Сад богов бесплатное чтение

Джеральд Даррелл
Сад богов

Посвящается Энн Питерс, которая была моим секретарем и навсегда останется моим другом, потому что она любит Корфу и, пожалуй, знает его лучше, чем я.

Предварение

Это — третья из моих книг о пребывании нашей семьи на острове Корфу перед второй мировой войной. Кому-нибудь покажется странным, что я все еще нахожу что писать об этой поре в моей жизни, но тут следует подчеркнуть, что в то время — особенно на греческую мерку — мы были неплохо обеспечены, никто из нас не работал в обычном смысле этого слова, а потому большую часть времени мы развлекались. За пять лет такого образа жизни можно накопить немало впечатлений.

Когда пишешь серию книг с одними или в основном с одними и теми же лицами, проблема заключается в том, чтобы не докучать читателям предыдущих книг бесконечными описаниями этих лиц. В то же время не следует тщеславно полагать, что все прочли предыдущие книги; вполне может статься, что читатель впервые знакомится с вашими творениями. Очень трудно найти такой путь, чтобы не вызывать раздражение старого читателя и не нагружать сверх меры нового. Надеюсь, мне это удалось.

В первой книге трилогии — «Моя семья и другие звери» — есть слова, которые, как мне кажется, лучше всего выражают суть моего замысла. Я старался дать здесь точные портреты своих родных, ничего не приукрашивая, и они проходят по страницам книги такими, как я их видел. Но для объяснения самого смешного в их поведении должен сразу сказать, что в те времена, когда мы жили на Корфу, все были еще очень молоды: Ларри, самому старшему, исполнилось двадцать три года, Лесли — девятнадцать. Марго — восемнадцать, а мне, самому маленькому, было всего десять лет. О мамином возрасте никто из нас тогда не имел точного представления по той простой причине, что она никогда не вспоминала о днях своего рождения. Могу только сказать, что мама была достаточно взрослой, чтобы иметь четырех детей. По ее настоянию я поясняю также, что она была вдовой, а то ведь, как проницательно заметила мама, люди всякое могут подумать.

Чтобы все события, наблюдения и радости за эти пять лет жизни могли втиснуться в произведение, не превышающее по объему «Британскую энциклопедию», мне пришлось все перекраивать, складывать, подрезать, так что в конце концов от истинной продолжительности событий почти ничего не осталось.

Я написал также, что отбросил многие происшествия и лиц, о которых мне хотелось рассказать; в этой книге я пытаюсь исправить упущение. Надеюсь, она доставит читателям столько же удовольствия, сколько, судя по всему, доставили ее предшественницы: «Моя семья и другие звери» и «Птицы, звери и родственники». Я вижу в ней отображение очень важного отрезка моей жизни, а также того, чего, к сожалению, явно лишены многие нынешние дети — по-настоящему счастливого и лучезарного детства.

Собаки, сони и сумбур

На этом ужасном турке тотчас был поставлен крест.

Карлайл

Лето выдалось на редкость щедрое. Казалось, солнце извлекло из почвы особенно богатые дары: никогда еще не видели мы такого обилия цветов и плодов, никогда еще море не было таким теплым и не водилось в нем столько рыбы, никогда еще птицы в таком количестве не высиживали птенцов, никогда еще над полями не порхало такое множество бабочек и прочих насекомых. Большущие тяжелые арбузы с рассыпчатой и прохладной, будто розовый снег, мякотью напрашивались на сравнение с ботаническими бомбами, каждая из которых могла бы уничтожить целый город; на деревьях, полные сладкого сока, висели огромные бархатистые груши, оранжевые и розовые, как осенняя луна; зеленые и черные плоды инжира лопались от напора изнутри, и к розовым трещинкам лепились золотисто-зеленые бронзовки, опьяненные неистощимым щедрым угощением. Деревья стонали под тяжестью вишен, отчего сады выглядели так, словно в них убили исполинского дракона и алые и бордовые капли крови окропили листву. Початки кукурузы были длиной с руку; укусишь канареечно-желтую мозаику зерен, и рот наполняется белым молозивом. Копя запасы к осени, на деревьях набухали нефритово-зеленые плоды миндаля и грецкого ореха; среди листьев, яркие и лоснящиеся, будто птичьи яйца, гирляндами висели гладкие оливки.

Естественно, что при таком кипении жизни на острове моя коллекторская активность удвоилась. Помимо обычных еженедельных вылазок в обществе Теодора теперь я совершал куда более смелые и продолжительные экспедиции, так как обзавелся осликом. Сие четвероногое, по имени Салли, я получил в подарок на день рождения; при всем своем упрямстве, Салли была бесценным компаньоном, когда предстояло покрывать большие расстояния и нести различное снаряжение. Притом упрямство возмещалось одним великим достоинством: подобно всем ослам, Салли обладала безграничным терпением. Пока я наблюдал того или иного представителя животного мира, она безмятежно созерцала пространство или же погружалась в присущую ослам дремоту, это напоминающее транс блаженное состояние, когда ослы стоят с полузакрытыми глазами, как будто грезя о некой нирване, и до них не доходят ни оклики, ни угрозы, ни даже удары палкой. Собаки, подождав немного, начинали зевать, вздыхать, чесаться и множеством прочих знаков давали понять, что, на их взгляд, мы уделили достаточно внимания очередному пауку или иной твари, пора двигаться дальше. Когда же Салли предавалась дремоте, все говорило за то, что она, если понадобится, способна простоять так не один день.

От своего друга в деревне, опытного наблюдателя, который добыл не один экземпляр для моей коллекции, я услышал однажды, что в скалистой долине километрах в восьми от нашего дома он заприметил двух огромных птиц. Похоже, они там гнездятся. Согласно его описанию, это могли быть только орлы или грифы, а мне страшно хотелось заполучить птенцов любого из этих двух видов. В моей коллекции пернатых хищников уже числились три вида сов, перепелятник, дербник и пустельга; для полного счастья мне недоставало орла или грифа. Нужно ли говорить, что я не стал делиться своим замыслом с родными: на мясо для моих животных и без того уходили астрономические суммы. К тому же я хорошо представлял себе, как воспримет Ларри предложение поселить в доме грифа. Обзаводясь новыми домашними животными, я давно уже взял за правило ставить Ларри перед свершившимся фактом. Главное — пронести экземпляр в дом, а там я всегда мог рассчитывать на поддержку мамы и Марго.

Я готовил экспедицию очень тщательно, уложил провиант для себя и собак, взял добрый запас лимонада, а также обычный набор коллекторских банок и коробок, сачок для ловли бабочек и большую сумку для орла или грифа. Еще я взял бинокль Лесли — он был мощнее моего. Спросить разрешения Лесли я не мог — его весьма кстати не было дома, но я не сомневался, что он охотно одолжил бы мне свой бинокль. Проверив напоследок все снаряжение, дабы удостовериться, что ничто не упущено, я принялся нагружать Салли. На редкость строптивая и раздражительная в этот день даже на ослиную мерку, она нарочно наступила мне на ногу и больно ущипнула зубами зад, когда я нагнулся за упавшим сачком. Тумак, который Салли получила за безобразное поведение, сильно обидел ее, так что начали мы экспедицию, не испытывая особого расположения друг к другу. Я холодно нахлобучил соломенную шляпу на лилейного вида мохнатые уши Салли, свистнул собак и тронулся в путь.

Несмотря на ранний час, солнце припекало и обрамленное жарким маревом небо светилось яркой голубизной — вроде той, какую можно увидеть, если посыпать солью на пламя. Сперва мы следовали по дороге, устланной толстым слоем липучей, как цветочная пыльца, белой пыли. В пути нам встречались мои деревенские друзья; они ехали верхом на осликах — кто на базар, кто на работу в поле, и эти встречи неизбежно тормозили наше продвижение, так как воспитанность предписывала поздороваться с каждым из них. На Корфу положено при встрече всласть поболтать, а заодно и принять в знак дружеского расположения ломоть хлеба, горсть арбузных семечек или кисть винограда. И когда пришло время покинуть жаркую пыльную дорогу и приступить к подъему в гору через прохладные оливковые рощи, я был нагружен всевозможными съестными припасами, среди которых выделялся величиной арбуз, щедрый дар моего доброго друга — тетушки Агати. Мы не виделись с ней целую неделю, то бишь целую вечность, и она явно решила, что все это время я голодал.

После пекла на дороге тенистые оливковые рощи встретили меня колодезной прохладой. Псы, как обычно, устремились вперед, выискивая поживу среди пятнистых толстых стволов и с бешеным лаем гоняясь за дерзкими ласточками, которые проносились над самой землей. Разумеется, погоня кончалась неудачей, тогда собаки пытались сорвать ярость на какой-нибудь ни в чем не повинной овечке или дурковатой курице, и приходилось строго призывать их к порядку. Заметно повеселевшая Салли бодро трусила по склону, обратив одно ухо вперед, а другое назад, чтобы слышать мое пение или комментарии о том, что нас окружало. Покинув сень олив, мы продолжали подъем по жарким склонам, пробираясь через миртовые заросли, рощицы падуболистного дуба и густой ракитник. Копыта Салли немилосердно давили разные травы, и горячий воздух наполнился запахами шалфея и тимьяна. Псы тяжело дышали, Салли и я обливались потом, когда мы добрались до золотистых и ржаво-красных скал срединной гряды; далеко внизу простиралось васильковое море. В половине второго я устроил привал в тени под большой скалой. Настроение было скверное. Следуя указаниям моего друга, я и впрямь высмотрел на каменном карнизе гнездо грифа; больше того, в нем сидели два тучных и вполне оперившихся птенца — самый подходящий возраст, чтобы отнести их домой и выкормить. Однако мое ликование омрачилось тем, что добраться до гнезда ни сверху, ни снизу было невозможно. Безуспешно потратив час на попытки похитить детенышей, я был вынужден отказаться от замысла пополнить грифами свою коллекцию пернатых хищников. Мы спустились по склону вниз и сели отдохнуть и перекусить в тени деревьев. Пока я уписывал бутерброды и крутые яйца, Салли подкрепилась сухими кукурузными початками и арбузными корками, а псы утолили жажду смешанным блюдом из арбуза и винограда. Торопливо поглощая сочные плоды, они давились арбузными семечками и подолгу откашливались. Невоспитанные обжоры, они управились со своим завтраком намного быстрее, чем мы с Салли. Убедившись, что добавки ждать не приходится, псы покинули нас и затрусили вниз, рассчитывая выследить что-нибудь съедобное.

Лежа на животе, я хрустел розовой, как коралл, прохладной арбузной мякотью и рассматривал склон. Метрах в пятнадцати ниже меня торчали развалины небольшого крестьянского дома. Кое-где на склоне различались плоские дуги бывших возделанных клочков. Очевидно, хозяин покинул этот участок, когда убедился, что истощенная почва крохотных огородов больше не в силах питать кукурузу или овощи. Постепенно дом разрушился; расчищенными клочками завладели мирт и бурьян. Глядя на развалины и пытаясь представить себе, кто здесь жил прежде, я заметил, как в тимьяне подле одной из стен мелькнуло что-то рыжеватое.

Осторожно протянул руку за биноклем и поднес его к глазам. Теперь я четко видел груду камня у подножия стены. Никакого движения… Внезапно из-за кустика тимьяна вынырнул рыжий, как осенний лист, маленький гибкий зверек. Это была ласка, совсем юная и невинная, судя по ее повадкам. Первая ласка, увиденная мной на Корфу, и она сразу меня очаровала. Зверек озадаченно поглядывал по сторонам, потом встал на задние лапки, усиленно принюхиваясь. Не почуяв, видимо, ничего съедобного, ласка села и принялась чесаться — энергично и, судя по всему, с большим наслаждением. Потом вдруг прервала это занятие и стала подкрадываться к яркой, канареечно-желтой бабочке. Однако та вспорхнула у нее из-под самого носа и улетела прочь; челюсти одураченного зверька щелкнули впустую. Ласка снова поднялась на задние лапки, высматривая, куда подевалась добыча, но слишком сильно откинулась назад и едва не упала со своего камня.

Я наблюдал, восхищаясь крохотными размерами, чудесной окраской и невинностью ласки. Мне страшно захотелось поймать ее для пополнения моего зверинца, но я понимал, что это будет трудно. Пока я прикидывал, как лучше всего осуществить свой замысел, в развалинах дома разыгралась небольшая драма. По низкому кустарнику заскользила тень, напоминающая мальтийский крест, и я увидел перепелятника. Он летел совсем низко курсом на ласочку, которая сидела на камне, принюхиваясь и явно не подозревая о грозящей опасности. Крикнуть? Хлопнуть в ладоши? Но тут и ласка заметила хищника, стремительно развернулась, грациозно прыгнула к стене и исчезла в трещине между двумя камнями, такой узкой, что, казалось, туда и веретенице не протиснуться, не говоря уже о маленьком млекопитающем. Точно я наблюдал трюк фокусника: только что на камне сидел зверек, а мгновением позже стена впитала его, будто дождевую каплю. Перепелятник притормозил расправленным хвостом и завис в воздухе, явно надеясь, что ласка выйдет наружу. Прождав понапрасну секунду-другую, он заскользил вниз над склоном в поисках менее сторожкой дичи. Вскоре из трещины выглянула мордочка. Убедившись, что опасность миновала, зверек осторожно покинул убежище. После чего двинулся вдоль стены, заглядывая и ныряя в каждую ямку и щель между камнями, словно именно такую мысль подсказала выручившая его трещина. Следя за лаской, я соображал, как бы спуститься по склону и набросить на нее свою рубашку, прежде чем она меня заметит. Судя по мастерскому трюку с исчезновением, который спас ее от перепелятника, задача явно была не из легких.

В эту минуту ласка, гибкая, как змея, скользнула в дыру у основания стены. А из другой дыры, чуть выше, выскочил еще один зверек. Насмерть перепуганный, он пробежал по верху стены и скрылся в расщелине. Мое сердце учащенно забилось, ведь я успел опознать животное, за которым охотился не первый месяц: это была садовая соня — пожалуй, один из самых симпатичных европейских грызунов. Величиной с половину крупной крысы, в светло-коричневой шубке, с ярко-белым брюшком и длинным пушистым хвостом, заканчивающимся черно-белой кисточкой; мордочка опоясана полоской черной шерсти, протянувшейся из-за ушей вокруг глаз, — до смешного похоже на маску, служившую прежде непременным атрибутом грабителей.

Как быть? Там, внизу, два зверька, которых я страстно желаю заполучить, причем один гонится за другим, и оба чрезвычайно сторожкие. Нужен точный расчет, иначе можно остаться с носом. Я решил начать с ласки — она более подвижна, а соня вряд ли покинет свое новое убежище, пока ее не спугнут. Поразмыслив, я заключил, что сачок превосходит рубашку как орудие лова, и, вооружившись им, предельно осторожно двинулся вниз по склону, замирая на месте всякий раз, когда ласка выглядывала из дыры. И вот уже лишь несколько шагов отделяют меня от стены. Крепко сжимая рукоятку сачка, я ждал, когда ласка выйдет из недр исследуемого ею убежища. И она вышла, но так внезапно, что я был застигнут врасплох. Ласка села на задние лапки и воззрилась на меня с любопытством, в котором не было и намека на тревогу. Я уже приготовился взмахнуть сачком, как вдруг через кусты, свесив язык и виляя хвостом, ко мне с треском прорвались три барбоса, до того счастливые, словно увидели меня вновь после долгих месяцев разлуки. Ласка исчезла. Только что сидела на камне, остолбенев от ужаса при виде собачьей лавины, — и нет ее. Основательно отчитав собак, я прогнал их почти на самый верх горы, где они улеглись в тени, озадаченные и обиженные моей вспыльчивостью. После чего я решил попытаться поймать соню.

За долгие годы скрепляющий камни раствор утратил вязкость, и сильные зимние дожди вымыли его, так что от дома остались, по существу, только куски сухой кладки. Пронизывающий стены лабиринт сообщающихся ходов и полостей служил идеальным убежищем для всякой мелкой живности. Единственный способ охоты в таких условиях — разобрать кладку, что я и принялся делать. Прилежные старания позволили мне обнаружить лишь пару негодующих скорпионов, несколько мокриц да юного геккона, который обратился в бегство, оставив мне извивающийся хвостик. Было жарко, хотелось пить, и, потрудившись над стеной около часа, я сел передохнуть в тени у еще не тронутого участка.

Прикидывая в уме, сколько времени уйдет на разрушение оставшейся кладки, я вдруг увидел соню. Вынырнув из дыры примерно в метре от меня, зверек полез вверх, словно этакий тяжеловесный альпинист, а очутившись наверху, уселся на тучном седалище и принялся старательно мыть свою мордочку, не обращая на меня никакого внимания. Я не верил своей удаче. Медленно, с величайшей осторожностью занес сачок над соней, затем резко опустил вниз. И все было бы хорошо, будь верхняя грань стены ровной. Увы, прижать края сачка так плотно, чтобы не было просвета, оказалось невозможно. К моему великому разочарованию и недовольству, соня, оправившись от испуга, протиснулась на волю, промчалась вдоль стены и исчезла в очередной расщелине. Правда, это ее погубило: она очутилась в тупике и не успела обнаружить свой промах, как я уже накрыл выход сачком.

Теперь предстояло извлечь зверька из укрытия и посадить в сумку так, чтобы избежать укусов. Задача непростая, и острейшие зубки успели вонзиться в подушечку моего большого пальца, окропив кровью меня, мой носовой платок и самого зверька. Все же мне удалось водворить его в сумку. Окрыленный успехом, я уселся верхом на Салли и торжествуя направился домой с новым приобретением.

Дома я отнес соню в мою комнату наверху и поместил в клетку, до недавних пор служившую обителью для детеныша черной крысы. Детеныш кончил свое существование в когтях моей сплюшки Улисса. Эта сова была твердо убеждена, что все грызуны сотворены милосердным провидением для наполнения ее желудка, а потому я позаботился о том, чтобы моя драгоценная соня не могла сбежать, обрекая себя на схожую участь. Заточив добычу в клетку, я смог более внимательно рассмотреть ее. Оказалось, что зверек — самочка, а подозрительно большой живот сони наводил на мысль, что она беременна. Поразмыслив, я дал ей имя Эсмеральда (я как раз прочел «Собор Парижской богоматери», и героиня романа покорила мое сердце) и выделил для размещения будущего потомства картонную коробку, выстланную паклей и сухой травой.

Первые несколько дней Эсмеральда бульдогом кидалась на мою руку, когда мне надо было произвести уборку в клетке или поставить корм, но через неделю обвыклась я стала относиться ко мне терпимо, хотя и с некоторой опаской. По вечерам Улисс, восседавший на своей жердочке над окном, просыпался, и я отворял ставни, чтобы он мог вылететь на охоту в озаренные луной оливковые рощи, откуда он возвращался уже около двух часов ночи; дома его ждала тарелочка фарша. Проводив Улисса, можно было выпустить Эсмеральду из клетки и дать ей размяться часок-другой. Она оказалась очаровательным существом, удивительно грациозным, несмотря на тучность, и совершала поистине головокружительные прыжки с буфета на кровать, которая служила трамплином для последующего прыжка на книжную полку или на стол, причем длинный пушистый хвост играл роль балансира. Любопытство ее не знало предела, и каждую ночь соня с трепещущими усиками тщательнейшим образом изучала мою комнату со всем ее содержимым, хмуро озираясь сквозь свою черную маску. Выяснилось, что она обожает больших коричневых кузнечиков, и когда я лежал на кровати, Эсмеральда нередко пристраивалась на моей голой груди и хрупала любимым лакомством. Из-за этого моя постель постоянно была устлана колючим слоем надкрыльев, искрошенных ног и кусочками жесткого торакса, ибо Эсмеральда была прожорливым и не очень благовоспитанным едоком.

И вот наступил волнующий вечер, когда Улисс, расправив бесшумные крылья, с присущим этим совам криком «тоинк, тоинк» направился к оливковым рощам, а я, отворив дверцу клетки, обнаружил, что Эсмеральда не желает выходить. Затаившись в картонной коробке, она встретила меня сердитым писком. Моя попытка обследовать ее спальню привела к тому, что соня тигром вцепилась в мой указательный палец, и мне стоило большого труда вызволить его из ее зубов. После чего, крепко держа ее за загривок, я проверил коробку и к величайшей своей радости увидел восемь розовых, как цикламеновый бутон, детенышей величиной с орешек. В восторге от столь счастливого события, я осыпал Эсмеральду кузнечиками, дынными семечками, виноградом и другими лакомствами, к которым она питала особое пристрастие, а сам приступил к наблюдениям.

С жадным интересом следил я за развитием малышей. Вскоре у них прорезались глаза, тело обросло шерсткой. И вот уже, стоит мамаше отвернуться, как наиболее сильные и отважные с трудом вылезают из коробки и ковыляют на слабых ножках по клетке. Встревоженная Эсмеральда тотчас ловила странника и с недовольным ворчанием несла его во рту обратно в безопасное убежище. С одним-двумя ослушниками она еще управлялась, но когда вся восьмерка достигла любознательного возраста, мамаша уже не поспевала за ними, и пришлось предоставить им волю. Детеныши начали следом за родительницей выходить из клетки, и тут я обнаружил, что сони, подобно бурозубкам, ходят караваном. Вот как это выглядело: впереди выступает Эсмеральда, за ней, держась за мамин хвост, семенит детеныш номер один, за его хвостик держится номер два и так далее. Это было чарующее зрелище — девять крохотных зверьков в черных масках семенили по комнате, словно оживший пушистый шарф, парили в воздухе над кроватью или карабкались вверх по ножке стола. Кинешь на пол или кровать горсть кузнечиков, и малыши с разных сторон с ликующим писком набрасываются на угощение, до смешного похожие на шайку разбойников.

Когда же детеныши совсем выросли, пришлось отнести их в оливковую рощу и выпустить на свободу. Слишком много времени уходило на то, чтобы обеспечить пропитанием девять прожорливых сонь. Я отпустил их около купы падуболистного дуба, где они и обосновались. На закате, когда расписанное вечерними облаками небо уподоблялось цветом зеленой листве, я спускался к заветной купе и смотрел, как маленькие сони в черных масках с изяществом балерин сновали по густым ветвям, охотясь на мошек и переговариваясь писклявыми голосами.

Одна из моих вылазок верхом на Салли привела к тому, что наш дом наводнили собаки.

В тот раз я направился в горы, намереваясь отловить несколько агам на скалах, лоснящихся селенитом. Под вечер, когда кругом пролегли густые черные тени и ландшафт купался в золотистых косых лучах заходящего солнца, мы возвращались домой — томимые жарой и жаждой, усталые и голодные, потому что припасы были давно уничтожены. Последний виноградник на нашем пути смог уделить нам лишь несколько кисточек черных-пречерных ягод, от кислоты которых псы скривили губы и зажмурились, а я острее прежнего ощутил жажду и голод.

Решив, что мне как руководителю экспедиции надлежит позаботиться о пропитании отряда, я остановился и раскинул умом. Мы находились на одинаковом расстоянии от трех возможных источников пищи. Во-первых, старый пастух Яни. Я знал, что он охотно снабдил бы нас сыром и хлебом, однако его жена сейчас, скорее всего, еще работает в поле, да и сам он пасет на лугах своих коз. Во-вторых, тетушка Агати, одиноко живущая в крохотной развалюхе. Но она была так бедна, что я стыдился что-нибудь брать у нее, более того, сам делился с ней своими припасами, когда проходил мимо. И наконец, милейшая и добрейшая матушка Кондос, вдова восьмидесяти лет, обитающая вместе с тремя незамужними (на мой взгляд, безнадежно незамужними) дочерьми на не отличающейся чистотой, однако процветающей ферме в южной долине. По местным понятиям, это было зажиточное хозяйство: пять-шесть акров олив и огородов, два ослика, четыре овцы и корова. Словом, этакие здешние мелкопоместные дворяне; и я заключил, что удостою их чести пополнить наши запасы.

Три чрезмерно дородные, некрасивые, но добросердечные девицы только что вернулись с полевых работ и сгрудились около маленького колодца, шумные и яркие, как попугаи, отмывая свои толстые, волосатые, смуглые ноги. Сама матушка Кондос сновала взад-вперед, точно маленькая заводная игрушка, разбрасывая кукурузные зерна крикливой стае взъерошенных кур. В крохотном теле матушки Кондос не было ни одной прямой линии: спина изогнута наподобие серпа, ноги искривлены из-за многолетнего ношения тяжестей на голове, непрестанно что-то поднимающие руки и пальцы тоже скрючены. Губы подогнулись, облекая беззубые десны, а одуванчиковый пух бровей образовал белоснежные дуги над черными глазами в ободке из синих век, защищенном по бокам изгородью из кривых морщин на нежной, словно шляпка молодого гриба, коже.

При моем появлении дочери радостно завизжали и окружили меня, будто добродушные лошади-тяжеловозы. Излучая в равных долях нежные чувства, запах пота и аромат чеснока, они прижимали меня к своим исполинским животам и осыпали поцелуями. Матушка Кондос — маленький сгорбленный Давид среди этих благоухающих Голиафов — растолкала их, пронзительно крича: «Дайте его мне, дайте его мне! Моего золотенького, ненаглядного моего, любимого! Дайте его мне!» — заключила меня в свои объятия и принялась запечатлевать на моем лице жесткие поцелуи: десны матушки Кондос не уступали твердостью роговым челюстям черепахи.

Наконец, после того, как меня основательно расцеловали, погладили и пощипали, удостоверяясь, что это в самом деле я, мне было дозволено сесть и попытаться объяснить, почему я так долго не показывался. Подумать только: уже целая неделя прошла, как мы виделись в последний раз! Как я могу быть таким жестоким, таким забывчивым, таким ветреным? Но раз уж я все-таки пришел, может быть, что-нибудь поем? Я поспешил ответить утвердительно за себя и за Салли тоже. Мои псы, совсем чуждые хороших манер, уже сами позаботились о своем пропитании. Вьюн и Пачкун сорвали сладкие ягоды белого винограда с лозы, оплетающей часть дома, и жадно поглощали их, а Роджер, у которого жажда явно взяла верх над голодом, отыскал среди стволов инжира и миндаля арбуз и выпотрошил его. Распластавшись на земле, он уткнулся носом в прохладное розовое нутро арбуза и сосал сладкий сок, зажмурив глаза от блаженства. Салли незамедлительно получила сноп овса для насыщения желудка и ведро воды для утоления жажды, мне же вручили здоровенный батат с черной обугленной кожицей и упоительно сочной мякотью, миску миндаля, несколько плодов инжира, две огромные груши, ломоть желтоватого хлеба, оливковое масло и чеснок.

Заморив червячка этим угощением, я был готов к обмену новостями. Пепи упал с оливы и сломал руку, дурачок; Леонора ждет нового ребенка взамен умершего; Яни — нет, не тот, а другой Яни, что живет за горой, — поругался с Таки из-за цены, которую тот запросил с него за осла, и Таки до того разозлился, что выпустил из ружья заряд в стену дома Яни, да только ночь была темная, а Таки пьяный, и вместо Яни досталось дому Спиро, и теперь они не разговаривают друг с другом… Досконально и со вкусом обсудили мы нрав и недостатки общих знакомых, потом я вдруг заметил, что в нашем обществе недостает Лулу — так звали собаку матушки Кондос, поджарую длинноногую суку с большими грустными глазами и длинными, как у спаниеля, болтающимися ушами. Она была тощая и шелудивая, как и все деревенские собаки, ребра выпирали, словно струны арфы, и все же я любил эту милую псину. Обычно Лулу в числе первых приветствовала меня, но сейчас я тщетно искал ее взглядом. «Что-нибудь случилось?» — поинтересовался я.

— Щенки! — ответила матушка Кондос. — По-по-по-по-одиннадцать штук, представляешь себе?

Перед родами Лулу привязали к оливе за домом, и родила она в самой гуще куста. Лулу восторженно встретила меня, после чего с интересом смотрела, как я на четвереньках пробираюсь в куст и вытаскиваю щенят, чтобы получше рассмотреть. Не в первый раз дивился я тому, что такие тощие, изможденные мамаши производят на свет толстеньких крепких щенят с воинственной плоской мордашкой и звонким чаячьим голосом. Окрас, как всегда, отличался широким разнообразием: черно-белый, бело-коричневый, серебристо- и голубовато-серый, сплошь черный, чисто белый. На Корфу какой помет ни возьми, многообразие окраса так велико, что разрешить вопрос об отцовстве практически невозможно. Разложив на коленях поскуливающий пестрый выводок, я сказал Лулу, какая она умница. В ответ Лулу усиленно завиляла хвостом.

— Как ты сказал, умница? — пробурчала матушка Кондос. — Не умница, а распутница. Одиннадцать щенят! Одного оставим, от остальных будем избавляться.

Я отлично понимал, что Лулу не оставят весь выводок, ей еще повезет, что будет хоть один сосунок. А не прийти ли мне на выручку? И я объявил, что моя мама будет счастлива заполучить щенка, больше того, будет навек благодарна семейству Кондос и Лулу за такой дар. После долгих раздумий я остановил свой выбор на пухлом пискуне, который мне особенно понравился. Это был черно-бело-серый кобелек с бровями и лапами яркого соломенного цвета. Попросил оставить его для меня, пока он не подрастет настолько, что его можно будет отлучать от матери; тем временем я обрадую свою родительницу известием, что мы приобрели еще одного пса и теперь наш комплект будет включать пять особей — отличная, на мой взгляд, круглая цифра!

К моему удивлению, мама нисколько не обрадовалась намеченному приросту нашей своры.

— Нет-нет, милый, — твердо произнесла она, — никаких новых собак. Четырех вполне достаточно. И без того на прокорм всех твоих сов и прочих животных уходит целое состояние. Так что о новой собаке не может быть и речи.

Напрасно я возражал, что щенок будет умерщвлен, если мы не помешаем этому. Мама стояла на своем. Оставалось только одно. Я уже заметил, что мама автоматически отвечает решительным «нет» на вопросы вроде: «Можно, я принесу выводок птенцов горихвостки?» Когда же я все равно приносил птенчиков, она начинала колебаться и в конце концов говорила «да». Вот и теперь оставался один выход: показать ей щенка. Не сомневаясь, что она не устоит против его золотистых бровей и носочка, я передал Кондосам, что хотел бы показать маме понравившегося мне малыша, и на другой день одна из трех толстушек-дочерей принесла щенка. Однако, развернув тряпицу, в которой он лежал, я с досадой увидел, что матушка Кондос ошиблась, щенок не тот. Сказал дочери про ошибку, но та ответила, что ничем не может помочь, так как ей надо идти в деревню. Лучше мне самому отправиться к матушке Кондос, притом не мешкая, потому что она собиралась сегодня же утром умертвить лишних щенят. Я живо вскочил на Салли и помчался галопом через оливковые рощи.

Добравшись до фермы, я увидел, что матушка Кондос, сидя на солнышке в окружении ковыряющих землю и удовлетворенно квохчущих кур, вяжет бугристые плети из белых головок чеснока. Она заключила меня в свои объятия, выяснила, как здоровье мое и всех моих родных, наконец вручила мне полную тарелку зеленого инжира, после чего я предъявил ей щенка и объяснил, зачем приехал.

— Не тот щенок? — воскликнула она, глядя на скулящего малыша и тыкая в него пальцем. — Не тот? Ах, я дура старая. По-по-по-по, я-то думала, ты выбрал белобрового.

Я тревожно осведомился, что с остальными. Уже умертвила?

— Ага, — рассеянно произнесла матушка Кондос, продолжая разглядывать белобрового щенка. — Ага, с утра пораньше и отделалась от них.

— Что ж, — сокрушенно заметил я, — если нельзя получить полюбившегося мне щенка, возьму того, который остался.

— Да нет, пожалуй, я достану тебе желанного, — возразила она, вставая и вооружаясь мотыгой.

Как это она достанет моего щенка, спрашивал я себя, если уже прикончила их? Может быть, задумала откопать для меня трупик? Лучше не надо! Не успел я сказать об этом, как матушка Кондос, что-то бормоча себе под нос, затрусила на огород, где из пропеченной солнцем, потрескавшейся земли торчали хрупкие желтые стебли кукурузы первого урожая. Дойдя до места, остановилась, подумала и принялась копать. Вторым движением мотыги она извлекла трех судорожно перебирающих лапами, скулящих щенят, у которых уши, глаза и розовые рты были забиты землей.

Я смотрел, окаменев от ужаса. А матушка Кондос проверила свою добычу, убедилась, что моего щенка нет, отбросила троицу в сторону и продолжала копать. Только теперь до меня дошло, что она сделала. Словно огромный багровый пузырь ненависти лопнул у меня в груди; по щекам катились слезы ярости. Из моего отнюдь не ограниченного запаса греческих бранных слов я извлек самые страшные и, обрушив их на матушку Кондос, оттолкнул ее с такой силой, что она, немало озадаченная, так и села на землю среди кукурузных стеблей. Продолжая призывать на ее голову проклятия всех святых и богов, каких знал, я схватил мотыгу и торопливо, но осторожно выкопал остальных задыхающихся щенят. Матушка Кондос сидела с разинутым ртом, не в силах слова вымолвить, настолько ее поразил мой внезапный приступ гнева. Решительно затолкав щенят себе за пазуху, я захватил Лулу и оставленного ей отпрыска, сел на Салли и поскакал прочь, не переставая браниться. Матушка Кондос успела встать и теперь бежала за мной вдогонку, крича:

— В чем дело, золотенький, что случилось? Почему ты шумишь? Бери всех щенят, если хочешь. В чем дело?

В дом я ворвался весь в поту, слезах и пыли, с полной пазухой щенят, сопровождаемый по пятам Лулу, для которой такая прогулка в компании со своим потомством явилась приятнейшим сюрпризом. Мама, как обычно, пребывала на кухне, готовя впрок различные лакомые блюда для Марго, проходившей на материке курс лечения от очередного сердечного недуга. Выслушав мой сбивчивый и негодующий рассказ о преждевременном погребении, она, естественно, пришла в ужас.

— Надо же! — воскликнула она. — Ох, уж эти крестьяне! Не понимаю, откуда такая жестокость. Закопать щенят живьем! В жизни не слыхала о таком варварстве. Ты правильно поступил, что спас их, милый. И где же они теперь?

Я рванул рубашку жестом самурая, делающего харакири, и на кухонный стол высыпался каскад извивающихся щенят. Громко пища, они поползли вслепую в разные стороны.

— Джерри, милый, зачем же на стол, где я раскатываю тесто, — сказала мама. — Ох, дети, дети! Пусть это всего-навсего чистая земля, зачем нам такая начинка в пирожки. Неси-ка лучше корзинку.

Я сходил за корзинкой, и мы посадили в нее малышей. Мама долго смотрела на них.

— Бедняжки, — вымолвила она наконец. — И как их много… Сколько?! Одиннадцать! Право, не знаю, как нам с ними быть. У нас и так есть собаки, куда же еще одиннадцать.

Я поспешил заверить ее, что у меня все обдумано: как только они подрастут, мы сумеем их пристроить. И я добавил, что в этом мне поможет Марго, которая к тому времени должна вернуться. Ей будет полезно чем-нибудь заняться, чтобы не думать о сексе.

— Джерри, милый! — ужаснулась мама. — Не говори таких вещей. Где ты это слышал?

Я объяснил, что слышал от Ларри — дескать, необходимо отвлечь Марго от мыслей о сексе, вот и подумал, что появление щенят поможет в этом деле.

— Все равно, не говори таких вещей, — настаивала мама. — Напрасно Ларри употребляет такие слова. Марго просто… просто… немного…. экспансивна, вот и все. Секс тут совершенно ни при чем, это совсем другое. Что подумают люди, если услышат от тебя такое? А теперь пойди и подыщи надежное место для щенят.

Я отнес кутят к подходящему дереву поблизости от веранды, привязал там Лулу и вытер ее отпрысков мокрой тряпкой. Лулу решила, что держать щенят в корзине — только баловать, мигом выкопала нору между гостеприимными корнями дерева и осторожно перетащила туда малышей одного за другим. Своего щенка я вытирал особенно тщательно, чему он вовсе не был рад; заодно я думал, как его назвать. Остановился на имени Лазарь, сокращенно — Лаз, бережно положил в нору к его братьям и сестрам и пошел в дом сменить грязную, пахнущую мочой рубашку.

Ко второму завтраку я поспел как раз в ту минуту, когда мама рассказывала Ларри и Лесли про щенят.

— Поразительно, — сказал Лесли. — Мне кажется, это вовсе не от жестокости: они просто не задумываются над этим. Взять хотя бы, как они пихают в ягдташ раненую птицу. Ну, и что было дальше? Джерри утопил щенят?

— Ничего подобного, — возмутилась мама. — Он принес их домой, конечно.

— Господи! — воскликнул Ларри. — Хватит собак! У нас и так их четыре штуки.

— Это всего лишь щенята, — сказала мама. — Совсем крохотные бедняжки.

— И сколько их? — осведомился Лесли.

— Одиннадцать, — нехотя ответила мама. Ларри отложил вилку и нож и воззрился на нее.

— Одиннадцать? — повторил он. — Одиннадцать? Одиннадцать щенят! Вы сошли с ума.

— Я же говорю тебе, что это всего-навсего щенята, совсем крошки, — взволнованно сказала мама. — И Лулу так хорошо о них заботится.

— Что еще за Лулу, черт возьми? — спросил Ларри.

— Это их мать, она такая прелесть.

— Итого двенадцать окаянных барбосов.

— Ну да, наверно, так, — подтвердила мама. — Я не всех сосчитала.

— Вот в этом у нас вся беда! — выпалил Ларри. — Никто не считает толком! И не успеешь оглянуться, как ходишь по колено в зверье. Как при сотворении мира, черт возьми, только гораздо хуже. Не успеешь оглянуться, как одна сова превращается в целый батальон, комнаты наполняются изнывающими от страсти голубями, от обилия птиц дом становится похож на лавку торговца дичью, черт подери, не говоря уже о змеях, жабах и полчищах всякой мелкой пакости, которых макбетовым ведьмам хватило бы на много лет. И в довершение всего вы тащите лишних двенадцать собак! Выдающийся пример безумия, которым поражено наше семейство.

— Глупости, Ларри, не надо преувеличивать, — возразила мама. — Столько шума из-за нескольких щенят.

— Одиннадцать щенят для тебя несколько? Да наш дом превратится в греческий филиал всеанглийской собачьей выставки. Чего доброго, все они окажутся сучками и у всех одновременно наступит течка. И будут вокруг нас сплошные собачьи страсти.

— Да, кстати, — мама поспешила переменить тему. — Что это тебе взбрело на ум говорить, будто Марго помешалась на сексе. Люди и впрямь могут подумать…

— А если это так и есть, — сказал Ларри. — Не вижу никаких оснований скрывать истину.

— Ты отлично понимаешь, что я подразумеваю, — твердо произнесла мама. — Ты не должен говорить такие вещи. Марго просто романтичная девушка. Это большая разница.

— Как хочешь, а только одно скажу, — продолжал Ларри: — когда у всех этих сучек, которых вы приволокли в дом, одновременно начнется течка, нелегко будет Марго состязаться с ними.

— Вот что, Ларри, довольно, — сказала мама. — И вообще, по-моему, не стоит за столом толковать о сексе.

Вскоре Марго вернулась из своего странствия — загорелая, бодрая и явно исцеленная от сердечного недуга. Она без конца говорила о своем путешествии, сопровождая рассказ красочным описанием встреченных ею людей, причем каждое такое описание заканчивалось одними и теми же словами: «И я сказала им, чтобы непременно навестили нас, если попадут на Корфу».

— Надеюсь, милая Марго, ты не всех подряд приглашала, — справлялась чуточку встревоженная мама.

— Конечно, не всех, — беспечно отзывалась Марго, кончив очередной рассказ, героем которого были греческий красавец моряк и его восемь братьев, также удостоенные радушного приглашения. — Я приглашала только интересных людей. Разве тебе не приятно будет встретиться с интересными людьми?

— Благодарю, с меня довольно интересных гостей Ларри, — едко произнесла мама. — А тут еще ты туда же.

— Это путешествие открыло мне глаза, — торжественно возвестила Марго. — Я поняла, что вы тут все просто мещане. Становитесь все более ограниченными и… и… узколобыми.

— Не вижу, милая, чтобы отказ принимать нежданных гостей говорил об ограниченности, — сказала мама. — Как-никак, готовить на всех приходится мне.

— Но они вовсе не нежданные, — заносчиво возразила Марго. — Я пригласила их.

— Ну, ладно, — сказала мама, явно чувствуя, что спор заходит в тупик. — Пожалуй, если они напишут и предупредят о своем приезде, мы что-нибудь придумаем.

— Конечно, предупредят, — холодно произнесла Марго. — Это мои друзья, они достаточно хорошо воспитаны, напишут заранее.

Однако она ошибалась.

Возвратясь как-то под вечер домой из очень приятной морской прогулки, посвященной поискам тюленей на побережье, подрумяненный солнцем и жутко голодный, я в поисках чая и приготовленного мамой огромного шоколадного торта ворвался в гостиную и увидел картину до того поразительную, что застыл на пороге, а льнувшие к моим ногам псы от удивления ощетинились и заворчали. Мама в неловкой позе сидела на подушке на полу, опасливо держа в руке веревку, к другому концу которой был привязан весьма бойкий черный барашек. Вокруг мамы также на подушках сидели, скрестив ноги, свирепого вида престарелый мужчина в феске и три женщины в чадрах. Здесь же на полу расположилось угощение: лимонад, чай, тарелочки с печеньем, бутербродами и шоколадным тортом. Когда я вошел, старец как раз наклонился вперед, выхватив из-за пояса внушительный, щедро орнаментированный кинжал, отрезал себе здоровенный кусок торта и принялся уписывать его с нескрываемым удовольствием. Ну прямо сцена из «1001 ночи». Мама обратила на меня страдальческий взгляд.

— Слава богу, что ты пришел, милый, — произнесла она, отбиваясь от барашка, который ненароком вскочил к ней на колени. — Эти люди не говорят по-английски.

Я спросил, кто они.

— Понятия не имею, — молвила мама с отчаянием в голосе. — Они явились вдруг, когда я готовила чай, уже несколько часов сидят тут. Я ни слова у них не понимаю. Они настояли на том, чтобы расположиться на полу. Думаю, это друзья Марго. Или, может быть, не Марго, а Ларри, да только у них недостаточно интеллектуальный вид.

Я попробовал заговорить со старцем по-гречески, и он вскочил на ноги от счастья, что нашелся человек, способный его понять. Орлиный нос старца нависал крючком над пышными седыми усами, напоминающими побеленный инеем сноп овса, а черные глаза искрились фейерверком обуревавших его чувств. Надетая на нем белая туника была опоясана красным кушаком, за которым торчал кинжал; белые мешковатые шаровары заправлены в длинные белые бумажные чулки; ноги обуты в красные чувяки с загнутыми вверх носками, увенчанными большими помпонами. А-а, так это я — брат восхитительной сеньориты, радостно пророкотал он, и приставшие к его усам крошки шоколадного торта испуганно затрепетали. Знакомство со мной — великая честь! С этими словами он заключил меня в объятия и расцеловал так пылко, что псы дружно залаяли, опасаясь за мою жизнь. Насмерть перепуганный видом четырех голосистых барбосов, барашек сорвался с места и забегал вокруг мамы, опутывая ее веревкой. В заключение, подстегнутый особенно грозным рыканьем Роджера, он жалобно заблеял и метнулся к застекленной двери, за которой ему мерещилась свобода, опрокинув при этом маму спиной прямо на смесь лимонада с шоколадным тортом. Начался переполох.

Роджер, посчитав, что престарелый турок вознамерился истребить меня и маму, атаковал его чувяки и вцепился зубами в один из помпонов. Старец замахнулся свободной ногой для пинка, и сам шлепнулся на пол. Три женщины, неподвижно сидя на подушках, громко визжали сквозь чадры. Мамин данди-динмонт-терьер Додо, давно пришедший к выводу, что всякого рода скандалы исключительно пагубны для собак с его родословной, печально скулил, забившись в угол. Старый турок, удивительно шустрый для своих лет, выхватил кинжал и делал им лихие, но мало эффективные выпады против Роджера, который со злобным рычанием хватал то один помпон, то другой, легко уклоняясь от взмахов кинжала. Вьюн и Пачкун обложили барашка; мама, вся в лимонаде и торте, обрушила на меня сумбурные наставления.

— Поймай барашка! Джерри, поймай барашка! Они убьют его! — кричала она, отчаянно сражаясь с веревкой.

— Нечистый отпрыск сатаны! Ведьмин ублюдок! Мои чувяки! Оставь мои чувяки! Я убью тебя… разрублю на куски! — вопил запыхавшийся турок, пытаясь поразить Роджера кинжалом.

— Ай-яй! Ай-яй! Ай-яй! Его чувяки! Его чувяки! — хором кричали женские статуи на подушках.

Сам с трудом уклонившись от грозного лезвия, я ухитрился оторвать беснующегося Роджера от помпонов турецкого старца и выставить его, а также Вьюна и Пачкуна на веранду. После чего, открыв дверь в столовую, на время заточил там барашка и принялся лить бальзам на уязвленные чувства турка. Мама, нервозно улыбаясь и энергичными кивками подтверждая все, что я говорил, хотя не понимала ни слова, попыталась привести себя в порядок, однако без особого успеха, так как напичканный кремом торт был на редкость большой и липкий и, падая на спину, она угодила локтем прямо в середину своего кулинарного шедевра. В конце концов мне удалось успокоить старца; мама пошла переодеться, а я поднес бренди турку и его трем женам. При этом я отнюдь не скупился, и, когда мама вернулась, по меньшей мере из-под одной чадры доносилось приглушенное икание, а нос турка приобрел ярко-красный оттенок.

— Ваша сестра… — говорил он, нетерпеливо протягивая рюмку за очередной порцией, — … как бы это выразиться?.. чудо… дар небес. В жизни не видел подобной девушки. Вот у меня, сами видите, три жены, а такой девушки, как ваша сестра, я еще не видел.

— Что он говорит? — осведомилась мама, тревожно поглядывая на его кинжал.

Я перевел.

— Старый безобразник, — сказала мама. — Право же, Марго следует быть поосторожнее.

Турок опустошил свою рюмку и снова протянул ее мне, сердечно улыбаясь нам.

— Эта ваша служанка, — он указал большим пальцем на маму, — глуповата, а? Не говорит по-гречески.

— Что он сказал? — спросила мама. Я добросовестно перевел.

— Какой наглец! — негодующе воскликнула мама. — Право же, Марго заслуживает хорошей взбучки. Объясни ему, Джерри, кто я.

Я объяснил, и впечатление, произведенное моими словами на турка, превзошло все, на что рассчитывала мама. Вскочив с громким криком на ноги, он бросился к ней, схватил ее руки и осыпал их поцелуями. После чего, с дрожащими от полноты чувств усами, продолжая сжимать ее пальцы, уставился на мамино лицо.

— Мама, — чуть не пропел он, — матушка моего Миндального цветка…

— Что он такое говорит? — робко справилась мама.

Не успел, однако, я перевести, как турок рявкнул какое-то повеление своим женам, и они наконец-то ожили. Вскочив с подушек, все три подбежали к маме, подняли свои чадры и с великим благоговением принялись целовать ее руки.

— Сколько можно меня целовать, — выдохнула мама. — Джерри, скажи им, что это совершенно излишне.

Между тем турок, возвратив своих жен на подушки, снова повернулся к маме. Могучей рукой обнял ее за плечи, отчего она жалобно вскрикнула, и вскинул другую руку вверх в ораторском жесте.

— Разве мог я подумать, — рокотал он, созерцая мамино лицо, — разве мог я подумать, что когда-нибудь удостоюсь чести познакомиться с матушкой моего Миндального цветка!

— Что он говорит? — беспокойно допытывалась мама, заключенная в медвежьих объятиях турка.

Я перевел.

— Миндальный цветок? О чем он толкует? Этот человек ненормальный.

Я объяснил, что турецкий гость явно очарован нашей Марго и называет ее таким именем. Мои слова подтвердили самые худшие опасения мамы относительно намерений турка.

— Миндальный цветок — надо же! — негодующе молвила она. — Ну, пусть только придет домой, я ей покажу Миндальный цветок!

В эту самую минуту, освеженная морским купанием, в гостиную вошла Марго в облегающем купальнике.

— О-о-о-о! — радостно воскликнула она. — Мустафа! И Лена, и Мария, и Телина! Вот чудесно!

Бросившись к Марго, турок почтительно поцеловал ее руки, а его жены окружили их обоих, выражая свой восторг приглушенными звуками.

— Мама, это Мустафа, — сообщила Марго, сияя всем лицом.

— Мы уже познакомились, — сурово отозвалась мама. — И он испортил мое новое платье, вернее, его барашек испортил. Ступай и оденься.

— Его барашек? — озадаченно сказала Марго. — Какой барашек?

— Барашек, которого он привез для своего Миндального цветка, как он тебя называет, — укоризненно ответила мама.

— Да это просто прозвище такое, — зарделась Марго. — Он вовсе не подразумевает ничего дурного.

— Знаю я этих старых развратников, — зловеще произнесла мама. — Право же, Марго, тебе следовало быть умнее.

Престарелый турок с блаженной улыбкой слушал этот диалог, переводя свои искрящиеся глаза с одного лица на другое; я же, чувствуя, что мои переводческие способности будут исчерпаны, если мама и Марго затеют спор, отворил двери столовой и впустил барашка. Он смело вошел горделивой походкой, кудрявый и черный, как грозовая туча.

— Как ты можешь! — воскликнула Марго. — Как ты смеешь оскорблять моих друзей! Никакой он не старый развратник, более порядочного старика надо поискать.

— Мне нет дела до его порядочности, — терпению мамы пришел конец. — Ему нельзя оставаться у нас со всеми его… его… женщинами. Я не намерена кормить целый гарем.

— Великая радость слушать разговор матери и дочери, — сообщил мне турок. — Их голоса звучат, как овечьи колокольчики.

— Ты гадкая! — говорила Марго. — Гадкая! Хочешь совсем лишить меня друзей. У тебя ограниченные, мещанские взгляды!

— Разве это мещанство — быть против троеженства? — возмутилась мама.

— Это напоминает мне, — глаза турка увлажнились, — пение соловья в родной долине.

— Он не виноват, что он турок! — пронзительно кричала Марго. — Не виноват, что ему положено иметь трех жен!

— Всякий мужчина может избежать троеженства, если по-настоящему захочет, — твердо возразила мама.

— Я так понимаю, — доверительно обратился ко мне турецкий гость, — что Миндальный цветок рассказывает матушке, как весело нам было в моей долине, верно?

— Ты вечно давишь на меня, — хныкала Марго. — Что я ни сделаю, все не так.

— Беда как раз в том, что я даю тебе слишком много воли, — ответила мама. — Отпускаю тебя на несколько дней, а ты возвращаешься с этим… этим… старым распутником и его баядерами.

— Вот-вот, то самое, о чем я говорю: ты угнетаешь меня, — торжествующе произнесла Марго. — Я должна получать особое разрешение, чтобы пригласить турка.

— Ах, как бы я хотел привезти их обеих в мою родную деревню, — сказал турок, лаская взглядом мать и дочь. — Вот бы мы повеселились… танцы, песни, вино…

Барашек явно был разочарован тем, что на него не обращают внимания. Он уже попрыгал немного, по-своему украсил пол, выполнил два безупречных пируэта, но никто не оценил по достоинству его искусство. И, наклонив голову, он пошел в атаку на маму. Атака была проведена блестяще, говорю об этом со знанием дела, ибо во время моих экспедиций в ближайших оливковых рощах я частенько встречал бойких и дерзких барашков и, к взаимному удовольствию, исполнял роль матадора в корриде, где собственная рубашка заменяла мне плащ. Отнюдь не одобряя исход, я должен был признать саму атаку превосходной и тщательно продуманной. Вся мощь удара костистой головы и жилистой туши пришлась точно под мамины коленки сзади. Подброшенная в воздух, словно из пушки, мама опустилась на весьма жесткий диван, где и осталась лежать, судорожно глотая воздух. Потрясенный тем, что наделал его подарок, турок подбежал к дивану и стал перед мамой, широко расставив руки для отражения новой атаки. А она явно назревала, потому что барашек, чрезвычайно довольный собой, отступив в дальний угол, упруго подскакивал там — совсем как боксер, разминающийся на ринге.

— Мама, мама, ты цела? — вскричала Марго.

Мама слишком запыхалась, чтобы отвечать.

— Ага! — воскликнул турок. — Видишь, Миндальный цветок, этот барашек такой же прыткий, как я! Ну, давай, удалец, выходи!

Барашек принял вызов с такой скоростью и внезапностью, что застиг турка врасплох. Выбив копытцами пулеметную очередь по чисто выскобленному полу, он пролетел черным облачком через комнату и с громким стуком боднул голени своего хозяина, так что тот шлепнулся на диван рядом с мамой, крича от ярости и боли. Моим голеням не раз доставались такие удары, и я вполне ему сочувствовал.

Три жены турецкого гостя, потрясенные падением своего повелителя, в ужасе замерли, но не замолкли — ни дать, ни взять три минарета на закате. В эту увлекательную минуту появились Ларри и Лесли. Стоя в дверях, они впитывали глазами невероятную сцену: я гонялся по комнате за строптивым барашком, Марго успокаивала трех завывающих женщин в чадрах, мама барахталась на диване в компании с престарелым турком.

— Мама, тебе не кажется, что ты уже несколько старовата для подобных потех? — полюбопытствовал Ларри.

— Ух ты! Поглядите на этот изумительный кинжал, — произнес Лесли, с интересом взирая на корчившегося турка.

— Не говори глупостей, Ларри, — сердито сказала мама, растирая икры. — Это все турок, знакомый Марго, виноват.

— Туркам нельзя доверять, — заметил Лесли, продолжая любоваться кинжалом. — Так говорит Спиро.

— Но почему ты барахтаешься вместе с турком в такое время суток? — допытывался Ларри. — Готовишься выступать на борцовском ковре?

— Перестань, Ларри, хватит с меня на сегодня, — ответила мама. — Не выводи меня из себя. Я сейчас мечтаю об одном — как бы поскорее избавиться от этого человека. Попроси его, чтобы он был так любезен и удалился.

— Не делай этого, ни в коем случае! — крикнула Марго со слезами в голосе. — Это мой турок, я не позволю так обращаться с моим турком.

— Я поднимусь наверх, — сказала мама, ковыляя к двери, — приложу к ссадинам гамамелис, и чтобы этого человека не было здесь, когда я спущусь.

К тому времени, когда мама вернулась, Ларри в Лесли успели тесно подружиться с турком, и, к маминому недовольству, турецкий гость и его три жены просидели у нас еще несколько часов, поглощая огромное количество сладкого чая и печенья, прежде чем нам все же удалось усадить их в экипаж и проводить в город.

— Ну, слава богу, с этим покончено, — сказала мама, направляясь нетвердой походкой в столовую, где нас ждал обед. — Не остались они у нас, и то благо. Но право же, Марго, тебе следует быть осмотрительнее в выборе гостей.

— Мне тошно слушать, как ты критикуешь моих друзей, — ответила Марго. — Самый обыкновенный безобидный турок.

— А что, мама, очаровательный был бы зятек? — заметил Ларри. — Марго назвала бы первенца Али-Баба, а дочку Сезамой.

— Ларри, милый, что за шутки, — взмолилась мама.

— Я вовсе не шучу, — возразил Ларри. — Старикан признался мне, что его жены уже не первой свежести и он не прочь бы видеть Марго четвертой супругой.

— Не может быть, Ларри! — воскликнула мама. — Так и сказал? Гадкий развратный старикашка! Хорошо, что он мне не говорил ничего подобного. Услышал бы пару теплых слов. А что ты ему ответил?

— Он заметно остыл, когда я рассказал ему про приданое Марго, — ответил Ларри.

— Приданое? Какое приданое? — озадаченно спросила мама.

— Одиннадцать четвероногих сосунков, — объяснил Ларри.

Призраки и пауки

Остерегайтесь сатаны!

Шекспир, Король Лир

Самым главным из дней недели для меня был четверг — день, когда к нам приходил Теодор. Иногда в этот день затевалось семейное мероприятие — пикник на южном берегу или что-нибудь в этом роде, но чаще всего мы с Теодором вдвоем совершали очередную экскурсию, как он упорно называл наши вылазки. В сопровождении собак, нагруженные коллекторским снаряжением, включая мешочки, сети, бутылочки и пробирки, мы отправлялись исследовать остров, и наш энтузиазм немногим уступал азарту, который вдохновлял путешественников прошлого столетия, вторгавшихся в дебри Африки.

Однако мало кто из путешественников той поры мог похвастать таким товарищем, как Теодор; он представлял собой незаменимую для полевых работ ходячую энциклопедию. В моих глазах он был всеведущ, как господь бог, выгодно отличаясь от всевышнего своей досягаемостью. Всякого, кто с ним знакомился, поражало сочетание невообразимой эрудиции и скромности. Помню, как мы, сидя на веранде после очередного роскошного чаепития и слушая предвечернюю песню утомленных цикад, забрасывали Теодора вопросами. В безупречном твидовом костюме, с тщательно расчесанной русой шевелюрой и бородой, он тотчас загорался, когда заходила речь о каком-нибудь новом предмете.

— Теодор, — начинает Ларри, — в Палиокастрице в монастыре есть картина, про которую монахи говорят, что ее написал Паниоти Доксерас. А ты как считаешь?

— Ну-у, — осторожно произносит Теодор, — боюсь, я не очень сведущ в этом предмете, но думаю, что вряд ли ошибусь, если автором скорее был Цадзанис… э… его кисти принадлежит интереснейшая маленькая картина… в монастыре Патера… ну, вы знаете, на верхней дороге, что ведет на север острова. Конечно, он…

Следует сжатая и исчерпывающая получасовая лекция об истории живописи на Ионических островах, начиная с 1242 года, которую он подытоживает такими словами:

— Но если вас интересует мнение эксперта, следует обратиться к доктору Парамифиотису, он куда более сведущ в этом вопросе.

Не удивительно, что мы смотрели на Теодора как на оракула. «Тео говорит» — эти слова гарантировали достоверность любой сообщаемой вами информации; сошлись на Тео, и мама признает пользу и безопасность какого угодно почина, будь то переход на чисто фруктовую диету или содержание скорпионов в своей спальне. Любой мог обратиться к Теодору с любым вопросом. С мамой он толковал о растениях, в частности о лекарственных травах и соответствующих рецептах, а сверх того снабжал ее детективными романами из своей обширной библиотеки. С Марго он обсуждал различные диеты и упражнения, а также чудодейственные мази, помогающие от прыщей, волдырей и угрей. Он легко поспевал за стремительным бегом мысли моего брата Ларри, готовый развивать любые темы от Фрейда до веры крестьян в вампиров. А Лесли мог почерпнуть у него полезные сведения об истории огнестрельного оружия в Греции и о зимних повадках зайца. Для меня, с моим алчущим, непросвещенным и пытливым умом, Теодор был кладезем всевозможных познаний, к которому я жадно припадал.

По четвергам Теодор обычно прибывал около десяти часов утра, чинно восседая в конном экипаже. На голове — серебристая фетровая шляпа, на коленях — ранец для образцов, одна рука опирается на трость, к концу которой приделана маленькая марлевая сеть. Я уже с шести часов пронизывал взглядом оливковые рощи, высматривая Теодора, и мрачно говорил себе, что он, должно быть, забыл, какой сегодня день, а может, упал и сломал ногу, или же с ним приключилась еще какая-нибудь беда. Сколь велико бывало мое облегчение, когда появлялся экипаж и в нем — степенный и сосредоточенный Теодор, целый и невредимый. Затуманенное до той поры солнце принималось сиять с новой силой. Учтиво поздоровавшись со мной за руку, Теодор рассчитывался с кучером и напоминал ему, чтобы тот заехал за ним вечером в условленное время. После чего забрасывал за спину ранец для образцов и устремлял задумчивый взгляд на землю, покачиваясь на каблуках начищенных до блеска башмаков.

— Ну что ж… э… видишь ли… — обращался он ко мне, — пожалуй, нам стоит обследовать пруды возле… э… Контокали. Конечно, в том случае, если… э… словом… ты не предпочитаешь какое-нибудь другое место.

Я спешит заверить его, что пруды возле Контокали меня вполне устраивают.

— Превосходно, — отзывался Теодор. — Одна из причин, почему меня… э… привлекает именно этот путь… заключается в том, что он проходит около очень интересной канавы… э… словом… речь идет о канаве, в которой я находил кое-какие стоящие образцы.

Оживленно разговаривая, мы трогались в путь, и псы, покинув тень под мандариновыми деревьями, присоединялись к нам, свесив язык и виляя хвостом. Тут же нас догоняла запыхавшаяся Лугареция, чтобы вручить забытую нами сумку с съестными припасами.

Продолжая беседовать, мы шли через оливковые рощи, время от времени останавливались, чтобы поближе рассмотреть какой-нибудь цветок, птицу или гусеницу; нам все было интересно, и Теодор мог обо всем что-то рассказать.

— Нет, я не знаю способа, который позволил бы тебе сохранить грибы для коллекции. Что бы ты ни применил, они… гм… э… словом…. высохнут и сморщатся. Лучше всего зарисовать их карандашом или красками… или же, знаешь, сфотографировать их. Но вот что можно коллекционировать — споровые узоры, они удивительно красивы. Что?.. А вот как: берешь шляпку… э… словом… гриба и кладешь на белую карточку. Естественно, гриб должен быть зрелый, иначе он не отдаст споры. Через некоторое время осторожно снимаешь шляпку с карточки… то есть, осторожно, чтобы не смазать споры… и ты увидишь на карточке… э… очаровательный узор.

Собаки трусили рассыпным строем впереди, делая стойку, обнюхивая ячею темных дыр в стволах могучих старых олив и затевая шумную, но тщетную погоню за ласточками, которые проносились над самой землей в извилистых длинных просветах между деревьями. Затем мы выходили на более открытую местность, оливковые рощи сменялись участками, где фруктовые деревья соседствовали с кукурузой или виноградниками.

— Ага! — Теодор останавливается возле заросшей канавы с водой и смотрит вниз; глаза его блестят, борода топорщится от возбуждения. — Вот и кое-что интересное! Видишь? Вон там, у самого кончика моей трости.

Но сколько я ни всматриваюсь, ничего не вижу. Теодор прикрепляет на конец трости сеть, делает аккуратное движение, словно извлекая муху из супа, и поднимает ловушку.

— Вот — видишь? Яйцевая камера Hydrophilus piceus… э… то есть водолюба большого. Ну, ты ведь знаешь, что камеру ткет… э… делает самка. В камере может быть до пятидесяти яиц, и что удивительно… минутку, я возьму пинцет… ага… так… видишь? Так вот… гм… эта труба, так сказать, а еще лучше, пожалуй, подойдет слово «мачта», наполнена воздухом, и получается нечто вроде лодочки, которая не может опрокинуться. Этому мешает… э… мачта, наполненная воздухом… Да-да, если ты поместишь камеру в свой аквариум, из яиц могут вывестись личинки, но должен тебя предупредить, что они очень… э… словом… очень хищные и способны сожрать всех других обитателей аквариума. Ну-ка, поглядим, удастся ли нам поймать взрослую особь.

Теодор терпеливо, словно какая-нибудь болотная птица, выступает по краю канавы, время от времени окуная в воду сачок и водя им взад-вперед.

— Ага! Есть! — восклицает он наконец и осторожно кладет на мои нетерпеливые ладони большого черного жука, возмущенно дрыгающего ногами.

Я восхищенно разглядываю жесткие ребристые надкрылья, колючие ноги, тело жука, отливающее оливковой зеленью.

— Он далеко не самый быстрый пловец среди… э… словом… водяных жуков, и у него весьма своеобразный способ плавания. Гм… гм… другие водные обитатели работают ногами одновременно, а этот поочередно. Вот и кажется… н-да… что он весь дергается.

Псы во время таких вылазок были когда в радость, когда в тягость. Иногда они вносили сумятицу в наши дела: ворвутся на двор какого-нибудь крестьянина и наводят панику на кур, вынуждая нас тратить не менее получаса на перебранку с хозяином; но иногда помогали: окружат змею, не давая ей уйти, и громко лают, пока мы не подойдем посмотреть на их добычу. Впрочем, я всегда был рад этой компании — Роджер, смахивающий на косматого, упитанного черного барашка; элегантный Вьюн в шелковистом рыже-черном облачении; Пачкун, похожий на миниатюрного бультерьера в темно-каштановых и белых пятнах. Если мы надолго останавливались, они порой начинали томиться от скуки, но чаще всего терпеливо лежали в тени, свесив розовые языки, и дружелюбно виляли хвостом, поймав наш взгляд.

Благодаря Роджеру состоялось мое первое знакомство с одним из самых красивых пауков в мире, носящим элегантное имя Eresus niger. Мы отшагали довольно много и в полдень, когда солнце особенно припекало, решили сделать привал и перекусить в тени. Расположившись на краю оливковой рощи, мы уписывали бутерброды, запивая их имбирным пивом. Обычно, когда мы с Теодором закусывали, псы садились вокруг нас, тяжело дыша, и устремляли на нас умоляющие взгляды. Управившись со своим пайком и твердо убежденные, что наша пища чем-то превосходит их собственную, они принимались выпрашивать подачку, прибегая к всевозможным ухищрениям, не хуже завзятого побирушки. Вот и теперь Вьюн и Пачкун закатывали глаза, жалобно вздыхали и постанывали, всячески давая понять, что умирают от голода. Только Роджер почему-то не присоединился к этому спектаклю. Сидя на солнцепеке перед кустом куманики, он что-то пристально разглядывал. Я подошел проверить, какое зрелище могло увлечь его до такой степени, что он пренебрег крошками от моих бутербродов. Сперва я ничего не заметил, но затем вдруг увидел нечто настолько прекрасное, что не поверил своим глазам. Маленький паук, с горошину величиной, по первому впечатлению более всего похожий на оживший рубин или движущуюся каплю крови. С радостным воплем я ринулся к своей сумке и достал баночку со стеклянной крышкой, чтобы изловить восхитительное создание. Правда, поймать его оказалось далеко не просто, он совершал удивительные для своих размеров прыжки, и мне пришлось побегать вокруг куста, прежде чем паук был надежно заточен в баночке. С торжеством предъявил я роскошную добычу Теодору.

— Ага! — воскликнул он и, глотнув пива, вооружился увеличительным стеклом, чтобы получше рассмотреть пленника. — Да, это Eresus niger… гм… да… и конечно самец, настоящий красавец, тогда как самки… словом… совсем черные, а вот самцы окрашены очень ярко.

Через увеличительное стекло паук выглядел еще прекраснее, чем я думал. Головогрудь — бархатисто-черная, с алыми крапинками по краям. Сравнительно мощные ноги расписаны белыми кольцами; так и кажется, что на нем потешные белые рейтузы. Но всего восхитительнее было ярко-красное брюшко с тремя круглыми черными пятнами в кайме из белых волосиков. Я в жизни не видел такого замечательного паука и твердо решил найти ему супругу, чтобы попытаться получить от них потомство. Тщательнейший осмотр куста куманики и прилегающей местности не принес успеха. Теодор объяснил, что самка Eresus niger роет норку длиной семь-восемь сантиметров и выстилает ее прочной шелковистой нитью.

— От других паучьих норок, — говорил Теодор, — ее можно отличить по тому, что в одном месте шелк выступает наружу и образует козырек над устьем норки. Кроме того, перед норкой рассыпаны остатки последней трапезы паучихи в виде ног и надкрыльев кузнечика и останков разных жучков.

Вооруженный этими познаниями, на другой день я еще раз прочесал участок вокруг куста куманики. Потратил на это дело всю вторую половину дня, ничего не нашел и в дурном расположении духа направился домой, чтобы поспеть к чаю. Я выбрал кратчайший путь — через маленькие холмы, поросшие средиземноморским вереском, который превосходно чувствует себя и достигает огромных размеров на здешнем сухом песчаном грунте. Такого рода пустынные засушливые места — излюбленная обитель муравьиного льва, перламутровок и других солнцелюбивых бабочек, а также змей и ящериц. По дороге мне внезапно попался на глаза старый овечий череп. В одной из пустых глазниц самка богомола отложила свои причудливые яйцевые капсулы, на мой взгляд, очень похожие на этакий овальный ребристый бисквит. Присев на корточки, я раздумывал, не захватить ли эту капсулу домой для моей коллекции, и вдруг заметил рядом паучью норку точно такого вида, какой мне описал Теодор.

Достав нож, я как мог осторожнее вырезал и отделил большой ком земли, в котором заключалась не только паучиха, но и вся ее норка. Обрадованный успехом, я бережно уложил добычу в сумку и поспешил домой. Самца я уже поместил в маленький аквариум, но самка заслуживала лучшей обители. Бесцеремонно выселив из самого большого аквариума двух лягушек и черепашку, я оборудовал жилище для паучихи. Украсил его веточками вереска и красивым лишайником, осторожно поместил на дно ком земли с гнездом паучихи и предоставил ей приходить в себя от внезапного переселения.

Три дня спустя я поместил к ней самца. Поначалу все выглядело очень скучно, никакой романтики: паук носился, будто оживший уголек, преследуя различных насекомых, которых я пустил в аквариум в качестве провианта. Но однажды, подойдя рано утром к аквариуму, я увидел, что он обнаружил логово паучихи. На негнущихся полосатых ногах самец маршировал вокруг норки, и тельце его дрожало, как мне казалось, от страсти. С минуту он взволнованно прохаживался таким манером, затем направился к входу и нырнул под навес. Дальше я, увы, не мог за ними наблюдать, но предположил, что происходит спаривание. Около часа провел паук в норке, наконец бодро выбрался наружу и возобновил беспечную погоню за пойманными мною для него мухами и кузнечиками. Однако я перевел его в другой аквариум, памятуя, что у некоторых видов самки отличаются каннибальскими повадками и не прочь закусить собственным супругом.

Подробностей дальнейшего спектакля я не видел, но кое-что подсмотреть удалось. Паучиха отложила гроздь яиц и тщательно обмотала их паутиной. Эту капсулу она держала в норке, однако каждый день выносила наружу и подвешивала под навесом — то ли чтобы лучше прогревать на солнце, то ли чтобы проветривать. Для маскировки капсула была украшена кусочками жуков и кузнечиков.

С каждым днем паучиха все больше наращивала навес у входа в норку, и в конце концов образовалась целая шелковистая обитель. Я долго созерцал это архитектурное сооружение, мешавшее мне наблюдать, потом нетерпение взяло верх, я осторожно вскрыл его скальпелем и длинной штопальной иглой и с удивлением узрел множество ячеек с паучатами, а посредине — трупик паучихи. Жуткое и трогательное зрелище: отпрыски словно почетным караулом окружали останки родительницы… Когда же они вылупились, пришлось отпустить их на волю. Обеспечить пропитанием восемьдесят крохотных паучков — проблема, с которой даже я, при всем моем энтузиазме, не мог справиться.

В ряду многочисленных друзей Ларри, чье общество он нам навязывал, были два художника, два больших оригинала, по имени Лумис Бин и Гарри Банни. Оба американцы, притом настолько привязаны друг к другу, что не прошло и суток, как все члены нашей семьи называли их Луми Лапочка и Гарри Душка. Оба молодые, очень симпатичные, с плавной грацией в движениях, обычно присущей цветным и очень редко наблюдаемой у европейцев. Может быть, они чуть-чуть переступили грань в увлечении золотыми побрякушками, духами и бриллиантином, однако производили очень славное впечатление и — необычная черта для гостивших у нас художников — отличались большим трудолюбием. Подобно многим американцам, они сочетали очаровательную наивность с искренностью; качества, которые — во всяком случае, по мнению Лесли, — делали их идеальными объектами для розыгрышей. Обычно я участвовал в этих розыгрышах, потом делился нашими успехами с Теодором, и он получал столько же невинного удовольствия, сколько мы с Лесли. Каждый четверг я докладывал ему о наших достижениях, и мне иногда казалось, что Теодор ждет очередного доклада с большим интересом, чем рассказа о пополнениях моего зверинца.

Лесли был великий мастер разыгрывать людей, а мальчишеская непосредственность наших гостей вдохновляла его на все новые подвиги. Уже вскоре после прибытия молодых американцев он подучил их вежливо поздравить Спиро с долгожданным получением турецкого гражданства. Спиро, который, как и большинство греков, ставил турок по злодейству даже выше самого сатаны и не один год сражался против них, взорвался, точно вулкан. К счастью, мама оказалась поблизости и живо заняла позицию между опешившими, недоумевающими, побледневшими Луми и Гарри и бочкообразной мускулистой тушей Спиро. Ни дать, ни взять коротышка-миссионер прошлого века перед лицом атакующего носорога…

— Ей-богу, миссисы Дарреллы! — ревел Спиро с искаженным яростью багровым лицом, сжимая огромные, словно окорок, кулаки. — Дайте мне поколотить их!

— Ну-ну, Спиро, не надо, — говорила мама. — Я уверена, тут какая-то ошибка. Уверена, что это недоразумение.

— Они называть меня турецкими ублюдками! — бушевал Спиро. — Я греки, а не какой-нибудь ублюдки!

— Конечно, конечно, — успокаивала его мама. — Я уверена, что произошла ошибка.

— Ошибки! — орал взбешенный Спиро, не скупясь на множественное число. — Ошибки! Я не позволить этим, извините за выражения, миссисы Дарреллы, проклятыми гомики, называть меня турецкими ублюдками!

Немало времени понадобилось маме, чтобы унять Спиро и добиться толка от изрядно напуганных Луми Лапочки и Гарри Душки. Этот эпизод стоил ей сильной головной боли, и она долго сердилась на Лесли.

Вскоре мама была вынуждена выселить молодых американцев из отведенной им спальни, поскольку там намечался ремонт. Она поместила их в просторной унылой мансарде, и Лесли не замедлил воспользоваться случаем преподнести им историю о якобы погибшем в этой самой мансарде звонаре из Контокали. Будто бы в 1604 году или около того этот злодей был назначен на Корфу на должность палача. Сперва он подвергал свои жертвы жестоким пыткам, потом отрубал им голову, предварительно позвонив в колокол. В конце концов терпение жителей Контокали лопнуло, однажды ночью они ворвались в дом и казнили самого палача. Теперь он является в виде обезглавленного призрака с кровавым обрубком шеи; перед этим слышно, как он исступленно звонит в свой колокол.

Заверив с помощью Теодора простодушных приятелей в истинности этой басни, Лесли одолжил у знакомого часовщика в городе пятьдесят два будильника, поднял в мансарде две половицы и осторожно разместил будильники между стропилами, заведя их на три часа ночи.

Эффект от согласованного звона пятидесяти двух будильников был весьма удовлетворительным. Мало того, что Луми и Гарри с криками ужаса поспешно оставили мансарду, — второпях они сбили друг друга с ног и, переплетясь руками, с грохотом покатились вниз по лестнице. Поднявшийся шум разбудил весь дом, и нам стоило немалых усилий убедить приятелей, что это была шутка, и успокоить их нервы при помощи бренди. На другой день мама (как, впрочем, и наши гости) снова жаловалась на адскую головную боль и вообще не желала разговаривать с Лесли.

Сюжет с невидимыми фламинго родился совершенно случайно, когда мы однажды сидели на веранде и пили чай. Теодор спросил наших американских гостей, как продвигается их работа.

— Дружище Теодор, — ответил Гарри Душка, — наши дела идут чудесно, просто изумительно, верно, лапочка?

— Конечно, — подхватил Луми Лапочка, — конечно. Здесь предельно дивный свет, просто фантастика. Точно солнце тут ближе к земле, так сказать.

— Вот именно, так и есть, — согласился Гарри. — Правильно Луми говорит — так и кажется, что солнце совсем близко и светит прямо на нас, родненьких.

— Я ведь как раз об этом говорил тебе сегодня утром, Гарри, душка, верно? — сказал Луми Лапочка.

— Верно, Луми, верно. Мы стояли там у маленького сарая, помнишь, и ты сказал мне…

— Выпейте еще чаю, — перебила их мама, зная по опыту, что воспоминания, призванные доказать их духовное единение, могут продолжаться до бесконечности.

Собеседники стали рассуждать об искусстве, и я слушал вполуха; вдруг мое внимание привлекли слова Луми Лапочки:

— Фламинго! О-о-о, Гарри, душка, фламинго! Мои любимые птицы… Где, Лес, где?

— Да вон там, — сказал Лес, сопровождая свой ответ размашистым жестом, объединяющим Корфу, Албанию и добрую половину Греции. — Огромные стаи.

Я заметил, как Теодор, подобно мне, затаил дыхание: хоть бы мама. Марго или Ларри не опровергли эту беспардонную ложь.

— Фламинго? — заинтересовалась мама. — Вот не знала, что здесь водятся фламинго.

— Водятся, — твердо произнес Лесли. — Их тут сотни.

— А вы, Теодор, знали, что у нас водятся фламинго? — спросила мама.

— Я… э… словом… видел их как-то на озере Хакиопулос, — ответил Теодор, не погрешив против истины, однако умолчав о том, что это случилось три года назад и то был единственный раз за всю историю Корфу, когда остров посетили фламинго. В память об этом событии у меня хранилось несколько розовых перьев.

— Силы небесные! — воскликнул Луми Лапочка. — Лес, дорогуша, а мы сможем их увидеть? Как ты думаешь, сумеем мы незаметно подобраться к ним?

— Конечно, — беззаботно ответят Лесли. — Нет ничего проще. Каждый день они летят по одному и тому же маршруту.

На другое утро Лесли пришел в мою комнату с неким подобием охотничьего рога, сделанным из рога коровы. Я спросил, что это за штука; он ухмыльнулся и довольно произнес:

— Манок для фламинго.

Интересно! Я честно сказал, что никогда еще не слыхал про манки для фламинго.

— Я тоже, — признался Лесли. — Это старая пороховница из коровьего рога, в таких держали порох для мушкетов — знаешь, небось. Но самый кончик отломан, так что в рог можно трубить.

Иллюстрируя свою мысль, он поднес к губам узкий конец рога и подул. Получился долгий громкий звук, нечто среднее между голосом ревуна и фырканьем, с дрожащими обертонами. Критически прослушав этот номер, я заявил, что не заметил ничего похожего на голос фламинго.

— Правильно, — согласился Лесли, — но держу пари, что Луми Лапочка и Гарри Душка этого не знают. Теперь мне остается только одолжить твои перья фламинго.

Мне совсем не хотелось расставаться с такими редкими образцами, но Лесли объяснил, для чего это надо, и обещал вернуть их в целости и сохранности.

В десять утра появились Луми и Гарри, выряженные, по указаниям Лесли, для охоты на фламинго. На каждом — соломенная шляпа и резиновые сапоги: Лесли объяснил, что за птицами придется идти на болота. Друзья разрумянились, предвкушая волнующее приключение; когда же Лесли продемонстрировал манок, восторгам не было конца. Они извлекли из рога такие гулкие звуки, что обезумевшие псы принялись лаять и выть, а разъяренный Ларри, высунувшись из окна своей спальни, заявил, что покинет этот дом, если мы будем вести себя, словно сборище оголтелых охотников.

— А в твоем возрасте следовало бы быть поумнее! — крикнул он в заключение, захлопывая окно; эти слова были обращены к маме, которая вышла узнать, по какому поводу такой шум.

Наконец мы тронулись в путь, и уже на четвертом километре прыть храбрых охотников на фламинго заметно поубавилась. Втащив их на вершину почти неприступной горки, мы велели им спрятаться в куст куманики и дуть в манок, зазывая фламинго. С полчаса они с великим прилежанием поочередно дули в коровий рог, но постепенно выдохлись, и под конец производимые ими звуки напоминали скорее горестные стоны издыхающего слона, чем голоса каких-либо птиц.

Тут наступил мой черед. Тяжело дыша, я взбежал на горку и взволнованно доложил нашим охотникам, что они не напрасно трудились. Фламинго услышали зов, да только вот незадача — птицы опустились в лощину за холмом в полукилометре от засады. Если друзья поспешат, застанут там ожидающего их Лесли. С восхищением наблюдал я наглядный пример американской целеустремленности. Громко топая огромными, не по ноге, резиновыми сапогами, они ринулись галопом к указанному холму, время от времени останавливаясь по моей команде, чтобы, судорожно глотая воздух, подуть в манок. Примчавшись мокрые от пота на вершину холма, они увидели там Лесли, который велел им оставаться на месте и продолжать дуть в манок, а он зайдет в лощину с другого конца и погонит на них фламинго. После чего он отдал им свое ружье и ягдташ — дескать, так ему будет легче подкрадываться, — и скрылся.

Теперь пришло время выйти на сцену нашему доброму другу, полицейскому Филимоне Контакосе. Вне всякого сомненья, Филимона был самым толстым и сонливым изо всех полицейских на Корфу; он служил в полиции уже четвертый десяток лет и не продвинулся по службе по той причине, что ни разу никого не арестовал. Филимона подробно объяснил нам, что физически не способен на такой поступок; от одной мысли о необходимости проявить суровость к правонарушителю его темные, с лиловым отливом глаза наполнялись слезами. При малейшем намеке на конфликт между подвыпившими крестьянами во время деревенских праздников он решительно ковылял подальше от места происшествия. Филимона предпочитал тихий образ жизни; раз в две недели он навещал нас, чтобы полюбоваться коллекцией ружей Лесли (ни одно из них не было зарегистрировано) и преподнести Ларри контрабандного табаку, маме и Марго — цветы, мне — засахаренный миндаль. В юности он ходил матросом на грузовом пароходе и научился кое-как изъясняться по-английски. Это обстоятельство вкупе с тем фактом, что все жители Корфу обожают розыгрыши, делало его весьма подходящим для нашей задумки. И Филимона блестяще оправдал наши надежды.

Гордо неся форменную одежду, он тяжело поднялся на холм — живое воплощение закона и правопорядка, достойный представитель полицейских органов. На вершине он застал наших охотников, уныло дующих в манок. Мягко осведомился, чем они заняты. Луми Лапочка и Гарри Душка, как щенята, реагировали на ласковый голос — осыпали Филимону комплиментами по поводу его владения английским языком и с радостью принялись объяснять, что и как. И с ужасом увидели, как добродушно моргающий толстяк внезапно превратился в холодное и суровое воплощение власти.

— Вам известно фламинго нет стрелять? — рявкнул Филимона. — Запрещено стрелять фламинго!

— Но, дорогуша, мы и не думаем стрелять, — ответил, запинаясь, Луми Лапочка. — Мы хотим только посмотреть на них.

— Да-да, — льстивым голосом подхватил Гарри Душка. — Ей-богу, вы ошибаетесь. Мы совсем не хотим стрелять этих птичек, только посмотреть на них. Не стрелять, понятно?

— Если вы не стрелять, зачем у вас ружье? — спросил Филимона.

— Ах, это, — порозовел Луми Лапочка. — Это ружье одного нашего друга… э-э-э… амиго… ясно?

— Да-да, — твердил Гарри Душка. — Ружье нашего друга, Леса Даррелла. Может быть, вы с ним знакомы? Его тут многие знают.

Филимона смотрел на них холодно и неумолимо.

— Я не знать этот друг, — заявил он наконец. — Попрошу открыть ягдташ.

— Нет, постойте, лейтенант, как же так! — возразил Луми Лапочка. — Это не наш ягдташ.

— Нет-нет, — поддержал его Гарри Душка. — Это ягдташ нашего друга, Даррелла.

— У вас ружье, у вас ягдташ, — настаивал Филимона, показывая пальцем. — Попрошу открыть.

— Ну, я бы сказал, лейтенант, что вы малость превышаете свои полномочия, честное слово, — сказал Луми Лапочка; Гарри Душка энергичными кивками выражал свое согласие с его словами. — Но если вам от этого будет легче, ладно. Думаю, большой беды не будет, если вы заглянете в эту сумку.

Повозившись с ремнями, он открыл ягдташ и подал его Филимоне. Полицейский заглянул внутрь, торжествующе крякнул и извлек из сумки общипанную и обезглавленную курицу, на тушку которой налипли ярко-алые перья. Доблестные охотники на фламинго побелели.

— Но послушайте… э-э-э… погодите, — начал Луми Лапочка и смолк под инквизиторским взглядом Филимоны.

— Я вам говорить, фламинго стрелять запрещено, — сказал Филимона. — Вы оба арестованы.

После чего он отвел испуганных и протестующих охотников в полицейский участок в деревне, где продержал их несколько часов, пока они, как одержимые, писали объяснения и до того запутались от всех переживаний и огорчений, что излагали взаимно противоречащие версии. А тут еще мы с Лесли подговорили наших деревенских друзей, и около участка собралась целая толпа. Звучали грозно негодующие крики, греческий хор громко возглашал: «Фламинго!», и в стену участка время от времени ударяли камни.

В конце концов Филимона разрешил своим пленникам послать записку Ларри, который примчался в деревню и, сообщив Филимоне, что лучше бы тот ловил настоящих злоумышленников, чем заниматься розыгрышами, вернул охотников на фламинго в лоно нашей семьи.

— Довольно, сколько можно! — бушевал Ларри. — Я не желаю, чтобы мои гости подвергались насмешкам дурно воспитанных туземцев, подученных моими слабоумными братьями.

Должен признать, что Луми Лапочка и Гарри Душка держались замечательно.

— Не сердись, Ларри, дорогуша, — говорил Луми Лапочка. — Это у них от жизнерадостности. Мы сами столько же виноваты, сколько Лес.

— Точно, — подтвердил Гарри Душка. — Луми прав. Мы сами виноваты, что такие легковерные дурачки.

Чтобы показать, что нисколько не обижаются, они отправились в город, купили там ящик шампанского, сходили в деревню за Филимоной и устроили в доме пир. Сидя на веранде по обе стороны полицейского, они смиренно пили за его здоровье; сам же Филимона неожиданно приятным тенором исполнял любовные песни, от которых на его большие глаза набегали слезы.

— Знаешь, — доверительно обратился Луми Лапочка к Ларри в разгар пирушки, — он был бы очень даже симпатичным, если бы сбросил лишний вес. Только прошу тебя, дорогуша, не говори Гарри, что я тебе это сказал, ладно?

Сад богов

Взгляни, разверзлось небо, и со смехом боги на зрелище неслыханное смотрят.

Шекспир, Кориолан

Остров изогнулся луком неправильной формы, почти касаясь концами греческого и албанского побережий, и замкнутые его периметром воды Ионического моря напоминали голубое озеро. К нашему особняку примыкала просторная веранда с каменным полом, закрытая сверху переплетением старой лозы, с которой канделябрами свисали крупные грозди зеленого винограда. С веранды открывался вид на углубленный в косогор сад с множеством мандариновых деревьев и на серебристо-зеленые оливковые рощи, простирающиеся до самого моря, синего и гладкого, как цветочный лепесток.

В погожие дни мы всегда ели на веранде, накрыв рахитичный стол с мраморной столешницей; здесь же принимались важные семейные решения. Завтраки были особенно сильно приправлены желчью и перебранками: в это время читались поступившие письма, составлялись, пересматривались и браковались планы на день; на этих утренних заседаниях разрабатывалась семейная программа, правда не слишком методично: чей-то скромный заказ на омлет мог в ходе обсуждения обернуться трехмесячной экскурсией на отдаленный пляж, как это было однажды. Так что, собираясь за столом при трепетном утреннем свете, мы никогда не могли знать наперед, что в конечном счете принесет нам день. Первые шаги требовали особой осторожности, ибо участники дискуссии отличались повышенной возбудимостью, но постепенно, под действием чая, кофе, гренок, домашнего варенья, яиц и всякого рода фруктов, утреннее напряжение спадало и на веранде устанавливалась более благоприятная атмосфера.

Утро, когда пришло известие, что вскоре к нам прибудет граф, было похоже на все другие утра. Мы завершили кофейную фазу завтрака, и каждый предался своим размышлениям. Моя сестра Марго, повязав платком русые волосы, рассматривала два альбома с выкройками, весело и не очень мелодично напевая себе под нос, Лесли, отставив чашку, достал из кармана маленький пистолет, разобрал его и рассеянно принялся чистить носовым платком; мама, беззвучно шевеля губами, штудировала поваренную книгу в поисках рецепта для ленча и время от времени устремляла взгляд в пространство, припоминая, есть ли в наличии нужный ингредиент; Ларри, в пестром халате, одной рукой отправлял в рот вишни, другой разбирал свою почту.

Я был занят тем, что кормил свое новейшее приобретение — молодую галку, которая ела так медленно, что я нарек ее именем Гладстон: мне рассказывали, будто сей государственный деятель пережевывал пищу по нескольку сотен раз. Ожидая, когда галка управится с очередным кусочком корма, я смотрел вниз на манящее море и прикидывал, как провести этот день. Взять ослика Салли и отправиться в оливковые рощи на горах в сердце острова, чтобы попытаться поймать агам на лоснящихся селенитом скалах, где они греются на солнышке и дразнят меня, покачивая желтой головой и надувая оранжевый горловой мешок? Или спуститься к озерку в лощине за домом, где пришла пора стрекозам вылупляться из личинок? А может быть, — самая заманчивая идея — совершить морское путешествие на недавно полученной лодке?

Весной почти замкнутое со всех сторон водное пространство, отделяющее Корфу от материка, было окрашено в нежно-голубой цвет; когда же весну сменяло знойное, жгучее лето, оно придавало тихим водам более насыщенный и нереальный оттенок. При определенном освещении море приобретало словно заимствованный у радуги фиолетово-синий цвет, с переходом в сочную нефритовую зелень на мелководье. Вечером заходящее солнце как бы проходилось кистью по морской глади, нанося расплывчатые пурпурные мазки с примесью золота, серебра, оранжевой и светло-розовой краски.

Поглядишь на обрамленное сушей безмятежное летнее море, и кажется оно таким кротким — голубой луг медленно и равномерно колышется вдоль берегов. Но даже в тихий летний день где-то среди источенных эрозией гор на материке внезапно рождается неистовый жаркий ветер и с воем обрушивается на остров, перекрашивает море в почти черный цвет, оторачивает гребни волн кромкой из белой пены и гонит их перед собой, будто табун перепуганных синих коней, пока они не рушатся, обессиленные, на берег, издыхая в саване из шипящей пены. А зимой под свинцово-серым небом холодное и угрюмое море напрягает тугие мускулы бесцветных волн, расписанные полосами мусора и грязи, вынесенных из долины в залив зимними дождями.

Для меня это голубое царство было сокровищницей, полной причудливых тварей, которых мне страстно хотелось собирать и изучать. Поначалу меня ждали разочарования, потому что я мог лишь, уподобляясь одинокой морской птице, бродить вдоль берега и вылавливать разную мелкоту да иногда с тоской разглядывать какое-нибудь таинственное чудо, выброшенное волнами на сушу. Но затем я обзавелся лодкой, славным суденышком «Бутл Толстогузый», и мне открылось все подводное царство — от глубоких заливов и гротов среди золотисто-красных скальных замков на севере до голубой стихии вдоль блестящих, словно снежные сугробы, белых дюн на юге.

Сделав окончательный выбор, я настолько сосредоточился на обдумывании деталей морской вылазки, что совсем забыл про Гладстона, который негодующе шипел на меня, точно задыхающийся астматик в тумане.

— Если тебе непременно надо держать эту пернатую фисгармонию, — раздраженно произнес Ларри, отрываясь от письма, — научил бы ее по крайней мере петь как следует.

Поскольку он явно не был настроен выслушивать лекцию о певческих способностях галок, я промолчал и заткнул Гладстону клюв здоровенным куском пищи.

— Марко присылает к нам графа Россиньоля на два-три дня, — небрежно сообщил маме Ларри.

— А кто он такой? — спросила мама.

— Не знаю, — ответил Ларри.

Мама поправила очки и воззрилась на него.

— Как это понимать — не знаешь?

— Так и понимай, что не знаю, я его никогда не видел.

— Ну, а кто такой Марко?

— Не знаю, с ним я тоже не встречался. Слышал только, что он талантливый художник.

— Ларри, милый, — сказала мама. — Нельзя же приглашать в гости совершенно незнакомых людей. Тут знакомым-то не знаешь, как угодить, зачем нам еще незнакомые.

— При чем тут это — знакомый, незнакомый? — удивился Ларри.

— При том, что знакомые хотя бы знают, что их ожидает, — объяснила мама.

— Ожидает? — сухо повторил Ларри. — Послушать тебя, так можно подумать, что я приглашаю их в гетто или что-нибудь в этом роде.

— Да нет же, дорогой, я не в этом смысле. Просто наш дом так непохож на нормальные дома. Как я ни стараюсь, у нас почему-то все не как у людей.

— Ничего, если уж кто едет к нам погостить, пусть мирится с нами, — сказал Ларри. — И вообще, я тут ни при чем, я его не приглашал, это Марко шлет его к нам.

— Вот-вот, я об этом и говорю, — отозвалась мама. — Совершенно незнакомые люди посылают к нам совсем незнакомых людей, как будто у нас гостиница или что-то в этом роде.

— Вся беда в том, что ты необщительна, — заявил Ларри.

— Ты тоже стал бы таким, заставь тебя заниматься кухней, — возмутилась мама. — Прямо хоть отшельником становись.

— Прекрасно, как только граф уедет, делайся отшельником, если хочешь. Никто не будет тебе мешать.

— Будете приглашать такую кучу народа, так и впрямь запишусь в отшельники.

— Ну, конечно, — подхватил Ларри. — Надо только как следует организовать это дело. Лесли соорудит пещеру в оливковой роще, попросишь Марго сшить вместе несколько не слишком вонючих звериных шкур из коллекции Джерри, запасешь банку ежевики — и готово. Я буду приводить туда людей, показывать им тебя. «Вот моя матушка, — скажу я им. — Она покинула нас, чтобы вести образ жизни отшельника».

Мама сердито посмотрела на него.

— Честное слово, Ларри, ты способен вывести меня из себя, — произнесла она.

— Я собираюсь проведать малыша Леоноры, — объявила Марго. — У кого-нибудь есть поручения в деревню?

— Ах да, вспомнил, — отозвался Ларри. — Леонора просила меня быть крестным отцом ее отпрыска.

Леонорой звали дочь нашей служанки Лугареции; она приходила помогать, когда мы устраивали большие приемы, а удивительно красивая внешность снискала ей особое расположение Ларри.

— Тебя? Крестным отцом? — удивилась Марго. — Я-то думала, для крестных отцов обязательно безупречное поведение, религиозность и все такое прочее.

— Это очень мило с ее стороны, — нерешительно сказала мама. — Но все же как-то странно, правда?

— Куда страннее было бы, попроси она его быть просто отцом, — возразил Лесли.

— Лесли, милый, не говори таких вещей при Джерри даже в шутку, — взмолилась мама. — Ну и как, Ларри, ты согласишься?

— Конечно, зачем же лишать бедную крошку блага иметь такого наставника?

— Ха! — иронически воскликнула Марго. — Но уж я скажу Леоноре, что легче превратить карася в порося, чем добиться от тебя религиозности и безупречного поведения.

— Пожалуйста, говори. Если сумеешь перевести это на греческий язык.

— Я владею греческим не хуже тебя, — воинственно заявила Марго.

— Полно, мои дорогие, не ссорьтесь, — вмешалась мама. — И послушай, Лесли, не стоит чистить ружья носовыми платками, это масло потом никак не отстирывается.

— Но ведь чем-то мне надо их чистить, — надулся Лесли.

В этот момент я сообщил маме, что собираюсь сегодня исследовать побережье, мне бы взять с собой что-нибудь из еды.

— Да-да, милый, — рассеянно ответила мама. — Передай Лугареции, пусть приготовит тебе что-нибудь. Только будь осторожен, милый, на глубокую воду не заплывай. Смотри, не простудись и… остерегайся акул.

В представлении мамы любое море, даже самое мелкое и смирное, было зловещим бурным водоемом, где свирепствуют смерчи, цунами, тайфуны и водовороты, обителью гигантских кальмаров, осьминогов и свирепых саблезубых акул, для которых нет в жизни более важной цели, чем убить и сожрать кого-нибудь из ее детей. Заверив маму, что буду соблюдать величайшую осторожность, я помчался на кухню, запасся провиантом для себя и своего зверинца, собрал нужное снаряжение, свистнул собак и сбежал по откосу к пристани, где была причалена моя лодка.

«Бутл Толстогузый» — первый опыт Лесли в области судостроения — был плоскодонный и почти круглый; вместе с симпатичной расцветкой в оранжевую и белую полоску это придавало лодке сходство с пестрой целлулоидной уткой. Мое суденышко отличалось крепким сложением и дружелюбным нравом, но округлая форма и отсутствие киля делали его весьма неустойчивым; стоило разгуляться волнам, и лодка грозила опрокинуться и плыть вверх дном, что она и делала не раз в трудные минуты. Отправляясь в длительные экспедиции, я всегда брал большой запас провианта и воды на случай, если нас снесет ветром с курса и мы потерпим крушение. И я старался прижиматься к берегу, чтобы живо уйти от опасности, если на «Бутла» вдруг обрушится сирокко. Конструкция лодки не позволяла ставить высокую мачту — того и гляди опрокинешься, а крохотный, чуть шире носового платка, парус мог уловить и использовать лишь малую толику ветра, так что по большей части я продвигался на веслах. При полной команде (три пса, сова, иногда еще и голубь) и полном грузе (два десятка сосудов с морской водой и образцами) понудить лодку перемещаться по воде было нелегким испытанием для моей поясницы.

Роджер был отличным спутником в моих плаваниях и очень их любил; к тому же он с глубоким и вдумчивым интересом относился к морской живности и мог часами лежать, насторожив уши и наблюдая причудливые корчи хрупкой морской звезды в банке с водой. Но Вьюн и Пачкун не были с морем на «ты»; их больше устраивало выслеживать какую-нибудь не слишком свирепую добычу в миртовых рощах. На море они старались быть чем-то полезными, однако мало в том преуспевали. В критические минуты начинали выть или прыгали за борт, а если их донимала жажда, пили морскую воду и срыгивали мне на ноги как раз, когда я совершал особенно сложный маневр. Что до моей сплюшки Улисса, то я никак не мог определить, нравятся ли ей морские прогулки: сидит смирно, где посадили, подобрав крылья и прикрыв глаза, очень похожая на резное изображение какого-то грозного восточного божества. Голубь Квилп, сын другого моего голубя, Квазимодо, обожал лодочный спорт; расположившись на крохотном баке «Бутла Толстогузого», он вел себя так, будто очутился на прогулочной палубе лайнера «Куин Мэри». Прохаживается взад-вперед, потом остановится, чтобы после быстрого пируэта, выпятив зоб, исполнить концертный номер для контральто — ни дать, ни взять оперная звезда в морском путешествии. Только когда портилась погода, голубь начинал нервничать и в поисках утешения садился на колени капитану.

В этот день я задумал посетить небольшой залив, ограниченный с одной стороны крохотным островком в кольце рифов, где обитало множество интереснейших тварей. Больше всего привлекала меня изобилующая на мелководье собачка-павлин (Blennius pavo). Морская собачка — причудливая с виду рыбка с удлиненным, подчас угревидным телом длиной около десяти сантиметров. Выпученные глаза и толстые губы придают ей некоторое сходство с бегемотом. Очень красочно во время брачного периода выглядел самец: позади глаз — черное пятнышко в голубой кайме; на голове сверху, словно горбик, — тупой оранжевый гребень; темноватое тело расписано ультрамариновыми или фиолетовыми крапинами; горло — цвета морской воды, с более темными полосами. Самки в отличие от самцов были окрашены в бледный оливковый цвет с голубыми крапинами; плавники — нежно-зеленого цвета. Сейчас как раз была пора нереста, и мне очень хотелось поймать несколько этих ярко окрашенных рыбок, поместить в один из моих аквариумов и проследить брачный ритуал.

Полчаса прилежной работы веслами — и мы пришли в залив, окаймленный серебристыми оливковыми рощами и высокими зарослями золотистого ракитника, от которого над прозрачными тихими водами плыл тяжелый мускусный запах. Возле рифа я бросил якорь на глубине около полуметра, потом разделся, вооружился сачком и банкой с широким горлышком и ступил в теплую, будто в ванне, кристально прозрачную воду.

Меня окружало такое обилие всякой живности, что стоило немалого труда не отвлекаться от главной задачи. Среди разноцветных водорослей огромными бородавчатыми коричневыми сосисками возлежали полчища морских улиток. На камнях примостились темно-пурпурные и черные «подушечки для иголок» — морские ежи, чьи иглы качались взад-вперед, точно компасная стрелка. Между ними тут и там лепились похожие на мокриц-переростков хитоны и передвигались щеголяющие яркими пятнышками конусовидные раковины каллиостом, занятые когда своим законным обитателем, а когда и узурпатором в лице рака-отшельника с красной головой и алыми клешнями. Покрытый водорослями камешек вдруг удалялся своим ходом от моей ступни — не камешек, а краб с аккуратно посаженными для камуфляжа растениями на спинной части карапакса.

Дойдя до уголка, облюбованного морскими собачками, я довольно скоро высмотрел отличного самца, переливающегося яркими красками брачного наряда. Осторожно подвожу к нему сачок — он подозрительно отступает, выпячивая толстые губы. Делаю внезапное резкое движение, но он настороже и легко уходит от сачка. Снова и снова пытаюсь застигнуть его врасплох — каждый раз неудачно, каждый раз он отступает назад. В конце концов, устав от моих приставаний, самец юркнул в сторону и укрылся в своем жилище — половинке разбитого глиняного горшка, в какие рыбаки ловят неосмотрительных осьминогов. Ему казалось, что он спасен, на самом же деле эта уловка его погубила: я подцепил сачком горшок вместе с жильцом и переправил в стоявшую в лодке просторную посудину.

Окрыленный успехом, я продолжал охоту и к двенадцати часам поймал двух зеленых супруг для самца, а также детеныша каракатицы и морскую звезду незнакомого мне прежде интересного вида. Солнце нещадно припекало, и большинство морских тварей спряталось в тени под камнями. Я вышел на берег, чтобы перекусить под оливами. Воздух был наполнен запахом ракитника и звоном цикад. Принимаясь за еду, я смотрел, как здоровенная темно-зеленая ящерица с ярко-синими круглыми пятнами вдоль всего тела осторожно подкрадывается и хватает парусника с крылышками цвета зебры. Чем не подвиг, если учесть, что эти бабочки недолго засиживаются на одном месте и полет их хаотичен и непредсказуем. К тому же ящерица поймала парусника на лету, подпрыгнув в воздух сантиметров на сорок.

Перекусив, я погрузил все имущество в лодку, собрал свою собачью команду и направился домой, чтобы поместить морских собачек в предназначенную им обитель. Выбрав аквариум побольше, я положил горшок с самцом на дно посередине, потом осторожно пустил в воду самок. Весь остаток дня я посвятил наблюдению, однако ничего захватывающего не увидел. Самец знай себе лежал у входа в горшок, выпячивая губы и прогоняя воду через жабры, и самки не менее прилежно занимались тем же в другом конце аквариума.

Встав на другое утро, я с великой досадой обнаружил, что собачки явно не дремали на рассвете: внутри горшка, на верхней плоскости, появились икринки. Которая из самок потрудилась, нельзя было определить, но самец весьма решительно играл роль отца, защитника потомства, и яростно атаковал мой палец, когда я приподнял горшок, чтобы как следует рассмотреть икринки.

Твердо намеренный не пропустить ни одной картины драматического спектакля, я сбегал за своим завтраком и ел, сидя на корточках перед аквариумом и не отрывая глаз от морских собачек. До сих пор родные почитали рыбок самыми безобидными членами моего зверинца, однако собачки вынудили их усомниться в этом, ибо в последующие часы я не давал покоя проходящим мимо, просил принести то апельсин, то воды попить или же заставлял чинить мне карандаш: я коротал время, делая в дневнике зарисовки морских собачек. Мне принесли к аквариуму второй завтрак; потянулись долгие жаркие пополуденные часы, и меня начало клонить в сон. Псам быстро наскучило это непонятное бдение, и они давно уже отправились в оливковые рощи, предоставив меня и рыбок самим себе.

Самец забился в горшок и почти не показывался. Одна из самок втиснулась между камешками на дне, другая лежала на песке, прокачивая воду через жабры. Вместе с рыбками в аквариуме обитали два маленьких краба с водорослями на карапаксе; сверх того один из них украсил свою голову маленькой розовой актинией, наподобие дамской шляпки. И как раз этот щеголь ускорил развитие романа морских собачек. Расхаживая по дну аквариума, он аккуратно подбирал клешнями разные соринки и отправлял их в рот, словно манерная старая дама, кушающая бутерброд с огурцом. Ненароком крабик очутился у входа в горшок. Тотчас переливающийся яркими красками самец выскочил наружу, готовый дать отпор нахалу.

Снова в снова он бросался на краба и злобно кусал его. После нескольких безуспешных попыток оборониться клешнями краб смиренно повернул кругом и обратился в бегство. А победитель, дав выход благородному негодованию, с довольным видом занял позицию перед своей обителью.

Дальше произошло нечто совсем неожиданное. Внимание самки, лежавшей на песке, было привлечено потасовкой; теперь она подплыла ближе и остановилась сантиметрах в десяти-двенадцати от самца. При виде нее он заметно возбудился; казалось даже, что его окраска стала еще ярче. Внезапно он напал на самку — бросился к ней и укусил за голову. Одновременно, изогнувшись дугой, он бил ее хвостом. Его поведение поразило меня, но тут я заметил, что самка, на которую обрушились удары и толчки, ведет себя абсолютно пассивно и не помышляет о том, чтобы дать сдачи. Вместо ничем не спровоцированного нападения я наблюдал буйный брачный ритуал. Кусая самку за голову и ударяя хвостом, самец фактически теснил ее к своему горшку, как овчарки направляют овец к загону.

Но ведь в горшке их уже не увидишь… И я бросился в дом за приспособлением, которое обычно служило мне для наблюдения за птичьими гнездами, — длинным бамбуковым прутом с зеркальцем на конце. Когда я сам не мог добраться до гнезда, укрепленное под углом зеркальце играло роль перископа, позволяя рассмотреть яйца или птенцов. Теперь я решил использовать его в аквариуме. Когда я вернулся, рыбки как раз укрылись в горшке. С величайшей осторожностью, чтобы не спугнуть их, я погрузил прут в воду и подвел зеркальце к входу в убежище. Поманеврировав своим приспособлением, я добился того, что солнечный зайчик осветил внутренность горшка, так что все было прекрасно видно.

Некоторое время рыбки просто стояли рядом друг с другом, помахивая плавниками. Заполучив самку в убежище, самец перестал бросаться на нее; воинственность сменилась миролюбием. Минут через десять самка отплыла в сторонку и выметала на гладкую поверхность горшка гроздь прозрачных икринок, похожих на лягушачьи, после чего отодвинулась, и место над икринками занял самец. К сожалению, самка заслонила его от меня, и я не видел, как он оплодотворяет икру, хотя не сомневался, что он это делает. Придя к заключению, что ее роль исполнена, самка выплыла из горшка и направилась в другой конец аквариума, не проявляя больше никакого интереса к икринкам. Зато самец еще некоторое время сновал около них, потом лег у входа в горшок, чтобы охранять.

Я нетерпеливо ожидал появления мальков, но, видно, вода в аквариуме плохо очищалась, потому что мальки вышли только из двух икринок. И одного из двух крошек, к моему ужасу, у меня на глазах сожрала его мамаша. Не желая быть причастным к двойному детоубийству, я пересадил второго малька в банку и отправился на лодке к заливу, где были пойманы его родители. Здесь с наилучшими пожеланиями я выпустил его в чистую теплую воду в обрамлении золотистого ракитника, от души надеясь, что он благополучно вырастит множество разноцветных отпрысков.

Три дня спустя к нам прибыл граф. Высокий и стройный, с лоснящимися от помады золотистыми, точно кокон шелкопряда, густыми кудрями; такого же цвета изящно завитые усики; чуть выпуклые глаза неприятного бледно-зеленого цвета. Громадный чемодан его изрядно напугал маму, которая решила, что гость вознамерился жить у нас все лето. Однако мы вскоре выяснили, что граф, воздавая должное своей привлекательной — в чем он не сомневался — внешности, почитал необходимым менять костюмы раз восемь в день. Его платье было таким элегантным, пошито искусным портным из такого изысканного материала, что Марго не знала — то ли завидовать гардеробу графа, то ли презирать его изнеженность. Кроме ярко выраженной самовлюбленности граф был наделен и другими антипатичными чертами. Его духи обладали таким сильным запахом, что он тотчас наполнял всю комнату, куда входил наш гость, а диванные подушки, к которым граф прислонялся, и стулья, на которых он сидел, воняли и несколько дней спустя. Английским языком он владел не вполне, что не мешало ему пускаться в рассуждения о любом предмете с коробившим всех нас язвительным догматизмом. Его философию, если это слово уместно, можно было свести к одной фразе: «У нас во Франции лучше», изрекаемой им по всякому поводу. И он проявлял столь интенсивный, чисто галльский интерес к съедобности всего, встречавшегося на его пути, что было бы вполне простительно посчитать нашего гостя реинкарнацией козы.

На беду он явился как раз к ленчу и под конец трапезы без особого напряжения сумел восстановить против себя всех, включая наших псов. За каких-нибудь два часа после прибытия, притом не отдавая себе в этом отчета, разозлить пятерых столь разных по нраву людей — своего рода подвиг. Отведав за ленчем воздушное суфле с нежно-розовым мясом свежих креветок, он заявил, что сразу видно: мамин повар — не француз. Услышав, что мама и есть наш повар, граф нисколько не смутился, а только сказал, что она должна быть рада его приезду, так как он сможет дать ей кое-какие наставления в кулинарном искусстве. Мама онемела от ярости, а этот наглец уже перенес свое внимание на Ларри, коего соизволил осведомить, что одна лишь Франция может похвастаться хорошими писателями. В ответ на упоминание Шекспира он только пожал плечами и молвил: «Этот маленький позер»… Лесли он сообщил, что всякий, увлекающийся охотой, одержим преступными инстинктами, и, уж во всяком случае, хорошо известно, что Франция производит самые лучшие в мире ружья, шпаги и прочие виды оружия. Марго услышала от него, что обязанность женщины — нравиться мужчинам, в частности не быть прожорливой и не есть слишком много такого, что портит фигуру. Поскольку Марго как раз в эту пору страдала некоторой полнотой и соблюдала строгую диету, она отнюдь не благосклонно восприняла эту информацию. Мое презрение он заслужил, обозвав наших собак «деревенскими дворняжками» и противопоставив им несравненные достоинства своих ньюфаундлендов, сеттеров, легавых и спаниелей — разумеется, французской породы. К тому же граф был озадачен, зачем я держу столько несъедобного зверья. «Во Франции, — заявил он, — мы только стреляем такую живность».

Надо ли удивляться, что после ленча, когда он поднялся наверх переодеться, наше семейство клокотало, точно вулкан накануне извержения. Лишь золотое правило мамы — не оскорблять гостя в первый день — сдерживало нас. О состоянии наших нервов можно судить по тому, что, вздумай кто-нибудь насвистывать «Марсельезу», мы тотчас растерзали бы его.

— Видишь теперь, — укоризненно обратилась мама к Ларри, — что получается, когда позволяешь незнакомым людям направлять к тебе в гости незнакомых людей. — Этот человек невыносим!

— Ну… не так уж он плох, — произнес Ларри, не очень убедительно пытаясь оспорить мнение, с которым был совершенно согласен. — Кое-что из его замечаний было обосновано.

— Что именно? — грозно осведомилась мама.

— Да, что? — дрожащим голосом спросила Марго.

— Ну-у, — неуверенно начал Ларри, — мне кажется, суфле получилось несколько жирноватое, и Марго в самом деле что-то округляется.

— Скотина! — крикнула Марго, заливаясь слезами.

— Нет, Ларри, это уже чересчур, — сказала мама. — Я не представляю себе, как мы сможем целую неделю выносить присутствие этого твоего… этого… надушенного ресторанного танцора.

— Не забудь, что мне тоже надо как-то с ним ладить, — недовольно заметил Ларри.

— Так на то он и твой друг, — ответила мама. — То есть друг твоего друга… в общем, так или иначе он твой, и от тебя зависит, чтобы он возможно меньше нам докучал.

— Иначе я всажу ему в зад заряд дроби, — пригрозил Лесли, — этому маленькому вонючему…

— Лесли, — вмешалась мама, — остановись.

— А если он такой и есть, — упрямо отчеканил Лесли.

— Знаю, милый, — согласилась мама, — но все равно не следует выражаться.

— Ладно, — сказал Ларри, — я попробую. Только не кори меня, если он явится на кухню, чтобы преподать тебе урок кулинарии.

— Предупреждаю, — произнесла мама с вызовом в голосе, — если этот человек появится в моей кухне, я уйду… уйду из дома. Уйду и…

— Сделаешься отшельником? — предположил Ларри.

— Нет, уйду и поселюсь в гостинице, пока он не уедет, — прибегла мама к своей излюбленной угрозе. — И на этот раз я и впрямь это сделаю.

Надо отдать должное Ларри, несколько дней он мужественно маялся с графом Россиньолем. Сводил его в городскую библиотеку и в музей, показал летний дворец кайзера со всеми омерзительными скульптурами, даже поднялся с гостем на высочайшую точку Корфу — вершину горы Пантекратор, чтобы тот мог полюбоваться открывающимся сверху видом. Граф посчитал, что библиотека не идет в сравнение с Национальной библиотекой в Париже, что музей в подметки не годится Лувру, отметил, что дворец кайзера размерами, архитектурой и обстановкой заметно уступает коттеджу, который он отвел своему старшему садовнику, а о виде с горы Пантекратор сказал, что предпочел бы ему вид с любой высокой точки во Франции.

— Этот человек невыносим, — объявил Ларри, подкрепляясь глотком бренди в маминой спальне, куда мы все укрылись, спасаясь от графа. — Он помешался на своей Франции, я вообще не понимаю, зачем он ее покинул. Послушать его, так французская телефонная связь тоже лучшая в мире! И ничто его не волнует, прямо швед какой-то.

— Ничего, милый, — утешила его мама. — Теперь уже недолго осталось.

— Не ручаюсь, что меня хватит до конца, — отозвался Ларри. — Он только господа бога еще не объявил монополией Франции.

— Ха, уж, наверно, во Франции в него верят лучше, — заключил Лесли.

— Вот было бы замечательно, если бы мы могли сделать ему какую-нибудь гадость, — мечтательно произнесла Марго. — Что-нибудь жутко неприятное.

— Нет, Марго, — твердо сказала мама. — Мы еще никогда не делали ничего дурного нашим гостям, разве что ненароком или в виде розыгрыша. Не делали и не будем. Придется потерпеть. Осталось-то всего несколько дней, скоро все будет забыто.

— Мать честная! — вдруг воскликнул Ларри. — Совсем забыл. Эти чертовы крестины в понедельник!

— Бранился бы ты поменьше, — заметила мама. — И при чем тут это?

— Нет, ты представляешь себе — взять его с собой на крестины? — спросил Ларри. — Ни за что, пусть сам в это время где-нибудь побродит.

— Мне кажется, не следует отпускать его, чтобы он бродил один, — сказала мама так, будто речь шла об опасном звере. — Вдруг встретит кого-нибудь из наших друзей?

Мы сели, дружно обдумывая эту проблему.

— А почему бы Джерри не сводить его куда-нибудь? — внезапно произнес Лесли. — Все равно ведь он не захочет идти с нами на какие-то скучные крестины.

— Прекрасная идея! — обрадовалась мама. — Это выход!

Во мне полным голосом заговорил инстинкт самосохранения. Я заявил, что непременно пойду на крестины, давно мечтал об этом, мне представится единственный в жизни случай увидеть Ларри в роли крестного отца, он может уронить младенца или сотворить еще что-нибудь в этом роде, и я должен быть при этом. И вообще — граф не любит змей, ящериц, птиц и прочую живность, чем же я могу его занять? Наступила тишина, пока вся семья, уподобившись суду присяжных, взвешивала убедительность моих доводов.

— Придумала: прокати его на своей лодке, — сообразила Марго.

— Отлично! — воскликнул Ларри. — Уверен, в его гардеробе найдется соломенная шляпа и легкий пиджак в полоску. А мы раздобудем для него банджо.

— Очень хорошая мысль, — подтвердила мама. — И ведь это всего на два-три часа, милый. Я уверена, что ты ничего не имеешь против.

Я решительно возразил, что имею очень много против.

— Послушай меня, — сказал Ларри. — В понедельник на озере будут ловить рыбу неводом. Если я договорюсь, чтобы тебе разрешили участвовать, возьмешь с собой графа?

Я заколебался. Мне давно хотелось посмотреть на такой лов, и я понимал, что все равно мне сбагрят графа; теперь следовало извлечь из этого побольше выгоды.

— А еще мы подумаем насчет новой коллекции бабочек, про которую ты говорил, — добавила мама.

— А мы с Марго подкинем тебе денег на книги, — сказал Ларри, великодушно предвосхищая участие сестры в подкупе.

— А от меня ты получишь складной нож, о котором мечтал, — посулил Лесли.

Я согласился. Пусть мне придется несколько часов терпеть общество графа, зато хоть получу справедливое вознаграждение. Вечером, за обедом, мама рассказала графу о предстоящем мероприятии, причем расписала лов с неводом в таких превосходных степенях, что можно было подумать — она самолично изобрела этот способ.

— Будет жарить? — справился граф.

— Да-да, — заверила мама. — Эта рыба называется кефаль, очень вкусная.

— Нет, на озере будет жарить? — спросил граф. — Солнце жарит?

— А… а, поняла, — ответила мама. — Да, там очень жарко. Непременно наденьте шляпу.

— Мы пойдем на яхте мальчика? — Граф стремился к полной ясности.

— Да, — подтвердила мама.

Для экспедиции граф облачился в голубые полотняные брюки, изящные полуботинки каштанового цвета, белую шелковую рубашку и элегантную спортивную фуражку; шею облекал небрежно повязанный, синий с золотом галстук. Меня «Бутл Толстогузый» устраивал как нельзя лучше, но я первым готов был признать, что по комфортабельности он предельно далек от океанской яхты, в чем и граф мгновенно убедился, когда я привел его к протоку в окружении старых соляных полей, где было причалено мое суденышко.

— Это… есть яхта? — Удивление сочеталось в его голосе с легким испугом.

Я подтвердил: да, это и есть наше судно, крепкое и надежное. И — обратите внимание! — с плоским дном, так что на нем удобно ходить. Не знаю, понял ли меня наш гость; возможно, он принял «Бутла Толстогузого» за шлюпку, призванную доставить его на яхту. Так или иначе он осторожно забрался в лодку, тщательно расстелил на баке носовой платок и опасливо сел на него. Я прыгнул на борт и шестом привел в движение лодку вдоль протока, ширина которого в этом месте достигала шести-семи метров, а глубина — полуметра. Хорошо, подумалось мне, что накануне я обратил внимание, что «Бутл Толстогузый» источает почти такой же резкий аромат, как наш гость… Под настилом копились дохлые креветки, гниющие водоросли и прочий мусор, а потому я затопил лодку на мелководье и основательно почистил днище, так что теперь «Бутл» блистал чистотой и радовал меня чудесным запахом нагретого солнцем дегтя, краски и соленой воды.

Старые соляные поля располагались по краям солоноватого озера, образуя нечто вроде огромной шахматной доски со штрихами тихих перекрестных протоков шириной от нескольких десятков сантиметров до десяти метров. Глубина каналов, как правило, не превышала полуметра, но под водой скрывалась никем не мерянная толща черного ила. Обводы и плоское дно «Бутла Толстогузого» позволяли без особого труда ходить на нем по этим внутренним водам — здесь не надо было опасаться порывистого ветра и внезапных ударов волн, чего моя лодка как-то не любила. А недостатком протоков являлись высящиеся по обе стороны шуршащие заросли бамбука. Тень от них была благом, но они совсем не пропускали ветра, и в застоявшемся над водой жарком сумрачном воздухе пахло навозной кучей. Некоторое время искусственные благовония графа состязались с природными ароматами, но в конце концов природа взяла верх.

— Это запах, — подметил граф. — Во Франции вода гигиеничная.

Я ответил, что скоро мы выйдем из протока на озеро и там не будет никаких запахов.

— Это жарить, — сделал граф новое открытие, вытирая лоб и усы надушенным платком. — Это очень жарить.

Бледное лицо его и впрямь приобрело оттенок гелиотропа. Только я хотел сказать, что и эта проблема отпадет после выхода на озеро, как с тревогой заметил, что с «Бутлом» что-то неладно. Лодка тяжело осела в бурую воду и почти не двигалась с места, сколько я ни налегал на шест. В первую минуту я не мог понять, в чем дело: мы ведь не сели на мель, да и в этом протоке вообще не было песчаных отмелей. Вдруг я увидел бегущие поверх настила струйки воды. Неужели открылась течь?

Будто завороженный, смотрел я, как вода поднимается до полуботинок ничего не подозревающего графа. И тут до меня дошло, что случилось. Приступая к чистке днища, я, естественно, вытащил пробку, чтобы напустить в лодку свежей морской воды, а потом, должно быть, небрежно закупорил отверстие, и теперь к нам просачивалась вода. Моей первой мыслью было поднять настил, отыскать пробку и воткнуть на место, но ступни графа уже погрузились в воду сантиметров на пять, и я заключил, что сейчас важнее подогнать «Бутла» к берегу, пока еще можно как-то маневрировать, и высадить моего изысканного пассажира на сушу. Сам я не боялся, что «Бутл» погрузит меня в проток: как-никак, я постоянно, точно водяная крыса, бултыхался в каналах, охотясь за змеями, черепахами, лягушками и прочей мелкой живностью, но мне было ясно, что вряд ли граф жаждет резвиться по пояс в воде, смешанной с илом. Я прилагал нечеловеческие усилия, чтобы направить отяжелевшего «Бутла» к берегу. Мало-помалу лодка, словно налитая свинцом, повиновалась, и нос ее стал медленно поворачиваться к суше. Сантиметр за сантиметром я толкал ее к бамбуковым зарослям, и каких-нибудь три метра отделяли нас от берега, когда до графа дошло, что происходит.

— Mon dieu! — взвизгнул он. — Мы погрузились. Мои ботинки погрузились. Эта лодка — она утонула.

Я на минуту перестал работать шестом и попытался успокоить графа. Объяснил, что нет никакой опасности, ему следует только тихо сидеть, пока я не высажу его на берег.

— Мои ботинки! Регарде мои ботинки! — вскричал он, указывая на свою потерявшую вид мокрую обувь с таким негодованием на лице, что я с великим трудом удержался от смеха.

Я объяснил, что сию минуту доставлю его на сушу. И все было бы в порядке, послушай он меня, ведь благодаря моим усилиям меньше двух метров отделяло «Бутла Толстогузого» от бамбука. Однако граф был до того озабочен состоянием своей обуви, что совершил глупейший поступок. Не слушая мой предостерегающий возглас, он, оглянувшись через плечо и увидев приближающийся берег, встал и одним прыжком вскочил на крохотную носовую палубу «Бутла». Граф намеревался оттуда прыгнуть на сушу, как только мы подойдем еще ближе, однако он не учел нрава моей лодки. У «Бутла», при всей его кротости, были свои причуды; в частности, он не любил, когда люди становились на носовую палубу. В таких случаях «Бутл» взбрыкивал, наподобие укрощаемого жеребчика в ковбойском фильме, и сбрасывал вас через борт. Так он теперь поступил и с нашим гостем.

Граф с воплем шлепнулся в воду, раскорячившись по-лягушачьи. Его роскошная спортивная фуражка поплыла к бамбуковым корням, а сам он отчаянно барахтался в илистой кашице. В моей душе смешались радость и тревога. Меня радовало, что граф шлепнулся в воду (хотя я знал — родные ни за что не поверят, что это не было подстроено мной нарочно), но меня беспокоило то, как он барахтается. Попытаться встать на ноги — естественная реакция человека, упавшего за борт на мелководье, однако в данном случае все усилия такого рода приводили лишь к тому, что пострадавший зарывался глубже в вязкий ил. Однажды Ларри, охотясь, упал в такой проток, и понадобились соединенные усилия Марго, Лесли и мои, чтобы извлечь его. Увязни граф основательно, и в одиночку мне его не вытащить, а пока я побегу за людьми, ил может засосать его целиком. И я прыгнул в воду, чтобы помочь графу. Я знал, как следует ходить по такому дну, да и весил раза в четыре меньше нашего гостя, так что меня ил вполне выдерживал. Я крикнул графу, чтобы он не шевелился, подождал меня.

— Merde! — услышал я в ответ; стало быть, рот графа еще находился над водой.

Он повторил попытку вырваться из устрашающей алчной хватки ила, но не преуспел и замер, издав безнадежный крик, подобно тоскующей чайке. Он был напуган до такой степени, что, когда я подошел и начал тянуть его к берегу, он с громкими воплями стал обвинять меня в том, что я-де хочу затолкать его глубже в ил. В поведении графа было столько нелепо ребяческого, что я не мог удержаться от смеха; естественно, он только еще больше раскипятился и с пулеметной скоростью затараторил что-то по-французски. Скудно владея этим языком, я ничего не понимал, но, справившись наконец с неуместным смехом, опять ухватил его под мышки и потащил к берегу. Внезапно мне представилось, какой потешной показалась бы эта картина — двенадцатилетний мальчуган силится спасти крупного мужчину — стороннему зрителю, и на меня снова накатило. Сидя в грязной воде, я буквально визжал от смеха.

— Почему ты смеяться? — закричал граф, пытаясь повернуть голову в мою сторону. — Почему ты смеяться? Ты не смеяться, ты тащить меня, vite, vite!

В конце концов, продолжая давиться смехом, я снова ухватил его под мышки и сумел подтащить почти к самому берегу. Здесь я оставил его и выбрался на сушу, чем и вызвал новый взрыв истерии.

— Не уходить! Не уходить! — в панике завопил граф. — Я погрузился. Не уходить!

Не обращая внимания на его крики, я высмотрел вблизи несколько самых высоких стеблей бамбука и пригнул их к земле один за другим. Они потрескивали, но не ломались, и я развернул их к графу так, что получилось нечто вроде зеленого мостика между ним и сушей. Следуя моим указаниям, он повернулся на живот и стал подтягиваться за стебли, пока не добрался до берега. Когда он наконец выпрямился на дрожащих ногах, вид у него был такой, точно его от пояса вниз облили жидким шоколадом. Зная, что вязкий ил мгновенно высыхает, я предложил графу почистить его бамбуковой щепочкой. Он вонзил в меня убийственный взгляд и яростно выпалил:

— Espece de con!

Слабое знание языка не позволяло мне уразуметь смысл сего речения, но, судя по жару, с каким оно было произнесено, его стоило сохранить в памяти.

Мы зашагали домой. Граф кипел от ядовитой злобы. Как я и предполагал, ил на его брюках высох со сказочной быстротой; казалось, ноги графа обтянуты светло-коричневой мозаикой. Если глядеть со спины, сходство с бронированной кормой индийского носорога было так велико, что я чуть снова не расхохотался.

Пожалуй, на беду мы с графом подошли к дверям нашего дома как раз в ту минуту, когда подкатил вместительный «додж», за рулем которого восседал наш самозваный ангел-хранитель, хмурый толстяк Спиро Хакиопулос, а на сиденьях сзади — все мои родичи, разрумянившиеся от вина. Машина остановилась, и пассажиры уставились на графа, не веря своим глазам. Первым опомнился Спиро.

— Ей-богу! — воскликнул он с улыбкой, поворачивая к маме свою массивную голову. — Мастеры Джерри разделались с этим ублюдками.

Мои родные явно разделяли его мнение, однако мама поспешила прийти мне на выручку.

— Боже мой, граф, — сказала она, искусно изображая ужас, — что вы такое сделали с моим сыном?

Граф только разинул рот, пораженный дерзостью ее заявления.

— Джерри, милый, — продолжала мама. — Будь хорошим мальчиком — ступай и переоденься, пока ты не простудился.

— Хороший мальчик! — вскричал граф, не веря своим ушам. — Да он душегуб! C'est une espece de…

— Ну-ну, дружище, — вмешался Ларри, обнимая грязные плечи графа. — Я уверен, что это недоразумение. Пойдем, выпьешь бренди и переоденешься. Да-да, не сомневайся — мой брат будет наказан. Его непременно строго накажут.

Ларри увел в дом негодующего гостя, а остальные члены семьи окружили меня.

— Что ты с ним сделал? — спросила мама.

Я ответил, что ничего с ним не делал, граф сам всецело повинен в случившемся.

— Не верю я тебе, — сказала Марго. — Ты всегда так говоришь.

Я возразил, что был бы горд признать свою вину, будь я и впрямь виноват. Логика этих слов произвела должное впечатление.

— Не все ли равно, приложил тут руку Джерри или нет, — вмешался Лесли. — Важен результат.

— Ладно, милый, — заключила мама, — ступай и переоденься. А потом придешь и расскажешь все, как было.

Однако случай с «Бутлом» не произвел эффекта, на который все надеялись — граф упорно продолжал гостить в нашем доме, словно решив покарать всех нас, причем вел себя еще более беспардонно. Правда, я уже не испытывал к нему мстительного чувства; стоило мне вспомнить, как он барахтался в протоке, и меня одолевал неудержимый смех, ранивший нашего гостя почище любых оскорбительных действий. К тому же граф, сам того не ведая, пополнил новым выражением мой французский лексикон. Я испытал это выражение при первом же случае, когда допустил какую-то ошибку во французском сочинении, и убедился, что оно очень гладко выговаривается. Однако мой наставник, мистер Кралевский, реагировал отнюдь не одобрительно. Заложив руки за спину, он расхаживал по комнате, похожий на погруженного в транс горбатого гнома. Услышав мой возглас, Кралевский застыл на месте с широко раскрытыми глазами; теперь он смахивал на гнома, которого ударило током от прикосновения к поганке.

— Что ты сказал? — глухо произнес он.

Я повторил смутившие его слова. Мистер Кралевский содрогнулся, зажмурившись и сморщив нос.

— Где ты это слышал? — последовал новый вопрос. Я объяснил, что так говорит граф, который гостит у нас.

— Вот как… Понятно. Больше никогда не повторяй эти слова, ясно? Никогда! Запомни… да, что на этом свете даже аристократы в минуты сильных потрясений иногда способны выразиться неудачно. Это вовсе не значит, что им следует подражать.

Я вполне понимал Кралевского. Падение в канал для графа несомненно должно было явиться сильным потрясением…

Но сага о графе на этом не кончается. Приблизительно через неделю после его отъезда Ларри за завтраком пожаловался на недомогание. Мама надела очки и пристально посмотрела на него.

— Что ты хочешь этим сказать? — спросила она.

— Не чувствую обычной энергии и бодрости.

— У тебя что-нибудь болит?

— Нет, — признался Ларри, — не то, чтобы болит, просто вялость какая-то, тоска и сильная слабость, словно из меня всю ночь сосал кровь Дракула. Но ведь наш последний гость, при всех его пороках, не был вампиром.

— Выглядишь ты вполне нормально, — сказала мама. — Но все же лучше показать тебя врачу. Доктор Андрочелли уехал в отпуск, так мы попросим Спиро привезти Теодора.

— Ладно, — апатично согласился Ларри. — И скажи уж сразу Спиро, чтобы заказал для меня место на английском кладбище.

— Не говори таких вещей, Ларри, — встревожилась мама. — А теперь ложись-ка ты в постель и никуда не ходи, ради бога.

Если Спиро оправдывал звание ангела-хранителя, готового выполнить любое наше пожелание, то доктор Теодор Стефанидес был нашим оракулом и советчиком по всем вопросам. Он прибыл, степенно восседая на заднем сиденье «доджа» Спиро, в строгом твидовом костюме, в чуть сдвинутой набок фетровой шляпе, и борода его золотилась на солнце.

— Н-да, право же… гм… это весьма удивительно, — сказал Теодор, поздоровавшись с нами. — Я как раз подумывал о том, что хорошо бы проветриться… э… на редкость чудесный день… гм… в меру жарко и все такое прочее, знаете ли… э… и вдруг в моей лаборатории появляется Спиро. Такое совпадение.

— Очень рад, что от моих страданий хоть кому-то радость, — заявил Ларри.

— Да-да! Так что же… э… словом… стряслось? — с интересом осведомился Теодор, созерцая Ларри.

— Ничего конкретного, — ответил Ларри. — Просто такое ощущение, что я вот-вот преставлюсь. Полный упадок сил. Не иначе, я, как это у меня заведено, перетрудился, заботясь о благе своих родных.

— Думаю, причина вовсе не в этом, — решительно возразила мама.

— А по-моему, — вступила Марго, — ты слишком много ешь. Строгая диета — вот что тебе надо.

— Ему нужны свежий воздух и движение, — заявил Лесли. — Взял бы лодку да поразмялся на ней…

— Я думаю, Теодор скажет нам, в чем дело, — подытожила мама.

Теодор уединился с Ларри, чтобы осмотреть его, и через полчаса вернулся к нам.

— Ну, я не нахожу никаких… э… словом… органических дефектов, — рассудительно произнес он, покачиваясь с пятки на носок. — Разве что небольшой излишек веса…

— Вот видите! — торжествующе произнесла Марго. — Я говорила, что ему нужно сесть на диету.

— Помолчи, милая, — остановила ее мама. — И что же вы порекомендуете, Теодор?

— Я подержал бы его день-два в постели, — предложил Теодор. — Легкая диета, понимаете, поменьше жирного, и я пришлю лекарство… э… что-нибудь тонизирующее. Послезавтра приеду и посмотрю его снова.

Спиро отвез Теодора в город и вернулся оттуда с лекарством.

— Не буду пить, — заявил Ларри, подозрительно глядя на бутылочку. — Прислал какой-то экстракт яичников летучей мыши…

— Не говори глупостей, милый, — возразила мама, наливая лекарство в ложку. — Оно поможет тебе.

— Как бы не так. Именно такую дрянь пил мой приятель, доктор Джекил — и что с ним случилось?

— Что? — простодушно спросила мама.

— Его нашли на люстре. Он висел вниз головой, почесывался и говорил всем, что его зовут мистер Хайд.

— Полно, Ларри, перестань дурачиться, — твердо сказала мама.

Понадобились долгие уговоры, прежде чем Ларри наконец принял лекарство и лег в постель.

На другое утро нас ни свет ни заря разбудили негодующие вопли, доносившиеся из его комнаты.

— Мать! Мать! — орал он. — Иди сюда, посмотри, что ты натворила!

Мы застали его расхаживающим нагишом по комнате, с большим зеркалом в руке. Ларри с воинственным видом повернулся к маме, и она ахнула: его лицо раздулось вдвое против обычного и цветом напоминало помидор.

— Что ты наделал, милый? — пролепетала мама.

— Наделал? Это ты наделала! — прокричал он, с трудом выговаривая слова.

— Ты и твой окаянный Теодор — и ваше проклятое лекарство, оно подействовало на мой гипофиз! Гляди на меня, гляди! Хуже, чем Джекил и Хайд!

Мама надела очки и снова уставилась на Ларри.

— Сдается мне, у тебя свинка, — озадаченно произнесла она.

— Ерунда! Свинка — детская болезнь! — выпалил Ларри. — Нет, это все чертово лекарство Теодора. Говорю тебе: оно подействовало на мой гипофиз. Если ты немедленно не добудешь противоядие, твой сын превратится в великана.

— Чепуха, милый, это несомненно свинка, — настаивала мама. — Нет, в самом деле странно, ведь я была уверена, что ты уже болел свинкой. Так, постой… У Марго была корь в Дарджилинге в 1920 году… У Лесли была тропическая диспепсия в Рангуне… нет, в 1910 году в Рангуне диспепсия была у тебя, а Лесли болел ветрянкой в Бомбее в 1911… или это было в 1912? Не помню точно… Тебе удалили гланды в Раджапутане в 1922 году, а может быть, в 1923, точно не припомню, а после этого у Марго…

— Простите, что перебиваю этот перечень фамильных недугов из «Альманаха старого Мура», — сухо произнес Ларри, — но может быть, кто-нибудь из вас все же пошлет за противоядием, пока меня еще не разнесло так, что я не пролезу в дверь?

Когда явился Теодор, он подтвердил мамин диагноз.

— Да… э… гм… несомненно, это свинка.

— Как это несомненно, шарлатан ты этакий? — возмутился Ларри, вытаращив на него опухшие слезящиеся глаза. — Почему же ты не знал этого вчера? И вообще, не мог я заболеть свинкой, это детская болезнь.

— Нет-нет, — возразил Теодор. — Обычно свинкой болеют дети, но и взрослые часто заражаются.

— Что же ты с первого взгляда не распознал такую обыденную болезнь? — негодовал Ларри. — Не можешь даже свинку определить? Тебя следует с треском исключить из врачебного сословия — или какое еще наказание полагается вам за преступную небрежность?

— Свинку очень трудно определить на… э… на ранней стадии, — объяснил Теодор, — пока не появились опухоли.

— Типично для вас, медиков! — горько произнес Ларри. — Вы вообще ничего не видите, пока пациента не разнесет. Безобразие!

— Если это не распространится на… гм… словом… гм… на твои… э… нижние регионы, — глубокомысленно молвил Теодор, — через несколько дней будешь здоров.

— Нижние регионы? — насторожился Ларри. — Что это еще за нижние регионы?

— Ну, э… словом… при свинке опухают железы, — сказал Теодор. — И если этот процесс распространится на… гм… нижние регионы, это может вызвать очень сильные боли.

— Ты хочешь сказать, что я могу уподобиться слону? — с ужасом спросил Ларри.

— М-м-м, э… ну да, — ответил Теодор, не в силах придумать лучшего сравнения.

— Это все нарочно затеяно, чтобы сделать меня бесплодным! — закричал Ларри. — Ты с твоей окаянной настойкой из крови летучей мыши! Ты завидуешь моей потенции.

Сказать, что Ларри был тяжелым пациентом, значит ничего не сказать. Он держал около кровати большой колокольчик и непрестанно звонил в него, напоминая о себе. Маме двадцать раз в день приходилось осматривать его нижние регионы, чтобы удостоверить, что они вовсе не поражены. А когда выяснилось, что источником заразы был младенец Леоноры, Ларри пригрозил предать его анафеме!

— Я крестный отец, — заявил он, — имею полное право отлучить от церкви этого неблагодарного гаденыша!

На четвертый день, когда Ларри всех нас основательно измучил, его пришел проведать капитан Крич. Отставной военный моряк, человек распутного нрава, он был проклятием жизни нашей мамы. На восьмом десятке лет капитан Крич не оставлял в покое женский пол, включая маму, и это наряду с его предельно развязным поведением и узкой направленностью ума постоянно ее раздражало.

— Эй, на корабле! — крикнул он, вваливаясь в спальню: кривая челюсть трясется, клочковатая борода и волосы вздыблены, воспаленные глаза слезятся.

— Эй, на корабле! Выносите ваших покойников!

Мама, которая в четвертый раз с утра осматривала Ларри, выпрямилась и вонзила строгий взгляд в нарушителя спокойствия.

— Простите, капитан, — сухо произнесла она, — но здесь комната больного, а не пивной бар.

— Наконец-то я заполучил ее в спальню! — шумел сияющий Крич, не обращая внимания на выражение маминого лица. — Теперь, если этот парень выйдет, мы можем пообниматься.

— Благодарю, но мне не до объятий, — ледяным тоном ответила мама.

— Нет, так нет, — сказал капитан, садясь на кровать. — Что это еще за дурацкую свинку ты подхватил, парень, а? Ребячья хворь! Если уж надумал болеть, давай что-нибудь стоящее, как подобает мужчине. Да я в твоем возрасте меньше гонореи ничего не признавал.

— Капитан, я попросила бы вас не предаваться воспоминаниям при Джерри, — твердо произнесла мама.

— Надеюсь, на потенции не отразилось, а? — озабоченно справился капитан. — Хуже нет, как до паха доберется. Свинка в паху — это же погибель для мужчины.

— Не беспокойтесь, у Ларри все в порядке, — с достоинством сообщила мама.

— Кстати о пахе, — не унимался капитан. — Слыхали про молодую индийскую девственницу из Куча и ее ручных Змей?

И он продекламировал строки из малопристойной песенки, завершив декламацию громким хохотом.

— Прекратите, капитан! — гневно воскликнула мама. — Я не желаю, чтобы вы читали стихи при Джерри!

— Я проходил мимо почты и забрал ваши письма, — продолжал капитан, игнорируя мамины замечания; с этими словами он достал из кармана несколько писем и открыток и бросил их на кровать. — А какая прелестная крошка сидит там теперь на выдаче! Шутя возьмет первую премию на любой выставке дынь.

Но Ларри не слушал его, поглощенный чтением одной из открыток. Дочитав до конца, он расхохотался.

— В чем дело, милый? — спросила мама.

— Открытка от графа, — сообщил Ларри, вытирая слезы.

— Ах, этот, — фыркнула мама. — Он меня совсем не интересует.

— Еще как заинтересует, — возразил Ларри. — Право, стоит заболеть, чтобы узнать такое. Мне уже намного лучше!

Он снова взял открытку и прочитал вслух. Судя по всему, графу помогал писать человек, возмещавший нетвердое знание английского языка находчивостью.

«Я доехать до Рима, — сообщалось в открытке. — Нахожусь в больнице, пораженный болезнью под названием свин. Поражен весь целиком. Чувствую, не могу привести себя в порядок. Совсем без аппетита, и я невозможно садиться. Остерегайтесь вы свина. Граф Россиньоль».

— Бедняжка, — не очень убедительно произнесла мама, когда стих всеобщий смех. — Право же, напрасно мы смеемся.

— Ничего подобного, — возразил Ларри. — Вот я напишу графу и спрошу его, может ли греческая свинка сравниться вирулентностью с французской.

Весенние стихии

Там угнездится летучий змеи… И филин и ворон поселятся…

Исайя, 34, 11–15

Весна в свой срок нагрянула, как лихорадка; казалось, еще вчера остров беспокойно ворочался в теплой и влажной зимней постели и вдруг, полный бодрости и жизни, пробудился под небом цвета голубой гиацинтовой почки, в котором восходило солнце, кутаясь в мглу такую же тонкую и нежно-желтую, как свежий кокон шелкопряда. Для меня весна, когда животный мир острова приходил в движение и воздух полнился надеждами, была одним из лучших времен года. Может быть, сегодня я поймаю самую большую пресноводную черепаху, какую когда-либо видел! Или постигну тайну, как крохотный черепашонок, вышедший из яйца сморщенным и бугристым, словно грецкий орех, всего за час увеличивается вдвое в размерах, становясь почти совсем гладким. Весь остров бурлил и звенел, я просыпался рано, торопливо завтракал под мандариновыми деревьями, уже благоухающими в лучах утреннего солнца, собирал банки и сети и, свистнув Роджера, Вьюна и Пачкуна, отправлялся исследовать свое царство.

На холмах, среди мини-лесов из вереска и ракитника, где нагретые солнцем камни пестрели напоминающим древние печати причудливым узором лишайника, пробудившиеся от зимней спячки черепахи медленно выбирались из-под земли и замирали в солнечных лучах, моргая и глотая воздух. Согревшись, они ползли туда, где их ожидала первая трапеза — клевер, или одуванчики, или пухлые белые дождевики. На черепаховых холмах, как и на всей моей территории, я предусмотрел все необходимое для точных наблюдений. Каждая черепаха снабжена характерной меткой, чтобы я мог следить за ее развитием; не менее тщательно пометил я гнезда чекана и черноголовой славки, тонкие, как бумага, капсулы с яйцами богомола, ажурные сети пауков и каждый камень, под которым ютилась дорогая моему сердцу живность.

Именно появление черепашьих полчищ было для меня настоящим признаком начала весны; лишь после действительного окончания зимы они выползали в поисках пары — неуклюжие, в тяжелых латах, что твой средневековый рыцарь, жаждущий защитить какую-нибудь представительницу слабого пола. Утолив голод, они становились резвее, если такое слово вообще применимо к черепахам. Самцы вышагивали на цыпочках, вытянув до отказа шею, время от времени останавливались и издавали неожиданно громкое и требовательное тявканье. Я ни разу не слышал, чтобы самки отзывались на этот звонкий клич, похожий на тявканье мопса, но каким-то образом самцы выслеживали их и, продолжая тявкать, били панцирем о панцирь, добиваясь от самок покорности, а те знай себе продолжали пастись в промежутках между толчками.

Гулко отдавалось в холмах черепашье тявканье, сопровождаемое скрежетом сталкивающихся панцирей и частым «так-так» черноголового чекана, словно где-то работала миниатюрная каменоломня; звучали крики зяблика, будто капли воды ритмично падали в пруд; раздавались веселые, с присвистом, голоса щеглов, которые в цветистом клоунском наряде копошились в куще желтого ракитника.

У подножья черепашьих холмов, ниже старых оливковых рощ, где пестрели бордовые анемоны, асфодели и розовые цикламены, где сороки вили гнезда и сойки пугали вас внезапным тоскливым криком, простерлись шахматными клетками старые соляные поля. Каждое поле (иные площадью всего с небольшую комнату) окаймляли мутные, мелкие, широкие протоки с солоноватой водой. Здесь росли виноград, кукуруза, инжир, томаты с запахом едким, как у лесного клопа, арбузы — точно огромные зеленые яйца некой мифической птицы, вишни, сливы, абрикосы, мушмула, клубника и батат; словом, это была зеленая кладовая острова. Ближайшие к морю протоки были оторочены тростниковыми зарослями и острыми пиками камыша; в подгорной стороне, где воду каналов опресняли ручьи из оливковых рощ, развилась пышная растительность, и тихую поверхность протоков в оборке из желтых калужниц украшали кувшинки.

Именно здесь по весне с пронзительным, чуть ли не птичьим свистом предавались брачным играм два вида пресноводных черепах — у одного панцирь черный с золотистыми пятнышками, у другого в тонкую серую полоску. Отливающие лаковым блеском зеленые и бурые лягушки с пятнистыми, как шкура леопарда, ногами заключали друг друга в страстные объятия, выпучив глаза, или подолгу квакали в унисон и метали в воду большие кучевые облака серой икры. Там, где на каналы ложилась тень от тростниковой чащи или инжира и других плодовых деревьев, издавали монотонное теноровое кваканье зеленые квакши, словно покрытые влажной замшей, раздувая свои желтые горловые мешки до размеров грецкого ореха. Желтоватые комья их икры, величиной с маленькую сливу, лепились к зеленым косичкам водорослей, плавно колеблемых тихими струями.

С одной стороны к соляным полям примыкали ровные луга. Затопленные весенними дождями, они превращались в обрамленное травой, обширное озеро глубиной около десяти сантиметров. В теплой воде этого озера собирались коричневатые с желтым брюшком тритоны. Изогнув хвост, самец занимал позицию перед самкой, после чего с каким-то потешным выражением сосредоточенности начинал энергично бить по воде хвостом, направляя к самке выделяемую им сперму. Оплодотворенные яйца, беловатые и почти такие же прозрачные, как вода, с блестящей и черной, словно муравей, крупинкой желточной массы, самка откладывала на листик, который сгибала и склеивала так, что получалась плотная капсула.

Весной на заливном лугу паслись стада необычных коров. Шоколадного цвета могучие животные с отогнутыми назад массивными белыми рогами, они напоминали центральноафриканский рогатый скот, однако на Корфу явно попали из не столь далеких краев — возможно, из Ирана или Египта. Хозяевами этих стад были люди необычного, цыганского вида; приезжая на длинных конных повозках, они разбивали табор рядом с пастбищами. Сумрачные суровые мужчины и статные женщины и девушки — бархатисто-черные глаза, волосы словно кротовая шубка — сидели вокруг костра, плетя корзины и переговариваясь на непонятном мне языке, а голосистые, точно сойки, и сторожкие, как шакалы, худые смуглые мальчишки в лохмотьях пасли скот. Когда массивные коровы, толкая друг друга, нетерпеливо устремлялись на луг, звук ударяющихся рогов напоминал мушкетную перестрелку. Сладковатый запах от коричневых шкур застаивался в теплом воздухе, подобно благоуханию цветов. Еще вчера у пастбищ было безлюдно, а сегодня, глядишь, окутанный паутиной дыма от ярко розовеющих костров раскинулся табор, словно он всегда тут находился, и коровы медленно бродят по мелководью. Копыта с плеском топчут воду, морды нащупывают и рвут траву, распугивая тритонов и обращая в паническое бегство лягушек и черепашат, устрашенных нашествием исполинов.

Я страстно желал обзавестись хотя бы одной коричневой зверюгой, однако знал, что мои родные ни за что не позволят мне держать такое огромное и грозное на вид животное, сколько бы я ни говорил, что они совершенно ручные, их пасут шести-семилетние карапузы. Впрочем, отчасти мое желание исполнилось — в достаточной мере, чтобы это коснулось моих родичей…

Прийдя на луг вскоре после того, как там зарезали быка, я увидел, как несколько девочек скребут ножами лежащую на траве окровавленную шкуру и втирают в нее золу. Рядом, покрытая блестящей пеленой жужжащих мух, покоилась расчлененная туша, а подле нее лежала массивная голова — бахромчатые уши прижаты к черепу, глаза полузакрыты, точно в раздумье, из одной ноздри сочится кровь. Белые дуги рогов толщиной с мое бедро изогнулись на метр с лишком в длину, и чувство, с которым я смотрел на них, можно только сравнить с вожделением охотника овладеть роскошным трофеем.

Приобретать всю голову было бы непрактично, сказал я себе; сам-то я не сомневался в своем умении набивать чучела, однако родные не разделяли моей уверенности. К тому же совсем недавно мне пришлось выслушать замечания по поводу черепахи, которую я препарировал у нас на веранде, — после этого необдуманного поступка семья стала смотреть с предубеждением на мой интерес к анатомии. А жаль, честное слово, ведь тщательно оформленная бычья голова отлично смотрелась бы над дверью моей спальни и явилась бы гордостью коллекции, превзойдя даже чучело летучей рыбы и почти полный козий скелет. Зная, сколь неумолимы бывают порой мои родные, я нехотя решил ограничиться рогами. Поторговавшись всласть — цыгане достаточно хорошо говорили по-гречески, — я приобрел рога за десять драхм и рубашку, которую тут же снял с себя. Маме я объяснил отсутствие рубашки тем, что упал с дерева и так разорвал ее, что не было смысла нести домой. После чего, ликуя, отнес рога свою комнату и всю первую половину дня трудился над ними: старательно отполировал, прибил к деревянной дощечке и бережно подвесил на крюк над дверью. Управившись с этим делом, я отступил на несколько шагов, чтобы полюбоваться плодом своих усилий.

В это время послышался гневный голос Лесли.

— Джерри! Джерри! Ты где?

Я сразу вспомнил, что одолжил в его комнате баночку с ружейным маслом, чтобы отполировать рог, рассчитывая незаметно вернуть на место. Не успел я, однако, что-либо предпринять, как дверь распахнулась и вошел разъяренный Лесли.

— Джерри! Это ты, черт возьми, взял мое ружейное масло?

Распахнутая им дверь качнулась обратно и с силой захлопнулась. Мой великолепный трофей сорвался со стены, точно сам бык ожил и придал рогам ускорение, и грохнулся прямо на темя Лесли, повергнув его на пол, словно удар бердышом.

Две страшные мысли пронзили мое сознание: первая, не сломались ли мои дивные рога, вторая, не убит ли мой брат. Ответ в обоих случаях был отрицательным. Рога не пострадали, брат с остекленевшим взором принял сидячее положение и воззрился на меня.

— Боже! Моя голова! — простонал он, сжимая ладонями виски и качаясь взад-вперед. — Что за ад!

Спасаясь от гнева Лесли, я побежал искать маму и застал ее в спальне, где она глубокомысленно изучала разложенный на кровати комплект пособий для любителей вязания. Я объяснил, что Лесли, так сказать, случайно напоролся на мои рога. Мама, как обычно настроенная на худшее, решила, что я тайком от всех держал в своей комнате быка и тот выпустил из Лесли кишки. Облегчение, которое она испытала, увидя, что Лесли сидит на полу явно невредимый, было очевидным, однако с примесью недовольства.

— Лесли, милый, чем вы тут занимались? — спросила она.

Лесли поднял на нее глаза, и лицо его медленно налилось краской, уподобляясь спелой сливе. Казалось, он потерял дар речи.

— Этот проклятый мальчишка, — глухо проревел он наконец, — он пытался размозжить мне голову… ударил меня по голове огромными оленьими рогами, чтоб им…

— Не выражайся, милый, — автоматически произнесла мама. — Я уверена, что он не нарочно.

Я поспешил заверить, что у меня вовсе не было злого умысла, однако истины ради должен отметить, что рога не оленьи, те выглядят совсем иначе, а эти принадлежат быку, вот только вид я еще не смог определить.

— Плевать мне, что это за чертов вид, — прорычал Лесли. — Хоть бы и какой-нибудь окаянный бронтозавр, пропади он пропадом!

— Лесли, милый, — повысила голос мама, — что за манера без конца браниться.

— Буду браниться! — крикнул Лесли. — Ты тоже станешь браниться, если тебя долбануть по башке чем-то вроде китовых ребер!

Я начал было объяснять, что китовые ребра нисколько не похожи на эти рога, но грозный взгляд Лесли оборвал мою лекцию.

— Вот что, милый, над дверью их держать нельзя, — сказала мама. — Слишком опасное место. Ты мог ударить Ларри.

Я похолодел, представив себе Ларри, сбитого с ног рогами моего быка.

— Тебе придется повесить их в каком-нибудь другом месте, — продолжала мама.

— Ну уж нет, — заявил Лесли. — Если он еще собирается хранить эти окаянные рога, то как угодно, только не в подвешенном виде. Пусть уберет их в шкаф или еще куда-нибудь.

Пришлось мне согласиться с этим ограничением, и рога переместились на подоконник, где никому не причиняли вреда, если не считать их склонности падать на ноги нашей служанки Лугареции всякий раз, когда она вечером закрывала ставни, но поскольку Лугареция была выдающимся, можно сказать, профессиональным ипохондриком, всякие ссадины и ушибы только радовали ее. Однако несчастный случай на время омрачил мои отношения с Лесли, из-за чего я непреднамеренно навлек на себя гнев Ларри.

Ранней весной из камышовой чащи у соляных полей доносились гулкие и басистые, причудливые крики выпи. Услышав их, я сразу загорелся, так как еще ни разу не видел этих птиц, а тут появилась надежда, что они устроят себе гнездо. Правда, точно определить место их обитания было трудно — камыши занимали большую площадь, и все же, подежурив достаточно долго на верхушке оливкового дерева на господствующей высоте, я смог ограничить район поиска примерно двумя сотнями квадратных метров. Вскоре крики прекратились, из чего я заключил, что выпи занялись гнездом. Выйдя рано утром без собак, я быстро добрался до соляных полей и углубился в камыши, где принялся рыскать, словно охотничий пес, не отвлекаясь на внезапный всплеск от прыжка лягушки, рябь на воде от плывущей змеи или первый балет юной бабочки. Очутившись в самом сердце прохладных шуршащих зарослей, я вскоре понял, что заблудился среди высоких стеблей. Вот некстати! Со всех сторон меня окружала камышовая ограда, а вверху колышущиеся листья образовали зеленый полог, сквозь который проглядывало ярко-синее небо. Я не испугался, так как знал, что, идя напрямик в любую сторону, неизбежно выйду либо к морю, либо на дорогу. Меня тревожило другое — там ли я ищу гнездо. Достав из кармана горсть миндаля, я сел, чтобы подкрепиться и обдумать положение.

Только я управился с миндалем и заключил, что лучше всего — вернуться к оливковому дереву и взять новый азимут, как обнаружил, что последние пять минут, сам того не подозревая, сидел в двух с половиной метрах от выпи. Птица застыла на месте, будто часовой, вытянув вверх шею и устремив к небу длинный зеленовато-коричневый клюв; выпуклые темные глаза по бокам узкой головы смотрели на меня с враждебной настороженностью. Рыже-бурое оперение в темно-коричневую крапинку совершенно сливалось с исчерченными узором летучих теней стеблями камыша. Сходство с переливающимся фоном усиливалось тем, что птица сама покачивалась из стороны в сторону. Я смотрел на выпь как завороженный, боясь вздохнуть. Внезапно послышался шум, выпь, перестав уподобляться камышам, тяжело взлетела в воздух, и из-за стеблей с треском выскочил Роджер — язык висит, глаза лучатся добродушием.

Я колебался — то ли отчитать его, что спугнул выпь, то ли похвалить, что в не простой местности сумел выследить меня по запаху за два с лишним километра. Однако Роджер так явно радовался своему подвигу, что у меня не хватило духа ругать его. Найдя в кармане две уцелевшие миндалины, я выдал ему награду. После чего мы принялись искать гнездо и вскоре нашли аккуратную подстилку из стеблей камыша с лежащими в ямке первыми зеленоватыми яйцами. Довольный таким успехом, я решил внимательно наблюдать за гнездом и проследить развитие птенцов.

Обламывая камыши, чтобы пометить путь, я последовал за куцым хвостом Роджера, который явно ориентировался лучше меня, потому что уже через сотню метров мы вышли на дорогу, пес вытряхнул воду из своей косматой шубы и покатался в мелкой, сухой, белой пыли.

Свернув с дороги и поднимаясь вверх через пестрящие сотнями диких цветов, переливающиеся светом и тенями оливковые рощи, я решил порадовать маму букетиком ветрениц. Собирая бордовые цветы, я размышлял, как разрешить проблему выпи. Мне очень хотелось, когда родители выкормят своих отпрысков и те оперятся, похитить парочку птенцов и пополнить ими свой довольно внушительный зверинец. Но вот помеха: рыба для моих питомцев — озерной чайки, двадцати четырех пресноводных черепах и восьми ужей — обходилась достаточно дорого, и я подозревал, что мама, мягко выражаясь, отнесется со смешанными чувствами к появлению двух голодных юных выпей. Я так крепко задумался, что не сразу обратил внимание на настойчивые призывные звуки свирели.

Посмотрев на дорогу внизу, я увидел Человека с Золотистыми Бронзовками. Этот чудаковатый немой коробейник частенько встречался мне во время моих экспедиций в оливковых рощах. Щуплый и узколицый, он был облачен в удивительнейший наряд: огромная шляпа с обвислыми полями, к которым на ниточках были привязаны блестящие, золотисто-зеленые бронзовки, платье с множеством разноцветных заплат, словно пошитое из лоскутного одеяла, и широкий ярко-синий галстук. На спине у него висели клетки с голубями, разные мешки и ящички, а в карманах хранилась всякая всячина, от деревянных свирелей, резных фигурок и гребешков до кусков от мантии святого Спиридиона.

Меня в этом человеке особенно привлекал замечательный талант имитатора. Вынужденный из-за немоты искать другие средства выражения, он пользовался свирелью. Увидя, что привлек мое внимание, он опустил свирель и поманил меня пальцем. Я спустился бегом, так как знал, что у Человека с Бронзовками бывают интереснейшие вещи. Это от него я получил самую большую в моей коллекции раковину двустворчатого моллюска, к тому же с двумя крохотными паразитирующими крабами-горошинами внутри.

Подбежав к нему, я вежливо поздоровался. Он обнажил в улыбке темные зубы и с нарочито глубоким поклоном приветственно взмахнул шляпой, отчего привязанные на нитках жуки лениво зажужжали, словно ожившие изумруды. Справившись о моем здоровье, для чего он наклонился вперед и вопросительно уставился на мое лицо широко раскрытыми пытливыми глазами. Человек с Бронзовками дал понять, что у него все в порядке, исполнив на свирели веселую быструю трель и несколько раз жадно вдохнув теплый воздух с блаженно закрытыми глазами. Обменявшись таким образом любезностями, мы приступили к делу.

Я справился, зачем он меня позвал. Человек с Бронзовками поднес к губам свирель и извлек из нее глухой протяжный, тоскующий звук, после чего широко открыл глаза и зашипел, качаясь из стороны в сторону и пощелкивая зубами. Его имитация рассерженной совы была настолько верной, что я не удивился бы, если бы он взлетел. Сердце мое взволнованно забилось, я давно мечтал о паре для моей сплюшки Улисса, который днем сидел над окном спальни, точно резной тотем из оливкового дерева, а по ночам истреблял мышей вокруг дома. Однако Человек с Золотистыми Бронзовками ответил на мой вопрос презрительной усмешкой — подумаешь, сплюшка!.. Отделив от множества висевших на нем предметов большой мешок, он развязал его и осторожно вытряхнул к моим ногам содержимое.

Сказать, что я сам онемел, значит ничего не сказать, ибо в белой пыли у моих ступней, шипя, покачиваясь и щелкая клювами, словно пародируя Человека с Бронзовками, барахтались три крупных совенка. Огромные оранжевые глазищи выражали ярость и испуг; это были птенцы филина — такая редкость, что я почти не смел мечтать о них. Во что бы то ни стало я должен был заполучить их. Тот факт, что приобретение трех пухлых и прожорливых совят увеличит расходы на мясо в такой же степени, в какой возросли бы затраты на рыбу, пополнись моя коллекция выпями, не играл никакой роли. Выпи были где-то в будущем, еще неизвестно, увижу ли я их, тогда как пушистые серовато-белые мячики, которые топтали пыль, щелкая клювами, являли собой осязаемую действительность.

Присев на корточки и поглаживая птенцов, отчего она погрузились в дремоту, я приступил к торговле с коробейником. Человек с Бронзовками был мастер торговаться, что придавало особую увлекательность этому процессу; вместе с тем торг носил вполне миролюбивый характер, так как происходил в полной тишине. Мы сидели друг против друга, точно какие-нибудь знатоки искусства, обсуждающие цену трех полотен Рембрандта. Жест подбородком, покачивание или легкий наклон головы чередовались с долгими паузами, во время которых Человек с Золотистыми Бронзовками пытался подмаслить меня при помощи музыки или извлеченной из кармана малоудобоваримой нуги. Однако преимущество было на стороне покупателя, и продавец отлично понимал это: где еще на всем острове найдет он безумца, готового купить не одного, а целых трех совят?! И в конце концов сделка состоялась.

Испытывая временные финансовые затруднения, я объяснил Человеку с Бронзовками, что ему придется подождать уплаты до начала следующего месяца, когда мне выдадут карманные деньги. Сам хорошо знакомый с осложнениями такого рода, он отнесся с полным пониманием к моим словам. Мы условились, что я оставлю деньги у нашего друга Яни, в кафе на перекрестке, и там он сможет их забрать во время очередного странствия в этих краях. Покончив с деловой,

Скачать книгу

© С. Э. Таск, перевод, 2022

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2022

Издательство Иностранка®

* * *

Джеральд Даррелл вошел в историю не только как писатель, но и как натуралист и просветитель. Главным его наследием стали зоопарк в Джерси, где разводят и выпускают на волю диких животных, и собственно «Трилогия о Корфу», начатая романом «Моя семья и другие звери» – одной из лучших книг о путешествиях в истории литературы. И сам этот роман, и его продолжения разошлись по миру многомиллионными тиражами, стали настольными книгами уже у нескольких поколений читателей, а затем в Англии даже вошли в школьную программу.

Все персонажи, упомянутые здесь, – реальные люди, и все они Дарреллом тщательно описаны. То же касается и животных. И все описанные в книге случаи – факты, хотя и не всегда изложенные в хронологическом порядке, но об этом автор сам предупреждает в предисловии. Диалоги тоже точно воспроизводят манеру, в которой Дарреллы общались друг с другом. Итак, если детство и вправду, как говорят, «банковский счет писателя», то именно на Корфу Джеральд с лихвой пополнил его опытом, впоследствии отраженном в его знаменитых книгах.

The Corfiot

Читая Даррелла, ты будто оказываешься в раю, где неведомы заботы и возможно все.

New York Times

В число лучших книг, которые помогают вернуть радость к жизни и справиться с хандрой, безусловно, входят произведения Джеральда Даррелла. В самом названии книги… заключена, как и положено, вся ее суть. Автор действительно рассказывает о членах своей семьи и о греческих друзьях своей семьи как о взбалмошных, непредсказуемых, но очень симпатичных экспонатах некоего «зверинца памяти», а о разнообразных животных, которых он в детстве ловил и наблюдал на острове Корфу, – как о любимых членах семьи. Ровный и сильный свет мягкого юмора и радостного принятия жизни заливает страницы книги Даррелла, превращая летопись существования взрослых, детей и зверей на острове Корфу в описание рая на земле.

Gorky.ru

Самая восхитительная идиллия, какую только можно вообразить.

The New Yorker

Книга, завораживающая в буквальном смысле этого слова.

Sunday Times

Уникальность Даррелла в том, как он подмечает многочисленные смешные чудачества – и людские, и звериные.

Sunday Telegraph
* * *

Эта книга посвящается Энн Питерс, которая когда-то была моей секретаршей и навсегда останется моим другом, потому что она обожает Корфу и, возможно, знает его лучше меня

Вступительное слово

Это уже третья книга, посвященная пребыванию моей семьи на острове Корфу перед последней мировой войной. Кто-то, возможно, удивится, что у меня еще нашелся материал об этом периоде жизни, но тут позвольте заметить, что мы тогда по греческим меркам были людьми весьма состоятельными; никто из нас не работал в общепринятом значении слова, вот почему мы проводили бóльшую часть времени в забавах. А если это растянулось на целых пять лет, поневоле накопится изрядный материал.

Проблема с написанием серии книг, в которых задействованы одни и те же или почти одни и те же персонажи, состоит в том, что тебе не хочется утомлять читателя предыдущих опусов бесконечными описаниями уже знакомых персон. Но нельзя же из тщеславия полагать, что все прочли эти ранние книжки, вот и приходится допустить, что кто-то знакомится с твоим творчеством впервые. Непросто славировать так, чтобы не сердить старого читателя, но и нового совсем уж не перегружать. Надеюсь, мне это удалось.

О первой книге трилогии – «Моя семья и другие звери» – я высказался в свое время следующим образом и лучше, пожалуй, не смогу: «Я постарался нарисовать точный, без преувеличений, портрет моей семьи; они выглядят такими, какими я их видел. Вместе с тем, чтобы объяснить их несколько эксцентричное поведение, думается, надо уточнить, что в те дни пребывания на Корфу все были еще достаточно молоды: старшему, Ларри, было двадцать три, Лесли – девятнадцать, Марго – восемнадцать, я же, самый младший, был впечатлительным десятилетним юнцом. О возрасте нашей матери нам было трудно судить по той простой причине, что она никогда толком не помнила даты своего рождения; поэтому скажу просто: она была матерью четырех детей. А еще она настаивает, чтобы я непременно уточнил: она вдова, – поскольку, как она весьма проницательно заметила, мало ли что люди могут подумать.

Чтобы растянувшиеся на пять лет события, наблюдения и просто приятное времяпрепровождение спрессовать до объема поскромнее, чем „Британская энциклопедия“, мне пришлось складывать, перекраивать и подрезать материал, в результате чего от первоначальной последовательности событий мало что осталось».

А еще я тогда сказал, что «был вынужден вывести за скобки кучу эпизодов и персонажей, которых с удовольствием бы описал», – вот я и постарался теперь восполнить былые пробелы. Надеюсь, эта книга доставит читателям такое же удовольствие, как и предыдущие – «Моя семья и другие звери» и «Птицы, звери и родственники». Здесь отражены очень важная часть моей жизни и то, чего многие нынешние дети, кажется, увы, лишены, – поистине счастливое, солнечное детство.

1. Собаки, сони и сумятица

На ужасном турке следует решительно поставить крест[1].

Томас Карлейль

То лето выдалось особенно плодоносным. Казалось, солнце решило собрать с острова небывалый урожай: еще никогда мы не видели такого обилия фруктов и цветов, море не было столь теплым и щедрым на рыбу, птицы не выкармливали столько потомства, а вокруг не порхало такого количества бабочек и других насекомых. Арбузы, хрустящие и прохладные, как порозовевший снег, смотрелись внушительными ботаническими снарядами, и одного такого хватило бы, чтобы стереть с лица земли целый город. Персики, оранжевые и розовые, как месяц в полнолуние, пугали на дереве своими размерами, их толстую бархатистую кожуру распирал сладкий сок. Черный инжир даже кое-где полопался, и в розовых трещинках золотистые бронзовки сидели осоловелые от этой неизбывной щедрости. Вишни осели от груза ягод, и можно было подумать, что где-то в саду зарезали дракона и он забрызгал всю листву своей алой кровью. Кукурузные початки выросли длиной с мою руку от локтя до кисти, и стоило запустить зубы в канареечно-желтую мозаику из зерен, как в рот брызгал молочно-белый сок. Деревья раздавались и округлялись, уже готовя себя к осени, обрастали зеленым, как нефрит, миндалем, грецкими орехами и оливками, обтекаемыми, яркими и блестящими, словно птичьи яйца.

Естественно, после того как жизнь на острове забила ключом, мои усилия по пополнению домашней коллекции удвоились. Помимо еженедельного времяпрепровождения с Теодором, я стал устраивать куда более смелые и масштабные экспедиции, так как теперь в моем распоряжении находилась ослица Салли, подарок к моему дню рождения. Как средство передвижения и вьючное животное она была бесценна, но при этом отличалась большим упрямством. Правда, это уравновешивалось одной добродетелью: как все ослы, она отличалась бесконечным терпением. Пока я наблюдал за тем или иным созданием, она с блаженным видом таращилась в одну точку или погружалась в дрему, состояние счастливого транса, доступного всем ослам, когда, смежив глаза, они впадают в нирвану и становятся невосприимчивы к окрикам, угрозам и даже ударам палкой. Собаки, например, проявив некоторое терпение, начинали зевать, вздыхать и чесаться – словом, всячески показывать, что они уделили уже достаточно времени какому-нибудь пауку или иному существу и пора двигаться дальше. Салли же, впадая в дрему, казалось, готова была с радостью стоять так дни напролет, если надо.

Однажды мой друг-крестьянин с острым глазом, добывавший для меня разную живность, сообщил мне о том, что в каменистой долине в пяти милях к северу от нашей виллы появились две огромные птицы. Видимо, они там гнездились. Судя по его описанию, речь шла об орлах или стервятниках, и я загорелся желанием заполучить их потомство. Мою коллекцию хищных птиц составляли три вида сов, ястреб-перепелятник, дербник и пустельга, так что орел или стервятник ее бы только украсили. Понятно, что я об этом ни словом не обмолвился дома, так как счета за мясо для моих питомцев были и без того астрономическими. А кроме того, я легко себе представил реакцию Ларри на мое предложение обзавестись стервятником. В подобных случаях я всегда предпочитал ставить его перед фактом. Когда на вилле появлялся новый обитатель, я, как правило, мог рассчитывать на поддержку матери и Марго.

К экспедиции я приготовился со всем тщанием: запасы еды для себя и собак, лимонад «Гасоса», обычный ассортимент жестянок и коробок, сачок для бабочек и большая сумка для будущего орла или стервятника. Еще я прихватил бинокль брата, помощнее моего. К счастью, спросить было не у кого, но будь Лесли дома, я уверен, что он бы мне не отказал. В последний раз проверив все пожитки, я принялся навьючивать на Салли мой скарб. Она была в исключительно мрачном и норовистом настроении, даже по ослиным меркам, и вывела меня из себя, намеренно наступив мне на ногу, а затем больно укусив за попу, когда я нагнулся, чтобы поднять сачок. Получив в ответ удар палкой за плохое поведение, она обиделась не на шутку, так что наша экспедиция началась с серьезной ссоры. Я холодно поправил соломенную шляпку, прикрывавшую ее мохнатые уши, формой напоминавшие лилии, свистнул собак, и мы отправились в путь.

Несмотря на раннее утро, солнце жарило уже вовсю, а чистое небо было жгуче-голубым, как соль, брошенная на раскаленную сковородку, с туманным маревом по краям. Дорогу покрывала толстым слоем белая пыль, липкая, как цветочная пыльца. Навстречу нам ехали мои друзья-крестьяне на своих ослах – кто на рынок, кто в поле трудиться. Это неизбежно тормозило наше продвижение к цели, ибо хорошие манеры требовали, чтобы я переговорил с каждым. На Корфу твоя святая обязанность – какое-то время посплетничать и, очень может быть, принять в дар кусок хлеба, сушеные арбузные семечки или гроздь винограда в знак любви и уважения. Поэтому к тому моменту, когда мы свернули с горячей пыльной дороги в прохладную оливковую рощу на холме, меня уже хорошо нагрузили всевозможными съестными припасами, и самым большим из них был арбуз – щедрый подарок, навязанный мне мамашей Агати, моей доброй подружкой, с которой мы не виделись аж целую неделю, и все это время, по ее глубокому убеждению, я голодал.

После дорожной парилки оливковая роща порадовала тенью и прохладой деревенского колодца. Собаки, как всегда, бежали впереди, рыская вокруг мощных изъеденных стволов и периодически срываясь на лай от возмущения нагло проносящимися над самой землей ласточками, за которыми они вовсю гонялись, а не догнав, срывали злость на какой-нибудь невинной овечке или простодушной курице, за что приходилось их строго отчитывать. Салли, позабыв о своей обиде, бойко трусила, одно ухо вперед, другое назад, чтобы слышать мое пение или комментарии по поводу пейзажа.

В какой-то момент мы оставили тенистую рощу, а дальше наш путь лежал вверх по палимым склонам через заросли мирта, дубовые перелески и космы ракитника. Салли топтала копытами траву, нагретый воздух был напоен запахами шалфея и чабреца. К полудню тяжело дышащие собаки и мы с ослицей, обливающиеся потом, добрались до золотистых и ржаво-кирпичных скал центральной гряды. Далеко внизу лежало море, похожее на синее льняное полотно. На часах была половина третьего, когда я в расстроенных чувствах присел под прикрытием массивной скалы из обнаженной породы. Следуя инструкциям моего друга, мы действительно обнаружили гнездо, и не чье-нибудь, а белоголового грифона, устроенное на каменистом выступе, с двумя пухленькими и почти оперившимися птенцами, как раз готовыми к усыновлению. Вот только проблема заключалась в том, что я никак не мог добраться до гнезда – ни сверху, ни снизу. После часа бесплодных попыток похитить детенышей мне пришлось, как это ни печально, отказаться от идеи пополнить свою коллекцию хищных птиц. Мы спустились с горы и остановились отдохнуть в тени. Я ел бутерброды и сваренные вкрутую яйца, Салли устроила себе легкий перекус из сушеных кукурузных початков и арбузных ломтиков, а собаки утоляли жажду тем же арбузом пополам с виноградом, которые они заглатывали с такой жадностью, что порой начинали кашлять, подавившись косточкой. Из-за своей прожорливости и всякого отсутствия манер они разделались с обедом гораздо быстрее, чем я и Салли, и, с грустью осознав, что больше от меня ничего не дождешься, поплелись вниз по склону в надежде чем-то разжиться самим.

Лежа на животе, я хрустел прохладным, розовым, как коралл, арбузом и осматривался. Метрах в пятнадцати подо мной стоял полуразрушенный крестьянский домик. Здесь и там можно было различить бывшие лоскутные наделы в виде полумесяцев. Когда владелец понял, что на неплодородной почве много кукурузы и овощей ему не вырастить, он покинул эти места. Дом развалился, а поля заросли сорняками и миртом. Глядя на развалины, я гадал, кто мог здесь жить, когда вдруг увидел, что сквозь заросли чабреца возле одной из стен пробирается какой-то рыжий комок.

Я не спеша поднес к глазам бинокль. Осыпавшиеся камни старой кладки стали гораздо четче, однако я не сразу понял, что привлекло мое внимание. Но вот из зарослей, к моему изумлению, вылез крошечный гибкий зверек, рыжий, как осенний лист. Это была ласка, и, судя по поведению, совсем юная и невинная. До нее ласок на Корфу я не видел, и она меня совершенно очаровала. Осмотревшись вокруг с несколько задумчивым видом, она встала на задние лапы и хорошо принюхалась. Но, явно не учуяв ничего съестного, снова села и добросовестно, с заметным удовольствием почесалась. Вдруг она прервала свой туалет, изготовилась и попробовала поймать яркую, канареечного цвета лимонницу. Но бабочка выскользнула из лап и улетела, а ласка с глупым видом пару раз цапнула пустой воздух. Она снова присела на задние лапы, чтобы высмотреть исчезнувшую добычу, потеряла равновесие и чуть не свалилась с камня.

Я восхищался ее миниатюрностью, ярким цветом и невинностью. Больше всего на свете мне хотелось ее поймать и принести домой в свой зверинец, но я понимал, что задача это непростая. А пока я ломал над этим голову, развернулась настоящая драма. Рядом с разрушенным домиком из-за кустов выросла тень вроде мальтийского креста, и низко летящий ястреб-перепелятник нацелился на ласку, которая принюхивалась и совершенно не чувствовала опасности. Пока я соображал, закричать мне или хлопнуть в ладоши и тем самым ее предупредить, она сама заметила хищника. С невероятной скоростью развернувшись, она элегантно вспрыгнула на развалины стены и проскользнула между двух камней, что, казалось, было бы сложно жуку-светляку, а не то что ласке. Этакий трюк: только что сидела на виду – и через секунду исчезла в развалинах, как капля воды. Ястреб завис с распущенным хвостом, полагая, что жертва вынырнет. Но после секунды-другой ожидания ему все это наскучило, и он полетел дальше в расчете на менее капризную цацу. Через некоторое время ласка высунула мордочку из расщелины. Убедившись, что все чисто, она вылезла по-тихому и двинулась вдоль стены. Видимо, сказался недавний опыт, так как она периодически пряталась между камнями. Наблюдая за ней, я раздумывал, как подобраться ближе и набросить на нее рубашку, пока она не догадалась о моем присутствии. Помня о ее профессиональном трюке с исчезновением, я понимал, что задачка будет не из простых.

Вдруг, юркая как змея, она шмыгнула в дыру у основания стены. Из дыры повыше этой с встревоженным видом вылез другой зверек и, взобравшись по стене, юркнул в расщелину. Я страшно возбудился – даже беглого взгляда мне хватило, чтобы узнать существо, которое я уже много месяцев мечтал выследить и поймать: садовая соня, возможно, один из самых красивых европейских грызунов. Вдвое меньше взрослой крысы, желтовато-коричневый мех, ярко-белые подштанники, длинный мохнатый хвост с полосатым черно-белым кончиком и черная меховая мордаха, этакая смешная пародия на маску, какую в давние времена, по рассказам, носили грабители.

Передо мной возникла дилемма. В стене прячутся два зверька, о которых я мечтал, причем один гонится за другим и у обоих ушки на макушке. Если моя атака провалится, я рискую остаться с пустыми руками. Я решил сначала заняться лаской: она будет поживее, а соня, если ее не беспокоить, пожалуй, никуда не уйдет из своей новой норки. По зрелому размышлению я предпочел рубашке сачок и, вооружившись им, начал с предельной осторожностью спускаться по склону, застывая всякий раз, когда ласка высовывала мордочку и озиралась. В конце концов я оказался, незамеченный, метрах в двух от стены. Сжав покрепче длинную рукоять сачка, я стал ждать, когда ласка выглянет из катакомб, которые она сейчас обследовала. Сделала она это столь внезапно, что застигла меня врасплох. Она присела и уставилась на меня с любопытством и без всякого страха. Только я собрался взмахнуть сачком, как, ломая кусты, с высунутыми языками и помахивающими хвостами, выскочили три мои собаки, так громко выражая свой восторг, словно мы не виделись много месяцев. Ласка испарилась. Секунду назад она застыла от ужаса при виде этого нашествия – и вот уже исчезла. Я с горечью отчитал собак и прогнал их наверх, где они улеглись в тени, обиженные и озадаченные моим дурным нравом. А я приготовился ловить соню.

Со временем строительный раствор был размыт дождями и выкрошился, и теперь кладка больше напоминала череду каменных простенков. Со всеми сообщающимися тоннелями и пещерками, она представляла собой идеальное укрытие для маленького зверька. Единственным реальным способом его отловить было разобрать стену по кусочкам, чем я прилежно и занялся. Я вынул значительную часть кладки, но не нашел ничего интереснее, чем парочка негодующих скорпионов, несколько мокриц да юный геккон, который ускользнул, оставив свой хвост. Через час, изнемогая от жары и жажды, я взял передышку и присел в тени еще не до конца разобранной стены.

Я как раз обдумывал, сколько еще времени у меня уйдет на то, чтобы полностью разобрать стену, когда из дыры в метре от меня показалась голова сони. Она вскарабкалась на самый верх, как несколько погрузневший альпинист, и, усевшись на толстенький зад, принялась с особой тщательностью умывать мордочку, полностью меня игнорируя. Я не верил своей удаче. Незаметно, с предельной осторожностью я завел сачок над целью, зафиксировал в нужной точке и резко опустил. Все бы сработало, если бы верх стены был плоским, но увы. Когда я прижал сачок, остался просвет, через который соня, придя в себя после секундной паники, к моему крайнему неудовольствию и огорчению, улизнула, после чего промчалась по стене и юркнула в другую расщелину. Которая, впрочем, оказалась тупиковой, и, прежде чем соня успела осознать свою ошибку, я накрыл вход сачком.

Далее надо было выудить ее оттуда и пересадить в сумку, не дав себя при этом укусить. Задачка оказалась не из легких, зверек успел-таки вонзить свои острые зубки в подушечку моего большого пальца, и в результате я, носовой платок и соня были щедро забрызганы кровью. Зато мне удалось ее пленить, и в восторге от своего успеха я взгромоздился на Салли и с триумфом поехал домой вместе с добычей.

По приезде на виллу я поднялся к себе и поместил соню в клетку, в которой еще недавно обитал черный крысенок. Его постигла незавидная участь в когтях моего совенка-сплюшки Улисса, полагавшего, что все грызуны созданы милосердным Провидением исключительно для наполнения его желудка. Вот почему я предпринял все меры, чтобы мою бесценную соню не постигла та же участь. После того как она оказалась в клетке, я получил возможность рассмотреть ее поближе. Выяснилось, что это самка с подозрительно большим животиком, из чего я заключил, что она, вероятно, беременная. После некоторых раздумий я назвал ее Эсмеральдой (я как раз читал «Собор Парижской Богоматери» и страшно полюбил героиню) и приготовил картонную коробку с ватой и сухой травой для нее и будущего потомства.

В первые дни Эсмеральда кидалась на меня, как бульдог, когда я приближался, чтобы ее покормить или почистить клетку, однако уже через неделю она одомашнела и сделалась терпимей, хотя некоторая настороженность сохранялась. Каждый вечер, когда Улисс просыпался на своем карнизе, я открывал ставни, и он улетал поохотиться в лунной роще, чтобы потом полакомиться дома мясным фаршем. Убрав его с дороги, теперь я мог на пару часов выпустить из клетки Эсмеральду поразмяться. Очаровательное существо, в высшей степени изящное, несмотря на свою пышнотелость, она совершала удивительные, захватывающие дух прыжки с буфета на кровать, где скакала, как на батуте, а потом с кровати на книжный шкаф или стол, используя свой длинный хвост с пушистым кончиком в качестве балансира. Чрезвычайно любопытная, по вечерам она устраивала в комнате небольшой досмотр, при этом ее черную маску искажала гримаса, а усы подрагивали. Выяснилось, что она питает непреодолимую слабость к большим бурым кузнечикам, и, когда я лежал в кровати, она частенько садилась похрустеть этим деликатесом прямо на мою голую грудь. В результате постель была усеяна колючими надкрыльями, обрубками ножек и ошметками роговой грудной клетки. Соня была едоком жадным и не особенно благовоспитанным.

В один прекрасный вечер, когда Улисс упорхнул на бесшумных крыльях с криками «тойнк-тойнк», как это у них принято, я открыл клетку, то бишь картонную коробку, и понял, что соня не желает выходить. Она встретила меня сердитой отповедью. А когда я предпринял попытку обследовать ее спальню, она вцепилась в мой указательный палец мертвой хваткой, и я с большим трудом сумел ее оторвать. Крепко держа ее за холку, я осмотрел территорию и, к своему восторгу, обнаружил восьмерых детенышей, каждый размером с лесной орех и розовенький, как бутон цикламены. Это радостное событие, разрешение от бремени, я отметил тем, что завалил Эсмеральду кузнечиками, арбузными семечками, виноградом и прочими деликатесами, к которым она питала слабость, и, затаив дыхание, принялся наблюдать за ростом малышей.

Со временем глаза у них открылись и отросла шерсть. Довольно скоро самые крепкие и любопытные стали выбираться из детской и ковылять по всей клетке, пока Эсмеральда этого не видела. Но в какой-то момент ее охватывала тревога, тогда она хватала шалопая зубами и с недовольным ворчанием водворяла на место. Справиться с одним-двумя было не так сложно, но когда непоседливостью заразились все восемь, она была вынуждена дать им свободу. Они стали вслед за ней покидать клетку, и тут-то выяснилось, что сони, как и землеройки, привыкли выстраиваться цепочкой. Сначала выбиралась мамаша, затем, держась за ее хвост, малыш № 1, за ним № 2, потом № 3 и так далее. Волшебное зрелище: девять крошечных существ, каждый с черной маской на мордочке, разгуливают по комнате наподобие ожившего шерстяного шарфа, или скачут вприпрыжку по кровати, или карабкаются вверх по ножке стола. Стоило только разбросать на полу или на одеяле мертвых кузнечиков, как весь этот выводок с радостным писком набрасывался на угощение, до смешного напоминая банду уличных хулиганов.

Когда молодняк подрос, мне пришлось всех выпустить в оливковую рощу. Задачка обеспечения едой девятерых ненасытных сонь отнимала у меня слишком много времени. Я их выпустил возле падуболистных дубов, где они и обосновались. Вечерами, на закате, когда небо становилось зеленым, как лист, в полосках предзакатных облаков, я приходил понаблюдать за тем, как сони в своих театральных масках порхают в тени ветвей с грацией балерин, дружно чирикая и попискивая в погоне за бабочками, светлячками и прочими лакомствами.

Следствием моих поисковых операций верхом на ослице стало значительное пополнение собачьего семейства. Мы провели день среди холмов, где я охотился на агам, нашедших себе пристанище в блестящих на солнце гипсовых скалах. Домой мы вернулись к вечеру, когда повсюду лежали угольно-черные тени и все живое купалось в косых золотистых лучах заходящего солнца. Мы взопрели, устали и ужасно хотели есть и пить, а все запасы были давно съедены и выпиты. Последний встреченный нами виноградник подарил нам всего лишь несколько пречерных гроздьев, отдававших уксусом; собаки после них скалили зубы и закатывали глаза, а я почувствовал еще больший голод и жажду.

И решил, что раз уж я возглавил экспедицию, то кому, как не мне, обеспечивать команду всем необходимым. Я тормознул и обдумал проблему. Мы находились на одинаковом расстоянии от трех источников пищи. Старый Яни, пастух, наверняка угостил бы нас хлебом с сыром, вот только жена Яни, вероятно, до сих пор трудится в поле, а сам он, возможно, еще пасет коз. Агати жила одна в полуразвалившемся домике, но она такая бедная, что как-то совестно что-то от нее принимать; если на то пошло, это я с ней делился едой, когда оказывался поблизости. Наконец, еще была добрейшая мама Кондос, уж лет восемьдесят, как вдова, жившая с тремя незамужними и, насколько я мог судить, муженепригодными дочерями на какой-то нескладной, но процветающей ферме в долине южнее нас. Они были вполне состоятельными по крестьянским меркам: помимо пяти или шести акров возделываемой земли с оливковыми деревьями, у них имелись два осла, четыре овцы и корова. Семейство Кондос можно было назвать «поместными дворянами», и я решил, что именно им выпадет честь окормления моей экспедиции.

Три непомерно толстые и некрасивые, но добрые девицы как раз вернулись с поля и, усевшись вокруг колодца, яркие и крикливые, как попугаи, обмывали свои толстые и волосатые загорелые ляжки. Мама Кондос, словно заводная игрушка, расхаживала туда-сюда, разбрасывая маис взъерошенным квохчущим курам. В маме Кондос не было ничего прямолинейного: миниатюрное тело изогнуто, как серп, ноги кривые от бесконечного таскания на голове всевозможных грузов, руки-крюки из-за поднятия тяжестей, даже губы у нее втянулись поверх беззубых десен, а белоснежные, с вкраплениями этаких семян одуванчиков брови изогнулись над черными в голубой оправе глазами, которые, в свою очередь, охранялись по обе стороны целым частоколом изогнутых морщин на истонченной, словно у молодого грибочка, коже.

Дочери, увидев меня, разразились визгливыми криками радости, обступили меня, как добрейшие лошади-тяжеловозы, прижимали к своим необъятным грудям и обцеловывали, источая в равных пропорциях волны любви, пота и чеснока. Мама Кондос, крошечный кривой Давид среди пахучих Голиафов, отогнала их от меня с душераздирающим «Отдайте его мне, мне! Золотой мой, сердце мое, любовь моя! Отдайте его мне!». Она прижала меня к себе и стала покрывать все лицо болезненными поцелуями, ибо ее десны были тверды, как черепаший рот.

В конце концов, после того как меня всего расцеловали, огладили и исщипали, дабы удостовериться, что это я, мне позволили сесть и потребовали объяснений, почему я игнорировал их так долго. Последний раз я был у них неделю назад! Как я могу быть таким жестоким, таким медлительным, таким ветреным? Но раз уж я здесь, не желает ли гость немного перекусить? Да, отвечаю, еще как желает. И Салли заодно. Что касается моих невоспитанных собак, то они о себе позаботились сами: Писун и Рвоткин обрывали с лозы, обвившей дом, сладкие белые виноградины и жадно их жевали, а Роджер, мучимый, кажется, скорее жаждой, чем голодом, ушел под смоковницы и миндальные деревья и там разделывал арбуз. Он разлегся и, ткнувшись носом в прохладную розовую мякоть, закрыв глаза в экстазе, втягивал сквозь зубы освежающий сладкий сок. Салли тотчас получила три початка спелой кукурузы и ведро воды для утоления жажды, а мне достались чудесно запеченная на костре огромная картофелина в черной кожуре, со сладкой сыроватой мякотью, плошка миндаля, несколько фиников, два больших персика, ломоть желтоватого хлеба, оливковое масло и чеснок.

Теперь, когда я проглотил весь харч и утолил голод, можно было сосредоточиться на местных сплетнях. Пепи, дурачок, упал с оливы и сломал руку; Леонора должна родить ребеночка на смену умершему; Яни – нет, не наш Яни, а тот, за холмом, – поссорился с Таки из-за цены на осла, и Таки, разозлившись, выстрелил из обреза в стену под окном у Яни, вот только ночь выдалась темная, а Таки напился, и дом-то был не Яни, а Спиро, и теперь все трое друг с другом не разговаривают. Мы с удовольствием перемыли косточки нашим общим знакомым, и тут я впервые обратил внимание на отсутствие собаки мамы Кондос, Лулу, длинноногой поджарой суки с большими печальными глазами и по-спаниельи висячими ушами. Как все крестьянские собаки, она была тощей и шелудивой, ребра выпирали, как струны арфы, но я любил это добрейшее существо. Обычно она среди первых приветствовала меня, а тут ее нигде не было видно. Я поинтересовался, не случилось ли с ней чего.

– Ощенилась! – воскликнула мама Кондос. – О, хо, хо, хо. Одиннадцать щенков! Ничего так?

Когда подошло время родов, они привязали Лулу к оливе возле дома, и она забралась в пустой ствол, чтобы там произвести на свет потомство. Лулу встретила меня с энтузиазмом и заинтересованно следила за тем, как я опустился на четвереньки и стал вытаскивать на свет божий ее щенят. В очередной раз я подивился, как у костлявой, полуголодной матери могли родиться такие пухленькие, развитые щенки с приплюснутыми воинственными мордочками и пронзительными голосами не хуже, чем у морских чаек. Все они по традиции были разномастными: черно-белые, бело-рыжие, серебристо-серые, голубовато-серые, сплошь черные и совершенно белые. Вообще, собачье потомство на Корфу всегда столь разнообразно, что вопрос отцовства прояснить невозможно. Разложив на коленях тявкающий выводок, я сказал Лулу, какая она умница. В ответ она восторженно замотала хвостом.

– Умница? – с горечью повторила мама Кондос. – Одиннадцать щенков – глупее не придумаешь. Нам придется от всех, кроме одного, избавиться.

Я и сам понимал, что Лулу не позволят сохранить такое большое потомство: одного оставят, и на том спасибо. Кажется, я могу прийти им на помощь. Я сказал, что моя мать не только обрадуется щенку, но и будет преисполнена благодарности за то, что их семья вместе с Лулу сделали ей такой подарок. После долгих раздумий я выбрал визгливого увальня, черно-бело-серого кобелька с бровями и «носочками» кукурузного оттенка. Я попросил подержать его, пока он не станет самостоятельным. А я пока сообщу матери радостное известие, что у нас появилась еще одна собака и теперь их у нас пять, красивая круглая цифра.

Удивительное дело, но предстоящее пополнение собачьего семейства мою мать нисколько не обрадовало.

– Нет, дорогой, – сказала она твердо. – И четырех вполне достаточно. На еду для твоих сов и всех остальных мы и так тратим целое состояние. Так что, боюсь, больше никаких собак.

Тщетно объяснял я ей, что несчастного щенка просто утопят. Мать была непреклонна. Оставался только один выход. Я давно уже заметил, что, если ей задать гипотетический вопрос, хочет ли она целое гнездо с новорожденными горихвостками, ответ будет резко отрицательным. Однако стоит мне принести в дом такое гнездо, как она начинает колебаться, а затем говорит «да». Стало быть, надо просто поставить ее перед фактом. Я не сомневался, что она не сможет устоять перед щенком с золотистыми бровями и «носочками». И послал семье Кондос записочку с вопросом, могу ли я показать щенка своей матери, и уже на следующий день одна из дочерей-толстух с готовностью его доставила. Я развернул ткань, в которую он был завернут, и с досадой увидел, что мне прислали не того щенка. Я объяснил это дочери, но та возвращалась в деревню и уже ничего не могла поделать. Она посоветовала мне самому отправиться к маме Кондос и поторопиться, так как этим утром мама грозилась от всех от них избавиться. Я вскочил на ослицу и галопом отправился через оливковую рощу.

Когда я приехал на ферму, мама Кондос сидела на солнце и сплетала белые низки из головок чеснока, а вокруг нее, довольно поквохтывая, царапали землю куры. После того как меня обняли, расспросили о здоровье всей семьи и дали тарелку зеленого инжира, я предъявил щенка и объяснил цель своего приезда.

– Не тот? – воскликнула она, разглядывая тявкающего щенка и тыча в него указательным пальцем. – Не тот! Какая же я глупая. О, хо, хо, хо. Я-то думала, что вам понравился с белыми бровками.

– Вы уже успели избавиться от остальных? – с тревогой спросил я.

– Ну да, – ответила она рассеянно, продолжая разглядывать щенка. – Еще рано утром.

– Что ж, – сдержанно сказал я. Раз уж не смог заполучить желанного, заберу спасенного.

– Нет-нет, я попробую достать для вас того, которого вы хотите. – С этими словами она поднялась и подобрала мотыгу с широким лезвием.

Интересно, подумал я, как она собирается достать мне этого щенка, если она от них избавилась? Уж не намерена ли она выкопать труп? Спасибо, не надо. Я готов был заявить об этом вслух, но мама Кондос, бормоча себе под нос, уже уковыляла к соседнему полю, где желтели хрупкие стебли первой кукурузы на растрескавшейся от солнца почве. Оглядевшись, она пару раз махнула мотыгой, и вдруг раздался визг трех щенят, которые отчаянно сучили ножками, а их глаза, уши и розовые рты были забиты комьями земли.

От ужаса я остолбенел. Убедившись, что не того выкопала, она их отбросила и продолжила свое дело. Только сейчас до меня дошел весь кошмар содеянного. В груди как будто лопнул кровавый пузырь ненависти, слезы гнева потекли по щекам. Из своего немалого запаса греческих ругательств я выуживал самые страшные и швырял в лицо маме Кондос. Потом я ее оттолкнул, и она так и села среди кукурузы. Выкрикивая проклятия и призывая в свидетели всех мыслимых святых и богов, я схватил мотыгу и стал быстро, но осторожно откапывать задыхающихся щенят. Мама Кондос молчала, открыв рот, ошеломленная столь внезапным переходом от безмятежности к ярости. Я побросал щенков в рубашку, прихватил Лулу и сохраненного детеныша и отчалил на ослице, продолжая осыпать проклятиями маму Кондос, которая уже успела подняться с земли и бежала за мной с криками: «Золотой мой, что случилось? Почему вы плачете? Да забирайте их всех!»

Я влетел в дом разгоряченный, заплаканный, грязный, прижимая к себе рубашку с живым грузом, а за мной трусила Лулу в восторге от неожиданной вылазки для нее и всего семейства. Мать, как всегда, суетилась на кухне и придумывала деликатесы для Марго, которая на пару дней уехала на материк залечивать очередную сердечную рану. Выслушав мой сбивчивый и негодующий рассказ, мать, естественно, была потрясена.

– Невероятно! – возмутилась она. – Эти крестьяне! Откуда такая жестокость? Похоронить живыми! Первый раз слышу о подобном варварстве. Ты их спас, дорогой, и правильно сделал. И где они теперь?

Резким движением, словно делая харакири, я развернул рубашку, и на стол обрушился каскад трепыхающихся щенков, которые с громким писком стали вслепую расползаться.

– Джерри, только не на стол… я раскатываю тесто! – всполошилась мать. – Ох уж эти дети! Нам только не хватало пирогов с грязью. Возьми корзину!

Я принес корзину, и мы их всех туда пересадили.

– Бедняжки, – сказала мать, разглядывая щенят. – Как их много. Сколько? Одиннадцать?! У нас и так много собак. Нет, это невозможно.

Я уже все обдумал, поспешил я ее успокоить. Как только они подрастут, я их раздам в хорошие руки. А пока мне поможет Марго, это ее отвлечет от секса.

– Джерри! – ужаснулась мать. – Не говори таких вещей. От кого ты это услышал?

– Ларри сказал, что ей надо отвлечься от секса, и я подумал, что это будет самый лучший выход.

– Забудь это, – попросила она. – Ларри не должен был такое говорить. Марго, она просто… просто… немного переволновалась. И секс тут ни при чем. Это совсем другое. Что подумают люди, если они от тебя такое услышат? Иди и пристрой щенков в безопасном месте.

Я отнес их под раскидистую оливу неподалеку от веранды, привязал Лулу к дереву и влажной тряпкой оттер щенков от грязи. Решив, что корзина слишком ненадежное место для воспитания потомства, Лулу тут же выкопала между корней нору и одного за другим перенесла туда все семейство. Своего любимца я оттирал особенно долго, чем вызвал его неудовольствие. Я все думал, как мне его назвать, и в конце концов дал ему кличку Лазарь, сокращенно Лаз. Потом я бережно поместил его среди братьев и сестер и отправился за чистой рубашкой, так как эта была вся в грязи и пятнах от мочи.

Когда я пришел к обеду, мать как раз посвящала Лесли и Ларри в историю про щенков.

– Невероятно, – сказал Лесли. – Вряд ли это осознанная жестокость. Скорее они просто не задумываются. Вспомните, как они суют раненых птиц в свой ягдташ. И что было дальше? Джерри их утопил?

– Конечно нет! – с негодованием воскликнула мать. – Он принес их домой.

– О господи! – сказал Ларри. – Еще собаки! У нас и так уже четыре.

– Это же щенки, бедняжки.

– И сколько их? – поинтересовался Лесли.

– Одиннадцать, – неохотно призналась мать.

Ларри положил нож и вилку и уставился на нее:

– Сколько? Одиннадцать? Одиннадцать собак? Ты с ума сошла.

– Я же тебе говорю, это щенки… еще совсем крохи, – разволновалась мать. – И Лулу отлично с ними справляется.

– Лулу. Это еще кто такая?

– Их мать. Очень симпатичная.

– То есть целая дюжина собак, черт их подери.

– Наверное, – сказала мать. – Я не считала.

– В этом вся наша беда, никто не считает! – огрызнулся Ларри. – И вот мы уже по колено в помете. Дни творения в худшем варианте. Не успел оглянуться, как из одной совы вырос целый батальон; в каждой комнате сексуально озабоченные голуби, которые озадачили бы саму Мэри Стоупс[2]; в доме пернатых, как в лавке торговца домашней птицей, не говоря уже о змеях и лягушках, которых ведьмам из «Макбета» хватило бы на многие годы. И ко всему этому ты еще добавляешь дюжину собак! Отличный пример помешательства, охватившего нашу семью.

– Глупости, Ларри. Ты, как всегда, преувеличиваешь, – сказала мать. – Столько крика из-за нескольких щенков.

– Нескольких? Этот дом превратится в греческий филиал Крафтовской выставки собак. А потом еще выяснится, что все суки, и они разом ощенятся в один прекрасный день. Одна бесконечная собачья оргия.

– Кстати. – Мать решила сменить тему. – Ты не должен говорить на каждом углу, что Марго сексуально озабоченная. Люди могут тебя неправильно понять.

– Но это правда. Не вижу причины ее скрывать.

– Ты прекрасно понимаешь, о чем идет речь, – настаивала на своем мать. – Я этого не потерплю. Марго просто романтически настроена. Большая разница.

– Когда все эти суки разродятся, они ей составят хорошую компанию.

– Всё, Ларри, хватит. Больше никаких разговоров о сексе за столом.

Через пару дней Марго вернулась из своей поездки, загорелая и, судя по всему, с залеченным сердцем. Она безостановочно рассказывала о своем путешествии, сопровождая графическими миниатюрами тех, с кем она познакомилась, и каждый раз заключая это фразой: «Я им говорю: если окажетесь на Корфу, непременно заглядывайте к нам».

– Я надеюсь, дорогая, ты пригласила не всех новых знакомых? – несколько встревоженно спросила мать.

– Конечно нет, мама, – отмахнулась Марго, только что поведавшая о греческом моряке, красавце, и его восьми братьях, которых она горячо зазывала в гости. – Только ярких. Я подумала, что ты будешь рада ярким людям.

– Спасибо, но мне хватает ярких друзей Ларри, – холодно сказала мать. – И ты туда же.

– Эта поездка открыла мне глаза, – драматично заключила Марго. – Я поняла, что вы все здесь просто загниваете. Это приводит к узости мышления и… и изолированности.

– Возражать против нежданных гостей – не вижу, дорогая, в этом узости мышления. Между прочим, вся готовка на мне.

– Какие же они нежданные? – заносчиво выпалила Марго. – Я ведь их пригласила.

– Ну да, – сказала мать, чувствуя, что спор зашел в тупик. – Если они заранее напишут и предупредят о своем приезде, то конечно.

– Само собой, предупредят, – холодно заметила Марго. – Мои друзья не настолько плохо воспитаны, чтобы приехать без предупреждения.

Она ошиблась.

Как-то я вернулся на виллу, подрумяненный солнцем и страшно голодный после приятно проведенного дня на лодке в поисках тюленей. Я влетел в гостиную, рассчитывая на чай и гигантский шоколадный торт, который мать собиралась испечь, и застал столь удивительную картину, что остановился на пороге с открытым ртом, а собаки, сбившись у моих ног, ощетинились и зарычали от изумления. Мать, неловко пристроившись на подушке, возлежала на полу, осторожно держа в руке веревку, к другому концу которой был привязан черный и весьма резвый барашек. Вокруг матери, скрестив ноги, сидели на подушках свирепого вида старик в феске и три дамы в чадрах. Перед ними на полу были расставлены лимонад, чай и тарелки с печеньем, бутербродами и шоколадным тортом. Когда я вошел в комнату, старик подался вперед, вытащил из-за пояса огромный, богато инкрустированный кинжал и, отрезав себе здоровый кусок торта, засунул его в рот с выражением полнейшего удовольствия. Все это напоминало сцену из «1001 ночи». Мать страдальчески на меня посмотрела.

– Дорогой, как хорошо, что ты пришел. – В этот момент ей пришлось вступить в борьбу с барашком, который по ошибке скакнул прямо на нее. – Эти люди не говорят по-английски.

Я поинтересовался, кто они.

– Если бы я знала! – в отчаянии сказала мать. – Я готовила чай, когда они появились, и вот уже сидят несколько часов. Я не понимаю ни слова из того, что они говорят. Это они настояли, чтобы мы сидели на полу. Я так думаю, что это друзья Марго. Для друзей Ларри они, кажется, не слишком интеллектуальны.

Я наугад заговорил по-гречески, и старик тут же вскочил на ноги, обрадованный тем, что кто-то его понимает. У него был загнутый орлиный нос, большущие седые усы, похожие на покрытый изморозью кукурузный початок, и черные глаза, словно по щелчку, меняющиеся вместе с его настроением. Он был в белой рубахе с красным поясом, за который был заткнут кинжал, мешковатых шароварах, высоких белых хлопчатобумажных носках и красных чаруки – туфлях с загнутыми носами, украшенными большими помпонами.

– Так вы брат прелестной синьорины? – с восхищением возопил он, и крошки от шоколадного торта задрожали на его усах. – Для меня это такая честь!

Он прижал меня к себе и расцеловал с таким жаром, что собаки залаяли, явно опасаясь за мое здоровье. Барашек при виде четырех горластых собак в панике забегал вокруг матери, накручивая на нее веревку. Когда Роджер издал особенно яростный рык, бедняга с испуганным «мэ» в поисках спасения бросился к французскому окну, а мать, хлопнувшись на спину, перевернула лимонад и шоколадный торт. Тут началось форменное светопреставление.

Роджер, решив, что турок собирается расправиться с матерью и со мной заодно, набросился на его чаруки и вцепился в помпон. Старик попробовал свободной ногой лягнуть пса и в результате распластался. Женщины, скрестив ноги, по-прежнему сидели на подушках, как изваяния, и только визжали из-под своих яшмаков. Мамина собачка Додо, давно решившая, что бедлам в доме особенно вреден для денди-динмонт-терьера с ее родословной, скорбно завывала в углу. Старый турок, на удивление шустрый для своих лет, выхватил кинжал и делал столь же яростные, сколь и бесполезные выпады против Роджера, который хватал зубами то один помпон, то другой, агрессивно рыча и легко уворачиваясь от острого лезвия. Писун и Рвоткин старались поймать барашка, а мать, предпринимавшая тщетные попытки распутать веревку, выкрикивала отрывочные инструкции в мой адрес.

– Барашек! Джерри, лови барашка. Они его убьют! – голосила она, вся облитая лимонадом и усыпанная крошками от шоколадного торта.

– Дьявольский выродок! Собачье отродье! Мои туфли! Оставь в покое мои туфли! Я тебя убью… задушу! – пыхтел турок, продолжая размахивать перед носом Роджера кинжалом.

– Айи! Айи! Айи! Его туфли! Его туфли! – хором визжали женщины, неподвижно восседая на подушках.

Не без труда избежав колотой раны, я оттащил Роджера от вожделенных помпонов и увел его вместе с Писуном и Рвоткиным на веранду. Затем я открыл раздвижные стеклянные двери и запер барашка в столовой в качестве временной меры, пока я буду врачевать душевные раны старого турка. Мать с нервной улыбкой бодро кивала на все, что я говорил, не понимая при этом ни слова, и все пыталась хоть немного отчиститься, но у нее это плохо получалось, поскольку шоколадный торт в этот раз удался ей на славу и по размерам, и по вязкости, крем из него так и сочился, а она, валясь на спину, въехала локтем в самую середину торта. В конце концов мне удалось успокоить старика. Пока мать переодевалась наверху, я наливал бренди турку и его трем женам. При этом я не скупился, и к тому моменту, когда мать вернулась, по крайней мере из-под одной чадры раздавалось слабое икание, а нос у турка сделался пунцовым.

– Ваша сестра… не знаю, как сказать… само волшебство… она послана небом. Первый раз вижу такую девушку, – говорил турок, с готовностью протягивая свой бокал. – У меня, как видите, три жены, но ваша сестра что-то особенное.

– Что он сказал? – спросила меня мать, с тревогой поглядывая на кинжал. Я ей перевел.

– Отвратительный старик, – прореагировала она. – Марго следовало быть благоразумнее.

Турок осушил бокал и снова протянул, компанейски нам улыбаясь.

– Простоватая у вас служанка, – сказал он, показав пальцем на мать. – Совсем не говорит по-гречески.

– Что он сказал? – спросила мать.

Я добросовестно перевел.

– Наглец! – возмутилась мать. – Ну, я Марго покажу. Объясни ему, кто я.

Я объяснил, и реакция турка превзошла все ожидания. Он с воплем вскочил, схватил ее за руки и стал покрывать поцелуями. А затем, продолжая их удерживать, как в тисках, и заглядывая ей в глаза, пропел так, что задрожали усы:

– Вы мать моего Цветущего Миндаля!

– Что он сказал? – спросила она дрожащим голосом.

Но прежде чем я успел перевести, турок что-то гаркнул своим женам, и те, впервые оживившись, повскакали со своих подушек, подбежали к матери и, откинув чадру, принялись с необыкновенным подобострастием целовать ей руки.

– Зачем они это делают? – задохнулась мать. – Джерри, скажи им, чтобы они прекратили.

Вернув жен на подушки, турок снова повернулся к матери. Он приобнял ее за плечи мощной ручищей, так что она даже пискнула, а другую выбросил вперед ораторским жестом.

– Мог ли я мечтать, – загремел он, не отводя от нее глаз, – что мне выпадет честь увидеть мать моего Цветущего Миндаля?

– Что он сказал? – взволнованно спросила мать, зажатая в медвежьих объятьях, как в ловушке.

Я снова перевел.

– Цветущий миндаль? Это он о чем? Какой-то сумасшедший, – сказала она.

Я пояснил, что турок, судя по всему, без памяти влюблен в Марго и это он так ее называет. Мои слова подтвердили худшие опасения матери по поводу намерений турка.

– Цветущий миндаль, вот как! – с негодованием воскликнула она. – Я ей устрою цветущий миндаль, пусть только вернется!

И в эту самую минуту в дверях появилась Марго собственной персоной, свежая и похорошевшая, в весьма открытом купальном костюме.

– Ооооооо! – закричала она в восторге. – Мустафа! И Лена, и Мария, и Телина! Какое счастье!

Турок бросился к ней и принялся подобострастно покрывать ее руки поцелуями, а три жены окружили их и что-то нежно мурлыкали.

– Мама, это Мустафа, – с сияющим лицом объявила Марго.

– Мы уже познакомились, – мрачно сказала мать. – Он испортил мое новое платье… точнее, не он, а его барашек. Пойди оденься.

– Барашек? – озадаченно переспросила Марго. – Какой еще барашек?

– Которого он привел для своего цветущего миндаля, как он тебя называет, – с вызовом бросила ей мать.

– Это всего лишь прозвище, – сказала Марго, покраснев. – Он не имеет в виду ничего дурного.

– Знаю я этих извращенных старикашек, – зловеще произнесла мать. – Тебе бы не мешало быть дальновиднее.

Турок слушал их разговор, переводя ясный взор с одной на другую и лучезарно улыбаясь. Поняв, что, если между матерью и Марго начнется настоящая перепалка, мои способности как переводчика могут оказаться ограниченными, я открыл раздвижные двери и впустил в комнату барашка. Он вошел дерзкой танцующей походкой, черный и кудрявый, как грозовая туча.

– Как ты смеешь оскорблять моих друзей! – выкрикнула Марго. – Он не извращенный старец, а один из самых чистых мужчин из всех, кого я знаю.

– Мне нет дела до того, чистый он или не чистый, – сказала мать, теряя терпение. – Он не останется в нашем доме вместе со своими… женщинами. Я не собираюсь готовить для гарема.

– Разговор матери и дочери – такое наслаждение, – доверительно сказал мне турок. – Как будто слушаешь перезвон колокольчиков в отаре овец.

– Ты ужасная, ужасная! – сорвалась Марго. – Из-за тебя у меня нет друзей. Ты узко мыслишь, провинциально!

– По-твоему, возражать против троеженства – это провинциально? – вознегодовала мать.

– Это мне напоминает пение наших соловьев. – У турка увлажнились глаза.

– Он турок, что ты от него хочешь? – взвизгнула Марго. – У него должно быть три жены.

– Любой мужчина может избежать троеженства, если только захочет, – стояла на своем мать.

– Видимо, Цветущий Миндаль рассказывает вашей матери о счастливом времени, проведенном в нашей долине, правда? – продолжал турок доверительный разговор со мной.

– Ты всегда меня подавляла, – сказала Марго. – Что бы я ни сделала, все не так.

– Беда в том, что я тебе даю слишком много свободы. Я отпускаю тебя на несколько дней, и вот ты возвращаешься с этим… с этим… старым распутником и его танцовщицами, – возразила мать.

– Вот. Что я сказала? Ты меня подавляешь, – торжествующе воскликнула Марго. – Теперь ты решила, что у меня виды на турка.

– Я бы мечтал привезти их в нашу деревню, – сказал турок, глядя на мою мать и сестру влюбленным взглядом. – Мы прекрасно проводили бы время… танцы, песни, вино…

Барашек обиделся, что никто не обращает на него внимания. Он уже и поскакал, и пометил пол в гостиной, и продемонстрировал пару классных пируэтов – никакой реакции. Тогда он пригнул голову и бросился на мать. Наскок получился выше всяческих похвал. Об этом я могу судить со знанием дела, так как во время своих экспедиций в окрестные оливковые рощи я нередко встречал горячих и необузданных молодых баранов и сражался с ними, к нашему обоюдному удовольствию, как матадор, используя рубашку в качестве плаща. Осуждая результат, я вынужден признать, что атака была хорошо продумана и блестяще проведена: кучерявый барашек врезался своей костлявой головой точнехонько матери под коленки, отчего она улетела на продавленный, набитый конским волосом диван, словно в нее попал артиллерийский снаряд, и там ловила ртом воздух. Действия подаренного им барашка привели турка в ужас, и он поспешил прикрыть мать собой, выставив вперед руки, дабы защитить ее от повторной атаки, похоже неминуемой, так как барашек, довольный собой, отбежал на некоторое расстояние и боевито пританцовывал наподобие боксера, разминающегося в углу ринга.

– Мама, мама, с тобой все в порядке? – переполошилась Марго.

Мать была не в состоянии что-либо ответить.

– О! Он такой же отчаянный, как я, Цветущий Миндаль, – вскричал турок. – Давай, смельчак, вперед!

Барашек ответил на приглашение так внезапно и с такой скоростью, что застиг турка врасплох. Черная масса метнулась через всю комнату, стуча копытами по вытертым половицам с пулеметной дробью, раздался удар по лодыжкам, и турок грохнулся на диван рядом с матерью, где и лежал, издавая громкие крики от ярости и боли. В свое время я получал такие подсечки, так что его ощущения были мне хорошо знакомы.

Жены турка остолбенели от ужаса при виде своего поверженного господина и только голосили, как три муэдзина на минарете во время захода солнца. И вот эту прелюбопытную картину застали появившиеся в дверях Ларри и Лесли. Они остановились на пороге, не веря своим глазам: я, гоняющийся по всей комнате за распоясавшимся барашком; Марго, успокаивающая трех причитающих женщин в чадрах; и мать, кувыркающаяся на диване со старым турком.

– Мать, тебе не кажется, что ты уже старовата для подобных развлечений? – сказал Ларри.

– Ух ты, какой шикарный кинжал, – воскликнул Лесли, с интересом разглядывая извивающегося турка.

– Ларри, не говори глупости, – возмутилась мать, массируя ноги под коленками. – Это все Марго и ее турок.

– Как утверждает Спиро, туркам доверять нельзя, – заявил Лесли, не отрывая взгляда от кинжала.

– И все же что это ты кувыркаешься с турком среди дня? – решил уточнить Ларри. – Изображаешь из себя леди Эстер Стэнхоуп?[3]

– Послушай, Ларри, с меня и так довольно. Не выводи меня из себя. Сделай одолжение, скажи этому человеку, чтобы он как можно скорее покинул наш дом.

– Как ты смеешь, как ты смеешь! Это мой турок, – слезно возопила Марго. – Ты не вправе так с ним обращаться.

– Я иду наверх смазать синяки экстрактом гамамелиса, – сказала мать, направляясь к выходу. – И, когда я спущусь, этого человека не должно быть в моем доме.

К ее возвращению Ларри и Лесли успели подружиться с турком, и, к досаде матери, он и его три жены просидели у нас еще несколько часов, поглощая в огромных количествах сладкий чай и бисквиты, но в конце концов удалось усадить их в экипаж и отправить обратно в город.

– Слава богу, все это закончилось. – Мать, прихрамывая, заковыляла в столовую, чтобы накрыть ужин. – Хорошо уже то, что они у нас не поселились. Марго, в самом деле, ты должна понимать, кого приглашаешь.

– Мне надоело, как ты критикуешь моих друзей, – огрызнулась та. – Самый обычный безобидный турок.

– Из него получился бы очаровательный зять, ты не находишь? – сказал Ларри. – Марго назвала бы будущего сына Али-Баба, а дочь Сезам.

– Дорогой, не надо так шутить, – попросила мать.

– Я не шучу. Старик мне сказал, что его жены уже не первой молодости и он бы с удовольствием взял Марго в качестве четвертой.

– Ларри! Это неправда! Какой все-таки мерзавец. Его счастье, что он не обратился с этим ко мне. Уж я бы сказала ему пару ласковых. А ты что ему ответил?

– Я ему сказал, какое мы даем за Марго приданое, и, кажется, это его сильно расхолодило.

– Приданое? Ты о чем? – озадаченно спросила мать.

– Одиннадцать щенков-молокососов.

2. Призраки и пауки

Берегись злого духа.

У. Шекспир. Король Лир. Акт III, сц. 4 (перевод Б. Пастернака)

На протяжении всего года четверг, по моему мнению, был главным днем недели, поскольку именно тогда нас посещал Теодор. Иногда мы семьей уезжали на весь день на пикник в южной части острова или на далекий пляж, но обычно мы с Тео вдвоем отправлялись на прогулки, как он предпочитал их называть. Обвешанные снаряжением в виде сумок, сачков, бутылочек и пробирок, мы в сопровождении собак обследовали остров, одержимые таким же духом приключений, как путешественники эпохи королевы Виктории, забиравшиеся в африканскую глухомань.

Но немногие из викторианских путешественников могли похвастаться таким преимуществом, как Теодор в качестве компаньона: подручная энциклопедия, лучше не придумаешь. Для меня он был всезнающим божеством, только приятнее, ведь его можно потрогать. Не меньше, чем эрудиция Тео, всех поражала его скромность. Я вспоминаю, как мы все сидели на веранде среди остатков щедрого материнского чаепития, слушали утомленных цикад, воспевающих наступление вечера, и забрасывали Теодора вопросами. На нем был безукоризненный твидовый костюм, светлые волосы и бородка тщательно ухожены, и стоило кому-то затронуть новую тему, как в глазах Теодора вспыхивал живой интерес.

– Теодор, – обращался к нему Ларри, – в монастыре Палеокастрицы есть икона, написанная, как говорят, Панайотисом Доксарасом. Вы в это верите?

– Боюсь, что я не слишком сведущ в этом вопросе, – осторожно начинал Теодор. – Но я склонен предположить, что ее автор скорее Цадзанис… э-э… который написал эту прелюбопытную вещицу в монастыре Платитера… ну, вы знаете, у дороги, что ведет из столицы на север. Разумеется, он…

После чего следовала развернутая, но довольно сжатая, всего на полчаса, лекция по истории иконописи на Ионийских островах начиная с 1242 года, а в конце говорилось: «Но если вас интересует мнение эксперта, есть доктор Парамифиотис, который предоставит вам гораздо больше сведений, чем я».

Неудивительно, что он был для нас оракулом. Слова «Тео сказал» ставили печать подлинности на сведениях, от кого бы те ни исходили; это был оселок для получения материнского согласия, о чем бы ни шла речь – о предпочтительности фруктовой диеты или о безопасности содержания скорпионов в моей спальне. Теодора хватало на всех. С матерью он мог обсуждать растения, в особенности пряные травы, и рецептуры, а еще он подкидывал ей детективные романы из своей богатой библиотеки. С Марго он говорил о диетах, физических упражнениях и различных чудодейственных мазях от прыщиков и угрей. Он легко подхватывал любую тему, рождающуюся в живом, как ртуть, мозгу Ларри – от Фрейда до веры крестьян в вампиров. А Лесли он просвещал в отношении истории огнестрельного оружия в Греции или зимних повадок зайца. Если же говорить обо мне с моим невежественным, но пытливым умом, то для меня Теодор был неиссякаемым источником знаний, о каком бы предмете ни шла речь, и я с жадностью припадал к этому источнику.

По четвергам Теодор обычно приезжал около десяти, удобно сидя в конном экипаже на заднем сиденье, на голове серебристая фетровая шляпа, на коленях дорожная сумка, рядом трость с марлевой сеточкой на конце. Я, будучи на ногах с шести утра, высматривал его из окна среди олив, и в конце концов меня охватывало отчаяние: вероятно, он забыл, какой сегодня день, или упал и сломал ногу, или случилась еще какая-то беда. Не могу описать, какое меня охватывало облегчение при виде его, серьезного, здорового и умиротворенного, в приближающемся экипаже. Солнце, до этой минуты пребывавшее в затмении, начинало снова сиять. Церемонно пожав мне руку, Теодор расплачивался с кучером и напоминал ему о том, что вечером он должен вернуться к назначенному часу. Затем, вскинув сумку на плечо, задумчиво глядя в землю и раскачиваясь в своих до блеска начищенных туфлях, он говорил:

– Я полагаю… м-м… что мы можем обследовать пруды возле… э-э… Контокали. Если, конечно, вы не желаете отправиться… э-э… в другое место.

Я благостно отвечал, что пруды возле Контокали меня вполне устраивают.

– Прекрасно. Одна из причин, почему меня туда… м-м… потянуло… дело в том, что по дороге нас ждет великолепная канава, в которой я… э-э… обнаружил несколько презанимательных образцов.

Под оживленный разговор мы направляли наши стопы в сторону оливковой рощи, а из тени мандаринового дерева, помахивая хвостами, выползали собаки, готовые последовать за нами. И тут нас нагоняла задыхающаяся Лугареция, дабы всучить сумку с ланчем, о котором мы напрочь забыли.

Мы шли среди олив под разговоры и иногда останавливались, чтобы изучить цветок или дерево, птичку или гусеницу, – нам все шло впрок, и Теодору обо всем было что сказать.

– Даже не знаю, как вы можете сохранить грибы для своей коллекции. Они в любом случае… э-э… усохнут. Лучше всего их зарисовать или, я не знаю, сфотографировать. Зато вы можете коллекционировать споры, они очень красивые. Что? Ну, вы срезаете шляпку… э-э… хорошего гриба или мухомора и кладете на белую карточку. Конечно, гриб должен созреть, иначе он не выделит спор. Через некоторое время вы аккуратно снимете шляпку… чтобы не смазать выпавшие споры… и увидите на карточке такой красивый… м-м… узор.

Собаки убегали вперед, так что мелькали одни пятки, обнюхивали темные ямки, покрывавшие, как соты, корни древних олив, устраивали шумное и бесполезное преследование ласточек, стелившихся над самой землей в лабиринте среди деревьев. Наконец мы выходили на открытое пространство, где оливковая роща уступала место виноградникам или полям с фруктовыми деревьями либо кукурузой.

– Ага! – изрекал Теодор, остановившись перед наполненной водой и заросшей водорослями канавой и вглядываясь в нее загоревшимися глазами, с ощетинившейся от воодушевления бородкой. – Это уже любопытно. Видите? Рядом с концом моей трости.

Я напрягал зрение, но ничего не видел. Теодор аккуратно зачерпывал привязанным к концу трости маленьким сачком, как будто вытаскивал муху из супа, и поднимал его повыше.

– Теперь видите? Это яйцевый кокон Hydrophilus piceus… иными словами, водолюба большого. Кокон этот соткала, как вы понимаете… м-м… самка. Он может содержать до пятидесяти яиц. Любопытный момент… секундочку, я возьму пинцет… Вот… смотрите… эта трубочка или, лучше сказать, мачта… заполнена воздухом, так что вся конструкция похожа на устойчивый кораблик. На то и мачта… Если вы поместите это в аквариум, из яиц вылупятся жучки, хотя должен вас предупредить, что личинки очень… э-э… прожорливые и опасны для других обитателей аквариума. Ну-ка попробуем поймать взрослую особь.

Терпеливо, как какая-нибудь болотная птица, Теодор прохаживался туда-сюда вдоль канавы, то и дело опуская в воду свой сачок.

– Ага! Есть! – наконец воскликнул он и осторожно скинул в мои жадно протянутые ладони большого черного жука, негодующе сучащего лапками.

Я не скрывал своего восхищения сильными ребристыми подкрыльями, щетинистыми ножками и тельцем с оливковым отливом.

– Он довольно медленно плавает в сравнении с… э-э… водяными жуками и делает это весьма своеобразно. М-м… вместо того чтобы использовать обе ноги сразу, как водяные жуки, он действует ими попеременно. Получаются такие… э-э… дерганые движения.

Была ли польза от собак во время наших вылазок? Когда как. Порой они нас только отвлекали, врываясь в крестьянские дворы и атакуя кур, а на выяснения отношений с хозяином уходило по крайней мере полчаса. А временами от них даже была польза: например, они обступали змею и не давали ей ускользнуть, заливаясь громким лаем и приглашая нас для научного осмотра. В любом случае мне было спокойнее, когда меня сопровождали Роджер, похожий на приземистого заросшего черного барашка, Писун в его элегантной шелковой черно-рыжей «попонке» и Рвоткин, представлявший собой нечто среднее между ливерной колбасой и бультерьером в белых пятнышках. Иногда им надоедало нас дожидаться, но, как правило, они терпеливо отлеживались в теньке, высунув подрагивающие розовые языки, или сидели вальяжно, отвечая на наши взгляды дружеским помахиванием хвоста.

Роджер первым свел меня с красивейшим пауком, носящим изящное имя Eresus niger [4]. Мы прошли значительное расстояние и в полдень, когда солнце совсем раскалилось, решили остановиться и устроить в тени маленький пикник. Присев на опушке оливковой рощи, мы взялись за бутерброды и имбирный лимонад. Обычно, когда мы с Теодором трапезничали, собаки рассаживались вокруг, тяжело дышали и умоляюще глядели нам в глаза, изначально полагая, что наша еда будет получше, чем у них, а посему, разделавшись со своей пищей, они ждали щедрых даров от нас, пользуясь всеми уловками азиатских нищих. В данном случае Писун и Рвоткин закатывали глаза, задыхались и всячески давали нам понять, что они на пороге голодной смерти. Как ни странно, Роджер в этом не участвовал. Он сидел на солнышке перед зарослями ежевики и что-то пристально разглядывал. Я подошел посмотреть, чем же это он так увлечен, что даже проигнорировал корочки хлеба. Поначалу я ничего не увидел, и вдруг мне открылось нечто столь совершенное, что я не поверил собственным глазам. Крошечный паучок величиной с горошину показался мне ожившим рубином или ползущей капелькой крови. С криком радостного воодушевления я кинулся к дорожной сумке и достал оттуда таблетницу со стеклянной крышкой – как раз для такого великолепного создания. Однако поймать его оказалось не так-то просто, для такой крохи он совершал головокружительные прыжки, и мне пришлось долго гоняться за ним вокруг ежевичного куста, пока я все-таки не усадил его в таблетницу и не понес торжествующе показывать свое сокровище Теодору.

– Ага! – Он отхлебнул лимонада, прежде чем достать увеличительное стекло, чтобы получше рассмотреть моего пленника. – Это Eresus niger… м-м… да… естественно, самец… какой красавец… самка сплошь черная, а вот самец ярко окрашенный.

При ближайшем рассмотрении через увеличительное стекло паучок оказался еще прекраснее, чем я думал. Его передняя четвертина или грудная клетка бархатно-черная, с алыми пятнышками по краям. Вокруг недлинных и довольно толстых лапок белые ленточки, до смешного похожие на полосатые брючки. Но больше всего приковывало к себе внимание брюшко: ярко-красное, с тремя черными пятнышками, обрамленными белыми волосками. Редкостный экземпляр. Надо непременно подыскать ему пару и попробовать вывести потомство. Я тщательно обследовал куст ежевики и прилегающие места, но все безрезультатно. Тут Теодор мне объяснил, что самка роет себе норку длиной около трех дюймов и выстилает ее грубоватой сетью из паутины.

– От норок других пауков она отличается тем, – пояснил Теодор, – что в одном месте сеть выступает как козырек или своего рода крыша над входом в тоннель. А кроме того, снаружи козырек украшают остатки употреблявшейся самкой пищи: ножки кузнечика, подкрылья жуков.

Вооруженный этими знаниями, на следующий день я отправился на то же место, чтобы еще раз прочесать все вокруг ежевичного куста. Полдня ушли впустую. Раздосадованный, я поплелся домой к чаепитию, выбрав короткий путь через небольшие холмы, покрытые буйным средиземноморским вереском, который почему-то особенно разрастался на этой песчаной обезвоженной почве. Эту дикую сухую местность облюбовали муравьиные львы, перламутровки и другие солнцелюбивые бабочки, а также ящерицы и змеи. По дороге я вдруг наткнулся на старый череп овцы. В одной из пустых глазниц самка богомола отложила забавную россыпь яиц из тех, что мне всегда напоминали этакий пудинг овальной формы или многослойный бисквитный торт. Присев на корточки, я раздумывал, не прихватить ли эту россыпь для коллекции, когда взгляд мой упал на паучью нору – точь-в-точь такую, как ее описывал Теодор.

Я вытащил ножик и с особыми предосторожностями вырезал большой пласт земли. Когда же я его отвалил, под ним обнаружилась не только самка, но и ее нора. Празднуя свой успех, я спрятал самку в дорожную сумку и заспешил на виллу. Самец уже сидел в маленьком аквариуме, но самка, подумал я, заслуживает лучшей участи. Из большого аквариума я бесцеремонно изгнал двух лягушек и малышку-черепашку, почистил его, украсил вереском и мхом, а затем аккуратно положил внутрь пласт земли вместе с самкой и ее норкой и оставил ее приходить в себя после столь внезапной перемены в жизни.

Спустя три дня я ей представил самца. Поначалу все было на редкость неинтересно, ничего романтичного, он просто бегал, как оживший горячий уголек, и ловил разных насекомых, которых я щедро предоставил. Но однажды рано утром я заглянул в аквариум и понял, что паук наконец обнаружил жилище самки. Он ходил вокруг, забавно, дергаными движениями переставляя свои полосатые лапки, и все его тельце дрожало, судя по всему, от страсти. Пошагав так минуту-другую в сильном возбуждении, он приблизился к норе и через мгновение нырнул под крышу. Хотя дальнейшее, увы, было вне поля моего зрения, я сделал заключение, что он там спаривается с самкой. Проведя в норе около часа, он вышел оттуда с беспечным видом и продолжил как ни в чем не бывало гоняться за кузнечиками и падальными мухами, которыми я его обеспечил. На всякий случай, решив перестраховаться, я отсадил его в другой аквариум, поскольку самки некоторых пауков известны своими каннибалистскими наклонностями и не прочь употребить супруга в качестве легкой закуски.

Дальнейшее развитие драмы я видел не во всех подробностях, но кусками. Отложив яйца, самка тщательно завернула их в паутину. Этот шарик она схоронила в глубине тоннеля, но каждый день вытаскивала оттуда и вешала под крышей. То ли поближе к солнечным лучам, то ли ради свежего воздуха, затрудняюсь сказать. А еще она маскировала шарик ошметками от съеденных жуков и кузнечиков.

Шли дни, и помимо крыши над тоннелем она еще соорудила над землей шелковистый навес. Я долго изучал сей архитектурный шедевр, но в конце концов потерял терпение, поскольку невозможно было разглядеть, что происходит в самой норе. Пришлось взять скальпель и длинную штопальную иглу и осторожно вскрыть этот свод. Изумленный, я увидел множество клеточек, а в них новорожденных паучков, в центре же лежал труп матери. Одновременно мрачная и трогательная картина: детки, сидящие вокруг усопшей, своего рода бдение у гроба. Когда новорожденные встали на ноги, мне пришлось выпустить их на волю. Обеспечить едой почти восемьдесят паучков – даже для меня, при всем моем энтузиазме, задачка была неподъемной.

Среди множества друзей, которых Ларри посчитал нужным ввести в наш дом, оказалась необычная пара художников – Лумис Бин и Гарри Банни. Оба американцы, они относились друг к другу с большой нежностью, то есть настолько нежно, что уже на следующий день мы называли их между собой не иначе как Киска Луми и Душка Гарри. Молодые, привлекательные, с плавными движениями, как будто без костей, что характерно для «цветных», в отличие от европейцев. Пожалуй, перебирали с золотыми браслетами, а также с духами и лаком для волос, но симпатяги и, в отличие от других художников, останавливавшихся у нас, трудоголики. Как многие американцы, они отличались очаровательной наивностью и прямолинейностью, что делало их идеальной мишенью для розыгрышей. Особенно в этом преуспел Лесли. Я тоже принимал в них участие и потом докладывал о результатах Теодору, получавшему от всего этого такое же невинное удовольствие, как и мы с Лесли. Каждый четверг я рассказывал о развитии сюжета, и порой у меня складывалось ощущение, что Теодор ждал этих шуток с большим интересом, чем новостей из моего зверинца.

Лесли был гением розыгрышей, и детская доверчивость нашей парочки вдохновляла его на новые высоты. Вскоре после их появления он подбил их на то, чтобы поздравить Спиро с благополучным получением турецкого гражданства. Как и большинство греков, считавший турок злом пострашнее самого Сатаны и посвятивший несколько лет борьбе с ними, Спиро превратился в извергающийся вулкан. К счастью, мать оказалась рядом и вовремя встряла между побледневшими, озадаченными и протестующими Луми и Гарри, с одной стороны, и бочковидным, накачанным торсом, с другой. Она напоминала миниатюрную викторианскую миссионерку, которая пытается остановить наседающего носорога.

– Божья Мать! Миссис Даррелл! – рычал Спиро. – Я сейчас им показать.

– Нет-нет, Спиро. Мы сейчас во всем разберемся.

– Они меня назвать чертов турка! Я грек, а не чертов турка!

– Ну разумеется, – успокаивала его мать. – Я уверена, что это какая-то ошибка.

– Ошибки! – взревел Спиро, от ярости переходя на множественное число. – Ошибки! Я не позволить делать из меня турка. Эти, черт бы их, гомики, вы уж меня простить, миссис Даррелл.

Мать долго его успокаивала, а потом допытывалась от перепуганных Киски и Душки, чтó же такого они ему сказали. В результате у нее разболелась голова, и она сильно злилась на Лесли.

Через какое-то время ей пришлось выселить их из гостевой спальни из-за косметического ремонта. Она их поместила в одну из больших и мрачных чердачных комнат, что дало Лесли повод рассказать им историю звонаря из Контокали, который умер на чердаке. Этот сущий дьявол году в 1604-м или около того был официальным палачом на Корфу. Сперва он истязал своих жертв, а потом звонил в колокольчик, прежде чем отрубить голову. Кончилось тем, что он жителям порядочно надоел и однажды ночью они ворвались в его дом и обезглавили его самого. В дальнейшем, в качестве прелюдии к появлению безголового призрака с кровавым обрубком шеи, на улицах раздавался безумный трезвон колокольчика.

Сумев убедить доверчивую пару в правдивости этой истории, чему поспособствовал Теодор, Лесли одолжил у приятеля-часовщика пятьдесят два будильника, приподнял на чердаке две половицы и спрятал под ними часовые механизмы, предварительно заведя на три часа ночи.

Эффект одновременно зазвеневших пятидесяти двух будильников оказался весьма впечатляющим. Луми и Гарри с воплями ужаса мгновенно покинули чердак, а в спешке кто-то кого-то еще зацепил, и они вдвоем, обнявшись, загремели с лестницы. Жуткий грохот перебудил весь дом, и не сразу удалось убедить парочку в том, что это был розыгрыш, и пришлось их успокаивать с помощью бренди. У матери, не говоря уже о гостях, утром снова разболелась голова, а с Лесли после этого она еще долго не разговаривала.

О невидимых фламинго мне случайно стало известно в один прекрасный день, когда мы все пили чай на веранде. Теодор поинтересовался у американской пары, как подвигается их работа.

– Дорогой Тео, – начал Гарри Душка, – у нас все складывается божественно, просто божественно, не правда ли, киска?

– О да, – заговорил Киска Луми. – О да. Здесь фантастический свет, просто фантастический. Как будто солнце приблизилось к земле.

– Вот-вот, – согласился с ним Душка Гарри. – Луми очень точно сказал. Солнце спустилось вниз, чтобы посветить нам, грешным.

– Я тебе как раз утром об этом сказал, да, киска?

– Да, Луми. Мы стояли возле сарайчика, и ты мне говоришь…

– Выпейте еще чаю, – перебила их мать, уже зная, что эти двое смертных, если их не остановить, будут говорить бесконечно о нерушимости их союза.

Беседа ушла в эмпиреи искусства, и я слушал вполуха, когда вдруг мое внимание привлекли слова Киски Луми:

– Фламинго! О, Гарри Душка! Мои любимые птицы! Где они, Лес, где?

– Там. – Лесли махнул рукой, соединяя разом Корфу, Албанию и большую часть Греции. – Целые стаи.

Я заметил, что Теодор, как и я, задержал дыхание в ожидании, что мать, Марго или Ларри сейчас начнут опровергать эту откровенную ложь.

– Фламинго? – заинтересовалась мать. – Я и не знала, что здесь обитают фламинго.

– Да, – уверенно подтвердил Лесли. – Их здесь сотни.

– Теодор, вы знали, что здесь есть фламинго? – спросила мать.

– Я… э-э… как-то видел их на озере Хакиопулос, – ответил Теодор, не уклоняясь от истины, однако умалчивая о том, что случилось это три года назад и к тому же это был единственный случай, когда фламинго посетили Корфу. У меня в память об этом хранилась горсть розовых перышек.

– Святой Боже! – воскликнул Киска Луми. – Лес, дорогой, а мы могли бы на них взглянуть хоть одним глазком?

– Конечно, – беззаботно ответил он. – Нет ничего проще. Каждый день они летают одним и тем же маршрутом.

На следующее утро Лесли вошел в мою комнату с чем-то напоминающим пастуший рожок, сделанный из коровьего рога. Я спросил Лесли, что это, и он улыбнулся.

– Манок для фламинго, – произнес он с довольным видом.

Сильно заинтригованный, я сказал, что никогда о таком не слышал.

– Я тоже, – признался он. – Вообще-то, в таком коровьем роге хранят порох для дульнозарядных ружей. Но кончик отломился, и теперь в этот рог можно дудеть.

В качестве иллюстрации он поднес к губам заостренный конец и дунул в рожок. Раздался долгий трубный звук, нечто среднее между сигналом горна и малопристойной губной вибрацией с резонирующими обертонами. Я выслушал критически и прямо ему сказал, что это нисколько не похоже на крик фламинго.

– Да, но Киска Луми и Душка Гарри про это, уж поверь мне, ничего не знают, – сказал он. – А теперь мне нужны твои фламинговые перышки.

Я не очень-то хотел расставаться с таким раритетом из коллекции, но Лесли объяснил, зачем ему нужны перышки, и пообещал, что ничего с ними не случится.

В десять утра появились Луми и Гарри, одетые, как им велел Лесли: большая соломенная шляпа и резиновые сапоги, поскольку, объяснил он, нам, возможно, придется топать за фламинго по болотам. Оба возбужденно предвкушали приключение, а когда Лесли продемонстрировал им манок, их энтузиазм вышел за всякие рамки. Они дули в рог с такой силой, что собаки выли и лаяли как безумные, а Ларри в ярости высунулся из окна своей спальни и сказал, что, если мы и дальше будем устраивать тут лисью травлю, он отсюда съедет.

– А ты в твои годы куда смотришь? – бросил он матери, которая вышла на эту вакханалию, и захлопнул окно.

Мы вывели наших отважных охотников в открытое поле и заставили пройти около двух миль, после чего энтузиазма у них немного поубавилось. Потом принудили их влезть на вершину почти неприступного холма, усадили их в заросли ежевики и велели трубить для привлечения фламинго. Полчаса они вовсю старались по очереди, пока не выдохлись. Под конец рог звучал, как стон отчаяния смертельно раненного слона, и уж никак не птицы.

Тут пришел мой черед. Запыхавшийся и возбужденный, я взбежал на вершину холма и сообщил нашим охотникам, что их усилия не пропали даром. Фламинго на зов отреагировали, но, к сожалению, они находятся восточнее, на равнине, в полумиле от холма. Если охотники поспешат, то Лесли их дождется. Я не переставал восхищаться американским упорством. Топая в своих неудобных резиновых сапогах, они помчались к другому холму и по моему указанию периодически останавливались, чтобы, отдуваясь, продудеть в рог. Обливаясь потом, они влезли на холм, где их ждал Лесли. Он им сказал, что пусть они здесь дудят, а он пока спустится вниз и погонит стаю фламинго в их сторону. А чтобы ему идти налегке, он им оставил свое ружье и ягдташ. Через минуту он скрылся из виду.

И тут к представлению подключился Филимон Контакоса, наш любимый полицейский. Вне всякого сомнения, главный толстяк и соня в боевых рядах Корфу, он прослужил в правоохранительных органах тридцать с лишним лет и объяснял свое непродвижение по службе тем, что ни разу никого не арестовал. Он многословно объяснял, что физически на такое не способен, и от одной мысли о грубом обращении с преступником его глаза цвета темной фиалки наполнялись слезами, а в дни праздников, при первом же намеке на ссору между подгулявшими односельчанами, он решительно уходил в сторонку. Вообще, он предпочитал вести тихий образ жизни и пару раз в месяц наносил нам визит, чтобы повосхищаться коллекцией оружия (на которое у Лесли не было официального разрешения), а заодно принести в подарок контрабандный табак для Ларри, цветы для матери и Марго и засахаренный миндаль для меня. В юности, будучи матросом на торговом судне, он неплохо освоил английский язык, что, вкупе с любовью всех корфиотов к розыгрышам, делало его идеальным пособником в осуществлении наших задумок. И он не ударил в грязь лицом.

Филимон вразвалку поднялся на холм, одетый с иголочки, каждым килограммом олицетворяя закон и порядок; словом, образцовый полицейский. Застав наших охотников за бесплодными упражнениями на «манке», он благосклонно поинтересовался, чем это они занимаются. На что Киска Луми и Душка Гарри радостно откликнулись, как два щенка, похвалили Филимона за его ломаный английский и ответили на вопрос. К ужасу американцев, на их глазах добрый подмигивающий толстяк-полицейский превратился в холодное брутальное воплощение официоза.

– Вы не знать, что фламинг нельзя стрелять? – рявкнул он. – Запрещено стрелять фламинг!

– Но, дорогой, мы не собираемся в них стрелять, – дрожащим голосом заговорил Киска Луми. – Мы просто хотим их увидеть.

– Да. Вы все напутали, – умиротворяющим тоном обратился к нему Душка Гарри. – Мы не собираемся в них стрелять. Мы просто хотим их увидеть. Не стрелять, ясно?

– Если вы в них не стрелять, то зачем вы с ружьем? – спросил Филимон.

– Ах, это. – Киска Луми покраснел. – Это ружье нашего друга… э… амиго… сечете?

– Да-да, нашего друга, – подхватил Душка Ларри. – Лес Даррелл. Вы его знаете? Он хорошо известен в здешних кругах.

Филимон взирал на них холодным, неумолимым взглядом.

– Я не знать этого друга, – наконец сказал он. – Пожалуйста, открывать сумку.

– Э, постойте, вы чего, – запротестовал Киска Луми. – Это же не наша сумка, офицер.

– Не наша, не наша, – поддержал его Душка Ларри. – Она принадлежит нашему другу Дарреллу.

– У вас оружие. У вас охотничья сумка. Открывать ее, – приказал Филимон.

– По-моему, вы превышаете свои полномочия, офицер, нет, правда, – сказал Киска Луми, а Душка Ларри с готовностью кивнул. – Но если вам так проще, что ж, загляните, я не возражаю.

Он немного повозился с ремешками, потом открыл сумку и передал ее Филимону. Полицейский заглянул внутрь и, победоносно хмыкнув, извлек ощипанную и обезглавленную куриную тушку, утыканную розовыми перьями. Оба отважных охотника заметно побледнели.

– Подождите… э… секундочку… – начал Киска Луми и осекся под грозным взглядом Филимона.

– Я же сказал, фламинг нельзя стрелять. Вы арестованы.

Он повел их, встревоженных и протестующих, в деревню и несколько часов продержал в полицейском участке, где они чуть не сошли с ума и уже путались в письменных показаниях от отчаяния и сдающих нервов. Ну и мы с Лесли подлили масла в огонь: собрали толпу деревенских друзей, которые угрожающе ревели, как это хорошо умеют греки, и, выкрикивая: «Фламонго!», забрасывали полицейский участок камнями.

В какой-то момент Филимон разрешил задержанным послать записку Ларри. Тот ворвался в участок со словами, что лучше бы Филимон ловил злоумышленников, а не занимался розыгрышами, и сопроводил домой незадачливых охотников за фламинго.

1 Из письма шотландского философа и историка Томаса Карлейля (1795–1881) в газету «Таймс»; письмо было посвящено Балканскому кризису 1875–1876 гг. (Здесь и далее примеч. перев.)
2 Мэри Шарлотта Кармайкл Стоупс (1880–1958) – британская писательница, ученый, основала первую в Великобритании клинику по контролю за рождаемостью.
3 Эстер Стэнхоуп (1776–1839) – британская светская львица, авантюристка, путешественница по Ближнему Востоку.
4 Эрезус черный, или черная толстоголовка (лат.).
Скачать книгу