Тереза Ракен бесплатное чтение

Эмиль Золя
ТЕРЕЗА РАКЕН

Предисловие

Я простодушно полагал, что этот роман не нуждается в предисловии… Имея обыкновение излагать свои мысли полным голосом и недвусмысленно обрисовывать в своих произведениях даже мелочи, я надеялся, что буду понят и судим без предварительных разъяснений. Оказывается, я ошибся.

Критика встретила эту книгу яростным, негодующим воем. Некоторые благонамеренные люди из столь же благонамеренных газет брезгливо поморщились и, взяв ее щипчиками, бросили в огонь. Даже мелкие литературные газетки, ежедневно оповещающие о том, что произошло в альковах и отдельных кабинетах, зажали носы, вопя о зловонии и гнили. Я отнюдь не жалуюсь на такой прием; наоборот, я в полном восторге от сознания, что у моих собратьев столь девически чувствительные нервы. Спору нет, произведение мое — достояние моих судей, и если они находят его тошнотворным, я не имею права против этого возражать. Но я сетую на то, что ни один из стыдливых журналистов, которые краснели при чтении «Терезы Ракен», по-видимому, не понял этого романа. Если бы они его поняли, они, быть может, покраснели бы еще гуще, зато я по крайней мере испытывал бы теперь чувство внутреннего удовлетворения от мысли, что действительно вызвал у них отвращение. Нет ничего досаднее, как слышать крик честных писателей о разврате, в то время как ты глубоко убежден в том, что они кричат, даже не зная о чем.

Следовательно, мне надлежит самому представить свое произведение моим судьям. Я сделаю это в нескольких строках, с единственной целью — избегнуть в дальнейшем каких-либо недоразумений.

В «Терезе Ракен» я поставил перед собой задачу изучить не характеры, а темпераменты. В этом весь смысл книги. Я остановился на индивидуумах, которые всецело подвластны своим вершам и голосу крози, лишены способности свободно проявлять свою волю и каждый поступок которых обусловлен роковой властью их плоти. Тереза и Лоран — животные в облике человека, вот я все. Я старался шаг за шагом проследить в этих животных глухое воздействие страсте», власть инстинкта и умственное расстройство, вызванное нервным потрясением. Любовь двух моих героев — это всего лишь удовлетворение потребности; убийство, совершаемое ими, — следствие их прелюбодеяния, следствие, к которому они приходят, как волки приходят к необходимости уничтожения ягнят; наконец, то, что мне пришлось назвать угрызением совести, заключается просто в органическом расстройстве и в бунте предельно возбужденной нервной системы. Душа здесь совершенно отсутствует; охотно соглашаюсь с этим, ибо этого-то я и хотел.

Теперь, надеюсь, становится, понятным, что я ставил перед собою цель прежде всего научную. Создав два своих персонажа, я занялся постановкой и решением определенных проблем: так, я попытался уяснить странное взаимное тяготение друг к другу, возможное у двух совершенно различных темпераментов, я показал глубокие потрясения сангвинической натуры, пришедшей в соприкосновение с натурой нервной. Всякий, кто прочтет этот роман внимательно, убедится, что каждая его глава — исследование любопытного психологического казуса. Словом, у меня было одно-единственное желание: взяв физически сильного мужчину и неудовлетворенную женщину, обнажить в них животное начало, больше того — обратить внимание только на это животное начало, привести эти существа к жестокой драме и тщательно описать их чувства и поступки. Я просто-напросто исследовал два живых тела, подобно тому как хирурги исследуют трупы.

Согласитесь, что по окончании такого труда, когда еще находишься под впечатлением суровых радостей, связанных с поисками истины, очень тяжело слышать упреки в том, будто единственной твоей целью было изображение непристойных картин. Я оказался в положении живописца, который пишет нагую натуру, не испытывая при этом ни малейшего соблазна, и который глубоко изумлен, когда некий критик заявляет, что он возмущен изображенной на картине наготой. Пока я писал «Терезу Ракен», я забыл весь свет, я с головой погрузился в точное, тщательнейшее изображение жизни, всецело отдавшись исследованию человеческого механизма, и уверяю вас, что перипетии жестокой любви Терезы и Лорана не представляли для меня ничего безнравственного, ничего такого, что может поощрить низменные страсти. Человеческое начало моих моделей исчезло для меня так же, как оно исчезает для живописца, когда перед ним лежит обнаженная женщина и когда он помышляет только о том, как бы лучше изобразить ее на холсте, правдиво передав очертания и колорит ее тела. Поэтому я был крайне изумлен, когда услышал, что мое произведение называют лужей грязи и крови, сточной канавой, мерзостью и тому подобным. Я знаком с приемами критики, я сам был критиком; но единодушие нападок, должен признаться, несколько смутило меня. Неужели среди моих собратьев не нашлось ни одного, который если бы и не защитил, то по крайней мере объяснил бы мою книгу. Среди голосов, кричавших: «Автор „Терезы Ракен“ — жалкий маньяк, которому доставляют удовольствие порнографические сцены», — я тщетно надеялся услышать голос, который возразил бы: «Да нет, этот писатель — просто исследователь, который хоть и погрузился в гущу человеческой грязи, но погрузился в нее так, как медик погружается в изучение трупа».

Заметьте, что я отнюдь не требую от прессы сочувствия к произведению, которое, как она утверждает, оскорбительно для ее утонченных чувств. У меня нет столь высоких притязаний. Я только удивляюсь, что мои собратья объявили меня каким-то литературным мусорщиком, причем это сделали люди, которым, казалось бы, достаточно нескольких страниц, чтобы понять намерения писателя, и я ограничиваюсь тем, что скромно прошу их в дальнейшем воспринимать меня только таким, каков я есть, и судить меня только за то, что я собою представляю.

А между тем нетрудно было понять «Терезу Ракен», стать на почву наблюдений и анализа, указать на действительные мои ошибки, вместо того чтобы во имя морали кидать мне в лицо комки грязи. Для этого достаточно было известной понятливости и некоторых общих идей, необходимых для критика. Упрек в безнравственности не доказывает в области науки решительно ничего. Не знаю, безнравствен ли мой роман; признаюсь, я никогда не задавался целью сделать его ни более, ни менее целомудренным. Знаю только, что у меня отнюдь не было намерения наполнить его той мерзостью, какую находят в нем люди добродетельные; что каждую сцену, даже самую острую, я писал, руководствуясь лишь научным интересом; и я бросаю моим судьям вызов — пусть они укажут мне хотя бы одну действительно непристойную страницу, написанную в расчете на читателей тех розовых книжечек, тех рассказов о будуарах и закулисных тайнах, что печатаются в двух тысячах экземпляров и горячо рекламируются теми самыми газетами, у которых правдивость «Терезы Ракен» вызвала тошноту.

Несколько оскорблений, уйма благоглупостей — вот все, что я прочел до сегодняшнего дня о моем произведении. Я говорю это здесь спокойно, как сказал бы другу, который в непринужденной беседе спросил бы меня о том, что я думаю об отношении ко мне критики. Один очень талантливый писатель в ответ на мою жалобу на то, что я не нахожу сочувствия у критики, мудро ответил мне: «У вас есть существенный недостаток, который закроет перед вами все двери: вы и двух минут не можете поговорить с дураком, не дав ему понять, что он дурак». Вероятно, так оно и есть; я сознаю, что врежу себе, когда обвиняю критику в непонимании, и все же я не могу скрыть презрения, которое вызывает у меня ее узкий кругозор и суждения, высказываемые вслепую, при полном отсутствии какого-либо метода. Я имею в виду, разумеется, критику повседневную, ту, что судит, вооружившись всеми литературными предрассудками глупцов и не умея стать на общечеловеческую точку зрения, какая требуется для понимания человеческого произведения. Никогда еще не наблюдал я подобной неуклюжести. Несколько ударов кулаком, адресованных мне ничтожными критиками в связи с «Терезой Ракен», угодило, как всегда, мимо. Критика бьет обычно невпопад, она восхваляет выверты какой-нибудь нарумяненной актрисы и тут же вопит о безнравственности в связи с физиологическим исследованием, ничего в нем не поняв и не желая понимать, и бьет напропалую, едва только ее трусливая глупость подскажет ей, что надо бить. Досадно оказаться наказанным за проступок, в котором ты не виноват. Временами я жалею, что не написал непристойностей; мне кажется, я был бы рад заслуженной взбучке, если бы она обрушилась на меня вместе с тем градом ударов, которые, как черепицы с крыши, бессмысленно сыплются на мою голову неведомо за что.

В наше время найдется всего-навсего два-три человека, которые могут прочесть книгу, понять ее и вынести о ней суждение. Я охотно выслушаю их замечания, ибо убежден, что они не станут высказываться, не вникнув в мои намерения и не оценив плодов моих стараний. Они не стали бы произносить пустопорожних громких слов о морали и литературном целомудрии; они признали бы за мною право выбирать, — в наше время, когда искусство свободно, — те сюжеты, которые мне по душе, и стали бы требовать от меня лишь добросовестности, зная, что достоинству словесности вредит только глупость. И, конечно, их не удивил бы научный анализ, который я пытался применить в «Терезе Ракен»; они увидели бы в нем современный метод, орудие всестороннего познания, которым наш век так настойчиво пользуется для того, чтобы проникнуть в будущее. Каковы бы ни были их окончательные выводы, они нашли бы вполне допустимой мою отправную точку — изучение темперамента и глубоких изменений в человеческом организме под влиянием среды и обстоятельств. Тогда я оказался бы перед лицом истинных судей, людей, которые добросовестно, без ребячества и ложного стыда добиваются истины и не считают себя обязанными выказывать отвращение при виде живых обнаженных тел, служащих предметом исследования. Искреннее изучение, как огонь, очищает все. Конечно, перед лицом судилища, о котором я сейчас мечтаю, мое произведение окажется весьма посредственным; я просил бы этих критиков отнестись к нему с беспощадной строгостью, мне хотелось бы, чтобы оно вышло из их рук испещренным пометками и помарками. Тогда я по крайней мере испытал бы глубокую радость от сознания, что меня критикуют именно за то, что я пытался сделать, а не за то, чего я не делал.

Мне чудится, будто я уже теперь слышу приговор этой истинной критики, критики методической и натуралистической, которая обновила науку, историю и литературу: «Тереза Ракен» — исследование случая чересчур исключительного; драма современной жизни проще, в ней меньше ужасов и безумия. Такие явления не должны стоять на первом плане в книге. Желание ничего не упустить из своих наблюдений привело автора к тому, что он подчеркивает любую деталь, а это придало произведению в целом еще большую напряженность и остроту. С другой стороны, его стилю недостает той простоты, какой требует аналитический роман. Следовательно, чтобы написать хороший роман, писателю теперь следовало бы наблюдать общество с более обширной точки зрения, описывать его в более многочисленных и разнообразных аспектах, а главное — пользоваться языком ясным и естественным».

Я намеревался в нескольких строках ответить на нападки, возмущающие своей наивной недобросовестностью, а между тем замечаю, что пускаюсь в рассуждения с самим собою, как это случается со мною всегда, когда я слишком долго держу в руках перо. Я умолкаю, зная, что читатели не любят этого. Если бы у меня хватило воли и досуга написать манифест, я, пожалуй, попытался бы защитить то, что один журналист, говоря о «Терезе Ракен», назвал «гнилой литературой». Впрочем, к чему защищать? У группы писателей-натуралистов, к которой я имею честь принадлежать, достанет мужества и энергии, чтобы создать крепкие произведения, в самих себе несущие свою защиту. Только предвзятость и ослепление определенного рода критики может вынудить романиста написать предисловие. Раз уж из любви к ясности я совершил ошибку — написал предисловие, то прошу за это прощения у умных людей, которые хорошо видят и не нуждаются в том, чтобы среди бела дня для них зажигали фонарь.


Эмиль Золя

I

В конце улицы Генего, если идти от набережной, находится пассаж Пон-Неф — своего рода узкий, темный проход между улицами Мазарини и Сенекой. Длина пассажа самое большее шагов тридцать, ширина — два шага; он вымощен желтоватыми, истертыми, разъехавшимися плитами, вечно покрытыми липкой сыростью; стеклянная его крыша, срезанная под прямым углом, совсем почернела от грязи.

В погожие летние дни, когда неумолимое солнце накаливает улицы, сюда проникает через свод грязной стеклянной крыши какой-то белесый свет, скупо разливающийся по проходу. А в ненастные зимние дни, туманными утрами, с крыши спускается на скользкие плиты густой мрак, — мрак беспросветный и гнусный.

На левой стороне пассажа ютятся сумрачные, низенькие, придавленные лавочки, из которых, как из погреба, несет сыростью. Здесь расположились букинисты, продавцы игрушек, картонажники; выставленные вещи, посеревшие от пыли, вяло дремлют в сумраке; витрины, составленные из мелких стеклышек, отбрасывают на товары расплывчатые зеленоватые отсветы; за витринами еле видны темные лавочки — какие-то мрачные каморки, в которых движутся причудливые тени.

Справа по всей длине пассажа тянется стена, на которой лавочники пристроили узкие шкафчики: здесь на тонких полочках, выкрашенных в отвратительный коричневый цвет, лежат какие-то невообразимые товары, выставленные лет двадцать тому назад. В одном из шкафов разместила свой товар торговка фальшивыми драгоценностями; она продает колечки по пятнадцать су, которые заботливо разложила на голубом бархатном щитке в ларце из красного дерева.

Над витринами высится стена — черная, кое-как оштукатуренная, словно покрытая проказой и вся исполосованная рубцами.

Пассаж Пон-Неф не место для прогулок. Им пользуются, только чтобы сократить дорогу, чтобы выгадать несколько минут. Тут проходят люди занятые, которым важно поскорее добраться до места. Здесь видишь подмастерьев в рабочем фартуке, мастериц с их изделиями, мужчин и женщин со свертками под мышкой; здесь видишь стариков, которые бредут в унылом сумраке, льющемся со стеклянной крыши, и ватагу ребятишек, только что вырвавшихся из школы, — они пользуются случаем пошуметь и изо всех сил топают деревянными башмачками по каменным плитам. Весь день тут не умолкает дробное постукивание торопливых шагов, и эти звуки раздражают своей беспорядочностью; никто здесь не останавливается, никто не беседует; каждый бежит по своим делам, понурив голову, торопится и даже не бросит взгляда на лавочки. Торговцы с недоумением взирают на прохожего, который чудом задержится перед их витриной.

По вечерам пассаж освещается тремя газовыми рожками, вставленными в массивные квадратные фонари. Фонари эти, подвешенные к стеклянной крыше, бросают на нее светлые рыжеватые блики и излучают круги бледного трепещущего света, готового вот-вот померкнуть. Тогда зловещий пассаж уж совсем кажется каким-то логовом; по каменным плитам стелются длинные тени, с улицы долетают порывы сырого ветра; здесь чувствуешь себя словно в узком подземелье. Торговцы вынуждены довольствоваться слабыми отблесками фонарей, падающими на их витрины; только в лавках хозяева зажигают лампы с абажурами — они ставят их на конторку, — и тогда прохожие могут различить, что делается в этих каморках, где и средь бела дня царит ночь. В темном ряду витрин выделяется ярко освещенное окно картонажного мастера: две лампы с рефлекторами прорывают мрак желтыми язычками пламени. А по соседству свеча, воткнутая в резервуар старой лампы, зажигает яркие звездочки в ларчике с фальшивыми драгоценностями. Торговка дремлет, прикорнув в уголке своей будочки, запрятав руки под шаль.

Несколько лет назад против этой торговки находилась лавочка, сколоченная из досок и выкрашенная в бутылочно-зеленый цвет, причем из всех ее щелей просачивалась сырость. На вывеске — длинной узкой доске — черными буквами было выведено: «Галантерея», а на стеклянной двери красными буквами значилось имя: «Тереза Ракен». Справа и слева от двери виднелись глубокие витрины, выложенные синей бумагой.

Днем, в неясном полусвете, взгляд мог различить только витрину.

С одной ее стороны было выставлено немного белья: плоеные тюлевые чепцы по два и три франка, муслиновые манжеты и воротнички, фуфайки, чулки, носки, помочи. Все эти вещи, пожелтевшие и мятые, уныло висели на железных крюках. И так вся витрина, снизу доверху, была заполнена выцветшими тряпками, принимавшими в прозрачных сумерках какой-то зловещий облик. Новые чепцы, выделяясь более яркой белизной, выступали резкими пятнами на синей бумаге, устилавшей доски. А развешенные на железном пруте цветные носки создавали темные блики на расплывчатой, белесой мути муслина.

На другой стороне, в более узкой витрине, громоздились большие клубки зеленой шерсти, черные пуговицы, нашитые на белый картон, коробки всевозможных цветов и размеров, бисерные сетки для волос, натянутые на синеватые бумажные круги, связки вязальных крючков, образцы вышивок, мотки лент, целые горы каких-то выцветших, тусклых предметов, покоившихся здесь по крайней мере пять-шесть лет. На этих полках, пропыленных и сгнивших от сырости, все некогда яркие цвета превращались в один, грязно-серый.

Летом, около полудня, когда солнце заливало площади и улицы жгучими рыжеватыми лучами, за чепчиками, выставленными в витрине, можно было разглядеть бледное и строгое лицо молодой женщины. Это лицо смутно выступало из потемок, царивших в лавке. Под низким гладким лбом вырисовывался длинный прямой тонкий нос; губы представляли собой две узкие бледно-розовые полоски, а подбородок, короткий и энергический, соединялся с шеей гибкой, мягкой линией. Туловища не было видно — оно терялось в сумраке; виднелся только профиль — матово-бледный, с черным широко открытым глазом, как бы придавленный густой темной шевелюрой.

Он вырисовывался здесь часами, неподвижный и тихий, между двумя чепцами с рыжими полосками, проступившими от ржавого железного прута.

По вечерам, когда горела лампа, можно было рассмотреть и внутренность лавки. Она была широкая, но неглубокая; в одном ее конце стояла конторка, на другом виднелась винтовая лестница, которая вела в комнаты второго этажа. Вдоль стен тянулись витрины, шкафы, стопки зеленых картонок; обстановка состояла из четырех стульев и стола. Помещение казалось пустынным, холодным; товары были запакованы и сложены по углам, а не лежали на виду, радуя яркими красками.

За конторкой обычно сидели две женщины: молодая с серьезным лицом и пожилая, улыбавшаяся сквозь дремоту. Последней было лет шестьдесят; ее жирное, неподвижное лицо, освещенное лампой, выделялось белым пятном. Толстый полосатый кот, примостясь на конторке, наблюдал, как она спит.

Подальше на стуле сидел мужчина лет тридцати и то читал, то вполголоса разговаривал с молодой женщиной. Он был маленький, хилый, на вид болезненный; русые тусклые волосы, редкая бородка, лицо в веснушках — все в нем изобличало больного и избалованного сынка.

Незадолго до десяти пожилая женщина просыпалась. Закрывали лавку, и все семейство переходило наверх, спать. Полосатый кот плелся за хозяевами, мурлыча и почесывая голову о каждый столбик перил.

Наверху помещалась квартира из трех комнат. Лестница вела прямо в столовую, которая служила также и гостиной. Слева, в нише, виднелась фаянсовая печь, против нее — буфет; вдоль стен стояли стулья, а посреди комнаты круглый раздвинутый стол. В глубине, за застекленной перегородкой, находилась темная кухня. По сторонам от столовой были расположены две спальни. Пожилая женщина, пожелав сыну и невестке спокойной ночи, уходила к себе. Кот засыпал на стуле в кухне. Супруги отправлялись в спальню. В этой комнате имелась вторая дверь — на лестницу, по которой можно было спуститься в темный узкий коридор, выходивший в пассаж.

Муж, которого постоянно знобило, укладывался в постель; тем временем молодая женщина отворяла окно, чтобы закрыть ставни. Она задерживалась здесь на несколько мгновений перед высокой, черной, грубо оштукатуренной стеной, которая уходила ввысь и ширилась над пассажем. Она рассеянно скользила взглядом по стене, затем тоже ложилась — молча, с пренебрежительным безразличием.

II

Прежде г-жа Ракен торговала галантереей в Верноне. Четверть века прожила она там в маленькой лавочке. Несколько лет спустя после смерти мужа она почувствовала усталость и ликвидировала дело. Благодаря сбережениям, к которым прибавились деньги, вырученные от продажи лавки, она стала обладательницей капитала в сорок тысяч франков; она поместила его в банк и полу чала две тысячи ренты. Этой суммы ей хватало. Она вела жизнь отшельницы, не ведая ни тревог, ни радостей, потрясающих мир; она обеспечила себе существование тихое и невозмутимо-счастливое.

Она снимала за четыреста франков домик с садиком, который спускался к самому берегу Сены. Это была» уединенное, укромное жилище, от которого веяло чем-то монастырским; к домику, стоявшему среди обширных пастбищ, вела узкая тропинка; окна его выходили на реку и на пустынные холмы на другом берегу. Почтенная женщина, которой к тому времени уже перевалило за пятьдесят, замкнулась в этом убежище и вкушала здесь радость безмятежной жизни в обществе сына — Камилла и племянницы — Терезы.

Камиллу тогда было двадцать лет. Мать еще баловала его как ребенка. Она обожала сына, потому что ей пришлось долгие годы отвоевывать его у смерти. Мальчик переболел одной за другой всеми болезнями, какие только можно вообразить. Г-жа Ракен пятнадцать лет боролась со страшными недугами, которые являлись один за другим, чтобы отнять у нее сына. Она все их одолела благодаря своему терпению, заботливости, любви.

Спасенный от смерти, подросший Камилл все еще чувствовал последствия тех постоянных опасностей, которым подверглось его здоровье. Рост его задержался, и он остался маленьким и тщедушным. Его хилые руки и ноги двигались медленно, вяло. Мать еще больше любила его из-за слабости, которая постоянно угнетала его. Она с торжествущей нежностью взирала на его бледное лицо и думала при этом, что даровала ему жизнь больше десяти раз.

Во время редких передышек, которые давала ему болезнь, он занимался в Вернонской коммерческой школе. Здесь он научился письму и счету. Вся наука ограничилась для него четырьмя правилами арифметики и поверхностными сведениями по грамматике. Позже он брал еще уроки чистописания и счетоводства. Г-жа Ракен приходила в ужас, когда ей советовали отдать сына в коллеж, она знала, что вдали от нее он умрет, и уверяла, что книги убьют его. Камилл оставался невеждой, и это невежество делало его еще слабосильнее.

В восемнадцать лет, ничем не занятый и смертельно скучающий в атмосфере нежности, которою его окружала мать, он поступил в качестве приказчика к торговцу полотном. Он получал шестьдесят франков в месяц. У него был беспокойный нрав, и он не переносил безделья. Он чувствовал себя гораздо лучше, когда был занят одуряющей работой, когда просиживал целыми днями над огромными накладными и счетами, каждую цифру которых ему приходилось терпеливо учитывать. Вечером, разбитый, с опустошенной головой, он упивался своим отупением. Чтобы поступить к торговцу полотном, ему пришлось поссориться с матерью; ей хотелось бы всегда держать его при себе, уложенным в постель, вдали от житейских волнений. Молодой человек заговорил решительно; он требовал работы, как другие дети требуют игрушек, — не из чувства долга, а инстинктивно, по врожденной потребности. Постоянная нежность, преданность матери сделали его лютым эгоистом; он воображал, что любит тех, кто жалеет и ласкает его; в действительности же он жил замкнутой жизнью, в своем собственном мире и любил только свое благополучие, старался любыми средствами умножить свои радости. Когда умильная привязанность матери ему прискучила, он с наслаждением бросился в бессмысленную работу, которая избавляла его от микстур и отваров. Вечерами, возвратясь из конторы, он отправлялся с кузиной Терезой на берег Сены.

Терезе шел восемнадцатый год. Однажды, — семнадцать лет тому назад, когда г-жа Ракен еще держала галантерейную торговлю, — ее брат, капитан Деган, явился к ней с маленькой девочкой на руках. Он прибыл из Алжира.

— Вот ребенок, которому ты доводишься теткой, — сказал он улыбаясь. — Мать его умерла… Не знаю, куда его девать. Дарю его тебе.

Торговка взяла ребенка, улыбнулась ему, поцеловала в розовые щечки. Деган прожил в Верноне неделю. Сестра почти ничего не спросила у него относительно девочки, которую он ей вручил. Она узнала только, что милая крошка родилась в Оране и что ее мать была туземкой, женщиной редкостной красоты. За час до отъезда капитан передал сестре метрику, в которой Тереза, признанная им за родную дочь, значилась под его фамилией. Он уехал, и с тех пор его больше не видали: несколько лет спустя он был убит в Африке.

Тереза росла, окруженная нежной заботливостью тетки; спала она в одной постельке с Камиллом. Здоровье у нее было железное, но ухаживали за ней как за слабеньким ребенком, держали в жаркой комнате, где помещался маленький больной, и ей приходилось принимать все микстуры, которыми пичкали Камилла. Она часами сидела на корточках перед камином и в задумчивости, не моргая, глядела на пламя. Вынужденная жить жизнью больного, она замкнулась в самой себе, приучилась говорить вполголоса, передвигаться бесшумно, сидеть на стуле молча и неподвижно, широко раскрыв глаза и ничего не видя. Но когда она поднимала руку, когда ступала ногой, в ней чувствовалась кошачья гибкость, подтянутые, могучие мускулы, нетронутая сила, нетронутая страсть, дремлющие в скованном теле. Однажды ее брат упал от, внезапного приступа слабости; она резким движением подняла и перенесла его, и от этого усилия, давшего выход дремлющей в ней энергии, лицо у нее залилось густым румянцем. Ни затворническая жизнь, которую она вела, ни вредный режим, которому ей приходилось подчиняться, не смогли ослабить ее худого, но крепкого тела; только лицо ее приобрело бледный, желтоватый оттенок, и в тени она казалась почти что дурнушкой. Иной раз она подходила к окну и заглядывалась на дома на другой стороне улицы, застланные золотой солнечной пеленой.

Когда г-жа Ракен продала магазин и удалилась в домик у реки, в жизни Терезы появились минуты затаенной радости. Тетя так часто твердила ей: «Не шуми, — сиди тихо», что все врожденные свои порывы она тщательно схоронила в глубине души. Она в высшей степени обладала хладнокровием, внешней невозмутимостью, но под ними таилась страшная горячность. Ей всегда казалось, что она в комнате кузена, возле больного ребенка; движения ее были размеренны, она большей частью молчала, была притихшей, а если говорила что-нибудь, то невнятно, по-старушечьи. Когда она впервые увидела сад, белую реку, привольные холмы, уходящие к горизонту, ею овладело дикое желание бегать и кричать; сердце бурно билось в ее груди; но на лице ее не дрогнул ни единый мускул, и на вопрос тети, нравится ли ей новое жилище, она ответила только улыбкой.

Теперь жить ей стало лучше. Она была все так же податлива, сохранила все то же спокойное, безразличное выражение лица, она по-прежнему была ребенком, выросшим в постели больного; но внутренне она зажила безудержной, буйной жизнью. Оставшись одна, в траве, на берегу реки, она, как животное, ложилась ничком на землю, широко раскрыв потемневшие глаза, извиваясь и словно готовясь к прыжку. И так она лежала часами, ни о чем не думая, отдавшись палящему солнцу и радуясь, что может перебирать руками землю. Ее обуревали безумные мечты; она с вызовом смотрела на бурлящую реку, она представляла себе, что вода вот-вот бросится, нападет на нее; тут она напрягала все силы, готовилась к защите и в гневе обдумывала, как ей одолеть стихию.

А вечером Тереза, умиротворенная и молчаливая, занималась шитьем, сидя возле тети; под мягким светом, лившимся из-под абажура, ее лицо казалось лицом спящей. Камилл, развалившись в кресле, думал о своих накладных. Безмятежность сонной комнаты только изредка нарушалась какой-нибудь фразой, произнесенной вполголоса.

Госпожа Ракен взирала на детей с небесной добротой. Она решила их поженить. С сыном она по-прежнему обращалась как с умирающим; она содрогалась при мысли, что может умереть, оставив его одиноким и больным. Но тут она возлагала все надежды на Терезу; она утешала себя тем, что девушка будет служить ему заботливой сиделкой. Племянница с ее спокойствием и молчаливой услужливостью внушала ей безграничное доверие. Она наблюдала за Терезой в трудных обстоятельствах и хотела приставить ее к сыну как ангела-хранителя. Этот брак был заранее предвиденным, окончательным решением всех вопросов.

Дети давно знали, что со временем должны пожениться. Они выросли с этой мыслью, и она казалась им простой и естественной. В семье говорили об этом союзе как о чем-то необходимом, неизбежном. Г-жа Ракен решила: «Мы подождем, когда Терезе исполнится двадцать один год». И они ждали — терпеливо, равнодушно, без смущения. Жгучие юношеские желания Камиллу были неведомы. По отношению к кузине он все еще оставался мальчиком, он целовал ее, как целовал мать, — по привычке, и это ничуть не нарушало его эгоистического покоя. Он видел в ней ласковую подругу, — с ней было не так скучно, а при надобности она же и отвар ему приготовит. Когда он играл с нею, когда держал ее в руках, ему казалось, что это мальчик, — его плоть молчала. И ни разу ему не пришла в голову мысль поцеловать горячие губы Терезы, когда она отбивалась от него, заливаясь нервным смешком.

И девушка, казалось, тоже оставалась холодной и безразличной. Иной раз она останавливала на нем взгляд, и ее большие глаза несколько мгновений пристально разглядывали его с какой-то царственной невозмутимостью. И только губы ее тогда чуть-чуть вздрагивали. Ничего нельзя было прочесть на этом немом лице, которому непреклонная воля всегда придавала ласковое и внимательное выражение. Когда заходила речь о ее замужестве, Тереза становилась серьезной и лишь легкими кивками одобряла слова г-жи Ракен. А Камилл и вовсе засыпал.

Летними вечерами подростки убегали к реке. Камилла раздражали назойливые заботы матери; у него бывали бунтарские вспышки, ему хотелось бегать, пусть даже заболеть, лишь бы избежать нежностей, от которых его тошнило. Он увлекал за собой Терезу, затевал с нею борьбу, звал ее валяться в траве. Однажды он толкнул кузину так, что она упала. Девушка мигом, словно дикий зверь, вскочила на ноги и с пылающим лицом, с глазами, налившимся кровью, кинулась на него с поднятыми кверху руками. Камилл, не защищаясь, дал повалить себя. Он испугался.

Прошли месяцы, годы. Наступил день свадьбы. Г-жа Ракен уединилась с Терезой, рассказала ей об ее родителях, рассказала историю ее рождения. Девушка выслушала тетю, потом, ни слова не сказав, поцеловала ее.

Вечером Тереза, вместо того чтобы войти в свою комнату слева от лестницы, вошла в спальню кузена, расположенную справа. Этим и ограничились изменения, произошедшие в ее жизни в тот день. Наутро, когда молодожены спустились вниз, Камилл был все так же болезненно-вял и так же эгоистически невозмутим, а Тереза была по-прежнему ласково-безразлична, и лицо ее — по-прежнему непроницаемо и до жути спокойно.

III

Через неделю после свадьбы Камилл решительно заявил матери, что намерен уехать из Вернона и обосноваться в Париже. Г-жа Ракен запротестовала: жизнь ее была налажена, она не хотела никаких перемен. С Камиллом сделался нервный припадок, он пригрозил матери, что расхворается, если она не исполнит его прихоти.

— Я ведь никогда ни в чем не перечил тебе, — сказал он, — я женился на кузине, я принимал все лекарства, которыми ты пичкала меня. Так могу же я наконец выразить какое-то желание и надеяться, что ты уступишь мне… В конце месяца мы уедем.

Госпожа Ракен не спала всю ночь. Решение Камилла перевертывало привычное существование вверх дном, и она в отчаянии обдумывала, как устроить жизнь заново. Но мало-помалу она успокоилась. Она говорила себе, что у молодых могут появиться дети, и тогда ее маленького капитала будет недостаточно. Придется зарабатывать деньги, снова открыть торговлю, подыскать выгодное занятие Терезе. На другой день она уже свыклась с мыслью об отъезде, уже наметила план новой жизни.

За завтраком она была даже весела.

— Вот как мы поступим, — сказала она детям. — Завтра я отправлюсь в Париж; я присмотрю там какой-нибудь небольшой галантерейный магазин, и мы с Терезой опять станем торговать нитками и иголками. Мы будем при деле. А ты, Камилл, делай что тебе вздумается: хочешь — гуляй на солнышке, хочешь — поступи на службу.

— Я поступлю на службу, — ответил молодой человек.

По правде говоря, мысль о переселении возникла у Камилла только под влиянием нелепого тщеславия. Ему хотелось стать чиновником какого-нибудь крупного учреждения; когда он в мечтах представлял себя в большой конторе, с пером за ухом, с люстриновыми нарукавниками, — лицо его заливалось радостным румянцем.

С Терезой не стали советоваться: она всегда была так безвольно-послушна, что тетя и муж не находили нужным спрашивать ее мнения. Она шла, куда они шли, делала то, что делали они, — без единой жалобы, без единого упрека, казалось, даже не сознавая, что переезжает на другое место.

Госпожа Ракен приехала в Париж и сразу же пошла в пассаж Пон-Неф. Ее вернонская знакомая, некая старая дева, направила ее сюда к своей родственнице, владелице галантерейного магазина, от которого она хотела избавиться. Лавочка показалась старой торговке несколько тесной и мрачноватой; но, проезжая по Парижу, она была напугана уличным шумом, роскошью витрин, узкий же пассаж, его скромные витрины напомнили ей ее прежнюю лавку, в которой все дышало покоем. Здесь ей показалось, будто она еще в провинции; она с облегчением вздохнула, решив, что в этом укромном уголке ее дорогие дети будут счастливы. Умеренная цена предприятия развеяла последние сомнения: за него просили две тысячи франков. Арендная плата за лавку и за квартиру над ней составляла всего лишь тысячу двести франков. Г-жа Ракен, которой удалось сберечь около четырех тысяч из своей ренты, рассчитала, что сможет расплатиться за магазин и внести арендную плату за год, не трогая основного капитала. На повседневные расходы, думала она, хватит жалованья Камилла и прибыли от торговли; следовательно, ренту тратить уже не придется, и капитал станет расти для будущих внуков.

В Вернон она вернулась сияющая; она объявила, что отыскала жемчужину, восхитительный уголок, в самом центре Парижа. Мало-помалу, в вечерних беседах, убогая темная лавочка превратилась в дворец; несколько дней спустя она уже представлялась г-же Ракен, сквозь дымку воспоминаний, удобным, просторным, спокойным магазином, обладающим тысячью неоценимых достоинств.

— Ах, милая моя Тереза, — говорила она, — вот увидишь, как мы с тобой будем счастливы в этом уголке! Наверху три прекрасные комнаты. В пассаже множество народу… Мы будем устраивать прелестные выставки… Помяни мое слово — скучать не придется.

И она болтала без умолку. В ней проснулась старая лавочница; она заранее давала Терезе советы насчет продажи, насчет закупок, насчет разных плутней мелочной торговли. Наконец семья покинула домик на берегу Сены; вечером того же дня она водворилась в пассаже Пон-Неф.

Когда Тереза в первый раз вошла в лавку, где ей отныне предстояло проводить дни, ей показалось, будто она спускается в сырую могилу. Тошнотворное ощущение подступило ей к горлу, тело содрогалось от ужаса. Она взглянула на грязную, сырую галерею, зашла в магазин, поднялась на второй этаж, обошла все помещение; от голых комнат, без мебели, веяло ужасом одиночества и запустения. У молодой женщины не вырвалось ни единого жеста, не нашлось ни единого слова. Она как бы оледенела. Тетя и муж спустились вниз, а она села на чемодан, опустила руки и даже не в силах была заплакать, хотя в груди ее клокотали рыдания.

Оказавшись лицом к лицу с действительностью, г-жа Ракен почувствовала себя неловко; ей было стыдно, что она так размечталась. Она всячески старалась оправдать покупку. Она сразу же придумывала, как исправить тот или иной недостаток; темноту в квартире она объясняла тем, что погода пасмурная, и в заключение уверяла, что стоит только слегка подмести помещение — и все будет в порядке.

— Ничего! — отвечал Камилл. — Все это вполне прилично… К тому же наверху мы будем только по вечерам. Что касается меня — я буду возвращаться не раньше пяти-шести часов… А вы будете вместе, скучать вам не придется.

Молодой человек ни за что не согласился бы жить в такой конуре, если бы не рассчитывал на сладостное пребывание в конторе. Он говорил себе, что на службе ему весь день будет тепло, а придя домой, он будет сразу же ложиться спать.

Целую неделю в лавке и в квартире царил беспорядок. Тереза с первого же дня уселась за конторку и уже не сходила с места. Ее удрученное состояние очень удивляло г-жу Ракен; она рассчитывала, что молодая женщина постарается приукрасить свою квартиру, поставит на окна цветы, попросит, чтобы комнаты заново оклеили, чтобы купили гардины, ковры. Когда г-жа Ракен предлагала что-нибудь переделать, улучшить, племянница спокойно отвечала:

— Зачем? Нам и так хорошо, роскошь нам ни к чему.

Госпоже Ракен пришлось самой обставить комнаты и навести порядок в лавке. Видя, что тетка с утра до ночи вертится у нее перед глазами, Тереза в конце концов стала выходить из терпения; она наняла прислугу и заставила тетю сидеть возле себя.

Больше месяца Камиллу не удавалось найти службу. Он как можно меньше бывал в лавке и с утра до ночи слонялся без дела. Это ему до такой степени наскучило, что он даже заикнулся, не вернуться ли в Вернон. Наконец ему досталась должность в управлении Орлеанской железной дороги, с окладом в сто франков в месяц. Мечта его осуществилась.

Он отправлялся из дому в восемь часов утра. Он шел по улице Генего и выходил на набережную. Затем, от Академии до Ботанического сада, он шагал, заложив руки в карманы, вдоль Сены. Этот долгий путь, который он совершал дважды в день, никогда не надоедал ему. Он наблюдал, как течет вода, останавливался, чтобы посмотреть, как вниз по течению тянутся баржи, груженные лесом. Он ни о чем не думал. Нередко он задерживался перед собором Парижской Богоматери, который тогда ремонтировался, и рассматривал громоздившиеся вокруг него леса; эти громадные леса почему-то очень занимали его. Потом он мимоходом заглядывал на Винную пристань, пересчитывал извозчиков, ехавших от вокзала. Вечером, усталый, занятый какой-нибудь нелепой историей, которую рассказывали в управлении, он шел по Ботаническому саду и, если не особенно спешил, останавливался возле медведей. Он проводил здесь с полчаса, склонившись над ямой и наблюдая за медведями, которые передвигались, грузно покачиваясь; повадки этих неуклюжих животных нравились ему; он разглядывал их, приоткрыв рот, вытаращив глаза, и, как дурак, радовался и потешался их движениям. Наконец он решал, что пора домой, и отправлялся в путь, волоча ноги и разглядывая прохожих, экипажи, витрины.

Дома он сразу же обедал, потом принимался за чтение. Он купил сочинения Бюффона и каждый вечер задавал себе урок: прочесть двадцать — тридцать страниц, несмотря на страшную скуку, которую наводило на него это занятие. Он читал также, в грошовых выпусках, «Историю Консульства и Империи» Тьера, «Историю жирондистов» Ламартина или какую-нибудь научно-популярную книгу. Он воображал, что занимается самообразованием. Иной раз он заставлял жену прослушать несколько страничек, кое-какие забавные истории, которые он читал ей вслух. Он очень удивлялся, что Тереза может просидеть целый вечер, задумавшись, молча, не испытывая желания взяться за книгу. В глубине души он считал, что жена его глуповата.

Тереза с раздражением отстраняла от себя книги. Она предпочитала сидеть без дела, устремив взгляд в одну точку, погрузившись в какие-то туманные, зыбкие мысли. Характер ее, впрочем, оставался по-прежнему ровным и покладистым; вся ее воля была направлена на то, чтобы стать существом пассивным, сговорчивым, готовым на крайнее самоотречение.

Торговля шла понемногу. Доход каждый месяц был один и тот же. Клиентуру составляли местные работницы. Каждые минут пять в лавку входила какая-нибудь девушка и покупала товара на несколько су. С покупательницами Тереза была всегда любезна; когда она занималась с ними, на лице ее появлялась заученная улыбка. Г-жа Ракен была искуснее, разговорчивее, и, по правде сказать, именно она привлекала и удерживала клиентуру.

В течение трех лет дни сменялись, похожие один на другой. Камилл ни разу не выходил днем из своей конторы; его мать и жена почти не отлучались из лавки. Живя в промозглом сумраке, в унылой, давящей тишине, Тереза наблюдала, как стелется перед нею ее бессмысленная жизнь, готовя ей каждый вечер все то же холодное ложе и каждое утро — все тот же никчемный день.

IV

Раз в неделю, по четвергам вечером, семейство Ракенов принимало гостей. В столовой зажигали большую дампу, на плите кипятили воду для чая. Это было целым событием. Такие вечера сильно отличались от обычных; они вошли в обиход семьи как некие мещанские оргии, преисполненные безудержного веселья. В такие вечера ложились спать в одиннадцать часов.

Госпожа Ракен разыскала в Париже одного из своих прежних знакомых, полицейского комиссара Мишо, который прослужил двадцать лет в Верноне и был там ее соседом по квартире. Тогда между ними завязалась тесная дружба; позже, когда вдова продала дело и переселилась в домик у реки, они совсем потеряли друг друга из виду. Несколько месяцев спустя Мишо уехал из провинции и обосновался в Париже, на Сенекой улице, где мирно проедал положенную ему пенсию в полторы тысячи франков. Однажды в дождливый день он встретил свею старую приятельницу в пассаже Пон-Неф; в тот же вечер он обедал у Ракенов.

Так начались приемы по четвергам. У бывшего полицейского комиссара вошло в привычку неуклонно приходить к ним раз в неделю. Потом он привел с собой тридцатилетнего сына Оливье, высокого, поджарого и худого, женатого на крошечной, болезненной и медлительной женщине. Оливье служил в полицейском управлении, зарабатывая три тысячи франков, что вызывало у Камилла жгучую зависть; он был старшим чиновником сыскного отделения. Тереза с первого же раза возненавидела этого чопорного, холодного человека, который считал, что оказывает великую честь лавочке, являя тут свою долговязую тощую особу и жалкую худосочную жену.

Камилл ввел еще одного гостя — старого служащего управления Орлеанской дороги. Гриве прослужил уже двадцать лет; он был старшим чиновником и получал две тысячи сто франков. В его обязанности входило распределять работу между сотрудниками того отделения, где состоял Камилл, и последний относился к нему с известным уважением. В мечтах Камиллу рисовалось, что в один прекрасный день, лет через десять, Гриве умрет и он, может статься, займет его место. Старик был в восторге от приема, оказанного ему г-жой Ракен, и стал с отменной точностью являться каждый четверг. Через пол года этот визит стал для него уже долгом: он шел в пас саж Пон-Неф так же, как каждое утро направлялся в контору, — машинально, подчиняясь некоему животному инстинкту.

В таком составе собрания стали очаровательны, В семь часов г-жа Ракен затапливала камин, переносила лампу на середину стола, возле нее клала домино и перетирала чайный сервиз, красовавшийся на буфете. Ровно в восемь старики Мишо и Гриве сходились возле магазина, ибо один шел со стороны Сенекой улицы, а другой — от улицы Мазарини. Они входили в лавку и вместе с хозяевами поднимались на второй этаж. Все усаживались на стол и поджидали Оливье Мишо с женой, которые постоянно запаздывали. Когда все оказывались в сборе, г-жа Ракен разливала чай, Камилл высыпал на клеенку домино, и все погружались в игру. Слышно было только постукивание костяшек. После каждой партии игроки минуты две-три ссорились, затем споры умолкали, и воцарившуюся унылую тишину нарушало только сухое постукивание костяшек.

Тереза играла так равнодушно, что это бесило Камилла. Она брала на колени жирного полосатого кота Франсуа, привезенного г-жой Ракен из Вернона, одной рукой ласкала его, а другою ставила косточки. Четверги были для нее истинной пыткой; нередко она ссылалась на недомогание, на сильную мигрень — лишь бы не играть, а сидеть без дела, в полусне. Облокотившись о стол, подперев щеку рукой, она взирала на тетиных и мужниных гостей, и они виделись ей сквозь желтую дымку коптящей лампы. Вид окружающих приводил ее в отчаяние. Она переводила взгляд с одного лица на другое с глубоким отвращением, с глухой ненавистью. У старика Мишо была бледная физиономия, испещренная красными пятнами, — безжизненная физиономия старца, впавшего в детство; у Гриве лицо было узкое, с круглыми, как у кретина, глазами и тонкими губами; Оливье, на невыразительном лице которого резко выступали скулы, важно нес малоподвижную голову, венчавшую неуклюжее туловище, а у Сюзанны, его жены, было очень бледное, дряблое лицо с бескровными губами и растерянный взгляд. И Тереза не находила ни одного человека, ни одного живого создания среди причудливых и зловещих существ, в обществе которых ее удерживала непреодолимая сила; порою у нее начинались галлюцинации — ей казалось, будто ее бросили в какой-то склеп вместе с трупами, которые шевелят головой и двигают ногами и руками, когда их потянут за веревочку. Она задыхалась в спертом воздухе столовой; трепетная тишина, желтые отсветы лампы наводили на нее какой-то смутный ужас, необъяснимую тоску.

У двери, в лавке, повесили колокольчик, и его резкое позвякивание возвещало о появлении покупательниц. Тереза прислушивалась; когда раздавался звон, она спешила вниз, довольная тем, что может уйти из столовой. Она не торопясь отпускала товар. После ухода покупательницы она садилась за конторку и сидела там как можно дольше, боясь вновь подняться наверх; она наслаждалась тем, что не видит перед собой Гриве и Оливье. Сырой воздух лавки умерял жар в ее пылающих руках. И она вновь впадала в свою обычную мрачную мечтательность.

Но долго так сидеть она не могла. Камилл бывал недоволен ее отсутствием; он не понимал, как можно в четверг предпочесть лавку столовой. Перегнувшись через перила лестницы, он взглядом искал жену.

— Ну что же ты? — кричал он. — Что ты там делаешь? Почему не возвращаешься?.. Гриве чертовски везет. Он опять выиграл.

Молодая женщина с трудом поднималась с места и снова усаживалась напротив старика Мишо, на отвислых губах которого блуждала отвратительная улыбка. И так до одиннадцати часов Тереза неподвижно сидела на стуле, поглядывая на Франсуа, которого она держала на руках, чтобы не видеть картонных паяцев, кривляющихся вокруг нее.

V

Как-то в четверг, вернувшись из конторы, Камилл привел с собою дюжего, широкоплечего молодца, которого он фамильярно втолкнул в магазин.

— Узнаешь, мать, этого господина? — спросил он у г-жи Ракен, указывая на вошедшего.

Старая торговка взглянула на незнакомца, порылась в памяти, но ничего не вспомнила. Тереза наблюдала сцену с обычным равнодушием.

— Да что же это ты? — продолжал Камилл. — Неужели не узнаешь Лорана, малыша Лорана, сынишку дядюшки Лорана, у которого такие прекрасные пашни около Жефоса?.. Забыла?.. Я с ним вместе ходил в школу; он забегал за мной по утрам, по пути от своего дядюшки, который жил рядом с нами, — и ты его еще угощала хлебом с вареньем.

Вдруг г-жа Ракен вспомнила; но с тех пор малыш Лоран чудовищно вырос. Она не видела его по крайней мере лет двадцать. Ей захотелось загладить впечатление от приема, который она ему оказала в первые минуты, и она стала изливаться в воспоминаниях, расточая чисто материнские ласки. Лоран сел; он тихо улыбался, отвечал ей ясным голосом, обводил лавку спокойным, непринужденным взглядом.

— Представьте себе, — сказал Камилл, — этот проказник уже полтора года служит на Орлеанской железной дороге, а мы встретились и узнали друг друга только сегодня! Правда, наше управление — колоссальное, это сложнейший механизм.

При этих словах молодой человек вытаращил глаза и поджал губы: он был неимоверно горд, что является скромным колесиком в такой большой машине. Он продолжал, покачав головой:

— Но ему живется недурно; он получил образование, он зарабатывает уже полторы тысячи франков… Отец отдал его в коллеж; он изучал право, учился живописи. Так ведь, Лоран?.. Оставайся обедать.

— Охотно, — без обиняков ответил Лоран.

Он снял шляпу и уселся в магазине. Г-жа Ракен поспешила в кухню. Тереза, еще не промолвившая ни слова, разглядывала гостя. Никогда в жизни ей не доводилось видеть такого мужчины. Лоран — высокий, сильный, румяный — изумлял ее. Она с каким-то восторгом рассматривала его низкий лоб, обрамленный жесткой черной шевелюрой, полные щеки, яркие губы, правильные черты лица, отмеченного какой-то полнокровной красотой. На мгновение она задержала взгляд на его шее: шея у него была широкая и короткая, жирная и могучая. Потом она стала разглядывать его крупные руки, которые он держал на коленях; концы пальцев у него были квадратные; его кулак мог бы сразить быка. Лоран был подлинный крестьянский сын, сутулый, с несколько тяжеловесными посадками, с медлительными и точными жестами, спокойный и упрямый на вид. Под одеждой у него чувствовались выпуклые, разработанные мускулы, тело полное н плотное. И Тереза с любопытством рассматривала его, переходя от рук к лицу, а когда она останавливала взгляд на его бычьей шее, по ней прибегали легкие мурашки.

Камилл разложил томики Бюффона и грошовые брошюрки, чтобы показать приятелю, что и он занимается. Потом, как бы отвечая на вопрос, который уже несколько минут вертелся у него в голове, он обратился к Лорану:

— А ведь ты, должно быть, знаешь мою жену? Помнишь двоюродную сестренку, которая играла с нами в Верноне?

— Я сразу же узнал мадам, — ответил Лоран, смотря Терезе прямо в лицо.

От этого взгляда, устремленного на нее в упор и словно проникавшего в нее, молодой женщине стало как-то не по себе. Она натянуто улыбнулась, перемолвилась с Лораном и мужем несколькими словами и поспешила уйти на кухню. Ей было тяжело.

Сели за стол. Камилл решил, что долг вежливости требует поинтересоваться жизнью приятеля, и, как только подали суп, спросил:

— Как поживает твой отец?

— Да не знаю, — ответил Лоран. — У нас размолвка; уже лет пять как не переписываемся.

— Что ты говоришь! — воскликнул чиновник, пораженный такой чудовищной новостью.

— Да, у любезного папаши свои особые идеи… Он беспрестанно судится с соседями, поэтому он и отдал меня в коллеж; он мечтал, что я буду у него адвокатом и стану ему выигрывать тяжбы… Да, у папаши Лорана на уме только выгода; он хочет, чтобы даже причуды его приносили доход.

— А ты не захотел стать адвокатом? — спросил Камилл, все больше и больше удивляясь.

— Ни малейшего желания, — со смехом отвечал приятель. — Два года я делал вид, будто слушаю лекции, чтобы получать стипендию, которую высылал мне отец, — сто франков в месяц. Я жил тогда со школьным товарищем, который стал художником, и я тоже начал заниматься живописью. Мне это нравилось; ремесло занятное, легкое. Мы целыми днями курили, болтали…

Ракены таращили глаза.

— К сожалению, — продолжал Лоран, — так не могло долго продолжаться. Отец проведал, что я вожу его за нос; он сразу же лишил меня ста франков в месяц и предложил вернуться домой и вместе с ним копать землю. Тогда я попробовал было писать картины на божественные сюжеты; дело не пошло… Я понял, что впереди у меня — голодная смерть, послал искусство ко всем чертям и стал искать должность… Но отец умрет же когда-нибудь; вот я этого и дожидаюсь, а там заживу ничего не делая.

Голос Лорана звучал спокойно. История, рассказанная им в нескольких словах, давала о нем исчерпывающее представление. В сущности, это был лентяй с плотоядными аппетитами, с ясно выраженной жаждой легких и постоянных удовольствий. Это большое могучее тело желало только одного — не утруждать себя, валяться, бездельничать и наслаждаться жизнью. Молодому человеку хотелось бы вкусно есть, сладко спать, щедро удовлетворять свои страсти и притом не двигаться с места, избегая малейшей усталости.

Профессия адвоката привела его в ужас, а одна мысль о том, что ему придется копать землю, вгоняла его в дрожь! Он обратился к искусству, думая, что это ремесло самое подходящее для лентяя; ему казалось, что действовать кистью — пустое дело; кроме того, он надеялся на легкий успех. Он мечтал о жизни, полной доступных наслаждений, о роскошной жизни, об изобилии женщин, о неге на диванах, о яствах и опьянении. Эта мечта осуществлялась в действительности, пока папаша Лоран высылал денежки. Но когда перед молодым человеком, которому к тому времени уже минуло тридцать лет, в отдалении предстала нищета, он призадумался; он чувствовал, что у него не хватит сил терпеть лишения; он не согласился бы прожить и дня впроголодь, даже ради самой громкой артистической славы. Как он и выразился, он послал живопись к чертям, едва только убедился, что она бессильна удовлетворить его обширные аппетиты. Его первые живописные опыты были более чем посредственны; его крестьянский глаз воспринимал природу сумбурно, с низменной ее стороны; его холсты — грязные, неряшливые, уродливые — не выдерживали критики. Впрочем, он не страдал артистическим тщеславием и не особенно огорчился, когда ему пришлось забросить кисти. Он искренне пожалел только о мастерской своего школьного товарища, о просторной мастерской, где он так упоительно бездельничал добрых пять лет. Он пожалел также о натурщицах, мелкие прихоти которых были ему по карману. Из этого мира грубых наслаждений он вынес жгучие плотские желания. Однако удел конторского служащего пришелся ему по душе; такое существование, похожее на жизнь рабочей скотины, не тяготило его, он любил эту повседневную работу; она не утомляла его и усыпляла ум. Только два обстоятельства огорчали Лорана: ему недоставало женщин да обеды в кухмистерской за восемнадцать су не утоляли его прожорливости.

Камилл смотрел на него и слушал с дурацким недоумением. Хилый юноша, дряблое, бессильное тело которого за всю жизнь не изведало ни единой чувственной встряски, был по-ребячески изумлен жизнью художественных мастерских, о которой рассказывал приятель. Его ошеломил рассказ о женщинах, обнажающих свое тело. Он расспрашивал Лорана.

— Значит, — говорил он, — были вот такие, которые при тебе снимали с себя рубашку?

— Ну разумеется, — отвечал Лоран, улыбнувшись и бросив взгляд на сильно побледневшую Терезу.

— Странное это должно производить впечатление, — не унимался Камилл, по-детски посмеиваясь. — Я бы смутился. Первый-то раз ты, должно быть, совсем ошалел.

Лоран растопырил широкую руку и стал внимательно рассматривать ладонь. Пальцы его слегка вздрагивали, яркий румянец заливал щеки.

— Первый раз мне это, помнится, показалось вполне естественным… — продолжал он, как бы говоря с самим собою. — Занятная вещь это чертово искусство, только доходу от него ни гроша… У меня была натурщица, прелестная рыжая девушка с упругим, восхитительным телом… великолепная грудь, бедра — широченные…

Лоран поднял глаза я увидел перед собою Терезу; молодая женщина словно замерла и онемела. Она впилась в него пристальным, жгучим взглядом. Ее черные, матового оттенка глаза казались двумя бездонными отверстиями, а за приоткрытыми губами виднелись розовые блики рта. Ока была как бы ошеломлена и вся насторожилась; она внимала.

Лоран перевел взгляд с Терезы на Камилла и постарался сдержать улыбку. Он завершил фразу жестом; жестом широким и сластолюбивым, приковавшим к себе взгляд молодой женщины. Уже был подан десерт, а г-же Ракен пришлось спуститься вниз, чтобы заняться с покупательницей.

Когда сняли скатерть, Лоран, некоторое время сидевший в задумчивости, вдруг обратился к Камиллу:

— Послушай, непременно надо написать твой портрет.

Госпожу Ракен и ее сына эта мысль привела в восторг. Тереза по-прежнему молчала.

— Сейчас лето, — продолжал Лоран, — служба кончается в четыре, я могу приходить сюда и писать тебя часа два по вечерам. Это займет не больше недели.

— Что ж, отлично, — ответил Камилл, покраснев от удовольствия. — Будешь у нас обедать… Я завьюсь у парикмахера и надену черный сюртук.

Пробило восемь. Пришли Гриве и Мишо. Вслед за ними появились Оливье с Сюзанной.

Камилл представил своего приятеля гостям. Грийе поджал губы. Он ненавидел Лорана, потому что, по его мнению, молодому чиновнику слишком скоро повысили жалованье. К тому же появление нового гостя было целым событием; завсегдатаи Ракенов встретили незнакомца с некоторым холодком — иначе и быть не могло.

Лоран держался добродушным малым. Он разобрался в обстоятельствах, ему захотелось понравиться, сразу же прижиться. Он рассказывал всякую всячину, весь вечер оживлял общество своим громким смехом и завоевал расположение даже старика Гриве.

В тот вечер Тереза не искала повода спуститься в лавку. Она до одиннадцати часов просидела на месте за игрой и беседой, но избегала взглядов Лорана, который, впрочем, и не обращал на нее внимания. Жизнерадостность этого парня, его густой голос, смачный хохот, сильный, терпкий запах, исходивший от него, смущали молодую женщину и как-то странно волновали ее.

VI

С того дня Лоран почти каждый вечер приходил к Ракенам. Он жил на улице Сен-Виктор, против Винной пристани, в меблированной комнатке на антресолях, за которую с него брали восемнадцать франков в месяц; в комнатке было около шести квадратных метров, а освещалась она покатым окном, прорубленным на крыше, через которое виднелась узкая полоска неба. В свою каморку Лоран всегда старался вернуться как можно позже. За недостатком денег он не имел возможности проводить время за столиком в кафе, а потому до встречи с Камиллом обычно засиживался в закусочной, где обедал по вечерам; он курил трубку и попивал кофе с ромом, это обходилось ему в три су. Потом он тихо брел по улице Сен-Виктор, прогуливался по набережной, а в теплые ночи присаживался на скамейки.

Магазин в пассаже Пон-Неф стал для него прелестным, теплым, тихим убежищем, где его ждали дружеские речи и всяческие знаки внимания. Теперь он сберегал три су, которые стоял ему кофе, и с упоением пил отличный чай г-жи Ракен. Он просиживал здесь до десяти часов, переваривая обед, подремывая, чувствуя себя как дома; он уходил только после того, как Камилл, при его помощи, запирал магазин.

Как-то вечером он принес с собою мольберт и ящик с красками. На другой день он собирался приступить к портрету Камилла. Купили холст, все тщательно подготовили. Наконец художник взялся за дело; он устроился в спальне супругов — там, уверял он, светлее.

Три вечера ушло на прорисовку головы. Он старательно водил углем по холсту — мелкими, робкими движениями; сделанный им рисунок, сухой и жесткий, забавно напоминал примитивы. Он срисовал лицо Камилла, как ученик срисовывает обнаженную натуру, — неумело, с неуклюжей точностью, придававшей портрету какое-то насупленное выражение. На четвертый день он выдавил на палитру крошечные холмики краски и начал писать самыми кончиками кистей; он покрывал холст грязноватыми жидкими точками, наносил на него короткие, частые штрихи, словно работал карандашом.

По окончании каждого сеанса г-жа Ракен и Камилл приходили в неописуемый восторг. Лоран говорил, что еще надо подождать, сходство появится.

С того дня, как началась работа над портретом, Тереза уже не выходила из комнаты, преображенной в мастерскую. Она предоставила тетке одной сидеть за конторкой; она пользовалась малейшим поводом, чтобы подняться наверх, и замирала на месте, наблюдая за работой Лорана.

По-прежнему серьезная, печальная и даже еще более молчаливая и бледная, она садилась и следила за движением кисти. Однако зрелище это, казалось, само по себе не особенно занимало ее; она приходила, подчиняясь какой-то силе, которая влекла ее сюда, и сидела как пригвожденная. Лоран изредка оборачивался, улыбался, спрашивал, нравится ли ей портрет. Она еле отвечала, вздрагивала, потом снова впадала в безмолвный восторг.

Возвращаясь вечерами на улицу Сен-Виктор, Лоран обдумывал положение и долго рассуждал: стоит ли ему сделаться любовником Терезы или не стоит?

«Это такая женщина, которая станет моей любовницей, как только я захочу, — думал он. — Она вечно торчит у меня за спиной, рассматривает, измеряет, взвешивает меня… Она дрожит, на лице у нее появляется какое-то особое, молчаливое и страстное выражение. Можно не сомневаться — ей нужен любовник; об этом ясно говорят ее глаза… Ведь, сказать по правде, Камилл — ничтожество».

Лоран в душе потешался, вспоминая, как хил и бесцветен его приятель. Потом продолжал:

«Ей скучно в этой лавчонке… Я-то хожу туда потому, что мне деваться некуда. А то меня ничем не заманить бы в пассаж Пон-Неф. До чего же там сыро, угрюмо… Женщина там задохнуться может… Я ей нравлюсь, уверен. В таком случае чем я хуже всякого другого?»

Он останавливался, им овладевало чувство собственного превосходства, он сосредоточенно смотрел, как текут воды Сены.

«Ну, будь что будет, — восклицал он, — при первом же удобном случае поцелую ее… Ручаюсь, что она сразу повалится мне на руки».

Он отправился дальше, и у него возникали сомнения.

«Но ведь она дурнушка, — думал он. — У нее длинный нос, большой рот. К тому же я ничуть не влюблен в нее. Еще влипнешь в какую-нибудь скверную историю. Все это надо как следует взвесить…»

Будучи по натуре своей очень осторожным, Лоран обдумывал эти вопросы целую неделю. Он заранее учитывал все осложнения, какие может повлечь за собою связь с Терезой; он решил сделать попытку лишь после того, как пришел к выводу, что эта связь будет для него действительно выгодна.

Правда, Тереза не в его вкусе; но ведь она достанется ему даром; женщины, которых он покупал по дешевке, уж конечно, не были ни красивее, ни желаннее Терезы. Хотя бы ради экономии имеет смысл воспользоваться женою приятеля. Вдобавок он уже давно не удовлетворял своих желаний; деньги — вещь редкая, ему приходилось подавлять свою плоть, а поэтому обидно было бы упустить случай немного полакомиться. Наконец, такая связь, если все здраво взвесить, не может иметь дурных последствий: в интересах Терезы будет сохранить ее в тайне; как только ему вздумается, он легко может бросить ее; даже если допустить, что Камилл откроет истину и рассвирепеет, то ничего не стоит пристукнуть его, вздумай он шуметь. Дело представлялось Лорану во всех отношениях легким и заманчивым.

С тех пор он жил в приятной безмятежности, выжидая, когда пробьет час. Он решил при первом же удобном случае действовать напрямик. Ему рисовались в будущем приятнейшие вечера. Все Ракены будут содействовать его счастью: Тереза умерит волнение его крови; г-жа Ракен будет с ним ласкова, как мать; Камилл станет развлекать его разговорами, чтобы по вечерам в лавочке ему не было особенно скучно.

Работа над портретом близилась к концу, а подходящего случая все не представлялось. Тереза по-прежнему сидела рядом, подавленная и озабоченная, но Камилл не выходил из комнаты, и Лоран досадовал, что не может услать его куда-нибудь хоть на час. Как бы то ни было, в один прекрасный день ему пришлось сказать, что завтра портрет будет закончен. Г-жа Ракен объявила, что они пообедают все вместе и отпразднуют успех художника.

На другой день, после того как Лоран сделал последние мазки, вся семья собралась и стала восторгаться сходством портрета. Портрет был отвратительный, мутно-серый, с большими лиловатыми пятнами. Даже самые яркие краски превращались под кистью Лорана — в грязные и тусклые; сам того не желая, он сильно преувеличил бледность модели, и физиономия Камилла стала напоминать зеленоватое лицо утопленника; из-за неправильности рисунка черты его исказились, и это делало зловещее сходство еще более разительным. Но Камилл был в восторге; он считал, что на портрете у него весьма благородная внешность.

Вдоволь налюбовавшись своим изображением, он заявил, что отправляется за шампанским. Г-жа Ракен спустилась в лавку. Художник остался наедине с Терезой.

Молодая женщина сидела сгорбившись и рассеянно смотрела куда-то вдаль. Она с тревогой как бы ждала чего-то. Лоран колебался; он рассматривал портрет, играл кистями. Но медлить было нельзя: Камилл вот-вот должен был вернуться, такого случая могло больше не представиться. Художник резко повернулся и оказался с Терезой лицом к лицу. Несколько мгновений они смотрели друг на друга.

Потом Лоран порывисто нагнулся и прижал молодую женщину к груди. Он запрокинул ей голову, прижавшись губами к ее губам. У нее вырвался жест возмущения — дикого, безудержного, потом она сразу поникла и скользнула вниз, на пол. Они не проронили ни слова. Слияние их было безмолвно и грубо.

VII

С самого же начала любовники поняли, что связь их предопределена, неизбежна, вполне естественна. Они с первой же встречи начали обращаться друг к другу на «ты», стали близки друг другу без смущения, не краснея, словно их близость длилась уже много лет. В новом положении они жили легко, безмятежно, не ведая стыда.

Они сговорились о свиданиях. Тереза не могла отлучаться из дома, поэтому было решено, что Лоран будет приходить к ней. Молодая женщина ясным, уверенным голосом изложила ему, что она придумала. Свидания будут происходить в супружеской спальне. Любовник будет проникать туда через коридор, выходящий в пассаж, и Тереза станет его впускать в дверь на черной лестнице. В это время Камилл будет у себя в конторе, а г-жа Ракен внизу, в лавке. Это было смело и не могло не удаться.

Лоран одобрил замысел. При всей его осторожности у него была и своего рода звериная, безрассудная отвага — отвага человека с увесистым кулаком. Сосредоточенный, спокойный вид любовницы поощрял его насладиться этой страстью, так смело ему предложенной. Он выдумал предлог, отпросился у начальника на два часа и поспешил в пассаж Пон-Неф.

Едва войдя в пассаж, он оказался во власти жгучего вожделения. Торговка искусственными драгоценностями сидела как раз против входа в коридор. Лорану пришлось выжидать, пока она занялась с покупательницей, с девушкой-работницей, которая вздумала купить у нее медное колечко или серьги. Тогда он проворно шмыгнул в коридор; поднялся по узкой, темной лестнице, нащупывая руками заплесневевшие стены. Он спотыкался о каменные ступеньки и каждый раз испытывал какое-то жгучее ощущение, пронзавшее ему грудь. Отворилась дверь. На пороге, в белесом сумраке, он увидел Терезу в кофте и нижней юбке, — сияющую, с волосами, туго закрученными на затылке. Она заперла дверь, повисла у него на шее. От нее исходил теплый запах, запах свежего белья и только что вымытого тела.

Лоран с удивлением обнаружил, что его любовница очень красивая женщина. Он никогда не присматривался к ней. Гибкая, сильная Тереза сжимала его в объятиях, запрокидывая голову, и лицо ее озарялось горячим светом, страстными улыбками. Облик любовницы как бы преобразился, приобрел что-то безумное и ласкающее; влажные губы, блестящие глаза — все в ней сияло. Ластясь и извиваясь, молодая женщина стала странно хороша, она была вся — порыв. Ее лицо словно осветилось изнутри, по телу как бы пробегало пламя. И пылающая кровь, напряженные нервы излучали вокруг нее какие-то горячие токи, от нее шли пронизывающие, терпкие дуновения.

При первом же поцелуе она раскрылась как сладострастница. Ее неудовлетворенная плоть исступленно погрузилась в негу. Она как бы пробуждалась от сна, она рождалась для страсти. Она переходила из хилых рук Камилла в мощные руки Лорана, и прикосновение сильного мужчины вызывало в ней резкую встряску, которая пробуждала ее тело от сна. Все дремавшие в ней инстинкты нервной женщины вспыхнули с невероятной силой; материнская кровь, кровь африканская, которая сжигала ее внутри, неистово заволновалась, заклокотала в ее худом, еще почти девственном теле. Она отдавалась, предлагала себя с царственным бесстыдством. И по всему ее телу, с головы до ног, пробегала томная дрожь.

Никогда еще Лорану не попадалось такой женщины. Он был изумлен, растерян. Обычно любовница не встречала его с такой страстью; он привык к холодным, безразличным поцелуям, к усталым, пресыщенным ласкам. Всхлипывания, судороги Терезы почти что пугали его и в то же время подстрекали его чувственное любопытство. Уходя от Терезы, он шатался как пьяный. На другой день, когда к нему вернулось угрюмое, настороженное спокойствие, он задумался — возвращаться ли ему к этой женщине, поцелуи которой бросали его в жар. Сначала он твердо решил, что больше к ней не пойдет. Потом стал малодушно колебаться. Он хотел забыть ее, больше не представлять ее себе обнаженной, не думать о ее нежных и неистовых ласках, но она неотступно была перед ним, неумолимая, простирающая к нему руки. Это зрелище причиняло ему физическую боль, и постепенно она становилась нестерпимой.

Он не устоял, снова отпросился со службы, опять пришел в пассаж Пон-Неф.

Начиная с этого дня Тереза твердо вошла в его жизнь. Он все еще не хотел этого, он просто подчинялся. Иной раз он приходил в ужас, временами в нем просыпалась осторожность, а в общем эта связь неприятно волновала его; но все страхи, все тревоги рассеивались перед лицом желаний. Свидания продолжались, они происходили все чаще и чаще.

Тереза не ведала таких сомнений. Она отдавалась чувственности без расчета, шла напрямик туда, куда толкала ее страсть. Эта женщина, подавленная обстоятельствами, но наконец воспрянувшая, обнажала все свое существо, рассказывая историю своей жизни.

Иной раз она обнимала Лорана, прижималась к его груди и говорила прерывистым голосом:

— Ах, если бы ты знал, как много я выстрадала. Я выросла в комнате больного, в сырой тепличной атмосфере. Я спала в одной постели с Камиллом; по ночам я старалась отстраниться от него, — до того мне был противен пресный запах, который исходил от его тела. Он был злой и упрямый; он не хотел принимать лекарства, если я не принимала их; в угоду тете мне приходилось пить всякую дрянь. Не знаю, как только я выжила… Они превратили меня в дурнушку, милый мой, они меня совсем обокрали, и ты не можешь любить меня так, как люблю тебя я.

Она заливалась слезами, обнимая Лорана, и продолжала с глухой злобой:

— Я не желаю им зла. Они меня воспитали, они меня приютили и избавили от нищеты… Но их гостеприимству я предпочла бы сиротскую долю. Мне необходим был простор; еще совсем маленькой я мечтала бродить по дорогам, утопая босыми ногами в пыли, существовать подаянием, кочевать, как цыгане. Мне говорили, что моя мать была дочерью вождя какого-то африканского племени; я часто думала о ней, я поняла, что связана с нею узами крови и инстинктов, я хотела бы никогда не расставаться с нею и странствовать по пескам, ухватившись за ее шею… Ах, что это была за юность! Я и теперь еще содрогаюсь от отвращения и негодования, едва только вспомню долгие дни, которые провела в комнате, где храпел Камилл. Я сидела на корточках возле камина, тупо наблюдала, как кипят отвары, и чувствовала, что у меня затекают ноги. Но я боялась пошевелиться, тетя не позволяла шуметь… Позже, в домике у реки, я испытала настоящую радость; но я уже отупела, я еле могла ходить, падала, как только побегу. Потом меня заживо похоронили в этой гнусной лавчонке.

Тереза тяжело дышала; она обеими руками крепко обнимала любовника, она мстила за себя, и ее тонкие, трепещущие ноздри нервно вздрагивали.

— Ты не поверишь, в какую скверную женщину они меня превратили, — продолжала она. — Они сделали меня лицемерной, лживой… Они задушили меня в своем мещанском благодушии, и я не понимаю, каким образом в жилах моих еще течет кровь… Я не поднимала глаз, я напускала на себя унылый, тупой вид, точь-в-точь как у них, я жила их мертвой жизнью. Когда ты меня увидел, я была как скотина, — правда? Я была хмурая, подавленная, тупая, как животное. Я уже ни на что не надеялась, я собиралась в один прекрасный день броситься в Сену… Но пока не наступила такая прострация, сколько ночей я провела в бессильном гневе! Там, в Верноне, в своей холодной комнатке, я кусала подушку, чтобы заглушить вопли, я колотила самое себя, я уличала себя в подлости. Кровь кипела во мне, и я готова была разорвать себя в клочья. Два раза я уже совсем собралась уйти, бежать куда глаза глядят, под открытое небо; но у меня не хватило мужества; своей вялой доброжелательностью и тошнотворной нежностью они превратили меня в покорную скотину. Тогда я стала лгать, я лгала изо дня в день. Я была по-прежнему ласковой, по-прежнему тихой, а сама мечтала о том, как бы укусить, как бы нанести удар.

Молодая женщина умолкла и вытерла влажные губы о шею Лорана. Помолчав, она добавила:

— Сама не знаю, почему я согласилась выйти за Камилла. Из презрения, по какой-то беспечности я не стала возражать. Мальчик вызывал у меня чувство жалости. Когда я играла с ним и дотрагивалась до его рук, мне казалось, будто мои пальцы погружаются в глину. Я вышла за него потому, что мне его предложила тетя, кроме того, я рассчитывала, что мне никогда не придется стеснять себя ни в чем ради него… И в муже я вновь нашла того хворого мальчика, с которым спала, когда мне было шесть лет. Он остался таким же хрупким, таким же жалким, и от него шел все тот же пресный запах больного ребенка, — запах, который был мне так нестерпим прежде… Я говорю тебе все это, чтобы ты не ревновал… Мною овладевало отвращение; мне вспоминались лекарства, которые приходилось пить, я отодвигалась от него, я проводила ужасные ночи… Зато тебя, тебя…

И Тереза приподнималась, откидывалась назад, ее руки тонули в широких руках Лорана, она смотрела на его могучие плечи, на атлетическую шею…

— Тебя я люблю, тебя я полюбила в тот самый день, когда Камилл привел тебя в лавку… Ты, пожалуй, не уважаешь меня, потому что я отдалась вся, сразу… Право, сама не знаю, как это случилось. Я гордая, несдержанная. Когда ты в первый раз поцеловал меня и повалил тут на пол, мне хотелось избить тебя… Не знаю, какою любовью я любила тебя тогда; скорее ненавидела. Один твой вид меня раздражал, причинял мне боль; в твоем присутствии нервы мои так напрягались, что готовы были лопнуть, в голове становилось пусто, перед глазами плыли красные пятна. Ох, как я страдала! Но я жаждала этих страданий, я ждала твоего прихода, вертелась вокруг твоего стула, чтобы вдыхать твое дыхание, чтобы платьем касаться твоей одежды. Мне чудилось, что на меня веет жаркими дуновениями твоей крови, и именно какое-то палящее облако, которым ты меня окутывал, привлекало меня и удерживало возле тебя, несмотря на то что внутренне я противилась этому… Помнишь, когда ты писал тут, какая-то роковая сила все время удерживала меня возле тебя, я с мучительным наслаждением дышала воздухом, которым дышал ты. Я понимаю, вид у меня был такой, точно я выпрашиваю у тебя поцелуй, мне было стыдно, что я стала какой-то рабой, я чувствовала, что уступлю сразу же, стоит тебе только прикоснуться ко мне. Но я не могла превозмочь этой слабости, я дрожала от озноба в ожидании, когда тебе вздумается обнять меня…

Тут Тереза, вся трепеща, умолкала; в ней пробуждалось какое-то горделивое сознание, что она отомстила. Захмелевший Лоран лежал у нее на груди, и в голой ледяной комнате разыгрывались сцены, полные жгучей страсти и грубой силы. С каждым новым свиданием их страсть становилась все неистовее.

Молодая женщина как бы упивалась этой безрассудной дерзостью и бесстыдством. Она ни на минуту не задумывалась, ей все было нипочем. Она кинулась в прелюбодеяние с какой-то отчаянной искренностью, бросая вызов опасности, гордилась, что пренебрегает ею. Когда должен был появиться ее любовник, она только предупреждала тетю, что поднимается к себе немного отдохнуть, и не принимала никаких других мер предосторожности; когда же он находился у нее, она смело ходила по комнате, разговаривала, передвигала мебель, не думая о том, что ее могут услышать. Вначале Лоран пугался.

— Да не греми же так, ради бога, — говорил он. — Госпожа Ракен придет.

— Да ну, ты вечно дрожишь… — отвечала Тереза смеясь. — Она пригвождена к конторке, а тут ей что делать? Она побоится уйти — как бы не обокрали… А впрочем, пусть приходит, если ей угодно. Ты спрячешься… Наплевать мне на нее. Я тебя люблю.

Такие доводы не успокаивали Лорана. Страсть еще не заглушила в нем крестьянской, затаенной осторожности. Вскоре он, однако, свыкся и уже не испытывал особого страха во время этих дерзких свиданий среди бела дня, в комнате Камилла, в двух шагах от старой торговки. Любовница постоянно твердила ему, что опасность не страшна тем, кто смело идет ей навстречу, — и она была права. Любовникам не найти было более надежного места, чем эта комната, где их никто не мог потревожить, Они удовлетворяли здесь свою страсть с невероятной безмятежностью.

А все-таки однажды г-жа Ракен поднялась наверх: она встревожилась, не заболела ли племянница. Уже почти три часа молодая женщина не выходила из спальни. Смелость ее доходила до того, что она даже не запирала дверь, соединявшую ее комнату со столовой.

Когда Лоран услышал на деревянной лестнице грузные шаги старой торговки, он растерялся, стал лихорадочно искать жилет, шляпу. На лице его появилось такое странное выражение, что Тереза расхохоталась. Она крепко взяла его за руку, пригнула в угол к ножке кровати и вполголоса спокойно сказала:

— Сиди здесь… Не шевелись.

Она накинула на него валявшийся пиджак и прикрыла кучу белой нижней юбкой, которую сняла с себя. Все это она сделала проворными, точными движениями, ничуть не теряя хладнокровия. Потом легла, взлохмаченная, полуголая, еще трепещущая и румяная.

Госпожа Ракен тихонько отворила дверь и подошла к кровати, стараясь не шуметь. Молодая женщина притворилась, будто спит. Лоран задыхался под белой юбкой.

— Тереза, дочка, ты захворала? — заботливо спросила торговка.

Тереза открыла глаза, зевнула, перевернулась на другой бок и слабым голосом ответила, что у нее нестерпимая мигрень. Она просила не будить ее. Старуха удалилась так же тихо, как вошла.

Любовники беззвучно расхохотались и обнялись в порыве неистовой страсти.

— Теперь убедился? — сказала Тереза, торжествуя. — Нам здесь не грозит ни малейшая опасность… Все эти люди — слепые. Они не умеют любить.

В другой раз молодой женщине пришла в голову причудливая мысль. Порою она как бы теряла рассудок, впадала в бред.

Полосатый кот Франсуа сидел посреди комнаты. Важный, недвижимый, он своими круглыми глазами уставился на любовников. Казалось, он тщательно, не моргая, рассматривает их, погрузившись в какой-то дьявольский экстаз.

— Посмотри на Франсуа, — сказала Тереза, — он, должно быть, все понимает и хочет сегодня вечером рассказать Камиллу… Правда, вот была бы потеха, если бы он в один прекрасный день вдруг заговорил… Ведь ему есть что рассказать о нас…

Терезу невероятно забавляла мысль, что Франсуа может заговорить. Лоран взглянул на большие зеленые глаза кота, и по спине у него пробежали мурашки.

— Вот что он сделает, — продолжала Тереза. — Он встанет на задние лапки, одною передней укажет на меня, другою — на тебя и воскликнет: «Господин и дама крепко целовались, когда были одни в комнате; они не боялись меня, но их преступная любовь мне противна, поэтому прошу посадить их в тюрьму; тогда ничто не будет мешать моему пищеварению».

Тереза дурачилась, как ребенок, разыгрывала из себя кота, протягивала руки, как бы собираясь царапнуть, по-кошачьи плавно шевелила плечами. Франсуа сидел как каменный и продолжал смотреть на нее; можно было подумать, что живыми у него остались только глаза; в уголках пасти этого чучела залегли две глубокие складки, и казалось, он вот-вот прыснет со смеху.

Лоран почувствовал холодок, пронизывающий его до мозга костей. Шутку Терезы он счел нелепой. Он встал и выбросил кота за дверь. По правде сказать, ему стало жутко. Любовница еще не завладела им целиком; в глубине его души еще сохранились следы того смущения, какое он испытал при первых поцелуях молодой женщины.

VIII

По вечерам, в лавке, Лоран чувствовал себя вполне счастливым. Обычно он возвращался со службы вместе с Камиллом. Г-жа Ракен воспылала к нему чисто материнским чувством; она знала, что он нуждается, недоедает, ютится на чердаке, и раз навсегда сказала ему, что за их столом для него всегда найдется место. Она полюбила его той болтливой любовью, какую старые женщины обычно питаТют к землякам, напоминающим им о прошлом.

Молодой человек широко пользовался этим гостеприимством. Кончив службу, он, перед тем как прийти в лавку, обычно прогуливался по набережным в обществе Камилла; им обоим эта дружба пришлась по душе: им было не так скучно, они бродили беседуя. Нагулявшись, они решали, что пора идти есть суп г-жи Ракен. Лоран по-хозяйски отворял дверь лавочки, садился верхом на стул, курил, сплевывал, словно у себя дома.

Присутствие Терезы ничуть не смущало его. Он обращался с молодой женщиной дружески, непринужденно, шутил с ней, говорил ей не моргнув глазом банальные комплименты. Камилл хохотал, зато Тереза еле отвечала его приятелю, и поэтому он был в полной уверенности, что они ненавидят друг друга. Однажды он даже стал упрекать Терезу в том, что она уж чересчур холодна с Лораном.

Расчет Лорана оправдался: он стал любовником жены, приятелем мужа, баловнем матери. Никогда еще так щедро не удовлетворялись все его потребности. Неисчерпаемые удовольствия, которыми его одаривали Раrены, погружали его в дрему. К тому же положение его в этом семействе казалось ему вполне естественным. Он дружил с Камиллом, не испытывая ни угрызений совести, ни злобы. Он лаже не следил за тем, как ведет себя, что говорит, — до того он был уверен в своей осторожности, в своей выдержке; эгоизм, с каким он наслаждался всеми этими радостями, предохранял его от ложного шага. В лавочке любовница его превращалась в женщину, ничем не отличающуюся от других, в женщину, которую не надо было целовать, которая вообще не существовала для него. Не целовал он ее при всех лишь потому, что тогда уже не мог бы здесь вновь появиться. Только это соображение и сдерживало его. А не то ему наплевать было бы на огорчение Камилла и его матери. Он не задумывался над тем, что может последовать, если его связь откроется. Ему казалось, что он поступает просто как человек бедный, голодный и что всякий на его месте поступил бы точно так же. Отсюда его блаженная безмятежность, осторожная смелость, напускное бескорыстие и шуточки.

Зато Терезе, более нервной, более чуткой, приходилось все время играть определенную роль. Играла она ее безупречно благодаря тонкому лицемерию, которое было ей привито воспитанием. Добрых пятнадцать лет она лгала, подавляя все свои порывы, напрягая волю лишь для того, чтобы казаться унылой и сонной. Ей нетрудно было облечь и свое тело тем леденящим равнодушием, которое она как маску привыкла носить на лице. Когда Лоран входил к ним, он видел перед собою мрачную, угрюмую женщину, с длинным носом, с поджатыми губами. Она была безобразна, насуплена, неприступна. Впрочем, в таких случаях она вела себя как всегда, она разыгрывала привычную роль, ничего не преувеличивая и не привлекая к себе внимания. А в душе она испытывала терпкую радость от сознания, что обманывает Камилла и г-жу Ракен. В отличие от Лорана, который совсем размяк, как только все потребности его оказались утоленными, в ней не заглох голос совести, она знала, что поступает дурно, и ей иной раз нестерпимо хотелось встать из-за стола и поцеловать Лорана в самые губы, чтобы муж и тетя убедились, что она не дурочка и что у нее есть любовник.

Временами ее заливали волны горячей радости, дурманившие ее; в такие минуты, если любовника не было возле нее и если ей не грозила опасность выдать себя, она вопреки обычному лицемерию не могла сдержаться, чтобы не запеть. Г-жа Ракен часто упрекала племянницу в излишней серьезности, поэтому такие приступы веселья приводили ее в восторг. Молодая женщина купила цветы в горшках и поставила их в своей комнате на окно; потом она оклеила комнату новыми обоями, ей захотелось приобрести ковер, гардины, мебель палисандрового дерева. Вся эта роскошь заводилась ради Лорана.

Сама природа и обстоятельства, казалось, создали эту женщину именно для этого мужчины и толкнули их друг другу в объятия. Нервная, лицемерная женщина и сангвинический мужчина, живущий чисто животной жизнью, составили тесно связанную чету. Они взаимно дополняли, поддерживали друг друга. Вечерами за столом, при тусклом свете лампы, стоило только взглянуть на тупое улыбающееся лицо Лорана рядом с немой, непроницаемой маской Терезы, чтобы почувствовать силу этого союза.

То были безмятежные, сладостные вечера. В тишине, в прозрачном, теплом сумраке раздавались дружеские речи. Все объединялись вокруг стола; после десерта непринужденно болтали о бесчисленных пустяках, накопившихся за день, делились воспоминаниями о прожитом дне и надеждами на завтрашний. Камилл любил Лорана, как только мог любить, — любовью удовлетворенного эгоиста, и Лоран, казалось, отвечал ему не меньшей привязанностью; они обменивались дружелюбными фразами, ласковыми взглядами, спешили услужить друг другу. Г-жа Ракен, лицо которой свидетельствовало о полном благодушии, наслаждалась безмятежной атмосферой, окружавшей ее детей. Казалось, это старые знакомые, изучившие друг друга до самых глубин сердца и доверчиво почивающие на лоне взаимной дружбы.

Тереза, неподвижная, спокойная, как и остальные, со стороны наблюдала за этими мещанскими радостями, за этим безоблачным благополучием. А в душе у нее звучал дикий хохот; лицо у нее было по-прежнему суровое и холодное, зато все существо ее издевалось. С утонченным наслаждением думала она о том что несколько часов тому назад, полуголая, с распущенными волосами она лежала на груди Лорана в соседней комнате; она перебирала в памяти малейшие подробности часов, проведенных в безудержной страсти, любовалась ими, мысленно сравнивала ту неистовую сцену с безжизненной сценой, которую видела перед собой теперь. Ах, как ловко она проводит этих славных людишек и как она счастлива, что может проводить их с таким торжествующим бесстыдством! Здесь, не далее как в двух шагах от этой тонкой перегородки, она принимает мужчину; здесь она валяется в постели, наслаждаясь терпкой радостью прелюбодеяния. А вечером любовник снова становился для нее незнакомцем, приятелем мужа, каким-то дураком и лизоблюдом, до которого ей нет дела. Эта ужасная комедия, этот повседневный обман, эти сравнения жгучих дневных поцелуев и напускного вечернего безразличия разжигали в крови молодой женщины еще больший огонь.

Когда? г-же Ракен и Камиллу случалось почему-либо спуститься в магазин, Тереза порывисто вскакивала с места, молча, с животной силой впивалась губами в губы любовника и замирала так, задыхаясь, захлебываясь, пока до нее не доносилось поскрипывание деревянных ступенек лестницы. Тогда она проворно возвращалась на свое место, и на ее лице снова появлялась угрюмая гримаса. Лоран спокойным голосом продолжал прерванную беседу с Камиллом. Это было как бы молнией страсти, мгновенной и ослепительной, блеснувшей в сумрачном небе.

По четвергам вечер проходил немного оживленнее. В этот день Лорану бывало здесь невыносимо скучно, однако он вменял себе в обязанность не пропускать ни одного собрания; из осторожности он хотел, чтобы друзья Камилла знали и уважали его. Ему приходилось выслушивать болтовню Гриве и старика Мишо. Мишо в который раз повторял все те же истории об убийствах и грабежах; Гриве рассказывал о своем учреждении, о сослуживцах, начальниках. Лоран искал убежища возле Оливье и Сюзанны, которые казались ему чуть-чуть поумнее. Впрочем, он всегда как можно скорее предлагал поиграть в домино.

Именно по четвергам вечером Тереза назначала ему дни и часы свиданий. В суматохе, пока г-жа Ракен и Камилл провожали гостей до выходной двери, молодая женщина подходила к Лорану, перешептывалась с ним, жала ему руку. Иной раз, когда все стояли к ним спиной, она из озорства целовала его.

Такая жизнь, с чередованием встрясок и успокоений, продолжалась восемь месяцев. Любовники жили в полнейшем блаженстве; Тереза больше не скучала, ничего не требовала; удовлетворенный, обласканный, пополневший Лоран боялся только одного — как бы этой роскошной жизни не наступил конец.

IX

Однажды, когда Лоран собирался отлучиться из конторы, чтобы сбегать к Терезе, начальник вызвал его к себе и предупредил, что в дальнейшем запрещает ему уходить со службы. Он манкирует своими обязанностями; начальство решило его уволить, если он уйдет хотя бы еще раз.

Лоран томился до вечера, пригвожденный к стулу. Надо было зарабатывать на жизнь, он не мог допустить, чтобы его выставили за дверь. Он весь вечер промучился, видя недовольное лицо любовницы. Он не знал, как объяснить ей причину, по которой он не сдержал слова. Когда Камилл пошел запирать лавку, он бросился к молодой женщине.

— Нам больше нельзя встречаться, — шепнул он ей. — Начальник запретил мне уходить со службы.

Камилл возвращался. Лорану пришлось отойти от Терезы прежде, чем он успел подробнее разъяснить ей положение, и Тереза осталась под впечатлением этой жестокой новости. Совершенно ошеломленная, не допуская мысли, что могут помешать ее наслаждениям, она провела бессонную ночь, строя самые фантастические планы. В следующий четверг ей удалось поговорить с Лораном не больше минуты. Их отчаяние было тем беспросветнее, что они даже не знали, где бы им встретиться, чтобы все обсудить и как-нибудь сговориться. Молодая женщина снова назначила любовнику свидание, и он опять не пришел. С того дня ее преследовала одна-единственная, неотступная мысль — увидеться с ним во что бы то ни стало.

Уже две недели Лоран жил без Терезы. И тут он понял, до чего эта женщина стала ему необходима; привычка к чувственным наслаждениям усилила его потребности, придала им особую остроту. Объятия любовницы уже не смущали его, он искал этих объятий с упорством изголодавшегося животного. В жилах его созрела дикая страсть, и теперь, когда у него отнимали любовницу, эта страсть вспыхнула со слепым неистовством; любовь его граничила с исступлением. В этом цветущем животном организме все казалось бессознательным: Лоран подчинялся своим инстинктам, он делал только то, на что его толкали физические потребности. Год тому назад он расхохотался бы до слез, если бы ему кто-нибудь сказал, что он настолько станет рабом женщины, что даже пренебрежет своим покоем. Неведомо для него самого желания совсем поработили его тело и, связав его по рукам и ногам, отдали во власть диких ласк Терезы. Теперь он опасался, что забудет об осторожности, он не решался прийти вечером в пассаж Пон-Неф из боязни совершить какую-нибудь оплошность. Он уже не владел собою; любовница, со своей кошачьей гибкостью, со своей нервной податливостью, понемногу заполнила собою все фибры его существа. Он не мог жить без этой женщины, как нельзя жить без еды и питья.

И он наверняка допустил бы какую-нибудь неосторожность, если бы не получил от Терезы письма, в котором она просила его на следующий день не отлучаться из дому. Любовница обещала прийти к нему часов в восемь.

Выходя из конторы, он отделался от Камилла, сказав, что очень устал и сразу же ляжет. Тереза после обеда тоже разыграла задуманную роль: она сказала, будто некая покупательница, не расплатившись с нею, переехала на другую квартиру; Тереза сделала вид, что никак не может с этим примириться и отправляется к ней сама, чтобы взыскать долг. Покупательница поселилась в Батиньоле. Г-жа Ракен и Камилл заикнулись было, что это очень далеко и что вряд ли Тереза чего-нибудь добьется, однако они не слишком удивились и предоставили ей спокойно уехать.

Молодая женщина побежала на Винную пристань; ноги ее скользили на влажных тротуарах, она натыкалась на прохожих — ей не терпелось поскорее добраться до места. Лицо ее покрылось испариной, руки горели. Ее можно было принять за пьяную. Дойдя до меблированных комнат, она проворно взбежала по лестнице. На седьмом этаже, задыхаясь, с обезумевшим взглядом, она заметила Лорана, который ждал ее, перегнувшись через перила.

Она вошла в мансарду. Ее широкие юбки заняли всю каморку — так она была тесна. Тереза порывисто сняла шляпу и, почти теряя сознание, прислонилась к кровати…

Слуховое окно было настежь отворено, и в каморку проникала вечерняя прохлада, освежая жаркое ложе. Любовники долго пробыли в этой конуре, словно на дне пропасти. Вдруг до Терезы донесся бой часов церкви Питье — било десять. Ей хотелось бы быть глухой; она с трудом поднялась и обвела взглядом мансарду, — она еще не видела ее. Она надела шляпу, завязала ленты, села и медленно промолвила:

— Надо уходить.

Лоран подошел к ней и встал на колени. Он взял ее руки.

— До свиданья, — сказала она, не шелохнувшись.

— Нет, не «до свиданья», это слишком неопределенно! — воскликнул он. — Когда ты придешь опять?

Она посмотрела ему в лицо.

— Сказать откровенно? — сказала она. — Так вот. По правде говоря, я думаю, что больше уже не приду. У меня нет предлога, чтобы уйти из дому. Выдумать его я не могу.

— Значит, нам надо распрощаться.

— Нет, не хочу!

Она произнесла эти слова с ужасом и злобой. Потом добавила мягче, не вставая с места и сама не понимая, что говорит:

— Я пойду.

Лоран размышлял. Он думал о Камилле.

— Я на него не сержусь, — сказал он наконец, не называя Камилла по имени, — но, право же, уж очень он нам мешает… Ты бы как-нибудь избавила нас от него, отправила бы куда-нибудь путешествовать… подальше?

— Да, отправишь его путешествовать! — возразила Тереза, покачав головой. — Ты воображаешь, что такого человека можно уговорить отправиться в путешествие…

Одно только у него может быть путешествие — такое, из которого не возвращаются… Но он всех нас переживет, полуживые не умирают.

Наступило молчание. Лоран на коленях подполз к любовнице, прижался к ней, приник головой к ее груди.

— У меня была мечта, — сказал он, — мне хотелось провести с тобой целую ночь, заснуть в твоих объятиях и наутро проснуться от твоих поцелуев… Я хотел бы быть твоим мужем… Понимаешь?

— Да, да, — ответила Тереза, содрогнувшись.

И она порывисто склонилась к лицу Лорана, стала целовать его. Ленты шляпки цеплялись за его жесткую бороду; Тереза забыла, что одета и что может помять платье. Она рыдала и сквозь слезы, задыхаясь, лепетала:

— Не говори так… А то у меня не хватит сил уйти, я останусь здесь… Лучше подбодри меня: скажи, что мы еще увидимся… Ведь правда я нужна тебе и со временем мы как-нибудь устроимся, чтобы жить вместе?

— Тогда приходи опять, приходи завтра, — отвечал Лоран, пробегая трепещущими руками по ее стану.

— Но я не могу прийти… Я ведь сказала: нет предлога.

Она заламывала руки. Потом продолжала:

— Я не боюсь скандала, нет… Хочешь, я пойду и прямо скажу Камиллу, что ты мой любовник и что я буду сегодня ночевать здесь… Я боюсь за тебя; я не хочу осложнять твою жизнь, мне хочется, чтобы ты был счастлив.

В молодом человеке просыпалась инстинктивная осторожность.

— Ты права, не надо ребячеств, — сказал он. — Ах, если бы твой муж умер…

— Если бы муж умер… — медленно повторила Тереза.

— Мы бы поженились, уже ничего не боялись бы, без оглядки упивались бы любовью… Какая чудесная, безмятежная пошла бы жизнь!

Молодая женщина выпрямилась. Она побледнела и устремила на любовника мрачный взгляд; губы ее подергивались.

— Случается, что люди умирают, — прошептала она наконец. — Только это опасно для тех, кто остается.

Лоран промолчал.

— Знаешь, все известные средства плохи, — продолжала она.

— Ты меня не поняла, — сказал он спокойно. — Я не дурак, я хочу получить возможность любить тебя, ничего не опасаясь… Я имел в виду, что ведь каждый день случаются несчастья — то нога поскользнется, то черепица с крыши свалится… Понимаешь? В последнем случае, например, виноват бывает один только ветер.

Он говорил каким-то странным голосом. По лицу его пробежала усмешка, и он ласково добавил:

— Не беспокойся; мы с тобой поди еще поживем счастливо, еще будем любить друг друга… Раз ты не можешь приходить, я все это устрою… Может быть, нам придется несколько месяцев не встречаться, — так ты меня не забывай, помни, что я хлопочу о нашем счастье.

Тереза отворила было дверь, чтобы уйти, но он порывисто обнял ее.

— Ты моя, не правда ли? — спросил он. — Поклянись, что будешь вся моя, в любое время, как только я захочу.

— Клянусь! — воскликнула молодая женщина. — Я твоя, делай со мною что хочешь.

На мгновенье они замерли в угрюмом молчании. Потом Тереза резко вырвалась от него, не оборачиваясь вышла из каморки и спустилась по лестнице. Лоран прислушивался к ее удаляющимся шагам.

Когда все затихло, он вернулся в каморку и лег. Постель еще не остыла. Он задыхался на узком помятом ложе, от которого еще веяло жаром любовных восторгов Терезы. Ему казалось, что он еще чувствует дыхание молодой женщины; она побывала здесь, оставив какое-то пронизывающее излучение и нежный запах фиалок, но теперь он мог обнять лишь неуловимый призрак, витавший вокруг него; он горел в огне вновь вспыхнувшей, ненасытной страсти. Он не затворил окно. Лежа на спине, раскинув обнаженные руки, ища прохлады, он задумался, устремив взгляд на темно-синий квадрат неба, обрамленный оконной рамой.

До самого рассвета его преследовала неотступная мысль. Пока Тереза не побывала у него, он не думал об убийстве Камилла; только сложившиеся обстоятельства, только мысль, что он не увидит больше Терезу, побудили его заговорить о смерти этого человека. Так приоткрылся новый уголок его подсознательного существа: мысль об убийстве возникла у него в чаду прелюбодеяния.

Теперь, успокоившись, в ночной тиши и в одиночестве, он обдумывал подробности убийства. Мысль о смерти, возникшая в миг отчаяния, между двумя поцелуями, становилась теперь неумолимой и острой. Измученный бессонницей, одурманенный терпким запахом, оставленным Терезой, Лоран измышлял коварные планы, взвешивал трудности, рисовал себе преимущества, которые даст убийство.

С точки зрения его личных интересов убийство представлялось, безусловно, целесообразным. Лорану было ясно, что отец его, жефосский крестьянин, не собирается умирать; ему еще лет десять придется служить чиновником, питаться в закусочных, жить без женщины, на чердаке. Такая перспектива приводила его в отчаяние. Если же Камилл умрет, он женится на Терезе, получит наследство г-жи Ракен, подаст в отставку и заживет припеваючи. Он с упоением начал представлять себе эту праздную жизнь: он будет бездельничать, есть и спать и станет дожидаться вожделенной смерти отца. И стоило ему только после этих мечтаний вернуться к действительности, как Камилл сразу же преграждал ему дорогу, и у Лорана сжимались кулаки, словно для того, чтобы убить его.

Лоран хотел обладать Терезой; он хотел обладать ею безраздельно, хотел, чтобы она всегда была у него под рукой. Если он не устранит мужа, жена ускользнет от него. Она сама сказала: она не может к нему приходить. Он охотно похитил бы ее, увез бы куда-нибудь, но тогда они оба умрут с голоду. Если же убить мужа — риску меньше; это не вызовет особого шума, надо только слегка подтолкнуть человека, а потом занять его место. Лоран руководствовался своей грубой крестьянской логикой, и такой исход казался ему превосходным, вполне естественным. Сама врожденная осторожность Лорана подсказывала ему этот простой выход.

Он валялся в кровати, распластавшись на животе, весь в поту, уткнув влажное лицо в подушку, на которой недавно лежали разметавшиеся волосы Терезы. Он иссохшими губами прижимался к полотну, упивался легким ароматом белья, замирал, не дыша, задыхаясь, и перед его закрытыми глазами мелькали огненные пятна. Он размышлял: как же убить Камилла? Потом, задохнувшись, резко поворачивался, снова ложился на спину и, широко раскрыв глаза, подставив лицо под холодные дуновения, лившиеся из окна, всматривался в синеватый квадрат неба, в звезды, надеясь, что они одобрят задуманное убийство и подскажут, как его осуществить.

Он ничего не придумал. Как он и сказал любовнице, он не ребенок, не дурак, он не воспользуется ни кинжалом, ни ядом. Он намерен совершить преступление тихое, безопасное; пусть это будет нечто вроде случайного удушья, без крика, без ужасов — просто исчезновение. Как страсть ни терзала его, ни подталкивала, все его существо властно требовало осторожности. Он был слишком труслив, слишком сластолюбив, чтобы рисковать своим покоем. Он шел на убийство именно для того, чтобы зажить безмятежно и счастливо.

Понемногу сон одолел его. Холодный воздух вытеснил из каморки ароматный и теплый призрак Терезы. Разбитый, успокоившийся Лоран отдался во власть какой-то сладостной, смутной дреме. Засыпая, он решил, что будет выжидать благоприятного случая, и мысли его, становясь все более и более расплывчатыми, убаюкивали его, шепча: «Я его убью, я его убью». Пять минут спустя он спал, и дыхание его было безмятежно-ровным.

Тереза вернулась домой в одиннадцать часов. Она пришла в пассаж Пон-Неф с горящей головой, обуреваемая неотступными мыслями, и даже не заметила пройденного пути. Ей казалось, будто она все еще спускается с чердака Лорана, — так явственно звучало в ее ушах то, что он ей сказал. Г-жа Ракен и Камилл были встревожены ее долгим отсутствием и встретили ее особенно ласково; на их расспросы она сухо ответила, что проездила зря и целый час ждала омнибуса.

Когда она легла, постель показалась ей холодной и сырой. Тело ее, еще распаленное, с отвращением содрогнулось. Камилл не замедлил заснуть, и Тереза долго разглядывала его мертвенно-бледное лицо, покоившееся на подушке, которому открытый рот придавал особенно глупое выражение. Она отодвинулась, кулаки ее сжались, и ей захотелось заткнуть ему рот.

X

Прошло около трех недель. Лоран являлся в лавку каждый вечер; он казался усталым, как бы больным; вокруг его глаз обозначились синеватые круги, губы побледнели и потрескались. Впрочем, он был по-прежнему тяжеловесно-спокоен, смотрел Камиллу прямо в лицо и обращался с ним все так же дружески непринужденно. С тех пор как г-жа Ракен заметила, что друга их семьи сжигает какой-то внутренний жар, она окружила его еще большим вниманием.

На лице Терезы вновь появилось непроницаемое, хмурое выражение. Она стала еще неподвижнее, еще замкнутее, еще апатичнее. Казалось, Лоран вовсе не существует для нее; она еле удостаивала его взглядом, редко заговаривала с ним, относилась к нему с полнейшим равнодушием. Г-жа Ракен по доброте своей огорчалась этим и иной раз говорила молодому человеку: «Не обращайте внимания на то, что племянница неприветлива. Я знаю ее: на вид она холодная, зато сердце у нее горячее и очень привязчивое, преданное».

Любовникам уже не приходилось встречаться. После вечера, проведенного на улице Сен-Виктор, они ни разу не виделись наедине. Вечерами, когда, они оказывались лицом к лицу, внешне равнодушные и чуждые друг другу, за их наружным спокойствием скрывались бури страсти, ужаса и вожделения. Терезу терзали неистовые порывы, приступы малодушия и шальной веселости; у Лорана вырывались грубые, отчаянные выходки, его терзала мучительная нерешительность. Оба они не осмеливались заглянуть в самих себя, в ту лихорадочную муть, которая одурманила их каким-то едким, густым чадом.

Когда представлялся случай, они где-нибудь за дверью молча сжимали друг другу руки беглым, грубым пожатием, от которого чуть не трещали пальцы. Обоим хотелось бы унести с собой кусок кожи, к которому на миг прильнула их рука. Это пожатие было единственное, что помогало им хоть немного умерить желания. Они вкладывали в это пожатие все свое существо. Ничего иного они не просили. Они выжидали.

Однажды в четверг, перед тем как сесть за игру, гости семьи Ракенов, как всегда, немного побеседовали. Особенно любили они поговорить со стариком Мишо о его прежней работе, расспросить о всяких таинственных, мрачных происшествиях, к которым ему по долгу службы приходилось иметь отношение. В таких случаях Гриве и Камилл внимали рассказам полицейского комиссара с испуганными и блаженными лицами, какие бывают у детей, когда они слушают сказки о Синей Бороде или о мальчике с пальчик. Эти истории пугали и вместе с тем захватывали их.

В тот день Мишо рассказал о жутком убийстве, подробности которого привели слушателей в ужас; потом он добавил, покачав головой:

— А кое-что так и не удалось выяснить до конца… Сколько преступлений все-таки остается нераскрытыми! Сколько убийц ускользает от людского правосудия!

— Как! — воскликнул изумленный Гриве. — Вы допускаете, что вот так, просто, на улице можно встретить негодяев, на совести которых есть убийство и которых не задерживают!

Оливье презрительно улыбнулся.

— Дорогой господин Гриве, — ответил он резким голосом, — потому-то их и не арестуют, что не знают, что они убийцы.

Такой довод показался Гриве неубедительным. Камилл поддержал его.

— А я вполне согласен с господином Гриве, — сказал он с нелепой важностью. — Мне хочется верить, что полиция работает безупречно и что я никогда не окажусь на тротуаре лицом к лицу с убийцей.

Оливье принял эти слова за личный выпад.

— Спору нет, полиция работает безупречно, — воскликнул он обиженно. — Но мы не в силах сделать невозможное. Есть негодяи, которые учились преступлениям у самого дьявола; такие ускользнут даже от господа бога… Правда, отец?

— Разумеется, разумеется, — подтвердил старик. — Вот, например, когда я служил в Верноне… вы, вероятно, помните, госпожа Ракен… на большой дороге убили ломового извозчика. Труп был разрублен на куски, их нашли в канаве. Так вот — виновного так и не обнаружили… Может быть, он и по сей день здравствует, может быть, он наш сосед, и, быть может, господин Гриве встретится с ним, когда пойдет домой.

Гриве побледнел как полотно. Он не решался повернуть голову: ему казалось, что убийца ломовика стоит за его спиной. Впрочем, он был в восторге, что ему так жутко.

— Ну уж нет, простите, — бормотал он, сам не зная, что говорит, — ну уж нет, не могу этому поверить… Я тоже знаю одну историю: случилось, что служанку посадили в тюрьму за то, что она украла у хозяев серебряную ложку. А месяца через два, когда в саду спилили дерево, ложку нашли в гнезде сороки. Воровкой оказалась сорока. Служанку выпустили. Как видите, виновные всегда несут заслуженное наказание.

Гриве торжествовал. Оливье ухмылялся.

— Значит, сороку посадили? — спросил он.

— Господин Гриве не то хотел сказать, — возразил Камилл, недовольный тем, что его начальника поднимают на смех. — Мать, дай-ка нам домино.

Пока г-жа Ракен ходила за ящиком, молодой человек снова обратился к Мишо:

— Значит, вы признаете, что полиция бессильна? Есть убийцы, которые преспокойно разгуливают по городу?

— Да, к несчастью, — ответил комиссар.

— Это безнравственно, — заключил Гриве.

Во время всего разговора Тереза и Лоран молчали. Они даже не улыбнулись на глупость Гриве. Облокотившись на стол, чуть побледневшие, с блуждающим взглядом, они внимательно слушали. На миг их взгляды, мрачные и жгучие, скрестились. Крошечные капельки пота выступили на лбу Терезы, по телу Лорана пробежала легкая дрожь от каких-то ледяных дуновений.

ХI

Иногда по воскресеньям, в хорошую погоду, Камилл требовал, чтобы Тереза погуляла с ним, прошлась по Елисейским полям. Молодая женщина предпочитала бы остаться в сыром сумраке лавки; ей было скучно идти под руку с мужем, сна быстро уставала, а он тащил ее с тротуара на тротуар, останавливался перед витринами, по-дурацки всему изумлялся, молчал или высказывал глубокомысленные замечания. Но Камилл стоял на своем: он любил показаться на людях с женой; встречая кого-нибудь из сослуживцев, особенно из начальства, он с гордостью раскланивался с ними в присутствии мадам. Впрочем, он гулял ради самой ходьбы, почти не разговаривал, волочил ноги с тупым и чванливым видом; в праздничном наряде он казался чопорным и неуклю-р жим. Терезе было в тягость идти под руку с таким человеком.

Госпожа Ракен обычно провожала детей до конца пассажа. Она целовала их, словно они отправлялись в далекое путешествие. Напутствиям и всяким просьбам не было конца.

— Главное — остерегайтесь несчастных случаев, — говорила она. — В Париже такая уйма экипажей! Обещайте, что будете сторониться толпы…

Наконец она отпускала их, но еще долго смотрела им вслед. Потом она возвращалась в лавку. Ноги у нее быстро уставали, и она не могла много ходить.

В редких случаях супруги уезжали за город; они отправлялись в Сент-Уен или в Аньер и закусывали в каком-нибудь ресторанчике на берегу реки. То были дни великих кутежей, разговоры о которых начинались еще за месяц. На такие поездки Тереза соглашалась охотно, почти с радостью, потому что это позволяло ей пробыть на свежем воздухе часов до десяти — одиннадцати вечера. Сент-Уен с его зелеными островками напоминал ей Вернон; там в ней вновь просыпалось дикарское пристрастие к Сене, как бывало в дни девичества. Тереза садилась на гальку, окунала руки в воду, и под жгучим солнцем, зной которого умерялся свежими дуновениями из-под тенистых деревьев, она снова чувствовала, что живет. Ей случалось и разорвать и испачкать платье глиной или камешками; зато Камилл аккуратно расстилал носовой платок и осторожно, с опаской, усаживался возле нее. В последнее время молодые люди почти всегда приглашали с собою Лорана, и он оживлял эти поездки своим крестьянским хохотом и удалью.

Однажды, часов в одиннадцать, позавтракав, Камилл, Тереза и Лоран отправились в Сент-Уен. Поездка была задумана еще давно, и ею предполагалось завершить летний сезон. Надвигалась осень, по вечерам в воздухе тянуло холодком.

Но в то утро небо еще было безоблачно-синее. Солнце грело по-летнему, даже в тени было тепло. А потому решили, что грех не воспользоваться этими последними солнечными лучами.

Друзья втроем уселись на извозчике, напутствуемые вздохами и слезными излияниями старой лавочницы. Они проехали через весь Париж и расплатились с извозчиком у городского вала, потом пошли пешком по шоссе в Сент-Уен. Был полдень. Покрытая пылью дорога под лучами яркого солнца слепила глаза, как снег. Тяжелый, накаленный воздух обжигал лица. Тереза шла мелкими шажками под руку с мужем, прячась от солнца под зонтиком; Камилл обмахивался огромным носовым платком. Позади шел Лоран; солнце жгло ему шею, но он этого не замечал; он посвистывал, ногою раскидывал камешки и временами бросал плотоядные взгляды на колышущиеся бедра любовницы.

Дойдя до Сент-Уена, они сразу же занялись поисками подходящего местечка, чтобы устроиться в тени деревьев на мураве. Они переправились на один из островков и пошли в глубь рощи. Опавшие листья лежали красноватым ковром и сухо шуршали под ногами. Стволы деревьев отвесно тянулись вверх, бесчисленные, как пучки готических колонок; ветви свисали до самых лиц, так что гуляющие видели перед собою только медно-багряную умирающую листву да светлые и черные стволы осин и дубов. Они оказались в полном уединении, в грустной глуши, на узкой прогалине, безмолвной и прохладной. Со всех сторон доносился рокот Сены.

Камилл выбрал сухое местечко, подобрал полы сюртука и уселся; Тереза, прошумев накрахмаленными юбками, улеглась на опавшие листья; поднявшееся вокруг нее платье наполовину скрыло ее, зато нога ее обнажилась до самого колена. Лоран лег на живот и уперся подбородком в землю; он уставился на ногу Терезы и слушал, как его приятель возмущается правительством: Камилл требовал, чтобы все островки, рассеянные по Сене, были преобразованы в английские парки с подстриженными деревьями, со скамейками, с аллеями, усеянными песком, как в Тюильри.

Они пробыли на этой прогалине около трех часов, в ожидании когда спадет жара, чтобы перед обедом погулять по окрестностям. Камилл говорил о своей службе, рассказал несколько глупейших историй, потом усталость одолела его, он откинулся навзничь и уснул, прикрыв лицо шляпой. Тереза уже давно сомкнула глаза и притворилась, будто спит.

Тогда Лоран потихоньку подполз к ней; он вытянулся и поцеловал ее ботинок и лодыжку. Кожа ботинка, белый чулок молодой женщины обожгли ему губы. Терпкий запах земли и легкое благоухание, веявшее от молодой женщины, сливались воедино и пронизывали его насквозь, воспламеняя кровь, взвинчивая нервы. Уже целый месяц он жил в воздержании и кипел от злости. Прогулка по Сент-Уенскому шоссе под палящим солнцем взбудоражила ему кровь. А теперь он находится тут, в никому неведомом глухом уголке, среди великой неги и прохлады, — и лишен возможности прижать к груди женщину, которая ему принадлежит. Муж может проснуться, увидеть, свести на нет все его расчеты и меры предосторожности. Этот человек — постоянное препятствие. И любовник, распластавшись на земле, прячась за юбками, дрожа и негодуя, безмолвно осыпал поцелуями ботинок и белый чулок Терезы. Она лежала не шевелясь, как мертвая. Лоран подумал, что она спит.

Он встал и прислонился к дереву; спину у него ломило. Тут он заметил, что молодая женщина смотрит в небо, широко раскрыв влажные глаза. Лицо ее, обрамленное запрокинутыми руками, было матово-бледное, холодное и неподвижное. Тереза задумалась. Застывший ее взгляд казался темной бездной, где парит беспросветная ночь. Любовник стоял позади нее, но она не шевельнулась, не взглянула на него.

Лоран любовался ею, и ему было страшновато, что она так неподвижна и ничем не отвечает на его взгляд. Ее мертвенное лицо, белевшее на фоне черных волос, повергло его в какой-то ужас, полный жгучих желаний. Ему хотелось бы наклониться и поцелуем закрыть эти большие, пристально смотрящие глаза. Но возле нее, чуть ли не среди ее юбок, спал Камилл. Это жалкое существо, с хилым, неуклюжим телом, тихонько похрапывало; из-под шляпы, наполовину скрывавшей его лицо, виднелся раскрытый рот, сведенный сном в глупую гримасу; редкие рыжеватые волоски, покрывавшие тщедушный подбородок, обозначились грязными полосками на мертвенно-бледной коже; он лежал, запрокинув голову, и виднелась его тощая, морщинистая шея с выступающим кирпично-красным кадыком, который приподнимался при каждом вздохе. В такой позе Камилл был удручающе безобразен.

Лоран посмотрел на него и вдруг поднял ногу. Он хотел было одним ударом раздавить его.

Тереза еле сдержала возглас. Она побледнела, зажмурилась, потом отвернулась, как бы защищаясь от брызг крови.

Несколько мгновений Лоран стоял, занеся ногу над лицом спящего. Потом медленно опустил ее и отошел на несколько шагов. Он сообразил, что так убить Камилла было бы глупо. Из-за этой раздавленной головы вся полиция обрушится на него. Он хотел избавиться от Камилла только для того, чтобы жениться на Терезе; он намеревался после преступления зажить на вольной воле, как тот убийца ломового, о котором рассказывал Мишо.

Он подошел к реке, тупо посмотрел, как течет вода. Потом резко повернул назад в рощу; в этот миг он окончательно избрал определенный план, замыслил убийство удобное и вполне безопасное для него самого.

Чтобы разбудить Камилла, он стал щекотать ему нос соломинкой. Камилл чихнул, встал; проделка приятеля привела его в восторг. Он любил Лорана за его постоянные шутки; они очень смешили его. Потом он растолкал жену, которая лежала с закрытыми глазами; Тереза поднялась, стряхнула с помятых юбок приставшие листья, и друзья двинулись дальше, ломая попадавшиеся по пути веточки.

Они переправились на берег и пошли по дорожкам, по тропинкам, где им то и дело встречались принаряженные компании. Вдоль изгородей бегали девушки в светлых платьях; с песней проплывали гребцы; вереницы мещанских парочек, стариков, приказчиков с женами медленно тянулись вдоль рвов. Каждая дорожка превратилась в многолюдную, шумную улицу. Только солнце хранило обычное величавое спокойствие; оно клонилось к горизонту и устилало багряные деревья, белые дороги широкими пеленами бледного света. С похолодевшего неба стала спускаться пронизывающая свежесть.

Камилл уже не шел под руку с Терезой; он разговаривал с Лораном, смеялся его шуткам и выходкам, а тот Потешно перепрыгивал через канавы и кидал вверх большие камни. Молодая женщина шла по другой стороне дороги, склонив голову; время от времени она нагибалась, чтобы сорвать травку. Немного отстав, она останавливалась и издали наблюдала за любовником и мужем.

— Скажи, ты не проголодалась? — крикнул ей наконец Камилл.

— Проголодалась, — отвечала она.

— В таком случае идем!

Тереза не проголодалась; она просто-напросто утомилась, и на душе у нее было неспокойно. Она ничего не знала о замыслах Лорана, и все же ноги у нее подкашивались от тревоги.

Они опять вышли к реке и стали искать ресторан. Они устроились на дощатой террасе какого-то трактирчика, провонявшего салом и вином. Заведение гудело от криков, песен и грохота посуды; все залы, все кабинеты были полны, посетители разговаривали во весь голос, и тонкие перегородки ничуть не приглушали весь этот гам, Лестница сотрясалась от беготни официантов.

Наверху, на балконе, дувший с реки ветерок разгонял трактирный чад. Тереза облокотилась о балюстраду и смотрела на пристань. Справа и слева в два ряда тянулись ярмарочные балаганы и закусочные; в беседках, сквозь редкие пожелтевшие листья, виднелись белые скатерти, черные пятна пальто, яркие юбки женщин; люди без шляп сновали взад и вперед, бегали, смеялись, и к пронзительному рокоту толпы примешивались надрывающие душу звуки шарманки. В застывшем воздухе носился запах пыли и жареной рыбы.

Внизу, на вытоптанной лужайке, девушки из Латинского квартала водили хоровод под детскую песенку. Шляпки у них слетели на плечи, волосы распустились; они держались за руки и играли, словно девочки. Они пели, как в былые дни, свежими тоненькими голосами; нежный, девственный румянец заливал их обычно бледные лица, истрепанные грубыми ласками, в больших порочных глазах поблескивали слезинки умиленья. Студенты с белыми глиняными трубками в зубах наблюдали за хороводом, отпуская сальные шуточки.

А подальше, над Сеной, над холмами спускалась вечерняя тишь; зыбкий синеватый воздух окутывал деревья прозрачной дымкой.

— Эй, официант! А как же насчет обеда? — крикнул Лоран, перегнувшись через перила лестницы.

Потом, как бы спохватившись, сказал:

— Послушай, Камилл, а не покататься ли нам перед обедом на лодке?.. За это время и цыпленок наш изжарится. А то скучища дожидаться целый час.

— Как хочешь, — равнодушно ответил Камилл. — Вот только Тереза проголодалась.

— Нет, нет, я могу подождать, — поспешно ответила молодая женщина, заметив пристальный взгляд Лорана.

Они спустились вниз. Проходя мимо конторки, они заказали столик, выбрали меню и предупредили, что вернутся через час. Они попросили трактирщика отвязать для них одну из лодок, которые он держал для посетителей. Лоран выбрал такую утлую лодочку, что Камилл испугался.

— Черт возьми, — заметил он, — в ней надо сидеть не шелохнувшись. А не то бултых в воду.

Откровенно говоря, он страшно боялся воды. Когда они жили в Верноне, Камилл по слабости здоровья не мог барахтаться в Сене; в то время как его школьные товарищи при первой возможности лезли в воду, ему приходилось кутаться в теплые одеяла. Лоран отлично плавал и был неутомимым гребцом, а у Камилла навсегда остался страх перед глубокой водой, свойственный детям и женщинам. Он постукал ногой по лодке, словно желая убедиться в ее прочности.

— Чего же ты? Влезай! — весело крикнул ему Лоран. — Все трясешься.

Камилл шагнул за борт и, пошатываясь, направился на корму. Почувствовав под ногами доски, он успокоился, уселся и стал шутить, чтобы показать, какой он храбрый.

Тереза стояла на берегу, возле любовника, серьезная и неподвижная. Лоран держал в руках веревку. Он склонился к Терезе и быстро прошептал:

— Имей в виду… я сброшу его в воду… Слушайся меня… Я за все отвечаю.

Молодая женщина смертельно побледнела и застыла на месте как вкопанная. Она вся подобралась, широко раскрыв глаза.

— Садись же, — добавил Лоран.

Она не шевелилась. В душе у нее шла страшная борьба. Она напрягла всю свою волю, опасаясь, что вот-вот разразится рыданиями и упадет без чувств.

— Эй, эй, Лоран! — закричал Камилл. — Посмотри-ка на Терезу. Вот кто трусит-то… Гадает — садиться, не садиться…

Он устроился на задней лавочке, уперся локтями в борта и лихо раскачивался. Тереза бросила на него какой-то особенный взгляд; шуточки этого ничтожества подстегнули ее как удар бича, и она порывисто прыгнула в лодку. Она уселась на носу. Лоран взял весла. Лодка отчалила, медленно направляясь к островкам.

Спускались сумерки. От деревьев падали густые тени, и вода у берега была совсем черная. На середине реки тянулись широкие бледно-серебряные полосы. Вскоре лодка вышла на стремнину. Здесь шум с берега слышался глуше; песни, крики доносились сюда неясные и грустные, проникнутые какой-то печальной истомой. Тут уже не пахло ни жареной рыбой, ни пылью. Тянуло холодком. Было свежо.

Лоран перестал грести и пустил лодку по течению.

Перед ними виднелись красноватые очертания длинного острова. Темно-коричневые, испещренные серыми пятнами берега тянулись, словно две широкие ленты, сходящиеся на горизонте. Вода и небо, казалось, были скроены из одной и той же беловатой ткани. Нет ничего печальнее и безмолвнее осенних сумерек. Лучи света бледнеют в холодеющем воздухе, состарившиеся деревья сбрасывают сухие листья. Поля, спаленные жгучим летним солнцем, предчувствуют близкую смерть, которая надвигается вместе с первыми порывами холодного ветра. В небесах — жалобное веяние безнадежности. С высоты, расстилая погребальные саваны, спускается мрак.

В лодке все молчали. Отдавшись на волю течения, они наблюдали, как последние лучи света покидают вершины деревьев. Лодка приближалась к островкам. Их красноватые очертания становились все темнее; в сумерках ландшафт все более и более упрощался; Сена, небо, островки, холмы — все теперь превратилось в коричневые и серые пятна, залитые молочно-белым туманом. Камилл в конце концов лег на дно лодки, высунул за борт голову и свесил руки в воду.

— Черт возьми, до чего холодно! — воскликнул он. — Избави боже окунуться в такую жижу!

Лоран промолчал. Он тревожно всматривался в берега; губы его были сжаты, могучие руки ерзали по коленям. Тереза, скованная, неподвижная, слегка закинув голову, ждала.

Лодку тянуло в небольшой темный, узкий пролив между двумя островками. За одним из островков слышалась приглушенная песнь гребцов, по-видимому плывших против течения. Вдали, повыше, на реке не было ни души.

Вдруг Лоран встал и обхватил Камилла за талию. Конторщик захохотал.

— Брось, щекотно, — сказал он, — брось, что за шутки!.. Ты меня вывалишь.

Лоран сжал его еще крепче, рванул. Камилл повернулся и увидел страшное, перекошенное лицо друга. Он не понял; его обуял смутный ужас. Он хотел было крикнуть, но почувствовал, что крепкая рука сжимает ему горло. Инстинктивно, как животное, защищающее свою жизнь, он привстал на колени и вцепился в борт. Несколько мгновений он боролся в таком положении.

— Тереза! Тереза! — позвал он сдавленным, хрипящим голосом.

Молодая женщина смотрела, держась обеими руками за лавочку; челнок вертелся на воде, скрипел. Она была не в силах зажмуриться; от какой-то страшной судороги глаза ее широко раскрылись, взгляд был прикован к отвратительному зрелищу борьбы. Она сидела, онемев и застыв на месте.

— Тереза! Тереза! — снова прохрипел несчастный.

При последнем его зове Тереза разразилась рыданиями. Нервы не выдержали. Начался припадок, которого она опасалась, и она, вся дрожа, бросилась на дно лодки. Она лежала там, скорчившись, обессилев, полумертвая.

Лоран все тряс Камилла, а другой рукою сдавливал ему горло. Наконец ему удалось оторвать свою жертву от лодки. Теперь он держал Камилла в воздухе, как ребенка, на вытянутых могучих руках. При этом Лоран немного склонил голову, обнажив шею, и тут несчастный, обезумев от ужаса и ярости, изогнулся и зубами впился ему в шею. Когда убийца, чуть не вскрикнув от боли, резким движением швырнул свою жертву в реку, в зубах у нее остался кусочек его кожи. Камилл с воем рухнул в воду. Он еще два-три раза всплывал на поверхность, и с каждым разом вопли его становились все глуше.

Лоран не потерял ни секунды. Он поднял воротник пальто, чтобы скрыть рану. Потом схватил бесчувственную Терезу, ногой опрокинул лодку и бросился в Сену с любовницей на руках. Он поддерживал ее над водой и отчаянно звал на помощь.

Гребцы, песню которых он слышал из-за острова, изо всех сил гребли в их сторону. Они догадались, что случилось несчастье; они вытащили из воды сначала Терезу и уложили ее на скамью, потом Лорана, который был в полном отчаянии от гибели друга. Он бросился в воду, искал Камилла в местах, где тот никак не мог быть, и вернулся весь в слезах, заламывая руки, рвал на себе волосы. Гребцы старались хоть немного успокоить его, утешить.

— Это моя вина, — кричал он, — мне не следовало позволять несчастному плясать и возиться в лодке… Мы незаметно оказались все трое у одного борта, и лодка опрокинулась… Падая, он крикнул мне, чтобы я спасал его жену…

Как всегда бывает в таких случаях, среди гребцов оказалось два-три человека, которые воображали, будто несчастье случилось у них на глазах.

— Мы вас отлично видели, — говорили они. — Что и говорить, ведь лодка не паркет. Ах, бедная женщина! Что с нею будет, когда она очнется!

Они снова взялись за весла, повели за собою лодку потерпевших и доставили Терезу и Лорана в ресторан, где заказанный ими обед был уже готов. Пять минут спустя весть о несчастье разнеслась по всему Сент-Уену. Гребцы рассказывали о нем как очевидцы. Перед рестораном собралась сердобольная толпа.

Ресторатор и его жена были добрые люди; они предоставили пострадавшим все, что им надо было из одежды. Когда Тереза пришла в себя, у нее начался нервный припадок, она разразилась душераздирающими воплями; пришлось уложить ее в постель. Человеческая природа пришла на помощь разыгравшейся зловещей комедии.

Когда молодая женщина немного успокоилась, Лоран поручил ее заботам хозяев. Он хотел вернуться в Париж один, якобы для того, чтобы сообщить г-же Ракен страшную весть как можно осторожнее. А на самом деле он опасался нервного возбуждения Терезы. Он хотел дать ей время все тщательно рассчитать и разучить свою роль.

Обед Камилла съели гребцы.

XII

В темном углу омнибуса, по дороге в Париж, Лоран окончательно обдумал план действия. Он был почти уверен, что все пройдет безнаказанно. Им овладела гнетущая, тревожная радость, — радость завершенного преступления. У заставы Клиши он пересел на извозчика и направился к старику Мишо, на Сенскую улицу. Было девять часов вечера.

Бывшего полицейского комиссара он застал за столом, в обществе Оливье и Сюзанны. Он приехал сюда, чтобы заручиться покровительством на случай, если на него падет подозрение, а также и для того, чтобы не самому сообщить страшную весть г-же Ракен. Мысль о разговоре с ней была ему как-то странно невыносима; он ожидал такого отчаяния, что боялся не справиться со своей ролью и показаться недостаточно расстроенным; да и горе матери было ему тягостно, хотя, в сущности, он не особенно задумывался над этим.

Увидев Лорана в грубой одежде, которая к тому же была ему не впору, Мишо устремил на него удивленный взгляд. Лоран упавшим голосом, как бы задыхаясь от горя и усталости, рассказал о случившемся.

— Я пришел за вами, — закончил он, — я не знал, как быть с несчастными женщинами… на них обрушилось такое страшное горе… Я не решаюсь один явиться к матери. Прошу вас, пойдемте со мной.

Пока он говорил, Оливье пристально смотрел на него, смотрел прямо в лицо, и этот взгляд приводил Лорана в ужас. К этим людям, причастным к полиции, убийца бросился очертя голову, в порыве отваги, который, по его расчету, и должен был его спасти. И все же он не мог не содрогаться, чувствуя на себе взгляд Оливье: ему мерещилась подозрительность там, где было только оцепенение и жалость. Сюзанна стала еще бледнее обычного; казалось, она вот-вот лишится чувств. Мысль о смерти страшила и Оливье, но сердце его оставалось безучастным; на лице его появилась гримаса скорбного удивления, и в то же время он по привычке испытующе всматривался в Лорана, ни в малейшей степени, однако, не подозревая страшной истины. Что касается старика Мишо, то у него поминутно вырывались восклицания ужаса, сочувствия, изумления; он ерзал на стуле, складывал руки, поднимал глаза к небу.

— Боже мой! — говорил он прерывающимся голосом. — Боже мой! Какой ужас!.. Человек выходит из дому, и так вот… сразу… конец… Чудовищно! А бедная госпожа Ракен, несчастная мать, — как мы ей скажем? Конечно, вы правильно поступили, что пришли за нами… Мы пойдем вместе…

Он встал, начал топтаться по комнате, метался, разыскивая трость и шляпу, и во время этой суеты продолжал расспрашивать о подробностях несчастья, сопровождая восклицаниями каждую фразу.

Они вчетвером вышли из дому. У входа в пассаж Пон-Неф Мишо остановил Лорана.

— Вы не входите, — сказал он. — Ваше появление послужит жестоким подтверждением того, что произошло… Этого надо избежать. Несчастная сразу же догадается, что случилась беда, и мы будем вынуждены сказать ей правду без необходимой подготовки. Ждите нас здесь.

Убийце такое предложение было на руку — он содрогался при одной мысли, что ему придется войти в магазин. Он успокоился и стал беспечно ходить взад и вперед по тротуару. Временами он забывал о том, что сейчас происходит, рассматривал витрины, посвистывал сквозь зубы, оборачивался на женщин, которые задевали его мимоходом. Так он пробыл на улице около получаса, и к нему постепенно возвращалось обычное хладнокровие.

Он с самого утра ничего не ел; теперь он почувствовал, что голоден, зашел в кондитерскую и наелся пирожными.

В магазине Ракенов разыгрывалась душераздирающая сцена. Несмотря на все предосторожности, принятые стариком Мишо, на его старания говорить как можно мягче и бережнее, настал момент, когда г-жа Ракен поняла, что с ее сыном случилось несчастье. С этого мгновенья она стала настаивать, чтобы ей сказали правду, и требовала ее в таком порыве безнадежности, с такими безудержными слезами и криками, что ее старый друг не выдержал. А когда она узнала правду, ее скорбь достигла трагической силы. Она глухо рыдала, судорожно откидывалась навзничь; ею овладели безумное отчаяние и ужас; она сидела, задыхаясь, и время от времени испускала резкие вопли, которые вырывались из самых глубин ее страдающего существа. Она бросилась бы на пол, если бы Сюзанна не обняла ее за талию и не рыдала у нее на коленях, по временам обращая к ней свое побелевшее лицо. Оливье с отцом стояли растерянные и молчаливые, эгоистически отвертываясь от тягостного зрелища.

А несчастной матери представлялся ее сын, которого влекут мутные воды Сены, представлялось его окоченевшее, страшно вздувшееся тело; в то же время он представлялся ей еще в колыбели, младенцем, каким был, когда она защищала его от склонившейся над ним смерти. Она даровала ему жизнь больше десяти раз, она любила в нем всю ту любовь, которой окружала его целых тридцать лет. И вот он умер вдали от нее, внезапно, в холодной, грязной воде, словно собака. Она вспоминала, как кутала его в теплые одеяла. Сколько внимания, какое уютное детство, сколько нежности и ласк, — и все только затем, чтобы наконец увидеть его жалким утопленником. От этих мыслей у г-жи Ракен сжималось горло; ей хотелось, чтобы отчаяние задушило ее насмерть.

Старик Мишо поспешил уйти. При торговке он оставил сноху, а сам с Оливье пошел к Лорану, чтобы вместе поскорее отправиться в Сент-Уен.

Дорогой они обменялись лишь двумя-тремя фразами. Они ехали на извозчике, прикорнув по уголкам кареты и покачиваясь от встрясок на неровной мостовой. Они сидели молча, не двигаясь; в экипаже царил сумрак. По временам мелькающие газовые фонари бросали на их лица резкий свет. Страшное несчастье, объединившее их, создавало атмосферу какой-то мрачной безнадежности.

Приехав наконец в речной ресторанчик, они застали Терезу в постели; голова и руки у нее горели. Хозяин шепотом сказал им, что у молодой дамы сильный жар. В действительности же Тереза, чувствуя себя слабой и растерянной, боялась невзначай проговориться и решила заболеть. Она хранила мрачное молчание, не открывала глаз и рта, не хотела никого видеть, боялась говорить. Укрывшись до подбородка, почти зарывшись лицом в подушку, она вся съежилась и тревожно прислушивалась к тому, что говорили вокруг нее. А в красных отсветах, которые пробивались сквозь ее опущенные веки, ей все мерещились Камилл и Лоран, борющиеся у борта лодки, ей представлялся муж — смертельно бледный, жуткий, как-то покрупневший и вытянувшийся во весь рост над мутной водой. Неотступное видение не давало ей покоя.

Старик Мишо попробовал было с ней заговорить, утешить ее. Она сделала нетерпеливое движение, отвернулась и снова зарыдала.

— Оставьте ее, сударь, — сказал хозяин. — Она вздрагивает от малейшего звука… Ей лучше всего покой.

Внизу, в общем зале, полицейский составлял протокол. Мишо с сыном и Лоран пошли туда. Когда выяснилось, что Оливье — руководящий чиновник префектуры, с формальностями было покончено в десять минут. Гребцы все еще находились тут и, выдавая себя за очевидцев, рассказывали о происшествии с мельчайшими подробностями, в точности описывали, как трое находившихся в лодке упали в воду. Будь у Оливье и его отца малейшее сомнение, оно рассеялось бы от таких показаний. Но они ни на мгновение не усомнились в правдивости Лорана; наоборот, они его обрисовали полицейскому агенту как лучшего друга погибшего и позаботились о том, чтобы в протоколе было отмечено, что молодоq человек бросился в воду и пытался спасти Камилла Ракена. На другой день пресса поведала о несчастье, пышно обставив его всевозможными подробностями; несчастная мать, безутешная вдова, благородный, самоотверженный друг — все было налицо в описании катастрофы; заметка обошла все столичные газеты, а оттуда перекочевала в провинциальные.

Когда протокол был подписан, Лоран почувствовал живейшую радость; она разлилась по всему его существу и как бы наполнила его новою жизнью. С того мгновенья, когда жертва вонзилась ему в шею зубами, он как бы окоченел, он действовал автоматически, в соответствии с давно разработанным планом. Им руководил инстинкт самосохранения, он подсказывал ему слова, направлял его движения. Теперь же, когда появилась уверенность, что все пройдет безнаказанно, кровь в его жилах вновь потекла с приятной неторопливостью. Полиция прошла мимо его преступления, полиция ничего не разглядела; он провел ее, она его отпустила. Он спасен. При этой мысли все тело его покрывалось испариной; радостное тепло пронизывало весь его организм и возвращало гибкость телу и уму. Он с несравненным искусством и самоуверенностью продолжал разыгрывать роль безутешного друга. В действительности же он испытывал скотское удовлетворение; он мечтал о Терезе, которая лежала в комнате наверху.

— Нельзя оставить здесь эту несчастную, — сказал он Мишо. — Быть может, у нее начинается опасная болезнь, ее непременно надо перевезти в город… Пойдемте, мы сообща уговорим ее ехать с нами.

Они поднялись в комнату, где лежала Тереза, и Лоран стал убеждать ее, умолял ее встать и позволить перевезти себя в пассаж Пон-Неф. При звуке его голоса молодая женщина содрогнулась; она широко раскрыла глаза и посмотрела на него. Она была какая-то одуревшая и вся трепетала. Она ни слова не ответила и с трудом поднялась. Мужчины вышли, оставив ее вдвоем с женой трактирщика. Она оделась, шатаясь сошла вниз и с помощью Оливье села на. извозчика.

Ехали они молча. Лоран с неподражаемой дерзостью и бесстыдством засунул руку в складки юбки Терезы и коснулся ее пальцев. Он сидел напротив нее, в колеблющемся сумраке, лица ее он не видел — она опустила голову на грудь. Он завладел ее рукой, сильно пожал ее и не выпускал до самой улицы Мазарини. Он чувствовал, как рука ее дрожит; но она не отнимала ее, наоборот — отвечала порывистой лаской. Их слившиеся руки горели; влажные ладони пристали одна к другой, крепко сжатым пальцам становилось больно при каждой встряске. Лорану и Терезе казалось, что через сплетенные руки кровь переливается у них из сердца в сердце; руки становились пылающим очагом, на котором бурно кипела их жизнь. Среди ночи и тоскливого безмолвия, которым, казалось, не будет конца, эти взаимные пылкие пожатия были как бы чугунной гирей, которую они бросали в Камилла, чтобы он не мог всплыть на поверхность реки.

Когда извозчик остановился, первыми сошли Мишо с сыном. Лоран склонился к любовнице и ласково прошептал:

— Крепись, Тереза. Ждать придется долго… Помни это.

Молодая женщина после смерти мужа еще не проронила ни слова. Теперь она в первый раз раскрыла рот.

— Конечно… буду помнить… — сказла она, вздрогнув, еле слышным голосом.

Оливье протянул руку, чтобы помочь ей выйти из кареты. На этот раз Лоран вошел в магазин. Г-жа Ракен лежала в тяжелом бреду. Тереза кое-как добралась до своей постели; Сюзанна едва успела ее раздеть. Успокоившись, убедившись, что все идет как нельзя лучше, Лоран удалился. Он не спеша отправился домой, в каморку на улице Сен-Виктор.

Было уже за полночь. По пустынным, безмолвным улицам пробегал свежий ветерок. Шагая по каменным плитам тротуара, молодой человек слышал только размеренный звук своих собственных шагов.

Прохлада была ему приятна; тишина и сумрак окутывали его какой-то негой. Он наслаждался прогулкой.

Наконец-то — с плеч долой преступление! Он убил Камилла. Дело сделано, и о нем скоро перестанут говорить. Теперь он заживет спокойно, в ожидании дня, когда можно будет окончательно завладеть Терезой. Мысль об убийстве часто угнетала его как тяжкий груз; теперь, когда убийство было осуществлено, в груди у него стало просторно, дышалось легко, он избавился от страданий, причиняемых нерешительностью и страхом. Говоря по правде, он чувствовал себя несколько одурманенным; усталость сковывала его тело и мысль. Он вернулся домой и крепко заснул. Во сне по лицу его пробегала легкая судорога.

XIII

На другой день Лоран, проснувшись, почувствовал себя свежим и спокойным. Он отлично выспался. Прохлада, веявшая из окна, подхлестывала его застоявшуюся кровь. Он еле припоминал события минувшего дня; если бы не жгучая боль в шее, ему бы казалось, что он накануне провел вечер безмятежно и лег спать часов в десять. Укус Камилла он ощущал как прикосновение раскаленного железа; когда он мысленно сосредоточился на этой боли, она стала совсем нестерпимой. Ему казалось, будто целая дюжина иголок медленно вонзается ему в тело.

Он отвернул воротничок рубашки и посмотрел на рану в грошовое зеркальце, висевшее на стене. Рана представляла собою кружок диаметром в два су; кожа была сорвана, обнажилось мясо — розоватое, с черными пятнышками; кровь струйками стекла до самого плеча и запеклась чешуйчатыми полосками. На фоне белой шеи укус выделялся темно-коричневым, четко выступавшим пятном; оно было справа, под ухом. Лоран разглядывал рану, согнувшись и вытянув шею, и зеленоватое зеркальце отражало его чудовищно искаженное лицо.

Он тщательно умылся; осмотр раны успокоил его, он решил, что не пройдет и нескольких дней, как все зарубцуется. Он оделся и, по обыкновению, спокойно отправился в контору. Там он взволнованным голосом рассказал о происшествии. Когда же сослуживцы прочли сообщение о катастрофе, появившееся во всех газетах, Лоран стал настоящим героем. Целую неделю у служащих Орлеанской железной дороги не было другой темы для разговоров: они гордились тем, что один из их товарищей утонул. Гриве без умолку рассуждал о том, сколь опасно пускаться по Сене на лодке, когда можно так удобно любоваться рекой с мостов.

В душе Лорака все же оставалась какая-то смутная тревога. Смерть Камилла нельзя было засвидетельствовать в официальном порядке. Спору нет, муж Терезы умер, но убийце хотелось бы, чтобы его труп отыскался и смерть была запротоколирована как полагается. На другой день после катастрофы были организованы по? иски утопленника, однако результатов они не дали; высказывались предположения, что он попал в какой-нибудь бочаг под крутым берегом. В надежде на хорошее вознаграждение водолазы тщательно обследовали реку.

Лоран считал нужным каждое утро, по дороге на службу, заходить в морг. Он дал себе слово все делать сам. Несмотря на отвращение, несмотря на ужас, который порою охватывал его, он целую неделю изо дня в день осматривал всех утопленников, лежащих на каменных плитах морга.

При входе его сразу же обдавало тошнотворным пресным запахом вымоченного мяса, по коже пробегал холодок; одежда его как бы тяжелела от сырости, покрывавшей стены, и давила ему плечи. Он шел прямо к стеклянной перегородке, отделяющей посетителей от трупов; он прижимался бледным лицом к стеклу и смотрел. Перед ним тянулись ряды серых плит. На них там и сям зелеными, желтыми, белыми и красными пятнами лежали обнаженные тела; некоторые из них, хоть и скованные смертью, все же сохранились в девственной неприкосновенности, другие казались кучами кровавого разложившегося мяса. В глубине, у стены, болтались и гримасничали на голой штукатурке жалкие лохмотья юбок и брюк. Сначала Лоран различал только совокупность белесых плит и стен, испещренных рыжими и черными пятнами одежды или трупов. Журчала проточная вода.

Понемногу он начинал различать тела. Тогда он переходил от одного к другому. Его интересовали только утопленники; когда бывало несколько трупов, раздувшихся и посиневших от воды, он жадно всматривался в них, стараясь опознать Камилла. Нередко с их лиц кусками отваливалось мясо, кости распарывали размякшую кожу, лица казались как бы вареными и бескостными. Лоран колебался; он разглядывал тела, стараясь узнать худую фигуру своей жертвы. Но все утопленники оказывались упитанными; он видел перед собою огромные животы, разбухшие ляжки, полные, округлые руки. Он терялся; он стоял, содрогаясь, перед зеленоватыми останками, которые словно посмеивались над ним и строили отвратительные рожи.

Однажды им овладел подлинный ужас. Он несколько минут разглядывал невысокого, страшно обезображенного утопленника, тело которого настолько размякло и разложилось, что вода, обмывая его, уносила с собою мелкие кусочки ткани. Струйка, лившаяся ему на лицо, проточила слева от глаза небольшое углубление. И вдруг нос сплющился, губы приоткрылись и обнажили белые зубы. Утопленник расхохотался.

Каждый раз, когда Лорану казалось, что он узнает свою жертву, он чувствовал в сердце как бы ожог. Ему страстно хотелось найти тело Камилла, но едва лишь ему начинало казаться, что труп перед ним, — его охватывал ужас. Посещение морга доводило его до кошмаров, до судорог, которые душили его. Он старался побороть страх, укорял себя в ребячестве, хотел быть мужественным; но, помимо воли, как только он попадал в сырой, зловонный зал, организм его восставал, отвращение и ужас пронизывали все его существо.

Когда в последнем ряду плит не бывало утопленников, ему дышалось легче, чувство отвращения становилось не столь удручающим. Тогда он превращался в любопытствующего обывателя; он с непонятным удовольствием смотрел прямо в лицо насильственной смерти, которая иной раз принимала зловеще-странный, причудливый облик. Это зрелище занимало его, особенно когда попадались женские трупы с обнаженной грудью. Бесстыдно выставленная нагота, запятнанная кровью, кое-где рассеченная, влекла его к себе и завладевала его вниманием. Однажды он увидел женщину из простонародья лет двадцати, полную и крепкую, которая словно уснула, склонившись на камень; ее свежее полное тело белело, переливаясь нежнейшими оттенками; на губах застыла полуулыбка, голова слегка свесилась, грудь заманчиво напряглась; если бы не черная полоска, обвившая шею темным ожерельем, можно было бы подумать, что это куртизанка, раскинувшаяся в сладострастной позе. Лоран долго рассматривал ее со всех сторон, отдаваясь какому-то трусливому вожделению.

Каждое утро, пока он находился здесь, он слышал, как за его спиной входят и выходят бесконечные посетители.

Морг — зрелище, доступное любому бедняку; это развлечение, которое на даровщинку позволяют себе и бедные и состоятельные прохожие. Дверь отворена — входи кому не лень. Иные любители, идя по делу, делают порядочный крюк, лишь бы не пропустить это зрелище смерти. Когда плиты пустуют, люди выходят разочарованные, словно обокраденные, и ворчат сквозь зубы. Когда же плиты густо усеяны, когда развернута богатая выставка человеческого мяса, посетители толпятся, наслаждаются дешевым волнением, ужасаются, шутят, рукоплещут или шикают, как в театре, и уходят удовлетворенные, говоря, что сегодня зрелище удалось на славу.

Лоран быстро познакомился с местными завсегдатаями, — завсегдатаями самыми различными, разношерстными, которые привыкли здесь сообща сокрушаться и зубоскалить. По пути на работу заходили мастеровые с хлебом и инструментами под мышкой; смерть казалась им чем-то весьма занятным. Среди них попадались фабричные остряки, которые потешали публику, отпуская шуточки насчет любого трупа; обгоревших во время пожара они называли сухариками; повесившиеся, зарезанные, утонувшие, раздавленные и застреленные — все вдохновляли их на балагурство, и в трепетной тишине зала раздавались остроты, которые они отпускали слегка дрожащим голосом. Приходили и мелкие рантье, худые, сухонькие старички, и просто гуляющие, которые заглядывали сюда от безделья; эти мирные, безобидные люди с глупым удивлением рассматривали тела, и лица их кривились в гримасе. Бывало много женщин; приходили молодые работницы, розовенькие, в белоснежных кофточках, чистеньких юбках, — они проворно проходили вдоль стеклянной стены, широко раскрыв внимательные глаза, словно перед выставкой универсального магазина; были тут и женщины из простонародья, растерянные, принимавшие удрученный вид, а также хорошо одетые дамы, небрежно волочившие подолы шелковых платьев.

Однажды Лоран увидел такую даму, — она остановилась в нескольких шагах от окна и прижимала к носу батистовый платочек. На ней была прелестная серая шелковая юбка и широкая накидка из черных кружев; лицо ее было закрыто вуалеткой, руки в перчатках были очень маленькие и тонкие. Вокруг нее распространялся нежный запах фиалок. Она смотрела на труп. В нескольких шагах перед нею, на плите, лежало тело огромного парня, штукатура; он сорвался с лесов и расшибся насмерть; у него была могучая грудь, выпуклые собранные мускулы, белое упитанное тело; смерть превратила его в мрамор. Дама рассматривала юношу, взглядом как бы переворачивала его, взвешивала; она вся погрузилась в созерцание распростертого перед ней мужчины. Потом она чуть приподняла вуалетку, еще раз взглянула на труп и ушла.

Временами здесь появлялись ватаги мальчишек лет двенадцати — пятнадцати; они носились вдоль стеклянной стены и останавливались только перед трупами женщин. Они опирались руками о стекла и бесстыже разглядывали голые груди. Они локтями подталкивали друг друга, отпускали грубые замечания; они учились пороку в школе смерти. Именно в морге юные хулиганы обретают своих первых любовниц.

Походив целую неделю в морг, Лоран почувствовал непреодолимое отвращение. По ночам ему снились трупы, виденные утром. Тягостное чувство, отвращение, которое он ежедневно подавлял в себе, в конце концов до того измучило его, что он решил побывать в морге еще два раза и больше туда не ходить. На другой день, едва он вошел в зал, как почувствовал в груди сильный толчок: с одной из плит на него смотрел Камилл; он лежал на спине, прямо против него, голова его была приподнята, глаза полуоткрыты.

Убийца медленно подошел к стеклу, словно его влекла туда некая сила; он не мог оторвать взгляда от своей жертвы. Ему не было тяжело; он чувствовал только страшный холод где-то внутри и легкие уколы по всему телу. Он ожидал большего испуга. Минут пять, если не дольше, он стоял, не шевелясь, целиком погрузившись в бессознательное созерцание, и память его невольно запечатлевала все жуткие очертания, все грязные краски этой картины.

Камилл был отвратителен. Он пробыл в воде две недели. Лицо его казалось еще плотным и упругим; характерные черты его сохранились, только кожа приняла желтый, грязноватый оттенок. Голова — костлявая, чуть припухшая — слегка склонилась. Худое лицо застыло в какой-то гримасе; к вискам прилипли волосы, веки были приподняты и обнажали белесые глазные яблоки; губы кривились в какой-то зловещей усмешке; между белыми полосками зубов виднелся кончик почерневшего языка. Казалось, эту голову дубили и растягивали, но она все еще хранила человеческий облик, а главное — хранила выражение безмерного страдания и ужаса. Зато тело представляло собою груду разложившейся ткани; оно сильно пострадало. Чувствовалось, что руки вот-вот отпадут; ключицы прорвали кожу на плечах. На позеленевшей груди черными полосами выделялись ребра; левый бок был распорот, и рана зияла, окруженная темно-красными обрывками кожи. Торс разлагался. Ноги были вытянуты; они казались покрепче, но были сплошь усеяны отвратительными пятнами. Ступни свисали.

Лоран всматривался в Камилла. Ни разу еще не видал он такого страшного утопленника. Вдобавок ко всему труп был какой-то куцый; в нем было что-то хилое, убогое; в процессе гниения он как-то весь подобрался, превратился в жалкий комочек. Всякий догадался бы, что перед ним — мелкий чиновник, недалекий и хворый, вспоенный отварами, которые готовила ему мать. Это бедное тело, выращенное под теплым одеялом, теперь зябло на холодной плите.

Когда Лорану удалось наконец преодолеть жгучее любопытство, сковавшее его силы и разум, он вышел и быстро зашагал по набережной. Шагая, он повторял: «Вот во что я его превратил. До чего он мерзок!» Ему казалось, что он все еще чувствует терпкий запах, запах, который должно издавать это разлагающееся тело.

Он отправился к старику Мишо и сообщил, что опознал Камилла в морге. Выполнили формальности, утопленника похоронили, составили надлежащий акт. Лоран, отныне успокоившийся, с каким-то восторгом старался поскорее забыть о своем преступлении и о тягостных, нудных сценах, которые последовали за убийством.

XIV

Три дня лавка в пассаже Пон-Неф не торговала. Когда она вновь открылась, она стала казаться еще более темной и сырой. Товары на витрине пожелтели от пыли и как бы оделись трауром, в который была погружена семья; они кое-как валялись за грязными стеклами. За бумажными чепцами, развешанными на ржавой проволоке, снова появилось лицо Терезы, но оно стало еще бледнее, тусклее и землистее и приобрело какую-то зловеще-спокойную неподвижность.

Сочувственным причитаниям пассажных кумушек не было конца. Торговка фальшивыми драгоценностями показывала каждой своей покупательнице исхудавшее лицо молодой вдовы, как любопытную, хоть и печальную достопримечательность.

Три дня г-жа Ракен и Тереза пролежали, не разговаривая и даже не видя друг друга. Старая торговка сидела в постели, откинувшись на подушки, и бессмысленно-тупо смотрела вдаль. Смерть сына подействовала на нее, словно удар обухом по голове, и она повалилась как убитая. Она целыми часами сидела, безразличная и спокойная, погрузившись в безмерное отчаяние; потом с нею вдруг начинались припадки, она плакала, кричала, бредила. Тереза в соседней комнате, по-видимому, спала; она отвернулась лицом к стенке и прикрыла глаза одеялом; так она лежала, вытянувшись, неподвижная и безмолвная и ни единое движение, ни единый вздох не выдавали ее переживаний. Можно было подумать, что в сумраке алькова она скрывает мысли, которые так ее сковывают. За обеими женщинами ухаживала Сюзанна; она ласково переходила от одной к другой, неслышно ступая по полу, склонялась восковым лицом над их постелями, но ей не удавалось ни перевернуть Терезу, которая на ее попытки отвечала нетерпеливыми, резкими жестами, ни утешить г-жу Ракен, которая сразу же начинала плакать, как только чей-либо голос выводил ее из оцепенения.

На третий день Тереза, сбросив одеяло, порывисто, с лихорадочной решимостью села на постели. Она откинула волосы, сжала руками виски, и на мгновенье замерла так — с неподвижным взглядом, держась за голову, словно что-то еще обдумывая. Потом она спрыгнула на ковер. Руки и ноги ее вздрагивали и горели; тело покрылось большими светлыми пятнами, и кожа местами морщилась, словно под нею не было мускулов. Она постарела.

Сюзанна вошла к ней как раз в этот момент и очень удивилась, застав ее на ногах; она спокойным, тягучим голосом посоветовала Терезе лечь и еще немного отдохнуть. Тереза не слушала ее; она отыскивала свое белье и, вся дрожа, торопливо одевалась. Одевшись, она подошла к зеркалу, потерла глаза, несколько раз провела руками по лицу, как бы стирая с него что-то. Потом, ни слова не говоря, быстро направилась через столовую и вошла к г-же Ракен.

Старая торговка находилась в эту минуту в состоянии тупого покоя. Когда Тереза вошла, она повернула голову и уставилась на нее; Тереза, подавленная и безмолвная, села возле тети. Несколько секунд женщины рассматривали друг друга, племянница — со все возраставшей тревогой, тетя — мучительно силясь что-то припомнить. Вспомнив наконец, г-жа Ракен протянула дрожащие руки, обняла Терезу за шею и воскликнула:

— Бедный мой сынок, бедный мой Камилл!

Она плакала; слезы ее текли и высыхали на пылающей шее племянницы, которая прикрыла свои сухие глаза кончиком простыни, Тереза согнулась и замерла, предоставляя старухе матери выплакаться. С самого убийства она страшилась этой первой встречи; она нарочно не вставала с постели, чтобы оттянуть эту минуту, чтобы спокойно обдумать чудовищную роль, которую ей предстояло играть.

Когда г-жа Ракен немного успокоилась, Тереза засуетилась возле нее, стала ей советовать встать, спуститься в лавку. Старая торговка как бы впала в детство. Внезапное появление племянницы вызвало у нее благодетельную встряску, которая вернула ей память и способность воспринимать события и окружающих людей. Она стала благодарить Сюзанну за ее заботы, стала разговаривать, хоть и очень слабым голосом, но уже разумно; она оставалась во власти безысходной тоски, которая мгновениями совсем душила ее. Наблюдая, как Тереза передвигается по комнате, она внезапно заливалась слезами; она подзывала ее к себе, обнимала и сквозь рыдания говорила, что теперь, кроме племянницы, у нее уже никого нет на свете.

К вечеру она согласилась встать, попробовать поесть. Тут Тереза могла убедиться, какой страшный удар был нанесен тете. Ноги несчастной старухи отяжелели. Чтобы доползти до столовой, ей пришлось воспользоваться тростью; ей казалось, что стены комнаты качаются.

Однако она потребовала, чтобы на другой день открыли магазин. Она боялась, что сойдет с ума, если останется одна в своей комнате. Она с трудом спустилась по лестнице, ступая обеими ногами на каждую ступеньку, и села за конторку. С этого дня она сидела тут, не сходя с места, погруженная в тихую Грусть.

А Тереза, не отлучавшаяся от нее, мечтала и ждала. В лавке воцарилась прежняя зловещая тишина.

XV

Лоран заходил к ним по вечерам каждые два-три дня. Он усаживался в лавке и с полчаса беседовал с г-жой Ракен. Потом уходил, даже не взглянув на Терезу. Старая торговка считала его спасителем племянницы, самоотверженным другом, который сделал все возможное, чтобы вернуть ей сына. Она встречала его с задушевной лаской.

Как-то в четверг, когда в лавке сидел Лоран, появились старик Мишо и Гриве. Часы били восемь. Чиновник и бывший полицейский, не сговариваясь, решили, что с их стороны не будет назойливостью, если они вернутся к дорогой их сердцу привычке, и вот они явились, минута в минуту, как бы движимые одной пружиной. Вслед за ними пожаловали Оливье с Сюзанной.

Все вместе поднялись в столовую. Г-жа Ракен, не ждавшая гостей, поспешила зажечь лампу и приготовить чай. Когда все уселись за стол и перед каждым появилась чашка, когда вынули из ящичка домино, бедной матери сразу вспомнилось прошлое; она посмотрела на гостей и разрыдалась. За столом оставалось пустое место, место ее сына.

Этот приступ отчаяния несколько расхолодил и раздосадовал присутствующих. На лицах всех этих людей только что было написано эгоистическое благодушие, а теперь им стало не по себе, ибо в сердцах их не осталось уже никаких чувств к Камиллу.

— Послушайте, дорогая, — воскликнул старик Мишо с явным нетерпением, — не следует вам так отчаиваться. Вы можете заболеть.

— Все мы умрем, — поддержал его Гриве.

— Слезы не вернут вам сына, — наставительно вставил Оливье.

— Не расстраивайтесь так, прошу вас, — прошептала Сюзанна.

Но г-жа Ракен не в силах была сдержать слезы и рыдала все сильнее.

— Перестаньте, перестаньте, — продолжал Мишо. — Возьмите себя в руки. Ведь мы пришли, чтобы немного развлечь вас. Так не будем же хандрить, постараемся забыться… Играем по два су кон. Согласны?

Торговка сделала над собой величайшее усилие и сдержала рыдания. Быть может, она отдавала себе отчет в счастливом эгоизме своих гостей. Она утерла слезы, но все еще судорожно подергивалась. Костяшки домино тряслись в ее ослабевших руках, а набегавшие слезы слепили глаза.

Игра началась.

Лоран и Тереза вынесли эту сцену с серьезным и бесстрастным видом. Молодой человек был в восторге, что восстанавливаются четверговые вечера. Он горячо желал этого, понимая, что такие собрания будут содействовать осуществлению его планов. Кроме того, сам не зная почему, он чувствовал себя лучше в обществе этих знакомых ему людей; находясь среди них, он решался смотреть Терезе в лицо.

В молодой женщине, одетой в черное, бледной и задумчивой, он находил теперь какую-то новую, прежде неведомую ему красоту. Ему приятно было встречать ее взгляд и убеждаться, что она подолгу пристально и смело смотрит на него. Тереза по-прежнему принадлежала ему — и телом и душой.

XVI

Прошло больше года. Первоначальная острота переживаний притупилась; каждый день приносил с собою все большее успокоение, большее равнодушие; жизнь с вялой медлительностью входила в колею, приобретала то тупое однообразие, которое обычно следует за большими потрясениями. На первых порах Лоран и Тереза безвольно подчинились новому образу жизни, который совсем преображал их; в них совершалась какая-то глубинная работа, которую пришлось бы анализировать с крайней кропотливостью, если бы потребовалось обрисовать все ее стадии.

Вскоре Лоран стал приходить в лавку каждый вечер, как раньше. Однако теперь он не обедал здесь, не проводил здесь целые вечера. Он являлся в половине десятого и уходил сразу же после того, как закрывал магазин. Помогая женщинам, он как бы выполнял некий долг. Если ему случалось пренебречь своими обязанностями, он на другой день униженно, как слуга, просил за это прощения. По четвергам он помогал г-же Ракен растопить камин и приготовиться к приему гостей. Он был спокойно-предупредителен и совершенно очаровал старую торговку.

Тереза безучастно наблюдала, как он суетится вокруг нее. Бледность ее постепенно исчезала, она поправилась, стала общительнее, чаще улыбалась. Только изредка, когда рот ее нервно подергивался, в уголках его обозначались две глубокие складки, придававшие лицу особое выражение скорби и ужаса.

Любовники теперь не искали случая увидеться наедине. Никогда не предлагали они друг другу свидания, никогда украдкой не обменивались поцелуем. Убийство как бы умерило на время их чувственный пыл; устранив Камилла, они тем самым удовлетворили бурные и ненасытные желания, которые им не удавалось утолить в исступленных, неистовых объятиях. Преступление казалось им острым наслаждением, по сравнению с которым любые ласки становились непривлекательными и ненужными.

Между тем теперь им было бы очень легко зажить той независимой жизнью, всецело посвященной любви, мечта о которой толкнула их на убийство. Беспомощная, поглупевшая г-жа Ракен уже не являлась препятствием. Весь дом был в их распоряжении, они могли отлучаться, могли бывать всюду, где вздумается. Но любовь уже не владела ими, желания отошли в прошлое; они сидели в лавке, тихо беседуя, взирая друг на друга без стыда и вожделения, и, казалось, позабыли о безумных объятиях, от которых ломило кости и изнемогала плоть. Они даже избегали оставаться с глазу на глаз; оказавшись наедине, они не знали, что сказать друг другу, они боялись, как бы не обнаружилось их взаимное охлаждение. Когда они обменивались рукопожатием, это соприкосновение смущало их.

Впрочем, каждый из них думал, что понимает, почему именно они так пугаются и так равнодушны, оставаясь лицом к лицу. Они объясняли это осторожностью. Такое спокойствие, такое воздержание было, по их мнению, следствием их непогрешимой мудрости. Они считали, что сами предписывают себе это оцепенение плоти, эту дремоту сердца. С другой стороны, отвращение и неловкость, которые они испытывали, принимались ими за остатки страха, за глухую боязнь возмездия. Иной раз они нарочито разжигали в себе надежду, старались возродить былые жгучие мечты, и тут они с изумлением убеждались, что воображение их совсем опустошено. Тогда они цеплялись за мысль о предстоящем браке; достигнув цели, избавившись от последних опасений, безраздельно отдавшись друг другу, они вновь разгорятся страстью, они окунутся в долгожданные н�

Скачать книгу

© Перевод. Е. Гунст, наследники, 2019

© Агентство ФТМ, Лтд., 2019

* * *

Предисловие

Я простодушно полагал, что этот роман не нуждается в предисловии… Имея обыкновение излагать свои мысли полным голосом и недвусмысленно обрисовывать в своих произведениях даже мелочи, я надеялся, что буду понят и судим без предварительных разъяснений. Оказывается, я ошибся.

Критика встретила эту книгу яростным, негодующим воем. Некоторые благонамеренные люди из столь же благонамеренных газет брезгливо поморщились и, взяв ее щипчиками, бросили в огонь. Даже мелкие литературные газетки, ежедневно оповещающие о том, что произошло в альковах и отдельных кабинетах, зажали носы, вопя о зловонии и гнили. Я отнюдь не жалуюсь на такой прием; наоборот, я в полном восторге от сознания, что у моих собратьев столь девически чувствительные нервы. Спору нет, произведение мое – достояние моих судей, и если они находят его тошнотворным, я не имею права против этого возражать. Но я сетую на то, что ни один из стыдливых журналистов, которые краснели при чтении «Терезы Ракен», по-видимому, не понял этого романа. Если бы они его поняли, они, быть может, покраснели бы еще гуще, зато я по крайней мере испытывал бы теперь чувство внутреннего удовлетворения от мысли, что действительно вызвал у них отвращение. Нет ничего досаднее, как слышать крик честных писателей о разврате, в то время как ты глубоко убежден в том, что они кричат, даже не зная о чем.

Следовательно, мне надлежит самому представить свое произведение моим судьям. Я сделаю это в нескольких строках, с единственной целью – избегнуть в дальнейшем каких-либо недоразумений.

В «Терезе Ракен» я поставил перед собой задачу изучить не характеры, а темпераменты. В этом весь смысл книги. Я остановился на индивидуумах, которые всецело подвластны своим вершам и голосу крови, лишены способности свободно проявлять свою волю и каждый поступок которых обусловлен роковой властью их плоти. Тереза и Лоран – животные в облике человека, вот и все. Я старался шаг за шагом проследить в этих животных глухое воздействие страстей, власть инстинкта и умственное расстройство, вызванное нервным потрясением. Любовь двух моих героев – это всего лишь удовлетворение потребности; убийство, совершаемое ими, – следствие их прелюбодеяния, следствие, к которому они приходят, как волки приходят к необходимости уничтожения ягнят; наконец, то, что мне пришлось назвать угрызением совести, заключается просто в органическом расстройстве и в бунте предельно возбужденной нервной системы. Душа здесь совершенно отсутствует; охотно соглашаюсь с этим, ибо этого-то я и хотел.

Теперь, надеюсь, становится, понятным, что я ставил перед собою цель прежде всего научную. Создав два своих персонажа, я занялся постановкой и решением определенных проблем: так, я попытался уяснить странное взаимное тяготение друг к другу, возможное у двух совершенно различных темпераментов, я показал глубокие потрясения сангвинической натуры, пришедшей в соприкосновение с натурой нервной. Всякий, кто прочтет этот роман внимательно, убедится, что каждая его глава – исследование любопытного психологического казуса. Словом, у меня было одно-единственное желание: взяв физически сильного мужчину и неудовлетворенную женщину, обнажить в них животное начало, больше того – обратить внимание только на это животное начало, привести эти существа к жестокой драме и тщательно описать их чувства и поступки. Я просто-напросто исследовал два живых тела, подобно тому как хирурги исследуют трупы.

Согласитесь, что по окончании такого труда, когда еще находишься под впечатлением суровых радостей, связанных с поисками истины, очень тяжело слышать упреки в том, будто единственной твоей целью было изображение непристойных картин. Я оказался в положении живописца, который пишет нагую натуру, не испытывая при этом ни малейшего соблазна, и который глубоко изумлен, когда некий критик заявляет, что он возмущен изображенной на картине наготой. Пока я писал «Терезу Ракен», я забыл весь свет, я с головой погрузился в точное, тщательнейшее изображение жизни, всецело отдавшись исследованию человеческого механизма, и уверяю вас, что перипетии жестокой любви Терезы и Лорана не представляли для меня ничего безнравственного, ничего такого, что может поощрить низменные страсти. Человеческое начало моих моделей исчезло для меня так же, как оно исчезает для живописца, когда перед ним лежит обнаженная женщина и когда он помышляет только о том, как бы лучше изобразить ее на холсте, правдиво передав очертания и колорит ее тела. Поэтому я был крайне изумлен, когда услышал, что мое произведение называют лужей грязи и крови, сточной канавой, мерзостью и тому подобным. Я знаком с приемами критики, я сам был критиком; но единодушие нападок, должен признаться, несколько смутило меня. Неужели среди моих собратьев не нашлось ни одного, который если бы и не защитил, то по крайней мере объяснил бы мою книгу. Среди голосов, кричавших: «Автор „Терезы Ракен“ – жалкий маньяк, которому доставляют удовольствие порнографические сцены», – я тщетно надеялся услышать голос, который возразил бы: «Да нет, этот писатель – просто исследователь, который хоть и погрузился в гущу человеческой грязи, но погрузился в нее так, как медик погружается в изучение трупа».

Заметьте, что я отнюдь не требую от прессы сочувствия к произведению, которое, как она утверждает, оскорбительно для ее утонченных чувств. У меня нет столь высоких притязаний. Я только удивляюсь, что мои собратья объявили меня каким-то литературным мусорщиком, причем это сделали люди, которым, казалось бы, достаточно нескольких страниц, чтобы понять намерения писателя, и я ограничиваюсь тем, что скромно прошу их в дальнейшем воспринимать меня только таким, каков я есть, и судить меня только за то, что я собою представляю.

А между тем нетрудно было понять «Терезу Ракен», стать на почву наблюдений и анализа, указать на действительные мои ошибки, вместо того чтобы во имя морали кидать мне в лицо комки грязи. Для этого достаточно было известной понятливости и некоторых общих идей, необходимых для критика. Упрек в безнравственности не доказывает в области науки решительно ничего. Не знаю, безнравствен ли мой роман; признаюсь, я никогда не задавался целью сделать его ни более, ни менее целомудренным. Знаю только, что у меня отнюдь не было намерения наполнить его той мерзостью, какую находят в нем люди добродетельные; что каждую сцену, даже самую острую, я писал, руководствуясь лишь научным интересом; и я бросаю моим судьям вызов – пусть они укажут мне хотя бы одну действительно непристойную страницу, написанную в расчете на читателей тех розовых книжечек, тех рассказов о будуарах и закулисных тайнах, что печатаются в двух тысячах экземпляров и горячо рекламируются теми самыми газетами, у которых правдивость «Терезы Ракен» вызвала тошноту.

Несколько оскорблений, уйма благоглупостей – вот все, что я прочел до сегодняшнего дня о моем произведении. Я говорю это здесь спокойно, как сказал бы другу, который в непринужденной беседе спросил бы меня о том, что я думаю об отношении ко мне критики. Один очень талантливый писатель в ответ на мою жалобу на то, что я не нахожу сочувствия у критики, мудро ответил мне: «У вас есть существенный недостаток, который закроет перед вами все двери: вы и двух минут не можете поговорить с дураком, не дав ему понять, что он дурак». Вероятно, так оно и есть; я сознаю, что врежу себе, когда обвиняю критику в непонимании, и все же я не могу скрыть презрения, которое вызывает у меня ее узкий кругозор и суждения, высказываемые вслепую, при полном отсутствии какого-либо метода. Я имею в виду, разумеется, критику повседневную, ту, что судит, вооружившись всеми литературными предрассудками глупцов и не умея стать на общечеловеческую точку зрения, какая требуется для понимания человеческого произведения. Никогда еще не наблюдал я подобной неуклюжести. Несколько ударов кулаком, адресованных мне ничтожными критиками в связи с «Терезой Ракен», угодило, как всегда, мимо. Критика бьет обычно невпопад, она восхваляет выверты какой-нибудь нарумяненной актрисы и тут же вопит о безнравственности в связи с физиологическим исследованием, ничего в нем не поняв и не желая понимать, и бьет напропалую, едва только ее трусливая глупость подскажет ей, что надо бить. Досадно оказаться наказанным за проступок, в котором ты не виноват. Временами я жалею, что не написал непристойностей; мне кажется, я был бы рад заслуженной взбучке, если бы она обрушилась на меня вместе с тем градом ударов, которые, как черепицы с крыши, бессмысленно сыплются на мою голову неведомо за что.

В наше время найдется всего-навсего два-три человека, которые могут прочесть книгу, понять ее и вынести о ней суждение. Я охотно выслушаю их замечания, ибо убежден, что они не станут высказываться, не вникнув в мои намерения и не оценив плодов моих стараний. Они не стали бы произносить пустопорожних громких слов о морали и литературном целомудрии; они признали бы за мною право выбирать, – в наше время, когда искусство свободно, – те сюжеты, которые мне по душе, и стали бы требовать от меня лишь добросовестности, зная, что достоинству словесности вредит только глупость. И, конечно, их не удивил бы научный анализ, который я пытался применить в «Терезе Ракен»; они увидели бы в нем современный метод, орудие всестороннего познания, которым наш век так настойчиво пользуется для того, чтобы проникнуть в будущее. Каковы бы ни были их окончательные выводы, они нашли бы вполне допустимой мою отправную точку – изучение темперамента и глубоких изменений в человеческом организме под влиянием среды и обстоятельств. Тогда я оказался бы перед лицом истинных судей, людей, которые добросовестно, без ребячества и ложного стыда добиваются истины и не считают себя обязанными выказывать отвращение при виде живых обнаженных тел, служащих предметом исследования. Искреннее изучение, как огонь, очищает все. Конечно, перед лицом судилища, о котором я сейчас мечтаю, мое произведение окажется весьма посредственным; я просил бы этих критиков отнестись к нему с беспощадной строгостью, мне хотелось бы, чтобы оно вышло из их рук испещренным пометками и помарками. Тогда я по крайней мере испытал бы глубокую радость от сознания, что меня критикуют именно за то, что я пытался сделать, а не за то, чего я не делал.

Мне чудится, будто я уже теперь слышу приговор этой истинной критики, критики методической и натуралистической, которая обновила науку, историю и литературу: «Тереза Ракен» – исследование случая чересчур исключительного; драма современной жизни проще, в ней меньше ужасов и безумия. Такие явления не должны стоять на первом плане в книге. Желание ничего не упустить из своих наблюдений привело автора к тому, что он подчеркивает любую деталь, а это придало произведению в целом еще большую напряженность и остроту. С другой стороны, его стилю недостает той простоты, какой требует аналитический роман. Следовательно, чтобы написать хороший роман, писателю теперь следовало бы наблюдать общество с более обширной точки зрения, описывать его в более многочисленных и разнообразных аспектах, а главное – пользоваться языком ясным и естественным».

Я намеревался в нескольких строках ответить на нападки, возмущающие своей наивной недобросовестностью, а между тем замечаю, что пускаюсь в рассуждения с самим собою, как это случается со мною всегда, когда я слишком долго держу в руках перо. Я умолкаю, зная, что читатели не любят этого. Если бы у меня хватило воли и досуга написать манифест, я, пожалуй, попытался бы защитить то, что один журналист, говоря о «Терезе Ракен», назвал «гнилой литературой». Впрочем, к чему защищать? У группы писателей-натуралистов, к которой я имею честь принадлежать, достанет мужества и энергии, чтобы создать крепкие произведения, в самих себе несущие свою защиту. Только предвзятость и ослепление определенного рода критики может вынудить романиста написать предисловие. Раз уж из любви к ясности я совершил ошибку – написал предисловие, то прошу за это прощения у умных людей, которые хорошо видят и не нуждаются в том, чтобы среди бела дня для них зажигали фонарь.

Эмиль Золя

I

В конце улицы Генего, если идти от набережной, находится пассаж Пон-Неф – своего рода узкий, темный проход между улицами Мазарини и Сенекой. Длина пассажа самое большее шагов тридцать, ширина – два шага; он вымощен желтоватыми, истертыми, разъехавшимися плитами, вечно покрытыми липкой сыростью; стеклянная его крыша, срезанная под прямым углом, совсем почернела от грязи.

В погожие летние дни, когда неумолимое солнце накаливает улицы, сюда проникает через свод грязной стеклянной крыши какой-то белесый свет, скупо разливающийся по проходу. А в ненастные зимние дни, туманными утрами, с крыши спускается на скользкие плиты густой мрак, – мрак беспросветный и гнусный.

На левой стороне пассажа ютятся сумрачные, низенькие, придавленные лавочки, из которых, как из погреба, несет сыростью. Здесь расположились букинисты, продавцы игрушек, картонажники; выставленные вещи, посеревшие от пыли, вяло дремлют в сумраке; витрины, составленные из мелких стеклышек, отбрасывают на товары расплывчатые зеленоватые отсветы; за витринами еле видны темные лавочки – какие-то мрачные каморки, в которых движутся причудливые тени.

Справа по всей длине пассажа тянется стена, на которой лавочники пристроили узкие шкафчики: здесь на тонких полочках, выкрашенных в отвратительный коричневый цвет, лежат какие-то невообразимые товары, выставленные лет двадцать тому назад. В одном из шкафов разместила свой товар торговка фальшивыми драгоценностями; она продает колечки по пятнадцать су, которые заботливо разложила на голубом бархатном щитке в ларце из красного дерева.

Над витринами высится стена – черная, кое-как оштукатуренная, словно покрытая проказой и вся исполосованная рубцами.

Пассаж Пон-Неф не место для прогулок. Им пользуются, только чтобы сократить дорогу, чтобы выгадать несколько минут. Тут проходят люди занятые, которым важно поскорее добраться до места. Здесь видишь подмастерьев в рабочем фартуке, мастериц с их изделиями, мужчин и женщин со свертками под мышкой; здесь видишь стариков, которые бредут в унылом сумраке, льющемся со стеклянной крыши, и ватагу ребятишек, только что вырвавшихся из школы, – они пользуются случаем пошуметь и изо всех сил топают деревянными башмачками по каменным плитам. Весь день тут не умолкает дробное постукивание торопливых шагов, и эти звуки раздражают своей беспорядочностью; никто здесь не останавливается, никто не беседует; каждый бежит по своим делам, понурив голову, торопится и даже не бросит взгляда на лавочки. Торговцы с недоумением взирают на прохожего, который чудом задержится перед их витриной.

По вечерам пассаж освещается тремя газовыми рожками, вставленными в массивные квадратные фонари. Фонари эти, подвешенные к стеклянной крыше, бросают на нее светлые рыжеватые блики и излучают круги бледного трепещущего света, готового вот-вот померкнуть. Тогда зловещий пассаж уж совсем кажется каким-то логовом; по каменным плитам стелются длинные тени, с улицы долетают порывы сырого ветра; здесь чувствуешь себя словно в узком подземелье. Торговцы вынуждены довольствоваться слабыми отблесками фонарей, падающими на их витрины; только в лавках хозяева зажигают лампы с абажурами – они ставят их на конторку, – и тогда прохожие могут различить, что делается в этих каморках, где и средь бела дня царит ночь. В темном ряду витрин выделяется ярко освещенное окно картонажного мастера: две лампы с рефлекторами прорывают мрак желтыми язычками пламени. А по соседству свеча, воткнутая в резервуар старой лампы, зажигает яркие звездочки в ларчике с фальшивыми драгоценностями. Торговка дремлет, прикорнув в уголке своей будочки, запрятав руки под шаль.

Несколько лет назад против этой торговки находилась лавочка, сколоченная из досок и выкрашенная в бутылочно-зеленый цвет, причем из всех ее щелей просачивалась сырость. На вывеске – длинной узкой доске – черными буквами было выведено: «Галантерея», а на стеклянной двери красными буквами значилось имя: «Тереза Ракен». Справа и слева от двери виднелись глубокие витрины, выложенные синей бумагой.

Днем, в неясном полусвете, взгляд мог различить только витрину.

С одной ее стороны было выставлено немного белья: плоеные тюлевые чепцы по два и три франка, муслиновые манжеты и воротнички, фуфайки, чулки, носки, помочи. Все эти вещи, пожелтевшие и мятые, уныло висели на железных крюках. И так вся витрина, снизу доверху, была заполнена выцветшими тряпками, принимавшими в прозрачных сумерках какой-то зловещий облик. Новые чепцы, выделяясь более яркой белизной, выступали резкими пятнами на синей бумаге, устилавшей доски. А развешенные на железном пруте цветные носки создавали темные блики на расплывчатой, белесой мути муслина.

На другой стороне, в более узкой витрине, громоздились большие клубки зеленой шерсти, черные пуговицы, нашитые на белый картон, коробки всевозможных цветов и размеров, бисерные сетки для волос, натянутые на синеватые бумажные круги, связки вязальных крючков, образцы вышивок, мотки лент, целые горы каких-то выцветших, тусклых предметов, покоившихся здесь по крайней мере пять-шесть лет. На этих полках, пропыленных и сгнивших от сырости, все некогда яркие цвета превращались в один, грязно-серый.

Летом, около полудня, когда солнце заливало площади и улицы жгучими рыжеватыми лучами, за чепчиками, выставленными в витрине, можно было разглядеть бледное и строгое лицо молодой женщины. Это лицо смутно выступало из потемок, царивших в лавке. Под низким гладким лбом вырисовывался длинный прямой тонкий нос; губы представляли собой две узкие бледно-розовые полоски, а подбородок, короткий и энергический, соединялся с шеей гибкой, мягкой линией. Туловища не было видно – оно терялось в сумраке; виднелся только профиль – матово-бледный, с черным широко открытым глазом, как бы придавленный густой темной шевелюрой.

Он вырисовывался здесь часами, неподвижный и тихий, между двумя чепцами с рыжими полосками, проступившими от ржавого железного прута.

По вечерам, когда горела лампа, можно было рассмотреть и внутренность лавки. Она была широкая, но неглубокая; в одном ее конце стояла конторка, на другом виднелась винтовая лестница, которая вела в комнаты второго этажа. Вдоль стен тянулись витрины, шкафы, стопки зеленых картонок; обстановка состояла из четырех стульев и стола. Помещение казалось пустынным, холодным; товары были запакованы и сложены по углам, а не лежали на виду, радуя яркими красками.

За конторкой обычно сидели две женщины: молодая с серьезным лицом и пожилая, улыбавшаяся сквозь дремоту. Последней было лет шестьдесят; ее жирное, неподвижное лицо, освещенное лампой, выделялось белым пятном. Толстый полосатый кот, примостясь на конторке, наблюдал, как она спит.

Подальше на стуле сидел мужчина лет тридцати и то читал, то вполголоса разговаривал с молодой женщиной. Он был маленький, хилый, на вид болезненный; русые тусклые волосы, редкая бородка, лицо в веснушках – все в нем изобличало больного и избалованного сынка.

Незадолго до десяти пожилая женщина просыпалась. Закрывали лавку, и все семейство переходило наверх, спать. Полосатый кот плелся за хозяевами, мурлыча и почесывая голову о каждый столбик перил.

Наверху помещалась квартира из трех комнат. Лестница вела прямо в столовую, которая служила также и гостиной. Слева, в нише, виднелась фаянсовая печь, против нее – буфет; вдоль стен стояли стулья, а посреди комнаты круглый раздвинутый стол. В глубине, за застекленной перегородкой, находилась темная кухня. По сторонам от столовой были расположены две спальни. Пожилая женщина, пожелав сыну и невестке спокойной ночи, уходила к себе. Кот засыпал на стуле в кухне. Супруги отправлялись в спальню. В этой комнате имелась вторая дверь – на лестницу, по которой можно было спуститься в темный узкий коридор, выходивший в пассаж.

Муж, которого постоянно знобило, укладывался в постель; тем временем молодая женщина отворяла окно, чтобы закрыть ставни. Она задерживалась здесь на несколько мгновений перед высокой, черной, грубо оштукатуренной стеной, которая уходила ввысь и ширилась над пассажем. Она рассеянно скользила взглядом по стене, затем тоже ложилась – молча, с пренебрежительным безразличием.

II

Прежде г-жа Ракен торговала галантереей в Верноне. Четверть века прожила она там в маленькой лавочке. Несколько лет спустя после смерти мужа она почувствовала усталость и ликвидировала дело. Благодаря сбережениям, к которым прибавились деньги, вырученные от продажи лавки, она стала обладательницей капитала в сорок тысяч франков; она поместила его в банк и полу чала две тысячи ренты. Этой суммы ей хватало. Она вела жизнь отшельницы, не ведая ни тревог, ни радостей, потрясающих мир; она обеспечила себе существование тихое и невозмутимо-счастливое.

Она снимала за четыреста франков домик с садиком, который спускался к самому берегу Сены. Это было уединенное, укромное жилище, от которого веяло чем-то монастырским; к домику, стоявшему среди обширных пастбищ, вела узкая тропинка; окна его выходили на реку и на пустынные холмы на другом берегу. Почтенная женщина, которой к тому времени уже перевалило за пятьдесят, замкнулась в этом убежище и вкушала здесь радость безмятежной жизни в обществе сына – Камилла и племянницы – Терезы.

Камиллу тогда было двадцать лет. Мать еще баловала его как ребенка. Она обожала сына, потому что ей пришлось долгие годы отвоевывать его у смерти. Мальчик переболел одной за другой всеми болезнями, какие только можно вообразить. Г-жа Ракен пятнадцать лет боролась со страшными недугами, которые являлись один за другим, чтобы отнять у нее сына. Она все их одолела благодаря своему терпению, заботливости, любви.

Спасенный от смерти, подросший Камилл все еще чувствовал последствия тех постоянных опасностей, которым подверглось его здоровье. Рост его задержался, и он остался маленьким и тщедушным. Его хилые руки и ноги двигались медленно, вяло. Мать еще больше любила его из-за слабости, которая постоянно угнетала его. Она с торжествующей нежностью взирала на его бледное лицо и думала при этом, что даровала ему жизнь больше десяти раз.

Во время редких передышек, которые давала ему болезнь, он занимался в Вернонской коммерческой школе. Здесь он научился письму и счету. Вся наука ограничилась для него четырьмя правилами арифметики и поверхностными сведениями по грамматике. Позже он брал еще уроки чистописания и счетоводства. Г-жа Ракен приходила в ужас, когда ей советовали отдать сына в коллеж, она знала, что вдали от нее он умрет, и уверяла, что книги убьют его. Камилл оставался невеждой, и это невежество делало его еще слабосильнее.

В восемнадцать лет, ничем не занятый и смертельно скучающий в атмосфере нежности, которою его окружала мать, он поступил в качестве приказчика к торговцу полотном. Он получал шестьдесят франков в месяц. У него был беспокойный нрав, и он не переносил безделья. Он чувствовал себя гораздо лучше, когда был занят одуряющей работой, когда просиживал целыми днями над огромными накладными и счетами, каждую цифру которых ему приходилось терпеливо учитывать. Вечером, разбитый, с опустошенной головой, он упивался своим отупением. Чтобы поступить к торговцу полотном, ему пришлось поссориться с матерью; ей хотелось бы всегда держать его при себе, уложенным в постель, вдали от житейских волнений. Молодой человек заговорил решительно; он требовал работы, как другие дети требуют игрушек, – не из чувства долга, а инстинктивно, по врожденной потребности. Постоянная нежность, преданность матери сделали его лютым эгоистом; он воображал, что любит тех, кто жалеет и ласкает его; в действительности же он жил замкнутой жизнью, в своем собственном мире и любил только свое благополучие, старался любыми средствами умножить свои радости. Когда умильная привязанность матери ему прискучила, он с наслаждением бросился в бессмысленную работу, которая избавляла его от микстур и отваров. Вечерами, возвратясь из конторы, он отправлялся с кузиной Терезой на берег Сены.

Терезе шел восемнадцатый год. Однажды, – семнадцать лет тому назад, когда г-жа Ракен еще держала галантерейную торговлю, – ее брат, капитан Деган, явился к ней с маленькой девочкой на руках. Он прибыл из Алжира.

– Вот ребенок, которому ты доводишься теткой, – сказал он улыбаясь. – Мать его умерла… Не знаю, куда его девать. Дарю его тебе.

Торговка взяла ребенка, улыбнулась ему, поцеловала в розовые щечки. Деган прожил в Верноне неделю. Сестра почти ничего не спросила у него относительно девочки, которую он ей вручил. Она узнала только, что милая крошка родилась в Оране и что ее мать была туземкой, женщиной редкостной красоты. За час до отъезда капитан передал сестре метрику, в которой Тереза, признанная им за родную дочь, значилась под его фамилией. Он уехал, и с тех пор его больше не видали: несколько лет спустя он был убит в Африке.

Тереза росла, окруженная нежной заботливостью тетки; спала она в одной постельке с Камиллом. Здоровье у нее было железное, но ухаживали за ней как за слабеньким ребенком, держали в жаркой комнате, где помещался маленький больной, и ей приходилось принимать все микстуры, которыми пичкали Камилла. Она часами сидела на корточках перед камином и в задумчивости, не моргая, глядела на пламя. Вынужденная жить жизнью больного, она замкнулась в самой себе, приучилась говорить вполголоса, передвигаться бесшумно, сидеть на стуле молча и неподвижно, широко раскрыв глаза и ничего не видя. Но когда она поднимала руку, когда ступала ногой, в ней чувствовалась кошачья гибкость, подтянутые, могучие мускулы, нетронутая сила, нетронутая страсть, дремлющие в скованном теле. Однажды ее брат упал от внезапного приступа слабости; она резким движением подняла и перенесла его, и от этого усилия, давшего выход дремлющей в ней энергии, лицо у нее залилось густым румянцем. Ни затворническая жизнь, которую она вела, ни вредный режим, которому ей приходилось подчиняться, не смогли ослабить ее худого, но крепкого тела; только лицо ее приобрело бледный, желтоватый оттенок, и в тени она казалась почти что дурнушкой. Иной раз она подходила к окну и заглядывалась на дома на другой стороне улицы, застланные золотой солнечной пеленой.

Когда г-жа Ракен продала магазин и удалилась в домик у реки, в жизни Терезы появились минуты затаенной радости. Тетя так часто твердила ей: «Не шуми, – сиди тихо», что все врожденные свои порывы она тщательно схоронила в глубине души. Она в высшей степени обладала хладнокровием, внешней невозмутимостью, но под ними таилась страшная горячность. Ей всегда казалось, что она в комнате кузена, возле больного ребенка; движения ее были размеренны, она большей частью молчала, была притихшей, а если говорила что-нибудь, то невнятно, по-старушечьи. Когда она впервые увидела сад, белую реку, привольные холмы, уходящие к горизонту, ею овладело дикое желание бегать и кричать; сердце бурно билось в ее груди; но на лице ее не дрогнул ни единый мускул, и на вопрос тети, нравится ли ей новое жилище, она ответила только улыбкой.

Теперь жить ей стало лучше. Она была все так же податлива, сохранила все то же спокойное, безразличное выражение лица, она по-прежнему была ребенком, выросшим в постели больного; но внутренне она зажила безудержной, буйной жизнью. Оставшись одна, в траве, на берегу реки, она, как животное, ложилась ничком на землю, широко раскрыв потемневшие глаза, извиваясь и словно готовясь к прыжку. И так она лежала часами, ни о чем не думая, отдавшись палящему солнцу и радуясь, что может перебирать руками землю. Ее обуревали безумные мечты; она с вызовом смотрела на бурлящую реку, она представляла себе, что вода вот-вот бросится, нападет на нее; тут она напрягала все силы, готовилась к защите и в гневе обдумывала, как ей одолеть стихию.

А вечером Тереза, умиротворенная и молчаливая, занималась шитьем, сидя возле тети; под мягким светом, лившимся из-под абажура, ее лицо казалось лицом спящей. Камилл, развалившись в кресле, думал о своих накладных. Безмятежность сонной комнаты только изредка нарушалась какой-нибудь фразой, произнесенной вполголоса.

Госпожа Ракен взирала на детей с небесной добротой. Она решила их поженить. С сыном она по-прежнему обращалась как с умирающим; она содрогалась при мысли, что может умереть, оставив его одиноким и больным. Но тут она возлагала все надежды на Терезу; она утешала себя тем, что девушка будет служить ему заботливой сиделкой. Племянница с ее спокойствием и молчаливой услужливостью внушала ей безграничное доверие. Она наблюдала за Терезой в трудных обстоятельствах и хотела приставить ее к сыну как ангела-хранителя. Этот брак был заранее предвиденным, окончательным решением всех вопросов.

Дети давно знали, что со временем должны пожениться. Они выросли с этой мыслью, и она казалась им простой и естественной. В семье говорили об этом союзе как о чем-то необходимом, неизбежном. Г-жа Ракен решила: «Мы подождем, когда Терезе исполнится двадцать один год». И они ждали – терпеливо, равнодушно, без смущения. Жгучие юношеские желания Камиллу были неведомы. По отношению к кузине он все еще оставался мальчиком, он целовал ее, как целовал мать, – по привычке, и это ничуть не нарушало его эгоистического покоя. Он видел в ней ласковую подругу, – с ней было не так скучно, а при надобности она же и отвар ему приготовит. Когда он играл с нею, когда держал ее в руках, ему казалось, что это мальчик, – его плоть молчала. И ни разу ему не пришла в голову мысль поцеловать горячие губы Терезы, когда она отбивалась от него, заливаясь нервным смешком.

И девушка, казалось, тоже оставалась холодной и безразличной. Иной раз она останавливала на нем взгляд, и ее большие глаза несколько мгновений пристально разглядывали его с какой-то царственной невозмутимостью. И только губы ее тогда чуть-чуть вздрагивали. Ничего нельзя было прочесть на этом немом лице, которому непреклонная воля всегда придавала ласковое и внимательное выражение. Когда заходила речь о ее замужестве, Тереза становилась серьезной и лишь легкими кивками одобряла слова г-жи Ракен. А Камилл и вовсе засыпал.

Летними вечерами подростки убегали к реке. Камилла раздражали назойливые заботы матери; у него бывали бунтарские вспышки, ему хотелось бегать, пусть даже заболеть, лишь бы избежать нежностей, от которых его тошнило. Он увлекал за собой Терезу, затевал с нею борьбу, звал ее валяться в траве. Однажды он толкнул кузину так, что она упала. Девушка мигом, словно дикий зверь, вскочила на ноги и с пылающим лицом, с глазами, налившимся кровью, кинулась на него с поднятыми кверху руками. Камилл, не защищаясь, дал повалить себя. Он испугался.

Прошли месяцы, годы. Наступил день свадьбы. Г-жа Ракен уединилась с Терезой, рассказала ей об ее родителях, рассказала историю ее рождения. Девушка выслушала тетю, потом, ни слова не сказав, поцеловала ее.

Вечером Тереза, вместо того чтобы войти в свою комнату слева от лестницы, вошла в спальню кузена, расположенную справа. Этим и ограничились изменения, произошедшие в ее жизни в тот день. Наутро, когда молодожены спустились вниз, Камилл был все так же болезненно-вял и так же эгоистически невозмутим, а Тереза была по-прежнему ласково-безразлична, и лицо ее – по-прежнему непроницаемо и до жути спокойно.

III

Через неделю после свадьбы Камилл решительно заявил матери, что намерен уехать из Вернона и обосноваться в Париже. Г-жа Ракен запротестовала: жизнь ее была налажена, она не хотела никаких перемен. С Камиллом сделался нервный припадок, он пригрозил матери, что расхворается, если она не исполнит его прихоти.

– Я ведь никогда ни в чем не перечил тебе, – сказал он, – я женился на кузине, я принимал все лекарства, которыми ты пичкала меня. Так могу же я наконец выразить какое-то желание и надеяться, что ты уступишь мне… В конце месяца мы уедем.

Госпожа Ракен не спала всю ночь. Решение Камилла перевертывало привычное существование вверх дном, и она в отчаянии обдумывала, как устроить жизнь заново. Но мало-помалу она успокоилась. Она говорила себе, что у молодых могут появиться дети, и тогда ее маленького капитала будет недостаточно. Придется зарабатывать деньги, снова открыть торговлю, подыскать выгодное занятие Терезе. На другой день она уже свыклась с мыслью об отъезде, уже наметила план новой жизни.

За завтраком она была даже весела.

– Вот как мы поступим, – сказала она детям. – Завтра я отправлюсь в Париж; я присмотрю там какой-нибудь небольшой галантерейный магазин, и мы с Терезой опять станем торговать нитками и иголками. Мы будем при деле. А ты, Камилл, делай что тебе вздумается: хочешь – гуляй на солнышке, хочешь – поступи на службу.

– Я поступлю на службу, – ответил молодой человек.

По правде говоря, мысль о переселении возникла у Камилла только под влиянием нелепого тщеславия. Ему хотелось стать чиновником какого-нибудь крупного учреждения; когда он в мечтах представлял себя в большой конторе, с пером за ухом, с люстриновыми нарукавниками, – лицо его заливалось радостным румянцем.

С Терезой не стали советоваться: она всегда была так безвольно-послушна, что тетя и муж не находили нужным спрашивать ее мнения. Она шла, куда они шли, делала то, что делали они, – без единой жалобы, без единого упрека, казалось, даже не сознавая, что переезжает на другое место.

Госпожа Ракен приехала в Париж и сразу же пошла в пассаж Пон-Неф. Ее вернонская знакомая, некая старая дева, направила ее сюда к своей родственнице, владелице галантерейного магазина, от которого она хотела избавиться. Лавочка показалась старой торговке несколько тесной и мрачноватой; но, проезжая по Парижу, она была напугана уличным шумом, роскошью витрин, узкий же пассаж, его скромные витрины напомнили ей ее прежнюю лавку, в которой все дышало покоем. Здесь ей показалось, будто она еще в провинции; она с облегчением вздохнула, решив, что в этом укромном уголке ее дорогие дети будут счастливы. Умеренная цена предприятия развеяла последние сомнения: за него просили две тысячи франков. Арендная плата за лавку и за квартиру над ней составляла всего лишь тысячу двести франков. Г-жа Ракен, которой удалось сберечь около четырех тысяч из своей ренты, рассчитала, что сможет расплатиться за магазин и внести арендную плату за год, не трогая основного капитала. На повседневные расходы, думала она, хватит жалованья Камилла и прибыли от торговли; следовательно, ренту тратить уже не придется, и капитал станет расти для будущих внуков.

В Вернон она вернулась сияющая; она объявила, что отыскала жемчужину, восхитительный уголок, в самом центре Парижа. Мало-помалу, в вечерних беседах, убогая темная лавочка превратилась в дворец; несколько дней спустя она уже представлялась г-же Ракен, сквозь дымку воспоминаний, удобным, просторным, спокойным магазином, обладающим тысячью неоценимых достоинств.

– Ах, милая моя Тереза, – говорила она, – вот увидишь, как мы с тобой будем счастливы в этом уголке! Наверху три прекрасные комнаты. В пассаже множество народу… Мы будем устраивать прелестные выставки… Помяни мое слово – скучать не придется.

И она болтала без умолку. В ней проснулась старая лавочница; она заранее давала Терезе советы насчет продажи, насчет закупок, насчет разных плутней мелочной торговли. Наконец семья покинула домик на берегу Сены; вечером того же дня она водворилась в пассаже Пон-Неф.

Когда Тереза в первый раз вошла в лавку, где ей отныне предстояло проводить дни, ей показалось, будто она спускается в сырую могилу. Тошнотворное ощущение подступило ей к горлу, тело содрогалось от ужаса. Она взглянула на грязную, сырую галерею, зашла в магазин, поднялась на второй этаж, обошла все помещение; от голых комнат, без мебели, веяло ужасом одиночества и запустения. У молодой женщины не вырвалось ни единого жеста, не нашлось ни единого слова. Она как бы оледенела. Тетя и муж спустились вниз, а она села на чемодан, опустила руки и даже не в силах была заплакать, хотя в груди ее клокотали рыдания.

Оказавшись лицом к лицу с действительностью, г-жа Ракен почувствовала себя неловко; ей было стыдно, что она так размечталась. Она всячески старалась оправдать покупку. Она сразу же придумывала, как исправить тот или иной недостаток; темноту в квартире она объясняла тем, что погода пасмурная, и в заключение уверяла, что стоит только слегка подмести помещение – и все будет в порядке.

– Ничего! – отвечал Камилл. – Все это вполне прилично… К тому же наверху мы будем только по вечерам. Что касается меня – я буду возвращаться не раньше пяти-шести часов… А вы будете вместе, скучать вам не придется.

Молодой человек ни за что не согласился бы жить в такой конуре, если бы не рассчитывал на сладостное пребывание в конторе. Он говорил себе, что на службе ему весь день будет тепло, а придя домой, он будет сразу же ложиться спать.

Целую неделю в лавке и в квартире царил беспорядок. Тереза с первого же дня уселась за конторку и уже не сходила с места. Ее удрученное состояние очень удивляло г-жу Ракен; она рассчитывала, что молодая женщина постарается приукрасить свою квартиру, поставит на окна цветы, попросит, чтобы комнаты заново оклеили, чтобы купили гардины, ковры. Когда г-жа Ракен предлагала что-нибудь переделать, улучшить, племянница спокойно отвечала:

– Зачем? Нам и так хорошо, роскошь нам ни к чему.

Госпоже Ракен пришлось самой обставить комнаты и навести порядок в лавке. Видя, что тетка с утра до ночи вертится у нее перед глазами, Тереза в конце концов стала выходить из терпения; она наняла прислугу и заставила тетю сидеть возле себя.

Больше месяца Камиллу не удавалось найти службу. Он как можно меньше бывал в лавке и с утра до ночи слонялся без дела. Это ему до такой степени наскучило, что он даже заикнулся, не вернуться ли в Вернон. Наконец ему досталась должность в управлении Орлеанской железной дороги, с окладом в сто франков в месяц. Мечта его осуществилась.

Он отправлялся из дому в восемь часов утра. Он шел по улице Генего и выходил на набережную. Затем, от Академии до Ботанического сада, он шагал, заложив руки в карманы, вдоль Сены. Этот долгий путь, который он совершал дважды в день, никогда не надоедал ему. Он наблюдал, как течет вода, останавливался, чтобы посмотреть, как вниз по течению тянутся баржи, груженные лесом. Он ни о чем не думал. Нередко он задерживался перед собором Парижской Богоматери, который тогда ремонтировался, и рассматривал громоздившиеся вокруг него леса; эти громадные леса почему-то очень занимали его. Потом он мимоходом заглядывал на Винную пристань, пересчитывал извозчиков, ехавших от вокзала. Вечером, усталый, занятый какой-нибудь нелепой историей, которую рассказывали в управлении, он шел по Ботаническому саду и, если не особенно спешил, останавливался возле медведей. Он проводил здесь с полчаса, склонившись над ямой и наблюдая за медведями, которые передвигались, грузно покачиваясь; повадки этих неуклюжих животных нравились ему; он разглядывал их, приоткрыв рот, вытаращив глаза, и, как дурак, радовался и потешался их движениям. Наконец он решал, что пора домой, и отправлялся в путь, волоча ноги и разглядывая прохожих, экипажи, витрины.

Дома он сразу же обедал, потом принимался за чтение. Он купил сочинения Бюффона и каждый вечер задавал себе урок: прочесть двадцать – тридцать страниц, несмотря на страшную скуку, которую наводило на него это занятие. Он читал также, в грошовых выпусках, «Историю Консульства и Империи» Тьера, «Историю жирондистов» Ламартина или какую-нибудь научно-популярную книгу. Он воображал, что занимается самообразованием. Иной раз он заставлял жену прослушать несколько страничек, кое-какие забавные истории, которые он читал ей вслух. Он очень удивлялся, что Тереза может просидеть целый вечер, задумавшись, молча, не испытывая желания взяться за книгу. В глубине души он считал, что жена его глуповата.

Скачать книгу