Последствия бесплатное чтение

Скачать книгу

 И будут называть тебя восстановителем развалин, возобновителем путей для населения.

Исайя, 58:12

Это выглядит бессмыслицей – одна семья в доме таких размеров.

Ивлин Во “Возвращение в Брайдсхед”

The Aftermath by Rhidian Brook

Copyright © 2013 by Rhidian Brook

Книга издана при содействии FELICITY BRYAN Ltd. и Литературного агентства Эндрю Нюрнберга

Изображение на обложке: © 2019 Twentieth Century Fox Film Corporation All Rights Reserved

© Сергей Самуйлов, перевод, 2014

© «Фантом Пресс», оформление, издание, 2019

Сентябрь 1946

1

– Зверь там. Я его видел. И Берти его видел. И Дитмар. У него черный мех, как шуба у какой-нибудь модницы. А зубы вылитые клавиши пианино. Надо нам его пристрелить. Больше некому. Томми?[1]Янки? Русские? Французы? Да им всем не до того, им другого надо. Будто псы грызутся из-за кости, на которой уже и мяса не осталось. Мы должны сделать это сами. Убить Зверя, пока он не добрался до нас. И тогда всем станет лучше.

Ози – это он вел их по городу, превращенному в пыль бомбардировками томми, – поправил каску. Каска у него была английская, украденная с грузовика возле Альстера. Может, и не такая стильная, как американская или даже русская, – они тоже имелись в его коллекции, – но английская каска как влитая сидела на голове, да и английские ругательства у него в ней получались лучше. Не отличить от того сержанта-томми, что орал на пленных возле гамбургского вокзала Даммтор: “Эй! А ну, мать вашу, руки вверх! Вверх, мать вашу! Чтоб я их видел! Тупые ублюдки. Сраные фрицы”. А пленные всего-то на секунду опустили руки – не потому что не понимали его, а потому что ослабели от голода. Тупые долбаные, мать вашу, фрицы! Одеяние Ози, с ног до головы, наводило на мысли об опустившейся богеме, рванина в сочетании с элегантностью: щегольской халат, стариковский кардиган, деревенская рубаха без ворота, брюки штурмовика с подвернутыми штанинами и подпоясанные конторским галстуком-шнурком, раззявленные башмаки давно упокоившегося железнодорожника.

Группа беспризорников – белки полных страха глаз блестят на черных от копоти лицах – послушно следовала за своим вожаком через городские развалины. Петляя между грудами битого кирпича, они вышли на расчищенную площадку, где лежал церковный шпиль, напоминавший огромный снаряд. Ози поднял руку, приказывая остановиться, другой рукой ухватился под халатом за рукоять “люгера”. Он настороженно принюхивался.

– Здесь он. Я его чую. А вы? Чуете?

Бродяжки тоже по-кроличьи задергали носами, втягивая воздух. Ози приблизился к шпилю, прижался к его боку и медленно, выставив пистолет, точно волшебную лозу, начал продвигаться к зияющей дыре. Замер, ударил по металлической стенке конуса, показывая, что Зверь наверняка здесь. В следующий миг из шпиля вырвалась черная вспышка. Мальчишки съежились от страха, но Ози отчаянно оттолкнулся от корпуса шпиля, прищурился, целясь, и выстрелил.

– Сдохни, Зверь!

В сыром теплом воздухе выстрел прозвучал приглушенно, а последовавший за ним короткий металлический звон известил, что пуля не нашла цель.

– Попал? Ты попал?

Ози опустил руку и сунул пистолет за пояс.

– Мы доберемся до него. Пошли поищем чего-нибудь пожрать.

– Сэр, мы нашли для вас дом.

Капитан Уилкинс потушил сигарету, ткнул желтый от табака палец в карту Гамбурга, пришпиленную к стене, и прочертил прямую – от булавки, обозначавшей временную штаб-квартиру, от разбомбленных кварталов Хаммербрук и Санкт-Георг, на запад, через Санкт-Паули и Альтону к старому рыбацкому пригороду Бланкенезе, где Эльба, повернув, устремляется к Северному морю. Вырванная из довоенного путеводителя карта ничего не говорила о том, что все эти городские кварталы теперь лишь призраки из золы и щебня.

– Настоящий дворец у реки. Вот здесь. – Палец Уилкинса остановился в конце Эльбшоссе – улицы, протянувшейся вдоль реки. – Думаю, сэр, вам придется по вкусу.

Эти слова были из другой жизни, из мира удобств и приятных мелочей. Последние несколько месяцев Льюису было по вкусу, если удовлятворялось элементарное: 2500 калорий в день, немного табаку и тепло. А “настоящий дворец у реки” – это скорее из области капризов и аристократических прихотей.

Льюис встряхнулся, покидая непокорный парламент, яростно дискутировавший у него в голове.

– Разве там никто не живет?

Уилкинс заколебался, не зная, как ответить. У командира прекрасная репутация и безупречный послужной список, но человек он со странностями и мир видит по-особому. Помявшись, молодой капитан отделался текстом из недавно проштудированной методички:

– У этих людей, сэр, нет нравственных принципов. Они опасны и для нас, и для себя. Они должны понимать, кто здесь главный. Их нужно направлять. Твердой, но справедливой рукой.

Льюис кивнул, предлагая капитану продолжать. Холод и привычное недоедание приучили его экономить силы, в том числе и расходуя слова.

– Дом принадлежит семье по фамилии Люберт. На конце твердое “т”. Жена погибла при бомбежке. Ее семья занималась торговлей продовольствием, по-крупному. Имели связи с “Бломом и Фоссом”. Владели также несколькими мукомольными заводами. Герр Люберт был архитектором. Его еще не проверили, но мы полагаем, что он вполне белый или, в худшем случае, серый, несмотря на явную связь с нацистами.

– Хлеб…

– Да, сэр?

Льюис не ел весь день, и упоминание мукомольных заводов вызвало в голове яркий образ свежего, еще теплого хлеба, оттеснив на задний план стоявшего у карты капитана.

– Продолжайте… Так что там с семьей? – Льюис кивнул, имитируя любопытство.

– Жена Люберта погибла в сорок третьем. При пожаре. Ребенок один, дочь Фрида, пятнадцать лет. Есть прислуга – горничная, кухарка и садовник. Садовник – мастер на все руки. Бывший солдат вермахта. Есть родственники, к которым Люберты могут переехать. Прислугу расквартируем, или, если хотите, пусть остается. Их проверили. В общем, чисты.

“Сортировщики душ” из разведотдела Контрольной комиссии оценивали чистоту с помощью Fragebogen – опросника из 133 вопросов, призванных определить, насколько глубоко германский гражданин сотрудничал с нацистским режимом. По результатам такого опроса люди распределялись на три группы – черную, серую и белую.

– Реквизиция особняка для них не станет сюрпризом. Вам нужно лишь осмотреть место, а потом они выметутся. Думаю, сэр, разочарованы не будете.

– А они, капитан? Они будут разочарованы?

– Они?

– Люберты. Когда я их выставлю.

– Им такая роскошь, как разочарование, не положена. Это немцы, сэр.

– Конечно. Как-то я не подумал. – Развивать тему Льюис не стал. Еще несколько таких вопросов – и этот ловкий юнец с начищенной до блеска ременной пряжкой и в новеньких крагах доложит о нем психиатрам.

Из здания британской штаб-квартиры он вышел в сентябрьскую зябкость. Выдохнул парок и натянул лайковые перчатки, подаренные капитаном Маклеодом, американским танкистом, – в тот день, когда в городской ратуше Бремена союзники определили разделительные линии новой Германии.

– Похоже, у вас худшая сдача, – сказал тогда Маклеод, прочитав коммюнике. – Французам достается вино, нам – виды, а вам, парни, руины.

Льюис так долго жил среди руин, что давно перестал замечать их. Одет он был вполне подходяще для губернатора в новой, поделенной на четыре части Германии, – одежда его словно отражала послевоенный хаос.

Американские перчатки были, конечно, ценной вещью, но больше всего Льюиса радовал русский овчинный полушубок, доставшийся ему еще от одного американца, а к тому перешел от летчика люфтваффе, который, в свою очередь, конфисковал полушубок у пленного полковника Советской Армии. Льюис очень рассчитывал на него в преддверии скорых холодов.

От Уилкинса он отделался с облегчением. Молодой офицер прибыл в составе Контрольной комиссии – целой армии бюрократов, мнивших себя архитекторами реконструкции. Лишь немногие из них не то что бывали на фронте, а хотя бы видели немца живьем, но это не мешало им самоуверенно теоретизировать и принимать решения. В капитанах этот Уилкинс долго не засидится.

Льюис достал из кармана серебряный портсигар. Солнечный свет на миг полыхнул на гладкой, начищенной до блеска поверхности. Льюис регулярно полировал портсигар. Это была единственная ценность, с которой он никогда не расставался, – прощальный подарок Рэйчел, она дала ему портсигар у ворот последнего нормального дома, где он жил, – в Амершаме, три года назад. “Вспоминай обо мне, закуривая”, – сказала она, и он старался – по пятьдесят, а то и шестьдесят раз в день; это стало своего рода маленьким ритуалом, попыткой поддержать огонек любви. Льюис закурил. Огонек любви… Под призмой времени и расстояния он казался куда живее и жарче, чем в реальности. Воспоминания о любовных ласках, о гладкой оливковой коже, об округлых изгибах тела помогали переносить холод и одиночество, и чем дольше длилась война, тем сильнее они волновали его. Льюис так привык к присутствию образа жены, так свыкся с ее эрзац-вариантом, что перспектива скорой встречи с оригиналом, с реальными прикосновениями и запахами выбивала его из колеи.

К крыльцу штаб-квартиры подкатил сияющий черный “мерседес 540К” с британским флажком на капоте. “Юнион Джек” выглядел чужеродной, неуместной деталью на этом вражеском великолепии. Но Льюису нравился автомобиль, нравились его плавные линии и мягкое, вкрадчивое урчание мотора. Оснащена машина была не хуже океанского лайнера, сходства с которым добавлял и сверхосторожный стиль шофера, герра Шредера. И никакой флажок не мог перечеркнуть немецкую суть этого автомобиля. Англичане уместны в родных неуклюжих “остинах 16”, но никак не в этом брутальном и прекрасном авто, истинном захватчике мира.

Спустившись по ступенькам, Льюис козырнул водителю. Шредер, грубоватый, небритый мужчина в черной фуражке и плаще с капюшоном, выбрался из машины, торопливо обогнул ее, открыл заднюю дверцу и замер в полупоклоне.

– Меня вполне устроит переднее, герр Шредер.

Столь вольное отношение к субординации потрясло водителя:

– Nein, Herr Kommandant.

– В самом деле? Sehr gut.

– Bitte, Herr Oberst[2].

Шредер, захлопнув заднюю дверцу, предупреждающе вскинул руку. Льюис отступил, подыгрывая, но чрезмерная почтительность немца ему не нравилась, за всеми этими жестами угадывалось рвение побежденного, стремящегося угодить новому хозяину. Уже в машине он передал шоферу клочок бумаги, на котором Уилкинс написал адрес дома, где, по всей видимости, ему предстояло провести ближайшее время. Водитель прищурился, прочитал и одобрительно кивнул.

Автомобиль осторожно маневрировал между воронками от бомб и вялыми ручейками из людей, бредущих неведомо куда, придавленных тяжестью узлов, коробок с останками прежней жизни и гнетущего, почти осязаемого беспокойства. Их словно отшвырнуло в далекое прошлое человечества, когда выжить можно было, лишь кочуя в поисках пропитания.

Люди шли молча, но над руинами точно завис призрак ужасающего шума. Словно неведомая и безжалостная сила разметала этот город, оставив лишь отдельные кусочки прежнего мира, из которых предстояло воссоздать мир, которого больше нет. Stunde Null. Час ноль. Эти люди начинали с белого листа, на пустом месте, добывая хлеб насущный буквально из ничего. Две женщины с натугой тянули груженную мебелью телегу; их обогнал мужчина с портфелем, он шагал с таким деловитым видом, будто искал контору, в которой когда-то работал, будто и не было вокруг никакой разрухи, а апокалиптическая архитектура привычна и естественна.

Руины тянулись насколько хватало глаз, редкие уцелевшие дома окружали горы мусора, достигавшие второго этажа. Трудно поверить, что когда-то люди здесь читали газеты, пекли пирожные и раздумывали над тем, какие картины повесить в гостиной. Из-за останков зданий вдруг показалась церковь – небо вместо витражей и ветер вместо паствы. На другой стороне улицы – жилые дома, устоявшие в буре, но лишившиеся фасадов, и теперь комнаты были открыты непогоде и чужим взглядам, кукольные домики великана. В одной из комнат, не замечая ничего и никого, женщина ласково расчесывала волосы сидящей перед туалетным столиком девочке.

Дальше по улице в горах мусора копошились женщины и дети, не оставившие надежду найти что-то съестное или спасти осколки прошлого. Черные кресты отмечали места, где в ожидании захоронения лежали мертвые. И повсюду из земли торчали трубы подземного города, выдыхавшие в небо черный дым.

– Кролики? – спросил Льюис, увидев, как прямо из земли возникли какие-то существа.

– Trьmmerkinder![3] – с внезапной злостью выпалил Шредер, и только тогда Льюис увидел, что это дети, дети мусора, и что из нор их выманил его автомобиль. – Ungeziefer![4]– с непонятной яростью сказал шофер, когда трое детей – то ли мальчишек, то ли девчонок, определить было невозможно, – метнулись наперерез автомобилю.

Шредер резко посигналил, но надвигающаяся черная махина не отпугнула детей. Они не сдвинулись с места, и остановиться пришлось “мерседесу”.

– Weg! Schnell![5] – заорал Шредер, на шее у него пульсировала вена.

Он еще раз посигналил, но один из детей – мальчишка в домашнем халате и с английской каской на голове – бесстрашно приблизился к машине со стороны Льюиса, запрыгнул на подножку и постучал в стекло:

– Что есть, томми? Гребаный сэндвич? Шоко?

– Steig aus! Sofort![6] – Брызжа слюной, Шредер перегнулся через колени полковника и потряс кулаком.

Между тем двое других мальчишек, запрыгнув на капот, старались отодрать хромированную эмблему “мерседеса”.

Шредер распахнул дверцу и, выскочив из машины, попытался схватить одного из них. Мальчишки проворно переместились на другую сторону капота, но Шредер успел ухватить одного из них за подол ночной рубашки. Он дернул беспризорника к себе, одной рукой сжал ему шею, а другой влепил оплеуху.

– Шредер! – Льюис впервые за несколько месяцев повысил голос и сам удивился тому, как это прозвучало – сухо и надтреснуто.

Водитель, словно не слыша, продолжал отвешивать мальчишке затрещины.

– Halt![7] – Льюис выбрался из машины, и мальчишки испуганно попятились от автомобиля.

Шредер наконец услышал и остановился. На лице его застыло странное выражение, смесь стыда и сознания собственной правоты. Отпустив мальчишку, он вернулся в машину, бормоча что-то под нос и тяжело дыша, как после тяжелой работы.

– Hier bleiben![8] – сказал Льюис, глядя на сгрудившихся детей.

Старший мальчик двинулся к машине, еще несколько опасливо последовали за ним. Остальные, едва не сливаясь с пепельно-грязным ландшафтом, уже что-то выковыривали из мусора. Льюис почти чувствовал исходящий от детей запах голода. Со всех сторон к доброму английскому божеству, сошедшему с сияющей черной колесницы, уже тянулись грязные тощие руки. Льюис взял из машины походный рюкзак, в кармашке которого лежали шоколадный батончик и апельсин, протянул шоколадку старшему мальчишке:

– Verteil![9]

Апельсин он отдал самому младшему из детей, девочке лет пяти или шести, – вся ее жизнь прошла в войну, – повторив тот же наказ. Но малышка тут же впилась в апельсин зубами, словно это было яблоко, не обращая внимания на кожуру. Льюис попытался объяснить, что фрукт нужно почистить, но девочка быстро отвернулась, испугавшись, что ее заставят отдать бесценный дар.

Детей все прибывало, и все тянули руки, включая одноногого мальчика, опиравшегося на клюшку для гольфа.

– Шоко, томми! Шоко! – кричали они.

Ничего съестного у Люиса больше не было, зато имелось кое-что более ценное. Он достал портсигар, отсчитал десять сигарет “плеерс” и протянул старшему, глаза у которого округлились при виде такого сокровища. Льюис знал, что нарушает инструкции – с немцами не общаться и не подпитывать черный рынок, – но сейчас ему было плевать на правила. Эти сигареты дети обменяют на продукты у какого-нибудь крестьянина. Инструкции и правила под диктовку страха и мести писали люди, сидевшие в своих безопасных кабинетах, а здесь, среди этих руин, сейчас и на ближайшее будущее законом был он.

Стефан Люберт стоял перед оставшейся прислугой – хромым садовником Рихардом, суматошной горничной Хайке и прослужившей в доме тридцать лет кухаркой Гретой – и давал последние наставления. Хайке уже плакала.

– Будьте почтительны. Служите ему, как служили бы мне. И, Хайке… да это и остальных касается… Если он предложит вам постоянное место, вы вольны в своем решении. Я в любом случае на вас не обижусь. Даже порадуюсь, если согласитесь, будете приглядывать тут за всем.

Люберт подался вперед и вытер слезинку с круглой щеки Хайке:

– Перестань. Хватит лить слезы. Радуйся хотя бы уж тому, что у нас нет русских. Англичане, может, и дикий народ, но не жестокий.

– Мне подать закуски, герр Люберт? – спросила Хайке.

– Конечно. Учтивость прежде всего.

– У нас нет печенья, – напомнила Грета. – Только кекс.

– Хорошо. Пусть будет чай, а не кофе. К тому же у нас и кофе нет. И подай в библиотеку. Здесь слишком ярко. – Люберт надеялся, что офицер приедет в унылый, серый день, но сентябрьское солнце сияло вовсю, проникая через высокое, в стиле ар-деко, мозаичное окно, расчерчивая светлыми полосами пол в музыкальной гостиной и холле, придавая комнатам особенно нарядный вид. – Так, где Фрида?

– В своей комнате, господин, – сказала Хайке.

Люберт сдержал вздох. Война закончилась больше года назад, но его дочь так и не капитулировала. Этот маленький бунт нужно незамедлительно подавить. Он устало поднялся по лестнице, остановился перед дверью, постучал и позвал дочь по имени. Подождав ответа – и зная, что не дождется, – вошел. Дочь лежала на кровати, приподняв ноги, на которые опиралась книга – “Волшебная гора” Томаса Манна с авторской подписью. На появление отца Фрида никак не отреагировала, сосредоточенная на том, чтобы не уронить книгу, ноги ее от напряжения слегка подрагивали. Сколько времени она уже в таком положении – минуту, две, пять? Не желая сдаваться, Фрида часто дышала через нос. Похвальное упорство, вот только все эти упражнения, которым обучали в Союзе немецких девушек, не несли в себе никакой радости, один лишь фанатизм.

Сила без радости.

Лицо Фриды начало краснеть, на лбу капельки пота поблескивали диадемой. Когда сил не осталось и ноги неодолимо начали разъезжаться, Фрида не уронила их на кровать, а медленно опустила, демонстрируя, что контролирует каждое движение.

– Рекомендую попробовать Шекспира или атлас, – сказал Люберт. – Вот это будет настоящая проверка крепости духа. – Хотя обычно его шутки отскакивали от дочери рикошетом, беззаботная шутливость оставалась главным оружием против ее агрессивного упрямства.

– Не имеет значения, какая книга.

– Скоро приедет англичанин.

Фрида резко села, без помощи рук, одним движением опустила ноги на пол и вытерла пот. На лице ее появилось ставшее привычным в последние годы злое выражение, и у Люберта кольнуло сердце. Она пристально посмотрела на отца.

– Я бы хотел, чтобы ты вышла встретить его.

– Почему?

– Потому что…

– Потому что ты, не сопротивляясь, отдаешь мамин дом.

– Фриди, прошу, не говори так. И пожалуйста, пойдем. Ради мамы…

– Она бы не ушла из дома. Она бы ни за что не позволила, чтобы такое случилось.

– Пойдем.

– Сначала попроси.

– Фрида, прошу тебя пойти со мной.

– Ты жалок!

Какое-то время они смотрели друг на друга, затем, не сумев переглядеть дочь, Люберт повернулся и вышел из комнаты. Сердце его колотилось. Внизу лестницы он наткнулся на свое отражение в зеркале – худое, болезненно-землистое лицо, бесформенный и какой-то поникший нос. Люберт считал, что жалобный вид будет только на пользу, а потому отыскал в шкафу старый, изъеденный молью костюм. Он давно смирился с мыслью, что дом придется отдать, – самый красивый особняк Эльбшоссе, перед которым, конечно, не устоит истосковавшийся по комфорту английский офицер, – но важно было произвести нужное впечатление. Он слышал рассказы о том, что союзники забирают в немецких домах все ценное, а уж англичане, эти империалисты с кругозором обывателя, всегда славились как гонители культуры. Особо Люберт беспокоился за полотна Фернана Леже и гравюры Эмиля Нольде, но надеялся, что если освободить дом достойным образом, то английский офицер не тронет имущество. Он разворошил пепел в камине, постаравшись представить дело так, будто в нем жгут мебель. Потом снял пиджак, ослабил галстук и попытался принять позу, полную одновременно и достоинства, и почтительности: руки висят вдоль тела, одна нога слегка отставлена назад. Нет, слишком небрежно, даже богемно – и слишком выдает его истинную суть. Люберт снова надел пиджак, затянул галстук, пригладил волосы и выпрямился, смиренно сложив руки перед собой.

До конца поездки Льюис и Шредер не разговаривали. Шофер шевелил губами, все еще пережевывая эпизод с беспризорниками, но вслух не сказал ни слова. Наконец автомобиль выбрался за пределы города, оставив позади то, что почти три года беспрерывно бомбили англичане и американцы. Дорога пошла ровнее, вдоль нее росли платаны, начали появляться непострадавшие дома, прятавшиеся за высокими заборами. Вот и Эльбшоссе, прибежище банкиров и богатых торговцев, стараниями которых Гамбург разбогател, а его порт и промышленные районы стали целью для британской авиации. Только лондонские особняки могли сравниться с внушительным великолепием этих построек, Льюис и представить себе никогда не мог, что ему предстоит поселиться в одном из таких дворцов.

Вилла Любертов стояла последней в веренице домов, дальше Эльбшоссе поворачивала к реке. Увидев ее, Льюис подумал, что капитан Уилкинс не ошибся, назвав дворцом. К особняку вела длинная подъездная дорога, обсаженная тополями, дом напоминал свадебный торт – белый, торжественный, с полукруглой колоннадой, портиками и террасами. От высокого подъезда, который предваряла нижняя терраса, спускалась величественная лестница. Увитые глицинией колонны поддерживали верхнюю террасу, откуда открывался вид на Эльбу, шумевшую в сотне метров. Элегантность и размеры дома потрясли Льюиса. Такая резиденция более подходила генералу или ректору какого-нибудь университета, чем обычному полковнику, у которого и дома-то своего никогда не было.

Пока “мерседес” совершал круг, объезжая лужайку, Льюис рассматривал три фигуры, стоявшие у подножия лестницы. Две женщины и мужчина – вероятно, садовник – выстроились подобием почетного караула. Спустившись по лестнице, к ним присоединился четвертый человек – высокий джентльмен в костюме. Шредер остановил машину точно перед встречающими. Льюис не стал ждать, пока водитель откроет дверцу, и выбрался из автомобиля, как только тот остановился. Он приблизился к человеку в костюме, решив, что это и есть Люберт.

– Guten Abend[10]. – В последний момент Льюис решил не отдавать честь и протянул руку. – Полковник Льюис Морган.

– Добро пожаловать, герр оберст. Мы говорим на английском.

Люберт пожал руку, и Льюис даже через перчатку ощутил тепло его ладони. Он кивнул женщинам и садовнику. Служанки поклонились, та, что помоложе, смотрела на него с жадным любопытством, как на дикаря из какого-нибудь затерянного племени. Что-то – то ли его акцент, то ли непривычная форма – явно забавляло ее, и Льюис невольно улыбнулся.

– А это Рихард.

Садовник щелкнул каблуками и выставил руку. Льюис принял его заскорузлую, мозолистую ладонь, позволив садовнику дернуть его руку вниз-вверх, как поршень.

– Пожалуйста, проходите, – сказал Люберт.

Оставив Шредера сидеть в машине – тот так и не выбрался с водительского сиденья, все еще обиженный за недавнюю выволочку, – Льюис последовал за Любертом вверх по ступеням.

Истинную свою суть особняк прятал внутри. Льюис вряд ли сумел бы оценить обстановку – угловатая, футуристическая мебель, не совсем понятные, слишком современные, слишком эксцентричные, на его вкус, картины и скульптуры, – но он сразу понял, что никогда не видел в английских домах ни такой изощренности, ни такой добротности в каждой детали, даже в особняке Бейлис-Хиллиерсов в Амершаме, который Рэйчел с легкой завистью почитала образцовым домом. Шагая впереди, Люберт любезно, но с плохо скрытым высокомерием объяснял назначение комнат и помещений, рассказывал их истории, а Льюис уже представлял, как Рэйчел войдет сюда в первый раз, как остановится, увидев воздушно-легкие линии планировки, как расширятся ее глаза, когда ей откроется это великолепие – мраморные скамьи в эркерах, рояль, лифт, спальни горничных, библиотека, курительная комната, предметы искусства. Он вдруг поймал себя на неожиданной мысли, что, быть может, этот дом станет в каком-то смысле компенсацией за те суровые, холодные годы войны, что пролегли между ними.

– У вас есть дети? – спросил Люберт, когда они поднимались на второй этаж, где располагались спальни.

– Да. Сын. Эдмунд. – Льюис произнес имя с заминкой, словно ему нужно было усилие, чтобы вспомнить.

– Возможно, Эдмунду понравится эта комната?

Люберт открыл дверь в комнату, заполненную детскими игрушками. В дальнем углу стояла лошадка-качалка с круглыми глазами, в дамском седле восседала большая фарфоровая кукла. Рядом с кроватью под пологом помещался кукольный домик размером с собачью конуру – копия городского особняка георгианской эпохи. На крыше сидели несколько кукол, и их ноги свисали перед окнами спаленок, словно фарфоровые великанши взгромоздились на чей-то дом. Игрушки явно принадлежали девочке.

– Ваш сын не будет против девичьих вещей? – спросил Люберт.

Что нравится Эдмунду, а что не нравится, это Льюис представлял плохо – в последний раз они виделись, когда сыну было десять лет, – но какой ребенок откажется от столь огромной комнаты с такими сокровищами?

– Конечно, нет.

По мере того как Люберт демонстрировал одну прекрасную комнату за другой, сопровождая экскурсию интимными подробностями – “отсюда мы любили смотреть на реку и корабли” или “здесь мы обычно играли в карты”, – Льюису становилось все больше не по себе. Он предпочел бы столкнуться с враждебностью, со сдерживаемой неприязнью – с чем-то, что ожесточило бы его и помогло расправиться с этим неприятным делом, – но это гостеприимство, доброжелательно-старомодное, чуточку странное, ставило его в нелепое положение. К тому времени, когда они добрались до главной спальни (всего на этаже их оказалось восемь), с высокой и широкой, во французском стиле, кроватью, над изголовьем которой висел пейзаж, изображавший зеленые шпили средневекового города, он чувствовал себя хуже некуда.

– Мой любимый германский город, – пояснил Люберт, заметив, что англичанин смотрит на шпили. – Шпили Любека. Вам надо непременно побывать там.

Льюис отвел взгляд от картины и подошел к высокому двустворчатому окну, из которого открывался вид на сад и текущую за ним Эльбу.

– Моей жене Клаудии нравилось сидеть здесь летом. – Люберт открыл окно, ступил на балкон и сделал широкий жест: – Эльба.

Настоящая европейская река, широкая и неторопливая, – равных ей в Англии не было. Здесь, в излучине, Эльба достигала, наверное, полмили в ширину. Именно эта река, доставлявшая грузы, построила и этот дом, и большинство тех, что красовались на северном берегу.

– Впадает в Нордзее. Вы называете его Северным морем, верно?

– Море у нас одно. Общее.

Люберту ответ понравился, и он даже повторил:

– Море одно. Общее. Да.

Кто-то, возможно, счел бы маленький спектакль хозяина попыткой выбить англичанина из колеи или увидел бы в его манере держаться заносчивость и высокомерие народа, вознамерившегося уничтожить мир и теперь пожинавшего горькие плоды, но Льюис видел другое. Он видел человека высокой культуры, из привилегированного класса, смирившего себя и цепляющегося за последнюю свою твердыню – вежливость. Льюис понимал, что у спектакля лишь одна цель – расположить гостя к хозяину, смягчить удар и даже, может быть, склонить к другому решению. Винить Люберта за представление он не мог, как не мог и изобразить гнев.

– У вас чудесный дом, герр Люберт.

Немец благодарно поклонился.

– Он слишком большой для меня… для моей семьи, – продолжал Льюис. – И он определенно больше того, что есть у нас в Англии.

Люберт ждал, в глазах его появилось новое выражение.

Льюис еще раз посмотрел на реку, катящую свои воды к их “общему” морю, по которому уже направлялась сюда его семья, так долго жившая вдалеке.

– Мне хотелось бы предложить вам иное решение.

2

– “В чужой стране вы встретите чужих людей. Держитесь подальше от немцев. Не гуляйте с ними, не здоровайтесь за руку, не заходите в их дома. Не играйте с ними и не участвуйте ни в каких совместных мероприятиях. Не старайтесь быть добрыми – это воспримут как слабость. Пусть немцы знают свое место. Не выказывайте ненависти – это им только льстит. Держитесь бесстрастно, корректно, с достоинством. Будьте сдержанны и немногословны. Не вступайте в нефро… нефо… неформальные отношения…” Неформальные? – повторил Эдмунд. – Мам, а что это значит?

Рэйчел только дошла до той части, где рекомендовалось держаться “бесстрастно, корректно, с достоинством”, и пыталась представить, как демонстрирует эти качества в отношении неведомых немцев. Эдмунд читал “Вы едете в Германию”, официальный информационный буклет, вручаемый каждой направляющейся в Германию британской семье вместе с кучей журналов и пакетами со сладостями.

Попросив сына прочесть буклет вслух, Рэйчел преследовала сразу две цели: пусть он узнает о мире, в котором они скоро окажутся, а она, пока Эдмунд занят чтением, поразмышляет.

– Ммм?

– Здесь сказано, что мы не должны вступать с немцами в неформальные отношения. Что это значит?

– Это значит… быть дружелюбными. То есть нам не надо заводить с ними дружбу.

Эдмунд задумался.

– Даже если нам кто-то нравится?

– У нас не будет с ними никаких дел, Эд. И тебе не нужно ни с кем дружить.

Но любопытство Эдмунда было подобно Гидре: стоило отрубить голову последнего вопроса, как вместо нее выросло три других.

– Германия будет как новая колония?

– Ну, отчасти.

Как не хватало ей в последние три года поддержки Льюиса, чтобы отбиваться от вечных вопросов. Живой, острый ум Эдмунда требовал от противника столь же острой рапиры и надежного щита. Но Льюиса рядом не было, а ее заботливое и внимательное “я” на какое-то время взяло тайм-аут, и от вопросов сына Рэйчел, погруженная в собственные мысли, отделывалась рассеянными кивками. Привыкший к отстраненности матери Эдмунд повторял все дважды, будто разговаривал со старенькой глуховатой тетушкой, которую полагается развлекать беседой.

– А им надо будет учиться говорить на английском?

– Наверное, Эд. Наверное, придется. Почитай еще.

– “Встречая немцев, вы можете подумать, что они такие же, как мы. Они и выглядят как мы, хотя есть и более крупные, плотные, светловолосые мужчины и женщины, особенно на севере. Но это только внешнее сходство, в действительности они другие”. – Эдмунд с видимым облегчением кивнул, но следующий абзац снова озадачил его. – “Немцы очень любят музыку. Бетховен, Вагнер, Бах – все они были немцами”. – Он остановился в явном смущении: – Это правда? Бах был немцем?

Бах был немцем, но Рэйчел поймала себя на том, что не хочет этого признавать. Все прекрасное, конечно же, должно быть на стороне ангелов.

– Германия была тогда другой, – сказала она. – Продолжай. Это интересно…

Буклет будил в ней какое-то первобытное и уже забытое чувство собственной правоты: что бы там ни говорили, но немцы – зло. Истина эта помогала в военные годы переносить лишения, а после окончания войны она объединила всех, удержав от выяснения отношений. Только Германия виновата во всех тех бедах, что продолжали происходить в мире, – в неурожае, высоких ценах на хлеб, распущенности молодежи, отказе людей от веры. Какое-то время Рэйчел даже призывала на помощь эту аксиому, чтобы справиться с собственными неурядицами.

Но одним весенним днем 1942 года бомба, случайно упавшая с “хейнкеля 111”, возвращавшегося после налета на нефтеперегонный завод в Милфорд-Хэвене, убила ее четырнадцатилетнего сына Майкла, разрушила дом сестры, саму Рэйчел тряпичной куклой швырнув на пол. И пусть Рэйчел выбралась из-под руин целая и невредимая, какая-то духовная шрапнель, невидимая хирургам, засела в ней, отравляя чувства и мысли. Эта нелепая бомба обратила ее веру в пыль, оставив в голове звон, не умолкший с окончанием войны, но ставший лишь громче.

И пусть у многих ее знакомых потери были еще страшнее – у Блэйков оба сына погибли при высадке в Нормандии; Джордж Дэвис, вернувшись из плена, узнал, что жена и двое детей погибли во время воздушного налета на Кардифф, – их скорбные повести не несли никакого утешения. Боль всегда остается с тобой, и равноправие в страданиях не уменьшает ее.

Оставалось лишь винить и ненавидеть немцев, но это больше не приносило облегчения. После того взрыва Рэйчел долго смотрела в небо через дымящиеся стропила, представляя, как смеются возвращающиеся в Германию летчики. Но что толку винить людей, всего лишь исполнявших приказы? Она тогда попыталась сконцентрироваться на их ненавистном лидере, но тут же решила, что это предательство по отношению к сыну – думать не о нем, а об этом человеке.

Через несколько недель, когда эмоциональное онемение прошло, Рэйчел обнаружила, что больше не может молиться, а следом пришел неожиданный вопрос: а есть ли вообще Бог? Бог, который, как она считала, всегда был на ее стороне, теперь представал перед ней исключительно в образе фюрера. Это была не реакция верующего, ведь чтобы ненавидеть Бога, нужно верить в него, нет, то было сомнение в самом его существовании. Слова преподобного Принга – “познание горя укрепляет нас” – лишь подкрепляли непривычное ощущение божественного отсутствия. Когда священник попытался утешить ее словами о том, что Господь тоже потерял сына, она с неожиданной резкостью ответила: “И через три дня вернул его себе”. Обескураженный священник не сразу нашелся с ответом, а потом как можно проникновенней сказал, что вера в то воскрешение есть надежда. Рэйчел покачала головой. Она видела, как извлекают из-под обломков изуродованное тело сына, видела его невинное, серое от пыли, мертвое лицо. Для ее Майкла никакого воскрешения не будет.

В суровые времена жалость к себе – продукт самого строгого рациона, предаваться ей на публике недопустимо. И тем не менее ощущение несправедливости войны, осознание, что все ее грехи несопоставимы с наказанием, не покидало Рэйчел. И поскольку она больше не могла возложить ответственность на Бога, Рэйчел вернулась на землю и нашла виновного там. И оказался им вовсе не тот, кто был первым на очереди. Поначалу она пыталась не давать ходу этой мысли, считая ее симптомом “расшатанных нервов”, как выразился доктор Мейфилд. Когда все случилось, муж – он вел праведную, героическую войну – был далеко, обучал новобранцев в Уилтшире. Хотя именно Льюис настоял, чтобы Рэйчел с мальчиками перебрались из Амершама на запад, “подальше от бомб и целей люфтваффе”, он не был виновен в том, что немецкий летчик, торопясь домой, сбросил бомбу точно на их дом. Но скорбь, смешавшись со старыми затаенными обидами, способна выпустить на волю стайку назойливых мыслей, которые трудно загнать потом в клетку. Давая волю своему горю, Рэйчел неизменно видела лицо мужа, а его отсутствие лишь усугубляло его вину. Если уж и винить кого-то, то только Льюиса.

– Мама, ты с кем сейчас разговариваешь? – спросил Эдмунд.

Ее снова затянуло в омут привычных раздумий, и вытаскивать мать опять пришлось бедному Эдмунду, ее младшему и теперь единственному сыну. Не разрешая себе пожаловаться кому-либо, Рэйчел погружалась в горькие мысли, у которых, казалось, нет дна, и порой теряла всякое представление о времени и месте. Рэйчел встряхнулась.

– Ни с кем. Просто задумалась… Я думала… у меня есть для тебя еще одна карточка.

Она достала из сумочки пачку “Уиллз” и закурила – доктор Мейфилд говорил, что курение “полезно для нервов”, – а карточку из пачки отдала сыну. Эдмунд было обрадовался, но тут же разочарованно вздохнул:

– Такая у меня уже есть.

Рэйчел посмотрела на карточку с инструкциями в картинках, как защитить окно от взрыва.

– У этих сигарет карточки скучные, вечно одно и то же, – сказал сын. – А ты не можешь курить другие?

– Другие будут у твоего отца. По-моему, он курит “Плеерс”.

Не донеся сигарету до пепельницы, Рэйчел смахнула с твидовой юбки чешуйки пепла. Сегодня она впервые за целый год одевалась, думая о Льюисе, а если точнее, то впервые после Дня победы, когда они провели вместе трое суток и когда она чувствовала себя единственным во всей Британии человеком, у которого не получается дать волю чувствам. Она была тогда в твиде и выглядела, по заверениям мужа, “шикарной штучкой”. Из Франции он привез ей еще одну шикарную штучку – духи “Je Reviens”. Юбка из портьеры, свекольный сок вместо губной помады – неудивительно, что после такого твидовый костюм и французские духи казались невиданной роскошью.

Рэйчел посмотрела на свое лицо, отражавшееся в оконном стекле, затем перевела взгляд на отражение женщины и девочки лет десяти, сидевших напротив. Они тоже читали, одна – буклет, другая – комикс. Женщина будто постоянно одергивала девочку взглядом.

– Вот послушай, Люси, это важно. Послание премьер-министра Эттли. “На жен британских офицеров смотрят в Германии как на представительниц Британской империи, и главным образом по их поведению, как и поведению их детей, немцы будут судить о британцах и британском образе жизни”. Нам нужно помнить об этом, – добавила женщина, и, хотя смотрела она при этом на дочь, Рэйчел чувствовала, что слова ее обращены к ней. Вероятно, эта образцовая британская супруга пришла к выводу, что ее попутчица в элегантном костюме, рассеянная и едва ли замечающая собственного сына, – тот самый дурной образец британской леди, эгоистичная жена и плохая мать.

– Когда бомба грохнулась, все будто остановилось… – Эдмунд тоже остановился для пущего эффекта. – А потом все, воздух и звук, как будто всосало, и мою маму отбросило… футов на тридцать.

Эдмунду было одиннадцать, и он жил в захватывающе интересное время: плыл на переоборудованном немецком транспорте по Северному морю к отцу, живому герою войны, в чужую страну, которой правил самый могущественный и злобный режим в истории. В запасе у него была солидная куча военных сюжетов, рассчитанных на любую аудиторию.

Бомба, убившая брата, отбросила мать на десять, двадцать футов (тридцать в случае с подходящей аудиторией) через гостиную его тетушки. После случившегося мать постоянно вздрагивала и чуть что заливалась слезами (заплакать она могла от любой мелочи – когда слышала какую-нибудь музыку или видела хромую птичку в саду), но эти слабости он мог простить. Их причина крылась в гибели Майкла и ее почти чудесном спасении. Как раз эта разминка со смертью и стала для Эдмунда поводом для гордости и основой истории, постоянно дополняемой новыми интересными подробностями.

И именно эту историю он сейчас рассказывал слушателям, определенно тянувшим на “тридцатифутовую аудиторию”: девочке лет тринадцати с родинкой, рыжему мальчику примерно его возраста и пареньку постарше, выглядевшему на все шестнадцать, в куртке с рисунком “песий клык”. Общее возбуждение – переезд всегда приключение – на время стерло классовые различия, но мысленно каждый уже рассчитал свое место в этом новом сообществе. Еще не раскрыв информацию относительно звания отца, Эдмунд уже пришел к выводу, что стоит по крайней мере на одной ступеньке с Рыжим и Родинкой и почти наверняка выше Песьего Клыка, который сидел чуть в сторонке, делая вид, что история спасения чьей-то там матери его ничуть не интересует, постукивая сигаретой и поминутно отбрасывая со лба набриолиненные до блеска волосы.

Его показное безразличие ничуть не смущало рассказчика, видевшего, что история затягивает парня. Эдмунд только что описал, как бомба ударила в дом, изобразил “жжжаххх” и “ххххррр” и в меру таланта живописал то странное ощущение, которое испытала мать. Рассказ был точен почти во всех отношениях, кроме “та! та! та!” зениток, которых в небольшом валлийском городке Нарберт никто и в глаза не видел. Не стал он упоминать и о том, что сам в момент падения бомбы находился на соседней ферме.

– На тридцать футов? Это же почти… как три таких каюты. – Поворотом головы Рыжий прочертил воображаемую траекторию Летающей Матери, обозначив точку ее приземления где-то за палубой утвердительным “ни черта себе!”.

Дабы стереть последние сомнения, если таковые и оставались еще у кого-то, Эдмунд завершил историю эффектной точкой – смертью Майкла, детали которой не требовали украшательств.

– Моему брату повезло меньше.

Если часть “Как Моя Мама Бросила Вызов Смерти” принесла Эдмунду уважение слушателей, то заключительным сюжетом – “И Мой Брат Умер” – он заслужил их сочувствие и симпатию.

“Историю с бомбой” мог рассказать едва ли не каждый, но пока Эдмунду не встретился никто, чей рассказ мог бы сравниться с его. Теперь он ждал, сделает ли кто-то еще свой ход. Рыжий прочистил горло и осторожно упомянул двоюродного брата, погибшего в кинотеатре “Альгамбра” в Бромли вместе с еще десятком зрителей, когда там шли “Унесенные ветром”, вот только знал он своего двоюродного брата не очень хорошо. Песий Клык молчал, но по его ухмылке Эдмунд понял, что парень вот-вот выложит козырь. Но какой? “Смерть от Дудлбага”?[11] “Германский Летчик Упал на Дерево”? Ну да ладно. На крайний случай в запасе у Эдмунда имелось кое-что еще.

Эдмунд достал колоду игральных карт:

– Знаете, как построить карточный домик? – Он разложил карты и возвел на откидном столике пирамиду основания. Легкая качка служила дополнительным вызовом.

– А нам придется делить дом с другой семьей, – сказала Родинка. – Мой папа только капитан. – Она уже заметила, в какой каюте едет Эдмунд, – выделенное им с матерью пространство соответствовало званию его отца. – Но мама надеется, что он скоро станет майором, и тогда мы получим дом получше. А твой папа в каком звании?

Эдмунд мельком взглянул на Песьего Клыка – удостовериться, что тот слушает. Вот он, прекрасный шанс наилучшим образом, скромно и эффектно разыграть имеющуюся на руках сдачу. Если расклад “Как Моя Мама Бросила Вызов Смерти” был фулхаусом, то “Как Мой Папа Получил Медаль” тянул на роял-флеш.

– В начале войны он был только капитаном, но его быстро произвели в майоры, а потом наградили медалью и дали повышение. Из майоров прямиком в полковники, через подполковника.

– Так за что ему дали медаль? – не выдержал Песий Клык, и Эдмунд моментально отметил произношение – грамматическая школа. И никакой риторикой этого не скрыть.

Не заставляя себя упрашивать, Эдмунд рассказал, как отец прыгнул в реку Эмс и спас из тонущего грузовика двух саперов и как ему пришлось отвлекать внимание немецкого снайпера. Выступать с этой историей случалось и раньше, и Эдмунд уже научился делать паузу в нужном месте: после того как отец, нырнув, освободил попавших в ловушку саперов, он еще вынырнул с другой стороны грузовика и уничтожил снайпера гранатой. Последовавшую за этим благоговейную тишину нарушил Песий Клык:

– А какую ему дали медаль?

– ЗБС. “За боевые заслуги”.

– А, Зачем Было Стараться. – Песий Клык снисходительно хохотнул, и с этим звуком в каюту, как вода в тонущий грузовик, просочилось сомнение. Эдмунд почувствовал, что его история начинает тонуть.

Некоторое подобие единства восстановила Родинка, выступившая с заявлением, оспаривать которое не собирался никто:

– Хороший немец – мертвый немец.

Эдмунд и Рыжий кивнули, а Родинка поделилась еще более глубокомысленным выводом относительно истинной природы германцев, почерпнутым, вероятно, на коленях у бабушки:

– Моя бабушка говорила, что если посмотреть немцу в глаза, то увидишь дьявола…

Толику житейской мудрости привнес и Рыжий:

– Нам нельзя ни разговаривать с ними, ни улыбаться. А они должны козырять нам и делать то, что мы скажем.

– И нам нельзя вступать с ними в неформальные отношения, – добавил Эдмунд, с удовольствием произнеся новое слово.

Песий Клык пыхнул сигареткой и покачал головой. В глубине души Эдмунд восхищался как его умением выпускать дым через нос, так и его недоверием абсолютно ко всему, кто бы что ни говорил.

– Слушаю вас… Вы ж ничего не понимаете, да? А знать про Германию надо только одно… – Он вынул сигарету изо рта. – За одну вот такую штуку можно купить батон хлеба. За сто сигарет тебе отдадут велосипед. Если их у тебя много, будешь жить как король.

С этими словами Песий Клык картинно затянулся и выдохнул дым густой струей. Все заморгали и зажмурились; не зажмурился только Эдмунд, вознагражденный за стойкость картиной крушения карточного домика.

Женщины, ехавшие к мужьям в Германию, собрались в кают-компании. Когда-то судно перевозило эсэсовцев в порты Осло и Бергена, и новые владельцы приложили немало усилий, чтобы скрыть все указания на его первоначальных хозяев с помощью белил, кремовой краски и бодрящих декораций. Лишь самые зоркие пассажиры заметили на поручнях старую надпись, извещающую мир о том, что рядовой Тобиас Мессер простоял тут достаточно долго, чтобы увековечить свое имя в веках.

Пароход “Эмпайр Халладейл” был плавучим театром операции “Воссоединение”, а его груз представлял все еще великую мировую державу, нацию, которая даже в худые времена была в состоянии обеспечить своих граждан развлечениями. Что касается самого “груза”, то путешествие из Англии, страны Картошки Пита и Доктора Морковки, подливочных чулок[12] и строгой бережливости, стало для дам приятным приключением. Маленький плавучий уголок Империи как будто насмехался над лишениями, суля иную, изобильную жизнь.

Рэйчел вместе с тремя офицерскими женами сравнивала жилищные реестры. Поскольку она была женой полковника, ее список занимал три страницы, у миссис Бернэм (жены майора) он растянулся на две с половиной, а миссис Элиот и миссис Томпсон (капитанским женам) хватило и двух. Реестр был настоящим свидетельством чуда британской бюрократии, которая даже в те тяжелые дни решала, что капитанской жене не нужен чайный набор из четырех предметов, что жене майора не обойтись без полного обеденного сервиза, а графин для портвейна полагается только женам старших офицеров.

В этой компании Рэйчел была “старшей офицерской женой”, но прирожденным лидером оказалась миссис Бернэм, которой Рэйчел с радостью уступила бразды правления. Уверенная в себе, решительная, шумная, грубоватая, миссис Бернэм была из тех, кого называют всезнайками, но она также умела заразить своим энтузиазмом других, внушить, что поездка в Германию – приключение, редчайший шанс, за который должно хвататься обеими руками. Стеснительная до надменности миссис Томпсон ловила каждое ее слово. И только миссис Элиот чувствовала себя не в своей тарелке. Как только отплыли из Тилбери, у нее открылась морская болезнь, и через несколько часов ее бледное лицо по цвету прекрасно гармонировало с зеленовато-серыми чашками и тарелками.

– Вам полегче, дорогая? – спросила Рэйчел.

– Только чай и помогает.

– Пейте побольше, – велела миссис Бернэм. – Немцы, может быть, и разбираются в кофе, но в чае ничего не смыслят.

Миссис Бернэм уже изучила свой реестр, отметила отсутствие сосудов для приправ, салфеток и бокалов и переключила внимание на Рэйчел:

– У вас там, наверное, все, что душеньке угодно?

Пожаловаться было особенно не на что, но служебное продвижение Льюиса вознесло Рэйчел на новую, непривычную высоту и наделило особыми правами. Ситуация вынуждала ее показать, что роскошь ей не в диковинку.

– Стаканы для шерри не помешали бы.

– Ну не знаю, что и сказать! – насмешливо хмыкнула миссис Бернэм. – Жена губернатора просто должна иметь стаканы для шерри, а иначе – запрос в Палату общин!

Все рассмеялись, и Рэйчел порадовалась, что рядом есть кто-то, кто может ее рассмешить. Миссис Бернэм оформила в слова то, что чувствовала, но не могла выразить она сама. Все унылое, ограниченное, окостеневшее пусть останется там, в серой, выжженной Англии. На родине миссис Бернэм, наверное, считалась дерзкой, а то и вульгарной, но здесь, на новой, свободной от протокола условностей территории, она была скорее первооткрывателем неведомых земель.

К практической стороне дела женщин вернула миссис Элиот:

– Правда ли, что из-за бомбежек в городе не хватает пригодных для проживания домов? Джордж писал в последнем письме, что еще не знает, где мы будем жить.

Сомнения рассеяла миссис Бернэм:

– Места хватит. Там уже начали реквизировать дома.

– Я слышала, дома у них хорошие, – вставила миссис Томпсон. – Особенно кухни.

– Меня не кухня беспокоит, а спальня, – заметила миссис Бернэм. – Вообще-то я рассчитываю на большую, удобную кровать. – Она рассмеялась, запрокинув голову, и Рэйчел заметила на ее шее красное пятно, напоминавшее дешевую брошку.

Но миссис Элиот не успокоилась, проблема жилья явно не давала ей покоя.

– Но что будут делать с ними?

– С кем?

– С немецкими семьями… с теми, у кого реквизируют дома?

– Выселят! – Слово вылетело у миссис Бернэм, как пуля.

– Выселят?

– Да, выселят.

Перед глазами миссис Элиот явно возникли бараки, приютившие немцев.

– Это ужасно.

– Вот уж не думаю, что нам стоит жалеть их, – с неожиданной резкостью сказала Рэйчел.

– Совершенно верно, – поддержала миссис Бернэм. – Пусть подвинутся и освободят помещения. Это меньшее, что они могут сделать.

– Я тоже так считаю, – согласилась миссис Томпсон.

Вердикт, принятый большинством, подвел черту под неприятной темой немецких семей и их выселения. Женщины заговорили о делах менее значительных. Миссис Бернэм, подавшись к Рэйчел, спросила, доверительно понизив голос:

– И когда же вы в последний раз видели мужа?

Рэйчел уловила запах тела, замаскированный сладковато-пряным парфюмом.

– На День победы. Три дня.

– Ну, тогда у вас было время наверстать упущенное.

– Боюсь, за последние годы я немного отвыкла делить с кем-то постель. – Рэйчел сама удивилась своему признанию, но эта крепкая, пышущая здоровьем, такая живая женщина располагала к откровенности.

По правде говоря, Льюис стал для нее чем-то вроде химеры, наполовину мужчиной, наполовину идеей. Конечно, когда-то они были близки. Но тогда и вопросов никаких не возникало. Все было просто, откровенно, честно, без ненужных сложностей и – в этом она нисколько не сомневалась – в одинаковой степени приятно для обоих. Каждый в равной мере брал и давал. И все же сейчас она не смогла ни вспомнить, ни даже представить, как это было, – вот почему вопрос миссис Бернэм так ее растревожил. Рэйчел ехала в чужую страну, чтобы начать новую, неведомую жизнь, но больше пугал не враг, а ее муж. С их последнего “момента” (он так называл это, когда они только-только поженились; она предпочитала слова “заниматься любовью” – в этом выражении ей чудилась осторожная глубина) прошло больше года, и само событие размылось и потускнело.

– Не знаю, как вы, но я намерена отыграться за украденные годы, – сказала миссис Бернэм и, глубоко затянувшись, наклонилась и положила в чай еще один кусочек сахара.

Чай с сахаром Рэйчел не пила пять лет, но теперь бросила в чашку целых два кусочка.

3

На платформу гамбургского вокзала Даммтор стекались британские военные. Почти все встречали жен, для некоторых прибытие поезда из Куксхафена означало конец долгой разлуки, длившейся многие месяцы, а то и годы.

Семнадцать месяцев назад они провели вместе три дня в Лондоне; тогда он в последний раз видел Рэйчел, вдыхал ее запах, слушал, как она играет на пианино. Полагаться на фотографию, сделанную в тот июльский день на пляже в Пемброкшире и лежавшую с тех пор за эластичной тесемкой в портсигаре, не приходилось. На снимке и сама Рэйчел как будто переживала разгар своего собственного лета – свободное платье в цветочек, голова чуть склонена, румянец, угадываемый даже на черно-белой фотографии. Льюис не отличался богатой фантазией, но за время разлуки ему удавалось извлекать из этой фотокарточки такие образы и воспоминания, что порой сам поражался. Фантазии его мало походили на стилизованные, постановочные картинки из романтических фильмов – туда бы их попросту не пропустила цензура. Чаще всего он возвращался к тому дню, когда в первый раз представил Рэйчел своей семье – сестра Кейт, изумленная “уловом” брата, мгновенно одобрила выбор – и когда они ночью купались голышом в Кармартен-бэй и бархатистые щупальца водорослей ласкали их тела.

Скорое появление живого оригинала его фантазий грозило уничтожить их. Стоя на перроне, Льюис курил и думал о женщине, что вот-вот сойдет с поезда. Какой будет настоящая Рэйчел в сравнении с другой, с фотографии, улыбавшейся ему всю войну, в любую погоду и в любых обстоятельствах?

Льюис убрал карточку в портсигар, закрыв ею другой снимок, Майкла, и защелкнул крышку. Затянулся в последний раз и бросил окурок на рельсы. Под высокой крышей возились птицы. Снизу раздался радостный возглас, и Льюис посмотрел на рельсы. Там стоял немолодой тщедушный человечек и с благоговением разглядывал еще дымящийся окурок, бормоча как заведенный “danke, danke, danke”. В обычные времена столь восторженная благодарность, явно несоразмерная крохотной милости, прозвучала бы издевкой, но в Stunde Null брошенный окурок был манной небесной. Жалость и отвращение схватились в душе Льюиса, и, как всегда, верх взяла жалость. Он снова достал свой серебряный портсигар, извлек из него три сигареты, наклонился и протянул их человечку. Тот потрясенно уставился на них, не смея взять, страшась, что это только мираж.

– Nehm Sie! Schnell![13] – поторопил Льюис, понимая, что собравшиеся здесь сослуживцы могут по-разному расценить его щедрость.

Немец схватил сигареты, зажал в ладони и быстро сунул руку под пальто.

Распрямившись, Льюис увидел, что к нему по перрону направляются двое военных. Один из них – капитан Уилкинс, явно взволнованный предстоящей встречей с женой, которую он без стеснения именовал “моим лепесточком”. Льюис, с трудом находивший слова, чтобы выразить свои чувства к Рэйчел, втайне восхищался капитаном. Уилкинс делился интимными подробностями с откровенностью влюбленного юнца, не способного удержать в себе бьющие через край эмоции. Одним из откровений стало стихотворение “К моему лепесточку” с такой, в частности, строчкой: “Я орошать тебя буду, цветок мой чудесный, я затоплю тебя любовью своей”.

Рядом с капитаном шел незнакомый Льюису майор. Выглядел он для военного не совсем обычно: черные шелковистые волосы, выразительные, цепкие глаза. Льюис невольно подобрался, инстинктивно почувствовав, что в его присутствии нужно быть осторожным.

– Сэр, это майор Бернэм из разведки. Прибыл отсортировать черных от серых, белых и прочего.

Бернэм не стал отдавать честь старшему по званию и вместо этого протянул руку. В службе разведки существовала собственная иерархия, и ее сотрудники быстро привыкали не выказывать почтения армейским, которые, по их мнению, не обладали качествами, требующимися для перестройки разгромленного государства. Отступление от формального этикета Льюиса ничуть не задело, но деловитость и сосредоточенность майора указывали на то, что человек этот здесь не из праздного любопытства.

Бернэм бросил недовольный взгляд на топчущегося внизу попрошайку.

– Мы только вчера нашли для майора дом, – быстро сказал Уилкинс. – Рядом с вами, сэр. На Эльбшоссе. – Капитан уже усвоил, что взгляды и поступки полковника зачастую расходятся с общепринятыми, а памятуя о его манере выражаться без экивоков, опасался стычки. – Вы почти соседи, сэр.

Бернэм все наблюдал за немцем, который уже вскарабкался на платформу и теперь стоял неподалеку с протянутой рукой, видимо рассчитывая, что друзья полковника будут столь же щедры.

– Уходите – или я прикажу вас арестовать, – сказал майор на безукоризненном немецком.

Старик сжался, попятился, кланяясь, развернулся и нетвердой походкой заковылял прочь.

Бернэм поморщился:

– Ну и вонь же от них.

– Это от истощения, такое происходит, если человек долгое время получает менее девятисот калорий в день, – сказал Льюис.

– По крайней мере, от голодных меньше неприятностей. – Бернэм сухо улыбнулся.

– Верно подмечено, – сказал Уилкинс, пытаясь разрядить сгущающуюся атмосферу.

Бернэм кивнул и бросил на Льюиса взгляд профессионального дознавателя. Протяжный гудок приближающегося поезда избавил полковника от необходимости объяснять майору, что он ошибается. Очень сильно ошибается.

– Почему эти дети бегут за нами? – высунувшись из полуоткрытого окна, спросил Эдмунд.

Орава немецких детей бежала рядом с останавливающимся поездом. Многие из них выкрикивали имена святой троицы – “шоко, циггиз, сэндвич”, – но пассажиры еще не были знакомы с установленным ритуалом раздачи пайков, а потому дары из окон никто не бросал.

– Может, хотят посмотреть, как мы выглядим, – предположила Рэйчел. – Мы приехали.

– Так это немцы?

– Да. И все, хватит. Надевай пальто.

– Они не похожи на немцев.

Рэйчел поправила сыну галстук, лизнула палец и стерла пятнышко сажи с его щеки и пригладила волосы.

– Посмотри на себя – как ты выглядишь. Что подумает отец?

Носильщики, числом превосходящие пассажиров, принимали багаж, предоставляя приехавшим возможность отыскать мужей и отцов. Передав чемодан энергичному седоволосому старику, Рэйчел вышла из вагона и окунулась в реку из твидовых костюмов, шляп, пудры и губной помады, устремившуюся к встречающим мужчинам. В потоке уже обнимались воссоединившиеся пары. Жена майора, как и обещала, наверстывала упущенное. Бросившись к мужу, миссис Бернэм сжала ладонями его лицо и поцеловала прямо в губы. Это было так дерзко, так бесстыдно, что Рэйчел отвернулась. Сама она никогда бы не поцеловала Льюиса вот так на публике, даже в пору самых пылких их отношений, – это же непристойно.

Мужа Рэйчел увидела первой. Льюис стоял чуть в стороне от толпы, с выражением немного испуганным и беззащитным, – и с ней случилось именно то, что описывается в рассказах из женского журнала: сердце застучало, на горле запульсировала жилка, дыхание участилось. Это острое, пронзительное ощущение длилось секунду или две, но схлынуло, как только он увидел ее, – его глаза расширились, но в следующий миг он уже улыбался кинувшемуся к отцу Эдмунду. Льюис взъерошил сыну только что приглаженные волосы:

– Надо же, как ты вырос.

– Привет, папа!

Несколько секунд Льюис неотрывно смотрел на Эдмунда, отмечая перемены, всегда удивительные для взрослых и незаметные самим детям, и лишь когда использовать сына как прикрытие стало уже невозможно, повернулся к Рэйчел и ткнулся в ее лицо поцелуем, угодившим куда-то в уголок губ.

– Хорошо добрались?

– Немного качало.

– Тогда надо выпить чаю. Если повезет, угостимся штруделем.

– Немцы не умеют заваривать чай, – сказал Эдмунд.

Льюис рассмеялся. Одно из немногих клише о немцах, соответствовавших действительности.

– Теперь у них лучше получается.

Эдмунд с любопытством озирался, вбирая каждую деталь, он оживился, углядев что-то интересное на мосту над железнодорожными путями.

– Что они там делают?

– О боже, – прошептала Рэйчел.

Двое детей держали за ноги мальчишку, свесившегося с моста перед идущим внизу поездом. В руках мальчик держал клюшку для гольфа, и в какой-то миг показалось, что поезд ударит его, но трубы паровоза пролетели в каких-то дюймах от головы мальчика, а затем он замахал клюшкой, скидывая с платформы куски угля, которые ловили в подолы стоявшие внизу женщины.

– Им это разрешают? – замерев в восхищении, спросил Эдмунд.

– Официально – нет, – ответил Льюис.

– И ты их не остановишь?

Льюис заговорщически подмигнул сыну.

– Не вижу кораблей[14], – сказал он, спеша направить семью к выходу из вокзала, пока не посыпались другие трудные вопросы.

Самый роскошный гамбургский отель, “Атлантик”, пережил войну и теперь являл оазис расточительности в пустыне бережливости. Это впечатление усиливал крытый дворик с пальмами в кадках, примыкавший к большой гостиной, где сидевшие меж пальмами музыканты играли для пьющих чай англичан, которые на час забывали тяжкие, серые годы и представляли, как это будет выглядеть на открытке. Пообтрепавшаяся роскошь, чай, позвякивание ложечек, толстые ковры – это, по мысли Льюиса, создавало атмосферу комфорта и уверенности, необходимую для объявления принятого им решения. Но музыка его не устраивала. Обычно здесь наигрывали бодрые мелодии, популярные у англичан, но сегодняшние исполнители – пианист и певица – буквально вынимали душу мелодичной меланхолией немецких песен. Невеселые новости требовали веселого фона, и эта тоскливая музыка не годилась.

Рэйчел узнала мелодию с первых тактов – это была шубертовская “Песня” – и сразу же отдалась ее глубокому течению. Штрудель остался нетронутым, ей доставало музыки, которую она, единственная в этом зале, слушала с напряженным вниманием и полной концентрацией. Сидевший рядом Эдмунд жадно поглощал пирог, одновременно засыпая отца вопросами. Вопросов было много, накопилось за целую войну, и все требовали незамедлительных ответов. Льюис курил, отвечал сыну и ждал подходящего момента, чтобы попросить музыкантов сменить репертуар.

– Германия теперь как колония?

– Не совсем так. Со временем мы вернем ее им… когда все здесь поправим.

– Мы получили самую лучшую зону?

– Здесь говорят, что американцы получили виды, французы – вино, а мы – руины.

– Но это несправедливо!

– Ну, руины сотворили мы сами.

– А русские?

– Русские? Им достались фермы. Но это уже другая история. Как штрудель, дорогая?

Льюис увидел, как жена украдкой вытерла глаза и, чтобы отвлечь внимание, ткнула вилкой в пирог. Но было уже поздно.

– Мама снова плачет.

Этой фразой Эдмунд как будто бросил на стол сигнальную ракету и осветил их последние семнадцать месяцев. И Льюис увидел куда больше того, что хотел бы увидеть, больше того, с чем был готов столкнуться. Версия Рэйчел, которую она излагала в письмах, оказалась лишь самым краем той воронки, что, как он надеялся, сумеют сгладить время и расстояние.

– Не говори глупости, Эд, – сказала Рэйчел. – Это просто музыка. Ты же знаешь, я всегда плачу от грустной музыки.

Певица закончила, аплодисментов не последовало, и Льюис поспешил воспользоваться представившейся возможностью и разогнать уныние. Едва он поднялся, чтобы обратиться к музыкантам с просьбой, как Рэйчел угадала намерения мужа.

– Пожалуйста, не надо…

– Нам нужно что-нибудь пободрее, не думаешь?

Рэйчел пожала плечами, уступая, и, когда Льюис ушел, повернулась к Эдмунду:

– Пожалуйста, не рассказывай папе таких вещей обо мне. Они его только расстраивают.

– Прости.

Пока Льюис шепотом излагал свою просьбу, Рэйчел обратила внимание на улыбку исполнительницы, натянутую, через силу. Может, это певица международного калибра, осколок разгромленного оркестра, вынужденная теперь угождать обывательским вкусам. Льюис еще не вернулся к столу, а пианист уже сыграл вступление к “Беги, кролик, беги”, и певица, не сбившись ни на такт, выплыла из глубин экзистенциальной германской тоски на мелководье английского легкомыслия.

– Так-то лучше, – сказал Льюис. – Этой стране нужны новые песни.

Бойкая мелодия задала соответствующий тон настроению, и Льюис решил закрыть вопрос сейчас, не откладывая его еще на одну сигарету. Не будучи по натуре торговцем, он полагался обычно на прилагательные в превосходной степени, вроде “замечательнейший” и “чудеснейший”.

– Давайте я расскажу вам о нашем новом доме. Это действительно чудеснейшее место. Дом намного больше, чем в Амершаме. Больше даже, чем у тети Клары. Есть бильярдная. Рояль. – Короткая пауза, выразительный взгляд на Рэйчел. – Великолепный вид на Эльбу. В доме полно интереснейших картин – думаю, весьма известных художников. Что еще? Есть “немой официант”[15].

– Официант? – поразился Эдмунд.

– Прислуга. Горничная, кухарка и садовник.

– И они все немые?

Льюис невольно рассмеялся. И даже Рэйчел улыбнулась.

– Скоро увидишь.

– А по-английски они говорят? – спросила Рэйчел.

– Большинство немцев знают несколько английских слов. А ты наверняка быстро выучишь необходимые немецкие.

Льюис помолчал. Этот момент он репетировал мысленно несколько раз. Сыграть на жалости, пробудить сочувствие к Любертам? Рассказать, какие они, показать, что они такие же люди? Или просто изложить факты – с упором на то, что в доме вполне может разместиться двадцать человек и выгонять хозяев нет никакой нужды?

– Владелец дома – герр Люберт. Он архитектор. Человек образованный, культурный. Жена умерла во время войны. У него есть дочь, чуть постарше тебя, Эд. Зовут, кажется, Фрида. В общем, дом… он огромный. Там и двадцать человек поместятся. Верхний этаж полностью отдельный…

Рэйчел тяжело вздохнула.

– Дом достаточно велик для всех нас. Они будут жить на верхнем этаже, а мы займем все остальное.

Рэйчел подумала, что ослышалась.

– Мы будем жить с немцами? – недоверчиво спросила она.

– Мы и не заметим, что они там. Их ведь только двое. Они могут пользоваться отдельным входом, жить сами по себе. Все, что надо, у них есть.

– Мы будем жить с немцами? – тоже спросил Эдмунд.

– Не совсем. Вместе, но раздельно. Как в многоквартирном доме.

Чувствуя, что должна что-то сделать, Рэйчел взяла чайник, чтобы налить себе чаю. Рукавом она зацепила молочник, и Льюис засуетился, обрадованный возможностью заняться чем-то, отвлечься.

– Не понимаю, – сказала Рэйчел. – Другие семьи тоже живут с немцами?

– Ни у кого больше нет такого дома. У всех все по-разному.

Рэйчел не желала жить с немцами, она просто не могла. И неважно, насколько велик дом и сколько в нем комнат, какие в нем картины и как звучит рояль, даже если это дворец с крыльями и пристройками, – места для немцев в нем нет. Она достала сигареты и поискала в сумочке спички, чтобы не обращаться за огнем к Льюису, но тот уже щелкнул своей американской зажигалкой, и она наклонилась, а он укрыл огонек чуть подрагивающей рукой.

– Подожди, пока не увидишь сама. Чудесный дом.

План Льюиса предполагал нанесение двойного удара. Если мягкий подход не сработает, если убедить Рэйчел не удастся, он нанесет удар покрепче и предложит сравнить дома, устроив экскурсию по худшим из предлагаемых Гамбургом вариантов. Шредеру было дано указание следовать в загруженном багажом “остине 16” за “мерседесом”, даже если тот совершит небольшой крюк через руины, чтобы “Frau и Sohn смогли лучше понять ситуацию”.

С преувеличенной осторожностью Льюис объезжал попадавшиеся на дороге воронки, но поначалу, пока Эдмунд восторгался “мерседесом”, от комментариев воздерживался. Сидевший между родителями сын не жалел эпитетов в адрес автомобиля, являвшего, по его мнению, вершину инженерного мастерства. После невероятного открытия, что Бах, оказывается, был немцем, абсолютная красота механического зверя окончательно стерла в Эдмунде чувство превосходства.

– Дает до двухсот.

– Это километры в час.

– А можно попробовать?

– На этих дорогах вряд ли. – И тут Льюис привел первый из убийственных статистических доводов: – Ты знаешь, что мы за один уик-энд сбросили на Гамбург больше бомб, чем немцы на Лондон за всю войну?

Он обращался к сыну, но слова его были адресованы Рэйчел. И тут же, как будто откликаясь на его сигнал, Гамбург повернулся к ним своими зияющими ранами. Поначалу картина напоминала виды Лондона, Ковентри и Бристоля, но масштаб разрушений возрастал с каждым ярдом. Ни одного целого здания, только мусор и вереницы людей, бредущих по обочинам.

– Но ведь они сами начали, так, папа?

Льюис кивнул. Конечно. Начали они. Начали, когда ловкий фокусник смешал в котле старые обиды и недовольства; начали со вскинутой руки и повязки на локте, с митингов и построенных дорог, с аплодисментов каждому изречению, с разгромленных магазинов, с взлетающих самолетов и сброшенных бомб. Начали они. Но где они теперь? Где та раса сверхлюдей, что пожирала континенты? Не эти же жалкие оборванцы, измученные доходяги, ковыляющие вдоль разбитых дорог?

– Они не похожи на немцев, папа.

– Не похожи.

Рэйчел молчала.

– Видишь те черные кресты? Они обозначают места, где в руинах погребены люди. Более миллиона немцев, гражданских, а не военных, считаются пропавшими без вести.

Льюис посмотрел на Рэйчел, но ее лицо оставалось бесстрастным.

Ладно, молчи, подумал он. Скоро сама увидишь.

Они обогнали семью, еще одну, скарб их умещался в садовой тачке.

– Куда они идут? – спросил Эд.

– Это беженцы, возвращаются в город. Или люди, которых выгнали из дома, чтобы там поселились такие, как мы.

– Мама говорит, что они живут в лагерях.

– Так и есть. Но места для всех не хватает. Каждый месяц мы строим новый лагерь.

Надо бы как-нибудь показать им, что представляет собой лагерь для перемещенных лиц.

– Это такие лагеря, как в “Иллюстрированных новостях”?

– Нет, не такие.

– Но ведь они это заслужили, разве нет? За все, что сделали?

Льюис едва сдержал раздражение. Перевел дыхание. Сыну лучше не знать.

– Папа?

Бредущие мимо люди думали только о самом насущном, о том, как выжить, как не умереть с голоду, о том, что, возможно, самое худшее еще впереди, но помочь им Льюис ничем не мог. Справедливость…

– Да, Эд. Некоторые заслужили.

– Конечно, заслужили, – сказала Рэйчел, впервые подав голос с того момента, как села в машину.

Странная пара – приземистый работяга “остин” и изящный аристократ “мерседес” – прошуршала по гравийной дорожке. Стефан Люберт посмотрел на часы и спустился по лестнице, чтобы встретить новых жильцов. Поправив пиджак, он постарался придать себе вид, полный достоинства и одновременно смирения – комбинация маловероятная сама по себе, а уж для человека его темперамента тем более. Чуть в стороне стояли Хайке и Грета, готовые предложить британской семье свои услуги. Обе заметно нервничали и тихонько перешептывались.

– Они не такие уродливые, как другие англичане.

– Одеты хорошо.

– Бедный хозяин, пытается бодриться.

– А госпожа хорошенькая…

– Но не такая, как наша.

Грета хранила верность памяти своей хозяйки, но Клаудиа никогда не была хорошенькой. Красивой, элегантной, обаятельной – безусловно, но не хорошенькой. А вот фрау Морган, как верно подметила Хайке, именно что хорошенькая, и даже выражение ледяной неприязни не могло скрыть ее привлекательности. Темно-каштановые волосы, широко расставленные, чуточку миндалевидные глаза, маленький рот с пухлыми губами, изящная, но крепкая фигура, оливковая кожа. Откуда она? Наверняка не англичанка. Должно быть, ирландка. Или даже испанка.

– Довольной она не выглядит.

– Наверное, привыкла жить в замке.

Полковник тепло поздоровался с Любертом за руку.

– Фрида хотела вас встретить, но не очень хорошо себя чувствует. Надеюсь, вы извините ее.

– Конечно. – Льюис оглянулся на Рэйчел: – Это моя жена, фрау Морган.

Люберт протянул руку, но Рэйчел словно не заметила.

– Здравствуйте. – Рука Люберта описала полукруг, указав на женщин, стоявших поодаль: – Моя прислуга. Хайке и Грета. Рихарда вы видели у ворот. Я рекомендую их вам.

Хайке сделала глубокий реверанс, Грета обошлась сдержанным поклоном.

Рэйчел пока не произнесла ни слова. Точно впала в ступор, пока они ехали через город.

– И Эдмунд. – Льюис повернулся и окликнул сына. – Эд!

Пока они разговаривали, Эд свернул на лужайку и теперь носился по ней, разведя руки, как самолет, и изображая рев мотора. Мальчик не понимает, что делает, подумал Люберт и, показывая, что он вовсе не против, рассмеялся. Рэйчел же заметно смутилась.

– Эд! Прекрати! Подойди и поздоровайся.

Она разговаривает, удивился Люберт.

Эдмунд подбежал к ним.

Хайке захихикала.

– Привет. – Мальчик остановился перед Любертом.

– Добро пожаловать в твой новый дом. Надеюсь, тебе здесь понравится.

А ведь Льюис не преувеличивал, подумала Рэйчел, дом действительно чудесный. Он понял это, возможно даже толком не сознавая, в чем особенность дома, просто потому, что чувствовал себя неуютно в этом великолепии. Льюис был свободен и от социальных амбиций, и от материального интереса, которые были движущей силой для большинства его коллег, и бескорыстие мужа прежде очень нравилось Рэйчел, но сейчас эта черта раздражала ее безмерно. Во время устроенной герром Любертом экскурсии Рэйчел оказалась в сложном положении: с одной стороны, нужно показать немцу, что она понимает и ценит культуру, а с другой – каким-то образом обозначить свое недовольство нынешним положением дел. Переходя из комнаты в комнату, давая пояснения, герр Люберт лишь усиливал ее ощущение собственной чужеродности в этом доме. Что бы он ни говорил, она слышала только одно: “Вас здесь принимают, но дом принадлежит мне”. Когда они вышли на террасу с видом на реку, Рэйчел поняла, что с нее хватит. Люберт предложил осмотреть верхний этаж, но она ответила, что на сегодня достаточно, и сослалась на усталость после путешествия. На самом деле усталость давно отступила, вытесненная потрясением от увиденных картин разрухи, но у нее не осталось сил и дальше терпеть компанию этого вежливого и – может, ей так только показалось? – дерзкого немца, в совершенстве, с безошибочным произношением изъяснявшегося на английском. Рэйчел надеялась, что языковой барьер упростит общение и разделительные линии возникнут сами собой, но этот Люберт разрушил ее надежды, так что ей самой придется установить границы, четко и ясно.

Зайдя вечером к сыну, Льюис застал его лежащим на полу. Эдмунд поставил кукольный домик посредине комнаты и уже кое-что поменял в нем: мебель перекочевала наверх, туда, где жила теперь немецкая семья, а куклы – каждая размером с палец – заняли соответствующие места. Две куклы обозначали Люберта с дочерью и три – самого Эдмунда, Льюиса и Рэйчел.

– Пора спать, Эд.

Эдмунд встал и послушно забрался на кровать.

Льюис давно не укладывал сына и не очень хорошо представлял, как это делается. Что от него требуется? Почитать перед сном? Что-то сказать? Помолиться? В конце концов он просто подоткнул одеяло, укрыв и сына, и его тряпичного солдата, Катберта. Ему хотелось погладить сына по щеке, отвести закрывающую глаза челку, но он не решился и ограничился тем, что потрепал куклу.

– Ну, как тебе здесь?

– Дом такой большой.

– Думаешь, тебе тут понравится?

Эд кивнул.

– А почему девочка не пришла поздороваться?

– По-моему, она немного нездорова. Ты скоро с ней познакомишься. Может, вы даже будете играть вместе.

– А это разрешено?

– Конечно. Раз уж мы здесь живем…

Эдмунд хотел сказать что-то еще, но отец погасил лампу:

– Спокойной ночи, сынок.

– Спокойной ночи, папа.

Льюис вышел из комнаты, а Эдмунд подумал, что, может, и правильно сделал, не рассказав о встрече, случившейся час назад, когда он крадучись поднимался на верхний этаж, где жили Люберты.

Он хотел только глянуть одним глазком, ничего больше. Оказавшись на первой площадке, он собрался повернуть на следующий лестничный пролет и тут увидел перед собой девочку со светлыми волосами, собранными в хвост. Упершись руками в стены, она зависла над ступенями, вытянув перед собой ноги, как будто выполняла упражнение на гимнастическом коне.

– Привет. – Эдмунд заинтригованно уставился на незнакомку. Может, это и есть Фрида? Если так, то выглядела она абсолютно здоровой. – Ты Фрида?

Девочка не ответила. Несколько секунд она смотрела на него, затем медленно развела ноги в стороны, так что ему открылись трусики. Словно зачарованный, Эдмунд не мог отвести глаз. Он не знал, сколько так простоял, – ему показалось, несколько минут, – молча таращась на девочку, но она вдруг зашипела, точно кошка, и он попятился и быстро стал спускаться, не сводя с нее глаз – а вдруг набросится?

Проснувшись, Люберт обнаружил, что находится в незнакомой комнате, в доме, который отныне не принадлежит ему. В первые путаные секунды после пробуждения, еще не придя полностью в себя, он пытался понять, что это за место, и сознание, перебирая ключи, плутая в памяти, перескакивая в пространстве и времени, привело его на узкую кровать в летнем домике бабушки на острове Зильт, ту самую кровать, на которой он когда-то занимался любовью с Клаудией, пока сестры на кухне готовили к ужину лобстера и крабов. Он вспомнил, как ловко они с Клаудией подстроились под треск ломаемых панцирей, пряча за ним скрип кровати и сдавленные стоны.

Люберт открыл глаза, и свет, сочащийся между неплотно сведенными шторами, развеял иллюзию. Это не дачный домик и не его кровать (на ней сейчас лежит другой мужчина со своей женщиной), он в спальне их бывшего шофера Фридриха. С началом войны штат прислуги пришлось сократить, и Клаудиа присоединила комнату к своей вечно переполненной гардеробной. Он в своем доме, которому он уже не хозяин, а хозяйки у дома нет уже давно – выветрился ее запах, забылись ее прикосновения. Но она все еще была с ним, он жил памятью о ней. Шелковое стеганое одеяло, под которым он лежал, привезли из летнего домика на Зильте после того, как на островке устроили базу люфтваффе; оно хранило запах моря.

Люберт натянул одеяло на лицо, глубоко вдохнул и перенесся в тот далекий день. Вместе со своей раскрасневшейся невестой он спустился к столу, на котором уже ждало приготовленное сестрами угощение. Травянистый, солено-рыбный запах Клаудии на костяшках пальцев смешивался с запахом тушенной в вине рыбы, и Клаудиа улыбалась ему через стол, когда он украдкой нюхал пальцы, вдыхая подтверждение ее страсти. Отдавшись воспоминанию, Люберт уловил запах собственного вожделения, рвущегося из-под одеяла, зовущего повторить ту сцену.

Потом Люберт просто лежал, ничего не стыдясь, лишь сожалея, что отныне ему только это и осталось – воспоминания, отредактированные и смонтированные для достижения быстрого, механического эффекта. Он сел, чувствуя холодную влажность внизу живота. Семя, растраченное впустую. Бесполезное семя. Потерянное. Именно об этом наследстве войны Люберт чаще всего сожалел, размышляя о том, что стряслось с ними со всеми, – не о руинах, разрухе, зверствах, а о всеобщей потерянности, сковавшей миллионы людей, что лишились любимых, родных, дома, вынужденных начинать заново. Конечно, для некоторых эта потерянность оказалась кстати – для тех, кто был несчастен в браке или тяготился своей жизнью. Рабочие на заводах посмеивались, что им-то только на руку сокращение мужского поголовья в Германии. Выбирай любую женщину. Но Люберт не хотел выбирать и не хотел, чтобы его выбирали. Он уже выбрал однажды, и она его выбрала, и пусть ее больше нет, она значит для него намного больше всех живых.

Он вытер руку о ночную рубашку, поднялся и пробрался к окну. Комнату загромождали вещи, в спешке перенесенные сюда из главной спальни, а после неожиданного предложения полковника еще и из кабинета. На верхний этаж перекочевало то, что, как Люберту представлялось, он спас бы в первую очередь в случае пожара, – стол с письменными принадлежностями, засушенный свадебный букетик и две самые ценные картины: автопортрет Леже и обнаженная служанка работы фон Карольсфельда. Странно, но он вовсе не переживал из-за того, что уступил дом, напротив, его переполняло неожиданное и приятное возбуждение, как будто, освободившись от имущества, он обрел легкость путника, которому открыты все пути.

Лужайку за окном заливал призрачный свет. Люберт посмотрел на небо, в чистой синеватой черноте висел тонкий месяц, лужайку освещал не он, свет лился из окна главной спальни, где этот добрый и честный британский офицер и его прелестная, но колючая супруга, несомненно, заново открывали друг друга после долгой разлуки. Люберт постарался не думать об этом, но картина лишь обрела четкость: они в постели, свет оставлен, чтобы вспомнить забытое, а может, перед любовью они разговаривали или, наоборот, сначала любили друг друга, а сейчас беседуют. Лежат ли, как, бывало, они с Клаудией, раскидав простыни, не стесняясь наготы, или же укрылись в пещере из простыней?

Свет погас. Терраса, сад и деревья погрузились во тьму, и звездный полог проступил яснее. Решив, что нынешние обитатели его кровати завершили ритуал воссоединения, Люберт вернулся под свое пахнущее морем и прошлым стеганое одеяло.

Рэйчел расчесывала волосы за своим новым туалетным столиком в своей новой спальне. Этажом выше, прямо над ней, герр Люберт, наверное, готовится отойти ко сну, насмехаясь над невежеством этой англичанки, не сумевшей узнать автора одной из картин в бильярдной, на которую он обратил ее внимание. Как его там зовут? Леже? Никогда о таком не слышала.

Вставать с мягкой овальной банкетки не хотелось. Презрение мужчины, что находился сейчас наверху, уравновешивалось одобрением того, что был у нее за спиной. В уголке зеркала она видела Льюиса: облаченный в пижаму, он сидел на высокой узкой кровати и наблюдал за ней – она это чувствовала – с нетерпением и вожделением. Льюиса никак не назвать неблагодарным, так что его молчание она расценивала как ожидание. Рэйчел отложила расческу: ни к чему посылать неверные сигналы. Миг физического воссоединения был совсем рядом, но она не чувствовала себя готовой.

– Тебе не понравился дом? – спросил Льюис. И хотя тон был мягкий, она уловила напряжение в голосе.

– Я бы предпочла, чтобы владелец жил где-то еще.

Льюис потянулся за портсигаром, достал сигарету, закурил. Солдатский рефлекс: впереди опасная полоса, так что сначала перекур.

– Ты могла бы подружелюбнее быть.

Справедливое замечание, она и впрямь вела себя невежливо, но его слова лишь раззадорили ее. Рэйчел рассмеялась. Получилось чуть громче, чем хотелось бы, чуть истеричнее, зато слова она подобрала тщательно. Спор очень кстати, из-за него секс отодвинется до другого раза.

– Что? Притвориться, будто мы лучшие друзья? Что мы на одной стороне?

– Так и есть, теперь мы на одной стороне.

Рэйчел поднялась, прошла через комнату к узкой кровати, стянула сорочку на груди. Взбила подушки, чтобы сесть повыше. Книга – “Свидание со смертью” Агаты Кристи – уже лежала на прикроватном столике: ее отходной маршрут, если муж станет упорствовать.

Осознав, что упускает шанс, Льюис сменил тему:

– Разве мы не… ну…

– А что, должны? Сейчас?

– Не должны.

– Просто все как-то непривычно. Они там, наверху. И эти три долгих дня…

– Все в порядке. Ты устала. Все хорошо.

Возможно, если бы он просто взял ее, ничего не говоря, она бы и не возражала – так уже бывало. Рэйчел потянулась за книгой.

– Ты в самом деле плачешь каждый день?

Она напряглась. Откровенные беседы ей сейчас тоже ни к чему.

– Эду не следовало так говорить.

– Но… это правда?

– Мейфилд считает, что у меня расшатаны нервы.

– А Принг? Ты не беседовала с ним?

– Я перестала ходить в церковь.

Она испытала странное удовлетворение, сделав это признание. Но объяснять ничего не стала. Для Льюиса, не ведающего, что такое экзистенциальная тревога (доктор Мейфилд употреблял любопытное словечко “ангст”), этот вопрос имел чисто практическое значение. На самом деле его вопрос означал: ты общаешься с людьми или отгородилась от мира? Муж не поймет из ее ответа, что она отказалась от Бога, ибо этот Бог допустил, чтобы случайная бомба упала именно туда, где находился Майкл, спустившийся на ее зов.

Напряжение нарастало. Рэйчел сдерживала его уже несколько дней, и в какой-то момент оно прорвется.

– Тебе-то что. Тебя там не было. Ты не чувствуешь того, что чувствую я.

– Мне было не до чувств, – возразил Льюис. Честно, но не к месту.

– Но почему ты этого не чувствуешь? – Рэйчел не стала ждать, пока он попытается сформулировать ответ. – Все в порядке. У тебя своя работа. У тебя страна, которую надо перестраивать… – И вот тут чертова плотина все-таки прорвалась. – Страна, которая убила моего… чудесного мальчика!

Вспоминая Майкла, она плакала так же, как, наверное, плакала в детстве. Рыдания бились о диафрагму, дыхание перехватывало, дрожали плечи.

Льюис положил руку ей на спину, погладил, но уменьшить ее боль он не мог.

– И теперь ты вынуждаешь меня жить с этими людьми.

– Здесь все… в этом доме… пережили потерю.

– Мне плевать, что они пережили. Мне нет дела до других, даже если все в этом мире потеряют сыновей. Болеть от этого меньше не станет. Я не соглашалась с этим…

– С этим никто из нас не соглашался. Но мы должны постараться воспользоваться…

– Всегда одно и то же. Такое впечатление, что тебе ближе враг.

– Пожалуйста, перестань. Они больше не наши враги. Мы их разгромили. Теперь все нужно изменить.

Рэйчел постучала себя в грудь в попытке усмирить дыхание, справиться с рыданиями.

– А это ты можешь изменить? – спросила она, надеясь, что муж ответит на упрек, и в то же время желая, чтобы он просто ушел и оставил ее наедине с разбитым вдребезги сердцем.

4

Закончив утренние упражнения с набивным медицинским мячом, Фрида начала одеваться в школу. Формы у нее не было (после Катастрофы занятия только-только начались), так что она надела парадную юбку Юнгмедельбунда[16], белую блузку и гимнастические тапочки – небольшой вызов новой власти и раздражитель для отца, не раз требовавшего спрятать подальше одежду прежнего режима. После унизительного отступления на верхний этаж Фрида все делала ему назло. Отец постоянно призывал ее придать комнате хоть немного уюта, повесить какие-нибудь рисунки, перенести качалку из старой спальни, но ей нравилось так, как есть. Она воображала себя спартанкой, вырванной из семейного комфорта и заброшенной в разоренную страну, где ей предстоит освоить искусство выживания. Единственным украшением, которое позволила себе Фрида, был мамин гобелен: мужчина с тростью, женщина с букетом цветов и девочка, держащаяся за руку матери, – они стоят перед домом у реки, а на горизонте виден красный парус. Мама вышила гобелен сама и подарила ей к одиннадцатилетию, в июле 1942-го, в тот самый день, когда англичане впервые сбросили на Гамбург бомбы, за год до огненного смерча.

Если в переезде наверх и было что хорошее, так это возможность под шумок избавиться от старых игрушек и английских книжек – “Алиса в стране чудес”, “Счастливый принц”, “Робинзон Крузо”, – читать которые заставлял во время авианалетов отец, пытавшийся так отвлечь ее от гула бомбардировщиков и сухого треска зениток. “Нашим щитом станет воображение”, – повторял отец. Вот только никакие истории не могли вернуть маму.

Фрида положила мяч точно в центр гимнастического обруча и присела над горшком. Закончив, взяла горшок, вышла из комнаты, спустилась на этаж ниже и направилась к своей старой спальне в “британской зоне”, где обнаружила предполагаемую цель – рядом с ее кукольным домиком. Остановившись у открытой двери, Фрида наблюдала, как Эдмунд разыгрывает на чердаке кукольного домика сценку с двумя куклами, мужчиной и женщиной. Всего диалога она не поняла, но по расположению кукол легко догадалась, кого они изображают.

– Малыш в куколки играет, – сказала Фрида на английском и рассмеялась.

Эдмунд оглянулся на стоящую в дверях девочку, увидел в ее руках горшок и подумал, что, наверное, она пришла познакомиться и наладить отношения, совершить своего рода культурный обмен.

– Привет, – сказал он и добавил только что выученное приветствие: – Guten Tag, Frдulein Люберт.

Фрида подняла горшок, словно говоря “это тебе”, и поставила на пол в центре комнаты. Потом странно улыбнулась и вышла, аккуратно прикрыв за собой дверь и оставив Счастливого Принца с ее еще теплым подношением.

По дороге в школу Фрида обгоняла Hausfrauen[17], в рабочей одежде, платках; они направлялись в город – разбирать завалы и сгребать мусор. За работу, если повезет, давали миску супа, ломоть хлеба и продуктовый талон. Многие несли лопаты, а одна или две даже шутили, радуясь, что получили хоть какую-то работу. Фрида предпочла бы присоединиться к ним, чем идти в школу. Регулярные занятия прекратились еще летом сорок третьего, когда британская авиация разбомбила все школы в городе. Но теперь англичане открыли старую ратушу и с помощью фанерных щитов поделили зал на “классы”. Из-за наплыва беженцев детей в “школу” набилось изрядно, некоторым пришлось сидеть на холодном полу. Несмотря на трудности и нехватку самого необходимого – карандашей, бумаги и учебников, – британцы хотели наладить работу школ в самую первую очередь. Обработав детские головы снаружи средством от вшей, они занялись обработкой голов изнутри, внушая, что фюрер (они его неуважительно называли по имени) и национал-социализм – зло, которое необходимо стереть с лица земли. Беспрестанно рассуждали о демократии, изводили детей вопросами, стремясь определить, что они знают, и без устали поражались их невежеству. Их учитель, мистер Гроувз, обращался к ученикам по имени, всячески старался расположить их к себе, но для Фриды его уроки были унижением. Для себя она решила, что не станет отвечать на его вопросы, даже если будет знать ответ.

Подойдя к ратуше, Фрида обнаружила, что ворота закрыты, а у объявления на кирпичной стене толпятся дети. Объявление было на немецком. “Школа закрыта по приказанию ККГ”. Неподалеку стояли машина военной полиции и три армейских грузовика с брезентовым верхом. От машины отделился английский военный и на немецком обратился к детям:

– Те, кому нет тринадцати, могут возвращаться домой, а тех, кому уже исполнилось тринадцать, мы просим помочь с уборкой мусора. За работу вы получите продовольственные талоны и вас накормят, а ближе к вечеру, но до наступления темноты, доставят сюда, к ратуше.

Слова его были встречены радостными криками. Все, кому больше тринадцати, да и многие из тех, кто еще не дотянул до этой черты, бросились к грузовикам. Перспектива поесть оказалась для большинства слишком сильным соблазном. Фрида – хотя и позавтракала относительно плотно и знала, что дома ее будет ждать обед, – последовала за толпой голодных. В кузове она оказалась рядом с мальчишкой лет четырнадцати, ветераном “мусорных рейдов”. Пока их везли по тряской дороге к западному пригороду Альтон, он хвастливо делился опытом:

– Знаешь, там куча всего интересного. Я даже нашел ожерелье и обменял на курицу. И кормят они хорошо. В последний раз дали хлеб и суп с сосиской.

– С настоящей сосиской? – раздался недоверчивый голос. – Обычно они суп из собаки варят. Или чего похуже.

– Настоящая сосиска! – воскликнул другой мальчишка. – Bierwurst, Bratwurst, Rindswurst, Jagdwurst, Knipp, Pinkel, Landjдger… – Названия сосисок он перечислял почтительно, с мечтательной тоской, и вскоре в воздухе уже висела целая мясная лавка, а глаза у детей так и сверкали в предвкушении пира.

Минут через двадцать они спрыгнули с машины. От Альтона не осталось живого места – вдали даже можно было разглядеть Санкт-Паули, его чудом сохранившиеся склады у каналов Кеервидер и Вандрам. Растянувшиеся живой цепью женщины передавали обломки из рук в руки. Появлению помощников обрадовались не все.

– Посмотрите на этих крысят, явились отнимать наши талоны.

Фрида встала в цепь. Ее соседом был парень лет семнадцати, не замечавший, казалось, общего волнения. Работал он легко, без видимого напряжения, а одет был в почти чистую синюю куртку, все пуговицы которой были на месте. Передавая камни, Фрида поймала себя на том, что напевает гимн Юнгмедельбунда:

Мы маршем пойдем, даже если рушится все, Потому что сегодня нас слышит Германия, А завтра услышит весь мир.

Она добралась до третьего куплета, когда ощутила на ладони теплое прикосновение.

– Осторожнее! – прошептал он, взглядом указав на охранников-томми. – Кто-то может понимать немецкий.

– И пусть!

Фрида на миг почувствовала себя сильной и свободной. Парень с пуговицами оценивающе смотрел на нее:

– Знаешь, ты ведь уже не ребенок, могут и расстрелять. Сколько тебе?

– Шестнадцать, – соврала она.

Два стоявших неподалеку солдата рассмеялись какой-то шутке и закурили, глядя на работающих.

– Они такие тупые, – сказала Фрида. – Ведут себя так, будто они здесь хозяева.

Парень ухмыльнулся.

– Ну вкалываем-то мы, а они стоят и глазеют. Получается, что тупые – мы.

Фрида покраснела – ляпнула глупость, а он подловил. Ничего больше не сказав, она снова принялась за работу. Ей нравилось соседство этого привлекательного парня. Она вдыхала душный запах его пота, с восхищением поглядывала на мускулистые, в переплетениях вен, руки. Каждый раз, когда он передавал ей кирпич, она видела на внутренней стороне предплечья какую-то отметину – то ли шрам, то ли родимое пятно. Отметина напоминала число. 88. Проследив ее взгляд, он опустил рукав.

– Эй, блондинчик! (Фрида вздрогнула от окрика одного из солдат.) Шевелись! Schnell!

Парень застегнул рукав и вернулся к работе. Вскоре он снова перехватил ее взгляд.

– Меня зовут Альберт. А тебя?

– Фрида.

– Фрида, – повторил он.

Она не любила свое имя – и уменьшительное, Фриди, тоже, – но он произнес его как-то по-новому, торжественно.

– Мне нравится. Хорошее немецкое имя.

Его восхищение окутывало ее, словно теплое стеганое одеяло.

– Оно означает… госпожа.

– Так оно и есть. Ты – настоящая немецкая госпожа.

– Тело!.. – пронеслось по цепочке.

Люди остановились и посмотрели на завал; женщина, обнаружившая страшную находку, медленно отступала назад. Цепочка распалась, и люди бросились раскидывать камни. Показавшаяся из-под битого кирпича рука упала в сторону, словно моля. Женщины заработали быстрее, будто еще надеялись спасти. Через несколько секунд открылось почти полностью истлевшее тело, под ним еще одно – покрупнее; скелеты лежали друг на друге, слившиеся в соитии. Женщины потрясенно примолкли.

Фрида подошла ближе. Странно, но вид застывших в последнем объятии любовников не вызвал у нее, как у других, отвращения, – наоборот, было в этом что-то притягательное.

– Ладно, хватит. Расходитесь. Живо. Это вам не кино!

Томми отогнали женщин. Один из них остановился на краю ямы, ставшей для пары могилой.

– Хорошая смерть, – сказал он своему товарищу. – Последний трах перед тем, как погаснет свет.

– Посмотреть, так им и сейчас весело, – ответил второй. Они рассмеялись и только тут осознали, что толпа не разошлась и женщины смотрят на них. – Все, все. За работу!

Фрида не могла сдвинуться с места, не могла отвести глаз от золотых колец на пальцах мертвой пары. По крайней мере, они умерли вместе, в один и тот же миг. Не то что ее родители. Томми тоже заметил кольца и, наклонившись, принялся их снимать. Сломав в спешке палец трупу, он выпрямился, осмотрел добычу и протянул одно кольцо товарищу:

– Мертвякам они не нужны. – Опустив кольцо в карман, солдат повернулся к женщинам: – Сложите кости в мешок!

Фрида вернулась на свое место рядом с Альбертом. Ей хотелось плакать. И вовсе не от сострадания к погибшим любовникам, а от презрения к людям, убившим их, от бесконечной пустоты, поселившейся в ней после исчезновения матери, чье тело так и не нашли.

– Здесь нужно побольше света. Я хочу убрать вот это. Хайке? Растения.

Рэйчел указала на эркер, где буйные заросли комнатных растений мешали проникать в комнату солнечному свету, по которому она так соскучилась за долгие месяцы, проведенные в мрачном, придавленном низким потолком домишке. Если не считать теплиц и вездесущей аспидистры, Рэйчел никогда не видела столько зелени в доме. Может, немцы и считают заросли сорняков в горшках вершиной хорошего вкуса, она их терпеть не станет.

Хайке подошла к деревцу, восковой, почти искусственной на вид зеленой юкке. Нерешительно оглянулась на Рэйчел и дрожащим пальцем ткнула на дверь, желая убедиться, что именно этого хочет новая хозяйка.

– Да! Унесите его в другую комнату. Спасибо. – Скудость своего немецкого словарного запаса Рэйчел компенсировала четкой артикуляцией и ударением на “спасибо”.

Служанка неуверенно улыбнулась. Вынося деревце из комнаты, Хайке не сдержалась, хихикнула и тут же зарделась от смущения. Смех был скорее нервный, чем презрительный, но Рэйчел рассердилась, решив, что ее распоряжение девушка восприняла как очередное доказательство чужеземной странности.

Первые заявления относительно демаркационных линий в своем новом доме Рэйчел сделала в грубовато-резкой, но четкой манере, которую наверняка одобрил бы премьер-министр Эттли. И пусть языковой барьер и отсутствие опыта обращения с прислугой подбавили в ее тон излишней резкости, важно было с самого начала утвердить себя и определить правила, по которым они станут жить под одной крышей. Но ни английская посуда армейского образца, ни перестановка мебели не изменили главного: она живет в чужом доме, спит на чужой кровати, пребывает в чужом пространстве. Скорее, наоборот, затеянные перемены – ссылка растений, драпировка обнаженной скульптуры в холле, замена стульев в столовой на более удобные плетеные – лишь лучше выявили характер дома. Переходя из комнаты в комнату, Рэйчел словно слышала снисходительно-насмешливый шепот стен: “Ты никогда не станешь здесь своей”.

Этой же уверенностью прониклась, похоже, и прислуга. За внешней почтительностью, книксенами и поклонами скрывалось – Рэйчел в этом не сомневалась – неприятие ее как хозяйки. Для них она была самозванкой, выскочкой – особенно для вечно усталой, молчаливой Греты, служившей у Любертов дольше всех и явно преданной им. На Рэйчел она смотрела исподлобья, со скепсисом – вылитая придворная служанка, пережившая целую вереницу королев, ни одна из которых не могла соперничать с первой. Дом так и пребывал под чарами прежней госпожи, чье невидимое присутствие сильнее всего проявлялось в поведении прислуги. Неуверенность, с какой выполнялись распоряжения Рэйчел, буквально вопила: наша госпожа никогда бы так не сделала.

Обойдя в первый раз дом, Рэйчел поймала себя на том, что рисует для себя план сражения с ним. И дело не только в растениях. Светильники, посуда, утварь – все ей было не по душе. Рэйчел понимала, что очутилась в настоящем чертоге совершенства, но полюбить это совершенство она не сумеет. Рэйчел по достоинству оценила размеры и пропорции комнат, но минимализм обстановки скорее пугал, чем вдохновлял. Ей хотелось света и пространства, но и в комфорте и уюте она нуждалась не меньше. Если бы ее попросили описать дом одним словом, она выбрала бы “функциональный”. Кресла, к примеру, были исключительно удобны, чтобы сидеть в них, но домашней уютности в них не было, а для кресла это важнейшее из свойств. То же самое можно было сказать в отношении шкафов, ламп, столов – строгие линии, ничего лишнего, легкомысленного, чудаковатого. Все в этом доме выглядело чересчур искусственным, холодно-изощренным. Слишком многое царапало взгляд скромной валлийки, выросшей среди темной викторианской мебели, каминов, пианино, незатейливых эстампов с замками и цветочных натюрмортов. Одна лишь гостиная с роялем “Безендорфер” черного дерева и оттоманкой отдаленно напоминала комнату, в которой ей, возможно, хотелось бы посидеть. Вот если убрать это странное кресло в углу, например, и заменить простенькой, пусть и похожей на коробку двухместной софой из главной спальни, – тогда, возможно, она и почувствует себя почти дома.

Рэйчел присмотрелась к хромированному креслу с регулируемой спинкой. Для чего оно предназначено? Неужели чтобы просто сидеть? Вылитое кресло из врачебного кабинета, на котором пациентов подвергают болезненным процедурам. Может, это и не кресло вовсе, а некий артефакт. Или и то и другое. Может, именно в этом весь смысл. В любом случае это кресло не для нее.

– Вам бы стоило попробовать.

Рэйчел обернулась. Герр Люберт. В темно-синем рабочем комбинезоне автомеханика, в руке – связка ключей. Вид немного растрепанный, волосы взъерошены на макушке и примяты с одной стороны, как будто он лег спать с мокрой головой. Льюис всегда смазывает волосы гелем, зачесывает назад, и прическа у него неизменно безупречная. Небрежно-мальчишеский стиль придавал Люберту сходство то ли с дезертиром, то ли с художником-анархистом.

– Это Мис ван дер Роэ[18].

Шокированная его, мягко говоря, непринужденным видом, Рэйчел не сразу поняла, о чем это он.

– Кресло, – пояснил Люберт. – Его стоит опробовать. Считается одним из самых удобных кресел, когда-либо изобретенных.

– Не похоже. По-моему, как раз наоборот.

Люберт улыбнулся, немного слишком самоуверенно, немного слишком фамильярно.

– Да… Его придумал человек, решивший отказаться от “ненужного украшательства”. Так, кажется, говорят?

Рэйчел никак не могла решить, как ей себя вести. Какое у нее должно быть лицо? А тон? И почему он в спецовке? И его английский… Люберт говорил столь свободно, столь естественно, что ей приходилось напоминать себе: перед ней немец, она не должна вступать с ним в неформальные отношения и вообще общаться нужно только по необходимости, для получения конкретной практической информации. Но он все говорил и говорил:

– Мис ван дер Роэ принадлежал к школе Баухауза. Они стремились к простоте. К функциональности. В этом была их философия.

– Разве, чтобы сделать кресло удобным, нужна философия? – спросила неожиданно для себя Рэйчел, хотя ей следовало короткой репликой положить конец этому никчемному разговору.

Люберт широко улыбнулся:

– В том-то и дело, что нужна! За каждым предметом искусства, за каждой бытовой вещью – философия!

Эта беседа может стать прецедентом! Демаркационные линии, спланированные ею с такой тщательностью, нарушены еще до того, как их прочертили!

Герр Люберт протянул связку ключей:

– Они должны быть у вас как у хозяйки дома. Здесь от всех комнат, всех помещений, на каждом ключе бирка.

Рэйчел взяла ключи.

– Хозяйка дома…

Она и не чувствовала себя таковой, и не верила, что может сыграть эту роль убедительно.

– Надеюсь, вы хорошо спали, фрау Морган, – добавил он.

Была ли в этой невинной банальности неуместная фамильярность или ее там не было, Рэйчел решила обозначить свою позицию:

– Герр Люберт, я хочу, чтобы между нами с самого начала все было ясно. Нынешнее положение, при котором нам приходится делить дом с вами, некомфортно для меня, и я полагаю, будет правильно, если наше общение ограничится вопросами первостепенной важности. Вежливость – одно, но изображать дружелюбие… думаю, это излишне. Нам нужно провести четкие демаркационные линии.

Люберт кивнул, соглашаясь, но ожидаемого эффекта речь, к изумлению Рэйчел, на него не произвела. На лице его гуляла все та же дружеская улыбка.

– Я постараюсь не быть слишком дружелюбным, фрау Морган.

С этими словами герр Люберт повернулся и вышел из комнаты.

– Guten Morgen, alle[19].

– Guten Morgen, герр комендант. Guten Morgen, герр оберст.

– Es ist… kalt[20]. – Льюис похлопал руками в перчатках.

Все согласились – да, действительно kalt.

С некоторых пор Льюис взял за правило здороваться с немцами у ворот комендатуры района Пиннеберг, разместившейся в здании библиотеки. Сегодня народу здесь собралось больше обычного. О приближении зимы свидетельствовал парок, вылетавший с дыханием; обычно тихая, смиренная толпа сегодня нетерпеливо бурлила: холода обострили потребность найти место в одном из лагерей для перемещенных лиц.

Льюис здоровался – кланялся женщинам, улыбался детям, козырял мужчинам. Дети хихикали, женщины приседали в книксене, мужчины тоже козыряли и взмахивали бумагами, которыми надеялись обеспечить свои семьи крышей и постелью. Льюис старался внушать людям уверенность в том, что все будет хорошо, что нормальная жизнь постепенно восстанавливается, хотя едкая “вонь голода”, которая так не понравилась майору Бернэму и которую Льюис научился переносить, не морщась, напоминала, что, хотя война кончилась больше года назад, многим здесь не удается удовлетворить самые элементарные нужды.

Пройдя за ограду, Льюис сделал для себя заметку – убрать наконец колючую проволоку. Кого и что она удерживала, он не понимал, но Контрольная комиссия, похоже, считала, что колючка убережет от орд извергов – от “Вервольфа”, продолжающего партизанское сопротивление, от одичавших детей, от хищных немок, охочих до мужчин. А то и от зверья, давным-давно сбежавшего из зоопарка, но, по слухам, все еще бродившего поблизости. Колючая проволока, которой окружили себя власти, превратила самих британцев в животных, а местные жители были посетителями зоопарка, что корчат рожи чужеземным тварям из-за железной ограды.

Капитан Уилкинс уже изучал за столом какую-то книжицу.

– Доброе утро, Уилкинс.

– Доброе утро, сэр.

– Что читаете?

– “Германский характер” бригадира ван Катсема. Контрольная комиссия требует, чтобы мы все с ней ознакомились. Хотят, чтобы мы, прежде чем все тут налаживать, разобрались с некоторыми опасными чертами германского характера. Правильно пишет. Вот, например: “Внешних проявлений ненависти может и не быть, но ненависть никуда не делась, она бурлит под поверхностью, готовая прорваться во всей своей жестокости и горечи. Помните: этот народ не знает, что он побежден”.

Льюис не спешил садиться, за столом он чувствовал себя в некотором смысле бездельником.

– Уилкинс, – он глянул на заместителя с едва скрываемым раздражением, – вы давно здесь?

– Четыре месяца, сэр.

– Со сколькими немцами вы разговаривали?

– Нам не разрешается с ними разговаривать, сэр…

– Но с кем-то вам, должно быть, приходилось говорить. Вы их видели. С кем-то встречались.

– С одним или двумя, сэр.

– И что вы чувствуете, когда встречаетесь с ними?

– Сэр?

– Вы их боитесь? Ощущаете их ненависть? Смотрите на них и думаете, что от восстания этих людей отделяет всего один только выстрел? Что они только ждут сигнала, чтобы сбросить нас?

– Трудно сказать, сэр.

– А вы постарайтесь. Видели тех людей у ворот? Вы смотрите на этих бездомных бродяг, худых, с нездоровым цветом кожи, вонючих? Вы смотрите, как они кланяются, заискивают, выпрашивают еду и кров, и думаете: господи, да, я должен напоминать этим людям, что они проиграли?

Уилкинс молчал, но Льюис и не ждал ответа.

– Я пока еще не встретил ни одного немца, который верил бы, что он не побежден. Думаю, они все с облегчением приняли этот факт. И основное различие между нами и ними в том, что их решительно и бесповоротно отымели, и они это знают. А вот мы привыкнуть к этому никак не можем.

– Сэр. – Уилкинс отложил брошюру. Лицо у него сделалось обиженное. Он прежде не слышал в голосе командира такой резкости.

Льюис поднял руку в извиняющемся жесте. Он не жалел о своих словах, разве что чуточку об их излишней категоричности, виной которой – раздражение, копившееся в нем после приезда Рэйчел. Он плохо спал, и хотя говорил себе – да и Рэйчел, – что просто слишком долго довольствовался холодными постелями в реквизированных отелях, правда была в другом: их воссоединение не принесло того, на что он надеялся. Льюис рассчитывал, что жена привыкнет к новому окружению с такой же легкостью, с какой привыкла к их первому дому, мрачному и серому, в Шрайвенхеме. Когда-то Рэйчел быстро приспособилась к изменившимся обстоятельствам, но здесь все вызывало у нее неприязнь. В том числе и он. Смерть Майкла оказалась слишком тяжким бременем, и он сам только осложнил все – сначала не теми словами, а потом молчанием. На работе он красноречив и убедителен, а с Рэйчел… Он даже не знал, как к ней подступиться. Две недели, и ни одного “момента”.

Конечно, Уилкинс тут ни при чем, его это никак не касается.

– Предлагаю почаще выходить на улицу. Встречаться с людьми. Это лучшее средство от всякой теоретической трескотни. Вам нужно познакомиться с реальной обстановкой, а, сидя в комендатуре, это невозможно. Советую проехаться по городу. Пообщайтесь с людьми в неформальной обстановке. Это приказ.

– Сэр…

В дверь постучали, в комнату просунулась круглая голова капитана Баркера. Безошибочно уловив атмосферу, он предпочел не входить.

– Сэр, женщины готовы встретиться с вами.

– Хорошо. Спасибо. Сколько их?

– Я сократил до трех.

– Как вам такое удалось?

– Отобрал самых симпатичных, сэр.

Льюис скупо улыбнулся. Британская зона, возможно, и стала Меккой для неудачников – колонизаторов, не нашедших себе применения в Индии, авантюристов, незадачливых чиновников и оставшихся без дела полицейских, – но и здесь попадались настоящие жемчужины. Такой жемчужиной и был Баркер, работавший не покладая рук и при этом не терявший оптимизма. Он не искал мелкой выгоды и не бежал от неудач; он приехал в Германию ради разнообразия и не выказывал самонадеянности и самоуверенности, характерных для прибывающей сюда новой офицерской поросли. Присутствие в дерьме такого брильянта обнадеживало и самого Льюиса.

– На английском говорят хорошо?

Баркер оглянулся, давая понять, что женщины где-то неподалеку.

– Вполне бегло. Я сократил список, попросив назвать как можно больше английских футбольных команд. Одна даже знает клуб “Александра Крю”[21].

– Думаете, служба разведки использует столь же изощренные методы?

– Конечно, нет, сэр. Разведка выбирает тех, что пострашнее.

Первой вошла та, что назвала клуб “Александра Крю”. Льюис поднялся и проводил ее к стулу напротив своего стола. Передвинул стопку папок, мешавших видеть женщину. В шляпке с полями и бархатном платье она напоминала аристократку-суфражистку. Впечатление усиливали армейские ботинки определенно большего, чем нужно, размера. Лицо широкое, угловатое, густые брови; глаза необычного желтовато-зеленого оттенка, волчьи глаза, смотрели одновременно и на Льюиса, и сквозь него. В первый момент ему даже показалось, что они уже встречались где-то, и, хотя это было не так, он покраснел, точно подумал о чем-то постыдном. Взяв себя в руки, он пробежал глазами наспех напечатанный Баркером отчет.

– Урсула Паулюс. Родились 12 марта 1918-го. Висмар?

– Да. Правильно.

Определить возраст переживших войну людей непросто. Потери, лишения, плохое питание состарили всех, особенно женщин. Морщинки были глубже, волосы тускнели, утрачивали блеск и цвет. В лице сидевшей перед ним немки Льюис видел мудрость и страдание, обычно неведомые в двадцать восемь лет.

– Вы с острова Рюген?

– Да.

– Как добрались до Гамбурга?

– Пешком. – Она посмотрела на свои ботинки. – Извините. Обувь получше я еще не раздобыла.

– Я принимаю решение не на основании вашего наряда, фрау Паулюс. Где вы выучили английский?

– На острове, в школе.

– Вы не захотели остаться на Рюгене?

Она покачала головой.

– Из-за русских? – догадался Льюис.

– Они не очень хорошо обращаются с немецкими женщинами.

– Слабо сказано.

– Это… эвфемизм? – спросила она, уточняя, правильно ли употребила это слово.

Он кивнул. Толковая, как говорят американцы.

– Говорите по-русски?

– Немного.

– Это поправимо. Если Советы устроят все посвоему, мы все в конце концов заговорим по-русски. – Льюис еще раз заглянул в листок Баркера: – Во время войны вы служили на военно-морской базе в Ростоке. Чем занимались?

– Я была… по-вашему, стенографисткой.

– Ваш муж? У него есть работа?

– Мой муж погиб в начале войны.

– Извините. Здесь сказано, что вы замужем.

– Да… Мы ведь не развелись.

Льюис поднял руку, извиняясь.

– Ваш покойный муж служил в люфтваффе?

– Покойный… то есть мертвый?

– Да.

– Да. Он погиб во Франции. В первые недели войны.

– Мне очень жаль. – Льюис нетерпеливо покачал ногой. – Итак, фрау Паулюс. На работу переводчика претендуют сотни немецких женщин. Почему мне следует выбрать вас?

Она кокетливо улыбнулась:

– Девушке нужно как-то греться.

Ему понравился ее честный ответ. Льюис придвинул папки двух других женщин, но для себя уже все решил. Он побеседует с другими кандидатками, но это вряд ли что-то изменит. Дело не ждет, да и на кабинетную работу у него стойкая аллергия. Фрау Паулюс вполне подходит. Ему требуются люди, знающие свое место, но при этом не сетующие на судьбу. А еще его заинтересовали ее ботинки – откуда они, по каким дорогам прошли, какой опыт несли с собой? Он уже представлял, как расспрашивает ее – потом, позже, может быть, в машине, – выслушивает историю ее путешествия с острова Рюген в Гамбург, историю бегства от русских.

Он пододвинул коробку с только что доставленными вопросниками, взял один и протянул ей:

– Вам нужно это заполнить. Возможно, некоторые пункты покажутся вам глупыми – извините. – Потом выдвинул ящик стола и достал кое-что еще: тетрадку с талонами британских вооруженных сил. Оторвал два талона и тоже протянул ей: – Вот. Купите себе новые туфли.

Она взяла талоны немного нерешительно, словно засомневалась в его намерениях – а вдруг это какая-то проверка?

– Берите, – подбодрил Льюис. – Переводчица коменданта должна выглядеть соответственно положению.

И тут Урсула не выдержала: выдохнув, словно все это время просидела не дыша, она подалась вперед, сжала его руку обеими своими и заговорила, сначала по-немецки, потом, опомнившись, на английском:

– Спасибо вам, полковник. Спасибо.

  • Томми, русские, янки, французы.
  • Томми, русские, янки, французы.
  • Каждый день отбирают наше,
  • Каждый день мы дышим их вонью.
  • Томми, русские, янки, французы.

Песенку начинали негромко, постепенно голоса набирали силу, достигая крещендо на последнем слове-плевке – “французы!”. Никакого особого вызова в пении не было, скорее они просто старались отвлечься от холода. Запал иссяк после двух куплетов.

Усевшись на чемодан, Ози бросил в огонь сборник псалмов. Книжка вспыхнула, пламя поменяло цвет с зеленого на голубой, а потом на оранжевый, и беспризорники придвинулись ближе к костру, чтобы ухватить хоть чуточку тепла. Ози задумался. Что сказать? Все устали от бродяжничества, но ничего другого им не оставалось. Заброшенная церковь служила приютом с того дня, когда они уши из зоопарка Гагенбека, где прожили три месяца в искусственной пещере под скалой. Разрушенные дома Божьи были самыми безопасными прибежищами, но и они годились не на все случаи жизни. У Кристкирхе бомба пробила дыру в крыше, и на месте алтаря зияла яма размером с автомобиль. В ней мальчишки разводили огонь, беззастенчиво используя в качестве топлива сначала деревянные скамьи, а потом книги, в том числе священные тексты. Книги хорошо горели, быстро и ярко вспыхивали, но давали мало тепла. Несколько часов назад Дитмар притащил в тачке Полное собрание сочинений Вальтера Скотта, найденное в библиотеке университета. Миллиона слов едва хватило, чтобы обогреть пятерых детей в течение всего одной ночи! Больше жечь было нечего. Последние страницы обращались в черные чешуйки и поднимались вверх к куполу. Наблюдая за ними, Ози принял решение.

– Слушайте. – Он хлопнул в ладоши. – Завтра пойдем к Эльбшоссе. Там, вдоль реки, много домов, где живут томми, всякие шишки. Лужайки до самой реки, ванные на каждого. Томми отбирают лучшие дома, но занимают не все. Иногда вешают на дом табличку “реквизировано”, но дом пустует, пока туда не въедет какая-нибудь семья. Бывает так, что дом вообще не заселяется и про него просто забывают. Берти уже нашел такой и говорит, что мы можем туда перебраться.

– А мне нравится в Божьем доме, – сказал Отто. – Здесь нас никто не трогает. И никто не указывает, что нам делать.

– Здесь оставаться больше нельзя, – возразил Ози. – Ты сам всю ночь дрожишь и мне спать мешаешь. А там поселимся в доме какого-нибудь жирного банкира, с креслами, кроватями и золотыми кранами. У каждого будет своя ванна. Они такие большие, что можно с головой нырнуть. Не то что в Хаммерброке, где было слышно, как пердят соседи за стеной. А когда найдем дом, обработаем беженцев из Польши и Пруссии. Эти дурачки сделают все что угодно. Им всем нужны документы, работа и жрачка. С ними можно хорошо поторговаться. Станем миллионерами и купим себе особняк у реки.

– А что, если мы не найдем пустой дом? – спросил Отто.

– Тогда будем побираться у томми. – Ози нетерпеливо вздохнул. – Эрнст, ты с нами?

Эрнст кивнул.

– Зигфрид?

Зигфрид поднял руку.

– Дитмар?

Дитмар не слушал. Пальцы его скользили по тонкой резьбе на упавшей запрестольной перегородке, изображавшей жизнь Иисуса в четырех сценках: рождение, крещение, распятие, воскрешение. Поглаживая белый гранит, он как будто пытался расшифровать историю, рассказанную в холодном камне. На Дитмаре был спасательный жилет со свистком и болтающимся фонариком, которым он и пользовался сейчас, чтобы получше рассмотреть работу. Оторванная от алтаря взрывом, перегородка упала на пол и раскололась почти пополам. Ози ждал одобрения Дитмара, который хотя и тронулся рассудком и частенько нес несуразицу, но был во многих отношениях полезен, выглядел старше остальных и хорошо ориентировался в городе.

– Дит?

Дитмар никак не мог оторваться от чудесной резьбы.

– Что это значит? – пробормотал он, водя пальцем по фигуре Христа.

– Это Иисус Христос, – сказал Отто. – Спаситель.

Объяснение встретили молчанием, отчасти почтительным, отчасти несогласным.

Дитмар направил тусклый луч на сцену крещения.

– Почему у него птица на голове? – Сидя на корточках, он начал раскачиваться. – Зачем она здесь?

Отвечать полагалось вожаку. Ози посмотрел на зависшего над головой Спасителя голубя и, собрав перемешавшиеся в голове фрагменты историй, которые рассказывала мать, слепил из них нечто свое.

– Иисус жил в лодке со всякими животными. Но больше всего любил птиц. Особенно воробушков.

Дитмар перешел к сцене с Иисусом на кресте и разволновался еще сильнее.

– Почему они его убивают? Почему они его убивают?

– Уймись, Дит! Это же не взаправду.

– Почему они его убивают? Почему?

– Он был еврей, – сказал Зигфрид.

– Он был еврей. Он был еврей, – повторил Дитмар, и это, похоже, немного его успокоило. – Он был еврей. Он говорил с животными. Он жил в лодке.

– Мой отец дал мне германское имя, а не христианское, – сообщил Зигфрид. – Он сказал, что христиане слабаки.

– Томми – христиане? – спросил Эрнст.

– Томми верят в дерьмократию. И виндзорского короля, – заявил Ози, которому не терпелось передислоцироваться на новое место.

– Разве томми можно доверять? – возразил Зигфрид. – Они то убивают нас, то раздают шоко.

– Да хватит уже болтать! – раздраженно воскликнул Ози.

Во время огненного смерча он надышался дымом и пылью, из-за чего у него теперь были слабые легкие и появилась странная хрипотца в голосе. Томми стерли с лица земли его дом и заживо сожгли соседей, но осевшая в легких пыль от испарившихся мертвецов стала неожиданным подарком: хриплый рык пугал детей, склоняя их к безоговорочному послушанию, и развлекал или ужасал взрослых, которые охотнее, чем другим детям, давали ему всякое.

Он встал на свой чемодан:

– Я знаю, лучше любого из вас знаю, что сделали Темные Ангелы томми своим огненным смерчем. Я видел все сам, и у меня тогда чуть глаза не закипели. Эта картинка всегда в моей голове, так что мне не надо даже на Айнплац ходить. Я вижу, как падают стены домов. Я вижу, как летит по воздуху и разбивается в щепки пианино. Все это у меня в голове. Иногда эти картинки возникают сами собой. Но я их не хочу. Есть и другие. Вроде Генриха Пятого и Волшебника страны Оз. Томми не такие уж плохие. Я знаю, что они ездят на здоровенных, ни на что не годных машинах. Но у них есть и хорошие вещи. Не надо притворяться – как раньше уже не будет. “Хайль” через каждые четыре секунды. Теперь можно говорить все, что хочешь, и не надо бояться, что кто-то шарахнет тебе по башке или накатает донос. Это и называется дерьмократией. А еще томми про все шутят. Даже про яйца фюрера.

Эрнст громко рассмеялся, но другие только переглянулись. Такие заявления и теперь считались богохульством.

Ози спрыгнул с чемодана и выпрямился:

– Здесь я болтаться не собираюсь. Пошли.

– Я не хочу уходить, – сказал Отто. – Мне нравится в Божьем доме.

– Можешь оставаться, где хочешь, но мы захватим особняк с ванной и постелью, такой мягкой, что на ней ты как будто на небе. Мне осточертели ямы. И зоопарком я сыт по горло. И церковью. Мы скоро заживем, как сам кайзер.

Столь яркое пророчество убедило Отто. Ози разворошил последние угли и быстро их затоптал.

– Кто со мной?

Первым поднялся Эрнст. Зигфрид натянул шапку и кивнул:

– Пошли найдем эту чертову ванну.

Дитмар наконец оторвался от перегородки и завел новую песенку:

– Пошли найдем эту чертову ванну!

5

Осень перешла в зиму, но и укорачивающиеся дни тянулись невыносимо. Льюис допоздна работал, прислуга прекрасно справлялась с домашними делами, и у Рэйчел оставалось слишком много времени для себя. Словно предвидя такую ситуацию, Льюис предложил жене возобновить занятия музыкой. “Я бы с удовольствием тебя послушал”, – сказал он и добавил, что это “пошло бы ей на пользу”. Он всегда с большим энтузиазмом поддерживал увлечение Рэйчел, всегда слишко уж высоко оценивал ее успехи, но она знала, что его главное желание – отвлечь ее от “бесполезных мыслей”. И вот теперь каждое утро, пока Эдмунд занимался с герром Кенигом, учителем, которого Льюис нашел в одном из лагерей для беженцев, Рэйчел играла на салонном “Безендорфере”.

Столь совершенный инструмент – мечта всякого музыканта, но не все было так просто. После смерти Майкла она вообще ни на чем не играла. Старший сын был очень способным учеником, и рояль больше чем что-либо еще ассоциировался у нее с ним. Сын вечно крутился возле старенького “Норбека” (на который скопить удалось с огромным трудом), снова и снова просил исполнить жутковатого “Лесного царя” Шуберта с его грозной, настойчивой нотой и трагическим финалом, историю больного мальчика, который просит отца скакать быстрее, потому что его преследует Лесной царь.

Решив начать с чего-то легкого, Рэйчел выбрала “Девушку с волосами цвета льна” Дебюсси, но, дойдя почти до половины, остановилась. Слишком тяжело. Прислонившись лбом к крышке, она попыталась взять себя в руки. Ей нужна новая музыка. Как там сказал Льюис в отеле “Атлантик”? “Этой стране нужна новая песня”. Она заглянула под сиденье стула, в ящик для нот, сама не зная толком, что ищет. Листков было множество: прелюдия Баха (слишком знакомо), обманчиво коварный ноктюрн Шопена (слишком меланхоличен) и даже ее любимая соната Бетховена – его последняя (слишком трудная).

В начале каждой партитуры стояла чернильная подпись “К. Люберт”. Если предыдущая хозяйка дома исполняла все, что подписала, то она была не просто любительницей, потому что для всех этих вещей нужна потрясающая техника. Мысль эта пробудила в Рэйчел не только любопытство, но и состязательный дух. Она тут же представила, как Клаудиа Люберт сидит за piano, исполняя божественную и сложную 32-ю сонату Бетховена перед гостями, составляющими цвет германского общества, – художники, поэты, архитекторы, высокие военные чины. В этой фантазии призрачная соперница была самим совершенством: блестящая пианистка, достигшая баланса между экспрессией и сдержанностью, принимающая восторженные аплодисменты с невозмутимой отстраненностью. Сцену эту Рэйчел представляла с предельной ясностью, за одним исключением – лица пианистки.

В конце концов она выбрала короткую композицию Шумана под названием “Warum?”. Пьеска была ей незнакома, но ей всегда хорошо удавалось играть с листа. Шаткий инструмент в доме родителей мигом уносил ее из тесного, убогого мира. Наверное, она могла бы посвятить себя музыке, если бы замужество, дети и война не свели ее музицирование к рождественским песенкам да редкой игре для подвыпивших гостей. Пьеса на поверку оказалась маняще непростой. Легко ухватив неторопливую, воздушную мелодию, Рэйчел вдруг столкнулась с композицией сложной и томительно притягательной. Перед ней словно открылось небольшое, но глубокое озеро, и Рэйчел нырнула. Она играла и играла, снова и снова, как прилежная школьница, готовящаяся к экзамену и берущая материал зубрежкой, но постепенно растворяющаяся в нем. Впервые за несколько месяцев Рэйчел чувствовала, что кровь бежит по ее жилам не просто так. Она нашла лекарство там, где не искала, и оно не только отвлекло ее от “бесполезного” – ей удалось забыться в музыке.

Однажды, в первую неделю ноября, Рэйчел отправилась в гостиную, рассчитывая поиграть часок до возвращения Льюиса. Еще из коридора она услышала, что кто-то играет – причем ее новую любимую мелодию, да еще отменно дурно. Рэйчел вошла в гостиную и обнаружила за инструментом герра Люберта. Одетый в свою неизменную синюю спецовку, он склонился над клавишами, стараясь компенсировать отсутствие таланта сосредоточенностью. Играл он медленно и неуклюже, слишком сильно прижимая педаль, а его обычно расслабленное лицо было полно напряжения.

– Герр Люберт?

Он так старался, что не услышал.

Рэйчел подошла к роялю и встала рядом с поднятой крышкой, так что не заметить ее он не мог, и повторила громче:

– Герр Люберт!

Люберт вздрогнул от неожиданности и тут же вскинул руки. Потом отодвинул стул, царапнув ножками по дубовому полу, поднялся и закрыл клавиатуру.

– Bitte verzeihen Sie mir[22], фрау Морган. – Он впервые обратился к ней на немецком. – Мне, конечно, надлежало испросить разрешения. Прошу прощения, фрау Морган.

Рэйчел не знала, что сказать, и лишь смущенно поправила волосы, заполнив этим жестом паузу.

– Раньше я всегда занимался по полчаса в день. Привычка, как у вас говорят, вторая порода.

Она не стала поправлять его, дабы не поощрять к продолжению разговора. Люберт, однако, и не думал останавливаться, быстро перейдя на привычный фамильярный тон.

– Играю я очень плохо. И сколько ни практикуюсь, толку нет. Ужасно, сам понимаю. Но, знаете, мне помогает. Я и не стремлюсь играть лучше. Просто… вспомнить и забыть. Вы, как я слышал, играете очень хорошо. Ваш сын говорит, что вы отличная пианистка.

Даже при том, что сталкиваться им доводилось нечасто, Рэйчел чувствовала, как немец забрасывает крючки и заманивает ее наживкой вопросов. Желание ответить возникло и сейчас, но она решительно отступила на исходную позицию, за линии, обозначенные в заключенном ими договоре.

– По-моему, герр Люберт, мы условились придерживаться определенных границ.

– Да. Извините. Я собирался подойти к вам и попросить разрешения, но сегодня вернулся с завода раньше времени. Там идут протесты. Хотел забыть этот день, а в результате забылся сам. Еще раз извините, фрау Морган. – Он посмотрел на нее, нахмурясь, со смесью дерзости и просительности на лице.

Пауза затягивалась. И снова Люберт первым нарушил неловкое молчание:

– Морган. Это обычная для Англии фамилия?

– Морган – валлийское имя, – ответила Рэйчел, хватая-таки наживку.

– Уэльс, – задумчиво произнес он. – Небольшая, но красивая страна. Так я слышал.

– Небольшая, но бомбы нашли и ее.

Она с досадой поймала себя на том, что включилась в роль, одну из тех ролей, которые, зачастую против собственного желания, играла на публике: Скорбящая Мать, Отдалившаяся Супруга и вот теперь Грубый Оккупант. Последнюю роль она старалась играть как можно убедительнее, но произвести желаемое впечатление на Люберта не удавалось – он, казалось, даже не замечал ее стараний. На все одергивания и требования отвечал вежливым, понимающим кивком, после чего ей оставалось только краснеть из-за собственной резкости.

– Я поговорю с полковником Морганом насчет того, чтобы вам разрешили пользоваться пианино, – сказала Рэйчел уже мягче.

– Спасибо, фрау Морган, буду очень признателен. – Люберт улыбнулся с искренней, как ей показалось, благодарностью.

– Я так понимаю, что ваша жена играла? – спросила Рэйчел, указывая на подписанные листы партитуры.

– Клаудиа обладала неисчислимыми талантами. Она… – Люберт не договорил. Маска бойкой самоуверенности соскользнула. – Но музыкальный слух у нее отсутствовал начисто. Пианисткой была ее мать.

Новость принесла некоторое облегчение – оказывается, покойная жена Люберта не была таким уж совершенством, – но тут же пробудила любопытство. То, как он говорил о покойной жене, выражение в его глазах, запинка…

– Вы не знаете, что означает название этой пьесы? Varum? Это ведь “Почему”?

– Тут можно перевести не буквально. “Почему это случилось? Из-за чего?” Примерно так.

– Чудесно.

– Да, это вершина. Идеал.

Рэйчел кивнула. И впрямь божественная музыка. Но, как путник, спохватившийся вдруг, что зашел слишком далеко по неведомой картам дороге, она сбавила шаг.

– Я поговорю с полковником Морганом.

Едва заметно кивнув, Рэйчел поспешила выйти из комнаты.

Эдмунд провел пальцами по корешкам книг на полке в библиотеке – целый мир в полном его распоряжении. Он не искал какую-то определенную книгу и не собирался ничего читать, а только осваивался на своей новой игровой площадке. Просторные таинственные комнаты, чудная, словно из научно-фантастических романов, мебель, неожиданные встречи… дом, словно созданный для приключений. Это даже не дом, а живые, натуральные декорации для любой драмы, в которой он играл бы ведущую роль. Если Рэйчел передвигалась по этой сцене с опаской не уверенной в себе дублерши, то Эдмунд со своим закадычным другом Катбертом переходил из комнаты в комнату как герой мистической истории, тайну которой ему предстояло разгадать.

Очевидным противником на этой сцене была Фрида, и ее действия не столько отпугивали, сколько добавляли азарта игре. Их первая встреча на лестнице запечатлелась в его памяти картинкой, мимолетным мельканием чего-то, что он не понял, но что хотел увидеть еще раз, и этот образ снова и снова приводил Эдмунда к подножию лестницы. Жест с ночным горшком мог быть и предупреждением, и, как ни странно, приглашением. Вместо того чтобы, проникнувшись отвращением (Эдмунд так и не смог решить, стоит ли сообщить о ее поступке родителям), отступить, он искал продолжения, чувствуя, что впереди его ждет нечто увлекательно-опасное – шаткий мостик через пропасть, а дальше джунгли, полные загадочных запахов и звуков. Даже моча из фаянсового горшка отдавала чем-то таинственным и, когда он спустил ее в туалет, интригующе булькнула.

– Ищешь какую-то книгу?

Герр Люберт заглянул в библиотеку по пути в гостиную, еще не сняв свою синюю спецовку. Если Фрида была врагом, то в ее отце Эдмунд обнаружил неожиданного союзника. В нем не было, кажется, ни одной характерной немецкой черты из тех, что столь подробно описывались в информационной брошюре. Ни надменности, ни чрезмерной серьезности, ни угрюмости – напротив, он был дружелюбным, открытым и легким в общении. Сияющие глаза, неизменная улыбка. В какой-то момент Эдмунд даже поймал себя на том, что ему нравится немецкий. Герр Люберт расспрашивал об Уэльсе (“Что это за страна?”), об их жизни во время войны (“Твой отец уезжал надолго?”) и даже интересовался, привыкает ли на новом месте мать (“Надеюсь, она сможет почувствовать себя как дома”). А еще он многое знал. Когда они недавно встретились в холле, герр Люберт указал Эдмунду на то, что оловянные солдатики в красных мундирах, с которыми он играет на лестнице, – это настоящие войска, отправленные англо-германским королем Георгом III усмирять мятежных афганцев.

– Я просто смотрю, – ответил Эдмунд. – А они все на немецком?

– Большая часть. Но есть и на английском. Особенно много детских. Можешь читать любые, какие только захочешь. А если присмотришься получше, то найдешь и секретную комнату. – Герр Люберт с заговорщицким видом оглянулся через плечо, словно проверяя, не подслушивает ли кто, подошел к одному из книжных шкафов, просунул руку ко второму ряду книг, вытащил какой-то томик и показал Эдмунду обложку – четыре силуэта в запряженном лошадьми фургоне, явно спасающиеся от невидимой беды. “Vom Winde Verweht”, – прочел Эдмунд название.

– “Унесенные ветром”. Любимая книга моей жены. – Герр Люберт замолчал, лицо его приняло задумчивое, печальное выражение. Эдмунд подумал, что такое случалось и с его матерью, но герр Люберт уже встрепенулся. – Мы смотрели экранизацию в первые годы войны. Фильм понравился ей меньше, чем книга, и мы даже поспорили. Я просто влюбился в фильм. В Кларка Гейбла. “Честно говоря, дорогая, мне наплевать!”

Эдмунд не знал эту реплику, но ему понравилось, как Люберт произнес ее – с американским акцентом, стильно.

– А ты фильм видел?

– Мама видела. Она его с тетей смотрела.

– Очень драматичное кино. Твоя мама немного напоминает мне актрису, Вивьен Ли. Ладно. Посмотри сюда. – Он достал из-за вынутого томика пеструю коробку – кубинские сигары. Показал коробку Эдмунду, убрал и поставил на место книгу. – Никому не говори. Об этом тайнике не знала даже моя жена. У мужчин должны быть свои секреты.

Позже Эдмунд помогал матери проверять сервиз, который наконец-то прибыл из Англии с опозданием на месяц и теперь был расставлен на столе, точно макет футуристического города. Он только что закончил пересчитывать серо-зеленоватые предметы, огорчив и удивив мать тем, что проделал это на немецком. Она проверяла столовые приборы, радуясь, что теперь не придется принимать предложение герра Люберта и пользоваться его серебряным – и да, очень красивым – комплектом.

– Мам, а как выглядит Вивьен Ли?

– Вивьен Ли?

– Она красивая?

– А почему ты спрашиваешь?

– Герр Люберт говорит, что ты похожа на нее.

Эдмунд сказал это в надежде, что мать хоть немного смягчится по отношению к бывшему хозяину дома, но она лишь покраснела и как будто рассердилась. Может быть, Вивьен Ли не такая уж и красивая?

– И когда же это ты разговаривал с герром Любертом? А главное – почему?

– Он… он просто показывал мне кое-что.

– Что?

– Ну… игрушки и книги.

– Ты не должен поощрять его. Если будешь слишком фамильярничать с ним, это создаст ненужные неудобства.

– Но он же вроде бы такой приятный… Он…

– Бывает, что человек только кажется приятным, но на самом деле совсем не такой. Будь осторожнее. Не разговаривай слишком много ни с ним, ни с его дочерью. Ничего хорошего из этого не получится.

Эдмунд кивнул. Рассказывать о странных столкновениях с Фридой расхотелось окончательно. Если мама так расстроилась из-за приветливого герра Люберта, она точно взорвется, когда узнает о проделках дочери – демонстрации трусиков и подарке в виде ночного горшка.

– Мне можно поиграть в саду?

– Можно. Но не уходи слишком далеко. И надень джемпер. На улице холодно.

В холле Эдмунд наткнулся на Хайке, попытавшуюся незаметно проскользнуть мимо.

– Guten Morgen, kleine Mдdel, – сказал он, пробуя только что выученную новую комбинацию слов. Ему нравились немецкие слова – простые, точные и, если соединить их вместе, звучащие четко и ритмично.

Хайке присела в книксене и прошмыгнула к лестнице с таким видом, будто ее что-то позабавило.

Эдмунд пересек оранжерею и вышел через стеклянную дверь. Пробежал по лужайке к густым зарослям вечнозеленых рододендронов, образующих естественную границу участка. Кусты были раза в три выше его и могли таить целый неведомый мир, лабиринт пересекающихся тропинок. Растения давно уже отцвели, пришло время увядания и смерти, но в его воображении кусты вполне могли сойти за джунгли, и Эдмунд внедрился в них, представляя себя разом и Писарро, и Кортесом[23], раздвигая ветки воображаемой саблей и погружаясь все глубже в вымышленный мир. Пробившись сквозь кусты, он уткнулся в проволочный забор, ограждавший владения Любертов.

За лугом он увидел реку, напоминавшую одновременно и об их изолированности от войны, и о близости ее жестоких последствий. Луг был изуродован грубыми шрамами стерни, кое-где проступали проплешины голой земли. На дальней его оконечности стояли сараи и курятники, сейчас служившие жильем людям. Рядом, вокруг небольшого костра, сидело несколько человек, по виду – дети. В центре луга неподвижно застыл тощий, но с раздутым брюхом осел.

Перебравшись через проволочное ограждение, Эдмунд направился к животному. Он был уже совсем близко, но осел так и не пошевелился, даже хвостом не взмахнул. На холке животного темнели язвы, сил у него не осталось даже на то, чтобы держать ровно голову; кожа натянулась, и торчащие кости, казалось, вот-вот прорвут шкуру.

– Бедный ослик, – прошептал Эдмунд, потрясенный удручающим видом животного, безнадежностью, исходившей от него. Глаза мальчика наполнились слезами. И откуда они взялись? Он не плакал, даже когда погиб брат, а тут вдруг готов разреветься из-за какой-то скотины, к тому же немецкой, – вот только не ясно, есть ли национальность у животных. Эдмунд сунул руку в карман, нащупал кусочек сахара, который стащил на кухне, когда Грета была наверху, и поднес его к морде осла. Но даже сахар не заставил животное шевельнуться.

– Mein Mittagessen![24]

Эдмунд обернулся и увидел, как к нему ковыляет, что-то хрипло каркая по-немецки, какое-то нелепое существо – мальчишка в русской шапке с ушами и домашнем халате. За ним, поотстав, тянулись другие дети.

– Finger weg![25] – Агрессивный тон не испугал Эдмунда, в облике и манерах мальчишки было что-то комичное, будто он разыгрывал представление для своей шайки. – Das ist mein Mittagessen![26] – повторил нелепый оборванец, и Эдмунд убрал руку.

Дети встали за спиной своего странного вожака, а тот шагнул к Эдмунду, обогнул его, водя носом, принюхиваясь. Выряжены все были так, словно одевались в гримерке бродячей труппы, хватая в спешке первое, что попадалось под руку. В своем обычном костюме – коричневых “оксфордах”, шерстяных гетрах, серых шортах, рубашке и джемпере – Эдмунд вдруг ощутил себя одетым неуместно. Теперь уже все оборванцы сгрудились вокруг него. Мальчик в спасательном жилете даже наклонился и потрогал сияющий носок ботинка, а потом ткнул Эдмунда в бок, словно удостоверяясь, что перед ним человек из плоти и крови, а не призрак. Эдмунд подумал, что они будто разведотряд примитивной древней цивилизации, а он – посланец из будущего.

– Englisch? – спросил вожак.

– Да, – ответил Эдмунд.

– Да! – повторил вожак, старательно копируя выговор англичанина.

– Да! – повторили за ним остальные.

– Хрен тебе в жопу, кэптен! – внезапно выпалил вожак.

Столь бесстыдного употребления запретных слов Эдмунд никак не ожидал и едва не рассмеялся, но все же сдержался.

– Чтоб тебя, чертов ублюдок! Тупой гунн! Говнюк! – Мальчишка в халате бросал английские ругательства так, словно швырял гранаты. Потом, вытянув руку, ткнул в Эдмунда: – Ты. Томми. Черта с два. Ты.

– Черта с два, – с удовольствием повторил Эдмунд, и шайка подхватила слова, вопя на все лады:

– Черта с два! Черта с два! Еще… bitte!

– Черта с два, – сказал Эдмунд и добавил кое-что от себя: – Черта с два… ссыкун… и дерьмо… и… педик!

– Ссыкун! Дерьмо! Педик!

Эдмунд одобрительно кивал. Контакт цивилизаций протекал успешно. Все расслабились. Вожак довольно улыбался, а вот мальчишке в спасательном жилете ругательств было мало, и он все нарезал круги, с завистливой ухмылкой трогая шерстяной джемпер Эдмунда, бормоча что-то под нос.

– Дитер! Lass ihn in Ruhe![27] – прикрикнул на него вожак, но Спасательный Жилет то ли не услышал, то ли не мог остановиться, потому что вдруг с силой потянул за джемпер.

Эдмунд попытался отцепить костлявые пальцы, но мальчишка не отступал. Не зная, как быть, Эдмунд схватил его за плечи и с легкостью, удивившей обоих и придавшей ему уверенности, оторвал от земли и отбросил от себя. Упав, Спасательный Жилет тут же вскочил и, угрожающе ворча, скрючив пальцы, бросился на Эдмунда, норовя вцепиться ему в лицо. Остальные обступили их полукругом, крича, вопя и даже рыча. Спасательный Жилет обхватил Эдмунда за шею, но для “замка” ему недоставало физической силы, а нервная энергия рассеялась слишком быстро, и Эдмунд без особого труда вывернулся, прижал мальчишку к земле и для верности придавил коленом. Жилет вертелся, крутился и плевался, но ничего более сделать не мог. Отдельные вопли зрителей слились в единый безумный клич: “Tцte! Tцte! Tцte!”[28] И только тут Эдмунд понял, что дети подбадривают вовсе не своего товарища, а его, призывая прикончить мальчишку. Тот уже не дергался, растратив силы и пыл, он просто лежал, покорно ожидая любого исхода.

“Tцte! Tцte! Tцte!” – кричали дети. Эдмунд уже догадался, что это значит.

Вожак выступил вперед и протянул ему палку – по-видимому, для нанесения последнего удара. Эдмунд взял ее из вежливости, но использовать по назначению не стал и, убрав колено с груди поверженного противника, выпрямился. Спасательный Жилет отполз в сторону под улюлюканье приятелей.

Глядя на Эдмунда с нескрываемым восхищением, вожак стряхнул пыль с его шортов.

– Хороший томми. Чертов хороший томми. Ich heisse Ozi[29].

Эдмунд протянул руку:

– Эдмунд.

Ози не ответил на предложенное рукопожатие; секунду-другую он смотрел на протянутую руку, а потом заговорил, обращаясь к кому-то еще:

– Mutti. Er ist in Ordnung. Er ist ein guter Tommy. Er wird mir helfen[30].

Он замолчал, прислушиваясь, словно ожидая ответа, одобрения невидимого собеседника, затем, вероятно получив указание, кивнул и повернулся к Эдмунду:

Хороший томми, давай циггиз. – Ози изобразил, что курит, ткнул себя в грудь и, потерев в предвкушении удовольствия живот, указал на сараи, возле которых горел костер: – Ты приносить. Das ist mein Haus[31]. – Он посмотрел в сторону живой изгороди, окружавшей виллу Любертов. – Ist das dein Haus?[32]

Объяснить, кто тут и чем владеет, Эдмунд не мог, а потому он кивнул и ответил:

– Das ist mein Haus.

Когда Рэйчел за обедом спросила, можно ли разрешить Люберту пользоваться роялем, Льюис не сразу понял, о чем речь.

– Как ты думаешь, нам стоит позволить ему играть? Я как-то не уверена. Меня беспокоит, что это может усложнить все.

– Почему? – спросил Льюис.

– Не знаю. Он может воспринять это как неверный сигнал. Не хочу выглядеть мелочной, но если мы позволим что-то одно, то нам придется в конце концов позволить и все остальное. Может, для всех лучше держаться отдельно. Чтобы каждый был на своем месте. Не знаю.

Не знаю. Эти слова предшествовали каждой ее мысли и каждую же завершали. Нерешительность разъедала Рэйчел. И никакой помощи от Льюиса. Слушает ли он вообще? Она видела, что он озабочен, что его терзают какие-то свои мысли. Мозг его будто поделился на две зоны, большая из которых принадлежала исключительно работе. И все было в порядке до тех пор, пока другая зона – менее интересная, населенная ею и Эдмундом, Любертами и прислугой, – не требовала внимания с его стороны. Рэйчел следовало бы спросить, как прошел день, – для Льюиса это было куда важнее, – но она хотела, чтобы он наконец вспомнил и об их мире, пусть и таком крошечном, незначительном.

– Так что скажешь?

– Решай сама, дорогая. Лично я никаких проблем не вижу.

Рэйчел смотрела на мужа. Что это значит? Его обычное “поступайте как хотите, только меня не трогайте”? Подозревая, что Льюис в который раз пытается переложить ответственность на нее, Рэйчел проявила настойчивость:

– И когда, по-твоему, лучше? По утрам, до того, как он уходит на работу? Или после полудня? Вечер, наверное, не самое подходящее время.

Льюис отложил вилку и нож, показывая, что размышляет над ответом.

– Пусть играет по полчаса в удобное для тебя время.

Рэйчел прекрасно понимала, что он делает. Вместо конфликта Льюис затеял с ней партию в теннис. Он мог бы послать мяч под самую линию, но он подавал ей под самую руку, потому что хотел, чтобы она оставалась в игре. Но для нее это была не игра.

Почему все так трудно? После того разговора у Люберта наверняка сложилось впечатление, что она с радостью позволит ему музицировать. Но она ведь и в самом деле была рада, разве нет? И прекрасно знала, что Льюис не станет возражать. Могла бы согласиться тогда же, у рояля, не откладывая на потом, не беспокоя мужа. Тогда к чему весь этот пустой разговор? Почему ей так нужно, чтобы Льюис решал не стоящие выеденного яйца проблемы с роялем и фикусами в горшках, а не разбирался с бедами людей, которым нечего есть и не во что одеться? Рэйчел понимала, что поведение ее неразумно, но поделать с собой ничего не могла.

– Хорошо. Тогда я сообщу герру Люберту, что он может играть во второй половине дня. В четыре. Каждый день по полчаса. Или по часу.

Сказав это, она почувствовала себя так, словно совершила нечто невероятное.

– Прекрасно, – с облегчением согласился Льюис. – Вопрос решен.

Некоторое время все трое молчали. Льюис покончил с едой первым и, сложив вилку и нож должным образом, промокнул губы камчатной салфеткой и постучал пальцем по подлокотнику стула.

– Приятно видеть, как ты все здесь устроила по-своему. Эти стулья намного лучше тех кожаных штуковин. – В знак одобрения он качнулся, отчего плетеный стул заскрипел.

Вообще-то никаких особенных перемен в обстановку Рэйчел не внесла, но возражать мужу не стала.

– Как прислуга? – продолжал он, явно пытаясь компенсировать прежнее невнимание.

– По-прежнему смотрит на меня так, словно не понимает ни слова из того, что я говорю.

– Почему бы тебе не посидеть на занятиях с Эдом? Поднабраться обиходных фраз.

– О, думаю, они прекрасно меня понимают. Но предпочитают не понимать. Иногда кажется, что они просто смеются надо мной.

От комментариев Льюис воздержался и повернулся к сыну, гонявшему по тарелке горошину:

– Как дела с герром Кенигом? Sehr gut?

Рэйчел выпила воды – залить вспыхнувшее раздражение – и начала собирать тарелки, но остановилась, вспомнив, что теперь это не ее работа.

Эдмунд тоже закончил с едой и разыгрывал свое сражение. Горошины сыпались на соус, формируя береговой плацдарм, чтобы повести наступление на материковое пюре.

– Sehr gut, Vater.

Льюис рассмеялся:

– Ты здесь всего лишь месяц, а произношение уже лучше, чем у меня.

– Зачем учить немецкий, если нам не разрешается с ними разговаривать? – спросил Эдмунд.

– Ты можешь с ними разговаривать. Я даже поддерживаю тебя в этом. Чем лучше мы поймем друг друга, тем быстрее наведем здесь порядок.

– А это долго – наводить порядок?

– Оптимисты отводят десять лет. Пессимисты – пятьдесят.

– Ты, конечно, считаешь, что хватит пяти.

Льюис улыбнулся – Рэйчел знала его слишком хорошо.

– Так что, Эд, ты уже пообщался с Фридой?

Эдмунд покачал головой:

– Она меня старше.

– Может, нам всем поиграть в канасту или криббидж как-нибудь вечерком? Или посмотреть кино.

В комнату с подносом для посуды вошла Хайке. Во всех ее движениях ощущалась пугливая настороженность, как у ласточки, пытающейся склевать зерно под носом у фермера.

– Вкусно, Frдulein Ganz, – сказал Льюис по-немецки.

– Вы вкусная, Frдulein Ganz, – повторил за отцом Эдмунд, не заметив ошибки.

Хайке проглотила смешок, поклонилась и торопливо собрала тарелки, задержавшись возле Рэйчел, которая не съела и половины.

– Sind Sie fertig[33], фрау Морган?

Рэйчел махнула рукой – забирайте.

Хайке отнесла посуду к кухонному лифту, потянула за веревку, и невидимая рука потащила его вниз, в кухню.

Рэйчел молчала и заговорила лишь после того, как служанка вышла из столовой.

– Видишь? Опять. Ухмыляется.

– Хайке просто нервничает. Боится, что сделает что-то не так и потеряет работу. Каждый немец, у которого есть работа, живет в сильнейшем напряжении.

– Почему ты постоянно их защищаешь?

Льюис пожал плечами, что для него было равносильно выражению отчаяния. Достал из кармана портсигар, щелкнул крышкой и предложил сигарету жене.

Рэйчел хотелось курить, но от сигареты отказалась:

– Я потом свои покурю.

Льюис постучал по кончику сигареты, закурил и, глубоко затянувшись, выпустил дым через ноздри.

Скрип кухонного лифта оповестил обедающих о прибытии пудинга.

– А лифт доходит до этажа Любертов? – поинтересовался Эдмунд.

– Я не хочу, чтобы ты играл с лифтом, – предупредила Рэйчел. – Это не игрушка.

Эдмунд кивнул.

– А у нас, когда вернемся в Англию, будут слуги, как у тети Клары?

– Позволить себе слуг смогут сейчас только богачи, – заметил Льюис.

– Но у герра Люберта слуги есть, а он работает на фабрике.

– Только до тех пор, пока не пройдет проверку. Потом он сможет снова работать архитектором.

– Проверку? – спросила Рэйчел.

– На предмет сотрудничества с нацистами.

– Разве его еще не проверили?

– Уверен, это чистая формальность.

– Я думала, ты сам все проверил.

– Люберт чист. Тебе не о чем волноваться.

– Но наверняка ты не знаешь.

– Баркер уже провел дополнительную проверку. Я бы никогда не позволил ему остаться здесь, будь хоть малейший намек. Рэйчел… пожалуйста.

Самый подходящий момент, чтобы уйти, решил Эдмунд. Когда у взрослых начинаются такие вот разговоры, детям лучше держаться от них подальше.

– Можно я пойду? – спросил он.

– Да, конечно, – ответила Рэйчел.

Эдмунд поцеловал мать. Отец потрепал его по голове:

– Не делай ничего такого, чего не сделал бы я.

Направляясь к себе, Эдмунд слышал, как препираются родители. Голоса звучали то громче, то тише, в них проскальзывали то умоляющие, то оправдывающиеся нотки. Родительский спор – отличное прикрытие. У себя в комнате он нашел карандаш и листок, вышел на лестничную площадку, положил карандаш с бумагой на крышку грузового лифта, расположенного за родительской спальней. Потом отодвинул дверцу и обнаружил канат, идущий через все три этажа. Эдмунд потянул за него, и через несколько секунд из кухни поднялся лифт. Он пристроил на платформу Катберта, быстро написал записку и сунул листок под медвежью шапку.

– Поищи сахар, Катберт, и все, что найдешь, доставь на базу.

– Сэр, вы уверены, что это разрешено?

– Делай, как я сказал, Катберт, и будешь молодцом. Встретимся в 20.00 в подвале. Будь осторожен, берегись Больших.

– Есть, полковник.

Эдмунд потянул за веревку, и через несколько секунд платформа ушла вниз. Он закрыл раздвижную дверцу и на цыпочках прокрался в кухню. Ковровая дорожка заглушала шаги.

Хайке замешивала тесто, подпевая негромко звучавшей из радиоприемника английской песне. Голос у исполнительницы был слегка хриплый, и служанка с удовольствием копировала чужие, грубоватые интонации.

– Guten Abend, фройляйн Хайке.

Застигнутая врасплох, Хайке пискнула и тут же, словно ее поймали за прослушиванием вражеской передачи, выключила приемник и вытерла руки о передник.

– Guten Abend, герр Эдмунд.

Эдмунд прошел через кухню к лифту, открыл дверцу, взял у Катберта записку и вручил ее Хайке. Она взглянула на листок и прочитала вслух:

– Zucker?

– Bitte.

Хайке изобразила неодобрительную гримасу, но с радостью включилась в игру. Подошла к буфету, достала три кусочка сахара, положила на тарелку и поставила ее, как и требовалось правилами игры, в лифт, рядом с тряпичным солдатом.

– Доставьте припасы на базу, капитан, – распорядился Эдмунд.

– Есть, полковник.

Эдмунд потянул за веревку, закрыл дверцу, поблагодарил Хайке и побежал наверх – встретить возвращающегося героя. Примчавшись на второй этаж, распахнул дверцу, но платформы не обнаружил. Он потянул за веревку, подождал – никакого движения. Попробовал еще раз. И снова ничего. Эдмунд сунул голову в шахту, посмотрел вниз – ничего, только тьма. Он выгнулся, глянул вверх и увидел днище лифта, остановившегося этажом выше, там, где жили Люберты. Может, транспорт перехватил герр Люберт? Перехватил и подумал, что сахар для него. Ладно, неважно. Пусть сахар достанется Любертам. Им ведь тоже нужны калории. Эдмунд вылез из шахты и еще раз потянул за веревку. На этот раз в шахте что-то зашумело – лифт двинулся вниз. Веревка завибрировала, колесики заскрипели. Лифт спустился и остановился, и Эдмунд сразу увидел – дело плохо: у Катберта не было головы. Он взял с платформы обезглавленное тело и внимательно осмотрел. Из “раны” торчали клочья ваты и какого-то желтого наполнителя. Голову могло отрезать лифтом, и тогда она упала в шахту, но это вряд ли. Что-то здесь было не так. И только тут Эдмунд заметил, что тарелка пуста.

Льюис раздевался медленно, ожидая сигнала от Рэйчел, означающего, что сегодня они займутся любовью. Он стоял в гардеробной, расстегивая одну за другой пуговицы на рубашке, останавливаясь, чтобы снять с манжеты воображаемую нитку, растягивая секунды, давая Рэйчел время. Потребность в таком предварительном танце возникала не всегда. Иногда она хотела этого так же сильно, и тогда просьба давалась легко, но сейчас все запуталось, и ему предстояло понимать язык, на котором он не разговаривал больше года.

Льюис стащил рубашку и стоял теперь голый по пояс. Переодевшись в пижамы, любовью они занимались редко. Если поспешить, слишком быстро нырнуть в куртку, она воспримет это как намек на то, что лавочка закрыта. Шанс следовало ловить именно в момент раздевания или непосредственно перед ним, когда один из них – обычно он – брал инициативу в свои руки. Зимой любовная игра более походила на борьбу. Рэйчел быстро замерзала и с переодеванием – хотя дом хорошо держал тепло даже в холода – обычно не задерживалась, так что Льюису приходилось действовать быстро, пока воздух между ними не успел остыть. Его выступление в защиту ухмыляющейся служанки и позиция, которую он занял относительно неопределенного статуса Люберта, огорчили Рэйчел, но он был настроен решительно. С этой затянувшейся засухой пора заканчивать. Он должен сделать свой ход.

Рэйчел стояла у зеркала в ночной рубашке, одной рукой отведя назад волосы, а другой стирая с лица макияж. Некоторое время Льюис наблюдал за этим ежевечерним ритуалом, и красота ее голых рук и прямых хрупких плеч отзывалась в нем мучительным желанием.

– Мы сегодня… – Он не договорил.

Выдвинув ящичек туалетного столика, Рэйчел обнаружила ожерелье из соединенных звеньями гранатов, которые негромко звякнули, когда она подняла украшение к свету.

– Видимо… ее.

Рэйчел приложила ожерелье к груди, потом подержала на ладони, оценивая вес камней.

– Красивые.

– Дорогая? Рэйч? Разве мы не хотим сделать это сегодня?..

Льюис облек предложение в более определенную, чем обычно, форму и подбавил в голос твердости. Разве они не давали брачный обет? Он даже приготовился, в случае отказа, напомнить жене соответствующую строчку.

Рэйчел вернула на место ожерелье и бросила в корзину испачканную бумажную салфетку.

– У тебя есть та штука?

Лицо ее сохранило нейтральное выражение, не выдавая ни желания, ни отвращения. Но ему хватило и этого. Отклик последовал незамедлительно. Дрожащими от волнения руками он открыл аптечку, в комплект которой помимо сигарет входили и средства профилактики. Такую аптечку получал каждый британский военнослужащий в Германии. Государство заботилось обо всех солдатских нуждах и потребностях.

Рэйчел, не снимая рубашки, скользнула под одеяло. Ничего похожего на возбуждение в ее манерах и жестах Льюис не заметил, но это его не остановило. Оторвав от полоски с шестью презервативами один, он шагнул к кровати. Пижамные штаны предательски оттопырились. Он сел на кровать спиной к жене, надеясь, что она ничего не заметила, и, стараясь сохранять спокойствие, стащил носки.

Рэйчел, привстав, взяла с прикроватного столика его серебряный портсигар.

– Ты думаешь обо мне, когда куришь?

– Шестьдесят раз в день.

– Не надо так говорить.

– Это правда. Я все рассчитал. Нас разделяли тридцать две тысячи сигарет.

– А когда ты думал обо мне, о чем ты думал?

– Больше всего? – Он ответил честно: – О таком вот моменте.

Рэйчел удивленно посмотрела на него:

– Уже готов?

Льюис зубами разорвал фольгу, достал презерватив и, положив его на подушку, быстро разделся. Рэйчел вернула на столик портсигар и стянула через голову рубашку. Такое обыкновенное и такое изысканное движение. Стесняясь и остро ощущая свою незащищенность, он юркнул под одеяло. Она лежала на боку, лицом к нему, опершись на локоть. В этот миг Льюис чувствовал себя рядовым перед грозным фельдмаршалом.

Рэйчел взяла презерватив:

– Хочешь, надену?

Льюис только кивнул, но когда она, сунув руку под одеяло, потянулась к нему, перехватил ее запястье, притянул к себе и поцеловал. Он не хотел спешить, не хотел, чтобы все случилось быстро, но уже забегал вперед. Они поцеловались, но ее губы так и не раскрылись. Она отстранилась, чтобы довести до конца начатое, отбросила одеяло. Льюис откинулся на спину, предоставив жене свободу действий, и постарался удержать взгляд на потолке с узорчатым карнизом или на чем-то еще, на чем угодно, лишь бы не выстрелить раньше времени, но первое же прикосновение ее холодных пальцев сломило сопротивление. Он выплеснулся с шумным выдохом наслаждения, облегчения и отчаяния.

– Ааа… Прибыл с опережением. Извини.

– Все в порядке.

– Извини, Рэйч, – повторил он.

– Соскочил во Фраттоне.

– Едва отошел от Ватерлоо.

Она ничуть не огорчилась, и это равнодушие с ее стороны лишь добавило горечи его разочарованию. Он злился на себя. Дисциплинированность и выдержка подвели в самый ответственный момент. И упоминание Фраттона (последней станции перед Портсмутом) лишь напомнило о времени, когда их страсть неизменно брала верх над осторожностью и благоразумием.

Он схватил лежавшее рядом полотенце и вытерся.

– Слишком долго без практики. Отвык…

– Все в порядке, – повторила Рэйчел, коснулась его лица, погладила по щеке.

– Я…

– Ш-ш-ш. Я все понимаю.

– Ты как?

– Хорошо.

– Точно?

– Да. Хорошо. Только замерзла. – Рэйчел села и вытащила из-под подушки ночную сорочку.

Льюис тоже сел, свесил ноги. Разочарование понемногу отступало. Уж лучше такое, усеченное удовлетворение, чем вообще никакого. Выпустил пар, избавился от накопившегося едкого раздражения, которое засело глубоко внутри тянущей болью. Позже, выключив свет и уже в пижаме лежа под одеялом, Льюис позволил мыслям вернуться в другую зону, ту, где он чувствовал себя уверенно и безопасно, где ему приходилось иметь дело с куда менее запутанными проблемами и нуждами тысяч безликих немцев, где он занимался восстановлением страны.

Льюис давно уснул. Рэйчел лежала на левом боку, прислушиваясь к стуку сердца. На прикроватном столике поблескивало в просачивающемся через окно свете гранатовое ожерелье. Она уже решила, движимая, скорее, любопытством, чем правилами приличия, завтра же вернуть ожерелье Люберту. Ей хотелось побольше узнать о женщине, которая носила это украшение. Ожерелье отозвалось в ее воображении рядом невероятных сцен, первую роль в которых играла фрау Люберт. В каждой такой сцене, точно в виньетке, фрау Люберт была изящна и грациозна, но ее лицо по-прежнему терялось в тени, было слишком размытым, она была все тем же смутным воплощением космополитичной элегантности. Рэйчел хотелось, чтобы у этой женщины наконец появилось лицо. Хотелось нарисовать себе портрет – хотя бы для того, чтобы выбросить его. Может быть, Люберт поможет ей, просто показав фотографию. Она будет дружелюбна и искренна и сумеет покончить с этим зудом, что не дает покоя с тех пор, как они обосновались в этом доме.

– Так где ты живешь? – спросил Альберт.

Весь день они расчищали завал на месте разрушенной школы в Санкт-Паули и теперь, по завершении долгой смены, стояли в очереди к грузовику. Фрида работала наряду со всеми, почти не разгибаясь. Благодаря Альберту то, что воспринималось поначалу как унизительное наказание, стало чем-то даже приятным. Чем-то, что хотелось бы повторить.

– На Эльбшоссе, возле Йенишпарк.

– В одном из тех больших домов?

Она кивнула, не зная, как он отнесется к этому.

– Так ты из богатой семьи?

Фрида пожала плечами:

– Уже нет.

– Но ты по-прежнему живешь там?

Она неопределенно повела плечом, смущенная этими вопросами, – объяснять нынешнюю ситуацию в доме ей совсем не хотелось.

– Я живу недалеко от тебя.

– Где? – спросила она, радуясь тому, что ее социальный статус не отпугнул его.

– Если хочешь, покажу.

Бригада по разбору завалов состояла в основном из обычных горожан и разномастного рабочего люда, беженцев из восточных районов страны. Женщины в туго повязанных платках и куртках с плеча погибших мужей напоминали торговок рыбой с Ландунгсбрюккен. Пахло от них соответственно. Мужчины, их набралось немного, были, за исключением Альберта, средних лет. Все они, независимо от прежнего положения в обществе, работали исключительно за продовольственные карточки, которыми власти расплачивались после окончания смены.

Фрида сидела в грузовике вплотную к Альберту, они слушали несмолкаемый хор жалобщиков. Сегодняшний возглавлял изнеженного вида мужчина, считавший своим долгом рассказать каждому о своей настоящей профессии.

– На такой работе невозможно согреться. Сначала тебе жарко и ты потеешь, а потом пот охлаждается и ты стынешь.

– По крайней мере, нам платят, – возразила одна из женщин.

– Я дантист. У меня есть профессия. Такой труд не для меня.

– А что такого особенного в том, чтобы рвать зубы? Вон Магда – генеральша. А я работала конферансье в концертном зале.

Лицо дантиста посерело от пыли и разочарования, сил ему хватало на жалобы, но не на споры. Последние требовали куда больше энергии.

– Я только говорю, вот и все, – пробормотал он и умолк.

Другой мужчина, крупный, с лысиной, обрамленной остатками коротко остриженных волос, сливающихся со щетиной на щеках, достал из кармана пучок разноцветных леденцов, появившихся в городе с приходом британцев. Выставив их перед собой, как букетик чахлых тюльпанов, он обратился к дантисту:

– Они ведь вредны для зубов, а, Штайтлер? Но зато освежают рот и заглушают голод. Если постараться, одного хватает на целый час.

Он сунул конфету в рот и старательно изобразил блаженство.

– Ну так поделитесь с остальными, – предложила генеральша властным тоном женщины, привыкшей, что ее все слушаются.

– За хорошую цену. – Пруссак нагло ухмыльнулся.

Магда покачала головой:

– У вас совесть есть?

– У меня есть семья, которую надо кормить. Карточек не хватает. Денег нет даже на освещение. Те монеты, что я бросаю в счетчик, могли бы пойти на еду.

– Темнота лучше голода, – заметила бывшая конферансье.

– Если готов тырить немного тут, чуток там, голодным не останешься. Даже епископ Кельнский говорит, что воровать уголь допустимо, если речь идет о жизни и смерти. Одиннадцатая заповедь.

– Они вынуждают нас становиться на путь преступления, – сказал дантист.

– Для них мы все давно преступники.

– Я не преступник, и моя совесть чиста, – возразил дантист.

– Ну, мы все здесь такие, – вставил пруссак. – А всех в тюрьму не посадят.

– И держите свои покаяния при себе, – не унимался дантист. – Я всего лишь выполнял свои обязанности. Зубы и дупла одинаковы, и в чьем они рту, значения не имеет. Я клялся Гиппократу.

Это заявление вызвало общий смех.

Фрида уже хотела поправить глупца, но тут Альберт – как и раньше, когда она напевала запрещенную песню перед курившими рядом томми, – положил руку ей на запястье и бросил заговорщицкий взгляд, словно говоря: они того не стоят. Она ощутила приятный трепет, почувствовала, что между ними будто складывается что-то вроде альянса.

– Отметина у тебя на руке… Это родинка?

Он едва заметно покачал головой:

– Не здесь.

Внезапно вскочив, Альберт дважды стукнул ладонью по борту грузовика. Машина остановилась, и молодые люди спрыгнули на землю. Они находились у деревни Бланкенезе, в нескольких милях от виллы Любертов, – там, где Эльбшоссе уходило в сторону от реки. Солнце уже клонилось к городку Штаде, и его лучи, отражаясь от воды, окутывали берег красноватым сиянием.

– Не иди рядом со мной, – сказал Альберт, поднимая воротник куртки и пряча в него лицо. – Держись шагах в двадцати.

– Нам далеко?

Альберт не ответил и рванул вдруг так, что Фрида подумала, уж не пытается ли он удрать. Чтобы держать его в поле зрения, ей пришлось едва ли не бежать.

Бывшая рыбацкая деревушка Бланкенезе отличалась от других тем, что располагалась подле уникального для этих равнинных мест крутого холма, по которому, на средневековый манер, карабкались и старые домишки, и новые солидные виллы. До войны Фрида частенько бывала здесь с матерью – сидя в прибрежной таверне, они наблюдали за плывущими по Эльбе судами. Каждый направляющийся в Гамбург иностранный транспорт таверна встречала гимном его страны. Сегодня река выглядела пустынной, если не считать неповоротливого британского крейсера; тяжелые темно-серые тучи нависли над деревней, готовясь обрядить ее в сверкающий сказочный наряд.

Следуя за Альбертом на почтительном расстоянии вверх по склону, Фрида пыталась угадать, в каком из домишек живет он. Наконец ее новый знакомый свернул с дороги, прошел через садовую калитку к крыльцу крытого тростником домика, глянул по сторонам, прошмыгнул к боковому входу и заглянул в зарешеченное окно. Торопясь по вымощенной известняковыми плитами тропинке, Фрида думала о Ганзеле и Гретель, заблудившихся в лесу и наткнувшихся вдруг на леденцовый домик. Мешая сказочные сюжеты, она представляла Альберта принцем, разбудившим ее от долгого сна и спасшим от отца, который, как выяснилось, и не отец ей вовсе.

– Ты давно здесь живешь? – спросила Фрида, проходя за ним в дом.

– Нет, не очень.

Повсюду лежали восточные коврики и подушки. Альберт набросил на кресло тяжелый килим, сел и стал снимать ботинки.

– Это дом военного доктора, майора Шайбли. Он сейчас в лагере для перемещенных, ждет, когда его проверят и выдадут документы.

Фрида уже увидела фотографию доктора – тот сидел на мотоцикле посреди пустыни, в больших запыленных очках и шлеме с красным крестом. Под воротником у него поблескивал железный крест.

– Он герой войны, этот твой знакомый? – Она взяла фотографию, чтобы рассмотреть получше.

– Мы с ним не знакомы. Я просто пользуюсь временно его домом. Если британцам можно, то почему нам нельзя?

– Может, его посадят в тюрьму. Если он герой.

– Его отпустят, как только выяснят, что он служил у Роммеля. В любом случае мне нельзя оставаться здесь надолго. Меня и так уже многие тут видели. Другой дом я уже присмотрел. Поближе к тебе. На Эльбшоссе.

– Будем соседями.

Альберт кивнул.

– Так на чем разбогатела твоя семья?

– Мой отец – архитектор, а мамина семья была связана с судоверфями.

Глаза у Альберта вспыхнули.

– “Блом и Фосс”?

Она кивнула.

– А они не против, что ты болтаешься так далеко от дома?

– Мама погибла, а… Мне наплевать, что подумает отец.

– И он не станет тебя искать?

– Днем отец работает на заводе Цейсса, так что я могу приходить и уходить, когда захочу.

Альберт снял один ботинок и взялся за второй. Потом поднялся, прошел в кухню и принялся искать, чем растопить плиту. Ни в корзине, ни в лотке ничего не нашлось. Он осмотрелся и остановил взгляд на стоящем в углу трехногом табурете ручной работы. Подошел к нему, положил на пол и разломал на части тремя ударами ноги.

– Давно собирался сжечь.

Альберт сунул щепки в плиту и чиркнул спичкой, налил воды в большую кастрюлю и поставил ее на огонь.

– Как получилось, что вы по-прежнему живете в своем доме? По-моему, все лучшие дома заняли томми.

Фрида помолчала немного, нервно кусая ногти, а потом попыталась объяснить. Рассказала о странном решении английского полковника позволить им остаться в своем доме, хотя он запросто мог бы вышвырнуть их вон; о жене полковника, которая разговаривает сама с собой и у которой дрожат руки; об их сыне, который играет с ее кукольным домиком и повсюду таскает с собой тряпичного солдата. Она говорила и говорила, все больше распаляясь от злости, и Альберт слушал ее с неприкрытым интересом.

– И чем же занимается этот полковник?

– Он комендант Пиннеберга, а чем занимается, я не знаю. Его дома почти и не бывает. Позор. Раскатывает на такой же машине, на какой возили Гитлера, – добавила Фрида для пущей важности, но на Альберта эта информация впечатления не произвела. Он думал о чем-то другом.

– Так, значит, комендант?

Фрида кивнула. Альберт расхаживал по комнате, и она никак не могла понять, злится он или доволен.

– Хорошо. Очень хорошо.

В груди у нее потеплело. Унижение, вызванное реквизицией дома, воздалось сторицей, и теперь Фриде было что предложить Альберту. Он вернулся к плите, пальцем попробовал воду в кастрюле, разделся до трусов. Ни в движениях его, ни в телосложении не было ничего лишнего. В ее глазах Альберт выглядел совершенством. Даже со шрамом.

– Ты так и не рассказал мне о нем, – напомнила она.

Он потрогал шрам:

– Это знак сопротивления. Знак тех, кто не смирился с поражением. Посмотри.

Альберт вытянул руку. Она провела пальцем сначала по одной восьмерке, потом по другой, ощутила неровность рубца.

– Как тебе его сделали?

Альберт подошел к буфету, выдвинул ящик, достал пачку сигарет.

– Вот этим.

Он прикурил, глубоко затянулся и предложил сигарету Фриде. Она неловко зажала ее губами, вдохнула дым и тут же закашлялась. Альберт рассмеялся каким-то неожиданно ломаным, трескучим смехом – скорее как мальчишка, чем мужчина.

– Хватила лишнего! Тяни медленно. Вот так. Понемножку.

Он забрал у нее сигарету и показал, как это делается. Коротко затянулся и вернул сигарету. Фрида взяла ее, подержала, но курить не стала, а медленно, точно фокусник на сцене, подняла руку и, добившись полного его внимания, повернула сигарету горящим концом вниз, к раскрытой ладони, и начала опускать.

Альберт схватил ее за руку и забрал сигарету:

– Не порти хорошее курево.

У нее защипало в глазах. Как же так? Только что она была истинной немкой, а теперь вдруг снова глупая девчонка.

Альберт повернул ладони тыльными сторонами вверх, показал ей:

– Видишь?

Фрида смотрела, не понимая.

– Что ты видишь?

Он придвинулся ближе, чтобы она могла рассмотреть кожу, костяшки, ногти. Фрида молчала, боясь сказать что-нибудь не то. Уж лучше ничего не говорить – больше шансов угодить. Здесь, в доме, Альберт изменился: внимательный и заботливый молодой человек стал кем-то другим, более твердым и напористым. Словно наружу проглянула истинная суть.

– Видишь ногти?

Как и у нее, ногти у него были черные от грязи руин. Ногтем большого пальца он выковырнул кусочек грязи из-под ногтя среднего и показал ей: слипшиеся частицы пепла и пыли.

– Пыль нашего города. Пепел наших людей. Посмотри. Здесь. – Альберт выковырнул еще немного грязи. – Это осталось от юной немецкой девушки. Видишь? – Он растер по ладони “останки юной немецкой девушки”, поднес ладонь ко рту, слизнул и проглотил. Потом наскреб еще грязи и протянул ладонь Фриде. – Пепел невинных немецких детей, которые никогда не узнают то, что знаем мы, и никогда не увидят то, что видим мы.

Фрида взяла его руку, слизала “пепел невинных немецких детей” и приняла их в себя. Альберт взял ее руки. Раскрыл ладони. Пробежал пальцем по мягкой белой коже – от запястья до локтя и назад.

– Калеча себя, Германии не поможешь. Живя, где живешь, можешь принести пользу… делу. Нам нужны вещи, которые можно продать на черном рынке. Сигареты, медикаменты, ювелирные украшения, одежда. Все ценное, что можно продать. Поможешь?

Она кивнула.

– Кому нам?

– Сопротивлению. Ты познакомишься с ними.

– Вас много?

Альберт вдруг взял ее за подбородок и поцеловал, протолкнув язык между ее губ, она ощутила резкий вкус грязи. Ее и раньше целовали – в душном домике летнего лагеря, где Гитлерюгенд и Юнгмедельбунд жили вместе: власти поощряли подростков искать “благотворную радость бытия”, но там было другое. Тот, совавший в нее свои пальцы, был мальчишкой, а его приятели, наблюдавшие за ними, вообще не испытывали никаких чувств. В сравнении с ним Альберт был мужчиной.

– Ты должна узнать кое-что о полковнике. Если он комендант, ему многое известно.

Фрида снова кивнула.

После этого поцелуя она, если бы он попросил, пошла бы даже в русскую зону.

Альберт притянул ее к себе.

– Никому обо мне не говори. Понятно? – Он сжал ее так, что стало больно. Фрида даже испугалась.

– Да.

– Меня нет. Повтори!

– Тебя нет.

Альберт отпустил ее, улыбнулся.

– Хорошо. – Он прошел к висевшей на спинке кресла куртке и достал из кармана что-то, похожее на склянку с таблетками. Вытряхнул одну, проглотил, запил водой. Прошелся по комнате. Сел на подлокотник кресла. Его как будто трясло. От недавнего самообладания ничего не осталось.

– Зачем ты принимаешь таблетки?

– Помогает бодрствовать.

Теперь он казался другим, испуганным и больным мальчишкой. Фриде стало не по себе – она уже привыкла к сильному и отчаянному мужчине. Внутри нее нарастало какое-то странное чувство.

Фрида коснулась его лица, погладила по щеке, как делала мама, когда она не могла уснуть из-за воя бомбардировщиков и страха сгореть заживо во сне. “Что, если я умру посреди сна?” – спрашивала она, и мать всегда отвечала: “Они ничего тебе не сделают”.

Теперь то же самое шептали ее губы:

– Они ничего тебе не сделают.

Альберт вздрогнул, как вздрагивает живое существо, не знавшее и не понимающее таких прикосновений. Она погладила его еще раз и еще, а потом он отстранился и пробормотал, что ему надо смыть пыль. Что бы ни терзало Альберта, приручить его одним лишь прикосновением было невозможно.

Морганы сидели перед камином в холле и играли в криббидж, когда на лестнице появился герр Люберт. За ним, отстав на пару шагов, неохотно тащилась Фрида.

– Прошу извинить за вторжение, – сказал Люберт, лицо его было непривычно сурово.

Льюис поднялся:

– Герр Люберт. Мы как раз говорили… говорили… – не так ли, дорогая? – что вы должны как-нибудь составить нам компанию… поиграть и, может быть, посмотреть кино. У вас все хорошо?

Люберт кивнул и остановился, поджидая дочь. Она тоже остановилась за спиной у отца, так что ему пришлось повернуться.

– Мы пришли… Фрида пришла… извиниться.

Рэйчел перевела взгляд на девочку. Та стояла, потупив глаза, уронив одну руку, а другой нервно почесывая локоть.

– За что? – спросил Льюис.

– За это. – Люберт протянул голову Катберта.

– Вы ее нашли! – воскликнул Эдмунд.

– Фрида? – Люберт посторонился, давая слово дочери.

Последовала мучительная пауза. Рэйчел уже хотела сказать, что это неважно – что бы там ни случилось, но тут Фрида подала голос.

– Es tut mir leid, – едва слышно пробормотала она.

– По-английски! – рявкнул Люберт, державшийся принужденно.

– Извините, – сказала Фрида.

Сам факт того, что девочка говорит по-английски, и говорит хорошо, стал для Рэйчел откровением.

– Спасибо, что сказала это.

– Теперь Эдмунду, – потребовал Люберт.

– Извини. – Фрида посмотрела на Эдмунда.

– Все в порядке. Это ерунда.

– При всем уважении, Эдмунд, это не ерунда. – Герр Люберт протянул голову Катберта: – Это твое.

– Er gehцrt mir![34] – крикнула Фрида и, развернувшись, умчалась вверх по лестнице.

– Komm sofort zurьck![35] – крикнул вслед дочери герр Люберт.

Всем показалось, что он бросится за ней, но тут вмешалась Рэйчел:

– Герр Люберт, пожалуйста. С нее достаточно. Извинения приняты.

– Ох! – Люберт в отчаянии всплеснул руками. – Моя дочь… ее переполняют гнев и злоба. Я… прошу прощения.

– Герр Люберт. Я… мы… мы все ценим и принимаем извинения Фриды, – вступил Льюис. – Ей труднее, чем кому-либо.

– Такая беда… Может быть, нам лучше уехать… пожить у моей свояченицы в Киле.

– В этом нет никакой необходимости, – твердо заявила Рэйчел. – Будьте любезны, дайте это мне. – Она протянула руку, и Люберт отдал отрубленную голову. – Я сама пришью.

Люберт поклонился:

– Благодарю вас. – Он повернулся к Льюису и, сам того не желая, щелкнул каблуками. – Полковник. Примите мои извинения. Обещаю, ничего подобного больше не повторится.

6

– Тебе нравятся мои волосы? Только честно.

– Да.

– И ты не думаешь, что я похожа на пуделя?

– Нет, тебе идет.

– М-м. Что это значит, Рэйчел Морган? Звучит как сомнительный комплимент. Считаешь меня избалованной коровой? Неважно. Моя парикмахерша, Рената, говорит, что это самая модная сейчас стрижка. Под Кэтрин Хепберн. У нее ужасные зубы, и она вечно распевает модные американские песенки, да еще с таким смешным произношением, но по части укладки и бигуди она просто виртуоз. Обязательно попробуй.

– Думаешь, стоит?

Сьюзен Бернэм остановилась и с картинным раздражением уставилась на Рэйчел:

– Разумеется, думаю. Посмотри на себя – прямо-таки неухоженный сад. Ты даже не стараешься показать себя с лучшей стороны. И не забывай, что у тебя есть соперницы. В этом городе женщин вдвое больше, чем мужчин. Нам нужно защитить наших мужчин от них самих. Не дать им смотреть на сторону!

Тут миссис Бернэм сексуально козырнула, и Рэйчел услышала странный звук, какое-то злобное кудахтанье, совсем не похожее на смех, из-за которого Льюис, по его собственному признанию, и влюбился в нее.

Куда искренней Рэйчел смеялась во время двадцатиминутной поездки в магазин военно-торговой службы в центре Гамбурга. Они расположились на заднем сиденье пучеглазой, похожей на жука машины миссис Бернэм, нового “фольксвагена”. Все вокруг, казалось, ездили только на машинах этой марки, и немцы даже прозвали проворный автомобильчик “колесами оккупации”. Комфорта в них было не больше, чем на церковной скамье, шума не меньше, чем от биплана, так что пассажиркам приходилось перекрикивать стрекот мотора, но все равно обе улыбались.

Поездка больше напоминала экспедицию, чем вылазку за покупками. Сьюзен Бернэм сыпала шуточками (“Чудная малютка, похожа на божью коровку, но мне нравится” – о машине; “Мы как кролики” – об интимных деталях супружеской жизни) и только что не описывала непосредственно сексуальный акт. “Не знаю, в чем дело, но здесь определенно какой-то особенный воздух. А ты разве не чувствуешь? Здесь и ощущаешь себя по-другому, как будто нам все дозволено. Свобода”. При всей вульгарности миссис Бернэм Рэйчел радовалась ее компании. Дерзкая – да, наглая – да, но и добрая, великодушная. Распутная – да, но и откровенная, искренняя. И кстати, говорила она только то, о чем другие думали. Миссис Бернэм, может, и намеревалась вскарабкаться по социальной лестнице, но, похоже, в любой момент могла эту лестницу оттолкнуть. И она никогда ничего не упускала.

– Ну а вы как? Наверстываете упущенное?

Рэйчел бросила взгляд на водителя, парня немногим старше Майкла, с такими же вихрами, как у ее покойного сына. У бедняги, наверное, уже уши пылают под шоферской фуражкой.

– Насчет Эриха не беспокойся. Он ничего не понимает. Верно, Эрих?

– Bitte, фрау Бернэм?

– Ничего.

Перегнувшись через Рэйчел, чтобы видеть себя в боковое зеркало, и придавив ее своей внушительной грудью, миссис Бернэм принялась подкрашивать губы. Эрих посмотрел в зеркало и поспешно отвел глаза; руки на руле едва заметно дрогнули.

– Так что? Как у вас?

– Доложить не о чем.

– Нет уж, Рэйчел Морган. Так не пойдет. Тетушка Сьюзен должна знать.

– Нет, правда…

– Что? Ничего?

– В общем, да, ничего. А как у вас обстоят дела с прислугой?

– Нет, нет, нет. Так легко ты от меня не отделаешься. Это нехорошо, Рэйчел. Совсем нет желания?

Никогда раньше Рэйчел о сексе не говорила, даже с доктором Мейфилдом, одержимым модными идеями о неврозах, маниях и либидо и подталкивавшим ее к откровенности. Она всегда считала, что секс, как и религия, не подлежит обсуждению ни с кем, даже с тем, с кем ты им занимаешься.

– В чем именно проблема?

Рэйчел покачала головой и попыталась представить, в чем действительно ее проблема. Картина получилась незавидная: потолок спальни с узорчатым карнизом, лебединое крыло абажура и Льюис, зубами рвущий упаковку презерватива.

– Сказать по правде, мы очень мало видимся. У мужа много работы и…

– Да-да, конечно. Но ведь работают и все остальные. Тебе нужно взять дело под свой контроль. Нельзя полагаться на случай, так у вас никогда времени не будет.

У Рэйчел запершило в горле.

– Сьюзен, я бы не хотела обсуждать это.

– Ну, разумеется. Люди всегда смущаются, когда естественное и хорошее становится таким трудным и неловким. Но это важно. Так же важно, как работа, которую делают наши мужья. По крайней мере, это помогает им лучше справляться со своей работой.

– Это дело частное.

– Не могу согласиться. Нам нужно чаще об этом говорить. Здоровая сексуальная жизнь в браке влияет на людей намного сильнее, чем ты думаешь. Мир избежал бы многих войн, если бы люди тратили столько же времени на секс, сколько тратят на завоевания других стран. Я совершенно в этом убеждена. Этому мерзкому Гитлеру следовало бы обзавестись хорошей женой, а не секретаршей-проституткой. Сталин распутничал. У Муссолини была куча любовниц, но войну ведь в конце концов выиграли женатые мужчины, которые вели регулярную сексуальную жизнь. У меня нет на этот счет ни малейших сомнений!

Интересная теория. Рэйчел улыбнулась, но воображение уже развернуло странные образы: Гитлер в пижаме, Сталин в объятиях пышной грузинки и Муссолини с любовницей, избитые, раздувшиеся, висящие вниз головой…

– Так ты еще обвинишь меня в развязывании следующей войны!

– Пока мы подруги, я буду спрашивать. И приставать, и совать нос. Таков мой долг. Кит говорит, что на следующей неделе у них встреча с этим противным социалистом. Шоу, да? Льюис ведь тоже там будет?

– Он упоминал, что впереди у него трудные дни. Но вообще-то Льюис мало рассказывает о своей работе. Предпочитает, как говорится, оставлять работу за дверью.

– Ты уже проверила его переводчицу?

– А надо?

– Я настояла на том, чтобы Кит взял самую страшненькую, какую только можно найти, и теперь у него настоящая страхолюдина. Обязательно в самое ближайшее время пригласи переводчицу Льюиса на чай и хорошенько ее рассмотри. Если она хоть чуточку привлекательная, добейся, чтобы он ее уволил.

Сама мысль о том, что какая-то другая женщина может добиваться внимания Льюиса, странным образом подействовала на нее утешительно, ведь если Рэйчел и была в чем-то уверена, так это в том, что ее муж никогда не попадется на такой крючок.

– Ты должна взять все в свои руки. Я бы никогда не позволила Киту отделаться от меня фразой вроде “У меня впереди трудные дни”. Что там такого, о чем нельзя рассказать? Стребуй с него все детали. И не отступай, пока не получишь свое. Я вот всегда в курсе, что там у них происходит. Знаешь, технике допроса Кит научился у меня.

– Ему нравится работа?

– Говорят, у него очень хорошо получается. Он терпеливый. Думаю, это важно. Из меня бы дознаватель не получился.

– А ты все ему рассказываешь?

– Все, что ему нужно знать. – Миссис Бернэм подмигнула, убрала губную помаду, поджала губы, почмокала ими и откинулась на спинку сиденья. – Не беспокойся. Твои секреты в надежном месте. Ему из меня ничего не вытянуть.

Легче не стало. Еще не рассказав ничего важного, Рэйчел уже казалось, что она выдала слишком много о себе и муже, открыв простор для всякого рода предположений и домыслов.

– У нас нет секретов. У нас все хорошо. Будет хорошо.

И тут Сьюзен Бернэм посмотрела на свою спутницу так, как взрослый смотрит на ребенка, объявившего, что сейчас слетает на Луну, туда и обратно.

Магазин для семей британских военных располагался в аккуратном, совершенно целом двухэтажном доме возле Альстера. По пути туда “фольксваген” миновал здание оперы, от которого остался лишь фасад, и кинотеатр “Астра”, где днем крутили “Генриха V” с Лоуренсом Оливье – на английском, а вечером того же “Генриха V” с тем же Лоуренсом Оливье – на немецком. О чем сообщали две одинаковые афиши.

– Через час, Эрих, – сказала миссис Бернэм, когда они остановились перед магазином. – Zurьck in einer Stunde.

Навстречу им брела группа немок с плакатами на груди. Сначала Рэйчел подумала, что женщины против чего-то протестуют, но, подойдя ближе, увидела, что к плакатам приклеены фото мужчин – мужа, брата или сына – и написано, кто это, а также адрес и просьба сообщить хоть какую-то информацию о пропавшем без вести. Внимание Рэйчел привлекло лицо на первом плакате. Мужчину звали Роберт Шлосс, он работал кассиром. На голове обыкновенная пилотка. Очки в оправе. Линия подбородка и открытое выражение лица напомнили ей Майкла. Ей вдруг захотелось узнать больше об этом человеке. Узнать все. Контактный адрес…

– Bitte? – Немка с надеждой посмотрела на нее. – Haben Sie ihn gesehen?[36]

Рэйчел оторвала взгляд от плаката и посмотрела на женщину. Элегантная шляпка удерживалась на голове завязанным под подбородком шарфиком, но загнутые вверх поля придавали ей сходство с капором, и в результате женщина выглядела как крестьянка. Отчаяние в ее глазах мешалось с надеждой, что Рэйчел каким-то непостижимым образом узнала что-то о ее пропавшем муже и приехала сюда именно для того, чтобы сообщить хорошие новости.

– Haben Sie ihn gesehen? – повторила немка.

Миссис Бернэм решительно взяла Рэйчел за локоть.

– Конечно нет! Lassen Sie sie in Ruhe![37] – Она отмахнулась от женщины в шляпке и пробормотала: – Не забывай, они охотятся за нашими мужчинами.

Миновав то, что в обычной жизни было бы парадным входом, они прошли к неприметной боковой двери. Посторонний никогда бы не подумал, что входить в магазин надо через эту дверку. Закрашенная витрина не позволяла ничего рассмотреть внутри.

– Считается, что немцам лучше не видеть, что там есть, чтобы не знать, чего они лишены, и не завидовать, – объяснила миссис Бернэм. – А по-моему, от этого только хуже.

Рэйчел согласилась. Прятать – только дразнить прохожих. Уж лучше открыто признать, что товары, лежащие за стеклом, недоступны большинству горожан и что, как бы ни утверждала обратное Контрольная комиссия, в зоне существует двойная экономика: одна – для проигравших, другая – для победителей.

– Знаешь, что я думаю на самом деле, – продолжала миссис Бернэм. – Я думаю, Контрольная комиссия хочет, чтобы немцы считали, будто мы богаче, чем оно есть на самом деле. Вопрос чести – страна-победитель должна выглядеть могущественным богачом.

Содержимое магазина лишь подтверждало эту циничную точку зрения. Непроницаемой для взглядов витриной британцы прикрывали не роскошь, не богатство, а их отсутствие. Приведись немцам заглянуть сюда и увидеть предлагаемый ассортимент, они немало удивились бы его скудости и, возможно, задумались о том, как может управлять ими страна, которая едва кормит себя саму.

– С этим магазином меня примиряет только одно: я знаю, что выбор здесь лучше, чем у моей сестры в Ист-Шине. В Англии сейчас даже хлеб по карточкам. Ты можешь этому поверить? Карточки на хлеб! Этого даже в войну не было!

Чего здесь было много, так это джина. Целая стена: Gordon’s, London Dry, Booth’s. Присутствие знакомых марок вселяло уверенность; проблемы, преследующие прочие отрасли, похоже, обошли стороной производителей алкоголя. Судя по всему, проверенные временем напитки били из земли, подобно нефти. С ними проблем не было. Джин, как прекрасно знал каждый комиссар, генерал и комендант, способен скрасить жизнь даже на самом унылом аванпосте и поднять дух самым отчаявшимся слугам империи.

Именно к полкам с джином и направилась миссис Бернэм в первую очередь.

– Кит жалуется, что без тоника у него вкус парафина, но, как говорится, бедняки не выбирают. Одному богу известно, когда еще мы попробуем тоник. Но пока есть вермут, будем пить джин с ним. Пока есть “Ангостура биттерс”, будет розовый джин, и, конечно, если есть апельсиновый сквош, то будет и джин с апельсиновым соком! Так что жаловаться не приходится. Продержимся, а там и парни с тоником появятся. А до тех пор будем изобретать. Посмотри, как все дешево! Четыре шиллинга за бутылку! Они же явно хотят, чтобы мы все тут упились. Что ж, пойдем им навстречу. Кроме того, думаю, губернаторской жене пора бы приступить к своим общественным обязанностям. – С этими словами миссис Бернэм схватила за горлышко четыре бутылки и опустила их в сумку.

В магазине никто даже не пытался выложить товары покраше. Продукты и напитки просто стояли рядами в ящиках. На Рэйчел подобное убожество подействовало, как ни странно, успокаивающе. Ей никогда, в общем-то, не нравилось ходить по магазинам, а здесь процесс был предельно упрощен: в одном ряду лишь один продукт. В этом было что-то футуристическое. Как и в том, что расплачивались за покупки купонами или восьмиугольными “монетами” из картона, что только усиливало ощущение неправдоподобности.

Между тем в торговом зале царила атмосфера едва прикрытой истерии. Некоторые из женщин разоделись так, словно отправились в театр. Сама Рэйчел тоже постаралась принарядиться, облачившись в костюм-двойку, чуть более щеголеватый, чем того требовала ситуация, дополнив его нейлоновыми чулками, капелькой парфюма и гигиенической пудрой, но все равно чувствовала она себя не в своей тарелке, причем не из-за дискомфорта и даже не из-за “фрагментации личности” – этот диагноз поставил доктор Мейфилд. Просто магазины всегда выбивали ее из колеи.

– Готова ко второму этажу?

Миссис Бернэм увлекла Рэйчел к лифту, перемещавшему покупателей из “Продуктов и напитков” на первом этаже в “Одежду и игрушки” на втором. Это был просто подъемник с открытой платформой. Ничего подобного Рэйчел прежде не видела и замешкалась, испугавшись, что оступится и окажется на “ничейной территории” – между лифтом, уже начавшим движение вверх, и площадкой перед ним. Мальчик, стоявший с ней рядом, катал по ладони игрушечную машинку “динки”.

– Красивая у тебя машинка. Откуда она у тебя?

– Оттуда, сверху. Это “лагонда туэрер”. – Мальчик поднял машинку, чтобы Рэйчел рассмотрела ее получше. – А сегодня у меня будет еще “авто юнион гран-при”. У них здесь всегда новые модели.

За все утро Рэйчел впервые вспомнила об Эдмунде, оставшемся дома заниматься с худым как скелет и немного устрашающим герром Кенигом, и укорила себя за невнимание. В последнее время она слишком небрежна с сыном, и пусть внутренний голос и пытался уверить, будто предоставленная свобода вполне компенсирует Эдмунду нехватку тепла и заботы, Рэйчел понимала, что слишком отдалилась от сына и, если так будет продолжаться, может потерять его. На втором этаже она купила игрушечный автомобильчик и почти бегом вернулась на улицу к ожидавшей их машине.

– Осторожнее, тут скользко! – предупредила миссис Бернэм. – Лучше сядь с другой стороны!

Рэйчел передала Эриху тяжелый бумажный пакет, набитый бутылками джина, виски и сигаретами, но подарок для Эдмунда оставила у себя.

– Не хочешь заглянуть в “Карлайл-клаб”? Выпить кофе? Прихватить свежий номер “Вумен’с оун”?

– Вообще-то я хотела бы поскорее вернуться… домой, – сказала Рэйчел и сама удивилась, что употребила именно это слово.

– Хорошо. Давай посмотрим твой дворец.

Проезжая мимо вокзала Даммтор, они снова увидели немок с плакатами, образовавших подобие воронки, в которую затягивало каждого мужчину, сошедшего с поезда, – женщины вытягивали шеи, вертели головами, высматривая, не их ли пропавший плывет в хлынувшей из поезда реке. Рэйчел увидела, как какой-то мужчина вдруг рванулся вперед и обнял одну из женщин, потом упал на колени и поцеловал висевшее у нее на шее фото. Выпрямившись, он подхватил женщину на руки и закружился вместе с ней.

– Смотри вперед!

Миссис Бернэм ошибалась, если думала, что подруга вот-вот поддастся непатриотическому сочувствию. Никаким состраданием здесь и не пахло – Рэйчел испытывала самую обыкновенную женскую зависть. Зависть к этой воссоединившейся и самозабвенно кружащейся паре. Если бы Льюис пропал без вести, вышла бы она с плакатом на шее, чтобы часами стоять у железнодорожной станции под холодным ветром и ждать? Может быть, и нет.

– Ich heisse Edmund. Ich bin englisch.

– Englдnder[38], – мягко поправил Скелет.

– Englдnder. Ich heisse Edmund. Ich bin Englдnder[39].

– Классный у тебя акцент.

Скелета била дрожь, и он, чтобы скрыть ее, постоянно потирал ладони и сцеплял пальцы, как делают священники. Эдмунд видел старика насквозь, но из уважения и сочувствия притворялся, что не замечает парафинового запаха разложения. Хотя в комнате и в доме было тепло – как в любом британском доме Гамбурга, – Кениг весь урок просидел в пальто, словно старался сохранить тепло на потом или, может быть, растопить засевший где-то глубоко кусочек льда. Несколько раз он тайком поглядывал на кекс и стакан молока, которые принесла ему Хайке. Обычно она делала это после урока, но сегодня принесла раньше и оставила на столе, и Кениг явно страдал, поглядывая на угощение.

– Хотите съесть кекс сейчас? – спросил Эдмунд. – Kuchen?

– Господи, да, – прошептал старик по-немецки. Потом, уже громче, добавил по-английски: – Спасибо.

Эдмунд встал, взял стакан с молоком и тарелку с кексом и поставил перед учителем. Герр Кениг тут же схватил стакан и осушил его в несколько глотков, не пролив ни капли. Потом поставил стакан, деликатно облизал испачканные усы и принялся за кекс. Съев его, старик опустил указательный палец в стакан, стер молочные капли и провел пальцем по тарелке, собирая крошки, как собирают магнитом железные опилки. Тарелка после этого засияла, точно вылизанная собакой.

Отец сказал, что когда-то Кениг был директором школы, что он человек больших талантов и настоящий эрудит, и Эдмунд изрядно удивился, в первый раз увидев изможденного, неряшливого человека. Такой старый, такой жалкий человек не мог быть директором, в нем не было ни намека на властность, авторитет, эрудированность. Но уже после нескольких занятий его мнение об учителе изменилось. Отец не ошибался – Кениг оказался не только прекрасным математиком, но и хорошо знал историю и английскую литературу. А еще он был очень осторожный. Будто лесной зверь. На теле его не осталось ни грамма жира, а в речи – ни одного лишнего слова; он тщательно обдумывал и фильтровал все, что собирается сказать. Эта выверенность в словах да едва угадываемый намек на былую респектабельность составляли скромное достоинство, с которым держался Кениг.

– Давай посмотрим атлас.

Предложение посмотреть атлас означало переход к последней части занятий, смеси истории и географии. На немецком. Эдмунд взял свой старый атлас и открыл на общей карте мира. Кениг попросил называть цвет страны, на которую он будет указывать, и коснулся пальцем Канады.

– Rosa[40].

Соединенные Штаты Америки.

– Grьn[41].

Бразилия.

– Э… Gelb?[42]

– Хорошо.

Индия.

– Rosa.

Цейлон.

– Rosa.

Австралия.

– Rosa.

– Warum sind sie rosa?[43] – спросил Кениг.

– Потому что это части Британской империи.

– Хорошо. Ты быстро учишься.

– Папа говорит, что Британская империя уменьшится из-за войны. Говорит, что у нас не осталось денег и что самые сильные теперь – Америка и Советский Союз.

– Да, на атласе многое изменится, и таким розовым он уже не будет.

Интересно, что герр Кениг на самом деле думает о британцах и их империи? Только ли из вежливости он указывает на ее огромные размеры? Шанс был да уплыл – палец Кенига двинулся дальше, игнорируя коричневую Японию, желтую Италию и, что особенно примечательно, синюю Германию, изображенную в границах, определенных Версальским договором, огромную страну в центре Европы. Удивительно, но лишь несколько других стран – Танганьика, Того, Намибия – были окрашены в такой же синий цвет.

– Гитлер завидовал нашей империи?

Кениг внезапно напрягся, неестественно выпрямился, отчего в шее у него что-то хрустнуло.

– Мне не стоит рассуждать об этом.

Эдмунд кивнул:

– Не бойтесь. Мамы дома нет.

Кениг молчал, и вид у него был несчастный.

– Вы боитесь, потому что вы ждете, пока вас заверят? – спросил Эдмунд.

– Проверят, – поправил Кениг. – Нет, просто немцы не любят говорить о том времени.

– Но вы же были директором школы. У вас все должно быть хорошо, да? Вам ведь выдадут белый сертификат?

– Надеюсь, что да.

– Вы получите Persilschein?[44]

– Ты знаешь это слово?

– Узнал от друга.

– Твой друг – немец?

Эдмунд кивнул:

– Он говорит, что все немцы хотят получить Persilschein.

Кениг снова потер руки и сцепил пальцы, как будто хотел выжать из них что-то.

– Да. Все хотят быть как свежевыстиранное белье. Без единого пятнышка.

– Некоторые покупают свидетельство на черном рынке. Стоит четыреста сигарет.

– Ты очень хорошо разбираешься в этих вопросах.

– Я мог бы достать его вам.

Герр Кениг вскинул руки:

– Nein. Все должно быть так, как полагается.

Конечно. Кениг ведь был директором школы, а директор всегда соблюдает правила.

– И тогда вы снова станете директором?

На лице герра Кенига проступило новое выражение, грусть. Он посмотрел на атлас, на большую grьn страну за голубой водой.

– Брат приглашал меня в Америку. Он уехал туда после Великой войны. Изобрел машину для дойки коров, которая работала быстрее других, и теперь ездит на “бьюике” и живет в доме с прудом в Висконсине. Висконсин почти такой же большой, как Германия. Брат говорит, что в Америке все больше, чем здесь. Коровы. Еда. Машины. У его “бьюика” на капоте бараньи рога.

Эдмунд и сам мечтал о путешествиях.

– И вы тогда уедете?

Герр Кениг посмотрел на атлас. Дотронулся до Висконсина.

– Слишком поздно.

– Почему?

– Мне вот-вот шестьдесят.

Для Эдмунда все взрослые за сорок были на одно лицо. И он не мог оценить разницу между человеком сорока одного года, еще полным ожиданий и амбиций, и человеком пятидесяти девяти лет, чья жизнь клонится к закату, кто уже ощутил убыль сил и жизненной энергии, дыхание болезней и немощности, кто вынужден ограничивать себя и усмирять. У Кенига есть шанс уехать в Америку, так при чем тут возраст?!

– Но вам будет столько же, если вы останетесь в Германии.

Кениг улыбнулся, он молчал, лишь дыхание его сделалось учащенным, с присвистом.

– Это слишком дорого, да?

– Вопросы, вопросы. Как в Fragebogen[45]. Нет. Брат готов оплатить переезд.

– Тогда… вы ведь поедете, да? – С приятным волнением Эдмунд представил, как его учитель отправляется в Америку, он даже испытал гордость – это ведь он вдохновил Кенига отправиться за океан, к новой жизни.

Но сам Кениг с мечтаниями, похоже, уже расстался – поерзал, меняя позу, сел еще прямее, как бы напоминая о своем статусе наставника.

– Все… сложно. – Он закрыл атлас, ставя точку на дальнейших объяснениях.

И Эдмунд не стал терзать его новыми вопросами. Обычно такие слова означали, что разговор окончен.

Часы пробили полдень, нарушив неловкость момента.

– Пора, – с облегчением произнес герр Кениг. – Завтра мы займемся населением и природными ресурсами. А также поработаем с большими числами.

– Спасибо, сэр. С удовольствием.

Обычно герр Кениг выходил из дома через заднюю дверь, но ночью ее замело снегом, а расчистить дорожку Рихард еще не успел. Поскольку взрослые отсутствовали, Эдмунд сам проводил учителя к передней двери, у которой Кениг тщательно нахлобучил шляпу, для надежности обвязав ее шарфом, продемонстрировав при этом сноровку и проворство, какие проявил, расправляясь с кексом. Ворвавшийся в открытую дверь холодный воздух швырнул в холл пригоршню колючего снега. Выходя, герр Кениг наказал побыстрее закрыть за ним дверь, дабы не растратить зазря драгоценное тепло, но Эдмунд замешкался. Ветер был такой сильный, что пришлось бы с силой толкнуть дверь едва ли не в спину учителю, чтобы закрыть ее, а Эдмунд вовсе не желал выпихивать наставника. Навалившись всем телом на приоткрытую дверь, он смотрел, как Кениг удаляется быстрыми мелкими шажками, словно по льду, стараясь сохранить равновесие, – серо-черное пятно в белоснежном покое Persilschein.

Взбежав по лестнице, Эдмунд заскочил в комнату родителей – за сигаретами. Обыскивая отцовские мундиры, он наткнулся на серебряный портсигар, который отец обычно носил с собой. Портсигар был пуст, наверное, отец не успел переложить в него содержимое пачки. Внимание Эдмунда привлек не сам портсигар, а две фотокарточки, удерживаемые широкой резинкой. На первой мать сидела на пляже в Пемброкшире, а чуть в стороне они с Майклом возились с песочным замком. На втором фото, спрятанном под первым, с потрепанными уголками, был Майкл – в их саду в Амершаме. Такой живой, в любимом его вязаном джемпере, с веселой ухмылкой, как будто обменивается шутками с фотографом – скорее всего, с матерью. Воспоминание о том дне всплыло в памяти яркими картинами: вот мама вытирает щеку в саду, вот отец, с трудом сохраняя спокойствие, прощается с ними перед отъездом, вот он сам едва сдерживает слезы, не желая, чтобы кузены видели, как он плачет. И снова внутри Эдмунда словно образовалась распирающая его пустота – будто внутренности поднялись куда-то вверх, к горлу, к глазам. Но пустота эта была связана не с Майклом, а с ним самим. В отцовском портсигаре его фото не было. Почему? Может, его карточка хранится в бумажнике? А может, она отцу без надобности, потому что Эдмунд жив? И ему тоже надо умереть, чтобы его карточка попала в эту секретную галерею? Эдмунд представил, как погибает, красиво, геройски – в пожаре, в бою, в метель, – на фоне тревожных переливов “Лесного царя”, плывущих из-под пальцев матери, представил, как отец роется в коробке из-под обуви, отыскивает карточку бедного Эдмунда, аккуратно обрезает по краям, чтобы уместить в серебряный портсигар.

Эдмунд захлопнул портсигар и опустил в карман мундира, втянув плотный, болотистый отцовский запах. Эдмунд любил отца, и это чувство было простым и ясным, как прямая дорога. Он любил и мать, но путь к ней лежал через лабиринт. Любить того, кого нет рядом, почему-то всегда легче.

Портсигар скользнул в карман уверенно, увлекаемый собственным весом, и Эдмунд несколько раз повторил это действие. Затем встрепенулся и продолжил поиски курева, перейдя к отцовской сумке. Она пахла дегтярным мылом и эвкалиптом. Внутри обнаружились щетка для волос, фланелевая салфетка и медаль “За боевые заслуги”, белый эмалевый крест. Что он здесь делает? Хранить медаль рядом со щеткой для волос – разве это не кощунство? Ее место в бархатной коробочке или, еще лучше, на мундире, как носят свои награды русские, которые даже в бой идут, звеня медалями. На обратной стороне медали была выгравирована дата – май 1945. К красно-синей ленточке прилип кусочек мыла. Эдмунд соскреб его, приложил медаль к груди и уже собирался вознести себе хвалу за героические действия, когда снизу донесся пронзительный голос. Эдмунд заметался в поисках укрытия.

Шумным и жарким ураганом миссис Бернэм неслась по дому, а следом за ней буквально вихрился теплый воздух. Рэйчел, успевшая пожалеть, что связалась со столь могучей стихией, следовала за ней, молясь о том, чтобы герр Люберт не вернулся домой слишком рано.

– Начнем отсюда! – уже строила планы майорша. – Отряхнем снег и согреемся у камина. Выпьем розового джина. А то и горячего рейнвейна. Томпсоны наверняка опоздают. Они вечно опаздывают. Им лучше назначить пораньше. Поболтаем о том, о сем. Все, конечно, станут нахваливать дом и отчаянно скрывать зависть. Потом мы прошвырнемся по… – Миссис Бернэм прошествовала через двойные двери. – Боже! Да это же настоящая бильярдная! Поглядите-ка только на эти картины. Я так понимаю, они не ваши. А это еще что такое? – Она посмотрела на одну из картин так, словно та приготовилась ее укусить. – Современное искусство. Не понимаю я в нем ничего. А вот Кит, ты имей в виду, разбирается. Итак. Потом сюда и… – гостья направилась к открытым дверям в столовую, – и сюда. Вот это уже другое дело. Хотя… Знаешь, думаю, список гостей можно и расширить. Сколько здесь уместится? За этим столом? Шестнадцать? А что, если пригласить маршала с женой? Они обожают этакое великолепие. Итак, обед. Пять перемен блюд? Только никакой кислой капусты. Умоляю! От нее так и воняет бедностью и забегаловками. Разговор, конечно же, пойдет, как там дела на родине. Потом кто-нибудь упомянет русских. И бла-бла-бла. Кто-то наверняка пожалуется на нехватку топлива. И бла-бла-бла. Где-то к подаче пудинга – десерт я беру на себя – джин, или что мы там выберем, уже начнет действовать. Кит войдет в раж и обязательно с кем-нибудь сцепится. Вот тогда мужчины… Нет! Давай нарушим порядок и позволим им остаться, а сами удалимся… – Она толкнула арочные двери и вошла в самую красивую – настолько красивую, что для нее у миссис Бернэм даже не нашлось комплиментов, – комнату. – Ох. Да. Пойдет. Рояль. Чудесно! Споем что-нибудь из Гилберта и Салливана. Пусть Диана поворкует, а мы притворимся, что у нее чудесный голос. Ты ведь, надо думать, поешь? И играешь? Хорошо. Может, затеем шарады… – Она выглянула в окно: – Кто это у ворот? Дочь?

По дорожке решительно шагала Фрида. Хрупкая девочка с косичками на фоне занесенного снегом сада была словно крошка из сказок братьев Гримм, направляющаяся навстречу коварной ведьме или злому волку.

– Она сегодня рано.

– Ей нужно что-то сделать с этими хвостиками. Пусть ею займется Рената.

Глядя на Фриду, Рэйчел укорила себя за невнимательность. Могла бы и сама позаботиться. В следующий раз нужно обязательно предложить Фриде посетить парикмахера.

Миссис Бернэм еще раз придирчиво оглядела комнату и, закончив обход, повернула к выходу.

– Думаю, здесь можно будет пропустить по стаканчику на дорожку или… нет… Ага, туда… – Она прошла через вторую дверь в холл, завершив круг широким жестом: – Вот так! Откуда начали, там и закончили. Здесь мы и присядем. Перед догорающим камином. А потом – по каретам. Я ничего не упустила?

– Сьюзен, ты слишком размахнулась.

– Это пока прикидка. На самом деле все пройдет шикарно!

– Не уверена, что смогу справиться столь же эффективно.

– Чепуха. Девочка ты смышленая. И прислуга у тебя есть.

Рэйчел неуверенно кивнула.

– Ты говорила, с ними какие-то проблемы?

– Не могу найти к ним подхода.

– Твердость. Покажи, что умеешь обращаться с прислугой. Стоит только выказать мягкость, они тут же сядут тебе на шею, да еще и смеяться над тобой будут.

– По-моему, они уже ни во что меня не ставят.

Стукнула задняя дверь, со стороны кухни донесся звук быстрых шагов. Рэйчел закрыла дверь.

– Особенно кухарка, – добавила она.

– Надо сразу показать им, кто здесь хозяин. Так лучше для всех.

Раздавая советы, Сьюзен Бернэм продолжала оглядывать холл, отмечая каждую деталь.

– А семья? Они как устроились? Где едят?

– У них своя кухня наверху. И в доме есть кухонный лифт.

– Общаться приходится?

– Скорее, нет. Разве что Эд пытается.

– На твоем месте я бы держала их на расстоянии.

Рэйчел решила не упоминать о происшествии с Катбертом, Сьюзен Бернэм вполне способна раздуть эту детскую историю до настоящего убийства, и через неделю слух расползется по всему городу.

– Заметила? – Миссис Бернэм подошла к камину. На стене выделялся темный прямоугольник на выцветших обоях. – Они таки сняли его.

Рэйчел посмотрела на четырехугольный след исчезнувшей картины.

– Кого сняли?

– Фюрера. Обычно они его над камином держали. В домах у немцев полно таких вот темных пятен на стенах. У большинства, правда, хватает ума прикрыть их чем-то. А ты и не знала? В каждом доме висел его портрет. Как говорит Кит, “пятно, которое нельзя свести”.

Действительно, представить висевший там портрет оказалось совсем не трудно. И почему она не обращала внимания раньше?

– Но думаю, даже Кит закрыл бы глаза на кое-какие несводимые пятна, лишь бы жить в таком доме.

– Мне кажется, герр Люберт не имел никакого отношения к нацистской партии. Насколько я могу судить.

– Ну конечно. Они все так говорят. – Миссис Бернэм оглядела обстановку и скрестила руки на груди, собираясь вынести окончательный вердикт. – Думаешь, такая роскошь дается за просто так? Без компромиссов? Любая богатая и влиятельная немецкая семья должна была пойти на сделку с режимом, чтобы сохранить хотя бы что-то.

Похоже, миссис Бернэм высказывала не только собственное мнение; скорее всего, тему эту она не раз обсуждала с мужем.

– Уверена, они ни в чем не замешаны.

– Ох, перестань. Это очень по-христиански – думать о людях хорошо, но в таких делах нельзя быть наивной.

В поклонении перед фюрером Рэйчел герра Люберта не подозревала. Согласиться с миссис Бернэм означало признать собственную глупость и опрометчивость Льюиса, выбравшего для проживания небезопасное место.

– Не могут все быть виновны, – сказала она, повторяя слова мужа. – Я и вправду не думаю, что он был причастен к чему-то.

– Моя дорогая, они все причастны. Вопрос лишь в том, в какой мере.

7

– Хороший томми. Добрый христианин томми. Мне нравится английский образ жизни. Мне нравится король и королева. Мне нравится дерьмократия. Я знаю про доминион Новая Зеландия. Я хочу жить в Новой Зеландии. Ты помочь мне уезжать, томми?

– Проваливай, крысеныш.

– Хороший томми. Я знаю про Лондон. Я знаю про “Ривер Риц”. Элек-тро-станция Баттер-зее.

– Ты только послушай! А ну-ка, шевелись. Пошел! Schnell!

– Ты хорошо шпрехензидойч, томми.

– Schnell!

– Русские – нет. Сталин – нет. Я хотеть английский образ жизни.

– Тебе в школу надо. Ты почему не на уроках? Schule?

– Schule нет. Haus нет. Mutti нет. Циггиз, томми. Пожалуйста. Есть циггиз для меня? Mutti нет.

– У меня ее тоже нет. Пошел к черту. Надоел.

– Ааа… Ich glaube ich werde… ohnmдchtig[46].

– Эй, прекрати! Нет, нет!

Ози повалился замертво перед часовым – прямо на мягкую подушку из свежего белого снега. Снежок захрустел. В своем меховом пальто он напоминал подстреленную лису. Солдат, несший вахту у входа в британскую военную комендатуру, постарался придать лицу решительное выражение и, глядя перед собой, сделал вид, что не замечает лежащего мальчишку. Но женщина, толкавшая мимо детскую коляску, груженную мешком картошки, остановилась рядом с мальчиком и выразительно посмотрела на неподвижного часового:

– Schдm dich, Soldat![47]

Вокруг уже собиралась толпа из штатских немцев. Не желая устраивать спектакль, часовой прислонил винтовку к караульной будке, склонился над Ози, затем опустился на корточки – становиться на колени он не хотел, чтобы не испачкать брюки, – и дернул за ворот, переводя мальчишку в сидячее положение:

– Ну-ка, вставай, хитрец. Хватит притворяться. – Солдат пошлепал мальчишку по щекам руками в заледенелых перчатках. – Посмотри на себя. Ты во что вырядился? Прямо-таки Ноэл Кауард.

Ози картинно похлопал ресницами и завел свою обычную шарманку:

– Мистер Эттли. Danke. Король Георг. Danke. Часовой томми. Danke. Циггиз. Циггиз для Ози. Циггиз на хлеб. Томми христиане. Томми давать циггиз.

Солдат достал из нагрудного кармана пачку сигарет и демонстративно вытряхнул несколько штук.

– Держи, пройдоха, – сказал он, протягивая мальчишке не одну и даже не две, а целых три сигареты. Отыграв для публики, часовой выпрямился, ожидая, похоже, аплодисментов, но свидетелей его благородного жеста уже не осталось. – А теперь проваливай, крысеныш.

Порция комплиментов английской культуре – и запасы Ози пополнились тремя сигаретами и четырьмя новыми словами, расширившими его и так уже внушительный английский репертуар.

– Держи. Пройдоха. Проваливай. Крысеныш.

Он несколько раз повторил слова, отряхнул снег и, довольный, зашагал по Баллиндаму в направлении Альстера, прижимая к груди добытые плоды благотворительности. Согласно им же установленным стандартам, добыча была пустяковая. Весь день он охотился за продуктами в районе реквизированных томми магазинов и отелей, разыгрывая везде одну отработанную сценку с восхвалением английской культуры и падением в обморок. Увы, без особого успеха. На женщин-томми, делавших покупки в магазинах британской торговой сети, комплименты по поводу их волос и шляпок не действовали, а приносившие обычно немалый улов мусорные баки за отелем “Атлантик” оказались наглухо закрытыми. Когда же он попытался попрошайничать на ступеньках “Виктория-клаб” – “Эй, янки, ты что здесь делать? Возьми меня в Америку, янки”, – какой-то американец прогнал его коротким “Исчезни!”.

Может быть, томми отпугивал его наряд? Сегодня Ози вырядился по максимуму: кожаная шапка-ушанка, женское меховое пальто, шелковый халат сверху и сапоги для верховой езды на три размера больше требуемого. Пальто он ухватил на еженедельной раздаче Армии спасения, а сапоги получил в Красном Кресте. Может, он слишком хорошо одет, чтобы вызывать сочувствие и жалость, но в такой холод – и с его легкими – одеваться легче просто глупо.

Ози положил сигареты в пенал. Три сигареты за день работы. Их можно обменять на буханку хлеба, но этого слишком мало, чтобы успокоить Берти, день ото дня становившегося все взыскательнее; он хотел уже не только сигарет или лекарств, ему требовались бумаги и пропуска – вещи, достать которые и трудно, и дорого. Ози рассчитывал выменять их на свои часы, для чего и направился к герру Хоккеру в Информационный центр.

Большую часть того, что Ози знал о Британии и британской культуре, он почерпнул во время своих визитов в Информационный центр, построенный рядом с ратушей в центре города. Открыли его летом, и бургомистр выступил тогда с большой речью о дружбе. “Die Brьcke построен, – сказал бургомистр, – для того, чтобы посетители-немцы узнавали о ведущих британских институциях и достижениях”. В Центре был большой читальный зал, выставочная галерея, кинозал и библиотека. Недостатка в посетителях здесь не наблюдалось. Изголодавшиеся по информации о внешнем мире, немцы проявляли большой интерес к британскому образу жизни. Конечно, они с удовольствием узнавали о реках Британии и правах женщин, но еще сильнее их манила возможность посидеть в тепле и разжиться парой продуктовых карточек. Каждый здравомыслящий немец знал: die Brьcken – это места, где товарный обмен сопутствует культурному.

Сунув руку в мягкий карман пальто, Ози проверил, на месте ли часы. “Хольдерман унд Зон” – вещь солидная, однако он с радостью избавится от них. Ози нашел часы в кармане мертвеца, лежавшего на лестнице в Альтоне. Было что-то неправильное в том, что они продолжали тикать после того, как маятник их владельца остановился. Так же, как и в том, что ногти растут, когда душа уже улетела. Было в этом какое-то предательство. К тому же за час стрелки убегали на двадцать минут вперед. Сейчас часы показывали вторник вместо понедельника; если так пойдет и дальше, то 1950-й наступит еще до конца месяца.

Центр встретил его жаркой духотой, и у Ози закружилась голова от тепла. Пришедших в выставочный зал за теплом и бесплатными газетами оказалось столько, что подобраться к щиту с объявлениями оказалось почти невозможно. Афиша недавно учрежденного англо-германского Frauenclub[48] извещала о выступлении миссис Т. Харри с рассказом о “Путешествии из Каира в Иерусалим” и грядущем приезде великого английского поэта Т. С. Элиота с лекцией на немецком и английском о единстве европейской культуры. Ози задержался перед фото, разглядывая лицо с волевым подбородком, но так и не решил, мужчина это или женщина. Другая афиша приглашала на фильм “Британия это может” и слайд-шоу о племени патан, живущем на границе Афганистана и Раджастана.

Хоккер сидел на своем обычном месте и читал английскую газету, запас которых держал в рабочей сумке, чтобы их не украли. Здесь он проводил едва ли не все время. Да и зачем куда-то выходить, когда мир сам идет к нему. Хоккер, как ни один другой гамбургский спекулянт, контролировал нелегальную торговлю провиантом. Все грязные речушки, ручейки и протоки так или иначе заворачивали к Хоккеру. Вам что-то нужно – идите к Хоккеру, и он все достанет. Если, конечно, вы в состоянии заплатить.

Чтобы попасть к нему, Ози пришлось пробиться через толпу. В черном пальто и хомбурге Хоккер напоминал похоронных дел мастера. Склонившись над газетой, он медленно водил пальцем по строчкам. Шляпа лежала рядом на столе, ее узкие поля намокли от растаявшего снега.

– Привет, герр Хоккер! Что там сегодня, в Томмиландии?

Хоккер даже не поднял головы:

– Ози Лайтман. Дела в Томмиландии не очень хороши.

– Вот как? А что случилось?

– Томми не хочет платить за оккупацию. Томми говорит, почему немцы должны есть, когда нам самим не хватает?

Герр Хоккер любил похвастать как своим английским, так и умением переводить с него. Прежде чем переходить к делу, Ози всегда старался сыграть на этой слабости и подтолкнуть Хоккера прочитать что-нибудь; обычно ему удавалось сбить цену на несколько сигарет.

– А тут еще зима некстати, – продолжал Хоккер.

– Отто говорит, она продлится тысячу лет, – вставил Ози. – В наказание за все, что мы натворили. Не расцветет вишня в Штаде. Не будет яблок в саду. Солнца на шторах. Купания голышом в Альстере. Только тысяча лет льда и снега. Что думаете, герр Хоккер?

– Похоже, что так. В Германии замерзли все реки. Даже Рейн. – Хоккер неторопливо и с достоинством лизнул палец и перевернул газетную страницу. – Мы знамениты. Посмотри сюда. О нас пишут на седьмой странице “Дейли миррор”, здесь даже есть фотография Гамбурга.

У Ози округлились глаза. В самом центре газетной страницы был напечатан снимок того самого, стертого с лица земли жилого квартала Хаммербрука, где жил когда-то он сам. Это там Ози видел, как плавились окна, как пузырилась дорога и как раскаленный ветер сорвал с какой-то женщины всю одежду. Он даже сейчас услышал тот ветер – как будто церковный орган зазвучал вдруг всеми нотами, – увидел падающие с неба красные снежинки пепла и пылающие прямоугольники дверных проемов, похожие на огненные обручи, через которые в цирке прыгают львы. Зорбенштрассе. Миттельканал. Люди тонули в плавящемся асфальте. У матери вспыхнули волосы! Мозги вытекали через нос и сползали по вискам. Люди съеживались, словно манекены в портняжной мастерской. Bombenbrandschrumpffleisch, так они это называли. Тела, высушенные огнем.

– Mutti…

– Эй, парень, ты в порядке?

Ози зажмурился и резко открыл глаза, отгоняя страшные видения. Еще раз посмотрел в газету, на свой уничтоженный, растертый в каменную крошку квартал. На картинку с новым жилым комплексом.

– Они построят нам новый? – спросил он.

– Это для томми. И, прежде чем строить, они всех оттуда выгонят. Тут написано: “160 миллионов фунтов в год. Научим немцев презирать нас”.

– А это что? – Ози указал на рисунок: британская пара у развалин дома и слова мужчины в “пузыре”: “Давай переедем в Германию. Я слышал, там много больших и красивых домов”.

– Что он говорит?

– Шутит. Говорит, что жить в Германии лучше, чем в Англии.

– Томми чокнутые. Им бы только шутить.

– Итак. Что тебе нужно сегодня, Ози Лайтман?

Ози положил на газету часы, и Хоккер тут же, с ловкостью фокусника, прикрыл их шляпой.

– Что хочешь за них?

– А вы даже не взглянете?

– Уже взглянул. Хорошие часы. Надежная германская марка.

– Лекарство и шоферское удостоверение.

Хоккер стрельнул в мальчишку глазами:

– Ты просишь о том, что трудно достать. – Он поднял шляпу, посмотрел на часы, потом взял их и поднес к уху. Ози знал – если слушать недолго, то разницы и не заметишь.

– Это часы моего отца.

Хоккер бросил на него скептический взгляд:

– В Хаммербруке такие часы никто носить не мог.

– Вы можете достать удостоверение?

Хоккер выковырнул что-то, застрявшее в зубах. Осмотрел – кусочек бекона? – и рассеянно отправил обратно в рот.

– Часы мне не очень-то и нужны. В наше время знать время никто и не хочет. В час ноль время не важно. Все застыло. На время нет времени.

– Что-то же они стоят.

Хоккер сунул руку под одежду и положил на газету три продовольственных купона.

Ози покачал головой. Мало того, что томми гоняли его весь день, так теперь и Хоккер жмется.

– Десять.

Хоккер рассмеялся и поднял шляпу – мол, забирай.

– Три или ничего.

Ози посмотрел на купоны. Один – на хлеб, один – на молоко и яйца и еще один – на маргарин. Придется, конечно, объясняться с Берти, придумывать какую-то причину, но мысленно он уже готовил завтрак, которым можно насладиться утром.

Хоккер подтолкнул к нему три купона:

– Бери. Часы не съешь.

Льюис брился перед зеркалом. Чтобы не разбудить Рэйчел, он даже не стал смывать пену с лезвия, а стер ее пальцем. Все ванные в доме были выложены элегантными золотисто-горчичными плитами, к чему Льюис никак не мог привыкнуть: каждый раз во время бритья он ощущал себя офицером индийской армии, нежащимся в роскоши, достойной какого-нибудь набоба. Даже мысль о собственном расположении к туземцам, которым он позволил сохранить их собственность, не помогла – он чувствовал себя всего лишь еще один мародером.

Закончив бриться, Льюис вытер насухо лицо и привел себя в порядок. Лежавшая под стаканом серебристая полоска с презервативами напомнила о том, что за три месяца использован был всего один. Факт гнетущий. Льюис оставил презервативы на месте в наивной надежде, что Рэйчел, может быть, увидит их, все поймет и захочет изменить ситуацию в лучшую сторону. Такой до нелепости кружной путь к сексу вряд ли мог обещать перемены, но веру в собственную способность что-то сделать, поговорить с женой откровенно он давно уже потерял. Пытаясь вспомнить случаи, когда они открыто обсуждали эту тему, Льюис обнаружил только один: как-то в период ухаживания он бесстрашно объявил Рэйчел, что она еще до конца года станет миссис Морган. Утрату ею интереса к сексу, как и головные боли, и то, что засыпает она только под утро, он объяснял себе ее общим состоянием, которое называл, прибегая к помощи эвфемизма, “поствоенным блюзом”. Рано или поздно дела пойдут на лад, с надеждой думал Льюис, – искать другие методы лечения ему было просто некогда.

Рэйчел спала на боку, издавая негромкие сухие звуки; лицо ее подергивалось, возможно, отзываясь на те видения, что тревожили ее во сне. Доктор Мейфилд полагал, что сон в ее состоянии есть и симптом, и лечение, но Льюис предпочел бы, чтобы жена проявляла большую активность. Его философия, если о таковой вообще можно говорить, выражалась в двух словах: занимайся делом.

Но была и хорошая новость: Рэйчел начала выходить из дома и вместе со Сьюзен Бернэм собиралась совершить еще одну вылазку в город. Мужа Сьюзен, офицера разведки, Льюис встретил как-то в столовой. Сьюзен хоть и оказалась особой довольно назойливой, но обладала живым чувством юмора и успевала участвовать во всевозможных культурных и общественных мероприятиях, и Льюис был благодарен ей за то, что она вытащила Рэйчел из четырех стен.

Сегодня он надел русский полушубок, прекрасно защищавший его поджарое тело от укусов зимы, уже ставившей температурные рекорды. В новостях сообщали, что Северное море в районе Куксхафена замерзло, что немцы из русской зоны теперь бегут по льду Балтики. Льюис проверил запас сигарет – не стал ли он курить больше, компенсируя отсутствие физического удовлетворения? Стопка как будто уменьшилась на несколько пачек. Он взял, как обычно, шестьдесят штук, напомнив себе о намерении сократить к Рождеству дневной рацион до двадцати, но выказывая солидарность с теми, для кого сигареты все еще приравнивались к хлебу. Потом еще раз посмотрел на жену, решил не тревожить ее прощальным поцелуем и тихонько вышел из комнаты, оставив Рэйчел наедине с ее снами и успокаивая себя тем, что хотя бы в одном из них, может быть, фигурирует и он сам.

Машина шла по заснеженному городу уверенно и четко, как режущий океанскую гладь линейный крейсер. После вынужденного ухода Шредера – старые раны напомнили о себе – Льюис не стал искать ему замену, а сел за руль сам. “Мерседес” стал важной частью дневного рациона удовольствий, теплым убежищем на колесах, где он мог предаваться размышлениям. Едва Льюис садился за руль, как суматошно толкавшиеся мысли выстраивались должным порядком, а следом приходила и уверенность в себе.

Картина за окном радовала взгляд: вчерашние угрюмые тучи рассеялись, и бледное небо сияло свежестью, напомнив Льюису халат старшей медсестры. Все вокруг поблескивало в лучах низкого еще солнца, белоснежный покров, казалось, вот-вот захрустит, точно свежевыстиранное больничное белье. Красиво, но не ко времени. У министра, пожалуй, сложится неверное представление. Гость может подумать – и в такой день ему это простительно, – что Гамбург стремительно меняется к лучшему. Снег укрыл тяжкие раны города, укутав его новеньким покрывалом, упрятав покореженный металл и груды битого кирпича. Не самый лучший день для инспекционной поездки, цель которой – показать, сколь тяжела, безобразна и уныла жизнь среди руин.

Льюис вошел через вращающиеся двери отеля “Атлантик” и оказался в вестибюле, над регистрационной стойкой висел большой портрет герцога Веллингтонского, отчего могло почудиться, будто оказался в Уайтхолле. Министр будет чувствовать себя как дома.

Перед большим камином грелась Урсула. В вязаной шерстяной кофточке, юбке “в елочку” и черных туфлях-лодочках на танкетке она выглядела элегантно и скромно. Волосы Урсула убрала в подобающем переводчице ККГ стиле – назад и за уши, но строгая прическа лишь ярче очертила ее лицо, привлекая внимание к густым темным бровям и длинной изящной шее. Неожиданно для себя Льюис решился на неуклюжий комплимент:

– Schцn[49].

Слово было не совсем подходящее, но оно сорвалось еще до того, как он сообразил, что хочет сказать. Lieblich[50] было бы, наверное, уместнее, но не просить же переводчицу поправить ей же адресованную похвалу.

– Спасибо.

– Извините за опоздание. Die Strassen sind eisig. Так, да? Eisig?

– Да. Обледенелые.

После того как Эдмунд задал ему вопрос на немецком, Льюис взял за правило как можно больше общаться с переводчицей на ее языке. Стыдно говорить хуже сына.

– Трамваи сегодня не ходили.

– Eine schlechte Reise?[51]

– Ничего. У меня теплое пальто, так что прогулялась с удовольствием. Ваш план на сегодня. – Урсула протянула ему машинописный листок. Льюис пробежал его глазами, отметив полный титул министра Шоу. – Есть ошибки?

– Нет. Nein. Ist. Perfekt. Но Кенсингтон пишется иначе, не Кенсингтаун.

– Ох. – Урсула раздраженно покачала головой и прочла слово вслух: – Кен-синг-тон. Извините.

– Ничего страшного. Обычная ошибка. Ее никто и не заметит. Ist der Minister schon hier?[52]

– Он в гостиной.

– Будем надеяться, он один из наших.

– Из наших?

– Да. В том смысле, что он не “один из них”. Будем надеяться, министр на нашей стороне. На стороне хороших парней.

– У вас кровь. – Урсула дотронулась до своего подбородка. – Здесь.

– Льюис тронул подбородок пальцем, на пальце остался красный след.

– Это отучит меня от привычки бриться без воды. Неудачная попытка экономить ресурсы. – Он облизнул палец и потер порез. – Кровоточит?

Урсула достала из кармашка платок и вопросительно посмотрела на Льюиса. Он выпятил подбородок, надеясь, что ни генерал, ни бургомистр не пройдут через вестибюль в этот самый момент.

– Bitte.

Урсула протерла царапину с материнской тщательностью, деловито, без ненужной суетливости, и тем не менее Льюис покраснел. От нее пахло мылом.

– Вот так. Теперь вы готовы к встрече с министром из Кенсингтона. – Почувствовав его смущение, она отступила на шаг.

– Спасибо. Zu streiten?

Урсула кивнула:

– Zu streiten. И они направились в гостиную – “в бой”.

Мужчины стояли группками по двое-трое; все курили, в воздухе висел напряженный гул голосов. Компания собралась внушительная: генерал Сертис, несколько высоких чинов из Контрольной комиссии, бургомистр с толстой кубинской сигарой, точно немецкая копия Черчилля. Присутствовал и комиссар Воэн Берри, напряженный и тихий. Заметить Шоу оказалось нетрудно: один из двоих в штатском, он стоял в окружении просителей, каждый из которых старался обратить на себя внимание министра.

Льюис быстро объяснил Урсуле, кто есть кто:

– Вон тот сухощавый – генерал Сертис. Мой босс. И ваш тоже.

– Один из наших?

Он улыбнулся. Смышленая. И покачал головой.

– А тот, похожий на банкира?

– Комиссар.

Вторым человеком в штатском был Воэн Берри. Льюис высоко ценил этого человека, отказавшегося носить темно-синюю форму ККГ, поскольку примерно такую же носили уполномоченные гражданской обороны.

– Один из наших.

– А тот, что разговаривает сейчас с министром?

Льюис насторожился. Урсула смотрела на майора Бернэма, и, судя по всему, тот уже обрабатывал министра. Льюис злился на себя за то, что не приехал раньше, дав Бернэму шанс склонить высокого гостя к своей точке зрения. У Шоу был вид человека, напряженно пытающегося решить трудную головоломку: пальцы поглаживают подбородок, голова наклонена к майору, на лице сочувственно-внимательное выражение.

– Майор Бернэм. Разведка.

– Один из них, – констатировала Урсула.

За завтраком Льюис оказался напротив Бернэма и американца, генерала Райана Кейна, приехавшего посмотреть, как дела у союзников, и поделиться впечатлениями о жизни в американской зоне. С обритым черепом – у американцев этот стиль предпочитали даже трехзвездные генералы, – он выглядел энергичным и моложавым, а веснушки свидетельствовали о его симпатии к более солнечным местам и стремлении жить на всю катушку. Держался Кейн беззаботно, как человек, прибывший в Германию приятно провести время, и с самодовольством богатого дядюшки, навестившего нищих племянников.

– Не пора ли вам смягчить законы о фратернизации? Слышал, в вашей зоне даже заговорить с немкой считается приставанием.

– Думаю, на данном этапе немцы предпочитают ясное и четкое разделение.

– Знаете, мы во Франкфурте учредили специальную службу, занимающуюся браками между американскими военнослужащими и немецкими гражданскими лицами. Вот это и есть простейший способ интеграции в общество. – Взгляд Кейна прошелся по Урсуле. – Фройляйн, если только захотите перебраться в более дружелюбную зону…

Урсула, как с удовольствием отметил Льюис, никак не отреагировала.

– В британской зоне, генерал, проблем намного больше.

– Да, тут вы правы.

Официант принес тарелки с завтраком: яйца, сосиски, бекон, поджаренные на гриле половинки помидоров, грибы, лук, печень и кровяная колбаса.

– Вы, может быть, и без гроша, но на гостеприимстве это никак не сказывается, – сказал Кейн и, посерьезнев, продолжал: – Не пора ли допустить немцев к рулю? Действовать нужно быстро. Иначе они могут решить, что русские предлагают лучшую перспективу. Пусть займутся делом. Дадим деньги – они в них нуждаются. Потом дадим правительство. Инструменты… Речь сейчас идет о плане по оказанию масштабной помощи Европе. Вопрос обсуждается в Вашингтоне. Нам всем нужна сильная Германия.

– Но для начала, генерал, нам нужна чистая Германия, – заметил Бернэм.

Кейн разрезал печень и, подцепив вилкой кусок, отправил в рот.

– Ну да, конечно. Сначала искореним ублюдков. Пардон, фройляйн.

Урсула улыбнулась, показывая, что не обижается.

Льюис съел половинку яйца и кусочек бекона, но больше не смог – свело живот. Чувствуя, что должен что-то сказать, он скользнул взглядом по сидящим за столом. Де Бильер разговаривал о чем-то с маршалом Шолто, но они были далеко. Шоу, сидевший по другую сторону от Урсулы, сказал:

– Майор, я согласен с тем, что вы говорили. Дом не построишь на гнилом основании.

Сердце сжалось в груди. Льюис уже слышал это от Уилкинса. И вот теперь Бернэм продолжает тему, начатую, конечно же, еще до завтрака. Предубеждения формируют мнение, которое, в свою очередь, выливается в политику.

– Немцы прожили двенадцать лет в невежестве и темноте, – чувствуя интерес министра, заговорил Бернэм. – Люди превратились в зверье. Процесс восстановления их душ можно начать лишь после установления законного правления и перестройки базовой инфраструктуры. До тех пор нам необходимо сохранять бдительность. Доброта – роскошь, которую мы не можем себе позволить.

– Полагаете, угроза восстания существует? – спросил Шоу, переводя разговор в направление, совершенно нежелательное для Льюиса.

– Хаос на низшем уровне и массовое перемещение людских масс обеспечивают нацистам идеальное прикрытие. Они исчезают, а потом появляются снова, выдавая себя за “невинных”.

– У вас есть опросник, – заметил Кейн.

– Опросник – полезная вещь, но нам приходится его уточнять. Чтобы докопаться до истины, необходимо проникать еще глубже в прошлое проверяемых. Работа большая, и имеющегося персонала недостаточно. Нужно также улучшить работу разведки, только тогда мы сможем отыскать настоящих преступников. Речь не идет об овцах и козлах. Речь идет о козлах, которые овцы, и овцах, которые волки. Или вервольфы.

Все насторожились.

– Здесь они есть? – спросил Кейн.

– На прошлой неделе двое партизан атаковали наш конвой. Захватили груженный джином грузовик.

– Похоже, они знают, как ударить побольнее, – съязвил Кейн.

– Партизаны? – подал голос Льюис. – Может, просто голодные?

– Эти двое довольно упитанные, – парировал Бернэм. – Оба убеждены, что Гитлер цел и невредим и скоро вернется, а тогда уж нам несдобровать. Я сказал, что фюрер мертв, но один из них попросил предъявить доказательства и сослался на то, что русские так и не показали тело.

– Покажите мне тело! – воскликнул Кейн. – Как будто фюрер сам Иисус Христос!

– В плане пропаганды, господин министр, “Вервольф” нас переигрывает, – сказал Льюис. Пора кончать с мифами и возвращать разговор к тому, что действительно важно.

Но Бернэм уже взял инициативу в свои руки, и все слушали только его.

– У обоих обнаружены татуировки в виде числа 88, – продолжал он. – Выжжены на предплечье.

– Восемьдесят восемь?

– Да. Это код. Какая буква восьмая в алфавите?

Шоу посчитал.

– H. HH?

Бернэм кивнул, но промолчал, чтобы Шоу догадался сам.

– Heil Hitler?

Льюис снова почувствовал, что должен вмешаться.

– Перестаньте. Это полнейшая чепуха. Две восьмерки можно увидеть по всему городу, едва ли не на каждой стене. И означают они лишь то, что дела обстоят плохо и люди подумывают о том, чтобы вернуться к тому времени.

– Может, некоторые немцы плохо усвоили урок? – предположил Кейн.

– Мы должны восстановить справедливость, – сказал Шоу. – Этого требует народ.

– И конечно, это должна быть настоящая справедливость, а не ее видимость.

– Вы не политик, полковник. В моем мире девять десятых истины – это восприятие.

– Преследование нескольких фанатиков вряд ли может быть нашим приоритетом. – Льюис уже с трудом сдерживался. Урсула притихла, слушая, как за столом обсуждают судьбу ее страны.

– Как бы вы определили наши приоритеты? – спросил Шоу.

Льюис выпрямился и положил руки на стол:

– Невозможно вводить демократию там, где люди истощены и разобщены. Если нам удастся накормить их, дать им кров, воссоединить разделенных, создать рабочие места, тогда опасаться нечего. Но сейчас миллионы здоровых, крепких немцев не имеют возможности работать из-за того, что проходят проверку. Многие семьи до сих пор не могут жить вместе. Тысячи людей остаются в лагерях для интернированных.

– Действительно. – Шоу задумчиво кивнул, но было видно, что истории о “Вервольфе” нравятся ему больше, чем скучный перечень обременительных дел.

– Вижу, полковник, вы по-настоящему сочувствуете местным, – заметил Кейн. – Вас поэтому называют Лоуренсом Гамбургским?

Без Бернэма здесь явно не обошлось.

– Может, расскажете министру и генералу, как устроились в доме, – предложил Бернэм и, повернувшись к Шоу и Кейну, пояснил: – Полковник Морган нашел новый подход к англо-германским отношениям.

Льюис всегда завидовал умению парней из разведки обращаться напрямую к генералам и министрам, вот и сейчас Бернэм повернул разговор в нужную ему сторону.

Делать, однако, было нечего, и Льюис неохотно объяснил собравшимся, как случилось, что его семья живет в одном доме с немецкой. В комнате, когда он закончил, воцарилась тяжелая тишина. То, что раньше представлялось просто гуманным актом, теперь сильно отдавало скандалом.

– Да, полковник, это уж слишком неформальные отношения, – проворчал Кейн.

– Мне вот что интересно. Какие чувства это возбуждает? – спросил Бернэм бесстрастно. – Разве эти немцы не должны быть со своими соотечественниками? В лагерях?

В ожидании ответа все повернулись к Льюису.

– В лачугах Ниссена? Где люди замерзают чуть ли не до смерти? – Льюис понимал, что выступает против официальной линии, но ему было важно достучаться до Шоу.

– Я слышал, там не так уж плохо. Есть отопление. Их кормят. Этого нет у половины англичан.

– Думаю, большинство из нас, если бы пришлось выбирать, предпочли остаться в своем доме.

– Ну, будем надеяться, полковник, что доброта не выйдет вам боком, – заключил Шоу.

Льюис уже заметил, как разволновался генерал де Бильер, критика предпринимаемых британцами усилий в присутствии министра явно пришлась ему не по вкусу. Что ж, оставалось только надеяться, что инспекционная поездка покажет члену кабинета министров, какова действительная обстановка в лагерях.

Люберт сидел в провонявшей скисшим молоком комнате ожидания Центра дознания, стараясь вспомнить что-нибудь – помимо того, что он немец, – что могло бы вызвать подозрения у британской разведки.

Центр размещался в здании старой художественной школы, за Бинненальстером. Последний раз Люберт был здесь в 1937-м – вместе с Клаудией, на выставке Боклина, одного из немногих хороших немецких художников, чье творчество режим не заклеймил как дегенеративное. Восемь его работ купил Гитлер. Потом они с женой даже поспорили: ей нравилась чистота моральных посылов Боклина, Люберт же именно в этом и видел проблему. Клаудиа обозвала его “сопляком”, неспособным распознать настоящее искусство, он же окрестил ее популисткой; по сути же, предметом спора были не вкус и не искусство, а режим.

Бояться нечего, убеждал себя Люберт. Он совершил акт осознания, Besinnung, задуманный как часть пути признания немцами своей роли в совершенных их страной величайших преступлениях. Он не принимал идею коллективной вины, но и не принадлежал к тем “вчерашним”, которые винили союзников за нынешние скорби и бедствия Германии, и ничуть не жалел повешенных по приговору Нюрнбергского трибунала. Легче, чем ожидалось, Люберт справился с анкетой, Fragebogen, ответив на 133 вопроса, которые должны были определить его профессиональное будущее. Как именно они намерены выявлять настоящих преступников с помощью этого опросника, он так и не понял. Все там было слишком безыскусно, без подвохов, без стремления заглянуть глубже. Несколько вопросов показались странными, и он даже посмеялся, но в целом выполнил задание уверенно и с чистой совестью. В некотором смысле ему даже понравилось это упражнение в “осознании, кем ты был”.

Услышав свое имя, Люберт направился в комнату для собеседования. Перед дверью он остановился, вдохнул поглубже и напомнил себе о главном: не спорить, не задираться, быть вежливым. По слухам, британцы, не найдя достаточного количества немцев “подозрительного цвета”, ужесточили тактику собеседования.

Оба дознавателя сидели за дубовым столом. Один из них, куривший сигарету, жестом предложил Люберту сесть. Другой даже не посмотрел на вошедшего и продолжал читать лежавшие перед ним бумаги. По зеленым чернилам и кривому почерку Люберт узнал свою анкету. Читавший перевернул страницу, потом вернул назад, потом снова вперед и снова назад, словно сбитый с толку каким-то несоответствием. То ли чего-то недоставало, то ли что-то не складывалось. Если затянувшаяся пауза была рассчитана на то, чтобы выбить его из колеи, то план сработал. Собеседование еще не началось, а Люберт уже злился.

– Герр Люберт? – наконец сказал первый дознаватель.

– Да.

– Я капитан Доннел, а это – майор Бернэм, начальник разведки. Собеседование будет проходить на английском и немецком, по ситуации. Насколько мы понимаем, вы бегло говорите на английском.

– Да.

Майор так до сих пор и не взглянул на Люберта, как будто его больше интересовала анкета. Когда он наконец заговорил, голос у него оказался мягким, почти ласковым, а его немецкий – безупречным.

– А вы везунчик, герр Люберт.

Люберт не стал спорить. Он ждал, зная, что его “везение” тщательно разобрано этим человеком с необычно длинными ресницами.

– Вышли из войны целым и невредимым. Для первой оказались слишком молоды, для второй – слишком стары. Живете в собственном доме. У вас есть средства. И хозяин вам симпатизирует.

Люберт хотел возразить насчет средств, но сдержался.

Бернэм поднял голову. Глаза у англичанина были и впрямь красивые. Слишком красивые для дознавателя. Люберт поискал в них сочувствия.

– Весьма признателен, – сказал Люберт по-английски, для баланса.

– Неужели? – Бернэм посмотрел в опросник и открыл страницу, которая, по-видимому, не давала ему покоя. – Читая некоторые ваши ответы, я обнаруживаю в их тоне определенную неблагодарность. И даже пренебрежительность.

Доля справедливости в его замечании была. Люберту никогда не нравилось отвечать на вопросы, особенно на нескромные. Они всегда вызывали внутреннее сопротивление и импульс противоречия.

– Там был вопрос об игрушечных солдатиках. Мне он показался не… не очень важным.

– Опросники разрабатывались очень тщательно.

– Да. Но… Я так и не понял, к чему тут игрушечные солдатики.

– Вы когда-нибудь играли с ними?

– А вы будете арестовывать тех, кто хоть раз играл в солдатики? – не сдержался Люберт.

– Герр Люберт, пренебрежительный тон может отправить вас в ту категорию, в которой вы вряд ли хотели бы оказаться. Так вы играли в солдатики или нет?

– Да. Как и любой нормальный мальчишка.

– Хорошо. Это все, что мне и требовалось знать. – Бернэм поставил галочку в пустом квадратике. – И еще вот это… – Палец сместился к другому вопросу, а лицо сморщилось, выражая замешательство. – Вопрос R!!! Что вы хотели сказать этим ответом? Если это можно назвать ответом. По-моему, весьма… забавный способ отвечать на столь серьезный вопрос.

Люберт понимал, что Бернэм – человек умный. Понимал, что Бернэм знает, почему он ответил на этот вопрос так, как ответил, – потому что вопрос нелепый. Заполняя анкету, Люберт прочитал этот пункт дважды – думал, что дело может быть в неверном переводе или вопрос вставили специально, чтобы проверить именно его. В конце концов он решил, что эту ерунду сочинил какой-нибудь разгильдяй в Уайтхолле или Вашингтоне. И что она не заслуживает серьезного ответа.

– Итак?

– Тот, кто посчитал, что это хороший вопрос… он, должно быть, пошутил. Или имел свое представление о том, каково…

– Вопрос абсолютно серьезный, герр Люберт. “Отразились ли бомбардировки на вашем здоровье и здоровье вашей семьи?” Если вы хотите вернуться к профессиональной деятельности, мы должны быть уверены, что у вас все в порядке с психическим здоровьем. Восклицательные знаки едва ли можно интерпретировать как признак стабильной психики.

– Думаю, майор, бомбардировка отразилась на здоровье моей жены. Она погибла, вместе с другими сорока тысячами горожан, в июле 1943-го. В тот день британцы уничтожили этот город огненным смерчем.

Бернэма это заявление никак не тронуло, но он с готовностью ухватился за поднятую Любертом тему.

– Поговорим о вашей жене. Для архитектора жилых зданий вы очень неплохо устроились. У вас собрание предметов искусства. В том числе работы Леже, Нольде. Я так полагаю, деньги были ее?

– Да. Она была из богатой семьи.

– И откуда у них такое богатство?

– Они занимались торговлей.

– Чем торговали? И с кем?

– Всем. Они владели несколькими грузовыми терминалами.

– Которые использовались для перевозки нацистского оружия.

– С 1933-го они торговали тем, чем им велели. – Люберт мог бы напомнить, что многие из тех кораблей ходили и в Англию, но майор, конечно, и сам прекрасно это знал.

– То есть ваше художественное собрание оплачено за счет нацистской торговли?

Какая простая математика, уравнение, всегда заканчивающееся “равно виновен”. Числа и дроби значения не имели.

Люберт покачал головой:

– Гамбург всегда был торговым городом, это обычная коммерция. Мы не были связаны с нацистской партией. Только брат Клаудии…

– Да. – Бернэм открыл соответствующую страницу. – Мартин Фромм.

Люберт не хотел писать ни имя своего шурина, ни его должность – гауляйтер. В опроснике недостало бы места для характеристики амбиций Мартина и того потрясения, каким стало для семьи его вступление в партию.

– Перейдем к другому вопросу. “Надеялись ли вы на победу Германии?” Вы написали… так… “Я хотел скорейшего окончания войны”.

– Разумеется. Все хотели.

– Вы хотели, чтобы Германия победила?

– Я был – и остаюсь – патриотом, но это не значит, что я – нацист.

– Это уже софистика. В 1939-м каждый патриот был нацистом.

– Я не хотел войны.

– Расскажите о вашей дочери.

Да, этот дознаватель знал, как поиграть на нервах. Люберт уже чувствовал, что теряет под собой опору.

– А что не так с моей дочерью?

– Полагаю, бомбежки сказались и на ней. Да и потеря матери…

– Она… до сих пор… злится. – Впервые за время собеседования Люберт заговорил неуверенно. – И ей трудно смириться с необходимостью делить дом с англичанами.

– Злится? Из-за оккупации?

– Злится из-за того, что лишилась матери.

– Она состояла в Юнгмедельбунд.

Люберт не хотел писать об этом, но от факта не уйдешь.

– С 1936 года это было обязательно.

– И вы ее не остановили?

– Мы… у нас с женой были из-за этого разногласия. Я возражал, но в конце концов ничего другого нам не оставалось. Мне тяжело это сознавать. Но отказ был бы воспринят как измена. И тогда было бы еще хуже.

– Человек чести и совести выбрал бы не зло, а тюрьму, разве нет?

– Вы, майор, похоже, вознамерились признать меня виновным если не в одном, так в другом.

– Ваша вина, герр Люберт, для меня заключается лишь в вопросе ее глубины. Моя работа состоит в том, чтобы определить ее цвет, ее оттенок. Скажите – мне и впрямь интересно, – как вам удается уживаться с бывшим врагом?

– Они вежливы с нами.

– Как чувствует себя ваша дочь?

– Ей такое положение не нравится.

– В чем это проявляется?

– Она… Она не ценит… не понимает, как нам повезло остаться в своем доме.

– А с чего бы ей это ценить? После случившегося с ее матерью… Чем она сейчас занимается, ведь школа закрыта?

– Работает на расчистке города.

– Когда вы видите все эти руины, не закрадывается мысль, что архитектура – бессмысленное занятие? Уверены, что хотите продолжать прежнюю карьеру?

– Я не очень-то гожусь на что-то другое. Мне бы хотелось участвовать в восстановлении города. Заводской рабочий из меня получится никудышный.

– Скучаете по тем денькам, когда строили летние виллы для партийных боссов?

Да, ему нравились те времена, когда заказы на летние виллы следовали один за другим – в том числе на “небольшой дворец” для Харольда Армфельда, производителя оружия, – но работы невоенного профиля недоставало.

– После 1933-го возможностей было немного. К тому же та архитектурная школа, к которой я принадлежу, симпатиями партии не пользовалась.

Бернэм перевернул еще несколько страниц опросника.

– Скучаете по прошлому?

– Из прошлого, майор, я скучаю только по жене.

– А как же добрые старые деньки?

– Не представляю, какие именно деньки вы имеете в виду. После 1933-го для большинства из нас Германия стала тюрьмой.

Бернэм выпрямился, выдвинул ящик стола, достал папку с фотографиями и, бросив их на стол, разложил наподобие карт.

– Тюрьмой вроде этой?

Он взял фотографию похожего на скелет еврея в лагерной форме. Потом другую. Третью. Показывая снимки, Бернэм пристально смотрел на Люберта – какой будет его реакция. Люберт уже видел эти фотографии в первые послевоенные месяцы, их вешали на стены на всеобщее обозрение. Он взглянул на них и отвел глаза.

– Какие бы неудобства вы ни претерпели, герр Люберт, не советую сравнивать их с теми, что выпали на долю этих людей.

Бернэм снова взял опросник и открыл последнюю страницу:

– Вижу, вы ничего не написали в графе “Прочие замечания”. Нет желания добавить что-то теперь?

Изобразив в меру способностей сожаление, Люберт покачал головой и ответил со всей возможной любезностью:

– Нет, майор.

– Почему вы повесили картину, не посоветовавшись со мной?

– Картина висела там и раньше. На стене осталось желтоватое пятно. Я подумал, что вы, может быть, захотите…

– Нет.

Рэйчел ждала его, нетерпеливо расхаживая по холлу, и встретила твердым взглядом и напряженной позой, словно строгая воспитательница, знающая, как привести в чувство непослушного ученика. Люберт был голоден и зол, да вдобавок еще и замерз. Отправившись после собеседования на завод, он узнал, что предприятие закрылось. Англичане объяснили это плохой погодой, но все знали, что причина в зреющем на заводе недовольстве. Его напарник, Шорш, стоял у ворот, раздавая листовки. Планировалось выставить пикеты по всей британской зоне в знак протеста против закрытия предприятий.

– Не забывайте, на чьей вы стороне, герр Люберт, – пробормотал Шорш, протягивая листок. Все только и делали, что указывали ему, как быть и что делать, и Люберт был сыт этим по горло.

Он посмотрел на картину, повесить которую попросил утром Рихарда. Выбор дался нелегко, пришлось учитывать провинциальную чувствительность Морганов: ничего слишком эксцентричного, ничего слишком серьезного. Поначалу ему приглянулся пейзаж Либермана, но тот оказался маловат и не закрыл оставленное портретом темное пятно на обоях. “Полуобнаженная” Карольсфельда отвечала вроде бы всем требуемым параметрам: в ней присутствовала изысканная недосказанность, она полностью скрывала пятно и оживляла интерьер. Картина была настоящим шедевром, достойным любой стены в любом зале любой страны. Возражать против нее мог разве что филистер. Или ханжа.

– Это один из величайших художников Германии девятнадцатого века.

– Неважно, кто он. – Рэйчел сложила руки на груди, упрямо отказываясь признавать сияющее очарование девушки у нее за спиной.

– Вам не нравится?

– Дело не в этом.

Что ее так задело? Нагота? Да, возможно, эротика здесь и присутствовала, но достаточно сдержанная и деликатная, чтобы оскорбить чьи-то чувства. Ему вдруг захотелось поставить Рэйчел на место, смутить ее, вогнать в краску – пусть повертится, пусть попробует выкрутиться.

– Вы, возможно, предпочли бы что-нибудь на деревенскую тему. Сцену охоты? Или, может быть, кого-то полностью одетого? – Говоря это, он чувствовал себя старшим братом, опекающим заносчивую сестренку. Ну и пусть. Ситуация даже возбуждала его немного.

Щеки потеплели, и Рэйчел, поняв, что краснеет, отвернулась. Миссис Бернэм права: немцы – народ надменный, так что в случившемся виновата она сама, слишком многое позволяла.

– Герр Люберт, мне решительно не нравится ваш тон…

Но его уже понесло:

– Интересно, что вас в ней не устроило. Простая, искренняя картина. В ней нет ничего… я не знаю, как это по-английски… unschicklich…[53] Ее писали не для того, чтобы шокировать. Посмотрите, какая прелестная вещь. Я думал, что вы ее оцените. Что вы женщина со вкусом. – Он выдержал небольшую паузу. – Наверное, ошибался.

Вот теперь ее задело за живое.

– Вы что хотите этим сказать? Разумеется, я вижу, что картина хороша. И мне не нравятся ваши инсинуации. Вы ничего не знаете ни о моем вкусе, ни обо мне самой.

– Верно, – согласился Люберт. День был долгий и не самый приятный, но в конце ему удалось отыграться.

– Что вы можете знать о моих предпочтениях? Или о моих вкусах? Вы понятия не имеете о том, что я считаю хорошим искусством. Вы не знаете, кто я и откуда.

– В том-то и проблема! – Его подхватила волна безрассудства. – Как нам хотя бы начать понимать друг друга, если за каждым из нас прошлое, о котором другой ничего не знает?

– Именно ваше, герр Люберт, прошлое тревожит меня и беспокоит.

Так вот в чем дело. Она посмотрела на картину, точнее, на то место, где висела теперь новая картина.

– Там ведь был он, да?

Ее вопрос выбил почву из-под ног, всколыхнув презрение и недоверчивость.

Рэйчел выдохнула через нос и кивнула.

– Он, да? Портрет фюрера, – сказала она, избегая произносить ненавистное имя.

Люберт усмехнулся, и это выглядело легкомысленно – вопреки тому, что он чувствовал.

– Так что? – не отступала Рэйчел, продолжая, как ей казалось, загонять его в угол. – У вас тут висел портрет фюрера? Или нет? Я знаю, у всех немцев был портрет фюрера. Мне просто хочется знать наверняка.

Неужели она говорит это искренне? Нет, идеи явно заимствованные.

Рэйчел не удержалась от последнего, завершающего удара:

– Вы разочаровали меня, герр Люберт. Я думала, что уж у вас-то вкус есть.

Лучше бы промолчать, но оставить без ответа дерзкое невежество было выше его сил.

– Оглядитесь, фрау Морган. Посмотрите на мебель. На книги. На… на ноты. Мендельсон и Шопен, оба композитора запрещены партией. Посмотрите книги в библиотеке. Вы найдете Гессе, Маркса, Фалладу – их произведения подлежали сожжению. Посмотрите на картины и гравюры – я бы рассказал вам о них, если бы вам было интересно, – все запрещено тринадцать лет назад. Дегенеративное искусство. Даже вот эта гравюра Нольде. – Люберт кивнул в сторону лестничной площадки. – Это все неарийское. Еврейско-большевистское. Эти художники не имели возможности работать, они ничего не могли продать, потому что пришлись не по вкусу фюреру.

Он прошелся по холлу.

– Знаю, кого-то нужно винить. Должно быть, так легче. Уверен, вам так удобнее – когда у вины есть лицо. Но неужели вы думаете, что я отдал бы лучшее место тому, из-за чьей глупости все эти вещи запрещались и сжигались? Он был вандалом. Его кредо заключалось в одном – уничтожать. Уничтожать не только искусство, но и людей, семьи, города, страны и даже самого Бога! Все его наследство – смерть и руины.

Люберт остановился – не хватало дыхания.

Рэйчел не могла больше стоять на месте. Она перевела взгляд с картины на камин. Потрогала кочергой решетку. Рука дрожала.

– Думаю, вы сказали достаточно, герр Люберт.

– Нет. Не сказал. – Во всяком случае, он нашел свою тему. – Вы правы. Мы ничего не знаем друг о друге. Вы ничего не знаете обо мне. О моем прошлом. Моем настоящем. Будущем. Да, да. У меня есть мечты. Пусть даже я немец!

Рэйчел положила кочергу в лоток и снова скрестила руки на груди, чтобы скрыть их дрожь.

– Вы сказали, что вас тревожит мое прошлое, но, по-моему, вас тревожит ваше собственное. Я мало знаю о вас. Только то, что услышал от Эдмунда. Но я по крайней мере пытаюсь понять. Заглянуть чуть глубже.

– Что вам рассказал Эдмунд?

– Он рассказал о вашем сыне, Майкле. О вашем… горе. Эдмунд говорит, что вы были другой, счастливой. Что вы любили шутить и петь. Он говорит, что вы понравились бы мне больше, если бы я знал вас тогда. Что сейчас вы не такая.

Люберт понял – по тому, как она задышала, – что ее это задело.

– Я сочувствую вам: вы понесли тяжелую потерю, вам пришлось переехать в другую страну и поселиться в одном доме с бывшим врагом, вы почти не видите мужа. Понимаю – у вас своя боль. Я видел ее в ваших глазах и слышал ее, когда вы играли. Но ведь есть и другие, кому не легче. Очнитесь! Вы не одна такая.

Теперь он уже стоял прямо перед ней.

– Достаточно, герр Люберт. Остановитесь.

– А что вы сделаете? Вышвырнете меня из дома? Вам бы этого хотелось? Ладно. Вот. Так вам будет легче.

Неожиданно для себя Люберт схватил ее за плечи и поцеловал, слегка промахнувшись, так что получилось грубо и быстро. И тут же отпустил, ожидая ее реакции и слегка повернувшись к ней щекой.

– Ну вот. Сделал, – сказал он, не вполне понимая, что именно сделал.

Ожидаемой пощечины не было. Рэйчел отвернулась, коснувшись пальцами верхней губы.

Мысли спутались. В крови шумел адреналин. Надо уйти, пока он не натворил чего похуже.

Люберт поднял руки:

– Я пойду. Пойду и соберу вещи. Вы ведь этого хотите. – Он и шагнул к лестнице.

– Нет, герр Люберт, – неожиданно спокойно произнесла она. – В этом нет необходимости.

Он остановился – рука на перилах, одна нога на ступеньке.

– Мне не следовало так говорить, обвинять… Я провоцировала вас. Вышло недоразумение. Давайте оставим все как есть.

Люберт не повернул головы, не посмотрел на нее, но, помолчав, похлопал по перилам, как бы принимая предложенное ею перемирие, и пошел наверх.

Эдмунд провел свою новенькую “динки” между кукольным домиком и сигаретным складом – туда и обратно. Снизу доносились отдельные слова – “забыть”, “прошлое”, “картина”, – но он, занятый своей миссией, не воспринимал их связно. На взгляд проходившей мимо служанки или матери, Эдмунд занимался ровно тем, чем и должен заниматься нормальный, здоровый мальчик, получивший новую машинку, но на самом деле это было только прикрытием для другой, куда большей игры.

Свернув в свою спальню, Эдмунд все еще чувствовал оставшийся на машинке запах материнских духов. Вместо того чтобы просто дать игрушку, она устроила целый ритуал: усадила его на колени, сжала лицо ладонями и поцеловала в лоб. Сказала, что это ранний рождественский подарок, и добавила, что другой может принести Санта-Клаус. Она так старалась угодить, что ему даже стало немного не по себе.

– Знаю, у меня это плохо получается, но хочу, чтобы ты знал… я тебя люблю.

Когда тебя начинают убеждать в чем-то, что воспринимаешь как само собой разумеющееся, как земное притяжение или воздух, всегда появляются сомнения.

Но машинкой он все равно остался доволен. Пусть не та модель и не тот масштаб, “лагонда” стала важным реквизитом в его попытке создать копию виллы Любертов. Задача была бы решена, если бы производители машинок “динки” решились сделать “мерседес 540К”. Он даже нашел куклу для садовника Рихарда, снабдил ее самодельной картонной метлой. Эдмунд припарковал машину к кукольному домику и отправил куклу Рихарда собирать покупки, а куклу Эдмунда – за настоящими сигаретами. Убедившись, что кукла мама играет в гостиной на пианино, кукла Люберт смотрит на нее, куклы Грета и Хайке в кухне, кукла Фрида наверху, а кукла папа, за ковриком-лужайкой, спасает Германию, кукла Эдмунд с двумя огромными пакетами кинулась к большой спальне. Эдмунд оглянулся на дверь, прислушался, не идет ли кто. Никого. Он отодвинул мебель и поднял миниатюрный персидский ковер. Под ним лежало уже восемь пачек. Теперь, с двумя новыми, у него было двести сигарет, ровно столько, сколько и просил Ози. Месячный солдатский паек, состояние для сироты. Оставалось только переправить груз через заснеженную тундру лужайки к Детям-Без-Матери.

Лужайку укрывал свежий, нетронутый снег, и Эдмунд с удовольствием прокладывал путь по целине, слушая бодрящее похрустывание под высокими, надежно защищающими ноги резиновыми сапогами. Далеко впереди горел костер, и поднимавшийся над ним черный дым помечал место, где небо смыкалось с землей, – серые облака висели так низко, что сливались с ней, размывая горизонт. Бескрайнее белое полотно разрывала черная полоса реки, скованной морозом и казавшейся ледяным архипелагом, пронизанным тут и там короткими ручейками. Захваченная морозом парусная шлюпка застыла в неловком положении, с поднятым носом и опущенной кормой, посреди мертвой, холодной зыби. Сила продолжавшей жить реки вытолкнула куски льда, торчавшие острыми зубьями и напоминавшие Эдмунду фотографии далеких ледяных полей, что пересекал Скотт в своей последней, гибельной экспедиции. По свободной ото льда середине реки ползли, влекомые течением, заснеженные баржи. На одной из них сидела стайка ворон. Вороны не из тех птиц, что умиляют, но их нахохленный вид тронул Эдмунда. Замерзшие и съежившиеся, падальщики словно бы отказались от определенного им природой назначения и отдались во власть реки, несущей их к морю.

Держа под мышкой бурый бумажный пакет, Эдмунд подошел к лагерю, абсолютно уверенный, что щедрые дары обеспечат ему уважение и поднимут во мнении бродяжек. Ози с компанией сгрудились у огня с опасным для жизни безрассудством. Один из мальчишек бросал в ревущее пламя куски разломанной клетки. Число построек заметно уменьшилось: не стало деревянного сарая, исчезла и конюшня. Похоже, беспризорники сожгли едва ли не половину своих временных прибежищ. Ози сидел на чемодане, как старичок, притомившийся в ожидании запаздывающего поезда; неподвижный, он напоминал замерзшую на насесте курицу. Кто-то толкнул его в бок:

– Хороший томми.

Ози вскочил, козырнул кому-то в пламени и повернулся к Эдмунду, обходившему костер по грани теплого круга, с диковатой, безумно-восторженной улыбкой.

– Эд-мунд, – с удовольствием от звука собственного голоса произнес он. – Что есть?

Эдмунд подступил к краю растоптанной в грязь полянки. Жар костра растопил снег, освободив круг бурой мульчи радиусом в три фута, на котором и держались мальчишки.

– Что есть? – повторил Ози. – Что есть? Что есть? – Зубы у него стучали после каждого “есть”.

– Циггиз.

Эдмунд протянул Ози пакет, для чего ему пришлось отвернуться и заслониться рукой от горячего дыхания пламени. При виде контрабандного сокровища Ози мгновенно превратился из скучающего мальчишки в профессионального эксперта. Запустив в пакет руку, он извлек пачку “Плеерс”, обнюхал ее и проверил целостность упаковки. Свеженькие. Как утренние яйца. Невскрытые пачки даже в боґльшей цене. Ози поднял пачку повыше, рассматривая.

– “Плеерс”. Зна-мени-тые сигареты. Целлофан на пачке потемнел и запузырился от жара.

– Gut циггиз, – подтвердил Эдмунд. – “Плеерс”.

– Хорошие чертовы сигареты.

Пачку пустили по кругу под одобрительные возгласы знатоков. Мальчик, с легкостью повергнутый Эдмундом на землю в недавней схватке, стоял чуть в сторонке с безразличным видом. Момент был благоприятный, и Эдмунд достал из пакета еще одну пачку и протянул недавнему противнику в знак примирения. Поколебавшись секунду, тот шагнул вперед и принял дар: нужда гордость нагибает.

Кроме запаха горящего дерева, от костра шел и какой-то другой. На огне что-то жарилось. Некое животное, опознать которое не представлялось возможным из-за отсутствия головы и ног. Оно было крупнее свиньи, но меньше коровы. В любом случае пахло хорошо. Взяв Эдмунда за руку, Ози провел его к подвешенной над огнем и роняющей капли жира туше и отрезал полоску мяса с задней части. Мясо почернело и уже похрустывало.

– Was ist los?[54]

Вопрос отозвался смешками, которые Эдмунд объяснил своим плохим немецким.

– Esel[55], – сказал Ози.

Эдмунд знал, как по-немецки свинья, собака, корова и лев, но такого слова прежде не слышал. Может, просто другое название говядины? Не желая обидеть гостеприимного хозяина, он сунул кусочек в рот.

– Томми нравится? – спросил Ози.

В ожидании ответа все уставились на Эдмунда. Мясо было жесткое, непонятного вкуса, напоминающее говядину, только слаще. Впрочем, его так пережарили, что оно могло быть чем угодно.

– Ich liebe[56], – сказал он наконец, не найдя других слов для выражения того, что имел в виду, но, похоже, попал в точку.

– Tommy liebt Esel![57] – объявил Ози, и все засмеялись, загоготали и одобрительно закивали, а некоторые почему-то закричали по-ослиному.

Эдмунд почувствовал себя так, будто прошел обряд посвящения. И тут вспомнил, что у него есть кое-что еще, и, опустив руку в карман пальто, извлек завязанный узелком платок. Куда бы положить? Он огляделся. Ози перевернул чемодан, превратив его в стол, и приглашающее простер руку:

– Muttis Haus[58].

Эдмунд положил сверток на чемодан. Мальчишки тут же обступили его плотным кольцом. Он развязал узел и отогнул углы, явив на всеобщее обозрение искрящуюся горку сахарных кусочков. Реакция последовала незамедлительно – зрители ахнули, словно стали свидетелями исполненного на их глазах фокуса. Дабы рассеять возможные сомнения, Эдмунд взял один кусочек и повернул на свет. Крупинки вспыхнули.

– Сахар. – Он протянул кусочек Ози, который моментально переправил его по назначению.

Несколько секунд мальчишка просто держал сахар во рту, потом с хрустом раздавил. И моргнул. Из уголка рта вытекла густая струйка слюны. Ози сунул в рот два пальца, нащупал что-то и вынул окровавленный, гнилой желтоватый зуб. Скорчив гримасу, он раскрыл розовато-черную ладонь, посмотрел на мокрый от слюны зуб и убрал его в карман. Зачем ему это, подумал Эдмунд. Назад зуб не вернешь, и никакая зубная фея в его вонючую нору не пожалует. Да и других немецких детей она, скорее всего, больше не навещает – в списке заслуживающих ее внимания малышей они наверняка переместились в самый конец очереди, за итальянцами и японцами.

Ози наклонился, зачерпнул ладонью снега и прижал к кровоточащей десне.

– Mensch am Fluss![59] – раздался вдруг крик.

Все оглянулись. Через замерзшую старицу шел мужчина, возраст которого определить на большом расстоянии было невозможно, но шаг был пружинист, легок и тверд. Направлялся он явно к ним, причем с намерением определенно недобрым, потому что компания веселых мальчишек вдруг обратилась в дрожащее стадо. Может, они и не знали наверняка, кто это, но явно знали, кого не хотели бы видеть.

– Tss. Er ist es?

– Nein.

– Ich kann ihn nicht sehen[60].

Незнакомец все приближался, вот он оказался прямо за костром, и в дрожащем от жара воздухе казалось, что он идет по воде.

Спокойствие сохранил только Ози.

– Ну вы и придурки, это же Берти.

– Мы ж почти ничего не принесли, – сказал Зигфрид. – Ему это не понравится.

Мужчина добрался до берега, ступил со льда на снег, распрямился, и шаг его стал еще увереннее и длиннее. Он шел по лугу: серо-черная фигура и оранжевый огонек сигареты в бесцветном зимнем воздухе.

– Это же Берти. И у меня есть, что ему надо, – повторил Ози, но было видно, что и он только хорохорится.

От недоброго предчувствия Эдмунду стало не по себе. Он бы рванул через луг к дому, но было уже поздно.

– Эд-мунд!

Приподняв крышку чемодана ровно настолько, насколько это требовалось, Ози заглянул в него, вытащил русскую ушанку, швырнул ее Эдмунду и показал на голову:

– Не говори.

Эдмунд нахлобучил шапку и отступил за спины своих новых приятелей. Ноги в резиновых сапогах будто распухли и онемели, от промерзшей, жесткой, как каска, шапки пахло соляркой.

Вблизи Берти вовсе не выглядел таким уж страшным – не намного старше остальных, не слишком высокий и казавшийся ниже из-за слишком большого пальто, – но к тому моменту, когда он подошел к костру, мальчишки сбились в дрожащую молчаливую кучку. Кучка эта непроизвольно попятилась, тесня Эдмунда к огню, и только Ози, старавшийся сохранять напускное равнодушие, остался на месте, отдельно от остальных. Именно к нему, словно не замечая прочих, и направился Берти. Негромко, чтобы не слышали другие, он спросил о чем-то, и Ози передал ему клочок бумаги. Прочитав неразборчивые комментарии Ози, Берти не выказал ни удовлетворения, ни недовольства, но бумажку сложил и убрал под пальто.

– Was hast du fьr mich?[61]

Вопрос стал сигналом к сцене, в которой Ози пожимал плечами, махал руками и качал головой, а потом ткнул большим пальцем за спину, словно указывая на воображаемого сообщника, который-то его и подвел. На середине этого неубедительного представления – даже Эдмунд подумал, что Ози напоминает вертлявого червяка, – Берти выбросил вперед руку и схватил мальчишку за лицо. Все произошло так быстро и так близко, что Эдмунда замутило от страха.

Высвободившись из тисков и стряхнув оскорбление, Ози в одно мгновение обратился в услужливого метрдотеля и указал на костер, как указывают на лучшее место в ресторане. Берти подошел к подвешенному над ямой животному, внимательно на него посмотрел, а потом сердито повернулся ко всем:

– Wir essen Esel wдhrend die Briten Kuchen essen![62]

Снова это слово. Esel. И еще что-то насчет британцев и кекса.

Ози попытался отвлечь Берти, помахав какой-то штукой, похожей на бутылочку с лекарством. Так укротитель, щелкая хлыстом, гонит льва от стула к огненному кольцу, а от кольца к лестнице, не давая ему вспомнить, что он – дикий зверь.

– Берти, schau mal, was wir fur dich haben! Pervatin![63]

Берти схватил склянку и сразу проглотил две таблетки. Ози хлопнул в ладоши, и остальные принялись выворачивать карманы. Отто достал церковное блюдо для сбора пожертвований, положил его на землю, и мальчишки стали бросать на него жалкие подношения: лекарства от венерических болезней, презервативы. Сам Ози с заметной неохотой расстался с большей частью подарка Эдмунда.

Берти оживился:

– Wo hast du den Zucker gefunden?[64]

Никто не ответил.

Ози что-то забормотал про отели, но Берти это не понравилось. Схватив Дитмара за горло, он поднес к его глазу тлеющий кончик сигареты. Сигарета обожгла ресницы, и Дитмар вскрикнул.

Эдмунд сглотнул поднявшийся изнутри кисловатый комок. Горячая моча обожгла бедро. Он хотел сказать Берти, чтобы тот остановился, но боялся открыть рот, хотя и понимал, что ответственность за происходящее лежит отчасти и на нем. Что бы сделал отец?

– Остановитесь! Пожалуйста… Прекратите.

Услышав английскую речь, Берти тут же отпустил Дитмара, и толпа расступилась перед ним, освобождая путь к Эдмунду.

– Нормально, Берти. Он свой, – сказал Ози. – Он принес циггиз… принес сахар. Он хороший томми.

Горячая моча стекла в сапог. Ощущение тепла было даже приятным, но ноги вдруг стали будто чужими и задрожали; бежать Эдмунд не смог бы, даже если бы захотел. Снова вспомнился отец. В отличие от него Эдмунду грозила совсем не героическая смерть. Если его найдут, то увидят и желтое пятно на снегу. Герои не писают в штаны. Эдмунд Морган: Упокойся в Моче.

Но Берти почему-то не сдвинулся с места, словно обдумывал, прикидывал что-то. Потом вполголоса посовещался с Ози. И наконец настороженно повернулся к Эдмунду. Посмотрел на поднос. Взял пачку “Плеерс”.

– Приноси циггиз, – сказал он по-английски. – Сюда. Каждую неделю.

– Да…

– Или я сделаю вот так. – Он поднес к его глазу сигарету. – С тобой.

Ози повернулся к Эдмунду:

– Хороший томми. Ты приносить циггиз… здесь… завтра und… – он пересчитал пальцы, показывая недельный промежуток, – und потом.

Эдмунд закивал, не жалея шеи.

Берти собрал сахар и швырнул в огонь. Кусочки упали на проволочную решетку клетки, и Ози с воплем прыгнул за ними, но пламя было слишком сильным, и он тут же, как лягушка, скакнул назад, опалив полы пальто, и покатился по снегу, сбивая огонь. Мальчишки засмеялись.

Берти забрал остальные подношения и ткнул пальцем сначала в Эдмунда, потом в виллу Любертов. Эдмунд понял общий смысл жеста, но большего ему и не требовалось. Попятившись под свирепым взглядом Берти, он повернулся и, спотыкаясь, не чувствуя ног, побежал к дому.

Окна занесенных снегом барачных домиков Хаммербрука мерцали золотистым светом керосиновых ламп, отчего весь лагерь выглядел уютной, довольной жизнью деревушкой.

– Приди, приди, Эммануэль, – пробормотал, узнав мелодию, министр Шоу, следуя за Льюисом по протоптанной между домиками тропинке к собравшимся у пункта раздачи людям.

Как и можно было предвидеть, продолжавшийся два последних дня снегопад скрыл следы раздора, вынудив протестующих убраться с улиц. До сих пор все увиденное убеждало Шоу в том, что, да, ситуация трудная, но власти справляются с ней наилучшим образом – даже заводские рабочие спрятали свои плакаты. Здесь, в лагере, Льюис надеялся представить гостю (и сопровождавшему его фотокорреспонденту “Ди Вельт”) неопровержимую картину нужды. Прибыли представители Красного Креста, Общества квакеров и Армии спасения, духовой оркестр которой играл рождественские мелодии, а их коллеги разливали суп и раздавали продовольственные пакеты выстроившимся в очередь “перемещенным лицам”.

– Приятно видеть, полковник, что вы их кормите.

– В этом месяце от истощения умерли двадцать человек. Положение ухудшается. Без продовольственных пайков эти люди обречены на голод. Германия не способна прокормить себя.

– Но ведь кругом поля и луга.

Фотограф попытался развернуть Шоу в нужном ему направлении для очередного снимка.

– Продуктовая корзина досталась русским, но они делиться не собираются, – сказал Льюис, понимая, что министр слушает его вполуха. – Раньше город получал продовольствие из сельскохозяйственных районов, которые теперь под контролем русских, но они не дадут ни зернышка, пока мы не передадим им заводское оборудование. В результате девяносто процентов продовольствия ввозится в британскую зону извне. Два миллиона тонн продуктов в день. Суда не могут зайти в порт из-за льда. Если же демонтировать заводское оборудование, немцам негде будет работать. А между тем многие вообще не могут работать, потому что не прошли проверку на благонадежность. Порочный круг.

Шоу задумчиво кивнул, но Льюис чувствовал, что перебрал с информацией, не сумев выделить главное. В разговор снова вмешался фотограф:

– Господин министр, не могли бы вы встать за стол. Я бы хотел снять, как вы раздаете продукты.

Инструкции, полученные Лейландом в редакции “Ди Вельт”, были простыми и ясными: представить британцев в хорошем свете, показать германской публике, что в трудный час британцы подставят немцам плечо. Несколько нужных снимков он уже сделал: Шоу за школьной партой рядом с тремя улыбающимися немецкими девочками, прилежно изучающими книгу по истории с изображением британского парламента (“немецкие дети постигают основы демократии”); Шоу в типографии “Ди Вельт” (“немцы снова пользуются плодами свободной прессы”). Но, конечно, снимком дня должен был стать “министр раздает продовольственные посылки благодарным немцам”. Фотография покажет немцам, что британцы компетентны и участливы, приглушит критику в адрес Контрольной комиссии и выставит Шоу человеком действия. Что касается ритуала, то министр знал его хорошо: задай вопрос, пожми руку, изобрази озабоченность.

Поздоровавшись по-немецки с пожилой женщиной, Шоу великодушно наклонился, чтобы вручить ей подарок. Старушка приняла его с гримасой и отошла, не сказав ни слова, министерское сочувствие ее не тронуло. Фотоаппарат щелкнул – но где же благодарность? Ему нужно схватить именно благодарность. Следующей к столу раздачи подошла мать с ребенком. Корреспондент приготовился. Шоу машинально благословил девчушку жестом согретой перчаткой руки и протянул пакет, как какой-то переодетый в штатское святой Николас. Фотограф присел, прицелился и щелкнул.

– Tommy, gibt uns mehr zu essen, sonst werden wir Hitler nicht vergessen, – воззвал к министру неряшливо одетый парень, следовавший за приезжими с самого начала.

Слышать это Льюису приходилось и раньше: от женщины, воровавшей уголь на вокзале Даммтор, и от мальчишки на Гусином рынке.

Отправив парня дальше, Лейланд извинился перед высоким гостем за его грубость.

– Что он сказал? – Шоу посмотрел на Урсулу.

– Он сказал: “Томми, дайте нам больше еды, а иначе мы не забудем Гитлера”.

Министр не только не оскорбился, но даже довольно кивнул. У него появился шанс продемонстрировать кое-что.

– Спросите, он это серьезно?

Урсула переадресовала вопрос молодому человеку, который ответил твердо и решительно, не скрывая презрения.

– Он говорит: “Тогда нам жилось лучше, чем сейчас. Так плохо не было никогда, даже в последние дни войны”.

Более других дороживший своим местом, фотограф попросил парня помолчать, но у Шоу проснулся настоящий интерес. Он снова обратился к Урсуле:

– Спросите, рад ли он получить свободу?

В ответ парень указал на каркасный домик. Урсула перевела:

– По-вашему, это похоже на свободу? Со времени окончания войны я побывал в трех лагерях. В Бельгии, в Кельне и вот теперь здесь. Я девять месяцев не видел жену. Почему? Только потому, что воевал за свою страну?

– Как можно улучшить положение? – спросил Шоу.

Парень пробормотал что-то вполголоса.

Урсула спрятала улыбку и опустила глаза.

– Что он сказал?

– Он… он просто очень зол, – ответила она, стараясь защитить не столько Шоу от оскорбления, сколько соотечественника от возможных последствий. – Это говорит его желудок.

Шоу, однако, решил показать, что твердости ему не занимать.

– Он может говорить все, что хочет. Я не против. Ну же. Что он сказал?

Смутившись, Урсула вопросительно посмотрела на Льюиса.

– Думаю, министру важно знать, что сказал этот человек, – решил Льюис.

– “Перестаньте обращаться с нами как с преступниками”. А потом… “Возвращайтесь в Англию”.

– Подозреваю, парень выразился крепче, – догадался Шоу. Льюис тоже спрятал улыбку и кивнул переводчице.

– Примерно так: “Убирайтесь в Англию”.

Везя Урсулу домой, Льюис почти не обращал внимания на дорогу – в голове все крутились слова, что он намеревался сказать Шоу.

– Спасибо, – поблагодарила она.

– За что?

– За то, что пытались сказать правду.

– Я почти ничего не сказал. Не смог показать ему реальное положение дел. Теперь он вернется в Лондон, и никто не узнает, насколько серьезная здесь ситуация.

– Вы слишком требовательны к себе.

– Я болван. Упустил возможность.

– Нельзя сделать все.

Это прозвучало укором. Дорогу перегородил перевернувшийся грузовик. Следы происшествия уже занесло свежим снегом. Проезжая мимо, Льюис увидел человека, выбирающегося из кабины и прижимающего что-то к груди. Он сделал вид, что ничего не заметил.

– Везти меня до самого дома совершенно ни к чему.

– Не хочу, чтобы вы шли пешком в такую непогоду.

– Но вам ведь не по пути.

– Я вас подвезу.

Обогреватель дышал на ноги горячим воздухом. Тепло поднималось, окутывая грудь, отогревшиеся пальцы пощипывало. Вместе с теплом кабину наполнили запахи сырой шерсти, табака и косметики.

– Как они там вас назвали? Лоуренсом Гамбургским? Это плохо или хорошо?

– Зависит от того, кто называет.

Первым так назвал его Баркер, и тогда Льюис не возражал – прозвище даже приятно щекотало самолюбие.

– Это ссылка на Лоуренса. Лоуренс Аравийский, слышали?

Урсула покачала головой.

– Британский лейтенант. Служил в Египте во время Первой мировой войны. Хорошо знал и понимал местных, бедуинов. Написал книгу “Семь столпов мудрости”. Для меня она своего рода библия. Я всегда вожу ее с собой. Иногда Лоуренсом меня называет Баркер. Кто-то, должно быть, услышал…

– И каким он был?

– Похоже, он всегда хотел быть где-то еще.

– Так вы тоже предпочитаете местных?

– Меня постоянно за это критикуют. Даже жена.

Слякоть кончилась, под колесами захрустел гравий, и Льюис ощутил, как изменилась, смягчившись, вибрация руля. Вспомнив Рэйчел, он крепче сжал пальцы.

– Она очень смелая. Не каждая решилась бы жить в одном доме с немецкой семьей. Немногие смогли бы это сделать.

Льюис готов был с этим согласиться, но он никогда не думал о Рэйчел как о смелой женщине.

– Она уже… обжилась?

Обжилась. Подходящее слово.

– Думаю… привыкает. Она… не очень хорошо себя чувствует. Тяжело переживает потерю сына.

О смерти сына Льюис сказал Урсуле после того, как узнал об ее утрате. Справедливый обмен – погибший муж на погибшего сына, – но вдаваться в подробности он не стал. И не намеревался.

– Думаю, мне было бы очень трудно. Жить с врагом. С теми, кого винишь в смерти сына. И с мужем, который так заботится об этом враге. Трудно.

Она вывела все это из крупинки информации. И так быстро. Как ей удалось?

– Да. Но… она должна… – Льюис оборвал себя – и так уже сказал лишнее.

– Должна?

– Она… Я надеялся, что со временем… ей удастся преодолеть это и жить дальше.

– Почему? Время ничего не решает.

Ответить было нечем.

– Смерть сына… такое не излечишь, – добавила Урсула.

Льюис выдохнул, и внутренняя сторона ветрового стекла затуманилась. Он вытер его перчаткой.

– Та еще погодка.

Урсула поняла невысказанное пожелание.

– Извините. Это не мое дело.

– Нет, нет. Все в порядке.

Некоторое время оба молчали.

– У вас ведь есть еще один сын?

– Да.

– И какой он?

Льюис улыбнулся. Эдмунд радовал его, но он слишком плохо знал сына, чтобы говорить о нем.

– Он… хороший мальчик.

Руль вдруг выпрыгнул из пальцев и крутанулся по часовой стрелке, потом против, словно его вертел пьяный призрак. И хотя Льюис тут же вцепился в руль, их уже несло в сторону, одновременно разворачивая в медленном танце. Он позволил “мерседесу” отдаться на волю случая и с криком “Держитесь!” правой рукой накрыл Урсулу, защищая от неминуемого удара. Машина беззвучно уткнулась в сугроб и замерла, удара не последовало, но руку Льюис убрал не сразу.

– Не понимаю… Руль просто…

Его рука по-прежнему обнимала Урсулу, уже ни от чего не защищая. Льюис посмотрел на Урсулу. Она мягко отвела руку.

– Извините. Так…

– Все в порядке, полковник. Вы всего лишь немного ошиблись.

“Мерседес” застрял крепко. Льюис решил довести Урсулу до дома, вернуться в офицерский клуб на Юнгфернштиг, найти машину и уже потом связаться с инженерной службой. Отчаянно хотелось курить, но сигарет не осталось, и даже пепельница на подлокотнике оказалась пустой.

– Я провожу вас.

– Вовсе не обязательно.

– Мне не составит труда.

Они шли по пустынной Нойер Штайнвег в старой, хорошо сохранившейся части города. Льюис чувствовал себя неловко и оттого невольно прибавлял шагу.

Рэйчел частенько подтрунивала над его простодушием и бесхитростностью в отношениях с противоположным полом. Но эти качества стали прекрасной защитой вдали от дома: его искренняя верность жене помогала с честью выходить из ситуаций, оказывавшихся слишком соблазнительными для других. Коллеги нередко пускались в сексуальные авантюры, на что окружающие предпочитали закрывать глаза. Что касается Льюиса, ему попросту не случалось противостоять соблазну, зачастую подчинявшему и нередко ломавшему карьеры людей вполне благоразумных. Лишь однажды он всерьез задумался, в чем тут дело. Может, с ним что-то не так? Как-то в Бремене его заместитель Блэкмор назвал Льюиса “монахом”. Случилось это вскоре после войны, когда наступление мира отмечалось настоящими оргиями, в которые оказывались вовлеченными целые взводы и немецкие девушки. Тогда ему пришлось спасать капитана, забывшего обо всем на свете, включая молодую жену, в объятиях какой-то барменши. “Ты монах, Морган. Чертов монах, – твердил Блэкмор, пока Льюис стоял в дверях, ожидая, когда же его заместитель оденется. – Ты только посмотри на нее! Разве тут устоишь? А ты не хочешь?” Совершенно измотанная, девушка спала на кровати, выпростав из-под простыни голую ногу. Она выглядела такой мягкой, теплой, соблазнительной… но Льюис не хотел ее. И дело было не в недостатке гормонов, в чем обвинил его Блэкмор, и не в чрезмерном самоконтроле. Его и в самом деле влекло только к Рэйчел. Теперь, наблюдая, с каким изяществом Урсула обходит сугробы, он впервые задумался, достаточно ли крепка его защита. Он ловил себя на том, что замечает жесты, взгляды – то, что прежде замечал только в Рэйчел. Ему как будто надели очки, и выяснилось, что он страдает близорукостью. Что увидела бы Рэйчел, если бы наблюдала за ним сейчас из какого-нибудь окна? Достойного британского офицера или супруга, делающего первый, осторожный шажок к романтическому приключению? Льюис знал, что подумал бы Блэкмор – да и добрая половина сослуживцев, – но что думает он сам? Действительно ли он всего лишь провожает домой свою переводчицу или его галантная настойчивость прикрывает отнюдь не джентльменские намерения? Это все холод, это от холода у него странные мысли и чувства.

Они подошли к шестиэтажному дому напротив старинного бургерского особняка. Урсула открыла сумочку и начала искать ключи.

– Здесь квартира моей тети.

Конечно. Она живет с тетей. Поэтому и направилась в Гамбург, сбежав от русских.

– Я бы пригласила вас на кофе, но тетя любит посудачить.

– Все в порядке. Я и не рассчитывал.

– Спасибо, что проводили. Увидимся завтра. Если погода позволит.

– Да. Если позволит погода.

Лежа в постели, Рэйчел проигрывала стычку с Любертом, снова и снова, слово за словом, вплоть до того момента, когда он поцеловал ее. И хотя поцелуй потряс ее, она не чувствовала себя оскорбленной. Было в этом поцелуе даже что-то трогательное, милое: как он промахнулся мимо ее губ, как стоял потом, словно ожидающий пощечины мальчишка. И удивительно, что, объявив перемирие, сама она никакого покоя в своей душе не ощущала. Почему он сказал то, что сказал? О ее прошлом? О потере? О браке? Он так точно описал ее состояние. Рэйчел не давала покоя мысль, которую поначалу она гнала прочь, мысль о том, что ее поняли.

Вы понравились бы мне больше, если бы я знал вас тогда… Сейчас вы не такая…

Эти же слова после смерти Майкла не раз говорил Льюис, и Эдмунд, должно быть, услышал их от отца. Льюис не критиковал ее, нет, лишь пытался ободрить и поддержать, но в его словах был и подтекст – желание, чтобы она стала прежней, той женщиной, с которой он занимался любовью. Той женщиной, какой она была до взрыва, которая не думала, какая она “настоящая”, счастлива ли и нужен ли ей секс. Но жизнь не повернешь вспять. Невинность утрачена. Бомба разорвала ее, и она никогда уже не станет прежней. И если Льюис не понимает этого, то и помочь не может. Когда она спрашивала: “Что ты любил во мне раньше, Лью?” – он отвечал, что просто любил ее и не может этого объяснить. Что ж, если она когда-нибудь оправится, нужно будет найти кого-то, кто сумеет объяснить ей любовь.

Рэйчел вытянула руку – пусто и холодно. И хотя она привыкла спать одна, Льюису полагалось лежать рядом. Сложенная пижама под подушкой подтвердила, что он не появлялся. Пальцы коснулись мягкой ткани. В первый год брака они ложились нагишом, даже зимой. Никаких барьеров, никакого смущения. Конечно, тогда в них бурлила юность, полная уверенности и свободы, тогда у них не было прошлого, но с годами нагота спряталась под покровами, которые становились все плотнее. Надев после смерти Майкла суровое траурное платье, Рэйчел решила, что никогда уже не сможет его снять.

Рэйчел села в кровати. Где-то в доме горел свет – просочившись через щель в шторах, он лежал полоской на полу. Она включила лампу возле кровати. Хотелось горячего молока. Эта привычка появилась во время войны, когда рядом не было мужа.

Рэйчел прислушалась. Ночь выдалась тихая, и только в отопительных трубах что-то щелкало и постукивало. Посидев, она встала и посмотрела в щель между шторами. Свет шел снизу. Должно быть, Льюис вернулся и решил выпить стаканчик на ночь. Она сунула ноги в тапочки, набросила халат и вышла из спальни.

На каминной решетке моргал оранжевым глазом последний уголек. Рэйчел посмотрела на картину с обнаженной девушкой. Как случилось, что она настолько поддалась незримо присутствующему духу миссис Бернэм? Ведь картина на самом деле ей нравилась: изысканная, красивая и ничуть не оскорбительная, вся какая-то легкая, воздушная. А что, если расспросить герра Люберта об истории, что стоит за картиной? А потом попросить рассказать и его собственную историю?

Свет горел в гостиной, и Рэйчел переступила порог, ожидая увидеть Льюиса со стаканом виски, сидящего в шедевре Миса ван дер Роэ.

Но в комнате никого не было.

Она прошла к эркеру, выходившему на плавно спускающуюся к реке заднюю лужайку. На другом берегу мигали редкие огоньки. Беззвучно падал снег. Реки Рэйчел не видела, но знала, что Эльба совсем рядом – несет свои воды в сторону Англии, представлять которую становилось все труднее.

Что-то двигалось по лужайке. То ли лиса, то ли большая собака, у животного был длинный хвост. Рэйчел выключила свет, чтобы рассмотреть существо получше, и увидела, как по снегу неспешно и безразлично скользит огромная кошка. Да, вовсе не собака, а кошка – леопард, а то и львица. Здесь не могло быть никаких львов и гигантских кошек, но вот она – и, похоже, чувствует себя как дома, как в своей среде обитания.

– Стой, – прошептала Рэйчел. – Стой же.

Ей захотелось, чтобы кошка остановилась и она смогла как следует разглядеть ее. Чтобы кошка заметила ее, повернула голову, встретилась с ней взглядом и подала какой-то знак. Но животное, не оглянувшись, растворилось в ночи.

8

Люберт и Фрида ужинали вареными яйцами и черным хлебом с маргарином. Удивительно, как легко человек приспосабливается к новым условиям и отказывается от привычных претензий. Даже в последний, самый тяжелый год войны такую еду они посчитали бы жалким перекусом, сейчас же Люберт смаковал каждый кусочек. И даже противный, вязкий маргарин “Петерсен” казался деликатесом.

– Фрида, передай, пожалуйста, маргарин.

Фрида подтолкнула через стол фарфоровую чашку и обмакнула краешек хлеба в сваренное всмятку яйцо. Лоснящийся лоб, заплетенные в косички волосы, грязные от кирпичной пыли руки… Она сидела ссутулившись, ее молчание за столом сделалось таким обычным, что Люберт уже не обращал внимания и взял привычку читать за едой, чего Клаудиа терпеть не могла, – еще один признак, что влияние покойной жены слабеет. “Стефан, ты не присоединишься к нам? – спрашивала, бывало, она посреди его одинокой трапезы, отрывая от газеты. – Неужели мир бранящихся мужчин для тебя интереснее, чем я?”

Сейчас “Ди Вельт” лежала на столе, раскрытая на репортаже о немцах, живущих в лагерях британской зоны. После того как он так безрассудно поцеловал фрау Морган, Люберт не удивился бы, получив уведомление о выселении. И хотя она быстро простила его, он чувствовал – в комнатах внизу что-то назревает. Может, он больше похож на свою дочь, чем готов признать. Они оба своевольные и безрассудные. И, как и она, он не раскаивался в содеянном.

– Вчера вечером я видел, как кто-то пытался влезть в дом Петерсена. – Мысли о Клаудии побудили его к попытке поговорить с дочерью. – Хотел остановить, а потом подумал: да пусть пользуется. Просто позор, что все эти дома стоят пустыми. Полная бессмыслица.

Фрида даже не взглянула на него.

– Бедный Петерсен. – Люберт намазал маргарином еще один кусок хлеба.

Они довольствовались убогой комнатой прислуги, но их существование было поистине роскошным в сравнении с жизнью соседа, ютящегося в бараке. Маргариновый магнат владел некогда “роллс-ройсом”, скаковой лошадью и парусной яхтой, на которой ходил вверх и вниз по Эльбе, точно какой-нибудь эрзац-фон Шпее. Особняк Петерсена стал первым на Эльбшоссе, который реквизировали вместе с яхтой, автомобилями, лошадью и гордостью; Петерсена не только унизили выселением в бараки в Гамме – все девять месяцев после реквизиции дом стоял пустым: то ли не понадобился англичанам, то ли о нем просто забыли.

– Как дела на развалинах?

– Это тяжелая работа.

– Твоя мама гордилась бы тобой.

– Ты забыл? Она умерла.

– Не забыл, Фриди. Как я мог забыть? Я искал ее столько месяцев, не хотел смириться с этим. Теперь смирился.

Дальше в своих попытках достучаться до дочери он не заходил – дальше начиналась стена. И пробиться через эту стену ее гнева не получалось. Стук в дверь избавил от дальнейших бессмысленных потуг.

– Войдите, – сказал Люберт, ожидая увидеть Хайке.

Это была Рэйчел. Люберт вскочил – больше от внезапности ее появления, чем из вежливости. Вот оно, начинается. Насколько он знал, Рэйчел впервые поднялась на их этаж. Возможно, полковник ждет внизу, чтобы поговорить с ним. Они поболтают о погоде, а потом он вызовет Люберта на дуэль.

– Фрау Морган.

Рэйчел одним взглядом окинула скромную каморку, мысленно сравнив ее размеры со своей гостиной.

– Я нашла это… в ящике комода. Подумала, что должна вернуть. – Она протянула гранатовое ожерелье Клаудии.

Люберт взял ожерелье, и его тяжесть в ладони, негромкий стук камней всколыхнули воспоминания. Эти гранаты он купил Клаудии в период ухаживания, страшно нервничал, боялся, что она высмеет ожерелье, которому не сравниться с ее семейными драгоценностями. Но искренний восторг Клаудии тут же усмирил панику, подтвердив то, на что Люберт надеялся: богатство для нее – не главное.

– Спасибо, фрау Морган. Фрида, оно должно быть твоим. – Он передал ожерелье дочери. Девушка взяла его и, не сказав ни слова, сунула в карман.

Рэйчел посмотрела на Фриду:

– Я тут подумала, может, ты захочешь сделать что-нибудь со своими волосами. Мы… я пригласила на завтра парикмахера.

Она взглядом попросила Люберта перевести.

– Фриди, – сказал Люберт по-немецки, – фрау Морган любезно предлагает тебе сделать прическу. Что скажешь?

– А что не так с моими волосами?

– Все так. Но… думаю, юной девушке красивая прическа всегда к лицу. Хорошее предложение.

– Я вовсе не настаиваю, – сказала Рэйчел, повернувшись к Люберту. – Фрида может не давать ответ прямо сейчас. Рената придет лишь завтра. Если Фрида захочет, пусть будет дома во второй половине дня.

А ведь она сегодня другая, подумал Люберт. Куда-то исчез ее жесткий, непробиваемый панцирь.

– Спасибо. Фрида?

– Danke, — буркнула Фрида. Не слишком любезно, но все-таки благодарность.

Скелет опаздывал. Может, из-за снега, хотя прежде герра Кенига непогода не останавливала. А может, виной его слабая грудь, он ведь как-то сказал, что из-за больных легких его не взяли в вермахт. Хотя в последнее время учитель выглядел получше, не такой бледный, порой даже слабый румянец на щеках проступал, это уже не тот дряхлый старик, каким Эдмунд увидел его при первой встрече. Кекс с молоком, что приносила Хайке, и шоколад, который подсовывал учителю Эдмунд, пошли старику на пользу. Он даже начал снимать пальто во время уроков. Более того, заговорил о своих надеждах.

Эдмунд следил за лужайкой с напряжением часового, дожидаясь, когда на ровном белом фоне появится темная фигура. Он ждал учителя с особенным нетерпением. Сегодня их последний перед Рождеством урок, и он приготовил Кенигу подарок: четыре сотни сигарет. Кениг обменяет их на Persilschein и сможет начать новую жизнь в Висконсине, у брата с рогатым “бьюиком”. Поначалу отклонив предложение, учитель потом передумал и сказал, что, если “гамбургский Робин Гуд” поможет ему попасть в Америку, он будет крайне признателен (главное, никому ничего не говорить). Лестное сравнение с прославленным английским героем-грабителем добавило Эдмунду смелости: брать сигареты для бездомных мальчишек оказалось совсем нетрудно, потребовалось всего две вылазки, чтобы добыть необходимое количество. Все четыре сотни, тайно пронесенные вниз в докторской сумке, которую он использовал для игрушек, лежали теперь возле пустого стула герра Кенига.

Вошла Хайке с кексом и стаканом молока, а герр Кениг так и не появился.

– Привет, Эдмунд.

– Привет, Хайке.

Когда немецкий Эдмунда улучшился, они стали разговаривать друг с другом с кокетливой уверенностью, выбрав приветствие, напоминавшее о его, уже давней, лингвистической оплошности.

– Как ты сегодня?

– Сегодня я очень хорошо.

– Ты вкусная девушка.

– А ты вкусный мальчик.

Она поставила поднос на кофейный столик.

– Где герр Кениг?

Эдмунд пожал плечами.

Хайке подошла к окну, ее нога оказалась в опасной близости от подарка Эдмунда. Развернувшись, она изобразила Кенига: лапками скрючила руки, поджала в ниточку губы и сморщила нос – вылитый грызун.

– Может… он еще под землей! – Смешно у нее получалось на любом языке, и Эдмунд рассмеялся, хоть и чувствовал, что это не совсем хорошо по отношению к учителю. Хайке поводила носом по сторонам, будто принюхиваясь, и остановила взгляд на книге: – Что это?

Эдмунд посмотрел на иллюстрированный немецкий перевод “Путешествий Гулливера”, который одолжил ему Люберт и который герр Кениг заставлял его читать вслух, и показал свою любимую картинку: Гулливер, связанный лилипутами.

Хайке изумленно округлила глаза.

– Почитай мне… – приказала она.

Эдмунд открыл книгу наугад и начал читать понемецки, уверенно и бегло: “Это заставило меня задуматься над светлой кожей наших англичанок, которые кажутся нам такими прекрасными только потому, что они одного с нами размера и их недостатки не рассматриваются через увеличительное стекло, где мы находим путем эксперимента, что самая гладкая и самая белая кожа корява, груба и отвратительного цвета”.

– У английских леди самая лучшая кожа, – сказала Хайке. – Посмотри на свою маму. У нее прекрасная кожа.

Эдмунд кивнул, хотя никогда и не думал, что у его мамы прекрасная кожа, и не сравнивал англичанок с немками – к тому просто не было повода.

Хайке взялась изучать собственную кожу перед зеркалом над каминной полкой, поворачивая подбородок и так и этак, похлопывая, чтобы порозовели щеки, и выискивая недостатки.

– Джентльменам нравится моя кожа. Некоторые говорят, что она как персик. А что ты думаешь? Правда, как персик?

Слово было не совсем знакомое, но Эдмунд понял, о чем речь, когда Хайке изобразила, как надкусывает сочный фрукт.

– Тебе нравится моя кожа?

Эдмунд пожал плечами.

– Грубый английский мальчик, – сказала она. – Думаешь, у меня нет поклонников?

Слово “поклонники” Эдмунд тоже не знал, но Хайке продолжила делиться сердечными тайнами:

– Мой Иосиф ушел на Восточный фронт, да так и не вернулся. Может, придется найти англичанина. Как, по-твоему, стоит выходить за англичанина? Что думаешь, Эдмунд?

Уж не просит ли она жениться на ней? Он опять пожал плечами.

Хайке карикатурно погрозила пальцем:

– Не трогай кекс герра Кенига! – Она состроила еще одну крысиную гримаску и вышла из комнаты.

Эдмунд посмотрел на кекс и стакан молока, но они пробудили в нем вовсе не аппетит, а грусть. Каждый раз, когда подходило время перерыва, Эдмунд старательно глядел в сторону или утыкался в книгу. Он делал это отчасти из уважения – понимая, что смотреть на человека в такой момент неприлично, – а еще и потому, что вся процедура – с жеванием, причмокиваниями, глотанием, сбором крошек и облизыванием – выглядела отвратительно. Все равно что потереться шерстяным свитером об испачканную стену.

Часы тикали, и тиканье уже звучало как надоедливое “Ке-ниг, Ке-ниг, Ке-ниг”. Через несколько минут Эдмунд отложил книгу и подошел к окну.

– Ке-ниг, Ке-ниг, Ке-ниг – где же ты?

Учителя все не было, но на подъездную дорожку свернул отцовский “мерседес”, черный корабль, рассекающий антарктические льды. Отец никогда не приезжал домой днем, он исчезал перед завтраком и возвращался уже затемно. Почему сегодня так рано? Может, подобрал герра Кенига по дороге?

Но отец вышел из машины один. Наклонился. Достал портфель и папку. А потом повел себя как-то странно: вместо того чтобы пойти прямо к крыльцу, остановился и посмотрел на дом, словно обдумывая какое-то важное дело. Вот он глубоко вдохнул, выдохнул, выпустив облачко пара, медленно поднялся по ступенькам и вошел через переднюю дверь. Каблуки его были подбиты железными набойками, и шаги звучали громко и четко. Эдмунд бросил взгляд на сумку с добычей, но прятать ее было слишком поздно. Отец уже стоял в дверях.

– Привет, Эд.

– Привет, пап.

Отец улыбнулся, но улыбка не коснулась глаз. Он закрыл за собой дверь, прошел и опустился на стул герра Кенига. Наклонился вперед, к сыну, закурил, выпустил дым. Все его движения были точными и четкими, но, отработанные повторением, не требовали, казалось, ни малейших усилий. Эдмунд подмечал все: как он прикусывает верхнюю губу сразу после выдоха, как потирает тыльную сторону ладони, не придерживая сигарету большим пальцем. Наблюдать за отцом было интереснее, а подражать ему легче, чем маме, более сложной и переменчивой. Но сегодня отец выглядел серьезнее обычного. Неужели что-то заподозрил? Отец редко выказывал гнев, а поскольку подолгу отсутствовал и воспитанием Эдмунда занималась почти исключительно мать, мальчик не мог припомнить ни одного случая, когда бы отец выговаривал ему за что-то. И все же сегодня Эдмунд не сомневался – его ждет нагоняй.

– У тебя все в порядке? – спросил отец.

Эдмунд кивнул.

– Хорошо. Это хорошо.

Отец не выглядел сердитым, скорее человеком, который готовится к трудному разговору. Эдмунду вдруг вспомнился тот день, когда отец, после смерти Майкла, усадил его “немножко поговорить”. Разговор проходил примерно так:

– У тебя все в порядке?

Кивок.

– Хорошо. Это хорошо. Ну… если захочешь… если тебе понадобится поговорить о… чем-нибудь… дай мне знать.

Кивок. И это все.

Сейчас отец смотрел на него почти так же.

– Боюсь, герр Кениг сегодня не придет. Он вообще больше не придет. У него неприятности.

– Это я виноват… – выпалил Эдмунд.

– В чем?

– Я сказал, что ему надо уехать в Америку.

Отец посмотрел на него озадаченно.

– Я… хотел ему помочь. Начать новую жизнь.

Четыре сотни сигарет стремительно обращались в ком вины великанских размеров, который грозил либо прожечь сумку, либо сделать ее прозрачной. Отец перехватил его взгляд.

– В сумке что-то есть? Для герра Кенига?

Эдмунд кивнул.

Льюис наклонился, щуря глаза от дыма оставшейся во рту сигареты, и открыл сумку.

– Мама сказала, что ты стараешься меньше курить. Я подумал, что тебе столько не понадобится.

Льюис осмотрел добычу.

– А я-то удивлялся, куда они деваются.

– Ему нужно было четыреста штук, чтобы получить Persilschein.

Четыреста?

– Четыреста за Persilschein. Двести за разрешение на проезд. Пятьсот за велосипед.

– Откуда ты все это знаешь, Эд? – удивился отец.

– От… своих друзей. Тех, что за лугом. Детей-Без-Матери.

– Им ты тоже “помогал”?

От стыда Эдмунд опустил голову и едва слышно прошептал “да”. За последние два месяца регулярных взносов он, должно быть, передал Ози десятки пачек.

– Я просто делал то, что делаешь ты.

Льюис загасил окурок в ониксовой пепельнице.

– Делиться – это хорошо. Но красть – нет. Даже если стараешься помочь людям, это не лучший способ. Ты должен был спросить у меня.

Эдмунд кивнул, придавленный печальной тяжестью отцовского разочарования, и скреб ноготь, пытаясь сдержаться, не дать воли чувствам. Чтобы не заплакать, он не смотрел на отца. Плакать нельзя.

– Как бы то ни было, хорошо, что ты не отдал их герру Кенигу. Он оказался не тем, кем мы его считали. Не директором школы. Он служил в нацистской полиции.

– Но он же не мог воевать. У него слабая грудь. Я сам слышал, как он хрипел. Все время, на всех уроках. И ему не нравился Гитлер. Он даже говорить о нем не хотел.

– Да.

– Но… Не понимаю. Ты уверен? Он не казался плохим человеком.

– Не всегда о книге можно судить по обложке, Эд. Иногда… плохое в человеке… спрятано глубоко внутри.

Что-то сжалось в груди. Какие бы мерзкие преступления ни совершил учитель, Эду стало грустно от мысли, что он больше никогда не увидит герра Кенига, что тому так и не удастся начать новую жизнь в Висконсине. Это даже хуже, чем быть обманутым.

– Что с ним будет?

Отец почесал тыльную сторону ладони.

– Скорее всего, отправят в тюрьму.

Кекс и стакан с молоком – две сиротки. Кениг никогда уже не выпьет и не съест их. Эдмунд нервно теребил обложку “Путешествий Гулливера”.

– Так ты Остроконечник или Тупоконечник? – спросил отец.

Эдмунд пожал плечами. Он понял, что отец имеет в виду войну в книжке, – там один народ разбивал вареные яйца с тупого конца, а другой с острого, – но не мог ответить в тон, шутливо. Не мог.

– Я подумал, мы могли бы попросить герра Люберта помочь тебе с уроками. По крайней мере, пока не найдем замену.

Эдмунд старательно прокручивал в памяти все свои встречи с Кенигом, припоминая каждый миг, пытаясь обнаружить упущенные им признаки, чтобы заново оценить учителя в свете страшного открытия.

– Он совсем не казался плохим.

– Я тоже считал его хорошим человеком. Поверил на слово. И ошибся. Но это не значит, что ты не должен верить людям. Порой, чтобы помочь людям, им приходится доверять. Даже если они предают это доверие.

– Прости, что взял сигареты.

Отец кивнул.

– Что ты будешь с ними делать? – спросил Эдмунд.

– Ну, я мог бы их выкурить.

Эдмунд не сводил глаз с сумки.

– А можно я… отдам их своим друзьям? Им нужнее, они обменивают их на еду.

– Они должны получать еду в лагере. Где живут твои друзья?

– Точно не знаю. То там, то сям.

– Сироты?

Эдмунд кивнул.

– А сколько их там? – Отец вроде бы и не сердился, просто расспрашивал.

– Шестеро или семеро.

Отец долго глядел на сумку. Покачал ногой, как делал, когда обдумывал что-то, потом подтолкнул сумку по полу к Эдмунду:

– Только смотри, чтобы не потратили их все сразу.

Рэйчел подписывала последнюю карточку, когда в столовую вошел Льюис. Красивым плавным почерком она написала имя – майор Бернэм, – закрыла карточку и положила на соседний стул.

– Ну, что скажешь?

– Красиво, – ответил Льюис. – Тебе так идет.

– Я имела в виду стол – но… спасибо. – Она поправила локоны. – Задала Ренате работы. Попросила сделать прическу Хайке. А потом еще и Фриде. Хотя Фриду пришлось уговаривать.

– Герр Люберт должен быть признателен.

– Да.

– Такие вещи помогают. Уверен, Фрида будет это помнить.

Наблюдая за тем, как Рената положила ладони на плечи девушки, как отвлекла ее мягкими словами и только потом расплела тугие косы и расчесала длинные, до пояса, волосы, Рэйчел расчувствовалась.

– Так, так. Что у нас тут?

– Вот. – Рэйчел отступила от стола.

Льюис окинул его взглядом. Стол был накрыт на восьмерых и сервирован как положено: серовато-зеленый веджвудский обеденный сервиз, любезно предоставленный Вооруженными силами Его Величества; серебряный канделябр, принадлежавший его матери (единственное имеющееся у них фамильное серебро); салфетки с изображением достопримечательностей Лондона и свинцовый хрусталь Люберта, безусловное украшение всего этого парада. Какие тосты произносились с этими бокалами? Какие полные надежд лица отражались в их гранях? Радовало то, что Рэйчел вернулась к своей былой практике разрисовывать именные карточки: женские – цветочным орнаментом, мужские – скрещенными мечами или ружьями.

– Выглядит великолепно. – Льюис постарался отогнать мысль о том, что всего в нескольких милях отсюда люди едва ли не умирают от голода. Кроме того, прием был отчасти его идеей, вызовом Рэйчел – и она его приняла. У нее появилось дело, она ожила, и Льюис, наблюдая за ней, испытывал прежнее приятное возбуждение.

– Сьюзен настаивает на том, чтобы сидеть рядом с тобой, поэтому, для симметрии, я сяду рядом с майором Бернэмом. Миссис Элиот посажу в середине, рядом с твоим капитаном Томпсоном, с другой стороны от майора. Как думаешь, они поладят?

– Еще как.

– Ты ведь не станешь с ним спорить? Сьюзен говорит, вы еще не встречались с глазу на глаз.

– Я буду паинькой.

– Можешь говорить о чем угодно – о крикете, о погоде, даже о политике. Только не о работе. Пожалуйста, Лью? Ради меня?

Было в ней что-то новое. После той метели она приняла на себя роль хозяйки дома. Прислуга слушалась ее беспрекословно – оно и к лучшему. Она ходила на утренний кофе с “Командой”, как называли себя женщины, познакомившиеся на “Эмпайр Халладейл”. И снова эти нежные словечки…

– Так? Нет, не так. – Рэйчел начала раскладывать карточки на тарелки, но на полпути остановилась. – Карточки должны быть на тарелках или на салфетках?

– Неважно. Никто и слова не скажет.

– Это как раз те вещи, которые полагается знать жене губернатора. Селия непременно что-нибудь брякнет. За что это она тут недавно критиковала меня? Ах да. Я сказала: “Прошу прощения?” А она: “что?”, а не “прошу прощения”. – Рэйчел передразнила зычное фырканье миссис Томпсон. – И еще что-то насчет подачи зелени на обед. Не зелень, говорит, а овощи, моя дорогая.

Рэйчел вернулась, перекладывая именные карточки с тарелок на салфетки. Льюис переложил свою карточку на салфетку, отметив, что жена выбрала его любимые – с вышитыми войсками на Мэлле. Он открыл карточку – изящно вычерченные скрещенные ружья.

– Ты нарисовала для меня ружья.

– А ты бы предпочел цветочки?

Дразнящий, лукавый тон, взгляд через плечо – да она флиртует! Вот так сюрприз.

– Ну? Что думаешь? На самом деле?

– Я думаю, – он попытался найти другое слово, не “замечательно”, – потрясающе.

Он коснулся ее руки и удивился, когда она сжала его пальцы. Он никогда не мог до конца разгадать такую женщину, как Рэйчел, но чтобы разгадать этот шифр, спецы из Блетчли-Парк[65] не требовались.

– Давай?

– Только придется по-быстрому.

– А где Эд?

– Он наказан.

– За что?

– За то, что поздно пришел, играл с какими-то местными мальчишками. Все в порядке. Мы поговорили. Будет неделю ложиться пораньше.

В комнату вошла Хайке, присела в книксене, опустила глаза – сообразила, что явилась не вовремя.

– Bitte. Телефон, герр Морган.

– Спасибо, Хайке. – Льюис подождал, когда горничная уйдет.

– Кто бы это мог быть? – спросила Рэйчел.

Льюис вздохнул. Подключенный к коммутатору телефон принимал сигнал только из одного места – его штаб-квартиры. И если позвонили сюда, значит, что-то срочное.

– Ответишь?

Его как будто тянули в разные стороны две лошади: крепкая работяга долга и норовистый арабский скакун желания.

– Я быстро.

Через несколько минут он нашел Рэйчел перед зеркалом в ванной: в одних трусиках, она прикладывала ожерелье к обнаженной груди.

– Ты бы запер дверь, – сказала она. Он закрыл, но не запер.

– Что-то случилось? – обернулась она.

– Беспорядки на заводе.

– О…

– Несколько человек застрелены.

– Но, Льюис… ты не можешь уйти сейчас. Гости будут уже через час.

– Дорогая, мне очень жаль. Я постараюсь вернуться… до конца вечеринки.

Она уронила тяжелое ожерелье в раковину и прикрыла грудь правой рукой.

– Тогда иди. Спасай Германию. – Она проговорила это с прежней усталостью, не зло, но с какой-то безнадежностью. А потом, все еще прикрывая грудь рукой, отвернулась.

Рэйчел открыла парадную дверь в ярко-синем, расшитом блестками вечернем платье с низким вырезом – на довоенных вечеринках превзойти его в элегантности не удалось никому из женщин. Волосы были убраны вверх, открывая шею и лицо, ожерелье из лазурита притягивало взоры к высокой груди. Она разоделась нарочно – заглушить голоса у себя в голове и показать гостям, что она бодра и даже без мужа прекрасно может со всем справиться. Ей тридцать девять. Ее рано списывать со счетов.

Сьюзен Бернэм признала поражение еще до того, как сняла пальто.

– Рэйчел Морган, ты постаралась за всех нас! – Она вручила хозяйке пропитанный вином бисквит в тяжелой стеклянной вазе. – Тут шерри столько, что хватит на отдельную вечеринку. И напомни, чтобы я не забыла потом забрать посудину.

– Ты выглядишь… как из романа Толстого, – заявила миссис Элиот.

– Стараюсь, Памела. Ты тоже чудесно выглядишь. Вы обе. – Пока гости передавали пальто Рихарду, она весело объявила: – Где-то там что-то случилось. Льюис шлет всем свои извинения и надеется, что успеет вернуться к десерту. Или следует говорить “пудинг”, Селия?

– Только “пудинг”. “Десерт” для других чинов. – Уверенная в своей роли знатока этикета, миссис Томпсон даже не заметила поддразнивания.

Рэйчел твердо настроилась не дать гостям мусолить новость об отсутствии Льюиса. Устояв под первым залпом – “Какая жалость!”, “Как обидно!”, “Бедняга”, – она жестом пригласила всех к камину, где Хайке уже ждала с напитками. Вскоре Элиоты, Томпсоны и Бернэмы потягивали розовый джин и провозглашали тосты за воссоединение Команды, а Льюис был благополучно забыт.

– Ну вот мы и снова все вместе, – сказала Рэйчел, поднимая свой бокал. – За Команду!

– За Команду! – подхватили женщины.

– Забавно, с какой нежностью я вспоминаю теперь наше путешествие, – заметила миссис Элиот. – Меня тогда постоянно тошнило.

– Хорошо, что сейчас вы не на этом корабле, – внес свою лепту капитан Элиот. – Море замерзло.

– Официально самый холодный декабрь за всю историю метеонаблюдений, – подхватил капитан Томпсон. – В Кэмберли все говорят, что не помнят ничего подобного. Десятифутовые заносы в Кенте. Минус двадцать в Девоне.

– По крайней мере, у них есть отопление. И еда. – Вечная совесть Команды, миссис Элиот, как всегда, вернула их из-за моря на твердую, заснеженную землю Гамбурга. – В здании, которое мы используем сейчас под школу, замерзли чернила. А вчера я видела какого-то мальчишку, он рылся в наших мусорных баках и вылизывал пустую банку из-под рисового пудинга. Он был в халате, а ноги обернуты газетами. Такой несчастный.

Миссис Бернэм вздохнула:

– Памела, можно хоть один вечер не вспоминать о вселенских страданиях?

– Уверена, ты с этим справишься, Сьюзен, – сказала Рэйчел, бросив на подругу выразительный взгляд, говоривший: “Сегодня я буду задавать тон!” – и повернулась к миссис Элиот: – Как твоя группа, Памела?

Выход для своей кипучей энергии миссис Элиот нашла в одной из множества женских групп по интересам, которых Рэйчел старательно избегала. Последним увлечением Памелы стала англо-германская группа, организованная капелланом округа полковником Хаттоном в попытке приобщить немцев к свободным дебатам.

– Очень популярна. Хотя подозреваю, что большинство приходит ради бесплатного печенья и чтобы просто побыть в тепле. Сидят кружком, поначалу скованные, но к чаю оттаивают. Мы провели несколько чудесных дискуссий, даже поспорили. Поговорили о различиях в английском и немецком характерах. А на прошлой неделе обсуждали, где место женщины, только ли дома.

– Зависит от дома, – включилась Сьюзен, даже не пытаясь скрыть своего раздражения. Какая глупость – все эти “гуманитарные излишества”.

Но Рэйчел заинтересовалась. Памела Элиот и вправду нашла для себя дело, отвечающее ее убеждениям. Говорила она с воодушевлением.

– Продолжай.

– Они совсем не привыкли к дебатам, к публичному несогласию с большинством. Но схватывают суть. Тем, кто помоложе, дискуссии даются тяжелее. С играми у них все прекрасно, но вот дискуссии – настоящее испытание. Большинство напуганы, подозрительны, недоверчивы и, похоже, потеряли надежду. (Рэйчел подумала о Фриде.) Полковник Хаттон старается показать, что у них есть будущее. Что в жизни есть смысл и цель.

– Ага. Еда, выпивка и никакой болтовни о смысле жизни! – отчеканила Сьюзен. Сегодня она явно пребывала в драчливом настроении.

– Не обращай на нее внимания, Памела. – Рэйчел взяла у Хайке графин с джином и повернулась к мужчинам: – Еще джина, джентльмены?

Льюис в этом плане был почти что ясновидящим – всегда знал, кому и когда подлить, а Рэйчел постоянно напоминала себе следить за тем, чтобы бокалы не пустовали. Капитаны увлеченно обсуждали только что закончившийся крикетный сезон и в добавке пока не нуждались. Майор, однако, стоял чуть в стороне и крутил почти пустой бокал. Рэйчел налила, не спрашивая.

– Приятно наконец познакомиться с вами, майор. Сьюзен так много о вас рассказывает.

По правде говоря, майор Бернэм оказался не таким, каким рисовало ее воображение. Со слов Льюиса и Сьюзен, она представляла Бернэма холодным, амбициозным сухарем, безжалостным в своем стремлении избавить зону от нацистской заразы. Рэйчел никак не ожидала увидеть тихого, почти застенчивого мужчину с красивым левантийским лицом. Скромность – быть может, правда, напускная – никак не вязалась с суровой репутацией. Возможно, у Льюиса сложилось о нем превратное мнение.

– Вижу, вы прикрыли пятно. – Взгляд Сьюзен Бернэм остановился, как и следовало ожидать, на новой картине над камином.

– Да.

– Какой, должно быть, шаг вперед по сравнению с тем, что там было раньше.

– Там было… не то, что мы думали.

– А ты что, спросила?

– Он… даже оскорбился.

– И ты ему поверила?

– Да.

Рэйчел не хотела задерживаться на этой теме, поэтому хлопнула в ладоши, привлекая внимание гостей:

– Прошу к столу.

Сьюзен Бернэм сощурила глаза:

– Миссис Морган, вы сегодня какая-то другая.

Хайке подала первое блюдо – луковый суп, такой ароматно-пикантный, что после третьей ложки все принялись нахваливать кухарку. Разговор до подачи основного блюда скользил по верхам, и Рэйчел решила вовлечь в беседу майора Бернэма, рядом с которым сидела. Остававшийся до того тихим и немногословным, в беседе один на один он мгновенно подобрался.

– Вероятно, случилось что-то серьезное, если Льюис не смог отложить дело до утра.

Рэйчел не знала наверняка, что полагается отвечать в таких случаях. Как и большинство жен военных, она привыкла не распространяться о деятельности мужа.

– Он очень добросовестный и принимает близко к сердцу все, что происходит в его округе.

– За наше завтра жертвует своим сегодня?

Тонкая шпилька, но у Рэйчел нашлась своя:

– Он сражался на войне, теперь сражается в мирное время. И так же не жалеет сил.

– В некотором смысле мирное время труднее. Труднее выявить врага.

– Льюис не любит слово “враг”. Он его запретил. Но прощает легче, чем я.

– Может, потому, что ему и прощать меньше.

Льюис как-то сказал, что прощение – самое сильное оружие в их арсенале. Отвлеченно, в каком-то абстрактном смысле, Рэйчел это понимала, но Бернэм облек в слова то, о чем она думала, но не могла сформулировать. Льюису легче простить, потому что он не пережил потерю так, как пережила она. Для него все прошло вдалеке; она же была там. “Я не уверена, что ты можешь понять” – ее собственные слова. Но это уводило ее именно в том направлении, которого она хотела избежать.

– Сьюзен предупреждала, что вы хороший дознаватель. Как идет проверка? Выявляете преступников?

– В анкете слишком легко напустить туману. Поэтому я стараюсь лично опрашивать как можно больше людей. В конце концов, что может быть вернее, чем посмотреть человеку в глаза?

– А вы можете определить? Посмотрев в глаза?

Бернэм посмотрел в глаза ей. Его – с длинными ресницами и желтыми тигриными радужками – были обезоруживающе красивы.

– Те, кого считаешь виновными на основании их поведения или биографии, часто оказываются невиновными. На этой неделе я допрашивал бывшего полковника, который пытался заняться бизнесом. Классический пруссак: авторитарный, воинственный, ни в чем не раскаивающийся. Ненавидел южан. Привык ни с кем не считаться. Но он всей душой презирал Гитлера и партию. Как и многие прусские военные. Оказался чист. Люди, которых я хочу допросить по-настоящему и которых необходимо допросить, вообще уклоняются от заполнения анкет. У больших шишек обычно есть связи или средства, они могут позволить себе не работать, поэтому не утруждают себя анкетами.

– И многих поймали?

– Пока нет. Мы посадили в тюрьму около трех тысяч.

– Но это же много.

– Нет, если учесть, что заполнен миллион анкет.

– А сколько вас устроит?

Бернэм поднес хрустальный бокал к пламени свечи, ловя свет.

– Дело не в цифрах, миссис Морган.

Рэйчел на секунду представила, что должен чувствовать допрашиваемый под этим испытующим взглядом. Мотивы Бернэма, похоже, были куда глубже, чем простое исполнение обязанностей, не такими уж рациональными, как он пытался внушить. За сдержанностью и умением разделить эмоции и интеллект угадывалось что-то еще.

– Что побудило вас стать дознавателем?

Бернэм положил вилку и нож и промокнул рот салфеткой.

– Теперь вы допрашиваете меня, миссис Морган.

Рэйчел засмеялась:

– Простите. Просто я… мне интересно, что заставило вас выбрать именно такую работу.

Бернэм налил себе вина. Рефлекс человека, привыкшего контролировать ритм и направление разговора. Сейчас он давал понять, что тема исчерпана.

– Хороший рейнвейн.

Рэйчел больше не настаивала, и до конца основного блюда они говорили о достоинствах немецкой кухни в сравнении с английской. Тему тут же подхватила миссис Томпсон. Когда Хайке унесла тарелки, миссис Элиот заметила, что Льюиса до сих пор нет, и, выразив надежду, что у него все хорошо, предложила тост:

– За губернатора Пиннеберга.

Рэйчел и забыла, что назначила время для возвращения Льюиса. Она упомянула об этом, чтобы защитить его и не расстраивать гостей, но сама нисколько не верила, что он и вправду появится. Мало того, Рэйчел вдруг поймала себя на том, что за весь вечер ни разу даже не вспомнила о муже и, руководя всем сама, чувствовала свободу. Неужели ей лучше без него? Поднимая бокал, она представляла не Льюиса, но некоего безликого чиновника, которого никогда не встречала.

– И за хозяйку, – добавил капитан Элиот. – Должен сказать, обед был первоклассный, миссис Морган. За Рэйчел.

– За Рэйчел.

– Это заслуга кухарки Греты, а не моя.

– Значит, и ей мои комплименты.

– Непременно передам. А вот примет ли она их – это уже другой вопрос. До сих пор упорно сопротивляется моим попыткам быть вежливой.

– А наша кухарка просто ужасна, – пожаловалась миссис Бернэм. – Сплошная манерность и жеманство. Minа Farter waz unt Nopleman![66] А потом выясняется, что она ничего не выдумывает. Я не верила ни единому ее слову, пока она не показала свои украшения. Бог ты мой. – Миссис Бернэм распахнула шаль, чтобы продемонстрировать приколотую на груди брошь с топазом размером с лесной орех. – Триста сигарет и бутылка “Гилбиз”.

Миссис Томпсон ахнула от восторга:

– Боже, какая прелесть!

– Ну, Кит ведь бросил курить, так что появились излишки. И наша обязанность помогать, чем можем. Думаю, она была рада.

Рэйчел передернуло при виде драгоценности, обмененной на сигареты, ей стало жалко кухарку, которую явно вынудили к этому. Было сегодня в Сьюзен Бернэм что-то чересчур дерзкое, даже нахальное. Что-то раздражало сегодня Сьюзен. Уж не то ли, что не она стала центром этой маленькой солнечной системы?

– Слово “аристократ” обычно расшифровывается как производитель оружия, верно? – Капитан Элиот обратился за подтверждением к специалисту по денацификации.

Бернэм вертел в руке бокал.

– Будь все так просто, мы бы быстро переловили всех “фонов” в Германии.

– А как ваш “nopleman”, Рэйчел? – спросила Сьюзен. – Хорошо себя ведет?

Она нарочно задала вопрос во всеуслышание, так что Рэйчел пришлось ответить.

– Неловкие моменты случаются, но в целом, думаю, все идет так, как и ожидалось.

– Ах, бога ради, поведай же нам об этих неловких моментах.

– Да всякие бытовые мелочи, – непринужденно отмахнулась Рэйчел. – Кто из каких тарелок ест. Кто пользуется боковой дверью. В таком духе.

– Не представляю, каково это – жить под одной крышей, – вздохнула миссис Томпсон. – Как вы справляетесь? – Вопрос прозвучал так, словно речь шла о больном со смертельным недугом. – Это ведь страшно неудобно.

– Как-то справляемся. Как сказала Памела, мы все здесь везучие. – Взмахнув салфеткой, Рэйчел объявила следующую стадию вечера: – Думаю, пора нам спеть.

Компания переместилась к роялю. Сборник рождественских гимнов уже стоял на пюпитре, и Рэйчел, сев за инструмент, бодро исполнила “Я видела три корабля”, потом оттарабанила “Храни вас Бог, веселые джентльмены”. При каждом припеве майор Бернэм выражал бурную радость, шлепая по пианино ладонями – получалось не в ритм – и всех перекрикивая. На фоне поднабравшейся компании это было не так заметно, но Рэйчел разнервничалась: его как-то уж слишком быстро забрало. Воспитанный, выдержанный человек, с которым она беседовала за обедом, превратился в свинью. Она выровняла корабль исполнением “Средь хмурой зимы” и попыталась успокоить надвигающийся шторм “Молчаливой ночью”, но Бернэм настоял, чтобы они спели на немецком, и все испортил, издевательски коверкая слова и обращая песню в злую пародию.

– А как насчет Гилберта и Салливана? – спросил капитан Томпсон. Он нашел на рояле издание в кожаном переплете и открыл его на “Пиратах Пензанса”. – Как раз для вас, майор.

Бернэм поставил бокал и выпрямился. Рэйчел уловила его пьяное дыхание и почувствовала, как устремляются вверх пузырьки подавляемого гнева. Он запел в тон, агрессивно и во весь голос:

  • Я образец современного генерал-майора.
  • Я информационный овощ, животное и минерал.
  • Я знаю королей Англии и исторические битвы назубок
  • От Марафона до Ватерлоо в порядке категорическом…

Рэйчел сбавила темп, чтобы он поспевал, но остроумный галоп текста оказался Бернэму не по силам. После первой строчки каждого куплета он сбивался на “ля-ля-ля”, при этом все сильнее и сильнее колотя ладонями по крышке рояля. Посреди последнего куплета стоявшая на рояле ваза рухнула на пол.

– Оп! – сказал Бернэм. Рэйчел перестала играть и встала, чтобы оценить ущерб. Ваза раскололась ровно на четыре части.

– Кит! – воскликнула Сьюзен.

– Прошу прощения, – обронил майор. – Уверен, ее можно склеить.

– Это не моя ваза, майор. Она принадлежит дому.

– А… Ну… Значит, все в порядке!

Бернэм рассмеялся, и остальные, к полному смятению Рэйчел, тоже засмеялись. Она наклонилась, чтобы собрать осколки, и тут дверь открылась. В первую секунду она подумала, что вернулся Льюис, но это был герр Люберт.

Выглядел он так, словно сделал или намеревался сделать что-то ужасное. Лоб заливала кровь, грудь вздымалась от судорожного дыхания. Остановившись в дверях, он смотрел на них, как узревший оргию суровый пророк.

– Герр Люберт? – произнесла Рэйчел – отчасти для того, чтобы объяснить гостям, кто это, отчасти – чтобы удержать немца от следующего шага. – С вами все в порядке? У вас кровь.

Люберт посмотрел на вазу, потом на Бернэма. Ноздри его раздувались. Казалось, он готов поднять рояль и обрушить его на майора.

– Извините за вазу, старина, – пробормотал майор. – Уверен, с помощью… всей королевской конницы… фрау Морган все слепит.

Рэйчел взглянула на Сьюзен – пора той вмешаться.

– Идем, Кит, – сказала Сьюзен. – Думаю, с тебя хватит.

– Что? Споем еще. Может, и герр Люберт составит нам компанию? – И майор начал отбивать мелодию.

– Я бы попросил вас не стучать так по инструменту. – Люберт смотрел на Бернэма с нескрываемой угрозой, сжав внушительные кулаки.

В ответ майор ахнул по фортепиано с такой силой, что забренчали струны.

– Ваш рояль реквизирован, герр Люберт. А значит, является собственностью Контрольной комиссии. По существу, моей собственностью.

Уже не сомневаясь, что Люберт собирается ударить майора, Рэйчел распрямилась, положила на рояль осколки вазы, подошла к Люберту и мягко сказала:

– Мы все немножко перебрали.

Люберт посмотрел на нее и разжал кулаки. Потом бросил еще один взгляд на Бернэма, повернулся и вышел из комнаты, пробормотав:

– Sie ekeln mich am!

– Ха! – вскричал Бернэм. – Вы слышали? Мы ему противны. Мы ему противны! – И, повернувшись к Рэйчел, потребовал, чтобы она немедленно добилась извинения и определила соответствующее наказание.

– Думаю, он имел в виду тебя, Кит, – заметила миссис Бернэм и, взяв мужа под руку, повела к выходу, пока он еще чего-нибудь не натворил. – Пора баиньки.

– Но я же образец современного генерал-майора, – запротестовал Бернэм.

Вечер закончился. Закончился не так, как планировала Рэйчел, – они бы еще поиграли в карты и в шарады перед камином, – но ей хотелось только одного: чтобы все поскорее ушли. Надо найти Люберта. Гости вежливо бормотали комплименты, благодарности и извинения. Через десять минут она закрыла дверь за расстроенной миссис Элиот, которая выразила надежду, что все будет хорошо и что, возможно, Рэйчел посетит англо-немецкую группу и, может быть, приведет и герра Люберта.

Рэйчел уже собралась подняться по лестнице на верхний этаж, когда услышала стон. Перед камином, в кресле, опустив голову и закрыв ладонями лицо, сидел герр Люберт. Тяжелое дыхание прорывалось через стиснутые зубы, и получавшийся звук напоминал шуршание набегающей на галечный берег волны.

– Стефан?

Люберт открыл здоровый глаз – второй уже заплыл – и посмотрел сквозь решетку пальцев. Мягкий изгиб ее бедер напоминал виолончель, блестки на платье сверкали в свете камина.

– Вы в порядке?

Он почувствовал руку у себя на плече и опустил свою, чтобы показать рану, потом поднял лицо, чтобы она могла разглядеть ее лучше.

Увидев рану, Рэйчел поморщилась.

– Как это случилось?

“Меня чуть не убили плакатом «Дайте Германии жить!»”, – подумал Люберт, но сказать не сумел, к тому же и говорить было больно, поэтому он просто застонал.

– Пойду принесу что-нибудь. Я мигом. – Шурша платьем, Рэйчел направилась к лестнице.

Люберт снова опустил голову. Пальцы пахли кровью, во рту ощущался ее металлический привкус. События вечера закружились перед глазами яркими картинками. Повсюду плакаты “Мы хотим работать!”, “Бевин, останови демонтаж!”, “Дайте Германии жить!”. Он присоединился к протестующим неохотно, под давлением сослуживцев. Проверка еще не закончилась, и ему не хотелось рисковать, да он и вообще терпеть не мог толпу с ее склонностью к бездумному и грубому насилию, она всегда пугала его. Но эта толпа была тихой и сплоченной, и он вдруг решил, что лучше находиться здесь, на морозе, но с братьями и сестрами, чем в уютном одиночестве собственного дома. Они слушали Шорша, взывавшего к британскому чувству справедливости, но обращавшегося при этом к соотечественникам. Они спели немецкий гимн, демонстрируя скорее стойкость, чем дерзость, без той ярости, с какой в последние годы обычно исполнялся гимн. Это пели люди, обретавшие голос. А потом вдруг в пение диссонансом ворвался автомобильный гудок, следом рев мотора: какая-то британская машина пыталась проехать к заводским воротам. Люди попятились. Кто-то стукнул по крыше. Еще кто-то уперся руками в борт машины и принялся раскачивать ее, к нему присоединились другие любители размяться. Машина заходила ходуном. Люберт видел сидящего внутри офицера, видел, как гнев на его лице сменился страхом. Потом, словно не сознавая собственную силу, молодые люди опрокинули машину набок, и офицер перевернулся, ударился о крышу и остался лежать с прижатым к стеклу лицом – как рыба в аквариуме. Это было почти комично, но Люберт понимал, что вот-вот случится нечто ужасное. И тут ударили выстрелы. От первого толпа дернулась и оцепенела. Второй обратил ее в панику, люди заметались, точно перепуганные овцы, кидаясь из стороны в сторону, подгоняемые выстрелами. Люберт тоже метался, подхваченный толпой, что-то ударило его по лбу, но он продолжал бежать. Несколько метров толпа несла его, потом он споткнулся, накренился, перед глазами полыхнула белая вспышка, в голове зазвенело – чье-то колено врезалось ему в висок. Он упал на четвереньки и не сразу понял, что красные пятна на белом – это его кровь на снегу.

Рэйчел вернулась в холл с ватой, бинтом и йодом.

– Дайте-ка взглянуть.

Она осторожно приподняла его лицо за подбородок, чтобы видеть рану.

– Туда могла попасть грязь. Будет больно.

Люберт поморщился от жгучего прикосновения ваты, смоченной йодом.

– Что случилось?

Он мог бы нарисовать это, но не объяснить: слишком сильно стучало в голове.

– Они… уу!

– Тише, тише.

Рэйчел склонилась над ним, обрабатывая рану. Люберт застонал от острой, очищающей боли и сжал руку Рэйчел. Какое-то время он не отпускал ее руку, а она продолжала возиться с раной. Закончив, внимательно осмотрела лоб Люберта:

– Теперь, кажется, чисто. Да. Сейчас перевяжу…

Оторвав от бинта кусок, Рэйчел накрыла рану салфеткой, смоченной в йоде, и несколько раз обошла Люберта кругом, обматывая его голову бинтом, – ее грудь оказалась прямо перед его лицом. Повязку она для надежности закрепила булавкой.

– Вот и все. Как самочувствие?

– Жжет. Но спасибо.

– Извините майора. Он был пьян.

– Спасибо, что вмешались, иначе быть международному конфликту.

Его лицо было совсем рядом. Рэйчел видела морщинки вокруг глаз, полных печали, которой не замечала прежде. Она представила, как целует его, и вдруг поняла, что хочет сделать это. Придерживая повязку одной рукой, она другой легонько провела по его щеке и нежно поцеловала в губы. Их дыхание смешалось. Она все ждала, что по колючей проволоке побежит ток, завоют сирены и вспыхнут прожектора, но ничего не случилось. Она ступила на новую территорию, и никто ее не остановил. Вот так, легко и просто.

– Этот лучше того… другого, – сказал Люберт.

Рэйчел посмотрела на него, возвращаясь в реальность.

– Это… часть плана, чтобы вышвырнуть меня из дома?

– Это… спасибо.

– За что?

– За то, что разбудил меня.

9

Заводские прожектора освещали взбитое снежное поле с брошенными, похожими на мертвых птиц плакатами. Перевернутая машина была огорожена лентой, как место преступления. Несколько немецких полицейских стояли вокруг ограждения, не зная толком, какова их роль. Оглядывая сцену бунта, Льюис все острее ощущал, что теряет даже тот ненадежный контроль над ситуацией, что был у него до недавнего времени.

Военный полицейский, который и отдал приказ стрелять, майор Монтегю подробно рассказал, что именно произошло, но его объяснения уже не могли ничего изменить. Каша заварилась в его дежурство.

– Офицер пытался проехать к воротам, когда его окружила разъяренная толпа. Напали на машину. Мы сделали предупредительные выстрелы, но они продолжали раскачивать ее, пока не перевернулась. К счастью, вытащить его им не удалось.

Монтегю описывал инцидент с механической отстраненностью. Льюис ждал, когда он завершит доклад, но Монтегю уже закончил.

– И тогда вы открыли огонь по безоружным гражданским лицам, – заключил Льюис.

– У нас не было выбора, сэр.

– Это у мертвых нет выбора, майор. Трое убитых, черт побери!

Обогнув машину, Льюис подошел к тому месту, где на снегу застыла кровь. Лежащий на боку “фольксваген” еще больше напоминал жука.

– Они линчевали бы его, если бы мы их не остановили.

– Уверены?

– Никаких сомнений, сэр. К тому времени они уже превратились… в неуправляемую толпу. Мы уверены, среди них были подрывные элементы, – продолжал майор. – Люди, которые пришли специально, чтобы устроить беспорядки. Возможно, из “Вервольфа”, сэр.

– Ох, ради бога. Вы кого-нибудь арестовали?

Монтегю напыжился и отрывисто сказал:

– С полдюжины человек.

– Детей, не так ли?

Военную полицию обвиняли в том, что она арестовывает в основном детей, – тюремные камеры были забиты сотнями мальчишек, которых поймали, когда они воровали уголь. Пресса попыталась раздуть эту историю, но полиция скрыла возраст арестованных.

Льюис поднял один из плакатов. “Дайте нам инструменты, и мы закончим работу!”[67] Он повернул плакат, чтобы и Монтегю мог прочитать.

– Знаете, кого они цитируют?

– Вы поступили бы так же, если бы находились здесь, – зло ответил тот.

Льюис отшвырнул плакат.

– Мы предлагаем им демократию, а потом наказываем за то, что они ею пользуются.

Позже Баркер повез Льюиса на срочную встречу с генералом де Бильером.

– Майор прав, – говорил Льюис в машине. – Я должен был находиться там. Или по крайней мере отправить людей для подкрепления.

– Предполагалась мирная демонстрация, сэр. Профсоюз уверил нас в этом. Парни просто запаниковали. Это не ваша вина, сэр, – отозвался Баркер.

– Похоже, дело пахнет увольнением.

– Сомневаюсь, сэр.

– А зачем еще вызывать среди ночи на ковер к де Бильеру?

– Думаю, ему прислали бутылку виски и он хочет узнать ваше мнение, сэр.

Льюис выдавил улыбку. Генерал был большим любителем виски и славился тем, что подбирал людей по умению опознать односолодовый.

– Они не могут вас уволить, – продолжал Баркер. – Вы один из немногих, кто понимает, что здесь нужно делать. Полагаю, у командования кое-что другое на уме.

– Я вовсе не столь незаменимый, каким вы меня считаете, Баркер.

Но если на словах Льюис отмахнулся от комплимента, то в душе принял его и отложил про запас как противоядие закрадывающемуся в душу сомнению в себе. В армии прямолинейное “молодец” было редкостью. Похвала обычно уравновешивалась затрещиной. Эта скупость на поощрения не являлась исключительной чертой военных, было в ней что-то очень английское. Прямое следствие сдержанности и рационализма, которые Льюис находил и в себе, а еще опасения, что кому-то будет позволено зазнаться, влезть, как говорится, в сапоги не по размеру. В этом одна из причин, почему – как утверждают англичане – они никогда не примут диктатора с такой готовностью, как их континентальные соседи.

– Список уже почти полностью составлен, сэр, – продолжал Баркер.

– Список?

– Список пропавших без вести. Вы же сами просили?

В голове как будто что-то звякнуло: сколько еще тарелочек он раскрутил и о скольких благополучно забыл? Идея составить список “пропавших мертвых”, людей, которых не нашли после бомбежек, и сверить его с именами тех, кто до сих пор находился в госпиталях, изоляторах, санаториях и монастырях региона, была одной из его инициатив, но оказалась погребенной под грузом более насущных дел.

– Совсем забыл. Надеюсь, вы не потратили на это дело слишком много времени.

– О, оно отняло у меня всю жизнь, сэр. Но скоро я уже начну сличать имена со списком пациентов. Дайте только еще несколько недель.

– А как другой доклад – по ценностям?

– Ну, кое-кому из шишек, у кого рыльце в пушку, я с этим докладом как кость в горле, так что в ближайшее время повышение не светит.

– Хорошо.

Льюис и на самом деле так думал. Хотя бы потому, что Баркер действительно был ему нужен. Но он искренне верил, что многие из поднявшихся наверх теряют мотивацию, которая и привела их туда. Люди берут на себя роли, не соответствующие их способностям, закапывая в землю истинные свои таланты. Шишек и без него хватает – этого девиза он придерживался всегда.

Де Бильер, скорее, полулежал, чем сидел за столом, когда Льюис вошел в кабинет. Генерал тут же предложил стул, виски и сигарету – не самая стандартная преамбула к головомойке. Присутствие комиссара Берри наводило на мысль, что Баркер, возможно, и прав: его вызвали не для объявления отставки, а ради чего-то иного.

– Вы знакомы с комиссаром?

– Да, сэр. Встречались во время визита министра. – Льюису нравился Берри: получив работу невыполнимую и непопулярную, он выполнял ее с легкостью и достоинством.

Берри тепло пожал Льюису руку:

– Ну, здравствуйте, полковник. Человек, поделившийся домом.

– Не своим домом, сэр, но – да.

– Немецкие советники высокого мнения о вас.

– И именно поэтому, – де Бильер сделал паузу, чтобы дать Льюису прикурить, – вы сейчас здесь. Ввиду вашей способности понимать другую сторону.

Льюис сел, вспомнив, что даже заключенным дают покурить перед казнью. Что-то уж слишком умасливают – не иначе как где-то надо дерьмо подтирать. В окне за спиной генерала висела полная луна, такая большая и чистая, что Льюис ясно различал рябь на ее поверхности. Уж не туда ли его собираются отправить?

– Если какой-то капитал у меня и был, сэр, он остался на фабрике Цейсса.

– Произошедшее там сегодня вечером неприятно, – сказал де Бильер, – но это в первую очередь часть гораздо большей проблемы. Демонтаж вызывает серьезную озабоченность по всей зоне. Протесты проходят в Кельне, Ганновере, Бремене, Руре. Нагнетается напряжение, усугубляемое холодом и нехваткой продуктов. Немцы начинают нас ненавидеть. Они все еще думают, что мы хотим превратить их страну в гигантскую ферму и уничтожили судостроительную промышленность, чтобы дать преимущество Белфасту и Клайду.

– Мы и в самом деле взорвали полностью функционирующую судостроительную верфь мирового класса.

– Случившееся с “Блом и Фосс” было ошибкой, теперь мы это понимаем. Но цели и задачи быстро меняются. Едва ли не ежемесячно. Год назад нашей целью была демилитаризация. Потом денацификация. Затем сокращение промышленных мощностей. Дальше, черт возьми, надо просто накормить народ. Теперь же всем ясно – за исключением французов и русских, – что нам нужна сильная Германия. Достигнута договоренность о слиянии нашей зоны с американской. В новом году мы станем Бизонией. И возможно, когда французы осознают свое место в будущем мире, то и Тризонией. Ни для кого не секрет, что русские не склонны возвращать свою зону. И чем дольше мы занимаемся демонтажем немецкой тяжелой промышленности, тем упрямее они будут.

Вскользь упомянув трагические события вечера, генерал, похоже, возвращаться к ним не собирался. Для него это был рядовой инцидент местного значения, несравнимый с тектоническими сдвигами, затрагивающими целые страны. Льюис даже ощутил укол разочарования. Перспектива отставки вовсе не так уж его и пугала.

– У нас еще есть шанс избежать полного провала в отношениях с русскими. И первый шаг в этом направлении – соблюдение нами Потсдамского договора о репарациях. Пока этого не произойдет, они поставлять хлеб не будут. Если срочно не провести демонтаж, Комиссия по репарациям наложит санкции, позволить которые мы себе не можем. Американцам придется платить, чтобы накормить миллионы людей, и “железный занавес”, о котором трубит Черчилль, станет реальностью.

Де Бильер протянул Льюису папку. Заголовок гласил: “Список объектов, подлежащих демонтажу. Категория 1. Секретно”.

– В этом регионе четыре объекта первой категории. Русские посылают с Комиссией свою команду – убедиться, что разобрано все. Мы хотим, чтобы вы были нашим специальным уполномоченным. И приступать надо немедленно.

Льюис пробежал глазами по списку объектов.

– Гельголанд?

Тогда почему бы и не на Луну?

– Предполагается сложить все боеприпасы в одном месте и там взорвать. Нам нужен кто-то, кто нравится немцам, кто может выполнить эти требования и кто относится к этим людям с сочувствием и пониманием. Репутация, полковник, у вас подходящая. И мэр о вас очень высокого мнения.

Посторонний услышал бы в этом похвалу, но Льюис знал: именно так, без лишнего шума, и убирают неугодного. Им не понравилось, как он разговаривал с министрами и прессой. Он покритиковал их действия в присутствии Шоу и должен быть наказан – но конструктивно.

– Я не… специалист в этой сфере. У меня нет опыта.

– Эта сфера – люди, полковник, – сказал де Бильер. – А с людьми вы работать умеете.

– Другими словами, вам нужен кто-то, кто будет взрывать с заботой о людях?

Де Бильер нетерпеливо рыкнул, прочищая горло. Свои навыки продавца он уже использовал и распинаться перед Льюисом дольше желания не имел.

– Полковник, я презираю русских, и мне не по душе эти репарации. Но если мы не хотим еще одной войны, то должны это сделать. До конца зимы.

Осторожное зондирование превратилось в приказ.

– Ваша задача – сопровождать Кутова и его наблюдателей. С вами также будет постоянно находиться один наблюдатель от французов и один от американцев. Я так понимаю, ваш переводчик говорит по-русски. Если все пройдет хорошо, будете отсутствовать не больше нескольких недель. На это время вас заменит ваш помощник.

На протяжении всего разговора Льюис представлял, что Рэйчел здесь, с ним. Как она отнесется к этому назначению? Не станет ли оно последней каплей?

– Мне подождать до конца Рождества?

– Русские больше не празднуют Рождество, полковник. Да и лучшего времени для такого дела не найти, – твердо сказал де Бильер. – Пока мы тут будем распевать рождественские гимны, вы под шумок взорвете все хозяйство.

Будь генерал сентиментален, он не забрался бы сам высоко по службе. Даже когда погиб Майкл, Льюису не предложили – да он и не просил – пару лишних дней отпуска после похорон.

– Сэр, я пробыл со своей семьей всего несколько месяцев, да и то почти не виделся с ними. Нам будет очень трудно…

– Полковник, я руковожу страной, а не брачной конторой.

– Герр Морган просит вас в гостиную, сэр.

– Он… злой?

Хайке задумалась.

– Нет, вроде бы нет, сэр.

Ну конечно, нет. Полковник никогда не злится. Даже если узнает, что его жена поцеловала другого мужчину, он, наверное, поговорит о погоде, а потом предложит ему свою машину.

– Спасибо, Хайке. Сейчас спущусь.

Люберт отложил чертежное перо и плотно закрыл чернильницу. Пригладил было волосы, передумал и снова взъерошил, приведя в естественное состояние.

Полковник стоял у рояля, устремив задумчивый взгляд на реку. Одет по полной форме, в перчатках – опять куда-то собирается. Льюис приподнял уголок рта в намеке на улыбку.

– Герр Люберт. Входите. Пожалуйста, присаживайтесь.

Люберт прошел и сел на кушетку в оконной нише.

– Как голова? – спросил Льюис, дотрагиваясь до виска.

Разбитая бровь отливала всеми цветами радуги, но болела уже не так сильно.

– На мне все быстро заживает.

– Похоже, вечер вчера был тот еще.

Люберт ждал, когда же полковник заговорит о главном, но теперь задумался: а не ждет ли Льюис, чтобы он сказал что-то первым? Эти англичане страдают чем-то вроде эмоционального запора. Быть может, стоит помочь, предложить в качестве слабительного извинение. Сказать, что виноват только он, а никак не фрау Морган; что его ударили по голове и он был не в себе, ну и то да се…

– Я сожалею по поводу вчерашнего.

Льюис вопросительно взглянул на него и поднял руку – подождите.

– Это не вы должны извиняться, герр Люберт. Это мне неловко. За вазу. За ущерб, причиненный вашей собственности. И за поведение одного из гостей.

Льюис провел ладонью по крышке рояля, словно заглаживая следы, оставленные разбушевавшимся Бернэмом.

– Рэйчел говорит, что вы вели себя с достойной восхищения сдержанностью. Учитывая обстоятельства.

– Я… в общем… я никого не виню, – запинаясь через слово, Люберт дал задний ход. Какое безрассудство так поспешить с признанием. – Ничего страшного не произошло. А ваза – ерунда. Она мне даже не нравилась.

– Да, но это не оправдывает случившегося. Как вы сами сказали, герр Люберт, это ваш дом, ваша собственность.

– Да.

Полковник в своем репертуаре, опять старается все смягчить…

– И мне очень жаль, что вы попали в ту заварушку на заводе Цейсса.

– Я мало что помню. Слушал речь. А потом начали стрелять.

Лицо Льюиса омрачилось.

– Произошедшее возле завода непростительно. Только мы начинаем думать, что достигли некоторого прогресса, как случается что-то в таком вот духе. Кто-то теряет самообладание или поддается панике, и все наши усилия идут прахом. Ситуация сейчас крайне деликатная. Все висит буквально на волоске. Так или иначе, я рад, что с вами все в порядке.

– У вас очень трудная работа, полковник. Не позавидуешь.

– И не надо. Собственно, главная причина, по которой я хотел поговорить с вами, – не считая извинения за вчерашний вечер, – это просьба об одолжении. Нам надо найти Эдмунду нового учителя. Знаю, вы сейчас не можете работать на заводе. Вот я и подумал, не согласитесь ли вы учить Эдмунда и Рэйчел немецкому. Я должен уехать и не успею найти замену учителю. И Рэйчел надо бы освоить язык. Она расстраивается, что из-за незнания языка ей сложно общаться с прислугой.

– Конечно. Так вы уезжаете?

– На несколько недель. На Гельголанд.

– Значит… на Рождество вас не будет?

– К сожалению, у военных своя литургия, герр Люберт. Был бы вам признателен, если бы в мое отсутствие вы приняли на себя обязанности хозяина дома. Прошу вас, чувствуйте себя свободнее. Знаю, поначалу вам было непросто. Как вы, вероятно, догадываетесь, Рэйчел приехала сюда не в лучшем расположении духа… но сейчас понемногу становится собой прежней… я это вижу. Думаю, она хочет чаще выходить, бывать где-то, возможно, они с Фридой могли бы пройтись по магазинам. Компания ей на пользу. Негоже быть одной. Особенно учитывая время года. И, как я не устаю повторять, если мы хотим, чтобы все наладилось, наши люди должны общаться, лучше узнавать друг друга. Я прошу вас, герр Люберт, не держитесь особняком, не бойтесь чувствовать себя как дома.

– Спасибо, полковник.

Люберту нравился Льюис. Он уважал его за великодушие. Восхищался отсутствием высокомерия. Но как же трудно слышать это все и не думать, что человек безнадежно слеп. Либо абсолютно простодушен, либо его мысли целиком заняты другим. Как бы то ни было, с приоритетами у него определенно не все в порядке.

– У меня плохая новость.

Рэйчел читала очередной роман Агаты Кристи и с головой ушла в хитросплетения сюжета. Она отложила книгу, в голове у нее соперничали две мысли, и обе не вполне уместные: интересно, кто убийца и надеюсь, Льюис не скажет сейчас, что Стефан, как и герр Кениг, не прошел проверку.

– Что случилось?

Опять это постное выражение на лице. Она уже видела его – в том числе и после похорон Майкла, когда Льюис объявил, что возвращается на базу.

– Меня отправляют надзирать за демонтажем. Хотят, чтобы приступил уже завтра. Это означает, что меня не будет несколько недель.

– О… – только и смогла вымолвить она.

– Знаю. Последняя капля, – сказал он, истолковав ее реакцию по-своему, и отправился в гардеробную – за чемоданом.

Рэйчел знала все банальности из вокабуляра послушной супруги, избитые фразы, что всегда наготове у офицерских жен и предназначены для тех случаев, когда сокращается или вовсе отменяется отпуск. Но произносить их не хотелось, да Рэйчел чувствовала, что и Льюис не ждет их от нее.

– Это армия, миссис Джонс[68], – процитировала она, когда Люис вернулся с чемоданом.

Тот кивнул:

– Мне очень жаль.

Рэйчел посмотрела на раскрытую книгу. Ей совсем не хотелось помогать Льюису собираться. Не в этот раз. Может, это ее долг, но хватит с нее долга. Ей просто не терпелось дочитать чертову главу и узнать наконец, кто же убийца. Но, наблюдая за неуклюжими попытками Льюиса сложить вещи, Рэйчел не выдержала, отложила книгу и помогла найти носки в корзине с выстиранным бельем, которую Хайке принесла утром.

– Сколько пар?

– Пять или шесть должно хватить.

Рэйчел бросала ему свернутые в мячики носки, а Льюис ловил, соединив ладони, и одним ловким движением переправлял в чемодан. Глянув на хаос, царящий в нем, Рэйчел оттеснила мужа и аккуратно уложила вещи.

– Это что-то вроде повышения?

– Скорее наказание за то, что высунулся перед министром. Очевидно, сказал лишнее.

– На тебя не похоже. Кто тебя заменит?

– Баркер. Я попросил его заглядывать. Привозить почту. Вы с Эдом справитесь?

– А ты как думаешь?

Разумеется. Глупый вопрос.

– Когда я вернусь… думаю… мы могли бы куда-нибудь съездить. Вдвоем. Когда ситуация немного выправится. Например, в Травенмюнде. Или на один из этих роскошных курортов на Балтике.

– Да, было бы неплохо.

– Но… не в ближайшем будущем.

– Конечно.

Льюис не знал, что еще сказать, а Рэйчел не собиралась говорить за него.

– Ну, я, наверное, пойду. – Он закрыл чемодан и повернулся к ней.

Желая избежать неловкости, она поцеловала его в щеку, как отъезжающего гостя или случайного знакомого.

10

Бумажная папка, притиснутая к телу резинкой колготок, врезалась в грудную клетку. Фрида не знала точно, что в ней, содержимое было на английском, но слово “конфиденциально”, красный ободок и фотографии промышленных и военных объектов подсказывали, что добыча из портфеля полковника произведет впечатление на Альберта. При мысли, что она отдаст ему это, ее распирало от гордости.

Табличка с буквой “R” в черном круге – знак реквизированного имущества – болталась на ограде особняка маргаринового магната. Фрида посмотрела направо и налево, проверяя, нет ли машин, и, убедившись, что все чисто, перелезла через низкую стену в том месте, где Альберт поставил деревянные санки на битое стекло, насыпанное Петерсеном, чтобы отпугивать воров. Острые осколки торчали даже из-под снега. Перед войной меры безопасности, предпринимаемые Петерсеном, ужасали его соседей. Мать Фриды, считавшая Петерсена обычным карьеристом, говорила, что ни один уважающий себя вор не станет ничего красть из дома этого выскочки: его семья сколотила состояние до неприличия быстро – вначале на сизале из восточно-африканских колоний, а потом на поддельном масле, – а деньги, как известно, “чем быстрее делаются, тем скорее уходят”. Фрида была тогда еще слишком мала, чтобы оценить тонкое различие между деньгами новыми и старыми, но сейчас, шагая к самому большому дому на Эльбшоссе, видела, что пророчество матери сбылось: огромный, имеющий форму куба особняк Петерсена стоял печальный, безмолвный и пустой.

Фрида влезла в дом через низкое кухонное окно, как и велел Альберт, и, поднимаясь по черной лестнице на второй этаж, уловила запах горящего дерева и восковых свечей, услышала мальчишеские голоса. Она пошла на голоса в сторону гостиной в задней половине дома, где ей открылась сцена из сумасшедшего дома: комната, освещенная свечами и украшенная африканскими сувенирами – щитами, копьями, шкурами животных и масками. Четверо мальчишек сидели кружком и слушали пятого, стоявшего на бильярдном столе с коробкой, из которой выглядывало что-то похожее на щипцы для сахара. Он был в пробковом шлеме, наброшенной на плечи шкуре зебры и кричал, как торговец рыбой в Санкт-Паули.

– Прямо из Даммтора! – Мальчишка встряхнул коробку, взял пару щипцов и пощелкал их “челюстями”. Свет свечи отбрасывал гротескную тень на стену – карлик с гигантским раком.

– Какой с них толк? У нас же нет сахара, – пропищал один из “зрителей”.

– Смотри и учись, Отто. Для тебя они, может, щипцы для сахара, но для прекрасной госпожи… – Мальчик поставил коробку и, подняв щипцы, принялся щелкать ими, как пинцетом, делая вид, что выщипывает брови.

– Или… – Он открыл рот и показал, как использовать их в качестве стоматологических щипцов.

– Или… – Он зажал ими нос и брезгливо скривился, словно от дурного запаха.

– Или… – Он наклонился и сделал вид, будто поднимает что-то с земли.

– Или… – Он полез в карман, достал сигарету и, зажав один конец щипцами, поднес ко рту и щегольски выпустил струйку дыма. – Дамы их с руками оторвут.

Однако на публику представление, похоже, впечатления не произвело. Хором критиков управлял мальчишка с копьем.

– Людям не нужны щипцы для сахара. Людям нужна картошка.

– Зря только перевел сигарету, Ози.

– Плохая сделка.

Ози вскинул руки:

– Ну держитесь. У меня есть кое-что особенное. Благодаря малышу томми. Кое-что совершенно особенное.

Он сунул руку под шкуру зебры и вытащил пузырек в форме сигары. Фрида узнала лекарство, которое принимал Альберт. Перватин, наркотик. Его давали молодым солдатам для поддержания духа в последние, горькие дни войны.

– Одна такая штучка придаст сил и согреет. Проглотил – и не чувствуешь голода. У Берти целая коробка, а я взял по тюбику для всех нас. – Он замолчал и повернулся к двери. – Эй, глядите-ка, кто тут.

– Это не для детей, – сказала Фрида, не переступая порог, – вдруг придется уносить ноги.

Беспризорник вскинул копье к плечу, и тонкое древко задрожало.

– Ты кто?

Другой, в пробковом шлеме, спрыгнул с бильярдного стола.

– Все в порядке – она девчонка Берти.

Мальчишка с копьем опустил оружие.

– Откуда ты знаешь, кто я? – спросила Фрида.

– Я тебя видел.

– Где видел?

– Видел, как ты… – Мальчишка сунул указательный палец правой руки в кружок из указательного и большого левой. Туда-сюда, туда-сюда. Его друзья захихикали.

Врезать бы наглецу. Где он видел их? В доме в Бланкенезе? Или здесь?

– Где он?

– Наверху, с другом.

– С каким другом?

Мальчишка помахал пузырьком с перватином.

Альберт был в хозяйской спальне, но не в постели – он танцевал под пластинку, крутившуюся на портативном фонографе. Любительницей таких грубоватых мелодий была Хайке, слушавшая их по “Радио Гамбург”, – одни сплошные барабаны, грохочущие медные инструменты и полный сумбур. Видеть, как Альберт танцует под эту музыку, было неприятно. Голый по пояс, он и двигался расхлябанно, как марионетка, которую дергает за веревочки пьяный кукловод, и при этом беспорядочно топал ногами, будто давил муравьев на ковре. Поглощенный танцем, он даже не заметил, как она вошла. Ей стало неловко. Этот дергающийся, скачущий, подпрыгивающий парень не мог быть тем сдержанным, уравновешенным Альбертом, которого она знала. Сейчас он походил на одержимого.

– Альберт? Что ты делаешь?

Он повернулся, но ничуть не смутился и продолжал извиваться.

– Моя госпожа… истинная дочь Германии… – Он скользнул в ее сторону крадущейся походкой, пританцовывая, приглашая присоединиться. Кожа блестела от пота, зрачки расширились, глаза налились кровью – таким глазам она бы не доверилась.

Фрида вытащила из-под юбки украденную папку и протянула ему:

– У меня тут кое-что важное.

– Бенни Гудмен. Бенни Гудмен. Танцуй! – Он протянул руку. Настойчиво. Рука лоснилась от липкого пота. Шрам с двумя восьмерками на предплечье судорожно подергивался.

Ей хотелось угодить ему, но она не умела танцевать.

– Я не могу.

– Можешь… ты же настоящая германская девушка.

Он положил одну руку ей на бедро, а другой повел. Фрида прижала папку к груди и задвигала ногами из стороны в сторону. Не получалось. Бестолковая музыка… слишком анархическая, слишком непонятная. И Альберт ей нужен… не такой! Чем больше он дергался, тем меньше она его узнавала.

– Я не могу!

Альберт попятился, пританцовывая, к фонографу. Снял иглу с пластинки.

– Так, так, так. Девочка не желает танцевать. Делу время, потехе час. Ну ладно, давай, подруга. Показывай, что у тебя.

Она вручила ему папку. Альберт остановил музыку, но продолжал дергаться под звучащий в голове рваный ритм. Взял папку, погладил.

– Конфиденциально… Это хорошо. – Он снял резинку, открыл папку и стал читать, беззвучно шевеля губами. Потом одобрительно кивнул. – Где ты это взяла?

– У полковника.

Альберт почитал еще немного, довольно мурлыча себе под нос.

– Годится?

Он отложил папку и посмотрел на нее уже по-другому, жадно. Фрида видела, как сильно и часто бьется жилка у него на шее, чувствовала его возбуждение. Помня о той власти, которую имела над ним раньше, она начала расстегивать его ремень. Он опять что-то замурлыкал и, дернув ее на себя, поднял юбку, а она стащила вниз колготки и трусы и прислонилась спиной к спинке кровати. Проталкиваясь в нее, он постанывал от наслаждения, и она снова наливалась гордостью, ощущая свою власть. Она тоже начала стонать, чтобы сделать ему приятное, а потом поймала себя на том, что делает это непроизвольно, не только для него, но и для себя. В этот раз ему потребовалось гораздо больше времени, чтобы дойти до финиша, и она успела испытать новые удовольствия. Кончив, он привалился к ней, обмякший и податливый. Потом отступил и застегнул брюки. Чувства обострились, казалось, она видит и слышит все в комнате и за пределами дома.

– Ты сделаешь мне метку?

Он засмеялся и бросил в рот еще одну таблетку перватина.

– Хорошо.

Вытащив сигарету из пачки на прикроватной тумбочке, Альберт прикурил, затянулся и подошел к ней.

– Будет больно.

– Мне все равно.

– Где ты хочешь?

Она протянула руку и обвела мягкое место на предплечье.

– Можешь выпить таблетку, тогда ничего не почувствуешь.

Фрида покачала головой:

– Я хочу чувствовать.

Альберт крепко схватил ее за запястье, вдавил горящий кончик сигареты в руку и держал до тех пор, пока сигарета не погасла. Фрида постаралась не вскрикнуть и лишь с шипением втягивала воздух сквозь стиснутые зубы. Он снова зажег сигарету и сделал еще одно “О” над ожогом, чтобы завершить восьмерку. Фрида посмотрела на свежую отметину, два красных кружка, пульсирующих болью. Как странно пахнет горелая кожа. Фрида представила горящую мать – все тело одна сплошная огненная метка – и кивнула Альберту. Он попытался прикурить ту же сигарету, но она так сплющилась, что не зажигалась. Он взял другую и сделал следующее “О” рядом с первой восьмеркой. На последнем “О” Фрида вдруг поняла, что стонет от удовольствия, прямо как несколько минут назад. Когда Альберт закончил, Фрида взяла его лицо в ладони, как делают взрослые, – а она теперь, конечно же, взрослая – и заглянула ему в глаза. Бездонные зрачки дергались, а ей хотелось, чтобы они видели только ее.

– Зачем ты принимаешь наркотики?

– Мне нужно бодрствовать. Столько надо обдумать. Они помогают выполнять задания.

– Ты не рассказываешь мне об этих заданиях. И о своих планах.

– Всему свое время…

– Ты постоянно это говоришь. Не доверяешь?

– Конечно, доверяю. Но… тебе лучше не знать. Ты очень… помогла.

Но ей хотелось большего.

– Ты называешь себя солдатом. Но… я не вижу, чтобы ты воевал. Вижу только, что ты танцуешь. Принимаешь наркотики. Больше ничего.

Альберт напрягся и отстранился.

– Не волнуйся, моя госпожа. Я знаю, что делаю. – Он покровительственно улыбнулся.

– Разве? Говоришь об армии, но где же она? Я вижу только этих Trummerkinder.

Альберт прищурился, пытаясь взять ее в фокус.

– Это как волна бомбардировщиков. Как “бам-бам-бам” зениток. Не бойся. Я знаю, что должен сделать. Я уже видел это. Видел все. – Он постучал себя по голове, показывая, где видел. – И это будет о-го-го.

Микки-Маус стоял на перекрестке с одним только зонтиком. В поисках убежища он постучал в дверь дома, но крыльцо обвалилось, открыв еще одну, распахнутую дверь. Ветер раскачивал дом из стороны в сторону, чуть ли не срывая его с фундамента. Когда Микки вошел, дверь позади него захлопнулась. Щелкнул замок. По комнате заметались летучие мыши, и перепуганный насмерть Микки прыгнул в горшок, а уже потом вылетел с криком “Ма-а-а-ма!”.

Все в доме, за исключением Греты, которая отказалась от приглашения, собрались вокруг патескопа “Эйс” и смотрели последний вечерний фильм, “Дом с привидениями Микки-Мауса”. Проектор Рэйчел подарила Льюису давным-давно, на десятилетний юбилей их свадьбы, но с таким же успехом могла подарить его сыну, поскольку именно он пользовался аппаратом больше всех и с превеликим удовольствием. И сейчас Эдмунд был в своей стихии: киномеханик, продавец сладостей, дипломат, переводчик. Он раздавал леденцы на палочках и имбирно-коричное печенье, он предупреждал о каждом смешном эпизоде (“Вот здесь сейчас будет здорово, вам понравится”), и он же смеялся, но обрывал себя, дабы убедиться, что остальные смеются тоже. Под завораживающее мерцание этих нелепых картинок домочадцы достигли счастливого единения: поначалу смущавшаяся Хайке хихикала, уже не сдерживаясь; Рихард, больше интересовавшийся всей этой механикой, начинал похохатывать над разминающим мускулы морячком Попаем; даже на невозмутимом лице Фриды проступала тень улыбки при появлении Бастера Китона, а ее смех, когда такое случалось, так напоминал отцовский.

Люберт хохотал от души – интеллектуал, наслаждающийся простыми радостями. Рэйчел гадала, вправду ему так весело или он просто подстраивается под остальных. Чувствует ли он, как она, что все это лишь прелюдия к чему-то более интересному? Когда картинка оборвалась и экран зарябил, их глаза встретились, и ей показалось, что она видит в нем то же нетерпеливое ожидание.

– Конец! – провозгласил герр Люберт и громко захлопал.

Эдмунд щелкнул выключателем, и все заморгали от яркого света.

– Спасибо, Эдмунд. Вот тебе твое будущее. Думаю, когда-нибудь ты будешь снимать кино. Фрау Морган, а вы как считаете?

Эдмунд, до сих пор думавший только о том, чтобы стать военным, как отец, взглянул на мать – согласится ли она с таким диковинным выбором профессии.

– Думаю, да, – отозвалась Рэйчел, и Эдмунд преисполнился гордостью от этой двойной поддержки.

– Попай-моряк, – сказал Рихард и, усмехаясь, поиграл бицепсами.

Хайке приложила руку к груди, молча выражая свою признательность, и присела в книксене. Рэйчел была уверена, что слышала, как она шепнула Эдмунду: “Вкусный”.

Молчала только Фрида.

– Фрида, скажи спасибо Эдмунду и фрау Морган.

– Спасибо. – Фрида посмотрела на Рэйчел и попыталась улыбнуться. – А теперь я хотела бы пойти спать, – добавила она по-английски.

– Конечно, Фрида. Frohe Weihnachten[69].

– Мам, можно мы посмотрим Микки еще раз? Пожалуйста? – взмолился Эдмунд, перематывая ленту.

– Думаю, на сегодня хватит, Эд. Чем быстрее ты ляжешь спать, тем скорее откроешь свои подарки.

– А разве мы не откроем их сейчас? Как делают в Германии?

– Я думал, мы делаем все на английский лад, – подмигнул ему Люберт.

Откладывать такое удовольствие ради будущей награды не хотелось, но Эдмунд уступил Люберту.

– Ну ладно, – вздохнул он и поцеловал мать. – Спокойной ночи, мама.

– Спокойной ночи, дорогой.

Хайке начала убирать посуду.

– Оставь, Хайке, – сказала Рэйчел. – Я сама уберу.

Хайке заколебалась и взглянула на Люберта в ожидании указаний.

– Возьми на вечер выходной, Хайке, – сказал Люберт, без труда входя в прежнюю роль хозяина дома.

– Тогда спокойной ночи, – пробормотала она, поклонилась и попятилась, лицо ее покраснело.

Ожидая, пока все уйдут наверх, в свои комнаты, Люберт делал вид, что осматривает линзы проектора, а Рэйчел составляла тарелки. Наконец скрип половиц стих и единственным звуком в доме осталось потрескивание углей в камине.

– Что ж, было просто здорово, – сказала Рэйчел. – Так приятно видеть, как все смеются.

– Чудо Микки-Мауса, – согласился Люберт. – Возможно, он принесет всем нам мир.

– Как насчет ночного колпака?

Люберт замялся, не понимая, что это значит.

– Так мы называем последний стаканчик перед сном, – объяснила Рэйчел. – Чтобы лучше спалось.

– Выпивка у англичан никогда не бывает просто выпивкой.

– Ну так как?

– Bitte.

Рэйчел налила в два стакана виски, плеснула в каждый немного воды, вручила один герру Люберту, вытащила скамеечку для ног и села перед камином, оставив место и для него. Сидя бок о бок, в нескольких дюймах друг от друга, они молча смотрели на языки пламени. Огонь сам по себе театр, а этот был громким и живым, полным интригующих фабул и побочных сюжетных линий. Рэйчел не отрывала глаз от верхнего угля, налившегося оранжевым сиянием.

– Мне нравится, как вы отмечаете канун Рождества, – сказала она. – Я всегда предпочитала рождественский пост.

– Вы религиозная женщина?

Рэйчел покачала головой – скорее задумчиво, чем уверенно.

– Но мне нравится рождественская сцена.

– А сама религия? Без прикрас?

– Думаю, мою веру – какой бы она ни была – вырвала из меня война.

– Наверное, нам не стоит говорить о таких вещах.

– Нет, стоит, – возразила Рэйчел, чувствуя потребность высказаться. – Мы редко говорим о том, что важно. Обходим такие темы стороной. Думаю, это пережиток викторианства. Или слишком многих войн. Не знаю. Если говорить о будущем, я бы хотела, чтобы люди в нем не боялись обсуждать друг с другом то, что действительно важно.

Часы в кабинете пробили полночь.

– С Рождеством, – сказала она.

– Prost, — отозвался Люберт, подняв свой стакан.

– Prost.

– За новую эру разговоров о важном, – предложил Люберт.

Но то, что было важно, по-прежнему оставалось невысказанным.

– А вы? – спросила Рэйчел. Назвать вещи своими именами она была еще не готова. – Вы верите?

Люберт смотрел на огонь сквозь стакан, виски пламенело и вспыхивало.

– В Бога, который является в облике младенца? Это трудно. – Он наклонил стакан, и золото в хрустале преломилось. – Легче поверить в сильного человека, чем в слабого Бога.

Разговор все еще оставался танцем, в котором никто не вел. Рэйчел заметила, что порез на лбу Люберта почти зажил.

– Полковник сказал, что едет на Гельголанд, – произнес Люберт. – Святой остров. Туда обычно отправлялись святые.

– Значит, он будет там как дома. – Это вырвалось прежде, чем она успела остановить себя. Рэйчел снова посмотрела на языки пламени. От верхнего сияющего уголька жар перекинулся на соседние.

– Когда полковник сказал мне, что уезжает, я… обрадовался.

Рэйчел покрутила виски в стакане. В душе что-то происходило, какие-то скрытные, хитроумные маневры.

– Я тоже.

Линии. Грани. Границы. Она уже пересекла несколько, но эти два слова показались самым большим прыжком.

Люберт взял ее руку в свою, холодную в теплую, и нежно поцеловал. Рэйчел сжала его ладонь и потянула к себе. Он откликнулся сразу же и поцеловал, глубоко и крепко. Ее потрясло, как быстро и легко все случилось. Когда они оторвались друг от друга, Люберт попытался что-то сказать, но она остановила его еще одним поцелуем. Если они станут обсуждать то, что происходит, если придется опять думать об этом, она может не решиться. Когда они отстранились во второй раз, она хотела поцеловать его снова, но он воспротивился, отвел голову.

– Я пойду в свою комнату. Дождись, когда у меня загорится свет, – ты увидишь его через большое окно. Я оставлю дверь открытой.

Инструкции были такие четкие… должно быть, он обдумал все заранее. Люберт встал, выпустил ее руку, но не отвел глаза. Поднес к губам палец, потом поднял его вверх, указывая, куда идет и сколь короткой будет пауза.

Рэйчел считала до шестидесяти, как девочка, играющая в прятки, закрыв глаза и слушая скрип половиц. Она ждала голосов – разума, здравомыслия, совести, – которые велели бы не идти к нему. Но голоса молчали, она слышала только ритмичный стук желания. Остановить ее теперь могло только что-то исключительное – космическое вмешательство, землетрясение, что-нибудь столь же необыкновенное, как скользящая через заснеженную лужайку огромная кошка.

Досчитав до шестидесяти, Рэйчел открыла глаза и в большом окне увидела свет, падающий из комнаты Люберта. Она осторожно двинулась вверх по ковровой дорожке, следя, чтобы не наступить на скрипучие деревянные ступени, помня о прислуге, которой полагается подглядывать, и о сыне, который наверняка не спит. Помимо хитрости и скрытности, прелюбодеяние требовало смелости и изобретательности ребенка. Так это, стало быть, оно? Прелюбодеяние? Она не чувствовала себя изменницей. А разве прелюбодей ощущает себя таковым? Что определяет прелюбодейство? Достаточно ли только мысли? Поцелуя? Или она официально станет прелюбодейкой, когда полностью отдастся Люберту?

Рэйчел прошла мимо открытой двери своей спальни. У подножия второй лестницы взглянула в сторону комнаты Эдмунда. Шагнула на первую ступеньку… прислушалась. Чувства ее обострились, она замечала новые детали: рельефные головки лестничных железных прутьев, высокий звон в ушах, более теплый воздух наверху. Дверь в комнату Люберта была чуть приоткрыта, узкая полоска света пересекла коридор. Она поставила ногу на эту полоску. Увидела свою туфлю. Ту самую, в которой ходила, свободная от чувства вины, по этому дому, – туфля совсем не походила на туфлю прелюбодейки. Рэйчел толкнула дверь – та, к счастью, не скрипнула – и шагнула в новую страну.

Люберт стоял у окна, лицом к стеклу. Она закрыла дверь и прислонилась к ней, держа руки за спиной. Все вопросы остались там, снаружи. Ручка вдавилась в поясницу. Люберт повернулся, и близость удовольствия – или, может, беспокойство? – исказила его черты. На секунду показалось, что он не уверен и может все отменить, а потом он шагнул к ней и поцеловал. Не размыкая губ, они начали раздеваться. Не просто снимать, как это делается обычно, одежду – они пустились в какой-то фарсовый балетный танец. Ей пришлось дотягиваться до спины, чтобы расстегнуть молнию; он содрал с себя, вывернув наизнанку, рубашку, застряв руками в манжетах. Когда одежды на них не осталось, он замер, чтобы посмотреть на нее, но она повела его к кровати.

В первые мгновения Рэйчел почти ничего не замечала: ни его запаха, ни вкуса, ни каких-то особенностей; она не хотела частностей, не хотела смотреть ему в глаза, не хотела ничего видеть. Она не хотела нежности. Не хотела доброты. На пике она вскрикнула неожиданно для себя громко, настолько громко, что пригасила его пыл. Настолько громко, что он заглушил ее ладонью:

– Нас услышат.

Ей было все равно.

Она лежала, вдыхая запах случившегося, ощущая внутри тепло, растекающееся по всему телу, до самых кончиков пальцев.

– Все хорошо? – спросил он.

– Да, – ответила она.

– Такой я и представлял тебя… неистовой.

Рэйчел не ответила. Она лежала с открытыми глазами. Они держались за руки, их плечи и бедра слиплись. Она остро воспринимала все подробности: родимое пятно размером с шестипенсовик у него на боку, свой часто вздымающийся и опадающий живот, худобу его бедер, тонкие голубые жилки на грудной клетке. Обнаженный, Люберт казался длиннее и худее, и кожа его была бледной, на несколько тонов светлее, чем у нее.

Комната медленно проступала из темноты. Она увидела мебель, в спешке перенесенную из нижних комнат и составленную здесь; рабочий стол и чертежные принадлежности; книги в стопках на полу. И повернутую лицом к стене, так и не повешенную, большую картину. Размером с пятно в холле.

Люберт погладил ее плечо.

– Та картина? – спросила она.

Он не ответил.

– Стефан?

– Да.

– Теперь мне можно взглянуть на нее?

Его сдержанность лишь подстегнула ее желание увидеть картину.

– Смотри, – сдался он.

Рэйчел спустила ноги на пол, стащила покрывало и обернулась им больше для тепла, чем из стыдливости. Подошла, перевернула картину и, не спрашивая, поняла, кто это. Образ, сложенный ее воображением, оказался не так далек от оригинала, да и семейные черты были слишком заметны.

– Клаудиа.

Люберт кивнул.

– Она необыкновенная. Я вижу в ней Фриду. Почему ты снял ее?

– Не хотел, чтобы она наблюдала за мной. Рэйчел. Вернись. – Он похлопал по кровати, не желая развивать эту тему.

Ее любопытство пересилило его неловкость.

– Почему ты не сказал мне… когда я набросилась на тебя? Почему не сказал, что там была она?

В душе Люберта, похоже, шла какая-то борьба.

– Потому что… я стараюсь забыть. А если бы сказал, то мог бы и не поцеловать тебя. И тогда ты бы меня пожалела. И подумала, что я все еще люблю свою жену.

– А ты ее любишь?

– Пожалуйста. Переверни его.

– Так любишь?

– Я не могу любить воспоминания. Мне этого мало.

Рэйчел еще раз посмотрела на портрет, повернула его лицом к стене и вернулась в постель Люберта.

Льюис сидел на корточках за защитной стеной вместе с Урсулой и тремя делегатами союзного Контрольного совета, ожидая первого управляемого взрыва. Русский делегат, полковник Кутов, что-то кричал, но Льюис не слышал ни слова. Сняв наушники, он повернулся к Урсуле:

– Что он сказал?

– Что-то насчет отправки зерна в вашу зону.

Льюс снова надел наушники.

– Мерзавец… доволен.

Какая абсурдная логика: они взрывают мыловаренную фабрику, которая обеспечивает рабочими местами две тысячи немцев, производит то, что необходимо всем и не имеет никакой военной ценности, а в обмен русские присылают немцам хлеб. Уравнение бессмысленности. Как сведение баланса в учетной книге ада.

Горстку протестующих, собравшихся у ворот мыловаренного завода Хенкеля, легко сдерживала дюжина одетых в черное немецких полицейских. Генерал был прав: Рождество – идеальное время для разрушительной работы.

Комиссия подсчитала, что взрыв будет слышен на расстоянии от тридцати до пятидесяти миль. Получилось совсем не страшно и на удивление красиво: дым взметнулся вверх двумя симметричными столбами, а затем здание медленно, как человек с ослабевшими вдруг коленями, но пытающийся сохранить достоинство, осело на землю, оставив вместо себя облако кирпичной пыли, которое расползлось в стороны огромным распускающимся цветком, добралось до стены и окутало делегатов. Грохот от рухнувшего кирпичного строения разнесется далеко, но его примут за гром или за шум от тяжелого состава. Возможно, кто-то подумает, что это последний, призрачный удар погибших артиллерийских дивизионов, вернувшихся с того света.

Обвал высокой трубы стал coup de grвce, после которого Кутов поднялся и зааплодировал, как будто присутствовал на вечеринке с фейерверком. Его можно было понять: с технической точки зрения все прошло идеально, британские саперы становились настоящими маэстро управляемых взрывов. Жан Болон, делегат от Франции, и подполковник Зигель, американец, поднялись и тоже зааплодировали.

Наблюдая, как оседает, открывая груду камней и бетона, пыль, Льюис видел Майкла, заваленного балками, землей и глиной того дома в Нарберте. Хоть Рэйчел и описывала ему ту сцену, он никогда не позволял себе представить ее полностью и заменял другой, придуманной, с которой мог жить: аккуратная кучка камней, напоминающая ту, что лежала сейчас перед ним, и никаких тел.

Кутов все кричал, повторяя одно и то же слово и показывая на свои часы.

– Что он сейчас говорит? – спросил Льюис.

– Уже полночь, – пояснила Урсула. – Он поздравляет. С Рождеством – по-русски.

Делегацию разместили в маленькой гостинице на дороге в Куксхафен. Когда они приехали туда, был уже час ночи, но Кутов считал поездку чем-то вроде развлечения и отпускать всех так легко не собирался. Все пятеро отправились в бар выпить за успешное завершение операции и спасение человечества. Русский выставил бутылку водки.

– Напиток, выигравший войну, – сказал Кутов, поднимая бутылку с бесцветной жидкостью. – А у вас был ваш английский джин.

– Напиток, который помогал нам забыть о войне, – отозвался Льюис.

– А у вас, месье?

– Пастис, – ответил Болон. – Напиток тех, кто избегает войн.

– Зато у нас напиток, который завоюет мир, – сказал Зигель. – Мартини – величайшее из всех американских изобретений. Не стоит его недооценивать. Я могу осилить два. Три – и я под столом. Четыре – в полной отключке. А эта штука… ну, не знаю. – Он поднял стакан с водкой. – Я ее даже не замечу.

– А как насчет вас, фрау Паулюс? – спросил Кутов. – Какой напиток может предложить ваша страна?

Урсула молча наблюдала за происходящим, и Льюис чувствовал ее неприязнь к этому громогласному русскому.

– Я бы сказала, что пиво, но вы забрали наш хмель и зерно.

Урсула смотрела на Кутова в упор, без малейшего намека на шутливость. Русский ответил ей таким же взглядом в упор, угрожающе прищурившись. Она не отвела глаз, и Кутов в конце концов отвернулся, а потом хлопнул ладонью по столу и захохотал, как человек, которого ничем не проймешь. Коренастый, с короткой шеей, плотный. Стол от его удара зашатался.

– А у вас есть чувство юмора, фрау Паулюс. Мне это нравится. И вы напомнили мне об одной игре, в которую мы, бывало, играли на фронте.

Игра заключалась в том, чтобы постараться как можно дольше не моргнуть, пока кто-то хлопает у тебя перед глазами в ладоши. Кутов играл главного хлопальщика и выбил Болона за десять секунд, а Зигеля за тридцать. Льюис продержался почти минуту, но просто от усталости. Игру легко выиграла Урсула, которая моргнула только через три минуты, когда Кутов неожиданно крикнул “Ха!”.

Потом Кутов спел жалостливую русскую песню, и Льюис никак не мог решить, что за человек перед ним – тонкая душа или просто сентиментальный. Он уже собрался было идти спать, когда Зигель предложил еще одну игру.

– Чтобы убить время перед высадкой, мы играли в игру, которая называется “Если б не война”. Она помогала нам лучше узнать новобранцев. Знаете такую? Ничего сложного. Надо просто сказать, что бы вы делали сейчас, если бы не война. Хорошее, плохое, неважно. Но надо говорить правду. Остальные могут прерывать вас и возражать, если не поверят или захотят узнать больше.

Кутов одобрительно стукнул кулаком по столу.

– Отлично! Я такую игру не знаю, но она мне уже нравится.

Льюис поймал взгляд Урсулы и в шутку сделал испуганные глаза. Он хотел откланяться, но чувство долга и любопытство удержали его на месте.

– Бутылка передо мной, значит, мне и говорить, – продолжал Зигель. – Дальше идем по часовой стрелке. Я начну. Итак, если бы не война… я бы все еще продавал страховки в Филадельфии. Если бы не война, я бы никогда не увидел Эйфелеву башню. Если бы не война, у меня бы уже, наверное, было четверо детей, а не двое. Если бы не война, я был бы на несколько фунтов тяжелее, чем есть. Ну вот. Пока хватит. Можете передавать бутылку, когда захотите. Держите порох сухим.

Он передал бутылку Кутову.

Пальцы у русского были толстые и все в шрамах. Он погладил бутылку другой рукой, и в комнате воцарилась торжественная тишина.

– Если бы не война, – начал он трагическим голосом и замолчал на несколько секунд. Все приготовились услышать нечто страшное, напоминание о том, что русские понесли самые большие человеческие потери в этой войне. – Если бы не война, то сейчас я был бы в Ленинграде со своей женой. – Еще одна пауза. Никто не знал, что и думать. Русский выглядел несчастным, почти сломленным и дышал тяжело, как больной.

– Мне очень жаль, Василий, – сказал Зигель и потянулся, чтобы дотронуться до его руки.

А Кутов вдруг расцвел. Широкая улыбка расколола его лицо.

– И каждый день я благодарю небо, что я не с этой сукой! Все с облегчением рассмеялись.

– Итак, если бы не война. – Кутов еще немного подумал. – Если бы не война, я все еще был бы со своей женой и тремя детьми, Машей, Соней и Петей. Я был бы плохим отцом, кричал на них. Я бы все еще работал связистом, а по выходным удил рыбу в проруби. И если бы не война, мне не было бы оправдания. – Он снова замолчал.

– Оправдания? – спросил Болон.

Кутов опрокинул в себя очередную порцию водки и налил еще. Потом резко встал.

– Если бы не война… – Он задрал рубашку, обнажив бочкообразную грудь. Живот его покрывали черные шрамы. – Это за кражу коровы. Один фермер в Польше.

– И где сейчас этот фермер? – поинтересовался Болон.

Кутов ткнул пальцем в землю.

– Му-у, – замычал Зигель. – Отлично, полковник! Отлично.

Кутов передал бутылку Болону.

Льюис не мог определить, что представляет из себя француз. Явно не военный. Гражданский служащий? Ученый, быть может?

– Если бы не война, я бы сейчас не сидел в этой интернациональной компании товарищей… – начал он.

Кутов одобрил выбранное им слово и потребовал, чтобы все чокнулись и выпили.

– Товарищи!

– Если бы не война, – продолжил Болон, – я не был бы здесь, разумеется, а по-прежнему работал бы в Боне[70]. Если б не война, я бы корпел над своей докторской. Если бы не война, я бы… все еще был с Анжель. Если б не война, я бы никогда не встретил свою жену.

– Господь дает, и Господь забирает, – сказал Зигель.

– А что с этой Анжель? – полюбопытствовал Кутов.

– Я был в Париже, когда немцы оккупировали страну. Вернуться в Боне не мог. Анжель была секретаршей в департаменте. Ей негде было жить…

– Все понятно, Жак… все понятно, – сказал Зигель.

Зигель набрался больше всех, но Льюис и сам чувствовал, что если встанет, то упадет. Тем не менее он позволил русскому налить ему еще. Водка прекрасно притупляла чувства.

– И где эта Анжель сейчас? – спросил Кутов.

– Ее арестовали. Мой профессор донес на нее немецким властям. Она была еврейкой. После этого я ушел из университета. Но… встретил свою жену. Вот так. Comme зa… Пока хватит.

Болон передал бутылку Льюису:

– Полковник Морган. Вижу, вам есть что порассказать.

О да, еще как. Как и у других, война прошлась по его жизни тяжелым катком, но говорить об этом он не мог. Ни за этим, ни за каким другим столом. Он не испытывал желания сравнивать шрамы и последний час дымил как паровоз, пытаясь спрятаться за завесой дыма.

– Полковник?

Он передал бутылку Урсуле:

– Прошу прощения. Я пропускаю ход. Ваша очередь, фройляйн.

– Вы должны сказать хоть что-нибудь, полковник. Что угодно.

– Не сейчас, – отказался он. – Говорите вы.

Урсула положила руку на бутылку.

– Если бы не война… я бы все еще была замужем. У меня могли быть дети. Я бы все еще преподавала в Рюгене. Я бы не потеряла брата. Если бы не война, мне не пришлось бы идти пешком по замерзшему морю.

– Вы убегали от нас? – встрял Кутов.

Урсула кивнула.

Он засмеялся:

– Думаете, англичане будут обращаться с вами лучше!

Урсула взглянула на русского:

– Да.

– Они не пережили того, что пережили мы, – сказал Кутов. Гордость того, кто пострадал больше всех, вышла наконец наружу.

– Есть вещи, которые даже война не оправдывает, полковник. Что бы вы ни пережили.

– Продолжайте, фрау Паулюс, – сказал Зигель.

– Если бы не война, мне бы не пришлось идти пешком от Рюгена до Гамбурга. И видеть… каким жестоким может быть человек. И каким… добрым.

– Подробности, фройляйн, подробности! – потребовал Кутов.

Урсула вперила в русского жесткий взгляд, будто именно Кутов терзал ее день и ночь. Казалось, он почти гордился тем, что вызвал ее негодование.

– Если бы не война, я бы не увидела жестокости русских солдат, изнасиловавших пожилую женщину, а потом забивших ее до смерти. Если бы не война, я бы не узнала доброты их командира, убедившего своих подчиненных пощадить меня и отпустить.

Кутов тут же отмахнулся:

– Считайте, что вам повезло.

Еще одно состязание взглядов между Урсулой и Кутовым, которое выиграл русский – улыбнулся, а потом рассмеялся. Но остальные в этот раз не засмеялись вместе с ним. Льюис был рад, что рекомендовал Урсулу на должность переводчика в Лондоне и что она приняла предложение. Еще месяц в компании с Кутовым – и дело наверняка закончится международным скандалом.

Зигель попытался продолжить:

– Итак, полковник, у вас теперь несправедливое преимущество перед всеми нами. Мы ничего не знаем о вас.

Льюис побарабанил пальцами по столу:

– Я бы хотел пойти спать. Нам рано вставать.

– Ну же. Неужели все настолько плохо, полковник? – уговаривал Зигель.

– Эта игра не по мне, джентльмены.

Взвинченная перепалкой с Кутовым, Урсула раздраженно повернулась к Льюису:

– Вы послушали всех нас, и будет только справедливо, если вы тоже что-нибудь расскажете.

– Правильно, – согласился Зигель, хлопнув по столу. – Вы должны выложить что-нибудь на стол, полковник. Каждый из нас обнажил душу. Фэйрплей и все такое.

Урсула взяла бутылку и поставила перед Льюисом. Он посмотрел на нее, но не взял. Урсула нетерпеливо схватила бутылку.

– Ну хорошо. Как ваш переводчик, я переведу за вас. Думаю, я знаю, что сказал бы полковник.

Она взглянула на Льюиса, и ему вдруг захотелось забрать бутылку у нее из рук.

– Если бы не война, полковника Моргана здесь не было бы, и он не предложил бы мне работу, и я бы не собиралась в Лондон. Так что спасибо вам за это. Если бы не война, полковник Морган мог бы жить тихо и спокойно где-нибудь в Англии или в Уэльсе. Не знаю. Если бы не война, полковник Морган мог бы проводить больше времени со своей семьей. Если бы не война, он не потерял бы сына и не загружал себя работой, чтобы не думать об этом. Хотя сын здесь, у него в сердце.

И Урсула переставила бутылку от Льюиса в середину стола.

Кутов захлопал. Зигель одобрительно кивнул.

Льюис чувствовал, как что-то разбухает, разрастается в груди. День и ночь он работал и работал, не щадя себя, только чтобы не подпускать к себе этого призрака, не оставаться с ним наедине, но теперь тот пришел, как кредитор за долгом, и требовал свое. Льюис сглотнул, сдерживая подступившие слезы. Весь хмель, казалось, ушел в ноги, и он, пошатнувшись, ухватился за спинку стула. Потом легонько похлопал Урсулу по руке:

– Хороший перевод. – Он поклонился мужчинам: – Я на боковую. Джентльмены. Фрау Паулюс. Спокойной ночи. Spokoynoy nochi. Bonne nuit. Gute Nacht.

11

Рихард затормозил у ворот Бернэмов. При этом “остин” так дернулся, что ей пришлось опереться рукой о приборную доску.

– Dieses englische Auto ist Scheise, – пробормотал шофер и тут же, устыдившись, извинился: – Entschuldigung[71].

Даже без ежедневных уроков она прекрасно поняла эти слова.

– Не волнуйтесь, Рихард. Это просто из-за холода. Согласна, не самая лучшая на свете машина. Спасибо, что подвезли. На самом деле это гораздо ближе, чем я думала. – Рэйчел сопроводила свои слова соответствующими жестами – пальцы обозначили шаги, рука – небольшое расстояние, а в завершение она легко коснулась его локтя.

– Вы хорошая женщина, – сказал он по-английски.

Шагая по подъездной дорожке Бернэмов, Рэйчел чувствовала, что комплимент Рихарда ей приятен, но в то же время он оставил какой-то осадок. Она совсем не чувствовала себя “хорошей”. Поступки последних недель определенно лишили ее права на такую похвалу.

Если кто и мог увидеть ее насквозь, так это Сьюзен Бернэм. Приглашение на чай выглядело теперь потенциальной ловушкой. Обнаженные чувства, пикантная ситуация – лакомство для Сьюзен. За чаем в гостиной Бернэмов Рэйчел решила предпринять отвлекающий маневр.

– Ты ведь слышала о герре Кениге? Учителе Эдмунда?

– Да. Кит говорил. Тайная полиция. Думаю, его расстреляют.

Рэйчел кивнула.

– А вы что же, не проверили его биографию?

– Проверили. Но он написал не то, что было на самом деле. Заполнил анкету, как и все. Ловко обошел все опасные пункты. Указал, что был директором школы в Киле. Льюис считал его вполне надежным.

– Как его поймали?

– Кто-то из знакомых донес.

– Что ж, умение отбирать благонадежных людей явно не входит в число талантов твоего мужа.

Вместо того чтобы защитить мужа, Рэйчел поднесла чашку к губам и обожглась. Подула на чай, вызвав на поверхности небольшую рябь, и принялась разглядывать чашку. Она всегда была неравнодушна к красивой посуде и разбиралась в фарфоре, но эта пара, расписанная узором “голубой лук”, была просто изумительна. Она подняла чашку, чтобы посмотреть на торговый знак производителя снизу, и увидела эмблему из синих скрещенных мечей, указывающую на город на Эльбе близ Дрездена, где делали лучший в мире фарфор. Как интересно. Чашка сделана в городе, который стоит на той же реке, что течет всего в нескольких сотнях ярдов отсюда. В апреле было двадцатилетие их с Льюисом совместной жизни, а она всегда дарила что-то символическое. Символом двадцати лет считается фарфор.

– Мейсен, – сказала она.

– Достался нам вместе с домом. Тут вообще полно всего.

Дом Бернэмов оказался роскошнее, чем давала понять Сьюзен. Она так бурно восторгалась великолепием виллы Люберта, что Рэйчел представляла жилище подруги куда более скромным. Не такой большой, как дом Люберта, этот был роскошен по-своему и, быть может, немного слишком благороден, немного слишком изыскан для Сьюзен Бернэм. Они обе – серые кукушки в пышных гнездах других птиц.

– Я бы пригласила тебя на Рождество, но мы его особо и не праздновали – Кит этого не выносит.

– Спасибо. А у нас все прошло чудесно.

– Твой муженек точно не домосед. За все время здесь я встречала его только раз.

– Думаю, в глубине души он рад был уехать.

Рэйчел совсем не собиралась этого говорить, и Сьюзен Бернэм тут же оживилась, как учуявший кровь хищник.

– А он взял с собой свою переводчицу?

– Не знаю, не сказал. Наверное.

– Кит видел ее как-то за ланчем. Говорит, мол, “у Льюиса прямо богиня, а не переводчица”. Мой муж обычно не замечает таких вещей… должно быть, так оно и есть. Ты не проверяла, нет?

– Нет.

– Неужели это не вызывает у тебя… ни капельки подозрений? Слышала про капитана Джексона?

Рэйчел не слышала и не хотела слышать про капитана Джексона, но Сьюзен было уже не остановить.

– Сбежал со своей переводчицей в Швецию. Бросил троих детей. Даже записки не оставил.

– Зачем ты рассказываешь мне это, Сьюзен?

– Затем, что смотрю я на вас и не понимаю, как вы так живете. Я беспокоюсь о тебе.

Рэйчел и сама не знала, верит ли ее словам. Забота движет подругой или любопытство?

– А у вас как? Как Кит? Я не видела его с… с того вечера.

– Боже. Сомневаюсь, что он вообще его помнит. – Сьюзен рассмеялась, но потом задумалась. – Он ужасный, когда напьется. Боюсь, с тех пор как мы приехали сюда, стало только хуже.

– Он показался очень злым.

– Это все работа. Кит считает своей миссией не дать им улизнуть. Не хочет, чтобы они остались безнаказанными.

– Они?

– Нацисты.

– Никто из нас этого не хочет.

– Понимаешь, на него сильно подействовали снимки из лагерей. Он попросил перевести его на программу денацификации в ту же неделю, как появились фотографии. Считает, его миссия – искоренить это зло.

Рэйчел прошлась взглядом по коробкам у стены. Вероятно, только что прибыли из Англии.

– Вы еще не все разобрали?

– Мы отправляем это обратно.

– Но здесь у вас вполне хватает места…

– Мы… ну, ты понимаешь… переправляем всякую всячину.

– Всякую всячину?

– Ой, да перестань, Рэйчел. Военные трофеи. Все равно это добро краденое. Те картины в твоем доме… думаешь, у герра Люберта нет на руках крови?

“Какой же дурой я была”, – подумала Рэйчел.

– Мне бы такое… даже в голову не пришло.

– Тебе-то хорошо.

– Почему?

– Вы оба из приличных семей. У вас там фамильные ценности и превосходный антиквариат. Мы – беднота.

– Это неправда. Ни я, ни Льюис… мы не из привилегированных.

В комнату вошла служанка с блюдом мясных пирогов.

– Nein! Господи ты боже мой! – закричала Сьюзен, направляя служанку к буфету.

Рэйчел промокнула губы салфеткой и поняла, что хочет уйти.

– Так он тебя завоевал, да? – внезапно спросила Сьюзен.

– Кто?

– Твой красавчик. Архитектор.

Остановить механизм, соединяющий совесть с приливом крови к щекам, Рэйчел была не в силах.

– Что ты… хочешь сказать?

– Я же видела, как ты кинулась на его защиту, когда разбилась ваза.

– Это его дом, Сьюзен. Мы портили его вещи… его вещи!

– Ты знаешь, что я имею в виду.

– Нет, не знаю.

– Когда ты бросилась к нему, чтобы не дать ему ударить Кита… вы так смотрели друг на друга…

– Сьюзен! Пожалуйста.

– Что ж, будь осторожна. Они не такие, как мы. Они другие. Совсем другие. Впрочем, я его не виню.

– За что?

– За то, что хочет воспользоваться случаем.

– Ради бога, Сьюзен.

– Ты привлекательная женщина. И практически без мужского внимания. Я говорю это только потому, что завидую тебе.

– Мне?

– Все намного сложнее. – Лицо Сьюзен внезапно пошло красными пятнами, свидетельствуя, что она на взводе. – Мне так здесь все осатанело.

– Я думала, тебе здесь нравится.

– Да просто бодрюсь напоказ. Поживешь с пьяницей, волей-неволей этому научишься. – Она нервно рассмеялась, попытавшись сгладить впечатление, но слово уже вырвалось.

Среди военных полно тайных алкоголиков, но Рэйчел как-то не причисляла к ним майора Бернэма.

– Я и не представляла, что все настолько плохо.

Сьюзен Бернэм внезапно накрыла ладонь Рэйчел своей:

– Ты ведь никому не скажешь? Пожалуйста, никому не говори.

– Не скажу.

– И про другое.

– Про что?

Сьюзен бросила взгляд на ожидающие отправки коробки:

– Про фарфор и остальное.

Сидя на полу в своей комнате, Эдмунд тасовал карточную колоду, рядом с ним на ковре, разглядывая стежки на шее Катберта, лежала Фрида, задравшаяся юбка открывала бедро. После рождественского киносеанса Фрида стала относиться к нему дружелюбнее, и Эдмунд старался отмежеваться от своего тряпичного солдата и всех других игр, которые могли показаться ей детскими. Никаких машинок на лестничной площадке, никакой охоты на воображаемых хищников в саду. Теперь только фильмы и карты.

– Английскому солдату лучше, – сказала Фрида. Ее английский оказался гораздо приличнее, чем полагал Эдмунд. – Это королевский солдат?

– Он из Гренадерской гвардии.

Эдмунду хотелось продолжить карточную игру, но Фрида, улыбаясь, провела пальцем по стежкам и вверх, по медвежьей шапке. Может, собирается признаться?

– Твоя мама сделала его лучше. После stummen Diener[72].

Эдмунд небрежно пожал плечами, давая понять, что игрушки и кухонные лифты остались в прошлом. Он поглядывал на голые ноги Фриды, расположившись так, чтобы лучше их видеть. Его тянуло к Фриде – странно и непонятно. По ночам, когда он не мог уснуть, мысли то и дело возвращались к той первой встрече, когда она висела на лестнице, расставив ноги, показывая белые трусики, к едкому аммиачному запаху мочи в ночном горшке. Воспоминания порождали фантазии.

Делая вид, что раскладывает карты на ковре, он дотронулся до ее обнаженной ноги и задержал руку. Он уже дотрагивался до нее в своих восхитительных воображаемых приключениях. Но сделать это в реальной жизни… вот в какие игры ему хотелось бы поиграть. Хотелось погладить ее кожу над коленом, круговыми движениями, будто протирая кружок на запотевшем окне. Эта мысль скользнула дальше, к паху, окатила странными ощущениями. Вот бы провести рукой вверх, к тем невозможно белым трусикам, коснуться ткани. И что потом? Не сожмет ли она бедра, поймав его руку между ног?

Фрида никак не дала понять, что заметила прикосновение. Она положила Катберта и переключила внимание на кукольный домик, потом встала на колени и, окинув взглядом расположение кукол, указала на мальчика в спальне:

– Это ты. Это… – она показала на куклу за фортепиано, – фрау Морган. Это, – жест в сторону кукол на крыше, – мы с папой.

Эдмунд кивнул. Он хотел вернуться к другой игре, но Фрида, казалось, всерьез увлеклась. Поменяла куклу Фриду на куклу Рэйчел, поместив Фриду с Эдмундом на первом этаже, а маму Эдмунда с герром Любертом на крыше. Потом положила взрослых вместе в хозяйской спальне. Эта перестановка как будто позабавила ее. Эдмунд тоже засмеялся, хотя, по правде говоря, не был уверен, что это смешно. Вид куклы герра Люберта и куклы мамы вместе, в спальне, непонятно почему смутил его.

– А где папа Эдмунда? – спросила Фрида.

Эдмунд указал на машину, стоящую на острове из одежды рядом с конем-качалкой.

– Гельголанд.

Фрида встала и подошла к коню, погладила его блестящую спину и поставила ногу на машинку. Покатала ее взад-вперед по ковру.

– Ты можешь отправить его назад.

– Сейчас?

– Сейчас.

Фрида ногой толкнула машинку назад по ковру с такой силой, что домик покачнулся от удара, а машинка перевернулась.

Меж деревьев что-то мелькнуло, словно кто-то двигался перебежками, от дерева к дереву. Рэйчел приостановилась и потянула Люберта за руку:

– Мне кажется, за нами следят.

Люберт обернулся.

– Дети. Trummerkinder.

Из-за стволов выглядывали мальчишки. Один, по виду сверстник Эдмунда, был вооружен палкой-копьем.

– Не обращай на них внимания. Они принимают нас за беженцев или любовников, гуляющих в парке.

Определение “любовники” показалось Рэйчел слишком легкомысленным. Быть любовницей, как она обнаружила, требует больше хитростей и уловок, больше изобретательности и изворотливости, чем пишут в любовных романах. Они проводили много вечеров перед камином, ведя разговоры по душам, но в доме было полно глаз и ушей, а сейчас, когда на улице похолодало и все сидели дома, возможности спокойно уединиться просто не осталось. Даже для этого короткого побега ей пришлось уйти из дома первой, а ему попозже; она отправилась “подышать воздухом”, он – “поискать дрова”. Льюиса не было уже почти два месяца, но с той рождественской ночи им впервые удалось найти время побыть совсем одним.

Пока они шли по Йенишпарку, она думала, что зима – очень подходящее время года для любовного романа. Легче оставаться неузнанным, когда люди кутаются в теплые одежды. Издалека все выглядят одинаково, а сегодня они особенно хорошо экипировались: она в галошах и черном шерстяном пальто, а Люберт в лыжной шапке и с рюкзаком, набитым топливом для домика егеря, вполне могут сойти за двух беженцев, направляющихся в ближайший лагерь.

Парк находился всего в пятнадцати минутах ходу от дома, но здесь ты словно оказывался в другой стране. На девственно чистом снегу только оленьи следы. С архитравов большого дома в центре парка свисали сосульки. По дороге Люберт рассказал его историю:

– Ландшафтом занимался человек по имени Каспер Бек. Талантливая личность. Хотя фигура несколько трагическая. Пытался найти универсальный язык, и у него ничего не вышло. Бедняга впал в отчаяние и лишил себя жизни.

Когда они подошли к домику егеря, Люберт объяснил, что семейство Клаудии благодаря своим связям получило лицензию на отстрел дичи в парке и частное владение на его территории. Домик был своего рода причудой, подделкой под хижину в американском стиле, и стоял на берегу пруда, также являвшегося частной собственностью. Заснеженный, в окружении сосен домик и в самом деле напоминал лачугу на заброшенных новых землях. Люберт вытащил ключ, очистил замок от наледи и отпер дверь.

Внутри – крепкие деревянные стулья, плетеные коврики на полу, стойка для ружей и кабанья голова над камином. И большая плита. Из рюкзака Люберт извлек растопку – куски деревянного ящика и газету “Ди Вельт – и занялся камином. Пол был усеян сухими трупиками насекомых, хрустевшими под ногами. Рэйчел смела их к двери сосновой веткой и навалила перед камином коврики, соорудив подобие ложа. Потом села и стала смотреть, как Люберт разжигает огонь. Он выждал, чтобы щепки немного прогорели, и подбросил угля, осторожно выкладывая кусок за куском на горящее дерево. После чего присоединился к ней на импровизированной кровати, и они вместе, сидя, словно скауты в лагере, наблюдали, как огонь лижет уголь, набирая силу. Несмотря на серьезность происходящего, Рэйчел не оставляло ощущение, что все это – какая-то детская игра.

Снег на одежде начал таять, вокруг них заклубился парок. Люберт снял шапку и шарф. Рэйчел сделала то же самое. Потом он поцеловал ее и мягко уложил на спину. Они долго целовались, а потом слились, так и не раздевшись. Получилось не совсем так, как в ту, первую ночь. Холод и обстановка требовали поспешности, и движения выходили неловкими. Однако, несмотря на слои одежды, Рэйчел чувствовала себя более уязвимой и беззащитной, чем когда лежала с ним обнаженной. В этот раз она слишком остро ощущала себя саму, гнет времени и жизни. После они лежали, глядя на паутину в потолочных балках. Она гадала, долго ли еще им удастся отгораживаться от действительности.

– Когда начну работать, буду проектировать домики в стиле американского Запада. – Люберт встал и начал рисовать что-то указательным пальцем на запотевшем стекле. – Это именно то, что людям нужно.

– Когда ты получишь сертификат?

– Скоро. Хотя майор, похоже, решительно настроен найти что-нибудь. Что-нибудь доказывающее, что я не такой уж “чистый”. Представь, если бы он увидел нас сейчас…

– Не надо, – попросила она. При мысли, что Бернэм может узнать об их связи, Рэйчел почувствовала себя так, словно извалялась в грязи.

Люберт продолжал рисовать на оконном стекле пальцем.

– Одна комната, но с галереей и просторной верандой. Думаю, больше человеку и не нужно.

Рэйчел наблюдала за ним с искренним удовольствием. Предаваясь мечтам, Люберт совершенно преображался. То, что она поначалу приняла за дерзкую самоуверенность, оказалось увлеченностью. Он мог говорить и спорить обо всем на свете – религии, браке, искусстве, скорби, потере и смерти. За последние несколько недель она, казалось, обсудила с Любертом больше тем, чем за все двадцать лет жизни с Льюисом.

– Больше никаких вилл для миллионеров. Никаких заказов от зажиревших гамбургских торгашей, стремящихся уесть своих соседей. Отныне я буду проектировать здания для общего блага. – Он отступил от окна. – Ну вот. Что ты думаешь? Могла бы ты здесь жить?

Рэйчел взглянула на выполненный всего в несколько линий рисунок на запотевшем стекле. Она не знала ответа на этот вопрос, даже если забыть о неосуществимости мечтаний Люберта. Ведь у нее был Эдмунд. И Льюис. Но она ответила:

– Думаю, да.

– Со мной? – спросил он уже серьезнее.

В окне вдруг возникла каска британского солдата – точно в центре наброска. Рэйчел села и прикрылась. Незнакомец постучал в окно, прижался лицом к стеклу. Бродяжка. Один из Trummerkinder.

– Weg![73] – крикнул Люберт, стукнув в стекло.

Мальчишка сделал неприличный жест пальцами и продолжал глазеть на них, весело ухмыляясь. Люберт кинулся к двери. Порыв холодного воздуха ворвался в натопленную комнату, и Рэйчел, поплотнее запахнув пальто, поднялась и подошла к окну. Люберт отогнал непрошеного гостя на несколько ярдов и шутливо швырял ему вслед снежки. Мальчишка отбежал в деревья и прокричал что-то, чего она не поняла.

Люберт вернулся, смеясь.

– Маленький негодяй. По крайней мере, главное шоу он не застал.

Рэйчел застегнула пальто. Сравнение их близости с шоу было ей неприятно.

– Так… – Люберт отряхнул снег с ладоней, – время пикника.

Он полез в рюкзак и вытащил кусок сыра, банку маринованных огурцов, полбуханки хлеба, фарфоровую мисочку с маргарином и маленькую бутылку персикового шнапса. Потом принес бумажную скатерть, столовые приборы и два оловянных бокала, аккуратно все разложил, как человек, уже делавший это раньше.

– Ты приходил сюда с Клаудией?

Тень раздражения промелькнула у него на лице.

– Конечно. А что?

– Извини. Она… просто мне интересно знать, какой она была, вот и все.

– Что ты хочешь от меня услышать? – В его голосе отчетливо прозвучали оборонительные нотки.

– Не знаю. Просто будь честным.

Люберт вздохнул. Очевидно, такого рода воспоминания не входили в его планы.

– Она была высокомерная. Не выносила глупости. Элегантная до отвращения. Умела добиваться от людей того, что ей нужно. Упрямая. Зацикленная на себе, но общительная. Любила читать, но начитанной не была. Любила музыку, но была начисто лишена музыкального слуха. И она была лучше меня.

– Почему лучше?

– Она бы проявила… больше самообладания в моей ситуации.

– Значит, она и лучше меня?

– Нет. Я имею в виду, что она бы ни за что не разделила свой дом с другими.

– Ты все еще скучаешь по ней? – Это был не совсем вопрос.

– Долгое время, почти вплоть до вашего приезда, я не мог ни о чем больше думать. После пожара искал ее месяцами. Забыл обо всем и обо всех. И о Фриде. Фрида из-за этого пострадала. Думаю, что именно тогда я потерял с ней контакт. И до сих пор его не восстановил. Но ваш приезд… ваш приезд все изменил. – Он посмотрел на нее так, словно хотел, чтобы ему поверили. – Но теперь я вижу, что и ты слишком много думаешь.

– Прости. Должно быть, это все тот же странный мальчик.

Мальчик с лицом горгульи напугал ее, проткнув их идиллический покой.

Люберт налил шнапса, протянул бокал.

– Ты думаешь. Думаешь постоянно о нашей ситуации, о том, что мы делаем.

До сегодняшнего дня она не позволяла себе ясно взглянуть на случившееся, мысль эта крутилась на окраинах ее сознания. Но Люберт заметил.

– Я тоже думаю об этом. Твой муж был добр к нам. И доверял мне. – Он взял ее за руку. – Но то, что между нами, прекрасно, правда? Мы понимаем друг друга. Благодаря тебе я снова живу и чувствую. И мне хотелось бы думать, что я сделал то же самое для тебя.

Она наклонилась и нежно поцеловала его. Здесь, в хижине, признать это легко.

– Мне кажется, я должна уехать. Чтобы обдумать все. Уехать из дома, от всех своих призраков. Куда-нибудь, где мы могли бы поговорить без страха, что за нами подглядывают, подслушивают.

– Значит, я отвезу тебя куда-нибудь. Я отвезу тебя в самый красивый город в Германии. Любек. Город моего детства. Уедем на несколько дней. Сядем в поезд с Hauptbahnhof[74]. Я знаю место, где можно остановиться. Милая гостиница. Хайке с Гретой присмотрят за детьми. Мы можем сделать это, Рэйчел. Можем поехать прямо завтра или на следующей неделе.

Она не хотела загадывать так далеко вперед. Как не хотела думать об обязанностях, о тех, за кого она в ответе.

– Рэйчел?

– Да. Да. Но давай пока не будем говорить об этом.

12

Ози заплатил Хоккеру тысячу сигарет и отправился за винтовкой к человеку по имени Грюн, у которого была квартира в Альтоне. Имя вполне оправдывалось внешностью: бледно-зеленоватое лицо цвета дешевой чайной чашки, двубортный костюм и шляпа в точности как у Хоккера. Кроме того, у него было два золотых зуба, которыми он особенно старался похвастать, находя все, что говорил Ози, забавным. Завернутая, точно младенец, в одеяло винтовка лежала на походной кровати в углу его вонючей берлоги. Грюн развернул одеяло:

– Мосин-Наган с цейссовским прицелом. Русская надежность. Немецкая точность. И две коробки патронов.

Винтовка выглядела внушительно, настоящее оружие. Ози погладил холодный ствол и кивнул со знанием дела, притворяясь, что хорошо разбирается в таких вещах.

– На вид солидная.

Грюн засмеялся:

– Еще бы. С этой винтовкой русские выиграли войну. Деньги принес?

Хоккер сказал, что платить Грюну надо золотом или драгоценностями. Ози достал из кармана полученное от Берти гранатовое колье и вручил Грюну, который поднес его к голой лампочке.

– Не рубины. – Он попробовал камень на зуб. – Но сойдет. – Удовлетворенный, он спрятал ожерелье в карман. Потом завернул винтовку в одеяло и вручил Ози. – Для чего она тебе?

Берти строго-настрого наказал Ози говорить, что оружие нужно для охоты.

– Кроликов стрелять. А еще жирных чаек на реке. С какой стати эти твари живут себе поживают, когда мы все с голоду дохнем?

Грюн посмотрел на Ози скептически:

– А ты разве не в школе должен быть или где там еще?

– Моя школа – груда кирпичей. Но я хожу на лекции томми. Спроси у меня что хочешь про британский образ жизни. Про виндзорского короля. Я все знаю.

– Знаешь, стало быть?

С собой Ози принес чемодан. Он открыл его и уложил винтовку по диагонали, коробки с патронами сунул в угол и закрыл крышку.

– Что ж, надеюсь, ты подстрелишь себе на ужин пару-тройку жирных фазанов. Немного мяса тебе явно не помешало бы.

Трамваем Ози доехал до начала Эльбшоссе, откуда пешком направился к дому Петерсена. По дороге он размышлял, для чего же на самом деле нужна винтовка, и чем больше думал, тем тяжелее делался чемодан. Останавливаться приходилось каждую сотню ярдов, чтобы поменять руку или потереть красные рубцы, вдавленные в ладонь чемоданной ручкой. Берти вынашивает план сделать что-то плохое томми. Он не говорит, что именно, только обещает, что будет о-го-го. Ози пытался объяснить, что томми не такие уж плохие, но если Берти вбил что-то себе в голову, переубедить его трудно. Все равно что растопить камень. Разве не так говорила мама? Вот что бывает, когда не можешь простить прегрешение: ты обращаешься в камень. Берти не может простить того, что произошло во время ночных погромов с его другом Герхардом. Не может простить того, что случилось с их мамой, кузинами, тетями и дядями и всеми остальными во время огненного урагана. Лекарство помогает, но ночные кошмары мучают его. Он почти не спит. Наверное, надо лекарство посильнее.

Ози поднял чемодан и побрел дальше, споря сам с собой.

– Я могу выбросить винтовку в реку и сказать Берти, что за мной гнались томми.

Берти узнает.

– Я могу выбросить ее и убраться из Гамбурга.

Он все равно тебя найдет.

– Я могу предупредить Эдмунда. Подойду к воротам, когда рядом никого не будет.

Опасно. Если Берти узнает…

Так кто может остановить его?

Есть только один человек, который может это сделать.

– Кто?

Я.

– Он тебя не услышит. Ты же знаешь, мама, что только я могу слышать тебя.

Он узнает мой голос. Если он увидит меня, то десять раз подумает… Дай мне поговорить с ним.

– Да. Тебя он послушает. Для тебя он по-прежнему малыш Берти, который плакал по ночам и смешил нас, распевая песни под водой. Берти, который прятал комиксы в штаны, когда ему порка грозила. Берти, который улыбался. Я не видел, как брат улыбается, несколько зим, но тебе, мама, он улыбнется.

Берти дремал в гостиной, придвинув кресло к огню. Судя по положению руки и отстраненной улыбке, он только что укололся новым лекарством.

– Привет, Берти.

Альберт никак не отреагировал на появление Ози. Уж лучше бы принимал старое лекарство, подумал Ози, по крайней мере, с тем он оставался в этом мире, а это новое уносит его куда-то далеко.

– Он не готов. Давай в другой раз.

Надо сделать сейчас.

– Но посмотри на него. Глаза стеклянные. Поверь мне, мама, с ним бесполезно разговаривать, когда он такой.

Сейчас!

Альберт открыл один глаз и выпрямился.

– Принес?

– Принес, Берти. У нее русская надежность и немецкая точность.

– Ты сказал, что для охоты?

– Я сказал, что для охоты, как ты и велел.

– Где она?

Ози открыл чемодан, вытащил винтовку, завернутую в одеяло, и положил у ног брата. Альберт наклонился. Руки его дрожали, лицо блестело. Он развернул одеяло, взял винтовку за ствол и приложил прикладом к плечу. Прицелился в стену, в потолок, потом в Ози.

Теперь, когда у него есть винтовка, никакого разговора не получится.

Доверься мне.

– Никто не видел, как ты пришел?

– Он даже меня не слышит, мама. Как же он услышит тебя?

Дай ему увидеть меня.

– Что это ты там бормочешь? – спросил Альберт.

– Ничего.

– Как же. Бормочешь что-то сам себе. Опять с мамой разговариваешь?

– Нет.

– Разговариваешь. Я слышал, как ты называешь ее.

Дай ему увидеть меня. Сейчас же.

Альберт поднялся и двинулся на Ози, продолжая целиться, регулируя оптический прицел.

– Она хочет поговорить с тобой, Берти. Ты для нее все тот же мальчик, который улыбался и смеялся и собирал все бутылки в Хаммербруке. Она знает, что ты видел худое, но думает, что этот план, навредить томми, это плохой план. Пусть это будет какой-нибудь русский. Или француз. Или какой-нибудь вшивый депортированный из Силезии.

– Она так говорит, да?

– Да. Подойди, Берти. – Ози поманил его к чемодану. – Подойди и посмотри.

Альберт подошел.

– В нижнем отделении.

Дулом винтовки Альберт приподнял перегородку. В нижнем отделении лежали голова и верхняя часть туловища – наполовину скелет, наполовину мумия, ссохшееся, обгорелое тело, облаченное в пожелтевшее от времени крестильное девичье платьице. Череп был серо-коричневый, с остатками темных волос. Он походил на охотничий трофей.

– Bombenbrandschrumpffleisch[75], — сказал Альберт. – За каким чертом оно тебе?

– Это мама. Посмотри, Берти. Это же наша мама. Я нашел ее возле кофейной фабрики Вандерштрассе. Через три дня после большого пожара. Мне пришлось надеть на нее это платье. Она была голой. А это плохо. И часть ее отломалась. Это все бомбы томми.

Альберт смотрел на кукольный скелет:

– Это просто какой-то старый труп.

– Это она. Посмотри. Видишь, что у нее на шее? – Ози указал на серебряную цепочку и расплавленный крестик. – Она хотела увидеть тебя, Берти. Если ты послушаешь, то услышишь, как она говорит… Ты можешь услышать ее. Знаешь, что она говорит? Она говорит: “Положи винтовку. Прости зло”. Она так всегда говорила. Разве ты ее не слышишь, Берти?

Альберт все смотрел на страшное содержимое чемодана, губы его кривились в гримасе отвращения.

– Ты слышишь? – повторил Ози. – Она говорит.

– Ты чокнутый. Тебе просто мозги отшибло! – Альберт схватил брата за ворот провонявшей дымом куртки и подтянул к себе, лицом к лицу. – Ты, тупой идиот с расплавившимися мозгами! Она мертва. Мертва! Мертва! Мертва! Мертва!

Но Ози не сдавался:

– Ты знаешь, что она права.

– Нет! Она не права, потому что она мертва. Она ничего не знает, потому что мертва. Она не разговаривает, потому что мертва. Ее нет. Она умерла!

– Но она… она бы так сказала.

– Нет, не сказала бы. Она хотела бы, чтобы я сделал это. И Герхард хотел бы, и все мои друзья хотели бы, и вся наша родня – двоюродные братья и сестры, тети и дяди. Она послушала бы меня… не тебя. Она всегда меня слушала. Я был ее любимчиком. А ты был уродом и родился в мешке!

– Она говорила, это к счастью.

– Да она даже не хотела тебя! Я слышал, как она говорила отцу. Ты был ошибкой. Случайностью…

Альберт оттолкнул брата от чемодана-катафалка, вынул труп, легкий и ломкий, как плетеная птичья клетка, и шагнул к камину. Одно ребро упало на пол. Ози кинулся к нему, схватил и сунул за пояс.

– Что ты делаешь, Берти? Не ломай ее.

Альберт высоко поднял труп и швырнул в огонь. Сухая ткань крестильного платьица вспыхнула как бумага. Ози попытался выхватить тело из огня, но Альберт оттолкнул его и, загородив камин, смотрел, пока кости не рассыпались и их мать не обратилась в пепел.

– Ты точно не против побыть здесь… пока я съезжу в Киль? Навестить Бакменов?

– Ну конечно, мама. Ты уже три раза спрашивала меня за это утро.

Оказывается, роману на стороне необходимы подпорки из лжи, которые должны поддерживать его, пока сооружение – как она полагала – не обзаведется фундаментом. Каждый день требовалось добавлять еще одну подпорку. И самым тяжелым испытаниям на прочность конструкция подвергалась в общении с Эдмундом.

– Я не поеду, если ты не хочешь.

– Со мной все будет отлично.

– Ты будешь хорошо себя вести? Далеко от дома не отходи. И слушайся Хайке и Грету, договорились?

– Да.

Она не удержалась и дотронулась до его лица, до милого мягкого пушка на щеках, который когда-нибудь превратится в щетину.

– А можно я покажу Фриде кино? – спросил Эдмунд. – Она сказала мне, что ей нравится Бастер Китон.

– Конечно. Я рада, что она стала дружелюбнее.

– Раньше она ревновала. Наверное, потому, что у нее нет мамы.

Слышать такое от сына было приятно.

– Мам, это правда, что говорят? Что будет еще одна война?

– Уверена, что не будет.

– Папа старается не допустить, чтобы это случилось?

– Да. В некотором роде.

– А ты скучаешь по папе? Его так долго нет.

Прозвучало достаточно невинно, но Рэйчел приходилось думать о подпорках.

– Скучаю. Очень. – И, сказав это, она поняла, что не так уж и соврала. – А почему ты спрашиваешь?

– Просто ты больше не кажешься несчастной.

Рэйчел не сомневалась, что бесхитростная проницательность Эдмунда – это не обычное детское свойство, но своего рода побочный результат ее собственных ошибок и слабостей, приобретенный талант. И волей-неволей задалась вопросом, не пошло ли ее невнимание ему на пользу.

– Мам?

– Да?

– Как ты думаешь, герр Люберт чист?

– Уверена в этом.

– Не как герр Кениг.

В дверь позвонили.

– Нет, не как герр Кениг.

– Значит, ничего, если герр Люберт мне очень нравится?

– Конечно. Я открою.

На пороге стоял раскрасневшийся от мороза капитан, в руках он держал коробку, на которой сверху лежал сверток, а на нем – пачка писем. Его “фольксваген” урчал на подъездной дорожке. Рэйчел прежде с ним не встречалась, но догадалась, кто это, благодаря описаниям Льюиса.

– Миссис Морган?

– Да.

– Капитан Баркер. Заместитель вашего мужа.

– Рада познакомиться. Льюис очень высокого мнения о вас.

– Не будет, когда увидит, что я сотворил с его департаментом. Как бы то ни было, он просил меня передать это послание.

Капитан выглядел слишком бодрым для вестника дурных новостей, но сердце у Рэйчел учащенно забилось, когда она взяла телеграмму, лежавшую поверх писем.

– Передано с берегового поста Королевских военно-морских сил сегодня утром. “Задерживаюсь на Гельголанде тчк проблемы снабжением требуют присутствия тчк жди 1 марта тчк”.

Еще недавно она бы запрыгала от радости, услышав это зашифрованное выражение нежности: 1 марта, в День святого Дэвида, Льюис всегда дарил ей нарциссы. Сейчас же она слышала только то, что читалось между строк: “Остановись, что ты делаешь? Остановись, пока есть время. Остановись, пока не поздно”.

Льюис вернется уже через несколько дней? Его не было два месяца, но Рэйчел казалось, что минула вечность. Телеграмма возвратила ее в нормальное течение времени.

– Спасибо.

– Мне следовало завезти вот это раньше. Оно лежало в кабинете. С двухмесячным опозданием, но лучше поздно, чем никогда…

Баркер вручил ей письма и сверток из коричневой бумаги, адресованный Эдмунду. Посылка была от Кейт, сестры Льюиса, которая, судя по всему, связала племяннику крикетный свитер, как и обещала. Мысли о золовке успокоили, но и отозвались сожалением. Рэйчел относилась к Кейт с искренней нежностью.

– А это для полковника, пусть посмотрит, когда вернется. – Капитан постучал по коробке.

– Что это?

– Еще один отличный проект, который инициировал ваш муж. Не хочу, чтобы затерялся.

Капитан шагнул вперед, чтобы помочь Рэйчел снова пристроить сверток на коробке.

– Мне отнести все это?

– Нет, спасибо. Я справлюсь.

Рэйчел гадала, видит ли Баркер за маской образцовой полковничьей жены – уверенной, преданной, в меру интересующейся мужниной работой, – ее душевное смятение.

– Прошу прощения, что не заехал раньше. Нет покоя для грешных. Полагаю, у вас все в порядке?

– Да, мы все… справляемся. Как дела… в департаменте?

– Если серьезно, то я был бы совсем не против, чтобы ваш муж вернулся раньше, чем это проклятое дело развалится на части. Он один из тех жизненно важных винтиков, которые замечаешь, только когда их убирают.

Это не было открытой похвалой, но от слов Баркера она неожиданно испытала прилив гордости.

– Что ж, я поеду, – сказал капитан и, спустившись к крыльца, вскинул руки к небу. – Наконец-то солнце.

Рэйчел смотрела ему вслед, чувствуя тепло на коже. Ветер переменился на западный, сдвигая серую “крышку”, под которой они жили неделями, и открывая голубое, как мейсенский фарфор, небо.

Она вошла в дом и отнесла почту в кабинет. Поставила коробку на письменный стол Льюиса и распечатала письма. Внутри были две рождественские открытки – одна от матери Льюиса, вторая от его сестры. Открытка от свекрови была типично немногословной и по существу – нелюбовь к цветистости Льюис унаследовал от матери. Открытка его сестры, со снегирем на переднем плане и идиллической деревенькой, россыпью желтых огоньков облепившей подножье горы, на заднем, была безвкусной до нелепости.

Кроме открытки, Рэйчел нашла криво нацарапанное послание:

Дорогая Рейч, мы в плену ужаснейшей зимы! Мы с Аланом в “Траст-хаусиз” застряли на целых четыре недели! Я не знаю, дойдет ли это письмо до вас. Живем мы тут неважно. Строжайшая экономия – вот как можно это назвать. Слышала, там у вас жизнь вполне себе ничего. В гостинице подают отвратительную еду, которую готовят с мрачным торжеством, равносильным ненависти к человечеству! Как бы то ни было, очень запоздалые поздравления с Рождеством и с Новым годом всем вам! По крайней мере, погода хороша для вязания. Надеюсь, он подойдет. С любовью, К. и А.

Кейт единственная, помимо Льюиса, называла ее Рейч. Она обожала брата, и оттого он позволял ей немилосердно его поддразнивать. В их самую первую встречу Кейт посмотрела на Льюиса и сказала: “Наконец ты привел домой девушку, которая не о двух головах и не в чешуе. Что случилось, Лью?”

Рэйчел перевела взгляд на коробку. Как там сказал Баркер? “Еще один отличный проект, который инициировал ваш муж”. Похвалы капитана, как ей показалось, были не просто восхищением профессионала. Может, Баркер пытался сказать – чего сам Льюис из скромности никогда бы не сделал, – что ее муж недооценен?

Рэйчел заглянула внутрь. Документ был озаглавлен: “Список пропавших лиц. Больницы и госпитали. Крайс Пиннеберг”. К листу была приколота написанная от руки записка: “NB: посмотрите папку пациентов, стр. 27. Какая-то связь? Возможно, никакой. Баркер”.

Она вытащила из коробки сшитый документ, содержавший несколько сотен страниц, и открыла двадцать седьмую.

Профиль пациента. К отпечатанной странице пришпилена фотография. Зернистый снимок женщины, сидящей в инвалидной коляске в окруженном стенами летнем саду. Женщина глядела чуть мимо камеры, словно позируя для портрета в журнал, а не для медицинского фотографа. Худая, без какого-либо макияжа, с неухоженными волосами – и все же Рэйчел сразу же узнала Клаудию. Клаудию со снятого со стены портрета: тяжелые брови, решительность, интеллект. Она прочла запись: “Принята в сентябре 44-го после того, как была выписана из госпиталя в Бакстехуде. Повреждения от взрыва первой степени. Несколько месяцев не могла ходить. Нарушения слуха. Начала говорить в прошлом году. Страдает от хронической амнезии, но состояние неуклонно улучшается. Пациентка помнит несколько подробностей из своей жизни. Называет себя Люберт. Говорит, что замужем, что у нее есть дочь. И что жила у реки”.

Рэйчел перечитала записку – чтобы убедиться, что ничего не упустила, и выиграть время, – но не смогла дойти до конца страницы. Да этого и не требовалось. Информация отпечаталась у нее в мозгу. Глядя на фотографию, она поймала себя на том, что трогает лицо Клаудии.

– Это ты, – сказала Рэйчел. А потом обмякла в кресле и расплакалась – от горечи и облегчения.

Рэйчел пониже надвинула шляпку и повыше подняла воротник пальто, чтобы свести к минимуму вероятность быть узнанной. В каждом появлявшемся на вокзале человеке ей мерещились знакомые черты: носильщик мог оказаться Рихардом или его братом-близнецом, а круглолицый кассир напоминал капитана Баркера.

– Два билета в оба конца до Любека, пожалуйста, – попросила она на немецком и показала паспорт, дававший ей свободу передвижений. Ее немецкий явно продвинулся, но был еще недостаточно хорош, и контролер заговорил на английском:

– Для кого второй билет?

– Для друга.

– Ваш друг здесь?

– Пока нет. Мне подойти еще раз, когда он придет?

– Ваш друг англичанин?

– Немец.

Билетный контролер просмотрел ее документы:

– Какова цель вашей поездки? Деловая или личная?

– Цель…

– Да, цель?

– Личная.

– В этом поезде нет вагона для персонала оккупационных служб. Вам придется ехать вместе с немцами.

– Хорошо.

– Все в порядке, мисс?

– Да… я… простудилась.

– Вот. Билет. Для вашего друга.

Рэйчел вытерла нос, пересекла зал и встала, как они договорились, под часами. Саквояж она поставила между ног, зажав с обеих сторон, но почти сразу поняла, что толку от такой защиты нет, а потому подняла и повесила на локоть.

Закурила. Птицы беспрепятственно залетали и вылетали из-под крыши железнодорожного вокзала, оставшегося без единого стекла. Сигарета не успокоила нервы, и после двух затяжек Рэйчел бросила ее на платформу. Какой-то мужчина тут же кинулся к окурку, и она, устыдившись своего расточительства, виновато протянула ему пачку.

Мимо прошла группа британских военных, и Рэйчел поспешила опустить голову, укрыв лицо за полями шляпки. До нее донеслись обрывки разговора: “Брайтон красивее Травемюнде”. С этим курортом ее ничто не связывало, и какой-то особой ностальгии она не испытывала, но английское название отозвалось острым приступом тоски по дому.

Под аркой входа показался Люберт, и даже с расстояния в пятьдесят ярдов она заметила, как он обрадовался, увидев ее. Люберт вскинул руку с зажатой в ней газетой и двинулся сквозь толчею – его рука торчала над морем людских голов, точно перископ, нацеленный на Рэйчел. Протолкавшийсь к ней, он, не таясь, поцеловал ее в губы.

– Стефан… – Ей пришлось отстраниться. – Твой билет. Нам надо занять свои места.

Казалось, весь Гамбург собрался в Любек. Среди пассажиров было особенно много Hamsterers[76] с корзинами и мешками для продуктов, которые они рассчитывали раздобыть в деревнях. Люди стояли на платформе в три-четыре ряда, и, когда поезд подошел, толпа ринулась вперед. Стараясь занять места, молодые люди без билетов запрыгивали на буфера, откуда их бесцеремонно стаскивали вооруженные лишь свистками охранники. Поезд был в ужасном состоянии: дырки от пуль в стенах вагонов, перекошенные сиденья. Рэйчел устроилась на жесткой скамье между двумя женщинами, а саквояж положила на колени, посчитав это более надежным, чем полка над головой. Люберт занял место напротив, попросив одного из пассажиров пересесть, чтобы быть поближе. В вагоне стоял запах эрзац-табака и немытых тел, и Люберт повел носом, шутливо намекая, что источник этого запаха – соседки Рэйчел.

Одна из них оскорбленно заерзала, и Рэйчел взглядом попросила его угомониться. Он наклонился к ней.

– Хочу спросить. Вопрос 134 в Fragebogen: правильно ли чувствовать себя таким счастливым?

Чтобы не отвечать, ей пришлось перевести взгляд на окно. Небо уже три дня было ясным, дозволяя солнцу вершить свое дело: плавить снег на полях. Мимо плыл чуть волнистый, старый как мир пейзаж, который вполне мог быть Суссексом или Кентом, а не Шлезвиг-Гольштейном. Какой-то мужчина разбивал мотыгой лед в корыте. Упряжка лошадей тащила по полю плуг, не один месяц лежавший под снегом.

Через пару часов показались знаменитые зеленые шпили Любека, и Люберт поднялся, чтобы лучше их видеть.

– Город моего детства. Видишь шпили?

Рэйчел видела – бронзово-зеленые, пронзающие небо.

– Нет шпиля Мариенкирхе, – сказал Люберт. – Но все равно это самая красивая церковь в Германии.

На вокзале он забрал у нее саквояж, и, когда они зашагали к древним городским воротам, Рэйчел взяла его под руку.

– Хочешь сначала заехать в гостиницу или посмотреть город? – спросил Люберт.

– Давай посмотрим город.

Показывая ей дом – сразу за городскими воротами, – где родился и где жили его родители, Люберт проявил себя эрудированным и эмоциональным гидом.

– Предместья сильно пострадали. Британская авиация опробовала на Любеке бомбы, которые сбрасывали потом на Гамбург. Старые деревянные дома хорошо горят.

Оглядываясь по сторонам, он все больше мрачнел. Все здесь напоминало о прежней жизни.

– Вон там, – Люберт кивнул на остов дома, – жил мой закадычный друг Коссе. Не мог без кино. За билет готов был продать собственную бабушку. А сейчас я покажу тебе мое самое любимое здание во всей Германии. – Он прибавил шагу, спеша поделиться с ней еще одной существенной частичкой себя.

Они прошли через Хольстентор, средневековые городские ворота, перешли через канал и направились к красной кирпичной Мариенкирхе. Величественное, строгое строение пострадало от бомбежки и, возможно, по этой причине производило еще более сильное впечатление. Огонь уничтожил главную башню, крыша была открыта стихиям, и высокий арочный трансепт разделял воздушный потолок. Люберт ступил в неф и тут же начал мысленно перестраивать, рисуя пальцами в воздухе.

– Ты видишь, как она красива? Даже сейчас. Прекрасные руины. Возможно, башню восстановят – в дереве.

Рэйчел потянуло к двум разбитым колоколам; упав с башни, они лежали на расколотом каменном полу южной часовни. Место было огорожено, и колокола оставлены как мемориал или, может быть, извинение англичан. Грандиозное, наверное, было зрелище: бесшумный полет махин с высоты в триста футов и оглушительный грохот раскалывающегося колокольного тела. Колокола лежали бок о бок. Поверженные, они все равно остались вместе.

Люберт неверно истолковал ее слезы.

– Ну вот, растрогалась. Понимаю. Это нечто необыкновенное. – Он положил ладонь ей на локоть и потянул к выходу: – Еще так много надо посмотреть. Улицы, на которых я играл мальчишкой, моя старая школа, самый большой в мире магазин марципанов.

Экскурсия продолжилась, и чем больше он делился с ней воспоминаниями, тем острее всплывали в памяти ее собственные. Когда она выходила замуж за Льюиса, священник сказал, что две истории стали теперь одной. Неужели их история закончилась? Несмотря на все то, что произошло, происходит и, возможно, еще произойдет, ей не хотелось, чтобы она кончалась.

В гостинице “Альтер Шпайхер” Люберт записал их как “господина и госпожу Вайсс”[77] – в надежде на скорое получение сертификата. Номер был скромный и обставлен по-домашнему. Над кроватью висело сентиментальное изображение баварского сельского пейзажа.

– Картина плохая, – сказал Люберт, – но для этой комнаты подходит.

Рэйчел сняла шляпку и, положив свою маскировку на стол у окна, встряхнула волосами. Мягкое красноватое солнце опускалось к горизонту. Люберт встал рядом и, пока она изучала вид за окном, неотрывно смотрел на нее. Потом поднял руку и бережно провел пальцами по линии скулы.

– Теперь ты знаешь меня немного лучше.

Он поцеловал ее, но она отстранилась, прижалась щекой к его пальто и обняла, – обняла скорее как сестра, чем как возлюбленная. Обнимая, она искала слова, с которых начать.

– Долгая зима кончается.

– Ну вот, теперь ты о погоде! – Он приподнял ее подбородок и заглянул в глаза, словно пытаясь проникнуть в ее мысли. – И что это значит? О чем ты думаешь? Вот сейчас, сию минуту?

– Я думаю, что рада за тебя, Стефан. Рада, что ты… что у тебя есть будущее.

Он снова попытался поцеловать ее, и она снова уклонилась. Ей было нужно, чтобы он спустился с небес на землю. Она взяла его руку и посмотрела на линии ладони. Перед ней была карта дорог, разветвляющихся и пересекающихся, с резкими обрывами и теряющимися окончаниями.

– Думаю, тебя ждет хорошее будущее. У тебя есть планы. Прекрасные планы. Заново построить жизнь. Восстановить город. Ты должен осуществить их.

Между бровей у него прорезалась морщинка.

Она подошла к саквояжу, раскрыла и вытащила из-под смены белья папку. Никогда еще она не укладывала вещи так скверно. Забыла косметичку и положила книгу, которую наверняка не будет читать.

Рэйчел открыла папку. Записка Баркера была все так же пришпилена сверху. Она отыскала нужную страницу и протянула папку Люберту.

Люберт посмотрел на фотографию Клаудии. Смотрел он долго, не выдавая эмоций, и Рэйчел вдруг засомневалась в достоверности фотографии. Люберт все стоял и стоял, не шевелясь. Потом, с выражением мучительного непонимания на лице, медленно покачал головой. Вытащил фотографию из-под скрепки, отвел на расстояние вытянутой руки, еще раз присмотрелся недоверчиво и протянул снимок Рэйчел:

– Это какой-то трюк. Я искал ее. Долгие, долгие месяцы. Она умерла.

Рэйчел не взяла фотографию.

– Стефан. Это она…

Люберт посмотрел еще раз, качая головой, не желая признавать правду. Потом коснулся пальцем лица Клаудии, очертил контур. Факт, принятый Рэйчел с первого взгляда, он принять не мог.

– Стефан. Прочти. Прочти записи. Она была во францисканской больнице в Бакстехуде и только недавно снова заговорила. Она потеряла память, но ее состояние неуклонно улучшается. Стефан… неуклонно улучшается. – Он никак не мог заставить себя прочесть документ, поэтому она продолжала: – Называет себя Люберт. Твоя фамилия, Стефан. Она помнит твою фамилию. Пациентка говорит, что жила у реки. Это она. Твоя жена. Она жива.

Он поднял на нее глаза.

– Но… мы же были в начале чего-то… – Он уже говорил в прошедшем времени.

– Ты разбудил меня, Стефан. Разбудил во мне то, о чем я забыла. Но… – Рэйчел замолчала, ей не хотелось причинять ему еще больше боли, но она должна была сказать правду. Она дотронулась до его ладони, на которой лежала фотография. – Нас свела вместе потеря. Теперь ты обрел то, что потерял.

Люберт заплакал, и Рэйчел держала его руку, пока он, согнувшись, сотрясался от сдавленных рыданий.

13

Проснувшись, Льюис обнаружил, что сидит, прижавшись лицом к окну, выпустив на стекло струйку уже загустевшей от холода слюны. Оторвавшись от руля “мерседеса”, Баркер озабоченно взглянул на него:

– Все в порядке, сэр?

– Плохой сон. – Льюис вытер рот и выпрямился. – Я что-нибудь говорил?

– Вскрикивали несколько раз.

– Надеюсь, не выдал никаких государственных тайн.

– Разве что имя жены.

Баркер забрал его из штаб-квартиры, в машине Льюиса разморило, и он уснул. Ему снилась вилла Любертов, но такой, какой он ее еще не видел, – в пышной зелени, лужайка вся в цветах, клумбы нарциссов. Однако было в этом сне, в этом нарциссовом изобилии что-то слишком яркое, неестественное.

– Надолго я отключился?

– Минут на десять.

Льюис потер лицо, похлопал себя по щекам.

– А чувство такое, будто на несколько часов.

Во время войны такой короткий сон взбодрил бы его и дал сил продержаться до самого утра, но сейчас Льюис чувствовал себя разбитым. В Гельголанде его одолела слабость, какой он прежде никогда не чувствовал. Поначалу он приписывал недомогание влажному воздуху и скуке, вызванной бессмысленностью задачи – следить за приготовлениями к самому крупному в истории неядерному взрыву. Но после отъезда с острова стало только хуже. В костях засела тупая боль, вроде той, на которую Рэйчел жаловалась после смерти Майкла.

– Все в порядке?

– Примерно как и раньше, сэр.

– Стало быть, паршиво.

– Отвратительно, сэр. – Баркер ухмыльнулся.

В Гельголанде Баркер был бы не лишним. После того как Урсула уехала в Лондон, а Кутов, Зигель и Болон увидели все, что хотели увидеть, дни потянулись мучительно медленно.

– Контрольная комиссия смягчает правила фратернизации. Теперь, когда парням из разведки приходится переключать внимание на Восток, многие решения по Fragebogen пересматриваются. Большая новость – это пакет помощи, которую предлагают американцы. Даже цифру не помню, настолько она внушительная. Русским это не нравится. Судя по всему, дело идет к двум Германиям. Кстати, вы еще не рассказали, чего хотел генерал.

Льюис и сам еще не определился окончательно с тем, чего хотел генерал.

– Предложить мне работу.

– Видите? Разрушение ценится выше восстановления. Берлин?

– Берлин.

Баркер слегка опечалился:

– Черт побери. Это же следующая линия фронта. Вы согласились?

– С двумя условиями. Что я не буду жить в одном доме с кем-нибудь из русских, французов или американцев.

– Этого можно не опасаться. Там только квартиры. – Баркер шутил, но не мог скрыть разочарования. – А какое второе?

– Что вы поедете со мной.

Баркер взглянул на Льюиса:

– Разрази меня гром.

– С ответом можете не спешить. Минут пять у вас есть.

– Черт побери.

На заднем сиденье Льюис заметил солидную стопку документов. Вероятно, всякая текучка, которую Баркер захватил для него.

– Больше никаких дел для меня не завалялось?

– Извините. Есть один доклад о незаконном вывозе ценностей, который вам надо срочно посмотреть. Там и знакомые имена встречаются. Дело… препаршивое. Будет что почитать в ванне.

Ванна – это то, чего хотел сейчас Льюис. Через несколько минут они будут дома, “мерседес” уже миновал аристократические дома на Клопштокштрассе. Он снова похлопал себя по щекам, отгоняя бледность, и посмотрелся в зеркальце. Вид, конечно, жуткий. Волосы отросли больше, чем положено по уставу, вдобавок он несколько дней не брился. Глаза от недосыпа заплыли. Его никогда особенно не волновала собственная внешность – хотя нос все-таки чуть длинноват, а лицо слишком худое – и всегда удивляли комплименты Рэйчел. И пусть он не нуждался в подобного рода заверениях с ее стороны, глядя на свое усталое лицо в зеркале, Льюис поймал себя на том, что хочет их услышать.

Машина свернула на Эльбшоссе, и слева, сквозь просветы между деревьями, Льюис увидел реку. Эльба лежала подо льдом сто дней – рекорд, который, как говорили, никогда не будет побит, – но лед уже начал таять, кое-где темнела открытая вода.

– Жалеете, что фрау Паулюс уехала?

– Уайтхолл спросил, знаю ли я переводчика, который не прочь поработать в Лондоне. Я порекомендовал ее.

– Жалко. Не думаю, что берлинки будут лучше.

На глаза Льюису попались цветы – крокусы и подснежники.

– В Германии есть нарциссы?

– Не видел.

– Если увидите, остановитесь.

Внезапно ветровое стекло прорезала трещина, стремительно расползлась по нему паутиной. Льюис решил, что в стекло попал случайный камень, и только когда машина вильнула в сторону, понял, что Баркер за рулем обмяк, голова его упала набок, во лбу, прямо над бровью, алела дырка. Льюис схватил руль, столкнул ногу Баркера с педали газа и дернул ручной тормоз. Машина резко затормозила, вильнула, ободрала ствол дерева и остановилась, одним колесом съехав в кювет.

Кровь и мозги забрызгали заднее сиденье и стекло за спиной Баркера. Даже не проверяя пульса, Льюис понял, что капитан мертв. Он сполз на сиденье и сунулся в бардачок за пистолетом. Проверил патронник. На руках была кровь, ярко-алая, теплая. Ветровое стекло было в патинной сетке, поэтому Льюис осторожно выглянул через боковое окошко. Улица позади изгибалась, исчезая из виду, впереди же бежала прямо, обсаженная с обеих сторон деревьями, потом уходила вправо, в сторону от реки. Стреляли, должно быть, из одного из тех больших домов на берегу. Он увидел человека ярдах в ста, бежавшего к Эльбе.

Льюис вышел из машины, снял пальто, бросил его на сиденье и пустился в погоню. Он бежал изо всех сил – адреналин прогнал усталость, восполнил недостаток физической подготовки, – пока не добрался до пологого спуска к реке, куда и повернул преследуемый. Человек уже добежал до края воды, ступил на лед и двинулся было через замерзшую Эльбу. Провалившись одной ногой в воду, он быстро вылез на берег и торопливо зашагал вдоль кромки воды, выискивая более надежный участок. Вот он снова ступил на лед, оглянулся и, вероятно, только теперь заметил погоню. Он ускорил шаг, заскользил по льду. Легкость движений и фигура выдавали человека молодого, почти мальчишку, лет семнадцати, не больше.

Льюис тоже прибавил шагу. Закололо в плече. Сердце стучало где-то в горле. К тому времени, когда он добрался до реки, парень был ярдах в ста от берега. Льюис согнулся, упершись локтями в колени, попытался отдышаться. Еще раз проверил патронник пистолета. Шесть пуль. Шесть шансов убить того, кто убил Баркера.

Парень остановился, с опаской глядя на лед, проверил его ногой. Лед проломился, и он тут же отскочил. С середины реки донесся звук – точно рассохшаяся дверь скрежетнула. Льюис наблюдал, как парень ищет другой переход. Еще один участок льда затрещал, ломаясь, прямо перед ним. Вперед дороги не было.

Льюис чувствовал, как стынет пот на коже. Он обессиленно опустился на ствол поваленного дерева. Бежать мальчишке некуда, никакого оружия при нем не видно. Льюис ждал, что будет дальше. Парень ходил кругами по льду, подгоняемый какой-то нервной энергией. Вдруг остановился.

– Guten Morgen, Morgan! – прокричал он по-немецки и засмеялся, словно отпустил какую-то шутку. По-видимому, шутка понравилась, и он повторил ее еще несколько раз.

Льюис насторожился. Откуда он знает его имя?

– Вот он я! – Парень раскинул руки в стороны, предлагая себя в качестве цели.

Расстояние между ними было предельное для пистолетного выстрела. Льюис смог бы, наверное, застрелить его отсюда, но для большей уверенности лучше подойти ближе, ступить на твердую полосу льда. Но он не сдвинулся с места. Дыхание почти пришло в норму.

Ощущение было такое, словно он зритель на каком-то зимнем спортивном состязании.

– Давайте же, полковник!

Льюис не хотел стрелять в мальчишку, но хотел, чтобы он умер.

– Та пуля предназначалась вам, полковник. Но это неважно. Ваш друг – мой враг.

Опять послышался треск, парень скакнул в сторону.

– Лед пошел! Пора вам убираться из Германии! Это моя страна! И моя река! И мое небо!

Парень метался по ледяной платформе, что-то бессвязно бормоча. Что за представление? Он то смеялся как одержимый, то жестикулировал, и возбужденный голос срывался на мальчишеский дискант. Но чем больше он бормотал, тем сильнее, казалось, раздражало его и выводило из себя молчание врага. В голосе парня прорывался страх, и Льюис молчал, давая страху завладеть им. Хорошо.

– Иди и арестуй меня!

Треск и скрежет уже неслись со всех сторон. Вода внизу и солнце наверху будто сговорились сломать лед. Льюис прикрыл глаза. Солнце оставило след на сетчатке. Он моргнул. Несколько мгновений парень не двигался, а потом вдруг начал приплясывать на льду и, когда льдина под ним раскололась на несколько кусков, прыгнул на самый крупный, размером с дверь. Для равновесия он раскинул руки, но не удержался и упал в ледяную воду, хватаясь за воздух. С криком парень попытался уцепиться за льдину, но не сумел и, побарахтавшись несколько секунд, приблизился к соседнему осколку. Дважды он пытался втащить себя на этот обломок, но льдина каждый раз переворачивалась и сбрасывала его в черную воду. После третьего раза он, похоже, понял тщетность своих усилий.

– Помогите! – Никакой бравады, только страх. – Дайте палку. Дерево!

Даже отсюда Льюис слышал, как дрожит его голос.

Он смотрел, чувствуя печаль оттого, что ему совсем не жаль мальчишку.

– Пожалуйста… полковник!

Всего за минуту тон сменился с вызывающе презрительного на панический и умоляющий.

– Дерево! – прокричал он опять по-английски.

Он уже был ярдах в двадцати пяти от твердого ледяного края. Если Льюис хотел спасти его, действовать требовалось незамедлительно. Но его парализовало древнее как мир оправдание – оправдание, над доказательством несостоятельности которого он бился всю свою жизнь. Око за око. Мальчишка за мальчишку. Таков уж мир, и таковы люди.

Тонущему не хватало воздуха, и слова вырывались по одному:

– Фрида! Ты… знаешь… Фрида!

Знакомое имя…

– Фрида… германская… госпожа…

Льюис наблюдал, считая секунды. Скоро все кончится. Парень продержался в воде дольше, чем казалось возможным при таком холоде, течение медленно выносило его на середину широкой реки. До Льюиса донеслись беспомощные всхлипы. Парень издал последний жалобный крик – что-то похожее на “Mutti” – и ушел под воду.

Льюис стоял, наблюдая за рекой и слушая треск раскалывающегося, ломающегося льда, голос великой реки, освобождающейся от ледяного плена. Он смотрел на реку, думал, что надо куда-то идти, что-то делать. Но ему ничего уже не хотелось. Довольно. Глядя на горизонт, он чувствовал, что внутри у него тоже что-то крошится, что и сам он ломается на куски. Он был как то простреленное стекло в машине. Если доберется до дома раньше, чем до него кто-то дотронется, то, может, и удастся не рассыпаться окончательно.

Боль в плече усилилась. Она появлялась всегда после быстрого бега, а в последние годы давала о себе знать все чаще – должно быть, сказывались возраст и курение. Он потер плечо, покрутил рукой; острые всплески боли следовали один за другим.

Уже почти на месте, сказал он себе. Почти на месте.

До сих пор он держался. Даже когда осматривал безжизненное тело Баркера, вглядывался в залитые кровью глаза, когда давал показания военным полицейским, которых нашел у машины. Он запретил себе связывать эту неуклюже обмякшую оболочку с тем Баркером, к которому так привязался. Но сейчас, подъехав к воротам виллы Любертов, Льюис уже не знал, что именно он удерживал, чему не давал развалиться.

Дом, который он покинул два месяца назад, был чистый, белый и безупречный, но резкий переход от зимы к весне обнажил уродливые проплешины в снегу – коричневые, серые, черные пятна на белом фоне. Он вошел через боковую дверь, радуясь, что никто не встречает. Снял пальто и в замешательстве потер лицо, не зная, что делать дальше. Хотелось сесть, хотелось чашку чаю, хотелось покурить, выпить, хотелось увидеть Эдмунда и Рэйчел… но не сейчас.

Он плеснул себе виски и проглотил залпом, надеясь, что алкоголь хоть немного приведет его в чувство. Налил еще и пошел наверх.

Эдмунд был в своей комнате, разглядывал себя в зеркало. На нем был крикетный свитер, в точности как у Майкла, только с голубой полоской вокруг выреза. Даже за два месяца сын успел вытянуться. Льюису захотелось обнять его.

– Эд.

– Папа!

Эдмунд просиял, но, кажется, смутился, что его поймали перед зеркалом.

– Красивый джемпер.

– Это подарок тети Кейт. Она сама его связала.

До Льюиса дошло, что он без сил привалился к двери. Ноги горели, а ведь всего лишь поднялся по лестнице. Он никогда не терял сознания, но гадал, не является ли это ощущение невесомости, разливающееся по телу, предвестником обморока.

– Мама дома?

– Кажется, она сегодня возвращается из Киля.

– Ездила в гости к Бакменам?

– Да.

– Ну а ты тут как? Все хорошо?

– Да, все отлично.

Сын глядел на него с некоторой тревогой.

– С тобой все в порядке, пап? Ты порезался?

– Я… попал в аварию… все нормально. – Льюис посмотрел на кровь на своих руках. Все оказалось хуже, чем он думал. Надо сесть. И поскорее. – Стало быть, ты держал оборону вместо меня? – спросил он, опускаясь в кресло.

– Да.

– А Люберты как поживают?

– Хорошо. Но герра Люберта сейчас нет дома… кажется, он уехал. Куда-то. Что-то связанное с проверкой. Я точно не знаю.

– Значит… ты здесь совсем один?

Эдмунд кивнул.

– Прости… что меня не было так долго. Я опять пропустил Рождество.

– Ничего. Ты много повзрывал?

– Несколько заводов. Док для подводных лодок. Самый крупный взрыв еще предстоит. Все боеприпасы, которые были у Германии после войны, свозят в одно место и там взорвут. Слышно будет аж до самого Лондона. Может, даже тетя Кейт у себя в Беркшире услышит.

Льюис вытащил из кармана кителя портсигар. Первая сигарета за день, и от первой же затяжки закружилась голова.

– Это мама подарила тебе портсигар?

– Да.

Льюис протянул его сыну. Эдмунд открыл портсигар и посмотрел на фотографию Майкла – в крикетном свитере.

– А почему у тебя нет моей фотографии?

Льюис и сам толком не знал почему, но чувствовал, что готов солгать.

– Потому что Майкл умер? – спросил Эдмунд, спасая его от лжи.

– Да… именно. Мне не нужно твое фото, Эд. У меня ведь есть ты сам.

Эдмунд, кажется, согласился с этим.

Льюис только теперь заметил, что одежда на полу не просто валяется, а разложена со смыслом. Он проследовал взглядом по бульвару из носков между кукольным домиком и джемперным островом и увидел на дороге между ними “лагонду”.

– И что же здесь происходит?

Эдмунд, казалось, смутился:

– Просто глупая игра.

– Выглядит забавно.

– Машина должна была быть твоим “мерседесом”. Но у меня пока нет игрушечного “мерседеса”, поэтому вместо него я использую “лагонду”. А это Гельголанд. – Эдмунд указал на горку джемперов и рубашек со стойким оловянным солдатиком наверху.

– А это я?

Эдмунд кивнул.

Льюис обратил взгляд на кукольный домик. Он увидел две детские куклы в спальне и две взрослые, мужчину и женщину, у фортепиано на первом этаже.

– А это мама и герр Люберт – играют на рояле?

– Это не я так расставил кукол, это Фрида. Она… поменяла их местами, – сказал Эдмунд, краснея и злясь на себя за то, что вообще упомянул об этом.

Льюис посмотрел на миниатюрных Рэйчел и Люберта:

– Похоже, все счастливы. Все прекрасно ладят. А это главное.

Было темно, когда Рэйчел подошла к дому. Светились три окна: в гостиной, в комнате Фриды на верхнем этаже и в ее спальне. Дом как будто встретил ее многозначительным прищуром. Сумрак превратил балконные перила в гримасничающую ухмылку. “Мерседеса” Льюиса на подъездной дорожке не было, но от мысли, что она снова увидит мужа, ее пробила нервная дрожь.

Хайке встретила хозяйку в холле, поклонилась и забрала саквояж. Горничная казалась взбудораженней обычного и нервно косилась в сторону гостиной. Оттуда доносилось стаккато, похожее на вступление к “Лесному царю”.

– В чем дело, Хайке?

– Полковник, – пробормотала девушка и снова бросила взгляд в сторону гостиной.

Рэйчел отдала ей пальто.

– Как Эдмунд?

– Хорошо. Спит.

Рэйчел вошла в гостиную – Льюис сгорбился над клавиатурой, одной рукой подпирая лоб. Он не обернулся, просто продолжал ударять по клавише, безуспешно пытаясь сыграть следующее за этим арпеджио.

– Льюис?

И снова он не взглянул на нее.

– Лью? Почему ты это играешь?

Льюис перестал играть, но головы не поднял. Он был бледен. Рэйчел заметила кровь на рукаве кителя.

– Эта первая часть легкая. Но вот следующая… не представляю, как ты ее играешь.

Первой мыслью было: он откуда-то знает – все. Она подошла и опустилась на двойной табурет рядом с ним.

– Лью?..

На подставке стояла партитура “Warum?”. Из носа у Льюиса текло. Она хотела поднять его голову, посмотреть, что у него в глазах, но он не отрывал глаз от клавиатуры, и капли из носа падали на клавиши.

– Что случилось? Что-то случилось…

Он вытер нос рукавом, и Рэйчел увидела засохшую кровь на тыльной стороне ладони. Она взяла его руку в свою – холодная как лед.

– Твои руки. У тебя кровь…

– Не моя…

– А чья? Лью? Ты пугаешь меня.

– Баркера. Он настоял на том, чтобы отвезти меня… не надо было соглашаться… пуля предназначалась мне.

– Какая пуля?

– Того парня, которому я дал умереть.

– Кому ты дал умереть? Какой парень?

– Парень, который застрелил Баркера… Парень, который сказал, что знает Фриду…

Рэйчел не поспевала за этими скачками.

– Не ждал опасности. А она все время была тут, прямо у меня под носом. Прямо в моем доме.

Она заставила его повернуться, посмотреть на нее. В этом разбитом, сломленном Льюисе было что-то гипнотизирующее.

– Я погнался за ним… мог спасти. Но дал ему умереть… Я хотел, чтобы он умер… не только за Баркера… но и за Майкла… за все. – Льюис вытянул руки с засохшей бурой кровью Баркера. – Я избрал неверный курс, Рейч. Повесил флаг не на ту мачту. Бернэм был прав… Если всем веришь, кто-то за это заплатит.

Рэйчел взяла его лицо в ладони:

– Не говори так…

– Но ты же знаешь, что это правда. Скажи мне… Рейч. Скажи. Я был слишком доверчив? – Он заглянул ей в глаза.

– Да… – Рэйчел пробежала пальцами по его лицу, убирая назад волосы. – Но… мне надо, чтобы ты… снова поверил… Ты нужен мне, Лью… – Она поцеловала его в лоб, прижимая губы и нос к его коже, вдыхая его.

– Прости.

– Это я должна просить прощения. И я прошу. Прости меня.

– Жалкая же мы парочка.

Рэйчел притянула его голову к груди:

– Отдохни.

Льюис опустил голову, и она обняла его, медленно укачивая. Рэйчел не видела мужа плачущим. Он как-то сказал, что она выплакала все за них обоих. Она тихо покачивала его, и он испустил чуть слышный, долгий стон. Она никогда не думала, что в нем прячется этот звук, но узнала его. То была скорбь по их сыну.

Льюис не мог заставить себя выбраться из постели, но и спать тоже не мог. Шок и нервное истощение парализовали его, отвращение к себе и странное, почти приятное отчаяние не давали уснуть. Какой-то мудрец сказал, что и праздные, и трудолюбивые в смерти равны, так зачем стараться? Будет он лежать или метаться, результат один. И действительно, памятуя о том, чем он занимался в последнее время, разумно предположить, что для мира будет только лучше, если он так и останется навеки в постели. И дела, и люди требовали жизненной стойкости и терпения, которых у него больше не было, и веры, которая для него исчезла. Куда легче разрушать, чем строить: город, поднимавшийся тысячу лет, можно стереть с лица земли за день; жизнь человека – оборвать в долю секунды. С течением лет Эдмунд и его дети узнают названия самолетов, танков, сражений и вторжений и с легкостью будут вспоминать жестокости века и имена тех, кто их совершил. Но сможет ли кто-то из них назвать хоть одного, кто заделывал бреши или укреплял разрушенные стены?

Льюис лежал, теша себя этими мыслями и даже находя в них удовлетворение. Возможно, он ошибся с выбором профессии. Ему следовало стать поэтом или философом или, может, нигилистом.

В комнате ощущался запах дегтярного мыла. Он поднял руку и увидел, что Рэйчел смыла кровь с его пальцев, а также сняла с него сапоги и расстегнула рубашку. И открыла шторы. Пылинки танцевали в лучах света. Должно быть, он все-таки спал, потому что ничего этого не помнил. Помнил только, как Рэйчел обнимала его у рояля, гладила по лицу, разглядывала его, как вновь обретенное сокровище. И что же сделало его вдруг таким привлекательным и дорогим? Не то ли, что его чуть не убили? Она сказала, что совершила ужасную ошибку. Сказала, что нашлась жена герра Люберта. А потом, без всякого перехода, без мягкой подстилки из нежностей, сказала, что любит его, – такими словами она никогда легко не бросалась и последний раз произносила их… он даже не смог вспомнить когда.

Дверь открылась, и вошел Эдмунд с завтраком: вареное яйцо в серебряной подставке, ломоть хлеба и чашка чая. Он ступал осторожно, сосредоточившись на том, чтобы не пролить ни капли. Льюис сел и подтянул ноги повыше, освобождая место для подноса. Поясница болела, а подколенные сухожилия ныли после погони.

– Мама велела разбудить тебя в полдень. Напомнить, что тебе надо ехать в штаб-квартиру.

– Уже полдень? Надо же.

Эдмунд ждал.

– Ты не хочешь яйцо? Я сам сварил. Грета показала мне как.

Льюис поднес нож к острому концу яйца, потом вспомнил и перевернул яйцо тупым концом вверх.

– Мама тоже разбивает с тупого конца. И я. Мы все разбиваем с тупого конца.

Льюис разбил скорлупу, отломил кусочек хлеба и обмакнул в полужидкий желток.

– Отлично. Как раз как я люблю.

– Герр Люберт разбивает с острого конца. И Фрида. Интересно, а как миссис Люберт?

– Скоро узнаем.

Льюис вымакал хлебом желток, потом взял ложечку, чтобы выскрести белок.

– Папа? Если думаешь что-то плохое, это все равно как если б ты взаправду это сделал?

Вопрос из тех, что требуют правильного ответа.

– Когда как. Приведи пример.

– Ну, когда тебя вчера чуть не убили, я подумал… я обрадовался, что капитан Баркер умер вместо тебя. Хоть мне и жалко его.

Льюис отставил поднос в сторону, привлек к себе сына и поцеловал, промахнувшись мимо лба и попав в переносицу, когда Эдмунд попытался смущенно вывернуться.

– Это плохо?

– Это не плохо, Эд. Плохо, что ты оказался в таком положении, когда пришлось так подумать.

– А у тебя бывают плохие мысли?

– Да. У меня бывают плохие мысли. Сегодня уже было несколько.

– Очень плохие?

– Я подумал, что могу не вставать. Потому что, встану я или нет, разницы никакой. Я больше не хотел помогать людям. Я начал думать, что это ничего никому не даст – ни мне, ни кому-то еще. Я не хотел помогать Германии. Или англичанам. Или герру Люберту. Или Фриде. Или маме. Или тебе. Или себе. Я хотел сдаться. Вот так. Ты считаешь, что это плохо?

– Но ты ведь этого не сделаешь, нет? Ты не такой, – убежденно произнес Эдмунд.

– Нет.

– Ты знал, что Фриду арестовали?

– Не знал.

– А знаешь, что с ней сделают?

– А что, по-твоему, им надо сделать? – спросил Льюис.

Эдмунд задумался.

– Если бы они узнали, что ее мама жива, ее могли бы отпустить.

Разведке такой мальчишка мог бы пригодиться, подумал Льюис. Сэкономил бы им месяцы и горы бумажной работы. Ему захотелось еще раз поцеловать Эдмунда, обнять его так, как обнимал, когда сын был совсем маленьким. Но два поцелуя в день… пожалуй, многовато.

– Ты решил, что будешь делать? – спросил Эдмунд.

– Думаю, да. Но тебе придется помочь мне. – Льюис протянул руку.

Эдмунд взял ее обеими ладонями и помог отцу встать.

14

Она сидела в кресле и вышивала по канве. В волосах седая прядь, лицо округлилось – ей так даже лучше. Она выглядела спокойной, спокойнее, чем когда-либо прежде, и вполне вменяемой – compos mentis[78], как сказала медсестра. Лицо живое и задумчивое, глаза часто моргают, и эта слабая, но знакомая улыбка.

Дежурная сестра удовлетворила его просьбу – “увидеть ее раньше, чем она увидит меня” – и сейчас стояла рядом, пока он смотрел на Клаудию через стекло в двери приемной.

– Целыми днями вышивает, – сказала сестра. – У нас уже много ее вышивок, осталось только поместить в рамки и развесить в палатах. Когда не вышивает, то пишет: вспоминает.

– У нее был такой острый ум, – сказал Люберт – больше для себя, чем для сестры. – Как ее умственные способности, сохранились?

– Она в здравом уме, хотя полного восстановления памяти еще нет. У нее сильный интеллект. Остроумная. Творческая. Сообразительная.

Как они, бывало, спорили, подумал Люберт. И как он обычно проигрывал!

– Что она помнит?

– Это что-то вроде обрывков воспоминаний, но некоторые очень детальные. Они всплывают и пропадают снова. Но постепенно картина выстраивается. Кусочек за кусочком. И каждый обрывок ведет к следующему. В последние месяцы произошло значительное улучшение. Мы поощряем ее записывать свои воспоминания. Смотрите. Вот сейчас она как раз делает это – вспоминает.

Клаудиа положила вышивку на колени и взяла тетрадку и карандаш с тумбочки возле кресла.

– Такое случается все чаще и чаще. Она пишет что-то каждый день. И рисует.

Клаудиа быстро, без пауз, писала.

О чем она пишет, гадал Люберт. Что вспоминает? И помнит ли его? Лучшее в нем? Или худшее? Оправдает ли он то, что она помнит?

– Она помнит, что случилось? Ночь пожара?

– Она не говорит об этом. И пока ничего не писала. Полагаю, она не готова это вспомнить. До сих пор вспоминала только хорошее – все, что касается отношений. Семья. Друзья. Дом. Это обычно в таких случаях. Мозг помнит то, что способна вынести душа.

Люберт даже завидовал ей: начать заново, возвести здание на хорошей почве. В этом есть некая чистота. Клаудиа выглядела довольной. Может, стоит оставить ее в таком состоянии. Чистой как стекло. С этим Stunde Null[79] души. Зачем марать ее своими проблемами и терзаниями?

– Я уже не тот. Я не… не был верен ее памяти.

Сестра внимательно посмотрела на Люберта. Ему хотелось отвернуться от ее благосклонности, он чувствовал себя недостойным этого, но ее добрый взгляд побудил к следующему признанию.

– Я думал, что она умерла. Пытался начать с чистого листа. С другой женщиной. С женщиной, которую… думал, что люблю.

Она взяла руки Люберта в свои, ничуть не возмущенная его откровением.

– Вы все еще любите жену, герр Люберт. Начните с этого. – Она сжала его руки, подчеркивая свою уверенность. – Идемте, я вам кое-что покажу.

Сестра подвела его к столу, где лежали три законченные вышивки. Одна была абстракцией, сплошь зигзаги и цветочные мотивы; вторая представляла собой классную комнату с вышитым крестиком алфавитом; третья была с сюжетом.

– Когда у нас будет возможность, мы вставим их в рамки, – сказала сестра, взяла сюжетную вышивку и протянула Люберту.

– Это самая первая ее.

На ткани был вышит дом с колоннадой, длинная, обсаженная деревьями аллея, сад, сбегающий к реке, парус вдали. Перед домом стояли три фигуры: мужчина в традиционной немецкой одежде, держащий трость, женщина в шляпке и длинной юбке, а между ними – девочка с косичками.

– Она сказала, что повторила вышивку, которую помнит. Не была уверена, ее ли это дом и ее ли семья. Сказала только, что парусник – символ надежды. Но я вижу, что вы узнаете…

Люберт никогда не обращал особого внимания на оригинал – он утратил право высказывать свое мнение об увлечении жены после того, как немилосердно высмеял Клаудию за ее “простонародное хобби”, – но картину узнал. Это была точная копия вышивки, которая висела теперь в новой комнате Фриды.

– Это ваш дом?

Люберт кивнул.

– А этот мужчина – вы?

– Да.

– А девочка? Это ваша дочь?

– Фрида.

– И это ваша жена.

Он опять молча кивнул.

– Чего-нибудь не хватает?

Он покачал головой.

– Нет. Все… здесь.

– Садитесь, полковник.

Льюис сел на единственный стул по другую сторону стола от Доннелла и Бернэма. Стул был еще теплым, согретым его предшественником, сидевшим на нем. Доннелл и Бернэм стояли, вид у обоих был такой, словно им не помешало бы размяться и глотнуть свежего воздуха после долгого дня допросов. Роли в этой команде дознавателей были ясны: задача Доннелла – начать и быть любезным; задача Бернэма – наблюдать и ждать.

– Мы сожалеем по поводу Баркера, – начал Доннелл. – Делаем все возможное, чтобы найти убийцу. Кое-какие ниточки у нас есть. Мы уже арестовали нескольких мятежников, включая Фриду Люберт.

– Вы допросили ее?

– Только приступили, – ответил Доннелл. – Допрос пришлось прервать. Пожаловалась на спазмы в животе. Сейчас с ней медик.

Должно быть, они ее обрабатывали, подумал Льюис. На столе у Бернэма лежали пыточные инструменты: фотографии зверств нацистов – лагеря, расправы, эксперименты. Льюис видел одну из фотографий: девочка, голая и до смерти напуганная, смотрит на кого-то невидимого, и оттого что истязателя не видно, снимок производил еще более жуткий эффект.

– Мы нашли ее в одном из реквизированных домов на Эльбшоссе. Мятежники явно использовали этот дом как своего рода оперативную базу.

– Вы считаете, что она виновна? – спросил Льюис.

– Виновна? – переспросил Доннелл.

– Во всем этом. – Льюис кивнул на жуткие фото.

Бернэм воспринял его жест как сигнал.

– По-вашему, это жестоко, но это всего лишь очень эффективная лакмусовая бумажка. Одни люди не в силах даже посмотреть, другие взглянут, но тут же отводят глаза, а третьи смотрят не отрываясь. Некоторые смотрят и плачут. Некоторые смотрят и наслаждаются. Некоторые смотрят и смеются. И существует еще множество промежуточных оттенков реакции. Вы, я заметил, посмотрели и быстро отвели глаза – реакция, которая предполагает понятную усталость от этой темы, но, возможно, и нежелание посмотреть в лицо злу. Или склонность делать вид, что зла не существует.

Бернэм изложил все это нейтральным тоном, словно то был обычный эмпирический факт. Капитан Доннелл, вероятно слышавший эту речь и раньше, автоматически кивнул.

– И какова же оказалась реакция фройляйн Люберт? – спросил Льюис и полез за портсигаром. Он нервничал больше, чем следовало, опасаясь неизбежной конфронтации.

– Она даже не посмотрела на них. Она упорно смотрела на меня.

– И кто моргнул первым?

– Что, простите?

– Да нет, ничего. Стало быть, вы предполагаете, что она связана со всем этим?

– Мы это знаем, – сказал Доннелл. – Вот. Это мы нашли в том доме. – Доннелл вытащил папку по демонтажу, которую, как Льюис думал, он куда-то задевал, и подтолкнул через стол. – Обнаружили среди множества других доказательств. Там был целый маленький склад. – Доннелл заглянул в свои записи: – Продовольственные карточки, жевательная резинка, пенициллин, хинин, сахарин, соль, спички, презервативы. Даже полный чемодан щипчиков для сахара.

Трогать папку Льюис не стал. Он щелчком открыл портсигар, вытряхнул сигарету и закурил.

– И что это доказывает?

– Она призналась, что украла папку, – объяснил Бернэм. – Но есть много чего и помимо этого.

Наблюдать Бернэма за работой было интересно. Как у игрока в карты, лицо его каменело с ростом уверенности в своем преимуществе.

– Фрида Люберт состояла в группе, возглавляемой вашим возможным убийцей. Судя по тому, как она говорит о нем, они были близки. Она утверждает, что ничего не знала о его плане убить вас, но это представляется маловероятным. Его зовут Альберт Лайтман. – Доннелл протянул Льюису фото: – Это было у нее в сумочке, когда ее арестовали. В конце войны состоял при противовоздушной батарее в Альстере.

Льюис взглянул на фотографию, и сердце сжалось. Одетый в форму зенитчика, с напомаженными волосами, Альберт довольно улыбался, стоя на огневой платформе. Гордый, красивый юноша, готовый защищать свою страну.

– Это единственная фотография, которая вызвала у фройляйн Люберт эмоциональную реакцию, – добавил Доннелл.

– Вижу, вы узнали его, полковник, – заметил Бернэм. – Вам знаком этот мужчина?

– Скорее, мальчик.

– Мужчина или мальчик, он застрелил вашего заместителя. И мы считаем, что он и его банда ответственны за угон грузовиков и кражу имущества ККГ. Его группа соответствует профилю других вдохновленных “Вервольфом” мятежных групп в зоне.

– И каков же их профиль, майор? Голодные, осиротевшие дети и подростки? Она всего лишь девочка, затаившая обиду. Ее использовал кто-то более сильный, кто тоже затаил обиду.

– История целой нации: “Нас использовали, ваша честь!” – пошутил Доннелл.

– Для человека, к которому были столь добры, она выказывает поразительно мало благодарности, – сказал Бернэм. – Она обвиняет нас в разрушении ее страны, города, в убийстве ее матери. В краже ее дома. Она жалуется на все – даже на вашу жену.

– Рэйчел прилагала большие усилия, чтобы наладить дружеские отношения.

– Чересчур дружеские, по словам девушки. Ну-ка, посмотрим. – Бернэм заглянул в протокол допроса: – “Фрау Морган пыталась украсть моего отца”.

Льюис не сводил глаз с Бернэма, пытаясь понять, знает ли майор больше, чем он сам.

– Конечно, она зла и явно преувеличивает, поэтому ее слова не стоит принимать за чистую монету, – продолжал Бернэм. – Но вам не удалось завоевать ее симпатию, полковник.

– Ей всего пятнадцать.

– Мы с вами оба знаем, что возраст – не оправдание. Одного клейма на руке уже достаточно, чтобы ее расстрелять. – Он еще раз посмотрел в записи: – “Я не скажу вам, где он. Даже если вы продержите меня здесь тысячу лет, не скажу!” Вы замечали, фанатики всегда мыслят тысячелетиями?

Сердце уже колотилось в напряженном ожидании.

– Должен ли я заключить по вашему молчанию, полковник, что вы не заинтересованы в поимке Лайтмана? В том, чтобы над ним свершилось правосудие?

– Скажите мне, майор, если бы его поймали, каков был бы приговор?

– Закон приговорил бы его к смерти.

– Я имею в виду, вас это удовлетворило бы?

– Когда его поймают, он будет казнен.

– Альберт Лайтман уже казнен.

На непроницаемом лице майора наконец-то проступили признаки обеспокоенности: морщинки на лбу, быстрый взгляд на Доннелла, усталый вздох.

– Я гнался за ним до Эльбы. Он попытался перейти реку, но лед начал ломаться. Он упал в воду. Я смотрел, как он умирает.

– Вы застрелили его?

– Он утонул.

Доннелл перестал строчить.

– Давайте проясним, полковник. Вы видели, как он умер? Вы в этом уверены? Он не мог как-нибудь сбежать или переплыть на другой берег?

– Я видел, как он умер. И мне этого не забыть.

– Вы забыли рассказать об этом, когда сообщали о происшествии полиции.

– Я был… в шоке. – Бернэм презрительно поморщился, и Льюиса эта его реакция, как ни странно, ободрила. Он продолжил: – Припоминаю, вы как-то говорили что-то насчет желания восстановить душу этого доведенного до звероподобного состояния народа. Разве не так звучала ваша речь перед министром Шоу? “Немцы прожили двенадцать лет в невежестве и темноте. Люди превратились в зверье”.

Бернэм не ответил, но его скучающий вид ничуть не обманул Льюиса.

– Я так понимаю, вы по-прежнему стоите на этих позициях.

– В случае с фройляйн Люберт времени у нас нет.

– Время есть всегда.

– Не говорите ерунды, полковник, – возразил Доннелл. – Она помогала убийце. У нас есть доказательства.

– Вы расстреляете ее за кражу папки? Послушайте, предлагаю сделку. Если вы отпустите девочку, я восстановлю ее душу за день. – Льюис не стал ждать ответа. – У меня тут два доклада, которые я должен представить де Бильеру. Над обоими работал Баркер. Они касаются разных вещей, но взаимосвязаны. Первый – список пациентов во всех больницах и госпиталях, которые еще не воссоединились со своими семьями. Это большая работа, и моя заслуга только в том, что я ее инициировал. Но благодаря этой работе обнаружилось, что жена герра Люберта жива и находится во францисканской больнице в Бакстехуде. Информация, которую, я уверен, вы не захотите скрыть от девочки, думающей, что ее мать умерла, и ожесточившейся от этого. Я бы хотел показать этот отчет Фриде, а потом отвезти ее повидаться с матерью.

– Все это очень любопытно, – равнодушно произнес Бернэм, – но не меняет того факта, что фройляйн Люберт – соучастница преступления, полковник.

– Пришло время выложить свой главный козырь:

– Второй отчет представляет интерес непосредственно для вас.

Льюис достал из портфеля голубую папку и толкнул ее через стол. Бернэм взглянул на верхнюю строку доклада: “Несанкционированный вывоз ценностей из Германии”. Ничем не выдавая чувств, он начал просматривать страницы, отмеченные Баркером. Масштабы мародерства потрясали. Бернэмы не скромничали, прибирая к рукам отдельные вещицы, они тащили все подряд. Льюис ждал.

Не поднимая глаз, Бернэм закрыл папку, и, хотя лицо его осталось бесстрастным, Льюис почувствовал, что баланс сместился в его сторону. После продолжительного молчания Бернэм моргнул. Посмотрел на Льюиса. Странный это был взгляд, вопросительный и недоуменный. Словно взвешивая, майор подержал папку на ладони.

– Ваша способность… смотреть сквозь пальцы… на прегрешения других не знает границ. Ей-богу, вы для меня… загадка, полковник.

Через пятнадцать минут Льюис стоял перед тяжелой железной дверью камеры и смотрел на Фриду в глазок. Она сидела на скамейке, подтянув колени к груди. Внешне невредимая, но раздавленная – испуганная пятнадцатилетняя девочка, а не опасная заговорщица. Офицер-медик, осматривавший ее, сказал, что не нашел никаких симптомов недоедания, туберкулеза или каких-либо других болезней, обычных для ее соотечественников. Но для спазмов в животе объяснение нашлось.

– Беспокоиться не о чем, сэр, хотя у ее родителей может быть совсем другое мнение. Она беременна.

Когда Льюис вошел в камеру, Фрида вздрогнула всем телом. Чтобы успокоить ее, он остался в дверях и протянул руку. Фрида отодвинулась к стене и сжалась в комок. Дерзость, злоба, ненависть облетели как шелуха, обнажив сердцевину – животный страх.

– Я не знала… не знала, что он задумал.

– Все в порядке. Пойдем.

– Куда?

– Домой.

– Почему?

– Почему? Просто тебе следует быть там.

– Это больше не мой дом.

– Но он лучше, чем это.

– Тот человек сказал, что меня посадят в тюрьму.

– Моя машина припаркована на Баллиндамме. Я подожду тебя на улице.

Льюис вышел, оставив Фриду за открытой дверью, и попросил охранника позволить девочке уйти, когда она захочет. На ступеньках центра предварительного заключения он закурил и стал ждать, наблюдая за двумя парнями, спускавшими парусную шлюпку в оттаявший Бинненальстер. Прохожих на Юнгфернштиге было много, все куда-то спешили. Люди жили, принимали решения, совершали ошибки, заключали сделки, назначали свидания, давали обещания.

Он почти докурил сигарету, когда в дверях появилась Фрида. Девочка остановилась в нескольких шагах от него. Льюис придавил каблуком окурок, кивком указал направление и зашагал. Он шел, краем глаза поглядывая – идет ли она за ним, позволяя ей держаться на расстоянии и делать вид, что они не вместе. Девочке и так было стыдно, и он не хотел еще больше усугублять это чувство.

В конце Юнгфернштига открылся новенький, выкрашенный белой краской деревянный магазинчик с крышей из гофрированного железа, где продавались сладости и газеты. Льюис остановился и купил кулек мятных леденцов и “Ди Вельт”. На первой странице красовался Гельголанд, снятый с воздуха, под заголовком “Остров готовится к большому взрыву”. Он пробежал глазами первый абзац: “Остатки нацистской военной машины будут уничтожены одним мощным взрывом”.

Фрида замерла в нескольких шагах. Льюис знал, что она откажется, если он предложит ей угоститься. Большая колонна грузовиков, перевозящих камень, растянулась по улице, пыль и мелкий гравий летели из-под колес. Они подождали, пока грузовики проедут, и перешли на другую сторону к грязно-коричневому “фольксвагену” Льюиса. Он придержал для Фриды дверцу и протянул ей конфеты:

– Держи.

Неожиданно для него она взяла кулек и забралась в машину.

Они ехали на юг, потом на восток, миновали громадины портовых складов, проехали вдоль Нордэльбе. Впереди лежали пустыри Хаммербрука.

Фрида молчала, скрючившись, отвернувшись от Льюиса. Когда они выехали на дорогу к Бакстехуде, она выпрямилась.

– Эта не та дорога.

– Я знаю.

– Мы едем в обратную сторону. Мой дом там, сзади.

– Знаю, – повторил Льюис. – Но мы поедем другой дорогой.

– Но это же не та дорога. Так дальше.

– Поверь мне, эта дорога лучше.

15

По пути в службу сертификации Люберт миновал уцелевшую стену старого художественного музея, по-прежнему облепленную посланиями людей, разыскивающих близких и любимых. Свежие листки перекрывали более ранние. Появилась и секция с фотографиями, в том числе потерявшихся детей, ищущих родителей. Два старика, мужчина и женщина, вглядывались в снимки. Первые месяцы после Катастрофы, когда людям наконец разрешили вернуться в город, Люберт приходил сюда почти каждый день. Хотя тогда стояла осень, с растениями произошло что-то странное: деревья и кусты, сожженные во время летних налетов, внезапно зацвели, распустились сирень и каштаны. Опаленная почва вдруг воскресла, растительность оплела развалины разрушенного города побегами и цветами. Лютики, мокричник, карликовые мальвы, розовый иван-чай прорастали из праха погибших. Люберт отказался тогда верить словам Труди, компаньонки Клаудии, утверждавшей, что его жена погибла в огненном урагане; он настоял, чтобы на этой стене появилось и его послание. Сегодня он впервые проходил мимо стены, зная, что ему не надо никого искать.

– Надеюсь, вы найдете их, – сказал он старикам и повернул к зданию в конце Штейндамм, где располагалась служба сертификации.

Все надежды Люберта были связаны теперь с этой бумажкой, за которой он шел, сертификатом о благонадежности, ведь сертификат позволит ему вернуться к работе. Мечты рвались на волю. После возвращения Клаудии у него появились идеи – образы поднимающихся из руин зданий: новая ратуша, мост через реку, концертный зал в порту. Причудливые и чересчур амбициозные, то были, возможно, лишь визуальные стенания разочарованного в жизни и себе архитектора, но образы являлись снова и снова. Клаудиа посоветовала ему достать старые проекты. Последний раз он видел их еще до войны, и теперь эти юношеские работы вызывали у него лишь улыбку и досадливую гримасу. Все равно что читать любовную переписку желторотого студента-первокурсника. Он нашел проект “Дома без истории” – рабочей деревни с парками и каналами, фонтанами и местами для отдыха. Название буквально вопило о юношеском идеализме: кто проектирует или тем более строит дома безотносительно к прошлому? Профессор Крамер, его институтский преподаватель, отклонил проекты как идеологически окрашенные и чересчур буржуазные. Тогда он был слишком зелен, чтобы спорить с таким авторитетом, но теперь, спустя двадцать лет, Люберт по-новому взглянул на свой юношеский проект. Сегодня, как ни странно, было в нем что-то чрезвычайно соответствующее времени.

В комнате ожидания сидели лишь два человека: женщина нервно грызла ногти, мужчина безмятежно читал книгу. Люберт занял место на скамейке напротив парочки и стал гадать, кто из них получит сертификат, а кто нет. Многих разворачивают, не объясняя причины, с пустыми руками, велев явиться для нового собеседования. По его предположениям, дамочка, то и дело поглядывавшая на свои туфли, дабы убедиться, что они стоят идеально параллельно, несмотря на нервозность, получит документ приемлемого серого оттенка, а вот мужчина, переворачивавший страницы затянутой в перчатку рукой, выглядит слишком спокойным для невинного. Люберт легко мог представить его в безукоризненно сидящей форме СС, с серебристым значком в виде черепа. Одежда у читателя была явно из прежней жизни.

– Давно ждете? – спросил Люберт, надеясь вытянуть подтверждение своей теории.

– Не помню. – Мужчина даже не поднял глаз от книги.

– А вы? – поинтересовался Люберт у женщины.

– Я прихожу сюда уже третий раз, – зачастила женщина. – И могу только повторить то, что они уже знают. Мы даже не были женаты. Даже не были любовниками! Я просто несколько раз сходила с ним в театр. И теперь они хотят бросить меня в… лагерь.

Догадаться о деталях было несложно: мужчина, вероятно, был кем-то в партии, а она – всего лишь невинной шлюхой. Вполне обычная история.

– Успокойтесь, фройляйн, – сказал Череп. – Чем больше вы трещите, тем меньше вам веры. Поберегите силы. Держитесь своей истории. Вам нечего бояться, если будете стоять на своем. – И он снова уткнулся в книгу.

Люберт уже не сомневался: парень черен, как его башмаки.

Ожидание тянулось невыносимо долго. Возможно, так и было задумано: дать время сомнениям выйти наружу, промариновать человека в этой пропахшей тоской комнате с другими, запятнанными, и дождаться, когда все начнут обвинять друг друга.

– Роза Турнвег?

Женщина суетливо кинулась к конторке, напоминавшей банковскую кассу, с окошечком и щелью под ним, через которую выталкивалась хорошая или плохая новость. Люберт прислушался, но ничего толком не разобрал. Женщине что-то передали через конторку.

– Что это?.. – спросила женщина и вдруг пронзительно вскрикнула и стукнула ладонями по конторке: – Нет! Больше никаких бесед! Ради бога! Ничего же больше нет. Я рассказала вам абсолютно все. Мне нужен этот сертификат. Дайте же мне жить!

Чиновник по другую сторону стекла ничем ее не утешил. Разве что молчанием. Женщина продолжала возмущаться, и тогда Череп выступил вперед и вывел ее, пока она не устроила еще большую сцену. Люберт почему-то был уверен, что женщину оклеветали.

Через несколько минут невидимый служащий пригласил Черепа.

– Герр Брюк.

Вот уж настоящее партийное имя. Герр Брюк выглядел очень уверенным в себе. Уж этого ублюдка точно ждет потрясение.

Череп прошел к конторке. Приглушенный голос пробурчал что-то из-за стекла и протолкнул бумагу в щель. Герр Брюк скользнул по документу взглядом и взял. Это был сертификат, белоснежнейший сертификат.

Клаудиа права: он слишком импульсивен. Слишком скор на решения. Как всегда говорил герр Крамер, для архитектора это и хорошо, и плохо.

Люберт не рассматривал вероятность отказа. Он верил в свою невиновность и даже в туманное понятие британского правосудия, но сейчас его одолели сомнения. А вдруг они найдут что-то, о чем он не знает, проведут связь с кем-то из какой-нибудь родни, откопают след, ведущий от какого-нибудь кузена к Борману, от какого-нибудь дядюшки к Гиммлеру. Быть может, они узнали о его связи с Рэйчел.

– Стефан Любер?

Плохое начало. Английский чиновник произнес фамилию на французский манер, опустив “т”. Ноги стали вдруг как ватные. Служащий, сидевший за стеклом, был одет в синюю форму ККГ, усы щеточкой, как у фюрера. Люберту никогда не нравились такие усики, и он втайне считал усы фюрера глупой аффектацией. Странно, что многие британцы верны этому стилю. Неужели не видят, кого напоминают? Подумать только, что ему может отказать в свободе английская копия Гитлера!

– Ваш сертификат.

Белая картонка “Сертификат благонадежности, Контрольная комиссия по Германии” скользнула в щель. Люберт уставился на бумагу. Текста почти нет. Половину карточки занимала печать ККГ с подписью офицера разведки. Подпись была четкая, лаконизм ее нарушался лишь кокетливым завитком в первой букве. Бернэм.

Люберт погладил сертификат, понюхал его и даже прижал к груди, точно любовное письмо. У него есть Persilschein! Ему хотелось расцеловать двойника Гитлера, помахать своим сертификатом и прокричать всему Гамбургу: “Я чист! Я могу работать! Могу путешествовать! Могу жить!”

Люберт вышел на улицу, глубоко вдохнул, перешел дорогу и остановился у руин. Штайндамм отмечал внешнюю границу огненного смерча, и даже спустя четыре года она просматривалась достаточно четко: по одну сторону улицы стояли шестиэтажные дома, другая сторона представляла собой развалины, тянущиеся на юг до Хаммербрука, – мрачная равнина с вертикальными зубьями торчащих скал. Признаков жизни здесь не наблюдалось, если не считать черных горихвосток, ищущих еду в талом снегу и убежища в грудах мусора.

Наблюдая за птицами, Люберт дал волю воображению, представляя, как уберут все эти камни и на их месте заложат фундаменты новых домов, как прорастут из земли и расцветут будущие здания – здесь библиотека с галереей вокруг дворика-патио, тут – больница с аркадой, а там – школа с романским орнаментом и рустиком. Новый кинотеатр с галереей для уличных показов. Улицы для машин. Дорожки для велосипедистов. Тротуары для пешеходов. Деревья, шелестящие листвой вдоль широких бульваров. Лодочные домики на озере. Поезда, бегущие по эстакадам над крышами домов. Фонтаны, напоминающие экзотические цветы. Парки и сады, где можно размышлять, разговаривать и играть, спорить и делиться сокровенным. Он видел целый новый город, вырастающий из разрухи и отчаяния. Город, подходящий для детей, родителей, дедушек и бабушек, любимых и ищущих любви, для сломленных и возродившихся, пропавших и пропащих, потерянных и вновь обретенных.

Эпилог

Ози и Эрнст возвращались к доброму томми кружным путем, вдоль Эльбы.

– Почему ты не прикончил зверюгу? – спросил Эрнст. – Ты же мог.

Это правда. Ози видел Зверя в оптический прицел и держал палец на спусковом крючке своей винтовки Мосина-Нагана, твердо прижав приклад к плечу, как показывал ему Берти. Они крались по парку как настоящие охотники, бесшумно ступая на полусогнутых ногах, выискивая фазана, когда прямо перед собой увидели черную пантеру, склонившуюся над мертвой ланью. Она рвала мясо, и мышцы на ее шее мелко подрагивали. Ози видел зубы, вылитые клавиши пианино, черный мех, точно дорогая дамская шуба, глаза-изумруды.

– Давай же! – прошептал Эрнст. – Чего ждешь?

Ози легко пристрелил бы ее, но просто не мог этого сделать, а огромная кошка вдруг подняла голову, глянула на него и исчезла.

Ози пожал плечами:

– Не знаю. Не могу объяснить. – И в сотый раз отмахнулся от осаждавших их мух.

– Говорю тебе, нас ждет тысячелетие мух. Эти твари захватили город. И им все сгодится. Муха может реквизировать кучку дерьма, пригласить туда всю свою семейку и родственников и назвать это домом.

– Я уже скучаю по снегу, – сказал Эрнст. – По крайней мере, не так воняло.

Они подошли к излучине руки, к тому месту, где Ози рассеял с мостков пепел матери. Хотел бы он знать, где она сейчас. Она может быть в Куксхафене. Гельголанде. Зильте. Кто скажет, куда, если дать ей волю, унесет тебя река. Если, конечно, не застряла у грязного берега Грюнендайха, где ее склюют на завтрак какие-нибудь паршивые жирные вороны. Был момент, когда ветер дунул пеплом ему на сапоги и в рот, и Ози подумал, что лучше бы разбросал ее над развалинами Хаммербрука или развеял над лужайками Йенишпарка. Но потом вспомнил, что она всегда говорила: “Я бы хотела жить у реки”. Поэтому он дождался, когда ветер стихнет, зачерпнул из железной коробки из-под печенья и рассыпал пепел. В этот раз он осел, как снежные хлопья, на воды Эльбы и поплыл на запад, к морю.

Когда дом был совсем близко, Эрнст занервничал:

– Думаешь, стоит? Может, лучше не надо, а? Эдмунд наш друг. Он всегда давал нам сигареты. Может, нас полиция ищет.

– Пройдем между деревьями, тихо и незаметно. Как Зверь.

Они повернули от реки, пересекли парк, перебегая от дерева к дереву, пока не оказались напротив ворот дома. Там они залезли на дерево, чтобы лучше видеть через забор. Ози заранее снял с винтовки цейссовскую оптику и теперь вытащил трубу из кармана и наставил на дом.

– Видишь его? – спросил Эрнст.

Старая машина фюрера больше не стояла на подъездной дорожке. И флаг томми больше не развевался на флагштоке. Не было видно ни Эдмунда, ни полковника, ни полковничьей жены. Ни следа.

– Не вижу никого из томми.

– Может, уехали к себе домой, – предположил Эрнст. – Наверное, сидят где-нибудь у Белых скал Виндзора и отпускают шуточки про яйца Гитлера.

От этой мысли Ози стало очень-очень грустно, и не только потому, что ему были нужны сигареты. Он продолжал изучать дом и двор, надеясь заприметить друга – или кого-нибудь из добрых томми.

В окне на первом этаже что-то мелькнуло. Он подкрутил линзы и увидел ноги стоящего на стремянке мужчины. Отец девчонки Берти делал что-то на стене – похоже, вешал картину. Ози еще немного понаблюдал за ним, потом продолжил осмотр: окно – стена – окно – сад. В кресле, повернутом к реке, сидела женщина. Она трудилась над чем-то с иголкой и ниткой, но над чем, видно не было.

– Ну, что там?

– Там женщина. Но это не Mutti Эдмунда. На вид ничего, хоть и не Марлен Ди.

– Кто-то идет через сад, – предупредил Эрнст. – Какая-то толстуха.

– Девчонка Берти. – Ози вгляделся. – Зачем-то ей мяч под юбку засунули.

– Чего?

Ози опустил окуляр:

– Девчонка Берти будет Mutti.

Отдав окуляр Эрнсту, Ози продолжил наблюдать за сценой. Он думал о брате. Вот бы ему узнать.

– Опять кто-то идет, – сообщил Эрнст.

Ози увидел отца девчонки Берти, тот шел через сад, неся поднос с кофе и печеньем. Он поставил поднос на садовый столик и выдвинул стул рядом с женщиной. Сказал ей что-то и взял за руку.

– Может, в другой раз придем? – спросил Эрнст. – Ози? Чего скажешь?

– Давай подождем еще, – ответил Ози. – Хочу посмотреть, чего тут будет.

1 Прозвище британских солдат. (Здесь и далее примеч. ред.)
2 – Нет, герркомендант. – Очень хорошо. – Пожалуйста, герр полковник (нем.Здесь и далее).
3 Беспризорники!
4 Паразиты!
5 Сдороги! Быстро!
6 Убирайся! Давай!
7 Стоять!
8 Эй, подойдите!
9 На всех!
10 Добрый вечер.
11 Беспилотный самолет, самолет-снаряд (разговорное название некоторых видов вооружения, применявшихся в немецких войсках во время Второй мировой войны).
12 Картошка Пит и Доктор Морковка – персонажи плакатов, призывавшие английских детей бережливо относиться к еде. Ношение чулок считалось обязательным, но, поскольку настоящих не хватало, женщины шли на хитрости, вываривали кости и мясные остатки до образования густого соуса, которым затем обмазывали ноги.
13 Возьми! Быстрее!
14 Фраза, произнесенная адмиралом Нельсоном при сражении за Копенгаген в 1801 г. Получив приказ об отступлении, он поднес подзорную трубу к незрячему глазу и заявил, что не видит кораблей.
15 “Немой официант” (dumb waiter) – кухонный лифт для подачи блюд с одного этажа на другой.
16 “Союз девочек” (нем. Jungmadelbund) – младшая группа женской молодежной организации “Союз немецких девушек”, которая входила в состав Гитлерюгенда, для девочек в возрасте от 10 до 14 лет.
17 Домохозяйки.
18 Людвиг Мис ван дер Роэ (1886—1969) – немецкий архитектор, лидер “интернационального стиля”, один из тех, кто определил облик современной городской архитектуры.
19 Доброе утро всем.
20 Холодно.
21 Футбольный клуб из городка Крю, назван в честь королевы Александры, за всю свою историю ни разу не выбивался в высший дивизион.
22 Пожалуйста, простите меня.
23 Франсиско Писарро (1475—1541) – испанский конкистадор, завоевавший империю инков, основатель столицы Перу, Лимы. Фернандо Кортес (1485—1547) – испанский конкистадор, завоеватель Мексики и покоритель империи ацтеков.
24 Мой обед!
25 Руки прочь!
26 Это мой обед!
27 Оставь его в покое!
28 Убей! Убей! Убей!
29 Меня зовут Ози.
30 Мама. С ним все в порядке. Он хороший томми. Он поможет мне.
31 Там мой дом.
32 Это твой дом?
33 Вы закончили?
34 Он мой!
35 Немедленно вернись!
36 Прошу вас? Вы его видели?
37 Оставьте ее в покое!
38 – Меня зовут Эдмунд. Я английский. – Англичанин.
39 Англичанин. Меня зовут Эдмунд. Я – англичанин.
40 Розовый.
41 Зеленый.
42 Желтый.
43 Почему они все розовые?
44 Благонадежность, в данном случае свидетельство о благонадежности.
45 Анкета.
46 Я сейчас потеряю сознание.
47 Постыдился бы, солдат!
48 Женский клуб.
49 Хорошо, прекрасно. (Но не применительно к человеку – например, прекрасный день.)
50 Хорошенькая.
51 Тяжелая дорога?
52 Где сейчас министр?
53 Нескромное.
54 Что это?
55 Осел.
56 Мне нравится.
57 Томми любит ослов!
58 Как дома у мамочки.
59 Человек из реки!
60 – Тсс. Это он? – Нет. – Видеть его не могу.
61 Что у тебя для меня?
62 Мы жрем ослов, а англичане лакомятся кексами!
63 Берти, посмотри, что у нас есть для тебя! Перветин!
64 Откуда столько сахара?
65 Блетчли -Парк – особняк в городе Блетчли, где в годы Второй мировой войны располагалось главное шифровальное подразделение Великобритании.
66 Мина Фартер из высокородных (сильно искаженный нем.).
67 Фраза из выступления У. Черчилля в 1941 г. в ответ на одно из писем Т. Рузвельта.
68 Из американского военного марша И. Берлина.
69 С Рождеством.
70 Винная столица Бургундии.
71 Этот английский автомобиль такое дерьмо. Простите.
72 Дурацкого ужина.
73 Прочь!
74 Центральный вокзал.
75 Здесь: бомбовое мясо.
76 Мешочники.
77 Фамилия Вайсс (Weiss) по-немецки означает “чистый”.
78 В своем уме (лат.).
79 Здесь: обнулением.
Скачать книгу