Виллет бесплатное чтение

Шарлотта Бронте
«Виллет»

Предисловие


Роман английской писательницы Шарлотты Бронте «Виллет» («Villette») был опубликован в 1853 году. Несколькими годами ранее, в 1847 году, вышел в свет ее роман «Джен Эйр», сделавший писательницу знаменитой. Как автор «Джен Эйр», Шарлотта Бронте вошла в историю литературы, заняв место в одном ряду с крупнейшими романистами своего времени, такими как Ч. Диккенс, У. Теккерей. Именно эти писатели своими произведениями заставляли задуматься над проблемами общества, они показали реальную жизнь с ее противоречиями и конфликтами, реального человека со всеми его достоинствами и недостатками.

Роман «Джен Эйр» вызвал огромный интерес у читающей публики, стало ясно: на литературном небосводе появилась новая яркая звезда. Многие не могли поверить, что этот роман написала женщина, — настолько поражали яркость и сила характеров, жизненная правда. Перед читателем предстала новая героиня — не томная слащавая барышня, наделенная неземной красотой, а женщина с твердыми нравственными принципами, сильная духом, способная противостоять жизненным невзгодам. И в то же время это женщина нежная и преданная, тонко чувствующая, жаждущая любви и настоящей дружбы.

Такими же качествами наделена и героиня романа «Виллет» Люси Сноу. Рано осиротев и не имея средств к существованию, она, желая найти свой путь и обрести себя, отправляется из Англии на континент, где оказывается в Виллете (это, несомненно, Брюссель, где сама Шарлотта провела некоторое время — обучалась в пансионе, а затем преподавала там). Именно в этом городке происходят основные события романа. Люси сталкивается с лицемерием и несправедливостью, непониманием и предательством, но ей удается отстоять свои принципы, право самой строить свою жизнь, право любить.

Свободолюбивые взгляды, целеустремленность Люси не характерны для женщины того времени, и неудивительно, что никто из окружения Люси не смог оценить ее по достоинству, никто, кроме одного человека, который и разбудил любовь в ее сердце.

Героини романов Шарлоты Бронте, безусловно, списаны с нее самой, ведь ей с раннего детства пришлось хлебнуть лиха, она всего добивалась тяжким трудом, в том числе и признания писательских талантов.

Никого не может оставить равнодушным это повествование, кажется, льющееся из самого сердца. Люси-Шарлотта говорит с нами тоном доверительным, с печалью и иронией, а главное — с надеждой на лучшее будущее.

Глава I
Бреттон


У моей крестной был славный дом в чистом старинном городке Бреттоне. Дом этот уже несколько поколений принадлежал семье ее мужа, носившей то же имя, что и город, где они родились, — Бреттоны из Бреттона. Я так и не знаю, простое ли это совпадение или же некий их далекий предок был личностью столь замечательной, что его именем назвали место, где он обитал.

В детстве я ездила в Бреттон раза два в год, и пребывание там всегда приносило мне радость. По душе мне был и сам дом, и его обитатели. Мне нравилось все: уютные просторные комнаты, со вкусом расставленная мебель, чисто вымытые светлые широкие окна, балкон, выходящий на прелестную старинную улицу, такую тихую и опрятную, что, казалось, на ней всегда царит воскресное, праздничное настроение.

Когда в семье, состоящей из одних взрослых, появляется ребенок, ему обычно уделяют много внимания, и миссис Бреттон относилась ко мне со сдержанной, но искренней заботливостью. Миссис Бреттон овдовела еще до того, как я познакомилась с ней. У нее был один сын, а ее муж, врач, умер, когда она была еще молода и хороша собой.

Мне она помнится женщиной в летах, но все еще красивой, высокой и стройной. Для англичанки она была несколько смугловата, и на ее щеках играл здоровый румянец, а прекрасные черные глаза светились живостью и весельем. Многие сожалели, что не от миссис Бреттон сыну достались цвет глаз и волос, — у него были голубые глаза, и даже в детстве у него был проницательный взгляд, а цвет длинных волос было трудно определить точно, и лишь освещенные солнцем они становились явно золотистыми. Однако от матери он унаследовал красивое лицо, прекрасные зубы, рост (вернее, виды на рост в будущем, так как он был еще ребенком) и, главное, — отменное здоровье, а также то бодрое и ровное расположение духа, которое дороже всякого богатства.

Осенью *** года я гостила в Бреттоне. Крестная взяла на себя труд рассказать мне о родственниках, у которых мне предстояло поселиться в ближайшем будущем. Думаю, что она уже тогда предвидела ожидавшие меня события, о характере которых я едва ли догадывалась, но даже смутные подозрения на возможность перемен вызывали во мне тревогу и страх — перед новой обстановкой и чужими людьми.

У крестной я вела жизнь спокойную и безмятежную, подобную мирному течению полноводной реки на равнине. Мои приезды к ней напоминали пребывание Христиана и Верного[1] у прелестной реки, «на обоих берегах которой круглый год зеленеют деревья и простираются луга, покрытые лилиями». Жизнь моя не отличалась пленительным разнообразием и волнующими приключениями, но мне нравился этот покой, и, избегая всяческих перемен, я даже любое письмо воспринимала как нарушение привычного хода вещей и предпочитала, чтобы оно вовсе не приходило.

Однажды миссис Бреттон получила письмо, содержание которого явно удивило и даже несколько обеспокоило ее. Сначала я решила, что это весточка из дому, и испугалась, нет ли в письме какого-нибудь тревожного сообщения. Однако мне ничего не сказали о содержимом, и туча, казалось, рассеялась.

На следующий день, вернувшись после долгой прогулки, я обнаружила в своей спальне неожиданные перемены: помимо моей кушетки, стоявшей в занавешенной нише, в углу появилась детская кроватка, застеленная белым покрывалом, а рядом с комодом красного дерева я увидела крохотный палисандровый сундучок. Не двигаясь с места, я оглядывала комнату и мысленно рассуждала: «О чем свидетельствуют эти перемены?» Ответ мог быть только один: «Приезжает еще одна гостья, миссис Бреттон кого-то ждет».

Спустившись к обеду, я все узнала: со мной поселится девочка, дочь друга и дальнего родственника покойного доктора Бреттона. Девочка эта, сообщили мне, недавно потеряла мать, хотя, добавила миссис Бреттон, потеря эта для нее не так тяжела, как можно было бы ожидать. Миссис Хоум (мать девочки) была весьма миловидной, но легкомысленной и беспечной женщиной; она не заботилась о своей дочери, чем чрезвычайно огорчала мужа. Супруги оказались столь чуждыми друг другу, что последовал разрыв, который произошел по взаимному согласию, то есть без юридической процедуры. Какое-то время спустя миссис Хоум, переутомившись на балу, простудилась, у нее случилась горячка, и, недолго поболев, она умерла. Ее мужа, человека по природе очень чувствительного, да к тому же еще потрясенного внезапным сообщением о случившемся, видимо, невозможно было разубедить в том, что излишней суровостью, нетерпимостью он ускорил ее конец. Он так упорно возвращался к этой мысли, что совсем пал духом, и врачи посоветовали отправить его для излечения в путешествие, а миссис Бреттон предложила взять на это время его дочку к себе. «Надеюсь, — добавила крестная в заключение своего рассказа, — дитя не унаследует характера своей матери, неумной и суетной кокетки, из тех, на которых, проявив слабость духа, иногда женятся даже рассудительные мужчины. А ведь, — продолжала она, — мистер Хоум человек весьма рассудительный, хотя не очень практичный: он увлечен наукой и проводит полжизни в лаборатории, где ставит опыты, чего его неразумная жена не могла ни понять, ни терпеть. По правде говоря, — призналась крестная, — мне бы это тоже не очень понравилось».

В ответ на мои расспросы о мистере Хоуме она сказала, сославшись на покойного мужа, что мистер Хоум пристрастием к науке пошел в своего дядю по материнской линии — французского ученого. По всей видимости, в жилах у него течет и французская, и шотландская кровь, во Франции до сих пор живут его родственники, из которых иные пишут «де» перед своей фамилией и считают себя дворянами.

В девять часов вечера послали слугу встретить дилижанс с нашей маленькой гостьей. В гостиной остались лишь миссис Бреттон и я, так как Джон Грэм Бреттон гостил в деревне у своего однокашника. Крестная читала вечернюю газету, а я шила. Вечер был дождливый, ливень громко барабанил по мостовой, ветер выл сердито и тревожно.

«Бедное дитя! — повторяла время от времени миссис Бреттон. — Быть в пути по такой-то погоде! Скорее бы уж она приехала».

Около десяти часов дверной колокольчик оповестил, что Уоррен вернулся. Не успели открыть дверь, как я уже сбежала вниз, в переднюю. На полу стоял чемодан и несколько картонок, около них — девушка, видимо няня, а на нижней ступеньке — Уоррен с завернутым в шаль свертком в руках.

— Это и есть тот самый ребенок? — спросила я.

— Да, мисс.

Я развернула было шаль и попыталась взглянуть на личико девочки, но она быстро отвернулась и уткнулась Уоррену в плечо.

— Пожалуйста, поставьте меня на пол, — послышался тонкий голосок, когда Уоррен отворил дверь в гостиную, — и снимите эту шаль, — продолжала девочка, вытаскивая крошечной ручкой булавку и с какой-то нервической поспешностью сбрасывая с себя неуклюжие одежки.

Появившееся из-под них существо попыталось было сложить шаль, но она оказалась слишком тяжелой и большой для этих слабых ручек.

— Пожалуйста, отдайте это Хариет, — распорядилась девочка, — пусть она все уберет.

Затем она повернулась и вперила взгляд в миссис Бреттон.

— Подойди, малютка, — сказала крестная. — Подойди, я хочу проверить, не промокла ли ты. Идем, согреешься у камина.

Девочка не мешкая подошла к ней. Без шали и теплой одежды она оказалась удивительно миниатюрной: фигурка у нее была изящная, будто точеная, и стройная, а походка — легкая. На коленях у крестной она выглядела настоящей куклой, и сходство это особенно подчеркивали нежная, почти прозрачная кожа и шелковистые кудри.

Согревая ей ножки и ручки, миссис Бреттон приветливо говорила с ней, и ребенок, сначала глядевший на нее серьезно и пристально, начал вскоре улыбаться. Вообще-то миссис Бреттон нельзя было назвать ласковой, даже со своим страстно любимым сыном она чаще бывала строга, чем нежна, но когда маленькая гостья улыбнулась, она поцеловала ее и спросила:

— Как тебя зовут, крошка?

— Мисси.

— А еще как?

— Папа зовет меня Полли.

— А Полли не хотела бы остаться у меня?

— Не навсегда, только пока папа вернется домой. Он уехал. — И она грустно покачала головой.

— Он непременно вернется к Полли или пришлет за ней.

— Правда, сударыня? Вы уверены, он вернется?

— Конечно.

— А Хариет говорит, что если он и вернется, то очень нескоро. Ведь он болен.

У нее на глазах блеснули слезы. Она освободила ручку, которую держала миссис Бреттон, и сделала попытку соскользнуть с ее колен; почувствовав, что ее удерживают, она сказала:

— Пожалуйста, пустите меня, я посижу на скамейке.

Миссис Бреттон позволила ей спуститься на пол, и она, взяв скамеечку для ног, отнесла ее в темный угол и села там.

Хотя миссис Бреттон отличалась властным характером, а в делах серьезных нередко вообще не допускала возражений, в мелочах она обычно проявляла терпимость. Вот и в этом случае она разрешила девочке поступить, как ей хотелось. Она сказала мне: «Не обращай сейчас на нее внимания». Но я не могла сдержать любопытство и наблюдала, как Полли оперлась локотком о колено и положила головку на руку, а потом вытащила крохотный носовой платок из кармашка своей кукольной юбочки, приложила его к глазам и заплакала. Обычно дети, испытывая горе или боль, плачут громко, никого не стесняясь, но этот ребенок плакал так тихо, что всхлипывания были едва слышны. Миссис Бреттон вообще ничего не заметила, что было весьма кстати. Немного погодя из угла послышалось:

— Можно позвонить, чтобы пришла Хариет?

Я позвонила, и пришла няня.

— Хариет, мне пора спать, — сказала маленькая хозяйка. — Узнайте, где моя кровать.

Хариет сообщила, что ей это уже известно.

— Спросите, будете ли вы спать со мной в комнате.

— Нет, мисси, — ответила няня, — вы будете спать в одной комнате с этой барышней, — и она указала на меня.

Мисси не встала с места, но отыскала меня глазами. Несколько минут она молча рассматривала меня, а потом вышла из своего угла.

— Доброй ночи, сударыня, — обратилась она к миссис Бреттон. Мимо меня она прошла без единого слова.

— Спокойной ночи, Полли, — сказала я.

— Ведь мы спим в одной комнате, зачем же прощаться на ночь? — заметила девочка и удалилась из гостиной.

Мы услышали, как Хариет предложила отнести ее наверх на руках. «Не нужно, не нужно», — прозвучало в ответ, после чего раздались усталые детские шажки по лестнице.

Через час, ложась в постель, я обнаружила, что Полли еще не спит. Она подоткнула подушки так, чтобы удобно было сидеть, и с недетским самообладанием, как матрона, восседала на кровати, положив сжатые в кулачок руки поверх одеяла. Я воздержалась от разговора с ней, пока не настало время гасить свет, тогда я посоветовала ей лечь.

— Попозже, — был ответ.

— Но ты простудишься.

Она сняла со стула, стоявшего у кроватки, какую-то крохотную одежонку и накинула ее на плечи. Я не настаивала. Прислушиваясь в темноте, я убедилась, что она все еще плачет — сдержанно, почти беззвучно.

Проснувшись утром, я услышала звук льющейся воды. Подумать только! Она, оказывается, уже встала, взобралась на скамеечку перед умывальником и с огромным трудом наклонила кувшин (поднять его у нее не хватало сил), чтобы налить из него воды в таз. Забавно было наблюдать, как эта малышка тихо и деловито умывается и одевается. Она явно не привыкла сама совершать свой туалет — все эти пуговицы, шнурки и крючки были для нее серьезным испытанием, но она справилась, проявив завидное упорство. Затем она сложила ночную рубашечку и тщательно разгладила покрывало на постели. Удалившись в угол комнаты, она притихла за краем гардины. Я приподнялась, чтобы посмотреть, чем она занята. Стоя на коленях и подперев голову руками, она молилась.

В дверь постучала няня. Девочка вскочила.

— Я уже одета, Хариет, — сказала она. — Я сама оделась, но, по-моему, не все у меня в порядке. Поправьте, где необходимо!

— Зачем вы сами одевались, барышня?

— Тс-с! Тише, Хариет, не разбудите эту девочку (то есть меня — я лежала с закрытыми глазами). Я оделась сама, чтобы обходиться без вас, когда вы уедете.

— А вы хотите, чтобы я уехала?

— Я много раз, когда вы сердились, хотела, чтобы вы уехали, но сейчас не хочу. Пожалуйста, поправьте мне пояс и пригладьте волосы.

— Но пояс у вас в порядке. Какая же вы привередливая!

— Нет, пояс нужно перевязать. Ну пожалуйста!

— Хорошо, хорошо. Когда я уеду, попросите эту барышню помогать вам одеваться.

— Ни в коем случае.

— Почему? Она такая милая. Надеюсь, вы будете к ней хорошо относиться, мисси, и не станете дуться и важничать.

— Ни за что она не будет одевать меня.

— Какая же вы смешная!

— Вы неровно причесываете меня, Хариет. Пробор получается кривой.

— Вам не угодишь. Ну, так хорошо?

— Да, неплохо. А теперь куда мне следует идти?

— Я отведу вас в столовую.

— Пойдемте.

Они направились к двери, но девочка вдруг остановилась.

— Ах, Хариет, если бы это был папин дом! Я ведь совсем не знаю этих людей.

— Мисси, будьте хорошей девочкой.

— Я хорошая, но вот здесь мне больно, — сказала она, положив ручку на сердце, и со стоном воскликнула: — Папа, папа!

Я приподнялась на постели, чтобы увидеть эту сцену.

— Скажите барышне «доброе утро», — велела Хариет.

Девочка сказала:

— Доброе утро, — и вслед за няней вышла из комнаты.

В тот же день Хариет уехала в гости к своим друзьям, которые жили неподалеку.

Спустившись к завтраку, я увидела, что Полина (девочка называла себя Полли, но ее полное имя было Полина Мэри) сидит за столом рядом с миссис Бреттон. Перед ней стоит кружка молока, в руке, неподвижно лежащей на скатерти, она держит кусочек хлеба и ничего не ест.

— Не знаю, как успокоить эту крошку, — обратилась ко мне миссис Бреттон, — она в рот ничего не берет, а по ее лицу видно, что она всю ночь не сомкнула глаз.

Я выразила надежду, что время и доброе отношение сделают свое дело.

— Если бы она привязалась к кому-нибудь у нас в доме, то быстро бы утешилась, а до тех пор ничего не изменится, — заметила миссис Бреттон.

Глава II
Полина


Прошло несколько дней, но не похоже было, чтобы девочка испытывала к кому-нибудь расположение. Не то чтобы она особенно капризничала или своевольничала, скорее она была послушна, но такая безутешность в ее возрасте встречается очень редко. Она полностью была поглощена тоской, как это бывает только у взрослых людей; даже на изборожденном морщинами лице умудренного жизнью изгнанника из Европы, тоскующего где-то на другом краю света по своему дому, невозможно обнаружить столь явных признаков ностальгии, как на этом детском личике. Казалось, девочка на глазах стареет и превращается в какое-то неземное существо. Мне, Люси Сноу, несвойственна такая напасть, как пылкое и неукротимое воображение, но каждый раз, когда я входила в комнату и видела, как она одиноко сидит в углу, положив голову на крохотную ручку, комната эта представлялась мне обиталищем призраков.

Когда же я просыпалась лунной ночью и взгляд мой падал на резко очерченную фигурку в белом, когда я наблюдала за тем, как она, стоя на коленях на своей кровати, молится с истовостью ревностного католика или методиста,[2] меня начинали одолевать мысли, которые, хотя сейчас мне уже трудно передать их точно, едва ли были более разумными и здравыми, чем те, что терзали мозг этого ребенка.

Она так тихо шептала молитвы, что мне редко удавалось уловить хоть слово, а иногда она молилась молча. В тех редких случаях, когда до меня все же долетали отдельные фразы, это были одни и те же слова: «Папа, милый папа!»

Думаю, что эта девочка была натурой, одержимой одной идеей. Признаюсь, я всегда считала склонность к мономании самой мучительной из всех присущих роду людскому.

Можно лишь предположить, к чему могли бы привести все эти тревожные переживания, но ход событий внезапно изменился.

В один прекрасный день миссис Бреттон лаской и уговорами убедила девочку покинуть ее обычное место в углу, усадила на диван у окна и, чтобы занять ее внимание, велела наблюдать за прохожими и считать, сколько женщин проходит по улице за некий промежуток времени. Полли сидела с равнодушным видом, изредка поглядывая в окно, и прохожих не считала, как вдруг я, внимательно наблюдавшая за ней, увидела, что лицо ее совершенно преобразилось. Эти так называемые чувствительные натуры, способные на непредсказуемые и рискованные поступки, нередко кажутся странными тем, кого более спокойный темперамент удерживает от участия в несуразных выходках. Ее неподвижный мрачный взор мгновенно оживился, глаза заблестели, наморщенный лобик разгладился, безучастное и печальное лицо осветилось и повеселело, грусть сменилась нетерпением и страстной надеждой.

— Наконец-то! — воскликнула она.

В мгновение ока, подобно птице или стреле, вылетела она из комнаты. Не знаю, как ей удалось отворить парадную дверь, возможно, она была открыта или возле нее оказался Уоррен и исполнил, по всей вероятности, отданное запальчиво приказание Полли. Спокойно глядя в окно, я увидела, как она в своем черном платье и отделанном тесьмой фартучке (она испытывала отвращение к детским передникам) мчится по улице. Я было отвернулась от окна, чтобы сообщить миссис Бреттон, что Полли в безумном состоянии выскочила на улицу и что ее необходимо тотчас же догнать, но в этот момент заметила, что кто-то подхватил на руки и понес девочку, скрыв ее от моего беспокойного взора и от удивленных взглядов прохожих. Этот добрый поступок совершил какой-то джентльмен, и теперь, укрыв ее своим плащом, он шел к дому, откуда, как он, очевидно, приметил, она выбежала.

Я решила, что он оставит ее на попечение слуги, а сам удалится, но он, немного задержавшись внизу, поднялся по лестнице.

Прием, оказанный ему миссис Бреттон, свидетельствовал о том, что они знакомы: она узнала его и пошла ему навстречу, причем было заметно, что она смущена тем, что была застигнута врасплох. В глазах у нее даже мелькнул укор, и, отвечая скорее на этот взгляд, чем на произнесенные ею слова, он сказал:

— Я не мог уехать из страны, не увидев, как она устроилась здесь.

— Но вы растревожите ее.

— Надеюсь, что нет. Ну, как живет папина Полли?

С этим вопросом он обратился к Полли, сев на стул и осторожно поставив ее на пол перед собой.

— A как живет ее папа? — ответила она вопросом на вопрос, прислонившись к его колену и глядя ему в глаза.

Сцена эта не была ни шумной, ни многословной, и я была рада этому; но чувства слишком сдерживались — они не бурлили и не выплескивались через край, и это особенно угнетало. Обычно ощущение нелепости происходящего или презрительное отношение к нему приносят облегчение уставшему от слишком пылких и необузданных излияний свидетелю. Мне же всегда тяжело наблюдать, как душевный порыв сдается без борьбы — раб-исполин под игом рассудка.

У мистера Хоума было строгое, вернее, суровое лицо с резкими чертами: бугристый лоб, резко очерченные высокие скулы. Но сейчас это типично шотландское лицо выражало взволнованность, а взгляд был тревожен и печален. Северный акцент, отличавший его речь, удивительно гармонировал с его внешностью. У него был одновременно гордый и непритязательный вид.

Он положил руку на поднятую головку девочки, и она сказала:

— Поцелуйте Полли.

Он поцеловал ее. Как мне хотелось, чтобы она истерически вскрикнула, — я бы тогда испытала облегчение и немного успокоилась. Но она, на удивление, молчала: казалось, она получила все, решительно все, что ей было нужно, и достигла теперь полного блаженства. Ни выражением, ни чертами лица она не походила на отца, но была той же породы: он вдохнул в нее свою душу и свой разум.

Несомненно, мистер Хоум умел, как и положено мужчине, владеть собой, но при определенных обстоятельствах внутренне преисполнялся волнением.

— Полли, — сказал он, глядя сверху вниз на своего ребенка, — пойди в переднюю, там на стуле лежит мое пальто. Достань из кармана носовой платок и принеси мне.

Девочка не мешкая выполнила приказание. Когда она вернулась в комнату, ее отец разговаривал с миссис Бреттон, и Полли с платком в руке остановилась в ожидании. Ее стройная, изящная фигурка являла собой трогательное зрелище. Увидев, что он не заметил ее возвращения и продолжает разговаривать, она взяла его за руку, разогнула пальцы, чему он не сопротивлялся, вложила ему в руку платок и по одному вновь сомкнула пальцы. Хотя казалось, что отец все еще не замечает ее присутствия, он почти сразу посадил ее к себе на колени. Она прижалась к нему, и, несмотря на то что они в течение целого часа не перемолвились и словом и не посмотрели друг на друга, я думаю, им было хорошо вместе.

За чаем и жесты, и поступки этой малютки, как всегда, привлекали всеобщее внимание.

Сначала она отдала распоряжение Уоррену, когда он расставлял стулья:

— Папин стул поставьте сюда, а мой — между ним и креслом миссис Бреттон.

Она заняла свое место и поманила отца рукой.

— Папа, сядьте около меня, как дома.

Взяв его чашку с чаем, она размешала сахар, добавила сливок и вновь обратилась к нему:

— Я ведь всегда делала это дома, папа; ни у кого, даже у вас, это так хорошо не получалось.

Все время, пока мы сидели за столом, она не переставала заботиться об отце, как ни смешно это выглядело. Щипцы для сахара оказались для нее слишком большими, и ей приходилось держать их обеими ручками; ей не хватало сил и ловкости, чтобы справляться с тяжелым серебряным сливочником, тарелками с бутербродами и даже чашкой с блюдцем, но она все это поднимала, передавала, и при этом ей удалось ничего не разбить. Откровенно говоря, мне она казалась суматошной хлопотуньей, но отец ее, слепой в своей любви к ребенку, как все родители, очевидно, с большим удовольствием предоставлял ей возможность ухаживать за ним и, судя по всему, испытывал наслаждение, принимая ее заботу.

— Она — моя единственная отрада! — не сдержавшись, сказал он миссис Бреттон.

Поскольку у этой леди тоже была своя «отрада» — сын, казавшийся ей истинным совершенством, который пока отсутствовал, — такое проявление слабости со стороны мистера Хоума было ей понятно.

Эта «отрада» матери появилась на сцене в тот же вечер. Я знала, что сын миссис Бреттон должен вернуться в тот день, и видела, что она с самого утра находится в состоянии напряженного ожидания. Когда мы после чая сидели у камина, прибыл Грэм. Он не просто прибыл, а скорее ворвался в наш мирный кружок, потому что его приезд, естественно, вызвал суматоху, к тому же мистер Грэм был смертельно голоден и его нужно было немедленно накормить. С мистером Хоумом они встретились как давние знакомые, а на Полли он сначала не обратил никакого внимания.

Подкрепившись и ответив на многочисленные вопросы матери, он перешел от стола к камину. Он сел так, что напротив него оказался мистер Хоум, а у локтя отца пристроился ребенок. Называя Полли ребенком, я употребляю слово неуместное, непригодное для этого сдержанного миниатюрного создания в траурном платье с белой манишкой, впору большой кукле. Девочка сидела на высоком стульчике около полки, на которой стояла игрушечная рабочая шкатулка из белого лакированного дерева, и держала в руке лоскуток, стараясь подрубить его края, чтобы сделать носовой платок; она настойчиво, но с трудом протыкала материю иголкой, казавшейся чуть ли не спицей в ее пальчиках, то и дело укалывала их и оставляла на батисте цепочку мелких следов крови; когда непослушная игла глубже вонзалась ей в пальчик, она вздрагивала, но не издавала ни звука и продолжала работать прилежно, сосредоточенно — совсем как взрослая.

В те времена Грэм был красивым шестнадцатилетним юношей с не внушающим доверия лицом. Я характеризую его лицо как не внушающее доверия не потому, что он действительно обладал вероломной натурой, а потому, что, как мне кажется, такой эпитет весьма уместен для описания чисто кельтского (а не англосакского) типа красоты: волнистые светло-каштановые волосы, подвижное симметричное лицо, неизменная улыбка, не лишенная обаяния и вкрадчивости (не в плохом смысле этого слова). В общем, в то время это был избалованный капризный юноша.

— Мама, — произнес он, молча оглядев миниатюрную фигурку и воспользовавшись тем, что мистер Хоум вышел из комнаты и таким образом дал ему возможность освободиться от прикрываемой легкой насмешливостью застенчивости, которая заменяла ему истинную скромность, — мама, здесь находится юная леди, которой я не был представлен.

— Ты, наверное, имеешь в виду дочь мистера Хоума? — спросила мать.

— Несомненно, сударыня, — ответил сын. — Однако мне кажется, что вы употребили неподходящее слово. Столь благородной особе подходит только обращение «мисс Хоум», а не «дочь».

— Послушай, Грэм, я запрещаю тебе дразнить ребенка. Не обольщайся, я не допущу, чтобы ты сделал девочку мишенью своих насмешек.

— Мисс Хоум, — продолжал Грэм, несмотря на замечание матери, — достоин ли я чести представиться вам, поскольку никто, видимо, не намерен оказать нам с вами эту услугу? Ваш покорный слуга — Джон Грэм Бреттон.

Девочка взглянула на него, а он встал и весьма почтительно ей поклонился. Она неторопливо положила на место наперсток, ножницы и лоскуток, осторожно спустилась с высокого сиденья и, с невыразимой серьезностью сделав реверанс, сказала:

— Рада видеть вас. Как поживаете?

— Имею честь сообщить вам, что нахожусь в полном здравии, лишь несколько утомился от стремительного путешествия. Надеюсь, сударыня, и вы здоровы?

— Я чувствую себя удлет-удовлет-творительно, — последовал изысканный ответ маленькой леди, после чего она попыталась было занять прежнее место, но, сообразив, что для этого придется неловко карабкаться наверх, — а такого несоблюдения приличий она допустить не могла, как и мысли о чьей-либо помощи в присутствии постороннего молодого джентльмена, — она предпочла усесться на низкую скамеечку, к которой Грэм тотчас же придвинул свой стул.

— Надеюсь, сударыня, что нынешняя ваша резиденция, дом моей матери, является достаточно удобным для вас местом пребывания?

— Не особ-не особенно. Я хочу жить дома.

— Естественное и похвальное желание, сударыня, однако я приложу все усилия, чтобы воспрепятствовать его осуществлению. Я рассчитываю, что хоть вы немного позабавите и развлечете меня, поскольку маме и мисс Сноу не удалось подарить мне столь редкого удовольствия.

— Я скоро уеду с папой, я не задержусь у вашей матери надолго.

— Нет, я уверен, вы останетесь здесь. У меня есть пони, на котором вы будете кататься, и уйма книг с картинками.

— А вы что, будете теперь здесь жить?

— Конечно. Вам это приятно? Я вам нравлюсь?

— Нет.

— Почему?

— Вы какой-то странный.

— Разве у меня странное лицо?

— И лицо, и все остальное. Да и волосы у вас длинные и рыжие.

— Простите, но они каштановые. Мама и все ее друзья говорят, что они каштановые с золотистым оттенком. Но даже с «длинными рыжими волосами», — он с каким-то ликованием тряхнул копной, как он сам отлично знал, именно рыжеватых волос, и этой львиной гривой он гордился, — я вряд ли выгляжу более странным, чем вы, ваша милость.

— По-вашему, я странная?

— Безусловно.

Выдержав паузу, она сказала:

— Я, пожалуй, пойду спать.

— Такой малышке следовало бы давно уже быть в постели, но вы, вероятно, ждали меня.

— Ничего подобного.

— Ну конечно, вы хотели получить удовольствие от моего общества. Вы знали, что я должен вернуться, и не хотели пропустить возможность взглянуть на меня.

— Я сидела здесь ради папы, а не ради вас.

— Прекрасно, мисс Хоум, но я намерен стать вашим любимцем, которого, смею надеяться, вы вскоре предпочтете даже папе.

Полли пожелала нам с миссис Бреттон спокойной ночи. Казалось, она не может решить, достоин ли Грэм подобного внимания с ее стороны, как вдруг он схватил ее одной рукой и поднял высоко над головой. Она увидела себя в зеркале над камином. Внезапность, бесцеремонность, дерзость этого поступка были беспримерны.

— Как вам не стыдно, мистер Грэм! — воскликнула она с негодованием. — Отпустите меня сейчас же!

Уже стоя на полу, она добавила:

— Интересно, что вы подумали бы обо мне, если бы я так же схватила вас рукой (тут она воздела свою «мощную» длань) за шиворот, как Уоррен котенка?

И с этими словами она удалилась.

Глава III
Товарищи по детским играм


Мистер Хоум пробыл в доме миссис Бреттон два дня. За это время его ни разу не удалось убедить выйти на улицу: весь день он сидел у камина и либо молчал, либо переговаривался с миссис Бреттон, которая, надо признать, вела беседу с ним в том духе, в каком следует говорить с человеком, находящимся в тяжелом душевном состоянии, — без излишнего участия, но и не чересчур равнодушно. Поскольку миссис Бреттон была значительно старше мистера Хоума, она могла позволить себе с ним доверительный, даже материнский тон.

Что же касается Полины, то она была счастлива, но молчалива, деловита и настороженна. Отец часто сажал ее к себе на колени, и она сидела тихонько, пока не ощущала или не воображала, что отец устал, и тогда Полли говорила:

— Папа, пустите, вам тяжело, вы устанете.

И, освободив отца от «непомерного» груза, она, усевшись на ковре или стоя, прижавшись к «папиным» ногам, вновь доставала из белой шкатулочки носовой платок, усеянный красными пятнышками. Этому платку, по-видимому, было назначено стать подарком папе, и его нужно было закончить до отъезда мистера Хоума, что требовало от белошвейки упорства и трудолюбия (за полчаса она успевала сделать примерно двадцать стежков).

Тот вечер, когда Грэм вернулся под материнский кров, был более оживленным, чем предыдущие, чему немало способствовали сцены, происходившие между ним и мисс Полиной.

После той обиды, которую он нанес ей накануне, Полли держалась с ним отчужденно и высокомерно. Когда он обращался к ней, она каждый раз говорила: «Я не могу тратить время на вас, у меня есть другие заботы». Если он умолял ее сказать, какие именно, она отвечала: «Дела».

Грэм попытался привлечь ее внимание, открыв свое бюро. Перед взором Полины предстало его пестрое содержимое: печати, яркие восковые палочки, перочинные ножи и целая стопка эстампов, среди которых были и ярко раскрашенные, — все богатство, что ему удалось накопить. Нельзя сказать, что Полли смогла побороть искушение: она украдкой поднимала глаза от своего рукоделия, то и дело посматривая на письменный стол, где было разбросано множество картинок. Со стола на пол слетела гравюрка, на которой был изображен ребенок, играющий с бленимским спаниелем.

— Какая миленькая собачка! — с восторгом произнесла она.

Грэм намеренно не обратил на это никакого внимания. Немного погодя девочка украдкой выбралась из своего уголка и подошла поближе к столу, чтобы рассмотреть сокровище. Большие глаза и длинные уши собаки, шляпа с перьями на ребенке оказались необоримым соблазном.

— Хорошая картинка! — отзыв был благоприятным.

— Пожалуйста — можешь взять себе, — сказал Грэм.

Она, видимо, колебалась. Очень сильно было желание заполучить картинку, но взять ее означало бы для Полли унижение собственного достоинства. Нет! Она положила картинку и отвернулась.

— Ты не берешь ее, Полли?

— Спасибо, но я, пожалуй, не возьму.

— Сказать, что я с ней сделаю, если ты откажешься ее взять?

Она повернулась к нему.

— Разрежу на полоски — свечи зажигать.

— Нет!

— Именно это я сделаю.

— Пожалуйста, не надо!

В ее голосе звучала мольба, но Грэм с совершенно безжалостным видом вынул из рабочей шкатулки матери ножницы.

— Итак, приступим, — сказал он и угрожающе взмахнул ножницами. — Разрежем голову Фидо и носик Гарри.

— Ой, не надо, не надо!

— Тогда подойди ко мне. Быстрее, быстрее, а то будет поздно.

Она помедлила, но сдалась.

— Ну, теперь ты возьмешь ее? — спросил он, когда она остановилась около него.

— Да, пожалуй.

— Но тебе придется мне заплатить.

— Сколько?

— Один поцелуй.

— Сначала дайте картинку.

Сказав это, Полли недоверчиво взглянула на него. Грэм отдал ей картинку, она же бросилась прочь, подобно преследуемому кредитору, и нашла убежище на коленях отца.

Грэм вскочил, изображая ярость, и последовал за ней. Она спрятала лицо на груди мистера Хоума.

— Папочка, папочка, велите ему уйти!

— Я не уйду, — заявил Грэм.

Не поворачивая головы, она вытянула руку, отстраняя его.

— Тогда я поцелую ручку, — сказал он, но ручка сжалась в маленький кулачок, которым девочка стала отталкивать Грэма.

Грэм, хитростью не уступавший этой девочке, удалился с совершенно потрясенным видом. Он бросился на кушетку и, откинув голову на подушку, принял позу страдальца. Полли, заметив, что он затих, украдкой взглянула на него: он лежал, закрыв лицо руками. Тогда она повернулась к нему, продолжая сидеть у отца на коленях, и стала напряженно и испуганно всматриваться в него. Грэм издал стон.

— Папа, что с ним? — спросила девочка шепотом.

— Спроси у него самого, Полли, — ответил мистер Хоум.

— Ему больно? — В ответ снова стон.

— Судя по стонам — да, — заметил мистер Хоум.

— Мама! — слабым голосом произнес Грэм. — Мне кажется, нужно послать за доктором. О бедный мой глаз! — Снова молчание, прерываемое лишь вздохами Грэма. — Если мне суждено ослепнуть… — изрек он и замолчал.

Этого его мучительница перенести не могла. Она тотчас же оказалась около него.

— Дайте я посмотрю ваш глаз, я вовсе не собиралась попасть в него, я хотела ударить по губам, я не предполагала, что ударю так ужасно сильно.

Ответом ей было молчание. Она переменилась в лице. На нем было написано: «Простите меня, простите!»

Засим последовала вспышка отчаяния, трепет и слезы.

— Перестань терзать ребенка, Грэм, — потребовала миссис Бреттон.

— Детка, это все вздор! — воскликнул мистер Хоум.

Тут Грэм поднял ее над собой, а она опять стала бороться с ним и, вцепившись в его львиную гриву, кричала:

— Самый скверный, грубый, злой, лживый человек на свете!

В утро своего отъезда мистер Хоум уединился с дочерью в оконной нише для конфиденциального разговора, часть которого я слышала.

— Папа, а нельзя мне сложить вещи и уехать с вами?

Он отрицательно покачал головой.

— Я буду вам мешать?

— Да, Полли.

— Потому что я маленькая?

— Потому что ты маленькая и хрупкая. Путешествовать могут лишь взрослые и сильные люди. Только не грусти, деточка, у меня от этого разрывается сердце. Папа скоро вернется к своей Полли.

— Но я, по правде говоря, почти совсем не грустная.

— Ведь Полли не хотелось бы, чтобы папа страдал?

— Еще как!

— Тогда Полли не должна ни унывать, ни плакать при прощании, ни грустить после папиного отъезда. Может она это выполнить?

— Она постарается.

— Надеюсь, так и будет. Тогда прощай. Мне пора ехать.

— Как, уже? Сейчас?

— Сию минуту.

Она сжала дрожащие губы. Отец всхлипывал, а девочка, как я заметила, сумела сдержать слезы. Поставив ее на пол, он попрощался за руку со всеми присутствующими и отбыл.

Когда хлопнула парадная дверь, Полли с криком «папа!» упала на колени в кресло.

Ее тихие стенания продолжались долго. Можно было разобрать что-то наподобие евангельского «Боже мой! Боже мой! Для чего ты меня оставил?» Я заметила, что первые несколько минут она испытывала невыносимые душевные муки. За это непродолжительное время она перенесла более тяжкие страдания, чем те, что испытывают многие взрослые, ибо такова была ее натура. Если жизнь ее будет долгой, ей суждено не раз пережить подобные мгновения. Все молчали. Миссис Бреттон прослезилась под влиянием материнских чувств. Грэм, который что-то писал, поднял глаза и молча посмотрел на нее. Я, Люси Сноу, оставалась спокойной.

Девочка, которую никто не трогал, сама сделала то, на что не были способны многие взрослые, — превозмогла невыносимые муки, заглушила их в себе, насколько было в ее силах. В тот день и на следующий она ни от кого не принимала знаков сочувствия, а потом стала к ним терпимей.

Вечером третьего дня, когда она, осунувшаяся и молчаливая, сидела на полу, вошел Грэм и, не говоря ни слова, бережно взял ее на руки. На этот раз она не сопротивлялась, а, наоборот, положила головку ему на плечо и через несколько минут уснула; он отнес ее наверх, в спальню. Я не удивилась, когда на следующее утро, проснувшись, она сразу спросила: «А где мистер Грэм?»

Случилось так, что именно в это утро Грэм не явился к завтраку — ему нужно было сделать какие-то упражнения к первому уроку, и он попросил мать распорядиться принести ему чашку чая в кабинет. Полли выразила желание сделать это, она всегда стремилась чем-нибудь заняться или кому-нибудь помочь. Ей доверили чашку, так как, при своей подвижности, она отличалась аккуратностью. Поскольку дверь в кабинет находилась напротив двери столовой, через коридор, я все видела.

— Что вы делаете? — спросила она, остановившись на пороге кабинета.

— Пишу, — ответил Грэм.

— А почему вы не завтракаете с мамой?

— Я очень занят.

— Вы хотите завтракать?

— Конечно.

— Тогда вот, пожалуйста.

Она поставила чашку на пол у двери, как тюремщик, принесший узнику в камеру кувшин воды, и удалилась, но тут же вернулась.

— А что вы будете есть?

— Хочу сладенького. Будь доброй девочкой, принеси мне чего-нибудь повкуснее.

Она подошла к миссис Бреттон.

— Пожалуйста, сударыня, дайте для вашего мальчика что-нибудь вкусное.

— Выбери сама, Полли. Ну, что дать моему мальчику?

Полли взяла понемногу от всех лучших блюд на столе, а потом вернулась и шепотом попросила мармеладу, которого к завтраку не подали. Однако она получила его (миссис Бреттон для детей ничего не жалела), и мы вскоре услышали, как Грэм превозносит ее до небес, обещая ей, что, когда у него будет свой дом, она станет его домоправительницей, а если проявит кулинарные таланты, то — кухаркой. Так как Полли долго не возвращалась, я пошла посмотреть, что там происходит, и обнаружила, что они с Грэмом завтракают tête-à-tête — она стоит у его локтя и делит с ним его порцию. Правда, она деликатно отказалась от мармелада, вероятно, чтобы я не заподозрила, что она добивалась его не только для Грэма, но и для себя. Она вообще отличалась щепетильностью и тонким восприятием.

Вспыхнувшая между ними дружба не оказалась скоропреходящей, напротив, время и дальнейшие события способствовали ее упрочению. Хотя возраст, пол, интересы и тому подобное должны были бы препятствовать их общению, они всегда находили тему для разговора. Я заметила, что Полли открывала некоторые особенности своего характера только перед Грэмом. Привыкнув к новому дому, она стала подчиняться миссис Бреттон с большей готовностью. Правда, чаще всего она целыми днями сидела на скамеечке у ног миссис Бреттон, выполняла порученную ей работу, вышивала или рисовала на грифельной доске, но при этом никак не проявляла своеобразия своей натуры. Я даже не наблюдала за ней в таких случаях, потому что она переставала быть интересной. Но как только стук парадной двери извещал о возвращении Грэма и приближении вечера, в ней совершалась резкая перемена: в одно мгновенье она оказывалась на верхней площадке лестницы и приветствовала Грэма замечанием или угрозой.

— Опять не вытер как следует ноги! Я скажу твоей маме.

— А, хлопотунья! Ты уже здесь?

— Да, и ты до меня не дотянешься. Я выше тебя. — Она просовывала головку между столбиками перил, так как еще не могла дотянуться, чтобы смотреть через них.

— Полли!

— Мой мальчик! — Это обращение к нему она заимствовала у миссис Бреттон.

— Я погибаю от усталости, — заявлял Грэм, прислоняясь к стене в деланном изнеможении. — Мистер Дигби (директор школы) замучил меня работой. Спустись вниз и помоги мне нести книги.

— Знаю, ты хитришь!

— Вовсе нет, Полли, это истинная правда. Меня просто ноги не держат. Иди сюда.

— У тебя глаза равнодушные, как у кошки, но я знаю — ты готов к прыжку.

— К прыжку? Ничего подобного, я на это не способен. Иди сюда.

— Я спущусь, если ты пообещаешь, что не тронешь меня, не схватишь, не станешь крутить в воздухе.

— Я? Ни за что на свете! — Падает в кресло.

— Тогда положи книги на нижнюю ступеньку, а сам отойди на три ярда.

Он выполнял ее приказания, а она с опаской спускалась по лестнице, не сводя глаз с переутомленного Грэма. Ее приближение, разумеется, пробуждало в нем новые силы, тут же поднималась шумная возня. Иногда Полли сердилась, иногда относилась к этому спокойно, и нам слышно было, как она, ведя его вверх по лестнице, говорила:

— А теперь, мой мальчик, пойдем, ты выпьешь чаю. Я уверена, что ты проголодался.

Забавно было смотреть, как она сидит рядом с Грэмом, пока он ест. В его отсутствие она всегда вела себя очень тихо, но при нем становилась до назойливости заботливой и хлопотливой хозяюшкой. Нередко мне хотелось, чтобы в такие моменты она немного утихомирилась, но она целиком посвящала себя ему — все ей казалось, что она недостаточно его опекает. Она потчевала его, словно турецкого султана, постепенно выставляла перед ним тарелки с разными яствами, и, когда ему уже нечего было больше желать, она вспоминала еще о чем-нибудь и шепотом говорила миссис Бреттон:

— Сударыня, может быть, вашему сыну хочется пирога, знаете, сладкого пирога, который стоит вот там, — и указывала на буфет. Обычно миссис Бреттон была против того, чтобы к чаю подавали сладкий пирог, но Полли продолжала настаивать: — Один кусочек, только ему, ведь он ходит в школу, нам с мисс Сноу совсем не нужно такого угощения, а ему так хочется!

Грэму действительно очень хотелось пирога, и он почти всегда получал его. Нужно отдать ему должное — он бы с удовольствием поделился со своей благодетельницей этой наградой, но Полли этого не допускала, а если он настаивал — огорчалась на весь вечер. Для нее истинным удовольствием был не кусок пирога, а возможность стоять рядом с Грэмом и полностью завладеть его вниманием, беседуя с ним. Она удивительно легко умела поддержать разговор на тему, которая интересовала бы его. Можно было подумать, что у этого ребенка нет собственных мыслей, своей жизни, как будто все ее существо должно непременно растворяться в другом человеке. Теперь, когда рядом не было отца, она приникла к Грэму и, казалось, жила его чувствами, его жизнью. Она мгновенно выучила имена всех его однокашников, запомнила наизусть характеристики, которые он им давал, причем ей достаточно было выслушать их один раз. Она всегда угадывала, о ком идет речь, и могла целый вечер рассуждать о совершенно неизвестных ей людях, отчетливо представляя себе их взгляды, манеры и нрав. Иных она даже научилась передразнивать. Например, помощник учителя, к коему юный Бреттон питал отвращение, видимо, отличался странностями, и она мгновенно это уловила из рассказа Грэма и изображала эту особу к совершенному удовольствию мальчика. Однако миссис Бреттон осудила и запретила это занятие.

Ссорились дети редко, но однажды Грэм глубоко обидел ее.

По случаю дня рождения Грэма к обеду были приглашены его друзья — такие же подростки, как и он сам. Полина проявила живой интерес к событию. Ей приходилось часто слышать об этих мальчиках, ведь именно о них Грэм чаще всего ей рассказывал. После обеда юные джентльмены остались в столовой одни и вскоре весьма оживились и расшумелись. Проходя через прихожую, я обнаружила, что Полина совершенно одна сидит на нижней ступеньке лестницы, пристально глядя на полированную дверь, ведущую в столовую. Она хмурила брови и напряженно о чем-то размышляла.

— О чем ты думаешь, Полли?

— Да так, ни о чем. Мне просто хотелось бы, чтобы эта дверь была стеклянной и я бы видела, что там делается. Мальчикам, кажется, очень весело, и мне хочется пойти к ним. Я хочу быть с Грэмом и наблюдать за его друзьями.

— Что же мешает тебе пойти туда?

— Я боюсь. А вы думаете, стоит попытаться? Может, я постучу в дверь и попрошу разрешения войти?

Я решила, что они, скорее всего, не станут возражать против ее общества, и посоветовала ей попробовать.

Она постучала сначала совсем тихонько, но при второй попытке дверь приоткрылась и высунулась голова Грэма. Он был очень весел, но его лицо выражало нетерпение.

— Что тебе нужно, обезьянка?

— Войти к тебе в комнату.

— Вот как! Очень мне нужно с тобой возиться! Отправляйся к маме и госпоже Сноу и скажи им, чтобы они уложили тебя в постель.

Рыжеватая шевелюра и раскрасневшееся возбужденное лицо скрылись, дверь со стуком захлопнулась. Полли стояла совершенно потрясенная.

— Почему он так разговаривает со мной? Никогда такого не бывало, — с ужасом проговорила она. — В чем я провинилась?

Я хотела было утешить ее, а затем, воспользовавшись случаем, внушить ей некоторые философские истины, которых у меня было немало в запасе. Но не успела я начать свою речь, как Полли заткнула пальцами уши и ничком легла на циновку. Ни Уоррен, ни кухарка не смогли сдвинуть девочку с места. Ее оставили там, и в конце концов она поднялась по собственной воле.

Грэм в тот же вечер совершенно забыл об этой истории и, когда его друзья ушли, как обычно, направился к Полли, но она с горящими гневом глазами оттолкнула его руку, не попрощалась с ним перед сном и ни разу не посмотрела ему в глаза. На следующий день он не обращал на нее внимания, а она буквально окаменела. Днем позже он пытался узнать у нее, что случилось, но она упорно молчала. Он, конечно, не сердился на нее всерьез, слишком уж неравны были силы, и даже пытался успокоить и задобрить девочку, спрашивая, почему она сердится и что он сделал не так. Вскоре она смягчилась и заплакала, он ее приласкал, и они вновь стали друзьями. Однако она была из тех, для кого такие случаи не проходят бесследно: я заметила, что после этого удара она больше никогда не разыскивала его, не ходила за ним следом, не домогалась его внимания. Как-то я попросила ее отнести не то книгу, не то еще что-то Грэму, когда тот сидел у себя в комнате, а дверь была закрыта.

— Я подожду, пока он выйдет, — сказала она гордо. — Не хочу причинять ему беспокойство — ведь ему придется встать и открыть мне дверь.

У юного Бреттона был любимый пони, на котором он часто ездил верхом; она всегда следила из окна за его отъездом и возвращением. Она очень гордилась, когда ей разрешалось проехать на пони по двору, но никогда не просила об этом одолжении. Однажды она вышла во двор, чтобы посмотреть, как Грэм спешивается. Она стояла, прислонившись к воротам, а в глазах у нее читалось страстное желание покататься.

— Полли, хочешь поскакать галопом? — спросил Грэм довольно небрежно.

Думаю, что ей его тон показался уж слишком небрежным.

— Нет, спасибо, — ответила она и отвернулась с деланным безразличием.

— Напрасно отказываешься, — настаивал он. — Уверен, тебе бы очень понравилось.

— Меня это нисколько не привлекает, — было сказано в ответ.

— Неправда. Ты говорила Люси Сноу, что очень хочешь покататься.

— Люси Сноу — болтушка, — услышала я (произношение не по летам развитой особы выдавало ее истинный возраст), и с этими словами она удалилась.

Грэм, войдя следом за ней, заметил:

— Мама, по-моему, нам ее подкинули эльфы, она — кладезь странностей, но без нее мне было бы скучно, она развлекает меня гораздо больше, чем вы или Люси Сноу.


— Мисс Сноу, — сказала мне как-то Полина (с некоторых пор она стала иногда беседовать со мной, когда мы ночью оставались одни в комнате), — знаете, в какой день недели мне больше всего нравится Грэм?

— Как я могу знать такие странные вещи? Разве в остальные дни недели он другой?

— Конечно! Неужели вы не замечали? Лучше всего он бывает по воскресеньям: весь день проводит с нами, всегда спокойный, а по вечерам такой добрый!

Для такого мнения были некоторые основания: посещения церкви и другие воскресные занятия действовали на Грэма успокаивающе, вечера он обычно посвящал мирным, хотя и довольно беспечным развлечениям у камина в гостиной. Он устраивался на диване и звал к себе Полли.

Грэм несколько отличался от других подростков. Бурная активность нередко сменялась у него периодами раздумья. Получал он удовольствие и от чтения, причем не глотал все без разбору, а проявлял при выборе книг своеобразие своей личности и даже интуитивный вкус. Правда, он редко высказывал свое мнение по поводу прочитанного, но мне приходилось видеть, как он сидит за книгой и размышляет о чем-то.

Полли устраивалась около него, стоя на коленях на подушечке или коврике, и между ними начиналась беседа вполголоса. До меня долетали обрывки их разговора, и, надо признать, в такие моменты Грэмом владел более добрый и ласковый дух, чем в другие дни.

— Ты выучила какие-нибудь гимны на этой неделе, Полли?

— Да, один, очень красивый, из четырех стихов. Прочитать?

— Говори, только как следует, не торопись.

После того как она декламировала, вернее, пропевала тонким голоском гимн, Грэм делал некоторые замечания по поводу манеры исполнения и наставлял ее в искусстве декламации. Она быстро все запоминала и отличалась способностями к подражанию. Главным же наслаждением для нее было угодить Грэму, и поэтому она очень старалась. После декламации гимна следовало чтение — часто главы из Библии. Замечаний делать почти не приходилось — девочка отлично могла прочесть любое простое повествование. Если в тексте шла речь о вещах ей понятных и интересных, она читала его с замечательной выразительностью. Иосиф, брошенный в яму, божественное откровение Самуилу, Даниил во рву со львами[3] — таковы были ее любимые эпизоды, причем страдания Иосифа особенно трогали ее.

— Бедный Иаков! — то и дело восклицала она, и губы у нее дрожали. — Ведь он так любил своего сына Иосифа!

— Он любил его, — добавила она однажды, — так же сильно, Грэм, как я люблю тебя. Если бы ты умер, — она приоткрыла книгу, нашла нужный стих и прочла его, — я бы поступила, как Иаков. Он не мог утешиться и сказал: «С печалью сойду к сыну моему в преисподнюю».[4]

С этими словами она обняла Грэма ручонками и прижала его голову к себе. Помню, эта сцена поразила меня своим безрассудством: такое чувство испытываешь, когда видишь, как неосторожно ласкают опасного, не полностью укрощенного зверя. Не то чтобы я боялась, что Грэм обидит девочку или грубо обойдется с ней, но допускала, что он ответит ей небрежно и с раздражением и это будет для нее очень болезненным ударом. Вообще-то он переносил подобные излияния чувств спокойно — иногда ее искренняя любовь даже вызывала у него добродушное удивление. Как-то он спросил:

— Ты любишь меня почти как сестренка, не правда ли?

— О, я очень, очень люблю тебя!


Однако изучать характер этой девочки мне пришлось недолго. Не прошло и двух месяцев после ее приезда в Бреттон, как прибыло письмо от мистера Хоума, в котором он сообщал, что остается со своими родственниками по материнской линии на европейском континенте, к Англии теперь питает неприязнь, не намерен сюда возвращаться, вероятно, еще в течение многих лет и желает, чтобы его дочь немедленно приехала к нему.

— Интересно, как она отнесется к этому известию? — произнесла миссис Бреттон, прочитав письмо.

Меня это тоже занимало, и я вызвалась сообщить новость Полли.

Я отправилась в гостиную — в этой тихой и нарядной комнате Полли любила сидеть в одиночестве. Ей вполне можно было доверять, потому что она ничего там не трогала, вернее, не портила того, до чего дотрагивалась. Войдя, я застала ее в позе маленькой одалиски, возлежащей на кушетке, полузатененной опущенными гардинами. Выглядела она довольной, около себя разместила все необходимые для работы предметы: белую рабочую шкатулку, лоскутки муслина, обрывки лент для кукольных шляпок. Кукла, надлежащим образом одетая — в чепчик и ночную рубашечку, — лежала в колыбели. Полли укачивала ее с серьезностью, которая свидетельствовала о том, что девочка глубоко верит в способность куклы чувствовать, а также спать. Одновременно она рассматривала лежащую у нее на коленях книжку с картинками.

— Мисс Сноу, — прошептала она, — какая замечательная книжка! Арапка (так окрестил куклу Грэм, и действительно, ее смуглое личико весьма напоминало эфиопскую физиономию) уснула, и я теперь могу рассказать вам о книге. Только нужно тихо говорить, чтобы не разбудить ее. Эту книгу мне дал Грэм. В ней написано про страны, которые находятся далеко-далеко от Англии, добраться до них можно, только проплыв на корабле тысячи миль. В этих странах живут дикари, мисс Сноу, они носят не такую одежду, как мы, а некоторые ходят почти совсем без одежды, чтобы им было прохладно, потому что там ужасно жаркая погода. Вот на этой картинке тысячи дикарей собрались в пустынном месте, на равнине, покрытой песком, окружили человека в черном — очень, очень хорошего англичанина-миссионера, и он читает им проповедь, вон он под пальмой стоит, — и она показала мне маленькую цветную картинку. — А вот эти картинки, — продолжала она, — еще более страннее, чем та. — Правила грамматики иногда забывались. — Это замечательная Великая китайская стена, а вот китайская леди, у нее ноги меньше моих. А это дикая лошадь, а вот самое-самое странное — край льдов и снегов, где нет ни зеленых полей, ни лесов, ни садов. Там обнаружили кости мамонта, но теперь мамонтов нет на свете. Вы даже не знаете, что это такое, но я могу вам сказать, потому что Грэм мне все объяснил. Грэм считает, что мамонт — это могучее, как джинн, создание высотой с комнату, а длиной с целый зал, но оно не злое и не хищное. Грэм полагает, что, если бы я встретила мамонта в лесу, он не убил бы меня, но если бы я оказалась у него на пути, вот тогда он раздавил бы меня, ну вот как я нечаянно могу раздавить в траве кузнечика.

Так как она перескакивала с предмета на предмет, я перебила ее:

— Полли, ты бы не хотела отправиться в путешествие?

— Пока нет, — ответила она сдержанно, — может быть, лет через двадцать, когда я стану взрослой и ростом буду, как миссис Бреттон, я поеду путешествовать с Грэмом. Мы собираемся посетить Швейцарию и взобраться на Монблан, а когда-нибудь мы поплывем в Южную Америку и поднимемся на вершину Кор… Корт… Кордильер.

— А если бы папа был с тобой, ты бы хотела сейчас куда-нибудь съездить?

Ответ последовал не сразу и отражал присущее девочке своеобразие:

— Какой смысл в таких глупых разговорах? — заявила она. — Зачем вы вспомнили папу? Ну зачем? Я только-только начала успокаиваться и думать о нем реже, и вот опять все сначала!

Губы у нее задрожали. Я поспешила сообщить ей о том, что получено письмо с распоряжением, чтобы она и Хариет немедленно отправились к ее милому папе.

— Ну что, Полли, разве ты не рада?

Она молчала, выпустив книжку из рук и перестав качать куклу, и не отрывала от меня пристального и серьезного взгляда.

— Тебе не хочется к папе?

— Хочется, — ответила она наконец тем резким тоном, каким говорила только со мной, не допуская его в разговоре с миссис Бреттон или с Грэмом.

Мне хотелось глубже проникнуть в ее мысли, но она не желала больше разговаривать и поспешила к миссис Бреттон, которая подтвердила мое сообщение. Подавленная этим важным известием, она весь день была задумчива. Вечером, в ту секунду, когда внизу послышались шаги Грэма, она оказалась около меня. Когда в комнату вошел Грэм, она прошептала, поправляя на мне ленточку с медальоном и приглаживая мои волосы:

— Не говорите ему сейчас, что я уезжаю.

Я выполнила ее просьбу и сказала об этом за чаем. Грэм в это время был как раз озабочен тем, как добиться школьного приза. Пришлось дважды повторить сообщение, прежде чем он обратил на него должное внимание, но и тогда оно заняло его лишь на мгновение.

— Как, Полли уезжает? Какая жалость! Милая Мышка, мне грустно расставаться с ней. Мама, пусть она опять к нам приедет.

После чего, быстро допив чай, он придвинул к себе маленький столик, на котором стояла свеча, и погрузился в занятия.

«Мышка» подобралась к нему и легла лицом вниз на коврике у его ног. Безмолвная и недвижная, она оставалась в этом положении, пока не подошло время спать. Я заметила, что Грэм не обращал внимания на ее присутствие, даже задел ее случайно ногой. Полли отодвинулась на несколько дюймов, а потом, вытащив ручку, которую подкладывала под лицо, ласково погладила эту самую ногу. Когда же няня позвала ее спать, она встала и послушно пошла, тихо пожелав нам доброй ночи.

Нельзя сказать, что мне страшно было через час войти в нашу спальню, но отправилась я туда с тревожным предчувствием, что ребенок не спит. Предчувствие мое оправдалось: продрогшая и настороженная, она сидела, словно белая птица, на краю кровати. Я не знала, с чего начать разговор, ибо с ней следовало вести себя не так, как с другими детьми. Однако она сама обратилась ко мне. Когда я закрыла дверь и зажгла лампу на туалетном столике, она повернулась ко мне с такими словами:

— Я не могу, никак не могу уснуть. Я не могу, не могу жить так!

Я спросила, что ее мучает.

— Ужасные страдания, — пролепетала она жалобно.

— Позвать миссис Бреттон?

— Это уж совсем нелепо, — раздраженно сказала она.

И правда, я сама знала, что если бы она услыхала шаги миссис Бреттон, то тихо, как мышка, тотчас юркнула бы под одеяло. Не питая ко мне ни малейшей привязанности, она почему-то не утаивала странности своего характера от меня, а мою крестную категорически не допускала в свой внутренний мир и была при ней послушной, хотя и несколько своеобразной девочкой. Я пристально вгляделась в нее: щеки горят, в широко раскрытых глазах — беспокойный блеск и тревога. Мне стало ясно, что оставлять ее в таком состоянии до утра невозможно. Я понимала, что с ней происходит.

— Ты бы хотела еще раз пожелать Грэму спокойной ночи? — спросила я. — Он еще не ушел к себе.

Она сразу протянула ко мне ручки. Набросив на нее шаль, я отнесла ее в гостиную. Грэм как раз выходил оттуда.

— Она не может уснуть, не повидавшись с вами еще раз, — сказала я. — Ей тяжко думать о разлуке с вами.

— Я избаловал ее, — заявил он и, по-доброму улыбаясь, взял ее на руки и поцеловал в разгоряченное личико и пылающие губы.

— Полли, ты ведь любишь меня теперь больше, чем папу…

— Я люблю, ужасно люблю тебя, но ты меня не любишь, — прошептала она.

Он уверил ее в обратном, поцеловал и отдал мне, а я увела девочку, но — увы! — она не успокоилась.

Когда я почувствовала, что она способна слушать меня, я сказала:

— Полина, тебе не следует огорчаться из-за того, что Грэм не любит тебя так сильно, как ты его. Так и должно быть.

Она подняла на меня глаза, в которых светился вопрос — почему?

— Потому что он мальчик, а ты девочка, ему шестнадцать лет, а тебе только шесть, он от природы сильный и веселый, а ты совсем другая.

— Но я его люблю так сильно, что и он должен хоть немножко любить меня.

— Так оно и есть. Ты ему нравишься. Ты его любимица.

— Разве я любимица Грэма?

— Да, я не знаю другого ребенка, которого он любил бы сильнее.

Мои заверения успокоили ее, она даже улыбнулась.

— Но, — продолжала я, — не капризничай и не жди от него слишком многого, иначе ты надоешь ему, и тогда вашей дружбе придет конец.

— Конец! — тихо повторила она. — Нет, я буду хорошо вести себя, я уж постараюсь хорошо себя вести, Люси Сноу.

Я уложила ее в постель.

— Но на этот раз он простит меня? — спросила она, когда я раздевалась.

Я уверила ее, что простит, что он нисколько не охладел к ней, а ей нужно впредь быть сдержанней.

— Но ничего уже не будет, — сказала она. — Я уезжаю. Увижу ли я его хоть когда-нибудь после того, как покину Англию?

Я постаралась успокоить ее и погасила свечку. Полчаса прошло в тишине, и я уже решила, что она спит, как вдруг белая фигурка вновь села на кровати и тихий голосок спросил:

— А вы любите Грэма, мисс Сноу?

— Люблю ли я его? Да, немного.

— Только немного! Не так, как я?

— Думаю, не так. Нет, не так.

— Но все-таки вы очень любите его?

— Я сказала тебе, что немного люблю его. А почему я должна так уж сильно его любить? У него множество недостатков.

— Разве?

— У всех мальчиков их много.

— Больше, чем у девочек?

— Думаю, что больше. Умные люди говорят, что идеальным человек не бывает, а что касается любви и неприязни, то нужно относиться доброжелательно ко всем, но никого не боготворить.

— А вы умная?

— Стараюсь стать умной. Спи!

— Я не могу спать. Вам здесь не больно, — она положила кукольную ручку на кукольную грудь, — когда вы думаете, что вам придется расстаться с Грэмом, потому что это не ваш дом?

— Но, Полли, — сказала я, — ты не должна так страдать, ведь скоро ты увидишь папу. Ты что же, забыла его? Разве ты не хочешь быть вместе с ним?

Ответом была мертвая тишина.

— Детка, ложись и спи, — настаивала я.

— У меня холодная постель, — промолвила она. — Я не могу ее согреть.

Я заметила, что девочка дрожит.

— Иди ко мне, — сказала я, желая, чтобы она согласилась, но почти не надеясь на это, потому что она была очень странным и капризным созданием и именно при мне особенно явно выказывала свои причуды.

Однако она тут же подошла ко мне, скользя по ковру подобно привидению. Я взяла ее к себе. Она совсем замерзла, я обняла ее, чтобы согреть. Ее пробирала нервная дрожь, и я старалась убаюкать ее. Согревшись, она наконец затихла и уснула.

«Какой необычный ребенок, — думала я, глядя при мерцающем свете луны на личико спящей и осторожно вытирая влажные веки и щеки платком. — Как она будет жить и защищать себя в этом мире? Как перенесет удары и поражения, унижения и бедствия, которые, как мне подсказывают книги и собственный разум, неизбежны для любого представителя рода человеческого?»

Полли уехала на следующий день. Прощаясь, она дрожала как лист, но держала себя в руках.

Глава IV
Мисс Марчмонт


Я покинула Бреттон через несколько недель после отъезда Полины, не подозревая, что никогда больше не увижу его и не буду бродить по старинным тихим улицам. Я вернулась домой, где не была шесть месяцев. Естественно было бы предположить, что я рада вновь оказаться в объятиях моих близких. Ну что ж, от доброго предположения худа не бывает, и поэтому не стану его оспаривать. Я не намерена опровергать его; пусть читатель воображает, что моя жизнь в течение последующих восьми лет походила на сонное покачивание парусника в тихой гавани при безветренной погоде — кормчий растянулся на палубе лицом к небу, закрыв глаза, как будто вознося долгую молитву. Множество женщин и девушек, видимо, так и проводят свою жизнь, почему бы и мне не оказаться в их числе?

Пусть я предстану перед вашим мысленным взором праздной, радостной, пухленькой и счастливой девушкой, лежащей на палубе в мягких креслах, согретой потоком солнечного света, убаюканной ленивым ветерком. Но на самом деле все случилось по-иному! Я, должно быть, упала за борт, или же мое судно в конце концов пошло ко дну. Мне вечно будет помниться этот период — долгий период — холода, опасности, раздоров. До сих пор мне снятся кошмары — соленые ледяные волны проникают в горло и душат меня. Более того, я знаю, что в моей жизни была буря, которая длилась не один час и не один день. Много дней прошло без солнца, а ночей — без звезд. Собственными руками сбрасывали мы груз с нашего судна, над нами бесновался ураган, и не оставалось надежды на спасение. В конце концов корабль затонул, экипаж погиб.

По-моему, я никому не жаловалась на эти несчастья. Да и кому мне было жаловаться? С миссис Бреттон я больше не общалась. Еще за много лет до этого кое-кто стал препятствовать нашим отношениям, а потом они и вовсе прервались. Кроме того, у нее в жизни тоже произошли перемены: изрядное состояние, которым она распоряжалась как опекунша сына, было вложено главным образом в акции одной компании, и, по слухам, она потеряла почти все. Слышала я также, что Грэм завершил образование, получил профессию и вместе с матерью уехал из Бреттона, как говорили, в Лондон. Так я лишилась всякой возможности прибегнуть к посторонней помощи и могла рассчитывать лишь на самое себя. Мне думается, что от природы я не обладаю ни уверенностью в своих силах, ни предприимчивостью, а, как и большинство людей, приобрела эти свойства под влиянием обстоятельств. Поэтому, когда мисс Марчмонт — незамужняя леди, жившая по соседству, — прислала за мной, я тут же отправилась к ней, надеясь, что она поручит мне работу, с которой я смогу справиться.

Мисс Марчмонт была богата и жила в великолепном доме, но вот уже двадцать лет, как из-за подагры у нее не действовали руки и ноги. Целыми днями она сидела у себя наверху, где была расположена гостиная, а к ней примыкала спальня. Я много слышала о мисс Марчмонт и ее странностях (говорили, что она весьма неуравновешенная особа), но никогда ее не видела. Она оказалась морщинистой седой дамой, мрачной от одиночества, ожесточенной из-за страданий и, вероятно, вспыльчивой и требовательной. Выяснилось, что горничная, вернее, компаньонка, которая несколько лет служила ей, собирается замуж, и мисс Марчмонт, прослышав о моей горькой судьбе, послала за мной, чтобы предложить мне это место. Речь об этом она завела после чая, когда мы сидели с ней вдвоем у камина.

— Жизнь у вас будет нелегкая, — честно призналась она, — потому что я требую к себе внимания и вам придется много времени проводить дома. Но допускаю, что по сравнению с вашим нынешним положением пребывание в моем доме покажется вам сносным.

Я принялась размышлять над ее словами. Конечно, жизнь в этом доме может оказаться терпимой, убеждала я себя, но, поскольку пути, назначенные судьбой, неисповедимы, она таковой и не будет. Провести здесь, в душной комнате, всю юность, быть свидетелем страданий, временами превращаться в мишень для нападок… А ведь и до сих пор моя жизнь была по меньшей мере безрадостной! На мгновение сердце у меня сжалось, но вскоре я вновь обрела мужество, ибо, хотя я и не побоялась реально оценить предстоящие трудности, моя натура, как мне кажется, была слишком прозаична, чтобы рассматривать их вне связи с реальными условиями жизни и таким образом преувеличить.

— Я не уверена, что у меня хватит сил для выполнения таких обязанностей, — сказала я.

— Меня это тоже беспокоит, — заметила она. — У вас очень измученный вид.

И правда, в зеркале отражался одетый в траурное платье призрак с изможденным лицом и ввалившимися глазами. Однако я недолго предавалась созерцанию этого грустного зрелища. Я верила, что это лишь внешние проявления, а в глубине души ощущала возрождающуюся жизнь.

— Есть у вас еще какие-нибудь виды на работу?

— Пока ничего определенного, но, может быть, я что-нибудь найду.

— Вы так думаете? Возможно, вы и правы. Попытайтесь; если же у вас ничего не получится, рискните принять мое предложение. Оно останется в силе в течение трех месяцев.

Это было любезно с ее стороны. Я так ей и сказала и искренне ее поблагодарила. Начавшиеся у нее боли не дали мне договорить. Я пришла ей на помощь и подала указанные ею лекарства. Когда ей полегчало, я ощутила, что между нами уже возникла некая близость. Видя, как она мужественно переносит страдания, я убедилась, что это стойкая и терпеливая женщина (терпеливая к физической боли, хотя, вероятно, раздражительная, так как часто испытывала душевные страдания), а она по той готовности, с какой я бросилась ей на помощь, поняла, что может вызвать у меня сочувствие (и не ошиблась). Она прислала за мной назавтра, а потом вызывала меня к себе и в последующие пять-шесть дней. Более близкое знакомство открыло мне не только недостатки и странности этой натуры, но и черты характера, достойные уважения. Несмотря на то, что временами она бывала сурова и угрюма, я, ухаживая за ней или просто сидя подле нее, испытывала то спокойствие, которое нисходит на человека, когда он ощущает, что его забота, его участие приятны и успокоительны для тех, кому он оказывает услугу. Даже когда она выговаривала мне, а делала она это нередко и не без колкостей, она не унижала меня и не старалась сделать мне больно. Она вела себя скорее как вспыльчивая мать, бранящая свою дочь, чем как строгая хозяйка, отчитывающая служанку. Вообще отчитывать она не умела, хотя иногда могла вспылить. Кроме того, разум и логика не покидали ее и в состоянии гнева. Постепенно я все больше привязывалась к ней, и мысль остаться при ней компаньонкой уже не казалась невозможной. Через неделю я согласилась на ее предложение.

Таким образом, теперь весь мой мир умещался в двух жарко натопленных душных комнатах, а моей госпожой, другом и единственным близким человеком на свете стала больная старая женщина. Ухаживать за ней я считала своим долгом, ее боль заставляла меня страдать, облегчение ее мук пробуждало во мне надежду, гнев ее был для меня наказанием, расположение — наградой. Я забыла, что за мутными окнами этой обители скорби существуют поля, леса, реки, непрерывно меняющееся небо; меня почти удовлетворяло такое состояние моей души. Все мои усилия я нацеливала на выполнение ниспосланного мне судьбой долга. Мне, кроткой и сдержанной от рождения, приученной жизнью к повиновению, не нужны были прогулки на свежем воздухе, а голод я полностью утоляла такими же крохотными порциями еды, как и моя больная госпожа. Зато я получила возможность изучать своеобразие ее личности, восхищаться постоянством ее добродетелей и силой страстей. Постепенно я уверовала в искренность ее чувств. Эти черты ее характера и привязали меня к ней.

Узнав ее, я согласилась бы быть ее тенью еще двадцать лет, если бы ей предстояло столько прожить, но мне выпал иной жребий — я должна была действовать. Обстоятельства подгоняли, торопили, подстегивали. Толике человеческой привязанности, которую я ценила выше, чем драгоценную жемчужину, определено было рассыпаться в прах, и внутри себя я ощутила пустоту. Мне, такой неприхотливой и совестливой, предстояло лишиться той единственной скромной обязанности, какую я взяла на себя. Я хотела пойти на сделку с Судьбой: избежать редких, но тяжких приступов душевных мук ценою мелких лишений и огорчений — и так на протяжении всей жизни. Но таким образом Судьбу не умиротворишь, а Провидение не благословит подобной бездеятельности и трусливой лености.

Как-то февральской ночью (как ясно мне все это помнится!) снаружи послышался звук, который уловили все обитатели дома мисс Марчмонт, но верно истолковала, вероятно, только я одна. В тихую зиму ворвались весенние грозы. Я уже уложила мисс Марчмонт в постель, а сама шила, сидя у камина. С самого утра за окнами выл ветер, но сейчас, когда ночь вступила в свои права, каждый порыв ветра приносил новые звуки — пронизывающие, режущие слух, почти членораздельные. Они терзали душу, как стенания, жалобы или безутешные рыдания.

«Тише! Тише!» — мысленно произнесла я в тревоге, бросив шитье и тщетно стараясь не прислушиваться к таинственному пронзительному плачу. Мне уже и раньше доводилось слышать такой же звук, и я понимала, какие события он предвещает. Трижды в течение моей жизни имела я возможность убедиться, что подобные жуткие завывания ветра, эти нескончаемые безысходные рыдания, предрекают приход времен, несовместимых с жизнью. Я полагала, что такой порывистый, рыдающий, полный страданий и грусти восточный ветер предшествует эпидемиям. Вот откуда, вероятно, явилась легенда о Банши,[5] возвещающей смерть. Мне казалось, я не раз обращала внимание — к сожалению, я не философ и не могла судить, есть ли связь между всеми этими событиями, — на то, что мы нередко в один и тот же момент узнаем и об извержении вулкана в далекой стране, и о разлившихся реках, и о чудовищно высоких волнах, обрушивающихся на низкий морской берег. «Кажется, — рассуждала я мысленно, — на земном шаре тогда царят полный хаос и смятение, а слабые гибнут от гневного дыхания, с пламенем вырывающегося из дымящихся вулканов».

Я прислушивалась к звукам ночи, меня била дрожь; мисс Марчмонт спала. Около полуночи буря улеглась и наступила мертвая тишина. В камине вспыхнул огонь, который до этого еле-еле теплился. Я почувствовала, что похолодало. Подняв жалюзи и раздвинув занавеси, я выглянула в окно и по мерцанию звезд догадалась, что грянул трескучий мороз.

Отвернувшись от окна, я обнаружила, что мисс Марчмонт проснулась, приподняла голову и смотрит на меня с необычайной серьезностью.

— Что, ночь тихая? — спросила она.

Я ответила утвердительно.

— Я так и думала, — промолвила она, — потому что чувствую себя такой крепкой, такой здоровой. Приподнимите меня. Какой молодой я кажусь себе сегодня! — продолжала она. — Молодой, беззаботной и счастливой. Что, если сегодня в моей болезни произойдет перелом? Что, если мне суждено выздороветь? Вот было бы чудо!

«Нет, сейчас не время для чудес», — подумала я. Ее слова поразили меня. Она заговорила о прошлом, с удивительной живостью вспоминая минувшие события и прежних знакомых.

— Сегодня я рада встрече с прошлым, — сказала она, — я дорожу им, как лучшим другом. Воспоминания приносят мне сейчас огромное наслаждение, воскрешают в душе действительные события во всей их полноте и красоте — не отвлеченные фантазии, а истинные факты, которые, как мне казалось, давно угасли в памяти, ушли в небытие. Ко мне вернулись счастливые минуты, мечты и надежды моей юности. Ко мне возвращается единственная в моей жизни любовь, немногие привязанности; ведь я не очень добрая женщина и я не щедра на любовь. Но и мне были ведомы сильные и глубокие чувства, сосредоточенные на одном человеке, в котором все без исключения было мне так же дорого, как дороги большинству мужчин и женщин связанные с любимым человеком бесчисленные мелочи. Они полностью занимают все их внимание. Какое счастье испытывала я, когда любила и была любима! Какой чудесный год вспоминается мне, как живо он проходит перед моим взором! Какая радостная весна, что за теплое прелестное лето, какой нежный лунный свет серебрил осенние вечера, какие безграничные надежды таились той зимой в покрытых льдом реках и белых от инея полях! Весь этот год мое сердце билось в унисон с сердцем Фрэнка. О мой благородный, верный, добрый Фрэнк! Насколько ты был добрее и во всех отношениях выше меня! Вот что я поняла теперь и могу с уверенностью утверждать: мало кому из женщин пришлось так страдать, как страдала я, потеряв его, но мало кто из них испытал в любви такое счастье, какое выпало на мою долю. Эта любовь выходила за пределы обычного чувства. Я верила ему и его любви, я понимала, что эта любовь облагораживает, защищает, возвышает и радует ту, кому она отдана. И вот сейчас, когда рассудок мой так необычайно ясен, я хочу найти ответ на вопрос: почему ее отняли у меня? За какое преступление была я приговорена после года блаженства целых тридцать лет нести груз невыносимых страданий?

— Не могу, — продолжила она после минутного молчания, — не могу понять причину, но в этот час я осмеливаюсь с полной искренностью сказать то, о чем не решалась говорить раньше. О непостижимый Создатель, да будет воля Твоя! Теперь я начинаю верить, что смерть соединит меня с Фрэнком, прежде я на это не надеялась.

— Значит, он умер? — спросила я тихо.

— Дорогое дитя! — сказала она. — Был веселый сочельник, я надела нарядное платье и украшения, ожидая приезда возлюбленного, который должен был вскоре стать моим мужем. Я сидела в ожидании Фрэнка. Вновь я вижу снежные сумерки за окном, на котором я не задернула занавеску, чтобы сразу заметить, как он скачет верхом по усыпанной снегом аллее; я ощущаю тепло от неяркого огня в камине, бросающего блики на мое шелковое платье и на зеркало, в котором на мгновение возникает отражение моей юной фигуры. Я вижу, как по спокойному зимнему небу над темным кустарником и серебристым дерном в моем саду плывет полная, ясная и холодная луна. Я жду с волнением в крови, но со спокойною душой. Огонь в камине погас, светятся лишь раскаленные угли, луна поднимается все выше, но из окна ее еще видно, стрелка часов приближается к десяти. Фрэнк всего один или два раза приезжал позже этого часа.

«Неужели сегодня его не будет? Нет, невозможно, да вот он едет, мчится изо всех сил, чтобы наверстать потерянное время! Фрэнк, — взволнованно прислушиваясь к приближающемуся стуку копыт, мысленно обращалась я к нему, — какой вы бесстрашный наездник, за это вас следует отчитать. Я непременно скажу вам, что вы подвергаете опасности не только свою, но и мою голову, ибо все, что принадлежит вам, я люблю сильнее и нежнее, чем самое себя». Вот и он — я вижу его, но в тумане, наверное, слезы мешают мне. Я увидела коня, услышала, как он бьет копытами, заметила что-то большое и темное, раздались громкие голоса. Конь ли это? Или это неизвестно что, тянущее за собой странную темную глыбу через лужайку? Как понять, что передо мной? Как объяснить чувство, сдавившее мне сердце?

Я смогла лишь выбежать на улицу. У двери действительно стоял большой вороной конь Фрэнка, он дрожал, тяжело дышал и храпел, под уздцы его держал мужчина — как мне показалось, Фрэнк.

«Что случилось?» — воскликнула я. Томас, мой слуга, сказал резко: «Идите домой, сударыня». Потом он позвал служанку, и та стремительно выбежала из кухни, словно гонимая каким-то предчувствием. «Руфь, отведите госпожу в дом». Но я уже упала на колени в снег, прильнув к тому, кого только что волокли по земле, кто теперь стонал у меня на груди. Он был еще жив, сознание еще теплилось в нем. Я приказала внести его в дом, не подчинилась уговорам и попыткам увести меня. Я оказалась в силах распоряжаться не только собой, но и другими. Со мной начали было обращаться как с ребенком, что принято всегда, когда кого-нибудь поражает десница Божия, но я отошла от любимого лишь для того, чтобы уступить место хирургу, и, когда он сделал, что мог, я забрала Фрэнка к себе в комнату. У него хватило сил обнять меня и произнести мое имя, он слышал, как я тихо молюсь за него, чувствовал, как я поглаживаю его ласково и осторожно.

«Мэри, — сказал он, — я умираю, но умираю в раю». Его последними словами была клятва верности мне. Когда забрезжила заря рождественского дня, душа Фрэнка предстала перед Богом.

— Все это, — продолжала она, — случилось тридцать лет тому назад. С тех пор я непрестанно страдаю. Боюсь, что я не извлекла надлежащего урока из постигших меня несчастий. Мягкие, добросердечные натуры стремились бы к праведности, люди сильные и порочные превратились бы в демонов, а я — я так и осталась удрученной горем, себялюбивой женщиной.

— Но вы делаете много добра, — сказала я, так как все знали, что она щедро раздает милостыню.

— То есть не жалею денег на помощь несчастным? Что же в этом особенного? Ведь от меня не требуется ни усилий, ни жертв. Но я надеюсь, что отныне мною будут владеть более благородные помыслы, которые подготовят меня к встрече с Фрэнком. Я все еще думаю о Фрэнке больше, чем о Боге, и, если столь долгую и беспримерную любовь к смертному сочтут богоотступничеством, у меня останется мало надежд на спасение души. Ну, Люси, а что вы думаете? Будьте моим духовником и скажите свое мнение.

Я не смогла ответить на ее вопрос — у меня не хватало слов. Но она, не заметив моего молчания, продолжала:

— Вы правы, дитя мое. Мы должны сознавать, что Господь милосерден, но не всегда постижим. Мы должны быть смиренны перед судьбой, какова бы она ни была, и стараться делать счастливыми других. Не правда ли? Вот завтра я и начну прилагать старания, чтобы сделать вас счастливой. Я попытаюсь распорядиться так, Люси, чтобы после моей смерти вы больше не испытывали нужды. Я много говорю, у меня даже разболелась голова, но все равно я счастлива. Ложитесь спать — уже пробило два. Как поздно! Мы засиделись, вернее, это я, со свойственным мне эгоизмом, вынуждаю вас бодрствовать. Идите к себе и не беспокойтесь обо мне, я чувствую, что буду хорошо спать.

Она затихла и, казалось, задремала. Я пошла в свой уголок, отгороженный ширмой. Ночь прошла спокойно, спокойно и безболезненно скончалась и моя госпожа — утром ее нашли бездыханной, уже почти холодной. Лицо у нее было мирным и безмятежным. Ее возбужденное состояние и резкая перемена настроения были предзнаменованием наступающего сердечного приступа, который в одно мгновение оборвал жизнь, столь долго подтачиваемую недугами.

Глава V
Страница перевернута


После смерти моей госпожи я опять осталась одна и должна была искать новое место. К этому времени нервы у меня расшатались, но немного, совсем немного. Полагаю, и выглядела я неважно: худая, изможденная, с ввалившимися глазами, похожая на сиделку, проводящую ночи у постели больного, на переутомленную служанку или запутавшуюся в долгах безработную. Однако я не запуталась в долгах и не находилась на краю нищеты. Хотя мисс Марчмонт не успела обеспечить мое будущее, что, судя по ее словам в ту последнюю ночь, она намеревалась сделать, после похорон ее троюродный брат, наследник состояния, полностью выплатил причитавшееся мне жалованье. У него было лицо скряги, остроносое, с втянутыми висками. Как я узнала впоследствии, он и в самом деле был скуп, в отличие от своей покойной родственницы, которую по сей день благословляют бедные и обездоленные. Я располагала тогда пятнадцатью фунтами, физическое и душевное здоровье мое было подорвано, но дух не был сломлен. По сравнению со многими другими я находилась в завидном положении. Однако и в довольно затруднительном: меня очень тревожило, что через неделю мне предстоит оставить свое тогдашнее жилье, а поселиться было негде.

Оставалось обратиться за советом к бывшей служанке в нашем доме, моей няне, которая теперь служила экономкой в богатой семье неподалеку от того места, где жила мисс Марчмонт. Я провела у нее несколько часов, она успокаивала меня, но ничем не могла помочь. Я вышла от нее в сумерках, пребывая по-прежнему в растерянности. Мне предстояло пройти две мили; вечер был ясный и морозный. Несмотря на одиночество, бедность и сложность моего положения, сердце благодаря силам юности — ведь мне шел только двадцать третий год — билось ровно и сильно. Да, я была сильной, иначе я бы дрожала от страха на пустынной дороге, которая тянулась через безмолвное поле, и поблизости не было видно ни деревушки, ни домика; мне было бы страшно, потому что луна скрылась и я определяла направление по звездам; а особенно мне было бы страшно из-за того, что на севере горело полярное сияние — редкое и таинственное явление. Однако это величественное зрелище вызвало во мне не страх, а совсем иные чувства. Казалось, оно вливало в меня новые силы. Ветерок, сопровождавший его, ободрял меня и укреплял мой дух. Мне была ниспослана дерзкая мысль, и мой разум тотчас окреп.

«Оставь пустынные края, — послышался мне голос, — и уходи отсюда».

«Куда?» — спросила я.

Ответ последовал быстро: идя по сельскому приходу, расположенному в равнинной плодородной центральной части Англии, я мысленным взором увидела то, чего наяву мне никогда не приходилось видеть, — я увидела Лондон.

На следующий день я опять навестила няню и сообщила ей о своих планах.

Миссис Баррет была женщиной серьезной и рассудительной, хотя знала белый свет немногим лучше моего. Однако при всей своей серьезности и рассудительности она не сочла мою мысль безумной. Я действительно умела вести себя очень сдержанно, и потому некоторые мои поступки не только не вызывали осуждения, но зачастую получали одобрение. Если бы подобные поступки я совершала в возбужденном или расстроенном состоянии, многие сочли бы меня фантазеркой или фанатичкой.

Перебирая апельсинные корки для мармелада, няня неторопливо рассуждала о том, какие трудности могут возникнуть у меня в пути. Вдруг мимо окна пробежал ребенок и через секунду ворвался в комнату. Пританцовывая и смеясь, этот хорошенький мальчик подскочил ко мне, а я посадила его на колени, так как знала и ребенка, и его мать — замужнюю дочь хозяина дома.

Теперь мы с его матерью принадлежали к разным слоям общества, но, когда мне было десять, а ей шестнадцать лет, мы учились в одной школе, и я помнила ее миловидной девушкой, однако она была настолько бездарна, что училась на класс ниже меня.

Я любовалась прекрасными глазами мальчика, когда вошла его мать — миссис Лей. Какой красивой и приятной женщиной стала некогда хорошенькая и добродушная, но глупенькая девочка! Замужество и материнство — вот что изменило ее подобным образом, впоследствии мне не раз приходилось наблюдать такие же перемены и в менее привлекательных девушках. Меня она не узнала. Я тоже изменилась, боюсь, правда, что не в лучшую сторону. Я не стала напоминать ей о себе — зачем? Она пришла, чтобы взять сынишку на прогулку, ее сопровождала няня с младенцем на руках. Я рассказываю об этом эпизоде только для того, чтобы отметить: обращаясь к няне, миссис Лей говорила по-французски (кстати, говорила очень плохо, с безнадежно скверным произношением, невольно напомнившим мне наши школьные дни), и я поняла, что няня — иностранка. Мальчик болтал по-французски свободно. Когда вся компания удалилась, миссис Баррет заметила, что ее юная госпожа привезла няню-иностранку два года тому назад из Европы, с ней обращаются почти как с гувернанткой и вся ее работа — гулять с маленьким и разговаривать по-французски с мастером Чарльзом.

— А еще, — добавила миссис Баррет, — она рассказывает, что за границей многим англичанкам живется не хуже, чем ей здесь.

Я отложила случайные сведения в глубину памяти, как экономные хозяйки прячут в кладовую, казалось бы, бесполезные обрывки и кусочки, которые, по их предположению, можно будет когда-нибудь использовать. Перед уходом мой давний друг миссис Баррет дала мне адрес респектабельной старинной гостиницы в Сити, где, как сказала она, часто останавливались в прежние времена мои дядья.

Уезжая в Лондон, я подвергала себя не такому уж большому риску и проявляла не такую уж замечательную предприимчивость, как может подумать читатель. Проехать мне нужно было всего пятьдесят миль, и средств у меня было достаточно, чтоб оплатить дорогу, прожить там несколько дней и вернуться обратно, если ничто меня там не привлечет. Я относилась к этой поездке скорее как к кратковременному отдыху, который в кои-то веки разрешил себе измученный работой человек, чем как к смертельному риску. Все свои поступки нужно оценивать сдержанно, тогда человек сохраняет душевное и физическое спокойствие и не приходит в возбужденное состояние из-за своего слишком пылкого воображения.

Тогда на дорогу в пятьдесят миль уходил целый день (я говорю о давно прошедших временах; до недавних пор мои волосы сопротивлялись морозам старости, но теперь они наконец побелели и лежат под белым чепцом, как снег под вновь выпавшим снегом). В сырой февральский вечер, около девяти часов, я приехала в Лондон.

Мой читатель, я уверена, не поблагодарил бы меня за подробное поэтическое описание первых впечатлений, и это хорошо, ибо у меня не было для этого ни времени, ни настроения. В тот поздний, темный, сырой и дождливый вечер я оказалась в многолюдном, но для меня пустынном, огромном городе, величие и непостижимость которого подвергали тяжелейшему испытанию все мои способности к ясному мышлению и непоколебимому самообладанию, коими природа, не наделив меня иными, более блестящими свойствами, все-таки, видимо, одарила меня.

Когда я вышла из дилижанса, говор кебмена и людей, ожидающих дилижанс, показался мне незнакомым, почти как иностранная речь. Мне никогда не приходилось слышать, чтобы по-английски говорили так отрывисто. Однако мне все же удалось понять, что они говорят, и объясниться самой, насколько это было необходимо для того, чтобы меня и мои вещи препроводили в гостиницу, рекомендованную мне миссис Баррет. Сколь рискованным, пугающим и неразумным представился теперь мне мой побег! Впервые в Лондоне, впервые в гостинице, утомленная путешествием, подавленная темнотой, окоченевшая от холода, лишенная и житейского опыта, и возможности получить совет — и при этом вынужденная действовать.

Я обратилась к своему здравому смыслу. Но мой здравый смысл, оцепеневший и растерянный, как, впрочем, и все остальные чувства, стал судорожно выполнять свои обязанности только под напором неумолимых обстоятельств. Подгоняемый таким образом, он позволил мне заплатить носильщику, и я, учитывая мою растерянность из-за столь критического положения, не очень рассердилась, когда носильщик изрядно меня обсчитал. Потом мой здравый смысл подсказал мне попросить слугу провести меня в комнату и пусть робко, но все же вызвать горничную и, более того, даже помог мне перенести, не струсив, надменность этой леди, когда она наконец появилась.

Эта девица, как мне до сих пор помнится, являла собой городской образчик привлекательности и изящества.

Я и вообразить не могла, что человеческие руки могут сотворить столь нарядные передник, наколку и платье. В ее бойкой и жеманной речи звучали самоуверенность и презрение к моему робкому тону, а ее щегольской наряд словно бросал вызов моему простому деревенскому платью.

«Ну что ж, ничего не поделаешь, — подумала я, — зато обстановка и окружение у меня новые; это пойдет мне на пользу».

Разговаривая спокойно и сдержанно и с заносчивой юной особой, и со слугой, который в своем черном сюртуке и белом шейном платке походил на пастора, я вскоре добилась от них вежливого обращения. Они, вероятно, сначала подумали, что я тоже служанка, но через некоторое время изменили свое мнение и стали относиться ко мне с пренебрежительной учтивостью.

Я держалась бодро, пока, поужинав, грелась у камина в своей комнате; когда же я присела около кровати и положила голову и руки на подушку, меня охватила смертная тоска. Внезапно весь ужас моего положения открылся мне, я ощутила, сколь оно нелепо и безысходно. Что я делаю, совершенно одна, в чужом громадном Лондоне? Что мне делать завтра? На что надеяться? Есть ли у меня на земле друзья? Откуда я пришла? Куда мне идти?

Я залила подушку, руки и волосы потоками слез. За приступом рыданий последовала долгая пауза, заполненная горькими думами, но все же я не жалела о своем поступке и не собиралась отказываться от своего намерения. Во мне постепенно крепла уверенность, что лучше двигаться вперед, чем назад, что я способна идти к цели и со временем выйду на дорогу, пусть узкую и трудную, и осознание этого возобладало над всеми другими чувствами. Эта уверенность заглушила мои страхи, я наконец успокоилась и смогла прочитать молитву и подготовиться ко сну. Как только я улеглась и погасила свечу, в ночи раздался глубокий мощный звон. Сначала я не поняла, что это, но, когда прозвучал двенадцатый сильный и раскатистый удар, я сказала себе: «Я нашла убежище под сенью собора Святого Павла».

Глава VI
Лондон


На следующий день, первого марта, проснувшись и раздвинув занавески, я увидела, как сквозь туман пробивается солнце. У меня над головой, над крышами, почти касаясь облаков, возвышался и таял в тумане величественный, увенчанный куполом темно-голубой колосс — собор. Я смотрела на него, и сердце мое трепетало, дух ощутил свободу от вечных оков, у меня внезапно появилось чувство, что я, не изведавшая истинной жизни, теперь стою на ее пороге. В то утро моя душа расцвела с быстротой дерева Ионы.[6]

«Я хорошо сделала, что приехала, — сказала я себе, торопливо, но тщательно одеваясь. — Мне нравится дух огромного Лондона, я его ощущаю повсюду. Только трус согласится провести всю жизнь в деревне и похоронить там все свои способности».

Одевшись, я спустилась вниз, уже не измученная и истощенная, а опрятная и отдохнувшая. Когда слуга принес мне завтрак, я обратилась к нему сдержанно, но с нотками веселости. У нас завязался разговор минут на десять, и мы, не без взаимной пользы, кое-что узнали друг о друге.

Как оказалось, этот седой пожилой мужчина служит здесь уже двадцать лет. Узнав об этом, я решила, что он должен помнить двух моих дядей — Чарльза и Уилмота, — которые пятнадцать лет тому назад часто тут останавливались. Я назвала ему их имена — оказалось, что он отлично помнит их и относится к ним с уважением. Когда обнаружилась моя родственная связь с ними и ему стало ясно, кто я такая, я выросла в его глазах. Он нашел во мне сходство с дядей Чарльзом, что, вероятно, соответствовало истине, ибо и миссис Баррет нередко отмечала это. В обращении со мной он сменил прежнюю пренебрежительную учтивость на услужливость и любезность, и с того времени на разумный вопрос я всегда получала вежливый ответ.

Окно моей маленькой комнаты выходило на узкую, очень тихую и довольно чистую улочку. Прохожие появлялись здесь редко, и они внешне не отличались от жителей провинциального города; вообще ничего страшного я не обнаружила и решилась выйти на улицу одна.

После завтрака я отправилась на прогулку. Мною овладело радостное, праздничное настроение. Прогулка по Лондону в полном одиночестве казалась сама по себе веселым приключением. Вскоре я попала на улицу Патерностер[7] — известное историческое место. Я вошла в книжную лавку, принадлежащую некому Джонсу, и купила небольшую книжку, хотя это было непозволительной расточительностью, но мне хотелось передать ее миссис Баррет. Мистер Джонс, строгий деловой человек, стоял за конторкой и казался мне поистине великим человеком, а я сама — одной из самых счастливых девушек на свете.

В тот день на меня обрушилось громадное количество впечатлений. Оказавшись перед собором Святого Павла, я вошла внутрь. Я поднялась на верхнюю площадку и оттуда увидела Лондон — реку, мосты и соборы. Я увидела древний Вестминстер, зеленые сады Темпла, освещенные солнцем, и яркое синее небо, какое бывает ранней весной; где-то ближе к солнцу плыло легкое облачко — дымка.

Спустившись и покинув собор, я пошла куда глаза глядят, все еще испытывая ощущение свободы и восторга. Сама не знаю как, но я оказалась в центре города. Я уже прониклась его духом и почувствовала биение его сердца. Я вышла на Стрэнд, поднялась на Корнхилл, окунулась в гущу жизни и даже рискнула перейти улицу. Эта прогулка в одиночестве вызвала во мне чувство, может быть, неосознанного, но истинного наслаждения. С тех пор мне приходилось бывать и в Уэст-Энде, и в парках, и на красивейших площадях, но по-прежнему я больше всего люблю Сити. Сити всегда так серьезен! В нем серьезно все — торговля, спешка, шум. Сити трудится и зарабатывает себе на жизнь, а Уэст-Энд лишь предается удовольствиям. Уэст-Энд может вас развлечь, а Сити вызывает у вас глубокое волнение.

Наконец, усталая и голодная (сколько лет я уже не испытывала такого здорового чувства голода!), я около двух часов дня вернулась в свою мрачноватую, старую и тихую гостиницу. Мне подали обед из двух блюд — жаркое и отварные овощи, — но до чего же он был вкусный, не сравнить с теми крошечными порциями изысканной пищи, которые кухарка мисс Марчмонт готовила для своей доброй покойной госпожи, — эти блюда мы почти всегда ели без аппетита. Ощущая приятную усталость, я прилегла на трех составленных рядком стульях (кушетка этой комнате не полагалась по чину), часок подремала, потом проснулась и целых два часа предавалась размышлениям.

Мое настроение и обстоятельства, в которых я оказалась, подтолкнули меня к новому твердому и смелому, а может быть, даже безрассудному решению. Терять мне было нечего. Невыразимый ужас перед прежним одиноким существованием исключал возможность возвращения. Если то, что я задумала, потерпит неудачу, кто пострадает, кроме меня самой? Если я умру вдали от — чуть не сказала «дома», но дома у меня нет — вдали от Англии, кто будет меня оплакивать?

Мне, вероятно, суждены страдания; я умею их переносить. «Даже смерть, — подумала я, — не внушает мне того ужаса, с каким относятся к ней те, кого жизнь лелеет и возносит высоко…» Я уже давно думала о смерти без волнения. Итак, готовая к любым последствиям, я составила план действий.

В тот же вечер я узнала у слуги, моего нового друга, когда отходят суда в Бумарин — порт на континенте. Нельзя было терять ни минуты, следовательно, сегодня же ночью нужно было занять место на корабле. Можно было бы, конечно, подождать до утра, но я боялась опоздать к отплытию.

— Лучше отправляйтесь на корабль немедленно, сударыня, — посоветовал мне слуга.

Я согласилась с ним, заплатила по счету, а также отблагодарила моего друга, как я теперь понимаю, прямо-таки по-королевски, а ему, вероятно, это показалось проявлением наивности. Легкая улыбка, мелькнувшая на его лице, когда он клал деньги в карман, отразила его мнение о моей практичности. Затем он отправился за кебом. Он привел ко мне кучера и, по-видимому, приказал ему везти меня прямо на пристань, а не бросать на милость перевозчиков. И хотя сие должностное лицо пообещало так и поступить, оно своего обещания не выполнило, а, наоборот, заставив меня преждевременно выйти из экипажа, принесло меня в жертву и подало меня, как ростбиф на блюде, целой ораве лодочников.

Я оказалась в незавидном положении. Ночь была темная. Кучер получил плату и тотчас уехал, а перевозчики начали сражение за меня и мой чемодан. Их ругань до сих пор звенит у меня в ушах, она нарушила мое самообладание сильнее, чем темная ночь, одиночество и необычность всей обстановки. Один схватил мой чемодан — я смотрела на него и молча выжидала, но тут другой прикоснулся ко мне, и тогда я наконец заговорила, причем достаточно громко, стряхнула его руку, шагнула в лодку и приказала поставить чемодан рядом со мной. «Сюда», — указала я, что и было немедленно исполнено, так как теперь моим союзником стал владелец выбранной мною лодки, и мы наконец тронулись с места.

Реку, похожую на поток чернил, освещали огни множества прибрежных зданий; на волнах покачивались суда. Лодка подплывала к нескольким кораблям, и я при свете фонаря читала их названия, написанные на темном фоне крупными белыми буквами: «Океан», «Феникс», «Консорт», «Дельфин». Мой корабль назывался «Быстрый» и, видимо, стоял на якоре где-то ниже по течению.

Мы скользили по мрачной черной реке, а перед моим внутренним взором катились волны Стикса,[8] по которым Харон вез в Царство теней одинокую душу. Находясь в таких необычных обстоятельствах, когда в лицо мне дул холодный ветер, из полуночной тучи лился дождь, моими спутниками были два грубых лодочника, а их ужасные проклятия продолжали терзать мой слух, я спросила у себя: несчастна я или испугана? Ни то ни другое, решила я. Много раз в жизни мне приходилось, пребывая в несравнимо более спокойной обстановке, чувствовать себя испуганной и несчастной. «Как это получается, — подумала я, — что я полна бодрости и надежд, а должна бы испытывать уныние и страх?» Объяснить этого я не смогла. Наконец в черноте ночи стал проступать светлый корпус «Быстрого».

— Ну вот и он! — воскликнул лодочник и тотчас же потребовал шесть шиллингов.

— Слишком много, — сказала я.

Тогда он отогнал лодку от корабля и заявил, что не высадит меня, пока я с ним не расплачусь. Молодой человек — как я выяснила впоследствии, лакей на судне — смотрел на нас с палубы и улыбался в ожидании скандала. Чтобы разочаровать его, я заплатила требуемую сумму. В тот день я трижды отдавала кроны, когда следовало бы ограничиться шиллингами, но меня утешала мысль, что такова цена жизненного опыта.

— А вас одурачили! — ликующим тоном сообщил мне лакей, когда я поднялась на палубу.

Я равнодушно ответила, что мне это известно, и спустилась по трапу.

В каюте для дам я застала дородную, красивую, в пух и прах разодетую женщину, очевидно горничную, и попросила ее показать мне мое место. Она недовольно взглянула на меня, проворчала что-то по поводу моего появления на судне в столь неподходящее время и проявила явное нежелание придерживаться правил вежливости. У нее было смазливое лицо, но выражало оно наглость и себялюбие.

— Поскольку я уже прибыла сюда, здесь я и останусь, — был мой ответ. — Вынуждена побеспокоить вас — укажите мне мое место.

Она все же соблаговолила это сделать, хотя и с весьма нелюбезной миной. Я сняла шляпу, разложила вещи и легла. Я преодолела ряд трудностей, над чем-то одержала победу и теперь, лишенная крова, поддержки и ясной цели, вновь получила возможность немного отдохнуть. До прибытия «Быстрого» к месту назначения я была свободна от необходимости действовать, но потом… О! Лучше не заглядывать вперед. Измученная и подавленная, я лежала в полузабытьи.

Горничная всю ночь не переставала говорить. Обращалась она не ко мне, а к своему сыну, молодому лакею, похожему на нее как две капли воды. Он беспрерывно выбегал из каюты и возвращался, и они все время спорили и ссорились. Она объявила, что пишет письмо домой, как она уточнила, отцу, и начала вычитывать из него отрывки, не обращая на меня никакого внимания, как будто перед ней был чурбан, а не человек; возможно, она думала, что я сплю. В некоторых цитатах раскрывались семейные тайны. Особенно часто упоминалась некая Шарлотта, младшая сестра горничной, которая, как следовало из послания, намеревалась вступить в романтический, но безрассудный брак и тем приводила в ярость автора письма. Почтительный сын с ехидством насмехался над эпистолярными талантами мамаши, а она яростно защищалась. Странная пара. В свои, наверное, тридцать девять — сорок лет она выглядела здоровой и цветущей, как в двадцать. Душа и тело этой грубой, крикливой, самодовольной и пошлой женщины казались бесстыдными и несокрушимыми. Она, очевидно, с детства жила где-нибудь на постоялом дворе, а в молодости прислуживала в трактире.

К утру она завела речь о семье неких Уотсонов; как я поняла, она знала их давно и высоко чтила за щедрость. Она сообщила даже, что каждый раз, когда Уотсоны появляются на корабле, ей перепадает, что называется, небольшое состояние.

На рассвете весь экипаж был на ногах, а с восходом солнца стали прибывать пассажиры. Уотсонов наша горничная приняла с неистовым восторгом, создав неимоверную суматоху. Семья эта состояла из двух мужчин и двух женщин. Помимо них была еще только одна пассажирка — молодая девица, которую сопровождал чем-то удрученный джентльмен. Между этими двумя группами ощущался резкий контраст. Не вызывало сомнения то, что Уотсоны — люди богатые, ибо они держались с самоуверенностью, свойственной людям, сознающим силу денег. Одна из двух молодых дам отличалась совершенной красотой (я имею в виду телесную красоту), на обеих были роскошные яркие туалеты, на редкость неподходящие для морского путешествия. Шляпки, украшенные яркими цветами, бархатные плащи и шелковые платья были бы уместны на гулянье в парке, а не на мокрой палубе пакетбота. Мужчины были оба низкорослы, некрасивы, толсты, с вульгарными манерами, причем старший, более уродливый, жирный и грубый, как вскоре выяснилось, был мужем юной красавицы — по-видимому, новоиспеченным, так как жена его была очень молода. Открытие потрясло меня, особенно когда я обнаружила, что она беспредельно весела, хотя, по-моему, должна была испытывать глубокое отчаяние. «Этот безумный непрестанный смех, — подумала я, — наверное, свидетельствует о душевных муках». Как-то раз, когда я в одиночестве стояла у борта и размышляла на эту тему, она, держа в руке складной стул, вприпрыжку приблизилась ко мне, совершенно ей незнакомой; на ее лице играла улыбка, открывшая ровный ряд прелестных зубов, но смутившая и даже испугавшая меня беспечностью. Дама предложила мне сесть на стульчик, но я, разумеется, с изысканной любезностью отказалась, и она, пританцовывая, удалилась, по-прежнему беззаботная и грациозная. Она, видимо, была не лишена добродушия, но что заставило ее выйти замуж за субъекта, который больше походил на бочонок, чем на человека?

Хорошенькая белокурая девушка, которую сопровождал немолодой джентльмен, казалась совсем юной. Простенькое платье из набивной ткани, соломенная шляпка без украшений и изящно накинутая большая шаль составляли почти квакерский по скромности наряд, но он был ей к лицу. Я заметила, что джентльмен, прежде чем расстаться с ней, окинул внимательным взором всех пассажиров, словно пытаясь определить, в каком обществе останется его подопечная. В глазах у него, когда он отвел взгляд от нарядных дам, читалось явное неудовольствие. Он посмотрел на меня и что-то сказал дочери, или племяннице, или кем там она ему приходилась. Она тоже взглянула на меня и неодобрительно скривила хорошенькие губки. Не знаю, что вызвало эту пренебрежительную гримаску — я сама или мой невзрачный траурный костюм. Думаю, и то и другое. Прозвучал колокол, и отец (я потом узнала, что это ее отец) поцеловал дочь и сошел на берег. Наш корабль отправился в путь.

Иностранцы считают, что из всех женщин разрешить путешествовать в одиночку можно только англичанкам, но и то их крайне удивляют бесстрашие и доверие, проявляемые отцами и опекунами. Что же касается самих «jeunes meess»[9] то одни чужеземцы называют их мужеподобными, а их поступки «inconvenante»,[10] а другие провозглашают их жертвами такой системы образования и религиозного воспитания, которая непредусмотрительно отвергает необходимый «surveillance».[11] Не знаю, вернее, тогда я не знала, относилась ли наша юная леди к разряду тех, кого можно спокойно оставить без надзора, но вскоре выяснилось, что благородное одиночество не в ее вкусе. Она один или два раза прошлась по палубе, посмотрела с некоторым пренебрежением на щегольские шелка и бархат, вокруг которых увивались неуклюжие толстяки, и в конце концов подошла ко мне и заговорила.

— Вы любите морские путешествия? — спросила она.

Я объяснила ей, что моя любовь к путешествиям еще не смогла проявиться, поскольку я впервые ступила на борт судна.

— Ах, какая прелесть! — воскликнула она. — Я вам завидую, ведь первые впечатления самые сильные, не правда ли? А я уж так привыкла плавать, что забыла, как это бывает в первый раз. Я просто blasée[12] морем и всем прочим.

Я не смогла сдержать улыбку.

— Почему вы смеетесь надо мной?! — воскликнула она с горячностью, которая понравилась мне больше, чем ее прежний тон.

— Потому что вы слишком молоды, чтобы чем-нибудь пресытиться.

— Но мне уже семнадцать лет, — заметила она несколько обиженно.

— Вам не дашь больше шестнадцати. А вам нравится путешествовать одной?

— Вот еще! Я об этом и не думаю. Я уже десять раз переправлялась через Ла-Манш одна, но я всегда стараюсь с кем-нибудь подружиться на судне, а не бродить в одиночку.

— Думаю, на этот раз вам не удастся здесь со многими познакомиться, — бросила я взгляд на Уотсонов, которые в это время громко хохотали на палубе.

— Ну, уж конечно, я не собираюсь знакомиться с этими противными господами, — заявила она. — Им вообще-то место в третьем классе. Вы едете учиться?

— Нет.

— А куда?

— Не имею ни малейшего представления, знаю лишь, что следую в порт Бумарин.

Она с удивлением посмотрела на меня, а потом защебетала:

— А я возвращаюсь в школу. Господи, через сколько же школ за границей я прошла за свою жизнь! И все равно осталась неучем. Честное слово, я ничего, ну совсем ничего не знаю, умею только играть на фортепьяно и танцевать, да еще говорю по-французски и по-немецки, но читаю и пишу довольно плохо. Вот на днях меня дома попросили перевести страничку легкого немецкого текста на английский, а я не смогла. Папа был в ужасе; он говорит, что господин де Бассомпьер, мой крестный, — он платит за мое учение — выбросил деньги зря. А в таких высоких материях, как история, география, арифметика и тому подобное, я совсем дитя; по-английски я пишу очень плохо, мне все говорят, что и орфография, и грамматика у меня никуда не годятся. Кроме всего прочего, я и религию свою позабыла: меня называют протестанткой, а я и сама теперь не знаю, какой я веры, и не очень разбираюсь, в чем разница между католицизмом и протестантством. По правде говоря, меня это нисколько не волнует. Когда-то, в Бонне, я была лютеранкой… Милый Бонн!.. Прелестный Бонн!.. Там было так много красивых студентов. У всех хорошеньких девочек в нашей школе были поклонники, они знали, когда мы выходим на прогулку, и почти всегда проходили мимо нас со словами «Schones Madchen».[13] В Бонне я была невероятно счастлива!

— А где вы теперь живете?

— В этой… в этой chose.[14]

Мисс Джиневра Фэншо (так звали эту юную особу) подставляла «chose» вместо выскользнувшего из памяти нужного слова. Такая уж у нее была привычка — употреблять это словечко взамен любого, которое она не могла сразу вспомнить, на каком бы языке она в тот момент ни говорила. Так часто поступают француженки, от них она этому и научилась. В данном случае, как я позже выяснила, «chose» означало город Виллет — великую столицу великого королевства Лабаскур.

— Вам нравится Виллет?

— Пожалуй, да. Уроженцы Виллета ужасно глупы и вульгарны, но там живет несколько приятных английских семей.

— Вы учитесь в школе?

— Да.

— Хорошая школа?

— О нет, прегадкая! Но я каждое воскресенье ухожу оттуда, а в остальное время нисколько не интересуюсь ни maîtresses,[15] ни professeurs,[16] ни élèves,[17] a все уроки посылаю au diable.[18] По-английски так говорить запрещено, а по-французски, правда ведь, это звучит вполне прилично, так что я восхитительно провожу время… Вы опять надо мной смеетесь?

— Нет, я улыбаюсь собственным мыслям.

— А о чем вы думаете? — И, не дожидаясь ответа: — Пожалуйста, скажите мне, куда же вы едете?

— Туда, куда приведет меня судьба. Мне нужно найти место, где я смогу зарабатывать на жизнь.

— Зарабатывать? — Изумленно: — Значит, вы бедная?

— Как Иов.[19]

Пауза. Потом:

— Ах, как неприятно! Но я-то знаю, что такое бедность: папа и мама, да и все дома бедные. Папу зовут капитан Фэншо, он офицер на половинном жалованье, но благородного происхождения, а вообще у нас есть знатные родственники, но единственный, кто нам помогает, — это мой дядя и крестный де Бассомпьер, он живет во Франции и платит за наше ученье. У меня пять сестер и три брата. Всем сестрам предстоит со временем выйти замуж за людей пожилых и, как я полагаю, достаточно состоятельных — это забота папы и мамы. Моя сестра Августа уже замужем, и муж ее гораздо старше папы. Августа очень красивая, правда, не в моем вкусе — слишком смуглая. А ее муж, мистер Дэвис, болел желтой лихорадкой в Вест-Индии, и до сих пор кожа у него какого-то желтовато-золотистого цвета, но зато он богат. У Августы есть своя карета и положение в обществе, и мы считаем, что у нее все сложилось очень удачно. Во всяком случае, так лучше, чем «зарабатывать на жизнь», как вы выражаетесь. Кстати, а вы получили хорошее образование?

— Отнюдь.

— Ну, вы умеете играть на фортепьяно, танцевать, говорить на трех-четырех языках?

— Нет, конечно.

— А мне все-таки кажется, что вы хорошо образованны. — Пауза и зевок. — У вас бывает морская болезнь?

— А у вас?

— О, это ужасно! Она начинается, как только я вижу море. Пойду вниз. Придется иметь дело с этой противной толстой горничной! Heureusement je sais faire aller mon monde.[20]

И она отправилась вниз.

Вскоре за ней последовали остальные пассажиры, и вторую половину дня я провела на палубе одна. Когда я вспоминаю то спокойное и даже радостное настроение, в котором пребывала в часы одиночества, несмотря на мое шаткое, иной бы сказал, безнадежное положение, я понимаю, что

Не в четырех стенах — тюрьма,
Не в кандалах — неволя.[21]

Нет, опасность, одиночество, туманное будущее не страшны, если человек здоров душой и телом и может найти применение своим способностям. Они вовсе не страшны, пока Свобода несет нас на своих крыльях, а путь нам указывает звезда Надежды.

Меня укачало только после Маргита. Какое несказанное наслаждение ощущала я, вдыхая морской ветерок! В какой божественный восторг приводили меня вздымающаяся волна с чайкой на гребне, белые паруса в туманной дали и надо всем этим — облачное, но безмятежное небо. То ли мне грезилась, то ли я увидела вдалеке Европу — огромный сказочный континент. Под лучами солнца берег ее казался длинной золотистой полосой. Перед глазами возникла рельефная, сверкающая металлическим блеском панорама — игрушечные контуры города с тесно сгрудившимися домами и снежно-белой башней над ними, темные пятна лесов, зубчатые горные вершины, ровные пастбища и тонкие нити рек. Панорама развертывалась на фоне величественного темно-голубого неба, а по нему, сияя волшебными красками, с севера на юг выгнулась вестница радости и надежды — Богом ниспосланная радуга.

Читатель, если угодно, вычеркните из памяти или же запомните этот знак и это изречение: «Сон наяву — сатанинский соблазн» — и подумайте, какая здесь скрыта мораль. Меня сильно укачало, и я, нетвердо ступая, побрела вниз.

Койка мисс Фэншо оказалась рядом с моей. Должна признаться, что все время, пока нам обеим было худо, она постоянно терзала меня из-за своего неизбывного эгоизма. Нельзя представить более нетерпеливого и капризного человека. По сравнению с ней Уотсоны, тоже страдавшие от морской болезни (горничная ухаживала за ними, не скрывая своих предпочтений), выглядели просто стоиками. Впоследствии я неоднократно встречала женщин, обладающих, подобно Джиневре Фэншо, легкомысленным характером и хрупкой красотой и не способных переносить трудности, киснущих от невзгод, как слабое пиво из-за грозы. Мужчина, взявший в жены такую женщину, должен знать, что обязан обеспечить ей безоблачное существование. Наконец, преисполненная негодования, не желая больше слышать ее назойливые стенания, я в резкой форме потребовала, чтобы она «прикусила язык». Моя невежливость оказала на нее благотворное влияние и даже не изменила ее отношения ко мне.

С наступлением ночи волнение на море усилилось — волны вздымались выше и гулко бились о борт корабля. Страшно было сознавать, что нас окружают лишь мрак и вода, а корабль, невзирая на огромные волны и рев ветра, безошибочно следует по своему невидимому пути.

Мебель стала ездить по полу, и ее пришлось закрепить. Пассажиры совсем расхворались, а мисс Фэншо со стоном заявила, что умирает.

— Повремените, душечка, — обратилась к ней горничная, — мы уже подходим к порту.

И действительно, через четверть часа все кругом стихло, а около полуночи наше путешествие завершилось.

Мне стало грустно — да, да, грустно! — ибо отдых мой закончился и вновь я оказалась лицом к лицу с труднопреодолимыми препятствиями. На палубе холодный воздух и грозная мгла ночи будто осуждали меня за то, что я осмелилась появиться здесь. Огни чужого города, сверкавшие вокруг чужой гавани подобно бесчисленному множеству глаз, с угрозой глядели на меня. Уотсонов встретили друзья, и целая стайка приятелей окружила и увлекла за собой мисс Фэншо, а я… Но я не смела даже сравнивать свое и их положение.

Но все же куда мне идти, где искать пристанища? Бедность не может быть слишком разборчивой. Вручая горничной вознаграждение — она, очевидно, была поражена, получив из источника, на который из-за своей грубости мало надеялась, монету довольно высокого достоинства, — я промолвила:

— Не сочтите за труд указать мне тихую приличную гостиницу, где я могла бы переночевать.

Она не только выполнила мою просьбу, но даже вызвала посыльного и велела ему позаботиться обо мне — именно обо мне, а не о моем чемодане, который находился в таможне.

Я последовала за этим человеком по грубо вымощенной улице, освещаемой лишь мерцающим светом луны, и вскоре он привел меня к гостинице. Я дала ему монету в полшиллинга, но он отказался взять деньги, и я, решив, что этого недостаточно, протянула ему шиллинг, но он и его отверг, весьма возбужденно что-то поясняя на неизвестном мне языке. Слуга, появившийся в освещенной лампой передней, объяснил мне на ломаном английском, что мои иностранные деньги здесь не в ходу. Тогда я дала посыльному соверен, и эта маловажная проблема была разрешена. Я попросила показать мне мою комнату. Морская болезнь давала еще о себе знать, я обессилела и вся дрожала, поэтому ужинать мне не хотелось. Как я была счастлива, когда дверь маленькой комнатки наконец закрылась и я осталась наедине со своей усталостью. Я опять получила возможность отдохнуть, хотя знала, что завтра сомнения мои не рассеются, необходимость напрячь все силы станет еще более настоятельной, опасность нищеты возрастет, борьба за существование ожесточится.

Глава VII
Виллет


Однако на следующее утро я проснулась со свежими силами и обновленной душой; физическая слабость больше не действовала отупляюще, вернулась способность мыслить здраво, и разум мой был ясен и деятелен.

Я только успела одеться, как в дверь постучали.

— Войдите, — сказала я, полагая, что это горничная, но в комнату вошел мужчина с грубыми чертами лица и буркнул:

— Тайте фаши клюши, миис.

— Зачем? — удивилась я.

— Тайте, — нетерпеливо повторил он и, чуть ли не выхватив их у меня из рук, добавил: — Вот и хорошо! Скоро полушит свой шимодан.

К счастью, все закончилось благополучно: он оказался служащим таможни. Я понятия не имела, где можно позавтракать, но решила, не без колебаний, спуститься вниз.

Только теперь я обратила внимание на то, чего из-за крайней усталости не заметила накануне, — этот отель оказался большим. Спускаясь по широкой лестнице и задерживаясь на каждой ступеньке (на сей раз я была на редкость медлительна), я во все глаза смотрела на высокие потолки, на расписанные стены, на широкие окна, пропускавшие потоки света, на мрамор с прожилками, по которому я шагала (ступеньки были мраморные, но не очень чистые; на лестнице не было ковров). Сопоставляя все это с размерами чулана, предоставленного мне в качестве комнаты и отличавшегося чрезвычайной скромностью, я предалась философским размышлениям.

Меня поразила прозорливость, с какой слуги и горничные распределяют между гостями удобства пропорционально их достоинству. Каким образом слуги в гостиницах и горничные на судах с первого взгляда определяют, что я, например, лицо, не занимающее высокого положения в обществе и не обремененное капиталом? А они это, несомненно, знают, и я видела, что все они, произведя мгновенный расчет, оценивали меня с точностью до одного пенса. Явление это представлялось мне странным, к тому же оно имело для меня неприятные последствия. Я понимала, в чем тут дело, и мне удавалось не падать духом под гнетом подобных обстоятельств.

Наконец я все же добрела до просторного вестибюля, полного света и воздуха, и заставила себя открыть дверь в ресторан. Не стану скрывать, этот порог я переступила с трепетом, ощущая неуверенность, беззащитность и приниженность. Больше всего я хотела знать, веду ли я себя как положено, но, убежденная в том, что все время совершаю ошибки, держалась скованно. Положившись на милость судьбы, я села за маленький столик, официант принес мне какой-то завтрак, который я ела, пребывая в настроении, не способствующем аппетиту. За другими столиками завтракало множество людей, и я чувствовала бы себя гораздо лучше, окажись среди них хоть одна женщина, но, увы, все присутствующие были мужчинами. Однако никто из них, по-видимому, не находил ничего необычного в моем поведении: кое-кто взглядывал на меня невзначай, но и только. Полагаю, если они и приметили что-нибудь странное, то нашли этому объяснение — anglaise![22]

Завтрак окончен, и я вновь должна куда-то идти, но в каком же направлении мне двигаться? «В Виллет», — ответил мне внутренний голос, несомненно, разбуженный воспоминанием о небрежно брошенной фразе, которую наобум произнесла мисс Фэншо, когда мы прощались: «Хорошо бы вам отправиться в пансион мадам Бек, там у нее есть бездельницы, которых вы могли бы опекать. Ей нужна — во всяком случае два месяца тому назад была нужна — гувернантка-англичанка».

Кто такая мадам Бек, где находится ее пансион, я не имела представления, но, когда я спросила мисс Фэншо об этом, она, торопясь поскорее уйти с друзьями, вопроса моего не расслышала и ничего не ответила. Я знала лишь, что пансион надо искать в Виллете, — туда я и поеду. Мне предстояло преодолеть сорок миль. Я понимала, что хватаюсь за соломинку, но, попав в такой клокочущий водоворот, рада была ухватиться и за паутину. Узнав, как доехать до Виллета, и обеспечив себе место в дилижансе, я, руководствуясь лишь смутным контуром плана дальнейших действий или даже намеком на него, отправилась в путь. Читатель, прежде чем осудить меня за безрассудство, вспомните, с чего я начала, подумайте, из какой пустыни я выбралась, заметьте, сколь малым я рисковала, ибо вела игру, где терять уже нечего, но зато можно выиграть.

Артистический темперамент мне не свойствен, однако я, очевидно, обладаю способностью радоваться сегодняшнему дню, если для этого есть хоть какие-нибудь основания. Вот я и получала удовольствие, несмотря на холод и дождь, да и ехали мы очень медленно. Мы двигались по довольно однообразной и пустынной дороге, вдоль которой полусонными зелеными змеями тянулись илистые канавы и плоские поля, разделенные, словно огородные грядки, рядами чинных подстриженных ив. И небо было монотонно серым, воздух — душным и влажным, но даже в столь унылой обстановке фантазия моя разыгралась, а на душе потеплело. Однако скрытое, но непреходящее чувство тревоги, как тигр, притаившийся перед прыжком, подстерегало меня и сдерживало вспышки радости. Дыхание хищника непрестанно звучало у меня в ушах, его свирепое сердце билось рядом с моим, он не шевелился в своем логовище, но я все время ощущала его присутствие. Я знала, что алчный зверь ждет сумерек, чтобы выскочить из засады.

Я рассчитывала попасть в Виллет до наступления ночи и таким образом избегнуть осложнений, которыми всегда сопровождается ночное прибытие в чужие края. Но мы ехали так медленно и делали такие долгие остановки — да к тому еще поднялся густой туман и шел мелкий обложной дождь, — что, когда мы подъехали к окраине города, его уже окутала тьма.

При свете фонаря мне удалось увидеть, как мы въехали в ворота, охраняемые стражей. Оставив позади грязный тракт, мы с грохотом поехали по удивительно неровной каменной мостовой. У станционной конторы дилижанс остановился, и пассажиры вышли. Прежде всего мне нужно было забрать чемодан — дело вроде бы пустяковое, но для меня весьма важное. Понимая, что лучше не проявлять назойливости и нетерпения, а спокойно наблюдать за разгрузкой багажа и, когда появится мой, получить его, я отошла в сторону и стала внимательно смотреть на крышу экипажа, куда, как я видела, поставили мой чемодан, а потом навалили целую груду сумок и коробок. Их постепенно снимали и отдавали владельцам. Уже должен был показаться и мой чемодан, но его не было. Я привязала к нему зеленой ленточкой карточку с указанием места назначения, чтобы сразу узнать его, но теперь не замечала и обрывка чего-нибудь зеленого. Сняли все чемоданы и свертки, с крыши сдернули клеенчатое покрывало, и стало совершенно очевидно, что там не осталось ни единого зонтика или плаща, ни единой трости и даже коробки для шляпы.

А где же мой чемодан с небольшим запасом одежды и записной книжкой, в которой хранится остаток от моих пятнадцати фунтов?

Сейчас-то я могу задать этот вопрос, но тогда это было невозможно, ибо говорить по-французски я совершенно не умела, а здесь слышалась только французская речь, и мне казалось — так говорит весь мир. Что же мне делать? Я подошла к кондуктору, тронула его за рукав и показала сначала на чей-то чемодан, а потом на крышу дилижанса, пытаясь изобразить на лице вопрос. Он меня не понял — схватил указанный мною чемодан и собрался было закинуть его на крышу экипажа.

— Поставьте на место! — воскликнул кто-то на хорошем английском, но, спохватившись, добавил по-французски: — Qu’est-ce que vous faites donc? Cette malle est à moi.[23]

Но я уже уловила звуки родной речи, обрадовалась и повернулась к говорившему.

— Сэр, — обратилась я к незнакомцу, от огорчения даже не обратив внимания на его внешний вид, — я не умею говорить по-французски. Могу ли я просить вас узнать у этого человека, что произошло с моим чемоданом?

Не рассмотрев еще лицо незнакомца, я все-таки приметила на нем удивление столь странной просьбе и колебание по поводу того, стоит ли вмешиваться.

— Пожалуйста, спросите! Я бы для вас это сделала, — настаивала я.

Не знаю, улыбнулся ли он, но я услышала слова, сказанные тоном воспитанного человека — не грубым и не отпугивающим:

— Какой у вас чемодан?

Я описала его, не забыв упомянуть и зеленую ленточку. Тогда он взял кондуктора под руку, и я по бурному потоку французской речи догадалась, что он допрашивает его с пристрастием. Затем он вернулся ко мне.

— Этот малый утверждает, что дилижанс был перегружен, и сознается, что снял ваш чемодан еще в Бумарине и оставил его с другими вещами. Он обещает завтра же его забрать. Таким образом, послезавтра вы его получите в целости и сохранности.

— Благодарю вас, — промолвила я, но сердце у меня замерло.

Как же мне поступить? Англичанин, наверное, уловил по выражению моего лица, что мужество покинуло меня, и мягко спросил:

— У вас есть знакомые в этом городе?

— Нет, я никого здесь не знаю.

Последовала недолгая пауза, в течение которой я успела разглядеть незнакомца — он повернулся, и фонарь ярко осветил его лицо. Это был молодой красивый человек благородной внешности. Мне он представлялся лордом или даже принцем — так щедро наградила его природа. Лицо у него было чрезвычайно приятное, в манерах чувствовалась порода. Он был горд, но не высокомерен, держался с достоинством, но не властно. Не осмеливаясь искать помощи у человека столь высокого положения, я сделала шаг назад, намереваясь уйти. Но он остановил меня и спросил:

— В чемодане остались все ваши деньги?

Как благодарна была я судьбе, что могла ответить правдиво, так как у меня в кошельке было около двадцати франков:

— Нет, мне хватит денег, чтобы прожить в гостинице до послезавтра, но я здесь впервые и не знаю, где подходящая гостиница и как к ней пройти.

— Могу дать вам адрес гостиницы, которая вам нужна, — успокоил он меня. — Я вам объясню, как к ней пройти, это совсем близко, и вы легко ее найдете.

Он вырвал листок из записной книжки, написал несколько слов и отдал мне. Я еще раз убедилась в его доброте, а не верить ему или его советам было для меня почти так же невозможно, как не верить Библии. Лицо его светилось великодушием, а выразительные глаза — честностью.

— Самый короткий путь туда — по бульвару и затем через парк, — продолжал он, — но сейчас слишком темно и поздно, нельзя идти одной через парк, я вас провожу.

И мы двинулись в полной темноте, под непрерывно моросящим дождем, он — впереди, я — следом. На бульваре не было ни души, мы шли по грязной дороге, с деревьев стекала вода. В парке было темно, как глубокой ночью. Мой проводник скрылся из глаз в густом мраке деревьев и тумана, и я шла за ним, руководствуясь лишь звуком его шагов. Я ничего не боялась; думаю, я была готова следовать за его легкой поступью на край света.

— Теперь, — сказал он, когда мы пересекли парк, — идите по этой широкой улице до лестницы, освещенной двумя фонарями, — вы сразу ее заметите; спустившись по ней, вы выйдете на узкую улочку, на которой находится гостиница. Там говорят по-английски, и вам сразу станет легче. Спокойной ночи.

— Доброй ночи, сэр, — откликнулась я, — примите мою самую искреннюю благодарность. — И мы расстались.

Еще долго после этого меня тешило сладостное воспоминание о нем. Я видела его лицо, которое светилось сочувствием к одиноким, восхищалась его манерой говорить, свидетельствующей о рыцарском отношении к бедным и слабым, молодым и неопытным. Этот юный джентльмен был истинным англичанином.

А тогда я быстро пошла по великолепной улице, затем по площади, окаймленной величественными зданиями, над которыми вознеслись высокие купола и шпили, вероятно, дворцов или соборов — мне трудно было разобрать в темноте. Как раз когда я проходила вдоль какого-то портика, из-за колонн внезапно выскочили двое усатых мужчин с сигарами в зубах. Манерой одеваться они старались походить на джентльменов, но, бедняги, какие плебейские у них были лица! Они заговорили со мной наглым тоном и не отставали от меня ни на шаг, хотя я шла очень быстро. К счастью, нам встретился патруль, и моим преследователям пришлось ретироваться. Однако они успели довести меня до полуобморочного состояния, и, когда я пришла в себя, оказалось, что я понятия не имею, где нахожусь.

С гулко бьющимся сердцем я остановилась в полной растерянности. Я боялась даже подумать о новой встрече с этими усатыми хихикающими болванами, но надо было разыскать нужную мне лестницу.

В конце концов я подошла к каким-то ветхим ступенькам и, уверенная в том, что именно о них шла речь, сошла вниз. На улице, куда я попала, действительно узкой, не оказалось никакой гостиницы. Я побрела дальше. На очень тихой, сравнительно чистой и хорошо мощенной улице я приметила горящий фонарь, а под ним входную дверь довольно большого дома, на один этаж выше соседних зданий. Может быть, это и есть гостиница? Хотя у меня от усталости подкашивались ноги, я ускорила шаг.

Но, увы, дом этот не был гостиницей. Медная дощечка, прикрепленная возле входной двери, гласила: «Пансион для девиц», ниже — «Мадам Бек».

Я вздрогнула. За одно мгновение десятки мыслей пронеслись у меня в голове, но я не располагала временем подумать и принять какое-либо решение. Провидение шепнуло мне: «Войди сюда. Здесь ты и найдешь приют». Судьба возложила на меня свою могучую длань, подчинила себе мою волю и теперь управляла моими действиями — я позвонила в дверь.

Стоя перед дверью, я ни о чем не думала, а лишь пристально смотрела на камни мостовой, освещаемые фонарем, считала их, разглядывала их форму и блеск воды в выемках. Затем я позвонила вновь. Наконец дверь отворилась; передо мной стояла служанка в изящной наколке.

— Можно мне видеть мадам Бек? — спросила я.

Думаю, что, если бы я говорила по-французски, она бы меня не впустила, но, поскольку я изъяснялась на английском языке, она решила, что я учительница из-за границы, явившаяся по поводу работы в пансионе, и даже в столь поздний час разрешила мне войти без неудовольствия или колебания.

Через минуту я уже сидела в холодной сверкающей гостиной с нерастопленным изразцовым камином, позолотой и натертым до глянца полом. Часы с маятником, стоявшие на каминной доске, пробили девять.

Прошло минут пятнадцать. Нервы у меня были напряжены до крайности, меня бросало то в жар, то в холод. Я неотрывно глядела на дверь — большую белую створчатую дверь, украшенную позолотой. Я ждала, что дрогнет и откроется хоть одна створка, но все было тихо, недвижно, белая дверь не шелохнулась.

— Вы англиссанка? — раздался рядом со мной голос.

Я чуть не подпрыгнула, столь неожиданно прозвучали эти слова, так как я была уверена, что нахожусь в полном одиночестве. Около меня не витал дух или призрак, а стояла довольно полная коренастая женщина в наброшенной по-домашнему шали, капоте и чистом нарядном чепце.

Я ответила на ее вопрос утвердительно, и мы тотчас же, без всякого вступления, завязали весьма примечательный разговор. Мадам Бек (а это была сама мадам — она вошла через маленькую дверь у меня за спиной, на ней были домашние туфли, и поэтому я не слышала, как она появилась и подошла ко мне) продемонстрировала все свои познания в английском языке, произнеся фразу «Вы англиссанка?», и вынуждена была сразу перейти на французский, я же отвечала ей по-английски. Она в определенной степени понимала меня, но поскольку я решительно ничего не понимала и мы обе оглушительно кричали (я не только никогда не встречала, но и вообразить не могла такого удивительного дара быстро и много говорить, каким обладала мадам Бек), то ощутимого успеха нам добиться не удалось. Вскоре она позвонила, чтобы просить о помощи, и помощь явилась в виде maitresse, которая, как я позднее узнала, какое-то время воспитывалась в ирландском монастыре и поэтому считалась отличным знатоком английского языка. Что за лицемерная особа была эта наставница — типичная уроженка Лабаскура! Как терзала она язык Туманного Альбиона! Все же она перевела мой нехитрый рассказ. Я поведала о том, как покинула родину, чтобы лучше узнать мир и заработать себе на жизнь, и заявила, что готова выполнять любую работу, если она приносит пользу, а не вред, что согласна быть няней при ребенке, компаньонкой какой-либо дамы или даже заниматься посильной домашней работой. Мадам все это слушала, и, судя по выражению ее лица, рассказ мой дошел до ее сознания.

— Il n’y a que les Anglaises pour ces sortes d’entreprises, — изрекла она, — sont-elles donc intrépides ces femmes-là![24]

Она спросила, как меня зовут и сколько мне лет. Смотрела она на меня без сочувствия и без интереса — ни тени участия или сострадания на лице. Я поняла, что она не принадлежит к тем людям, поступками которых правят чувства. Она глядела на меня серьезно и пристально, изучая и оценивая.

Послышался звук колокольчика.

— Voilà pour la priere du soir,[25] — сказала она и встала.

Через переводчицу она распорядилась, чтобы теперь я ушла, а завтра утром вернулась, но меня это не устраивало. Я даже подумать не хотела об опасностях, которые ждали меня на темной улице. Внутренне горячась, но сохраняя приличествующую случаю сдержанность, я обратилась непосредственно к мадам, не обращая внимания на maitresse.

— Смею вас уверить, мадам, что, если вы воспользуетесь моими услугами немедленно, вы не только не проиграете, но извлечете из этого выгоду. Вы сможете убедиться в том, что я честно отрабатываю назначенное мне жалованье. Если вы намерены взять меня к себе на службу, то лучше, чтобы я осталась на ночь у вас. Ведь, не имея здесь знакомых и не владея французским языком, я лишена возможности найти пристанище.

— Пожалуй, вы правы, — согласилась она, — но вы можете предъявить хоть какую-нибудь рекомендацию?

— У меня ничего нет.

Она поинтересовалась, где мой багаж, и я объяснила ей, когда он прибудет. Она задумалась. В этот момент из вестибюля донесся звук мужских шагов — кто-то быстро направлялся к парадной двери. (Тут я поведу рассказ так, как будто тогда я понимала, о чем шла речь, на самом же деле я почти ничего не уловила, но впоследствии мне рассказали об этом эпизоде.)

— Кто это там? — спросила мадам Бек, прислушиваясь к шагам.

— Господин Поль, — ответила учительница. — Он вел вечерние занятия в старшем классе.

— Он-то мне и нужен! Позовите его.

Учительница подбежала к двери и окликнула господина Поля. Вошел коренастый смуглый человек в очках.

— Кузен, — обратилась к нему мадам Бек, — хочу выслушать ваше мнение. Всем известно, какой вы знаток физиогномики. Продемонстрируйте свое мастерство и скажите, что вы думаете об этом лице.

Мужчина уставился на меня. Его взгляд буравил меня сквозь очки. Плотно сжатые губы и наморщенный лоб, должно быть, означали, что он видит меня насквозь и не существует завесы, способной скрыть от него истину.

— Мне все ясно.

— Et qu’en dites-vous?[26]

— Mais bien de choses,[27] — последовал ответ прорицателя.

— Но плохое или хорошее?

— Несомненно, и то и другое.

— Ей можно доверять?

— Вы ведете переговоры по серьезному вопросу?

— Она хочет, чтобы я взяла ее к себе на должность бонны или гувернантки. Рассказала о себе вполне убедительную историю, но не может представить никаких рекомендаций.

— Она иностранка?

— Видно же, что англичанка.

— По-французски говорит?

— Ни слова.

— Понимает?

— Нет.

— Значит, в ее присутствии можно говорить открыто?

— Безусловно.

Он вновь пристально взглянул на меня.

— Вы нуждаетесь в ее услугах?

— Она бы мне пригодилась. Вы ведь знаете, как мне отвратительна мадам Свини.

Он опять внимательно всмотрелся в меня. Окончательное суждение было таким же неопределенным, как и предшествующие умозаключения.

— Возьмите ее. Если в этой натуре восторжествует доброе начало, то ваш поступок будет вознагражден, если же злое, то… eh, bien! ma, cousine, ce sera toujours une bonne œuvre.[28]

Поклонившись и пожелав bon soir,[29] сей неуверенный в себе вершитель моей судьбы исчез.

Мадам все же в тот вечер взяла меня к себе на службу, и милостью Божией я была избавлена от необходимости вернуться на пустынную, мрачную, враждебную улицу.

Глава VIII
Мадам Бек


Поступив в распоряжение maîtresse, я прошла за ней по узкому коридору в кухню — очень чистую, но для англичанки непривычную. Сначала мне показалось, что в ней нет ничего необходимого для приготовления пищи — ни очага, ни плиты. Вскоре все прояснилось: я просто не поняла, что огромная печь, занимающая целый угол, отлично заменяет и то и другое. Гордыня меня не обуяла, но все же я ощутила облегчение, когда убедилась, что меня не оставили в кухне, чего я несколько опасалась, а провели в небольшую заднюю комнатку, которую здесь называли «чулан». Кухарка в кофте, короткой юбке и деревянных башмаках подала мне ужин — мясо неизвестного происхождения под странным, кисловатым, но приятным соусом; картофельное пюре, приправленное непонятно чем — вероятно, уксусом и сахаром; тартинку, то есть тонкий ломтик хлеба с маслом, и печеную грушу. Я была благодарна за ужин и ела с аппетитом, так как проголодалась.

После вечерней молитвы явилась сама мадам, чтобы вновь взглянуть на меня. Она провела меня через несколько чрезвычайно тесных спален — позднее мне стало известно, что некогда они служили кельями монахиням. Эта часть дома явно была древней. Затем через часовню мы попали в длинный, низкий, мрачный зал с тусклым распятием на стене и двумя слабо горящими восковыми свечами. Мы вошли в комнату, где в маленьких кроватках спали трое детей. Здесь было душно и жарко от натопленной печи, да к тому же пахло чем-то не свойственным детской комнате. Этот крепкий аромат напоминал смесь запахов дыма и спиртного, пожалуй, виски.

Около стола, на котором шипел и угасал огарок оплывшей до самого подсвечника свечи, крепко спала, сидя на стуле, грузная женщина в широком, полосатом, ярком шелковом платье и совершенно не подходящем к нему накрахмаленном переднике. Для полноты и точности картины следует отметить, что рядом с рукой «спящей красавицы» стоял пустой стакан.

Мадам созерцала эту живописную сцену с полным спокойствием: лицо ее оставалось по-прежнему бесстрастным — ни улыбки, ни тени неудовольствия или гнева, ни удивления. Она даже не разбудила женщину! Невозмутимо указав на четвертую кровать, она дала мне понять, что здесь мне предстоит провести ночь. Затем она зажгла ночник, погасила свечу и тихо выскользнула в соседнюю комнату, оставив дверь открытой, так что была видна ее спальня — большая и хорошо обставленная.

Одни лишь благодарственные молитвы возносила я, отходя ко сну в тот вечер. Сколь удивительная сила направляла меня тогда, сколь неожиданной была забота обо мне! Трудно было поверить, что не прошло и двух суток с тех пор, как я покинула Лондон. Ведь я была беззащитна, как перелетная птица, а в будущем вырисовывался лишь расплывчатый, туманный контур Надежды.

Я всегда спала чутко, и на сей раз в глухую полночь я внезапно проснулась, так как что-то встревожило меня.

В комнате царила тишина, а передо мной белела фигура — это была мадам в ночной рубашке. Неслышно двигаясь, она обошла троих детей и приблизилась ко мне. Я притворилась спящей, и она долго на меня смотрела, а затем совершила странное действие. Добрых четверть часа она просидела на краю моей постели, пристально вглядываясь в мое лицо. Потом придвинулась еще ближе, наклонилась надо мной, слегка приподняла мой чепец и отвернула оборку, чтобы открыть волосы, затем посмотрела на мою руку, лежавшую поверх одеяла. Проделав все это, она повернулась к стулу, стоящему в ногах кровати, на котором висела моя одежда. Услышав, что она трогает и поднимает со стула мои вещи, я осторожно приоткрыла глаза, потому что, признаюсь, мне было очень интересно, как далеко заведет ее любопытство. Мадам тщательно исследовала каждый предмет моего туалета. Я догадалась, что она хотела определить по одежде, какое положение в обществе занимает ее хозяйка, какими средствами располагает, аккуратна ли и тому подобное. Цель она преследовала разумную, но средства ее достижения едва ли можно считать благородными или заслуживающими оправдания. Она вывернула карман моего платья, пересчитала деньги в кошельке, открыла мою записную книжку и, не испытывая ни малейшей неловкости, просмотрела ее содержимое, вынув хранившуюся между листками заплетенную прядку седых волос мисс Марчмонт. Особое внимание она уделила связке ключей. Их было три — от чемодана, секретера и рабочей шкатулки. С этой связкой она ненадолго скрылась в своей комнате. Я бесшумно приподнялась на кровати и стала наблюдать за ней. Читатель! Она принесла ключи обратно лишь после того, как сняла с них слепки с помощью куска воска, который положила к себе на туалетный столик. Планомерно совершив все эти дела, она вернула мое имущество на место в надлежащем порядке, а платье тщательно сложила и повесила на стул. Какие же выводы сделала она из проведенного осмотра? Благоприятные для меня или нет? Тщетно было задаваться этим вопросом. На каменном лице мадам (ночью оно казалось именно каменным, хотя, как я уже говорила, в гостиной она выглядела по-домашнему уютно) невозможно было найти на него ответ.

Выполнив свой долг, — а я подозревала, что она рассматривает всю эту процедуру как долг, — мадам бесшумно, подобно тени, поднялась и пошла к своей комнате. У двери она обернулась и устремила взгляд на поклонницу Вакха, которая все еще спала, издавая громкий храп. В этом взгляде таился приговор миссис Свини (полагаю, что на языке англов или ирландцев ее имя пишется и произносится как Суини), окончательное решение ее судьбы. Мадам изучала прегрешения своих подчиненных неспешно, но уверенно. Все это выглядело совсем не по-английски; да, я, несомненно, находилась в чужой стране.

На следующий день я познакомилась с миссис Суини ближе. По-видимому, она представилась своей нынешней начальнице английской леди, оказавшейся в стесненных обстоятельствах, уроженкой Мидлсекса, говорящей по-английски с чистейшим лондонским произношением. Мадам, уверенная в своем безошибочном умении видеть истинную суть вещей, удивительно смело, не раздумывая, нанимала людей на службу (что подтвердил мой пример). Миссис Суини стала бонной троих детей мадам. Вряд ли нужно объяснять читателям, что на самом деле эта дама родилась в Ирландии, о ее истинном положении в обществе я не берусь судить, но она отважно заявила, что в свое время ей «доверили воспитание сына и дочери одного маркиза». Я полагаю, что она, скорей всего, была приживалкой, няней, кормилицей или прачкой в какой-нибудь ирландской семье. Говорила она невнятно, а язык ее был приправлен грамматическими особенностями кокни. Неизвестным образом ей удалось раздобыть гардероб, отличавшийся подозрительной роскошью, — платья из плотного дорогого шелка, явно с чужого плеча, которые сидели на ней довольно скверно, чепцы с оборками из настоящих кружев и, наконец, главный пункт этой описи — настоящая индийская шаль. Чары этой шали помогали миссис Суини вызывать благоговение у обитателей дома и даже временно смягчали презрительное отношение к ней учителей и прислуги. Когда складки величественного одеяния ниспадали с ее широких плеч, сама мадам Бек с искренним восхищением и удивлением говорила: «Un véritable cachemire».[30] Я уверена, что, если бы не «кашемировая шаль», миссис Суини не продержалась бы в пансионе и двух дней. Только благодаря этому чуду она занимала это место в течение целого месяца.

Когда миссис Суини узнала, что мне предстоит занять ее место, она показала себя во всей красе — стала яростно нападать на мадам Бек, а потом гневно обрушилась на меня. Мадам перенесла эту метаморфозу и тяжкое испытание столь мужественно, даже стоически, что и я, боясь опозориться, вынуждена была сохранять хладнокровие. Мадам Бек неожиданно отлучилась из комнаты и через десять минут появилась вместе с полицейским. Миссис Суини пришлось собрать свои пожитки и удалиться. Во время этой сцены мадам Бек ни разу не нахмурилась и не произнесла ни одного резкого слова.

Процедуру увольнения провели быстро и завершили до завтрака: приказ удалиться отдан, полицейский вызван, бунтовщица выдворена, детская подвергнута окуриванию и вымыта, окна открыты, и все следы благовоспитанной миссис Суини, в том числе и слабый аромат спиртного, который оказался фатальным свидетельством всех ее, «как будто, прегрешений»,[31] были стерты и навсегда исчезли из дома на улице Фоссет. Все это, повторяю, произошло в промежутке между мгновением, когда мадам Бек возникла подобно утренней Авроре в дверях своей комнаты, и моментом, когда она спокойно уселась за стол, чтобы налить себе первую чашку утреннего кофе.

Около полудня меня призвали одевать мадам (по-видимому, мне надлежало стать некой помесью гувернантки с камеристкой). До полудня мадам Бек бродила по дому в капоте, шали и бесшумных комнатных туфлях. Как отнеслась бы к таким манерам начальница английской школы?

Я никак не могла справиться с ее прической. У нее были густые каштановые волосы без седины, хотя ей уже явно минуло сорок лет. Заметив мое замешательство, она высказала предположение:

— Вы, наверно, не служили горничной у себя на родине.

Затем взяла у меня из руки щетку, мягко отстранила меня и причесалась сама. Продолжая одеваться, она мне то помогала, то подсказывала, что делать, причем ни разу не позволила себе выразить неудовольствие или нетерпение. Следует заметить, что это был первый и последний раз, когда мне пришлось одевать ее. В дальнейшем эту обязанность исполняла Розина — привратница.

Одетая должным образом, мадам Бек являла собой женщину невысокую и несколько грузную, но по-своему изящную, ибо сложена она была пропорционально. Цвет лица у нее был свежий, щеки — румяные, но не пунцовые, глаза — голубые и ясные. Темное шелковое платье сидело на ней так, как может сидеть платье, сшитое только портнихой-француженкой. Вид у нее был приятный, но, в соответствии с ее внутренней сутью, несколько буржуазный. Несомненно, облик ее был гармоничен, чего нельзя было сказать о лице: черты его никак не сочетались с румянцем и выражением покоя — они были резкими. Высокий и узкий лоб свидетельствовал об уме и благожелательности, но не о широте души, а в ее спокойном, но настороженном взгляде никогда не светился сердечный огонь и не мелькала душевная мягкость; губы у нее были тонкие, твердые, иногда они складывались в злую гримасу. Мне представлялось, что при ее чрезвычайной восприимчивости и больших способностях, сочетающихся с внешней мягкостью и смелостью, она поистине была Минос[32] в юбке.

В дальнейшем я обнаружила, что она была и еще кое-кто в юбке[33]: ее звали Модест Мария Бек, урожденная Кен, но ей подошло бы имя Игнасио. Она занималась благотворительностью и делала много добра людям. Вряд ли какая-либо начальница руководила столь мягко. Мне рассказывали, что она никогда не бранила даже невыносимую миссис Суини, несмотря на ее склонность к спиртному, неряшливость и нерадивость. Однако наступил момент, когда миссис Суини пришлось убраться восвояси. Мне говорили также, что наставники и учителя никогда не получали выговора или замечания, но отказывали им от места довольно часто: они внезапно исчезали из пансиона, и их заменяли другие.

Школа мадам Бек состояла из собственно пансиона и отделения для приходящих учениц. Последних было более ста, а пансионерок — около двадцати человек. Мадам, несомненно, обладала неплохими управленческими способностями: помимо учениц она руководила четырьмя учителями, восемью наставниками, шестью слугами и тремя собственными детьми, к тому же налаживала отличные отношения с родителями и знакомыми учениц, — и все это делалось без заметных постороннему глазу усилий, без суматохи, без волнения или признаков чрезмерного возбуждения; она всегда была занята делом, но суетилась очень редко.

Мадам Бек управляла этим громоздким механизмом и отлаживала его, используя собственную систему, следует признаться, весьма действенную, в чем читатель мог убедиться в эпизоде с проверкой записной книжки. «Наблюдение и слежка» — таким был ее девиз.

И все же мадам Бек не было чуждо такое понятие, как честность, и она даже старалась быть честной, правда, лишь в тех случаях, когда при этом неуместные угрызения совести не вторгались в сферу ее желаний и интересов. Она питала уважение к Angleterre,[34] а что касается les Anglaises,[35] то, если бы это от нее зависело, она только их и допускала бы к своим детям.

Часто по вечерам, после того как она целый день плела интриги, составляла заговоры и контрзаговоры, занималась слежкой и выслушивала доносы соглядатаев, она заходила ко мне в комнату, явно уставшая, садилась и слушала, как дети читают по-английски молитвы. Эти маленькие католики читали, стоя около меня, «Отче наш» и рождественский гимн, начинающийся словами «Иисусе сладчайший». Когда я укладывала детей в постель и они засыпали, она заводила со мной беседу (я скоро уже овладела французским достаточно для того, чтобы понимать ее и даже отвечать на вопросы) об Англии и англичанках, а также о причинах, которые вынуждают ее признать, что они обладают высоким интеллектом, истинной порядочностью и надежностью. Она нередко проявляла отличный природный ум, нередко высказывала здравые мысли. К примеру, она понимала, что воспитывать девочек в обстановке постоянного недоверия и запретов, слепого повиновения и неведения, непрерывного наблюдения, не оставляющего им ни времени, ни места для уединения, — не лучший способ вырастить из них честных и скромных женщин. Однако она утверждала, что на континенте иной метод воспитания привел бы к гибельным последствиям, ибо здесь дети настолько привыкли к запретам, что всякое смягчение принятого порядка было бы неправильно понято и привело бы к роковым ошибкам. Она не скрывала, что ее удручают методы воспитания, которые ей приходится применять, но она вынуждена была прибегать к ним. И после подобных благородных и тонких рассуждений она уходила в своей souliers de silence[36] и тихо, как призрак, скользила по дому, все выведывая и выслеживая, подсматривая в каждую замочную скважину и подслушивая под каждой дверью.

Однако надо отдать ей должное и признать, что система мадам Бек вовсе не была плохой. Мадам тщательно заботилась о здоровье своих учениц: их мозг не переутомлялся, так как расписание занятий было построено разумно, уроки велись в легко доступной для учащихся форме. В школе были созданы условия для развлечений и физических упражнений, благодаря чему девочки практически не болели; пищу им давали сытную и полезную, и в пансионе на улице Фоссет вы бы не встретили ни бледных, ни истощенных лиц. Мадам Бек всегда охотно предоставляла детям время для отдыха, одевания, умывания и еды. Ее отношение к детям было ровным, общаясь с ними, она проявляла великодушие, была приветлива и вела себя разумно. Хорошо бы суровым наставницам из английских школ взять с нее пример. Я думаю, многие из них с удовольствием так и поступили бы, если б не взыскательность английских родителей.

Поскольку система руководства мадам Бек зиждилась на слежке, она, естественно, располагала целым штатом доносчиков. Отлично зная истинную цену своим сообщникам и без малейшего колебания поручая грязные дела самому беспринципному из них, она потом вышвыривала его, как выжатый апельсин. Однако она была, как мне известно, весьма разборчива в выборе незапятнанных душ для ведения чистых дел. Когда же ей удавалось найти подобную драгоценность, она, понимая, как дорого она стоит, хранила ее в шелке и бархате. Но горе тому, кто полагался на ее бескорыстие и наивность, ибо соображения выгоды были основой ее натуры, главной силой, побуждающей ее к действию, самой сутью ее жизни. С улыбкой жалости и презрения смотрела я на тех, кто пытался взывать к ее чувствам. Мольбы подобных просителей наталкивались на глухую стену, и никому не удавалось таким способом отвратить ее решение. Напротив, попытка растрогать сердце мадам была самым верным способом вызвать у нее отвращение к ходатаю и превратить ее в его тайного врага. Ведь такая попытка заставляла ее осознать, что она лишена отзывчивого сердца, такая попытка указывала на ту область ее натуры, которой была свойственна бесстрастность. Ни в ком не проявился столь наглядно контраст между черствостью и стремлением помочь, как в ней. Неспособная сочувствовать ближнему, она умела делать добро — щедро помогала людям, которых никогда не видела, предпочитая одаривать какие-либо сообщества, но не отдельного человека. Однако это шло от разума. Ее кошелек был широко открыт «pour les pauvres»[37] вообще, но, как правило, был закрыт для конкретного бедня�

Скачать книгу

Charlotte Bronte

Villette

* * *

Исключительные права на публикацию книги на русском языке принадлежат издательству AST Publishers.

Любое использование материала данной книги, полностью или частично, без разрешения правообладателя запрещается.

© Перевод. Т. А. Осина, 2020

© Издание на русском языке AST Publishers, 2020

Глава I

Бреттон

Моя крестная матушка жила в чистом старинном городе Бреттоне, в красивом доме. Семья ее мужа обосновалась здесь давным-давно, много поколений назад, и носила фамилию, совпадавшую с названием места: Бреттон. Не могу сказать, произошло ли это по случайному совпадению или потому, что далекий предок обладал достаточной важностью, чтобы поделиться собственным именем с родным городом.

В детстве я ездила в Бреттон дважды в год – и, должна признаться, с удовольствием. И сам дом, и его обитатели чрезвычайно мне нравились. Просторные тихие комнаты, продуманно расставленная изящная мебель, большие сияющие окна, балкон, выходивший на красивую старинную улицу, где, казалось, никогда не кончались воскресенья и праздники, – такая здесь царила тишина, такими аккуратными выглядели тротуары. Спокойствие и порядок радовали душу.

Единственный ребенок в окружении взрослых неизбежно превращается в объект пристального внимания. Я постоянно ощущала несуетную заботу миссис Бреттон, оставшуюся вдовой с сыном на руках еще до того, как я ее узнала. Муж-доктор умер давно, когда она была еще молодой и красивой.

Я помню ее уже в солидном возрасте, но по-прежнему привлекательной: высокой, хорошо сложенной, сохранившей здоровую свежую, хотя и слишком смуглую для англичанки кожу и живость прекрасных выразительных черных глаз. Люди с сожалением отмечали, что яркая внешность не передалась ее сыну: тот родился с голубыми, но необычайно пронзительными глазами и светлыми волосами, цвет которых доброжелатели не осмеливались определить до той минуты, пока солнечный свет не делал их золотистыми. От матери юноша унаследовал правильные черты лица, хорошие зубы, гордую осанку (точнее, обещание осанки, поскольку был еще слишком молод), а также, что важнее, безупречное здоровье и спокойный твердый характер, который зачастую ценился выше богатства.

Осенью 18… года я гостила в Бреттоне. Крестная сама приехала специально для того, чтобы забрать меня у родственников, с которыми я постоянно жила в то время. Думаю, она отчетливо предвидела будущие события, чью неясную тень я едва различала, но все же испытывала смутную тревогу и необъяснимую печаль, а потому с радостью сменила и обстановку, и круг общения.

Рядом с миссис Бреттон время всегда текло плавно, без бурной спешки, мягко, подобно спокойному движению полноводной реки по долине. Мои приезды к ней напоминали встречи Христианина и Верного[1] возле благостного потока с «зелеными деревьями на обоих берегах и лугами, круглый год украшенными лилиями». Здесь не было ни очарования разнообразия, ни волнения событий, но я настолько глубоко любила покой и так мало нуждалась во внешних побуждениях, что, когда таковые появлялись, ощущала их едва ли не помехой и втайне желала скорейшего освобождения.

Однажды пришло письмо, содержание которого заметно удивило и встревожило миссис Бреттон. Поначалу я решила, что оно из дома, и задрожала от страха в ожидании неведомых, но бедственных известий, однако мне ничего сказано не было: очевидно, туча пронеслась мимо.

На следующий день, вернувшись с долгой прогулки, я обнаружила в спальне неожиданные изменения. Помимо моей постели, уютно притаившейся в алькове, в углу комнаты появилась маленькая белая кроватка, а рядом с моим комодом красного дерева возник палисандровый шкафчик.

– Что все это значит? – в полном недоумении спросила я горничную и получила краткий, но внятный ответ:

– Миссис Бреттон ожидает новых постояльцев.

Более обстоятельное объяснение я услышала за ужином: скоро у меня появится соседка – дочка дальнего родственника покойного доктора Бреттона. Малышка недавно осталась без матери, хотя, как тут же присовокупила миссис Бреттон, утрата не столь велика, как может показаться на первый взгляд. Миссис Хоум была очень хорошенькой, но легкомысленной, ветреной особой, о ребенке заботилась плохо и доставляла одни лишь разочарования мужу. Союз оказался настолько далеким от идеала семейного счастья, что в конце концов привел к расставанию – по обоюдному согласию супруги разъехались, не прибегая к судебному процессу. Вскоре после этого мадам на балу подхватила лихорадку: болезнь развивалась стремительно и закончилась печально. Слишком чувствительный супруг, шокированный известием, твердо уверовал, что виной всему – его излишняя суровость в обращении с женой, а также недостаток терпения и снисходительности, и так глубоко погрузился в раскаяние, что его душевное равновесие стало вызывать опасения. Врачи настоятельно рекомендовали ему отправиться в длительное путешествие, поэтому миссис Бреттон предложила взять на себя заботу о малышке.

– Надеюсь, – заключила свой рассказ крестная матушка, – девочка не вырастет такой же пустой, ветреной кокеткой, на которой угораздило жениться разумного мужчину, пусть и не слишком практичного. Мистер Хоум совершенно погружен в науку и половину жизни проводит в лаборатории за экспериментами, чего легкомысленная жена не смогла ни понять, ни принять. Честно говоря, – со вздохом призналась крестная, – мне и самой такая жизнь вряд ли бы понравилась.

В ответ на мой вопрос миссис Бреттон сообщила, что, как говаривал ее покойный супруг, склонность к науке мистер Хоум унаследовал от дядюшки по материнской линии – французского ученого. Судя по всему, давний друг обладал смешанным французско-шотландским происхождением и имел во Франции родственников, не только гордо предварявших фамилию частицей «де», но и называвших себя наследниками старинного аристократического рода.

Тем же вечером, в девять часов, слуга отправился встречать экипаж, в котором должна была прибыть наша маленькая гостья. Мы с миссис Бреттон сидели в гостиной вдвоем и ждали; Джон Грэхем Бреттон отправился навестить школьного товарища, который жил за городом. Крестная коротала время за чтением свежей газеты; я шила. Вечер выдался ненастным: по окнам хлестал дождь, тревожно завывал ветер.

– Бедное дитя! – время от времени восклицала миссис Бреттон. – Погода совсем не для путешествия! Скорее бы уж они приехали!

Около десяти звонок в дверь возвестил о возвращении Уоррена. Я тут же побежала в холл, куда вносили дорожный сундук и несколько коробок с ручками. У двери стояла особа, похожая на няню, а у подножия лестницы – Уоррен со свертком в руках.

– Это ребенок? – спросила я.

– Да, мисс.

Я попыталась, чуть приоткрыв одеяло, взглянуть на личико малышки, но она быстро повернула голову и уткнулась Уоррену в плечо.

– Отпустите меня, пожалуйста, – раздался тонкий голосок, едва Уоррен открыл дверь гостиной. – И уберите наконец это!

Маленькая ручка вытащила булавку и брезгливо сбросила покрывало. Возникшее из кокона существо попыталось его сложить, однако не справилось – слишком тяжело для слабых рук.

– Отдайте это Харриет! – последовало холодное распоряжение. – Она уберет.

Девочка повернулась и устремила внимательный взгляд на миссис Бреттон.

– Иди сюда, милая крошка, – позвала крестная. – Замерзла, поди, промокла. Давай-ка сюда, к камину.

Девочка без возражений повиновалась. Освобожденная от покрова, она выглядела как настоящая кукла с нежным фарфоровым личиком, шелковыми кудрями и точеной фигуркой.

Миссис Бреттон усадила ее к себе на колени, и нежно воркуя, принялась растирать игрушечные ладошки, ручки и ножки. Поначалу ответом ей служил лишь задумчивый взгляд, но скоро на личике появилась улыбка. Обыкновенно миссис Бреттон не отличалась особой сентиментальностью, даже в обращении с глубоко обожаемым сыном, скорее наоборот. Но когда малышка улыбнулась, неожиданно поцеловала ее и ласково спросила:

– Как же зовут нашу крошку?

– Мисси.

– А у мисси есть имя?

– Папа называет меня Полли.

– Полли не против жить здесь, с нами?

– Только до тех пор, пока папа не вернется домой. Он уехал.

Девочка грустно вздохнула, и миссис Бреттон поспешила ее успокоить:

– Он обязательно приедет за своей дочуркой.

– Правда, мэм? Вы это точно знаете?

– Уверена, что так и будет.

– А Харриет думает, что нет: во всяком случае, не скоро. Он болеет.

Глаза малышки наполнились слезами, она вырвала руку и попыталась высвободиться, а когда ощутила сопротивление, холодно заявила:

– Пожалуйста, отпустите: я хочу сесть на скамейку.

Получив свободу, она сползла с колен, взяла скамеечку для ног, отнесла ее в самый темный угол и там уселась. Несмотря на твердость и даже жесткость характера, в мелочах миссис Бреттон частенько проявляла пассивную снисходительность. Вот и сейчас, позволив малышке поступить по-своему, крестная заметила, обернувшись ко мне:

– Просто не обращай внимания. Пусть делает что хочет.

Но я не могла. Сердце мое разрывалось при виде Полли. Упершись локотком в колено, она достала из кармашка своей кукольной юбочки носовой платок размером в квадратный дюйм и тихонько заплакала. Обычно дети громко, без стыда и смущения, криком выражают боль, печаль или недовольство, а у этого призрачного существа лишь редкие всхлипывания выдавали сокровенные чувства. Хорошо, что миссис Бреттон ничего не слышала, пока из глубокой тени не раздался требовательный голос:

– Велите позвать Харриет!

Я позвонила, и няня немедленно явилась.

– Харриет, уложите меня спать! – приказала маленькая госпожа. – Спросите, где моя постель.

Няня жестом дала ей понять, что уже все выяснила, и тогда девочка уточнила:

– А ты будешь спать со мной, Харриет?

– Нет, мисси. Вам предстоит делить комнату вот с этой юной леди, – указала на меня няня.

Мисси не покинула свое убежище, однако я ощутила на себе пристальный взгляд. После нескольких минут молчаливого изучения девочка наконец вышла из темного угла и, поравнявшись с миссис Бреттон, вежливо произнесла:

– Доброй ночи, мэм.

На меня она даже не взглянула, но я все же сказала:

– Доброй ночи, Полли.

– Нет необходимости прощаться, раз мы спим в одной комнате, – последовал резкий ответ, и малышка вышла из гостиной. Мы услышали, как Харриет предложила отнести ее наверх, но Полли повторила:

– Нет необходимости.

Они поднялись по лестнице, и скоро все стихло.

Когда через час я пришла в комнату, чтобы лечь спать, моя соседка бодрствовала, с удобством устроившись среди подушек. Сложив руки на одеяле, девочка сидела абсолютно неподвижно. Некоторое время я молча смотрела на нее и лишь перед тем, как задуть свечу, предложила ей лечь.

– Скоро лягу, – прозвучал холодный ответ.

– Но вы же простудитесь, мисси.

Полли взяла со стоявшего возле кровати стула какое-то крошечное одеяние и прикрыла плечи, но так и не легла. Я не вмешивалась: пусть поступает по собственному усмотрению, – хотя и, прислушавшись в темноте, поняла, что она все еще плачет – тихо и сдержанно.

Проснулась я на рассвете от звука льющейся воды и с удивлением увидела, что Полли уже встала, забралась на скамейку возле умывальника и, наклонив кувшин, потому что не могла поднять, лила его содержимое в таз. Это меня поразило: такая маленькая, но сама умывается и одевается. Было очевидно, что малышка не привыкла самостоятельно совершать туалет: пуговицы, завязки, крючки и петли вызвали затруднения, но она преодолевала их с достойной уважения настойчивостью. Закончив, Полли сложила ночную сорочку, аккуратно заправила постель, тщательно разгладив покрывало, и ушла в угол, за белую штору, где и затихла. Я приподнялась и вытянула голову, чтобы посмотреть, что происходит. Малышка стояла на коленях, закрыв лицо ладонями, и, судя по всему, молилась.

В дверь постучали, и она быстро поднялась.

– Это ты, Харриет? Я оделась сама, но не очень опрятно. Приведи меня в порядок!

– Зачем же вы это сделали, мисси?

– Тсс! Говори тише, Харриет, не то разбудишь девочку. – (Я притворилась спящей и лежала с закрытыми глазами). – Мне же надо научиться все делать самой к тому времени, как ты меня оставишь.

– Хотите от меня избавиться?

– Раньше хотела, особенно когда ты сердилась, но сейчас нет. Завяжи мне пояс ровно и приведи в порядок волосы.

– С поясом все хорошо. Что вы за привереда!

– Нет, его нужно завязать заново! Пожалуйста, сделай это.

– Хорошо, будь по-вашему. Когда я уйду, кого вы станете просить вас одевать – эту юную леди?

– Ни в коем случае!

– Почему же? Очень приятная особа. Надеюсь, вы с ней не станете проявлять свой капризный нрав.

– Никому ни за что не позволю меня одевать, тем более ей!

– До чего же вы забавная!

– Криво, Харриет! Смотри: пробор неровный.

– Вам просто невозможно угодить. Вот так лучше?

– Намного. Куда нам теперь?

– Пойдемте, я провожу вас на завтрак.

Они направились к двери, но девочка вдруг остановилась и воскликнула:

– О, Харриет, как бы мне хотелось, чтобы это был папин дом! Я совсем не знаю этих людей.

– Все будет хорошо, мисси, если вы не станете вредничать.

– Но я здесь страдаю! – Малышка прижала ручку к сердцу и театрально воскликнула:

– Папа! Ах, милый папа!

Я решила все же встать с постели, чтобы пресечь сцену, пока чувства не вышли за рамки допустимого.

– Пожелайте юной леди доброго утра, – попросила Харриет подопечную.

Полли равнодушно буркнула приветствие и вслед за няней вышла из комнаты.

Спустившись к завтраку, я увидела, что Полина (девочка называла себя Полли, но полное ее имя было Полина Мэри) сидит за столом рядом с миссис Бреттон. Перед ней стояла кружка молока, в руке, пассивно лежавшей на скатерти, она держала кусок хлеба, но ничего не ела.

– Не знаю, как успокоить малышку, – обратилась ко мне крестная матушка. – Не проглотила ни кусочка и, судя по всему, глаз не сомкнула.

Я решила не обострять ситуацию и заверила миссис Бреттон, что время и наша доброта все исправят.

– Мы все должны окружить ее любовью и заботой, успокоить, – заключила мудрая крестная.

Глава II

Полина

Прошло несколько дней, но малышка так и не прониклась теплыми чувствами ни к кому из домашних. Она не капризничала, не проявляла своеволия или непослушания, но существо, менее склонное к утешению или спокойствию, трудно было представить. Полли страдала: ни один взрослый человек не смог бы лучше изобразить это унылое, тягостное состояние. Ни одно хмурое лицо изгнанника, тоскующего по родине вдалеке от ее пределов, никогда не выражало это более красноречиво, чем бледное детское личико. Девочка осунулась, была безучастна и далека от жизни. Я, Люси Сноу, прошу не обвинять меня в разгуле разгоряченного и даже болезненно воспаленного воображения, но всякий раз, когда доводилось открыть дверь в спальню и увидеть ее сидящей в углу в полном одиночестве, с опущенной на руку головой, комната казалась не обитаемой, а призрачной.

Просыпаясь ночью при свете луны, я видела на соседней кровати фигурку в белой ночной сорочке, преклонившую колени в молитве, достойной истового католика или методиста – своего рода скороспелого фанатика или преждевременного святого, – и терялась в раздумьях. В мозгу проносились мысли не более здравые и разумные, чем те, которыми, судя по всему, было заполнено сознание этого ребенка.

До меня редко долетали слова молитвы, поскольку произносились очень тихо, а иногда и вовсе оставались невысказанными. Достигавшие моего слуха короткие фразы неизменно были обращены к одному человеку: «Папа, мой дорогой папа!»

Стало ясно, что дитя одержимо единственной идеей. Всегда считала и считаю, что подобное маниакальное состояние – самое страшное проклятие, способное постигнуть мужчину или женщину.

К чему могли привести эти мучения, если бы продолжались беспрепятственно, можно лишь догадываться, однако ситуация получила неожиданное развитие.

Однажды днем Полли, как обычно, пряталась в своем углу, но миссис Бреттон выманила ее, усадила на подоконник и, чтобы отвлечь внимание, попросила понаблюдать за прохожими и сосчитать, сколько дам пройдет по улице за определенное время. Девочка никак не отреагировала на предложение и осталась безучастной. Я пристально за ней наблюдала, поэтому заметила, как внезапно все изменилось: выражение лица, даже радужная оболочка глаз. Непредсказуемые, странные натуры – как правило, очень чувствительные – представляют собой любопытное зрелище для более уравновешенных, не склонных к неожиданным выходкам. Неподвижный тяжелый взгляд вдруг поплыл, задрожал, а потом вспыхнул огнем. Маленький нахмуренный лоб разгладился. Невыразительные унылые черты осветились интересом. Выражение печали исчезло, уступив место внезапной радости после напряженного ожидания.

– Вот он! – воскликнула Полли.

Подобно птичке, насекомому или другому крошечному стремительному существу она вылетела из комнаты. Как ей удалось справиться с тяжелой входной дверью, не знаю. Должно быть, та оставалась приоткрытой или неподалеку оказался Уоррен и распахнул ее по не допускавшему сомнений требованию юной особы. Спокойно глядя в окно, я увидела, как девочка в черном платьице и крошечном кружевном переднике (детских фартучков она не признавала) побежала по улице, а когда хотела было обернуться, оповестить крестную, что дитя мечется в безумии и необходимо немедленно что-то предпринять, малышка внезапно исчезла в объятиях какого-то джентльмена. Тот ловко ее поймал, подхватил на руки, спрятал под своим плащом и понес к нашему дому.

Я решила, что этот доброжелатель передаст Полли слугам и уйдет, однако он поступил иначе: на мгновение задержавшись внизу, поднялся в гостиную.

Оказанный прием все объяснил: джентльмен хорошо известен миссис Бреттон. Она сразу его узнала и встретила теплым приветствием, хотя была взволнована, удивлена, и явно застигнута врасплох. При этом весь ее облик и манеры выражали осуждение. Джентльмен, как выяснилось, прекрасно понимал причину, поскольку, будто извиняясь, произнес:

– Не смог удержаться, мэм. Понял, что не в состоянии покинуть страну, не увидев собственными глазами, как устроена моя крошка.

– Но вы встревожите девочку.

– Надеюсь, что нет. – Джентльмен присел и поставил дочку перед собой. – Как поживает папина маленькая Полли?

– А как поживает мой большой папа? – радостно вопросила малышка, опершись на колено отца и заглянув ему в лицо.

Встреча дочери с отцом не была многословной, излишне эмоциональной, за что я им была благодарна, однако переживания взрослого и ребенка до краев наполняли чашу терпения. Их чувства не пенились и не вырывались бурным потоком, и это удручало еще больше. Во всех случаях яростных, несдержанных излияний на выручку утомленному наблюдателю приходят презрение или насмешка, однако меня всегда чрезвычайно угнетал тот тип эмоциональности, который сам себя сдерживает, оставаясь покорным рабом здравого смысла.

Мистер Хоум обладал суровым – скорее даже мрачным – обликом: бугристый лоб, высокие, выдающиеся скулы. Резкие черты его лица вполне соответствовали шотландскому типу и выдавали натуру страстную, однако в глазах светилась глубокая любовь. Гармонировал с такой внешностью и северный акцент. Джентльмен держался хоть и скромно, но с достоинством.

– Поцелуй Полли, – тихонько попросила девочка.

Он нежно погладил дочь по головке и выполнил ее просьбу. Мне хотелось, чтобы малышка истерично закричала: тогда я смогла бы испытать облегчение и успокоиться, – но она лишь издала едва слышный звук, больше похожий на вздох. Казалось, получив желаемое, она впала в блаженное полузабытье. Ни манерой, ни внешностью это создание не напоминало отца и все же явно унаследовало его черты: сознание Полины Мэри наполнялось из сознания мистера Хоума, как чашка из кувшина.

Несомненно, какие бы чувства ни испытывал в глубине души, мистер Хоум мужественно владел собой. Нежно глядя на дочку сверху вниз, он проговорил:

– Полли, сходи, пожалуйста, в холл. Там на стуле увидишь папино пальто. Достань из кармана платок и принеси сюда.

Малышка тут же побежала выполнять просьбу отца, а вернувшись, увидела, что он разговаривает с миссис Бреттон. С платком в руке, девочка остановилась, такая крошечная и опрятная. Поскольку мистер Хоум не ожидал столь скорого возвращения дочери, девочка взяла его за руку, раскрыла ладонь, вложила в нее платок и закрыла пальцы по одному. Внешне джентльмен никак не показал, что заметил девочку, однако вскоре подхватил на руки. Малышка прижалась к отцу, и казалось, оба были счастливы, хотя ни слова не сказали друг другу.

За чаем мелкие действия и случайные реплики, как обычно, дали богатую пищу для наблюдения. Прежде всего Полли обратилась к Уоррену, когда тот расставлял стулья.

– Поставьте папин стул сюда, рядом мой, а потом – миссис Бреттон. И еще: я сама подам ему чай.

Когда распоряжение было выполнено, она заняла свое место и рукой поманила отца:

– Сядь рядом, папа, как будто мы дома.

Мистер Хоум безропотно подчинился, и, завладев его чашкой, Полли принялась размешивать сахар, а потом, добавляя сливки, напомнила:

– Дома я всегда сама ухаживала за тобой, и никто не сможет сделать это лучше меня.

Все время, пока длилось чаепитие, девочка проявляла внимание к отцу, хотя попытки услужить выглядели довольно абсурдными. Сахарные щипцы оказались слишком широкими для одной детской ручки, и малышке пришлось держать их обеими. Вес серебряного сливочника, тарелок с бутербродами, даже чашки с блюдцем требовал максимального напряжения сил, однако Полли самоотверженно все это поднимала, подавала и даже ухитрилась ничего не разбить. Честно говоря, мне ее поведение показалось слишком уж нарочитым, однако мистер Хоум – пристрастный, как все родители, – выглядел вполне довольным и благосклонно принимал ее заботу.

– Полли мое счастье! – с чувством заметил он, обращаясь к миссис Бреттон.

Поскольку крестная обладала собственным «счастьем», причем куда бо́льшим, слабость гостя она приняла сочувственно.

Это самое «счастье» появилось на сцене несколько позже. Я знала, что именно в этот день миссис Бреттон ожидала возвращения сына. Грэхем присоединился к нашему кружку, когда после чая все мы сидели возле камина. Точнее, нарушил спокойное течение вечера, поскольку, как и следовало ожидать, его появление вызвало суматоху. Юный джентльмен проголодался с дороги, и следовало немедленно его накормить. С мистером Хоумом он поздоровался как с давним знакомым, а на девочку до поры до времени не обращал внимания.

Подкрепившись и ответив на многочисленные вопросы матери, Грэхем повернулся от стола к камину, и напротив него оказались мистер Хоум и ребенок. Слово «ребенок», конечно, совсем не подходит к этому существу. Оно подразумевает любую картину, кроме образа скромной маленькой особы в траурном платьице и белой манишке, вполне пригодной для куклы. Особа эта сидела на высоком стуле возле рабочего столика, где стояла игрушечная деревянная шкатулка для шитья, покрытая белым лаком. В руках она держала крошечный носовой платок и старательно его обметывала, упрямо протыкая ткань иглой, казавшейся в ее пальчиках едва ли не вертелом. Игла то и дело попадала мимо платка, оставляя на белом батисте след из маленьких красных точек. Время от времени, когда непослушное орудие окончательно выбивалось из-под контроля и кололо особенно больно, юная леди вздрагивала, но тут же продолжала работу – по-прежнему молча, прилежно, сосредоточенно, по-женски.

В то время Грэхем, шестнадцатилетний юноша, был красив какой-то обманчивой красотой. Я говорю «обманчивой» не потому, что он отличался истинно предательскими склонностями, а потому что это определение кажется мне подходящим для описания светлого, кельтского (не саксонского) свойства его красоты. Легкие каштановые волосы развевались, черты выглядели гармоничными, лицо часто освещала улыбка, но не несла в себе ни обаяния, ни тонкости (не в плохом смысле). В те дни это был избалованный, эксцентричный молодой человек.

После долгого молчаливого изучения миниатюрной особы, сидевшей напротив, воспользовавшись временным отсутствием мистера Хоума, что избавило его от полунасмешливой робости – единственного знакомого проявления скромности, юноша проговорил:

– Матушка, у нас в гостях юная леди, а я до сих пор ей не представлен.

– Полагаю, речь идет о дочке мистера Хоума? – уточнила миссис Бреттон.

– Именно так, мэм, – подтвердил Грэхем. – Считаю нужным заметить, что такая фамильярность по отношению к благородной особе неприемлема: ее следует называть «мисс Хоум», и не иначе.

– Прекрати паясничать, Грэхем: недопустимо дразнить ребенка. Даже не надейся, что позволю тебе сделать девочку мишенью для насмешек.

– Мисс Хоум, – не обращая внимания на возражения матери, обратился к гостье юноша. – Позвольте мне представиться самому, раз никто из присутствующих не проявляет готовности нас познакомить: Джон Грэхем Бреттон, ваш покорный слуга.

Девочка подняла голову и внимательно посмотрела на молодого человека. Тот встал и чрезвычайно серьезно поклонился. В ответ Полли неторопливо сняла наперсток, отложила рукоделие в сторону и, осторожно спустившись со своего насеста, с непередаваемо торжественным видом присела в глубоком реверансе и важно произнесла:

– Как поживаете?

– Имею честь пребывать в добром здравии, вот только немного устал с дороги. Надеюсь, мэм, вы хорошо себя чувствуете?

– Не-верр-роятно хорошо, – последовал амбициозный ответ маленькой леди, и она попыталась вернуться на прежнее место, но обнаружив, что замысел невозможно осуществить без некоторого карабканья – немыслимого ущерба для собственного достоинства, – и категорически презирая помощь в присутствии странного молодого джентльмена, немедленно отказалась от высокого стула ради низенькой скамеечки.

Она чинно уселась на ней, расправив складки юбочки, и Грэхем придвинул свой стул поближе.

– Надеюсь, мэм, здесь, в доме моей матушки, вам удобно?

– Не то чтобы… Хотелось бы вернуться к себе домой.

– Естественное и вполне понятное желание, мэм, но тем не менее я всеми силами постараюсь ему противостоять. Рассчитываю получить от вас немного того драгоценного материала, которое называется развлечением. Матушка и мисс Сноу лишены его напрочь.

– Вряд ли я задержусь здесь – мы с папой скоро уедем.

– Уверен, что смогу вас переубедить. У меня есть пони, так что сможете кататься, и много книжек с картинками.

– Вы что, собираетесь теперь жить здесь?

– Да. Это вас не радует? Я вам не нравлюсь?

– Нет.

– Почему же?

– Вы какой-то странный.

– Чем же, мэм?

– Увас длинные рыжие волосы, и вообще…

– Каштановые, позвольте заметить. Мама называет их золотистыми, да и все ее подруги тоже. Но даже с этими, как вы выразились, «длинными рыжими волосами», – победно тряхнул он гривой, которую и сам признавал рыжевато-коричневой, гордясь львиным окрасом, – вряд ли я выгляжу более странным, чем ваша милость.

– Вот как?

– Несомненно.

Полли долго молчала, потом вдруг заявила:

– Кажется, мне пора спать.

– Такой крохе, как вы, уже давно пора было лежать в постели. Возможно, вы специально задержались в надежде увидеть меня?

– Не обольщайтесь.

– А я абсолютно уверен в обратном. Знали, что я должен сегодня вернуться, вот и дожидались встречи, чтобы насладиться моим обществом.

– Сидела я здесь ради папы, а вовсе не из-за вас.

– Что ж, ладно, мисс Хоум. Но все же осмелюсь предположить, что скоро стану вашим лучшим другом.

Полли пожелала нам с миссис Бреттон доброй ночи, и пока размышляла, заслуживает ли подобной чести Грэхем, тот ухватил ее одной рукой и поднял так высоко над головой, что девочка увидела себя в каминном зеркале. Внезапность и непочтительность поступка так возмутили воспитанную особу, что та негодующе воскликнула:

– Стыдитесь, мистер Грэхем! Немедленно опустите!

Едва ощутив под ногами твердую почву, прежде чем гордо удалиться, Полли заметила:

– Хотелось бы знать, что бы подумали обо мне вы, если бы я обошлась с вами точно так же и подняла за шкирку, как Уоррен котенка.

Глава III

Игра

Мистер Хоум задержался у нас на два дня. Во время визита он не желал выходить из дома: почти все время сидел возле камина, иногда молча, иногда поддерживая беседу с миссис Бреттон. Такие разговоры как нельзя лучше подходили его мрачному настроению – не слишком сочувственные и все же не раздражающие – словом, разумные и даже с некоторым оттенком материнского участия. Хозяйка дома в силу своего возраста могла позволить себе немного снисходительности. Что же касается Полины, девочка была совершенно счастлива, хотя по-прежнему молчалива и сосредоточенна, что не мешало ей оставаться деятельной и внимательной.

Отец часто сажал ее на колени, и она сидела до тех пор, пока не ощущала или не воображала себе его неудобство, и тогда говорила:

– Папа, отпусти меня, ты же устал: я тяжелая.

Устроившись на ковре или на скамеечке у ног отца, Полли открывала белую шкатулку для шитья и брала крошечный платочек в красных точках. Очевидно, этот кусочек ткани предназначался в качестве памятного подарка, и закончить его следовало до отъезда отца, а значит, к швее предъявлялись повышенные требования (за полчаса ей удалось сделать примерно десяток стежков).

Вечер, когда из школы домой возвратился Грэхем, принес новое оживление – качество, нисколько не преуменьшенное природой тех сцен, которые должны были разыграться между ним и мисс Полиной.

Недостойное поведение юноши при их знакомстве стало причиной холодного, высокомерного отношения с ее стороны. Обращаясь к юной леди, Грэхем получал неизменный отказ:

– Не могу уделить вам внимание: мне есть о чем подумать.

На вопрос, что именно занимает ее мысли, следовал исчерпывающий ответ:

– Дела.

Грэхем попытался привлечь внимание гостьи, открыв ящик стола и продемонстрировав разнообразное содержимое: печати, яркие восковые палочки, ножи для заточки перьев, а также многочисленные гравюры – в том числе и ярко раскрашенные, – коллекция которых время от времени пополнялась. Нельзя утверждать, что могучее искушение прошло бесследно: глаза Полли, когда она украдкой поднимала голову, то и дело обращались к картинкам на письменном столе. Изображение мальчика с лохматым спаниелем случайно улетело на пол, и девочка в восторге воскликнула:

– Какая милая собачка!

Грэхем благоразумно не обратил на реплику внимание, и вскоре Полли появилась из угла, чтобы внимательно рассмотреть сокровище. Выразительные глаза и длинные уши спаниеля, а также украшенная перьями шляпка ребенка произвели неотразимое впечатление.

– Красивая картинка! – последовал благоприятный отзыв.

– Можете взять себе, – невозмутимо предложил Грэхем.

Девочка явно колебалась.

Желание обладать вещицей было очень сильным, но принять подарок означало бы поступиться достоинством. Нет, она не могла, поэтому положила картинку на стол и отвернулась.

– Что, не возьмете, Полли?

– Пожалуй, нет. Спасибо.

– А знаете, что я в таком случае сделаю?

Девочка повернулась к нему.

– Разрежу картинку на полоски и стану поджигать их свечой.

– Нет!

– Именно так и поступлю.

– Пожалуйста, не надо.

Умоляющий тон лишь подогрел мстительность Грэхема. Он достал из рабочей корзинки матери ножницы и провозгласил, угрожающе взмахнув орудием казни:

– Вот так. Прямо через голову Фидо и нос маленького Гарри.

– Нет! Нет! Нееет!

– Тогда подойдите, и побыстрее, не то я сделаю, что задумал.

Полли чуть помедлила, но все же подчинилась.

– Итак, возьмете? – спросил Грэхем, когда она оказалась перед ним.

– Да, пожалуйста.

– Но не бесплатно.

– И чего же вы хотите?

– Поцелуй.

– Сначала отдайте картинку.

Хоть Полли и не внушала доверия, Грэхем отдал гравюру. Девочка тут же подбежала к отцу и спряталась у него на коленях, а юноша в притворном гневе встал и пошел следом. Малышка уткнулась лицом в жилет мистера Хоума и взмолилась:

– Папа, папа, прогони его!

– Я не подчинюсь! – категорично заявил Грэхем.

Полли вытянула руку, словно пыталась удержать его на расстоянии, и юноша пригрозил:

– В таком случае поцелую руку.

Каково же было его разочарование, когда крошечный кулачок разжался и с ладошки ссыпались мелкие монеты, вовсе не похожие на поцелуи.

Не уступавший в коварстве маленькой приятельнице, Грэхем принял чрезвычайно обиженный вид, отошел и бросился на диван, изображая душевные муки. Полли украдкой повернулась на отцовских коленях и смерила молодого человека, который лежал, закрыв лицо ладонями, и глухо стонал, долгим встревоженным взглядом.

– Папа, что с ним? – прошептала девочка.

– Лучше спроси его, Полли.

Грэхем опять издал стон, и девочка испуганно спросила:

– Ему больно?

– Судя по всему, да, – кивнул мистер Хоум.

– Матушка, – слабым голосом произнес юноша, – наверное, придется послать за доктором. О, мой глаз! А вдруг я ослепну?

Не выдержав тяжелых вздохов раненого, Полли подбежала к нему.

– Позвольте, я посмотрю ваш глаз. Я не хотела… Это случайность: пыталась по щеке, да и то не очень сильно.

Ответом ей было глубокое молчание, и личико девочки искривилось.

– Простите, простите ради бога!

Вслед за сбивчивыми невнятными причитаниями последовала вспышка горя: слезы.

– Прекрати издеваться над ребенком, Грэхем, – раздался строгий приказ миссис Бреттон.

– Это все неправда, дорогая! – воскликнул мистер Хоум.

Грэхем тут же вскочил, подхватил девочку и высоко поднял, но она опять его наказала: оттаскала за львиную гриву, приговаривая:

– Самый беспринципный, гадкий и лживый человек на свете!

Утром в день отъезда мистер Хоум долго беседовал с дочерью в оконной нише, и я услышала часть разговора.

– Можно мне поехать с тобой, папа? Я быстро соберу вещи, – серьезно спросила девочка.

Он покачал головой.

– Я тебе помешаю?

– Да, Полли.

– Потому что я маленькая?

– Да, маленькая и хрупкая. Путешествие под силу только взрослым крепким людям. Но не горюй, дочка, не разбивай мое сердце. Папа скоро вернется к своей дорогой Полли.

– Нет-нет, я вовсе не горюю. Совсем нет.

– Полли огорчится, если доставит папе боль, правда?

– Больше чем огорчится.

– Тогда она не должна унывать: ни в коем случае плакать при прощании и не горевать потом, а, напротив, ждать новой встречи и стараться жить счастливо. Она сможет это сделать?

– Постарается.

– Уверен, что так и будет. Значит, до свидания? Пора ехать.

– Сейчас? Прямо сейчас?

– Да, прямо сейчас.

Девочка подняла личико, губы у нее дрожали. Отец всхлипнул, но она, как я заметила, сдержалась. Поставив дочурку на пол, мистер Хоум пожал руки всем остальным и быстро ушел.

Как только хлопнула входная дверь, малышка упала на колени возле стула и горестно воскликнула:

– Папа!

Крик прозвучал низко и протяжно, так, словно в нем заключался вопрос: «Зачем ты покинул меня?» Кажется, за несколько следующих минут Полли пережила агонию: за короткий промежуток детской жизни испытала чувства, которых некоторые вообще не знают. Такова была ее натура: проживи она у нас дольше, подобные испытания повторились бы не раз. Все молчали. Миссис Бреттон уронила пару скупых слезинок, и Грэхем, который в эту минуту сидел за столом и писал, подняв голову, пристально на нее посмотрел. Я, Люси Сноу, хранила спокойствие и наблюдала.

Предоставленное само себе, маленькое существо совершило невозможное: смирилось с нестерпимым горем и через некоторое время сумело его подавить. Ни в этот, ни в следующий день Полина Мэри ни от кого не принимала утешений, став пассивной и безучастной.

На третий вечер, когда, измученная и тихая, девочка сидела на полу, пришел Грэхем и без единого слова ее поднял. Она не сопротивлялась – скорее напротив: отдалась ему в руки, словно устала от одиночества. Когда он сел, малышка прижалась головой к его груди и через несколько минут уснула. Юноша отнес ее в кровать, и меня ничуть не удивило, когда следующим утром, едва проснувшись, Полли спросила:

– Где мистер Грэхем?

Случилось так, что к завтраку он не вышел: надо было срочно выполнить задание к первому уроку – и попросил мать прислать чай в кабинет. Полли вызвалась помочь: ей нужно было что-то делать, за кем-то ухаживать, – и ей доверили эту ответственную миссию – отнести чашку, поскольку даже в волнении девочка была сама аккуратность. Кабинет располагался напротив утренней гостиной, дверь в дверь, и я смогла наблюдать за происходящим.

– Что вы делаете? – спросила Полли, остановившись на пороге.

– Пишу, – ответил Грэхем.

– А почему не идете завтракать вместе со всеми?

– Некогда.

– Хотите, я принесу завтрак сюда?

– Конечно.

– Сейчас.

Она поставила чашку на ковер: так поступают тюремщики, когда приносят заключенным воду, – и удалилась, но тут же вернулась.

– Вы не сказали, какую еду принести к чаю.

– Что-нибудь вкусное, особенное, хорошо, добрая маленькая леди?

Полли отправилась к миссис Бреттон.

– Пожалуйста, мэм, отправьте своему сыну что-нибудь вкусное.

– Выбери сама. Что, по-твоему, ему понравится?

Малышка набрала с тарелок понемногу всего самого лучшего, отнесла, а когда вернулась, шепотом попросила мармелада, которого на столе не оказалось. Получив все, что желал (миссис Бреттон ни в чем не могла отказать сыну), Грэхем принялся громогласно хвалить свою благодетельницу, заявив, что, как только обзаведется собственным домом, непременно назначит ее экономкой, а возможно – если проявит кулинарные способности, – и кухаркой. Поскольку к общему столу Полли не вернулась, я отправилась на поиски и обнаружила, что она завтракает вместе с Грэхемом: стоит рядом и осторожно берет кусочки с его тарелки. Так она попробовала все, кроме мармелада: к нему девочка деликатно отказалась притронуться, думаю, потому, чтобы никто не заподозрил, что он предназначался не только Грэхему. Подобную тонкость чувств Полли проявляла постоянно.

Завязавшаяся таким образом ниточка знакомства не была поспешно оборвана. Напротив, оказалось, что время и обстоятельства скорее укрепили, чем ослабили ее. Несмотря на разницу в возрасте, занятиях и прочих важных особенностях, эти двое всегда находили множество тем для бесед. Что касается Полины, то я заметила, что ее характер полностью раскрывался только в общении с молодым Бреттоном. Привыкнув к дому, с хозяйкой она держалась спокойно и послушно, однако могла целый день просидеть на скамеечке у ног леди: учила уроки, занималась рукоделием или рисовала на грифельной доске, – не проявляя при этом ни единой искры оригинальности, не раскрывая особенностей своего богатого характера. В такие периоды я прекращала наблюдение: девочка не представляла интереса, – однако, едва хлопала входная дверь, возвещая о возвращении Грэхема, все моментально менялось. Полли тут же оказывалась на лестничной площадке и вместо приветствия встречала его упреком или угрозой.

– Вы плохо вытерли ноги о коврик! Смотрите: пожалуюсь вашей маме.

– Ты уже здесь? Маленькая ябеда!

– Да. И вы меня не достанете: я намного выше.

(Девочка заглядывала в просвет между перилами, так как посмотреть сверху не могла.)

– Полли!

– Мой дорогой мальчик! – подражая миссис Бреттон, воскликнула Полли.

– Падаю от усталости, – заявлял Грэхем, прислоняясь к стене и демонстрируя полное изнеможение. – Доктор Дигби (директор школы) буквально завалил заданиями, одно сложнее другого, так что спуститесь-ка и помогите мне отнести наверх книги.

– Ах, вы притворяетесь!

– Ничуть, Полли. Так и есть. Окончательно ослаб. Идите сюда.

– У вас глаза как у кота: вроде бы сонные, но того и гляди прыгнете.

– Прыгну? Ничего подобного: я даже пошевелиться не могу. Спускайтесь.

– Соглашусь, если пообещаете не трогать меня, не поднимать и не кружить.

– Да я просто не способен на такое! – безвольно опускаясь на стул, делано вздохнул Грэхем.

– Тогда положите книги на нижнюю ступеньку и отойдите на три ярда.

После того как приказание было исполнено, Полина осторожно спустилась, не спуская опасливого взгляда с неподвижного юноши. Разумеется, приближение желанной добычи возрождало его к новой безудержной жизни. Неизменно следовала шаловливая возня. Иногда малышка сердилась, случалось – игра заканчивалась мирно, и мы слышали, как она ведет Грэхема наверх, приговаривая:

– А теперь, мой дорогой мальчик, присядьте к столу и подкрепитесь. Наверняка вы проголодались.

Было чрезвычайно забавно наблюдать за Полиной, пока юный Бреттон ел. В отсутствие друга она являла собой пассивную, почти неподвижную фигуру, а с его появлением сразу становилась суетливой, едва ли не назойливой. Мне часто хотелось сказать ей, что надо вести себя спокойнее и сдержаннее, но это было бесполезно – девочка полностью растворялась в Грэхеме: старалась позаботиться, поухаживать, предугадать любое желание. В ее представлении он был повелитель, вроде турецкого султана. Перед ним выставлялись все тарелки, а когда казалось, все, что только можно пожелать, уже стоит на столе, она внезапно вспоминала что-то еще и шепотом обращалась к миссис Бреттон:

– Мэм, может быть, ваш сын захочет кусочек вон того сладкого кекса…

Как правило, крестная не одобряла сладости, считая, что от них один лишь вред, но просьба настойчиво повторялась:

– Всего один маленький кусочек – для мистера Грэхема, ведь он пришел из школы. Девочкам – мне или мисс Сноу – сладости не нужны, а ему не повредят, и он будет рад.

Грэхем не очень любил кексы, но спорить с малышкой не хотел. К его чести, следует отметить, он неизменно пытался разделить угощение с заботливой подругой, однако всякий раз получал отказ. Настаивать означало бы огорчить Полли на весь вечер, и он не решался. Ей хотелось стоять возле его колена, полностью владея вниманием, а не лакомиться сладостями.

С поразительной готовностью девочка приспособилась к интересовавшим старшего друга темам. Казалось, смысл ее существования в том, чтобы раствориться в нем, позабыв о себе. Теперь, когда в силу обстоятельств осталась без отца, девочка научилась жить чувствами и думать мыслями Грэхема. Полли мгновенно запомнила со слов юноши имена всех его школьных товарищей, усвоила их характеры и повадки. Единственного описания оказывалось достаточно. Она никогда не забывала и не путала, кто есть кто, и могла целый вечер обсуждать тех, кого никогда не видела, так, словно ясно представляла их внешность, манеры и положение, а кое-кого даже научилась копировать. Так, один из учителей – молодой Бреттон явно его недолюбливал, – судя по всему, обладал яркими особенностями, которые малышка мгновенно запомнила в его изображении и часто повторяла, к его удовольствию. Впрочем, подобные опыты миссис Бреттон не одобряла и даже запрещала.

Ссорились друзья редко, и все же однажды возник конфликт, в котором чувства Полли жестоко пострадали.

По случаю дня рождения Грэхем пригласил на ужин товарищей – парней своего возраста. Приход одноклассников живо заинтересовал Полину, ведь она часто о них слышала: старший приятель упоминал их в своих рассказах. После ужина молодые джентльмены остались в столовой одни, и вскоре так развеселились и расшумелись, что их шутки были слышны в других помещениях. Случайно проходя по холлу, я обнаружила девочку сидящей на нижней ступеньке лестницы. Взгляд ее был устремлен на отражавшую свет лампы блестящую дверь столовой, а маленький лоб нахмурен в тревожном размышлении.

– О чем задумались, Полли?

– Ни о чем. Просто жалею, что эта дверь не стеклянная и через нее нельзя смотреть. Мальчики веселятся, и мне очень хочется к ним пойти.

– Что же вам мешает?

– Боюсь. Или все-таки попробовать, как вы думаете? Можно постучать и попросить разрешения войти…

Я решила, что, возможно, юноши не станут возражать против ее скромного присутствия, а потому одобрила намерение.

Полли постучала, но, наверное, слишком тихо, чтобы ее услышали, и лишь со второй попытки дверь открылась и появилась голова Грэхема.

– Чего тебе, маленькая обезьянка? – с веселым нетерпением поинтересовался юноша.

– Присоединиться к вам.

– Еще чего! Не хватало мне возиться с тобой и сегодня, в день рождения! Быстро беги к маме или мисс Сноу: пусть кто-то из них уложит тебя спать.

Каштановая грива и разрумянившееся лицо скрылись, дверь громко захлопнулась, оставив Полли с ошеломленным видом.

– Почему он так со мной разговаривал? Никогда еще не был таким грубым, – в отчаянии пробормотала девочка. – Что я сделала не так?

– Ничего, Полли. Просто Грэхем занят с друзьями.

– Значит, он любит их больше, чем меня! Как только они пришли, сразу прогнал!

Я предполагала, что знаю, как можно ее утешить и улучшить ситуацию, применив некоторые из имевшихся в запасе философских изречений, однако при первых же моих словах Полли заткнула уши пальцами и улеглась на коврик лицом вниз. Изменить это ее положение не смогли ни Уоррен, ни кухарка. Пришлось оставить ее в покое до тех пор, пока сама не решит встать.

Тем же вечером Грэхем, как только друзья ушли, обратился к Полли так, словно ничего не произошло, но девочка вырвалась из его объятий с горящими гневом глазами и даже не пожелала доброй ночи. На следующий день он обращался с ней так холодно, что малышка превратилась в кусок мрамора. Еще через день Грэхем заявил, что знает, в чем дело, но губы ее остались плотно сжатыми. Разумеется, сам он не мог по-настоящему сердиться: положение было во всех отношениях неравным. Он пытался успокаивать себя и уговаривать: на что она обиделась, что он сделал не так? Вскоре в ответ полились слезы. Грэхем пожалел малышку, и дружба восстановилась, однако Полли оказалась не из тех, для кого подобное событие могло пройти бесследно. Я заметила, что девочка перестала его искать, преследовать, привлекать к себе внимание. Как-то, когда Грэхем сидел в кабинете, я попросила Полли отнести ему какую-то вещь, но девочка гордо возразила:

– Не хочу его тревожить. Подожду, когда выйдет.

Молодой Бреттон часто катался на своем пони, а Полли неизменно наблюдала в окно за торжественным отъездом и возвращением и мечтала получить позволение сделать хотя бы один круг по двору, но попросить о таком одолжении даже не думала. Однажды девочка спустилась во двор посмотреть, как Грэхем спешивается, и в глазах ее горело столь страстное желание, что юноша беззаботно предложил:

– Не хотите сделать кружок?

Полагаю, тон его показался Полли слишком небрежным, и девочка отвернулась с чрезвычайной холодностью:

– Нет, спасибо.

– Напрасно, – пожал плечами Бреттон. – Уверен, что вам бы понравилось.

– А я так не думаю, – заявила Полли в ответ.

– Неправда. Вы сами признались Люси Сноу, что мечтаете прокатиться.

– Люси Сноу – шплетница, – услышала я слова Полли.

(Единственное, что выдавало ее возраст, – это несовершенная дикция.) С этим девочка отвернулась и скрылась в доме.

Войдя следом, Грэхем обратился к миссис Бреттон:

– Матушка, подозреваю, что эта малышка подослана эльфами: такая странная, – и все же без нее было бы скучно. Она развлекает меня куда больше, чем вы или Люси Сноу.

– Мисс Сноу, – обратилась ко мне Полина (теперь, когда мы оставались вдвоем в комнате, она порой удостаивала меня вниманием), – хотите узнать, в какой из дней недели Грэхем нравится мне больше всего?

– Разве такое возможно? Неужели существует один день из семи, когда он ведет себя не так, как в другие шесть?

– Конечно! Как вы не заметили? Лучше всего он ведет себя в воскресенье: целый день сидит с нами, к тому же спокоен, а вечером даже мил.

Наблюдение нельзя было назвать абсолютно беспочвенным. Воскресное посещение церкви повергало Грэхема в созерцательное настроение, а вечера он обычно посвящал безмятежному, хотя и несколько ленивому отдыху в гостиной, возле камина. Как правило, располагался он на диване и звал к себе Полли.

Следует заметить, что молодой Бреттон несколько отличался от других сверстников. Его интересы не ограничивались двигательной активностью, он проявлял склонность к периодам созерцательности и задумчивости, любил читать, причем выбор книг отнюдь не отличался случайностью: намечались характерные предпочтения и даже инстинктивные проблески вкуса. Действительно, юноша редко рассуждал о прочитанном, однако мне доводилось быть свидетельницей его размышлений.

Полли неизменно сидела рядом, на маленькой скамеечке или на ковре, и разговор начинался тихо – не то чтобы неслышно, но приглушенно, но время от времени до меня доносились голоса. Да, действительно, некое влияние – лучше и благороднее, чем в другие дни недели, – приводило Грэхема в благостное настроение.

– Выучили какие-нибудь новые гимны, Полли?

– Да, один, длиной в четыре строфы. Прочитать?

– Прошу вас, только с выражением. Не торопитесь.

Гимн читался – точнее, наполовину напевался – тоненьким мелодичным голоском. Грэхем хвалил манеру исполнения и преподавал урок декламации. Малышка все ловила на лету, с легкостью запоминала. К тому же ей хотелось порадовать друга. Она оказалась отличной ученицей. После гимна, как правило, следовало чтение – чаще всего главы из Библии. Здесь исправления не требовались, ибо девочка очень хорошо справлялась с несложным повествовательным текстом. А когда сюжет оказывался понятным и вызывал интерес, выразительность и яркость порой поражали. Иосиф, брошенный в яму; призвание Самуила; Даниил в берлоге льва – эти отрывки стали любимыми. В первом из них малышка особенно остро переживала пафос.

– Бедный Иаков! – порой замечала она, горестно скривив губы. – До чего же он любил сына Иосифа! Так же, – добавила однажды, – как я люблю вас, Грэхем. Если бы вы умерли, то я… – Здесь она снова открыла книгу, нашла строчку и прочитала: – «…отказалась бы от утешения и в трауре сошла в вашу могилу».

С этими словами она обняла молодого Бреттона своими маленькими ручками и прижала к груди лохматую голову. Помню, что ее поступок поразил меня своей странной опрометчивостью и пробудил чувство, которое можно испытать, увидев, как неосмотрительно ласкают опасное по природе, но искусственно прирученное животное. Не то чтобы я боялась, что Грэхем оттолкнет ее или причинит боль резким действием, – скорее опасалась такой небрежной, нетерпеливой реакции, которая могла оказаться страшнее удара. В целом, однако, подобные проявления нежности воспринимались пассивно, а порой в глазах льва даже мелькало нечто напоминавшее улыбку и снисходительное удивление. Однажды Грэхем заметил:

– Полли, вы любите меня почти так же, как любила бы младшая сестренка.

– О, это правда. Я вас люблю, – просто согласилась девочка. – Очень люблю.

Привилегия изучения редкого по глубине характера длилась недолго. Не успела Полли прожить в Бреттоне и двух месяцев, как от мистера Хоума пришло письмо, в котором он сообщал, что обосновался на континенте у родственников по материнской линии. В ставшую ненавистной Англию возвращаться он не собирался еще долгие годы и хотел, чтобы дочку немедленно отправили к нему.

– Интересно, как она воспримет новость? – задумчиво проговорила миссис Бреттон, прочитав письмо.

Меня это тоже волновало, и я взялась сообщить о грядущей перемене Полине.

Вернувшись в гостиную, в спокойной красоте которой Полли любила оставаться в одиночестве, я нашла ее сидящей, подобно одалиске, на диване, в тени задернутых штор ближайшего окна. Девочка выглядела счастливой, вокруг были разложены принадлежности для рукоделия: белая деревянная шкатулка, пара лоскутков муслина, несколько кусочков цветных лент, предназначенных для преображения в кукольный наряд. Сама кукла, в ночном чепце и ночной сорочке, лежала рядом, в колыбели. Малышка баюкала ее с видом полной уверенности в способности к пониманию и ко сну, но в то же время рассматривала лежавшую на коленях книжку с картинками.

– Мисс Сноу, – прошептала Полли, – это чудесная книга. Кэндис уснула, так что я могу вам рассказать о том, что прочитала, только очень тихо, чтобы ее не разбудить. Эту книгу дал мне Грэхем. Здесь говорится о разных странах, далеко-далеко от Англии, куда ни один путешественник не сможет добраться, не проплыв по морю тысячи миль. Там живут дикие люди, мисс Сноу, и носят одежду, совсем непохожую на нашу. А некоторые почти совсем ничего не носят, чтобы было прохладнее, потому что у них там всегда очень жарко. На этой картинке тысячи людей собрались в пустынном месте, в покрытой песком долине, вокруг человека в черном. Это добрый-предобрый англичанин-миссионер, который проповедует им под пальмой. – Она показала небольшую цветную гравюру. – А есть картинки более странные, чем эта.

Вот удивительная Великая Китайская стена, а вот китайская леди с ногами меньше, чем у меня. Вот дикая татарская лошадь, а здесь показано самое удивительное: земля изо льда и снега, без зеленых полей, лесов или садов. Там даже нашли кости мамонтов. Сейчас уже живых мамонтов не бывает. Вы не знаете, что такое мамонт, но могу рассказать, потому что Грэхем все мне объяснил. Это огромное, высотой с гостиную и длиной с холл, похожее на гоблина существо. Но Грэхем думает, что оно было добрым и не ело других животных. Даже если бы я встретила мамонта в лесу, он бы меня не убил… ну разве что случайно наступил бы на меня среди кустов, как я могу нечаянно раздавить в поле кузнечика.

Она продолжала рассуждать в том же духе, пока я не перебила:

– Полли, а вам не хотелось бы отправиться в путешествие?

(У девочки порой страдала и грамматика.)

– Пока нет, – благоразумно ответила девочка. – Лучше лет через двадцать, когда стану взрослой, такой же высокой, как миссис Бреттон, и смогу путешествовать вместе с Грэхемом. Мы собираемся поехать в Швейцарию и подняться на Монблан, а еще отправимся на корабле в Южную Америку и там заберемся на самую высокую гору.

– А если бы с вами был папа, хотели бы путешествовать сейчас?

Ответ прозвучал после долгой паузы и продемонстрировал одно из свойственных девочке внезапных изменений настроения:

– Зачем говорить такие глупости? Почему вы упомянули папу? Что он вам? Я только почувствовала себя наконец счастливой и научилась не очень много о нем думать, и вот все опять начинается!

Губы ее задрожали, и я поспешила сообщить о получении письма с указаниями, чтобы они с Харриет немедленно воссоединились с любимым папой.

– Разве вы не рады, Полли?

Девочка выронила книгу и, перестав качать куклу, устремила на меня серьезный и печальный взгляд.

– Неужели вам не хочется увидеть папу?

– Конечно, хочется, – резко произнесла девочка.

Таким тоном она обычно разговаривала только со мной. Для каждого в этом доме у нее был свой тон.

Я молча ждала продолжения, но нет: больше не прозвучало ни слова. Полли поспешила к миссис Бреттон, чтобы услышать подтверждение новости. Значительность известия на весь день повергла ее в подавленное состояние духа. Вечером, как только снизу донеслись звуки возвращения Грэхема, малышка тотчас оказалась возле меня и начала заботливо поправлять на моей шее ленточку, вынимать и снова вставлять в волосы гребень. Когда Грэхем вошел, она продолжала изображать чрезвычайную занятость, но тем не менее прошептала на ухо:

– Скажите ему как-нибудь, что я уезжаю.

Я сообщила новость во время чая, однако случилось так, что как раз в эту минуту Грэхем о чем-то размышлял, и пришлось повторить фразу, прежде чем смысл сказанного проник в его сознание, но и тогда молодой человек отметил событие лишь мимолетно.

– Полли от нас уезжает? Какая жалость! Милая мышка, мне будет жаль с ней расстаться. Надеюсь, она приедет к нам еще.

Поспешно проглотив чай, Грэхем тут же завладел свечкой, разложил тетради на маленьком столе и с головой погрузился в домашнее задание.

«Милая мышка» подползла к нему, устроилась на ковре возле ног, лицом вниз, и лежала в безмолвной неподвижности до тех пор, пока не пришло время ложиться спать. В какой-то момент я заметила, как, не подозревая о ее присутствии, Грэхем случайно ее оттолкнул, Полли безропотно отползла на пару футов, однако уже через минуту маленькая ладошка показалась из-под лица, к которому прижималась, и нежно погладила его ступню. Когда няня позвала спать, девочка поднялась, тихо пожелала всем доброй ночи и послушно вышла.

Не могу сказать, что час спустя я боялась войти в спальню, однако с беспокойством подозревала, что вряд ли застану дитя мирно спящим. И, как оказалось, не ошиблась. Малышку я нашла – замерзшую, сна ни в одном глазу – сидящей на краю кровати подобно белой птичке. Трудно было придумать, как ее успокоить, поскольку обращаться с ней, как с другими детьми, не представлялось возможным. Когда я закрыла дверь и поставила свечу на туалетный стол, Полли повернулась ко мне и пожаловалась:

– Не могу… не могу спать, а еще не могу… жить!

Я спросила, что ее беспокоит.

– Ужжасное не-ща-стье! – проговорила она, совсем по-детски шепелявя.

– Позвать миссис Бреттон?

– Что за глупость! – возмутилась Полли, вернувшись к предназначенному мне тону.

Да я и сама понимала, что, едва заслышав шаги миссис Бреттон, она тут же спрячется под одеяло и затихнет, как испуганная птичка. Щедро обрушивая всю эксцентричность своего характера на меня, к кому не проявляла даже подобия симпатии, Полли никогда не раскрывалась перед моей крестной матушкой, оставаясь не больше чем умненькой, послушной, хотя и немного странной маленькой леди. Я внимательно на нее посмотрела: щеки пылали, в широко распахнутых глазах застыла болезненная тревога. Оставить ее в таком состоянии до утра было невозможно, и я догадалась, что следует предпринять.

– Хотите еще раз пожелать Грэхему спокойной ночи? Он еще не ушел в свою комнату.

Полли тут же протянула ко мне руки, я ее подняла и, закутав в шаль, понесла обратно в гостиную, откуда как раз выходил Грэхем.

– Полли не может уснуть, не увидев вас на прощание и не поговорив. Расставание ее очень огорчает.

– Я избаловал ее, – заметил юноша добродушно и, подхватив у меня малышку, поцеловал горящее личико и дрожащие губы. – Полли, вы, похоже, любите меня больше, чем своего папу…

– Да, люблю, а вот вы меня ни капельки, – послышался в ответ горестный шепот.

Получив заверения в обратном, малышка была возвращена мне, и я отнесла ее в спальню – увы, по-прежнему в печали.

Когда мне показалось, что она способна слушать, я заговорила:

– Полина, не надо горевать из-за того, что Грэхем не любит вас так же, как любите его вы, потому что это нормально.

Полные слез глаза в недоумении уставились на меня.

– Дело в том, что он взрослый мальчик, ему уже шестнадцать лет, а вы всего лишь маленькая девочка. У него сильный веселый характер, а у вас совсем другой.

– Но ведь я так его люблю! Он же должен тоже любить меня… хотя бы чуть-чуть.

– Он и любит, даже обожает. Вы ему дороги.

– Я дорога Грэхему? Вы говорите правду?

– Конечно. Вы ему дороже любого другого ребенка.

Это успокоило малышку, и сквозь слезы мелькнула улыбка.

– Но только, – продолжила я, – не приставайте к нему и не ожидайте слишком многого, не то он сочтет вас назойливой, и тогда все будет кончено.

– Кончено! – эхом повторила Полли. – Тогда я буду хорошей. Очень постараюсь стать хорошей, Люси Сноу.

Я уложила малышку в кровать, а когда раздевалась, она спросила:

– А в этот раз он меня простит?

Я заверила, что непременно простит, что пока его ничто не раздражает, но в будущем надо вести себя осторожнее.

– Будущего нет, – возразила Полли. – Я ведь уезжаю и вряд ли увижу его когда-нибудь… снова, после того как покину Англию.

Я постаралась как можно убедительнее ей возразить и задула свечу. С полчаса в комнате было тихо: казалось, Полли уснула, – но внезапно маленькая белая фигурка поднялась на постели и тонкий голосок спросил:

– Вам нравится Грэхем, мисс Сноу?

– Нравится? Ну, может, немного…

– Всего немного? Вы что же, не любите его так, как я?

– Думаю, нет. Так, как вы, нет.

– Но он ведь нравится вам?

– Я же сказала: немного. У него полно недостатков, поэтому я не могу любить его всей душой.

– Правда?

– Как у всех мальчиков.

– Больше, чем у девочек?

– Вполне вероятно. Впрочем, совершенных людей вообще нет. А что касается любви и нелюбви, то следует приветливо держаться со всеми, но никому не поклоняться.

– Как вы?

– Стараюсь. Давайте-ка спать.

– Не могу. Как заснуть, если болит вот здесь? – Полли положила крохотную, как у эльфа, ладошку себе на грудь. – При мысли о том, что придется покинуть Грэхема, что мой дом не здесь, разрывается сердце.

– Право, Полли, вам не следует так страдать: ведь очень скоро вы поедете к папе. Разве вы уже забыли его? Больше не хотите быть его маленькой помощницей?

Последовало глухое молчание, и я посоветовала:

– Давайте ложитесь и постарайтесь заснуть.

– Кровать очень холодная. Никак не могу согреться.

Малышка действительно так дрожала, что стучали зубы.

– Идите ко мне, – позвала я, хотя и мало верила, что она согласится, поскольку это странное капризное существо держалось со мной непредсказуемо.

Но Полли приняла предложение и тут же, подобно маленькому привидению, скользнула по ковру. Она нервно дрожала, и я обняла ее, чтобы согреть. Успокоившись, девочка наконец задремала, а я, в призрачном лунном свете разглядывая заплаканное личико и осторожно вытирая платком мокрые глаза и щеки, подумала: как она выдержит испытания, которые уготованы ей в жизни? Как справится с ударами судьбы и невзгодами, унижениями и лишениями?

На следующий день Полина Мэри Хоум уехала – полная самообладания, хотя и дрожала как осиновый листок.

Глава IV

Мисс Марчмонт

Спустя несколько недель покинула Бреттон и я, но без мыслей, что больше никогда туда не вернусь, не пройду по спокойным старинным улицам. Я отправилась домой, где не была полгода. Можно предположить, что возвращение в лоно семьи будет радостным и счастливым. Что ж, приятное предположение вреда не принесет, а потому может остаться без возражений. Действительно, ничего не отрицая, позволю читателю на следующие восемь лет представить меня парусником, дремлющим в море в безветренную погоду. Водная гладь неподвижна как стекло, а капитан распростерся на палубе, подняв лицо к небесам и закрыв глаза, если угодно – погруженный в долгую молитву. Считается нормальным, что очень многие представительницы слабого пола проводят жизнь в подобном состоянии. Так почему я должна отличаться от остальных?

Представьте меня праздной, изнеженной и счастливой, удобно расположившейся на устеленной подушками, согретой ласковыми солнечными лучами, овеваемой мягким ленивым ветерком палубе. Однако нельзя отрицать, что в таком безмятежном состоянии ничего не стоит случайно упасть за борт. К тому же в любой момент может налететь шторм и отправить корабль ко дну. Я вспоминаю время, причем довольно продолжительное, наполненное холодом, опасностью и страхом. До сих пор в минуты ночных кошмаров чувствую в горле соленую воду морских волн, ощущаю их безжалостное ледяное давление. Точно знаю, что шторм длился не один час и даже не один день. Много дней и ночей на небе не появлялось ни звезд, ни робких лучей солнца. Собственными руками мы снимали со своего корабля такелаж; тяжелая буря настигла нас, отняв всякую надежду на спасение. В конце концов корабль затонул, а команда погибла.

Насколько помню, я никому не жаловалась на невзгоды. Да и кому могла пожаловаться? Миссис Бреттон давно исчезла из поля зрения: воздвигнутые недоброжелателями препятствия прервали наше общение, – к тому же время принесло испытания не только мне, но и ей. Солидное состояние, которое она хранила для сына, было в значительной мере инвестировано в какое-то совместное предприятие, в результате чего сократилось до малой доли изначального капитала. Дошли слухи, что Грэхем поступил на работу, вместе с матерью покинул Бреттон и, судя по всему, обосновался в Лондоне. Таким образом, надеяться мне было не на кого, оставалось рассчитывать только на собственные силы. Сознаю, что не обладала уверенной, деятельной натурой: уверенность и деятельность были навязаны мне обстоятельствами, так же как и тысячам других девушек, – так что, когда жившая неподалеку незамужняя леди по имени мисс Марчмонт послала за мной, я отозвалась на зов в надежде получить работу по силам.

Мисс Марчмонт располагала значительным состоянием и жила в большом красивом доме, однако вот уже двадцать лет страдала жестоким ревматизмом, превратившим ее в слабое, беспомощное создание. Она неизменно проводила время наверху, где гостиная соседствовала со спальней. Я не раз слышала о мисс Марчмонт и о ее странностях (она слыла особой крайне эксцентричной), однако до сих пор ни разу с ней не встречалась. И вот увидела седую морщинистую женщину, печальную от одиночества, мрачную от долгой болезни, раздражительную и, наверное, придирчивую. Выяснилось, что горничная или, скорее, компаньонка, которая ухаживала за ней в течение нескольких лет, собралась замуж, вот леди и решила, услышав о моем бедственном положении, что я смогу занять освободившееся место. Предложение поступило после чая, когда мы вдвоем сидели у камина.

– Легкой жизни не обещаю, – искренне предупредила мисс Марчмонт. – Мне требуется много внимания, так что придется постоянно находиться рядом. И все же возможно, что по сравнению с тем существованием, которое вы ведете в последнее время, условия покажутся терпимыми.

Я задумалась. Разумеется, условия должны были показаться терпимыми, но почему-то, по какой-то странной фатальности, таковыми не выглядели. Жить в этой душной комнате, служить постоянной свидетельницей страданий, а порой, возможно, и мишенью для вспышек раздражения, провести здесь остаток своей юности, в то время как прежняя ее часть прошла по меньшей мере не в блаженстве… На миг сердце упало, но вскоре воскресло: хоть я и заставила себя отчетливо представить грядущие невзгоды, думаю, была слишком прозаична, чтобы их идеализировать, а следовательно, преувеличивать.

– Не уверена, что хватит сил справиться с обязанностями, – пролепетала я.

– Это меня и беспокоит, – заметила она. – Выглядите вы изможденной.

Так и было. В зеркале я видела бледный, с ввалившимися глазами призрак в траурном платье. И все же изнуренный образ меня не пугал: истощение оставалось чисто внешним. Я по-прежнему ощущала жизненную силу.

– У вас есть другие предложения?

– Пока ничего определенного. Но, возможно, со временем что-нибудь найдется.

– Так вам кажется. Что же, в таком случае не станем спешить. Поищите более приемлемые варианты, а если ничего не получится, приходите. Предложение останется в силе в течение трех месяцев.

Заключение звучало великодушно. Я сказала об этом и поблагодарила. А пока говорила, у мисс Марчмонт начался приступ ревматизма. Я принялась помогать, послушно следуя указаниям, так что к тому моменту, когда наконец наступило облегчение, между нами уже возникла своего рода близость. Увидев, как мисс Марчмонт выносила боль, я пришла к выводу, что женщина она терпеливая к физическим страданиям, сильная, хотя порой, возможно, слишком вспыльчивая в случаях длительного умственного дискомфорта. Она же оценила мою готовность помочь и поверила, что может рассчитывать на симпатию и сострадание (это она уже успела заметить). На следующий день мисс Марчмонт вновь за мной послала, и потом еще дней пять-шесть подряд требовала моего общества. Более близкое знакомство неизбежно выявило недостатки характера и проявления эксцентричности, но в то же время представило достойную уважения личность. Несмотря на суровость, порой граничившую с угрюмостью, я могла ухаживать за ней и проводить время в ее обществе с тем спокойствием, которое неизменно благословляет нас, когда мы понимаем, что наши манеры, присутствие, общение поддерживают и утешают человека, которому приходится служить. Даже когда госпожа выражала недовольство (что время от времени случалось, причем в довольно грубой форме), происходило это не унизительно и не оставляло в душе заноз. Ее недовольство проявлялось, как у вспыльчивой матери к дочери, а не как у хозяйки к служанке. Но даже если она и выходила из себя, подолгу сердиться не умела. К тому же разум не покидал ее даже в минуты гнева: логика присутствовала всегда. Вскоре растущая привязанность представила жизнь в доме мисс Марчмонт в роли компаньонки в совершенно новом свете, и через неделю я согласилась остаться.

Таким образом, мир мой ограничился двумя душными тесными комнатами, а измученная, изуродованная болезнью старуха стала не только госпожой, но и подругой. Служба ей теперь мой долг; ее боль – мое страдание; ее облегчение – моя надежда, гнев – мое наказание; ее расположение – моя награда. Я забыла, что за пределами этого душного мира простираются поля и луга, шумят леса, несут свои воды в моря реки, а над головой простирается бескрайнее, постоянно меняющееся небо. Я почти согласилась забыть настоящую жизнь. Все внутри меня смирилось с печальной участью. По воле судьбы привыкнув к послушанию и пассивности, я не требовала прогулок на свежем воздухе; аппетит мой не нуждался в чем-то большем, чем крохотные трапезы старой больной женщины. Вдобавок ее оригинальный характер давал богатый материал для наблюдения. Устойчивость добродетелей и сила страстей вызывали восхищение; истинность чувств рождала доверие. Всеми этими достоинствами мисс Марчмонт обладала в полной мере, и потому я к ней привязалась.

За эти качества я согласилась бы протянуть рядом с ней еще двадцать лет, если бы столько продлилась полная страданий жизнь, но судьба распорядилась иначе, решив, очевидно, подтолкнуть меня к активным действиям, побудить, заставить проявить энергию. Тому крохотному кусочку человеческой близости, который я ценила, словно драгоценную жемчужину, предстояло раствориться в пальцах и вытечь подобно растаявшему комку снега. Моя умиротворенная совесть потеряла даже эту с готовностью воспринятую маленькую обязанность. Я хотела заключить сделку с судьбой: избежать крупных страданий, смирившись с жизнью, полной лишений и маленьких обид. Однако судьба оказалась не настолько сговорчивой, а Провидение не допустило уклончивой праздности и трусливой вялости.

Одной февральской ночью – хорошо это помню – возле дома мисс Марчмонт прозвучал голос, слышный всем обитателям, но понятный лишь одному. Я уложила госпожу в постель, а сама устроилась возле камина с рукоделием. За окном выл ветер. Стенания продолжались весь день, но к ночи приобрели новый характер – звук стал пронзительным, резким, почти членораздельным, страдальческим, жалобным, безутешным в каждом порыве.

«О, тише, тише!» – мысленно воскликнула я, выронила работу и напрасно попыталась заткнуть уши, чтобы не слышать этого тревожного, скорбного крика. Прежде мне уже доводилось сталкиваться с подобным голосом, а вынужденное наблюдение заставило сделать вывод относительно его значения. Уже трижды в жизни события доказывали, что странный аккорд в буре – этот горестный, беспокойный крик – обещал, что совсем скоро атмосфера станет невыносимой для человеческого существования. Так, эпидемии часто предвещались бурным, жалобным, рыдающим, мучительным восточным ветром. Не сомневаюсь, что именно в нем берет начало легенда о банши – привидении, чьи завывания под окнами дома предвещают его обитателям неминуемую смерть. Кроме того, мне казалось, что я заметила – хотя и не обладала достаточной склонностью к философии, чтобы понять, действительно ли существует связь между явлениями, – что часто в то же время поступают сообщения о вулканической активности в далеких краях; о внезапно вышедших из берегов реках; о странных приливах, неожиданно затопляющих низкие земли. «В такие периоды, – сказала я себе, – природа оказывается в хаосе и смятении. Самые слабые среди нас чахнут в ее беспорядочном дыхании, попадая в жар огнедышащих вулканов».

Я слушала и дрожала от страха, а мисс Марчмонт спала.

Около полуночи буря утихла и за полчаса установилась мертвенная тишина. Погасший было огонь в камине вновь весело разгорелся. Я ощутила, как изменился, посвежел воздух, и, приоткрыв ставни и шторы, выглянула наружу. На черном бархате неба сияли звезды.

Почувствовав на себе взгляд, я отвернулась от окна.

– Хорошая ночь? – спросила живо, подняв голову с подушки и пристально глядя на меня мисс Марчмонт.

Я утвердительно кивнула, и она продолжила:

– Так я и думала, потому что чувствую себя полной сил. Молодой, беззаботной и счастливой. Что, если болезнь вдруг отступит? Это будет настоящее чудо!

Меня очень удивили ее слова: какие уж тут чудеса? – а она попросила меня помочь ей сесть и начала рассказывать о прошлом, с невероятной ясностью вспоминая события, места и людей.

– Сегодня я особенно дорожу своей памятью, как лучшим другом. В такие минуты она дарит мне глубокую радость: возвращает сердцу счастливое прошлое – не пустые идеи, а настоящие, реальные сущности, которые я давно считала сгнившими, разложившимися, смешанными с могильной землей. Сейчас я владею часами, мыслями, надеждами молодости, заново переживаю любовь своей жизни – единственную любовь и почти единственную привязанность. Ведь я не очень хороший человек, не слишком дружелюбный. И все же у меня тоже были чувства, яркие и богатые. И эти чувства сосредоточились на объекте, который в своей единичности был дорог мне, как большинству мужчин и женщин дороги бесчисленные мелочи, в которые они направляют свое расположение. Как чудесно я жила любящей и любимой! Какой великолепный год возвращается ко мне в ярких воспоминаниях: вдохновляющая весна, теплое радостное лето, мягкий лунный свет, озарявший осенние вечера, сила надежды под сковавшим воды льдом и покрывшим поля снегом зимы! В тот далекий год сердце мое билось в унисон с сердцем Фрэнка. О, мой благородный, преданный, добрый Фрэнк! Он был настолько лучше меня! Его суждения обо всем на свете несравнимо превосходили мои собственные! Теперь я это ясно вижу и могу сказать: если другие женщин страдали так же, как страдала я, потеряв любимого, то едва ли они испытывали такое же счастье в любви. Эта любовь была намного чище и благороднее обычной: я не сомневалась ни в нем, ни в его чувстве. Эта любовь охраняла, защищала и возвышала не меньше, чем радовала ту, которой была посвящена. Позвольте спросить сейчас, когда разум мой так странно ясен, позвольте задуматься: почему же у меня ее отняли? За какое преступление после двенадцати месяцев блаженства я была обречена на тридцать лет скорби?

Монолог утомил ее, и некоторое время она молчала, а потом продолжила:

– Не знаю, не могу понять причину жестокого лишения. И все же в этот час хочу искренне сказать то, что ни разу не решалась произнести прежде: великий Боже, да исполнится воля твоя! – еще попросить: пусть смерть воссоединит меня с Фрэнком. До сих пор я в это не верила, но сейчас знаю, что такое возможно.

– Значит, он умер? – тихо спросила я.

– Ах, моя дорогая… – вздохнула мисс Марчмонт. – Это случилось в Рождественский сочельник. Я нарядилась для своего жениха, который в скором времени должен был стать мужем, и села к окну его дожидаться. Снова ясно представляю, как всматриваюсь в снежные сумерки за окном, чтобы не пропустить, как он поедет по белой аллее. Вижу и чувствую мягкий теплый свет камина, отблески которого играют на шелковом платье и смело рисуют в зеркале стройную юную фигуру. Вижу, как полная, ясная, холодная луна плывет над чернильной массой кустов и деревьев, серебрит землю старинного сада. Я ждала с горячим нетерпением в крови, но без сомнения в груди. Огонь в камине иссяк, но остался лежать яркой массой углей; луна поднялась высоко, но по-прежнему заглядывала в окно; стрелки приближались к десяти – он редко задерживался до этого часа, но все же пару раз приезжал поздно.

Неужели он не сдержит слово? Нет, ни за что и никогда! И вот он появился – мчится так, словно от того, успеет ли, зависела его жизнь. «Фрэнк! Неистовый всадник! – мысленно воскликнула я, с радостью, но и с тревогой прислушиваясь к приближавшемуся галопу. – Вот получишь нагоняй! Ведь рискуешь не только своей, но и моей шеей: то, что принадлежит тебе, мне особенно близко и дорого!» И вот он показался: я уже видела его, – но, наверное, в глазах уже стояли слезы и туманили взгляд: я различала коня, слышала стук копыт – по крайней мере, так мне казалось. Но конь ли это? Что за странное существо медленно влачилось по двору – темное, тяжелое? Как назвать то, что предстало передо мной в лунном свете? И как выразить родившееся в душе чувство?

Я поспешила на крыльцо. Огромное животное – это действительно был черный конь Фрэнка – стояло перед дверью, дрожа, фыркая, тяжело дыша, и за уздцы его держал человек (Фрэнк, как показалось мне в темноте).

«Что случилось?» – спросила я и в ответ услышала резкий голос Томаса, собственного слуги: «Идите в дом, мадам».

Потом Томас строго окликнул выбежавшую из кухни служанку и приказным тоном потребовал отвести меня в дом, но я уже упала на колени возле того, что лежало на снегу, а до того безвольно волочилось по земле, того, что издало судорожный вздох и тяжкий стон у моей груди, когда я подняла и прижала его к себе. Он был еще жив и даже, кажется, в сознании. Я не подчинилась попыткам разлучить нас и приказала отнести его в дом. Со мной хотели обойтись как с ребенком, но я мыслила достаточно ясно, чтобы повелевать не только собой, но и другими. Уступила я лишь доктору, а когда тот сделал все, что мог, осталась одна с умирающим Фрэнком. Он нашел силы обнять меня и даже назвал по имени, услышав, как я молилась над ним, почувствовав, как нежно его люблю.

Последнее дыхание он адресовал мне: «Мария, умираю в раю», – а когда заря возвестила утро Рождества, мой Фрэнк уже был у Бога.

Мисс Марчмонт издала тяжелый вздох и продолжила:

– Все это произошло тридцать лет назад, и с тех пор я страдаю, но сомневаюсь, что сумела наилучшим образом использовать ниспосланное несчастье. Мягкие, добрые натуры обратились бы к святости; сильные, гневливые личности превратились бы в демонов; я же лишь стала сраженной горем старой эгоисткой.

– Вы совершили немало добрых дел, – возразила я, поскольку знала, что госпожа хорошо известна щедрой благотворительностью.

– Хотите сказать, что не жалела денег, когда они могли облегчить чью-то печаль? Что из того? Мне это ничего не стоило: не доставляло ни усилий, ни боли, ни радости. Полагаю, однако, что с этого дня вступлю в новое, лучшее состояние духа: начну готовиться к встрече с Фрэнком. Видите? До сих пор думаю о Фрэнке больше, чем о Боге. Если на небесах не учтут, что эта горячая, долгая и преданная любовь по крайней мере не привела к богохульству, мои шансы на спасение ничтожны. Что вы думаете об этом, Люси? Станьте моим исповедником и скажите.

На столь сложный вопрос я не смогла ответить: не нашла нужных слов, – однако ей, похоже, показалось, что ответ прозвучал.

– Совершенно верно, дитя мое. Мы должны признать милость Господню, хотя и не всегда ее понимаем. Должны принять собственную долю, какой бы она ни оказалась, и постараться облегчить долю других. Разве не так? Поэтому завтра же попытаюсь сделать что-нибудь хорошее для вас, Люси: может быть, после моей смерти это обернется добром. Ох, что-то голова разболелась от долгого разговора, но все равно я чувствую себя почти счастливой. Давайте-ка спать: часы уже пробили два. Это я в силу своего эгоизма вынуждаю вас сидеть. Все, ступайте, не беспокойтесь обо мне: мне нужно хорошо отдохнуть.

Она умолкла и закрыла глаза, словно погружаясь в сон. Я тоже устроилась в своем алькове. Ночь прошла спокойно. Ее судьба свершилась тихо, мирно и безболезненно. Утром я нашла мисс Марчмонт безжизненной, уже холодной, но спокойной и безмятежной. Недавнее возбуждение духа и изменение настроения было предвестием инсульта. Единственного удара оказалось достаточно, чтобы прервать давно истрепанную болезнью нить существования.

Глава V

Переворачивая страницу

Оставшись в одиночестве после смерти госпожи, я была вынуждена искать себе новое место. Возможно, в это время нервы мои немного – надеюсь, что немного, – расшатались. Знаю, что вряд ли выглядела хорошо, скорее напротив: худая, бледная, изможденная, с ввалившимися покрасневшими глазами – как вечно недосыпающая, замученная непосильной работой служанка или обремененная долгами скиталица. Однако долгов у меня не было, да и нищета пока не грозила. Хоть госпожа и не успела меня облагодетельствовать, как пообещала в последнюю ночь, все же жалованье после похорон было исправно выплачено ее дальним кузеном и наследником. Этот джентльмен с длинным носом и узким лбом выглядел как скряга и, как я услышала впоследствии, действительно проявлял редкую скупость, став полной противоположностью щедрой мисс Марчмонт и ее памяти, по сей день благословляемой всеми нищими и нуждающимися в округе. Обладательница пятнадцати фунтов, ослабленного, но все же не совсем подорванного здоровья и такого же духа, по сравнению со многими соотечественниками я занимала почти завидное положение, но и оно оказалось затруднительным, что я и ощутила в определенный день, ровно через неделю, после которого мне предстояло оставить нынешнее жилище, не имея понятия, где искать следующее.

В растерянности я решила припасть к последнему и единственному благотворному источнику и отправилась спросить совета у старой служанки нашей семьи, когда-то моей няни, а ныне экономки в богатом доме неподалеку от особняка мисс Марчмонт. За те несколько часов, что провела у нее, я обрела утешение, но не получила ответа на главный вопрос, потому что ответа она не знала. По-прежнему оставаясь во мраке неизвестности и растерянности, в сумерках я покинула свою добрую наперсницу. Надвигалась ясная морозная ночь, а мне предстояло пройти две мили. Несмотря на бесприютность, бедность и сомнения, сердце мое, наполненное и вдохновленное энергией юности, еще не достигшей двадцати трех лет, билось легко и отнюдь не вяло. Уверена, что не вяло, иначе я трепетала бы от страха во время одинокого пути, проходившего по одним лишь молчаливым полям, не встречая ни деревни, ни фермы, ни сельского дома; дрожала бы от отсутствия лунного света, поскольку узкую тропинку озаряли лишь звезды. Еще больший страх вызвало бы странное присутствие того удивительного мерцания, что той ночью переливалось на небе, – подвижного чуда северного полярного сияния. Однако это грандиозное явление воздействовало на меня вовсе не мгновенным испугом. Казалось, оно подарило новую энергию. Я черпала волю в холодном свежем ветре, когда моему сознанию свыше была внушена дерзкая мысль: «Оставь эту пустыню и иди дальше», – а сознанию хватило сил, чтобы ее принять, только спросить: «Куда?»

Мне не потребовалось вглядываться в даль. Обернувшись на сельский приход среди плодородной равнины центральной Англии, я мысленно увидела неподалеку то, чего никогда не видела на самом деле: Лондон.

На следующий день я вернулась в богатый особняк, опять попросила разрешения встретиться с экономкой и посвятила ее в свой план.

Миссис Баррет – женщина серьезная, рассудительная, – хоть и знала о мире не многим больше меня, все же не сочла, что я сошла с ума. Видимо, моя уравновешенность неизменно служила мне так же исправно и надежно, как сшитый из грубой серой ткани плащ с капюшоном. Именно благодаря внушающему доверие внешнему спокойствию мне удавалось не просто безнаказанно, но и с одобрения окружающих совершать поступки, которые при взволнованной и неуверенной манере наверняка принесли бы мне репутацию фанатичной мечтательницы.

Очищая апельсины для мармелада, экономка размеренно излагала возможные трудности, когда мимо окна пробежал ребенок и через мгновение, шумно ворвавшись в комнату, со смехом устремился ко мне. А поскольку мы с ним были знакомы, и с его матушкой, замужней дочерью хозяев дома, я посадила мальчика на колени.

Несмотря на нынешнюю разницу в социальном положении, мы с молодой леди вместе учились в школе, когда я была десятилетней девочкой, а она – очаровательной особой шестнадцати лет. Училась она на класс младше моего и способностями не отличалась.

Миссис Ли вошла в тот самый момент, когда я восхищалась чудесными темными глазами ее сына. До чего же красивой и обаятельной стала добродушная, милая, но не обладавшая сильным умом девушка! Замужество и материнство счастливо изменили ее, как меняли и многих других, подававших еще более скромные надежды. Меня она не узнала. Я тоже изменилась, хотя, боюсь, не в лучшую сторону, поэтому не попыталась напомнить о себе. Зачем? Она зашла забрать сына на прогулку, а следом появилась няня с младенцем на руках. Упоминаю мимолетную встречу лишь потому, что, обращаясь к няне, миссис Ли заговорила по-французски (очень плохо, надо заметить, с безнадежно дурным произношением, чем снова заставила вспомнить школьные годы). Так я поняла, что в доме служит иностранка. Очаровательный малыш тоже лопотал по-французски, причем довольно бойко. Когда компания удалилась, миссис Баррет заметила, что молодая леди привезла заграничную няню два года назад, вернувшись из путешествия на континент. Обращались с ней почти так же уважительно, как с гувернанткой, а в обязанности вменили лишь прогулки с младенцем и беседы по-французски с мастером Чарлзом.

– Она сказала, что в европейских семьях много англичанок, устроенных ничуть не хуже, – заключила миссис Баррет.

Я аккуратно сохранила случайный клочок информации, как рачительные хозяйки хранят ненужные на первый взгляд тряпочки и веревочки, для которых бережливый ум предвидит полезное применение. Прежде чем я покинула свою добрую советчицу, она дала адрес почтенной старомодной гостиницы в Сити, где, по ее словам, в былые дни часто останавливались мои дядюшки.

Поездка в Лондон не сулила особого риска и требовала меньше смелости, чем может показаться читателю. Дело в том, что до столицы было всего пятьдесят миль. Денег на то, чтобы доехать, прожить несколько дней и вернуться, если не возникнет желания остаться в городе, хватало. Я рассматривала путешествие скорее как короткие, не лишенные приятности каникулы, чем приключение на грани жизни и смерти. Нет ничего полезнее умеренной оценки собственных действий: она позволяет сохранять спокойствие ума и тела, в то время как высокопарные понятия вгоняют и то и другое в лихорадку.

В те дни дорога в пятьдесят миль занимала целый день (я говорю об ушедших временах: волосы мои, до недавних пор противостоявшие морозу времени, теперь уже лежат белыми волнами под белым чепцом, как снег под снегом), так что в Лондон я приехала дождливым февральским вечером, около девяти часов.

Знаю, что читатель не обрадуется многословному изложению первых поэтических впечатлений. Это хорошо, поскольку для таковых я не располагала ни временем, ни настроением, попав темным сырым мрачным вечером в Вавилон, обширность и странность которого потребовали крайнего напряжения разума и самообладания. К счастью, природа щедро наделила меня этими качествами вместо других, более блестящих достоинств.

Когда я вышла из дилижанса, странная речь возниц и прочих стоявших вокруг людей показалась чуждой и непонятной, словно иностранный язык. Ни разу еще не доводилось мне слышать родного английского, звучавшего столь необычно, и все же удалось объясниться и договориться настолько, чтобы вместе с саквояжем благополучно добраться до старинной гостиницы, адрес которой был аккуратно записан. Каким трудным, каким тягостным, каким невразумительным оказался этот опыт! Впервые в Лондоне; впервые в гостинице; уставшая с дороги; потерянная в темноте; парализованная холодом; лишенная опыта и совета, как действовать, и все же обязанная действовать.

Я доверила ситуацию здравому смыслу, но тот пребывал в таком же озябшем и озадаченном состоянии, как и прочие качества, и конвульсивно исполнял свои функции лишь под напором неотвратимой необходимости. В этом состоянии здравый смысл заплатил портье, и, учитывая столь тягостное положение, я не виню его в том, что не заметил бессовестного обмана. Затем он же попросил проводить в комнату и робко вызвал горничную, но главное, когда та пришла, сумел внушить мне холодный, высокомерный стиль поведения, достойный истинной леди.

Вспоминаю, что бойкая горничная являла собой образец городской миловидности и живости. Все в ней: талия, чепчик, платье – казалось таким изящным, что я спросила себя, каким образом это достигнуто. Ее городской акцент своей жеманной свободой словно порицал мой провинциальный выговор, а кокетливый наряд демонстрировал легкое презрение к моей простой деревенской одежде. Но здесь уж, увы, ничего не поделаешь: остается лишь смириться. Ну ничего, будет время научиться.

Сохраняя спокойствие и сдержанность в общении с дерзкой горничной, а впоследствии и с похожим на пастора официантом в черном сюртуке и белом шейном платке, постепенно я добилась от них вежливости. Полагаю, поначалу оба решили, что я служанка, однако вскоре изменили мнение и с похвальной осторожностью избрали покровительственно-любезную манеру.

Я изо всех сил держала себя в руках до тех пор, пока не подкрепилась, не согрелась у камина и не заперлась в своей комнате, но как только опустила голову на подушку, сразу ощутила глубокое уныние. Положение мое предстало в виде жуткого призрака – безысходное, одинокое, почти лишенное надежды. Зачем я оказалась в огромном Лондоне? Что буду делать утром? Что ждет меня в жизни? Есть ли вообще друзья на белом свете? Откуда я явилась и куда пойду дальше?

Поток слез намочил подушку, омыл волосы и руки. Рыдания сменились темным периодом мрачных размышлений, но я не пожалела об отчаянном поступке и не захотела вернуться. Сильное, хотя и смутное, убеждение, что лучше идти вперед, что я могу продолжить путь, что тропа – пусть узкая и кремнистая – со временем выведет на широкую дорогу, одержало верх над остальными чувствами. Его влияние приглушило сомнения до такой степени, что в конце концов я почти успокоилась, смогла помолиться и приготовиться ко сну, но не успела погасить свечу и лечь, как ночь прорезал глубокий, низкий, мощный звук. Поначалу я его не узнала, но звук повторился двенадцать раз и вместе с колоссальным протяжным двенадцатым ударом я поняла, что лежу в тени собора Святого Павла.

Глава VI

Лондон

Утро возвестило своим приходом первый день марта. Проснувшись, я встала и, отдернув штору, увидела, как сквозь туман пробивается солнце. Над моей головой, над крышами домов, почти вровень с облаками возвышался величественный торжественный купол, синий и расплывчатый. Собор. Пока я смотрела, сердце ожило, дух начал расправлять постоянно спутанные крылья. Внезапно возникло чувство, что наконец-то я попробую жизнь на вкус. Тем утром вера моя выросла, как дерево Ионы[2], и, быстро, но тщательно одеваясь, я подумала, что приехать в Лондон было правильно. Воздух великого города дарит силы и уверенность в себе. Кто, кроме труса, согласится провести всю жизнь в деревне и навсегда обречь данные природой способности на ржавчину забвения?

Воодушевившись новыми мыслями, я больше не чувствовала себя уставшей с дороги и изможденной, и спустилась в столовую аккуратной и свежей. Когда официант принес завтрак, мне удалось говорить с ним спокойно, но жизнерадостно. Мы побеседовали минут десять, и этого времени хватило, чтобы завязать полезное знакомство.

Это был седой пожилой человек и, судя по всему, служил здесь уже лет двадцать. Я подумала, что он должен помнить двух моих дядюшек – Чарлза и Уилмонта. Пятнадцать лет назад они часто останавливались в этой гостинице. Едва я упомянула дорогие имена, как он вспомнил обоих сразу и с почтением. Благодаря семейным связям положение мое в его глазах прояснилось и упрочилось, к тому же он заметил, что я похожа на дядю Чарлза. Полагаю, так и есть, поскольку миссис Баррет не раз говорила мне то же самое. Отныне его отстраненность уступила место услужливой любезности, так что можно было не сомневаться в достойном ответе на разумный вопрос.

Окно моей маленькой гостиной выходило на узкую, тихую, чистую улицу. Прохожие появлялись здесь так же редко, как в провинциальных городках. Ничто не вызывало опасений, и я не сомневалась, что могу отважиться выйти на улицу одна.

После завтрака я отправилась на прогулку. Сердце наполнилось вдохновением и радостью, как перед увлекательным приключением. Вскоре я оказалась в известном, классическом месте: на Патерностер-роу, – вошла в принадлежавший некоему мистеру Джонсу книжный магазин и купила маленькую книжку (роскошь, которую вряд ли могла себе позволить), чтобы в знак благодарности отправить ее в подарок миссис Баррет. За прилавком стоял сам мистер Джонс – сухой деловой джентльмен.

То утро я провела необычайно плодотворно. Оказавшись перед собором Святого Павла, вошла и поднялась в купол, откуда взору открылся весь Лондон с рекой, мостами и церквями. Как на ладони простиралось передо мной древнее Вестминстерское аббатство, освещенные солнцем зеленые сады Темпла, отделенное от земли легкой дымкой сияющее голубое небо ранней весны.

Спустившись, пошла туда, куда в легком экстазе свободы и радости случайно повели ноги, и каким-то удивительным образом попала в гущу городской жизни, на Стрэнд, и наконец-то увидела и почувствовала Лондон. Поднявшись по Корнхилл, оживленной улице, я даже отважилась перейти дорогу. Совершенный в одиночку, этот подвиг доставил пусть и неразумное, но глубокое удовольствие. Позже я увидела Уэст-Энд, парки, прекрасные площади, но все равно больше всего полюбила Сити, где сосредоточен серьезный бизнес, который суета и шум не скрывают, а воплощают в звуках и картинах. Сити зарабатывает на жизнь, в то время как Уэст-Энд наслаждается радостями жизни. Если Уэст-Энд развлекает, то Сити глубоко волнует и возбуждает.

Наконец, устав и проголодавшись (уже несколько лет не испытывала такого здорового голода), около двух часов дня я вернулась в свою темную старую тихую гостиницу и с аппетитом съела отбивную с тушеными овощами. И то и другое оказалось отменным: намного лучше тех крохотных кусочков непонятно чего, которые кухарка мисс Марчмонт подавала доброй покойной госпоже, а заодно и мне. О них даже вспоминать не хотелось! Восхитительно уставшая, я прилегла на три составленных стула (дивана в комнате не было) и провалилась в сон, а проснувшись, два часа провела в раздумье.

Настроение, направление мысли, да и все сопутствующие обстоятельства, благоприятствовали новому, решительному и смелому – возможно, даже отчаянному – образу действий. Терять было нечего. Невыразимое отвращение к прошлому существованию исключало возвращение в родные края. Если не удастся преуспеть в задуманном, кто, кроме меня, пострадает? Если умру вдали от (хотелось сказать «дома», но дома у меня не было) Англии, кто заплачет?

Я умела страдать и терпеть. Привыкла к страданиям. Сама смерть не внушала мне такого ужаса, как взращенным в неге богачам. Я всегда смотрела на смерть спокойно. Мысленно подготовившись к любым последствиям, составила план действий.

В тот же вечер новый друг, официант, снабдил меня сведениями о судах, отправляющихся в континентальный порт Бу-Марин. Выяснилось, что время терять нельзя, ибо следовало безотлагательно подняться на палубу. Можно было бы дождаться утра, но существовала опасность опоздать.

– Лучше займите койку сегодня же, – посоветовал официант.

Я согласилась, оплатила счет и отблагодарила благожелателя суммой, которую теперь сама считаю королевской. Он же, видимо, счел ее абсурдной, ибо, спрятав деньги в карман, усмехнулся, выражая мнение о здравомыслии дарительницы, и отправился вызывать экипаж. Затем, отрекомендовав меня вознице, дал указание отвезти на пристань, но не оставлять среди матросов. Тот пообещал, однако слова не сдержал, а, напротив, принес меня в жертву, подал как ростбиф, высадив прямо среди не ведавших приличий моряков.

Наступил кризис. Уже стемнело. Выполнив свою миссию, возница тут же уехал, а матросы вступили в борьбу за меня и мой саквояж. Их крики я слышу даже сейчас: они потрясли мою скромную философию больше, чем сумрак, одиночество или странность обстановки. Когда один положил руку на саквояж, я отнеслась к этому спокойно, но когда другой коснулся меня, возмутилась, стряхнула его ладонь и сразу шагнула в лодку, строго и твердо приказав поставить саквояж рядом, что и было немедленно исполнено, поскольку хозяин выбранной лодки сразу превратился в союзника и поспешно отчалил от берега.

Вода казалась черной, как поток чернил, и в ней отражались огни строений на берегу и качающихся на волнах судов. Меня подвезли к выстроившимся в ряд кораблям, и при свете фонаря удалось прочитать их начертанные белой краской на темном фоне названия: «Океан», «Феникс», «Консорт», «Дельфин», – однако моего, который назывался «Стремительный», не было: очевидно, стоял дальше.

Мы продолжили путь в темноте, и мне почему-то подумалось о Хароне, перевозящем одинокие души через Стикс в страну теней. Сидя в утлой лодчонке под дождем, ощущая на лице порывы холодного ветра, с двумя грубыми гребцами в качестве спутников, чьи крики по сей день оскорбляют мой слух, я спросила себя, испытываю ли ужас или отчаяние, и ответила, что не чувствую ни того ни другого, хотя в жизни, случалось, пугалась в куда более безопасных ситуациях.

Как такое возможно? Почему вместо уныния и беспомощности я испытываю воодушевление и бодрую бдительность? Бог есть…

Наконец из темноты показался «Стремительный» – белый и сияющий.

– Вы на месте! – провозгласил матрос и немедленно потребовал шесть шиллингов.

– Слишком много, – возразила я.

Он отгреб от корабля и заявил, что не выпустит, пока не заплачу. С борта за происходящим наблюдал молодой человек – как впоследствии выяснилось, стюард – и улыбался в предвкушении грядущей битвы. Чтобы разочаровать его, я не стала спорить и заплатила. Трижды в тот день отдавала кроны там, где хватило бы нескольких шиллингов, успокаивая себя мыслью, что такова цена опыта.

– Они вас обманули! – ликующе провозгласил стюард, стоило мне подняться на борт.

Ограничившись флегматичным «знаю», я поспешила вниз.

В женской каюте меня встретила полная, статная, эффектная особа, но в ответ на просьбу показать койку окинула суровым взглядом и пробормотала, что, как правило, в такое время пассажиры на борт не поднимаются, и вообще не выразила намерения держаться любезно. Как странно: лицо такое хорошенькое и в то же время надменное!

– Не отправляться же мне обратно, – возразила я. – Так что вам все-таки придется показать мою койку.

Не скрывая недовольства, она наконец указала на свободное место, я сняла шляпу, сложила вещи и легла. Первые трудности были преодолены, небольшая победа одержана. Бездомный, одинокий, блуждающий ум получил время для короткого отдыха. Пока «Стремительный» не войдет в гавань, как мне казалось, можно просто лежать… О господи! Как же я заблуждалась! За всю ночь я не сомкнула глаз и к утру – измученная, раздраженная – пребывала в состоянии, близком к трансу.

Дело в том, что стюардесса что-то не поделила со своим сыном – тем самым молодым стюардом, – и он то и дело входил и выходил, бесцеремонно хлопая дверью. Эти двое спорили, ругались, ссорились и мирились. В то же время она писала письмо домой – вроде бы отцу – и, не обращая на меня никакого внимания (возможно, полагала, что я крепко сплю) читала вслух отрывки. Некоторые из этих пассажей содержали семейные секреты и касались какой-то Шарлотты – младшей сестры, которая, как явствовало из послания, готовилась вступить в романтический и неразумный брак. Леди громко протестовала против предосудительного союза. Почтительный сын с презрением осмеял переписку матери, а та в ответ набросилась на него с бранью. Пара выглядела странной. Стюардессе было лет тридцать девять – сорок. Полная сил, цветущая, словно двадцатилетняя девушка, она производила впечатление особы жесткой, самодовольной и вульгарной, ум и тело которой отличались бесстыдством и несокрушимостью. Думаю, что с детства ей пришлось жить в общественных заведениях, а в юности, скорее всего, она работала официанткой в какой-нибудь забегаловке.

Ближе к утру разговор перешел на новую тему. Стюардесса принялась рассуждать о неких Уотсонах: хорошо знакомых ей и высокочтимых благодаря своей щедрости пассажирах, – которые, как она с гордостью заявила, пересекая пролив, всякий раз одаривают ее небольшим состоянием.

На заре вся команда корабля пришла в движение, а с восходом солнца на борт начали подниматься пассажиры. Уотсонов стюардесса встретила едва ли не с распростертыми объятиями. Их было четверо: двое мужчин и две дамы. Следом за ними появилась молодая леди, которую провожал джентльмен благородной, хотя и вялой наружности.

Уотсоны, несомненно, располагали значительным состоянием, о чем свидетельствовали их манеры. Дамы – обе молодые, привлекательные, а одна и вовсе красавица – были одеты дорого, модно и до нелепости несоответствующе обстановке. Шляпки с яркими цветами, бархатные накидки и шелковые платья больше подошли бы для променада в парке, чем для сырой палубы пакетбота. Мужчины: низкорослые, толстые, некрасивые и вульгарные – представляли собой столь яркий контраст с дамами, что вызывали улыбку. Тот, что постарше, и вовсе выглядел отталкивающе: неприятный, с огромным животом. Как скоро выяснилось, это был то ли муж, то ли жених. Открытие привело меня в изумление, а потом, когда заметила, что, вместо того чтобы пребывать в тоске от такого союза, леди веселилась едва ли не до головокружения, и вовсе в недоумение. «Должно быть, за громким смехом она скрывает безумное отчаяние», – подумалось мне, но в ту самую минуту, когда эта мысль посетила вялое сознание, она игриво подошла ко мне (я тихо и уединенно стояла возле борта), совершенной незнакомке, со складной скамеечкой в руках и с улыбкой поразительной, пугающе легкомысленной, хотя и продемонстрировавшей великолепные зубы, предложила воспользоваться удобным приспособлением. Я отказалась – разумеется, со всей возможной вежливостью, – и она так же легко и беззаботно удалилась, оставив меня гадать, что заставило ее, столь жизнерадостную и добродушную, связать судьбу с таким человеком.

Леди, которую провожал джентльмен, белокурая и хорошенькая, в простом ситцевом платье, соломенной шляпке без украшений и грациозно накинутой на плечи большой шали выглядела совсем девочкой. Я заметила, что, прежде чем покинуть подопечную, провожатый окинул пассажиров оценивающим взглядом, словно решал, можно ли оставить ее в такой компании. От дам в ярких шляпках он тут же с нескрываемым разочарованием отвернулся, потом взглянул на меня и что-то сказал девушке (дочери, племяннице или кем там она ему доводилась). Леди тоже посмотрела в мою сторону и слегка изогнула в усмешке короткую очаровательную губку. Трудно сказать, что именно спровоцировало столь презрительное выражение: моя внешность или скромное траурное одеяние, – но, скорее всего, и то и другое. Пробил колокол. Джентльмен (впоследствии я узнала, что это был ее отец) покинул борт, и корабль отправился в путь.

Иностранцы говорят, что только английские девушки способны путешествовать в одиночку, и не перестают удивляться беспечности их родителей и опекунов. Отвагу этих молодых особ некоторые называют мужеподобной и неприемлемой, а их самих считают пассивными жертвами образовательно-теологической системы, безрассудно пренебрегающей должным «надзором». Относилась ли эта конкретная молодая леди к таковым, до поры до времени я не знала, однако вскоре выяснилось, что пребывание в одиночестве не в ее вкусе. Пару раз она прошлась туда-сюда по палубе, с легким презрением посмотрела на порхающих в шелках и бархате дам, а также на танцующих вокруг них медведей, и в конце концов подошла ко мне.

– Вам нравится путешествовать морем?

На ее бесхитростный вопрос я ответила, что впервые на корабле и пока не поняла.

– Ах, какая прелесть! – воскликнула незнакомка. – Завидую вам: свежие впечатления так приятны! Теперь, когда у меня их так много, совсем забыла первые. Давно пресытилась и морем, и всем прочим.

Я не сдержала улыбки, и она искренне возмутилась:

– Вам смешно? Но почему?

– Потому что вы слишком молоды, чтобы чем-то пресытиться.

– Мне уже семнадцать, – чуть обиженно возразила особа.

– А на вид не больше пятнадцати. Любите путешествовать без сопровождающих?

– Еще не хватало! Да я уже раз десять пересекала пролив одна. Впрочем, не совсем: стараюсь находить компанию.

– Вряд ли на сей раз удастся, – кивком указала я на Уотсонов, которые громко смеялись и вообще создавали на палубе чрезвычайно много шума.

– Только не с этими отвратительными мужчинами и женщинами, – заметила девушка брезгливо. – Таким нужно путешествовать третьим классом. Вы едете в школу?

– Нет.

– А куда?

– Понятия не имею. Знаю только, что в порт Бу-Марин.

Она, казалось, удивилась, но тут же беззаботно продолжила:

– А я в школу. О, я так много иностранных школ уже сменила, но все равно осталась полной невеждой. Ничего не знаю. Совсем ничего, уверяю вас. Правда, очень хорошо играю на фортепиано и танцую, неплохо говорю по-немецки и по-французски, но читаю и пишу хуже. Представляете, однажды меня попросили перевести на английский язык страницу из какой-то немецкой брошюрки, и я не смогла. Папа страшно расстроился и сказал, что месье Бассомпьер – мой крестный отец и опекун, который оплачивает учебу, – выбросил деньги на ветер. Должна признаться, в таких предметах, как история, география, арифметика, и им подобных я сущий младенец. И еще я ужасно слаба и в грамматике, и в правописании на английском, вдобавок совсем забыла свою религию. Считаюсь протестанткой, но вовсе не уверена, что таковой являюсь. Не понимаю разницы между католичеством и протестантством, но нисколько не переживаю по этому поводу. Когда-то была лютеранкой в Бонне – милом Бонне, очаровательном Бонне, где так много красивых студентов. У каждой симпатичной девочки из нашей школы был поклонник. Они знали, когда у нас заканчивались уроки, и почти ежедневно провожали по бульвару. «Schönes Mädchen!»[3] – неслось нам вслед. Я была так счастлива в Бонне!

– А где вы учитесь сейчас? – поинтересовалась я.

– Ну, в этом…

Должна пояснить, что мисс Джиневра Фэншо (именно так звали молодую леди) использовала местоимение «это» в качестве временной замены настоящего названия. Такова была ее привычка: «это» появлялось на каждом повороте разговора в роли удобного синонима недостающего слова в любом языке, на котором ей приходилось общаться. Эту полезную привычку она переняла у француженок. Как выяснилось, в этот раз короткое словечко «это» заменило не что иное, как сам город Виллет – великолепную столицу великолепного королевства Лабаскур.

– Вам нравится Виллет? – спросила я.

– Довольно милый город. Местные жители ужасно глупы и вульгарны, однако есть приятные английские семьи.

– Учитесь в школе?

– Да.

– В хорошей?

– О нет! Школа отвратительная, но каждое воскресенье ухожу и совершенно забываю о maîtresses, professeurs, élèves[4] и посылаю уроки au diable[5]. – Конечно, по-английски вряд ли кто-то осмелится выразиться столь откровенно, но по-французски высказывание прозвучало вполне нормально.

– А потому живу чудесно. Опять надо мной смеетесь?

– Нет. Просто улыбаюсь собственным мыслям.

– И о чем же думаете? – спросила собеседница, но тут же, не дожидаясь ответа, потребовала: – Нет, лучше скажите, куда едете.

– Куда приведет судьба: надо как-то зарабатывать на жизнь.

– Зарабатывать! – потрясенно воскликнула она. – Значит, вы бедны?

– Как Иов[6].

– Ах как неприятно! – заметила юная особа после короткого молчания. – Но я понимаю, что такое быть бедным: мои родные тоже небогаты – папа, мама, все. Папа – капитан Фэншо, офицер, – получает половину жалованья, однако имеет благородное происхождение, так что некоторые наши родственные связи очень значительны. Но помогает нам только мой дядюшка и крестный месье Бассомпьер, который живет во Франции. Он оплачивает обучение девочек – у меня пять сестер и три брата, – чтобы все мы могли удачно выйти замуж. Полагаю, это значит – за старых состоятельных джентльменов, как моя старшая сестра Августа, у которой муж намного старше папы. Она очень красива – не то что я: темноволосая, яркая. Ее муж, мистер Дэвис, переболел в Индии желтой лихорадкой и стал такого же цвета, как гинея, зато богат: у Августы есть собственный экипаж, слуги. Мы все считаем, что она прекрасно устроена. Во всяком случае, это намного лучше, чем самой зарабатывать на жизнь, как вы сказали. Кстати, вы считаете себя умной?

– Нет, скорее нет.

– Умеете играть, петь, знаете иностранные языки?

– Нет-нет, ничего такого!

– И все же я думаю, что вы умны, – подавив зевок, заметила мисс Фэншо. – У вас, кстати, бывает морская болезнь?

– Не знаю. А что это такое?

– О, это ужасное состояние, и я так страдаю! Без нее ни разу не обошлось. Вот и сейчас уже чувствую ее приближение. Пойду вниз и ни за что не стану просить о помощи эту мерзкую толстую стюардессу. Heureusement je sais faire aller mon monde[7].

Мисс Фэншо удалилась. Вскоре за ней последовали и другие пассажиры, и весь день я оставалась на палубе одна. Когда вспоминаю спокойное, даже счастливое состояние этих часов и в то же время думаю об опасном – некоторые сказали бы, безнадежном – положении, в котором оказалась волей судьбы, чувствую, что поистине

  • Не в четырех стенах – тюрьма,
  • Не в кандалах неволя.[8]

Опасности, одиночество, неясное будущее не кажутся тягостным злом, пока есть здоровье, силы и способности, особенно если свобода подставляет крепкие крылья, а надежда освещает путь яркой звездой.

Мне стало плохо значительно позже, чем мы миновали Маргит, так что я успела вдохнуть свежий ветер, насладиться вздымающимися водами пролива, полетом морских птиц, белизной далеких парусов, мирным, хотя и облачным, низко нависшим небом. В мечтах европейский континент представлялся далекой сказочной страной. Солнце освещало его, превращая длинную береговую линию в золотую полосу. Сияющий образ украшал старинный городок с белоснежной башней, зеленые леса, острые горные вершины, мягкие пастбища и полноводные потоки. Фоном служило торжественное синее небо, а на нем волшебной королевской милостью с севера на юг протянулся согнутый Богом лук – арка надежды.

Если желаете, читатель, уберите все это – но лучше оставьте и снабдите мудрой моралью, начертав ее красивым крупным почерком: «Мечты не что иное, как искушение и обман».

Ощутив тяжкий приступ морской болезни, я побрела вниз, в каюту.

Койка мисс Фэншо оказалась рядом с моей. Должна с сожалением признаться, что во время нашего общего мучения соседка то и дело терзала меня своим безжалостным эгоизмом. Трудно представить пациентку более беспокойную и требовательную. По сравнению с ней Уотсоны, которым тоже было плохо и за которыми стюардесса ухаживала с бесстыдной пристрастностью, казались настоящими стоиками. С тех пор я не раз замечала, что особы легкого, беззаботного темперамента и белокурой хрупкой красоты в стиле мисс Фэншо отличаются полной неспособностью терпеть страдания. В неблагоприятной обстановке они мгновенно прокисают, как слабое пиво во время грозы. Мужчина, который отважиться взять в жены подобную особу, обязан гарантировать ей безмятежное солнечное существование. Возмутившись наконец докучливой сварливостью Джиневры, я лаконично попросила перестать ныть. Отпор пошел на пользу, причем – что весьма отрадно – симпатия ее ко мне ничуть не уменьшилась.

С наступлением ночи море разыгралось не на шутку: теперь уже о борт бились тяжелые волны. Странно было представлять вокруг лишь тьму и черную воду, чувствуя при этом, что корабль настойчиво продолжает свой непроторенный путь, упорно преодолевая шум, накатывающиеся валы и поднимающийся шторм. Мебель начала падать, и пришлось ее привязывать. Пассажирам стало еще хуже. Мисс Фэншо со стоном заявила, что умирает.

– Только не сейчас, дорогая, – заметила стюардесса. – Потерпите немного, уже входим в порт.

И действительно, еще через четверть часа наступило спокойствие, а около полуночи путешествие закончилось.

Я жалела. Да, жалела. Время отдыха иссякло, а трудности – неизбежные, неисчислимые трудности – снова стали реальностью. Стоило выйти на палубу, как холодный воздух и кромешная ночная тьма словно решили наказать за своеволие мечты: светившиеся вокруг чуждой гавани огни чуждого портового городка встретили враждебно, словно неисчислимые коварные взгляды. Веселая компания поднялась на борт, чтобы встретить Уотсонов, целое дружное семейство окружило и увлекло мисс Фэншо, и только я… Но нет, ни на миг не осмелилась я задуматься и сравнить себя с ними.

И все же надо было где-то переночевать. Суровая необходимость не оставляла выбора. Заплатив стюардессе – причем она явно удивилась, получив на пару монет больше, чем грубый расчет оценивал мою состоятельность, – я попросила:

– Будьте добры, подскажите какую-нибудь тихую респектабельную гостиницу.

Она не только дала нужные указания, но и позвала носильщика, чтобы проводил (вещей у меня не было – мой саквояж уже отправился на таможню).

Я последовала за этим человеком по грубо вымощенной, освещенной лишь неверным мерцанием луны улице, и носильщик привел в гостиницу. Я предложила шестипенсовик, однако он отказался взять. Полагая, что его не устроила сумма, я заменила монету шиллингом, однако и его он отклонил, что-то резко буркнув на незнакомом языке. В освещенный холл вышел портье и на ломаном английском пояснил, что здесь иностранные деньги хождения не имеют. Я дала ему соверен для обмена и, уладив эту проблему, попросила комнату. Ужинать из-за морской болезни, волнения и слабости я не могла и, когда наконец за мной закрылась дверь крошечной комнаты, несказанно обрадовалась – опять появилась возможность отдохнуть, хотя наутро облако сомнений осталось таким же плотным и густым, необходимость приложения немыслимых усилий еще больше обострилась, опасность нищеты приблизилась, а борьба за существование ожесточилась.

Глава VII

Виллет

Утром я проснулась с обновленной отвагой и освеженным сознанием. Физическое недомогание больше не ослабляло разум; мысль работала ясно и четко.

Едва успев одеться, я услышала стук в дверь и, ожидая увидеть горничную, пригласила:

– Войдите.

Однако на пороге появился сурового вида мужчина и с грубым акцентом безапелляционно потребовал:

– Дайте ваш ключ, мисс.

– Зачем? – удивилась я.

– Дайте! – повторил он раздраженно и, почти выхватив из руки ключ, добавил: – Хорошо! Скоро принесу чемодан.

К счастью, ничего страшного не произошло: это оказался таможенный служащий. Где позавтракать, я не знала, но все же отправилась вниз и, к своему удивлению, обнаружила то, на что вчера от усталости не обратила внимания: оказывается, я поселилась в большом отеле. Я медленно спускалась по широкой лестнице и, останавливаясь на каждой ступеньке, поскольку торопиться было некуда, рассматривала высокий потолок, картины на стенах, большие окна, наполнявшие пространство светом, причудливо расчерченный прожилками мрамор, по которому ступала, хотя и не покрытый ковром и не очень чистый. Невольно сопоставляя увиденное с предоставленной мне комнатой – с крайней скромностью ее обстановки, – я впала в философское настроение и удивилась прозорливости персонала в размещении гостя в соответствии с его положением. Как могли корабельные и гостиничные служащие с первого взгляда определить, что я не имею никакой общественной значимости и не обременена капиталом, а значит, полное ничтожество? Факт казался любопытным и чреватым дурными последствиями: я не скрыла от самой себя, что именно он означал, однако попыталась устоять под его давлением и сохранить присутствие духа.

Спустившись наконец в просторный, залитый естественным светом холл, я интуитивно направилась в помещение, оказавшееся кофейной комнатой. Не стану отрицать, что вошла с некоторой дрожью и, не представляя, как держаться, сразу почувствовала себя одинокой, неуверенной и жалкой. С обреченным спокойствием фаталиста я села за маленький стол, и официант вскоре принес завтрак. Подозревая, что все делаю неверно, за еду я принялась в настроении, вовсе не способствующем пищеварению. За другими столами тоже завтракали, но почему-то одни мужчины. Я почувствовала бы себя намного увереннее, если бы увидела женщин, однако их не было. Впрочем, судя по всему, никто не посчитал это странностью: кое-кто из джентльменов окинул меня беглым взглядом, но ни один не проявил бесцеремонность. Полагаю, если что-то во мне и показалось эксцентричным, объяснение сосредоточилось в одном долетевшем до меня слове: anglaise[9].

После завтрака нужно было куда-то двигаться. Но в каком направлении? «Отправляйся в Виллет», – посоветовал внутренний голос, основываясь, без сомнения, на небрежно брошенных на прощание легкомысленных фразах мисс Фэншо: «Было бы хорошо, если бы вы поступили работать к мадам Бек: у нее есть малыши, за которыми нужно присматривать. А еще ей требуется гувернантка (во всяком случае, требовалась два месяца назад)».

Кто такая эта мадам Бек и где ее искать, я понятия не имела, потому что ответа на свой вопрос не получила: друзья так торопили мисс Фэншо, что она оставила его без внимания. Решив, что живет таинственная мадам, скорее всего, в Виллете, я поехала туда. Расстояние от портового городка составляло сорок миль. Я понимала, что хватаюсь за соломинку, однако в том омуте, где оказалась, схватилась бы даже за ряску. Разузнав, как добраться до Виллета, и заплатив за место в дилижансе, отправилась в призрачную даль. Прежде чем осудить безрассудство поступка, читатель, оглянитесь туда, где я начала путь; представьте пустыню, которую покинула, вспомните, какой малостью рисковала. В моем поединке с судьбой нельзя было проиграть, хотя выигрыш казался почти невероятным.

Решительно отрицаю обладание творческим темпераментом, и все же, должно быть, не лишена некой способности получать максимальное удовольствие, когда обстоятельства соответствуют моему вкусу. Я наслаждалась тем днем, несмотря на то что ехали мы медленно, было холодно, шел дождь, а путь лежал по голой, плоской, лишенной деревьев равнине. Вдоль дороги, подобно вялым змеям, ползли илистые каналы. Скучно подстриженные ивы обрамляли ровные, похожие на огороды поля. Даже небо выглядело монотонно-серым; атмосфера казалась влажной и лишенной воздуха. И все же среди мертвенного окружения сердце мое нежилось в солнечных лучах. Чувства эти, однако, ограничивались тайным, но упорным сознанием тревоги, караулившей удовольствие подобно тому, как подстерегает добычу тигр. В ушах неумолчно звучало дыхание хищника; его яростное сердце билось рядом с моим; зверь не шевелился в убежище, однако я ощущала его присутствие, зная, что он дожидается лишь заката, чтобы выскочить из засады и наброситься на жертву.

Я надеялась приехать в Виллет засветло и тем самым избежать глубокой растерянности, в которую темнота погружает того, кто впервые оказывается в незнакомом месте, однако из-за медленного движения, долгих остановок, густого тумана и мелкого, но упорного дождя уже к тому времени, когда мы достигли предместий, на город опустилась плотная тьма.

Знаю, что дилижанс проехал сквозь охраняемые часовыми ворота: это я увидела при свете фонарей, – затем, миновав топкий участок, покатился по каменистой мостовой. Возле конторы лошади остановились, кондуктор что-то объявил, и пассажиры сошли. Первым делом следовало получить саквояж – дело ничтожное, но важное. Я поняла, что лучше не проявлять явного нетерпения и настойчивости, а спокойно ждать, наблюдая за разгрузкой другого багажа, пока не увижу своего, чтобы быстро его забрать. Поэтому встала в стороне и сосредоточила взгляд на той части экипажа, где при погрузке заметила свой маленький чемодан под грудой других вещей, которые сейчас постепенно переходили в руки хозяев.

Я была уверена, что вот-вот увижу свой саквояж, однако его не было. Перед отправлением я привязала карточку со своим именем и пунктом назначения зеленой лентой, чтобы заметить ее с первого взгляда, однако сейчас ничего зеленого не было. Весь багаж был уже снят – каждая коробка, каждый сверток. Клеенка была поднята, и я ясно видела, что не осталось ни единого зонта или плаща, ни единой трости и шляпной коробки.

Но где же мой саквояж со скудной одеждой и маленьким бумажником, хранившим остатки пятнадцати фунтов?

Я задаю этот вопрос сейчас, но не могла задать его тогда. Не могла сказать ровным счетом ничего, не владея ни единой французской фразой. А весь мир вокруг невнятно бормотал по-французски и только по-французски. Что оставалось делать? Подойдя к кондуктору, я просто положила ладонь на его рукав, показала на какой-то чемодан, потом на крышу дилижанса и постаралась выразить вопрос глазами. Неправильно меня поняв, кондуктор схватил чужой багаж и собрался его погрузить.

– Не трогайте, будьте добры, – произнес мужской голос на хорошем английском, но тут же исправился, перейдя на местное наречие: – Qu’est-ce que vous faîtes donc? Cette malle est à moi![10]

Я же, услышав родную речь, возликовала и, обернувшись, обратилась к незнакомцу, в растерянности даже не заметив, как тот выглядит:

– Сэр, я не говорю по-французски. Не могли бы вы спросить этого человека, куда делся мой саквояж?

Не обращая внимания, к какому лицу поднимаю глаза, я ощутила в его выражении удивление и сомнение в уместности вмешательства.

– Спросите, и я в долгу не останусь, – взмолилась я.

Не знаю, как воспринял мои слова незнакомец, но произнес тоном джентльмена (то есть не грубо и не оскорбительно):

– Как выглядел ваш багаж?

Я описала, не забыв зеленую ленту, после чего мужчина взял кондуктора под руку и, как я поняла сквозь поток французской речи, прочесал вдоль и поперек. Наконец повернулся ко мне:

– Этот умник говорит, что был перегружен, и ему пришлось снять ваш саквояж сразу, как только его положили. Он остался в Бу-Марин вместе с некоторыми другими вещами. Обещал завтра же его сюда отправить, так что послезавтра сможете забрать в конторе.

– Спасибо, – поблагодарила я, окончательно расстроившись.

Что же теперь делать? Возможно, английский джентльмен заметил, как изменилось мое лицо, поэтому участливо спросил:

– У вас есть в городе друзья?

– Нет. И куда идти, я не знаю.

Наступила короткая пауза, я наконец взглянула на собеседника и в свете фонаря увидела молодого привлекательного мужчину, по моим понятиям – лорда, хотя природа могла создать его и принцем. Лицо показалось мне благородным: уверенным, но не дерзким, мужественным, но не властным. Я отвернулась, поскольку надежды на помощь от такого небожителя не могло быть.

– В саквояже остались все ваши деньги? – уточнил джентльмен, удержав меня за руку.

– Нет, слава богу, – с огромной радостью ответила я. – В кошельке достаточно монет, чтобы дотянуть до послезавтра в какой-нибудь дешевой гостинице. Но я впервые в городе и ничего здесь не знаю.

– Могу дать адрес вполне подходящей гостиницы, – предложил незнакомец. – Это недалеко, так что легко найдете.

Он вырвал из записной книжки листок, начертал несколько слов и отдал мне. Я подумала, что прекрасный принц невероятно добр, а что касается недоверия к нему самому, его совету или адресу, то с тем же успехом можно было бы скептически отнестись к Библии. Лицо джентльмена выражало участие, а глаза светились благородством, когда он пояснил:

– Кратчайший путь лежит по бульвару и через парк, однако сейчас уже поздно и темно, так что я вас немного провожу.

Он тронулся в путь, а я последовала за ним сквозь тьму и мелкий пронизывающий дождик. Бульвар оказался пустынным, с мокрой грязной аллеей и низко склонившимися деревьями, с которых капала вода, а парк встретил кромешной тьмой. В двойном мраке деревьев и тумана я не видела своего проводника, а лишь слышала его поступь, однако не испытывала ни тени страха. Думаю, могла бы следовать за ним ночью до самого края земли.

– Ну вот, – заговорил джентльмен, когда парк закончился. – Теперь идите по этой широкой улице, пока не увидите ступени: их освещают два фонаря. Спуститесь по ним на другую, узкую улицу и в конце ее найдете свою гостиницу. Там говорят по-английски. Можно считать, что ваши затруднения закончились. Доброй ночи.

– Доброй ночи, сэр, – ответила я. – Примите мою искреннюю благодарность.

Мы расстались.

Воспоминание о лице этого человека, освещенном сочувствием к одиночеству, о его голосе, выдававшем рыцарственную по отношению к нужде и слабости натуру, равно как воспоминание о его молодости и красоте, долго согревало мое сердце. Незнакомец оказался истинным английским джентльменом.

Я пошла в указанном направлении мимо великолепных домов, больше похожих то ли на дворцы, то ли на соборы. Когда шла по галерее, из-за колонны внезапно показались два человека с усами. Оба курили сигары и были одеты с претензией на звание благородных господ, однако – бедняги! – оказались плебеями в душе. Заговорили развязно, и хоть я шла быстро, долго не отставали. Наконец показался полицейский патруль, и опасные преследователи поспешили скрыться в темном переулке, однако успели настолько меня напугать, что я уже не понимала, где нахожусь. Лестницу, должно быть, давно прошла. Запыхавшись, с тяжело бьющимся от волнения сердцем, я остановилась в растерянности. Страшно было снова столкнуться с бородатыми преследователями, однако ничего иного, кроме как направиться в обратную сторону в поисках освещенных ступеней, не оставалось.

Наконец я нашла старую, стертую лестницу и, решив, что именно о ней и шла речь, спустилась. Улица, на которой оказалась, действительно выглядела узкой, к тому же тихой, относительно чистой и аккуратно вымощенной. Вот только гостиницы на ней не было. Я медленно пошла вперед и заметила свет над дверью большого, возвышавшегося над окружающими постройками здания. Здесь вполне могла располагаться гостиница. Колени дрожали от усталости и волнения, но я все же ускорила шаг.

Однако это оказалась вовсе не гостиница. Импозантные ворота украшала медная табличка: «Пансионат для девочек мадам Бек».

Я вздрогнула. В голове вихрем пронесся сонм мыслей, но я не услышала ни одной: не было времени, – так что Провидение приказало: «Остановись здесь. Это и есть твоя гостиница».

Судьба сжала мою руку всесильной дланью, овладела разумом и властно повелела действовать. Я позвонила.

Пока ждала, ни о чем не думала: просто смотрела на мокрые камни мостовой, в которых отражался свет лампы, считала их, замечала форму, – позвонила снова. Наконец дверь открылась. Передо мной стояла бонна в красивом чепце, и я спросила:

– Можно побеседовать с мадам Бек?

Думаю, заговори я по-французски, она бы меня не впустила, но, услышав английскую речь, решила, что иностранная учительница пришла по делам пансионата, и, несмотря на поздний час, позволила войти без единого слова возражения или момента сомнения.

Вскоре я уже сидела в холодной сверкающей гостиной с погасшим фарфоровым камином, позолоченными орнаментами на стенах и до блеска отполированным полом. Часы на каминной полке пробили девять.

Ожидание длилось четверть часа. Как быстро билось сердце! Меня бросало то в жар, то в холод! Я сидела, не сводя глаз с двери – большой белой двустворчатой двери, украшенной позолоченной лепниной в виде виноградных листьев. Вдруг показалось, что один лист шевельнулся. Вокруг царила тишина: даже мышь не скреблась. Белая дверь оставалась закрытой и неподвижной.

– Вы англичанка? – раздался голос возле моего локтя.

Я едва не подпрыгнула: настолько неожиданным оказался звук.

Рядом стоял вовсе не призрак и не существо потустороннего вида, а всего лишь невысокого роста полная женщина, закутанная в большую шаль поверх халата и в чистом нарядном чепце.

Я ответила, что англичанка, и сразу, без дальнейшей прелюдии, между нами завязался удивительный разговор. Мадам Бек (ибо это была она – вошла в мягких домашних туфлях через маленькую дверь за моей спиной и приблизилась неслышными шагами) исчерпала запас познаний в островной речи, спросив, англичанка ли я, и теперь продолжила бойко изъясняться уже на родном языке. Я отвечала на своем. Она немного понимала меня, но поскольку я совсем ее не понимала, хотя вместе мы создавали ужасный шум (прежде никогда не встречала и даже не представляла красноречия, подобного ее безудержному словесному потоку), прогресс оказался незначительным. Вскоре мадам позвонила и попросила о помощи, и та явилась в образе maitresse, которая когда-то жила в ирландском монастыре и считалась безупречным знатоком английского языка. Учительница эта – истинная уроженка Лабаскура – оказалась мастерицей пускать пыль в глаза. Как же она издевалась над гордой речью Альбиона! Тем не менее я честно поведала ей простую историю, которую она каким-то образом перевела: как покинула родную страну, чтобы расширить познания и заработать на хлеб; как стремлюсь приложить руки к любому полезному делу, лишь бы оно было не дурным и не унизительным; как хочу стать няней или горничной и не откажусь от посильной работы по хозяйству. Мадам выслушала внимательно, и, судя по выражению лица, история проникла в ее сознание.

– Il n’y a que les Anglaises pour ces sortes d’entreprises[11], – проговорила она. – Sontelles donc intrépides ces femmes là![12]

Она спросила, как меня зовут, сколько мне лет. Сидела и смотрела без тени жалости, но и без всякого интереса. Во время беседы лицо ее не выражало ни симпатии, ни презрения. Стало ясно, что чувства над ней не властны. Она наблюдала и слушала серьезно и внимательно, полагаясь на собственные суждения. Послышался удар колокола.

– Пора к вечерней молитве, – заключила мадам Бек и, поднявшись, через переводчицу порекомендовала мне уйти и вернуться завтра.

Это меня никак не устраивало: вновь предстать перед опасностями тьмы и улицы было выше моих сил. Со всей энергией, заключенной в сдержанной, скромной манере, я обратилась лично к госпоже, а не к учительнице:

– Поверьте, мадам: если немедленно примете меня на работу, интересы ваши нисколько не пострадают, а, напротив, будут полностью соблюдены. Увидите, что своим трудом я в полной мере оправдаю жалованье. Если наймете меня сейчас же, это будет тем лучше, что я смогу остаться на ночь: не зная языка и не имея знакомых, как мне удастся найти приют?

– Верно, – ответила мадам Бек. – Но вы можете представить хотя бы рекомендации?

– Ни единой.

Она спросила о моем багаже, и я ответила, что он скоро прибудет. Она опять задумалась. В этот момент в вестибюле послышались мужские шаги, быстро направлявшиеся к выходу (продолжу рассказ так, как будто понимала все, что происходит, хотя тогда разговор оставался загадкой, и лишь впоследствии я услышала его в переводе).

– Кто уходит? – осведомилась мадам Бек, обратив внимание на шаги.

– Месье Поль, – ответила учительница. – Сегодня вечером он читал первому классу.

– Именно его я сейчас хочу видеть больше всех. Позовите.

Учительница бросилась к двери гостиной и окликнула месье Поля. Тот вошел: маленький, темноволосый, худой, в очках.

– Кузен, – обратилась к нему мадам Бек, – мне необходимо ваше суждение. Всем известно, насколько вы искусны в физиономике. Используйте свое мастерство, прочитайте это лицо.

Очки сосредоточились на мне. Решительно сжатые губы, нахмуренный лоб доказывали, что он видит меня насквозь, невзирая на покровы и завесы.

– Прочитал, – наконец заявил он.

– Et qu’en dites vous?[13]

– Mais… bien des choses[14], – не замедлил с ответом оракул.

– Хорошего или плохого?

– Несомненно, и того и другого, – заверил прорицатель.

– Можно верить ее словам?

– Вы обсуждаете важное дело?

– Она просится на работу в качестве бонны или гувернантки, рассказывает заслуживающую доверия историю, но не может предоставить рекомендаций.

– Иностранка?

– Судя по всему, англичанка.

– Говорит по-французски?

– Ни слова.

– Понимает?

– Нет.

– Можно говорить при ней прямо?

– Несомненно.

Он посмотрел пристально.

– Вы нуждаетесь в ее услугах?

– Не отказалась бы. Вам известно, насколько отвратительна мне мадам Свини.

Месье Поль снова уставился на меня. Последовавшее суждение оказалось столь же неопределенным, как и предыдущее высказывание.

– Наймите ее. Если добро возобладает в этой натуре, поступок принесет благо; если же зло… eh bien! Ma cousine, ce sera toujours une bonne oeuvre[15].

Поклонившись и пожелав bon soir[16], невнятный повелитель моей судьбы удалился.

Мадам Бек наняла меня в тот же вечер. По Божьему благословению я была избавлена от необходимости вновь оказаться на темной, страшной, враждебной улице.

Глава VIII

Мадам Бек

Получив задание позаботиться о новенькой, длинным узким коридором учительница привела меня в заграничную кухню – очень чистую, но очень странную. Казалось, там не было главного – средства приготовления еды: очага или печи. Тогда я не поняла, что занимавшая один из углов массивная черная плита успешно заменяет и то и другое. Поверьте, гордость вовсе не подняла голову в душе, и все же я испытала облегчение, когда, вместо того чтобы оставить в кухне, как можно было предположить, меня провели в маленькую внутреннюю комнату под названием «кабинет», и повариха в кофте, короткой юбке и деревянных башмаках принесла ужин, а именно: поданное в странном – кислом, но приятном – соусе мясо неизвестного происхождения, мелко порезанный картофель, приправленный непонятно чем – полагаю, уксусом и сахаром, – кусок хлеба с маслом и печеную грушу. Отчаянно проголодавшись, я быстро и с благодарностью все это съела.

После prière du soir[17] мадам пришла еще раз на меня посмотреть и захотела, чтобы я отправилась с ней наверх. Через вереницу необычайно странных каморок – как оказалось впоследствии, некогда бывших монашескими кельями, так как здание являлось частью монастыря, – через часовню – длинную, низкую, мрачную, где на стене висело бледное распятие и тускло горели две свечи, – она привела меня в комнату, где в трех крошечных кроватках спали три девочки. Из-за раскаленной печи здесь царила гнетущая духота. Очевидно, чтобы исправить положение, в воздухе витал аромат: скорее сильный, чем деликатный, и совершенно неожиданный в данных обстоятельствах, напоминавший сочетание дыма с некой алкогольной эссенцией – скорее всего виски.

Возле стола, где, забытая в подсвечнике, догорала свеча, в глубоком кресле крепко спала мужеподобная женщина, странно одетая – в нескромное полосатое шелковое платье и шерстяной передник – матрона. Завершая сюжет и не оставляя сомнений в положении вещей, у локтя спящей красотки стояла бутылка и пустой стакан.

С величайшим самообладанием мадам созерцала эту картину, не улыбалась и не хмурилась. На невозмутимо спокойном лице не отразилось даже тени гнева, отвращения или удивления. Она даже не разбудила даму! А безмятежно указала на четвертую кровать, давая понять, что это мое место, затем, погасив свечу и заменив ее ночником, вышла через внутреннюю дверь, оставив ее приоткрытой. Сквозь щель я увидела ее личные покои – большую, хорошо обставленную комнату.

Тем вечером молитва моя была преисполнена благодарности. С самого утра, неожиданно направляя и помогая, меня вела странная сила. Трудно было представить, что еще и двух суток не прошло с тех пор, как я оставила Лондон, не имея другой защиты, кроме той, какая положена любой перелетной птице, не ведая другой цели, кроме туманного облачка надежды.

Спала я чутко и среди ночи внезапно проснулась. Было абсолютно тихо, но посреди комнаты стояла белая фигура – мадам в ночной сорочке. Беззвучно двигаясь, она проверила, как там дети в своих кроватках, и подошла ко мне. Я притворилась спящей, и она долго на меня смотрела, усевшись на край постели, пристально глядя в лицо. Потом придвинулась ближе, наклонилась, слегка приподняла чепчик и отвернула оборку, открывая волосы. Взгляд ее переместился на лежавшую поверх одеяла руку, а затем она повернулась к изножью кровати – к стулу, где я оставила одежду. Услышав, что она дотронулась до нее, я настороженно открыла глаза: хотелось узнать, насколько далеко зайдет исследовательский интерес. Мадам Бек изучила каждый предмет, и я поняла, с какой целью: видимо, по одежде она хотела составить мнение о владелице – положении, средствах, аккуратности. Цель сама по себе неплохая, хотя средства трудно назвать порядочными или оправданными. В моем платье имелся карман, и она вывернула его буквально наизнанку: пересчитала деньги в кошельке, открыла маленькую записную книжку, хладнокровно изучила содержание и достала хранившийся между страницами седой локон мисс Марчмонт. Особого внимания заслужила связка из трех ключей: от саквояжа, секретера и рабочей шкатулки. Взяв ключи, она вышла в свою комнату. Я немного приподнялась и проводила ее взглядом. Поверьте, читатель: ключи не вернулись до тех пор, пока не оставили следы бороздок на восковой пластине. Методично пройдя все необходимые процедуры, вещи и одежда были должным образом сложены и возвращены на свои места. Какого свойства выводы последовали из столь тщательного осмотра – благоприятные или враждебные? Тщетно гадать. Каменное лицо (ибо сейчас, ночью, оно действительно выглядело каменным, хотя прежде, в гостиной, казалось едва ли не материнским) ничего не выражало.

Исполнив свой долг – именно так она наверняка воспринимала эти действия, – мадам Бек встала и неслышно, словно тень, направилась к себе, возле двери обернувшись и устремив взгляд на любительницу выпить, которая по-прежнему спала и громко храпела. Судьба миссис Свини (полагаю, по-английски или по-ирландски фамилия звучала как «Суини») – была решена. Взгляд мадам Бек не оставлял сомнений: кара за порок станет тихой, но неотвратимой. Все это выглядело чрезвычайно не по-английски. Поистине, я оказалась в чуждой стране.

Утром мне довелось познакомиться с миссис Суини поближе. Выяснилось, что хозяйке пансионата она представилась английской леди в затруднительных обстоятельствах, уроженкой Мидлсбро, которая говорит на чистейшем английском, без малейшего акцента. Полагаясь на собственные непогрешимые средства своевременного постижения правды, мадам обладала особой отвагой, нанимая сотрудниц экспромтом (что красноречиво доказал мой личный опыт). Миссис Суини она приняла на работу в качестве няни и гувернантки трех своих дочек. Вряд ли необходимо объяснять читателю, что на самом деле означенная леди оказалась уроженкой Ирландии. О ее положении судить не берусь. Сама она безапелляционно заявила, что воспитала сына и дочь маркиза. Думаю, однако, что, скорее всего, дамочка была приживалкой, нянькой, кормилицей или прачкой в какой-нибудь ирландской семье, но непонятно почему коверкала свою речь свойственными кокни причудливыми окончаниями. Каким-то неясным способом она получила в свое полное распоряжение подозрительно богатый гардероб. Плохо сидевшие платья из плотного дорогого шелка явно были рассчитаны на иную фигуру. Чепцы с отделкой из старинных кружев не соответствовали образу хозяйки. Но главный козырь – волшебство, рождавшее благоговейный страх среди презрительно настроенных учительниц и служанок и даже, красуясь на широких плечах, производившее впечатление на саму мадам Бек – заключался в настоящей индийской шали. «Un véritable cachemire»[18], – с почтительным изумлением признала директриса. Не сомневаюсь, что без этого самого кашемира миссис Суини не продержалась бы в доме и пары дней; лишь благодаря достоинствам чудесной шали срок увеличился до месяца.

Едва узнав, что появилась претендентка на ее место, она обрушила на мадам Бек всю свою мощь и напала на меня, сконцентрировав силу и вес. Мадам выдержала атаку настолько стоически, с таким несокрушимым благородством, что из одного лишь стыда мне не оставалось ничего иного, как проявить терпение. Лишь на краткий миг она покинула комнату, а спустя десять минут в пансионате уже была полиция. Миссис Суини удалилась вместе с вещами. Во время трогательной сцены прощания лоб мадам Бек не омрачился ни единой морщиной, а с губ не слетело ни одного резко произнесенного слова.

Краткая процедура увольнения состоялась перед завтраком. Команда убираться вон прозвучала, полицейские явились, и нарушительница порядка немедленно отправилась восвояси. Chambre d’enfans[19] была окурена благовониями, тщательно вымыта и проветрена. Таким образом, все следы безупречно воспитанной миссис Суини – включая благородный, обладающий возвышенным ароматом напиток, тонко, но фатально объяснивший суть ее преступления, – были безвозвратно удалены с рю Фоссет. Как я уже сказала, событие произошло между тем моментом, когда, подобно Авроре, мадам Бек появилась из своей комнаты, и приятной минутой, когда села, чтобы налить себе первую чашку кофе.

Около полудня я была вызвана, чтобы помочь мадам одеться (так выяснилось, что я стала чем-то средним между гувернанткой и горничной). До полудня она бродила по дому в халате, шали и беззвучных тапочках. Интересно, как бы отнеслась к подобной привычке хозяйка английской школы?

Уход за волосами меня озадачил: густые, пышные, каштановые, без единого проблеска седины, хотя ей уже было сорок. Заметив мое смущение, мадам спросила:

– В своей стране вы не работали femme-de-chambre[20]?

Без тени неуважения или раздражения она взяла расческу и, отстранив меня, сама привела волосы в порядок. Что касается других деталей туалета, то мадам Бек направляла меня и помогала без малейшего изъявления недовольства. Должна заметить, что это был первый и последний раз, когда мне пришлось ее одевать. В дальнейшем эту обязанность исполняла привратница Розин.

Одетая по уставу, мадам Бек предстала обладательницей невысокой и полной, однако не лишенной особой, своеобразной грации (то есть грации, основанной на пропорции частей тела), фигуры. На свежем, здоровом, не слишком румяном лице молодо сверкали спокойные голубые глаза. Темное шелковое платье сидело так, как способно сидеть лишь творение французской модистки. Мадам Бек выглядела хорошо, хотя и немного буржуазно. Собственно, она и была представительницей этого класса. Не знаю, что за гармония наполняла ее существо, и все же лицо тоже представляло собой контраст: черты ни в малейшей степени не соответствовали облику подобной свежести и безмятежности. Высокий, но узкий лоб отражал умственные способности и некоторую доброжелательность, но не широту мысли. Спокойные, но внимательные глаза не ведали горящего в сердце огня или душевной мягкости. Рот выглядел жестким – возможно, даже немного угрюмым – из-за тонких губ. Что же касается чувствительности и одаренности со свойственными им попутными качествами – нежностью и безрассудной смелостью, – мне почему-то показалось, что мадам представляет собой Минотавра в юбке.

В дальнейшем выяснилось, что она и еще кое-кто в юбке. Звали ее Модеста Мария Бек, урожденная Кинт, однако с тем же успехом имя могло звучать как Игнасия[21]. Дама она была великодушная и делала много хорошего, а начальницы более мягкой не существовало на свете. Говорили, что, несмотря на пьянство, небрежность и грубость, невыносимая миссис Суини не получила ни единого выговора и до момента отставки чувствовала себя вполне комфортно. Говорили также, что никого из учителей этого заведения никогда и ни в чем не винили, и все же они часто менялись: просто исчезали, а их место занимали другие, и никто не мог объяснить почему.

Заведение представляло собой как пансионат, так и школу. Приходящих, или дневных, учениц насчитывалось больше сотни, в то время как пансионерок немногим больше десятка. Должно быть, мадам обладала выдающимися административными способностями: подопечными, а также четырьмя учительницами, восемью учителями, шестью слугами и тремя собственными детьми, она управляла без видимого напряжения, шума, усталости, спешки или других признаков излишнего возбуждения, в то же время успевая мило общаться с родителями и родственниками учениц. Она неизменно выглядела деятельной, но редко – занятой. Поистине мадам Бек обладала собственной системой управления огромной массой людей, и система эта отличалась своеобразием: читатель уже видел ее в действии, когда хозяйка не постеснялась вывернуть наизнанку мои карманы и изучить содержание записной книжки. Похоже, она привыкла все держать под контролем.

И все же мадам Бек знала, что такое честность, и ценила это качество, но в тех случаях, когда своей неуклюжей щепетильностью оно не препятствовало ее воле и интересам. Она уважала Англию, но что касается англичанок, то, будь ее воля, не допустила бы уроженок чуждой по духу страны к своим детям и на пушечный выстрел.

Часто по вечерам, после целого дня интриг и контринтриг, подслушивания и подсматривания, докладов своих осведомителей она приходила в детскую со следами глубокой усталости на лице, садилась и слушала, как дочки по-английски читают «Отче наш» или поют тоненькими голосками гимн, начинающийся словами «Милостивый Христос». Маленьким католичкам позволялось произносить слова молитв у моих колен. А после того как я укладывала малышек спать, мадам Бек беседовала со мной (конечно, когда я уже настолько выучила французский, чтобы понимать ее и даже отвечать) об Англии и англичанках. Ей нравилось восхищаться их умственными способностями и настоящей, неподкупной честностью. При этом она проявляла здравый рассудок и излагала очень логичные суждения. Казалось, хозяйка заведения сознавала, что воспитание девочек в строгости без доверия, в слепом невежестве и под постоянным надзором, без минуты уединения далеко не лучший способ вырастить их честными и скромными, однако утверждала, что если применить к детям европейского континента иной метод воспитания, то губительные последствия неизбежны. Они настолько привыкли к строгости, что любое послабление, даже самое осторожное, будет понято ложно и использовано во вред. Мадам Бек заявляла, что ненавидит средства, которыми пользуется, однако вынуждена их применять, и после беседы со мной, часто достойной и даже утонченной, отправлялась бродить по дому, словно призрак, выслеживая и высматривая, заглядывая в каждую замочную скважину и подслушивая под каждой дверью.

В конечном итоге принятая в школе система оправдывала себя – позвольте отдать должное наставнице. Ничто не могло бы надежнее обеспечить физическое благоденствие подопечных. Умы не перенапрягались: уроки разумно распределялись и преподавались доступным, ненавязчивым способом. Существовала свобода развлечений и физической активности, поддерживавшая здоровье девочек. Пища была обильной и добротной: ни бледных, ни истощенных лиц вы бы здесь не встретили. Мадам Бек не скупилась на выходные дни, не жалела времени на сон, одевание, гигиенические процедуры, еду. Ее подход к этим вопросам отличался легкостью, справедливостью, щедростью и рациональностью. Многие суровые английские директрисы поступили бы благородно, последовав ее примеру, и, полагаю, некоторые из них были бы рады это сделать, если бы позволили придирчивые английские родители.

Поскольку мадам Бек управляла с помощью тотального контроля, у нее имелись собственные шпионы и доносчики. Она не брезговала применять для достижения своих целей самые грязные средства. А, найдя не оскверненное кровью и ржавчиной орудие, использовала его рачительно, а хранила бережно, кутая в шелк и вату.

Выгода представляла собой универсальный ключ к личности мадам Бек – главную движущую силу ее поступков, альфу и омегу жизни. И горе тем, кто пытался распространить свое доверие к ней на дюйм дальше черты ее личной заинтересованности. Мне доводилось видеть попытки обращения к ее чувствам и испытывать к умолявшим о снисхождении жалость, смешанную с презрением. Никому не удавалось ни добиться ее внимания таким способом, ни изменить намерений таким путем. Напротив, стремление затронуть сердце неизбежно вело к антипатии и превращало мадам Бек в тайного врага, поскольку наглядно доказывало отсутствие милосердия и напоминало о темных сторонах личности, где она оказывалась не просто слабой, но и мертвой. Никогда ни до, ни после нее различие между благотворительностью и добротой не проявлялось с большей яркостью. Лишенная чувства сострадания, мадам Бек в достаточной степени обладала рациональной щедростью: была готова давать людям, которых никогда не видела, однако скорее классам, чем отдельным личностям. Без сомнения открывала кошелек pour les pauvres[22], хотя для конкретного бедняка держала его плотно закрытым. С энтузиазмом принимала участие в филантропических начинаниях на пользу общества в целом, в то время как чье-то личное горе оставляло ее равнодушной. Ни сила, ни объем страдания, сконцентрированного в одном сердце, не обладали достаточной остротой, чтобы пронзить ее сердце. Ни душевные муки в Гефсиманском саду, ни смерть на Голгофе не смогли бы выжать из ее глаз ни слезинки.

Повторяю: мадам Бек была великолепной, богато одаренной женщиной. Школа представляла слишком узкую сферу применения ее талантов. Ей следовало бы управлять народом, вести за собой непокорную законодательную ассамблею. Никто не смог бы ее запугать, ввергнуть в раздражение, лишить терпения и проницательности. Ей ничего бы не стоило единолично исполнять обязанности премьер-министра и начальника полиции. Умная, твердая, вероломная, скрытная и коварная, бесстрастная, наблюдательная и непроницаемая, сообразительная и бесчувственная (при полном соблюдении благопристойности) – чего еще можно желать?

Благоразумный читатель не предположит, что сконцентрированное ради его пользы понимание характера далось мне за месяц или даже за полгода. Нет! Поначалу я видела лишь пышный фасад крупного процветающего учебного заведения. Моему восхищенному взору предстал прекрасный дом, где счастливо живут и учатся здоровые, жизнерадостные девочки, хорошо одетые и ухоженные, получающие знания с восхитительной легкостью, без болезненного напряжения и напрасной траты сил. Возможно, они и не проявляли заметных успехов в науках, но все же были постоянно заняты, хоть никогда и не переутомлялись. Работа в школе мадам Бек требовала от преподавателей и воспитателей особого напряжения, поскольку на их плечи, а точнее – головы, ложилась основная нагрузка, снятая с воспитанниц. И все же занятия были организованы так искусно, что, едва напряжение оказывалось чрезмерным, коллеги быстро и умело сменяли друг друга. Иными словами, это была поистине иностранная школа, активность, мобильность и многообразие которой составляли полную и очаровательную противоположность многим английским заведениям подобного рода.

За домом располагался обширный сад, так что летом ученицы практически жили среди кустов роз и плодовых деревьев. В жаркие дни мадам Бек проводила время в тени просторной, увитой виноградом беседки, по очереди вызывая к себе класс за классом, чтобы девочки занимались при ней рукоделием или чтением. Профессора приходили скорее читать короткие живые лекции и уходили, а девочки, если хотели, делали заметки, но могли и не делать, если знали, что смогут воспользоваться конспектом подруги. Помимо ежемесячных выходных дней регулярные каникулы в течение всего года обеспечивали католические праздники. Частенько солнечным летним утром или мягким вечером пансионерки отправлялись на долгую загородную прогулку с угощением из пчелиных сот с белым вином, парного молока со свежим хлебом или кофе с булочками. Складывалась чрезвычайно приятная обстановка: мадам воплощала доброту; учителя казались вовсе не плохими – могли бы быть и хуже, – а ученицы, пусть излишне шумные и вольные, выглядели здоровыми и веселыми.

Такой картина рисовалась сквозь дымку пространства, однако настало время, когда она рассеялась, когда мне пришлось спуститься из уединенной башни детской, откуда я до этого наблюдала за происходящим, и ближе соприкоснуться с тесным мирком особняка на рю Фоссет.

Однажды я, как обычно, сидела наверху, слушала, как дети усвоили материал по английскому, и одновременно перелицовывала шелковое платье хозяйки. Мадам Бек неспешно вошла в комнату с тем сосредоточенным, задумчивым выражением лица, который лишал ее облик благожелательности, и, опустившись в кресло напротив, некоторое время молчала. Дезире, ее старшая дочь, читала небольшой рассказ миссис Барболд. Чтобы убедиться, что девочка понимает, о чем идет речь, я то и дело просила перевести предложение с английского на французский. Мадам Бек внимательно слушала, а через некоторое время осведомилась едва ли не обвинительным тоном:

– Мисс, в Англии вы работали гувернанткой?

– Нет, мадам, – ответила я с улыбкой. – Вы ошибаетесь.

– Это ваш первый педагогический опыт – с моими детьми?

Я заверила, что так и есть. Она опять замолчала, однако, вынимая булавку из подушечки, я случайно подняла глаза и обнаружила, что нахожусь под пристальным наблюдением: мадам явно меня рассматривала и оценивала, взвешивая пригодность для какой-то конкретной цели, обдумывая соответствие плану. До этого она подробно изучила все мои возможности и решила, полагаю, что отлично меня знает и все же, начиная с этого дня, в течение двух недель не переставала испытывать: подслушивала у двери детской, когда я находилась там; следовала на безопасном расстоянии, когда я отправлялась с девочками на прогулку, при любой возможности старалась подойти как можно ближе, прячась за деревьями и кустами. Осуществив, таким образом, необходимую предварительную подготовку, она наконец-то сделала свой ход.

Однажды утром мадам Бек появилась неожиданно, словно в спешке, и заявила, что оказалась в некотором затруднении. Преподаватель английского языка мистер Уилсон не пришел на занятия: очевидно, заболел. Ученицы ждали в классе, но провести урок было некому. Не могла бы я в порядке исключения дать им небольшое задание, чтобы девочки не сказали, что их лишили необходимой практики?

– В классе, мадам? – уточнила я.

– Да, в классе. Во втором отделении.

– Где шестьдесят учениц, – добавила я, поскольку знала количество, и с обычной низменной трусостью спряталась в леность, как улитка прячется в свой домик, а чтобы избежать действия, сослалась на отсутствие опыта и знаний.

Предоставленная самой себе, я неизбежно пропустила бы шанс, полностью лишенная как импульса практичности, так и амбиций, смогла бы просидеть двадцать лет, преподавая азы, перелицовывая шелковые платья и создавая по просьбе девочек причудливые наряды. Не стану утверждать, что глупый отказ оправдывался полным довольством: работа не доставляла мне ни интереса, ни радости, – однако отсутствие серьезной тревоги и личных переживаний уже представлялось огромным благом, а свобода от тяжких страданий казалась самым коротким путем к счастью. К тому же нынешнее положение сочетало две жизни: жизнь мысли и реальную жизнь. Если первая питалась странными радостями воображаемого общения с духами умерших, то привилегии второй ограничивались хлебом насущным, работой по часам и крышей над головой.

– Право, – настойчиво проговорила мадам Бек, когда я еще усерднее склонилась над выкройкой детского передника. – Оставьте вы это.

– Но Фифин ждет, мадам.

– Фифин подождет, потому что я жду вас.

Поскольку мадам Бек действительно твердо решила меня заполучить; поскольку прежний учитель давно не устраивал ее отсутствием пунктуальности и небрежностью преподавания; поскольку, в отличие от меня, она не страдала отсутствием решимости и практичности, без дальнейших возражений заставила отложить наперсток и иглу, взяла за руку и повела вниз. Оказавшись в большом квадратном холле между жилым домом и пансионатом, мадам Бек остановилась, выпустила мою ладонь, повернулась и пристально посмотрела в лицо. Я пылала и дрожала с головы до ног, боюсь, даже плакала. В действительности предстоящие трудности оказались вовсе не воображаемыми, а очень даже реальными. Одна из главных проблем заключалась в полной беспомощности перед методами, посредством которых мне предстояло преподавать. Приехав в Виллет, я сразу занялась изучением французского: днем усердно практиковалась, а по вечерам каждую свободную минуту постигала теорию – пока правила позволяли пользоваться свечами, однако до сих пор не считала, что способна свободно и правильно говорить.

– Dîtes donc, – сурово заявила мадам, – vous sentez vous réellement trop faible?[23]

Можно было бы ответить «да», вернуться в детскую и провести там остаток дней, покрываясь плесенью, однако, взглянув на мадам Бек, я увидела в выражении ее лица нечто такое, из-за чего изменила свое решение. В этот миг она предстала не столько в женском, сколько в мужском обличье. Во всех чертах сквозила сила особого свойства, и эта сила казалась чуждой, поскольку пробуждала не сочувствие, не понимание и не повиновение. Я стояла, не чувствуя себя ни успокоенной, ни побежденной, ни подавленной. Казалось, мне брошен мощный вызов противостоящего дара, и я внезапно ощутила постыдность собственной неуверенности, малодушие отказа от честолюбивых стремлений.

– Куда пойдете – назад или вперед? – спросила мадам Бек, сначала указав на маленькую дверь жилого помещения, а потом на великолепный двустворчатый портал школы.

– En avant[24], – пробормотала я.

– Но, – настойчиво продолжила она, охлаждаясь по мере того, как я распалялась, и сверля жестким взглядом, в неприязни которого я черпала силу и уверенность, – сможете ли преодолеть волнение и предстать перед классом?

Произнося эти слова, она презрительно хмыкнула: нервная возбудимость не соответствовала вкусу мадам Бек.

– Взволнована не больше, чем этот камень, – топнула я по плитке пола и добавила, глядя ей прямо в глаза:

– Bon![25] Но позвольте предупредить, что вас ждут не спокойные, благообразные английские девочки. Ce sont des Labassecouriennes, rondes, frances, brusques, et tant soit peu rebelles[26].

– Знаю, как знаю и то, что, хотя с первого дня упорно учу французский язык, говорю все еще неуверенно и с явными ошибками, чтобы заслужить их уважение, а потому неминуемо стану мишенью для презрения со стороны даже самых невежественных учениц. И тем не менее урок провести готова.

– Имейте в виду: девочки не жалуют робких преподавателей, – предупредила мадам.

– Мне известно и это. Слышала, как они взбунтовались против мисс Тернер.

Эту бедную одинокую учительницу, чью историю я знала, мадам Бек с легкостью наняла и с такой же легкостью уволила.

– C’est vrai[27], – холодно подтвердила мадам Бек. – Мисс Тернер владела вниманием класса не лучше, чем это удалось бы служанке с кухни. Держалась неуверенно, не обладала ни тактом, ни интеллектом, ни решительностью, ни достоинством. Она совсем не годилась для моих девочек.

Я не ответила – лишь молча шагнула к закрытой двери школы.

– Не ждите помощи ни от меня, ни от кого-то еще, – напутствовала мадам. – Обращение за поддержкой сразу выявит ваше несоответствие требованиям.

Я открыла дверь, вежливо пропустила ее вперед и вошла следом. За дверью располагались три большие классные комнаты. Отведенная второму отделению – та, где мне предстояло провести урок, – превосходила остальные две и вмещала самую многочисленную, самую беспокойную, самую неуправляемую публику. Впоследствии, лучше узнав обстановку, я порой думала (если подобное сравнение возможно), что тихое, воспитанное, скромное первое отделение соотносилось с шумным, необузданным, бурным вторым примерно так же, как британская палата лордов – с палатой общин.

С первого же взгляда стало ясно, что многие ученицы уже не девочки, а скорее молодые женщины. Я уже знала, что некоторые принадлежат к знатным семействам Лабаскура, и не сомневалась, что большинство не имеют ни малейшего понятия о моем положении в доме мадам Бек. Взойдя на подиум (низкую платформу, возвышающуюся над полом на одну ступеньку), где стояли стол и стул для учителя, я увидела перед собой ряд глаз и лбов, обещавших штормовую погоду: глаз, полных дерзкого огня, и лбов, жестких как мрамор и, подобно мрамору, неспособных краснеть. Континентальное представление о женщине не имеет ничего общего с островным: в Англии я никогда не видела таких глаз и лбов. Мадам Бек представила меня одной короткой холодной фразой и выплыла из комнаты, оставив наедине со славой.

Никогда не забуду ни тот первый урок, ни подводное течение жизни и характера, которое он во мне открыл. Именно тогда я начала понимать огромную пропасть между воплощенным романистами и поэтами идеалом jeune fille[28] и означенной jeune fille, какой она была в жизни.

Казалось, сидящие в первом ряду три признанные красавицы твердо решили, что bonne d’enfent[29] не должна преподавать им английский язык. Они знали, что прежде успешно справлялись с неугодными учителями; знали, что мадам готова в любую минуту вышвырнуть за борт непопулярного профессора или наставницу, но еще ни разу не помогла слабому существу сохранить место в школе: если не имеешь сил, чтобы достойно сражаться, и такта, чтобы настоять на своем, уходи прочь. Глядя на «мисс Сноу», высокомерные особы поздравляли себя с легкой победой.

Три ученицы – Бланш, Вирджиния и Анжелика – открыли боевые действия хихиканьем, которое перешло в шепот, а скоро переросло в издевательское бормотание. Его с готовностью подхватили и усилили обитательницы дальних скамей. Стремительно нараставший бунт шестидесяти строптивиц угнетал, особенно если учесть мое ограниченное владение французским, тем более в столь жестоких условиях.

Имея возможность говорить на родном языке, я бы наверняка с ними справилась и заставила слушать. Знаю, что выглядела несчастным созданием (и во многих отношениях действительно была таковым), однако природа наградила меня достаточно звучным голосом, чтобы привлечь внимание, особенно в минуты волнения и обостренного чувства. Кроме того, хоть в обычных условиях речь моя не лилась потоком, а струилась неуверенным ручейком, при нынешней необходимости прорваться сквозь мятежную массу я смогла бы обрушить на них гневные английские фразы, способные заклеймить действие в той мере, в какой оно заслуживало позора. Затем с помощью сарказма, приправленного презрительной горечью в адрес зачинщиц и скрашенного добродушной шуткой в адрес более слабых и в то же время не столь агрессивных последовательниц, можно было бы совладать с этим диким стадом и по меньшей мере обуздать его. Однако сейчас пришлось поступить иначе. Я подошла к молодой баронессе мадемуазель Бланш де Мелси – самой старшей, высокой, красивой и в то же время злобной из учениц, – остановилась перед ее партой, взяла из-под руки тетрадку, снова поднялась на подиум, демонстративно прочитала сочинение, которое оказалось невероятно глупым, и так же демонстративно, на глазах у всех, разорвала пополам грязную, заляпанную кляксами страницу.

Поступок привлек внимание, и шум стих, лишь одна девочка в последнем ряду продолжала бунтовать с прежней энергией. Я внимательно на нее посмотрела: бледное лицо, черные как ночь волосы, широкие брови вразлет, резкие черты и темные, мятежные, недобрые глаза. Я заметила, что нарушительница порядка сидела рядом с маленькой дверью, ведущей в кладовую, где хранились учебники, но сейчас встала, чтобы нагляднее выразить возмущение. Я оценила ее сложение и прикинула свои возможности. Девушка казалась высокой и крепкой, однако, учитывая эффект неожиданности, я решила, что смогу выполнить задуманное.

Как можно спокойнее, ayant l’aire de rien[30], я пересекла классную комнату, слегка толкнула дверь и, обнаружив, что она приоткрылась, внезапно стремительно втолкнула в кладовую ученицу, заперла и положила ключ в карман.

Так уж сложилось, что эта девушка – уроженка Каталонии по имени Долорес – держала остальных в страхе, поэтому мой поступок был воспринят как акт справедливости и мгновенно заслужил популярность. В глубине души все его одобрили. На миг класс замер, а потом от парты к парте поползли улыбки. Я спокойно и серьезно вернулась на подиум, вежливо попросила тишины и, словно ничего не произошло, начала диктовать. Перья мирно заскользили по страницам, и остаток урока прошел без неожиданностей.

– C’est bien[31], – заметила мадам Бек, когда я вышла из класса, разгоряченная и совершенно вымотанная. – Ça ira[32].

Все это время она подслушивала под дверью и подсматривала в замочную скважину.

С этого дня из няни я превратилась в учительницу английского языка. Мадам повысила жалованье, однако увеличила при этом в три раза нагрузку по сравнению с той, что была у мистера Уилсона.

Глава IX

Исидор

Отныне время мое было заполнено плотно и с пользой. Обучая других и прилежно занимаясь сама, я не имела свободной минуты. Это было приятно. Я чувствовала, как расту: не лежу неподвижной жертвой плесени и ржавчины, а развиваю данные природой способности и оттачиваю их постоянным применением. Передо мной открылся опыт определенного рода, причем достаточно обширный. Виллет – многонациональный город, так что в школе мадам Бек учились девочки почти из всех европейских стран, принадлежавшие к различным социальным слоям. Равенство в Лабаскуре в большом почете. Не считаясь республикой официально, государство почти является таковой по сути, так что за партами заведения мадам Бек юные графини сидели рядом с юными представительницами буржуазии. По внешнему виду было невозможно определить, где аристократка, а где девушка плебейского происхождения. Впрочем, вторые нередко отличались более открытыми и вежливыми манерами, в то время как первые тонко соблюдали баланс высокомерия и лживости, так как живая французская кровь часто смешивалась в них с болотной тиной. Должна с сожалением признать, что эффект подвижной жидкости проявлялся главным образом в масляной легкости, с которой с языка срывались лесть и ложь – в манере непринужденной и милой, однако бессердечной и неискренней.

Чтобы отдать должное всем сторонам, замечу, что коренные уроженки Лабаскура также обладали своеобразным лицемерием, однако более грубым, а потому особенно заметным. Когда ложь казалась им необходимой, они лгали с беззаботной уверенностью и свободой, не испытывая ни малейших угрызений совести. Ни единая душа в школе мадам Бек, начиная с посудомойки и заканчивая самой директрисой, не считала ложь поводом для стыда. Никто об этом даже не задумывался. Склонность к неправде, возможно, и не входила в число добродетелей, но точно относилась к самым простительным слабостям. «J’ai menti plusieurs fois»[33] – такое признание неизменно входило в ежемесячную исповедь любой девушки и женщины. Священник выслушивал невозмутимо и охотно отпускал грех. Вот если она пропустила мессу или прочитала главу романа – это совсем другое дело: эти преступления неизбежно карались суровой отповедью и наказанием.

Слабо понимая истинное положение дел, не представляя возможных результатов, я очень хорошо чувствовала себя в новой обстановке. После нескольких трудных уроков, проведенных на военном положении, на краю морального вулкана, кипевшего под ногами и швырявшего в глаза искры и горячий пар, враждебный дух по отношению ко мне пошел на убыль. Сознание мое настроилось на успех: я не выносила мысли, что во время первой же попытки встать на ноги меня опрокинет разнузданная враждебность и ничем не оправданная строптивость. Долгие часы провела без сна, обдумывая надежный план покорения мятежниц и, в дальнейшем, постоянного контроля над упрямым племенем. Прежде всего не следовало рассчитывать даже на минимальную помощь со стороны мадам Бек: ее благочестивый план заключался в сохранении нерушимой популярности среди воспитанниц – не важно, с каким ущербом для справедливости и комфорта учителей. Обращаясь к ней за поддержкой в случае затруднения, любая преподавательница тем самым обеспечивала собственное изгнание. В общении с ученицами мадам брала на себя лишь приятные, дружеские беседы и мягкие пожелания, в то же время сурово требуя от подчиненных должной твердости в случае любого кризиса, где быстрые и решительные действия неминуемо вызывали всеобщее недовольство. Таким образом, оставалось рассчитывать исключительно на собственный гибкий ум и собственную несгибаемую волю.

Не оставляло сомнений, что справиться с хамской массой с помощью грубой силы было невозможно. Следовало действовать тонко и терпеливо. Любезная и в то же время уравновешенная манера производила благоприятное впечатление; насмешки и даже смелые шутки очень редко приносили пользу; серьезные умственные нагрузки также не годились: ученицы не могли или не желали с ними справляться, решительно и бесповоротно отрицая всякое требование к памяти, рассуждению или вниманию. Там, где английская девочка средних способностей и прилежания спокойно приняла бы тему и с готовностью включилась в процесс анализа и постижения, уроженка Лабаскура рассмеялась бы в лицо, дерзко отказываясь даже попробовать: «Dieu, que c’est difficile! Je n’en veux pas. Cela m’ennuie trop»[34].

Понимающая свое дело учительница немедленно, без сомнений, споров и увещеваний, отменила бы задание, а затем с преувеличенной заботой сгладила трудности до уровня местного понимания и в таком виде вернула упражнение, щедро приправив сарказмом. Ученицы ощутили бы колкость: возможно, слегка поморщились, – но не обиделись на подобное нападение, если бы насмешка прозвучала не зло, а добродушно, в то же время показав всем, что учительница понимает их ограниченность, невежество и лень. Девочки поднимали скандал из-за трех лишних строчек на странице, однако никогда не восставали против раны, нанесенной чувству собственного достоинства. Свойственная им малая толика этого драгоценного качества личности уже привыкла к ударам и легче принимала давление прочного и твердого каблука, чем нечто иное.

Постепенно, обретая свободу и беглость французского языка, а следовательно, возможность использования подходящих случаю острых и ярких идиоматических выражений, которыми он так богат, я почувствовала, что старшие и наиболее умные девочки проникаются ко мне своеобразной симпатией. Как только ученица ощущала стремление к достойной конкуренции или пробуждение честного стыда, с этого момента ее можно было считать побежденной. Если удавалось хотя бы раз заставить уши (как правило, большие) запылать под густыми блестящими волосами, значит, дело продвигалось сравнительно успешно. Спустя некоторое время по утрам на моем столе начали появляться букеты, и в знак благодарности за это небольшое иностранное внимание я время от времени прогуливалась с кем-нибудь из учениц во время перемен. В ходе бесед раз-другой выяснилось, что я совершила непреднамеренную попытку исправить некоторые особенно искаженные понятия о принципах, постаралась донести свое понимание порочности и низости обмана. Однажды, в момент беспечной неосмотрительности, я даже призналась, что считаю ложь страшнее случайного пропуска церковной службы. Бедные девочки должны были сообщать католическим ушам обо всем, что слышали от учительницы-протестантки. Нравоучения не заставили себя ждать, а между мной и лучшими ученицами закралось нечто невидимое, неопределенное, безымянное: букеты продолжали появляться, однако дальнейшие разговоры оказались невозможными. Когда я ходила по аллее или сидела в беседке, ни одна девочка не подходила справа, однако слева, словно по волшебству, появлялась какая-нибудь учительница. Стоит ли говорить, что бесшумные туфли мадам Бек неизменно приводили ее ко мне и ставили за спиной – такую же тихую, незаметную и нежданную, как блуждающий ветерок.

Мнение сторонниц католической веры относительно моего духовного будущего однажды нашло наивное выражение. Пансионерка, которой я оказала какую-то небольшую услугу, однажды призналась:

– Мадемуазель, мне очень жаль, что вы протестантка!

– Почему же, Изабель?

– Parce que, quand vous serez morte – vous brûlerez tout de suite dans l’Enfer[35].

– Croyez-vous?[36]

– Certainement que j’y crois: tout le monde le sait; et d’ailleurs le pretre me l’a dit[37].

Изабель – очень странная, слишком простодушная девочка – вполголоса добавила:

– Pour assurer votre salut là-haut, on ferait bien de vous brûler toute vive ici-bas[38].

Я рассмеялась. Право, удержаться было невозможно.

Возможно, читатель уже забыл мисс Джиневру Фэншо? Если так, то позвольте представить эту молодую леди как успешную ученицу мадам Бек, ибо именно такой она была. Вернувшись на рю Фоссет через два-три дня после моего неожиданного появления, она почти не удивилась. Должно быть, в жилах ее текла благородная кровь, ибо не существовало ни одной герцогини, способной к столь же безупречному, совершенному, естественному равнодушию. Легкое, мимолетное удивление – единственное знакомое ей чувство подобного рода. Все другие способности мисс Фэншо пребывали в столь же слабом состоянии: симпатия и антипатия, любовь и ненависть напоминали тончайшую паутину, – однако одно свойство натуры проявлялось ярко, продолжительно и сильно. А именно – эгоизм.

Она не проявляла высокомерия и, хотя я была всего лишь няней, скоро стала считать меня если не подругой, то наперсницей, терзала тысячей безвкусных жалоб относительно школьных ссор и домашнего хозяйства: еда ей не нравилась; окружающие – как учителя, так и ученицы – вызывали презрение просто потому, что были иностранцами. Некоторое время я терпеливо мирилась с ее нападками на соленую рыбу и сваренные вкрутую яйца по пятницам, с бранью в адрес супа, хлеба и кофе, но, устав в конце концов от вечного нытья, не сдержалась и поставила ее на место, что следовало бы сделать сразу, поскольку спасительный отпор всегда действовал на нее благотворно.

Куда дольше терпела я требования в отношении работы. Ее верхняя одежда неизменно отличалась добротностью и элегантностью, однако другие, менее заметные, предметы туалета были подобраны не столь тщательно и требовали частого ремонта. Она ненавидела рукоделие и кучами приносила зашивать чулки и прочие вещи мне. Покорность продолжительностью несколько недель грозила стать постоянной, невыносимой обузой. Пришлось ей прямо заявить о необходимости самой чинить свое белье. Услышав столь жестокий приговор, мисс Фэншо расплакалась и обвинила меня в нежелании с ней дружить, однако я не сдалась и позволила истерике исчерпать себя естественным образом.

Несмотря на эти недостатки – как и на некоторые другие, не достойные упоминания, но, несомненно, не носившие утонченного или возвышенного характера, – до чего же она была хорошенькой! Как очаровательно выглядела, когда солнечным воскресным утром спускалась в холл празднично одетой: в светло-сиреневом шелковом платье, – с распущенными по плечам длинными светлыми локонами и в чудесном настроении! Воскресенье она всегда проводила в городе, с друзьями, и скоро дала мне понять, что один из них имеет более серьезные намерения. Взгляды и намеки объяснили, а жизнерадостный вид и манеры вскоре доказали, что мисс Фэншо стала объектом пылкого восхищения, а возможно даже – любви. Она называла поклонника Исидором, однако сочла необходимым сообщить, что это не настоящее имя, а то, которым называла его она, поскольку собственное показалось ей «не очень-то симпатичным». Однажды, когда Джиневра безудержно хвасталась страстной привязанностью Исидора, я спросила, отвечает ли она взаимностью.

– Comme cela[39], – ответила она. – Он красив и любит меня до безумия, так что я не скучаю. Ça suffit[40].

Обнаружив, что отношения продолжаются дольше, чем можно было ожидать от ее непостоянной натуры, однажды я осмелилась осведомиться, действительно ли джентльмен достоин одобрения родителей и особенно дяди, от которого, судя по всему, она полностью зависела. Мисс Фэншо признала, что это весьма сомнительно: похоже, Исидор не располагает значительными средствами.

– Вы его поощряете? – спросила я.

– Иногда furieusement[41], – ответила она.

– Без уверенности, что вам позволят выйти за него замуж?

– О, до чего же вы старомодны! Я еще слишком молода, чтобы думать об этом.

– Но если он любит вас, как вы утверждаете, и получит отказ, то будет страдать.

– Конечно, это разобьет ему сердце, но если этого не случится, я буду очень разочарована.

– Месье Исидор что, не блещет умом?

– Когда дело касается меня – да, но другие à ce qu’on dit[42], что он необыкновенно умен. По словам миссис Чолмондейли, например, он пробьет себе дорогу собственным талантом. Но при мне он лишь вздыхает, так что могу крутить им как хочу.

Чтобы получить более определенное представление о сраженном любовью месье Исидоре, чье положение показалось мне в высшей степени шатким, я попросила мисс Фэншо описать, как он выглядит, однако ей это оказалось не под силу: не хватало слов и умения сложить их так, чтобы получались фразы. Казалось, она до сих пор так и не разглядела поклонника: ничто в его внешности не тронуло ее сердце и не отложилось в памяти. Мисс Фэншо смогла сказать лишь одно: «Beau, mais plutôt bel homme que joli garçon»[43]. Терпение мое давно бы лопнуло, а интерес к ее откровениям пропал, если бы не одно обстоятельство. Все намеки мисс Фэншо, все подробности непреднамеренно доказывали, что месье Исидор выражал поклонение с величайшей деликатностью и огромным уважением. Я прямо сообщила, что считаю его слишком хорошим для нее, и с равной откровенностью выразила собственное мнение: она тщеславная кокетка. Мисс Фэншо рассмеялась, тряхнула головой, чтобы убрать упавшие на лицо локоны, и удалилась с таким видом, словно услышала комплимент.

Успехи Джиневры в учебе следовало считать чуть выше ничтожных. Всерьез она занималась лишь тремя предметами: пением, музыкой и танцами, а еще прекрасно вышивала батистовые носовые платочки, которые не могла позволить себе купить. Задания по истории, географии, грамматике и арифметике она не выполняла вовсе или просила сделать кого-нибудь. Значительная часть ее времени посвящалась визитам. Понимая, что пребывание мисс Фэншо в школе ограничено определенным периодом и не будет продлено независимо от успехов, мадам Бек предоставляла ей в этом полную свободу. Миссис Чолмондейли, ее дуэнья – веселая модная леди, – приглашала подопечную всякий раз, когда собирала гостей у себя, а иногда возила на вечера в другие дома. Джиневра вполне одобряла светский образ жизни. Существовало лишь одно неудобство: нужно было красиво и разнообразно одеваться, а на новые платья не хватало денег. Все мысли сошлись на этой проблеме, душа сосредоточилась на поисках доступных средств для ее решения. Активность обычно ленивого ума оказалась удивительной, а вызванная сознанием необходимости и стремлением блистать неустрашимость поражала.

Она смело обращалась за помощью к миссис Чолмондейли (именно смело, а вовсе не с видом стыдливого смущения): «Дорогая миссис Чолмондейли, мне совсем нечего надеть на вечер на будущей неделе, поэтому вам придется подарить мне то муслиновое платье и ceinture bleu céleste[44]. Дайте, пожалуйста, мой ангел!»

Поначалу «дорогая миссис Чолмондейли» соглашалась, однако, по мере того как просьбы множились, ей, как и остальным друзьям мисс Фэншо, пришлось противопоставить агрессии сопротивление. Спустя некоторое время я больше не слышала о подарках благодетельницы, хотя визиты продолжались, равно как продолжалась череда абсолютно необходимых платьев вместе с небольшими, но дорогими аксессуарами: перчатками, букетами, милыми безделушками. Вопреки обыкновению, поскольку скрытностью Джиневра не отличалась, – некоторое время все эти вещи усердно скрывались, но однажды, отправляясь на бал, когда требовалась особая тщательность при выборе туалета, она не смогла устоять против искушения и зашла ко мне, чтобы предстать во всем великолепии.

Выглядела она прекрасно: такая молодая, такая свежая, с чисто английской нежностью кожи и гибкостью стана, которых не найти в перечне прелестей континентальных женщин.

Я осмотрела мисс Фэншо с головы до ног, а она несколько раз беззаботно повернулась, чтобы показаться со всех сторон. Наряд ее был явно недешевым и смотрелся безупречно. Я с первого взгляда заметила присутствие всех деталей отделки, которые требуют немалых денег и создают впечатление элегантной законченности. По привычке выражать восторг девчачьим способом она собралась чмокнуть меня в щеку, но я ее опередила, удержав на расстоянии вытянутой руки, чтобы лучше рассмотреть:

– Подождите! Давайте для начала выясним источник средств для подобного великолепия.

Сознание собственного очарования похоже, отключило ее слух, поскольку, словно не расслышав вопроса, она спросила:

– Как я выгляжу?

– Вполне достойно.

Мисс Фэншо сочла похвалу недостаточно пылкой и решила привлечь мое внимание к деталям туалета:

– Взгляните на этот parure[45]: брошь, серьги, браслеты. Ни у кого в школе ничего подобного нет, даже у самой мадам.

– Да, очень красиво и явно дорого. Эти украшения купил месье Бассомпьер?

– Дядюшка? Да вы что!

– Тогда подарила миссис Чолмондейли?

– Ничего подобного. Она стала жадной и скаредной – больше ничего мне не дарит.

Я не стала расспрашивать и резко отвернулась.

– Ну же, мудрая старушка, милый Диоген (она меня так называла, когда наши мнения не совпадали), что случилось?

– Извольте убраться с глаз долой: не желаю вас больше видеть.

На миг она застыла в изумлении.

– В чем дело, матушка Строгость? Я не залезла в долги – ни за драгоценности, ни за букет, ни за перчатки. Платье не оплачено, но его стоимость будет включена в общий счет, и дядя заплатит. Он никогда не вникает в подробности, а смотрит на конечную сумму, к тому же настолько богат, что не стоит беспокоиться о нескольких лишних гинеях.

– Вы уйдете наконец? Я хочу закрыть дверь… Джиневра, кому-то этот бальный наряд, возможно, и покажется роскошным, но для меня вы никогда не будете так очаровательны, как в простом ситцевом платье и соломенной шляпе, в которых я видела вас на корабле.

– Далеко не все разделяют ваши пуританские взгляды, – буркнула мисс Фэншо. – К тому же меня вы отчитывать не имеете права.

– Несомненно, мои права ничтожны, но еще меньше ваше право являться ко мне, красоваться и хвастаться. Вы как сойка в чужих перьях, и я к ним не испытываю ни малейшего уважения, особенно к тем блестящим камням, которые вы называете гарнитуром. Они были бы чудесны, купи вы их на собственные деньги, причем свободные, а в нынешних обстоятельствах их прелесть меркнет.

– On est-là pour Mademoiselle Fanshawe![46] – объявила привратница, и Джиневра упорхнула.

Загадка украшений сохранялась два-три дня, а потом кокетка опять пришла ко мне.

– Незачем на меня сердиться: я никого не ввергаю в долги. Уверяю вас: все, кроме нескольких недавно купленных платьев, оплачено.

Я решила, что в этом и заключается тайна, поскольку ее собственные средства ограничены несколькими шиллингами, которые она рачительно экономит.

– Écoutez, chère grogneuse![47] – пустила в ход самый доверительный, самый ласковый тон мисс Фэншо, поскольку моя «мрачность» ее нервировала. Ее больше устраивало, когда я говорю, пусть и даже что-то нелицеприятное. Я расскажу все начистоту, и вы сами увидите, что все сделано не только правильно, но и умно. Во-первых, я должна регулярно выезжать. Папа в беседе с миссис Чолмондейли особо отметил, что я выгляжу слишком просто, как школьница, хотя и достаточно мила, и мне нужно избавиться от этого недостатка, прежде чем дебютировать в Англии, то есть выезжать в свет. Значит, необходимо прилично одеваться. Миссис Чолмондейли больше не хочет ничего мне давать, а заставлять за все платить дядюшку слишком жестоко (этого вы не станете отрицать, потому что сами проповедовали нечто подобное). И вот один человек услышал (уверяю вас, совершенно случайно), как я просила миссис Чолмондейли в силу стесненных обстоятельств купить пару украшений. Вы бы видели, с какой радостью он предложил мне сделать подарок, как краснел и едва ли не трепетал, опасаясь отказа.

– Достаточно, мисс Фэншо, – перебила я. – Полагаю, этот благодетель – месье Исидор? Из его рук вы приняли дорогой гарнитур? Это он снабжает вас букетами и перчатками?

– Вы меня осуждаете? Да я всего лишь иногда оказываю Исидору честь, позволяя выражать поклонение посредством небольших подарков.

– Честно говоря, Джиневра, я не слишком хорошо разбираюсь в подобных вопросах, но считаю, что вы поступаете плохо, по-настоящему плохо. Впрочем, может, вы решили все же выйти замуж за месье Исидора? Родители и дядя дали согласие?

– Mais pas du tout! Je suis sa reine, mais il n’est pas mon roi[48].

Она всегда переходила на французский, когда собиралась сказать что-нибудь скабрезное.

– Простите, но в вас нет ни капли королевского величия, и все же я верю, что вы не настолько циничны, чтобы воспользоваться добротой и деньгами человека, к которому абсолютно равнодушны. Должно быть, вы все же любите месье Исидора, хотя и не готовы это признать.

– Нет. Я часто спрашиваю себя, почему так к нему холодна. Все говорят, что он красив: многие леди им восхищаются, – но мне почему-то с ним скучно. Понять бы отчего…

Она, кажется, попыталась задуматься, и я поддержала ее намерение:

– Попробуйте разобраться в себе. Мне кажется, у вас в мыслях полный хаос.

– Да, вы правы! – воскликнула мисс Фэншо через некоторое время. – Исидор слишком романтичен и предан, ожидает от меня большего, чем мне удобно, считает совершенной, обладающей всеми ценными качествами и истинными добродетелями, которых я никогда не имела и не собираюсь приобретать. В его присутствии приходится соответствовать высокой оценке, но как же это утомительно – быть паинькой и говорить правильные слова! Он действительно считает меня умной. Мне куда легче рядом с вами, старушка, с вами, дорогая ворчунья. Вы знаете, что я кокетка, эгоистка, невежественная, непостоянная, глупая, но тем не менее принимаете меня – со всеми недостатками.

– Все это очень хорошо, – ответила я, стараясь сохранить серьезность, пока та не утонула в потоке причудливой искренности, – однако не меняет презренного положения с подарками. Упакуйте их, Джиневра, как и следует поступить добропорядочной леди, и отошлите обратно.

– Нет, я этого не сделаю! – категорично заявила девица.

– В таком случае продолжайте обманывать месье Исидора. Вполне логично предположить, что он однажды захочет получить что-то взамен…

– Не получит! – отрезала Джиневра. – Достаточно и того, что он получает удовольствие, созерцая меня в этих украшениях, ведь он всего лишь буржуа.

Эти слова, наполненные тупой заносчивостью и бесчувственным высокомерием, моментально излечили меня от временной слабости, заставившей смягчить и отношение, и тон, а она продолжала:

– Мое дело – наслаждаться молодостью, а не думать о том, чтобы связать себя обещанием или клятвой с тем или иным мужчиной. Увидев Исидора, я поверила, что он поможет мне в этом, что будет рад принять просто как хорошенькую девушку, что мы с ним будем встречаться, расставаться и порхать, как две счастливые бабочки. И вот пожалуйста! Порой он мрачен, как судья, полон чувств и мыслей. Фу! Les penseurs, les hommes profonds et passionnés ne sont pas à mon goût[49]. Полковник Альфред де Амаль подходит мне куда лучше. Va pour les beaux fats et les jolis fripons![50] Vive les joies et les plaisirs! Á bas les grandes passions et les sévères vertus![51]

Она взглянула, ожидая ответа на свою тираду, но я молчала, поэтому продолжила:

– J’aime mon bon сolonel. Je n’aime rai jamais son rival. Je ne serai jamais femme de bourgeois, moi![52]

После этого я потребовала, чтобы она немедленно избавила меня от своего присутствия, и мисс Фэншо со смехом удалилась.

Глава X

Доктор Джон

Мадам Бек обладала необыкновенно стойким характером и терпеливо относилась ко всему миру, не испытывая нежности ни к одной из его составляющих. Даже собственные дети не выводили ее из неизменного состояния стоического спокойствия. Она заботилась о семье, неустанно охраняла ее интересы и физическое благополучие, но никогда не испытывала желания посадить малышек на колени, прижаться губами к нежным розовым щечкам, заключить в сердечные объятия, осыпать искренними ласками, одарить словами любви.

Иногда я видела, как она сидит в саду, издали наблюдая за своими пчелками, когда те прогуливаются по аллее в сопровождении Тринет, новой бонны, и всем своим обликом выражает заботу и благоразумие. Знаю, что она часто с тревогой задумывалась о том, что называла «leur avenir»[53], однако если младшая из девочек – крохотная, слабая, но обворожительная – замечала мать, оставляла няню и топала по аллее, чтобы со смехом и радостью обнять ее колени, мадам Бек невозмутимо вытягивала руку, чтобы предотвратить нежелательное прикосновение, и холодно заявляла:

– Prends garde, mon enfant![54]

Терпеливо позволив малышке несколько мгновений постоять рядом, она без тени улыбки, намека на поцелуй и ласкового слова вставала и отводила дочку обратно к бонне.

Обращение со старшей девочкой было столь же характерным, хотя и в ином ключе. Надо признаться, та росла крайне непослушной.

«Quelle peste que cette Désirée! Quel poison que cet enfant là!»[55] Подобные выражения звучали в адрес девочки повсюду – как на кухне, так и в классе. Среди прочих талантов она могла похвастать и редким мастерством в искусстве провокации: случалось, доводила няню и слуг едва ли не до бешенства. Она забиралась в их каморки, открывала ящики и коробки, коварно рвала чепцы и пачкала шали; улучив возможность тайком проникнуть в столовую и подкрасться к буфету, била фарфоровую и стеклянную посуду; умудрившись забраться в кладовку, портила запасы, пила сладкое вино, открывала банки и бутылки – и все ради того, чтобы бросить тень подозрения на повариху и служанку. Когда мадам становилась свидетельницей коварства дочери или получала жалобы, то лишь с несравненным спокойствием замечала: «Désirée a besoin d’une surveillance toute particulière»[56].

Следует отметить, что она предпочитала хранить многообещающую оливковую ветвь при себе: ни разу я не видела, чтобы честно указала дочери на проступки, объяснила зло коварных действий и продемонстрировала результаты, которые должны были бы последовать. Исправить положение был призван особый надзор. Разумеется, ничего не получилось. Оказавшись в некотором отдалении от слуг, Дезире начала дразнить и изводить мать: крала и прятала все, что находила на столах – рабочем и туалетном. Мадам Бек все замечала, однако предпочитала делать вид, что ничего не видит и не знает: ей недоставало объективности, чтобы открыто противостоять порокам собственного ребенка. Когда исчезал какой-то ценный предмет, она пыталась все представить так, будто Дезире случайно взяла его во время игры, и предлагала вернуть, однако та не поддавалась на обман и утверждала, что не брала брошь, кольцо или ножницы. Поддерживая эту ложь, матушка невозмутимо изображала доверие, но в то же время следила за дочерью до тех пор, пока не обнаруживала тайник: углубление в садовой стене, темный уголок на чердаке или в сарае. Достигнув успеха, мадам отправляла Дезире на прогулку с бонной, а сама в это время беспрепятственно забирала пропажу. Дезире, будучи истинной дочерью своей хитроумной матушки, никогда ни словом, ни взглядом не выдавала горечи утраты и даже никак не показывала, что ее заметила.

Говорили, что средняя дочь мадам, Фифин, унаследовала характер своего умершего отца. Мать передала ей здоровую конституцию, голубые глаза и румянец, однако не моральную сущность. Девочка обладала честной, жизнерадостной душой и страстным, горячим, неугомонным темпераментом, часто приводившим к неприятностям и даже несчастным случаям. Однажды бойкое дитя умудрилось пролететь по каменным ступеням крутой лестницы сверху донизу. Услышав шум (она всегда мгновенно реагировала на любой шум), мадам вышла из столовой, подняла девочку и невозмутимо произнесла:

– Cet enfant a un os cassé[57].

Поначалу мы надеялись, что это не так, однако она оказалась права: маленькая пухлая ручка безвольно висела.

– Пусть мисс Сноу возьмет ее, – распорядилась мадам Бек, – et qu’on aille tout de suite chercher un fiacre[58].

Как только экипаж прибыл, она поспешно, но с восхитительным хладнокровием и самообладанием отправилась за доктором. Семейного врача дома она не застала и продолжала поиски до тех пор, пока не нашла и не привезла достойную замену. Я же тем временем успела разрезать рукав, раздеть Фифин и уложить в постель.

Никто из нас, собравшись в маленькой, жарко натопленной комнате, не посмотрел на доктора внимательно, когда тот вошел в детскую. Я, по крайней мере, пыталась успокоить девочку, чьи крики (она обладала хорошими легкими) оглушали. Как только к кровати приблизился незнакомый человек и попытался ее приподнять, Фифин на ломаном английском завопила еще отчаяннее:

– Оставьте меня! Не желаю вас! Желаю доктора Пиллюля!

– Доктор Пиллюль – мой добрый друг, – спокойно произнес доктор на безукоризненном английском языке. – Но он сейчас уехал к другому больному, в трех лигах отсюда, поэтому я вместо него. Как только мы немного успокоимся, можно будет приступить к делу и привести пострадавшую ручку в полный порядок.

После этого доктор попросил принести стакан очень сладкого чая, дал несколько ложек девочке (Фифин всегда можно было завоевать с помощью чего-нибудь вкусного), пообещал добавки после завершения процедуры и быстро приступил к работе. Когда ему потребовалась помощь, доктор обратился к поварихе – крепкой массивной женщине, – однако та немедленно исчезла вместе с привратницей и няней, так что пришлось включиться в процесс мне. Было очень страшно прикасаться к маленькой изувеченной ручке, но поскольку альтернативы не было, я тут же подставила ладонь. Однако мадам Бек меня опередила: ее рука оставалась твердой, в то время как моя дрожала.

– Ça vaudra mieux[59], – заметил доктор и с пренебрежением от меня отвернулся.

В своем выборе он проявил мудрость. Мой стоицизм был притворным, сила духа – вынужденной, в то время как мадам Бек действовала естественно, без напряжения и страха.

– Merci, madame: très bien, fort bien![60] – похвалил доктор, закончив работу. – Voilà un sang-froid bien opprtun, et qui vaut mille élans de sensibilité déplacée[61].

Он остался доволен ее твердостью, а она – заслуженным комплиментом. Скорее всего облик доктора, голос, поведение, манеры произвели благоприятное впечатление. Действительно, когда принесли лампу – ибо уже наступил вечер и в комнате стемнело – и удалось посмотреть на него внимательно, то сразу стало ясно, что, если мадам Бек сохранила женственность, иначе и быть не могло. Этот молодой доктор обладал необычной внешностью. В тесной комнате, среди женщин фламандского типа он выглядел впечатляюще высоким, а гордый профиль отличался четкостью, красотой и выразительностью. Возможно, взгляд переходил с одного лица на другое слишком живо, слишком быстро и слишком часто, однако глаза имели приятное выражение, как и губы. Греческий подбородок с небольшой ямочкой выглядел сильным и совершенным. Что касается улыбки, то в спешке трудно было подобрать подходящий эпитет: что-то в ней радовало, а что-то заставляло мгновенно вспомнить свои недостатки и слабости – все, что достойно осмеяния. И все же эта двойственная улыбка понравилась Фифин, а ее обладатель показался добрым. Несмотря на то что доктор причинил ей боль, девочка с готовностью вытянула здоровую руку, чтобы дружески попрощаться с ним и пожелать хорошего вечера. Он же бережно пожал детскую ладошку и вместе с мадам Бек отправился вниз. Она была необыкновенно возбуждена и многословна, а он молча, с добродушной снисходительностью слушал, сбитый с толку этим откровенным кокетством.

Я заметила, что хотя доктор и говорил по-французски очень хорошо, все же по-английски изъяснялся значительно свободнее, к тому же обладал английским цветом лица, английскими глазами и фигурой. Заметила и еще кое-что: когда он направился к двери и на миг взглянул в мою сторону – хотя продолжал говорить с мадам, – мутное воспоминание, зародившееся при первом звуке его голоса, тотчас прояснилось и оформилось. Это был тот самый джентльмен, который помог мне с саквояжем и благодаря которому я оказалась здесь. Узнала я и его походку, когда он шел к выходу по длинному вестибюлю: за этими твердыми ровными шагами я спешила под проливным дождем по темному парку.

Логично было предположить, что первый визит молодого хирурга на рю Фоссет станет последним: возвращение уважаемого доктора Пиллюля ожидалось уже на следующий день, так что временному заместителю незачем было являться вновь, – однако судьба распорядилась иначе.

Доктор Пиллюль навещал старого ипохондрика в древнем университетском городе Букен-Муаси, но, поскольку тому требовалось сменить не только обстановку, но и климат, был вынужден сопровождать пациента, что заняло нескольких недель. Таким образом, продолжить лечение ребенка на рю Фоссет пришлось новому доктору.

Я часто его видела, поскольку мадам не доверяла маленькую пациентку заботам Тринет и требовала моего присутствия в детской значительную часть времени. Думаю, доктор был очень умелым: благодаря его заботам Фифин быстро поправлялась, но даже это не давало ему возможности оставить пациентку. Судьба и мадам Бек действовали заодно, распорядившись, чтобы доктор ближе познакомился с вестибюлем, приватной лестницей и верхними комнатами особняка.

Не успела Фифин выпорхнуть из его рук, как Дезире неожиданно почувствовала себя плохо. Одержимая бесами девочка обладала редким даром притворства. Привлеченная соблазнами внимания и снисходительности, она решила, что болезнь полностью соответствует ее вкусам, и улеглась в постель. Юная актриса играла хорошо, а мадам Бек еще лучше: ясно понимая суть дела, она держалась с поразительно естественной серьезностью и озабоченностью.

Куда больше меня удивило, что и доктор Джон (именно так молодой англичанин научил Фифин его называть, и все мы быстро привыкли к этому имени) молча согласился разделить тактику мадам принять участие в ее маневрах. Да, он действительно пережил момент комического сомнения, несколько раз быстро перевел взгляд с ребенка на мать, погрузился в недолгое размышление, но в конце концов любезно исполнил отведенную ему роль. Дезире ела с отменным аппетитом, день и ночь скакала в кровати, возводила палатки из простыней и одеяла, по-турецки восседала среди подушек и подушечек, но любимым развлечением было швыряние туфель в бонну и гримасничанье с сестрами. Короче говоря, все в ней поражало отменным здоровьем и необузданной энергией. Успокаивалась хулиганка исключительно во время ежедневного визита матушки и доктора. Я знала, что мадам была рада любой ценой удержать дочь в постели, чтобы избавиться от неприятностей и свести к минимуму наносимый ею ущерб, но каким образом доктор Джон не уставал от притворства?

Изо дня в день под вымышленным предлогом он являлся с неизменной пунктуальностью. Мадам встречала его со столь же неизменной услужливостью, столь же ослепительной любезностью и столь же восхитительно сфальсифицированной тревогой за ребенка. Доктор Джон выписывал пациентке безвредные лекарства и проницательно, с тонким пониманием смотрел на мать. Мадам Бек принимала насмешливые взгляды без возражений и обид – для этого ей вполне хватало здравого смысла. Хоть молодой доктор и казался чересчур мягким, презирать его было невозможно. Сговорчивость явно не служила цели заслужить расположение и благодарность хозяйки дома. Он высоко ценил работу в пансионате и, таким вот странным образом продляя пребывание на рю Фоссет, держался независимо и почти небрежно, хотя часто выглядел задумчивым и погруженным в себя.

Хоть тайна его поведения меня и не касалась, равно как и ее природа, однако обстоятельства заставляли смотреть, слушать и делать выводы. Доктор позволял за собой наблюдать, обращая на меня ровно столько внимания и придавая моему присутствию столько значения, сколько обычно ожидает особа моей внешности: иными словами, не больше, чем замечают привычные предметы мебели, стулья работы заурядного мастера и ковры с неброским узором. Часто в ожидании мадам он задумывался, улыбался, смотрел или слушал, как мы это делаем, когда рядом никого нет. Я же тем временем могла беспрепятственно размышлять о его внешности и манерах, пытаясь разгадать значение особого интереса и необычной привязанности – в соединении с сомнением, странностью и необъяснимым подчинением неведомому, но властному колдовству. Что притягивало его к этому монастырю, спрятанному в плотно застроенном сердце столицы? Кажется, доктор Джон решил, что у меня нет глаз, ушей, ума…

Все бы так и оставалось, если бы однажды, когда он сидел на солнце, а я любовалось цветом его волос, бакенбард и здоровым румянцем, яркий свет не выявил красоту с почти угрожающей силой. Помню, что мысленно сравнила сияющую голову с «золотым образом» фараона Навуходоносора. Внезапно внимание мое властно привлекла новая идея. По сей день не представляю, как долго и с каким выражением я на него смотрела: удивление и мгновенная убежденность заставили забыться. В себя я пришла, лишь заметив, что внимание его ожило и поймало мое неподвижное отражение в маленьком овальном зеркале, прикрепленном к стене оконной ниши. С помощью этого нехитрого устройства мадам Бек шпионила за гуляющими в саду обитательницами дома. Несмотря на веселый, сангвинический темперамент, доктор обладал долей нервной чувствительности, приводившей в замешательство под прямым пытливым взглядом. Немало меня удивив, он повернулся и произнес хоть и вежливо, но в то же время сухо и раздраженно, даже с упреком:

– Мадемуазель меня не щадит. Я не настолько самоуверен, чтобы вообразить, что ее внимание привлечено моими достоинствами. Наверняка присутствует некий недостаток. Можно ли спросить, какой именно?

Как, должно быть, предположил читатель, я пришла в замешательство, но вовсе не от непоправимого смущения. Понятно, что упрек был вызван не опрометчивым проявлением восхищения и не предосудительным любопытством. Ничего не стоило тут же объясниться, однако я этого не сделала, а промолчала, не имея привычки разговаривать с этим человеком. Позволив, таким образом, думать все, что угодно, и в чем угодно меня обвинять, я снова взялась за оставленную работу и не подняла головы до его ухода. Существует извращенное состояние ума, при котором неправильное понимание не раздражает, а, напротив, успокаивает. Там, где нам не дано быть верно понятыми, полное отсутствие внимания доставляет удовольствие. Разве случайно принятый за грабителя честный человек не испытывает скорее интерес, чем обиду и раздражение?

Глава XI

Комната привратницы

Стояло лето, было очень жарко. Жоржетта, младшая дочь мадам Бек, подхватила лихорадку. Фифин и внезапно выздоровевшая Дезире были срочно отправлены в деревню, к бабушке, чтобы не заразились. Теперь потребовалась настоящая медицинская помощь. Игнорируя возвращение доктора Пиллюля, который вот уже неделю как был дома, мадам Бек уговорила его английского конкурента продолжить визиты. Некоторые из пансионерок жаловались на головную боль, да и другими симптомами также слегка разделяли болезнь Жоржетты. Я подумала, что теперь-то доктор Пиллюль наверняка вернется к исполнению обязанностей: благоразумная директриса вряд ли осмелится пригласить к ученицам такого молодого мужчину как доктор Джон, однако выяснилось, что бесстрашная жажда приключений возобладала над благоразумием. Она представила доктора Джона школьному отделению пансионата, после чего поручила его заботам и гордую красавицу Бланш де Мелси, и ее подругу – тщеславную кокетку Анжелику. Как мне показалось, доктор Джон проявил некоторое удовлетворение этим знаком доверия, и если сдержанность манер могла оправдать поступок мадам, то он был в полной мере оправдан. Однако здесь, в стране монастырей и исповедален, его появление в pensionat de demoiselles[62] не могло остаться безнаказанным. Школа сплетничала, кухня шепталась, город подхватил слухи, родители писали гневные письма и приезжали, чтобы выразить протест. Если бы мадам Бек проявила слабость, то немедленно пропала бы: соперничающие заведения были готовы лицемерно одобрить этот ошибочный шаг – если считать его ошибочным – и тут же ее погубить, – но она осталась тверда. Когда я наблюдала за ее уверенным, компетентным поведением, искусным управлением, выдержкой и твердостью, сердце мое аплодировало этому маленькому иезуиту и кричало «браво!».

Встревоженных родителей она встречала с добродушным, легким изяществом. Никто не мог сравниться с ней то ли в обладании, то ли в изображении некой rondeur et franchise de bonne femme[63], которая в ряде случаев немедленно достигала полного успеха там, где не помогли бы ни суровая важность, ни серьезное рассуждение.

«Ce pauvre Docteur Jean! Ce cher jeune homme! Le meilleur créature du monde!»[64] – восклицала мадам, усмехаясь и весело потирая полные маленькие ладошки, а потом объясняла, что доверяет ему даже собственных дочерей, которые обожают его так, что впадают в истерику, когда им предлагают другого доктора. У нее самой нет никаких сомнений, и такого же спокойствия ждет она от других. Au reste[65], это всего лишь самое временное из всех возможных средств. Бланш и Анжелика пожаловались на головную боль; доктор Джон выписал рецепт. Voilà toute![66]

Таким образом мадам Бек сумела успокоить родителей, а Бланш и Анжелика избавили ее от дальнейших волнений, дуэтом во всеуслышание воспевая достоинства доктора Джона. Другие ученицы вторили им, заявляя, что, если заболеют, будут лечиться только у него и ни у кого другого. Мадам смеялась. Родители радовались. Должно быть, жители Лабаскура обладают огромным чадолюбием: потворство капризам отпрысков развито в них до невероятных размеров, а их воля стала для большинства семей законом. Как следствие мадам Бек заслужила репутацию по-матерински доброй начальницы и вышла из противостояния победительницей: в городе стали ценить еще выше и ее саму, и пансионат.

До сих пор до конца не понимаю, с какой целью она так рисковала собственными интересами ради доктора Джона. Конечно, сплетни мне хорошо известны: все вокруг говорили, что она намерена выйти за него замуж. Разница в возрасте никого не смущала: рано или поздно это должно было произойти.

Следует признать, что события не опровергали столь смелое предположение. Мадам явно старалась продлить присутствие молодого привлекательного доктора в своем заведении, совершенно позабыв о бывшем протеже Пиллюле. Она неизменно лично присутствовала при визитах доктора Джона, причем всякий раз держалась жизнерадостно, игриво и благодушно. Более того, теперь мадам одевалась особенно тщательно: утренняя небрежность – ночной чепец, халат и шаль – была забыта. Ранние визиты доктора Джона неизменно заставали ее во всеоружии: с аккуратно уложенными волосами, в шелковом платье и элегантных ботиночках с кружевной отделкой вместо домашних тапочек. Молодой доктор лицезрел настоящую светскую даму, к тому же свежую, как утренний цветок. И все же не думаю, что намерения ее простирались дальше стремления доказать привлекательному мужчине, что она вовсе не дурнушка, махнувшая на себя рукой. Без красоты лица и элегантности фигуры она тем не менее не выглядела отталкивающе и без молодости с ее веселой грацией казалась жизнерадостной. Она не вызывала тоски при взгляде на нее: никогда не казалась занудной, вялой, бесцветной или скучной. Всегда яркие каштановые волосы, спокойные голубые глаза, сияющие здоровым румянцем щеки доставляли каждому умеренное, но неизменное удовольствие.

Действительно ли она лелеяла мечту выйти за доктора Джона, привести в свой со вкусом обставленный дом, разделить с ним сбережения, достигавшие, по слухам, значительной суммы, и до конца жизни обеспечить ему достойное существование? Подозревал ли об этом сам доктор Джон? Я замечала, что он выходил от нее с лукавой полуулыбкой на губах, со взглядом, полным разбуженного и удовлетворенного мужского тщеславия. При всей своей доброте и привлекательности, безупречным он не был, скорее напротив, если поощрял намерения, в успех которых не верил. Но не верил ли? Поговаривали, что он беден и целиком зависит от щедрости своих пока немногочисленных пациентов. Мадам, хотя и была старше его лет на четырнадцать, принадлежала к тому женскому типу, который никогда не стареет, не вянет и не сохнет. Они явно хорошо ладили: возможно, он и не был влюблен, но много ли людей в этом мире любят или хотя бы вступают в брак по любви? Мы ждали развязки.

Чего ждал доктор Джон, не знаю, как не знаю, что его вообще интересовало, но совершенно особенная манера, настороженный, бдительный, напряженный, увлеченный взгляд не покидали его, а, напротив, со дня на день только усиливались. Он никогда не находился всецело в границах моей проницательности, даже, думаю, со временем все больше выходил за ее пределы.

Однажды утром маленькая Жоржетта, почувствовав себя хуже, раскапризничалась и никак не желала успокаиваться. Я предположила, что прописанная микстура не пошла ей на пользу, усомнилась, следует ли продолжать прием, и с нетерпением ждала доктора, чтобы посоветоваться.

Послышался звонок, и доктора впустили (в этом я не сомневалась, услышав, как он здоровается с привратницей). Обычно он сразу поднимался в детскую: шагал через три ступеньки, приятно удивляя нас быстротой появления, – однако прошло пять минут, десять, а спасителя не было ни видно, ни слышно. Что могло произойти? Не исключено, он все еще был внизу, в холле. Маленькая Жоржетта продолжала плакать и жалобно просить о помощи:

– Минни, Минни, мне очень плохо!

(Так она называла меня.)

Сердце мое не выдержало, и я спустилась узнать, почему доктора до сих пор нет и куда он запропастился. Может, беседует с мадам в столовой? Нет, невозможно: я оставила ее в будуаре одеваться к визиту. Кроме того, столовая была одной из трех комнат, где занимались на фортепиано ученицы (еще две – большая и малая гостиные). Между ними и коридором находилась лишь комната привратницы, смежная с гостиными и изначально предназначенная для отдыха. Несколько дальше целый класс из дюжины голосов упражнялся в исполнении баркаролы (кажется, так они ее называли). До сих пор помню слова «fraîchë brisë, Venisë»[67]. Что можно было услышать в таком шуме? Оказалось, что очень многое, если бы только это оказалось кстати.

Да, из комнаты привратницы доносилось кокетливое женское хихиканье, причем у самой двери, возле которой я стояла, к тому же чуть приоткрытой. Мягкий, глубокий мужской голос умоляюще произнес несколько слов, из которых я уловила лишь восклицание: «Ради бога!» Затем, после секундной паузы, из-за двери показался доктор Джон. Глаза его сияли, но не радостью или торжеством, на бледной английской щеке горел рукотворный румянец, а лицо хранило растерянное, встревоженное, полное муки и все же нежное выражение.

Распахнутая дверь послужила мне укрытием, но даже если бы я оказалась на пути, он бы прошел мимо, не заметив. Душой его владели унижение и острое раздражение. Но если вспомнить непосредственное впечатление, то переживания следует описать как печаль и сознание несправедливости. Тогда мне показалось, что не столько пострадала его гордость, сколько были ранены чувства – причем ранены жестоко. Но кто же осмелился так его обидеть? Кто из обитавших в доме существ держал его в своей власти? Мадам, кажется, оставалась в своей спальне. Та комната, откуда с разбитым сердцем вышел доктор, принадлежала исключительно привратнице Розин Мату – безнравственной хорошенькой маленькой французской гризетке: беспечной, ветреной, модной, тщеславной и корыстной. Не могла же ее рука подвергнуть доктора столь суровому наказанию?

Пока я терялась в догадках, сквозь приоткрытую дверь донесся чистый, хотя и немного резкий, голос, с удовольствием исполнявший легкую французскую песенку. Не веря своим ушам, я заглянула. Мадемуазель Мату сидела за столом в милом платье из розового батиста и подшивала изящный кружевной чепчик. Кроме привратницы, в комнате не было ни единой живой души, если не считать золотой рыбки в стеклянном шаре, нескольких цветков в горшках и веселого июльского солнца.

В этом и заключалась проблема, однако я должна была поспешить наверх, чтобы спросить о микстуре.

Доктор Джон сидел у постели Жоржетты, а мадам стояла рядом. Маленькая пациентка, уже осмотренная и успокоенная, тихо лежала в кроватке. Когда я вошла, мадам Бек рассуждала о здоровье самого доктора: говорила о реальной или воображаемой перемене внешности, упрекала в переутомлении и рекомендовала отдых на свежем воздухе. Молодой человек выслушал нотацию добродушно, но с насмешливым безразличием, и ответил, что она trop bonne[68]: чувствует он себя прекрасно. Мадам обратилась ко мне, и доктор Джон проследил за ее движением медленным взглядом, отразившим ленивое удивление интересом к столь незначительному мнению.

– Что вы думаете, мисс Люси? Разве доктор не выглядит бледным и худым?

В присутствии доктора Джона я редко произносила что-нибудь длиннее одного слога: неизменно оставалась тем пассивным, незаметным существом, которым он меня и считал, – сейчас, однако, набралась смелости и ответила развернутой фразой, причем намеренно наполнила ее глубоким смыслом.

– В эту минуту доктор действительно выглядит нездоровым, но, возможно, по какой-то временной причине: не исключено, что месье взволнован или раздражен.

Не могу сказать, как он воспринял высказывание, поскольку ни разу не взглянула ему в лицо. В этот момент Жоржетта на своем ломаном английском попросила стакан eau sucrée[69]. Я ответила ей по-английски. Кажется, впервые за все время доктор заметил, что я чисто говорю на его родном языке. До этого он принимал меня за иностранку, обращался «мадемуазель» и по-французски давал указания относительно лечения ребенка. Он явно собрался что-то сказать, однако передумал и промолчал.

Мадам возобновила советы. Доктор покачал головой, со смехом встал и попрощался вежливо, однако с рассеянным видом человека, утомленного избытком нежелательного внимания.

Как только он ушел, мадам упала на освободившийся стул и положила подбородок на руку. Оживление и дружелюбие мгновенно улетучились: сейчас она выглядела окаменевшей, суровой, почти униженной и печальной. Из груди вырвался единственный, но глубокий вздох. Громкий звонок провозгласил начало утренних занятий. Она встала. Проходя мимо туалетного стола с зеркалом, взглянула на свое отражение. В каштановых прядях блеснул единственный седой волос, и она, вздрогнув, вырвала его. В ярком летнем свете было ясно видно, что все еще сохранившее румянец лицо утратило и свежесть, и четкие очертания молодости. Ах, мадам! Даже такую мудрую женщину, как вы, слабость не обошла стороной. Прежде я никогда не жалела мадам Бек, но в ту минуту, когда она мрачно отвернулась от зеркала, сердце мое дрогнуло. Ее постигла катастрофа. Ведьма по имени Разочарование приветствовала вызывающим ужас салютом, а душа отвергала искренность.

Но Розин! Мое недоумение не поддается описанию. В тот день я пять раз прошла мимо комнаты привратницы в надежде обнаружить ее чары и постичь секрет влияния. Она была веселой, хорошенькой, всегда красиво одевалась. Полагаю, рассмотренная в философском ключе, сумма этих достоинств смогла бы объяснить агонию отчаяния, постигшую молодого доктора Джона. И все же в глубине души родилось смутное желание, чтобы он был моим братом или хотя кого-нибудь, кто по-доброму бы его отчитал. Я говорю «смутное», потому что не дала желанию проясниться и стать отчетливым, вовремя осознав его абсолютную глупость. Кто-нибудь наверняка может точно так же отчитать мадам за молодого доктора. Но какая от этого польза?

Полагаю, мадам Бек сама строго себя отчитала, поскольку не проявила малодушия и не выставила на посмешище свою минутную слабость. К счастью, ей не пришлось преодолевать сильные чувства, испытывать боль и горечь разочарования. Правда и то, что в ее жизни присутствовало важное занятие – настоящий бизнес, способный заполнить время, отвлечь мысли и рассеять нежелательный интерес. И особенно существенно то, что она обладала истинным здравым смыслом, большинству несвойственным. Объединившись, эти качества позволили ей вести себя с мудрым достоинством, как подобает леди. И снова браво, мадам Бек! Я увидела, что вы способны бороться с пристрастием. Вы достойно приняли бой и победили!

Глава XII

Шкатулка

За домом на рю Фоссет располагался сад – для центра города очень большой и, как мне помнится, необыкновенно роскошный. Однако время, как и расстояние, оказывает на впечатление смягчающее действие: там, где повсюду лишь камень, голые стены и раскаленная мостовая, драгоценным кажется даже единственный кустик, а крохотный кусочек земли предстает восхитительно уютным и зеленым!

Традиционно считалось, что в давние времена дом мадам Бек был монастырем и в прошлом – не берусь сказать, насколько далеком, но думаю, что несколько веков назад, – прежде чем город поглотил вспаханные земли и аллею, лишив обитель должного религиозного уединения, на этом месте случилось внушившее страх и породившее ужас событие. Особняк заслужил репутацию дома с привидениями. Ходили слухи, что иногда по ночам в окрестностях появляется призрак монахини в черно-белом одеянии. Должно быть, история родилась еще несколько веков назад, поскольку сейчас повсюду стояли дома, однако о существовании монастыря напоминали освящавшие место огромные древние фруктовые деревья. Одно из них – груша, – несколько ветвей которой продолжали преданно ронять душистый снег весной и сладкие как мед плоды осенью, представляло собой истинного Мафусаила. Если разгрести заросшую мхом землю среди полуобнаженных корней, можно было увидеть плиту – гладкую, твердую и черную. Неподтвержденная и непроверенная, но упорно повторяемая легенда гласила, что это вход в склеп, где в скрытой под зеленой травой и яркими цветами мрачной, безысходной глубине покоятся кости девушки, за нарушение клятвы заживо похороненной безжалостным средневековым монашеским орденом. Ее тень пугала слабых духом даже через столетия после того, как бедное тело превратилось в прах. Лунный свет и дрожащие на ветру причудливые тени рисовали в воспаленном воображении черное одеяние и белое покрывало.

Старинный сад очаровывал и сам по себе, независимо от романтических глупостей. Летом я вставала пораньше, чтобы в одиночестве насладиться утренней свежестью; летними вечерами любила прийти на свидание с восходящей луной, ощутить легкий поцелуй ветерка или скорее вообразить, чем почувствовать, влагу выпадающей росы. Земля вокруг была покрыта буйной растительностью, белела усыпанная гравием дорожка, вокруг старинных фруктовых деревьев с сухими верхушками радостно сияли солнечные цветы настурции. В тени пышной акации стояла большая беседка, но было и еще одно, более уединенное убежище, спрятанное среди виноградных лоз, упорно тянувшихся по высокой серой стене, сплетавшихся причудливыми узлами и в щедром изобилии спускавшихся к излюбленному месту, чтобы встретиться и соединиться с жасмином и плющом.

Не приходится сомневаться, что в разгар дня, когда школа мадам Бек впадала в неистовство, а пансионерки и приходящие ученицы вырывались на волю, чтобы помериться силой легких, ног и рук с обитателями соседнего мужского коллежа, сад превращался в изрядно затоптанное и помятое место. Однако на закате или в час вечерней молитвы, когда экстерны расходились по домам, а пансионерки спокойно занимались своими делами, я с удовольствием гуляла по тихим аллеям, прислушиваясь к мягкому, возвышенному перезвону колоколов церкви Святого Иоанна Крестителя.

Однажды вечером я дольше обычного задержалась в сгущающихся сумерках, очарованная глубоким спокойствием, щедрой прохладой, душистым дыханием, которым в отсутствие солнца цветы благодарно отвечали на утешение росы. Свет в окне часовни подсказал, что католическое сообщество уже собралось на вечернюю молитву – обряд, который я, как протестантка, время от времени позволяла себе пропустить.

«Останься еще на пару мгновений, – послышался шепот уединения и летней луны. – Сейчас все везде спокойно, так что с четверть часа твое отсутствие никто не заметит. Суета жаркого дня так утомительна. Насладись же драгоценными минутами тишины!»

Дальняя сторона сада была ограничена длинным рядом зданий, представлявших собой пансионаты соседнего колледжа. Ряд этот, однако, повернулся к нам сплошной черной стеной за исключением нескольких узких, похожих на бойницы щелей под крышей, обозначавших каморки женской прислуги, а также единственного окна, по слухам, отмечавшего кабинет или спальню директора. Однако, несмотря на абсолютную безопасность, аллея, что тянется параллельно очень высокой стене этой части сада, была объявлена запретной для учениц (l’allée défendue[70]), и нарушительница рисковала подвергнуться наказанию настолько серьезному, насколько допускали мягкие правила заведения мадам Бек. Учителя могли гулять здесь беспрепятственно, однако, поскольку аллея была узкой, а запущенные кусты разрослись с обеих сторон и вверх, образовав почти непроницаемую для солнца крышу из веток и листьев, уголок этот редко привлекал внимание даже днем, а по вечерам и вообще оставался безлюдным.

С первых дней я испытывала искушение нарушить общепринятое правило: уединенность и даже сумрак аллеи привлекали меня. Долгое время сдерживала боязнь показаться странной, однако постепенно все вокруг начали привыкать ко мне и к свойственным моей натуре особенностям – не настолько ярким, чтобы кого-то заинтересовать, и не настолько резким, чтобы оскорбить. Мало-помалу я осмелела и превратилась в постоянную обитательницу этой узкой таинственной тропинки, а потом и вовсе взяла на себя обязанности садовника: позаботилась о пробивавшихся между кустами бледных цветах; убрала опавшую листву, скрывавшую простую скамейку в дальнем конце аллеи; попросила у кухарки Готон ведро воды и жесткую щетку и отчистила ее поверхность. Мадам Бек увидела меня за работой и, одобрительно улыбнувшись – не знаю, насколько чистосердечно, – воскликнула:

– Voyez-vous, comme elle est propre, cette demoiselle Lucie? Vous aimer donc cette allée, Meess?[71]

– Да, – ответила я. – Здесь спокойно и прохладно.

– C’est juste![72] – воскликнула она добродушно и любезно позволила проводить в тихом уголке столько времени, сколько захочется, добавив, что наблюдение за дисциплиной не входит в мои обязанности, а потому нет необходимости гулять вместе с ученицами.

Единственное условие: я должна позволить ее детям приходить сюда, чтобы беседовать со мной по-английски.

Тем вечером я сидела на отвоеванной у листьев, грибов и плесени уединенной скамейке, прислушиваясь к тому, что казалось далекими звуками города. Честно говоря, далекими они не были, так как школа располагалась в центре: за пять минут можно было дойти до парка, а меньше чем за десять – до роскошных, похожих на дворцы зданий. Совсем близко шумели широкие, залитые ярким светом улицы, по ним грохотали экипажи, торопясь доставить публику на балы и в театры. Тот самый час, который в нашем монастыре требовал отхода ко сну, гасил все лампы и опускал полог каждой кровати, призывал остальной неугомонный город к праздничному веселью, однако я не задумывалась об этом контрасте. Стремление к развлечениям было чуждо моей натуре. Ни бала, ни оперы я никогда не видела, хотя представление о них имела по рассказам и даже не прочь была посмотреть, однако особенно не стремилась. Это было всего лишь спокойным интересом к чему-то новому.

На небе уже появилась луна, но не полная, а в виде тонкого молодого месяца. Я заметила ее сквозь переплетенные над головой ветви. Луна и россыпь звезд не казались странными там, где все остальное представало чуждым: их я знала с детства. В давно минувшие дни, в доброй старой Англии, я видела, как золотой серп с темной сферой в изгибе сияет на синем небесном своде возле лохматого колючего куста точно так же, как сейчас сиял возле величественного шпиля в этой континентальной столице.

О, мое детство! Сколько чувств рождало оно! Как бы пассивно я ни жила, как бы мало ни говорила, какой бы холодной ни выглядела, воспоминания о былом переполняли душу. В отношении настоящего следовало быть стоиком; в отношении будущего – такого, какое ждало меня, – мертвецом. В оцепенении и ледяном трансе я старательно сдерживала врожденную живость натуры.

Хорошо помню все, что могло взволновать в то время. Например, некоторые природные явления вызывали едва ли не ужас, потому что пробуждали чувства, которые я упорно подавляла, и рождали крик отчаяния, который не могла себе позволить. Однажды ночью разразилась страшная гроза. Внезапный ураган заставил нас вскочить с постелей. Католички в панике упали на колени и принялись молиться своим святым. На меня же стихия подействовала неожиданно властно: я ощутила внезапное возбуждение и острую потребность жить. Встала, оделась, вылезла в находившееся возле кровати окно и села на выступ, поставив ноги на крышу прилегающего, но более низкого, здания. Было мокро, ветрено, холодно, абсолютно темно и очень страшно. В общей спальне все в ужасе собрались вокруг ночника и продолжали неистово молиться. Я не могла к ним присоединиться: настолько непреодолимым оказался восторг бури – черной, громыхавшей такие оды, каких язык никогда не дарил и не подарит человеку, – настолько великолепной, хотя и жуткой, предстала картина рассеченных, пронзенных ослепительно-белыми вспышками облаков.

Тогда и еще целые сутки потом я страстно мечтала, чтобы что-то вырвало меня из нынешнего существования, увело вперед и вверх. Эту мечту, как и все прочие желания подобного рода, следовало убить на месте. В переносном смысле я сделала с ней то же самое, что Иаиль сотворила с полководцем Сисарой[73]: вогнала в висок острый кол, – однако, в отличие от Сисары, мечта не умерла. Пронзенная колом, она время от времени судорожно вздрагивала. Тогда виски начинали кровоточить, а мозг мучительно возвращался к жизни.

В этот вечер я не чувствовала себя ни убийственно жестокой, ни безысходно несчастной. Мой Сисара спокойно лежал в шатре, погрузившись в забытье. А если сквозь дремоту пробивалась боль, нечто вроде ангела или идеала опускалось рядом на колени, умащало виски бальзамом и подносило к закрытым очам магическое зеркало, сладкие, торжественные видения которого повторялись в снах и простирали отражение одеяний и залитых лунным светом крыльев над пронзенным воином, над шатром, над всем окружающим пейзажем. Непреклонная Иаиль сидела поодаль, слегка сожалея об участи пленника, но куда больше предаваясь верному ожиданию мужа Хевера. Этим ветхозаветным образом я хочу показать, что мирная прохлада и сладостная, росистая свежесть вечера вселили в мою душу надежду: не какое-то конкретное представление, а обобщенное чувство бодрости и сердечной легкости.

Разве не должно было это настроение – такое приятное, спокойное, непривычное – предвещать добро? Увы, ничего хорошего оно не принесло! Очень скоро ворвалась грубая реальность, а зло предстало во всей своей отталкивающей лживости.

Среди абсолютной тишины каменных зданий, деревьев и высокой стены внезапно раздался звук скрипнувшей оконной рамы (все окна здесь представляют собой рамы и держатся на петлях). Прежде чем я успела поднять голову и увидеть, где, на каком этаже и кем было открыто окно, дерево над головой качнулось, словно что-то его задело, а потом это «что-то» упало к моим ногам.

Часы на церкви Святого Иоанна Крестителя пробили девять. День угасал, однако тьма еще не наступила. Молодая луна помогала плохо, но яркая позолота в той точке неба, где скрылось солнце, и кристальная ясность обширного пространства над ней продлили летние сумерки. Даже в моей темной аллее можно было, выбрав место между деревьями, прочитать начертанное мелким почерком письмо, так что упавший предмет – шкатулку из слоновой кости – я без труда рассмотрела. Крышка сама открылась в моей ладони. Внутри оказались фиалки, скрывавшие плотно сложенный клочок розовой бумаги: записку, адресованную Pour la robe grise[74], на мне же было светло-серое платье.

Прекрасно. Было ли это послание billet-doux[75]? О подобных вещах я, конечно, слышала, но до сих пор не имела чести видеть и тем более держать в руках. Неужели именно это ценное изобретение человечества я сжимала между указательным и большим пальцами?

Вряд ли. О такой чести я даже не мечтала. Ни один поклонник не фигурировал в моих мыслях. Все учительницы грезили о неких любовниках, а одна (излишне доверчивая) даже думала о будущем муже. Все ученицы старше четырнадцати лет знали, что когда-нибудь у них появятся женихи, а две-три и вовсе были с детства обручены по решению родителей. Однако вторгаться в царство открывавших подобные перспективы чувств и надежд мои размышления, а тем более предположения, никогда не осмеливались. Если другие учительницы выходили в город, гуляли по бульварам или хотя бы посещали мессу, то непременно (как они потом рассказывали) встречали кого-нибудь из представителей противоположного пола, чей острый, заинтересованный взгляд свидетельствовал о силе произведенного впечатления. Никак не могу сказать, что мой опыт в этом отношении мог сравниться с опытом коллег. Я ходила в церковь, гуляла, но абсолютно уверена, что никто и ни разу не обратил на меня внимания. На рю Фоссет не было ни единой девушки или женщины, которая не могла бы с гордостью заявить (и не заявляла), что встречала восхищенный взгляд голубых глаз нашего молодого доктора. И только я должна честно признаться, как бы унизительно это ни звучало, что составляла исключение: по отношению ко мне голубые глаза оставались спокойными и равнодушными. Так и получилось, что я слушала разговоры учениц и коллег, часто удивлялась их веселью, бесстрашию и довольству собой, однако ни разу не попыталась поднять голову и посмотреть вперед – на ту тропу, по которой они так уверенно шли. Итак, в моих холодных руках оказалась вовсе не мне адресованная любовная записка. Развернув ее, я немедленно убедилась в этом. И вот что прочла:

«Ангел моей мечты! Тысяча, тысяча благодарностей за то, что исполнили обещание: едва ли я отваживался надеяться на его осуществление. Честно говоря, считал, что вы шутите. К тому же замысел казался вам таким опасным, час – неподходящим, а аллея – уединенной. Больше того, по вашим словам, там часто гуляет дракон – английская учительница. Une véritable bégueule Britannique à ce que vous dites – espèce de monstre, brusque et rude comme un vieux caporal de grenadiers, et revêche comme une reе́ligieuse[76]».

Надеюсь, читатель простит скромность в представлении этого лестного описания моего милого образа под легкой вуалью чужого языка.

«Вам известно, что из-за болезни маленького Густава перевели в комнату директора – ту самую, окно которой смотрит в сад вашей тюрьмы, – а я, как лучший в мире дядя, получил позволение навещать племянника. С каким трепетом я подошел к окну и заглянул в ваш Эдем – рай для меня, хотя и пустыню для вас! Как боялся увидеть пустоту или упомянутого дракона! И вот сердце затрепетало от восторга, когда сквозь просвет между завистливыми ветвями увидел проблеск изящной соломенной шляпки и волну серого платья, которое узнаю среди тысячи. Но почему же, ангел мой, вы не посмотрели вверх? Жестоко отказывать страждущему в единственном луче обожаемых глаз! Как бы оживил меня краткий взгляд! Пишу в жаркой спешке: пока доктор осматривает Густава, пользуюсь возможностью, чтобы вложить послание в маленькую шкатулку вместе с букетиком сладчайших цветов – и все же не столь сладких, как вы, моя пери, мое очарование!

Вечно ваш – сами знаете кто!»

«Хотелось бы знать, кто это», – сказала я себе, имея в виду не столько автора, сколько адресата этого нежного послания. Возможно, оно написано женихом одной из обрученных учениц? В таком случае особого вреда оно не принесет и может считаться лишь некоторым отступлением от правил. У многих – если ли не у большинства – девушек в соседнем коллеже учились братья или кузены, однако признаки la robe grise, le chapeau de paille[77] – сбивали с толку. Соломенная шляпа – это обычный головной убор, такие носят все обитательницы школы, включая меня. Серое платье тоже едва ли проясняло ситуацию. В тот период и сама мадам Бек носила серое платье, а кроме того, одна из учительниц и три пансионерки купили платья, почти не отличавшиеся от моего. Такой повседневный наряд тогда соответствовал моде.

Теряясь в догадках, я поняла, что пора возвращаться. Свет в окнах спальни свидетельствовал о том, что молитва закончена и ученицы ложатся спать. Через полчаса все двери закроются, а свет погаснет, но пока дверь в сад оставалась открытой, чтобы впустить в душное здание прохладу летней ночи. Из комнаты привратницы выбивался свет лампы, позволяя увидеть длинный коридор, с одной стороны которого располагалась двустворчатая дверь гостиной, а замыкала перспективу импозантная парадная дверь.

Внезапно раздался короткий звонок – скорее даже осторожное звяканье, нечто вроде предупреждающего металлического шепота. Розин выбежала из своей комнаты и бросилась открывать, потом с тем, кого впустила, минуты две беседовала. Видимо, они о чем-то спорили или что-то вызвало недоумение. С лампой в руке Розин подошла к двери в сад, остановилась на пороге и, высоко подняв лампу, зачем-то посмотрела по сторонам, потом кокетливо рассмеялась:

– Quel conte! Personne n’y a été[78].

– Позвольте пройти, – взмолился знакомый голос. – Прошу всего пять минут!

Знакомая фигура, высокая и, по мнению всех обитательниц рю Фоссет, чрезвычайно представительная, вышла из дома и зашагала среди клумб и кустов. Произошло святотатство: вторжение мужчины в сокровенное пространство, да еще в столь поздний час, – однако месье определенно считал, что занимает привилегированное положение, и, возможно, верил в спасительную темноту. Он медленно шел по аллеям, внимательно смотрел по сторонам, заглядывал под кусты, неосторожно мял цветы и ломал ветки. Когда он добрался наконец до запретной аллеи, я его встретила и, должно быть, напугала:

– Доктор Джон, не трудитесь: вещь уже найдена.

Он не спросил кем, поскольку уже заметил у меня в руке шкатулку, лишь произнес, глядя на меня и правда как на дракона:

– Не выдавайте ее.

– Даже будь я склонна к предательству, все равно не смогла бы выдать то, чего не знаю, – заверила я. – Прочитайте записку, и сразу поймете, как мало в ней чего-то конкретного.

«Возможно, он уже читал», – подумала я, хотя по-прежнему не верила, что он мог писать подобные банальности. Вряд ли это его стиль. Кроме того, мне хотелось думать, что он не стал бы обзывать меня такими словами. Внешний вид доктора подтверждал мои сомнения: читая послание, он покраснел и покрылся испариной, – да и реакция последовала соответствующая:

– Действительно, это уж слишком! Жестоко и унизительно.

Увидев, что молодой человек глубоко взволнован, я тоже решила, что ситуация неприятно обострилась: не важно, виноват он или нет. Очевидно, что кто-то виноват куда больше.

– Как вы поступите? – спросил доктор Джон. – Расскажете о находке мадам Бек и устроите en esclandre?[79]

Я считала, что должна рассказать, в чем тут же призналась, добавив, что вряд ли мадам будет поднимать шум: слишком она осмотрительна, чтобы допустить в своем заведении распространение сплетен столь сомнительного свойства.

Доктор задумчиво смотрел на меня, но был слишком горд и честен, чтобы умолять сохранить все в тайне, поскольку долг требовал огласки. Я же хотела поступить правильно, однако боялась расстроить его или – что еще хуже – подвести. В этот миг Розин выглянула в открытую дверь. Нас она видеть не могла, а вот я отчетливо видела ее в просвет между деревьями: на ней было серое платье, похожее на мое. В сочетании с недавними событиями это обстоятельство подсказало, что случай, хотя и прискорбный, не требовал от меня немедленного вмешательства, поэтому я предположила:

– Если вы готовы подтвердить, что ни одна из учениц мадам Бек не замешана в этой истории, буду счастлива остаться в стороне от любых действий. Возьмите шкатулку, цветы и записку. Я же, со своей стороны, с радостью забуду о происшествии.

– Смотрите! – внезапно прошептал доктор Джон, прижимая к груди все, что я ему отдала, и одновременно указывая на кусты.

Я обернулась и увидела бесшумно спускавшуюся с крыльца мадам Бек. В шали, халате и домашних тапочках она, подобно кошке, осторожо вышла в сад и уже через пару минут наверняка разоблачила бы доктора Джона, но если мадам напоминала кошку, то джентльмен в такой же мере походил на леопарда: ничто не могло сравниться с легкостью его движений и походки, если он того желал. Он дождался, когда директриса завернет за угол, и в два бесшумных прыжка пересек сад и, когда она снова появилась, уже бесследно исчез: Розин помогла, мгновенно закрыв дверь между ним и его преследовательницей. Я тоже имела шанс устраниться, однако предпочла открыто встретить опасность.

Обладая всем известной привычкой гулять в саду в сумерки, до сих пор я никогда не задерживалась так поздно. Не сомневаясь, что мадам вышла меня искать, я ожидала выговора, но ничего подобного не произошло: ни единого упрека, ни даже тени удивления. Мадам источала доброту и со свойственным ей тактом, недостижимым ни для одного другого живого существа, даже призналась, что всего лишь вышла насладиться la brise du soire[80].

– Quelle belle nuit![81] – воскликнула она, глядя на звезды, так как к этому времени луна уже скрылась за высокой колокольней церкви Иоанна Крестителя. – Qu’il fait bon? Que l’air est frais![82]

Вместо того чтобы отослать меня прочь, она пригласила вместе пройтись по главной аллее, а на обратном пути даже чуть прильнула к моему плечу, чтобы опереться, поднимаясь по ступенькам парадного крыльца. При расставании щека ее оказалась возле моих губ.

– Bon soir, ma bonne amie; dormez bien![83]

Лежа в кровати без сна и предаваясь размышлениям, я внезапно осознала, что улыбаюсь. Да, улыбку вызвало поведение мадам. Елей и обходительность манер ясно показывали тому, кто ее знал, что в изощренном мозгу копошится некое подозрение. Сквозь щель или с вершины горы, сквозь спутанные ветки деревьев или открытое окно она, несомненно, уловила намек, далекий или близкий, обманчивый или поучительный, на события того вечера. Учитывая непревзойденное мастерство мадам в искусстве наблюдения, было практически невозможно допустить, чтобы кто-то незаметно бросил в ее сад шкатулку или смог проникнуть кто-то посторонний, чтобы найти опасную вещицу. По легкому трепету ветки, мгновенной тени, необычному звуку шагов или едва слышному бормотанию (хотя несколько обращенных ко мне слов доктор Джон произнес очень тихо, тембр мужского голоса, должно быть, распространился по всей монастырской территории) мадам Бек не могла не заподозрить, что на ее территории происходит нечто экстраординарное. Что именно, в тот момент она не могла знать, однако восхитительно запутанная интрига непреодолимо искушала, требуя разгадки. Выйдя на охоту, разве она не поймала и не опутала паутиной неуклюже вовлеченную в интригу, случайно оказавшуюся на пути мисс Люси – глупую наивную муху?

Глава XIII

Несвоевременное чихание

Меньше чем через сутки после описанной выше небольшой комедии представился новый повод для улыбки и даже для смеха.

Климат в Виллете такой же неустойчивый, хотя и не столь влажный, как в любом из английских городов. За мягким, тихим закатом последовала ветреная ночь, а весь следующий день оказался темным, облачным, но не дождливым: бушевала сухая буря. Ветер кружил по улицам принесенный с бульваров песок вперемешку с пылью. Не думаю, что даже чудесная погода снова вдохновила бы меня на вечернюю прогулку. Моя аллея, как, впрочем, и остальные дорожки и кусты сада, приобрела новый, отнюдь не приятный интерес. Уединенность стала сомнительной, а спокойствие показалось ненадежным. Окно, откуда летели записки, лишило прелести еще недавно милый уголок. Возникло впечатление, что глаза цветов обрели зрение и пристально наблюдают, а неровности на стволах деревьев внимательно прислушиваются ко всему, что происходит вокруг. Некоторые растения пострадали от ног доктора Джона во время его торопливых небрежных поисков. Мне захотелось поднять их, полить и вернуть к жизни. Он оставил следы и на клумбах, однако, несмотря на ветер, я успела устранить улики рано утром, прежде чем кто-либо успел их обнаружить. Ну а вечером, когда ученицы занялись приготовлением уроков, а учительницы – рукоделием, в задумчивом умиротворении села за стол, чтобы посвятить час-другой немецкому языку.

Etude de soire[84] неизменно проходили в столовой – помещении намного меньшем любой из трех классных комнат. Сюда допускались только пансионерки, которых насчитывалось всего полтора десятка. Над двумя длинными столами с потолка свисали две лампы. Зажигали их в сумерках, и свет означал, что пора отложить учебники, принять серьезный вид и прекратить разговоры. Наступало время для lecture pieuse[85]. Как скоро выяснилось, это занятие представляло собой благотворное подавление интеллекта, полезное унижение разума и такую дозу тоскливого здравого смысла, какую ученица могла усвоить в час досуга и применить с наибольшей пользой.

Книга (одна и та же, ее никогда не меняли, а читали заново) представляла собой достопочтенный том – древний, как мир, и серый, как покрытая плесенью стена старинного замка.

Я была готова отдать два франка за возможность подержать том в руках, перелистать пожелтевшие священные страницы, прочитать название и собственными глазами увидеть ту грандиозную ложь, которую, как недостойный еретик, могла лишь озадаченно слушать. Книга содержала легенды о святых. Боже милостивый (восклицаю с глубоким почтением), что это были за легенды! Какими же хвастливыми мошенниками были эти католические святые, если бахвалились такими подвигами или изобретали подобные чудеса! Легенды, однако, представляли собой всего лишь достойный затаенной насмешки монашеский вздор. Помимо них, в книге присутствовали и рассуждения священников, причем эта часть была еще лицемернее монашеской. Уши пылали, когда поневоле приходилось внимать историям о чинимых Римом моральных муках. Больно было слушать бесстыдные похвалы в адрес нарушивших обет молчания исповедников – вероломных изменников, повергших в позор высокородных дам, превративших графинь и княгинь в самых несчастных рабынь на свете. Истории, представлявшие собой кошмар угнетения, нужды и агонии, подобные рассказу о Конраде и Елизавете Венгерской[86], снова и снова повторялись во всей своей ужасной порочности, отвратительной тирании и черной нечестивости.

Несколько вечеров подряд я из последних сил терпела эти религиозные чтения и сидела тихо (лишь однажды отломила концы своих ножниц, неосознанно воткнув их слишком глубоко в источенную короедом столешницу), но в конце концов они так дурно повлияли на мое самочувствие: пульс участился, а сон нарушился, – что терпеть далее я не могла. Благоразумие требовало освобождать столовую от своего присутствия в тот самый момент, когда появлялась невыносимая старинная книга. Моз Хедриг никогда не испытывала столь же острой потребности свидетельствовать против сержанта Босуэла[87], как я стремилась выразить свое мнение относительно папского религиозного чтения, но мне как-то удавалось обуздать порыв. Хотя всякий раз, как только Розин приходила, чтобы зажечь лампы, я поспешно убегала из комнаты, все-таки старалась это не афишировать, пользуясь небольшой суматохой перед мертвой тишиной и незаметно исчезая в ту минуту, когда ученицы убирали книги.

Сбежав, я всегда оказывалась в темноте. Носить по дому свечу не разрешалось, так что покинувшей столовую учительнице приходилось довольствоваться темным холлом, темной классной комнатой или такой же темной спальней. Зимой я выбирала длинные классы, где можно было, шагая из конца в конец, согреться. Хорошо, если светила луна, а если на небе появлялись одни лишь звезды, приходилось довольствоваться их тусклым мерцанием или вообще мириться с полной темнотой. Летом света было намного больше. Тогда я поднималась наверх и проходила в свой уголок просторной спальни, открывала окно (в этой комнате их было пять – широких и высоких, словно двери), выглядывала как можно дальше и подолгу любовалась раскинувшимся за садом городом, прислушиваясь к доносившейся из парка или с дворцовой площади музыке, погружаясь в собственные мысли, проживая невидимую жизнь в безмолвном, полном теней мире.

В этот вечер, спасаясь, как обычно, от папы римского и его писаний, я поднялась по лестнице, подошла к спальне и тихо открыла всегда плотно затворенную дверь – подобно всем остальным дверям в доме бесшумно вращавшуюся на заботливо смазанных петлях, – и хотя ничего не увидела, сразу почувствовала, что в обычно пустой просторной комнате теплится жизнь. Не то чтобы ощущалось движение или дыхание, слышался шорох или звук – нет: просто отсутствовала пустота, не хватало одиночества. Все белые кровати – «lits d’ange»[88], как их поэтично называли, – с первого взгляда просматривались насквозь и пустовали. Никто не отдыхал. Слух мой уловил звук осторожно выдвигаемого ящика. Я слегка отступила в сторону, чтобы опущенные шторы не заслоняли обзор, и увидела свою кровать и туалетный стол с запертой рабочей шкатулкой на нем и несколькими запертыми ящиками.

Вот так сюрприз! Невысокая плотная фигура в благопристойной шали и изящном кружевном чепце стояла перед моим столом и усердно трудилась – очевидно, оказывая мне услугу в наведении порядка в ящиках стола. Крышка шкатулки была уже открыта, а ящики методично, один за другим, отпирались и выдвигались, каждая вещица в них была поднята и развернута, каждая бумажка просмотрена, каждая коробочка открыта. Обыск производился с непревзойденной ловкостью и образцовой аккуратностью. Мадам действовала, как профессиональный сыщик – четко и скрупулезно. Не могу отрицать, что наблюдала за ней как завороженная. Будь я джентльменом, мадам наверняка заслужила бы особую благосклонность точностью, ловкостью и элегантностью своих действий. Случается, чьи-то действия раздражают своей беспорядочной неуклюжестью, но каждое мановение ее рук радовало опрятной экономностью. Я все стояла и стояла, хотя давно следовало разрушить чары и незаметно исчезнуть, пока мадам не обернулась и не заметила меня, дабы избежать неловкой сцены. Мгновенно разрушились бы все условности, пали все покровы. Мне не осталось бы ничего иного, кроме как прямо взглянуть в ее глаза, а ей – так же прямо посмотреть в мои. Стало бы ясно, что работать вместе мы больше не сможем, и пришлось бы расстаться навсегда.

Так навлекать на себя катастрофу? Я не злилась и не испытывала ни малейшего желания ссориться с мадам Бек. Где найти другую госпожу, чье иго показалось бы таким же легким и необременительным? Я действительно ценила мадам за основательный ум (независимо от того, что думала по поводу ее принципов), а что касается принятой в школе системы шпионажа, то мне тайные досмотры совершенно не вредили. Мадам Бек могла копаться в моих вещах, сколько душе угодно; все равно ничего бы не вышло. Нелюбимая, без малейшей надежды на любовь, своей сердечной бедностью я была надежно защищена от любых обысков, как нищий защищен от воров пустотой своих карманов, поэтому бесшумно удалилась, спустившись по лестнице со стремительной легкостью паука, бежавшего рядом по перилам.

Оказавшись в классной комнате, я наконец-то позволила себе рассмеяться, поскольку не сомневалась, что мадам Бек видела в саду доктора Джона, и даже знала, о чем подумала. Хлопоты мнительной особы, так глубоко обманутой собственными измышлениями, изрядно меня развеселили. И все же, едва смех иссяк, душу охватило подобие гнева: камень раскололся, и из него хлынули воды Мариба[89]. Никогда еще не испытывала я такого глубокого смятения, как в тот вечер: обида и смех, огонь и печаль владели моим сердцем с равной силой, я плакала горючими слезами: не потому, что мадам Бек мне не доверяла (ее доверие не стоило ни пенса), – но по другим причинам. Тревожные, запутанные мысли разбили и без того неустойчивый мир одинокой души. И все же постепенно буря утихла. На следующий день я снова стала прежней Люси Сноу.

Проверив ящики, я обнаружила, что все они надежно заперты. Самое пристальное исследование не смогло бы заподозрить изменений или нарушений в положении какой-либо вещи. Даже платья были сложены точно так, как я их оставила. Маленький букетик белых фиалок, однажды молча преподнесенный на улице незнакомцем (ибо мы не обменялись ни единым словом), который я засушила и ради аромата положила в складки своего лучшего платья, остался нетронутым. Черный шелковый шарф, кружевные манишки и воротнички лежали точно так же, как прежде. Если бы мадам помяла хотя бы одну вещицу, мне было бы труднее ее простить, но, обнаружив в ящиках полный порядок, я сказала себе: «Кто старое помянет, тому… Мне не причинили вреда. Так зачем же таить зло?»

Меня чрезвычайно озадачивало, и я искала ключ к разгадке в собственном мозгу почти так же усердно, как мадам Бек в моих ящиках полезные сведения. Если доктор Джон непричастен к метанию шкатулки в наш сад, то каким образом узнал об этом, раз столь быстро появился? Стремление понять не давало покоя, и я даже подумала, почему бы не воспользоваться возможностью и не обратиться за разъяснением к самому доктору Джону.

В его отсутствие я даже верила, что наберусь смелости и спрошу. Малышка Жоржетта пошла на поправку, так что визиты врача стали редкими. Думаю, они прекратились бы совсем, если бы мадам не настояла на необходимости наблюдения за дочерью, пока та не выздоровеет окончательно.

Однажды вечером она зашла в детскую сразу после того, как я выслушала молитвенный лепет Жоржетты и уложила ее в постель, и, взяв дочку за руку, проговорила:

– Cette enfant a toujours un peu de fièvre[90]. – И тут же, бросив на меня быстрый взгляд, что было ей совершенно несвойственно, спросила: – Le docteur John l’a-t-il vue dernièrment? Non, n’est pas?[91]

Не стоит сомневаться, что ответ на свой вопрос мадам прекрасно знала.

– Что же, – продолжила она. – Я собираюсь выйти, pour faire quelque courses en fiacre[92]. Пошлю за доктором Джоном и передам, чтобы он осмотрел ребенка. Пусть непременно приедет сегодня же: у Жоржетты опять жар, а пульс чаще, чем нужно, – но вам придется принять его вместо меня.

На самом же деле девочка чувствовала себя хорошо: всего лишь немного перегрелась на июльской жаре, – так что посылать за доктором и требовать лекарство не было необходимо. К тому же мадам редко совершала courses[93], как она это называла, по вечерам. И уж конечно, впервые решилась пропустить визит доктора Джона. Все эти обстоятельства прямо указывали на существование некоего тайного плана. Я это понимала, однако принимала без тени тревоги. «Ха-ха, мадам! – смеялось нищее, а потому беззаботное сердце. – Ваш хитрый ум направился по ложному следу».

Она отбыла при полном параде: с дорогой шалью на плечах и в светло-зеленой шляпе, убийственной для менее свежего лица оттенка, но в данном случае вполне приемлемой. Я пыталась разгадать замысел: действительно ли она пошлет за доктором Джоном, и если да, то приедет ли он.

Мадам приказала не давать Жоржетте уснуть до осмотра, поэтому пришлось без конца рассказывать ей всякие истории и болтать о пустяках. Я любила Жоржетту, ласковую, чувствительную девочку, с удовольствием держала на коленях и обнимала, а сегодня она попросила положить голову на ее подушку и даже обвила руками шею. Безыскусные детские ласка и искренность, с которыми она прижалась щекой к щеке, едва не стоили мне слез сладкой боли. Этот дом не изобиловал чувствами, поэтому чистая маленькая капля из чистого маленького источника подействовала с неожиданной силой: проникла в душу, покорила сердце и обожгла глаза горячей влагой. Так прошло полчаса, потом еще полчаса. Жоржетта пробормотала, что хочет спать. «И уснешь, – подумала я, – malgré maman and médicin[94], если он не появится через десять минут.

Но вот раздался звонок, и тут же на лестнице послышались быстрые легкие шаги, преодолевавшие сразу несколько ступенек. Розин объявила о приходе доктора Джона, после чего в свободной манере, свойственной не столько лично ей, сколько всему Виллету, осталась, чтобы услышать его заключение. Присутствие мадам немедленно прогнало бы консьержку обратно в собственное царство вестибюля и крохотной комнатки под лестницей, в то время как ни меня, ни остальных учительниц и учениц она ни во что не ставила. Смышленая, хорошенькая и нахальная, она стояла, засунув руки в карманы кокетливого передника, и смотрела на доктора Джона, испытывая не больше страха и смущения, чем если бы тот был нарисованным, а не живым джентльменом.

– Le marmot n’a rien, nest се pas?[95] – осведомилась она, кивнув в сторону Жоржетты.

– Pas beaucoup[96], – последовал ответ, пока доктор выписывал карандашом какой-то безвредный рецепт.

– Eh bien![97] – продолжила Розин и, как только он убрал карандаш, подошла совсем близко. – А коробочка? Вы ее нашли? Прошлым вечером месье промелькнул, как coup-de-vent[98]; я даже не успела спросить.

– Да, нашел.

– А кто же тогда бросил? – совершенно свободно спросила Розин, тогда как мне не хватало решимости и мужества.

До чего же легко одни люди приходят к цели, которая другим кажется непостижимой!

– Возможно, это мой секрет, – ответил доктор Джон коротко, но без тени высокомерия, поскольку, очевидно, уже хорошо знал характер самой Розин или гризеток вообще.

– Mais enfin[99], – продолжила мадемуазель Мату, ничуть не смутившись, – месье знал, что ее бросили, поскольку пришел искать. Откуда?

– Осматривая маленького пациента из соседнего колледжа, – терпеливо пояснил доктор, – увидел, как из окна его комнаты кто-то бросил шкатулку, и поспешил на поиски.

Как просто! Действительно, в записке упоминался доктор, который пришел к Густаву.

– Ah ça![100] – воскликнула Розин. – Il n’y a donc rien là-dessous: pas de mistère, pas d’amourette, par exemple?[101]

– Pas plue que sur ma main[102], – ответил доктор, показывая пустую ладонь.

– Quel dommage![103] – воскликнула гризетка. – Et moi – à qui tout cela commençait à donner des idées[104].

– Vraiment! Vous en êtes pour vos frais[105], – холодно заметил доктор.

Розин обиженно надулась, и он не смог сдержать смех: настолько забавной показалась ее недовольная гримаса. В его внешности сразу появилось что-то искреннее и добродушное. Я заметила, как рука потянулась к карману, а потом он спросил:

– Сколько раз за последний месяц вы открывали мне дверь?

– Месье должен и сам знать, – с готовностью ответила Розин.

– Как будто у меня нет других дел! – возразил доктор, отдавая золотую монету, которую привратница приняла без сомнений и сразу поспешила выйти, чтобы открыть дверь: звонки раздавались каждые пять минут – слуги приезжали забирать полупансионерок.

Читатель не должен думать о Розин дурно. В целом она вовсе не плохая – просто не видела ничего постыдного в том, чтобы получить от жизни все, что можно, равно как не ощущала неудобства, когда трещала словно сорока с лучшим джентльменом христианского мира.

Из этой сцены я вынесла кое-что еще, помимо территориальной принадлежности шкатулки из слоновой кости, а именно: не батистовое платье – розовое или серое – и даже не передник с оборками и карманами разбили сердце доктора Джона. Эти предметы гардероба оставались такими же невинными, как крошечная синяя кофточка Жоржетты. Тем лучше. Но кто же преступница? Где скрывалось обоснование, происхождение, начало всей истории? Некоторые аспекты прояснились, но сколько вопросов еще осталось без ответа!

«Однако тебя это совсем не касается», – остановила я себя. Отвернулась от лица, на котором бессознательно сосредоточила задумчивый взгляд, и посмотрела в выходившее в сад окно. Доктор Джон тем временем стоял у детской кроватки, надевая перчатки и наблюдая за маленькой пациенткой, чьи веки медленно смежались, а розовые губки приоткрывались в подступающем сне. Я ждала, когда он уйдет, на прощание быстро поклонившись и невнятно пожелав доброго вечера. В тот самый момент, когда доктор взял шляпу, мой взгляд, сосредоточенный на высоких домах за садом, уловил, как осторожно открылось уже известное окно. Сквозь щель высунулась рука с белым платком и помахала. Не знаю, последовал ли ответ на сигнал из невидимого окна нашего дома, однако из окна напротив тут же вылетело что-то белое и легкое: несомненно, очередное послание.

– Вон там! – невольно воскликнула я.

– Где? – быстро уточнил доктор и энергично шагнул ближе. – Что такое?

– Это повторилось: оттуда помахали платком и что-то бросили. – Я показала на окно, теперь уже закрытое и лицемерно пустое.

– Бегите сейчас же, поднимите и принесите! – поспешно приказал доктор Джон и добавил: – На вас никто не обратит внимания, а меня сразу заметят.

Я повиновалась и после недолгих поисков, обнаружив на нижней ветке куста сложенный листок бумаги, схватила его и принесла доктору. Думаю, в этот раз меня не заметила даже Розин.

Не прочитав и даже не развернув записку, он разорвал листок на мелкие кусочки и строго произнес:

– Помните, что здесь нет и тени ее вины.

– Чьей вины? – уточнила я. – О ком вы говорите?

– Значит, до сих пор ничего не знаете?

– Абсолютно ничего.

– И даже не догадываетесь?

– Ничуть.

– Будь я знаком с вами ближе, рискнул бы довериться, тем самым заручившись вашей заботой о существе сколь невинном и прекрасном, столь же неопытном.

– В качестве дуэньи? – спросила я.

– Да, – рассеянно ответил доктор Джон и задумчиво добавил, впервые внимательно посмотрев мне в лицо в надежде встретить выражение сочувствия, которое позволило бы доверить моей опеке некое эфемерное создание, против которого строят козни темные силы: – Какие капканы ее окружают!

Я не испытывала особого стремления к наблюдению за эфемерными созданиями, но вспомнила, что в долгу перед доктором за проявленное внимание, поэтому если могла чем-то помочь, то не имела права отказывать, а чем именно и как – решать не мне. Подавив внутреннее сопротивление, я заверила его, что готова сделать все возможное.

– Я заинтересован исключительно как наблюдатель, – подчеркнул доктор с восхитительной, как мне показалось, скромностью. – Мне довелось быть знакомым с довольно беспринципным человеком, который уже дважды нарушал святость вашей обители (встретились в светском обществе). Казалось бы, изысканное превосходство и внутреннее изящество молодой особы должны были раз и навсегда пресечь любую дерзость, но, к сожалению, это не так, поэтому я готов защищать невинное простодушное создание от возможного зла. Сам я ничего сделать не могу, потому что не смею к ней приблизиться.

– Что же, готова помочь вам в этом благородном деле, – заверила я. – Только скажите, как именно.

Мысленно представив всех обитательниц заведения, я попыталась определить, кто же это сокровище, и решила, что, должно быть, речь идет о мадам Бек: лишь она одна превосходит всех нас. Вот только что касается неопытности, отсутствия подозрительности и прочего, то на этот счет доктору Джону не следует заблуждаться. Но если уж ему так хочется думать, то противоречить я не собираюсь: пусть верит в светлый образ, пусть его ангел остается ангелом.

– Просто обозначьте объект моей заботы, – продолжила я серьезно, но мысленно усмехнулась: неужели придется опекать саму мадам Бек или одну из ее учениц?

Надо сказать, доктор Джон, обладавший тонкой душевной организацией, сразу обнаружил то, что для более грубого сознания прошло бы незамеченным, а именно: я слегка над ним потешаюсь. Покраснев и с неловкой полуулыбкой отвернувшись, он взял шляпу, собираясь уйти. Сердце мое дрогнуло, и я заверила поспешно:

– Непременно вам помогу: сделаю все, что пожелаете. Буду оберегать вашего ангела, неустанно о нем заботиться, если скажете, кто это.

– Но вы и сами должны знать, – сказал он едва слышно. – Она сама безупречность, доброта, к тому же красавица! Невозможно, чтобы в одном доме была еще одна волшебная фея. Речь, конечно же…

Договорить он не успел: ручка двери комнаты мадам Бек, открывавшейся в детскую, неожиданно щелкнула, как будто державшая ее рука слегка дернулась, и послышался сдавленный звук неудержимого чихания. Подобные маленькие неприятности порой случаются с каждым из нас. Оказалось, что мадам вовсе не покинула наблюдательный пост, а, тихо вернувшись домой, на цыпочках пробралась наверх и притаилась в своей комнате. Если бы не эта неприятность, то узнала бы все не только я, но и она. Однако что случилось, то случилось: пока он стоял с ошеломленным видом, мадам Бек распахнула дверь и вошла в комнату быстро, собранно, но в то же время спокойно. Любому, кто не был знаком с местными обычаями, и в голову бы не пришло, что по меньшей мере десять минут она стояла, прижав ухо к замочной скважине. Демонстративно чихнув, мадам заявила, что enrhumée[106]

1 Христианин и Верный – персонажи аллегорического романа английского писателя Джона Беньяна (1628–1688) «Путь паломника». – Примеч. ред.
2 По велению Божию для вразумления ветхозаветного пророка Ионы за одну ночь выросло дерево. – Примеч. ред.
3 Прекрасные девушки! (нем.)
4 Учительницах, профессорах, ученицах (фр.).
5 К черту (фр.).
6 Иов – библейский персонаж, на которого, чтобы укрепить его веру и терпение, Бог наслал все возможные бедствия, в том числе и полную нищету. – Примеч. ред.
7 К счастью, умею справляться сама (фр.).
8 «Не в четырех стенах – тюрьма…» – цитата из стихотворения английского поэта Ричарда Лавлейса (1618–1658) «Послание Альтее из тюрьмы» (пер. В. Орла). – Примеч. ред.
9 Англичанка (фр.).
10 Что вы делаете? Это мой чемодан! (фр.)
11 Никто, кроме англичанок, не согласится на такую работу (фр.).
12 Какие бесстрашные женщины! (фр.)
13 И что скажете? (фр.)
14 Ну… много чего (фр.).
15 Что ж! Кузина, все равно это станет благим деянием (фр.).
16 Добрый вечер (фр.).
17 Вечерней молитвы (фр.).
18 Настоящий кашемир (фр.).
19 Детская (фр.).
20 Горничная (фр.).
21 Намек на Игнасио Лайолу, главу испанской инквизиции. – Примеч. ред.
22 Для бедных (фр.).
23 Признайтесь, вы действительно считаете себя слишком слабой? (фр.)
24 Вперед (фр.).
25 Хорошо! (фр.).
26 Это уроженки Лабаскура – дерзкие, свободные, порывистые и оттого немного строптивые (фр.).
27 Это правда (фр.).
28 Девушка (фр.).
29 Няня (фр.).
30 С невозмутимым видом (фр.).
31 Хорошо (фр.).
32 Это пойдет (фр.).
33 Я несколько раз солгала (фр.).
34 Господи, как это трудно! Не хочу. Это слишком меня раздражает (фр.).
35 Потому что, когда умрете, сразу попадете в ад (фр.).
36 Вы в это верите? (фр.)
37 Конечно, верю: об этом все говорят; к тому же так сказал священник (фр.).
38 Чтобы обеспечить себе спасение наверху, нужно сгореть на этом свете (фр.).
39 Так себе (фр.).
40 Этого достаточно (фр.).
41 Чрезвычайно (фр.).
42 Говорят (фр.).
43 Красив, но скорее как мужчина, чем юноша (фр.).
44 Небесно-голубой пояс (фр.).
45 Гарнитур (фр.).
46 Экипаж для мадемуазель Фэншо! (фр.)
47 Послушайте, дорогая ворчунья! (фр.)
48 Вовсе нет! Я его королева, но он не мой король (фр.).
49 Мыслители, люди глубокие и страстные не в моем вкусе (фр.).
50 Понимает милые шутки и легкое кокетство! (фр.)
51 Да здравствуют радости удовольствия! Долой великие страсти и строгие добродетели! (фр.)
52 Люблю своего прекрасного полковника. Никогда не полюблю его соперника. Никогда не стану женой буржуа! (фр.)
53 Их будущее (фр.).
54 Осторожнее, дитя мое! (фр.)
55 Как надоедлива эта Дезире! Как ядовит это ребенок! (фр.)
56 Дезире нуждается в особом надзоре (фр.).
57 У ребенка сломана кость (фр.).
58 И пусть кто-нибудь немедленно найдет фиакр (фр.).
59 Это подойдет лучше (фр.).
60 Спасибо, мадам: очень хорошо, прекрасно! (фр.)
61 Вот надлежащее хладнокровие, в тысячу раз ценнее неуместной чувствительности (фр.).
62 Пансионате для барышень (фр.).
63 Прямоты и откровенности доброй женщины (фр.).
64 Бедный доктор Жан! Такой милый молодой человек! Лучшее в мире существо! (фр.)
65 Впрочем (фр.).
66 Вот и все! (фр.)
67 Свежий ветерок, Венеция (фр.).
68 Слишком добра (фр.).
69 Сладкой воды (фр.).
70 Запретная аллея (фр.).
71 Видите, как она чистоплотна, эта мадемуазель Люси? Значит, вам нравится эта аллея, мисс? (фр.)
72 Верно! (фр.)
73 Иаиль, Сисара – персонажи ветхозаветной Книги судей. – Примеч. ред.
74 Той, что в сером платье (фр.).
75 Любовной запиской (фр.).
76 Настоящая британская недотрога, как вы говорите – подобие чудовища, – суровая и грубая, словно старый капрал-гренадер, и несговорчивая, как монахиня (фр.).
77 Серое платье, соломенная шляпа (фр.).
78 Что за вздор! Здесь никого нет (фр.).
79 Скандал (фр.).
80 Вечерним ветерком (фр.).
81 Какая прекрасная ночь! (фр.)
82 Разве не чудесно? Такой свежий воздух! (фр.)
83 Доброго вечера, моя милая подруга; сладких снов! (фр.)
84 Вечерние занятия (фр.).
85 Религиозного чтения (фр.).
86 Речь идет о повести Гофмана (1776–1822) «Состязание певцов». – Примеч. ред.
87 Моз Хедриг, сержант Босуэл – герои романа В. Скотта (1771–1832) «Пуритане (1816). – Примеч. ред.
88 Постели ангелов (фр.).
89 Марибская плотина в Йемене. О ее разрушении упоминается в коранической суре «Саба». – Примеч. ред.
90 У этого ребенка постоянно держится температура (фр.).
91 Доктор Джон недавно осматривал? Нет, правда? (фр.)
92 Чтобы немного прокатиться в фиакре (фр.).
93 Прогулки (фр.).
94 Вопреки маме и доктору (фр.).
95 У малышки ничего нет, не так ли? (фр.)
96 Ничего серьезного (фр.).
97 Хорошо! (фр.)
98 Простуда (фр.).
99 Но ведь (фр.).
100 Ах, так! (фр.)
101 Значит, под этим ничего не кроется: ни тайны, ни, например, любовной интрижки? (фр.)
102 Не больше, чем в моей руке (фр.).
103 Какая жалость! (фр.)
104 А я только начала что-то воображать (фр.).
105 Право же! Ошиблись в расчетах (фр.).
106 Простужена (фр.).
Скачать книгу