Мужчины не ее жизни бесплатное чтение

Скачать книгу

История любви,

посвящается Джанет

«…Касательно же этой маленькой дамочки, то лучшее, что я могу ей пожелать, — это немного несчастья».

Уильям Мейкпис Теккерей

Благодарности

В течение тех четырех лет, что я писал этот роман, мне неоднократно приходилось совершать наезды в Амстердам, о которых я вспоминаю с удовольствием. Особую признательность за терпение и щедрость я должен выразить бригадиру Юпу де Гроту из Второго полицейского участка — без советов Юпа эта книга никогда не была бы написана. Я благодарен также за помощь Марго Альварес, ранее участвовавшей в работе «De Rode Draad»[1] — организации, борющейся за права проституток в Амстердаме. И более всего — за время и внимание, которые он отдал этой рукописи, — я хочу поблагодарить Роберта Амерлана, моего нидерландского издателя. Если говорить об амстердамской части моего романа, то я должен выразить этим трем амстердамцам огромную благодарность. Если мне удалось что-то передать правильно, то лишь благодаря этим людям, если же в романе есть какие-то ошибки, то вина за это лежит исключительно на мне.

Что же касается тех частей, действие которых происходит не в Амстердаме, то я полагался на опыт Анны фон Планта из Женевы, Анны Фрейер из Парижа, Рут Гейгер из Цюриха, Харви Лумиса из Сагапонака и Алисон Гордон из Торонто. Я должен также отметить исключительное чутье к деталям, продемонстрированное тремя выдающимися помощниками:

Льюисом Робинсоном, Даной Вагнер и Хло Бланд; я выражаю свою благодарность Льюису, Дане и Хло за безукоризненную точность их работы.

Одна деталь, о которой стоит упомянуть: глава, названная «Красно-синий надувной матрас», была ранее опубликована — в несколько иной форме и на немецком языке — в номере «Suddeutsche Zeitung» от 27 июля 1994 года под названием «Die blaurote Luftmatratze».

Дж. И.

I. Лето 1958

Ничего не прикрывающий колпак

Однажды — ей было тогда четыре года, и она спала на нижней койке своей двухэтажной кроватки — Рут Коул проснулась от страстных постанываний, доносившихся из родительской спальни. Эти звуки для нее были абсолютно внове. Рут только что перенесла грипп с желудочным осложнением и, впервые услышав, как ее мать занимается любовью, решила, что ее рвет.

Дело обстояло не так просто, как может показаться, поскольку у ее родителей были отдельные спальни; тем летом они даже спали в разных домах, хотя Рут второго дома никогда не видела. Ее родители по очереди ночевали в семейном доме с Рут. Поблизости находился и дом, который они арендовали, — там оставались отец или мать Рут, когда не ночевали с ней. То была одна из тех смешных договоренностей, к которым приходят расстающиеся, но еще не разведенные пары, пока они еще тешат себя мыслью, что детей и собственность можно поделить с великодушием и без скандалов.

Проснувшись от незнакомого звука, Рут поначалу даже не могла понять, кого это рвет — то ли ее отца, то ли мать, но потом, несмотря на всю необычность этого звука, она различила в нем те печальные и затаенно истерические нотки, которые нередко слышались в голосе ее матери. А еще Рут вспомнила, что сегодня очередь матери оставаться с ней на ночь.

Родительская ванная отделяла комнату Рут от родительской спальни. Шлепая босиком по ванной, четырехлетняя девочка прихватила с собой полотенце (когда у нее был желудочный грипп, отец подкладывал полотенце, если ее рвало). «Бедная мамочка!» — думала Рут, неся ей полотенце.

В смутном лунном свете и еще более смутном и неровном свете ночника, установленном отцом Рут в ванной, Рут увидела бледные лица своих мертвых братьев на фотографиях, висевших здесь на стене. Фотографии мертвых братьев висели в доме повсюду, на всех стенах. Хотя двое юношей погибли еще до рождения Рут (даже до ее зачатия), Рут казалось, что она знает их гораздо лучше, чем знает свою мать или отца.

Высокий, темноволосый, с квадратным лицом был Томас; даже в четыре года — в нынешнем возрасте Рут — у Томаса была красота лидера, в нем было этакое сочетание самообладания и криминальных наклонностей: не случайно в юном возрасте он держался с уверенностью человека куда более зрелого. (Именно Томас сидел за рулем той несчастной машины.)

Того, что помладше, с незащищенным выражением, звали Тимоти; хотя он был уже подростком, но сохранял лицо младенца и, казалось, вечно был чем-то испуган. На многих фотографиях у Тимоти был такой вид, будто он никак не может решиться на что-то, будто он постоянно устраняется от выполнения какого-то невероятно трудного трюка, освоенного Томасом без всяких проблем. (В конечном счете выяснилось, что это Томас не сумел в достаточной мере освоить такой важной вещи, как умение водить машину.)

Войдя в родительскую спальню, Рут Коул увидела обнаженного молодого человека, пристроившегося сзади к ее матери. Он сжимал руками груди стоявшей на четвереньках по-собачьи матери и охаживал ее, но закричала Рут не потому, что испугалась насилия, и не потому, что сексуальный акт вызвал у нее отвращение. Четырехлетняя девочка не знала, что видит сексуальный акт, к тому же то, что делали молодой человек и ее мать, не показалось Рут чем-то совсем уж отвратительным. Напротив, Рут даже испытала облегчение, увидев, что ее мать не рвет.

И не нагота молодого человека исторгла из нее крик — она видела голыми отца и мать; Коулы не прятали наготы. Крик у Рут вызвал сам молодой человек, потому что она была уверена: это один из ее мертвых братьев. Он был так похож на Томаса — того, уверенного в себе, что Рут Коул решила, будто видит призрак.

Четырехлетний ребенок может испускать довольно пронзительный звук. Рут поразилась той скорости, с какой оставил свою позицию молодой любовник — он и в самом деле отделился от ее матери и кровати с таким ужасом и проворством, что казалось, его подхватил смерч или в него попало пушечное ядро. Он налетел на ночной столик и, пытаясь скрыть свою наготу, сорвал колпак со сломанного ночника. В таком виде он показался Рут призраком не таким грозным, как поначалу, к тому же Рут, рассмотрев его получше, узнала в нем парня, который занимал самую дальнюю гостевую комнату, парня, который водил автомобиль ее отца, — мать говорила, что он «работает на папочку». Один или два раза парень отвозил Рут и ее няньку на пляж.

В то лето у Рут сменились три няньки, и все они говорили, что парнишка этот ужасно бледен, но мать сказала Рут, что некоторые люди просто не выносят солнца. Девочка до этого, конечно же, никогда не видела парня голым, но все равно теперь она поняла, что это Эдди и что никакой он не призрак. И тем не менее четырехлетняя девочка снова закричала.

Вид у ее матери, все еще стоявшей в собачьей позе на кровати, был спокойный, как обычно, — она лишь смотрела на дочь с выражением неодобрения, пронизанного отчаянием. Прежде чем Рут закричала в третий раз, мать сказала ей: «Не кричи, детка. Это всего лишь мы с Эдди. Возвращайся в кроватку».

Рут Коул сделала, что ей было сказано, снова прошла мимо этих фотографий, у которых вид теперь был более призрачный, чем у грешного призрака, любовника ее матери. Эдди, пытаясь спрятаться за колпаком ночника, не отдавал себе отчета в том, что сквозь этот самый колпак, открытый с обеих сторон, Рут прекрасно видит его опадающий пенис.

Четыре года — слишком юный возраст, чтобы Рут могла запомнить Эдди или его пенис в каких-либо подробностях, но Эдди запомнил ее. Тридцать шесть лет спустя, когда ему будет пятьдесят два, а Рут — сорок, этот злосчастный молодой человек влюбится в Рут Коул, но даже и тогда он не пожалеет, что спал с ее матерью. Но, к сожалению, то уже будет проблема самого Эдди. А эта история — про Рут.

То, что Рут Коул стала писательницей, никак не было связано с ожиданиями ее родителей, которые хотели третьего сына; скорее уж источником писательского воображения Рут стало то, что она выросла в доме, где присутствие ее братьев на фотографиях ощущалось гораздо отчетливей, чем присутствие матери или отца, и то, что, когда мать бросила и ее, и ее отца (забрав с собой почти все фотографии своих погибших сыновей), Рут нередко спрашивала себя, почему ее отец не вытащил из стен все эти гвоздики, оставшиеся от снятых фотографий. Отчасти из-за этих гвоздиков она и стала писательницей — в течение многих лет, после того как мать бросила ее, она пыталась вспомнить, на каком гвоздике висела какая фотография. А когда ей не удавалось точно восстановить в памяти эти фотографии, Рут принималась выдумывать все остановленные мгновения их коротких жизней, закончившихся до ее появления на свет. Томас и Тимоти погибли еще до ее рождения, и это тоже отчасти повлияло на то, что она стала писательницей. Сколько она себя помнила — она всегда была вынуждена воображать их.

Это была одна из тех автомобильных катастроф, в которых гибнут подростки или юноши и после которых выясняется, что оба погибших были «хорошими ребятами» и ни один из них не пил перед поездкой. Но хуже всего было то (к нескончаемым душевным терзаниям супругов Коул), что Томас и Тимоти оказались в этой машине и именно в это время из-за совершенно необязательной и глупой ссоры своих матери и отца. Несчастным родителям всю последующую жизнь являлись трагические последствия их пустяшного спора.

Впоследствии Рут сказали, что зачата она была во время бесстрастного, хотя и основанного на благих намерениях акта. Родители Рут ошибались, когда думали, будто их погибших сыновей удастся кем-то заменить, к тому же они даже не давали себе труда задуматься над тем, что новый ребенок, на которого будет возложено все бремя их невозможных ожиданий, может оказаться девочкой.

То, что Рут Коул выросла и превратилась в такое редкое сочетание, как уважаемый романист и в то же время автор международных бестселлеров, менее примечательно, чем тот факт, что она выросла вообще. Эти красивые мальчики на фотографиях взяли на себя почти всю любовь матери, но для нее неприязнь матери была гораздо выносимее, чем лед отношений между родителями, в холоде которого она росла.

Тед Коул, автор и иллюстратор детских бестселлеров, был красивым мужчиной, которому гораздо легче удавалось писать и иллюстрировать книги для детей, чем ежедневно исполнять родительские обязанности. И пока Рут не исполнилось четыре с половиной года, Тед если и не был пьян постоянно, то нередко выпивал слишком много. Верно так же и то, что, если Тед не был бабником каждую минуту своей жизни, в жизни он не знал такого периода, когда его нельзя было бы назвать бабником. (Эта черта делала Теда более ненадежным с женщинами, чем с детьми.)

Тед стал детским писателем вынужденно. Литературным его дебютом был перехваленный роман для взрослых, явно не чуждый литературных изысков. Два следующих романа не стоят того, чтобы о них упоминать, разве в том плане, что никто (а в особенности издатель Теда) не проявлял заметного интереса к его четвертому роману, который так никогда и не был написан. Вместо четвертого романа он написал первую книжку для детей. Книжка эта называлась «Мышь за стеной», и то, что ее напечатали, было делом случая; на первый взгляд она, казалось, принадлежала к тому разряду детских книг, которые для взрослых не лишены двусмысленной притягательности, а дети запоминают их потому, что дети не забывают испуга. По крайней мере, Томас и Тимоти испугались, когда Тед впервые рассказал им эту историю — про мышь, живущую за стеной. К тому времени, когда Тед прочел эту книжку Рут, «Мышь за стеной» успела испугать от девяти до десяти миллионов детей по всему миру, говорящих более чем на тридцати языках.

Как и ее погибшие братья, Рут выросла на историях отца. Когда Рут впервые прочла эти истории в книге, у нее было такое ощущение, будто кто-то вторгся в ее частный мир. Она всегда считала, что отец придумывал эти истории для нее одной. Позднее Рут спрашивала себя, не чувствовали ли того же самого и ее братья — что и в их частный мир вторгся кто-то чужой.

Что можно сказать о матери Рут? Марион Коул была красивой женщиной. Еще она была хорошей матерью — по крайней мере до рождения Рут. А до смерти своих любимых сыновей она, несмотря на бесконечные измены мужа, была к тому же преданной и верной женой. Но после той катастрофы, в которой погибли ее дети, Марион стала другой, далекой и холодной. К дочери она выказывала неприкрытое безразличие, а потому Рут относительно легко было отказаться от нее. Рут куда труднее было осознать пороки своего отца; ей потребовалось для этого немалое время, а когда это все же произошло, было уже слишком поздно — целиком и полностью отвернуться от отца она не могла. Она была очарована Тедом — Тедом, до определенного его возраста, очаровывались почти все. Никто никогда не очаровывался Марион. Бедняжка Марион и не пыталась никогда никого очаровать, даже свою дочь; и все же любить Марион Коул было вполне возможно.

И тут-то в этой истории и появляется Эдди — парнишка с ничего не прикрывающим колпаком. Он любил Марион — он любил ее всю жизнь. Естественно, что если бы он с самого начала знал, что влюбится в Рут, то он бы дважды подумал, прежде чем влюбиться в ее мать. А может, и нет. Это было выше его сил.

Летняя работа

Его звали Эдвард О'Хара. Летом 1958 года ему недавно исполнилось шестнадцать лет — наличие водительских прав было непременным условием приема на его первую летнюю работу. Но Эдди О'Хара и не подозревал, что истинная его летняя должность будет называться «любовник Марион Коул»; Тед Коул и нанял его с этой целью, и этот шаг имел далеко идущие последствия — на всю жизнь.

Эдди было известно о трагедии в семье Коулов, но разговоры взрослых интересовали его (как и всех юнцов) лишь спорадически. Он закончил второй курс Экзетерской академии Филипса[2], где его отец преподавал английский и литературу. Через академию Эдди и получил эту работу. Отец Эдди истово верил в связи академии. Сначала ученик, а потом и преподаватель академии, старший О'Хара никогда не отправлялся в отпуск без довольно захватанного «Справочника академии». С его точки зрения, выпускники академии на всю жизнь становились носителями некой ответственности — они доверяли друг другу и по возможности оказывали друг другу услуги.

Академия считала, что Коулы и так уже проявили к ней щедрость. Их погибшие сыновья хорошо учились и пользовались успехом у товарищей. Несмотря на свою скорбь, а возможно, и благодаря ей Тед и Марион Коул ежегодно оплачивали услуги нештатного профессора, читавшего лекции по английской литературе — любимому предмету Томаса и Тимоти. «Мятный» О'Хара — как называли О'Хару-старшего бесчисленные выпускники и ученики, — давая уроки, неизменно сосал мятные леденцы, освежающие дыхание, и горячо любил зачитывать любимые пассажи из рекомендованных им к чтению книжек. Так называемые «Лекции Томаса и Тимоти Коулов» были идеей Мятного О'Хары.

И когда Эдди высказал отцу пожелание относительно первой своей летней работы (а хотел он устроиться секретарем к писателю — шестнадцатилетний мальчишка давно уже вел дневник, а недавно написал несколько рассказов), старший О'Хара, недолго думая, открыл «Справочник академии». Вообще среди выпускников (а Томас и Тимоти поступили в академию именно потому, что Тед был ее выпускником) академии Том Коул был не единственным писателем, но Мятный О'Хара, который всего четырьмя годами ранее сумел убедить Теда Коула расстаться с восьмьюдесятью двумя тысячами долларов, знал, что Тед легко поддается уговорам.

— Платить ему хоть сколько-нибудь серьезные деньги вовсе не обязательно, — сказал Мятный Теду по телефону. — Парнишка может печатать для вас на машинке, отвечать на письма, быть у вас на побегушках — все, что захотите. Главным образом это для того, чтобы он набрался опыта. То есть, я хочу сказать, если он собирается стать писателем, то должен знать, как писатель работает.

Тед по телефону отвечал уклончиво, но вежливо; к тому же он был пьян. У него для Мятного О'Хары было другое прозвище — Тед называл его «Настырный». То, что сделал Настырный О'Хара, было и в самом деле вполне в его духе: он указал, где находятся фотографии Эдди в ежегодной книге академии 1957 года.

В первые несколько лет после гибели Томаса и Тимоти Коулов Марион просила присылать ей ежегодники академии. Если бы Томас и Тимоти не погибли, то первый стал бы выпускником 54-го, а второй — 56-го года. Но теперь, стараниями Мятного О'Хары, который включил Коулов в рассылочный список (Мятный полагал, что таким образом избавляет Марион от излишних переживаний, неизбежных, если ей придется самой обращаться к нему с этой просьбой), выпускная книга приходила к Коулам ежегодно, даже после того, как прошли выпускные года Томаса и Тимоти. Марион продолжала внимательно изучать книги — она неизменно поражалась сходству отдельных лиц с лицами ее сыновей, хотя после рождения Рут и перестала указывать на эти похожие черты Теду.

На страницах выпускной книги 1957 года Эдди О'Хара стоял в первом ряду на фотографии членов Младшего дискуссионного клуба. Эдди был одет во фланелевые брюки, твидовый пиджак, полосатый галстук и был бы совершенно незаметен среди других, если бы не поразительная откровенность его лица и торжественное предчувствие какой-то будущей печали в его больших темных глазах.

На этой фотографии Эдди был на два года моложе, чем Томас, и того же возраста, что и Тимоти в момент их гибели. И тем не менее Эдди был больше похож на Томаса, чем на Тимоти. Еще больше на Томаса он был похож на фотографии Туристического клуба, где кожа у Эдди казалась почище, а выражение лица было увереннее, чем у большинства других мальчишек, которые обладали тем, что Тед Коул назвал бы стойким интересом к улице. Еще один — и последний — раз Эдди появлялся в книге 1957 года на фотографии двух юниорских спортивных команд: юниорской команды бегунов по пересеченной местности и юниорской команды бегунов по гаревой дорожке. Худоба Эдди наводила на мысль, что бегает парнишка скорее из нервозности, чем ради удовольствия и что бег, вероятно, его единственное спортивное увлечение.

Тед Коул с напускным безразличием показал эти фотографии юного Эдварда О'Хары своей жене.

— Парнишка вроде похож на Томаса, как ты думаешь? — сказал он.

Марион уже видела эти фотографии — она самым внимательным образом просматривала все фотографии в ежегодниках академии.

— Да, немного, — ответила она. — А что? Кто это?

— Он ищет летнюю работу, — сказал ей Тед.

— У нас?

— У меня, — сказал Тед. — Он хочет стать писателем.

— А что он будет у тебя делать? — спросила Марион.

— Я полагаю, главным образом он хочет набраться опыта, — сказал ей Тед. — То есть коли он решил, что хочет стать писателем, то должен узнать, как писатель работает.

Марион, которая всегда хотела стать женой писателя, знала, что муж ее не утруждает себя работой.

— Но что именно он будет делать?

— Ну…

У Теда была привычка оставлять предложения и мысли незаконченными, неполными. Он делал это намеренно, однако сам не отдавая себе в этом отчета: это был элемент его уклончивой манеры поведения.

Перезвонив Мятному О'Харе с предложением работы для его сына, Тед первым делом спросил, есть ли у Эдди водительские права. Тед второй раз был осужден за вождение в пьяном виде и на лето 58-го остался без прав. Он надеялся, что лето может стать самым подходящим временем для того, чтобы (как он это называл) «для пробы разделиться» с Марион, но если он собирался снять поблизости дом и одновременно разделять семейный дом (и Рут) с Марион, то ему нужен был водитель.

— Конечно, у него есть права! — сказал Мятный, и таким образом судьба мальчишки была решена.

А вопрос Марион о том, чем именно будет заниматься Эдди О'Хара, остался в подвешенном состоянии, как это часто делал Тед Коул, оставлявший вещи в подвешенном состоянии, а точнее — в неопределенно подвешенном. А еще он оставил Марион сидеть с открытым ежегодником академии на коленях — он нередко ее так оставлял. Он не мог не заметить, что фотография Эдди в спортивном костюме приковала к себе внимание Марион. Длинным розовым ногтем своего указательного пальца Марион обводила контуры голых плеч Эдди — движение это было неосознанным, но в высшей степени сосредоточенным. Тед поневоле задавался вопросом, не осознает ли он лучше, чем сама бедняжка Марион: она все более одержима мальчиками, похожими на Томаса или Тимоти. В конечном счете, ведь она еще не спала ни с одним из них.

Эдди стал единственным, с кем она спала.

Шум — словно кто-то старается не шуметь

Эдди О'Хара мало прислушивался к непрекращающимся в Экзетере разговорам о том, как Коулы «справляются» с трагической гибелью сыновей; даже пять лет спустя после той катастрофы эта тема была главной на приемах, организуемых от имени факультета Мятным О'Харой и его жадной до сплетен женой. Мать Эдди звали Дороти, но все (исключая отца Эдди, который не любил прозвища) называли ее «Дот».

Слухи Эдди пропускал мимо ушей. Он был прилежным учеником — парнишка усердно готовился к летней работе в качестве секретаря писателя, и это казалось ему делом поважнее, чем запоминать газетные отчеты о трагедии.

Если Эдди и упустил известие о том, что Коулы родили еще одного ребенка, то эта новость не прошла мимо Мятного и Дот О'Хары: того факта, что Тед Коул был выпускником академии (1931 года), а два его сына во время гибели числились ее учениками, было достаточно, чтобы все Коулы всегда оставались в сфере внимания Экзетера. Более того, Тед Коул был знаменитым экзонианцем[3], и его слава производила сильное впечатление если не на Эдди, то на старших О'Хара.

Тот факт, что Тед Коул был одним из самых известных детских писателей Северной Америки, определил особый интерес прессы к трагедии. Как известный автор и иллюстратор детских книг «справляется» со смертью собственных детей? А репортажам, носящим такой личный характер, всегда сопутствуют слухи. Из членов преподавательских семей академии, пожалуй, только Эдди О'Хара не обращал на эти слухи особого внимания. Он определенно был единственным жителем Экзетера, прочитавшим все, написанное Тедом Коулом.

Большинство людей поколения Эдди (плюс полпоколения до и после него) прочли «Мышь за стеной» или (что более вероятно) прослушали ее в том возрасте, когда еще не умели читать. Преподаватели и ученики академии по большей части читали и другие детские книги Теда Коула. Но трех взрослых романов Теда никто в Экзетере не читал; с одной стороны, их уже не было в продаже, а с другой — их качество оставляло желать лучшего. Тем не менее, будучи преданным экзонианцем, Тед Коул подарил библиотеке академии по экземпляру первых изданий своих книг и оригинальные рукописи всего, что им было написано.

Эдди мог бы узнать больше из слухов и сплетен (по крайней мере, «больше» в смысле подготовки к предстоящим ему трудам его первой летней работы), но страсть Эдди к чтению лишний раз свидетельствовала о том, насколько серьезно парнишка готовился к роли секретаря писателя. А вот чего Эдди не знал, так это того, что Тед Коул уже становится бывшим писателем.

Теда хронически тянуло к молодым женщинам: Марион было всегда семнадцать, и она уже была беременна Томасом, когда Тед женился на ней. Самому Теду тогда было двадцать три. Беда была в том, что, по мере того как Марион становилась старше (правда, при этом она неизменно оставалась на шесть лет моложе Теда), интерес Теда к молодым женщинам не проходил.

Тяга пожилых мужчин к невинным девочкам была предметом, с которым шестнадцатилетний Эдди О'Хара сталкивался только в романах, и стеснительно-автобиографические романы Теда Коула не были из первых или из лучших, прочитанных Эдди на эту тему. Тем не менее сдержанное отношение, которое вызвали у этого паренька труды Теда Коула, ничуть не уменьшило его желание стать секретарем Теда. Ведь можно научиться искусству или мастерству и у того, кто сам вовсе не является мэтром. В конечном счете Эдди многому научился в академии у самых разных учителей, большинство из которых были первоклассными специалистами. Лишь немногие из преподавателей были такими занудными, как его отец. Даже Эдди чувствовал, что Мятный мог бы являть собой пример посредственности и в плохой школе, не говоря уже об Экзетерской академии.

Эдди О'Хара, почти всю жизнь проведший в обстановке и на территории хорошей школы, знал, что у взрослых людей — которые трудятся не покладая рук и придерживаются определенных стандартов — можно многому научиться. Он не знал, что Тед Коул больше не трудится не покладая рук, а остатки его сомнительных «стандартов» грозят и вовсе исчезнуть после мучительного крушения их с Марион брака — вдобавок к этим смертям, которые невозможно было принять.

Детские книги Теда Коула представляли для Эдди бульший интеллектуальный и психологический (и даже эмоциональный) интерес, чем романы. Назидательные истории для детей давались Теду естественно, он мог представлять себе и выражать детские страхи, и детям это нравилось. Доживи Томас и Тимоти до зрелости, они наверняка разочаровались бы в своем отце. И Рут Коул однажды разочаруется в отце, хотя в детстве она любила его.

В шестнадцать лет Эдди О'Хара был на полпути из детства во взрослую жизнь. По мнению Эдди, ни для одной истории невозможно было придумать начало лучше, чем первое предложение «Мыши за стеной»: «Том проснулся, а Тим — нет». Рут Коул всю свою писательскую жизнь (а она по всем меркам была писателем гораздо лучшим, чем ее отец) завидовала этому предложению. Она никогда не забывала ситуацию, в которой услышала эту фразу, а это случилось задолго до того, как она узнала, что это первое предложение знаменитой книги.

Это случилось тем же летом 58-го, когда Рут было четыре года, — незадолго перед тем, как у них появился Эдди. Ее разбудили не звуки соития — этот звук последовал за ней из сна в бодрствование. Во сне Рут кровать ее тряслась, а когда она проснулась, трясло саму Рут, и потому казалось, что тряслась и ее кровать. И в течение нескольких секунд, когда Рут уже абсолютно проснулась, звук из ее сна продолжался. Потом он резко прекратился. Это был такой звук, словно кто-то пытался не шуметь.

— Па! — прошептала Рут.

Она помнила (на этот раз), что сегодня с ней оставался отец, но шепот ее был таким тихим, что она и сама не услышала собственного голоса. И потом, Тед Коул спал обычно так, что его и из пушки было не разбудить. Как и большинство людей сильно пьющих, он никогда не засыпал — он вырубался и пребывал в этом состоянии по меньшей мере часов до четырех-пяти, а после этого времени вообще не мог уснуть.

Рут выползла из кровати и через ванную пробралась в родительскую спальню, где лежал ее отец, от которого пахло виски или джином с такой же силой, с какой от машины в закрытом гараже пахнет маслом и бензином.

— Папа! — сказала она. — Мне что-то снилось. Я что-то слышала.

— Что ты слышала, Рути? — спросил у нее отец.

Он не шелохнулся, хотя и не спал.

— Он пришел с улицы, — сказала Рут.

— Шум?

— Он в доме, но он старается не шуметь, — объяснила Рут.

— Ну, тогда давай пойдем — поищем его, — сказал отец. — Шум — словно кто-то старается не шуметь. Я должен разобраться, что же это такое.

Он взял ее на руки и понес в большой верхний коридор. В верхнем коридоре фотографий Томаса и Тимоти было больше, чем в любой другой части дома, и когда Тед включил здесь свет, мертвые братья Рут, казалось, потребовали их внимания — словно свита принцев, добивающихся благосклонности принцессы.

— Шум, кто ты? — выкрикнул Тед.

— Поищи в гостевых комнатах, — ответила Рут.

Отец понес ее в дальний конец коридора, где находились три гостевые спальни, в каждой из которых тоже висели фотографии. Они включили свет, посмотрели в стенных шкафах, за занавесками в ванной.

— Шум, выходи! — потребовал Тед.

— Шум, выходи! — повторила Рут.

— Может, он внизу? — предположил отец.

— Нет, он был с нами, наверху, — сказала ему Рут.

— Тогда я думаю, он уже убежал, — сказал Тед. — И как же он шумел?

— Он шумел так, будто хотел, чтобы его не слышали, — сказала ему Рут.

Он посадил ее на одну из кроватей в гостевой спальне, потом вытащил из ночного столика авторучку и блокнот. Ему так понравилось то, что она сказала, что он должен был это записать. Но на нем не было пижамы, а значит, и карманов, в которых была бы бумага, а теперь, снова взяв Рут на руки, он держал листок бумаги в зубах. Она, как и обычно, не проявляла почти никакого интереса к его наготе.

— У тебя такая смешная пипка, — сказала она.

— Да, смешная пипка, — согласился ее отец.

Он это всегда говорил. На сей раз, когда в зубах у него был зажат клочок бумаги, это небрежное замечание казалось еще небрежнее обычного.

— А куда ушел шум? — спросила его Рут.

Он пронес ее по гостевым спальням и гостевым ванным, выключая свет, но в одной из ванных остановился так резко, что Рут представилось, будто Томас или Тимоти, а то и оба вместе протянули с одной из фотографий руки и схватили его.

— Я расскажу тебе историю о шуме, — сказал ей отец, листочек бумаги затрепыхался в его губах.

Он, не выпуская ее из рук, немедленно уселся на край ванной.

На завладевшей его вниманием фотографии братьев Томасу было четыре года — точный возраст Рут. Композиция фотографии была неудачна: Томас сидел на большом диване, обитом какой-то цветастой тканью; эта ботаническая избыточность, казалось, полностью подавила двухлетнего Тимоти, которого Томас неохотно держал у себя на коленях. Судя по всему, это был 1940 год — Эдди О'Хара должен был родиться лишь через пару лет.

— Однажды, когда Томасу было столько, сколько тебе — Тимоти тогда еще писался в пеленки, — Томас услышал шум, — начал Тед.

Рут навсегда запомнила, как ее отец вытащил изо рта листок бумаги.

— И они оба проснулись? — спросила Рут, глядя на фотографию.

Этот ее вопрос и вызвал к жизни незабываемую старую историю; с самой первой строчки Тед Коул знал ее наизусть.

— Том проснулся, а Тим — нет.

Рут вздрогнула на руках отца. Даже будучи взрослой женщиной и признанным писателем, она не могла без дрожи слышать эти слова.

«Том проснулся, а Тим — нет. Была середина ночи.

— Ты слышал? — спросил Том у брата.

Но Тиму было всего два года, и даже когда он не спал, то был не очень-то разговорчив.

Том разбудил отца и спросил у него:

— Ты слышал этот шум?

— А на что он был похож? — спросил его отец.

— Он был похож, как если бы чудовище без рук, без ног пыталось двигаться, — сказал Том.

— Как же оно может двигаться без рук, без ног? — спросил его отец.

— Оно извивается, — сказал Том. — Оно скользит на своей шерсти.

— Так у него и шерсть есть? — спросил его отец.

— Оно подтягивается, цепляясь зубами, — сказал Том.

— Так у него, оказывается, еще и зубы?! — воскликнул его отец.

— Я же тебе сказал — это чудовище! — ответил Том.

— Но какой именно шум тебя разбудил? — спросил его отец.

— Это был такой шум, как если бы в стенном шкафу ожило одно из маминых платьев и попыталось слезть с вешалки, — сказал Том».

Всю жизнь с тех пор Рут Коул побаивалась стенных шкафов. Она не могла спать, если была открыта дверца стенного шкафа — Рут не выносила вида висящей там одежды. Она вообще не любила висящей одежды — и точка! Ребенком Рут никогда не открывала дверцы шкафа, если в комнате было темно, — боялась, что платья затянут ее внутрь.

«— Давай-ка вернемся в твою комнату и послушаем, что это такое, — сказал отец Тома.

Они увидели Тима, который по-прежнему сладко спал — он так и не слышал никакого шума. Шум был такой, словно кто-то вытаскивал гвозди из половиц под кроватью. Шум был такой, словно собака пыталась открыть дверь. У собаки текли слюни, а потому она толком не могла ухватиться за дверную ручку, но она не оставляла попыток и наконец вошла в дом, решил Том. Шум был такой, словно на чердаке какой-то призрак разбрасывал орешки, украденные им на кухне».

В этом месте, слушая историю в первый раз, Рут прервала отца и спросила, что такое чердак.

— Это большая комната на самом верху дома, над всеми спальнями, — ответил ей отец.

Существование такой комнаты казалось ей непостижимым и повергало девочку в ужас — в том доме, в котором выросла Рут, никакого чердака не было.

«— Вот он опять — этот шум, — прошептал Том отцу. — Ты слышал?

Теперь проснулся и Тим. Шум был такой, словно кто-то застрял в доске, из которой было сделано изголовье кровати, и теперь через дерево прогрызался наружу».

И тут Рут снова прервала отца. В ее двухэтажной кроватке не было никакого изголовья, и еще она не знала, что такое «прогрызаться». Отец объяснил ей.

«Тому казалось, что этот шум наверняка издает безрукое, безногое чудовище, которое подтаскивает свое мохнатое, мокрое тело, цепляясь зубами!

— Это чудовище! — воскликнул Том.

— Это мышь, которая живет за стеной, — сказал его отец.

Тим закричал от страха. Он не знал, что такое «мышь». Ему стало боязно, когда он представил себе что-то мокрое и мохнатое, без рук и без ног, ползущее за стеной. И вообще, как такое страшилище могло там, за стеной, оказаться?

Но Том спросил у отца:

— Так это только мышь?

Его отец постучал ладонью по стене, и они услышали, как мышь убежала прочь.

— Если она вернется, — сказал он Тому и Тиму, — просто постучите по стене.

— Мышь, живущая за стеной! — сказал Том. — Вот что это было!

Он быстро заснул, и его отец вернулся в кровать и тоже заснул, но Тим не спал всю ночь, он ведь не знал, что такое мышь, и не хотел засыпать — а вдруг этот зверь, который живет за стеной, вернется назад. Каждый раз, когда Тиму казалось, что мышь шуршит за стеной, он ударял по стене ладошкой, и мышь убегала, волоча за собой свою мокрую густую шерсть».

— Вот так, — сказал отец Рут, потому что все истории он заканчивал одинаково.

— Вот так, — сказала ему Рут, — и закончилась эта история.

Когда отец встал с края ванны, Рут услышала, как коленки у него хрустнули. Она увидела, как он снова засунул листик бумаги в рот и зажал его зубами. Он выключил свет в ванной, где вскоре Эдди О'Хара будет проводить немыслимое количество времени — принимать душ, пока не кончится горячая вода, или заниматься какими другими подростковыми глупостями.

Отец Рут выключил свет в длинном верхнем коридоре, где фотографии Томаса и Тимоти висели рядом. Рут, особенно в этот год, когда ей было четыре, казалось, что вокруг слишком много фотографий Томаса и Тимоти в возрасте четырех лет. Позднее она решила для себя, что ее мать, наверное, четырехлетних предпочитала детям всех других возрастов, и еще Рут спрашивала себя: уж не поэтому ли мать бросила ее в конце лета, когда ей было четыре.

Когда отец положил ее назад на ее двухэтажную кроватку, Рут спросила его:

— А в этом доме есть мыши?

— Нет, Рути, — сказал он. — Тут за стенами никто не живет.

Он поцеловал ее, пожелав спокойной ночи, но она никак не могла уснуть, и, хотя звук, пришедший к ней из сна, не повторился (по крайней мере, в ту ночь), Рут знала: в этом доме что-то живет за стенами. Ее мертвые братья не ограничивали сферу своего обитания одними фотографиями. Они двигались по дому, и их незримое присутствие можно было обнаружить самыми разными способами.

В ту ночь, еще до того, как раздался стук пишущей машинки, Рут знала, что отец не спит, что он еще не ложился в кровать. Сначала она слушала, как он чистит зубы, потом — как он одевается: вжик — вжикнула его молния, зашлепали шлепанцы.

— Папа? — позвала она.

— Да, Рути.

— Я хочу водички.

На самом деле она не хотела пить, но ее всегда завораживало, как отец пропускает воду, пока не пойдет холодная. Мать всегда сразу же наполняла стакан, и вода была теплой и пахла ржавчиной.

— Не пей много — описаешься, — говорил ей отец, а мать позволяла пить, сколько ее душе было угодно, иногда даже не смотрела, как пьет дочь.

Возвращая стакан отцу, Рут сказала отцу:

— Расскажи мне о Томасе и Тимоти.

Отец вздохнул. В течение последних шести месяцев Рут демонстрировала неиссякающий интерес к теме смерти, что, впрочем, было неудивительно. Рут научилась различать Тимоти и Томаса на фотографиях, когда ей было три года, вот только в их самых пеленочных фотографиях она путалась. Мать и отец рассказывали Рут, как и когда была сделана каждая из фотографий: кто снимал — мамочка или папочка, плакал ли Томас или Тимоти. Но представление о том, что мальчики мертвы, было для нее новым, и она только недавно попыталась осознать его.

— Скажи мне, — повторила она, обращаясь к отцу. — Они умерли?

— Да, Рути.

— А умерли, это что значит — сломались?

— Да… их тела сломались, — сказал Тед.

— И они теперь под землей?

— Их тела под землей, да.

— Но они не совсем исчезли? — спросила Рут.

— Понимаешь, пока мы о них помним — не совсем. Они остаются в наших мыслях и наших сердцах, — сказал ее отец.

— Они вроде как внутри нас? — спросила Рут.

— Так.

Отец предпочел оставить эту тему, но он и так сказал гораздо больше, чем Рут слыхала от матери — та никогда не говорила «умерли». И ни Тед, ни Марион Коул не были людьми религиозными. У них в запасе не было необходимых подробностей для концепции рая, хотя каждый из них в других разговорах с Рут на эту тему и упоминал некие таинственные небеса и звезды; они хотели этим сказать, что какая-то часть мальчиков существовала где-то отдельно от их сломанных тел, лежащих под землей.

— Ну, — сказала Рут, — тогда скажи мне, что значит «умерли».

— Рути, послушай меня…

— Слушаю, — сказала Рут.

— Вот когда ты смотришь на фотографии Томаса и Тимоти, ты вспоминаешь истории о том, что они делали? — спросил ее отец. — Я хочу сказать — на фотографиях. Ты помнишь, что они делали на фотографиях?

— Да, — ответила Рут, хотя она и не была уверена, что может вспомнить, что они делали на всех фотографиях.

— Ну, так вот… Томас и Тимоти живы в твоем воображении, — сказал ей отец. — Когда человек умирает, когда его тело ломается, это означает, что мы больше не можем видеть его тела — его тело исчезает.

— Его кладут под землю, — поправила его Рут.

— Мы больше не можем видеть Томаса и Тимоти, — гнул свое отец, — но они остались в нашем воображении. Думая о них, мы их видим в воображении.

— Они ушли из этого мира, — сказала Рут. (По большей части она повторяла то, что слышала раньше.) — Они теперь в другом мире?

— Да, Рути.

— И я тоже умру? — спросила четырехлетняя Рут. — Я тоже буду вся сломана?

— Ну, это случится очень-очень нескоро! — сказал отец. — До тебя должен сломаться я, но и это еще произойдет очень-очень нескоро.

— Очень-очень нескоро? — повторила девочка.

— Я тебе обещаю, Рути.

— Ну, хорошо, — сказала Рут.

Такого рода разговор происходил между ними чуть не каждый день. Подобные же разговоры происходили у Рут и с матерью, только они были короче. Как-то раз, когда Рут сказала отцу, что если она думает о Томасе и Тимоти, то ей становится грустно, отец признался, что и ему грустно от этих мыслей.

Рут тогда сказала:

— Но маме еще грустнее.

— Да… грустнее, — сказал тогда Тед.

Так Рут и лежала без сна в доме, за стенами которого что-то водилось, что-то большее, чем мышь, и она прислушалась к единственному звуку, которому удавалось успокоить ее, хотя от этого же звука она впадала в меланхолию. Это было еще до того, как она узнала, что такое «меланхолия». Это был звук пишущей машинки — звук историй. Став писателем, Рут так никогда и не перешла на компьютер — она либо писала от руки, либо печатала на машинке, которая производила самый старый звук из всех опробованных ею печатных машинок.

Тогда (в то лето 1958 года) она не знала, что ее отец начинает писать историю, которая станет ее любимой. Он работал над ней все лето, и она стала единственным литературным произведением, созданию которого «способствовал» будущий секретарь Теда — Эдди О'Хара. И хотя ни одна из детских книг Теда Коула не знала такого коммерческого успеха и международной славы, как «Мышь за стеной», книга, начатая Тедом той ночью, стала самой любимой для Рут. Называлась она, конечно, «Шум — словно кто-то старается не шуметь», и для Рут она всегда была особенной, потому что именно Рут вдохновила отца на ее создание.

Несчастные матери

Детские книги Теда Коула невозможно было классифицировать по возрастным категориям. «Мышь за стеной» рекламировалась как книга для чтения детям в возрасте от четырех до шести лет; книга эта имела успех на рынке, как и следующие книги Теда. Но, скажем, двенадцатилетние часто заново перечитывали Теда Коула. Эти более умудренные читатели нередко писали автору письма, в которых говорилось, что они раньше считали его детским писателем, но потом обнаружили в его книгах глубинные смыслы. Эти письма, демонстрировавшие разную степень владения или невладения пером и грамотностью, служили обоями в мастерской Теда.

Он сам называл это «мастерской», и позднее Рут спрашивала себя, уж не выражало ли это мнение ее отца о себе с большей резкостью, чем это казалось тогда ей, ребенку. Эта комната никогда не называлась «студией», потому что ее отец давно уже перестал считать свои книги произведениями искусства; в то же время «мастерская» — это звучало более претенциозно, чем «кабинет»: этим словом Тед тоже никогда не пользовался, потому что считал свою работу творческой. Он обижался, слыша распространенное мнение, что его книги — всего лишь бизнес. Позднее Рут поняла, что отец более ценил себя как рисовальщика, чем как писателя, хотя никто не мог бы сказать, что успех или слава «Мыши за стеной» и других детских книг Коула определялись иллюстрациями.

По сравнению с той магией, которая, может, и таилась в самих историях, неизменно страшных, кратких, написанных ясным языком, иллюстрации, на взгляд любого издателя, были рудиментарными и немногочисленными. И тем не менее читатели Теда, эти миллионы детей от четырех до четырнадцати, а иногда и чуть старше (не говоря уже о молодых матерях, которые были главными покупателями книг Теда Коула), никогда не жаловались. Эти читатели никогда бы не догадались, что отец Рут проводил гораздо больше времени за рисованием, чем за писанием, — для каждой иллюстрации, появлявшейся в книге, делались сотни набросков. Что же касается его рассказов, составивших ему славу… ну, обычно-то Рут слышала стук пишущей машинки только по ночам.

Представьте себе бедного Эдди О'Хару. В 1958 году летним июньским утром он стоял около причалов Пиквод-авеню в Нью-Лондоне, штат Коннектикут, в ожидании парома, который должен был доставить его в Ориент-Пойнт на Лонг-Айленде. Эдди думал о своей будущей работе в качестве секретаря писателя, даже не подозревая, что ему в этой роли практически не придется пользоваться авторучкой. (О карьере художника Эдди и не думал.)

Говорилось, что Тед Коул бросил Гарвард и поступил в не очень престижную художественную школу; на самом деле это была дизайнерская школа, куда поступали ребята средних способностей и скромных амбиций, пределом мечтаний считавшие карьеру в промышленности. Ни травление, ни литография его не интересовали — он предпочитал одно рисование. Он говорил, что любимый его цвет — темнота.

Для Рут отец всегда ассоциировался с карандашами и ластиками. На его руках вечно были черные и серые пятна, а на одежде — катыши ластика. Но еще более постоянным признаком Теда (даже если он только что принял ванну и оделся во все свежее) были пальцы, запачканные чернилами. Цвет чернил менялся от книги к книге.

— Это черная книга или коричневая? — бывало, спрашивала у отца Рут.

«Мышь за стеной» была черной книгой — исходные рисунки делались китайской тушью, любимыми черными чернилами Теда. «Шум — словно кто-то старается не шуметь» стал коричневой книгой — именно этот цвет и передавал летний дух 1958 года; для коричневого цвета он из всех чернил предпочитал кальмаровые — хотя они по цвету ближе к черному, но имеют коричневатый оттенок и (при определенных условиях) пахнут рыбой.

Эксперименты Теда по сохранению кальмаровых чернил были еще одним камнем преткновения в его и без того уже натянутых отношениях с Марион, которой пришлось научиться не трогать зачерненные емкости в холодильнике, стоявшие в опасной близости к поддончикам со льдом. (Позднее тем же летом Тед пытался сохранять эти чернила в самих поддончиках; результат был жуткий — и комический в то же время.)

И одна из первых обязанностей Эдди О'Хары (в качестве не секретаря писателя, а лицензированного водителя) состояла в том, чтобы отправляться в сорокапятиминутную поездку до Маунтока и обратно; только рыбный магазин в Маунтоке брался сохранять кальмаровые чернила для знаменитого автора и иллюстратора детских книг. Когда хозяина магазина не оказывалось поблизости, его жена неизменно сообщала Эдди, что она «беззаветная поклонница» Теда.

Мастерская отца Рут была единственным помещением в доме, где на стенах не висели фотографии Томаса или Тимоти. Рут спрашивала себя: может, ее отец не в состоянии думать или работать в присутствии своих погибших мальчиков?

И если отца не было в его мастерской, то эта комната — единственная из всех в доме — становилась недоступной для Рут. Может, там таилось что-то опасное для нее? Какие-то жуткие острые инструменты? Там лежало без счету металлических перышек, которые легко было проглотить, хотя Рут была не из тех детей, что суют в рот всякие незнакомые предметы. Но какими бы опасностями ни грозила комната отца — если только там и в самом деле были какие-то опасности, — свободу четырехлетней девочки не было нужды ограничивать, как не было никакой необходимости в замке на мастерской. Одного запаха кальмаровых чернил было достаточно, чтобы она держалась оттуда подальше.

Марион никогда не подходила к мастерской Теда, но Рут, лишь когда ей перевалило за двадцать, поняла, что мать отпугивал не только запах кальмаровых чернил. Марион не хотела встречаться — видеть не могла натурщиков Теда, и даже не самих детей, потому что дети никогда не приходили без сопровождения своих мамаш. Только после того, как дети успевали попозировать раз пять-шесть, матери приходили позировать в одиночку. Когда Рут была ребенком, ей и в голову не приходило задаться вопросом, почему в книгах отца в итоге оказывалось так мало изображений матерей с детьми. Конечно, поскольку отец делал детские книги, в них никогда не было ню, хотя Тед рисовал их множество; с этих молодых матерей рисовались буквально сотни ню.

Отец говорил Рут: «Ню — необходимое, фундаментальное упражнение для любого художника». Она поначалу считала, что они необходимы в той же степени, что и пейзажи, хотя Тед почти не рисовал пейзажей. Рут думала, что пейзажи не интересны отцу, потому что земля — такая однообразная, ровная, словно заасфальтированная дорога, устремленная к морю; ей казалось, что земля такая же однообразная и ровная, как само море, не говоря уже о громадных и нередко наводящих тоску небесных просторах над головой.

Отца так мало, казалось, интересовали пейзажи, что позднее она удивлялась, когда он негодовал, глядя на новые дома; «архитектурные чудовища» — так он их называл. Новые дома без всякого предупреждения поднимались на этом ровном фоне картофельных полей (прежде это и был пейзаж, который по большей части наблюдали Коулы) и разрушали его.

«Нет никаких оснований строить такие экспериментально-уродливые здания, — заявлял за обедом Тед тем, кто желал его слушать. — Мы ни с кем не воюем. Нет нужды возводить уродины, отпугивающие парашютистов». Но негодующие тирады ее отца в конечном счете приелись; архитектура летних домов в этой части мира, названной Гемптонами[4], не представляла такого интереса — и для Рут, и для ее отца, — как более привлекательные ню.

Почему молодые замужние женщины? Почему все эти матери? Уже учась в колледже, Рут задавала отцу вопросы более прямые, чем в любое другое время ее жизни. И опять же во времена ее студенчества ей в голову пришла одна тревожная мысль. Какие еще натурщицы, а иным словом — любовницы, у него были? С кем еще он постоянно встречался? Конечно же, молодые матери были из тех, кто узнавал его, кто подходил к нему.

«Мистер Коул? Я вас знаю: вы — Тед Коул! Дочка у меня такая стеснительная — я вам за нее скажу: вы ее любимый писатель. Вы написали книжку, от которой она просто без ума…» А потом упирающаяся дочка (или смущающийся сын) выталкивалась вперед, чтобы пожать руку Теду. Если мать нравилась Теду, то он предлагал ребенку вместе с матерью попозировать ему, может для следующей книги (вопрос о том, не стоит ли мамаше попозировать одной и в обнаженном виде, поднимался позднее).

— Но ведь обычно это замужние женщины, — говорила Рут отцу.

— Да… я думаю, именно поэтому они так несчастны, Рути.

— Если бы для тебя были так важны твои ню — я имею в виду рисунки, — ты бы приглашал профессиональных натурщиц, — сказала ему Рут. — Но я подозреваю, что тебя всегда больше интересовали женщины, чем твои ню.

— Отцу трудно объяснять дочери некоторые вещи, Рути. Но… если нагота — я хочу сказать, ощущение наготы — и есть то, что должно быть передано с помощью ню, то ни одна нагота не может сравниться с той, которую ощущает женщина, обнажаясь перед кем-то в первый раз.

— Да, о профессиональных натурщицах вопрос закрыт, — сказала Рут. — Господи, папа, неужели тебе это необходимо?

К тому времени она, конечно же, уже знала, что его ничуть не интересовали его ню или портреты матерей с детьми, а потому он даже не хранил их; но он и не продавал их частным образом и не отдавал в свою галерею. Когда очередной роман заканчивался — а заканчивался он обычно очень быстро, — Тед Коул отдавал накопившиеся рисунки последней молодой матери. А Рут задавала себе вопрос: если молодые матери обычно так несчастны в браке — или просто совершенно несчастны, — то может ли этот дар, эти произведения искусства, хотя бы на мгновение сделать их счастливее? Но ее отец никогда не называл свои работы «искусством», и художником он тоже никогда себя не называл. Не называл он себя и писателем.

— Я затейник для детей, Рути, — нередко говорил он.

— И любовник их мамаш, — добавляла она.

Даже в ресторане, когда официант или официантка пялились на его пальцы в чернильных кляксах, это никогда не вызывало у Теда реакции вроде «Я-художник» или «Я-автор-иллюстратор-детских-книг»; скорее уж отец Рут говорил: «Я работаю с чернилами», или — если официант или официантка пялились на его пальцы со слишком уж осуждающим видом, то он говорил: «Я работаю с кальмарами».

В подростковом возрасте (а раз или два — в ее сверхкритические студенческие годы) Рут посещала писательские конференции вместе с отцом, который выступал там в роли детского писателя среди более серьезных, как считалось, беллетристов и поэтов. Рут забавляло, что эти последние, излучавшие куда более солидную литературную ауру, чем аура неухоженной красоты и испачканных чернилами пальцев Теда Коула, не только завидовали популярности его книг — этих сверхлитературных типов раздражало то, что Коул относится к себе без всякого пиетета, что он выставляет себя ужасающим скромником!

— Вы ведь начинали свою литературную карьеру как романист, верно? — мог спросить Теда кто-нибудь из этих сверхлитературных типов.

— Но это были ужасные романы, — обычно отвечал отец Рут. — Чудо, что так много рецензентов обратили внимание на первый из них. Хорошо еще, что мне понадобилось написать всего три, чтобы понять, что я — не писатель. Я затейник для детей. И мне нравится рисовать.

В доказательство он поднимал пальцы и при этом всегда улыбался. Что это была за улыбка!

Как-то раз Рут сказала своей товарке по комнате в колледже (она же делила с ней комнату и в академии): «Клянусь, можно расслышать, как женские трусики сами соскальзывают на пол».

Именно на писательской конференции Рут впервые столкнулась с тем фактом, что ее отец спит с одной молодой женщиной — еще моложе, чем сама Рут, студенткой из того же колледжа.

— Я думал, что ты меня одобряешь, Рути, — сказал Тед.

Когда она высказывала ему свое осуждение, он обычно напускал на себя такой жалобный тон, словно она была мамашей, а он — ребенком, что отчасти отвечало действительности.

— Я одобряю тебя? — сердито спросила она его. — Ты соблазняешь девчонку моложе меня и ждешь, что я буду тебя одобрять?

— Но, Рути, она ведь не замужем, — ответил ее отец. — И она еще не мать. Я думал ты одобряешь это.

В конечном счете писательница Рут Коул так стала говорить о роде занятий своего отца: «Несчастные матери — вот его поле деятельности».

Но каким образом Тед, увидев несчастную мать, узнавал в ней таковую? Так ведь сам Тед (по крайней мере, пять первых лет после гибели сыновей) жил с самой несчастной из всех матерей.

Марион, ожидание

Ориент-Пойнт, северная стрелка Лонг-Айленда, выглядит так, как и должен выглядеть, — окончание острова, омываемое водой. Растительность здесь редкая, чахлая из-за соли, согбенная из-за ветров. Песок грубый, перемешанный с ракушками и камушками. В тот июнь 1958 года, когда Марион Коул ожидала паром из Нью-Лондона, который должен был доставить Эдди О'Хару через Лонг-Айлендский пролив, вода стояла низко, и Марион равнодушно отметила, что сваи пристани, обнажившиеся после отлива, влажны. Над той отметкой, выше которой вода не поднималась, сваи были сухи. Над пустой пристанью висел шумный хор чаек, но потом птицы принялись парить над самой водой, которая слегка рябилась и постоянно меняла цвет в изменчивом свете солнца — от синевато-серого до сине-зеленого, а потом снова обретала сероватый оттенок. Парома еще не было видно.

Неподалеку от причала припарковалось около десятка машин. Поскольку солнце то появлялось, то скрывалось за облаками, а с северо-востока задувал ветерок, большинство водителей ждали в машинах. Поначалу Марион стояла рядом с машиной, опершись на переднее крыло, потом она села на крыло, а на капоте раскрыла экземпляр Экзетеровского ежегодника за 1958 год. Вот тогда-то на Ориент-Пойнте на капоте своей машины Марион впервые внимательно рассмотрела недавние фотографии Эдди О'Хары.

Марион ненавидела опаздывать и была неизменно невысокого мнения об опаздывающих. Ее машина была припаркована первой из всех, ожидающих прибытия парома. Еще больше машин стояло на площадке, где люди ждали погрузки на паром, чтобы обратным рейсом отправиться в Нью-Лондон, но Марион не обращала на них внимания. Марион, находясь на публике (что случалось нечасто), редко на кого обращала внимание.

А вот на нее смотрели все. Они просто не могли сдержаться. В тот день на Ориент-Пойнте Марион Коул было тридцать девять. Выглядела она на двадцать девять, а то и немного меньше. Когда Марион сидела на крыле своей машины и пыталась удержать страницы ежегодника, которыми играли порывы северо-восточного ветра, ее красивые и к тому же длинные ноги были по большей части скрыты длинной с запахом юбкой неопределенно бежевого цвета. Однако ничего неопределенного в том, как сидела на ней юбка, не было — сидела она идеально. На Марион была белая футболка на размер-другой больше, чем надо было, а поверх футболки — расстегнутый кашемировый джемпер светло-розового цвета, какой бывает внутри некоторых ракушек, — розовый цвет, более обычный для тропических берегов, чем для чуждого экзотике лонг-айлендского побережья.

Спасаясь от прохладного ветерка, Марион плотно закуталась в расстегнутый джемпер. Футболка сидела на ней свободно, но Марион обхватила себя рукой ниже груди. То, что талия у нее осиная, не вызывало сомнений, очевидно было и то, что груди у нее полные и налитые, но при этом имеют хорошую и естественную форму. Что же до ее волнистых волос длиной до плеч, то в лучах переменчивого солнца они изменяли цвет от янтарного до светло-медового, а ее чуть загоревшая кожа светилась. Она была практически безупречно красива.

Однако при более пристальном взгляде в одном из ее глаз обнаруживалось нечто необычное. Лицо у нее было миндалевидной формы, как и ее темно-голубые глаза. Но в радужке ее правого глаза виднелось ярко-желтое шестиугольное пятнышко. Словно осколок алмаза или кусочек льда попал ей в глаз и теперь постоянно отражал солнце. В определенном свете или под каким-нибудь непредсказуемым углом это желтое пятнышко превращало ее правый глаз из голубого в зеленый. Не менее пугающим был и ее идеальный рот, потому что ее улыбка, когда она улыбалась (а в последние пять лет ее улыбки почти никто не видел), была жестокой.

Листая ежегодник в поисках самых последних фотографий Эдди О'Хары, Марион хмурилась. Год назад Эдди был в туристическом клубе, теперь она его там не нашла. И еще — в прошлом году ему нравился Юниорский дискуссионный клуб; в этом году он больше не состоял его членом, но при этом не вошел в элитарный кружок шести юношей, именовавшихся командой мудрецов академии. Неужели он просто оставил и туризм, и дискуссионный клуб? — спрашивала себя Марион. Ее мальчиков тоже не интересовали клубы.

Наконец она нашла его среди группки самоуверенного и нагловатого вида парней, которые были издателями (и главными авторами) Экзетерского литературного журнала «Маятник». Эдди стоял в конце среднего ряда, напустив на лицо модное безразличие, словно опоздал к снимку и лишь в последнюю секунду влез в кадр. Если другие позировали, намеренно поворачиваясь к камере профилем, то Эдди смотрел прямо в объектив. Как и на фотографиях ежегодника 1957-го, вызывающая тревогу серьезность и красивое лицо делали его старше, чем на самом деле.

Что же касается «литературности», то единственным ее видимым признаком у него были темная рубашка и еще более темный галстук; такие рубашки обычно не носили с галстуками. (Томасу, насколько то помнила Марион, нравился такой стиль, а Тимоти — более молодому, или более обыкновенному, или и более молодому и более обыкновенному — нет.) При мысли о том, что может представлять собой «Маятник», Марион стало тошно: туманные стихи и болезненно автобиографические подростковые истории — претенциозные варианты сочинения на тему «Как я провел лето». Марион считала, что мальчишки такого возраста должны интересоваться спортом. (Томас и Тимоти ничем другим, кроме спорта, не интересовались.)

Внезапно ей стало холодно на этом ветру под облачным небом, а может быть, ей стало холодно по другой причине. Она закрыла ежегодник и села в машину, где снова открыла книгу, положив ее на рулевое колесо. Мужчины, которые заметили, что Марион села в машину, обратили внимание на ее бедра. Они ничего не могли с собой поделать.

Что касается спорта, то Эдди О'Хара продолжал бегать… и все. Она разглядывала его: за год на обеих фотографиях юниорской команды бегунов по пересеченной местности и юниорской команды бегунов по гаревой дорожке он стал пошире в плечах. Почему он все еще бегал? У Марион не было ответа на этот вопрос. (Ее мальчики любили футбол, хоккей, а весной Томас играл в лакросс[5], а Тимоти пробовал в теннис. Ни один из них не желал играть в любимую игру их отца — единственным видом спорта для Теда был сквош.)

Если Эдди О'Хара остался на юниорском уровне (в беге как по пересеченной местности, так и по гаревой дорожке), то, значит, бегал он не очень быстро или не очень усердствовал. Но независимо от того, как быстро или с каким усердием бегал Эдди, его обнаженные плечи еще раз привлекли неосознанное внимание указательного пальца Марион. Лак на ногте был розовато-перламутровый в цвет помаде, в которой сквозь серебро пробивалось розовое. Возможно, летом 1958 года Марион была самой красивой женщиной в мире.

Хотя она и обводила пальчиком обнаженные плечи Эдди, в этом, ей-богу, не было никакого сексуального интереса. То, что ее маниакальное внимание к молодым мужчинам в возрасте Эдди, может обрести сексуальную окраску — это было в то время всего лишь предчувствие, посетившее только одного человека, а именно мужа Марион. Если Тед доверял своим сексуальным инстинктам, то Марион в своих была абсолютно не уверена.

Многие верные жены закрывают глаза на мучительные для них измены своих распутных мужей, даже принимают их; что касается Марион, то она мирилась с распутством Теда, потому что видела: он абсолютно безразличен к своим многочисленным женщинам. Будь у него только одна женщина, надолго очаровавшая его, то Марион, возможно, разошлась бы с ним. Но Тед никогда не пренебрегал ею; после гибели Томаса и Тимоти он особенно старался продемонстрировать ей свою нежность. В конечном счете никто, кроме Теда, не смог бы оценить и понять всю глубину ее скорби.

Но теперь между нею и Тедом установилось кошмарное несоответствие. Даже четырехлетняя Рут заметила, что ее мать печальнее отца. У Марион не было ни малейшей надежды как-то сгладить и другое несоответствие: Тед для Рут был лучшим отцом, чем Марион — матерью. А ведь прежде для своих сыновей Марион всегда была матерью замечательной! В последнее время она стала чуть ли не ненавидеть Теда за то, что тот лучше справляется со своей скорбью, чем она. Марион могла только предполагать: Тед, возможно, ненавидит ее за то, что она скорбит по мальчикам сильнее.

Марион считала, что им не следовало рожать Рут. На каждом этапе своего взросления этот ребенок был мучительным напоминанием соответствующих этапов детства Томаса и Тимоти. Коулам никогда не требовались няньки для сыновей — Марион тогда была идеальной матерью. Но что касается Рут, то тут практически ни дня они не могли обойтись без няньки, потому что хотя Тед всегда демонстрировал готовность посидеть с ребенком, проку от него было мало, когда речь шла о повседневном уходе за девочкой. И если Марион тоже была неспособна исполнять эти обязанности, то она, по крайней мере, знала, в чем они состоят и что кто-то должен их исполнять.

К лету 58-го Марион сама стала главным несчастьем своего мужа. Пять лет спустя после смерти Томаса и Тимоти Марион считала, что ее муж легче переносит смерть сыновей, чем ее присутствие. А еще Марион боялась, что не всегда сможет запрещать себе любить дочь.

«А позволь я себе полюбить Рут, — думала Марион, — то что я буду делать, если что-то случится с ней?» Марион знала, что не перенесет потерю еще одного ребенка.

Тед недавно сказал Марион, что хочет «попробовать разъехаться» на лето, ну, просто, чтобы посмотреть, не сделает ли это их счастливее. В течение нескольких лет, еще до смерти ее любимых мальчиков, Марион спрашивала себя, не следует ли ей развестись с Тедом. Теперь же он хотел развестись с ней! Если бы они развелись, пока Томас и Тимоти были живы, то не стояло бы и вопроса о том, с кем останутся дети — это были ее мальчики, они бы выбрали ее. Тед никогда бы не смог оспорить столь очевидную истину.

Но теперь… Марион не знала, что делать. Случались моменты, когда она даже помыслить не могла о том, чтобы поговорить с Рут. Вполне понятно, что девочка выбрала бы отца.

«Так что же, — спрашивала себя Марион, — решено?» Он берет все, что осталось: дом, который она любит, но которого не хочет, и Рут, которую она не может или не позволяет себе полюбить. Марион возьмет своих мальчиков. Тед может оставить себе от Томаса и Тимоти то, что запомнил. («Я должна взять все фотографии», — решила Марион.)

Звук пароходного гудка напугал ее. Ее указательный палец, который продолжал обводить контуры голых плеч Эдди О'Хары, слишком сильно надавил на страницу ежегодника — ноготь сломался, и палец стал кровоточить. Она обратила внимание, что ее ноготь пробороздил канавку на плече Эдди. На страницу попала капелька крови, но она тут же сунула палец в рот и отсосала кровь. И только теперь Марион вспомнила: Тед нанял Эдди при условии, что у того есть водительские права, и договорился с ним о летней работе прежде, чем сказал ей, что хочет «попробовать разъехаться».

Паром загудел снова. Звук был такой пронзительный, что донес до нее очевидное: Тед уже некоторое время назад точно решил, что уходит от нее! К удивлению Марион, она, осознав его обман, ничуть не разозлилась; она даже не была уверена, достигает ли ее ненависть к нему того накала, который свидетельствовал бы о том, что когда-то она любила его. Неужели для нее все прекратилось или переменилось со смертью Томаса и Тимоти? До этого момента она предполагала, что Тед на свой манер все еще любит ее, но тем не менее именно он инициировал эту попытку разъехаться, разве нет?

Когда она открыла дверь машины и вышла наружу, чтобы приглядеться к пассажирам, сходящим с парома, тоска сжимала ее сердце с той же силой, с какой сжимала все эти пять лет, но в голове у нее было ясно, как никогда. Она отпустит Теда, она даже отдаст ему дочь. Она бросит их до того, как у Теда будет возможность бросить ее. Направляясь к причалу, Марион думала: «Все, кроме фотографий». Для женщины, которая только что пришла к таким серьезным решениям, шаг у нее был слишком уж ровный. Всем, кто видел ее, она казалась абсолютно безмятежной.

Первый водитель, съезжавший с парома, был идиотом. Его так ошеломила красота женщины, идущей ему навстречу, что он свернул с дороги на каменистый песок берега; он еще не знал, что будет целый час выбираться оттуда, но даже когда и понял это, не мог оторвать глаз от Марион. Он ничего не мог с собой поделать. Марион не заметила этого происшествия — она шла себе и шла вперед неторопливым шагом.

Всю свою будущую жизнь Эдди О'Хара будет верить в судьбу. Ведь не успел он ступить на берег, как увидел Марион.

Эдди скучает и возбуждается

Бедный Эдди О'Хара. Оказавшись вместе с отцом где-нибудь на публике, он неизменно погружался в состояние ступора. Не были исключением и долгая поездка Эдди до причала в Нью-Лондоне, и долгое, как показалось, ожидание (вместе с отцом) парома из Ориент-Пойнта. В Экзетере привычки Мятного О'Хары были не менее известны, чем его мятные леденцы. Эдди свыкся с мыслью о том, что и учащиеся и преподаватели бесстыдно бросались прочь, завидев его отца. Способность старшего О'Хары наводить тоску на аудиторию — любую аудиторию — стала притчей во языцех. Редко кому удавалось не заснуть на лекциях Мятного — число учащихся, усыпленных старшим О'Харой, было баснословным.

Метод усыпления, которым пользовался Мятный, не подразумевал никаких изысков — цель достигалась простыми повторами. Он зачитывал вслух касавшиеся ему существенными отрывки из заданного на дом произведения (когда предполагалось, что материал еще свеж в головах учеников). Однако свежесть в их головах заметно увядала по мере продолжения урока, потому что Мятный всегда находил много существенных отрывков, а вслух он их зачитывал с чувством и расстановкой, с паузами, повторяющимися для вящего эффекта; для рассасывания мятных леденцов требовались более длительные паузы. Бесконечные повторы этих навязших в зубах отрывков практически не сопровождались их обсуждением, а это отчасти объяснялось тем, что никто не мог оспорить явную важность каждого из этих отрывков. Сомнение вызывала разве что необходимость зачитывать их вслух. За стенами класса метод преподавания английского, используемый Мятным, так часто становился предметом обсуждения, что Эдди О'Харе нередко казалось, будто и для него уроки отца были адской мукой, что на самом деле не соответствовало действительности.

Адские муки выпадали на долю Эдди в других местах. Он был благодарен судьбе за то, что с самого раннего детства питался по большей части в школьной столовой — сначала за преподавательским столом вместе с членами семей других преподавателей, а позднее — с однокашниками. А потому каникулы были единственным временем, когда О'Хары всем семейством обедали дома. Обеды, регулярно даваемые Дот О'Хара (хотя лишь немногие преподавательские пары удостаивались се одобрения), были совсем другой историей. Эдди на этих приемах не скучал, потому что, по воле родителей, его присутствие на них ограничивалось самым коротким появлением вначале — это была своего рода дань вежливости.

Но на семейных обедах во время школьных каникул Эдди в полной мере подвергался отупляющему воздействию идеального брака его родителей: они друг другу никогда не могли наскучить, потому что никогда друг друга не слушали. Обращались они между собой с заботливой вежливостью; мама позволяла папе говорить сколько угодно, а потом наступала ее очередь — и ее предмет почти всегда никак не был связан с тем, о чем говорил отец. Разговор мистера и миссис О'Хары был шедевром алогичности; Эдди, не участвовавший в этих разговорах, мог развлекаться разве что строя догадки: останется ли в памяти собеседников хоть что-нибудь из сказанного другим.

Как раз перед его отъездом на паром, направляющийся к Ориент-Пойнту, и выдался один из таких вечеров в их доме в Экзетере. Школьный год закончился, актовый день прошел, и Мятный О'Хара философствовал на тему того, что он именовал «поведенческой леностью» учеников во время весеннего семестра.

— Я знаю, у них на уме уже летние каникулы, — сказал, возможно уже в сотый раз, Мятный. — Я понимаю, что возвращение теплой погоды уже само по себе располагает к праздности, но уж не к такой праздности, какую я наблюдал этой весной.

Его отец произносил подобные сентенции каждую весну, и уже сами эти сентенции вызывали какое-то жуткое оцепенение у Эдди, которому как-то раз пришла в голову мысль: а не кроется ли причина его единственного спортивного увлечения в том, что бег — это своего рода попытка убежать от голоса его отца, от его предсказуемых модуляций, как у циркульной пилы на лесопилке.

Мятный еще не успел закончить — отец Эдди, казалось, никогда не успевал закончить, — но, по крайней мере, остановился, чтобы перевести дыхание или проглотить то, что положил в рот, как начала мать Эдди.

— Будто не было достаточно того, что мы всю зиму наблюдали, как миссис Хейвлок расхаживает без бюстгальтера, — начала Дот О'Хара, — теперь, когда снова потеплело, мы должны страдать оттого, что она не бреет волосы под мышками. А о бюстгальтере речь по-прежнему не идет. Только на этот раз, кроме отсутствия бюстгальтера, мы имеем еще и небритые подмышки! — заявила мать Эдди.

Миссис Хейвлок была новенькой преподавательской женой, и, по крайней мере, в таком качестве она представляла для Эдди и многих экзетерских мальчишек больший интерес, чем другие жены. И то, что миссис Хейвлок не носила бюстгальтера, для мальчишек было плюсом. Она была не хороша собой — довольно пухленькая, простоватая, но ее молодое пышное цветение привлекало к ней учеников и тех преподавателей, которые никогда бы не признались в своей слабости. Летом 58-го, до начала эпохи хиппи, тот факт, что миссис Хейвлок не носит бюстгальтера, был как необычным, так и примечательным. Мальчишки между собой называли ее Плясунчик. Счастливчику мистеру Хейвлоку, которому мальчишки сильно завидовали, они демонстрировали беспрецедентное уважение. Эдди, которому, как и всем остальным, нравились пляшущие груди миссис Хейвлок, досаждала бессердечная неприязнь матери к Плясунчику.

А теперь еще и заросшие подмышки; Эдди вынужден был признать, что этот предмет был причиной серьезного разочарования среди менее умудренных учеников. В те дни в Экзетере были мальчишки, которые, казалось, не знали, что женщины могут отращивать волосы под мышками, — а может, эти мальчишки сильно расстроились, размышляя о том, зачем кому-то из женщин это могло понадобиться. Однако для Эдди волосы под мышками миссис Хейвлок были еще одним свидетельством безграничной способности этой женщины давать наслаждение. В легком летнем платье без рукавов миссис Хейвлок исполняла пляску своими грудями, а еще была волосата под мышками. С началом теплой погоды многие мальчишки стали называть ее не только Плясунчиком, но и Пушистиком. Каким бы именем ее ни называли, любое упоминание о ней вызывало у Эдди О'Хары стойкую эрекцию.

— Теперь еще не хватало нам узнать, что она перестала брить ноги, — сказала Дот О'Хара.

Это соображение воистину заставило Эдди задуматься, хотя он решил не спешить с вынесением окончательного суждения, пока не увидит своими глазами и не убедится, что вид волосатых ног миссис Хейвлок может доставить ему удовольствие.

Поскольку мистер Хейвлок был коллегой Мятного по английскому отделению, Дот О'Хара высказала мнение, что ее муж должен поговорить с ним о полной неприемлемости подобного «богемного поведения» его жены в мужской школе. Но Мятный, хотя и мог перезанудить любого зануду, прекрасно понимал, что не следует давать советы другим мужчинам о том, как должны одеваться или в каких местах бриться (или не бриться) их жены.

— Моя дорогая Дороти, — только и смог сказать Мятный, — миссис Хейвлок — европейка.

— Не понимаю, что это должно означать! — ответила мать Эдди.

Но отец Эдди уже вернулся — с таким любезным видом, будто его и не прерывали, — к предмету весенней ученической лености. Таким был бесконечный и бессвязный разговор его родителей, от которого, казалось, цепенел и сгущался сам воздух.

Иногда другие ученики спрашивали у Эдди:

— Слушай, а как настоящее имя твоего отца?

Они знали старшего О'Хару только как Мятного, а если называли его в лицо, то — мистер О'Хара.

— Джо, — отвечал Эдди. — Джозеф Э. О'Хара.

Аббревиатура Э. означала «Эдвард» — единственное имя, каким называл его отец.

— Я дал тебе имя Эдвард не для того, чтобы звать тебя Эдди, — периодически говорил ему отец.

Но все остальные, даже мать, называли его Эдди. Эдди надеялся, что когда-нибудь станет достаточно и простого Эд.

Во время последнего обеда, перед тем как ему отправиться на его первую летнюю работу, Эдди пытался вставить что-то свое в бесконечный, бессвязный разговор родителей, но из этого ничего не получилось.

— Я сегодня был в физкультурном зале и встретился там с мистером Беннетом, — сказал Эдди.

Мистер Беннет в течение последнего года был преподавателем Эдди по английскому. Эдди был очень ему благодарен: его курс включал некоторые из лучших книг, какие Эдди доводилось читать.

— Я так думаю, нам еще предстоит видеть ее подмышки все лето на пляже. Боюсь, не смогу сдержаться — я таки скажу ей, что об этом думаю, — заявила мать Эдди.

— Я даже немного поиграл в сквош с мистером Беннетом, — добавил Эдди. — Я ему сказал, что мне всегда хотелось попробовать, и он не пожалел времени — постучал со мной мячом несколько минут. Мне понравилось — я даже не думал, что это так здорово.

Мистер Беннет в дополнение к своим обязанностям преподавателя английского языка и литературы был еще и тренером по сквошу, причем довольно успешным. Постучать по мячу — для Эдди это было чем-то вроде откровения.

— Я думаю, решить проблему можно, укоротив рождественские каникулы и удлинив весенние, — сказал его отец. — Я знаю, школьный год тянется долго, но ведь должен быть какой-то способ вернуть ребят к жизни весной, вдохнуть в них чуть больше энергии — чуточку их подтолкнуть, чтобы у них голова заработала.

— Я думал, не позаниматься ли мне год сквошем — я хочу сказать, на будущий год зимой, — сообщил Эдди. — Осенью я бы еще позанимался кроссом. А весной можно было бы вернуться на гаревую дорожку…

На секунду возникло ощущение, что слово «весна» завладело вниманием отца, но Мятного интересовала только весенняя леность.

— Может, у нее от бритья раздражение, — задумчиво сказала Дот О'Хара. — Но у меня тоже иногда бывает раздражение, но ведь это не повод, чтобы не брить под мышками.

Потом Эдди мыл посуду, а его родители тем временем продолжали свой разговор. Перед тем как отправиться спать, его мать спросила у отца:

— А что это он говорил о сквоше? Что там насчет сквоша?

— Что говорил кто? — спросил его отец.

— Эдди! — ответила его мать. — Эдди что-то говорил о сквоше и мистере Беннете.

— Он тренер по сквошу, — сказал ей Мятный.

— Джо, да это я знаю!

— Моя дорогая Дороти, в чем же твой вопрос?

— Что говорил Эдди о сквоше? — повторила Дороти.

— И что же он говорил? — сказал Мятный.

— Нет, Джо, я иногда спрашиваю себя: ты вообще слушаешь, что тебе говорят?

— Моя дорогая Дороти, я весь обращаюсь в слух, когда мне что-то говорят, — сказал ей старый зануда.

Они оба неплохо посмеялись над этим. Они еще продолжали смеяться, когда Эдди совершал необходимые приготовления ко сну. Внезапно он почувствовал такую усталость — такую леность, догадался он, — что казалось немыслимым сделать малейшее усилие, чтобы объяснить родителям, что он имел в виду. Если их брак был удачным, а, судя по всему, именно таким он и был, то Эдди мог себе представить, что же такое неудачный брак. Он и не подозревал, что очень скоро у него будет возможность во всех подробностях узнать, что же такое плохой брак.

Дверь в полу

По дороге в Нью-Лондон (а это путешествие было спланировано с дотошной скрупулезностью — как и Марион, они выехали из дома с большим запасом времени, чтобы наверняка успеть на паром) отец Эдди заблудился вблизи Провиденса.

— Ну, так чья это ошибка — пилота или штурмана? — весело спросил Мятный. Ошибка была общая. Отец Эдди говорил столько, что на дорогу обращал мало внимания; Эдди, который был «штурманом», предпринимал такие усилия, чтобы не уснуть, что забыл о карте. — Хорошо, что мы выехали с запасом, — добавил его отец.

Они остановились на заправке, где Джо О'Хара по мере сил предпринял попытку завязать разговор с представителем рабочего класса.

— Ну и как вам такая неприятность? — спросил старший О'Хара на заправке у оператора, который показался Эдди слегка недоразвитым. — Перед вами два экзонианца в поисках нью-лондонского парома на Ориент-Пойнт.

Эдди обмирал каждый раз, слыша, как его отец заговаривает с незнакомыми людьми. (Кто, кроме экзонианца, мог знать, что такое экзонианец?) Оператор, словно впав в мимолетную кому, уставился на масляное пятно рядом с правой туфлей Мятного.

— Вы на Род-Айленде.

Вот все, что смог выдавить из себя несчастный.

— А вы можете показать нам дорогу на Нью-Лондон? — спросил Эдди.

Когда они снова вернулись на дорогу, Мятный принялся читать Эдди лекцию о широко распространенной замкнутости, которая нередко является следствием недостатков всеобщего среднего образования.

— Отупление — вещь ужасная, Эдвард, — нравоучительно сообщил ему отец.

Они прибыли в Нью-Лондон с большим запасом, и Эдди вполне мог отправиться в Ориент-Пойнт более ранним паромом.

— Но тогда тебе придется совсем одному ждать в Ориент-Пойнте! — указал сыну Мятный.

Ведь Коулы ожидали прибытия Эдди на более позднем пароме. Когда Эдди понял, насколько было бы для него лучше ждать в Ориент-Пойнте одному, более ранний паром уже ушел.

— Первое океанское путешествие моего сына, — сказал Мятный продававшей билеты женщине с огромными руками. — Это не «Королева Елизавета» и не «Королева Мария». Это не семидневное плавание. Это не Саутгемптон, как в Англии, и не Шербур, как во Франции. Но когда тебе шестнадцать, то морское путешествие до Ориент-Пойнта — это тоже немало!

Женщина снисходительно улыбнулась сквозь свои складки жира, и хотя рот ее лишь чуть-чуть растянулся в улыбке, можно было увидеть, что у нее не хватает нескольких зубов.

Потом, стоя на набережной, отец Эдди принялся разглагольствовать об излишествах в питании, которые нередко являются следствием недостатков всеобщего среднего образования. Отъехав всего ничего от Экзетера, они увидели немало людей, которые были бы счастливее или стройнее (или и то и другое), если бы только у них было достаточно денег, чтобы получить образование в академии.

Время от времени отец Эдди вдруг ни с того ни с сего вкраплял в свою речь полезные советы, касающиеся грядущей летней работы сына.

— Не нервничай от того только, что он — знаменитость, — сказал вдруг совершенно не к месту старший О'Хара. — Вообще-то он не такая уж крупная литературная фигура. Примечай, что сможешь. Обращай внимание на его писательские привычки, попытайся понять, есть ли какой-либо метод в его безумии, — ну и всякое такое.

По мере приближения парома, на котором должен был отправиться в путь Эдди, совершенно неожиданно именно Мятный вдруг озаботился грядущей работой сына.

Сначала на паром подали грузовики, и первым в очереди был грузовик, полный свежих клемов[6], а может, он был пустой и отправлялся за партией свежих клемов. В любом случае, пахло от него клемами далеко не первой свежести, и водитель этого грузовика, который в ожидании причаливающего парома курил сигарету, прислонясь к усеянной битыми мухами решетке радиатора, пал следующей жертвой разговорных экспромтов Джо О'Хары.

— Мой сынишка направляется на свою самую первую работу, — сообщил Мятный, и Эдди обмер еще раз.

— Ну да? — ответил водитель грузовика.

— Он будет работать секретарем у писателя, — заявил отец Эдди — Понимаете, мы не знаем в точности, каков будет круг его обязанностей, но, несомненно, это будет что-нибудь поважнее заточки карандашей, замены ленты в пишущей машинке и выискивания в словарях трудных слов, в написании которых сомневается даже писатель! Я рассматриваю эту работу как возможность приобретения ценного опыта, чем бы эта работа ни обернулась в реальности.

Водитель грузовика, внезапно исполнившись благодарности за ту работу, которая у него есть, сказал:

— Удачи тебе, парень.

В последнюю минуту, перед самой посадкой Эдди на паром, его отец метнулся к машине, а потом назад.

— Чуть не забыл! — крикнул он, протягивая Эдди толстый конверт, перехваченный резиновой лентой, и пакет, по размеру и мягкости, возможно, содержавший хлеб. Упаковка была подарочная, но что-то смяло ее на заднем сиденье машины, и подарок этот выглядел заброшенным, ненужным.

— Это для малышки — мы с мамой подумали и об этом, — сказал Мятный.

— Какой малышки? — спросил Эдди.

Он прижал конверт и подарок к груди подбородком, потому что его руки были заняты тяжелой дорожной сумкой и более легким, меньшего размера чемоданом. Так он и поднимался на борт.

— У Коулов есть маленькая девочка, ей, кажется, года четыре! — прокричал Мятный.

Громыхали цепи, пыхтел двигатель, время от времени раздавался гудок парома, другие люди прощались, пытаясь перекричать все эти шумы.

— Они родили нового ребенка вместо погибших! — вопил отец Эдди.

Это, казалось, привлекло внимание даже водителя грузовика, который припарковал свою машину на борту и теперь стоял, облокотясь о перила верхней палубы.

— Вот как, — сказал Эдди. — До свидания! — прокричал он.

— Я люблю тебя, Эдвард, — проревел его отец.

После этого Мятный О'Хара начал плакать. Эдди никогда не видел отца плачущим, но Эдди никогда до этого не покидал дома. Может быть, плакала и его мать, но Эдди этого не заметил.

— Будь осторожен, — стенал его отец.

Пассажиры, стоявшие у борта на верхней палубе, теперь все глазели на них.

— Берегись ее! — возопил его отец.

— Кого? — прокричал Эдди.

— Ее! Я говорю о миссис Коул! — воскликнул старший О'Хара.

— Почему? — крикнул Эдди.

Паром отчаливал, пристань уходила назад, надрывался гудок.

— Я слышал, что она так и не оправилась! — проревел Мятный. — Она зомби!

«Ну конечно — выспался: сказать мне об этом только теперь!» — подумал Эдди.

Но в ответ он только махнул на прощание рукой. Он и понятия не имел, что так называемая зомби будет встречать его в Ориент-Пойнте. Он еще не знал, что мистер Коул лишен водительских прав. Эдди был раздосадован тем, что отец не позволил ему вести машину до Нью-Лондона на том основании, что «движение там совсем иное, чем в Экзетере». Эдди видел отца на уменьшающемся в размерах берегу Коннектикута. Мятный отвернулся, закрыв лицо руками, — он плакал.

Что он этим хотел сказать — «зомби»? Эдди думал, что миссис Коул похожа на его мать или на всех других ничем не примечательных преподавательских жен, кругом которых и ограничивались его знания о женщинах. Если бы удача улыбнулась ему, то миссис Коул могла оказаться «дамочкой богемного поведения», хотя Эдди и не отваживался надеяться, что встретит в ее лице женщину, которая может доставлять столько вуайеристских радостей, сколько доставляла ему миссис Хейвлок.

В 1958 году, если Эдди думал о женщинах, то его воображение не шло дальше волосатых подмышек и пляшущих грудей. Что касается девушек его возраста, то с ними Эдди терпел одни неудачи, а еще они нагоняли на него страх. Поскольку он был преподавательский сынок, то встречался он (число этих встреч можно было пересчитать по пальцам) с девушками из городка Экзетер — это были робкие знакомства еще тех дней, когда он учился в обычной средней школе[7]. Эти городские девушки теперь обогнали его в развитии, к тому же обычно они настороженно относились к мальчишкам, учившимся в академии, что было вполне понятно, поскольку они ожидали от них высокомерного отношения к себе.

На воскресных танцах в Экзетере неместные девушки казались Эдди недоступными. Они приезжали на поездах и автобусах нередко из других школ-интернатов или из больших городов, вроде Бостона и Нью-Йорка. Они были гораздо лучше одеты и внешне больше походили на женщин, чем преподавательские жены, за исключением миссис Хейвлок.

Прежде чем уехать из Экзетера, Эдди перелистал ежегодник 53-го года в поисках фотографий Томаса и Тимоти Коулов — это была последняя книга, в которой они присутствовали. То, что он там увидел, нагнало на него страха. Эти парни не принадлежали ни к одному клубу, но зато Томас был сфотографирован в обеих старших командах — футбольной и хоккейной, не отставал от него и его брат, которого фотокамера запечатлела в юниорской футбольной и хоккейной командах. Напугало Эдди не то, что они могли бить по мячу и кататься на коньках; его напугало количество снимков, на которых присутствовали оба парня, — на многих непостановочных фотографиях, составлявших суть ежегодников, на всех тех фотографиях, которые были сняты, когда ученики явно получали удовольствие. На всех них Томас и Тимоти явно наслаждались жизнью. Они были счастливы — вот что понял Эдди.

Куча-мала в курилке спального корпуса (любимое развлечение курильщиков), дуракаваляние на костылях, подростки, красующиеся перед камерой с лопатами для разгребания снега, игра в карты… Томас нередко с сигаретой в уголке красивого рта. А на фотографиях, снятых во время воскресных танцев в академии, Коулы всегда оказывались в парах с самыми красивыми девушками. Была одна фотография, на которой Тимоти не танцевал — он просто обнимал свою партнершу. На еще одной фотографии Томас целовал какую-то девушку — они были под открытым небом в морозный, снежный день, оба в шерстяных пальто, Томас подтягивает девушку к себе, накинув ей на шею шарф. Да, эти ребята были ох как популярны! (И они умерли.)

Паром миновал нечто похожее на судостроительные верфи; в сухих доках стояли несколько военно-морских судов, другие стояли в воде. Отдаляясь от суши, паром миновал один или два маяка. Дальше в проливе яхт было куда меньше. День стоял жаркий, и над сушей висела дымка (даже рано утром, когда Эдди покидал Экзетер), но на воде северо-западный ветер нес прохладу, а солнце то скрывалось за облаками, то появлялось вновь.

На верхней палубе Эдди, все еще продолжавший бороться с тяжелой дорожной сумкой и меньшим по размерам, более легким чемоданом (не говоря уже о помятом подарке для малышки), решил перепаковаться. Обертка подарка пострадала еще больше, когда Эдди засунул его на дно сумки, но теперь, по крайней мере, ему не нужно было прижимать пакет подбородком к груди. А еще ему были нужны носки; с утра он надел мокасины без носков, но теперь ноги у него замерзли. Еще он надел хлопчатобумажный свитер поверх футболки. Только теперь, в свой первый день вне академии, он понял, что на нем экзетерская футболка и экзетерский свитер. Эдди смутился — ему показалось, что это бесстыдная реклама уважаемой им школы, и вывернул свитер наизнанку. Только сейчас понял он, почему некоторые старшеклассники академии носили свои экзетерские свитера вывернутыми наизнанку; такое новое понимание этой высокой моды свидетельствовало, что Эдди и в самом деле готов к встрече с так называемым реальным миром, при условии, что и на самом деле существует такой мир, в котором экзонианцам рекомендуется оставить позади свой экзетерский жизненный опыт (или вывернуть его наизнанку).

Еще немного уверенности придавало Эдди и то, что на нем были джинсы, хотя мать и говорила ему, что светлые полотняные брюки будут более «уместны»; Тед Коул писал Мятному, что парнишка может забыть о пиджаках и галстуках (летняя работа Эдди не требовала того, что Тед называл «экзетерская форма»), но отец Эдди настоял, чтобы тот взял с собой несколько рубашек и галстуков, а еще пиджак, который, как уверял Мятный, «подходит на все случаи жизни».

Только перепаковываясь на верхней палубе, обратил Эдди внимание на толстый конверт, врученный ему без всяких объяснений отцом, что уже само по себе было странно — его отец объяснял все. На конверте был напечатан обратный адрес: Экзетерская академия Филипса, и от руки аккуратным почерком отца написано «О'ХАРА». В конверте был список с именами и адресами всех экзонианцев, живущих в Гемптонах. Человек должен быть готов к любой неожиданности, а в понимании старшего О'Хары это значило: ты можешь позвонить любому экзетерскому выпускнику и попросить о помощи! Пробежав список взглядом, Эдди понял, что не знает в нем ни одной фамилии. Там было шесть фамилий с саутгемптонскими адресами, большинство из них выпуска тридцатых и сороковых годов; один старик выпуска 1919-го явно уже был в пенсионном возрасте и вряд вообще помнил, что когда-то учился в Экзетере. (На самом деле этому человеку было всего пятьдесят семь.)

Еще три или четыре экзонианца жили в Ист-Гемптоне, только двое в Бриджгемптоне и Саг-Харборе, и один или двое других — в Амагансетте, Уотер-Милле и Сагапонаке; Эдди знал, что в Сагапонаке жили Коулы. Он был ошарашен. Неужели его отец ничего не знает о своем сыне? Эдди ни за что в жизни не обратился бы ни к кому из этих незнакомых людей, даже если бы оказался в самой отчаянной ситуации. Экзонианцы! Он чуть ли не выкрикнул это слово вслух.

Эдди знал много преподавательских семей в Экзетере; большинство из них, не принимая на веру легенду о достоинствах академии, не раздували безмерно и значение понятия «экзонианец». Это неправильно, что его отец, без всяких на то оснований, заставил Эдди ощутить ненависть к Экзетеру; на самом деле парень понимал, что ему повезло учиться в этой школе. Он сомневался, что прошел бы вступительные тесты, если бы не был преподавательским сынком, и он чувствовал себя вполне в своей тарелке, настолько в своей тарелке, насколько может чувствовать себя парень, безразличный к спорту, в мужской школе. И в самом деле, с учетом страха Эдди перед девчонками его возраста, он был очень даже рад учиться в мужской школе.

Например, он осмотрительно мастурбировал только на собственное полотенце или махровую мочалку, которую потом тщательно споласкивал и вешал назад в семейную ванну; и он старался не замусолить страницы материнских каталогов, по которым заказывалась женская одежда, — помещенные там фотографии моделей нижнего белья давали ему всю ту визуальную пищу, которой требовало его воображение. (Больше всего его привлекали фотографии зрелых женщин в нижнем белье.) Но он вполне мог управляться и без каталогов, мастурбируя в темноте, в которой он словно бы ощущал кончиком языка солоноватый вкус волосатых подмышек миссис Хейвлок и в которой ее пышные груди становились мягкими податливыми подушками — на них покоилась и убаюкивалась его голова: это часто ему снилось. (Миссис Хейвлок, несомненно, выполняла сию важную функцию для бессчетного количества экзонианцев, учившихся в академии в годы ее — миссис Хейвлок — расцвета.)

Но в каком смысле миссис Коул — зомби? Эдди смотрел, как водитель грузовика с клемами поглощает хот-дог, запивая его пивом. Хотя Эдди и испытывал чувство голода — он не ел с раннего завтрака, небольшая бортовая качка парома и запах топлива не располагали к еде или питью. Временами верхняя палуба вздрагивала, и весь паром раскачивался. Ко всему этому добавлялось и не лучшим образом выбранное им место — дым из трубы сносило ветром прямо на него. Он понемногу начал зеленеть. Он почувствовал себя лучше, пройдясь по палубе, и совсем воспрял духом, когда нашел мусорную урну, куда выкинул конверт со списком и адресами всех живых экзонианцев, обитающих в Гемптонах.

И тогда Эдди совершил поступок, за который ему потом почти не было стыдно: он подошел к тому месту, где водитель грузовика с клемами со страдальческим видом переваривал хот-дог, и отважно извинился за отца. Водитель подавил подступившую было к горлу отрыжку.

— Не переживай, малыш, — сказал водитель. — У нас у всех есть родители.

— Да, — ответил Эдди.

— И потом, — с философским видом сказал водитель, — он, наверно, просто беспокоится о тебе. По мне, так это работенка та еще — секретарь писателя. Не очень я понимаю, что ты там должен будешь делать-то?

— И я тоже, — признался Эдди.

— Хочешь пива? — предложил водитель, но Эдди вежливо отказался; теперь, когда он стал чувствовать себя лучше, снова зеленеть ему не хотелось.

Эдди решил, что на верхней палубе нет ни женщин, ни девушек, достойных его внимания, однако водитель грузовика с клемами явно был на сей счет другого мнения — он пошел бродить по парому, внимательно разглядывая всех женщин и девушек. Эдди обратил внимание на двух девушек, которые переправлялись на пароме с машиной; они никого не замечали вокруг и хотя были едва ли старше Эдди (а если старше, то не больше чем на год-два), но было очевидно, что они считают его для себя слишком юным. Эдди только раз и посмотрел на них.

К нему подошла пара европейцев и на плохом английском попросила сфотографировать их на носу парома — они сообшили, что у них медовый месяц. Эдди с удовольствием их сфотографировал. И только потом ему пришло в голову, что если эта женщина европейка, то у нее, возможно, небритые подмышки. Но на ней была блуза с длинными рукавами, и определить, носит ли она бюстгальтер, Эдди тоже не смог.

Он вернулся к своей тяжелой сумке и чемодану поменьше. В чемодане были только его спортивный пиджак «на все случаи жизни» и рубашки с галстуками. Весил этот чемодан всего ничего, но мать сказала ему, что его «хорошая», как она ее называла, одежда в отдельном чемодане наверняка не помнется. (Чемодан паковала мать.) В сумке находилось все остальное — одежда, которую хотел взять он, его блокноты и несколько книг, рекомендованных ему мистером Беннетом (безусловно, любимейшим его преподавателем литературы).

Эдди не взял полное собрание сочинений Теда Коула. Он его уже прочитал. Какой был смысл тащить с собой эти книги? Единственным исключением был семейный экземпляр «Мыши за стеной» — отец Эдди настоял, чтобы тот взял эту книжку и привез автограф мистера Коула, — и еще одна книжка, которую Эдди любил больше всех, написанных Тедом для детей. Как у Рут, у Эдди была своя любимая книжка, но это была не знаменитая «Мышь за стеной». Любимой книжкой Эдди была «Дверь в полу» — читая ее, он чуть не рехнулся от страха. Он не удосужился посмотреть на дату копирайта, иначе бы знал, что «Дверь в полу» — первая книга Теда Коула, опубликованная после смерти его сыновей. А если так, то эта книга, видимо, далась ему нелегко, и она явно несла в себе некоторую долю ужаса, пережитого Тедом в эти дни.

Если бы издатель не сочувствовал Теду из-за несчастья, произошедшего с его детьми, то книжку, скорее всего, отвергли бы. Критики были почти единодушны в скептической оценке этой книги, которая, кстати, продавалась ничуть не хуже других книжек Теда. Сама Дот О'Хара сказала, что читать такую книжку вслух любому ребенку было бы непристойностью, граничащей с насилием. Но Эдди был очарован «Дверью в полу», которая фактически стала культовой в кампусах, — вот мера того, насколько она была достойна осуждения.

На пароме Эдди листал «Мышь за стеной». Он читал эту книгу столько раз, что знал ее чуть ли не наизусть; он смотрел только на иллюстрации, которые нравились ему больше, чем основной массе обозревателей. В лучшем случае обозреватели говорили, что иллюстрации «полезные» или «неназойливые». Чаще они высказывались негативно, но в меру. (Например: «Иллюстрации хотя и не ухудшают рассказов, но мало что к ним добавляют и оставляют читателю надежду, что в следующий раз будет лучше».) И тем не менее Эдди эти рисунки нравились.

Воображаемый монстр полз за стеной — страшный, без рук, без ног, он полз, цепляясь зубами и скользя на своей шкуре. Но еще лучше было изображение страшного платья в мамином стенном шкафу — платье ожило и пыталось сползти с вешалки. У платья была одна нога — босая нога, — вылезающая из-под подола, и ладонь, одна только ладонь с запястьем, высовывающаяся из рукава. Но страшнее всего — контуры единственной груди, словно подпирающей платье изнутри, словно внутри платья образовывалась женщина (или только некоторые ее части).

В книге не было ни одного рисунка, который успокоил бы читателя изображением настоящей мыши, крадущейся за стеной. На последней иллюстрации был изображен младший из мальчиков, который лежит без сна в кровати, испуганный приближающимся звуком. Своей маленькой ручкой мальчик ударяет по стене, чтобы испугать мышь. Но мышь не только ничуть не пугается и не удирает прочь: она непропорционально огромна. Она не только больше двух мальчиков вместе, она больше изголовья кровати, больше самой кровати вместе с изголовьем.

А любимую свою книжку Теда Коула Эдди вытащил из сумки и перечитал еще раз, прежде чем паром причалил к пристани. Сюжет «Двери в полу» никогда не был любимой историей Рут; отец эту историю ей не рассказывал, а прочесть ее сама она смогла лишь через несколько лет. Она ее возненавидела.

В книге была изящная, хотя и довольно откровенная иллюстрация, изображающая нерожденного ребенка в чреве матери. «Жил да был один маленький мальчик, который не знал, хочет ли он рождаться, — начиналась книга. — Его мама тоже не знала, хочет ли она, чтобы он рождался.

И все это потому, что жили они в лесной хижине на острове посреди озера и вокруг больше никого не было. А в хижине была дверь в полу.

И маленький мальчик боялся того, что может находиться под этой дверью в полу, и его мама тоже боялась. Когда-то, задолго до этого, другие дети приходили в эту хижину на Рождество, но потом они открыли дверь в полу и исчезли в дыре внизу, а вместе с ними исчезли и все их подарки.

Как-то раз мама попыталась поискать детей, но когда она открыла дверь в полу, то услышала такой жуткий звук, что волосы у нее сразу же побелели и стали как волосы призрака. И еще она почувствовала такой ужасный запах, что кожа у нее стала морщинистая, как резина. После этого кожа у мамы разгладилась, а волосы снова стали как прежде только через год. И еще, когда мама открыла дверь в полу, она увидела там такие ужасы, что больше ни за что не хотела видеть их снова; например, там было что-то вроде змеи, которая может так сжиматься, что пролезет хоть через щель между полом и дверью (даже когда дверь закрыта), а потом — так увеличиваться в размерах, что может унести всю хижину у себя на спине, словно змея — это гигантская улитка, а хижина — раковина». (От этой иллюстрации Эдди О'Хара нередко мучили кошмары, и не в те дни, когда Эдди был младенцем, а когда ему уже исполнилось шестнадцать!)

«Другие существа под дверью в полу такие ужасные, что их можно себе только представить». (В книге было и изображение этих ужасных существ — совершенно неописуемое.)

«А потому мама не знала, хочет ли она рожать маленького мальчика в лесной хижине на острове посредине озера, где вокруг никого нет. А особенно она не хотела рожать его из-за всего того, что может быть под дверью в полу. Потом она подумала: "А почему, собственно, нет? Я просто скажу ему, чтобы он не открывал эту дверь в полу!"

Ну, маме сказать это не трудно, но как насчет маленького мальчика? Он по-прежнему не знал, хочет ли рождаться в мир, где в полу есть дверь, а вокруг никого нет. Но в лесу, на острове и в озере водились и кое-какие красивые существа». (Здесь были изображения совы, уточек, которые плыли к берегу острова, и пары гагар, плещущихся в тихой воде.)

«"Может, стоит рискнуть?" — подумал маленький мальчик. И вот он родился и не пожалел о том, что сделал это. Его мама тоже была счастлива, хотя и говорила маленькому мальчику по меньшей мере раз в день: "Никогда, ты слышишь меня: никогда, никогда, никогда не открывай эту дверь в полу!" Но он, конечно же, был всего лишь маленьким мальчиком. А если ты маленький мальчик, то разве тебе не захочется открыть эту дверь в полу?»

И вот на этом, думал Эдди О'Хара, история заканчивается, даже не подозревая, что в настоящей истории маленький мальчик был маленькой девочкой. Звали ее Рут, и ее мать не была счастлива. И была совсем другая дверь в полу, о которой не знал Эдди… пока не знал.

Паром миновал Плам-Гат, и теперь Ориент-Пойнт был уже ясно виден.

Тед внимательно рассмотрел фотографии Теда Коула на обложках. Фотография на заднике «Двери в полу» была более поздняя, чем на «Мыши за стеной». На обоих мистер Коул показался Эдди красивым мужчиной, и в голове шестнадцатилетнего подростка шевельнулась мысль, что пожилой мужчина сорока пяти лет все еще может трогать сердца и мысли дам. И такой вот мужчина будет стоять среди встречающих в Ориент-Пойнте. Эдди не знал, что искать ему нужно было Марион.

Когда паром причалил к пристани, Эдди принялся разглядывать маловпечатляющую толпу со своей удобной позиции на верхней палубе, но не увидел никого, похожего на изящные фотографии на обложках.

«Он забыл обо мне!» — подумал Эдди.

По какой-то причине Эдди в голову полезли ехидные мысли о его отце — вот вам, пожалуйста, экзетерская солидарность!

Но со своей верхней палубы Эдди увидел красивую женщину, которая махала кому-то на палубе; женщина была так прекрасна, что Эдди вовсе не хотелось видеть мужчину, которому она машет. (Он предположил, что она непременно машет мужчине.) Женщина была так великолепна, что Эдди не мог заставить себя искать Теда. Взгляд Эдди постоянно возвращался к ней — она махала как сумасшедшая. (Уголком глаза Эдди увидел, как кто-то неудачно съехал с парома и застрял в береговом песке.)

Эдди был среди последних пассажиров, сходивших на пристань; в одной руке он тащил свою тяжелую дорожную сумку, а в другой более легкий, меньший по размеру чемодан. Он был потрясен, увидев, что женщина такой необыкновенной красоты стоит на том же месте, где он впервые и заметил ее, и что она по-прежнему продолжает махать. Она стояла точно по его курсу и вроде бы махала именно ему. Он испугался, как бы ему не столкнуться с ней. Она была уже так близко, что до нее вполне можно было дотянуться (он ощутил ее запах — пахло от нее замечательно), когда она вдруг протянула руку и взяла у него более легкий, меньшего размера чемодан.

— Привет, Эдди, — сказала она.

Если Эдди обмирал, когда его отец заговаривал с незнакомыми людьми, то теперь он понял, что такое настоящая смерть — дыхание у него перехватило, он не мог произнести ни слова.

— Я думала, ты меня никогда не увидишь, — сказала красивая женщина.

С этого момента он уже никогда не прекращал видеть ее — ни мысленным взором, ни когда закрывал глаза, пытаясь уснуть. Она всегда оставалась с ним.

— Миссис Коул? — сумел наконец прошептать он.

— Марион, — сказала она.

Он не мог произнести ее имени. Он боролся со своей тяжелой сумкой, следуя за ней к машине. Ну и что с того, что она носит бюстгальтер? Он все равно обратил внимание на ее груди. На ней был облегающий свитер с длинными рукавами, а потому понять, бреет ли она под мышками, было невозможно. Но какое это имело значение? Кусты волос в подмышках миссис Хейвлок, когда-то целиком владевшие его вниманием (не говоря уже о ее пляшущих грудях), вмиг стали делом далекого прошлого; теперь он чувствовал разве что тупое смущение при одной только мысли о том, что существо столь ординарное, как миссис Хейвлок, могло вызывать у него хоть каплю желания.

Когда они добрались до машины («мерседес-бенц» цвета пыльных томатов), Марион протянула ему ключи.

— Ты ведь водишь машину, да? — спросила она. Немота Эдди еще не прошла. — Я знаю мальчишек твоего возраста — вас ведь хлебом не корми, дай порулить.

— Да, мадам, — ответил он.

— Марион, — повторила она.

— Я ждал мистера Коула, — объяснил он.

— Теда, — сказала Марион.

Нет, в Экзетере играли совсем по другим правилам. В академии (а по аналогии и в его семействе, потому что он и в самом деле вырос именно в атмосфере академии) ко всем без исключения обращались «сэр» и «мадам», там все подряд были мистер и миссис. Здесь же ему предлагали Теда и Марион — он оказался в ином мире.

Когда он сел на водительское сиденье, оказалось, что расстояние до тормозной педали и педали сцепления словно выставлено точно для него — он с Марион был одного роста. Радость от этого открытия, однако, была немедленно сведена на нет тем, что он ощутил необыкновенной силы эрекцию, его восставшая плоть, скрыть которую было невозможно, бугром, торчащим из паха, уперлась в рулевое колесо. И тут мимо медленно проехал грузовик с клемами — водитель, конечно же, тоже заметил Марион.

— Неплохая работенка, если тебе удастся ее заполучить, малыш, — сказал ему водитель грузовика с клемами.

Эдди повернул ключ зажигания, и мотор откликнулся ровным урчанием. Эдди бросил украдкой взгляд на Марион и увидел, что она оценивает его на какой-то необычный для него манер — такой же необычный, как и эта машина.

— Я не знаю, куда ехать, — признался он ей.

— Езжай прямо, — сказала мальчишке Марион. — Я все время буду показывать тебе, как и куда…

Мастурбационная машина

В первый месяц того лета Рут и секретарь писателя редко видели друг друга. Они не встречались на кухне дома Коулов главным образом потому, что Эдди там не ел. И хотя четырехлетняя девочка и секретарь писателя спали в одном доме, делали они это в разное время, а спальни их располагались далеко друг от друга. По утрам Рут уже успевала позавтракать с отцом или матерью, пока Эдди еще спал. К тому времени, когда Эдди просыпался, уже приходила первая из трех нянек девочки, и Марион отвозила Рут с нянькой на берег. Если для пляжа погода была неподходящая, Рут с нянькой играли в детской или в гостиной этого большого дома, которой практически никто не пользовался.

Тот факт, что дом был огромен, сразу же делал его экзотическим для Эдди О'Хары; поначалу он рос в небольшой преподавательской квартирке экзетерского студенческого общежития, а позднее — в отдельном преподавательском доме, размерами немногим больше квартиры. Но то, что Тед и Марион разъехались (что они больше никогда не спали в одном доме), было для него куда непонятней (и давало больше почвы для размышлений), чем размер дома Теда и Марион. То, что ее родители разъехались, и для Рут было новой таинственной переменой — четырехлетняя девочка приспосабливалась к странностям новой ситуации с не меньшим трудом, чем Эдди.

Независимо от того, что это разделение означало для Рут и Эдди в будущем, первый месяц этого лета был наполнен главным образом неразберихой. В те ночи, когда Тед оставался в арендуемом им доме, Эдди должен был заезжать за ним утром на машине; Тед любил возвращаться в свою мастерскую не позже десяти утра, а потому у Эдди оставалось время заехать по пути в Центральный магазин Сагапонака и на почту. Эдди брал письма, кофе и сдобные булочки для них обоих. Если в арендуемом доме оставалась Марион, Эдди все равно заезжал на почту, но завтрак брал только для себя — Тед уже успевал поесть с Рут. А Марион могла сама водить машину. Если Эдди не исполнял какие-то поручения (а исполнял он их довольно часто), то большую часть дня проводил в пустом арендуемом доме за работой.

Работа эта была не ахти какой трудной: ответы на письма поклонников, перепечатка на машинке различных написанных от руки редакций «Шума — словно кто-то старается не шуметь». Не меньше чем раз в неделю Тед добавлял новое предложение или уничтожал уже написанное; еще он добавлял или уничтожал запятые, заменял точки с запятой на тире, а потом возвращал точки с запятой. (На взгляд Эдди, Тед переживал кризис пунктуации.) В лучшем случае появлялся абсолютно новый абзац, кое-как накорябанный от руки — почерк у Теда был ужасный — и тут же небрежно отредактированный карандашом. В худшем случае тот же самый абзац на следующий вечер полностью изымался.

Эдди не вскрывал и не читал почту Теда, и большинство перепечатываемых им для Теда писем были ответами Теда детям. Что касается матерей, то им Тед отвечал сам. Эдди никогда не видел писем матерей Теду или ответы им Теда. (Когда Рут слышала, как ее отец печатает по ночам — только по ночам! — по большей части он не работал над очередной детской книгой, а писал ответ какой-нибудь молодой матери.)

Договоренности между парами, имеющие целью соблюсти приличия, когда развод неотвратимо приближается, нередко достигают вершин изощренности, если провозглашаемый приоритет состоит в защите интересов ребенка. Пусть четырехлетняя Рут и видела, как ее мать охаживает сзади шестнадцатилетний мальчишка, ее родители никогда в гневе или злобе не повышали друг на друга голос, и ни мать, ни отец никогда ничего особо плохого не говорили Рут друг о друге. В этом смысле Тед и Марион были в высшей степени добропорядочными. И ничего, что их договоренности по поводу второго, съемного дома были такими же хлипкими, как и само это обиталище. Рут все равно никогда не пришлось в этом доме жить.

На жаргоне гемптоновских торговцев недвижимостью 1958 года это была так называемая собачья будка — маленький дом с одной спальней над гаражом под две машины, собранный на скорую руку и обставленный дешевой мебелью. Расположен он был на Бридж-лейн в Бриджгемптоне не далее чем в двух милях от дома Коулов на Парсонадж-лейн в Сагапонаке, и ночью его было вполне достаточно, чтобы Тед и Марион спали вдалеке друг от друга. А днем там работал секретарь писателя.

Кухня собачьей будки никогда не использовалась для приготовления еды; кухонный стол — столовая в доме отсутствовала — был завален письмами, ждущими ответа, или незаконченными письмами. Днем это был стол Эдди, а Тед занимал место за пишущей машинкой, когда ночевал в этом доме. На кухне имелась всякого рода выпивка, кофе и чай… больше ничего. В гостиной, которая была фактически продолжением кухни, были телевизор и диван, на котором Тед периодически вырубался, смотря трансляции бейсбола; телевизор он включал, если только была трансляция бейсбола или бокса. Марион, если ее мучила бессонница, смотрела ночные фильмы.

В стенном шкафу спальни не было ничего лишнего, только одежда Теда и Марион на какой-нибудь чрезвычайный случай. В спальне никогда не было совсем темно; в этой комнате имелось мансардное окно без шторы, которое нередко протекало. Марион (чтобы загородиться от света и уменьшить протечку) накидывала на это окно полотенце, но если в доме ночевал Тед, то он полотенце снимал. Без мансардного окна он не знал бы, когда ему вставать; настенных часов здесь не было, а Тед нередко ложился спать, не зная, куда сунул свои наручные.

Та же горничная, которая убирала в доме Коулов, убирала и в собачьей будке, но тут она только проходила по дому с пылесосом и меняла белье. Возможно, потому, что собачья будка находилась на расстоянии действия нюхательных рецепторов от моста, на котором краболовы ловили крабов (обычно используя свежую курятину в качестве наживки), в односпальном домике постоянно царил запах птицы и рассола. А поскольку владелец дома пользовался гаражом на две машины, Тед, Марион и Эдди — все жаловались на непреходящий запах моторного масла и бензина, висящий в воздухе.

Если что и улучшало обстановку хотя бы немного, то это несколько фотографий Томаса и Тимоти, привезенных Марион. Она забрала эти фото из гостевой спальни, в которую поселился Эдди, и из соседней гостевой ванной, которой теперь тоже пользовался Эдди. (Эдди не мог предугадать, что небольшое количество пустующих гвоздиков на голых стенах было предвестником куда большего числа гвоздиков, которые обнажатся в близком будущем. Как не мог он предсказать, что долгие, долгие годы его будет преследовать образ гораздо более темных обоев, где висели снятые потом фотографии мертвых мальчиков.)

Несколько фотографий Томаса и Тимоти все еще оставались в гостевой спальне Эдди, который часто разглядывал их. На одной из них была и Марион, и эту фотографию Эдди рассматривал чаще других. На фотографии, снятой солнечным утром в номере парижского отеля, Марион лежит на старомодной перине, вид у нее взъерошенный, сонный и счастливый. Рядом с ее головой на подушке босая детская ножка, видимая только по щиколотку — дальше вместе со штаниной пижамы нога исчезала под одеялом. Далеко на другой стороне кровати видна еще одна белая нога, судя по всему принадлежащая второму ребенку — не только из-за значительного расстояния между двумя босыми ногами, но и потому, что пижама на второй другая.

Эдди не было известно, что снята эта фотография в Париже, в восхитительном в прошлом отеле «Дю Ки-Вольтер», где останавливались Коулы, когда Тед приезжал поспособствовать продвижению на рынок французского перевода «Мыши за стеной». И все же Эдди почувствовал какую-то иностранную атмосферу, возможно европейскую, — в кровати, в мебели. Эдди также пришел к выводу, что босые ноги принадлежали Томасу и Тимоти, а снимал Тед.

Видны были обнаженные плечи Марион — с одними штрипками ее сорочки (или ночной рубашки?), — одна из ее обнаженных рук. Судя по едва видимой подмышке, Марион тщательно выбривала эти места. На этой фотографии Марион была, вероятно, лет на двенадцать моложе, чем теперь, до тридцати ей еще оставалось года четыре, хотя Эдди казалось, что она ничуть не изменилась. (Вот только счастье ушло.) Может быть, дело было в косых солнечных лучах на подушке кровати, но волосы на фотографии у нее казались светлее.

Как и все другие фотографии Томаса и Тимоти, эта была увеличена до размера восемь на десять с дорогим глянцевым покрытием и помещена в рамочку со стеклом. Эдди снимал эту фотографию со стены и ставил ее на стул рядом со своей кроватью так, чтобы, мастурбируя, видеть лицо Марион. А чтобы усилить иллюзию, будто ее улыбка предназначается ему, Эдди нужно было только выкинуть из головы детские ножки. Проще всего было эти ножки укрыть, а для этого хватало двух клочков бумаги, которые он налеплял на стекло.

Это занятие превратилось у него в еженощный ритуал, но вот как-то раз, едва он успел приступить к своим сладострастным упражнениям, как раздался стук в дверь, на которой не было замка, а потом голос Теда:

— Эдди, ты не спишь? Я вижу у тебя свет. Можно нам войти?

Эдди, вполне понятно, вскочил как ошпаренный. Он натянул на себя все еще влажные и отвратительно холодные трусики, которые сушились на подлокотнике кресла у кровати, и устремился с фотографией в ванную, где неровно водворил ее на соответствующий гвоздик в стене.

— Заходите! — крикнул он, открывая дверь, и только тут вспомнил о двух клочках бумаги, оставшихся на стекле фотографии и скрывающих ноги Томаса и Тимоти. К тому же дверь в ванную он оставил открытой, и сделать что-либо теперь было уже поздно — Тед с Рут на руках стоял в дверях гостевой спальни.

— Рут приснился сон, — сказал ее отец. — Правда, Рути?

— Да, — ответила девочка. — Плохой сон.

— Она хотела убедиться, что одна из фотографий все еще здесь. Я знаю, что мамочка Рут эту фотографию не уносила в другой дом, — объяснил Тед.

— Вот как, — сказал Эдди — ему казалось, что девочка видит его насквозь.

— У каждой из этих фотографий есть своя история, — сказал Тед, глядя на Эдди. — И Рут знает все эти истории, правда, Рути?

— Да, — снова сказала девочка. — Вот она! — воскликнула Рут, указывая на фотографию, висящую над ночным столиком у помятой кровати Эдди.

Кресло, которое было подтянуто вплотную к кровати в известных целях, стояло не на своем месте, и Теду с Рут на руках пришлось неловко обойти его, чтобы получше рассмотреть фотографию.

На фотографии Тимоти, ободравший коленку, сидит в просторной кухне на столе. Томас демонстрирует медицинский интерес к царапине брата — он стоит рядом с Тимоти, держа бинт в одной руке и пластырь в другой, изображая доктора, лечащего окровавленную коленку. Тимоти в то время был, видимо, на год старше, чем Рут сейчас. Томасу, вероятно, было семь.

— У него кровь на коленке, но он поправится? — спросила Рут у отца.

— Он поправится. Ему только нужно забинтовать коленку, — сказал Тед девочке.

— И без всяких швов и иголок? — спросила Рут.

— Без всяких. Только забинтовать.

— Он только чуть-чуть сломался, но он не умрет, правда? — спросила Рут.

— Правда, — ответил Тед.

— Пока не умрет, — добавила четырехлетняя девочка.

— Да, Рути.

— Тут крови совсем немножко, — заметила Рут.

— Рут сегодня порезалась, — объяснил Тед. Он показал Эдди пластырь, наклеенный на стопу девочки. — Она наступила на ракушку на пляже. А потом ей приснился сон…

Рут, удовлетворенная историей про ободранную коленку и фотографией, теперь смотрела через плечо отца — ее внимание привлекло что-то в ванной.

— А где ножки? — спросила девочка.

— Какие ножки, Рути?

Эдди пришел в движение — встал между Тедом и дверью в ванную.

— Что ты сделал? — спросила Рут у Эдди. — Что случилось с ножками?

— Рути, ты это о чем? — спросил Тед.

Он был пьян, но, даже и пьяный, Тед довольно уверенно держался на ногах.

Рут показала пальцем на Эдди.

— Ножки! — сердито сказала она.

— Рути, веди себя вежливо! — сказал ей Тед.

— Разве показывать пальцем невежливо? — спросила девочка.

— Ты знаешь, что это невежливо, — ответил ее отец. — Извини, что мы побеспокоили тебя, Эдди. У нас есть такая традиция — показывать Рут фотографии, когда она хочет их увидеть. Но мы не хотели мешать тебе… она в последнее время мало их видела.

— Ты можешь приходить смотреть на фотографии когда угодно, — сказал Эдди девочке, которая продолжала сердито смотреть на него.

Они были в коридоре перед дверью в спальню Эдди, когда Тед сказал:

— Рути, скажи Эдди: «Спокойной ночи».

— Где ножки? — повторила свой вопрос Эдди девочка. Она по-прежнему видела его насквозь. — Что ты с ними сделал?

Они пошли по коридору, и отец говорил Рут:

— Ты меня удивляешь, Рути. Ты ведь всегда была вежливой девочкой.

— Я и сейчас вежливая, — сердито сказала Рут.

— Так.

Что еще говорил Тед дочке, Эдди не услышал. Естественно, как только они ушли, Эдди стремглав помчался в ванную и отлепил бумажки от ног мертвых мальчиков и влажной салфеткой стер со стекла следы скотча.

Первый месяц этого лета Эдди О'Хара был настоящей мастурбационной машиной, но он больше никогда не снимал фотографию Марион со стены ванной и никогда больше и не помышлял о том, чтобы спрятать ноги Томаса и Тимоти. Вместо этого он мастурбировал почти каждое утро в собачьей будке, где, как ему представлялось, никто не сможет его прервать или застать за этим занятием.

По утрам, после того как здесь спала Марион, Эдди с наслаждением вдыхал ее запах, задерживавшийся на подушках неприбранной постели. В другие утра прикосновения и запаха какого-нибудь предмета ее одежды было достаточно, чтобы он возбудился. В стенном шкафу Марион держала что-то вроде ночной рубашки, там же был ящик с ее бюстгальтерами и трусиками. Эдди не оставлял надежды, что когда-нибудь она оставит в шкафу свой розовый кашемировый джемпер — тот, который был на ней, когда он впервые увидел ее; она часто снилась ему в этом джемпере. Но в дешевом доме над гаражом на две машины не было вентиляторов, и душный теплый воздух застаивался в этих комнатах. Если в доме Коулов в Сагапонаке обычно было прохладно и чувствовалось движение воздуха даже в самые теплые дни, то в съемном доме в Бриджгемптоне было тесно и жарко. И надежды Эдди на то, что Марион в этом доме когда-либо понадобится ее розовый кашемировый джемпер, были невелики.

Если не считать поездок в Монтаук и обратно за дурно пахнущими кальмаровыми чернилами, бесхлопотный рабочий день Эдди в качестве секретаря длился от девяти до пяти, за что Тед Коул платил ему пятьдесят долларов в неделю. Эдди брал у Теда еще и на заправку машины, водить которую доставляло ему куда меньше удовольствия, чем «мерседес» Марион. Тедов «шевроле» 57-го года был черно-белым, что, видимо, отражало узкие интересы художника-графика.

По вечерам около пяти или шести Эдди нередко отправлялся на пляж искупаться или побегать, что он делал нечасто и без особого энтузиазма. Иногда на пляже ловили рыбу со спиннингами; рыболовы гонялись по берегу на своих машинах, преследуя косяки рыбы. Миноги, выгоняемые на берег более крупными рыбами, бились на влажном, примятом песке — еще одна причина, по которой Эдди бегал здесь без всякого удовольствия.

Каждый вечер Эдди с разрешения Теда ездил в Ист-Гемптон или Саутгемптон посмотреть кино или просто съесть гамбургер. За кино (и за все, что он ел) Эдди платил из того жалованья, что получал от Теда, и тем не менее ему удавалось каждую неделю откладывать по двадцать долларов. Как-то вечером в кинотеатре Саутгемптона он увидел Марион.

Она была одна и в своем розовом кашемировом джемпере. В этот раз ночевать в собачьей будке должен был Тед, а значит, вероятность того, что кашемировый джемпер окажется в стенном шкафу тесного дома над двумя гаражами, была чрезвычайно мала. И все же, увидев Марион в одиночестве, Эдди после этого пытался найти ее машину в Саутгемптоне и Ист-Гемптоне. И хотя раз или два ее машина попадалась ему на глаза, в кино Марион он больше ни разу не видел.

Она выезжала из дома почти каждый вечер. Она редко ела с Рут и никогда не готовила для себя. Эдди решил, что если Марион ездит куда-то есть, то предпочитает рестораны подороже тех, которые обычно выбирает он. И еще он знал, что если начнет искать ее в дорогих ресторанах, то его пятидесяти долларов в неделю надолго не хватит.

Что же до того, как проводил вечера Тед, то ясно было лишь, что на машине он никуда не выезжает. У него в съемном доме был велосипед, но Эдди ни разу не видел, чтобы Тед садился на него. Как-то раз, когда Марион не было, в доме Коулов зазвонил телефон, и на звонок ответила ночная няня; звонил бармен из бара и ресторана в Бриджгемптоне, где (по словам бармена) почти каждый вечер ел и выпивал мистер Коул. В этот вечер мистер Коул, отъезжая на своем велосипеде, выглядел как-то особенно неуверенно. Бармен звонил, чтобы выразить надежду, что мистер Коул благополучно добрался до дома.

Эдди поехал в Бриджгемптон и последовал маршрутом, которым, по его представлению, Тед должен был добираться до арендуемого дома. И он сразу же обнаружил Теда — тот крутил педали на Оушн-роуд, а потом — когда фары Эдди осветили его — свернул с дороги на обочину. Эдди остановился и спросил, не нужно ли его подвезти. Теду оставалось проехать меньше полумили.

— Я катаюсь! — сказал Тед, делая ему отмашку рукой.

А однажды утром, после того как Тед провел ночь в собачьей будке, от подушки пахло другой женщиной, и запах был гораздо сильнее, чем запах Марион.

«Значит, у него другая женщина!» — подумал Эдди, который еще не знал схемы, которой пользовался Тед с молодыми матерями. (Текущая хорошенькая молодая мать приходила позировать по утрам три раза в неделю, сначала с ребенком — маленьким мальчиком, но потом одна.)

Объясняя Эдди свое разделение с Марион, Тед сказал только: ему, мол, жаль, что секретарская работа Эдди совп

Скачать книгу