Вечер в Византии бесплатное чтение

Ирвин Шоу
Вечер в Византии

Посвящается Салке Виртель

Вступление

Отжившие свой век динозавры, вялые и бессильные, в спортивных рубашках от Салки и Кардена, они сидели друг против друга за столиками в просторных залах, вознесенных над изменчивым морем, и сдавали, и брали карты, как это делали в славные времена в сыром от дождя лесу на Западном побережье, когда во все времена года их слово было законом и в банках, и в правлениях компаний, и в мавританских особняках, и во французских виллах, и в английских замках, и в георгианских домах Южной Калифорнии.

Время от времени звонили телефоны, и из Осло, Дели, Парижа, Берлина, Нью-Йорка доносились энергичные, почтительные голоса; игроки брали трубки и резко отдавали распоряжения, которые в другое время имели бы смысл и, несомненно, были бы выполнены.

Изгнанные короли в ежегодном паломничестве, Лиры поневоле с небольшими числом неизменивших вассалов, они жили в помпезной — не по чину — роскоши, они бросали отрывисто: «Джину» или «Ваших тридцать», и чеки на тысячи долларов переходили из рук в руки. Иногда они вспоминали доледниковый период: «Первую работу дал ей я. Семьдесят пять в неделю. Она тогда спала с преподавателем дикции в Долине».

Или: «Он превысил смету на два с половиной миллиона, а фильм не продержался и трех дней, пришлось снимать его с экранов Чикаго. А теперь эти болваны в Нью-Йорке говорят, что он гений. Бред!»

И они говорили: «Будущее — в кассетах», а самый молодой из них — ему было пятьдесят восемь — спросил: «Какое будущее?»

И они говорили: «Пики. Удваиваю».

Внизу, в семи футах над уровнем моря, на террасе, открытой солнцу и ветру, упражнялись в беседах мужчины похудощавее и не такие сытые с виду. Знаками подзывали носившихся взад и вперед официантов и требовали черный кофе и таблетку аспирина и говорили: «Русские в этом году не приедут. Японцы тоже». И: «Венеции — конец».

Под юркими облаками, которые то заслоняли, то открывали солнце, сновали юркие молодые люди, держа под мышками маленьких львят, а в руках фотоаппараты «Поляроид», и с улыбкой, какой улыбаются все зазывалы мира, выискивали клиентов. Но на второй день уже никто, кроме туристов, не интересовался львятами, а беседа текла, и они говорили: «Плохи дела у „Фокс“. Очень плохи». И: «Хотя у кого они лучше?»

«Здешний приз стоит миллиона», — говорили они.

«В Европе», — говорили они.

«А чем плоха Европа?» — говорили они.

«Это же типично фестивальный фильм, — говорили они. — На широком экране он сбора не даст».

И они говорили: «Что ты пьешь?» И: «Пойдешь вечером на прием?»

Они говорили ни английском, французском, испанском, немецком, иврите, арабском, португальском, румынском, польском, голландском, шведском языках, говорили о сексе, деньгах, успехе, неудачах, обещаниях выполненных и обещаниях нарушенных. Среди них были честные люди и жулики, сводники и сплетники, а также люди порядочные. Одни были талантливы, даже очень талантливы, другие — прохвосты и просто ничтожества. Там были красивые женщины и прелестные девушки, интересные мужчины и мужчины со свиным рылом. Непрестанно щелкали фотоаппараты, и все притворялись, будто не замечают, что их фотографируют.

Там были люди знаменитые в прошлом и уже незнаменитые теперь: люди, которые станут знамениты ни будущей неделе или в будущем году, и люди, которым суждено умереть в безвестности. Люди, идущие вверх, и люди, скользящие вниз; люди, которым успех дастся легко, и люди, несправедливо оттесненные в сторону.

Все они были участниками азартной игры без правил; кто-то делал ставки весело и беззаботно, кто-то потел от страха.

В других местах, на других сборищах ученые предсказывали, что через пятьдесят лет море, плещущееся у берега перед террасой, станет мертвым, что нынешние обитатели нашей планеты — вполне возможно, последние, кто ест омаров и сеет незаряженные семена.

А были еще и другие места, где бросали бомбы, целились по мишени, теряли и снова брали высоты; где происходили наводнения и извержения вулканов; где воевали или готовились к войне, свергали правительства, двигались в похоронных процессиях и шагали в маршах. Но здесь, на террасе, в весенней Франции, вся жизнь человечества на две недели сводилась к перфорированным лентам, пропускаемым через кинопроекторы со скоростью девяносто футов в минуту; и надежды и отчаяние, красоту и смерть — все это возили по городу в плоских круглых блестящих жестяных коробках.

1

Самолет дергался, пробиваясь сквозь черные толщи туч. На западе сверкала молния. Таблички с надписью «Пристегните ремни» на английском и французском языках продолжали светиться. Стюардессы не разносили напитков. Тональность рева моторов изменилась. Пассажиры молчали.

Высокий мужчина, зажатый в кресле у окна, открыл было журнал и тотчас закрыл его. Дождевые капли оставляли на плексигласе прозрачные, словно пальцы призрака, следы.

Раздался приглушенный взрыв, что-то треснуло. Вдоль корпуса самолета медленно прокатилась шаровая молния и разорвалась над крылом. Самолет швырнуло в сторону. Двигатели натужно завыли.

«Как бы хорошо все устроилось, если бы мы сейчас разбились, — подумал высокий человек. — Окончательно и бесповоротно».

Но самолет выровнялся, вырвался из облаков к солнцу. Дама, сидевшая через проход, сказала: «Это уже второй раз в моей жизни. Можно подумать, что меня преследует злой рок». Табло на спинках кресел погасли. Стюардессы повезли по проходу столик с напитками. Высокий человек попросил виски с перрье. Он пил с видимым удовольствием, прислушиваясь к тихому рокоту самолета, летевшего на юг высоко над облаками, над самым сердцем Франции.


Чтобы прогнать сон, Крейг принял холодный душ. Хотя он выпил вчера, кажется, не так уж много, у него было такое ощущение, точно глаза его не поспевают за движениями головы. Как обычно в таких случаях, он дал себе слово не прикасаться больше к спиртному.

Он вытерся полотенцем, но волосы не стал сушить. Прохладная влага освежала голову. Он накинул просторный белый гостиничный купальный халат из грубой махровой ткани и, пройдя в гостиную своего «люкса», заказал по телефону завтрак. Вчера он пил без конца, даже когда раздевался, тянул виски, и побросал одежду где попало, так что теперь его смокинг, крахмальная рубашка и галстук грудой лежали на стуле. Стакан с недопитым виски запотел. Бутылка, стоявшая рядом, была не закупорена.

Он открыл почтовый ящик на двери с внутренней стороны. В нем лежали «Нис-матэн» и пакет с письмами, пересланный его секретаршей из Нью-Йорка. Письмо от бухгалтера. От адвоката. Конверт из маклерской конторы — в нем месячная биржевая сводка. Он бросил письма на стол не распечатывая. Судя по состоянию дел на бирже, ничего, кроме панических воплей, в сводке маклера сейчас не найдешь. Бухгалтер, наверно, прислал дурные вести о его, Крейга, нескончаемой битве с Управлением налогов и сборов, а письмо адвоката касается жены. Эти могут подождать. Сейчас еще утро, рано думать о маклере, бухгалтере, адвокате и жене.

Он взглянул на первую страницу «Нис-матэн». Телеграфное агентство сообщает о переброске дополнительных войск в Камбоджу. Рядом с этим сообщением — фотография улыбающейся итальянской актрисы на террасе отеля «Карлтон». Несколько лет назад она получила в Канне приз, но в этом году, судя по улыбке, никаких иллюзий не питает. Фотография президента Франции Помпиду в Оверне. Цитируют его обращение к молчаливому большинству французского народа. Президент заверяет, что Франции не грозит революция.

Крейг бросил «Нис-матэн» на пол и босиком прошелся по белой с высоким потолком комнате, устланной коврами и обставленной во вкусе бывшей русской аристократии. Выйдя на балкон, он посмотрел вниз, на Средиземное море, простирающееся за бульваром Круазетт. Три американских десантных судна, стоявшие вчера в заливе, ночью ушли. Дул ветер, серое море пенилось и бурлило — все в барашках. Уборщики уже разровняли на пляже песок, вытащили надувные матрасы и воткнули в песок зонты. Их так и не раскрыли, и они вздрагивали от ветра. На берег с шипением набегал прибой. Какая-то отважная толстуха купалась прямо напротив отеля. «В последний раз, когда я был здесь, — подумал он, — погода была не такая».

В последний раз была осень, сезон уже кончился. На побережье стояло индейское лето, а индейцев-то здесь никогда и не бывало. Золотистая дымка, неяркие осенние цветы. Канн он помнил другим — тогда вдоль берега среди зелени садов стояли розовые и янтарно-желтые особняки, а теперь взморье обезображивали крикливые многоквартирные дома с оранжевыми и ярко-синими навесами, прикрывающими балконы. Города одержимы страстью к самоуничтожению.

В дверь постучали.

— Entrez,[1] — сказал он, не поворачивая головы и не отрывая глаз от моря. Нет нужды говорить официанту, где поставить столик. Крейг прожил здесь уже три дня, и официант знает его привычки.

Но когда он вернулся в комнату, там оказался не официант, а девушка. Невысокого роста — пять футов и три, может быть, четыре дюйма, по привычке прикинул он. На ней была серая трикотажная спортивная рубашка, слишком длинная и непомерно широкая. Рукава, рассчитанные, очевидно, на руки баскетболиста, она вздернула, обнажив тонкие, бронзовые от загара запястья. Рубашка, доходившая ей почти до колен, висела поверх измятых, выцветших джинсов. Она была в сандалиях. Длинные каштановые волосы, неровно высветленные солнцем и морем, спутанной гривой падали ей на плечи. У нее было узкое, с острым подбородком, лицо; огромные солнечные очки, за которыми не видно глаз, придавали ему таинственное, совиное выражение. На плече у девушки висела итальянская кожаная сумка с медными пряжками, слишком элегантная для нее. Увидев его, она ссутулилась. У него возникло подозрение, что если он взглянет на ее голые ноги, то обнаружит, что она давно их не мыла — во всяком случае, с мылом.

«Американка, не иначе», — подумал он. В нем говорил сейчас шовинизм наизнанку.

Он запахнул полы халата. Пояса не было: халат не предназначался для приема гостей. При малейшем движении полы разлетались.

— Я думал, это официант, — сказал он.

— Я боялась упустить вас, — сказала девушка. Выговор у нее был американский, только непонятно, из какой части страны.

Его раздражало, что в комнате такой беспорядок. Раздражало и то, что эта девица ворвалась к нему, когда он ждал официанта.

— Вообще-то полагается сначала звонить по телефону, а потом уж подниматься, — пробурчал он.

— Я боялась, что вы не захотите меня принять, поэтому и не позвонила.

«О господи, — подумал он. — Из тех самых».

— А может, вы все же попробуете, мисс? Спуститесь вниз, назовите портье свою фамилию, он мне позвонит и…

— Но ведь я уже здесь. — Она была явно не из числа робких, застенчивых девиц, что благоговеют перед великими мира сего. — Я сама представлюсь вам. Моя фамилия Маккиннон. Гейл Маккиннон.

— Я должен вас знать? — В Канне ведь все возможно.

— Нет, — сказала она.

— Вы всегда вот так вторгаетесь к людям, когда они не одеты и ждут завтрака? — Ему было неловко: халат все время распахивается в самом неподходящем месте, с волос капает, на груди видны седеющие волосы, в комнате не прибрано.

— Я пришла по делу, — сказала девушка. Она не сделала к нему ни шагу, но и не отступила. Просто стояла, шевеля большими пальцами босых ног в сандалиях.

— У меня тоже есть дела, мисс, — сказал он, чувствуя, как с мокрых волос на лоб потекла струйка воды. — Я хотел бы позавтракать, просмотреть газету и в тишине и одиночестве подготовиться к тяготам дня.

— Не будьте занудой, мистер Крейг. Ничего дурного я против вас не замышляю. Вы действительно одни? — Она многозначительно посмотрела на неплотно прикрытую дверь спальни.

— Милая мисс… — «Тон у меня как у девяностолетнего старика», — подумал он с досадой.

— Я три дня за вами слежу, — сказала она. — Никого с вами не было. То есть никого из женщин. — Пока она говорила, ее темные очки шарили по комнате. Он заметил, что взгляд ее скользнул по рукописи, лежавшей на письменном столе.

— Кто вы? — спросил он. — Сыщица?

Девушка улыбнулась. Во всяком случае, зубы ее сверкнули. Что при этом выражали глаза — определить было невозможно.

— Не бойтесь. Я в своем роде журналистка.

— Ничего нового в этом сезоне у Джесса Крейга не предвидится, мисс. Так что мое почтение. — Он шагнул к двери, но девушка не двигалась.

Раздался стук. Вошел официант, неся на подносе апельсиновый сок, кофе, рогалики и тосты. В другой руке у него был складной столик.

— Bonjour, m'sieur et dame,[2] — сказал он, бросив косой взгляд на девушку. Крейг подумал: «Умеют они, французы, одним взглядом раздеть женщину и при этом даже не изменить выражения лица». Понимая, какое впечатление мог произвести на официанта костюм девушки, он с трудом подавил в себе желание отчитать его за этот косой взгляд. Сказать бы ему без лишних церемоний: «Черт побери, неужели ты думаешь, что я не смог бы подыскать себе что-нибудь получше?»

— Я думал, только один завтрак, — сказал официант на плохом английском языке.

— Да, только один, — подтвердил Крейг.

— А вы бы раздобрились, мистер Крейг, и велели ему принести вторую чашку! — попросила девушка.

Крейг вздохнул.

— Вторую чашку, пожалуйста. — Всю жизнь он подчинялся правилам этикета, которым учила его мать.

Официант накрыл столик и поставил возле него два стула.

— Момент, — сказал он и пошел за второй чашкой.

— Садитесь, пожалуйста, мисс Маккиннон, — предложил Крейг, надеясь, что девушка поймет иронию, скрытую в его подчеркнутой корректности. Одной рукой он отодвинул для нее стул, а другой придерживал халат.

Все это явно забавляло ее. По крайней мере насколько он мог судить по выражению ее лица от носа и ниже. Она опустилась на стул, а сумку поставила на пол рядом с собой.

— А теперь, если позволите, я пойду надену что-нибудь более подходящее.

Он взял со стола рукопись, сунул ее в ящик (смокинг и рубашку он решил не убирать) и, пройдя в спальню, плотно закрыл за собой дверь. Вытер голову, зачесал волосы назад, провел рукой по подбородку. Побриться? Нет, сойдет и так. Надел белую тенниску, синие бумажные брюки и сунул ноги в мокасины. Мельком взглянул на себя в зеркало. Плохо дело: белки глаз тусклые, цвета слоновой кости.

Когда он вернулся в гостиную, девушка разливала кофе.

Он молча выпил апельсиновый сок. Девушка вела себя так, словно и не собиралась уходить. «Со сколькими женщинами садился я завтракать в надежде, что они будут молчать», — подумал он.

— Рогалик? — предложил Крейг.

— Нет, спасибо. Я уже ела сегодня.

Он занялся тостом, радуясь, что все зубы у него целы.

— Как мило, не правда ли? — сказала девушка. — Гейл Маккиннон и мистер Джесс Крейг в минуту затишья в бешеном каннском водовороте.

— Итак… — начал он.

— Вы хотите сказать, что теперь я могу задавать вам вопросы?

— Нет. Я хочу сказать, что сам намерен задавать вам вопросы. Какого рода журналистикой вы занимаетесь?

— Я радиожурналистка. Между делом, — пояснила девушка, поднеся чашку ко рту. — Делаю пятиминутные репортажи для одного агентства, которое продает их частным радиостанциям в Америке. Пользуясь магнитофоном.

— О чем репортажи?

— Об интересных людях. По крайней мере о тех, кого мое агентство считает интересными. — Она говорила быстро, монотонно, словно ей надоели вопросы. — О кинозвездах, режиссерах, художниках, политических деятелях, уголовниках, атлетах, гонщиках, дипломатах, дезертирах, о тех, кто считает, что надо узаконить гомосексуализм и марихуану, о сыщиках, президентах колледжей… Продолжать?

— Нет. — Крейг наблюдал, как она с видом хозяйки дома подливает ему кофе. — Вы сказали: между делом. А что же у вас за дело?

— Потрошу души для больших журналов. Отчего вы сморщились?

— Потрошите души? — повторил он.

— Вы правы. Ужасный жаргон. С языка сорвались. Больше не буду.

— Значит, утро у вас не пропало даром, — заметил Крейг.

— Интервью вроде тех, что в «Плейбое» печатают. Или как у этой Фалаччи, в которую стреляли солдаты в Мексике.

— Я читал кое-что. Это она разнесла Феллини. И Хичкока тоже.

— А может, они сами себя разнесли?

— Это что — предостережение?

— Если хотите.

Было в этой девушке что-то настораживающее. Ему стало казаться, что она ждет от него не просто интервью, а чего-то большего.

— Этот город, — сказал он, — наводнен сейчас ордами жаждущих рекламы людей, которым до смерти хочется дать интервью. И как раз о них ваши читатели, кто бы они ни были, мечтают что-нибудь узнать. Я же молчу уже не первый год. Почему вы пришли именно ко мне?

— Я объясню вам это как-нибудь в другой раз, мистер Крейг, — сказала она. — Когда мы лучше узнаем друг друга.

— Пять лет назад, — заметил он, — я давно бы уж вышвырнул вас из номера.

— Поэтому-то я и не пыталась бы интервьюировать вас пять лет тому назад.

Она улыбнулась и опять стала похожа на сову.

— Знаете что? Покажите-ка мне несколько ваших журнальных статей. Я посмотрю их и решу, стоит ли иметь с вами дело.

— Статей я вам дать не могу, — сказала девушка.

— Почему?

— Ни одного интервью я еще не опубликовала. — Она весело фыркнула, словно была этим очень довольна. — Ваше будет первым в моей жизни.

— Ради бога, мисс, не задерживайте меня больше. — Он встал.

Она продолжала сидеть.

— Я буду задавать вам очаровательные вопросы, а вы дадите на них такие очаровательные ответы, что редакторы передерутся из-за моей статьи.

— Интервью окончено, мисс Маккиннон. Надеюсь, вам понравится на Лазурном берегу.

Она по-прежнему не двигалась.

— Это же будет вам только на пользу, мистер Крейг. Я могу вам помочь.

— Почему вы думаете, что я нуждаюсь в помощи?

— Вы ни разу за все эти годы не были на Каннском фестивале, — сказала девушка, — но выпускали одну картину за другой. А теперь, когда ваше имя с шестьдесят пятого года не появлялось на экране, вы приехали, поселились в шикарном «люксе», вас каждый вечер видят в Главном зале, на террасе, на званых вечерах. Значит, в этом году вам что-то понадобилось. И что бы это ни было, большая, заметная статья о вас могла бы явиться именно тем, что вам нужно, чтобы добиться цели.

— Откуда вы знаете, что я впервые приехал на фестиваль?

— Я многое о вас знаю, мистер Крейг. Я основательно готовилась.

— Напрасно вы тратите время, мисс. Боюсь, что мне придется попросить вас выйти. У меня сегодня очень занятой день.

— Чем же вы будете так заняты? — Она с вызовом взяла рогалик и надкусила его.

— Буду валяться на пляже и слушать шум волн, что катятся к нам из Африки. Вот вам один из тех очаровательных ответов, какие вы от меня ожидали.

Девушка вздохнула, так вздыхает мать, выполняющая прихоть капризного ребенка.

— Ну, хорошо. Хоть это и не в моих правилах, но я дам вам кое-что почитать. — Она открыла сумку и вынула пачку желтой бумаги с машинописным текстом. — Вот, — сказала она, протягивая ему листки. Он стоял, заложив руки за спину.

— Да перестаньте ребячиться, мистер Крейг, — резко сказала она. — Почитайте. Это о вас.

— Терпеть не могу читать что-нибудь о себе.

— Не лгите, мистер Крейг, — сказала она все так же резко.

— У вас оригинальный способ завоевывать симпатии тех, кого вы собираетесь интервьюировать, мисс. — Однако он взял листы, подошел к окну, к свету, — иначе ему пришлось бы надеть очки.

— Если я буду делать интервью для «Плейбоя», — сказала девушка, — то текст, который у вас в руках, пойдет как вступление, а потом уже вопросы и ответы.

«Но девицы из „Плейбоя“ хотя бы причесываются перед визитом», — подумал он.

— Не возражаете, если я налью себе еще кофе? — спросила она.

— Пожалуйста.

Послышалось тихое звяканье фарфора. Крейг начал читать.

«Для широкой публики, — прочитал он, — слово „продюсер“ означает обычно нечто малоинтересное. В ее представлении типичный кинопродюсер — это чаще всего полный джентльмен еврейской национальности с сигарой в зубах, странным лексиконом и неприятным пристрастием к молоденьким актрисам. Некоторые — таких незначительное меньшинство — под влиянием романтически-идеализированного образа покойного Ирвинга Талберга из незаконченного романа Ф. Скотта Фицджеральда „Последний магнат“ представляют его себе как необыкновенно одаренную, загадочную личность, этаким великодушным Свенгали — полумагом-полуполитиком, удивительно напоминающим самого Ф. Скотта Фицджеральда в наиболее привлекательные моменты его жизни.

Бытующий образ театрального продюсера несколько менее красочен. Его реже представляют себе евреем иди вульгарным человеком, но он не вызывает и всеобщего восхищения. Если он добивается успеха, то ему завидуют как счастливчику, который, случайно взяв в руки пьесу, валявшуюся у него на письменном столе, сначала рыщет в поисках чужих денег для финансирования постановки, потом легко и свободно движется к славе и богатству, пользуясь талантом актеров и художников, чью работу он чаще всего портит, пытаясь приспособиться к интересам бродвейского рынка.

Как ни странно, в родственной сфере искусства, в балете, те, кто заслуживает почета, им и пользуются. Дягилев, который, насколько известно, сам не танцевал, не был хореографом и не писал декораций, всюду признается великим новатором современного балета. Но хотя Голдвина (еврей, худой как щепка, сигар не курит), Завнука (не еврей, курит сигареты, стройный), Селзника (еврей, крупный, курит сигареты) и Понти (итальянец, полный, сигар не курит) нельзя, наверно, отнести к разряду тех, кого журналы вроде „Комментари“ и „Партизан ревью“ называют зачинателями в искусстве, которому они служат, тем не менее в выпущенных ими фильмах четко выражена их индивидуальность, они воздействуют на образ мыслей и сознание зрителей всего мира и, безусловно, доказывают, что, посвящая себя данному роду деятельности, эти люди имели на вооружении нечто большее, чем удачу, деньги или покровительство влиятельных родственников».

— Что ж, — подумал он без особого восторга, — с грамматикой у нее все в порядке. Училась же она где-нибудь. Он еще не справился с раздражением, вызванным бесцеремонностью, с какой Гейл Маккиннон выбила его из утренней колеи, и тем более — с ее спокойной уверенностью в том, что он все равно подчинится. Крейга так и подмывало положить эти желтые листочки и попросить ее выйти, но его тщеславие было задето, к тому же ему любопытно было узнать, какое место в списке этих героев занимает имя Джесса Крейга. Ему хотелось обернуться и приглядеться к ней повнимательней, но он сдержался и стал читать дальше: «…Сказанное выше находит еще большее подтверждение в американском театре. В двадцатые годы Лоуренс Лэнгнер и Терри Хелбёрн, основавшие „Гилд-тиэтр“, открыли новые горизонты драмы и в сороковые годы, продолжая выступать в роли продюсеров, а не режиссеров или драматургов, создали „Оклахому“ — спектакль, преобразивший музыкальную комедию, эту наиболее американскую из театральных форм. Клэрмен, Страсберг и Кроуфорд, возглавлявшие „Групп-тиэтр“, по праву считались режиссерами-постановщиками, однако главная их заслуга состояла в выборе острых проблемных пьес и системе обучения актеров искусству ансамблевой игры».

«А ведь она правду сказала, — подумал Крейг. — Она действительно хорошо подготовилась. Когда все это было, она еще и на свет не родилась». Он поднял голову.

— Можно задать вам вопрос?

— Конечно.

— Сколько вам лет?

— Двадцать два, — сказала она. — Разве это имеет значение?

— Это всегда имеет значение. — Он с невольным уважением стал читать дальше: «Нетрудно вспомнить и более свежие имена, но нет нужды искать новые подтверждения. Почти всегда находились люди, как бы они не назывались, бравшие на себя роль собирателей талантов и устраивавшие фестивали, на которых Эсхил соперничал с Софоклом. Бэрбедж, например, возглавлял театр „Глобус“, когда Шекспир принес ему почитать своего „Гамлета“, и не упустил его. В этом длинном почетном списке стоит и имя Джесса Крейга».

«Ну, брат, держись, — подумал он. — Сейчас начнется».

«Джесс Крейг, — читал он, — впервые привлек к себе внимание в 1946 году — ему было тогда 24 года, — представив на суд зрителей „Пехотинца“, одно из немногих драматических произведений о второй мировой войне, выдержавших испытание временем. В период с 1946 по 1965 год Крейг был продюсером еще десяти пьес и двенадцати фильмов, значительная часть которых имела и кассовый успех, и успех у критики. После 1965 года ни на сцене, ни на экране не появилось ни одной его новой работы».

Зазвонил телефон.

— Извините, — сказал он и взял трубку. — Крейг слушает.

— Я тебя разбудила?

— Нет.

Он с беспокойством взглянул на девушку. Та сгорбилась на стуле, нелепая в своей мешковатой рубашке.

— Как ты провел эту ужасную ночь? Снилась я тебе в соблазнительных позах?

— Что-то не помню.

— Свинья. Развлекаешься там?

— Да.

— Свинья вдвойне, — сказала Констанс. — Ты один?

— Нет.

— Ага.

— Не то, что ты думаешь.

— Но разговаривать со мной ты все же не можешь.

— Не обо всем. Как Париж?

— Духота. И французы по обыкновению несносны.

— Откуда ты звонишь?

— Из конторы.

Он представил себе ее контору — маленькую, тесную комнатушку на улице Марбёф, где всегда толкутся молодые люди и девушки, похожие скорее на гребцов, пересекающих Атлантический океан в лодках, чем на студентов-туристов, прибывших сюда на грузовых и пассажирских пароходах или на самолетах. Ее обязанностью было устраивать для них поездки по стране. Казалось бы, каждый посетитель моложе тридцати лет мог рассчитывать здесь на доброжелательную встречу, в каком бы виде он ни появился, но стоило Констанс почуять пусть еле уловимый запах марихуаны, как она театрально вставала из-за стола и грозно показывала на дверь.

— Ты не боишься, что тебя подслушивают? — спросил он.

Временами на Констанс нападала подозрительность: ей чудилось, что к ее телефону подключаются то французские налоговые агенты, то американская служба по борьбе с наркотиками, то бывшие любовники — высокопоставленные дипломаты.

— Я же не говорю ничего такого, чего французы сами не знают. Они гордятся своей несносностью.

— Как твои дети?

— Нормально. Удачное сочетание — у одной характер ангельский, другой — совершенный чертенок.

Констанс была замужем дважды: один раз — за итальянцем, другой — за англичанином. Мальчик родился от итальянца; к одиннадцати годам его уже четыре раза выгоняли из школы.

— Джанни вчера опять отправили домой, — равнодушно сообщила Констанс. — Хотел устроить побоище на уроке рисования.

— Ты уж скажешь, Констанс. — Крейг знал, что она склонна к преувеличениям.

— Ну, может, не побоище. Кажется, он хотел выбросить из окна какую-то девочку в очках. Чего, говорит, она на меня все смотрит. В общем, ничего особенного. Через два дня вернется в школу. А Филиппу, кажется, собираются премировать по окончании семестра «Критикой чистого разума». Они проверили ее «IQ»[3] и говорят, что она, наверно, станет президентом корпорации, выпускающей ЭВМ.

— Передай, что я привезу ей матросскую тельняшку.

— Прихвати заодно и парня, на которого она могла бы эту тельняшку надеть, — сказала Констанс. Она была убеждена, что ее дети, как и она сама, помешаны на сексе. Филиппе было девять лет. Крейгу казалось, что в этом возрасте его собственные дочери не сильно отличались от нее. Если не считать того, что она продолжает сидеть, когда входят взрослые, и употребляет иногда заимствованные из лексикона матери выражения, которых он предпочел бы не слышать.

— Как дела в Канне?

— Нормально.

Гейл Маккиннон предупредительно встала и вышла на балкон, но он был уверен, что она слышит все и оттуда.

— Да, вот что, — сказала Констанс. — Вчера вечером я замолвила за тебя словечко одному твоему старому знакомому.

— Спасибо. Это кому же?

— Я ужинала с Давидом Тейчменом. Он мне звонит всякий раз, когда заезжает в Париж.

— Как и тысячи других людей, которые звонят тебе всякий раз, когда заезжают в Париж.

— Не хочешь же ты, чтобы женщина ужинала одна, правда?

— Ни в коем случае.

— К тому же ему, наверно, лет сто уже. Едет в Канн. Говорит, что собирается основать новую компанию. Я сказала ему, что у тебя, возможно, что-нибудь для него найдется. Он будет тебе звонить. Не возражаешь? В худшем случае он безвреден.

— Если бы ты сказала это при нем, он умер бы от оскорбления.

Дэвид Тейчмен более двадцати лет терроризировал Голливуд.

— Да я и при нем не молчала. — Она вздохнула в трубку. — Скверное утро было у меня сегодня. Проснулась, протянула руку и сказала: «Черт бы его побрал».

— Почему?

— Потому что тебя не было рядом. Скучаешь по мне?

— Да.

— Ты говоришь таким тоном, словно сидишь в полицейском участке.

— Что-то в этом роде.

— Не клади трубку. Мне скучно. Вчера ты ел на ужин рыбу в белом вине?

— Нет.

— Ты по мне скучаешь?

— На это я уже ответил.

— Любая женщина скажет, что это очень сухой ответ.

— Я не хотел, чтобы это было воспринято именно так.

— Ты жалеешь, что я не с тобой?

— Да.

— Назови меня по имени.

— Сейчас я предпочел бы этого не делать.

— Как только положу трубку, меня начнут мучить подозрения.

— Пусть они тебя не мучают.

— Напрасно я трачу деньги на этот разговор. Со страхом жду следующего утра.

— Почему?

— Потому что, когда я проснусь и протяну руку, тебя опять не будет рядом.

— Не будь такой жадной.

— Да, я жадная женщина. Ну, ладно. Не знаю, кто там с тобой сейчас в номере, но ты мне позвони, когда освободишься.

— Идет.

— Назови меня по имени.

— Несносная.

В трубке раздался смех, потом щелчок. Телефон умолк, Крейг положил трубку. Девушка вернулась с балкона.

— Надеюсь, мое присутствие не скомкало ваш разговор?

— Нисколько.

— Вы заметно повеселели после этого звонка, — сказала девушка.

— Да? Я этого не чувствую.

— Вы всегда так отвечаете по телефону?

— То есть?

— «Крейг слушает».

Он задумался.

— Кажется, да. А что?

— Это звучит так… казенно. Вашим друзьям это нравится?

— Возможно, и нет, — сказал он, — только они ничего мне не говорили.

— Терпеть не могу официального тона, — сказала она. — Если бы мне пришлось работать в какой-нибудь конторе, я бы… — Она передернула плечами и села в кресло у столика. — Как вам понравилось то, что вы успели прочесть?

— С самого начала своей работы в кино я взял за правило не делать выводов о работе, которая еще не закончена, — сказал он.

— Вы хотите читать дальше?

— Да.

— Я буду тиха, как звездная ночь. — Она села, откинулась на спинку стула и положила ногу на ногу. Ступни у нее оказались чистыми. Он вспомнил, сколько раз ему приходилось говорить своим дочерям, чтобы они сидели прямо, но они все равно не сидели прямо. Такое поколение. Он взял желтые листки, которые отложил, перед тем как подойти к телефону, и возобновил чтение: «Это интервью Крейг дал Г. М. в своем „люксе“ (сто долларов в сутки) в отеле „Карлтон“ — розоватом, помпезном здании, где разместились знаменитости, приехавшие на Каннский кинофестиваль. Крейг — высокий, стройный, сухопарый, медлительный в движениях. Густые седеющие волосы небрежно зачесаны назад, на лбу — глубокие морщины. Глаза светло-серые, холодные, глубоко посаженные. Ему сорок восемь лет, и выглядит он не моложе. Бесстрастный взгляд, обычно полуопущенные веки. Похож на часового, смотрящего вниз на поле битвы сквозь отверстие в крепостной стене. Голос хрипловатый, речь замедленная, следы его родного нью-йоркского выговора еще не окончательно стерлись. В обращении старомоден, сдержан, вежлив. Манера одеваться в сравнении с крикливо разодетой публикой этого городка — сдержанная. Его можно принять за гарвардского профессора литературы, проводящего летний отпуск в штате Мэн. Красивым его не назовешь — для этого у него слишком плоское и жесткое лицо, слишком тонкие и строгие губы. Среди знаменитостей, собравшихся в Канне, есть люди, которые когда-то работали либо у него, либо с ним; его тепло встречают всюду, где он появляется, и у него, по-видимому, много знакомых, но не друзей. В первые два вечера из трех, проведенных на фестивале, он ужинал в одиночестве. В каждом случае он выпивал три „мартини“ до еды и целую бутылку вина во время еды без каких-либо видимых признаков опьянения».

Крейг покачал головой и положил желтые листки на полку у окна. Три-четыре страницы текста остались непрочитанными.

— В чем дело? — спросила девушка. Она внимательно за ним наблюдала. Он чувствовал на себе ее пристальный взгляд сквозь темные очки и, читая, старался сохранить равнодушный вид. — Нашли какой-нибудь ляп?

— Нет, — ответил он. — Нашел, что очень не симпатичный портрет вы нарисовали.

— Прочтите до конца. Дальше будет лучше. — Она встала и ссутулилась. — Я оставляю вам текст. Знаю, как трудно читать в присутствии автора.

— Лучше возьмите это с собой. — Крейг показал рукой на листки. — Я славлюсь тем, что теряю рукописи.

— Это не страшно, — сказала девушка. — У меня есть копия.

Снова зазвонил телефон. Он взял трубку.

— Крейг слушает. — Он взглянул на девушку и пожалел, что опять произнес эту фразу.

— Дружище, — сказал голос в трубке.

— Привет, Мэрф. Откуда звонишь?

— Из Лондона.

— Ну, как там?

— Выдыхаются, — сказал Мэрфи. — Не пройдет и полгода, как они начнут превращать местные студии в откормочные пункты для черных ангусских быков. А у вас там как?

— Холодно и ветрено.

— Но все же лучше, наверно, чем здесь. — Мэрфи по обыкновению громко кричал, его было слышно во всех концах комнаты. — Мы передумали и летим завтра, а не на следующей неделе. Остановимся в отеле «На мысу». Приходи завтра к нам на ленч, ладно?

— С удовольствием.

— Прекрасно, — сказал Мэрфи. — Соня тебе кланяется.

— А я ей, — сказал Крейг.

— О моем приезде никому не говори, — сказал Мэрфи. — Хочу несколько дней отдохнуть. Не для того я тороплюсь в Канн, чтобы с утра до вечера болтать с этими слюнявыми итальяшками.

— На меня ты можешь положиться, — сказал Крейг.

— Я позвоню в гостиницу, — сказал Мэрфи, — и велю поставить вино на лед.

— А я сегодня дал зарок не пить, — сказал Крейг.

— Ну, это ты зря, старик. Значит, до завтра.

— До завтра, — сказал Крейг, кладя трубку.

— Я невольно подслушала, — сказала девушка. — Это был ваш агент? Брайан Мэрфи?

— Откуда вы все знаете? — спросил Крейг. Голос его прозвучал резче, чем ему хотелось.

— Да все знают, кто такой Брайан Мэрфи, — сказала девушка. — Как вы думаете, он согласится поговорить со мной?

— Об этом вы его сами спросите, мисс, — сказал Крейг. — Не я его агент, а он — мой.

— Я думаю, согласится, — сказала она. — Разговаривал же он со всеми другими. Впрочем, не будем забегать вперед. Посмотрим, как все сложится. Хорошо бы мне часок-другой послушать ваш разговор с ним. В сущности, лучший способ сделать это интервью, — продолжала она, — это дать мне возможность потереться возле вас несколько дней. Побыть в роли молчаливой поклонницы. Вы можете представить меня как племянницу, секретаршу или как свою любовницу. Я надену платье. У меня прекрасная память, и, чтобы не смущать вас, я ничего не буду записывать. Буду только наблюдать и слушать.

— Прошу вас, мисс Маккиннон, не будьте так настойчивы, — сказал Крейг. — Я плохо спал ночью.

— Хорошо, — сказала она. — Больше я не буду вас сегодня беспокоить. Ухожу. Прочтите все, что я о вас написала и подумайте. — Она повесила сумку на плечо. Движения ее были резкими, не девическими. Она уже не горбилась. — Я буду рядом. Везде. Куда бы вы ни пришли, вы увидите Гейл Маккиннон. Благодарю за кофе. Можете меня не провожать.

Прежде чем он успел воспротивиться, она уже ушла.

2

Он медленно прошелся по комнате. Нет, это не для него. Такие номера предназначены для людей праздных, у которых по утрам только и забот что решать, пойти выкупаться или нет и в каком ресторане сегодня пообедать. Он закупорил бутылку и поставил в шкафчик. Собрал в охапку свои вещи, прихватил недопитый запотевший стакан с виски, пошел в спальню и бросил одежду на кровать. Простыни и одеяла сбились — он беспокойно спит ночью. Вторая постель осталась нетронутой. Кто бы ни была та дама, для которой готовила ее горничная, дама эта провела ночь в другом месте. От этого в спальне было тоскливо и не уютно. Он прошел в ванную, вылил виски в раковину и смыл водой. Имитация порядка, Потом он возвратился в гостиную, вынес столик с остатками завтрака в коридор и, войдя обратно в номер, запер за собой дверь.

На письменном столе лежала в беспорядке груда буклетов и кинореклам. Он сгреб их и отправил в корзину для бумаг. Чьи-то надежды, ложь, таланты, алчность.

Письма, брошенные на столе, лежали рядом с рукописью мисс Маккиннон. Он решил заняться сначала письмами. Что поделаешь, прочесть-то их все равно надо и ответить — тоже. Он вскрыл конверт с письмом от бухгалтера. Начнем с самого неотложного. Главное — подоходный налог.

«Дорогой Джесс, — писал бухгалтер, — боюсь, что ревизия за этот год не пройдет гладко. Ваш налоговый инспектор, сволочь, пять раз заходил в контору. Это письмо пишу дома и печатаю на собственной машинке, дабы никто не снял с него копии, а Вам советую по прочтении сжечь.

Как Вы знаете, нам пришлось уклониться от проверки Ваших доходов за этот год в установленный срок; в этом году Вы в последний раз заработали крупную сумму, и Брайан Мэрфи провел ее по книгам европейской компании, поскольку большая часть картины снималась во Франции. Все считали такую операцию правомерной, потому что деньги, которые Ваша компания занимала под будущие прибыли, я провел как основной капитал. Так вот, Управление налогов и сборов оспаривает законность этой операции, а инспектор — настоящая ищейка.

Но дело в том (только пусть это останется между нами), что этот человек, по-моему, взяточник. Он дал мне понять, что если Вы свяжетесь с ним, то он оформит декларацию в лучшем виде. За вознаграждение. Намекнул, что восемь тысяч его бы устроили.

Вы знаете, что подобные сделки вообще не по мне.

Да и Вы, как мне известно, никогда такими фокусами не занимались. Но я все же решил сообщить Вам, как складывается обстановка. Если хотите предпринять что-либо, то скорее приезжайте сюда и переговорите с этим прохвостом сами. И не посвящайте меня в этот разговор.

Мы могли бы обратиться в судебные инстанции и наверняка бы выиграли дело, ибо все тут честно и открыто, никакой суд не придерется. Но должен предупредить, что Ваши судебные издержки составили бы около 100.000 долларов. Кроме того, газеты, учитывая Вашу известность и Вашу репутацию, подняли бы шум и представили дело так, будто Вас судят за уклонение от уплаты налогов.

Мне кажется, мы сможем договориться с этим ублюдком и тогда отделаемся налогом в 60–75 тысяч. Так что мой Вам совет — пойти на переговоры и быстро все уладить. А убытки можно будет годика за два возместить.

Когда будете отвечать, пишите по моему домашнему адресу. Людей у меня в конторе много, и неизвестно, кому можно доверять. Не говоря уже о том, что и правительство не гнушается теперь вскрывать почту.

С наилучшими пожеланиями — Лестер».

«Годика за два возместить, — подумал Крейг. — Видно, над Калифорнией сейчас сияет солнце».

Он разорвал письмо на мелкие клочки и бросил в корзину. Жечь его, как советовал бухгалтер, он не стал — слишком мелодраматично. Вряд ли Управление налогов и сборов пойдет на подкуп горничных Лазурного берега, чтобы они склеивали найденные в мусорных корзинах обрывки писем.

Патриот, участник войны, законопослушный налогоплательщик, он не желал думать, на что мистер Никсон, Пентагон, ФБР, конгресс употребят его шестьдесят-семьдесят тысяч долларов. Есть же какой-то предел нравственным мукам, которым может подвергать себя человек, находящийся, хотя бы теоретически, в отпуске. «Не отдать ли эту почту Гейл Маккиннон, — подумал он. — Пусть ознакомится. А читатели „Плейбоя“ будут в восторге. Дягилев во власти почтовой марки».

Он потянулся было за письмом адвоката, но передумал. Взял со стола стопку листов, взвесил на руке, нерешительно подержал над корзиной, потом стал наугад перевертывать страницы. «Ему сорок восемь лет, и выглядит он не моложе», — прочитал он. Сорокавосьмилетний мужчина в глазах двадцатидвухлетней девушки. Наверное, для нее он развалина. Стены Помпеи. Окопы Вердена. Хиросима.

Он сел за стол и стал читать с того места, на котором остановился, когда девушка вышла из номера. Посмотрим, каким тебя видят люди.

«Известно, что он не привык щадить ни себя, ни других, — читал он. — Поэтому в некоторых кругах за ним укрепилась репутация жестокого человека. У него много врагов, среди его бывших сотрудников есть люди, обвиняющие его в неверности. В подтверждение этого они указывают, что он никогда, за единственным исключением, не ставил более одной пьесы одного автора и, в отличие от других продюсеров, не имеет списка любимых актеров. Примечательно, что, когда два его последних фильма провалились (общий убыток оценивается в восемь с лишним миллионов долларов), его коллеги по кинематографу, можно сказать, не выразили ему никакого сочувствия».

«Вот бестия, — подумал он. — Откуда она все это узнала?» В отличие от большинства журналистов, которые приходили к нему брать интервью, не прочитав предварительно ничего, кроме рекламных материалов, распространяемых студией, эта особа оказалась хорошо осведомленной. И недоброжелательной. Он пропустил две страницы, бросил их на пол и стал читать дальше: «Однажды ему предложили высший пост в одной из известнейших киностудий. Говорят, что он ответил отказом, послав лаконичную телеграмму:

„С тонущего корабля уже сбежал. Крейг“.

Такое поведение объясняется, очевидно, тем, что он богат, — во всяком случае, он должен быть богат, если разумно распорядился заработанными деньгами. Один режиссер, с которым Крейг сотрудничал, объяснял это по-своему: „Просто он упрямый сукин сын, вот и все“. А актриса Моника Браунинг в интервью заявила: „Ничего тут странного нет. Просто Джесс Крейг — этакий милый, обаятельный, доморощенный мегаломаньяк“».

«Неплохо бы все же выпить», — подумал Крейг. Он взглянул на часы: двадцать пять минут одиннадцатого. «Всего-то двадцать пять минут одиннадцатого», — подумал он. Он достал бутылку, сходил в ванную, налил в стакан виски, добавил из крана воды и, сделав глоток, вернулся в гостиную.

Держа стакан в руке, он стал читать дальше: «Крейга дважды приглашали в Канн членом жюри. Оба раза он отклонял приглашение. Когда стало известно, что в этом году он заказал себе абонемент на весь период фестиваля, то многих это удивило. В течение пяти лет, с тех пор как провалился его последний фильм, он держался в стороне от Голливуда и лишь изредка появлялся в Нью-Йорке. Контору свою он не закрыл, однако о своих планах ничего не сообщает. В последние годы значительную часть времени проводит в поездках по Европе. Причины его самоустранения неясны. Недоволен собой? Разочарован? Устал? Решил, что поработал достаточно и пришло время насладиться плодами трудов своих в спокойной обстановке, там, где нет ни друзей, ни врагов? Или просто сдали нервы? А может быть, этот человек приехал в Канн морально опустошенным, может быть, его привела сюда ностальгия и ему захотелось погрузиться в атмосферу, где все напоминало бы ему о прошлом, когда и он был полон энергии? Или, собравшись с силами, решил предпринять еще одну попытку добиться успеха? Но может ли и сам Крейг, поселившийся в дорогом „люксе“ с видом на Средиземное море, ответить на эти вопросы?» Текст оборвался на середине страницы. Крейг положил листки на полку и снова отпил из стакана.

«Черт побери, — подумал он, — ей всего двадцать два года».

Он вышел на балкон. Выглянуло солнце, но ветер дул по-прежнему сильный. Никто уже не купался. Толстая дама исчезла. Или в море унесло, или отправилась в парикмахерскую делать себе прическу. Внизу, на террасе, за столиками уже сидели посетители. Крейг заметил спутанную шевелюру Гейл Маккиннон, ее свободно болтающуюся рубашку и джинсы. Она читала газету, перед ней стояла бутылочка кока-колы. Он видел, как к столику подошел мужчина и сел напротив нее. Она отложила газету. Крейг стоял слишком высоко над ними и не слышал, что она сказала.


— Я была у него, — сказала она мужчине. — Он клюнет. Попался, старый прохвост.

3

Он сел. Зрительный зал быстро заполнялся. Публика была молодая: длинноволосые бородатые парни с индейской повязкой на голове и сопровождающие их босоногие девицы в кожаных куртках с бахромой и длинных пестрых юбках. Вот такие же толкутся у Констанс в конторе. В то утро в программе был «Вудсток» — американский документальный фильм о фестивале рок-музыки, поэтому город был наводнен поклонниками рока, одетыми соответственно случаю. Крейг спросил себя: как бы они оделись, будь они в его возрасте? Сам он в их возрасте радовался тому, что мог сменить военную форму на серый костюм.

Он надел очки и развернул «Нис-матэн». Фильм шел три с половиной часа, поэтому сеанс начинался в девять утра, и Крейг не успел ни позавтракать, ни просмотреть газету.

В неярком розоватом свете ламп он взглянул на первую страницу газеты. В Кенте, штат Огайо, солдаты национальной гвардии застрелили четырех студентов. В зоне Суэцкого канала все еще продолжают убивать. Положение в Камбодже неясно. Ракета, запущенная с французского корабля, вышла из-под контроля, повернула в сторону суши и взорвалась в районе Лаванду, на побережье, разрушив несколько вилл. Мэры близлежащих городов протестуют, указывая с достаточным основанием, что подобные просчеты военных наносят ущерб le tourisme.[4] Французский кинорежиссер объяснял в интервью, почему он не желает представлять свои фильмы на фестиваль.

Кто-то сказал «pardon», и Крейг встал, не отрывая глаз от газеты. Мимо него проскользнула, шурша длинной юбкой, какая-то фигура и опустилась в свободное кресло. На него повеяло легким запахом мыла, в котором было что-то детское.

— Доброе утро, — сказала девушка.

Он узнал темные очки, закрывавшие большую часть ее лица. Голова девушки была повязана узорчатым шелковым платком. Он пожалел, что не успел побриться.

— Все время мы оказываемся вместе, — засмеялась девушка. — Удивительно, правда?

— Удивительно, — согласился он. Сегодня у нее не только наряд, но и голос другой — мягче, без нажима.

— Я и вчера была там же, где вы.

— Я вас не заметил.

— Обычная отговорка. — Девушка посмотрела на программу. — Хотелось ли вам когда-нибудь снять документальный фильм?

— Может быть.

— Говорят, сегодня будет чудовищный фильм.

— Кто говорит?

— Вообще говорят. — Она разжала пальцы, и программа упала на пол. — Вы видели материал, который я вам послала?

— Я даже завтрак не успел себе заказать.

— Люблю ходить в кино в девять часов утра, — сказала она. — В этом есть что-то извращенное. В большом манильском конверте — дальнейшие размышления о Джессе Крейге. Взгляните, когда будет время. — Она захлопала в ладоши. В проходе, перед сценой, стоял рослый бородатый молодой человек. Он поднял руку, требуя тишины. — Это режиссер, — сообщила она.

— Вы видели его другие фильмы?

— Нет. — Она энергично аплодировала. — Я всегда болею за режиссеров.

У режиссера на руке была черная повязка. Он начал свою речь с того, что призвал присутствующих надеть траур по четверым студентам, убитым в Кенте, а в конце объявил, что посвящает свой фильм памяти погибших.

Крейг не сомневался в искренности молодого человека, но речь его, как и эта траурная повязка, вызвала у него смутное чувство неловкости. Возможно, где-нибудь в другом месте он и был бы растроган. Конечно, гибель четверых юношей опечалила его не меньше, чем всех остальных. В конце концов, он сам отец двоих детей, которые могли бы стать жертвами такого же побоища. Но здесь, в роскошном позолоченном зале, где праздная публика собралась посмотреть развлекательный фильм… Крейг не мог избавиться от ощущения, что жест этот продиктован не скорбью, а желанием продать товар подороже.

— Вы наденете траур? — прошептала девушка.

— Вряд ли.

— Я тоже. Не воздаю почестей смерти. — Она выпрямилась в кресле и сидела в настороженной позе, довольная собой. Он сделал вид, что не замечает ее близкого соседства.

Когда в зале погасли огни и начался фильм, Крейг постарался подавить в себе предубеждение. Он понимал, что его неприязнь к бородам и длинным волосам смешна, она вызвана лишь тем, что он рос и воспитывался в иное время и привык к другому стилю. В худшем случае эта манера отращивать волосы негигиенична, мода же приходит и уходит. Достаточно полистать какой-нибудь старый семейный альбом, чтобы убедиться, сколь нелепыми представляются взору современного человека наряды, некогда считавшиеся самыми что ни на есть скромными. Отец Крейга — он хорошо помнит это — в выходные дни появлялся на пляже в гольфах.

Ему сказали, что в картине «Вудсток» слово принадлежит молодежи. Что же, если так, то он готов слушать.

Он смотрел с интересом. Ему сразу стало ясно, что человек, сделавший фильм, обладает незаурядным талантом. Будучи сам профессионалом, Крейг ценил профессионализм в других. Фильм был снят и смонтирован без тени дилетантства или пустой развлекательности. Во всем чувствовалась серьезная работа мысли, на всем — следы кропотливого труда. И в то же время зрелище четырехсот тысяч людей, собравшихся в одном месте, кто бы они ни были, где и для какой бы цели ни собрались, вызывало в нем неприятное чувство. Чем дальше, тем больше его удручало упорное и бесконечное повторение кадров, изображавших дикие оргии. И музыка, и исполнение, не считая двух песен, спетых Джоан Баэз, показались ему грубыми, монотонными и невыносимо громкими, как будто шепот или даже нормальная человеческая речь выпали из голосового диапазона молодых американцев. Он воспринимал этот фильм как непрекращающуюся вакханалию звуков без кульминации. Когда в кадре появились парень и девушка, которые занимались любовью, не обращая внимания на объектив кинокамеры, он отвел глаза в сторону.

Не веря своим ушам, он слушал, как один из исполнителей, подобно заводиле в группе болельщиков на футбольном матче, выкрикивал: «Скажите: „f“!» Четыреста тысяч глоток отвечали: «F!» «Скажите: „u“!» Четыреста тысяч глоток отвечали: «U!» «Скажите: „k“!» Четыреста тысяч глоток отвечали: «K!» «Скажите… Что получилось?» — спросил человек голосом, многократно усиленным микрофоном.

В ответ прозвучало похабное слово — хрипло и раскатисто, как на каком-нибудь нюрнбергском сборище. И дикие одобрительные возгласы. Зрители, сидевшие в зале, зааплодировали. Крейг покосился на соседку — та спокойно сидела, руки ее неподвижно лежали на коленях. Она оказалась лучше, чем он думал.

Он смирно сидел в кресле, но на экран уже почти не смотрел. Что призвано означать это гомерически произнесенное ругательство? Слово как слово, он, случается, тоже употребляет его, правда, не часто. Само по себе оно не безобразно и не красиво и от столь частого употребления почти утратило первоначальный смысл. Теперь оно обрело так много новых значений, что уже не вызывает прежних ассоциаций. Выкрикнутое этим гигантским хором молодых, оно прозвучало как простое хулиганство, как лозунг, оно было оружием, знаменем, под которым пойдут полчища разрушителей. «Надеюсь, — подумал Крейг, — что отцы четверых убитых кентских студентов никогда не увидят „Вудсток“ и никогда не узнают, что в произведении искусства, посвященном их покойным детям, есть эпизод, в котором около полумиллиона юношей и девушек почтили память своих сверстников похабным словом».


До конца фильма оставалось около часа, но Крейг уже покинул зал. Девушка, казалось, не заметила его ухода.

Над синим морем светило солнце, перед фасадом кинотеатра плескались на мачтах яркие флаги стран — участниц фестиваля. Даже поток машин на шоссе вдоль набережной и толпы людей на тротуарах и на бульваре Круазетт не нарушали благословенной тишины. Пусть хоть сегодня Канн помнит, что он должен быть похожим на одно из полотен Дюфи.

Крейг спустился вниз, к пляжу, и зашагал у самой кромки воды — одинокий человек, сам по себе.


Он вернулся в номер побриться. В почтовом ящике лежал большой манильский конверт, на котором косым четким женским почерком было начертано его имя, и письмо от дочери Энн, проштемпелеванное в Сан-Франциско.

Он бросил конверты на стол, прошел в ванную и тщательно побрился. Чувствуя приятное пощипывание после лосьона, он вернулся в гостиную и вскрыл конверт Гейл Маккиннон.

Поверх желтых листков с машинописным текстом лежала записка.

«Уважаемый мистер Крейг, — прочитал он, — пишу Вам поздно ночью в своем номере и все думаю: за что вы меня так невзлюбили? В моей жизни еще не было случая, чтобы кто-то не хотел встретиться со мной, но весь сегодняшний день, стоило мне взглянуть в Вашу сторону — на пляже или на ленче, в фойе фестивального зала, в баре или на приеме, — я готова была взорваться и разнести этот город. Циклон „Гейл“. За свою жизнь Вы, конечно, дали сотни интервью, причем людям, которые, я уверена, гораздо глупее меня, к тому же среди них было немало Ваших врагов. Почему же мне Вы отказываете? Ну что ж. Если Вы не желаете рассказать мне о себе, расскажут другие, только слушай, и времени даром я не теряла. Если я не смогу нарисовать портрет человека с натуры, я нарисую его таким, каким его видят десятки других людей. И если этот портрет не доставит ему большого удовольствия, то пусть он пеняет на себя, а не на меня».

«Обычный репортерский прием, — подумал Крейг. — Если ты не скажешь мне правды, то пусть твой враг скажет мне ложь. Вероятно, этому учат уже на первых курсах всех школ журналистики».

«Очень может быть, — читал он дальше, — что я напишу статью по-другому. Я уподоблюсь ученому, который наблюдает за диким животным в естественных условиях. Издали, незаметно, с помощью оптических приборов. У этого животного хорошо развито чувство дистанции, оно остерегается людей, употребляет крепкие напитки, инстинкт самосохранения незначителен, спаривается часто, причем с самыми привлекательными самками стада».

Он засмеялся. С такой женщиной бороться трудно.

«Я выжидаю, — заканчивалась записка. — И не отчаиваюсь. Прилагаю еще кое-какие бредни на ту же тему. Старалась печатать аккуратно. Уже четыре часа утра, я понесу эти листки по опасным темным улицам приморской Гоморры в Ваш отель, посеребрю ручку портье, так что первое, что Вы увидите, проснувшись утром, будет имя Гейл Маккинкон».

Он отложил записку и, не взглянув на желтые листки, взял письмо дочери. Всякий раз, беря в руки письмо одной из своих дочерей, он вспоминал ужасное признание дочери Скотта Фицджеральда: где-то она написала, что в бытность свою студенткой, получив от отца письмо, вскрывала конверт и трясла его в надежде, что на стол выпадет чек; само же письмо совала непрочитанным в ящик стола.

Он распечатал письмо. Уж это-то отец может осилить.

«Дорогой папа! — прочел он. Энн писала неразборчивым ученическим почерком. — Сан-Франциско — Город Уныния. Наш колледж почти закрылся, можно подумать, что война началась. Везде одни гунны. По обе стороны. Здесь весна — идут прения в дискуссионных клубах. Каждый назойливо твердит, что прав только он. Насколько я понимаю, наши чернокожие друзья хотят, чтобы я изучала не поэтов-романтиков, а танцы африканских племен и обряд обрезания молодых леди. Потому что, видишь ли, поэты-романтики не созвучны эпохе. И профессора ничуть не отличаются от всех тут, чью бы сторону они не принимали. В общем, образование — первый класс! Я уже не разгуливаю по кампусу. Придешь, а тебя там обступят двадцать человек, и у каждого своя причина требовать, чтобы ты возложила свое невинное белое тело на алтарь Джагернатха.[5] Что бы ты ни делала, ты предаешь свое поколение. Если ты не считаешь Джерри Рубина лучшим представителем мужской половины американской молодежи, значит, твой отец — либо президент банка, либо тайный агент ЦРУ, либо, упаси Бог, Ричард Никсон. А я вот возьму да запишусь сразу и в „Черные пантеры“, и в общество Джона Берча. Пусть тогда знают. Перефразируя известного писателя: ни студент, ни полицейский.

Знаю, я сама хотела ехать учиться в Сан-Франциско, потому что после того, как я столько лет училась в швейцарской школе, один ненормальный сверхпатриот убедил меня в том, что я теряю свой „американизм“, — хоть я и не поняла: как это? — а вот в Сан-Франциско, мол, занимаются настоящим делом. Этим летом я собиралась работать официанткой на озере Тахо — посмотреть, как живут другие. Но теперь мне уже наплевать, как они там живут, хотя понимаю, что это ненадолго. Стыдно признаться, сколь недолговечны почти все мои идеи — не дотягивают и до ленча. А американкой я с божьей помощью останусь, проживи я хоть до ста лет. Чего бы я хотела (если это не слишком тебя обременит), так это — сесть в самолет и махнуть на лето в Европу: пусть они без меня наводят порядок в колледже к началу осеннего семестра.

Если я действительно приеду в Европу, то мне хотелось бы по возможности избежать встречи с матерью. Полагаю, ты знаешь, что она сейчас в Женеве. Она пишет мне ужасные письма. Говорит, что ты невозможный человек, что хочешь погубить ее, что ведешь распутную жизнь, что у тебя климакс, и уж не помню, что еще. С тех пор как она узнала, что я употребляю пилюли, она относится ко мне так, словно я — Фэнни Хилл или одна из героинь маркиза де Сада, и если я поеду к ней, то вечера на берегах Женевского озера будут для меня очень тягостными.

Твоя любимая дочь Марша изредка пишет мне из Аризоны. Говорит, что ей там очень хорошо, только похудеть никак не может. Никакие веяния до Аризонского университета явно не доходят, жизнь там до сих пор похожа на те старые мюзиклы про студентов с их детскими забавами и драками подушками, что показывают по телевизору в „Программах для полуночников“. А полнеет она будто бы оттого, что вынуждена много есть, поскольку разбит наш счастливый семейный очаг. И здесь Фрейд — он проник даже в кафе-мороженое.

Вижу, что письмо получилось очень веселое, но мне, папа, совсем не смешно. Целую. Энн».

Крейг вздохнул и положил письмо на стол.

«Уеду куда-нибудь, где нет ни адреса, ни почты, ни телефона», — подумал он. Интересно, какими показались бы ему сейчас письма, которые он посылал во время войны своим родителям. Но он их все сжег после смерти матери, когда обнаружил аккуратно связанными в ее шкатулке.

Он взял желтые листки Гейл Маккиннон. Уж читать, так читать все сразу, пока не начался день.

Он вышел на балкон, на солнце, и уселся в кресло. Даже если его каннская вылазка окажется бесполезной, загар-то все равно останется. Он начал читать: «Далее: держится официально, не терпит фамильярности. Несколько старомодный смокинг, в котором он появился после вечернего просмотра в бальном зале возле Зимнего казино, придавал ему чопорный, отчужденный вид. В размягченной атмосфере зала, где преувеличенное выражение дружеских чувств является правилом игры, где мужчины обнимают, а женщины целуют людей, с которыми едва знакомы, его корректность может произвести неприятное впечатление. Он ни с кем не разговаривал больше пяти минут и непрерывно ходил по залу, но не суетливо, а с холодным достоинством. На приеме было много красивых женщин и среди них — по крайней мере две, с которыми когда-то было связано его имя. Обе эти дамы, великолепно одетые и дивно причесанные, очень хотели (так по крайней мере покачалось автору этих строк) удержать его при себе, но он и им уделил только по пять минут и отошел».

«Связано, — сердито подумал он. — С которыми когда-то было связано его имя. Кто-то снабжает ее сведениями. Из тех, кто хорошо меня знает и не относится к числу моих друзей». Крейг видел Гейл Маккиннон на приеме в другом конце зала и кивнул ей. Но он не заметил, что она ходила за ним по пятам.

«То, что он не поступил в колледж, объяснялось не материальным положением семьи Крейгов, ибо обеспечена она была сравнительно неплохо. Отец Крейга, Филип, до самой смерти, то есть до 1946 года, был казначеем в бродвейских театрах, и, хотя кризис 1929–1930 годов, несомненно, неблагоприятно сказался на его финансовом положении, он тем не менее имел возможность послать своего единственного сына в колледж. Но Крейг вскоре после Пирл-Харбора предпочел пойти на военную службу. В армии он прослужил почти пять лет, дойдя до чина техника-сержанта, однако никаких наград, кроме нашивок участника войны, не удостоился*».

В этом месте стояла звездочка, обозначавшая сноску. Внизу, подле другой звездочки, он прочитал: «Уважаемый мистер Крейг, все это ужасно скучно, но, поскольку Вы еще не раскрылись, мне остается только одно — накапливать факты. Когда придет время свести их воедино, я подвергну материал беспощадной обработке, чтобы читатель не заснул».

Крейг снова обратился к основному тексту: «Ему повезло: с войны он вернулся невредимый; более того, у него в вещевом мешке лежала рукопись пьесы молодого солдата Эдварда Бреннера, которую он через год после демобилизации представил на суд зрителей, дав спектаклю название „Пехотинец“. Театральные связи Крейга-старшего, разумеется, немало помогли этому очень молодому и совершенно никому не известному тогда новичку успешно справиться с такой трудной задачей.

В последующие годы на Бродвее были поставлены еще две пьесы Бреннера, и обе они с треском провалились. Продюсером одной из них был Крейг. С тех пор Бреннер совершенно исчез из поля зрения».

«Из твоего, барышня, поля зрения, возможно, — подумал Крейг. — Но не из его собственного и не из моего. Если бывший молодой солдат прочтет все это, то напомнит мне о себе».

«По поводу того, что он редко сотрудничает с писателями больше одного раза, говорят, что как-то он в доверительной беседе сказал: „В литературных кругах распространено мнение, что любой человек несет в себе по крайней мере один роман. Сомневаюсь. Я знаю несколько мужчин и женщин, которые действительно несут в себе роман, но громадное большинство людей, которых я встречал, носят в себе, может быть, только одну фразу или, в лучшем случае, рассказ“».

«Где это она слыхала, черт побери?» — подумал он с раздражением. Кажется, что-то в этом роде он действительно сказал (это была язвительная шутка, рассчитанная на то, чтобы отбрить надоевшего собеседника), хотя и не мог вспомнить, где и когда. Но, пусть даже сам он только наполовину верил тому, что сказал, слова эти, будь они опубликованы, отнюдь не укрепили бы за ним репутацию благожелательного человека.

«Она меня подстрекает, — подумал он, — эта сучка хочет вынудить меня на разговор, на сделку, хочет получить взятку за то, чтобы не взорвалась противопехотная мина».

«Интересно было бы, — говорилось далее в тексте, — попросить Джесса Крейга составить список людей, с которыми он работал, и разбить их сообразно указанным выше категориям. Вот эти стоят романа. Эти — рассказа. Эти — абзаца. Эти — фразы. Эти — запятой. Если мне доведется побеседовав с ним еще раз, я попробую уговорить его дать мне такой список».

«Она жаждет крови, — подумал он. — Моей крови».

Нижняя половина страницы была написана от руки.

«Уважаемый м-р К.,

время позднее, я падаю от усталости. Материала на несколько томов, но на сегодня хватит. Если пожелаете прокомментировать то, что уже прочли, я в Вашем полном распоряжении. Ждите очередного выпуска.

Ваша Г. М.»

Первым его побуждением было скомкать листки и бросить их с балкона на улицу. Но он благоразумно сдержался. Она же сказала, что оставила себе копию. Следующий выпуск тоже будет с копией. И так далее.

В заливе снимался с якоря пассажирский пароход. Крейгу вдруг захотелось собрать вещи и уплыть на нем все равно куда. Нет, и это не поможет. В ближайшем порту она наверняка снова появится — с пишущей машинкой в руке.

Он вошел в гостиную и бросил желтые листки на стол. Посмотрел на часы. На ленч к Мэрфи еще рано. Вспомнил, что вчера обещал позвонить Констанс. Та говорила, что хочет знать о каждом его шаге. Он и в Канн-то приехал отчасти благодаря ей. «Съезди туда, — сказала она. — Попробуй, может, что и выгорит. Лучше узнать сейчас, чем откладывать». Она не из тех женщин, что любят откладывать дела в долгий ящик.

Он прошел в спальню и заказал разговор с Парижем. Прилег на незастеленную кровать и, пока не зазвонил телефон, попробовал задремать. Он много выпил вчера и ночью плохо спал.

Он закрыл глаза, но сон не шел к нему. Тысячекратно усиленные звуки электрогитар, которые он только что слышал в кино, отдавались эхом в ушах, перед глазами в экстазе извивались тела. «Если она у себя, — подумал он, — то я скажу ей, что сегодня же, к концу дня, прилечу к ней в Париж».

Они познакомились на приеме, устроенном для сбора средств в фонд Бобби Кеннеди, когда тот приезжал в 1968 году в Париж. Джесс числился в списках избирателей в Нью-Йорке, но его прихватил с собой один парижский знакомый. На приеме собралась солидная публика, задавали умные вопросы двум красноречивым высокопоставленным джентльменам, прилетевшим из Соединенных Штатов просить американцев, живущих за границей и поэтому лишенных возможности голосовать, оказать кандидату финансовую и моральную поддержку. Крейг не разделял восторженных чувств присутствующих в зале, но все же выписал чек на пятьсот долларов. Его немного забавляло то, что он помогает деньгами одному из членов семейства Кеннеди. Пока в просторном красивом салоне, увешанном темными абстрактными полотнами, которые — скорее всего — будут потом распроданы со значительным убытком для хозяев дома, шла оживленная дискуссия, он отправился в пустую столовую, где были выставлены напитки.

Он наливал себе виски, когда к бару следом за ним подошла Констанс. Он почувствовал на себе ее пристальные взгляды еще в зале, когда там произносили речи. Это была женщина поразительной внешности — с очень бледным лицом, широко поставленными зеленоватыми глазами и блестящими черными волосами, не по моде коротко остриженными. Впрочем, слова «не по моде» можно было отнести к кому угодно, только не к ней. Она была в коротком желтовато-зеленом платье, и ноги у нее были потрясающие.

— Вы не дадите мне выпить? — попросила она. — Меня зовут Констанс Добсон. Я вас знаю. Джина с тоником. И льда побольше.

Она говорила быстро, отрывисто, сипловатым голосом. Он приготовил то, что она просила.

— А что вы тут делаете? — спросила она, отпивая из стакана. — Вы больше похожи на республиканца, чем на демократа.

— Я всегда за границей стараюсь быть похожим на республиканца. На местных жителей это действует успокаивающе.

Она засмеялась. Смех у нее был громкий и до вульгарности грубый, так не шедший к ее изящной, стройной фигуре. Разговаривая с ним, она играла длинной золотой цепочкой, свисавшей до самого пояса. Грудь у нее была крепкая, высокая, это он заметил. Трудно было сказать, сколько ей лет.

— Вы, по-моему, не так восторгаетесь этим кандидатом, как все остальные, — сказала она.

— Я заметил в нем черты жестокости, — ответил Крейг. — Не могу относиться с симпатией к жестоким лидерам.

— Но я видела, как вы подписывали чек.

— Говорят, что политика — это умение использовать ситуацию. Вы тоже, я заметил, подписывали чек.

— Бравада, — сказала она. — Вообще-то я едва свожу концы с концами. Дело в том, что он популярен среди молодежи. Может, им виднее?

— Возможно, так оно и есть, — согласился он.

— Вы живете не в Париже?

— В Нью-Йорке, — сказал он, — если вообще где-то живу. Я здесь проездом.

— Надолго? — Она пристально смотрела на него из-за стакана.

Он пожал плечами.

— Еще не знаю.

— А я ведь пошла сюда за вами.

— Да?

— Вы же знаете, что за вами.

— Да. — Он с удивлением почувствовал, что слегка краснеет.

— У вас задумчивое лицо. Скрытый огонь. — Она засмеялась, в ее удивительно низком голосе звучали призывные нотки. — И красивые широкие худые плечи. Кроме вас, я знаю тут всех. Случалось ли вам, войдя в какой-нибудь зал и осмотревшись вокруг, подумать: «Господи, да я же всех тут знаю!» Понимаете?

— Кажется, да.

Она стояла совсем близко. От нее сильно пахло духами, но запах был свежий, терпкий.

— Хотите поцеловать меня сейчас или будете ждать другого случая? — спросила она.

Он поцеловал ее. Уже более двух лет он не целовал женщин. Ощущение было приятное.

— Мой телефон узнаешь у Сэма, — сказала она. Сэм был приятелем Крейга, который привел его на прием. — Позвони, когда снова будешь в Париже. Если будет охота. Сейчас я занята. Но скоро я с этим типом развяжусь. Ну, мне пора. У меня ребенок болен.

Зеленое платье исчезло в комнате, где лежали сваленные в кучу пальто.

Оставшись один у бара, он налил себе еще виски. На губах оставалось ощущение ее поцелуя, в воздухе витал терпкий запах духов.


Возвращаясь со своим приятелем Сэмом домой, Крейг взял у него телефон Констанс и осторожно поинтересовался, что она за женщина. Об эпизоде в столовой он не стал рассказывать в подробностях.

«Смерть мужчинам, — сказал Сэм. — Но не лишена великодушия. Самая роскошная американка в Париже. Работа у нее непонятная, возится с какими-то юнцами. Видел ли ты у кого-нибудь еще такие ноги?» Сэм — адвокат, человек основательный — не был склонен к преувеличениям.

В следующий свой приезд в Париж — это было после убийства Бобби Кеннеди и окончания выборов — он позвонил по телефону, который дал ему Сэм.

«Помню, помню, — сказала она. — С тем типом я уже развязалась».

Вечером он пригласил ее ужинать и с тех пор ужинал с ней каждый вечер, когда бывал в Париже.

Эта красавица была родом из Техаса. Высокая, стройная, своенравная, с темными волосами и гордо вскинутой маленькой головкой, она покорила сначала Нью-Йорк, потом Париж. Ну что вы тут поделываете, милые мужчины? — казалось, самим своим присутствием спрашивала она, появляясь в комнате. — Стоит ли на вас тратить время? Она помогла ему увидеть Париж во всем его блеске. Это был ее город, она ходила по нему радостная, гордая, озорная, ее прелестные ноги придавали парижским мостовым еще более праздничный вид. Вспыльчивая, несдержанная, она умела показать и коготки. От нее нельзя было так просто отмахнуться. В том, что касалось работы — своей и чужой, — она была пуританкой. Яростно отстаивая собственную независимость, она ненавидела бездеятельность и паразитизм других. В Париж она приехала манекенщицей; это произошло, как она пояснила, «во второй половине царствования Карла Великого». Хоть она и не имела образования, но была удивительно начитанна. Никто не знал, сколько ей лет. Она была замужем дважды. «Приблизительно дважды», — шутила она. Как мужья, так и сожители уходили, оставляя ее без гроша. Но она не помнила зла. Устав работать манекенщицей, она учредила вместе с бывшим профессором Мэнского университета бюро обмена студентами. «Ребята должны лучше знать друг друга, — говорила она. — Может, тогда их уже нельзя будет заставить убивать друг друга». Ее любимый брат, гораздо старше ее, погиб в Аахене, и она была страстной противницей войны. Читая сообщения из Вьетнама — а они были хуже некуда, — она разражалась солдатской бранью и грозила уехать с сыном куда-нибудь на край земли. В первый же вечер знакомства с Крейгом она сказала, что едва сводит концы с концами, и это была правда; тем не менее одевалась она шикарно. Парижские портные давали ей напрокат платья, зная, что там, куда ее приглашают, ни она, ни ее наряды не останутся незамеченными. Где бы она ни провела ночь, ровно в семь утра она вставала, ехала домой, кормила детей завтраком и отправляла их в школу. А ровно в девять сидела за рабочим столом. Хотя Крейг и снимал «люкс» в отеле, его настоящим парижским адресом была широкая кровать в ее комнате с видом на сад на Левом берегу. Ее дети полюбили его. «Они привыкли к мужчинам», — объясняла она. Какие бы нравственные нормы ни прививали ей в Техасе, она их переросла и пренебрегала условностями парижского общества или обществ, которые украшала своим присутствием.

Прямая, смешливая, требовательная, непоследовательная, восхитительно чувственная, ласковая, нетерпеливая и предприимчивая, она становилась серьезной лишь тогда, когда этого требовала обстановка. До встречи с ней он пребывал словно в забытьи. Теперь это сонное состояние прошло.

Если раньше он имел дурную привычку не замечать или не ценить в женщинах женственность, то теперь моментально реагировал и на их красоту, и на чувственную улыбку, и на походку; его глаза будто помолодели, они вновь научились с юношеским вожделением следить за мельканием юбки, изгибом шеи, женской грацией. Увлекшись всерьез одной из представительниц прекрасного пола, он снова обрел вкус к обществу женщин вообще. И это было едва ли не главное, хотя далеко не единственное, чем одарила его Констанс.

Она откровенно рассказывала ему о мужчинах, которых знала до него. Не сомневаясь в том, что такие же встречи у нее будут и после него, он подавил в себе ревность. Лишь сойдясь с нею, он понял, что страдал от глубоких душевных ран. Теперь эти раны начали заживать.

В тиши комнаты, нарушаемой только слабым шумом моря за окном, он с нетерпением ждал телефонного звонка и ее отрывистого хрипловатого голоса. Он приготовился сказать: «Первым же самолетом вылетаю в Париж», будучи уверен, что если даже она кому-то назначила на этот вечер свидание, то отменит его. Наконец раздался звонок.

— А, это ты, — сказала она. Тон у нее был неприветливый.

— Дорогая… — начал он.

— Я тебе не дорогая, продюсер. Не какая-нибудь актрисенка, которая две недели елозит своим тощим задом по дивану… — Он слышал приглушенный гул голосов: по-видимому, в конторе, как обычно, полно народа, но Констанс не привыкла сдерживать свой гнев.

— Послушай, Конни…

— А, иди ты к черту… Ты же вчера обещал позвонить. И не ври, что пытался дозвониться. Я это уже слышала.

— Да я и не пытался.

— Ну, вот. Даже соврать и то не хочешь. Сукин ты сын.

— Конни… — Крейг перешел на умоляющий тон.

— Единственный честный человек в Канне. И везет же мне, черт побери. Отчего же не пытался?

— Я был…

— Оставь эти объяснения при себе. И не трать время на звонки. Незачем мне сидеть и ждать, когда зазвонит этот чертов телефон. Надеюсь, ты в Канне найдешь себе кого-нибудь, чтобы водили тебя за ручку. В Париже твое время истекло.

— Конни, будь же благоразумна, черт побери!

— Вот я и буду благоразумна. С этой самой минуты я просто само благоразумие. Считай, что этого телефона для тебя, мой мальчик, не существует. И не пробуй дозвониться. Никогда.

Сердитый щелчок, донесшийся с другого конца шестисотмильного провода, подтвердил, что она бросила трубку. Крейг удрученно покачал головой, потом с улыбкой представил себе лица притихших молодых людей, находящихся, должно быть, сейчас в конторе Констанс, и гомерический хохот сидящего в соседней комнате партнера-профессора, выведенного этой тирадой из своего обычного дремотного состояния. Она уже не первый раз на него так кричала. И не последний. Отныне он будет звонить ей тогда, когда обещал, даже если для этого придется провисеть на телефоне весь день.

Он сходил на террасу, сфотографировался там вместе со львенком, написал на карточке: «Нашел тебе дружка под стать» — и, вложив снимок в конверт, отправил Констанс. Срочным авиа.

Пора было ехать на ленч к Мэрфи. Он вышел к подъезду и спросил швейцара, где его автомобиль. Швейцар был занят с сидевшим в «бентли» облезлым, лысым стариком и не обращал на Крейга внимания. На стоянке перед гостиницей было полно машин, лучшие места занимали «феррари», «мазерати» и «роллс-ройсы». «Симку», взятую Крейгом напрокат, швейцар отгонял подальше, чтобы она не торчала на виду. Случалось (когда наплыв дорогих лимузинов бывал особенно велик), Крейг находил свой автомобиль где-нибудь в переулке, на расстоянии целого квартала от гостиницы. Когда-то он увлекался «альфами» и «ланчиями», но те времена давно прошли. Теперь ему все равно, какая у него машина, лишь бы были колеса, но сегодня, когда швейцар наконец сказал ему, что его автомобиль стоит где-то позади гостиницы, и когда он пошел вдоль теннисных кортов по направлению к перекрестку, где вечером околачивались проститутки, он почувствовал себя оскорбленным. Как будто служащие гостиницы что-то такое о нем прознали и, загоняя его скромную прокатную машину бог знает куда, дают ему понять, что не считают его достойным жить во дворце, стены которого они охраняют.

«Ну ладно, дождетесь вы от меня чаевых», — со злостью подумал Крейг. Он включил зажигание и поехал на Антибский мыс, где ему предстоял ленч с Брайаном Мэрфи.

4

Портье сказал Крейгу, что мистер и миссис Мэрфи ждут его в пляжном домике.

Он прошел по парку, напоенному запахом сосны, к морю. Слышны были только его собственные шаги по тенистой дорожке да стрекот прятавшихся в зелени цикад.

Не дойдя до домика, он остановился. Мэрфи был не один. В маленьком патио сидела молодая женщина. Она была в розовом купальном костюме, едва прикрывавшем наготу, по спине ее струились, блестя на солнце, длинные волосы. Она чуть повернула голову, и он увидел знакомые темные очки. Мэрфи в цветастых плавках что-то ей говорил. Соня Мэрфи лежала в шезлонге.

Крейг решил вернуться в гостиницу, вызвать оттуда Мэрфи по телефону и объяснить, что ему не нравится эта компания, но в этот миг Мэрфи увидел его.

— Эй, Джесс! — крикнул Мэрфи, вставая. — Мы здесь!

Гейл Маккиннон не обернулась. Впрочем, она встала, когда он подошел.

— Привет, Мэрфи, — сказал Джесс и пожал Мэрфи руку.

— Здравствуй, дружище.

Крейг наклонился и поцеловал Соню Мэрфи в щеку. Ей было пятьдесят, но выглядела она не старше тридцати пяти — ее молодили подтянутая фигура и не испорченное частым употреблением грима нежное, без морщин, лицо. Предохраняясь от солнца, она накинула на плечи купальное полотенце и надела широкополую соломенную шляпу.

— Давно мы не виделись, Джесс, — сказала она.

— Очень давно, — согласился Крейг.

— А эта девушка, — Мэрфи указал на Гейл Маккиннон, — говорит, что знает тебя.

— Да, мы знакомы, — подтвердил Крейг. — Здравствуйте, мисс Маккиннон.

— Здравствуйте. — Девушка сняла очки нарочитым движением, точно опускала карнавальную маску. Ее большие голубые, как алмазы, глаза были широко раскрыты, но взгляд их показался Крейгу каким-то ускользающим, неопределенным, настороженным. На вид ей можно было дать лет шестнадцать-семнадцать: серьезное, открытое лицо, не совсем еще развитые формы, шелковистая кожа. У него было странное ощущение, будто лучи солнца сосредоточились только на ней, заливая ее потоками света, он же стоял где-то поодаль, затененный темной дождевой тучей. В эту минуту она была великолепна, она стояла на фоне моря, и оно блестело и искрилось; радуясь ее молодости, свежести ее кожи, ее чуть угловатой стройности. В нем шевельнулась нежная тревога, где-то он уже это видел — само совершенство, озаренное солнцем на фоне моря. Огорчило его это умозаключение или обрадовало, он не понял.

Она нагнулась к стоявшему у ее ног магнитофону — не столь уж грациозно, длинные волосы заслонили лицо, и он невольно обратил внимание на мягкую округлость ее живота над розовой полоской бикини и на широкие чуть костлявые, как у подростков, бедра. «Непонятно, — подумал он, — зачем ей вчера утром понадобилось уродовать себя дурацкой, широченной рубашкой и этими огромными, со все лицо, темными очками».

— Она меня интервьюировала, — сообщил Мэрфи. — Против моей воли.

— Ну, разумеется, — усмехнулся Крейг. Мэрфи славился как раз тем, что давал интервью кому угодно и отвечал на любые вопросы. Это был рослый, грузный, крепкого сложения шестидесятилетний человек с копной черных крашеных волос, одутловатым от виски лицом и живыми, хитрыми глазами. В общении он по-ирландски прост и грубовато-добродушен. Среди кинодельцов Мэрфи имел репутацию одного из самых неуступчивых посредников, и, обогащая своих клиентов, он преуспевал и сам. Контракта с Крейгом он не подписывал — их соглашение было скреплено только рукопожатием, — но представлял его интересы на протяжении двадцати с лишним лет. С тех пор как Крейг перестал выпускать фильмы, они встречались очень редко. Они были друзья. «Но уже не такие близкие, как когда-то, — с горечью подумал Крейг, — как в те времена, когда дела у меня шли хорошо».

— Как твои дочки, Джесс? — спросила Соня.

— По последним сведениям, вроде бы в порядке. Насколько могут быть в порядке девушки в их возрасте. Марша, говорят, пополнела.

— Если они не попали под суд за распространение или хранение наркотиков, считай, что тебе как отцу повезло, — пошутил Мэрфи.

— Я и считаю, что мне повезло, — сказал Крейг.

— Ты что-то бледноват, — сказал Мэрфи. — Надевай плавки и побудь немного на солнце.

Крейг покосился на стройное загорелое тело Гейл Маккиннон.

— Нет, благодарю. Мой купальный сезон еще не начался. Соня, пойдем прогуляемся, пусть они спокойно заканчивают свое интервью.

— Уже все, — сказала Гейл Маккиннон. — Он говорил полчаса.

— Сообщил что-нибудь интересное? — спросил Крейг.

— Ты имеешь в виду, говорил ли я какие-нибудь сальности? Нет, не говорил.

— Мистер Мэрфи дал мне очень содержательное интервью, — сказала Гейл Маккиннон. — Он сказал, что киноиндустрия обанкротилась. Нет ни денег, ни талантов, ни дерзания.

— Такое заявление здорово поможет тебе при заключении очередного контракта, — сказал Крейг.

— А мне наплевать, — махнул рукой Мэрфи. — Свое я уже заработал. Чего мне бояться? Могу, когда есть настроение, позволить себе удовольствие говорить правду. Вот, например, собираются снимать фильм, который финансируют индейцы племени апачей. Разве это дело — чтобы какие-то индейцы диктовали нам, что писать. На ленч мы заказали омаров. Ты не против?

— Нет.

— А вы? — обратился он к девушке.

— Я люблю омаров, — ответила она.

«Стало быть, она остается на ленч». Крейг сел на складной брезентовый стул лицом к ней.

— Она, — Мэрфи ткнул пальцем в сторону девушки, — все про тебя расспрашивала. И знаешь, что я ей сказал? Я сказал ей, что одним из пороков киноиндустрии сегодня является то, что она выбивает из колеи таких людей, как ты.

— Впервые слышу, что я выбит из колеи.

— Ты же понимаешь, Джесс, что я хотел этим скачать. Кино перестало привлекать тебя. А как сказал какая разница?

— Он очень хвалил вас, — сказала Гейл Маккиннон. — Я бы от таких похвал смутилась.

— Он же мой агент, — сказал Крейг. — Разве вы ждали от него чего-нибудь другого? Если бы вы послушали, что моя мать обо мне говорила, когда была жива, вам бы тоже понравилось.

— Я в этом уверена. — Девушка нагнулась к магнитофону. — Включать?

— Не сейчас. — Он заметил на ее губах легкую усмешку. Она опять надела темные очки. И тут же снова показалась ему враждебной.

— Гейл говорит, что у тебя каменное сердце, — сказал Мэрфи. У него была привычка называть девушек по имени, даже если он только что с ними познакомился. — Почему ты не хочешь дать ей шанс?

— Когда у меня будет что сказать, она услышит это первой.

— Будем считать это обещанием, мистер Крейг, — сказала девушка.

— Ты правильно делаешь, Джесс, оставляя свои мысли при себе, — сказала Соня. — Я целых полчаса слушала здесь разглагольствования мужа и, если бы могла, заставила бы его замолчать.

— Уж эти мне жены, — проворчал Мэрфи. Но в тоне его звучала нежность. Они были женаты двенадцать лет и если ссорились когда-нибудь, то не на людях.

«Вот в чем преимущество поздних браков», — подумал Крейг.

— Слишком уж много задают люди вопросов, — сказала Соня. Она говорила спокойным, материнским тоном. — И слишком часто им отвечают. Что до меня, то если бы эта милая девушка спросила меня сейчас, где я покупаю губную помаду, я ей и этого бы не сказала.

— Миссис Мэрфи, где вы покупаете губную помаду? — спросила Гейл Маккиннон. Все засмеялись.

— Слушай, Джесс, — сказал Мэрфи. — Может, нам пойти с тобой в бар, а женщин оставить одних? Пусть позлословят немного на досуге перед ленчем. — Он встал, Крейг тоже.

— И мне хочется выпить чего-нибудь, — сказала Соня.

— Скажу официанту, чтобы принес. А вы, Гейл? Что вы хотите?

— Я днем не пью, — ответила девушка.

— В мое время журналисты были не такие, — сказал Мэрфи. — И в купальных костюмах они выглядели иначе.

— Перестань флиртовать, Мэрфи, — сказала Соня.

— Чудище с зелеными глазами. — Мэрфи поцеловал жену в лоб. — Пошли, Джесс. Время аперитива.

— Не больше двух, — напомнила Соня. — Не забудь, что ты в тропиках.

— Как только я собираюсь выпить, моей жене кажется, что тропики начинаются от самого Лабрадора, — сказал Мэрфи. Он взял Крейга под руку и повел его по дорожке между флагштоками к бару.

Перед одним из пляжных домиков на матрасе ничком лежала полная женщина. Она бесстыдно раскинула ноги, подставляя их солнцу.

— Ну и ну, — пробормотал Мэрфи, уставившись на женщину. — Опасный берег, дружище.

— Я тоже об этом подумал, — сказал Крейг.

— Эта девица нацелилась на тебя. Эх, мне бы твои сорок восемь!

— Она не за тем на меня нацелилась.

— А ты выяснил зачем?

— Нет.

— Послушайся совета старика. Выясни. Каким образом она у тебя оказалась? — спросил Крейг, которого всегда коробили откровенные разговоры Мэрфи о женщинах.

— Очень просто. Позвонила мне сегодня утром по телефону, и я сказал: приходите. Я ведь не то что некоторые мои приятели. Ложной скромностью не страдаю. А когда увидел, какая она из себя, то спросил, не прихватила ли она с собой купального костюма.

— А она как раз прихватила.

— Совершенно случайно. — Мэрфи засмеялся. — Я не юбочник — Соня это знает, — но мне нравится бывать в обществе смазливых девчонок. Невинная стариковская слабость.

Они подошли к маленькому павильону. Официант при их приближении встал.

— Bonjour, messieurs.[6]

— Une gin fizz per la donna cabana numero quarantedue, per fevore,[7] — сказал Мэрфи. В годы войны он был в Италии и научился немного говорить по-итальянски.

Это был единственный иностранный язык, который он знал, и, покидая пределы Америки, он в любой стране обрушивал на местных жителей свой итальянский. Крейг восхищался спокойной самонадеянностью, с какой Мэрфи навязывал чужим людям свои привычки.

— Si, si, signore,[8] — проговорил официант с улыбкой, вызванной то ли произношением Мэрфи, то ли предвкушением щедрых чаевых, которые оставит ему этот клиент.

По дороге в бар они проходили мимо плавательного бассейна в скале над морем. На краю бассейна стояла молодая светловолосая женщина и наблюдала за маленькой девочкой, учившейся плавать. Волосы у ребенка были того же цвета, что у женщины, не ошибешься, что это мать и дочка. Мать давала девочке советы на каком-то незнакомом Крейгу языке: ласково, ободряюще, со смешинкой в голосе. Кожа у нее только-только начинала розоветь от солнца.

— Датчанки, — сказал Мэрфи. — Слышал за завтраком. Надо как-нибудь съездить в Данию.

В стороне от лестницы, ведущей к морю, растянувшись на надувных матрасах, нежились на солнце две девушки. Они сбросили с себя бюстгальтеры, чтобы на их красивых загорелых юных спинах не остались белые полосы. Смуглые спины, длинные, стройные ноги, аппетитный загар. Бикини — не более чем символическая уступка общественной благопристойности. Будто две свежеиспеченные булочки — теплые, вкусные, сытные. Между ними сидел молодой человек — Крейг узнал в нем актера, которого видел в двух-трех итальянских фильмах. Актер, такой же загорелый, в узеньких плавках, был худощав, но мускулист, на его безволосой груди висела ладанка на золотой цепочке. Черноволосый красавец, великолепное животное с белоснежными зубами, которые он обнажил в хищной, как у леопарда, улыбке.

Крейг заметил, что Мэрфи не сводит с этого трио глаз.

— С такой внешностью, как у него, я бы тоже улыбался, — сказал Крейг.

Мэрфи громко вздохнул.


В баре Мэрфи заказал себе «мартини», что бы там жена ни говорила о тропиках. Крейг попросил пива.

— Ну… — Мэрфи поднял стакан. — За тебя, дружище. — Он отпил треть своего коктейля. — Как замечательно, что мы встретились наконец. В письмах-то ты не очень щедр на информацию, а?

— Да не о чем, собственно, было и писать. Не стану же я докучать тебе рассказами о своих бракоразводных делах.

— После стольких лет. — Мэрфи грустно покачал головой. — Кто бы мог подумать? Ну, что ж, если не было другого выхода… Говорят, в Париже у тебя новая женщина?

— Не такая уж она новая.

— Счастлив?

— Не настолько ты молод, Мэрфи, чтобы задавать такие вопросы.

— Удивительно, я чувствую себя не старше, чем после демобилизации. Глупее, но не старше. Ну ладно, не будем касаться этой темы. Грустно становится. Ну, как ты? Что тут поделываешь?

— Да так. Бью баклуши.

— Эта девчонка, Гейл Маккиннон, все добивалась у меня, зачем ты приехал в Канн. Хочешь снова работать? — Мэрфи смотрел на него испытующе.

— Не исключено, — сказал Крейг. — Если подвернется что-нибудь подходящее. И если найдется дурак, который даст мне денег.

— Не ты один этого хочешь. Но сейчас, чтобы всаживать деньги в фильм, почти в любой, надо и впрямь быть дураком.

— Иными словами, никто в твою дверь не ломится и не просит уговорить меня идти к нему работать.

— Видишь ли, — уклончиво ответил Мэрфи, — согласись, что ты давно уже не у дел. Если ты серьезно думаешь работать, то я хочу пробить один фильм… Может, что и выйдет. Я думал о тебе, только не хотел зря беспокоить письмами, пока не выясню более конкретно. К тому же и денег это больших не сулит. И сценарий дрянной. И снимать надо в Греции, а ведь я знаю тебя и твои политические взгляды…

Крейг засмеялся, слушая эти бесконечные оговорки.

— Одним словом, во всех отношениях — блестящие перспективы.

— Ну, сказал Мэрфи, — я же помню, как ты в свой первый приезд в Европу не захотел ехать в Испанию из-за того, что тебя не устраивала тамошняя политическая обстановка, так что…

— Тогда я был моложе, — прервал его Крейг, подливая себе пива. — Теперь стало модно снимать фильмы в странах, политика которых тебя не устраивает, иначе мало шансов попасть на экран. Ведь не станешь же ты снимать картину в Америке, правда?

— Не знаю, — ответил Мэрфи. — Моя политика — схватил деньги и давай бог ноги. — Он жестом показал официанту, что хочет еще «мартини». — Ну, так как же? Звонить тебе, если эта греческая штука сдвинется с места?

— Нет, — ответил Крейг, взбалтывая в стакане пиво.

— Не то сейчас время, чтобы зазнаваться, Джесс. — Мэрфи нахмурился. — Ты давно уже в этом соку не варился, так что тебе, наверно, не понять. Кинематограф — зона бедствия. Те, кто раньше огребал по семьсот пятьдесят тысяч за одну картину, теперь готовы работать за пятьдесят. И получают отказ.

— Почему же не понять.

— Если тебе за тридцать, то тебе не говорят: «Позвоните нам», а говорят: «Мы вам позвоним». — Мэрфи отпил из стакана. — Все ищут какого-нибудь никому не известного патлатого мальчишку, который сделал бы для них еще одного «Беспечного ездока» меньше чем за сто тысяч. Прямо напасть какая-то.

— Это всего лишь кино, Мэрф, — сказал Крейг. — Твое любимое развлечение. Не принимай так близко к сердцу.

— Ничего себе развлечение, — мрачно сказал Мэрфи. — Но я за тебя тревожусь. Не люблю говорить на неприятные темы, особенно во время отдыха, но ведь денежный вопрос именно сейчас тебя и беспокоит…

— Именно сейчас, — сказал Крейг.

— Адвокаты твоей жены рыщут по всей стране, двое из них были у меня с судебным распоряжением, просматривали бухгалтерские документы. Хотели проверить, не передаю ли я тебе тайком какие-нибудь суммы, на которые она еще не наложила лапу. Я знаю, что она претендует на половину твоего капитала плюс дом. А твои ценные бумаги… — Мэрфи пожал плечами. — Ты же знаешь положение дел на бирже. Уже пять лет, как ты не получаешь никаких доходов. Черт побери, Джесс, если мне удастся пробить этот греческий фильм, я хочу, чтобы его делал ты. Заработал бы пока на текущие расходы, а там, может, что и подвернется. Ты меня слушаешь?

— Конечно.

— Но тебе это как об стенку горох, — мрачно сказал Мэрфи. — Слишком тяжело ты все воспринял, Джесс. Ну, были у тебя неудачи. Что из того? У кого их не было? Когда я узнал, что ты едешь в Канн, то обрадовался. «Наконец-то, — думаю, — он перестанет хандрить». Спроси Соню, она подтвердит. А ты вот стоишь здесь и смотришь на меня тусклыми глазами, хотя я стараюсь говорить дело. — Он допил «мартини» и заказал еще. — В прежние времена, потерпев неудачу, ты на другое же утро приходил с кучей новых идей.

— Так то — в прежние времена, — сказал Крейг.

— А по нынешним временам знаешь, что надо делать? — спросил Мэрфи. — Пусть ты талантлив, и опытен, и благовоспитан, но не можешь же ты сидеть сложа руки и ждать, когда к тебе придут люди и станут умолять взять у них десять миллионов долларов, лишь бы ты сделал им картину. Нет, у тебя должна быть своя идея. Умей отстоять ее и разработать. Найди сценарий. Чтоб это был чертовски хороший сценарий. И режиссера. И актера. Такого, которого кто-то еще хочет видеть на экране. Таких актеров осталось раз-два и обчелся. И не меньше миллиона долларов. Вот тогда я смогу начать с тобой деловой разговор. Не раньше. Таковы факты, Джесс. Они неприятны, но что делать. И лучше тебе посмотреть им в лицо.

— Ладно, Мэрф, — сказал Крейг. — Я, пожалуй, готов посмотреть им в лицо.

— Так-то лучше. Эта девчонка говорит, что видела у тебя на столе рукопись.

— Надо полагать, в отеле «Карлтон» на сотне столов лежат сейчас рукописи, — сказал Крейг.

— Давай поговорим о той, что на твоем столе, — настаивал Мэрфи. — Что это — сценарий?

— Ага. Сценарий.

— Она спрашивала, знаю ли я что-нибудь про эту рукопись.

— Что ты ей ответил?

— Какого дьявола мог я ей ответить? — с досадой пробурчал Мэрфи. — Ничего я не знаю. Ты заинтересовался каким-то сценарием?

— Можно сказать и так. Да.

— Чей он? — недоверчиво спросил Мэрфи. — Если какая-то студия уже отклонила его, то не связывайся. Пустая трата времени. Информацию нынче на лазерных лучах передают.

— Этот сценарий никем еще не отклонялся. И никто его, кроме меня, не читал.

— Автор кто?

— Один парень. Ты его не знаешь. И никто не знает.

— Как его зовут?

— Пока не скажу.

— Даже мне?

— Тебе в особенности. Ты тут же растрезвонишь. Сам это знаешь. Я не хочу никого к нему подпускать.

— Ну, что ж, — с сожалением согласился Мэрфи. — В этом есть резон. Он тебе принадлежит? Я имею в виду сценарий.

— Я приобрел на него права. На шесть месяцев.

— Сколько ты за него заплатил?

— Пустяки.

— Его герои — моложе тридцати и много откровенных сцен?

— Нет.

Мэрфи тяжело вздохнул.

— О господи. Уже два очка не в твою пользу. Ну ладно, дай мне почитать, потом подумаем, что можно сделать.

— Подожди несколько дней, — сказал Крейг. — Хочу еще раз пройтись по тексту, чтобы уж подготовить его как следует.

Мэрфи долго смотрел на него, не говоря ни слова, и Крейг был убежден, что он ему не верит.

— Хорошо, — сказал наконец Мэрфи. — Когда я тебе понадоблюсь, я тут. А пока, если у тебя есть на плечах голова, поговори с этой девчонкой. Подробнее. И вообще — не упускай ни одного газетчика. Пусть люди знают, что ты жив еще, черт побери. — Он прикончил свой «мартини». — А теперь пошли обедать.

Ленч им привезли к пляжному домику. Холодные омары оказались весьма удачными. Мэрфи заказал две бутылки белого вина, большую часть которого сам же и выпил. Говорил он тоже больше всех. Грубовато, но добродушно — по крайней мере вначале — подшучивал над Гейл Маккиннон: «Я хочу выяснить, чего добивается это чертово молодое поколение, пока оно еще не перерезало мне горло».

Гейл Маккиннон отвечала на его вопросы прямо, без обиняков. Уж в чем, в чем, а в застенчивости упрекнуть ее было нельзя. Выросла она в Филадельфии. Ее отец живет по-прежнему там. Она — единственный ребенок в семье. Родители в разводе. Отец женат вторично. Он адвокат. Она училась в Брин-Море, но ушла со второго курса. Пошла работать на филадельфийское радио и вот уже полтора года в Европе. Их корреспондентский пункт — в Лондоне, но условия работы позволяют ей много путешествовать. В Европе ей нравится, но она все равно будет жить в Штатах. Предпочтительно в Нью-Йорке.

Такая же, как сотни других американских девушек, встречавшихся Крейгу в Европе, — полных надежд, энтузиазма и обреченных на неудачу.

— А мальчик у вас есть? — спросил Мэрфи.

— Настоящего — нет, — ответила она.

— Любовники?

Девушка засмеялась.

— Мэрф, — укоризненно сказала Соня.

— Не я же изобрел общество вседозволенности, а они, — сказал Мэрфи. — Молоды, черт их дери. — Он снова повернулся к девушке: — А мужики все к вам пристают, когда вы их интервьюируете?

— Не все, — с улыбкой ответила она. — Забавнее всех был старый раввин из Кливленда, он летел через Лондон в Иерусалим. Я едва от него отбилась в отеле «Беркли». К счастью, через час у него улетал самолет. Борода у него была шелковистая.

Слушая этот разговор, Крейг испытывал неловкость. Слишком напоминала эта девушка его дочь Энн. Ему претила мысль, что и Энн может вот так разговаривать со взрослыми мужчинами, когда его нет рядом.

Мэрфи заговорил об упадке кинопромышленности.

— Возьмите, к примеру, фирму «Уорнер». Знаете, кто ее купил? Похоронная компания. Как вам нравится черный креп на эмблеме? А уж эта возрастная проблема! Болтают о революциях, которые пожирают молодых. А у нас там — тоже революция, только она пожирает старых. Вы-то, конечно, считаете это правильным, — мисс Умница. — От вина он делался агрессивным.

— Отчасти, — спокойно сказала Гейл Маккиннон.

— Едите моего омара и говорите «отчасти».

— Смотрите, до чего довели нас старшие, — сказала она. — Хуже того, что они сделали, молодым не сделать.

— Знаю я эту песню, — сказал Мэрфи. — У меня-то, слава Богу, нет детей, а вот у моих друзей есть, и я послушал, что они говорят. Молодым нас не переплюнуть? Если хотите знать, умница Гейл, переплюнут. Да еще как. Включайте магнитофон, я хочу сказать про это.

— Да ешь ты, Мэрф, — вмешалась Соня. — Бедная девочка и так уже наслушалась твоей болтовни.

— Я замолкаю, — проворчал Мэрфи. — Присутствую, но молчу. Таков мой девиз. Теперь они все решают. Рушатся основы.


Когда ленч закончился, Крейг облегченно вздохнул.

— Ну, что ж, — сказал он вставая. — Спасибо за угощение. Мне надо ехать.

— Джесс, ты не можешь подвезти мисс Маккиннон в Канн? — спросила Соня. — Если она у нас побудет еще немного, то Мэрф договорится до того, что иммиграционные власти не пустят его, когда он надумает вернуться в Соединенные Штаты.

Гейл Маккиннон смотрела на Крейга угрюмо, и ему вспомнились собственные дочери. Они вот так же ждали, когда он повезет их после детского утренника домой.

— А как вы сюда добирались? — невежливо спросил он.

— Один знакомый подбросил. Если вы против, я такси возьму.

— Такси ужасно дорого. Грешно тратить такие деньги, когда можно доехать с Джессом. Пойдите оденьтесь, дитя мое, — решительно сказала Соня. — Джесс подождет.

Гейл Маккиннон вопросительно взглянула на Крейга.

— Разумеется, подожду, — сказал он. Она встала.

— Я быстро, — сказала она и пошла в домик переодеваться.

— Умная девочка, — сказал Мэрфи, выливая остатки вина в стакан. — Нравится она мне. Я ей не доверяю, но она мне нравится.

— Говори тише, Мэрф, — прошептала Соня.

— Пусть знают, что я чувствую, — сказал Мэрфи. — Пусть все знают, на чем стою. — Он допил вино. — Дай мне почитать этот сценарий, Джесс. Чем скорее, тем лучше. Если он годится, я тебе все устрою. Один-другой телефонный звонок — и дело в шляпе.

«Один-другой телефонный звонок», — подумал Крейг. Несмотря на все его рассуждения, после ленча и двух бутылок вина Мэрф забыл, что сейчас уже не 1960 год и что Брайан Мэрфи не тот Брайан Мэрфи, а Джесс Крейг не тот Джесс Крейг. Он с опаской посмотрел на тонкую деревянную дверь домика, за которой одевалась девушка.

— Возможно, дня через два, Мэрф, — сказал он. — До этого никому ничего не говори, прошу тебя.

— Могила, дружок. Фирма «Уорнер». — Мэрфи засмеялся, шутка показалась ему удачной. — Сегодня я хорошо провел время. Старые друзья, новые девушки, омар на ленч и голубое Средиземное море. Неужели богатые живут лучше нас, Джесс?

— Да, лучше, — ответил Крейг.

Гейл Маккиннон вышла, на плече у нее висела сумка. На ней были белые, сидящие низко на бедрах джинсы и синяя спортивная рубашка. Бюстгальтера она не носила, и Крейг отметил ее небольшие круглые груди, упруго выпиравшие под синей бумажной тканью. Очки она сняла; свежая, чистая и неопасная — будто вышла из пены морской. Она скромно и вежливо поблагодарила хозяев и хотела было поднять с земли магнитофон, но Крейг опередил.

— Это понесу я, — сказал он.

Они пошли вверх по дорожке к бассейну и стоянке автомобилей, а Мэрфи растянулся в шезлонге — время сиесты. Толстуха, мимо которой Крейг и Мэрфи проходили по дороге в бар, все еще лежала на животе под палящим солнцем, широко и зазывно раскинув ноги. Но вот она тяжело, страдальчески вздохнула, перевернулась на спину и уставилась с кислым видом на Крейга и девушку, нарушивших ее уединение. Лицо у нее было толстое, грубое, по нему стекала синяя тушь, смешиваясь с потом. Женщина была уже немолода, черты ее лица были отмечены эгоизмом, похотью, алчностью, развращенной суетностью и разительно контрастировали со здоровой крестьянской полнотой ее тела. Крейгу стало противно, и он отвел от нее глаза. Заговори она сейчас, он бы не выдержал.

Он пропустил Гейл Маккиннон вперед и пошел сзади, как бы охраняя ее. Она бесшумно ступала по гладким камням. Ее длинные чистые волосы развевались на морском ветру. Теперь он понял, что встревожило его в патио у Мэрфи, когда он увидел ее на берегу в лучах солнца. Она напомнила ему его жену Пенелопу — такой же юной и розовой он увидел ее однажды июньским днем на Лонг-Айленде во время прилива, когда она стояла на дюне, вырисовываясь четким силуэтом на фоне набегающих волн.

Мать-датчанка читала у бассейна, привалившись спиной к скале, девочка сидела рядом, прислонив к ее плечу белокурую головку.

Опасный континент.

Послушайся совета старика. Выясни.

Подходя к машине, Гейл Маккиннон опять надела свои нелепые темные очки.

5

Выехав за ворота отеля, он повернул не в сторону Жюан-ле-Пена и Канна, а по старой памяти в сторону Антиба. На следующий год после женитьбы он снимал летом виллу на берегу моря между мысом и городом, и привычка поворачивать в ту сторону, с грустью отметил он про себя, сохранилась до сих пор.

— Надеюсь, вы никуда не торопитесь, — сказал он. — Я хочу поехать длинным путем.

— Сегодня у меня нет лучшего занятия, чем ехать длинным путем с Джессом Крейгом, — сказала Гейл Маккиннон.

— В этих местах я жил когда-то. Тогда здесь было лучше.

— Здесь и сейчас хорошо.

— Да, пожалуй. Только домов прибавилось.

Он ехал медленно. Дорога вилась по самому берегу моря. Вдали, на голубой воде, поблескивали паруса регаты. У берега среди камней стоял старик в полосатой рубашке и удил рыбу. Над головой пролетела, снижаясь для посадки в Ницце, «каравелла».

— В каком году вы здесь были? — спросила Гейл Маккиннон.

— Я был здесь не один раз. Впервые — еще в сорок четвертом году, во время войны…

— Что вы тогда здесь делали? — с удивлением спросила она.

— Вы же сказали, что хорошо подготовились, — поддразнил он. — Я думал, что мое прошлое для вас — открытая книга.

— Ну, не совсем.

— Я ездил тогда на джипе в группе военных кинооператоров. Седьмая армия высадилась на юге Франции, и нас послали сюда из Парижа снять небольшой документальный фильм. Линия фронта проходила близ Ментоны, всего в нескольких милях отсюда. С той стороны Ниццы была слышна орудийная пальба…

«Разболтался, старый солдат», — подумал он и замолчал. Древняя история. Цезарь приказал разбить лагерь на холмах, возвышающихся над рекой. Боевые порядки гельветов расположились на другом берегу. Для девушки, сидевшей рядом с ним, линия фронта молодых американцев под Ментоной так же терялась во мгле веков, как и линия фронта Цезаря. Да и обучают ли их теперь латыни? Он искоса посмотрел на нее. Его раздражали ее очки — сквозь них она могла разглядывать его, а он ее нет. Раздражала ее молодость. Раздражало ее простодушное невежество, причиной которого была все та же молодость. Слишком уже много на ее стороне преимуществ.

— Зачем вы носите эту дурацкую штуку? — спросил он.

— Вы имеете в виду защитные стекла?

— Да. Очки.

— Они вам не нравятся?

— Нет.

Она сорвала очки, выбросила их в окно и улыбнулась.

— Так лучше?

— Намного.

Они засмеялись. Он уже не жалел, что Соня Мэрфи заставила его взять эту девушку с собой в Канн.

— А зачем вам понадобилась вчера эта ужасная рубашка? — спросил он.

— Для эксперимента. Я нарочно меняю обличья.

— Какое же обличье вам хотелось принять сегодня? — Разговор этот начал его забавлять.

— Я хотела казаться привлекательной, умытой, невинно-кокетливой в духе современной эмансипированности, — ответила она. — Все это предназначалось для мистера Мэрфи и его жены. — Она раскинула руки, точно хотела обнять и море, и скалы, и сосны, затеняющие дорогу, и весь чудесный средиземноморский простор. — Я никогда в этих местах не была, но мне кажется, что я знаю их с детства. — Она взобралась на сиденье с ногами и повернулась к нему лицом. — Я буду приезжать сюда много-много раз, пока не стану старухой в большой широкополой шляпе и с тростью в руке. Думали вы во время войны, что когда-нибудь вернетесь сюда?

— Когда я был здесь во время войны, то думал лишь о том, как бы живым вернуться домой.

— Вы знали тогда, что будете работать в театре и в кино?

— По правде говоря, не помню. — Он попробовал восстановить в памяти тот давний сентябрьский день, когда четыре солдата в касках, гремя кинокамерами и карабинами, мчались в джипе на звуки орудийных выстрелов по живописному безлюдному берегу, которого ни один из них прежде не видел, мимо взорванных досов[9] и замаскированных вилл. Как звали трех солдат, что ехали с ним в джипе? Фамилия водителя была Харт. Это он помнил. Малколм Харт. Его убили два месяца спустя в Люксембурге. Имена двух других он не мог вспомнить. Их не убили.

— Кажется, — сказал он, — у меня действительно была мысль после войны пойти работать в кино. Тем более что у меня в руках уже была кинокамера. В армии меня научили снимать. В войсках связи было полно людей, которые до этого работали в Голливуде. Но оператор я был не бог весть какой. Просто меня им сделали на время войны. Я знал, что после войны уже не смогу этим заниматься. — С чувством сладкой грусти ворошил он в памяти далекое прошлое, когда он был молодым человеком в американской военной форме, которому не угрожала пуля — по крайней мере не угрожала в тот день. — В сущности, — продолжал он, — в театр я попал случайно. Возвращаясь на военком транспорте из Газра в Штаты, я познакомился с Эдвардом Бреннером — играли в покер. Мы подружились, и он сказал мне, что, пока их часть готовили в Реймсе к отправке на родину, сочинил пьесу. Благодаря отцу, который водил меня на спектакли с девятилетнего возраста, я смыслил кое-что в театре и попросил Бреннера дать мне почитать ее.

— Та партия в покер оказалась счастливой, — сказала девушка.

— Пожалуй, да, — ответил Крейг.


Но по-настоящему они подружились не во время покера, а потом, когда встретились в один из солнечных дней на палубе. Крейг нашел местечко, защищенное от ветра, и сел читать сборник «Лучшие американские пьесы 1944 года», который прислал ему отец. (Какой был у него номер полевой почты? Когда-то Крейг думал, что этот номер останется у него в голове на всю жизнь.) Бреннер дважды прошел мимо Крейга, косясь на книгу в его руках, наконец остановился, присел перед ним по-крестьянски на корточки и спросил:

— Нравятся? Пьесы, я имею в виду.

— Так себе, — ответил Крейг.

Они разговорились. Выяснилось, что Бреннер родом из Питтсбурга, где до призыва в армию — он был старше, чем выглядел, — учился в Технологическом институте Карнеги и, прослушав курс истории драмы, заинтересовался театром. На следующий день он показал Крейгу свою пьесу.

Бреннер был неказист — худой, болезненный с виду парень с печальными темными глазами. Говорил он сдержанно, слегка заикаясь. В толпе ликующих горластых людей, возвращавшихся на родину, ему было не по себе, плохо пригнанная форма придавала ему вид невоенный и какой-то неуверенный, словно он удивлялся, как это ему посчастливилось уцелеть после трех кампаний, и, уж конечно, твердо знал, что он уцелел бы после четвертой. Крейг брался за чтение пьесы не без опаски, он наперед придумывал смягчающие слова, которые не задели бы самолюбие Бреннера. Он никак не думал, что в первом драматическом произведении рядового пехотинца обнаружит столько эмоциональной силы при полном отсутствии всякой сентиментальности такую композиционную строгость. Хотя сам он не бы причастен к театральному искусству, не посмотрел своей жизни достаточно спектаклей, чтобы возомнить себя, как это свойственно молодым людям, обладателе тонкого художественного вкуса. Делясь с Бреннером своими впечатлениями, он не скупился на похвалы; к тому времени, как их транспорт миновал статую Свобод они сделались близкими друзьями, и Крейг обещал Бреннеру через отца познакомить с пьесой нью-йоркских продюсеров. Бреннер должен был ехать в Пенсильванию, что демобилизоваться и возобновить занятия в Технологическом институте Карнеги, Крейг же остался в Нью Йорке и делал вид, что ищет работу. Связь с Бреннером он поддерживал только по почте. Сообщать особенно было нечего. Отец Крейга добросовестно обошел в знакомых продюсеров, но ни один из них пьесу не верил: «Никто, говорят они, и слышать не хочет о войне писал Крейг в Питтсбург. — Все они идиоты. Не отчаивайся. Так или иначе пьеса пойдет».

В конце концов Крейг оказался прав. Когда умер отец, оставив ему в наследство двадцать пять долларов, он написал Бреннеру: «Я знаю, что это безнадежная затея. Я ничего не смыслю в театральном деле думаю, что в пьесах разбираюсь лучше, чем те болваны которые отклонили „Пехотинца“. А его-то я изучил теперь досконально. Если ты готов поставить на кон свой талант, то я готов поставить свои деньги».

Через два дня Бреннер приехал в Нью-Йорк — и остался. Не имея ни гроша, он поселился у Kрейга в номере гостиницы «Линкольн», так что в течение месяцев, пока ставилась пьеса, они были неразлучны. После года переписки, в процессе которой Крейг и Бреннер постоянно возвращались к рукописи, выверяли и взвешивали каждую строчку, пьеса стала их общим достоянием, поэтому оба удивлялись, когда в ходе работы над спектаклем их мнения изредка в чем-то совпадали.

Режиссер, молодой человек по фамилии Баранис, имевший некоторый опыт работы в театре и рассчитывавший на уважительное отношение со стороны этих новичков, как-то воскликнул: «Господи, да вы, наверно, и сны одни и те же видите!» Они в тот день без предварительного обсуждения спокойно отвергли какое-то его мелкое замечание.

Но однажды они все же поспорили серьезно, причем любопытно отметить, что предметом их спора явилась Пенелопа Грегори, впоследствии ставшая Пенелопой Крейг. Один агент-посредник рекомендовал ее для исполнения маленькой роли, и она произвела на Бараниса и Крейга хорошее впечатление: красивая, мягкий грудной голос. Но Бреннер был непреклонен. «Верно, она красива, — соглашался он. — Верно, у нее сильный голос. Но есть в ней что-то не внушающее доверия. А что — я не знаю».

Они попросили Пенелопу снова прочесть текст, но Бреннер стоял на своем, и в конце концов им пришлось взять девушку попроще.

На репетициях Бреннер так волновался, что терял аппетит, поэтому Крейгу приходилось не только пререкаться с художником, вести переговоры с профсоюзом рабочих сцены и следить, чтобы исполнитель главной роли не запил, но еще заманивать Бреннера в рестораны и запихивать в него какую-то еду, иначе он не дотянул бы до премьеры.

В день, когда у входа в театр расклеили афиши, Крейг увидел Бреннера на тротуаре. В грязном плаще — пальто у него не было — он стоял и с удивлением смотрел на надпись: Эдвард Бреннер «Пехотинец», и дрожал, как в приступе малярии. Увидев Крейга, он дико захохотал. «Слушай, это невероятно! Просто невероятно! Мне кажется, что кто-то вот-вот тронет меня за плечо и я проснусь и опять окажусь в Питтсбурге».

Не переставая дрожать, он позволил Крейгу увести себя в ближайшую закусочную и заказать молочный коктейль. «У меня раздвоение личности, — признался он, стоя со стаканом в руке. — Жду не дождусь премьеры и в то же время не хочу ее. И не только потому, что боюсь провала. Мне просто жаль, что ничего этого уже не будет. — Он сделал неопределенный жест в сторону автомата с газированной водой. — Ни репетиций. Ни номера в гостинице „Линкольн“. Ни Бараниса. Не услышу я больше твоего храпа в четыре часа утра. Все это никогда уже не вернется. Ты меня понимаешь?» — «Вроде бы, — ответил Крейг. — Допивай свой коктейль».

Когда вечером после премьеры по телефону стали сообщать первые отклики прессы, Бреннера начало рвать. Он испачкал в номере весь пол, потом извинился и сказал: «Я буду любить тебя до самой смерти». Он выпил восемь порций виски и погрузился в небытие. Крейг разбудил его, только когда принесли вечерние газеты.

— Какой он был тогда? — спросила Гейл Маккиннон. — Когда вы впервые встретились с ним.

— Обыкновенный солдат, переживший тяжелую войну, — ответил Крейг. Он сбавил газ и показал налево, на стоявшую среди сосен белую виллу. — Вот где я жил. Летом сорок девятого года.

Девушка внимательно посмотрела на широкое низкое здание с террасой под оранжевым навесом, защищавшим садовую мебель от яркого солнца.

— Сколько лет вам тогда было?

— Двадцать семь.

— Неплохо пожить в таком доме в двадцать семь лет, — сказала она.

— Да, — сказал Крейг. — Неплохо.

Что осталось у него в памяти от того лета? Только отдельные эпизоды.

…Пенелопа на водных лыжах в заливе Ла-Гаруп — тонкая, загорелая, с развевающимися волосами, подчеркнуто грациозная в своем черном купальном костюме — мчится в кильватере быстроходного катера. В катере рядом с ним — Бреннер, он снимает Пенелопу любительской камерой, а та отважно дурачится, выделывая антраша, и машет рукой кинокамере.

…Бреннер пытается научиться воднолыжному спорту, упрямо снова и снова встает на лыжи, но все падает, видны лишь его худой, некрасивый, из одних костей и сухожилий торс, длинный унылый нос и исхудалые, чуть не до мяса опаленные солнцем плечи; в конце концов его, порядком нахлебавшегося воды, втаскивают на борт, и он говорит: «Ни на что я, проклятый интеллигент, не годен». Пенелопа смеется, покачиваясь вместе с катером, и наводит на него кинокамеру, будто огнестрельное оружие.

…Бархатный вечер на открытой площадке города О-де-Кань, обнесенного крепостной стеной, под дребезжащую французскую музыку танцуют пары, двигаясь то в полумраке, то при свете фонарей, висящих вдоль старых каменных стен; Пенелопа, маленькая, стройная, невесомая в его руках, целует его ниже уха — от нее пахнет морем и жасмином — и шепчет: «Давай останемся здесь навсегда» А Бреннер сидит за столиком, он стесняется танцевать, наливает в бокал вино и пытается объясниться с некрасивой француженкой, которую подцепил накануне вечером в казино Жюан-ле-Пена, с трудом выговаривая одну из десяти заученных после приезда фраз. «Je suis un fameux écrivain a New York».[10]

…Предрассветная зеленая мгла, они едут в маленькой машине с открытым верхом домой из Монте-Карло, где вместе выиграли в рулетку сто тысяч франков (доллар стоил 650 франков). Крейг за рулем, с ним рядом Пенелопа, она между двумя мужчинами, ее голова на плече Крейга. Бреннер выкрикивает своим каркающим голосом навстречу ветру: «Вот и мы, Скотт!»[11] Потом они вместе пробуют спеть песню «Опавшие листья», впервые услышанную накануне вечером.

…Ленч на террасе белой виллы под огромным оранжевым навесом, все трое только что освежились утренним купанием, нарядная Пенелопа в белых бумажных брюках и ярко-синей трикотажной блузке с мокрыми, зачесанными кверху волосами, нежная и неотразимо чувственная, перебирает цветы в вазе на столе, накрытом для ленча, ее мягкие загорелые руки прикасаются к бутылке в ведерке со льдом, проверяя, охладилось ли вино, а в это время старуха, постоянно работающая при доме кухаркой, входит, шаркая ногами, с холодной рыбой и салатом на большом глиняном блюде, купленном по соседству в Валлорисе. Как звали эту старуху? Элен? Всегда в черном в знак траура по десяти поколениям родных, умерших в стенах Антиба, она любовно о них заботилась и называла «Mes trois beaux jeunes Américains»,[12] а из них никто никогда прежде не имел прислуги, и Четвертого июля и в день взятия Бастилии украсила их стол красными, белыми и синими цветами.

…Острый, крепкий запах разморенного солнцем соснового бора.

…Послеполуденные сиесты, Пенелопа в его объятиях на огромной кровати в полутемной спальне с высоким потолком, исчерченной там и сям узкими полосками от жалюзи, опущенных, чтобы не проникал зной. Ежедневные любовные утехи; неудержимые, страстные, нежные, — два сплетенных благодарных молодых тела, чистых и просоленных, радость взаимного обладания, фруктовый аромат вина на губах в поцелуе, тихие смешки и перешептывание в благоуханном сумраке спальни, коварное, возбуждающее прикосновение длинных ногтей Пенелопы, когда она поглаживает рукой по его упругому животу.

…Августовским вечером после ужина они сидели с Пенелопой на террасе, внизу — спокойное, освещенное луной море, сзади — притихший сосновый бор, Бреннера не было, он ушел куда-то с одной из своих девушек, и Пенелопа сказала ему, Крейгу, что она беременна.

— Рад или огорчен? — спросила она низким встревоженным голосом. Он нагнулся, поцеловал ее. — Я принимаю это как ответ, — сказала она.

Он пошел на кухню, взял со льда бутылку шампанского, они выпили в лунном свете и решили, вернувшись в Нью-Йорк, купить дом: после прибавления семейства им уже будет тесно в их теперешней квартире в Гринич-Вилледже.[13]

— Только ты Эду не говори, — попросила она.

— Почему?

— Он завидовать будет. Никому не говори. Все будут завидовать.

…Обычный распорядок дня: после завтрака они с Бреннером усаживаются в плавках на солнце, раскладывают на столе рукопись новой пьесы Бреннера, и тот говорит: — А что, если так: в начале второго акта, когда поднимается занавес, на сцене темно. Она входит, направляется к бару — мы видим только ее силуэт, — наливает себе виски, всхлипывает, потом залпом выпивает…

Они щурятся на яркое море, представляя себе актрису на темной сцене перед притихшим полным залом в холодный зимний вечер в приветливом городе за океаном… Они перерабатывали тогда вторую пьесу Бреннера, премьеру которой Крейг уже объявил на ноябрь.

После «Пехотинца» Крейг поставил еще два спектакля, и оба имели успех. Один из них все еще не сходил со сцены, так что он решил наградить себя курортным сезоном во Франции — пусть это будет для него и Пенелопы запоздалым медовым месяцем. Бреннер уже истратил большую часть своего гонорара за «Пехотинца» — гонорар оказался скромнее, чем ожидалось, — и опять сидел без гроша, но они возлагали много надежд на новую пьесу. Впрочем, в тот год у Крейга было достаточно денег на всех троих, и он понемногу начинал привыкать к роскоши.

Из дома доносится приглушенный голос Пенелопы, которая для практики говорит по-французски с кухаркой, и время от времени — телефонные звонки друзей или очередной подружки Бреннера; Пенелопа неизменно отвечает: мужчины работают, им нельзя мешать. Удивительно, как много друзей узнало, где они проводят лето, и скольким девицам известен телефон Бреннера.

В полдень выходит в купальном костюме Пенелопа и объявляет:

— Пора купаться.

Они купаются, ныряя со скал перед домом, в глубокой прохладной прозрачной воде, обдают друг друга брызгами; Пенелопа и Крейг, отличные пловцы, держатся ближе к Бреннеру, который однажды совсем было начал тонуть: он вскидывал руки и отчаянно отфыркивался, делая вид, что дурачится, хотя, в сущности, его надо было спасать. Когда они вытащили его, розового и скользкого, на берег, он полежал немного на камнях, потом сказал:

— Это вы, аристократы, все умеете и никогда не утонете.

Приятные картины.

Разумеется, память, если дать ей волю, обманчива. Никакой отрезок времени — даже месяц или неделя, о которой вспоминаешь потом как о самом счастливом периоде своей жизни, — не может состоять из одних лишь удовольствий.

Была, например, ссора с Пенелопой поздним вечером недели через две-три после того, как они поселились в вилле. Из-за Бреннера. Они сидели в своей спальне с опущенными жалюзи и говорили шепотом, боясь, как бы Бреннер их не услышал, хотя комната его находилась по другую сторону холла, и стены были толстые.

— Он когда-нибудь от нас уедет? — спросила Пенелопа. — Надоело мне это длинное унылое лицо. Все время он торчит рядом с тобой.

— Тише, прошу тебя.

— Все тише да тише. Почему мы должны шептаться? — Она сидела нагая на краю кровати и расчесывала свои белокурые волосы. — Словно я не у себя дома.

— А я думал, он тебе нравится, — удивленно сказал Крейг. Он почти спал уже и только ждал, когда она кончит возиться с волосами и, погасив свет, ляжет рядом. — Думал, вы с ним друзья.

— Он мне нравится. — Пенелопа яростно расчесывала щеткой волосы. — И я его друг. Но не круглые сутки. Я замужняя женщина, и никто не предупреждал меня, что я выхожу за целую команду.

— Ну, какие там круглые сутки, — возразил Крейг, но тут же понял, что сказал глупость. — Во всяком случае, он, вероятно, уедет, как только будет готова пьеса.

— Эта пьеса не будет готова до истечения срока аренды, — в сердцах сказала она. — Я все вижу.

— Не очень-то дружески ты к нему относишься, Пенни.

— Да и не такой уж он мне друг. Думаешь, я не знаю, по чьей вине мне не дали тогда роль в его пьесе?

— Тогда он даже не был с тобой знаком.

— Ну так теперь знаком. — Пенелопа продолжала энергично работать щеткой. — Но не станешь же ты утверждать, что теперь он считает меня величайшей актрисой в Нью-Йорке после Этель Бэрримор.

— На эту тему мы с ним не говорили, — смущенно сказал он. — Только не надо так кричать.

— Разумеется, не говорили. Вы много о чем не говорили. И вообще вы игнорируете меня, когда разговариваете о чем-нибудь серьезном. Будто меня тут и нет.

— Неправда, Пенни.

— Нет, правда, и ты это знаешь. Два великих ума сливаются воедино и решают судьбы мира, и что будет с планом Маршалла, с очередными выборами, с атомной бомбой и с системой Станиславского… — Щетка замелькала в руке Пенелопы, как поршень в цилиндре. — А когда я заговариваю, то слушают меня снисходительно, точно слабоумного ребенка…

— Ты совершенно иррациональна, Пенни.

— Я иррационально рациональна, Джесс Крейг, и ты это знаешь.

Он невольно рассмеялся, она — тоже. Он сказал:

— Да брось ты эту чертову щетку и ложись наконец.

Она моментально подчинилась, выключила свет и легла.

— Не заставляй меня ревновать, Джесс, — прошептала она, прижимаясь к нему. — Не отстраняй от своих дел. Ни от каких.

Дни, как и прежде, шли своей чередой, словно и не было того ночного разговора в спальне. Пенелопа по-прежнему относилась к Бреннеру нежно, как сестра, заставляла его есть, «чтобы кости обросли мясом», вела себя тихо и скромно, не вмешиваясь в разговоры мужчин, незаметно вытряхивала пепельницы, подливала в стаканы, осторожно подшучивала над Бреннером и его девицами, которые навещали его и иногда оставались ночевать, а наутро выходили к завтраку и просили одолжить им купальный костюм, чтобы выкупаться перед отъездом в город.

— Что поделать, любят меня женщины Лазурного берега, — смущенно говорил Бреннер, польщенный подшучиванием. — Не то что в Пенсильвании или в форте Брэгг — там они на меня и не смотрели.

Потом — неприятный вечер в конце августа, когда Крейг складывал вещи и собирался отправиться ночным поездом в Париж, где ему предстояло встретиться с руководителем киностудии и договориться об условиях продажи прав на пьесу, которая все еще шла в нью-йоркском театре. Пенелопа, только что из ванной, куталась в халат, ее карие глаза, обычно добрые, сделались вдруг жесткими и угрожающими. Она смотрела, как он бросает в чемодан рубашки.

— Надолго уезжаешь?

— Дня на три, не больше.

— Возьми этого сукина сына с собой.

— О чем ты говоришь?

— Знаешь, о чем. О ком.

— Ш-ш-ш.

— Нечего на меня шипеть — я у себя дома. Не хочу три дня нянчить этого гениального автора единственной стоящей пьесы, этого… донжуана из города металлургов, пока ты развлекаешься в ночных барах Парижа…

— Я не собираюсь нигде развлекаться, — возразил Крейг, стараясь говорить спокойно. — Ты прекрасно это знаешь. А он занят третьим актом, и я не хочу отрывать его…

— Хорошо бы ты к жене своей относился так же внимательно, как к этому святому другу-приживальщику. За все время, что он здесь живет, пригласил он нас куда-нибудь поужинать? Хотя бы один раз?

— Что толку, если бы и пригласил. Ты же знаешь, что он без денег.

— Разумеется, знаю. Он только и делает, что старается нас в этом убедить. А где он берет деньги на гулянки с девками по пять раз в неделю? Или ты оплачиваешь и эти его расходы? Тебе что доставляют удовольствие его жалкие победы?

— У меня грандиозная идея, — невозмутимо сказал Крейг. — Почему бы тебе не поехать со мной в Париж?

— Бежать из собственного дома из-за какой-то наглой похотливой твари вроде Эдварда Бреннера? — Пенелопа говорила громко, не обращая внимания на предостерегающие жесты мужа. — Нет уж. Я не позволю ему устроить тут дом терпимости с его дешевыми шлюхами. Они совсем стыд потеряли, ходят чуть не голые. Ты должен предупредить его: пусть он ведет себя как полагается. Хватит с меня разыгрывать роль хозяйки его персонального борделя, записывать номера телефонов и говорить: «Мистер Бреннер сейчас занят, Иветта-Одилия мисс Большое Вымя. Может ли он вам позвонить?»

«А ведь она ревнует, — с удивлением подумал Крейг. — Вот и пойми этих женщин». Но он сказал только:

— Это же буржуазные взгляды, Пенни. Они канули в прошлое вместе с первой мировой войной.

— Пусть буржуазные. Пусть. — Она заплакала. — Теперь ты в этом убедился. Иди жалуйся своему благородному другу. Он посочувствует. Великий богемный художник, который никогда ни за что не платит, выразит свои соболезнования.

Она бросилась в ванную, заперла за собой дверь и не выходила так долго, что Крейг уже начал опасаться, как бы не опоздать на поезд. Но как только он услышал автомобильный гудок, поданный Бреннером от подъезда, дверь ванной открылась и появилась Пенелопа — веселая, улыбающаяся и уже одетая. Она сжала Крейгу руку выше локтя и сказала: — Прости мне эту вспышку. Что-то я нервная стала в последние дни.

Поезд тронулся со станции в Антибе, и Крейг, высунувшись из окна спального вагона, видел, как Пенелопа и Бреннер стояли бок о бок на платформе и в сумраке махали ему рукой.

Когда Крейг вернулся из Парижа, Бреннер отдал ему законченную рукопись пьесы и заявил, что должен уехать в Нью-Йорк. Они договорились встретиться в Нью-Йорке в конце сентября и устроили прощальный ужин. Крейг и Пенелопа посадили его в поезд, он сказал, что провел время прекрасно, как никогда в жизни.

После отъезда Бреннера Крейг сел читать окончательный вариант пьесы. Перелистывая знакомые страницы, он испытывал растущее беспокойство, перешедшее в конце концов в ощущение какой-то безбрежной гулкой пустоты. То, что в процессе работы казалось смешным, живым, волнующим, теперь выглядело на бумаге мертвым и безнадежно плохим. Он понял, что заблуждался, что его обмануло чудесное лето, восхищение другом — ведь он был одарен талантом, радостная увлеченность работой. И вот сейчас, трезво оценив пьесу, он увидел, что она мертва и спасти ее невозможно. Дело не только в том, что пьесу не ждал коммерческий успех. В конце концов, если бы она нашла пусть немногочисленный круг истинных ценителей, то и это принесло бы автору какое-то удовлетворение. Беда заключалась в том, что пьесу — он был в этим уверен — ждал полный провал. Напиши ее кто-то другой, Крейг отказался бы от нее не раздумывая. Бреннер… Дружба дружбой, однако, если пьеса пойдет, Бреннеру придется худо.

Очень худо.

Ничего не говоря, он дал рукопись Пенелопе. Та, разумеется, слышала их бесконечные разговоры, имела представление о содержании пьесы, но читать не читала. Посредственная актриса, Пенелопа тем не менее, когда речь заходила о театре, могла быть проницательным, зорким и беспощадным судьей. Кончив читать, она сказала:

— Не пойдет. Верно?

— Да.

— Его уничтожат. И тебя тоже.

— Я-то выживу.

— Что будешь делать?

Он тяжело вздохнул.

— Буду ставить.

Больше на эту тему она с ним не заговаривала, и он ценил ее такт. Но он не сказал ей, что не собирается рисковать чужими деньгами и все расходы берет на себя.


Репетиции были для него сплошным кошмаром. Он не сумел привлечь ни актеров, которых хотел, ни режиссера, ни даже художника, потому что пьеса никому не понравилась. В результате пришлось брать либо мало уже на что годных стариков, либо неопытных новичков, а по ночам в муках придумывать для Бреннера, во спасение его самолюбия, одну ложь за другой, чтобы как-то объяснить эти бесчисленные отказы: такому-то пьеса понравилась, но он уже подписал контракт с Голливудом, такой-то связал себя обещанием дожидаться новой пьесы Уильямса, такой-то занят на телевидении. Бреннер же был спокоен: он не сомневался в успехе. После удачного дебюта он считал себя застрахованным от провала. Он даже вздумал жениться в самый разгар репетиций. На тихой, простой женщине по имени Сьюзен Локридж, с прямыми черными волосами, собранными в тугой пучок, что придавало ей сходство с учительницей. В театре она ничего не смыслила, на репетициях сидела как зачарованная, полагая, что так же репетируют и все другие спектакли. На свадьбе Крейг был шафером, он устроил банкет и в поте лица старался, изображая веселого, уверенного в себе хозяина, снова и снова поднимая бокал за здоровье новобрачных и за успех спектакля. Пенелопа на свадьбу не пришла. Она была на четвертом месяце, ее часто тошнило, так что причина у нее была вполне уважительная.

За неделю до премьеры Крейг отвел Сьюзен Бреннер в сторону и сказал ей, что провал неминуем и что единственно разумный выход — отменить спектакль.

— Если я все скажу Эдди, как он это воспримет? — спросил Крейг.

— Он умрет, — ответила она не раздумывая.

— Не может быть!

— Я вам ответила.

— Ладно, — вяло сказал Крейг. — Будь что будет. Остается надеяться на чудо.

Но чуда не произошло. Когда занавес после первого спектакля опустился, зал был полупустым. В ресторане «У Сарди», где они решили подождать первых откликов прессы, Бреннер сказал Крейгу:

— Сволочь ты. Нарочно вредил. Сьюзен ведь передала мне, что ты ей говорил. Ты с самого начала не верил в успех и все делал кое-как. И вот результат…

— Зачем же мне было вредить? — спросил Крейг.

— Сам знаешь зачем, дружок. — Бреннер встал. — Пошли отсюда, Сьюзен.

Лишь много лет спустя, когда у них росли уже и Энн и Марша, Крейг догадался, на что намекал в тот вечер Бреннер. Во время одной из ссор с Пенелопой — у них уже больше года были плохие отношения — после вечеринки, когда она обвиняла его в том, что он обхаживал смазливую молодую актрису, пользующуюся дурной славой, она «проговорилась». Тем летом, когда они жили на Антибе, она воспользовалась его трехдневной поездкой в Париж и переспала с Эдвардом Бреннером. Она хотела причинить ему боль и добилась этого.


Он вел машину. Ярко светило послеполуденное солнце, внизу, справа от него, синело море, белая вилла осталась позади. Он оглянулся, чтобы посмотреть на нее в последний раз.

Неплохо пожить в таком доме в двадцать семь лет. В нем они зачали Энн. На большой кровати в прохладной спальне с высоким потолком и видом на море — той самой спальне, в которой они блаженствовали три чудесных, как сон, месяца. Он не рассказал Гейл Маккиннон ни об Энн, ни о Бреннере, ни об этих трех месяцах, ни о том, как кончилась дружба и погибла любовь. Что случилось с любительскими фильмами, которые они снимали в то лето? Он понятия не имел, куда девались катушки старой хрупкой пленки. Валяются где-нибудь в груде старых театральных программ, журналов, сломанных теннисных ракеток в подвале дома на Семьдесят восьмой улице, который он купил в связи с предстоящим рождением Энн, дома, где он ни разу не был с тех пор, как объявил Пенелопе о решении развестись с ней; дома, по которому он, наверно, до конца дней своих мог бы пройти с закрытыми глазами.

Он прибавил газ, и вилла исчезла за поворотом шоссе. Вот тебе урок: держись подальше от мест, где ты был счастлив.

Девушка, помолчав немного, сказала:

— Мэрфи говорит, что жена у вас очень красивая.

Можно было подумать, что она прочла мысли Крейга.

— Была, — ответил Крейг. — Наверно, и сейчас еще. Да, и сейчас.

— Вы расстаетесь мирно?

— Развод есть развод.

— Мои родители расстались тихо и вежливо, — сказала Гейл Маккиннон. — Мерзость какая-то. Мать взяла и ушла. Мне тогда было шестнадцать. Она и до этого уходила. Только на этот раз уже не вернулась. Когда мне исполнилось восемнадцать, я спросила отца, в чем дело. Он сказал: «Она что-то ищет. Не меня». — Девушка вздохнула. — Раз в год, на Рождество, она присылает мне открытки. Из разных частей света. Когда-нибудь попробую разыскать ее. — Она вдруг умолкла и откинулась на спинку сиденья. Потом спросила:

— Мэрфи не похож на голливудского посредника, какими их обычно представляешь, правда?

— Вы имеете в виду, что он не низкого роста, не толстый, не еврей и не картавит?

Девушка засмеялась.

— Я рада, что вы так внимательно прочли меня. А то, что я оставила вам сегодня утром, видели?

— Да.

— Есть замечания?

— Нет.

Она снова немного помолчала.

— Он очень неглуп, этот мистер Мэрфи, — сказала она. — Перед вашим приходом он сказал мне, что, если бы вы выпустили вашу последнюю картину сегодня, она имела бы большой успех. Она опередила время, так он считает.

Крейг внимательно следил за дорогой и притормозил, давая перейти через шоссе целому семейству в купальных костюмах.

— Я согласилась с ним, — продолжала девушка. — Боевиком она, возможно, и не стала бы, по крайней мере в том смысле, какой придает этому слову мистер Мэрфи, но зрители, во всяком случае, оценили бы ее оригинальность.

— Вы ее видели? — Крейг не мог скрыть удивления.

— Да. Мистер Мэрфи говорит, что вы допустили большую ошибку, не став режиссером. Говорит, что режиссер сегодня — главная фигура в кино.

— Возможно, он прав.

— Мистер Мэрфи сказал, что до шестьдесят пятого года вам как режиссеру было бы очень легко найти работу.

— Может быть.

— Было у вас такое желание?

— Нет.

— Почему?

— Вероятно, потому, что ленился.

— Вы же знаете, что это неправда. — Девушка была явно раздосадована его нежеланием говорить откровенно.

— Ну, если вам это так уж интересно, — сказал Крейг, — я думал, что мне не хватит таланта. Самое большее из меня получился бы сносный режиссер. Нашлось бы с полсотни режиссеров лучше меня.

— А среди продюсеров не найдется полсотни лучше вас? — В голосе девушки послышался вызов.

— Может, найдется пятеро. Но и эти, если повезет, перемрут, или сопьются, или в струю не попадут.

— Если бы вам пришлось начинать все сначала, выбрали бы вы себе другое занятие?

— Никому не приходится начинать все сначала, — сказал Крейг. — А теперь любуйтесь, пожалуйста, пейзажами.

— Ну, что ж, — спокойно сказала девушка. — Ленч, во всяком случае, был приятный.

После этого она уже не задавала вопросов и молчала всю дорогу, пока они ехали по берегу моря, через сонный, залитый солнцем Антиб и возвращались в Канн по оживленному шоссе.

Он предложил довезти ее до гостиницы, но она сказала, что в этом нет надобности, потому что от «Карлтона» всего две минуты ходьбы, к тому же она любит ходить пешком.

Перед «Карлтоном», между «ягуаром» и «альфой», было свободное место. Он поставил свою «симку» и выключил мотор. Когда ему снова понадобится машина, на этом месте он ее, конечно, уже не найдет.

— Благодарю вас за прогулку, — сказала девушка, вылезая из машины. — Ваши друзья Мэрфи мне нравятся. Уверена, что и вы понравитесь, если у меня будет возможность узнать вас поближе.

В ответ на любезность он улыбнулся.

— Мы же соседи, — уклончиво ответил он.

Он смотрел, как она идет по набережной, неся в руке магнитофон с записью Мэрфи. Ее длинные каштановые волосы блестели на фоне синей спортивной блузы. Он стоял под ярким солнцем, чувствуя себя покинутым. Сегодня ему не хотелось оставаться одному и вспоминать о тех днях, когда ему было двадцать семь. Догнать бы ее сейчас, тронуть за руку, пойти рядом. Но он подавил в себе этот порыв. Он зашел в бар, выпил анисовой водки, потом нехотя поплелся на Антибскую улицу и посмотрел половину порнографического фильма. Фильм был снят в Германии, действующие лица — грудастые лесбиянки в высоких кожаных сапогах. Снимали их за городом, среди солнечных полян и водопадов. В зале было полно народа. Он вышел и отправился к себе в отель.

Две проститутки с грубыми лицами, стоявшие на углу близ теннисных кортов, вызывающе уставились на него. «Подойти?» — подумал он. Может, это как раз ему и нужно? Но он лишь вежливо им улыбнулся и прошел мимо. С теннисных кортов донеслись аплодисменты, и он заглянул туда. Шли соревнования среди юношей. Ребята играли бестолково, но бегали с фантастической быстротой. Он наблюдал за ними несколько минут, пытаясь вспомнить время, когда бегал так же.

Выйдя с кортов, он повернул за угол и вошел прямо в гостиницу, минуя террасу, где уже начали собираться любители выпить.

Когда он брал ключ от номера, портье передал ему несколько оставленных для него записок. Было также заказное письмо от жены, пересланное администрацией его парижского отеля. Он расписался в получении и, не читая, сунул записки и письмо в карман.

В лифте какой-то пузан в оранжевой рубашке сказал хорошенькой молоденькой девчонке:

— Худший фестиваль за все годы.

Девчонка эта могла быть и секретаршей, и киноактрисой, и шлюхой, и дочерью этого мужчины.

Поднявшись к себе в номер, Крейг вышел на балкон, сел и немного полюбовался морем. Затем достал из кармана записки и стал читать. Письмо жены он оставил напоследок. На десерт.

Мистер Б. Томас с супругой приглашают мистера Крейга сегодня поужинать. Не будет ли мистер Крейг любезен позвонить? Они остановились в отеле «Мартинес» и будут ждать до семи.

Брюса Томаса он знал не очень хорошо, но относился к нему с симпатией. Томас — режиссер, у него вышло подряд три боевика. Ему около сорока лет. Это его, в частности, имел в виду Крейг, когда объяснял Гейл Маккиннон, почему не соблазнился карьерой режиссера. Завтра он скажет Томасу, что не смог ему позвонить, так как слишком поздно вернулся в гостиницу. Сегодня у него нет настроения ужинать с человеком, у которого вышло подряд три боевика.

Звонил Сидней Грин и приглашал мистера Крейга выпить сегодня вечером перед ужином. В восемь часов он будет в баре. Сидней Грин — тоже режиссер, он снял три или четыре фильма и имел контракт с одной независимой компанией еще на несколько картин. Месяц назад эта независимая компания прекратила все съемки, и Грин поехал в Канн искать работу, умоляя каждого встречного замолвить за него словечко. Сегодня ему придется пить одному.

Звонила мисс Натали Сорель и просила мистера Крейга позвонить ей. Натали Сорель — одна из тех двух великолепно одетых дам, что привлекли внимание Гейл Маккиннон накануне вечером на приеме. Довольно известная актриса родом из Венгрии, она исполняет роли на трех-четырех языках. Лет пять-шесть назад в течение нескольких месяцев она была его любовницей — он тогда снимал в Париже фильм, — потом он потерял ее из виду. Хотя теперь ей уже под сорок, она по-прежнему выглядит роскошной красавицей; когда Крейг увидел ее на приеме, он удивился, что порвал с ней. Однажды — это было уже после курортного сезона — он провел с ней субботу и воскресенье в Болье, и воспоминание об этих днях было одним из самых приятных в его жизни. На приеме она объявила ему, что собирается замуж. «Значит, — решил он, — с именем мисс Натали Сорель связано сейчас слишком много сложностей». Звонить он ей не будет.

Была еще записка от Йена Уодли. Когда-то они провели вместе несколько пьяных вечеров в Нью-Йорке и Голливуде. Уодли написал роман, получивший в начале пятидесятых годов широкое признание. Он был шумлив, остроумен и любил спорить с незнакомыми людьми в баре. С тех пор он написал несколько неудачных романов и участвовал в работе над множеством киносценариев, трижды женился и разводился и стал пьяницей. Крейг уже много лет не встречал имени Уодли ни в газетах, ни на экране и удивился, увидев на записке его подпись.

«Дорогой Джесс, — гласили каракули, — я узнал, что ты здесь, и подумал, что неплохо бы в память старой дружбы тяпнуть нам с тобой по стаканчику. Я снимаю берлогу недалеко от старого порта, где влачат свою недолгую, мерзкую, скотскую жизнь бедняки, но они неплохо справляются с поручениями. Звони, когда будет время.

Йен».

«Зачем Уодли приехал в Канн? Впрочем, не так уж это интересно», — подумал Крейг и не стал звонить по телефону, указанному в записке.

Он вскрыл заказное письмо жены, напечатанное на машинке — как видно, отпечатала сама. Она сообщала, что срок получения от него ежемесячного чека истек два дня назад, о чем она собирается известить своего и его адвокатов. Если через день она не получит чека, то даст указание адвокату принять соответствующие меры.

Он скомкал все записки, сунул их в карман и откинулся на спинку кресла.

Небо заволокло тучами, море посерело, заморосил дождь. Поднялся ветер, листья пальм на берегу зашевелились, дробно, металлически зазвенели. Белая яхта с зажженными ходовыми огнями, качаясь на волнах, спешила в старую гавань.

Он ушел с балкона в гостиную и повернул выключатель. Лампы загорелись бледным, водянистым светом. При желтоватом освещении комната казалась убогой и неуютной. Он достал чековую книжку и выписал чек на имя жены. Он уже много недель не подсчитывал остатка, не стал этого делать и сейчас. Вложил чек в конверт и надписал адрес. Адрес чужого дома, хотя в нем полно его книг, бумаг и мебели, накопившихся за многие годы жизни.

Он выдвинул ящик стола и достал рукопись — один из шести лежавших там экземпляров. Рукопись была без обложки, на первой странице стояло название: «Три горизонта». Имени автора не было. Крейг взял авторучку и склонился над столом. Подумав немного, написал: «Малкольм Харт». Имя как имя, не хуже любого другого. Пусть оценивают произведение неизвестного автора по его достоинству. Лучше, когда судят о вещи в чистом виде. Друзьям не придется тогда придумывать снисходительные отзывы, у врагов же не будет лишнего повода позлословить. В этом есть, конечно, элемент малодушия, но есть и здравый смысл, расчет на точность суждений.

Он достал остальные пять экземпляров и на каждом сделал такую же надпись. Затем вложил один из них в манильский конверт и написал на нем имя Брайана Мэрфи.

Он подумал, не позвонить ли Констанс. Сейчас она должна быть дома. И после утренней вспышки, наверно, успокоилась. Но если окажется, что ее нет дома, то это огорчит его, и он решил не звонить.

Он спустился в переполненный холл, рассеянно улыбнулся двоим знакомым и прошел мимо — ему не хотелось ни с кем разговаривать. Подойдя к стойке портье, он велел отправить конверт с чеком для жены почтой, а рукопись немедленно доставить с курьером Брайану Мэрфи в отель «На мысу». Затем послал Энн телеграмму, в которой предлагал вылететь первым же самолетом в Ниццу. Уж если и жертвовать ради кого-то своими удобствами, пусть это будет его собственная плоть и кровь.

6

Ужинал он в небольшом ресторане в старом порту. Один. За день он и так уж достаточно наговорился с людьми. Ресторан — один из лучших в городе, дорогой и обычно многолюдный. Но в этот вечер в зале были только он да две шумные компании англичан — розовощекие мужчины с модными стрижками и безвкусно одетые, увешанные драгоценностями женщины. Они не имели отношения к фестивалю и в Канн приехали только развлекаться. Крейг видел их всех накануне вечером в казино: женщины, как и мужчины, играли по крупной. Женщины рассказывали звонкими, визгливыми голосами о других курортах — Сардинии, Монте (как они сокращенно называли Монте-Карло), Капри, Сен-Морисе — непременных обиталищах богачей. Мужчины жаловались на лейбористское правительство, валютные ограничения, курс фунта, девальвацию — их голоса гудели, покрывая трели жен.

«Англия всегда будет Англией», — подумал Крейг, принимаясь за салат по-ниццки.

Вошел Пабло Пикассо с компанией из пяти человек, и хозяйка ресторана, красивая женщина, засуетилась, усаживая их за столик у противоположной стены. Крейг посмотрел на него, с восхищением подумал о том, какую бычью энергию излучает его невысокая плотная фигура, большая лысая голова, темные глаза, мягкие и жесткие одновременно, и тут же отвел взгляд. Пикассо, конечно, наслаждается своей славой, но имеет же он право съесть суп без того, чтобы за каждым его движением следил какой-то немолодой американец, чья претензия на внимание художника обусловлена только тем, что у него в доме, который, в сущности, уже и не его дом, висит литография с изображением голубя.

Англичане лишь мельком, без любопытства взглянули на Пикассо и его компанию, когда те входили в ресторан, и опять занялись своими бифштексами и шампанским.

Позже хозяйка подошла к столику Крейга и тихо спросила:

— Вы ведь знаете, кто это, да?

— Конечно.

— А вот они… — Она язвительно улыбнулась, слегка кивнув головой на своих английских клиентов. — Они не знают.

— Искусство вечно, признание — быстротечно.

— Comment?[14] — озадаченно посмотрела на него хозяйка.

— Американская шутка, — пояснил Крейг. Когда он закончил ужин, хозяйка подала ему к кофе коньяку. За счет ресторана. Если бы англичане узнали Пикассо, то ему пришлось бы платить за этот коньяк самому.

Выходя из ресторана, Крейг посмотрел на Пикассо, их глаза встретились. Он подумал: «Каким увидел меня этот старик? Как абстракцию, угловатый, безобразный продукт американской системы? Убийцу, склонившегося над умерщвленным азиатским крестьянином и подсчитывающего трупы? Скорбного, бесприютного клоуна на печальном чужом карнавале? Одинокое человеческое существо, с трудом передвигающееся по пустому холсту?» Он с грустью подумал об условностях, которым подчинено его поведение. Как хорошо было бы сейчас подойти к этому старику и сказать: «Вы сделали мою жизнь богаче».

Выйдя из ресторана, он пересек улицу и пошел по набережной, где у причалов стояли яхты, покачиваясь на тихой черной воде. «Почему вы не в море?» — мысленно спросил он.

Уже почти дойдя до поворота гавани, он увидел при свете фонарей двигавшуюся ему навстречу знакомую фигуру. Это был Йен Уодли, он шел, опустив голову, развинченной, усталой походкой. В последнюю секунду Уодли заметил его, встрепенулся, и на лице его появилась улыбка. Он располнел и, как видно, с трудом втискивался в свой давно не глаженный костюм. Ворот рубашки он расстегнул, чтобы не сдавливать толстую дряблую шею; наполовину развязанный галстук сбился набок и свисал на измятую рубашку. И постричься ему тоже не мешало бы — густые нечесаные волосы торчали в разные стороны, открывая высокий выпуклый лоб. Он был похож на пророка-отшельника.

— Вот с кем я хотел повидаться, — громко сказал Уодли. — Мой друг — вундеркинд. — Уодли познакомился с Крейгом, когда тому только что исполнилось тридцать лет. В эту фразу он вкладывал обидный смысл, и Крейг так именно ее и воспринял.

— Привет, Йен. — Крейг пожал потную ладонь Уодли.

— Я же записку тебе оставил, — сказал Уодли тоном упрека.

— Я собирался звонить тебе завтра.

— Кто знает, где я буду завтра. — Голос у Уодли немного сел. Он был под хмельком. Как обычно. Пить он стал с тех пор, как начались неудачи с его книгами. Или, наоборот, неудачи начались с тех пор, как он стал пить. Причина или следствие — все переплелось.

— Разве ты здесь не на весь период фестиваля? — спросил Крейг.

— Я нигде ни на какой период. — Уодли был пьянее, чем Крейгу вначале показалось. — Что ты делаешь?

— Когда?

— Сейчас.

— Гуляю.

— Один? — Уодли недоверчиво осмотрелся вокруг, словно подозревая, что на темной набережной среди перевернутых плоскодонок и рыбачьих снастей Крейг прячет какую-нибудь сомнительную личность.

— Один, — подтвердил Крейг.

— Одинокий продюсер. Ну так я погуляю с тобой. Пойдем, как два ветерана, товарища по отступлению с бульвара Заходящего Солнца.

— Ты всегда изъясняешься титрами, Йен? — спросил Крейг, раздраженный тем, что этот писатель считает его товарищем по несчастью.

— Что делать, кино — искусство сегодняшнего дня, — сказал Уодли. — Печатное слово мертво. Почитай любого канадского философа. Отведи меня в ближайший бар, вундеркинд.

— Я уже достаточно выпил сегодня.

— Счастливчик. Что ж, пройдусь с тобой и так. Твоя-то дорога вернее моей.

Они пошли рядом. Уодли держался подчеркнуто прямо, шагал пружинящей походкой. Его некогда красивое, открытое, худое лицо теперь заплыло жиром. Это было лицо алкоголика, сокрушающегося от жалости к самому себе.

— Расскажи мне, вундеркинд, что ты делаешь в этом нужнике, — сказал он.

— Да вот, решил посмотреть несколько фильмов, — ответил Крейг.

— А я в Лондоне живу. Ты это знал? — Он спросил резким тоном, явно намекая, что Крейг потерял всякий интерес к судьбе своего бывшего приятеля.

— Да, — сказал Крейг. — Ну, что Лондон?

— Город Шекспира и Марло, королевы Елизаветы и Диккенса, Твигги и Йена Уодли. Еще один нужник. Вообще-то я приехал написать статью о фестивале для журнала английских гомиков. Никакой гарантии, они оплачивают мне только гостиницу. Если возьмут что-нибудь — подкинут пару фунтов. Хотят украсить свою обложку волшебным именем Йена Уодли. Когда увидят статью, то их, наверно, стошнит. Все, что я здесь видел, — дерьмо. Так и напишу. Вот уж начнут возмущаться! Редактор отдела кино и театра у них вообще полуграмотный, поэтому он убежден, что кино — это божественное творение наших дней. Думает, что Годар ежегодно накручивает по четыре новых Сикстинских капеллы. Господи, да он и антониониевский «Крупным планом» считает шедевром! Ты сам-то что думаешь обо всей этой ерунде, что здесь показывают?

— Есть фильмы хорошие, есть и плохие, — ответил Крейг. — Думаю, что до конца фестиваля штук шесть хороших наберется.

— Шесть! — фыркнул Уодли. — Когда составишь список, пришли мне. Я упомяну их в своей статье. Что хочу, то и пишу. «Великий в прошлом деятель кино назвал шесть лучших фильмов».

— Шел бы лучше домой, Йен. Ты меня раздражаешь.

— Извини. — В голосе Уодли прозвучало искреннее раскаяние. — Разучился я вести себя, как люди. Да и все у меня скверно. А в гостиницу я не хочу. Ничто там меня не ждет, кроме сборища блох и недописанной рукописи книги, которую я, наверно, так и не кончу. Я зол, я это знаю, но зачем изливать свою желчь на старых друзей? Прости меня. Простишь, а? — В голосе Уодли слышалась мольба.

— Конечно.

— Мы ведь были друзьями, правда? Были у нас с тобой веселые денечки. Немало мы с тобой покутили. Что-нибудь да осталось у нас с тобой от той дружбы, а, Джесс?

— Конечно, осталось, Йен, — сказал Крейг, хотя это была неправда.

— Меня что убивает? — сказал Уодли. — Меня убивает теперешняя манера писать. Особенно для кино. Все ноют, брюзжат и говорят: «Ага», «Похоже, что так», «Ты мне годишься, малышка» и «Давай переспим». И это называется диалог, так, мол, и должно благородное животное, именуемое человеком, обращаться к себе подобным перед оком господним. Люди, которые так пишут, зарабатывают по сто тысяч за картину, получают Оскаров и имеют столько девочек, сколько душе угодно. Мне же вот приходится писать грошовую статейку для журнала английских гомиков, да и неизвестно еще, напечатают ли ее.

— Брось хандрить, Йен. У всякого художника бывают свои взлеты и падения. Почти у каждого писателя так: то он в моде, то нет И так всю жизнь. Если, конечно, он достаточно долго протянет.

— Я буду снова в моде через пятьдесят лет после своей смерти, — сказал Уодли. — Любимец потомков Йен Уодли. Ну, а ты как? Давненько я не видел в воскресных газетах статей о твоих замечательных успехах.

— Я в академическом отпуске, — пошутил Крейг. — Отдыхаю от славы.

— Что-то затянулся твой академический отпуск, черт побери.

— Верно.

— Кстати, вспомнил. Есть тут одна девица, Гейл Маккиннон, она вроде корреспондентки. Все о тебе допытывается. Задает мне разные вопросы. О женщинах. О девушках. О твоих друзьях. О твоих врагах. Кажется, она знает о тебе больше, чем я. Ты с ней говорил?

— Немного.

— Поостерегись ее. Больно у нее глаза горят.

— Хорошо, поостерегусь.

У поворота их догнал «фиат», в котором сидели две девицы. Машина замедлила ход, девица, сидевшая ближе, высунулась из окна и сказала:

— Bonsoir.[15]

— Катись ко всем чертям, — буркнул Уодли.

— Sal juif, — сказала женщина. Машина рванулась с места и ушла.

— «Грязный еврей», — повторил Уодли. — Неужели я выгляжу грязным?

Крейг засмеялся.

— С французскими дамами повежливей надо обращаться. Они все в монастырях воспитываются.

— Шлюхи, — сказал Уодли. — Всюду шлюхи. В зрительном зале, на экране, на улице, в зале заседаний жюри. Правда, Джесс, это же — всемирная столица проституции! Каждый год на две недели. Раздвинь ноги и получай деньги. Эти слова, как девиз, надо напечатать на каждом бланке под гербом города Канна. Или вот, взгляни. Вон туда. — Он показал рукой через бульвар: четыре молодых парня красноречиво улыбались прохожим. Мужчинам.

— Как тебе это нравится?

— Не очень, — ответил Крейг.

— Теперь без программы не скажешь, что за актеры играют в картине. Вот погоди, увидишь мою статью.

— Я не могу ждать, — сказал Крейг.

— Да, лучше я пришлю тебе рукопись. Не напечатают ее мои гомики. Или и мне стать проституткой и написать то, что редактору понравится? Если я ничего не заработаю, то не знаю, на что буду жить.

— Может, то же самое говорят себе и эти девицы в автомобиле, и эти парни на углу: «Если я ничего не заработаю, то не знаю, на что буду жить».

Уодли выругался.

— Слишком уж много в тебе христианского смирения, Джесс. Не думай, что это добродетель. Из-за этого смирения мир и так летит к чертям собачьим. Грязные фильмы, грязный бизнес, грязная политика. Все допустимо. Все прощается. Всему найдется десяток оправданий.

— Что тебе надо, Йен, так это хорошо выспаться, — сказал Крейг.

Уодли остановился на тротуаре.

— Что мне надо, так это пять тысяч долларов. Можешь ты мне дать пять тысяч долларов?

— Нет, — сказал Крейг. — Зачем тебе пять тысяч долларов?

— В Мадриде снимают фильм. Сценарий, разумеется, скверный, и им нужно, чтобы его кто-то срочно переделал. Если бы я мог сейчас туда поехать, эта работа почти наверняка досталась бы мне.

— Билет до Мадрида стоит долларов сто, не больше, Йен.

— А за гостиницу чем платить? А есть мне надо? Не сразу же они подпишут со мной контракт и выплатят аванс. А что послать моей сволочной третьей жене? За неуплату алиментов она собирается наложить арест на книги и пишущую машинку, которые я сдал на хранение в Нью-Йорке.

— Вот здесь ты нащупал мою слабую струнку, дружище, — сказал Крейг.

— Если ты хочешь заключить сделку, а эти мерзавцы знают, что у тебя нет ни гроша, так они в порошок теб

Скачать книгу

Посвящается Салке Виртелу

Старомодные, никому не нужные, почти отжившие свой век, эти вымирающие, лишенные власти и могущества бронтозавры в спортивных рубашках от Салки и Кардена восседали за игорными столиками в просторных залах дворцов, возносившихся над вечно изменчивым морем, и сдавали карты, и брали взятки, снова и снова, неутомимо, неспешно, совсем как в те блаженные распрекрасные годы в джунглях на западном побережье, где во все времена года они правили бал в банках и правлениях компаний, особняках в мавританском стиле, французских шато, английских замках, георгианских загородных домах южной Калифорнии.

Время от времени раздавались телефонные звонки; в трубке слышались приветливые почтительные голоса из Осло, Нью-Дели, Парижа, Берлина, Нью-Йорка, и игроки что-то отрывисто рычали в ответ, отдавая приказы, которые несомненно и немедленно выполнялись бы. Только в другое время и в другом месте.

Свергнутые со своих тронов короли, совершавшие ежегодное паломничество, разделившие против собственной воли участь шекспировского Лира и сумевшие сохранить лишь небольшую свиту верноподданных, жившие в пышности и показном блеске, без всякого на то права, они говорили: «джину». И «шесть без козырей». И раздавали направо и налево чеки на тысячи долларов. Иногда они вспоминали доледниковый период:

– Свою первую работу она получила у меня. Семьдесят пять в неделю. В то время она жила в Долине с парнем, который ставил актерам речь.

Или:

– Он превысил смету на два с половиной миллиона, и нам пришлось через три дня гнать его в шею, а теперь взгляните только! Эти нью-йоркские болваны провозгласили его гением! Полное дерьмо!

И они говорили:

– Будущее за видео.

А самый младший в этой комнате– ему было всего пятьдесят восемьудивлялся:

– Какое будущее?

И они говорили:

– Пики. Удваиваю.

Ниже, на открытой солнцу и ветру террасе, в семи футах над уровнем моря, более поджарые и жадные до жизни, еще не насытившиеся тоже обменивались мнениями. Гоняя снующих официантов за кофе и аспирином, они говорили:

– Да, совсем не то что в старые добрые деньки.

И еще они говорили:

– В этом году русские не приедут. И японцы тоже.

И:

– С Венецией покончено.

Под летящими облаками, то и дело заслонявшими солнце, вокруг них крутились скользкие на вид, изворотливые молодые люди с львятами [1] под мышкой и полароидными камерами в руках. Они льстиво скалились профессиональными улыбками шлюх, спешивших заманить клиентов.

Но уже на второй день никто, кроме туристов, не обращал внимания на львят. Зато беседа по-прежнему текла плавной рекой.

– «ФОКС» в провале,говорили они.

И:

– А кто нет?

– Здешний приз стоит миллиона,говорили они.

– В Европе,говорили они.

– А чем плоха Европа?говорили они.

– Эта картина годится только для фестиваля,говорили они,а в прокате… зрителей на нее не заманишь.

И они говорили:

– Что будете пить?

И:

– Сегодня идете на вечеринку?

Они говорили на английском, французском, испанском, немецком, иврите, арабском, португальском, румынском, польском, голландском, шведском; говорили о сексе, деньгах, успехах, провалах, обещаниях, сдержанных и нарушенных. Среди них были честные люди и мошенники, сутенеры и сводники, были и порядочные личности. Некоторые были талантливы или более чем, некоторые проницательны или не слишком. Здесь были прекрасные женщины и восхитительные девушки, красивые мужчины или мужчины со свиными рылами вместо лиц. Камеры непрерывно жужжали, но все притворялись, будто не замечают, что их снимают.

Здесь были люди знаменитые и те, чья слава давно померкла, люди, которые приобретут известность на следующей неделе или в будущем году, и люди, которые так и умрут непризнанными ничтожествами. Люди, чье восхождение только началось, и люди, которые уже катились под гору, люди, с необычайной легкостью добившиеся победы, и люди, несправедливо отброшенные на обочину.

Все они были участниками азартной игры без правил и либо делали ставки безрассудно, полагаясь на удачу, либо потели и дрожали от страха.

В других местах и других собраниях люди науки предсказывали, что через пятьдесят лет море, лизавшее берег перед террасой, превратится в мертвую лужу и существует весьма сильная вероятность того, что это поколение последнее из тех, что имели возможность есть омаров или бросать в почву незараженные семена.

А еще где-то падали бомбы, выбирались объекты для стрельбы в цель, брались и терялись высоты, происходили извержения вулканов и наводнения, готовились войны, свергались правительства, гремела медь военных оркестров и звучали слова поминальных служб. Но здесь, на террасе, в цветущей весенней Франции, весь мир и вся вселенная в течение двух недель сосредотачивались на перфорированных полосках ацетатной пленки, проходивших через проектор со скоростью девяносто футов в минуту, а надежда, отчаяние, красота и смерть развозились по всему городу в плоских, круглых, блестящих жестяных яуфах[2].

ГЛАВА 1

Самолет трясся и дергался, пробиваясь сквозь толщу черных облаков. На западе сверкали сполохи молний. Табличка на французском и английском с просьбой пристегнуть ремни продолжала светиться. Стюардессы не разносили напитков. Вой моторов резко изменил тембр. Пассажиры не разговаривали.

Высокий мужчина, стиснутый в кресле у окна, открыл было журнал, но тут же закрыл. Капли дождя оставляли на плексигласе длинные, прозрачные, похожие на пальцы призрака следы.

Раздался негромкий хлопок, потом оглушительный треск, словно рвались ярды невидимой ткани. Огненный клубок молнии невероятно медленно прокатился по проходу, оказался снаружи и разорвался где-то над крылом. Самолет дернулся, дрогнул, и двигатель пронзительно взвизгнул.

«Самый подходящий момент, чтобы брякнуться вниз, – подумал мужчина. – И покончить разом со всем, окончательно и бесповоротно».

Но самолет, выровнявшись, прорвался сквозь облака к солнцу и голубому небу. Дама, сидевшая через проход, заметила:

– Подумать только, это уже второй раз в жизни! Такое чувство, будто смерть пронеслась совсем рядом.

Табличка «Пристегните ремни» погасла. Стюардессы деловито толкали по проходам тележки с напитками. Мужчина попросил шотландское виски с перье, и стал медленно, с удовольствием пить. Басовито рокоча моторами, самолет стремился на юг, к сердцу Франции, окутанному облачной ватой.

Пытаясь окончательно проснуться, Крейг принял холодный душ, и хотя особых признаков похмелья не испытывал, все же ощущение, что глаза не поспевают за движениями головы, его не оставляло. Как обычно в такие минуты, он давал себе слово весь день воздерживаться от спиртного.

Он наскоро вытерся, не обратив внимания на то, что с волос капала вода. Прохладная влага приятно освежала голову. Завернувшись в широкий белый махровый халат, любезно предоставляемый отелем, Крейг направился в гостиную своего «люкса» и позвонил, чтобы принесли завтрак. Накануне, ложась спать, он разбросал одежду по комнате, перед тем как выпить последнюю порцию виски, и теперь смокинг, крахмальная сорочка и галстук, донельзя смятые, валялись на стуле. Недопитый стакан с виски покрылся прозрачными капельками. Рядом стояла открытая бутылка.

Он взял почту из ящика, висевшего на внутренней стороне двери. Газета «Нис-матэн» и пакет с письмами, пересланными секретарем из Нью-Йорка. Одно от бухгалтера. Другое от адвоката. Месячная биржевая сводка от брокеров.

Он уронил нераспечатанные конверты на стол. Судя по тому, что творится на рынке ценных бумаг, маклерский отчет – скорее всего просто глас вопиющего в пустыне. Бухгалтер наверняка прислал весть о поражении Крейга в нескончаемой войне с налоговым ведомством. А послание адвоката, несомненно, касается жены. Все это вполне может подождать. Пожалуй, сейчас еще слишком рано, чтобы забивать голову мыслями о брокере, адвокате, бухгалтере и жене.

Он проглядел первую страницу «Нис-матэн». Сообщения телеграфного агентства о вводе дополнительных войск в Камбоджу. Рядом с камбоджийским репортажем – снимок итальянской актрисы, очаровательно улыбавшейся на террасе отеля «Карлтон». Несколько лет назад она получила приз в Каннах, но судя по улыбке, на новую надежд не питает. Еще одно фото: президент Франции месье Помпиду в Оверни – заверяет молчаливое большинство французского народа, что страна отнюдь не находится на грани революции.

Крейг бросил газету на пол, как был босиком, пересек устланную коврами комнату с высокими потолками, обставленную в стиле уже несуществующей русской аристократии, и вышел на балкон, с которого открывался вид на Средиземное море, плескавшееся за бетонными ограждениями набережной Круазетт. Три американских десантных судна, стоявших в заливе, ночью снялись с якоря и ушли. Дул сильный ветер, море казалось серым и взъерошенным и катило волны, увенчанные белыми барашками. Уборщики уже вычистили граблями песок и убрали надувные матрасы. Свернутые зонты трепетали на ветру. Рассерженный прибой с гулким шорохом накатывал на берег. Какая-то храбрая толстуха, не обращая внимания на приближение шторма, купалась прямо напротив отеля. Крейг подумал, что погода сильно изменилась с тех пор, когда он в последний раз был здесь.

Тогда стояла осень и сезон уже кончался. Индейское[3] лето на побережье, никогда не знавшем индейцев. Золотистые туманы, осенние цветы приглушенных тонов. Крейг вспомнил Канны тех лет, когда розовые и янтарно-желтые особняки, утопавшие в зелени садов, возвышались вдоль набережной. Теперь же безвкусные, аляповатые многоквартирные дома с оранжевыми и ярко-синими маркизами над балконами уродовали побережье. Города, словно сказочная змея, пожирающая собственный хвост, имеют пагубную тенденцию к саморазрушению.

В дверь постучали.

– Entrez[4], – отозвался он, не оборачиваясь и по-прежнему не отводя взгляда глаз от моря. Нет нужды указывать, где поставить столик. Он пробыл здесь уже три дня, и официант знает его привычки.

Но, вернувшись в комнату, он увидел вместо официанта незнакомую девушку. Невысокая, пять футов и три, возможно, четыре дюйма, машинально прикинул он. Серая трикотажная спортивная футболка, куда могут влезть трое таких, как она. Рукава, казалось, рассчитанные на лапищи баскетболиста, открывали худенькие загорелые запястья. Футболка, доходившая почти до колен, свободно болталась над видавшими виды помятыми и выцветшими голубыми джинсами в подозрительно белесых пятнах. На маленьких ногах старые босоножки. Длинные неухоженные каштановые волосы, местами выгоревшие на солнце, свисали ниже плеч неровными спутанными прядями. Узкое с острым подбородком лицо; огромные солнечные очки, скрывавшие глаза, придавали ей забавный вид мультяшной совы. Общий вид несколько нарушала итальянская кожаная сумка-мешок с элегантными медными пряжками, чересчур шикарная для такой оборванки. При виде Крейга девушка неуловимо опустила плечи и сгорбилась. У него неожиданно возникло ощущение, что, если внимательно присмотреться, можно обнаружить, что она уже неделю не мыла ноги, по крайней мере с мылом.

«Американка, что с нее взять», – подумал он с типичным высокомерием шовиниста наизнанку, и потуже завернулся в халат. Это не имевшее пояса одеяние отнюдь не предназначалось для посторонних глаз. Малейшее движение – и все вылезает наружу.

– Я думал, что это официант, – бросил Крейг.

– Мне необходимо было вас застать, – пояснила девушка. Выговор американский, можно даже сказать, всеамериканский: не поймешь, откуда она.

Внезапное раздражение охватило его. В комнате черт ногу сломит, да тут еще эта девица ворвалась без приглашения.

– Обычно люди звонят, перед тем как явиться в гости, – проворчал он.

– Я боялась, что, если позвоню, вы откажетесь со мной говорить.

О Господи, одна из этих!

– Почему бы не начать по новой, мисс? – холодно осведомился он. – Не спуститься вниз, не назвать портье свое имя, не подождать, пока он позвонит в номер, и…

– Но я уже здесь.

Похоже, она не из тех восторженных, вечно улыбающихся дурочек поклонниц, готовых растаять перед каждой знаменитостью.

– И сама могу представиться. Моя фамилия Маккиннон. Гейл Маккиннон.

– Мы где-то встречались?

В таких местах, как Канны, все возможно.

– Нет, – покачала она головой.

– Вы всегда вламываетесь к людям, когда они не одеты и еще не успели позавтракать?

Крейг неловко поежился, судорожно сжимая полы халата, то и дело норовившие распахнуться, смаргивая падавшие с волос капли. Черт, она наверняка успела заметить поросль седеющих завитков на его груди и бардак в комнате!

– У меня важное дело, – сообщила девушка. До сих пор она не попыталась подойти к нему, но и не отступала. Просто стояла как вкопанная, шевеля большими пальцами ног.

– У меня тоже дела, юная леди, – парировал Крейг, еще острее чувствуя, как неприятно липнут ко лбу мокрые волосы. – Я намеревался спокойно позавтракать, прочитать газету и в тишине и спокойствии подготовиться к ужасам грядущего дня.

– Не будьте занудой, мистер Крейг. Ничего плохого я вам не сделаю. Кстати, вы один?

Она многозначительно кивнула на приоткрытую дверь спальни.

– Моя дорогая юная дама…

«Тон у меня, как у девяностолетнего старикашки», – досадливо подумал он.

– Видите ли, я следила за вами, – пояснила она, – целых три дня, и за все время вы сюда ни разу никого не привели. То есть ни одну женщину.

Она украдкой оглядела комнату, и Крейг не преминул заметить, что ее взгляд чуть дольше, чем надо, задержался на лежавшем на письменном столе сценарии.

– Кто вы? – нехотя поинтересовался он. – Детектив?

Девушка улыбнулась, или, вернее сказать, раздвинула губы в улыбке. Определить, что при этом выражали скрытые очками глаза, было невозможно.

– Не бойтесь, – заверила она, – я кто-то вроде журналиста.

– Увы, Джесс Крейг – это вчерашний день. Ничего нового в этом сезоне, мисс. Желаю хорошо провести время, и прощайте. Он шагнул к двери, но девушка не шевельнулась.

В дверь снова постучали, и на пороге возник официант, принесший поднос с апельсиновым соком, кофе, круассанами, тостами и маленький раскладной столик.

– Bonjour, m’sieur et’dame[5], – приветствовал он, скользнув взглядом по девушке.

«Французы, – подумал Крейг. – Умеют же с совершенно невозмутимым видом залезть женщине глазами под юбку!»

Отлично понимая, какое впечатление произвел на официанта наряд девушки, Крейг отчего-то с трудом поборол желание стереть его с лица земли за этот плотоядный взгляд. Как ему хотелось бесстыдно выкрикнуть: «Неужели ты думаешь, что я не способен найти себе кого-нибудь получше?!»

– Я думать, завтрак один, – заявил официант на ломаном английском.

– Я заказывал один завтрак, – подтвердил Крейг.

– Почему бы вам не расщедриться, мистер Крейг, и не попросить принести еще одну чашку? – нагловато вставила девица.

– Еще одну чашку, пожалуйста, – со вздохом сдался Крейг. Всю жизнь он маялся оттого, что автоматически следовал правилам хорошего тона, с детства вбитым в него матерью.

Официант расставил столик и подвинул два стула.

– Один момент, – пообещал он, исчезая за дверью.

– Пожалуйста, садитесь, мисс Маккиннон, – пробормотал Крейг, надеясь, что от нее не укроется ирония, таившаяся в подчеркнуто-вежливом предложении.

Он даже отодвинул одной рукой стул, ухитряясь при этом придерживать халат другой. Девушка явно забавлялась. По крайней мере насколько можно было судить по выражению ее лица от носа и ниже. Она опустилась на стул и поставила сумку на пол рядом с собой.

– А теперь прошу простить, – извинился Крейг. – Пойду и переоденусь в более подходящий к случаю костюм.

Но прежде чем уйти, он взял со стола сценарий, бросил в ящик и, не потрудившись захватить смокинг и сорочку, направился в спальню и плотно прикрыл за собой дверь. Оказавшись наконец один, Крейг вытер голову, причесался, потер щеку, решая, стоит ли побриться, но тут же покачал головой. Обойдется. Натянул белую тенниску, синие хлопчатобумажные слаксы, сунул ноги в мокасины и мельком взглянул в зеркало. Черт возьми, до чего же противно, когда глаза такие мутные, словно пленкой затянуты!

Когда Крейг вернулся в гостиную, девушка уже разливала кофе.

Он молча выпил сок. Девушка, казалось, не спешила наброситься на него с расспросами. Интересно, со сколькими женщинами садился он завтракать, надеясь, что они не станут трещать как сороки?

– Круассан? – осведомился он.

– Нет, спасибо, – отказалась девушка. – Я уже ела.

«Какое счастье, – думал он, откусывая тост, – что хоть все зубы целы!»

– Ну, – произнесла девушка, – разве не идиллия? Гейл Маккиннон и мистер Джесс Крейг улучили спокойную минутку в бурном водовороте каннской жизни.

– М-да, – нерешительно протянул Крейг.

– Означает ли это, что мне пора начинать допрос?

– Нет, – возразил он, – это означает, что допрос начинаю я. Где вы работаете?

– Я радиожурналистка. Работаю по договорам, – пояснила она, поднося чашку ко рту. – Делаю пятиминутные зарисовки. Нечто вроде записанных на пленку задушевных бесед для синдиката, который потом перепродает их частным американским радиостанциям.

– Бесед? С кем?

– С интересными людьми, разумеется. По крайней мере синдикат на это надеется, – отвечала она невыразительным глухим голосом, словно эта тема смертельно ей надоела. – Кинозвезды, режиссеры, художники, политики, преступники, гонщики, дипломаты, дезертиры, личности, уверенные в том, что гомосексуализм или марихуана должны быть узаконены, детективы, президенты колледжей… Хотите еще?

– Нет, – покачал головой Крейг, наблюдая, как она с видом примерной хозяйки дома наливает ему еще кофе. – А что вы делаете, кроме этого?

– Пытаюсь брать интервью для толстых журналов. Так сказать, докапываюсь до сути людей. Почему такая брезгливая гримаса?

– Докапываетесь, значит, – повторил Крейг.

– Вы правы, – согласилась девушка. – Идиотский жаргон. Прилепится – потом не отвыкнешь. Больше не буду. Клянусь.

– Значит, утро не пропало даром, – констатировал Крейг.

– Интервью вроде тех, что в «Плейбое». Или у Фалаччи. Помните, в нее стреляли мексиканские солдаты?

– Я читал пару ее интервью. Она буквально расправилась с Феллини. И разделала Хичкока, как мясник – тушу.

– Может, они сами себя прикончили.

– Должен ли я считать это предупреждением?

– Как хотите.

Было в этой девушке нечто смутно его тревожащее. Отчего у него создалось впечатление, будто она хочет чего-то большего, чем пытается показать.

– В настоящее время, – заметил он вслух, – этот город просто кишит людьми, умирающими от желания прославиться. Или по крайней мере дать интервью. Людьми, о которых ваши читатели, кем бы они ни были, до дрожи, до истерики мечтают получить любого рода сведения. Я же ничто, никто и звать никак, обо мне не слышно вот уже целую вечность. С чего вдруг такой интерес?

– Как-нибудь расскажу подробнее, мистер Крейг, – пообещала она. – Когда мы узнаем друг друга получше.

– Пять лет назад, – процедил он, – я вышиб бы вас пинками за дверь сразу, как только увидел.

– Поэтому я и не подумала взять у вас интервью пять лет назад. – Она снова улыбнулась, снова на миг превратившись в этакую мудрую совушку.

– Вот что я вам скажу, – объявил наконец Крейг. – Покажите мне те интервью, которые уже успели взять, я прочту и решу, стоит ли рисковать.

– Не могу, – отказалась она.

– Интересно, почему?

– Я еще ничего не публиковала, – призналась девушка, словно радуясь этому обстоятельству. – Вы будете моей первой жертвой.

– Господи, мисс, – досадливо бросил Крейг, вставая, – не тратьте даром мое и свое время.

Но девушка продолжала сидеть.

– Честное слово, я стану задавать самые неожиданные и волнующие вопросы, а вы дадите столь занимательные ответы, что издатели станут драться за право опубликовать статью.

– Аудиенция окончена, мисс Маккиннон. Надеюсь, вы прекрасно проведете время на Лазурном берегу.

Девушка по-прежнему не двигалась с места.

– Для вас это не менее выгодно, мистер Крейг, – обронила она. – Я могу вам помочь.

– С чего вы взяли, что я нуждаюсь в помощи? – удивился он.

– За все эти годы вы ни разу не посетили Каннский фестиваль. И отвергали сценарий за сценарием. Ваше имя не появлялось на экране с 1965 года. А теперь вы вдруг прибываете, останавливаетесь в роскошном «люксе», каждый день показываетесь в Главном зале, на террасе, на всех официальных мероприятиях. Значит, в этом году вам что-то здесь понадобилось. И что бы это ни было, большая броская статья о вас могла бы стать именно той волшебной палочкой, которая поможет вам получить желаемое.

– Откуда вы знаете, что я впервые приехал на фестиваль?

– О, я много чего о вас знаю, мистер Крейг, – заверила она. – Я всегда готовлюсь на совесть.

– Вы напрасно явились, мисс, – упрямо повторил он. – Боюсь, мне придется просить вас уйти. У меня сегодня нелегкий день. Дел полно.

– А чем вы собираетесь заняться сегодня? – как ни в чем не бывало поинтересовалась она и, словно назло, с вызывающим видом надкусила круассан.

– Полежу на пляже, – начал он, – послушаю, как шумят волны, докатившиеся сюда из самой Африки. Вот пример того занимательного ответа, который я мог бы вам дать.

Девушка вздохнула, как мамаша, вынужденная сносить капризы разгулявшегося чада.

– Ладно, – смирилась она, – придется пойти против своих принципов, но я позволю вам кое-что прочитать. – Она полезла в сумку и вытащила стопку желтой бумаги, покрытую вязью машинописных букв. – Вот, возьмите.

Но Крейг демонстративно спрятал руки за спиной.

– Не ребячьтесь, мистер Крейг, – резко бросила она. – Прочтите. Это о вас.

– Ненавижу читать что бы то ни было о себе.

– Не лгите, мистер Крейг, – потеряла терпение Гейл.

– У вас на редкость оригинальная манера завоевывать доверие тех, кого пытаетесь интервьюировать, мисс, – проворчал он, но все же взял листочки и подошел к окну, где было светлее, поскольку последнее время читать без очков становилось все труднее.

– Если интервью купит «Плейбой», – размечталась девушка, – то, что вы сейчас держите в руке, станет чем-то вроде вступления, перед обычными вопросами и ответами.

Крейг подумал, что девушки из «Плейбоя» по крайней мере причесываются, перед тем как ввалиться к незнакомому человеку.

– Не возражаете, если я налью себе еще кофе? – спросила она.

– Ради Бога, – отозвался Крейг и под тихое звяканье фарфора стал читать.

«У широкой публики слово „продюсер“, как правило, вызывает не слишком приятные ассоциации. Человек непосвященный обычно представляет кинопродюсера тучным, осанистым джентльменом иудейской национальности с неизменной сигарой в зубах, своеобразным лексиконом и отвратительным пристрастием к молоденьким старлеткам.

Для тех романтиков, которые находятся под влиянием идеализированного образа покойного Ирвинга Талберга, героя незаконченного романа Ф. Скотта Фицджеральда „Последний магнат“, продюсер – гениальная, но таинственная фигура, нечто вроде великодушного Свенгали, полумага, полуполитика, странным образом напоминавшего самого Фрэнсиса Скотта Фицджеральда в самые знаменательные моменты его жизни.

Имидж театрального продюсера куда менее красочен. Его куда реже представляют евреем, да еще толстым, хотя и особого восхищения он не вызывает. Если он добивается успеха, ему завидуют как счастливчику, которому случайно попала в руки пьеса, прежде без толку валявшаяся на письменном столе, а после ему еще и повезло напасть на спонсора, который отстегивает на постановку кучу денег. Остается только ничтоже сумняшеся пожинать плоды в виде славы и богатства и карабкаться наверх, бессовестно эксплуатируя таланты актеров, чью работу продюсер чаще всего бездарно портит, пытаясь приспособить к требованиям бродвейского рынка.

Как ни странно, в родственной сфере, а именно в балете, слава достается тем, кто ее заслуживает. Дягилев, который, как известно, никогда не танцевал, не поставил ни одного па-де-де, ни разу не взял в руки кисть, чтобы нарисовать декорацию, снискал признание всего мира как гениальный новатор современного балета. И хотя Голдвин (еврей, худой как щепка, не курит), Занук (не еврей, стройный, курит сигары), Селзник (еврей, толстый, сигареты) и Понти (итальянец, полный, не курит), возможно, не те, которых журналы вроде „Комментари“ и „Партизен ревью“ называют культовыми фигурами в искусстве, которому они служат. Фильмы, которые они выпустили, отмечены отчетливым отпечатком их индивидуальности и оказали заметное воздействие на образ мыслей и жизненные позиции зрителей всего мира, что, вне всякого сомнения, доказывает: посвящая себя именно этой сфере деятельности, эти люди имели на своей стороне нечто большее чем всего лишь удачу, деньги или влиятельных родственников».

«Ничего не скажешь, – подумал Крейг, – слог у нее бойкий. И с грамматикой все в порядке. Должно быть, училась где-то». Однако раздражение, вызванное беспардонностью Гейл Маккиннон, так бесцеремонно ворвавшейся к нему сегодня утром, все еще не улеглось. Еще больше его бесило ощущение того, что он беспрекословно подчинится ей. Больше всего ему хотелось отбросить желтые странички и попросить Гейл убраться из номера. Но тщеславие его уже было задето, и, кроме того, не терпелось узнать, какое место в этом реестре героев занимает имя Джесса Крейга. Он с трудом удержался, чтобы не обернуться и не присмотреться к ней пристальнее. Нет, сначала он прочтет до конца.

«Все приведенное выше, – говорилось дальше, – как нельзя более верно по отношению к американскому театру. В двадцатых годах Лоренс Ленгнер и Терри Хелберн, основавшие театральную гильдию, открыли новые горизонты драмы, а в конце сороковых, занимаясь исключительно продюсерской деятельностью, преобразили наиболее американизированную из всех театральных форм – музыкальную комедию, поставив „Оклахому“. Клерман, Страсберг и Кроуфорд – трио, возглавлявшее „Груп тиэтр“, – иногда снисходили до того, чтобы ставить спектакли, однако прославились своим выбором весьма спорных, если не сказать – острых пьес, а также системой подготовки членов труппы к игре в ансамбле с другими актерами».

Да, ничего не скажешь, девочка не лжет. Она действительно подготовилась. Когда все это происходило, ее еще на свете не было.

Он поднял глаза:

– Могу я спросить вас кое о чем?

– Разумеется.

– Сколько вам лет?

– Двадцать два, – с вызовом бросила девушка. – А что, это имеет какое-то значение?

– Все всегда имеет значение, – кивнул он и с невольным уважением продолжал читать.

«Нетрудно вспомнить и другие, еще не забытые имена, но есть ли необходимость в дальнейших доказательствах? Почти всегда находился человек, кем бы он себя ни считал, принимавший на себя тяжелый труд открывателя талантов для фестивалей, на которых Эсхил соперничал с Софоклом. Именно Барбедж заботился о том, чтобы театр „Глобус“ процветал в те далекие дни, когда Шекспир принес ему читать своего „Гамлета“.

В этом длинном и почетном списке имя Джесса Крейга занимает не последнее место».

«Теперь держись, – подумал Крейг. – Мало не покажется».

«Джесс Крейг, – прочел он, – впервые привлек к себе внимание зрителей и прессы в 1946 году, когда ему исполнилось двадцать четыре года, представив широкой публике своего „Пехотинца“ – одно из немногих правдивых драматических произведений о Второй мировой войне. В период с 1946 по 1965 год Крейг поставил еще десять пьес и двенадцать фильмов, значительная часть которых пользовалась кассовым успехом и получила одобрение самых взыскательных критиков. После 1965 года ни на сцене, ни на экране не появилось ни одной работы с его участием».

Тишину прорезал телефонный звонок.

– Простите, – вежливо пробормотал он, взяв трубку. – Крейг у телефона.

– Я разбудила тебя?

– Нет, – коротко бросил он, опасливо поглядывая на девушку. Та неловко скорчилась на стуле: жалкая, смехотворная фигурка в мешковатом свитере.

– Надеюсь, всю эту ужасную ночь ты упивался сладострастными снами, в которых я была главной героиней?

– Что-то не припомню.

– Скотина. Развлекаешься?

– Угу.

– Наглая скотина, – обиделась Констанс. – Ты один?

– Нет.

– Ага!

– Можно подумать, ты плохо меня знаешь.

– Так или иначе, свободно говорить ты не можешь.

– Не совсем. Ну, как Париж?

– Пекло. И французы, как всегда, невыносимы.

– Откуда ты звонишь?

– Из офиса.

Тоже мне, офис! Маленькая, тесная каморка на улице Марбеф, где вечно толпятся молодые люди и девушки, похожие скорее на потенциальных самоубийц, которые только что в одиночку пересекли на шлюпках Атлантический океан, а не прибыли сюда на теплоходах, грузовых судах и самолетах, чтобы отправиться в турпоездку по стране. Это и была ее работа – устраивать студенческие экскурсии. Любого посетителя моложе тридцати и в любом состоянии Констанс приветствовала с распростертыми объятиями, но, только уловив запашок «травки», поднималась из-за стола и, театрально указав на дверь, повелевала очистить комнату.

– Боишься, что кто-то подслушает? – спросил он. Констанс, терзаемая манией преследования, постоянно подозревала, что ее телефоны прослушиваются: французской налоговой службой, американским бюро по борьбе с наркотиками, отставными любовниками, занимавшими теплые местечки в различных посольствах.

– Я не говорю ничего такого, чего не знали бы сами французы. Их недостатки – предмет их неизменной гордости.

– Как дети?

– Нормально. С успехом держат равновесие. Один ангелочек и один дьяволенок. Так что все как всегда.

Констанс была замужем дважды: один раз за итальянцем, второй – за англичанином. Мальчик был отпрыском итальянца и к одиннадцати годам имел за плечами уже четыре школы, из которых его неизменно вышвыривали.

– Вчера Джанни опять отправили домой, – с привычным смирением сообщила Констанс. – Едва не устроил групповой секс на уроке рисования.

– Брось, Констанс! Это уже слишком!

Констанс всегда была склонна к преувеличениям.

– Ну, не групповой секс, разумеется. Кажется, пытался выкинуть из окна какую-то очкастую малышку. Утверждает, что она на него глазела. Но так или иначе, все обошлось. Он сможет вернуться в школу денька через два. Похоже, что по окончании семестра Филиппу премируют «Критикой чистого разума». Подсчитали ее ай-кью[6] и теперь говорят, что она в будущем вполне может стать президентом «Ай-Би-Эм».

– Передай, что я привезу ей из Канн синюю матросскую форменку.

– А заодно и мужчину, которого можно обрядить в эту форменку, – посоветовала Констанс, убежденная, что дети, подобно ей самой, просто одержимы сексом. Филиппе было всего девять, и, на взгляд Крейга, она почти не отличалась от его собственных дочерей в этом возрасте. Если, конечно, не обращать внимания на то, что она не встает, когда в комнату входят взрослые, и иногда употребляет заимствованные из материнского лексикона выражения, которые Крейг предпочел бы не слышать из уст ребенка.

– А как твои дела? – поинтересовалась Констанс.

– О’кей.

Гейл Маккиннон вежливо встала и удалилась на балкон, хотя Крейг был уверен, что она слышит каждое слово.

– Кстати, – вспомнила Констанс, – вчера вечером я замолвила за тебя словечко твоему старому приятелю.

– Спасибо. Кто он?

– Я ужинала с Дэвидом Тейчменом. Он всегда звонит мне, когда бывает в Париже.

– Как и десять тысяч других людей, так что в этом он не оригинален.

– Не хочешь же ты, чтобы я ужинала в одиночестве?

– Ни за что.

– Кроме того, ему уже сто лет. Он тоже собирался в Канны. Сказал, что подумывает о создании новой компании. Я намекнула ему, что у тебя наверняка что-то для него найдется. Он пообещал связаться с тобой. Не возражаешь? В худшем случае он просто безвреден.

– Только не повтори это при нем! Он умрет, если услышит нечто подобное.

Дэвид Тейчмен терроризировал Голливуд вот уже более двадцати лет.

– Зато я сделала все, что могла. – Она громко вздохнула прямо в трубку. – Не представляешь, каким ужасным было утро. Я проснулась, пошарила рукой по кровати и сказала: «Чтоб его черти взяли».

– Почему?

– Потому что тебя рядом не было! Ты скучаешь?

– Да.

– Тон у тебя такой, словно говоришь из полицейского участка.

– Что-то в этом роде.

– Не вешай трубку. Мне все ужасно надоело. Ты вчера ел на ужин буйабес?[7]

– Нет.

– Ты тоскуешь по мне?

– Я уже ответил.

– Ничего себе ответ! Любая девушка посчитает его равнодушным.

– Я не хотел, чтобы ты так подумала.

– Жалеешь, что меня с тобой нет?

– Да.

– Назови меня по имени.

– Предпочел бы не делать этого.

– После нашего разговора я паду жертвой мрачных подозрений.

– Не стоит.

– Этот звонок – сплошная зряшная трата денег. Заранее ненавижу завтрашнее утро.

– Почему?

– Потому что опять проснусь, протяну руку, а тебя снова нет.

– Не будь жадюгой.

– Что делать, я очень алчная леди. Когда выставишь из номера всех незваных гостей, перезвони мне, ладно?

– Так и быть.

– Назови меня по имени.

– Надоеда.

На другом конце линии раздался смех и что-то щелкнуло. Констанс отключилась. Крейг повесил трубку. Девушка вернулась с балкона.

– Надеюсь, я вам не помешала, – посетовала она.

– Вовсе нет, – заверил Крейг.

– После звонка у вас вид куда счастливее.

– Да? Не заметил.

– Вы всегда так отвечаете на звонки?

– Как именно?

– «Крейг у телефона».

Он на минуту задумался.

– Да… по-моему. А что?

– Звучит так… так казенно, – протянула девушка. – Ваши друзья не обижаются?

– Мне, во всяком случае, об этом ничего не известно.

– Ненавижу казенщину, – призналась Гейл. – Если бы мне пришлось с утра до вечера сидеть в офисе… – Она выразительно пожала плечами и снова присела к столу. – Как вы оцениваете прочитанное?

– Еще в самом начале карьеры я взял себе за правило никогда не судить о целом по его части, тем более когда работа не закончена.

– Но все же намереваетесь дочитать до конца?

– Да, – кивнул Крейг.

– Обещаю быть спокойной, как тихая звездная ночь.

Она поудобнее устроилась на стуле, откинулась на спинку и скрестила ноги. Крейг заметил, что ступни у нее все-таки чистые, и вспомнил, сколько раз приказывал дочерям не сутулиться. А они все-таки отказывались сесть прямо. Целое поколение с плохой осанкой.

Он снова поднял желтые листочки и стал читать.

«Это интервью Крейг согласился дать Г. М. В гостиной своего „люкса“ (за который платит сто долларов в сутки) в отеле „Карлтон“, розоватой, напоминающей безвкусно украшенный торт штаб-квартире всех приезжающих на Каннский кинофестиваль VIP-персон. Крейг – высокий, стройный, медлительный костлявый мужчина с седеющими густыми волосами, длинными и небрежно зачесанными назад, ото лба, изборожденного бесчисленными морщинами. Глаза – холодные, светло-серые, глубоко посаженные камешки – бесстрастно взирают на вас сквозь полуопущенные ресницы. Ему сорок восемь, выглядит он на свои годы и производит впечатление стражника, наблюдающего в бойницу на крепостной стене за приближающимися вражескими войсками. Голос, в котором еще чувствуется его родной нью-йоркский выговор, низок и чуть хрипловат. Манеры старомодные, безликие и вежливые. Стиль одежды строго консервативен, особенно для этого города, наводненного крикливо-павлиньими нарядами, как женскими, так и мужскими. Его вполне можно принять за преподавателя литературы Гарвардского университета, проводящего летние каникулы в Мене.[8]

Он некрасив: слишком невыразительные и жесткие черты лица, а рот чересчур тонкий и плотно сжат. В Каннах, где немало собравшихся знаменитостей работали либо на него, либо с ним и где он был тепло встречен, у него, похоже, множество знакомых, но совсем нет друзей. Два из трех вечеров после своего приезда он ужинал один, и в каждом случае неизменно выпивал до еды три мартини и бутылку вина за едой без каких бы то ни было видимых последствий».

Крейг покачал головой и бросил стопку на книжную полку у окна. Три-четыре листочка остались непрочитанными.

– В чем дело? – осведомилась девушка, внимательно за ним наблюдавшая. Он ощущал ее пристальный взгляд даже через темные очки и поэтому старался ничем не выразить своего отношения к статье. – Обнаружили какой-то ляп?

– Нет, просто нахожу главного героя крайне несимпатичным.

– Доберитесь до конца, – посоветовала она, – увидите, как он изменится к лучшему.

Она встала, но не подумала распрямить плечи и по-прежнему некрасиво сутулилась.

– Я оставлю это вам. Представляю, какой напряг – читать что-то под бдительным оком автора.

– Пожалуй, захватите эту штуку с собой, – посоветовал Крейг, взмахом руки показывая на горку бумажных листков. – Я прославился своей рассеянностью. Вечно теряю рукописи.

– Ничего страшного, – заверила она. – У меня осталась копия.

Телефон снова затрещал. Крейг взял трубку.

– Крейг у телефона, – бросил он по привычке, но, взглянув на девушку, пожалел, что у него вырвалась стандартная фраза.

– Старина!

– Привет, Мерф! Ты где?

– В Лондоне.

– И как тебе там?

– Дышат на ладан, – сообщил Мерфи. – Не пройдет и полугода, как они начнут превращать студии в коровники для откорма черных быков. А как у тебя?

– Холодно и ветрено.

– Все равно лучше, чем здесь, – решил Мерфи, который, по обыкновению, так громко разорялся, что, должно быть, все, кто был рядом, его слышали. – Наши планы изменились. Летим к тебе сегодня, а не на следующей неделе. Сняли номер в «Отель дю Кап». Пообедаешь с нами завтра?

– Разумеется.

– Превосходно, – обрадовался Мерфи. – Соня передает привет.

– А я – ей.

– Только никому не говори о моем приезде, – предупредил Мерфи. – Я хочу немного отдышаться. Не собираюсь сразу рваться на фестиваль, чтобы по три раза на день сталкиваться с брызжущими слюной итальяшками.

– Могила, – заверил Крейг.

– Сейчас позвоню в отель, – пообещал Мерфи, – и прикажу поставить вино на лед.

– А я сегодня дал обет трезвости, – сокрушенно заметил Крейг.

– Только через мой труп, дружище. До завтра.

– До завтра, – повторил Крейг и повесил трубку.

– Я невольно подслушивала, – вмешалась девушка. – Это ведь ваш агент, верно? Брайан Мерфи?

– Откуда вы столько знаете? – резче, чем намеревался, бросил Крейг.

– Все на свете знают Брайана Мерфи. Как по-вашему, он согласится поговорить со мной?

– Об этом вам придется спросить его, мисс. Он мой агент, а не наоборот.

– Наверное, согласится. Он еще никому не отказывал, – решила Гейл. – Так или иначе, спешить некуда. Посмотрим, как пойдут дела. Было бы неплохо, если бы я присутствовала при вашем разговоре этак часок-другой. Но лучший способ взять по-настоящему хорошее интервью – позволить мне поболтаться возле вас несколько дней. Молчаливое восхищенное присутствие. Можете представить меня своей племянницей, секретаршей или любовницей. Я обещаю надеть приличное платье. У меня прекрасная память, так что даю слово не делать никаких заметок, чтобы не смущать вас. Буду просто слушать и наблюдать.

– Пожалуйста, не настаивайте, мисс Маккиннон, – попросил Крейг. – Я никак не соберусь с мыслями. Бессонная ночь и все такое.

– Ладно, сегодня больше не буду вам надоедать. Сейчас исчезну. Предоставляю вам прочесть все до конца и хорошенько обдумать.

Она небрежно повесила на плечо сумку, быстрыми, деловитыми, отнюдь не женственными движениями. И горбиться перестала.

– Я буду рядом. Повсюду. Куда бы вы ни кинули взгляд, узрите Гейл Маккиннон. Спасибо за кофе. И не трудитесь меня провожать.

Прежде чем он успел возразить, Гейл испарилась.

ГЛАВА 2

Он медленно мерил шагами комнату. До чего же она ему не нравится! Типичное обиталище богатых бездельников, у которых только и забот, что решать каждое утро, пойти или нет купаться и в каком ресторане пообедать.

Он закупорил бутылку виски и убрал ее в шкафчик. Сгреб свои вещи, запотевший полупустой стакан и оттащил все в спальню, бросив одежду на кровать, в которой провел ночь. Простыни и одеяла сбились. Вторая кровать осталась несмятой. Кто бы ни была та дама, для которой ее приготовила горничная, она предпочла провести ночь где-то в другом месте. Из-за этого комната казалась одинокой и пустой.

Крейг зашел в ванную и вылил все из стакана в раковину. Ну вот, некоторое подобие порядка наведено.

Он вернулся в гостиную, вынес в коридор столик с остатками завтрака и, войдя в номер, запер за собой дверь. На письменном столе громоздилась неряшливая стопка брошюр и рекламных буклетов различных фильмов. Мусор. Он одним махом сбросил все в корзину для бумаг. Чужие надежды, вранье, таланты, жадность.

Полученные утром письма лежали рядом с рукописью мисс Маккиннон. Он решил начать с них. Как ни тяни, а придется хотя бы пробежать их глазами и, конечно, ответить.

Он вскрыл первый конверт. Письмо от бухгалтера. Что может быть важнее подоходного налога?

«Дорогой Джесс, – писал бухгалтер, – боюсь, что ревизия за 1966 год даст не слишком обнадеживающие результаты. Этот ублюдок, ваш налоговый инспектор, уже пять раз шнырял по вашему офису. Я пишу это письмо дома, на своей пишущей машинке, чтобы не оставлять копий, и советую вам немедленно сжечь его, как только прочтете.

Как вы помните, мы были вынуждены уклониться от проверки ваших доходов за 1966 год в установленный трехлетний срок, поскольку этот год был последним, когда вы действительно делали какие-то реальные деньги. Брайан Мерфи провел эту сделку по счетам европейской компании, потому что большая часть фильма была отснята во Франции, и все считали эту операцию вполне законной, тем более что деньги, взятые в кредит вашей компанией под будущие прибыли, считались не столько обычным доходом, сколько приростом капитала. Но теперь налоговое управление оспаривает правомерность таких действий, а их сукин сын инспектор просто жаждет крови.

Кроме того (учтите, это строго между нами), он, по-моему, еще и проходимец. Посмел намекнуть мне, что если вы сами с ним договоритесь, он лично составит декларацию так, что комар носа не подточит. За соответствующее вознаграждение, разумеется. Обмолвился, что никто не пожалеет за такую работенку восьми тысяч долларов. Вы, разумеется, знаете, что я на это не пойду. Да и вы, насколько мне известно, никогда не пускались в подобные авантюры. Но я считаю, что вы должны знать, где собака зарыта. Если собираетесь что-то предпринять, немедленно возвращайтесь и потолкуйте с ублюдком сами. Только потом не посвящайте меня в подробности.

Мы могли бы обратиться в суд и скорее всего выиграть дело, поскольку сделка оформлена безупречно и может выдержать любую проверку прокуратуры. Но должен предупредить, что судебные издержки составили бы около ста тысяч. А учитывая ваши известность и репутацию, нетрудно представить, какой вой подняли бы газеты, обвиняя вас в уклонении от уплаты налогов.

Думаю, вполне возможно договориться с ублюдком и отделаться примерно двумя третями этой суммы. Советую не медлить и побыстрее все утрясти, тогда можно за годик-другой возместить утраченное. Если соберетесь ответить, пишите на мой домашний адрес. Моя контора слишком велика, и никогда не знаешь, кто тебя продаст, не говоря уже о том, что правительство не гнушается перлюстрировать частные письма.

Всех благ, Лестер».

Возместить утраченное за годик-другой! Должно быть, в Калифорнии теперь никогда не заходит солнце! Недаром бедняге Лестеру все представляется в радужном свете!

Крейг разорвал письмо на мелкие клочки и бросил в корзинку. Можно, конечно, и сжечь, но не слишком ли это мелодраматичный жест? Кроме того, весьма сомнительно, что налоговое управление зайдет настолько далеко, чтобы подкупать горничных по всему Лазурному берегу, требуя от них склеивать обрывки всех писем, найденных в мусорных корзинках.

Патриот, ветеран войны, законопослушный гражданин и примерный налогоплательщик, Крейг думать отказывался, на что мистер Никсон, Пентагон, ФБР и конгресс пустят его кровные шестьдесят – семьдесят тысяч. Есть предел моральным терзаниям, которым способен подвергнуть себя человек, находящийся пусть и теоретически, но на отдыхе. Может, стоило позволить Гейл Маккиннон прочитать сегодняшнюю почту. Поклонники «Плейбоя» будут в восторге: Дягилев – покорный раб почтовой марки.

Крейг потянулся было за письмом от поверенного, но, тут же передумав, взял стопку желтых страничек, взвесил на руке, нерешительно подержал над корзинкой… быстро перелистал.

«Ему сорок восемь, выглядит он на свои годы», – прочел он. Интересно, каким кажется сорокавосьмилетний мужчина двадцатидвухлетней девушке? Развалиной? Руинами Помпеи? Верденскими окопами? Хиросимой?

Крейг уселся за письменный стол и начал читать с того места, на котором остановился. Пора увидеть себя глазами окружающих.

«Он совсем не похож на сибарита, потакающего собственным желаниям, – продолжала Гейл, – и, по общему мнению, не слишком потакает ближним. Поэтому в некоторых кругах за ним укрепилась репутация человека жесткого. Он нажил много врагов, и среди его бывших союзников есть и такие, кто обвиняет его в вероломстве. Подтверждением этого можно считать тот факт, что он никогда не ставил более одной пьесы какого-либо автора и в отличие от других продюсеров так и не завел любимчиков среди актеров. Нужно признать, что, когда две его последние картины провалились (убыток составляет более восьми миллионов долларов), собратья по кинематографу отнюдь не спешили выказать ему сочувствие».

Ну и стерва! Где она все это выискала? Не то что другие журналисты, которые редко знали о нем больше того, что печаталось в рекламных буклетах студии! Девчонка и в самом деле неплохо подготовилась. Буквально ядом брызжет!

Он пропустил две странички, бросив их на пол, и продолжал читать.

«Широко известно также, что по крайней мере однажды ему предложили руководство одной из самых престижных киностудий. Говорят, он ответил короткой уничижительной телеграммой:

Я успел вовремя сбежать с тонущего корабля. Крейг.

Его поведение можно бы объяснить тем обстоятельством, что он богат или был бы богат, если бы умело распорядился заработанными деньгами.

Режиссер, с которым он делал одну из картин, рассуждает немного по-другому. „Он просто противоречивый сукин сын“, – утверждает он. Актриса Моника Браунинг как-то сказала в одном из интервью: „Тут нет никакой тайны. Джесс Крейг – обыкновенный очаровательный псих, каких у нас немало, страдающий манией величия“».

Нет, необходимо что-нибудь выпить.

Крейг посмотрели на часы. Двадцать пять одиннадцатого. Всего десять двадцать пять.

Он, прихватив бутылку, отправился в ванную, налил в стакан немного виски и добавил воды из-под крана. Отхлебнул глоточек и отнес стакан в гостиную. И, не выпуская стакана из рук, вновь обратился к статье.

«Дважды Крейга приглашали стать членом жюри в Каннах. Дважды он отказывался. Когда стало известно, что в этом году он зарезервировал номер в отеле на весь период фестиваля, многих это весьма удивило. В течение пяти лет, после краха последней картины, он старался держаться подальше от Голливуда и лишь изредка наезжал в Нью-Йорк. И хотя свой офис так и не закрыл, за новые проекты не берется. Похоже, все эти годы он бесцельно скитался по Европе. Причины его продолжительного ничегонеделания не понятны. Отвращение? Разочарование? Утрата иллюзий? Усталость? Ощущение, что работа завершена и теперь остается лишь наслаждаться плодами трудов своих в тех местах, где гарантированно не встретишь ни друзей, ни врагов? Или нервный срыв? Может, этот гость Каннского фестиваля – попросту опустошенный человек, совершивший ностальгическое путешествие туда, где каждая улочка напоминает о славном прошлом? Или это крестовый поход профессионала, вновь собравшего свои войска и полного решимости победить?

Интересно, знает ли сам Джесс Крейг, сидя в своем стодолларовом „люксе“ с видом на Средиземное море, ответы на эти вопросы…»

Фраза обрывалась на середине страницы. Крейг положил листочки на полку текстом вниз и снова приложился к спиртному. Иисусе, подумать только, ей всего двадцать два!

Крейг вышел на балкон. Солнце вышло из-за туч, но ветер так и не улегся. Ни одного купальщика. Толстуха исчезла. Отправилась к парикмахеру? Или ее унесло в открытое море?

Внизу, на террасе, появились первые посетители. Он заметил неряшливую прическу Гейл Маккиннон, мешковатую футболку, голубые джинсы. Читает газету. На столе бутылка кока-колы.

Какой-то мужчина подошел к ней и сел напротив. Гейл отложила газету. С такой высоты было невозможно услышать, о чем они говорят.

– Я видела его, – сказала она мужчине. – Он заглотит наживку. Клюнет, старый ублюдок. Я его сцапала!

ГЛАВА 3

Он уселся. Зал быстро наполнялся народом, в основном молодежью – бородатыми парнями с перехваченными индейскими ремнями волосами в сопровождении босоногих девиц в кожаных куртках с бахромой и длинных цветастых юбках. Должно быть, в офисе Констанс они чувствовали бы себя как дома. Сегодня утром в программе был «Вудсток», американский документальный фильм о рок-фестивале, и истинные фанаты рок-музыки, одетые, как приличествует великому событию, слетелись со всего города. Интересно, как они будут одеваться, когда доживут до его лет? В их возрасте он был счастлив сменить мундир на деловой костюм.

Он надел очки и развернул «Нис-матэн». Сегодня Крейг проснулся поздно. Поскольку фильм длился три с половиной часа, а сеанс начинался в девять утра, и у него не хватило времени ни позавтракать, ни просмотреть газету.

В неярком теплом розоватом свечении он просмотрел первую страницу. Четверо студентов застрелены солдатами национальной гвардии в Кенте, штат Огайо. В зоне Суэцкого канала, как обычно, продолжается резня. Положение в Камбодже неопределенно. Ракета, запущенная с французского военного судна, сбилась с траектории, повернула в сторону суши и взорвалась около Ле-Лаванду, в нескольких милях от побережья, уничтожив попутно несколько вилл. Мэры соседних городов справедливо протестуют, с полным основанием доказывая, что подобные промахи военных наносят непоправимый урон туризму. Французский режиссер дает интервью, в котором объясняет, почему никогда и ни за что не представит свой фильм на фестиваль.

Кто-то произнес «рardon», и Крейг встал, так и не отрываясь от газеты. Послышался шорох длинной юбки; какая-то женщина проскользнула мимо и опустилась в соседнее кресло. В ноздри ударил легкий запах мыла, почему-то напомнивший о детстве.

– С новым утром. – Его приветствовала поп-девушка.

Он узнал огромные темные очки, закрывавшие почти пол-лица. На голове девушки красовался узорчатый шелковый шарф. Крейг пожалел, что не успел побриться.

– Ну разве не здорово, что мы все время сталкиваемся нос к носу? – заметила она.

– Здорово, – согласился он. Ее голос, как и костюм, сегодня казался другим. Более мягким, не столь напористо-вызывающим.

– Я была здесь и вчера вечером.

– Я вас не заметил.

– Так все говорят. – Девушка заглянула в программку. – Вас никогда не одолевал соблазн снять документальный фильм?

– Как всякого другого.

– Говорят, этот – сплошное безумие.

– Кто именно говорит?

– Ну… вообще. – Она уронила программку на пол. – Вы уже успели просмотреть тот материал, что я послала?

– У меня времени не хватило даже завтрак заказать, – пожаловался он.

– А мне нравится спешить в кино к девяти. В этом есть некое извращенное наслаждение. Да, большой конверт из оберточной бумаги. Дальнейшие экзерсисы на тему «Джесс Крейг как личность и деятель кинематографа». Улучите минуту, чтобы ознакомиться.

Она вдруг зааплодировала. В проходе перед сценой появился высокий бородатый молодой человек и повелительно поднял руку, призывая к тишине.

– Это режиссер, – объяснила Гейл.

– Вы видели другие его работы?

– Нет. – Она еще энергичнее захлопала в ладоши. – Я большая поклонница режиссеров.

У режиссера на рукаве была траурная повязка. Свою речь он начал с того, что призвал остальных последовать его примеру – в знак скорби по студентам, убитым в Кенте, а в заключение объявил, что посвящает фильм их памяти.

Хотя Крейг не сомневался в искренности молодого человека, напыщенная речь и явно бьющее на эффект знамение скорби в виде повязки вызвали у него ощущение некоей неловкости. Если бы все это происходило в другом месте, он, вероятно, был бы тронут. И уж конечно, смерть ни в чем не повинных молодых людей отозвалась в нем такой же болью, как и в любом из тех, кто пришел сюда. В конце концов у него двое своих детей, которые при определенных трагических обстоятельствах тоже могут погибнуть в таком же беспримерном побоище. Но сейчас, сидя в роскошном раззолоченном зале, где публика в самом праздничном настроении ожидала начала развлечения, он не мог избавиться от неприятной мысли, что от этого выступления так и разит саморекламой режиссера и стремлением предстать перед поклонниками в наилучшем виде.

– Ну как, наденете траур? – шепотом осведомилась девушка.

– Вряд ли.

– Я тоже, – кивнула она. – Не питаю ни малейшего почтения к смерти.

Она выпрямилась, словно приводя себя в состояние боевой готовности перед долгожданным зрелищем. Крейг попытался сделать вид, что не замечает ее присутствия.

Когда огни медленно погасли и начался фильм, Крейг сделал над собой усилие, стараясь отрешиться от всех предубеждений. Он отлично сознавал, что его нелюбовь к бородам и длинным волосам по меньшей мере неумна и вызвана лишь тем, что он рос и воспитывался в другое время и привык к иному стилю. Нынешняя манера одеваться в лучшем случае негигиенична. Моды приходят и уходят, и достаточно заглянуть в старые семейные альбомы, чтобы понять, насколько смешной кажется одежда, считавшаяся в свое время в высшей степени консервативной. Его отец, выходя по воскресеньям на пляж, надевал брюки-гольф. У Крейга еще хранится его фото в этих самых брюках.

Говорили, что «Вудсток» вроде бы выражает идеи и чаяния молодежи. Если это действительно так, он готов с ними ознакомиться.

Фильм действительно оказался интересным. С первых же кадров стало ясно, что человек, создавший его, обладает истинным талантом. Будучи профессионалом, Крейг ценил это качество в других, а на экране не было ни намека на дилетантство или пошлую пустенькую игривость. Снято и смонтировано на совесть, ничего не скажешь. Каждый кадр стал результатом кропотливого труда и серьезных размышлений. Но вид четырехсот тысяч человеческих существ, собранных в одном месте, независимо от того, кем они были и с какой целью собрались, был ему неприятен. Картина с невероятной точностью передавала маниакальную распущенность и поразительную неразборчивость и угнетала его все больше, по мере того как разворачивалось действие. Музыка и исполнение, за исключением двух песен, спетых Джоан Баэз, казались грубыми, примитивными и оглушительно-громкими, словно шепот или даже нормальный тембр голоса начисто выпали из вокального диапазона молодых американцев. Фильм казался Крейгу набором безумных звуков, предшествующих оргазму, но без кульминации самого оргазма. Когда на экране появились юноша и девушка, занимавшиеся любовью, не обращая внимания на камеру, Крейг отвел глаза.

И не веря собственным ушам, он наблюдал, как один из исполнителей, словно капитан группы поддержки на футбольном матче, выкрикивал:

– Скажите «эф»!

И четыреста тысяч глоток послушно отвечали:

– «Эф»!

– Скажите «ю»!

И четыреста тысяч голосов незамедлительно откликались:

– «Ю»!

– Скажите «си»!

И четыреста тысяч выкриков повисали над полем:

– «Си»!

– Скажите «кей»!

И четыреста тысяч человек тут же повторяли:

– «Kей»!

– И что получилось?! – жизнерадостно орал заводила голосом, стократно усиленным мегафоном.

– FUCK! – разнеслось по полю хрипло и раскатисто, словно на каком-то ритуальном фашистском сборище.

И тут же хор восторженных воплей. Публика в зале разразилась аплодисментами. Только сидевшая рядом с ним девушка осталась неподвижной. Руки спокойно лежали на коленях. Пожалуй, она не так уж плоха, как показалось ему сначала.

Он не встал и не ушел, но потерял к фильму всякий интерес. Кто может объяснить истинное значение грязного ругательства, произнесенного многоголосой аудиторией? Слово как слово, не хуже других, он сам иногда им пользуется. Само по себе оно не уродливо и не прекрасно, а в последнее время его так затерли, что от непрерывного употребления оно утратило первоначальный смысл или, наоборот, приобрело столько различных оттенков, что перестало ассоциироваться с чем-то неприличным. А в этом гигантском молодежном хоре оно звучало примитивной издевкой, лозунгом, стало оружием, стягом, под которым промаршируют батальоны смерти. Оставалось надеяться, что отцы тех четырех студентов, убитых в Кенте, никогда не увидят «Вудсток» и не узнают, что в произведении искусства, посвященном их погибшим детям, есть эпизод, в котором около полумиллиона их современников почтили память своих ровесников гнусной непристойностью.

До конца фильма оставалось немногим более часа, когда Крейг покинул зал. Девушка, казалось, не заметила его ухода.

Солнце сияло над голубым морем, национальные флаги стран-участниц фестиваля весело развевались на мачтах перед кинотеатром. Несмотря на то что на набережной было довольно многолюдно, а по мостовой мчался непрерывный поток машин, здесь царило благословенное спокойствие. Наконец-то и Канны стали напоминать полотна Дюфи.

Крейг спустился на пляж и побрел по кромке воды, одинокий, замкнутый человек.

Он решил пойти в отель, побриться. В почтовом ящике лежали большой конверт из оберточной бумаги с его именем, наискосок нацарапанным четким женским почерком, и письмо со штемпелем Сан-Франциско, от дочери Энн.

Крейг бросил конверты на столик в гостиной, отправился в ванную и старательно выскреб щеки. Лосьон приятно пощипывал горевшую кожу. Он вернулся в гостиную и взялся за послание Гейл Маккиннон. На стопке желтых листков с машинописным текстом лежала написанная от руки записка.

«Дорогой мистер Крейг! Я пишу это поздно ночью в гостиничном номере, гадая, что такого во мне вам не понравилось. Всю свою жизнь я умела ладить с людьми, но весь день и вечер, стоило мне взглянуть в вашу сторону, где бы то ни было: на пляже, за обедом, в фойе фестивального зала, в баре, на вечеринке, – вы смотрели на меня с таким видом, словно перед вами ураган по имени Гейл, готовый смести этот город с лица земли. Вам, разумеется, не привыкать давать интервью, причем, готова побиться об заклад, людям куда глупее меня, среди которых было немало ваших недоброжелателей. Почему же именно я так вам неприятна?

Что ж, если не хотите сами побеседовать со мной, найдется немало таких, кто не станет молчать, так что я не трачу времени даром. Если я не могу написать портрет с натуры, создам его, полагаясь на бесчисленные взгляды и мнения посторонних людей. И если получится так, что результат вам не слишком понравится, – ничего не поделаешь, сами виноваты».

Ага, обычный прием не слишком удачливых репортеров. Этакий элегантный шантаж. Если не выложишь все как на духу, я натравлю на тебя твоих врагов, готовых вылить ушаты грязи. Вероятно, это первое, чему учат на факультетах журналистики.

«Но может быть и так, – читал он, – что я подойду к этой проблеме совершенно иначе. Как делают ученые-биологи, наблюдающие диких животных в их естественной среде, – издалека, сидя в укрытии с биноклями. Животное метит свою территорию, не любит посторонних, опасается людей, употребляет крепкие напитки, обладает не слишком сильным инстинктом выживания, часто спаривается, причем с наиболее привлекательными самками из стада».

Крейг невольно хмыкнул. Достойный у него противник, ничего не скажешь. Записка заканчивалась словами:

«Поэтому я, подобно им, тоже лежу в засаде. И не отчаиваюсь. Прилагаю очередную околесицу на ту же тему, аккуратно напечатанную. Уже четыре утра, и я отважно пронесу свое произведение по темным улицам Гоморры-у-Моря и позолочу ручку портье, с тем чтобы первым, что вы узреете, проснувшись утром, стало имя Гейл Маккиннон».

Он отложил записку и, не позаботившись проглядеть продолжение статьи, взялся за письмо дочери. Каждый раз, получая послание от одной из своих дочурок, он вспоминал невыносимо циничное признание дочери Скотта Фицджеральда, которая где-то писала, что, еще учась в колледже, вскрывала письма от отца, только чтобы поглядеть, есть ли в них чек, а потом непрочитанными швыряла в ящик стола. Крейг развернул письмо. Самое меньшее, что может сделать отец для своего ребенка.

«Дорогой папочка, – читал он слова, написанные неразборчивым почерком не слишком прилежной ученицы, – Сан-Франциско это сплошная тощища. Колледж наш скоро распустят, а обстановка такая, словно вот-вот начнется война. Повсюду одни гунны. По обе стороны. В весеннем воздухе словно разлит слезоточивый газ, и каждый тупо уверен в собственной правоте. Насколько мне известно, мои чернокожие друзья жаждут, чтобы я изучала не столько романтическую поэзию, сколько ритуальные танцы африканских племен и обряд обрезания молодых девушек, поскольку романтическая поэзия устарела и изжила себя. Преподаватели отнюдь не лучше всей здешней публики. Образование – только для тупоголовых мещан и жалких обывателей.

Я больше не даю себе труда появляться в кампусе. Если случайно оказываешься там, не менее двадцати кретинов требуют от тебя принести твое непорочное тело в жертву на алтарь Джаггернаута[9]. И что бы ты ни сделал, как бы ни поступил, все равно обзаведешься клеймом предателя. И если не считаешь Джерри Рубина[10] истинным и ярчайшим представителем нового американского поколения и образцом настоящего мужчины, значит, твой отец – президент банка, или тайный агент ЦРУ, или, упаси Господи, Ричард Никсон. Наверное, придется мне из духа противоречия вступить в „Черные пантеры“ или общество Джона Берча и показать всем что почем. Перефразируя известного писателя: ни студент, ни полисмен.

Знаю, знаю, это я настояла на колледже в Сан-Франциско, потому что после стольких лет, проведенных в швейцарских школах, один психованный суперпатриот убедил меня, что я теряю родные корни и что именно в Сан-Франциско жизнь бьет ключом. Кроме того, этим летом я собиралась поработать официанткой на озере Тахо, чтобы собственными глазами посмотреть, как существует другая половина человечества. Но теперь мне уже до лампочки, как там обстоят дела. Понимаю, это, вероятно, была временная прихоть. Ужасно неловко признаваться в полной несостоятельности и недолговечности своих идей, большинство из которых не протянут и до обеда. Но проживи я еще сто лет, все равно останусь типичной американкой, помоги мне Боже! И мечтаю только об одном (если, конечно, это не слишком тебя обременит): сесть в самолет и отправиться в Европу, чтобы провести лето. Пусть эти, которые в колледже, сами выясняют отношения до начала осеннего семестра.

Если я попаду в Европу, хотелось бы по мере возможности держаться подальше от матери. Тебе, наверное, известно, что она сейчас в Женеве. Пишет мне мрачные письма о том, как ты невыносим и с каким изощренным коварством пытаешься уничтожить ее, что ты развратник, что страдаешь от раннего климакса, и все в таком роде. А с тех пор как она обнаружила, что я принимаю пилюли[11], обращается со мной как с Фанни Хилл[12] или с персонажем одного из романов маркиза де Сада, и если я приеду к ней, то умру от тоски на берегах Женевского озера.

Твоя любимая дочурка Марша время от времени пишет из своей Аризоны. По ее словам, она счастлива, если не считать стенаний по поводу излишнего веса. Очевидно, никакие новые веяния не доходят до аризонского университета, и жизнь там течет, как в старых добрых мюзиклах про студентов, с ребяческими кражами трусиков из спален и битвами подушками, которые так часто дают в программах „для тех, кто не спит“. Марша утверждает, будто толстеет потому, что все время жует. Что-то вроде нервного стресса по причине того, что наш теплый семейный очаг навеки потушен. Фрейд, чистый Фрейд, даже в кафе-мороженом.

Письмо так и пересыпано шуточками, но на самом деле, папа, мне не так уж весело.

Целую, Энни».

Крейг тяжело вздохнул и отложил письмо. Стоило бы отправиться в какую-нибудь глушь, без почты и телефонов, и при этом не оставить адреса. Интересно, как бы сейчас подействовали на него письма, которые он писал родителям с фронта? Он сжег их все до одного, когда после смерти матери нашел в сундуке аккуратно перевязанную стопку.

Он поднял желтые странички Гейл Маккиннон. Лучше прочесть все одним махом, прежде чем остаться лицом к лицу с бесконечным пустым днем.

Он отнес листочки на балкон и уселся на солнышке. Даже если вылазка в Канны окажется бесплодной, хоть загаром обзаведется.

«Пункт следующий, – прочел он. – Человек он не слишком приветливый, держится сухо, блюдет дистанцию. Немного старомодный смокинг, в котором он присутствовал на приеме в бальном зале Зимнего казино после вечернего просмотра, придавал ему отчужденный, строго официальный вид. В несколько разнузданной атмосфере зала, где преувеличенное дружелюбие и показное добродушие стали правилами игры, где чуть знакомые мужчины обнимаются, а женщины целуются едва ли не с первым встречным, его учтивость производит поистине леденящее впечатление. Он никого не удостоил более чем пятиминутным разговором и постоянно перемещался по залу – не потому, что не находил себе места, а потому, что в мыслях был где-то далеко. На приеме присутствовало немало красивых женщин, и среди них по меньшей мере две, с кем его имя когда-то связывали. Эти дамы, великолепно причесанные и роскошно одетые, на взгляд автора, очень хотели бы удержать его рядом с собой, но после ритуальной пятиминутной беседы он неизменно удалялся».

«Связывали. С кем его имя когда-то связывали?» – рассердился он. Кто-то снабжает ее сведениями. Кто-то хорошо его знающий. Из числа недругов. Крейг видел Гейл Маккиннон на приеме и даже кивнул ей. Но не заметил, что она следила за ним.

«Отнюдь не материальное положение семьи помешало Крейгу получить образование. Родители его были людьми довольно обеспеченными. Отец Крейга, Филип, до самой кончины, случившейся в 1946 году, был казначеем нескольких бродвейских театров, и хотя, как и многие, пострадал во время Депрессии, несомненно, мог позволить себе обучать единственного ребенка в колледже. Но Крейг вместо этого предпочел пойти в армию вскоре после нападения на Перл-Харбор. И хотя он пробыл там почти пять лет и дослужился до чина техника-сержанта, не удостоился никаких наград, кроме театральных и нашивок ветерана войны».

После этого абзаца стояла звездочка, обозначавшая сноску. Он опустил глаза в конец страницы.

«Дорогой мистер К., все это отчаянная тоска, но пока вы не разоткровенничаетесь, мне остается лишь строго придерживаться фактов. Когда настанет время свести все воедино, я беспощадно отредактирую материал, чтобы читатель не умер от скуки».

Крейг вернулся к абзацу перед сноской.

«Ему сказочно повезло вернуться с войны не только невредимым, но и привезти в вещевом мешке рукопись пьесы молодого рядового Эдварда Бреннера, которую через год после своей демобилизации он поставил под названием „Пехотинец“. Старые связи отца в мире театра, несомненно, помогли обеспечить молодому начинающему режиссеру блестящий дебют.

Позднее Бреннер поставил на Бродвее еще две пьесы, с треском провалившиеся. Продюсером одной был Крейг. С тех пор Бреннер пропал из виду».

«По-вашему, юная леди, может, и так, – подумал Крейг, – но из моего поля зрения он не исчезал ни на миг. Стоит ему прочесть эту статью, как бывший рядовой мгновенно объявится».

«Говорят, как-то в разговоре, когда его спросили, почему он редко сотрудничает с авторами повторно, Крейг ответил: „В литературной среде обычно считают, будто каждый человек носит в себе по крайней мере один роман. Я обнаружил, что это не совсем так. Очень немногие женщины и мужчины носят в себе целый роман, остальные же ограничиваются дай Бог одной фразой или в лучшем случае рассказом“».

Где, черт побери, она все это выкопала?

Крейг раздраженно поморщился. Кажется, он и в самом деле однажды отпустил эту довольно обидную шутку, чтобы отбрить очередного зануду, но, хоть убей, не мог вспомнить, где и когда это было. И нужно признаться, в каждой шутке есть доля истины. Но пусть в глубине души он сам отчасти верил тому, что сказал, появись его слова в печати, вряд ли они укрепили бы его репутацию благожелательного человека.

Она дразнит его! Эта маленькая сучка подстрекает его, разжигает любопытство, пытается вызвать его на откровенность, заставить поторговаться или попросту подкупить, чтобы не будила спящую собаку и не толкала его на поле, усеянное противопехотными минами.

«Было бы интересно, – продолжала Гейл, – уговорить Крейга составить список людей, с которыми он работал, и разбить его по категориям в соответствии с вышеупомянутыми критериями. Стоит романа. Стоит рассказа. Стоит предложения. Стоит фразы. Стоит запятой. Если мне когда-нибудь удастся снова с ним потолковать, попытаюсь вытянуть из него такой список».

Она жаждет крови. Его крови.

Страница была дописана от руки.

«Дорогой мистер К. Уже поздно, и я клюю носом. Информации у меня на несколько томов, но не сегодня. Если хотите каким-то образом прокомментировать прочитанное, я полностью к вашим услугам. Продолжение следует. Ваша Г. М.».

Первым его порывом было смять листочки и сбросить с балкона. Но благоразумие перевесило. К тому же девушка сказала, что оставила себе копию. И впредь будет оставлять, что бы еще ни прислала.

В заливе на якоре лениво покачивался пассажирский лайнер, и на мгновение ему захотелось собрать вещи, взойти на борт и отправиться куда глаза глядят. Куда бы ни держал курс корабль. Но какой смысл? Она, вероятнее всего, окажется в первом же порту с машинкой в руках.

Крейг вышел в гостиную, мимоходом швырнул статью на стол и взглянул на часы. На обед к Мерфи еще слишком рано. Тут он вспомнил, что вчера обещал Констанс позвонить. Она требовала подробного отчета.

Он приехал в Канны отчасти из-за нее.

– Отправляйся туда, – требовала она. – Проверь, можешь ли снова впрячься в работу. Ни к чему тянуть.

Она была не из тех женщин, кто любит проволочки.

Крейг отправился в спальню и заказал разговор с Парижем. Потом лег на незастеленную кровать и попытался вздремнуть.

Крейг закрыл глаза, но сон не шел: слишком много выпил вчера вечером и всю ночь ворочался. В висках отдавался грохот подключенных к мощным усилителям электрогитар из только что просмотренного фильма, перед глазами возникали картины сладострастно сплетенных тел. Если Констанс ответит, он непременно скажет, что сегодня же вылетает в Париж.

Крейг встретил Констанс на благотворительном балу по сбору средств в фонд Бобби Кеннеди, когда в шестьдесят восьмом приехал в Париж. Сам он собирался голосовать в Нью-Йорке, но старый парижский приятель взял его с собой на бал. Публика собралась сплошь интересная и осаждала умными вопросами двух красноречивых представительных джентльменов, прибывших из Штатов просить денег и моральной поддержки для далекого соотечественника у оказавшихся за границей американцев, которые зачастую были лишены права голоса.

Крейг не разделял восторженных чувств присутствующих, но все же выписал чек на пятьсот долларов, немного подсмеиваясь над собой и над тем, что вынужден помогать деньгами кому-то из семейства Кеннеди. В большом роскошном салоне, стены которого были увешаны темными полотнами авангардистов, которые, как он подозревал, вскоре будут проданы по дешевке, разгоралась оживленная дискуссия. Крейг проскользнул оттуда в пустую столовую, поближе к бару, и как раз наливал себе выпить, когда вошла Констанс. Еще в салоне, краем уха слушая речи, он время от времени чувствовал на себе пристальные взгляды этой неотразимой женщины, с удивительно бледным лицом, зеленоватыми глазами и смоляными волосами, коротко, не по моде остриженными. Однако ей эта прическа очень шла. На женщине было короткое желтовато-зеленое платье, не скрывавшее на редкость красивых ног.

– Я тоже хочу выпить. Дадите? Я Констанс Добсон. И знаю, кто вы, – объявила она отрывисто, хрипловатым низким голосом. – Джин и тоник. Побольше льда.

Крейг молча выполнил просьбу.

– Что вы здесь делаете? – осведомилась она, прихлебывая джин. – Вы, скорее, походите на республиканца.

– Я всегда стараюсь выглядеть республиканцем, когда попадаю за границу, – пояснил он. – Это благотворно действует на туземцев.

Констанс рассмеялась резким, оглушительным, почти вульгарным для такой стройной элегантной женщины смехом, рассеянно играя длинной золотой цепочкой, свисавшей почти до пояса. Крейг заметил, что грудь у нее высокая и упругая. Совсем как у девушки. Интересно, сколько ей лет?

– Похоже, вы не помешаны на кандидате, как все остальные, – заметила она.

– Я вижу в нем некоторую жестокость. Я не слишком ярый приверженец лидеров, обладающих подобными чертами характера.

– Но все же выписали чек.

– Политика – как говорится, искусство неограниченных возможностей. Вы тоже выписали чек.

– Чистейшая бравада. Едва свожу концы с концами. Все потому, что молодежь за него. Может, им известно то, что нам не понять.

– Что ж, резонно, – согласился Крейг.

– Вы живете не в Париже.

– В Нью-Йорке, – уточнил Крейг, – то есть если вообще где-то живу. Здесь я проездом.

– Надолго? – спросила она, задумчиво глядя на него поверх бокала.

– Сам не знаю, – пожал плечами Крейг.

– А я специально последовала за вами.

– Правда?

– Вам ведь и самому все ясно.

– Н-ну да, – выдавил Крейг, с удивлением ощущая, как горят щеки.

– У вас хмурое, но волевое лицо. Словно под пеплом тлеет огонь. – Она усмехнулась. Волнующий, неуместно низкий звук. – И чудесные широкие прямые плечи. Мне знакомы здесь всякий и каждый. Интересно, приходилось ли вам когда-нибудь входить в комнату, осмотреться и сказать себе: «Господи, да я здесь каждую собаку знаю!» Понимаете, о чем я?

– Кажется, да, – кивнул он. Теперь она стояла совсем близко. Кажется, она буквально искупалась в духах, но запах был свежим и терпким.

– Ну что, собираетесь поцеловать меня? – внезапно спросила она. – Или еще потерпите?

Крейг поцеловал ее. Он не целовал женщин вот уже больше двух лет, и ему понравилось.

– У Сэма есть мой телефон, – шепнула она. Сэм и был тем приятелем, который притащил его сюда. – Позвонишь в следующий раз, когда будешь в Париже. Если захочешь, конечно. Сейчас я не свободна. Пытаюсь отделаться от назойливого любовника. Ну, мне пора. Дома больной ребенок.

Желто-зеленое платье мелькнуло в фойе, где висели пальто.

Оставшись один, Крейг налил себе еще виски, вспоминая прикосновение ее губ и терпкий аромат духов.

По пути домой он разузнал у Сэма номер ее телефона, задал ему несколько осторожных вопросов, но не обмолвился и словом о сцене в столовой.

– Пожирательница мужчин, – заверил Сэм. – Но при этом довольно доброжелательна. Лучшая из американских девчонок в Париже. Занята какой-то нелепой работой с детьми или чем-то в этом роде. Кстати, ты когда-нибудь видел такие ноги?

Сэм был адвокатом, солидным, не склонным к гиперболизации человеком.

В следующий свой приезд, уже после выборов и убийства Бобби Кеннеди, он набрал полученный от Сэма номер.

– Я помню вас, – обрадовалась она. – И уже турнула того парня.

Он пригласил ее на ужин. В этот вечер и все последующие до самого отъезда. Она оказалась родом из Техаса. Первая красавица, высокая, стройная, своевольная девушка с надменно поднятой маленькой темной головкой, она покорила сначала Нью-Йорк, потом Париж. «Дорогие мужчины, – словно говорила она одним своим видом, появляясь в комнате, – что вы здесь делаете? И стоите ли потраченного на вас времени?»

Только с ней он наконец увидел настоящий Париж. Этот город принадлежал ей, и она проходила по его улицам гордо, радостно, создавая атмосферу праздника. Вспыльчивая, взрывная, она умела показать зубки. Во всем, что касается работы, Констанс была педанткой, ненавидевшей бездельников и паразитов. Яростно-независимая, она приехала в Париж как модель, во время, как она говорила, второй половины правления Карла Великого. Несмотря на почти полное отсутствие образования, она была поразительно начитанной. Никто из знакомых не знал точно, сколько ей лет. Дважды Констанс была замужем. «Мимоходом», – шутила она. Оба мужа и многочисленные любовники обирали ее до нитки, но Констанс не испытывала к ним злости. Устав от подиума, она вместе с партнером, бывшим университетским преподавателем из штата Мэн, организовала туристическое бюро по обмену студентами.

– Молодые люди должны лучше знать друг друга, – утверждала она, – только в этом случае их нельзя будет заставить взять в руки оружие и убивать.

Ее любимый старший брат был убит под Ахеном, и она была ярой пацифисткой. Когда новости из Вьетнама были особенно мрачными, она разражалась солдатской бранью и грозилась переехать вместе с сыном куда-нибудь на южное побережье Тихого океана.

Несмотря на то что Констанс действительно считала каждый франк, одевалась она экстравагантно. Парижские кутюрье ссужали ей платья, зная, что, где бы Констанс ни появилась, и она, и их творения будут оценены по достоинству.

И где бы она ни проводила ночь, ровно в семь поднималась и уходила, чтобы покормить детей завтраком и отправить в школу. Какой бы бурной ни была ночь, ровно в девять Констанс уже сидела за столом. И хотя Крейг оставил за собой номер в отеле, его истинным домом стала спальня Констанс, выходившая в сад на левом берегу Сены. Ее детям он нравился.

– Они привыкли к мужчинам, – объясняла Констанс. Она давно переросла усвоенные в Техасе моральные принципы и игнорировала правила приличия и условности, принятые в тех парижских кругах, где блистала и вращалась.

Она была искренней, чистосердечной, забавной, требовательной, непредсказуемой, восхитительно созданной для любви, ласковой, порывистой, предприимчивой – и серьезной лишь в тех случаях, если этого требовали обстоятельства. До сих пор он жил как во сне. Но теперь проснулся.

Когда-то Крейг приобрел неприятную привычку не замечать и не ценить в женщине женственность, но теперь мгновенно откликался на красоту, чувственную улыбку, легкую походку. Его глаза вновь приучились по-юношески сладострастно следить за развевавшейся юбкой, изгибом шеи, изящным движением. Верный лишь единственной женщине, теперь он вновь обрел способность восхищаться всем прекрасным полом: один из бесчисленных даров, полученных от Констанс.

Она откровенно рассказывала ему о его предшественниках, и Крейг, зная, что после него будет кто-то другой, сумел подавить ревность. Лишь встретив Констанс, он понял, что страдал от глубоких душевных ран. Теперь эти раны потихоньку затягивались.

В тишине комнаты, нарушаемой лишь тихим шумом прибоя, он нетерпеливо ждал звонка, чтобы поскорее услышать неповторимый хрипловатый отрывистый голос. На языке так и вертелись слова: «Я лечу в Париж первым же рейсом». Даже если сегодня у нее и назначено свидание, она все отменит ради него.

Наконец телефон зазвонил.

– А, это ты… – неприветливо бросила она.

– Дорогая… – начал Крейг.

– Я тебе не «дорогая», продюсер! И не старлетка, которая по две недели елозит своим сучьим задом по дивану!

В трубке раздавался слитный гул голосов: должно быть, в ее офисе, как обычно, яблоку негде упасть, но Констанс никогда не стеснялась устраивать сцены при посторонних.

– Послушай, Конни…

– «Послушай, Конни», мать твою… – передразнила она. – Ты обещал позвонить вчера. Только не уверяй, будто не смог дозвониться. Я все это уже слышала.

– Я и не пытался.

– У тебя даже ума не хватает соврать, сукин ты сын!

– Конни, – умоляюще пробормотал Крейг.

– Единственный порядочный человек в Каннах. А все мое чертово везение. Почему ты не пытался?

– Я был…

– Засунь эти объяснения куда подальше. И телефонные звонки тоже. Я не обязана торчать в офисе и ждать, когда проклятый телефон соизволит позвонить. Надеюсь, ты найдешь подходящую сиделку в Каннах, потому что, клянусь Господом, в Париже твои акции больше не котируются!

– Конни, ради Бога, опомнись!

– Уже опомнилась. И с этой минуты я буду совершенно благоразумной. Считай, что этот телефон отныне выключен. И не пытайся набирать номер. Никогда!

В шестистах милях от него раздался громкий треск: очевидно, она в гневе швырнула трубку на рычаг. Крейг удрученно покачал головой и осторожно положил трубку, улыбаясь при мысли о том, как ошеломленно смолкла галдевшая до того молодежь и каким оглушительным хохотом разразился ее партнер-профессор, выведенный этой тирадой из состояния хронического сомнамбулизма. Она не в первый раз устраивала Крейгу подобные скандалы. И не в последний. Отныне он будет звонить в назначенный срок, даже если для этого придется весь день висеть на телефоне.

Крейг спустился на террасу, позволил сфотографировать себя с львенком, написал на снимке: «Я нашел тебе достойную пару», – вложил в конверт и отправил Констанс экспресс-почтой.

Пора отправляться на обед к Мерфи. Выйдя к подъезду, он спросил швейцара, где его машина. Тот был занят каким-то облезлым лысеющим стариком в «бентли» и проигнорировал Крейга. Автостоянка перед отелем была забита машинами, причем лучшие места приберегались для «феррари», «мазерати», и «роллс-ройсов». Скромная «симка», взятая им напрокат, обычно заталкивалась в самый укромный уголок, чтобы не позорить репутацию отеля, и время от времени, когда наплыв дорогих колымаг бывал особенно велик, Крейг обнаруживал свою машину в квартале от отеля, в каком-нибудь переулке. В его жизни случались периоды, когда он раскатывал на «альфах» и «лансиях», но все это давно в прошлом, и теперь ему вполне хватало и того, что мотор работает, а колеса крутятся. Однако сегодня, когда швейцар наконец соизволил сообщить, что машина припаркована где-то позади отеля, и ему пришлось долго брести вдоль теннисных кортов туда, где обычно ошивались шлюхи, Крейг ощутил нечто вроде смутного унижения. Похоже, служащие отеля успели узнать о его неудачах и, всячески издеваясь над его скромной машиной, дают таким образом понять, что он недостоин жить во дворце, стены которого они охраняют.

«Ну ничего, посмотрим на их лица, когда придет время давать чаевые», – мрачно подумал Крейг и, повернув ключ в зажигании, поехал к мысу Антиб на свидание с Брайаном Мерфи.

ГЛАВА 4

Портье сообщил Крейгу, что мистер и миссис Мерфи ожидают его в своем пляжном бунгало.

Крейг прошел к морю через парк, напоенный сосновым ароматом. Кругом стояла тишина. Единственными звуками были стук его каблуков по камням тенистой дорожки и неумолчный треск цикад.

Немного не дойдя до бунгало, он остановился. Мерфи были не одни. В маленьком патио сидела молодая женщина в весьма откровенном розовом купальнике. Длинные, блестевшие на солнце волосы падали на плечи. Стоило ей слегка повернуться, как Крейг сразу узнал знакомые темные очки.

Мерфи, в пестрых плавках, о чем-то толковал с ней. Соня Мерфи растянулась в шезлонге.

Крейгу смертельно захотелось вернуться в отель и, позвонив оттуда, попросить Мерфи приехать к нему, потому что тут собралось неподходящее общество, но в этот момент Мерфи его заметил.

– Эй, Джесс! – окликнул он, вставая. – Мы здесь!

Гейл Маккиннон не повернулась, хотя и встала при его приближении.

– Привет, Мерф, – кивнул Крейг, пожимая ему руку.

– Старина!..

Крейг наклонился и поцеловал Соню в щеку. В свои пятьдесят она едва выглядела на тридцать пять: подтянутая фигура и мягкое, почти без морщин, совершенно неголливудское лицо. Очевидно, боясь обгореть, она прикрылась купальным полотенцем и надела широкополую соломенную шляпу.

– Сколько лет, сколько зим, Джесс, – сказала она.

– И не говори.

– Эта юная леди, – вмешался Мерфи, – утверждает, что знакома с тобой.

– Мы встречались, – коротко бросил Крейг. – Здравствуйте, мисс Маккиннон.

– Здравствуйте.

Девушка стащила очки театрально-подчеркнутым жестом, каким обычно снимают маски на карнавале. Глаза оказались широко поставленными, ярко-голубыми, сверкающими, как драгоценные камни, но уклончивый, неуверенный взгляд словно говорил о том, что ей не впервые испытывать боль. Серьезное открытое лицо, еще не оформившаяся фигура, атласная кожа… на вид ей можно было дать не больше шестнадцати-семнадцати лет. У Крейга появилось странное ощущение, будто солнечные лучи сфокусировались только на ней, заливая сияющим водопадом, а сам он смотрит на нее издалека, окутанный темными тучами, предвещающими дождь. В это мгновение она казалась идеальным созданием природы, на фоне сверкавших голубых волн, певших гимны ее юности, безупречной коже, почти угловатому совершенству.

Его охватило тревожащее чувство, что все это уже было: та же сцена, девушка, застывшая в ожидании на ярком солнце, а позади безбрежная морская гладь.

Гейл наклонилась не слишком грациозно, длинные волосы взметнулись, и Крейг увидел у ее ног магнитофон. Он невольно отметил мягкую округлость живота над розовой тканью бикини, широкие бедра с по-детски выделяющимися косточками. Странно, почему вчерашним утром она всячески старалась себя изуродовать этой нелепой спортивной футболкой, черными очками-забралом.

– Она берет у меня интервью, – пояснил Мерфи. – Хотя я всячески отбивался.

– Верю, – кивнул Крейг.

Мерфи славился тем, что раздавал направо и налево интервью на любые темы. Этот рослый, тяжеловесный, несколько неуклюжий шестидесятилетний мужчина с копной черных крашеных волос и заплывшим от виски лицом обладал проницательными острыми глазками и типично ирландским, грубоватым обаянием. И при этом имел репутацию человека, которому палец в рот не клади. Он был одним из самых упрямых и несговорчивых агентов, что способствовало обогащению не только клиентов, но и его самого. Они не подписывали контракта, все ограничилось устным договором, хотя он и представлял интересы Крейга более двадцати лет. Но с тех пор как Крейг покончил с кино, встречались они нечасто. Да, они были друзьями. «Только вот, – с неожиданной злобой подумал Крейг, – прежней близости, как раньше, когда я был на коне, уже нет».

– Как твои девочки, Джесс?

– Судя по последним письмам, неплохо, – отозвался Крейг. – Насколько могут быть в порядке девицы их лет. Марша, я слышал, потолстела.

– Если они не под следствием за хранение и продажу наркотиков, – хмыкнул Мерфи, – считай себя счастливым родителем.

– Я считаю себя счастливым родителем, – подтвердил Крейг.

– А выглядишь бледновато, – покачал головой Мерфи. – Надень плавки и поджарься немного на солнышке.

Крейг покосился на стройное загорелое тело Гейл Маккиннон.

– Благодарю, не стоит. Мой купальный сезон еще не начался. Соня, почему бы нам не прогуляться и не дать им спокойно закончить интервью?

– Мы закончили, – вмешалась Гейл. – Он говорил целых полчаса.

– И надеюсь, сообщил ей что-нибудь полезное? – осведомился Крейг?

– Хочешь узнать, не злоупотреблял ли непристойностями? Ни в коем случае! – замахал руками Мерфи.

– Мистер Мерфи был крайне словоохотлив и рассказал много интересного, – вступилась за него Гейл. – Заявил, что кинематографу приходит конец. Не осталось ни денег, ни талантов, ни мужества.

– Это заявление здорово поспособствует ему при заключении очередной сделки, – вздохнул Крейг.

– Да хрен с ними, – беспечно бросил Мерфи. – Я свою долю уже имею. Можно позволить себе роскошь сказать правду, пока я в настроении. Заметь, сейчас запускается в производство фильм, который финансируют индейцы апачи. Каким дерьмом нужно заниматься, чтобы получить добро на сценарий от индейцев апачи? Кстати, мы заказали омаров. Не возражаешь?

– Нет.

– А вы? – обратился он к девушке.

– Я люблю омаров.

Ах вот как? Значит, она останется на обед?

Крейг сел на складной стул лицом к девушке.

– Она, – объявил Мерфи, ткнув толстым коротким пальцем в девушку, – все расспрашивала о тебе. И знаешь, что я ответил? Сказал, что самое плохое в этом бизнесе то, что он выталкивает, можно сказать, вышибает из обоймы таких людей, как ты.

– Не знал, что меня вышибли из обоймы.

– Он расхваливал вас до небес, – вставила Гейл. – Вы наверняка бы залились краской от удовольствия.

– Наверняка, – согласился Крейг.

Девушка потянулась к магнитофону:

– Может, включить?

– Пока не стоит, – отказался он, заметив на ее губах легкую усмешку. Она снова надела очки, словно отгородившись от него и остального мира. Они опять стояли по разные стороны баррикады.

– Гейл клянется, что у тебя каменное сердце, – объявил Мерфи, которому ничего не стоило начать запросто называть любую девушку по имени после нескольких минут знакомства. – Почему ты не сжалишься над ней?

– Когда мне будет что сказать, она первая это услышит, – пообещал Крейг.

– Ловлю вас на слове, мистер Крейг, – обрадовалась Гейл.

– Из всего, что тут наболтал мой муж за последние полчаса, – вмешалась Соня, – мне стало ясно: всего мудрее держать язык за зубами, Джесс. Будь моя воля, заткнула бы ему рот.

– Ох уж эти жены, – проворчал Мерфи, впрочем, весьма добродушно. Они прожили вместе двенадцать лет, и если когда-нибудь и ссорились, то без свидетелей.

«Вот в чем преимущество поздних браков», – подумал Крейг.

– Люди слишком любопытны, – продолжала Соня. – Задают чересчур много вопросов. – Тон у нее был спокойный, матерински-мягкий. – И почему-то им всегда отвечают. Спроси меня эта милая молодая леди, где я купила губную помаду, ни за что не сказала бы.

– Где вы купили губную помаду, миссис Мерфи? – немедленно осведомилась Гейл Маккиннон.

Все рассмеялись.

– Джесс, – предложил Мерфи, – пойдем-ка в бар и оставим дам обмениваться колкостями в предобеденном словесном поединке.

Он встал, и Крейг последовал его примеру.

– Я бы тоже не прочь выпить, – заявила Соня.

– Велю официанту принести, – заверил Мерфи. – А как насчет тебя, Гейл? Что пожелаешь?

– Я не пью днем, – отказалась она.

– В мое время журналисты были не такие, – шутливо посетовал Мерфи. – И в купальниках выглядели иначе.

– Кончай флиртовать, Мерфи, – предупредила Соня.

– Чудовище с зелеными глазами, – вздохнул Мерфи, целуя жену в лоб. – Пойдем, Джесс, выпьем по маленькой.

– Не больше двух, – напомнила Соня. – Не забывай, ты в тропиках.

– Когда речь идет о выпивке, – пожаловался Мерфи, – моя жена уверена, что тропики начинаются уже от Лабрадора.

Он подхватил Крейга под руку, и оба направились к бару по вымощенной плитками дорожке. Перед одним бунгало на матрасе загорала толстая женщина, широко раздвинув ноги.

– Ах, друг мой, – пробормотал Мерфи, беззастенчиво на нее уставясь, – здесь опасно прогуливаться.

– Я и сам это подозревал, – поддакнул Крейг.

– Эта девица нацелилась на тебя, – предупредил Мерфи. – О, чего бы я не дал за твои сорок восемь лет! Стать бы снова молодым!

– Она нацелилась вовсе не в том смысле.

– А ты пробовал?

– Нет.

– Послушайся совета дряхлого старикашки и попробуй.

– Каким образом, черт возьми, она до тебя добралась? – перебил Крейг, не выносивший слишком вольных разговоров Мерфи о женщинах.

– Позвонила сегодня утром, и я сказал, что она может прийти. В отличие от некоторых моих приятелей я чрезмерной скромностью не страдаю. А когда увидел ее, сразу спросил, не захватила ли она случайно купальника.

– И оказалось, что случайно захватила.

– Да, по какому-то странному совпадению, – засмеялся Мерфи. – Как рояль в кустах. Я налево не хожу, и Соня знает это, но люблю общество хорошеньких девушек. Невинные стариковские радости.

Они подошли к маленькому домику, где размещалось бюро обслуживания номеров, и официант в униформе, заметив их, встал.

– Bonjour, messeurs.[13]

– Une gin fizz la donna cabana numero quarantedue, per favore[14], – велел Мерфи официанту.

Во время войны Мерфи был в Италии и там кое-как выучил итальянский, единственный язык, кроме английского, которым владел. Поэтому стоило ему очутиться за границей, как он немедленно обрушивал его на местных жителей, независимо от того, в какой стране находился. Крейг восхищался напористой уверенностью, с которой Мерфи навязывал собственные привычки окружающим, где бы ни оказывался.

– Si, si, signore[15], – кивнул официант, улыбаясь то ли чудовищному акценту Мерфи, то ли мысли о возможных чаевых.

По пути в бар они миновали плавательный бассейн, устроенный в скалах над морем. Молодая светловолосая женщина учила маленькую девочку плавать. У них были волосы одного цвета. «Видно, мать и дочь», – подумал Крейг. Женщина давала наставления на каком-то незнакомом Крейгу языке. В мягком подбадривающем голосе звучали веселые нотки. Кожа обеих уже слегка порозовела от солнца.

– Датчанки, – пояснил Мерфи. – Я слышал за завтраком. Надо бы как-нибудь съездить в Данию.

Две девушки, лежа ничком на надувных матрасах в стороне от ведущей к морю лестницы, наслаждались солнцем. Лифчики валялись рядом – очевидно, они не желали, чтобы на великолепных загорелых спинах остались предательские белые полоски. Коричневые ягодицы и гладкие длинные ноги выглядели особенно аппетитно. Трусики бикини были просто символической уступкой приличиям. Они походили на две свежеиспеченные булочки, теплые, вкусные и сытные. Между ними сидел молодой человек, актер, которого Крейг знал по двум-трем итальянским фильмам. Актер, тоже успевший загореть, в узеньких плавках, больше похожих на тесемку, выставлял напоказ стройное мускулистое безволосое тело. На груди блестел образок на золотой цепочке. Темноволосый роковой красавец, великолепное белозубое животное с хищной улыбкой пантеры.

Крейг неожиданно понял, что Мерфи глаз не сводит с трио у моря.

– Если бы я выглядел, как он, тоже скалился бы, – сказал Крейг в утешение. Мерфи громко вздохнул, и они пошли дальше.

В баре Мерфи заказал мартини, не считаясь с рассуждениями жены о тропиках. Крейг попросил пива.

– Ну, – провозгласил Мерфи, подняв бокал, – за тебя, старик. Как замечательно, что мы наконец-то состыковались. Знаешь, ты не слишком подробно рассказывал о себе в письмах.

– Рассказывать особенно нечего. Хочешь, чтобы я утомил тебя нудным описанием деталей своего развода?

– Подумать только, после всех этих лет… – Мерфи покачал головой. – Никогда бы не подумал. Что ж, от судьбы не уйдешь. Если не было другого выхода… Кстати, я слышал, ты завел новую девочку в Париже.

– Не такую уж и новую.

– Счастлив?

– Ты слишком стар, Мерфи, чтобы задавать подобные вопросы.

– Самое забавное, я чувствую себя таким же молодым, как в тот день, когда покончил с армией. Глупее, но не старше. Черт, давай оставим эту тему. Она меня угнетает. Как насчет тебя? Что ты здесь делаешь?

– Ничего особенного. Убиваю время.

– Эта девчонка, Гейл Маккиннон, всячески пыталась вытянуть из меня, что, по моему мнению, привело тебя в Канны. Собираешься снова работать? – Мерфи испытующе посмотрел на него.

– Возможно. Если подвернется что-нибудь стоящее. И если найдется какой-нибудь псих, готовый меня спонсировать.

– И не только тебя, – кивнул Мерфи. – В наши дни лишь безумцы способны дать денег на фильм.

– Насколько я понимаю, люди не становятся в очередь у твоих дверей, умоляя уломать меня работать на них.

– Ну и что? – оправдывался Мерфи. – Ты сам должен признать, что в последнее время вроде как удалился от дел. Если действительно хочешь работать, есть картина, в которой я заинтересован… пожалуй, я сумел бы это обтяпать. Я подумывал написать тебе, но не хотел зря беспокоить, пока не узнаю что-то более определенное. И денег особых это не принесет. Да и сценарий – дребедень. Кроме того, снимать собираются в Греции, а я знаю тебя и твои политические принципы…

Он так пространно извинялся, что Крейг не выдержал и улыбнулся.

– Словом, все лучше некуда, – заключил он. – Как говорится, на все сто.

– Ну… – снова завел Мерфи, – я же помню, как ты, попав впервые в Европу, отказался ехать в Испанию, потому что не одобрял сложившейся там политической обстановки, и…

– Я был тогда моложе, – перебил Крейг и снова налил пива из стоявшей на стойке бутылки. – Теперь, если отказываешься снимать фильм в странах, политический режим которых тебе не по вкусу, вообще можешь остаться ни с чем. Ты, разумеется, ни за что не стал бы снимать в Америке, верно?

– Не знаю, – протянул Мерфи. – Мой принцип прост: схватил денежки и беги со всех ног. – Он жестом велел бармену подать второй мартини. – Так что? Если эта греческая история будет иметь продолжение, позвонить тебе?

Крейг поболтал пиво в стакане.

– Нет.

– Сейчас не время нос задирать, Джесс, – мрачно заметил Мерфи. – Ты так долго был вне игры, что, наверное, отстал от жизни. Кинематограф – это зона бедствия. Люди, получавшие семьсот пятьдесят тысяч долларов за картину, теперь согласны работать за пятьдесят. И не всегда находят работу.

– Ясно.

– Если тебе за тридцать, значит, ничего не светит. Все пытаются открыть новый талант: какого-нибудь неизвестного парнишку с длинными патлами, который бы сделал для них еще одного «Распутника» меньше чем за сотню. Просто помешались на этом.

– Это всего-навсего кино, Мерфи, – возразил Крейг. – Твое любимое развлечение. Не принимай его так близко к сердцу.

– Ничего себе развлечение, – буркнул Мерфи. – Но ты меня беспокоишь. Слушай, не хотелось бы вспоминать неприятное, особенно на отдыхе, но, насколько я знаю, у тебя неважно с зелеными…

– Что-то в этом роде, – признался Крейг.

– Твоя жена собрала адвокатов чуть не со всей страны, и парочка из них явилась в мой офис с судебным предписанием, чтобы просмотреть книги и убедиться, что я не перевел тебе тайком какие-нибудь денежки, которые она еще не прибрала к рукам. Кроме того, я узнал, что она требует половину твоего капитала плюс дом. А твои ценные бумаги… – Мерфи пожал плечами. – Я не хуже тебя представляю, как обстоят дела на бирже. И почти пять лет ты не получаешь никаких доходов. Черт возьми, Джесс, если я сумею пробить эту греческую штуку, обязательно заставлю тебя за нее взяться. Только чтобы перебиться, пока не подвернется что-то подходящее. Ты меня слушаешь?

– Конечно.

– С тобой говорить – все равно что вопить в пустыне, – обиделся Мерфи. – Слишком уж ты самолюбив, Джесс. Ну было у тебя несколько провалов. Подумаешь! А у кого не было? Узнав, что ты едешь в Канны, я пришел в восторг. Наконец-то, – сказал я, – он приходит в себя. Можешь спросить у Сони, она подтвердит. Но ты стоишь и смотришь сквозь меня, хотя я дело говорю. – Он залпом осушил бокал и потребовал еще. – В прежние времена стоило тебе набить шишек – и уже наутро новые идеи кипели ключом.

– Так то в прежние.

– А я скажу, что следует делать в нынешние. Не важно, насколько ты талантлив или опытен, насколько добр к своей старой матушке, – все равно не дождешься, что люди придут к тебе и на коленях станут умолять взять у них десять миллионов и сделать для них картину. Нужно самому добывать деньги и предлагать идеи. И не только предлагать, но и развивать. Сделать сценарий. Чертовски хороший сценарий. Найти режиссера. И актера на главную роль. Актера, которого еще хотят смотреть. Парочка таких еще осталась. Составить бюджет под миллион долларов. И тогда я смогу идти искать спонсоров. Не раньше. Это голые факты, Джесс. Не слишком приятные, но что делать, надо смотреть правде в лицо.

– О’кей, Мерфи, – кивнул Крейг. – Пожалуй, я готов сделать именно это.

– Вот так-то лучше. Девушка упомянула о каком-то сценарии на твоем столе.

– В этот самый момент, – пожал плечами Крейг, – такие же сценарии лежат на столах в сотнях номеров отеля «Карлтон».

– Давай поговорим о том, что у тебя, – не отступал Мерфи. – Это действительно сценарий?

– Угу.

– Она спрашивала меня, знаю ли я что-нибудь о нем.

– И что ты ответил?

– Какого черта я должен был ответить, – раздраженно фыркнул Мерфи, – если понятия ни о чем не имею? Тебя этот сценарий интересует?

– Можно сказать и так, – кивнул Крейг. – Да.

– Чей он? – с подозрением спросил Мерфи. – Если студия его завернула, плюнь и забудь. Только даром время тратишь. Слухи о неудачах сейчас разносятся со скоростью света.

– Никто его не отклонял. И никто не видел, кроме меня.

– Кто его написал?

– Парнишка один, – уклончиво откликнулся Крейг. – Ты его не знаешь. И никто о нем не слышал.

– Как его зовут?

– Предпочел бы пока не говорить.

– Даже мне?

– Особенно тебе. Согласись, ты известное трепло. Не хочу, чтобы до него добрались акулы.

– Что ж, – неохотно согласился Мерфи, – пожалуй, это имеет смысл. У тебя на него права?

– Опцион. На шесть месяцев.

– И сколько это стоило?

– Сущие гроши.

– Небось главному герою и тридцати нет, а постельных сцен хоть отбавляй?

– Нет.

– Иисусе! – застонал Мерфи. – Сразу же два очка тебе в минус. Ладно, дай мне почитать, и посмотрим, что можно сделать.

– Потерпи несколько дней, – попросил Крейг, – я хочу еще раз хорошенько пройтись по тексту и убедиться, что все на месте.

Мерфи долго пристально смотрел на него. Молча. Крейг был почти уверен, что тот почувствовал ложь. Наверное, не может сообразить, с какой целью он лжет и зачем ему это нужно, но распознал неправду, и этого вполне достаточно.

– Так и быть, – выговорил наконец Мерфи. – Когда я тебе понадоблюсь, только свистни. Ну а пока, если у тебя в голове осталось хоть немного мозгов, обязательно потолкуй с девчонкой. Что называется, по душам. И заодно с каждым газетчиком, который тебе встретится. Господи, да пусть люди узнают, что ты еще жив! – Он опрокинул очередной бокал мартини и встал. – Ну а теперь обедать!

Они обедали в бунгало. Холодные омары оказались изумительными, и Мерфи заказал две бутылки белого вина, которые прикончил почти в одиночку. Рот у него не закрывался. Гейл Маккиннон он донимал грубоватыми, но добродушными шуточками, по крайней мере вначале.

– Пытаюсь выяснить, чем дышит чертово молодое поколение, – пояснил он, – прежде чем оно перережет мне глотку.

Гейл Маккиннон отвечала прямо и чистосердечно. Какова бы она ни была, но застенчивой ее трудно назвать. Она выросла в Филадельфии. Отец до сих пор там жил. Гейл была единственным ребенком. Родители развелись, и отец женился второй раз. Он был адвокатом. Сама Гейл поступила в Брин-Мор, но на втором курсе бросила колледж, нашла работу на филадельфийской радиостанции и пробыла в Европе полтора года. Их корпункт в Лондоне, но работа позволяет ей много путешествовать. Европа ей нравится, но она намеревается вернуться на родину и обосноваться в Штатах. Предпочтительно в Нью-Йорке.

В этом она походила на тысячи других американских девушек, которых Крейг встречал в Европе: полных надежд, юношеского энтузиазма и, как правило, обреченных кануть в неизвестность.

– А приятель у тебя есть? – допытывался Мерфи.

– По-настоящему никого.

– А любовники?

Девушка рассмеялась.

– Мерф, – укоризненно покачала головой Соня.

– Не я же придумал общество вседозволенности, – отбивался Мерфи, – а вот такие, как она. Проклятый молодняк. – Он снова обратился к девушке: – Интересно, все парни, которых вы интервьюируете, пытаются вас клеить?

– Не все, – улыбнулась она. – Самым забавным был старый рабби из Кливленда, который оказался проездом в Лондоне по пути в Иерусалим. Пришлось бороться не на жизнь, а на смерть в номере отеля «Беркли». Отбивалась отчаянно. К счастью, его самолет улетал через час. У него была шелковистая борода.

Крейгу стало не по себе от таких откровений. Уж слишком девушка напоминала его дочь Энн. Подумать страшно, что и она способна вот так разговаривать со старшими в отсутствие отца!

Мерфи продолжал распространяться о кризисе в кинематографе.

– Возьмите хоть «Уорнер бразерс», – разглагольствовал он. – Знаете, кто ее купил? Похоронная компания. Ну как вам нравится такой дерьмовый символизм? А вопрос возраста? Сколько рассуждений о революциях, пожирающих молодежь? У нас здесь своя революция, только на этот раз пожирают стариков. Вам-то, конечно, это нравится, мисс Всезнайка?

Вино пробудило в нем агрессивность.

– Отчасти, – спокойно откликнулась Гейл Маккиннон.

– Едите моего омара, – упрекнул Мерфи, – и смеете говорить «отчасти»!

– Лучше посмотрите, до чего довели нас старики! – защищалась Гейл. – Хуже уже ничего быть не может!

– Слышали мы эту песню, – отмахнулся Мерфи. – Детей у меня, слава Богу, нет, но я довольно наслушался отпрысков моих приятелей. Молодые не смогут сделать хуже, даже если очень постараются. Позвольте мне заметить, мисс Гейл Всезнайка: могут, да еще как. Намного. Намного хуже. Включайте свой магнитофон, я вставлю это в интервью. Поделюсь с публикой собственным мнением.

– Помолчи немного, Мерф, и доедай, – велела Соня. – Бедняжка достаточно натерпелась твоих издевательств.

– Присутствую, но молчу, – проворчал Мерфи. – Таков мой девиз. Подумать только, что теперь таким, как они, дали право голоса! Рушатся основы!

Крейг испытал истинное облегчение, когда обед наконец закончился.

– Что же, – объявил он, вставая, – спасибо за жратву. Пора возвращаться.

– Джесс, – попросила Соня, – не захватишь мисс Маккиннон в Канны? Если она останется хоть ненадолго и Мерф выразит еще парочку своих мнений, иммиграционная служба не пустит его в Штаты, а ведь, возможно, он все-таки решит туда вернуться.

Гейл Маккиннон без улыбки смотрела на него, снова напомнив Крейгу дочерей. Они точно так же выжидали, пока он согласится заехать за ними после детского праздника.

– А как вы добрались сюда утром? – грубовато осведомился он.

– Приятель подбросил. Если вам неудобно, я могу взять такси.

– Да с вас три шкуры сдерут! Просто грешно бросать на ветер такие деньги, когда Джесс едет в ту же сторону. Идите одевайтесь, дитя мое, – заключила Соня. – Джесс вас дождется.

Гейл Маккиннон вопросительно посмотрела на Крейга.

– Разумеется, – согласился он.

– Сию минуту, – кивнула она, вставая. – Я сейчас.

– А малышка неглупа, – заметил Мерфи, нацедив в стакан последние капли вина. – Мне она нравится. Я ей не верю, но мне она нравится.

– Не так громко, Мерф, – прошипела Соня.

– Пусть знает, что я о ней думаю, – заупрямился Мерфи. – Пусть все они знают, на чем я стою. – Он допил вино. – Дай мне прочесть сценарий, Джесс. Чем скорее, тем лучше. Если он действительно хорош, пара телефонных звонков – и все улажено.

«Пара телефонных звонков, – подумал Крейг. – Хорошо ему рассуждать! После плотного обеда и двух бутылок вина вообразил, что сейчас шестидесятые, когда Брайан Мерфи еще был тем самым Брайаном Мерфи, а Джесс Крейг – тем самым Джессом Крейгом.»

Он с опаской глянул в сторону бунгало, где за хлипкой деревянной стенкой переодевалась девушка: Мерфи и в самом деле безбожно орал.

– Может, денька через два, Мерф, – пообещал он. – Только не распространяйся об этом, пожалуйста.

– Нем как могила, малыш. Гробница фирмы «Уорнер бразерс», – поклялся Мерфи и первым засмеялся собственной шутке. – Сегодня я не потратил времени даром. Старые друзья, новые девушки, омар на обед и синее-синее море. Как по-твоему, Джесс, богатые живут лучше?

– Да.

Из бунгало вышла Гейл Маккиннон. С плеча на длинном ремне свисала сумка. Она успела переодеться в белые облегающие джинсы и темно-синюю спортивную рубашку с короткими рукавами, под которой не было бюстгальтера: Крейг заметил, как маленькие круглые груди упруго натягивают хлопчатобумажную ткань. Очки она предпочла снять и в эту минуту казалась одним из морских существ – свежим, чистым и безопасным. Поблагодарив со скромной учтивостью хозяев, она нагнулась было, чтобы поднять магнитофон, но Крейг ее опередил:

– Я сам понесу.

Едва они стали подниматься по ведущей к бассейну и автостоянке дорожке, как Мерфи улегся отдохнуть. Толстуха по-прежнему лежала на животе, впитывая солнечные лучи, бесстыдно и зазывно расставив ноги. Потом с тяжким страдальческим вздохом перевернулась на спину и неприязненно уставилась на Крейга и девушку, нарушивших ее покой. Отекшее лицо было сильно наштукатурено, синяя тушь потекла на жаре. Молодость миновала, и пройденная жизнь отметила ее клеймом эгоизма, похоти, жадности, тайного разврата, бессмысленной суетности. Лицо поразительно контрастировало со здоровой крестьянской дородностью тела. Крейгу женщина показалась чудовищной, и он поскорее отвел взгляд. Не дай Бог, она откроет рот. Ее голоса он не вынесет.

Он пропустил Гейл Маккиннон вперед и пошел следом, словно охраняя. Маленькие ноги в босоножках бесшумно ступали по обветренным камням. Ветер играл длинными прядями. Крейг неожиданно сообразил, что так встревожило его, когда он впервые увидел ее в патио Мерфи в солнечном сиянии. Она напомнила ему жену Пенелопу в тот далекий июньский день на берегу Лонг-Айленда, такую же девически-юную и розовую, замершую на песчаной дюне, спиной к надвигающемуся приливу.

Датчанка, прислонившись к скалам, что-то читала; дочь сидела рядом, положив белокурую головку на плечо матери.

Опасные места для прогулок.

Последуй совету дряхлого старикашки. Попробуй.

Уже подходя к машине, Гейл Маккиннон снова спряталась за своими дурацкими темными очками.

ГЛАВА 5

Выехав с территории отеля, Крейг по старой памяти свернул не к Каннам и Жюан-ле-Пен, а в сторону Антиба. На второй год брака они снимали виллу в тех местах, и сейчас он с некоторым сожалением сообразил, что его по-прежнему туда тянет.

– Надеюсь, вы не спешите? – спросил он девушку. – Я поеду окружным путем.

– Сегодня у меня нет занятия лучше, чем ехать окружным путем рядом с Джессом Крейгом.

– Я жил когда-то неподалеку, – пояснил он, – но тогда все казалось куда приятнее.

– Здесь и сейчас приятно.

– Похоже, вы правы. Только домов прибавилось.

Он сбросил скорость. Дорога вилась по берегу моря. Россыпь небольших парусов поблескивала на горизонте. Старик в полосатой рубашке удил рыбу со скал. В небе шла на посадку «каравелла», собиравшаяся приземлиться в Ницце.

– Значит, вы бывали здесь раньше? – поинтересовалась Гейл.

– И не один раз. Впервые в сорок четвертом, когда еще не кончилась война…

– И что делали? – В голосе ее прорезалось удивление.

– А еще утверждали, что все про меня знаете, – поддразнил он. – Я-то вообразил, что мое прошлое для вас – открытая книга.

– Не совсем.

– Сидел в джипе, вместе с военными кинооператорами. Седьмая армия высадилась на южном побережье Франции, и нас послали из Парижа сюда, в самую гущу событий, – заснять боевые действия. Линия фронта проходила у Ментоны, всего в нескольких милях отсюда. Со стороны Ниццы доносилась орудийная пальба…

Но тут он подумал, что очень походит на типичного болтливого ветерана, которого хлебом не корми, только дай удариться в воспоминания, и оборвал себя на полуслове. Все это древняя история. Цезарь приказал разбить лагерь на холмах, вознесенных над рекой. Войско гельветов встало строем на другом берегу реки. Для сидевшей рядом девушки и рассказ об армии Цезаря, и описание пехотных частей американцев у Ментоны были пустым звуком, затерянным в песках времени. Да и вообще – изучают ли молодые латынь?

Он искоса взглянул на нее. Очки, ее надежное прикрытие, перед которым он беззащитен, раздражали его. Ее невежество, простодушный недостаток юности, раздражало его. Слишком много преимуществ на ее стороне.

– Зачем вы носите эту чертову штуку? – не выдержал он.

– Имеете в виду очки?

– Именно.

– Вам они не нравятся?

– Нет.

Она молниеносно сорвала очки, швырнула в окно и улыбнулась:

– Так лучше?

– Намного.

Оба засмеялись. И Крейг уже не жалел, что Соня Мерфи вынудила его взять девушку с собой.

– А как насчет вчерашней кошмарной футболки? – не успокаивался он.

– Эксперимент. Меняю обличья в зависимости от обстоятельств.

– А сегодня? Кого вы изображаете сегодня? – развеселился Крейг.

– Милая, чистенькая, невинно-кокетливая, в стиле современного феминизма девушка, – пояснила она. – Специально для мистера Мерфи и его жены.

Она раскинула руки, словно пытаясь разом обнять море, скалы, сосны, бросавшие причудливые тени на дорогу, весь жаркий полдень.

– Я никогда не была здесь раньше, но чувствую себя так, будто мне с детства знакомо это побережье.

Она устроилась на сиденье с ногами и повернулась к Крейгу:

– Я обязательно вернусь сюда. Буду возвращаться снова, снова и снова. Пока не превращусь в дряхлую старушку в широкополой соломенной шляпе и с палкой. А вы? Думали вы во время войны, думали ли, что когда-нибудь приедете сюда?

– В то время я мечтал только о том, чтобы оказаться дома, живым и невредимым.

– Вы уже тогда хотели заняться театром и кино?

– Честно говоря, не помню.

Он попытался воскресить в памяти тот давний сентябрьский день: джип, летевший на звуки артиллерийского обстрела, четверо солдат в касках и с камерами и карабинами, очутившиеся на прекрасном, пустынном побережье, где никто из них раньше не бывал. А мимо проносятся взорванные досы[16] и виллы с окнами на море, замаскированные камуфляжными сетками. Как звали остальных троих, что были с ним в джипе? Имя водителя – Харт. Точно. Малкольм Харт. Несколько месяцев спустя он был убит в Люксембурге. Фамилии остальных вылетели из головы. Они остались в живых.

– Наверное, – произнес он, – я действительно подумывал о том, чтобы после войны заняться кино. Что ни говори, а у меня в руках была кинокамера. В армии меня научили с ней обращаться лучше всяких операторских курсов, а в войсках связи было полно людей из Голливуда. Но оператор из меня средненький. Так, на скорую руку, для военных нужд. Я знал, что не пойду по этой дорожке после войны.

Он с ностальгической грустью вспоминал далекое время, когда был молодым человеком в армейском мундире своей страны, которому в тот день не грозила опасность схлопотать пулю.

– В сущности, – продолжал Крейг, – мое появление в театре – чистая случайность. Возвращаясь в Штаты из Гавра на транспортном судне, я сел играть в покер с Эдвардом Бреннером. Так мы познакомились, подружились, и он рассказал, что написал пьесу, пока ждал в Реймсе отправки домой. Я, естественно, кое-что знал о театральной кухне, потому что отец таскал меня в театр с девяти лет, и попросил Бреннера дать мне ее почитать.

– Видно, вам повезло в покер, – заметила девушка.

– Пожалуй, – согласился Крейг.

Собственно говоря, они сблизились не столько во время той партии в покер, сколько позже, на палубе, под ярким солнцем, когда Крейгу наконец удалось найти укромный уголок, где не так дуло, и раскрыть томик «Десять лучших американских пьес 1944 года», присланный отцом. Какой был у него номер полевой почты? Когда-то он был уверен, что в жизни его не забудет. Бреннер дважды прошелся мимо, бросил взгляд на книгу и наконец, присев по-крестьянски на корточки, спросил:

– Ну как? Ничего? Я о пьесах.

– Так себе, – ответил Крейг.

Вот так они разговорились. Выяснилось, что Бреннер родом из Питсбурга и до призыва в армию учился в Технологическом институте Карнеги, а заодно посещал сценарные курсы и интересовался театром. На следующий день он показал Крейгу свою пьесу.

На вид Бреннер был довольно непрезентабелен: тощий, бледный мальчишка с печальными темными глазами и не слишком грамотной речью. Говорил он нерешительно, то и дело запинаясь, и в толпе ликующих, орущих мужчин, наконец-то возвращавшихся домой с войны, выглядел белой вороной и чувствовал себя не в своей тарелке. Мешковатая солдатская гимнастерка придавала ему совсем невоенный, слегка смущенный вид, будто он постоянно удивлялся, что сумел уцелеть в трех кампаниях, и знал, что уж в четвертой ему точно не выжить. Крейг неохотно согласился прочитать его пьесу, заранее придумывая обтекаемые, утешительные фразы отзыва, чтобы не задеть Бреннера. Он оказался совершенно не готов к взрыву бурных эмоций, жестокой правде, полному отсутствию сентиментальности и четким композиционным рамкам, выгодно отличавшим первую пьесу обыкновенного пехотинца.

Хотя сам Крейг не имел никакого театрального опыта, он все же видел достаточно пьес, чтобы с присущим юности эгоизмом верить в безупречность собственного вкуса. И теперь он с восторженным энтузиазмом, не скупясь на добрые слова, превозносил пьесу Бреннера, и к тому времени, когда судно миновало статую Свободы, они уже крепко подружились и Крейг обещал Бреннеру, что упросит отца показать пьесу продюсерам.

Бреннеру пришлось ехать в Пенсильванию, чтобы демобилизоваться и возобновить занятия в Технологическом институте. Крейг остался в Нью-Йорке, делая вид, что ищет работу. Правда, они переписывались, хотя новостей почти не было. Отец Крейга, верный слову, обращался к знакомым продюсерам, но все дружно отвергли пьесу.

«Они считают, – писал Крейг Бреннеру, – что никто и слышать не желает о войне. Вот идиоты! Не отчаивайся. Уверен, что рано или поздно пьесу поставят».

Пьесу действительно поставили, но лишь потому, что отец Крейга умер и оставил сыну двадцать пять тысяч долларов.

«Понимаю, – писал Крейг, – что сама идея безумна. Я никакой не продюсер, но думаю, что разбираюсь в этом деле куда лучше тех ослиных задниц, которые зарубили твою пьесу. Я изучил ее от первой до последней буквы. И если ты готов поставить на карту свой талант, я ставлю свои кровные».

Через два дня Бреннер прилетел в Нью-Йорк и больше никогда носа не совал в Питсбург. Не имея ни цента в кармане, он был вынужден поселиться в номере отеля «Линкольн», где уже жил Крейг. Все пять месяцев, которые ушли на постановку пьесы, они практически не расставались.

До этого они переписывались целый год, выверяя и оттачивая каждую строку, так что постепенно пьеса стала их общим детищем, и оба ужасно удивлялись, когда в процессе постановки выяснялось, что их отношение к людям и идеям, с которыми они сталкивались, не всегда совпадало.

Как-то режиссер, молодой человек по фамилии Баранис, имевший некоторый опыт работы в театре и уверенный, что оба новичка должны ловить каждое его слово, пожаловался, когда какое-то его предложение было хладнокровно отвергнуто без всякого обсуждения:

– Господи, бьюсь об заклад, у вас, парни, и сны, наверное, одинаковые!

Как ни странно, предметом их единственного серьезного разногласия стала Пенелопа Грегори, позже Пенелопа Крейг. Агент рекомендовал ее на маленькую второстепенную роль, и она произвела благоприятное впечатление своей красотой и глубоким мягким голосом и на Бараниса, и на Крейга. Только Бреннер остался тверд, как скала.

– Ну да, она красива, – соглашался он. – Верно, у нее потрясающий голос, но в ней есть что-то не внушающее доверия. Не спрашивайте меня, что именно.

Они упросили Пенелопу попробоваться еще раз, но Бреннер и слышать ничего не пожелал, и в конце концов ее пришлось заменить девушкой попроще.

Во время репетиций Бреннер так нервничал, что не мог ни крошки проглотить. В обязанности Крейга входило не только кормить его, но и ругаться с театральным художником, договариваться с профсоюзом рабочих сцены и следить, чтобы исполнитель главной роли не запил. Приходилось силой тащить Бреннера в рестораны и там силой впихивать в него хоть немного еды, чтобы он не упал в голодный обморок до того, как поднимется занавес.

В тот день, когда появились афиши с названием их пьесы, Крейг увидел Бреннера на тротуаре в грязном плаще, единственном, который у него был. Он зачарованно пялился на надпись:

«„Пехотинец“. Автор Эдвард Бреннер».

При этом он трясся, как в приступе малярии, и, заметив Крейга, разразился безумным смехом.

– Это невероятно, братец, – бормотал он, – просто бред какой-то. У меня такое чувство, словно сейчас кто-то встряхнет меня как следует и я проснусь, и увижу потолок своей питсбургской комнатенки.

Все еще дрожа, он позволил Крейгу увести себя в аптеку и заказать молочный коктейль.

– Я словно раздваиваюсь, – признался он, вертя в руках стакан. – Не могу дождаться премьеры – и в то же время думать не желаю об этом. И не только потому, что боюсь провала. Просто не желаю, чтобы все это кончилось. – Он широким жестом обвел автомат с газировкой. – Репетиции. Чертов номер в отеле «Линкольн». Баранис. Твой храп в четыре утра. Я твердо знаю, что это никогда не повторится. Понимаешь, о чем я?

– Вроде бы, – кивнул Крейг. – Допивай свой коктейль.

Когда в ночь премьеры по телефону стали сообщать первые отклики, Бреннера вывернуло наизнанку прямо в номере. Он загадил весь пол, извинился, заявил: «Буду любить тебя до самой смерти», – выпил полбутылки виски и отключился. И пребывал в таком состоянии до следующего дня, когда Крейг разбудил его, бросив на одеяло вечерние газеты.

– Каким он был тогда, – нарушила его размышления Гейл Маккиннон, – Эдвард Бреннер? Когда вы впервые с ним встретились?

– Обыкновенный солдат, испытавший на себе все тяготы войны, – пожал плечами Крейг и, сбросив скорость, показал на холм, где среди сосен возвышалась белая вилла. – Тут я и жил. Летом сорок девятого.

Девушка оглядела невысокое длинное здание с террасой под оранжевой маркизой, защищавшей плетеную мебель от беспощадного солнца.

– Сколько вам тогда было?

– Двадцать семь.

– Неплохо для двадцати семи, – заметила она. – Милый домик.

– Да, – согласился Крейг, – неплохо.

Что осталось в памяти о том лете?

Разрозненные картины. Беспорядочные образы.

Пенелопа на водных лыжах в заливе Ла-Гаруп, стройная, загорелая, с летящими по ветру волосами, подчеркнуто грациозная в цельном черном купальнике, отважно разрезает волны в кильватере моторного катера. Бреннер в катере рядом с ним, снимает Пенелопу. Та дурачится, имитируя рискованные балетные трюки, и машет рукой камере.

Сам Бреннер, пробующий стать на водные лыжи. Он упорно повторяет попытку за попыткой и раз за разом плюхается в воду – неуклюжая личность, сплошные кости и суставы, большой печальный нос и сутулые плечи, сожженные солнцем. В конце концов его, порядком нахлебавшегося воды, все же выуживают, а он, отплевываясь, повторяет:

– Ни на что я не гожусь, чертов интеллектуал!

И Пенелопа целится в него камерой, как револьвером, и смеется, стараясь сохранить равновесие в неустойчивом катере.

Танцы в бархатисто-темную ночь на площади древнего, огороженного стенами города О-ле-Кань, под бренчащую французскую музыку, и фонари, раскачиваясь, отбрасывают то свет, то тени на танцующие пары. Пенелопа, миниатюрная, чистенькая, невесомая в его объятиях, целует его за ухом, обдавая ароматами моря и жасмина, и шепчет:

– Давай останемся здесь. Навсегда.

И Бреннер, сидящий за столом, слишком застенчивый, чтобы танцевать, разливает вино в бокалы и пытается общаться с мрачной жестколицей француженкой, которую подцепил накануне в казино Жюан-ле-Пен, старательно выговаривая одну из десяти французских фраз, выученных за все это время:

– Je suis un fameux ecrivain a New-York.[17]

Возвращение домой в предрассветном зеленом тумане из Монте-Карло, где они совместными усилиями выиграли сто тысяч франков (по курсу шестьсот пятьдесят за доллар). Крейг за рулем маленькой открытой машины, Пенелопа между обоими мужчинами, голова ее лежит на плече Крейга, и Бреннер орет во всю глотку своим хриплым голосом:

– Подумать только, мы здесь, на Большом Карнизе!!

И все вместе пытаются спеть хором новую песню «Опавшие листья», услышанную вчера впервые.

Обед на террасе белой виллы, под огромной оранжевой маркизой. Все трое еще не обсохли после утреннего купания. Пенелопа, такая хорошенькая в белых хлопчатобумажных брючках и синей матроске, влажные волосы подняты наверх и заколоты, буквально излучает чувственное притяжение. Она ставит цветы в вазу на белом металлическом обеденном столе, мягкими загорелыми руками касается бутылки вина в ведерке со льдом, проверяя, достаточно ли оно охладилось, пока старушка кухарка, полагающаяся в придачу к дому, шаркая, вносит холодный суп и салат на большом глиняном блюде, купленном в соседнем Валлорисе. Как ее звали? Элен? В неизменном черном платье, трауре по десяти поколениям ее семьи, умершим в стенах Антиба, она нежно хлопотала над троицей, которую называла «мes trois beaux jeunes Americains» [18]. Ни у кого из них до сих пор не было прислуги, да еще такой, которая украшала бы стол белыми, красными и голубыми цветами в праздники Четвертого июля и День взятия Бастилии.

Резкий, острый, всюду проникающий запах нагретых солнцем сосновых игл.

Долгие послеполуденные сиесты. Пенелопа в его объятиях на огромной постели в затененной комнате с высокими потолками. Полумрак то там то сям рассекают полоски света, пробивающегося сквозь щели закрытых жалюзи. Ежедневные любовные схватки, жаркие, безумные, нежные и страстные. Сплетающиеся грациозные молодые тела, чистые, чуть соленые от пота, благодарные, знакомые ласки, радость взаимного обладания, судороги экстаза, фруктовый вкус вина на губах при поцелуе, негромкий смех, шепот, наполняющие душистую комнату, медленное, легкое, возбуждающее касание длинных ногтей Пенелопы, которыми она шаловливо проводит по упругим мускулам его живота.

Та августовская ночь. Они с Пенелопой сидят после ужина на террасе. Внизу сверкает спокойная гладь моря, ветер больше не шуршит в вершинах сосен, Бреннер где-то шатается с очередной девушкой, и Пенелопа признается Крейгу, что беременна.

– Рад или жалеешь? – спрашивает она тихим, дрожащим голоском.

Он наклоняется и целует ее.

– Думаю, другого ответа не нужно, – вздыхает она.

Крейг выходит в кухню и приносит из ледника бутылку шампанского, и они пьют за будущее при лунном свете и решают купить дом в Нью-Йорке, когда вернутся, потому что их квартира в Гринич-Виллидже теперь будет тесна для увеличившейся семьи.

– Только не говори Эду, – просила она.

– Почему?

– Он будет ревновать. И никому не говори – станут завидовать.

Утренняя обыденность. После завтрака Крейг и Бреннер загорают в одних плавках. На столе между ними лежит рукопись новой пьесы Бреннера, и Эдвард спрашивает:

– Что, если во втором акте поднимается занавес, сцена во мраке, а она выходит из-за кулис, направляется к бару – но публика видит только силуэт, – потом наливает себе виски, всхлипывает и одним глотком опрокидывает стакан…

Оба щурятся от беспощадного средиземноморского солнца, представляя сцену, скользящую в полумраке актрису перед притихшим, до отказа набитым залом в холодную зимнюю ночь в гостеприимном городе над океаном…

Они не покладая рук правят вторую пьесу Бреннера, о ноябрьской премьере которой Крейг уже объявил.

После «Пехотинца» он поставил еще две пьесы, и обе пользовались успехом. Одна все еще шла, и он решил наградить себя отдыхом во Франции и заодно провести с Пенелопой нечто вроде запоздалого медового месяца. Бреннер промотал почти весь гонорар, полученный за «Пехотинца», – кстати, денег оказалось не так уж и много, – и опять остался с пустыми карманами, но они возлагали большие надежды на новую пьесу. Впрочем, этот год для Крейга выдался удачным, у него хватало денег на всех, и он постепенно учился жить в роскоши.

Где-то в глубине дома слышится негромкий голос Пенелопы, совершенствующей свой французский в беседах с кухаркой… Спокойствие изредка нарушается случайными телефонными звонками приятелей или очередной девицы Бреннера, и Пенелопа неизменно отвечает, что мужчины работают и не могут подойти. Просто удивительно, сколько знакомых узнали, где они проводят лето, и скольким девушкам Бреннер успел дать номер.

В полдень выходит Пенелопа в купальнике и объявляет:

– Пора купаться.

Они ныряют со скал перед домом в глубокую, чистую, холодную воду, обдавая друг друга брызгами. Пенелопа и Крейг, неплохие пловцы, стараются держаться поближе к Бреннеру, который однажды едва не утонул, и при этом отчаянно колотил руками по воде и отплевывался, делая вид, что притворяется, хотя, очевидно, ему было не до смеха. Пришлось тащить его на сушу. Лежа на камнях, розовый, скользкий, он негодующе провозгласил:

– Ох уж вы, аристократы, все-то умеете делать и никогда не утонете.

Мирные, приятные сцены.

Память, разумеется, обязательно подведет, дай ей только волю. Ни один временной период, даже месяц или неделя, которую позднее вы вспоминаете как самую счастливую в жизни, не была сплошным удовольствием.

Ссора с Пенелопой, случившаяся поздно ночью недели через две-три после их приезда на виллу. Из-за Бреннера. И хотя они заперлись в спальне с опущенными жалюзи, а стены были толстыми, приходилось говорить шепотом, чтобы не услышал Бреннер, поселившийся, правда, в другом конце дома.

– Он что, так и будет здесь торчать? – прошипела Пенелопа. – Мне надоело постоянно сталкиваться с ним нос к носу и видеть эту длинную унылую физиономию, которая вечно торчит за твоим плечом!

– Не так громко, умоляю.

– Я устала понижать голос из опасения обидеть бедняжку! – не сдавалась Пенелопа. Она сидела голая, на краю постели, расчесывая длинные светлые волосы. – Словно я не в собственном доме!

– А мне казалось, он тебе нравится, – удивился Крейг. Он уже почти засыпал в ожидании, пока она отложит щетку, погасит лампу и ляжет рядом. – Я думал, вы друзья.

– Мне он нравится, – пробормотала Пенелопа, яростно набрасываясь на собственные волосы. – И я понимаю: ты его друг. Но не двадцать же четыре часа в сутки быть рядом! Когда я выходила замуж, никто не позаботился предупредить, что брак будет коллективным!

– Ну какие двадцать четыре часа, – возразил Крейг, понимая, что крыть нечем. – Так или иначе, он, возможно, уедет, как только мы окончательно отработаем сценарий.

– Сценарий не будет готов, пока не кончится срок аренды! – с горечью заметила Пенелопа. – Я этого человека знаю.

– Не слишком дружелюбное замечание, Пенни.

– А может, это он не так уж дружески ко мне относится. Не думай, что мне неизвестно, из-за кого я не получила роли в «Пехотинце».

– Тогда вы даже не были знакомы.

– Ну а теперь познакомились.

Десять энергичных взмахов щеткой.

– Только не уверяй, будто, по его мнению, я самая великая актриса в Нью-Йорке после Этель Барримор.[19]

– Мы об этом не говорили, – смущенно признался он. – Только не кричи так.

– Естественно, не говорили. Бьюсь об заклад, вы о многом не говорили. И вообще, стоит вам поспорить о чем-то серьезном, вы меня не замечаете. Просто не замечаете.

– Это неправда, Пенни.

– Чистая правда, сам знаешь. Два великих ума, объединившись, решают судьбы мира, плана Маршалла, следующих выборов, атомной бомбы, системы Станиславского…

Щетка заходила в ее руках с силой поршня.

– Снисходительно выслушиваете меня, как слабоумное дитя…

– Ты абсолютно нелогична, Пенни.

– У меня своя логика, Джесс Крейг, не отрицай.

Он невольно рассмеялся, а она вторила ему. Наконец он едва выговорил:

– Бросай эту чертову щетку и иди спать.

Она тут же отшвырнула щетку, выключила свет и легла.

– Не заставляй меня ревновать, Джесс, – прошептала она, приникнув к нему. – И никогда не забывай обо мне. Никогда.

И дни потекли, совсем как раньше, словно и не было того полуночного разговора в спальне. Пенелопа обращалась с Бреннером как любящая сестра, заставляла его есть, «чтобы набрать жирка на костях», как она выражалась, и старалась не мешать, когда мужчины углублялись в беседу, незаметно вытряхивая пепельницы, принося бутылки, незлобиво подшучивая над подружками Бреннера, которые звонили, а иногда оставались на ночь и на следующее утро спускались к завтраку и просили одолжить купальник, чтобы окунуться перед возвращением в город.

– Я самый популярный секс-символ на Лазурном берегу, – утверждал Бреннер, сконфуженный, но польщенный намеками Пенелопы. – Ни в Пенсильвании, ни в Форт-Брэгге на это надеяться не приходилось.

И еще один неприятный вечер в конце августа, когда Крейг собирал вещи, надеясь успеть на ночной поезд до Парижа. Там хотел встретиться с главой киностудии и обсудить условия продажи прав на пьесу, которая все еще держалась на нью-йоркской сцене. Пенелопа вышла из ванной, кутаясь в халат; обычно мягкие карие глаза были холодно-настороженными. Она молча наблюдала, как он бросает в сумку рубашки.

– Сколько ты там пробудешь?

– Самое большее три дня.

– Захвати с собой этого сукина сына.

– Ты о ком?

– Сам знаешь, о чем я. О ком я.

– Шшш.

– И не шикай на меня в моем же доме! Не собираюсь разыгрывать няньку этого гения, которого хватило всего на одну пьесу, этакого донжуана от металлургии[20], терпеть три дня, пока ты шляешься по злачным местам Парижа…

– Нигде я не стану шляться, – запротестовал Крейг, пытаясь сохранить спокойствие. – Кому знать, как не тебе. А он сейчас на самой середине третьего акта. Поэтому и не хочу его отрывать…

– Жаль, что к жене ты не относишься так же заботливо, как к своему святому другу-прихлебателю. Вспомни, за все время, что он здесь живет, пригласил он нас на ужин? Хотя бы раз? Один-единственный?

– Какая разница, кто кого пригласит? Сама знаешь, у него сейчас туго с деньгами.

– Еще бы не знать! Он постарался сообщить об этом с самого начала! Интересно, откуда берутся деньги на каждодневные пьянки со шлюхами? Неужели ты и тут постарался обеспечить друга? Или чужие победы, пусть ничтожные и гнусненькие, так тебя возбуждают?

– У меня замечательная идея, – спокойно заметил Крейг. – Почему бы тебе не поехать со мной?

– Не позволю тебе выгнать меня из нашего дома ради сексуально озабоченного прилипалы вроде Эдварда Бреннера, – громко объявила Пенелопа, игнорируя приложенный к губам палец мужа, – и не позволю превратить виллу в публичный дом с полуголыми потаскухами! И тебе лучше предупредить его: отныне ему придется вести себя прилично. Не желаю больше разыгрывать мадам его личного борделя, записывать, кто звонил, и повторять: «Мистер Бреннер сейчас занят, Иветт, или Одиль, или мисс Большие Титьки, но он вам перезвонит».

«А ведь она ревнует, – поразился Крейг. – Кто поймет этих женщин?»

Но вслух попросил:

– Брось свои буржуазные штучки, Пенни. Они вышли из моды еще во время войны.

– Да, я буржуазка. Пусть так, – заплакала она. – Теперь тебе все ясно. Иди поплачься своему верному другу. Он тебе посочувствует. Великий Богемный Художник, который гроша медного не выложит из кармана, но зато всегда готов соболезновать.

Она метнулась в ванную, заперлась и оставалась там довольно долго. Крейг уже опасался, что опоздает. Но стоило Бреннеру нажать на автомобильный гудок, как дверь ванной открылась и вышла Пенелопа, с сухими глазами, улыбающаяся и уже одетая. Сжав руку Крейга, она попросила:

– Извини за истерику. Что-то на меня нашло. Последнее время я не в своей тарелке.

Едва поезд отошел от перрона, Крейг высунулся из окна спального вагона. Пенелопа и Бреннер стояли рядом на платформе и в сумерках дружно махали ему.

После возвращения Крейга Бреннер вручил ему готовую рукопись и предупредил, что должен ехать в Нью-Йорк. Они решили встретиться там в конце сентября и устроили прощальную вечеринку. Уже сидя в поезде, Бреннер признался, что такого прекрасного лета у него в жизни не было.

После отъезда Бреннера Крейг прочитал окончательный вариант пьесы. Пробегая глазами знакомые страницы, он все сильнее ощущал нараставшее с каждой минутой смятение, вскоре сменившееся всепоглощающей, гулкой пустотой. То, что во время совместной работы казалось забавным, живым и трогательным, сейчас безнадежно омертвело, потеряло всякие оттенки, лишилось красок. Крейг осознал, что все это время был ослеплен красотой лета, искренним восхищением талантом друга, притягательной радостью творчества. Теперь же, оценив пьесу взглядом беспристрастного читателя, он увидел, что перед ним мертворожденное дитя, воскрешать которое нет смысла. И дело не только в том, что ее неминуемо ждал кассовый провал. Будь хотя бы единственный шанс, что пьеса понравится минимальному числу зрителей, Крейг испытал бы некоторое горькое удовлетворение оттого, что в этом есть и его небольшая заслуга. Но он был твердо убежден: эта работа Бреннера обречена на полное забвение.

Если бы автор не был его другом, Крейг немедленно отверг бы пьесу. Но Бреннер… Дружба дружбой, но если спектакль провалится, Бреннеру придется плохо. Очень плохо.

Не высказывая своего мнения, он дал пьесу Пенелопе. Она, разумеется, слышала их разговоры, знала, о чем идет речь, но ни разу не заглянула в текст. Актрисой она была посредственной, но обладала безошибочной интуицией, редкой проницательностью и строгим вкусом во всем, что было связано с театром. Дочитав рукопись, она спросила:

– Не пойдет, верно?

– Верно.

– Его распнут. И тебя вместе с ним.

– Переживу.

– Что будешь делать?

– Ставить, – вздохнул он.

Больше она об этом не заговаривала, и Крейг был благодарен ей за тактичность. Однако он не признался, что боится рисковать чужими деньгами и сам профинансирует постановку.

Репетиции превратились в настоящий кошмар. Он не сумел собрать подходящую труппу, потому что ни актерам, ни режиссеру, ни даже театральному художнику, к которым он обращался, пьеса не понравилась. Пришлось иметь дело либо с давно выдохшимися рабочими лошадками, либо с зелеными новичками, и ночами Крейг мучился, пытаясь объяснить, почему так происходит, не оскорбляя самолюбия Бреннера. Такому-то понравилась пьеса, но он уже связан контрактом с Голливудом, такая-то пообещала дождаться новой пьесы Уильямса, а кто-то ушел на телевидение. Бреннер был безмятежно уверен в успехе. После первого и единственного триумфа он считал себя неуязвимым и неприкосновенным. Мало того, в самый разгар репетиций он женился. На некрасивой тихой женщине по имени Сьюзен Локридж. Черные прямые волосы, собранные в строгий пучок, придавали ей вид учительницы. Она ничего не понимала в театре и просиживала все репетиции, потрясенно глядя на сцену и, очевидно, полагая, что все спектакли репетируют одинаково.

1 Символ Каннского кинофестиваля. – Здесь и далее примеч. пер.
2 Коробка для пленки.
3 У нас – бабье лето.
4 Войдите (фр.).
5 Добрый день месье, мадам (фр.).
6 Коэффициент умственного развития.
7 Рыба в белом вине.
8 Историческая провинция во Франции.
9 Одно из имен бога Вишну, требующего жертвы во имя избавления от греха.
10 Один из основоположников философии хиппи; культовая фигура молодежных движений 60–70-х годов.
11 Имеется в виду противозачаточное средство.
12 Героиня одноименного эротического романа.
13 Добрый день, господа (фр.).
14 Джин с шипучкой для дамы в бунгало сорок два, пожалуйста (ит.).
15 Да, да, синьор (ит.).
16 Долговременное огневое сооружение.
17 Я известный писатель в Нью-Йорке (фр.).
18 Мои три прекрасных молодых американца (фр.).
19 Знаменитая американская актриса (1879—1959 гг.).
20 Намек на Питсбург, центр металлургических заводов.
Скачать книгу