ты носишь. Только все понимают, что это не так. Помнишь тот день, когда я свалилась с велосипеда, когда я была маленькая? Помнишь, как ты плакал?

— То есть как ты плакала.

Она покачала головой.

— Вот я об этом и говорю. Почему ты не можешь признать, что ты плакал? Ты плакал, папочка!

— Угу, — согласился я.

— Я плакала, только пока болело, — сказала она. — А ты не мог остановиться. Я боялась посмотреться в зеркало, когда вернулась домой. Думала, там что-то ужасное. Думала, у меня пол-лица отвалилось. Я смотрела в зеркало и пыталась понять, из-за чего же ты плакал.

— Ты моя дочка, — напомнил я.

— Ну да, — согласилась она. — Конечно. Только…

Я подождал продолжения. Хотел бы подсказать ей, но, по правде говоря, чувствовал себя таким же беспомощным, как в тот момент, когда заднее колесо ее велосипеда забуксовало на гравии, застряло и она перелетела через руль. Это ли почувствовала мама там, на ступеньках погреба, когда прижала меня к себе и пообещала, что мы забудем? В ту пору мне казалось, что совсем не это, нечто противоположное. До сих пор я и не пытался вообразить себе, что она чувствовала.

— Я оставила тебе вчера сообщение.

— Я его слышал, — сказал я своей дочери. С трудом, но посмотрел ей в глаза. — Но ты не тому человеку его оставила. Рассел готов принять основную вину на себя. Почему бы не поговорить с ним?

— Потому что я слишком похожа на тебя. Тоже пекусь о том, как выгляжу. Я сменила замки. И теперь я не могу отсюда выйти. Смешно, как это получается, да?

— Наверное, кто-то должен ему это объяснить?

— Ты повидаешься с ним?

— Возможно.

У меня сохранился телефон, который мне дал Рассел, но почему-то я не сказал ей об этом.

— А почему ты решил принять душ здесь? — спохватилась она наконец, и я невольно улыбнулся.

Даже в детстве Джули была совершенно лишена любопытства. Если бы я вошел в дом с тасманийским муравьедом на поводке, она бы не спросила, кто это и откуда. Полагаю, отсутствие любопытства — главная причина, по которой ей никогда не давалась учеба. Хороший ответ на девяносто процентов зависит от умения предвосхищать вопрос, отличать важное от неважного, интересоваться чем-то настолько, чтобы заранее задавать вопросы самому себе. Джули, наверное, в жизни не справилась ни с одним тестом.

И я знал, что бы сказала сейчас Лили, окажись она здесь. Она бы напомнила мне, что Джули — продукт определенного жизненного опыта. Мы создали для нее мир, где она чувствовала себя в безопасности. Она знала, что мы не станем задавать вопросы с подковыркой или предъявлять завышенные требования. Ей не приходилось тревожно заглядывать за угол или постоянно проверять, что творится у нее за спиной. Если бы я или ее мать привели домой муравьеда, она бы сочла, что какая-то разумная причина у нас для этого есть, а потому объяснения не так уж нужны. Джули, сказала бы мне жена, живое свидетельство наших родительских талантов, редкий пример взрослого человека, не воспринимающего мир как опасное и ненадежное место. Она привыкла быть любимой, получать награду за свои старания, привыкла к доброму обхождению. С рождения она имела постоянный контракт и на него же рассчитывает сейчас, хотя детство кончилось. До этой истории с Расселом Джули была оптимистом. Ее оптимизм недавно подвергся испытаниям из-за недостатка денег, а может быть, и по другим причинам, но до прошлой недели ей в голову не приходило, что все может обернуться неблагополучно.

— Джули! — сказал я этой маленькой девочке. Новичку в мире взрослых.

После душа я разжился трусами Рассела и парой его носков. Заодно прихватил и его голубую оксфордскую рубашку на пуговицах. Немного широка в плечах, а рукава коротки, но под твидовый пиджак сойдет. Я также отыскал новую одноразовую бритву, забытую в глубине аптечки, и флакон подаренного на Рождество одеколона. Рассел мне всегда нравился, порой я интуитивно понимаю его лучше, чем родную дочь. Пожалуй, мы с ним очень похожи, особенно теперь, когда на мне его одежда.

В кухне я набрал номер, который оставил мне Рассел. Ответила женщина. Узнав ее голос, я повесил трубку, даже не поздоровавшись. Лишь тут я вспомнил, как она звонила из моего кабинета, как нежно звучал ее голос, когда она сообщала о моем местопребывании — Расселу, дожидавшемуся меня на парковке. Я проверил ее номер по телефонной книге, сравнил с тем, что дал мне Рассел. Что ж странного в том, что мне ответила Мег Квигли? Это ей я только что позвонил.

Я посмотрел в книге адрес. Студенческий район, полно больших старых домов, разделенных на плохонькие квартирки. Под конец весеннего семестра тротуары, даже будним утром, усеяны банками из-под пива, и на каждом третьем покосившемся крыльце стоит емкость размером с бочонок. Студенческая жизнь, говорили мне коллеги из Лиги плюща, мало чем отличается и в Дартмурте, и в Принстоне.

Я подъехал к дому, где жила Мег, и несколько минут просто сидел в машине, мечтая, чтобы кто-то выглянул в окно, увидел меня и спустился, а мне бы тогда не пришлось заходить в дом. Но окна были зашторены и тихи, и я осознал, что этот мой план обречен. Дверь соседнего дома внезапно распахнулась, оттуда вывалился юнец в джинсах и бейсболке, но без рубашки, зевнул, почесал живот. Я сразу узнал его — Бобо из моего семинара. Наверное, нехорошо, что я так и не запомнил его настоящее имя. Это может означать, что я был несправедлив к нему и в чем-то еще. Я почти убедил себя, что так оно и было, но тут Бобо подошел к перилам крыльца, повернул кепку козырьком назад, расстегнул ширинку и выпустил впечатляющую струю поверх перил прямиком в дверцу припаркованного на подъездной дорожке автомобиля — рядом с которым припарковался я. С удовольствием отмечу, что когда я вылез из машины, Бобо намочил свои джинсы, поспешно в них упихиваясь.

— Профессор Деверо! — тревожно произнес он. — Я не видел, что вы там сидите.

Он был ошеломлен моим внезапным появлением. Обхватил руками голую грудь, словно кто-то шепнул ему на ухо, что на улице вообще-то прохладно. Ему бы хотелось знать, а с похмелья он никак не мог сообразить, какую власть я имею над ним в данных обстоятельствах. Я наделен правом выставлять ему оценки за сочинения и утверждать эти оценки вопреки его протестам, так, может, у меня и иная какая власть над ним есть? Я прямо-таки слышал, как скрипят колесики в его медлительном мозгу. Я застал его с членом в руке, средь бела дня мочащимся на чужой автомобиль. С другой стороны, мы же не в кампусе, на эту территорию моя юрисдикция не распространяется. И какого черта профессор Деверо вообще сюда явился? Вот что он хотел бы знать. Пытался придумать, как бы задать вопрос.

— Занятно, — сказал я, потому что мне и правда это казалось занятным, — почему нужно повернуть бейсболку козырьком назад, чтобы мочиться вперед?

Бобо обмозговывал этот вопрос с такой серьезностью, словно я попросил его объяснить исчезновение шута после третьего акта «Короля Лира».

— Да не, — пробормотал он наконец, не слишком уверенно, на мой вкус.

— Необходимая предосторожность? — уточнил я, еще больше его запутав, — он даже согласился с моим предположением. — Хорошего дня, Бобо, — попрощался я.

— И вам, профессор Деверо.

Квартира Мег располагалась на втором этаже, мы столкнулись на лестнице. Волосы у нее были влажные, и в обычных обстоятельствах я бы счел эту интимную подробность привлекательной, однако нынче Мег не вызывала у меня иных чувств, кроме недоверия.

— Это вы позвонили мне четверть часа назад и трусливо повесили трубку? — требовательно спросила она. Похоже, на этой лестничной площадке я — не единственный, кто страдает от кризиса доверия.

— Не ожидал услышать ваш голос, — пояснил я.

— Поверить не могу, что он дал вам мой номер. Должно быть, забыл, что мы знакомы.

— Должно быть, так.

Оба мы одновременно почувствовали, как глупо выглядим, общаясь на площадке, от которой отходит сумрачный коридор.

— Послушайте, — сказала Мег, избегая смотреть мне в глаза, — мне так кажется, он решил остаться тут. А мне позарез нужно, чтобы он съехал, понимаете?

— Дайте ему час, и он уедет, — пообещал я.

— Он очень милый, но я ведь и с Джули дружу.

— Верно.

— Не то чтобы секс так уж много значил, — продолжала она. — Обман — вот что меня смущает.

— Вполне вас понимаю.

— Ну что ж, дверь не заперта, — завершила она, развернувшись и устремляясь вниз по ступенькам. Но внезапно остановилась, словно тут-то ее и осенило: — Вы здорово разозлились, правда?

— Наверное, для меня секс значит больше, — ответил я. Чего я не сказал, так это как я рад, что не решился разделить с ней тот персик.

Но она, похоже, поняла и без слов.

— Вы в точности мой старик, — сказала она, покачав головой. — Только что не пьете.

И ушла.

Квартира Мег — во всяком случае, гостиная — была обставлена с типичным студенческим шиком, так, словно девушка еще не выбрала, читать она предпочитает или выпивать. Повсюду наполовину сгоревшие свечи, разноцветный воск стекает по горлышкам винных и ликерных бутылок. Примерно две тонны книг навалено на доски, установленные на цементных блоках. Окинув взглядом корешки, я убедился, что любимые авторы Мег по большей части тоже не могли решить, что им надо — писать или пить. Ее экземпляр Уильяма Генри Деверо Младшего (забавно, как он всякий раз бросается мне в глаза на чужих полках) зажат между Фредериком Эксли и Скоттом Фицджеральдом.

Обнаружив Рассела крепко спящим среди сбившихся комом простыней Мег, я принялся пинать ногой кровать, пока не разбудил его. При виде меня он изумился еще больше, чем Бобо. Настолько изумился, что поозирался по сторонам, проверяя, где находится. Достаточно странно было бы проснуться в собственной кровати и увидеть перед собой тестя, но в спальне Мег Квигли, когда он лежит в ее постели, мое присутствие невозможно осмыслить.

— Вот видишь, про это я и говорил вчера, — напомнил я. — Никто не рассказывает все как есть.

Теперь-то уж я несомненно ощущал гнев, и я бы хотел назвать его праведным гневом, вот только непросто распалиться праведным гневом против человека, чьи трусы ты натянул на себя.

— Одевайся! — велел я. — Но сначала прими душ.

Рассел не спешил выполнять приказ, хотя мои указания были вполне ясны и просты.

— Вы бы вышли, — попросил он наконец. — Тогда я встану.

Невероятно.

— Страдаешь от застенчивости, Рассел?

Он уселся в кровати, подтянул простыни до пояса.

— Это ничего не значит, Хэнк. Мег ничего не значит для меня.

Я кивнул: дескать, понял.

— По крайней мере, в этом ваши показания совпадают. Она только что заверила меня, что и ты для нее ничего не значишь.

Рассела это, кажется, немного задело, но он поспешил скрыть обиду:

— Это просто…

— Что-то вроде системы поддержки, — подсказал я, вспоминая, как Джули объясняла, зачем часами висит на телефоне в выходные. — Не стоит разыгрывать из себя одинокого рейнджера, когда тебе плохо.

Он прищурился, гадая, не новое ли это издевательство с моей стороны, — такой разговор в духе нью-эйджа и ток-шоу.

— Странный у вас вид, — сказал он наконец.

— В каком смысле?

— Неистовый, — тревожно пояснил он. — Как будто готовы убить кого-то, если сочтете, что он это заслужил.

— Одевайся, Рассел, — повторил я. — Сначала в душ. Потом оденься. Потом собери все, что может понадобится в Атланте, — на неделю или немного дольше.

Я ушел в гостиную, чтобы не мешать Расселу. Помещение крошечное, стены тонкие, и невольно я слышал мощную посткоитальную струю, бьющую в унитаз. Что ж, такова справедливость. Я дразнил Рассела, теперь он дразнит меня. Сначала Бобо, теперь он.

Я сверился с часами, прикидывая, сколько времени займет поездка в аэропорт и обратно. Много всего надо успеть до семинара, который начнется в два. Я позвонил на кафедру, чтобы попросить Рейчел организовать мне встречу с деканом, но вместо Рейчел наткнулся на автоответчик. Поверить невозможно: она послушалась и, как я и велел, взяла отгул. Значит, все придется делать самому. Хорошо хоть, набрав номер декана, я услышал в трубке голос Марджори, а не Джейкоба.

— Мне нужно увидеться с ним ближе к концу дня, — сообщил я.

— Насколько я понимаю, он хочет поговорить с тобой прямо сейчас, — проинформировала меня Марджори.

— Нет, пока я не хочу говорить с ним! — возразил я, но на том конце раздался какой-то приглушенный звук, а затем трубку взял Джейкоб.

— Черт побери, Хэнк! — проревел он, прежде чем я успел отсоединиться.

Пока ждал Рассела, я пересчитал книги Уильяма Генри Деверо на полках Мег. Окончательный результат — четыре: три моего отца, одна моя. Услышав, что вода в душе стихла, я перезвонил Марджори.

— Ох уж разозлил ты его, — сказала она.

— Отлично. Я все утро дурно о нем думал. Одна мысль за другой.

— Он делает все, что в его силах, Хэнк.

Тогда я рассказал ей анекдот о священнике, нанявшем старуху играть на органе во время службы. Девять часов утра, воскресенье, начинается месса. Все поднимаются петь псалом, орган оживает, гремит, совершенно мимо нот. Ничего подобного в той церкви раньше не слыхали. И так всю мессу напролет, как будто за инструмент пустили малого ребенка. Очевидно, старуха солгала: играть на органе она не умела. В ярости священник потребовал объяснений.

— Угадай, что ответила старуха? — спрашиваю я Марджори.

— Делаю все, что в моих силах? — сразу угадала она, подтвердив мое (и не только мое) убеждение, что деканом следовало бы избрать ее. — Половина четвертого подойдет?

Я сказал, что это время подойдет идеально.

— Так что, — заговорил Рассел, после того как полдороги до аэропорта мы проехали в молчании. — Гоните меня прочь из города?

— Думаю, тебе стоит выяснить, что за вакансия в Атланте, — ответил я.

Рассел кивнул. Волосы он успел смазать гелем, они торчали короткими шипами.

— Понимаете, я совсем забыл про вашего отца, — признался он. Когда я глянул на него и нахмурился, он пояснил: — Джули мне говорила, что он вроде как олимпийский чемпион по супружеским изменам. Бросил вас с матерью и сбежал с аспиранткой, так? В таком контексте понятно, почему вы рассердились на меня.

— Заткнись, Рассел.

Он проигнорировал мой дружеский, сердечный совет.

— Но все-таки довольно странно, что вы считаете, будто можете попросту выгнать меня из города таким манером. Тем более в таком состоянии.

— В каком еще состоянии?

Он посмотрел на меня и нехотя сообщил:

— Вы ужасно выглядите. Я бы легко с вами разделался. Мог бы вырвать руль, вытолкнуть вас из машины, оставить на обочине и угнать автомобиль. Сами знаете, я бы справился.

— Разделаться? Вырвать руль? Что за речи?

— Я бы мог, — сказал он. — Знаете, почему не сделал?

— Потому что чувствуешь себя виноватым и униженным, потерпев крах в браке и карьере?

— А! — буркнул он, уставившись прямо перед собой. — Значит, вы понимаете.

Понимал я другое: со мной происходило нечто скверное и мне следовало это предвидеть. Теперь, когда Рассел уже не валялся в постели Мег, прежняя моя симпатия к нему возвращалась чуть ли не галопом. Он нравился мне так же сильно, как в тот день, когда я наголову разбил его в баскетбольном матче — когда он произвел тот нелепый, наобум, от отчаяния бросок и закинул мяч на крышу, да так, что мяч застрял за щитом и мне пришлось лезть за ним на глазах у дочери, его новобрачной жены.

— Ты же не думаешь, что я увожу тебя из города, потому что невзлюбил тебя, — поспешил я объяснить. — Это не навсегда. Все уладится, если ты на какое-то время уедешь. Уж мне точно станет намного легче.

— Надеюсь, вы понимаете, что денег на рейс до Атланты у меня нет.

Я глянул на него, приподняв бровь, — дескать, не считает же он меня совсем уж наивным человеком.

— И денег на жизнь там тоже нет, — смущенно добавил он.

— Не пытайся отговорить меня, Рассел, — предупредил я.

Мы домчались до аэропорта за рекордное время. Рассел больше не сопротивлялся. Единственное, в чем выразилось его недовольство тестем, — он не позволил мне понести одну из двух сумок.

— Ненавижу местные рейсы, — сказал он, после того как я забронировал местный рейс до Питтсбурга, где ему предстояло пересесть на большой самолет до Атланты.

Обратный билет взяли с открытой датой. Я выписал Расселу чек на личные расходы. Мой зять подозрительно изучил чек.

— Найди место подешевле, — посоветовал я. — Когда устроишься, позвони Джули.

— Позвонить ей?

— И вот еще что, — добавил я. — Скажи ей, что сам так решил. Она тебя зауважает.

— А что скажете ей вы?

— Пока не знаю, — ответил я, хотя уже знал.

Рассел увидел, что его рейс высветился на табло, и глубоко вздохнул.

— Я правда боюсь этих маленьких самолетиков, — признался он. Видно было — не притворяется.

— Ты не погибнешь в этом перелете, Рассел. Ты был куда ближе к смерти сегодня утром, еще до пробуждения.

— Знаете, как я этого боюсь, и все равно заставляете?

— Вот именно.

Он пожал плечами, как бы говоря, что его это не удивляет.

— Ну, до свидания тогда.

Руки мы пожали друг другу так, словно могли никогда больше не встретиться.

— Мег сказала мне, что давно с вами флиртовала.

— Это правда.

— Сказала, вы хотели ее трахнуть. Она, мол, видела.

— Вот как.

— Сказала, вам до смерти этого хотелось.

— Не до смерти.

Он кивнул.

— И это вроде как задевало ее чувства. Я рассказал ей про вашего отца, чтобы она лучше поняла вас.

— Чтобы не принимала мое упрямство за добродетель?

— О! В таком смысле я никогда об этом не думал.

— Удачи в Атланте, — пожелал я ему совершенно искренне. Я желал ему удачи — упорно, отчаянно, по-детски. Почти что молился.

Когда Рассел скрылся в самолете и стюардесса подняла трап и задраила дверь, я тут же пожалел о принятом решении. Рассел — хорошая компания, а мне бы понадобился такой товарищ на обратном пути.

Глава 33

В полдень я припарковался перед домом моей матери. Она и мистер Перти сидели в выезжавшем задом грузовике мистера Перти. То есть я упустил момент, ко-гда мать забиралась в грузовик, — зрелище, которое, я уверен, могло бы меня подбодрить.

— Привет, мистер Перти! — сказал я, обращаясь к тому из них, кто находился ближе ко мне и, на мой взгляд, больше обрадовался мне, да и в любом случае был склонен к вежливости.

Закаменевшее мамино лицо красноречиво и весьма экономно сообщило сразу несколько известий: что я ее подвел, что она разочарована, она пыталась дозвониться мне и по домашнему, и по рабочему номеру, но всюду нарывалась на ненавистный автоответчик.

— Генри! — невыразительно произнес мистер Перти. Я понимал его положение. Он не вправе обнаружить свою радость в связи с появлением мужчины, который отвлечет на себя мать.

— Генри! — Мама перегнулась со своего места. — Было бы желательно перемолвиться с тобой парой слов.

— Вот же я! — ответил я, поскольку так оно и было.

Но я понимал, что она имеет в виду: не хочет говорить, перегибаясь через мистера Перти, — что и понятно, учитывая, о чем она собирается поговорить. Ждет, пока я подойду с ее стороны кабины.

«Я безумна, — известила нас Пэтси Клайн, — безумна от любви к тебе».

Я обошел грузовик и приблизился к маме.

— Ты имеешь представление, сколько раз я звонила тебе вчера вечером?

— Извини, — сказал я. — И в мыслях не было причинить беспокойство тебе.

Она хмуро уставилась на меня.

— Я вовсе не беспокоилась. Мне требовалась помощь.

А мне бы хотелось спросить ее, помнит ли она спустя столько лет то, что мы оба клялись забыть. Если я сейчас вдруг отрою старые воспоминания, будет вдвойне странно, если окажется, что моя мать не готова или не способна участвовать в этом. Это знание я должен бы разглядеть в ее глазах, но ничего не видел. Зато ее досада и недовольство проступали вполне отчетливо.

— Коробки, не поместившиеся в трейлер, прибыли сегодня на почту. Мы едем за ними.

— Он в доме? — спросил я.

— Кто? — переспросила она. — Ты наконец вспомнил, что у тебя есть отец? Собираешься нанести ему визит?

— Я не думал наносить визит. Заехал на минуту. Может, когда семестр закончится, наступит время и для визитов.

Эти мои слова мама тоже проигнорировала.

— Он еще вчера спрашивал, где ты, — сообщила она. (И это могло даже быть правдой. Или нет.)

— Вот он я, готов удовлетворить его любознательность. Мы-то десять лет задавались вопросом, где он. Или ты забыла?

Наконец мы посмотрели друг другу в глаза — впервые за много лет, — и да, в ее глазах что-то брезжило.

— Я не забыла, — ответила мама. — Я всего лишь простила. Пора это сделать и тебе.

— В который раз мы это обсуждаем, мам? Я тебе говорил: я не держу на него зла.

— Но это не то же самое, что простить, так? — Она одарила меня одним из своих «значительных» взглядов, указывая, что мне следует поразмыслить хорошенько над такой классификацией.

Я вздохнул:

— Чего ты конкретно хочешь от меня?

— В данный момент хочу сложить коробки у тебя в гараже, — сообщила она. — Если не возражаешь.

— Да, конечно, — сказал я, отступая на шаг от грузовика. — Но на твоем месте я бы пока туда не ездил. Дом взяли в осаду журналисты.

Мама медленно прикрыла глаза и так же медленно подняла веки.

— Интересно, как он тебя оценит, — произнесла она.

Я помахал на прощанье мистеру Перти, который включил двигатель.

— Чарлз знает отличное место, где поесть, — крикнул я маме, прежде чем она до отказа подняла окно. — Попробуй там свиной студень.

Внутри, по телевизору, шла программа «Домашний ремонт». Сначала я подумал, что отец уставился на экран, но затем разглядел, что он просто дремлет в мамином кресле для чтения. Спал он агрессивно, будто во сне ему виделся некий ученый спор против его концепций и отец готовился вмиг разделаться с оппонентами.

По правде говоря, вновь увидеть его было для меня некоторым шоком. Особенно в такой ситуации. Последние два года плохо на нем сказались. Долгое время аристократическое лицо моего отца выдерживало натиск времени, однако теперь прожитые годы разом его нагнали. Беглого взгляда хватило, чтобы понять: больше у него не будет молодых любовниц, и я невольно спросил себя, не принесло ли это отцу облегчения. С конца шестидесятых он носил длинные волосы, яркую, струящуюся серебром гриву, которая теперь немного пожелтела — это было похоже на зубной камень. Особенно меня поразило, насколько женскими сделались его черты. Вынудило призадуматься, не кажется ли он теперь и моей матери скорее старухой, чем стариком.

Под моим не слишком сочувственным взглядом он проснулся.

— Генри! — выговорил он, медленно поднялся на ноги, протянул руку.

— Генри! — ответил я. Наши руки соприкоснулись — его сухая, моя влажная (на что он вроде бы не обратил внимания).

Наступило молчание. Эта встреча двух Уильямов Генри Деверо, первая за десять без малого лет, если не считать визита в больницу, когда отец находился под действием сильных транквилизаторов, неуловимо напоминала баснословное знакомство Джойса и Пруста: оба признались, что не читали книги собрата, и, установив этот факт, лишились тем для дальнейшего разговора. Мы дружно уставились в телевизор, словно ища в нем подсказку.

— Про тебя говорили недавно, — сказал он, не уточняя, но явно подразумевая утренние новости. — Что-то насчет… — Он яростно покачал головой, как будто от встряхивания нужная мысль могла выплыть на поверхность его разжиженной памяти. Выплыла — и отец едва поверил: — Уток? (Наверное, это ему приснилось, решил он.)

Я признал, что речь вполне могла зайти об утках, и это отца устроило: по крайней мере, он пока не тронулся умом.

— Ты не против выйти на свежий воздух? — предложил он, поглядывая на солнечный день, сверкавший за окном. — У нее тут так темно, — добавил он, озирая вселенную моей мамы.

Он отыскал свитер с отложным воротничком, и мы вышли на крыльцо.

— Соседство у вас безопасное? — поинтересовался отец, поглядывая в обе стороны широкой улицы.

— Маленький городок в Пенсильвании, папа, — напомнил я.

Он ухватился за перила для устойчивости и вытянул шею в сторону старого парка аттракционов. За деревьями маячила верхняя часть колеса обозрения, и только.

— Что это? — потребовал он объяснений, выпрямляясь.

— Сломанные аттракционы, — ответил я.

— Пошли! — бросил он мне и двинулся вниз по ступенькам, не дожидаясь моих возражений, серебристая грива развевалась на ветру.

Я не понял, собирается ли он просто сходить туда и осмотреть колесо и прочее или же надумал покататься. Для человека, перенесшего тяжелейший «срыв», шагал он чертовски целеустремленно. Мои же шаги еще недавно были бы длиннее, но сейчас укоротились из-за — как теперь, в компании Уильяма Генри Деверо Старшего, я уверился вдвойне и без рентгена — камня размером с жемчужину, который блокирует мой мочеиспускательный канал. Мне приходилось напрягать все силы, чтобы поспеть за отцом. Поначалу я надеялся, что он утомится, но не тут-то было — за пять минут такой скоростной ходьбы мы добрались до озера. Вернее, до бывшего озера, превратившегося в грязную вонючую впадину. Отсюда можно было охватить взглядом все, что прежде составляло парк развлечений, — колесо обозрения, заброшенное здание, внутри которого раньше находилась карусель, заросший сорняками картинг. Дальше идти смысла не было, но отец уже торопливо шагал вдоль берега.

— Это закрытая территория! — крикнул я вслед ему, гадая, что же он такое задумал. По его виду можно было предположить, что отец твердо намерен погонять на машинках. — Там все заперто, чтобы дети не лазили.

Тем не менее мы двинулись вокруг озера и остановились лишь перед оградой. Отец подошел к ней вплотную, просунул изящные пальцы в переплетение проволоки и потянул на себя. Со стороны поглядишь — подумаешь, будто он готов перелезть через это препятствие.

— Какой ужас, — произнес он, глядя на выпотрошенное здание карусели. — Разве можно покидать такие места? Что с людьми происходит?

— До парка аттракционов тут были сады, — сообщил я. — Знаменитые публичные сады. Из Нью-Йорка, из Филадельфии приезжали сюда погулять.

Отец всмотрелся в мое лицо, пытаясь понять, не выдумываю ли я, затем перевел взгляд на аттракционы, вероятно сопоставляя нынешний их вид и былые сады.

— Красивые женщины, должно быть, прохаживались тут. Разодетые в пух и прах. Молодые люди пытались произвести впечатление. Дивно. Просто дивно. Есть ли об этом книги?

— Обо всем этом? — откликнулся я, изучая озеро и аттракционы. — Понятия не имею.

— Должны быть, — сказал он, выпуская из рук проволоку. И повторил: — Просто дивно.

Я заметил, как отец внезапно ослаб, он с радостью принял мое предложение отдохнуть, прежде чем пускаться в обратный путь. Вот и скамейка поблизости.

— Твоя мать говорит, у тебя кризис среднего возраста, — сказал он. — И выглядишь ты не слишком хорошо.

— Все отлично, папа, — заверил я. — Лучше не бывало.

Он как будто и не слышал моих слов и уж точно не воспринял их и не поверил.

— У меня самого поворотный момент случился как раз в твоем возрасте. Подлинный душевный кризис, как я теперь понимаю.

Вполне ожидаемо он принялся за историю об утрате голоса в тот год, когда он перебрался в Колумбийский университет. Как мило, подумал я, что мой кризис удостоился его внимания и даже комментария. Быть может, для того отец и рассказывает об унижении, пережитом в Колумбии, чтобы я не чувствовал себя одиноким в собственной катастрофе. «Душевные кризисы», объяснял он, достаточно обычны для таких мужчин, как Уильям Генри Деверо, старший и младший. Однако, не так уж далеко углубившись в свою историю, Старший утратил нить, и повесть о душевном кризисе стала обрастать деталями, опровергающими ее мораль. Он напомнил мне, что получал огромное, неслыханное по тем временам жалованье, фактически проложил путь для нынешних университетских суперзвезд, существ более низкой, чем он, породы. Сколько бы он стоил на нынешнем рынке, будь он сейчас в расцвете? Не по карману ни единой английской кафедре во всей стране. Потом он все же вернулся к рассказу, но к тому времени, как добрался до триумфа — сокрушительной атаки на «Холодный дом», — сюжет превратился в историю личной победы над превратностями, разума над телом, интеллекта над голосовыми связками, учености над искусством. В историю торжества Уильяма Генри Деверо Старшего и его жалованья. Я слушал все это вполуха, так что оказался не вполне готов к внезапному повороту:

— Тебе может показаться это странным, но с недавних пор я перечитываю Диккенса.

Очевидно, он считал, что делает автору честь, под конец жизни возвращаясь к книгам, чью пресность высмеивал на протяжении всей своей долгой карьеры.

— Значительная часть его текстов кошмарна, разумеется. Просто кошмарна, — уточнил отец, преклоняясь перед прежним своим мнением по этому вопросу. — Возможно, даже основная часть. Но что-то в нем есть, не правда ли, есть что-то… Какая-то сила… нечто… — Он поискал верное слово. — Трансцендентное, пожалуй.

Не было никакого смысла отвечать ему. Этот разговор лишь по видимости был обращен ко мне, на самом же деле отец беседовал с самим собой, и, честно говоря, я не мог припомнить, чтобы хоть один наш разговор строился иначе.

— Мне почти что кажется, — продолжал он, — что я погрешил против этого человека.

Это заявление, должен признать, столкнуло меня в объятия некоего мощного чувства, гибридного по своей природе, поскольку в данных обстоятельствах и скорбь, и веселье казались равно уместными.

— Папа! — сказал я наконец, когда голос вернулся ко мне. — Ты из-за этого чувствуешь себя виноватым? Из-за того, как ты обошелся с Диккенсом?

Он без промедления кивнул:

— Да. — И повторил: — Да.

Я думал, он смотрел на меня, произнося это слово, но потом понял, что он видит нечто за моей спиной — то ли заброшенную карусель, то ли Пипа и Джо Гарджери[25] в кузне. И тут что-то случилось с его лицом. Оно словно бы развалилось на куски, и по щекам потекли слезы, в точности как описывал мистер Перти.

— Как бы я хотел… — пробормотал он и продолжать не смог. Скорбь поглотила его.

Глава 34

Ребята из творческого семинара запомнили то мрачное молчание, которым завершилась наша последняя встреча, и решили, что нам следует продолжить с того места, на котором мы остановились, — и плевать на внезапное отсутствие Лео. Но ведь Лео не только не пропустил ни одного занятия, он обычно являлся заранее и расхаживал в коридоре, чтобы подкараулить меня «на пару слов», а я предпринимал обходной маневр, возникая ровно через минуту после звонка и указывая ему на циферблат, висящий в конце коридора. А уж если на семинаре обсуждалось произведение Лео, то в следующий раз он и вовсе рвался в бой. Я ожидал, что нынче Лео окажется особенно ретив, поскольку препарировать нам предстояло рассказ Соланж.

Возможно, Лео усвоил совет Хемингуэя. В начале семестра он объяснял мне, почему старина Хэм не одобрил бы наш курс. Хэм рекомендовал молодым писателям окунуться в настоящую жизнь, он высмеивал все эти «творческие группы» и болтовню о ремесле. Уж конечно, он бы не одобрил современную структуру семинаров. Когда Лео излагал мне все это, я всерьез подумывал, не признать ли мне его правоту, ведь тогда он уйдет из университета и запрется в бревенчатой хижине где-то в горах со старой печатной машинкой и несколькими пачками бумаги. Вместо этого я напомнил Лео, что в молодости Хемингуэй жил в Париже и по утрам писал, а вечерами рассуждал о литературе в компании Гертруды Стайн и Шервуда Андерсона, — возможно, это был первый в истории и лучший творческий семинар. За то, что я образумил Лео, я получил свою награду — еще один семестр смертоубийственных рассказов.

Впрочем, на сегодняшнем семинаре отразилось не столько отсутствие Лео, сколько мое присутствие. Уильям Генри Деверо Младший, по-видимому, присутствовал сразу на нескольких уровнях. Я сидел за столом, и я же валялся под столом. Вчера я вознесся и взирал на коллег сверху вниз, сквозь щели в потолке, а сегодня — буквально — оказался в самом низу. Когда я вошел в класс, несколько студентов поспешно свернули университетскую газету и кинули листки на пол, так что их преподаватель смотрел на них оттуда, попираемый их подошвами. Я красовался на первой странице, и, если не ошибаюсь, многие мои юные писатели, угнетенные повисшим в аудитории молчанием, вдавливали каблуки в мою иронически усмехающуюся физиономию. Мне подумалось, что меня постигла та же катастрофа, что некогда моего отца, но навыворот: не я, а мои ученики утратили дар речи.

Отведя рыдающего Уильяма Генри Деверо Старшего в квартиру мамы, я прибыл в кампус ровно с таким запасом времени до семинара, что успел пролистать газету в сравнительном уединении мужской уборной на первом этаже корпуса современных языков. Благодаря вчерашней гибели утки и моей возрастающей славе сюжет о происшествии в аудитории Тони Конильи отодвинулся в нижнюю часть второй страницы. К счастью, фотографий Тони или Йоланды Экклс там не было. К сожалению, газета все же опубликовала заявление молодой женщины, будто она — любовница профессора Конильи и верует, что он Господь, он говорил с ней в ее снах и бреду. Джун Барнс, глава комитета по сексуальным домогательствам, заверила университетского репортера, что инцидент расследуется, хотя и отметила при этом, что у молодой женщины имеется психиатрический диагноз. Что думает по этому поводу сама Джун? Она знакома с профессором Конильей вот уже двадцать лет и с уверенностью может сказать, что он не Господь Бог. На вопрос же, считает ли она профессора Конилью одним из тех преподавателей, кто рассматривает студентов женского пола как «ресурс для поиска потенциальных сексуальных партнеров» (цитата из идеологической статьи, опубликованной в университетском журнале, с которым сотрудничает Джун), она ответила губительной для профессора репликой «без комментариев». И все же, учитывая стандарты нашей университетской газеты, это еще довольно безобидно.

В самом низу первой страницы обнаружилось добавленное в последний момент объявление о голосовании по забастовке с просьбой всем сотрудникам явиться.

Как только я пришел к выводу, что нынче никто из студентов не заговорит, один из старшекурсников произнес:

— Простите, что отклоняюсь от темы, но правда ли, что мы, возможно, не сумеем закончить курс?

— Правда ли, что вас уволили за убийство уток? — подала голос другая студентка, видимо сочтя, что если отклонение от темы допускается, то найдется еще немало предметов для обсуждения. По ее интонации я не мог угадать, довольна она тем, что меня уволили за убийство уток, или огорчена.

— Я слышала, баскетбольный матч на ослах отменили, — добавила еще одна студентка. О, вот об этом я не слышал.

Внезапно все заговорили одновременно. Класс ожил и сдвинулся с места — жаль, не в том направлении.

— Тема сегодняшнего занятия — рассказ Соланж, — напомнил я, и в ответ все, даже сама Соланж, нахмурились. События реального мира, столь драматически кульминирующие, казались моим новичкам-писателям куда более интересными, чем скверно выдуманные истории. Я бы хотел им напомнить, что так быть не должно, они же пришли сюда учиться именно тому, как создавать вымышленные истории, более захватывающие, чем реальная жизнь. И если какой-то вымысел придаст волшебства реальной жизни, из этого вовсе не следует, что реальность по природе своей более чарующа, чем искусство.

Рассказ Соланж назывался «Августовские тучи» и был полон тумана, как рассказ Лео полон женоненавистничества. Всякий раз, когда что-то пыталось произойти, небо заволакивали тучи и юная героиня рассказа прекращала любые свои дела и принималась созерцать тучи. Тучи становились все более темными и зловещими, а под конец рассказа из них буквально сочился Смысл.

— Мне нравятся тучи, — произнес кто-то из студентов.

Ладно, если мы собираемся обсудить рассказ, это хоть какое-то начало. — Они вроде как метафора.

Этот комментарий принес Соланж глубокое, нескрываемое удовлетворение.

— Они и есть метафора, — ткнул я. — Если бы они были вроде как метафора, они были бы — вроде как — сравнением.

— Мне тоже понравились тучи, — осмелела другая студентка. — Хорошо написано.

— Метафоры хороши? — спросил я.

— Ну да. Конечно. (Тут все были согласны.) Вы же сами так сказали.

Я попытался зайти с другой стороны:

— Пусть так, но что именно скрывают все эти тучи? Ответ «небо» не принимается.

— Не понимаю вопроса, — опрометчиво признался один студент.

— Что происходит в этой истории? — набросился я на него. — Изложите кратко сюжет. Вы же помните, что такое сюжет. А приводит к Б, которая приводит к В, которая приводит к Г. Начните с А.

Все поморщились, не только тот студент, которому я адресовал вопрос. Нет никакого Б, дошло до них наконец-то. А может, нет даже и А. Я предоставил им время, но никто так и не обнаружил, чтобы что-то в этом рассказе приводило к чему-то. Под конец я обернулся к Соланж.

— Ладно, дружок, — сказал я ей. — Рассказ ваш. Объясните нам, что происходит. Буквально. Без метафор.

Соланж провела длинными музыкальными пальцами по волосам, по белой пряди. Откинула ее назад.

— Она влюбляется. Потом разлюбляет. Все как в жизни.

Теперь все сокурсники обернулись к Соланж. Такого объяснения они явно не ожидали.

— В кого она влюбляется? — поинтересовался кто-то.

— Могу я ответить? — спросила у меня Соланж, поскольку обычно я не допускаю участия автора в дискуссии — только если требуется что-то прояснить.

— Да, пожалуйста.

— Это не уточняется, — сказала она. — Любовь не нуждается в определенном объекте. Это как облака. Ты как будто летишь сквозь облака. Сейчас ты находишься в них, а через мгновение — уже нет.

Только я подумал, что хуже этот семинар уже не сделается, как глянул в находящееся на уровне земли окно и понял, что хуже вполне может быть: через лужайку спешил Лео, направляясь к двери здания, где мы находились, рыжая его шевелюра пылала.

— Так ли это? — обратился я ко всем. — Это совпадает с вашим опытом влюбленности?

Никто не захотел отвечать, и мне ли их в этом винить? Все они боятся, как бы их любовный опыт не оказался чересчур узким, чересчур ограниченным, боятся, что, пытаясь дать мне ответ, обнаружат это. Любовь — одна из множества вещей, в которых они плохо разбираются, и это они еще не обсуждали полувлюбленность, не говоря уж о том, чтобы влюбиться на 61 процент или на 27 процентов или больше, как умело калибрует Тони Конилья.

— По вашему мнению, о чем более вероятно написать хорошую прозу — о тучах или камнях? — напирал я.

— Мне все равно нравятся тучи, — возразила одна студентка, сообразив, к чему я клоню.

— О чем более вероятно написать хорошую прозу — о воздухе, которым мы дышим, или о носе, которым мы вдыхаем этот воздух? — перефразировал я свой вопрос.

— Что?

— На прошлой неделе мой нос вдвое увеличился в размере, — напомнил я. — И я дышал воздухом через него. Что бы вы предпочли использовать в сюжете — воздух или нос?

— Я уже использовал ваш нос, — признался один студент. — В новом рассказе.

— Вы использовали мой нос?

— Извините, — пожал он плечами.

— Не за что, — ответил я.

Когда Лео вошел в здание, подъехала машина университетской службы безопасности. Лу Стейнмец и полицейский, которого я видел раньше в кампусе, поспешно выскочили из автомобиля и трусцой пробежали через лужайку. С чего лучше начинать рассказ, подумал я, с разочарованного старого копа или с потребности в безопасной университетской среде?

Вошел Лео, и пока он извинялся и устраивался, что-то щелкнуло у меня в мозгу, тяжестью повисло на сердце. Он видел, как все в аудитории смотрят на него — мрачного, застенчивого, прыщавого рыжего мальчишку, более реального, чем любая аллегорическая фигура, обозначающая низкую самооценку.

— Мы обсуждаем рассказ Соланж, — сообщил я ему.

С минуту он рылся в рюкзаке, отпыхивался.

— Мне понравились тучи, — поведал он, нащупав свой экземпляр рукописи. Я заметил, что Лео успел отгрызть очередной ноготь и ободрать кутикулу, на титульной странице рассказа осталась красная бусинка крови. Он тоже это заметил и поспешно размазал кровь запястьем, потом обтер изуродованный палец о джинсы. — Я решил, мне как раз этого недостает.

Вот вам и выводы Лео. Ему нужны тучи для затуманивания некрофилии.

Соланж не из тех, кто принимает протянутую оливковую ветвь. Антикапитулянтская белая прядь повисла у нее перед носом; скосив глаза, девушка словно изучала длинные серебристые нити своих волос.

— Психотерапии, вот чего тебе недостает, — высказалась она.

Распахнулась дверь, вторглись Лу Стейнмец и коп в униформе. Другой полицейский из охраны кампуса, успел я заметить, разместился под окнами аудитории.

— У меня здесь занятия, Лу, — сказал я.

— Мне всего-то нужно поговорить с одним из ваших студентов, профессор. Вон с тем.

Лео принялся собирать вещи.

— Вы вполне можете подождать, пока мы закончим, — сказал я. — Я в этом уверен.

Очевидно, Лу Стейнмец расслышал в моем голосе угрозу: он замер, что-то прикидывая. Он знает, что не вправе входить в мой класс, не вправе открывать дверь, даже стучаться не вправе, — впрочем, он и не постучался. У него менталитет злого копа — нарушай все правила, пока тебя не остановят, тогда подайся назад, перегруппируйся и нападай снова с другой стороны.

— Ладно, профессор. Можем и в коридоре подождать. Жалованье свое мы так и так получим. Прихватим пару стульев, если вы не против.

— Я против.

Он кивнул:

— Благодарю за сотрудничество.

Когда за ним закрылась дверь, я понял, что, отстояв свою территорию, я теперь не знаю, что с ней делать. Если и существует способ как-то вернуться к рассказу Соланж, мне этот способ неизвестен. Видимо почуяв это, Лео вновь принялся собирать свои вещи.

— Вы меня извините? — спросил он, похоже не замечая иного смысла этого вопроса, кроме сиюминутного.

Мне бы ответить «нет». Задержать его, из принципа, чтоб оставался там, где сидит. Но Лео рвался поскорее покончить с проблемой. Мне знакомо это чувство. Все следили за тем, как Лео вскидывает на плечи рюкзак и идет к двери. В рассказе он бы остановился, обернулся и оставил нам на прощанье какую-то запоминающуюся фразу, точное наблюдение, что-то более подлинное, чем все, что он написал за этот год, но это не рассказ, так что он покинул нас тихо, без драмы. И вот уже его ведут в наручниках — руки скованы за спиной — через лужайку к поджидающему круизеру.

— Можно и нам всем идти? — спросил студент, использовавший в сочинении мой нос.

— Соланж? — окликнул я, ведь это ее рассказ мы обсуждали.

— Да, пожалуйста, — устало кивнула она.

Все потянулись к выходу. Соланж плелась последней, остановилась возле моего стола.

— Я знаю, что облака — чушь, — сказала она. — Я же не дура.

— Никто такого и не утверждал, Соланж.

— Профессор Рурк говорит, мне нужно бросить писательство и сосредоточиться на литературоведении. Взяться за диссертацию. Говорит, мне хватит для этого ума и злости.

— Несомненно, в его устах это комплимент.

— Не то чтобы я хотела быть злой, — она пожала плечами, — но у меня это хорошо получается. Папа говорит, надо делать то, что у тебя хорошо получается. Он тоже злой.

— Зайдите завтра в приемные часы, — предложил я. — Надо же выставить оценку.

— Я никакой оценки не заслуживаю, — сказала она. — Дерьмо и есть дерьмо.

— Может, подыщем что-то, что у вас лучше пойдет.

— Я хотела написать рассказ о парне. О красивом, уверенном в себе парне, с которым у меня нет ни малейшего шанса. А потом подумала: зачем же повышать ему самооценку?

— Кажется, вы его проучили.

— Ну да, — буркнула она, выглядывая в окно и следя, как отъезжает полицейский автомобиль. — А с ним они что сделают?

— Вероятно, исключат.

— Впервые за год ему удалось сделать что-то интересное, и за это его вышибут из универа.

Полицейский автомобиль скрылся из виду, — Что он пытался этим доказать, как думаете?

Боюсь, она припомнила, как в прошлую пятницу назвала его слабаком, подвергла сомнению его мужественность. Не она ли все это спровоцировала? — вот что ей хотелось бы знать.

Я подозревал, что Лу Стейнмец дожидается меня в коридоре, но его там не оказалось. Он свое дело сделал — восстановил порядок, вернул все в нормальное русло. Если бы он мог расправиться со мной, расправился бы, но это не в его силах.

Глава 35

Поскольку студентов я отпустил рано, оставалось как-то убить полчаса перед встречей с деканом, с человеком, который мог расправиться со мной и, скорее всего, расправится. Мне бы следовало вернуться в кабинет и позвонить Филу Уотсону, как я обещал, но я понимал, что коридоры нашей кафедры гудят от последних политических новостей, а мне, по правде говоря, не хотелось видеть ни друга, ни врага. Если Рурк прав и список по английской кафедре составлен, половина коллег рвется обвинить меня в этом, а вторая половина — потребовать объяснения, кто же тогда составил этот список, если не я. Можно было поискать таксофон, но чем больше я думал об этом, тем больше мне хотелось выполнять все в правильной драматической последовательности. Если мне предстоит узнать, что у меня злокачественная опухоль, я хочу узнать об этом после увольнения, а не до.

День выдался ошеломительно прекрасный, солнце высоко стояло на голубом, как яйцо малиновки, небе, и я неторопливо побрел к декану, отыскал по дороге скамейку с видом на заднюю парковку, снял пиджак, закатал рукава — пусть тепло струится по обнаженным рукам. Сегодня, понял я, закроется скобка и отделит теперь уже вполне распознаваемый сегмент моей жизни. Зимой, когда я попытался въехать на взгорок Приятной улицы и заскользил, теряя контроль, с вершины до самого подножия, я утратил веру в причины и следствия. Испугавшись, что навеки связан с Приятной улицей, где не совершаются драматические повороты ни к добру, ни к худу, где я полностью застрахован от катастроф, я усомнился, может ли меня затронуть что-то «неприятное» или же восторг. Все, что оставалось Уильяму Генри Деверо Младшему, — ровно угасающий день, неизбежный переход с левого фланга в центр, на первую базу, и, наконец, на роль подающего, это жалкое утешение, придуманное для того, чтобы убедить никудышников, будто они все еще в игре. А сегодня мне предстояло понять, как я ошибался. Усвоить урок тех, кто живет на Приятной улице и возмущается, когда их смещают с левого фланга. Те, кто жалуется на это, не получат даже игры на первой базе. Я хотел серьезных последствий? Вот они. Кушай, не обляпайся. Уж если это меня не научит уму-разуму…

Беда в том, что я не уверен, усвоил ли я урок. В этот самый момент, если не ошибаюсь, Лу Стейнмец разъясняет юному Лео, где тот отклонился от верного пути. Объясняет, что он натворил, какая это глупость и сколь неизбежно было попасться. За это его исключат из университета, разъясняет Стейнмец, и никто не виноват, кроме самого Лео. Пусть это послужит тебе уроком, вдалбливает глава службы безопасности кампуса и присматривается к Лео — усвоил ли? Его ждет разочарование. Я не раз видел на лице Лео такое выражение, и оно — более красноречиво, чем сумел бы передать это сам Лео словами, — передает его убеждение, что он не затем родился, чтобы внимать чужим урокам. Наказание он примет, поскольку нет другого выхода, но что касается уроков, тут он пас, и большое всем спасибо. Лео достаточно взглянуть на Лу Стейнмеца, чтобы понять: Лу не Господь. Проблема в том, что если бы Лео удостоился взглянуть на лик Божий, он, скорее всего, пришел бы к такому же выводу, — подозреваю, что в этом мы с ним похожи. Умей мы усваивать уроки, мы бы стали послушными. И, сознавая это, мы решительно затыкаем уши, чтобы не слушать никаких моральных наставлений.

В центре парковки стоит трейлер, борт его опущен, и оттуда по самодельному трапу выводят цепочку взнузданных ослов. Самые тощие и жалкие твари, каких мне доводилось видеть (даже гусь в воротнике-корсете не так был плох). Сонные, покорные, они бредут по трапу как слепые — возможно, слепота временная, вызванная переходом из уютного темного трейлера на яркое послеполуденное солнце. Как ни жалки они сейчас, главное надругательство им еще предстоит. Подумайте: сегодня им обмотают копыта пеной и тряпками, зад упрячут в памперс, чтобы защитить пол женского спортзала (к мужскому спортзалу их близко не подпустят). Представить себе не могу, чтобы кто-то решился в нынешнем политическом контексте столкнуть преподавателей и администрацию, пусть даже в комическом состязании, однако если игра и была отменена, то тренеров, тех, кто отвечает за этих обученных животных, не предупредили.

— С каждой нашей встречей ты выглядишь все хуже, — приветствовала меня Марджори, когда я проковылял в приемную.

— Надо чаще сюда приходить, — ответил я, — чтобы мой упадок был не столь заметен.

— Видишь? — Марджори ткнула пальцем в большой перекидной календарь. Она перелистнула апрель и показала мне май. Пятнадцатое мая обведено ярко-красным, а рядом с цифрой 16 аккуратным почерком Марджори приписано: «Наступают счастливые денечки».

— Выходишь на пенсию?

— Еще как! Спасибо Джейкобу, мне предложили отличные условия. Гарольд уже присматривает квартиру в районе Чэпел-хилл.

— Гарольд обожает гольф, да?

— Больше, чем секс. Это нас объединяет. Я тоже люблю гольф больше секса.

Все это время Марджори внимательно смотрела на меня, и я подумал вдруг: не намекает ли она, что и моя жизнь наладится после увольнения? Ведь я, несомненно, предпочту гольф университетским дрязгам (пусть и не сексу).

— Ты давно уже знала про все это дерьмо, да?

Виноватое выражение ее лица вынудило меня пожалеть о том, что я вот так прижал ее к стене.

— С осени. Когда уволили Джейкоба.

— Поэтому ты и подумывала вернуться на нашу кафедру.

— Досрочно выйти на пенсию и играть в гольф — еще лучше.

Тут дверь распахнулась и явился Джейкоб Роуз — к моему удивлению, в компании Теренса Уоттерса, советника университета. На лице Теренса — та же ничего не говорящая маска, которую он носил и на прошлой неделе, когда я столкнулся с ним под дверью кабинета Дикки Поупа. Генри Киссинджер по сравнению с ним — комок нервов. Что он обсуждал с Джейкобом Роузом? Этого я сообразить не мог.

— Вы знакомы с Хэнком Деверо? — спросил Джейкоб.

Теренс Уоттерс удостоил меня почти незаметным кивком, словно предполагая, что впоследствии ему придется отрицать всякое знакомство со мной. Завтра же станет ясно, что этой встречи не было вовсе. Наверное, придется послать человека заткнуть рот Марджори, ведь и она свидетель. Но пока еще рано об этом судить.

— Ладно, заходи, спускай штаны, — пригласил меня Джейкоб, проводив Теренса Уоттерса. — Марджори, неси розги.

Мы вошли в кабинет, и Джейкоб закрыл за нами дверь.

— Сядь там, — велел он. — И держи руки на виду.

На редкость прекрасное у него настроение. Мне бы следовало понять отчего, но никак не получалось вычислить.

Хорошее настроение у декана гуманитарного факультета — скорее всего, опасный симптом. Это означает, что мир устроен совсем не так, как нам казалось. Тут все что угодно может произойти. Именно так я ощущал нынешнюю ситуацию. То есть в самом деле — отменное у него настроение. Не просто хорошее, какое может быть у человека, получившего парочку неплохих предложений по работе, попросившего женщину выйти за него замуж и услышавшего в ответ «да». А по-настоящему хорошее. Он выглядел как человек, вполне уверенный не только в присущей ему благости, но и в том, что его добродетель и впредь будет торжествовать, а злу предопределена погибель. Иными словами, он выглядел не как декан гуманитарного факультета и уж вовсе не как декан, только что составивший список из четырех обреченных, причем один из четырех — его будущий шафер.

— Начнем с мелочей, хорошо? — предложил Джейкоб. — Зачем ты терроризируешь на занятиях мою племянницу?

— Племянницу?

— Блэр. Я ее дядя.

— Вот как? Я понятия не имел.

— Она не хотела особого к себе внимания.

— Она не готова постоять за свои убеждения, — сказал я. — До сих пор я не понимал, что это у нее наследственное. Знай я это, обращался бы с ней помягче.

Один из лучших моих выпадов, а Джейкоб даже не поморщился. Лишь захихикал.

— Господи, какой же ты хрен самонадеянный! Помнишь, как мы попали сюда?

— Черный сентябрь семьдесят первого? Конечно.

— Помнишь старину Руди Байерса? Каждый раз, когда кто-то жаловался, какой ты самонадеянный хрен, Руди говорил: «Ничего, со временем перерастет. Щенки вечно пачкают дома. Шлепните его пару раз свернутой газетой по заднице, до него дойдет».

— Вот это был декан! — ностальгически вздохнул я.

— Беда в том, что ты сделался хуже прежнего. А веришь, что в тебе задор играет. Тебе пятьдесят лет, а ты все еще срешь на ковер и думаешь, что такой умник.

— Что ж, — ответил я, — по крайней мере, один из нас прошел дрессировку. Велят «к ноге» — и ты выполняешь команду. Велят составить список — ты составляешь список.

Я внимательно следил за ним, потому что если он намерен это отрицать, сейчас самый подходящий момент. И, пожалуй, я был удивлен, когда он этим моментом не воспользовался. Мы с Джейкобом давно знакомы, а как раз давность знакомства и побуждает думать, будто ты знаешь человека. Но Джейкоб не выглядел виноватым, наоборот — его пуще прежнего распирала добродетель.

— Другая вакансия открылась прямо здесь, вот оно что, — угадал я. — То-то тебя не беспокоило, что Грэйси скажет насчет переезда в Техас.

— Думаю, она бы согласилась поехать со мной, — сказал Джейкоб.

— Итак, наконец-то ты в игре. Всего-то и требовалось написать на бумажке четыре имени.

— Снова ошибаешься. Это отнюдь не все, что требовалось. Написать имена — это было самое легкое.

— Из всего, что ты наговорил, это первое, во что я не поверю, — сказал я. — Отказываюсь верить, будто написать имена тебе ничего не стоило.

Я не стал пояснять, что мне известно, насколько это тяжело, потому, что я и сам подумывал, не составить ли список.

Он поднял руки, словно сдаваясь.

— Тя-же-ло тебе, а мне — запросто. — И опять ухмыльнулся.

— Джейкоб! — сказал я.

— Илионе придется несладко, — признал он, — но у него будет целый год на поиски нового места. Он публикует эту модную культурологическую чушь, он достаточно умелый втируша, кто-нибудь его подберет.

— Я не об Илионе думал.

— А о ком? О Финни? Он получит академический отпуск на год с сохранением половины зарплаты, чтобы закончить диссертацию в Пенсильванском университете. Он не защитится, конечно, но это его проблемы. После отпуска мы предоставим ему возможность преподавать сочинение первокурсникам на ставке доцента, если пожелает. Больше, чем он заслуживает.

— А Билли Квигли?

— Уолтер уходит из университетской редакции. Билли предложат его место. Сможет дрыхнуть там тихонько дни напролет. Я точно знаю, он давно мечтал получить работу Уолтера. — Джейкоба распирало. Того гляди запрыгнет на стол и спляшет джигу. Выражение беспримесного удовольствия превратило его лицо в маску еврейского гнома. — Так что остается лишь Уильям Генри Деверо Младший. Что же нам делать с этим засранцем?

До той минуты я считал себя равным игроком и думал, что могу справиться с Джейкобом, пусть он и имеет преимущество, поскольку выкладывает карты одну за другой, в то время как почти все мои карты уже открыты на столе. Но тут у меня сердце оборвалось. Джейкоб знает, что побил меня по всем статьям. Ему все равно, что там у меня за козыри. И когда я понял, какую карту он сейчас перевернет, меня накрыла волна дурноты и я почувствовал, как скопившаяся моча сильно давит на мой пах.

— Ошибаешься, — в отчаянии возразил я. — Остаюсь не только я, но и ты.

Я хотел спросить его, какова же была цена, что за морковку Дикки подвесил перед его носом, чтобы заставить Джейкоба играть, но тут что-то щелкнуло и встало на место. Теренс Уоттерс не стал бы тратить время на разговоры с деканом гуманитарного факультета.

— Господи! — пробормотал я. — Дикки уходит, вот оно что?

Джейкоб фыркнул:

— Пришла приливная волна и смыла его к черту.

— А тебя занесла в его кабинет. Поздравляю.

— Спасибо, — ответил он, и лишь теперь эта ухмылка исчезла с его лица.

В этот момент он надеялся, что я порадуюсь за него. И я, наверное, был рад.

— Ты хотел именно этого, Джейкоб?

— Именно этого, — подтвердил он, немного, как мне показалось, печально.

Возможно, он вспомнил, что в самом начале, когда мы пришли в университет, непредсказуемыми считались мы оба. С этим новым его назначением то, что начиналось как революция, окончательно становилось бюрократией.

— Ты вряд ли меня поймешь…

Но, разумеется, я понимал его или, во всяком случае, думал, что понимаю. Джейкоб — порядочный человек со здравыми принципами, он верит в ценности образования и большую часть своей карьеры находился в подчинении у не столь достойных людей. Ему хочется посмотреть, что он еще способен сделать, — пока он может что-то сделать. Другого шанса не представится, и мне недостанет духу упрекнуть его за то, что он схватился за этот шанс.

— Послушай, — сказал я, поднимаясь. — Ты извини. С той минуты, как я переступил порог, я пытался как-нибудь задеть твои чувства. Понятия не имею зачем.

Он отмахнулся:

— Неважно. Я знаю тебя двадцать лет. Я знаю: ты никогда понятия не имеешь, зачем ты делаешь то, что делаешь.

— Уверен, ты будешь отличным администратором кампуса.

— Ага, — ухмыльнулся он. — А ты, я уверен, будешь отличным деканом гуманитарного факультета.

Я отошел к окну — к моему окну, если я захочу, чтобы так было, — и как раз успел разглядеть последнего из взнузданных осликов, спускавшегося по трапу в женский спортзал. Честно? Я ощущал соблазн. Мне представлялась та же картина, что, без сомнения, представлялась и Джейкобу. Только вообразите — мы оба у власти. Ох и позабавились бы мы. Для мужчины вроде меня, так веселившегося, громыхая тюремной решеткой кафедры английской литературы, высокая должность означала более широкое поле для игры. Разумеется, я гордился умением порождать хаос из любой позиции на игровой доске, но из этой…

Долгий миг я тешился этой фантазией, а потом — отверг ее. Даже если бы я вожделел эту должность, а я не вожделел, я не мог позволить Джейкобу совершить такой шаг. Из всех решений, которые он сейчас принимал, только назначение меня на должность декана будет стоить ему дорого — куда дороже, чем он может себе позволить. Никто не будет скучать по Илионе, никто не оспорит справедливость его решения насчет Финни — кроме разве что самого Финни. И перемещение Билли Квигли в редакцию можно расценить как акт доброты и человечности. И наоборот, назначение меня деканом будет понято как акт высокомерия, пренебрежения правилами — плюшка для друга. Худшего он выдумать не мог, разве только Грэйси на свое место назначить.

— Разумеется, у всего своя цена, — продолжал Джейкоб, видимо угадав в моих колебаниях и возможность меня соблазнить. — Тебе придется пожертвовать своей секретаршей. Марджори собирается орудовать клюшкой для гольфа, а мне нужен кто-то, кто поможет мне выглядеть компетентным. Поскольку благодаря Рейчел даже ты выглядел компетентным, я заберу ее себе. Думаю, мы таки вынудим коллег выбрать Пола Рурка завкафедрой и будем по очереди издеваться над ним. Что скажешь?

Что скажет Уильям Генри Деверо Младший? Сначала ничего, а после долгой паузы:

— Послушай, Джейкоб… Но все равно — спасибо.

Несколько мгновений Джейкоб таращился на меня, а потом взорвался.

— Я так и знал!

Он вскочил с места и принялся расхаживать позади стола.

— Знал, что ты так поступишь. Да что с тобой творится?

Не он один хотел бы это знать. Очередная волна дурноты накрыла меня, пригнула к полу, я едва устоял на ногах.

— Что за человек способен посвятить жизнь тому, чтобы жужжать мухой в чужом меду? Какая тебе от этого радость? Тебе сколько лет-то?

Все его вопросы опасно смешивались с моей дурнотой. Пришлось срочно сесть, а то бы наверняка вырубился. Я пытался припомнить, случалось ли мне чувствовать себя хуже. Кончики пальцев покалывало, на периферии зрение расплывалось. Джейкоб в упоении не видел, что со мной творится.

— Знаешь, кого мне жаль? — задал он риторический вопрос. — Твою жену. Женщины вечно твердят мне, будто я не способен встать на женскую точку зрения, но вот что я тебе скажу: мое сердце истекает кровью нахрен от сочувствия к любой женщине, а тем более к такой яркой и доброй, как Лили, которая вынуждена прожить жизнь с тупым упрямцем вроде тебя.

При упоминании имени Лили меня прошиб холодный пот. Я чувствовал, как четыре отдельных ручейка пота заструились по моему туловищу, под пояс брюк. Волны дурноты наплывали одна за другой, словно потуги. Как и Джейкоба, как и любого мужчину нашего возраста, меня тоже обвиняли в неспособности представить себе что-то с точки зрения женщины, но, сидя тут, парализованный чем-то очень похожим на страх, я вдруг почувствовал, будто вступил в заключительную фазу родов. Обряд перехода! — вот, вспомнил слово. Я чувствовал, как полностью раскрываюсь там, внизу, и остается лишь с силой вытолкнуть нечто из себя. Только вот место неподходящее. Я знаю, где нужное место. Выскочить из кабинета декана и рысью по коридору мимо одной-двух дверей. Время? Если бежать опрометью — десять секунд, будь я способен бежать. В этой согнутой позе, прихрамывая, хватаясь за спинки стульев и дверные косяки, — по меньшей мере втрое. Я выждал, пока чудовищная судорога не отступила, и поднялся на ноги.

— Знаешь, кто ты такой? — спросил Джейкоб. Он был преисполнен праведного гнева и несся на всех парах. Как же я ему завидовал. Он высказывал вслух все то, о чем двадцать лет молчал ради нашей дружбы, и это опорожнение в столь поздний срок было подобно оргазму. Попросить его остановиться все равно что попросить вынуть член.

— Ты — ходячее воплощение принципа перверсии! Притворный замах слева — удар справа. Притворный справа — удар слева. Держать всех в напряжении, вот чего тебе надо? Что Хэнк еще натворит? Если придется поиметь самого себя, лишь бы всех поразить, — поимеешь в извращенной позе.

Каким-то образом я выбрался в приемную к Марджори, и Марджори, которая предпочитает гольф сексу и, в отличие от Джейкоба, не предается риторическому оргазму, посмотрела на меня с такой тревогой, что было ясно: она заметила, как мне плохо. Меня тянуло за язык сказать, что я рожаю, схватки следуют непрерывно одна за другой. Вместо этого я пронзил ее убийственным взглядом и приказал:

— Убери его от меня!

Но этим лишь раззадорил Джейкоба.

— Вот он, Марджори! — воззвал он к своей секретарше. — Хэнк Деверо. Человек, поимевший сам себя, — и он будет утверждать, что это лучший день в его жизни.

— Джейкоб! — резко оборвала его Марджори. — Мне кажется, Хэнк болен.

Я дополз до двери в приемную, где ждали студенты, пришедшие с какой-то петицией к декану. Они тоже встревожились, увидев меня.

— Болен, разумеется, на всю голову! — фыркнул Джейкоб.

Потная ладонь сделалась такой скользкой, что я не смог ухватиться за стальную ручку двери. Ручка выскальзывала. Я вытер ладонь о твидовый пиджак и сделал еще одну попытку.

— Ответь мне только на один вопрос, и можешь идти! — потребовал Джейкоб, наваливаясь на дверь и не давая ее открыть. — Я задам тебе самый простой вопрос — пари держу, он поставит тебя в тупик.

Я попытался посмотреть ему в лицо, но не смог. Богом клянусь, будь у меня при себе сорок пятый калибр, он бы у меня полетел вверх тормашками — в вечность.

— Ответь мне! — повторил он настойчиво, слепо, не замечая, как у меня из всех пор сочится пот. Ледяная капля повисла на кончике носа. — Всего один простой вопрос. Твоя жена, твои дети, твои друзья — все хотели бы услышать, что ты скажешь.

Он стоял так близко, что мог перейти на шепот — и перешел. Вопрос и правда простой и короткий, но для выразительности Джейкоб отделял каждое слово паузой:

— Какого… черта… ты… хочешь?

И таким вопросом он думал огорошить Уильяма Генри Деверо Младшего? Даже Марджори, прижимающая к уху телефонную трубку, готова была, судя по ее лицу, ответить за меня. Однако мне не оставалось ничего другого, лишь препоясать, как говорится, чресла, собраться с остатками сил, ухватить декана за лацканы пиджака, подтянуть его к себе. Это я и сделал.

— Я хочу, — сказал я самым торжественным, на какой способен, тоном, потому что не желал, чтобы мои слова приняли за иронию или иной литературный прием, — помочиться!

Что-то — то ли небывалая серьезность, то ли простота моих слов — все же дошло до Джейкоба.

— Ладно, я ошибся. — Он пожал плечами, и я его отпустил. — Ты и впрямь знаешь, чего хочешь.

А я уже был за дверью, в коридоре, ковылял на максимальной скорости, расстегивая на ходу ширинку, к двери с надписью МУЖЧИНЫ. Минуту спустя зашел Джейкоб — либо его Марджори послала проверить, как я там, либо привлек звук моего смеха. На его лице, когда он наблюдал за мной, проступала смесь смущения, озабоченности и недоумения. А я даже ради спасения собственной жизни не мог оборвать этот смех и уж никак не мог требовать от Джейкоба, чтобы он постиг смысл этой сцены. Но суть в том, что ни один пятнадцатилетний парень, стоя босиком на ледяных плитках пола после десяти часов сна в холодной спальне, не орошал унитаз столь мощным, уверенным, преисполненным благодарности потоком, каким ныне орошал я. Я был в раю.

— Господи боже! — простонал кто-то. Возможно, я. И больше ничего не помню.

Глава 36

Во сне я — звезда ослиного баскетбола. Никогда я не был столь легок и грациозен, столь свободен от своего возраста и силы земного тяготения. При каждом броске от моих пальцев отрывается идеально подкрученный мяч, летит по дуге в корзину с невероятной точностью, — это поэзия, где рифмами стал сладостный шелест раскрывающейся сетки. И не забывайте: я проделываю все это верхом на осле. Мне досталось замечательное животное, честное, умное, благородное, доброе, носит меня взад-вперед по всему полю, между нами установилось полное взаимопонимание. Я шепнул ему на ухо: когда матч закончится, я его не брошу, он получит свободу, и эта надежда — избавиться от глупого владельца, надевшего на него памперс, — омолодила старого осла. Он так вдохновлен обещанием свободы, что стремится к величайшей славе в этой своей последней игре. Вместе мы перехватываем мяч и прорываемся к кольцу, используя любую возможность, проносимся по полю под неистовые крики болельщиков. Обожаю эту игру!

— И я тебя обожаю, — произнес голос Лили.

Лили? Она-то как тут появилась?

Она появилась тут, делаю я солипсический вывод, самым обычным способом: когда я открыл глаза.

— Мне приснился сон, — сообщил я жене, оглядывая больничную палату, появившуюся вместе с ней. Очевидно, я лежу здесь в постели, а почему — для меня загадка. Очень красивая женщина, моя жена, и я счастлив ее видеть, вот только момент неудачный. Я был близок к победе и славе, а теперь их не достигну. Кто-то бросил торт под дождем, думаю я, сон мой ускользает от меня по смазанным рельсам, мне такой уже не испечь. Я всегда страшился, что придет день, когда эти строки приобретут смысл для меня, — и этот день, видимо, настал.

— Как ты себя чувствуешь?

— Великолепно, — ответил я. — Спать хочется.

Дверь в палату открыта, снаружи в коридоре сидит крупный мужчина, смотрит на нас. Что-то не так с его лицом. Оно расчерчено на части, похоже на схему коровьей туши, которая висит в мясном отделе, демонстрируя, откуда берется какой кусок. Несмотря на это, мужчина кажется мне знакомым.

— Фил сказал, что ты будешь чувствовать себя неплохо. Тебя накачали обезболивающим.

— Голова немного болит, — признался я, изучая крупного мужчину в коридоре, — сидит, не шелохнется. Не аллегорическая ли это фигура? Быть может, если я посмотрю на Лили, а потом переведу взгляд на мужчину, его сменит иная фигура, смысл которой я должен разгадать.

— Ты ударился головой, когда потерял сознание, — сказала Лили и взяла меня за руку. — Много успел за немного дней.

— Не так-то легко было осуществить все твои пророчества, — ответил я. — Тюрьма — это еще ничего, но как попасть в больницу? Тут пришлось поломать голову.

Крупный мужчина с расчерченным лицом все еще тут, неподвижен.

— Думаю, ты сейчас снова уснешь, — сказала Лили.

Она права, как всегда. Я и сам чувствовал: глаза слипаются. Может, я воссоединюсь со своим ослом, завершу игру и выполню обещание — отпущу бедное животное на свободу. Впрочем, все это уже не кажется столь привлекательным, как только что. Теперь, когда я проснулся, пережитые во сне чувства, ощущавшиеся с такой силой, слишком напоминали скорбь моего отца, посмевшего некогда оскорбить Чарлза Диккенса. Кстати, об отце. Я жестом поманил Лили ближе и прошептал:

— Там, в коридоре, Анджело?

Она печально кивнула:

— Какое-то время поживет с нами.

— Все в порядке, — шепнул я. — Не переживай. Добро пожаловать домой.

Проваливаясь обратно в сон, я не удержался от мысли: как чудесно оказаться правым насчет устройства мира. Взвесить все данные, разумеется неполные, и точно сложить целое, прозреть мир в песчинке, распознать его красоту, его простоту, его истину. Подойти так близко к Богу, как только возможно в этой жизни, пребыть во славе этих кратких проблесков понимания, в полном бодрствовании, две или даже три секунды, в гармонии со своим бытием. И вновь соскользнуть в сон.

— С какой стати он вздумал брата своего подослать, вот я чего не пойму, — приступил к рассказу Анджело. — Откуда мне знать, что ниггер семи футов ростом — брат Рашида? Я ж не чертов телепат какой. То есть передо мной стоит парень, с виду способный прочесть разве что заголовки чертовой газеты, которую он разносит, а я — я должен в голове у него читать? Должен знать, что этот семифутовый ниггер и два парня по восемь футов при нем ничего дурного мне не сделают.

Вот они торчат на моем крыльце и эдак пялятся на меня, понял? Я никогда их в глаза не видел и не могу отличить от любой паршивой банды, но я был вежлив до крайности. Объяснил им свой принцип: незнакомым денег не даю, будь они негры-гиганты или кто хочешь. Сказал, мне газету носит Рашид, а есть у него брат или нет, об этом я понятия нахрен не имею. И еще раз: я вам не телепат. Говорю им: если Рашид свалился с мононуклеозом, как они утверждают, мне очень жаль. Рашид мне нравится. Приятный, вежливый негритос. Таких мало. Он не имеет обыкновения нагло глядеть на белых. Когда он поправится, пусть зайдет ко мне в любое время, и я заплачу ему, сколько должен. Но я не раздаю деньги неграм-гигантам, которых вижу впервые в жизни, и на этом точка. Очень жаль, но так, и только так. И мне плевать, пусть у них при себе записная книжка Рашида. Может, они забрали ее с его трупа, откуда мне знать. Приятные, вежливые негритосы то и дело получают заточку в бок. Не верите мне, смотрите новости. Вон они выходят гуськом из церкви, разодетые с ног до головы, и желают знать, почему какой-то негритянский паренек был застрелен при переходе улицы, когда он был лучшим учеником и пел в церковном хоре. Как будто мы, все прочие, можем дать объяснение тому, что приключается с этими людьми. И все же они правы. Именно вежливые и получают каждый раз пулю в голову. Это-то я знаю. Это я установил.

Полдевятого. Я проспал ночь напролет, предсказание Фила Уотсона сбылось. Чувствую я себя уже не столь великолепно, как в разгар победоносного баскетбола на ослах или когда пришло известие, что анализ крови отрицательный. Опухоли нет. Действие болеутоляющих закончилось, но в кармане у меня рецепт на «Тайленол». В больнице я отказался от лекарства и теперь сожалею об этом, слушая рассказ Анджело о том, как он попал в тюрьму и как за него внесла залог моя жена, которая теперь везет нас всех троих в Аллегени-Уэллс. Как только доберусь домой, закину таблетку в рот и поищу Оккама, куда-то он удрал. Надо было слушать Пола Рурка, он же говорил, что видел пса в соседнем саду, а я пропустил мимо ушей. Как он выбрался из дому, загадка. Думаю, какой-нибудь журналист, не поверив, что меня нет дома, и видя, что дверь не заперта, приоткрыл ее и окликнул меня. Очень надеюсь, что ему как следует ткнули мордой в пах.

Еще одна загадка: почему залог за Анджело пришлось внести из наших денег. Подозреваю, у него бы хватило на это сбережений, но он слишком упрям, чтобы так расходовать свои средства. Дома ему одиноко, а в предварительном заключении есть с кем пообщаться. Хотя он вышел в отставку почти десять лет назад, он все еще знаком с половиной копов в Филадельфии. Нечто вроде слета однокурсников. А теперь, выходит, он будет жить с нами вплоть до суда, который состоится летом. Лили успела ему внушить, что наш сельский образ жизни весьма отличается от привычного ему в Филли. Очень мало кто стучится к нам в дверь в Аллегени-Уэллс, но если кто придет, стрелять в него не надо. Ни в кого.

— Но они же на меня давили! — гнул свое Анджело. — Рашид заглядывал пару раз, когда я был не там или, может, не тут, так что по оплате я несколько отстал от графика. Деньги давай нахрен, сказали они мне. И я окончательно уверился, что я прав: этот семифутовый ниггер не брат Рашида, говорю же, тот всегда такой вежливый. Вот я и сказал им: хорошо, подождите минутку, словно собирался вернуться с деньгами. Но вернулся я не с деньгами. С моим помповым обрезом, вот с чем я вернулся. Я держу его прямо в прихожей на всякий непредвиденный случай вроде этого. Ушел на пять сек. А вернувшись, показал им, что у меня тут есть. Я им еще раз превежливо объяснил мой неизменный принцип не выдавать деньги, ни большими суммами, ни малыми, семифутовым ниггерам, которых я прежде в глаза не видал. На этот раз те двое восьмифутовых вроде бы поняли, чего в первый раз недотумкали, но тот, который называл себя братом Рашида, все еще смотрел на меня так, словно не расчухал, с чем я к нему вышел. И он-де желает знать, с какой стати я тычу в него этой штуковиной, когда все, чего он требует, — получить деньги, которые я задолжал. Да этот проклятый парень без ушей на свет уродился, сказал я себе. Наверное, его стоило пожалеть, каково жить на свете глухарем. Но чтоб рассеять недоразумение, я ему еще раз все растолковал, погромче, чтоб точно расслышал.

Я сказал ему, что в руках я держу помповый обрез, потому что, хоть мне и больно это признавать, это штука необходимая в здешних местах, где я живу. Я даже потратил некоторое время и изложил ему историю нашей жизни. Когда моя дочка была маленькой, сказал я ему, мы ей разрешали гонять на велике по окрестностям где вздумается, потому что это было безопасно. В те времена семифутовые ниггеры не являлись к тебе на порог требовать денег. Не было проституток и дилеров на каждому углу, и каждый четвертый или каждый пятый авто не принадлежал сутенеру и не разъезжал с тонированными стеклами. Я сказал, что утруждаюсь все это объяснять, потому что они еще слишком молоды и не помнят, как тут было раньше. В ту пору я единственный в радиусе десяти кварталов держал дома оружие, и только лишь потому, что был копом. Сейчас каждый по соседству вооружен до зубов. Я сказал им, что дело, конечно, не мое, но на их месте я бы не шастал больше по чужим крыльцам. Я описал кое-какие образцы современного оружия, хранящиеся за дверями, которые мы видели с моего крыльца.

Те двое восьмифутовых ниггеров, они уже потихоньку пятились вниз по ступенькам. Начали пятиться сразу, как только увидели помповое ружье, так что у них кое-какие мозги еще были. Но брат Рашида, он стоял на своем. Он велел мне опустить ружье — тогда, мол, он согласен уйти. Как будто с дураком имел дело. Опустить ружье — и тогда он уйдет, вот хуйня. Но именно так он и сказал мне: если я не опущу ружье, он с места не сдвинется. Он сказал это так, словно это он направлял на меня оружие. Я нахрен поверить в такое не мог. Я себе думаю: этот хренов черный бедолага семифутовый уродился не только без ушей, но и без разума. Он не видит разницы между ружьем, нацеленным ему в брюхо, и тем, которое висит над камином. Придется его проучить. Я сказал ему: считаю до трех, буду считать внятно и громко, раз уж он уродился без ушей. Я видел, что ситуация вполне прозрачная, те двое восьмифутовых ниггеров уже упятились вниз по ступенькам и за калитку, и оттуда они звали своего приятеля присоединиться к ним, пока я не сделал то, что обещал. Они продолжали его звать, даже когда я начал отсчет. Пошли, ниггер, — они-то запросто пускали в ход это словцо, которое моя дочь запрещает мне произносить при ней, — да что тебе втемяшилось? — спрашивали они. — Этот старый придурок тебя пополам разнесет.

Ну, обычно я против, чтоб меня называли старым придурком всякие негры-переростки, но в данном случае я решил — окей. По крайней мере, эти двое восьмифутовых не утратили связь с реальностью, и, в конце концов, я тоже их всяко изругал перед тем, так что мы квиты. Я за справедливость, и они ведь пытались помочь, так? Они звали и звали семифутового, пока я вел отсчет, всё твердили, давай к нам, паря, этот старый придурок и тэдэ. Они звали его по имени, еще одно выпендрежное имечко вроде Рашида, полжизни буду долбить, не запомню. Ле-как-его-бишь. Знаешь, как они это делают? Берут нормальное имя и добавляют «Ле». ЛеРон. ЛеБилль. ЛеБоб. ЛеБрюс. Что-нибудь в таком роде нахрен. ЛеФонсо — вот мое любимое. Альфонсо, реальное имя, — нет, его им не надо. ЛеФонсо. Крутое усовершенствование, верно? В конце концов, это их дело. Хоть ЛеПоцем назови, мне пофиг. По мне, приклеить пареньку имя ЛеФонсо — кошмар. Можно подумать, у парня мало будет в жизни проблем, если его назвать Гарри, а? Нет, давайте назовем его ЛеГарри. Ну и вот, только я запомнил имечко Рашид, и тут является Ле-Семь-Футов.

Я глянул на Лили, которая, как мне было хорошо известно, приплатила бы, лишь бы этот рассказ поскорее закончился. Она его уже слышала. Сколько раз — вопрос. Я наклонился вперед и сжал ее руку. Старался не подавать виду, как меня все это бодрит, хотя знал, что мне приезд Анджело пойдет во благо. Всякий раз, как моей жене приходится иметь дело со своим отцом, мои акции поднимаются. Ужасно думать, что он у нас все лето проторчит, зато к тому моменту, как мы от него избавимся, я в глазах Лили стану довольно хорош. Потерпеть несколько дней — и жена уткнется лицом мне в шею, давясь слезами разочарования, вины и безнадежной любви.

Я сочувствовал Лили и в то же время хотел бы созвать сюда студентов из моего творческого семинара. Анджело мог бы их поучить, как нагнетать саспенс. Он давно уже наставил на нежеланного гостя обрез и снял с предохранителя, но он терпеливый рассказчик. Он умеет замедлить повествование, и хотя мы с самого начала знаем, что рано или поздно он спустит курок, мы все же затаили дыхание и ждем, сделает ли он это. А реальное время двигалось с обычной скоростью, и мы уже на полпути к Аллегени-Уэллс, пенсильванский пейзаж легко скользил за окошком, оставаясь за пределами повествовательной оптики Анджело.

— Так что я досчитал в итоге до трех, достаточно громко, чтобы услышал даже семифутовый безухий ниггер. Но вот тебе наш ЛеБратец — он с места не сдвинулся, черт побери. И я себе думаю: что с этим парнем неладно? Он что, смерти жаждет, нахрен? Ну, если так, он попал по адресу. И вместе с тем я думаю: яйца-то у него есть, это заслуживает уважения, даже если с головой у него непорядок. И чем внимательнее я присматриваюсь, тем яснее вижу, что он похож на Рашида, так что, думаю, он все-таки может оказаться его братом в конце концов. В смысле — может быть, понял? Я не знаю, есть ли у Рашида брат, но почему бы и нет, и если у него есть брат, это вполне может быть этот парень. Такой слишком рослый, невоспитанный, тупоголовый, глухой, здоровенный черномазый братец. Откуда мне знать? В ту минуту я почти что пожалел, что вытащил ружье, потому что на меня нашло такое странное чувство, будто это оно мной управляет, а не я им. Глупо, конечно, но такое было ощущение.

— Ясное дело, — пробурчал я, потому что голос Анджело замер и мой тесть нуждался в поощрении.

Но что-то я сказал не так, и Анджело обозлился. Он всегда заводился — слегка — при виде меня на протяжении двадцати пяти лет, так что я не был особо удивлен. Ему противны всякие образованные профессионалы любой разновидности, но моя разновидность в особенности возбуждает недоверие Анджело. На его шкале не заслуживающих доверия людей я барахтаюсь примерно там же, где и семифутовые ниггеры.

— «Ясное дело», — передразнил он. — Вот что я тебе скажу, приятель. Если бы ты жил там, где я, в девяти случаях из десяти ты был бы рад держать в руках ружье. О том, что у тебя нет ружья, можно пожалеть лишь однажды — и после этого ты навеки свободен от сожалений. Это последнее сожаление в твоей жизни.

Лили изо всех сил стиснула руль. Ее побелевшие костяшки напомнили мне истину, о которой я давно осведомлен: мир состоит из детей, которые растут с мечтой уподобиться своим родителям. И детей вроде нас, кто рос с мечтой стать кем угодно, лишь бы не такими, как они. И те и другие потерпели поражение.

— На чем я остановился? — спросил Анджело.

— До трех досчитали, — напомнил я.

— Верно, — подхватил он. — Значит, вот они мы, ЛеБратец и я, и ни один из нас не желает отступить ни на дюйм. Это-то я усвоил в полиции. Если не собираешься стрелять — не берись за оружие. Если оружием не воспользоваться, оно бесполезно, и более того — опасно. Я знал это, но влип в такую ситуацию с семифутовым ниггером. По правде сказать? — Анджело приостановился, как будто собирался поведать о себе какой-то стыдный факт. Едва заставил себя продолжать: — Я не хотел стрелять в этого парня. Я не понимал, какого черта он все еще торчит тут, но вот он, здоровенный, стоит во весь рост после того, как я досчитал до трех. Двое восьмифутовиков распластались на брюхе на дорожке, заткнули уши и молятся во весь голос. «Деньги давай старый тупой ублюдок» сменилось на «Иисусе-Иисусе-Иисусе сладчайший» быстрее, чем я оттарабаню «Радуйся, Мария» после исповеди в бейсбольный сезон, а я себе думаю: двух вещей я не могу сделать. Не могу прострелить насквозь этого упрямого, буйнопомешанного ЛеБратца. Не спрашивай почему. Не могу, и все. Если не выстрелю, сам рискую поплатиться жизнью, но я подумал: так тому и быть. В смысле, наверное, земля не перестанет вращаться, если на ней станет одним высоченным негритянским парнем меньше, но, с другой стороны, вряд ли она сильно замедлит вращение, если некий Анджело Каприче вдруг перестанет дышать. Что он, что я, вся разница в том, что мне в следующем году стукнет семьдесят три, а этому парню сколько? Двадцать? То есть будь я на двадцать-тридцать лет моложе, я бы, наверное, воспринял это иначе, верно же? Даже в пятьдесят у меня было впереди немало хороших, полезных лет. В пятьдесят я еще пристегивал свой сорок пятый и выходил утром и возвращался домой вечером, если повезет. Но мне семьдесят три, и я сам себя обманываю, когда говорю, что от меня еще есть прок. По большей части я даже не бреюсь утром. Ее мать стыдила бы меня, но я спрашиваю: кто нахрен видит меня? Если на выход, я побреюсь, если нет, то и хрен с ним.

— Заканчивай свой рассказ, папа, — негромко попросила Лили. — Мы почти доехали, и мы не потащим эту историю в дом, договорились?

— Как скажешь, малышка, — согласился Анджело. — Судья говорит, я должен делать, как велено, или обратно в тюрьму, так что можешь командовать своим стариком как вздумается. Вперед. Только не пережимай, ладно? А то кутузка не так уж плоха. С одной стороны, я не мог пристрелить этого парня. С другой стороны, я знал, нельзя не выстрелить из этого ружья. Я сказал, что буду стрелять, я сходил в дом, принес ружье и показал им, я подчеркнул значение ружья. Не выстрелить — такого выбора у меня уже не оставалось. Говоришь человеку, что считаешь до трех, — значит, к тому моменту, как сказал «три», должен быть готов сделать то, что обещал, или в этом роде, иначе в следующий раз как начнешь считать до трех, никого нахрен не убедишь принимать тебя всерьез. Итак, вариантов у меня оставалось мало. Может, не следовало мне вовсе считать до трех. Не знаю. Но вот он я, досчитал до трех, и у меня уже не остается, так сказать, широкого спектра возможностей. И не так уж много времени перебирать те возможности, какие у меня есть, потому что когда произносишь «три», у тебя остается лишь один такт, ровно столько времени, сколько понадобилось, чтобы перейти от двух к трем, вот сколько у тебя теперь есть. Следующий звук после трех — не четыре, а ба-бах. Если не будет ба-бах, все фишки прочь со стола.

Мы уже доехали до Имения Аллегени, и Лили повернула на нашу горку. Полицейского регулировщика не видать, нет и транспорта, который надо было бы регулировать, исчезли представители СМИ. История Уильяма Генри Деверо Младшего выдохлась, обнаружен истинный гусеубийца. «Помедленнее», — попросил я Лили. В соседних дворах там и сям — свежевскопанные огороды. Может, замечу Оккама, роющегося в одном из них.

— И вот, — Анджело сбавил темп, — за отведенное мне время я пришел к неидеальному решению.

— О господи! — раздался голос Лили, я подумал, что это реакция на эпитет «неидеальный» применительно к безумному компромиссу — Анджело поднял обрез и разрядил его в навес крыльца, обрушив ветхое сооружение на свою голову и на ЛеБратца, так что соседям пришлось выкапывать их из-под завалов. Но потом я заметил мужчину, сидящего на ступеньках нашей веранды и, похоже, плачущего. Я не сразу опознал Финни в простецких брючках и рубашке на пуговицах, а не в обычном его белом костюме.

Сперва я решил, что Финни оплакивает свою профессиональную судьбу. От Лили я знал, что, согласно сообщению в «Зеркале заднего вида», университетские, прослышав, что Дикки Поупа уволили, а новым администратором кампуса станет Джейкоб Роуз, человек, которого все давно знали и любили, подавляющим большинством голосов проголосовали против забастовки, тем самым подорвав позиции собственного профсоюза, не говоря уж об интересах некоторых коллег, в том числе Финни, кто станет жертвой предстоящего сокращения бюджета. В этой ситуации я не был удивлен, увидев Финни, дожидающегося возвращения своего извечного врага. Конечно же, он, как свойственно наивным университетским карьеристам, счел, что перемена ветра объединит нас, общее злосчастье превратит нас в союзников. Но потом я увидел у ног Финни что-то белое, похожее на узел с грязным бельем, только сплющенный. Мы подъехали еще ближе, и я разглядел белую, в темных пятнах, простыню.

— В общем, — говорил Анджело, — чтобы слишком не растягивать…

Но я уже вышел из машины, и Лили тоже. Мы дошли до крыльца, и я приподнял простыню, хотя уже знал, что увижу под ней.

— Я его не заметил, — сказал Финни, поднимаясь на ноги с трудом, словно глубокий старик, глаза красные, мученические, опухшие. — Он выскочил прямо передо мной.

Бог, как всегда, в деталях: я увидел на лапах Оккама засохшую грязь, то есть он провел свободную ночку в милях отсюда, на озере, и поспел домой как раз вовремя, чтобы попасть под автомобиль Финни.

— Я ехал повидать Мари, — пояснил Финни (его бывшая жена так и живет у подножия холма). — Она дала мне простыню.

Я опустил ткань. Лили отвернулась раньше и не стала смотреть. Анджело обнял ее, и она прижалась к отцу, и, глядя на эту картину, я достиг девяноста с лишним процентов привязанности к этой замечательной женщине, которую я слишком давно стал принимать как должное, в чем Тедди постоянно упрекал меня.

— Ты, наверное, решишь, что я это напрочно, — прохрипел Финни.

— Не будь ослом, — сказал я.

Никогда еще я не был так безусловно убежден в цепочке причин и следствий, в той логической последовательности, что составляет судьбу. Началось с комической угрозы убить утку, а закончилось здесь, у моих ног. Финни, сам того не зная, стал агентом Случая, безымянным лакеем под занавес драмы.

— Другой человек на твоем месте просто сбежал бы. Я бы и сам, наверное, уехал, Финни, — счел я своим долгом сказать.

Потому что это правда: мы ничего не знаем о себе наверняка. С кем бы я переспал, подвернись возможность, кого бы предал в подходящих обстоятельствах, за чью веру и любовь честно отплатил бы своими. Анджело понятия не имеет, в чем суть его истории, он даже не знал, как поступит, пока не выстрелил в воздух. Откуда ему было знать, что столь странное чувство охватит его на крыльце дома, который он много лет ревностно охранял? Как мог он предсказать последствия своего поступка? Когда моя бедная мать спустилась в тот день в подвал и увидела своего сына на стуле с веревкой в руках, откуда ей было знать, что, прижав меня свирепо к себе, спасая своего сына, она тем самым положит начало нашему взаимному отчуждению, — ведь как могли мы забыть эту минуту, если бы не отдалились друг от друга, причастных этой скорби? Лишь после того, как мы что-то сделаем, мы узнаем, что это значило, и к тому времени ясный смысл сделанного уже отделяется от самого события — по крайней мере, в глазах того, кто это сделал.

Вот почему нам нужны супруги и дети, и родители, коллеги и друзья — кто-то должен знать нас лучше, чем мы сами знаем себя. Нам нужно, чтобы они напоминали нам. Нам нужно, чтобы они говорили: «Я знаю тебя, Эл. Ты не тот человек, кто…»

Эпилог

У всякой сложной проблемы есть простое решение.

И оно всегда неверно.

Г. Л. Менкен

К середине августа листья на обреченной стороне Аллегени-Уэллс начали жухнуть. Мы с Лили, не сговариваясь, перенесли пробежку на раннее утро, когда еще нет оглушительной жары. Иногда мы бежим в сторону Рэйлтона, иногда к деревне Аллегени-Уэллс, но возле пресвитерианской церкви никогда не сворачиваем направо, на дорогу, которая ведет к бывшему дому Джули и Рассела. На прошлой неделе в дом въехало новое семейство, арендовало с правом дальнейшей покупки, — гибкое решение, устраивающее все заинтересованные стороны. Месяц назад Джули отправилась к Расселу в Атланту, и там, как сообщил мне авторитетнейший источник, у них все в порядке. Джули нашла работу, Рассела уже повысили, они вроде бы собираются купить дом. Откуда возьмут деньги — этого я не знаю. Судя по мелким подробностям, которыми снабжает меня Лили, она разговаривает с Джули почти каждый день. Телефонные счета от меня прячут.

Но я про листья. Вчера, возвращаясь с утренней пробежки, мы встретили Пола Рурка — он выезжал между покосившимися столбами Имения Аллегени II, направляясь в кампус, где начинается подготовка к осеннему семестру. С тех пор как Рурк стал деканом, он много времени проводит на работе и говорит, что при сложившихся обстоятельствах так для него лучше. Он разошелся с женой, вторая миссис Р. исчезла бесследно, как и ее предшественница, не взяв с собой почти ничего, кроме того, что было на ней. Сонмы разведенных университетских обитателей Рэйлтона и окрестностей хотели бы знать, как Рурку это удается. Некоторые даже намекают, что стоило бы пробраться в его дом вечерком, когда Рурк отсутствует, и проверить пол в подвале. Лично я вовсе не считаю исчезновение второй миссис Р. особенно таинственным. У жены декана гуманитарного факультета не так много обязанностей, но бывают ситуации, когда ей не полагается быть босой и под кайфом. А мне кажется, второй миссис Р. нравилось быть босой и под кайфом. Ей нравилось носить джинсы и не нравилось носить лифчик под толстовкой. Ей нравилось курить косяк, глубоко затягиваясь, шевелить пальчиками на ногах и любоваться ими — все это неуместно, когда принимаешь у себя в доме ректора.

Так или иначе, дом их выставлен на продажу, как половина других домов в обоих имениях Аллегени. Я слышал, Рурк пока что сдал его на грядущий школьный год и подумывает перебраться в городской особняк Джейкоба Роуза в западной части Рэйлтона — этот дом тоже выставлен на продажу после свадьбы. Джейкоб и Грэйси начали застраивать участок, который я продал им в мае. Дом растет быстро, и порой, сидя с Лили на веранде, я чую в ветерке липкий аромат Грэйсиных духов, но Лили, разумеется, утверждает, что я все выдумываю.

Я боялся, что мой былой враг Пол Рурк озлится пуще прежнего, узнав, что я продал Джейкобу то, что отказался продать ему, но, как ни странно, я, видимо, более не вхожу в его дерьмосписок. Джейкоб говорит, причина в том, как место влияет на человека, — эту поговорку я и сам частенько применял к Джейкобу, когда он вел себя трусливо, на мой взгляд. По мнению Джейкоба, Рурк осознал, что декану не приличествует длить личную вражду, и ему пришлось отказаться от распри со мной. Я же считаю — и всегда это утверждал, — что большинство людей располагает лишь ограниченным ресурсом злобы, и Рурк свой запас исчерпал еще в июне, когда наша компания (Джейкоб, Тедди, Рурк, двое ребят с биологического и я) возобновили баскетбольные матчи по воскресеньям. Может, я это и предложил. Баскетбол — самая подходящая игра для высоких, проворных мужчин вроде меня. Порой я так поддаюсь очарованию этой игры, что теряю контакт с реальностью. Когда мяч идет в руки, когда я несусь через площадку или обратно к периметру, готовясь к прыжку, я забываю и свой возраст, и статус. Я сливаюсь с самим собой из того сна о баскетболе на ослах и во власти подобных эмоций склонен поступать опрометчиво. В воскресенье под конец июня после неудачного броска я допустил ошибку — ринулся к щиту и наткнулся на мощный локоть Пола Рурка. Результат — трещина в челюсти и подбитый глаз — удовлетворил моего старого врага. Кроме того, он ободрился, когда смог снова сесть за руль «камаро»: обмороки прекратились, как только он перестал вдыхать дым от косяка второй миссис Р.

Во всяком случае, вчера, когда мы с Лили встретили Пола под конец пробежки и я указал на болезненно-желтые листья по его сторону шоссе, Рурк всего лишь опустил окно, понимающе кивнул мне и сказал почти ласково: «Счастливчик Хэнк».

Он прав, разумеется. Я счастливчик. После цепочки событий, которые привели меня сначала в тюрьму, а потом в больницу, я последовал мудрому совету матери и составил список вещей, за которые мужчина вроде меня мог бы питать благодарность, будь у него такое желание. И вот этот список.

1. У меня есть здоровье.

Мой член (точнее, моя простата и весь мочеиспускательный канал) прошли метафорический ряд испытаний, то бишь исследований, которые Фил Уотсон именовал «залпом из всех орудий». Мне кажется, он и мной бы из такой пушки выстрелил, если бы я позволил. Но в итоге выяснилось, что и со мной, и с моим членом все в порядке. Никакой опухоли нет. Дальнейшие копания в моей заднице, осуществленные несколькими учеными и обильно смазанными пальцами, не обнаружили ни асимметрии, ни увеличения предстательной железы. А главное — во всяком случае, для меня, — я вновь стал мочиться свободно, регулярно и без дискомфорта. Член мой во всех смыслах при мне, как при любом другом мужчине. Остается лишь загадка моего временного недуга. По мнению Фила, я, скорее всего, страдал от так называемой истерической простаты, а это выражение само по себе способно вызвать истерику, по крайней мере, у мужчины вроде меня. По словам Уотсона, который, подозреваю, изобрел этот диагноз, чтобы позабавить меня и объяснить мое необъяснимое иными способами состояние, такие симптомы появляются редко, от сочетания физических и психологических причин, они были вызваны стрессом на фоне приема антиаллергических средств, которыми я злоупотреблял всю весну в надежде побороть простуду.

Это объяснение хотя бы охватывало все известные факты о моем недуге. Однако диагнозу недоставало, как я понял в тот момент, когда Фил Уотсон изложил мне его, поэзии, и я постарался объяснить моему врачу, почему Джейкоб Роуз застал меня хохочущим как безумец, когда последовал за мной в туалет. Ибо с первой струей мочи, ударившей в унитаз, я отчетливо расслышал щелчок, как будто небольшой камушек дзынькнул о фаянс, — доказательство, как я решил, что я был прав с самого начала. Только что из меня выскочил камень. Уотсон, человек глухой к поэзии, лишь улыбнулся и напомнил мне, что это невероятно: через мужской мочеточник не может пройти камень достаточных размеров, чтобы произвести отчетливый щелчок или дзынканье. Кроме того, камень таких размеров спровоцировал бы обильное кровотечение перед этим событием, во время него и после, а у меня — ни капельки крови. Поэтического чувства Уотсону хватило, однако, для того, чтобы признать: решение отказаться от должности декана и разорвать постоянный контракт с университетом можно символически приравнять к выходу камня, но он настаивал на том, чтобы разделять символ и материю, субстанцию и смысл. И это католик, каждое воскресенье высовывающий язык, чтобы принять Тело Христово.

2. Я все еще женат.

Тут надо проявить осмотрительность, уж извините. Вы можете сказать, что мужчина, добровольно делящийся подробностями о состоянии своего мочеиспускательного канала, давно позабыл всякую осмотрительность, но тем не менее я притязаю на нее. Ограничусь в основном фактами. Во-первых, меня больше не преследуют видения, в которых моя жена совокупляется с кем-то из моих друзей. Во-вторых, на шкале привязанности я все еще держусь высоко за девяносто по отношению к Лили, и (тут, возможно, сыграло свою роль присутствие Анджело) мне кажется, что она в это лето проявляет ко мне больше нежности, чем в последнее время до того. Впрочем, Лили отказывается замерять свои чувства в процентах. У меня сложилось отчетливое впечатление, что, пусть я и ухитрился под конец апреля выполнить все мрачные пророчества жены насчет того, где я окажусь в ее отсутствие, я как будто успешно прошел некое испытание, хотя понятия не имею, как это получилось, и она мне не говорит. Возможно, ни один мужчина не должен обладать ключом от привязанности своей жены, знать, что делает его достойным в ее глазах. Это все равно что получить несанкционированный доступ к Божьей благодати. Мы бы не сумели мудро распорядиться таким знанием.

Чего мы хотим от женщин? Чтобы нас поняли? Я слышал это утверждение от мужчин — я сам такое произносил, — но у меня остались сомнения. Вскоре после того, как Лили вернулась вместе с Анджело, она повезла некоторые вещи в химчистку, и в том числе мой твидовый пиджак. В одном из карманов она обнаружила забытый мной полароидный снимок — Мисси Блейлок и я в джакузи у Тони. Она протянула мне снимок и потребовала объяснений — с полным на то правом. Вот только ее, похоже, не столько обеспокоил, сколько озадачил тот факт, что ее муж сфотографирован в горячей ванне с голой женщиной. «Это та девица из «Наших людей»?» — уточнила она.

3. У меня есть друзья и близкие.

По правде говоря, большую часть лета наш дом трещал от наплыва гостей. Анджело провел у нас два с лишним месяца и в начале августа вернулся в Филадельфию на суд, который завершился, как и ожидалось, приговором, однако выяснилось, что реальный срок могут заменить условным, если он согласится продать дом и покинуть район, в котором, по мнению судьи, он не способен социализироваться. Также он должен выплатить ЛеБратцу солидную компенсацию на лечение.

Джули пожила с нами некоторое время после того, как их дом был сдан в аренду, и до того, как отправилась к Расселу в Атланту, и сам Рассел дважды приезжал за это время. Наша дочь Карен тоже нанесла визит, привезла с собой молодого преподавателя музыки и известила, что к Рождеству у них будет ребенок. Они собираются пожениться весной («Ты собираешься», — не удержался от комментария ее отец). На выходные в День поминовения понадобилось два мангала, чтобы нажарить мяса для всего сборища, включавшего мою мать, моего отца, мистера Перти, Анджело, Джули и Рассела, Карен и ее молодого преподавателя музыки, Тони Конилью и бывшую студентку, ныне почти сорока лет, Джейкоба и Грэйси (препиравшихся между собой), Тедди и Джун (только что из круиза). Джун напилась, вышла вместе со мной к мангалам и там изливала душу: сколько еще она продержится, сколько сможет еще оставаться в браке с Тедди, сколько еще терпеть полное отсутствие радости и света в жизни? Пошлая интрижка с «мелким дерьмом» Илионой, как она теперь понимала, — лишь симптом нарастающего в ней отчаяния. Была и хорошая новость: исследования киски (это мой термин, не Джун) окупились. Статью об Эмили Дикинсон взяли в достойный академический журнал, а статья о Вирджинии Вулф добралась до третьего рецензента в еще более крутом журнале. Если и ее примут и если я напишу рекомендательное письмо, то Джун, пожалуй, выйдет осенью на рынок труда. Неделю спустя я пил пиво с Тедди по случаю его победы с перевесом в один голос на выборах заведующего кафедрой (сроком на три года). Хотя он явно был рад, но призывал умерить восторги, напоминая, что ему придется куда хуже, чем мне. Пол Рурк — враждебно настроенный декан, а вотум доверия Тедди на выборах получил не столь явный, как я (у меня был перевес в три голоса). Зато он чувствовал, как возрождается его брак. Круиз обошелся в чертову уйму денег, пожаловался он, но ничего, ставка заведующего все окупит. Он также заявил, что намерен отказаться от влюбленности в Лили, поскольку счел эту страсть нездоровой, однако признал, что всегда будет питать нежные чувства к ней. Это он высказал со слезами на глазах.

Но лето почти закончилось, и гости постепенно разъехались. По ночам, если жара не давала спать, Лили и я частенько выбирались на веранду. Смотрели на звездное небо, прислушивались к дальним ночным голосам соседей, не разбирая слов, только звуки. Старые мужья и старые жены. Старые мужья и новые жены. Старые жены и новые мужья. Пока их голоса добирались до нас, оставалась только интонация, без содержания, но под конец долгого летнего дня интонация чаще всего выражала нежность. Хотя понятия не имею, на сколько процентов.

4. У меня хватает денег.

Я не понимаю, как это вышло, но Лили обещает мне объяснить. Поскольку насчет денег осмотрительность проявлять не надо, я готов поделиться тем немногим, что мне известно. Во-первых, та сумма, которую Лили внесла в залог за Анджело, вернулась, когда мой тесть поехал в Филадельфию и предстал перед судом. Во-вторых, мы одолжили Джули и Расселу существенную, как выражается Лили, сумму, однако, утверждает она, не намного больше, чем та, о которой она ставила меня в известность, и уж никак не больше того, что мы потратили на образование Карен. Наше портфолио, сказала она, осталось неприкосновенным. Хорошая новость. В смысле, что у нас есть портфолио.

И я вовсе не разорвал все связи с университетом, как планировал первоначально. Да, я направил Джейкобу Роузу заявление об уходе, но письмо где-то затерялось, и теперь я получу академический отпуск — полгода, как выяснилось, мне задолжали еще на тот момент, когда я согласился стать временным завкафедрой. Осенью буду преподавать, а весной отдохну. У меня больше дипломников, чем у кого-либо другого на кафедре, и этой осенью в их числе окажутся Блэр и Бобо, которые явились ко мне вместе и заявили о намерении «защищаться по литературе». Я попытался объяснить Бобо (его зовут Джон, и у него в руках была, кто б мог подумать, книга Маркеса с уголком, загнутым примерно на середине тома), что защита диплома — не военная акция, но он не дрогнул. Раз-другой после этого я видел эту парочку в кампусе, Бобо нежно держал девушку за руку и поглаживал голубые вены на бледной руке, — вены, которыми и я частенько восхищался. Лео среди моих подопечных нет, но через несколько недель после окончания семестра я получил от него письмо. Он решил прислушаться к совету Хэма и пробивать себе путь в одиночку. Ну, не совсем в одиночку. К письму прилагались первые сто страниц нового романа, которые он успел отмахать с тех пор, как перебрался в хижину в горах. Это была история о юном писателе, который перебрался в горы после чудовищно неудачного семестра в университете, где никто, даже преподаватель творческого семинара, не видел, насколько революционно его творчество.

А еще Джейкоб Роуз порылся в старых файлах и отыскал заявку на грант, которую мы с Лили написали почти десять лет назад, и, не спросив нашего разрешения, показал ее казначею. Идея была в том, что мы будем искать в Рэйлтоне и его окрестностях одаренных ребят из неблагополучных семей, в выпускных классах станем обеспечивать их университетскими учебниками и консультациями — при условии, что они будут учиться на пятерки. Теперь, когда Лили сделалась директором школы, эта идея обрела еще больший смысл, сказали нам. Рурк прослышал про эту затею, в том числе про то, что на первом этапе я буду преподавать часть времени (количество часов предстояло обсудить) в кампусе, часть времени в школе (также предстоит обсудить), и сразу же окрестил это типичной для семейства Деверо хренью, однако не выказал желания нам помешать.

А под конец — Венди, агент Рейчел, некогда и теперь снова мой агент, обратила мои пятнадцать минут экранной славы в возможность продать книгу. Осенью сатирические колонки из рубрики «Душа университета» в «Зеркале заднего вида» будут собраны и опубликованы известным издательством, которое подсунет их ничего не подозревающей публике под названием «Гусеубийца». На обложке будет моя фотография, где я сжимаю шею Финни (гуся, не человека) и поднимаю его напоказ перед телекамерами, а я должен написать для книги предисловие с изложением этих драматических событий, а также эссе об Уильяме Генри Деверо Старшем, которое я уже частично написал, — по словам Венди, это лучший мой текст, какой попадал ей в руки. Единственный несатирический текст, единственный, насколько я могу судить, без дурачества, и все же, на мой взгляд, место его в том же сборнике. Уильям Генри Деверо Старший, его жизнь и его труды, несомненно, воплощают дух нашей все более деморализующейся профессии. И это подводит меня к следующему пункту.

5. Как единственный ныне живущий Уильям Генри Деверо, я наконец-то существую сам по себе, но должен признать, смерть отца в середине июля потрясла меня больше, чем я ожидал. Уильям Генри Деверо Старший скончался тихо и безболезненно, сидя в любимом кресле для чтения, одетый как будто для кафедрального собрания — в твидовый пиджак, вельветовые брюки, оксфордскую рубашку, — он читал «Наш общий друг»[26] и склонил голову на грудь. Мама думала, он читает, и занималась своими делами как можно тише, чтобы его не отвлечь. Но его уже невозможно было отвлечь — если такое когда-то было возможно.

Нам почти не о чем было разговаривать — вплоть до его смерти. Его признание в тот день, когда мы прогулялись в заброшенный парк аттракционов, — мол, он думает, что был несправедлив к Диккенсу, — осталось самым доверительным разговором между нами, и вряд ли наши отношения улучшились бы, если бы отец прожил дольше. В тот день я понял: одна из важнейших целей интеллектуальной утонченности — держать дистанцию между нами и наиболее пугающими истинами о нас самих, гложущими нас страхами. Тот Уильям Генри Деверо Старший, что вернулся в Рэйлтон с моей матерью и мистером Перти, все еще был способен на весь спектр человеческих эмоций, но после целой жизни, полной изощренных манипуляций, эти эмоции не имели никакой связи с реальностью. Они выстреливали наугад, внезапно, как взбрыки младенца, — настойчивые, но лишенные контекста, или, в случае моего отца, лишенные приемлемого контекста.

Подозреваю, что подобного состояния, хотя и не столь ярко выраженного, достигла и моя мать. Смерть отца, последовавшая так скоро после его возвращения, вопреки моим опасениям, не подкосила ее. На каком-то уровне она должна была чувствовать себя обманутой, жертвой космического розыгрыша, но, вместо того чтобы горевать о повторной утрате мужа, она будто с облегчением сбросила с плеч тяжелый груз долга. Словно после того, как в присутствии родных и друзей она принесла обет «Покуда смерть не разлучит нас», теперь она могла с чистой совестью утверждать, что свое слово сдержала. Вскоре после похорон мать сообщила, что взялась разбирать отцовские бумаги. Голос ее звучал почти что возбужденно, и это было, полагаю, ожидаемо. Вероятно, в своих текстах мой отец был интереснее и ярче, чем в жизни, больше походил на того мужчину, которого она когда-то знала, и возня с его бумагами стала для матери хоть малой, но компенсацией за упущенные десятилетия разговоров. Она всегда утверждала, что была идеальной спутницей жизни для отца и что, предав ее, он предал свое лучшее «я», — теперь же, читая его черновики, выписки и послания знаменитым коллегам, она могла укрепиться в этой вере.

Спустя несколько дней мать позвонила мне чрезвычайно взволнованная и сказала, что обнаружила рукопись — двести страниц романа — почти четвертьвековой давности. «Разве это не изумительно?» — вопрошала она, и мне духу не хватило ответить, что было бы куда более изумительно, если бы она не наткнулась на двести страниц романа. Он же как-никак преподавал литературу, чего же ты хочешь? А хотела она, чтобы я прочел этот текст сразу же, как она сама его дочитает, и я понимаю, как задел ее чувства, заявив, что уже читал такое, все коллеги по кафедре навязывали мне свою писанину. «Ты сравниваешь собственного отца с типами вроде Билла Квигли?» — возмутилась она. С Билли она познакомилась на каком-то из наших сборищ в том году. «Вовсе нет», — искренне ответил я. Я бы предпочел прочесть двести страниц романа Билли Квигли.

После посещения парка аттракционов между мной и отцом состоялся всего один насыщенный разговор, и то лишь в моем воображении, в тот день, когда я вышел из больницы и вернулся домой вместе с Лили и Анджело. После того, как мы сумели убедить Финни, что никто не винит его в гибели Оккама, после того, как я по глупости обещал прочесть его диссертацию, когда он ее напишет, я подхватил Оккама вместе с простыней и отнес его за дом, подальше к кромке леса, и там я выкопал ему могилу. Провозился с час, загубил мокасины и любимые брюки. Я стоял по бедра в яме и тут поднял голову и увидел Уильяма Генри Деверо Старшего, который, перегнувшись через перила задней веранды, наблюдал, как я тружусь. Лили, Анджело (который рвался помочь) и моя мать тоже стояли там, но это не имело никакого значения. Эта маленькая виньетка была нарисована для двоих Уильямов Генри Деверо.

Нас разделяло примерно пятьдесят метров, слишком много, чтобы он мог отчетливо меня разглядеть, его меркнущему взгляду я, наверное, казался точной копией того человека, кто сорок лет назад хоронил мою первую собаку. По правде говоря, вынужден признать, что я сделался очень похож на отца и мои изнеженные профессорские руки покрылись волдырями, как его когда-то. Он не мог не заметить параллелизма этих событий или неверно истолковать их смысл. Я старался быть не похожим на него, но вот он я. «Это сын мой, — услышал я мысль своего отца, как всегда играющего роль и переоценивающего собственную значимость в любой ситуации. — В котором мое благоволение».

Да, посылать мысль сверху вниз — легко. На его стороне преимущество, он стоит высоко на веранде, а я внизу, на окраине леса, по бедра в яме, глаза колет соль. Так что мне пришлось потрудиться, чтобы придать своей мысли мощь и погнать ее вверх по наклонной лужайке. «Вот как? — ответил я. — Что ж, по крайней мере, заступ мне одалживать не пришлось, старина».

Но подлинно благодарные люди не составляют списка вещей, за которые им следует быть благодарными, как счастливые люди не составляют перечень причин для счастья. Счастливые люди слишком заняты делом — быть счастливыми.

Старение, как кто-то некогда сказал, не для слабаков, но возраст — не столько проблема, сколько умаление. В то лето Уильям Генри Деверо пересек две спортивные меты (не считая баскетбола). Перед отъездом в Атланту Джули устроила своему папочке полный разгром на корте — неизбежное поражение я оттягивал с помощью болтовни и отвлекающих маневров почти десять лет. В один прекрасный жаркий воскресный день в матче из двух сетов — все это заняло меньше часа — Джули принялась гонять пятидесятилетнего папочку с левой боковой линии к правой, от сетки к задней линии и снова к сетке, с жестокой и совершенно ей не присущей эффективностью. Я понял, что буду разбит, как только заметил, что она меня не слушает, — это не то же самое, что делать над собой усилие, чтобы не прислушиваться, как она поступала раньше. Десять лет мне удавалось сбить ее с толку именно советом не сбиваться, но в этот день девочка ухитрилась отключить мой голос на корте столь же эффективно, как в детстве отключала его за обеденным столом, когда я пытался советовать ей книги. Лишь когда игра закончилась и победа, в которую она не осмеливалась поверить, досталась ей, лицо Джули засияло улыбкой, способной разбить отцовское сердце.

— Это за то, как ты обошелся с Расселом, — ухмыльнулась она мне по пути домой, и на миг, пока не вспомнился тот баскетбольный матч, когда Рассел поверх щита забросил мяч на крышу, мне показалось, она упрекает меня за то, что я выгнал зятя из города, обнаружив его в постели Мег Квигли.

Хуже поражения — капитуляция. В то лето, отбегав трусцой весну в надежде вернуть себе позицию на левом фланге, я добровольно перешел на первую базу и столь органично прижился там, что Фил Уотсон окончательно уверился в своем ошибочном предположении, будто я прирожденный игрок первой базы. Вовсе нет. На первой базе философскими проблемами становятся опыт, надежность, терпение и вера, но, увы, там нет поэзии. Можно почувствовать удовлетворение, выкапывая из грязи неудачный мяч, но сердце не подпрыгивает так, как когда подающий обрушивается на летящий мяч и посылает его столь высоко и далеко, что мужчина вроде меня ощущает восторг и изумление. Племянник Уотсона достаточно хорошо зарекомендовал себя на моем левом фланге. В начале сезона скорость у него была вдвое больше моей, а разума — вдвое меньше моего. То есть команда ничего не выгадала, но, как справедливо замечает Уотсон, уму-разуму племянничек со временем научится, а я уже вряд ли стану проворнее.

Однажды поздно вечером у нас на веранде, после того как Лили ушла спать, Тони Конилья, заехавший попрощаться перед отъездом на год в Питтсбург, на временную работу в академическом отпуске, приканчивая на пару со мной бутылку доброго ирландского виски, попытался растолковать мне все это. У него вышел бы очередной длинный патентованный монолог, только я был не в настроении.

— Мы вошли в пору мудрости, — провозгласил он.

— Взять хотя бы Беовульфа, — продолжал он. — В жизни каждого воителя наступает момент, когда он понимает, что уже не в лучшей форме. Он думает, что он все тот же, каким был, когда лупцевал Гренделя, но он ошибается. Будь он честен с собой, пришлось бы признать, что с мамашей Гренделя ему уже не совладать в честной битве.

— Беовульф победил мамашу Гренделя, — не удержался я. — А она была крепкая баба.

— Э? — встрепыхнулся Тони. — Беовульф победил мать Гренделя?

— Вчистую, сколько помню.

— Ага, — сообразил он и ткнул в меня пальцем, словно это я подпортил ему память. — Дракону — вот кому он проиграл.

К сожалению, я и сам многое подзабыл в древнем эпосе.

— Кажется, дракона он все-таки убил, но и сам был смертельно ранен.

— Значит, именно об этом я и говорю! — сощурился на меня Тони. — О драконе я и говорю. Нечего было Беовульфу лезть в драку. На тот момент он был уже старый воитель.

— Погоди, — сказал я. — Поэма превозносит его как героя именно за то, что он вступил в бой с драконом.

Тони злобно оскалился. Того гляди мы поссоримся из-за Беовульфа.

— Но хватка у него была уже не та. Время подвигов миновало. Он вошел в пору мудрости, но ему не хватило мудрости это признать.

— Он умер смертью героя. В этом и заключалась его мудрость.

Тони сделал затяжной глоток из бутылки, обдумывая мои закоснелые взгляды.

— Ладно, к черту Беовульфа. Сейчас воинов все равно уже нет.

С этим я готов был согласиться.

— Но и Гренделей больше нет, — уточнил я. — Мужчинам нашего возраста даже Гренделева матушка не попадается. Бог знает, что нам делать, когда мы достигнем возраста встречи с драконом.

— Не надо мне никаких драконов, — сказал Тони. — Я вошел в возраст мудрости.

— Джейкоб тоже вошел, — подхватил я.

— Он если во что и вошел, так в безумную Грэйси. Мудрости в этом мало, — вновь расфилософствовался Тони. — Нет, юность — вот пора деяний. Юность все время задает вопрос: кто я такой? В пору мудрости мы спрашиваем: какими мы сделались?

— И какими же мы сделались?

— Я сделался очень пьяным.

— Тогда не садись за руль, — настойчиво попросил я, — останься переночевать. Завтра поедешь домой.

— Я принимаю твое приглашение по одной-единственной причине. Знаешь по какой?

— Потому что ты вошел в пору мудрости?

Он пьяно ухмыльнулся мне:

— Ты всегда был лучшим моим учеником.

Итак, я прихожу к выводу, что Уильям Генри Деверо Младший счастлив не до экстаза и не настолько благодарен за мириады полученных благодеяний Подателю всех благодеяний, насколько ему следовало быть благодарным, а все потому, что не вполне готов последовать примеру доброго друга, и Нолана Райана, и Доктора Джей, и Нади Команечи[27], и всех прочих, кто утратил ярость и вступил в пору мудрости.

Но я более-менее примирился с тем, кто я и каким сделался, после событий, произошедших в мае. Как-то дождливым субботним утром Йоланда Экклс, бывшая студентка Тони Конильи, совершила попытку самоубийства, выскочив перед машиной у крутого подъема, ведущего к дому Тони. Водитель, чья машина маркой и цветом совпадала с машиной Тони, проявил невероятную бдительность и успел заметить девицу, когда та выступила из-за дерева. Позднее он поведал полиции, что она преспокойно выпрыгнула на шоссе и обернулась к приближающемуся автомобилю с блаженной улыбкой на лице, простирая руки словно для объятий, — зрелище, напугавшее водителя больше, чем вид неподвижного тела, замершего мгновение спустя в неестественной позе на другой стороне шоссе. Все, кто видел это происшествие, сочли чудом, что девушка не погибла. Свидетели подтвердили, что она даже села и улыбнулась, прежде чем отключиться. В больнице обнаружились переломы лодыжки и ключицы, сильное сотрясение мозга и многочисленные ссадины. Травмы, не угрожающие жизни.

Однако несколькими часами позже Тони Конилья поступил в ту же больницу с аритмией, а поскольку у него уже были ранее проблемы с сердцем, его оставили на ночь под наблюдением. На следующий день он вернулся домой с рецептом на легкий транквилизатор и запретом играть со мной в ракетбол до конца лета. Вечером Джейкоб Роуз позвонил и предложил вместе навестить Тони. Он, дескать, позовет еще кое-кого из друзей Конильи, и вместе мы его подбодрим. Поскольку Рассел как раз приехал в Рэйлтон на уикенд, я прихватил его — подумал, вдруг сумеет наладить Тони компьютер.

Когда мы явились, дом был уже полон мужчин и в нем царило довольно-таки неуместное полупраздничное настроение. Джейкоб, взявший на себя роль хозяина, встретил нас на пороге со стаканом виски в руке.

— Я же вроде поручал вам привезти пиццу, — сказал он.

— Могу сгонять, — предложил Рассел.

Джейкоб изучил его, склонив голову набок.

— Понятия не имею, кто этот паренек, но он мне нравится. — Он протянул Расселу руку. — Весь день я провел в переговорах с попечительским советом, и вы — первый человек, кто принял мои слова всерьез. Я пошутил насчет пиццы — но откуда вам было знать?

Войдя, я представил Рассела собравшимся. Там было двое или трое коллег Тони, по одному с кафедры психологии и химии, несколько человек с кафедры английской литературы. На другом конце комнаты я увидел нечто, чего не наблюдал уже много лет, — дружелюбно беседующих Тедди Барнса и Пола Рурка. Или если не дружелюбно, то, по крайней мере, без ожесточения. Был тут и Майк Лоу — мрачный, но не более мрачный, чем в пору супружества с Грэйси.

Ни одной женщины, вот и хорошо. Не хотелось бы, чтобы эта оживленная сцена стала предметом сплетен. Насколько я понимал, мы собрались с целью уверить нашего коллегу и друга, что в случившемся с Йоландой Экклс нет его вины. Этой цели мы могли бы достичь, если бы приходили по одному, если бы народу не скопилось так много. Но когда мужчины собираются в немалом количестве без цивилизующего влияния женщин, они генетически неспособны придать торжественности какому бы то ни было событию, как только обнаружат запасы виски. При виде нас, вы могли бы присягнуть, что мы и думать забыли о несчастье, постигшем бедненькую Йоланду Экклс. Больше было похоже на то, что мы сомкнули ряды вокруг одного из своих собратьев, и, возможно, именно это мы и проделали, хотя вряд ли намеренно. Рассела, я видел, наше веселье смутило. Он заподозрил, что в этой истории скрывалось что-то еще, о чем я умолчал, но пока он еще не был достаточно уверен в себе, чтобы высказывать критические замечания. В выходные Рассел, гораздо усиленнее, чем Джули, старался вернуть себе мое расположение, в том числе и поэтому я взял его с собой — показать, что не таю дурных чувств. Оба они, Рассел и Джули, явно радовались восстановлению своего брака.

Заприметив нас, Тони подошел ближе, и я познакомил его с Расселом, пояснив, что мой зять спец по компьютерам, и попросил Рассела посмотреть на железяки Тони, пока я раздобуду нам спиртное. Четверть часа спустя я заглянул в гостевую комнату и застал Рассела под столом, он копался внутри системного блока, сняв с него крышку, над столом виднелся лишь череп с торчащими шипами волос. Тони обнаружился на задней веранде — он сидел на краю горячей ванны, без пузырьков, в одиночестве.

— Подумываю вернуться в Бруклин, — сказал он, поднимая стакан, чтобы чокнуться. — Одна беда: Бруклина, куда я хотел бы вернуться, уже не существует.

— Тебе разве можно пить? — обеспокоился я.

— Это чай со льдом, — признался он. — Тебя когда-нибудь тянет в то жуткое место на Среднем Западе, где ты родился?

— Никогда, — ответил я. Простая и беспримесная истина. Разумеется, я и не помнил ничего о том городе. Мне было два, когда мы оттуда уехали, а к трем годам меня перевезли уже в следующий кампус.

— Люди, как правило, делятся на две группы, — продолжал Тони. — Они или бегут от своего прошлого — или борются с ним.

Я предчувствовал, что на меня сейчас обрушится очередное длинное научное рассуждение, полное клинических наблюдений и самодельной статистики, так что я сделал изрядный глоток бурбона и приготовился.

— Я хотел бы снова увидеть ту женщину, — сказал Тони. — Я рассказывал тебе о ней?

— Ты кончил прежде, чем она сняла лифчик.

Он печально кивнул.

— Но все же, думаю, она меня потрогала, — сказал он. — Я не помню, как она меня трогала, но полагаю, минимальный физический контакт для этого требовался.

— Если ты не помнишь… — попытался я сказать, но он не слушал.

— Думаю, я заигрывал с Йоландой Экклс, — сказал он, уставившись на темный лес возле своего дома. — Я такого не помню, однако, ты же знаешь, я склонен к флирту. Я даже с твоей женой как-то заигрывал.

— И ты помнишь это, — указал я, добавив: — И я тоже это помню.

— Ну да, — кивнул он. — Пожалуй. Но не могу отделаться от мысли, что я как-то виноват в том, что случилось с этой девушкой.

— Я тебя знаю. — Я постарался вложить в свои слова как можно больше уверенности. — Если ты заигрывал с Йоландой Экклс, то лишь затем, чтобы она почувствовала себя лучше.

— Ты так думаешь? Думаешь, я старался повысить ее самооценку? Не свою?

— Я уверен, — сказал я. — Я знаю тебя, Эл. Ты не тот человек, кто…

Мы поглядели друг другу в глаза и одновременно пожали плечами.

— Вопрос не в том, взяла ли та женщина его в руки, — сказал Тони. — Он так не стоит.

Одна из вещей, которых никогда не знаешь наверное, — уместна ли будет шутка. Иногда не понимаешь этого даже после того, как шутка сорвется с языка. Признаюсь, я был в таком восторге, поймав Тони на двусмысленном употреблении местоимения, что не удержался.

— Он несомненно стоит, — сказал я старому другу. — Не вопрос.

Гостиная за нашими спинами опустела. Все собрались в той комнате, где Рассел изучал монитор, по которому ползли, занимая все пространство от левого фланга до правого, различные символы, — строка возникала внизу экрана и постепенно продвигалась вверх, и когда она исчезала за верхним краем, ты все еще ждал, что она сейчас появится, неизменная, в воздухе над монитором, поползет по стене к потолку.

Маленькая комната была забита мужчинами, следившими за этим причудливым зрелищем словно за каким-то колдовством. За это время появилось еще несколько друзей Тони, в прихожей снова послышался звонок. Я приметил Билли Квигли: тот загнал в угол нового декана и обрушил на него пьяную инвективу. До меня донеслось слово «долбодятел», а я-то думал, оно предназначается только мне.

В глазах Уильяма Генри Деверо Младшего вся эта сцена приобрела сюрреалистическое качество. Говорят, наши сны полны смыслов, и я невольно подумал, что такова и эта сцена — концентрированные смыслы. Я подумал, что если я сам сконцентрируюсь, то сумею постичь эти смыслы. Я знал этих мужчин. С большинством из них я был знаком двадцать лет. Когда мы впервые встретились, все мы были женаты. Немногие из нас все еще состоят в браке. Больше разведенных. Еще больше тех, кто развелся и попытал счастья еще раз. Некоторые из нас предали замечательных женщин. Некоторые сами были преданы. Но вот они мы, собранные воедино, пусть даже на этот вечер, некоей потребностью и как будто ждем знамения. И я — один из нас.

Рассел отодвинул стул и вздохнул:

— Ничего не понимаю.

И вдруг мы все засмеялись — быть может, из-за той наглядной шутки, что сопутствовала его словам: по монитору все еще ползла вверх непостижимая вязь.

— Нет, правда, он должен работать, — пояснил Рассел, опасаясь, видимо, что смеются над ним.

— Может быть, он и работает, — сказал Джейкоб Роуз. — Наверное, ты подключился напрямую к Божьему разуму. Это список наших путей. Осталось лишь взломать код.

Возможно, причина в смехе — столько ошалевших мужчин среднего возраста, неумеренно расходующих кислород в маленькой комнате, — но мы все одновременно заметили, как тут душно, и так же внезапно нам всем захотелось на волю. Лишь повернувшись к двери, мы осознали, в какую угодили ловушку. Дверь гостевой спальни открывалась внутрь, на себя, а мы слишком к ней притиснулись. Не оставалось места, чтобы ее открыть.

— Попались! — с издевкой крикнул кто-то. — Словно крысы.

— Все назад! — скомандовал другой голос, но те, кто стоял в глубине комнаты, то ли не слышали, то ли не поняли, зачем это нужно. Все знали, где находится дверь, и все рвались к ней, воображая близкую свободу. И вдруг все заговорили разом, засмеялись, выкрикивая в тревоге и отчаянии уже не столь шуточные ругательства. «Помогите!» — заорал кто-то в центре комнаты, возможно все еще прикалываясь.

Обычно я поддаюсь такого рода слепой клаустрофобной панике, что наполнила в тот момент комнату, но случайно я поймал взгляд Пола Рурка в противоположном углу, и когда я улыбнулся, он изо всех сил постарался скрыть ответную усмешку. Двадцать лет он неколебимо твердил: все, что я сочту забавным, таковым заведомо не является, и я видел, как рассыпается в прах это двадцатилетнее убеждение. Я видел, как он сдался, как его мясистая, злобная физиономия расплылась в широчайшей ухмылке и запрыгали вверх-вниз плечи.

Разумеется, единственным выходом было всем отступить на шаг — и мы бы смогли открыть дверь. К тому моменту компания слесарей, компания каменщиков, компания проституток, да что там, стая шимпанзе сообразила бы, что делать. Но, к несчастью, в этой комнате оказалась взаперти компания университетских профессоров — и мы никак не могли взять в толк, что же с нами стряслось.

1 Новая критика — самая авторитетная школа в англо-американском литературоведении с 1930-х по 1970-е годы. — Здесь и далее примеч. ред.
2 Цитата из детской книжки «Паровозик, который смог»; простенькую историю о паровозике, который карабкается в гору, повторяя «я смогу, я смогу, я смогу», восприняли как метафору американской мечты.
3 Популярная в Америке марка стимулятора роста волос.
4 В бейсболе и софтболе аутфилд — позиция на самом краю игрового поля.
5 Нотр-Дам — частный католический университет, расположен недалеко от Чикаго, входит в двадцатку лучших университетов США.
6 «Алая буква» — роман американского классика Натаниэла Хоторна;«Писец Бартлби» — рассказ другого американского классика Германа Мелвилла.
7 Как дела? (исп.)
8 Сесил Б. ДеМилль (1881–1959) — американский режиссер, лауреат премии «Оскар» (1952), в своих фильмах тяготел к помпезным декорациям и эффектным крупным планам.
9 Хватит (исп.).
10 Шлягер, написанный Коулом Портером в 1935 году, ставший классикой.
11 Скуффи — герой детской книжки Гертруды Крэмптон (опубликована в 1946 г.), игрушечный кораблик-буксир, мечтающий о чем-то более грандиозном, чем ванна, в которой он плавает.
12 Новая кухня (фр.) — революционное направление в кулинарии, возникшее во Франции в начале 1970-х, для «новой кухни» были характерны неожиданное сочетание ингредиентов, минимальная термическая обработка, упор на свежесть продуктов и их оригинальность, маленькие порции и высокие цены.
13 Строчка из песни «Вот так все повернулось» канадско-американской рок-группы Buffalo Springfield, песня стала одним из символов протестного движения в Америке в конце 1960-х.
14 Пэтси Клайн (1932–1964) — знаменитая исполнительница кантри, до нее кантри считался исключительно «мужским» стилем в популярной музыке, погибла при крушении самолета.
15 Вилли Нельсон (р. 1933) — классик кантри-музыки, также много снимался в кино.
16 Джонни Мэтис (р. 1933) — эстрадный певец, один из последних представителей романтической эстрады, царившей до появления рок-н-ролла.
17 Мой дом — твой дом (исп.).
18 Джеймс Тёрбер (1894–1961) — американский художник-карикатурист и писатель, много лет работавший в журнале «Нью-Йоркер», где безжалостно высмеивал пороки общества. В результате детской травмы Тёрбер с годами практически ослеп, считалось, что он страдает синдромом Шарля Бонне, — когда слепые люди испытывают яркие зрительные галлюцинации, постепенно превращающиеся в богатую вымышленную жизнь, которую они могут воспринимать как реальность.
19 Имеется в виду Опра Уинфри (р. 1954) — американская телеведущая, многие годы была одной из самых влиятельных женщин мира.
20 Противопростудный препарат, широко используемый в Америке.
21 Рэймонд Карвер (1938–1988) — американский поэт и писатель, выдающийся мастер короткой прозы, один из основных представителей «грязного реализма».
22 «Братья Эверли» (The Everly Brothers) — американский дуэт, популярный в конце 1950-х — начале 1960-х; оказал ощутимое влияние на «Битлз».
23 Имеется в виду строка из стихотворения Томаса Стернза Элиота «Любовная песнь Дж. Альфреда Пруфрока» (1917):Затем, что я их всех познал, да, всех.Познал утра, и вечера, и ночи,Я вымерил кофейной ложкой жизнь,Познал их голоса, и смех,Под музыку, игравшую за стенкой,Но как мне приступить?(Перевод Нины Берберовой.)
24 Цитата из Лякордера — французского католического проповедника, восстановителя ордена доминиканцев во Франции. В пародийном ключе обыгрывается в культовом мюзикле «Поющие под дождем».
25 Герои романа Чарлза Диккенса «Большие надежды».
26 Роман Чарлза Диккенса (1865), его последняя завершенная книга.
27 Нолан Райан — звезда бейсбола; Доктор Джей (настоящее имя Джулиус Ирвинг) — звезда американского баскетбола; Надя Команечи — румынская гимнастка, олимпийская чемпионка.
Скачать книгу