Сияющие бесплатное чтение

Лорен Бьюкес
Сияющие

Copyright © Lauren Beukes, 2013

© Елена Суринова, перевод, 2015

© Дарья Кузнецова, иллюстрация, 2015

© ООО «Издательство АСТ», 2015

* * *

Для Мэтью


Харпер
17 июля 1974

Он сжимает в кармане спортивной куртки маленькую фигурку оранжевой пластмассовой лошадки, которая от потных ладоней становится влажной. Для середины лета он одет слишком тепло, но взял себе за правило для таких случаев надевать специальную, рабочую одежду – джинсы обязательно. Он идет твердыми широкими шагами, как человек, спешащий по делам, несмотря на искалеченную ногу. Харпер Кертис лентяем никогда не был. И время не ждет. Почти никогда не ждет…

Девочка сидит на земле, скрестив ноги; ее голые коленки – белые и острые, похожие на обтянутый кожей птичий череп, – покрыты зелеными пятнами от травы. Услышав шорох гравия, она на секунду поднимает глаза. Он лишь успевает рассмотреть их цвет под шапкой густых спутанных волос – карие. Она тут же теряет к нему интерес и возвращается к игре.

Харпер разочарован. Приближаясь к девочке, он живо представлял себе, какие, должно быть, у нее пронзительно-синие глаза, словно вода на середине большого озера, вдали от невидимых берегов, где кажется, что ты в открытом море. А коричневый – цвет мутный, как жижа у берега, даже грязи на дне не разглядеть.

– Что ты делаешь? – Харпер старается, чтобы вопрос прозвучал естественно и непринужденно.

Он садится на корточки в лысоватый коврик травы рядом с девочкой. Да, таких волос у детей он еще не видел! Такое впечатление, что ее только что выбросило из пылевого смерча, где она кружилась в потоке всевозможного мусора, который теперь валялся на земле рядом. Какие-то ржавые консервные банки и сломанное велосипедное колесо с торчащими в разные стороны спицами. Девочка не отвечает: ее внимание занимает чашка. Та стоит перед ней вверх донышком; у нее отколоты края, а золотистые цветочки у ободка почти утопают в траве. Все, что осталось от ручки, – два коротеньких пенечка.

– К тебе пришли гости на чай? – Он еще раз пытается завязать разговор.

– Никакой это не чай, – бубнит девочка в округлый воротничок своей клетчатой рубашки.

«Дети с веснушками не должны быть такими серьезными, – проносится у него в голове. – Это им совсем не идет».

– Ну и хорошо. В любом случае, я предпочитаю кофе. Девушка, будьте добры мне чашечку. Черный и три сахара, пожалуйста. – Он протягивает руку к перевернутой вверх дном чашке, и девочка вдруг с криком резко ударяет его по руке. Из-под чашки доносится сердитое густое жужжание.

– О, господи! Что это?

– Это вам не чай, а цирк!

– Правда? – Он пытается сработать под простачка, растягивая губы в невинной глуповатой улыбке. А рука от удара горит…

Она смотрит на него с подозрением. Но не из-за того, что не знает, кто он и что может сделать с ней. Просто сердится на непонятливого незнакомца. Он приглядывается повнимательнее, и до него доходит: это же арена цирка. Вот большой круг очерчен пальцем в мягкой пыльной земле; сплющенная соломинка для сока, лежащая на банках из-под кока-колы, – натянутый канат; спущенное велосипедное колесо, прислоненное к кусту, подпертое камешком, чтобы не съезжало, превратилось в колесо обозрения, и там сидят пассажиры – вырванные из журналов фигурки людей, воткнутые между спицами.

Кстати, камешек этот прекрасно впишется в его ладонь. И велосипедная спица легко пройдет через глаз девочки, будто через мармеладку. Он крепко сжимает пластмассовую лошадку в кармане. Ритмичное низкое жужжание, доносящееся из-под чашки, отдается в каждом позвонке и вызывает тянущее напряжение в паху.

Чашка начинает потихоньку сдвигаться в сторону, и девочка крепко прижимает ее руками к земле.

– Але-хоп! – Она смеется, прерывая долгое молчание.

– Вот уж действительно «але-хоп»! У тебя кто там, лев? – Он слегка задевает ее плечом, и на ее нахмуренном лице вдруг вспыхивает мгновенная легкая улыбка. – Значит, ты укротительница? Твой подопечный будет прыгать через горящие кольца?

Она усмехается, крапинки веснушек на щеках сливаются в пятнышки покрупнее, и обнажаются ослепительно-белые зубы.

– Неа, Рейчел не разрешает мне играть со спичками. После того раза…

Один резец у девочки неровный, слегка находит на соседний зуб. Благодаря этой улыбке теперь и глаза перестают напоминать стоячую мутную воду, в них появляется живая искорка. Он даже чувствует легкое головокружение. Напрасно он сомневался на ее счет! Она как раз то, что надо. Одна из них, его сияющих девочек.

– Я – Харпер, – еле сдерживая дыхание, произносит он и протягивает ладонь для рукопожатия. Ей приходится перехватить руку на донышке чашки.

– А вы незнакомец?

– Так ведь уже нет, правда?

– Я Кирби, Кирби Мазрачи. Но, когда я вырасту, все будут звать меня Лори Стар.

– Это когда ты будешь в Голливуде?

Она подвигает чашку к себе, чем вызывает очередной приступ возмущения у жука, и Харпер понимает, что допустил ошибку.

– А ты точно не незнакомец?

– Я же имел в виду цирк! Кто у нас Лори Стар? Летающая акробатка? Наездница на слоне? А может быть, клоун? Или усатая дама? – Он подкручивает пальцами воображаемые усы.

Слава богу, она хихикает: «Не-а-а-а-а».

– Укротительница львов? Метательница ножей? Глотательница огня?!

– Я буду канатоходцем. Уже тренируюсь! Хочешь посмотреть?

Она стала подниматься.

– Погоди-ка, – его вдруг охватывает отчаяние. – Можно посмотреть на твоего льва?

– Вообще-то это не лев.

– А может, ты и сама не знаешь? – Он погрозил пальцем.

– Ну ладно, только осторожно! Чтобы он не улетел. – Она на самую малость приподнимает край чашки.

Харпер прижимается головой к земле и скашивает глаза, пытаясь заглянуть внутрь. Запах смятой травы и черной земли успокаивает. Под чашкой кто-то движется: мохнатые лапы, что-то желтое с черным. В отверстии между краем чашки и землей показываются антенки усиков. Испуганно вскрикнув, Кирби резким движением крепко прижимает чашку к земле.

– Да это же огромный шмель-старикан, – он снова садится на корточки.

– Знаю! – с гордостью отвечает девочка.

– Уж больно он сердитый.

– Мне кажется, он не хочет выступать в цирке.

– Хочешь, я тебе что-то покажу? Чтобы ты поверила мне.

– Что?

– Тебе нужен канатоходец?

– Нет, я…

Но жужжащий шмель уже у него в руках. Когда крылышки отрываются, издается глухой хлопок – такой же, как когда вытаскиваешь косточку из спелой вишни. Это он помнит очень хорошо, после того как целый сезон пахал на сборе вишни в городе Рэпид. Он тогда мотался как угорелый по всей чертовой стране в поисках работы. Пока не нашел Дом.

– Что ты делаешь? – в ужасе кричит девочка.

– А теперь нам нужно натянуть между банками липучку для мух. Ходить такой большой жучина сможет, но лента не даст ему упасть. У тебя найдется кусочек липучки?

Он усаживает шмеля на край чашки. Насекомое хватается за него лапками.

– Зачем ты это сделал? – Она часто-часто бьет его по плечу открытыми ладонями.

Он сбит с толку такой реакцией:

– Разве мы не играем в цирк?

– Ты все испортил! Уходи! Уходи, уходи, уходи, уходи! – повторяет она как заклинание, сопровождая каждое слово ударом ладоней.

– Перестань. Ну хватит! – Он пытается все перевести в шутку и смеется, но она продолжает его колотить. – Хватит, я сказал. Совсем свихнулась, чертова девка? – Он перехватывает ее замахнувшуюся руку.

– А ты не ругайся! – Девочка кричит и начинает плакать.

Все пошло не так, как он планировал. Если первые встречи вообще можно спланировать. Как же он устал от вечной непредсказуемости детей! Именно поэтому ему не нравятся маленькие девочки. Лучше он подождет, когда они подрастут, и будет совсем другая история.

– Все, ну все, прости меня. Не плачь, пожалуйста! А у меня для тебя есть кое-что, только не плачь. Ну-ка, посмотри! – Расстроенный, он вытаскивает оранжевую лошадку-пони из кармана. Вернее, пытается вытащить: голова застревает, и он рывком выдергивает пластмассовую фигурку. Она как раз то, что нужно: подобные вещицы помогают наладить контакт. Хорошо, что он прихватил ее с собой! Он уже не сомневается ни секунды.

– Что это?

– Лошадка такая, пони. Разве не видишь? Получше дурацкого шмеля!

– Она не живая.

– Да знаю я! Черт, возьми! Это тебе подарок.

– Она мне не нужна! – всхлипывает девочка.

– Хорошо, это не подарок, а депозит. Я отдаю ее тебе на хранение – как мы обычно храним деньги в банке. – Солнце палит нещадно. В куртке ужасно жарко. Трудно сосредоточиться и подобрать правильные слова. Скорее бы покончить с этим!

Шмель падает с чашки и лежит на траве кверху лапками, перебирая ими в воздухе.

– Ладно, я поняла.

Ну вот и хорошо. Теперь все идет как надо.

– Отдаю ее тебе на хранение, ты уж постарайся, сбереги. Это важно! Я приду за ней. Понимаешь?

– Почему?

– Потому что она будет мне нужна. Тебе сейчас сколько лет?

– Шесть лет и девять месяцев. Почти семь.

– Это замечательно. Просто замечательно! Время идет себе и идет, год за годом, как крутится твое колесо обозрения. Увидимся, когда вырастешь. Ты же меня узнаешь, детка? Я приду за тобой.

Он поднимается, отряхивает джинсы. Поворачивается и уходит не оглядываясь, едва заметно прихрамывая. Ей видно, как он переходит дорогу, подходит к железнодорожному полотну и исчезает за деревьями в посадке. Девочка переводит взгляд на пластмассовую игрушку, липкую от его потных рук, и кричит, будто он может услышать:

– Да? Не нужна мне твоя тупая лошадь!

Она швыряет игрушку на землю, та подпрыгивает один раз и приземляется рядом с велосипедным «колесом обозрения». Нарисованный глаз лошадки уставился на шмеля, а тот уже сумел встать на лапки и потащился прочь.

Но потом она вернется за лошадкой. Обязательно вернется…

Харпер
20 ноября 1931

Песок скользит у него под ногами; да это и не песок, а противное месиво, от которого ботинки промокли и теперь чавкают. Харпер ругается себе под нос, опасаясь, чтобы преследователи его не услышали. Они перекрикиваются друг с другом в темноте: «Видите его? Поймали?» Если бы вода не была такой чертовски холодной, он бы рискнул уйти по озеру. Но его уже и так трясет от ледяного ветра, который пробирается сквозь рубашку: пальто, испачканное в крови, ему пришлось бросить в забегаловке.

Харпер пробирается через пляж, лавируя между кучами мусора и гниющей древесины, с трудом вырывая ноги из грязи. Он устремляется к задней стене какой-то развалюхи у самой кромки воды – она собрана из старых коробок, скрепленных вместе просмоленной лентой. Сквозь щели и трещины этой странной халупы пробивается свет от лампы, так что она вся светится. Он вообще не может понять, зачем люди устраивают жилище так близко к воде. Наверно, думают, что самое плохое с ними уже случилось, по крайней мере, горная лавина здесь не настигнет. А ведь даже выгребная яма должна быть достаточно глубокой. И уровень воды может подняться из-за дождя, тогда всю эту богадельню смоет к чертовой матери. Пристанище забвенных душ и тел, обреченных на бесконечные потери, у которых несчастье въелось в плоть и кровь. Никто их даже не вспомнит. Как никто не будет скучать и по этой суке, Джимми Грэбу.

Он никак не ожидал, что кровь будет извергаться из него с такой силой. До этого бы вообще не дошло, если бы подонок не перешел границы. А он был жирный, пьяный и как с катушек слетел. Понял, что кулаки не помогут, и потянулся к его, Харпера, яйцам. Он уже почувствовал, как жирные пальцы этого ублюдка ухватили его за штаны. Сам напросился! Не можете по-хорошему, тогда и я за себя не отвечаю! Харпер не виноват, что острым краем осколок стекла попал в артерию, – он целился Грэбу в лицо.

Вообще ничего не случилось бы, если бы этот грязный дебил не начал кашлять на карты. Грэб, конечно, стер рукавом кровавый плевок, но все знали о его заразной болезни и видели, как он постоянно выхаркивает свою заразу в грязный окровавленный платок. Все больные, сломленные, и нервы ни к черту. Конец Америке!

Попробуйте сказать это «мэру» Клейтону и его банде хранителей порядка и законности, возомнивших себя истинными хозяевами жизни. Хотя на деле – ни закона, ни порядка. А еще ни денег, ни достоинства. Он ведь видел вывески типа «отобрано в счет погашения ссуды». Давайте посмотрим правде в глаза: пришло время для Америки платить по собственным счетам.

Бледный луч лежит наискосок, преломляясь у края канавки, оставленной его шагами в песке. Потом он вдруг выгибается в другую сторону, дверь лачуги отворяется, и вырвавшийся на свободу свет очерчивает большой круг. Появляется узкая длинная фигура женщины. В свете керосиновой лампы ее лицо выглядит серым, с резкими мазками теней, как у всех людей в этих местах, будто частые пылевые смерчи сдули не только урожаи, но и все следы индивидуальности с человеческих лиц.

Узкие, костлявые плечи женщины, словно шалью, укутаны пальто – в темных пятнах, на три размера больше нужного. Из плотной шерсти. Видно, что теплое. Он уже знает, что отнимет его у нее, как вдруг понимает, что женщина слепая. У нее нет глаз. Изо рта воняет капустой и гнилыми зубами. Она протягивает руку и дотрагивается до него.

– Что случилось? – спрашивает она. – Почему кричат?

– Бешеная собака. Они гонятся за ней. Вам лучше вернуться в дом, мэм.

Он мог бы просто сорвать с нее пальто и уйти. Но она может закричать и начать драться. Женщина хватает его за рубашку:

– Это ты, Бартек?

– Нет, мэм. Не я. – Он пытается разжать ее пальцы.

Ее голос становится визгливым и громким. Такой привлекает внимание.

– Нет, это должен быть ты. Он говорил, что ты придешь. – В ее голосе слышны истерические нотки. – Он говорил, что…

– Ш-ш-ш-ш, все хорошо.

Как-то совершенно легко он хватает ее за горло и всем телом крепко прижимает к стене. «Просто чтобы она замолчала», – говорит он себе. Дышать со сдавленным горлом трудно. Она широко открывает рот в попытке заглотить побольше воздуха. Глаза начинают вылезать из орбит. В ответ усиливаются спазмы пищевода. Руки выкручивают его рубашку, словно по привычке выжимают белье, а потом цыплячьи пальцы расслабляются, и старуха сползает по стене. Он опускается вместе с ней, аккуратно усаживает ее на песок и медленно снимает пальто.

Из халупы на него смотрит малыш. У него такие большие глаза, что кажется, в них тонешь. «Чего уставился?» – шипит Харпер мальчишке, просовывая руки в рукава пальто. Оно очень велико, но это неважно. В кармане что-то звякает. Может, повезло, и там немного мелочи? На самом деле повезло по-крупному.

– Иди в дом и принеси матери воды. Ей что-то нехорошо.

Мальчик смотрит, не отрываясь, а потом, не сводя с него глаз, открывает рот и кричит диким криком. У него в руках чертов фонарь. Лучик света падает на порог и перескакивает на лежащую женщину. А Харпер уже бежит. Один из подельничков Клейтона – а может, самозваный мэр собственной персоной – кричит: «Сюда!» – и преследователи всем стадом устремляются в направлении его бегства.

Он лавирует между лачугами и палатками, так близко и беспорядочно нагроможденными, что между ними и тачку не провести. «У мухи и то мозгов больше», – проносится в голове мысль, и он резко сворачивает по направлению к улице Рэндольф.

Однако он оказался совершенно не готов к тому, что люди могут вести себя как термиты. Попадает ногой на брезент и тут же проваливается в яму. Размером она с ящик из-под пианино, но гораздо глубже; по всей вероятности, кто-то собирался здесь обустраиваться, вот и прикрыл сверху от дождя.

Приземляется он грузно, задев левой пяткой край деревянного настила так, что тот с хрустом откалывается. В результате он всем телом наваливается на угол импровизированной плиты, который приходится как раз под ребро. От удара его грудная клетка чуть не взрывается. Ощущение такое, словно икру ноги прошила пуля, хотя выстрела не было. Харпер сдерживает дыхание, чтобы не закричать от боли, а тут еще брезент обрушивается сверху, и он барахтается в нем, ловя воздух широко открытым ртом.

Они так и находят его – отчаянно барахтающимся в брезенте и на чем свет стоит проклинающим сукина сына, полного придурка, который не удосужился смастерить мало-мальски приличную халупу. Отверстие наверху быстро заполняется грозными силуэтами людей на фоне ослепляющего света фонариков.

– Никто не смеет за здорово живешь являться сюда и делать все что вздумается, – вещает Клейтон как на проповеди.

Харпер наконец может перевести дух. Каждый вдох отдает резким жжением в боку. Ребро точно сломано, а с ногой еще хуже.

– Ты должен уважать своих соседей, а соседи должны уважать тебя, – назидательно продолжает Клейтон. Оседлал своего конька, как на собраниях, повторяет одно и то же – что нужно очень постараться и проявлять уважение к делам соседей. Всем известно, как заканчиваются эти дела: приезжают блюстители порядка и развешивают по округе уведомления о необходимости освободить помещения в течение недели.

– Трудновато проявлять уважение, когда ты уже неживой. – Смех Харпера больше похож на хрип, живот скручивает от боли. Интересно, у них есть обрезы и ружья? Нет, вряд ли. Тут один из фонариков метнулся в сторону, и он успевает разглядеть в их руках молотки и обрезки труб. Новый приступ спазма в животе. – Вы должны передать меня в руки правосудия, – хочет надеяться Харпер.

– Вот уж нет! Мы теперь сами разберемся. – Клейтон машет фонариком. – Вытаскивайте его, парни! А то скоро вернется китаец Энг и расстроится, что его яму занял какой-то отброс.

Спасение приходит неожиданно – из-за горизонта, сразу за мостом. Клейтонские головорезы прилаживаются, чтобы лучше спуститься, но начинается дождь – твердыми обжигающе-холодными каплями. И доносятся крики: «Полиция! Облава!»

Клейтон оборачивается, чтобы посоветоваться со своей бандой. Размахивая руками и звякая железками, они больше похожи на стаю обезьян. Вдруг всполох огня освещает небо, запах дождя смешивается с запахом гари, положив конец бурному обсуждению.

– А ну-ка, прекратить! – доносится окрик со стороны улицы Рэндольф. Потом чей-то визг: – У них бензин!

– Чего ждете? – спрашивает Харпер. Его голос хорошо различим даже под барабанной дробью дождя и усиливающимися криками.

– Не думай свалить, – грозит ему Клейтон обрезом трубы, но его банда растворяется в пелене дождя. – Мы с тобой еще не закончили.

Не обращая внимания на скрежет в груди, Харпер приподнимается на локтях. Он наклоняется вперед и хватается за брезент, который с другой стороны держится на гвоздях; подтягивается на нем, каждую секунду опасаясь, что случится непоправимое. Однако ткань выдерживает.

Сверху, через шум толчеи и потасовки, доносится командирский голос мэра, обращающегося к невидимым оппонентам: «А у вас есть постановление суда? Вы что же, думаете, можно запросто являться сюда и поджигать наши дома? Мы и так все потеряли!»

Харпер хватает какой-то сверток, кладет его на перевернувшуюся плиту и, опершись на нее здоровой ногой, подтягивается наверх. Поврежденной ударяется о грязную стену так больно, что едва не теряет сознание. Его рвет вязкой слюной и кровавой слизью. Он успевает ухватиться за брезент и крепко зажмуривается, пережидая, когда черные пятна устанут плясать перед глазами, и он снова сможет различать предметы.

Крики растворяются в шуме дождя. Нужно торопиться. Перехватывая руки, он, словно по канату, подтягивается по грязной, скользкой парусине. Еще год назад он не смог бы этого сделать. Но последние три месяца без продыху вгонял металлические заклепки в мост Трайборо в Нью-Йорке, и теперь в его руках силы не меньше, чем у орангутана на сельской ярмарке, у всех на глазах разламывающего арбуз надвое голыми руками.

Брезент предательски трещит; Харпер в любую секунду рискует свалиться обратно в чертову яму. Но ткань выдерживает, и вот он переваливается через край ямы, даже не заметив поначалу, что сильно оцарапался о гвозди. Позднее, осматривая свои раны в безопасном месте, он заметит, что своей полукруглой формой те напоминают следы от страстных поцелуев слишком усердной проститутки.

Он лежит лицом в грязи, по спине колотит дождь. Крики доносятся издалека, но в воздухе воняет гарью, и свет от полудюжины костров смешивается с серостью наступающего утра. А еще доносится легкая мелодия – скорее всего, из открытого окна, из которого высунулись посмотреть любопытные жильцы.

Харпер ползет на животе. То и дело вспыхивает свет – в голове от боли или наяву. Это словно второе рождение. И вот он переходит из младенчества в детство – на пути попадается крепкая палка, позволяющая сменить перемещение ползком на передвижение в вертикальном положении.

Левую ногу приходится волочить за собой. Но он не останавливается, идет через дождь и тьму, чтобы поскорее выбраться из этого горящего «Шанхая».

Никогда ничего не происходит просто так. Каждое событие наделено своим смыслом. Он вынужден бежать и поэтому находит Дом. Он забрал пальто, и поэтому у него теперь есть ключ.

Кирби
18 июля 1974

Наступает то странное время раннего утра, когда мрак ночи будто густеет; все последние электрички ушли в депо, шум машин стих, а птицы еще не начали петь. Ночь жаркая, душная. Воздух какой-то липкий, и все жучки-паучки повылезали наружу. Мотыльки и крылатые муравьи выбивают неровную барабанную дробь о фонарь на крыльце. Где-то под потолком пищит комар.

Кирби лежит в постели, не спит, поглаживает нейлоновую гриву лошадки и прислушивается к звукам пустого дома, который словно урчит наподобие пустого желудка. Рейчел называет это «устаканивается». Но она еще не вернулась, а время уже позднее – или раннее. Кирби ничего не ела, кроме залежалых хлопьев на завтрак, но это было так давно… Еще слышны какие-то странные звуки, так что «устаканивание», похоже, не пришло.

Кирби шепчет лошадке:

– Понимаешь, дом уже старый. Наверное, это просто ветер.

А почему тогда дверь на веранде хлопает? Ведь она заперта. И половицы не должны скрипеть, словно под тяжестью грабителя, который на цыпочках крадется к ее двери, и у него в руках мешок, в который он хочет ее спрятать и унести отсюда. Вдруг это та живая кукла из страшной телепередачи, которую ей не разрешают смотреть: идет, переваливаясь на своих пластмассовых ногах?

Кирби отбрасывает простыню.

– Пойду посмотрю, ладно? – объясняет девочка лошадке. Невозможно же сидеть и ждать, когда монстр придет за ней. Она на цыпочках подходит к двери, на которой мама нарисовала сказочные цветы и переплетенные виноградные лозы, когда они въехали сюда четыре месяца назад, приготовившись распахнуть дверь, чтобы увидеть, кто или что поднимается по лестнице.

Она стоит за дверью как за щитом, напряженно прислушивается и соскребает шершавую краску. Уже стерла одну тигровую лилию до самого дерева, так что пальцы покалывает. А от тишины звенит в ушах.

– Рейчел? – Кирби шепчет так тихо, что только лошадка и может ее услышать.

Раздается глухой шум, где-то совсем близко; затем стук и что-то разбивается. «Черт!»

– Рейчел? – произносит Кирби громче. Сердце в груди стучит громко, будто поезд в ночи.

Тишина. Затем слышен голос мамы:

– Ложись спать, Кирби. У меня все хорошо.

Кирби знает, что это неправда. Хорошо только, что это не Говорящая Тина, кукла-убийца.

Она оставляет в покое краску на двери и крадется по коридору, старательно обходя стеклянные осколки, которые поблескивают среди увядших роз – их сморщенных листьев и размякших головок в луже протухшей воды из вазы. Дверь оставлена открытой для нее.

Каждый дом, куда они переезжают в очередной раз, меньше и невзрачнее предыдущего. Не спасает даже то, что Рейчел разрисовывает двери, шкафчики, а иногда и пол, чтобы скорее обжиться. Они вместе выбирают картинки из большого художественного альбома с серой обложкой: тигры, единороги, ангелы или загорелые островитянки с цветами в волосах. По этим изображениям Кирби отличает один дом от другого. Вот дом, где на кухонном шкафчике, висящем над плитой, нарисованы сползающие часы, – значит, слева стоит холодильник, ванная комната внизу. Дома могут различаться внутренним устройством, иногда у них даже есть маленький дворик; случается, что в комнате Кирби есть кладовка и полочки – если повезет. Но комнаты Рейчел везде как две капли воды похожи друг на друга.

Она называет их «пиратской бухтой сокровищ» (мама говорит, что правильнее «пещерой сокровищ», но для Кирби это именно скрытая бухта, куда можно заплыть на каравелле – конечно, с точной картой в руках).

Платья и шарфы разбросаны по комнате, будто цыганская королева пиратов закатила большой скандал. Целая коллекция бус и ожерелий подвешена за золотую завитушку рамы овального зеркала – самого первого предмета мебели, который немедленно водворяется на место при каждом переезде. И каждый раз Рейчел непременно попадает молотком по пальцу. Иногда они играют в маскарад, Рейчел надевает на Кирби все свои бусы и браслеты и называет ее «моя рождественская девочка-елочка», хотя они евреи или наполовину евреи.

На окне – цветное стеклянное украшение; в солнечную погоду радужные круги от него танцуют по всей комнате и рабочему столу, заваленному рисунками для иллюстраций, над которыми Рейчел работает.

Когда Кирби была маленькой и они жили в городе, Рейчел частенько усаживала ее в манеж, чтобы Кирби могла ползать, но не могла достать до рабочего стола и не мешала ей. Она тогда была художником в женском журнале, но «сейчас, детка, мой стиль вышел из моды – барышни капризной и ветреной». Кирби нравится звучание слова «барышня», и ей очень полюбилась нарисованная мамой вывеска для блинной «У Дорис» по дороге в угловой магазин, на которой румяная официантка, улыбаясь и подмигивая, держит в обеих руках тарелки со стопками пышных, щедро смазанных маслом блинов.

Теперь стеклянные шарики на окне не блестят и не раскачиваются, да и вся комната словно загрустила – из-за тусклого света от лампы возле кровати, на которую наброшен желтый шарф. Рейчел лежит на кровати, накрыв голову подушкой, – полностью одетая, даже не сняв туфли. Ее грудь периодически вздрагивает под черным кружевным платьем, будто мама икает. Кирби стоит в дверях и ждет, когда ее заметят. Девочка не решается произнести вслух слова, которые роятся у нее в голове.

– Ты лежишь на кровати в обуви, – удается ей, наконец, выдавить из себя.

Рейчел убирает подушку с лица и смотрит на дочь из-под припухших век. От туши для ресниц на наволочке остается грязное пятно.

– Прости, дорогая, – произносит она прерывающимся голосом. Он напоминает Кирби о том, как дрожали губы Мелани Оттсен, когда та свалилась с веревочной лестницы и повредила несколько зубов. А еще он похож на треснувший стакан, из которого опасно пить.

– Нужно снять туфли!

– Да, родная, конечно, – вздыхает Рейчел, – не шуми.

Кончиками пальцев ей удается опустить ремешок своих черно-рыжих босоножек, и они со стуком падают на пол. Рейчел переворачивается на живот:

– Почеши мне спину, пожалуйста.

Кирби залезает на кровать и садится, скрестив ноги, рядом с Рейчел. Мамины волосы пахнут дымом. Она ведет пальчиком по ажурному рисунку кружева.

– Почему ты плачешь?

– Я не плачу.

– Нет, плачешь.

Мама вздыхает:

– Просто опять пришли эти дни месяца.

– Ты всегда так говоришь, – дуется Кирби, а потом добавляет, как бы между прочим: – А у меня есть лошадка.

– У меня нет денег купить тебе лошадку, – сонно произносит Рейчел.

– Да нет, у меня уже есть, – сердится Кирби. – Она оранжевая, у нее коричневые глаза и золотые волосы, а на боках бабочки. И она какая-то… сонная.

Мама смотрит на нее через плечо, заподозрив неладное:

– Кирби! Ты ничего, часом, не украла?

– Нет! Это подарок. Мне она сразу даже не понравилась.

– Тогда ладно. – Мама проводит по глазам тыльной стороной ладони, от чего тушь размазывается, и ее лицо с черными пятнами глазниц напоминает грабителя.

– Можно я оставлю ее себе?

– Ну конечно. Ты можешь делать почти все, что хочешь. Особенно с подарками. Даже сломать или разбить на миллион маленьких кусочков.

«Как ту вазу в коридоре», – приходит Кирби в голову.

– Хорошо, – серьезно соглашается она. – Твои волосы как-то странно пахнут.

– Кто бы говорил! – Мамин смех как танцующие по комнате солнечные зайчики. – Ты сама голову давно мыла?

Харпер
22 ноября 1931

Больница милосердия своего названия не оправдывает.

– Вы будете платить? – спрашивает уставшая женщина через круглое окошко регистратуры. – Платники проходят в начало очереди.

– А сколько всего в очереди? – усмехается Харпер.

Женщина кивает головой в сторону приемного покоя. В помещении можно только стоять, но многие расположились на полу полусидя и полулежа от плохого самочувствия, усталости, а то и просто от скуки. Несколько человек вскидывают голову – у кого в глазах надежда, у кого ярость, у некоторых и то и другое. На остальных лицах читается такая же покорность и смирение, как в глазах крестьянских лошадей – из последних сил стоящих на ногах, с выпирающими кривыми ребрами, как борозды земли, которую они пытаются вспахать. Таких лошадей пристреливают.

Он достает из пальто мятую пятидолларовую банкноту, которую нашел в кармане вместе с английской булавкой, тремя монетками по десять центов, двумя по двадцать пять и ключом – не новым, потускневшим и от этого каким-то странно знакомым. Похоже, Харпер вообще привык к старью.

– Этого достаточно по вашим нормам милосердия, милочка? – протягивает он деньги в окошко.

– Да, вполне, – выдерживает его взгляд женщина, показывая, что поборов не стыдится, хотя само по себе действие говорит об обратном.

Она звонит в маленький колокольчик, и за ним приходит медсестра, постукивая по линолеуму широкими устойчивыми каблуками. На ее бейджике написано: «Э. Кэппел». Она хорошенькая в привычном смысле слова: румяная, с аккуратными локонами тщательно завитых блестящих каштановых волос под белой шапочкой. Вот только нос подкачал: слишком вздернутый, как пятачок. «Ну и хрюшечка», – мелькает у Харпера в голове.

– Идите за мной, – девушку явно раздражает само его существование. Наверняка уже причислила его к отбросам общества. Она поворачивается и идет быстрыми уверенными шагами, так что он едва поспевает за ней вприпрыжку. Каждый шаг отдается разрывающей болью в бедре, но он решительно настроен не отставать.

Они проходят мимо палат – каждая забита до предела; на некоторых койках лежат по двое, валетом. Вот он какой, организм человеческих страданий…

А здесь получше, чем в армейских госпиталях. Искалеченные люди на окровавленных носилках, среди вони от ожогов, гниющих ран, дерьма, блевотины и горячечного пота. А еще беспрестанный, непрекращающийся многоголосый стон.

Там был парень из Миссури с оторванной ногой. Он не замолкал ни на секунду, никто глаз не мог сомкнуть, и тогда Харпер пробрался к нему, будто бы успокоить. На самом деле он воткнул свой штык этому идиоту в бедро повыше обрубка и точным резким движением поддал его вверх, перерезав артерию. Именно так их учили на соломенных чучелах, когда шли армейские сборы. «Воткнуть и повернуть». Рана в живот – самый надежный способ моментально вывести врага из строя. Кроме того, это давало ощущение победы во плоти и очень нравилось Харперу: гораздо больше, чем использовать огнестрельное. Это ощущение делало войну личностно значимой и примиряло с ней.

Здесь это не пройдет. Однако избавиться от неудобных пациентов можно другими способами, есть из чего выбирать.

– Парочка склянок с ядом тут бы не помешала, – произносит Харпер, чтобы позлить пухленькую медсестру. – Они бы сказали вам спасибо.

Девушка в ответ брезгливо фыркает. Они проходят мимо частных палат – маленьких, чисто прибранных и, за редким исключением, пустующих.

– Не искушайте. Четверть больницы превратили в инфекционку. Тиф и всякая другая зараза. Яд нам сейчас как манна небесная. Но вы поосторожнее с такими высказываниями. Смотрите чтобы вас врачи не услышали.

Через открытую дверь одной из палат он видит девушку, лежащую на кровати в окружении цветов. Она похожа на кинозвезду, что странно: прошло больше десяти лет, как Чарли Чаплин собрал вещички и уехал из Чикаго в Калифорнию, куда за ним последовала вся киноиндустрия. Светлые и мокрые от пота волосы девушки колечками обрамляют лицо, которое выглядит еще болезненнее в слабом свете зимнего солнца, с трудом пробирающегося через стекло. Но на звук его замедлившихся шагов она открывает глаза, приподнимается в постели и приветливо улыбается, словно ждала его и будет очень рада, если он заглянет к ней поболтать. Однако с сестрой Кэппел такие штучки не проходят. Она хватает его за локоть и быстро увлекает дальше по коридору.

– Нечего таращиться! Эта потаскушка обойдется без очередного воздыхателя.

– Кто она? – оглядывается он.

– Да так, голой танцует. Эта идиотка отравилась радием. Красит им тело для выступления, чтобы блестело в темноте. Не волнуйся, она скоро выписывается, так что сможешь увидеть ее во всей красе. Красе всего тела, насколько я слышала.

Они заходят в кабинет врача – ослепительно-белый, с едким запахом антисептика.

– Садись. Ну давай посмотрим, что у тебя за рана.

Он неловко забирается на диагностический стол.

Ее лицо все собралось сосредоточенными морщинками, и девушка аккуратно срезает по кусочкам лохмотья, которые он туго затянул под пяткой в попытке закрепить ступню.

– Ну ты круглый дурак, – в уголках ее губ прячется легкая улыбка: девушка понимает, что может позволить себе разговаривать с ним таким тоном. – Где же ты раньше был? Думал, все само рассосется?

Она права. Чего теперь объяснять, что последние две ночи он провалялся в горячечном бреду на задворках какого-то дома, подстелив картонку и укрывшись краденым пальто вместо одеяла, потому что не может вернуться в свой барак, где Клейтон со товарищи, скорее всего, дожидаются его с молотками и обрезками труб.

Маленькие серебряные лезвия ножниц делают чик-чик по тряпичной обмотке, которая оставила белые борозды на раздувшейся ноге, так что теперь та выглядит как курица, перевязанная нитками перед отправлением в духовку. Да что она понимает, эта хрюша? Он за всю войну не получил ни одного серьезного ранения, а теперь останется калекой из-за того, что провалился в схронную яму какого-то недоноска.

В кабинете появляется врач, уже немолодой, с брюшком и копной седых волос, которые торчат из-за ушей, как львиная грива.

– На что жалуемся, молодой человек? – Несмотря на улыбку, в вопросе слышатся высокомерие и снисходительность.

– Уж точно не на то, что танцевал всю ночь выкрашенный светящейся в темноте краской.

– Да у вас и шансов не было, судя по всему. – Все еще улыбаясь, доктор берет разбухшую ступню в свои ладони и сгибает ее в суставе. Каким-то ловким профессиональным движением он уворачивается от удара взревевшего от боли Харпера.

– А ну потише, парень! Не то придется тебя отсюда вывести за ухо, платный ты или не платный. – Он продолжает сгибать ступню вверх-вниз, вверх-вниз, и Харпер еле сдерживается, скрежеща зубами и сжимая кулаки. – Пальцами сам можешь пошевелить? – Доктор не отрывает глаз от ноги. – Хорошо, очень хорошо: лучше, чем я думал. Замечательно. Видите здесь? – показывает он сестре на ложбинку над пяткой. – Вот, где сухожилия должны соединяться.

– Да, вижу, – сестра ощупывает кожу, – на ощупь понятно.

– Что это значит?

– Это значит, парень, что тебе нужно несколько месяцев провести, лежа на больничной койке. Что-то мне подсказывает, тебя это не очень устраивает.

– Устраивает, если забесплатно.

– Или найдутся покровители, желающие способствовать твоему выздоровлению, вроде нашей танцовщицы, – подмигивая, улыбается доктор. – Мы можем, конечно, наложить гипс и выпроводить тебя на костылях, но разорванное сухожилие само не срастется. На ногу нельзя наступать по меньшей мере шесть недель. Могу, кстати, порекомендовать хорошего обувщика, который делает ортопедическую обувь: можно приподнять каблук, и это в какой-то степени поможет.

– Да как же я смогу?! Мне работать надо! – Харперу самому ненавистны плаксивые нотки, прозвучавшие в его голосе.

– Ну, мистер Харпер, мы сейчас все переживаем финансовые трудности. Обратитесь к больничной администрации. Нужно использовать все шансы. – На секунду задумавшись, доктор вдруг спрашивает: – А сифилисом вы, случайно, не страдаете?

– Нет.

– Жаль! В Алабаме для таких больных запускают программу полного бесплатного медицинского обслуживания. Для негров, правда.

– Я, ко всему прочему, еще и не негр.

– Не повезло, – пожимает плечами доктор.

– Я смогу ходить?

– Да, конечно. А вот на прослушивание у мистера Гершвина вряд ли стоит рассчитывать.

Харпер, прихрамывая, выбирается из больницы: на ребрах – повязка, на ноге – гипс, весь организм под воздействием морфия. На ощупь пересчитывает в кармане деньги – два доллара и мелочь. Потом вдруг натыкается на острые неровные зубчики ключа, и тут же в голове будто щелкает, как при телефонном соединении. Не исключено, что под воздействием морфия, но им овладевает странное чувство.

Никогда раньше он не замечал, что уличные фонари слегка фонят, и эти низкочастотные волны попадают прямо ему на глазные яблоки. Сейчас день, освещения нет, но каждый раз, когда он приближается к одному из них, загорается свет. Гудящая звуковая волна перескакивает к следующему фонарю, словно указывая дорогу. Теперь сюда. И он готов поклясться, что слышит тихую музыку и зовущий его голос – как по радио, с помехами, на плохо настроенной волне. Он так и переходит от одного фонаря к следующему, но с тяжеловесными костылями быстро не получается.

Он сворачивает у Стейта, проходит через Вест-Луп, маневрирует по каньону Мэдисон с возвышающимися по обеим сторонам сорокаэтажными небоскребами. Вот он уже в квартале Скид-Роу, где за два доллара можно устроиться на несколько ночей, но мигающие фонари ведут его дальше – к району Блэк Белт с нагроможденными друг на друга домиками, играющими на улице ребятишками и сидящими на ступенях, попыхивающими самокрутками стариками – те с какой-то озлобленностью провожают его глазами.

Ветер с озера дует холодный и сырой, пробирается сквозь промозглый серый свет и забирается под пальто. Чем дальше вглубь района он заходит, тем меньше попадается людей, а потом они и вовсе исчезают с улиц. Музыка же, мелодичная и печальная, наоборот, становится громче и отчетливее. И вот он уже узнаёт мелодию «Кто-то откуда-то». И голос не перестает нашептывать: «Дальше, дальше, Харпер Кертис».

Повинуясь мелодии, он пересекает железнодорожные пути и идет вглубь Вест-Сайда, затем поднимается по ступеням рабочего общежития. Это целая улица больших многоквартирных домов, где жилье сдается в аренду. Они мало чем различаются: деревянные, с характерными выступающими окнами-эркерами, стоят вплотную друг к другу, краска везде облупливается. А еще двери крест-накрест забиты досками, и к ним прикреплены объявления: «Закрыто по решению городской администрации Чикаго». Ну что, преисполненные надеждой избиратели, голосуйте за президента Гувера прямо здесь! Звуки музыки доносятся из дома № 1818. Приглашают, стало быть.

Он просовывает руку под набитые доски и дергает дверь, но та заперта. Харпер стоит на ступеньке, на него вдруг накатывает чувство страшной неотвратимости. Улица совершенно пустая. Окна других домов заколочены либо плотно занавешены. Откуда-то из-за домов доносятся звуки транспорта и голос уличного торговца арахисом: «Орешки! Поджаренные! С солью! С медом! Налетай, покупай!» Но все звуки какие-то глухие, будто его голова укутана одеялом. А вот мелодия в голове очень отчетливая, шурупом ввинчивается в мозг: «Ключ!»

Он сует руку в карман, вдруг испугавшись, что потерял его. Фу, на месте! Бронзовый, с клеймом «Йель энд Таун». На дверном замке – такое же. Дрожащими руками он вставляет ключ в замочную скважину и поворачивает. Есть!

Дверь распахивается в темноту, и какое-то мгновение он не в силах пошевелиться, не веря своему счастью. Наклонив голову, неуклюже подтягивая за собой костыль, он оказывается внутри Дома.

Кирби
9 сентября 1980

День сегодня чистый и звонкий, какие бывают в начале осени. Деревья такие смешные – будто не решили, они еще в лете или уже в осени: листья вперемешку – зеленые, желтые и ржаво-коричневые. Кирби точно знает, что Рейчел уже подзарядилась. И не только по сладковатому запаху, витающему в доме (безошибочный, самый верный знак), но по тому, как взволнованно она ходит по двору, громко рассуждая по поводу каких-то мелких находок в переросшей траве. Токио с радостным лаем прыгает вокруг нее. Мать не должна быть дома. Она должна быть в одной из своих отлучек, или «отлучников», как Кирби говорила, когда была маленькая. Ну хорошо, в прошлом году.

Долгое время она предавалась мечтам, что этот «отлучник», может, приходится ей отцом, и мама скоро их познакомит. Но потом ее одноклассница Грейс Такер заявила, что этим словом называют мужчину, который ходит к проституткам, и именно такой ее мама и является. Кирби не знала, что такое проститутка, но заехала Грейс по носу так, что кровь пошла. Та в отместку вырвала у нее клок волос.

Рейчел решила, что это очень смешно, хотя кожа у Кирби на месте вырванных волос покраснела и болела. Мать, конечно, не хотела смеяться, но «черт, это же действительно смешно». Позже она объяснила все Кирби – в своей привычной манере, ничего толком не объяснив. «Проститутка – это женщина, которая использует свое тело, чтобы извлечь пользу из тщеславия мужчин. А быть в отлучке означает немножечко отвлечься и взбодриться». На самом деле определения оказались неверными: проститутка занимается сексом за деньги, а в отлучках человек бывает, когда хочет отвлечься от реальной жизни, в чем Рейчел точно не нуждалась. Меньше отдыха, больше реальной жизни, мама!

Кирби свистом подзывает Токио. Пять коротких резких нот, отчетливых и отличающихся от аналогичных команд собачников в парке. Он подбегает и весело прыгает вокруг нее, абсолютно счастливый своим собачьим счастьем. «Чистопородная дворняга», – представляет его обычно Рейчел. Неряшливо-лохматый, с вытянутой мордой; шерсть в рыже-белых пятнах, а вокруг глаз круги песочного цвета. Токио – потому что, когда вырастет, Кирби уедет в Японию и станет известной переводчицей хайку; будет пить зеленый чай и коллекционировать самурайские мечи. (Мама на это сказала: «Всяко имя лучше Хиросимы».) Она даже начала писать собственные хайку. Например:

Небесный корабль,
оторвись от земли, унеси меня отсюда -
Звезды ждут.

Или такое:

Она безмолвно растворится
в собственных своих мечтах
сложенной фигуркой оригами.

Всякий раз, когда она читает Рейчел новое произведение, та воодушевленно аплодирует. Но Кирби кажется, что, если бы она просто переписала текст с коробки шоколадных чипсов, мама реагировала бы так же шумно, особенно когда она «на подзарядке», что в последнее время случается часто. Все из-за «отлучника», или как его там зовут: Рейчел не говорит. Будто Кирби не слышит звуки подъезжающей машины в три часа ночи и приглушенных разговоров – обрывистых, нервных, после которых мама хлопает дверью и на цыпочках крадется в спальню, стараясь не разбудить дочь. Будто она не понимает, откуда берутся деньги на оплату жилья. Будто это вчера началось…

Рейчел разложила свои картины – все до единой, даже большой портрет Леди Шалот в башне (Кирби никогда не говорила, но она его любит больше всех), обычно тот хранится в кладовке, вместе с другими полотнами, которые мама начинает, но никак не соберется завершить.

– У нас что, дворовая распродажа? – спрашивает Кирби, хотя знает, что этот вопрос не понравится Рейчел.

– Ты же моя дорогая, – протягивает мама с легкой улыбкой на губах, как она всегда делает, если Кирби ее расстраивает, что в последнее время стало нормой. Обычно это происходит, когда Кирби берется судить о чем-то не по возрасту, как считает Рейчел. «Ты теряешь свою очаровательную детскую непосредственность», – сказала она пару недель назад таким резким тоном, будто случилось действительно что-то страшное.

Странно то, что по-настоящему серьезные ситуации Рейчел, похоже, не расстраивают. Например, когда Кирби устраивает драки в школе, и даже когда она подожгла почтовый ящик мистера Партриджа за то, что он нажаловался на Токио, который раскопал его грядку с душистым горошком. Рейчел, конечно, ее отчитала, но Кирби поняла, что на самом деле мама все это одобряла.

Больше того – мама устроила настоящее представление: они кричали друг на друга нарочно очень громко, чтобы «этот самодовольный пустозвон-сосед» мог слышать через стены. Мама страшно визгливым голосом вопила: «Ты что, не понимаешь, что это уголовное преступление – чинить препятствия работе почтовой службы США?» А потом они обе повалились на диван, давясь от смеха и зажимая рот рукой.

Рейчел указывает на маленькую картину, которую зажала босыми ногами. Ногти на пальцах ступней накрашены ярко-оранжевым лаком, и это ей не идет.

– Тебе не кажется, что эта картина слишком жестокая? Как природа с зубами и когтями в крови?[1]

Кирби не может понять, о чем речь. Она вообще с трудом отличает одну мамину работу от другой. На всех изображены женщины с бледными лицами, длинными развевающимися волосами и печальными, непропорционально большими глазами на фоне пейзажа в зеленовато-голубо-серых тонах. Красного вообще нет. При взгляде на художества Рейчел Кирби вспоминиает слова учителя физкультуры. Однажды, когда она в очередной раз не смогла перепрыгнуть через козла, он сказал ей: «Послушай, перестань ты так сильно стараться!»

Кирби не знает, как лучше ответить, чтобы не рассердить маму.

– Мне кажется, нормально.

– Но ведь «нормально» – это никак! – восклицает Рейчел, хватает ее за руки и начинает кружить в вальсе, лавируя между картинами. – «Нормально» – это определение посредственности, которое, однако, считается вежливым и социально приемлемым. Жизнь должна быть яркой и богатой, а не просто нормальной, дорогая моя!

Кирби выскакивает из ее объятий и смотрит на прекрасных печальных девушек с воздетыми к небу, словно в мольбе, изящными руками.

– Гм… Хочешь, я помогу тебе убрать картины?

– Ты же моя дорогая, – произносит мама с такой жалостью и насмешкой, что Кирби не выдерживает. Она бежит к себе, громко топая по ступенькам. И совершенно забывает рассказать ей о мужчине с волосами мышиного цвета, в слишком высоко закатанных джинсах и неровным носом, как у боксеров. Он стоял в тени платана около заправки Мейсона, потягивал колу через соломинку и все время смотрел на нее. От его взгляда у нее в животе сжалось, как бывает на карусели, будто у тебя внутри пустота.

Тогда она помахала ему – нарочно преувеличенно, как бы говоря: «Эй, мистер, что это бы так уставились, придурок!» Он в ответ поднял руку; так и держал ее как бы в приветствии (просто жуть!), пока она не свернула за угол на улице Риджленд, даже не пошла свой обычной короткой дорогой по аллее, чтобы поскорее уйти с его глаз.

Харпер
22 ноября 1931

Он будто вернулся в детство, когда тайком залезал в пустующие соседские дома. Там всегда царила абсолютная тишина, можно было посидеть на кухне за столом, а то и полежать на чужой кровати с чистым бельем, осмотреть шкафы и ящики. Вещи легко выдавали секреты своих хозяев.

Он всегда точно знал, что в доме никто не живет, всегда, когда залезал внутрь в поисках какой-нибудь еды или случайно забытой безделушки, которую можно сдать в ломбард. У заброшенных строений особенная атмосфера – крепкая, настоявшаяся.

Атмосфера этого Дома настолько концентрированная, он хранит столько тайн, что волосы у него на руке встают дыбом. Здесь явно кто-то есть. Кроме мертвеца на полу в прихожей…

Люстра над лестницей второго этажа отбрасывает мягкий свет на свежеполированные полы из темного дерева. Обои свежие, темно-зеленые с кремовыми ромбиками, – даже Харперу понятно – благородные. Налево кухня, новая, с иголочки и современная, из каталога «Сиарс». Шкафчики из меламина, плита с духовкой, холодильник, блестящий чайник на плите – все на своих местах. Ждет его.

Он перекидывает костыль через лужу крови и скачками подбирается ближе, чтобы лучше рассмотреть мертвеца. В руке зажата индюшачья ножка, кожа с сероватым оттенком, в пятнах запекшейся крови. Мужчина крупный, плотный, в костюмной рубашке, серых брюках с подтяжками, очень хороших туфлях. Пиджака нет. Голова – сплошное месиво, как мякоть расколовшегося арбуза, но можно разглядеть заросшие щетиной щеки и торчащие на кровавом месиве лица голубые глаза с лопнувшими сосудами и застывшим в них выражением ужаса.

Без пальто.

Музыка ведет его далее, в гостиную. Харпер приготовился увидеть хозяина дома – в кресле у камина, держащего на коленях ту самую кочергу, которой проломил голову человека в прихожей. Однако комната пуста. А вот огонь в камине горит. И кочерга тут же – около подставки для дров, наполненной до краев, словно ждет его прихода. Мелодия льется из граммофона цвета бордо с золотом. На пластинке название «Гершвин». Ну конечно! Сквозь щель между шторами видны приколоченные гвоздями к раме грубые доски, из-за чего в комнате мало света. Но зачем прятать все это за заколоченными окнами и уведомлением о сносе на дверях?

«Чтобы другие не нашли».

На столике, на кружевной салфетке стоят бокал и хрустальный графин с жидкостью медового цвета. Очень кстати. Надо подумать, что делать с телом. Видимо, это и есть Бартек – всплывает в памяти имя, сказанное слепой старухой перед тем, как он ее задушил.

«Бартек здесь чужой», – проносится в голове. А вот Харпер наоборот, Дом ждал его. Он позвал его сюда с какой-то целью. Голос внутри шепчет: «Ты дома». Именно так он и ощущает себя, как никогда и нигде раньше: ни в убогом месте, где вырос, ни в ночлежках и бараках, по которым всю жизнь скитался.

Он прислоняет костыль к стулу и наливает себе в бокал напиток из графина. Лед в сосуде звякает – лишь слегка подтаял. Медленно, с наслаждением он делает глоток, перекатывает напиток во рту и чувствует, как тот согревает горло. Превосходный «Канадиан Клаб» – импортный, контрабандный. Ваше здоровье! Все, что он пил в последнее время, всегда отдавало горьким запахом домашней сивухи. Да и на стуле с мягким сиденьем давненько не сиживал.

Однако он преодолевает искушение посидеть, хотя нога болит после долгой ходьбы. Еще не время. «Это еще не все, пожалуйте сюда, сэр, – гнет свое искусный зазывала. – Не упустите шанс! Все для вас. Ну же, давай, Харпер Кертис».

Харпер поднимается по лестнице, превозмогая боль и усталость, опираясь на перила и оставляя отпечатки на тщательно отполированном дереве. Следы от пальцев мгновенно исчезают, как растворяющиеся в воздухе привидения. Перед каждым шагом ему приходится отводить ногу в сторону да еще тащить за собой костыль. Дыхание он переводит с трудом.

Харпер ковыляет по коридору, проходит мимо ванной комнаты. На ванне алые подтеки, рядом на полу – в кровавых пятнах скрученное жгутом полотенце, от которого по блестящей черно-белой плитке расползаются розовые ручейки. Харпер проходит мимо, не удостаивает внимания ни лестницу на чердак, ни гостевую спальню с аккуратно застеленной кроватью, но с оставшейся вмятиной на подушке.

Дверь в главную спальню закрыта. Косой луч света пробивается сквозь щель под дверью и тонкими полосками располагается на дощатом полу. Он дотрагивается до ручки двери, почти не сомневаясь, что та окажется запертой. Однако раздается щелчок, и он просовывает кончик костыля в образовавшуюся щель. Еще одно движение – и он оказывается в комнате, совершенно необъяснимым образом залитой летним полуденным солнцем. Обстановка совсем скудная: шкаф орехового дерева, металлическая кровать.

Он зажмуривается от такого неожиданно яркого света, и картинка за окном тотчас начинает меняться: набегают плотные темные тучи, проносится серебряными струями дождь, затем и это переходит в исчерченный красными полосами закат – прямо как в дешевых «живых картинках». Уже хочется увидеть несущуюся галопом лошадь или девицу, соблазнительно стягивающую чулки, но нет – только сезонные перемены. Все, хватит! Он подходит к окну, чтобы задернуть шторы, но вдруг его внимание привлекает вид из окна.

С домами напротив постоянно что-то происходит. Краска на стенах облупливается, появляется свежий слой, он снова сходит под снегом и солнцем, срывается ветром, закручивается вместе с листьями в клубок, и они несутся вдоль по улице. Только что разбитые окна уже отремонтированы, на подоконнике появляется ваза с цветами, а в следующую секунду они уже завяли и лепестки опали. Пустой двор в доли секунды зарастает травой, затем покрывается асфальтом, через него тут же беспорядочными пучками прорастает трава; скапливается мусор, его сразу увозят, но он снова заполоняет все вокруг, и вот уже на стенах ядовито-яркими красками запутались какие-то надписи. На асфальте вырисовываются классики и исчезают под косым дождем, появляются снова, уже в другом месте. Выброшенный диван на глазах разрушается и гниет, а потом и вовсе загорается.

Он резким движением задергивает шторы, поворачивается и только сейчас все понимает. Наконец-то! Эта комната живописует всю его судьбу.

Здесь использован каждый сантиметр поверхности. На стене висит куча предметов: прибиты гвоздями либо прикручены проволокой. Кажется, они слегка подрагивают, и эти колебания отдаются в зубах. Все соединены линиями, прочерченными по нескольку раз – мелом, ручкой либо острием ножа надорвав обои. «Созвездия», – раздается голос в голове.

А рядом наспех написаны имена. Джи-Сок. Зора. Вилли. Кирби. Марго. Джулия. Катерина. Элис. Миша. Странные имена, он ведь даже не знает этих женщин. Только написаны они его собственной рукой.

Хватит! Ему все становится ясно. Будто дверь открывается вовнутрь. Кровь приливает к голове, все тело звенит струнами презрения, гнева и жара. Он видит лица сияющих девушек и знает, как они должны умереть. А в голове стучит: «Убей ее. Останови ее».

Он закрывает лицо руками, уронив костыль. Пошатнувшись, грузно падает на кровать, которая скрипит под его весом. Во рту пересохло. Мозги заливаются кровью. Слышно, как подрагивание предметов на стене соединяется в единый звон. Имена девушек сливаются в стройном хоре песнопения. Разрывающая боль в голове становится невыносимой.

Харпер убирает руки от лица и заставляет себя открыть глаза. Поднимается на ноги, для равновесия опираясь на спинку кровати, и ковыляет к стене, где предметы пульсируют и колышутся, раскачиваются, будто предвкушают. Он вытягивает руку, словно прислушиваясь, отдаваясь на их волю. Вот какая-то вещица притягивает его внимание. Она завладевает им, подчиняет себе всю его волю и требует разрядки, как требует удовлетворения встающая плоть. Он должен ее найти. И девушку, которая с ней связана.

Теперь кажется, что он провел всю свою жизнь в пьяном бреду, а сейчас пелена спала. Это момент просветления, какой дает оргазм или вскрытое горло Джимми Грэба. «Или танец тела, покрытого светящейся краской».

Он берет кусочек мела и пишет на стене рядом с окном, потому что там есть пустое место, и чувствует, что должен сделать именно так. Своим неровным наклонным почерком он выводит «Сияющая девушка» поверх едва различимого слова, уже написанного там.

Кирби
30 июля 1984

Такое впечатление, что она спит. На первый взгляд. Если сначала, прищурившись, посмотреть на солнце, пятнами проникающее сквозь листья. Если решить, что у футболки может быть вот такой ржаво-коричневый цвет. И не обращать внимания на очень жирных мух.

Одну руку она как будто нечаянно запрокинула за голову, а та элегантно повернута в сторону, словно девушка прислушивается к чему-то. Ноги прижаты друг к другу и согнуты в коленях. Такая спокойная, безмятежная поза и эта зияющая рана вспоротого живота.

Вполне себе романтичный вид: девушка лежит среди желтых и голубых лесных цветов, но на той самой небрежно поднятой руке следы борьбы – она защищалась. Глубокое, до кости, рассечение по средним суставам пальцев говорит о том, что, скорее всего, она пыталась вырвать нож из рук нападавшего. А на правой два пальца и вовсе отрублены.

Кожа на лбу лопнула в результате множественных ударов тупым предметом, возможно бейсбольной битой. А может, рукояткой топора или даже толстой веткой дерева, но ничего подобного на месте преступления не обнаружено.

Ссадины на запястьях свидетельствуют о том, что руки чем-то связали. Скорее всего, проволокой – судя по тому, какие глубокие следы остались на коже. Запекшаяся кровь покрыла лицо черной коркой, как плодной оболочкой. Разрез от грудины до паха в форме перевернутого креста даст одним полицейским основание возложить ответственность на сатанистов; а вот удаленный желудок позволит другим квалифицировать происшествие как убийство с особой жестокостью. Его находят тут же, убийца препарировал его, опорожнил, содержимое размазал по траве. Кишки свисают с дерева, как елочная мишура. Они серые и уже сухие к тому времени, когда полиция оцепляет место происшествия. Все указывает на то, что убийца не торопился. На то, что никто не слышал ее криков о помощи. А если кто и слышал, то не откликнулся.

Также найдены следующие предметы.

Белая кроссовка с густым широким мазком грязи, будто девушка бежала, поскользнулась, и она соскочила с ноги. Лежала в тридцати футах от тела. Полностью совпадает с кроссовкой на ноге трупа, последняя запачкана кровью.

Майка, украшенная бахромой, разорвана от центра кверху, исходно белого цвета. Выгоревшие джинсовые шорты в пятнах крови, а также мочи и кала.

Портфель и его содержимое: учебник («Основные методы математической экономики»), три ручки (две синие, одна красная), один маркер (желтый), блеск для губ, тушь для ресниц, полпачки жвачки («Ригли», мятная, три пластинки), компактная пудра квадратной формы и золотого цвета (зеркало разбито, возможно, во время нападения), черная магнитофонная кассета подписана от руки «Джэнис Джоплин – „Жемчужина“»[2] ключи от входной двери клуба «Альфа Фи»[3], ежедневник с датами сдачи заданий, записью о встрече в центре планирования беременности, днями рождения друзей и телефонными номерами, которые полиция проверяет один за другим. Между страницами ежедневника воткнуто уведомление из библиотеки о просроченной книге.

Газеты утверждают, что это самое жестокое нападение в окрестностях за последние пятнадцать лет. Полиция отрабатывает все версии и убедительно просит свидетелей обратиться в участок. Выражается уверенность, что убийца будет найден в самые короткие сроки: у настолько жестокого преступления наверняка имеется прецедент.

Кирби все это пропустила. Тогда ее куда больше занимал Фред Такер, брат Грэйси, старше Кирби на полтора года. Он как раз пытался вставить в нее свой пенис.

– Не получается, – он шумно хватает воздух ртом, щуплая грудная клетка тяжело вздымается.

– Толкай сильнее, – шипит Кирби.

– Но ты мне совсем не помогаешь!

– Да чего еще ты от меня хочешь? – раздраженно спрашивает Кирби.

На ней фирменные черные «шпильки» Рейчел, а еще тонюсенькая бежевая с золотым комбинация, которую ей три дня назад повезло умыкнуть прямо с вешалки в магазине «Маршал Филд», запихав «плечики» подальше между вещами на стойке. Она сорвала несколько роз мистера Партриджа и рассыпала лепестки по простыне. Стащила презервативы у мамы из тумбочки, чтобы Фреду не пришлось краснеть в аптеке. Подстраховалась, чтобы Рейчел не было дома. Даже попробовала возбудить себя пальцами. Но это все равно, что рассмешить себя щекоткой. Нет, тут нужны чужие пальцы и чужой язык. Только другой человек может вызвать настоящие ощущения.

– Я думал, у тебя это было раньше, – у Фреда устали руки, и он ложится на нее всем телом. Это очень приятно, даже несмотря на то, что у него косточки выпирают на бедрах, а кожа липкая от пота.

– Я специально это сказала, чтобы ты не нервничал, – Кирби протягивает руку к тумбочке, где лежат сигареты Рейчел.

– Не надо тебе курить.

– Правда? Так ведь и тебе нельзя заниматься сексом с малолетками.

– Тебе же шестнадцать.

– Только восьмого августа.

– Бог ты мой, – он спешно слезает с нее.

Она глубоко затягивается сигаретой, наблюдая, как он в смущении мечется по комнате – голый, в носках и презервативе; член пистолетом, в полной боевой готовности. Сигареты ей не то чтобы нравятся. Однако крутость – это вопрос бутафории, за которой можно спрятаться. Она разработала свою формулу: две пятых строгого, но тщательного скрываемого контроля и три пятых пофигизма. Вроде как ничего такого не происходит. Какая разница, лишится она сегодня девственности с Фредом Такером или нет? (На самом деле, большая разница.)

Какой красивый след от помады остался на фильтре, вот только бы не раскашляться.

– Успокойся, Фред. Это все не так уж серьезно, – с равнодушно-спокойным видом заявляет она, хотя на самом деле ей хочется сказать: «Не переживай, мне кажется, я тебя люблю».

– А мне кажется, что у меня сердечный приступ начинается, – он держится рукой за грудь. – Может, нам лучше остаться просто друзьями?

Ей жалко его. И жалко себя. Она делает три глубокие затяжки и часто моргает, будто от дыма у нее слезятся глаза.

– Хочешь, посмотрим видео?

И они смотрят видео. И целуются все полтора часа, пока Мэтью Бродерик спасает мир с помощью своего компьютера. Они не замечают, как пленка заканчивается, и экран дрожит черно-белыми полосками, потому что его пальцы внутри нее, а горячие губы обжигают кожу. И она садится на него сверху, и становится больно, как она предполагала; и становится приятно, как она надеялась, но мир от этого не переворачивается. А потом, когда все заканчивается, они без устали целуются, докуривают сигарету, и он, закашлявшись, признается: «А это было не так, как я думал».


С убийством тоже все по-другому.


Жертву звали Джулия Мэдригал. Она изучала экономику в Северо-западном университете. Любила пешие прогулки и хоккей, потому что была родом из канадского города Банф; а еще часто проводила время с друзьями в барах по улице Шеридан-роуд, потому что в Эванстоне действовал запрет на продажу спиртного.

Она намеревалась вступить в команду волонтеров – записывать учебные тексты для слепых студентов, но так и не собралась; точно так же купила гитару, но освоила один-единственный аккорд. Выставляла свою кандидатуру на пост руководителя женского студенческого комитета. Она часто повторяла, что станет первой женщиной на посту исполнительного директора банка «Голдман Сакс». Всерьез мечтала иметь троих детей, жить в большом доме с мужем, у которого была бы какая-нибудь интересная и полезная профессия – хирург или брокер, что-нибудь такое. Не то что Себастьян, парень хороший, но не для замужества.

Она была шумная, особенно на вечеринках – вся в отца. Имела грубоватое, простое чувство юмора. Ее смех называли легендарным либо ужасным, в зависимости от того, кто о нем отзывался, – его было слышно даже на противоположной стороне улицы от клуба Альфа Фи. Иногда она вызывала раздражение. Даже казалась примитивной, имела готовые ответы на вопрос, как спасти мир. Но ее нельзя было подчинить. Иначе как вспоров живот и проделав дыру в голове.

Ее смерть стала шокирующей новостью для всех, кто ее знал, и даже для многих чужих людей.

Ее отец так никогда и не оправится от удара. Он начнет таять на глазах, и в нем невозможно будет узнать шумного, энергичного агента по недвижимости, отъявленного спорщика, всегда готового кулаками отстаивать честь любимой команды. Он утратит всякий интерес к работе. Проводя экскурсию для клиентов, станет замолкать, уставившись на образцовые семейные портреты, висящие на стене, или еще хуже – на кафельные плитки в ванной комнате. Постепенно он научится усмирять приступы тоски. Переключится на кулинарию – освоит французскую кухню. Но все блюда будут казаться ему безвкусными.

Ее мать загонит боль внутрь себя – посадит на цепь, как дикого зверя, усмирить которого можно лишь водкой. Она не будет есть стряпню мужа. Когда она вместе с ним вернется в Канаду, они разменяют дом, и она обоснуется в свободной комнате. Постепенно перестанет прятать пустые бутылки. Через двадцать лет ее положат в больницу с циррозом печени, муж будет приходить к ней, садиться рядом, гладить ее руку и пересказывать рецепты, которые выучил наизусть, как математические формулы. Ведь больше им говорить будет не о чем.

Ее сестра уедет как можно дальше, нигде надолго не задержится, исколесит весь штат, потом всю страну, а затем и вовсе махнет за границу: в Португалии устроится няней в семье. Няня из нее получится не очень хорошая. Ей будет трудно найти с детьми общий язык. Она будет все время бояться, что с ними случится что-нибудь ужасное.

Себастьян, последний и недавний бойфренд Джулии, подвергнется допросу с пристрастием, но его алиби полностью подтвердят случайный свидетель и жирные пятна на шортах. Он действительно возился со своим мотоциклом «Индиан» 1974 года выпуска; дверь в гараж была открыта, так что он все время находился на виду. Происшествие сильно потрясет его, он воспримет смерть Джулии как знак, что напрасно тратит время, да и жизнь, за учебниками по экономике. Он присоединится к студенческому движению против апартеида, найдет утешение в объятиях подруг схожих политических убеждений. Его трагическая история наподобие феромонов усилит сексуальную привлекательность, которой женщины даже не станут сопротивляться. Его лейтмотивом будет песня Джэнис Джоплин «Получи это, пока можешь».

Лучшая подруга Джулии будет плохо спять по ночам из-за чувства вины, так как она произведет скрупулезный статистическим анализ и высчитает, что теперь, благодаря Джулии, ее собственные шансы стать жертвой убийцы уменьшились на 86 процентов.

На другом конце города одиннадцатилетняя девчушка, которая узнает о происшествии из новостей, а Джулию увидит лишь раз, на снимке со школьного выпускного вечера, воспримет всю боль убийства – да и жизни в целом – очень серьезно. Она возьмет нож для картона и надрежет себе руку на внутренней стороне плеча, чуть выше места, где обычно заканчивается рукав футболки, чтобы шрамов было не видно.

А пять лет спустя наступит очередь Кирби.

Харпер
24 ноября 1931

Он устраивается на ночлег в свободной комнате, плотно закрыв дверь в спальню с развешенными по стенам побрякушками. Но отделаться от них не удается: врезались в память, в мозг, навязчивые как блохи. Кажется, несколько дней он находится во власти обрывистых бредовых снов, но вот просыпается, выбирается из постели и неловко, ковыляя, спускается по лестнице.

В голове мысли вязкие, как хлеб, размоченный в скипидаре. Голос, кажется, совсем пропал. Предметы-тотемы из комнаты готовы вновь завладеть его вниманием и полностью подчинить себе, пока он с трудом преодолевает расстояние до ступеней. Еще не время. Он знает, что нужно сделать, но сейчас первостепенную важность приобретают потребности пустого желудка.

Элегантный и блестящий холодильник может предложить лишь бутылку французского шампанского и помидор с явными признаками гниения. Это придает ему сходство с телом в коридоре – легкий зеленоватый оттенок и тонкие ноты тухлятины. Конечности, будто деревянные пару дней назад, теперь обмякли и свободно повисли. Так что можно легко повернуть тело и высвободить индюшачью тушку, даже пальцы мертвеца не придется ломать.

Он тщательно, с мылом, отмывает птицу от запекшейся крови. Варит в кастрюле вместе с двумя картофелинами, найденными в одном из кухонных шкафчиков. Судя по всему, жены у мистера Бартека не было.

В доме единственная пластинка – та, что уже в граммофоне, и он заводит его раз за разом, превращая в иллюзорного собеседника. Устраивается перед камином и жадно ест, не озадачиваясь приборами и разрывая мясо руками. Все это большими глотками запивает неразбавленным виски, наполняя бокал до краев. В теле тепло, в желудке сытно, в голове приятная легкость от спиртного, и безделушки присмирели от громкой ритмичной музыки.

Опустошив хрустальный графин, он приносит шампанское и тоже допивает, прямо из горлышка. Похмелье вдавливает в кресло, рядом на полу валяются обглоданные кости индюшки. Ему все равно, что пластинка закончилась, и бесполезная игла жалобно скрипит; только необходимость пойти в туалет заставляет Харпера подняться.

По дороге в туалет он неловко натыкается на диван; металлический наконечник костыля скользит по полу и застревает в ковре, тот слегка сдвигается, и из-под дивана боком показывается потрепанный синий чемодан.

Он наклоняется и подтягивает его за ручку, чтобы поднять, рассмотреть. Но спиртное оказывает свое действие, движения неточные, пальцы жирные, и чемодан выскальзывает, падает, раскрывается. Все его содержимое оказывается на полу: пачки денег, красные и желтые игральные фишки и черная бухгалтерская книга с «ежиком» разноцветных закладок.

Харпер не может сдержать ругательства и опускается на колени, поддаваясь желанию быстро засунуть все обратно. Деньги связаны плотными, как карточные колоды, пачками по пять, десять, двадцать и сто долларов, купюры перетянуты резинками; еще пять банкнот по пять тысяч засунуты под оторванную подкладку чемодана. Столько денег он не видел за всю свою жизнь! Неудивительно, что кто-то вышиб Бартоку мозги. Но почему не забрали все это? Даже алкоголь не мешает ему осознать: здесь что-то не так.

Он внимательно рассматривает банкноты. Они разложены по стоимости и все же слегка различаются между собой. Потом понимает – размером, а также бумагой, оттенком краски и незначительными деталями изображения. Есть и что-то еще, очень странное. Наконец дошло – даты выпуска. «Как та картинка за окном», – проносится в голове. Ему хочется отмотать все назад, чтобы не было этого сравнения и самой мысли. Может, Бартек – фальшивомонетчик? Или работает в театральном реквизитном цехе?

Теперь цветные бумажки. Это коллекторские ставки, датированы с 1929-го по 1952-й. Гонки в Арлингтоне. Хоторн. Линкольн-филдз. Вашингтон-парк. Все выигрышные. В том, что не обналичены, ничего странного: такие крупные ставки и выигрыши могут привлечь нежелательное внимание, особенно в городе Капоне.

Данные каждого квитка дублируются в учетной бухгалтерской книге: сумма, дата, источник вписаны аккуратными печатными буквами и цифрами. Все указаны как приход: 50 долларов здесь, 1200 там. А один квиток отличается от остальных. Это адрес. Номер дома 1818 стоит напротив суммы красными чернилами: 600 долларов. Он кидается к учетной книге в поисках соответствующей записи – сделка о покупке дома. Зарегистрирована на Бартека Крола. 5 апреля 1930 года.

Харпер сидит на коленях, пальцами пересчитывает купюры в пачке десяток. Может, он сошел с ума? В любом случае, находка замечательная. Теперь понятно, почему мистер Бартек не скупился на дорогие вещи. Очень жаль, что для него полоса везения закончилась. Однако к счастью для Харпера. Он ведь и сам игрок.

Он поворачивается лицом к холлу. Нужно быстро решить, что делать с мистером, пока тот не начал разлагаться. Но это потом, когда он вернется. Желание выйти на улицу непреодолимо. Нужно проверить и убедиться, что он прав.

Харпер надевает одежду, найденную в шкафу. Пара черных туфель. Синие джинсы «Уокмэн». Рубашка на пуговицах. Все в пору, как раз. Снова бросает взгляд на предметы на стене – еще раз убедиться. Воздух вокруг лошадки слегка подергивается, вибрирует, дрожит. Одно из имен ярче, видно четче, разборчивее. Практически светится. Она его ждет. Нужно идти.

Харпер стоит перед входной дверью, нервно выбрасывает правую руку вперед, словно боксер, разминаясь перед ударом. Он прекрасно запомнил безделушку со стены. Уже три раза проверил, взял ли ключ. Все, готов. Ему кажется, что он знает, как все случится. Он будет действовать в духе мистера Бартека. Осторожно. Хитроумно. Без излишеств.

Быстрым резким движением поворачивает ручку двери. Его ослепляет яркий свет, острый как разрыв хлопушки в темном подвале, пронзающий страхом случайную кошку.

Харпер выходит и оказывается в каком-то совершенно другом времени..

Кирби
3 января 1992

– Тебе нужно завести другую собаку. – Мама сидит на камне, смотрит на озеро Мичиган и зимний пляж. Воздух клубами зависает у рта, как в комиксах пузыри со словами. В прогнозе погоды обещали снег, но, судя по состоянию неба, вряд ли.

– Не-а, – беззаботно отвечает Кирби. – Никогда от нее ничего хорошего не было.

Девушка рассеянно поднимает палочки с земли и ломает их на маленькие кусочки, пока ломать становится нечего. Ничто не поддается уменьшению до бесконечности. Атом можно расщепить, но все равно он не может испариться в никуда. Всегда что-нибудь остается. И ни от чего нельзя освободиться полностью, до конца, даже если все уже сломалось, раскрошилось. Как в случае с Шалтаем-Болтаем. Наступает момент, и приходится поднимать с земли то, что осталось. Или просто уйти, не оглядываясь. Да пошла она, вся эта королевская рать!

– Девочка моя. – В голосе Рейчел слышится вздох, от него Кирби всегда хочется сказать маме что-нибудь обидное.

– Волосатая, вонючая, все время норовит лизнуть в лицо. Фу! – Кирби делает презрительную гримасу. Все их ссоры развиваются по одному сценарию. Противно знакомо, но в какой-то степени удобно.

После того как это случилось, она некоторое время пыталась развлечься и отвлечься. Забросила учебу, хоть ей и предлагали взять академический отпуск (по семейным обстоятельствам), продала машину, собрала вещи и уехала. Однако недалеко. Хотя Калифорния казалась незнакомой и чужой, как Япония. Будто телевизионный сюжет со сбитым звуковым сопровождением, где кто-то смеется на заднем плане. А может быть, это она сама везде была чужой и никуда не вписывалась: слишком мрачная и запутавшаяся для Сан-Диего; или не слишком запутавшаяся либо не по тому поводу для Лос-Анджелеса. Ей следовало быть трагически беззащитной, а не сломленной. «Ты сама должна сделать надрез и выпустить боль наружу, никто не сделает это за тебя!»

Ей не нужно было останавливаться, следовало продолжить путешествие, уехать дальше, в Сиэтл или Нью-Йорк. Она же вернулась туда, откуда начинала. Вероятно, слишком много переезжала в детстве. Или семья создает вокруг себя гравитационное поле притяжения. Или ей просто нужно было вернуться на место преступления.

Нападение тогда привлекло большое внимание. В больнице с ног сбились, пристраивая огромное количество букетов, которые ей приносили люди, иногда совершенно незнакомые. Хотя некоторые цветы преподносили просто в знак внимания и сочувствия. Уже никто не верил, что она выкарабкается, да и в газетах многое напутали.

Первый месяц был очень суматошным, люди отчаянно боролись за нее, самоотверженно помогали, поддерживали. Но со временем цветы завяли, а внимание ослабело. Ее перевели из интенсивной терапии, а через некоторое время выписали из больницы. Люди продолжали жить своей жизнью, от нее ждали того же, но она не могла даже в кровати повернуться – тут же просыпалась от острой, невыносимой, пронизывающей агонии. Или кричала от боли, боясь, что порвала какой-то орган внутри, когда тянулась за шампунем, а обезболивающие переставали действовать.

Потом рана загноилась, и ей снова пришлось лечь в больницу, еще на три недели. Живот страшно вспучился, будто она собиралась родить инопланетянина. «Мы теряем грудолома, – пыталась она шутить с доктором, очередным приглашенным специалистом. – Как в фильме „Чужой“, помните?» Но никто не помнил и ее шуток не понимал.

Между тем Кирби теряла друзей. Они просто не знали, что сказать, все отношения застревали в трещинах молчания. С теми, кто не терял дара речи от самого вида ее ужасных ран, она могла поговорить об осложнениях, которые испытывала от попадания своих фекальных масс в брюшную полость. Ничего удивительного, что разговоры быстро заканчивались. Люди меняли тему, не решались задавать вопросы или проявлять любопытство, будучи уверены, что поступают правильно, в то время как она больше всего хотела выговориться. Так, чтобы все нутро наружу.

Появлялись и новые друзья, из туристов, которые приходили попялиться. Она не привязывалась, быстро и легко освобождалась от этих отношений. Иногда было достаточно просто не ответить на телефонный звонок. Если кто-нибудь проявлял настойчивость, она начинала нарушать договоренности – все, раз за разом. Они удивлялись, сердились, обижались. Некоторые оставляли на автоответчик сообщения – сердитые, возмущенные или, еще хуже, обиженные. В конце концов она его отключила и выбросила. Кажется, для знакомых это оказалось лучшим решением. Ведь дружить с ней – это как приехать отдыхать на тропический остров и попасть в руки террористов, а такое случалось в реальности, она видела в новостях. Еще она много читает о несчастных случаях. В основном рассказы спасшихся и выживших.

Кирби оказала друзьям добрую услугу. Вот только у нее самой никаких вариантов отхода не было. Но она застряла, стала заложницей в собственной голове. Интересно, может стокгольмский синдром развиться по отношению к самому себе?

– Ну так что, мам?

– Ты же моя милая.

– Я все верну тебе через десять месяцев максимум. Я уже все продумала.

Она достает папку из рюкзака. Распечатала таблицу, постаралась: в цвете, с красивыми шрифтами, имитирующими рукописный почерк. В конце концов, у нее мать дизайнер. Рейчел проявляет максимальную уважительность, внимательно читает, просматривает колонки, будто перед ней не бизнес-предложение, а портфолио художника.

– Я уже почти полностью выплатила кредит по карте благодаря поездкам. У меня осталось сто пятьдесят в месяц плюс тысяча долларов из кредита на учебу, так что все реально. – На самом деле в колледже не согласились предоставить академический отпуск в счет кредита на учебу. Она, конечно, блефует, но больше не может жить в таком напряжении. – Да это не так и много для частного детектива.

Обычная цена – 75 долларов в час, но он предложил 300 в день, 1200 в неделю. Четыре тысячи за месяц. Ей нужны деньги на четыре месяца, хотя детектив говорит, что уже недели через три сможет сказать, насколько все реально. Не очень большая цена за информацию: за то, чтобы знать и найти ублюдка. Особенно теперь, когда полиция неохотно отвечает на ее вопросы. Похоже, с их точки зрения, это просто нездорово так интересоваться собственным делом, да и мешает к тому же.

– Очень интересно, – равнодушно-вежливо подытоживает Рейчел, закрывает папку и протягивает ее Кирби. Однако девушка не торопится взять ее обратно. У нее заняты руки – она, не останавливаясь, ломает палочки.

Хрясь. Мама кладет папку между ними. От снега та быстро становится мокрой.

– Сырость в доме усиливается, – закрывает тему Рейчел.

– Мама, этот вопрос должен решать хозяин жилья.

– Ты же знаешь Бьюкенена, – усмехается Рейчел. – Он не придет посмотреть, даже если дом обрушится.

– Может, тебе стоит сломать несколько стен и убедиться в этом. – Кирби не может не съязвить. Только так можно реагировать на чепуху, которую несет мать.

– Мне нужно обустроить студию на кухне. Там больше света. В последнее время я чувствую, что мне нужно больше света. Может, у меня онхоцеркоз?

– Я говорила тебе – выброси этот медицинский справочник. Глупо заниматься самодиагностикой.

– Да нет, вряд ли. Где бы я подхватила речного паразита? Скорее, это дистрофия Фукса.

– А может, ты просто стареешь, и пора с этим смириться? – огрызается Кирби. Но мама такая печальная и потерянная, что девушка жалеет о своей резкости. – Я помогу тебе перенести вещи. А еще мы можем разобрать подвал: посмотрим, что продать. Там наверняка найдется что-нибудь ценное. Один печатный станок потянет на пару тысяч долларов. Выручишь кучу денег! Могла бы взять отпуск на несколько месяцев. Закончила бы «Мертвую Утку». – Последняя мамина работа – история о любопытном утенке, который путешествует по миру и расспрашивает мертвых, как они умерли. Например:

– А как вы умерли, мистер Койот?

– Понимаешь, Утка, меня сбил грузовик. Я не посмотрел налево и направо, когда переходил улицу, и теперь превратился в закуску для ворон. Такая вот грустная история… Но я благодарен судьбе за все.


Все истории заканчиваются одинаково. Животные погибают разными ужасными способами, но отвечают всегда одинаково. В конце концов Утка сама умирает и осознает, что пребывает в печали, но преисполнена благодарности за все, что имела при жизни. Мрачная псевдофилософская хрень, которая, наверное, идет «на ура» у издателей детских книг. Наподобие той идиотской книги о дереве, которое в результате постоянного самопожертвования становится исписанной граффити скамейкой в парке. Кирби всегда ненавидела эту историю.

По мнению Рейчел, она не имеет ничего общего с тем, что случилось с Кирби. На самом деле это про Америку, где все считают, что со смертью нужно бороться, а это странно для страны, которая верит в загробную жизнь.

Рейчел же пытается показать, что смерть нормальна. Неважно, как ты живешь и как умрешь, результат всегда один и тот же.

Так она говорит. Но начала она эту работу, когда Кирби лежала в реанимации. А потом все уничтожила, разорвала каждую отвратительную иллюстрацию и начала рисовать все заново. Появилась новая серия красочных рассказов про милых зверюшек, которая осталась незавершенной. А ведь детская книга и не должна быть большой.

– Значит, твой ответ «нет»?

– Просто мне кажется, не стоит напрасно терять время, девочка моя. – Рейчел похлопывает дочь по руке. – Жизнь продолжается. Не лучше ли заняться чем-нибудь полезным? Вернуться в колледж.

– Ну да. Это действительно полезно.

– А кроме всего прочего, – мечтательный взор Рейчел скользит по глади озера, – денег у меня нет.

Бесполезно, маму не вытащить из этого состояния. Раскрошенные палочки выпадают из замерзших рук на снег. Теперь отсутствие – ее обычное состояние.

Мэл
29 апреля 1988

Светлокожего парня Мэлком замечает сразу. И не только потому, что недостатком меланина местные не страдают. Обычно таких парней можно увидеть за рулем проносящихся мимо автомобилей. Однако попадаются и на своих двоих, начиная от отъявленных негодяев с желтыми глазами, гусиной кожей и трясущимися руками и заканчивая адвокатами в дорогих костюмах, приезжающими сюда из центра каждый вторник, а в последнее время и по субботам. Такой эгалитарный квартал. Однако надолго никто из них не задерживается.

Этот же парень стоит себе на ступенях заброшенного многоквартирного дома и по-хозяйски оглядывается по сторонам, будто он тут все купил. А может, так и есть? Ходят же слухи, что собираются реконструировать и благоустраивать район Кабрини, но нужно быть конченым придурком, чтобы подписаться на это в Энглвуде с его полуразрушенными, разваливающимися постройками.

Неудивительно, что их и сдавать-то перестали. Давным-давно поснимали трубы, медные дверные ручки и все остальное, что могло сойти за викторианский стиль. Пустые окна, прогнившие полы да династии крыс, живущие друг на друге: бабушки, дедушки, мамаши, папаши и подрастающее поколение – все в куче. Эти развалины годятся только для наркоманского притона. К тому же в таком квартале. Само за себя говорит.

«Не риелтор», – понимает Мэл, наблюдая, как мужчина спускается со ступеньки на потрескавшуюся дорожку и прошаркивает по почти стершимся классикам. Мэл уже принял дозу, и наркотик осел в кишках, превращая их в цемент. Так что спешить ему некуда, весь день можно посвятить странному белокожему.

Чувак пересекает площадку, обходит остатки выброшенного дивана, проходит под ржавой стойкой, где когда-то висела баскетбольная корзина, пока ребятня ее не умыкнула. Самому себе вредить – вот что это такое! Как ходить до ветра против ветра.

И не полицейский, судя по одежде. Одет плохо – в свободные темно-коричневые брюки и старомодную спортивную куртку. Судя по костылю под мышкой, мужик сунулся в неподходящее место и ему накостыляли. Скорее всего, заложил в ломбарде больничную палочку, вот и таскается теперь с этим старьем. А может, он вообще не обращался в больницу, потому что есть чего скрывать. Придурковатый он какой-то…

Очень интересно! В этом есть какой-то шанс. Возможно, парень скрывается. Бывший бандит. Или алименты платить не хочет, точно! Прекрасное место, чтобы отсидеться. Тогда, возможно, он и деньжата припрятал в каком-нибудь крысином гнезде. Мэл обводит взглядом ряд домов, прикидывает. Пока парень отправился по делам, можно поразнюхать. И даже освободить его от кое-каких ценностей, чтобы не мешали. Вероятно, ему это даже пойдет на пользу.

Но, пока Мэл оглядывает дома в попытке понять, откуда именно тот вышел, его охватывает странное чувство. Может, из-за жары от асфальта поднимается дрожащая дымка? Скорее, подрагивающая, но это точно. Зря он купил дозу у Тонила Робертса. Парниша и сам балуется, так что наверняка бодяжит. Живот скрутило, будто кишки кто-то на руку наматывает. Мало того что он ничего не ел уже четырнадцать часов, еще и дурь с примесями. Тем временем мистер Шанс идет по улице, улыбается, отмахивается от настырных уличных мальчишек. Нет, не получится… Не сейчас. Лучше дождаться, когда «снежок» вернется, и проверить все наверняка. А сейчас срочно нужно в туалет.

Мэл нагоняет его через пару кварталов. Парень идет прямо, не сворачивая. К тому же повезло – остановился перед телевизором в витрине аптеки – так и застыл на месте; Мэл даже задумывается, не хватил ли того удар или что-то вроде. Незнакомец даже не соображает, что стоит у всех на пути. Может, и вправду что-то случилось? Разразилась третья, прости господи, война? Он тихонечко подходит, сама невинность во плоти.

Однако мистер Шанс смотрит рекламу, ролик за роликом. Сливочный соус для пасты. Масло «Олэй». Майкл Джордан ест на завтрак пшеничные хлопья. Такое впечатление, что тот никогда раньше не видел, как кто-нибудь ест пшеничные хлопья.

– Ты в порядке, парень? – Мэлу не хочется потерять его из вида, но похлопать по плечу белого он не решается.

Парень поворачивается с такой искренней улыбкой на лице, что Мэл удивляется и застывает.

– Поразительно!

– Ты еще не пробовал овсяные с добавками! Ты загораживаешь дорогу. Мешаешь людям пройти, понимаешь? – Он осторожно отводит парня в сторону, подальше от несущегося на всей скорости мальчишки на роликах, который тут же завладевает его вниманием.

– Да уж, дреды у белого мальчишки, чего только не увидишь! – Кажется, именно это так удивило парня. – А как тебе та красотка? – Едва коснувшись локтя, Мэл указывает на девушку с такими роскошными сиськами под узкой кофточкой, что явно не обошлось без прямого вмешательства Всевышнего. Однако парень к такой красоте остается равнодушным.

Нужно его как-то удержать.

– Не в твоем вкусе? Ничего, поправим. Послушай, у тебя есть пара долларов? – решается наконец Мэл, почувствовав скорое приближение ломки.

Парень смотрит на него будто только сейчас заметил. И не типичным оценивающим взглядом белого – словно в нутро заглядывает.

– Да, конечно. – Достает из внутреннего кармана куртки стопку банкнот, перетянутых резинкой. Вытягивает одну и протягивает Мэлу. Сверлит глазами, прямо как начинающий наркоторговец, который пытается всучить тебе пакетик с содой и загипнотизировать взглядом.

Мэл чувствует мороз по коже еще до того, как смотрит на купюру.

– Какого черта? – Купюра пятитысячная, глаз не отвести. – Что мне с этим делать? – Похоже, он вляпался – парень ненормальный.

– Эта лучше? – Перебирает купюры и протягивает сотенную, следит за реакцией.

Мэл старается не подать вида, а сам прикидывает, что парень готов раскошелиться, чтобы получить желаемое. Чем бы оно ни оказалось.

– Да, подойдет.

– Гувервилль и сейчас рядом с Грант-парком?

– Не понимаю, о чем ты. Если добавишь еще одну, проведу тебя по парку вдоль и поперек, пока не найдем.

– Лучше расскажи, как туда доехать.

– Садишься на зеленую линию и доезжаешь прямо до центра. – Он показывает в сторону надземной железной дороги, виднеющейся между домами.

– Спасибо за помощь.

Мэл с отчаянием видит, что парень собирается уходить.

– Эй, погоди! – Мэл кидается следом. – Ты ведь не местный, правда? Могу составить компанию. Покажу местные достопримечательности. Девочку подгоню. Какую захочешь. Специально выберу.

Парень поворачивается и совершенно спокойно, даже дружелюбно произносит:

– Отвали, дружище, или я выпущу тебе кишки прямо на улице, на этом самом месте.

Ничего личного. Как про погоду сказал или шнурки завязал. Мэл замер как вкопанный. Пора сваливать… Чокнутый придурок! Сваливать, пока не поздно.

Он видит, как мистер Шанс идет, прихрамывая, по улице. Бросает взгляд на купюру – наверняка фальшивая. Нужно сохранить ее на память. И может, сходить к разрушенным домам, осмотреться, пока чувака нет? При этой мысли живот сводит судорогой. Вероятно, не стоит, деньги-то пока есть. Он устроит себе праздник – возьмет в ампулах. Никакой дряни от Тонила! Он даже купит порцию для своего мальчика, Рэддисона, если встретит его. Почему нет? Можно шикануть. Это так приятно.

Харпер
29 апреля 1988

Больше всего его беспокоит шум; здесь даже хуже, чем бывало в окопах, в черной чавкающей грязи, в мучительном ожидании пронзительного свиста, предвещающего очередной артиллерийский обстрел; в глухом шуме разрывающихся вдалеке бомб, скрежете и лязге танковых гусениц. Будущее не такое шумное, как война, но и оно наполнено своей яростью.

Сама плотность неожиданна. Дома, постройки, люди – все нагромождено друг на друга. А еще автомобили. Город даже изменил свои очертания в угоду им. Появились дома, построенные специально для них, – многоэтажные парковки. Автомобили проносятся мимо, очень быстрые и очень шумные. Железная дорога, по которой в Чикаго приезжали люди со всего света, теперь пустынна, подчинившись скоростной автостраде (это слово он узнает позже). Вереницы машин образуют нескончаемую, стремительную полноводную реку. Откуда они все взялись?

Он идет дальше и видит, как тени старого города проступают под новым слоем. Вывески с облупившейся выгоревшей краской едва различимых выцветших букв. Старинный дом, перестроенный в многоквартирный, с заколоченными окнами. Заросший участок земли на месте бывшего склада. Разрушение, но и обновление. Бывший пустырь «зарос» целым рядом магазинов.

Витрины магазинов поразительные. Цены абсурдные. Он заходит в круглосуточный гастроном и тут же выходит, растерявшись от белых проходов, флуоресцентных ламп, обилия продуктов в банках и коробках с цветными, до тошноты настырно-навязчивыми этикетками.

Все это странно, но понять можно. Все подчиняется процессу экстраполирования. Как граммофон может включить в себя целый концертный зал, так в витрине магазина выставлена жизнь людей. Иногда такая обыденная, что все проходят мимо. А некоторые вещи совершенно и чудесно неожиданны: глаз не оторвать от этих крутящихся и хлестающих лент автомойки!

А вот люди не меняются. Жулики и мерзавцы, как тот бездомный парень с выпученными глазами, который счел его легкой добычей. Он отделался от него, но лишь после того, как получил подтверждение своих подозрений насчет дат на купюрах и своего места пребывания. И еще времени. Харпер дотрагивается пальцами до ключа в кармане – его путь обратно. Если он захочет вернуться.

По совету парня он садится на электричку; она такая же, какой была в 1931-м, только быстрее и безрассуднее. В электричке так трясет, что Харперу приходится крепко держаться за поручни, несмотря на то что он сидит. Пассажиры почти все отводят глаза. Некоторые отодвигаются от него подальше. Две девки, разодетые как проститутки, хихикают и показывают пальцем. Он понимает, что это из-за его одежды. Люди одеты в более яркие цвета и ткани, которые выглядят блестящими и вульгарными, вроде этих ботинок на шнуровке. Но стоит ему двинуться по вагону в их сторону, ухмылочки улетучиваются, и девчонки, шушукаясь, выходят на ближайшей остановке. Ему сейчас не до них.

Он поднимается по ступенькам к выходу на улицу, костыль клацает по металлу, чем привлекает внимание темнокожей женщины в форме, которая, тем не менее, свою помощь не предлагает.

Стоя под опорами линий электропередач, он понимает, что освещение окружной железной дороги увеличилось раз в десять. «Смотри сюда! Нет, сюда!» – соревнуются в призывах мигающие огоньки. Отвлечь внимание – лучший способ сохранить порядок.

Уже через минуту становится понятно, как работает светофор на перекрестке. Зеленый человечек и красный. Сигналы, понятные детям. Они и есть дети – все эти люди, которые шумят, спешат и держат в руках какие-то цацки.

Город изменил свой цвет – вместо грязно-белого и кремового теперь сотни оттенков коричневого. Цвет ржавчины. Цвет говна. Он идет к парку, чтобы самому убедиться, что Гувервилль исчез, не оставив после себя и следа.

Город отсюда выглядит отвратительно: силуэты домов на фоне неба искажаются, блестящие башни такие высокие, что облака отгрызают им верхушки. Такая перспективная картинка ада.

Вереницы машин и скопления людей напоминают ему о жуках-короедах, которые прогрызают себе путь в дереве. Деревья, продырявленные их личинками, умирают. Так произойдет и с этим тлетворным местом, которое погибнет под тяжестью собственных обломков, как только начнется процесс гниения. Не исключено, что он станет свидетелем этой гибели. Зрелище обещает быть весьма впечатляющим!

Но сейчас у него есть цель. Он ясно видит ее перед собой мысленным взором. Знает, куда идти, будто уже ходил этой дорогой.

Он садится на следующий поезд, спустившись в недра города. Лязг состава о рельсы в туннеле усиливается. В окнах мелькают широкие полоски искусственного света, разрезая лица людей на отдельные фрагменты.

И вот он в Гайд-парке, где университет организовал укромное местечко, этакое гнездышко розовощекого благосостояния в среде чернокожих работяг деревенского происхождения. Харпер нервничает в предвкушении.

Заказывает кофе в греческой закусочной на углу – черный, три сахара. Потом идет между домами, находит скамейку, садится. Она где-то рядом. Как и должно быть.

Он прищуривается и откидывает голову, делая вид, что беззаботно греется на солнышке и вовсе не рассматривает лица всех проходящих мимо девушек. Гладкие блестящие волосы, яркие глаза под густо накрашенными ресницами, пышные прически с начесом. А свои прелести несут так, будто каждое утро натягивают их вместе с чулками. Пустые, тупые, глупые!

И вдруг он видит ее, Девушка выходит из квадратной белой машины с вмятиной на дверце, которая останавливается у подъезда дома всего в десятке метров от его скамейки. Он сразу узнает ее и чувствует, как мурашки пробегают по коже. Харпер понимает: это она – как при любви с первого взгляда.

Она такая маленькая. Китаянка или кореянка. Голубые джинсы в белых разводах, черные волосы подняты кверху пушистым облаком в форме сладкой ваты. Девушка открывает багажник и начинает выгружать картонные коробки, ставит их на землю. Тем временем ее мать выбирается из машины и подходит помочь. Она вытаскивает коробку с книгами, днище которой начинает расползаться под их тяжестью; ноша тяжела, и ей приходится нелегко, но она старается не подать виду, смеется, и по всему видно, что резко отличается от девиц, за которыми ему пришлось сегодня наблюдать. Полна жизни, энергична и упруга, как свист от удара хлыстом.

Харпер никогда не отличался особой привередливостью в отношении дам. Некоторым мужчинам нравятся женщины с осиной талией либо с рыжими волосами или большой и мягкой задницей, чтобы было за что ущипнуть и схватить; он же всегда довольствовался тем, что удавалось заполучить в результате довольно трудных и продолжительных усилий. Однако Дом требует большего. Он хочет потенциала, возможностей – чтобы забрать огонь из их глаз, погасить его навсегда. Харпер знает, как это сделать. Нужно купить нож. Острый как штык.

Он откидывается назад и начинает скручивать сигарету, делая вид, что наблюдает за голубями и чайками, которые устроили отчаянную драку за остатки бутерброда, торчащего из мусорки; каждая птица сама за себя. Он даже не смотрит в сторону матери с дочкой, которые выгружают коробки из машины и уносят в дом. Но ему все прекрасно слышно, а если с задумчивым видом уставиться на свои ботинки, то женщины попадают в поле бокового зрения.

– Ну вот, эта последняя, – произносит девушка – его, Харпера, девушка. Она вытягивает приоткрытую коробку из глубины багажника. Приглядевшись, вытаскивает оттуда за ногу бесстыдно голую куклу. – Мама!

– Ну что еще?

– Мама, я же просила сдать ее в Армию спасения. Что мне теперь делать с этим старьем?

– Это твоя любимая кукла, – укоряет мать. – Тебе следует ее сохранить. Для моих внуков. Только не сейчас. Сначала нужно найти хорошего парня. Врача или адвоката, раз уж ты у нас изучаешь социопатию.

– Социологию, мама!

– Да, и еще. Все эти злачные места, куда ты ходишь. Напрашиваешься на неприятности!

– Ты преувеличиваешь. В этих местах люди живут.

– Конечно. Плохие люди, с оружием. Почему бы тебе не заняться исследованием оперных певцов или официантов? А еще лучше врачей. Отличная возможность познакомиться с хорошим врачом. Неужели они не подходят для темы твоего диплома? Вместо темы по жилищному строительству?

– Тогда уж мне лучше переключиться на тему, что общего между корейскими и еврейскими матерями, – девушка рассеянно перебирает пальцами светлые волосы куклы.

– Тогда мне лучше дать тебе пощечину за то, что ты грубо разговариваешь с женщиной, которая тебя воспитала! Если бы бабушка слышала, как ты разговариваешь…

– Прости, мама, – покорно извиняется девушка. Она внимательно рассматривает локоны кукольных волос на пальце. – А помнишь, как я пробовала покрасить волосы моей Барби в черный цвет?

– Гуталином! Нам пришлось ее выбросить.

– Тебя это не удивляет? Единообразие устремлений?

Мать раздраженно отмахивается:

– Опять твои заумные словечки. Если это увлекает тебя, организовала бы со своими подопечными детьми проект по производству Барби-брюнеток.

Девушка засовывает куклу обратно в коробку.

– Неплохая идея, мама.

– Постарайся только на этот раз обойтись без гуталина!

– Постараюсь. – Не выпуская коробку из рук, она наклоняется поцеловать женщину в щеку.

Матери становится неловко от такого проявления нежности, и она отталкивает дочь ладонью.

– Будь умницей. – Она садится в машину. – Только учеба! Никаких парней. Ну, может быть, только врачи.

– Или юристы. Да, я поняла. Пока, мама! Спасибо за помощь.

Девушка машет рукой вслед автомобилю, пока тот отъезжает, и направляется к парку, а потом останавливается, когда машина резко разворачивается и возвращается обратно. Мать опускает стекло:

– Чуть не забыла. Очень важные вещи. Обед в пятницу вечером. Не забывай пить свой хань-як[4]. И позвони бабушке, скажи, что совсем переехала. Все запомнила, Джин-Сок?

– Да, запомнила. Пока, мама! Правда, езжай. Пожалуйста.

Она ждет, пока машина скроется из виду. Стоит той завернуть за угол, девушка беспомощно смотрит на коробку, которую по-прежнему держит в руках, затем ставит ее рядом с мусоркой и скрывается в дверях.

Джин-Сок. Звук этого имени накрывает Харпера теплой волной. Он мог бы все сделать сейчас, задушить прямо в подъезде. Но наверняка найдутся свидетели. Кроме того, он четко усвоил правила. Сейчас не время.

– Эй, послушай! – раздается не очень-то приветливый оклик. Перед ним стоит молодой парень довольно высокого роста, с волосами песочного цвета. На нем футболка с номером и шорты из обрезанных у колен джинсов, так что видны белые обтрепанные нити. – Ты здесь весь день сидеть собираешься?

– Да вот уже докуриваю, – Харперу приходится положить руку на колени, чтобы скрыть активно начавшуюся эрекцию.

– Давай-ка побыстрее. Охране кампуса не нравится, когда на территории посторонние.

– Это свободный город, – отвечает Харпер, хотя не уверен, что это действительно так.

– Правда? Я скоро вернусь, и будет лучше, если к этому времени ты исчезнешь.

– Уже иду. – Харпер делает глубокую затяжку как бы в подтверждение своих слов, но не двигается ни на сантиметр.

Однако для молодого любителя похозяйничать этого достаточно. Он кивает головой и направляется к стоящим в ряд магазинам, один раз оглянувшись через плечо. Харпер бросает окурок на землю и неторопливо идет по дорожке, всем видом давая понять, что уходит. Но останавливается у мусорного бака, где Джин-Сок оставила коробку.

Он садится на корточки рядом и роется в куче игрушек. Вот почему он здесь. Он идет точно по карте. Все предметы должны быть разложены по местам.

Он находит маленькую лошадку с желтыми волосами, но тут Джин-Сок (имя колокольчиком звенит у него в голове) появляется в дверях и с виноватым видом спешит к коробке.

– Простите, я передумала, – девушка начинает извиняться, потом в смущении откидывает голову назад. Теперь, когда она стоит так близко, видно, что у нее в одном ухе сережка – голубые и желтые звездочки на длинных серебряных цепочках. От движения головы они раскачиваются. Девушка проявляет настойчивость: – Это мои вещи.

– Я знаю. – Он шутливо салютует ей и, прихрамывая, идет прочь. – Я принесу тебе что-нибудь взамен.

Он сдерживает свое обещание, но только в 1993 году. Она к тому времени будет штатным сотрудником городского управления Чикаго по жилищному вопросу и станет его второй жертвой. Полиция так и не найдет подарка, который он ей принес. И не заметит, что он забрал бейсбольную карточку.

Дэн
10 февраля 1992

«Чикаго Сан-Таймс» печатается отвратительным по начертанию шрифтом. Такое же отвратительное и здание: этакое малоэтажное бельмо на глазу, которое примостилось на берегу реки Чикаго в округе Уобаш и окружено вздымающимися небоскребами. Само место как отхожая яма. Письменные столы до сих пор тяжелые, металлические, остались со времен Второй мировой войны, со специальным углублением для печатных машинок, которые сменили компьютеры. Спекшиеся чернильные бляшки облепили вентиляторные решетки от печатных станков; когда они работают, все здание сотрясается. У некоторых журналистов чернила текут в венах. У сотрудников чернила в легких. Периодически они посылают жалобы в управление охраны труда.

Но в этом уродстве есть своя гордость. Особенно по сравнению со зданием «Трибьюн» через дорогу напротив – с неоготическими башенками и выступами, этакий храм новостей. Офисное помещение в «Сан-Таймс» раскинутое и вытянутое. Столы стоят вплотную друг к Другу, сгрудились вокруг рабочего места редактора отдела городских новостей. Отделы колонок и спорта оттеснены немного в сторону. Грязно, шумно. Люди стараются перекричать друг друга и работающий автоответчик полицейской рации. Телевизоры постоянно болтают, телефоны звонят, факсы пищат и жужжат, выплевывая листы со статьями. А в «Трибьюн» рабочие места отгорожены друг от друга перегородками.

«Сан-Таймс» – газета рабочих, полицейских и уборщиков мусора. «Трибьюн» – крупноформат миллионеров, профессоров и пригородов. Это Север против Юга, и вместе им не сойтись, по крайней мере до начала студенческой практики, когда из престижных университетов приходят блатные гонористые раздолбай.

– Я иду! – нараспев возвещает Мэтт Хэррисон, передвигаясь между столами в сопровождении молодых людей с блестящими глазами, следующих за ним как выводок утят за мамкой. – Разогревайте ксерокс! Приводите в порядок документы! Заказывайте кофе!

Дэн Веласкес фыркает и сползает ниже по стулу, прячась за компьютером и старясь не обращать внимания на взволнованное кряканье молодняка, вызванное тем, что их допустили к самому центру создания новостей. Его вообще не должно было быть! Он вообще может не приходить в офис. Совсем!

Однако редактор желает именно лицом к лицу обсудить план освещения событий предстоящего сезона и до того, как он отправится в Аризону на весенние спортивные сборы. Будто это может что-то изменить. На самом деле быть фанатом «Чикаго Кабс» – означает быть оптимистом вопреки любым обстоятельствам и даже здравому смыслу. Истинный преданный приверженец, и все такое. Может, это как раз про него. Не без скрытой рекламы, конечно. Он давно выклянчивает у Хэррисона колонку, а то все сидит на спортсменах. Действительно стоящие статьи – те, в которых есть мнение. При этом можно использовать спорт (да хоть кино!) в качестве аллегории состояния современного общества. Добавить значимое наблюдение в культурный дискурс. Дэн ищет в собственной голове значимое наблюдение. Или мнение. Ничего не находит.

– Веласкес, я с тобой разговариваю. Ты заказал кофе?

– Что? – Он глядит поверх очков – новых, бифокальных, которые приводят его в замешательство точно так же, как новый вордовский процессор. Чем им «Атекс» не угодил? Его самого тот вполне устраивал. Печатная машина «Оливетти» тоже. И старые дурацкие очки.

– Кофе для твоего стажера, – Хэррисон сценическим жестом указывает на девушку. Та словно из детского сада: дурацкая прическа, волосы торчат во все стороны, вокруг шеи намотан разноцветный полосатый шарф, на руках такого же рисунка перчатки с обрезанными пальцами, к этому идет черный жакет с таким количеством молний, что пользоваться ими невозможно, и в довершение всего – сережка в носу. Она его в принципе раздражает.

– Нет, исключено! Я со стажерами не работаю.

– Она сама просилась к тебе. Лично!

– Тем более – нет. Посмотри на нее – где она и где спорт?

– Очень приятно с вами познакомиться, – произносит девушка. – Меня зовут Кирби.

– Мне это совершенно безразлично, потому что никогда не придется с вами разговаривать. Меня здесь вообще не должно быть. Считайте, что и нет.

– Отличный заход, Веласкес, – подмигивает Хэррисон. – Она полностью в твоем распоряжении. Веди себя аккуратно: закон на ее стороне. – Мэтт разворачивается и переходит к другим столам, пристраивая практикантов к остальным журналистам, с более высокой квалификацией и более глубоким желанием поделиться профессиональным опытом.

– Садист! – восклицает Дэн ему вслед и неохотно разворачивается к девушке: – Замечательно. Добро пожаловать. Ну что ж, подвигайте стул. Я так понимаю, о положении «Чикаго Кабс» в турнирной таблице этого года вам известно мало?

– Простите. Спорт меня не интересует. Не обижайтесь.

– Так это понятно. – Веласкес не отрывает глаз от мигающего курсора на экране компьютера. Издевается! С бумагой все ясно: можно каракули порисовать, записать что-нибудь, смять в комок и запустить в голову своему редактору. А эта компьютерная железка совершенно неприступна. Как и голова редактора.

– Меня больше интересуют убийства.

Он медленно разворачивает к ней кресло на колесиках:

– Правда? Тогда мне придется вас разочаровать: я пишу о бейсболе.

– Но раньше вы занимались убийствами, – настаивает девушка.

– Бывало. А еще раньше я пил, курил и ел свинину. Но променял все это на стент в грудной клетке. Такой итог работы по убийствам. Забудь об этом! Неподходящее место для милой, живописной, ядерной такой, пайковой девочки, как ты.

– На практику в криминальную хронику не пускают.

– И правильно делают. Можно себе представить, как рьяно вы будете осматривать место преступления. Боже мой!

– Так что вы – ближайший по специальности, – девушка пожимает плечами. – И еще. Это ведь вы освещали мое убийство.

Он, конечно, поражен, но быстро приходит в себя:

– Ну ладно, детка. Если ты действительно собираешься писать об убийствах, первым делом научись правильно употреблять термины. Твой случай квалифицировался как «попытка убийства». К счастью, неудавшаяся. Правильно?

– Мне от этого не легче.

– Да, это ужасно, – он показывает жестами, что готов выдернуть у себя на голове волосы. Не то чтобы их много осталось… – Напомни мне, каким именно случаем из многочисленных чикагских убийств ты была?

– Кирби Мазрачи.

Он мгновенно вспоминает все, она даже не успевает развязать шарф, под которым открывается грубый шрам через все горло, где маньяк порезал ее, «пытаясь, но так и не сумев перерезать сонную артерию», вспоминает Дэн заключение судмедэксперта.

– С собакой… – Он брал интервью у свидетеля, кубинского рыбака, у которого руки, не переставая, тряслись. Дэн тогда цинично подумал, что ему удалось успокоиться, когда приехали телевизионщики.

Он рассказал, что видел, как она, спотыкаясь, вышла из леса: из горла хлестала кровь, серо-розовые кишки свисали из-под разорванной футболки, в руках несла собаку. Все были уверены, что она умрет. Некоторые газеты так и написали.

– Ха! Впечатляет. Так ты хочешь раскрыть это дело? Привести убийцу на скамью подсудимых? Получить доступ к материалам дела?

– Нет. Я хочу посмотреть на остальных.

Он откидывается назад, кресло под ним угрожающе скрипит. История, конечно, впечатляет, но не интригует.

– Давай так, детка. Ты звонишь Джиму Лефевру и получаешь авторитетное мнение вместо слухов, что Бэлла выводят из состава команды, а я посмотрю, что можно узнать об остальных.

Харпер
28 декабря 1931

«Чикаго стар»
СИЯЮЩАЯ ДЕВУШКА В ТАНЦЕ СМЕРТИ
Эдвин Свонсон

ЧИКАГО, ШТАТ ИЛЛИНОЙС. Полиция прочесывает город в поисках убийцы мисс Жанет Клары, также известной как «Сияющая девушка». Миниатюрная французская танцовщица пользовалась в городе довольно скандальной славой, исполняя танцы в неглиже, будучи прикрытой веерами из перьев, прозрачными шалями, огромного размера воздушными шарами и прочими приспособлениями. Ее тело было обнаружено ранним утром в воскресенье на заднем дворе клуба «Канзасский Джо» – заведения, популярного среди джентльменов сомнительных моральных принципов. Однако эта безвременная смерть избавила девушку от неизбежных долгих и мучительных страданий. Мисс Клара находилась под наблюдением врачей по поводу отравления радием, попадавшим на кожу из порошка, которым танцовщица натирала тело перед каждым выступлением, благодаря чему оно блестело и светилось в темноте, как светлячок.

«Я уже устала слууушать об этом радии», – сказала она в своем интервью на прошлой неделе, которое дала журналистам прямо в больничной палате. При этом благополучно умолчала о многократных предупреждениях об отравлении радиактивными веществами, случившимися с работницами часового завода в Нью-Джерси. Молодые женщины занимались тем, что наносили люминесцентную краску на циферблаты часов, и пятеро из них получили радиационное заражение – сначала крови, затем костей. Они выиграли суд против Соединенных Штатов с положенной компенсацией в 1 2 50 000 долларов. Каждой пострадавшей была выплачена сумма в размере 10 000 долларов и назначена ежегодная пенсия в размере 600 долларов. Но все они умерли, и нет оснований считать, что хотя бы одна из них сочла эту компенсацию достойной своего смертельного исхода.

«Ииирунда, – усмехнулась мисс Клара, постукивая красным ноготком по жемчужно-белым зубкам. – Вы же видите, мои зубы совершенно не сааабираются выпадать и выпрыгивать на вас! И я не сааабираюсь умирать. Я прииикрасно себя чувствую!»

Однако со временем у нее стали появляться «маааленькие пюзырьки» на руках и ногах, и после каждого представления приходилось поторапливать горничную с приготовлением ванны, потому что кожа так и «горела».

Но говорить о «таких вииищах» девушка не хотела. Я навестил ее в частной палате, заставленной зимними букетами – предположительно, от поклонников ее таланта. Она оплатила лучшее лечение и уход (а также, судя по слухам, и часть букетов) из своих сбережений от сценических выступлений.

Она даже показала мне крылья бабочки, которые сшила из тончайшего газа, украсила блестками и раскрасила радием, как часть своего костюма для нового номера.

Чтобы понять ее, нужно знать саму природу людей, к которым она относилась. Каждый артист прежде всего стремится создать неповторимый образ, до которого не смогут додуматься конкуренты; по крайней мере, нужно утвердить за собой звание первого в данном амплуа. Мисс Кларе образ «Светящейся девушки» позволил вырваться из круга посредственностей, в который попадают даже самые грациозные и изящные танцовщицы. «А тиииперь я буду „Светящейся бабочкой"», – говорила она.

Она переживала, что у нее не было кавалера. «Они слышали эти истории о краске и думают, что я могу их отравить. Расскажите, пааажалуйста, в своей газете, что у меня только интоксииикация, я не заразная».

Врачи предупреждали ее, что радиация проникла в кровеносную и костную системы и что она даже может потерять ногу, но маленькая соблазнительница, которая танцевала в «Фоли-Бержер» в Париже и (хоть и в более прикрытом виде) лондонском «Виндмилле» до своего головокружительного успеха в Америке, заявила, что «будет танцииивать до своего смертного часа».

Эти слова оказались жестоко пророческими. «Сияющая девушка» исполнила свой последний танец в субботу вечером в «Канзасском Джо» и вернулась на поклон. Последним, кто видел несчастную девушку, был Бен Стэплз, клубный вышибала, охранявший запасной выход от слишком рьяных поклонников, – девушка послала ему привычный воздушный поцелуй, на этот раз последний.

Ее тело было найдено ранним утром в воскресенье. Тэмми Хирст, машинист, возвращалась домой после ночной смены и, по ее словам, вдруг заметила странное свечение между домами. Увидев изуродованное тело маленькой танцовщицы, все еще в краске под пальто, мисс Хирст поспешила в ближайшее отделение полиции, где, рыдая, рассказала о месте нахождения тела и об увиденном.

В ту ночь в баре его видело множество людей. Но человеческое непостоянство Харпера не удивляет. В основном это были богатенькие граждане, от скуки решившие провести ночку в неблагоприятном районе. Их сопровождал полицейский, не по службе, а в свой выходной вышедший подработать под видом охранника и заскучавший от обязанностей экскурсовода – показывать злачные достопримечательности, дать туристам почувствовать вкус греха и разврата. Удивительно, что такого рода информация не попадает в газеты.

В толпе было легко остаться незамеченным, но костыль он все же оставил снаружи. Тот отлично выполнял роль реквизита. При встрече люди отводили глаза в сторону. Костыль делал его жалким и немощным, за такого его и принимали. А вот в баре он бы стал слишком запоминающимся.

Харпер держался на заднем плане, потягивал якобы джин, попадающий под запрет Волстеда[5] и потому подаваемый в фарфоровых чашках (на случай облавы).

Народ побогаче столпился вокруг сцены, возбужденный тесным контактом с простонародьем. За то, чтобы этот контакт не оказывался слишком тесным или не совсем желанным, ответственность нес коп. Все громко улюлюкали, требуя начала представления, и были не на шутку возмущены, когда вместо «Мисс Жанет Клары – сверкающего чуда ночи, самой яркой звезды небесного свода, блистательной королевы удовольствия, выступающей лишь неделю», – на сцене появилась миниатюрная китаянка в скромной шелковой пижамке с вышитыми узорами и уселась, скрестив ноги, на краешке помоста, держа перед собой деревянный струнный инструмент. Но, когда свет погас, даже самые пьяные и шумные смолкли и затаили дыхание.

Девушка начала перебирать струны, и в воздухе повисла протяжная восточная мелодия, зловещая своей необычностью. Из слоев белой материи, красиво уложенных на сцене, появилась фигура, полностью, до кончиков пальцев, облаченная в черное. Один раз вдруг ярко сверкнули глаза, поймав свет из открывшейся двери, когда дородный привратник впускал, ворча, опоздавшего посетителя. Холодный смертоносный взгляд дикого животного, случайно попавшего в луч от фары автомобиля, – Харпер вспомнил, что такие встречались ему с Эвереттом во время их ночных поездок в Йонктон, когда они наведывались за запасами на ферму «Ред Бейби».

Добрая половина зрителей не поняла, что на сцене было живое существо, пока, повинуясь едва уловимому изменению в мелодии, Сияющая девушка не стянула длинную перчатку, явив будто светящуюся изнутри белоснежную обнаженную руку. Раздался вздох удивления, а какая-то женщина в первых рядах даже вскрикнула не в силах сдержать восторга, чем испугала полицейского, тут же вытянувшего шею и оглядывавшегося по сторонам, пытаясь понять, не произошло ли чего-нибудь непристойного.

Постепенно высвобождалась все большая часть руки; кисть извивалась и изгибалась в неповторимом танце страсти. Она описывала круги вокруг черной фигуры, то и дело на долю секунды выхватывая округлость девичьего плеча, изгиб бедра, сияние накрашенных губ. Следующим движением была стянута вторая перчатка, мгновенно полетевшая в зал. Теперь танец исполняли две сияющие руки, оголенные до локтя; они чувственно извивались и манили зрителя: «Подходите ближе!» Людии повиновались и, как дети, сгрудились вокруг сцены, толкая и пихая друг друга в борьбе за лучшее место. Перчатка пошла по рядам, из рук в руки. Вскоре она упала рядом с ногой Харпера – смятая, с извилинами люминесцирующей краски на изнанке, напоминающими кишки.

– Сувениров здесь не раздают, – громила-охранник выхватил перчатку из рук Харпера. – Дай сюда! Это собственность мисс Клары.

Тем временем на сцене руки поднялись к капюшону и откинули его, выпустив на волю ворох кудрей и миниатюрное личико: губки бантиком и огромные голубые глаза под трепещущими ресницами, тоже подведенные сияющей краской. Хорошенькая головка, как-то жутко парящая над сценой.

Мисс Клара повела бедрами, обвела руками вокруг головы, скрестила их вверху и замерла, ожидая пика напряжения в мелодии и острого металлического звука напальчиковых тарелок, после чего освободилась от еще одного предмета одежды – наподобие бабочки, выбирающейся из складок черного кокона. Харперу это движение напомнило, скорее, змею, выползающую из своей старой кожи.

Теперь на ней были изящные крылья и костюм, расшитый бусинами, по форме напоминающими насекомых. Пальцы задрожали, ресницы вздрогнули, и танцовщица опустилась в складки материи, приняв позу умирающего мотылька. В следующее мгновение она воспряла, ее руки уже были вдеты в рукава из газа, и она принялась их расправлять. Под потолком вспыхнул прожектор, в луче которого на прозрачной ткани ожили силуэты бабочек. На этот раз Жанет превратилась в парящее существо, застывшее в вихре воображаемых насекомых. Харпер подумал о чуме и паразитах. Нащупал в кармане складной нож.

– Спасибо! Спасибо ваам! – произнесла танцовщица своим тоненьким голосом маленькой девочки. На ней было только одеяние из краски и высокие шпильки; руки скрещены на груди в стыдливой позе, хотя все уже всё видели. Она послала зрителям благодарственный поцелуй, оголив розовые соски и вызвав этим рев одобрения; широко распахнула глаза и кокетливо хихикнула.

Девушка быстро прикрылась, вернувшись в образ скромницы, и упорхнула со сцены, высоко вскидывая каблуки. Через мгновение она вернулась и дала круг по сцене: руки высоко над головой в победном жесте, голова запрокинута, глаза блестят – во всей красе, даря зрителям возможность еще раз насладиться своим видом.

Ему это обошлось в коробочку дешевых конфет, которая слегка помялась под пальто. Охраннику было не до него – его внимание заняла знатная дама, которую в это время бурно тошнило перед парадным входом под насмешки мужа и его товарищей.

Он поджидал ее у заднего входа в клуб. Она вышла, с усилием таща за собой чемодан с реквизитом. Было холодно, девушка куталась в толстое пальто, надетое прямо на украшенный блестками костюм; по лицу стекали струйки пота, прокладывая дорожки в слое сияющей краски, которую она лишь наскоро протерла. Теперь ее черты лица казались более заостренными, а скулы выдающимися. Девушка была уставшей и изможденной; в ней не осталось ни толики той силы и энергии, какую она излучала на сцене. На мгновение Харпер усомнился. Но тут она увидела гостинец, который он приготовил, и в ее глазах вспыхнула неуемная жадность. «Никогда ее натура не было так обнажена», – подумал Харпер.

– Это мне? – Девушка даже позабыла о своем французском акценте. Однако быстро опомнилась. – Как любезно с вашей стараааны. Вы видели представление? Вам понравилось?

– Не в моем вкусе.

Легкое разочарование девушки быстро сменилось удивлением и острой болью.

Покончить с ней не стоило никаких усилий. Даже если бы она кричала – а он теперь и не помнит: весь мир сузился до окошечка пип-шоу, – никто бы не прибежал на крик.

Когда все закончилось, он наклонился вытереть нож о ее пальто. Руки дрожали от возбуждения, и он заметил, что на мягкой коже под глазами и у рта, на запястьях и внутренней стороне бедер появились крошечные волдыри. «Запомни это, – пронеслось сквозь туман в голове. – Все подробности. Абсолютно все».

Он не тронул деньги – аккуратную трогательную стопочку одно- и двухдолларовых купюр, – но забрал бабочкины крылья, завернутые в комбинацию, и направился за костылем, который оставил за мусорными баками.

Вернувшись в Дом, он поднялся в ванную и долго стоял под душем, снова и снова намыливая руки, пока они не стали красными и грубыми, – боялся заразиться. Оставил пальто отмокать в ванне – хорошо, что на темной ткани пятна крови не слишком заметны.

Затем пошел в спальню привязать крылья к столбику кровати. Туда, где они уже висели.

Знаки и символы. Как мигающий зеленый человечек, дающий разрешение на переход улицы.

Нет другого времени, кроме настоящего.

Кирби
2 марта 1992

Оси коррупции смазаны розовой глазурью пончиков. По крайней мере именно они обеспечивают Кирби доступ к файлам, на что у нее нет других достаточно веских оснований.

Она выжала досуха микрофишу в чикагской библиотеке, с жужжанием проворачивая на экране газетные листы двадцатилетней давности; они все хранятся на бобинах, в отдельных пронумерованных коробках, сложенных в ящики.

Архив библиотеки «Сан-Таймс» уходит в прошлое гораздо дальше и, кроме того, укомплектован штатными сотрудниками, чьи нестандартные навыки по поиску информации кажутся чуть ли не волшебными. Это Марисса в очках формы «кошачий глаз», шуршащих юбках, тайная поклонница группы «Грейтфул Дэд»; Донна, которая ни за что не будет смотреть человеку прямо в глаза, и Анвар Четти, также известный как Чет, с темными волосами, прядями свисающими на лицо. Его серебряное кольцо в форме птичьего черепа покрывает половину пальца; он одет во все черное разных оттенков и всегда держит под рукой книжку комиксов.

Они все чудаки – родственные души, но ближе всего Кирби сходится с Четом, потому что он совершенно не соответствует своим мечтам и планам. Он невысокого роста, коренаст и полноват, у него смуглое лицо уроженца Индии, и ему никогда не сравняться с медузовой бледностью любимой тусовки. Интересно, насколько сурово ныне сообщество гей-готов.

– Это не по теме спорта. – Чет облокотился на стойку.

– Да, но тут пончики, – Кирби ставит на стойку коробку и поворачивает ее этикеткой к Чету. – И Дэн сказал, что мне можно.

– Ну хорошо, – он вытаскивает пончик. – Я сделаю, потому что задачка интересная. Не говори Мариссе, что я съел шоколадный.

Он куда-то уходит, но вскоре возвращается с газетными вырезками в желтых конвертах.

– Вот, как просили. Все статьи Дэна. Другие – «все статьи за последние тридцать лет, в которых речь идет об убийстве женщин ножом», – найду немного позже.

– Я подожду.

– Мне может потребоваться несколько дней. Это большое задание. Здесь то, что можно было накопать сразу.

– Спасибо, Чет. – Кирби подталкивает коробку с пончиками к нему поближе, и он берет еще один. Заслуженное вознаграждение.

Она забирает конверты и скрывается в одной из переговорных. У дверей размещена белая доска презентаций; судя по тому, что на ней нет никаких объявлений о предстоящих мероприятиях, она может посидеть в тишине и просмотреть «улов». Действительно, полчаса ей никто не мешает, а потом приходит Хэррисон и видит, как она сидит, скрестив ноги, на середине стола, а вокруг во всех направлениях разложены вырезки статей. Но редактор не особо удивляется.

– Эй, стажер! Сними-ка ноги со стола. Жаль, но твоего руководителя Дэна сегодня не будет.

– Я знаю. Он просил меня зайти и подобрать для него материал.

– Он поручил тебе настоящее расследование? Стажеры этим не занимаются.

– Я подумала, что можно соскрести плесень с этих файлов и засыпать в кофе-машину. Хуже, чем в кафетерии, всяко не будет.

– Добро пожаловать в блестящий мир пишущей братии! И что именно этот старый хвастун поручил тебе выкопать? – Он оглядывает файлы и конверты, разложенные вокруг. – «Официантка из „Денни“ найдена мертвой», «Мать убивают на глазах у дочери», «Банда, связанная с убийством в школе», «Ужасная находка в гавани»… Это патология, тебе не кажется? И не совсем по профилю. Видимо, ты играешь в какой-то свой, особенный и незнакомый мне бейсбол.

Однако Кирби и глазом не ведет.

– Это нужно для статьи о том, что спорт является полезным занятием для молодых людей, которые при праздном времяпровождении могут поддаться наркотикам и бандитизму.

– Ну да. О, тут еще и старые работы Дэна, – Хэррисон стучит пальцем по статье «Коп заметает следы».

Это приводит Кирби в легкое замешательство. Скорее всего, Дэн не рассчитывал, что она будет копаться в истории его отношений с полицией. Оказывается, полицейским не нравится, когда выходит статья о том, как один из них нечаянно расстреливает всю обойму в уличную проститутку, лишь потому, что сам нанюхался кокаина. Чет говорил, что виновного довольно быстро отправили в отставку, Дэну теперь прокалывали шины каждый раз, когда он парковался неподалеку от участка. Кирби даже счастлива, что оказалась не единственной, кто настроил против себя целое отделение чикагской полиции.

– Правда, Дэн сдулся не на этой истории. – Хэррисон усаживается рядом с ней прямо на столе, игнорируя собственный недавний запрет. – И даже не на истории с пытками.

– Эту статью Чет не нашел.

– Потому что Дэн ее не сдавал. Три месяца потратил на расследование в 1988 году. Темное дело… Подозреваемые в убийстве подписывают признания строго по форме, вот только все они выходят из одной и той же допросной отдела по особо тяжким преступлениям, и у всех на гениталиях ожоги от электрошокера. По имеющимся сведениям. Между прочим, это ключевая фраза в лексиконе журналиста.

– Я запомню.

– На самом деле, подозреваемых всегда немного припугивают. Копов ведь тоже прессуют за результаты. Да им в принципе кажется, что кругом одни уроды. Каждый хоть в чем-то да виноват. Как правило, начальство делает вид, что ничего не замечает. Но Дэн продолжает докапываться, формулировка «по имеющимся сведениям» его не устраивает. И что бы ты думала? Он находит полицейского, который охотно все рассказывает – под запись и все такое. А потом у Дэна начинает звонить телефон по ночам. Сначала на другом конце молчат. Многим большего и не нужно – понимают сразу. Но Дэн упрямый. Ему кажется, что они должны в лицо сказать, чтобы он отвалил. Когда это не срабатывает, переходят к угрозам убить. Но не его самого, а жену.

– Я не знала, что он женат.

– Теперь уже нет. И дело не в телефонных звонках. По имеющимся сведениям. Дэн не хочет предавать это огласке, но он – не единственный, кому угрожали. Один из подозреваемых, который признался, что его пытали и избивали, отказывается от своих показаний. Говорит, что был под кайфом. Приятель Дэна из полиции не только женат – у него дети, и он не может допустить, чтобы с ними что-нибудь случилось. Перед Дэном захлопываются все двери. А без достоверных источников довести расследование до конца невозможно. Он не хочет прекращать дело, но ему не оставляют выбора. Потом жена все равно уходит, и у него случается сердечный приступ. Стресс. Разочарование. Когда он вышел из больницы, я хотел перевести его в другой отдел, но он предпочел остаться и подсчитывать трупы. Забавно, но я думаю, ты была последней каплей.

– Он не должен был сдаваться, – неожиданно для них обоих с яростью произносит Кирби.

– А он и не сдавался. Просто выгорел. Справедливость – это абстрактная концепция. Она хороша в теории, а в реальном мире царит практика. Когда каждый день видишь… – Он пожимает плечами.

– Опять проводишь дополнительные занятия? – В дверях, облокотившись о косяк, стоит Виктория, редактор отдела киноновостей. Она одета как всегда: мужская рубашка на пуговицах, джинсы и шпильки. Сексуально-притягательно и «да пошел ты» одновременно.

Главный виновато опускает голову:

– Ты же знаешь меня, Вики.

– Утомляешь до слез многозначительными душещипательными историями? Ну конечно. – Ярко сверкнувшие глаза девушки явно свидетельствуют о чем-то еще, и Кирби вдруг понимает, что жалюзи в этой комнате опущены не просто так.

– Так мы уже закончили, правда, стажер?

– Да, не буду вам мешать. Вот только соберу это. – Она начинает складывать вырезки. Вдруг произносит «простите», и это грубая ошибка, потому что тем самым она признает, что ей есть за что просить прощения.

Виктория осуждающе хмурит брови:

– Ничего страшного, мне все равно нужно просмотреть кучу материалов. Можем перенести встречу. – Она выходит спокойно, но стремительно. Оба провожают ее глазами.

Хэррисон ухмыляется:

– Знаешь, ты все-таки меня предупреди, прежде чем начнешь свое расследование для статьи.

– Хорошо. А можно это и считать моим предупреждением?

– Попридержи его на время. Наберись побольше опыта. Тогда поговорим. А пока обрати внимание на второе ключевое слово журналистики: «благоразумие». В данном случае оно означает – не рассказывай Дэну, что я наговорил.

«А также что ты трахаешься с редактором отдела киноновостей», – мысленно добавляет Кирби.

– Пора бежать. Продолжай в том же духе, пчелка. – Он выскакивает из кабинета, явно в надежде догнать Викторию.

– Обязательно, – бормочет себе под нос Кирби, упрятывая несколько папок в свой рюкзак.

Харпер
Любое время

Он прокручивает всю сцену в голове, снова и снова, лежа на матраце в хозяйской спальне, изредка вытягивая руку и проводя пальцем по узорным блесткам на крыльях, пока мастурбирует, вспоминая выражение разочарования на ее лице.

Нужно перестать идти на поводу у Дома. На время. Предметы успокоились. Давящая боль в голове прошла. У него есть время присмотреться и осмотреться. И избавиться, наконец, от тела поляка, которое так и гниет в холле.

Иногда он выходит на улицу, внимательно следя за тем, чтобы не попадаться никому на глаза, особенно после встречи с бездомным парнем, у которого глаза навыкате. И каждый раз город меняется. Целые районы появляются и исчезают, прихорашиваются, а потом срывают наряды, обнажая гнойные раны. Город демонстрирует признаки упадка: уродливые надписи на стенах, выбитые окна, гниющий мусор. Иногда Харпер сразу находит нужное направление, а иногда пейзаж меняется до неузнаваемости, и приходится ориентироваться только по озеру да отдельным достопримечательностям. Черному шпилю, рифленым башням-близнецам, изгибам и излучинам реки.

Даже для простых прогулок он всегда намечает цель. Для начала покупает еду в кулинарии или закусочных, где никто никого не знает. Он старается ни с кем не разговаривать, чтобы не оставлять о себе никаких воспоминаний. Ведет себя дружелюбно, но ненавязчиво. Внимательно присматривается к людям и копирует подходящие манеры, поведение. Вступает в контакт только в случаях, когда нужно поесть или воспользоваться туалетом, – ровно столько, сколько нужно для удовлетворения потребности.

Большое значение имеют даты. Теперь он внимательно проверяет купюры. Легче всего ориентироваться по газетам, но внимательный наблюдатель найдет и много других подсказок. Количество автомобилей, скапливающихся на дорогах. Таблички с названиями улиц, которые были желтыми с черными буквами, а стали зелеными. Избыток или недостаток вещей. Как люди ведут себя: открыты они или замкнуты, насколько откровенны.

В 1964-м он целых два дня проводит в аэропорту, на пластмассовых стульях рядом с окном, выходящим на поле, наблюдая, как приземляются и взлетают самолеты, как металлические монстры заглатывают людей и чемоданы, а потом выплевывают их обратно.

В 1972-м он поддается любопытству и заводит разговор по душам с одним из рабочих во время перерыва на строительстве небоскреба «Сиарс-тауэр». Через год, когда строительство закончено, он возвращается, чтобы проехать на лифте до самого верха. От открывшегося вида чувствует себя богом.

Он определяет границы: стоит лишь подумать о каком-то периоде времени, как, открыв двери, оказывается именно в нем. Однако Харпер не уверен до конца, сам ли делает выбор или Дом решает за него.

Путешествия в прошлое его беспокоят, он боится, что не сможет выбраться. Никогда не получалось попасть в период времени, предшествовавший 1929 году. Предел будущего определяется 1993 годом, когда весь район полностью превратился в руины с пустующими домами и пустынными улицами. Может, случился апокалипсис, падение мира в огонь и горящую серу? Хотелось бы ему на это посмотреть.

Самое подходящее время для мистера Бартека. Харпер уверен, что надежнее всего упрятать мужика как можно дальше во времени. Однако приходится потрудиться: он обвязывает тело веревкой, протягивает ее под руки и между ногами. Разлагающиеся внутренности начинают вываливаться, так что, пока он тащит покойника к входным дверям, тяжело опираясь на костыль, на полу образуется дорожка из слизи.

Харпер мысленно сосредотачивается, открывает дверь и оказывается в предрассветном часе летом 1993-го. Еще темно, птиц не слышно, только где-то лает собака, и ее резкое гав-гав-гав прерывает тишину ночи. Не меньше минуты Харпер стоит на крыльце, хочет убедиться, что поблизости действительно никого нет, и резким пинком сталкивает тело со ступеней.

Превозмогая боль и усталость, он еще двадцать минут тащит тело к мусорному контейнеру, который заприметил за два квартала. Но когда он откидывает тяжелую металлическую крышку, то видит, что там уже лежит труп. Лицо раздувшееся и посиневшее от удушения, розовый язык вывалился изо рта, глаза залиты кровью и по-лягушачьи выпучены, но гриву волос не узнать невозможно – врач из больницы милосердия. Это могло бы показаться странным, но у воображения Харпера есть пределы. Тело здесь потому, что так должно быть, и этого достаточно.

Он сбрасывает Бартека на доктора и накидывает сверху немного мусора. Пусть посоревнуются, кто больше мух накормит.


Он всегда возвращается домой. К самому Дому он никакой особой привязанности не чувствует, но каждый раз, выходя на улицу, вспоминает о своем времени, и основной задачей каждого дня становится найди дорогу обратно к Дому.

Он случайно пропускает встречу нового, 1932 года, но на следующий день отправляется в ресторан порадовать себя праздничным обедом. На обратном пути случайно встречает молодую девушку не европейской внешности, и им мгновенно овладевает безошибочное чувство узнавания и неотвратимости. Это она, одна из его избранных.

Она сидит на ступеньках вместе с маленьким мальчиком, оба закутались в куртки и шарфы, рвут газету на листы и скручивают их в маленькие дротики.

– Ну, здравствуй, милая, – произносит Харпер дружелюбно, по-соседски. – А что вы делаете? Я думал, газеты печатают, чтобы их читали.

– А я умею читать, даже хорошо, мистер, – вскидывает на него глаза девушка – дерзко, бесстыдно. Такой взгляд заслуживает хорошей затрещины. А она намного старше, чем ему показалось вначале. Практически молодая женщина.

– Тебе нельзя разговаривать с белыми мужчинами, Зи, – шепотом напоминает ей мальчик.

– Ничего страшного, зачем нам все эти формальности, – успокаивает его Харпер. – Кроме того, это ведь я первый заговорил? Так что все по правилам, да, малыш?

– Мы делаем самолетики. – Девушка резким движением подбрасывает дротик в воздух; тот описывает короткую красивую дугу, затем пикирует носом и отвесно падает у ног Харпера на покрытый изморозью поребрик.

Он уже собирается спросить, можно ли и ему попробовать, – нужен любой предлог, чтобы продолжить разговор, – но тут из соседнего дома выходит женщина с картофелечисткой в руке. Дверь за ней с шумом захлопывается. Она в упор смотрит на Харпера.

– Зора Эллис! Джеймс! Ну-ка, быстро домой.

– Говорил же тебе, – в голосе мальчугана смешались самодовольство и разочарование.

– Ну что ж, до скорой встречи, милая.

Она снова смотрит на него открыто и дерзко:

– Вряд ли, мистер. Моему папе это не понравится.

– Сердить папу нам совсем ни к чему. Передавай ему привет.

Он разворачивается и уходит прочь, насвистывая и засунув руки в карманы, чтобы унять дрожь. Все нормально. Он еще встретится с ней, время у него неограниченно.

Голова так забита девушкой – Зора-Зора-Зора-Зора, – что он совершает ошибку. Открывает Дом – а там опять проклятый труп в холле, свежая кровь на полу и индейка в скрюченных руках. Он в шоке, не может глаз отвести. Бросается обратно на улицу, наклоняется под набитыми крестом досками и плотно закрывает за собой дверь.

Трясущимися руками снова вставляет ключ в замок. Мысленно сосредотачивается на сегодняшней дате: 2 января 1932-го. К его облегчению, когда он толкает дверь костылем, мистера Бартека в холле нет. То есть, то нет – цирк какой-то.

Один неверный шаг – и граммофонная игла перескакивает дорожку на пластинке. Само собой, он должен вернуться в этот день. Начало всего… Он просто не сосредоточился. Впредь придется быть внимательнее.

Но возбуждение его не оставляет. Сейчас, вернувшись в правильный день, он чувствует, как предметы в спальне вибрируют и гудят точно осиное гнездо. Он опускает в карман складной нож и отправляется на поиски Джин-Сок. Нужно выполнить данное ей обещание.

Такая возвышенная девушка точно захочет воспарить, и у него есть для нее пара подходящих крыльев.

Дэн
2 марта 1992

Что Дэн действительно должен был делать, так это собирать вещи для поездки в Аризону. Завтра начинаются весенние сборы, и ему лететь ранним рейсом, потому что он самый дешевый; но, по-честному, сама мысль, что нужно складывать в чемодан свои холостяцкие пожитки, очень безрадостна.

Он только устраивается посмотреть запись новостей с основных игр Зимней Олимпиады, как раздается дребезжание дверного звонка – руки не доходят починить и настроить нормальный сигнал. И это не единственное, до чего руки не доходят. Зато успел переставить батарейки из пульта от видеомагнитофона в пульт для телевизора. Дэн слезает с дивана, подходит к двери и через стекло видит Кирби с тремя бутылками пива в руках.

– Привет, Дэн! Можно войти?

– А у меня что, есть выбор?

– Ну, пожалуйста, умираю от холода! Я пиво принесла.

– Забыла, что я не пью?

– Это безалкогольное. Но, если хочешь, сбегаю в магазин за морковными галетами.

– Да нет, нормально, – хотя этот, с позволения сказать, безалкогольный «Миллер Шарп» пивом не является. Он распахивает дверь: – Надеюсь, не будешь требовать, чтобы я сделал уборку.

– Никогда, – Кирби быстро подныривает под его руку. – Милое местечко.

Дэн усмехается, и девушка поясняет:

– Главное, что свое.

– А ты с мамой живешь?

К разговору он готов: просмотрел ее статьи и свои собственные записи, чтобы освежить в памяти существенные детали. В распечатке интервью с матерью Кирби, Рейчел, остались его пометки: «Красивая женщина! Рассеянная (постоянно перескакивает с темы на тему). Все время спрашивала о собаке. Способ справиться с горем?»

Его любимой цитатой из интервью стала: «Мы себя сами калечим. Общество – это отвратительная и бессмысленная карусель». Естественно, редактор это сразу вычеркнул.

– У меня квартира в Викер-парк. Там шумят по очереди любители рока и крэка, но мне нравится. Что люди все время близко.

– Безопасность в толпе, я понимаю. А почему ты сказала: «Главное, что свое»?

– Чтобы поддержать разговор, наверное. Ведь у многих и такого нет.

– Одна живешь?

– Из меня неважный командный игрок. А еще у меня кошмары.

– Могу себе представить.

– Не можешь.

Дэн послушно кивает. Тут не поспоришь.

– И что ты получила от наших друзей из библиотеки?

– Вагон всего. – Кирби берет себе бутылку, остальные ставит на стол. Садится, зажимает пиво под мышкой и стягивает свои большие черные ботинки. Устраивается на диване прямо в носках. Дэну это кажется чересчур наглым.

Она расчищает место на журнальном столике, отодвигает в сторону счета, еще счета, рекламный листок «Ридерс дайджеста» с номером лотерейного розыгрыша («Ты победил!») под золотой пластинкой, которую нужно соскрести; потом (вот стыдоба!) номер «Хастлера», который Дэн купил случайно в порыве одиночества и вожделения и который тогда показался наименее бесстыдным решением. Но она, кажется, не заметила. Или промолчала из вежливости. Или из жалости. О, боже!

Кирби вытаскивает папку из рюкзака и начинает выкладывать вырезки на стол. «Оригиналы», – подмечает Дэн и удивляется, как ей удалось пронести их мимо Хэррисона. Он надевает очки, чтобы приглядеться. Отвратительные убийства, ножевые ранение в огромном количестве. Разные, но все одинаково ужасны. Сразу накатывает безысходность. И пусть он сам о них писал, но сейчас чувствует лишь огромную усталость.

– Ну, что думаешь? – возвращает к реальности Кирби.

– Ay bendito,[6] – Дэн выбирает несколько вырезок. – Посмотри, какой у тебя вырисовывается образ жертвы. Слишком большой разброс. Начиная с негритянки-проститутки, подброшенной на детскую площадку, и заканчивая домохозяйкой, зарезанной в дверях своего дома, тут, кстати, банальный угон автомобиля. А это что, 1957 год? Ты серьезно? И даже почерк преступления другой. Голову нашли в бочке. Дальше – по твоим показаниям, это был мужчина в возрасте около тридцати. Здесь такого вообще нет.

– Пока нет, – Кирби спокойно пожимает плечами. – Начинаем с большой выборки, постепенно сужаем круг. У серийных убийц есть свой тип жертвы. Я пытаюсь понять, какой был у него. Банди, например, любил студенток: длинные волосы, пробор посередине, брюки.

– Думаю, Банди мы можем убрать. – Дэн не сразу понимает, как нелепо звучит эта фраза.

– Бззт, – Кирби с невозмутимым видом жужжит и трясется, словно сидит на электрическом стуле.

Смешно и жутко одновременно, Дэн потрясен. Как быстро они свыкаются с жестокостью, шутят даже. Конечно, когда ему приходилось писать об убийствах чуть ли не каждую неделю и чуть ли не каждый день общаться с полицейскими, без черного юмора не обходилось. Синдром «лягушки в кипятке»: когда все меняется довольно медленно, то притупляется чувство опасности и рефлекс самосохранения. Ко всему привыкаешь. Но те дела личными не были.

– Ладно-ладно, юмористка. Предположим, твой парень не охотится за легкими жертвами типа проституток, наркоманок, беглых и бездомных. У кого есть что-то общее с тобой?

– У Джулии Мэдригал. Тот же возраст, около двадцати. Студентка университета. Уединенная лесная зона.

– Уже раскрыто. Ее убийцы парятся в тюрьме округа Кук. Следующая?

– И ты в это веришь?

– Ты-то явно нет, потому что убийцы Джулии были черными, а парень, напавший на тебя, белым?

– Что? Нет. Потому что копы плохо работают, и на них оказывают давление. Девушка из хорошей семьи среднего класса. Нужно было побыстрее закрыть дело.

– А что насчет почерка преступника? Если убийца тот же, почему он не развесил твои кишки по деревьям? Разве подобные маньяки не становятся со временем более жестокими? Как каннибал, только что пойманный в Милуоки.

– Дамер? Конечно, это принцип нарастания. Они становятся более изощренными, стараясь поддерживать ажиотаж. Играть на опережение, чтобы интерес не ослабевал. – Кирби поднимается и начинает ходить по комнате: восемь с половиной шагов туда и столько же обратно. – И со мной он сделал бы то же самое, это точно, Дэн. Но ему помешали. Тут прямо классическое сочетание спонтанности, организованности и безумия.

– А ты подготовилась.

– Пришлось. Хотела нанять частного детектива, но не хватило денег. А потом решила, что больше, чем меня, это никого не интересует. Итак, спонтанные убийцы отличаются импульсивностью. Нападают как только представляется возможность. Поэтому их ловят быстрее. Организованные все тщательно подготавливают и действуют по плану. У них всегда есть какие-то ограничения. Часто они аккуратно избавляются от тела, но любят интеллектуальные загадки. Преступники такого типа будут, например, писать в газету, чтобы похвалиться, – как Зодиак со своими криптограммами. Ну и наконец уроды, которые считают себя одержимыми или что-то вроде того, наподобие БТК[7], который, кстати, до сих пор на свободе. Забрасывает письмами: то хвастается совершенными преступлениями, то ужасно раскаивается и заявляет, что во всем виноват дьявол, который заставляет его выполнять свою волю.

– Ну хорошо, мисс ФБР. А вот вопрос на засыпку: ты уверена, что это серийный убийца? Тот, который… – Он запинается и взмахивает бутылкой в ее сторону, машинально сымитировав удар ножом. Потом спохватывается и подносит пиво к губам, сожалея, что в нем нет хотя бы двух процентов алкоголя. – Он, конечно, ублюдок. Но разве нападение на тебя не было случайным актом насилия? Это же основная версия полиции. Парень нажрался фенциклидина, и у него снесло крышу.

На распечатке интервью с детективом Диггзом своей неразборчивой скорописью он тогда написал даже жестче: «Скорее всего, преступник был под кайфом. Жертве не следовало гулять в одиночестве». Как будто это было достойным поводом для ножа в живот, прости господи!

– Ты у меня сейчас интервью берешь? – Кирби подносит бутылку ко рту и делает долгий медленный глоток. В отличие от его жалкой имитации, у нее пиво настоящее. – Тогда ты этого не сделал.

– Ты лежала в больнице, практически в коме. Меня и близко не подпускали. – Это правда лишь наполовину: он мог включить Прекрасного Принца, как делал сотни раз до этого. Постовая медсестра Уильямс не представляла непреодолимой преграды, всего и нужно было слегка пофлиртовать, ведь людям нравится чувствовать свою нужность. Но он дошел до предела с тем делом, сгорел, хотя реально почувствовал это только спустя год.

История действовала на него угнетающе. Детектив Диггз со своими инсинуациями; мать, которая вдруг вышла из первоначального оцепенения и стала звонить по ночам, жалуясь на полицейских, которые никак не найдут убийцу, и требуя ответов от него, и переходила на крик от того, что он не мог ей их предоставить. Она считала, что дело касается его лично, как оно касалось ее. Для него же это был очередной, всего лишь очередной пример того, насколько дико люди относятся друг к другу, насколько все вокруг больные, и он не мог предложить ей другого объяснения. Как не мог признаться, что дал свой номер потому, что она показалась ему сексуально привлекательной.

К тому времени, когда Кирби перевели из реанимации, дело надоело ему до тошноты, и на расследование его уже не хватило. Спасибо мистеру Мэтью Хэррисону, который вытянул лейтмотив с собакой, так как собак все любят, особенно если они такие отважные, что кидаются спасать своих хозяек и погибают смертью храбрых. В общем, вместо статьи получилось нечто среднее между «Лэсси» и «Техасской резней бензопилой». И потом не было никакой новой информации, зацепок, а полицейские и пальцем не пошевелили, чтобы отыскать, не говоря уж о том, чтобы поймать урода, порезавшего Кирби, хотя тот по-прежнему гулял на свободе и мог убить кого-то еще. А потому Дэн решил, что на фиг собаку, на фиг всю эту историю, и послал расследование к черту.

В результате Хэррисон перекинул задание на Ричи, но к тому времени мамаша решила, что все журналюги – сволочи, и отказалась с ним разговаривать. В качестве наказания Дэна отправили в Кей-таун[8] писать о серии перестрелок, но там оказались всего лишь традиционно тупые бандитские разборки.

В этом году показатель убийств выше прежних. Он очень рад, что больше ими не занимается. Теоретически, работа в спортивном отделе даже хуже из-за многочисленных поездок, но они дают возможность вырваться и не зависать в своей холостяцкой квартире. Подлизываться к менеджерам – почти то же самое, что подлизываться к копам, вот только бейсбол, в отличие от убийств, не настолько утомителен и однообразен.

– Это примитивная отмазка, – Кирби возвращает его в настоящее. – Наркотики! Не был он под кайфом. По крайней мере ни один известный мне такого поведения не вызывает.

– А ты – эксперт?

– Ты мою мать видел? С ней бы любой подсел. Хотя я особенно не увлекалась.

– Ты зря все переводишь в шутку. Так сразу видно, что ты чего-то избегаешь.

– Годы работы в отделе убийств превратили его в знатока человеческой природы, философа жизни, – произносит Кирби, понизив голос на пару октав, как в кинотрейлерах.

– Вот опять. – У него щеки горят. Она жутко его раздражает.

Так было в первые годы работы, когда он сразу после университета попал в отдел светской хроники к старой крысе Лоис, которую так бесило его присутствие, что она всегда обращалась к нему только в третьем лице, типа: «Джемма, объясни этому мальчику, как нужно составлять свадебные объявления».

– Я была трудным подростком. Начала ходить в методистскую церковь, и это бесило мою мать. По ее мнению, лучше бы это была синагога. Я возвращалась домой преисполненная благочестия и прощения, смывала в унитаз ее травку, а потом часа три мы отчаянно старались перекричать друг друга. В результате она уходила и возвращалась только на следующий день. Все было так отвратительно, что я ушла жить к пастору Тодду с женой. Они как раз решили устроить нечто вроде реабилитационного центра для трудных подростков.

– Готов спорить, он пытался запустить руку тебе в трусы?

– С чего ты взял? – Она мотает головой. – Не все церковники – педофилы. Это были замечательные люди, но чуждые мне. Слишком серьезные. Очень хорошо, что они хотели изменить мир, но я не хотела быть для них подопытным кроликом. Ну а потом пошли конфликты с пастором, я же безотцовщина.

– Да, понимаю.

– В этом суть религии – жить, оправдывая надежды, возложенные на тебя большим папочкой с небес.

– И кто у нас философ-любитель?

– Спокойно, это теология. Короче, со мной это не сработало. Я думала, что очень хочу равновесия и стабильности, а они оказались смертельно скучными. Ну я и развернулась на сто восемьдесят градусов.

– Попала в дурную компанию.

– Я сама стала дурной компанией, – усмехается Кирби.

– Под воздействием панк-рока. – Дэн шутливо поднимает полупустую бутылку, провозглашая тост.

– Это точно. Я видела немало людей под наркотой. Тот мужик таким не был. – Кирби замолкает.

Но Дэн разбирается в такого рода паузах. Это как стакан, балансирующий на самом краю стола вопреки законам физики. Вот только есть одно «но»: гравитация побеждает всегда.

– Есть еще кое-что. В полицейских отчетах, но в газеты не попало.

«Вот оно!» – подумал Дэн.

– Так часто делают: опускают важные детали, чтобы развести звонки сумасшедших и действительно важные зацепки.

Он допивает остатки пива, избегая смотреть ей в глаза и боясь слов, которые вот-вот сорвутся с ее губ, и чувствуя, как растет в горле комок вины за то, что он так и не удосужился прочитать заключительные статьи по делу.

– Он кинул в меня чем-то. После того как… Зажигалка, черная с серебром, винтажная такая, в стиле арт-нуво. С гравировкой «В. Р.».

– Тебе это о чем-нибудь говорит?

– Нет. Полицейские пытались соотнести с возможными подозреваемыми или жертвами.

– Отпечатки?

– Были, конечно, но смазанные и непригодные. Как всегда.

– Может, какой-нибудь дряхлый скупщик краденого, если пальчики были в базе.

– Их не смогли идентифицировать. И еще, предвосхищая твой вопрос: я уже обзвонила по телефонному справочнику всех В. Р. в Чикаго и окрестностях.

– Ничего больше не известно?

– Я описала зажигалку коллекционеру на рекламной презентации, и он сказал, что это, скорее всего, «Ронсон принцесс делайт». Не самая редкая штучка, но тянет на пару сотен баксов. Он показал мне одну из той серии, 1930-х или 1940-х годов. Сказал, что может продать за двести пятьдесят долларов.

– Двести пятьдесят баксов? Мне пора менять работу.

– «Бостонский душитель» связывал девушек нейлоновыми чулками. «Ночной преследователь» оставлял на месте преступления пентаграммы.

– Ты слишком увлеклась темой. Так свихнуться можно, постоянно копаясь у них в головах.

– А иначе выдворить его из своей собственной не получается. Задай мне любой вопрос. Обычно они начинают в возрасте от двадцати четырех до тридцати лет и продолжают убивать, пока их не поймают. Как правило, это белые мужчины. У них ярко выраженный недостаток эмпатии, что обычно проявляется в виде либо асоциального поведения, либо очарования, основанного на предельном эгоцентризме. Богатая история насилия: кражи со взломом, издевательство над животными, неблагоприятные семьи, трудное детство, сексуальное преследование. И отсюда не следует, что они изгои. Некоторые были уважаемыми членами общества, с семьей и детьми.

– Да, и соседи всегда в шоке: ведь они улыбались, махали ручкой милому парню из дома рядом, пока тот выкапывал у себя во дворе пыточную камеру. – У Дэна в душе есть специальное укромное место для презрения к людям, которые никогда не вмешиваются. Оно появляется, когда видишь слишком много случаев домашнего насилия. А по статистике это самое распространенное преступление.

Кирби подходит и присаживается на диван рядом с ним, пружины жалобно скрипят. Вытягивает руку, чтобы взять оставшуюся бутылку пива, но тут вспоминает, что оно безалкогольное. Потом все-таки берет. Предлагает:

– Поделимся?

– Нет, мне хватит.

– Он сказал, что это от него на память. Не мне, конечно, – у мертвых памяти нет. Он имел в виду родственников, или копов, или общество в целом. Это он так насмехается над миром. Потому что уверен, что мы его никогда не поймаем.

Впервые за все время в ее голосе звучит надтреснутость, и Дэн старается тщательно подбирать слова. Как все-таки странно вести подобный разговор на фоне взлетающих с трамплина лыжников в немом телевизоре.

– Не обижайся, но я хочу тебе сказать, – начинает он, потому что понимает, что должен это сделать. – Это не твое дело, детка, бегать и ловить убийц.

– Значит, просто не обращать внимания? – Она опускает обмотанный вокруг шеи шарф в черно-белый горошек и обнажает шрам через всю шею. – Ты это хочешь сказать, Дэн?

– Нет, конечно.

«Ты никогда не сможешь забыть. И никто не сможет. Просто перешагни через это, иди дальше», – обычно говорят в таких случаях. Но в этом убогом мире разные дебилы говорят так чуть ли не каждый божий день, и от этих слов уже блевать хочется.

Он возвращается к теме разговора:

– Ладно, значит, в этих вырезках ты пытаешься найти упоминание о подобных вещицах? Антикварных зажигалках?

– Именно. – Девушка поправляет шарф. – Правда, они не антикварные, им меньше ста лет. Винтажные.

– Умничаешь? – Дэн рад, что разговор вышел из эмоционально опасной зоны.

– Но заголовок-то прекрасный.

– «Винтажный убийца». О да, замечательный.

– Вот именно.

– Даже не думай! Я п�

Скачать книгу

© Т. Чамата, перевод на русский язык, 2022

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022

* * *

Посвящается Мэттью

Харпер

17 июля 1974

Он сжимает в потной ладони пластиковую оранжевую лошадку, спрятав руку в карман пиджака. Для самого разгара лета одежда слишком уж теплая, но у него давно вошло в привычку переодеваться в рабочее, когда он выходит на дело. В частности – в джинсы. Его шаг уверенный и твердый, несмотря на хромоту, – по нему видно, что он вышел не на бесцельную прогулку. Харпер Кертис далеко не бездельник. И время не ждет. За редкими исключениями.

На земле, скрестив ноги, сидит девочка. У нее голые коленки, белые, острые, словно птичьи косточки, и на них виднеются следы от травы. Заслышав шорох гравия, она вскидывает на него взгляд, но ненадолго. Все, что он успевает увидеть, – карие глаза под занавесью спутанных грязных волос, а потом она вновь возвращается к своему занятию.

Харпер немного разочарован; он надеялся, что глаза у нее будут синими – как озеро вдали от побережья, где бескрайние воды становятся похожи на океан. А коричневый – цвет мелководья и поднятой со дна грязи, в которой ни черта нельзя разглядеть.

– Что ты делаешь, золотце? – интересуется он у девочки с фальшивым энтузиазмом и присаживается рядом с ней в жиденькую траву. Да уж, он в жизни не встречал детей с таким гнездом на голове. Ее словно изрядно помотало по пыльной буре, а потом выбросило вместе с мусором, который остался валяться вокруг. Его много: проржавевшие консервные банки, стоящее на боку велосипедное колесо с выскочившими из обода спицами, щербатая чайная чашка, которую девочка поставила перед собой вверх дном, из-за чего серебристые цветочки у ободка утонули в траве. Ручка у чашки сколота – на ее месте осталась лишь пара притупившихся обрубков. – Пьешь чай?

– Нет, – бурчит она в скругленный воротничок своей клетчатой рубашки. Для ребенка с веснушками она слишком серьезная. Ей это совсем не идет.

– Ну и ладно, – говорит Харпер. – Я все равно больше люблю кофе. Не нальете мне чашечку, мадам? Черный, пожалуйста, и три ложки сахара. – Он тянется к обшарпанному фарфору, но девочка с возгласом шлепает его по руке. Из-под перевернутой чашки раздается низкое, весьма недовольное жужжание. – Господи, что у тебя там?

– Не чай, я же сказала! Я играю в цирк!

– Правда? – Он улыбается, нарочито глуповато и беззаботно, показывая, что не обижается, и ей не стоит принимать все так близко к сердцу. Но ладонь саднит от удара.

Девочка смотрит на него с подозрением. Не потому, что боится его – или того, что он может с ней сделать, – а потому что злится на него за недогадливость.

Теперь, оглядевшись, он действительно замечает раскинувшийся вокруг них разваливающийся цирк: его арену, выведенную на земле пальцем, канат в виде сплющенной соломинки для питья, устроенной на паре жестяных банок, и колесо обозрения – стоящее у куста погнутое велосипедное колесо, которое девочка подперла камнем, а между спиц засунула вырванных из журналов бумажных человечков.

А ведь этот камень прекрасно бы уместился у него в кулаке. И велосипедная спица легко проколола бы девочке глаз – прошла бы насквозь, словно через желе.

Он сильнее стискивает лошадку в кармане. Яростное жужжание, доносящееся из-под чашки, вибрацией расходится по позвоночнику, отдается в паху.

Чашка подпрыгивает, и девочка тут же прижимает ее к земле.

– Ой! – смеется она, и наваждение рассеивается.

– Да уж, еще какой «ой»! Кто там у тебя? Лев? – Он легонько толкает ее плечом, и ее недовольство сменяется на улыбку, пусть и почти незаметную. – Так ты, значит, дрессировщица? Будешь учить его прыгать через горящие кольца?

Она улыбается шире, сверкая белоснежными зубками. На ее округлых щеках россыпью выделяются яркие веснушки.

– Не-а, после прошлого раза Рэйчел не разрешает мне играть со спичками.

Один из клычков у нее вырос неровно: слегка налезая на резец. А благодаря улыбке даже мутная грязь карих глаз кажется сущей мелочью – теперь в них виднеется блеск, от которого трепещет сердце. Зря он сомневался в Доме. Она идеальна, как и все остальные. Его сияющая девочка.

– Я Харпер, – представляется он, затаив дыхание, и протягивает руку. Она пожимает ее, придерживая чашку свободной ладонью.

– А вы незнакомец? – спрашивает она.

– Уже нет. Я ведь сказал, как меня зовут.

– А я Кирби. Кирби Мазрахи. Но когда вырасту, буду Лори Стар.

– Это когда ты приедешь в Голливуд?

Она подтягивает чашку поближе, вызывая в запертом насекомом новую вспышку гнева, и Харпер понимает: не стоило это говорить.

– А вы точно не незнакомец?

– Ну, ты же хочешь выступать в цирке? Кем же Лори Стар будет? Воздушной гимнасткой? Наездницей на слонах? Клоуном? – Он прикладывает палец к верхней губе, шевеля им. – Или дамой с усами?

К его облегчению, Кирби хихикает.

– Ну не-е-ет!

– Будешь укрощать львов! Метать ножи! Глотать факелы!

– Я буду ходить по канату. Я даже немножко умею! Хотите, покажу?

Она хочет подняться, но он перебивает ее, охваченный отчаянием:

– Нет, подожди! Можно посмотреть на твоего льва?

– Да там не лев, если честно.

– А вдруг ты обманываешь? – не сдается он.

– Ладно, но только осторожно, а то он улетит. – Она самую чуточку приподнимает чашку. Харпер, уложив голову на землю, щурится, заглядывая внутрь, и вдыхает успокаивающий запах примятой травы и чернозема. Под чашкой кто-то шевелится. У него мохнатые лапки и черно-желтое тельце; его усики касаются края чашки, и Кирби, ахнув, вновь прижимает ее к земле.

– Ничего себе, какой большой шмель, – говорит он, присаживаясь на корточки.

– Знаю, – гордо отвечает ему Кирби.

– А ты нехило его разозлила.

– По-моему, он не хочет выступать в цирке.

– Хочешь, покажу тебе фокус? Ты мне только доверься.

– А какой?

– Тебе же нужен канатоходец?

– Нет, мне…

Но он уже поднял чашку и накрыл взвинченного шмеля ладонями. Глухой звук, с которым отрываются его крылышки, напоминает о вишне, которую Харпер целое лето собирал в Рапид-Сити, – с точно таким же звуком он срывал ее с черенков. Он ведь колесил по стране в поисках работы словно ужаленный. Пока не нашел Дом.

– Что ты делаешь?! – кричит Кирби.

– Так, теперь нам нужна липучка для мух. Натянем ее между банками, и наш шмелек сможет по ней ходить, но точно не упадет. Есть у тебя липучка?

Он усаживает шмеля на край чашки. Тот цепляется за нее лапками.

– Зачем ты с ним так?! – Она бьет его по руке открытыми ладонями быстро и буйно.

Такая реакция его удивляет.

– Мы же играем в цирк?

– Ты все испортил! Уходи! Уходи-уходи-уходи-уходи! – повторяет она, продолжая его колотить.

– Ну хватит, хватит, – смеется он, но она не останавливается. Он перехватывает ее руку. – Сказал же. Заканчивай-ка ты нахрен, малышка.

– А ты не ругайся! – кричит она и вдруг начинает рыдать. Не этого он ожидал от их первой встречи – хотя планировать их всегда довольно бессмысленно. Дети непредсказуемы, и это так утомляет. Поэтому он их и не любит. Лучше дождаться, пока они подрастут – вот тогда-то все будет по-другому.

– Ну ладно, ладно, прости. Только не плачь, хорошо? У меня для тебя подарок. Не плачь, пожалуйста. Смотри. – Он не знает, что еще делать, поэтому достает из кармана лошадку. Точнее, пытается, потому что ее голова за что-то цепляется, и ему приходится выдергивать ее силой. – На, бери. – Он пихает лошадку девочке в руки. Как талисман – один из тех, что связывают все воедино. Не поэтому ли он взял ее с собой? Лишь на мгновение в его мыслях мелькает сомнение.

– Что это?

– Лошадка. Не видишь, что ли? Лошадка-то явно лучше, чем какой-то дурацкий шмель, согласись?

– Но она игрушечная!

– Да знаю я, чтоб тебя. Бери уже, а? Это подарок.

– Не хочу. – Она шмыгает носом.

– Ладно, это не подарок, а вклад. Я отдам тебе лошадку, а ты будешь ее охранять, как в банке.

Солнце припекает затылок. В пиджаке становится слишком жарко. Ему сложно собраться с мыслями и хочется поскорее уйти.

Шмель, свалившись с края чашки в траву, заваливается на спинку и беспомощно сучит лапками в воздухе.

– Ладно.

Ее слова успокаивают его. Все так, как и должно быть.

– Самое главное – не потеряй ее, хорошо? Я за ней вернусь. Договорились?

– А зачем?

– Потому что она мне очень нужна. Сколько тебе лет?

– Шесть, но через три месяца будет семь.

– Вот и отлично. Просто чудесно. Самое то. Планета вертится, как твое колесо обозрения. Когда подрастешь, мы снова встретимся. Не забывай обо мне, золотце, ладно? Я обязательно за тобой вернусь.

Он встает и отряхивает джинсы, а потом разворачивается и быстро уходит, лишь немного прихрамывая. Девочка провожает его взглядом – он переходит дорогу, а потом идет к железнодорожным путям и вскоре скрывается среди растущих вокруг деревьев. Только тогда она смотрит на пластиковую лошадку, влажную от его пота, и кричит ему вслед:

– Да? Как будто мне нужна твоя дурацкая лошадь!

Она бросает ее на землю, и игрушка, отскочив, падает рядом с велосипедным колесом обозрения. Под безучастным взглядом ее нарисованных глаз по земле ползет шмель, сумевший перевернуться.

Но за лошадкой Кирби еще вернется.

Куда она денется.

Харпер

20 ноября 1931

Песок проваливается под ногами – не песок даже, а зловонное льдистое месиво, от которого ботинки с носками насквозь промокли. Харпер ругается себе под нос, тихо, так, чтобы не услышали его преследователи. В темноте раздаются их крики: «Где он? Вы его поймали?» Если бы не было так чертовски холодно, он бы рискнул уйти по воде. Но его и так трясет от дующего с озера ветра, заползающего под рубашку, – залитое кровью пальто пришлось бросить за баром.

Он пробирается дальше по пляжу, чавкая грязью, среди сваленного повсюду мусора и гниющей древесины. У самой кромки воды стоит какая-то халупа из картонных коробок, склеенных между собой просмоленной лентой, – неплохое место, чтобы укрыться. Сквозь щели коробок просачивается свет фонаря, и вся развалюха будто бы светится. Харпер не понимает, почему люди вообще уходят жить так близко к воде. Может, думают, что все и так пошло под откос, и хуже уже просто не будет. Ну да, ведь никто не придет и не насрет им под дверь. И уровень воды не поднимется после дождя, ко всем чертям смыв их насквозь провонявшее жилище. Проклятый Гувервилль[1]. Пристанище всеми забытых людей, для которых неудачи стали привычным делом. Никто не будет скучать по ним. И уж точно никто не будет скучать по сраному Джимми Грэбу.

Он не ожидал, что кровь будет хлестать из Грэба так сильно. Но урод сам напросился – дрался бы честно, и ничего бы с ним не случилось. Но нет, он был пьяным в стельку жирдяем, который не придумал ничего лучше, чем полезть к яйцам Харпера, потому что не смог ему врезать. Ублюдок даже успел схватить его за штаны своими жирными пальцами. А на грязные приемы отвечать нужно еще грязнее. Харпер не виноват, что острый осколок стекла задел артерию. Он-то метил Грэбу в лицо.

А все из-за того, что хренов туберкулезник начал кашлять на карты. Нет, Грэб, конечно, стер кровь рукавом, но все знали, что он заразный – видели, как он постоянно отхаркивается в испачканный кровью платок. Болезни, разруха да шалящие нервы. Вот что погубит Америку.

Но разве докажешь это «мэру» Клейтону и его геройской шайке самовлюбленных линчевателей? В подобных местах плюют на законы. Как и на деньги, и на собственное достоинство. Можно было бы догадаться – он же видел висящие на каждом втором магазине вывески о взыскании имущества банком. Стоило посмотреть правде в глаза: американцы сами на это напросились.

По пляжу скользит тусклый луч фонаря, ненадолго останавливаясь на следах, которые Харпер оставил в грязи. Но вскоре он пропадает и вспыхивает в другой стороне, а дверь халупы отворяется, и пляж заливает светом. На пороге стоит женщина, тощая, как помойная крыса. В свете керосиновой лампы ее лицо кажется серым и дряхлым, как и у всех местных жителей, словно пыльные бури унесли за собой не только посевы, но и остатки человеческой индивидуальности.

На ее острых плечах болтается темный пиджак, который был велик ей на несколько размеров. Шерстяной, теплый. Словно шаль. Харпер сразу понимает, что отберет его, – и лишь затем замечает, что женщина слепа. У нее пустой взгляд, гнилые зубы, а изо рта несет кислой капустой. Она касается его руки.

– Что такое? – спрашивает она. – Что за крики?

– Бешеный пес сбежал, – отвечает ей Харпер. – Они его ловят. Идите лучшей домой. – Он мог бы сорвать с нее пиджак и уйти. Но вдруг она закричит? Вдруг будет сопротивляться?

Она стискивает его руку сильнее.

– Стойте, – произносит она. – Это вы? Бартек, это вы?

– Нет, мэм. Не я. – Он пытается отцепить от себя ее пальцы. Но она продолжает, и голос ее становится громче. Такой привлекает внимание.

– Это вы. Это ведь вы. Он предупреждал, что вы скоро придете! – В ее голосе слышны истеричные нотки. – Он сказал, что…

– Тише, все хорошо, – говорит Харпер. Прижать ее к навесу за шею, навалившись всем весом, не составляет труда. Он просто хочет, чтобы она замолчала. Сложно кричать со сдавленным горлом. Женщина распахивает рот, пытаясь вздохнуть. Ее глаза лезут из орбит. Глотка под рукой содрогается. Она стискивает его рубашку, будто выжимает мокрую тряпку, а потом хрупкие костлявые пальцы разжимаются, и она безвольно оседает, привалившись к стене. Харпер склоняется вместе с ней, осторожно укладывая на землю, и снимает с нее пиджак.

В лачуге он замечает мальчишку. Тот смотрит на него огромными глазами.

– Чего пялишься? – шипит ему Харпер, натягивая пиджак. Он слишком большой, но его это не волнует. В кармане что-то бренчит. Может, ему повезло, и там мелочь? Нет, как он выяснит позже, его находка окажется куда ценнее, чем деньги.

– Иди, принеси маме попить. Не видишь, ей плохо.

Мальчишка смотрит на него не моргая – а потом вдруг заходится криком, привлекая лучи фонарей. Их свет падает на лачугу и лежащую на песке женщину, но Харпер уже бежит прочь.

– Вон он! – кричит кто-то из приспешников Клейтона, а может, и самопровозглашенный мэр собственной персоной, и преследователи бросаются к пляжу.

Харпер мчится по лабиринту из хлипких лачуг и палаток, жмущихся так тесно друг к другу, что между ними не протолкнешь и тележку. «Муравьи – и те живут лучше», – думает он, сворачивая в сторону Рэндольф-стрит.

И тут же оказывается, что некоторые люди и сами ведут себя как муравьи.

Брезент, на который он наступил, проваливается под ногами, и он падает в узкую яму, длинную и очень глубокую. Видимо, она служит кому-то домом, а брезент был подобием крыши.

Приземляется он неудачно: левая рука задевает деревянный настил, служащий кроватью, и что-то резко трещит, словно лопнувшая струна. От удара Харпера ведет в сторону, и он всей грудью врезается в самодельную плиту. Дух вышибает; лодыжка болит, будто в нее всадили пулю, но выстрела он не слышал. Не получается ни закричать, ни вздохнуть – сверху падает парусина, сковывая его по рукам и ногам.

Так Клейтон с дружками его и находят – барахтающимся в полотне и проклинающим сраного бродяжку, у которого не хватило рук и мозгов построить нормальную халупу. Собравшиеся у края ямы мужики светят вниз своими фонариками. В их свете от них видны одни только силуэты.

– Нельзя приходить в чужой монастырь со своим уставом, – нравоучительно говорит ему Клейтон.

Харпер с трудом глотает воздух. От каждого вздоха становится больно. Он сломал ребро, это точно, но ноге еще хуже.

– Соседей нужно уважать, и они будут уважать тебя, – продолжает свою проповедь Клейтон. То же самое он говорит на собраниях, когда убеждает людей, что нужно наладить отношения с местными предпринимателями. А потом эти предприниматели жалуются в администрацию, и на всех халупах в округе появляется уведомление о необходимости освободить землю в течение недели.

– Сложно кого-то уважать с того света, – смеется Харпер, но хрипло, и живот стягивает болью.

Он опасается, что мужики принесли ружья, но успокаивает себя: вряд ли они на это пойдут. А потом свет фонаря смещается в сторону, и он замечает в их руках трубы и молотки. Снова становится страшно.

– Ну что, сдадите меня властям? – с надеждой спрашивает он.

– Не, – отвечает Клейтон. – Нечего им здесь делать. – Он взмахивает рукой с фонариком. – Вытаскивайте его, ребята. А то узкоглазый скоро вернется, а в его яме всякие отбросы валяются.

За мостом на горизонте появляются первые лучи рассветного солнца, и вместе с ними приходит спасение. Помощники Клейтона не успевают к нему спуститься – с неба на них обрушивается обжигающе-ледяной ливень. А где-то среди трущоб раздается крик:

– Полиция! Это облава!

Клейтон оборачивается посоветоваться с дружками. Они что-то орут и размахивают руками, как обезьяны, а потом сквозь дождь прорывается пламя, заревом освещая все вокруг, и разговоры стихают.

– А ну не трожь!.. – доносится с противоположной стороны Рэндольф-стрит, а потом кто-то вопит: – У них керосин!

– Ну, чего ждете? – спрашивает Харпер негромко. Дождь и раздающиеся крики заглушают его голос.

– Сиди на месте. – Клейтон грозит ему обломком трубы, но его подельники расходятся. – Мы с тобой еще не закончили.

Не обращая внимания на хрипы, вырывающиеся из груди, Харпер приподнимается на локтях. Один край брезентовой крыши все еще цепляется за крепление, вбитое в землю, и Харпер дергает ткань, заранее понимая, что чуда можно не ждать. Но гвозди выдерживают.

Где-то над головой раздается голос дражайшего мэра, который пытается перекричать шум драки.

– Где судебное постановление?! Что, думаете, можете просто прийти и жечь наши дома? Мы и так уже все потеряли!

Харпер стискивает тяжелый брезент в кулаке, опирается здоровой ногой на перевернутую плиту и резко подтягивается. Лодыжка задевает стену ямы – и взрывается ослепительной болью. Его рвет, и он отплевывается от вязкой слюны и кровавой желчи. Но ткань из рук не выпускает – просто моргает, пока не пропадают пляшущие перед глазами черные точки.

За барабанной дробью дождя криков почти не слышно. Времени мало. Харпер карабкается вверх по мокрому сальному брезенту, как по канату. Еще год назад сил бы ему не хватило – но трех месяцев в Нью-Йорке на строительстве моста Трайборо достаточно, чтобы руки стали как у орангутана, которого он как-то видел на сельской ярмарке ломающим арбузы пополам.

Брезент подозрительно трещит, и Харпер боится, что сейчас снова рухнет в проклятую дыру. Но ткань выдерживает, и он кое-как вылезает из ямы, навалившись грудью на торчащие из крепления гвозди. Да и плевать. Чуть позже, когда он осмотрит царапины, то решит, что они похожи на следы от ногтей какой-нибудь запальчивой шлюхи.

Но пока он лежит под хлещущим спину дождем, уткнувшись лицом в грязь. Крики раздаются где-то вдали, но в воздухе чадит дым, а всполохи горящих повсюду лачуг разгоняют серость рассвета. Откуда-то доносится обрывочная мелодия; видимо, жители близлежащих домов открыли окна, наслаждаясь зрелищем.

Харпер ползет в грязи на четвереньках. Каждое движение обжигает болью – а может, его пожирает настоящее пламя. Костер, из которого он восстанет перерожденным.

Где-то на земле находится палка, и Харпер поднимается, опираясь на нее. Он хромает; левая нога подворачивается, волочится за ним бесполезной тряпкой. Но он не останавливается. Так и идет сквозь тьму и сквозь дождь, оставляя за спиной пылающие трущобы.

У всего в этой жизни есть причина. Ему пришлось сбежать – и он пришел в Дом. Он взял пиджак – и от Дома нашелся ключ.

Кирби

18 июля 1974

Раннее утро опускается на землю тяжелыми, темными сумерками; это странное время – последние электрички давно уже перестали ходить, дороги опустели, но птицы еще не начали петь. Ночь дышит жаром. От душного влажного воздуха на улице полно насекомых: мотыльки и мошки выстукивают неровную дробь о фонарь на крыльце; где-то под потолком тонко пищит комар.

Кирби лежит в кровати, поглаживая нейлоновую гриву лошадки, и вслушивается в стоны пустого дома. Он урчит, словно голодный желудок, – «утихомиривается», как говорит мама. Но мамы нет дома. На улице стоит глубокая ночь, – или раннее утро, – а Кирби не ела ничего с прошлого завтрака, который состоял из застарелых кукурузных хлопьев, и в стонах дома нет ничего тихого или мирного.

– Он просто старый. Ветер гуляет, наверное, – шепчет Кирби лошадке. Но входная дверь хлопает, хотя заперта на засов. И пол скрипит, словно к Кирби крадется грабитель с большим черным мешком, в который он ее засунет. А может, и не грабитель. Может, это ожившая кукла из того страшного фильма, который ей запрещали смотреть, перебирает по полу своими пластиковыми ножками.

Кирби выбирается из-под одеяла.

– Я пойду проверю, хорошо? – говорит она лошадке, потому что не может просто лежать и ждать, пока к ней придет жуткий монстр. Дверь в ее комнату расписана причудливыми цветами и переплетающимися виноградными лозами – мама Кирби разрисовала ее четыре месяца назад, когда они только въехали в дом. Кирби приближается к ней на цыпочках; она не знает, кто – или что – поднимается по лестнице, но она готова обороняться.

Прячась за дверью, как за щитом, она вслушивается в ночь, ковыряя ногтем шершавую краску. Она уже ободрала тигровую лилию до голого дерева. Кончики пальцев покалывает. Тишина звоном отдается в ушах.

– Рэйчел? – шепчет Кирби, совсем тихо, так, что слышит ее только лошадка.

Где-то совсем рядом раздается глухой стук, а потом грохот и звон разбитого стекла.

– Черт!

– Рэйчел? – громче повторяет Кирби. Сердце грохочет в груди, как ранняя электричка.

На мгновение воцаряется тишина. А потом раздается голос мамы:

– Иди спать, Кирби, все хорошо.

Кирби знает, что она врет. Но она хотя бы не Говорящая Тина, живая кукла-убийца.

Оставив в покое слезающую краску, она выходит в коридор, обходя осколки разбитой вазы. Среди увядших роз, плавающих в пованивающей воде измятыми лепестками и сморщенными бутонами, они блестят как алмазы. Мама оставила дверь приоткрытой.

С каждым новым переездом дома становятся все хуже и хуже. Их старость не скрыть даже за рисунками, которыми Рэйчел украшает шкафы, двери и даже пол, словно показывая: этот дом теперь их. Рисунки они с Кирби выбирают из большого серого графического альбома: там полно тигров, единорогов, ангелов и загорелых островитянок с цветами в волосах. По этим картинкам Кирби отличает один дом от другого. Здесь, например, на кухонном шкафчике над плитой нарисованы расплавленные часы, а значит, слева от них стоит холодильник, а ванная прячется под лестницей. Все дома отличаются друг от друга. Иногда в них есть сад, иногда у Кирби появляется собственный шкаф – иногда даже полки, если ей повезет, – и лишь одно остается неизменным: комната Рэйчел.

Про себя Кирби называет ее пиратской бухтой сокровищ. (Мама говорит, что пираты закапывают клады, а не хранят сокровища в бухтах, но это не мешает Кирби представлять волшебный потаенный залив, куда можно приплыть на большом корабле – но только если тебе повезет, только если под рукой окажется подходящая карта.)

По комнате разбросаны платья и шарфы, словно в ней закатила истерику вспыльчивая пиратская принцесса. На золотистых завитушках большого овального зеркала болтается разная бижутерия. Его Рэйчел всегда вешает в первую очередь после переезда, обязательно ударив молотком палец. Иногда они с Кирби играют в переодевалки, и Рэйчел наряжает ее в целую гору браслетов и ожерелий, а потом говорит, что она похожа на рождественскую елку – хотя они наполовину евреи, а те не празднуют Рождество.

Над окном висит украшение из цветного стекла. Днем, когда в окно светит солнце, его радужные блики пляшут по всей комнате, забираясь даже на стол для рисования и иллюстрации, над которыми Рэйчел работает.

Когда Кирби была совсем маленькой и они еще жили в городе, Рэйчел устанавливала вокруг стола ограду, чтобы Кирби спокойно ползала по комнате и не мешала. Раньше она рисовала для женских журналов, а сейчас «мой стиль никому больше не нужен, малышка, мода – дама капризная». Слово «дама» очень забавное. Оно нравится Кирби. Дама-рама-мама-мадама. А еще ей нравится подмигивающая официантка с двумя тарелками масляных блинчиков в руках, которую мама нарисовала для блинной «У Дорис» недалеко от магазинчика на углу.

Но сейчас радужное украшение холодно и мертво тускнеет, на лампе висит небрежно сброшенный желтый шарф, и во всей комнате царит уныние. Рэйчел лежит на кровати, закрыв лицо подушкой. Она даже не разделась – не сняла ни туфли, ни платье, и под черной кружевной тканью ее грудь часто подергивается, как от икоты. Кирби останавливается на пороге, но мама не замечает ее. Хочется что-то сказать, но нужные слова не приходят.

– Ты в обуви на кровати, – наконец выдавливает она хоть что-то.

Рэйчел убирает подушку в сторону и смотрит на дочь красными от слез глазами. От потекшей туши на ткани чернеет пятно.

– Прости, солнышко, – говорит Рэйчел. Почти что щебечет. (Почему-то это слово напоминает Кирби другое. «Щербатый». Как зубы Мелани Оттесен, когда та свалилась с каната. Как треснутые стаканы, из которых опасно пить.)

– Нужно разуться!

– Знаю, солнце, – вздыхает Рэйчел. – Не кричи.

Она поддевает ремешки носками черно-коричневых туфель, а потом сбрасывает их на пол. Перекатывается на живот.

– Почешешь мне спинку?

Кирби забирается на кровать и садится рядом, скрестив ноги. Мамины волосы пахнут сигаретами. Она проводит по тонкому кружеву платья кончиками ногтей.

– Почему ты плачешь?

– Я не плачу.

– Нет, плачешь.

Мама вздыхает.

– Раз в месяц с женщинами такое случается.

– Ты всегда так говоришь, – дуется Кирби, а потом, словно между прочим, добавляет: – А у меня есть лошадка.

– У меня денег не хватит купить тебе лошадку, – сонно произносит Рэйчел.

– Да нет, у меня она уже есть, – закатывая глаза, поясняет ей Кирби. – Оранжевая. У нее бабочки на боках, карие глаза и золотая грива, и она, эм, она немножко дурацкая.

Мама беспокойно оглядывается на нее через плечо.

– Кирби! Ты ее что, украла?

– Нет! Мне ее подарили. Хотя я не просила.

– Ну ладно. – Мама потирает глаза ладонью, размазывая тушь. Так она выглядит как разбойница.

– Так мне можно ее оставить?

– Конечно. Тебе все можно. Ну, почти. А с подарками делай все, что захочешь. Хоть ломай или бей на кусочки.

«Прямо как вазу в коридоре», – думает Кирби.

– Хорошо, – серьезно отвечает она. – У тебя волосы странно пахнут.

– Кто бы говорил! – Смех мамы тоже пляшет по комнате радугой. – Ты сама-то давно голову мыла?

Харпер

22 ноября 1931

Больница Милосердия свое название не оправдывает.

– Заплатить сможете? – резко интересуется из-за стекла уставшая женщина в регистратуре. – Если да, пройдете без очереди.

– А сколько ждать? – хрипит Харпер.

Женщина кивает в сторону приемного покоя. Скамеек там нет, поэтому людям приходится стоять; только некоторые сидят, а то и лежат на полу, подкошенные болезнью, усталостью или простой скукой. Во взглядах, которые они бросают на Харпера, видны то надежда, то ярость, то зыбкая шаткая смесь всего сразу. Но некоторые смотрят смиренно – как лошади, доживающие свои последние дни. Харпер видел таких на фермах: с торчащими острыми ребрами, словно трещины в мертвой земле, по которой они тащут плуг. Таких лошадей пристреливают.

Он достает из украденного пиджака помятую пятидолларовую купюру, которую нашел в кармане вместе с булавкой, тремя монетами по десять центов и ключом, тусклым и старым. Ключ показался ему странно знакомым – может, потому, что был таким же потертым, как и он сам.

– Ну что, на милосердие хватит, хозяйка? – спрашивает он, пихая купюру в окошко.

– Да. – Она выдерживает его взгляд. Хочет показать, что ей не стыдно брать с него деньги, но своим упорством лишь доказывает обратное.

Она звонит в колокольчик, и к ним выходит медсестра, постукивая по линолеуму широкими каблучками удобных туфель. «Э. Кэппел», судя по бейджику. Простушка, но симпатичная: с розовыми щеками и аккуратными каштановыми локонами, выглядывающими из-под белой шапочки. Только нос слишком вздернут. Как пятачок.

«Свинка», – думает Харпер.

– Идите за мной, – говорит она, не скрывая своего раздражения. Становится ясно: для нее он просто очередной отброс. Развернувшись, она быстро уходит, и Харпер кидается следом. Бедро простреливает болью на каждом шаге, но отставать он не собирается.

Палаты, мимо которых лежит их путь, забиты до отказа. Кое-где люди ютятся на кроватях по двое, лежа валетом. В воздухе пахнет болезнью.

Хотя в военных госпиталях бывало и хуже. Калеки на залитых кровью носилках, воняющие паленым мясом, гноем, дерьмом, рвотой и кислым лихорадочным потом. Вторящий им хор бесконечных мучительных стонов.

Был там парнишка из Миссури, которому оторвало ногу. Он так орал, что не давал никому спать, пока Харпер не подошел к нему, словно хотел успокоить. Но вместо этого тайком всадил придурку в раскуроченное бедро свой штык и резко дернул им вверх, перерезав артерию. Прямо как на армейских сборах, где он практиковался на соломенных чучелах. Воткнуть и повернуть. Выпусти человеку кишки – и он точно уже никуда не пойдет. Работать штыком Харперу всегда нравилось больше, чем стрелять. Так он точно знал, кого убивает. Помогало мириться с войной.

Жаль, здесь так не получится. Хотя от надоедливых пациентов можно избавиться и по-другому.

– Принесли бы им яду, – говорит Харпер, чтобы позлить пухленькую медсестру. – Они бы только спасибо сказали.

Та презрительно фыркает, открывая перед ним двери в платное крыло. Палаты тут чистенькие, рассчитанные на одного человека и в основном пустующие.

– Не искушайте. У нас тут уже не больница, а какой-то чумной двор. То тиф, то инфекции. Яд – предел мечтаний. Но только попробуйте заговорить о нем при хирургах.

В палате, мимо которой они проходят, Харпер замечает девушку, окруженную цветами. Она напоминает кинозвезду, хотя Чарли Чаплин уже давно променял Чикаго на Калифорнию, попутно забрав с собой всю киноиндустрию. Светлые кудри липнут к лицу, а в лучах бледного зимнего солнца она кажется еще бледнее, чем есть. Но когда Харпер останавливается перед дверью палаты, она приоткрывает глаза. А потом присаживается на кровати и солнечно улыбается, словно ждала его и очень даже не против немного с ним поболтать.

Сестру Кэппел такой вариант не устраивает. Она хватает его за локоть и ведет дальше.

– Хватит глазеть. Вот уж поклонников девке точно хватает.

– А кто это? – Харпер оглядывается через плечо.

– Да никто. Танцовщица. Отравилась радием, дура. Мажется им, когда выступает, чтобы светиться в темноте. Не волнуйтесь, скоро мы ее выпишем, вот тогда и насмотритесь. Во всей красе, так сказать, насколько я знаю.

Она заводит его в кабинет с белоснежными стенами, остро пахнущий антисептиком.

– Ну, садитесь. Посмотрим, что у вас тут.

Он с трудом забирается на стол для осмотра. Сестра Кэппел хмурится, разрезая грязную тряпку, которой он насколько мог туго перевязал ногу.

– Ну вы и идиот, – сообщает она. Уголки ее губ изгибаются в едва заметной усмешке: ей прекрасно известно, что она может говорить все, что вздумается. – Вот и чего вы ждали? Думали, само все пройдет?

Она права. К тому же последние пару дней он урывками спал на задворках, подстелив картонку и накрывшись украденным пиджаком, потому что возвращаться к своей палатке было чревато: там могли поджидать Клейтон с дружками, вооруженные обрезками труб и молотками.

Блестящие серебряные ножнички, тихо щелкая, разрезают тряпичную перевязь. На распухшей ноге от нее остались белые полосы, и так она похожа на вязанку ветчины. Ну и кто тут свинка?

«Вот же зараза, – горько думает Харпер. – Прошел всю войну без серьезных травм, а грохнулся в нору какого-то бомжа – и сразу калека».

Дверь распахивается, и в кабинете появляется доктор. Немолодой, с брюшком и убранными за уши густыми седыми волосами, похожими на львиную гриву.

– Ну-с, на что жалуетесь, сэр? – Он улыбается, но снисходительный тон все портит.

– Уж точно не на то, что всю ночь танцевал, обмазавшись краской.

– Да вам и не придется, судя по всему, – замечает доктор, все еще улыбаясь, и поворачивает опухшую ступню, обхватив ее обеими руками. А потом ловко, даже профессионально, уворачивается от взвывшего Харпера, который замахнулся на него кулаком. – Ну-ну, помашите мне тут, голубчик, и вас взашей выгонят, – усмехается доктор. – Никакие деньги вам не помогут.

Он снова сгибает его ступню, двигая ее вверх и вниз, но теперь Харпер стискивает зубы и сжимает кулаки, стараясь держать себя в узде.

– Пальцами пошевелить сможете? – спрашивает доктор, внимательно изучая его ногу. – Чудесно, чудесно. Это хорошо. Лучше, чем я думал. Замечательно. Вот, смотрите, – обращается он к сестре, зажимая дряблую кожу над пяткой. – Здесь должны быть сухожилия.

– Да, действительно, – медсестра тоже ощупывает пятку. – Вы правы.

– И что это значит? – спрашивает Харпер.

– Да то, что ближайшие пару месяцев вам стоит побыть в больнице, голубчик, но что-то мне подсказывает, что для вас это не вариант.

– У меня нет на это денег.

– И озабоченных воздыхателей, готовых раскошелиться на ваше здоровье, как у нашей светящейся девушки. – Доктор подмигивает. – Можем наложить вам гипс, вручить костыль и отправить восвояси. Но разрыв сухожилий так просто не вылечить. Нужно месяца полтора постельного режима, не меньше. Могу посоветовать одного башмачника, он специализируется на ортопедической обуви. Сделает вам что-нибудь на каблуке – это поможет.

– Я не могу просто лежать. Мне нужно работать. – В голос прокрадываются жалобные нотки, за которые Харпер на себя злится.

– Сейчас у всех проблемы с деньгами, мистер Харпер. Спросите в администрации, если не верите. Так что советую что-нибудь придумать. – Задумавшись, он прибавляет: – Сифилиса-то у вас нет небось?

– Нет.

– А жаль. В Алабаме как раз начали его исследовать, заплатили бы вам за лечение. Правда, у них программа только для негров.

– Я не негр.

– Не повезло, – пожимает плечами доктор.

– Я смогу ходить?

– О, разумеется, – говорит доктор. – Но на роль в спектакле у мистера Гершвина рассчитывать вам уже точно не придется.

Из больницы Харпер выходит, прихрамывая, с перевязанными ребрами, гипсом и ударной дозой морфина в крови. Первым делом он лезет в карман: проверить, сколько осталось денег. Два доллара с мелочью. Но затем пальцы проходятся по зазубренному краю ключа, и что-то в голове проясняется, щелкает, как приемник. Может, все дело в морфине. Может, просто настал подходящий момент.

Раньше он ни разу не замечал, как гудят уличные фонари: низко и глухо, вибрацией отдаваясь в ушах. До вечера еще далеко, и огни не горят, но Харперу все равно кажется, что они вспыхивают, когда он подходит ближе. Гул отдаляется, останавливается у фонаря чуть подальше, словно зовет за собой. «Сюда». Харпер готов поклясться: он слышит потрескивающую музыку и чей-то далекий голос, искаженный, словно плохо настроенное радио. Фонари гудят, и он следует за их гулом, пытаясь справиться с неповоротливым костылем.

Стейт-стрит приводит его к деловому центру Вест-Луп и плавно перетекает в Мэдисон-стрит, по обеим сторонам которой возвышаются сорокаэтажные небоскребы, делая ее похожей на каньон. Оттуда он сворачивает в Скид-Роу, где за два доллара можно снять койку на несколько дней. Но гул фонарей ведет его дальше, к Блэк Белт. Здесь полно сомнительных баров, откуда играет джаз, да захудалых кафешек, которые быстро сменяются нагромождением дешевых домов. На улице перед ними играют тощие дети в обносках, а на ступенях сидят старики с самокрутками, которые провожают его взглядами пристальных глаз.

Постепенно улица становится у́же, а дома начинают налезать друг на друга сильнее, отбрасывая на тротуар прохладную тень. Откуда-то из квартиры сверху доносится женский смех, резкий и неприятный. Повсюду, куда ни посмотри, Харпер замечает следы разрухи. Битые стекла в домах, написанные от руки вывески на витринах пустых магазинов: «Мы закрыты», «Закрыто на неопределенный срок», а один раз и вовсе одно лишь «Простите».

С озера дует холодный сырой ветер. Он прорезает тусклый пасмурный день и забирается прямо под пиджак. Чем дальше Харпер пробирается по складскому району, тем меньше ему попадается людей и тем громче играет заунывная, нежная музыка. Он знает ее. Это «Незнакомец из ниоткуда». Голос торопливо нашептывает ему: «Ну же, Харпер Кертис, ну же, вперед».

Подчиняясь музыке, он пересекает железную дорогу и выходит к Вест-Сайду, где находит целую улицу рабочих бараков – одинаковых деревянных домов с облупившейся краской, стоящих плечом к плечу. К одному из них Харпер подходит. В нем нет ничего выдающегося: большие выступающие окна забиты досками, а на заколоченной крест-накрест двери болтается табличка: «Закрыто под снос по распоряжению администрации города Чикаго». Вот вам бланк, господа избиратели, голосуйте. Герберт Гувер – ваш президент!

Музыка раздается из-за двери дома под номером 1818. Будто бы призывает войти.

Харпер дергает дверь, просунув руку через доски, но она заперта. Его захлестывает необъяснимое чувство: все было предрешено. На улице никого. Окна домов закрыты либо досками, либо плотными шторами. Издалека раздается шум машин, возгласы лоточника, торгующего орехами. «Горячие! Свежие! Не проходите, берите побольше!» – кричит он, но голос его звучит глухо, словно проходит сквозь толстое одеяло. Только музыка резким напоминанием вонзается в голову: ключ.

Харпер шарится по карману, и его пронзает неожиданный ужас: вдруг он его потерял? Но ключ оказывается на месте. Он бронзовый, с клеймом мануфактуры «Йель-энд-Таун». И замок на двери подходящий. Дрожащей рукой он вставляет ключ в скважину. Пытается повернуть – и ему удается.

Дверь открывается. За ней расстилается тьма, и какое-то время Харпер просто стоит, не в силах пошевелиться. Он не знает, что ждет впереди. Но потом пригибается, кое-как пропихивает через доски костыль и ступает, хромая, в глубину Дома.

Кирби

9 сентября 1980

Наступившая осень приносит с собой прохладные, ясные дни. Деревья еще не определились, что им делать с листвой, и стоят все пятнистые, желто-зелено-коричневые. Кирби не нужно быть гением, чтобы понять – Рэйчел уже накурилась. Во-первых, ее с головой выдает сладковатый запах, витающий в доме, а во-вторых, она суетливо расхаживает по двору, разглядывая что-то в разросшейся траве. Токио, радостно лая, скачет с ней рядом. Кирби не знает, почему Рэйчел дома, когда ее ждет очередной вояж.

Когда Кирби была маленькой – ну ладно, еще год назад, – она не знала, что такое этот «вояж», и думала, что это имя. Почему-то она решила, что Вояж был ее отцом и что Рэйчел хочет их познакомить. Но потом одноклассница Грейс Такер сказала, что ее мать просто ходит к разным мужчинам, потому что она проститутка. Кирби не знала, кто такие проститутки, но все равно разбила Грейс нос, а та в ответ выдернула ей клок волос.

Рэйчел, узнав об этом, смеялась до слез, хотя кожа головы у Кирби покраснела и ныла. Она не хотела смеяться, но не могла и остановиться: «Просто это очень смешно!» Потом она объяснила Кирби, что проститутки – это женщины, которые с помощью своего тела извлекают выгоду из тщеславия мужчин, а «вояж» нужен, чтобы отдохнуть душой. Она всегда объясняла все так, что Кирби путалась только сильнее. Уже потом она выяснила, что все, оказывается, совсем по-другому. Что проститутки занимаются сексом за деньги, а вояж – просто небольшой побег от реальности. Вот уж без чего Рэйчел могла бы и обойтись. Поменьше побегов, побольше реальной жизни, мама.

Кирби подзывает Токио пятью короткими свистками – она специально подобрала их так, чтобы можно было отличить призыв от других собачников в парке, где они обычно гуляют. Он подбегает к ней тут же, полный восторга, присущего только собакам. «Чистокровная дворняга» – так зовет его Рэйчел. Он худой, с вытянутой мордой и лоскутной рыжевато-белой шерстью, только вокруг глаз большие круги песчаного цвета. Его зовут Токио, потому что когда Кирби вырастет, она обязательно уедет в Японию, станет известной переводчицей хайку и будет пить зеленый чай и собирать коллекцию самурайских мечей. («Ну, всяк лучше, чем в Хиросиму», – сказала мама, когда про это узнала.) Она уже даже начала сочинять собственные хайку. Вот, например:

  • Лети, ракета,
  • И забери меня тоже.
  • Звезды ждут.

Или вот:

  • Фигуркой оригами
  • Она растворится
  • В собственных снах.

Когда она читает их вслух, Рэйчел воодушевленно ей аплодирует. Но Кирби кажется, что мама будет хлопать даже списку ингредиентов с коробки хлопьев, особенно когда накурится. В последнее время это случается все чаще и чаще.

Во всем виноват Вояж. Или как там его зовут. Рэйчел не хочет о нем говорить. Как будто Кирби не слышит, как в три утра к их дому подъезжает машина, не слышит приглушенных разговоров, неразборчивых, но напряженных, и как потом хлопает входная дверь, а мама на цыпочках ходит по дому, чтобы не разбудить ее. Как будто Кирби не догадывается, откуда они берут деньги. И ладно бы все началось в последнее время – но это длится годами.

По двору Рэйчел разложила все свои картины – даже большой портрет волшебницы Шалот в башне (Кирби ни за что не признается, но он нравится ей больше всего), который обычно стоит в чулане, где хранятся все рисунки, которые мама начинала и не закончила.

– Распродажу хочешь устроить? – спрашивает Кирби, хотя знает, что Рэйчел наверняка не обрадуется вопросу.

– Эх, дорогая, – вздыхает мама с отрешенной полуулыбкой. Она всегда так делает, когда Кирби ее разочаровывает. В последнее время это случается часто, особенно когда она говорит что-то не по возрасту зрелое. «Ты так растеряешь всю свою детскую непосредственность», – сказала мама две недели назад, так резко, словно ничего хуже быть не могло.

Что странно, настоящие проступки Кирби ее мало волнуют. Она постоянно дерется с одноклассниками, а один раз даже подожгла почтовый ящик соседа, мистера Партриджа, который вечно жаловался, что Токио якобы роется в его горохе. В тот раз Рэйчел ее отругала, но Кирби видела, что на самом деле она в полном восторге. Разумеется, они устроили знатное представление: орали друг на друга так, чтобы услышал «этот самовлюбленный святоша». «Ты что, не понимаешь, что помеха работе почты – федеральное преступление?!» – кричала тогда мама, а потом они обе валялись на полу от смеха, зажимая ладонями рты.

Рэйчел указывает на маленькую картину, лежащую между босыми ногами. Ногти на них выкрашены ярко-рыжим. Он ей совсем не идет.

– Как думаешь, не слишком жестоко получилось? – спрашивает она. – Не слишком кровожадно?

Кирби не понимает, о чем она. На картине матери изображены бледные женщины с длинными развевающимися волосами и непропорционально большими печальными глазами. Окружение их выписано зелеными, синими и серыми мазками. Никакой крови Кирби не видит. Глядя на творчество Рэйчел, она вспоминает слова своего учителя физкультуры. Она никак не могла перепрыгнуть козла, и он прокричал: «Да господи боже, хватит тебе так стараться!»

Кирби не знает, как ответить, чтобы не разозлить маму.

– По-моему, все нормально.

– Если нормально – значит, никак! – громко произносит Рэйчел, хватает ее за руки и кружит по траве среди картин. – «Нормально» – это посредственно. Приемлемо. Правильно. Жить нужно ярче и громче, дорогая моя!

Кирби выкручивается из ее хватки и смотрит на красивых девушек, тянущих тонкие руки к небу, словно в молитве.

– Эм… – произносит она. – Так что, мне помочь тебе убрать картины в кладовку?

– Эх, дорогая, – говорит мама с такой жалостью и пренебрежением, что Кирби не выдерживает. Она забегает в дом, грохоча ногами по лестнице, и забывает рассказать про мужчину с тусклыми русыми волосами, высоко натянутыми джинсами и кривым носом, как у боксера. Она видела его по пути домой: он стоял в тени платана рядом с заправкой Мэйсона, попивал колу через соломинку и смотрел на Кирби не отрываясь. От его взгляда по коже бежали мурашки и почему-то начинало подташнивать, как после какой-нибудь карусели.

А когда она ему помахала, активно и нарочито-радостно, словно хотела сказать: «Эй, мистер, я вижу, как ты пялишься, урод ты противный», он тоже поднял руку. И так и не опустил ее (жуть-то какая), пока она не свернула на улицу Риджленд, решив, что сегодня пойдет длинным путем, лишь бы поскорее укрыться от его взгляда.

Харпер

22 ноября 1931

Он снова чувствует себя мальчишкой, забравшимся в соседский дом. Он любил сидеть за столом, вслушиваясь в тишину, лежать в мягкой кровати, рыться в чужих вещах, выискивая секреты.

Он всегда понимал, когда хозяева дома; и в детстве, и позже, когда пробирался в заброшенные дома в поисках еды и забытых безделушек, которые можно было бы сдать в ломбард. Пустые дома ощущались иначе. Отсутствие людей словно пронизывало воздух.

От атмосферы, царящей в Доме, волосы на руках встают дыбом. Кто-то ждет Харпера внутри – и это точно не труп, на который он наткнулся в коридоре.

Висящая над лестницей люстра мягко освещает темный паркет, только отполированный и блестящий. Обои тоже новехонькие, темно-зеленые, с узором из бежевых ромбов; даже Харпер понимает, насколько они изысканные. Слева располагается современная кухня прямиком из каталога «Сирс». Шкафчики из меламина, тостер последней модели, холодильник и блестящий чайник, стоящий на плите. И все ждут только его.

Орудуя костылем, Харпер перешагивает лужу крови, разливающуюся по полу ковром, и подходит к мертвецу ближе. Он сжимает в руках подтаявшую замороженную индейку, а все его бугристое серо-розовое лицо испачкано кровью. Сам мужчина приземистый, коренастый, в хорошей рубашке, серых штанах с подтяжками и удобных ботинках. Пиджака на нем нет. Кто-то ударил его по голове, но среди расквашенного месива лица видны двойной подбородок, заросший щетиной, и раскрытые в ужасе глаза с лопнувшими капиллярами.

Пиджака на нем нет.

Хромая, Харпер обходит труп, следуя за музыкой в гостиную. Он бы не удивился, если бы там его встретил новый хозяин дома, восседающий в кресле перед камином, с кочергой, которой он проломил мужчине из коридора голову.

Гостиная оказывается пуста. Но огонь в камине горит, а кочерга действительно стоит рядом с дровницей, заполненной до отказа в ожидании его прихода. Золоченый граммофон из красного дерева играет знакомую песню. На пластинке написано: «Гершвин». Ну разумеется. Сквозь приоткрытые шторы виднеются окна, забитые дешевой фанерой, перекрывающей солнечный свет. Но зачем прятать такой дом за досками и предупреждением о сносе?

Чтобы никто другой не нашел.

На столике стоит хрустальный графин, полный янтарного алкоголя, а рядом с ним – один-единственный стакан. Сам столик застелен кружевной скатертью.

«Нет уж, – думает Харпер, – это нужно будет убрать». Как и тело, валяющееся в коридоре. Бартек – так, кажется, назвала его слепая женщина, которую Харпер задушил.

«Бартек был здесь чужим», – шелестит в голове чей-то голос. Но Харпер – он свой. Дом ждал его. Сам, лично, привел его к себе. А теперь словно шепчет: «Ты дома». Никогда еще Харпер не чувствовал себя дома – ни в проклятом месте, где вырос, ни в ночлежках, ни в жалких лачугах, по которым побросала его взрослая жизнь.

Он прислоняет костыль к креслу и наливает себе полный стакан из графина. Внутри звякает лед, лишь немного подтаявший. Он отпивает, неспешно, чтобы распробовать, и лишь потом сглатывает. Обжигающее тепло приятно прокатывается по горлу. Виски, «Канадиан Клаб». Лучший из тех, что можно достать контрабандой. Он вскидывает стакан в воздух, салютуя. Давненько он не пил ничего, кроме домашней сивухи, воняющей формальдегидом. Давненько не сидел в мягких креслах.

Но он не садится, хотя нога жутко ноет. Чувство, которое привело его сюда, не успокаивается.

«Это еще не все, сэр, идите сюда, – настаивает оно как зазывала. – Давайте, не пропустите. Вы даже не представляете, что вас ждет. Ну же, Харпер Кертис, ну же, вперед».

Харпер с трудом поднимается по ступеням, цепляясь за перила, натертые до такого блеска, что после него остаются отпечатки ладоней. Жирные, призрачные следы, исчезающие на глазах. Ногу приходится переставлять чуть ли не руками, а потом подтягивать за собой костыль. От усталости дыхание начинает сбиваться.

Он пробирается по коридору дальше. На пути встречается ванная: раковина в ней залита кровью, а на полу валяется мокрое скрученное полотенце, вокруг которого по черно-белой плитке растекается розоватая лужа. Но Харпер не обращает внимания ни на ванную, ни на лестницу, ведущую на чердак, ни на гостевую комнату, кровать в которой застелена, хотя на подушке заметная вмятина.

Главная спальня закрыта. Под дверью виднеется полоска мерцающего света. Харпер дергает дверную ручку – он бы не удивился, окажись комната заперта. Но замок щелкает, и он толкает дверь костылем. Когда она открывается, в глаза неожиданно бьет яркое летнее солнце. Оно освещает и скудную мебель: простой деревянный шкаф и кровать с железным каркасом.

Харпер щурится, и вскоре яркое солнце сменяется густыми черными тучами с серебристыми проблесками дождя, а затем алыми лучами заката, как в дешевой игрушке с быстро меняющимися картинками. Только вместо скачущей лошади или девки, соблазнительно стягивающей чулочки, перед глазами мелькают сезоны. На это невозможно смотреть. Харпер подходит к окну, чтобы задернуть шторы, но сначала выглядывает на улицу.

Дома по соседству меняются. Краска слезает и восстанавливается, потом снова слезает под напором снега, солнца и ветра, гоняющего по дороге мусор и листья. Разбитые окна скрываются под фанерой, а через мгновение уже стоят целые, и только на подоконниках вянут цветы. Пустырь зарастает, покрывается бетоном, через его трещины дикими пучками пробивается трава; мусор скапливается, пропадает, собирается снова, а вместе с ним на стенах появляются агрессивные надписи в кислотных цветах. Классики появляются на асфальте, их смывает ледяной дождь, но они выскакивают снова, уже в другом месте. Брошенный диван годами гниет на обочине, а потом вспыхивает огнем.

Харпер резко задергивает шторы, а потом оборачивается – и вот она, наконец-то. Вся его судьба, изложенная в единственной комнате.

На стенах не осталось живого места. По ним развешаны какие-то безделушки; часть из них приколочена, часть – прикручена проволокой. Все они едва заметно подрагивают, и дрожь эта отдается в зубах. На стенах виднеются соединяющие их линии, вновь и вновь выведенные мелом, чернилами, выцарапанные ножом по обоям.

«Созвездия», – подсказывает голос в его голове.

Рядом с талисманами подписаны имена. Чжинсук. Зора. Вилли. Кирби. Марго. Джулия. Кэтрин. Элис. Миша. Странные имена женщин, незнакомых ему.

Вот только имена написаны рукой Харпера.

И этого хватает, чтобы пришло осознание. Словно внутри отворяется дверь. Температура подскакивает, и ураган ненависти, огня и злобы проносится по всему телу. Перед глазами мелькают лица сияющих девушек, и он понимает, как они должны умереть. Голос вопит в голове: «Убей ее. Останови ее».

Он закрывает лицо ладонями, и костыль выпадает из рук. Пошатнувшись, тяжело заваливается на кровать – та скрипит под его весом. Во рту пересыхает. Перед глазами стоит кровавое зарево. От висящих на стене предметов исходит пульсация. Имена девушек звенят в ушах молитвенным хором. Головная боль нарастает, становится невыносимой.

Харпер отнимает от лица руки и через силу открывает глаза. С трудом поднимается на ноги, цепляясь за спинку кровати, и подходит к стене. Талисманы гудят и мерцают, словно в нетерпении. Они подзывают его, манят, и он тянется к ним рукой. Один из них выделяется четче, чем остальные. Он давит, просит внимания, как эрекция, требует побыстрее с ним разобраться. Харпер должен найти его. А вместе с ним – девушку, которой он принадлежит.

Ему кажется, что вся предыдущая жизнь прошла в пьяном бреду, а теперь пелена спала. Ясность накрывает его: как в момент прямо перед оргазмом, как в ту секунду, когда из горла Джимми Грэба брызнула кровь.

«Как в танце среди зарева светящейся краски».

Он подбирает кусок мела с каминной полки и подходит к окну. Он знает, где и что должен написать: под подоконником, прямо на обоях. Там есть подходящее место. «Сияющая девушка», – выводит он косым и неровным почерком поверх практически стершихся слов, которые были там до него.

Кирби

30 июля 1984

С первого взгляда может показаться, что она спит. Но только если до этого долго смотреть на солнце, проникающее сквозь кроны деревьев. Если решить, что ее майка изначально была бурого цвета. Если не заметить кружащих вокруг нее мух.

Рука ее небрежно закинута за голову, а лицо чуть повернуто, словно она к чему-то прислушивается. Бедра обращены в ту же сторону, а ноги сведены вместе и согнуты в коленях. Единственное, что портит безмятежность картины, – зияющая кровавая рана на животе.

Мелкие луговые цветочки, которые расстилаются вокруг тела желто-синим ковром, придают девушке романтичный вид, но на беззаботно закинутой руке виднеются следы борьбы. Между указательным и средним пальцем порез – глубокий, до самой кости. Она явно пыталась выхватить у нападавшего нож. На правой руке не хватает двух пальцев: мизинца и безымянного.

Лоб разбит – девушку били каким-то тупым предметом. Скорее всего, битой, но с равной вероятностью это могла быть рукоять топора или тяжелая ветка, потому что орудия убийства на месте преступления не нашли.

Судя по ссадинам на запястьях, она была связана, но потом веревки убрали. Или проволоку – веревка вряд ли бы оставила настолько глубокие следы. Лицо покрыто черной коркой крови, как панцирем. Ее вскрыли от груди до самого таза, двумя крупными росчерками, формирующими перевернутый крест, из-за которого полиция долго винила сатанистов и лишь потом переключилась на случайных грабителей. Странным казалось то, что убийца вытащил из тела желудок, вскрыл его и выпотрошил содержимое неподалеку, а кишки развесил по деревьям, как праздничные гирлянды. К моменту прибытия полиции они давно уже высохли и посерели. Значит, убийца не торопился, а криков девушки никто не слышал. Или слышал, но не решился помочь.

К уликам также были приобщены:

Белая кроссовка, испачканная в грязи, словно девушка убегала, поскользнулась, и она слетела с ноги. Найдена в десяти метрах от тела. Совпадает с окровавленной кроссовкой на трупе.

Кружевная майка на бретельках, разрезанная до середины, некогда белая. Выцветшие джинсовые шорты, в крови, моче и фекалиях.

Рюкзак, в котором обнаружены: учебник («Основополагающие методы математической экономики»), три ручки (две синие, одна красная), маркер (желтый), бальзам для губ с виноградным вкусом, полупустая упаковка жевательной резинки («Ригли», мятная, три пластинки), квадратная золотистая пудреница (зеркальце разбито, скорее всего при нападении), черная магнитофонная кассета, судя по подписи – «Жемчужина» Дженис Джоплин, ключи от «Альфа Фи», женского университетского общества, ежедневник с указанными сроками сдачи заданий, датой приема в центре планирования семьи, днями рождения друзей и телефонными номерами, которые полиция планово проверяет. Между страницами ежедневника найдено уведомление о просроченной сдаче библиотечной книги.

В газетах убийство называют самым жестоким за последние пятнадцать лет. Полиция проверяет все возможные зацепки и активно ищет свидетелей. Они надеются, что убийца найдется быстро. У такого зверского преступления просто обязан быть прецедент.

Кирби шумиху пропускает. Ее куда больше занимает Фред Такер – брат Грейс, старше Кирби на полтора года, – и его пенис, который он пытается в нее вставить.

– Не получается, – шумно выдыхает он. Тщедушная грудь часто вздымается.

– А ты постарайся, – шипит Кирби.

– Могла бы помочь!

– Да что тебе еще от меня надо? – раздраженно спрашивает она.

Она и так стащила у Рэйчел черные лакированные туфли на каблуках и даже надела золотисто-бежевую полупрозрачную сорочку – ее три дня назад удалось умыкнуть из «Маршалл Филд», сняв прямо с вешалки, а потом запрятав пустые плечики среди всевозможной одежды. Всю кровать она завалила лепестками роз, ради которых пришлось лезть в сад к мистеру Партриджу. Даже презервативы нашла она – позаимствовала из прикроватной тумбочки мамы, чтобы Фреду не пришлось позориться и их покупать. Она на весь день спровадила маму из дома. Даже тренировалась целоваться на тыльной стороне собственной ладони. С таким же результатом, правда, она могла себя щекотать. Нет, тут нужны чужие пальцы, чужие губы. Только с другими людьми можно по-настоящему все почувствовать.

– Я думал, у тебя это не первый раз. – Фред опускается на локти, наваливаясь на нее сверху. Это приятно, несмотря на его костлявые бедра и покрывающий тело пот.

– Я так сказала, чтобы ты не нервничал. – Кирби тянется к тумбочке Рэйчел и нащупывает пачку ее сигарет.

– Не кури, это некрасиво, – говорит он.

– Да? А заниматься сексом с малолеткой – красиво?

– Тебе же шестнадцать.

– Восьмого августа будет.

– Боже, – выдыхает он и поспешно скатывается с нее.

Кирби смотрит, как он взволнованно мечется по спальне, одетый только в носки и презерватив – член у него браво стоит и рвется в бой, – и неспешно затягивается. На самом деле курить ей не нравится. Но правильный реквизит – первый шаг к крутости. Она давно выработала подходящую формулу: на две пятых держать все под контролем, но так, чтобы никто не заметил стараний, и на три пятых делать вид, что ее ничего не заботит. Да и вообще, кого волнует, потеряет она сегодня девственность с Фредом Такером или нет? (Ее. Вот кого это волнует.)

Любуясь отпечатком помады, оставшимся на сигарете, она давит рвущийся из груди кашель.

– Расслабься, Фред. Сексом ради удовольствия занимаются, – замечает она с фальшивым спокойствием, хотя на самом деле думает только одно: «Не волнуйся, я же тебя люблю».

– Тогда почему у меня сейчас инфаркт будет? – спрашивает он, стискивая грудь. – Может, останемся просто друзьями?

Ей его жалко. И себя тоже. На мгновение она крепко жмурится, а потом тушит сигарету всего три затяжки спустя, словно глаза слезятся только от дыма.

– Хочешь, посмотрим чего-нибудь? – спрашивает она.

И они смотрят. И все полтора часа целуются, развалившись на диване, под голос Мэттью Бродерика, спасающего мир через компьютер. Они не замечают, когда фильм заканчивается и экран начинает рябить статикой, потому что пальцы Фреда оказываются внутри нее, а горячие губы прижимаются к ее коже. А потом она забирается на него сверху, и ей ожидаемо больно, но приятно – на это она и надеялась. Но мир не переворачивается с ног на голову, и уже после, когда они лежат вместе, целуясь и передавая друг другу одну сигарету, Фред кашляет и говорит:

– Если честно, я ожидал чего-то другого.

Первый секс сложно представить. Как и собственное убийство.

Джулия Мадригал – так звали мертвую девушку. Ей был двадцать один год, и она изучала экономику в Северо-Западном университете. Любила ходить в походы и играть в хоккей, потому что родилась и выросла в канадском городе Банф; часто ходила с друзьями по барам на Шеридан-роуд, потому что в Эванстоуне купить алкоголь было нельзя.

Она все хотела пойти волонтером в ассоциацию слепых студентов, чтобы начитывать им учебники под запись, но руки не доходили, как и до уроков гитары, на которой она освоила один аккорд. Зато она активно пробивалась на место главы их женского общества. Всегда говорила, что станет первой женщиной, которая возглавит банк «Голдман Сакс». Она хотела жить в большом доме с тремя детьми и мужем, обязательно успешным и интересным человеком – может, хирургом или каким-нибудь брокером. Уж точно не с Себастьяном; с ним было хорошо веселиться, но не идти под венец.

Девушкой она была шумной, особенно на вечеринках – прямо как ее отец. А шутила грубо и слегка пошловато, и смех ее кто-то считал раздражающим, а кто-то – достойным славы. Слышно его было во всем «Альфа Фи». Она бывала чрезмерно дотошной. Бывала узколобой всезнайкой, не признающей ничью правоту. Но когда перед ней вставала какая-то цель, удержать ее было невозможно. Разве что проломив голову и вытащив кишки из живота.

Ее смерть оставит неизгладимый след на всех, кто был с ней знаком, – и не только.

Ее отец так и не оправится от удара. Он начнет таять на глазах, пока не станет тенью того шумного и упрямого агента по продаже недвижимости, который устраивал барбекю и спорил, кто победил в сегодняшнем матче. Продажа домов перестанет интересовать его. Он начнет замолкать прямо посреди разговора с клиентами, глядя на стены, увешанные портретами счастливых семей, и на швы между плитками в ванной. Но он научится притворяться, скрывать печаль глубоко в душе. А когда вернется домой – внезапно начнет готовить. Станет мастером по французской кухне. Но еда для него навсегда потеряет вкус.

Ее мать замкнется в себе, заперев боль внутри, как ужасного монстра, которого способна успокоить одна только водка. Она откажется есть стряпню мужа. А когда они вернутся в Канаду, сменив большой дом на маленький, она уйдет жить в комнату для гостей. Вскоре он сдастся и перестанет прятать от нее бутылки. А двадцать лет спустя, когда у нее откажет печень, он будет сидеть рядом с ней в больнице Виннипега и гладить по руке, на память зачитывая рецепты, которые зазубрил, словно формулы, потому что им не о чем будет говорить.

Ее сестра уедет так далеко, как только сможет, и никогда не найдет себе места. Сначала сбежит в соседний штат, потом пересечет всю страну, потом и вовсе покинет ее. Станет гувернанткой в Португалии. Не очень хорошей. У нее не получится подружиться с детьми. Она будет слишком бояться, что с ними что-то случится.

После трехчасового допроса подтвердится алиби Себастьяна, с которым Джулия встречалась полтора месяца. Этому поспособствует свидетель и масляные пятна на шортах: он возился со своим мотоциклом, «Индиан-1974», и вся улица видела его в нараспашку открытом гараже. Смерть Джулии потрясет его, станет знаком, что он зря тратит жизнь на изучение коммерческой деятельности. Он вступит в студенческое движение против расовой сегрегации, начнет спать с девушками оттуда. Трагедия прошлого станет для женщин магнитом, против которого они не смогу устоять. У него даже появится музыкальная тема – «Лови момент, пока можешь» Дженис Джоплин.

Ее лучшая подруга перестанет спать по ночам, терзаемая совестью, потому что, несмотря на тоску и весь ужас, она все равно будет думать о циничной статистике: раз убили Джулию, с шансом в восемьдесят восемь процентов убьют и ее.

На другом конце города одиннадцатилетняя девочка, которая прочитала о деле в газетах, а Джулию видела только на старой фотографии из выпускного альбома, откроет для себя новый способ справиться с ужасом, в который повергнет ее убийство – да и с ужасом жизни в целом. Она найдет канцелярский нож и оставит кровавые полосы на руке чуть выше локтя, так, чтобы скрыть их под рукавами футболки.

А пять лет спустя придет очередь Кирби.

Харпер

24 ноября 1931

Он спит в гостевой комнате, плотно прикрыв дверь. Она должна уберечь его от гула развешанных по стене безделушек, но они отказываются отпускать его, настойчивые, как зудящая мошкара. Сон идет плохо, словно в горячке; когда Харпер с трудом поднимается и хромает по лестнице вниз, ему кажется, что прошло уже несколько дней.

Голова пухнет, как хлеб, вымоченный в скипидаре. Чужой голос пропал из мыслей, растворившись в моменте ослепительного озарения. Талисманы взывают к нему, когда он проходит мимо двери Комнаты. «Потерпите», – думает он. Он знает, чего они требуют, но пустота в желудке бурчит.

В блестящем новеньком холодильнике он находит только бутылку шампанского и помидор, потихоньку начинающий гнить. Прямо как труп в коридоре – тот уже зеленеет, и запах от него исходит ужасный. Зато трупное окоченение спало, и тело стало податливым, мягким. Индейку из его хватки высвободить оказывается несложно. Даже не приходится ломать трупу пальцы.

Харпер отмывает ее от засохшей крови мылом, а потом варит вместе с парой старых картофелин, которые обнаружились в ящике на кухне. Жены у мистера Бартека явно не было.

Пластинка для граммофона находится только одна – та, что уже была в нем. Харпер ставит ее повторно, чтобы что-то играло на фоне, пока он жадно вгрызается в птицу, сидя перед камином. На этикет ему наплевать – мясо он отрывает руками, а виски наливает по самую кромку стакана, не обращая внимания, что лед в графине давно растаял. Ему тепло, а полный живот, приятная легкость от выпитого и безвкусная музыка заставляют гул безделушек притихнуть.

Когда виски заканчивается, он идет за шампанским и пьет его из бутылки, пока не опустошает и ее тоже. А потом так и сидит, угрюмый и пьяный, смотрит на обглоданные птичьи кости, валяющиеся на полу, пока со стороны граммофона доносятся щелчки и жалобный скрип иглы, сбившейся с нужной дорожки. Только желание сходить в туалет заставляет его неохотно подняться.

По пути в сортир он спотыкается и хватается за диван; тот со скрипом проезжается по паркету, упирается ножкой в ковер, и Харпер замечает выглядывающий угол потрепанного синего чемодана.

Опершись о подлокотник, он вытаскивает чемодан за ручку. Пытается поднять его на диван, чтобы рассмотреть получше, но алкоголь и жирные пальцы мешают. Чемодан падает, и его дешевый замок не выдерживает. Все содержимое валится на пол: несколько пачек денег, красные и желтые бакелитовые фишки из казино, а еще – гроссбух в черной обложке, из которого торчит целая куча разноцветных бумажек.

Ругаясь, Харпер опускается на колени, машинально пытаясь запихнуть все обратно. Пачки денег толстые, как карточные колоды: банкноты в пять, десять, двадцать и сто долларов перетянуты резинками, а из-под разорванной обшивки чемодана выглядывают пять купюр по пять тысяч долларов. Он никогда не видел таких денег. Неудивительно, что кто-то проломил Бартеку голову. Но почему убийца не обыскал дом? Даже сквозь алкогольную дымку это кажется нелогичным.

Он внимательно осматривает банкноты. Они рассортированы, но на каждый номинал приходится несколько пачек, и чем-то они различаются. Харпер ощупывает их и решает, что дело в размере. А еще в бумаге, цвете печати, практически незаметных изменениях в изображениях и тексте. Но самое странное он замечает не сразу: даты выпуска не вписываются в реальность. «Прямо как вид за окном», – проносится в голове, и тут же он пытается затолкнуть мысль подальше. Просто, видимо, Бартек был фальшивомонетчиком. Или готовил реквизит для театра.

Отложив деньги, он берется за цветные бумажки. Расписки с тотализаторов, датированные с 1929-го по 1952-й. Все со скачек, но места разные – Арлингтон, Хотон, Линкольн Филдз, Вашингтон-парк. И все выигрышные, но без заоблачных сумм. Харпер Бартека понимает: будешь выигрывать слишком часто и много – и привлечешь к себе лишнее внимание, особенно в городе, где заправляет Капоне.

Каждой расписке соответствует запись в гроссбухе: сумма, дата и источник, выписанные аккуратными крупными буквами. Все указаны как прибыль: где 50 долларов, где 1200. Кроме одного адреса. Рядом с номером дома, 1818, красным цветом вписано: 600 долларов. Харпер листает гроссбух в поисках соответствующего документа и находит акт о покупке дома. Зарегистрирован он на Бартека Крола. 5 апреля 1930 года.

Харпер присаживается на корточки, скользя большим пальцем по краю пачки с десятками. Может, он и правда сошел с ума. Впрочем, неважно – главное, находка оказалась впечатляющей. Неудивительно, что мистеру Бартеку не хватало времени ходить за продуктами. Жаль только, что удача повернулась к нему спиной. В отличие от Харпера. Он и сам человек азартный.

Харпер оглядывается на коридор. Нужно будет избавиться от трупа, пока он не сгнил. Но это потом. Сначала он сходит на улицу. Проверит, окажется ли он прав в своих догадках.

В шкафу он находит одежду. Черные ботинки, рабочие джинсы, простая рубашка. Все – в точности по размеру. На всякий случай он вновь осматривает стену с висящими безделушками. Воздух вокруг пластиковой лошадки дрожит. Имя одной из девушек выделяется ярче остальных. Практически светится. Она ждет его. За порогом.

Спустившись вниз, он останавливается у входной двери и нервно встряхивает рукой, как боксер, готовящийся к удару. Перед глазами стоит лошадка. В кармане лежит ключ – Харпер проверил его трижды. Он готов выходить. Даже знает, что нужно делать. Он притворится мистером Бартеком. Будет действовать осторожно и хитро. Не зайдет далеко.

Он проворачивает ручку. Дверь распахивается, и его ослепляет свет, резкий, как салют в темном подвале, до смерти пугающий засевших там кошек.

Харпер перешагивает порог – и оказывается в совсем другом времени.

Кирби

3 января 1992

– Заведи себе новую собаку, – говорит мама. Она сидит на парапете, смотрит на озеро Мичиган и расстилающийся перед ним зимний пляж. Дыхание срывается с ее рта облачками – они похожи на пузыри, которыми в комиксах обозначают прямую речь. По телевизору обещали очередной снегопад, но пока его не предвидится.

– Не, – беспечно отвечает Кирби. – Мне и предыдущая-то была не нужна.

От скуки она подбирает палочки, разламывая их на части, пока они не станут слишком уж маленькими. Нет на свете вещей, которые можно обратить в ничто. Даже атом – сколько ни расщепляй его, он не исчезнет. Что-то всегда остается. Никуда не девается, даже разбитое на осколки. Прямо как Шалтай-Болтай. Рано или поздно придется его собирать. Или уйти не оглядываясь. Насрать на королевскую конницу и королевскую рать.

– Эх, дорогая, – вздыхает Рэйчел. Кирби ненавидит этот ее тон. Он провоцирует, и ее несет.

– Мохнатая, вонючая, постоянно лезет языком в лицо. Фу, гадость! – Она морщится. Все их разговоры идут по одной и той же кривой дорожке. Знакомой до тошноты, но вместе с тем и отрадной.

После того, что случилось, она пыталась сбежать – и из города, и от самой себя. Бросила учебу, хотя ей предлагали взять академический отпуск, продала машину, собрала вещи и просто уехала. Не слишком далеко, хотя иногда Калифорния казалась такой же незнакомой и странной, какой была бы Япония. Словно она оказалась в сериале, только смех то и дело звучал в неподходящих местах. Или сама она оказывалась не там, где нужно; слишком мрачная и ненормальная для Сан-Диего, слишком нормальная – или просто не такая, как все остальные, – для Лос-Анджелеса. Там нужны люди трагично надломленные, а не разбитые напрочь. Те, кто сам режет себе руки, выпуская внутреннюю боль, а не мошенники, над которыми ножом поорудовал кто-то другой.

Она могла бы уехать в Сиэтл или в Нью-Йорк, но в итоге вернулась к началу пути. Может, потому, что переездов хватило и в детстве. Или потянуло к семье. Или ей просто нужно было вернуться на место преступления.

Нападение привлекло к ней немало внимания. Букеты присылали все, даже совершенно незнакомые люди, и в таких количествах, что некуда было приткнуть. Но зачастую с цветами шли одни соболезнования. Никто не верил, что она выкарабкается, а в газетах писали полнейшую чушь.

Целый месяц люди вились вокруг нее роем, предлагая любую помощь. Но цветы увядают, и публика теряет интерес. Ее перевели из реанимации в обычную палату. Потом выписали. Жизнь вернулась в привычное русло – для всех, кроме нее. Но что было делать, если она не могла даже перевернуться в кровати, потому что просыпалась от резкой боли? Или застывала в агонии прямо посреди душа, когда действие обезболивающих внезапно заканчивалось, и ей казалось, что разошелся шов.

Потом рана загноилась. Пришлось вернуться в больницу еще на три недели. Живот у нее вздувался, словно там сидел инопланетянин.

– Грудолом заблудился, – пошутила она, когда разговаривала с очередным доктором. Они постоянно сменяли друг друга. – Ну как в «Чужом», помните? – Но ее шуток никто не понимал.

Друзей становилось все меньше и меньше. Они просто не знали, о чем говорить. Часто все разговоры сменялись неловко затянувшейся тишиной. Тех, кого не пугали жуткие раны, Кирби всегда могла оттолкнуть разговором об осложнениях, вызванных фекалиями, которые попали в ее кишечную полость. Неудивительно, что общение не задавалось. Люди меняли тему, скрывали свое любопытство, думая, что так будет лучше, но на самом деле ей нужно было с кем-то поговорить. Вывернуть себя наизнанку, так сказать.

Новые знакомые приходили только лишь поглазеть. Она знала, что не стоит отваживать их, но это было так просто! Иногда хватало всего лишь не ответить на телефонный звонок. Более настойчивых приходилось игнорировать дольше. А они обижались, удивлялись и злились. Оставляли сообщения на автоответчике, в которых кричали – или, что хуже, расстраивались. Потом ей надоело, и она попросту выкинула его. Понимала: рано или поздно люди это оценят. Дружба с ней походила на отпуск где-нибудь в тропиках – вот только вместо пляжей и солнышка приходилось сидеть в плену террористов. И она это даже не придумала, а видела в новостях. Она вообще часто читала истории про людей, с которыми случилось что-то ужасное. Истории про тех, кто выжил.

Кирби оказывала друзьям услугу, разрывая с ними контакты. Вот только от себя не сбежишь. Она осталась одна – пленница собственных мыслей. Интересно, можно заработать стокгольмский синдром по отношению к самой себе?

– Ну так что, мам?

Лед на озере движется и мелодично трещит, словно музыка ветра, собранная из осколков стекла.

– Эх, дорогая.

– Я все верну, обещаю. Месяцев через десять, даже раньше. У меня есть план.

Она вытаскивает из рюкзака папку. В ней лежит распечатка таблицы, которую она сделала, пока сидела в кофейне, – цветная, с красивым рукописным шрифтом. В конце концов, ее мама – дизайнер. Рэйчел забирает ее, внимательно вчитывается и рассматривает, словно изучает чье-то портфолио, а не бизнес-предложение.

– Кредиты за путешествия я почти выплатила. Сейчас отдаю сто пятьдесят в месяц, плюс остается тысяча долларов студенческого долга, так что жить можно. – Потому что отсрочку оплаты за обучение никто ей не предлагал. Она понимает, что тараторит, но все равно слишком нервничает и не может остановиться. – И вообще, частные детективы обычно берут куда больше.

Обычно по семьдесят пять долларов в час, а этот сказал, что можно заплатить триста за день, за неделю – тысячу двести. За месяц всего четыре. Денег хватило бы на три месяца, хотя детектив сказал, что и за один поймет, стоит ли копать дальше. Небольшая цена, чтобы найти ответы. Найти урода, который во всем виноват. Все равно полиция перестала с ней общаться. Видимо, интересоваться собственным делом нельзя – это мешает расследованию, и нормальные люди подобным не занимаются.

– Весьма занимательно, – вежливо произносит Рэйчел, закрывая папку и протягивая ее Кирби. Но она не хочет ее забирать. Куда больше ее занимают ломающиеся палочки. Хрусь. Мама кладет папку на парапет между ними. Картон тут же мокнет от снега.

– У меня дома так сыро, – говорит Рэйчел, окончательно закрывая тему.

– Арендодателю это скажи, мам.

– Ты же знаешь Бьюкенена, – мрачно смеется она. – Он не пошевелится, даже если стены обвалятся.

– Так снеси парочку и узнаешь. – Кирби не скрывает своего раздражения. Она не знает, как еще реагировать на бред, который несет мать.

– Я тут решила перенести студию в кухню. Там больше света. Мне в последнее время его не хватает. Может, у меня онхоцеркоз?

– Я же просила выкинуть медицинский справочник, мам. Хватит искать у себя болезни.

– Хотя нет, вряд ли. Я же не хожу к реке, откуда взяться речным паразитам? Наверное, у меня дистрофия Фукса.

– Или ты просто стареешь, вот и все, – не выдерживает Кирби. Но под грустным потерянным взглядом матери быстро сдается. – Давай помогу перенести вещи? Можем заглянуть в подвал, поискать что-нибудь на продажу. Там барахло целое состояние стоит. За один только набор для печати можно выручить пару тысяч. Заработаешь кучу денег, уйдешь на пару месяцев в отпуск. Наконец-то закончишь «Мертвого утенка».

Последняя мамина работа – жутковатая история о храбром утенке, который путешествует по миру и спрашивает мертвецов, что с ними случилось. Вот, например, отрывок:

– А как вы умерли, мистер Койот?

– Знаешь, Утенок, меня сбил самосвал.

Я поспешил, перебегая дорогу,

Зато теперь воронью пищи много.

Как же жаль, что вся жизнь пройдет мимо.

Но спасибо за то, что в ней было.

Все стишки заканчиваются одинаково. Животные умирают один хуже другого, но дают одинаковый ответ. А потом Утенок умирает сам и думает, что да, ему действительно жаль, но он рад жизни, которую прожил. История мрачная, псевдофилософская, и детская книжка из нее выйдет отличная. Как та дрянь про дерево, которое постоянно жертвовало собой, пока не превратилось в гниющую скамейку, разрисованную граффити. Как же Кирби ненавидела эту историю!

Рэйчел говорит, что это никак не связано с нападением. Во всем виноваты Америка и люди, которые почему-то бегут от смерти, хотя верят в Бога и загробную жизнь.

Она просто хочет показать им, что в смерти нет ничего страшного. Кем бы ты ни был, конец один.

По крайней мере, так она утверждает. Но работать над историей она начала, когда Кирби лежала в реанимации. А потом разорвала все рисунки, всех очаровательно искалеченных зверят, и начала заново. Все сочиняла и сочиняла истории, но так и не закончила книжку. Как будто детям нужно собрание сочинений, а не десяток страничек с рисунками.

– Значит, денег не дашь?

– Лучше займись чем-нибудь полезным, дорогая. – Рэйчел гладит ее по руке. – Жизнь продолжается. Найди себе дело. Вернись в университет.

– Ну да. От него-то много пользы.

– Да и вообще, – продолжает она, обратив мечтательный взгляд на озеро, – у меня нет никаких денег.

Кирби разжимает онемевшие пальцы, и сломанные палочки падают в снег. Она понимает: матери можно сказать что угодно. Ничего не изменится. Ведь невозможно оттолкнуть от себя человека, которого никогда не было рядом.

Мэл

29 апреля 1988

Белого мужика Малкольм замечает сразу. Стоит признать, светлой кожей в этом районе никого не удивишь, но обычно они приезжают на машинах, останавливаясь буквально на мгновение – забрать товар, отдать деньги. Иногда подходят и на своих двоих, конечно: и пропащие ребята с пожелтевшими глазами и бугристой кожей, и модные адвокатши в дорогущих костюмах, выбирающиеся из центра по вторникам, а в последнее время еще и субботам. Такое вот равноправие. Но обычно надолго они не задерживаются.

Этот парень просто стоит на крыльце заброшенного дома, как будто он там хозяин. Может, и правда хозяин. Ходят слухи, что администрация хочет благоустроить район Кабрини, но это как надо двинуться, чтобы заняться облагораживанием еще и в Энглвуде, где остались одни засранные развалины?

Мэл вообще не понимает, на кой черт их до сих пор забивают досками. Все равно все трубы, бронзовые ручки и прочее викторианское барахло давно растащили. Разбитые окна, прогнившие полы да целые поколения крыс – вот что осталось; бабульки, дедульки, мамашки, папашки и их крохотные крысеночки. Которых потом перестреляет какой-нибудь торчок, которому не хватило на тир. Улица – сущий кошмар. А учитывая, в каком она районе, это о многом говорит.

«Не, не риелтор», – решает Мэл, глядя, как мужчина спускается на потрескавшийся асфальт, еще сильнее стирая тусклые классики. Мэл уже успел неплохо закинуться – дурь осела в животе, медленно превращая содержимое в цемент. Так что настроение у него неплохое, и он сколько угодно может пялиться на какого-то странного белого мужика.

Тот переходит улицу, огибая древний диван, проходит под ржавеющим столбом; раньше там висело баскетбольное кольцо, но его сдернули дети. Самовредительство, вот что это. Себе же сделали хуже, придурки.

На полицейского мужчина тоже не похож. Одет он плохо, в болтающиеся темно-коричневые штаны и старомодный пиджак, еще и опирается на костыль. Видимо, надрался где-то не в том районе и попал в передрягу. А больничную трость заложил в ломбард, не иначе – откуда еще взяться громоздкому старому костылю? Хотя кто знает? Может, он вообще не ходил в больницу, потому что от кого-то скрывается. Псих какой-то.

Но интересный. И потенциально полезный. Может, скрывается от кого-то. Хрен знает, от мафии. Или жены! Место нашел отличное. В крысиных норах только и делать, что прятать деньги. Мэл оглядывает дома, размышляя. Можно будет полазить, когда белек свалит. Избавить его от лишних богатств, а то от них только проблемы. Никто и не узнает. Мэл для его же блага старается!

Но чем дольше он вглядывается в дома, пытаясь понять, из которого вышел мужчина, тем хуже ему становится. Видимо, из-за жара, который поднимается от асфальта. Воздух колышется. Почти что трясется. Не надо было брать товар у Тонила Робертса. Пацан и сам наркоты не гнушается, явно бодяжит как может. Живот болит, как будто туда засунули руку. Небольшое напоминание, что он не ел весь день и что – ну разумеется – с наркотиками ему не повезло. Мистер Полезный тем временем идет по улице, улыбаясь и отмахиваясь от лезущих к нему уличных детей. Нет, ладно, искать сейчас дом – плохая идея. По крайней мере, пока. Лучше Мэл подождет, пока белек вернется, там и посмотрит, куда идти. А сейчас – природа зовет.

На мужика он натыкается снова пару кварталов спустя. Просто везение, ничего больше. Ну и сам он стоит перед витриной аптеки и пялится в телевизор, даже не шевелится, как под гипнозом. У него словно припадок, и ему плевать, что он не дает людям пройти. Может, какие важные новости. Да хоть третья мировая война началась. Мэл подходит поближе – сама невинность, не иначе.

Но мистер Полезный смотрит рекламу. Одну за другой. Сливочный соус для пасты. Крем для лица. Майкл Джордан, поедающий пшеничные хлопья. Как будто он этих хлопьев в жизни не видел.

– Эй, ты как, норм? – спрашивает он: не хочет уходить, чтобы не упустить его, но и смелости похлопать по плечу не хватает. Мужчина оборачивается. Улыбка у него такая кровожадная, что хочется убежать.

– Просто невероятно, – говорит он.

– Это ты еще овсяные колечки не пробовал. Но ты мешаешь пройти. Подвинулся б хоть немного, а? – Он осторожно отводит его в сторону, и мимо проносится пацан на роликовых коньках. Мужчина провожает его взглядом.

– Да уж, дреды белым не идут, – соглашается Мэл. – Фактуры им не хватает. А эта тебе как? – Он почти поддевает его локтем, но вовремя отводит руку в сторону, а потом кивает в сторону девчонки, сиськи которой явно послал сам Господь Бог. Под обтягивающим топиком они аж подпрыгивают, но мужик на нее даже не смотрит.

Мэл чувствует, что он теряет интерес.

– Что, не нравится? Ну ничего, – говорит он, а потом добавляет, потому что ломка дает о себе знать: – Слушай, а доллара лишнего не найдется?

Мужик смотрит на него так, словно только сейчас заметил. Он, конечно, белый, но взгляд у него не презрительный. Он словно видит Мэла насквозь.

– Сейчас, – говорит он и вытаскивает из кармана пачку денег, перетянутую резинкой. Протягивает купюру с видом какого-то желторотика, который пытается впарить соду, а не нормальный товар, и Мэлу даже не нужно смотреть на деньги, чтобы почувствовать: что-то не так.

– Ты че, серьезно? – кривится он, когда замечает пять тысяч. – Мне что с ней делать, по-твоему?

Зря он вообще к нему подошел. Придурок просто отбитый.

– Так лучше? – Он находит среди купюр сотню, протягивает ему и внимательно смотрит. Хочется просто уйти, но, черт, если порадовать мужика – может, он еще немного расщедрится. Правда, Мэл понятия не имеет, что ему нужно.

– Да, еще как.

– В какую сторону Гувервилль? Он до сих пор у Грант-парка?

– Я даже не знаю, что это. Но дашь еще денег, и буду водить тебя по парку, пока не найдем.

– Просто скажи, как дотуда добраться.

– По зеленой ветке прямо до центра, – говорит Мэл, указывая на железную дорогу, которая виднеется между домов.

– Спасибо за помощь, – говорит он, а потом, к большому неудовольствию Мэла, убирает деньги в карман и явно собирается уходить.

– Эй, эй, погоди. – Он бежит за ним следом. – Ты же не местный, да? Могу устроить экскурсию. Покажу достопримечательности. Даже кисок раздобуду, каких захочешь. По-дружески, так сказать.

Мужик оборачивается к нему, улыбается – спокойно, как будто у него спросили погоду.

– Заканчивай, друг, а то я тебя прямо тут выпотрошу.

И это не пустые угрозы, как в гетто. Просто факт жизни. Он так легко это говорит – как шнурки завязывает. Мэл застывает на месте и больше за ним не бежит. Нет, пусть мужик катится ко всем чертям. Сумасшедший. С такими лучше не связываться.

Он смотрит на мистера Полезного, который хромает прочь, а потом опускает взгляд на фальшивую пятитысячную. Оставит ее себе на память. Может, даже сходит к тем развалюхам, поищет еще, пока мужик не вернулся. Но при мысли об этом внутри все сжимается. Ну, или не сходит. Особенно пока он под кайфом. Лучше побалует себя. Закупится грибами. Хватит с него говна, которое продает Тонил. Даже отсыпет чутка Рэддисону, братишке, если его встретит. Почему нет? Он сегодня щедрый. Да и денег хватит надолго.

Харпер

29 апреля 1988

Смириться с шумом оказывается тяжелее всего. Харпер вспоминает, как лежал в чавкающей грязи окопов, вслушиваясь в высокий свист очередного артобстрела, в глухие взрывы бомб где-то вдалеке, в скрипучий грохот проезжающих танков – но даже там было лучше. Будущее не такое шумное, как война, но в нем есть своя беспощадная ярость.

Плотность населения удивляет. Все вокруг – нагромождение домов, магазинов, людей. И машин. Город подстроился под них, и целые здания отводятся под парковки, поднимаясь этаж за этажом. Они пролетают мимо, слишком быстрые, слишком шумные. Железная дорога, когда-то связывавшая Чикаго со всем миром, теперь утихла, заглушенная ревом скоростной автострады (хотя это слово Харпер узнает позже). Бушующая река автомобилей несется вдаль, из неизвестности в неизвестность.

Гуляя по городу, он замечает проглядывающие тени прошлого. Выцветшие вывески, нарисованные от руки. Старый дом, разбитый на несколько квартир, а потом снова заброшенный. Заросшая прореха на месте бывшего склада. Разруха, но вместе с ней – обновление. Ряд магазинов, сменивших старый пустырь.

Товары за витринами удивляют. Их цены – шокируют. Он забредает в продуктовый магазин, но быстро уходит. Сбегает от длинных белых полок, флуоресцентных ламп и переизбытка коробок и банок с цветными фотографиями содержимого. Его подташнивает от одного только их вида.

Все это непривычно, но предсказуемо. Просто экстраполяция прошлого. Раз концертный зал можно уместить в граммофоне, то и кинотеатр поместится на экран в магазинной витрине; люди настолько привыкли к нему, что просто проходят мимо. Но встречаются и диковинки. Харпер долго зачарованно смотрит на гудящие крутящиеся щетки на автомойке.

Только люди остались прежними. Все те же жулики и засранцы, как бездомный парнишка с глазами навыкате, который счел его легкой добычей. Харпер прогнал его, но сначала убедился в том, какие деньги сейчас используются и куда его забросила жизнь. Точнее, «когда». Он нащупывает ключ в кармане. Его путь назад. Если он захочет вернуться.

Как и сказал мальчишка, Харпер садится на электричку до Рейвенсвуда. Она такая же, как и в 1931-м, только быстрее и безрассуднее. В повороты она бросается так резко, что Харпер цепляется за поручень даже сидя. Пассажиры стараются не смотреть на него. Иногда даже отсаживаются подальше. Две девки, похожие на потаскух, хихикают и показывают в его сторону пальцем. Он понимает: дело в одежде. Они одеты ярко, в блестящие вульгарные курточки и туфли с высокой шнуровкой. Но когда он встает, чтобы подойти к ним, их улыбки увядают, и они сходят на следующей же остановке, бормоча что-то между собой. Ему нет до них дела.

По пути на улицу ему встречается лестница. Костыль лязгает о металл, и какая-то негритянка в форме бросает в его сторону жалостливый взгляд, но помощи не предлагает.

Остановившись у металлических колонн железной дороги, он замечает светящиеся неоном вывески делового района. Они на порядок ярче, чем были, мерцают и перемигиваются, словно кричат: «Смотри сюда, нет же, сюда!» Перетягивание внимания – такой теперь новый порядок.

На то, чтобы понять, как работает светофор, уходит всего минута. Человечек красный, человечек зеленый. Поймут даже дети. А кем еще могут быть эти новые люди, всюду спешащие, шумные, хватающиеся за игрушки?

Палитра города изменилась – грязно-белый и бежевый сменился коричневым в сотнях оттенков. Как ржавчина. Как дерьмо. Он пробирается через парк и собственными глазами видит, что Гувервилля действительно нет – он пропал, не оставив за собой и следа.

Вид, открывающийся отсюда, нервирует. Городской пейзаж непривычный, неправильный. Сверкающие башни взмывают так высоко в небо, что их верхушки скрыты за облаками. Как в каком-то аду.

Потоки машин и людей напоминают ему жуков-короедов, копошащихся в дереве. Они вытачивают его сердцевину, оставляя за собой червоточины, и дерево умирает. И это прокаженное место тоже умрет – загниет и рухнет под собственным весом. Возможно, Харпер даже посмотрит на это. Зрелище выйдет что надо.

Но пока у него есть другая цель. Она пылает в его мыслях огнем. Он знает, куда идти, словно уже проходил этой дорогой.

Пересев на другой поезд, он погружается в недра города. В тоннелях лязг колес о рельсы усиливается. В окнах мелькают огни, на мгновение выхватывая лица пассажиров.

В конечном итоге дорога приводит его в Гайд-парк, к университету – отдушине розовощекого богатства среди чернокожей рабочей деревенщины. Предвкушение отдается в теле нервной дрожью.

Он покупает в греческой закусочной на углу кофе: черный, с тремя ложками сахара. Потом проходит мимо общежитий и устраивается на ближайшей скамейке. Его цель где-то рядом. Все так, как должно быть.

Щурясь, он приподнимает голову, будто наслаждается солнечными лучами, а не разглядывает лица проходящих мимо девушек. Блестящие волосы, яркие глаза, скрытые под густым макияжем и высокими прическами. Они вольны делать что захотят и носят это право так, словно каждое утро натягивают его вместе с носками. Но оно притупляет их.

А потом он видит ее. Она выходит из большой белой машины с вмятиной на двери, которая остановилась у здания всего в нескольких метрах от занятой им скамейки. Он не ожидал увидеть ее, и электрический разряд удивления пробирает до самых костей. Как любовь с первого взгляда.

Она совсем маленькая. Азиатка в голубых джинсах с белыми пятнами, с черными волосами, взбитыми в прическу, похожую на сахарную вату. Она открывает багажник и начинает вытаскивать оттуда картонные коробки, и вскоре к ней присоединяется мать, с трудом выбравшись из машины. Коробки тяжелые – одна из них лопается под тяжестью книг, но девушка лишь смеется, и становится видно: она не похожа на пустышек, расхаживающих по улицам. В ней бурлит жизнь, резкая, как хлыст.

Харпера никогда не тянуло к каким-то конкретным женщинам. Кому-то нравятся осиные талии, рыжие волосы, большие ягодицы, в которые можно впиться пальцами; но он довольствовался тем, что имел, когда подворачивалась возможность. Обычно он за нее платил. Но Дом требует большего. Ему нужен потенциал; он хочет погасить пламя, пылающее в глазах. Харпер знает, как ему угодить. Для этого понадобится нож. Острый, как штык.

Он откидывается на скамью и принимается скручивать сигарету. Делает вид, что смотрит на голубей, дерущихся с чайками за вытащенный из мусорки кусок бутерброда – каждый сам за себя. Он не смотрит на дочь с матерью, суетящихся над коробками. Но он слышит их разговоры, а когда задумчиво опускает взгляд в землю – косится на них краем глаза.

– Все, это последняя, – произносит девушка – его девушка, – забирая из багажника открытую коробку. Что-то внутри привлекает ее внимание, и она за ногу вытаскивает оттуда куклу. Полностью голую. – Омма!

– Ну что? – спрашивает мать.

– Омма, я же просила отнести ее в Армию спасения. Зачем мне весь этот хлам?

– Это же твоя любимая кукла, – ругает ее мама. – Не выбрасывай ее. Оставишь внукам. Только не спеши с ними. Сначала найди хорошего парня. Врача или адвоката. Ты же у нас учишься на социопата.

– На социолога, омма.

– Какая разница. Все равно ты постоянно шляешься по злачным местам. Напрашиваешься на неприятности.

– Не преувеличивай. Там же люди живут.

– Конечно. Плохие люди, с оружием. Лучше бы ты изучала певцов. Или официантов. Или врачей. Вот и встретила бы хорошего доктора. Или их изучать неинтересно? Что, бедняцкие трущобы лучше?

– А давай я буду исследовать разницу между корейскими мамами и еврейскими? – Она рассеянно зарывается пальцами в длинные светлые волосы куклы.

– А давай я влеплю тебе пощечину, нахалка! Не смей дерзить матери, которая тебя вырастила! Слышала бы тебя бабушка…

– Прости, омма, – виновато говорит девушка. Разглядывает волосы куклы, накрученные на палец. – Помнишь, как я пыталась покрасить Барби в брюнетку?

– Гуталином! Пришлось ее выбросить…

– Тебя это не волнует? Единообразие человеческих устремлений?

Ее мать раздраженно машет рукой.

– Вот научилась заумным словам! Раз тебя это так волнует, бери детей, с которыми работаешь, и делайте черных Барби.

Девушка возвращает куклу в коробку.

– Неплохая идея, омма.

– Только не красьте их гуталином!

– Это не смешно. – Она перегибается через коробку и целует мать в щеку. Та отмахивается, стыдясь демонстрации чувств.

– Веди себя хорошо, – наказывает она, забираясь в машину. – Учись. Никаких мальчиков. Но врачей можно.

– И адвокатов. Ага, поняла. Пока, омма. Спасибо за помощь.

Девушка машет машине вслед. Та движется к парку, но потом резко разворачивается и возвращается. Мама опускает стекло.

– Чуть не забыла, – говорит она. – Это важно. В пятницу приезжай на ужин. И пей ханьяк. И позвони бабушке, когда закончишь разбирать вещи. Не забудешь, Чжинсук?

– Да, да, я помню. Пока, омма. Серьезно. приезжай же уже.

Она дожидается, пока машина скроется за поворотом. Потом беспомощно смотрит на коробку в руках и оставляет ее у мусорки, а сама скрывается в здании.

Чжинсук. Ее имя расходится по всему телу жаром. Харпер мог бы наброситься на нее прямо сейчас. Удушить в коридоре. Но вокруг слишком много свидетелей. И где-то в глубине души он понимает: нельзя. Не время.

– Эй, мужик, – не слишком дружелюбно окликает его какой-то блондин. Он нависает над Харпером, высокий и из-за этого излишне самоуверенный. На нем надеты футболка с номером и шорты до колен. Он явно обрезал их сам, и из них торчат белые нитки. – Долго еще сидеть будешь?

– Докурю и уйду, – отвечает Харпер, прикрывая ладонью эрекцию.

– Давай побыстрее. Охрана кампуса не любит, когда тут болтаются посторонние.

– Это свободный город, – замечает Харпер, хотя не знает, правда ли это.

– И что? Советую уйти, пока я не вернулся.

– Сейчас. – Харпер затягивается, словно доказывая свои слова, но не шевелится. Парню этого достаточно; он коротко кивает и уходит в сторону магазинов, только разок оглядывается через плечо. Харпер бросает сигарету на землю и встает со скамейки, словно намереваясь уйти. Но останавливается у мусорки рядом с коробкой Чжинсук.

Присев, он зарывается в гору игрушек. Он здесь ради них. Его ведет карта. Все должно сложиться воедино.

Когда он находит лошадку с желтой гривой, Чжинсук (имя песней звенит в голове) выходит из здания и виновато бежит к коробке.

– Эм, эй, простите, я передумала, – начинает извиняться она, а потом растерянно склоняет голову. С такого близкого расстояния Харпер замечает, что в одном ухе у нее болтается сережка – длинные серебряные цепочки с желтыми и синими звездочками. Они колышутся, когда она двигает головой. – Это мои вещи, – настойчиво произносит она.

– Знаю. – Он насмешливо отдает ей честь и отходит, опираясь на костыль. – Я принесу тебе что-нибудь еще.

Он сдержит свое обещание, но только в 1993-м, когда она давно уже будет работать в чикагском жилищном управлении. Она станет второй его жертвой. Полиция не найдет подарок, который он ей оставит. И не заметит бейсбольную карточку, которую он заберет.

Дэн

10 февраля 1992

Шрифт в газете «Чикаго Сан Таймс» отвратительный. И здание редакции не лучше: низкоэтажное страшилище, пристроившееся в тени небоскребов на набережной реки Чикаго на Уобаш-авеню. Внутри – та еще дыра. Столы старые, тяжелые и металлические, времен Второй мировой; они предназначены для печатных машинок, которые заменили компьютерами. Вентиляция забита чернильной пылью, которая поднимается в воздух от грохота печатных станков. Когда они работают, трясется все здание. У некоторых журналистов чернила бегут вместо крови; у работников «Сан Таймс» она оседает в легких. Иногда они жалуются в управление по охране труда.

В этом уродстве есть гордость. Особенно по сравнению со зданием «Трибьюн», стоящим через дорогу, – из-за своих неоготических башенок и подпорок оно похоже на храм новостей. «Сан Таймс» – один огромный офис, большое пространство, впритык заставленное столами. В самом их центре сидит редактор новостного отдела, а колумнисты и спортивные журналисты задвинуты на окраину. Повсюду бардак, суета. Народ перекрикивается, заглушая друг друга и потрескивающий радиоприемник, настроенный на полицейскую частоту. Голосят телевизоры, разрываются телефоны, пикают факсы, выплевывая будущие новости. В «Трибьюн» столы разделены перегородками.

«Сан Таймс» – газета рабочих, газета полицейских, газета сборщиков мусора. «Трибьюн» читают миллионеры, профессора и жители пригородов. Одни представляют юг, другие – север, и вместе им не сойтись. По крайней мере, пока богатые наглые студентики со связями не сваливаются им на головы в пору университетских производственных практик.

– А вот и мы! – нараспев кричит Мэтт Харрисон, шагая между столами. За ним, как утята за мамой-уткой, тянется молодежь с горящими глазами. – Грейте копиры! Готовьте документы! Думайте, какой кофе хотите заказать!

Дэн Веласкес с ворчанием утыкается в экран компьютера, игнорируя крякающих утяток, которых приводит в восторг настоящий офис редакции. Сам он восторга не испытывает. Он даже не понимает, зачем его вызвали. В принципе, он мог бы вообще сюда не являться.

Но редактор захотел лично обсудить планы на ближайший сезон, потому что потом Дэн улетит в Аризону на весенние сборы. Как будто его команде это поможет. Фанатеть от «Чикаго Кабс» могут только оптимисты без логики и здравого смысла. Они как истинно верующие. Может, он так и напишет. Обойдется намеком. Он ведь давно просил Харрисона дать ему нормальную колонку, а не спортивные новости. Авторские статьи – вот настоящая журналистика. Спорт (да даже кино!) мог бы стать аллегорией, отражающей состояние мира. Он мог бы поучаствовать в культурном дискурсе, высказать свое ценное мнение. Дэн думает об этом; ищет в себе ценное мнение. Хоть какую-нибудь мысль. Но не находит.

– Эй, Веласкес, я с тобой разговариваю, – говорит Харрисон. – Решил, какой кофе будешь?

– Что? – Он глядит на него из-под новых очков с бифокальными линзами. Они сбивают его с толку так же, как и новый текстовый редактор, установленный на компьютере. Чем им не угодил «Атекс»? Дэну он очень нравился. Как и печатные машинки «Оливетти». И его старые хреновы очки.

– Вот тебе практикантка, можешь заказывать. – Харрисон с апломбом указывает на девчонку, которой самое место в детском саду. Прическа у нее точно детсадовская: волосы взъерошенные, лезут повсюду, падают на шарф в разноцветную полоску. Перчатки точно такие же, без пальцев, на плечах болтается черная куртка с сильным излишком молний, и самое ужасное – нос у нее проколот. Она раздражает его чисто из принципа.

– Нет. Не-а. Никаких практикантов.

– Она сама к тебе попросилась. Прямо по имени назвала!

– Тем более. Ты посмотри на нее, она явно не увлекается спортом.

– Рада знакомству, – говорит девушка. – Меня зовут Кирби.

– А меня не волнует, потому что мы разговариваем в последний раз. Я тут вообще случайно. Сделай вид, что меня нет.

– Зря стараешься, Веласкес, – подмигивает Харрисон. – Она твоя. Не делай ничего, за что нас могут засудить. – Он уходит назначать практикантов остальным журналистам, которые, в отличие от него, хотят и умеют с ними работать.

– Садист! – кричит Дэн ему вслед, а потом неохотно поворачивается к девчонке. – Чудесно. Добро пожаловать. Ну, садись, что стоишь? Подозреваю, никаких мыслей на тему нынешнего состава «Чикаго Кабс» у тебя нет?

– Простите. Я не особо слежу за спортом.

– Так и знал. – Веласкес сверлит взглядом мигающий на экране курсор. Он над ним издевается. На бумаге хотя бы можно порисовать, написать что-нибудь, а потом скомкать и бросить редактору в голову. Но экран компьютера неприступен. Как и голова его редактора.

– Меня больше интересует криминалистика.

Он медленно поворачивается к ней в крутящемся кресле.

– Правда? Ну, у меня для тебя плохие новости. Я пишу про бейсбол.

– Но раньше вы занимались убийствами, – не уступает девчонка.

– Да, а еще я курил, пил, ел свинину, и шунта в груди у меня не было. Результат работы в криминальной хронике, кстати. Забудь об этом. Несостоявшимся панкушкам там не место.

– Туда не берут практикантов.

– И правильно делают. Ты просто представь, что будет, если выпустить толпу детей на место преступления? Господи!

– Поэтому вы – наилучший вариант из возможных. – Она пожимает плечами. – Кстати, именно вы освещали мое убийство.

Ее слова ошарашивают, но лишь на мгновение.

– Ладно, ладно, раз ты так хочешь освещать преступления, сначала нужно подучить терминологию. Не убийство, а попытку убийства. Неудачную. Так?

– Не уверена.

– Господи боже! – Он делает вид, что дергает себя за волосы. Их и так немного осталось. – Напомни, кто ты из вереницы безуспешных чикагских убийств?

– Кирби Мазрахи, – отвечает она, и он все вспоминает. Она снимает шарф; под ним – рваный шрам, оставленный маньяком. Нож задел артерию, но не перерезал ее – так, кажется, говорилось в отчете судмедэксперта.

– Девушка с псом, – говорит Дэн. Он тогда брал интервью у свидетеля, кубинского рыбака с трясущимися руками. Мелькает циничная мысль: перед телевизионщиками-то он сумел успокоиться.

Рыбак видел ее, когда она вышла из леса. Из ее горла хлестала кровь, серо-розовые кишки высовывались из-под рваной футболки, а в руках она держала собаку. Все думали, что она точно умрет. Некоторые газеты сразу так и писали.

– Хм, – произносит он впечатленно. – И что, ты хочешь раскрыть преступление? Привлечь убийцу к ответственности? Заглянуть в материалы своего дела?

– Нет. Я хочу узнать про остальных жертв.

Он откидывается на спинку скрипящего кресла. Вот теперь он действительно впечатлен – и заинтересован.

– Знаешь что, девочка? Позвони-ка Джиму Лефевру. Ходят слухи, что «Чикаго Кабс» хотят отправить Бэлла на скамью запасных – узнай, что он думает по этому поводу. А я пока подумаю, что делать с этими твоими «остальными».

Харпер

28 декабря 1931

«Чикаго Стар»
СМЕРТЕЛЬНЫЙ ТАНЕЦ СИЯЮЩЕЙ ДЕВУШКИ
Эдвин Суонсон

ЧИКАГО, ИЛЛИНОЙС – В момент написания данной статьи полиция прочесывает город в поисках убийцы Жанетт Клары, также известной под псевдонимом Сияющая девушка. Выступления юной танцовщицы из Франции пользовались скандальной славой: в своих номерах она пользовалась не одеждой, но веерами из перьев, прозрачными вуалями, воздушными шарами и прочими мелочами. Ее изуродованное тело было обнаружено утром воскресенья за клубом «Канзасский Джо», который специализируется на удовлетворении публики сомнительных вкусов.

Однако безвременная кончина уберегла ее от неминуемой медленной и мучительной смерти. Доктора, у которых наблюдалась мисс Клара, подозревали, что она страдает от отравления радиевой пылью, которую танцовщица использовала в номерах, чтобы придавать коже сияние светлячка.

«Я уже уста-а-ала слушать про радиевых девушек», – с больничной койки сообщила она в интервью с прессой на прошлой неделе. Ее ни капли не тронула история про фабричных работниц, которые отравились радиоактивными веществами, занимаясь окрашиванием светящихся циферблатов на предприятии в Нью-Джерси. От радиации пострадали пять женщин: излучение повредило их кровь, а затем проникло в кости. Суд обязал «Юнайтед Стейтс Радиум» выплатить штраф в 1 250 000 долларов, а также назначить 10 000 долларов единовременной компенсации каждой работнице и 600 долларов ежегодной пенсии. Однако вскоре девушки умерли, и нет ни одного свидетельства, что они были довольны выплатами за собственную смерть.

«Че-е-епуха-а-а, – фыркнула мисс Клара, постукивая красным ноготком по жемчужно-белым зубам. – По-вашему, у меня выпадают зу-у-убы? Я не умира-а-аю. Я даже не больна-а-а».

Однако она созналась, что на ногах и руках у нее иногда появляются «ма-а-аленькие волдыри-и-и» и что после каждого шоу она просит прислугу поскорее набрать ванну, поскольку у нее «горит» кожа.

Однако она отказалась обсуждать такие «ме-е-елочи», когда я посетил ее частную палату, заставленную букетами от поклонников. За лучшую медицинскую помощь (и, как поговаривают в больнице, за некоторые букеты) она заплатила деньгами, заработанными выступлениями.

Вместо этого она продемонстрировала мне крылья бабочки, которые сшила из газовой ткани и украсила блестками и радиевой краской – в них она планировала выступать.

Чтобы понять ее мотивы, нужно вспомнить, чем она занимается. Все артисты мечтают найти свою нишу, что-то особенное, что отличало бы их от легиона подражателей – или как минимум сделало бы первопроходцем. Став Сияющей девушкой, мисс Клара поднялась над морем заурядности, которое затягивает даже самых гибких и умелых танцовщиц. «А теперь я стану Сияющей ба-а-абочкой», – сказала она.

Также она выразила сожаление из-за отсутствия в ее жизни мужчины. «Они слышат про кра-а-аску и думают, что отра-а-авятся. Вы напишите в газете, пожа-а-алуйста, что я опьяняю, а не отравляю».

Врачи многократно предупреждали, что радиация проникла в ее кровь и кости и что она может лишиться ноги, однако молодая соблазнительница, которая когда-то танцевала в парижском кабаре «Фоли-Бержер» и в лондонском театре «Уиндмилл» (пусть и не в неглиже), а ныне приехала покорять Америку, заявила, что будет «танцева-а-ать, пока не умрет».

Увы, ее слова стали пророчеством. В субботу, закончив выступление в «Канзасском Джо», мисс Клара в последний раз вышла на бис, привычно послала воздушный поцелуй Бэну Стейплсу, вышибале, который охранял черный вход от чрезмерно активных фанатов, и больше несчастную никто не видел.

Следующим утром ее тело нашла Тэмми Херст, которая возвращалась домой после ночной смены на фабрике. Ее внимание привлекло необычное сияние, исходящее из переулка. Обнаружив изувеченный труп юной танцовщицы, под одеждой которой до сих пор светилась краска, мисс Херст сразу же поспешила в ближайшее отделение полиции, где в слезах сообщила о местонахождении тела.

Множество людей видело его в баре в ту ночь. Но Харпер не удивлен человеческому непостоянству. Особенно когда речь идет про богатеев из высшего общества, которые решили на одну ночь снизойти до трущоб. Их сопровождал скучающий полицейский; не по работе – он просто халтурил, одновременно играя роль телохранителя и гида, знающего места, где можно вкусить немного греха и разврата. Забавно, что в газетах не написали про это.

Затеряться в толпе было несложно, но костыль он оставил на улице. Он оказался удобной вещицей. Люди отводили взгляд. Недооценивали Харпера. Но в баре костыль бросился бы в глаза.

Харпер стоял у дальней стены, попивая пародию на джин – дитя сухого закона. На случай облавы он даже был налит в чайную чашку.

Богачи толпились у сцены, восторгаясь окружающими их плебеями, но только пока те не приближались к ним без разрешения. Для этого и нужен был полицейский. А сами они свистели и вопили, требуя поскорее начать выступление, и распалились только сильнее, когда на сцене появилась не «Мисс Клара Жанетт – сияющее чудо ночи, ярчайшая звезда на небосводе, лучезарная повелительница блаженства, эксклюзив этой недели!», а миниатюрная китаянка в скромном платьице, расшитом узорами. Она вышла из-за кулис и присела у края сцены, скрестив ноги, перед деревянным струнным инструментом. Свет померк, и даже самые пьяные и буйные толстосумы притихли в ожидании.

Девушка коснулась струн легкими щипками, забренчала звенящей мелодией, зловещей в своей необычности. Среди белой драпировки, свитой на сцене искусными кольцами, мелькнула тень – силуэт, с головы до пят укутанный в черное, как у арабов. Только глаза девушки на мгновение ярко блеснули, выхваченные светом улицы, когда коренастый вышибала неохотно впустил опоздавшего посетителя. Холодные, дикие – глаза животного, попавшего в свет фар. Харперу вспомнились ночные поездки с Эвереттом в Янктон, на ферму, куда они частенько наведывались.

Часть аудитории даже не заметила чужого присутствия. Но потом, подчиняясь почти неслышному музыкальному переливу, Сияющая девушка стянула длинную перчатку, открывая светящуюся руку. Зрители ахнули; какая-то женщина у самой сцены взвизгнула от восторга, и полицейский тут же завертел головой, проверяя, все ли ведут себя пристойно.

Протянув руку, девушка в изящном, чувственном танце изогнула запястье. Игриво скользнула ладонью по балахону, на мгновение оголяя плечико, животик, накрашенные губы, яркие, как светлячок. Потом медленно стянула вторую перчатку и бросила ее в толпу. Теперь на сцене сияли две руки, обнаженные до локтя. «Идите сюда», – манили они завороженных зрителей. И те подчинялись, как дети, толпились у сцены, толкались, выискивая местечко получше, бросали перчатку в воздух, передавали ее из рук в руки, как сувенир. Она приземлилась у ног Харпера – вся измятая, с извилистыми потеками радиоактивной краски, похожими на кишки.

– Так, ну-ка, забирать ничего нельзя, – сказал коренастый вышибала, выдергивая ее из рук Харпера. – Дай сюда. Это собственность мисс Клары.

На сцене руки добрались до вуали, отстегнули ее, и на плечи девушки упали кудри, обрамив островатое личико: губки бантиком, огромные голубые глаза с пышными ресницами, тоже светящимися от краски. Прелестная отрубленная головка, зловеще плывущая над сценой.

Мисс Клара повела бедрами, изгибая руки над головой, дождалась напряженного пика мелодии и резкого звука пальцевых тарелок в ее руках, а потом избавилась от еще одного предмета одежды – как бабочка, сбрасывающая очередной слой черного кокона. Но движения напоминали Харперу скорее змею, которая выворачивается из кожи.

Под балахоном скрывались изящные крылышки и костюм, расшитый бисером, как у узорчатой бабочки. Ее пальцы задрожали, ресницы прикрыли большие глаза, и она рухнула в драпировку, словно умирающий мотылек. А когда появилась снова, руки ее были вдеты в свободные рукава из газовой ткани. Над баром замерцал прожектор, отбрасывая на сцену расплывчатые силуэты бабочек. Жанетт окрыленно порхала по сцене, кружась среди иллюзорных насекомых – а Харпер думал о чуме и нашествии паразитов. Пальцы нашли в кармане сложенный нож.

– Зпасибо! Зпасибо! – тонким голоском юной девочки произнесла танцовщица в самом конце, когда осталась в одеянии из одной только краски и высоких каблуков. Руки она держала скрещенными на груди, как будто до этого не демонстрировала всем свои прелести. А потом она послала толпе воздушный поцелуй, под бурные возгласы одобрения оголяя розовые соски, и тут же захлопала ресницами, кокетливо хихикнув. Притворно смутившись, она поспешно прикрылась и убежала за кулисы, высоко закидывая высокие каблуки. А спустя мгновение вновь вышла на сцену, обошла ее кругом, высоко вскинув руки в триумфе. Она запрокидывала голову, и глаза у нее блестели – всем своим видом она требовала внимания, требовала упиваться ею, пока была такая возможность.

Ее жизнь стоила дешевых карамелек в помятой коробке, которую он весь вечер держал под пальто. Вышибала его не заметил – отвлекся на богатую даму, блюющую у главного входа под презрительный хохот мужа и друзей.

Он поджидал ее у задней двери. Она тащила за собой чемодан с реквизитом, кутаясь в теплое пальто, надетое на блестящий костюм, а на лице ее до сих пор светилась не до конца смытая краска, прочерченная дорожками пота. Свет от нее отбрасывал резкие тени, выхватывая впалые щеки. Угрюмая, вымотанная – она растеряла все силы, что демонстрировала на сцене, и на мгновение Харпер засомневался в себе. Но потом она увидела подарок, и лицо ее просияло ломкой жаждой. «Вот теперь, – подумал Харпер, – она обнажена до предела».

– Это мне? – спросила она, в своем очаровании позабыв про французский акцент, но быстро исправилась, скрывая бостонский выговор. – Как это ми-и-ило! Вы смотрели мой танец? Вам понра-а-авилось?

– Не особо, – ответил он, наслаждаясь мгновением разочарования, которое быстро скрылось под болью и удивлением.

Сломать ее было не сложно. И если она кричала – он не слышал, потому что весь мир сузился до единой точки, как будто он смотрел на него через замочную скважину, – никто так и не пришел к ней на помощь.

Уже позже, когда он склонился вытереть нож о пальто танцовщицы, сдерживая азартную дрожь в руках, то заметил ожоги: крохотные волдыри вздулись на нежной коже под глазами и вокруг губ, на запястьях и бедрах. «Смотри внимательно, – сказал он себе, продираясь через статику в мыслях. – Запоминай. Все до мельчайшей детали».

Он не стал трогать деньги – жалкую пачку купюр номиналом в один или два доллара, – но забрал крылья бабочки, завернутые в сорочку, и пошел, прихрамывая, за костылем, который спрятал за мусорным баком.

Вернувшись в Дом, он долго стоял под душем и мыл руки, пока они не покраснели, пока не заныли от трения; что угодно, лишь бы не заразиться. Пиджак он бросил отмокать в ванной – ему повезло, что на темной ткани не было видно крови.

Крылья он хотел повесить на столбик кровати. Но когда пришел – они уже висели на нем.

Знаки и символы. Как мигающий зеленый человечек, разрешающий перейти улицу.

Будущего и прошлого не существует.

Есть настоящее – и только оно.

Кирби

2 марта 1992

Вся ось коррупции вертится на пончиках с глазурью. По крайней мере, именно благодаря им Кирби получает доступ к файлам, которые не предназначены для ее глаз.

Она уже просмотрела все микрофиши в библиотеке Чикаго – двадцать лет новостей, мелькающих под щелкающей и трещащей линзой проекционного аппарата, собранные в отдельные бобины и убранные в соответствующие шкафчики.

Но архивы «Сан Таймс» значительно старше, а люди, которые там работают, способны найти что угодно – иногда кажется, что их таланты граничат с магией. Марисса, которая носит очки-«кошечки», свободные длинные юбки и питает тайную нежность к рок-группе «Грейтфул дэд»; Донна, которая никому не смотрит в глаза, и Анвар Четти, или попросту Чет, извечный любитель комиксов – с волнистыми черными волосами, падающими на лицо, серебряным перстнем в форме птичьего черепа, закрывающим половину кисти, и гардеробом в одних только черных оттенках.

Они все изгои, но лучше всех Кирби ладит с Четом, потому что он полная противоположность своим устремлениям. Низенький, полноватый парень из Индии – он никогда не сможет выбелить смуглую кожу до мертвецкой белизны, которая присуща его субкультуре. Иногда Кирби задумывается, насколько тяжело ему было влиться в сообщество готов-геев.

– Это не спортивные новости, – сообщает очевидное Чет, облокачиваясь на стойку.

– Да, но пончики… – Кирби открывает коробку и поворачивает ее этикеткой к нему. – И Дэн разрешил.

– Ну ладно, – говорит он, вытаскивая пончик. – Учти, мне просто интересно попытать силы. Не говори Мариссе, что я взял шоколадный.

Он скрывается в архиве, а обратно выходит с газетными вырезками в коричневых конвертах.

– Вот, как ты и просила. Все статьи Дэна. Если хочешь, чтобы я нашел всех женщин, которых зарезали за последние тридцать лет, придется подождать подольше.

– Хорошо, – говорит Кирби.

– В смысле, как минимум пару дней. Просьба серьезная. Но самые громкие дела я откопал. Держи.

– Спасибо, Чет. – Она пододвигает к нему коробку, и он берет еще один пончик. Он заслужил. Забрав конверты, Кирби скрывается в конференц-зале. На доске у двери нет записей о запланированных совещаниях, так что у нее есть время разобраться с добычей. И правда: она сидит над ней добрых полчаса, пока Харрисон не находит ее сидящей на столе, скрестив ноги, в окружении разложенных вырезок из газет.

– Привет, – невозмутимо бросает редактор. – Ноги со стола сними. Не хочу расстраивать, но твоего начальничка сегодня не будет.

– Знаю, – отвечает она. – Он попросил меня кое-что отыскать.

– Серьезно, он отправил тебя копать материалы? Практиканты существуют не для этого!

– Да я решила, что отскребу с папок плесень, засыплю ее в кофемашину. Всяк будет лучше, чем дрянь из кафетерия.

– Добро пожаловать в славный мир журналистики. Так что этому балаболу понадобилось?

Он оглядывает валяющиеся вокруг конверты и папки. «Официантка найдена мертвой», «Мать зарезали на глазах дочери», «В убийстве студентки замешаны бандиты», «Чудовищная находка в гавани»…

– Как-то мрачновато, – хмурится он. – Не совсем ваша тема, не находишь? Или в бейсболе правила поменялись?

Кирби не ведет даже бровью.

– Это к статье про то, что спорт помогает молодежи выплеснуть эмоции, которые могли бы привести к наркомании и бандитизму.

– Ага, ну да, – хмыкает Харрисон. – Вижу, статьи Дэна ты тоже изучаешь? – Он стучит пальцем по вырезке: «Полиция скрывает убийство».

Вот теперь Кирби ежится. Вряд ли Дэн думал, что она доберется до статьи, испортившей его отношения с полицией. Оказывается, в управлении не особо любят истории про собственных офицеров, которые под кокаином разряжают обойму табельного оружия в лицо уличной шлюхи. Чет сказал, что коп потом досрочно вышел на пенсию, а Дэн не мог даже припарковаться у участка, чтобы ему не порезали шины. Это приятная неожиданность: Кирби думала, что только она способна настроить против себя все полицейское управление Чикаго.

– Его не это добило, кстати. – Харрисон присаживается на стол рядом с ней, позабыв про собственные запреты. – И даже не статья про пытки.

– Чет мне про нее ничего не сказал.

– Потому что Дэн ее не закончил. Три месяца потратил на расследование в 1988-м. Жуткое дело. Подозреваемые в убийстве сознавались все как один, только вот покидали комнату для допросов с электрическими ожогами на гениталиях. По имеющимся сведениям. Это, кстати, самые важные слова в лексиконе журналиста.

– Я учту.

– С подозреваемыми никогда не церемонились, это почти что традиция. От полиции требуют результаты. Да они и сами уроды, что тут сказать. Все поголовно в чем-то да виноваты. Главное управление явно хотело закрыть на это глаза. Но Дэн не отступил. Он хотел узнать правду, а не «имеющиеся сведения». И что ж ты думаешь? Ему повезло, он нашел хорошего копа, который согласился обо всем рассказать. Прямо под запись, в открытую. А потом ночью у него зазвонил телефон. Сначала – просто молчание. Для большинства бы этого хватило. Но Дэн упрямец. Он не отвалит, пока его не заставят. Так что они перешли на угрозы. Только угрожали не ему, а его жене.

– Я не знала, что он был женат.

– «Был», в этом и дело. И звонки по ночам тут ни при чем. По имеющимся сведениям. Дэн не хотел уступать, но угрожали не только ему. Подозреваемый, который говорил про ожоги и побои, внезапно изменил показания. Утверждает, что тогда был под кайфом. А у дружка Дэна из полиции есть не только жена, но и дети, и он не мог ими рисковать. Так что двери захлопнулись у Дэна перед носом, а мы не могли выпустить в печать статью без надежных источников. Он не хотел сдаваться, но ему не оставили выбора. А потом от него ушла жена и начались проблемы с сердцем. Стресс. Разочарование. Когда он вернулся из больницы, я пытался перевести его в другой отдел, но он продолжил следить за появляющимися трупами. Кстати, забавно, но это ты стала последней каплей.

– Он мог бы и не сдаваться, – произносит Кирби со свирепостью, которая удивляет их обоих.

– Он не сдался. Просто выгорел. Справедливость – штука сложная. В теории она хороша, но на деле есть только практика. Когда каждый день с этим сталкиваешься… – Он пожимает плечами.

– Снова забалтываешь практикантов, Харрисон? – Виктория, фоторедактор, прислоняется к дверям, скрестив на груди руки. Как и всегда, она одета в мужскую рубашку, джинсы и туфли на каблуках; немного небрежно, но ей наплевать.

Редактор виновато втягивает голову в плечи.

– Ты ж меня знаешь, Вики.

– О да. Ты любишь вгонять всех в тоску своими историями и умными мыслями. – Но глаза у нее блестят, и Кирби неожиданно понимает, что шторы в комнате задернуты не просто так.

– Да мы все равно закончили, да?

– Да, – отвечает Кирби. – Не буду вам мешать. Только соберу вещи. – Она сгребает папки в кучу и бормочет: – Простите.

Не стоило этого говорить – словно она признается, что ей есть за что извиняться.

Виктория хмурится.

– Ничего, у меня все равно горы работы. Можем перенести встречу. – Она уходит, шагая легко, но быстро. Они смотрят ей вслед.

Харрисон шмыгает носом.

– Знаешь, ты хоть предупреждай, что лезешь искать материал для статьи.

– Хорошо. Можно считать, что я вас предупредила?

– Повремени с этой историей. Вот поднакопишь опыта, и можем поговорить. А пока запомни еще одно важное для журналиста слово: конфиденциальность. В общем, не рассказывай Дэну про наш разговор.

«И про то, что вы спите с фоторедактором», – думает Кирби.

– Ладно, я побежал. Давай в том же духе, пчелка. – Он уходит, явно намереваясь догнать Викторию.

– Конечно, – бормочет себе под нос Кирби и прячет папки в рюкзак.

Харпер

Любое время

Он раз за разом прокручивает ту ночь в голове, разлегшись в хозяйской спальне; водит кончиками пальцев по узорам пайеток на крыльях, пока мастурбирует, вспоминая мимолетное разочарование в ее глазах.

Этого Дому хватает. Пока что. Талисманы на стене успокоились. Давящая головная боль отступила. У него есть время освоиться и обжиться. И избавиться от пшека, гниющего в коридоре.

Он экспериментирует с днями, но после встречи с лупоглазым бездомным парнишкой старается не попадаться никому на глаза. Каждый раз город меняется. Районы появляются и пропадают, прикрываются симпатичным ремонтом, сбрасывают его, открывая истинную гниль. В городе появляются симптомы разрухи: уродливые рисунки на стенах, битые окна, копящийся мусор. Иногда получается найти дорогу, а иногда местность меняется настолько, что приходится строить путь от озера и ориентиров, которые получилось запомнить. Черный шпиль, похожие на кукурузу башни-близнецы, изгибы и повороты реки.

Даже в прогулках у него есть цель. Для начала он покупает еду в магазинах и закусочных, где никто его не узнает. С людьми он не разговаривает: не хочет запомниться. Ведет себя дружелюбно, но неприметно. Внимательно наблюдает за людьми, копируя их повадки. Вступает в диалог, когда нужно поесть или воспользоваться уборной, но уходит, как только получает то, что хотел.

Большое значение имеют даты. Он тщательно проверяет деньги. Легче всего ориентироваться на газеты, но внимательный глаз замечает и другие подсказки. Количество машин на дорогах. Таблички с названиями улиц, меняющиеся с желтых на зеленые. Избыток товаров. Отношение прохожих друг к другу: насколько враждебно или дружелюбно они настроены, насколько сторонятся незнакомцев.

В 1964-м он два дня проводит в аэропорту: спит на пластиковых сиденьях в зале ожидания, смотрит, как взлетают и приземляются самолеты; металлические чудовища пожирают людей с чемоданами, а потом выплевывают их обратно.

В 1972-м любопытство пересиливает, и он заговаривает со строителем, который спустился на перекур с лесов железного скелета Сирс-тауэр. Он возвращается через год, когда башню достраивают, и поднимается на самый верх. Смотрит на город – и чувствует себя богом.

Харпер аккуратно прощупывает границы. Стоит всего лишь подумать, и двери распахиваются в нужное время – хотя он не всегда понимает, подчиняется Дом его желаниям или сам навязывает их.

Возвращаться назад ему не нравится. Он боится остаться в прошлом, да и уйти дальше 1929-го не может. Будущее ограничено для него 1993-м: к этому времени район уже полностью разрушен, а дома пустуют, и никто не встает у него на пути. Может, это день Откровения, когда мир распадется на пламя и самородную серу. Он бы не отказался взглянуть.

Для мистера Бартека это предзнаменует конец пути. Харпер решает оставить его как можно дальше от времени, в котором он жил. Избавляться от трупа непросто. Он обвязывает его веревкой, протягивает ее под мышками и между ног. Сквозь одежду сочатся разлагающиеся внутренности, и когда он тащит тело к дверям, тяжело опираясь на костыль, за ним остается дорожка слизи.

Сосредоточившись на далеком будущем, Харпер вступает в предрассветные часы летнего дня 1993 года. На улице темно, птицы до сих пор не проснулись, но где-то недалеко брешет собака, разрывая безмолвие резким лаем. Какое-то время Харпер стоит на пороге, осматриваясь, а потом спускается на улицу, неряшливо дергая за собой труп.

Еще двадцать минут он потеет и загнанно дышит, волоча его к мусорке, которая стоит в переулке за пару улиц от дома. Но когда откидывает тяжелую металлическую крышку, то видит внутри другой труп. Его синеющее лицо опухло от удушения, между зубов виднеется розовый язык, затянутые поволокой глаза краснеют разорванными капиллярами, но Харпер узнает гриву волос. Это доктор, который лечил его в больнице Милосердия. Стоило бы удивиться, но воображение пасует. Тело доктора оказалось здесь, потому что так должно было быть, и этого достаточно.

Он забрасывает Бартека сверху и закидывает их мусором. Пусть вместе кормят червей.

1 Поселение из палаток и лачуг, где жили люди, потерявшие работу во время Великой депрессии. Названо в честь президента США Герберта Гувера.
Скачать книгу