Марина бесплатное чтение

Карлос Руис Сафон
Марина

роман

Однажды Марина сказала мне, что мы помним только то, чего никогда не было.

Лишь спустя много лет я понял эти слова.

Но лучше я начну рассказывать с начала, которое в данном случае было концом.

В мае 1980 я исчез на неделю. На протяжении семи дней и семи ночей никто не знал, где я. Друзья, товарищи, преподаватели и даже полицейские бросились на поиски беглеца, которого некоторые считали погибшим или затерявшимся в приступе амнезии среди улочек с сомнительной репутацией.

Неделю спустя полицейский в штатском вроде бы узнал в одном из прохожих объявленного в розыск юношу; он подходил под описание внешности пропавшего. Предполагаемый беглец бродил по Французскому вокзалу как заблудшая душа в соборе, окруженном железной решеткой и завесой тумана. Полицейский подошел ко мне с видом героя детективного романа. Он спросил, я ли Оскар Драй — юноша, бесследно пропавший из интерната, в котором учился. Я кивнул. В стеклах его очков отражался свод вокзала.

Мы сели на скамью перрона. Полицейский спокойно зажег сигарету, но не подносил ее к губам.

Он сказал, что многие меня ждут и готовятся завалить вопросами, так что стоит придумать хорошие ответы. Я снова кивнул. Он внимательно посмотрел мне в глаза. «Оскар, иногда сказать правду — не лучший выход», — сказал он. Он протянул мне несколько монет и попросил позвонить моему преподавателю из интерната. Я так и сделал. Полицейский подождал, пока я закончу разговор. Потом он дал мне денег на такси и пожелал удачи. Я спросил, откуда он знал, что я не потеряюсь снова. Он пристально на меня посмотрел. «Теряются только те, кому есть, куда идти», — просто ответил он.

Он проводил меня до дороги и попрощался, так и не спросив, где я был, и пошел прочь по бульвару Колумба. За ним, словно преданный пес, следовал шлейф дыма от нетронутой сигареты.


В тот день призрак Гауди высекал в небе Барселоны облака невообразимой формы на фоне яркой бирюзы, от которой слепило глаза. Я взял такси до интерната, где меня скорее всего ожидала мучительная казнь.

На протяжении четырех недель школьные преподаватели и психологи терзали меня в попытках раскрыть мою тайну. Я их обманывал и рассказывал каждому то, что он хотел услышать или мог принять. Со временем им надоело изощряться в выдумках и все предпочли забыть этот эпизод. Я последовал их примеру, так никому и не рассказав, что произошло в действительности. Тогда я не знал, что океан времени рано или поздно выбрасывает на берег сознания воспоминания, которые мы в нем топим.

Пятнадцать лет спустя ко мне вернулось воспоминание о том дне. И я увидел юношу, который блуждает в тумане Французского вокзала. И имя Марины пронзило сознание как боль от свежей раны.

У каждого из нас на чердаке души под замком хранится секрет. Вот это мой.

Глава первая

В конце семидесятых Барселона была лабиринтом призрачных улиц и переулков, где стоило только переступить порог какого-нибудь подъезда или кафе, и вы возвращались в прошлое на тридцать, а то и сорок лет назад. Время и воспоминания, история и вымысел сливались в этом волшебном городе как акварели под дождем. Именно здесь улицы, которых больше нет, сказочные соборы и жилые здания стали декорациями к этой истории.

В то время я был пятнадцатилетним юношей, томившимся в стенах интерната, названного в честь одного святого, в конце шоссе Вайвидрера. Тогда район Саррья напоминал деревню, примостившуюся на берегу большого современного города. Мое учебное заведение располагалось в начале улицы, которая шла до проспекта Бонанова. Его монументальный фасад напоминал скорее замок, чем школу. Угловатое здание глинистого цвета пестрело в тумане башенками, арками и крышами.

Интернат был целой цитаделью с садами, фонтанами, прудами, двориками и даже сосновым бором. Вокруг располагались мрачные здания с бассейнами, над которыми клубился призрачный пар, спортивные залы, утопающие в тишине, и затемненные капища, где изображения святых улыбались в отблесках свечей. В интернате было четыре этажа, не считая двух подвальных, и затворнический чердак, где жили те немногие священники, которые тут еще преподавали. Комнаты учеников располагались в коридорах, похожих на пещеру, на четвертом этаже. Эти бесконечные галереи лежали в вечном полумраке, где часто слышалось обманчивое эхо.

День за днем я спал наяву в аудиториях этого огромного замка, томясь в ожидании свободы, которую нам даровали каждый день в двадцать минут шестого. В этот волшебный час солнце наряжало окна в жидкое золото, звенел звонок, возвещавший окончание занятий, и ученики получали почти три часа свободы перед ужином, проходившим в большой столовой. По мысли преподавателей, в это время воспитанники интерната должны были учиться и размышлять о духовности. Однако я не припомню, чтобы хоть один мой день в интернате был посвящен этим благородным занятиям.

Это был мой любимый момент дня. Проскользнув мимо привратника, я отправлялся исследовать город и возвращался назад точно к началу ужина, пробираясь в сгущающихся сумерках по старым улочкам и бульварам. Эти длительные прогулки приносили мне пьянящее чувство свободы. Мое воображение взмывало над крышами домов и устремлялось в небо. На несколько часов улицы Барселоны, интернат и моя мрачная комната на четвертом этаже переставали существовать. На несколько часов, имея всего несколько монет в кармане, я становился самым богатым человеком во вселенной.

Довольно часто мой маршрут пролегал через так называемую пустыню Саррьи — глухой лес, затерявшийся на бесхозной земле. Большая часть старинных заброшенных особняков дворянства, которое в свое время населяло северную часть проспекта Бонанова, сохранилась. Улицы вокруг интерната очерчивали границы этого района призраков. Стены, увитые плющом, закрывали доступ в дикие сады, где возвышались величественные дома. Эти дворцы пребывали в запустении, обрастая сорняками, и воспоминания витали в их воздухе, словно туман, который никак не рассеивался. Одни виллы лежали в руинах, другие давно были разграблены. В некоторых, конечно, до сих пор жили люди.

Как правило, это были забытые отпрыски разорившихся фамилий — люди, имена которых фигурировали на страницах «Вангардии» в те времена, когда трамваи еще были революционным изобретением. Заложники своего мертвого прошлого, они отказывались покинуть этот потерпевший крушение корабль. Пленники, томившиеся в свете канделябров. Порой, проходя быстрым шагом мимо ржавых решеток их домов, я чувствовал на себе их опасливые взгляды из-за опущенных занавесок.

Однажды вечером, в конце сентября 1979 года, я решил прогуляться по одной из этих сумрачных улиц с дворцами, за которыми уже давно не следили. После поворота я уперся в типичную для этого района железную ограду. За ней располагался сад, заброшенный не один десяток лет назад. Посреди сада возвышался силуэт двухэтажного особняка. Перед мрачным фасадом стоял фонтан со скульптурами, которые время нарядило в одежду из мха.

Начинало темнеть, и один угол сада казался особенно зловещим. Я стоял в мертвой тишине, и только легкий ветерок без слов нашептывал мне предостережения. Я понял, что попал в одну из «мертвых» зон квартала и решил, что лучше мне вернуться в интернат. Здравый смысл боролся во мне с болезненным интересом к этому покинутому месту, как вдруг я увидел в полумраке сада два блестящих желтых глаза, впившихся в меня, словно клыки. Я сглотнул.

Серая бархатистая шкура кота виднелась на фоне железной ограды. В клыках он держал бьющегося в предсмертной агонии маленького воробья. На шее кота висел серебряный колокольчик. Животное на несколько секунд задержало взгляд на мне, после чего развернулось и проскользнуло между металлическими прутьями решетки, исчезнув в глубине этого проклятого рая и унося воробья в его последнее путешествие.

Надменный, высокомерный маленький хищник очаровал меня. Судя по блестящей шерсти и колокольчику, хозяин у него был. Возможно, в этом здании обитали не только призраки более не существующей Барселоны. Я подошел ближе и положил руки на холодные металлические прутья калитки. Сумеречный свет падал на капли крови воробья, цепочкой тянувшиеся через весь дикий сад. Алые жемчужины указывали маршрут кота в этом лабиринте. Я снова сглотнул. Точнее, попытался. Во рту пересохло. Кровь бешено застучала в висках, будто бы зная что-то, на что я не обращал внимания. Я почувствовал, как калитка поддалась под моим нажимом: она была открыта.

Когда я вошел внутрь, луна освещала бледные лица каменных ангелов на фонтане. Я как завороженный смотрел на них. Ноги приросли к земле. Казалось, эти существа вот-вот сойдут с пьедесталов и превратятся в демонов с волчьими когтями и змеиными языками. Но ничего подобного не произошло. Я глубоко вздохнул, пытаясь унять разыгравшееся воображение и прекратить свои попытки исследовать чужую собственность. И снова кто-то другой принял решение за меня. Вдруг лунная трель разлилась по тенистому саду, словно аромат духов. Послышались переливы оперной арии под аккомпанемент фортепиано. То играл граммофон. Я никогда в жизни не слышал такого прекрасного голоса.

Мелодия показалась мне смутно знакомой, но вспомнить ее я не смог. Музыка раздавалась из особняка. Я последовал ее гипнотическому зову. Лучи неяркого света струились через полуоткрытую дверь стеклянной галереи. Я увидел глаза кота, который пристально глядел на меня, сидя на подоконнике на первом этаже, и подошел к галерее, откуда доносились эти неописуемые звуки. Голос был женский. Внутри мерцало не меньше сотни свечей. Их сияние освещало золоченую трубу старинного граммофона, в котором проигрывалась пластинка. Не отдавая себе отчета в действиях, я внезапно двинулся в глубь галереи, плененный этой сиреной из граммофона. На столе, где он стоял, я увидел блестящий предмет круглой формы. Это были карманные часы. Я взял их и стал внимательно изучать при свете свечей. Стрелки не двигались, а циферблат был поврежден. Мне показалось, что часы сделаны из золота, а лет им не меньше, чем дому, в котором я их нашел. Чуть дальше стояло спинкой ко мне большое кресло, развернутое к камину, над которым висел написанный маслом портрет женщины в белом.

Взгляд ее больших серых глаз, печальных и бездонных, охватывал весь зал.

Вдруг чары развеялись. С кресла поднялся силуэт и повернулся ко мне. Массивная белая шевелюра и глаза, похожие на угли, блестели в полумраке. Я увидел две огромные белые руки, протянутые ко мне, запаниковал и бросился к двери, задев по дороге граммофон и уронив его на пол. Было слышно, как игла царапает поверхность пластинки. Лунный голос сменился адским стоном. Я ринулся в сад, чувствуя, как эти руки хватают меня за одежду, и со всех ног понесся к выходу, до смерти напуганный. Не теряя ни секунды, я бежал и бежал без оглядки, пока меня не остановила колющая боль в боку: я едва мог дышать. К тому моменту меня уже покрывал холодный пот, а в тридцати метрах блестели огни интерната.

Я проскользнул через вход рядом с кухней, за которым никогда не следили, и прокрался в свою комнату. Остальные воспитанники совсем скоро должны были собраться в столовой на ужин. Я вытер со лба пот, и сердце постепенно вошло в привычный ритм работы. Ко мне почти вернулся покой, когда кто-то постучал в дверь комнаты костяшками пальцев.

— Оскар, пора ужинать, — из-за двери раздался голос одного преподавателя — рассудительного иезуита по имени Сеги, который очень не любил напоминать воспитанникам о заведенных порядках.

— Сию минуту, падре, — ответил я. — Секундочку.

Я быстро надел форменный пиджак и выключил свет в комнате. За окном висел лунный диск, освещавший Барселону. Только в этот момент я понял, что все еще держу в руке золотые часы.

Глава вторая

В последующие дни мы со злосчастными часами стали неразлучны. Я везде носил их с собой, даже клал под подушку на ночь, опасаясь, что кто-то их увидит и спросит, где я их нашел. Мне нечего было ответить. «Это потому что ты их не нашел, а украл», — обвинял меня внутренний голос. — «Юридический термин — «незаконное вторжение и кража», — продолжал он. По странному совпадению тембр очень напоминал голос актера, который дублировал Перри Мейсона.

Каждую ночь я терпеливо дожидался, пока заснут мои товарищи, и принимался изучать мое сокровище.

В тишине ночи я рассматривал часы при свете лампы. Никакое чувство вины не могло умалить восхищения, охватывавшего меня при виде первого трофея на ниве «неорганизованной преступности». Часы были тяжелыми и, казалось, отлитыми из чистого золота. Стеклянный циферблат был расколот — скорее всего, в результате удара или падения. Вероятно, тогда же сломался и механизм: стрелки навсегда остановились на шести двадцати трех.

На обратной стороне часов была надпись:

Герману, в котором говорит свет.

Мне пришло в голову, что часы, должно быть, стоят уйму денег, и угрызения совести моментально вернулись. А при взгляде на выгравированные слова, я почувствовал себя еще и вором воспоминаний.


В дождливый четверг я решил поделиться своим секретом. Моим лучшим другом в интернате был паренек с пронизывающим взглядом и нервическим темпераментом, который настаивал, чтобы его называли «Шеф», хотя эта кличка не имела ничего общего с его настоящим именем. У него была душа поэта-анархиста и такой острый ум, что он мог укоротить язык любому. Он был очень худ и если слышал слово «микроб» в радиусе километра, тут же думал, что подхватил инфекцию.

Однажды я нашел в энциклопедии слово «ипохондрик» и принес Шефу копию.

— Ты, наверное, не знаешь, но твоя биография есть в Словаре королевской академии, — заявил я ему.

Он посмотрел на копию и бросил на меня испепеляющий взгляд.

— А ты открой «идиот» на «И». Увидишь, что из нас двоих я не единственная знаменитость.


В тот день во время послеобеденного отдыха мы с Шефом проскользнули в темный актовый зал. Наши шаги будили в главном коридоре сотни теней, кравшихся за нами на цыпочках. Два луча света падали на пыльную сцену. Мы сели в этом освещенном пространстве напротив пустых кресел, которые оставались в полумраке. Дождь тихо барабанил по стеклам первого этажа.

— Ну, — поторопил Шеф. — К чему вся таинственность?

Не говоря ни слова, я вытащил часы и протянул их другу. Шеф удивленно поднял брови и осмотрел предмет. Он изучал часы несколько секунд, после чего вернул их мне, бросив на меня любопытный взгляд.

— Что думаешь? — спросил я.

— Думаю, что это часы, — ответил Шеф. — А кто такой этот Герман?

— Не имею ни малейшего представления.

Я начал подробно рассказывать о своем недавнем приключении в заброшенном особняке. Шеф сосредоточенно слушал мой рассказ о событиях с почти научным вниманием и терпением, которые были для него так характерны. Когда я закончил, он, казалось, какое-то время взвешивал услышанное, прежде чем выразить свое мнение.

— Значит, ты их украл, — подытожил он.

— Вопрос не в этом, — возразил я.

— Я думаю, у Германа другое мнение на этот счет, — справедливо заметил Шеф.

— Может, он уже давно умер, — неуверенно предположил я.

Шеф потер подбородок.

— Мне интересно, что говорится в уголовном кодексе по поводу преднамеренной кражи личного имущества и часов с дарственными надписями… — возразил мой друг.

— Не было у меня никакого намерения, — запротестовал я. — все произошло слишком быстро, я не успел сообразить. Когда я увидел, что часы еще у меня, было уже поздно. На моем месте ты бы сделал то же самое.

— На твоем месте я бы скончался от сердечного приступа, — уточнил Шеф, который был человеком слова, а не дела. Ты с ума спятил — вломиться в чужой дом в погоне за демонической кошкой. Представь, каких бацилл ты мог подцепить от этой твари.

Мы какое-то время молчали, прислушиваясь к отдаленному эху дождя.

— Ну ладно, — сказал Шеф. — Что сделано, то сделано. Ты же не собираешься туда возвращаться?

Я улыбнулся.

— Один — нет.

Глаза моего друга чуть не выскочили из орбит.

— Ну уж нет! И думать забудь!


В этот же вечер после окончания занятий мы с Шефом выскользнули через кухню и пошли по таинственной улочке, которая вела к особняку. На мощеной брусчаткой дороге были лужи и опавшая листва. Небо угрожающе нависало надо городом. Шеф, которому явно было не по себе, побледнел больше обычного. Когда я вновь увидел это затерявшееся в прошлом место, мой желудок сжался до размеров горошины. Тишина была оглушительной.

— Думаю, нам лучше развернуться и пойти прочь отсюда, — сказал мой друг, замедляя шаги.

— Ты трусливее зайца.

— Зайцев недооценивают. Они занимают важное место в цепочке питания.

Вдруг ветер донес до нас звон колокольчика. Шеф потерял дар речи. За нами пристально наблюдали желтые глаза кота. Внезапно он зашипел как змея и высунул когти. Шерсть на загривке встала дыбом. Кот ощерился, обнажив клыки, которые за несколько дней до этого оборвали жизнь воробья. Отдаленная вспышка молнии прочертила контур кратера на небесном своде. Мы с Шефом посмотрели друг на друга.

Пятнадцать минут спустя мы уже были на территории интерната и сидели на скамейке у пруда возле церкви. Часы были в кармане моей куртки. Тяжелые как никогда.


Я не покидал пределов школы до конца недели. В субботу на рассвете я проснулся оттого, что мне снился голос из граммофона. За окном Барселона одевалась в алые одежды рассвета, освещавшего лес антенн и плоских крыш. Я встал с кровати и взял злосчастные часы, вокруг которых вертелись все мои мысли на протяжении последних дней. Мы с ними посмотрели друг на друга. Наконец я пришел к выводу, что мы сомневаемся, только когда сталкиваемся с абсурдными ситуациями. Пора покончить с этой нелепицей и вернуть часы.


Я тихо оделся и на цыпочках пошел по темному коридору четвертого этажа. Никто не заметит моего отсутствия до десяти, а то и одиннадцати утра. К тому времени я уже вернусь.

Снаружи улицы лежали под покрывалом алого тумана, который часто спускается на Барселону во время рассвета. Я прошел до улицы Маргенат. Вокруг меня постепенно пробуждалась Саррья. Блеклые тени окутывали район, ловивший первые лучи и вплетавший их в свой золотой нимб. Фасады домов проглядывали сквозь завесу тумана и пожухлой листвы, которую ветер нес в неизвестном направлении.

Вскоре я нашел нужную улицу. Я немного постоял неподвижно, впитывая в себя окружающую тишину и умиротворение, царившие в этой потерянной части города, и почувствовал, что мир останавливается, как те часы, что лежали у меня в кармане, и вдруг услышал за спиной какой-то звук. Я обернулся, и моим глазам предстало зрелище, которое надолго лишило меня сна.

Глава третья

Из плотной пелены тумана медленно выехал велосипед. Девушка в белом платье ехала по направлению ко мне. В призрачном свете раннего утра я различал под тканью силуэт ее тела. Пышная шевелюра соломенного цвета развевалась вокруг ее лица. Я стоял неподвижно и смотрел, как она ко мне приближается. Со стороны я выглядел, как имбецил в приступе паралича. Велосипед остановился в паре метров от меня. Я увидел, а может, вообразил, контур стройных ног под платьем, напоминавшим картины Сорольи. Она слезла с велосипеда. Я поднял взгляд и посмотрел в серые глаза — такие глубокие, что в них можно было утонуть. Она пригвоздила меня к земле насмешливым взглядом. Я улыбнулся, и мнение обо мне как об идиоте утвердилось окончательно.

— Ты, наверное, насчет часов, — сказала девушка тоном, таким же уверенным как ее взгляд.

Я подумал, что она, должно быть, моя ровесница, может, на год младше. Определять возраст женщин всегда казалось мне наукой или искусством, но никак не развлечением. Ее кожа была такой же белой как платье.

— Ты здесь живешь? — пробормотал я, показывая на особняк.

Девушка моргнула. Ее глаза так яростно сверлили меня, что лишь спустя часа два я осознал, что это самое ослепительное создание, которое я когда-либо видел или еще увижу. И точка.

— А кто ты такой, чтобы спрашивать?

— Полагаю, тот, кто пришел насчет часов, — выкрутился я. — Меня зовут Оскар. Оскар Драй. Я пришел, чтобы вернуть их, — не дожидаясь ответа, я достал часы из кармана и протянул их ей.

Девушка несколько секунд смотрела мне в глаза, потом взяла часы. Я заметил, что ее рука белая как у фарфоровой куклы, а на безымянном пальце блестит золотое кольцо.

— Они были уже сломаны, когда я их взял, — объяснил я.

— Они пятнадцать лет как сломаны, — пробормотала девушка, не взглянув на меня.


Когда она, наконец, подняла глаза, то смерила меня взглядом, как будто оценивала антикварную мебель или утварь. Что-то в ее выражении лица подсказывало, что она не причисляла меня к категории воров; скорее, я приравнивался к группе кретинов или неотесанных дураков. Мое сияющее лицо явно не могло улучшить ее мнение. Девушка подняла бровь, загадочно улыбнулась и протянула мне часы.

— Вернешь часы их хозяину, а не мне.

— Но…

— Часы не мои, — пояснила девушка. — Они принадлежат Герману.

При упоминании этого имени я подумал об огромном силуэте с белой шевелюрой, который несколько дней назад так напугал меня на галерее особняка.

— Герману?

— Моему отцу.

— А ты?…

— Его дочь.

— Я хотел спросить «Как тебя зовут?».

— Я прекрасно знаю, что ты хотел спросить, — ответила девушка.

Ничего больше не сказав, она снова уселась на велосипед и проехала через калитку на территорию сада. Она насмешливо взглянула на меня и скрылась в глубине сада. Я вздохнул и последовал за ней.


Меня приветствовал старый знакомый. Кот наблюдал за мной со своей обыкновенной презрительностью. Мне вдруг захотелось превратиться в добермана.


В сопровождении маленького хищника мы пересекли сад, пробравшись по зарослям до фонтана с ангелами. Девушка оставила там велосипед и взяла из корзины на руле сумку. Запахло свежим хлебом. Она достала из сумки бутылку молока и присела на корточки, наполняя стоявшую на земле пиалу. Животное степенно прошествовало к пиале с завтраком. Видимо, это был ежедневный ритуал.


— А я думал, твой кот питается только невинно убиенными воробьями, — сказал я.

— Он на них охотится, но не ест. Просто охраняет свою территорию, — объяснила она мне, как малому ребенку. — На самом деле, больше всего он любит молоко. Правда же, Кафка?


Кафкианский кот потерся о ее пальцы в знак согласия. Девушка ласково улыбнулась и погладила его по спине. Когда она протянула руку, под складками платья обозначились мышцы. Она подняла взгляд и увидела, как я за ней наблюдал. Я облизнул губы.

— А ты завтракал? — спросила она.

Я помотал головой.

— Значит, голодный. Пойдем, глупенький, позавтракаешь у нас. Будешь с полным желудком объяснять Герману, почему украл его часы.


Кухня располагалась в большом помещении в задней части дома. На незапланированный завтрак я получил круассаны из булочной «Фокс» на Плаза-Саррья. Девушка налила мне огромную чашку кофе с молоком и уселась напротив, пока я уплетал вкуснятину. Она наблюдала за мной, как за голодным нищим, которого приютила, — со смесью любопытства, жалости и недоверия. Сама она не ела.

— Я тебя здесь видела, — сказала девушка, глядя поверх моей головы. — Ты гуляешь с таким маленьким испуганным пареньком. Потом вы еще ходите по соседней улице, когда выскальзываете из интерната. Иногда ты приходишь один, напевая что-то себе под нос. В общем, вы неплохо развлекаетесь в этом тюремном квартале…

Я было собирался придумать остроумный ответ, как вдруг по столу растеклась огромная тень, похожая на чернильную тучу. Хозяйка дома подняла глаза и улыбнулась. Я остался сидеть неподвижно с набитым ртом и зашкаливающим пульсом.

— У нас гость, — объявила она весело. — Папа, это Оскар Драй, вор часов собственной персоной. Оскар, это Герман, мой отец.

Я проглотил кусок круассана и медленно обернулся. Передо мной возник силуэт, который показался огромным. На нем был шерстяной костюм, жилетка и галстук. Аккуратно зачесанная назад белая шевелюра ниспадала на плечи. На словно высеченном из мрамора лице были седые усы и темные печальные глаза.

Но что действительно его отличало, так это руки. Белоснежные руки ангела с длинными изящными пальцами. Герман.

— Я не вор, сеньор… — нервно сказал я. — Я могу все объяснить. Я решился проникнуть в ваш дом только потому, что решил, что в нем никто не живет. А когда вошел во двор, услышал эту музыку и, так уж получилось, увидел часы. Я не хотел их брать, честное слово, но очень испугался, а когда понял, что часы еще у меня, был уже далеко. Как-то так. Не знаю, смог ли я объясниться…

Девушка злорадно улыбнулась. Герман смотрел на меня темными непроницаемыми глазами. Я пошарил в кармане и протянул ему часы, мысленно представляя, как этот человек будет на меня кричать, угрожать полицией, армией и судом по делам несовершеннолетних.

— Я вам верю, — сказал он дружелюбно, взял у меня часы и сел с нами за стол.

У него был тихий, едва слышный голос. Дочь поставила перед ним тарелку с двумя круассанами и такую же чашку кофе с молоком, как у меня. Сделав это, она поцеловала его в лоб, а Герман ее обнял. Я наблюдал за ними в ярких отсветах струившихся через окна лучей. Лицо Германа, которое мне до сих пор представлялось невообразимо уродливым, оказалось тонким, почти болезненным. Он был высоким и необыкновенно худым. Он дружелюбно мне улыбнулся, поднося чашку к губам, и в этот момент я заметил, что между отцом и дочерью существовала привязанность, которая была превыше слов и жестов. В этом доме теней в конце забытой улицы их, отрезанных от мира, объединяла паутина взглядов и молчания.


Герман закончил завтракать и сердечно поблагодарил меня за то, что я взял на себя труд вернуть часы. Он был так любезен, что мне стало совсем совестно.


— Ну что ж, Оскар, — сказал он устало, — было приятно с вами познакомиться. Очень надеюсь вас снова увидеть в любое время, когда вам захочется навестить нас.

Я не понимал, почему Герман называл меня на «вы». В нем было что-то из иной эпохи, из тех времен, когда его шевелюра еще не поседела, а особняк был дворцом где-то между Саррьей и небесами. Он протянул мне руку, попрощался и, слегка прихрамывая, исчез в бесконечном лабиринте дома. Его дочь наблюдала за удалявшейся фигурой с дымкой печали во взгляде.


— У Германа неважно со здоровьем, — пробормотала девушка. — Он быстро устает.

Но через секунду от ее меланхоличной задумчивости не осталось и следа.

— Хочешь съесть еще чего-нибудь?

— Нет, я уже опаздываю, — ответил я, борясь с искушением остаться в ее компании под любым предлогом. — Думаю, мне пора.

Она не стала возражать и проводила меня в сад. Утренний свет рассеял туман.


Начало осени окрасило деревья медью. Мы прошли до ограды; Кафка мурлыкал на солнышке. Когда мы подошли к калитке, девушка осталась внутри и уступила мне дорогу. Мы молча посмотрели друг на друга. Она протянула руку, и я ее пожал. Пульс легко прощупывался под бархатистой кожей.

— Спасибо за все, — сказал я. — И извини за…

— Не важно.

Я пожал плечами.

— Хорошо…

Я уже вышел на улицу, чувствуя, что чары этого дома развеиваются с каждым моим шагом, как вдруг услышал за спиной ее голос.

— Оскар!

Я обернулся. Она прошла за мной вдоль решетки. Кафка лежал у ее ног.

— Зачем ты приходил к нашему дому вечером?

Я посмотрел по сторонам, как будто ответ был написан на тротуаре.

— Не знаю, — признался я, наконец. — Таинственность, наверное, привлекла.

Девушка загадочно улыбнулась.

— Тебе нравятся тайны?

Я ответил утвердительно. Спроси она про мышьяк, я бы ответил так же.

— Ты завтра занят?

Я покачал головой. Даже если у меня были какие-то дела, я бы придумал, как от них избавиться.

Вор из меня был никудышный, зато по части лжи мне, признаться, было мало равных.

— Тогда в девять встречаемся здесь, — сказала она и отступила в тень сада.

— Подожди! — окликнул я. — Ты не сказала, как тебя зовут.

— Марина… До завтра.

Я помахал ей рукой, но она уже исчезла. Я напрасно ждал, чтобы Марина снова выглянула. Солнце почти достигло зенита, и я подумал, что было около полудня. Когда стало ясно, что Марина не вернется, я возвратился в интернат.

Старинные порталы зданий как будто улыбались мне, разделяя мою радость. Я слышал эхо своих шагов, но их заглушали удары сердца, каждый из которых уносил меня все выше в небо.

Глава четвертая

Кажется, я не проявлял такой пунктуальности никогда в жизни. Город еще был в ночных одеждах, когда я пересек Плаза-Саррья. Колокольный перезвон к девятичасовой мессе спугнул с площади стаю голубей, которые взмыли с площади в небо. Солнце высушивало следы ночного моросящего дождя. Кафка встретил меня у начала улицы, которая вела к особняку. Стайка воробьев на оградке держалась на благоразумной дистанции от хищника, который наблюдал за ними с напускным равнодушием профессионала.

— Добрый день, Кафка. Уже успел кого-нибудь убить сегодня?

Кот ответил мне своим обычным мурлыканьем и, словно флегматичный дворецкий, проводил меня через сад к фонтану. Я различил на парапете фонтана силуэт Марины. Она была одета в платье цвета слоновой кости, оставлявшее плечи открытыми. На коленях у девушки лежала книжка в кожаной обложке, где она что-то писала шариковой ручкой. Она была очень сосредоточена и не замечала моего присутствия. Казалось, ее разум где-то в другом мире, который мне посчастливилось наблюдать в течение нескольких секунд. Я подумал, что эти ключицы должен был нарисовать Леонардо Да Винчи; другого достойного такой красоты описания я найти не мог. Кафке настойчивым мурлыканьем удалось отвлечь хозяйку. Ручка застыла над страницей, и глаза Марины встретились с моими. Она сразу закрыла книжку.

— Готов?

Марина повела меня по улицам Саррьи неизвестным маршрутом и на все вопросы относительно цели нашей прогулки отвечала лишь загадочной улыбкой.

— Куда мы идем? — спросил я через несколько минут.

— Терпение. Скоро сам увидишь.

Я послушно шел за ней, хотя у меня зародилось подозрение, что надо мной решили подшутить, а я еще просто не понял, как именно. Мы спустились к бульвару Бонанова, а оттуда пошли по направлению к Сан-Герваси и пересекли улицу напротив черного пятна на стене, которое было входом в бар «Виктор». Группа пижонов в солнечных очках пила пиво, сидя с равнодушным видом на сиденьях своих мопедов. Когда мы проходили мимо, многие из них лениво сдвинули очки на середину носа, чтобы обсмотреть Марину с ног до головы. «Глаза сломаете», — подумал я.

Как только мы попали на улицу Доктора Ро, Марина повернула направо. Мы прошли несколько кварталов по узкой не асфальтированной дорожке, которая поворачивала возле высокого здания под номером 112. На губах Марины опять заиграла таинственная улыбка.

— Это здесь? — спросил я, заинтригованный.

Казалось, ничем не примечательная дорожка никуда не ведет. Марина же молча пошла по ней. Она довела меня до другой дорожки, поднимавшейся к окруженной кипарисами крытой галерее. Чуть дальше в голубоватой тени располагался красивый сад с множеством крестов, могильных плит и красных мавзолеев. Старинное кладбище Саррьи.


Кладбище Саррьи — один из самых таинственных уголков Барселоны. Если вы будете искать его на картах города, — не найдете. Если спросите местных жителей или таксистов, они точно не будут знать, хотя все о нем слышали. А если кто-то вдруг набредет на него случайно, скорее всего, не найдет дороги во второй раз. Те немногие, кто знает секрет, полагают, что на самом деле это старинное кладбище — всего лишь островок прошлого, который исчезает и появляется по собственному желанию.

Именно туда привела меня Марина в то сентябрьское воскресенье, чтобы открыть мне тайну, почти столь же интересную, как ее хранительница. По ее настоянию мы расположились в северной части огороженной территории, в укромном уголке на возвышенности. Оттуда нам открывался вид на безлюдное кладбище. Мы молча сидели, глядя на могилы и увядшие цветы. Марина ничего не говорила, и с течением времени я начал беспокоиться. Единственная тайна, которая меня тревожила, — это какого черта мы там забыли.

— Как-то тут безжизненно, — начал иронизировать я.

— Терпение — мать знания, — сказала Марина.

— … и безумия, — ответил я. — Нет здесь ничего.

Марина бросила на меня взгляд, значение которого я не понял.

— Ты ошибаешься. Здесь воспоминания сотен людей, их жизни, их чувства, их иллюзии, привязанности, мечты, которым не суждено было сбыться, интриги, ложь, безответная любовь, отравлявшая их жизни… Все это здесь, навеки погребенное.

Я наблюдал за ней с интересом и некоторым смущением, хотя и не очень понимал, о чем она. Что бы это ни было, для нее это имело особое значение.

— Ты не сможешь понять ничего в жизни, пока не поймешь смерть, — добавила она.

И опять я не вполне понял ее слова.

— По правде говоря, я об этом особо не думаю, — сказал я. — В смысле, о смерти. По крайней мере, всерьез.

Марина покачала головой как врач, обнаруживший симптомы неизлечимой болезни.

— Так значит, ты один из тех непросвещенных плебеев… — подытожила она, разжигая во мне интерес.

— Непросвещенных? Вот теперь я сбит с толку. Окончательно.

Марина опустила взгляд, и ее лицо приобрело серьезное выражение, делая ее старше. Она вводила меня в состояние, близкое к гипнозу.

— Судя по всему, ты не слышал легенду, — начала Марина.

— Какую легенду?

— Так я и думала, — изрекла она. — Так вот, рассказывают, что у смерти есть посланники, которые бродят по улицам в поисках невежд с пустыми головами, которые ни о чем не думают.

Дойдя до этого места, она впилась в меня взглядом.

— Когда один из этих несчастных сталкивается с посланником смерти, — продолжала Марина, — посланник заводит его в ловушку, о которой тот даже не подозревает. Это дверь в ад. Эти посланники закрывают лицо, чтобы не было видно, что у них нет глаз, — только две черные дыры с червями. Когда жертве уже не спастись, посланник открывает свое лицо, и невежда понимает весь ужас своей участи…

Ее слова эхом отдавались от могильных плит, и мой желудок болезненно сжался.

Только тогда Марина перестала скрывать свою злорадную улыбку. Улыбку кошки.

— Ты меня водишь за нос, — наконец сказал я.

— Само собой.


Пять или десять минут, может, больше, прошло в молчании. Целая вечность. Ветерок обвевал кипарисы. Между памятниками кружились два белых голубя. На мою штанину заполз муравей. Ничего не происходило. Я почувствовал, что нога немеет, да и мозг идет той же дорогой. Я хотел было заговорить, как вдруг Марина подняла руку, показывая мне, чтобы я пригнулся. Она указала на крытую галерею у входа на кладбище.

Кто-то пришел. Кажется, это была фигура женщины в черной бархатной накидке. Лицо закрывала вуаль. На руках, скрещенных на груди, были перчатки того же цвета. Накидка ниспадала до земли и закрывала ноги. Отсюда казалось, что фигура без лица перемещается, не касаясь земли. Меня прошиб озноб.

— Кто?… — прошептал я.

— Шшшш, — перебила Марина.


Невидимые за колоннами галереи, мы шпионила за дамой в черном. Она перемещалась между могилами, словно привидение. В руках у нее была красная роза. Издалека цветок напоминал свежую ножевую рану. Женщина подошла к могиле, находившейся точно под нашим наблюдательным пунктом, и встала к нам спиной. Я заметил, что это был единственный памятник без имени. На мраморе был выгравирован только символ в виде насекомого — черной бабочки с расправленными крыльями.

Дама в черном почти пять минут молча стояла возле памятника. Наконец, она наклонилась и положила на плиту розу, а потом медленно ушла, как и появилась, — словно привидение.

Марина нервно взглянула на меня и наклонилась что-то прошептать. Я почувствовал, как ее губы коснулись моего уха, и мой затылок обдало жаром.

— Я ее случайно увидела три месяца назад, когда пришла вместе с Германом положить цветы его тете Реме… Она сюда приходит в последнее воскресенье каждого месяца в десять утра и кладет красную розу на эту могилу, — объяснила Марина. — Всегда одета в плащ, перчатки и вуаль. Всегда одна и с закрытым лицом. Она никогда ни с кем не разговаривает.

— Кто тут похоронен?

Странный символ на мраморе разжигал мое любопытство.

— Не знаю. В списке кладбища нет никакого имени…

— А кто эта женщина?

Марина собиралась ответить, как вдруг увидела, что силуэт дамы исчезает за колоннами галереи. Она схватила меня за руку и быстро поднялась.

— Скорее! Мы ее упустим.

— Мы что — будем ее преследовать? — спросил я.

— Ты же хотел приключений, нет? — ответила она со смесью жалости и раздражения, как будто я был дурачком.


Когда мы прошли по улице доктора Ро, женщина в черном направилась в сторону проспекта Бонанова. Снова пошел дождь, хотя сквозь тучи пробивалось солнце. Мы следовали за дамой в черном сквозь пелену золотистых капель. Мы пересекли проспект Бонанова и поднялись до склонов гор, на которых располагались виллы и особняки, знававшие лучшие времена. Женщина углубилась в сеть необитаемых улочек. Нас скрывала завеса из сухих листьев, поблескивавших, словно чешуйки огромной змеи. Дама какое-то время стояла на перекрестке, напоминая живую статую.

— Она нас заметила, — прошептал я, прячась с Мариной за толстым стволом дерева, испещренным вырезанными надписями.

На мгновение я испугался, что она развернется и увидит нас. Но нет. Постояв еще немного, она свернула налево и скрылась. Мы с Мариной переглянулись и продолжили свою погоню. След привел нас в переулок, упиравшийся в участок трамвайных путей Саррьи, которые поднимались до Вайвидреры и Сан-Кугата. Мы остановились. Дамы в черном нигде не было, хотя мы видели, что она свернула именно сюда. Вдалеке над деревьями и крышами домов возвышалось здание интерната.

— Она зашла в свой дом, сказал я. — Должно быть, живет здесь.

— Нет. В этих домах никто не живет.

Марина указала темные фасады за стенами и решетками. Все, что здесь осталось, — это пара старых заброшенных складов и сгоревший несколько десятков лет назад особняк. Дама исчезла у нас из-под носа.


Мы пошли по переулку. В луже под нашими ногами отражалось небо. Капли дождя искажали наши отражения. В конце переулка покачивалась от ветра деревянная дверь.

Марина молча посмотрела на меня. Мы тихонько подошли к двери, и я заглянул внутрь. Дверь в стене из красного кирпича открывалась во двор. То, что когда-то было садом, полностью заросло сорняком. За зарослями проглядывало странное здание, увитое плющом. Только спустя несколько секунд я понял, что это стеклянная оранжерея со стальным каркасом. Растения шумели как пчелиный рой.

— Ты первый, — пригласила Марина.

Я набрался смелости и шагнул в эти джунгли. Марина без предупреждения взяла меня за руку и пошла следом.


Звук моих шагов тонул в густых зарослях. Я представил клубок черных змей с красными глазами. Мы пробрались через лес с торчащими в стороны ветвями, которые царапали кожу, и оказались у самой оранжереи. Марина сразу отпустила мою руку, изучая зловещее сооружение. Плющ обвивал каждую деталь здания. Оно выглядело как дворец, погребенный в болоте.

— По-моему, мы остались с носом, — подытожил я. — Здесь уже много лет никто не появлялся.

Марина кивком выразила согласие. Она разочарованно бросила последний взгляд на оранжерею. — Этим немым руинам известно больше, — подумал я.

— Ладно, пойдем, — поторопил я и предложил ей руку в надежде, что она ее возьмет, чтобы пробраться через заросли.

Марина проигнорировала мой жест и, нахмурив брови, двинулась вдоль сооружения. Я вздохнул и неохотно пошел следом. Эта девчонка была упрямей осла.

— Марина, — начал я, — здесь нет…

Я догнал ее возле дальней части оранжереи, где, казалось, был вход. Марина посмотрела на меня и поднесла руку к стеклу. Она стерла слой грязи, под которым что-то было нарисовано. Я узнал такое же изображение черной бабочки, как на безымянной могиле на кладбище. Марина надавила рукой на дверь, и та медленно поддалась. Внутри ощущался сладковатый смрад. Это был запах болота и отравленной колодезной воды. Оставшись к глухим к слабому голосу здравого смысла, я шагнул в тень.

Глава пятая

Призрачный аромат духов и старого дерева витал среди теней. Из-за земляного пола в помещении было влажно. Клубы пара кружились под стеклянным куполом. В воздухе конденсировались невидимые капли воды. Откуда-то сверху доносился странный звук, напоминавший бряцанье металлических пластин. Так дребезжат от ветра жалюзи.

Марина медленно продвигалась вперед. В помещении было жарко и влажно. Одежда намокла и липла к телу, лоб покрылся потом. Я подошел к Марине и при слабом свете увидел, что ее внимание что-то привлекло. Этот странный лязг все еще доносился из тени. Казалось, но исходит откуда-то сверху.

— Что это? — прошептала Марина с призвуком страха в голосе.

Я пожал плечами. Мы углубились в помещение.

Мы остановились в том месте, где на нас падали проникавшие сквозь крышу солнечные лучи. Марина собиралась что-то сказать, как вдруг мы вновь услышали зловещее позвякивание. Близко. Меньше чем в двух метрах. Прямо над нашими головами. Мы молча переглянулись и медленно подняли взгляды на затемненный участок крыши. Я почувствовал, как Марина с силой сдавила мне руку. Девушку пробирала дрожь. Меня тоже.


Мы были окружены. Разнообразные угловатые силуэты нависали над нами. Я различил дюжину, может, больше. В полутьме мерцали ноги, руки и плечи. Армия неподвижных тел висела над нами, словно дьявольские марионетки. Когда они соприкасались, раздавался этот металлический лязг. Мы стали пятиться назад, как вдруг Марина задела ногой рычаг, управлявший системой блоков. Рычаг поддался. В мгновение ока эта армия застывших фигур взлетела вверх. Я бросился к Марине, чтобы закрыть ее, и мы оба упали навзничь. Раздалось громкое эхо удара и треск старого стекла оранжереи. Я испугался, что большие осколки, падая, пригвоздят нас к земле. В этот момент я почувствовал на затылке что-то холодное. Пальцы.

Я открыл глаза. Мне улыбалось лицо. Желтые глаза безжизненно поблескивали. Глаза были стеклянные, а лицо высечено из лакированного дерева. Тут я услышал рядом сдавленный крик Марины.

— Это куклы, — сказала она, едва дыша.


Мы поднялись на ноги и стали внимательно рассматривать странных существ, пытаясь понять, что же они такое. Марионетки. Фигуры из дерева, металла и керамики. Они висели на тросах общего механизма. Задев рычаг, Марина нечаянно привела в действие систему блоков. Куклы висели в полуметре от крыши. Они двигались, будто в жутком балете висельников.

— Что это за чудовища…? — воскликнула Марина.

Я посмотрел на марионеток и увидел среди них мага, полицейского, балерину, знатную даму в платье гранатового цвета, силача с ярмарки… Все они были выполнены в натуральную величину и одеты в роскошные костюмы, которые со временем превратились в лохмотья. Но это была не единственная черта, что выдавало их общее происхождение.

— Они все недоделаны, — обнаружил я.

Марина сразу поняла, что я имел в виду. У каждого из этих существ чего-то не хватало. У полицейского не было рук, у балерины — глаз, на месте которых были пустые впадины. У мага не было ни рук, ни рта… Мы смотрели на фигуры, висевшие в свете лучей. Марина подошла к балерине и стала внимательно на нее смотреть. Она указала мне на маленький символ на лбу балерины, возле линии волос. Снова черная бабочка. Марина протянула руку к этому значку и прикоснулась к волосам. Потом быстро отдернула руку и с отвращением сказала:

— Они настоящие.

Не может быть.

Мы изучили зловещих кукол и на каждой увидели тот же значок. Мы еще раз дернули за рычаг и подняли марионеток наверх. Я смотрел, как недвижимые фигуры поднимаются вверх и подумал, что эти механические души спешили соединиться со своим создателем.


— Кажется, тут что-то есть, — раздался за моей спиной голос Марины.

Я обернулся и увидел, как она указывает на угол оранжереи, в котором стоял старый письменный стол. Его поверхность покрывал толстый слой пыли. По столу полз паук, оставляя за собой крошечный следы. Я присел и стер пыль. В воздухе поднялось серое облако. На столе лежала книга в кожаной обложке, раскрытая на середине. Внизу на старой желто-коричневой фотографии было каллиграфическим почерком написано «Арль, 1903». На ней были изображены сиамские близнецы, сросшиеся корпусами. Нарядно одетые девочки улыбались в камеру самой печальной улыбкой на свете.

Марина перелистывала страницы. Книга оказалась альбомом со старыми фотографиями, самыми обычными и нормальными. Только в том, что они изображали, нормального и обычного не было ничего. Сиамские близнецы были лишь небольшой частью содержимого этого альбома. Марина перелистывала страницы со смесью интереса и отвращения. Я взглянул на фото и почувствовал, как по спине пробежал холодок.

— Какие причудливые формы порой принимает природа… — пробормотала Марина. Безобразные существа, которых раньше показывали в цирке…

Подавляющее действие этих снимков сокрушило меня. Обратная сторона природы явила свой безобразный лик. Невинные души были заперты в невообразимо деформированных телах.

Несколько минут мы в молчании просматривали страницы этого альбома. Фотографии одна за другой показывали нам кошмарных существ. Причем физические уродства не шли ни в какое сравнение с тем ужасом, одиночеством и отчаянием, которое читалось на лицах этих несчастных.


— Боже мой, — прошептала Марина.

Под каждой фотографией был указан год съемки и город, в котором ее делали: Буэнос Айрес, 1893, Бомбей, 1911, Турин, 1930, Прага, 1933… Я не мог понять, кто и зачем мог собрать такую коллекцию. Наконец Марина оторвала взгляд от альбома и отошла в тень. Я попытался сделать то же самое, но тоска и ужас от увиденного приковали меня к этому адскому каталогу. Проживи я еще хоть тысячу лет, все равно буду помнить взгляд каждого из этих существ. Я закрыл книгу и повернулся к Марине. Она судорожно вздохнула, и я, не зная, что сделать или сказать, почувствовал себя совершенно беспомощным. Что-то в этих снимках потрясло Марину.

— Ты в порядке? — Спросил я.

Марина молча кивнула с прикрытыми глазами. Вдруг раздался какой-то звук. Я вглядывался в окружавшие нас тени. И снова этот непонятный звук. Враждебный. Злобный. Я почувствовал запах гниения, навязчивый и тошнотворный. Он доносился из тьмы, как вонючее дыхание из пасти дикого животного. У меня появилось чувство, что мы были не одни. Здесь был кто-то еще. И этот кто-то за нами наблюдал. Марина неподвижно смотрела на черную завесу мрака. Я взял ее за руку и повел к выходу.

Глава шестая

Когда мы вышли наружу, дождь одел улицы в наряд из серебра. Был час дня. На обратном пути мы не обмолвились ни словом. У Марины дома Герман ожидал нас к обеду.

— Пожалуйста, не рассказывай ему ничего, — попросила Марина.

— Не беспокойся.

Я понимал, что не стоит вообще говорить о том, что произошло. По мере удаления от этого зловещего места воспоминания об оранжерее и альбоме со снимками ослабевало. Когда мы дошли до площади Саррьи, Марина сильно побледнела и дышала с трудом.

— Ты хорошо себя чувствуешь?

Марина неуверенно ответила «да».


Мы сели на краю площади. Она несколько раз глубоко вдохнула с закрытыми глазами. У наших ног расхаживала стая голубей. На мгновение мне показалось, что Марина упадет в обморок. Но она открыла глаза и улыбнулась мне.

— Не волнуйся. Просто голова немного кружится. Должно быть, от запаха.

— Наверняка. Наверное, там было мертвое животное. Крыса или…

Марина согласилась с таким предположением. Чуть позже на ее лицо вернулись краски.

— Надо бы мне поесть. Пойдем, Герман нас ждет — не дождется.


Мы встали и направились к ее дому. Кафка ожидал нас на ограде. Кот с презрением посмотрел на меня, спрыгнул с ограды и стал тереться о ноги Марины. Я шел, раздумывая о преимуществах котов, как вдруг услышал лунный голос из граммофона Германа. Музыка лилась по саду как приливная волна.

— Что это за музыка?

— Лео Делиб, — ответила Марина.

— Впервые слышу.

— Делиб, французский композитор, — пояснила Марина, удивляясь моему невежеству. — И чему вас только в школе учат?

Я пожал плечами.

— Это из его оперы «Лакме».

— А кто поет?

— Моя мать.

Я в изумлении уставился на нее.

— Твоя мать оперная певица?

Марина твердо посмотрела на меня.

— Была, — ответила она. — Ее больше нет в живых.


Герман ждал нас в главном зале, большой комнате овальной формы. Под потолком висела большая хрустальная люстра. Отец Марины был воплощением этикета. На нем был костюм с жилетом, а белая шевелюра была аккуратно зачесана назад. Он выглядел как пришелец из конца девятнадцатого века. Мы сели за стол со скатертью тончайшей работы и серебряными приборами.

— Нам очень приятно, Оскар, что ты навестил нас, — сказал Герман. — Не каждое воскресенье мы проводим в такой приятной компании.


Тарелки из фаянса были настоящим произведением искусства, притом антикварным. Обед состоял из супа с очень аппетитным ароматом и хлеба. Больше ничего не было. Герман обслуживал меня в первую очередь, и я догадался, что вся церемонность вызвана моим присутствием. Несмотря на приборы из серебра, тарелки как из музея и парадную одежду, в этом доме не хватило бы денег и на одну такую тарелку. Потому не было и света. Дом постоянно освещался свечами. Герман поделился со мной своими соображениями.

— Ты, должно быть, заметил, что у нас нет электричества, Оскар. Это потому, что мы не особенно верим в достижения современной науки. В конце концов, что это за наука, которая может сделать ночь светлой, но не может накормить каждое человеческое существо?

— Я бы сказал, что проблема не в науке, а в тех людях, которые решают, как распорядиться ее достижениями, — возразил я.

Герман поразмыслил надо моими словами и кивнул с серьезным видом — то ли из вежливости, то ли потому, что правда был со мной согласен.

— Я вижу, Оскар, что философия вам не чужда. Вы читали Шопенгауэра?

Я почувствовал на себе взгляд Марины, свидетельствовавший о внимании, с которым она слушала отца.

— Только урывками, — уклончиво ответил я.

Мы вернулись к трапезе в молчании. Герман дружелюбно мне улыбался и то и дело с любовью поглядывал на свою дочь. Что-то мне подсказывало, что друзей у Марины было не много и что Герман приветствовал мое появление в их доме, несмотря на то, что я не знал, чем отличается Шопенгауэр от Оппенгеймера.

— А скажите-ка мне, Оскар, что сейчас происходит в мире?

Он так задал этот вопрос, что я стал опасаться, как бы новость об окончании второй мировой не шокировала его.

— По правде говоря, ничего особенного, — ответил я. Марина внимательно наблюдала за мной. — Скоро выборы…

Это возбудило интерес Германа, который остановил ложку на полпути ко рту и решил развить тему.

— А вы, Оскар? За левых или за правых?

— Папа, Оскар анархист, — отрезала Марина.

Кусок хлеба застрял у меня в горле. Я не знал, что означает это слово, но звучало оно как «антихрист». Герман внимательно и с интересом посмотрел на меня.

— Юношеский идеализм… — пробормотал он. — Понимаю, понимаю. В твои годы я тоже читал Бакунина. Это как корь. Пока не переболеешь…

Я бросил на Марину убийственный взгляд, она же ответила привычной кошачьей улыбкой.


Я отвел глаза и опустил взгляд. Герман наблюдал за мной с добродушным любопытством. Я вежливо кивнул ему и поднес ложку ко рту. За едой хотя бы не надо говорить, а значит, меньше шансов сесть в лужу.


Мы молча пообедали. Я заметил, что сидевший напротив Герман стал клевать носом. Когда в конце концов ложка выскользнула из его пальцев, Марина молча встала и ослабила его шелковый галстук серебристого цвета. Герман вздохнул. Его рука слегка дрожала. Марина обняла отца за плечи и помогла ему встать. Герман послушно встал и слабо, почти стыдливо, улыбнулся мне.

Мне показалось, что он в один миг постарел лет на 15.

— Прошу прощения, Оскар, — сказал он едва слышно. — Годы берут свое…

Я тоже поднялся, взглядом предлагая Марине помощь. Она отвергла мое предложение и попросила меня остаться в зале. Герман опирался на плечи Марины, и они медленно вышли из комнаты.

— Для нас было большим удовольствием, Оскар… — услышал я из темного длинного коридора слабый голос Германа. — Приходите к нам снова, приходите к нам снова…


Я слышал, как звук их шагов стих в глубинах особняка и при свете свечей ожидал возвращения Марины почти полчаса. Я впитывал в себя атмосферу этого дома. Когда стало ясно, что Марина не вернется, я забеспокоился.

Я хотел отправиться на ее поиски, но подумал, что вторгаться в жилое пространство без приглашения бестактно. Мне пришло в голову написать записку, но не было ни ручки, ни бумаги. Уже вечерело, и я счел за лучшее пойти в интернат. Вернусь завтра, после занятий, убедиться, что все в порядке. Я с удивлением заметил, что Марины не было всего полчаса, а я уже искал предлоги вернуться. Я вышел через кухню и пересек сад. Над городом сгущались быстро бегущие тучи.


Я не торопясь шел к интернату, и события прошедшего дня прокручивались у меня в голове. Поднявшись по лестнице на четвертый этаж, я зашел в свою комнату и осознал, что это был самый странный день в моей жизни. Но если бы можно было купить билет на повторный сеанс, я бы не колеблясь взял два.

Глава седьмая

Ночью мне снилось, что я был заперт внутри огромного калейдоскопа. Его крутило ужасное существо, глаз которого я видел через линзу. Мир терялся в лабиринтах оптических иллюзий, которые то и дело возникали вокруг. Насекомые. Черные бабочки. Я резко проснулся с ощущением, что по жилам течет кипящий кофе и весь день ходил как в лихорадке.


Занятия проходили как поезда, которые не останавливались на моей станции. Шеф сразу заметил, что что-то со мной не то.

— Обычно ты витаешь в облаках, — сказал он, — а сегодня, похоже, на грешной земле. Ты не заболел?

Я успокоил его рассеянным жестом и посмотрел на часы над классной доской. Половина четвертого. Два часа до окончания занятий. Целая вечность. Снаружи капли дождя барабанили по стеклам.


Как только прозвенел звонок, я на максимальной скорости помчался вон из класса, лишая Шефа нашей ежедневной прогулки по городу. По бесконечным коридорам я прошел к выходу. Сады и фонтаны белели в сумраке грозы. У меня не было ни зонта, ни даже накидки. Небо было тяжелого свинцового цвета, и огни веранд напоминали зажженные спички.

Я бросился бежать, стараясь не попадать в лужи и переполненные водостоки. Наконец, я оказался у выхода с территории. По улице, словно кровь из порезанной вены, лились потоки воды. До нитки промокший, я бежал по узким безлюдным улицам. Канализационные решетки грохотали у меня под ногами. Город, казалось, утонул в черном океане.


Через десять минут я был у ограды дома Марины и Германа. К тому моменту моя одежда и обувь были безнадежно мокрыми. Сумерки закрывали горизонт сероватым занавесом. Откуда-то сзади раздался треск, вроде бы со стороны улицы, по которой я пришел. Я испуганно обернулся. На миг мне показалось, что кто-то меня преследует. Но вокруг никого не было, лишь дождь молотил по лужам на дороге.

Я прошел через калитку. Вспышки молнии осветили мне тропинку к особняку. Ангелы на фонтане приветствовали меня у входа. Дрожа от холода, я подошел к кухонной двери. Она была открыта, и я вошел. Дом был погружен в кромешную темноту. Я вспомнил, что Герман говорил об электричестве. Только тогда мне пришло, наконец, в голову, что меня никто не приглашал. Уже второй раз я вторгался в этот дом без какого-либо повода. Я подумал было уйти, но снаружи завывала буря. Я вздохнул. От холода болели руки, а кончиков пальцев я уже почти не чувствовал. Я закашлял как собака, так, что почувствовал пульс в висках. Холодная одежда прилипла к телу. «Полцарства за полотенце!», — подумалось мне.

— Марина? — окликнул я.

Эхо моего голоса затерялось в коридорах особняка. Передо мной расстилалось покрывало из теней. Только вспышки молнии время от времени освещали помещение, так что запоминались только отдельные кадры, как на фотопленке.

— Марина, — повторил я. — Это Оскар…

Я стал с опаской продвигаться в глубь дома. Мокрая обувь издавала при ходьбе хлюпающие звуки. Я остановился у входа в зал, где мы вчера обедали. Стол был пустой, на стульях никто не сидел.

— Марина? Герман?

Ответа не было. Я различил в полутьме на маленькой тумбочке подсвечник и коробок спичек. Окоченевшие пальцы зажгли спичку только с шестого раза.

Наконец мерцающий свет зажегся. Его призрачные отблески наполнили зал. Я пошел в ту сторону, куда вчера удалились Герман с Мариной.

Коридор вел в другой большой зал, так же украшенный хрустальной люстрой. Ее подвески переливались в полумраке словно бриллиантовая карусель. Буря наполнила дом косыми тенями, которые попадали в помещение снаружи и искажались хрусталем. Старая мебель и кресла были накрыты белыми простынями. На второй этаж вела парадная лестница. Я подошел к ней, чувствуя себя интервентом. Сверху на меня смотрели, поблескивая, два желтых глаза. Раздалось мяуканье.

«Кафка», — с облегчением вздохнул я. Кошка тут же отступила во мрак. Я остановился и посмотрел вокруг. От моих ног остались следы на слое пыли.

— Есть кто-нибудь? — позвал я вновь и опять не получил ответа.

Я представил, каким был этот зал, празднично убранный, несколько десятков лет назад: оркестр, десятки танцующих пар… Сейчас же он походил на палубу затонувшего корабля. На стенах висели полотна, написанные маслом. Все они изображали женщину. Я узнал ее. Она была на картине, которую я увидел в свой первый визит в этот дом. Безукоризненная техника и магическая притягательность линий и красок на этих полотнах были почти сверхъестественными. Я задался вопросом: кто же художник? Даже я не сомневался, что все портреты принадлежали кисти одного человека. Казалось, что дама наблюдает за мной, в какой бы точке помещения я ни находился.


Было несложно заметить, как сильно эта женщина похожа на Марину. Такие же губы на бледном лице, почти прозрачная кожа, такая же фигура — стройная и хрупкая, как фарфоровая статуэтка, такие же бездонные и грустные серые глаза. Вдруг к моей ноге что-то прикоснулось: это Кафка крутился рядом. Я нагнулся и погладил его по серебристой шерсти.

— Где же твоя хозяйка?

Он грустно мяукнул в ответ. Дом был пуст. Было слышно, как дождь барабанит по крыше. Через тысячу маленьких отверстий вода попадала на чердак. Видимо, Герману и Марине пришлось выйти по какой-то невообразимой причине. В любом случае, это не мое дело. Я погладил Кафку и решил уйти, пока меня не обнаружили.

— Один из нас тут лишний, — прошептал я Кафке. — Я.

Вдруг шерсть на загривке животного встала дыбом, а его мускулы напряглись под моей рукой как металлические тросы. Кафка испуганно мяукнул.

Что же могло так напугать зверька? Этот запах. Вонь гниющего трупа, как вчера в оранжерее. На меня накатила волна тошноты. Я поднял взгляд. За окном зала была завеса из дождя, сквозь которую я различил расплывчатые силуэты ангелов на фонтане. Интуиция подсказывала, что происходит что-то нехорошее. Среди статуй была лишняя фигура. Я выпрямился и подошел к окну. Один из силуэтов вращался вокруг своей оси. Пораженный, я застыл на месте. Я не видел четких контуров фигуры, лишь смутный силуэт в накидке. Было ощущение, что странное существо наблюдает за мной. И знает, что за ним наблюдаю я. Я неподвижно стоял у окна, казалось, целую вечность. Через несколько секунд фигура нырнула в тень.

Когда очередная вспышка молнии осветила сад, существа уже не было на месте. Потом я понял, что вместе с ним исчезла и вонь разложения.

Я не придумал ничего лучше, чем дождаться возвращения Германа и Марины. Идея выйти на улицу казалась не особенно заманчивой. Буря не стихала. Я сел в огромное кресло и стал ждать.


Постепенно шум дождя и слабое освещение большого зала убаюкали меня, и я стал проваливаться в сон. В какой-то момент послышался звук открывающейся двери и шаги у парадного входа. Я вышел из транса. И сердце сразу забилось как бешеное. Я слышал, как по коридору приближаются голоса. Увидел блики свечи. Кафка побежал на свет, и тут в зал вошел Герман со своей дочерью. Марина впилась в меня холодным взглядом.

— Что ты тут делаешь, Оскар?

Я пробормотал что-то невразумительное. Герман добродушно улыбнулся и с любопытством посмотрел на меня.

— Боже мой, Оскар. Вы полностью промокли! Марина, принеси Оскару чистые полотенца… Пойдемте, Оскар, разведем огонь. На улице льет как из ведра.

Я сел напротив камина с чашкой горячего бульона, который мне дала Марина, и начал неуклюже объяснять причину своего прихода, не говоря ничего про странный силуэт за окном и жуткий смрад. Герман выслушал мои объяснения благосклонно и не выказал ни малейшего недовольства моим вторжением. А вот о Марине такого сказать нельзя было. Она прожигала меня взглядом. Я испугался, что мое появление в их доме на правах члена семьи разрушит нашу дружбу раз и навсегда. Пока мы сидели у камина на протяжении получаса, я не раскрывал рта.

Потом Герман извинился и пожелал мне спокойной ночи. Я подумал, что Марина вот-вот вытолкает меня за дверь и скажет никогда больше не возвращаться. «Сейчас начнется», — промелькнуло в голове. Поцелуй смерти. Наконец Марина саркастично улыбнулась.

— Мне кажется, ты слегка навязчив.

— Спасибо, — механически ответил я, ожидавший кое-чего похуже.

— Так может скажешь, какого дьявола ты на самом деле тут делаешь?

Пламя, сверкая, отражалось в ее глазах. Я допил свой бульон и опустил глаза.

— На самом деле…я не знаю, — ответил я. — Полагаю, что я… знаю, что я… — вне всяких сомнений, мой жалкий вид мне помог, так как Марина подошла ко мне и взяла меня за руку.

— Посмотри на меня, — приказала она.

Я посмотрел. Она глядела на меня со смесью сострадания и симпатии.

— Я на тебя не сержусь, слышишь? — сказала она. — Я просто удивилась, увидев тебя здесь, так внезапно. Каждый понедельник мы с Германом ездим к врачу, в больницу Сан-Пабло. Потому нас и не было, когда ты пришел. И это не лучший день для приема гостей.

Мне стало стыдно.

— Этого больше не повторится, — пообещал я.

Я хотел рассказать Марине про странное видение, представившееся моему взору, но она вдруг тонко улыбнулась и нагнулась, чтобы поцеловать меня в щеку. Когда меня коснулись ее губы, вся моя одежда мигом высохла, а слова прилипли к языку. Марина услышала мое тихое бормотание.

— Что…? — спросила она.

Я молча посмотрел на нее и покачал головой.

— Ничего.

Она недоверчиво подняла бровь, но не стала упорствовать.

— Хочешь еще бульона? — спросила она, поднимаясь.

— Да, спасибо.

Марина взяла у меня чашку и пошла на кухню, чтобы ее наполнить. Я остался сидеть возле огня, восхищаясь портретами женщины на стенах. Когда вернулась Марина, она сразу увидела, куда я смотрю.

— А дама на всех этих картинах…

— Это моя мать, — сказала Марина.

Я почувствовал, что затронул деликатную тему.

— Никогда не видел таких картин. Они как… фотографии души.

Марина молча кивнула.

— Должно быть, ее рисовал знаменитый художник, — настаивал я. — Никогда не видел ничего подобного.

Марина ответила не сразу.

— Ты не поверишь. Этот художник ничего не рисовал уже почти шестнадцать лет. Эта серия картин — его единственное произведение.

— Видимо, он очень хорошо знал твою мать, раз рисовал ее так, — развивал я тему.

Марина пристально посмотрела на меня.

Таким же взглядом на меня смотрела женщина с портретов.

— Лучше чем кто бы то ни было, — ответила она. — Он был ее мужем.

Глава восьмая

Тем вечером, сидя перед камином, Марина поведала мне историю Германа и его виллы в квартале Саррья. Герман Блау родился в состоятельной, процветающей семье каталонских буржуа. Ни один светский скандал не обходился без участия династии Блау — ни в театре «Лицео», ни в промышленной колонии на берегах реки Сегре. Поговаривали, что Герман вовсе и не сын великого патриарха Блау, а плод тайной любовной связи своей матери Дианы со свободным художником Квимом Сальватом. Сальват, в свою очередь, был профессиональным портретистом, острословом и развратником. Он компрометировал представителей знатных фамилий, одновременно рисуя их же портреты за астрономические гонорары. Было это правдой или нет, точно можно было сказать одно: Герман не был похож ни на одного из членов своей семьи, ни внешне, ни по характеру. Кроме живописи и рисунка его ничего не интересовало, а это казалось всем крайне подозрительным. Особенно его достопочтенному отцу.

Накануне шестнадцатилетия старшего сына глава семьи заявил, что в его роду нет места лентяям и бездельникам. И если Герман будет упорствовать в своем желании «быть художником», он отправит сына работать грузчиком на заводе, или каменщиком, или заставит пойти на военную службу, — одним словом, туда, где его характер закалят и сделают из него толкового человека. Герман же предпочел убежать из дома туда, откуда был благополучно возвращен спустя двадцать четыре часа.

Его отец, разочаровавшись в первенце и отчаявшись, решил сделать ставку на второго сына, Гаспара, который упорно пытался освоить торговлю текстильной продукцией и хотел продолжить семейное дело. Опасаясь за финансовое положение Германа, отец оформил на него этот полузаброшенный особняк в квартале Саррья.

— Хотя ты позоришь наш род, я не для того вкалывал как раб, чтобы мой сын оказался на улице, — сказал он Герману.

Раньше особняк был одним из самых популярных мест сбора знати, но потом стал необитаем. Он был проклят. Говорили, именно тут Диана тайно виделась с Сальватом.

Таким образом, по иронии судьбы, дом достался Герману.


Через какое-то время, с помощью своей матери, Герман пошел в ученики к этому самому Квиму Сальвату. В первый же день Сальват, глядя на Германа в упор, произнес такие слова:

— Во-первых, я тебе не отец, и твою мать я едва знаю. Во-вторых, жизнь художника — это риск, неопределенность и зачастую бедность. Ты ее не выбираешь: она сама выбирает тебя. Если какой-то из этих пунктов заставляет тебя задуматься о правильности сделанного выбора, лучше уходи туда, откуда пришел, прямо сейчас.

Герман остался.

Годы учебы у Сальвата открыли ему новый мир. Впервые в жизни Герман увидел, что кто-то верит в него, в его талант и в его возможность стать чем-то большим, чем бледная копия отца. Он почувствовал себя другим человеком. За первые полгода он узнал больше, чем за всю жизнь.

Сальват был человеком великодушным и экстравагантным, большим любителем изысканных вещей. Он работал только ночами и, хотя красотой не отличался и был похож на медведя, считался настоящим сердцеедом, наделенным даром обольщения, которым владел едва ли не лучше чем кистью. Модели дивной красоты и дамы из высшего общества непрерывным потоком проходили через студию Сальвата, желая ему позировать и, как догадывался Герман, не только позировать. Художник много знал о винах, поэзии, древних городах и бомбейских техниках любви. Свои сорок семь лет он прожил крайне насыщенно и любил повторять, что люди больше не живут так, будто никогда не умрут, и в том была их ошибка. Он улыбался и жизни, и смерти, божественному и человеческому. Он готовил лучше самых известных шеф-поваров «Красного гида» Мишлен и ел больше их всех вместе взятых.

За то время, что они провели вместе, Сальват стал не только учителем Германа, но и его лучшим другом. Герман всегда знал, что именно Квиму Сальвату он обязан тем, чем он стал — как художник и как личность.


Сальват был одним из тех избранных, что владели секретом света. Он говорил, что свет — это капризная балерина, прекрасно знающая о своих чарах. В его руках свет превращался в великолепные линии, которые подсвечивали полотно и открывали двери души. Это, по крайней мере, объясняло прочувствованный текст подписей к экспонатам его выставок.

— Картина — это письмо, выполненное светом, — учил Сальват. — Сперва нужно освоить алфавит, потом грамматику. И только после этого оттачивать стиль и совершенствовать эффект.

Именно Сальват расширил кругозор Германа в многочисленных поездках. Так юноша познакомился с Парижем, Веной, Берлином, Римом…

Довольно скоро Герман понял, что Сальват умел не только великолепно рисовать, но и не менее великолепно продавать свои полотна. В этом и состоял секрет его успеха.

— Из каждой тысячи людей, покупающих картину или другое произведение искусства, только один имеет хотя бы примерное представление о том, что именно он покупает, — с улыбкой объяснял Сальват. — Все остальные покупают не картину, а художника, слухи, которые о нем ходят, и почти всегда то, что они сами о нем думают. Эта торговля ничем не отличается от продажи знахарских снадобий и любовных эликсиров, Герман. Разница лишь в цене.


Большое сердце Квима Сальвата перестало биться шестнадцатого июля 1938 года. Кое-кто считал, что это произошло из-за излишеств, которые он себе позволял. Герман же всегда полагал, что всему виной ужасы войны, которые убивают надежду, и жажда жизни, бурлившая в душе его наставника.

— Я мог бы рисовать хоть тысячу лет, — шептал Сальват на смертном одре, — но за это время человеческое бескультурье, невежество и жестокость ничуть бы не уменьшились. Красота — дуновение бриза против урагана реальности, Герман. У моего искусства нет рассудка. Оно ничему не служит…

Огромное количество его любовниц, кредиторов, друзей и коллег, десятки людей, которым он безвозмездно помогал, оплакивали Сальвата на похоронах. Все они знали, что в тот день света на Земле стало меньше, и что с этого дня все они стали более одинокими, а их мир опустел.

Сальват завещал Герману весьма скромную сумму денег и свою студию. Согласно его завещанию, остальные деньги (которых было не много, так как он тратил больше чем зарабатывал и прежде чем зарабатывал) распределялись между его любовницами и друзьями. Душеприказчик передал Герману письмо, которое Сальват отдал ему перед смертью. Послание следовало вскрыть, когда его жизнь оборвется.

Юноша со слезами на глазах и разбитым на кусочки сердцем всю ночь слонялся по городу, не зная, куда податься. Рассвет застал его на волнорезе в порту и именно там в первых лучах утра Герман прочитал последние слова, которые написал ему Квим Сальват.


«Дорогой Герман!

Я никогда не говорил этого при жизни, потому что все время ждал подходящего момента. Но боюсь, я его так и не дождался. Вот что я хочу тебе сказать. Я никогда не встречал такого одаренного художника как ты, Герман. Ты этого пока не знаешь и не можешь понять, но в тебе заложен огромный талант, а моя заслуга лишь в том, что я его распознал. Сам того не ведая, ты дал мне больше, чем я тебе. Мне бы хотелось, чтобы ты нашел себе наставника, которого заслуживаешь, того, кто будет развивать твой талант, а не учиться у тебя. В тебе говорит свет, Герман. А все остальные могут лишь слушать. Не забывай об этом никогда. Сейчас и навсегда — твой учитель, ставший учеником, и лучший друг.


Сальват».


Через неделю Герман, терзаемый невыносимыми воспоминаниями, уехал в Париж. Ему там предложили работу преподавателя в школе живописи. Он не возвращался в Барселону десять лет. В Париже он стал известным портретистом и обнаружил в себе страсть, которая его никогда больше не покидала — то была опера. Его картины начинали хорошо продаваться, и торговец, который знал Германа через Сальвата, стал его агентом. Когда же он состоялся как преподаватель, то стал зарабатывать достаточно, чтобы жить простой, но достойной жизнью. Он подергал за кое-какие ниточки и с помощью ректора школы, который знал пол Парижа, получил сезонный абонемент в Парижскую оперу. Никакой роскоши: шестой ряд амфитеатра слева. Двадцать процентов сцены не было видно, зато музыка была великолепна, независимо от того, сидели вы в дорогой ложе или на галерке.

Там он впервые увидел ее. Она казалась неземным существом, сошедшим с полотен Сальвата, но ее ослепительная красота не шла ни в какое сравнение с голосом. Девятнадцатилетнюю девушку звали Кирстен Ауэрманн, и, согласно программке, она была одним из самых многообещающих оперных талантов в мире. В тот же вечер он был ей представлен на приеме, организованном труппой после спектакля. Герман пробился к ней, сказав, что он музыкальный критик из газеты «Монд». Он протянул ей руку, но не мог вымолвить ни слова.

— Для критика вы плоховато говорите по-французски и много молчите, — пошутила Кирстен. В тот момент Герман решил, что женится на этой женщине любой ценой. Даже если это будет последнее, что он сделает в жизни. Он прибег ко всем способам обольщения, которые были в арсенале у Сальвата столько лет. Но Сальват был один, и равняться на него не стоило. Так началась игра в кошки-мышки, длившаяся шесть лет и окончившаяся летним вечером 1946 года в маленькой часовне в Нормандии.

Во времена, когда они поженились, смрадный дух войны все еще витал над Европой. Через какое-то время Кирстен и Герман вернулись в Барселону и поселились в квартале Саррья. В отсутствие хозяина вилла превратилась в музей призраков. Но светлый характер Кирстен и три недели уборки полностью изменили ситуацию.


Так началась самая чудесная глава в истории этого особняка. Герман без устали рисовал, одержимый необъяснимым вдохновением. Его картины начали цениться в высших кругах и довольно скоро иметь «Блау» в своей коллекции стало обязательным атрибутом светского человека. Вскоре его отец начал гордиться успехами сына и говорить об этом во всеуслышание. «Я всегда верил в то, что он талантлив и его ждет слава», «у него это в крови, как у всех Блау» и «никакой отец так не гордится своим сыном как я» стали его любимыми фразами. И повторялось это так часто и уверенно, что скоро все поверили. Агенты и выставочные залы, в которых с Германом раньше даже не здоровались, стали перед ним заискивать. Но даже в этом водовороте тщеславия и лицемерия он никогда не забывал уроков Сальвата.

Сценическая карьера Кирстен тоже шла в гору. В эпоху, когда появились первые граммофонные пластинки, Кирстен стала одной из первых певиц, увековечивших свой репертуар. То были светлые годы счастья в особняке Саррьи — годы, когда все казалось возможным, а на горизонте не мелькали никакие тени. Никто не замечал обмороков и головокружений Кирстен, пока не стало слишком поздно. Все объяснялось шумным успехом, постоянными переездами и нервным напряжением.


В день, когда Кирстен прошла обследование у доктора Кабрильса, он сообщил ей две новости, которые изменили ее мир навсегда. Во-первых, Кирстен была беременна. Во-вторых, неизлечимое заболевание крови постепенно сокращало ее жизнь. Ей оставалось жить год. Самое большее, два. В тот же день, выйдя из приемной врача, Кирстен заказала для Германа золотые часы с дарственной надписью в Главной швейцарской часовой мастерской на Виа Августа.


«Для Германа, в котором говорит свет. К.А.»


Часы показывали, сколько времени у них еще осталось.

Кирстен ушла со сцены и отказалась от карьеры. Прощальный вечер проходи в театре «Лицео», где она исполнила отрывки из «Лакме» Делиба, своего любимого композитора. Никогда больше не будет такого голоса.

Когда Кирстен вынашивала ребенка, Герман нарисовал серию портретов, которые сейчас украшали стены особняка. Их он никогда и не думал продавать.


Двадцать шестого сентября 1964 года на вилле в Саррье родилась девочка со светлыми волосами и серыми глазами матери. Ее назвали Мариной, и в своем светлом лике она запечатлела отражение матери.

Спустя полгода Кирстен Ауэрманн умерла в той комнате, где подарила жизнь своей дочери и где они с Германом провели счастливейшие часы своей жизни. Ее супруг до самого конца держал Кирстен за дрожащую бледную руку. К рассвету ее тело уже остыло.

Через месяц после кончины жены Герман вернулся в свою студию, которую оборудовал на чердаке фамильного дома. Маленькая Марина играла тут же на полу. Герман взял кисть и попытался сделать мазок на полотне. Его глаза застлали слезы, и кисть выпала из руки. С тех пор Герман Блау не рисовал. Свет в нем замолчал навсегда.

Глава девятая

Осенью мои визиты в дом Германа и Марины стали каждодневным ритуалом. На занятиях я сидел в полудреме, ожидая момента, когда улизну из школы и пойду по секретному переулку. Там меня всегда ждали мои новые друзья, которых не было только по понедельникам, когда Марина сопровождала отца на процедуры. Мы пили кофе и беседовали в полутемных залах.

Герман вызвался научить меня играть в шахматы. Несмотря на его уроки, Марина ставила мне шах и мат за пять или шесть минут, однако я не терял надежды.

Постепенно, сам того не замечая, я присвоил мир Марины и Германа себе. Их дом, воспоминания, витавшие в воздухе… стали моими. Я узнал, что Марина не ходила в школу, потому что не хотела оставлять отца одного, и ухаживала за ним. Она рассказала, что Герман научил ее читать, писать и думать.

— Знания по географии, тригонометрии и арифметике — пустой звук, если ты не умеешь думать сам, — объясняла Марина. — А этому ни в какой школе не научат. Этого нет в программе.

Герман открыл для нее мир искусства, истории, науки. Огромная библиотека особняка превратилась в ее вселенную. Каждая книжка была пропуском в новый мир с новыми идеями.


Однажды вечером в конце октября мы сидели на подоконнике на втором этаже и смотрели на далекие огни Тибидабо. Марина призналась, что ее мечта — стать писательницей. У нее был целый ворох рассказов и историй, которые она писала с девяти лет. Когда я попросил ее дать мне что-нибудь почитать, она посмотрела на меня как на пьяного и сказала, что об этом не может быть и речи.

«Это как шахматы», — подумал я, — «со временем получится».


Я часто наблюдал за Германом и Мариной, когда они не отвлекались на меня — играя, читая или сидя друг напротив друга за шахматной доской. Невидимые нити, которые их связывали, этот отдельный мир, который они построили далеко от всех и вся, — это казалось мне волшебством.

Иногда я боялся убить это чудо своим присутствием. Бывали дни, когда, возвращаясь в интернат, я чувствовал себя самым счастливым человеком на свете уже потому, что мне позволяли разделить это чувство единства.

Я держал нашу дружбу в тайне, сам не знаю почему. Я никому ничего не рассказывал, даже своему товарищу Шефу. Всего за несколько дней Марина и Герман стали тайной, которой я жил. И по правде говоря, только ею я и хотел жить.

Помню, как однажды Герман рано пошел спать, извинившись в своей изящной манере джентльмена девятнадцатого века. Я остался в зале с портретами наедине с Мариной. Она мне загадочно улыбнулась и сказала, что писала про меня. Это известие привело меня в ужас.

— Про меня? Что значит — пишешь про меня?

— Значит, что не контра, а про.

Этим следовало ограничиться. Марина застала меня врасплох.

— Ну так что же? — спросила она. — У тебя настолько низкая самооценка, что ты считаешь, о тебе нечего писать?

У меня не было ответа на этот вопрос. Этому научил меня Герман, когда мы играли в шахматы. Основная стратегия: даже если тебя застали со спущенными штанами, грозно кричи и бросайся в атаку.

— А если и так, тем более не вижу, почему ты не можешь дать мне почитать, — отрезал я.

Марина в нерешительности приподняла бровь.

— Я имею право знать, что ты обо мне пишешь, — настаивал я.

— Вдруг тебе не понравится?

— А вдруг понравится?

— Я подумаю.

— Буду ждать.


Холод пришел в Барселону как обычно — со скоростью метеорита. Меньше чем за сутки температура стала минусовой. Вместо легких осенних плащей на улицах появились армии поношенных пальто. Небо теперь было стального цвета, а по улицам носился ураганный ветер, кусавший за уши.

Герман и Марина неожиданно подарили мне меховую шапку, которая, должно быть, стоила целое состояние.

— Это чтобы защищать мысли, Оскар, — пояснил Герман. — Чтобы ты не простудил голову.


В середине ноября Марина сообщила, что они с Германом на неделю едут в Мадрид. Знаменитый врач из больницы Ла-Пас согласился включить Германа в экспериментальную программу лечения, которая проверялась в Европе всего пару раз.

— Не знаю, говорят, что этот врач творит чудеса, — сказала Марина.

Перспектива провести без них целую неделю придавила меня каменной плитой. Мои попытки это скрыть провалились. Марина видела меня насквозь. Она взяла меня за руку.

— Это всего на неделю. Потом ты снова нас увидишь.

Я кивнул. И она не стала больше меня утешать.

— Мы с Германом подумали… Ты пока не приглядишь за Кафкой и за домом? — продолжила Марина.

— Разумеется. О чем речь.

Ее лицо просияло.

— Хоть бы этот доктор оказался таким хорошим, как о нем говорят, — сказал я.

Марина пристально посмотрела на меня. Губы улыбались, но серые глаза светились грустью, которая меня обезоружила.

— Хоть бы.


Поезд на Мадрид уходил в девять утра с вокзала Франции. Я выбежал из интерната на рассвете. На остававшиеся карманные деньги я заказал такси, чтобы забрать Марину и Германа и отвезти их на вокзал. То воскресное утро было завешено голубой дымкой, которая медленно исчезала с наступлением янтарного рассвета.

Большую часть пути мы преодолели молча. Таксометр старенького «Сеата» щелкал как метроном.

— Не стоило беспокоиться, дорогой Оскар, — сказал Герман.

— Что вы, мне совсем не трудно, — ответил я. — На улице жуткий холод, не мог позволить вам мерзнуть.

Когда мы приехали на вокзал, Герман расположился в кафе, а мы с Мариной пошли покупать забронированные заранее билеты.

Перед отбытием поезда Герман меня так крепко и душевно обнял, что я чуть не расплакался. Носильщик помог ему погрузить чемоданы, и Герман оставил нас с Мариной на перроне, чтобы мы могли попрощаться. Эхо тысячи голосов и свистков множилось под сводами вокзала.

Мы молча, почти искоса, смотрели друг на друга.

— Ну что же… — сказал я.

— Не забывай подогревать молоко для Кафки, потому что…

— Он ненавидит холодное молоко, особенно сразу после очередного убийства, знаю. Кот с барскими запросами.


Начальник вокзала приготовился дать отмашку поезду красным флажком. Марина вздохнула.

— Герман тобой гордится, — сказала она.

— Не понимаю, почему.

— Мы будем скучать по тебе.

— Так только кажется. Ладно, тебе пора.

Вдруг Марина шагнула ко мне и коснулась своими губами моих. Не успел я и глазом моргнуть, как она зашла в вагон. А я остался на перроне, глядя вслед поезду, прорезающему туман. Когда его шум стих вдали, я побрел к выходу с вокзала и по дороге вспомнил, что я так и не рассказал Марине о странном существе, которое я видел у ее дома в грозу. Со временем я сам предпочел о нем забыть и убедил себя, что все это мне почудилось.

В большом вестибюле вокзала ко мне подбежал запыхавшийся носильщик.

— Вот… меня попросили вам передать.

Он протянул мне конверт желтого цвета.

— Думаю, вы ошиблись, — сказал я.

— Нет, нет. Сеньора сказала отдать это вам, — настаивал носильщик.

— Какая сеньора?

Носильщик махнул рукой в сторону выхода на бульвар Колумба.


Ступени вокзала были окутаны паутиной тумана. Там никого не было. Носильщик пожал плечами и ушел.

Озадаченный, я обогнул здание, вышел на улицу и увидел ее силуэт. Дама в черном, которую мы видели на кладбище Саррьи, садилась в карету, запряженную лошадьми. Она повернулась и на несколько секунд задержала на мне взгляд. Ее лицо скрывала темная вуаль, напоминавшая стальную паутину. В следующий момент дверца кареты захлопнулась и возница, полностью закутанный в серый плащ, тронул лошадей.

Карета на полной скорости промчалась между бульваром Колумба в направлении улицы Рамблас и скрылась.


Я совсем забыл посмотреть, что же было в конверте, который передал мне носильщик. Я порвал его и увидел внутри обыкновенную визитную карточку. На ней были указаны следующие реквизиты:

Михаил Кольвеник, улица Принсеса, 33, 2а

Я перевернул карточку. На оборотной стороне был напечатан символ, который мы видели на памятнике на кладбище и на заброшенной оранжерее. Черная бабочка с раскрытыми крыльями.

Глава десятая

По дороге на улицу Принсеса я жутко проголодался и зашел в булочную напротив церкви Санта-Мария-Дель-Мар, чтобы купить себе пирожное. В воздухе витал аромат сладкого хлеба и эхо колоколов. Улица Принсеса была узкой и тенистой и пролегала через старинный квартал.

Я прошел мимо старинных особняков и зданий, которые казались древнее, чем сам город. На фасаде одного из домов я с трудом смог прочитать стершиеся цифры 33. Я прошел в вестибюль, который напоминал старинную монастырскую часовню. На стене с обшарпанной эмалью висели ржавые почтовые ящики. Я безуспешно искал на них имя Михаила Кольвеника, как вдруг услышал за спиной тяжелое дыханье.

Я настороженно повернулся и увидел морщинистое лицо старухи, сидевшей в каморке привратника у входа.

Мне показалось, что это восковая фигура, наряженная вдовой. Ее лицо приняло осознанное выражение. Глаза были белыми как мрамор. И без зрачков. Она была слепа.

— Кого вы ищете? — спросила привратница надтреснутым голосом.

— Михаила Кольвеника, сеньора.

Пустые белые глаза дважды моргнули. Старуха помотала головой.

— Мне дали этот адрес, — настаивал я. — Михаил Кольвеник, квартира 2.

Старуха снова помотала головой и снова села неподвижно.

В этот момент я уловил какое-то движение на столе каморки. По морщинистой руке старухи полз черный паук.

Белые глаза все так же смотрели в пустоту.

Я тихонько проскользнул к лестнице.


Никто не менял лампочку на этой лестнице уже лет тридцать. Ступеньки были скользкими и разбитыми.

Лестничные площадки были колодцами темноты и тишины. Призрачный свет струился через слуховое окно чердака. Там кругами летал запертый голубь. У второй квартиры была тяжелая дверь из обработанного дерева с металлической защелкой. Я дважды позвонил и услышал в глубине квартиры эхо звонка.

Прошло несколько минут. Я снова позвонил. Еще две минуты. Мне уже начинало казаться, что я попал в усыпальницу. Одно из сотен призрачных зданий, которых так много в старых районах Барселоны.

Вскоре решетка смотрового окна открылась и лучи света прорезали темноту. Я услышал из-за двери древний голос — он не разговаривал несколько недель, а то и месяцев.

— Это кто?

— Сеньор Кольвеник? Михаил Кольвеник? — спросил я. — Можно с вами поговорить?

Окошко тут же закрылось.

Тишина. Я было собирался снова позвонить, как вдруг дверь квартиры открылась. На пороге появился силуэт. Из глубины помещения донесся рокот водопроводной трубы.

— Чего тебе, паренек?

— Сеньор Кольвеник?

— Я не Кольвеник, — перебил голос. — Меня зовут Сентис. Бенжамин Сентис.

— Прошу прощения, сеньор Сентис, мне дали этот адрес и…

Я дал ему визитку, которую получил от носильщика на вокзале.

Негнущаяся рука взяла карточку, и этот человек, лица которого не было видно, довольно долго изучал карточку, после чего вернул ее мне.

— Михаил Кольвеник уже много лет здесь не живет.

— А вы его знаете? — спросил я. — Может, вы сумеет мне помочь?

Еще одна длительная пауза.

— Проходи, — сказал наконец Сентис.


Бенжамин Сентис был крупным человеком, который, похоже, никогда не снимал свой фланелевый халат гранатового цвета.

Во рту у него была зажженная сигарета, а над губой красовались усы в стиле Жюля Верна, дополнявшиеся бакенбардами. Окна квартиры, из которых в помещение проникал эфирный свет, выходили на лес барселонских крыш старого квартала. Вдалеке виднелись башни собора, а еще дальше возвышалась гора Монтжуик. Стены комнаты были голыми, на пианино лежал слой пыли, а по полу были разбросаны кипы старых газет. В этом помещении не было ничего из наших дней.

Бенжамин Сентис жил в предпрошедшем времени.


Мы сели в зале с балконом, и Сентис снова посмотрел на карточку.

— Зачем ты ищешь Кольвеника?

Я решил рассказать ему все с начала, с нашего похода на кладбище, до внезапного появления дамы в черном на вокзале Франции этим утром.

Сентис слушал меня с отсутствующим взглядом, не проявляя никаких эмоций. Когда я закончил рассказ, в комнате повисло неловкое молчание. Он пристально посмотрел на меня. У него был волчий взгляд — пронизывающий и холодный.

— Михаил Кольвеник жил в этой квартире на протяжении сорока лет — почти с самого своего приезда в Барселону, — сказал он. — Тут до сих пор есть кое-какие книги. Это все, что после него осталось.

— А у вас есть его настоящий адрес? Не подскажете, где я могу его найти?

Сентис улыбнулся.

— Скорее всего, в аду.

Я непонимающе смотрел на него.

— Михаил Кольвеник умер в 1948 году.


Бенжамин Сентис рассказал, что Михаил Кольвеник приехал в Барселону из родной Праги в конце 1919 года. Ему тогда было чуть за двадцать.

Кольвеник бежал из Европы, разрушенной по время Первой мировой. Он не знал ни слова по-испански, хотя французским и немецким владел свободно.

В этом враждебном и сложном для выживания городе у него не было ни друзей, ни знакомых, ни денег. Свою первую ночь в Барселоне он провел в тюрьме за то, что спал в подъезде дома, чтобы не замерзнуть. Там его и схватили полицейские.

В тюрьме двое сокамерников Кольвеника, которые обвинялись в нападении, грабеже и умышленном поджоге, решили его избить под предлогом того, что «из-за этих паршивых иностранцев страна разваливается». Со временем три сломанных ребра срослись, ушибы и внутренние травмы зажили, но на левое ухо он остался глух.

«Повреждение нерва», — таков был приговор врачей. Плохое начало.

Но Кольвеник всегда говорил, что то, что плохо начинается, может кончиться только лучше, чем началось. Через десять лет Михаил Кольвеник стал одним из самых богатых и влиятельных людей в Барселоне.


Восстанавливаясь после избиения в тюрьме, он познакомился с человеком, который впоследствии стал его лучшим другом — молодым врачом Джоном Шелли, англичанином по происхождению. Доктор Шелли немного знал немецкий и прекрасно представлял себе, каково быть иностранцем в Испании. Благодаря ему Кольвеник по завершении лечения получил работу на маленькой фабрике «Вело Гранелл», где производились ортопедические изделия и протезы. Первая мировая в Европе и Рифская война создали все условия для появления спроса на эту продукцию. Тысячи людей, обезображенных ради увеличения прибыли банкиров, премьер-министров, таможенников, биржевых маклеров и прочих патриархов отечества, оказались выброшенными из жизни во имя свободы, демократии, могущества империи, нации и знамени.

Цеха «Вело Гранелл» располагались рядом с рынком в Борне. Там были и ателье с витринами, на которых были выставлены искусственные руки, ноги, глаза и суставы, напоминая всем о хрупкости человеческого тела. Со скромным жалованием и рекомендацией предприятия Михаил Кольвеник обосновался в квартире на улице Принсеса. Он любил читать, и уже через год свободно изъяснялся на испанском.


Его талант и инженерный гений были оценены по достоинству, и довольно быстро он стал одним из главных работников на фабрике. У Кольвеника были широкие познания в области медицины, хирургии и анатомии. Он разработал революционную модель пневматического протеза руки и ноги, движениями которого можно было управлять. Изделие реагировало на мышечные импульсы, что придавало ему огромную подвижность. Это изобретение сделало «Вело Гранелл» одним из лидеров рынка.

И это было лишь начало. На столе Кольвеника не прекращали появляться новые заказы, и в конце концов он был назначен главным инженером активно развивающегося производства.


Через несколько месяцев трагическая случайность позволила молодому Кольвенику вновь проявить свой талант. Сын основателя «Вело Гранелл» попал в ужасный несчастный случай. Гидравлический пресс оставил его без обеих рук, как будто откусив их. Кольвеник несколько недель без устали трудился над созданием новых рук — из дерева, металла и фарфора, которые бы реагировали на импульсы мышц и сухожилий предплечья.

Кольвеник разработал модель, которая работала за счет приема электрических импульсов нервных окончаний.


Через четыре месяца после происшествия пострадавший уже получил новые руки, которыми он мог брать предметы, зажигать сигары и застегивать рубашку без посторонней помощи. На этот раз все были убеждены, что Кольвеник совершил невозможное.

Не любитель похвал и дифирамбов, Кольвеник скромно отвечал, что он всего лишь трудится на ниве новой науки. В благодарность за его работу основатель фабрики сделал Кольвеника генеральным директором предприятия и одним из главных держателей акций, что фактически превратило его в одного из совладельцев фабрики наряду с тем человеком, которому, благодаря таланту Кольвеника, достались новые руки.


«Вело Гранелл» под началом Кольвеника вошла в новую фазу развития. Фабрика расширила рынок и выпустила новую линию изделий. Символом завода стала черная бабочка с раскрытыми крыльями, чего Кольвеник так и не объяснил. Предприятие выпустило новые механизмы: подвижные суставы, циркуляционные клапаны, костные ткани и множество других изобретений. Парк аттракционов Тибидабо пополнился за счет механизмов, которые Кольвеник проектировал развлечения и эксперимента ради.

«Вело Гранелл» поставляла изделия в Европу, Америку и Азию. Стоимость акций и личное состояние Кольвеника росли, однако он не хотел уезжать из скромной квартирки на улице Принсеса, и говорил, что ему незачем переезжать. Кольвеник был человеком одиноким, жившим простой жизнью, и ему с его книгами вполне хватало такой квартирки.


Но этому суждено было измениться с появлением на игровой доске новой фигуры. Ева Иринова была звездой нового спектакля в Королевском театре. Юной русской диве едва исполнилось девятнадцать лет. Поговаривали, что ее красота стала причиной не одного самоубийства в Париже, Вене и других европейских столицах. Ева Иринова путешествовала в компании двух странных личностей — близнецов Сергея и Татьяны Глазуновых, которые позиционировали себя как агенты и наставники Евы. Ходили слухи, что Ева и Сергей были любовниками, что злобная Татьяна спала в гробу в подземельях Королевского театра, что Сергей убил одного из Романовых, что Ева могла общаться с духами умерших… Какие только сплетни ни окружали славу прекрасной Ириновой, которая очаровала всю Барселону.

Слухи о легендарной певице дошли и до Кольвеника. Заинтригованный, он пошел однажды вечером в театр посмотреть, из-за кого была вся шумиха. Тогда-то он и влюбился в Иринову.

С того дня гримерная певицы была в буквальном смысле завалена цветами. Через два месяца Кольвеник забронировал в театре ложу и каждый вечер любовался оттуда предметом своего восхищения. Что и говорить, за этой историей с пристальным вниманием следил весь город.

Однажды Кольвеник собрал своих юристов и сказал им готовить деловое предложение для импресарио театра — Даниеля Местреса. Он хотел приобрести старый театр вместе со всеми его долгами, полностью его перестроить и превратить в главную сцену Европы. По его мысли, в театре должны были быть последние достижения техники и, конечно, его обожаемая Ева Иринова. Дирекция театра ухватилась за столь выгодную возможность. Новый проект получил название Большого королевского театра.

На следующий день Кольвеник сделал Еве предложение на безупречном русском. Она согласилась.

После свадьбы пара планировала поселиться в шикарном особняке, который жених собирался построить в парке Гуэля. Сам же Кольвеник сделал первый набросок роскошного сооружения, которое могло тягаться с замками Сунийе, Балсельша и Баро. Поговаривали, что впервые в истории Барселоны столько денег было потрачено на постройку частного дома. Однако кое у кого счета на астрономические суммы не вызывали положительных эмоций. Совладелец фабрики «Вело Гранелл» не одобрял помешательства Кольвеника и подозревал, что для осуществления проекта Большого королевского театра были задействованы активы фабрики. Это не прошло незамеченным. В довершение всего по городу пошли слухи, что Кольвеник не исповедовал христианство. Появились сомнения относительно его прошлого и репутации изобретателя, который сделал себя сам. Большая часть этих слухов гибла, не доходя до прессы, так как «Вело Гранел» имела слишком большое влияние в правительственных кругах. Счастья за деньги не купишь, говорил Кольвеник; зато купишь все остальное.


Однако Сергей и Татьяна Глазуновы, злобные стражи Ириновой, угрожали будущему возлюбленных. Для них не было комнаты в новом особняке. Предвидя возможные проблемы с близнецами, Кольвеник предложил им большую сумму денег за расторжение контракта с Евой. В свою очередь, они обязывались покинуть страну и никогда не пытаться связаться с Ириновой. Сергей в ярости наотрез отказался от предложения Кольвеника и сказал, что Михаил с Евой никогда от него не избавятся.

В то самое утро, когда Сергей с Татьяной вышли из подъезда на улице Сан-Поль, на них из кареты обрушился град пистолетных выстрелов. Они выжили чудом. Все решили, что это был теракт анархистов. Через неделю близнецы подписали бумаги Кольвеника, расторгли контракт с Ириновой и исчезли навсегда.


Свадьба Евы Ириновой и Михаила Кольвеника была назначена на двадцать четвертое июня 1935 года в соборе Барселоны.

Церемония венчания, которую многие сравнивали с коронацией Альфонсо XIII, выпала на ослепительное летнее утро. В каждом уголке улице перед собором стояли зрители, жаждущие приобщиться к пышному, величественному ритуалу. Ева Иринова была прекрасна как никогда. После свадебного марша Вагнера в исполнении оркестра «Лицео» молодожены спустились по ступеням собора к карете, которая их ожидала. Когда до экипажа с белыми лошадьми оставалось меньше трех метров, через кордон охраны прорвался мужчина и бросился к супругам. Раздались взволнованные возгласы. Кольвеник обернулся и увидел налитые кровью глаза Сергея Глазунова.

То, что произошло дальше, свидетели не смогли забыть никогда. Глазунов достал стеклянный пузырек и выплеснул содержимое в лицо Еве. Кислота прожгла фату, и вокруг образовалась завеса пара. Раздался дикий крик. В толпе началось беспорядочное движение, и нападавшему удалось скрыться.


Кольвеник склонился на колени перед невестой и взял ее на руки.

Под действием кислоты черты лица Евы размывались и искажались как свежая акварель в воде. Дымящаяся кожа превращалась в красный пергамент, и воздух наполнил запах горелого мяса. Кислота не попала на глаза невесты, в которых теперь читался ужас и невообразимая боль. Кольвеник пытался спасти лицо жены, но на его пальцах лишь оставались куски мяса, а кислота прожигала перчатки. Когда Ева, наконец, потеряла сознание, ее лицо было уже безобразной маской из костей и голого мяса.


Отреставрированный Королевский театр так и не открыл своих дверей. После трагедии Кольвеник с женой поселился в недостроенном особняке в парке Гуэля. Ева никогда не покидала пределов этого дома. Кислота совершенно изуродовала лицо и повредила голосовые связки. Говорили, что она общается записками и неделями не выходит из своих покоев.

Тем временем становилось ясно, что финансовые затруднения «Вело Гранелл» куда серьезнее, чем предполагалось. Кольвеник чувствовал себя загнанным в угол и скоро перестал появляться на предприятии. Пошли слухи, что из-за какой-то странной болезни он вынужден все больше времени проводить за пределами особняка. Достоянием общественности стали многочисленные нарушения в управлении фабрикой и странные сделки, которые в прошлом заключал Кольвеник. Появлялись все новые сплетни и тайные обвинения. Кольвеник, ставший затворником вместе со своей возлюбленной Евой, превратился в фигуранта страшных легенд. В парию. Правительство экспроприировало консорциум сообщества «Вело Гранелл». Расследуя это дело, судебные власти собрали папку, в которой было больше тысячи страниц, и ее содержание постепенно становилось известно широкой публике.


В последующие годы Кольвеник потерял свое состояние, а его особняк превратился в замок теней и развалин. После нескольких месяцев неоплачиваемого труда прислуга ушла, и только личный шофер Кольвеника остался ему верен. Ходили страшные слухи о том, что супруги Кольвеник живут среди крыс, блуждая по своему огромному склепу, в котором сами же себя и похоронили.


В декабре 1948 года ужасный пожар уничтожил дом супругов. Газета «Бруси» писала, что пламя было видно аж из Матаро. Свидетели тех событий утверждали, что небо Барселоны превратилось в багровое покрывало, и что пепельные облака закрывали небо до самого рассвета. Толпа людей молча смотрела на дымящиеся руины здания. Обугленные обнявшиеся тела Евы и Михаила нашли на чердаке. Их фотография появилась на страницах «Вангардии» под заголовком «Конец эпохи».


К началу 1949 года Барселона стала уже забывать историю Михаила Кольвеника и Евы Ириновой. Большой город стремительно менялся, и загадка «Вело Гранелл» стала частью легендарного прошлого, навеки утерянного.

Глава одиннадцатая

История, которую мне рассказал Бенжамин Сентис, незримой тенью преследовала меня до конца недели. Чем больше я прокручивал ее в голове, тем сильнее становилось впечатление, что в ней чего-то не хватает. Чего — уже другой вопрос. Эти размышления не покидали меня от зари до зари, пока я с нетерпением ждал возвращения Марины и Германа.

Вечерами, после окончания занятий, я приходил в их дом проверить, все ли в порядке.

Кафка неизменно встречал меня у главного входа, иногда с охотничьей добычей в клыках. Я наливал молока в его тарелку, и мы беседовали; точнее, он пил молоко, а я разглагольствовал.

Не раз меня посещала заманчивая мысль исследовать пустое жилище, но я не стал этого делать. Присутствие хозяев чувствовалось в каждом углу дома. Обычно я сидел в особняке до наступления сумерек, наслаждаясь теплотой невидимой компании. Я располагался в зале с картинами и часами разглядывал картины, которые Герман написал пятнадцать лет назад. Я видел на этих портретах взрослую Марину, женщину, в которую она превратится. Мне было интересно, смогу ли я когда-нибудь создать что-то настолько же ценное. Хоть сколько-нибудь ценное.


В воскресенье я как штык стоял на вокзале Франции. До прибытия экспресса из Мадрида оставалось еще два часа. Я проводил их, блуждая по зданию, под сводом которого поезда и иностранцы сливались в единый поток странников.

Я всегда думал, что старинный железнодорожный вокзал — это одно из немногих мест в мире, где еще сохранилась магия. В них живут призраки воспоминаний и прощаний вместе с началом сотен путешествий в дальние края, путешествий в один конец. «Если однажды я потеряюсь, пусть меня ищут на вокзале», подумал я.

Свисток мадридского экспресса пробудил меня от философских раздумий. Поезд примчался на станцию на полном ходу, и раздался скрип тормозов. Медленно и степенно, как и положено такой грузной машине, поезд остановился. Первые пассажиры — просто безымянные силуэты — начали сходить с поезда.

Я лихорадочно обыскивал взглядом перрон, сердце бешено билось в груди. Десятки незнакомых лиц мелькали передо мной. Вскоре я начал задумываться — а не ошибся ли я днем, поездом, вокзалом, городом или планетой. В этот момент я услышал голос, который не мог не узнать.


— Дорогой Оскар, вот так сюрприз. Мы по вам соскучились.

— Могу сказать то же самое, — ответил я, пожимая руку пожилого художника.

Марина вышла из вагона следом.

На ней было то же белое платье, что и в день отъезда. Она молча мне улыбнулась, глаза засияли.

— И как там в Мадриде? — спросил я, взяв у Германа чемодан.

— Чудесно. И в десять раз прекраснее, чем в мой последний визит, — ответил Герман. — Если он не перестанет расти, то скоро займет всю равнину.

Я заметил, что Герман говорил особенно бодро и оживленно, из чего стало ясно, что новости от доктора из Ла-Пас были замечательные. По дороге к выходу, пока Герман поддерживал непринужденную беседу о развитии железнодорожного транспорта с оторопевшим носильщиком, мы с Мариной могли поговорить наедине. Она сильно сжала мне руку.


— Как все прошло? — прошептал я. — Герман вроде бы весел.

— Хорошо. Очень хорошо. Спасибо, что приехал нас встретить.

— Спасибо, что вернулась, — ответил я. — Барселона опустела с вашим отъездом… Мне столько надо тебе рассказать.

Мы остановили у вокзала такси — старенький «Додж», который шумел сильнее мадридского экспресса. Мы ехали по улице Рамблас, и Герман, довольный, улыбался, глядя на людей, рыночные площади и цветочные киоски.

— Пусть говорят, что хотят, но такой улицы нет ни в одном городе мира, дорогой Оскар. Даже в Нью-Йорке.

Марина благосклонно слушала комментарии отца, который после поездки казался оживленнее и моложе.

— Чудесное утро, не правда ли? — быстро спросил Герман.

— Да, — ответил я.

— Так значит, вы сегодня не учитесь…

— Фактически, нет.

Герман перестал улыбаться, и на секунду я увидел мальчика, которым он был несколько десятков лет назад.

— Скажите, Оскар, у вас есть какие-нибудь дела сегодня?


В восемь утра я уже был у их дома, как и просил Герман. Прошлым вечером я сказал своему преподавателю, что у меня в понедельник праздник, и если меня освободят от занятий, то на неделе я буду вечерами заниматься в два раза больше.

— Не знаю, что там у тебя за дела в последнее время. Здесь не отель, но, конечно, и не тюрьма. Ты сам отвечаешь за свои поступки, — заключил падре. — И знаешь, что делаешь, — уже не так уверенно добавил он.


Когда я пришел на виллу в Саррье, Марина готовила корзину с бутербродами и термос с питьем. Кафка, облизываясь, внимательно следил за ее манипуляциями.

— Куда мы идем? — спросил я, заинтригованный.

— Сюрприз, — ответила Марина.

Чуть позже появился Герман, моложавый и полный сил, одетый как гонщик двадцатых годов. Он пожал мне руку и попросил помочь ему в гараже. Я согласился. Оказывается, у них есть гараж. А когда мы с Германом обогнули особняк, я увидел, что на самом деле их целых три.

— Оскар, я очень рад, что вы смогли к нам присоединиться.

Он остановился у третьей двери гаража, увитого плющом, размером с небольшой дом. Рычаг двери со скрежетом поддался. В сумраке помещения поднялся столб пыли. Казалось, гараж был закрыт лет двадцать. Остатки старого мотоцикла, ржавые инструменты и составленные друг на друга коробки были покрыты слоем пыли толщиной с персидский ковер.

Я заметил серый чехол, который предположительно скрывал автомобиль.

Герман взялся за край чехла и сказал мне сделать то же.

— На счет три? — сказал он.

На «три» мы сорвали покрывало с машины, как фату с невесты. Когда облако пыли рассеялось, слабый свет, струившийся между деревьями, представил моему взору необычную картину.

В недрах этой пещеры стоял великолепный «Такер» винного цвета пятидесятых годов, с хромированными покрышками. Я в восхищении уставился на Германа. Он гордо улыбнулся.

— Сейчас такие автомобили уже не делают, дорогой Оскар.

— Мы его выкатим? — спросил я, глядя на автомобиль, который мне казался музейным экспонатом.

— Оскар, перед вами «Такер». Не мы его выкатим, а он нас вывезет.


Через час мы уже мчались по дороге вдоль побережья. Герман буквально летел по дороге, закованный в свои доспехи гоночного пионера и вооруженный улыбкой победителя лотереи. Мы с Мариной расположились рядом с ним, на переднем сиденье. В распоряжение Кафки было отдано все заднее сиденье, где он спал в свое удовольствие. Нас все обгоняли, но другие водители глядели на нас с удивлением и восхищением.

— Когда есть стиль, скорость не важна, — прокомментировал Герман.

Мы почти добрались до Бланеса, а я все еще не знал, куда мы едем. Герман был поглощен дорогой, и мне не хотелось его отвлекать. В его манере управлять автомобилем была та же галантность, что и в обращении с людьми: он уступал дорогу пешеходам и кивал мотоциклистам и полицейским. В Бланесе я увидел дорожный знак с надписью «Муниципалитет Тосса-де-Мар». Я повернулся к Марине, и она мне подмигнула. Мне пришло в голову, что, возможно, мы едем в замок Тосса, но «Такер» проехал мимо населенного пункта и поехал по узкой дороге, которая уходила на север вдоль побережья.

Это была не просто дорога, а лента, которая вилась между небом и скалами, с сотней резких поворотов. На крутых склонах росли сосны, и меж их ветвей виднелось теплое синее покрывало моря. Внизу, в сотне метров, были десятки маленьких бухточек и труднодоступных излучин, вдоль которых пролегала секретная дорога между Тосса-де-Мар и Пунто-Прима, а километрах в двадцати было видно порт Сан-Фелиу-де-Гишольс.

Минут через двадцать Герман остановил машину на обочине дороги. Марина посмотрела на меня и кивнула в знак того, что мы на месте. Мы вышли из «Такера», и Кафка побежал впереди между соснами, как будто зная дорогу. Герман убедился, что машина стоит на ручнике и не скатится вниз, а Марина тем временем подошла к склону, спускавшемуся к морю.

Я последовал за ней и залюбовался открывшимся видом. Излучина в форме полумесяца под нашими ногами обнимала прозрачные изумрудные волны. Дальше низина пляжей с каменными глыбами аркой тянулась до Пунто-Прима, где силуэт скита Сант-Эльм бросался в глаза, словно часовой на вершине горы.

— Пойдем скорей, — поторопила Марина.

Мы зашагали вдоль сосен.

Тропа шла мимо старинного заброшенного дома, в котором теперь рос кустарник. Оттуда к золотистому галечному пляжу спускалась сверкавшая на солнце лестница, высеченная в скале. Увидев нас, в небо взметнулась стая чаек, и переместилась на вершину скалы, напоминавшей контурами замок в королевстве моря и света. Вода была такая прозрачная, что можно было разглядеть каждую мелочь на дне.

Вершина скалы выдавалась в центре, словно нос спущенного на воду корабля. Воздух был напоен запахом моря, и вдоль берега дул соленый бриз. Марина рассеянно смотрела на горизонт, подернутый серебряной дымкой.

— Это мое самое любимое место в мире, — сказала она.


Марина решительно настроилась показать мне все закутки скал.

Я сразу сообразил, что для меня такая прогулка может кончиться проломленным черепом или незапланированным купанием.

— Я не горный козел, — возразил я, стараясь доводами здравого смысла убедить ее отказаться от скалолазания без страховок.

Марина, пропустив мои увещевания мимо ушей, стала взбираться по гладким склонам над морем, залезая в расщелины, где прилив вдыхал и выдыхал, словно каменный кит. Я с риском для самолюбия следовал за ней, ожидая, что коварная судьба может в любой момент познакомить меня со всеми статьями закона всемирного тяготения.

И мой прогноз оказался верен. Марина перепрыгнула через небольшую расщелину, чтобы изучить грот в скале. Она сказала, что если это удалось ей, то я просто обязан попробовать.

В следующий момент мои ноги уже омывали средиземноморские волны. Я задрожал от холода и стыда. Марина с тревогой глядела на меня со скалы.

— Я в порядке, — жалобно протянул я. — Не ушибся.

— Холодно?

— Да что ты. Жара.

Марина улыбнулась и на моих изумленных глазах сняла белое платье и нырнула в воды лагуны. Через пару секунд она, улыбаясь, уже стояла рядом со мной. Купание в такое время года было полнейшим безрассудством. Но я решил не отставать от Марины. Мы рассекали волны энергичными движениями, а потом на холодных негнущихся ногах вышли греться на солнце. В висках стучала кровь, и я не мог с уверенностью сказать, что было тому причиной — холодная вода или мокрое нижнее белье Марины, которое было в пределах моей видимости.

Она заметила мой взгляд и пошла искать платье, которое лежало на склоне скалы. Я смотрел, как она лавировала между камнями и как каждый мускул ее тела напрягался под влажной кожей при движении. Я облизнул соленые губы и вдруг почувствовал, что дико проголодался.


Остаток дня мы провели в этом скрытом от всего мира уголке, поглощая бутерброды из корзины. Марина рассказала историю заброшенного особняка посреди соснового бора. Дом принадлежал голландской писательнице, которая из-за неведомой болезни постепенно теряла зрение. Понимая, что ее ожидает, она решила построить убежище в скалах и провести там свои последние светлые дни, сидя на пляже и любуясь морем.

— Писательница проводила время в компании немецкого пастора Саши и своих любимых книг, — рассказывала Марина. — Окончательно потеряв зрение, она сознавала, что никогда больше не увидит рассвет над морем, и попросила рыбаков, которые бросали якорь под скалой, позаботиться о Саше. Через несколько дней она на рассвете взяла лодку и заплыла далеко в море. Больше ее не видели.

Почему-то мне казалось, что история голландской писательницы была плодом воображения Марины, и я так ей и сказал.

— Иногда в воображении существует более реальный мир, Оскар, — сказала она. — Мы помним только то, чего никогда не было.


Герман спал, прикрыв лицо широкополой шляпой. Кафка лежал у него в ногах. Марина грустно смотрела на отца. Чтобы не тревожить сон Германа, я взял Марину за руку и повел на другой конец пляжа. Там мы сели на камни, отполированные волнами, и я рассказал ей обо всем, что узнал за прошедшею неделю.

Я не упустил ни одной детали, начиная с появления дамы в черном на вокзале и заканчивая историей Михаила Кольвеника и «Вело Гранелл», которую мне поведал Бенжамин Сентис, и не забыл рассказать о странном существе, которое я видел в грозу у дома Марины. Она молча слушала, отсутствующим взглядом созерцая маленькие водовороты, которые волны оставляли у ее ног.

Так мы сидели и молчали довольно долго, глядя на отдаленный силуэт скита Сант-Эльм.

— Что сказал врач из Ла-Пас? — наконец спросил я.

Марина подняла взгляд. Солнце уже садилось, и в его янтарных отблесках я увидел слезы в глазах моей подруги.

— Что осталось мало времени…

Я обернулся и увидел, как Герман машет нам рукой. У меня сжалось сердце, а горло сдавило, словно удавкой.

— Он не знает, — сказала Марина.

— Так лучше.


Я взглянул на Марину и заметил, как она быстрым, легким движением вытерла слезы. Не знаю, что на меня нашло, но я вдруг набрался смелости и нагнулся к ее лицу, чтобы поцеловать ее. Марина положила пальцы на мои губы и погладила меня по щеке, медленно отстраняясь. Потом она встала и зашагала прочь.

Я вздохнул.


Я встал и направился к Герману, который что-то рисовал в небольшом альбоме. Я вспомнил, что он уже много лет не держал в руках ни карандаша, ни кисти.

Герман поднял взгляд и улыбнулся мне.

— Скажите-ка, Оскар, как вы думаете, — похоже получилось? — спросил художник, отвлекая меня от забот, и показал мне альбом. Карандашные штрихи с неправдоподобной точностью запечатлели лицо Марины.

— Просто потрясающе, — пробормотал я.

— Вам нравится? Я рад.

На другом конце пляжа был виден неподвижный силуэт Марины, которая смотрела на море. Герман посмотрел сначала на нее, потом на меня. Он вырвал листок и протянул его мне.

— Это вам, Оскар, чтобы вы не забывали мою Марину.


Постепенно сумерки превратили море в расплавленную медь. Герман все улыбался и рассказывал забавные истории, которые случались с ним за рулем «Такера». Марина слушала его, улыбаясь его шуткам, и я снова почувствовал между ними эту незримую связь, казавшуюся мне волшебством. Я ехал молча, прижавшись лбом к стеклу и пытаясь совладать с досадой. На полпути Марина молча взяла мою руку и пожала ее.


Когда мы приехали в Барселону, на город уже спускались сумерки. Герман настоял на том, чтобы проводить меня до дверей интерната. Он припарковал «Такер» возле ограды и протянул мне руку. Марина зашла со мной на территорию. Ее присутствие обжигало, и я не знал, куда от этого деться.

— Оскар, если я чем-то…

— Нет.

— Послушай, Оскар, есть вещи, которых ты не понимаешь, но…

— Очевидно, — отрезал я.

— Подожди, — сказала Марины, стоя у ограды.

Я остановился возле пруда.

— Я хочу, чтобы ты знал: сегодня был один из лучших дней в моей жизни, — сказала она.

Когда я повернулся, чтобы ответить, Марина уже ушла.


Каждая ступенька лестницы давалась с таким трудом, как будто ботинки у меня были из свинца. По дороге я встретил кое-кого из товарищей. Они косились на меня, как будто впервые видели в интернате. По колледжу распространились слухи о моих таинственных похождениях. Но меня это не волновало. Я взял со стола в коридоре газету, отправился в свою комнату, лег на кровать и положил на газету на грудь. Из коридора доносились голоса. Я зажег ночник и попытался укрыться от реального мира в колонках газеты. Но имя Марины было в каждой строчке. «Это пройдет», — подумал я.

Через какое-то время прозаичные новости отвлекли меня от гнетущих мыслей. Чтобы забыть о собственных проблемах, надо почитать про чужие. Войны, аферы, убийства, мошенничества, гимны, дефиле и футбол. В мире ничего не изменилось. Уже спокойнее я продолжил читать. Сначала я не заметил. Там была маленькая заметка, просто чтобы занять место. Я сложил газету пополам и поднес ее к свету.


В канализациях Барселоны найден труп. Густаво Берсео, редакция.


Тело восьмидесятитрехлетнего Бенжамина Сентиса была найдено в четверг рано утром в четвертом коллекторе канализационной сети Сиутат-Вея. Как туда попал труп неизвестно, коллектор был закрыт с 1941 года. Предполагаемая причина смерти — сердечный приступ. Однако по нашим источником, труп был обнаружен без обеих рук.

В сороковые годы Бенжамин Сентис был известен в связи со скандалом на предприятии «Вело Гранелл», совладельцем которого он был. В последнее время, практически разоренный, он вел уединенную жизнь в маленькой квартирке на улице Принсеса, не поддерживая родственных связей.

Глава двенадцатая

Ночью я не смыкал глаз, снова и снова прокручивая в голове рассказ Сентиса. Я еще несколько раз перечитал заметку о его гибели в надежде среди букв и знаков препинания найти некий скрытый смысл. Старик не сказал мне, что это он был совладельцем «Вело Гранелл» вместе с Кольвеником. Если в остальном он не соврал, получается, что Сентис — сын основателя фабрики, унаследовавший половину ее акций, когда Кольвеник стал генеральным директором.

Это открытие меняло местами все кусочки головоломки. Если Сентис обманул меня в одном, мог обмануть и во всем остальном.


Когда рассвело, я все ломал голову над этой историей и ее развязкой. В тот вторник во время перерыва я убежал из интерната, чтобы встретиться с Мариной. Она, в который раз прочитав мои мысли, уже ждала меня в саду с газетой в руках. Хватило одного взгляда, чтобы понять: она читала заметку о гибели Сентиса.

— Этот человек тебя обманул… А теперь он мертв.

Марина бросила боязливый взгляд дом, как будто боялась, что Герман мог нас услышать.

— Пойдем-ка лучше прогуляемся, — предложила она.

Я согласился, хотя меньше чем через полчаса должен был вернуться на занятия.

Наш маршрут привел нас в парк Санта-Амелия на границе с кварталом Педральбес. В центре парка возвышался недавно отреставрированный особняк. В одном из старинных залов ныне располагалось кафе. Мы уселись за столик возле большого окна, и Марина вслух прочитала заметку, которую я уже помнил наизусть.

— Тут нигде не сказано, что это было убийство, — неуверенно заметила Марина.

— Конечно, тут не сказано. Но сама подумай: человека, который двадцать лет жил как затворник, находят мертвым в канализации, без обеих рук…

— Согласна. Это убийство.

— Это больше чем просто убийство, — сказал я напряженно. — Что мог Сентис делать посреди ночи в заброшенном канализационном туннеле?

Официант, протиравший стаканы за барной стойкой, от скуки стал вслушиваться в наш разговор.

— Потише, — прошептала Марина.

Я внял ее просьбе и постарался успокоиться.

— Тогда нужно пойти в полицию и рассказать о том, что мы знаем, — заметила Марина.

— Ничего мы не знаем, — возразил я.

— Скорее всего, нам все же известно больше чем им. Неделю назад таинственная женщина дает тебе карточку с адресом Сентиса и эмблемой черной бабочки. Ты навещаешь Сетиса, который утверждает, что ему ничего об этом не известно, но рассказывает про Михаила Кольвеника и «Вело Гранелл», втянутых в странную историю сорокалетней давности. Почему-то он не упоминает, что принимал непосредственное участие в событиях, и что он и есть сын основателя фабрики, которому Кольвеник после несчастного случая изготовил искусственные руки… А спустя неделю тело Сентиса находят в канализационном туннеле…

— Без протезов… — добавил я, вспомнив, что Сентис не пожал мне руку в нашу первую встречу.

Когда я подумал о его негнущихся руках, меня пробрала дрожь.

— Когда мы вошли в эту оранжерею, мы задели какие-то нити… — сказал я, пытаясь упорядочить факты в голове, — и впутались. Дама в черном сама передала мне эту карточку.

— Оскар, мы не знаем наверняка, что карточка полагалась именно тебе, и зачем она это сделала, мы тоже не имеем представления. Мы даже не знаем, кто она…

— Зато она знает, кто мы и где находимся. А раз она знает это…

Марина вздохнула.

— Надо сейчас же позвонить в полицию и забыть эту историю как можно скорее, — сказала она. — Мне все это не нравится, к тому же не наше это дело.

— Еще как наше, с тех пор как мы пошли за дамой в черном.

Марина перевела взгляд на парк за окном. Двое детей пытались запустить в небо воздушного змея. Глядя на них, она спокойно сказала:

— И что ты предлагаешь?

Я прекрасно знал, что предложу.


Лучи заходящего солнца освещали церковь на Плаза-Саррья, когда мы с Мариной пошли по проспекту Бонанова в сторону оранжереи. Мы потрудились взять с собой фонарь и коробок спичек. Обогнув улицу Ирадиера, мы пошли по пустынным улицам вдоль железнодорожных путей.

Эхо поездов доходило до Вайвидреры, где растворялось среди деревьев. Вскоре мы увидели переулок, в котором в прошлый раз потеряли даму в черном и обнаружили оранжерею. Мощеная улочка была покрыта слоем сухих листьев. Мы вошли в заросший двор. Растительность, отбрасывавшая студенистые тени, колыхалась на слабом ветру, и меж облаков уже проглядывала луна. С наступлением темноты начинало казаться, что поверхность оранжереи покрывают не заросли плюща, а клубки змей. Мы обогнули здание и подошли к задней двери. При свете спички мы увидели под слоем мха эмблему Кольвеника и «Вело Гранелл». Я сглотнул и посмотрел на Марину. Ее лицо было мертвенно-бледным.

— Это была твоя идея… — сказала она.


Я включил фонарик, и в красноватых отсветах увидел порог оранжереи. Прежде чем войти, мы окинули помещение взглядом. При свете дня оно показалось мне несколько зловещим. Ночью же оно напоминало съемочную площадку фильма ужасов. Луч фонаря выхватил из тьмы плавные очертания посреди строительного мусора. Я шел следом за Мариной, освещая нам дорогу. Влажная почва хлюпала под ногами.

До нашего слуха донеслось леденящее душу пощелкивание сверху: то сталкивались друг с другом деревянные куклы. В центре оранжереи тени сгущались. Я не сразу вспомнил, поднят или опущен был механизм, к которому крепились марионетки, когда мы оттуда уходили. Я взглянул на Марину и понял, что она думает о том же.

— После нас тут кто-то побывал… — сказала она, указывая на скопление фигур, зависшее на средней высоте между крышей и полом.

Над нами покачивалось множество ног.

По спине пробежал холодок: кто-то возвращался, чтобы опустить кукол. Не теряя времени, я направился к письменному столу и передал фонарь Марине.

— Что мы ищем? — тихо спросила она.

Я увидел на столе альбом со старыми фотографиями, взял его и убрал в рюкзак.

— Оскар, этот альбом не наш, и я не знаю…

Я пропустил мимо ушей ее высказывание и нагнулся, чтобы изучить ящики стола. В первом лежали ржавые инструменты, ножи, иголки и старые двусторонние пилы. Второй был пустым. Маленькие черные пауки разбежались по трещинам в дереве ящика. Я закрыл его и попробовал третий ящик. Он был заперт.

— Что там? — с беспокойством прошептала Марина.

Я взял нож из первого ящика и попытался сломать замок. Марина, стоя у меня за спиной, держала фонарь и смотрела на тени, танцующие на стенах оранжереи.

— Долго еще?

— Успокойся. Еще минута.


Я уже чувствовал, что нож уперся в замок. Я повернул его и стал сверлить вращательными движениями. Подгнившее сухое дерево легко поддавалось. Раздался громкий треск. Марина присела рядом со мной и положила фонарь на землю.

— Что это за шум? — быстро спросила она.

— Это замок сломался…

Она положила свои руки поверх моих, чтобы я прекратил сверлить.

На несколько секунд повисла мертвая тишина. Я рукой чувствовал быстрое сердцебиение Марины.

А потом я тоже услышал. Треск дерева наверху. Что-то двигалось в темноте между куклами. Я поднял взгляд и едва успел заметить очертание чего-то вроде руки, двигавшейся по извилистой траектории. Как будто одна марионетка отцепилась и заскользила меж креплений как змея. В тот же момент задвигались остальные.

Я с силой сжал нож и дрожа поднялся на ноги. В следующий момент кто-то или что-то выбило фонарь из-под наших ног. Он укатился в угол, и мы остались в кромешной тьме. Тогда мы снова услышали этот звук. Он приближался.


Я схватил подругу за руку, и мы бросились к выходу.

Тут механизм, на котором были закреплены фигуры, начал медленно опускаться, руки и ноги задевали наши головы, как будто пытаясь схватить за одежду. Я почувствовал на затылке металлические когти. Рядом со мной закричала Марина, и я толкнул ее вперед, чтобы она первая прорвалась через туннель кошмарных созданий, которые медленно спускались на нас в темноте. Лунный свет, струившийся сквозь покрывало плюща, позволял различить уродливые лица со стеклянными глазами и эмалированными зубами.

Я что было силы размахивал ножом. Наконец, нож полосонул твердое тело. На мои пальцы пролилась густая жидкость. Я отдернул руку. Что-то потащило Марину в темноту, она в ужасе завизжала, и я увидел жуткое безглазое лицо деревянной балерины с пустыми черными глазницами. Ее пальцы впились Марине в горло как клыки. На ее лице была маска из мертвой кожи.

Я бросился на нее и повалил на землю.

Мы с Мариной побежали к двери, а обезглавленная балерина поднялась на ноги и стала размахивать руками на невидимых нитях, словно это были ножницы.


Когда мы вырвались из оранжереи, я увидел, что дорогу к калитке нам загораживает множество темных силуэтов. Мы бросились в противоположном направлении — к стене, отделявшей этот земельный участок от железнодорожных путей, вдоль которой была длинная стеклянная галерея. Ее двери были покрыты многолетним слоем грязи. Заперто. Я локтем разбил стекло и нащупал внутренний замок. Задвижка поддалась, и я открыл дверь изнутри. Мы быстро зашли внутрь.

Через задние стекла в галерею попадали два пятна молочного света.

Сбоку уже виднелись рельсы железной дороги. Марина обернулась и посмотрела назад. Возле двери галереи вырисовывались угловатые силуэты.

— Скорей! — крикнула она.

Я в отчаянии стал оглядываться в поисках предмета, которым можно было разбить стекло. В темноте я с трудом различил кузов старого автомобиля. Перед ним лежал маховик. Я схватил его и бросился к стеклу, рукой защищая лицо от осколков. Ночной бриз ударил мне в лицо, и я почувствовал, насколько спертым был воздух в туннеле.

— Сюда! — Марина подтянулась к отверстию в стеклянной стене. Силуэты медленно двигались в нашу сторону.

Я обеими руками держался за металлический маховик, раскручивая его в воздухе. Вдруг фигуры резко подались назад. Я непонимающе смотрел на них, как вдруг услышал вверху металлический звук и бросился к стеклу как раз в тот момент, когда с потолка упало тело. Я узнал безрукого полицейского. Его лицо тоже было прикрыто слоем грубо сшитой мертвой кожи. Швы кровоточили.

— Оскар! — крикнула Марина, которая уже стояла по другую сторону стекла.

Я бросился к разбитому отсеку, по краям которого торчали осколки стекла. Один из них порвал мне брюки и поцарапал ногу. Он легко прорезал кожу, а я перевалился на другую сторону, и почувствовал, как боль впилась в меня стальными клыками. По ноге потекла теплая струя крови.

Марина помогла мне подняться, и мы перешли через железную дорогу. В этот момент что-то схватило меня за лодыжку, и я упал навзничь прямо на рельсы. Оглушенный, я обернулся. На моей ноге сомкнулась рука ужасной марионетки. Она потащила меня к рельсам, и я почувствовал вибрацию металла. От стеклянных стен отражался свет приближающегося поезда. Я услышал лязг и ощутил, как подо мной задрожала земля.


Увидев, что к нам на полной скорости приближался поезд, Марина взвизгнула, упала на колени рядом со мной и стала поочередно разжимать деревянные пальцы, сдавившие мою лодыжку. Свет от поезда упал на ее лицо, и я услышал, как взвыл свисток. Марионетка лежала недвижно и продолжала сжимать мою ногу. Марина обеими руками пыталась освободить меня. Один палец поддался. Она вздохнула.

В следующий миг существо поднялось и второй рукой схватило Марину за предплечье. Маховиком, который все еще был у меня в руках, я со всей силы ударил куклу в лицо, так что услышал, как ломается череп. Тут я с ужасом осознал, что марионетка была не из дерева, а из плоти. В этом создании была жизнь.

Поезд оглушительно шумел, так что наших криков не было слышно. Камни на шпалах дрожали. На нас упал луч фар.

Я закрыл глаза и продолжил лупить куклу маховиком, и наконец почувствовал, как ее голова отделилась от тела. Только после этого хватка чудища ослабла.

Ослепленные светом, мы перекатились по камням в сторону. Многотонная металлическая машина промчалась всего в нескольких сантиметрах, обдав нас дождем искр. Останки уродца дымились на рельсах, словно угли в костре.


Когда поезд проехал мимо, мы открыли глаза. Я повернулся к Марине и кивнул в знак того, что я в порядке. Мы медленно поднялись. Ногу пронзила пульсирующая боль.


Марина положила мою руку вокруг своего плеча, и таким образом мы перебрались на другую сторону железной дороги. Только когда мы там оказались, нам хватило смелости оглянуться. Что-то двигалось между рельсами, сверкая под луной. Это была деревянная рука, отрезанная поездом. Она конвульсивно дергалась, увеличивая амплитуду, а потом замерла. Не говоря ни слова, мы прошли через кусты и направились вверх по улице Ангиль. Вдалеке слышался звон колоколов.


К счастью, когда мы пришли, Герман спал у себя в кабинете.

Марина тайком провела меня в одну из ванных комнат, чтобы при свечах смыть с ноги кровь. Плиточные стены и пол отражали свет. В центре располагалась массивная ванна на четырех металлических ножках.

— Снимай штаны, — сказала Марина с аптечкой в руках, стоя ко мне спиной.

— Что?

— Ты слышал.

Я сделал то, что она говорила, и положил ногу на край ванны. Порез был глубже, чем мне казалось, а кожа по краям уже стала ярко-красной. Меня затошнило.

Марина встала на колени и внимательно осмотрела рану.

— Тебе больно?

— Только когда смотрю на ногу.

Моя свежеиспеченная медсестра взяла пропитанный спиртом кусочек хлопковой ткани и поднесла его к порезу.

— Будет жечь…

Когда спирт попал на рану, я сжал край ванны с такой силой, что там должны были остаться отпечатки моих пальцев.

— Мне жаль, — прошептала Марина и подула на рану.

А мне-то как жаль.

Я глубоко вздохнул и закрыл глаза, а Марина продолжила аккуратно промывать мне рану. Наконец, она взяла из аптечки бинт и твердой рукой, как профессионал, приложила к порезу, не отрывая глаз от того, что делала.

— Им нужны были не мы, — сказала Марина.

Я не очень понимал, о чем она.

— Этим марионеткам в оранжерее, — добавила она, не глядя на меня. — Им нужен был альбом с фотографиями. Мы не должны были его брать…

Я чувствовал ее дыхание на своей коже, когда она перевязывала мне ногу.

— Про тот день на пляже… — начал я.

Марина замерла и подняла взгляд.

— Нет, ничего.

Она наложила последний бинт на порез и молча посмотрела на меня. Казалось, Марина хотела что-то сказать, но в итоге лишь встала и вышла из ванной.

Я остался в компании свечей и рваных штанов.

Глава тринадцатая

В интернат я вернулся уже за полночь, когда все товарищи уже легли спать, но из замочных скважин их комнат в коридор еще струился свет. Я на цыпочках пробрался в свою комнату. Я с огромным облегчением закрыл дверь и взглянул на будильник на прикроватной тумбочке. Почти час ночи. Я включил настольную лампу и вытащил из сумки альбом с фотографиями, который мы взяли в оранжерее.

Я открыл альбом и по новой погрузился в калейдоскоп персонажей, которые его населяли. На одном изображении была рука со сросшимися перепончатыми пальцами, как у амфибий. На следующей странице белокурая девочка в светлом платье улыбалась почти демоническим оскалом, обнажавшим волчьи клыки над губами. Страница за страницей проходили передо мной эти жуткие капризы природы.

Двое альбиносов, кожа которых, казалось, сгорит от первого же луча солнца. Сиамские близнецы, сросшиеся головами, всю жизнь повернутые лицом друг к другу. Обнаженное тело женщины с позвоночником, кривым, как сухая ветка… Почти все были детьми или подростками, многие младше меня. Взрослых и стариков единицы. Я понимал, что надежды на жизнь у этих созданий практически не было.

Я вспомнил, как Марина сказала, что альбом не наш и мы не должны были его трогать. Теперь, когда адреналин больше не играл в крови, это высказывание представлялось мне в ином свете. Своими действиями я осквернял чужие воспоминания, которые мне никогда не принадлежали. В каком-то смысле коллекция печальных снимков этих несчастных была семейным альбомом. Я быстро просмотрел все страницы, чувствуя между фотографиями связь, которая была сильнее времени и пространства. Наконец, я закрыл альбом, убрал его обратно в сумку и выключил свет. В голове возник образ Марины, которая шла по своему любимому пляжу вдоль берега. Я провалился в сон.


На следующий день тучам надоело бороздить просторы барселонского неба, и они унесли дожди на север. Словно тюремный заключенный, я сбежал с последнего урока, чтобы встретиться с Мариной. Тучи больше не заслоняли синее покрывало неба.

Солнце ласкало теплыми лучами улицы города. Она ждала меня в саду, сидя за своей таинственной тетрадью и закрыла ее, как только увидела меня. Я спросил, о чем она писала — обо мне или о том, что с нами случилось в оранжерее.

— Как твоя нога? — спросила она, прижимая тетрадь обеими руками к груди.

— Жить буду. Пойдем, мне надо тебе кое-что показать.

Я достал из сумки альбом, сел рядом с ней на парапет фонтана и перевернул несколько страниц. Марина горестно вздохнула, увидев снова эти изображения.

— Вот, — сказал я, остановившись на фотографии в конце альбома, — пришло мне в голову утром.

— До сегодняшнего дня я не замечал…

Марина пригляделась к снимку, который я показывал. Это была черно-белая фотография, очень четкая и контрастная, такая, которую можно было бы встретить в приложении к научной диссертации. На ней был запечатлен человек с сильно деформированным черепом и искривленным позвоночником, который едва выдерживал вес несчастного. Он опирался на молодого человека в белом халате и круглых очках, с аккуратными усами и галстуком. Это явно был врач.

Доктор смотрел в объектив, а пациент прикрывал глаза рукой, будто бы стыдясь своего вида. Позади просматривалась гардеробная и вход в медицинскую консультацию.

В углу была приоткрытая дверь, из-за которой выглядывала маленькая девочка с куклой в руках. В отличие от остальных снимков, этот представлял собой нечто большее, чем медицинский документ.

— Посмотри внимательнее, — настойчиво сказал я.

— Я вижу только этого бедолагу…

— Смотри не на него, а на то, что за его спиной.

— Окно…

— А что ты видишь в этом окне?

Марина нахмурила брови.

— Узнаешь? — спросил я, указывая на изваяние дракона на фасаде здания, которое было видно из окна.

— Я его где-то видела…

— Я подумал то же самое, — подтвердил я. — Это здесь, в Барселоне, на улице Рамблас, перед театром «Лицео». Из всех снимков только этот был сделан в Барселоне, — я вытащил фотографию из альбома и протянул ее Марине. На обороте едва различимыми буквами было написано:

Студия фотографии «Марторель Боррас», 1951

Доктор Джон Шелли, улица Рамбла-Де-Лос-Эстудиантес 46, 48, первый этаж

Барселона

Марина пожала плечами и отдала мне снимок.

— Оскар, это ничего не значит. Уже тридцать лет прошло…

— Сегодня утром я заглянул в телефонную книжку. Некий доктор Шелли по-прежнему проживает на первом этаже по адресу Рамбла-Де-Лос-Эстудиантес 46, 48. Имя показалось мне знакомым, и я вспомнил, что Сентис упоминал Джона Шелли, который стал первым другом Кольвеника в Барселоне…

Марина пристально посмотрела на меня.

— И ты на радостях не ограничился ознакомлением с телефонной книжкой…

— Я ему позвонил, — признался я. — мне ответила дочь доктора Шелли, Мария, и я сказал, что нам необходимо побеседовать с ее отцом по очень важному вопросу.

— И тебе просто так удалось?

— Сначала нет, но когда я упомянул имя Кольвеника, она заговорила по-другому. Ее отец примет нас.

— Когда?

Я посмотрел на часы.

— Через сорок минут.


На Плаза-Каталунья мы сели в метро. Уже смеркалось, когда мы подошли к лестнице, выходившей на улицу Рамблас. Приближалось Рождество, и город был освещен множеством гирлянд. Фонари освещали контуры разноцветных силуэтов вдоль бульвара. Стаи голубей перемещались между цветочными киосками и кафе, бродячими музыкантами и кафешантанами, туристами и местными, полицейскими и мошенниками, горожанами и призраками других эпох. Герман был прав: такого города нет нигде в мире.

Перед нами возвышался силуэт театра «Лицео», в котором сегодня давали оперу.


Приемная доктора Джона Шелли, которая работала уже много лет, занимала первый этаж тускло освещенного старого особняка.

Мы пересекли похожий на пещеру вестибюль, в котором была роскошная лестница в виде спирали, поднимавшаяся на второй этаж. Эхо наших шагов заполняло холл. Я заметил, что молоточки на дверях были выполнены в виде ангельских лиц. Витражи на подобие соборных украшали слуховые окошки, превращая помещение в огромный калейдоскоп. На первом этаже, как и во всех домах того времени, их не было, только на третьем.

Наконец, мы дошли до двери с бронзовой табличкой с надписью «Доктор Джон Шелли». Я посмотрел на часы. До назначенного нам времени оставалось две минуты. Марина постучалась.


Вне всяких сомнений, женщина, открывшая нам дверь, сошла с церковной фрески — хрупкая, чистая и загадочная. Ее кожа была снежно-белой, почти прозрачной, а глаза совсем-совсем светлыми. Ангел без крыльев.

— Сеньора Шелли? — вежливо обратился к ней я.

Она кивнула, и во взгляде зажглось любопытство.

— Добрый день, — начал я. — Меня зовут Оскар. Мы беседовали сегодня утром…

— Я помню. Проходите, проходите…

Она жестом пригласила нас внутрь. Мария Шелли двигалась с плавностью и грациозностью балерины, распространяя аромат розовой воды. У нее была стройная фигура, и я подумал, что ей, должно быть, тридцать с небольшим лет, хотя выглядела она моложе. Ее запястье было перебинтовано, а вокруг лебединой шеи был обернут шарф. Вестибюль приемной был темным помещением с бархатными стенами и матовыми зеркалами. В доме пахло как в музее, будто бы этот воздух был заперт в помещении много лет.

— Большое вам спасибо, что согласились нас принять. Это моя подруга Марина.

Мария перевела взгляд на Марину. Меня всегда восхищало, как женщины друг друга оценивают. Наш случай не был исключением.

— Очень приятно, — наконец вымолвила Мария Шелли протяжно. — Мой отец — человек преклонных лет и очень непостоянного характера. Очень вас прошу не слишком его утомлять.

— Не беспокойтесь, — ответила Марина.


Она жестом показала, чтобы мы следовали за нею. Воистину, Мария Шелли обладала змеиной грацией.

— Вы сказали, что знаете что-то о покойном сеньоре Кольвенике… — сказала она.

— Вы его знали? — спросил я в свою очередь.

Ее лицо осветилось воспоминаниями о других временах.

— На самом деле, нет… Слышала я о нем много, да. В детстве, — добавила она, будто бы разговаривая сама с собой.


Обитые черным бархатом стены были увешаны изображениями святых, дев и великомучеников. Фон же был таким темным, что полностью впитывал слабый свет, который попадал в помещение через щели в занавесках. Мы шли за хозяйкой дома, а я тем временем прикидывал, сколько времени она прожила здесь, вдвоем с отцом.

Выходила ли она замуж, жила ли, любила, чувствовала хоть что-нибудь за пределами этих темных стен?

Мария Шелли остановилась возле двери и постучала костяшками пальцев.

— Отец?

Доктор Джон Шелли, точнее то, что от него осталось, сидел в кресле перед камином, задрапировавшись одеялом. Его дочь оставила нас с ним наедине, и пока она не вышла из комнаты, я не мог оторвать взгляд с ее осиной талии. Старый врач, в котором я с трудом узнал человека с фотографии, молча нас разглядывал. В его глазах читалось недоверие, рука на подлокотнике кресла дрожала. Одеколон не перекрывал исходивший от него запах болезни. Саркастичная улыбка не скрывала неприязни ко всему миру и к своему нынешнему состоянию.

— Время делает с телом то же самое, что глупость с душой, — сказал он, указывая на себя, — гробит. Зачем вы пришли?

— Спросить, не могли бы вы рассказать нам о сеньоре Кольвенике.

— Мог бы, только мне незачем, — отрезал старик. — Я в свое время много чего рассказывал, и все было ложью. Если бы люди говорили хотя бы четверть того, что думают на самом деле, этот мир был бы раем.

— Да, но нам нужна правда, — возразил я.

Старик ухмыльнулся.

— Правда на дороге не валяется, сынок. Ее надо искать.

Я попытался понимающе улыбнуться, но начинал подозревать, что этого человека на слове не поймаешь. Марина, угадав мои опасения, перехватила инициативу.

— Доктор Шелли, — сказала она ласково, — в наши руки случайно попала коллекция фотографий, которая может иметь отношение к сеньору Михаилу Кольвенику. На одном из снимков изображены вы с одним из своих пациентов. Именно поэтому мы взяли на себя смелость вас побеспокоить, надеясь вернуть коллекцию законному хозяину или другому человеку, который имеет на нее права.

На этот раз в ответ не прозвучало ядовитой фразы. Врач смотрел на Марину, не скрывая своего удивления. Почему же мне не пришла в голову такая хитрость? Я решил, что лучше мне уступить право вести беседу Марине.

— Понятия не имею ни о каких фотографиях, сеньорита…

— Речь идет о снимках пациентов с врожденными уродствами, — пояснила Марина.

В глазах доктора зажегся огонек — нам удалось затронуть какие-то струны. Все-таки в этом человеке еще теплилась жизнь.

— А с чего вы взяли, что эта коллекция принадлежала Михаилу Кольвенику? — с напускным равнодушием спросил он. — И какое вы имеете к ней отношение?

— Ваша дочь сказала, что Михаил Кольвеник был вашим другом, — уклончиво ответила Марина.

— Да, простодушия ей не занимать, — враждебно отрезал Шелли.

Марина кивнула и поднялась, жестом указывая мне сделать то же.

— Я поняла, — сказала она вежливо. — Теперь ясно, что мы ошиблись. Просим прощения, что побеспокоили вас, доктор. Пойдем, Оскар. Мы еще встретим того, кому могли бы отдать коллекцию…

— Секунду, — резко сказал Шелли.

Откашлявшись, он рукой указал нам, чтобы мы снова сели.

— Альбом все еще у вас?

Марина кивнула, в упор глядя на старика. Вдруг Шелли издал что-то вроде смешка. Звук был похож на шелест старой газеты.

— А откуда мне знать, что вы понимаете под правдой?

Марина отдала мне безмолвный приказ. Я достал фотографию из сумки и протянул ее доктору Шелли. Он долго смотрел на нее, а потом, наконец, повернулся к камину и заговорил.


Он рассказал нам, что родился в семьи англичанина и испанки. В больнице в Борнмуте он специализировался на травматологии. Когда молодой врач приехал в Барселону, статус иностранца не позволял ему вращаться в подобающих кругах. Должность тюремного врача была самым лучшим из поступивших предложений, и он согласился. Михаил Кольвеник лечился у Шелли после своего избиения.

На тот момент Кольвеник не говорил ни на одном испанском наречии. К счастью, Шелли немного знал немецкий. Он одолжил Кольвенику денег, нашел ему квартиру и работу на «Вело Гранелл». Кольвеник очень привязался к врачу и никогда не забывал его великодушия.

Они стали очень хорошими друзьями.

Со временем дружба подкрепилась и профессиональными интересами. Многим пациентам Шелли нужны были протезы. Среди изготовителей данной продукции «Вело Гранелл» была лидером рынка, а Кольвеник — самым талантливым инженером.


Вскоре Шелли стал личным врачом своего друга. Как только фортуна улыбнулась Кольвенику, они вложили деньги в создание медицинского центра по изучению и лечению врожденных заболеваний и мутаций.

Интерес Кольвеника к данной теме зародился еще в Праге. Шелли рассказал, что мать Кольвеника произвела на свет близнецов. Один из них, Михаил, родился сильным и здоровым. Другой же, Андрей, страдал врожденным неизлечимым заболеванием костных и мышечных тканей. Он не прожил и семи лет. Этот эпизод врезался Михаилу в память до такой степени, что повлиял на выбор профессии. Кольвеник всегда думал, что при надлежащем лечении и высоком уровне развития технологий, которые должны исправлять просчеты природы, его брат не умер бы так рано и мог бы жить полной жизнью.


Именно это убеждение заставило его заняться механизмами, которые, как он любил говорить, «дополняют» тела, по воле судьбы лишенные каких-то частей.

«Природа — словно ребенок, который играет с нашими жизнями. Когда ей надоедают старые и сломанные, им на смену приходят другие, — говорил он. — Наша задача перебрать детали и собрать их по-новому».

Некоторые видели в этих высказываниях дерзость, граничившую с богохульством. Для других же они были источником бесконечной надежды.


Тень брата никогда не покидала Кольвеника.

Он полагал, что лишь по воле случая из них двоих именно он родился здоровым, а брат был обречен на смерть. Шелли добавил, что Михаил в глубине души чувствовал себя виноватым, и не только перед Андреем, но и перед всеми людьми, над которыми природа сыграла такую злую шутку.

В то время Кольвеник начал собирать по всему миру снимки людей с деформированными телами. Для него все эти обезображенные природой существа были братьями Андрея. Его семьей.


— Михаил Кольвеник был выдающимся человеком, — продолжил доктор Шелли. — А такие люди зачастую вызывают неприязнь у менее одаренных. Зависть — это слепота, которая вырывает глаза с корнем. Сколько клеветы в адрес Михаила я слышал в последние годы его жизни и сразу после смерти… Этот чертов инспектор… Флориан. Даже не понял, что его использовали как марионетку, чтобы добраться до Михаила…

— Флориан? — повторила Марина.

— Он возглавлял группу, которая расследовала дело Кольвеника, — сказал Шелли настолько презрительно, насколько позволяли голосовые связки. Жалкий червяк, который пытался сделать себе имя за счет Кольвеника и «Вело Гранелл». Меня утешает только то, что в итоге у него ничего не вышло. Его упрямство уничтожило его же карьеру. Это он заварил тот скандал с телами…

— С телами?

Шелли надолго замолчал, а потом посмотрел на нас обоих и цинично улыбнулся.

— Этот инспектор Флориан… — начала Марина. — Не подскажете, где мы можем его найти?

— В цирке, с остальными клоунами, — ответил Шелли.

— Доктор Шелли, а вы знали Бенжамина Сентиса? — спросил я, пытаясь поддержать беседу.

— Конечно, — ответил Шелли. — Мне приходилось регулярно иметь с ним дело. Будучи совладельцем фабрики, он отвечал за административную часть. По-моему, он был алчным человеком, который не знал своего места. И завистливым, к тому же.

— Вы знаете, что его тело неделю назад было обнаружено в канализации? — спросил я.

— Я читаю газеты, — холодно бросил он.

— Вам это не показалось странным?

— Не более странным, чем все остальное, что пишут в газетах, — отрезал Шелли. — Мир болен. А я уже устал. Что-нибудь еще?

Я хотел было спросить о даме в черном, но Марина меня опередила: она уже покачала головой и улыбнулась доктору. Он дотянулся до звонка для прислуги и позвонил. В комнате, потупив взор, появилась Мария Шелли.

— Молодые люди уходят, Мария.

— Да, отец.


Мы поднялись. Я протянул руку за фотографией, но Шелли взял ее первый.

— Если этот снимок не очень вам нужен, я заберу его себе…

Сказав это, он повернулся к нам спиной и жестом приказал дочери проводить нас до двери.

В дверях кабинета я обернулся посмотреть на доктора и увидел, как тот бросил фотографию в огонь и смотрел, как она горела.

Мария Шелли молча проводила нас до вестибюля, потом виновато улыбнулась и сказала:

— Мой отец человек с тяжелым характером, но добрым сердцем, — извинилась она. — Жизнь его не щадила, и характер со временем стал меняться…


Она открыла нам дверь и зажгла свет на лестнице. Я прочел в ее взгляде сомнение, как будто она хотела что-то сказать, но боялась это сделать. Марина тоже это заметила и протянула ей руку в знак благодарности. Мария Шелли пожала ее. Эта женщина как будто источала одиночество.

— Не знаю, рассказал ли вам отец… — сказала она, понизив голос и опасливо обернувшись.

— Мария! — раздался голос доктора из глубины квартиры. — С кем ты разговариваешь?

По лицу Марии пробежала тень.

— Иду, отец, иду…

Она бросила на нас последний исполненный отчаяния взгляд и вернулась в квартиру. Обернувшись, я увидел у нее на шее маленький медальон. Мне показалось, что на нем изображена черная бабочка с раскрытыми крыльями. Но дверь закрылась, прежде чем я успел в этом убедиться.

Мы остались на лестничной площадке, откуда было слышно, как доктор в ярости кричит на дочь. Свет на лестнице погас. На секунду мне почудился запах гниющего мяса.

Он исходил откуда-то с лестницы, возможно, в темноте было мертвое животное. Потом мне показалось, что на лестнице раздались шаги. Запах исчез.

— Пойдем отсюда, — сказал я.

Глава четырнадцатая

По дороге к дому Марины я заметил, что она украдкой за мной наблюдает.

— А ты не уедешь на Рождество к семье?

Я покачал головой, глядя на дорогу.

— Почему?

— Мои родители постоянно переезжают с места на место. Мы уже много лет не проводим Рождество вместе.

Не знаю, как это получилось, но мои слова прозвучали грубо и враждебно. Оставшуюся часть пути мы прошли молча. Я проводил Марину до ограды особняка и попрощался с ней.


Когда я шел к интернату, начался дождь. Я смотрел на ряд окон на четвертом этаже колледжа. Свет горел только в двух из них. Большинство учеников уехали на Рождество к семьям и вернуться собирались не меньше чем через три недели. Каждый год одно и то же. Интернат был совершенно пустым, и только парочка невезучих оставалась на попечении преподавателей. В прошлом и позапрошлом году было совсем плохо, но сейчас это не имело значения. По правде говоря, так было лучше. Сама мысль о том, чтобы уехать от Марины и Германа, казалась мне невыносимой. Когда я был с ними, то не чувствовал себя одиноким.

И я снова поднялся по лестнице к себе на этаж. Коридор был тихим и пустынным. Это крыло интерната было нежилым. Вероятно, здесь осталась только донья Паула, пожилая вдова, следившая за чистотой. Она жила в маленькой комнатке на третьем этаже. Этажом ниже раздавалось непрерывное бормотание ее телевизора. Миновав ряды пустых комнат, я подошел к своей спальне и открыл дверь. В небе раздался жуткий раскат грома, и здание завибрировало. Через щель в закрытых ставнях я увидел вспышку молнии. Я лег в кровать, не раздеваясь, и в темноте вслушивался в звуки грозы. Я открыл ящик прикроватной тумбочки и достал оттуда карандашный набросок, который Герман сделал в тот день на пляже. Я рассматривал его в полумраке, пока сон и усталость не взяли верх. Я заснул, прижимая его к груди, словно амулет, а когда проснулся, он исчез у меня из рук.


Я быстро открыл глаза и почувствовал холодный ветер, ударивший в лицо. Окно было открыто, и комнату заливал дождь. Оглушенный, я привстал на кровати и нащупал выключатель ночника. Бесполезно. Электричества не было. Тут я заметил, что портрет не просто выпал у меня из рук — его не было ни на кровати, ни на полу. Я в недоумении потер глаза кулаками. И почувствовал. Отчетливо и сильно. Опять этот запах разложения — в воздухе, в комнате, под собственной одеждой, как будто кто-то поместил мне под кожу полуразложившийся труп животного, пока я спал. Совершив над собой усилие, я подавил тошноту. На меня нахлынула волна паники.

Я был не один. Пока я спал, кто-то или что-то проникло в комнату.


Медленно пробираясь на ощупь, я пробрался к двери и нащупал выключатель. Ничего. Я вышел в объятый мраком коридор. Запах усилился. Я как будто преследовал дикого зверя. Вдруг мне показалось, что в последнюю дверь прошмыгнула тень.

— Донья Паула? — почти шепотом позвал я.

Дверь тихонько закрылась. Сбитый с толку, я глубоко вздохнул и пошел по коридору. Раздался тихий голос. Как шипение змеи. Кто-то прошептал мое имя. Звук доносился из-за закрытой двери.

— Донья Паула, это вы? — выдавил я, пытаясь унять дрожь в руках.

Еще один шаг в темноте.

Голос снова прошептал мое имя. Он был незнакомым — треснутым, жестоким, источающим злобу. Голосом из кошмаров. Я встал как вкопанный посреди коридора, утопленного во тьме, совершенно парализованный. Вдруг дверь комнаты с оглушительным шумом распахнулась. В течении нескольких секунд, показавшихся мне вечностью, я явственно ощущал, что коридор растягивается и кренится под ногами, подталкивая меня к этой двери.

Дойдя до середины коридора, я увидел на кровати в одной из комнат что-то ослепительно-белое. Портрет Марины. Его держали деревянные руки, запястья которых были обмотаны окровавленными нитями. Я не сомневался в том, что это были руки Бенжамина Сентиса, потерявшиеся в глубинах канализации. Вырванные с корнем. Воздух с шумом вырвался из моих легких.

Запах стал невыносимым, едким. Ужас пронзил меня стальными иглами, когда я увидел у стены неподвижную фигуру — существо в черном одеянии, со скрещенными на груди руками. Лицо обрамляли спутанные патлы. Стоя у двери, я заметил, как его голова очень медленно приподнялась, и на лице появилась улыбка, обнажившая блестевшие во тьме клыки. Под перчатками, словно клубки змей, зашевелились лапы.

Я шагнул назад и снова услышал, как этот голос шепотом произнес мое имя. Существо бросилось ко мне как огромный паук.

Я не смог подавить вопль ужаса и быстро захлопнул дверь. Я попытался придавить дверь собственным весом, но напор по ту сторону был слишком сильным. Десять когтей насквозь проткнули древесину, и я бросился бежать по коридору в обратную сторону, услышав, как дверь разлетелась на кусочки. Коридор превратился в бесконечно длинный туннель.

В нескольких метрах от меня уже виднелась лестница, и я осмелился бросить взгляд назад. Силуэт кошмарного создания двигался четко в моем направлении. Его сверкавшие глаза пронзали ночной мрак. Мне конец.

Я бросился в коридор, который вел в кухню, пользуясь тем, что назубок знал каждый закоулок здания. Я захлопнул дверь. Бесполезно. Чудовище с разбегу врезалось в нее и проломило древесину, опрокинув меня на пол.

Я перекатился по керамическим плиткам под стол, надеясь там спрятаться. Я увидел его ноги. Десятки разбитых тарелок и стаканов устилали пол слоем осколков. По блеску лезвия я заметил среди осколков е зубчатый нож и в отчаянии схватил его что было силы. Чудище нагнулось ко мне и просунуло морду под стол, словно волк в кроличью нору. Я полосонул ножом прямо по лицу, и лезвие вошло в него как в глину. Но все-таки чудовище отступило на полметра назад, и я смог отбежать на другой конец кухни.

Оно приближалось шаг за шагом, а я лихорадочно искал хоть какое-нибудь средство самозащиты. Я наткнулся на ящик и открыл его. Столовые приборы, кухонные принадлежность, свечи, зажигалка… прочий непригодный хлам. Механически я схватил зажигалку и попытался ею воспользоваться.

Тень чудовища уже нависла надо мной. Снова это жуткое зловоние. Острый коготь уже был совсем рядом с моим горлом. Наконец, мне удалось зажечь огонь, и в каких-то двадцати сантиметрах я увидел этого монстра.

Я закрыл глаза и задержал дыханье, уверенный, что только что увидел облик своей смерти. Оставалось только ждать. Целую вечность. Когда я вновь открыл глаза, его уже не б

Скачать книгу

Carlos Ruiz Zafón

MARINA

Печатается с разрешения компании Dragonworks S.L. и литературного агентства Antonia Kerrigan Literary Agency.

© Carlos Ruiz Zafón, 1999

© Dragonworks S.L., 2004

© Перевод. О. Светлакова, 2015

© Издание на русском языке AST Publishers, 2015

Предисловие автора к испанскому изданию

Дорогой мой друг, читатель!

Я убежден, что у каждого писателя, помимо его воли, среди его книг есть своего рода любимчики. Это тайное предпочтение не зависит ни от подлинных художественных достоинств книги, ни от того, как ее приняли критики и читатели, ни от прибыли (или, наоборот, финансовых лишений), которые ему это издание принесло. Есть таинственные причины, которые делают одни вымыслы ближе душе писателя, чем другие: что это за причины – он и сам не знает. С 1992 года, когда я начал заниматься этим странным делом – писать романы, я их написал немало, но ни один не любил так, как «Марину».

Написал я ее в Лос-Анджелесе между 96-м и 97-м. Тогда мне было тридцать три, и я начинал смутно подозревать, что так называемая «первая молодость» (оцените благодушный тон этого выражения) сделала мне, что называется, ручкой. К этому времени у меня за плечами были уже целых три романа для детей, так что едва только мне стала ясна композиция моей новой истории, как я твердо решил, что это будет мой последний опыт в детской литературе. По мере того, как дело продвигалось, роман становился все более проникнутым этим прощальным настроением, и к концу работы я понял, что внутри меня было что-то такое… сам не могу сказать что, но очень ценное, и это сокровище я терял, терял и вот навсегда утратил, и теперь всегда буду об этой потере сожалеть.

Из всех моих романов «Марина» – самый неуловимый, самый трудный для определения; наверное, и самый личный. По иронии судьбы, именно его публикация стоила мне немалой нервотрепки. Целое десятилетие книга страдала от ужасных изданий, порой откровенно контрафактных. Текст в них выдавался за то, чем совсем не являлся, сбивая с толку читателя, а я почти ничего не мог с этим сделать. Но даже при таких обстоятельствах «Марина» находила и находит себе читателей всех возрастов и положений, читателей, обретающих на ее страницах что-то себе необходимое, читателей, искренне желающих разделить с рассказчиком этой истории, Оскаром, самые глубокие откровения его души.

И вот «Марина» у себя дома, и читатель может вместе с нею слушать Оскара – слушать его в первый раз так, как того хотел автор. Может быть, теперь-то, с их помощью, автор наконец поймет, почему этот роман так же жив в его памяти, как в день, когда был закончен, и сможет, как сказала бы Марина, вспомнить то, чего никогда не было.

Барселона, июнь 2008-го

К.Р.С.

* * *

Марина сказала мне однажды, что мы помним только то, чего никогда не было. Прошла целая вечность, прежде чем я понял эти слова. Однако надо, пожалуй, начать с начала, которое в данном случае и есть конец.

В мае 1980-го я на неделю исчез. Семь дней и семь ночей никто на свете не знал, где я нахожусь. Беглеца искали друзья, знакомые, учителя и даже полиция; предполагали, что если я и жив, то потерял память и сгинул в опасных кварталах города.

Через неделю один из вокзальных дежурных опознал объявленного в поиск юношу – подходил под описание. Заподозренный субъект маялся среди чугунных кружев и сумрака Французского вокзала Барселоны, как грешная душа в чистилище. Дежурный подошел ко мне со зловещим видом персонажа из фильма ужасов. Потом спросил, не я ли тот Оскар Драй, который бесследно исчез из школы, где учился и жил в интернате. Я молча кивнул. Хорошо помню, как в этот момент в его очках отразился арочный свод знаменитой вокзальной крыши. На перроне мы сели на скамью. Он невозмутимо достал сигарету, раскурил и оставил дымиться в руке, не поднося ко рту. Объяснил, что сейчас множество людей только и ждет, чтоб задать мне кучу вопросов, и хорошо бы на эти вопросы подготовить правильные ответы. Я снова молча кивнул. Он пристально посмотрел мне в глаза и сказал: «Знаешь, Оскар, порой говорить правду – далеко не лучший выход». Затем, сунув мне пригоршню монет, велел пойти позвонить в школу, моему наставнику. Я позвонил. Дежурный ждал, пока я закончу разговор. Потом дал еще денег – на такси и пожелал удачи. Я спросил его, откуда он знает, что я не сбегу снова. Он долго, пытливо на меня смотрел, наконец сказал: «Бегут только те, кому есть куда бежать». Мы простились на проспекте, куда вместе вышли из здания вокзала, и вопрос о том, где же я был, так и не был задан. Он ушел по проспекту Колумба, а я смотрел ему вслед. Дым от сигареты, которую он, держа на отлете, так и не выкурил, следовал за ним, как верный пес.

В тот день кто-то – наверное, призрак Гауди – изваял в высоте над городом причудливые облачные башни, а небо просто ослепляло синевой. Я взял такси и поехал в школу, готовый к любой судьбе, включая расстрел перед строем.

Четыре недели кряду после этого учителя и психологи атаковали меня вопросами, требуя, чтоб я поведал им свои тайны. Я всем врал, рассказывая каждому именно то, что он хотел услышать и во что был способен поверить. Со временем все просто приняли положение вещей, дружно сделав вид, что неприятного эпизода просто не было. Я последовал их примеру. Мне никому не пришлось говорить правду о том, что случилось.

Тогда я еще не знал, что океан времен всегда возвращает нам воспоминания, которые мы хотим утопить в нем. Воспоминания о том дне вернулись ко мне через пятнадцать лет. Я снова увидел паренька, который потерянно бродил в сумраке Французского вокзала, и снова вспыхнуло, полоснув меня по сердцу, имя Марины.

У каждого из нас есть секрет, тщательно запертый на все замки в самом темном углу на чердаке души. Я открою вам свой.

1

В конце семидесятых Барселона была городом-миражом, сплетенным в странное кружево проспектов и переулков; в нем любая подворотня или интерьер заурядного кафе могли перенести вас на полвека назад. Время, память, подлинность истории, причудливость легенд плавились в его волшебном пространстве, сливаясь, как акварельные краски или как дождинки в дожде. Вот там-то и случилось все это – там, где от исчезнувших улиц осталось лишь эхо, где соборы и дома были словно из книжки сказок с картинками.

Мне было пятнадцать; я изнывал, заключенный в одно почтенное учебное заведение с именем святого в названии и с интернатом для воспитанников. Помещалось оно в самом конце проспекта Вальвидрера. В то время район Сарья, прилепившийся к окраине современной Барселоны, еще сохранял свой деревенский вид. Моя школа возвышалась над улочкой, круто поднимавшейся от Пасео-де-ла-Бонанова. Школьный фасад был монументальным до того, что заставлял зрителя думать скорее о замке, чем о школе. Здание было цвета глины, и его угловатый силуэт при ближайшем рассмотрении оказывался настоящей головоломкой, составленной из острых башенок, готических арок и темных углов.

Школьная территория была настоящей крепостью – с прочными стенами, таинственными сосновыми рощами, прудами, заросшими тиной, садами, фонтанами и неожиданно возникающими на пути внутренними двориками. Вокруг центрального здания тянулись мрачного вида каналы – над ними призрачно качались струи пара. Спортзалы, казалось, хранили некую тягостную тайну. В темноте часовен тепло сияли свечи, и улыбались изображения святых. Школа была четырехэтажной, не считая подвалов и чердачного помещения, где до сих пор жили те немногие священнослужители, что предпочли преподавание. Комнаты воспитанников были на четвертом этаже; они выходили в гулкий высокий коридор. Все эти бесконечные переходы были всегда погружены в сумрак, всегда отзывались призрачным эхом на каждое движение.

Я проводил свою жизнь в грезах наяву, ожидая ежедневного чуда, всегда приходящего ко мне в пять часов двадцать минут пополудни. В это магическое мгновение солнце наконец пробивалось в высокие окна школы – и одновременно звенел звонок, отпуская нас с уроков, даря нам до ужина в большой столовой целых три часа свободы. Считалось, что эти часы мы посвящаем занятиям и благочестивым размышлениям. Не помню ни единого случая за все время жизни в интернате, чтобы мне пришло в голову делать что-либо столь похвальное.

Это было мое любимое время дня. Наплевав на требование докладывать о выходе с территории школы, я втихаря удирал в город. Я приучился точно рассчитывать время своих тайных отлучек, возвращаясь по старинным улочкам в сгущающейся темноте точно к ужину. Эти долгие одинокие прогулки давали мне пьянящее чувство свободы. Воображение легко парило среди зданий и уносилось в небо. В эти часы не было улиц Барселоны, моей темной комнаты и школьных правил. В эти часы я, со своими двумя мелкими монетками в кармане, был счастливейшим человеком во вселенной.

Иногда меня заносило на задворки района Сарья, где на ничейной земле сохранилось подобие рощи. Старинные поместья барселонской знати, в свое время любившей селиться в районе к северу от Пасео-де-ла-Бонановы, были хоть и заброшены, но все еще гордо вздымались ввысь. Улочки вокруг моей школы были своего рода миражом, городом-призраком, в котором стены, увитые плющом, заграждали проход в одичавшие сады, в глубине которых таились старинные особняки. В монументальных резиденциях знати теперь поселились бурьян и одиночество, и только остатки памяти о былом все еще витали в воздухе, как клочья застоявшегося на холоде тумана. Часть их покорно ожидала сноса, почти все пережили за эти годы множество ограблений, но некоторые все еще были обитаемы.

Там оставались забытые люди – немногочисленные потомки угасающих древних родов. Люди, чьи имена были на первых полосах газет во времена, когда трамвай еще поражал воображение как дерзкая новинка технической мысли. Заложники мертвого прошлого, отказавшиеся покинуть терпящий бедствие корабль. Они словно боялись выйти за стены своих обветшалых особняков, чтобы дуновение времени не развеяло их, как прах. Узники своих темниц, они жгли там свечи в канделябрах. Иногда, быстро проходя мимо их заржавленных калиток и облезлых ставень, я замечал за ними чей-нибудь неприязненный взгляд.

Кончался сентябрь 1979 года. Однажды вечером во время своей обычной прогулки я решился углубиться в квартал по улочке, которую раньше никогда не замечал, – на ней рядком стояли особняки эпохи раннего модерна. Улица изгибалась, упираясь в калитку сада со всеми признаками заброшенности, обычной для этих мест. Среди деревьев угадывался двухэтажный особняк. Перед его мрачным фасадом стоял фонтан со скульптурными фигурами, по замыслу автора обнаженными, но впоследствии одетыми в мох милосердным временем. Темнело, и мне этот забытый богом и людьми угол показался неприветливым, чтоб не сказать зловещим. Царила полная тишина – только ветер шелестел листьями, точно предупреждая меня о чем-то. Я забрел в необитаемую часть квартала. Подумалось, что самое лучшее сейчас – податься назад в свой интернат. Я стоял в нерешительности, раздираемый здравым смыслом и жутковатым очарованием покинутого всеми сада, когда вдруг увидел два ярких желтых глаза. Взгляд их упирался мне в лицо с неумолимостью кинжального удара. Я сглотнул.

Наконец мне удалось разглядеть силуэт большого кота с бархатистой серой шерстью и бубенчиком на шее – он сидел у кованой ограды старого особняка. В пасти хищника бился, агонизируя, воробей. Несколько секунд представитель кошачьих холодно изучал меня, затем, смерив взглядом, бесшумно скользнул между прутьями решетки и исчез во тьме этого обреченного Эдема. В его пасти ушел в последний свой путь и воробей.

Вид этого надменного, дерзкого животного меня просто покорил. Судя по бубенчику и ухоженной шерстке, у него был хозяин. Стало быть, под сводами старого дома обитали не только призраки старой аристократической Барселоны. Я подошел ко входу и взялся руками за прутья решетки. Металл обжег холодом. Последний вечерний свет вспыхнул в каплях воробьиной крови, цепочкой уходивших в глубь зарослей сада, густых, как лес. Вот они, драгоценные рубины, указывающие правильный путь в лабиринте… Я сглотнул слюну еще раз. Точнее, я только хотел это сделать, но не смог – во рту пересохло. Сердце бешено билось, кровь шумела в висках, словно они знали что-то, чего не знал я сам. Вот в тот-то момент я и почувствовал, что калитка подается под моей тяжестью, потому что не заперта.

Я нерешительно пробирался в глубь сада, а луна освещала бледные лица ангелов – изваяний фонтана. Они наблюдали за мной. Скованно передвигая ноги, я боялся, что эти фигуры сейчас превратятся в демонов с волчьими пастями, со змеиными языками… они набросятся на меня, сорвавшись с пьедестала… Ничего подобного не случилось. Я несколько раз глубоко вздохнул, пытаясь унять разыгравшееся воображение – а еще лучше заставить себя отказаться от дурацкой попытки исследовать чужие земельные владения. И снова воля не подчинилась мне: в тенистой глубине сада вдруг разлились, подобно аромату духов, небесные звуки. Я вслушивался в едва различимую мелодию арии под аккомпанемент фортепиано. Никогда в жизни я не слышал голоса прекраснее.

Мелодия казалась знакомой, но я так и не вспомнил, что это было. Музыка доносилась из дома. Я брел туда, как загипнотизированный. Из полуоткрытой двери застекленной веранды на землю падал туманный конус света. Знакомые желтые кошачьи глаза следили за мной с подоконника на первом этаже. Меня неудержимо тянуло все ближе к веранде, откуда доносились божественно прекрасные звуки. То был женский голос. Мягкий свет множества свечей, мерцая, освещал веранду и блестел на позолоченном раструбе граммофона, где крутилась пластинка. Почти не думая и удивляясь собственной смелости, я вошел внутрь, зачарованный, как сиреной, голосом, лившимся из граммофона. На столе, где тот стоял, блестел еще один круглый предмет; оказалось, карманные часы. Я взял их в руки, рассматривая при свете свечей. Стрелки не двигались, корпус весь в царапинах. Часы с виду были золотыми – и старыми, как и дом, в котором я их нашел. У стола стояло старое кресло с высокой спинкой, развернутое от меня лицом к камину, над которым висел портрет маслом, изображавший женщину в белом платье с большими серыми глазами. Грустные, бездонные, они словно видели все, что происходит на веранде.

Внезапно волшебство развеялось: из кресла поднялась высокая фигура и двинулась в мою сторону. Седые волосы и блестящие глаза резко выступали из темноты.

Я еще успел увидеть длинные, бесконечно длинные руки, протянутые ко мне, прежде чем в панике кинулся бежать к двери, опрокинув по пути граммофон. Иголка резко скрипнула, царапая пластинку. Небесный голос сорвался в какое-то дьявольское завывание, потом хрип. Я кинулся сквозь сад, боясь, что эти ужасно длинные руки вот-вот коснутся моей рубашки, не чуя под собой ног; страх бился в каждой клетке моего тела, я весь горел, во рту пересохло. Не смея остановиться, не оборачиваясь, я бежал и бежал, пока не почувствовал резкую судорожную боль в подреберье и не понял, что больше не могу ни двигаться, ни дышать. Все тело было покрыто холодным потом. Впереди, метрах в трехстах, светились окна моей школы.

Я проскользнул в боковую дверь у кухни, которую никогда не охраняли, и потащился к себе в комнату. Все остальные воспитанники наверняка уже давно были в столовой.

Я утер пот с лица, слушая, как все ровнее бьется сердце, успокаиваясь, и почти пришел в себя, когда кто-то постучал мне в дверь.

– Оскар, пора ужинать, – прозвучал голос моего наставника, иезуита-рационалиста по имени Сеги. Он не выносил, когда ему приходилось выполнять функции надзирателя.

– Сию минуту, падре, – отозвался я, – уже иду.

Я быстро переоделся к ужину и погасил свет в комнате. За окном над Барселоной всходила призрачная луна. Вот тогда-то я и заметил, что золотые часы все еще со мной: я машинально зажал их в кулаке, убегая.

2

Все следующие дни я был неразлучен с проклятыми часами. Я повсюду таскал их с собой; даже ложась спать, клал под подушку и все время боялся, что их кто-нибудь увидит и спросит, откуда они взялись. Я не знал бы, что ответить. «Ты не нашел их – ты их украл», – обвинял меня внутренний голос. «Точное название твоего действия – грабеж и проникновение со взломом», – добавлял внутренний голос, на этот раз подозрительно похожий на голос актера, который играл в сериале «Перри Мейсон».

Каждый вечер приходилось терпеливо ждать ночи, чтобы в тишине моей комнаты вновь и вновь изучать нежданное сокровище. В ночной тиши, при свете фонарика я неутомимо рассматривал часы. Все обвинения на свете не могли затмить очарования, которое исходило от моего трофея, моей первой «воровской добычи». Часы были тяжелыми – наверное, не позолоченными, а из настоящего золота. Трещины на стекле говорили о пережитом ими падении или ударе. Я предположил, что это было то самое падение, которое сломало механизм часов, навечно остановив их стрелки на шести двадцати трех. На обратной стороне была выгравирована надпись:

Герману,

Повелителю света

К.А.

19–1–1964

Меня наконец осенило, что часы должны стоить прорву денег, и угрызения совести стали меня мучить с новой силой. Слова, выгравированные на часах, заставляли чувствовать себя хуже, чем вором: похитителем воспоминаний.

Так что в один дождливый четверг я решился облегчить душу, поделившись секретом. Моим лучшим другом в школе был один нервный субъект с проницательными глазами, который требовал, чтобы его называли сокращенно, инициалами Джи-Эф, хотя они не имели ничего общего с его настоящим именем. Джи-Эф обладал поэтическим даром, вольнолюбивым духом и отточенным умом. Что до языка, то он у него был настолько острым, что его обладатель сам не раз терпел боль от порезов по неосторожности. Физического сложения он был слабого; стоило ему услышать по радио слово «микроб», пусть даже речь шла об эпидемии в другой части страны, как он уже был уверен, что подхватил заразу. Я однажды сделал для него копию страницы из словаря с определением термина «ипохондрик».

– Известно ли тебе, что ты упомянут в словаре Королевской академии? – ухмыляясь, спросил я его.

Он перевел взгляд с фотокопии на меня – взгляд, способный испепелить на месте.

– Попробуй найти на ту же букву другое греческое слово – «идиот». Может быть, окажется, что не я один так знаменит, что вошел в словарь.

В тот четверг, в полуденный перерыв, мы с Джи-Эф ускользнули ото всех в сумрачный, пустой актовый зал. Наши шаги по центральному проходу, казалось, были эхом тысяч других шагов – почтительных и тихих шагов долгих поколений воспитанников нашей школы; мы словно пробудили время, копившееся здесь долгие годы, и оно зазвучало. Два луча неяркого серого света падали в тот дождливый день на слегка запыленную сцену. Там, где посветлее, мы и расположились; прямо перед нами уходили в темноту зала ряды пустых кресел. Монотонно бил дождь, и его струи, кривясь, стекали по стеклам.

– Ну так говори, что у тебя за тайны такие, – потребовал Джи-Эф.

Я молча вынул и протянул ему часы. Джи-Эф поднял бровь и оценивающе взвесил вещь на ладони. Он подержал часы еще некоторое время, потом вернул мне, заинтригованно глядя в глаза.

– Что скажешь? – спросил я.

– Скажу, что это часы, – ответил он. – А кто такой Герман?

– Не имею ни малейшего представления.

Я ему подробно рассказал о своем приключении в заброшенном доме. Джи-Эф слушал мой отчет с характерной для него терпеливой внимательностью ученого, классифицирующего факты. Когда я закончил, он еще некоторое время взвешивал услышанное, прежде чем заговорить.

– То есть ты их украл, – заключил он наконец.

– Вот в этом-то и вопрос, – возразил я ему.

– Интересно, что бы сказал об этом Герман, – парировал он.

– Герман, может, уж давно мертв, – предположил я с уверенностью, которой не чувствовал.

Джи-Эф потер подбородок.

– Я старюсь припомнить, что именно написано в Уголовном кодексе относительно умышленного похищения чужой собственности, в частности часов с посвятительными надписями… – заметил мой друг.

– Ну зачем ты говоришь о предумышленности, – взмолился я, – все произошло так быстро, я и подумать ни о чем не успел. Когда заметил, что случайно унес часы, было уже поздно что-то делать. На моем месте мог оказаться каждый. Например, ты.

– Я на твоем месте получил бы сердечный приступ, – уточнил Джи-Эф, человек слова, а не дела. – Даже если предположить, что я повелся бы на провокацию люцифероподобного котяры и поперся в этот старый особняк. Так. А теперь поразмыслим над данным казусом и над тем, что именно может из него проистечь.

Несколько минут мы сидели в молчании, слушая, как дождь стучит в окна.

– Ну что ж, – сказал Джи-Эф, – сделанного не воротишь. Ты ведь не собираешься туда возвращаться? Или как?

Я улыбнулся.

– Один – ни за что.

Глаза моего друга округлились до размера чайных блюдец.

– Даже не думай!

В тот же вечер после занятий мы с Джи-Эф выскользнули мимо кухни через боковую дверь и вскоре уже шли по той тихой кривой улочке, что вела к таинственному особняку. Неровная старая брусчатка у нас под ногами была покрыта лужами и опавшей листвой. Небо опять угрожало дождем. Джи-Эф, еще бледнее, чем обычно, был не в своей тарелке. От мысли, что мы идем туда, где прошлое захватило себе часть территории и властвует безраздельно, у него захватывало дух и леденело в животе. Тишина вокруг нас была просто оглушительной.

– А не повернуть ли нам назад, – пробормотал он, отступая на несколько шагов, – хорошенького понемножку.

– Ну, не трусь, мокрая ты курица!

– Как часто мы недооцениваем кур! Возьмем яйца…

Неожиданно в воздухе поплыл заливистый звон бубенчика. Джи-Эф резко замолк. На нас глядели желтые глаза кота. Зверюга зашипел, как змея, выпустил когти, шерсть на загривке встала у него дыбом, а разверстая пасть продемонстрировала те самые клыки, что не так давно покончили с воробьем. Далекая молния осветила небо, дрожащий свет отразился в лужах. Мы переглянулись.

Через пятнадцать минут мы уже чинно сидели на скамье у пруда на территории школы. Часы лежали у меня в кармане пиджака. Тяжелые, как никогда.

Так закончилась неделя, и вот наступило утро субботы. Я проснулся незадолго до рассвета со смутным воспоминанием о голосе, который пел мне из старого граммофона. За окном среди ночных теней просыпалась Барселона, поблескивая стеклом и металлом в пурпурных лучах рассвета. Я вскочил с кровати и нашел проклятые часы, которые так успешно отравляли мне жизнь все последние дни. Я глядел на них. Они глядели на меня. Наконец я почувствовал решимость, которая дается только переживанием настоящего абсурда, и составил план выхода из тупиковой ситуации. Часы должны быть возвращены.

В тишине я оделся и на цыпочках прошел по темному коридору четвертого этажа. До десяти-одиннадцати часов утра моего отсутствия никто не заметит. К тому времени я надеялся вернуться в интернат.

Пустынные улицы заливал тот странный, тусклый пурпурный свет, который окутывает Барселону перед осенним рассветом. Я спустился по улице Маргенат, вокруг просыпался район Сарья. Низкие тучи плыли над его крышами, окрашиваясь первым золотом низкого солнца. Фасады дальних домов на улицах тонули в тающем тумане и летящих по воздуху листьях.

Я быстро нашел нужную мне улицу и остановился на минуту, вновь пораженный удивительной тишиной и абсолютным покоем, которые всегда царили в этом всеми забытом уголке города. Жизнь остановилась тут, подобно часам, лежавшим у меня в кармане.

Стоило мне так подумать, как у меня за спиной раздалось шуршание шин, я оглянулся и застыл с блаженной улыбкой. Мне предстало видение.

3

Из тумана медленно выехал велосипед. На нем спускалась по улице вниз, направляясь прямо ко мне, девушка в белом. Солнечные лучи просвечивали насквозь легкий хлопок, позволяя угадывать под ним ее безупречное тело. Длинные, очень светлые волосы вились вокруг лица, наполовину закрывая его. Я застыл, уставившись на то, как она сходит с велосипеда в паре метров от меня, словно идиот, пораженный внезапным параличом. Не то глазами, не то в воображении я отчетливо видел целиком ее стройные ноги, потянувшиеся к земле в момент остановки велосипеда. Мой восхищенной взгляд скользил вверх по ее белым одеждам, в которых она, сияя в солнечных случах, словно сошла с картины Сорольи, к ее лицу, и, наконец, утонул в ее глазах потрясающего светло-серого цвета. Они же глядели на меня саркастически. Непрерывно улыбаясь, я предстал перед ней в самом идиотском виде, какого только можно было пожелать.

– А, так это ты похититель часов? – сказала девушка тоном, полностью соответствовавшим ее улыбке.

Она была моего возраста, может, годом старше. Я не умел определять возраст женщин, умение это трудно; наука оно или искусство, не знаю, но в любом случае не дается тренировкой.

– Ты живешь здесь? – пробормотал я, показывая на калитку.

Она едва кивнула в ответ. Ее удивительные глаза прожигали меня с такой яростью, что на меня нашел столбняк, и лишь через два часа я понял, что полностью пропал, что видел самое ослепительное проявление красоты в моей жизни, как прошлой, так и будущей, аминь.

– А ты-то кто такой, чтобы задавать мне вопросы?

– Предположим, что я похититель часов, – начал я свою импровизацию. – Меня зовут Оскар. Оскар Драй. Я пришел их вернуть.

Не давая времени ответить, я вынул из кармана и протянул ей часы. Девушка глядела на них несколько секунд, перед тем как взять в руки – руки такие белые, что напомнили мне о снеге. На безымянном пальце блестело золотое кольцо.

– Они уже были разбиты, когда я их взял, – объяснял я.

– Они разбились пятнадцать лет назад, – пробормотала она, не поднимая глаз.

Когда же наконец красавица обратила на меня взгляд, он был оценивающим, словно она покупала мебель или домашнюю утварь. Что-то в ее поведении говорило, что она не принимает мою версию, а именно, что я вор; возможно, я был каталогизирован по рубрике кретинов безвредных или же дураков обыкновенных. Чему немало способствовала моя сияющая блаженной улыбкой физиономия. Приподняв брови, девушка загадочно улыбнулась и протянула часы мне назад.

– Ты их взял, тебе их и возвращать хозяину.

– Но…

– Часы не мои, – объяснила девушка. – Они принадлежат Герману.

При имени «Герман» я вдруг словно воочию увидел пугающе огромный силуэт с ореолом белых волос вокруг головы, от которого я бежал несколько дней назад.

– Какому Герману?

– Герман – это мой отец.

– А ты кто?

– А я его дочь.

– Я имел в виду, как тебя зовут?

– Я прекрасно поняла, что ты имел ввиду, – отрезала девушка.

С этими словами она снова села на велосипед и въехала в кованые ворота особняка. До того как она исчезла из виду в зарослях сада, я успел заметить, что она обернулась на меня – глаза ее откровенно смеялись. Я вздохнул и пошел вслед. Старый особняк был на месте. Кот на ходу взглянул на меня с таким пренебрежением, что мне захотелось стать доберманом.

Облитый презрением кота, я не без труда пересек сад, уворачиваясь от цепких колючих веток, и достиг фонтана с херувимами, к бортику которого был прислонен велосипед; его хозяйка разгружала корзину, висевшую на руле. Запахло свежевыпеченным хлебом. Потом девушка вынула бутылку молока и встала на колени, чтобы наполнить миску, стоявшую тут же на земле. Кот пулей примчался неизвестно откуда, чуя завтрак. Было ясно, что исполняется ежедневный ритуал кормления.

– Я-то думал, твой кот питается только беззащитными птенчиками, – сказал я.

– Он охотится на них, но не ест. Это у котов инстинкт, они должны охотиться и защищать свою территорию, – объяснила она мне терпеливо, как ребенку. – А вот что он любит, так это молоко. Любишь молочко, Кафка?

Пушистое воплощение кафкианского абсурда облизало хозяйке пальцы в знак согласия. Девушка нежно улыбалась коту, поглаживая ему спинку. Когда она потянулась к животному, под одеждой вновь проступило тренированное, крепкое тело. Она подняла на меня глаза как раз в тот момент, когда я пялился на нее, беспомощно облизывая губы.

– Ты сам как… позавтракал? – спросила она меня.

Я отрицательно покачал головой.

– Стало быть, ты голоден. Дурачки вообще всегда голодны, – бросила она. – Пошли, накормлю. Объяснять Герману, почему ты решил стащить его часы, лучше на сытый желудок.

Столовой служила большая зала в глубине дома. Неожиданно перепавший мне завтрак состоял из круассанов, которые дочь Германа купила в булочной Фойш на Пласа Сарья, и огромной чашки кофе с молоком. Налив ее мне, она села напротив и стала смотреть, как я бодро уничтожаю яства. Так она смотрела бы на голодающего нищего, которого решила накормить: со смесью любопытства, жалости и отвращения. Сама она не притронулась к еде.

– Я тебя тут как-то видела, – заметила она, не спуская с меня глаз. – Тебя и этого маленького паренька с вечно испуганным видом. Вы много раз проходили вот тут, за домом, наверное, возвращались в интернат. А иногда ты бродил тут один, и видно было, что тебе все равно, куда податься и чем заняться. Скажем, подложить под эти трущобы хорошую бомбу…

Только я хотел сказать в ответ что-нибудь остроумное, как на стол легла тень, огромная и черная, как пролитая тушь. Моя хозяйка подняла глаза и улыбнулась. Я застыл с круассаном во рту и сердцем в пятках.

– У нас гости, – забавляясь, возвестила девушка. – Папа, позволь тебе представить: Оскар Драй, похититель часов. Оскар, это Герман, мой отец.

Я с трудом проглотил кусок и медленно встал. Передо мной уходила прямо к потолку гигантская человеческая фигура. Я заметил костюм из тонкой шерсти, жилет и галстук. Красиво зачесанные назад седые волосы падали на плечи. На угловатом, тонком лице седые усы контрастировали с темными, грустными глазами. Удивительнее всего были руки: белые руки ангела с пальцами очень белыми и очень, очень длинными. Герман.

– Я не вор, сеньор… – нервно начал я. – Я сейчас все объясню. Я решился пройти внутрь дома, потому что был уверен, что он необитаем. А потом, когда вошел в сад, услышал ту музыку, в общем, ну… в общем, я зашел и увидел часы. Я совсем не собирался их воровать, клянусь, просто когда я увидел… я испугался и побежал, а часы остались в руке, а когда я это заметил, я был уже далеко. Не знаю, понятно ли я объяснил…

Девушка коварно улыбалась. Глаза Германа смотрели на меня, темные, непроницаемые глаза. Я, порывшись в кармане, протянул ему часы, уверенный, что сейчас последуют крики, обвинения, угрозы вызвать полицию, военный патруль и представителей ювенальной юстиции.

– Я вам верю, – мягко промолвил он, беря часы и садясь с нами за стол.

Голос у него был негромкий, приятный. Дочь подала ему тот же завтрак, что и мне – круассаны и кофе с молоком. На ходу она поцеловала его в лоб, а Герман ее обнял. Я наблюдал эту сцену в ясном свете осеннего утра, разгоравшегося за огромными окнами столовой. Лицо Германа, которого я вообразил себе едва ли не людоедом, оказалось тонким и несколько болезненным. Он любезно улыбался мне, поднося ко рту чашку с кофе, и я понял, что отца и дочь связывает глубочайшая любовь, которой не нужны ни слова, ни жесты. Лишь молчание и взгляды очерчивали вокруг них зачарованный круг в этом старинном особняке в конце тихой позабытой всеми улочки. Они жили здесь друг для друга, повернувшись спиной к миру.

Герман закончил завтракать и тепло поблагодарил меня за то, что я побеспокоился и принес назад часы. Его любезность заставила меня с новой силой почувствовать свою вину.

– Что ж, Оскар, – сказал он усталым, как мне показалось, голосом. – Очень приятно было с вами познакомиться. Будем рады видеть вас снова.

Мне было неловко, что он меня называет на «вы». Что-то было в нем еще живо от прошлого, от тех времен, когда его волосы и глаза блестели, а особняк на забытой улочке был остановкой на маршруте между Сарья и царствием небесным. Он пожал мне руку и исчез в бесконечном лабиринте своего дома. Я глядел, как он уходит по коридору, слегка прихрамывая. Дочь тоже смотрела ему вслед, и во взгляде ее я увидел тщательно скрываемую грусть.

– Герман не совсем здоров, – пробормотала она. – Быстро устает.

И сразу же прогнала с лица меланхолию.

– Съешь еще что-нибудь?

– Мне уже пора, – заторопился я, – боясь, что мое желание под любым предлогом остаться здесь с нею возьмет верх. – Мне, наверное, надо идти.

Она не удерживала меня и вышла со мною в сад. Солнце разогнало туман. Осень раскрасила деревья, отдавая предпочтение тону красной меди. Мы двинулись к воротам; Кафка мурлыкал, пригревшись на солнышке. Дойдя до ворот, девушка пропустила меня вперед, отступив на шаг в глубину своих владений. Мы молча глядели друг на друга. Она протянула мне руку – я ее пожал и почувствовал, как под нежной кожей мягко бьется пульс.

– Спасибо. И простите еще раз за…

– Не стоит извинений.

Я пожал плечами.

– Ну что ж…

Я направился вниз по улочке, и с каждым шагом магия старого дома удалялась, затихала, и вот уже почти не действовала на меня. Вдруг за спиной раздался возглас.

– Оскар!

Я обернулся. Она стояла у кованых ворот, у ног ее вальяжно сидел Кафка.

– Почему ты зашел в дом в тот вечер?

Я молча смотрел себе под ноги, словно ответ был написан на мостовой.

– Не знаю, – наконец выдавил я. – Тут есть какая-то тайна…

Девушка непонятно улыбнулась.

– А ты любишь тайны?

Я кивнул. Если бы она спросила, люблю ли я мышьяк, я бы тоже кивнул.

– А скажи, ты завтра утром сильно занят?

Все так же молча я отрицательно затряс головой. Был я занят или не был – я бы нашел способ улизнуть. Как вор я, может, не проблистал, зато как лжец достиг высот артистического мастерства.

– Тогда я тебя завтра в девять здесь жду, – промолвила девушка и пошла в глубину осеннего сада.

– Подожди!

Она оглянулась.

– Ты не сказала, как тебя зовут!

– Марина. До завтра!

Я поднял руку в знак прощания. Но она уже исчезла из виду. Напрасно я ждал, чтобы Марина оглянулась еще раз. Солнце уже полностью поднялось, и я решил, что время близко к полудню. Поняв, что Марина не вернется, я пошел назад в интернат. Старые стены, окна, ворота района Сарья заговорщически мне улыбались. Эхо моих шагов бралось неизвестно откуда: я мог бы поклясться, что парю не меньше чем в двадцати сантиметрах над землей.

4

Еще ни разу в моей жизни я не проявлял такого рвения к пунктуальности. Город потягивался и продирал глаза, а я уже бодрым шагом пересекал Пласа Сарья. Стая голубей вспорхнула у меня из-под ног, когда ударили колокола, зовущие к девятичасовой мессе. Солнце сияло, как на рекламной картинке, играя искрами в каплях, все еще падавших с деревьев после ночного дождя. Кафка вышел меня встречать аж к самому повороту на их улочку. Стайка воробьев щебетала на разумной от него дистанции – где-то над оградой.

– Привет. Кафка. Как успехи, кого еще успел убить за отчетный период?

Кот отвечал мне кратким мяуканьем и, разыгрывая из себя флегматичного английского дворецкого, повел сквозь сад к фонтану. Уже издали я увидел силуэт Марины, сидящей на бортике в одежде цвета слоновой кости, которая полностью открывала плечи. В руках у нее была книжечка в кожаном переплете, куда она что-то вписывала авторучкой – не шариковой, а старой чернильной. Она была так сосредоточена на этом, что не заметила моего присутствия. Словно сквозь невидимое стекло я некоторое время растерянно наблюдал за ней, и не надеясь обратить на себя внимание. За эти минуты я уверился в том, что сам Леонардо рисовал ее ключицы – другого объяснения их совершенству не было. Кафка ревниво мяукнул. Ручка тут же перестала писать, глаза Марины встретились с моими, книжечка захлопнулась.

– А, ты уже здесь.

Марина повела меня незнакомым маршрутом – я едва узнавал Сарья – и на все вопросы лишь загадочно улыбалась.

– Куда мы идем?

– Терпение, терпение. Сам увидишь.

Я послушно шел за ней, хотя и подозревал ее в намерении подшутить надо мною каким-то образом. Мы спустились на Пасео-де-ла-Бонанова, потом свернули к Сан Хервасио. Миновали бар «Виктор», эту черную дыру, столь многих поглотившую. За стойкой, в истоме закатывая глаза под темными очками, тянули пиво несколько пижонов, другие у входа терпеливо грели сиденья своих мотоциклов. При нашем появлении несколько человек сдвинули свои дорогущие «Рэй-Бэны» на лоб, чтобы без помех сканировать фигуру Марины. «Счастливо оставаться», – злорадно подумал я.

Мы дошли до пересечения с улицей Доктора Ру, и Марина повернула направо. Через пару домов она свернула еще раз, на маленькую, незаасфальтированную улочку, терявшуюся в пустырях после дома номер 112. За все это время девушка не произнесла ни слова и лишь улыбалась.

– Нам сюда? – спросил я, заинтригованный.

Тропинка, по которой мы теперь шли, вилась словно без цели. Марина молчала. Наконец мы вышли на довольно большую дорогу, упиравшуюся в пышные ворота, за которыми начиналась кипарисовая аллея. Там, куда она вела, виднелся тихий город из поросших мхом надгробий, мавзолеев, крестов и лиловых теней. Старое кладбище Сарья.

Кладбище Сарья – один из самых укромных уголков Барселоны. Его с трудом находят на картах. Если спросить, как туда проехать, не всякий таксист ответит, и даже люди, живущие неподалеку от него, не всегда о нем знают. Если вы рискнете искать его самостоятельно, скорее всего заблудитесь. Те же немногие, которые знают его секрет, уверяют, что кладбище это очень старое и там застаивается время; остров потерянного времени появляется и исчезает по своей собственной воле, и не нам его искать.

Вот куда привела меня Марина в то осеннее воскресенье, чтобы открыть тайну, мучившую меня не меньше, чем глаза той, которая ею владела. Повинуясь жестам Марины, я прошел за ней кладбище насквозь; там, в северной его части, мы устроились на небольшом холме, откуда безлюдная территория была видна как на ладони. Все в той же тишине мы созерцали могилы и увядшие цветы. Марина по-прежнему молчала, и я начал через несколько минут нервничать. Единственная тайна, которая мне теперь не давала покоя, была тайна того, какого черта я сюда приперся как дурак.

– Тихо, как на кладбище, – иронично заявил я, сознательно обостряя ситуацию.

– Терпение, – мягко сказала Марина. – Без терпения нет учения.

– А без жизни – наслаждения, – парировал я раздраженно. – Чего это мы тут выжидаем? Ничего здесь нет.

Марина медленно подняла на меня глаза, и я в который раз не смог понять значения ее взгляда.

– Как ты ошибаешься! Здесь очень много всего… Здесь лежат останки сотен людских судеб – и всего того, что в них было прожито… чувств, устремлений, разлук, иллюзий и разочарований, недолжных и обманных страстей, от которых эти жизни разрушились. И все это здесь, навсегда скрытое землей.

Я не сводил с нее глаз, пораженный любопытством и отчасти робостью – я не совсем понимал, о чем она говорит. Но что бы это ни было, оно ее волновало.

– Нет, в жизни ничего нельзя понять, пока не поймешь смерть, – добавила Марина.

Я же вновь зашел в тупик, стараясь понять ее.

– Правду сказать, никогда об этом не думал, – признался я ей. – В смысле о смерти. Серьезно – нет, никогда, хотя…

Марина медленно, бесстрастно кивнула, как это делают врачи, наблюдая симптомы, подтверждающие ужасный диагноз.

– То есть ты из этих несчастных… неподготовленных, – уточнила она непонятно.

– Неподготовленных?

Теперь я совсем перестал что-либо понимать.

Марина смотрела вдаль; ее лицо стало печальней, и она словно на глазах повзрослела. Я затих, пораженный и поглощенный ее видом.

– Ты, должно быть, и легенды не знаешь, – предположила она.

– Какой легенды?

– Я так и думала, – проговорила она медленно. – Видишь ли, согласно известной легенде, смерть имеет множество агентов своего влияния. Они ходят повсюду, наблюдают людей, отыскивая среди них пустоголовых субъектов, никогда не вспоминающих о смерти.

Тут она заглянула мне прямо в глаза.

– Стоит одному из несчастных столкнуться с таким эмиссаром смерти, как он незаметно для себя оказывается в ловушке, из которой нет выхода, он незаметно вступает во врата ада. Эмиссаров смерти можно узнать по покрову на лицах, скрывающему, что у них нет глаз – только черные провалы внутрь черепа с кишащими там червями. Когда же необходимость в маскировке отпадает, они открывают лица, чтобы неподготовленный заранее узнал об ужасе, который его ждет…

Мерные звуки ее негромкого голоса почему-то заставили меня сжаться; судорога скрутила желудок.

И только тогда Марина улыбнулась своей вероломной улыбкой. Точно как ее кот.

– Ну ты даешь, – смог я сказать наконец. – Прямо мурашки по телу.

– Само собой.

Прошли еще пять или десять минут в полном молчании. Целая вечность. Две белые голубки порхали среди могил. Муравей медленно перебирался с моего ботинка на штанину брюк. Не происходило ровно ничего. Нога у меня затекла и стала бесчувственной; я беспокойно подумал, не ждет ли та же участь и мои мозги. Еще минута, и я бы запротестовал, может, даже ушел бы, но тут Марина подняла руку, призывая меня к молчанию. Она молча указала на входные ворота кладбища.

Туда кто-то входил – судя по силуэту, это была дама, в плаще глубокого черного цвета, похожем на бархатный; капюшон скрывал ее лицо. Руки, затянутые в черные же перчатки, были прижаты к груди, одежда ниспадала до земли, и с того места, откуда мы глядели, казалось, что черная фигура без лица плавно скользит по дорожке, не касаясь ее. Я почему-то похолодел от страха.

– Кто это?

– Шшшш, – прервала меня Марина.

Прячась за колоннами, мы наблюдали за дамой в черном, а та скользила меж могилами, как привидение. В руках, затянутых в черные перчатки, она несла алую розу, и казалось, что цветок – это кровь, брызнувшая из только что нанесенной ей раны. Женщина подошла к надгробию прямо под тем местом, с которого мы за ней следили, и остановилась к нам спиной. Я вдруг заметил, что на этой могиле, в отличие от всех прочих, не было никакого имени: только странный знак, напоминавший не то бабочку, развернувшую крылья, не то еще какое-то насекомое.

Дама простояла перед могилой не меньше пяти минут, прежде чем положила розу на мрамор надгробия. Затем так же плавно и медленно скользнула прочь и исчезла. Словно видение.

Мы возбужденно переглянулись. Марина наклонилась к моему уху, чтобы что-то тихо сказать, и по всему моему бедному телу прошла горячая волна, а волосы на затылке не только встали дыбом, но даже, кажется, стали отплясывать боссанову.

– Я ее случайно заметила три месяца назад, когда мы с Германом приходили сюда принести цветы тете Реме… Она приходит сюда каждое последнее воскресенье месяца в десять утра и оставляет красную розу на этой могиле, – говорила Марина, – всегда в этом черном плаще, перчатках и с капюшоном, скрывающим лицо – никто его никогда не видел. Всегда одна. Ни разу ни с кем не заговорила.

– А чья же это могила?

Странный знак, выбитый на мраморе, очень меня заинтриговал.

– Не знаю. В записях, которые хранятся здесь на кладбище, эта могила значится безымянной.

– А кто эта женщина?

Марина как раз собиралась ответить, когда силуэт дамы в черном плавно пересек проем кладбищенских ворот и стал удаляться. Марина вскочила, потянула меня за руку:

– Скорее, а то потеряем ее.

– Мы что, за ней?

– Не ты ли страдал тут от скуки? – бросила она мне раздраженно, словно потеряв надежду втолковать мне что-нибудь.

Женщина в черном уже уходила в сторону Бонановы, когда мы дошли до улицы Доктора Ру. Снова пошел дождь, но солнце порой проглядывало сквозь тучи, озаряя золотом дождевые нити. Мы следили за дамой сквозь этот поблескивающий занавес дождя. Пересекли вслед за нею Пасео-де-ла-Бонанова, поднялись к подножию холмов, усеянных дворянскими особняками, знавшими лучшие дни. Дама углублялась в путаницу пустынных улочек, покрытых печальным покровом сухих листьев – словно змея сбросила старую кожу и легла ей под ноги улицей. Вдруг она остановилась на перекрестке и застыла, как статуя.

– Она увидела нас… – прошептал я Марине, прячась с нею за толстым стволом дерева, покрытым вырезанными на коре надписями.

Несколько мгновений мы стояли неподвижно, боясь быть обнаруженными. Однако дама резко свернула налево и исчезла из виду. Мы переглянулись и продолжили слежку. Следы привели нас в глухой тупик, упиравшийся в железнодорожные пути, которые вели от Сарья к Вальвидрере и Сан-Кугату. Мы остановились. Дамы нигде не было видно, хотя она только что свернула в этот тупик. Над крышами и вершинами деревьев виднелись башенки моей школы.

– Она здесь живет, – предположил я, – просто зашла к себе в дом.

– Нет. Здесь никто не живет. Все эти особняки давно необитаемы, – указала Марина на темные фасады за решетками садов. Действительно, только пара старых каменных сараев и старое пожарище виднелись за темными купами растительности. Здесь никого не было. Дама будто испарилась.

Мы пошли по тупиковой улочке. В лужах блестела синева неба, опрокинутые вниз кронами деревья, а порою и мы с Мариной, но падавшие с веток капли разбивали наши скользящие отражения. В последнем особняке где-то резко хлопнула дверь. Марина молча на меня взглянула. Мы тихо приблизились, и я осторожно заглянул внутрь. Открытая дверь в красной кирпичной стене вела во внутренний двор. Видно, что раньше там был сад, но теперь все заросло бурьяном. Сквозь густую листву я различил странное здание, сплошь увитое плющом. Я не сразу понял, что это запущенная застекленная оранжерея на металлическом каркасе. Растения шуршали на ветру, словно рядом перешептывалось и роптало множество людей.

– Сначала ты, – велела Марина.

Не без внутреннего сопротивления я вступил в заросли. Марина неожиданно схватила меня за руку и пошла следом. Ноги погружались в мягкий слой какого-то мусора, шуршание вызывало в воображении образ клубка шипящих змей с красными глазками. Царапая руки и лица, мы пробирались сквозь враждебно колючий бурьян, пока не вышли на площадку перед оранжереей. Здесь Марина отпустила мою руку и стала рассматривать это мрачное сооружение. Оно было полностью погребено под толстым слоем заплетшего его плюща.

– Боюсь, она от нас ушла, – заметил я. – Тут годами не ступала ничья нога.

Марина неохотно согласилась. Еще раз разочарованно оглядела старую оранжерею. «Поражения надо принимать молча», – подумал я.

– Пошли? – предложил я ей свою руку в надежде, что мы снова пойдем вместе, рука об руку, назад.

Марина, однако, проигнорировала мои намеки и хмуро побрела вокруг оранжереи. Я вздохнул и неохотно последовал за нею. Эта девушка порой была упрямей иного мула.

– Марина, – снова затянул я, – ты же сама сказала, что здесь никто…

Она стояла уже у противоположной стены оранжереи, видно, здесь был вход. Потом стала протирать стекло, и под грязью обнаружилась такая же странная черная бабочка, которую мы видели на безымянной гробовой плите. Стеклянная дверь оказалась открытой и медленно уступила нашему нажиму. Изнутри доносился сладковатый, душный запах тления. Так смердят болота и затхлые отравленные колодцы. Оставив позади последние обломки своего здравого смысла, я вошел внутрь, в зеленоватую мглу.

5

Запах был просто феерический: гниющее старое дерево, сырая земля и что-то вроде духов. Под стеклянным потолком стлался туман, капли конденсировались и падали на нас в полумраке, как чья-то кровь. Вдали, вне поля зрения, слышались непонятные звуки – что-то вроде металлического дребезжания, словно кто-то дергал жалюзи.

Марина медленно двигалась вперед. Было жарко, сыро. Одежда липла к телу, по лицу текли капли пота. Я обернулся, взглянул на Марину – она тоже взмокла. Металлический звук, казалось, раздавался сразу со всех сторон, нарастая в зеленоватом мраке.

– Что это? – спросила Марина, и я услышал ноту тревоги в ее голосе.

Я только пожал плечами. Мы все углублялись во мглу оранжереи. Там, где несколько лучиков света пробивались сквозь крышу, мы остановились, и Марина хотела что-то сказать, но в это время снова раздался этот пугающий металлический звук – совсем рядом. Метрах в двух. Прямо у нас над головой. Мы обменялись взглядом и медленно подняли головы к просвету в стеклянном потолке. Марина взяла меня за руку. Она дрожала. Я тоже.

Мы были окружены. В полумраке вырисовывались угловатые силуэты, словно висящие в воздухе. Я насчитал их с дюжину, больше: руки, ноги, глаза, блестящие в темноте. Они неподвижно, устрашающе висели над нами, эти адские куклы, и, задевая при покачивании друг о друга, издавали металлический шорох. Непроизвольно мы подались назад, и раньше, чем успели что-либо понять, все это воинство обрушилось на нас: Марина случайно наступила на рычаг, связанный с системой блоков, удерживавшей в воздухе эти застывшие фигуры. Я кинулся к Марине, чтобы закрыть ее сверху, и мы оба упали. Нас оглушил звон стекла и скрежет какого-то механизма. Я представил, как осколки острыми клиньями падают дождем и вонзаются нам в тело, и в этот момент что-то холодное коснулось моего затылка. Чьи-то пальцы.

Я смог открыть глаза. Прямо в лицо мне улыбалась безжизненная лаковая рожа куклы из желтоватого полированного дерева со стеклянными глазами. Рядом со мною Марина подавила вскрик.

– Это марионетка, – выдавила она хрипло.

Мы поднялись и удостоверились, что существа, напугавшие нас, действительно были марионетками. Фигуры для кукольного театра, сделанные из дерева, металла и керамики. Подвешенные на тросиках к крючкам на потолке. Рычаг, нечаянно нажатый Мариной, привел их в движение. Висели они, на две-три ладони не доставая до пола, и подергивались в воздухе, словно висельники в пляске смерти.

– Какого черта?.. – вырвалось у Марины.

Я разглядывал кукол. Вот фигура, одетая магом, вот полицейский, танцовщица, вот знатная дама в роскошном платье винно-красного цвета, ярмарочный силач… Все они были в натуральную величину, все одеты в роскошные наряды, которые время превратило в лохмотья. И было еще что-то, что их неуловимо объединяло – какая-то общая черта, придававшая всем им странную схожесть друг с другом.

– Да они незаконченные, – догадался я.

Марина сразу поняла, что я имел в виду. Каждой кукле чего-то недоставало. У полицейского не было рук. У танцовщицы – глаз, вместо них страшно зияли пустые глазницы. У мага – ни рта, ни рук… Я рассматривал фигуры, а они покачивались в призрачном зеленом свете заброшенной оранжереи. Марина подошла к танцовщице и тщательно ее осмотрела. Показала мне на маленький знак на лице куклы, у границы волос: маленькая черная бабочка. Снова она. Марина протянула руку, коснулась метки, волос – и неожиданно отдернула руку жестом омерзения.

– Волосы… они настоящие.

– Быть не может.

Мы проверили каждую куклу: на всех были метки в форме бабочки. Мы подняли их назад при помощи того же рычага. Глядя, как они безвольно повисли, покачиваясь в пустоте, я подумал, что их механические души отчаянно, но напрасно ждут, когда придет их творец и соединится с ними.

– А здесь еще кое-что, – услышал я голос Марины за спиной.

Я оглянулся и увидел, что она показывает мне на старый письменный стол в углу. Он был весь покрыт слоем пыли, и паучок бежал по столешнице, оставляя тонкий след. Я наклонился и сдул пыль, подняв в воздух серое облачко. Оказалось, на столешнице лежит переплетенная в кожу толстая квадратная книга, раскрытая посередине. В центре страницы наклеена фотография в сепии, подпись гласила: «Арль, 1903». На фотографии – девочки, сиамские близнецы, сросшиеся торсами. Девочки в праздничной одежде улыбались в камеру, и трудно было представить улыбку грустнее.

Марина пролистала альбом. Обычный старый фотоальбом, только вот фотографии не назовешь ни обычными, ни даже нормальными. Сиамские близнецы оказались еще цветочками. Пальцы Марины листали страницы, а мы со смесью ужаса, отвращения и зачарованности рассматривали старые снимки. Я почувствовал наконец, что у меня мурашки по всему телу.

– Уроды… – бормотала Марина. – Природные феномены, их часто эксплуатировали в цирковых зрелищах…

Созерцание людских уродств возымело сильное действие: меня словно избили кнутом. Открылась изнанка человеческого, и она была ужасна. Я видел, как внутрь чудовищно искаженного тела были заключены невинные души и как они там мучились. Шуршали листы альбома, шли минуты, мы молчали. Одна за другой фотографии представляли нам чудовищ, которых не мог бы породить ни один ночной кошмар. И страшнее самих уродливых тел были взгляды изнутри их – взгляды, горевшие ужасом, одиночеством, отчаянием.

– Господи помилуй… – шептала Марина.

Фотографии были датированы и помечено место съемки: Буэнос-Айрес, 1893; Бомбей, 1911; Турин, 1930; Прага, 1933… Я терялся в догадках, не в силах представить, кто и зачем мог бы собрать такую коллекцию. Этот адский каталог. Наконец Марина оторвалась от фотографий и ушла в темноту. Я тоже хотел уйти за ней, но не мог прекратить рассматривать бесконечное разнообразие боли и ужаса, глядевшее на меня со старых снимков. И через сто лет я не забуду, как они смотрели на меня, эти существа. Наконец я захлопнул альбом и подошел к Марине. Она глубоко дышала там, в полумраке, и я вдруг почувствовал себя таким маленьким, незначительным, таким растерянным. Я не знал, что делать, что сказать. В этих фотографиях было что-то такое, от чего я попросту на куски рассыпался.

– Ты как, в порядке?.. – спросил я наконец.

Марина, не открывая глаз, кивнула. Вдруг что-то зазвучало в зеленой мгле. Мы застыли, вперившись глазами в тени, окружавшие нас. Снова раздался этот звук, неизвестный, непонятный. Враждебный. Зловещий. Потянуло гнилью, тошнотворно и сильно. Словно зверь во тьме открыл зловонную пасть и дохнул. У меня появилось ужасное чувство, что мы уже не одни, что рядом с нами кто-то есть. Он наблюдает за нами. Марина, окаменев, неподвижно смотрела во мглу. Я сжал ее руку и повел к выходу.

6

Мы вышли из сада в серебристую дымку дождя, одевшую улицы. Было около часу дня. На обратном пути – Герман нас ждал к обеду – мы не обменялись ни словом.

– Герману, пожалуйста, ничего не говори, – попросила Марина.

– Не беспокойся.

Я подумал, что даже если бы и захотел, не смог бы объяснить, что с нами произошло. Чем дальше мы уходили от сада со старой оранжереей, тем хуже я понимал и помнил те странные и мрачные вещи, которые там видел. На площади Сарья я заметил, что Марина бледна и дышит с трудом.

– Что с тобой, как ты себя чувствуешь? – встревожился я.

Марина сказала, что все хорошо, но как-то неубедительно. Мы присели на скамью. Закрыв глаза, она тяжело переводила дыхание. У наших ног что-то клевали голуби. В какой-то миг мне показалось, что Марина сейчас потеряет сознание. Вдруг она открыла глаза и улыбнулась мне.

– Не пугайся. Небольшая дурнота. Наверное, из-за этого ужасного запаха.

– И правда, он был ужасным. Падаль какая-нибудь. Крыса или…

Марина согласно кивнула. Наконец ее бледность прошла, щеки снова порозовели.

– Мне просто надо поесть. Пошли уже. Герман небось уже волнуется.

Мы пошли к ее дому. Кафка ждал нас у кованых ворот. На меня он взглянул холодно, а Марину приветствовал, кратко, но дружественно потершись о ее лодыжки. Я размышлял, как прекрасно быть котом, когда раздалась та самая небесная музыка, что увлекла меня ночью в этот сад – голос, певший из граммофона Германа. Музыка заполнила сад, как неудержимые весенние воды.

– Что это за музыка?

– Это Делиб.

– Никогда не слышал.

– Лео Делиб. Француз. Композитор, – объяснила Марина. – Не проходили в школе?

Я пожал плечами.

– Это из его оперы «Лакме».

– А кто поет?

– Моя мама.

Я смотрел на нее в изумлении.

– Твоя мать – оперная певица?

Марина ответила бесстрастно:

– Была певицей. Она умерла.

Герман ждал нас в большой гостиной – просторной овальной комнате. С потолка струился, разбиваясь на разноцветные искры в хрустале, свет большой люстры. Отец Марины оделся почти как на дипломатический прием, строго соблюдая этикет, – костюм, жилет, красивые седые волосы безупречно причесаны. Выглядел он, словно вышел из глубин времени – примерно из конца девятнадцатого века. Мы расселись за столом, сервированным серебром на белоснежной льняной скатерти.

– Как приятно, что вы разделите с нами обед, Оскар, – сказал Герман своим негромким голосом. – Не каждое наше воскресенье украшено таким приятным обществом.

Посуда была тонкого фарфора – любой антиквар затрясся бы от жадности. В меню же был только суп с аппетитным запахом и свежий хлеб. Больше ничего. Пока Герман наливал суп мне, как гостю, первому, я подумал, что весь этот парад устроен ради меня. В этом доме был музейный фарфор, фамильное серебро и обычай воскресного парадного обеда, но не было денег на второе блюдо. Больше того, не было и электричества. Дом освещался свечами. Герман словно прочел мои мысли.

– Кажется, вы заметили, Оскар, что у нас нет электричества. В самом деле, это так. Мы как-то не очень доверяем современной технике. Да и как доверять силе, которая может перенести человека на Луну, но не может дать каждому хлеба досыта?

– Возможно, дело не в самой технике, а в тех, кто ее использует, – предположил я.

Герман, обдумав мой ответ, кивнул с медлительной торжественностью – не знаю, искренне убежденный или просто из вежливости.

– Я чувствую в вас, Оскар, философскую жилку. Вы читали Шопенгауэра?

Марина, не скрывая заинтересованности, слушала, что я отвечу.

– Так, поверхностно, – выкрутился я.

Суп мы ели молча, с удовольствием. Герман иногда мне улыбался с рассеянной ласковостью и не отрывал любящего взгляда от дочери. Что-то мне подсказывало, что у Марины нет друзей и что Герман доволен моим присутствием, пусть даже я и не отличаю Шопенгауэра от модного обувного бренда.

– Что ж, Оскар, расскажите мне, что нового в мире.

Он так это спросил, что мне пришли в голову странные мысли. Может, он не слыхал о конце Второй мировой. Вот объявлю о нем сейчас, и произведу сенсацию.

– Да какие там новости, – промямлил я под острым, бдительным взглядом Марины. – Вот выборы будут…

Интерес Германа неожиданно пробудился, он опустил ложку и поддержал тему:

– А ваши убеждения каковы, Оскар? Вы левый или правый?

– Папа, Оскар убежденный анархист, – решительно заявила Марина.

Я подавился хлебом. Анархистов на мотоциклах я видел, но в чем состоят их убеждения, понятия не имел. Герман окинул меня долгим, заинтересованным взглядом.

– Ах, молодость… – пробормотал он. – Святой идеализм. Понимаю, понимаю. Сам в вашем возрасте зачитывался Бакуниным. Это надо пережить, как корь…

Я прожег убийственным взглядом Марину, а та только загадочно улыбалась, наверное, научилась у своего кота. Наконец быстро подмигнула и отвела взгляд. Герман смотрел на меня с нескрываемой симпатией, я вернул ему улыбку и поспешил заняться супом. Это позволяло по крайней мере молчать, а кто молчит, не делает ошибок. Некоторое время мы ели в тишине. Вдруг я заметил, что Герман уснул прямо за столом. Марина ловко подхватила выпавшую ложку и ослабила его галстук из серебристого шелка. Герман глубоко вздохнул. Одна из рук мелко дрожала. Марина помогла отцу встать. Он тяжело оперся на ее плечо, слабо улыбнувшись мне со стыдом и горечью.

– Вы простите меня, Оскар, – сказал он севшим голосом. – Возраст…

Я встал, пытаясь помочь Марине, но она взглядом показала, что этого не нужно, и я остался в столовой, а они ушли – дочь поддерживала отца.

– Очень рад, Оскар, очень рад знакомству, – тихо прошелестел его голос, когда они удалялись в тьму коридора. – Приходите к нам еще, да, приходите еще…

Их шаги затихли в глубине дома, а я остался при свете свечей и ждал возвращения Марины еще полчаса, проникаясь атмосферой старого дома. Когда мне стало понятно, что Марина уже не вернется, я начал беспокоиться. Пойти на ее поиски по незнакомому дому я стеснялся. Уйти не попрощавшись я не мог. Оставить записку тоже, в комнате не нашлось чем ее написать. Тем временем смеркалось, мне надо было возвращаться в интернат. Я решил прийти на следующий день после уроков и узнать, все ли хорошо. И сразу понял: ведь не прошло и получаса, как я не вижу Марину, а я уже ищу предлога вернуться к ней. Через кухню я прошел к кованым воротам сада. Над городом гасло вечернее небо с неторопливыми тучами.

По пути к школе, медля и мысленно возвращаясь к событиям этого дня, я старался снова пережить каждую минуту. Поднимаясь по лестнице в свою комнату, я пришел к выводу, что более причудливого и странного дня в моей жизни не было. Но если бы его можно было повторить, я бы сделал это не задумываясь.

7

Той ночью мне приснилось, что я заперт внутри огромного калейдоскопа. Какой-то дьявол – я видел только его огромный глаз в круглом стекле – вертел его и заставлял меня кувыркаться. Мир дробился и рассыпался, цветные пятна и причудливые отражения сводили с ума. А, это насекомые. Черные бабочки. Я вскочил с постели с бешено бьющимся сердцем, словно кровь во мне вдруг превратилась в кипящий крепкий кофе. Целый день продолжалась эта лихорадка, не отпуская меня и на уроках. Все учебные темы того понедельника были поездами, которые проследовали мимо меня без остановки. Джи-Эф сразу заметил, что со мной что-то не то.

– Обычно ты всего лишь витаешь в облаках, а сегодня вышел за пределы атмосферы, – подвел он итог. – Слушай, ты не заболел?

Я рассеянно успокоил его и снова посмотрел на часы над доской аудитории. Три тридцать. Занятия закончатся через два часа. Целая вечность. За окном поливал дождь.

При первом же звуке звонка я сорвался с места, предупредив Джи-Эф, что сегодня не пойду с ним на обычную прогулку. Коридоры были еще длиннее, чем обычно. Сад и фонтан у входа в наше здание потускнели под дождем. Небо висело, как свинцовая пластина. Фонари, как гаснущие спички, едва желтели во влажном воздухе. Я был без зонтика и даже без капюшона, так что бросился бежать. Перепрыгивал через лужи, огибал потоки воды и наконец выбежал на улицу. Дождевой поток тек вниз по тротуару неудержимо, как кровь из отворенной вены. Уже промокший до костей, я бежал по мрачным безлюдным улицам, а вода ревела подо мной в канализационных стоках. Казалось, город погружается в черный океан. Я добежал до ворот особняка Марины и Германа за десять минут – и к этому времени промок до нитки. На горизонте день догорал серым, в мраморных разводах, закатом. На углу переулка вдруг что-то с треском обвалилось. Я испуганно оглянулся. Никого – только дождь лупил по лужам пулеметными очередями.

Я протиснулся в калитку. Молнии освещали путь к дому. Херувимы над фонтаном у входа приветствовали меня. Стуча зубами, я добрался наконец до кухонной двери. Она оказалась открытой. Я вошел. Тьма была там непроглядная. Я вспомнил, что Герман говорил – в доме нет электричества.

До этой минуты я и не подумал ни разу, что вообще-то пришел без приглашения. Вот уже второй раз я лезу в этот дом в темноте и без малейшей причины. Подумал даже уйти, но буря разошлась к этому времени так, что было не выйти. Вздохнув, я стал растирать руки, которых почти не чувствовал от холода. Ледяная одежда липла к телу. Кашель сотрясал меня так, что стучало в висках. «Полцарства за махровое полотенце», – подумал я и позвал:

– Марина, ты здесь?

Только эхо отвечало мне из темных коридоров. Темнота стояла вокруг, как толпа молчаливых теней. Только молнии освещали сквозь окна кухню, словно вспышки фотокамеры.

– Марина? – настырно продолжал я. – Где ты? Это Оскар…

Я несмело прошел внутрь. Промокшие ботинки хлюпали при ходьбе. Столовая, где мы вчера ели, стояла пустой. Стол не накрыт. Стулья пустуют.

– Марина? Герман?

Ответа не было. На столике у стены я разглядел подсвечник и коробку спичек. Руки закоченели так, что только с пятой попытки удалось зажечь спичку.

Я поднял над собой мерцающий слабый свет. Комната призрачно вырисовалась передо мной, стал виден вход в коридор, где вчера я последний раз видел Марину и ее отца. Оказалось, он ведет в другой большой зал, также с большой хрустальной люстрой под потолком, таинственно блеснувшей наверху, как большой бриллиант. Тени скользили по стенам, бросаясь в углы, когда молния сверкала в окна. Старая мебель спала мертвым сном, укрытая белыми простынями. Из этой залы вела вниз мраморная лестница. Чувствуя себя взломщиком, я почти решился сойти вниз, когда заметил над верхней ступенькой два желтых глаза и услышал мяуканье. Кафка. Я с облегчением вздохнул. Кот исчез в потемках. Я растерянно оглянулся. Увидел только цепочку собственных мокрых следов на пыльном полу.

– Кто здесь? Марина? – звал я снова и снова, и никто мне не отвечал.

Я представил себе этот зал в праздничном убранстве несколько десятилетий назад. Оркестр, танцующие пары. А теперь он больше напоминает затонувший корабль под толщей воды.

На стенах было много картин. Все – портреты. И все – одной и той же женщины. Я узнал ее. Та самая, что смотрела на меня с портрета в первый вечер, когда я нечаянно забрел в дом. Великолепное исполнение портретов, магия линии и краски поразили меня почти сверхчеловеческим совершенством, и я спросил себя: кто же автор портретов? Было очевидно, что он один, что все портреты – одной кисти. Дама, казалось, смотрит на меня сразу со всех сторон, и сходство ее с Мариной так и бросалось в глаза. Того же рисунка губы на бледном, почти прозрачном лице. Та же стать, та же фарфоровая стройная хрупкость. Тот же пепельный оттенок серых глаз, таких бездонных, таких грустных. Тут кто-то коснулся моей ноги. Кафка терся о мои мокрые ботинки. Я нагнулся, приласкал его, погладил серебристую шерстку.

– Ну и где наша Марина? Где твоя хозяйка?

Ответом было меланхолическое мурлыканье. Дом очевидно был пуст. По крыше барабанил дождь. Тонны воды падали и падали с неба. Я старался представить себе ту невообразимую причину, которая заставила Марину и Германа покинуть дом в такую погоду. В любом случае меня это не касалось. Я еще раз погладил Кафку и решил уйти раньше, чем они вернутся.

– Один из нас здесь лишний, – шепнул я Кафке. – Догадываешься, кто? Да, это я.

Вдруг шерсть у кота встала дыбом. Я ощутил, как он весь напрягся под моей рукой, в панике пронзительно мяукнув. Что могло до такой степени напугать животное? И вдруг я понял: запах. В комнате разлился тот самый гнилостный смрад, который был и в оранжерее. Меня затошнило.

Я поднял взгляд. За окном колыхался дождь. Его завеса едва позволяла разглядеть ангелов в скульптурной группе над фонтаном. Инстинкт громко говорил мне, что здесь что-то не так и что дело плохо. Среди фигур одна была лишней. Я прижался лицом к окну. Одна из скульптур двигалась – поворачивалась. Я окаменел. Черт лица не было видно – только черная фигура в длинной одежде. И я ее уже где-то видел. Прошли несколько мгновений, показавшихся мне целой вечностью, фигура исчезла во мраке, а я смог пошевелиться. При следующей вспышке молнии фонтан выглядел как всегда. Запах тоже исчез.

Я не придумал ничего лучшего, как сесть и ждать Германа с Мариной. Выйти из дому я просто не мог себя заставить. Буря не утихала. Я упал в зачехленное кресло. Постепенно полумрак, монотонный звук дождя и изнеможение вогнали меня в сон. Разбудил меня скрежет ключа, поворачиваемого в замке, скрип дверей и шаги. Сердце остановилось, потом бешено застучало. В коридоре послышались шаги, показалось пятно света от свечи. Кафка ринулся навстречу Марине и Герману, входившим в зал. Марина остановила на мне холодный взгляд.

– Что случилось? Почему ты здесь, Оскар?

Я забормотал что-то бессмысленное. Герман же ласково улыбнулся и вдруг, присмотревшись ко мне, воскликнул:

– Боже мой, Оскар, да вы насквозь промокли! Марина, принеси-ка полотенца… Идите сюда, Оскар, зажжем огонь, как без огня в такую ночь, ну и погодка…

Я устроился у камина и потягивал из чашки что-то вкусное и горячее, принесенное Мариной. Мямля и спотыкаясь, я все же сумел рассказать о том, как оказался в их доме – не упоминая о черном силуэте, который видел из окна, волне зловония и реакции кота. Герман очень благосклонно принял все мои объяснения. Казалось, он не только не против моего вторжения, а даже приветствует его. Марина – наоборот. Если бы взгляды сжигали, от меня осталась бы лишь кучка пепла. Я всерьез начал опасаться, как бы моя привычка без приглашения являться в их дом не повредила нашей начавшейся было дружбе. За те полчаса, что мы сидели у огня, она и рта не раскрыла. Когда же Герман пожелал мне спокойной ночи и ушел, я приготовился к выволочке и разрыву отношений.

«Вот оно, – думал я, – начинается. Ну, наноси последний удар». – Марина саркастически улыбалась.

– Ты похож на барашка в предобморочном состоянии, – сказала она мне.

– Спасибо. – Я благодарил искренне, поскольку ожидал куда худшего.

– Так ты расскажешь наконец, какого черта сюда притащился?

Глаза ее ярко блестели, отражая огонь камина. Я допил горячий напиток и опустил взгляд.

– Ну, по правде сказать… видишь ли…

Вид у меня был наверняка жалкий. Настолько, что Марина вдруг встала, положила мне руку на плечо и потребовала:

– Смотри в глаза.

Я повиновался. Она вглядывалась в мое лицо сочувственно, по-доброму.

– Я не сержусь, понимаешь? – промолвила она наконец. – Просто удивилась и растерялась, увидев тебя здесь так неожиданно. По понедельникам мы с Германом всегда ходим к его врачу в больницу Святого Павла, вот почему ты никого не застал. Понедельник у нас не для приема гостей.

Мне стало стыдно.

– Это больше не повторится, – пообещал я.

Очень хотелось обсудить с ней жуткий черный силуэт, который я видел у фонтана, но тут она вдруг рассмеялась и, наклонившись, поцеловала меня в щеку. Этого касания ее губ было достаточно, чтобы моя одежда разом высохла и едва ли не вспыхнула. Ни единого слова я не смог бы произнести в тот момент, не то что обсуждать призраков. Марина заметила мое смущение.

– Что с тобой? – спросила она меня.

– Ничего. – Я с трудом отрицательно покачал головой.

Она подняла бровь, как бы усомнившись, но ничего больше не сказала.

– Может, еще немного бульона? – спросила она, поднимаясь на ноги.

– Спасибо.

Марина ушла с чашкой на кухню за новой порцией, я же остался у огня, зачарованно рассматривая даму на портретах. Вернувшись, Марина проследила за моим взглядом.

– Эта дама с портретов… – хотел спросить я.

– Это моя мама, – прервала меня Марина.

Я почувствовал, что мы вступаем на неверную почву.

– Знаешь… Это поразительные портреты, никогда не видел ничего подобного. Словно художник смог сделать моментальный снимок души.

Марина молча кивнула.

– Я никогда не видел ничего кисти этого художника, а ведь это наверняка очень известный мастер, – настойчиво выспрашивал я у нее.

Марина долго не прерывала молчания.

– Не видел и не увидишь. Этот мастер уже шестнадцать лет ничего не пишет. Эта серия портретов – его последняя работа.

– Он должен был очень хорошо знать модель, то есть твою маму, чтобы так ее написать.

Марина задумчиво смотрела мне в лицо, и этот ее долгий взгляд точно повторял взгляд, запечатленный на портретах.

– Он знал ее лучше всех людей на земле, – наконец сказала она. – Он даже женился на ней.

8

Той ночью у камина Марина рассказала мне историю Германа и его особняка в Сарья.

Герман Блау родился в процветающей каталонской семье, знатной, богатой и культурной. Всего было в достатке у рода Блау – и ложа в театре Лисео, и фабрики близ Сегре, и широкая известность, порой и скандальная. Так, относительно Германа шли слухи, что его матушка, Диана, родила его не от главы рода Блау, а от одного колоритного персонажа по имени Ким Сальват – вольнодумца, живописца и профессионального развратника. Он очаровывал, развращал и подвергал позору лучшие семейства того времени, а потом им же продавал по астрономическим ценам портреты, на которых были запечатлены для вечности испорченные им женщины. Как бы то ни было, в Германе никогда не находили ни одной черты, роднящей его с семейством Блау – ни физической, ни душевной. Единственное, к чему он проявлял интерес, были живопись и рисунок, что сразу же возбудило во всех самые черные подозрения. Особенно в его законном отце.

Когда Герману исполнилось шестнадцать, семья, в лице ее главы, объявила ему, что не потерпит более нечестивой склонности к свободным искусствам, которые суть не что иное, как ничегонеделание. Вместо того чтобы тратить время, «учась на художника», юноша должен был пойти работать на фабрику отца, или же в армию, или куда-нибудь еще в такое место, где его характер окрепнет, а убеждения сформируются должным, то есть полезным образом. Герман предпочел бежать из дому, куда его, впрочем, через сутки вернула жандармерия.

Глава рода, чьи надежды были так безжалостно растоптаны его первенцем, перенес свое внимание на второго по старшинству сына, Гаспара, который усердно изучал семейный текстильный бизнес и просто молился на семейные традиции. Опасаясь за будущее членов своего рода, старый Блау выделил Герману особнячок в Сарья, к тому времени уже много лет полузаброшенный. «Ты нас, конечно, опозорил, – сказал старик, – но я не для того всю жизнь работал как вол, чтобы люди злословили – дескать, потомок Блау побирается на улицах». Особняк был в свое время и красив, и знаменит, и посещаем самыми знатными людьми города, но с тех пор никто не поддерживал в нем порядок. Вокруг него словно бы витало проклятие. Говорили, между прочим, что любовные встречи Дианы и вольнодумца Сальвата происходили именно там. Теперь, по иронии судьбы, особняк отошел Герману. И тогда же Герман, при тайной поддержке матери, пошел в ученики прямо к этому самому Сальвату. При их первой встрече тот пристально посмотрел юноше в глаза и веско произнес следующие слова:

– Первое. Я не твой отец и знаю твою мать только с виду. Второе. Жизнь художника связана с риском, неустроенностью и почти всегда с нищетой. Эту жизнь не мы выбираем: наоборот, она выбирает нас для себя. Если ты сомневаешься хотя бы в одном из двух данных пунктов, лучше ступай прочь, дверь позади тебя.

Герман остался.

Годы учения у Кима Сальвата стали для молодого художника прорывом в другой мир. Он впервые видел, что в него кто-то верит, понял, что у него есть талант, что он значим сам по себе, а не только как отпрыск рода Блау. Он почувствовал себя другим человеком. За шесть месяцев он научился большему, чем за всю предыдущую жизнь.

Сальват оказался человеком экстравагантным, щедрым и очень изысканным, знатоком и любителем наслаждений жизни. Работал он только по ночам и, невзирая на внешность (больше всего он походил на медведя), был и в самом деле настоящим сердцеедом, чья власть над женскими сердцами была едва ли не большей, чем его талант живописца.

Красотки, от вида которых останавливалось сердце, и дамы из высшего общества так и ломились в студию Сальвата, желая заказать свой портрет и, как подозревал Герман, желая чего-то еще. Сальват был тонким знатоком вин, поэзии, старых европейских городов и акробатической техники камасутры, которую вывез из Бомбея. Все сорок шесть лет своей жизни он прожил с бешеной интенсивностью, говоря, что люди в глубине души полагают себя бессмертными и что это самое пагубное из их заблуждений. Он смеялся над жизнью, смеялся и над смертью; над человеческим он смеялся так же громко, как над божественным. Он был блестящим кулинаром, на уровне шеф-поваров ресторанов, превозносимых Мишленом, впрочем, у всех них он обедал и чему-нибудь учился. За время, проведенное рядом с Сальватом, Герман стал не только его лучшим учеником, но и лучшим другом. Герман всегда помнил, что полнотой своей жизни, человеческой и артистической, он обязан Киму Сальвату.

Сальвату как художнику было дано то, что дается немногим – ощущение света. Он говаривал, что свет капризен, как прима-балерина, которая знает о своем могуществе и вертит всеми в театре как хочет. На его же полотнах свет был ему покорен, танцевал строго под музыку, и в результате картины Сальвата становились чудом, открывающим душе двери в небо. По крайней мере, именно в таких восторженных выражениях их описывали каталоги выставок.

– Писать надо не кистью, а светом, – утверждал Сальват. – Сначала изучи световой алфавит; потом световую грамматику. И только потом, быть может, ты найдешь собственную манеру с ним управляться, собственную магию.

Именно Ким Сальват расширил для юноши границы мира, потому что брал его в свои многочисленные поездки. Вена, Берлин, Рим… Герман быстро понял, что Сальват не только хороший живописец, но и прекрасный делец, умело продающий свои полотна. Секрет его успеха был скорее во втором, чем в первом.

– Из тысячи людей, покупающих произведение искусства, едва ли один имеет хотя бы отдаленное представление о том, что он покупает, – объяснял Сальват с тонкой улыбкой. – Все остальные покупают не произведение, а имя знаменитого художника, покупают его славу, миф о нем. Наш бизнес решительно ничем не отличается от искусства продать человеку пилюли от кашля, средство от облысения или любовное зелье, Герман. Разница только в цене.

Этот великодушный и щедрый человек прекратил свое существование в 1938-м, шестнадцатого июля. Шептались, что художника погубили излишества. Герман же был уверен, что его сломили ужасы начавшейся войны, отрицавшие его жизнелюбивую философию, подорвавшие его волю к жизни и наслаждению.

– Я мог бы писать еще тысячу лет, – бормотал Сальват на смертном ложе, – и так и не изменить их невежества, их скотства ни на йоту. Люди безнадежны, Герман. Красота – что мое дыхание против ветра, который ломится сейчас в окно, мой мальчик, и называется реальностью. Красота не нужна им, они не находят в ней пользы…

На похоронах его оплакивали толпы любовниц, кредиторов и полузнакомых людей, которым он когда-то совершенно бескорыстно помог и сразу о том забыл. У его гроба всем вдруг стало ясно, что погас какой-то свет и теперь предстоит жить во мгле, пустоте, одиночестве.

Сальват оставил Герману очень небольшую сумму денег и свою студию, поручив как душеприказчику распределить остальное между друзьями и любовницами. Распределять было особо нечего, так как художник проживал больше, чем зарабатывал, и всегда имел долги. При оглашении завещания нотариус передал Герману письмо от Сальвата, которое тот написал ему, зная о своей скорой кончине. Письмо, которое он должен был прочитать после его смерти.

Тихо плача, потерянный и ничего не понимающий от горя, Герман всю ночь бродил по городу. Рассвет застал его у моря. Там, на волнорезе, под первыми лучами солнца, он прочитал последние слова, сказанные ему Кимом Сальватом.

«Дорогой Герман!

При жизни я тебе этого не смог сказать. Все ждал подходящего момента. Теперь ждать уже нет времени.

Вот то, что ты должен был от меня услышать. Я за всю жизнь не видел художника с таким великим талантом, как у тебя, Герман. Ты и сам этого пока не понимаешь, не знаешь сокровища, что носишь внутри, но оно у тебя есть; мое же единственное достижение в искусстве – это то, что я его разглядел. Я изучал тебя – и понял больше, чем ты сам себя понимаешь. Теперь тебе нужен настоящий учитель, тот, которого заслуживает твой дар, кто-то, кто даст тебе больше, чем жалкое ученичество у меня. Ты повелеваешь светом, Герман, а мы все только прислуживаем тебе. Никогда этого не забывай.

Ну вот, отныне твой бывший учитель становится твоим учеником и лучшим другом. Навсегда.

Сальват».

Через неделю Герман, страдая в Барселоне от невыносимых воспоминаний, уехал в Париж, где быстро нашел место преподавателя в школе рисунка и живописи, и десять лет не возвращался домой.

В Париже Герман стал довольно известным портретистом и на всю жизнь приобрел страсть к опере. Его полотна уже неплохо продавались, и один галерист, знавший его еще во времена Сальвата, решился устроить ему выставку. Жил он небогато, но вполне достойно на заработок преподавателя и гонорары. С помощью некоторой экономии и ректора своей школы, у которого родни было полгорода, он весь сезон держал себе кресло в ложе Парижской оперы. Без излишеств – шестой ряд амфитеатра слева. Сцену он при этом видел лишь на две трети, зато музыку слышал в полном объеме, музыку ликующую и всепобеждающую, музыку, которая знать ничего не знает о ценах на ложу в Парижской опере.

Там он ее и увидел в первый раз. Она напоминала женскую фигуру с полотен Сальвата, но даже ее красота была ничтожна в сравнении с ее голосом. Звали ее Кирстен Ауэрманн. Ей было девятнадцать, и ей пророчили большое будущее в мире музыки. В тот вечер после представления был банкет, и Герман присутствовал как музыкальный критик газеты «Монд». Когда его представляли, он пожал ее руку и застыл, словно, пораженный громом.

– Для критика вы как-то молчаливы, – пошутила Кирстен. – А что у вас за акцент?

В этот момент Герман решил, что он женится на этой девушке, даже если весь мир будет против, даже если придется положить на это всю жизнь. Он лихорадочно вспоминал, как действовал в таких случаях обольстительнейший Сальват, но без пользы: Сальват был неподражаем. Так началась долгая шестилетняя любовная игра в кошки-мышки, благополучно закончившаяся в маленькой нормандской церкви в конце лета сорок шестого года. Призрак войны еще витал над этими местами, как смрад плохо зарытых могил.

Кирстен и Герман вскоре поселились в Барселоне, в Сарья. Особняк за время отсутствия хозяина превратился в фантастический гибрид музея и мавзолея. Но три недели чистки и мытья, а главное – присутствие Кирстен, несущей с собою свет и радость, сделали это здание настоящим домом.

И для этого дома началась эпоха нового, невиданного прежде процветания. Герман писал без устали, сам не понимая, откуда у него берется эта неиссякаемая энергия. Его работы ценились все выше, их стремились приобрести во все более высоких кругах общества, и скоро «иметь хоть одного Блау» стало повсеместным требованием хорошего вкуса. Отец Германа тут же объявил, что он всегда гордился талантом сына и верил в его успех. «У семьи Блау таланты в крови, а он – настоящий Блау» и «это лучший сын на свете, я им безмерно горжусь» стали его самыми повторяемыми в обществе фразами. Он так усердно их твердил, что и сам наконец поверил в то, что говорил. Те галеристы и владельцы выставочных залов, которые раньше не хотели знать Германа, нынче заискивали перед ним. Но посреди всей этой ярмарки тщеславия и ханжества Герман ни на минуту не забывал того, чему его учил Сальват.

Музыкальная карьера Кирстен была еще успешнее. Она стала ведущей певицей того поколения, что обессмертило классический репертуар в записях на усовершенствованные виниловые пластинки, с частотой вращения семьдесят восемь оборотов в минуту. Это были годы безмятежного счастья на вилле в Сарья. Все мечты сбывались, и на небе будущего не было ни облачка.

На дурноту и обмороки, которым была подвержена Кирстен, никто не обращал особенного внимания до тех пор, пока не стало слишком поздно. Они легко объяснялись усталостью певицы, ведущей напряженную творческую жизнь с гастрольными поездками, ответственными записями, непрерывным трудом. Наконец настал день, когда ее жизнь полностью изменилась после визита к доктору Кабрилсу. Он сообщил ей две новости. Первая – она беременна. Вторая – у нее неизлечимая болезнь крови, которая неотвратимо убивает ее. Остался год, много – два.

В тот же день, выйдя от доктора, Кирстен заказала на Виа Аууста, в швейцарском магазине, золотые часы с надписью в подарок Герману.

Герману,

Повелителю света

К.А.

19–1–1964

И эти часы начали отсчитывать время, которое им осталось вместе провести на земле.

Кирстен бросила сцену. Пышное прощание состоялось в барселонском театре «Лисео» на опере Делиба «Лакме» – Кирстен очень любила Делиба. Потом говорили, что никто и никогда не слышал звуков, подобных ее божественному голосу в тот вечер. За месяцы беременности, которые Кирстен провела с мужем, он написал серию ее портретов, каждый из которых был лучше предыдущего. Он никогда не выставлял их на продажу.

26 сентября 64-го года в доме в Сарья родилась девочка со светлыми волосами и пепельно-серыми, как у матери, глазами. Ее назвали Мариной. Она точно сохранила стать, лицо и лучезарность своей матери. Спустя полгода Кирстен Ауэрманн умерла. В той самой комнате, где родила свою дочь и где была много лет так счастлива с Германом. Он держал в руках дрожащую, бледную руку умирающей жены. Рука эта была уже совсем холодна, когда на рассвете Кирстен вздохнула в последний раз.

Через месяц после похорон Герман поднялся в свою студию на верхнем этаже дома. Маленькая Марина играла на полу у его ног. Он взял в руки кисть и поднес было ее к полотну – но не смог коснуться его, глаза ослепли от слез, кисть выпала из ослабевших пальцев. Герман Блау больше никогда не вернулся к живописи. Свет погас.

9

В ту осень мои визиты в дом Германа и Марины стали ежедневными. На занятиях я грезил наяву, нетерпеливо ожидая момента, когда можно будет наконец улизнуть из интерната в заветный тихий переулок. Там меня каждый день (кроме понедельников, когда Герман в сопровождении Марины ходил в больницу) ждали новые друзья. Мы вместе пили кофе и болтали в уютном сумраке комнат их особняка. Герман решил научить меня играть в шахматы, но его уроки не помогали мне, и Марина обычно ставила мне шах и мат через пять минут игры; я, однако, все не терял надежды.

Так незаметно для меня самого жизнь Марины и Германа стала и моей жизнью. Моими стали воспоминания, витавшие в сумраке дома, да и сам дом тоже. Я понял, что Марина не ходит в школу, чтобы никогда не оставлять одного больного отца. Герман, по ее словам, уже научил ее читать, писать и думать.

– Кому нужны арифметики, геометрии и тригонометрии этого мира, если человек так и не научился думать сам? – оправдывалась Марина. – А вот думать-то как раз ни в одной школе не учат. В программах этого нет.

Герман открыл Марине мир живописи и прочего искусства, обучил истории и началам наук. Огромная библиотека их дома стала ее вселенной. Каждая книга открывала дверь все в новые и новые миры, вела к новым идеям. Однажды погожим октябрьским вечером мы с Мариной сидели на подоконнике верхнего этажа в их доме и любовались далекими огнями Тибидабо. Марина призналась мне, что мечтает стать писательницей. У нее был целый портфель рукописей сказок, историй, рассказов, которые она, как оказалось, писала с девяти лет. Я попросил почитать – она взглянула на меня как на сумасшедшего и наотрез отказалась. «Это, должно быть, как с шахматами, – робко подумал я. – Пройдет время, освоюсь».

Я часто наблюдал Германа и Марину вдвоем, когда они чувствовали себя свободно – читая, перешучиваясь над шахматной доской голова к голове. Их связывало что-то очень прочное, они были в их собственном волшебном мире, куда не было доступа простым смертным, и порой я боялся разрушить чары своим присутствием. Возвращаясь в интернат, я чувствовал себя счастливейшим человеком в городе, потому что был допущен к границам их зачарованного мира.

Не задаваясь вопросом о причинах, я хранил нашу дружбу в тайне. Жил, не говоря о них ни слова никому, даже верному Джи-Эф. За несколько недель Марина и Герман стали моим секретным убежищем, моим тайным и, сказать по правде, единственным миром, в котором я был согласен жить. Припоминаю один случай: Герман рано ушел отдыхать, простившись с нами с той утонченной учтивостью, которую люди забыли в первой половине двадцатого века. Я остался наедине с Мариной в портретной галерее. Загадочно улыбнувшись, она призналась, что пишет обо мне. Работает надо мной, как она выразилась. Меня чуть не парализовало от страха.

– Надо мной? В каком смысле?

– Ну, не в том смысле, чтоб зависать над твоей головой…

– До такой степени простодушия я еще не дошел…

– Я имею в виду, что пишу о тебе. Создаю образ.

Марина, кажется, наслаждалась тем, как нервно я отреагировал.

– А что? – вызывающе спросила она. – Ты не считаешь себя достойным объектом внимания? Так низко себя ставишь?

На этот вопрос у меня ответа не было. И я решил перехватить инициативу, вспомнив уроки Германа по шахматной тактике: когда противник неожиданно берет тебя за нежное место, презри боль и с воплем кидайся в контратаку.

– Что ж, – заявил я, – у тебя только один выход: познакомить меня с текстом.

Марина задумчиво выгнула бровь.

– Знать, что пишут обо мне – мое несомненное право, – настаивал я.

– Тебе не понравится.

– Как знать.

– Я это обдумаю.

– Я подожду.

Холод рухнул на Барселону в своем обычном стиле, а именно, как метеоритная атака. За несколько часов столбики всех термометров города уткнулись в ноль, съежившись, как продрогшие зверьки. Из шкафов на смену легким габардиновым плащам стройными рядами выдвинулись тысячи толстых зимних пальто. Серое небо стального оттенка отлично гармонировало с ветром, кусающим щеки и уши. Герман и Марина удивили меня, неожиданно подарив шерстяную шапочку, с виду стоившую очень дорого.

– Надевайте, друг мой Оскар, – увещевал меня Герман. – Мысль – самое дорогое на свете, а носитель мысли – мозг, так что защищайте голову от простуды.

В середине ноября Марина сказала, что они с Германом должны съездить в Мадрид на неделю. Германа обещал принять один очень выдающийся врач из Ла-Паса, который разработал новейшую методику лечения его болезни, в Европе пока неизвестную.

– Говорят, он просто чудеса творит… – неуверенно сказала Марина.

Мысль о том, что придется провести без них целую неделю, легла на душу не то что камнем – могильной плитой. Напрасно я пытался скрыть огорчение. Марина видела меня насквозь. Она накрыла своей ладонью мою.

– Да ладно, это же всего одна неделя. Мы скоро вернемся и снова будем вместе.

Я кивнул, не находя утешения.

– Мы с Германом подумали, не присмотришь ли ты в это время за Кафкой, ну и вообще за домом… – осторожно сказала Марина.

– Господи, разумеется. Все что угодно.

Она расцвела улыбкой, потом пробормотала:

– Вот бы этот доктор на самом деле помог.

Марина подняла на меня глаза, и в их долгом взгляде, в их тихом пепельно-сером сиянии я прочел такую печаль, что совсем растерялся.

– Да, хорошо бы это помогло.

Поезд на Мадрид уходил с Французского вокзала в девять утра. Я сбежал из интерната на рассвете. На все свои отложенные деньги нанял такси, чтобы отвезти Германа и Марину на вокзал. Утро того ноябрьского понедельника было сине-сумеречным, только на востоке горела янтарная полоска зари. Мы ехали молча. Счетчик старого «Фиата» щелкал, как метроном.

Скачать книгу